Избранные произведения. I том [Харуки Мураками] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Харуки МУРАКАМИ Избранные произведения I том


Харуки Мураками родился 12 января 1949 в древней столице Японии, Киото. Дед — буддийский священник, содержал небольшой храм. Отец преподавал в школе японский язык и литературу, а в свободное время также занимался буддийским просветительством. В 1950 семья переехала в г. Асия — пригород порта Кобэ (префектура Хёго).

В 1968 поступил на Отделение театральных искусств университета Васэда на специальность классическая (греческая) драма. Учебу особенно не любил. Большую часть времени проводил в Театральном музее университета, читая сценарии американского кино.

В 1971 женился на своей однокашнице Ёко, с которой живет до сих пор. Детей нет.

Подробностями личной жизни он всегда делится неохотно. «Все, о чем я хотел сказать людям, я рассказываю в своих книгах».

Содержал свой джаз-бар «Питер Кэт» в районе Кокубундзи, Токио.

В апреле 1978 года, во время просмотра бейсбольного матча, понял, что может написать роман. До сих пор не знает, почему именно. «Я просто понял это — и все». Начал оставаться после закрытия бара на ночь и писать тексты.

В 1979 году опубликована повесть «Слушай песню ветра» — первую часть т. н. «трилогии Крысы». Мураками получил за нее литературную премию «Гундзо Синдзин-сё» — престижную награду, ежегодно присуждаемую толстым журналом «Гундзо» начинающим японским писателям. А чуть позже — национальную премию «Нома» за то же самое. Уже к концу года роман-призер был распродан неслыханным для дебюта тиражом — свыше 150 тысяч экземпляров в толстой обложке. Закончив в 1981 году «трилогию Крысы», Мураками продал лицензию на управление баром и занялся профессиональным сочинительством.

После закрытия своего джаз-бара бросил курить и начал заниматься сразу несколькими видами спорта. Ежегодно по два-три раза участвует в марафонских забегах в самых разных городах мира — Нью-Йорке, Сиднее, Саппоро и т. п. В начале 90-х гг. вел небольшое ток-шоу для полуночников на одном из коммерческих телеканалов Токио, беседуя о западной музыке и субкультуре. Выпустил несколько «гурманских» фотоальбомов и путеводителей по западной музыке, коктейлям и кулинарии. До сих пор любит джаз, и, хотя «в последнее время классики стало больше», известен своей коллекцией из 40.000 джазовых пластинок.

За последние 25 лет перевел на блестящий японский произведения Фитцджеральда, Ирвинга, Сэлинджера, Капоте, Пола Теру, Тима О'Брайена, все рассказы Карвера, а также сказки Ван Альсбурга и Урсулы Ле Гуин.

В 2002-м году основал с друзьями клуб путешественников «Токио сурумэ» (Токийская сушеная каракатица), основная цель которого — поездки по малоистоптанным японцами уголкам мира с последующими репортажами об этом в глянцевых токийских журналах. В частности, еще и потому не любит публиковать свои фотографии, дабы его пореже узнавали в лицо там, куда он приезжает неофициально.

Работает на Макинтоше и частенько изводит свою секретаршу, поклонницу Майкрософта, тем, что выбирает не тот формат при сохранении файлов…



ТРИЛОГИЯ КРЫСЫ (цикл)

Так получилось, что в «Трилогию Крысы» входят четыре романа. Не удивляйтесь, все правильно! «Слушай песню ветра» и «Пинбол» — два первых романа завершающегося «Охотой на овец» и продолженного романом «Дэнс, дэнс, дэнс». Я понятия не имею, что случится, заверни я за вон тот угол… Никогда не знаешь, что там найдешь. И когда я пишу, со мной происходит тоже самое. Это объясняет появление продолжения «Дэнс, дэнс, дэнс».

Мои книги — это… попытки абсолютного романа, собрания историй, рассказанных самыми разными персонажами. Они рассказывают и исцеляют друг друга. Роман-книга исцеления.

Книга I. СЛУШАЙ ПЕСНЮ ВЕТРА

«Такой вещи, как идеальный текст, не существует. Как не существует идеального отчаяния».

Это сказал мне один писатель, с которым я случайно познакомился в студенчестве. Что это означает на самом деле, я понял значительно позже — а тогда это было неплохим утешением. Идеальных текстов не бывает — и все…

Но в апреле 1978 года на бейсбольном матче Япония — США Харуки Мураками впервые понял, что может написать идеальный роман. Так родилась книга, положившая начало культовой «Трилогии Крысы», — роман «Слушай песню ветра».

Глава 1

«Такой вещи, как идеальный текст, не существует. Как не существует идеального отчаяния».

Это сказал мне один писатель, с которым я случайно познакомился в студенческие годы. Что это означало на самом деле, я понял значительно позже, но тогда это служило, по меньшей мере, неким утешением. Идеальных текстов не бывает — и все. Тем не менее, всякий раз, как дело доходило до того, чтобы что-нибудь написать, на меня накатывало отчаяние. Потому что сфера предметов, о которых я мог бы написать, была ограничена. Например, про слона я еще мог что-то написать, а вот про то, как со слоном обращаться — уже, пожалуй, ничего. Такие дела.

Восемь лет передо мной стояла эта дилемма. Целых восемь лет. Срок немалый. Но пока продолжаешь учиться чему-то новому, старение не так мучительно. Это если рассуждать абстрактно.

С двадцати с небольшим лет я все время стараюсь жить именно так. Не сосчитать, сколько из-за этого мне досталось болезненных ударов, обмана, непонимания — но в то же время и чудесного опыта. Являлись какие-то люди, заводили со мной разговоры, с грохотом проносились надо мной, как по мосту, и больше не возвращались. Я же тихо сидел с закрытым ртом, ничего не рассказывая. И так встретил последний год, который оставался мне до тридцатника.

А сейчас думаю: дай-ка расскажу.

Конечно, это не решит ни одной проблемы, и, боюсь, после моего рассказа все останется на своих местах. В конце концов, написание текста не есть средство самоисцеления — это всего лишь слабая попытка на пути к самоисцелению. Однако, честно все рассказать — чертовски трудно. Чем больше я стараюсь быть честным, тем глубже тонут во мраке правильные слова.

Я не собираюсь оправдываться. По крайней мере, написанное здесь — это лучшее, что я могу на сегодня. Прибавить нечего. А еще вот что я думаю. Вдруг, забравшись в будущее — на несколько лет или даже десятилетий — я обнаружу там себя спасенным? Тогда мои слоны вернутся на равнину, и я найду для мира слова красивее тех, что имею сейчас.

* * *
В том, что касается сочинительства, я многому учился у Дерека Хартфильда. Можно сказать, практически всему. Сам Хартфильд, к сожалению, был писателем во всех отношениях бесплодным. Если почитаете, сами увидите. Нечитабельный текст, дурацкие темы, неуклюжие сюжеты. Однако, несмотря на все это, он был одним из тех немногих писателей, которые могли из текста сделать оружие. Я думаю, что будучи поставлен рядом со своими современниками, такими, как Хэмингуэй или Фитцжеральд, он определенно не проиграл бы им битвы. Просто ему, Хартфильду, до конца дней не удавалось четко определить, кто же его противник. Собственно, в этом и состояло его бесплодие. Восемь лет и два месяца он вел эту бесплодную битву, а потом умер. Солнечным воскресным утром в июне 1938 года, держа в правой руке портрет Гитлера, а в левой — зонтик, он прыгнул с крыши Эмпайр Стэйт Билдинг. Смерть его, равно как и жизнь, особых разговоров не вызвала.

Первая из книг Хартфильда попала мне в руки случайно — они не переиздавались. Я перешел тогда во второй класс школы средней ступени и страдал от кожной болезни в паху. Мой дядя, подаривший мне эту книгу, через три года заболел раком кишечника. Его искромсали вдоль и поперек, напихали пластиковых трубок во все входы и выходы — и, претерпев эти муки, он умер. Последний раз я видел его коричневым и сморщенным, похожим на хитрую обезьянку.

* * *
Всего у меня было три дяди — еще один умер в предместьях Шанхая. Через два дня после окончания войны он наступил на им же зарытую мину. Единственный дядя, оставшийся в живых, стал фокусником и ездит по всей стране, выступая на горячих источниках.

* * *
Хартфильд так высказался о хорошем тексте: «Процесс написания текста есть не что иное, как подтверждение дистанции между пишущим и его окружением. Не чувства нужны здесь, а измерительная линейка.» («Что плохого, если вам хорошо?», 1936 г.) Зажав в руке измерительную линейку, я начал робко осматриваться вокруг себя. Это было как раз в год смерти президента Кеннеди — выходит, прошло уже 15 лет. Целых 15 лет я был занят выкидыванием всего и вся. Как из самолета с поломавшимся мотором для облегчения веса выкидывают сначала багаж, потом сидения, а в конце концов и без того несчастного бортпроводника, так и я 15 лет выкидывал всякую всячину — но взамен почти ничего не поимел.

Уверенности в том, что я делал это правильно, у меня быть не может. Стало легче, это несомненно — но становится жутко при мысли о том, что останется от меня, когда придется встретить смерть. После кремации — неужели одни косточки? «Когда душа темна, видишь только темные сны. А если совсем темная — то и вовсе никаких.» Так всегда говорила моя покойная бабушка.

Первое, что я сделал в ночь, когда бабушка умерла — протянул руку и тихонько опустил ей веки. В это мгновение сон, который она видела 79 лет, тихо прекратился, как короткий летний дождь, бивший по мостовой. Не осталось ничего.

* * *
И еще насчет текста. Последний раз.

Написание текста для меня — процесс мучительный. Бывает, за целый месяц ничего путного не написать. Еще бывает, что пишешь три дня и три ночи — а написанное потом все истолкуют как-нибудь не так.

Но вместе с тем, написание текста — процесс радостный. Ему гораздо легче придать смысл, чем жизни со всеми ее тяготами.

Когда подростком я обратил внимание на этот факт, то так удивился, что добрую неделю ходил как онемевший. Казалось, стоит мне чуть пошевелить мозгами, как весь мир поменяет свои ценности, и время потечет по-другому… Все будет, как я захочу. К сожалению, лишь значительно позже я обнаружил, что это ловушка. Я разделил свой блокнот линией на две половины и выписал в правую все, чего достиг за это время, а в левую — все, что потерял. Потерял, растоптал, бросил, принес в жертву, предал… До конца перечислить так и не смог.

Между нашими попытками что-то осознать и действительным осознанием лежит глубокая пропасть. Сколь бы длинная линейка у нас ни была, эту глубину нам не промерить. И то, что я могу здесь передать на бумаге, есть всего лишь перечень. Никакой не роман, и не литература — да вообще не искусство. Просто блокнот, разделенный надвое вертикальной чертой. А что до морали — ну, может, немножко будет и ее.

Если же вам требуются искусство и литература, то вы должны почитать греков. Ведь для того, чтобы родилось истинное искусство, совершенно необходим рабовладельческий строй. У древних греков рабы возделывали поля, готовили пищу и гребли на галерах — в то время как горожане предавались стихосложению и упражнениям в математике под средиземноморским солнцем. И это было искусство.

А какой текст может написать человек, посреди ночи роющийся в холодильнике на спящей кухне? Только вот такой и может.

Это я о себе.

Глава 2

История началась 8 августа 1970 года и закончилась через 18 дней, то есть 26 августа того же года.

Глава 3

— ВСЕ БОГАТЫЕ — ГОВНЮКИ!

Крыса выкрикнул это мрачно, упираясь локтями в стойку и повернув голову ко мне. Не исключено, что обращался он к какой-нибудь кофемолке, стоявшей позади меня. За стойкой мы сидели с ним рядом, и специально орать, чтобы я услышал, не было никакой необходимости. Однако, к кому бы Крыса ни обращался, сам по себе крик его вполне удовлетворил, и он с видом гурмана стал потягивать пиво — как это с ним всегда и бывало. Впрочем, никто вокруг и не слышал, как Крыса кричал. Тесное заведение было битком набито посетителями, и все они орали точно так же. Зрелище напоминало тонущий пароход.

— Паразиты! — сказал Крыса и тупо помотал головой. — Они ведь, сволочи, сами ничего не могут. Как увижу их состоятельные рожи, так прямо с души воротит. Я молча кивнул, не отрывая губ от стакана со слабым пивом. Крыса на этом умолк и принялся изо всех сил разглядывать свои тощие пальцы, поворачивая их то так, то этак — будто грел у костра. Я смиренно поднял глаза к потолку. Пока он не проинспектирует один за другим все свои десять пальцев, разговор не возобновится. Всегда так.

На протяжении лета мы с Крысой выпили 25-метровый бассейн пива и покрыли пол Джейз Бара пятисантиметровым слоем арахисовой шелухи. Если бы мы этого не делали, то просто не выжили бы — такое было скучное лето.

Над стойкой Джейз Бара висела гравюра, вся выцветшая от никотина. Когда бывало нечем заняться, я от скуки глазел на нее часами, и она мне не надоедала. То, что было на гравюре изображено, подошло бы для теста Роршаха. Я, например, видел двух зеленых обезьян — они сидели друг напротив друга и перекидывались двумя сдутыми теннисными мячиками.

Когда я поведал об этом бармену Джею, он внимательно посмотрел на гравюру и флегматично сказал:

— Обезьяны, так обезьяны…

— А ты что видишь? — допытывался я.

— Левая обезьяна — это ты, а правая — я. Я бросаю тебе пиво, а ты мне — деньги.

Я допивал пиво под глубоким впечатлением от сказанного.

— С души меня от них воротит!

Это Крыса закончил инспекцию своих пальцев и вернулся к разговору.

Богатых Крыса ругал не в первый раз — он их и вправду ненавидел со страшной силой. Сам он был из семьи далеко не бедной — но всякий раз, когда я ему об этом напоминал, он отвечал: «Я же не виноват, что так вышло!». Иногда (чаще всего перебрав пива), я говорил:

«Нет, ты виноват!» — и после чувствовал себя препогано. В словах Крысы все же была доля истины.

— А знаешь, почему я богатых не люблю?

То был первый вечер, когда Крыса решил развить тему.

Я крутанул головой — мол, не знаю.

— Потому что, вообще говоря, богатые совсем мозгами не шевелят. Без фонаря и линейки они и жопу себе почесать не смогут. «Вообще говоря» было излюбленным крысиным выражением.

— Понятно.

— Эти сволочи о главном не думают. Прикидываются только, что думают. А все почему?

— Ну, почему?

— Не надо им это. Конечно, чтобы стать богатым, голова немножко нужна. А чтобы им оставаться — уже нет. Это как спутник, ему тоже бензина не надо. Знай себе крутись. А я не такой, и ты тоже не такой. Нам, чтобы жить, надо обо всем думать. От завтрашней погоды

— и до размера затычки в ванной. Правильно?

— Ага.

— Ну вот.

Сказав все, что хотел, Крыса достал из кармана салфетку и трубно высморкался со скучающим видом. Я никогда не мог понять, где он серьезен, а где нет.

— Но ведь в конце концов все умрут, — закинул я удочку.

— Да это-то конечно. Все когда-нибудь умрут. Но до этого надо еще полсотни лет жить.

А жить пятьдесят лет, думая — это, вообще говоря, гораздо утомительнее, чем жить пять тысяч лет, ни о чем не думая. Правильно?

А ведь правильно…

Глава 4

Первый раз я встретился с Крысой три года назад, весной, когда мы поступили в университет. Оба сильно напились, и уже не вспомнить, по какому поводу в пятом часу утра мы оказались в его черном шестисотом Фиате. Наверное, захотели навестить общего знакомого.

В любом случае, мы были пьяны в дым. Вдобавок стрелка спидометра показывала 80 км. Только улыбкой Фортуны можно объяснить то, что, снеся парковую ограду, пропахав клумбу рододендронов и со всего размаху въехав в каменный столб, мы не заработали ни ушиба.

Оправившись от шока, я вышиб ногой поломанную дверь и вылез наружу. Крышка капота улетела метров на десять вперед и приземлилась у клетки с обезьянами, а передок Фиата вогнулся точно по форме столба. Грубо разбуженные обезьяны страшно негодовали. Крыса сидел, вцепившись обеими руками в руль и согнувшись пополам — но не потому, что повредил себе что-нибудь, а потому что блевал на приборную доску съеденной час тому назад пиццей. Я забрался на крышу и через люк заглянул внутрь.

— Ты как?

— Да ничего… Малость перепил только. Блюю…

— Вылезти можешь?

— Если вытащишь.

Крыса заглушил двигатель, взял с приборной доски пачку сигарет и сунул ее в карман. Потом медленно взялся за мою руку и выбрался наверх. Сидя на крыше Фиата и глядя на начинавшее белеть небо, мы выкурили по нескольку сигарет. Мне почему-то вспоминался фильм про танкистов с Ричардом Бертоном в главной роли. Уж не знаю, о чем думал Крыса.

— Да-а-а… — сказал он минут через пять. — Повезло нам с тобой. Ты подумай, ни царапины! Разве такое бывает?

— И не говори, — сказал я. — Только машине-то, наверное, кранты?

— Да бог с ней. Машину можно новую купить. Везение не купишь!

Я с удивлением посмотрел на него.

— Ты что, богатый?

— Похож, да?

— Так это же хорошо…

Крыса не ответил, только неудовлетворенно потряс головой. И опять сказал:

— А все-таки нам с тобой повезло.

— Это точно…

Подошвой кроссовки Крыса потушил сигарету и щелчком пальца забросил окурок в клетку к обезьянам.

— Слушай, — сказал он, — может, нам с тобой в команду объединиться? Мы, за что ни возьмемся, все так славно получается!

— А с чего начнем?

— Давай пиво пить.

В автомате неподалеку мы купили с полдюжины банок пива и побрели к морскому берегу. Растянувшись на пляже, все выпили и стали смотреть на море. Погода была замечательная.

— Зови меня «Крыса», — сказал он.

— Почему «Крыса»? — удивился я.

— Уже не помню. Давно прилепилось. Сначала жутко не нравилось, а теперь нормально. Ко всему привыкаешь.

Мы побросали пустые банки в море, прислонились к волнорезу и часок вздремнули, с головой накрывшись своими пальто. Проснувшись, я почувствовал, как по всему телу разливается какая-то непонятная жизненная сила. Чудесное ощущение.

— Сто километров могу пробежать, — сказал я Крысе.

— Я тоже, — сказал Крыса.

На самом же деле нам предстояло выплачивать муниципалитету деньги за ремонт в парке — с рассрочкой на три года и с процентами.

Глава 5

К моему удивлению, Крыса ничего не читал. Никогда не видел его читающим печатный текст — не считая спортивных газет и рекламных листков. Когда я, чтобы убить время, брался за какую-нибудь книжку, он, подобно мухе, изучающей мухобойку, с любопытством в нее заглядывал.

— А зачем ты книжки читаешь?

— А зачем ты пиво пьешь?

Мы на пару закусывали маринованной ставридой и овощным салатом. Отвечая вопросом на вопрос, я даже не глядел в сторону Крысы.

Он крепко задумался. Минут через пять произнес:

— В пиве что хорошо? Оно все в мочу уходит, без остатка. Как всухую выиграл у кого-нибудь. Он сказал это и воззрился на меня, жующего.

— А зачем ты книжки читаешь?

Я проглотил последний кусок ставриды вместе с пивом и убрал тарелку. Рядом лежал недочитанный том «Воспитания чувств». Я взял его и с шуршанием пробежался по страницам.

— Затем, что Флобер уже помер!

— А живых не читаешь?

— Живых читать никакого проку нет.

— Почему?

— Потому что мертвым почти все можно простить.

Я повернулся к переносному телевизору на стойке — там исполняли «Дорогу 66».

Крыса опять задумался.

— А живым что — нельзя почти все простить?

— Живым? Я об этом как-то серьезно не думал… Но если они тебя совсем в угол загонят, как ты их тогда простишь? Наверное, не простишь… Подошел Джей, поставил перед нами еще по одной бутылке пива.

— А что будешь делать, если не простишь?

— Уткнусь в подушку и усну.

Крыса в растерянности мотнул головой.

— Странно… Как-то я не очень понимаю…

Я налил ему пива. Он весь съежился и думал. Потом заговорил:

— Последний раз я книжку читал прошлым летом. Не помню ни названия, ни автора.

Зачем читал, тоже не помню. Какой-то роман, а написала женщина. Героиня тоже женщина, знаменитый модельер, возраст около тридцати. Короче, она убедила себя, что больна неизлечимой болезнью.

— Что за болезнь?

— Не помню. Рак, наверное. Какие еще бывают неизлечимые? В общем, она едет на морской курорт и там мастурбирует всю дорогу. В ванне, в лесу, в постели, в море — короче, везде.

— И в море?

— Ага. Представляешь? Охота им про это писать. Будто больше не о чем.

— Да уж…

— Такие книжки — я извиняюсь. Меня от них блевать тянет.

Я кивнул.

— Я бы на ее месте совсем другой роман написал.

— Какой, например?

Крыса повозил пальцем по краю кружки.

— Ну, допустим, такой. Я сажусь на теплоход, а он в середине Тихого океана тонет. Я хватаюсь за спасательный круг и абсолютно один болтаюсь в ночном океане, глядя на звезды. Прекрасная, тихая ночь. И вдруг откуда-то ко мне подплывает молодая женщина, тоже на спасательном круге.

— Женщина-то хорошая?

— Ну, естественно.

Я отхлебнул пива и покачал головой.

— Дурь какая-то.

— Нет, ты дальше слушай. Значит, мы с ней вместе болтаемся в океане и разговариваем за жизнь. Откуда мы и куда, какие у нас увлечения, с кем мы раньше спали, что по телевизору смотрели, какие вчера сны видели и так далее. А потом пиво пьем.

— Погоди… Откуда пиво-то?

Крыса немного подумал.

— Оно тоже там плавало. В банках. На теплоходе столовая была, и оно оттуда высыпалось. И еще сардины в масле. Нормально, по-моему?

— Ага.

— И тут начинает светать. Что делать будем? — спрашивает она меня. Я, говорит, хочу сплавать туда, где наверняка есть остров. А я ей говорю: острова-то, может, никакого и нету! Лучше уж здесь плавать да пиво пить, а там, глядишь, и самолет прилетит спасательный. Но она меня не слушает и уплывает одна.

Крыса вздохнул и выпил пива.

— Женщина через два дня и две ночи добирается до своего острова. А меня, похмельного, спасает самолет. И через несколько лет мы с ней случайно встречаемся в маленьком баре где-то среди новостроек.

— И опять пьете пиво, да?

— Грустная история, правда?

— Грустнее некуда…

Глава 6

В романе Крысы я бы отметил два положительных момента. Во-первых, там нет сцен секса, а во-вторых, никто не умер. Ни к чему заставлять людей помирать или спать с женщинами — они этим заняты и без того. Такая порода.

* * *
— Ты думаешь, я была неправа? — спросила она.

Крыса отхлебнул пива и медленно покачал головой:

— Вообще говоря, все неправы.

— Почему ты так думаешь?

Крыса хмыкнул и облизал верхнюю губу. Ответа не последовало.

— У меня чуть руки не отвалились, пока я доплыла до этого острова! Думала, помру, до того худо было. И одна мысль свербила: а ну как ты прав, а я не права? Почему я мучиться должна, а ты там болтаешься в воде и в ус не дуешь?

Она издала нервный смешок и меланхолично прикрыла рукой глаза. Крыса неуверенно и бесцельно шарил по своим карманам. Первый раз за три года ему дико хотелось курить.

— Ты желала моей смерти?

— Ну, как… Немножко.

— Точно «немножко»?

— Я не помню…

Потянулось молчание. Крыса ощутил необходимость его нарушить.

— Знаешь что? Люди не рождаются одинаковыми.

— Кто это сказал?

— Джон Ф. Кеннеди.

Глава 7

В детстве я был ужасно молчаливым ребенком. До того молчаливым, что родители встревожились и отвели меня к знакомому психиатру.

Доктор жил на холме, в доме с видом на море. Я сел на диван в залитой солнцем приемной. Средних лет хозяйка, демонстрируя изысканные манеры, принесла мне холодный апельсиновый сок и два пончика. Стараясь не просыпать песок на колени, я съел полпончика и выпил весь сок.

«Еще будешь пить?» — спросил доктор. Я помотал головой. В приемной мы с ним были одни. С портрета на стене на меня укоризненно глядел Моцарт, похожий на боязливого кота.

— Давным-давно, — начал доктор, — жил-был добрый козел…

Какое вступление! Я закрыл глаза и попытался представить доброго козла.

— У козла на шее висели тяжелые металлические часы. Он так с ними везде и ходил.

Ходил и пыхтел. Причем мало того, что они были такие тяжелые — они еще и не работали. Пришел как-то к козлу знакомый заяц и говорит: «Слушай, козел! И чего ты все таскаешь эти ломаные часы? Они ж тяжелые, да и толку с них никакого.» «Тяжелые-то тяжелые, — отвечает козел, — да ведь я к ним привык. Хоть они и вправду тяжелые, да к тому же не работают.»

Доктор хлебнул своего апельсинового сока и с улыбкой посмотрел на меня. Я молча ждал продолжения.

— И вот однажды заяц преподнес козлу на день рожденья небольшую коробочку, перевязанную лентой. А в коробочке были новенькие, блестящие, необыкновенно легкие и отлично работающие часы. Козел ужасно обрадовался, повесил их на шею и побежал всем показывать.

Здесь сказка неожиданно кончилась.

— Ты козел. Я заяц. Часы — твоя душа.

Я почувствовал себя обманутым и покорно кивнул.

Раз в неделю, во второй половине воскресенья, пересаживаясь с поезда на автобус, я добирался до докторского дома, где в ходе лечения потреблял кофейные рулеты, яблочные пироги, сладкие плюшки и медовые рогалики. Через год такой терапии я был вынужден обратиться к дантисту.

— Цивилизация есть передача информации, — говорил мой доктор. — Если ты чего-то не можешь выразить, то этого «чего-то» как бы не существует. Вроде и есть, а на самом деле нет. Вот, скажем, ты проголодался. Стоит тебе сказать: «Есть хочу!», как я сразу дам тебе плюшку. Бери. (Я взял.) А если ничего не скажешь, то не будет тебе плюшек. (С видом злодея он спрятал тарелку с плюшками под стол.) Ноль! Понял? Говорить ты не желаешь. Но кушать-то хочется! И вот ты пытаешься выразить это без слов. На языке жестов.

Попробуй.

Я схватился за живот и изобразил на лице страдание. «Это у тебя несварение желудка!»

— засмеялся доктор.

Несварение желудка…

Потом мы с ним вели Непринужденный Разговор.

— Ну-ка, расскажи мне что-нибудь про кошек. Что угодно.

Я вертел головой, изображая раздумье.

— Ну, что тебе первое в голову приходит?

— Четвероногое животное…

— Так это слон!

— Гораздо меньше…

— Ладно, что еще?

— Живет у людей в домах. Когда есть настроение, мышей ловит.

— А что ест?

— Рыбу.

— А колбасу?

— Колбасу тоже…

В таком вот духе.

Доктор говорил правильно. Цивилизация есть передача информации. Когда станет нечего выражать и передавать, цивилизация закончится. Щелк! — и выключилась.

Весной, когда мне исполнилось 14 лет, случилась удивительная вещь. Я вдруг начал говорить — да так, будто плотину прорвало. Что именно я говорил, теперь не вспомнить, но три месяца я трещал без умолку, словно восполняя четырнадцать лет молчания. А когда в середине июля закончил, то температура у меня поднялась до сорока градусов, и я три дня не ходил в школу. Потом температура спала, и я наконец стал ни молчуном, ни болтуном — просто нормальным парнем.

Глава 8

Я проснулся в шестом часу утра — видимо, от жажды. Просыпаясь в чужом доме, я всегда чувствую себя, как запиханная в неподходящее тело душа. Не утерпев, я встал с узкой кровати, подошел к простенькой раковине у двери, выпил, как лошадь, несколько стаканов воды и вернулся в кровать.

В распахнутом окне виднелся кусочек моря. Только что выглянувшее солнце блестками отражалось в играющих волнах. Вглядевшись, можно было различить несколько грязноватых грузовых судов — казалось, плавать им до смерти надоело. День обещал быть жарким. Окрестные дома все еще спали — если что и слышалось, то только редкий стук железнодорожных рельсов, да еле различимая мелодия радиогимнастики. Не одеваясь, я привалился к спинке кровати, закурил и посмотрел на лежащую рядом девушку. Все ее тело было освещено солнцем, проникавшим в комнату из южного окна. Сбросив с себя легкое одеяло, она сладко спала. Дыхание время от времени становилось глубоким, правильной формы грудь вздымалась и опадала. Яркий загар только начинал понемногу сходить, и отчетливые следы от купальника причудливо белели, напоминая распадающуюся плоть.

Я докурил и минут десять пытался вспомнить, как ее зовут. Безуспешно. Самое главное, не удавалось вспомнить, знал ли я вообще когда-нибудь ее имя. Бросив эти попытки, я зевнул и еще раз на нее посмотрел. Она выглядела чуть моложе двадцати и была скорее худа, чем наоборот. Растянутой ладонью я измерил ее рост. Ладонь поместилась восемь раз, и до пятки еще осталось расстояние в большой палец. Примерно 158 сантиметров. Под правой грудью находилось родимое пятно с десятииеновую монету, похожее на пролитый соус. Мелкие волосы на лобке росли резво, как речная осока после наводнения. В довершение всего на ее левой руке было только четыре пальца.

Глава 9

До того, как она проснулась, прошло около трех часов. После пробуждения ей потребовалось еще минут пять, чтобы начать улавливать связь вещей. Эти пять минут я сидел, скрестив руки, и следил, как тяжелое облако на горизонте ползет к востоку, постепенно меняя форму.

Оглянувшись, я увидел, что она подняла одеяло, закуталась в него по шею и, борясь с поднимающимся со дна ее желудка запахом виски, смотрит на меня безо всякого выражения.

— Ты… кто?

— Не помнишь?

Она мотнула головой. Я закурил и предложил ей тоже, но она проигнорировала.

— Расскажи, а?

— С какого места?

— С самого начала.

Я не имел понятия, где находится «самое начало», и плохо представлял, с какими словами к ней подступиться. Выйдет, не выйдет?.. Поразмыслив секунд десять, начал:

— День был жаркий, но хороший. Днем я плавал в бассейне, потом вернулся домой, чуть вздремнул и поужинал. Шел девятый час. Я сел в машину и поехал прогуляться. Добрался до берега, включил радио в машине и сидел, глядя на море. Я часто так делаю. Где-то через полчаса мне захотелось кого-нибудь увидеть. Когда долго смотришь на море, начинаешь скучать по людям, а когда долго смотришь на людей — по морю. Странно это. Короче, я решил пойти в «Джейз бар». Во-первых, пива хотелось, а во-вторых, я там обычно встречал моего приятеля. Правда, его там не оказалось, и пришлось пить пиво в одиночку. За час выпил три бутылки.

Здесь я прервался, чтобы стряхнуть пепел.

— Кстати, ты не читала «Кошку на раскаленной крыше»?[1]

Ответа не было. Она глядела в потолок, закутавшись в одеяло, и напоминала русалку, выброшенную на берег.

— Просто я, когда пью один, всегда эту вещь вспоминаю. Как там?.. «Кажется, вот-вот у меня в голове что-то щелкнет, и все наладится»… На самом деле так не выходит. Не щелкает ничего. В общем, ждать я умаялся и позвонил ему домой. Хотел позвать его выпить. А ответил женский голос. Я удивился — это не в его стиле совсем. Он хоть полсотни девок домой приведет и пьяный будет в ноль, но к своему телефону подойдет сам. Понимаешь?

Я сделал вид, что не туда попал, извинился и трубку повесил. Настроение как-то подпортилось, даже не знаю, почему. Выпил еще бутылку. А оно не улучшается. Глупо, конечно, но бывает так. Кончил пить и зову Джея. Сейчас, думаю, расплачусь, поеду домой, узнаю результаты бейсбола и лягу спать. Джей мне говорит: иди умойся. Он считает, что хоть ящик пива выпей, все равно можешь рулить, если умоешься. Делать нечего, пошел в умывалку. По правде сказать, умываться-то я не собирался. Так, вид делал. В той умывалке вечно труба засорена, вода не уходит. Никакого удовольствия. Хотя вчера почему-то вода уходила. Но вместо этого ты на полу валялась.

Она вздохнула и закрыла глаза.

— А дальше?

— Я тебя поднял, вывел из умывалки и у всех спросил, не знает ли кто тебя. Никто не знал. Потом мы с Джеем рану тебе обработали.

— Рану?

— Ты, когда падала, о какой-то угол головой ударилась. Да так, ничего страшного.

Она кивнула, выпростала руку из-под одеяла и легонько дотронулась до ранки на лбу.

— Обсудили мы с Джеем, что с тобой делать. В конце концов решили, что я отвезу тебя домой на машине. Залезли к тебе в сумку, нашли бумажник, связку ключей и открытку на твое имя. Я расплатился за тебя деньгами из бумажника и отвез по адресу на открытке. Открыл дверь твоим ключом и уложил тебя в постель. Вот и все. Счет в бумажнике.

Она глубоко вздохнула.

— А почему ты остался?

— ?

— Почему не исчез сразу, как меня уложил?

— У меня один приятель умер от острого алкогольного отравления. Заглотнул виски, попрощался, бодренько пошел домой, почистил зубы, надел пижаму и заснул. А утром был уже холодный. Похороны ему закатили роскошные.

— И из-за этого ты остался сидеть со мной всю ночь?

— Вообще-то я собирался уйти часа в четыре. Но уснул. Утром проснулся и опять хотел уйти. Но не ушел.

— Почему?

— Ну, я подумал: надо же тебе рассказать, как дело было.

— С ума сойти, какое благородство!

Я вобрал голову в плечи, чтобы желчь, которой она старательно напитала эти слова, пролетела мимо. После чего уставился на облака.

— Я вчера… что-нибудь говорила?

— Немножко.

— О чем?

— Да о разном… Я не помню. Ничего серьезного.

Она закрыла глаза и прочистила горло.

— А открытка?

— Лежит в сумке.

— Ты ее читал?

— Вот еще!

— Точно не читал?

— Да зачем мне ее читать?

Я произнес это с раздражением. Что-то в ее словах меня задевало. Впрочем, если это отбросить, то надо признать, что она будила во мне какие-то старые воспоминания. Если бы нас свела более естественная ситуация, мы, наверное, смогли бы неплохо провести время. Так мне казалось. Однако, какую ситуацию считать естественной? Вообразить ее у меня не получалось.

— Времени сколько?

С известным облегчением я встал, взглянул на часы, лежавшие на столе, потом налил стакан воды и вернулся.

— Девять.

Она бессильно кивнула, села, прислонившись к стене, и разом осушила стакан.

— Я вчера много выпила?

— Прилично. Я бы умер на твоем месте.

— A я и умираю.

Она закурила, выпустила дым вместе со вздохом и неожиданно выбросила спичку в открытое окно, к заливу.

— Одежду принеси.

— Какую?

Не вынимая сигареты изо рта, она закрыла глаза.

— Все равно. Только ничего не спрашивай, умоляю.

Я открыл дверцу шкафа, немного порылся, выбрал голубое платье без рукавов и подал ей. Оставаясь без белья, она надела платье через голову, сама застегнула молнию на спине и еще раз вздохнула.

— Мне пора.

— Куда?

— Да на работу…

Она сказала это, как сплюнула. Потом, пошатываясь, встала. Я продолжал сидеть на краю кровати и бессмысленно смотрел, как она умывается и причесывается. Комната была прибрана, но лишь до известного предела, выше которого наступало равнодушие — оно разливалось в воздухе и давило мне на нервы. Площадь в шесть татами[2] была вся заставлена стандартной дешевенькой мебелью. Оставшегося пространства хватило бы на одного лежачего — и в этом пространстве она стояла, расчесывая волосы.

— А что за работа?

— Тебя не касается.

В общем-то, конечно…

Я молча докуривал сигарету. Стоя спиной ко мне, она гляделась в зеркало и растирала кончиками пальцев черноту под глазами.

— Времени сколько? — снова спросила она.

— Десять минут.

— Уже опаздываю. Давай-ка ты тоже одевайся и иди домой. — Она сбрызнула одеколоном подмышки. — У тебя ведь есть дом?

— Есть, — буркнул я и натянул майку. Продолжая сидеть на кровати, еще раз бросил взгляд в окно. — Тебе куда ехать?

— В сторону порта. А что?

— Я тебя подброшу. Чтоб не опоздала.

Не выпуская щетки из руки, она уставилась на меня и, казалось, вот-вот расплачется.

Если она поплачет, — думал я, — то ей обязательно полегчает. Но она так и не заплакала.

— Слушай, что я тебе скажу, — сказала она. — Конечно, я перебрала и была пьяная. То есть, какая бы дрянь со мной ни приключилась, отвечаю я сама. Сказав это, она деловито похлопала рукояткой щетки по ладони. Я молча ждал, что она скажет дальше.

— Так или не так?

— Ну, так…

— Но спать с девушкой, когда она лишилась сознания — низость!

— Так я же ничего не делал…

Она чуть помолчала, как бы сдерживая свое кипение.

— Хорошо, а почему я тогда была голая?

— Ты сама разделась.

— Не верю!

Она бросила щетку на кровать и принялась засовывать в сумочку бумажник, помаду, таблетки от головной боли и разные другие мелочи.

— Вот ты говоришь, что ничего не делал. А доказать сможешь?

— Может, ты сама как-нибудь проверишь?

— А как?!

Она казалась сердитой не на шутку.

— Я тебе клянусь.

— Не верю!

— Тебе остается только верить, — сказал я. И мне сразу стало неприятно.

Прекратив надоевший разговор, она вытолкала меня наружу, вышла следом сама и заперла дверь.

* * *
Вдоль реки тянулась асфальтовая дорога. Не обмениваясь ни единым словом, мы дошли по ней до пустыря, где стояла моя машина. Пока я протирал салфеткой лобовое стекло, она недоверчиво обошла вокруг и уставилась на коровью морду, размашисто намалеванную белой краской на капоте. В носу у коровы было большое кольцо, а в зубах она держала белую розу и вульгарно улыбалась.

— Это ты нарисовал?

— Нет, это еще до меня.

— А почему вдруг корова?

— И в самом деле, — сказал я.

Она отступила на два шага назад и еще раз посмотрела на коровью морду. Потом сжала губы, будто бы в запоздалой досаде на то, что вдруг разговорилась, и села в машину. Внутри было ужасно жарко. До самого порта она молчала, вытирая полотенцем струящийся пот и беспрестанно куря. Она закуривала, делала три затяжки, внимательно смотрела на фильтр, словно проверяя, отпечаталась ли помада, после чего засовывала сигарету в пепельницу и доставала новую.

— Слушай, я опять насчет вчерашнего. Что я там говорила-то? — неожиданно спросила она, уже перед выходом из машины.

— Да разное…

— Ну хоть что-нибудь вспомни.

— Про Кеннеди.

— Кеннеди?

— Про Джона Ф. Кеннеди.

Она покачала головой и вздохнула.

— Ничего не помню.

Вылезая, она молча засунула за зеркало заднего вида бумажку в тысячу иен.

Глава 10

Стояла страшная жара. В раскаленном воздухе можно было варить яйца. Я открыл тяжеленную дверь «Джей'з Бара», по обыкновению навалившись на нее спиной, и глотнул кондиционированного воздуха. Застоявшиеся запахи табака, виски, жареного картофеля, подмышек и канализации аккуратно накладывались друг на друга, как слои немецкого рулета.

Как обычно, я занял место в конце стойки, прислонился спиной к стене и оглядел публику. Три французских моряка в непривычной глазу форме, с ними две женщины, парочка двадцатилетних — и все. Крысы не было.

Я заказал пиво, а к нему сэндвич с мясом и кукурузой. Потом достал книгу, чтобы скоротать время до прихода Крысы.

Минут через десять вошла женщина лет тридцати в безобразно ярком платье, с грудями, налитыми, как два грейпфрута. Она села через стул от меня, точно так же оглядела помещение и заказала себе «гимлет»[3]. Отпив глоток, она встала и до одурения долго говорила по телефону — затем перекинула через плечо сумочку и отправилась в уборную. На протяжении сорока минут это повторялось три раза. Глоток «гимлета», долгий телефонный разговор, сумочка, уборная.

Передо мной появился бармен Джей. «Задницу не протер еще?» — спросил он с кислым видом. Хоть и китаец, а по-японски он говорил гораздо лучше моего. Третий раз вернувшись из уборной, женщина огляделась вокруг, скользнула на соседнее со мной место и тихо произнесла:

— Извините ради бога, у вас мелочи не найдется?

Я кивнул, выгреб из кармана мелочь и высыпал ее на стойку. Тринадцать десятииеновых монет.

— Спасибо. Очень помогли. А то я бармену уже надоела — разменяй, да разменяй…

— Не стоит… Вы избавили меня от ненужной тяжести.

Она приветливо кивнула, проворно сгребла мелочь и ушмыгнула к телефону. Я захлопнул книгу. Джей по моей просьбе поставил на стойку переносной телевизор, и под пиво я принялся смотреть прямую трансляцию бейсбольного матча. Игра была не кое-какая. В одном только четвертом сете у двух питчеров[4] отбили шесть подач, причем два хита принесли по очку. Один из полевых игроков, не выдержав позора, повалился на траву в приступе анемии. Пока питчеров меняли, запустили рекламу. Шесть роликов подряд — про пиво, страхование, витамины, авиакомпанию, картофельные чипсы и гигиенические салфетки.

Французский моряк, видимо, потерпев с женщинами неудачу, остановился у меня за спиной со стаканом пива в руке и спросил по-французски, что я смотрю.

— Бейсбол, — ответил я по-английски.

— Бейсбол?

В двух словах я объяснил ему правила. Вот этот мужик кидает мячик, этот лупит по нему палкой; пробежал круг — заработал очко. Моряк минут пять пялился в телевизор, а когда началась реклама, спросил, почему в музыкальном автомате нет пластинок Джонни Алиди.

— Непопулярен, — сказал я.

— А кто из французских певцов популярен?

— Адамо.

— Это бельгиец.

— Тогда Мишель Польнарефф.

— Мерде[5].

Сказав это, моряк ушел к своему столику.

С началом пятого сета женщина наконец вернулась.

— Спасибо. Давай я тебя чем-нибудь угощу.

— Да зачем, не надо…

— Пока долг не верну, не успокоюсь — такой характер.

Попытка улыбнуться поприветливей удалась неважно, и я молча кивнул. Она поманила пальцем Джея: «Ему пиво, мне гимлет». Джей ответил тремя выразительными кивками и исчез за стойкой.

— Не приходит кого ты ждешь, да?

— Да как-то вот…

— Это женщина?

— Мужчина.

— Вот и ко мне не приходит. Похоже, да?

Я обреченно кивнул.

— Слушай, а на сколько я выгляжу?

— На двадцать восемь.

— Врешь.

— На двадцать шесть.

Она засмеялась.

— Да мне это и не важно. А как по-твоему, я замужем или не замужем?

— А что мне будет, если угадаю?

— Там посмотрим.

— Замужем.

— Ну-у-у… Наполовину угадал. В прошлом месяце развелась. Ты когда-нибудь с разведенной говорил?

— Нет. Но зато я видел невралгическую корову.

— Где?

— В университетской лаборатории. Мы ее впятером в аудиторию затолкали.

Она веселозасмеялась.

— Ты студент?

— Ага.

— Я тоже когда-то была. В шестидесятые. Хорошее было время…

— А где?

Не ответив, она хихикнула, глотнула гимлета и, как вспомнив о чем-то, взглянула на часы.

— Опять звонить надо, — сказала она, взяла сумочку и встала.

После ее исчезновения мой не получивший ответа вопрос бестолково летал в воздухе.

Выпив половину пива, я подозвал Джея и расплатился.

— Убежать решил? — спросил он.

— Ну.

— Старше себя баб не любишь?

— Возраст тут не при чем. Да, если Крыса появится, передай привет.

Когда я выходил из бара, она закончила телефонный разговор и четвертый раз шла в уборную.

* * *
Всю дорогу домой я насвистывал где-то слышанную мелодию. Название никак не хотело всплывать в памяти. Совсем старая вещь. Машина стояла на берегу, и, глядя на темное ночное море, я все же попытался вспомнить, как называлась песня.

Это была «Песня Клуба Микки-Мауса». С такими словами: Вот какой веселый Есть у нас пароль: Эм-ай-си — кэй-и-вай — эм-оу-ю-эс-и!

Наверное, и вправду время было хорошее.

Глава 11

ВКЛ.

Привет! Всем добрый вечер! Как настроение? У меня настроение лучше некуда. Такое настроение, что половиной его поделился бы с вами. Говорит радио «Эн-И-Би», программа «Попс по заявкам»! Сегодня суббота, и мы снова с вами до девяти вечера — целых два часа! Вы услышите массу самой разной музыки. Вы услышите грустные песни, ностальгические песни и веселые песни. Услышите песни, под которые хочется танцевать, песни, от которых хочется плеваться и песни, от которых хочется блевать. Самые разные песни! Звоните нам. Наш номер вы знаете. Только не запутайтесь в цифрах. Не попадите не туда. Чтобы не вышла ерунда. Или еще какая-нибудь там беда. Эх, нескладно… Кстати: мы тут уже целый час принимаем ваши заявки. Десять телефонов и ни минуты отдыха. Хотите послушать, как они трезвонят? …………. Услышали? Ужас, правда? В общем, звоните нам, пока пальцы не отвалятся. Кстати, на той неделе вы так здорово звонили, что у нас тут повылетали все пробки. Но теперь все в порядке. Мы вчера проложили специальный кабель. Не кабель, а слоновья нога. Слоновью ногу увидав, от огорчения помер жираф. Эх, опять нескладно… Короче, спокойно звоните нам до умопомрачения. Даже если у всех в студии помрачатся умы, пробки все равно не вылетят. Договорились? Сегодня на улице опять сущее пекло — так пусть его разгонит рок! Эта музыка для того и создана. Как и чудные наши девчонки. О'кей, первая песня! Просто послушайте ее молча, это отличная вещь. Забудем о жаре!

Итак, Брук Бентон, «Дождливая ночь в Джорджии»!

ВЫКЛ

………….Уф-ф-ф-ф……………… Жарища!..…………… Ужас!..………

…………А кондишн на полную?………………..Нет, это ад какой-то………………….Эй, кончай, я и без того потный……………

………………..Во-во, так по кайфу……………

…………Слушай, я пить хочу! Кто-нибудь, принесите мне холодной колы. ……Что? В сортир сбегать не успею? Ты моего пузыря не знаешь! У меня всем пузырям пузырь!..………

…………Спасибо, Ми-тян, ты чудо……. Холодненькая!..….

…………А открывашку не принесла?…………

…………Дура! Мне ее зубами открывать, что ли? ……….. Ой, сейчас песня кончится, не успею! Кончай свои идиотские шутки!..….. ОТКРЫВАШКУ!!!

……….Черт!..……..

ВКЛ

Замечательная песня, не правда ли? Настоящая музыка! Брук Бентон, «Дождливая Джорджия». По-моему, даже стало чуть прохладнее. Кстати, как вы думаете, какая сегодня температура? Тридцать семь градусов! Тридцать семь… Многовато даже для лета. Просто печка. Обниматься с девчонкой и то прохладнее, чем сидеть одному в тридцать семи градусах. Вы можете в это поверить? О'кей, хватит болтать! Ставим следующую пластинку. Криденс Клиавотер Ревайвал с песней «Кто остановит дождь?». Поехали, бэйби!

ВЫКЛ.

………….Эй, уже не надо. Я ее подставкой от микрофона открыл………….

……..О-о-о-о……. Кайф!..…….

……….Не бойся. Не будет икоты. Не волнуйся……..

………А как там бейсбол? ………. Его, кстати, должны по другому каналу передавать……..

……….Погоди, как это? В

радиовещательной студии нет ни одного радиоприемника? В тюрьму сажать за такие дела!..………..

………….Понял. Все. Короче, следующим будет пиво. Только чтоб еще холоднее………

………Ой, кажется, подступает… Сейчас икота начнется………….

…………..Ик!..…………

Глава 12

В четверть восьмого раздался телефонный звонок.

В тот момент я сидел развалясь в плетеном кресле и трескал сырные крекеры, запивая их пивом.

— Эй, привет. Говорит радио «Эн-И-Би», передача «Попс по заявкам». Ты нас сейчас слушал?

Торопливым глотком пива я смыл все остававшиеся во рту крекеры.

— Радио?

— Да, радио. Порождение цивилизации……….Ик!..………Вершина технической мысли.

Меньше холодильника, дешевле телевизора и точнее пылесоса. Ты сейчас чего делал?

— Я читал книгу…

— Хи-хи-хи!.. Нашел занятие… Надо радио слушать! Когда читаешь, остаешься совсем один. Согласен?

— Ага…

— Вот, скажем, ты ждешь, пока спагетти сварятся — в это время можно почитать.

Понял?

— Ага…

— Ну ладно……..Ик!..…….С этим закончили. Теперь скажи: ты когда-нибудь слышал диктора, который не может побороть икоту?

— Нет.

— Значит, впервые слышишь. Впрочем, как и все, кто сейчас находится у радио-приемников. Кстати, ты вообще понимаешь, почему я тебе звоню, находясь в прямом эфире?

— Нет.

— Тут такое дело… От одной девушки поступила заявка………ик!..…… исполнить для тебя песню. Знаешь, чья заявка?

— Нет.

— Песня называется «Девушки Калифорнии». Исполняют Бич Бойз. Старая вещь. Ну, понял теперь? Я немножко подумал и сказал, что не знаю.

— Хм-м-м… Трудно, да? Если угадаешь, пошлем тебе фирменную футболку.

Вспоминай!

Я снова напрягся. На этот раз возникло ощущение, что в дальних закоулках памяти удалось что-то подцепить.

— Ну?.. «Девушки Калифорнии», Бич Бойз. Что тебе вспоминается?

— Лет пять назад я у своей одноклассницы брал такую пластинку.

— И что же это за одноклассница?

— Была учебная экскурсия, и она уронила контактную линзу. Я помог ей ее найти, и в благодарность она дала мне послушать пластинку.

— Так… Контактная линза… Да, а пластинку-то ты ей вернул?

— Нет, потерял…

— Ну-у-у, это не дело! Купи такую же и верни. Одно дело девчонкам чего-нибудь давать………Ик!..…… А другое дело брать! Понял?

— Да.

— Хорошо. Девушка, уронившая контактную линзу пять лет назад на учебной экс-курсии! Конечно же, вы нас сейчас слушаете! Да, как ее зовут-то? Я назвал имя.

— Так вот. Он говорит, что купит такую же пластинку и вам отдаст. Замечательно, не правда ли? Кстати, сколько тебе лет?

— Двадцать один.

— Прекрасный возраст! Студент?

— Да.

— ……..Ик!..……

— Что?

— Я говорю: специальность какая?

— Биология.

— О-о-о… Любишь животных?

— Люблю.

— А за что?

— ……..Ну, может, за то, что они не смеются…

— Вот тебе на!.. Животные не смеются?

— Собаки и лошади немножко смеются.

— Хо-хо… А когда?

— Когда им весело.

Впервые за много лет я почувствовал, что начинаю раздражаться.

— Так значит……….ик!..……… из собаки может комик получиться?

— Из вас точно может.

— Ха-ха-ха-ха-ха!..

Глава 13

И ничем не хуже Средний Запад С дочкой фермера моей мечты, А на Севере девчонки целоваться мастерицы, С ними не замерзнешь ты.

Но куда им всем до девушек Калифорнии!..

Глава 14

Футболка пришла через три дня по почте.

Вот такая [6]:



Глава 15

Утром следующего дня я напялил свою обновку — она приятно покалывала тело — и пошел бродить по окрестностям порта. Мне встретился маленький магазин грампластинок, и я зашел внутрь. В магазине не было ни души — лишь девушка-продавщица сидела за стойкой и со скучающим видом проверяла квитанции, отхлебывая из банки колу. Я поглядел на полки с пластинками и вдруг вспомнил, что знаком с ней. Это была та самая девушка без мизинца, неделю назад упавшая в умывалке. «Привет!», — сказал я ей. Опешив, она поглядела на меня, потом на футболку — и допила остатки колы.

— Как ты узнал, что я здесь работаю?

— Чистая случайность. Пластинку зашел купить.

— Какую?

— Бич Бойз. С «Девушками Калифорнии».

Подозрительно взглянув на меня, она встала, широким шагом подошла к полке и, как хорошо выдрессированная собака, вернулась с пластинкой.

— Вот эта пойдет?

Я кивнул и, не вынимая рук из карманов, оглядел магазин.

— Еще Бетховена. Третий фортепианный концерт.

На этот раз она вернулась с двумя пластинками.

— В чьем исполнении, Глена Гульда или Бакгауза?

— Глена Гульда.

Она положила одну пластинку на стойку, а другую отнесла обратно.

— Что-нибудь еще?

— Майлза Дэвиса. Где есть «Девушка в ситце».

Этот заказ потребовал от нее чуть больше времени — но и он был выполнен.

— Что дальше?

— Пожалуй, все. Спасибо.

Она разложила на стойке все три пластинки.

— И ты все это будешь слушать?

— Нет, это для подарков.

— Широкая у тебя натура.

— Как будто…

Она неловко повела плечами и назвала цену, 555 иен. Я заплатил и взял пакет с пластинками.

— Вот как получается… Благодаря тебе я сегодня три пластинки до обеда продала.

— Замечательно.

Она вздохнула, села на стул за стойкой и взялась за следующую стопку квитанций.

— Ты тут все время одна сидишь?

— Еще одна девушка есть. Сейчас на обеде.

— А ты?

— Она вернется и меня сменит.

Я вытащил из кармана сигареты и, закурив, смотрел на ее работу.

— Слушай, может нам вместе пообедать?

Она оторвала взгляд от квитанций и покачала головой.

— Я люблю обедать одна.

— И я люблю.

— И ты?

Отложив постылые квитанции в сторону, она поставила на проигрыватель последнюю пластинку Харперз Бизар.

— А чего это ты меня приглашаешь?

— Надо изредка нарушать традицию.

— Нарушай один. Хватит ко мне приставать.

Она придвинула к себе квитанции и снова взялась за работу.

Я кивнул.

— Кажется, я тебе уже говорила — ты негодяй из негодяев, — сказала она. Потом поджала круглые губки и с треском прошлась четырьмя пальцами по обрезу своих квитанций.

Глава 16

Когда я вошел в «Джей'з бар», Крыса, облокотясь на стойку и нахмурившись, читал роман Генри Джеймса толщиной с телефонную книгу.

— Интересно?

Крыса оторвался от книги и отрицательно покачал головой.

— Не очень. Хотя я сейчас только и делаю, что читаю. После того разговора. Слышал такое?

— Нет.

— Роже Вадим. Французский кинорежиссер. А вот еще: Развитый Интеллект Состоит В Успешном Функционировании При Одновременном Охвате Противоположных Понятий.

— А это чье?

— Не помню. А ведь похоже на правду?

— Не похоже.

— Почему?

— Ну, вот скажем, ты просыпаешься голодный в три часа ночи и лезешь в холодильник

— а он пустой. И что ты тогда будешь делать со своим развитым интеллектом?

Крыса немного подумал и расхохотался. Я позвал Джея и заказал пива с жареным картофелем. Потом достал пакет с пластинкой и вручил Крысе.

— Это что такое?

— Подарок ко дню рождения.

— Он у меня через месяц.

— Через месяц меня уже не будет.

Не выпуская из рук пакета, Крыса задумался.

— Да?.. Жалко, что тебя не будет. — Он открыл пакет и некоторое время смотрел на пластинку. — Бетховен. Концерт для фортепиано с оркестром номер три. Глен Гульд, Леонард Бернстайн. Хм-м-м… Я этого не слышал. А ты?

— Я тоже.

— Ну спасибо… Вообще говоря, я очень рад.

Глава 17

Я искал ее три дня. Девчонку, которая дала мне пластинку Бич Бойз. Зайдя в административный отдел школы, я попросил список выпускников и нашел ее телефонный номер. Но позвонить по нему не удалось, автомат ответил, что номер более недействителен. Я обратился в справочную — телефонистка пять минут искала ее имя, после чего сказала, что такого имени в ее книгах нет. «Такого Имени» — это мне понравилось. Я поблагодарил и повесил трубку.

На следующий день я звонил бывшим одноклассникам и спрашивал, не знают ли они что-нибудь про нее. Никто ничего не знал, а большинство и вовсе не помнило о ее существовании. Последний из них сказал, что не желает со мной разговаривать, и повесил трубку. Даже не знаю, почему.

На третий день я еще раз сходил в школу и узнал, куда она поступила после выпуска. Это был захудалый женский вуз где-то на окраине, отделение английского языка. Я позвонил туда, представившись агентом по сбыту салатной приправы Маккормик: мол, девушка нужна мне для анкетного исследования, не могли бы вы сообщить ее адрес и телефон? Извините, конечно, но дело крайне важное. Поищем, — ответили мне, — перезвоните минут через пятнадцать. Я выпил банку пива и перезвонил. Мне сообщили, что в марте этого года она подала на отчисление. По болезни. А что за болезнь? — Она уже поправилась? — Салат может кушать? — Совсем ушла, не в академку? — на все эти вопросы ответов я не получил.

— Меня и старый адрес устроит, — сказал я, — может вы поищете? Старый адрес нашли — это оказался пансион недалеко от вуза. Я позвонил туда. Ответил, судя по голосу, комендант. Съехала весной, куда не знаю, — буркнул он и бросил трубку. Как будто хотел сказать: «И знать не желаю».

Так порвалась последняя ниточка, связывавшая меня с ней.

Я вернулся домой, открыл банку пива и стал в одиночестве слушать «Девушек Калифорнии».

Глава 18

Зазвонил телефон.

Я полудремал в плетеном кресле с раскрытой книгой. Только что прошел короткий ливень — деревья в саду все вымокли. После дождя задул сырой, пахнущий морем южный ветер. Задрожали листья растений в горшках на веранде, а за ними задрожали шторы.

— Алло, — послышался женский голос. Это прозвучало так, как если бы кто-то ставил хрупкий стакан на кособокий стол. — Помнишь меня? Прежде, чем ответить, я изобразил легкое раздумье.

— Как пластинки? Продаются?

— Да не очень… Кризис… Пластинки никто не слушает.

— Ага.

Она побарабанила ногтями по трубке.

— Пока нашла твой телефон, чуть с ума не сошла.

— Да?..

— В «Джей'з баре» спросила. А бармен спросил у твоего друга. Высокий такой и странный немножко. Мольера читал.

— Понятно.

Молчание.

— Все спрашивали, куда ты делся. Неделю не приходишь, так они уже думают: может, заболел?

— Даже не знал, что меня так любят…

— Ты на меня сердишься?

— Почему?

— Я тебе гадостей наговорила. Хотела извиниться.

— Насчет меня не беспокойся. Но если тебя это так волнует, то не покормить ли нам в парке голубей?

Она вздохнула, и я услышал, как щелкнула зажигалка. На заднем плане пел Боб Дилан

— «Нэшвилл Скайлайн». Наверное, звонок был из магазина.

— Да дело вообще не в тебе. Просто я не должна была так говорить, — сказала она скороговоркой.

— А ты к себе строга!

— Ну, стараюсь, по крайней мере.

Она помолчала.

— Сегодня мы можем встретиться?

— Давай.

— «Джей'з бар», восемь вечера.

— Хорошо.

— Я просто… попала в переплет.

— Понимаю.

— Спасибо.

Она повесила трубку.

Глава 19

Мне двадцать один год. Говорить об этом можно долго.

Еще достаточно молод, но раньше был моложе. Если это не нравится, можно лишь дождаться воскресного утра и прыгнуть с крыши Эмпайр Стэйт Билдинг.

В одном старом фильме про Великую Депрессию я слышал такую шутку:

«Когда я прохожу под Эмпайр Стэйт Билдинг, то всегда открываю зонтик. Люди сверху так и сыпятся.»

Мне двадцать один, и, по меньшей мере, помирать я пока не собираюсь. Спать же мне доводилось с тремя девчонками.

Первая училась со мной в одном классе. Нам было по семнадцать лет, и мы уверовали, что любим друг друга. Где-нибудь в темных зарослях она сбрасывала с себя коричневые туфли, белые носки, светло-зеленое платье и смешные трусы, явно не по размеру. Потом, чуть поколебавшись — часы. После чего мы сливались с ней в объятии на воскресном номере «Асахи Симбун».

Через какую-то пару месяцев после окончания школы мы внезапно расстались. Причину забыл — такая была причина, что и не вспомнить. С тех пор не встречался с ней ни разу. Иногда вспоминаю, когда не спится — и все.

Вторая девчонка хипповала. Шестнадцатилетняя, без гроша в кармане, без крыши над головой и к тому же плоскогрудая — она при этом обладала умными и красивыми глазами. Я встретил ее у станции метро «Синдзюку», когда там бурлила мощная демонстрация, парализовавшая весь транспорт вокруг.

— Будешь тут торчать, полиция заберет, — сказал я ей. Она сидела на корточках в перекрытом турникете и читала спортивную газету, выуженную из мусорного ящика.

— Ну и что, — сказала она. — Там кормят зато.

— Ой, худо тебе будет!

— Привыкну!

Я закурил и угостил ее тоже. От слезоточивого газа щипало в глазах.

— Ты ела сегодня?

— Утром…

— Слушай, я тебя накормлю. Пошли к выходу.

— Чего это ты будешь меня кормить?

— Ну… — Я не знал, что ответить, но выволок ее из турникета и повел по перекрытой улице в сторону Мэдзиро[7].

Эта до крайности неразговорчивая девица жила в моей квартире с неделю. Каждый день она просыпалась к обеду, что-то ела, курила, листала книжки, пялилась в телевизор и иногда без видимой охоты занималась со мной сексом. Все, что у нее было — это белая холщовая сумка, а в ней толстая ветровка, две майки, джинсы, три пары грязных трусов и коробка тампонов.

— Ты откуда? — спросил я ее как-то.

— Да ты не знаешь, — только и ответила она.

В один прекрасный день я вернулся из магазина с мешком продуктов — а ее и след простыл. И ее белой сумки тоже. И еще кое-чего. На столе лежала горстка мелочи, пачка сигарет и моя свежевыстиранная футболка. А еще записка, нацарапанная на клочке бумаги. Из одного слова: «противный». Боюсь, про меня.

С третьей своей подружкой, студенткой французского отделения, я познакомился в университетской библиотеке. На весенних каникулах следующего года она повесилась в хилом лесочке сбоку от теннисного корта. Труп обнаружили лишь с началом следующего семестра, а до того он целых две недели болтался на ветру. Теперь, когда темнеет, к лесочку никто не подходит.

Глава 20

Она сидела, как неприкаянная, за стойкой «Джей'з бара» и болтала соломинкой в стакане джинджер-эля, гоняя по дну остатки льда.

— Уже думала, не придешь, — сказала она с каким-то облегчением, когда я сел рядом.

— Как не прийти, раз обещал? Дела задержали!

— Какие дела?

— Обувь. Я чистил обувь.

— Вот эту, что ли? — Она подозрительно покосилась на мои кеды.

— Да нет, отцовскую обувь! У нас в семье традиция. Дети непременно должны чистить отцу ботинки.

— Почему?

— Ну… Ботинки — это ведь некий символ! Представь: отец, как приговоренный, каждый вечер в восемь возвращается домой. Я чищу ему ботинки и со спокойной совестью иду пить пиво.

— Хорошая традиция…

— Да?

— Ну конечно! Отца ведь надо уважать.

— Я очень уважаю. За то, что у него только две ноги.

Она прыснула.

— У тебя замечательная семья.

— Да уж… Если забыть про деньги, то такая замечательная, что прослезиться можно.

Она все возила соломинкой по дну стакана.

— Но у меня-то семья была гораздо беднее, чем у тебя…

— Откуда ты знаешь?

— По запаху. Богатый чует богатого, а бедный — бедного.

Джей принес бутылку пива, и я наполнил свой стакан.

— Где твои родители живут?

— Не хочу говорить.

— Почему?

— Приличные люди не любят другим рассказывать, что у них дома творится.

— А ты приличный человек?

Она думала секунд пятнадцать.

— Хотелось бы им быть. Если серьезно. А кому не хотелось бы?

— Нет, ты все-таки расскажи.

— Зачем?

— Во-первых, тебе все равно надо об этом кому-нибудь рассказать, а во-вторых, я никому не проболтаюсь.

Она улыбнулась, закурила и три раза выпустила дым, молча глядя на древесные разводы, тянущиеся по стойке.

— Отец умер пять лет назад от опухоли в мозгу. Целых два года мучился, просто ужас.

Мы на него все деньги истратили, начисто. Вдобавок вымотались до того, что семья развалилась. Хотя это обычное дело.

Я кивнул.

— А мать?

— Живет где-то. На Новый Год открытки присылает.

— Не любишь ты ее, похоже?

— Похоже…

— А братья, сестры?

— Одна сестра. Мы близнецы.

— И где она?

— За тридцать тысяч световых лет отсюда.

Сказав это, она нервно засмеялась и уложила свой стакан набок.

— И чего это я про семью гадости говорю? Даже тоскливо становится.

— Да ничего особенного. У каждого есть что-нибудь этакое.

— И у тебя есть?

— И у меня. Бывает, обниму любимую игрушку — и плачу…

— А какая у тебя любимая игрушка?

— Крем для бритья.

Тут она засмеялась уже веселее. Как не смеялась, наверное, уже несколько лет.

— Слушай, — сказал я, — что ты пьешь какой-то лимонад? У тебя сухой закон?

— Хм, вообще-то я сегодня не собиралась… Ну да ладно!

— Так что ты будешь?

— Белое вино, только похолоднее.

Я подозвал Джея и заказал еще пива и белого вина.

— Скажи, а как себя чувствуешь, когда у тебя есть близнец?

— Странное ощущение. Одинаковое лицо, одинаковый интеллектуальный индекс, одинаковый размер лифчика… Надоедает это.

— Вас часто путали?

— Часто. До восьми лет. Потом у меня стало девять пальцев, и нас больше никто не путал.

Сосредоточенно и аккуратно, как пианистка перед концертом, она положила рядышком обе руки. Я взял левую, поднес к свету и внимательно рассмотрел. Маленькая рука, прохладная, как стакан коктейля. Четыре пальца на ней смотрелись красиво и совершенно естественно — как будто их и было четыре с самого рождения. Такая естественность казалась чудом. По крайней мере, шесть пальцев выглядели бы гораздо менее убедительно.

— В восемь лет я сунула мизинец в мотор пылесоса. Оторвало тут же.

— А где он теперь?

— Кто?

— Мизинец.

— Не помню. — Она засмеялась. — Такого вопроса мне еще не задавали, ты первый.

— А это беспокоит, когда мизинца нет?

— Если перчатки надеваю — беспокоит.

— И все?

Она покачала головой:

— Нельзя сказать, что совсем не беспокоит. Но не больше, чем других беспокоит толстая шея или волосы на ногах. Я кивнул.

— А чем ты занимаешься? — спросила она.

— В университете учусь. В Токио.

— На каникулы приехал?

— Ага.

— И что ты изучаешь?

— Биологию. Животных люблю.

— Я тоже люблю.

Допив остатки пива, я взял горсть картофельных чипсов.

— А вот знаешь… В Бхагалпуре был знаменитый леопард — за три года он съел триста пятьдесят индусов.

— Неужели?

— Далее: английский полковник Джим Корбетт по прозвищу «Гроза леопардов» за восемь лет застрелил, считая этого, сто двадцать пять леопардов и тигров. А ты все равно будешь любить животных?

Она потушила сигарету, отпила вина и восхищенно посмотрела на меня:

— Нет, ты оригинал!

Глава 21

Пару недель спустя после смерти моей третьей подруги я читал «Ведьму» Жюля Мишле[8]. Великолепная книга. Там был такой пассаж:

«Верховный судья Реми Лоренский отправил на костер восемьсот ведьм и очень гордился своей политикой устрашения. Один раз он сказал: «Я славен своей справедливостью настолько, что шестнадцать схваченных на днях пленниц удавились сами, не дожидаясь палача».»

«Я славен своей справедливостью»… Просто потрясающе!

Глава 22

Зазвонил телефон.

Мне было не оторваться от важного занятия: я освежал специальным лосьоном лицо, докрасна обожженное солнцем в бассейне. Лишь на десятом звонке я смахнул с лица ватные узоры в решеточку, поднялся со стула и взял трубку.

— Здравствуй, это я.

— Привет.

— Ты что сейчас делал?

— Ничего.

Все лицо горело; я вытер его висевшим на шее полотенцем.

— Спасибо за вчерашний вечер. Давно так не отдыхала.

— Это хорошо.

— М-м-м… Ты тушенку любишь?

— Люблю.

— Я тут ее много наготовила, мне столько и за неделю не съесть. Поможешь?

— Чего б не помочь?

— Тогда через час приходи. Если опоздаешь, выкину все в помойное ведро. Понял?

— Ага.

— Просто я ждать не люблю.

Она сказала это и бросила трубку, не дав мне даже раскрыть рта. Я повалился на диван и минут десять глядел в потолок, слушая хит-парад, который передавали по радио. Потом чисто выбрился под горячим душем. Надел рубашку и бермудские шорты, только что из химчистки. Вечер стоял замечательный. Я проехался вдоль морского берега, любуясь закатом, а перед самым выездом на шоссе купил две бутылки холодного вина и пачку сигарет.

* * *
Пока она освобождала стол и расставляла на нем безупречно белую посуду, я откупорил бутылку при помощи фруктового ножа. Комната была полна горячим, влажным паром от тушенки.

— Даже не думала, что будет так жарко. Просто ад какой-то…

— В аду жарче.

— Ты что, там был?

— Люди рассказывают. Когда там становится до того жарко, что крыша едет, то тебя переводят в место попрохладнее. Чуть отойдешь — и опять в пекло.

— Как в сауне.

— Именно. Но есть и такие, которых обратно не посылают, потому что они уже чокнулись.

— И что с ними делают?

— Отправляют в рай. Чтобы они там белили стены. В раю ведь как — стены должны быть идеально белые. Чуть какое пятнышко, уже непорядок. Это ведь рай! Вот они и белят их с утра до вечера, портят себе бронхи.

Больше она не задавала никаких вопросов. Я тщательно выбрал кусочки пробки, плававшие в бутылке и разлил вино по стаканам.

— Холодное вино — горячее сердце, — сказала она, когда мы чокнулись.

— Это откуда?

— Из рекламы. Холодное вино — горячее сердце. Не видел?

— Нет.

— Телевизор не смотришь?

— Редко. Раньше часто смотрел. Больше всего нравилось кино про Лэсси. Пока самая первая собака играла.

— Ну да, ты ведь животных любишь.

— Ага.

— Если б у меня время было, я бы с утра до вечера смотрела. Все подряд. Вот, скажем, вчера показывали диспут между биологом и химиком. Не видел?

— Нет.

Она отпила вина и покачала головой, как бы вспоминая.

— Там было про Пастера. Он обладал силой научной интуиции.

— Силой Научной Интуиции?

— Ну, короче… Обычно ученые рассуждают так: A равно B, а B равно C — значит, A равно C. Что и требовалось доказать. Правильно? Я кивнул.

— А Пастер был не такой. У него в голове только и было, что A равно C. Безо всяких доказательств. Его правоту доказала история. Он за свою жизнь сделал несчетное множество ценнейших открытий.

— Ну да, прививки от оспы…

Она поставила стакан на стол и посмотрела на меня с негодованием.

— Прививки от оспы — это Дженнер! Как ты в университет-то поступил?

— А, вспомнил: антитела! И низкотемпературная стерилизация.

— Правильно.

Она рассмеялась с каким-то торжеством, не показывая зубов. Допила вино и налила себе еще.

— В диспуте эту способность называли научной интуицией. У тебя такая есть?

— Практически нет.

— А если бы была?

— Ну, наверное, пригодилась бы для чего-нибудь. Например, когда с девчонкой спишь, могла бы понадобиться.

Она засмеялась и ушла на кухню, вернувшись оттуда с кастрюлей тушенки, миской салата и нарезанной булкой. Из широко раскрытого окна повеяло, наконец, прохладой. Мы принялись не спеша ужинать под пластинку. Она задавала вопросы — в основном про университет и про жизнь в Токио. Разговор был не самый содержательный. Про эксперименты на кошках («Мы их не убиваем, ты что! Это психологические опыты!», — врал я, за два месяца умертвивший тридцать шесть кошек и котят), про демонстрации и забастовки… Был показан зуб, сломанный полицейским.

— А отомстить ему ты не хочешь? — спросила она.

— Вот еще…

— А почему? Я на твоем месте отыскала бы его и все зубы повыбивала молотком.

— Во-первых, я — это я. Во-вторых, все уже закончено. А в третьих, у них там все рожи одинаковые — как я его найду?

— Выходит, и смысла нет?

— Какого смысла?

— Что тебе зуб выбили?

— Выходит, что нет.

Она издала стон разочарования и отправила в рот кусок тушенки.

* * *
После кофе мы помыли с ней посуду на тесной кухне, вернулись к столу и закурили под Манхэттэнский Джазовый Квинтет.

На ней были просторные шорты и рубашка из тонкой ткани, сквозь которую отчетливо проглядывали соски. Вдобавок наши ноги несколько раз сталкивались под столом — каждый раз я понемногу краснел.

— Как ужин? Понравился?

— Очень.

Она слегка закусила нижнюю губу.

— Почему ты сам ничего не говоришь, пока тебя не спросят?

— Да как-то… Привычка… Вечно забываю сказать самое важное.

— Можно дать тебе совет?

— Давай.

— Избавляться надо от такой привычки. Она может тебе дорого стоить.

— Да, наверное. Но это как машина со свалки: что-нибудь одно выправишь, сразу другое в глаза кидается.

Она рассмеялась и поставила другую пластинку — теперь запел Марвин Гэй. Стрелки часов подходили к восьми.

— А ботинки что — сегодня можно не чистить?

— Перед сном почищу. Вместе с зубами.

Продолжая разговаривать, она поставила на стол худенькие локти, поудобнее положила на руки подбородок и уставилась на меня. Это нервировало. Чтобы отвести глаза, я закуривал, несколько раз с фальшивым интересом устремлял взгляд в окно — но, наверное, становился от этого только смешнее.

— Вот теперь можно и поверить, — сказала она.

— Во что?

— В то, что ты тогда ничего со мной не делал.

— Почему ты так думаешь?

— Рассказать?

— Не надо.

— Так и знала. — Она усмехнулась, налила мне вина и вдруг посмотрела в темноту за окном, как будто что-то вспомнив. — Я иногда вот о чем думаю: хорошо было бы жить, никому не мешая! Как по-твоему, это возможно?

— Даже не знаю…

— Ну вот скажи: я тебе не мешаю?

— Абсолютно.

— Я имею в виду: сейчас.

— Ну да, сейчас.

Она тихонько протянула руку через стол, взяла мою и, подержав ее некоторое время, отпустила.

— Завтра уезжаю.

— Куда?

— Еще не решила. Хочу куда-нибудь, где тихо и прохладно. На недельку.

Я кивнул.

— Как вернусь, позвоню.

* * *
Ведя машину домой, я вдруг вспомнил свое первое свидание с девчонкой. Это было семь лет назад. От начала свидания и до его конца я как будто задавал ей один и тот же вопрос: «Тебе не скучно?».

Мы смотрели с ней кино с Элвисом Пресли в главной роли. Там была песня с такими словами:

Мы были в ссоре, И я послал письмо. Просил прощенья, Но не дошло оно.

Пришло обратно, Пришло назад. Неточен адрес, Неверен адресат…

Время течет слишком быстро.

Глава 23

Третья девчонка, с которой я спал, называла мой пенис «raison d'etre». «Оправдание бытия».

* * *
Когда-то я подумывал написать небольшое эссе про человеческие raison d'etre. Написать не написал, но в процессе обдумывания завел себе замечательную привычку — все на свете переводить в численный эквивалент. Эта привычка не отпускала меня месяцев восемь. Когда я ехал в электричке, то пересчитывал пассажиров. Когда шел по лестнице — считал ступеньки. А когда совсем нечем было заняться, измерял себе пульс. Согласно записям, за это время, а именно с пятнадцатого августа 1969 года по третье апреля следующего, я посетил 358 лекций, совершил 54 половых акта и выкурил 6921 сигарету. Я всерьез полагал тогда, что подобные численные эквиваленты о чем-то поведают людям. А коль скоро существует это «что-то», о чем они поведают, то со всей очевидностью существую и я! Оказалось однако, что в действительности людям нет никакого дела до числа сигарет, которые я выкурил, или количества ступенек, на которые я поднялся. Им нет дела даже до размеров моего пениса. Так я потерял из виду свои raison d'etre и остался один-одинешенек.

* * *
Узнав о ее смерти, я выкурил 6922-ю сигарету.

Глава 24

В этот вечер Крыса не выпил ни капли пива, что было тревожным знаком. Вместо пива он заглотнул в один присест пять порций виски со льдом.

Мы убивали время за игрой в пинбол[9], который примостился в полутемном дальнем углу. За известное количество мелочи эта хреновина предоставляет вам известное количество убитого времени. Крыса, однако, ко всему относился серьезно. Так что две мои победы в шести играх были едва ли не чудом.

— Эй, чего с тобой случилось-то?

— Ничего, — отвечал Крыса.

* * *
Вернувшись к стойке, мы выпили — я пива, он виски. Затем принялись слушать одну за другой пластинки из музыкального автомата, все подряд — молча, не обмениваясь ни словом. «Everyday people», «Woodstock», «Spirit in the sky», «Hey there, lonely girl»…

— У меня к тебе просьба, — сказал Крыса.

— Какая?

— Да встретиться кое с кем…

— С женщиной?

Чуть помявшись, он кивнул.

— А почему просьба ко мне?

— Кого же мне еще просить? — сказал Крыса скороговоркой и отхлебнул от шестой порции. — Костюм и галстук у тебя есть?

— Есть. Только…

— Тогда завтра в два. Слушай, а бабы, они вообще что едят?

— Подметки от ботинок.

— Да ну тебя…

Глава 25

Любимым лакомством Крысы были свежеиспеченные оладьи. Он накладывал их сразу по нескольку в глубокую тарелку, разрезал ножом на четыре части и выливал сверху бутылку кока-колы.

Когда я впервые попал к Крысе домой, он как раз поглощал это неаппетитное блюдо за столом, выставленным на воздух, под ласковые лучи майского солнца.

— Такая жратва хороша тем, — объяснил он мне, — что объединяет свойства еды и питья.

В обширном, густом саду собирались птицы всевозможных видов и расцветок. Они усердно клевали попкорн, в изобилии рассыпанный на лужайке.

Глава 26

Хочу рассказать о своей третьей подружке.

Рассказывать про людей, которых больше нет, всегда трудно. А про женщин, которые умерли в молодости, еще труднее. Они ведь навсегда остались молодыми… А мы, оставшиеся жить, стареем. Каждый год, каждый месяц и каждый день. Мне иногда кажется, что я старею каждый час. И что самое страшное, так оно и есть.

* * *
Она была отнюдь не красавица. Хотя что это за выражение: «отнюдь не красавица»? Правильнее будет сказать так: «Она не была красавицей в той мере, в какой ей подобало бы быть».

У меня есть только одна ее фотография. На обороте подписано: «август 1963 г.». Год, когда продырявили голову президенту Кеннеди. Морская дамба в каком-то дачном месте — она сидит и натянуто улыбается. Коротко постриженные волосы в стиле Джин Себерг[10] (хотя, признаться, мне эта прическа больше напоминала Аушвиц), и длинное платье в красную клетку. Во всем этом есть известная неуклюжесть, но красоты она не загораживает. Той красоты, которая пробивает сердце до самых потаенных уголков. Приоткрытые губы. Миниатюрный, слегка вздернутый нос. На широком лбу непринужденная челка, явно собственной работы. Чуть припухшие щеки, и на одной — едва заметный след от прыщика…

На фотографии ей четырнадцать. Самый красивый момент в ее жизни, уместившейся в двадцать один год. Можно только гадать, куда потом все это ушло. По какой причине, с какой целью… Я не знаю. И никто не знает.

* * *
«Я поступила в университет, чтобы получить небесное откровение», — сказала она как-то раз на полном серьезе. Дело было в четвертом часу, мы лежали голые в постели. Я поинтересовался, что это за штука — небесное откровение. «Разве это можно объяснить?» — сказала она. И чуть позже добавила: «Это спускается с неба, как крылья ангелов.»

Я попытался вообразить крылья ангелов, спускающиеся с неба прямо в университетский двор. Издалека они напоминали бумажные салфетки.

* * *
Почему она умерла, не ясно никому. Мне сдается даже, что она и сама этого толком не понимала.

Глава 27

Мне снился неприятный сон.

Я был большой черной птицей и летел над джунглями, направляясь к западу. На моих крыльях налипли черные сгустки крови из глубокой раны. Западный склон неба затягивали зловещие черные облака. Поблизости чувствовался запах мелкого дождя. Снов я давно не видел. Потребовалось время, чтобы понять: это сон. Вскочив с кровати и смыв под душем противный пот, я позавтракал тостами и яблочным соком. От табака и пива в горле першило, точно туда напихали старой ваты. Покидав посуду в мойку, я извлек из гардероба легкий коричневато-зеленый костюм, идеально отглаженную рубашку и черный галстук, отнес все это в гостиную и уселся там перед кондиционером.

В телевизионных новостях торжественно обещали самый жаркий день за все лето. Я выключил телевизор, сходил в комнату к брату, выудил несколько книг из огромной горы и завалился с ними на диван.

Два года назад мой старший брат без объявления причин умотал в Америку, оставив после себя кучу книг и одну подругу. Иногда я с ней обедал. Она говорила, что мы с братом очень похожи.

— В чем? — спрашивал я удивленно.

— Во всем, — отвечала она.

Может, оно и в самом деле так. Думаю, дело здесь в ботинках, которые мы по очереди чистили десять с лишним лет.

Часы показали двенадцать. С отвращением думая о жаре, я завязал галстук и надел пиджак.

Времени была уйма, а занятий ноль. Я не спеша проехался по городу на машине. Мой неказистый, долговязый город протягивался от моря к горам. Речка, теннисный корт, поле для гольфа, вереница просторных особняков, стена, еще раз стена, несколько аккуратных ресторанчиков и лавочек, старая библиотека, заросшее ослинником поле и парк с обезьяньими клетками. Город не менялся.

Я покружил по извилистой загородной дороге и спустился по речному берегу к морю. Недалеко от устья вылез из машины, чтобы помочить ноги. На теннисном корте перекидывались мячиком две загорелых девушки в белых кепках и темных очках. Солнце, перевалив зенит, зажарило вдруг еще нещаднее — а они все махали себе ракетками, и пот с них разлетался по всему корту.

Поглядев на них минут пять, я вернулся в машину, откинулся в кресле и закрыл глаза. Шум волн перемешивался со звуками ударов по мячику. Прикатился слабенький южный ветерок, принес запах моря и горячего асфальта. Я вспомнил далекое лето. Тепло девичьей кожи, старый рок-н-ролл, рубашка на пуговицах, только что из стирки, сигаретный дым в раздевалке бассейна, робкие предчувствия… Сладкий сон, который, казалось, будет повторяться вечно. Но как-то раз лето наступило (в каком же году?) — а сон взял, да и не вернулся.

Ровно в два я остановился перед «Джей'з баром». Крыса сидел на дорожном ограждении и читал Казанзакиса — «Последнее искушение Христа».

— А где подруга? — спросил я.

Крыса молча захлопнул книгу, влез в машину и надел темные очки.

— Не будет подруги.

— Как не будет?

— А вот так.

Я вздохнул, развязал галстук, кинул его вместе с пиджаком на заднее сидение и закурил.

— И что, мы поедем куда-нибудь?

— В зоопарк.

— Ну, хорошо…

Глава 28

Расскажу теперь о своем городе. О городе, где я родился, вырос и первый раз спал с девчонкой.

Спереди море, сзади горы, сбоку огромный порт. Городишко крохотный. Когда, возвращаясь из порта, выруливаешь на шоссе, даже закуривать нет смысла. Не успеешь чиркнуть спичкой, как уже приехал.

Население семьдесят тысяч с небольшим. Цифра пятилетней давности, но с того времени едва ли поменялась. Средняя семья живет в двухэтажном доме с садом, имеет автомобиль, иногда два.

Цифры эти выдумал не я — их оглашает статистический отдел мэрии в конце финансового года. Особенно мне нравится насчет двухэтажных домов. Крыса жил в трехэтажном доме с оранжереей на крыше. В отлого вырытом подземном гараже его TR-3[11] дружески соседствовал с отцовским Мерседесом. И удивительное дело: если где-нибудь в доме и была домашняя атмосфера, то это в гараже. При его величине он мог бы служить ангаром для маленького самолета. Гараж был весь заставлен телевизорами и холодильниками, столами и диванами, сервантами и стереосистемами — устаревшими или просто надоевшими. Мы провели там немало приятных часов за пивом.

Про отца Крысы я не знаю почти ничего. И не видел его ни разу. Когда я спрашивал Крысу об отце, он со всей определенностью отвечал: «Гораздо старше меня, и при этом мужик».

По слухам, отец Крысы когда-то давно, еще до войны, был небогат. Перед самой войной он тяжкими трудами заполучил химико-фармацевтический завод и занялся продажей мази от насекомых. Эффективность ее была еще не доказана — но линия фронта двигалась на юг, и мазь начала продаваться столь же стремительно. По окончании войны он побросал свою мазь в кладовые и стал продавать подозрительные питательные препараты — а после войны в Корее переключился на бытовые моющие средства. Причем поговаривали, что ингредиенты везде оставались одинаковыми. Очень может быть.

Двадцать пять лет назад трупы японских солдат, густо покрытые мазью от насекомых, лежали штабелями по джунглям Новой Гвинеи. А сегодня в каждом сортире — средство для прочистки труб, все той же торговой марки.

Вот так отец у Крысы и разбогател.

Конечно, среди моих приятелей был также выходец из бедной семьи. Отец у него работал водителем городского автобуса. Бывают, наверное, и богатые водители автобусов — но отец моего приятеля относился к бедным. Родители в этом доме постоянно отсутствовали, поэтому я частенько наведывался к приятелю в гости. Отец у него в это время крутил баранку, либо сидел на ипподроме, а мать целыми днями где-то подрабатывала.

Парень этот учился со мной в одном классе, хотя повод подружиться выпал не сразу. Как-то на перемене я справлял малую нужду, и он пристроился рядом. Завершив дело молча и одновременно, мы вместе мыли руки.

— А у меня кое-что есть! — сказалон, вытирая руки о штаны. — Хочешь посмотреть?

Вытащив из бумажника фотокарточку, он протянул мне. Голая женщина, раскорячившись, втыкала в себя пивную бутылку.

— Классно, да?

— Класснее некуда!

— Приходи ко мне домой. У меня есть такие, что вообще закачаешься.

Так мы с ним и подружились.

В нашем городе живут разные люди. За восемнадцать лет я научился здесь многим вещам. Город пустил в моем сердце такие крепкие корни, что почти все воспоминания связаны с ним. Но в ту весну, когда я поступил в университет и покинул свой город, в глубине души моей было облегчение.

Теперь, приезжая в город на летние и весенние каникулы, я только и делаю, что пью пиво.

Глава 29

Целую неделю Крыса ходил, как в воду опущенный. То ли приближавшаяся осень была тому виной, то ли та самая девчонка… Ни слова он не говорил на эту тему.

Когда Крыса подолгу не появлялся, я приставал к Джею:

— Слушай, а что такое с Крысой стряслось, как ты думаешь?

— Да я и сам толком не пойму… Может, просто лето кончается?

С приближением осени Крыса всегда впадал в депрессию. Он сидел за стойкой, тупо уткнувшись в книгу, а когда я пытался с ним заговаривать, отвечал односложно и без настроения. Когда на сумеречной улице свежел ветер и еле заметно начинало пахнуть осенью, он ни с того ни с сего забывал о пиве, принимался хлестать виски со льдом, без конца кидал деньги в музыкальный автомат, терзал пинбол, покуда машина не отказывалась с ним играть — и всем этим заставлял Джея нервничать.

— У него, наверное, такое чувство, будто его оставляют позади, — сказал Джей. — Я его понимаю.

— Как это?

— Ну, все разъезжаются — кто работать, кто обратно в университет… Ты ведь тоже?

— Да, я тоже.

— Ну вот, видишь…

Я кивнул.

— А девчонка эта?

— Чуть времени пройдет, и забудется. Помяни мое слово.

— Что же там у них такое произошло?

— Кто ж их знает…

Джей принялся за прерванную работу. Я больше ничего не спрашивал. Кинул мелочи в музыкальный автомат, выбрал несколько песен и вернулся за стойку, к своему пиву. Минут через десять передо мной опять появился Джей.

— Слушай, а Крыса с тобой ни о чем не говорил?

— Нет.

— Странно.

— Почему?

Джей задумался, протирая стакан.

— Ему обязательно надо с тобой посоветоваться.

— Ну, так что же он?

— Это непросто. Боится, что ты его на смех поднимешь.

— Да не буду я его на смех поднимать!

— Но выглядит это именно так. Причем уже давно. Ты хороший парень, но — как бы это сказать — некоторые вещи почему-то считаешь суетой, недостойной внимания. Хотя я не хочу сказать ничего плохого.

— Это понятно.

— Все-таки я на двадцать лет тебя старше, и много чего повидал за эти годы. Поэтому отношусь к вам, как…

— Как бабушка?

— Да.

Я чуть не подавился пивом от смеха.

— Ладно, попробую с ним сам поговорить.

— Давай, это будет правильно.

Джей потушил сигарету и вернулся к работе. Я решил вымыть руки. Из зеркала в умывалке на меня смотрело мое отражение. Вернувшись, я выпил еще одну бутылку, чтобы отделаться от неприятного ощущения.

Глава 30

Было время, когда все хотели выглядеть крутыми.

Незадолго до окончания школы я решил вести себя так, чтобы наружу выходило не более половины моих сокровенных мыслей. Зачем я так решил, уже не помню — но выполнял это строго в течение нескольких лет. А потом вдруг обнаружил, что и вовсе разучился выражать словами более половины того, что думаю. Каким образом это связано с крутостью, мне не совсем понятно. По-английски это называется cool, «холодный» — в этом смысле меня можно сравнить со старым холодильником, который не размораживали целый год.

Я барахтаюсь в болоте времени и продолжаю писать эти строки, подстегивая засыпающее сознание пивом и табаком. По нескольку раз принимаю горячий душ, дважды в день бреюсь и без конца слушаю старые пластинки. Вот и сейчас у меня за спиной поют давно забытые Питер, Пол и Мэри: «Don't think twice, it's all right.»

Глава 31

На следующий день я договорился с Крысой встретиться в бассейне одного из отелей на окраине города. Лето шло к концу, к тому же добираться туда было неудобно — поэтому народу в бассейне собралось немного, человек десять. Половину их составляли американцы, остановившиеся в отеле — вместо того, чтобы плавать, они самозабвенно загорали. Отель был выстроен в стиле аристократического особняка. По его роскошному двору, сплошь покрытому лужайками, тянулись розовые кусты, отделявшие бассейн от основного здания. Они взбегали на невысокий холм, с которого хорошо было видно море, а также бухта и город.

Мы с Крысой несколько раз сплавали наперегонки в 25-метровом бассейне, потом уселись рядом в шезлонгах и открыли холодную колу. Отдышавшись, я затянулся сигаретой. Крыса тем временем умиротворенно глядел, как в бассейне плавает молодая американочка.

По безоблачному небу пронеслись несколько реактивных самолетов, оставив за собой белые, будто замороженные следы.

— Такое впечатление, — сказал Крыса, глядя вверх, — что, когда мы были маленькие, самолетов летало больше. Причем, в основном летали американские — двухфюзеляжные, с пропеллерами.

— P-38?

— Нет, транспортные. Огромные, куда там P-38… Одно время летали очень низко, можно было всю военную маркировку разглядеть. Еще помню DC-6, DC-7, а один раз видел «Сэйбер»!

— Ну, это давно…

— Да, при Эйзенхауэре. Тогда еще к нам в гавань крейсер зашел. В городе ступить было негде, кругом моряки. И патрули. Ты видел патрули?

— Ага.

— Теперь все куда-то пропало… Хотя это я не к тому, что мне военные нравятся.

Я кивнул.

— Но «Сэйбер» был классный самолет! Пока не начал напалм сбрасывать. Ты когда-нибудь видел, как сбрасывают напалм?

— Видел, в фильмах про войну.

— Люди, они чего только не напридумывают! Хотя это они выдумали здорово. Кто знает, может лет десять пройдет — и по напалму будет ностальгия. Я рассмеялся и достал вторую сигарету.

— Любишь самолеты, да?

— Когда-то хотел летчиком стать. Потом глаза испортил и раздумал.

— Понятно…

— Небо люблю. Сколько угодно могу на него смотреть — не надоедает. А когда не хочу, то просто не смотрю.

Крыса замолчал минут на пять, а потом вдруг заговорил:

— Иногда становится невмоготу. Осознавать, что ты богатый, и все такое… Бывает, хочется убежать. Понимаешь?

— Как это «убежать»? — удивился я. — Хотя… Если тебе и вправду так хочется, возьми да убеги.

— Наверное, это было бы лучше всего. Уехать в какой-нибудь незнакомый город, начать все с нуля… Разве плохо?

— Что, и университет бросишь?

— Да я его уже бросил. Никакой нет охоты возвращаться.

Глаза Крысы, спрятанные за темными очками, продолжали следить за плывущей девушкой.

— А почему бросил?

— Ну… Надоело потому что. Хоть и старался сначала. Так сильно, что самому теперь не верится. До всех мне было дело — не меньше, чем до себя. Даже полицейские меня из-за этого били. Но приходит время, когда каждый возвращается на свое место. Только мне некуда вернуться. Знаешь, есть такая игра — все вокруг стульев бегают, потом садятся — а одному стула не хватает.

— И что ты теперь собираешься делать?

В раздумье Крыса вытер полотенцем ноги.

— Думаю повесть написать. Ты как на это смотришь?

— Ну, возьми да напиши.

Крыса кивнул.

— А какую повесть?

— Хорошую. По моим стандартам. Я ведь себя талантом не считаю… Но, по крайней мере, смысл писательства я вижу в том, чтобы самому чему-то научиться. Правильно?

— Правильно.

— Писать надо для себя… Или, скажем, для цикад.

— Для цикад?

— Ага.

Крыса потеребил висевшую у него на голой груди полудолларовую монету с портретом президента Кеннеди.

— Несколько лет назад я с одной девчонкой ездил в Нару[12]. Был ужасно жаркий день, и мы с ней часа три шли между холмов. Если нам кто и попадался, то только птицы, взлетавшие с пронзительными криками, да певчие цикады, трещавшие под ногами, когда мы шли по меже. И больше никого. Просто было очень жарко.

Мы устали и присели на пологом склоне, опушившемся мягкой травой. Понежились на ветерке и вытерли пот. Под склоном пролегал глубокий ров, а за ним — густо поросший лесом древний курган, будто выступающий из воды остров. Императорская могила. Ты ее видел когда-нибудь?

Я кивнул.

— И тогда я подумал: для чего же сделана такая громадина? Конечно, в любой могиле есть смысл. Все когда-нибудь умрут — и это как напоминание. Но здесь было как-то чересчур. Огромные размеры иногда меняют суть вещей до неузнаваемости. Фактически, это было вообще непохоже на могилу. Это была гора. Во рву плавали лягушки и ряска, а ограда вокруг заросла паутиной.

Я молча глядел на курган и вслушивался в ветер, идущий со стороны рва. И то, что я тогда почувствовал, не описать никакими словами. Даже нет, я не почувствовал — меня как будто завернули во что-то. Целиком и полностью. Ощущение было такое, словно цикады, лягушки, пауки, ветер — буквально все — превратилось в единое целое и течет через Космос!

Крыса допил свою колу, уже без газа.

— И вот, когда я собираюсь что-то написать, я всегда вспоминаю этот летний день и этот поросший лесом курган. И думаю, как здорово было бы написать что-нибудь для цикад, пауков и лягушек, для зеленой травы и ветра…

Крыса умолк, заложил руки за голову и уставился в небо.

— Ну… И ты пробовал уже что-нибудь написать?

— Нет. Ни единой строчки.

— Ни единой?

— Вы — соль земли…

— Что?

— Если же соль потеряет силу, то чем сделаешь ее соленой?[13]

Так Сказал Крыса.

Небо к вечеру заволокло тучами. Перейдя из бассейна в маленький гостиничный бар, мы пили там холодное пиво под итальянские песни в обработке Мантовани. В широком окне светились портовые огни.

— Так что там у тебя с подругой-то? — спросил я, решившись.

Тыльной стороной ладони Крыса вытер с губ пивную пену и в раздумье уставился в потолок.

— Вообще говоря, я не собирался тебе про это рассказывать. Так все по-дурацки…

— Но ведь ты хотел со мной поговорить?

— Хотел. Но вечерок подумал — и расхотел. В мире есть вещи, которых нам все равно не изменить.

— Например?

— Например, больные зубы. В один прекрасный день у тебя вдруг появляется зубная боль и не проходит, как бы тебя кто ни утешал. И тогда ты злишься на самого себя. А потом начинаешь дико злиться на других за то, что они сами на себя не злятся. Понимаешь?

— Отчасти, — сказал я. — Но если хорошо подумать, условия у всех одинаковые. Мы все попутчики в неисправном самолете. Конечно, есть везучие, а есть невезучие. Есть крутые, а есть немощные. Есть богатые, а есть бедные. Но все равно ни у кого нет такой силы, чтобы из ряда вон. Все одинаковы. Те, у которых что-то есть, дрожат в страхе это потерять — а те, у кого ничего нет, переживают, что так и не появится. Все равны. И тому, кто успел это подметить, стоит попробовать хоть чуточку стать сильнее. Хотя бы просто прикинуться, понимаешь? На самом-то деле сильных людей нигде нет — есть только те, которые делают вид.

— Можно вопрос?

Я кивнул.

— Ты на самом деле в это веришь?

— Да.

На какое-то время Крыса замолчал, уставясь в стакан с пивом. Потом сказал очень серьезно:

— И не будешь говорить, что пошутил?..

* * *
Я отвез Крысу домой и по дороге обратно заскочил в Джей'з бар.

— Поговорили?

— Поговорили.

— Ну и слава богу, — сказал Джей и поставил передо мной блюдце жареного картофеля.

Глава 32

Дерек Хартфильд — несмотря на огромное количество своих произведений — крайне редко говорил о жизни, мечте или любви прямым текстом. В своей полуавто-биографической, относительно серьезной книге «Полтора витка вокруг радуги» (1937) — серьезной в смысле отсутствия инопланетян или монстров — Хартфильд сбивает читателя с толку иронией и цинизмом, шуткой и парадоксом, чтобы потом в нескольких скупых словах выразить сокровенное.

«На самой святой из всех святых книг в моей комнате — на телефонном справочнике — я клянусь говорить только правду. Жизнь — пуста. Но известное спасение, конечно, есть. Нельзя сказать, что жизнь пуста изначально. Для того, чтобы сделать ее напрочь пустой, требуются колоссальные усилия, изнурительная борьба. Здесь не место излагать, как именно протекает эта борьба, какими именно способами мы обращаем нашу жизнь в ничто — это выйдет слишком долго. Если кому-то непременно надо это узнать, то пусть он почитает Ромена Ролана — «Жан Кристофф». Там все есть.»

Почему «Жан Кристофф» так привлекал Хартфильда, понять несложно. Этот неимоверно длинный роман описывает жизнь человека от рождения до смерти, в строгой хронологической последовательности. Хартфильд придерживался убеждения, что роман должен служить носителем информации, таким же, как графики или диаграммы — и достоверность этой информации прямо пропорциональна ее объему. «Войну и Мир» Толстого он обычно критиковал. Не за объем, конечно — а за недостаточно выраженную Идею Космоса. Из-за этого изъяна впечатление от романа становилось у Хартфильда дробным и искаженным. Выражение «Идея Космоса» в его употреблении звучало обычно как «бесплодие».

Своей любимой книгой он называл «Фламандского пса»[14]. «Неужели вы думаете, — говорил он, — что собака может умереть ради картины?»

Во время одного интервью репортер спросил Хартфильда:

— Герой вашей книги Уорд погибает два раза на Марсе и один раз на Венере. Разве здесь нет противоречия?

На что Хартфильд ответил:

— А вы разве знаете, как течет время в космическом пространстве?

— Нет, — сказал репортер. — Но таких вещей не знает никто!

— Так какой же смысл писать о том, что знают все?

* * *
Среди работ Хартфильда есть рассказ «Марсианские колодцы» — вещь для него необычная, во многом предвосхитившая появление Рэя Брэдбери. Читал я ее очень давно и в деталях не помню. Изложу здесь только сюжетную линию.

По поверхности Марса разбросано неимоверное множество бездонных колодцев. Известно, что колодцы выкопаны марсианами много десятков тысяч лет назад — но самое интересное то, что они аккуратнейшим образом обходят подземные реки. Зачем марсиане их строили, никому не ясно. Собственно говоря, никаких других памятников, кроме колодцев, от марсиан не осталось. Ни письменности, ни жилищ, ни посуды, ни железа, ни могил, ни ракет, ни городов, ни торговых автоматов. Даже раковин не осталось. Одни колодцы. Земные ученые не могут решить, называть ли это цивилизацией — а между тем колодцы сработаны на совесть, ни один кирпич за десятки тысяч лет не выпал. Конечно, в колодцы спускались искатели приключений и исследователи. Но колодцы были так глубоки, а боковые туннели так длинны, что веревки всегда не хватало и приходилось выбираться обратно. А из тех, кто спустился без веревки, не вернулся никто. И вот однажды в колодец спустился молодой парень, космический бродяга. Он устал от грандиозности космоса и хотел погибнуть незаметно для других. Колодец по мере спуска стал казаться ему все уютнее, а тело мягко наполнялось необъяснимой силой. На глубине около километра он обнаружил подходящий туннель и углубился в него. Бесцельно, но настойчиво все шел он и шел по изгибавшемуся коридору. Часы его остановились, ощущение времени пропало. Может, прошло два часа, а может, двое суток. Он не чувствовал ни голода, ни усталости, а диковинная сила по-прежнему переполняла его. Вдруг он увидел солнечный свет. Туннель связывал два колодца — поднявшись, он снова очутился наверху. Присел на краешек, чтобы оглядеть бескрайнюю пустыню и нависшее над ней солнце. Что-то было не так. В запахе ветра, в солнце… Оно стояло высоко, но выглядело заходящим — огромный оранжевый ком.

— Через двести пятьдесят тысяч лет солнце погаснет! — прошептал ему ветер. — Щелк!

— и выключилось. Двести пятьдесят тысяч лет — совсем немного. Не обращай на меня внимания, я просто ветер. Если хочешь, зови меня «марсианин». Звучит неплохо. Хотя для меня слова не имеют смысла…

— Но ведь ты говоришь?!

— Я? Это ты говоришь! Я только подсказываю тебе.

— А что случилось с солнцем?

— Оно состарилось. Скоро умрет. Мы здесь бессильны — что ты, что я.

— Почему так быстро?

— Нет, не быстро. Пока ты шел через колодец, прошло полтора миллиарда лет. Время летит, как стрела — у вас ведь так говорят? Колодец, в который ты спустился, прорыт вдоль искривленного времени. Мы можем путешествовать по нему. От зарождения Вселенной — и до ее конца. Поэтому для нас нет ни рождения, ни смерти. Только Ветер.

— Ответь мне на один вопрос.

— С удовольствием.

— Чему ты учился?

Ветер захохотал, и весь воздух мелко затрясся. А потом поверхность Марса снова окутала вечная тишина. Парень достал из кармана пистолет, приложил дулом к виску и нажал на спусковой крючок.

Глава 33

Зазвонил телефон.

— Я вернулась, — сказала она.

— Давай встретимся.

— Сегодня можешь?

— Конечно.

— В пять часов у входа в YWCA[15].

— Что ты там делаешь?

— Беру уроки французского.

— Уроки французского?!

— Oui[16].

Положив трубку, я принял душ и выпил пива. Не успел допить, как водопадом обрушился проливной дождь.

Когда я добрался до места, ливень прекратился — но выходившие из дверей девушки подозрительно глядели на небо, то раскрывая зонтики, то закрывая их обратно. Я остановил машину напротив входа, заглушил мотор и закурил. По обоим бокам от дверей стояли почерневшие от дождя столбы — как могильные плиты в пустыне. Рядом с грязноватым, мрачным зданием YWCA располагалась новая дешевенькая постройка, сдающаяся по частям разным фирмам. На крыше висел огромный щит с рекламой холодильника.

Малокровная, лет тридцати женщина в переднике, весело сутулясь, открывала его дверцу — так, что я мог видеть содержимое.

В морозильнике был лед, литровая упаковка ванильного мороженого и коробка креветок. Секцией ниже хранились яйца, масло, сыр «камамбер» и бескостная ветчина. В третьей секции лежала рыба и куриные окорочка, а в самом нижнем отделении — помидоры, огурцы, спаржа и грейпфруты. Дверные отсеки содержали по три больших бутылки кока-колы и пива, а кроме того — пакет молока.

В ожидании ее выхода я облокотился на руль и размышлял, в каком порядке я все бы это слопал. По любому выходило, что мороженое в меня уже не влезло бы. А отсутствие приправ было и вовсе смерти подобно.

Она появилась в начале шестого, одетая в розовую рубашку с короткими рукавами и белую мини-юбку. Волосы были собраны сзади в пучок. За неделю ей будто прибавилось года три — виной тому могла быть прическа, а может очки, которых раньше на ней не было.

— Что за ливень! — сказала она, усаживаясь в машину и нервно оправляя юбку.

— Промокла?

— Немножко.

Я достал с заднего сидения пляжное полотенце, забытое там после бассейна, и подал ей.

Она вытерла им лицо, волосы — и вернула мне.

— Я тут недалеко кофе пила, когда полило. Просто наводнение какое-то!

— Зато чуть прохладнее стало.

— Да уж…

Она высунула руку в окно, определяя температуру. Между нами что-то было не так.

Что-то разладилось по сравнению с последней встречей.

— Как съездила? — спросил я.

— Да никуда я не ездила. Я тебе наврала.

— Зачем?

— Потом расскажу.

Глава 34

Иногда случается, что я вру.

Последний раз это было в прошлом году.

Врать я очень не люблю. Ложь и молчание — два тяжких греха, которые особенно буйно разрослись в современном человеческом обществе. Мы действительно много лжем — или молчим.

Но с другой стороны, если бы мы круглый год говорили — причем, только правду и ничего кроме правды — то как знать, может, правда и потеряла бы всю свою ценность…

* * *
Осенью прошлого года мы с моей подругой забрались в постель, а потом ужасно проголодались.

— Еда какая-нибудь есть? — спросил я.

— Сейчас поищу, — ответила она.

Как была голая, она открыла холодильник, нашла там старую булку, сделала на скорую руку сэндвичи с колбасой и листьями салата, приготовила кофе и принесла все это мне. Дело было в октябре, ночи стояли прохладные. Когда она залезла обратно в постель, то была окоченевшей, как банка консервированного лосося.

— Жаль, горчицы не оказалось…

— Первый класс!

Завернувшись в одеяло и уплетая сэндвичи, мы смотрели с ней по телевизору старый фильм, «Мост на реке Квай»[17].

В самом конце, когда мост взорвали, она издала стон.

— Зачем же они его строили, старались? — и она ткнула пальцем в Алека Гиннесса, остолбеневшего в своем недоумении.

— Это был для них вопрос чести.

— Хм, — с набитым ртом она на некоторое время задумалась о человеческой чести. Так было всегда — что там делалось у нее в голове, я даже вообразить не мог.

— Слушай, а ты меня любишь?

— Конечно.

— И жениться хочешь?

— Что, прямо сейчас?

— Когда-нибудь… Попозже.

— Хочу, конечно.

— Ты мне такого не говорил, пока я сама не спросила.

— Ну, забыл сказать…

— А детей ты сколько хочешь?

— Троих.

— Мальчиков или девочек?

— Двух девочек и мальчика.

Она проглотила кофе с остатками сэндвича и внимательно всмотрелась в мое лицо.

— Врун!

Так она сказала.

Хотя это было и не совсем верно. Покривил душой я только в одном.

Глава 35

Зайдя в маленький ресторан недалеко от порта и слегка перекусив, мы заказали «Блади Мери» и бурбон.

— Хочешь узнать правду? — спросила она.

— А вот в прошлом году я анатомировал корову, — сказал я.

— И что?

— Вскрыл ей живот. В желудке оказался ком травы. Я сложил эту траву в полиэтиленовый пакет, принес домой и вывалил на стол. И потом, всякий раз, когда случалась неприятность, смотрел на этот травяной ком и думал: «И зачем это, интересно, корова снова и снова пережевывает вот эту жалкую, противную массу?»

Она усмехнулась, поджала губы и посмотрела на меня.

— Поняла. Ничего не буду говорить.

Я кивнул.

— Только одну вещь хочу спросить. Можно?

— Давай.

— Почему люди умирают?

— Потому что идет эволюция. У отдельных особей нет энергии, которая ей нужна, поэтому она осуществляется через смену поколений. Хотя это не более, чем одна из теорий.

— Она что, и сейчас идет, эта эволюция?

— Понемножку.

— А почему она идет?

— Тут тоже много разных мнений. С определенностью можно утверждать лишь одно: эволюционирует сам Космос. Имеет ли здесь место какая-то направленность или стремление к чему-то — вопрос отдельный. Космос эволюционирует, а мы — не более, чем часть этого процесса.

Я отставил виски, закурил и добавил:

— А откуда для этого берется энергия, никто не знает.

— Никто?

— Никто.

Она разглядывала белую скатерть, гоняя кончиком пальца лед в стакане.

— А вот я умру, пройдет сто лет — и никто про меня не вспомнит.

— Скорее всего, — сказал я.

* * *
Выйдя из ресторана, мы окунулись в удивительно ясные сумерки и побрели вдоль тихих портовых складов. Она шла рядом со мной, я мог различить запах ее волос. Ветер, перебиравший листья ив, мягко напоминал о кончающемся лете. Пройдя немного, она взяла мою руку в свою — в ту, на которой было пять пальцев.

— Когда тебе обратно в Токио?

— На той неделе. Экзамен…

Молчание.

— Зимой я приеду снова. На рождество. У меня день рождения 24 декабря.

Она кивнула, будто думая о чем-то своем. Потом спросила:

— Ты Козерог?

— Да. А ты?

— Я тоже. 10 января.

— Знак почему-то не самый благоприятный. Иисус Христос тоже Козерог.

— Ага…

Она перехватила мою руку поудобнее.

— Кажется, я буду без тебя скучать.

— Но ведь мы еще встретимся…

Она не отвечала.

Склады тянулись один другого старее; между кирпичами прилепился скользкий темно-зеленый мох. Высокие, темные окна закрывали массивные решетки; на покрытых ржавчиной дверях висели таблички торговых фирм. Вдруг сильно запахло морем, и склады кончились. Кончилась и ивовая аллея — казалось, деревья выпали, как больные зубы. Мы перешли железнодорожную колею, поросшую травой, уселись на каменных ступенях заброшенного мола и стали смотреть на море.

Перед нами горела огнями доков верфь. От нее отходило неказистое греческое судно — разгруженное, с поднявшейся ватерлинией. Белую краску на его борту изъел красной ржавчиной морской ветер, а бока обросли ракушками, как струпьями. Довольно долго мы глядели на море, небо и корабли, не роняя ни слова. Вечерний ветер с моря колыхал траву, а сумерки медленно превращались в бледную ночь. Над доками замигали звезды.

После долгого молчания она сжала левую руку в кулак, и несколько раз нервно ударила ей по ладони правой. Потом подавленно уставилась на покрасневшую ладонь.

— Всех ненавижу, — произнесла она одиноко.

— И меня?

— Извини, — она смутилась, взяла себя в руки и положила ладонь обратно на колено. — Ты не такой.

— Не настолько, да?

Она кивнула со слабым подобием улыбки и мелко дрожащими руками поднесла огонь к сигарете. Дым хотел окутать ее волосы, но его унес ветер и развеял в темноте.

— Когда я сижу одна, то слышу разных людей, которые со мной заговаривают. Одних я знаю, других нет… Отец, мать, школьные учителя — разные люди. Я кивнул.

— И говорят всякую гадость. Хотим, чтобы ты умерла, и так далее. Или вообще грязь какую-нибудь…

— Какую?

— Не хочу говорить.

Сделав две затяжки, она погасила сигарету кожаной сандалией и легонько надавила на глаза кончиками пальцев.

— Как ты думаешь, я больна?

— Даже не знаю, — покачал я в растерянности головой. — Но если это беспокоит, то лучше врачу показаться.

— Да ладно. Не обращай внимания.

Она закурила вторую сигарету. Потом попыталась рассмеяться, но смех у нее вышел неважный.

— Я тебе первому про это рассказала.

Я взял ее за руку. Рука продолжала мелко дрожать. Между пальцами выступили капли холодного пота.

— А врать-то очень не хотелось на самом деле…

— Я понимаю.

Мы снова замолчали и тихо сидели под звук мелких волн, ударявшихся о мол. Так долго сидели, что и не вспомнить, сколько.

Когда я заметил, что она плачет, то провел пальцем по ее мокрой от слез щеке и обнял за плечи.

Я давно уже не помнил, как пахнет лето. Я соскучился по запаху морской воды и далеким паровым свисткам, по прикосновению девичьей кожи и лимонному аромату волос, по дуновению сумеречного ветра и робким надеждам — соскучился по летнему сну. Однако теперь все было иначе, чем раньше. Все отличия маленькие — а в целом непоправимые. Совсем как калька, навсегда соскользнувшая с оригинала.

Глава 36

Чтобы дойти до ее дома, нам потребовалось полчаса.

Вечер стоял замечательный. Поплакав, она чудесным образом повеселела. По пути к ее дому мы заходили во все магазины подряд и покупали всякую дребедень. Мы купили земляничную зубную пасту, цветастое пляжное полотенце, несколько датских мозаичных панно, шестицветный набор шариковых ручек и, таща все это в гору, иногда останавливались, чтобы оглянуться на порт.

— А машину ты так и бросил?

— Потом заберу.

— А завтра утром не поздно?

— Да без разницы!

Остаток пути мы проделали, не торопясь.

— Не хочу сегодня оставаться одна, — сказала она, обращаясь к булыжникам мостовой.

Я кивнул.

— Только ты ведь тогда ботинки почистить не сможешь?

— Ничего, пусть сам иногда чистит.

— Интересно, почистит или нет?

— А как же? Он у меня человек долга!

* * *
Ночь была тихая.

Медленно ворочаясь, она уткнулась носом в мое правое плечо.

— Холодно.

— Как это «холодно»? Тридцать градусов!

— Не знаю. Холодно, и все.

Я подобрал сброшенное к ногам одеяло и укутал ее по плечи. Она вся тряслась мелкой дрожью.

— Плохо себя чувствуешь?

Она мотнула головой:

— Мне страшно.

— Страшно чего?

— Всего. А тебе не страшно?

— Абсолютно.

Она помолчала — будто взвешивая мой ответ на ладони.

— Хочешь секса?

— Угу.

— Извини. Сегодня нельзя.

Я молча кивнул, не выпуская ее из объятий.

— Мне только что операцию сделали.

— Аборт?

— Да.

Она ослабила руку, которой обнимала меня за спину, и кончиком пальца начертила несколько кружочков у меня на плече.

— Странно… Ничего не помню.

— Да?..

— Это я про того парня. Совершенно забыла. Даже лица не вспомнить.

Я погладил ее по волосам.

— А казалось, что влюбилась. Правда, недолго. Ты когда-нибудь влюблялся?

— Ага.

— И лицо помнишь?

Я попытался вспомнить лица трех своих девчонок. Удивительное дело — отчетливо не вспоминалось ни одно.

— Нет, — сказал я.

— Странно, правда? Интересно, почему?

— Наверное, так удобнее.

Не поднимая головы с моей голой груди, она покивала.

— Слушай, если тебе очень хочется, может, мы это как-нибудь по-другому?..

— Не надо. Ничего страшного.

— Правда?

— Угу.

Она снова обняла меня покрепче. Ее сосок ощущался у меня под ложечкой. До смерти захотелось пива.

— Как несколько лет назад пошло все наперекосяк — так и до сих пор.

— «Несколько» — это сколько?

— Двенадцать. Или тринадцать. С тех пор, как отец заболел. Из того времени больше ничего и не помню. Одна сплошная гадость. Все время у меня злой ветер над головой.

— Ветер меняет направление.

— Ты правда так думаешь?

— Ну, он же должен его когда-нибудь менять!

На какое-то время она замолчала — как пустыня, вобравшая в свой сухой песок все мои слова и оставившая меня с одной горечью во рту.

— Я несколько раз пыталась начать думать так же. Но никак не получалось. И влюбиться пробовала, и просто стать терпеливее. Не получается — и все тут… Больше ни о чем не говоря, мы лежали с ней в обнимку. Ее голова была у меня на груди, а губы касались моего соска. Она долго не шевелилась — как будто уснула. Она молчала долго. Очень долго. Я то дремал, то смотрел в темный потолок.

— Мама…

Она сказала это шепотом, как будто ей что-то приснилось. Она спала.

Глава 37

Привет, как дела? Говорит радио «Эн-И-Би», программа «Попс по заявкам». Снова пришел субботний вечер. Два часа — и уйма отличной музыки. Кстати, лето вот-вот кончится. Как оно вам? Хорошо вы его провели?

Сегодня, перед тем, как поставить первую пластинку, я познакомлю вас с одним письмом, которое мы недавно получили. Зачитываю.

«Здравствуйте.

Я каждую неделю с удовольствием слушаю вашу передачу. Мне даже не верится, что осенью исполнится три года моей больничной жизни. Время и вправду летит быстро. Конечно, из окна моей кондиционированной палаты мне мало что видно, и смена времен года для меня не имеет особого значения — но когда уходит один сезон и приходит другой, мое сердце радостно бьется.

Мне семнадцать лет, а я не могу ни читать, ни смотреть телевизор, ни гулять — не могу даже перевернуться в своей кровати. Так я провела три года. Письмо это пишет за меня моя старшая сестра, которая все время рядом. Чтобы ухаживать за мной, она бросила университет. Конечно, я очень ей благодарна. За три года, проведенных в постели, я поняла одну вещь: даже в самой жалкой ситуации можно чему-то научиться. Именно поэтому стоит жить дальше — хотя бы понемножку.

Моя болезнь — это болезнь спинного мозга. Ужасно тяжелая. Правда, есть вероятность выздоровления. Три процента… Такова статистика выздоровлений при подобных болезнях — мне сказал это мой доктор, замечательный человек. По его словам, мне легче выздороветь, чем новенькому питчеру обыграть Гигантов[18] с разгромным счетом, но немножко труднее, чем просто выиграть.

Временами, когда я думаю, что никогда не выздоровею, мне становится очень страшно. Так страшно, что хочется звать на помощь. Пролежать всю жизнь камнем в кровати, глядя в потолок — без чтения, без прогулок на воздухе, без любви — пролежать так десятки лет, состариться здесь и тихо умереть — это невыносимо. Иногда я просыпаюсь среди ночи и будто слышу, как тает мой позвоночник. А может, он и в самом деле тает? Но хватит о грустном. Как мне по сотне раз в день советует моя сестра, я буду стараться думать только о хорошем. А ночью постараюсь спать как следует. Потому что плохие мысли обычно лезут мне в голову ночью.

Из окна больницы виден порт. Я представляю, что каждое утро встаю с кровати, иду к порту и всей грудью вдыхаю запах моря… Если бы я смогла это сделать — хотя бы раз, мне хватило бы одного раза — то я, может быть, поняла бы, почему мир так устроен. Мне так кажется. А если бы я хоть чуть-чуть это поняла — то, возможно, смогла бы терпеть свою неподвижность хоть до самой смерти.

До свидания. Всего доброго.»

Без подписи.

Я получил это письмо вчера в четвертом часу. Прочитал его в нашем буфете, пока пил кофе. А вечером, после работы, пошел в порт и посмотрел оттуда в сторону гор. Раз из твоей больницы виден порт, то значит, и из порта должна быть видна твоя больница, правильно? И в самом деле, я увидел множество огоньков. Конечно, было непонятно, который из них горит в твоей палате. Одни огоньки горели в небогатых домах, другие — в роскошных особняках. Светились также огоньки в гостиницах, в школах, в конторах… Я подумал: как много самых разных людей! Такое чувство посетило меня впервые. И когда я об этом подумал, у меня вдруг выкатилась слеза. А ведь я очень давно не плакал. Не то, чтобы я плакал из сочувствия к тебе, нет. Я хочу сказать кое-что другое. И скажу это только один раз, так что слушай хорошенько.

Я Вас Всех Люблю!

Если ты по прошествии десяти лет еще будешь помнить эту передачу, пластинки, которые я ставил и меня самого — то вспомни слова, которые я только что сказал. Исполним заявку этой девушки. Элвис Пресли, «Удачи тебе, моя прелесть». А после того, как закончится песня, я снова на один час и пятьдесят минут стану собакоподобным комиком.

Спасибо за внимание.

Глава 38

В день моего отъезда в Токио я зашел в «Джей'з бар» — прямо с чемоданом. Бар еще не работал, но Джей пустил меня внутрь и налил пива.

— Сегодня уезжаю вечерним автобусом.

Чистивший картошку Джей покивал головой.

— Скучно будет без тебя. И обезьян разогнать придется, — сказал он, ткнув пальцем в гравюру над стойкой. — А Крыса точно будет скучать.

— Ага.

— В Токио, наверное, весело?

— Да везде одинаково.

— Пожалуй… Я из нашего города последний раз уезжал в год Токийской олимпиады.

— Любишь свой город?

— Ты ж сам сказал: везде одинаково.

— Точно.

— Хотя подумываю через несколько лет в Китай съездить. А то ведь ни разу не был.

Корабли в порту увижу — и сразу вот такие мысли в голове.

— У меня дядя в Китае умер.

— Да?.. Там много народу полегло. А все равно все братья.

Джей угостил меня еще пивом. Он даже поджарил картошки и дал мне ее с собой в пакетике.

— Спасибо.

— На здоровье. Такое настроение… Растут все быстро — оглянуться не успеваешь.

Когда я с тобой познакомился, ты еще в школе учился.

Я со смехом кивнул и попрощался.

— Будь здоров, — сказал Джей.

* * *
«26 августа», — гласил календарь на стене бара. Внизу же размещался афоризм:

«Отдающий без сожаления всегда получает».

Купив билет, я сел на скамейку и долго, пока не подошел автобус, смотрел на огни города. С приближением ночи огни начали гаснуть. В конце концов остались только уличные фонари и неоновая реклама. Ветер с моря принес еле слышный паровой гудок.

По обеим сторонам от входа в автобус стояли два кондуктора, проверявшие билеты.

Поглядев в мой, один сказал: «Место двадцать один, чайна».

— Чайна?

— Ну да, 21-C. По первой букве. «Эй» — Америка, «Би» — Бразилия, «Си» — Чайна[19], «Ди» — Дания. Чтобы вот он не напутал.

Кондуктор показал на своего напарника, сверявшегося с таблицей посадочных мест. Кивнув, я забрался в автобус, сел на место 21-C и принялся за еще теплую жареную картошку.

Множество вещей проносится мимо нас — их никому не ухватить.

Так мы и живем.

Глава 39

На этом кончается моя история, но есть, конечно, и эпилог.

Мне исполнилось двадцать девять лет, а Крысе тридцать. Совсем немного. «Джей'з бар» перестроили, когда расширяли улицу-он превратился в необыкновенно аккуратное заведение. Тем не менее, Джей по-прежнему каждый день начищает ведро картошки, а завсегдатаи все так же потягивают пиво, ворча о том, насколько было лучше в старые времена.

Я женился и живу в Токио.

Когда на экраны выходит новый фильм Сэма Пекинпа[20], мы с женой идем в кинотеатр, а на обратном пути заходим в парк Хибия, чтобы выпить по две банки пива и покормить голубей попкорном. Из фильмов Сэма Пекинпа мне больше всего нравится «Принеси голову Альфредо Гарсиа», а моя жена предпочитает «Конвой». Из других фильмов я люблю «Пепел и алмаз»[21] — а жена любит «Сестру Джоанну». Когда долго живешь вместе, даже вкусы становятся похожи.

Счастлив ли я? Если вы спросите меня об этом, то мне ничего не останется, как ответить: да, наверное. В конце концов, мечта — она ведь так и выглядит. Крыса продолжает писать повести. Каждый год на Рождество он присылает мне по нескольку экземпляров. В прошлом году это была повесть про работающего в сумасшедшем доме повара, а в позапрошлом — история труппы комедиантов, написанная по мотивам «Братьев Карамазовых». В повестях Крысы по-прежнему нет сцен секса, и ни один персонаж не умирает.

На первой странице рукописи всегда написано: «С днем рожденья!»

И затем: «Счастливого Рождества!»

Я ведь родился 24 декабря.

Девушку с четырьмя пальцами на левой руке я больше ни разу не видел. Когда я зимой вернулся в город, она уволилась из магазина пластинок и съехала с квартиры. Людской водоворот и поток времени поглотили ее без следа.

Приезжая летом в свой город, я всегда прохожу той самой дорогой мимо складов, сажусь на каменные ступени мола и смотрю на море. Иногда мне кажется, что я готов заплакать — но слезы не идут. Такие дела.

Пластинка с «Девушками Калифорнии» так и стоит у меня в углу на полке. С наступлением лета я ее вынимаю и слушаю. А потом пью пиво и думаю про Калифорнию. Рядом с полкой пластинок стоит стол, и к нему пришпилен комок сухой травы, превратившийся в подобие мумии. Тот самый, из коровьего желудка. Фотография погибшей девушки с французского отделения затерялась где-то при переезде.

А «Бич Бойз» после долгого перерыва выпустили новую пластинку.

«Куда им всем до девушек Калифорнии…»

Глава 40

И последний раз о Дереке Хартфильде.

Хартфильд родился в 1909 году в небольшом городке штата Огайо. Вырос там же. Отец его был неразговорчивый телеграфист, а мать — маленькая толстушка, мастерица печь пирожные и гадать по звездам. Хартфильд-младший рос угрюмым ребенком и друзей не имел, проводя свободное время за чтением комиксов и бульварных журналов, либо за поеданием маминых пирожных. По окончании школы он начал было работать на городской почте, но очень скоро стезя романиста стала представляться ему единственно достойной. В 1930 году он продал за двадцать долларов рукопись своего пятого по счету рассказа «Странные сказки». В следующем году он писал по 70 тысяч слов в месяц, еще через год его производительность возросла до 100 тысяч, а накануне смерти составила 150 тысяч. Согласно легенде, каждые полгода он покупал новую пишущую машинку «Ремингтон». Произведения Хартфильда были по большей части приключенческого или фантастического характера. В этом плане очень показательны «Приключения Уорда» в сорока двух частях — самое популярное из его творений. На страницах этой серии Уорд три раза погибает, убивает пять тысяч врагов и покоряет триста семьдесят пять женщин, включая марсианок. Кое-что из этой серии можно прочитать в переводе. Очень многое Хартфильд ненавидел. Он ненавидел почту, школу, издательства, морковь, женщин, собак — столько всего, что и не перечислить. А любил только три вещи: огнестрельное оружие, кошек и пирожные, которые пекла его мать. У него была, наверное, лучшая в Штатах коллекция огнестрельного оружия — после киностудии Парамаунт и НИИ ФБР. В нее не входили разве только зенитные установки и противотанковые гранатометы. Зато входил предмет его гордости — револьвер 38-го калибра с инкрустированной жемчугом рукояткой и единственной пулей в барабане. «Когда-нибудь я всажу ее себе в лоб», — частенько говаривал Хартфильд.

Но в 1938 году, после смерти матери, он выехал в Нью-Йорк, поднялся на Эмпайр Стэйт Билдинг, прыгнул с крыши и расплющился, как лягушка.

На могильном камне, согласно завещанию, начертана цитата из Ницше:

«Дано ли нам постичь глубину ночи при свете дня?»

Еще раз о Хартфильде (вместо послесловия)

Нельзя сказать, что я бы не начал писать сам, если бы не встреча с книгами Дерека Хартфильда. Но знаю одно: мой путь в этом случае был бы совершенно другим.

В старших классах школы я несколько раз покупал книги Хартфильда в мягкой обложке — их сдавали в букинистические магазины Кобэ иностранные моряки. Один экземпляр стоил 50 иен. Если бы дело происходило не в книжном магазине, то мне бы и в голову не пришло назвать эти эрзацы книгами. Аляповатые обложки, порыжевшие страницы… Они пересекали Тихий океан под подушками у матросов на каких-нибудь сухогрузах или эсминцах, чтобы потом явиться ко мне на стол.

* * *
Через несколько лет я сам пересек океан. Моя короткая поездка не имела других целей кроме посещения могилы Хартфильда. О ее местонахождении я узнал из письма Томаса Макклера — увлеченного (и притом единственного) исследователя его творчества. «Могилка маленькая, не больше каблучка. Смотри, не прогляди» —писал он мне. В Нью-Йорке я сел в огромный, гробоподобный автобус и в семь утра доехал до маленького городка в штате Огайо. Кроме меня, на этой остановке ни один пассажир не сошел. Я пересек поросшее травой поле и оказался на кладбище. Размерами оно могло потягаться с самим городом. Жаворонки над моей головой щебетали и чертили круги по воздуху.

Я искал могилу Хартфильда целый час — и нашел. Возложив на нее пыльные дикие розы, сорванные неподалеку, я молитвенно сложил руки, после чего присел и закурил. Под мягкими лучами майского солнца жизнь и смерть казались равнозначным благом. Я поднял лицо вверх, закрыл глаза — и несколько часов подряд слушал песню жаворонков. Именно оттуда тянется это повествование. А куда оно меня завело, я и сам не пойму. «В сравнении со сложностью Космоса, — пишет Хартфильд, — наш мир подобен мозгам дождевого червя».

Мне хочется, чтобы так оно и было.

Книга II. ПИНБОЛ-1973

Если есть вход, то есть и выход. Так устроено почти все. Ящик для писем, пылесос, зоопарк, чайник… Но, конечно, существуют вещи, устроенные иначе. Например, мышеловка…

1969–1973

Слушать рассказы о незнакомых местах было моей болезненной страстью.

Лет десять назад я мог вцепиться в первого встречного и требовать отчета о его родном городе. Избытка людей, готовых добровольно выслушивать чужие речи, в те времена не наблюдалось — поэтому всякий, кто попадался мне под руку, вел свой рассказ прилежно и старательно. Бывало даже, что совершенно незнакомые мне люди где-то узнавали о таком чудаке и специально приходили что-нибудь рассказать.

Словно бросая камушки в пересохший колодец, они повествовали мне о самых разных вещах — и уходили, одинаково удовлетворенные. Одни говорили с умиротворением, другие — с раздражением. Одни строго по сути вопроса, а другие всю дорогу не пойми о чем. Бывали скучные рассказы, бывали грустные, слезливые — а иной раз случались дурацкие розыгрыши. Однако я всех выслушивал серьезно, как только мог.

Не знаю, в чем здесь причина, но каждый каждому — или, скажем так, каждый всему миру — отчаянно хочет что-то передать. Мне это напоминает стаю обезьян, засунутую в ящик из гофрированного картона. Вот я вынимаю такую обезьяну из ящика, бережно стираю с нее пыль, хлопаю по попе и выпускаю в чистое поле. Что с ними происходит потом, мне неизвестно. Не иначе, грызут где-нибудь свои желуди, покуда все не вымрут. Да и бог с ними, такая у них судьба.

Если откровенно, то работы во всем этом было много, а толку мало. Сейчас я думаю: объяви тогда кто-нибудь всемирный конкурс «Старательное выслушивание чужих речей» — я без сомнения вышел бы в победители. И получил бы награду. Например, коврик на кухню.

Среди моих собеседников один родился на Сатурне, а еще один — на Венере. Их рассказы произвели на меня глубокое впечатление. Начну с Сатурна.

— Там… Там дико холодно! — говорил со стоном мой собеседник. — Одна лишь мысль об этом, и к-крыша едет!

Он входил в политическую группировку, которая безраздельно господствовала в девятом корпусе университета. «Действия определяют идею, а не наоборот», — таков был их лозунг. Что же определяет действия, они никому не рассказывали. Кстати говоря, девятый корпус располагал водяным охлаждением, телефоном и горячей водой, а на втором этаже была даже музыкальная комната с коллекцией из двух тысяч пластинок. Просто рай — особенно в сравнении с восьмым корпусом, где вечно царила вонь, как в сортире какого-нибудь велодрома. Они каждое утро тщательно брились под горячей водой, всячески злоупотребляли телефонной халявой, а вечерами собирались и слушали пластинки — так, что под конец осени в полном составе зафанатели от классики.

Говорят, что в тот удивительно ясный ноябрьский день, когда в девятый корпус вломился третий маневренный отряд, там на полную громкость играл Вивальди — «L'Еstro Armonico». Трудно установить, в какой мере это соответствует истине. Одна из трогательных легенд шестьдесят девятого года.

Когда же я проползал под наспех выстроенной из диванов шаткой баррикадой, то слышал едва различимые звуки фортепианной сонаты Гайдна соль-минор. Мне вспоминался тогда дом моей подруги — к нему вела крутая дорога, поросшая камелиями. За баррикадой мне предлагался самый роскошный стул и теплое пиво в похищенной из медицинского училища мензурке.

— Еще гравитация сильная, — продолжался рассказ о Сатурне. — Один чувак жвачку выплюнул, попал себе по ноге и всю раздробил к чертям. П-просто ужас!

— Да-а-а… — произносил я, выдержав секунды две. К тому времени я освоил порядка трехсот самых разных способов поддакивания.

— А п-потом… Солнце такое, очень маленькое. Как будто в бейсболе мандарин летит вместо мячика. И оттого все время темно. — Следовал вздох.

— Чего ж вы все оттуда не улетите? — интересовался я. — Ведь есть же планеты получше?

— Сам не пойму. Наверное, потому что родина. Дело т-такое… Я вот тоже диплом получу — и домой, на Сатурн. Сделаю все к-как надо. Б-б-будет революция.

Думайте, что хотите, — а я люблю рассказы о далеких городах. Я коплю эти города, как медведь копит жир перед спячкой. Стоит закрыть глаза, и всплывают улицы, застраиваются домами, наполняются голосами людей. Эти люди далеко, и мне, скорее всего, никогда с ними не пересечься — но я способен ощутить податливые и вместе с тем прочные изгибы их жизней.

Наоко тоже несколько раз делилась со мной такими рассказами. В них я помню каждое слово.

— Как это назвать-то, даже не знаю…

Университетский вестибюль был залит солнцем. Наоко подпирала рукой щеку и неловко улыбалась, пока я терпеливо ждал продолжения. Она всегда говорила медленно, подыскивая правильные слова.

Мы сидели друг напротив друга, разделенные столом из красного пластика, на котором стоял бумажный стаканчик, полный окурков. Солнце, бившее в высокое окно, как на картине Рубенса, прочерчивало на столе четкую границу между светом и тенью. Моя правая рука была освещена, левая лежала в тени.

Вот так, двадцатилетними, мы встречали весну 1969 года. Вестибюль ломился от обилия первокурсников — все в новеньких ботиночках, все с конспектами в обнимку, у всех в головах свежие мозги. Возле нас постоянно кто-то на кого-то натыкался, возмущался, извинялся — и этому не было конца.

— В общем, что угодно, только не город, — заговорила она снова. — Скорее, станция на железной дороге, захудалая такая. Если в дождь проезжаешь, можно и не заметить.

Я кивнул. После этого мы с ней добрые полминуты бессмысленно разглядывали табачный дым, дрожащий на границе света и тени.

— А по платформе, от края до края, всегда собаки разгуливают. Бывают такие станции, знаешь?

Я опять кивнул.

— Как со станции выйдешь, попадаешь на маленькую площадь с круговым движением. Там еще автобусная остановка. И несколько магазинов… Такие, ну что ли, сонные магазины. Если пойдешь прямо, упрешься в парк. В парке стоит горка и качелей три штуки.

— А песочница?

— Песочница? — Она чуть подумала и утвердительно кивнула. — Тоже есть.

Мы снова замолчали. Я затушил докуренную сигарету о внутреннюю стенку стаканчика.

— Там жутко скучно. Даже непонятно, зачем строят такие скучные города.

— Бог может проявляться в разных ипостасях, — ляпнул я.

Она покачала головой и улыбнулась. Странно, что эта улыбка — такие часто бывают у примерных и успевающих студенток — запала мне в душу так надолго. Прямо Чеширский Кот из «Алисы» — сам исчез, а улыбка осталась.

И еще мне почему-то ужасно захотелось посмотреть на этих собак, фланирующих по платформе.

Четыре года спустя, в мае 1973 года, я один добрался до этой станции. Чтобы посмотреть на собак. Ради такого случая я побрился, повязал лежавший полгода без дела галстук и натянул сапоги из кордовской кожи.

Когда вылезаешь из пригородного поезда, составленного из двух грустно ржавеющих вагонов, первым делом в ноздри бьет ностальгический запах травы. Запах давнего пикника, приносимый майским ветром с той стороны времени. А если поднять голову и напрячь слух, то становятся слышны голоса жаворонков.

Я широко зевнул, сел на станционную лавочку и от скуки закурил. Чувство свежести, с которым я утром покинул свою квартиру, к этому моменту окончательно испарилось. Все на свете суть повторение уже бывшего — вот что я теперь чувствовал. Безграничное дежа вю — с каждым новым повторением все хуже и хуже.

Когда-то я жил в компании нескольких друзей — мы все спали вповалку. Ранним утром кто-то наступает тебе на голову. Ты слышишь: «Ой, извини». Чуть позже слышится журчание мочи. Не успеваешь уснуть, как все повторяется снова.

Я ослабил галстук, переместил сигарету в угол рта и потерся о бетонный пол подметками неразношенных сапог, чтобы не так давило ноги. Боль не была такой уж сильной — но из-за нее я словно разваливался на части.

Собак не наблюдалось.

Полный раздрай.

Такой вот распад на куски мне приходится испытывать довольно часто. Будто составляешь сразу две мозаики, фрагменты которых свалены в одну кучу. Когда это со мной бывает, я предпочитаю глотнуть виски и заснуть. Вот только утром приходится еще хуже. Все повторяется.

Когда я проснулся, по обе стороны от меня обнаружились две близняшки. Мне приходилось несколько раз иметь дело с близняшками — но такого, чтобы они находились по обе стороны от меня, еще не случалось. Уткнувшись носами в оба моих плеча, они сладко спали. Стояло ясное воскресное утро.

Немного спустя они практически синхронно проснулись, засуетились, надевая брошенные тут же джинсы и рубашки, — потом, ни слова не говоря, сварганили на кухне кофе, нажарили тостов, вынули масло из холодильника и разложили все это на столе. Процедура у них была хорошо отлажена. В окне виднелась сетка для гольфа; сидевшая на ней птица с неизвестным мне именем строчила свою песню, будто из пулемета.

— Вас как зовут-то? — спросил я. Голова раскалывалась от похмелья.

— А какая разница? — отозвалась та, что справа.

— Как зовут, так и зовут, — добавила та, что слева. — Понял?

— Понял, — сказал я.

Мы сидели за столом, жевали тосты и пили кофе. Кофе был отменным.

— А что, без имен трудно? — спросила одна.

— Ну, как-то…

Обе немножко подумали.

— Если уж тебе непременно надо нас как-нибудь называть, придумай сам, — предложила одна.

— Да, как тебе самому нравится.

Они всегда говорили по очереди. Так в радиопередачах проводят настройку стереозвучания. Голова у меня от этого заболела еще сильнее.

— Например? — спросил я.

— Право и Лево, — сказала одна.

— Вертикаль и Горизонталь, — сказала другая.

— Верх и Низ.

— Перед и Зад.

— Восток и Запад.

— Вход и Выход, — с трудом добавил я, не желая отставать. Переглянувшись, они довольно засмеялись.

Если есть вход, то есть и выход. Так устроено почти все. Ящик для писем, пылесос, зоопарк, чайник… Но, конечно, существуют вещи, устроенные иначе. Например, мышеловка.

Один раз я установил мышеловку у себя дома, под раковиной. Приманкой служила мятная жвачка. Ничего другого, достойного называться едой, в моей комнате не нашлось даже после долгих поисков. А жвачка нашлась в кармане зимнего пальто, вместе с половинкой билета в кинотеатр.

На третий день утром мышеловка сработала. В нее попалась молодая крыса, цвета свитера из кашмирской шерсти, какие кучами навалены в лондонских магазинах беспошлинной торговли. По людским меркам ей, наверное, было лет пятнадцать или шестнадцать. Трудный возраст. Огрызки жвачки валялись у нее под лапами.

Поймать-то я ее поймал, но не знал, что делать дальше. Умерла она к утру четвертого дня, так и не высвободив задней лапы, прищемленной проволокой. Глядя на нее, я вывел для себя один урок.

Все должно иметь как вход, так и выход. Обязательно.

Железнодорожная линия шла мимо холмов — неестественно прямая, будто ее провели по линейке. Вдали по ходу движения тускло зеленел смешанный лес, похожий на скатанные из обрывков бумаги шарики. Блестящие от солнца рельсы вдалеке сходились и терялись в зелени. Казалось, пейзаж будет вечно оставаться таким же, сколько ни иди. Это наводило тоску. Если так, то уж лучше метро.

Я закурил, потянулся и взглянул на небо. На небо я давно уже не глядел. В том смысле, что само это действие — глядеть на что либо без спешки — мною давно не предпринималось.

Небо было безоблачным, но его затянуло мутной непрозрачной вуалью, обычной для весны. Сквозь эту неподатливую вуаль тут и там старалась пробиться небесная голубизна. Солнечный свет беззвучно падал сквозь атмосферу мелкой пылью — и ложился на землю, не найдя, кого собою удивить.

Под тепловатым ветром свет подрагивал. Воздух перемещался неспешно, подобно стайкам птиц, перепархивающим с дерева на дерево. Ветер скатывался по отлогому зеленому косогору вдоль путей, перемахивал через рельсы и пронизывал лес, не шевеля ни листочка. Раздавалось одиночное «ку-ку», пролетало сквозь мягкие солнечные лучи и таяло на гребне далекой горы.

Вытянутые цепью холмы напоминали исполинских котов — они присели на корточки, пригрелись и задремали.

Ноги принялись ныть еще сильнее.

* * *
О колодцах.

Наоко приехала в это место, когда ей было двенадцать. В 1961 году, если по западному календарю. В год, когда Рики Нельсон спел «Хеллоу, Мэри Лу». В этой мирной зеленой долине тогда решительно ничего не могло приковать глаз. Несколько крестьянских домов, несколько огородов, речка, кишащая раками, колея железнодорожной ветки и наводящая зевоту станция. При доме, как правило, — сад с хурмой, в углу сада — выбеленный дождем сарай, готовый развалиться при первом прикосновении. На стене сарая, обращенной к станции, — жестяной щит с аляповатой рекламой туалетной бумаги или мыла. И все в таком духе. Даже собак не водилось! — говорила Наоко.

Дом, в котором она поселилась, был построен во время войны в Корее. Двухэтажный, в западном стиле, он не был особо велик — но для его широких и мощных столбов выбрали первосортное дерево, поэтому дом выглядел спокойно и уверенно. Снаружи он был выкрашен в три разных оттенка зеленого цвета. Под солнцем, ветром и дождем краски выцвели, и дом окончательно растворился в окружающем пейзаже. В широком саду было несколько деревьев и пруд. Среди деревьев находилась уютная восьмиугольная беседка, служившая также художественной мастерской; на ее эркерах висели кружевные занавески какого-то невразумительного цвета. У пруда буйно цвели нарциссы, и по утрам туда слетались пташки, желавшие искупаться.

Архитектором дома и первым его жильцом был пожилой художник, работавший в западной манере. Зимой перед приездом Наоко он умер от легочного осложнения. Значит, дело было в 1960 году — когда Бобби Ви спел «Резиновый мячик». Той зимой выпало неимоверное количество дождя. Здесь практически не случалось снега — вместо него шел жутко холодный дождь. Пронизывая землю, он покрывал ее сверху ледяной сыростью — а глубины питал сладкими грунтовыми водами.

В пяти минутах ходьбы от станции находился дом копателя колодцев. Он стоял в заболоченной низине у самой реки, так что летом его брали в осаду комары и лягушки. Копатель был пятидесятилетний чудаковатый мужик с тяжелым характером. Подлинный талант он имел лишь к рытью колодцев. Когда его просили выкопать колодец, он начинал ходить кругами по участку, где собирались копать, и ходил так несколько дней. Что-то тихо бубнил, тут и там зачерпывал рукой земли, нюхал… Отыскав, наконец, внушающую доверие точку, звал товарищей — и они под прямым углом вгрызались в землю.

Поэтому каждый в этой местности всегда мог напиться вкусной колодезной воды — холодной и такой чистой, что даже держащие стакан пальцы казались прозрачными. Поговаривали, что вода притекает сюда с Фудзи, когда там тают снега — но это, конечно, чушь. Слишком далеко.

Осенью, когда Наоко исполнилось семнадцать лет, копатель погиб под поездом. Винили непроглядный ливень, нетрезвое состояние и тугоухость. Тело искромсало на тысячи кусков, разлетевшихся вокруг. Семь полицейских собрали их в пять ведер, попутно отгоняя длинной палкой с крюком стаю тощих бродячих собак. Не хватало кусков еще на одно ведро — видимо, упали в речку, и течение отнесло их в пруд. На корм рыбам.

У копателя было два сына, которые бесследно исчезли из этих мест. К их дому никто даже не подходил, он так и стоял заброшенным, медленно разваливаясь. А найти здесь колодец с хорошей водой стало с тех пор совсем трудно.

Я люблю колодцы. Стоит мне увидеть колодец, как я принимаюсь кидать в него камушки. Ничто так не успокаивает душу, как звук камушка при ударе о воду глубокого колодца.

* * *
В 1961 году семья Наоко перебралась в эти места на жительство по волевому решению отца. Во-первых, покойный художник приходился ему близким другом. А во-вторых, отцу Наоко здесь просто нравилось.

Он был специалистом по французской филологии — похоже, достаточно известным в своих кругах. Но когда Наоко пошла в школу, совершенно оставил работу в университете и беззаботно предался любимому делу — переводу чудесных старинных книг. Речь в них шла о всяких вурдалаках, падших ангелах, грешных монахах и изгонятелях беса. Конкретнее описать не могу. Только один раз я наткнулся на его фотографию в каком-то журнале. По словам Наоко, ее отец в молодости слыл человеком забавным — глядя на фото, я готов был этому поверить. На голове охотничья шапочка, на носу темные очки, взгляд устремлен на метр выше объектива. Наверное, что-нибудь увидел…

Когда семья Наоко переехала сюда, здесь как раз наметилась своеобразная колония, в которую собрались такие же интеллигенты с причудами. Получилось что-то вроде сибирской ссылки, куда царская Россия отправляла вольнодумцев.

О сибирской ссылке я читал совсем немного, в биографии Троцкого. Сейчас уже мало что помню в подробностях — разве что про тараканов и еще про северных оленей. Ну, значит, расскажу про оленей.

Троцкий под покровом темноты украл оленью упряжку и бежал из ссылки. Четыре оленя сломя голову несли его через серебряную пустыню. Их дыхание превращалось в белые клубы, а копыта разбрасывали девственный снег. После двух дней пути, когда они добрались до станции, олени настолько выбились из сил, что упали и встать уже не смогли. Троцкий взял погибших оленей на руки — и сквозь подступившие слезы дал в своей душе клятву. Он сказал: я непременно приведу эту страну к справедливости и к идеалам. И еще к революции. По сей день на Красной Площади стоят эти четыре оленя, отлитые в бронзе. Один смотрит на восток, другой смотрит на север, третий смотрит на запад, и четвертый смотрит на юг. Даже Сталин не смог уничтожить этих оленей. Если вы приедете в Москву и субботним утром придете на Красную Площадь, то наверняка сможете увидеть освежающее душу зрелище: краснощекие школьники, выдыхая белый пар, чистят оленей швабрами.

* * *
Да, про колонию…

Они отвергли удобные, ровные площадки рядом со станцией, намеренно удалились на горные склоны и настроили там домов по своему вкусу. У каждого дома был невероятно обширный сад — со смешанными рощами, прудами и несрытыми холмами. В некоторых садах даже протекали живописные ручьи с настоящей форелью.

Они просыпались от песен горных голубей и обходили свои сады, ступая по крошащимся плодам буковых деревьев и останавливаясь, чтобы посмотреть на льющиеся сквозь листву солнечные лучи.

Потом пришло время, когда до колонии докатилась мощная волна переселенцев из центра столицы — правда, уже сильно ослабленная. Дело было в пору Токийской Олимпиады. Тутовую плантацию — громадную, напоминающую море, если смотреть на нее с горы — всю запахали бульдозерами. А вокруг станции постепенно выстроились ровные ряды домов и магазинов. Новоприбывшие по преимуществу работали на фирмах в центре города, поэтому вскакивали в шестом часу утра, ополаскивали лицо и нетерпеливо прыгали в поезд — чтобы вернуться домой глубоким вечером в полумертвом состоянии.

Так что взглянуть на город и на собственный дом без спешки они могли только во второй половине воскресенья. А еще, как сговорившись, почти все держали дома собак. Собаки активно скрещивались, щенки вырастали в бродячих псов. Когда Наоко говорила, что раньше здесь совсем не было собак, она имела в виду именно это.

Я прождал около часа, но собаки не появлялись. Зажег десятую сигарету, потом раздумал и затушил. Сходил на середину платформы, отвернул водопроводный кран, попил воды — холодной до ломоты в зубах, но вкусной. Однако и после этого собаки не появились.

Сбоку от станции был большой пруд — узкий и петлистый, как запруженная речка. Его окружали густые, высокие камыши, а на поверхности время от времени плескалась рыба. На берегу, блюдя дистанцию, сидели молчаливые мужчины с удочками. Леска у каждого была абсолютно недвижной и напоминала воткнутую в матовую поверхность серебряную иголку. Под ленивыми лучами весеннего солнца, старательно обнюхивая клевер, бегала по кругу большая белая собака, пришедшая вместе с рыбаками.

Когда собака приблизилась ко мне метров на десять, я перегнулся через изгородь и позвал ее. Она подняла морду, посмотрела на меня какими-то несчастными светло-карими глазами и пару раз вильнула хвостом. Я щелкнул пальцами, собака подбежала, просунула нос сквозь изгородь и лизнула мне руку длинным языком.

— Иди сюда! — сказал я, отступив на шаг. Собака оглянулась назад, как бы в нерешительности, и продолжала махать хвостом, не понимая, чего от нее хотят.

— Сюда, кому говорю!

Я достал из кармана жвачку, снял обертку и показал собаке. Немного подумав, она решилась и пролезла под изгородью. Я погладил ее по голове, потом слепил из жвачки шарик и со всех сил бросил его в сторону платформы. Собака рванула туда.

Довольный результатом, я отправился домой.

В поезде на обратном пути я несколько раз обращался сам к себе. Теперь все, — говорил я, — теперь можно забыть. Для этого ты сюда и ездил. Но забыть не получалось. Ни того, что я любил Наоко. Ни того, что она умерла. А все потому, что на самом деле ничего не кончилось.

Венера — планета жаркая и вся покрытая облаками. Из-за жары и сырости большинство ее жителей умирают молодыми. Имена доживших до тридцати остаются в преданиях. Уже из-за одного этого их сердца переполнены любовью. Все венерианцы любят всех венерианцев. У них нет ненависти, презрения или зависти. Нет даже злословия. Нет драк и убийств. Все, что у них есть, — это любовь и сочувствие.

— Если даже кто-то умрет, мы не горюем, — сказал мне один тихий уроженец Венеры. — Ведь пока мы живем, мы торопимся любить. Чтобы потом не сожалеть ни о чем.

— То есть, как бы впрок, да?

— Вашими словами это трудно выразить…

— А что, там правда все так гладко идет? — спросил я.

— Если б это было не так, — ответил он, — Венера задохнулась бы от горя.

Когда я вошел к себе в квартиру, близняшки лежали под одеялом, как сардины в консервной банке, и хихикали о чем-то своем..

— С возвращением! — сказала одна.

— Куда ходил? — спросила другая.

— На станцию, — сказал я, ослабил галстук и нырнул под одеяло между ними. Жутко хотелось спать.

— На какую станцию?

— А зачем ты туда ходил?

— На дальнюю станцию. Посмотреть на собак.

— Каких собак?

— Любишь собак?

— На белых больших собак. Это еще не значит, что я их так сильно люблю.

Я закурил, и они молчали, пока я не докурил до конца.

— Тебе грустно? — спросила одна.

Я молча кивнул.

— Поспал бы ты, — сказала другая.

И я заснул.

* * *
Это история не только про меня. Второго ее героя звали Крыса. В ту осень мы с ним жили в городах, которые разделяли семьсот километров.

Книга начинается отсюда, с сентября 1973 года. Это вход. Будет неплохо, если окажется и выход. Если же выхода не окажется, то писать книгу никакого смысла нет.

* * *
Рождение пинбола.

Едва ли отыщется хоть кто-то, слышавший о человеке по имени Раймонд Морони.

Жил когда-то такой деятель, а потом умер. И все. Больше про его жизнь никто ничего не знает. Столько же знают о жуке-плавунце со дна глубокого колодца.

Но именно этот человек в 1934 году извлек из золотых облаков технологии и поставил на нашу грешную землю самый первый автомат для игры в пинбол. Это исторический факт, относящийся к тому же году, когда Адольф Гитлер поделил гигантскую лужу под названием «Атлантический океан» и положил руку на первую перекладину веймарской лестницы.

Однако, в отличие от братьев Райт или Александра Белла, фигура Раймонда Морони вовсе не окрашена в мифологические тона. Ни тебе трогательного эпизода из юности, ни тебе драматической «эврики». Ничего, кроме имени на первой странице специального труда, написанного любопытным автором для любопытных читателей. Читаем: «В 1934 году господином Раймондом Морони был изобретен первый автомат для игры в пинбол». Даже без фотографии. А раз уж нет портрета, то что говорить о памятнике!

Возможно, вы думаете так: если бы этот господин Морони никогда не существовал, то и история пинбольного автомата сложилась бы совсем по-другому. Или вообще бы никак не сложилась. А коли так, то наша столь низкая оценка заслуг господина Морони является вопиющей неблагодарностью! Однако, будь у вас возможность взглянуть на «Ballyhoo», первый автомат, вышедший из-под рук господина Морони, — ваши сомнения, скорее всего, развеялись бы. Потому что в этом автомате не было решительно ничего, что могло бы хоть как-то стимулировать воображение.

Есть немало общего в путях, которыми двигались пинбольный автомат и Адольф Гитлер. И тот, и другой были накипью эпохи, пеной сомнительного происхождения — и свою мифологическую ауру приобрели не столько благодаря факту своего существования, сколько благодаря скоростям прогресса. А основу прогресса составляют, как известно, три вещи: технология, капиталовложения и фундаментальные запросы людей.

Люди кинулись с пугающей скоростью посвящать свои разнообразные таланты бесхитростной машине, похожей на слепленную из грязи куклу. «Да будет свет!» — кричали одни. «Да будет электричество!» — кричали другие. «Да будет флиппер!» — кричали третьи. В итоге игровое поле озарилось светом, шарик начал вбрасываться силой электромагнита, а флиппер научился отправлять его обратно сразу двумя своими лапами.

Для игрока был введен десятичный индекс уровня, и счет стал вестись с его учетом. Чтобы справиться с теми, кто сильно трясет машину, придумали лампочку «Нарушение правил». Затем родилось метафизическое понятие «сиквенс», за которым последовали такие категории, как «бонус лайт», «экстра бол» и «риплэй». Только после этого пинбольному автомату стало присуще известное магическое начало.

Это будет книга про пинбол.

Вот что написано в предисловии научного исследования по пинболу под названием «Бонус лайт»:

«От пинбольного автомата вы не получаете практически ничего — только гордость от перемены цифр. А теряете довольно много. Вы теряете столько меди, что из нее можно было бы соорудить памятники всем президентам (другой вопрос, захотите ли вы ставить памятник Ричарду М. Никсону), — не говоря уже о драгоценном времени, которое не вернуть.

Покуда вы истощаете себя, одиноко сидя у пинбольного автомата, кто-то, быть может, читает Пруста. Кто-то другой смотрит в автомобильном кинотеатре «Смелую погоню», по ходу действа предаваясь тяжелому петтингу с подругой. Не исключено, что первый станет писателем, проникнувшим в самую суть вещей, а второй создаст счастливую семью.

И ведь главное — пинбольный автомат не следует за вами по пятам, куда бы вы ни пошли. Он просто зажигает лампочку повторной игры. «Риплэй», «риплэй», «риплэй», «риплэй»… Может возникнуть впечатление, что целью этой машины является бесконечность как таковая.

О бесконечности мы знаем немного. С другой стороны, можно строить догадки по поводу ее отражений.

Цель пинбола лежит не в самовыражении, а в самопреобразовании. Не в расширении «эго», а в его сужении. Не в анализе, а в охвате.

Но если вы ставите своей целью самовыражение, расширение «эго» или же анализ, то вас, скорее всего, настигнет неотвратимое возмездие лампочки «Нарушение правил».

Приятной игры!»

Глава 1

Наверняка существует множество способов различать сестер-близнецов — но я, к сожалению, не знал ни одного. Мало того, что совпадали лица, голоса, прически и все остальное. На них не было даже ни родинки, ни малюсенького пятнышка — вот в чем состоял весь ужас. Две идеальные копии. Они одинаково реагировали на всевозможные раздражители, ели одно и то же, пили одно и то же, пели одно и то же — вплоть до того, что совпадали часы сна и графики месячных.

Что значит иметь близнеца? Силы моего воображения и близко не хватит, чтобы это представить. Думаю, появись у меня абсолютно идентичный близнец, я немедленно тронулся бы умом. Мне и одному проблем хватает.

Сами они жили в высшей степени мирно — а когда вдруг замечали, что я не могу их различить, то удивлялись и даже сердились.

— Да ведь мы непохожи совсем!

— Абсолютно разные!

Я только пожимал плечами.

Неясно было, сколько утекло времени с тех пор, как они появились в моей комнате. С момента, когда я начал с ними жить, мое внутреннее чувство времени заметно атрофировалось. Думаю, подобным же образом ощущают время организмы, размножающиеся путем клеточного деления.

С одним приятелем мы сняли квартиру на покатом спуске, уходящем к югу от района Сибуя, и открыли там небольшую переводческую контору. Средства нам выделил отец приятеля — понятно, что не ахти какие. Помимо платы за квартиру они ушли на приобретение трех металлических столов, десятка словарей, телефонного аппарата и полудюжины бутылок бурбона. На оставшиеся деньги мы заказали себе железный щит, выгравировали название поприличнее и повесили на видное место. Потом дали рекламу в газете, положили четыре ноги на стол — и, попивая виски, принялись ожидать прихода клиентов. Стояла весна семьдесят второго года.

Прошло несколько месяцев, и мы обнаружили, что наткнулись на золотую жилу. Заказы на наше скромное учреждение так и сыпались. С барышей мы приобрели кондиционер, холодильник и домашний бар.

— Мы с тобой триумфаторы! — говорил мой приятель.

Я тоже был глубоко удовлетворен. Мне еще никогда не приходилось слышать таких теплых слов в свой адрес.

Мой напарник установил связь с машинописным бюро, и все наши переводы стали перепечатываться только у них — а мы за это имели скидку. Я же привлёк несколько успевающих студентов с инъяза и доверил им подстрочники, на которые у нас самих не хватало времени. Еще мы наняли секретаршу для мелких поручений, телефона и бухгалтерии. Это была выпускница бизнес-курсов, длинноногая и внимательная, не имевшая недостатков, кроме мурлыканья песни «Penny Lane» (только без припева) по двадцать раз на дню. «Именно то, что нам надо!» — сказал напарник. Мы положили ей зарплату в полтора раза больше принятого, каждые пять месяцев выплачивали премию и предоставляли десятидневный отпуск зимой и летом. Все трое были совершенно удовлетворены и счастливы.

Офис состоял из двух комнат и кухни — причем, что интересно, кухня находилась в середине. Комнаты мы разыграли на спичках. Мне досталась дальняя, а напарнику — соседняя с прихожей. Секретарша обитала на кухне между нами, напевала там свою «Penny Lane», листала счета, мешала виски со льдом и ставила ловушки на тараканов.

За счет фирмы я купил две полки и приколотил их по обеим сторонам рабочего стола, предназначив левую для поступающих заказов, а правую — для готовых переводов.

Заказы и заказчики бывали самые разные. Статья из «Америкэн Сайенс» про шарикоподшипники, «Всеамериканская Книга Коктейлей» за 1972 год, эссе Уильяма Стайрона или руководство по пользованию безопасной бритвой — все снабжалось ярлыком «К такому-то числу» и складывалось на левую полку, чтобы по истечении надлежащего времени перебраться на правую. Завершение каждого перевода отмечалось дозой виски в толщину большого пальца.

От себя ничего не добавляешь — это самое замечательное в работе переводчиков такого типа. Держишь монетку в левой руке, потом хлоп! — правую сверху, а левую убрал. Монетка в правой.

На работу мы приходили в десять, уходили в четыре. По субботам шли втроем на ближайшую дискотеку, где пили «J&B» и отплясывали под Сантану в исполнении тамошней банды.

Доходы были неплохи. Сколько-то уходило на аренду помещения, неизбежные траты по мелочам, зарплату нашей девчонке, зарплату студентам и налоги. То, что оставалось, делилось на десять частей. Одна часть откладывалась на счет фирмы, пять получал мой напарник, и четыре шли мне. Подход был совершенно первобытный, — но нам ужасно нравилось разложить на столе деньги и делить их на равные части. Это напоминало нам сцены игры в покер из фильма «Cincinnati Kid» — мы были как Стив Маккуин и Эдвард Робинсон.

То, что мой напарник получал пять частей, а я только четыре, кажется мне правильным. Ведение наших дел фактически лежало на нем, и он безропотно сносил мои злоупотребления алкоголем, когда таковые случались. Кроме того, на шее у него висели болезненная жена, трехлетний сын и «фольксваген» с вечно текущим радиатором. Семена новых и новых проблем так на него и сыпались — будто старых не хватало.

— Я, между прочим, тоже двух девчонок кормлю! — сказал я ему как-то. Эти слова, понятное дело, доверия не встретили. Как и раньше, ему отошло пять частей, мне четыре.

Так проплыли дни, за которые я стал ближе к тридцати, чем к двадцати. Они были мирными, как полуденный солнцепек.

«Среди написанного человеческой рукой не существует ничего такого, чего не смог бы понять человек», — гласил броский слоган на трехцветной рекламке нашей фирмы.

Примерно раз в полгода, когда поток заказов вдруг иссякал, мы втроем шли к станции Сибуя и от нечего делать раздавали эту рекламку прохожим.

Сколько же все-таки прошло времени? — думаю я, шагая сквозь молчание, конца которому не видно. Прихожу с работы, выпиваю замечательный кофе, сваренный близняшками, — и в который уже раз перечитываю «Критику чистого разума».

Иногда вчерашний день воспринимаешь как прошлый год. А иногда прошлый год воспринимаешь как вчерашний день. Бывает еще, что будущий год кажется вчерашним днем — но это уже совсем худо. Переводишь «Искусство Романа Полански», а в голове — шарикоподшипники.

Уже несколько месяцев и даже лет я один сижу на дне глубокого бассейна. Теплая вода, мягкий свет — и тишина. И тишина…

Для различения близняшек подходил лишь один-единственный способ — по их футболкам. На темно-синей выцветшей ткани стояли белые цифры номеров: «208» и «209». Двойка располагалась над правым соском, а восьмерка либо девятка — над левым. Ноль потерянно маячил в середине.

В первый же день я спросил у них, что эти номера означают. Ничего не означают, — ответили они.

— Как серийные номера на станках, — сказал я.

— Ты о чем? — спросила одна.

— О том, что это выглядит так, будто вас целая толпа. Номер 208, номер 209…

— Ну, сказал! — фыркнула 209.

— Нас только двое родилось, — сказала 208. — Футболки потом появились.

— А где вы их взяли?

— На открытии супермаркета. Первым покупателям бесплатно давали.

— Я была двести девятый покупатель, — сказала 209.

— А я двести восьмой, — сказала 208.

— Мы тогда салфеток купили три коробки.

— Отлично, — сказал я. — Так и поступим. Тебя я буду называть «Двести восьмая». А тебя «Двести девятая». И путаницы не будет.

— Ничего не получится, — сказала одна.

— Почему?

Они молча стащили свои футболки и, поменявшись, натянули снова.

— Я Двести Восьмая! — сказала 209.

— А я Двести Девятая! — сказала 208.

Я лишь вздохнул.

И тем не менее, когда мне до зарезу нужно было их идентифицировать, номера сильно выручали. Других способов распознавания у меня просто не было.

Кроме этих футболок, они не имели почти никакой одежды. Да и откуда ей было взяться — они ведь просто гуляли, зашли в чужой дом, да так в нем и остались. Именно так и было, разве нет? В начале недели я выдавал им немного денег на всякие расходы — но, кроме самых необходимых продуктов, они покупали только кофе и кремовые бисквиты.

— Без одежды-то, наверное, плохо? — спрашивал их я.

— Нормально, — отвечала 208.

— Мы одеждой не интересуемся, — добавляла 209.

Раз в неделю они стирали свои футболки в ванной. Читая в постели «Критику чистого разума», я поднимал глаза и видел их за стиркой — они бок о бок стояли голышом на кафельном полу. В такие минуты у меня рождалось полное ощущение, что я не здесь, а где-то совсем далеко. Почему — не знаю. Такое чувство стало временами посещать меня с лета прошлого года, когда на трамплине для прыжков в воду я лишился зубной коронки.

Когда я возвращался с работы, меня часто встречали две футболки — они развевались в проеме южного окна. При виде их у меня даже наворачивались слезы.

Почему вы у меня поселились? до какого времени? которая из вас старшая? сколько вам лет? где вы родились? — ни одного из этих вопросов я им не задавал. Сами они тоже ничего не говорили.

Мы втроем пили кофе, гуляли вечерами по полю для гольфа, искали там потерянные мячики, заигрывали друг с другом, лежа в кровати, — и так каждый день. Центральным же номером было чтение газет. Ежедневно я тратил час, чтобы донести до них новости. Их невежество было чудовищным. Они не отличали Бирмы от Австралии. Потребовалось три дня, чтобы растолковать им, что Вьетнам разделен на две воюющие части, — и еще четыре, чтобы объяснить, почему Никсон бомбил Ханой.

— А ты за кого болеешь? — спросила 208.

— В смысле?

— За Север или за Юг? — 209.

— Ну, как… Даже не знаю.

— Почему? — 208.

— Так ведь я там не живу, во Вьетнаме-то…

Мои объяснения их не убеждали. Да и самого меня тоже.

— Они воюют, потому что у них разные точки зрения? — допытывалась 208.

— Можно и так сказать.

— Получается, что там две противоположные точки зрения, да? — 208.

— Ну да. Хотя противоположных точек зрения в мире — примерно полтора миллиона. Или нет, пожалуй, больше.

— Выходит, в мире почти никто ни с кем не может подружиться? — 209.

— Наверное. Практически никто ни с кем подружиться не может.

Таков был стиль моей жизни в семидесятые годы. Достоевский предсказал, я воплотил.

Глава 2

Осень 1973 года глубоко в себе таила что-то зловещее. Крыса отчетливо это чувствовал — как чувствуют камушек, попавший в обувь.

Глотнув зыбко дрожащего сентябрьского воздуха, короткое лето растаяло, — а душа все не хотела расставаться с его жалкими остатками. Старая майка, джинсовые шорты, пляжные сандалии… В этом неизменном виде Крыса приходил в «Джейз-бар», садился за стойку и вместе с барменом Джеем пил ледяное пиво. Он снова курил после пятилетнего перерыва и через каждые пятнадцать минут посматривал на часы.

Время в восприятии Крысы было словно перерезанным. Почему так получилось, он и сам не понимал. Он даже не мог определить, где именно оно перерезано, — и, не выпуская из рук лопнувшей веревки, блуждал по жидким осенним сумеркам. Он пересекал луга, переходил через ручьи, тыкался в разные двери, но мертвая нить не приводила его никуда. Крыса был одинок и бессилен, как зимняя муха с оторванными крыльями, как речной поток, увидевший на своем пути море. Ему чудились порывы злого ветра, который отбирал у него теплую воздушную оболочку и уносил на противоположную сторону Земли.

Время Года открывает дверь и выходит, — а через другую дверь заходит другое Время Года. Кто-то вскакивает, бежит к двери: эй, ты куда, я забыл тебе кое-что сказать! Но там никого. А в комнате уже другое Время Года — расселось на стуле, чиркает спичкой, закуривает. Ты что-то забыл сказать, — произносит оно. — Ну так говори мне, раз такое дело, я потом передам. — Да нет, не надо, ничего особенного… А кругом завывает ветер. Ничего особенного Просто умерло еще одно время года…

В осенне-зимние холода этого года — как и любого другого — они были вместе: бросивший университет юнец из богатой семьи и одинокий бармен-китаец. Они напоминали пожилую семейную пару.

Осень всегда была неприятна. Летом на каникулы приезжали какие-то друзья, пусть и немногочисленные, — но вот, даже не дождавшись сентября, они кидали пару слов на прощание и разъезжались кто куда. Когда летнее солнце, словно миновав невидимый глазу перевал, еле заметно меняло цвет, пропадала та сверкающая аура, которая, хоть и ненадолго, но все же появлялась вокруг Крысы. А то, что оставалось от летних снов, мелким ручейком уходило в осенний песок.

Джей тоже не был в восторге от осени. С середины сентября его внимательный глаз начал замечать убыль клиентуры. Такое случалось ежегодно, но этой осенью убыль была такова, что глаз ее не просто замечал — глаз от удивления лез на лоб. Ни Джей, ни Крыса не могли понять, в чем дело. К вечернему закрытию постоянно оставалось полведра начищенной, но непожаренной картошки.

— Набегут еще, — утешал Джея Крыса. — Еще скажешь, что слишком много!

— Посмотрим, — с сомнением в голосе отвечал Джей, плюхался на табурет, перетащенный через стойку, и принимался кончиком картофелерезки отковыривать гарь, налипшую на стенки тостера.

Что будет дальше, не знал никто.

Крыса молча листал книжные страницы, Джей протирал бутылки с вином. В оттопыренных пальцах оба держали по сигарете.

Поток времени в восприятии Крысы начал постепенно терять свою однородность примерно три года назад. Той весной, когда он бросил университет.

Понятно, что имелось несколько причин его ухода из университета. Когда сложное взаимопереплетение этих нескольких причин достигло определенной температуры, пробки с шумом вылетели. Что-то после этого осталось, что-то было отброшено, а что-то умерло.

Причин ухода из университета Крыса никому не объяснял. Всестороннее объяснение потребовало бы часов пять, не меньше. А потом, расскажи кому-нибудь одному, так сразу и все остальные захотят послушать. Этак придется объясняться перед всем миром. Уже сама мысль об этом Крысе была глубоко противна.

— Мне не нравилось, как у них газон во дворе пострижен, — говорил он в темоменты, когда совсем без объяснения было нельзя. Одна девчонка даже всерьез ходила смотреть на университетский газон. «Не так уж и плохо он пострижен, — говорила она потом. — Бумажки только всякие валяются, а так ничего». «Это кому как», — возражал Крыса…

— Мы с университетом оба друг другу не понравились. — Так он тоже иногда говорил, если позволяло настроение. И после этих слов впадал в молчание.

Уже целых три года прошло.

Вместе с потоком времени уносилось буквально все. Уносилось со скоростью, не подвластной уму. Немногочисленные страсти, какое-то время кипевшие в Крысе, резко выцветали, деформировались, превращались в подобие старых, бессмысленных снов.

В год поступления в университет Крыса покинул родительский дом, перебравшись в квартиру, где его отец устроил себе рабочий кабинет. Родители не возражали. Квартира и покупалась с тем расчетом, чтобы потом передать ее сыну: пусть парень поборется с трудностями самостоятельной жизни.

Хотя, конечно, назвать это «трудностями» было никак нельзя. Как нельзя назвать дыню «овощем». В этой идеально распланированной двухкомнатной квартире было все: кухня, кондиционер, телефон, ванная с душем, 17-дюймовый цветной телевизор, подземный гараж с «триумфом», и в довершение всего — шикарнейшая веранда для солнечных ванн. Из окна в юго-западном углу открывался живописный вид на город и море. А когда все окна распахивались, ветер приносил густой аромат деревьев и щебетанье птиц.

Тихие послеполуденные часы Крыса проводил в плетеном кресле. Отрешенно закрыв глаза, он чувствовал время: оно текло сквозь него неторопливым ручейком. Сидеть так он мог часами, днями и неделями.

Иногда из памяти вдруг выплывали старые переживания и бились о сердце слабенькими волнами. Тогда Крыса зажмуривался, накрепко запирал сердце и терпеливо ждал, пока волны улягутся. Это случалось в минуты легких сумерек перед наступлением вечера. Когда волны уходили, уже ничто не тревожило Крысу, в его душе снова был мир — все такой же хрупкий и маленький.

Глава 3

Никакие люди в мою дверь никогда не стучались — разве что агенты по подписке газет. Агентам я никогда не открывал и даже голосом на их стук никак не отзывался.

Но пришедший в то воскресное утро стучал без передышки целых тридцать пять раз. Пришлось разлепить глаза, слезть с кровати и навалиться всем телом на дверь. В коридоре стоял сорокалетний мужчина в серой спецовке и бережно, как щенка, держал мотоциклетный шлем.

— Извините, я из телефонной компании, — сказал мужчина. — Мне нужно заменить распределительный щит.

Я кивнул. Его лицо было иссиня-черным от щетины. Такому, сколько ни брейся, все не выбрить. Синева доходила аж до глаз. Мне было его ужасно жалко, но спать хотелось еще ужаснее. Все потому, что до четырех утра мы с близняшками играли в трик-трак.

— Вы не могли бы прийти сегодня после двенадцати?

— Нет, знаете, лучше прямо сейчас.

— Почему?

Он порылся в широченном кармане штанов и достал блокнот в черной обложке.

— У меня все по часам расписано. Как закончу в одном районе, сразу еду в другой. Вот, видите?

Он показал записи. Действительно, в нашем районе осталась неохваченной только моя квартира.

— Что именно вы хотите сделать?

— Очень простую вещь. Снять щит, отсоединить провода и подключить к новому. Делается за десять минут.

Я еще немного подумал и покачал головой.

— Меня и нынешний щит устраивает.

— Так ведь у вас старая модель!

— Ну и пусть будет старая.

— Как же это? — Он задумался. — Понимаете, тут не так все просто. Из-за вас могут люди пострадать!

— Каким образом?

— Распределительные щиты у всех подключены к главному компьютеру на станции. И вот от вас одного станут приходить не такие сигналы, как от других. Вы понимаете, что тогда начнется?

— Понимаю. Надо увязать железо и программы, да?

— Хорошо, что понимаете. Может, позволите войти?

Сдавшись, я открыл дверь и впустил его.

— А зачем мне в квартире распределительный щит? — поинтересовался я. — Почему бы ему не висеть в каком-нибудь служебном помещении?

— Так повелось, — сказал монтер, тщательно изучая кухонную стену в поисках щита. — Кстати, распределительные щиты всех раздражают. В хозяйстве их не приспособишь, да и громоздкие они.

Я покивал. Он залез в носках на стул и стал обследовать потолок. Ничего у него не находилось.

— Кладоискательство какое-то! — пожаловался он. — Вечно так запихают, что и не догадаешься, куда. Наказание одно. Или еще какое-нибудь пианино дурацкое придвинут и куклу в коробке поставят, чтобы загородить. Придумывают всякое…

Я не спорил. Придя к выводу, что на кухне щита нет, монтер отправился в большую комнату.

— Вот я недавно в одной квартире был, — говорил он, открывая дверь. — Так они свой щит в такое место засунули… Уж на что я…

Слова застряли у него в горле. На огромной кровати в углу, оставив мою середину пустой, лежали две одинаковые девчонки, до подбородков накрытые одеялом. Секунд пятнадцать ошарашенный гость не мог издать ни звука. Девчонки тоже молчали. Я должен был что-то сказать.

— Это монтер… Он нам телефон починит.

— Очень приятно! — сказала та, что справа.

— Милости просим! — добавила та, что слева.

— Ага, — сказал монтер. — Спасибо…

— Он нам распределительный щит поменяет, — сказал я.

— Распределительный щит?

— Это что еще такое?

— Это устройство, которое управляет телефонной линией.

— Непонятно! — сказали обе. Я переложил объяснение на монтера.

— Ну, — сказал он, — одним словом… Там собрано несколько проводов… Как бы это объяснить… Скажем так: есть мама-собака, и у нее несколько щенков. Это вам понятно?

— ?

— Непонятно!

— Да как же… Ну вот: мама-собака, у нее щенки, она их кормит. Если мама-собака умрет, то щенки умрут тоже. И когда мама-собака уже готова помереть, мы эту маму берем и меняем на новую!

— Какая прелесть!

— Просто чудо!

Мне тоже понравилось.

— Именно для этого я сегодня и пришел. Очень сожалею, что помешал вашему сну.

— Ничего страшного.

— Интересно будет посмотреть.

В облегчении монтер вытер полотенцем вспотевший лоб и оглядел комнату.

— Теперь надо щит искать.

— А чего его искать? — сказала правая.

— Он в стенном шкафу, — добавила левая. — За доской, ее отодрать надо.

— Эй, откуда вам это знать? — удивился я. — Таких вещей даже я не знаю!

— Так ведь это распределительный щит!

— Кто ж его не знает?

— Вы меня доведете, — сказал монтер.

Минут за десять работа была сделана. Близняшки сдвинулись вплотную и все это время о чем-то шушукались и хихикали. Это сбивало монтера с толку — ему несколько раз пришлось начать сначала. Когда он закончил, девчонки зашуршали под одеялом, натягивая футболки и джинсы, а потом отправились на кухню варить всем кофе.

Я предложил монтеру остатки датских булочек. Он страшно обрадовался и принялся их уминать.

— Спасибо. А то я с утра ничего не ел.

— Что, жены нету? — спросила 208.

— Почему нету, есть. Только ее в воскресенье не добудишься.

— Ничего себе! — 209.

— Будто это я сам придумал по воскресеньям работать!

— Может, вам яиц отварить? — спросил я в порыве сочувствия.

— Да нет, не надо… Что вы будете из-за меня…

— Почему из-за вас? Мы и себе заодно сварим.

— Эх, уговорили! В мешочек, пожалуйста…

Монтер чистил яйцо и продолжал разговор.

— Я за двадцать один год в разных квартирах побывал. Но такое впервые вижу.

— Что именно? — спросил я.

— Ну, как… Чтобы кто-то спал сразу с двумя, да еще и с близнецами. А это… По мужской-то части тяжело, наверное?

— Не тяжело, — ответил я, прихлебывая кофе из второй по счету чашки.

— Правда?

— Правда.

— Он у нас молодец! — сказала 208.

— Зверь просто! — 209.

— Доведете вы меня, — сказал монтер.

Похоже, мы его действительно довели. Иначе бы он не забыл у нас старый распределительный щит. А может, это он так расплатился с нами за завтрак. Как бы там ни было, девчонки играли этим щитом целый день. Одна превращалась в маму-собаку, другая в щенка — и обе беседовали о какой-то абракадабре.

Не обращая на них внимания, я решил посвятить вторую половину дня взятым на дом переводам. Наши студенты сдавали сессию, им было не до подстрочников, поэтому работы накопилась целая гора. Поначалу дело шло резво, но часов с трех темп начал падать, словно во мне сели батарейки, — а уж к четырем я иссяк окончательно. Не мог продвинуться ни на строчку.

Облокотившись на покрытый стеклом стол, я выпустил струю сигаретного дыма в потолок. Дым медленно клубился в мягком свете, как эктоплазма. Под стеклом лежал календарик из банка. «Сентябрь, 1973»… Сон какой-то. Я даже и не знал, что может существовать такой год, «семьдесят третий». Сама мысль о таком годе почему-то казалась неимоверно смешной.

— Что случилось? — спросила 208.

— Устал как черт. Кофе сделаете?

Они кивнули и ушли на кухню. Одна принялась с хрустом молоть зерна, другая вскипятила воду и нагрела чашки. Мы сидели рядышком на полу под окном и пили горячий кофе.

— Не получается что-нибудь? — спросила 209.

— Типа того.

— Совсем слабенький. — 208.

— Кто?

— Распределительный щит.

— Мама-собака.

Я вздохнул глубоко-глубоко.

— Серьезно?

Они закивали.

— Скоро умрет.

— Да.

— Что же нам делать?

Они замотали головами.

— Не знаем!

Я молча закурил.

— Слушайте, может нам пойти погулять? Сегодня воскресенье, в гольф играли, наверное, мячиков потеряли много…

Еще час мы играли в трик-трак, а потом перелезли через проволочную сетку на пустое вечернее поле для гольфа. Я два раза просвистел «Как спокойно в деревне» Милдред Бэйли. «Хорошая песня!» — похвалили девчонки. Но ни одного мячика нам не попалось. Бывают такие дни. Не иначе, высшая категория соревновалась — у них мимо ничего не летит. А может, хозяева поля завели специальную собаку, натасканную на мячики. Так ничего и не найдя, мы пали духом и вернулись домой.

Глава 4

В самом конце длинного, извилистого мола одиноко стоял маяк. Он управлялся на расстоянии и был невелик — метра три в высоту. Им раньше пользовались несколько рыбацких лодок — пока море не загадили настолько, что вся рыба ушла от берегов. Порта же здесь никакого не было, несмотря на маяк. Когда-то на этом берегу лежали лодки — их поднимали сюда лебедкой по деревянным жердям. Невдалеке стояли три рыбацких дома. Мелкая рыбешка, наловленная утром среди волноломов, сушилась в ящиках.

Безрыбье, незаконность построек на муниципальной территории и вздорные требования соседей, недовольных рыбацкой деревней в черте города, сделали свое дело — рыбаки ушли. Это было в шестьдесят втором году. Куда они ушли, не знал никто. Три хибары снесли, а лодки даже не добрались до свалки — лежали в рощице поблизости, и в них играли дети.

Оставшись без рыбаков, маяк стал обслуживать яхты, курсирующие вдоль берега, и грузовые суда, заходящие в бухту переждать туман или тайфун. Кое на что он все-таки еще годился.

Черный силуэт маяка напоминал поставленный на землю колокол. Или же спину человека в глубоком раздумье. После захода солнца, когда в легких сумерках еще плавала голубизна, колокольная проушина загоралась оранжевым и начинала медленно вращаться. Маяк умел точно уловить правильный момент. Будь то на дивном закате или в туманной пелене дождя — он всегда схватывал единственно верную секунду. Ту секунду, когда свет уже перемешан с сумерками и сумерки вот-вот победят свет.

В детстве Крыса часто приходил сюда вечером — только для того, чтобы понаблюдать за этим моментом. Если волны были невысокими, он шел к маяку, пересчитывая на ходу старые каменные плиты. В прозрачной против ожидания воде можно было разглядеть стайки по-осеннему маленьких рыбок. Они делали круг-другой у мола, словно о чем-то прося, — и уплывали обратно в морскую глубь.

Дойдя, наконец, до маяка, Крыса усаживался на край мола и медленно глядел вокруг. По залитому синевой небу тянулись тонкие, словно проведенные кистью ниточки облаков. Синева была бесконечно глубокой — от такой глубины детские коленки невольно начинали дрожать. Так иногда дрожат от страха. Все было потрясающе отчетливым — и запах моря, и цвет неба. Крыса оглядывал панораму, подолгу останавливаясь на каждой детали, чтобы душа привыкла — а затем медленно оборачивался. И смотрел на свой мир, который теперь был полностью отрезан от него глубоким морем. Волноломы, белая полоска берега и зеленеющий сосновый лес казались сплющенными на фоне иссиня-черной горной гряды, которая четким профилем упиралась в небо.

По левую руку лежал огромный порт. Несколько кранов, плавучие доки, похожие на коробки склады, грузовые суда, многоэтажные здания… Справа же, вдоль изогнутой береговой линии, тянулся тихий спальный городок, далее гавань для яхт и старые склады винокурни, подходившие к промышленной зоне, из которой торчали шарообразные резервуары и фабричные трубы, окутывающие небо белым дымом. Там кончался мир десятилетнего Крысы.

Все свое детство он приходил к маяку по нескольку раз в год, с весны и до начала осени. Когда волны были высоки, то брызги мыли ему ботинки, над головой свистел ветер, а маленькие ножки то и дело поскальзывались на поросших мхом плитах. Но Крыса ни на что не променял бы дорогу к маяку. Он садился на край мола, вслушивался в волны, следил за облаками и рыбьими стайками, доставал из кармана камушки и бросал в море.

Когда небо начинало темнеть, Крыса той же дорогой возвращался в свой мир. И всякий раз на пути обратно его душу охватывала неизъяснимая грусть. Мир, ожидавший его на этом пути, был широк, был огромен — но для Крысы в нем не находилось ни единого свободного местечка.

Женщина жила в доме неподалеку от мола. Когда Крыса приезжал к ней, ему вспоминались эти детские, плохо уловимые мысли, а вместе с ними — запахи тех вечеров. Припарковавшись на набережной, он шел через редкую сосновую рощу, посаженную для защиты от песчаных заносов. Песок под ногами сухо хрустел.

Дом был построен на месте бывшей рыбачьей хибары. Казалось, стоит прокопать здесь яму в несколько метров — и ее заполнит бурая морская вода. Канна, растущая в скверике перед домом, была чахлой и вялой, словно ее кто-то топтал ногами. Женщина жила на втором этаже; в ветреные дни россыпи мелкого песка стучались в оконное стекло. Ее чистенькая квартирка была обращена к югу, но атмосфера в ней все равно почему-то оставалась мрачной. Все из-за моря, — объясняла женщина. Слишком уж близко. Соль, ветер, прибой шумит, рыбой пахнет… Все вместе.

— Да рыбой-то вроде не пахнет, — возражал Крыса.

— Пахнет! — говорила женщина, дергая за шнурок и со стуком опуская штору. — Поживи тут сам, а потом спорь.

В окно ударяла россыпь песка.

Глава 5

Когда я был студентом, телефона в нашем блоке никто не имел. Да что там телефона — даже ластик имел далеко не каждый! Напротив кабинета заведующего стоял низенький столик, который нам уступила школа неподалеку, — и на нем располагался розовый телефонный аппарат. Единственный во всем блоке. Поэтому никому не было никакого дела до распределительного щита. Мирное время — мирная жизнь.

Кабинет заведующего был вечно пуст. Когда раздавался звонок, трубку брал кто-нибудь из жильцов — и бежал звать того, кому звонили. Понятно, что в неудобное время — например, в два часа ночи — трубку не брал никто. Телефон трезвонил как помешанный, как трубящий в предчувствии гибели слон, — однажды я насчитал тридцать два звонка, это был рекорд — и в конце концов умирал. Именно так — «умирал». Последний звонок пролетал по длинному коридору, рассасывался в ночной темноте — и все затопляла нежданная тишина. Она была неприятна. Каждый из нас, лежа на своем матрасе, задерживал дыхание и думал об умершем телефоне.

Полночные телефонные разговоры веселыми никогда не были. Кто-нибудь брал трубку и тихим голосом начинал:

— Ну хватит уже об этом… С чего ты взяла?.. Мне ничего другого не оставалось… Да не вру я, чего мне врать… Просто надоело уже… Ну да, нехорошо, согласен… Я и говорю… Понял, понял, буду теперь думать… Да ладно, не по телефону же…

Заморочек у каждого из нас было выше крыши. Заморочки падали с неба, как дождь; мы увлеченно их собирали и рассовывали по карманам. Что за нужда была в них, не пойму до сих пор. Наверное, мы с чем-нибудь их путали.

Еще приходили телеграммы. Часа в четыре ночи под окнами останавливался мотоцикл, и в коридоре раздавались грубые шаги. В чью-нибудь дверь стучали кулаком. В этом звуке мне чудился приход Бога Смерти. «Бомм, бомм…» Толпы человеческих существ лишали себя жизни, сходили с ума, топили души в омуте эпохи, жарились на медленном огне несуразных мыслей, мучали себя и друг друга. «Тысяча девятьсот семидесятый» — так назывался год.

Я жил по соседству с кабинетом заведущего, а эта длинноволосая — на втором этаже, сбоку от лестницы. По числу звонивших ей она была нашей чемпионкой — из-за нее мне тысячи и тысячи раз приходилось одолевать пятнадцать скользких ступенек. Ей звонили все, кому не лень. Голоса учтивые и деловые, грустные и высокомерные — самые разные — называли мне ее имя. Что за имя — забыл напрочь. Помню только, что оно было до прискорбия заурядным.

Подняв трубку, она всегда разговаривала низким, измученным голосом. До меня доносился лишь невнятный бубнеж. Она была красива, но в чертах лица имела что-то хмурое. Иногда при встрече мы с ней могли разминуться, не обменявшись ни единым словом. Она проходила мимо меня с таким видом, будто ехала по тропинке в глубоких джунглях, восседая на белом слоне.

В нашем блоке она жила около полугода — с начала осени и до конца зимы.

Я брал трубку, потом поднимался по лестнице и стучал в ее дверь. «К телефону!» — говорил я. «Спасибо», — отвечала она через некоторое время. Кроме этого «спасибо» мне от нее ничего слышать не доводилось. Впрочем, и ей от меня ничего не перепадало, кроме как «к телефону».

Я тоже был одинок той зимой. Я приходил домой, раздевался — и появлялось такое чувство, будто мои кости повсюду прокалывают кожу и вырываются на белый свет. Непонятная сила, жившая внутри меня, продолжала двигать совсем не туда, куда надо, — можно было подумать, что она норовит утащить меня в какой-то другой мир.

Когда звонил телефон, моя мысль была следующей: вот кто-то хочет кому-то что-то сказать. Самому же мне практически не звонили. Не было желающих что-либо мне говорить. По крайней мере, не было желающих сказать мне то, что я хотел бы услышать.

В большей степени или в меньшей, но каждый из нас запускается в жизнь по определенной схеме. Когда чья-то схема слишком отличается от моей — я злюсь. Когда слишком похожа — расстраиваюсь. Вот, собственно, и все.

Последний раз я позвал ее к телефону в конце зимы. Ясным субботним утром первых чисел марта. Было уже часов десять — разбросанный солнцем прозрачный зимний свет лежал во всех углах моей тесной комнаты. Пока в голове у меня тупо звучали телефонные звонки, я смотрел на огород с капустой — вид на него открывался из окна над кроватью. На черной земле тут и там, подобно лужам, белел нестаявший снег. Последний снег, последнее дуновение холода.

И после десяти звонков трубку никто не взял. Телефон замолк, но спустя пять минут затрезвонил снова. Мне это надоело — я набросил кардиган поверх пижамы, открыл дверь и взял трубку.

— Нельзя ли поговорить с…? — произнёс мужской голос. Бедный интонациями, безликий голос. Я промямлил что-то в ответ, медленно поднялся по лестнице и постучал в ее дверь.

— К телефону!

— Спасибо.

Вернувшись к себе, я растянулся на кровати и уставился в потолок. Зазвучали ее шаги, и вслед за ними — обычное «бу-бу-бу». Разговор был короче обычного. Секунд пятнадцать, не больше. Я слышал, как она положила трубку — а после этого наступила тишина. Никаких шагов.

Шаги послышались чуть позже — они медленно приблизились к моей комнате. В дверь постучали. Два удара — с промежутком между ними, достаточным для глубокого вздоха.

Я открыл дверь. Она стояла на пороге в джинсах и свитере из толстой белой шерсти. В первое мгновение я подумал, что позвал ее к телефону по ошибке, а на самом деле звонили вовсе не ей. Но она ничего не говорила. Крепко сжав сложенные на груди руки, она мелко дрожала и смотрела на меня. Так смотрят со спасательной шлюпки на тонущее судно. То есть, нет — скорее, наоборот.

— Можно? — спросила она. — Холодно, умираю…

Ничего еще не понимая, я впустил ее и закрыл дверь. Она присела перед газовым обогревателем, протянула руки к теплу и оглядела мое жилище.

— Вот так комната! Ничего нету…

Я кивнул. В моей комнате действительно ничего не было. Только кровать под окном. Слишком широкая для одиночной и слишком узкая для полуторной. Но даже кровать покупал не я, она досталась мне от товарища. Не пойму, почему он отдал ее мне — мы ведь не были особенно близки. Мы даже с ним почти не разговаривали. Он был сыном какого-то провинциального богатея — а из университета ушел после того, как подрался на кампусе с чужой компанией, получил по физиономии сапогом и повредил глаз. Когда я встречал его в медпункте, он вечно икал, что выводило меня из себя. Через несколько дней он сказал, что уезжает домой. И отдал мне свою кровать.

— Есть выпить чего-нибудь горячего? — спросила она. Я помотал головой. У меня ничего не было. Ни кофе, ни чая, ни даже чайника. Была только маленькая кастрюлька, в которой я каждое утро кипятил воду для бритья. «Подожди немножко», — сказала она со вздохом, поднялась и вышла — а через пять минут вернулась, неся обеими руками картонную коробку. В коробке лежал полугодовой запас черного и зеленого чая, две пачки бисквитного печенья, сахарный песок, чайник, несколько ложек и два высоких стакана с нарисованными на них Снупи. Взгромоздив коробку на кровать, она вскипятила чайник.

— Ты как тут жив-то вообще? Прямо Робинзон Крузо…

— Да, невесело.

— Заметно.

Мы молча пили с ней горячий чай.

— Это я все тебе оставлю.

От удивления я поперхнулся.

— С какой стати?

— Ты же меня позвал к телефону. Отблагодарить хочу.

— А тебе самой разве не нужно?

Она несколько раз покачала головой.

— Завтра переезжаю. Теперь ничего не нужно.

Я молчал, пытаясь увязать одно с другим. Было совершенно непонятно, что же с ней такое случилось.

— Это для тебя хорошо? Или плохо?

— Хорошего мало. Из университета ухожу, домой уезжаю…

Заполнявшие комнату лучи зимнего солнца потускнели, затем снова ожили.

— А разве тебе интересно? Я на твоем месте ничего бы не спрашивала. Что это за удовольствие — пить из посуды того, кто оставил о себе тяжелую память?

Утром следующего дня шел холодный дождь. Он не был сильным, но все же пробрался ко мне под плащ и намочил свитер. Ее большой саквояж, который я нес, чемодан и сумка через плечо — все вымокло и почернело. «Не ставьте на сиденье», — хмуро сказал таксист. Воздух в салоне был спертым от обогревателя и табачного дыма. В радиоприемнике завывала старая «энка». Древняя, как механические поворотники на машинах. По обеим сторонам дороги стояли облетевшие деревья разных пород — они топорщили мокрые ветки, словно кораллы на морском дне.

— Как не понравился мне Токио с самого начала, так и не могу к нему привыкнуть.

— Да?..

— Разве это пейзаж? Земля черная, речки грязные, гор вообще нет… А ты?

— А я вообще никаких пейзажей не люблю.

Она вздохнула и рассмеялась.

— Ты не пропадешь.

Я донёс ее багаж до платформы. Она меня поблагодарила.

— Дальше одна поеду.

— А куда?

— Далеко, на север.

— Там же холодно!

— Ничего, привыкнуть можно…

Когда поезд тронулся, она помахала из окна. Я тоже поднял руку на уровень уха. А когда поезд скрылся, то не знал, куда деть поднятую руку, и просто сунул ее в карман плаща.

Дождь не прекращался даже с темнотой. В винном магазине неподалеку я купил две бутылки пива и наполнил оставленный ею стакан. Тело казалось промерзшим до мозга костей. Нарисованные на стакане Снупи и Вудсток весело резвились на крыше конуры — а над ними красовались надувные буквы:

«Счастье — это теплая компания».

Когда я проснулся, близняшки сладко спали. Было три часа ночи. Сквозь окошко туалета светила неестественно яркая осенняя луна. Присев на край кухонной раковины, я выпил два стакана водопроводной воды, а потом прикурил от газовой плитки. С освещенного лунным светом гольфового поля, переплетаясь один с другим, неслись голоса осенних насекомых — их там были тысячи.

У раковины стоял распределительный щит — я взял его в руки и внимательно рассмотрел. Можно было вывернуть его хоть наизнанку — он все равно оставался бессмысленной пыльной железякой. Я поставил его обратно, отряхнул от пыли руки и затянулся. В лунном свете все выглядело бледным. Казалось, любая вещь утратила цену, смысл и направление. Даже тени были какими-то недостоверными. Я запихал окурок в раковину и зажег вторую сигарету.

Куда мне идти, где отыскать собственное место? Где оно может быть? Долгое время единственным таким местом мне представлялся двухместный самолет-торпедоносец. Но ведь это суррогат, глупость — самые лучшие торпедоносцы устарели еще тридцать лет назад…

Вернувшись в спальню, я нырнул в постель между близняшками. Свернувшись калачиком и повернувшись спинами друг к дружке, они посапывали во сне. Я натянул на себя одеяло и уставился в потолок.

Глава 6

Женщина закрыла за собой дверь ванной. Вслед за этим послышалось журчание воды.

Не успев еще прийти в себя, Крыса приподнялся на простыни, сунул в рот сигарету и пустился за поиски зажигалки. На столе ее не было, в кармане брюк тоже. Не было даже ни одной спички. В дамской сумочке тоже ничего не нашлось. Пришлось обследовать стол. Крыса выдвинул ящик, порылся — и, найдя старые картонные спички с названием какого-то ресторана, извлек огонь.

На плетеном стуле у окна были аккуратно сложены ее чулки и белье, а на спинке висело хорошо сшитое платье горчичного цвета. На столике у кровати лежали маленькие часики и сумочка — уже не новая, но в хорошем состоянии.

Не вынимая сигареты изо рта, Крыса опустился на плетеный стул и уставился в окно.

Дом Крысы стоял на склоне горы — в сумерках оттуда хорошо было наблюдать разбросанные тут и там объекты человеческой деятельности. Иногда Крыса упирал руки в поясницу и, сосредоточившись, часами смотрел на вечерний пейзаж — как оценивающий поле игрок в гольф. Склон медленно шел вниз, собирая огоньки редких жилищ. Темный лесок, потом небольшой холмик, кое-где вода персональных бассейнов в белом свете ртутных ламп. Когда склон наконец переходил в легкую покатость, его пересекала змеистая скоростная дорога — как светящийся пояс, привязанный к земле. Оставшийся до берега километр занимали ровные ряды домов — а дальше начиналось море. Когда темнота моря и темнота неба растворялись друг в друге настолько, что граница между ними пропадала, в этой темноте загорался оранжевый фонарь маяка — загорался, чтобы вскоре погаснуть. Границу, снова ставшую четкой, пронзала темная линия.

Это впадала в море река.

Крыса впервые встретился с этой женщиной, когда небо еще удерживало остатки летнего блеска — в начале сентября.

В разделе «куплю-продам» местной еженедельной газеты среди детских манежей, лингафонных записей и трехколесных велосипедов он наткнулся на объявление о продаже электрической пишущей машинки. К телефону подошла женщина и деловым тоном сообщила: машинка куплена год назад, гарантии осталось еще на год, платить не в рассрочку, а сразу, как придете за ней. Завершив переговоры, Крыса поехал к женщине, выплатил деньги и получил свою машинку. Деньги небольшие — такую сумму можно нахалтурить за лето.

Невысокая и стройная, она была одета в красивое платье без рукавов. В прихожей стояла вереница горшков с растениями всех цветов и форм. Черты лица у нее были правильные, а волосы завязаны сзади узлом. Возраст определению не поддавался. Может, двадцать два — а может, двадцать восемь.

Через три дня она позвонила. У нее нашлось с полдюжины лент для машинки, и она предлагала их тоже взять. Крыса ленты взял, а в благодарность сводил ее в «Джейз-бар», где угостил коктейлями. Но на этом дело не кончилось.

В третий раз они встретились еще через четыре дня, в городском крытом бассейне. Крыса подвез ее на машине до дома — и остался на ночь. Как это получилось, он и сам не знал. Он даже не помнил, кому принадлежала инициатива. Все очень походило на движение воздуха.

Когда прошло еще некоторое время, возникшие отношения мягким клином вошли в повседневность Крысы и раздули в нем ощущение жизни. Теперь его что-то постоянно покалывало. Стоило всплыть в памяти обвившим его миниатюрным рукам — и по сердцу разливалось нежное, давно забытое чувство.

Было заметно, как она изо всех сил старается соответствовать какому-то идеалу — хотя бы в своем маленьком мирке. Крыса видел, как нелегки для нее эти старания. Она вовсе не была эффектной женщиной, но одевалась со вкусом, белье носила опрятное, душилась одеколоном с ароматом утреннего виноградника, в разговоре выбирала слова, лишних вопросов не задавала — а улыбалась так, словно многократно отработала улыбку перед зеркалом. После нескольких встреч Крыса решил, что ей двадцать семь. И попал в самое яблочко.

У нее была маленькая грудь и стройное тело, покрытое красивым загаром. При этом она говорила, что не старалась загореть — загар приставал к ней сам. За острыми скулами и тонкими губами чувствовалось хорошее воспитание и сила натуры — но стоило ее лицу от чего-то дрогнуть, как тут же вздрагивало все тело, выдавая глубоко спрятанную и ничем не защищенную наивность.

Она говорила, что закончила архитектурный факультет университета искусств и работает в проектном бюро. Где родилась? Не здесь. Сюда приехала после выпуска. Раз в неделю плавает в бассейне, а по воскресеньям садится в электричку и едет куда-то играть на альте.

Субботними вечерами они встречались. Следующий, воскресный день Крыса проводил в полном одурении. А она играла Моцарта.

Глава 7

Я простудился и три дня болел, а работы за это время накопилась целая куча. В горле першило, и не только в горле — меня будто всего натёрли наждачкой. Вокруг стола были навалены муравейники из бумаг, рекламных проспектов, журналов и брошюр. Явился напарник, пробормотал какие-то слова из тех, что принято говорить при визите к больному, — и ушел обратно в свою комнату. Как всегда, секретарша принесла горячий кофе и две булочки, поставила все это на стол и испарилась. Сигарет я купить забыл, поэтому стрельнул у напарника пачку «Seven Star», оторвал фильтр и прикурил с неправильного конца. Небо было каким-то туманно-пасмурным — не понять, где кончается воздух и начинаются тучи. Пахло так, будто на улице пытались жечь костры из сырых листьев. А может, это мне чудилось от температуры.

Я глубоко вздохнул и принялся разгребать ближайшую муравьиную кучу. В ней все было помечено штампом «срочно» — под каждым таким штампом стояло число, к которому нужно сдать перевод. Хорошо то, что срочная куча оказалась только одна. А самое главное — ничего не надо было сдавать через два или три дня. Все больше через неделю, через две. Если половину отдать на подстрочники, времени хватит. Я начал перекладывать содержимое кучи в нужном порядке. Из-за этого куча стала еще неустойчивее. Теперь ее очертания напоминали график на первой странице газеты: поддержка кабинета министров различными возрастными и половыми группами. Содержание тоже не отличалось однородностью.

1. Чарльз Рэнкин «Вопросы ученым», том «Животные» со стр. 68 «Зачем кошки умываются» до стр. 89 «Как медведь ловит рыбу» закончить к 12 октября.

2. Американское общество ухода за больными «Разговор с умирающим» 16 страниц закончить к 19 октября

3. Фрэнк Десит младший «Болезни писателей», гл.3 «Писатели, страдавшие от сенной лихорадки» 23 страницы закончить к 23 октября.

4. Рене Клэр «Итальянская соломенная шляпка» (английская версия; сценарий) 39 страниц закончить к 26 октября.

Фамилий заказчиков не значилось — и это было досадно. Я даже примерно не мог вообразить, кому могли понадобиться (да еще срочно) переводы подобных текстов. Можно было подумать, какой-нибудь медведь стоит столбиком на речном берегу и не может дождаться моего перевода. Или какая-нибудь медсестра сидит перед умирающим не в силах выдавить словечко — и ждет, ждет…

Я бросил перед собой фотографию умывающейся кошки и стал пить кофе, заедая его булочкой с пластилиновым вкусом. Голова мало-помалу прояснялась, хотя руки-ноги после температуры еще слушались неважно. Из ящика стола я вытащил альпинистский нож и начал затачивать карандаши. Я делал это старательно и долго, заточил шесть штук — и только после этого неспешно принялся за работу.

Под кассету со старыми записями Стэна Гетца я проработал до полудня. Стэн Гетц, Эл Хейг, Джимми Рэйни, Тэдди Котик, Тайни Кан — отличный состав. Когда они играли «Jumping With The Symphony Sid», я просвистел вместе с Гетцем все его соло — мое самочувствие после этого сильно улучшилось.

В обеденный перерыв я выбрался на улицу, прошел немного вниз по спуску, съел жареную рыбу в битком набитом ресторане, а в забегаловке с гамбургерами выпил один за другим два стакана апельсинового сока. Потом зашел в зоомагазин и, сунув палец в щель между стекол, минут десять играл с абиссинской кошкой. Обычный обеденный перерыв, все как всегда.

Вернувшись в контору, я развернул утреннюю газету и пялился в нее до часу дня. Потом еще раз заточил все шесть карандашей, чтобы хватило до вечера. Оторвал фильтры у оставшихся сигарет и разложил их на столе. Секретарша принесла горячий зеленый чай.

— Как самочувствие?

— Неплохо.

— А с работой как?

— Лучше некуда.

Небо по-прежнему было пасмурным и тусклым. Его серый цвет даже несколько сгустился по сравнению с первой половиной дня. Высунув голову в окно, я почувствовал, что скоро заморосит. Несколько осенних птиц рассекали небо. Все вокруг тонуло в гуле и стоне большого города, который складывался из бесчисленных звуков поездов метро, автомобилей с надземных трасс, жарящихся гамбургеров и автоматических дверей — открывающихся и закрывающихся.

Я затворил окно, сунул в кассетник Чарли Паркера — и под «Just Friends» стал переводить главу «Когда спят перелетные птицы».

В четыре я закончил работу, отдал секретарше сделанное за день и вышел на улицу. Зонтик брать не стал — надел легкий плащ, когда-то специально оставленный на работе для такого случая. На вокзале купил вечернюю газету, влез в переполненный поезд и трясся в нем около часа. Даже в вагоне ощущался запах дождя — хотя не упало еще ни капли.

В супермаркете у станции я купил продуктов к ужину — и только тогда начался дождь. Мельчайший, невидимый глазу, он мало-помалу выкрасил тротуар у меня под ногами в пепельно-дождевой цвет. Уточнив время отправления автобуса, я зашел в закусочную неподалеку и взял кофе. Внутри было многолюдно, и дождем пахло уже по-настоящему. И блузка официантки, и кофе — все пахло дождем.

В вечерних сумерках робкими точечками загорелись фонари, взявшие в кольцо автобусную остановку. Там останавливались и снова трогались автобусы — как гигантские форели, снующие взад-вперед по горной реке. Наполненные клерками, студентами и домохозяйками, они растворялись в полусумраке один за другим. Мимо моего окна прошла женщина средних лет, волоча за собой черную-пречерную немецкую овчарку. Прошло несколько мальчишек с резиновыми мячиками — они лупили их о землю и ловили. Я погасил пятую сигарету и допил последний глоток холодного кофе.

А потом внимательно посмотрел на свое отражение в оконном стекле. Глаза от температуры ввалились внутрь. Это ладно… Лицо потемнело от вылезшей к половине шестого щетины. И это бы ничего… А только все равно — лицо выглядело совершенно не моим. Это было лицо мужчины двадцати четырех лет, случайно севшего против меня в поезде по пути на работу. Для кого-то другого мое лицо и моя душа — не более, чем бессмысленный труп. Моя душа и душа кого-то другого всегда норовят разминуться. «Эй!» — говорю я. «Эй!» — откликается отражение. Только и всего. Никто не поднимает руки. И никто не оглядывается.

Если вставить мне в каждое ухо по цветку гардении, а на руки надеть ласты, то тогда, возможно, несколько человек и оглянулось бы. Но и только. Через три шага и они забыли бы. Собственные глаза ничего не видят. И мои глаза тоже. Я словно опустошен. Наверное, я уже ничего и никому не смогу дать.

Близняшки меня ждали.

Сунув одной из них коричневый пакет из супермаркета и не вынимая изо рта сигареты, я полез в душ. Намыливаться не стал, просто стоял под струями и тупо смотрел на выложенную плиткой стену. В темной ванной с перегоревшей лампочкой по стенам что-то бегало и исчезало. Какие-то тени — они уже не могли ни тронуть меня, ни чего-либо навеять.

Я вышел из ванной, вытерся и упал на кровать. Простыня была кораллового цвета — свежевыстиранная, без единой морщинки. Пуская в потолок табачный дым, я принялся вспоминать, что сделал за день. Близняшки тем временем резали овощи, жарили мясо и варили рис.

— Пива хочешь? — спросила меня одна.

— Ага.

Та, на которой была футболка «208», принесла мне в кровать пиво и стакан.

— А музыку?

— Хорошо бы.

С полки пластинок она достала «Сонату для флейты» Генделя, поставила на проигрыватель и опустила иглу. Эту пластинку мне подарила подружка — несколько лет назад, на Валентинов день. Между флейтой, альтом и клавесином вклинилось шкворчащее мясо, словно выводя басовую партию. С подружкой мы несколько раз занимались сексом под эту пластинку. Молча и долго — до конца записи, когда от музыки оставалось только сухое потрескивание иглы.

Дождь за окном беззвучно заливал темное поле для гольфа. Я допил пиво, Ганс Мартин Линде досвистел до последней ноты сонату фа-минор — и ужин был готов. Все мы в этот вечер почему-то были на редкость молчаливы. Пластинка уже кончилась, в комнате только и слышалось, как дождь лупит по козырьку, да три человека жуют мясо. После ужина близняшки убрали со стола и сварили на кухне кофе. И мы снова пили его втроем. Он был горячий, ароматный, будто наделенный жизнью. Одна встала, чтобы поставить пластинку. Это оказались «Битлз», «Rubber Soul».

— Не помню у себя такой пластинки! — удивился я.

— Это мы купили!

— Накопили денег из тех, что ты нам давал. Понемножку.

Я покачал головой.

— Не любишь «Битлз»?

Я молчал.

— Жалко. Мы думали, ты обрадуешься.

— Извините…

Одна встала и остановила проигрыватель. С серьезным видом смахнула пыль с пластинки и засунула ее в конверт. Все замолчали. У меня вырвался вздох.

— Нечаянно вышло, — начал я оправдываться. — Устал немного, раздражаюсь… Давайте еще раз послушаем.

Они переглянулись и рассмеялись.

— Да ты не стесняйся! Это ведь твой дом…

— Ты на нас внимания не обращай!..

— Правда, давайте еще раз.

В конце концов, мы за кофе прослушали обе стороны «Rubber Soul». Я смог немного расслабиться. Девчонки, кажется, тоже повеселели.

После кофе они поставили мне градусник. Обе по нескольку раз проверяли, сколько набегает. Набежало тридцать семь и пять — на полградуса больше, чем утром. В голове был туман.

— Это потому что ты в душ ходил.

— Тебе поспать надо.

И действительно. Я разделся, взял «Критику чистого разума», пачку сигарет — и нырнул с ними в постель. От одеяла исходил слабый запах солнца, Кант был прекрасен, как и всегда — но сигарета имела такой вкус, будто отсыревшую газету свернули в трубочку и жгут на газовой горелке. Я захлопнул книгу и, рассеянно слушая голоса девчонок, закрыл глаза, чтобы темнота втащила меня к себе.

Глава 8

Кладбищенский парк облюбовал для себя спокойную террасу недалеко от вершины горы. Меж могил вились густо посыпанные гравием дорожки, а стриженые кусты рододендрона тут и там напоминали щиплющих траву овец. По всей обширной площади стояли высокие ртутные фонари, закрученные, как часовые пружины. Они бросали во все углы неестественно белый свет.

Крыса остановил машину в роще на юго-восточном углу парка и, обняв женщину за плечи, смотрел с ней на ночной город, раскинувшийся внизу. Город был похож на густую светящуюся кашу, налитую в плоскую форму. Или на золотую пыльцу, которую разбросал исполинский мотылек.

Женщина стояла, прислонившись к Крысе и закрыв глаза, будто спала. Своим боком Крыса остро чувствовал тяжесть ее тела. Необыкновенную тяжесть. Любовь к мужчине, рождение ребенка, старение и смерть — целое существование заключалось в этой тяжести. Одной рукой Крыса достал пачку сигарет и закурил. Время от времени с моря прилетал ветер, взбирался по склону и тряс иголками в сосновой роще. Женщина, похоже, и вправду спала. Крыса коснулся рукой ее щеки, тронул пальцем тонкие губы. И ощутил влажное, горячее дыхание.

Кладбищенский парк скорее походил на покинутый жителями город, чем на кладбище. Больше половины площади пустовало. Те, кто застолбил здесь место для себя, были еще живы. Иногда по воскресеньям они приезжали сюда с семьями, чтобы проведать место, где когда-нибудь будут спать. Глядя на кладбище с точки повыше, они думали: что ж, вид отсюда неплохой, цветы по сезону, воздух чистый, за газоном ухаживают, даже разбрызгиватели стоят, бродячие собаки тоже не бегают, приношения с могил не таскают. А самое главное — светло и гигиенично. Довольные увиденным, они садились на скамейку, съедали принесенный в коробке обед — и возвращались обратно в суматошную повседневность.

Утром и вечером появлялся смотритель — длинной палкой с плоской лопаткой на конце он разравнивал гравий на дорожках. Потом шел к пруду в середине парка и прогонял оттуда детей, глазеющих на карпов. Вдобавок, три раза в день — в девять, двенадцать и шесть — из парковых динамиков неслись звуки музыкальной шкатулки, игравшей «Старого Черного Джо». Что за смысл был в этой музыке, Крыса не знал. Но картина безлюдного вечернего кладбища, над которым разносится «СтарыйЧерный Джо», стоила многого.

В половине седьмого смотритель садился на автобус и уезжал в нижний мир. Кладбище погружалось в полное молчание. После этого несколько пар приезжало на машинах, чтобы заняться в них любовью. С наступлением лета в рощице всегда стояло несколько автомобилей.

Кладбищенский парк и в юности казался Крысе местом, исполненным глубокого смысла. Еще школьником, без права водить машину, он много раз приезжал сюда на своем спортивном мотоцикле с разными девчонками за спиной, поднимаясь по склону вдоль речного берега. И здесь, обнимая своих девчонок, смотрел все на те же городские огни. Всевозможные запахи подлетали к его ноздрям и сразу таяли. Всевозможные мечты, всевозможные горести, всевозможные обещания… Рано или поздно таяло все.

Стоило оглянуться, и было видно, как смерть то здесь, то там пускает корни на этой широкой площадке. Иногда Крыса брал руку девчонки в свою, и они бесцельно бродили по дорожкам этого серьезного парка. Смерть, несущая на себе имена, даты и прошедшие жизни, повторялась, как ряды кустов, через правильные промежутки — ей не было видно конца. Для лежавших здесь не существовало ни шелеста ветра, ни запахов, у них не было даже щупалец, чтобы протянуть их в темноту. Они походили на утерявшие время деревья. Они не имели ни мыслей, ни даже слов для каких-то мыслей. Они оставили все это тем, кто их пережил. Крыса с девчонкой возвращались в рощицу и крепко обнимали друг друга. Соленый ветер с моря, запах листвы и сверчки в траве — печаль этого мира, продолжающего жить, заполняла собой все вокруг.

— Я долго спала? — спросила женщина?

— Нет, — ответил Крыса. — Совсем чуть-чуть…

Глава 9

Еще один день — и все то же самое. Будто где-то ошиблись, загибая складку.

Весь день пахло осенью. Закончив в обычное время работу и вернувшись домой, близняшек я там не обнаружил. Как был в носках, я завалился на кровать и стал рассеянно курить. Хотелось поразмышлять о многих вещах — но ни одной мысли в голове не возникало. Я вздохнул, сел в кровати и некоторое время созерцал белую стену напротив. Было совершенно неясно, чем заняться. Нельзя же до бесконечности пялиться в стену, — сказал я себе. Помогло это мало. Правильно говорил профессор, у которого я писал диплом. Стиль хороший, — говорил он, — аргументация грамотная. Но нет темы. Да, именно так. С самого начала своей самостоятельной жизни я не мог уразуметь, как мне обращаться с самим собой.

Чудеса, да и только. Ведь сколько уже лет я живу один. Но не могу вспомнить такого, чтобы все шло, как надо. Двадцать четыре года — не такой уж короткий срок, чтобы выпасть из памяти. Словно в разгар поисков забыл, что именно ищешь. А что, собственно, я искал? Штопор? Старое письмо? Квитанцию? Ухочистку?

Оставив эти мысли, я взял Канта, лежавшего в изголовье. Из книги выпала записка с почерком близняшек: «Ушли гулять на поле для гольфа». Я заволновался. Им же было сказано: без меня туда не ходить. Там бывает опасно, если не знаешь, что к чему. Шальной мячик может прилететь.

Обувшись и натянув свитер, я вышел на улицу и перелез через сетку ограждения. По волнистому полю дошел до двенадцатой лунки, миновал павильон для отдыха, прошел сквозь рощицу на западном краю. Свет заходящего солнца лился на траву сквозь просветы между деревьями. Недалеко от десятой лунки был вырыт песчаный бункер, напоминавший по форме гантель, а в нем валялся пустой пакет из-под бисквитов с кофейным кремом, явно брошенный туда моими девчонками. Я свернул его в трубочку и сунул в карман. Пятясь, стер с песка следы всех троих. Перешел ручей по деревянному мостику, влез на пригорок — и наконец их увидел. В пригорок с той стороны был вделан эскалатор; они сидели на его ступеньках и играли в трик-трак.

— Одним здесь опасно, я разве не говорил?

— Закат очень красивый! — оправдываясь, сказала одна.

Мы прошли вниз по эскалатору, уселись на поляне, сплошь поросшей мискантом, и стали наблюдать закат. Зрелище и в самом деле было великолепным.

— Бросать мусор в бункер нельзя! — сказал я.

— Извини, — ответили обе.

— Вон, гляньте, как я однажды порезался! — Я показал им кончик указательного пальца левой руки с семимиллиметровым шрамом, похожим на белую нитку. — Еще в младших классах. Кто-то разбитую бутылку из-под лимонада в песок закопал.

Они закивали.

— Конечно, пакетом от бисквитов вы не порежетесь. Но все равно: в песок ничего бросать нельзя! Песок должен быть свято чист!

— Понятно, — сказала одна.

— Больше не будем, — добавила другая. — А ты еще что-нибудь порезал?

— Конечно!

Я показал им все свои ранения. Это был целый травматологический каталог. Вот левый глаз — мне в него футбольным мячом заехали. До сих пор на сетчатке след. Вот на носу шрам — это тоже футбол. Боролся за верхний мяч, и соперник зубами попал мне по носу. Вот семь швов на нижней губе. Это я с велосипеда упал, уворачивался от грузовика. А вот выбитый зуб…

Разлегшись на прохладной траве, мы слушали, как поют на ветру стебли мисканта.

Когда совсем стемнело, мы вернулись домой поесть. К тому моменту, как я принял ванну и выпил банку пива, пожарились три или четыре горбуши. Сбоку от них лежала консервированная спаржа и огромные листья кресс-салата. Вкус горбуши мне что-то напоминал — какую-то горную тропинку из давно прошедшего лета. Мы хорошо потрудились, обглодали всю рыбу дочиста. На тарелке остались только белые косточки и большие стебли кресса, похожие на карандаши. Девчонки быстренько вымыли посуду и сделали кофе.

— Давайте поговорим о распределительном щите, — предложил я. — Что-то он меня беспокоит.

Они покивали.

— Почему, интересно, он при смерти?

— Надышался чем-нибудь, не иначе.

— Или прокололся.

Держа в левой руке чашку кофе, а в правой сигарету, я немного подумал.

— Что делать-то будем?

Они переглянулись и замотали головами:

— Ничего уже не сделаешь!

— Могила!

— Ты сепсис у кошки когда-нибудь видел?

— Нет, — сказал я.

— Она становится твердая, как камень. Не сразу вся, а постепенно, это долго тянется. И в конце концов останавливается сердце.

Я глубоко вздохнул.

— И что же — так и дать ему помереть?

— Чувства понятные, — сказала одна. — Но ты сильно-то не переживай, надорвешься…

Сказано это было таким же безмятежным тоном, каким в бесснежную зиму уговаривают плюнуть на горные лыжи. Я и плюнул. И принялся за кофе.

Глава 10

В среду сон начался в девять вечера, прервался в одиннадцать — и дальше ни в какую не приходил. Голову что-то сжимало, точно на нее надели шапку двумя размерами меньше. Неприятное ощущение. Крысе надоело лежать, он прошел в пижаме на кухню и глотнул ледяной воды. После чего задумался о своей женщине. Стоя у окна, он взглянул на светящийся маяк, проследовал взглядом по темному волнолому — и стал смотреть на то место, где стоял ее дом. Ему вспоминался плеск волн, ударявших в темноту, шуршание скопившегося за окном песка… Собственная привычка бесконечно размышлять, не продвигаясь вперед ни на сантиметр, вдруг показалась ему отвратительной.

Они начали встречаться — и жизнь Крысы превратилась в нескончаемый цикл одинаковых недель. Ощущение времени исчезло. Сколько уже месяцев? Наверное, десять. Не вспомнить… В субботу — встреча с ней. С воскресенья до вторника — три дня сплошных воспоминаний. В четверг и пятницу, плюс первая половина субботы — планирование предстоящего вечера. Лишь в среду остается бродить неприкаянным, тычась в углы. И будущего не приблизишь, и прошлое уже далеко. Среда…

Отрешенно покурив минут десять, Крыса снял пижаму, надел рубашку, ветровку — и спустился в подземный гараж. На полночных улицах не было почти ни души. Одни только фонари, освещавшие черные тротуары. Вход в «Джейз-бар» закрывала металлическая штора; Крыса поднял ее до середины, пролез внутрь и спустился по лестнице.

Развесив на спинках стульев дюжину выстиранных полотенец, Джей в одиночестве сидел за стойкой и курил.

— Бутылочку пива можно выпить?

— Да пей, конечно! — приветливо отозвался Джей.

Крыса впервые пришел в «Джейз-бар» после закрытия. Свет горел только над стойкой, вентиляторы и кондиционеры молчали. Только запахи, за долгие годы впитавшиеся в пол и стены, неуловимо витали в воздухе.

Крыса зашел за стойку, достал из холодильника бутылку и наполнил стакан. Казалось, темное пространство бара состоит из тяжелых воздушных слоев, остывших и сырых.

— Я сегодня приходить не собирался, — словно извиняясь, сказал Крыса. — Но вдруг проснулся и пива захотел ужасно. Я ненадолго.

Джей сложил на стойке газету и смахнул пепел, упавший на брюки.

— Пей, не торопись. Если голодный, могу что-нибудь сготовить…

— Да ну, не надо… Мне и пива хватит… Не обращай внимания.

Пиво оказалось замечательным. Крыса залпом осушил стакан, перевел дух. Потом вылил в стакан оставшуюся половину и стал внимательно смотреть, как оседает пена.

— Может, хочешь вместе со мной выпить? — осторожно спросил он.

Джей улыбнулся, как бы в легком затруднении.

— Спасибо. Только я не пью ни капли.

— А я и не знал…

— Уродился таким. Не принимает организм…

Крыса покивал и молча отхлебнул пива. Он снова с удивлением подумал, что почти ничего не знает об этом бармене-китайце. Впрочем, и никто о нем толком ничего не знал. Джей был человек необыкновенно тихий. Сам о себе никогда не рассказывал — а если кто-нибудь спрашивал, то Джей отвечал с такой осторожностью, как если бы выдвигал ящик комода и боялся его уронить.

Все знали, что Джей китаец и родился в Китае — но в этом городе иностранцы отнюдь не были редкостью. Когда Крыса учился в старших классах, в одной футбольном команде с ним играли два китайца — один в нападении и один в обороне. Особого внимания на них никто не обращал.

— Без музыки скучно! — сказал Джей и бросил Крысе ключ от музыкального автомата. Крыса выбрал пять песен и вернулся за стойку к своему пиву. Из динамиков полилась старая мелодия Уэйна Ньютона.

— Ничего, что я тебя задерживаю? — спросил Крыса.

— Без разницы. Все равно никто не ждет.

— Один живешь?

— Ага…

Крыса вытащил из кармана сигарету, разгладил ее и закурил.

— Только кошка, — сказал Джей. — Старая уже, правда… Но поговорить с ней можно.

— Она у тебя что — говорящая?

Джей покивал.

— Мы ведь с ней очень давно друг друга знаем. Я ее настроение понимаю, а она мое.

Крыса помычал с сигаретой во рту. Музыкальный автомат зашипел иглой и сменил пластинку на «Макартур-Парк».

— Слушай, а кошки о чем думают?

— О разном… Вот мы с тобой о чем думаем?

— Да уж, — засмеялся Крыса.

Джей тоже засмеялся. Помолчал немного, поводил пальцем по стойке.

— Она у меня однорукая.

— Однорукая?

— Я про кошку. Хромая она у меня. Года четыре назад, зимой дело было, пришла домой вся в крови. Вместо лапы — месиво, как мармелад.

Крыса поставил стакан на стойку и взглянул на Джея.

— А что с ней случилось?

— Не знаю. Сначала думал, под машину попала. Но на это непохоже. Колесом так не раздавит — так можно только тисками зажать. Просто в лепешку превратили. Может, кто-то специально мучил…

— Специально? — не веря своим ушам, переспросил Крыса. — Что за ерунда? Кошкину лапу… Зачем?

Джей постучал кончиком сигареты по стойке, вставил в зубы, закурил.

— Верно, какая необходимость калечить кошку? Кошка послушная, ничего от нее худого… Оттого, что изуродуешь ей лапу, ничего не выиграешь. Бессмысленно это, дико. Но такого беспричинного зла в мире — целые горы. Мне не понять, тебе не понять — а оно существует, и все тут. Можно сказать, мы среди этого живем.

Глядя в стакан, Крыса еще раз покачал головой:

— Мне этого не понять никогда…

— Ну и ладно! Самое лучшее, что тут вообще можно сделать, — и не пытаться что-то понять.

С этими словами Джей выпустил струю табачного дыма туда, где обычно сидели посетители, а теперь было пусто и темно. Белый дым повисел в воздухе и бесследно растаял.

Некоторое время они сидели молча. Крыса безотрывно смотрел на стакан, о чем-то думая; Джей все так же водил пальцем по стойке. Музыкальный автомат добрался до последней песни. Сладкоголосые «Falsetto Boys» затянули соул-балладу.

— Слушай, Джей! — сказал Крыса, не отводя взгляда от стакана. — Я вот двадцать пять лет на свете живу — а чувство такое, что еще ни в чем не разобрался.

Некоторое время Джей, ни слова не говорил, рассматривая свои пальцы. Потом немножко ссутулился.

— А я сорок пять лет живу — и понял одну-единственную истину. Знаешь, какую? Такую, что человек при большом желании из чего угодно может извлечь урок. Из самых заурядных и банальных вещей извлечь урок всегда можно. Кто-то сказал, что даже в бритье присутствует своя философия. Собственно, никто в мире и не выжил бы, будь это не так.

Кивнув, Крыса допил три сантиметра пива, остававшиеся на дне стакана. Пластинка кончилась, музыкальный автомат щелкнул, и бар снова погрузился в тишину.

— То, что ты говоришь, вроде как и понятно, — начал было Крыса, но дальше слова у него не пошли. Он безуспешно попробовал что-то выдавить из себя, потом улыбнулся и поднялся из-за стойки. — Спасибо за пиво. Тебя домой подвезти?

— Да нет, не надо. Это ведь рядом, да и пройтись я люблю…

— Ну, спокойной ночи. Кошке привет.

— Обязательно.

Снаружи стоял холодный запах осени. Крыса направился вдоль улицы, хлопая ладонью по стволам деревьев. Дойдя до парковки, он долго, но рассеянно смотрел на цифры счетчика. Потом сел в машину и после недолгих раздумий поехал к морю. Вырулил на прибрежную дорогу, остановился у дома, где жила она. Примерно в половине окон еще горел свет. Кое-где сквозь шторы виднелись силуэты людей.

Окна ее квартиры были темны. Свет в спальне тоже не горел. Наверное, спит. Стало совсем тоскливо.

Волны шумели все громче. Казалось, они хотят перемахнуть через волнолом, добраться до Крысы и унести его вместе с машиной. Крыса включил радио, откинул спинку кресла, заложил руки за голову, закрыл глаза — и сидел так под бессмысленную болтовню диск-жокея. Он смертельно устал, разные неназываемые чувства не могли найти себе места и пропадали непонятно где. В облегчении склонив пустую голову набок, Крыса рассеянно слушал плеск волн, перемешанный с трескотней диск-жокея. Сон подобрался незаметно.

Глава 11

В четверг утром девчонки меня разбудили. Это произошло раньше обычного на пятнадцать минут — но я не огорчился. Побрился под горячей водой, выпил кофе, взял свежую газету, пачкающую руки типографской краской, и скрупулезно ее изучил.

— У нас к тебе просьба, — сказала одна из близняшек.

— Можешь в воскресенье машину достать? — спросила другая.

— Попробую, — сказал я. — А куда вы собрались?

— На водохранилище.

— На водохранилище?

Обе кивнули.

— И что там будет, на водохранилище?

— Похороны.

— Чьи?!

— Распределительного щита.

— Ах, да… — сказал я. И вернулся к газете.

Как назло, в воскресенье с самого утра моросил дождь. Впрочем, я имел очень смутное представление о том, какая погода наилучшим образом подходит для похорон распределительного щита. Близняшки про дождь ничего не говорили, и я тоже молчал.

В субботу вечером я одолжил у своего напарника небесно-голубой «фольксваген». «Что, подругу завел?» — поинтересовался он. В ответ я что-то промычал. Заднее сиденье «фольксвагена», на котором он возил сына, было все заляпано молочным шоколадом — как кровью после перестрелки. Кассет с роком не оказалось, и все полтора часа пути в ту сторону мы ехали без музыки, в полном молчании. Дождь методично усиливался и ослабевал, опять усиливался и опять ослабевал… Это было похоже на зевоту. Только шум несущихся по асфальту шин всю дорогу оставался одинаковым.

Одна сидела на переднем сидении, другая — на заднем, обхватив пакет с распределительным щитом и термосом. Обе держались с печальной суровостью, как и подобает на похоронах. Настроение передалось и мне. Даже остановившись по пути перекусить жареной кукурузой, мы были печальны и суровы. Наше скорбное молчание нарушалось только чпоканьем кукурузных зёрен. Оставив после себя три дочиста обглоданных початка, мы погнали машину дальше.

Началась местность с жутким обилием собак. Они бесцельно бегали туда-сюда под дождем, как стаи рыб-желтохвостов в океанариуме. Мне приходилось то и дело жать на клаксон. На собачьих мордах не отражалось никакого интереса ни к дождю, ни к автомобилю. Когда я сигналил, они взглядывали на меня с откровенной неприязнью и ловко уворачивались. Но от дождя им было уже не увернуться. Все собаки вымокли до самых задниц — некоторые из них напоминали выдру из книги Бальзака, а другие походили на буддийского монаха в глубоком размышлении.

Одна из близняшек вставила мне в рот сигарету и поднесла огонь. Потом положила ладошку на внутреннюю сторону моего бедра и несколько раз погладила вверх-вниз. Так, словно делала это не для ласки, а ради подтверждения чего-то.

Дождь, казалось, никогда не кончится. Такими всегда бывают октябрьские дожди. Льют и льют, пока не вымочат всего, что только можно. Земля — хоть отжимай. Деревья и дороги, поля и машины, дома и собаки — все без исключения пропитано дождем. Мир переполнен ледяной водой, от которой нет спасения.

Мы поднялись чуть в горы, углубились в лес — и уже на выезде из него увидели водохранилище. Из-за дождя вокруг не было ни души. Дождь разливался по всей водной поверхности, какую удавалось разглядеть. Водохранилище, в которое льет дождь, выглядело еще тоскливее, чем я себе представлял. Остановив машину недалеко от берега, мы не стали выходить — пили кофе из термоса и ели купленные по пути пирожные. Они были трех сортов: кофейные, кремовые и с кленовым сиропом. Чтобы никому не было обидно, мы тщательно разделили все на три части.

А дождь все лил и лил. Причем лил до ужаса тихо. Словно сыплют мелкие клочки газеты на толстый ковер. Клод Лелюш любит показывать такие дожди в своих фильмах.

Мы доели пирожные, выпили по два стакана кофе и, будто сговорившись, похлопали себя по коленкам, стряхивая крошки. Никто не произносил ни слова.

— Ну, пора закругляться, — сказала наконец одна из близняшек.

Вторая кивнула.

Я погасил сигарету.

Не беря зонтиков, мы прошли туда, где дорога упиралась в берег и выдавалась чуть дальше в воду на сваях, точно хотела продолжиться мостом. Водохранилище образовывала запруженная река. Причудливые изгибы водной поверхности, казалось, доставали до середины гор. В цвете воды чувствовалась зловещая глубина. От дождя по всему водохранилищу шла мелкая рябь.

Одна из близняшек достала из бумажного пакета распределительный щит и вручила мне. Под дождем он выглядел еще неказистее.

— Прочитай какую-нибудь молитву.

— Молитву? — удивился я.

— Похороны ведь! Надо помолиться.

— Как-то упустил из виду, — сказал я. — Ни одной не помню.

— Да что угодно пойдет!

— Это ведь формальность!

Дождь уже вымочил меня с головы до кончиков ногтей — а я все стоял и подыскивал подобающие случаю слова. Девчонки вперяли взволнованные взгляды поочередно то в меня, то в распределительный щит.

— Долг философии, — начал я словами Канта, — состоит в устранении фантазий, порожденных заблуждениями… Распределительный щит! Спи спокойно на дне водохранилища…

— Бросай!

— ?

— Щит бросай!

Размахнувшись что было сил, я со всей мочи метнул щит под углом в сорок пять градусов. Он прочертил под дождем живописную дугу и ударился о воду. По воде пошли медленные круги и достигли наших ног.

— Потрясающая молитва!

— Это ты сам придумал?

— Конечно, — сказал я.

Вымокшие, как те собаки, мы стояли у самой кромки и смотрели на водохранилище.

— Тут глубоко или не очень? — спросила одна.

— Жутко глубоко, — ответил я.

— А рыбы есть? — спросила другая.

— Рыбы в любом водоеме есть.

Думаю, издалека мы смотрелись неплохим памятником.

Глава 12

В четверг следующей недели я первый раз за осень надел свитер. Ничем не примечательный свитер из серой шотландской шерсти — слегка расползшийся подмышками, но так оно даже приятнее. Побрился тщательнее обычного, натянул теплые хлопчатые брюки, вытащил покрытые копотью армейские ботинки, обулся. Ботинки напоминали двух послушных щенков после команды «К ноге!» Девчонки пошуровали в комнате, нашли мои сигареты, зажигалку, бумажник, проездной — и вручили все это мне.

Добравшись до конторы, я уселся за стол — и под кофе, принесенный секретаршей, заточил шесть карандашей. В комнате сильно запахло грифелем и свитером.

В перерыв я сходил пообедать и еще раз поиграл с двумя абиссинскими кошками. Я просовывал мизинец в сантиметровую щель между стеклами, а они кидались к нему наперегонки и хватали зубами.

В этот день продавщица зоомагазина дала мне подержать кошку на руках. На ощупь будто связанная из качественной кашмирской шерсти, она уткнулась мне холодным носом в губы.

— Легко к людям привыкает, — сказала продавщица.

Я поблагодарил, отпустил кошку обратно в ящик и купил пачку совершенно ненужного кошачьего корма. Продавщица аккуратно его завернула. Когда я выходил из магазина с кошачьим кормом в руках, обе кошки пялились на меня, как на осколок мечты.

В конторе секретарша стряхнула с моего свитера кошачью шерсть.

— С кошками играл, — объяснил я без смущения.

— И на боку дыра.

— Знаю. Это с прошлого года. На машину инкассатора напал и за зеркало зацепился.

— Снимай, — распорядилась она без малейшего интереса к сказанному.

Я стянул свитер, и она принялась штопать его черной ниткой, присев на краешке стула и скрестив длинные ноги. Пока она штопала, я вернулся за стол, заточил карандаши на вторую половину дня — и взялся за работу. Что бы там кто ни говорил, а я никогда не ною по поводу работы. В отведенное время выполняю ее отведенный объем. Пусть и не более того — но по возможности добросовестно. Такие качества наверняка оценили бы в Освенциме. Собственно, в том проблема и заключается: все места, которые могли бы мне подойти, остались в прошлом. И ничего не поделать. Не вернуть ни Освенцима, ни двухместных торпедоносцев. Никто не носит мини-юбок, никто не слушает Джана и Дина. И совсем уж не вспомнить, когда я последний раз видел девушку с чулками на подвязках.

Часы показали три. Секретарша, как всегда, принесла горячий зеленый чай и три пирожных. Свитер тоже был зашит на славу.

— Можно с тобой кое-что обсудить?

— Давай обсудим. — Я отъел кусок пирожного.

— Насчет ноября, — сказала она. — Может, нам на Хоккайдо съездить?

В ноябре мы всегда брали всей фирмой отпуск и ехали куда-нибудь втроем.

— Почему бы нет? — сказал я.

— Значит, решили. А медведей там не будет?

— Медведей? Да ну, они уже в спячку залягут.

Она успокоенно кивнула.

— Ты со мной не поужинаешь сегодня? Тут недалеко хорошими креветками кормят.

— Давай, — сказал я.

Ресторан находился в пяти минутах на такси, посреди тихой жилой улицы. Мы сели за столик, и одетый в черное официант, беззвучно подойдя по кокосовой плетенке, положил перед нами два меню величиной с плавательную доску. Мы заказали два пива до еды.

— Креветки здесь очень вкусные. Их живыми варят.

Я застонал, отхлебывая из кружки.

Некоторое время она вертела тонкими пальцами висевший на шее кулон в форме звезды.

— Если ты сказать чего хочешь, то давай лучше сейчас, пока не принесли, — предложил я. И сразу подумал: лучше бы я этого не говорил. Всегда у меня так.

Она еле заметно улыбнулась. Убирать с лица эту улыбку в четверть сантиметра было делом хлопотным — поэтому улыбка некоторое время оставалась у нее на губах. Ресторан был совершенно пуст — казалось, сейчас мы услышим, как креветки шевелят усами.

— Тебе твоя работа нравится? — спросила она.

— Даже не знаю… Я такими вопросами не задавался… Во всяком случае, неудовлетворенности нет.

— Вот и у меня нет, — сказала она и отпила пива. — Зарплата высокая, ребята вы хорошие, отпуск получаю исправно…

Я молчал. Уж больно давно серьезно никого не выслушивал.

— Но мне ведь только двадцать лет, — продолжала она. — Я не хочу до самого конца вот так…

Разговор прервался, пока нам накрывали на стол.

— Ты еще совсем молодая, — сказал я. — Скоро влюбишься, выйдешь замуж… Жизнь переменится.

— Не переменится, — тихо сказала она, ловко чистя креветку ножом и вилкой. — Никому я не нужна. Так до смерти и буду тараканов ловить, да свитера штопать.

Я вздохнул. Мне вдруг показалось, что я на несколько лет постарел.

— Да брось ты… Вон симпатичная какая! И ноги длинные, и лицо ничего… И креветок чистишь здорово. Все у тебя нормально будет.

Она замолчала, принялась есть креветку. Я последовал ее примеру. Мне вдруг вспомнился распределительный щит на дне водохранилища.

— А когда тебе было двадцать лет, что ты делал?

— Был по уши влюблен.

Шестьдесят девятый. Наш год…

— И что с ней потом стало?

— Расстались.

— Тебе с ней было хорошо?

— Если глядеть издалека, — сказал я, глотая кусок креветки, — что угодно кажется красивым.

Когда мы с ней все доели, ресторан начинал потихоньку заполняться. Звякали ножи и вилки, скрипели стулья. Я заказал кофе, она — тоже кофе и лимонное суфле.

— А сейчас? — спросила она. — Сейчас у тебя кто-нибудь есть?

Немного подумав, я решил не говорить про близняшек.

— Никого нет.

— И тебе не одиноко?

— Привык. Дело тренировки.

— Какой тренировки?

Я закурил и выпустил струйку дыма, целясь на полметра выше ее головы.

— Видишь ли, я под интересной звездой родился. Чего ни захочу, все получаю. Но как только что-нибудь получу, тут же растопчу что-нибудь другое. Понимаешь?

— Немножко…

— Никто не верит, но так оно и есть. Года три назад я это заметил. И решил, что буду теперь стараться ничего не хотеть.

Она покачала головой.

— Ты что, собираешься так прожить всю жизнь?

— Наверное… А как еще никому не мешать?

— Если ты на самом деле так думаешь, — сказала она, — тебе лучше жить в ящике для обуви.

Отлично сказано!

Мы прошлись с ней пешком до станции. В свитере мне было хорошо.

— О'кей, — сказала она. — Попробую как-нибудь дальше.

— Извини, что пользы от меня немного.

— Поговорили, легче стало…

Уезжали мы с одной платформы, но в разные стороны.

— Тебе правда не одиноко? — еще раз спросила она напоследок. Пока я подыскивал достойный ответ, подошел поезд.

Глава 13

Случаются дни, когда что-нибудь берет и хватает за душу. Это может быть что угодно, любой пустяк. Розовый бутон, потерянная кепка, свитер, который нравился в детстве, старая пластинка Джинa Питни… Список из скромных вещей, которым сегодня больше некуда податься. Два или три дня они скитаются по душе, перед тем, как возвратиться туда, откуда пришли……Потемки. Колодцы, вырытые в наших душах. И птицы, летающие над колодцами.

Тем осенним воскресным вечером меня схватил за душу пинбол. Мы с близняшками наблюдали закат, стоя на грине у восьмой лунки. Восьмая лунка была «длинная», рассчитанная на попадание с пяти ударов, без препятствий и без уклонов. Один лишь фервей тянулся к ней, похожий на школьный коридор. У седьмой лунки упражнялся на флейте живший по соседству студент. Под изводящие сердце двухоктавные гаммы солнце наполовину скрылось за холмами. И почему в это мгновение меня схватил за душу пинбольный автомат, мне знать не дано.

И мало того — в голове у меня с каждой новой секундой стали множиться пинбольные образы. Стоило закрыть глаза, как у самого уха раздавался щелчок выстреливаемого шарика, и тарахтели цифры, выстраиваясь в ряд на счетном табло.

В семидесятом году, когда мы с Крысой хлестали пиво в «Джейз-баре», я вовсе не был фанатом пинбола. У Джея стоял редкий для того времени автомат — модель с тремя флипперами под названием «Ракета». Поле делилось на верхнюю и нижнюю части — один флиппер в верхней и два в нижней. Модель доброго мирного времени, когда полупроводниковая инфляция еще не проникла в пинбольный мир. Личный рекорд одержимого пинболом Крысы составлял 92500 очков; по этому поводу я даже сделал памятную фотографию. Крыса счастливо улыбается, облокотясь на автомат, — и автомат с выброшенными цифрами «92500» улыбается тоже. Единственный душевный снимок, который я сделал своим карманным «Кодаком». Крыса на нем — вылитый воздушный ас эпохи Второй Мировой. Автомат же подобен старому истребителю — которому руками раскручивают пропеллер, а пилот после взлета сам захлопывает ветрозащитный колпак. Цифры «92500» сближают Крысу с автоматом, придавая всей картине оттенок интимности.

Раз в неделю из пинбольной фирмы приходил ответственный за сбор денег и ремонт. Это был тридцатилетний мужчина, до странности худой и крайне неразговорчивый. Войдя в бар, он даже не одаривал Джея взглядом, а сразу открывал ключом какую-то дверцу под автоматом и высыпал мелочь в суму из грубой холстины. Потом брал оттуда одну монетку, бросал в щель, два-три раза проверял состояние плунжерной пружины — и без видимого интереса запускал шарик в игру. Попав им в буфер, смотрел, исправны ли магниты, а затем проходил полный маршрут, загоняя шарик во все возможные места — лузы, мишени, ловушки… Напоследок зажигал призовую лампочку и с облегчением на лице позволял шарику скатиться на выход. После чего кивал Джею — мол, проблем нет! — и уходил. За время, которое ему требовалось, удавалось выкурить полсигареты.

Я забывал стряхивать пепел, Крыса забывал о своем пиве, — мы просто сидели и обалдело пялились на эту великолепную технику.

— Фантастика! — говорил Крыса. — С такой техникой можно запросто сделать сто пятьдесят тысяч. Да что там — и все двести можно сделать!

— Чего ты хочешь, это же профессионал! — пытался я утешить Крысу. Однако гордость аса уже не возвращалась.

— Я по сравнению с ним просто молокосос! — С этими словами Крыса уходил в молчание. Его бессмысленные грезы о заполнении всех шести разрядов на табло могли длиться бесконечно.

— Это ведь для него работа, — продолжал я. — Интересно только поначалу. А когда с утра до вечера, кому угодно надоест.

— Не-е-ет, — тряс головой Крыса. — Мне не надоест!

Глава 14

«Джейз-бар» был набит битком, чего давно не случалось. Джей мало кого знал — но клиент всегда клиент, и повода для расстройства здесь не было. Треск раскалываемого льда, его постукивание в стаканах, смех, «Джексон Файв» из музыкального автомата, облака белого дыма под потолком, как изо ртов у героев комиксов, — словно частичка лета забрела сюда этим вечером.

Однако для Крысы во всем этом что-то было не так. Одиноко сидя за стойкой, он несколько раз пробовал читать — но, не в силах продвинуться дальше одной страницы, отложил книгу в сторону. Теперь он хотел — если получится — выпить последний глоток пива, вернуться домой и уснуть. Если действительно получится уснуть…

В эту неделю удача напрочь отвернулась от Крысы. Все портилось — обрывки сна, пиво, сигареты, даже погода. Потоки дождя омывали горные склоны, уносились реками в море и красили его в коричнево-серую крапинку. Зрелище не из приятных. В голову же словно напихали старых газет, свернутых трубочкой. Сон поверхностный и всегда короткий. Будто спишь перед приемом у зубного врача, а прихожую еще и натопили сверх всякой меры. Стоит кому-нибудь открыть дверь, как ты просыпаешься. И перед глазами — циферблат.

В середине недели Крыса накачивался виски, чтобы потихоньку заморозить все мысли. Каждую щель в сознании он затягивал слоем льда — такого толстого, что по нему прошел бы белый медведь, — и засыпал, надеясь дожить в таком виде до следующей недели. Но когда просыпался, все было по-прежнему. Лишь слегка болела голова.

Перед рассеянным взглядом Крысы — шесть пустых бутылок из-под пива. Между бутылок видна спина Джея.

Неплохой момент для выхода в отставку, — думает Крыса. — Первый раз я выпил здесь пива в восемнадцать лет. И с тех пор — тысячи бутылок, тысячи тарелок с закуской, тысячи пластинок в музыкальном автомате. Все это подобно волнам, бьющим в борт шлюпке — как пришло, так и ушло. Может, я уже достаточно попил пива? Конечно, мне еще будет тридцать, потом будет сорок, и пива я еще попью. И тем не менее, — думает Крыса, — тем не менее, пиво, которое я пью здесь — это разговор отдельный… Двадцать пять лет — неплохой возраст для выхода в отставку. Человек с умом и вкусом в этом возрасте переходит из университета в банк, чтобы стать каким-нибудь ответственным по кредитованию.

Крыса прибавляет к батарее пустых бутылок еще одну, берет готовый расплескаться стакан и одним глотком отхлебывает половину. Потом машинально вытирает губы тыльной стороной ладони. Потом вытирает ладонь о штаны.

— Давай подумаем, — говорит сам себе Крыса, — давай подумаем, не торопясь. Двадцать пять лет… Возраст, когда можно немного подумать. Два двенадцатилетних мальчишки — разве такая тебе цена? Нет, столько на тебя одного не хватит… Тогда, может, цена тебе — муравейник в банке из-под огурцов? Ну, будет… Нагородил метафор, и ни одна ни к черту. Где-то у тебя ошибка — сиди, думай. Вспоминай… Понятно тебе?

Устав от раздумий, Крыса допивает оставшееся пиво. Поднимает руку и заказывает еще одну.

— Упьешься сегодня, — говорит ему Джей. Но все же ставит перед ним восьмую бутылку.

Потихоньку начинает болеть голова. Ощущение, будто тебя качает вверх-вниз на волнах. Внутри глаз — вялость. Проблюйся, — говорит голос в голове. — Хорошо проблюйся, а потом уже будешь думать. Прямо сейчас вставай и иди в сортир… Нет, никак. Мне дотуда не дойти… Все же Крыса расправляет грудь, добирается до уборной, открывает дверь, изгоняет оттуда молодую женщину, красящую глаза перед зеркалом, и склоняется над унитазом.

Когда же я блевал последний раз? Даже забыл, как это делается. Штаны снимать или нет?.. Отставить шуточки! Блюют молча! Блюй до желудочного сока.

Доблевав до желудочного сока, Крыса садится на унитаз и курит. Затем моет с мылом руки и лицо, мокрыми руками приводит в порядок волосы. Меланхолии еще многовато, но очертания носа и подбородка вполне ничего. Учительнице средних классов муниципальной школы могли бы понравиться.

Крыса выходит из уборной, подходит к столику, где сидит женщина с недокрашенными глазами, и приносит ей свои извинения. Потом возвращается за стойку, выпивает полстакана пива и глоток ледяной воды, которую дает ему Джей. Два-три раза встряхивает головой, закуривает — и только после этого его мозговые функции начинают приходить в норму.

— Теперь хватит, — говорит он вслух. — Ночь длинная. Будет время подумать.

Глава 15

По-настоящему я попал в мир пинбольной магии зимой семидесятого. Целых полгода прошли тогда, как в темной яме. В чистом поле была вырыта ямка под мои габариты — и я сидел в ней, плотно заткнув уши. Моего интереса ничто не могло привлечь. Но с наступлением вечера я просыпался, надевал пальто и шел в игровой центр.

Автомат, найденный мной после долгих поисков, был копией того, что стоял в «Джейз-баре», — трехфлипперная «Ракета». Когда я кидал в нее монету и жал на кнопку «Старт», она тарахтела, поднимала десять своих мишеней, гасила призовую лампочку, обнуляла все шесть разрядов на табло и выставляла на старт первый шарик. Потребовалось бессчетное количество мелочи, чтобы ровно через месяц, холодным и дождливым зимним вечером, мне покорился шестой разряд — как последний мешок с песком, выброшенный из корзины аэростата.

Я с трудом оторвал от флипперных кнопок дрожащие пальцы, оперся спиной о стену, открыл банку ледяного пива — и долго-долго смотрел на шесть цифр: «105220».

Это был наш медовый месяц — мой и пинбольной машины. В университете я практически не показывался, а большую часть денег от подработок вкладывал в пинбол. Я методично осваивал все приемы — захваты, перепасовки, задержки, удары с лета… Пока я играл, за спиной у меня постоянно толклись зрители. Какие-то перемазанные помадой школьницы вечно терлись о мой локоть мягкими грудями.

Когда я перевалил за сто тысяч, пришла настоящая зима. Промерзший игровой зал совсем обезлюдел; я же, закутавшись в байковое пальто и намотав шарф по самые уши, продолжал обниматься с пинбольной машиной. Иногда я видел себя в зеркале уборной: осунувшееся лицо, костлявые скулы, обветренная кожа… Отыграв три партии, я откидывался к стене и отдыхал, трясясь от холода и глотая пиво. Последний глоток всегда имел свинцовый привкус. Потом я кидал под ноги окурок и грыз принесенный в кармане хот-дог.

Она была прекрасна, моя трехфлипперная… Только я понимал ее — и только она понимала меня. Всякий раз, когда я жал на «старт», она с блаженным урчанием выставляла ноль в шестом разряде и улыбалась мне. Я же с миллиметровой точностью оттягивал плунжер — и выстреливал серебристым сверкающим шариком. Пока шарик угорело носился по игровому полю, моя душа была безгранично свободна — как бывает, когда покуришь качественного гашиша.

В голове у меня без всякой связи появлялись и исчезали самые разные мысли. На стекле, покрывавшем игровое поле, возникали и пропадали образы самых разных людей. Как волшебный фонарь, стекло отражало мои мечты — и они мерцали на нем вместе с огоньками буфера и призовой лампочкой.

Ты не виноват, качая головой, говорит мне машина. Ты старался, ты сделал все, что мог.

Если бы, говорю я. Левый флиппер, тычковый пас, девятая мишень. Я вообще ничего не сделал. Я даже пальцем не шевельнул. А могло бы и получиться, если бы сильно захотел.

Человеческие возможности очень ограничены, говорит она.

Возможно, отвечаю я. Но еще ничего не кончилось, я еще держусь… Возврат, пуск, ловушка, вброс, отскок, захват, шестая мишень…… призовая игра. «121150». Теперь кончилось, говорит машина. Все кончилось.

А в феврале она пропала. Игровой центр снесли, и через месяц на его месте возвели круглосуточную пончиковую. Узор на занавесках повторялся на форме официанток, которые разносили пересушенные пончики на тарелках — с точно таким же узором. Приехавшие на велосипедах старшеклассницы, шофера из ночных смен, работницы баров и одетые не по сезону хиппи пили там кофе с одинаково тоскливым выражением на лицах. Заказав чашку совершенно мерзкого кофе и пончик с корицей, я спросил официантку о судьбе игрового центра.

— Игровой центр?

— Был здесь совсем недавно…

— Не знаю. — Официантка сонно покачала головой. Такой вот у нас город — никто не помнит о событиях месячной давности.

С тяжелым сердцем я отправился кружить по городу. Где теперь находилась трехфлипперная «Ракета», не знал никто.

И я завязал с пинболом. Когда приходит положенное время, человек перестает играть в пинбол. Только и всего.

Глава 16

Дождь, ливший уже несколько дней, в пятницу вечером вдруг прекратился. Город, который был виден из окна, напитался противной дождевой водой и весь распух. Закат выцветил волшебными красками рваные тучи, и отраженный свет принес эти краски в комнату.

Надев поверх майки ветровку, Крыса вышел на улицу. Черный асфальт, тянувшийся далеко-далеко, был весь в неподвижных лужах. В городе пахло сумерками после дождя. Стоявшие вдоль реки сосны насквозь промокли; с кончиков их зеленых иголок стекали водяные капли. Побуревшая дождевая вода была теперь в реке и скользила по бетонному дну вниз, по направлению к морю.

Сумерки подошли к концу — на город надвинулась сырая темнота. Сырость моментально обернулась туманом.

Крыса медленно проехался по городу на машине, выставив локоть в открытое окно. Покатая дорога, ведущая на запад, исчезала в белом тумане. Доехав до морского берега, Крыса остановил машину у мола, откинул спинку кресла и закурил. Береговой песок, бетонные блоки, сосновая роща — все вымокло до черноты. Сквозь шторы ее окон пробивался теплый желтый свет. На часах — десять минут восьмого. Время, когда люди заканчивают ужин и растворяются в тепле своих комнат.

Крыса заложил руки за голову, закрыл глаза и попытался вызвать в памяти обстановку ее квартиры. Он заходил туда всего два раза, поэтому воспоминания были не очень достоверны. Как заходишь, попадаешь в кухню-столовую размером в шесть татами… Оранжевая скатерть, цветочные горшки, четыре стула, пакет апельсинового сока, на столе газета и чайник из нержавейки… Все расставлено и разложено очень аккуратно. Нигде ни пятнышка. Что дальше… Дальше две маленькие комнаты — но перегородку давно сломали, и получилась одна большая. Там продолговатый письменный стол, накрытый стеклом, а на нем… На нем три глиняные пивные кружки. Один ящик битком набит разными карандашами, линейками, ручками… В другом лежат простые и чернильные резинки, старые квитанции, пресс-папье, клейкая лента, всевозможных цветов скрепки… А еще карандашная точилка и марки.

Рядом со столом — видавшая виды чертежная доска и лампа на длинной штанге. Какой на лампе абажур? Кажется, зеленый… А дальше, у стены — кровать. Маленькая кровать из некрашеного дерева, каких много в Северной Европе. Залезешь на нее вдвоем — она заскрипит, как прогулочная лодка, взятая в парке напрокат.

Туман сгущался с каждой минутой. Морской берег плыл в молочно-белой тьме. Время от времени на дороге показывались желтые огни противотуманных фар и медленно проходили мимо. Проникавшая в окно морось вымочила все в машине — сиденья, лобовое стекло, ветровку, сигареты в кармане… Резко взвыли сирены сухогрузов на рейде — так голосят отбившиеся от стада телята. То короткие, то длинные гудки складывались в гаммы, пронзали темноту и улетали в сторону гор.

А что там у левой стены? — продолжает вспоминать Крыса. Там книжная полка, маленькая стереосистема, пластинки… Дальше платяной шкаф. Две репродукции Бена Шана. На полке ничего интересного. Большей частью книги по архитектуре. Ну, еще по туризму — путеводители, карты, дорожные заметки. Несколько бестселлеров, жизнеописание Моцарта, ноты, разные словари… Есть французский, с надписью на форзаце: награждается такая-то. Пластинки — в основном,Бах, Гайдн, Моцарт. И несколько оставшихся с девичества — Пэт Бун, Бобби Дарин, «Плэттерз»…

Крыса застрял. Что-то оставалось еще. И это было важно. Без этого вся комната зависала, не обретала реальных контуров. Что же там еще? Погоди, сейчас вспомню… Ну да, люстра… и ковер. А что там за люстра? И какого цвета ковер? Не помню, хоть тресни…

А если открыть сейчас дверцу, пройти через рощу, постучаться к ней и все узнать про люстру и цвет ковра? Господи, какая глупость… Крыса снова откидывается назад и смотрит на море. Над морем повис белый туман, кроме него, ничего не разглядеть. А в глубине тумана с размеренностью сердечного ритма вспыхивает и гаснет оранжевый огонь маяка.

Лишенная потолка и пола, ее комната некоторое время потерянно висела в темноте. Образ стал постепенно терять мелкие подробности — и в конце концов растерял их все до единой.

Крыса уставился в потолок и медленно закрыл глаза. Потом, как щелкнув выключателем, погасил у себя в голове весь свет — и зарылся сердцем в эту новую темноту.

Глава 17

Трехфлипперная «Ракета»… Она не переставала звать меня откуда-то. Изо дня в день, без отдыха…

Со страшной скоростью я разделался с горой накопившейся работы. На обед не ходил, с абиссинскими кошками не играл. И ни с кем не разговаривал. Секретарша время от времени заходила меня проведать, изумленно качала головой и уходила обратно. К двум часам я выполнил дневную норму, кинул черновики секретарше на стол и выпорхнул на улицу. А потом бегал по игровым центрам в центре Токио и искал трехфлипперную «Ракету». Увы, безрезультатно. Никто такого автомата не видел, и никто о таком не слышал.

— Может, вам подойдет «Покоритель подземелья»? Четыре флиппера, новая модель, только пришла, — спросил меня хозяин одного из центров.

— Не подойдет. К сожалению…

Казалось, я его слегка разочаровал.

— А вот еще «Леворукий бейсболист». Три флиппера. На каждом круге выдает призовой шарик.

— Извините, — сказал я. — Меня интересует только «Ракета».

Тем не менее, он любезно поделился телефонным номером своего знакомого, пинбольного фаната.

— Если он вам не поможет, то уже не поможет никто. Ходячий справочник, а не человек. Двинутый на этом деле.

— Спасибо, — поблагодарил я.

— Не стоит, не стоит… Удачных поисков.

Зайдя в тихую кофейню, я набрал номер. После пяти гудков ответил негромкий мужской голос. На заднем плане слышались семичасовые теленовости и лепет младенца.

— Хотел бы у вас спросить об одном автомате для игры в пинбол, — представившись, сказал я.

Некоторое время на том конце молчали.

— О каком именно? — послышалось снова. Звук телевизора стал тише.

— Трехфлипперная модель под названием «Ракета».

Мой собеседник издал глубокомысленное мычание.

— На доске нарисован космический корабль, планеты…

— Я знаю, — перебил он. Потом прокашлялся. Так разговаривают молодые преподаватели, только что из аспирантуры. — Модель шестьдесят восьмого года, «Гилберт и сыновья», Чикаго. Известна как несчастливая машина.

— Несчастливая машина?

— Знаете что, — сказал он, — может, нам встретиться и поговорить?

Встреча была назначена на вечер следующего дня.

Обменявшись визитными карточками, мы подозвали официантку и заказали кофе. Мой новый знакомый и в самом деле оказался преподавателем университета, чем немало меня удивил. Лет ему было тридцать с чем-то, его волосы уже начинали редеть, но тело оставалось загорелым и крепким.

— Преподаю испанский язык, — сказал он. — Поливаю водой пустыню.

Я восхищенно покивал.

— А с испанского вы переводите в вашей фирме?

— Я перевожу с английского, мой напарник с французского. Этого уже хватает.

— Жаль, — сказал он. Его руки были скрещены на груди, и особой жалости на лице не отражалось. Пальцы потеребили узел галстука.

— Вы не бывали в Испании? — спросил он.

— К сожалению, нет, — ответил я.

Принесли наш заказ, и разговор об Испании завершился. Мы стали молча пить кофе.

— Фирма «Гилберт и сыновья», — неожиданно начал он, — вышла на рынок пинбольных автоматов сравнительно поздно. Со Второй Мировой войны и до Корейской она, в основном, выпускала боевое оборудование для бомбардировщиков. Когда же в Корее заключили перемирие, решила освоить новый бизнес. Игровые автоматы, музыкальные, торговые, для попкорна… Одним словом, мирную продукцию. Первый автомат для пинбола был сделан в пятьдесят втором году. Довольно неплохой. Прочный и дешевый. Но не особо интересный. Журнал «Биллборд» писал: «Такие пинбольные автоматы больше похожи на бюстгальтеры, которыми укомплектованы женские подразделения Советской Армии». Впрочем, продавался он вполне успешно. Его стали экспортировать в Мексику, а потом охватили всю Латинскую Америку. Там слабо развито техобслуживание, поэтому сложным машинам предпочитают крепкие и надежные.

Он замолчал, отпивая воду. Казалось, ему не хватает экрана, диапроектора и указки.

— Вы, наверное, знаете, что американский, а значит, и мировой пинбольный бизнес контролируют четыре компании. А именно: «Готтлиб», «Бэлли», «Чикаго Койн» и «Вильямс». Большая четверка. И вот в эту олигархию вклинивается «Гилберт». Начинается жестокая война. И через пять лет, в пятьдесят седьмом году, «Гилберт» вынужден уйти из пинбола.

— Уйти?

Кивнув, он равнодушно допил остатки кофе и несколько раз обтер губы носовым платком.

— Да. Им пришлось отступить. Впрочем, свои деньги они успели сделать. На Латинской Америке. Просто решили выйти, пока раны не так глубоки. В конце концов, изготовлять пинбольные машины очень сложно, это ведь целое ноу-хау. Нужны квалифицированные специалисты, нужно ими руководить, нужно планировать… Нужна сеть по всей стране, нужны агенты по доставке и складированию… Нужны мастера, которые в течение пяти часов после поломки вылетят в любую точку и отремонтируют любую машину. К сожалению, у новичков из фирмы «Гилберт» на все это пороху не хватило. Они сглотнули слезы и последующие семь лет занимались торговыми автоматами и дворниками для «крайслеров». Но совсем пинбола не оставили.

Тут он замолчал. Достал из кармана пиджака сигарету, постучал кончиком по столу, щелкнул зажигалкой.

— Совсем они пинбола не оставили. Потому что у них была гордость. В секретной мастерской велись новые разработки. В проектную команду тайно набирались отставные специалисты из «Большой четверки». Под проект выделялись огромные средства с единственной целью: построить автомат, не уступающий ни одному из сделанных «четверкой». Причем тоже за пять лет, начиная с пятьдесят девятого. И сама фирма времени зря не теряла: была создана идеально отлаженная сеть от Ванкувера до Вайкики — ее обкатали на других товарах. К концу этих пяти лет все было готово. Как и планировалось, первый автомат новой серии вышел в шестьдесят четвертом и назывался «Большая волна».

Из кожаного портфеля он извлек альбом для газетных вырезок, открыл его на нужной странице и передал мне. На страницу были наклеены журнальные фотографии «Большой волны»: общий вид, игровое поле, доска управления, табличка с инструкцией.

— Это была поистине уникальная машина. В ней воплотилось сразу несколько новаторских идей. К примеру, индивидуальная подстройка. Игрок мог менять определенные характеристики так, чтобы они лучше всего соответствовали его технике. То есть, была сделана заявка на большой успех. Сегодня подобные вещи никого не удивляют — но для того времени это был настоящий прорыв. Кроме того, сработали автомат на совесть. Во-первых, он был надежен. Автоматы «Большой четверки» обычно рассчитывались на три года эксплуатации, а тут срок довели до пяти лет. Во-вторых, возможность быстро набирать очки на рискованной игре была реализована очень тонко, и такая игра стала сердцевиной техники. После этого фирма продолжила начатую серию выпуском следующих машин. «Восточный экспресс», «Транс-Америка», «Капеллан»… Каждая получала высокую оценку в пинбольных кругах. Последней моделью серии стала «Ракета», которая всей сутью резко отличалась от четырех предшественниц. Как альтернатива вечному поиску свежих идей, эта машина была задумана ортодоксально примитивной. Абсолютно все ее функции были давно знакомы по автоматам «четверки». Выглядело это крайне вызывающе. Казалось, фирма очень уверена в своих силах…

Он излагал медленно, разжевывая все до мелочей. Время от времени кивая, я пил кофе. Когда кофе кончилось — воду. Когда кончилась вода — закурил.

— «Ракета» была удивительной машиной. С виду она не имела никаких особых достоинств. Но стоило попробовать ее в деле, как все выглядело иначе. Те же флипперы, те же мишени — но что-то неуловимое отличало ее от других моделей. И это «что-то» действовало на людей, как наркотик. Просто необъяснимо!.. А назвать эту машину невезучей мне позволили две причины. Во-первых, люди не поняли до конца всей ее прелести. Когда начали понимать, было уже поздно. Во-вторых, обанкротилась фирма. Слишком уж добросовестно все делала. Ее поглотила одна крупная корпорация — а в головной компании решили, что пинбольная отрасль им не нужна. Вот и все. «Ракет» было выпущено около тысячи пятисот штук, но сегодня она стала антикварной редкостью, почти призраком. В среде американских фанатов рыночная цена «Ракеты» составляет около двух тысяч долларов — но до рынка она практически не доходит.

— Почему?

— Потому что никто не хочет с ней расставаться. Потому что она привязывает к себе любого. Удивительная машина!

Он замолчал, привычно взглянул на часы и закурил. Я заказал еще кофе.

— А сколько машин было импортировано в Японию?

— Я наводил справки. Три машины.

— Немного…

Он кивнул.

— Дело в том, что фирма «Гилберт» не имела в Японии налаженных каналов для своей продукции. В шестьдесят девятом году одно торговое агентство в порядке эксперимента закупило эти самые три штуки. Когда захотели взять еще, «Гилберта и сыновей» уже не существовало.

— А координаты этих машин вам известны?

Он помешал сахар в кофейной чашке, поскреб мочку уха…

— Одна поступила в маленький игровой центр на Синдзюку. Зимой позапрошлого года его снесли. Где теперь машина, я не знаю.

— Моя знакомая…

— Еще одна поступила в игровой центр на Сибуе и весной прошлого года сгорела в пожаре. Все было застраховано, убытков никто не понес — разве что в мире стало одной «Ракетой» меньше. Невезучая машина, что тут еще скажешь…

— Как мальтийский сокол, — сказал я. Он кивнул.

— А вот куда пошла третья, я даже понятия не имею.

Я дал ему адрес и телефон «Джейз-бара».

— Правда, сейчас там ее уже нет. Летом прошлого года списали.

Он любовно занес все в книжечку.

— Меня интересует машина, которая была на Синдзюку, — сказал я. — Вы не знаете, где она может быть?

— Тут несколько вариантов. Самое вероятное — она уже в металлоломе. Ведь оборачиваемость пинбольных машин очень высока. Обычный автомат изнашивается за три года — выгоднее поставить новый, чем тратиться на ремонт старого. Прибавьте к этому такую вещь, как мода. Старье просто выбрасывают… Вариант два: кто-нибудь купил ее как подержанную. Бары иногда берут такие машины: модель старая, но еще послужит. Вот и играют на ней пьяные или новички, пока вовсе не доломают. И наконец, совсем маловероятный вариант три: ее прикарманил какой-нибудь пинбольный фанат. Но, повторяю, восемьдесят процентов — за то, что она в металлоломе.

Я помрачнел и задумался, держа меж пальцев незажженную сигарету.

— А если взять последний вариант — вы не могли бы его проработать?

— Попытаться можно, но это непросто. В мире пинбольных фанатов практически нет горизонтальных связей. Никаких списков участников, никаких информационных бюллетеней… Но давайте все же попробуем. К «Ракете» я и сам питаю некоторый интерес.

— Был бы крайне признателен.

Откинувшись на спинку глубокого кресла, он закурил.

— Кстати, каким был ваш лучший результат на «Ракете»?

— Сто шестьдесят пять тысяч, — ответил я.

— Это сильно, — сказал он с тем же выражением на лице. — Это действительно сильно.

И еще раз почесал ухо.

Глава 18

Следующую неделю я провел в удивительной тишине и покое. Остатки пинбольного гула еще звучали у меня в ушах — но уже не напоминали пчел, с неистовым жужжанием слетевшихся на зимний солнцепек. Осень с каждым днем обнажала свою глубину, смешанный лес вокруг гольфового поля все сыпал и сыпал на землю высохшие листья. На отлогих пригородных холмах эти листья складывали в костры — из окна квартиры я видел струйки дыма, тут и там поднимавшиеся к небу волшебными канатами.

Близняшки становились все молчаливее и ласковее. Мы гуляли, пили кофе, слушали пластинки, спали, обнявшись под одеялом… В воскресенье шли пешком целый час, дошли до ботанического сада с дубовой рощей и съели там по сэндвичу с грибами и шпинатом. Чернохвостые птицы в кронах деревьев щебетали своими прозрачными голосами.

С началом похолодания я купил обеим по спортивной рубашке и отдал свои старые свитера. Теперь это были уже не Двести Восемь и Двести Девять — это были Оливковый Свитер Без Ворота и Бежевый Кардиган. Они не возражали. Сверх того, я подарил им носки и новые кроссовки. И ощутил себя стареющим денежным мешком.

Октябрьские дожди были великолепны. Тонкие, как иглы, и мягкие, как вата, дождевые струи поливали вянущую лужайку гольфового поля. Луж от них не оставалось, все впитывалось в почву. После дождя в лесу висел запах промокшей подстилки из опавших листьев. Свет, еле пробиваясь сюда вечером, рисовал на ней крапчатые узоры. Над лесной тропинкой торопливо перелетали птицы.

В конторе тянулись одинаковые дни. Запарка осталась позади; в магнитофоне у меня крутился старый джаз — Бикс Бейдербек, Вуди Харман, Банни Бериган… Я же неторопливо работал, дымил сигаретой, через каждый час глотал виски и заедал печеньем.

Наша секретарша деловито изучала расписания полетов, бронировала билеты и гостиницы, зашила мне два свитера и поменяла пуговицы на блейзере. Сделала себе новую прическу, перешла на бледно-розовую помаду, надела тонкий свитер, подчеркивающий грудь, — и слилась с осенним воздухом.

Это была удивительная неделя: казалось, все будет вечно оставаться таким, как есть.

Глава 19

Заговорить с Джеем об отъезде было тяжело. Почему — непонятно, но тяжело до ужаса. Три дня сплошных попыток, и всякий раз безуспешных. Только пробуешь начать, горло пересыхает, и остается лишь пить пиво. И вот пьешь его, задавленный невыносимым чувством собственного бессилия. Дергаешься, дергаешься — и никуда ни на шаг.

Стрелка часов подошла к двенадцати. Снова отложив разговор, Крыса встал со стула даже с некоторым облегчением, привычно пожелал Джею спокойной ночи и вышел на улицу. Ночной ветер был уже совсем холодным. Добравшись до дома, Крыса сел на кровать и уставился в телевизор. Открыл банку пива, закурил сигарету. Старое западное кино, Роберт Тэйлор… Реклама… Прогноз погоды… Реклама… Белый шум… Крыса выключил телевизор. Принял душ. Открыл еще одну банку пива, закурил еще одну сигарету…

Было непонятно, куда уезжать из этого города. Казалось, не существует места, куда можно было бы уехать.

Впервые за всю жизнь со дна души выполз страх. Похожий на каких-то земляных червей — черных и блестящих, без глаз и без сострадания. Они хотели утащить Крысу к себе под землю. Всем телом чувствуя на себе их слизь, он открыл еще банку.

За эти три дня вся комната заполнилась пустыми банками и сигаретными окурками. Жутко тянуло к женщине. Вспоминалось тепло ее кожи, и быть с нею хотелось вечно. Но, — говорил сам себе Крыса, — обратной дороги нет. Разве ты не сам сжег все мосты? Разве не сам замуровал себя в стене?..

Крыса посмотрел на маяк. Небо светлело, море серело. Когда утренние лучи, словно сметая крошки со скатерти, начали разгонять темноту, Крыса лег в постель и заснул вместе со своей неприкаянностью.

Крысе казалось, что его решимость покинуть город непоколебимо тверда. Немало времени ушло на то, чтобы рассмотреть проблему под всеми возможными углами и сделать правильный вывод. В построениях не осталось ни единого сучка. Он чиркал спичкой и поджигал мосты. Вслед за этим исчезал и неприятный осадок на душе. В городе, может быть, останется его тень — но кому до нее будет дело? А потом, город ведь меняется — так что скоро исчезнет и тень… И все гладко потечет дальше.

Вот только Джей…

Почему его существование так смущало душу, Крыса не понимал. «Я уезжаю», «Ну, счастливо», — всего ведь и дел. И главное, друг о друге им толком ничего не известно. Два незнакомых человека случайно знакомятся, потом расстаются — что здесь особенного? Но душа у Крысы болела. Он лежал на кровати, глядел в потолок — и несколько раз ударил воздух крепко сжатым кулаком.

В понедельник, уже за полночь, Крыса поднял штору на входе в «Джейз-бар». Как обычно, половина освещения была выключена, и ничем не занятый Джей курил за одним из столов. Увидев Крысу, он слегка улыбнулся и кивнул. В полутьме Джей казался сильно постаревшим. Щеки и подбородок покрыла черная щетина, глаза ввалились, тонкие губы высохли и потрескались. На шее выступили вены, пальцы пожелтели от никотина.

— Устал? — спросил его Крыса.

— Немного есть, — ответил Джей и чуть помолчал. — Бывают такие дни. У всех бывают.

Крыса кивнул, выдвинул стул и сел напротив Джея.

— Как в песне… «Понедельник и дождь нагоняют на всех маету».

— Точно. — Джей пристально посмотрел на собственные пальцы с зажатой в них сигаретой.

— Тебе бы домой, да поспать как следует.

— Какое там… — Джей медленно качнул головой, будто согнал муху. — До дома-то еще дойду, а вот попробуй усни…

Крыса машинально взглянул на часы. Двадцать минут первого. В подвальном сумраке не раздавалось ни звука — время казалось умершим. За опущенными шторами «Джейз-бара» не осталось даже осколка того сияния, за которым Крыса гнался столько лет. Все как будто выцвело. И выдохлось.

— Принеси-ка мне колы, — сказал Джей. — А сам пивка можешь попить.

Крыса встал, достал из холодильника бутылку пива, бутылку колы и стаканы.

— А музыку? — спросил Джей.

— Давай сегодня в тишине посидим, — сказал Крыса.

— Прямо похороны какие-то…

Крыса засмеялся. Больше ничего не говоря, оба принялись за колу и пиво. Наручные часы, положенные Крысой на стол, вдруг неестественно громко запищали. Двенадцать тридцать пять — это ж сколько времени прошло! Джей почти не двигался. Крыса безотрывно смотрел, как сигарета Джея в стеклянной пепельнице истлевает до самого фильтра.

— А чего ты так устал? — спросил Крыса.

— Ну… — Джей заложил ногу за ногу, словно пытаясь что-то вспомнить. — Как-то вот так, без причины…

Крыса взял стакан, отпил половину, поставил обратно на стол.

— Вот смотри, Джей, все люди скисают, да?

— Ага…

— Но скисать можно по-разному. — Крыса машинально вытер губы тыльной стороной руки. — А посмотришь на людей, так никакого разнообразия. Два-три варианта, не больше.

— Наверно…

Потерявшие пену остатки пива собрались в лужицу на дне стакана. Крыса достал из кармана сплющенную пачку, сунул последнюю сигарету в зубы.

— Хотя, если подумать, какая разница? Пусть, как хотят, так и скисают. Правильно?

Джей молча слушал, наклонив стакан с колой.

— Все люди меняются. А какой в этом смысл, я никогда не понимал. — Крыса закусил губу, уставился на стол и задумался. — Мне так кажется, что любые перемены и любой прогресс в конечном счете сводятся к разрушению. Или я не прав?

— Наверно, прав…

— Поэтому у меня нет ни любви, ни симпатии к тем, кто радостно идет навстречу пустоте. И в этом городе тоже.

Джей молчал. Замолчал и Крыса. Взяв со стола спичку, он медленно зажег ее с другого конца от тлеющей сигареты и закурил новую.

— Вся проблема в том, — сказал Джей, — что ты сам хочешь измениться. Правда ведь?

— Точно.

Протекло несколько ужасно тихих секунд. Десять или около того. Наконец, Джей произнес:

— А люди вообще сделаны на удивление топорно. Ты даже не представляешь, до какой степени.

Крыса перелил в стакан остатки пива из бутылки и одним глотком выпил.

— Я запутался, — сказал он.

Джей покивал.

— Ни на что решиться не могу.

— Да оно и видно. — Джей улыбнулся, точно устал от разговора.

Крыса поднялся, сунул в карман пустую пачку и зажигалку. Часы показывали час ночи.

— Спокойной ночи, — сказал Крыса.

— Спокойной ночи, — ответил Джей. — И вот еще: кто-то сказал — ходите помедленней, а воды пейте побольше.

Крыса улыбнулся Джею, открыл дверь и поднялся по лестнице. Безлюдную улицу ярко освещали фонари. Крыса присел на дорожное ограждение и взглянул на небо. «Сколько же надо воды, чтобы напиться?» — подумал он.

Глава 20

Преподаватель испанского позвонил в среду, накануне нашего ноябрьского отпуска. Был обеденный перерыв, мой напарник ушел в банк, а я сидел в кухне-столовой и ел спагетти, которые приготовила секретарша. Они были минуты на две передержаны и вместо базилика посыпаны мелко нарезанной периллой — но на вкус получилось неплохо. В самый разгар прений о способах приготовления спагетти зазвонил телефон. Секретарша взяла трубку — и через два-три слова передала ее мне, пожав плечами.

— Я насчет «Ракеты», — раздался голос. — Она нашлась.

— Где?

— Не телефонный разговор, — сказал он. Некоторое время мы оба молчали.

— Что вы имеете в виду?

— То, что по телефону это трудно объяснить.

— В смысле «лучше один раз увидеть»?

— Нет, — пробормотал он. — Даже если увидеть, все равно объяснить трудно.

Я не знал, что сказать в ответ, и ждал продолжения.

— Это я не для пущей важности или чтобы подразнить. Я просто хочу с вами встретиться.

— Понятно.

— Сегодня в пять вас устроит?

— Вполне, — сказал я. — Кстати, может заодно и поиграем?

— Конечно, поиграем, — сказал он. Мы попрощались, я повесил трубку и снова принялся за спагетти.

— Куда это ты собрался?

— Играть в пинбол. Куда именно, еще не знаю.

— В пинбол?

— Ну да. Запускаешь шарик…

— Знаю, знаю… Только почему вдруг пинбол?

— Действительно… В этом мире полно вещей, которые наша философия не в силах истолковать.

Она подперла щеку рукой и задумалась.

— А ты хорошо в пинбол играешь?

— Когда-то играл хорошо. Это была единственная область, где я мог чем-то гордиться.

— А я вообще ничем не могу.

— Значит, тебе и терять нечего.

Она снова задумалась. Я тем временем доел спагетти. Потом достал из холодильника джинджер-эль.

— В том, что может когда-нибудь потеряться, большого смысла нет. Ореол вокруг потери — ложный ореол.

— Кто это сказал?

— Не помню, кто. Но это правда.

— А разве в мире есть что-нибудь, что не может потеряться?

— Я верю, что есть. И тебе лучше в это верить.

— Постараюсь.

— Возможно, я слишком большой оптимист. Но не такой уж и дурак.

— Я знаю…

— Не хочу хвастаться, но это гораздо лучше, чем наоборот.

Она кивнула.

— Значит, ты сегодня вечером идешь играть в пинбол?

— Ага.

— Подними-ка руки.

Я поднял обе руки к потолку. Она внимательно обследовала свитер у меня подмышками.

— Все в порядке, иди играй.

Встретившись в той же кофейне, что и в прошлый раз, мы сразу взяли такси. «Прямо по Мэйдзи-дори», — сказал таксисту преподаватель испанского. Такси тронулось, он достал сигареты, закурил и угостил меня. На нем был серый костюм и голубой галстук с тремя диагональными полосками. Рубашка тоже голубая, но несколько светлее галстука. На мне — синие джинсы и серый свитер, а на ногах — закопченные армейские ботинки. Я напоминал студента-двоечника, вызванного в профессорский кабинет.

Мы пересекли улицу Васэда. «Еще дальше?» — спросил таксист. «На Мэдзиро-дори», — сказал преподаватель. Такси повернуло на улицу Мэдзиро.

— Так далеко? — спросил я.

— Далековато, — ответил он и вынул вторую сигарету. Я следил за пейзажем, состоящим из бегущих за окном торговых рядов.

— Попотел изрядно, пока нашел, — сказал он. — Сначала прошелся по списку фанатов. Там человек двадцать, со всей страны, не только из Токио. Связался с каждым; результат — нулевой. Сверх того, что нам уже известно, никто ничего не знал. Потом вышел на предпринимателя, который занимается подержанными автоматами. Найти его было несложно — сложным оказалось вытрясти из него список автоматов, которые через него прошли. Огромное количество!

Я кивнул, глядя, как он закуривает.

— Помогло то, что я смог точно указать отрезок времени. Февраль семьдесят первого года или около того. Это облегчило поиски — и я нашел то, что искал. «Гилберт и сыновья», «Ракета», серийный номер 165029. Утилизирована третьего февраля семьдесят первого года.

— Утилизирована?

— Сдана в металлолом. Помните «Голдфингер» с Джеймсом Бондом? Под пресс — и в переплавку. Или на морское дно.

— Но вы говорили…

— Слушайте дальше. Я подумал тогда, что все ясно, поблагодарил его и вернулся домой. Но на душе что-то скребло. Какой-то внутренний голос шептал, что дело обстоит иначе. На следующий день я сходил к нему еще раз, узнал адрес пункта по переработке металлолома — и отправился туда. Полчаса понаблюдал, что они делают с металлоломом, а потом зашел в контору и дал им свою визитную карточку. На неискушенных людей карточка университетского преподавателя обычно производит впечатление.

В начале он говорил размеренно, но потихоньку его речь превратилась в скороговорку. Не знаю почему, но это действовало мне на нервы.

— Я сказал им, что пишу книгу и что для книги мне нужно знать, как перерабатывается металлолом. Они согласились помочь. Но о пинбольной машине, которая попала к ним в феврале семьдесят первого года, не знали ничего. Понятное дело, два с половиной года прошло, а тут такие детали… Им ведь что — свалили в кучу, раздавили, да и все. Тогда я задал еще один вопрос. А если мне у них что-нибудь понравится — ну, к примеру, стиральная машина или рама от велосипеда, — смогу ли я взять это себе, заплатив надлежащую сумму? Конечно, ответили они. И я спросил, не помнят ли они таких случаев.

Осенние сумерки заканчивались, на дорогу наплывала темнота. Мы приближались к черте города.

— Если вам нужны подробности, спросите у секретаря на втором этаже, сказали они. Я, естественно, поднялся на второй этаж и спросил. Мол, не забирали ли у вас пинбольной машины в семьдесят первом году? Забирали, — ответил секретарь. И кто же? — спросил я. Он дал мне телефонный номер. Как я понял, он звонит по этому номеру всякий раз, когда к ним поступает пинбольный автомат. Имеет за это какие-то деньги. Тогда я спросил, сколько же всего этот человек забрал пинбольных автоматов. Точно не помню, — сказал секретарь, — бывает, что он посмотрит и возьмет, а иногда и не станет брать. Я попросил его вспомнить хотя бы примерно. И он сказал, что никак не меньше пятидесяти.

— Пятидесяти?! — вскричал я.

— Именно, — сказал он. — И сейчас мы едем к этому человеку.

Глава 21

Темнота вокруг сгустилась окончательно. Но одноцветной эта темнота не была — она казалась густо обмазанной разноцветным слоем красок.

Приблизив лицо к оконному стеклу, я безотрывно смотрел на темноту. На удивление плоская. Срез бестелесной субстанции, располосованной острым лезвием на ломти — со своими собственными понятиями о том, что близко и что далеко. Крылья исполинской ночной птицы — они раскинулись у меня перед глазами, не желая пускать дальше.

Потянулись поля и рощи. Голоса мириад насекомых то затихали, когда приближалось жилье, то взрывались мощным подземным гулом. Похожие на скалы облака висели низко — казалось, на земной поверхности все втянуло головы в плечи и замолчало. Остались одни насекомые.

Мы больше не говорили ни слова, только курили — то я, то преподаватель испанского. Таксист тоже курил, не отрывая взгляда от освещенной фарами дороги. Я бессознательно постукивал пальцами по колену. Время от времени меня подмывало толкнуть дверь, выскочить и удрать.

Распределительный щит, песочница, водохранилище, гольфовое поле, заштопанный свитер, теперь пинбол… Куда меня все это заведет? На руках бессмысленно спутанные карты, в голове неразбериха. Дико захотелось домой. Прямо сейчас, немедленно — залезть в ванну, выпить пива, а потом нырнуть в теплую постель с сигаретой и Кантом.

Куда я несусь посреди этой темноты? Пятьдесят пинбольных машин — что за дичь! Это мне снится! Это бесплотный сон!

А трехфлипперная «Ракета» все зовет меня и зовет…

Преподаватель испанского остановил машину посреди пустыря, метрах в пятистах от дороги. Пустырь был плоским, он весь порос мягкой травой — ноги утопали в ней по щиколотку. Я вылез из машины, разогнул спину и глубоко вздохнул. Пахло курятником. Никаких фонарей вокруг. Только те, что стояли вдоль дороги, добавляли немного света, позволяя что-то различить. Нас окружали голоса бесчисленных насекомых. Казалось, они сейчас наползут снизу в штанины.

Некоторое время мы молча стояли, привыкая к темноте.

— Это еще Токио? — спросил я.

— Конечно… Непохоже, да?

— Похоже на край света.

Он молча покивал с серьезным видом. Мы курили, вдыхая аромат травы и запах куриного помета. Сигаретный дым плыл низко — он казался нам дымом от сигнальных костров.

— Там натянута металлическая сетка, — сказал преподаватель испанского, выставил вперед руку, как стрелок на тренировке, и ткнул пальцем в темноту. Напрягая зрение, я смог различить что-то похожее на сетку.

— Пройдите вдоль сетки метров триста. Упретесь в склад.

— Склад?

Он кивнул, не глядя на меня.

— Да, довольно большой, сразу поймете. Бывший холодильник птицефермы. Теперь не используется, птицеферма обанкротилась.

— А курами все равно пахнет, — сказал я.

— Курами?.. А, ну это уже в землю впиталось. В дождливые дни еще хуже. Иной раз будто слышишь, как крылья хлопают.

Что находилось там, куда вела металлическая сетка, было не разглядеть. Только жуткая темень. В такой даже насекомым тяжело стрекотать.

— Складская дверь открыта. Хозяин должен был ее для вас открыть. Машина, которую вы ищете, — внутри.

— А вы сами там были?

— Один раз только… Один раз пустили…

Он покивал головой с зажатой в зубах сигаретой. Оранжевый огонек подергался в темноте.

— По правую руку от входа — выключатель. На лестнице будьте осторожны.

— А вы не пойдете?

— Идите один. Такой уговор.

— Уговор?

Он бросил сигарету в траву под ногами и тщательно затоптал.

— Да. Туда не всех пускают. На обратном пути не забудьте свет выключить.

Воздух потихоньку остывал. Холод шел из земли, окутывая все вокруг нас.

— А с хозяином вы когда-нибудь встречались?

— Встречался, — ответил он после некоторой паузы.

— И что это за человек?

Пожав плечами, он достал из кармана носовой платок и высморкался.

— Человек как человек, ничего особенного… По крайней мере, внешне ничего особенного.

— А зачем ему пятьдесят пинбольных машин?

— На свете разные люди бывают, вот и все…

Мне не казалось, что это все. Тем не менее, поблагодарив своего спутника, я один двинулся вдоль металлической сетки птицефермы. Это далеко не все, думал я. Собрать у себя пятьдесят пинбольных машин — это не то же самое, что собрать пятьдесят винных этикеток…

В темноте склад был похож на присевшего зверя. Вокруг плотно разрослась высокая трава. В торчащей из нее пепельно-серой стене не было ни одного окна. Мрачное строение. Над железной двухстворчатой дверью — жирный слой белой краски. Наверное, замалевали название птицефермы.

Шагов за десять до здания я остановился и оглядел его. Никаких умных мыслей в голову не приходило, как я ни старался. Тогда, подойдя ко входу, я толкнул холодную, как лед, дверь. Она бесшумно отворилась — и моим глазам предстала темнота совершенно иного рода.

Глава 22

Я нашарил на стене выключатель. Лампы дневного света на потолке затрещали, замигали — и через несколько секунд склад переполнился белым светом. Этих белых ламп было не меньше сотни. Склад оказался гораздо шире, чем выглядел снаружи, но свет все равно подавлял своим количеством. Я даже зажмурился. А когда снова открыл глаза, то темнота исчезла совсем — остались только молчание и холод.

Склад изнутри действительно походил на гигантский холодильник — скорее всего, здание и строилось с такой целью. Потолок и стены без окон покрывала блестящая белая краска, вся заляпанная пятнами желтого, черного и других, менее вразумительных цветов. Стены были страшно толстыми — это становилось ясно с первого взгляда. Будто тебя запихали в свинцовую коробку. Меня охватил страх никогда отсюда не выбраться, и я несколько раз обернулся на входную дверь. Вот ведь бывают здания — что способны сделать с человеком!

Самым благожелательным сравнением для того, что я увидел, было бы кладбище слонов. Только вместо белых слоновьих скелетов с поджатыми ногами бетонный пол от края до края покрывали вереницы пинбольных машин. Стоя на верхней ступеньке лестницы, я безотрывно смотрел на этот невиданный пейзаж. Рука бессознательно зажала рот, потом вернулась обратно в карман.

Жуткое количество пинбольных автоматов. Семьдесят восемь — вот сколько их оказалось на самом деле. Я тщательно пересчитал несколько раз. Семьдесят восемь, точно. Выстроившись в восемь колонн, они упирались в противоположную стену склада. Их будто выровняли по расчерченной мелом на полу сетке — они не отклонялись от нее ни на сантиметр. И все это находилось в абсолютной неподвижности — как муха, застывшая в акриловой смоле. Ни микрона движения. Семьдесят восемь смертей и семьдесят восемь молчаний. Я рефлекторно шевельнулся. Мне показалось: если я не шевельнусь, меня тоже причислят к стае этих горгулий.

Было холодно. И пахло мертвыми курами.

Я медленно спустился по узкой бетонной лестнице в пять-шесть ступенек. Внизу было еще холоднее. К тому же, я вспотел. Пот был неприятен. Я достал из кармана носовой платок и немножко обтерся — только подмышки остались мокрыми. Сел на нижнюю ступеньку, дрожащими пальцами сунул в зубы сигарету. Нет, не так я хотел встретиться со своей трехфлипперной. Или, может, это она так хотела?

Голоса насекомых не долетали сквозь закрытую дверь. Идеальная тишина навалилась на все вокруг тяжелой росой. Семьдесят восемь пинбольных машин упирались в пол тремястами двенадцатью ногами и стойко выдерживали эту тяжесть, которой больше некуда было деться. Грустное зрелище.

Сидя на ступеньке, я попробовал просвистеть первые четыре такта из «Jumping With The Symphony Sid». Стэн Гетц плюс ритм-секция: Хед Шейкинги Фут Тэппинг. В огромном, пустом холодильнике свист прозвучал на удивление красиво. Немного придя в себя, я просвистел следующие четыре такта. Затем еще четыре. Казалось, все вокруг навострило уши. Естественно, никто не мотал головой и не топал ногами. Но впечатление было такое, что каждый уголок склада старательно впитывает мой свист.

— Холодно-то как… — проворчал я, досвистев с горем пополам до конца. Зазвучавшее эхо не имело ничего общего с моим голосом. Ударившись в потолок, оно покружилось в воздухе и сгустилось внизу. Я вздохнул, не выпуская из зубов сигарету. Не сидеть же здесь до бесконечности, разыгрывая театр одного актера. А если просто сидеть, то холод и куриная вонь проберут до костей. Я встал, отряхнул с брюк налипшую грязь. Затоптал окурок и сунул его в стоявшую рядом жестяную банку.

Пинбол, пинбол… Я ведь здесь из-за него… От холода даже голова плохо соображает… Подумаем… Пинбол… Пинбол на семидесяти восьми машинах… Хорошо, приступим. Где-то в этом здании должен быть рубильник, воскрешающий семьдесят восемь пинбольных машин… Надо включить… Что-нибудь нажать…

Засунув обе руки в карманы джинсов, я медленно двинулся вдоль стены. Ее плоский бетон тут и там разнообразили болтающиеся обрывки электропроводки и обрезки свинцовых труб, оставшиеся от холодильного оборудования. Зияли дыры от разных приборов, счетчиков, муфт, переключателей — с какой же силой их отсюда выдирали! Сама стена была на удивление гладкая, почти скользкая — по ней будто прополз исполинский слизняк. А здание оказалось еще шире, чем казалось. Для холодильника птицефермы слишком уж широкое.

На другой стороне, прямо напротив лестницы, по которой я сюда спустился, была еще одна такая же. А на ее верхней площадке — еще одна железная дверь. Все абсолютно одинаковое — на миг даже почудилось, что я совершил полный круг. Интереса ради я толкнул дверь рукой — она даже не шелохнулась. Ни задвижки, ни ключа в ней не было: ее словно нарисовали, настолько она была неподвижна. Я оторвал от нее руку, бессознательно вытер пот с лица. Пахло курами.

Рубильник отыскался сбоку от этой двери. Довольно большой. Я замкнул его — и склад разом наполнился низким подземным гулом. По спине пробежал холодок. И тут словно тысячи птичьих стай захлопали крыльями. Я оглянулся на холодильник. Семьдесят восемь пинбольных машин вбирали в себя электричество и шумно выбрасывали тысячи нулей на свои табло. Когда птичий шум затих, остался резкий электрический гул пчелиного роя. Склад наполняли эфемерные жизни семидесяти восьми пинбольных автоматов. Машины мигали всеми цветами своих игровых полей и что было сил рисовали мечты на приборных досках.

Спустившись с лестницы, я медленно пошел меж автоматов — как генерал, производящий смотр войск. Там были классические машины, виденные мною только на фотографиях, а были и хорошо знакомые по игровым центрам. Были даже такие, что канули в вечность, не оставив о себе никакой памяти. Кто теперь помнит, как звали астронавта, изображенного на панели «Дружбы-7» от фирмы «Вильямс»? Имя — Гленн, а фамилия? Начало шестидесятых… Вот фирма «Бэлли», машина под названием «Гран-турне» — голубое небо, Эйфелева башня, счастливый американский турист… Фирма «Готтлиб», «Короли и дамы», восемь ролловеров. Картежник с красиво постриженными усами, беспечным выражением лица и носками на резинках, за одной из которых — пиковый туз.

Супермены, монстры, футболисты, астронавты — и женщины, женщины… Банальные мечты, выцветшие и истлевшие в сумраке игровых центров. Герои и красавицы, улыбающиеся мне отовсюду. Блондинка, брюнетка, еще блондинка, пепельная, рыжая, смуглая мексиканка, чей-то «понитэйл», гавайская девушка с волосами до пояса, Анн-Маргрет, Одри Хэпберн, Мэрилин Монро… Каждая гордо выпячивает свои замечательные груди. Они торчат то из блузки с расстегнутыми до пупа пуговицами, то из купальника, то из бюстгальтера с заостренными чашечками… Груди, никогда не теряющие форму, но безнадежно выцветшие. Еще и лампы мигают под ними, словно вторя ударам сердца. Семьдесят восемь пинбольных машин, кладбище старых мечтаний — таких старых, что даже воспоминания здесь не родятся. И я медленно иду сквозь.

Трехфлипперная «Ракета» ждала меня в другом конце колонны. Зажатая среди ярко напомаженных соседок, она выглядела тихоней. Словно присела в лесу на камушек — и ждала. Я остановился перед ней и смотрел на такую знакомую доску. Темная синева космоса, как от пролитых чернил. Маленькие белые звезды. Сатурн, Марс, Венера… Среди всего этого плывет белоснежный космический корабль. Его иллюминаторы освещены, а внутри атмосфера семейного праздника. И несколько метеоров чертят линии по космической тьме.

Игровое поле тоже ничуть не изменилось. Все такое же темно-синее. Белеют мишени — словно зубы высыпались из улыбки. Индикатор призовой игры в форме звезды из десяти лампочек неспешно гоняет туда-сюда лимонно-желтую вспышку. Две лунки на вылет — Сатурн и Марс. Роторная мишень — Венера… И все в какой-то летаргии.

Привет, сказал я. Или не сказал. Во всяком случае, оперся на стеклянный лист ее игрового поля. Стекло было холодным, как лед; десять теплых пальцев оставили на нем белесые отпечатки. Машина вдруг улыбнулась мне, точно проснувшись. Такая знакомая улыбка… Я тоже улыбнулся в ответ.

Как давно мы не виделись, сказала она. Я сделал задумчивое лицо и начал загибать пальцы. Три года, вот сколько. Всего-навсего.

Мы оба кивнули и замолчали. Будь это в кафе, мы бы сейчас прихлебывали кофе и теребили кружевные занавески.

Я о тебе часто думаю, сказал я. И почувствовал себя ужасно несчастным.

Когда не спится?

Да, когда не спится, повторил я. Она все улыбалась.

Тебе не холодно?

Холодно. Очень холодно.

Тебе лучше здесь недолго быть. Слишком холодно для тебя.

Наверно, ответил я. Чуть дрожащей рукой вытащил сигарету, закурил, затянулся.

Сыграть не хочешь?

Не хочу, ответил я.

Почему?

Мой личный рекорд — сто шестьдесят пять тысяч. Помнишь?

Конечно, помню. Это ведь и мой личный рекорд.

Не хочу его марать.

Она молчала. Только десять лампочек призовой игры поочередно помигивали. Я курил, глядя под ноги.

А зачем тогда пришел?

Ты звала…

Разве?.. Она растерялась, смущенно заулыбалась… Ну, может быть… Может, и звала…

Еле тебя нашел.

Спасибо, сказала она. Расскажи что-нибудь.

Все теперь по-другому, сказал я. Вместо нашего игрового центра — круглосуточная пончиковая. Там теперь пьют отвратительный кофе.

Прямо-таки отвратительный?

В одном старом диснеевском мультике умирающая зебра пила грязную воду точно такого же цвета.

Она прыснула. Улыбалась она хорошо. А город был противный, сказала вдруг с серьезным видом. Все грубое, все грязное…

Время такое было…

Она покивала. А сейчас ты чем занят?

Перевожу.

Романы?

Нет, сказал я. Так, накипь повседневности. Переливаю воду из одной канавы в другую.

Неинтересно?

Даже не знаю. Не думал об этом.

А девушка есть?

Боюсь, не поверишь — я сейчас живу с двумя близняшками. Вот кто варит потрясающий кофе!

Некоторое время она чему-то улыбалась, глядя в воздух.

Удивительно, правда? Чего у тебя только не произошло!

Какое там «произошло»… Только исчезло.

Тяжело?

Да нет, покачал я головой. То, что родилось из ничего, вернулось обратно. Всего и дел.

Мы опять замолчали. Все, что у нас было общего — обрывок давно умершего времени. Но старые теплые огоньки еще блуждали в моей душе. Когда смерть схватит меня, чтобы опять забросить в Горнило Пустоты, я пойду туда вместе с этими огоньками.

Кажется, тебе уже пора, сказала она.

Холод и вправду становился все нестерпимее. Трясясь всем телом, я затоптал сигарету.

Хорошо, что пришел. Может, уже и не встретимся. Счастливо!

Спасибо, сказал я. До свидания.

Пройдя вдоль пинбольных рядов, я поднялся по лестнице и разомкнул рубильник. Электричество вышло из машин, как воздух, они погрузились в идеальное молчание и сон. Я снова пересек склад, снова поднялся по лестнице, выключил свет, закрыл за собой дверь — и за все это долгое время ни разу не оглянулся. Ни единого разу я не посмотрел назад.

Когда, поймав такси, я добрался до дома, время подходило к полуночи. Близняшки лежали в кровати с еженедельником и разгадывали кроссворд. Я был жутко бледен и с ног до головы вонял курами из холодильника. Засунул всю одежду в стиральную машину, прыгнул в горячую ванну. В надежде вернуться к нормальным людям отогревался там полчаса — но пропитавший меня холод и после этого не хотел никуда уходить.

Близняшки вытащили из шкафа газовую плитку, развели огонь. Минут через пятнадцать дрожь улеглась, я перевел дух, подогрел и выпил банку лукового супа.

— Теперь нормально, — сказал я.

— Правда? — спросила одна.

— Еще холодный, — нахмурилась другая, не отпуская моего запястья.

— Сейчас согреюсь.

Мы нырнули в постель и отгадали последние два слова в кроссворде. Одно было «форель», другое — «тротуар». Я быстро согрелся, и друг за дружкой мы провалились в глубокий сон.

Мне приснился Троцкий и четыре северных оленя. На всех четырех оленях были шерстяные носки. Ужасно холодный сон.

Глава 23

Крыса больше не встречался со своей женщиной. Даже перестал смотреть на свет из ее окон. Более того — к ее окнам он вообще теперь не приходил. В темноте его души повисел белый дымок, как над задутой свечой, — и бесследно растаял. Наступило Черное Безмолвие. Что остается, когда слой за слоем сдерешь с себя всю внешнюю оболочку? Этого Крыса не знал. Гордость?.. Лежа на кровати, он часто рассматривал собственные руки. Да, наверное, без гордости человек и жить бы не смог… Но одна гордость — это как-то мрачно. Слишком уж мрачно…

Расстаться с ней было несложно. Просто в одну из пятниц он ей не позвонил. Наверное, она ждала его звонка до глубокой ночи. Думать об этом было тяжело. Рука сама несколько раз тянулась к аппарату — но Крыса сдерживался. Надев наушники и врубив полную громкость, он крутил одну пластинку за другой. Он понимал: женщина не станет ни звонить, ни приходить. Просто ничьих звонков ему слышать не хотелось.

Наверное, она прождала до двенадцати. Потом умылась, почистила зубы и легла. Подумала: он позвонит завтра утром. Выключила свет и уснула. В субботу утром звонка опять не было. Она открыла окно, приготовила завтрак, полила цветы. И ждала до середины дня — а потом уж точно перестала. Причесалась перед зеркалом, потренировала улыбку. И наконец решила: так тому и быть.

Все это время Крыса сидел в комнате с наглухо зашторенными окнами и пялился на стрелки настенных часов. Воздух в комнате неподвижно застыл. Несколько раз приходила дремота. Стрелки часов уже не несли никакого смысла, это были просто вертящиеся светотени. Тело медленно теряло тяжесть, теряло восприимчивость, теряло само себя. Сколько времени я уже так просидел? — думал Крыса. Белая стена напротив зыбко колыхалась с каждым его вздохом. Пространство вокруг угрожающе сгущалось. Почувствовав, что дальше уже не вытерпеть, Крыса встал и отправился в душ. Не выходя из одурения, побрился. Потом вытерся, достал из холодильника апельсиновый сок, выпил. Надел новую пижаму, лег в постель. Подумал: теперь все кончилось. И крепко заснул. Необыкновенно крепко.

Глава 24

— Решил уехать из города, — сказал Крыса Джею.

Было шесть вечера, бар только что открылся. Стойка навощена, в пепельницах ни единого окурка. Ряды начищенных бутылок этикетками вперед, треугольники новых бумажных салфеток, солонка и бутылочка табаско на маленьком подносе. Джей смешивал соусы в трех специальных мисках, и в воздухе плавали брызги чесночного тумана.

Фраза прозвучала за постриганием ногтей над пепельницей.

— Уехать?.. Куда уехать?

— Не знаю… В другой город… Не очень большой…

Джей взял воронку, перелил все три соуса в три бутылочки, поставил их в холодильник и вытер руки полотенцем.

— И что ты там будешь делать?

— Работать.

Крыса достриг ногти на левой руке и разглядывал пальцы.

— А здесь что, нельзя?

— Нельзя… Пива хочу.

— Угощаю.

— Благодарю.

Крыса медленно налил пива в охлажденный стакан, одним глотком отпил половину.

— И не спрашиваешь, почему здесь нельзя?

— Мне кажется, я понимаю.

Крыса прищелкнул языком.

— В том-то и дело, Джей. Здесь каждый все про тебя понимает — уже не надо ни вопросов, ни ответов. И никто отсюда ни ногой. Даже не хочется говорить, но… По-моему, я здесь сильно подзадержался.

— Ну, может быть, — помолчав, сказал Джей.

Крыса сделал еще глоток и начал состригать ногти на правой руке.

— Я ведь много думал. В конце концов, везде то же самое, это наверняка. Но я все равно уеду. Даже если там то же самое.

— И больше не вернешься?

— Ну, вернусь когда-нибудь. Рано или поздно. Это же не побег…

Крыса протянул руку к блюдцу с арахисом, расколол морщинистую скорлупку, бросил в пепельницу. Взял салфетку, вытер место на стойке, запотевшее от холодного стакана.

— Когда уезжаешь?

— Завтра, послезавтра, не знаю. Постараюсь в ближайшие три дня. Уже собрался.

— Не ожидал…

— Ага… Ну, тебе-то от меня одно беспокойство было…

— Всякое бывало, — кивнул Джей, протирая сухой тряпкой стаканы в буфете. — Но ведь прошлое — это прошлое, вспоминается, как сон…

— Возможно. Только боюсь, придется долго ждать, пока я тоже приду к такой мысли.

Джей подумал и усмехнулся.

— Да уж… Иногда забываешь, что у нас двадцать лет разницы.

Крыса перелил остатки пива в стакан и медленно выпил. До такой степени медленно он пил пиво впервые.

— Еще бутылку?

Крыса помотал головой.

— Нет, не надо. Я вот эту выпил как свою последнюю. Как последнюю здесь.

— Больше не придешь?

— Думаю, нет. Тяжело будет.

Джей рассмеялся.

— Но когда-нибудь увидимся еще?

— Когда увидимся, ты меня не узнаешь.

— По запаху пойму!

Крыса еще раз не спеша посмотрел на постриженные ногти. Насыпал в карман остатки арахиса, вытер салфеткой рот — и встал с табурета.

Ветер дул беззвучно, он будто скользил по просветам в темноте. Мелко тряс ветви деревьев над головой, методично срывал с них листья и бросал вниз. Упав с сухим шорохом на крышу машины и покружив по ней, листья съезжали по лобовому стеклу и скапливались у крыла.

В рощице кладбищенского парка Крыса был один. Растеряв все слова, он глядел сквозь лобовое стекло. В нескольких метрах впереди терраса обрывалась — дальше был темный воздух, море и огни ночного города. Ссутулившись, не выпуская руля и не шевелясь, Крыса безотрывно смотрел на одну точку в пространстве. Кончик незажженной сигареты, зажатой меж пальцев, рисовал в воздухе сложные, бессмысленные узоры.

После разговора с Джеем Крыса снова был в прострации. Плохо связанные друг с другом потоки сознания разбежались в разные стороны, и Крыса не знал, сойдутся ли они снова. Черная река рано или поздно фатально впадает в безбрежное море — тогда ее рукава уже не сходятся. Двадцать пять лет, прожитых только для этого… Зачем? — спрашиваешь самого себя. Не понять… Хороший вопрос, а ответа нет. На хорошие вопросы никогда не бывает ответов.

Ветер усиливался. Он уносил в далекие миры слабое тепло человеческих занятий и зажигал бесчисленные звезды в освободившейся холодной темноте. Крыса оторвал руки от руля, покатал сигарету в губах и, словно вспомнив, чиркнул зажигалкой.

Немного болела голова. И чудились чьи-то холодные пальцы, сдавившие виски. Крыса тряс головой, прогонял мысли. Это помогало.

Вынув большой дорожный атлас, он медленно переворачивал страницы. Вслух зачитывал названия городов — подряд, какие попадались. Большей частью маленькие, с незнакомыми названиями, они тянулись вдоль дорог без конца и края. После нескольких страниц на Крысу вдруг нахлынула гигантская волна усталости, скопившейся за последние дни. В крови поплыли медленные остывшие сгустки.

Хотелось уснуть.

Сон все вычистит, так казалось. Стоит только поспать…

Он закрыл глаза — и в ушах зашумели волны. Зимние волны, что бьются о волнолом, протискиваясь меж бетонных блоков тонкими струями.

Можно больше никому ничего не объяснять, подумал Крыса. Морское дно теплее любого города. Там, наверное, только покой и тишина. Все, больше ни о чем не хочу думать. Больше ни о чем…

Глава 25

Пинбольный гул разом и навсегда исчез из моей жизни. Вместе с ним ушли мысли о тупике. Конечно, это еще нельзя считать Окончательной Развязкой, достойной короля Артура и рыцарей Круглого Стола. До развязки пока далеко. Когда лошади истощены, мечи поломаны и доспехи в ржавчине, я лучше поваляюсь на лугу, сплошь заросшем кошачьей забавой, спокойно слушая ветер. А потом пойду туда, куда должен пойти — будь то дно водохранилища или холодильник птицефермы.

Эпилог здесь возможен разве что символический — как бельевая веревка под грозовой тучей.

Вот он.

Близняшки купили в супермаркете коробку ватных тампончиков. Триста палочек, обмотанных ватой и уложенных в коробку. Когда я вылезал из ванны, девчонки усаживались по обе стороны от меня и принимались чистить мне сразу оба уха. Это у них получалось здорово. Я любил сидеть с закрытыми глазами, прислушиваясь к деловитому шуршанию тампончиков и потягивая пиво. Но однажды случилось так, что в самый разгар процедуры я чихнул. И моментально потерял едва ли не весь слух.

— Меня слышишь? — спрашивала правая.

— Чуть-чуть, — отвечал я. Собственный голос звучал где-то в глубине носа.

— А меня? — спрашивала левая.

— И тебя чуть-чуть.

— Нашел время чихать.

— Дурачина.

Я вздохнул. Точно две кегли разговаривали со мной с другого конца дорожки — самая правая и самая левая. Две кегли, оставшиеся несбитыми.

— Водички попей, вдруг поможет, — сказала одна.

— Какой еще водички!!! — заорал я.

Они все-таки заставили меня выпить чуть ли не ведро воды. От нее только живот раздулся. Боли в ушах не было — наверное, просто серу протолкнуло чихом в глубину. Другого объяснения в голову не приходило. Я достал из шкафа два фонарика, и девчонки долго светили мне в уши, напряженно всматриваясь вглубь.

— Ничего нету.

— Ни сориночки.

— Почему ж они не слышат?! — снова заорал я.

— Срок годности истек.

— Глухой теперь будешь.

Не слушая их больше, я взял телефонную книгу и позвонил ближайшему отоларингологу. Голос в трубке был еле различим, и говорившая со мной сестра посочувствовала мне. Приходите быстрее, — сказала она, — клиника еще открыта. Мы быстро оделись, выскочили на улицу и зашагали по автобусному маршруту.

Врач, женщина лет пятидесяти, вместо прически носила какие-то проволочные заграждения, но все равно выглядела располагающе. Открыв двери приемной, она двумя хлопками заставила девчонок умолкнуть, потом предложила мне стул и без видимого интереса спросила, что случилось.

— Понятно, — сказала она, когда я все объяснил, — больше не кричите. — Достала огромный шприц без иглы, засосала в него побольше жидкости янтарного цвета, вручила мне какой-то жестяной мегафон и велела держать под ухом. Затем ввела шприц. Янтарная жидкость, как стадо зебр, ринулась мне в ухо, переполнила его и полилась в мегафон. Промывание повторилось три раза, потом в ухе потрудился ватный тампончик. Так же обработали второе ухо. Когда процедура закончилась, слух полностью вернулся.

— Все нормально!

— Это сера.

Лаконичный ответ доктора походил на строчку детского стишка. Мы словно играли в рифмы.

— А не видно было…

— Криво.

— ?

— Ушной канал у вас совсем кривой. Обычно прямее.

На спичечном коробке она нарисовала мой ушной канал. Формой он напоминал металлический уголок, какими укрепляют мебель.

— Вот завалится ваша сера за этот угол, тогда уже никто не достанет.

Я застонал.

— Что же делать?

— Что делать… Внимательнее быть, когда уши чистишь. Внимательнее.

— А эта кривизна, она больше ни на что не влияет?

— Как это?

— Ну, например… психически?

— Не влияет.

Домой мы шли четверть часа — окольным путем, через поле для гольфа. На одиннадцатой лунке фервей изгибался «собачьей ногой», напоминая мне об ушном канале. Флажки казались ватными тампончиками. И это еще не все. Закрывшее луну облако напоминало эскадрилью самолетов «B-52», густая роща на западе — пресс-папье в форме рыбы, звездное небо — заплесневелую петрушку… Впрочем, хватит. Самое главное, что мои уши теперь прекрасно различали все на свете. Мир сбросил вуаль. Я слышал, как на многие километры вокруг поют ночные птицы, люди закрывают окна и говорят о любви.

— Как хорошо, — сказала одна.

— И правда хорошо, — отозвалась другая.

Как отмечал Теннесси Уильямс, о прошлом и настоящем говорят, как есть. А говоря о будущем, добавляют «вероятно».

Но когда я оглядываюсь на потемки, через которые мы брели, то не вижу там ничего определенного — только «вероятное». Ведь мало того, что воспринимать нам дано лишь мгновения, именуемые «настоящим», — даже сами эти мгновения проскальзывают мимо нас, почти не задевая.

Вот о чем я думал, когда провожал близняшек. Мы шли через гольфовое поле к автобусной остановке — и всю дорогу я молчал. Было воскресенье, семь утра, над нами раскинулось пронзительно голубое небо. Газон под ногами наполняло предчувствие смерти — впрочем, недолгой, до весны. Скоро траву затянет ледяной коркой; может, даже завалит снегом. И снег заискрится на утреннем солнце. А пока одетый в белое газон хрустит под нашими ногами.

— О чем думаешь? — спросила одна.

— Ни о чем, — ответил я.

На них были подаренные мною свитера. Футболки и прочую мелочь они несли в бумажном пакете.

— И куда вы поедете? — спросил я.

— Обратно.

— Откуда пришли.

Мы перепрыгнули песчаный бункер, прошли по длинному фервею до восьмой лунки, спустились по эскалатору. Огромное количество мелких птиц наблюдало за нами с газона и проволочной сетки.

— Даже не знаю, как сказать, — проговорил я. — Скучать я без вас буду…

— Не только ты!

— Мы тоже!

— И все равно уедете?

Обе кивнули.

— А вам правда есть куда ехать?

— Конечно, — сказала одна.

— Иначе бы не ехали, — добавила другая.

Мы перелезли через сетку, миновали рощу, вышли к остановке и сели на скамейку ждать автобус. В воскресное утро остановка была замечательно тихой, ее заливали мягкие солнечные лучи. Сидя на солнышке, мы поиграли в рифмы. Минут через пять подошел автобус. Я выдал им денег на билеты.

— Увидимся еще? — спросил я.

— Где-нибудь, — сказала одна.

— Где-нибудь, конечно, — добавила другая.

Их слова эхом отозвались у меня в душе.

Двери автобуса захлопнулись, близняшки помахали из окна. Все повторялось… Я один вернулся той же дорогой. В залитой осенним солнцем квартире поставил «Rubber Soul». Сварил кофе. А потом до самого вечера сидел у окна и смотрел, как мимо проходит день. Прозрачное и тихое ноябрьское воскресенье.

Книга III. ОХОТА НА ОВЕЦ

С первой встречи читателя с героем романа, которая произошла в «Слушай песню ветра» прошло десять лет. Теперь он с приятелем владеет рекламной газетой, закадычный Крыса куда-то сгинул, семьи не появилось, даже постоянной подружки нет рядом, впереди — унылое существование одинокого, пока ещё тридцатилетнего мужчины, полное ностальгии по несбывшемуся, рефлексии по упущенному и равнодушия к окружающему…

Безысходность обстановки прерывается визитом Человека в Чёрном.

Часть I 25.11.1970

Глава 1

Пикник среди недели
О ее смерти сообщил мне по телефону старый приятель, наткнувшись на случайные строчки в газете. Единственный абзац скупой заметки он членораздельно зачитал прямо в трубку. Заурядная газетная хроника. Молоденький журналист, едва закончив университет, получил задание и опробовал перо.

Тогда-то и там-то такой-то, находясь за рулем грузовика, сбил такую-то.

Вероятность нарушения служебных обязанностей, повлекшего смерть, выясняется…

Как рекламный стишок на задней обложке журнала.

— Где будут похороны? — спросил я.

— Да откуда я знаю? — удивился он. — У нее, вообще, была семья-то?

* * *
Разумеется, семья у нее была.

Я позвонил в полицию, спросил адрес и номер телефона семьи, затем позвонил семье и узнал дату и время похорон. В наше время, как кто-то сказал, если хорошо постараться, можно узнать что угодно.

Семья ее жила в «старом городе», Ситамати. Я развернул карту Токио, отыскал адрес и обвел ее дом тонким красным фломастером. То был действительно очень старый район на самом краю столицы. Ветвистая паутина линий метро, электричек, автобусов давно утратила какую-либо вразумительную четкость и, вплетенная в сети узких улочек и сточных каналов, напоминала морщины на корке дыни. В назначенный день пригородной электричкой от станции Васэда я отправился на похороны. Не доезжая до конечной, я вышел, развернул карту токийских пригородов и обнаружил, что с равным успехом мог бы держать в руках карту мира. Добраться до ее дома стоило мне нескольких пачек сигарет, которые пришлось покупать одну за другой, каждый раз выспрашивая дорогу.

Дом ее оказался стареньким деревянным строением за частоколом из бурых досок. Нагнувшись, я через низенькие ворота пробрался во двор. Тесный садик по левую реку, похоже, был разбит без особой цели, «на всякий случай»; глиняную жаровню, брошенную в дальнем углу, на добрую пядь затопило водой давно прошедших дождей. Земля в саду почернела и блестела от сырости.

Она убежала из дома в шестнадцать; видно, еще и поэтому похороны прошли очень скромно, словно украдкой, в тесном домашнем кругу. Семья состояла сплошь из одних стариков, да то ли родной, то ли сводный брат, мужчина еле за тридцать, заправлял церемонией.

Отец, низкорослый, лет пятидесяти с небольшим, в черном костюме с траурной лентой на груди стоял, подпирая косяк двери, и не подавал ни малейших признаков жизни. Взглянув на него, я вдруг вспомнил, как выглядит дорожный асфальт после только что схлынувшего наводнения.

Уходя, я отвесил молчаливый поклон, и он так же молча поклонился в ответ.

Впервые я встретился с ней осенью 1969 года; мне было двадцать лет, ей — семнадцать. Неподалеку от университета была крохотная кофейня, где собиралась вся наша компания. Заведеньице так себе, но с гарантированным хард-роком — и на редкость паршивым кофе.

Она сидела всегда на одном и том же месте, уперев локти в стол, по уши в своих книгах. В очках, похожих на ортопедический прибор, с костлявыми запястьями — странное чувство близости вызывала она во мне. Ее кофе был вечно остывшим, пепельницы — неизменно полны окурков. Если что и менялось, то только названия книг. Сегодня это мог быть Мики Спиллэйн, завтра — Оэ Кэндзабуро, послезавтра — Аллен Гинзберг… В общем, было бы чтиво, а какое — неважно. Перетекавшая туда-сюда через кофейню студенческая братия то и дело оставляла ей что-нибудь почитать, и она трескала книги, точно жареную кукурузу, — от корки до корки, одну за другой. То были времена, когда люди запросто одалживали книги друг другу, и, думаю, ей ни разу не пришлось кого-то этим стеснить. То были времена «Дорз», «Роллинг Стоунз», «Бердз», «Дип Перпл», «Муди Блюз». Воздух чуть не дрожал от странного напряжения: казалось, не хватало лишь какого-нибудь пинка, чтобы все покатилось в пропасть. Дни прожигались за дешевым виски, не особо удачным сексом, ничего не менявшими спорами и книжками напрокат. Бестолковые, нескладные шестидесятые со скрипом опускали свой занавес.

Я забыл ее имя.

Можно бы, конечно, раскопать лишний раз ту газетную хронику с сообщением о ее смерти. Только как ее звали — мне сейчас совершенно не важно. Я не помню, как оно когда-то звучало. Вот и все.

Давным-давно жила-была Девчонка, Которая Спала С Кем Ни Попадя…

Вот как звали ее.

Конечно, если всерьез разобраться, спала она вовсе не с кем попало. Не сомневаюсь, для этого у нее были какие-то свои, никому не ведомые критерии. И все же, как показывала действительность любому пристальному наблюдателю — спала она с подавляющим большинством.

Только однажды, из чистого любопытства, я спросил у нее об этих критериях.

— Ну-у-у, как тебе сказать… — ответила она и задумалась секунд на тридцать. — Конечно, не все равно, с кем. Бывает, тошнит при одной мысли… Но знаешь — мне просто, наверное, хочется успеть узнать как можно больше разных людей. Может, так оно и приходит ко мне — понимание мира…

— Из чьих-то постелей?

— М-м…

Наступил мой черед задуматься.

— Ну и… Ну и как — стало тебе понятнее?

— Чуть-чуть, — сказала она.

* * *
С зимы 69-го до лета 70-го я почти не виделся с ней. Университет то и дело закрывали по разным причинам, да и меня самого порядком закрутило в водовороте неприятностей личного плана.

Когда же осенью 70-го я заглянул наконец в кофейню, то не обнаружил среди посетителей ни одного знакомого лица. Ни единого — кроме нее. Как и прежде, играл хард-рок, но неуловимое напряжение, наполнявшее воздух когда-то, испарилось бесследно. Только паршивый кофе, который мы снова пили, так и не изменился с прошлого года. Я сидел перед нею на стуле, и мы болтали о старых приятелях. Многие уже бросили университет, один покончил собой, еще один канул без вести… Так и поговорили.

— Ну а сам-то — как ты жил этот год? — спросила она у меня.

— По-разному, — ответил я.

— Стал мудрее?

— Чуть-чуть.

В эту ночь я спал с нею впервые.

Я ничего толком не знаю о ней, кроме того, что когда-то услышал — то ли от кого-то из общих знакомых, то ли от нее самой между делом в постели. То, что еще старшеклассницей она вдрызг разругалась с отцом и сбежала из дому (и, понятно, из школы), — это точно, была такая история. Но где жила и чем перебивалась — этого не знал никто.

Дни напролет просиживала она на стульчике в рок-кафе, поглощая кофе чашку за чашкой, выкуривая одну сигарету за другой и перелистывая страницу за страницей очередной книги в ожидании момента, когда, наконец, появится какой-нибудь собеседник, который заплатит за все эти кофе и сигареты (не ахти какие суммы для нас даже в те дни) и с которым она, скорее всего, и уляжется этой ночью в постель.

Вот и все, что я знал о ней.

Так и сложилось: с той самой осени и до прошлого лета раз в неделю, по вторникам, она приходила ко мне в квартирку на окраине Митака. Ела мою нехитрую стряпню, забивала окурками пепельницы и под хард-рок по «Радио FEN» на полную катушку занималась со мной любовью. Утром в среду, проснувшись, мы гуляли с ней в маленькой рощице, постепенно добредали до студенческого городка и обедали в местной столовой. И уже после обеда пили жиденький кофе на открытой площадке под тентами и, если погода была хорошей, валялись в траве на лужайке и разглядывали небеса.

«Пикник среди недели», — называла это она.

— Каждый раз, когда мы приходим сюда, я чувствую себя будто на пикнике.

— На пикнике?

— Ну да. Куда ни глянь — трава. У людей вокруг счастливые лица…

Стоя в траве на коленях, она испортила несколько спичек, прежде чем наконец прикурила.

— Солнце подымается, потом садится; люди появляются и исчезают… Время течет, как воздух, — все как на настоящем пикнике, ведь правда? Через две-три недели мне стукало двадцать два. Ни надежды в ближайшее время закончить университет, ни причины бросать его на полдороге. На распутье сомнений и разочарований уже несколько месяцев кряду я не решался сделать в жизни ни шага.

Мир вокруг продолжал вертеться — только я, казалось, совершенно не двигался с места. Что бы ни являлось моим глазам в ту осень 70-го — все окутывалось странной дымкой печали, все сразу и с катастрофической быстротой увядало, теряя цвет. Лучи солнца, запах травы, еле слышные звуки дождя — и те раздражали меня. Неотвязно меня преследовал сон о ночном поезде. Всегда один и тот же. Поезд, полный табачного дыма и туалетной вони, набитый людьми так, что не продохнуть. В вагоне, где яблоку негде упасть, заблеванные простыни липнут к телу. Не в силах терпеть, я подымаюсь с полки, протискиваюсь к дверям и схожу на случайной станции. Местность заброшена и пустынна — ни огонька. На станции не видать даже стрелочника. Ни часов, ни расписания — ничего… Такой вот сон.

В то время, мне кажется, я во многом подходил ей. Пусть нелепо и болезненно, но был нужен ей именно таким, каким был. В чем подходил, чем был нужен — сейчас уже не припомню. Может, я был нужен лишь себе самому — и не больше, но ее это ничуть не смущало. А может быть, она просто так развлекалась, — но чем именно? Как бы там ни было, вовсе не жажда ласки-нежности притягивала меня к ней. И сейчас еще, стоит вспомнить ее, возвращается ко мне то странное, неописуемое ощущение. Одиночества и печали — словно от прикосновения чьей-то руки, вдруг протянутой сквозь невидимую в воздухе стену.

Тот странный вечер 25-го ноября 70-го года я помню отчетливо и сегодня. Сбитые ливнем, листья гинко в нашей роще выкрасили желтым узенькую тропинку, вышедшую из берегов, как река в пору паводка. Сунув руки в карманы курток, мы бродили с ней по останкам тропы туда и обратно. В мире не было ничего, кроме шороха двух пар обуви по палым листьям да резких выкриков птиц.

— Слушай, что с тобой происходит? — спросила она внезапно.

— Так… Ничего особенного, — ответил я.

Пройдя немного вперед, она села на обочину и закурила. Я присел рядом.

— Тебе снятся плохие сны?

— Постоянно. Просто кошмары какие-то. Особенно — про автомат с сигаретами, который сдачу не отдает…

Рассмеявшись, она положила ладонь на мое колено. Потом убрала.

— Не хочешь говорить, да? Ни словечка?

— Как-то не говорится… Ни словечка.

Она бросила недокуренную сигарету на землю, благовоспитанно притоптала кроссовкой:

— Самое наболевшее никогда не высказать толком… Ты об этом?

— А, не знаю! — сказал я.

Глухо фыркнув крыльями, две птицы вспорхнули с земли, и ослепительно-чистое небо всосало их в себя без остатка. Некоторое время мы молча следили за тем, как они исчезали. Потом, подобрав сухую ветку, она принялась вычерчивать на земле какой-то неясный узор.

— Когда я сплю с тобой… Мне бывает ужасно грустно.

— Это я виноват… Я знаю.

— Дело тут не в тебе… И даже не в том, что ты вечно думаешь о другой, когда обнимаешь меня. Это — пускай, как угодно. Я… — Оборвав внезапное откровение, она провела на своем узоре три долгие параллельные линии. — Н-не знаю.

— Понимаешь… Я вовсе не собираюсь от тебя отгораживаться, — сказал я после паузы. — Просто я и сам никак не могу уловить, что происходит. Так хотелось бы научиться понимать все вокруг — беспристрастно, как можно спокойнее. Чтобы и в облаках не витать, и на лишнее время не тратить… Но все это требует времени.

— Сколько времени?

Я покачал головой.

— Откуда я знаю? Может, год, а может, и десять.

Она отбросила прутик и, поднявшись с земли, стряхнула приставшие к куртке травинки.

— Послушай… А тебе не кажется, что десять лет — это очень похоже на вечность?

— Да, наверное, — ответил я.

* * *
Выбравшись из рощи, мы дошли до студенческого городка, уселись, как обычно, под тентами в летнем кафе и захрустели сосисками. Ровно в два часа пополудни на экране телевизора вдруг с ненормальной частотой замельтешили то лицо, то фигура Мисима Юкио[22]. С громкостью было что-то неладно, и мы не могли разобрать в чем дело, — да и, по большому счету, в те минуты нам все было до лампочки. Мы съели сосиски и выпили еще по кофе. Какой-то студентик, взгромоздившись на стул, долго вертел ручкой громкости, пытаясь наладить звук, но потом отчаялся, слез со стула и куда-то исчез.

— Я тебя хочу, — сказал я.

— О'кей, — улыбнулась она.

Мы сунули руки поглубже в карманы и побрели ко мне.

Проснувшись вдруг, я увидел, что она беззвучно плачет. Только худенькие плечи-крылышки чуть заметно вздрагивали под одеялом. Я разжег огонь в камине и взглянул на часы. Два часа ночи. Луна зияла в небе мертвенно-бледной дырой. Я дождался, пока она выплачется, вскипятил воды, разболтал в двух чашках пакетики, и мы стали пить чай. Я раскурил сразу две сигареты и передал одну ей. Глубоко затянувшись, она тут же закашлялась; это повторилось трижды и привело ее в страшное возбуждение.

— Послушай, тебе никогда не хотелось меня убить?

— Тебя?..

— Да.

— Зачем ты спрашиваешь?

Не вынимая изо рта сигареты, она закрыла глаза и кончиками пальцев потерла веки.

— Так… Ни за чем.

— Ну и незачем! — сказал я.

— Правда?

— Правда. За каким чертом мне тебя убивать?!

— Да, действительно… — кивнула она с усилием над собой. — Просто я вдруг подумала… Может, было бы вовсе неплохо, если бы кто-то меня убил. Так вот — во сне…

— Кто угодно, только не я. Я не смог бы убить человека.

— В самом деле?

— Ну, насколько я себя знаю…

Рассмеявшись, она вдавила окурок в пепельницу, одним глотком допила оставшийся чай и закурила новую сигарету.

— Поживу до двадцати пяти, — сказала она. — А там и умру.

* * *
Умерла она в двадцать шесть в июле 78-го.

Часть II ИЮЛЬ 1978 г

Глава 2

16 шагов и правила их прохождения
«Чш-ш-ш!..» — шипит мне в спину компрессор лифта, и я медленно закрываю глаза. Собираю ошметки мыслей — и делаю: шестнадцать шагов по коридору прямо к двери квартиры. С закрытыми глазами. Ровно шестнадцать — ни больше ни меньше. От выпитого виски голова шумит и болтается, как на вывернутых шурупах; никотиновой вонью сводит язык во рту.

И все же, как бы ни был пьян, я всегда способен вот на эти шестнадцать шагов:

закрыв глаза — и прямо, как по натянутой проволоке. Механический навык, результат долгих лет тренировки. Когда бы ни пришел домой вдрабадан — каждый мускул спины непременно распрямляет фигуру, голова подымается, и легкие решительно вбирают в себя утренний воздух со слабым запахом цементного коридора. И вот тогда, наконец, я закрываю глаза и делаю свои шестнадцать шагов по прямой из клубов хмельного тумана.

С тех пор, как я вооружился Правилом Шестнадцати Шагов, меня даже удостоили титула: «Наш Самый Приличный Алкаш». Быть им вовсе не сложно. Главное — признаться себе: «Я пьян, это факт!» — и воспринимать этот факт как реальность. Никаких тебе «но», никаких там «однако», «все-таки» и «тем не менее». Просто: «Я ПЬЯН» — и все тут.

И покуда со мной это Правило, я всегда буду оставаться самым безоблачным пьяницей, алкашом без проблем. Ранним жаворонком выпархивать из гнезда поутру — и последним вагоном до отказа нагруженного поезда переваливать через мост и скрываться в ночном тоннеле…

Пять, Шесть, Семь…

Задержавшись на восьмом шаге, я открываю глаза и делаю глубокий вдох. Легкий звон в ушах. Так, качаясь под ветром, позвякивает ржавая колючая проволока на морском берегу. Как давно уже не был у моря… 22 июля, 6:30 утра. Идеальная пора, идеальное время суток, чтоб любоваться морем. Песчаные пляжи еще никто не успел загадить. Песок у кромки прибоя — весь в следах птичьих ног, будто ветер рассыпал по берегу иглы хвои с неведомых сосен… Море?!

Снова трогаюсь с места. Про море — забыть… Эта штука давно уже канула в прошлое.

Сделав шестнадцатый шаг, я останавливаюсь, открываю глаза — и прямо перед собой, как всегда вижу круглую ручку двери. Вынимаю из ящика газеты за последние два дня и пару конвертов, зажимаю почту под мышкой. Выудив из лабиринтов кармана связку ключей, зажимаю ее в руке и какое-то время стою, прислонившись лбом к холодной железной двери квартиры. За ушами вдруг — слабый, но отчетливо-резкий щелчок. Все мое тело — как вата, насквозь пропитавшаяся алкоголем. Сравнительный порядок только где-то внутри головы.

Черт бы меня побрал…

Сдвинув дверь на несчастную треть, я с трудом протиснулся в щель и затворил за собой. Прихожая была мертва. Мертвее, чем от нее ожидалось. Тут-то я и осознал их присутствие. Красных башмачков у меня под ногами. Моих старых знакомых. Приютившись между моими заляпанными грязью теннисными туфлями и дешевыми пляжными сандалиями, окутанные тишиной, будто слоем тончайшей пыли, они смотрели на меня каким-то рождественским подарком, который вдруг не по сезону свалился с неба.

Она сидела, распростершись грудью на кухонном столе. Лицо на сплетенных запястьях, профиль под каскадом густо-черных волос. Дорожка незагорелой кожи пробегала под волосами от шеи к затылку. Под мышкой, из открытого рукава полотняного платьица, какого я раньше не видел на ней, едва различимо проступала полоска лифчика.

Я стаскивал пиджак, стягивал черный галстук, расстегивал часы на руке. Она не шелохнулась ни разу. Глядя на ее спину, я вспомнил прошлое. Свое прошлое — до того, как я встретил ее.

— Эй… — попытался позвать я. Собственный голос показался мне совершенно чужим.

Словно откуда-то издалека его доставили его по заказу для этого случая. Как и следовало ожидать, ответа не было.

Она казалась спящей. Или плачущей. Или мертвой.

Сев за стол напротив нее, я стиснул пальцами веки. Свежий солнечный луч разрезал крышку стола пополам: я — на свету, она — в полупризрачных сумерках. У сумерек не было цвета. На столе громоздился горшок с пересохшей геранью. За окном кто-то выплеснул воду на улицу: звонкий шлепок воды о дорогу — и запах сырого асфальта.

— Кофе выпьешь?..

Как и прежде, молчание.

Убедившись, что ответа не будет, я встал, насыпал в кофемолку зерен на пару порций, включил транзистор. Когда кофе был уже смолот, я вдруг вспомнил, что на самом деле хотел выпить чаю со льдом… Вспоминать все задним числом давно уже стало частью моей натуры.

Транзистор выплескивал песню за песней — по-утреннему беззубый, ненавязчивый попс. Слушая эти песни, я вдруг ощутил, что в этом мире, пожалуй, так ни черта и не изменилось за прошедшее десятилетие. Ни черта, кроме имен певцов и названий песен. Да кроме, пожалуй, еще того, что я прожил десяток лет. Проверив чайник: вскипел, я выключил газ и, выдержав тридцать секунд, чтобы унялись пузыри, начал лить кипяток на кофейную пыль. Ошпаренная, она вобрала в себя сколько могла — и, набухая неспешно, разнесла по комнате свой согревающий запах.

За окном вразнобой стрекотали цикады.

— Ты что, с самого вечера здесь?.. — спросил я, продолжая держать в руке чайник.

Разметавшиеся по столу и, казалось, замершие навеки, ее волосы вдруг еле заметно дрогнули в ответ.

— Меня дожидалась?..

Снова молчание.

От палящих лучей вперемежку с клубами пара в кухне сделалось душно. Я задвинул вентиляционное окошко над раковиной, щелкнул кнопкой кондиционера и поставил на стол чашки с кофе.

— Пей давай, — сказал я. Голос понемногу становился снова моим.

— …

— Лучше тебе это выпить.

Прошло еще добрые полминуты, прежде чем она медленно, как-то механически подняла лицо от стола — и застыла опять, упершись бессмысленным взглядом в горшок с пересохшей геранью. Чуть намокшие от слез паутинки волос прочеркивали на щеке три-четыре беспорядочных штриха. Аура едва уловимой влаги расходилась от нее волнами по комнате.

— Не беспокойся, — сказала она, — реветь здесь никто не собирался.

Я вытянул из пачки салфетку; беззвучно высморкавшись, она нервно убрала с лица налипшие волосы.

— Я, вообще-то, собиралась уйти до того, как ты вернешься. Не хотела встречаться.

— Но потом, я вижу, раздумала?

— Вовсе нет. Просто… расхотелось куда-то еще идти. Но ты не волнуйся, я уже ухожу.

— Да ладно… Кофе хоть выпей.

Под сводку дорожно-транспортных происшествий я отхлебнул кофе, затем взял ножницы и вскрыл два пришедших конверта. В одном — извещение из мебельного магазина: скидка цен на 20 процентов при покупке в такой-то срок. Во втором оказалось письмо, читать которое не хотелось, от приятеля, вспоминать о котором желания тоже не было. Я смял конверты, бросил в корзину с мусором и принялся догрызать остатки галет. Она, не отнимая губ от чашки, стиснув ее в ладонях, точно пытаясь согреться, пристально наблюдала за мной.

— Там салат в холодильнике…

— Салат? — Я поднял голову и уставился на нее.

— Помидоры с фасолью. Других не было. Огурцы твои испортились, я выкинула…

— М-м-м…

Я достал из холодильника большую салатницу из голубого окинавского стекла и вылил туда остававшиеся в бутылке пять миллиметров приправы. От помидоров с фасолью осталась одна сплошная озябшая тень. Вкус отсутствовал напрочь. Вкуса также не оказалось ни в галетах, ни в кофе. Видимо, из-за яркого утреннего света. Утренний свет вечно все разлагает на составные. Я извлек из кармана сигареты, смятые в кашу, и прикурил от спичек, происхождение которых не помнил. Сигарета захлюпала при затяжке, как высыхающий мыльный пузырь. Сиреневый дым растекся в утренних лучах абстрактными узорами.

— Я ездил на похороны. Потом все закончилось — поехал на Синдзюку, пил до утра в одиночку…

Откуда-то в комнату прокралась кошка, протяжно зевнула и игриво прыгнула к ней на колени. Она запустила руку в шерсть и несколько раз почесала кошку за ухом.

— Не объясняй ничего, — сказала она. — Это уже меня не касается.

— А я ничего и не объясняю. Так… болтаю о чем-нибудь.

Она чуть пожала плечами, и шлейка лифчика исчезла, утонув в вырезе рукава. На лице ее не было ничего, что я бы назвал выражением. И я вспомнил картину, которую видел когда-то давно — фотографию города, опустившегося на дно моря.

— Мы знали друг друга раньше. Хотя и не очень близко… Вы не были знакомы.

— Вот как?..

Кошка на ее коленях потянулась, вытянув лапы во всю длину, и с легким шипением выпустила воздух из легких.

Я молча смотрел на огонек сигареты.

— От чего смерть?

— Сбило машиной. Переломы в тринадцати местах.

— Женщина?..

— Угу.

Закончилась семичасовая сводка дорожно-транспортных происшествий, и по радио вновь забренчал незатейливый рок-н-ролл. Она поставила чашку на блюдце и посмотрела мне в глаза.

— Интересно… Я умру — ты так же напьешься?

— Пил я вовсе не из-за похорон. Ну, разве что, первую пару рюмок…

За окном разгорался новый день. Новый и жаркий день. В окошке над раковиной заискрился далекий пейзаж — сбившиеся в кучку небоскребы. Сегодня они сияли гораздо ярче обычного.

— Выпьешь прохладного?

Она покачала головой.

Я достал из холодильника банку колы и выпил залпом до дна.

— Девчонка, которая давала кому угодно… — сказал я. Словно соболезнование выразил: «При жизни усопшая вечно спала с кем попало…»

— А это зачем мне рассказывать? — спросила она.

Зачем? Я и сам не знал.

— Так, и что из этого?.. Прямо-таки всем подряд?

— Ну да.

— Но тебе-то — дело другое, не так ли?

Ее голос вдруг странно звякнул жесткими нотками. Я поднял глаза от тарелки с салатом и сквозь ветки засохшей герани посмотрел ей в лицо.

— Почему ты так думаешь?

— Ну, не знаю, — очень тихо сказала она. — Ты совершенно другого склада.

— Другого склада?

— У тебя такая особенность… Как в песочных часах. Когда весь песок высыпается, обязательно кто-то их переворачивает — и все сначала…

— Что, действительно?..

Ее губы дрогнули в странной полуулыбке — и сделались вновь бесстрастными.

— Я пришла за вещами… Пальто зимнее, шапка и все остальное. Я там собрала все в ящик. Будут руки свободны — донеси до рассылки, ладно?

— Да я домой к тебе завезу…

Она тихо покачала головой:

— Не стоит. Я не хочу, чтобы ты приходил. Понятно?

И правда. Я совсем забылся и болтал уже то, чего в виду не имел.

— Адрес ты знаешь, так ведь?

— Да уж, знаю…

— Ну, тогда у меня все. Извини, что так засиделась…

— Как с бумагами? Больше ничего не надо?

— Да, уже все закончилось.

— Даже смешно, как все просто, а? Я-то думал, будет столько возни…

— Всем так кажется, кто с этим еще не сталкивался. На самом деле оказывается очень просто… Когда все уже позади. — Она еще раз почесала кошку за ухом. — Разведись второй раз — и ты уже ветеран…

Кошка зажмурилась, потянулась и затихла, пристроив голову на ее руке. Я сложил чашки и салатницу в раковину, потом чеком из магазина, как веником, смел галетное крошево со стола. Яркое солнце больно кололо глаза.

— Я список оставила — там, на твоем столе… Где какие бумаги лежат. Дни, когда забирают мусор. Ну, и все остальное. Если что непонятно, звони…

— Да, спасибо.

— Ты хотел детей?

— Нет, — сказал я. — Детей не хотел.

— А я колебалась все время. Но раз все вот так — то и слава Богу, правда? Хотя, как ты думаешь — может, как раз с детьми все было бы по-другому?

— Ну, куча народу разводится и при детях.

— Да, наверное… — сказала она, вертя в пальцах мою зажигалку. — А я и сейчас люблю тебя. Только дело совсем не в этом… Я прекрасно все вижу сама.

Глава 3

Исчезновения
(ее самой, ее фотографий и ночной сорочки)
После ее ухода я выпил еще одну банку колы, потом принял горячий душ и побрился. Что бы ни брал я в руки: мыло, крем для бритья — все кончалось, шампуня оставалось на донышке.

Я вышел из душа, причесался, освежил кожу лосьоном и вычистил уши. Затем поплелся на кухню и разогрел оставшийся кофе. За столом напротив меня никого уже небыло. Взгляд мой споткнулся о стул, не котором больше никто не сидел, и я вдруг ощутил себя малым ребенком, который остался один на улице странного, фантастического города, что я видел когда-то на фасетной картинке… Впрочем, что говорить, — я давно уже не ребенок. Без единого проблеска мысли в мозгу я долго, глоток за глотком, отхлебывал кофе, пока не выпил весь, потом просидел без движения еще какое-то время и, наконец, закурил. Удивительно: я провел без сна ровно сутки, но спать совсем не хотелось. Тело пронизывало усталостью, и лишь голова, как дрессированное морское животное, еще оставалась на плаву и в попытках спасти утопающее сознание все выписывала над несчастным круги по воде безо всякого толку.

Глядя на пустой стул напротив, я вспомнил историю, вычитанную однажды у какого-то американца. Человек, от которого ушла жена, несколько месяцев кряду не притрагивался к ночной сорочке, оставленной ею на спинке стула в столовой… Подумав еще немного, я решил, что идея, в общем, не так и плоха. Вряд ли, конечно, это как-то поможет — но все лучше, чем глазеть на горшок с пересохшей геранью… Да и кошка наверняка вела бы себя спокойнее, если бы в комнате остались какие-то вещи жены.

Зайдя в спальню, я принялся открывать, один за другим, ящики ее шкафа; все оказались пусты — хоть шаром покати. Старый изъеденный молью шарфик, пакетик с порошком от моли да три пустых вешалки — вот и все, что я там обнаружил. Она выгребла все подчистую. Все склянки-пузырьки с парфюмерией, беспорядочной россыпью загромождавшие узенький туалетный столик, все ее пудры-помады-тени, зубные щетки, фен, все эти ее лекарства неизвестного назначения, тампоны-салфетки и прочая гигиеническая дребедень, вся ее обувь — от тяжелых зимних ботинок до сандалет и домашних тапочек, коробки со шляпами; занимавшие целый ящик сумочки и ридикюли, портфели и портмоне, все с такой тщательностью рассортированное нижнее белье и чулки, ее письма — все, от чего мог исходить хоть слабый ее запах, растворилось бесследно. Мне почудилось даже, будто все свои отпечатки пальцев она забрала с собой. Книжный ящик и полка с пластинками опустели на треть: кое-что покупала она сама, кое-что дарил я. Из альбомов были вырваны все ее фотографии. Везде, где нас снимали вдвоем, ее часть снимка оказывалась аккуратно отрезанной, «мои» же половинки остались на прежних местах. Совершенно нетронутыми я нашел лишь те снимки, где я один, а также пейзажи и портреты животных. Три альбома с постранично отредактированным человеческим прошлым: я был оставлен в нем один, как перст, на фоне гор, рек, оленей и кошек. Как если бы я с самого рождения был один, прожил в одиночку всю жизнь до сих пор — и теперь приговорен к одиночеству до скончания века… Я захлопнул альбом и выкурил две сигареты подряд.

С одной стороны, думал я, — могла бы и оставить после себя хоть ночную сорочку. С другой стороны — все это, конечно же, ее личное дело, и не мне предъявлять претензии. Решение не оставлять ничего она приняла сама. Мне оставалось лишь принять это к сведению. Иначе говоря, ее замысел удался: все, что мне действительно оставалось теперь, — это убедить себя, что ее просто не существовало с самого начала.

Ну, а раз ее не было — откуда взяться сорочке?.. Я залил водой пепельницы, выключил транзистор и кондиционер, отогнал заскочившую еще раз в голову мысль о ночной сорочке и поплелся спать. Уже месяц прошел с тех пор, как я получил развод и она съехала, переселившись в другую квартиру. Месяц безо всякого смысла. Месяц тягуче-безвкусный, как растаявшее желе. Никаких перемен не ощутил я за это время — да, собственно, ничего и не изменилось.

Я просыпался в семь, варил кофе, поджаривал в тостере хлеб, уходил на работу, ужинал в городе, пропускал пару-тройку бутылок сакэ[23], возвращался домой, час читал что-нибудь в постели, затем гасил свет и засыпал до следующего утра. По субботам и воскресеньям вместо работы я уходил с утра шататься по ближайшим кинотеатрам и добивал бестолковое время до вечера, как только мог. А вечерами — как всегда: одинокий ужин, сакэ, час с книгой в постели и сон. Монотонно-безлико — так некоторые люди заштриховывают черной пастой день за днем в настенном календаре — прожил я этот месяц.

Она исчезала из моей жизни — и, я чувствовал, с этим уже ничего не поделаешь. Что случилось, то и случилось. Хорошо ли, плохо ли прожиты были эти наши четыре года вдвоем, уже совершенно не важно. Все выпотрошено — как в фотоальбомах. Совершенно не важно и то, что она уже давно и регулярно спала с моим другом, и в один прекрасный день я даже застал их вдвоем, нагрянув к нему случайно. От таких вещей не застрахован никто, они часто случаются в жизни, и если уж ей довелось во все это вляпаться, то я ни в коей мере не считал это чем-то особенным. В конечном итоге, это только ее проблема…

— В конечном итоге, это только твоя проблема, — сказал я.

В тот воскресный июньский полдень, когда она заявила, что хотела бы развестись, я стоял перед ней, крутя на пальце жестяное колечко от пивной банки.

— То есть, тебе все равно? — как-то очень отчетливо спросила она.

— Нет, мне не все равно, — ответил я. — Я всего лишь сказал, что это — твоя проблема.

— Если честно, мне не хочется с тобой расставаться, — произнесла она, выдержав паузу.

— Ну и не расставайся.

— Но если с тобой — то ведь ни черта не получится!

Она не прибавила к сказанному ни слова, но мне кажется, я понял, что она имела в виду. Через несколько месяцев мне стукнет тридцать. Ей, тоже вскорости — двадцать шесть. Впереди нас ждала куча проблем, а нажили мы до сих пор буквально какие-то крохи. Фактически — ноль. Сбережения были подчистую проедены за четыре года вдвоем.

Почти полностью виноват в этом был я. Мне, наверное, вообще не следовало жениться. По крайней мере, ей-то уж точно не следовало выходить за меня. Еще в самом начале ей взбрело в голову считать себя натурой «общительной», меня же — типом замкнутым и нелюдимым. Так, сравнительно удачно, мы и стали играть эти роли. Но за то время, пока мы и вправду верили, что сможем так очень долго, — вдруг что-то сломалось. Что-то очень неуловимое, но чего уже не исправить. Мы зашли в очень мирный, спокойный тупик и просто тянули время. Это был наш конец. Я действительно стал для нее уже конченым человеком. Пусть даже у нее осталось сколько-то любви ко мне — дело было уже не в этом. Мы слишком привыкли играть наши роли друг перед другом. Я уже ничего не мог ей дать. Она чувствовала это инстинктом, я понимал из опыта, но ни в том, ни в другом спасения больше не было.

И вот теперь вместе со всеми своими сорочками она исчезла из моей жизни навеки. Что-то забудет память. Что-то скроется с глаз. Что-то умрет. В этом не должно быть особой трагедии.

24 июля, 8:25 утра…

Бросив взгляд на цифры электронных часов, я провалился в сон.

Часть III СЕНТЯБРЬ 1978 г

Глава 4

Китовый пенис Девочка на трех работах
Спать с женщиной: порой я смотрю на это как на нечто большое и серьезное; иногда же, напротив, не вижу в том ничего особенного. Бывает секс как терапия для восстановления сил, а бывает секс от нечего делать. Секс может быть от начала и до конца терапией, как может быть с начала и до конца — от нечего делать. Секс, начавшийся как отменная терапия, вполне может завершиться банальным сексом от нечего делать, равно как и наоборот. Наша половая жизнь — как бы тут лучше выразиться? — в корне отличается от половой жизни китов.

Мы не киты — вот один из главных тезисов моей половой жизни.

В городе моего детства — тридцать минут на велосипеде от дома — был океанариум. Внутри, как в настоящем подводном мире, всегда царила прохлада, и безмолвие лишь изредка прерывалось доносившимся неизвестно откуда тихим плеском воды. В тусклых сумерках так и слышались из-за углов коридора приглушенные вздохи русалок. В огромном бассейне кругами ходили стаи тунцов, винтом по водным тоннелям подымались осетры, хищно скалились на куски мяса пираньи, скупо мерцали своими шарами-светильниками электрические угри.

Не было счета рыбам в океанариуме. Разные названия, разная на вид чешуя, разные по форме жабры. У меня просто не укладывалось в голове, отчего и зачем у рыб на Земле столько видов.

Китов, разумеется, в океанариуме быть не могло. Киты слишком большие, их невозможно держать внутри здания: пришлось бы развалить весь океанариум, чтобы соорудить водоем, в который смог бы втиснуться один-единственный кит. Взамен самого кита был выставлен его пенис. Как полномочный представитель своего хозяина. Вот как случилось, что годы самых ярких детских фантазий я провел, созерцая китовый пенис и пытаясь представить кита целиком. Нагулявшись по извилистым коридорам океанариума, я приходил в выставочный зал с высоченным потолком, устраивался на диване прямо напротив китового пениса — и сидел так часами.

Иногда он напоминал мне ссохшуюся кокосовую пальму, иногда — гигантский кукурузный початок. В одном можно было не сомневаться: если бы не табличка у основания — «ПОЛОВОЙ ОРГАН КИТА-САМЦА», — ни один посетитель в жизни бы не догадался, что перед ним за штуковина. Он гораздо больше смахивал на реликт, найденный в песках Средней Азии, чем на выходца из глубин Ледовитого Океана. Не говоря уже о том, что он был совершенно не похож ни на мой собственный пенис, ни на чей-либо из всех виденных мною пенисов. Этот одинокий, вырезанный с корнем из тела пенис словно дрейфовал перед моими глазами в волнах какой-то необъяснимой тоски.

И когда я впервые переспал с девчонкой, все, что вертелось в моей голове — это китовый пенис. «Что за участь постигла его? Какой нелепой волной занесло его под стекло на витрину безлюдного океанариума?» — мучился я. Предчувствие точно такой же глухой обреченности и своей судьбы сжимало мне сердце. Впрочем, мне было 17 лет — слишком рано, чтобы доводить себя до самоубийства. С тех пор я и приучил себя к спасительной мысли.

Мы не киты.

Валяясь в постели с новой подругой, я поигрывал с завитушками ее волос и думал о китовом пенисе.

В океанариуме моего детства всегда царила поздняя осень. На стеклянных стенках бассейна, холодных как лед, — отраженья меня в толстом свитере. Темно-свинцовое море заглядывало в иллюминатор выставочного зала; барашки бесчисленных волн обегали его по краю, точно белые кружева — воротничок девичьего платья…

— О чем думаешь? — спросила она.

— О прошлом, — ответил я.

* * *
В двадцать один год у нее были прекрасное стройное тело — и пара дьявольски безупречных ушей.

Днем она правила тексты в небольшом издательстве, работала «спецмоделью» в рекламе женских ушей, а вечером подрабатывала «по вызову» в маленьком ночном клубе — очень тихом, «только для самых своих». Какое из трех занятий считала она основным, мне было неведомо. Как, впрочем, и ей самой. И все же, если задаться вопросом, что больше соответствовало ее натуре, то, пожалуй, именно в работе «ушной моделью» она раскрывалась полнее всего. Так думал я, так казалось и ей самой. И это невзирая на то, что, в принципе, «ушная модель» — крайне ограниченная сфера деятельности, не говоря уже о низком профессиональном статусе и мизерной оплате всех моделей такой узкой специализации. Для большинства рекламных агентов, фотографов, гримеров она была просто «хозяйкой своих ушей». Все, чем обладала она помимо ушей: тело, душа, характер, — безжалостно вырезалось и выбрасывалось из жизни.

— Ну, не совсем так, — говорила она. — Просто мои уши — это я. А я — это мои уши.

Ни на ночных вызовах, ни в издательстве своих ушей она никогда никому не показывала.

— Это потому, что я там не настоящая, — объясняла она.

Офис ее ночного «клуба знакомств» (официально — «Клуба талантов») располагался в кварталах Акасака, и заправляла им некая дама, белокурая англичанка, которую все называли «миссис Икс». Вот уже тридцать лет миссис Икс жила в Японии, бегло говорила по-японски и могла читать большинство основных иероглифов. В каких-нибудь пятистах метрах от офиса миссис Икс открыла курсы разговорного английского, откуда и вербовала более или менее подходящие мордашки для работы в клубе. В свою очередь, случалось, что сразу несколько девчонок из клуба ходили на курсы английского. Разумеется, за льготную плату со скидкой чуть ли не вполовину.

Всех девчонок в клубе миссис Икс называла «dear». Мягкое и вкрадчивое, словно лучи закатного солнца весной, это ее «dear» раскатывалось, рассеивалось по разговору.

— Надевай, как положено, чулки с поясом, dear. Никаких колготок!

Или:

— Ты, кажется, пьешь чай со сливками, dear?

Ну и так далее.

Клиентура для заведения отбиралась и поддерживалась очень тщательно и состояла в основном из зажиточных бизнесменов от 40 до 50 лет. На две трети это были иностранцы, и только на треть — японцы. Политиков, стариков, калек и нищих миссис Икс просто на дух не переносила.

Из дюжины отобранных «красоток по вызову» моя новая подруга была самой заурядной и неброской на вид. С ушами, спрятанными под копной волос, она не производила на людей никакого особого впечатления. Мне не совсем понятно, что заставило миссис Икс при отборе остановить на ней взгляд. Может быть, ей удалось разглядеть ту особую привлекательность, редко открывающуюся постороннему глазу. А может, она просто решила, что на десяток принцесс можно иметь и одну такую «золушку». Как бы там ни было, расчеты миссис Икс оправдались, и даже у «золушки» вскоре появилось несколько постоянных, «солидных» клиентов. В заурядной одежде, с обычной косметикой на обычном лице и запахом самых дежурных духов являлась она по вызову в «Хилтон», «Окура» или «Принс»[24] и, проводя с клиентами какие-нибудь две-три ночи в неделю, обеспечивала себе кусок хлеба на целый месяц.

Половину из свободных своих ночей она бесплатно спала со мной. Где и что она делала в остальные ночи, мне было неизвестно.

Куда как прозаичнее была ее «жизнь правщицы текстов» в издательстве. Трижды в неделю она появлялась на третьем этаже небольшого здания в Канда[25], где с девяти до пяти вычитывала гранки набранного текста, разливала чай и бегала (вверх-вниз по лестнице — лифта в здании не было) в магазин за стирательными резинками. Держалась независимо, особняком, и никому даже в голову не приходило совать нос во все ее «прочие жизни».

Точно хамелеону, ей удавалось меняться в зависимости от места и обстановки, то выставляя свои чудеса на всеобщее обозрение, то скрывая их самым тщательным образом.

На нее (или на ее уши) я наткнулся совершенно случайно в начале августа, сразу после того, как разошелся с женой. Я подрядился делать копии с рекламных проспектов для одной компьютерной фирмы; там-то мне и довелось познакомиться с ее ушами самым непосредственным образом.

Директор рекламного отдела, положив на стол макет очередного проспекта и несколько черно-белых фотографий, сказал мне:

— Даю тебе неделю; подготовь-ка титульный лист в трех вариантах, с заголовками и вот с этими снимками.

На каждой из трех фотографий красовалось по гигантскому уху.

Уши?!

— Почему — уши? — спросил я тогда.

— А я почем знаю? Уши и уши! Во всяком случае, советую тебе всю эту неделю только о них и думать.

Вот так получилось, что целую неделю жизни я провел, созерцая человеческие уши. Прицепив липкой лентой к стене над столом три огромных фотоснимка ушей, я курил, пил кофе, жевал бутерброды, стриг ногти — и разглядывал эти фотографии. Худо ли бедно, через неделю заказ был выполнен, а снимки ушей так и остались висеть на стене. Отчасти из-за того, что мне было лень специально лезть и снимать их; отчасти потому, что разглядывать уши уже вошло у меня в привычку. И все же главное, отчего я не снимал фотографии со стены и не прятал в глубине стола, было в другом. Эти уши просто околдовали меня. Это были уши фантастической формы, уши из мечты или сна. Можно сказать — «уши на все сто процентов». Я впервые в жизни ощущал, какой притягательной силой могут обладать увеличенные изображения отдельных частей человеческого тела (не говоря уже о половых органах). Чуть не сама судьба со всеми ее завихрениями и водоворотами бурлила перед моими глазами.

Одни изгибы уверенно-дерзко рассекали весь общий фон поперек; другие спешили укрыться от постороннего взгляда в робких стайках себе подобных и напускали тени вокруг; третьи, подобно старинным фрескам, рассказывали бесчисленные долгие легенды. Мочки же ушей просто-напросто вылетали за все траектории и по насыщенности своей чуть припухшей, упругой плоти затмевали реальную жизнь. Через несколько дней я решил позвонить фотографу, делавшему эти снимки, и выведать у него имя и номер телефона хозяйки ушей.

— Что там опять? — спросил фотограф.

— Да понимаешь, интересно мне. Уж очень замечательные уши…

— А? Н-ну да, уши-то, — пожевал фотограф губами. — Сама-то девчонка — так, не на что глаз положить… Хочешь с кем помоложе — так я тут недавно одну в бикини снимал, могу познакомить…

— Большое спасибо, — сказал я и повесил трубку.

* * *
Я позвонил ей в два, потом в шесть, потом в десять часов — никто не брал трубку.

Обычный день ее обычной занятой жизни.

Дозвониться до нее мне удалось лишь на следующее утро в десять. Наскоро представившись, я сказал, что хотел бы обсудить с ней кое-что из вчерашней работы, и что не могли бы мы, скажем, где-нибудь вместе перекусить ближе к вечеру.

— Но, я слышала, работа закончена? — спросила она.

— Да, работа закончена.

Мой ответ, похоже, привел ее в легкое замешательство, но ничего больше спрашивать она не стала. Я назначил встречу на вечер в кофейне на Аояма. Заказав по телефону столик в первоклассном французском ресторане, лучшем из всех, где мне доводилось бывать, — я надел новую рубашку, завязал, повозившись изрядно, галстук и облачился в костюм, который надевал до этого только пару раз.

Как и предупреждал фотограф, «глаз положить» там было и правда особенно не на что. Что одежда ее, что лицо — все выглядело заурядно-унылым, и в целом она сильно смахивала на хористку из второразрядного женского колледжа. Но на все это мне, разумеется, было плевать. Настоящую досаду у меня вызывало одно: свои уши она тщательно скрывала под густыми, отвесно начесанными волосами.

— Значит, уши ты прячешь? — спросил я словно бы невзначай.

— Ага, — как бы между прочим ответила она.

В ресторан мы пришли чуть раньше назначенного и оказались первыми к ужину посетителями. В притушенном свете ламп официант плыл по залу, чиркая длинными спичками и зажигая одну за другой ярко-красные свечи. Метрдотель, селёдочьим взглядом ощупывал ряды ножей, вилок, тарелок, салфеток, скрупулезно проверял сервировку на столиках. Выложенные елочкой дубовые плитки паркета блестели, как зеркала, и каблуки официанта цокали по ним легко и приятно. Туфли у официанта были явно дороже моих. В вазах стояли свежие цветы, а на белой стене красовалась картина какого-то модерниста, с первого взгляда понятно: оригинал. Пробежав глазами винный лист, я заказал белого вина поблагороднее; из легких же закусок попросил для обоих фазаний паштет, заливное из окуня и печень морского черта в сметане. Она, усердно покопавшись в меню, заказала суп из морской черепахи и заливной язык; я выбрал суп из морских ежей, ростбиф с петрушкой в японском соусе и салат из помидоров. Половина моего месячного оклада, похоже, улетала в тартарары.

— Однако, достойное заведение, — сказала она. — И часто ты здесь бываешь?

— Иногда, только по работе. По мне, когда один, уж лучше выпить сакэ в обычном баре, ну и соответственно закусить. Чувствуешь себя гораздо свободнее: не надо забивать голову лишними вещами.

— И что ты обычно ешь в баре?

— Да что угодно. Чаще всего — сэндвичи с омлетом.

— Сэндвичи с омлетом!.. — повторила она. — Значит, каждый день ты ужинаешь в баре сэндвичами с омлетом?

— Ну, не каждый день. Где-то раз в три дня готовлю и дома…

— Но два дня из трех ты все-таки ешь в баре сэндвичи с омлетом, так?

— Да, пожалуй…

— А почему именно сэндвичи с омлетом?

— В хороших барах всегда готовят хороший сэндвич с омлетом.

— Тьфу!.. — сказала она. — Ненормальный какой-то.

— Абсолютно нормальный! — сказал я.

Совершенно не представляя, как сменить тему, я замолчал и какое-то время сидел, уставившись на окурки в пепельнице посередине стола.

— Разговор — о работе? — намекнула она.

— Я уже говорил вчера — работа закончена полностью. Нет никаких проблем. И разговора никакого нет.

Из кармана сумочки она достала пачку тонких, длинных ментоловых сигарет и, вопрошая одними глазами: «Ну, и…?» — прикурила от ресторанных спичек. Я совсем уже открыл было рот, но тут за моей спиной вновь послышалось решительное цоканье каблуков. С особенной улыбкой, словно показывая портрет единственного сына, метрдотель повернул бутылку этикеткой ко мне. Я кивнул ему — и он, вынув пробку с едва слышным, ласкающим ухо щелчком, разлил вино по глотку на бокал. Я ощутил на языке концентрированный вкус денег. Метрдотель удалился, и два официанта, сменяя друг друга, выставили на стол три больших блюда и пару тарелок. Затем официанты исчезли, и мы снова остались вдвоем.

— Очень хотелось увидать твои уши. Чего бы это ни стоило, — сказал я откровенно.

Не отвечая ни слова, она положила себе паштета с печенью и пригубила вино.

— Что, зря побеспокоил?

Она еле заметно улыбнулась:

— Хорошую французскую кухню очень трудно назвать беспокойством…

— А разговор об ушах — беспокойство?

— Тоже нет. Все ведь зависит от угла зрения, верно?

— Так давай говорить под твоим любимым углом.

Она поднесла ко рту вилку и слегка изогнулась, потянувшись навстречу руке.

— Говори, что думаешь. Вот и будет «под моим любимым углом».

Мы помолчали какое-то время, занятые едой и вином.

— Я сворачиваю за угол, — заговорил я. — И кто-то впереди меня тоже сворачивает

— за следующий угол. Мне не видно, кто это. Я у успеваю разглядеть лишь краешек белой одежды, мелькнувший в последний момент. Этот белый лоскут мельтешит, почти ускользая из виду, — но никак нельзя отделаться от него совсем… Знакомо тебе такое?

— Вроде знакомо…

— Вот такое же ощущение у меня от твоих ушей.

Вновь погрузившись в молчание, мы продолжали ужин. Я подлил вина ей, потом себе.

— Ты же не о картинке в голове говоришь, а о самом ощущении, так ведь? — уточнила она.

— Конечно!

— А раньше ты никогда подобного не испытывал?

Немного подумав, я покачал головой:

— Нет.

— Получается, все из-за моих ушей?

— Я не уверен… Уверенность в чем-то — вообще, очень скользкая штука… К тому же, я еще ни разу не слышал, чтобы форма ушей вызывала у кого-то все время одни и те же чувства…

— Ну, один мой знакомый всегда начинает чихать при виде носа Фарры Фосетт-старшей. А согласись: в том же чихании очень много чисто психологического. Какая-то причина причина порождает однажды случайное следствие — и вот то и другое уже связано в нас, да так, что не разорвать…

— Я, конечно, не знаю, что там с носом у Фарры Фосетт-старшей[26]… — начал я, отхлебнул вина и забыл, что хотел сказать.

— В твоем случае — что-то другое? — спросила она.

— М-м-да, немного другое, — ответил я. — Что-то совершенно неуловимое — и в то же время страшно конкретное, важное… — Я развел руки на метровую ширину — и резко сдвинул ладони до промежутка в какие-то пять сантиметров. — Не знаю, как лучше сказать…

— Феномен концентрации на неосознанных мотивах.

— Именно так! — сказал я. — Ого, да ты раз в десять умнее меня!

— Я ходила на курсы.

— На курсы?

— Да. Заочные курсы по психологии.

Мы разделили на двоих остатки паштета. Я опять забыл, что хотел сказать.

— Значит, ты пока еще не уловил, что за связь между моими ушами и твоим ощущением?

— Ну да, — сказал я. — Никак не пойму: то ли твои уши хотят мне что-то сказать напрямую, то ли что-то еще обращается ко мне через твои уши как через посредника…

Не отнимая рук от стола, она слегка повела плечами.

— А это твое ощущение — приятное или неприятное?

— Ни то, ни другое. А может, и то, и другое вместе… Не знаю.

Стиснув в пальцах бокал с вином, она некоторое время очень внимательно изучала мое лицо.

— Мне кажется, тебе бы следовало научиться поточнее выражать свои чувства.

— Ага. Вот и с оборотами речи ни к черту, верно? — добавил я.

Она улыбнулась:

— Ну, не так все ужасно… Я же, в общем, поняла, что ты хотел сказать.

— И что мне, по-твоему, делать?

Она долго молчала. И, похоже, думала о чем-то совсем другом. Пять тарелок зияли пустотами на столе, точно стайка погибших планет.

— Знаешь, — заговорила она после долгой паузы, — я думаю, нам надо стать друзьями. Конечно, если ты хочешь…

— Разумеется, — сказал я.

— То есть, очень-очень близкими друзьями, — уточнила она.

Я кивнул.

Так мы и стали очень-очень близкими друзьями. Через полчаса после того, как впервые встретились.

— Как очень близкий друг, хочу тебя кое о чем спросить, — сказал я.

— Давай, — сказала она.

— Прежде всего — почему ты не открываешь ушей? И второе: случалось ли раньше, чтобы они, твои уши, оказывали еще на кого-нибудь такое странное действие? Она долго молчала, уткнувшись взглядом в свои руки на столе.

— Тут много всего перемешано, — очень тихо сказала она, наконец.

— Перемешано?

— Ну, да… Хотя, если коротко: я просто привыкла к той себе, которая не показывает ушей.

— Получается, что ты с открытыми ушами и ты с закрытыми ушами — два разных человека?

— Вот именно.

Официанты убрали пустые тарелки и подали суп.

— А ты можешь рассказать о той, которая с открытыми?

— Вряд ли получится, слишком давно это было… Правду сказать, с двенадцати лет я вообще их не открываю.

— Ну, работая моделью, ты все-таки их показываешь, верно?

— Да, — сказала она, — Но там не настоящие уши.

— Не настоящие уши?..

— Там — заблокированные уши.

Проглотив пару ложек супа, я поднял глаза от тарелки и посмотрел ей в лицо.

— Можешь объяснить чуть подробнее про «заблокированные уши»?

— «Заблокированные» — это мертвые уши. Я сама убиваю их. То есть я блокирую их — перекрываю им дорогу к сознанию, и… Не понимаешь? Я понимал с трудом.

— Попробуй спросить, — сказала она.

— «Убить свои уши» — это что, перестать ими слышать?

— Да нет же. Слышать ты ими слышишь, все в порядке. Просто они мертвы. Да ты и сам это должен уметь!

Положив ложку на стол, она выпрямилась, немного приподняла плечи, резко отвела назад подбородок, застыла так, напрягшись, секунд на десять — и, наконец, уронив плечи, расслабилась.

— Вот теперь уши умерли!.. Сам попробуй.

Неторопливо и тщательно я трижды проделал эти ее операции. Ощущения, будто что-то умерло, не появлялось. Разве что, пожалуй, вино побежало чуть быстрее в крови, вот и все.

— Что-то никак мои уши не хотят умирать, — сказал я разочарованно.

Она покачала головой:

— Бесполезно… Видимо, когда нет нужды убивать — чувствуешь себя хорошо, даже не умея этого делать.

— А можно еще поспрашивать?

— Давай.

— Сейчас я попробую собрать вместе все, о чем ты рассказала… Значит, до двенадцати лет ты живешь с открытыми ушами. Потом в один прекрасный день ты их прячешь. После этого и до сих пор их больше не открываешь. И когда их уже просто нельзя не открыть — ты «блокируешь» их, отключая от связи с сознанием… Так, да?

Она радостно улыбнулась:

— Именно так!

— Что же случилось с твоими ушами в двенадцать?

— Не торопись! — Она протянула обе руки через стол и легонько коснулась моих пальцев. — Прошу тебя…

Я разлил остатки вина по бокалам и медленно осушил свой до дна.

— Сначала я хотела бы узнать про тебя побольше.

— Что, например?

— Да все! Где и как ты рос, сколько тебе лет, чем занимаешься — ну, в таком духе…

— Скучно рассказывать. Все так банально, ты просто заснешь, не дослушав.

— А я люблю банальные темы.

— В моем случае все банально настолько, что не понравится никому.

— Ладно, — засмеялась она, — Наговори хоть на десять минут!

— Родился я двадцать четвертого декабря 1948 года, под самое Рождество… Мало хорошего, когда у тебя именины под Рождество. Сама посуди: подарки ко дню рождения — те же подарки к Рождеству. Все пытаются на этом как-нибудь сэкономить… По звездам — Овен, группа крови первая; в таком сочетании — склонность быть муниципальным клерком или банковским служащим. Союз со Стрельцом, Весами и Водолеем неблагоприятен… Не жизнь — тоска, тебе не кажется?

— Звучит весьма забавно!

— Вырос в обычном городишке, окончил самую обычную школу. Особой болтливостью и в детстве не отличался, подростком же был просто занудой. Обычная первая подружка, обычная первая любовь. Дорос до восемнадцати — поступил в университет, переехал в Токио. Закончил университет, открыл на пару с приятелем маленькую переводческую контору — там сейчас и кормлюсь понемногу. Года три назад начал брать заказы в рекламном журнале — оформлять объявления; там пока все тоже благополучно. Четыре года назад познакомился с одной девчонкой, служащей фирмы, женился; два месяца назад развелся. Почему — в двух словах не расскажешь… Держу одну престарелую кошку. В день выкуриваю сорок сигарет. Бросить не получается, как ни пытаюсь. У меня три костюма, шесть галстуков и пятьсот давно вышедших из моды пластинок. Помню имена всех убийц из романов Эллери Куина. «В Поисках Утраченного Времени» Пруста собрал полностью, но прочитал только половину. Летом пью пиво, зимой — виски.

— И, наконец, каждые два дня из трех ты ешь сэндвичи с омлетом в баре?

— Ага, — кивнул я.

— Очень интересная жизнь!

— До сих пор была одна сплошная скучища, да и дальше, видимо, будет так же. Хотя не сказал бы, что мне в такой жизни что-то не нравится. В том смысле, что все равно уже ничего не поделать…

Я взглянул на часы. Прошло десять минут и двадцать секунд.

— И все-таки в том, что ты сейчас рассказал — еще не весь ты, правда?

Я помолчал, разглядывая свои руки на скатерти.

— Конечно, не весь. Даже про самую скучную жизнь никогда не расскажешь все полностью, верно?

— А хочешь, я теперь расскажу о своем впечатлении от тебя?

— Хочу.

— Обычно, когда я встречаюсь с кем-то впервые, первые десять минут даю человеку выговориться. А потом уже стараюсь поймать его, выворачивая то, что он говорил, наизнанку… Считаешь, это неправильно?

— Отчего же, — я покачал головой. — Пожалуй, ты действуешь верно.

Официант, появившись из воздуха, расставил тарелки. Другой, сменив первого, разложил по тарелкам еду. Наконец, пришел третий и полил все какими-то соусами. Точно три бейсболиста безупречно разыграли подачу: от удара — на вторую зону — до первой.

— Если же такой способ испытать на тебе, то вот что получится, — произнесла она, вонзая нож в заливной язык. — Не жизнь твоя скучная. Ты просто хочешь, чтобы она выглядела скучной. Не так ли?

— Может, ты и права, не знаю. Может, и в самом деле — жизнь у меня вовсе не скучная, просто я хочу ее такой видеть. Да результат-то один и тот же! Что так, что эдак, — результат уже у меня в руках. Все хотят убежать от скуки, я хочу влезть в эту скуку поглубже. Будто двигаться в час пик против течения толпы… Так что я вовсе не жалуюсь, что у меня скучная жизнь. Это жена пусть уходит, если ей не нравится…

— Поэтому вы с ней и расстались?

— Я же говорю — в двух словах не расскажешь. Хотя еще Ницше сказал: «Пред ликом скуки даже боги слагают знамена»… Так и вышло. Мы снова принялись за еду. Она налила себе еще соуса, я доел оставшийся хлеб. Пока мы заканчивали главные блюда, каждый думал о своем. Тарелки забрали, мы съели по голубичному шербету. Потом подали кофе, и я закурил. Дым вытекал из сигареты и, пометавшись в воздухе секунду-другую, исчезал в беззвучных и невидимых кондиционерах. Несколько новых посетителей рассаживались за столиками вокруг. Концерт Моцарта растекался по залу, просачиваясь из динамиков в потолке.

— Можно еще спросить про уши?

— Ты, наверное, хочешь спросить — есть ли у них какая-то чудодейственная сила, да? Я кивнул.

— А вот это тебе лучше проверить самому. Даже если я стану рассказывать, моя история будет ограничена рамками моей личности — и вряд ли тебе пригодится. Я кивнул еще раз.

— Тебе я могу показать свои уши, — продолжала она, допив кофе. — Вот только не знаю, поможет ли тебе это… Может, наоборот, потом пожалеешь.

— Почему?

— Может, твоя скука не настолько сильна.

— В таком случае, ничего не попишешь.

Она протянула руки через стол и накрыла мои пальцы ладонями.

— Тогда — вот еще что… После этого какое-то время, месяца два или три — будь со мной рядом. Хорошо?

— Хорошо…

Она достала из сумочки черную ленту и зажала ее в губах. Затем обеими руками отвела назад волосы, задержала их и ловко перехватила лентой.

— Ну, как?..

Изумленный, я смотрел на нее, затаив дыхание. Во рту пересохло, и голос никак не мог найти выхода из одеревеневшего тела. На мгновение мне почудилось, будто в ослепительно-белую штукатурку стен вокруг вдруг с силой ударили волны. Ресторанные звуки — обрывки голосов, звон посуды — внезапно собрались в одно смутное, полупрозрачное облако, сгустились — и вновь рассеялись по прежним местам. Мне послышался шелест волн, и забытым запахом предзакатного моря повеяло из забытого прошлого… Но и это было лишь ничтожной частичкой всего, что переполнило мою душу за какую-то сотую долю секунды.

— Колоссально, — еле выдавил я из себя. — Как будто другой человек!

— Так оно и есть, — сказала она.

Глава 5

Разблокированные уши
— Так оно и есть, — сказала она.

Она была сверхъестественно красива. То была особая красота, какой мне никогда прежде не удавалось ни встретить, ни даже вообразить. Гигантский Космос, таясь, набухал в ней, готовый взорваться своей безграничностью, — и в то же время он был жестким и сжатым до размеров ничтожного кристаллика льда. Вселенная вокруг нас раздувалась в надменном величии — и тут же корчилась в робкой покорности и бессилии. Это превосходило все известные мне понятия и представления. Она и ее уши слились наконец воедино и покатились новорожденным чудом по склону пространства-времени.

— Да от тебя просто с ума сойти можно!

— Я знаю, — сказала она. — Это и есть — состояние разблокированных ушей.

Сразу несколько посетителей, повернув головы, заскользили по нашему столику нарочито рассеянными взглядами. Официант, подплывший с добавкой кофе, не смог налить его как положено. Все смолкло — не было слышно ни звука. Только магнитофон неторопливо шуршал бобиной, проматывая вхолостую. Она достала из сумочки ментоловые сигареты, вытянула из пачки одну и зажала в губах. Спохватившись, я торопливо поднес горящую зажигалку.

— Хочу с тобой переспать, — сказала она.

И мы переспали.

Глава 6

Разблокированные уши
(Продолжение)
Впрочем, ее настоящий звездный час еще не пробил. Два-три дня после этого она держала уши открытыми, затем вновь упрятала свои шедевры скульптуры за глухую стену волос — и опять обернулась в простушку. Так в раннем марте прямо на улице снимают пальто «на пробу»: не тепло ли уже? — и поспешно надевают снова.

— Понимаешь, открывать уши еще не сезон, — объяснила она. — Мне пока трудно справляться с собственной силой…

— Да мне, в общем, все равно, — не стал спорить я. Поскольку даже со спрятанными ушами она была совсем, совсем недурна.

* * *
Иногда она все-таки показывала свои уши, и почти всегда это было связано с сексом. Стоило ей открыть уши, секс с ней сразу приобретал какие-то загадочные свойства. Если в это время шел дождь — все вокруг пахло настоящим дождем. Если щебетали птицы, то щебет раздавался чуть ли не прямо в постели. Трудно объяснить как-то понятнее — в общем, так все и было.

— А в постели с другими ты свои уши никогда не показываешь? — спросил я ее однажды.

— Конечно, нет! — ответила она. — По-моему, никто даже не подозревает, что они у меня есть…

— Ну, и какой же он — секс со спрятанными ушами?

— Очень… по обязанности. Я вся как будто в газету завернута, ничего не чувствую… Ну и пусть! Обязанности выполняются — и слава Богу.

— Но с открытыми-то ушами — в сто раз лучше?

— Конечно!

— Ну и открывай тогда! — удивился я. — Зачем специально думать о чем-то плохом?

Она посмотрела на меня в упор, потом глубоко вздохнула.

— Похоже, ты действительно не понимаешь…

* * *
Пожалуй, я и в самом деле слишком многого не понимал. Прежде всего, я не мог уяснить, почему она относились ко мне по-особенному. Как ни старался, я не мог найти в себе ни замечательных черт, ни просто странностей, которые хоть как-то отличали бы меня от остальных. Когда я сказал ей об этом, она рассмеялась.

— Очень просто! — сказала она. — Все потому, что ты сам меня захотел. Это — основная причина.

— А если бы тебя захотел кто-то другой?

— Ну, по крайней мере сейчас меня хочешь именно ты. И уже от этого становишься гораздо интереснее, чем сам о себе думаешь.

— А почему я сам о себе так думаю? — осторожно спросил я.

— Да потому, что ты живой только наполовину! — ответила она неожиданно резко. — А другая твоя половина так и остается нетронутой…

— Хм! — только и выдавил я.

— В этом смысле мы в чем-то похожи. Я блокирую свои уши, ты — живешь вполовину себя. Тебе не кажется?

— Даже если ты и права, то все равно — другая моя половина не так… ослепительна, как твои уши.

— Наверное! — улыбнулась она. — Я смотрю, ты и в самом деле ничегошеньки не понимаешь!

Утопая в улыбке, она подобрала волосы наверх и одну за другой расстегнула застежки на блузке.

Лето ушло. В выходной день, на закате уже сентябрьского солнца я валялся в постели, поигрывал пальцем с ее волосами и размышлял о китовом пенисе. Угрюмо-свинцовое море бушевало снаружи, свирепая буря ломилась в оконные стекла. Высокие потолки выставочного зала, вокруг — ни души… Китовый пенис, навеки отрезанный от кита, потерял всякий смысл китового пениса. Постепенно мои мысли вернулись к ночной сорочке жены. Как ни старался, я не мог вспомнить, была ли у нее вообще хоть одна ночная сорочка. В уголке мозга маячил образ — призрак ночной сорочки, свисающей со стула на кухне. Вспомнить, что это значило, у меня тоже не получалось. Было лишь странное чувство, будто уже очень долгое время я живу жизнью, принадлежащей кому-то другому.

— Слушай, а ты не носишь ночных сорочек? — спросил я у своей подруги, сам не зная почему.

Она приподняла голову с моего плеча и рассеянно посмотрела на меня.

— А у меня и нет ни одной…

— А! — сказал я.

— Но если ты думаешь, что так будет лучше…

— Нет-нет! — перебил я ее торопливо. — Я не к тому спросил.

— Нет, погоди, ты только не вздумай смущаться! Я на работе ко всему привыкла, стесняться не буду…

— Ничего не надо, — сказал я. — Мне совершенно достаточно тебя и твоих ушей.

Разочарованно покачав головой, она снова уткнулась мне в плечо. Но чуть погодя опять подняла лицо:

— Минут через десять тебе позвонят.

— Позвонят?!.. — Я споткнулся взглядом о черный телефон у кровати.

— Да. Раздастся звонок телефона.

— И ты это знаешь?

— Знаю.

Пристроившись головой на моей груди, она закурила ментоловую сигарету. Чуть погодя мне прямо в пупок упал пепел; она вытянула губы трубочкой и принялась старательно его выдувать. Я поймал ее ухо и зажал между пальцев. Ощущение просто фантастическое. Мысли пропали, и лишь смутные видения да бесформенные силуэты вспыхивали и исчезали, сменяя друг друга в моей голове.

— Разговор пойдет об овцах, — сказала она. — О многих — и об одной.

— Об овцах?!..

— Ага, — она передала мне до половины выкуренную сигарету. Затянувшись, я вдавил окурок в пепельницу. — Ну, а потом начнется охота.

* * *
Через несколько минут у моей подушки зазвонил телефон. Я взглянул на нее: она мирно дремала у меня на груди. Дав аппарату потрезвонить, я снял трубку.

— Ты можешь приехать, прямо сейчас? — выпалил невидимый собеседник. Голос в трубке вибрировал, точно его хозяина поджаривали на сковородке. — Важный разговор!

— Насколько важный?

— Приезжай — поймешь!

— Уж не про овец ли, случайно? — ляпнул я наугад. Не следовало этого делать. Я вдруг почувствовал, что сжимаю в руке кусок льда.

— Откуда ты это знаешь? — спросила трубка.

Но, как бы там ни было, охота на овец началась.

Часть IV ОХОТА НА ОВЕЦ — I

Глава 7

До появления человека со странностями
Существует много различных причин, отчего человек начинает регулярно и в больших дозах употреблять алкоголь. Причины могут быть разные, а результат, как правило, один.

В 1973-м году мой партнер по работе был жизнерадостным выпивохой. В 1976-м он превратился в выпивоху с едва заметными сложностями в общении, а к лету 1979-го пальцы его уже сами тянулись к ручке двери, ведущей в алкоголизм. Как и многие пьющие регулярно, в трезвом виде это был человек обаятельный, если не сказать — утонченный, и достойный во всех отношениях. Он и сам о себе так думал. Оттого и пил. Ибо был убежден, что, выпив, сможет еще удачнее соответствовать представлению о себе как о достойнейшем и обаятельнейшем человеке. Конечно, поначалу у него получалось неплохо. Однако время шло, дозы все увеличивались, и спустя какое-то время едва уловимая погрешность программы — трещинка, возникшая неведомо когда, — разрослась и зазияла бездонной пропастью в общей схеме его жизни. Его достоинства и обаяние понесло вперед на таких скоростях, что он уже сам за ними не поспевал. Случай обычный. Но большинство людей ни за что не хочет считать «обычным случаем» собственную персону. А натурыутонченные — и подавно. В надежде снова найти в себе то, что уже потерял, он решил забрести еще глубже в алкогольный туман. С тех пор дела его шли только хуже.

Впрочем, днем, до захода солнца, он еще держался достойно. Уже несколько лет подряд я сознательно старался не встречаться с ним по вечерам, и поэтому, по крайней мере для меня, он еще оставался достойным человеком. Хотя я знал, что все его достоинства исчезают с наступлением темноты, как знал о том и он сам. В разговорах с ним мы ни разу не затрагивали этой темы, но оба знали, что каждый в курсе происходящего. Отношения наши по-прежнему оставались прекрасными. Но друзьями, как раньше, мы быть перестали.

Не могу сказать, что мы понимали друг друга на все сто процентов (дай Бог, чтобы хоть процентов на семьдесят), но это был мой лучший приятель студенческих лет. И мне было особенно горько наблюдать, как такой человек опускался все ниже, теряя достоинство прямо у меня на глазах. Хотя — может, с такой вот горечью к нам и приходит зрелость…

К моменту, когда я появился в конторе, он уже принял свою порцию виски. После одной порции, если ею ограничивался, он был еще в норме. Но в этом деле есть свой неизменный закон. Стоит начать с «одной», как вскоре как-то незаметно для себя переходишь и на «пару-тройку». Как только такое случится с ним, мне придется порвать с этой фирмой и искать другую работу. Стоя перед решеткой кондиционера, я просушивал взмокшее тело и отхлебывал приготовленный секретаршей холодный ячменный чай. Он молчал, я тоже не произносил ни звука. Пятна яркого полуденного света лежали фантастическими кляксами на линолеуме. За окном внизу, весь в зелени, раскинулся парк, крохотными точками на траве виднелись ленивые тела загорающих. Мой напарник сидел напротив меня и концом шариковой ручки ритмично тыкал в левую ладонь.

— Ты что, развелся? — заговорил он, наконец.

— Да уже три месяца! — ответил я, не отводя глаз от пейзажа в окне. Без темных очков болели глаза.

— Почему развелся?

— По личным причинам.

— Ну, это понятно, — произнес он терпеливо. — Ни разу не слышал о разводе не по личным причинам.

Я молчал. Вот уже много лет между нами было что-то вроде негласной договоренности: не касаться проблем личной жизни друг друга.

— Я не собираюсь ничего выпытывать, — пояснил он, как бы извиняясь, — Но все-таки мы с ней тоже были друзьями, и это меня несколько… шокировало. Я ведь думал — вы хорошо ладили…

— А мы всегда хорошо ладили. И разошлись без скандала.

Озадаченный, мой напарник замолчал, только шариковая ручка все щелкала, тыкаясь в его распахнутую ладонь. На нем была темно-голубая рубашка с черным галстуком, волосы сохраняли аккуратные следы расчески. Одеколон и лосьон, судя по запаху, из одного набора. На мне же — майка, на которой Снупи[27]обнимался с доской для виндсерфинга, старенькие, добела застиранные «ливайсы» и замызганные теннисные туфли. На любой посторонний взгляд, он смотрелся куда приличнее.

— Помнишь то время, когда мы работали вместе с ней, втроем?

— Прекрасно помню, — ответил я.

— Хорошее было время, — сказал мой напарник.

Я прошел от кондиционера в центр комнаты, плюхнулся на шведский диван небесно-голубого цвета, заколыхавшийся подо мной, как желе, вытянул из настольной сигаретницы для посетителей штуку «Пэл-Мэла» с фильтром и прикурил от массивной зажигалки.

— Ну и что?

— Пожалуй, мы тогда схватились за слишком много дел сразу…

— Это ты про объявления для журналов?

Мой напарник кивнул. Я вдруг ощутил к нему что-то вроде сочувствия: он, видно, порядком помучился перед тем, как начать такой разговор. Я взял со стола увесистую зажигалку, повернул винт и укоротил длину пламени.

— Я понимаю, что тебе неохота про все это говорить, — сказал я и положил зажигалку обратно на стол. — Но ты вспомни сам. С самого начала — не я принес эту работу, и не я предлагал ею заняться. Это ты ее нашел, и предложил ее всем тоже ты. Разве не так?

— Тогда была вынужденная ситуация, я не мог отказаться. И к тому же, у нас была куча свободного времени…

— Опять же, и деньги получились хорошие…

— Да, мы тогда прилично заработали. И в контору попросторнее перебрались, и людей смогли побольше нанять. Я вот машину себе заменил, квартиру купил новую, обоих детей в частный колледж отдал — тоже прилично стоило… Все-таки к тридцати уже лучше что-нибудь иметь за душой.

— Ну, ладно. Заработал — и заработал. Чего тут оправдываться?

— Да вовсе я не оправдываюсь! — ответил мой напарник. Сказав так, он подобрал брошенную на стол авторучку и несколько раз легонько потыкал ею в ладонь. — Только знаешь… Сейчас, как вспомню те времена — как-то даже не верится, что все действительно было. Все эти наши долги на двоих, переводы чего ни попадя, объявления на стенах метро…

— Ну, если ты чувствуешь, что давно не расклеивал объявлений — я и сейчас могу составить тебе компанию… Он поднял голову и посмотрел на меня.

— Эй, я же не шутки шучу…

— Я тоже, — ответил я.

Мы помолчали.

— Столько всего изменилось с тех пор, — произнес, наконец, мой напарник. — Скорость жизни, мысли людей… Вот, например, сейчас мы даже не знаем, сколько зарабатываем на самом деле! Приходит налоговый эксперт, сочиняет бумажки какие-то непонятные: «там вычитаем, тут погашаем, здесь у нас налог чрезвычайный» — и так без конца…

— Но это везде так!

— Да я понимаю. И даже понимаю, что без этого — никуда. Но раньше было все-таки… веселее.

— «Дольше живу — и все выше тени невидимых стен у моей тюрьмы…» — пробормотал я себе под нос.

— Это что такое?

— Так, ерунда, — сказал я. — Ну-ну, и что же?

— А то, что сейчас у нас — сплошное выколачивание денег. Мы просто эксплуататоры, кровососы — и ничего больше.

— Эксплуататоры? — удивившись, я посмотрел на него. Между нами было расстояние в пару метров; он сидел на стуле, и его голова находилась выше моей сантиметров на двадцать. За его головой висела картина. То было какая-то новая, не виданная мною ранее черно-белая литография, изображавшая рыбу с крыльями. Судя по морде, рыбе было не особенно радостно от наличия крыльев у себя на спине. Видимо, она плохо понимала, как ими пользоваться. — Кровососы?.. — переспросил я, на этот раз самого себя.

— Они самые.

— Ну, и чью же кровь мы сосем?

— Да всех вокруг понемногу!

Кисти его рук находились как раз на уровне моего взгляда. Задрав ноги и скрестив их на спинке небесно-голубого дивана, я неотрывно следил за танцем ручки у него на ладони.

— Как бы там ни было, разве ты не видишь, что мы изменились?

— Все по-старому. Никто не менялся, и ничто не менялось…

— Ты что, на самом деле так думаешь?

— Да, я так думаю. Никакой эксплуатации не существует. Это все детские сказки.

Ты же, я надеюсь, не веришь, что дудками Армии Спасения можно и впрямь спасти белый свет? Не придумывай то, чего нет!..

— Ну, ладно — может, я напридумывал лишнего… — вроде как согласился он. — На прошлой неделе ты — вернее, мы оба — сочиняли текст рекламы про маргарин. Надо сказать, отменная получилась реклама. Отзывы были самые положительные. Но ты мне скажи: сколько раз за последние годы ты лично ел маргарин?

— Ни разу. Терпеть не могу маргарин.

— Вот и я ни разу. В этом-то все и дело! Раньше мы, по крайней мере, работали от чистого сердца, верили в то, что делали, за это и уважали себя. А сейчас? Засоряем мир всяким дерьмом — словами без сути и смысла…

— Маргарин, между прочим, — полезный для здоровья продукт. И жиры в нем — исключительно растительные, и холестерина до крайности мало. Старческие болезни от него не развиваются, а в последнее время, говорят, даже вкус стал совсем не плохой… И стоит дешево. И хранится долго…

— Вот и жри его сам!

Я откинулся вглубь дивана и медленно потянулся всем телом.

— Да не все ли равно? Едим мы с тобой этот маргарин или нет — в конечном счете, разницы-то никакой! Переводить дежурную белиберду или сочинять рекламную фальшивку про маргарин — по сути, одно и то же занятие! Да, мы засоряем мир бессмысленными словами. Ну, а где ты их видел — слова, имевшие смысл?.. Брось ты, ей-Богу: не бывает ее, работы от чистого сердца. Нигде ты ее не найдешь. Это все равно, что пытаться дышать от чистого сердца или мочиться от чистого сердца в сортире!

— Все-таки раньше ты был как-то… невиннее.

— Возможно, — сказал я и затушил в тяжелой пепельнице сигарету. — «В одном невинном городишке один мясник невинный жил. Он на невинные котлетки невинных телочек рубил»… Конечно, если ты думаешь, что надираться виски с утра пораньше — занятие вполне невинное, то можешь продолжать сколько влезет! Тишина затопила комнату. В долгой паузе раздавалось лишь мерное клацанье авторучки о деревянный стол.

— Извини, — не выдержал я. — Я не хотел с тобой так разговаривать.

— Да все в порядке, — сказал мой напарник. — Может, здесь ты как раз и прав…

Звонко щелкнув, отключился перегревшийся кондиционер. Стоял тихий полдень. Такой тихий, что делалось жутко.

— Возьми себя в руки, — сказал я. — Ты посмотри, сколько всего мы уже добились — только своими силами! Никому не должны — и нам никто не должен… И уж, по крайней мере, в нашем деле больше здравого смысла, чем у этого сброда карьеристов, чья задница всегда прикрыта, а жизнь — от должности до должности, и которые ничего не умеют, кроме как разваливаться в креслах с самодовольными мордами…

— Мы же были друзьями, так ведь?..

— Мы и сейчас друзья, — сказал я. — Всю дорогу вместе прошли, друг за друга цепляясь.

— Мне так не хотелось, чтобы вы разводились.

— Знаю… — ответил я. — Но, может, все-таки объяснишь мне насчет овец?

Он кивнул, отправил ручку обратно в карандашницу, потер пальцами веки — и начал:

— Человек этот появился сегодня в 11 утра…

Глава 8

Появление человека со странностями
Человек этот появился в 11 утра. В таких маленьких фирмах, как наша, время суток под названием «одиннадцать утра» бывает двух разновидностей. Либо это — капитальная запарка, либо — капитальное безделье; чего-то среднего не дано. Или мы бестолково суетимся и бегаем, в делах по самые уши, — или так же бестолково клюем носами и досматриваем утренние сны. Что же касается «дел средней важности», если такая штука вообще бывает, то их всегда очень удобно выполнить «как-нибудь после обеда».

Человек этот появился утром именно второй разновидности. Утру, случившемуся в тот день, можно смело ставить памятник Классического Безделья. Всю первую половину сентября мы вкалывали как ненормальные; но лишь только заказ был выполнен, жизнь в конторе остановилась. Трое, включая меня, взяли неиспользованные летние отпуска с опозданием на месяц; всем же остальным работы только и оставалось, что с утра до вечера затачивать карандаши. Мой напарник выскочил снять денег в банке; другой сотрудник убивал время, слушая свежие пластинки в демонстрационном зале музыкального магазина напротив; и только девочка-секретарша, оставшись одна в опустевшей конторе, изредка отвечала на телефонные звонки да листала «Прически осеннего стиля». Дверь в контору он отворил без единого звука — и так же беззвучно затворил ее за собой. При этом его бесшумные движения вовсе не выглядели нарочитыми. Напротив, все в нем казалось обычным и очень естественным. Настолько обычным и настолько естественным, что девочка-секретарша не сразу осознала сам факт его появления в конторе. Когда она поняла это, он уже стоял прямо перед ее столом и взирал на нее сверху вниз.

— Если это возможно, мне хотелось бы поговорить с кем-нибудь из начальства, — произнес человек. Сказано это было тоном, с каким смахивают перчаткой невидимую пыль со стола.

Девочка никак не могла сообразить, что, вообще говоря, происходит. Подняв голову, она уставилась на незнакомца. У того был слишком проницательный взгляд, чтобы оказаться заурядным клиентом. Для налогового эксперта он был слишком хорошо сложен, для полицейского — выглядел слишком интеллигентно. Никаких других профессий ей вспомнить не удавалось. Точно известие о какой-то неотвратимой беде, человек этот возник неизвестно откуда и стоял теперь прямо перед ее глазами.

— Их сейчас нет! — пролепетала секретарша, поспешно захлопнув журнал. — Обещали быть через полчаса…

— Я подожду, — мгновенно ответил он. Будто знал заранее, что ему скажут.

Лихорадочно пытаясь решить, не спросить ей хотя бы имя посетителя, секретарша вконец запуталась, отказалась от этой мысли и провела гостя в приемную. Человек опустился на небесно-голубой диван, положил ногу на ногу — и застыл как каменный, упершись взором в электронные часы на стене напротив. Через некоторое время она принесла ему ячменного чая, а он все сидел, не сдвинувшись ни на миллиметр.

— Прямо там, где сейчас сидишь ты, — сказал мой напарник. — Вот так же сидел себе, не меняя позы, и тридцать минут подряд сверлил глазами часы!.. Я поизучал глазами изгибы дивана, на котором сидел, поднял взгляд к часам на стене и снова уставился на своего напарника.

* * *
Несмотря на жару, крайне редкую для конца сентября, гость наш был одет, что называется, «по всей форме». Из рукавов костюма — благородно-серых тонов, явно шитого в дорогом ателье — белоснежные манжеты выглядывали ровно на полтора сантиметра; безупречно подобранный галстук в изысканно-невнятную полоску был повязан с едва заметной асимметричностью; туфли из черного кордована блестели, как зеркала.

В свои тридцать пять — сорок лет при росте около ста семидесяти сантиметров этот человек не имел ни грамма лишнего веса. Узкие кисти рук без малейших морщин плавными линиями перетекали в длинные, много лет упражнявшиеся в гибкости пальцы и своим видом напоминали древнейшую форму биорастительности — два семейства извивающихся существ с общими грибницами-корневищами, в недрах которых и по сей день таились дремучие инстинкты самой первой жизни на Земле. Ногти, отшлифованные временем и кропотливой заботой, слагали на кончиках пальцев орнамент из безупречных по форме овалов. То были несомненно красивые и чем-то неуловимо странные руки. Вид этих рук заставлял подозревать, что владелец их — специалист какого-то очень узкого профиля, вот только какого именно — для всех оставалось загадкой.

В отличие от рук, лицо этого человека ничего особенного не рассказывало. Очень правильное лицо — простое и без выражения. Прямые, будто стесанные топором, линии надбровий и носа; ровная полоса сухих губ. Чуть темноватый, глубокий тон его кожи был совсем не похож на тот обычный загар, какой легко получают на пляжах и теннисных кортах. Разве только совсем чужое, неведомое солнце, припекая с небес над неизвестной землей, могло придать человеческой коже такой необычный оттенок.

Время ползло угрожающе медленно. Все эти тридцать минут были жестко-холодными и напряженными, точно болты в крепежной конструкции, что только и удерживает готовый вот-вот сорваться в небо гигантский цеппелин. И когда мой напарник, наконец, возвратился из банка, ему показалось, что воздух в конторе был страшно угрюм и тяжел. Как если бы всю мебель вокруг поприбивали гвоздями к полу.

— Я, разумеется, только хочу сказать, что мне так показалось…

— Ну, разумеется! — ответил я.

* * *
Одинокая секретарша на телефоне, сраженная столбняком, забилась в свой угол и подавала крайне мало признаков жизни. Сбитый с толку, мой напарник забрел в приемную, увидел там посетителя, автоматически представился, назвав свое имя и должность, и только тогда, наконец, гость нарушил позу истукана, извлек из нагрудного кармана тонкие сигареты, закурил и с озабоченно-хмурым видом выпустил в пространство перед собой узкую струю дыма. Воздух в комнате дрогнул и будто слегка разрядился.

— Времени в обрез. Так что перейдем сразу к делу, — негромко произнес посетитель. Сказав так, он вытащил из бумажника вычурную, чуть не режущую пальцы краями визитную карточку и с легким щелчком припечатал ее к столу. С карточки из особой, похожей на пластик бумаги неестественно-белого цвета глядели на мир черные, отпечатанные мелким шрифтом иероглифы имени и фамилии. Ни званий, ни должности, ни телефона — только эти четыре иероглифа. При одном взгляде на эту карточку начинали болеть глаза. Мой напарник перевернул визитку обратной стороной вверх, убедился в девственной белизне ее оборота, глянул еще раз на лицевую сторону — и поднял глаза на странного гостя.

— Вам знакомо это имя, не правда ли? — спросил тот.

— Да, знакомо.

Странный гость коротко кивнул, сместив подбородок вниз на несколько миллиметров.

Взгляд его при этом не дрогнул ни на мгновение.

— Сожгите ее.

— Сжечь?.. — мой напарник, разинув рот, уставился на собеседника.

— Вот эту карточку. Прямо сейчас. Сожгите, пожалуйста, и выбросьте пепел, — слово за словом, будто строгая ножом, произнес посетитель. В абсолютной растерянности мой напарник взял со стола зажигалку, высек огонь и поднес язычок пламени к самому краю карточки. Взявшись пальцами за другой край, он подождал, пока та догорела до половины, затем опустил ее, пылающую, в большую хрустальную пепельницу посередине стола, и оба стали молча следить глазами за тем, как бумага медленно исчезала, превращаясь в белесый пепел. Когда карточка сгорела дотла, в комнате воцарилась глухая, свинцовая тишина, точно на поле боя после смертельной резни.

— Я нахожусь здесь как полномочный представитель всех интересов этого господина,

— нарушил паузу посетитель. — Иначе говоря, я хотел бы от вас понимания того обстоятельства, что все, о чем я сообщу, передается вам в соответствии с его личными волей и желаниями.

— Желаниями… — повторил мой напарник.

— «Желание» — наиболее красивое слово для обозначения принципиальной позиции субъекта по отношению к намеченной цели. Разумеется, — добавил незнакомец, — могут быть и другие выражения. Вы меня понимаете? Мой напарник попытался в уме перевести речь собеседника на человеческий язык.

— Понимаю…

— Как бы там ни было, мы не будем здесь рассуждать ни о понятиях с концепциями, ни о большой политике; разговор пойдет исключительно про бизнес. Слово «бизнес» этот человек произнес очень отчетливо, с явным американским акцентом: «бейзнесс». Как пить дать — предки-иностранцы где-нибудь во втором колене.

— Вы бизнесмен — и я бизнесмен. Если исходить из реальности, то ни о чем другом, кроме бизнеса, мы с вами и не должны говорить. А вопросами нереальной природы пусть займутся другие. Не так ли?

— Именно так, — ответил мой напарник.

— Наши же обязанности сводятся к тому, чтобы придавать нереальным категориям утонченно-привлекательный вид и вставлять их в жесткие рамки реальности… Люди зачастую сами бывают рады убежать в нереальное. А все потому, — и указательным пальцем правой руки гость погладил изумрудного цвета перстень на среднем пальце левой, — что им так кажется проще. В силу этого иногда получается, что нереальное уже вроде как вытесняет, выдавливает собой реальность. Однако, заметим: в нереальном мире нет места для бизнеса. Мы же, таким образом, представляем собой особую разновидность людей, чье появление влечет за собой проблемы и осложнения. Поэтому, — и, прервавшись, он снова погладил зеленый перстень, — если то, что я вам сейчас сообщу, вдруг потребует от вас принятия важных решений либо еще как-нибудь усложнит вашу жизнь, — то я просил бы заранее меня извинить.

Плохо соображая, о чем идет речь, мой напарник молчал.

— Итак, перейдем к реальным желаниям. Первое: мы желаем, чтобы вы немедленно остановили выпуск журнала с изготовленной вами рекламой страхового агентства П.

— Но, позвольте…

— Второе, — с силой оборвал незнакомец. — С работником, подготовившим эту страницу, мы желали бы непосредственно встретиться и поговорить. Посетитель извлек из нагрудного кармана пиджака белоснежный конверт, вынул оттуда сложенный вчетверо лист бумаги и протянул моему собеседнику. Тот взял его и, развернув, пробежал глазами. Это была копия страницы с рекламой страхового агентства, сделанной, несомненно, в нашей конторе. Фотография — стандартный пейзаж Хоккайдо: снег, горы, овцы в долине да позаимствованные неведомо откуда строчки пастушьей песенки; ничего более.

— Таковы два наших желания. Собственно, насчет первого стоит сказать, что это решенное дело. А если быть совсем точным, то в русле этого желания уже принято соответствующее решение. И если имеют место какие-то сомнения, никто не мешает вам позвонить в издательство начальнику отдела рекламы.

— Да, действительно, — сказал мой напарник.

— Тем не менее, мы, со своей стороны, с легкостью можем представить серьезность того ущерба, который подобное затруднение может нанести фирме вашего масштаба. Слава Богу, мы — и вы знаете это — располагаем известного рода влиянием в данных кругах. И поэтому в случае, если наше второе желание окажется выполнимо и ваш сотрудник предоставит удовлетворяющую нас информацию, мы будем готовы с лихвой компенсировать все расходы по компенсации вашего ущерба. С лихвой, уверяю вас. Глубокая тишина затопила комнату.

— Если же мы не встретим у вас понимания в этом вопросе, — продолжал после паузы незнакомец, — вам придется сойти с дистанции. С этого дня и до скончания века в этом мире для вас не найдется свободного места. Снова — давящая тишина.

— У вас есть какие-нибудь вопросы?

— Если я вас правильно понимаю, проблема — в самой фотографии? — робко спросил мой напарник.

— Совершенно правильно, — подтвердил гость. Его постоянно шевелящиеся пальцы словно перебирали и отсортировывала слова перед тем, как он произносил их. — Совершенно правильно. Однако ничего сверх этого я вам объяснить не могу. Не располагаю для этого полномочиями.

— Сотруднику я позвоню домой… Думаю, он будет здесь в три, — сказал мой напарник.

— Прекрасно, — и гость скользнул глазами к часам на руке. — В таком случае, к четырем часам я присылаю машину. И наконец — особо важный момент: все, о чем здесь говорилось, ни малейшему разглашению не подлежит. Договорились? И два бизнесмена расстались по-деловому.

Глава 9

Сэнсэй
— Вот такие дела, — сказал мой напарник.

— Ни черта не понятно, — сказал я, сжимая в губах незажженную сигарету. — Во-первых, непонятно, что за птица — настоящий хозяин карточки. Во-вторых, непонятно, почему он так нервничает из-за фотографии каких-то овец. Ну и, наконец, мне совершенно неясно, каким образом этот тип может изъять из печати нашу рекламу…

— Хозяин карточки — крупная акула правых. Во внешний мир особенно не высовывается, и поэтому простому народу его имя может ничего и не говорить; в деловых же кругах о нем знают практически все. Ты, видно, — единственное исключение…

— Далек я от светской жизни! — буркнул я, словно оправдываясь.

— Вообще говоря, он не совсем из правых… Даже, скорее, — совсем не из правых.

— Ну, вот — вообще ничего не понятно…

— Если честно, всегда было сложно разобраться, что там у него в голове. Работ он не пишет, речей перед аудиториями не говорит. Пять лет назад репортер из одного ежемесячника попробовал было копнуть под него по поводу взяток, оформлявшихся как партийные взносы, — да самого же репортера и закопали…

— А ты, я смотрю, неплохо осведомлен!

— Я хорошо знал того репортера.

Я поднес зажигалку к сигарете в губах и затянулся.

— А этот репортер… Чем он сейчас занимается?

— Перебросили в общий отдел. С утра до вечера, не разгибаясь, правит рекламные тексты… Мир «масс-коми»[28], как тебе известно, до удивления тесен, так что его фигура теперь — как бы наглядный урок, предостережение всем остальным. Знаешь, как у африканских аборигенов — белые кости при входе в деревню…

— Да уж, — хмыкнул я.

— Впрочем, кое-что из довоенной биографии этого типа мне все-таки известно.

Родился в 1913-м на Хоккайдо. Закончил школу — перебрался в Токио; скакал с работы на работу, пока не прибился к правым. Кажется, всего однажды — но все-таки угодил тогда за решетку. Отсидел — подался в Маньчжурию, где спелся с офицерами Квантунской армии и создал какую-то организацию диверсионного толка. Чем занималась эта организация, я уже толком не знаю. Именно с тех пор он неожиданно становится человеком-загадкой. Поговаривали, что он наркоман; да, видимо, так и было… Погулял, порезвился по Китайской равнине — и ровно за две недели до прихода советских войск благополучно, на большом эскадренном миноносце эвакуировался на родную землю. Вместе с кучей трофейного золотишка, понятное дело…

— М-да, просто поразительно вовремя!

— В том-то и дело: этот тип всегда умел очень талантливо рассчитывать время.

Когда лучше закидывать невод, когда — тащить… И, кроме того, всегда как-то заранее чувствовал, в какую именно точку следует бить. Когда верхушку оккупационной армии арестовали за военные преступления категории «А», расследование по его делу прервали на полдороге, а само дело просто-напросто закрыли. Причины — сперва «по болезни», а потом все вообще окутано мраком и схоронено на века. Скорее всего, имела место какая-то сделка с вояками США. Макартур ведь тоже очень облизывался на китайские просторы… Мой напарник снова вынул из карандашницы шариковую ручку и, зажав между средним и указательным пальцами, принялся вертеть ее туда-сюда.

— Так вот, выбрался он из казематов Сугамо[29], вытащил на свет божий свои сокровища, которые прятал неизвестно где — и разделил их на две половины. На первую половину купил с потрохами одну из фракций в партии консерваторов; на вторую же — весь мир рекламы. Это еще в те времена, когда всей-то рекламы было — афишки замызганные, да листовки на заборах…

— М-да, дальновидный тип, ничего не скажешь… А что, насчет его теневых капиталов так ни разу нигде ничего не всплыло?

— Перестань. Владелец целой фракции консерваторов!

— Да, действительно… — пробормотал я.

— В общем, с помощью денег он зажал в одном кулаке и политиков, и рекламу; и этот его механизм прекрасно функционирует по сей день. А на поверхность он не вылазит потому, что не видит в том ни малейшей нужды. Поскольку если в твоих руках и политика, и реклама, для тебя, строго говоря, нет ничего невозможного, так ведь? А ты вообще представляешь себе, что значит владеть всей рекламой?

— Не очень…

— Владеть всей рекламой — это значит держать за горло практически всю печать, телевидение и радио! Ни одно издательство, ни единый канал в эфире просто не могут существовать без рекламы. Все равно что аквариум без воды. До девяноста пяти процентов всей информации, которую воспринимают твои глаза и уши каждый день, заранее отобраны по чьей-то воле и оплачены из чьего-то кармана!..

— Все равно пока непонятно, — упорствовал я. — То, что этот тип прибрал к рукам всю массовую информацию — это я понял. Но какую силу он имеет над рекламными издательствами страховых агентств? Здесь же прямые контракты без участия крупных рекламопроизводителей, так или нет?

Мой напарник откашлялся и залпом допил остывший чай.

— Акции. Основной источник постоянного роста его капитала — это чьи-нибудь акции. Движение акций, перепродажа, скупка контрольных пакетов и тому подобное. Всю необходимую для этого информацию собирает его «Особый отдел»; он же только выбирает, что ему нужно, что — нет. Естественно, из всего мощного потока данных лишь ничтожно малая часть отходит «масс-коми» и публикуется «для народа». Все остальное Сэнсэй прибирает к своим рукам и, тщательно пересмотрев, скупает самые выгодные варианты. Не напрямую, разумеется, — шантажом всех мастей и оттенков. Ну, а если шантаж не действует, то информация, как и положено в сообщающихся сосудах, перетекает в большую политику…

— Что-то по принципу «у всякой фирмы есть хоть одна маленькая слабость»?

— Еще проще: ни у какой фирмы нет желания услышать заявление-бомбу на собрании учредителей… В общем, я тебе все сказал. Дух Сэнсэя царит над нами сразу в трех измерениях этого мира: в политике, в рекламе и в акциях. Это ты, я надеюсь, себе уяснил. А раз так, то нетрудно представить, что раздавить рекламный журнальчик вроде нашего и выкинуть нас на улицу — для него еще проще, чем тебе почистить яйцо на завтрак!..

— Уф-ф-ф! — перевел я дыхание. — Но все равно: за каким дьяволом такому большому дяде напрягаться из-за фотографий хоккайдосской природы?!

— А вот это — и в самом деле хороший вопрос! — парировал мой напарник. — Я как раз собирался задать его тебе. Мы помолчали.

— Как ты догадался, что разговор — про овец? + спросил он. — Откуда? Что, вообще, происходит такого, о чем я не знаю?

— «То карлик неведомый вертит Кармы веретено, наших судеб нити переплетая»…

— Ты не мог бы выражаться яснее?

— Шестое чувство.

— Ну-ну!.. — вздохнул мой напарник. — В любом случае, вот тебе еще парочка свежих новостей. Я позвонил тому бывшему репортеру из ежемесячника, и он мне кое-что сообщил. Первое — это то, что Сэнсэя свалил инсульт, и на ноги он больше не встанет. Хотя на официальном уровне это пока не подтверждено… И второе — насчет типа, который сюда заявился. Это первый секретарь Сэнсэя, в Организации — Человек Номер Два, который ведает всеми вопросами управления. Сын иностранца, выпускник Стэнфорда, под Сэнсэем работает вот уже двадцать лет. Темная лошадка, но с мертвой хваткой и мгновенной реакцией. Это все, что мне удалось разузнать.

— Спасибо, — вежливо сказал я.

— Не за что! — ответил мой напарник, стараясь не глядеть на меня.

До тех пор, пока он не напивался, — что говорить! — он был гораздо достойнее меня. Во всех отношениях — добрее, наивнее, рассудительнее. Но рано или поздно он все-таки непременно сопьется. И от этого на душе у меня делалось тяжело. От самой мысли — о том, что многие люди явно достойней меня приходят в негодность гораздо быстрее.

Когда мой напарник вышел из комнаты, я отыскал в шкафу его виски, сел и принялся пить в одиночку.

Глава 10

Считая овец
Бывает так, что ни с того ни с сего, без какой-то конкретной цели Судьба забрасывает нас в совершенно чужие края. «Случайно», — говорим мы тогда. Точно так же, мол, капризами весеннего ветра заносит за тридевять земель крылатое семя какого-нибудь растения.

В то же время можно с равной уверенностью утверждать, что никакой «случайности» не бывает. Мы всегда вправе сказать: то, что с нами уже произошло, случилось как незыблемый факт; а то, что до сих пор не произошло, пока не случилось, и с этим тоже трудно поспорить. Одним словом, мгновение, в котором мы единственно существуем, постоянно отсекает и отбрасывает назад все, оставляя нам вечный ноль перед носом; и тут уже ни «случайностям», ни каким-то еще «вероятностям» просто места не остается.

На самом деле, между двумя этими точками зрения нет никакой особенной разницы. Просто здесь (как и при любой конфронтации взглядов) мы имеем два разных названия для одного и того же блюда.

Но это все — аллегории.

С одной стороны (точка зрения А), то, что я решил использовать в рекламе фотографию с пейзажем Хоккайдо — чистейшей воды случайность. С другой стороны (точка зрения Б) — никакой случайности нет.

А) Я искал подходящее фото для макета рекламной страницы. В ящике стола завалялся снимок хоккайдосской долины с овцами, который я и задействовал. Мирная случайность из мирной, обычной жизни.

Б) Фотография уже давно дожидалась меня. Не в том, так в другом макете, выходящем из моих рук, я все равно бы ее использовал.

Подумав, я прихожу к мысли: вероятно, подобная формула применима и для анализа всей моей прожитой жизни в разрезе. Возможно даже, если я потренируюсь еще немного, то научусь-таки поддерживать этот баланс: левой рукой — свою жизнь в измерении «А», правой — свою жизнь в измерении «Б»… Впрочем, не все ли равно? Здесь ведь как с дыркой от бублика. Скажем ли мы: «внутри нет ничего», или будем утверждать: «есть дырка», — все это сплошные абстракции, и вкус бублика от них не изменится.

Мой напарник ушел по своим делам — и комната неожиданно опустела. Только стрелка электронных часов описывала бесшумно круг за кругом. До четырех, когда за мной должна была приехать машина, оставалось еще порядочно времени, но никакой неотложной работы не было. Из конторы за дверью также не доносилось ни звука. Потягивая виски на небесно-голубом диване, я медитировал в воздушном потоке кондиционера, как пух одуванчика на ласковом ветерке, и неотрывно следил глазами за стрелкой электронных часов. Я видел бегущую стрелку — значит, мир еще продолжал вертеться. Не такой уж и замечательный мир, но вертеться он все-таки продолжал. А поскольку я осознавал, что мир продолжает вертеться, я по-прежнему жил на свете. Не такой уж и замечательной жизнью, но все-таки жил. Как странно выходит, подумал я: неужели лишь по стрелкам часов люди могут удостоверяться в том, что они существуют? На свете наверняка должны быть и другие способы подобной «самопроверки». Однако, как ни пытался я придумать что-то еще, ничего больше в голову не приходило.

Я отказался от дальнейших попыток и хлебнул еще виски. Горячая волна обожгла горло, прокатилась по стенкам пищевода, добралась, искусно лавируя, до желудка и уже там, наконец, улеглась на самое дно и затихла. За окном висело густо-синее летнее небо с белыми облаками. Красивое небо, но с тем странным, едва уловимым налетом изношенности, какой бывает у подержанной вещи. Старое небо, которое лишь снаружи — для товарного вида — протерли медицинским спиртом перед тем, как пускать с молотка. Вот за это самое небо, которое было новехоньким когда-то давным-давно — я и выпил еще глоток виски. Скотч был совсем недурен. Да и небо, когда глаза привыкли к нему, больше не казалось плохим. Слева направо по небесному своду лениво полз реактивный самолет. Его жесткая, поблескивавшая на солнце скорлупа напоминала кокон с личинкой какого-то насекомого. После второго виски в моей голове червяком зашевелился вопрос: а что это я, собственно, здесь сижу? О чем это я, черт побери, все время пытаюсь думать? Да об овцах же.

Я привстал с дивана, стянул со стола бумагу с оттиском рекламной страницы — и плюхнулся на место. Затем, посасывая кусок льда, сохранившего вкус виски, я добрых двадцать секунд безотрывно разглядывал фотографию и терпеливо пытался обнаружить в ней хоть какой-нибудь скрытый смысл. На фотографии было изображено стадо овец на лугу. По краю луга тянулась березовая роща. Такие березы-гиганты можно встретить лишь на Хоккайдо. Здесь уж не те хилые березки, что посадил возле дома зубной врач у меня по-соседству. Об одну ТАКУЮ берёзищу смогли бы, не толкаясь, поточить когти четыре медведя одновременно. Судя по густой листве на деревьях, дело было, скорее всего, весной. На горных вершинах вдали еще оставался снег. Значит, где-то апрель или май. Время года, когда земля под снегом размывается в кашу. Небо голубое (то есть — наверное, голубое: черно-белая фотография не давала уверенности в его голубизне; кто его знает — может, и ярко-розовое, как рыба лосось). Белые облака стелились тонкими полосами над пиками гор. Тут уж, сколько ни напрягай воображение, «стадо овец» может означать только стадо овец, «березовая роща» имеет смысл лишь как березовая роща, а «белые облака» не содержат в себе никакой другой информации, кроме того, что это — облака, и цвет у них белый. Вот и все, и ничего больше.

Я бросил фотографию обратно на стол, выкурил сигарету и смачно зевнул. Затем снова взял фотографию в руки — и на этот раз попробовал посчитать овец. Однако долина была настолько просторной, и все эти овцы разбрелись по ней, как отдыхающие на пикнике, — так беспорядочно, что чем дальше к горизонту уходил я в своих подсчетах, тем труднее было отличить овцу от простого белого пятнышка, белое пятнышко — от обмана зрения, а обман зрения — от пустоты. Тогда — делать нечего! — кончиком шариковой ручки я попытался сосчитать хотя бы тех овец, в чьем «овечестве» был уверен на сто процентов. Худо ли бедно, у меня получилось число тридцать два. Тридцать две овцы. Стандартная, ничем не примечательная фотография. Ни интересной композиции, ни того, что можно назвать «изюминкой». И все-таки что-то в ней явно было… Странный привкус тревоги. В миг, когда я увидал этот список впервые, именно такое ощущение поселилось в душе и все три последующих месяца уже не покидало меня.

Я повалился спиной на диван и, держа фотографию над собой, еще раз пересчитал овец. Тридцать три овцы.

ТРИДЦАТЬ ТРИ?!?

Я зажмурился и помотал головой, пытаясь вытряхнуть скопившуюся в ней чертовщину… А, ладно, сказал я себе. Чему быть, того не миновать. А что случилось — того уже не изменишь.

Лежа на диване, я собрался с духом и начал считать овец заново. За этим занятием меня и сразил тот внезапный глубокий сон, какой случается, если пить двойной виски сразу после обеда. За миг до того, как уснуть, я подумал об ушах своей новой подруги.

Глава 11

Автомобиль и его водитель (Часть 1)
Машина за мной, как и было назначено, прибыла ровно в четыре. Секунда в секунду — словно кукушка из часов. Девочка-секретарша вызволила меня из бездонного сна. Я наскоро сполоснул лицо в туалете, но сонливость не проходила. В лифте, пока тот вез меня вниз, я трижды зевнул. Зевнул так, будто зевками звал кого-то на помощь; хотя в моем случае и тем, кто звал, и тем кого звали, мог быть разве только я сам.

Гигантский автомобиль громоздился у входа в здание, точно подводная лодка, всплывшая из океанской пучины. Скромная небольшая семья могла бы неплохо разместиться под капотом этой громадины. Стекла мрачно-синего цвета не позволяли даже в общих чертах разобрать, что творится внутри. Корпус машины был покрыт умопомрачительной черной краской, и куда ни глянь, везде — от бампера до колпаков на колесах — не было ни пылинки, ни пятнышка. Водитель — средних лет, с оранжевым галстуком поверх свежайшей белой сорочки — стоял навытяжку рядом с автомобилем. То был Водитель в полном смысле слова. При моем приближении он, ни слова не говоря, распахнул дверцу автомобиля, внимательно проследил за тем, чтобы я устроился на сиденье поудобнее, и только тогда закрыл дверцу. Потом он занял место за рулем и так же мягко затворил дверцу за собой. Звука от этих действий происходило не больше, чем от перетусовывания колоды карт. Куда там моему пятнадцатилетнему «жучку»-фольксвагену, приобретенному у приятеля по дешевке! Находиться в этой машине было все равно, что сидеть на дне озера с затычками в ушах. Внутри автомобиля все было тоже очень солидно. И хотя у человека, который решал, что подходит для салона огромного лимузина, был не самый безупречный вкус — результаты его усилий оказались просто внушительными. Между подушек необъятного заднего сидения утопал шикарный кнопочный телефон, и с ним рядом на пульте я обнаружил пепельницу, сигаретницу и зажигалку — все из чистого серебра. В спинке кресла водителя были встроены откидной столик и секретер для письменных принадлежностей — и перекусить, и поработать с бумагами. Из кондиционера дул едва различимый ветерок, а пол устилало мягкое ковровое покрытие. О том, что машина тронулась, я догадался, когда мы уже были в пути. Казалось, будто в каком-то железном тазу я бесшумно скольжу по гладкой как ртуть поверхности огромного озера. Я попытался прикинуть, сколько денег ухлопали на этот автомобиль — но представить это оказалось мне не под силу. Это просто выходило за пределы моего воображения.

— Из музыки что пожелаете? — осведомился водитель.

— Хорошо бы что-нибудь… усыпляющее, — ответил я.

— Как изволите.

Откуда-то из под сиденья водитель выудил кассету, вставил в панель перед собой и нажал кнопку. Из динамиков, скрытых неведомо где, выплеснулась и потекла, заполняя салон, соната для виолончели. Безупречная музыка, безукоризненный звук.

— А вы что же, все время вот так… клиентов развозите? — спросил я.

— Да, — осторожно ответил водитель. — В последнее время — постоянно.

— А-а, — протянул я.

— Вообще говоря, это персональная машина Сэнсэя, — продолжал водитель после небольшой паузы. В душе он, похоже, был гораздо приветливее, чем казался на вид.

— Да нынешней осенью Сэнсэй занемог, и из дому теперь не выходит И мы с машиной оказались вроде как не у дел. Ну, а у машины — вы, наверное, сами знаете — если долго не заводить, снижаются технические возможности…

— И не говорите, — сказал я. Значит, из болезни Сэнсэя вовсе не делалось особенной тайны. Я вытянул из сигаретницы сигарету и исследовал ее со всех сторон. Сделано по заказу, без фильтра, оба конца обрезаны, без торговой марки, без имени фирмы-изготовителя. По запаху это напоминало русский табак. Поколебавшись немного — закурить или сунуть в карман? — я передумал и вернул сигарету на место. И на зажигалке, и на сигаретнице прямо по центру были впаяны тончайшей гравировки геральдические гербы. На гербах были овцы. Овцы?!..

Я почувствовал, что здесь уже бесполезно пытаться что-то понять, и поэтому просто помотал головой и закрыл глаза. С того полудня, когда я впервые увидел фотографию ушей, похоже, слишком много вещей вокруг стало выходить из под моего контроля.

— Сколько нам еще ехать? — спросил я у водителя.

— Минут тридцать — ну, может, сорок… Смотря как дорога будет заполнена.

— Тогда, будьте любезны, сделайте ветерок послабее. Я тут, понимаете, один сон не успел досмотреть…

— Как прикажете.

Водитель настроил кондиционер и нажал какую-то кнопку на центральной панели. Массивное стекло, плавно поднявшись, отрезало пассажирский салон от сиденья водителя. И если бы не еле слышная музыка Баха, я бы сказал, что салон затопила абсолютная, космическая тишина. Впрочем, к тому моменту меня уже трудно было чем-либо поразить. Зарывшись в подушку сиденья, я спал крепким сном. В сон ко мне явилась корова. Вполне опрятная, чистенькая коровка — но какая-то исстрадавшаяся и заметно побитая жизнью. Мы встретились нос к носу на широком мосту. Ласковое весеннее солнце клонилось к закату. Водном копыте корова держала старенький электрический вентилятор, предлагая мне — мол, не купишь ли, дешево отдам. «Денег нет», — сказал я. Денег и правда не было. «Ну, давай хоть на плоскогубцы махнёмся», — сказала корова. Звучало заманчиво. Мы пошли с коровой ко мне, и я перевернул все в доме вверх дном, пытаясь найти плоскогубцы. Но их нигде не было.

«Очень странно, — сказал я корове. — Ведь еще вчера они были!..». Я потащил стул к антресолям, чтоб поискать и там, но водитель уже будил меня, хлопая по плечу.

— Приехали! — бросил он односложно.

Дверь открылась, и лучи летнего предзакатного солнца обласкали мое лицо. Мириады сверчков издавали скрежет, будто кто-то проворачивал ключ у гигантского механического будильника. Пахло землей.

Я выбрался из машины, размял спину, глубоко вздохнул и помолился Небу, чтобы мой сон не имел отношения к так называемым «Символическим Сновидениям».

Глава 12

Вселенная глазами червяка
Бывают символические сновидения — и реальная жизнь, которую они символизируют. Или же наоборот: бывает символическая жизнь — и сновидения, в которых она реализуется. Символ — почетный мэр города, если смотреть на Вселенную глазами крохотного червячка. Во Вселенной Глазами Червяка никто не станет удивляться, зачем корове плоскогубцы. Раз ей так хочется, достанутся ей эти несчастные плоскогубцы — не сейчас, так потом. Мне-то с моими проблемами от этого не легче…

Иное дело, если для того, чтобы раздобыть себе плоскогубцы, корова решила использовать именно меня. Тогда ситуация в корне меняется. Тут уж меня забрасывает в совершенно чужие измерения, где кто-то другой видит все совсем по-другому. Когда вдруг тебя забрасывает в другое измерение, самое неудобное — это долгие разговоры. «На фига тебе плоскогубцы?» — спрошу я корову. «Очень кушать охота», — ответит она. «А на фига плоскогубцы, когда кушать охота?» — спрошу я. «А повешу на ветку с персиками!» — ответит она. «А ветка с персиками — на фига?» — спрошу я. «Так ведь я ж тебе целый вентилятор взамен отдаю!» — ответит она. И так без конца. И вот в бесконечном таком разговоре я постепенно начну ненавидеть корову, а корова начнет ненавидеть меня. Так и случается во Вселенной Глазами Червяка. И единственный способ убежать оттуда — это поскорее увидеть еще какой-нибудь сон.

И вот теперь, сентябрьским полднем 1978 года, четырехколесное железное чудище завезло меня в самый центр Вселенной Глазами Червяка… Надо понимать, вопрос с моими молитвами там, на небесах, был решен отрицательно. Я огляделся и невольно вздохнул. Вздыхать — единственное, что оставалось в моей ситуации.

Машина стояла на вершине небольшого холма. Дорожка из гравия, по которой мы, надо думать, сюда и приехали, убегала вниз по склону за нашей спиной, петляя вычурным серпантином до едва различимых вдали ворот. Слева и справа тянулись рядами криптомерии и ртутные фонари — на одинаковом расстоянии друг от друга, длинные и острые, как заточенные карандаши. Неспешно добрести до ворот можно было, наверно, минут за пятнадцать. Деревья осаждали полчища неистребимых сверчков, и воздух дрожал от скрежета, не оставлявшего ни малейших сомнений в том, что конец света уже начался.

Трава под деревьями ближе к дорожке была аккуратно подстрижена, и с наклонных обочин на меня таращились рассаженные в беспорядке то ли азалии, то ли розалии, то ли еще какие-то рододендроны. Стайка скворцов неторопливо переправлялась по газону справа налево, чудно шевелясь и волнуясь, как зыбучий песок. По склонам холма вниз к подножью спускались мраморные ступени: направо — к японскому саду с прудом и каменными светильниками, налево — к небольшому полю для гольфа. На одном краю поля виднелась беседка непередаваемой расцветки мороженого с изюмом, на другом — маячила каменная статуя какого-то типа из греческой мифологии. Позади статуи громоздился исполинских размеров гараж: у самого входа еще один водитель поливал водой из шланга еще один автомобиль. Марки машины я не разобрал, но в том, что это не подержанный «фольксваген», сомневаться не приходилось.

Скрестив руки на груди, я еще раз обвел взглядом окрестности. Идеально, не к чему прицепиться… Голова раскалывалась от боли.

— А где почтовый ящик? — спросил я на всякий случай. Интересно, кого они тут гоняют за почтой по утрам и вечерам.

— Почтовый ящик — на задних воротах, — ответил водитель. Само собой, чего спрашивать. Конечно, должны быть и задние ворота Я перестал озираться, посмотрел прямо перед собой и уперся взглядом в огромных размеров дом.

То было — как лучше сказать? — просто пугающе одинокое здание. Скажем так:

жило-было на свете Одно Общепринятое Утверждение. И были у него, как водится, свои маленькие исключения. Но годы шли, исключения росли, расползались безобразными пятнами по телу родителя — и спустя какое-то время превратили и его, и себя уже в Абсолютно Другое, чуть ли даже не в Совершенно Обратное Утверждение. Тоже, разумеется, со своими маленькими исключениями… Черт его знает, как еще лучше выразиться. Но именно так и выглядело это здание. Сильнее всего оно смахивало на доисторическую рептилию, чье тело в результате беспорядочных мутаций — зигзагов слепой эволюции — развилось до ненормальных, ей самой мешавших размеров.

По первоначальному плану здесь, видимо, имелся в виду европейский стиль периода Мэйдзи. Над высокой классической аркой парадного хода громоздилось двухэтажное строение в кремовых тонах. Старомодные узкие окна с двойными рамами. Стены много раз перекрашивали. Крыша, как полагается, была покрыта листовой медью, а водостоки проложены с хитроумием и основательностью строителей римского водопровода. В общем, что касается самого дома, он был вовсе не так и плох. Что ни говори, в нем ощущалось какое-то утонченное благородство старого доброго времени.

Но уже справа от главного здания какому-то другому весельчаку-архитектору взбрело в голову пристроить еще два крыла — поменьше, но, по возможности, в том же стиле и той же расцветки. Задумка сама по себе неплохая, но результат оказался плачевным: пристройки эти ни по цвету, ни по духу с главным зданием не совпадали. Впечатление было такое, как если бы кто-то додумался смешать шербет со спаржей и подать эту несуразицу к столу на красивом серебряном блюде. В таком виде сей абсурд простоял, вероятно, не один десяток лет, после чего с самого боку к нему прилепили еще и башенку-флигель из серого камня. При этом на верхушку флигеля насадили металлический шпиль декоративного громоотвода. Явный ляпсус: первая же молния, попади она в эту штуку, спалила бы все здание с потрохами.

Крытый переход вел из флигеля к еще одному строению. Как и все предыдущее, этот суррогат архитектуры был также отмечен печатью Абсурда, но здесь, по крайней мере, ощущалась некая тематическая завершенность. Назовем это «идейным самосопротивлением»: именно такой вид мировой скорби глодал душу осла, который, стоя меж двух одинаковых стогов сена, никак не мог выбрать, с какого начать — да так и сдох с голодухи.

Слева же от главного здания — резким контрастом ко всему, что я видел справа, — тянулись стены одноэтажного японского особняка. С живой изгородью, заботливо ухоженными сосенками и великолепными верандами, прямыми и длинными — хоть устраивай кегельбан.

Как бы то ни было, весь пейзаж смотрелся с холма точно странный фильм из трех разных частей вперемежку с рекламой. И если предположить, что фильм этот снимали продуманно, в течение многих лет, с осознанной целью: сгонять со зрителя сонливость и хмель, — то я бы сказал, расчет режиссера полностью оправдался. Хотя, конечно, никакого особого умысла здесь быть не могло. Просто вот так и бывает, когда кучку посредственностей, рожденных в разных эпохах, связывает один капитал.

Изучение усадьбы и ее окрестностей отняло у меня куда больше времени, чем я ожидал. Не успел я подумать об этом, как заметил, что все это время водитель простоял рядом со мной, уставившись в часы на руке. При этом в позе его чувствовалось что-то чересчур отшлифованное. Можно было подумать, что каждый гость, которого он доставлял сюда, выходил из машины точнехонько в том же месте, где вышел я, точно так же остолбеневал и с таким же ошарашенным видом разглядывал этот странный пейзаж.

— Если хотите еще посмотреть — пожалуйста, можно не торопиться, — промолвил водитель. — Есть целых восемь минут.

— Просторное местечко!.. — сказал я. Ничего более подходящего мне в голову не пришло.

— Три тысячи двести пятьдесят цубо[30], — сообщил водитель.

— А действующего вулкана у вас тут случайно нет? — попытался я пошутить. Шутка, разумеется, повисла в воздухе. В этом месте никто никогда не шутил. Так прошло еще восемь минут.

* * *
От парадного входа меня провели направо в небольшой, метра три на четыре, кабинет в европейском стиле. До головокружения высокий потолок; между стенами и потолком бежала замысловатая фигурная лепка. Из мебели в комнате стояли антикварного вида стол и пара диванов, а на стене висел натюрморт, демонстрировавший, до чего способен дойти реализм в своем апогее. Яблоки, цветочная ваза и нож для разрезания бумаги. Видимо, предполагалось раскалывать яблоки вазой, а после ножом для бумаги обдирать кожуру. Огрызки и семечки — выбрасывать в ту же вазу. Полураспахнутые занавески из толстой ткани и тюль по обеим сторонам окна аккуратно подобраны и подвязаны шнурками. В окне между ними виднелся вполне симпатичный уголок японского сада. Натертый дубовый паркет переливался бликами самых приятных оттенков. Половину комнаты занимал роскошный ковер, и хотя цвета его заметно поблекли от времени, длина ворса осталась такой, будто на него никогда не ступала нога человека. Неплохая комната. Совсем неплохая.

Вошла средних лет горничная в кимоно, поставила на стол бокал с грейпфрутовым соком и удалилась, не промолвив ни слова. Дверь тихонько защелкнулась у нее за спиной, и воцарилась мертвая тишина.

На столе я увидел серебряный набор: сигаретница, пепельница, зажигалка. Точь-в-точь как в машине. На каждом из предметов красовался все тот же овечий герб… Я достал из кармана свои сигареты с фильтром, прикурил от серебряной зажигалки, затянулся, выпустил в высокий потолок длинную струю дыма. И принялся за грейпфрутовый сок.

Десять минут спустя дверь снова отворилась, и в комнату вошел высокого роста мужчина в черном костюме. Ни «добро пожаловать», ни «извините — заставил ждать», ни чего-либо другого он не сказал. Я тоже молчал. Он сел на диван напротив и, чуть склонив голову набок, принялся разглядывать меня с видом человека, определяющего цену товара на глаз. Мой напарник был прав: выражение на этом лице отсутствовало напрочь.

Так прошло еще какое-то время.

Часть V ПИСЬМА КРЫСЫ И ТО, ЧТО ЗА НИМИ ПОСЛЕДОВАЛО

Глава 13

Первое письмо Крысы
(штемпель: 21 декабря 1977 года)

Ну, как дела?

Давненько же мы с тобой не виделись! Сколько лет-то прошло? В каком году это было?..

Все хуже ориентируюсь в датах и числах. Кажется, будто странная черная птица мечется, хлопает крыльями над моей головой — и я никак не могу сосредоточиться и сосчитать до трех. Так что извини, но лучше тебе посчитать самому. То, что я тогда, не сказав никому, внезапно уехал из города, наверное, и тебе доставило немало проблем. Или, может, тебя задело, что я не сообщил об этом даже тебе? Сколько раз уже я собирался объясниться с тобой — и не мог. Сколько писем писал — да рвал одно за другим. Но, я думаю, это естественно: разве можно объяснить кому-то другому то, что не удается толком объяснить самому себе? Вряд ли.

Никогда не умел писать писем как следует. То порядок мыслей с ног на голову, то доводы выводам не соответствуют, то еще что-нибудь. Получается, что, пытаясь изложить мысли на бумаге, я лишь еще больше запутываюсь. Не говоря уже о том, что мне недостает чувства юмора, и я частенько бросаю письмо, своим занудством себе же и надоев.

Хотя, положим, человеку, умеющему как следует писать письма, нет особой надобности этим заниматься. Ведь ему уже заранее известно, что и как он хочет сказать — и потому он может преспокойно оставаться живым внутри своего контекста. Но это, разумеется, моя личная точка зрения. Может быть, на самом деле жизнь в собственном контексте — вещь вовсе и невозможная. Сейчас очень холодно, у меня коченеют руки. Я не чувствую, что это — мои руки. Даже мозги в голове — и те словно чужие. Падает снег. Снег, похожий на чьи-то мозги. Валит и валит, становясь, как и чьи-то мозги, все глубже, все непролазнее… (Что за бред я несу?)

Если не считать холодов — жизнь у меня в полном порядке. У тебя-то там как? Я не буду сообщать тебе мой нынешний адрес; не обижайся. Причина здесь вовсе не в том, что я хочу от тебя что-то скрыть. Пойми меня, если можешь. Для меня это — очень деликатная проблема. Мне кажется, сообщи я тебе свой адрес — и внутри меня моментально что-то изменится. Не могу как следует объяснить… По-моему, ты всегда хорошо понимал те вещи, которые я не умел как следует объяснить. Вот только чем больше ты понимал меня, тем хуже у меня получалось выражать свои мысли словами. Видимо, тут у меня с рождения какой-то мелкий изъян.

Конечно, у всех есть свои изъяны.

Но, видишь ли, величайший из моих изъянов как раз и заключается в том, что стоит мне выявить в душе какой-нибудь совсем небольшой изъянчик — как тот сразу начинает неудержимо расти. Иначе говоря — внутри у меня прямо какая-то птицеферма. Снесла курочка яичко, а оно превратилось в новую курочку, которая тоже снесла яичко… Вот так и плодятся изъяны в душе, и поражаешься: да разве может так жить человек — в постоянной попытке удержать весь их огромный, расползающийся рой жалким обхватом растопыренных рук? Но в том-то и дело, что — может. В этом вся и беда.

Так или иначе, адреса своего я тебе сообщать не стану. Уверен, что так будет лучше. И для меня, и для тебя.

…Нам с тобой, наверное, следовало родиться где-нибудь в России девятнадцатого столетия. Мне — князем Таким-то, тебе — графом Сяким-то. На пару охотиться, стреляться на дуэлях, соперничать в любовных интригах, страдать метафизическими душевными муками и потягивать пиво, созерцая черноморский закат. На склоне лет оказаться замешанными в заговоре каких-нибудь очередных мартобристов, пойти по этапу в Сибирь — и там помереть… Замечательно было бы — ты не находишь? Родись я в девятнадцатом веке — наверняка, и писал бы куда приличнее. Пусть не как Достоевский, на порядок пониже — но достаточно солидно для признания в свете. Что бы делал ты? Скорее всего, просто графствовал себе помаленьку. «Просто граф» — это ведь тоже неплохо. Очень даже в духе столетия… Ладно, хватит фантазий. Вернемся в двадцатый век.

Поговорим о провинциальных городах.

Не о тех, где мы родились, а обо всяких других. На свете, знаешь ли, существует несметное количество провинциальных городков. И в каждом из них обязательно есть что-то, о чем мы и слыхом не слыхивали; собственно, этим они меня всегда и притягивали. Из-за этой тяги за последние годы я прокочевал по великому множеству таких вот маленьких городишек. Сев на первый попавшийся поезд, я отправлялся, куда Бог пошлет, выходил на случайной станции — и видел перед собой: маленький кольцевой разъезд, карту городка на железном щите и прямо по курсу — торговый квартал с притиснутыми друг к дружке лавками и ресторанчиками. Картина одинаковая везде, куда бы я не приехал. Одинаковая — до выражений на собачьих мордах. Описав пешком круг по городу, я заходил в контору по сдаче жилья и подбирал себе пансион подешевле. Известное дело, при первом знакомстве маленький, замкнутый в себе городишко не пылал особым доверием к чужакам вроде меня. Ну, да ты меня знаешь: когда приспичит, я неплохо приспосабливаюсь к обстановке; дай мне 15 минут — и я сумею поладить с большинством окружающих. Так что и с жильем вопросы решались сразу, и любые сведения о жизни вокруг, когда нужно, всегда оказывались под рукой. Дальше нужно было найти работу. Для этого, опять же, необходимо завести как можно больше знакомств. Ты, наверное, посчитал бы это чересчур утомительным (я и сам порой не знал, куда от скуки деваться) — пускаться во все тяжкие, чтобы найти работу на какие-то четыре месяца. Но, скажу тебе, «стать своим» в таком городишке совсем несложно. Первым делом вычисляется место, где собирается молодежь, какая-нибудь кофейня или закусочная (в любом городе есть что-то в этом роде — как колодец в деревне). Там, примелькавшись, заводишь приятелей, которые и знакомят тебя с очередным работодателем. Имя и биография, понятно, сочиняются всякий раз, исходя из ситуации. Ты просто не представляешь, каким количеством имен и биографий обзавелся я за последние годы! Иногда даже трудно вспомнить, кто я был в прошлом на самом деле.

Работа тоже случалась самая разная. В большинстве своем — скучная, но мне все равно нравилось. Чаще всего попадались бензозаправки. Затем — работа официантом в закусочных. Был я и приказчиком в букинисте, и ведущим радиопрограммы. Копал землю. Торговал косметикой. Между прочим, моей репутации торговца можно было позавидовать… Ну и, конечно же, спал с разными девчонками. Скажу откровенно: спать поочередно с женщинами разных имен и биографий — штука совсем неплохая. В общем, примерно так все и вертелось.

И вот мне двадцать девять. Через девять месяцев — тридцать.

Совпадала такая жизнь с моим внутренним «Я» или нет — этого я пока не пойму.

Может быть, у меня натура скитальца, помогающая приживаться где угодно; не знаю. Кто-то писал, что для долгой бродячей жизни человек должен тяготеть к какому-то из трех видов деятельности: проповедничеству, искусству или психоанализу. Дескать, без внутренней предрасположенности к одному из этих занятий долго не поскитаешься. Я же в своем характере ни одной из подобных склонностей не наблюдаю (хотя, если уж на то пошло… Впрочем, не стоит). А может быть, я просто по ошибке распахнул не ту дверь и забрел куда-то не туда — но слишком далеко, чтобы отступать назад. А раз уж ошибся дверью — так хоть веди себя прилично. Да и, в конце концов, не всю же жизнь прозябать на кредиты да займы…

Вот такие дела.

Я уже говорил (или нет?), что боюсь вспоминать о тебе. Наверное, ты просто напоминаешь мне о временах, когда я был более или менее приличным человеком.

P. S. Посылаю тебе свою повесть. Ценности для меня она больше не представляет, так что распорядись с ней, как сам сочтешь нужным. Письмо пошлю срочной почтой — чтобы доставили к 24-му декабря. Хорошо, если успеет вовремя…

Как бы там ни было, с днем рожденья.

Ну, и — Счастливого Рождества!

Письмо от Крысы пришло под самый Новый Год — 29-го декабря иcтерзанно-мятый конверт просунули мне в щель почтового ящика. На конверте — сразу две квитанции о переадресовке: адрес я сменил много лет назад. Что ж, — я сам виноват, что не сообщал о себе.

Четыре странички бледно-зеленой бумаги, заполненные убористым почерком. Я прочитал письмо трижды, затем взял конверт и исследовал знаки на полувыцветшем штемпеле. О городе с таким названием я ни разу в жизни не слышал. Сняв с полки атлас, я попробовал отыскать это место на карте. Из некоторых фраз в письме Крысы создавалось впечатление, что речь идет о каких-то северных окраинах Хонсю. Предчувствие не обмануло меня: я нашел, что искал, в префектуре Аомори. То был крохотный, забытый Богом городишко: целый час езды на электричке от самого Аомори. По расписанию поезда там останавливались пять раз в день. Два раза утром, один в обед и два вечером. Что такое Аомори в декабре я знаю: сам бывал несколько раз. Нечеловеческие холода. Светофоры — и те покрываются льдом. Позже я показал письмо жене. «Бедняга», — только и сказала она. Возможно, она хотела сказать: «Бедняги». Сейчас, разумеется, это не имеет никакого значения. Рукопись страниц этак в двести я отправил в ящик стола, даже не взглянув на название. Не знаю, почему, но читать ее у меня и мысли не было. Письма было более чем достаточно.

Вслед за этим я уселся на стул перед керосиновой печкой — и выкурил три сигареты подряд.

Второе письмо от Крысы пришло в мае следующего года.

Глава 14

Второе письмо Крысы
(штемпель:? мая 1978 г.)

Кажется, в предыдущем письме я болтал много лишнего… Вот только о чем — хоть убей, не помню.

Я опять переехал. Нынешнее жилье — не сравнить с предыдущим. Очень тихое место.

Может, даже слишком тихое для меня.

Но в каком-то смысле здесь — моя последняя пристань. С одной стороны, я чувствую, именно сюда меня и должно было занести в конечном итоге; с другой стороны — кажется, будто весь свой путь досюда я плыл «против течения». Которое из ощущений вернее — судить не берусь…

Что-то у меня со слогом неладно. Все чересчур туманно — ты, наверное, никак не поймешь, что к чему. А может, ты решил, что меня заклинило на теме Судьбы в своей жизни и прочих фатальных вопросах? Если я и вправду заставил тебя так думать — что ж: никого, кроме себя, за то не виню. Я просто хочу, чтоб ты понял одно: чем дальше я буду пытаться объяснить свою нынешнюю ситуацию, тем больше таких вот завихрений будет в моем письме, и тут уж ничего не поделаешь. Но с головой у меня все нормально. Нормальнее, чем когда-либо.

Итак, поговорим конкретно.

Вокруг меня, как я уже говорил, — могильная тишина. Поскольку заняться здесь больше нечем, каждый день только и делаю, что читаю (книг здесь столько, что не прочесть и за 10 лет) да слушаю музыку — то радио на коротких волнах, то пластинки (пластинок тоже + просто невообразимое количество). Так обстоятельно, с расстановкой я не слушал музыку уже, наверное, лет десять. Просто удивительно, что «Роллинг Стоунз» и «Бич Бойз» еще что-то сочиняют. Все-таки Время, куда ни глянь, сплетает все вещи и события в одно непрерывное полотно, тебе не кажется? Мы привыкли кромсать эту ткань, подгоняя отдельные куски под свои персональные размеры — и потому часто видим Время лишь как разрозненные лоскутки своих же иллюзий; на самом же деле связь вещей в ткани Времени действительно непрерывна. Здесь же у меня никаких «персональных размеров» не существует. Нет людей, чтобы хвалить или ругать, сравнивая чужие размеры с собственными. Время, как прозрачнейшая река, мирно течет своим природным течением. Здесь я часто ловлю себя на ощущении просто бескрайней свободы — так, словно возвращаюсь к своему первоначальному естеству… Вот, скажем, падает мой взгляд на автомобиль — а осознание того, что это автомобиль, приходит лишь через пять-шесть секунд. То есть, конечно, в каком-то уголке мозга я просто-напросто знаю, что это такое. Но ведь ЗНАНИЕ это не имеет ничего общего с моим практическим опытом!.. И такие вещи в последнее время происходят со мною все чаще. Наверное, оттого, что я слишком долго живу в одиночестве.

До ближайшего городка отсюда — полтора часа езды электричкой. Правда, и ту глухомань даже «городом» назвать крайне трудно. Горстка домов, да и те все сплошь развалюхи. Тебе, наверное, непросто такое представить. Но все же — город, как ни крути. Одежду еду и бензин купить можно. А захочется на людей посмотреть — есть там и люди…

Зимой дороги покрыты льдом; вести машину почти невозможно. Местность болотистая, и земля устилается крошкой льда, как толченым щербетом. Когда же на все это сверху еще падает снег — где там была дорога, и сам черт не поймет. Наверное, вот так и должен выглядеть конец света.

Я прибыл сюда в начале марта. Просто въехал в этот странный пейзаж, бренча цепями на колесах своего джипа. Как ссыльный на сибирскую каторгу. Сейчас май, и снег уже совсем стаял. А вот чуть раньше, где-то с конца апреля, из ущелий в горах только и доносились раскаты снежных лавин. Ты когда-нибудь слышал, как грохочет лавина в горах? Как раз после того, как отгрохочет лавина, и приходит Абсолютная Тишина. Перестаешь понимать, где находишься — такая она стопроцентная. Просто ОЧЕНЬ тихо…

Зажатый горами со всех сторон, я вот уже четвертый месяц не сплю ни с какой, даже самой завалящей, девчонкой. Не скажу, что мне от этого плохо; но если так будет и дальше — у меня, того и гляди, пропадет интерес к человеку вообще, а это уже — совсем не то, к чему я хотел бы прийти в итоге. Вот я и подумываю, как станет чуть потеплее, размять ноги — да пойти поискать себе где-нибудь девчонку. Вовсе не для того, чтобы потешить самолюбие — найти женщину для меня никогда не составляло проблемы. Если уж приспичит — а жизнь моя что-то стала прямо вся состоять из этих «если-уж-приспичит» — худо-бедно, я способен проявить сексуальность. И завести себе девчонку всегда мог запросто. Проблема в другом: я никогда не умел толком освоиться с этой способностью. То есть, дойдя до известных пределов, я перестаю понимать: где еще — я сам по себе, а где уже — просто моя сексуальность. До сих пор я — Лоуренс Оливье, а с каких пор — Отелло? На таком распутье я становлюсь совершенно невозможен в общении и причиняю кучу неудобств окружающим людям. Можно сказать, вся моя жизнь до сих пор — нескончаемые повторы именно такой ситуации.

Что хорошо (и это действительно хорошо!) — в моей нынешней жизни нет ничего, что хотелось бы отрезать и выкинуть. Ощущение великолепное. Если что-то и можно выкинуть из моей нынешней жизни, так разве только меня самого. Неплохая, однако, мысль — «моя жизнь без меня самого»!.. Хотя нет — так оно, пожалуй, звучит чересчур патетично. Сама-то мысль без патетики, а как напишешь — так сразу выглядит патетично.

Прямо беда…

О чем это я?

Ах, да — о женщинах.

У каждой женщины обязательно имеется некий красивый шкафчик (шкатулка, ящичек), под самую крышку набитый Хламом Неизвестного Назначения. Я все это страшно люблю. Ибо в хламе том можно копаться, выуживать оттуда всякие привлекательные вещицы одну за другой, стирать с них пыль и пытаться разгадать их истинный смысл. Так вот: сексуальность — привлекательность той же природы. Я откопал ее в себе; но зачем она мне и что с нею делать дальше? Дальше можно только перестать быть самим собой…

Вот почему я теперь думаю исключительно о сексе в его, так сказать, «рафинированном виде». Когда концентрируешься на сексе в его чистом виде, то и не ломаешь себе голову — патетичен ты или нет.

Все равно, что потягивать пиво, созерцая черноморский закат… Перечитал написанное. Пусть даже какие-то части и противоречат друг другу — по-моему, вышло достаточно искренне. Удачнее всего — те отрывки, где скучно. И еще. Как ни крути — получилось, что письмо и написано-то не тебе. Скорее всего, писалось почтовому ящику… Но ты меня за это не ругай. Даже до почтового ящика отсюда — полтора часа на джипе.

Ну, а теперь, наконец — письмо к тебе.

Есть у меня к тебе две просьбы. Ни та, ни другая особой срочности не требуют; сделай, когда будет подходящее настроение. Очень меня обяжешь… Еще месяца три назад я, пожалуй, не смог бы попросить тебя ни о каком одолжении. А теперь вот — могу. И это — уже прогресс.

Первая просьба несколько сентиментальна. То есть, дело касается Прошлого. Пять лет назад я уезжал из города в такой страшной запарке, что забыл попрощаться с несколькими людьми. Конкретно — с тобой, с Джеем, и с одной женщиной, которую ты не знаешь. Но если с тобой, сдается мне, я еще попрощаюсь, как полагается — то с ними, боюсь, такого случая уже не представится. Вот я и хочу попросить тебя: будешь в городе — попрощайся за меня.

Я понимаю, что это звучит дерзковато. На самом деле я, конечно, должен сам сесть и написать всем этим людям письма. Но если честно — я просто хочу, чтобы ты вернулся в город и встретился с ними. Мне кажется, такая встреча передала им мои чувства яснее, чем любое письмо. Адрес и номер телефона моей знакомой прилагаю. Если вдруг окажется, что она переехала, либо же замуж вышла — тогда ладно. Не встречайся, езжай домой. Но если живет по тому же адресу — уж повидайся с нею, будь добр, и передай от меня привет.

Ну, и Джею — привет огромный. Распейте там на двоих мое пиво.

Это первое.

Вторая просьба будет немного странной.

Прилагаю к письму фотографию. Фотографию овец. Помести ее где угодно — лишь бы на нее почаще смотрели люди. Прекрасно осознаю все нахальство своей просьбы — но, поверь, кроме тебя мне больше совершенно некого попросить. Готов уступить тебе всю свою сексуальность — только сделай это, пожалуйста. Зачем — рассказать не могу. Но фотография очень важна для меня. Когда-нибудь — очень нескоро — может быть, расскажу.

Прилагаю также и чек. На все необходимые расходы. О деньгах можешь не беспокоиться. Здесь мне приходится ломать голову, на что их потратить; и к тому же это — единственное, чем я могу тебе посодействовать.

Да, лишний раз: пиво-то за меня распить не забудьте…

Квитанция о переадресовке оказалась наклеена прямо на штемпель; чтобы вскрыть конверт, мне пришлось отодрать ее — и дату отправки разобрать было уже невозможно. Кроме письма, в конверте я обнаружил банковский чек на сто тысяч иен[31], листок бумаги с женским именем, адресом и номером телефона, а также черно-белую фотографию с овцами.

Письмо я обнаружил в почтовом ящике, когда выходил из дому, и прочел за столом в конторе. Бумага, как и в прошлый раз, оказалась бледно-зеленой — но на чеке значились реквизиты Банка Саппоро. Получалось, что Крыса уже вроде как на Хоккайдо…

Я также плохо понял, что он имел в виду насчет горных лавин; но в целом, как и писал сам Крыса, письмо было необычайно серьезным и искренним. Да и — что говорить! — никто не станет шутки ради посылать вам чек на сто тысяч… Я выдвинул ящик стола и побросал туда все, что нашел в конверте. Эта весна — отчасти из-за того, что наши отношения с женой трещали уже по всем швам, — выходила у меня безрадостно-серой. Вот уже четвертые сутки она не возвращалась домой. Молоко в холодильнике прокисло и источало тошнотворную вонь; кошка шаталась по комнате с голодным брюхом. Зубная щетка жены в ванной комнате ссохлась и затвердела, как доисторическая окаменелость. И вот теперь по этому дому медленно растекался тускло-призрачный свет Весны. Солнечный свет. Как всегда, задаром.

«Затянувшийся тупик»?…

Что ж, — пожалуй, она права.

Глава 15

Песенка спета
В Город я вернулся в июне.

Сочинив благовидный предлог, я взял на работе отпуск на три дня — и во вторник сел на утренний «Синкансэн»[32]. В белой рубашке с короткими рукавами, зеленых спортивных штанах с пузырями на коленях, старых теннисных туфлях — и без багажа. Спросонья даже побриться забыл. Теннисные туфли я не надевал уже очень давно, и теперь они казались мне стоптанными на странный манер — так, что походка в них получалась какая-то не своя.

Замечательное чувство — садиться в поезд дальнего следования без багажа. Словно, выйдя из дому прогуляться, вдруг попадаешь в искривленное пространство-время — и оказываешься в кабине пикирующего бомбардировщика. И больше уж нет ничего. Ни визитов к зубному, расписанных на неделю в календаре. Ни проблем, громоздящихся на столе в ожидании твоего прихода. Ни всех этих «общественных отношений», из которых рискуешь не выпутаться до конца жизни. Ни фальшивой приветливости на физиономии для завоевания доверия окружающих… Все это я на какое-то время просто посылаю к чертям. Все, что остается — эти старые теннисные туфли со стоптанными подошвами. Только они — и ничего больше. Уж они-то накрепко приросли к ногам — ошметки неясных воспоминаний о другом пространстве-времени. Ну, да это уже не страшно. Такие воспоминания запросто изгоняются парой банок пива и сэндвичем с ветчиной.

Вот уже четыре года я не появлялся в Городе. Четыре года назад я приезжал уладить некоторые, так сказать, «чисто бюрократические формальности» по поводу моего брака. Поездка, однако же, вышла бессмысленной: оказалось, что только я находил свой вопрос «чисто бюрократическим»; все остальные вокруг почему-то так не считали. Ну, то есть — обычное несовпадение взглядов. То, что для одного человека уже закончилось и представляется «делом прошлым» — другому таким не кажется. Вот и все, казалось бы — и ничего особенного. Но в этом малом и скрывается самое главное. Чем дальше в будущее прочерчивать линии несовпадающих взглядов — тем шире будет зазор несовпадения между ними. С тех пор у меня больше нет «моего города». Нет места, куда возвращаться… При одной мысли об этом на душе полегчало. Никто не жаждет со мною встречи. Я никому не нужен — и никто не надеется, что может быть нужен мне. После двух банок пива я на полчаса заснул. Проснувшись же, обнаружил, что прежнее ощущение свободы и легкости тела исчезло. В окне — словно вдогонку за убегающим поездом — пепельно-серая туча стремительно обволакивала небо, грозя вот-вот пролиться затяжным июньским дождем. Под небом этим, куда ни глянь, тянулся один и тот же скучный пейзаж. С какой бы скоростью ни ехал поезд — от скуки не убежать. Наоборот: чем выше скорость — тем глубже вязнет душа, как в болоте, в бездоннейшей скукотище. Собственно, в этом и заключается главный принцип Скуки Как Она Есть.

Молодой, лет двадцати пяти клерк в кресле рядом со мной практически не шевелился, с головой погрузившись в чтение «Кэйдзай Симбун»[33]. Темно-синий летний костюм без единой морщинки и черные туфли; белая сорочка — только что из химчистки. Я уставился в потолок вагона и закурил. Чтобы как-то убить время, я попробовал подсчитать в уме, сколько песен записали «Битлз» на пластинках. Дойдя до семидесяти трех, я застрял. Интересно, сколько насчитал бы сам Пол Маккартни?..

Понаблюдав за тем, что творилось в окне, я снова уставился в потолок. Итак, мне двадцать девять. Еще полгода — и канет в Лету третий десяток лет жизни. Ничего, абсолютно ничего после себя не оставившее десятилетие. Во всем, что нажито, ценности — ни на грош; все, чего я добился, не имеет ни малейшего смысла. Если что и осталось со мною в итоге — так лишь эта самая Скука… Что же было тогда, сначала, — чего я сейчас не помню? Ведь было же, безо всяких сомнений. Что-то трогало мою душу — так же, как души других людей… И вот в итоге это «что-то» потеряно безвозвратно. Я сам решил потерять его — и оно потерялось. Но кроме этого — кроме того, чтобы выпустить все из слабеющих рук, — что еще оставалось делать?

Ведь, по крайней мере, я выжил… Конечно, лучший индеец — это мертвый индеец.

Но мне во что бы то ни стало понадобилось жить дальше.

Зачем?

Рассказывать байки каменным стенам?

Чушь собачья.

— Какого черта ты остановился в отеле? — удивился Джей, когда я вручил ему спичечный коробок из отеля с телефоном на этикетке. — У тебя же здесь дом!

— Это уже не мой дом, — ответил я.

Джей не стал ни о чем расспрашивать.

Я выстроил перед собой три тарелки с закуской, выпил с полкружки пива и только потом протянул ему через стойку письма Крысы. Вытерев ладони полотенцем, Джей наскоро пробежал глазами оба послания — и затем, уже медленнее и вдумываясь в слова, перечитал все сначала.

— Хм-м-м!.. — протянул он с интересом. — Значит, живой еще, сукин сын?

— Жив-здоров, как видишь!.. — сказал я и отхлебнул еще пива. — Слушай, я побриться хочу. Дашь станок и крем для бритья?

— Что за вопрос! — Джей извлек из-под стойки походный бритвенный набор. — Бриться удобнее в туалете — правда, там нет горячей воды…

— Ничего, сгодится и холодная, — сказал я. — Лишь бы пьяные бабы на полу не валялись. Вот тогда бриться действительно трудновато… Бар Джея полностью переменился.

Прежний «Джей'з бар» являл собой промозглое заведение в подвале развалюхи-многоэтажки у обочины городской магистрали. В летнее время даже из кондиционеров там вытекал не воздух, а какой-то сырой туман. Посидишь чуть подольше — и можно рубаху выжимать.

Настоящее имя Джея было китайское — длинное и труднопроизносимое. Прозвище «Джей» он получил от американских солдат, когда работал на авиабазе США. С тех пор настоящее имя забылось само собой.

По словам самого Джея, в 54-м году он бросил работу на авиабазе — и там же неподалеку открыл свое маленькое заведение. Это и был самый первый «Джей'з бар». Дела шли довольно успешно. Посетителями, в основном, были военные летчики-офицеры, и атмосфера поддерживалась весьма достойная. Когда бизнес немного окреп, Джей женился — но пять лет спустя жена умерла. О причине смерти Джей никогда ничего не рассказывал.

В 63-м, когда стало слишком горячо во Вьетнаме, Джей продал свой бар, решив перебраться «куда подальше» — получилось, в мой город. И открыл свой второй по счету «Джей'з бар».

Это — все, что я знал про Джея. Он держал кошку, выкуривал пачку сигарет в день и не брал в рот ни капли спиртного.

До знакомства с Крысой я частенько появлялся у Джея, всегда один. Потягивал пиво, курил сигарету за сигаретой да слушал пластинки, подбрасывая мелочь в музыкальный автомат. Бар уже частенько пустовал в те времена, и мы с Джеем то и дело вели через стойку какие-то долгие разговоры. О чем — хоть убей, не помню. Какой разговор может быть между семнадцатилетним старшеклассником-молчуном и овдовевшим китайцем?

После того, как мне стукнуло восемнадцать и я уехал из Города, тянуть пиво к Джею ходил один Крыса. Когда же в 73-м уехал и Крыса — приходить стало больше некому. А вскоре начали расширять городскую магистраль, и заведение Джея решили куда-нибудь перенести. Так закончилась для нас история второго «Джей'з бара». Третий «Джей'з бар» расположился метрах в пятистах от предыдущего, недалеко от реки. Места и здесь было немного, но теперь сверкающий лифт доставлял вас на третий этаж новенького четырехэтажного здания. Странное чувство — ехать в «Джей'з бар» на лифте. Еще страннее — с табурета у стойки «Джей'з бара» созерцать городские огни.

Из гигантских окон, западного и южного, открывался вид на волнистую линию гор и низину, в которой раньше плескалось море. Несколько лет назад море в низине засыпали, и на его месте плотными рядами, будто надгробные плиты, выстроились небоскребы… Я постоял перед окнами, посозерцал пейзаж и вернулся обратно за стойку.

— Раньше, небось, было море видно? — спросил я.

— Да уж, — ответил Джей.

— Я там в детстве купался, — сказал я.

— М-м, — промычал Джей с сигаретой в зубах, прикуривая от массивной зажигалки. — Прекрасно тебя понимаю. Разрушить горы, построить дома; останками гор засыпать море — и опять понастроить дома… Некоторые идиоты до сих пор считают это прекрасной идеей.

Я молча пил пиво. Динамики под потолком выдавали новый хит Бозза Скэггза. Музыкальный аппарат куда-то исчез. Посетители за столиками — опрятные студенческие парочки — благовоспитанно, глоток за глотком потягивали виски с водичкой напополам и коктейли. Ни тебе пьяных баб в сортире, ни субботнего гвалта до боли в ушах. Потом, ясное дело, все разойдутся по домам, наденут пижамы, почистят зубы и лягут спать… Ну, и что ж? — ну, и слава Богу. Чистая, опрятная жизнь — что в этом плохого? В конце концов, каким должен быть этот мир, каким должен быть этот бар — общих стандартов для этого просто не существует. Все это время Джей следил за моим блуждающим взглядом.

— Ну, что скажешь? Все так изменилось, что никак не освоишься?

— Да ничего подобного, — сказал я. — Старый беспорядок на новый лад, вот и все.

«Медведь у жирафа выменял шляпу, а зебра надела медвежий сюртук»…

— А суть все та же? — рассмеялся Джей.

— Времена изменились, — сказал я. — Меняются времена — меняется многое. Но, в конечном счете — и ладно, и пускай себе меняется дальше. Все мы живем, меняясь. И жаловаться тут не на что…

Джей промолчал.

Я принялся за новое пиво, Джей закурил новую сигарету.

— Как жизнь? — спросил Джей.

— Неплохо, — ответил я.

— А с женой как?

— А-а, непонятно. Как оно бывает между двумя разными людьми? Иногда кажется — все в порядке. Иногда так не кажется. В супружеской жизни — дело обычное, сам знаешь.

— Не знаю, — мрачно проворчал Джей и почесал мизинцем переносицу. — Забыл я уже, что такое супружеская жизнь. Давно это было…

— Кошка твоя здорова?

— Померла четыре года назад. Как раз после вашей свадьбы. Кишки себе попортила.

Ей, правда, и так уже возраст вышел — двенадцать лет все-таки. Дольше, чем мы с женой были вместе… Двенадцать лет жизни — вроде, такая мелочь, а?

— И не говори, — сказал я.

— Там, на горе — слыхал, небось — есть кладбище для животных. Вот там и схоронил. Пусть теперь хоть на небоскребы эти сверху вниз посматривает. А то уже куда ни плюнь — все в небоскреб попадешь. Кошке это, конечно, до лампочки… Но все-таки.

— Тоскуешь?

— Тоскую, понятное дело. Уж не знаю, кому из людей нужно помереть, чтоб я так тосковал… Что, странно говорю? Я покачал головой.

Покуда Джей сооружал для очередного посетителя замысловатый коктейль и салат «Юлий Цезарь», я забавлялся головоломкой из Северной Европы, которую обнаружил на стойке. В стеклянной коробке нужно было восстановить из фрагментов рисунок — три бабочки, порхающие над лужайкой с клевером. Терпения моего хватило минут на десять, затем я плюнул и положил игрушку на место.

— Детей не заводишь? — спросил Джей. — По возрасту уж пора бы…

— А не хочу, — ответил я.

— Серьезно?

— А ты представь: родится кто-нибудь, вроде меня — что я с ним буду делать?

Джей озадаченно рассмеялся и подлил мне пива.

— По-моему, ты слишком много думаешь наперед.

— Да нет, дело не в этом. Просто я никак не могу понять, стоит ли вообще это делать — производить на свет еще одну жизнь… Ну, вырастут дети, сменится поколение. И что? Больше гор снесено, больше моря засыпано. Больше скорость у автомобилей — и больше кошек задавлено… Только и всего, разве нет?

— Но это — только темная сторона жизни. Случаются ведь и хорошие события. Есть ведь и хорошие люди…

— Да? Ну-ка, приведи мне по три примера и того, и другого — тогда поверю…

Джей ненадолго задумался, потом рассмеялся:

— Все равно: что хорошо, что плохо — о том судить уже не вам, а вашим детям.

Ваше-то поколение уже, хм…

— Отпело свое?

— В каком-то смысле, — изрек Джей.

— Песенка спета, а призрак мелодии в сердце еще звучит…

— Эк у тебя все складно сказать получается…

— Пижонство, — поморщился я.

* * *
Бар начал заполняться людьми. Я попрощался с Джеем и вышел на улицу. Девять часов. Кожу на скулах покалывало — из-за бритья под холодной водой, а также от водки с лимоном вместо лосьона. Тот же эффект, если верить Джею; вот только все лицо теперь пахло водкой.

Ночь была на удивление теплой, небо — как и прежде, угрюмо-пасмурным. Южный ветерок вяло тормошил мокрый воздух. Все так же, как и всегда. Запах моря с предчувствием дождя. Пейзаж с легким привкусом ностальгии. В буйной траве у речки — скрежетание сверчков. И, как всегда, этот «вроде-бы-дождь». Мелкий и странный — то ли с неба падает, то ли в воздухе висит, — но уже очень скоро вымокаешь с головы до ног.

В холодном свете фонарей было видно, как в речке бежит вода. Река совсем обмелела — еле-еле по щиколотку. Но все такая же чистая, как и несколько лет назад. Ручьи сбегали сюда прямо с гор, и вода никогда не мутнела. Русло реки было выложено камнями, добытыми из тех же гор; вода звонко журчала по голышам и стихала в запрудах. Запруды были глубокими, а кое-где даже плескалась рыбешка. Если долго не шли дожди, от реки оставались лишь длинные лужи вдоль русла, и на месте бывшего берега проступали белые косы невысыхающего песка. Частенько я бродил по песчаным косам и выискивал те места, где река обрывалась, выдохшись меж камнями на собственном дне. Отследив глазами такой обрывок до последнего, самого крохотного водяного коленца, я останавливался как вкопанный. И тогда на мгновение мне как будто виделось что-то еще — но уже в следующий миг исчезало. Словно какие-то странные существа жили, скрываясь, во мраке на дне реки. Путь вдоль реки был моей любимой дорогой. Двигаться вместе с рекой. Ощущать на ходу ее прерывистое дыхание… ОНИ ДЕЙСТВИТЕЛЬНО СУЩЕСТВУЮТ. ЭТО ОНИ СОЗДАЛИ ГОРОД. СОТНИ ВЕКОВ, ГОД ЗА ГОДОМ — РАЗРУШАЛИ ГОРЫ, ПРЕВРАЩАЛИ ИХ В ЗЕМЛЮ, ЗАСЫПАЛИ ТОЙ ЗЕМЛЕЙ МОРЕ, РАССАЖИВАЛИ ДЕРЕВЬЯ. С САМОГО НАЧАЛА ГОРОД ПРИНАДЛЕЖАЛ ИМ. ВИДНО, ТАК ОНО БУДЕТ И ДАЛЬШЕ…

После июньских дождей река уже не переползала рывками от камня к камню на дне, а резво бежала вперед до самого моря. От деревьев вдоль набережной пахло свежей листвой, и казалось, что даже воздух, им пропитавшийся, был зеленого цвета. На траве рука об руку сидело несколько парочек; старик выгуливал собаку. Паренёк, оперевшись на мотоцикл, курил сигарету. Обычный летний вечер, как и всегда. Купив в забегаловке по пути пару банок пива, я с бумажным пакетом в руках спустился к реке. Место, где река выливалась в море, теперь походило не то на крошечную бухту, не то на оросительный канал, зачем-то засыпанный с одной стороны. От морской бухты остался обрубок метров в пятьдесят шириной… На песчаном пляже все было как раньше. Мелкие волны; гладко-округлые деревянные щепки, прибитые к берегу. Запах моря. Глыбы бетонного волнореза с прутьями арматуры и похабными надписями краской из распылителя… Кусок прошлого шириной в полста метров. Все остальное было наглухо отсечено десятиметровой бетонной стеной. Стена эта, оставив от моря лишь узенькую полоску, уходила вдаль на несколько километров. За стеной же, до самого горизонта — бесформенными жилмассивами, точно стадами гигантских монстров, тянулись многоэтажки. Море загнали в пятидесятиметровую клеть — и полностью уничтожили. По магистрали, когда-то бежавшей вдоль взморья, я двинулся от реки на восток. К моему удивлению, старый волнорез не тронули. Очень странное зрелище — волнорез, потерявший море. Я дошел до места, где раньше часто останавливал машину и смотрел на море, взобрался на бетонный валун, сел и, открыв банку с пивом, огляделся по сторонам. Вместо моря перед глазами тянулись километры искусственного грунта и вереницы многоквартирных домов. Торчащие нелепыми обрубками, дома эти походили скорее на строительные леса для какого-то другого, надземного города, строить который начали, да бросили на полдороге; а еще больше — на перепуганных малолетних детей, что глядят на дорогу и никак не дождутся, когда же их родители вернутся домой.

Прошивая силуэты домов, нити асфальтовых магистралей разбегались в разные стороны, цеплялись за широченные автостоянки, сматывались в клубок у автобусного терминала. Супермаркеты, бензоколонки, огромный парк, роскошный Дворец Собраний. Все было новехоньким — и совершенно ненатуральным. Добытая из гор земля отливала обычным для всех искусственных территорий холодно-свинцовым оттенком. На тех же участках, что еще не попали под жернова Планового Градостроения, колыхался густой бурьян. Просто поразительно, с какой быстротой на «новых землях» принимаются сорняки. Как будто специально ради того, чтоб дразнить и дурачить все эти инкубаторские деревья да газоны вдоль асфальтовых улиц, переселяются они украдкой за человеком, какое бы новое место он себе ни выбрал… Прискорбное зрелище.

Да только что же я на это могу сказать? Новая игра, по новым правилам, уже началась. Остановить ее никому не под силу.

Я допил пиво и, одну за другой, с силой зашвырнул пустые банки туда, где когда-то плескалось море. Те озадаченно покрутились в воздухе — и сгинули в волнах колыхавшегося бурьяна. Я закурил.

Уже докуривая сигарету, я вдруг заметил, что какой-то человек движется в мою сторону с фонариком в руке. То был мужчина лет сорока в серой рубашке, серых брюках и серой фуражке. Судя по всему, полицейский из Службы охраны государственных объектов.

— Вы сейчас что-то бросали, не так ли? — спросил он, остановившись рядом.

— Бросал, — подтвердил я.

— Что бросали?

— Круглые металлические предметы. Внутри пустые. Отверстие с одной стороны.

Полицейский, похоже, слегка озадачился.

— Зачем бросали?

— Да ни зачем! Уже двенадцать лет прихожу сюда и бросаю. Иногда — по полдюжины за раз. И никто до сих пор не жаловался.

— То было раньше. А сейчас здесь — муниципальная территория. Бросать мусор на муниципальной территории запрещается.

Я выдержал паузу. Что-то задрожало во мне на какую-то долю секунды, но тут же унялось.

— Вся проблема в том, — сказал я полицейскому, — что в ваших словах и правда скрывается некий смысл.

— Так в Законе написано, — сказал полицейский.

Я вздохнул и достал из кармана сигареты.

— И что теперь делать?

— Ну, не буду же я требовать, чтоб вы лезли и подбирали. Темно уже, да вот и дождь собирается… Поэтому — чтобы больше предметов не бросали!

— Больше не буду, — пообещал я. — Спокойной ночи.

— Спокойной ночи, — сказал полицейский и растворился в сумерках.

Свернувшись калачиком на бетоне волнореза, я уставился в небо. Как заметила наблюдательная полиция, накрапывал дождик. Закурив новую сигарету, я прокрутил в голове свой диалог с полицейским. Мне показалось, что десять лет назад я был явно покруче… Хотя нет, — скорее всего, просто показалось. Что так, что эдак — разницы никакой.

Когда, возвратившись к реке, я поймал на набережной такси, дождь висел в воздухе, точно густой туман.

— В отель! — сказал я водителю.

— Путешествуете? — поинтересовался тот.

— Ага…

— Первый раз здесь?

— Второй, — ответил я, не задумываясь.

Глава 16

Она рассказывает о шуме волн, потягивая «Солти дог»
— Я привез вам письмо! — сказал я.

— Мне? — переспросила она.

Голос в трубке был страшно далеким, телефонная линия забита помехами, говорить приходилось куда громче, чем то нужно для нормальной беседы, и оттенки интонаций терялись напрочь. Как если взобраться на холм, встать под всеми ветрами и пытаться вести беседу, выкрикивая фразы в поднятые воротники пальто.

— Вообще-то, оно адресовано мне… Но мне кажется, что писали именно вам!

— Ах, вам так кажется?

— Ну да! — сказал я. Сказал — и сам почувствовал, в какую идиотскую ситуацию себя загоняю.

Она молчала. Помехи в трубке постепенно затихли.

— Я не знаю, какие отношения у вас были с Крысой. Я звоню, потому что он попросил меня с вами встретиться. А раз так, то, я думаю, вам и письмо лучше самой прочитать.

— Так вы специально для этого приехали сюда из Токио?

— Вот именно.

Она закашлялась, потом извинилась.

— А вы, что, были с ним друзьями?

— Вроде того.

— А почему же он не написал прямо мне?

Что говорить — в ее словах явно ощущалось больше здравого смысла.

— Действительно, не понимаю, — ответил я искренне.

— Так вот и я что-то никак не пойму. Все, что было когда-то, давно уже кончилось. Или нет?

Этого я не знал. Я так и сказал — не знаю. Прижимая к уху телефонную трубку, я лежал на кровати в номере и разглядывал потолок. Мне чудилось, будто я лежу, свернувшись калачиком, на дне моря и одну за другой считаю тени проплывающих надо мною рыб. При этом понятия не имею, до скольки досчитать, чтобы все-таки остановиться.

— Пять лет назад, когда он исчез куда-то, мне было двадцать семь, — несмотря на мягкий голос, эти ее слова прозвучали глухо, как из колодца. — Слишком многое меняется за пять лет…

— Это точно, — поддакнул я.

— Даже если на самом деле ничего не меняется, все равно — нельзя позволять себе так думать. Позволишь себе так думать — и уже никогда не сдвинешься с места… Хотя бы поэтому я стараюсь считать себя совершенно другим человеком.

— Мне кажется, я вас понимаю, — сказал я.

Мы помолчали. На этот раз первой заговорила она:

— И когда вы с ним виделись в последний раз?

— Пять лет назад. Как раз перед тем, как он исчез.

— Он что-нибудь сообщал вам? Почему уезжает и все такое?

— Нет, — сказал я.

— То есть, я тогда правильно поняла, что он исчез, никому не сказав ни слова?

— Совершенно правильно.

— Ну, а что вы подумали?

— В смысле — когда он исчез?

— Ну да.

Я приподнялся на кровати и оперся спиной о стену.

— Что подумал… Ну, пошатается с полгода, да и вернется назад. Он же из тех, у кого ничего не бывает надолго.

— Но он не вернулся…

— Да, не вернулся.

На другом конце провода явно боролись с собой: в очередной долгой паузе я различал ухом тихое прерывистое дыхание.

— Где вы остановились? — спросила она, наконец.

— В отеле «…».

— Завтра в пять я буду в кофейном зале отеля. Там, на восьмом этаже. Подходит?

— Прекрасно, — сказал я. — Я буду в белой футболке, зеленых шерстяных брюках.

Стрижка короткая…

— Ничего, я как-нибудь догадаюсь, — тихо, но с явным нажимом перебила она. И повесила трубку.

Я тоже положил трубку — и попытался сообразить, что же, черт побери, может означать это «как-нибудь догадаюсь». Но так и не понял. Что-то я стал слишком многого не понимать. Зря говорят, что с годами становишься мудрее. Как заметил какой-то русский писатель, это только характер может меняться с возрастом; ограниченность же человека не меняется до самой смерти… Иногда эти русские говорят очень дельные вещи. Не оттого ли, что зимой вообще лучше думается? Я забрался под душ, вымыл голову после дождя, вылез, обмотав полотенцем бедра, сел на кровать и включил телевизор. Шел какой-то американский фильм про войну и старую подводную лодку. Капитан и первый помощник грызлись как кошка с собакой, сама лодка напоминала ржавую кастрюлю, а в довершение ко всему этот жалкий сюжетик разразился еще и всеобщей панической клаустрофобией; — но, тем не менее, проблемы странным образом улаживались одна за другой, и в финале все у всех было в порядке. После таких вот фильмов может запросто показаться, что раз у всех все в порядке, то и война — не такая уж страшная штука. Не удивлюсь, если скоро начнут делать фильмы, в которых ядерная война испепеляет род человеческий — но в финале У ВСЕХ ВСЕ В ПОРЯДКЕ…

Я выключил телевизор, нырнул в постель — и уже через десять секунд спал мертвым сном.

К пяти часам следующего дня мелкий дождь по-прежнему висел в мокром воздухе. Тот самый дождь, что случается, когда после первых ясных денечков лета думаешь, что сезон дождей уже миновал. Из окна восьмого этажа я разглядывал землю внизу — черную, вымокшую от влаги. По надземной магистрали на несколько километров с запада на восток растянулась вереница увязших в заторе автомобилей. Я вгляделся чуть пристальнее — и мне показалось, будто те медленно тают, растворяясь в дожде. И в самом деле — таять начал весь Город. Таял бетонный волнолом в порту, таяли стрелы кранов, таял частокол небоскребов, под черными зонтами таяли на улицах люди. Таяла зелень на склонах гор, беззвучно стекая к подножью… Зажмурившись на пару секунд, я снова открыл глаза — и Город вернулся в свое прежнее состояние. Вновь устремились в небо шесть кранов в порту; по шоссе как и прежде, короткими рывками в заторе, поползли на восток машины; толпа пешеходов под зонтиками потекла туда-сюда через улицу; пышная зелень в горах снова жадно вбирала в себя воду июньских дождей.

В просторном зале, на сцене чуть ниже уровня пола, стоял роскошный рояль цвета морской лазури. Девица в сплошном кричаще-розовом платье исполняла на нем стандартный набор мелодий «а-ля чашечка кофе в зале большого отеля», хороня популярные мотивчики в мудреных синкопах и зубодробительных арпеджио. Играла она неплохо; но заканчивалась мелодия, последний звук растворялся в воздухе — и абсолютно ничего не оставалось.

Был уже шестой час, но та, кого я ждал, все не появлялась; я прихлебывал уже второй кофе и от нечего делать разглядывал пианистку. На вид ей было лет двадцать; пышная копна волос — как каплища шоколада на бисквитном печенье. Волосы расплескивались влево-вправо в такт музыке, и как только мелодия заканчивалась, укладывались обратно в копну. И начиналась новая мелодия. Глядя на нее, я вспомнил одну знакомую девчонку. В последний год школы я учился играть на пианино. Мы совпадали с ней и по году обучения, и по специальности, и нас частенько усаживали играть вместе в четыре руки. Ни лица, ни имени той девчонки я совершенно не помнил. В памяти остались лишь тонкие белые пальцы, красивые волосы и чуть колыхавшееся при игре сплошное легкое платье. Больше, как ни старался, я ничего припомнить не мог.

Поймав себя на этом, я почувствовал странную вещь. Как будто я сам вырезал из жизни для собственных воспоминаний ее пальцы, волосы, платье, — а все остальное, оставшись нетронутым, и сегодня живет неизвестно где… Да нет, конечно же, что за бред. Этот мир всегда вертелся без моего участия. Без малейшего отношения ко мне люди ходят по улицам, затачивают карандаши, едут с востока на запад со скоростью пятьдесят метров в минуту и заполняют рафинированно-безликой музыкой воздух в кофейных залах больших отелей.

«Мир»… Сразу представляется толпа слонов с черепахами, что, натужно кряхтя, подпирают спинами здоровеннейший земной диск. При этом слоны не знают, для чего черепахи, черепахи не разумеют, зачем слоны, — и ни те, ни другие понятия не имеют, зачем, вообще говоря, нужен мир.

— Извините, что так поздно! — раздался у меня за спиной ее голос. — Задержали на работе, никак не могла уйти.

— Ничего страшного! Я сегодня весь день абсолютно свободен…

Она бросила на стол ключ от стойки для зонта и, не глядя в меню, заказала себе апельсиновый сок.

Возраст ее невозможно было определить на глаз. Не сообщи она мне его по телефону — наверное, я так никогда и не понял бы, сколько ей лет. Но поскольку она с самого начала сказала, что ей тридцать три, то ей, надо полагать, и было тридцать три — и именно на тридцать три она теперь выглядела. Хотя я уверен: скажи она, что ей двадцать семь — и выглядела бы она на двадцать семь, ни больше ни меньше.

На одежду ее, неброскую, но со вкусом, было приятно смотреть. Свободного покроя белые хлопчатые брюки, оранжевая, в желтую клетку, рубашка — рукава закатаны до локтей; кожаная сумочка через плечо. Ни одна из вещей не была новой, но смотрелось все очень опрятно. Ни колец, ни бус, ни браслета, ни серег. Короткий чубчик наивно-кокетливо зачесан набок.

Чуть заметные морщинки у глаз не сообщали возраста их хозяйки, а как бы заявляли о том, что были на этом лице с рождения. Разве только ключицы, белевшие из-под расстегнутого на две пуговицы воротничка, да запястья недвижных рук на краю стола едва заметно выказывали не первую молодость этой женщины. С мелких, поистине микроскопических изменений начинает стареть человек. Чем дальше, тем больше появляется таких вот слабо уловимых, но уже нестираемых мелочей — пока, наконец, не опутают они, точно паутина, все тело.

— Чем занимаетесь? Работаете где-нибудь? — спросил я наугад.

— В конструкторском бюро. Уже много лет.

Разговор не клеился. Я не спеша достал сигарету, не спеша закурил. Пианистка закрыла крышку рояля, встала и удалилась куда-то на перерыв. Легкая зависть — буквально совсем чуть-чуть — промелькнула в глазах моей собеседницы.

— И долго вы с ним знакомы? — спросила она.

— Уже одиннадцать лет. А вы?

— Два месяца десять дней, — не раздумывая, ответила она. — С нашего знакомства — и до того, как он исчез. Два месяца и еще десять дней. Я дневник веду, поэтому помню точно.

Ей принесли апельсиновый сок, у меня забрали пустую кофейную чашку.

— После того, как он исчез, я три месяца ждала. Декабрь, январь, февраль…

Самое холодное время. Зима тогда выдалась жутко холодная, правда?

— Н-не помню, — растерялся я. Холода пятилетней давности она обсуждала, словно вчерашний дождь.

— А вы вот так же когда-нибудь ждали женщину?

— Нет, — ответил я.

— Если изо всех сил ждать, а в срок не дождаться — тогда делается все равно.

Неважно, какой был срок — десять лет, пять лет или один месяц.

Я кивнул.

Ее стакан с соком опустел уже наполовину.

— И когда в первый раз вышла замуж, так и случилось. Все ждала, ждала, как положено, а потом устала ждать — и сделалось все равно. В двадцать один замуж выскочила, в двадцать два — развелась. А потом переехала в этот город…

— Вот и у моей жены то же самое, — сказал я.

— Что?

— В двадцать один замуж вышла, а в двадцать два — развелась.

Она окинула меня долгим, пристальным взглядом — и нервно забрякала длинной палочкой в стакане, размешивая апельсиновый сок. Я, кажется, сболтнул что-то лишнее.

— Очень тяжело, когда в молодости переживешь и замужество, и развод, — продолжала она. — Если коротко — дальше уже начинаешь хотеть чего-то одномерного, чего-то совершенно ирреального — понимаете? Но ведь ирреальной жизнью нельзя прожить слишком долго, не правда ли?

— Да… Наверное.

— После развода, пока с ним не встретилась, я пять лет прожила в этом городе.

Такой вот ирреальной жизнью. Ни знакомых почти никаких, ни желания куда-то сходить, ни любовника; утром проснешься — идешь на работу, чертишь свои чертежи, по дороге домой в супермаркете купишь чего-то, сама приготовишь, сама и съешь. Радио включено постоянно, книжка какая-нибудь; дневник про саму себя кропаешь — а в ванне чулки замочены. Да еще квартирка в доме у моря, так что в ушах постоянно волны шумят… Зябкая жизнь! — Она допила свой сок. — Я, наверное, пустое болтаю, да?

Я молча покачал головой.

Шел седьмой час — «время кофе» закончилось, наступило «время коктейлей». Лампы под потолком пригасили, и зал погрузился в полумрак. Город в окне зажигал огни. Заалели фонари и на кранах в порту. В тусклых вечерних сумерках поблескивал мелкими иголками дождь.

— Не хотите чего-нибудь покрепче?

— А как это называется, если водку с грейпфрутовым соком смешать?

— «Солти Дог»…

Подозвав официанта, я заказал для нее «Солти Дог» и для себя — «Катти Сарк» со льдом.

— На чем я остановилась?

— Вы сказали — «зябкая жизнь»…

— Да нет, если честно — сама-то жизнь не такая и зябкая, — поправилась она. — Вот только когда волны шумят — тогда действительно зябко. Въезжала в квартиру — управдом говорил: «ничего, мол, быстро привыкнете»… Да вот не привыкла.

— Ну, теперь-то моря больше нет.

Она тихонько усмехнулась. Морщинки в уголках ее глаз задрожали едва заметно.

— Ну, конечно. Ну, разумеется. «Моря больше нет» — какая наблюдательность! А мне и сейчас то и дело слышится, будто волны шумят. Вот как можно сжечь свои уши за долгое время…

— И потом вы познакомились с Крысой?

— Да. Только я его так не называла.

— А как вы его называли?

— По имени, как же еще! Как и все вокруг, разве нет?

А и действительно, подумал я вдруг. Слово «Крыса» даже как прозвище звучало слишком по-детски.

— Да, конечно, — сказал я.

Нам принесли напитки. Она пригубила свой «Солти Дог» — и салфеткой стерла приставшие к уголкам рта кристаллики соли. Салфетку со слабым отпечатком помады она искусно, двумя пальцами перегнула пополам и положила рядом на стол.

— Для меня он был — как бы лучше сказать… достаточно ирреальный. Вы меня понимаете?

— Кажется, понимаю..

— Я подумала, что мне как раз и нужна его ирреальность — для того, чтобы разрушить свою. С первой же встречи с ним сразу так и подумала. Может быть, потому он мне и понравился… А может, и наоборот — сначала он мне понравился, а потом я так для себя решила. Что так, что эдак — результат все равно одинаковый. Пианистка вернулась со своего перерыва, села за рояль и заиграла мелодии старого кино. Это звучало странно — как если бы к какой-нибудь сцене фильма по ошибке подобрали не тот музыкальный фон.

— Вот мне и кажется иногда… Может, я таким образом просто его использовала.

Может быть, он самого начала чувствовал это — потому и… Вы так не думаете?

— Откуда я знаю, — пожал я плечами. — Это уже чисто ваши с ним отношения.

Она ничего не сказала.

Молчание длилось секунд двадцать, прежде чем я сообразил, что ее монолог окончен. Я проглотил остатки своего виски, достал из кармана письма Крысы и положил на середину стола. Два конверта лежали на столе, и притрагиваться к ним она как будто не торопилась.

— Я должна это прочитать прямо здесь?

— Забирайте домой, там и читайте. А не захотите читать — так выбросьте.

Она кивнула, взяла письма и спрятала их в сумочку. Легкий металлический звук — клик! — и замок защелкнулся. Я закурил вторую сигарету, заказал себе второй виски. Надо сказать, что больше всего я уважаю именно вторую порцию виски. Если с первым виски успокаиваются нервы, то со вторым приходит в порядок голова. С третьего же и далее — уже ни вкуса, ни смысла не остается: простое перекачивание жидкости из рюмки в желудок.

— И только ради этого вы ехали сюда из Токио? — спросила она.

— Да, почти что…

— Очень любезно с вашей стороны.

— Ну, как раз об этом я не думал. Просто у нас с ним так повелось. Поменяй нас в жизни местами — и он сделал бы точно так же, я знаю.

— Что, он уже оказывал вам такие услуги?

Я покачал головой.

— Да нет. Просто мы издавна надоедаем друг другу такими вот «ирреальными» просьбами. И привыкли выполнять их без лишних вопросов. Ну, а как выполнять ирреальные просьбы в реальном мире — это уже другая проблема.

— Наверное, на свете больше нет таких странных людей!

— Очень может быть…

Рассмеявшись, она поднялась из-за стола и взяла в руки счет.

— Позвольте, я сама за все заплачу. Тем более, что на сорок минут опоздала…

— Если вам так будет лучше — пожалуйста, — я пожал плечами. — Но у меня к вам один вопрос. Можно?

— Ну, разумеется!

— Вот вы сказали по телефону, что догадаетесь, как я буду выглядеть.

— Ну да, сказала. Так, чисто из настроения…

— И что же — прямо-таки сразу и догадались?

— Моментально, — сказала она.

* * *
Дождь хлестал с прежней силой. Прямо в окно отеля заглядывала гигантская неоновая реклама с соседнего небоскреба. В ее искусственном свете бежали, сплетаясь, к земле беспорядочные нити дождя. Встав у окна, я посмотрел вниз — и мне почудилось, будто дождь всеми струями стремится попасть в одну и ту же точку земной поверхности.

Я плюхнулся на кровать и выкурил две сигареты подряд. Потом позвонил администратору отеля и попросил забронировать билет на завтрашний поезд. Больше в этом городе мне было абсолютно нечего делать… И только дождь все лил до глубокой ночи.

Часть VI ОХОТА НА ОВЕЦ — II

Глава 17

Странный рассказ человека со странностями (Часть 1)
Секретарь Сэнсэя, весь в черном, сидел на стуле напротив и, не говоря ни слова, смотрел на меня. Взгляд его нельзя было назвать ни пытливым, ни пренебрежительным, ни проницательным. От него не было ни жарко, ни холодно, ни как-либо еще. Ни одного из известных мне человеческих чувств в том взгляде не содержалось. Человек этот ПРОСТО СМОТРЕЛ на меня. Не исключаю, впрочем, что смотрел он не на меня, а на стену у меня за спиной — но поскольку перед этой стеной сидел я, то приходилось смотреть заодно и на меня. Человек протянул руку к столу, открыл крышку сигаретницы, вытянул оттуда длинную сигарету без фильтра, несколько раз пощелкал по ней ногтем, подбивая с одного конца, и, прикурив от зажигалки, выдохнул дым тонкой струйкой вперед и немного в сторону. Затем возвратил зажигалку на стол и положил ногу на ногу. За все это время направление его взгляда не изменилось ни на полградуса. Выглядел человек точь-в-точь как описывал мой напарник. Чересчур безупречный костюм, чересчур ухоженное лицо, чересчур длинные пальцы. Если бы не глаза — холодно-бесчувственные в узких прорезях век, — то была бы внешность ярко выраженного гомосексуалиста. Но с такими глазами он и на гомосексуалиста не походил. Он выглядел никак — а точнее, НИКАК НЕ ВЫГЛЯДЕЛ: не был похож ни на кого и своим видом не вызывал никаких даже самых смутных ассоциаций. Вглядевшись в эти глаза, я заметил новые странности. Коричневый цвет преобладал в них над черным, но по общему темному тону пробегали светло-голубые прожилки. При этом в левом голубого было больше, чем в правом. Как если бы левый глаз думал одно, а правый — совсем другое. Пальцы, обхватившие колено, ни на секунду не прекращали едва заметное шевеление. И по сей день преследует меня видение: все десять пальцев вдруг отделяются от этих рук и крадутся ко мне, подбираясь все ближе и ближе… Очень странные пальцы. И вот эти странные пальцы медленно протянулись к столу и затушили, смяв в пепельнице, скуренную лишь на треть сигарету. В бокале не спеша таял лед; было видно, как прозрачная вода постепенно смешивалась с грейпфрутовым соком. Соотношение было явно не в пользу сока. В комнате стояла совершенно загадочная тишина. Бывает тишина, какую встречаешь, заходя внутрь огромного дома, — тишина слишком большого пространства со слишком малым числом людей. Тишина же, царившая в этой комнате, была еще необычнее. Неприятно-тяжелое, давящее безмолвие. Мне показалось, что тишину вроде этой я уже где-то раньше встречал. Но чтобы вспомнить, где именно, требовалось время. Точно старый альбом, страницу за страницей я перелистывал свою память — пока, наконец, не вспомнил. Тишина, разбухающая от предчувствия Смерти. Воздух, плотный от пыли и серьезности происходящего.

— Все умирают, — не сводя глаз с моего лица, негромко произнес человек. Таким тоном, словно прочитал мои мысли и теперь комментировал их. — Все живое когда-нибудь становится мертвым.

Сказав это, он снова погрузился в молчание. За окном, как безумные, отчаянно скрежетали цикады. Я живо представил, как каждая из миллиона козявок издает своим тельцем этот дикий, отчаянный зов в надежде вернуть прошедшее лето и вместе с ним — свою уходящую жизнь.

— Насколько мне позволяют возможности, я намерен говорить с тобой откровенно, — вдруг снова произнес он. Речь его сильно смахивала на подстрочный перевод официального документа. — Но «говорить откровенно» — еще не означает «говорить правду». Откровенность и Правда — все равно, что нос и корма судна, выплывающего из тумана. Вначале появляется Откровенность, и лишь в последнюю очередь глазам открывается Правда. Временной интервал между этими двумя моментами прямо пропорционален размерам судна. Большому выплыть сложнее. Иногда это получается уже после того, как закончилась жизнь наблюдающего. Поэтому если, несмотря на мои усилия, Правда тебе все-таки не откроется — ни моей, ни твоей вины в том быть не должно.

Даже не представляя, что на это ответить, я молчал. Он убедился, что молчание должным образом соблюдается — и продолжал свою речь.

— Ты же прибыл сюда как раз для того, чтобы судно выплывало как можно быстрее.

Нам с тобой предстоит ускорить движение судна. Поэтому будем говорить откровенно. И, таким образом, еще на шаг приблизимся к Правде. Откашливаясь, он на пару секунд отвел-таки взгляд: с моего лица — на свои пальцы, теперь уже поглаживавшие подлокотник дивана.

— Подобные объяснения, однако, слишком абстрактны. Поэтому поговорим о реальных проблемах. Например, о твоей рекламе для страховой компании П. Я думаю, ты уже слышал об этом?

— Кое-что слышал.

Он кивнул. И, снова выдержав паузу, продолжал:

— Как я предполагаю, ты был весьма уязвлен. Любой почувствует себя неуютно, когда уничтожают то, что он создавал, не жалея времени и сил. Тем более, если речь идет о хлебе насущном. Да и реальные убытки, надо думать, понесены немалые. Я правильно понимаю?

— Совершенно правильно, — подтвердил я.

— Вот об этих реальных убытках я и хотел бы услышать от тебя самого.

— Ну, убытки — это постоянная опасность в той работе, которой мы занимаемся. Сам характер работы никогда не исключает того, что готовый рекламный макет может быть изъят из печати — из-за какой-нибудь мелочи, которая не понравилась клиенту. Но для такой маленькой фирмы, как наша, это — смерти подобно. Чтобы уберечься от такого риска, мы производим макет в полном, стопроцентном соответствии с пожеланиями заказчика. Грубо говоря, каждую строчку текста мы выверяем в присутствии клиента. Только этим мы и можем себя хоть как-то обезопасить. Не самая веселая работа, конечно; но такого нищего волка, как мы, только ноги и кормят…

— Ну, все когда-нибудь с этого начинали, — подбодрил секретарь. — Следует ли понимать тебя так, что, приостановив выпуск журнала, я повергаю твою фирму в глубокий финансовый шок?

— В общем, именно так. Журнал уже отпечатан и разброшюрован. За бумагу и печать нужно кровь из носу расплатиться в течение месяца. Плюс — гонорары внештатникам. Получается что-то около пяти миллионов иен; но именно столько необходимо вернуть в банк для погашения долга. Год назад мы решили взять кредит на развитие предприятия…

— Да, я в курсе, — вставил секретарь.

— Ну и, само собой, встает проблема дальнейших заказов. С таким хлипким положением, как у нас, один-единственный промах — и клиенты немедленно предпочтут нам другие агентства. Как раз с этой страховой компанией у нас годовой контракт на изготовление их рекламы. Если в результате нынешнего скандала их реклама будет изъята — мы просто тут же пойдем ко дну. Фирма у нас маленькая, связей особых нет; выезжали до сих пор лишь на собственном имидже — на том, что о нас люди скажут. Малейший удар по репутации — и нам просто крышка. Я закончил, но мой собеседник еще долго не говорил ни слова в ответ, а только сидел и пристально глядел на меня. Наконец, он раскрыл-таки рот:

— Ты рассказываешь очень откровенно. Кроме того, содержание твоего рассказа полностью совпадает с той информацией, которой располагаю я. И этого я не могу не оценить. Теперь — по сути вопроса. Какие еще проблемы, по-твоему, останутся у твоей фирмы, если я возмещу все убытки этой страховой компании за изъятую рекламу, а также — порекомендую им заключать контракты с вами в дальнейшем?

— Тогда — никаких проблем. Ну, может, все поудивляются поначалу, из-за чего весь сыр-бор, — да и вернутся в свои серые будни.

— Сверх того можно было бы обеспечить и моральную компенсацию. Достаточно мне написать одно слово на обороте визитки — и ваша фирма будет обеспечена работой лет на десять вперед. Подчеркиваю — работой, а не жалкими рекламными листочками…

— То есть, вы предлагаете сделку?

— Скорее — обмен пожеланиями. Я из добрых пожеланий предлагаю тебе информацию о том, что такое-то издательство остановило выпуск журнала с изготовленной тобой рекламой. Ты, приняв эту информацию, выражаешь мне твои собственные пожелания, на которые я снова откликаюсь своими. Почему бы не воспринять это именно так? Думаю, тебе лично мои пожелания были бы очень полезны. Не хочешь же ты всю жизнь провести в одной упряжке со своим головастым алкоголиком…

— Мы — друзья, — сказал я.

Тишина камня, падающего в бездонный колодец, была мне ответом. Добрых тридцать секунд миновало, прежде чем камень, наконец, достиг какого-то дна.

— Ладно, — произнес он. — Это твои проблемы. Я довольно подробно проверил твою биографию — ты, по-своему, весьма интересный тип. Все население можно условно разделить на две группы: посредственности-реалисты — и посредственности-идеалисты. Ты, несомненно, принадлежишь ко вторым. Будет очень хорошо, если ты это запомнишь. Весь твой путь — это путь посредственности, оторвавшейся от реальной жизни.

— Я запомню, — сказал я.

Он кивнул. Лед в грейпфрутовом соке совсем растаял; я взял бокал и отпил половину.

— Ну, а теперь поговорим конкретно, — сказал он. — Поговорим про овец.

* * *
Он слегка шевельнулся, достал из нагрудного кармана бумажный конверт, извлек из него черно-белый фотоснимок с овцами и положил на стол, повернув изображением в мою сторону. Будто свежим воздухом — запахом реальной жизни? — вдруг повеяло в комнате.

— Вот фотография с овцами, которую ты использовал для журнала.

Изображение переснимали без негатива, прямо с оригинала; и тем не менее, то была невероятно контрастная и четкая фотокопия. Судя по всему, применялась какая-то очень специальная аппаратура.

— Насколько мне известно, фотография эта попала к тебе частным путем, и затем ты решил использовать ее для журнала. Или я ошибаюсь?

— Нет. Все так и было.

— Результаты проведенной нами экспертизы показали, что снимок сделан на Хоккайдо не более полугода тому назад рукой человека, ничего в фотографии не смыслящего. Камера — дешевка карманных размеров. Снимал не ты. У тебя — «Никон» с большим объективом, да и снимаешь ты куда лучше. К тому же, за последние пять лет ты ни разу на Хоккайдо не выезжал. Не так ли?

— Как сказать…

— Уф-ф! — перевел он дух и выдержал новую паузу. — Ладно, как хочешь — а у нас к тебе три пожелания. Мы желаем, чтобы ты объяснил нам: где, от кого ты получил эту фотографию, а также — что тебя заставило использовать такой непрофессиональный кадр в журнальной рекламе.

— Не скажу, — ответил я и сам удивился, как просто у меня это получилось. — Как любой журналист, имею полное право на неразглашение источников информации. Секретарь, не мигая, смотрел на меня; пальцы его левой руки переползали то влево, то вправо вдоль тонкой линии губ. Поблуждав туда-сюда несколько раз, они оторвались-таки от лица — и вернулись на колени хозяина. Молчание становилось все напряженнее. Хоть бы кукушка какая-нибудь закуковала в саду, подумал я вдруг. Но кукушка, конечно же, не закуковала. Кукушки не кукуют по вечерам.

— Странный ты все-таки человек! Одним движением пальца мы можем похоронить твою фирму. Случись это — никому вокруг и в голову не придёт называть тебя журналистом. Даже если эту возню с памфлетиками и афишками, которой ты занят сегодня, и считать журналистикой…

Я снова подумал о кукушке. Все-таки, почему кукушки никогда не кукуют по вечерам?

— К тому же, существует несколько способов заставить говорить таких людей, как ты.

— Наверное, — сказал я. — Только чтобы они сработали, нужно время — а до тех пор я буду молчать. Когда же я заговорю, то не буду рассказывать все, что знаю. Ведь вам же неизвестно, что я знаю, а что — нет. Разве не так? Я говорил наугад — но явно шел правильным курсом. Неуверенное молчание, последовавшее за моими словами, показало, что я заработал очко в свою пользу.

— А с тобой занятно поговорить! В твоем идеализме можно услышать даже какие-то патетические нотки… Ну, да ладно. Поговорим о другом. Он достал из кармана увеличительное стекло и положил передо мною на стол.

— Возьми-ка — и хорошенько проверь, что ты видишь на этой фотографии.

Взяв снимок в левую руку, а линзу — в правую, я начал медленно, сантиметр за сантиметром, изучать фотографию. Одни овцы глядели в одну сторону, другие в другую, третьи же, никуда особо не глядя, с безучастным видом щипали траву. Атмосфера — как на памятном фото какого-нибудь колледжа, собравшего на вечеринку давно позабывших друг друга выпускников. Я исследовал одну за другой всех овец, изучил, как и где растет трава на лугу, разглядел все березы в роще на заднем плане, отследил все изгибы линии гор на горизонте, пропутешествовал по раскинувшим в небе облакам. Ничего необычного на снимке не было. Подняв глаза от линзы и фотографии, я уставился на своего собеседника.

— Ничего странного не заметил? — спросил он.

— Ничего, — сказал я.

Мой ответ его, похоже, нисколько не разочаровал.

— Ты, по-моему, в университете биологию изучал. Что ты, вообще, знаешь об овцах?

— Да, можно сказать, ничего. Я изучал очень узкую область — здесь те знания почти бесполезны.

— Расскажи, что знаешь.

— Парнокопытные. Травоядные. Стадные. Впервые завезены в Японию, кажется, где-то в начале Мэйдзи[34]. Разводятся людьми ради мяса и шерсти. Вот, пожалуй, и все.

— В общем, правильно, — сказал секретарь. — Только, если уж быть совсем точным — впервые овцы были завезены к нам не в начале Мэйдзи, а в середине эпохи Ансэй[35]. До тех же пор, как ты верно сказал, овец в Японии просто не существовало. Предание гласит, что первых овец привезли из Китая в эпоху Ансэй; но, даже если это и так — те овцы не прижились и вскоре вымерли. Поэтому до начала Мэйдзи таких животных, как овцы, японцы в глаза не видали и вообразить себе не могли. Хотя Овен как знак Зодиака и был сравнительно популярен, — никто не мог точно сказать, как этот зверь выглядит на самом деле. Иными словами, долгое время овца была сродни выдуманным, мифическим животным — типа баку[36] или дракона. Исторический факт: все изображения овец на японских картинах до периода Мэйдзи — сплошной суррогат и чистейшая несуразица. Люди разбирались в овцах примерно так же, как Герберт Уэллс — в марсианах.

Но и до сих пор еще японцы знают про овец удручающе мало. Начнем с того, что за всю свою историю нация никогда по-настоящему в овцах не нуждалась. Животные были завезены из Америки, разведены здесь — и благополучно забыты. Великое дело — какие-то овцы! После войны открылись квоты на импорт баранины и овечьей шерсти из Австралии и Новой Зеландии — и разводить овец в Японии стало совершенно невыгодно. Бедные овцы, тебе не кажется? Просто вылитые японцы в двадцатом веке…

Впрочем, я не собираюсь читать тебе лекции о сиротской доле современной Японии. Я хочу, чтобы ты сопоставил в голове две вещи. Первое: до конца эпохи сегуната овец в Японии практически не существовало. Второе: с приходом новой власти всех овец, ввозимых в страну, государственные чиновники пересчитывали буквально по головам и проверяли самым тщательным образом. О чем это говорит? Вопрос обращался ко мне.

— О том, что, видимо, отбирали только каких-то определенных овец, — сказал я.

— Абсолютно верно! Точно так же, как у беговых лошадей, порода у овец — ключевой показатель их особенностей и повадок. Так, например, почти все овцы, завезенные в Японию, отличаются закрепленной в поколениях способностью взбираться на гору. Иными словами, японские овцы — животные, отсортированные по самым жестким критериям. Отслеживали и по экстерьеру — чтобы не допустить примеси других кровей. Нелегально в страну не ввозились. Кому интересно заниматься контрабандой овец? Конкретно, были отобраны следующие породы: саусдаун, испанский меринос, котсвольд, китайская, шропшир, корридэйл, шевиот, романовская, остофрижан, бордерлейстер, ромнимарш, линкольн, дорсетхорн и саффолк — вот тебе примерно весь список. Ну, а теперь, — он кивнул в мою сторону, — еще раз внимательно посмотри на фотографию.

Я снова взял в руки снимок и увеличительное стекло.

— Приглядись получше к третьей справа овце на переднем плане.

Я направил увеличительное стекло на третью справа овцу. Затем передвинул на соседнюю овцу, пригляделся — и вернулся к той, что была третьей справа.

— На этот раз что-нибудь заметил? — спросил секретарь.

— Порода другая, — ответил я.

— Именно! За исключением третьей справа, все овцы на фотографии — обычный саффолк. Только эта одна отличается. Эта, по сравнению с саффолком, — коренастее, да и шерсть посветлее. Опять же, морда совсем не черная. Эта овца как будто крепче, сильнее всех остальных. Я показывал фотографию нескольким специалистам-овцеводам. Все они, будто сговорившись, утверждали: таких овец нет и быть не может в Японии. А возможно, что и во всем мире. Таким образом получается, что сейчас ты видишь овцу, которой не существует в природе. Я снова направил линзу на третью справа овцу. Приглядевшись внимательнее, я обнаружил у нее на спине бледноватое, на первый взгляд бесформенное пятно — словно от кофе, пролитого на скатерть. Пятно было страшно расплывчатым и нечетким — то ли дефект от царапины на пленке, то ли просто обман зрения. Или же кто-то и вправду умудрился опрокинуть кофе прямо на спину овцы.

— На спине — какое-то пятно расплывчатое, — сказал я вслух.

— Не просто пятно. Родимое пятно в форме звезды. Сравни-ка вот это…

Он достал из конверта лист бумаги и вручил его мне. То была копия рисунка овцы. Изображение переводили, похоже, каким-то толстым карандашом; все свободное поле вокруг было усеяно следами пальцев. Сам рисунок был неумелый, почти детский — но что-то в нем явно будило воображение. С особенной, какой-то неестественной тщательностью были скопированы все мелкие детали. Я сравнил овцу на рисунке с овцой на фотографии. Безо всяких сомнений, это была одна и та же овца. Небольшое звездообразное пятно, красовавшееся на спине у нарисованной овцы, и по месту на теле, и по форме совпадало с пятном у овцы на фотографии.

— А теперь — вот это, — добавил он, вынул из кармана брюк зажигалку и протянул еемне. То была необычайно увесистая, изготовленная по спецзаказу из чистого серебра зажигалка фирмы «Дюпон». На боку у нее был выгравирован все тот же овечий герб, что я впервые увидал в лимузине. На спине же серебряной овцы я, приглядевшись, различил мелкое, но совершенно отчетливое звездообразное пятнышко.

У меня начала потихоньку болеть голова.

Глава 18

Странный рассказ человека со странностями (Часть 2)
— Чуть раньше я говорил тебе о посредственности, — продолжал секретарь. — Однако же, говоря об этом, я вовсе не собирался обвинять в посредственности лично тебя. Я только имел в виду, что весь мир, в принципе, — одна сплошная посредственность; ты же представляешь собой посредственность, поскольку являешься частью этого мира. Или ты так не считаешь?

— Ну, не знаю…

— Мир — посредственность. В этом нет никаких сомнений. Вопрос: был ли мир такой же посредственностью в древние времена? Нет! В древние времена мир представлял собой хаос, а хаос ничего общего с посредственностью не имеет. Мир начал скатываться к посредственности, как только человек отделил средства производства от повседневной жизни. Когда же Карл Маркс изобрел понятие пролетариата — он тем самым окончательно закрепил мир в состоянии посредственности. Именно поэтому сталинизм и примыкает к марксизму. Лично я почитаю Маркса. Он — один из тех редких гениев, чья память вбирала в себя великий Хаос древнего мира. За то же самое, кстати, я почитаю и Достоевского. Но марксизма не признаю. Слишком много посредственности.

Он издал горлом какой-то невнятный звук.

— Сейчас я говорю с тобой очень откровенно. Таким образом я выражаю тебе признательность за то, что до этого ты очень откровенно говорил со мной. Итак, сейчас я буду отвечать на твои, скажем так, вопросы наивно-естественного происхождения. Но после того, как я закончу на них отвечать, — свобода выбора дальнейшей линии поведения у тебя уже будет весьма и весьма ограничена. Я желаю, чтобы ты с самого начала понимал такие вещи отчетливо. Если же говорить совсем просто — твоя ставка в игре повышается. Ты согласен?

— А что мне еще остается? — пожал я плечами.

— Сейчас в этом доме умирает старый человек, — сказал секретарь. — Причина смерти ясна. В голове у него — огромный сгусток крови. Гигантская гематома — шишка такой величины, что деформируется мозг… Ты что-нибудь смыслишь в нейрохирургии?

— Да почти ничего…

— Если говорить простым языком — кровяная бомба. Кровь застопоривается, собирается в одном месте — и сосуд разбухает до невероятных размеров. Что-то вроде змеи, проглотившей мячик для гольфа. Взрыв — и мозг прекращает функционировать. А оперировать нельзя: от малейшего вмешательства бомба тут же взорвется. То есть, если называть вещи своими именами, — остается просто ждать смерти. Может быть, он умрет через неделю. А может быть, через месяц. Этого не знает никто.

Поджав губы, он неторопливо вздохнул — и выпустил воздух из легких.

— В смерти его нет ничего удивительного. Все-таки старик уже, да и болезнь очевидна. Удивительно другое: как ему удалось оставаться живым так долго? Что он хотел сказать — я совершенно не понимал.

— На самом деле, никто бы не удивился, если бы он умер тридцать два года назад.

— продолжал он. — А может, и сорок два. Его гематому впервые обнаружили американские врачи, проводившие медосмотр арестованных за военные преступления класса «А». Было это осенью 1946 года — незадолго до Токийского процесса. Взглянув на рентгеновский снимок, врач испытал настоящий шок. С такой огромной гематомой в мозгу жить на свете, да жить поактивней простого смертного — это не укладывалось у многоопытного врача в голове. Пациент был переведен в больницу при церкви Святого Луки, реквизированную под армейский госпиталь, где начал получать на редкость обстоятельное лечение.

Прошел год с начала лечения — но врачи по-прежнему ничего не понимали. Ничего — кроме того, что он может помереть в любую минуту, да самого факта, что он каким-то чудом, несмотря ни на что, продолжает жить. А пациент, как ни в чем ни бывало, продолжал находиться в полном здравии без каких-либо осложнений. Его мозг работал так же безупречно, как и у любого нормального человека. Почему — непонятно. Логический тупик. Человек, который по всем показателям должен быть мертв, продолжал жить и двигаться у всех на глазах… Все, что удалось выяснить, — лишь самые общие закономерности протекания болезни. Так, через каждые сорок дней начинались приступы сильной головной боли, продолжавшиеся трое суток. По словам самого больного, впервые такие приступы случились с ним в 1936 году; этот год и стали предположительно считать временем образования гематомы. Боль была непереносимая, и пациенту начали вводить болеутолители. А проще говоря — наркотики. Те действительно снимали боль, но вместо этого вызывали галлюцинации. Чрезвычайно яркие и эмоционально насыщенные галлюцинации. Что он при этом испытывал — известно лишь ему одному, но было очевидно: ощущения не из приятных. Описания того, как проходили эти галлюцинации, хранятся в Медицинских архивах Армии США. Тот врач действительно записывал все очень подробно. Я нелегально получил доступ к этим документам; несмотря на очень сухой, официальный тон, от чтения этих записей, я уверен, у многих шевелились волосы на голове. Далеко не каждый смог бы выдерживать подобные ужасы регулярно в течение всей своей жизни. Отчего происходили настолько жуткие галлюцинации — не понимал никто. Скорее всего, предполагали врачи, против энергии, которую вырабатывала гематома, мозг в своем обычном состоянии реагировал физической болью. Когда же снималась болевая блокада — энергия гематомы посылалась в виде импульса раздражения уже напрямую в отдельный участок мозга, где и трансформировалась в галлюцинации. Что-то в этом духе. Разумеется, то была не более чем гипотеза. Однако этой гипотезой очень заинтересовались в Штабе Армии США. И начали кропотливейшее расследование. Особо секретное расследование силами американской военной разведки. Зачем иностранной военной разведке понадобилось заниматься болезнью частного лица — точным ответом я до сих пор не располагаю, но могу предположить несколько возможных версий. Первая и наиболее вероятная версия — что под вывеской так называемых «медицинских исследований» осуществлялся сбор информации очень деликатного свойства. Конкретно, эти «исследования» могли служить источником разведданных о Китае — и каналом для получения опиума одновременно. Армия Чан Кай-Ши терпела затяжное, поэтапное поражение, и у американцев оставалось все меньше «своих связей» в Китае. Поэтому им до дрожи хотелось заполучить в руки контакты, которые Сэнсэй держал в голове. Однако на открытом, официальном допросе подобные вещи не выяснишь. Факты же говорят, что как раз после серии таких «исследований» Сэнсэя и выпустили из тюрьмы безо всякого суда. Уже это заставляет предположить, что состоялась сделка. Свобода — в обмен на информацию. Вторая возможная версия: американцев заинтриговала взаимосвязь между чрезвычайно эксцентричной фигурой Сэнсэя как лидера правых — и его гематомой. Я еще расскажу об этом подробнее, это действительно любопытное наблюдение. Но как бы там ни было — сам Сэнсэй вряд ли знал, почему оставался в живых. Жизнь сама по себе — явление непостижимое; откуда нам знать, почему мы живем на свете? Так и с Сэнсэем. Понять, почему он жив, можно было лишь одним способом: вскрыв ему череп. То есть — очередной тупик.

Третья версия связана с «промыванием мозгов». С гипотезой о том, что, посылая заданные импульсы раздражения в мозг человека, можно вызвать у него вполне определенные галлюцинации. Очень популярная гипотеза в те времена. Есть точные сведения, что именно в тот период Соединенные Штаты собирали группу ученых для проведения особых исследований по этому вопросу. На которую из этих трех версий разведка делала главный упор — сказать трудно. Также неизвестно, к каким результатам привели эти «исследования» в конечном итоге. Все это погребено в истории. Правду знают лишь непосредственные участники тех событий: горстка американских офицеров высшего ранга, да сам Сэнсэй. До сих пор ни единому человеку, включая меня, Сэнсэй об этом не рассказывал ни слова — и, видимо, никогда уже не расскажет. Поэтому все, что ты слышишь сейчас — не более чем мои предположения.

На этих словах он прервал свою речь и негромко откашлялся. Сколько времени прошло с момента моего появления в комнате — я не сказал бы даже приблизительно.

— Впрочем, насчет периода образования гематомы — то есть, о событиях вокруг 36-го года — я разузнал кое-какие подробности. Зимой 32-го года Сэнсэй попал за решетку как соучастник запланированного убийства важной персоны по политическим мотивам. Его жизнь в застенке продолжалась до июня 36-го. Остались записи в тюремных документах, заключения медицинской экспертизы, да и сам Сэнсэй не раз при случае рассказывал об этом. Если все это собрать вместе и обобщить — получается следующая картина. Вскоре после заключения в тюрьму у Сэнсэя развилась жесточайшая бессонница. Причем не просто бессонница. Бессонница крайне опасной степени. Трое, четверо суток, а порой и целую неделю подряд он не смыкал глаз ни на секунду. В те времена политических преступников допрашивали особыми методами: не давали им спать до тех пор, пока не признаются. Над Сэнсэем же старались с усиленным рвением: его дело касалось, ни много ни мало, тайной войны между фракцией Императорского пути и группой Государственного контроля[37]… Так вот, стоит человеку на таком допросе только попытаться заснуть — как его тут же обливают ледяной водой, секут бамбуковыми палками, слепят глаза ярким светом, выбивая из него сонливость самыми жестокими способами. Несколько месяцев в таком режиме — и практически любой человек превращается в мусор. Сонный нерв полностью разрушается. Человек либо умирает, либо сходит с ума, либо же — напрочь отучается спать. Сэнсэй ступил на третий путь. Избавиться от бессонницы ему удалось лишь к весне 1936 года. То есть, как раз к тому времени, когда образовалась его гематома. О чем это говорит?

— Вероятно, острейшая бессонница вызвала какой-нибудь затор крови в мозгу — и образовала гематому. Так?

— Да, такую гипотезу можно выдвинуть, исходя из элементарного здравого смысла.

Это — первое, что приходит на ум неспециалисту; то же самое, скорее всего, пришло в голову и американским военным врачам. Но все-таки подобного объяснения недостаточно. Я убежден: здесь не хватает еще какого-то важного фактора. Сдается мне — как раз того самого, который и обусловил образование такой необычной гематомы. Подумай сам — ведь на свете немало людей с гематомой в голове; однако же, ни у кого еще эта болезнь не принимала настолько странных форм. И, к тому же, такая гипотеза не объясняет, почему Сэнсэй до сих пор оставался жив. В его речи и вправду ощущался какой-то здравый смысл.

— Кроме того, история болезни Сэнсэя содержит в себе еще одно загадочное явление. Дело в том, что именно весной 36-го Сэнсэй как бы переродился в другое существо. До этого времени Сэнсэй — посредственность, ничем не примечательный фанатик правых. Родился на Хоккайдо третьим сыном в семье бедняка-крестьянина; в двенадцать лет уехал на поиски работы в Корею; ничего толком не нашел, вернулся домой — и вступил в партию правых. Бравый молодчик, кровь с молоком: лишь бы мечом помахать — вот и все достоинства. Наверняка, и читать-то не мог как следует. Тем не менее, летом 36-го он выходит из тюрьмы — и начинает расти как на дрожжах, перебирается с одного поста на другой, обретая все больший вес в мире правых. Откуда ни возьмись, обнаруживаются у него и общественная харизма, и убедительность в рассуждениях, и умение срывать овации аудитории, и политическая прозорливость, и решительность, а главное — выдающаяся способность заставлять общество двигаться в нужном для лидера направлении, играя на слабостях толпы… Он снова вздохнул и негромко откашлялся.

— Разумеется, в политической философии Сэнсэя никаким альтруизмом не пахло. Но как раз это заботило его меньше всего. По-настоящему он был озабочен одним вопросом: до каких пределов власти он сможет развернуть свою Организацию. Примерно так же, как Гитлер разворачивал свою, вынося напрочь лишенные альтруизма идеи о «сферах обитания» и «избранной расе» на общегосударственный уровень. Сэнсэй, однако, таким путем не пошел. Он пошел в обход — теневой, закулисной дорогой. Очень специфическая форма жизнедеятельности: двигать общество изнутри, самому не высовываясь наружу. Поэтому-то в 37-м он и поехал в Китай… Впрочем, ладно. Вернемся к его болезни. Все, что я хочу сказать — время образования гематомы в мозгу Сэнсэя и время его перевоплощения совпадают.

— То есть, вы полагаете, — сказал я, — что между образованием гематомы и перевоплощением Сэнсэя причинно-следственной связи нет; что эти события произошли параллельно, но объединяет их какой-то один определяющий фактор. Так?

— А ты и правда неплохо соображаешь, — заметил секретарь. — Сказано в точку и лаконично.

— Но как все это связано с овцами?

Он достал из сигаретницы вторую сигарету, подбил ее, как и прежде, ногтем с одного конца и зажал в губах. Но прикуривать не стал.

— Рассказываю по порядку, — сказал он.

И комнату вновь затопила гнетущая тишина.

— Нами создана Империя, — внезапно продолжал он. — Могущественная теневая Империя. В наших руках — самые разные сферы человеческой деятельности. Политика, финансы, массовая коммуникация, чиновники, культура — а также многое, многое другое, о чем ты и представления не имеешь. В наших руках — даже те, кто против нас. Все — от сторонников этой власти до ее врагов — находятся под полным ее контролем. Большинство из них даже не подозревают, что их судьба — в наших руках. То есть, Организация создана и действует чрезвычайно утонченными, не сказать — пугающе изощренными методами. А создал ее Сэнсэй в одиночку, сразу после войны. Теперь же, если Государство сравнивать с судном, Сэнсэй — единоличный Властитель Трюмов на этом судне. Стоит ему открыть шлюзы — и судно начнет тонуть. Пассажиры не успеют сообразить, что случилось, как окажутся на дне морском…

Тут он поднес, наконец, к сигарете огонь.

— Но даже такой власти, как наша, когда-нибудь приходит конец. Конец Империи наступит со смертью ее Императора. Ведь власть эта создана гением-одиночкой — и поддерживается, только пока этот гений жив. Согласно моей гипотезе, всю эту систему он организовал и поддерживал до сих пор благодаря существованию некоего загадочного, лишь ему известного фактора. Умрет Сэнсэй — и наступит конец всему. Потому что Организация являет собой не бюрократический аппарат, но — совершеннейший механизм, послушный мозгу одного человека. В этом — суть всей Организации; но в этом же заключена и главная ее слабость. Точнее, была заключена. Со смертью Сэнсэя Империя рано или поздно распадется на части — и ее останки, как пылающие Дворцы Валгаллы[38], сгинут навеки в пучине Всемирной Посредственности. Продолжить дело Сэнсэя не сможет никто. Владения Империи поделят на части — и величественные дворцы сравняют с землей, чтобы на их месте построить многоквартирные жилмассивы. Мир однообразия и определенности. Мир, в котором нет места для проявления Воли. Впрочем, не знаю: может быть, ты считаешь, что это правильно — все поделить на всех. Но тогда ответь на такой вопрос. Правильное ли дело — строить однотипные жилмассивы по всей Японии, когда в стране не хватает песчаных побережий, гор, рек и озер?

— Не знаю, — ответил я. — Я даже не знаю, уместно ли так вообще ставить вопрос.

— А ты не дурак, — сказал секретарь и сцепил пальцы обеих рук на колене. Даже сцепленные, пальцы эти сразу начали пульсировать в каком-то едва уловимом ритме.

— Разумеется, разговор о жилмассивах — всего лишь пример. Объясню подробнее. Вся Организация по большому счету состоит из двух частей: головы, которая движется вперед — и хвоста, который своими усилиями эту голову вперед проталкивает. Есть, конечно, и другие органы, которые выполняют другие функции; но в целом именно эти две части и определяют цели и средства Организации. В остальных частях нет почти никакого смысла. Головная часть называется «Органом Воли», хвостовая — «Органом Прибыли». Когда бы и кем ни обсуждалась Организация Сэнсэя — у всех в голове один только Орган Прибыли. И когда после смерти Сэнсэя начнется раздел Империи — все также набросятся на Орган Прибыли. Никто не жаждет ничего от Органа Воли. Ибо никто не может понять, что это такое… Вот о каком «дележе» я хотел сказать. Волю нельзя поделить на части. Она либо наследуется на все сто процентов — либо на эти же сто процентов бездарно утрачивается. Длинные пальцы продолжали плясать в странном ритме на колене моего собеседника.

За исключением этого, все в нем оставалось таким же, как и в начале разговора. Тот же непонятно на что направленный взгляд, те же холодные зрачки, то же правильное лицо без какого-либо выражения. Лицо его было обращено ко мне под абсолютно тем же углом, что и в самом начале встречи.

— И что же такое Воля? — поинтересовался я.

— Концепция, управляющая пространством, временем и событийной вероятностью.

— Не понимаю.

— Никто не понимает. Один лишь Сэнсэй чувствует это на инстинктивном уровне.

Строго говоря, здесь необходимо отречься от Самосознания. Именно с этого и начнется настоящая Революция. Выражаясь доступным тебе языком, речь идет о революции, в результате которой капитал воплотится в труде, а труд — в капитале.

— Похоже на утопию…

— Наоборот. Сознание — это утопия, — отрезал он. — Все, что ты слышишь от меня сейчас — не более чем слова. Сколько бы слов я не произносил — тех проблем, которые охватывает Воля Сэнсэя, ими объяснить невозможно. Разговаривая с тобой, я лишь демонстрирую свою личную зависимость от этой Воли — находясь, кроме того, еще и в непосредственной зависимости от языка. Здесь же нужно, в первую очередь, отрицание Сознания и отрицание Языка. В наше время, когда такие столбовые понятия европейского гуманизма, как «индивидуальное сознание» и «непрерывность эволюционного процесса», теряют свое содержание — любые слова превращаются в бессмыслицу. Бытие не есть проявление чьей-либо частной воли, это — явление хаотическое. Ты, сидящий передо мной — вовсе не индивидуальное существо, а лишь частица всеобщего Хаоса. Твой хаос — это и мой хаос. Мой хаос — также и твой. Бытие — это общение. Общение суть Бытие.

Мне вдруг стало казаться, будто в комнате страшно похолодало — так, что я бы даже не возражал, если бы где-нибудь здесь для меня приготовили хорошую теплую постель. «Ну вот, еще и в постель заманивают», — мелькнуло в голове… Да нет, ерунда. Конечно же, мне просто так показалось. Стоял ранний сентябрь, и за окном вовсю стрекотали цикады.

— Все попытки расширить границы сознания, — продолжал он, — которые вы предпринимали — а точнее, собирались предпринять в середине шестидесятых годов, закончились полным провалом. И неудивительно: если только увеличивать объемы сознания, не меняя при этом качества индивида, — глупо ожидать в итоге чего-либо, кроме депрессии… Вот что я имел в виду, когда говорил о посредственности. Хотя здесь уже сколько ни объясняй — ты все равно не поймешь. Да и я, собственно, не требую от тебя понимания. Говорю же все это лишь потому, что стараюсь быть с тобой откровенным.

Он выдержал очередную паузу — и продолжал:

— Рисунок, который я передал тебе — копия. Оригинал подшит к истории болезни, хранящейся в одном из госпиталей Армии США. Проставлена дата: 27 июля 1946 года. Нарисовано рукой самого Сэнсэя по требованию врача. Как иллюстрация к описанию его галлюцинаций. Так вот, согласно данным из истории болезни, эта овца являлась Сэнсэю в галлюцинациях с необычайной регулярностью. Выражаясь языком цифр, в 80-ти процентах случаев, то есть — в четырех видениях из пяти к нему приходила овца. Заметим: не просто овца, а овца со звездообразным пятном на спине. Далее — герб с изображением овцы, который ты видел на зажигалке. Сэнсэй постоянно использует этот герб как свою эмблему, начиная с 1936-го года. Как ты, вероятно, уже заметил, на гербе — та же самая овца, что и на рисунке из военного госпиталя. Более того, абсолютно та же овца — и на фотографии, которую ты сейчас держишь в руках. Итак, не кажется ли тебе, что за всем этим скрывается некий особый смысл?

— По-моему, простое совпадение…

Я хотел, чтобы мой ответ прозвучал как можно небрежнее — но это у меня получилось плохо.

— Это еще не все, — продолжал секретарь. — Сэнсэй с большим рвением собирал все об овцах, любую информацию и документы — как официальные, так и «для служебного пользования». Раз в неделю он самолично садился за стол — и долго, часами просматривал все газеты, вышедшие в Японии за эту неделю, отбирая из них все статьи и заметки, которые хоть в малейшей степени касались «овечьей» темы. Я сам постоянно помогал ему в этом. Повторяю, Сэнсэй занимался этим с огромным рвением. Как будто искал что-то одно — и не мог найти. И когда болезнь приковала его к постели, я продолжил эти поиски по своей личной инициативе. Настолько все это меня заинтересовало. Что-то явно было во всем этом, что-то должно было появиться. И вот появляешься ты. Ты — и твоя овца. А это уже, как ни рассуждай, совпадением не назовешь.

Я взял со стола зажигалку и взвесил на ладони. От ее тяжести было приятно руке. Не слишком увесисто, но и не слишком легко. Бывает на свете такая вот приятная тяжесть.

— Почему Сэнсэй с таким рвением занимался поисками овцы? У тебя есть какие-нибудь соображения?

— Да не знаю я! Почему бы вам не спросить самого Сэнсэя? Уж он-то быстро все объяснит…

— Спросил бы, если бы мог. Но вот уже две недели Сэнсэй в коме. Боюсь, что сознание к нему уже не вернется. А когда Сэнсэй умрет, вместе с ним уйдет в могилу неразгаданной и его Тайна — тайна овцы со звездой на спине. А вот этого я уже вынести не могу. И дело здесь не в личной потере; мною движут гораздо более высокие принципы — личной преданности, например. Я откинул крышку у зажигалки, повернул колесико, высек пламя — и захлопнул крышку.

— Может быть, мой рассказ тебе кажется чистейшей воды нелепостью. А может даже — ты прав, и все это действительно сплошная нелепица. Но я хочу, чтобы ты понимал: никаких других путей у нас не осталось. Сэнсэй умрет. Умрет единственная Воля. И все, что окружало эту Волю, обратится в пепел. А то, что останется, можно будет выразить разве только при помощи цифр. И кроме этого — ничего. Вот поэтому я хочу во что бы то ни стало найти овцу.

Впервые за время разговора он закрыл глаза и просидел так несколько секунд.

Затем открыл глаза — и произнес:

— Вот тебе моя гипотеза. Повторяю: всего лишь гипотеза. Не понравится — тебе лучше тут же о ней забыть. Я предполагаю, что эта овца — прототип Воли Сэнсэя.

— Что-то вроде «зоологического» печенья? — вставил я. Он не обратил на это внимания.

— Скорее всего, овца эта сама забралась Сэнсэю в голову. Году эдак в 36-м. И с тех пор уже более сорока лет продолжает жить у него внутри. Там у нее и лужайки свои, и рощи березовые. В общем — все, как на твоей фотографии. Что ты об этом думаешь?

— Я думаю, что это необычайно интересная гипотеза, — очень вежливо сказал я.

— Это не просто овца. Это ОЧЕНЬ — ОСОБЕННАЯ — ОВЦА. Я желаю ее найти, и мне нужно твое содействие.

— И что же вы будете делать, если найдете?

— Да ничего. Сам я ничего не могу. Всего, что я хотел бы совершить, слишком много для меня одного. Пожалуй, останется лишь наблюдать, как умирают мои желания. Если, конечно, овца не пожелает чего-то сама. Вот тогда я хотел бы сделать все, что в моих силах, для выполнения ЕЕ желаний. Ибо со смертью Сэнсэя в моем существовании уже не останется почти никакого смысла. И он замолчал. Молчал и я. Только цикады продолжали скрежетать за окном. Да деревья в саду ближе к вечеру зашуршали листьями посильнее. В доме же по-прежнему висела могильная тишина. Казалось, флюиды смерти — будто вирусы болезни, от которой некуда скрыться — заполнили воздух этого дома. Мне представилось пастбище в голове у Сэнсэя. Трава пожухла — и овца навсегда ушла, оставив после себя лишь пустое бескрайнее поле.

— Итак, повторяю: я хочу, чтобы ты объяснил, откуда у тебя эта фотография.

— Не скажу, — сказал я.

Он вздохнул.

— Я говорил с тобой откровенно… И ожидал, что ты будешь так же откровенен со мной.

— Рассказывать я просто не вправе. Если я это сделаю — боюсь, что у человека, который передал мне фотографию, могут возникнуть неудобства.

— То есть, — парировал он, — у тебя есть основания предполагать, что неудобства возникнут у него в связи с овцой?

— Да нет у меня никаких оснований! Просто мне так кажется. Как-то все это с ним действительно связано. И пока я вас слушал — все больше про это думал. Здесь что-то вроде ловушки… Нутром чую, понимаете?

— И именно поэтому ты ничего не скажешь?

— Именно поэтому, — кивнул я и немного подумал. — Вообще, насчет причинения неудобств я могу говорить достаточно авторитетно. Сам я почти в совершенстве владею искусством доставлять неудобства окружающим людям. И поэтому стараюсь жить так, чтобы не было надобности это делать. Хотя, в конечном итоге, именно от этого окружающие испытывают еще большие неудобства. Тут уже, как ни верти, — все едино. Доставлять неудобства своим действием я не могу изначально. Не позволяет моя внутренняя установка…

— Непонятно.

— Ну, то есть — посредственность может проявляться по-разному и в разных формах, вот и все.

Я зажал в губах сигарету, прикурил от зажигалки, которую все еще держал в руке, затянулся и выпустил дым. На душе пусть совсем чуть-чуть, но полегчало.

— Не хочешь говорить — не говори, — произнес секретарь. — В таком случае ТЕБЕ САМОМУ придется найти овцу. Это — наше окончательное условие. Если в двухмесячный срок начиная с сегодняшнего дня тебе удастся найти овцу — ты будешь вознагражден и получишь все, чего только ни пожелаешь. Не сможешь найти — и твоей фирме, и тебе самому наступит конец. Ты согласен?

— А куда мне деваться? — пожал я снова плечами. — Вот только — что, если здесь какая-то ошибка, и овцы со звездой на спине с самого начала просто не существовало в природе?

— Конечного результата это все равно не меняет. И для тебя, и для меня вопрос стоит так: найдешь ты овцу или нет. Одно из двух — и ничего посередине. В душе мне будет жаль тебя; но, как я уже говорил, твои ставки повысились. Отобрал у других мяч в игре — так уж, будь добр, сам беги и сам гол забивай. А есть там ворота или нет — это твои проблемы.

— В самом деле, — сказал я.

Он извлек из нагрудного кармана толстый конверт и положил на стол передо мной.

— Вот тебе на расходы. Не хватит — позвонишь, добавлю. Вопросы?

— Вопросов нет, есть одно впечатление.

— Какое же?

— В целом вся эта история — какой-то дурацкий бред, в который просто невозможно поверить. Но странно: именно из ваших уст она звучит чуть ли не как чистейшая правда. Могу поспорить — если бы все это пытался рассказывать я, мне в жизни бы никто не поверил…

Губы у моего собеседника чуть заметно скривились. При известной доле воображения это можно было даже принять за улыбку.

— Ты выезжаешь завтра. Повторяю: два месяца, начиная с сегодняшнего числа.

— Но это же адский труд. Двух месяцев может запросто не хватить. Ничего себе задачка — отыскать одну-единственную овцу на такой огромной территории!.. Секретарь, не отвечая ни слова, очень пристально смотрел мне в лицо. Под долгим взглядом этих глаз я вдруг ощутил себя плавательным бассейном, в который вот уже много лет не наливали воды. Заплесневелым бассейном с потрескавшимся дном, без капли воды и без малейшей надежды на то, что когда-нибудь его еще хоть раз используют по назначению.

Человек в черном разглядывал меня с полминуты — и затем очень медленно раскрыл рот.

— Теперь тебе лучше идти, — произнес он.

Что говорить — мне и самому так показалось.

Глава 19

Автомобиль и его водитель (Часть 2)
— Обратно в фирму? Или еще куда изволите? — спросил у меня водитель. Тот же, что вез меня сюда — правда, на этот раз он был чуть поприветливее. Определенно, он принадлежал к универсальному типу людей, которые запросто сходятся с кем угодно.

С наслаждением растянувшись на шикарном сиденье, я прикинул, куда лучше поехать. Возвращаться в контору желания не было. От одной мысли, что придется объяснять все напарнику, начинала болеть голова: какими словами тут все объяснить, я понятия не имел. Да и, в конце концов, выходной у меня или нет? А если так, то и ехать сразу домой, пожалуй, не стоит. Что ни говори, а приличный человек должен возвращаться домой своими собственными ногами. И желательно — из мира приличных людей…

— Синдзюку[39], Западный выход, — сказал я.

День клонился к закату, и на всем пути до Синдзюку дорога была забита битком. Автомобиль будто сломался и почти не двигался с места. Лишь изредка его словно подхватывало какой-то волной — и переносило вперед на очередные несколько сантиметров. Я начал думать про скорость вращения Земли. Вот интересно: а сколько километров в час пролетает это самое шоссе в мировом пространстве? Подсчитать в уме приблизительно мне удалось, но я так и не понял, быстрее ли это, чем у «кофейных чашек» в Луна-парке. Вообще, в мире — крайне мало вещей, о которых мы действительно что-то знаем. В большинстве случаев нам только кажется, что мы знаем. Но вот, скажем, заявись ко мне инопланетяне да спроси что-нибудь типа: «Эй, а с какой скоростью вертится ваш экватор?» — я бы, мягко говоря, испытал затруднение. Пожалуй, я не сумел бы даже растолковать им, почему за вторником приходит среда. Стали бы они смеяться надо мной? Я по три раза прочел «Братьев Карамазовых» и «Тихий Дон». «Немецкую Идеологию» — только раз, но от корки до корки. Я помню число p до шестнадцатого знака после запятой. И что — стали бы они все равно надо мной смеяться? Да, наверное, стали бы. Наверное, просто полопались бы от смеха.

— Музыку послушать не желаете? — спросил водитель.

— Это можно, — ответил я.

Салон заполнился звуками баллады Шопена. Атмосфера стала торжественной, как во дворце бракосочетаний.

— Слушайте, — спросил я водителя, — а вы знаете число p?

— Это которое «три, четырнадцать…»?

— Оно самое. Сколько знаков после запятой вы можете вспомнить?

— Тридцать четыре знаю точно, — ответил водитель.

— Тридцать четыре?!!

— Ну да. Есть там одна подсказка… А что?

— Да так, — промямлил я ошарашенно. — Так, ничего.

Какое-то время мы слушали Шопена; автомобиль продвинулся еще на десяток метров вперед. Водители машин и пассажиры в автобусах вокруг разглядывали наше четырехколесное чудище во все глаза. Я знал, что стекла автомобиля не позволяли увидеть, что творится внутри; и тем не менее, находиться под прицелом сотен глаз было весьма неприятно.

— Чертова пробка! — не выдержал я.

— И не говорите! — отозвался водитель. — Ну, да все равно: за каждой ночью приходит рассвет… Любая дорожная пробка когда-нибудь, да рассасывается…

— Так-то оно так, — сказал я. — Но разве все это не действует вам на нервы?

— Действует, конечно. Раздражает так, что места себе не находишь. Особенно, если торопишься — занервничаешь поневоле! Но лично я всегда стараюсь думать, что это — лишь очередное испытание, посылаемое нам свыше. А нервничать — значит уступать своим слабостям и душевным искусам.

— Какое-то религиозное толкование дорожных заторов!

— Так ведь я христианин. В церковь, правда, не хожу, но в душе — давно христианин.

— О-о-о! — с чувством протянул я. — А вам не кажется, что здесь какая-то неувязка: христианин — и служит у лидера правых?

— Сэнсэй — замечательный человек. Из всех, кого я в жизни встречал, он для меня

— второй после Бога.

— Так вы, что же, — и с Богом встречались?

— Ну, разумеется. Я каждый вечер говорю с ним по телефону.

— Но ведь… — начал я и запутался в собственных мыслях. В голове снова началась неразбериха. — Но ведь если Богу можно позвонить — линия должна быть забита так, что все время занято, разве нет? Все равно что, скажем, справочная после обеда!

— О, насчет этого можно не беспокоиться. Господь — ипостась, так сказать, одновременно-множественного существования. Позвони Ему враз миллион человек — и Он будет говорить с каждым из миллиона в отдельности.

— Я не совсем понимаю. Разве это — классическое толкование? Ну, то есть — вы что, не пользуетесь обычными богословскими терминами?

— Я, видите ли, радикал. И с классической церковью не в ладах.

— А-а, — сказал я.

Автомобиль продвинулся еще на полсотни метров. Я зажал в губах сигарету и собирался уже прикурить, когда вдруг впервые заметил, что все это время сжимаю в руке зажигалку. Совершенно бессознательно я унес с собой зажигалку, которую показывал мне секретарь — ту самую, фирмы «Дюпон», с овечьим гербом на боку. Серебряная вещица покоилась в моей ладони настолько привычно и естественно, словно была там с момента моего появления на свет. То был Абсолютный Предмет: идеальное сочетание безупречного веса с безукоризненной на ощупь поверхностью. Подумав немного, я решил оставить ее себе. В конце концов, никто еще не умирал от того, что потерял зажигалку-другую. Два или три раза я открыл-закрыл серебряную крышку, прикурил — и сунул зажигалку в карман. В качестве компенсации я запихал в кармашек на дверце автомобиля свою разовую дешевку «Бик».

— Сэнсэй объяснил мне несколько лет назад, — внезапно промолвил водитель.

— Что объяснил?

— Телефон Бога.

Я перевел дух — так, чтобы он не слышал. Кто-то из нас явно сходит с ума. Я?

Или, может быть, он?

— И что же, он объяснил его только вам — и, наверное, под страшным секретом?

— Именно так. Только мне и по большому секрету. Замечательный человек… А что — вы тоже хотите знать?

— Если это возможно, — вымолвил я.

— Ну ладно, слушайте. Токио, 945…

— Секундочку! — попросил я, достал из кармана ручку с блокнотом и записал номер.

— А это ничего, что вы мне его даете?

— Ничего. Кому попало давать, конечно, не следует. Но вы, похоже, хороший человек.

— Благодарю вас, — сказал я. — Только о чем же мне разговаривать с Богом? Я ведь даже не христианин…

— Я думаю, это не так уж и важно. Нужно просто очень искренне рассказать о том, что волнует и мучает вас больше всего. Как бы нелепо и странно ни звучал ваш рассказ, Господь никогда не заскучает, слушая вас, и не станет держать вас за дурака.

— Спасибо. Я позвоню.

— Вот и хорошо! — обрадовался водитель.

Автомобиль плавно прибавил ходу, и впереди по курсу замаячили небоскребы Синдзюку. Весь остаток пути мы проехали молча.

Глава 20

Конец лета, начало осени
Когда мы прибыли, вечер уже опустился на город, выкрасив серым дома вокруг. Возвещая о конце лета, порывистый ветер разгуливал между зданиями, выныривал из-за углов и приводил в трепет строгие юбки молоденьких «офис-леди», возвращавшихся с работы. Каблучки их босоножек выстукивали торопливые ритмы по кафелю мостовой.

Я поднялся на верхний этаж небоскреба-отеля, зашел в просторный бар и заказал себе «Хайнекен». Прошло минут десять, прежде чем пиво, наконец, принесли. Все это время я просидел в кресле, положив руку на подлокотник, подперев щеку и закрыв глаза. Совершенно ни о чем не думалось. С закрытыми глазами еще отчетливей становился странный шум — как если бы несколько сотен гномиков старательно подметали мне голову вениками. Они все мели, мели и, похоже, не собирались заканчивать. Никто из них даже не думал воспользоваться совком. Принесли пиво, и я в два глотка опорожнил бутылку. Потом уничтожил весь поданный на закуску арахис. Веники в голове унялись. Из телефонной будки у кассы я попробовал дозвониться до своей подруги. Однако ни у себя, ни у меня ее не было. Видно, вышла куда-то поужинать. Она ведь никогда не готовила дома.

Я набрал номер бывшей жены, но после второго гудка передумал и повесил трубку. Разговаривать нам было не о чем, а выслушивать обвинения в черствости и бездушии мне сейчас хотелось меньше всего на свете.

Больше звонить было некому. Я стоял с телефонной трубкой в руке посреди огромного города, десять миллионов человек слонялись вокруг меня — и совершенно не с кем поговорить. Не с кем, кроме этих двоих. И с одной из этих двоих я уже успел развестись… Я достал из автомата неиспользованные десять иен, сунул монету в карман и вышел из будки. По пути подвернулся официант, и я заказал ему два «Хайнекена».

День заканчивался. Пожалуй, более бессмысленного дня в моей жизни не случалось с рождения. Казалось бы, хоть в последнем дне уходящего лета могло проступить чуть больше вкуса и смысла… Увы! Точно пес, которого посадили на цепь и припугнули для острастки, день засыпал, не подавая ни малейших признаков жизни. За окном разливалась холодная тьма начинавшейся осени. Землю внизу докуда хватало глаз усеивали, точно цветы на поляне, желтые огни фонарей. При взгляде сверху в самом деле казалось, будто они так и ждали, чтобы кто-нибудь пробежал по ним босиком. Принесли пиво. Опустошив очередную бутылку, я выгреб из очередного блюдца орехи и принялся поедать их один за другим. За соседним столиком четыре школьницы, возвращавшиеся после бассейна, беззаботно трещали о чем ни попадя и сосали через соломинки разноцветные тропические коктейли. Официант застыл в напряженном внимании, и лишь голова его совершенно отдельно от тела отворачивалась в сторону и украдкой зевала. Еще один официант объяснял меню американской парочке средних лет. Я съел все орехи и осушил третье пиво. На этом пиво кончилось, и заняться больше было совершенно нечем.

Я вытащил из заднего кармана «Ливайсов» конверт, открыл его — и одну за другой начал пересчитывать десятитысячные банкноты. Своим видом нераспечатанная пачка денег напоминала скорее новенькую колоду карт. Я не досчитал и до середины, а рука уже ныла от усталости. «Девяносто шесть…», — бормотал я про себя, когда вдруг заметил, что официант, подойдя, забирает пустую посуду и обращается ко мне — дескать, не угодно ли еще пива. Стараясь не сбиться, я молча кивнул. На лице его было отчетливо написано: тот факт, что я сижу и прямо перед ним пересчитываю толстенную пачку денег, не вызывает у него ни малейшего интереса. Насчитав сто пятьдесят банкнот, я вложил пачку в конверт и засунул обратно в джинсы. Принесли пиво. Я набросился на новое блюдце арахиса. Разделавшись с ним, я, наконец, задал себе вопрос — что со мной происходит, и почему я все время ем? Ответ здесь мог быть только один. Я, видимо, проголодался. Если хорошенько припомнить, за весь сегодняшний день я съел только ломтик фруктового бисквита на завтрак.

Подозвав официанта, я спросил у него меню. Омлета у них не оказалось, но сэндвичи были. Я заказал сэндвичи с огурцами и сыром. В комплексе также подавались маринованные огурчики и картофельные чипсы. Я отменил чипсы и попросил удвоить огурчики. Затем поинтересовался, не найдется ли, случаем, кусачек для стрижки ногтей. Разумеется, кусачки у них нашлись. Чего только не найдешь, если вдруг приспичит, в этих барах больших отелей! В одном таком баре мне случалось одалживать даже французско-японский словарь. Я неторопливо выпил все пиво, неторопливо поразглядывал вечерний пейзаж за окном, неторопливо постриг ногти над пепельницей, еще немного посмотрел в окно и отполировал ногти. Медленно подкрадывалась ночь. Что ни говори, а в искусстве убивать время посреди большого города я уже становлюсь ветераном… Динамик, утопленный в потолке, выкрикивал на весь бар мое имя. То есть, поначалу это вовсе не звучало моим именем. Динамик умолк — и лишь несколько секунд спустя я начал медленно осознавать принадлежность чужих слов к моей персоне, — пока, наконец, мое имя не стало действительно моим именем. Я посигналил в воздухе рукой, и официант, подскочив, передал трубку радиотелефона.

— Сроки несколько меняются, — произнесла трубка знакомым голосом. — Состояние Сэнсэя внезапно ухудшилось. Времени почти не остается. Соответственно, сокращается лимит времени и для тебя.

— И сколько же мне остается?

— Месяц. Дольше мы ждать не сможем. Если в течение месяца овца не будет найдена

— пеняй на себя. В этом мире тебе уже будет некуда возвратиться.

«Месяц!» — завертелось у меня в мозгу. Однако бедный мозг пребывал в таком хаосе, что сравнивать временные категории ему было уже не под силу. Что месяц, что два — мозгу было уже все равно. Какая разница, если общепринятых критериев — сколько полагается в среднем искать одну овцу? — с самого начала не существует…

— Ловко вы узнали, где я! — сказал я в трубку.

— Мы знаем практически все, — ледяным тоном произнес секретарь.

— Кроме того, как найти овцу, — не удержался я.

— Вот именно, — ответил он. — Как бы то ни было, пошевеливайся; ты слишком бездарно транжиришь время. Советую не забывать о почве под ногами. Если она вдруг начнет исчезать — в том будет и твоя собственная вина. Он, черт возьми, был прав. Вытянув из пачки первые десять тысяч, я расплатился по счету, вошел в лифт и спустился обратно на землю. Как и прежде, приличные люди прилично, двумя ногами, ходили по этой земле; вот только мне от их вида легче не становилось.

Глава 21

1:5000
Возвратившись домой, я заглянул в почтовый ящик и вместе с вечерними газетами вытащил три конверта. В одном оказалось извещение из банка — столько-то денег оставалось у меня на счету; в другом — приглашение на заведомо скучную вечеринку; в третьем — рекламный листок из Центра подержанных автомобилей. «Замените ваше авто на машину классом повыше — и увидите: жизнь станет светлее!»

— уверяла реклама. Спасибо, ребята. Только вас мне и не хватало… Все три послания я сложил вместе, разорвал пополам и выкинул в мусорную корзину. Затем достал из холодильника бутылку с соком, налил в стакан, сел на стул в кухнеи выпил весь сок до дна. На столе лежала записка от моей ушастой подруги. «Пошла есть. Приду в 9:30». Электронные часы на том же столе показывали 9:30. Я, не отрываясь, продолжал смотреть на часы; вскоре под моим взглядом нолик превратился в единицу, а потом и в двойку.

Наглядевшись на часы, я встал, разделся, залез под душ и вымыл голову. В ванной я нашел четыре разных шампуня и три освежителя для волос. Стоит ей только пойти в магазин — и она вечно накупит всякой мелочи впрок. Как ни зайдешь в ванную — постоянно обнаруживаешь: чего-нибудь стало больше. Вот и теперь, если посчитать: четыре разных крема для бритья, пять тюбиков зубной пасты… Построить все в ряд — выйдет до жути длиннющая вереница! Я выбрался из ванной, облачился в легкие шорты и футболку с короткими рукавами. Ощущение, будто весь мир разваливается на части, исчезло, и настроение было самое бодрое.

Она пришла в 10:20 — с пакетами из супермаркета в обеих руках. Почему-то ей нравится ходить в супермаркет именно по ночам. В пакетах оказались: три хозяйственные щетки, пачка скрепок и шесть банок хорошо охлажденного пива в одной упаковке. Мне опять выпадало пить пиво.

— Разговор был насчет овец, — сообщил я.

— Ну, а я что тебе говорила? — пожала плечами она.

Она достала из холодильника сосиски, поджарила на сковороде — и мы стали их уплетать. Я съел три, она две. Зябкий ночной ветер просачивался в кухню через неплотно закрытое окно.

Я рассказал ей про то, что случилось в конторе, рассказал про автомобиль, про усадьбу, про странного секретаря, про гематому, про коренастую овцу со звездой на спине. Рассказ вышел очень длинным — когда я закончил, на часах было ровно 11.

— Вот такие дела, — подытожил я.

Я замолчал — но на ее лице не было ни удивления, ни озабоченности. Все время, пока я говорил, она чистила уши, а несколько раз даже весьма откровенно зевнула.

— И когда мы выезжаем? — спросила она.

— «Выезжаем»?…

— Ну, надо же ехать искать эту твою овцу!

Собираясь открыть еще одно пиво, я уже просунул палец в колечко на крышке — да так и застыл, уставившись на нее.

— Лично я никуда ехать не собираюсь, — сказал я.

— Но если не ехать — будут неприятности, так?

— Да не будет никаких неприятностей! Из фирмы я уже давно хотел уходить. Кто бы ни ставил мне палки в колеса — такую работу, чтобы на хлеб хватало, я себе всегда найду. Не убьют же они меня, в самом деле! Она достала из упаковки палочку со свежим тампоном и повертела ее в пальцах.

— А ты попробуй мыслить неодномерно. Все, что от тебя требуется — это найти одну-единственную овцу, так? Но это же интересно!

— Да в жизни мне ее не найти! Хоккайдо — гигантский остров, гораздо больше, чем ты думаешь; и по всей этой громадине бродят туда-сюда десятки тысяч овец! Как тут найти одну, которую нужно? Это же просто физически невозможно — будь у нее хоть вся спина в звездочку!

— Пять тысяч, — вдруг сказала она.

— Чего пять тысяч? — не понял я.

— Овец на Хоккайдо. В 47-м году было аж двести семьдесят тысяч, а сегодня осталось всего пять тысяч.

— Да откуда ты это знаешь?!

— Сегодня утром, когда ты ушел, сходила в библиотеку и проверила.

Я глубоко вздохнул.

— Я смотрю, тебе все на свете известно!..

— Глупости. Того, что мне не известно, на свете гораздо больше.

— Хм-м, — сказал я, открыл-таки пиво и разлил по стаканам — полбанки ей, полбанки себе.

— Как бы там ни было, на Хоккайдо сейчас — всего пять тысяч овец. Согласно государственной статистике. Ну, полегчало?

— Нисколечко! — сказал я. — Пять тысяч или двести семьдесят тысяч — это все равно ничего не меняет. Главная-то проблема — как найти ту овцу, которую нужно, на таких просторах. Где лучше искать, с чего начинать — даже подсказки нет никакой!..

— Как это — нет подсказки? Во-первых, есть фотография. Во-вторых — этот твой друг, который письма прислал. Или то, или другое наверняка наведет на след!

— Ни то, ни другое нам практически ничего не дает. Пейзаж на снимке избитый, похожих мест — тысячи; а что касается Крысы, то на последнем его письме даже штемпеля не разобрать…

Она допила пиво. Я допил пиво.

— Ты что, не любишь овец? — спросила она.

— Я ОЧЕНЬ ЛЮБЛЮ ОВЕЦ, — сказал я.

В голове опять начиналась какая-то каша.

— Но ехать я никуда не еду, и это — вопрос решенный, — сказал я. Я очень хотел, чтобы мои слова прозвучали весомо и убедительно для меня самого. Но не получилось.

— Кофе будешь?

— Давай, — сказал я.

Она убрала со стола пустые банки, включила чайник. Пока вода закипала, она слушала в соседней комнате магнитофон. Джонни Риверз выдал одну за другой без паузы «Midnight Special» и «Roll Over Beethoven»; затем — «Secret Agent Man». Вскипел чайник — и, разливая кипяток по чашкам, она подпевала уже вслед за «Johnny B. Goode». Я все это время читал газету. Трогательная сценка у семейного очага. Если бы не проблема с проклятой овцой — пожалуй, я был бы счастлив. Какое-то время — пока магнитофон, доиграв кассету, не отключился с легким щелчком, — мы молча пили кофе и грызли тоненькие бисквиты. Я продолжал читать газету. Прочел ее до конца — и начал сначала. Где-то свергались правительства, умирали киноактеры, кошки показывали чудеса акробатики. Ничего из вереницы событий в мире не имело ни малейшего отношения ко мне… Джонни Риверз все играл свой бесконечный старенький рок-н-ролл. Когда пленка закончилась, я сложил газету и посмотрел на подругу.

— Я и сам пока не пойму. С одной стороны — конечно: чем сидеть и ничего не делать — лучше поехать да поискать. Чем бы эти поиски ни увенчались. Но, с другой стороны, мне совершенно не нравится, когда кто-то приказывает мне, что делать, запугивает меня и всячески мной помыкает!

— Ну, знаешь! В большей или меньшей степени — все люди на свете живут под чьими-то приказами, запугиваниями и помыканиями. Может быть, вообще, искать какие-то более высокие отношения — занятие безнадежное…

— Может быть, — сказал я после небольшой паузы.

Она чистила свои чудесные уши. Их тугие, упругие мочки то выглядывали, то вновь исчезали под волосами.

— На Хоккайдо сейчас — просто сказка! Туристов мало, погода прекрасная, а уж овцы-то — все до одной на пастбищах, как на ладони. Отличный сезон!

— Да, пожалуй…

— А вот если бы ты, — начала она и проглотила последний ломтик бисквита, — если бы ты еще и меня взял с собой — то уж я бы тебе пригодилась!

— Да тебе-то что далась эта овца?!

— Но мне же тоже хочется на нее посмотреть!

— Послушай. Может случиться так, что из-за этой милой овечки мне просто-напросто переломят хребет. И ты тоже будешь втянута в кавардак!..

— Ну и что? Твой кавардак — это и мой кавардак, — она слегка улыбнулась. — Ты мне ужасно нравишься.

— Спасибо, — сказал я.

— И только-то?

Я сложил все газеты в кипу и отодвинул на край стола. Табачный дым понемногу вытягивался в окно.

— Честно говоря, не нравится мне вся эта история, — помолчав, сказал я. — Ей-богу, тут неувязка какая-то.

— В чем именно?

— Не «в чем», а «с чем», — уточнил я. — В целом, казалось бы, весь рассказ про овцу — колоссальный бред; его просто нельзя воспринимать всерьез. Но что поразительно — так это мелкие подробности и детали. Мало того, что все мелочи звучат до жути отчетливо и достоверно — так они еще и логически согласуются друг с другом!

Ни слова не отвечая, она забавлялась с резинкой для волос, перекатывая ее туда-сюда по столу.

— И потом — допустим даже, найду я эту овцу; и что дальше? Ведь если она и впрямь такая особенная, как говорит этот тип — я же из проблем до конца жизни не выберусь!

— Но твой друг уже и так в этих проблемах по самые уши, разве нет? Иначе с чего бы он стал специально посылать тебе фотографию? С этим я уже спорить не мог. Я выкладывал перед ней козыри — она била их один за другим. Словно видела все мои карты насквозь.

— М-да… Похоже, и правда придется ехать, — сказал я обреченно.

Она улыбнулась:

— Я уверена, так будет лучше и для тебя самого. И овцу ты найдешь, и вообще все будет прекрасно!

Она дочистила уши, завернула тампоны в бумажную салфетку и выкинула в мусор. Затем взяла резинку и, подобрав назад волосы, открыла уши. Мне вдруг почудилось, будто всю квартиру резко проветрили.

— Пойдем-ка в постель, — сказала она.

Глава 22

Пикник в воскресный полдень
Я открыл глаза — было девять утра. В постели рядом со мной ее не было. Видно, выскочила поесть — да так и ушла к себе. Записки не оставила. Только в ванной сохли ее трусики и носовой платок.

Я достал из холодильника апельсиновый сок и выпил. Поджарил в тостере хлеб, которому исполнилось трое суток. По вкусу он напоминал штукатурку. Из окна кухни виднелись цветущие олеандры в садике напротив. Кто-то вдалеке упражнялся на пианино. Звук такой, как если бежать вниз по подымающемуся эскалатору. Три толстых голубя, усевшись на телеграфный столб, оглашали окрестности бессмысленным воркованием. Хотя — кто знает? — возможно, они и вкладывали в свое воркованье какой-то смысл: например, у них болели мозоли на лапках, и от этого они ворковали. С точки зрения голубей, может быть, это я выглядел самым бессмысленным объектом в округе.

Я пропихнул в горло два поджаренных тоста. Голуби сгинули, и в окне остались только телеграфный столб с олеандрами.

Итак, утро. На развороте воскресной газеты — цветная фотография лошади, перемахивающей через живую изгородь. Над мордой лошади — болезненного цвета физиономия наездника в черном кепи; ненавидящим взглядом он упирается в текст на соседней странице. Соседнюю же страницу занимало обширное руководство по уходу за орхидеями. У орхидей — сотни видов, и у каждого есть своя собственная история. Особы королевских кровей в таких-то странах слагали головы ради орхидей. Орхидеи, говорилось в статье, с давних пор окружала аура фатализма. Точно так же, мол, у каждой вещи вокруг нас — своя философия и своя судьба… Странное дело — с момента, когда я решил-таки ехать искать овцу, настроение становилось все лучше и лучше. Жизненная энергия растекалась по всему телу и пульсировала в кончиках пальцев. Пожалуй, впервые с тех пор, как мне исполнилось двадцать, я испытывал такое особое чувство. Я сложил в мойку посуду, накормил кошку завтраком, подошел к телефону и набрал номер типа в черном. После шестого гудка тот, наконец, взял трубку.

— Надеюсь, не разбудил, — сказал я.

— Не беспокойся. Я всегда встаю очень рано, — ответил он. — В чем дело?

— Вы какие газеты получаете?

— Все центральные плюс восемь местных изданий. Местные, впрочем, приносят только под вечер…

— И вы их все читаете, так?

— Это — часть моей работы, — терпеливо произнес он. — Дальше!

— А воскресные приложения вы тоже читаете?

— Разумеется, и воскресные тоже, — подтвердил он.

— В сегодняшнем приложении видели фотографию лошади?

— Фотографию лошади видел.

— Вам не показалось, что лошадь и наездник думают о совершенно разных вещах?

Тяжелая тишина выплеснулась из трубки и медленно растеклась по квартире. Ни шороха, ни малейшего вздоха. Абсолютная тишина, от которой болело в ушах.

— И поэтому ты сюда звонишь? — спросил он.

— Да нет! Это я так — разговор начать. Чтобы легче было дальше общаться…

— У нас и без этого есть о чем пообщаться. Об Овце, например, — он закашлялся. — Прошу простить, но, в отличие от некоторых, у меня не так много свободного времени. Я хотел бы, чтобы ты говорил как можно короче и только по делу.

— Все дело как раз в этом и заключается! — выпалил я. — В общем, завтра я еду искать эту вашу овцу. Я тут, знаете, много всего передумал — но, в конце концов, решил: будь по-вашему. Однако действовать я буду так, как САМ ЗАХОЧУ. И говорить буду о том, о чем МНЕ ЗАХОЧЕТСЯ. По крайней мере, права болтать, о чем хочется, у меня еще никто не отнимал. Также Я НЕ ХОЧУ, чтобы за каждым моим шагом следили исподтишка, и чтобы всякие типы, которых я даже как звать не знаю, тыкали мне и указывали, что делать!.. Я все сказал.

— Ты очень заблуждаешься относительно своего места в жизни.

— Вы тоже заблуждаетесь насчет моего места в жизни. Послушайте — все-таки, мне кажется, я лучше вас обдумал свою ситуацию И заметил одну важную вещь. А именно — тот простой факт, что терять мне практически нечего. С женой я развелся. С работы хоть сегодня готов уйти. Квартиру снимаю, да и там из вещей ничего приличного. Всей собственности — пара миллионов на счету, подержанный автомобиль, да престарелая кошка. Одежда давно уже не модная, а пластинки как из лавки старьевщика. Ни славы, ни положения в обществе, ни успеха у женщин. Ни таланта, ни молодости. Болтаю вечно какую-то чушь — и сам же потом жалею… В общем, как вы и сказали — банальнейшая посредственность. Чего же такого я ни за что не хотел бы терять? Объясните, если знаете!.. Очень долго из трубки не доносилось ни звука. За это время я успел оборвать нитку, торчавшую из-под пуговицы на рубашке, и начертить шариковой ручкой тридцать звездочек на странице блокнота.

— У каждого в этом мире есть хотя бы одна-две вещи, которые он не захочет терять ни за что. Есть они и у тебя, — прозвучало, наконец, мне в ответ. — А отыскивать такие вещи в душах людей — это уже наша профессия. Человек живет, постоянно балансируя на грани между гордыней и низменными страстями. Только вспоминает он об этой грани часто уже после того, как баланс потеряет… — Он выдержал короткую паузу. — Впрочем, ладно; с этой проблемой ты еще столкнешься на последующих этапах развития ситуации. Сейчас же я не скажу, что не воспринял твоих пламенных заявлений. И требования твои, пожалуй, приму. Я не стану вмешиваться без особой необходимости. Можешь действовать, как сочтешь нужным… ровно месяц. Устраивает?

— Вполне, — ответил я.

— Честь имею!

И он повесил трубку. Повесил так, что у меня сделалось неприятно во рту. Чтобы прогнать это чувство, я тридцать раз отжался от пола, двадцать раз присел и перемыл всю скопившуюся за трое суток посуду. Дурной привкус исчез. Стоял чудный день — жизнерадостное сентябрьское воскресенье. Прошедшее лето закатилось на задворки сознания, точно в пыльный чулан, и вспоминалось уже с трудом. Я надел новую рубаху, влез в те «Ливайсы», на которых не было пятен от кетчупа, натянул совпадавшие друг с другом по цвету носки. Потом взял щетку для волос и тщательно причесался. Несмотря на все это, ощущения, будто мне семнадцать лет, не пришло. «Еще чего захотел!» — сказал я себе. Как теперь ни выкручивайся — проклятые годы взяли свое.

Я вывел со стоянки под домом свой давно просившийся на свалку «фольксваген», отправился на нем в супермаркет и купил дюжину банок кошачьих консервов, коробку с песком для кошки, дорожный бритвенный набор и пару нижнего белья. Потом я зашел в «Мистер Донатс», уселся за стойку и принялся уплетать дешевый сахарный пончик. В длинном, во всю стену зеркале над стойкой отражалось моя жующая пончик физиономия. Зажав обкусанный пончик в руке, я какое-то время разглядывал себя. Интересно, гадал я — что обычно думают люди, когда видят мое лицо?.. А-а, все равно: что бы они там ни думали, мне этого никогда не понять. Я проглотил остатки пончика, допил кофе и вышел на улицу.

Прямо перед вокзалом я наткнулся на туристическое бюро, зашел туда и заказал два билета до Саппоро на завтрашнее число. Затем, уже внутри вокзала, приобрел парусиновую сумку на ремне и непромокаемую шляпу. Десятки, хрустя, вылетали из конверта один за другим; но странное дело — купюр в толстой пачке меньше будто не становилось. Скорее, меньше становилось меня самого. Бывают на свете такие деньги. Хранить их противно, и начинаешь тратить, презирая себя; а как истратишь все — ничего, кроме отвращения к своей персоне, в душе не остается. Дальше, чтобы как-то унять отвращение, хочется опять тратить деньги. Только денег больше нет. И убегать некуда.

Я уселся на скамью перед вокзалом, выкурил две сигареты подряд — и решил больше про деньги не думать. Привокзальную площадь в воскресное утро заполнили многодетные семейства и юные парочки. Скользя по ним рассеянным взглядом, я неожиданно вспомнил, что сказала перед расставанием жена — мол, завели бы ребенка, так, может… Что говорить: в мои годы уже полагается иметь целую кучу детей. Но вот какая штука: стоит мне даже попытаться представить себя отцом — и я тут же впадаю в депрессию. Если бы ребенком был я сам, навряд ли бы мне захотелось такого папочку.

Я сгреб в охапку пакеты с покупками и, сидя так, выкурил еще одну сигарету. Затем поднялся, протолкался сквозь толпу обратно к стоянке и закинул пакеты на заднее сиденье своего драндулета. Пока на заправке мне меняли в машине масло и заливали бензин, успел заскочить в книжную лавку по соседству, где купил три дешевых карманных детектива. На все это ушло еще два червонца; карманы у меня разбухли от сдачи и звякали при ходьбе.

Возвратившись домой, я ссыпал мелочь в стеклянную банку на кухне и сполоснул холодной водой лицо. Казалось, с момента, когда я проснулся, прошло страшно много времени. На часах, однако, было всего двенадцать.

Подруга вернулась в три. На ней были легкая рубашка-сеточка и брюки горчичного цвета, лицо скрывали очки — столь непроницаемо-черные, что при одном их виде начинала болеть голова; с плеча свисала парусиновая сумка — точь-в-точь, как та, что я купил себе.

— Вот, собралась в дорогу, — она похлопала ладонью по туго набитой сумке. — Мы же надолго едем, так ведь?

— Пожалуй, что так…

Не снимая очков, она плюхнулась на диван у окна и закурила ментоловую сигарету. Я принес ей пепельницу, присел рядом и погладил ее по волосам. Кошка запрыгнула на диван и положила голову и передние лапы к ней на лодыжку. Сделав пару затяжек, она вставила сигарету мне в губы и зевнула.

— Рада, что едешь? — спросил я.

— Ага, ужасно. Особенно — что вместе с тобой…

— Ну, а если мы не найдем овцу? Возвращаться мне будет некуда. Кто знает — может, тогда это путешествие станет пожизненным, и я буду болтаться по свету до конца своих дней…

— Прямо как твой друг?

— Ну да. Мы с ним в каком-то смысле — два сапога пара. Разница только в том, что он сбежал по собственной воле, а меня вышвыривают насильно… Я тычком затушил сигарету в пепельнице. Кошка подняла голову, протяжно зевнула и заняла прежнюю позу.

— Ты уже собрал вещи? — спросила она.

— Нет еще, сейчас буду. Да собирать-то особо нечего — белье на смену да мелочи туалетные… Тебе, кстати, тоже много брать ни к чему — все, что понадобится, прямо на месте и купим. Денег столько, что девать некуда.

— А я так больше люблю! — хихикнула она. — Какое же это путешествие, если нет больших чемоданов!

— В самом деле?..

Из полуоткрытого окна доносилось пронзительное щебетание птиц. Такого щебета я раньше ни разу не слышал. Новое время года принесло новых птиц. Я поймал в ладонь солнечный луч, падавший на нас из окна, и осторожно прижал к ее щеке. Так, не двигаясь, мы пролежали очень долго. Рассеянным взглядом я наблюдал, как белоснежное облако медленно-медленно переползало в небе от одного края окна к другому.

— Что-то не так? — спросила она.

— Да понимаешь — нелепо, наверное, звучит, но… У меня все время такое чувство, будто сейчас — это совсем не сейчас. И что сам я — не я, а вроде бы кто-то другой. И что здесь — это где-то совсем в другом месте. Это чувство это живет во мне очень долго. Где бы я ни был, чем бы ни занимался — оно постоянно преследует меня уже, наверно, лет десять.

— Почему именно десять?

— Да потому, что это очень похоже на вечность… Только поэтому.

Она рассмеялась, взяла на руки кошку и осторожно опустила ее на пол.

— Обними меня…

Мы лежали в обнимку на диване. Подушки старого дивана, если уткнуться в них носом, пахли древностью. Ее хрупкое тело, казалось, вот-вот растворится в этом запахе без следа. Странно — будто что-то ласковое, теплое, давным-давно позабытое всплывало со дна моей помутневшей памяти. Я коснулся пальцами ее волос, осторожно убрал их в сторону — и кончиком языка дотронулся до ее уха. Мир чуть заметно дрогнул. Мир стал маленьким, совсем крошечным. И Время в этом мире текло очень плавно и неторопливо.

Я расстегнул пуговицы ее рубашки, положил ладонь ей на грудь — и долго лежал так, глядя на ее тело.

— Прямо как живая, — вдруг выдохнула она.

— Кто?.. Ты?

— Ну да… Мое тело и я.

— Это точно, — согласился я. — Похоже, и вправду живая…

«Как тихо!» — подумал я. Звуки исчезли. Все, кроме нас, куда-то ушли — наверное, праздновать первое воскресенье осени.

— Знаешь… Мне так хорошо сейчас, — прошептала она тихонько.

— Ага.

— Такое чувство… как на пикнике. Очень здорово.

— «На пикнике»?

— М-м…

Я крепко обнял ее. Потом, убрав губами прядь ее волос, еще раз коснулся языком уха.

— А что, твои десять лет — это правда было очень долго? — прошептала она мне на ухо.

— Ужасно долго, — пробормотал я в ответ. — Ужасно долго, а в результате — ни черта…

Она откинулась на подлокотник дивана, слегка выгнула шею и улыбнулась. Я вдруг ясно ощутил, что когда-то уже встречал такую же точно улыбку, но вот когда и у кого — припомнить не удавалось. Все молоденькие женщины, такие разные между собой, в голом виде кажутся очень похожими друг на друга; этим они всегда приводили меня в замешательство.

— Давай найдем овцу, — произнесла она с закрытыми глазами. — Найдем овцу — и многое изменится к лучшему.

Я долго смотрел на ее лицо, потом на уши. Мягкий полуденный свет осторожно обнимал ее тело, но как будто не касался его; так изображали вещи на натюрмортах лет сто назад.

Глава 23

Об ограниченном, но упрямом сознании
К шести часам она приняла душ, расчесала волосы перед зеркалом в ванной, освежилась лосьоном и почистила зубы. Все это время я сидел на диване и читал «Записки о Шерлоке Холмсе». «Мой дорогой коллега Ватсон, — начиналась очередная история, — обладает весьма ограниченными умственными способностями; однако иногда его ум проявляет поразительное упрямство в достижении поставленной цели». Надо сказать, неплохая фраза для начала рассказа.

— Я сегодня поздно. Ложись без меня. — сказала она.

— Работа?

— Да. Вообще-то, мне выходной полагался, но ничего не поделаешь. Завтра в отпуск

— значит, сегодня придется выйти.

Она ушла, но чуть погодя дверь опять распахнулась.

— Слушай, а куда ты кошку денешь на время отъезда? — спросила она.

— Хм! Честно говоря, про это я и забыл… Ладно, придумаю что-нибудь.

Дверь снова закрылась.

Я достал из холодильника молоко и сырные палочки и попробовал накормить кошку.

Та с явным трудом съела сыр. Жевать как следует у бедняги уже не хватало сил. В холодильнике не оставалось ничего, что я съел бы сам, поэтому — делать нечего — под новости по телевизору я опять принялся за пиво. Ничего нового воскресные новости не сообщали. Как и всегда в воскресенье к вечеру, на экране тянулся какой-то сплошной зоопарк. Насмотревшись на жирафа, слона и панду, я выключил телевизор, снял телефонную трубку и набрал номер.

— Я насчет кошки, — сказал я в трубку.

— Кошки?

— Я кошку держу, — пояснил я.

— И что?

— Если ее будет не с кем оставить — я никуда не поеду!..

— Временных приютов для четвероногих — если ты об этом — в городе сколько угодно.

— Моя кошка — старая и больная. Запри ее в клетку на какой-нибудь на месяц — она просто лапы на пузе сложит!

Из трубки донеслось отчетливое, мерное постукивание костяшек пальцев о деревянный стол.

— Что ты предлагаешь?

— Хочу, чтобы вы взяли ее к себе. Дом у вас вон какой огромный — уж для одной-то кошки, я думаю, место найдется?

— Это невозможно. Сэнсэй ненавидит кошек. Не говоря уже о том, что она всех птиц в саду распугает. Туда, где хоть раз побывала кошка, птицы не прилетают.

— Сэнсэй — без сознания; а у моей кошки просто сил не хватит птиц гонять.

Костяшки пальцев еще немного побарабанили по столу — и, наконец, остановились.

— Хорошо. Кошку приедет забрать мой водитель — завтра в десять утра.

— Я приготовлю консервы и песок для туалета, на первое время хватит. Но учтите — она ест только эти консервы; когда кончатся — покупайте точно такие же!

— Все детали ты изложишь моему водителю при встрече. Я, по-моему, уже говорил тебе, что лишним временем не располагаю!

— Все-таки лучше, когда все вопросы решает одна и та же инстанция… Чтобы знать потом, где искать виноватых.

— «Виноватых»?

— Я только хочу сказать, что если за то время, пока меня здесь не будет, с моей кошкой что-то случится — неважно, найдется овца или нет, вы уже ни слова от меня не дождетесь!

— Хм-м!.. — Он выдержал паузу. — Ну, хорошо. Хотя тебя и заносит куда не следует — в принципе, для дилетанта совсем неплохо. Итак, я записываю, так что болтай помедленнее.

— Жирным мясом не кормите. Все назад сблюет. Челюсти слабые, поэтому — ничего твердого. С утра давайте молоко и одну банку консервов; вечером — горсть анчоусов, мясо или сырные палочки. Песок постарайтесь менять каждый день; загаженный песок она на дух не переносит. Понос, вообще, дело обычное; но если за два дня не проходит — купите лекарство у ветеринара и проследите, чтоб все было принято…

Я сделал паузу; в трубке было слышно, как шелестит по бумаге его авторучка.

— Дальше!..

— Недавно ушной клещ подцепила; так вот, чтоб не гноилось, прочищайте уши раз в день тампонами, смоченными в оливковом масле. Он это дело терпеть не может, вырываться начнет, поэтому осторожнее — не повредите барабанные перепонки. Да, мебель будет царапать обязательно; не нравится — раз в неделю стригите когти. Можно обычными кусачками для ногтей. Вшей, в принципе, быть не должно, но на всякий случай в воду для купания иногда добавляйте шампунь от вшей. Шампунь в зоомагазине продается, спросите — там знают. После купания вытирайте полотенцем, расчесывайте щеткой и только потом сушите феном. Иначе точно простудится…

— Еще что-нибудь?

— Да, пожалуй, все…

Он медленно перечитал все записанное в телефонную трубку. Конспектировал он безупречно.

— Все правильно?

— Да, все верно.

— Честь имею, — сказал он. И повесил трубку.

За окном стемнело. Я распихал по карманам джинсов мелочь, сигареты и зажигалку, надел теннисные туфли и вышел на улицу. Зайдя в закусочную по соседству, я заказал куриную котлету с французской булочкой; пока ее готовили, я сидел и под последний альбом братьев Джонсон потягивал пиво. Братьев Джонсон сменил Билл Эванс, и я съел котлету под Билла Эванса. Затем под «Звездные Войны» Мейнарда Фергюсона выпил кофе. Ощущения, будто я что-то съел, так и не появилось. Я поставил пустую чашку на стол, подошел к розовому пластмассовому телефону, опустил в щель десятиеновую монету и набрал номер напарника. Трубку взял сын-старшеклассник.

— Добрый день, — сказал я.

— Добрый вечер, — поправили в трубке. Я скользнул взглядом по часам на руке — парень был явно точнее меня. Чуть погодя мой напарник сам подошел к телефону.

— Ну, как все прошло?

— Ничего, что звоню в это время? Небось, от ужина отрываю?

— Отрываешь, но это ерунда. Ужин не бог весть какой, да и тебя послушать куда интереснее…

В самых общих чертах я рассказал ему о встрече с человеком в черном. Об исполинском авто, гигантской усадьбе, умирающем старике — да на том и закончил. Насчет овец я не промолвил ни слова. Не думал, что он мне поверит, — да и не хотелось затягивать разговор. Собственно, только поэтому. В результате же, как и следовало ожидать, мой рассказ показался ему полнейшей белибердой.

— Полнейшая белиберда! — сказал напарник.

— Понимаешь, так получилось, что кое о чем мне нельзя рассказывать. Кому расскажу — у того будут проблемы. Ну, а в твоем случае, сам понимаешь — семья, дети… — говоря все это, я живо представлял его четырехкомнатную квартиру, кредит на которую не выплачен до конца, жену-гипертоничку и двух сыновей с не по-детски серьезными глазами. — Такие, брат, дела.

— Понимаю…

— Так или иначе, завтра я уезжаю. И, скорее всего, надолго. Месяц, два, три — ничего сказать не могу.

— М-да…

— Как бы там ни было, дела фирмы полностью принимай на себя. Я выхожу из игры.

Не хватало еще, чтобы из-за меня у тебя начались неприятности. Все, что мог, я для фирмы сделал, а насчет «совместного ведения дел» ты сам знаешь: основную часть дела именно ты и двигал, а я — так, дурака больше валял…

— Эй, но ведь без тебя в нашей текучке сам черт ногу сломит!

— Отводи войска на старые позиции. Я хочу сказать — возвращайся к тому, что мы делали раньше. Отмени все заказы на рекламу и редактуру, займись исключительно переводами. Действуй, как сам недавно и говорил. В конторе оставь одну секретаршу, весь временный персонал разгони. Да и разгонять-то никого не придется: выплати всем по двойной зарплате — думаю, никто и жаловаться не станет. Перебирайся в контору подешевле. Доходы, конечно, снизятся, но зато затрат будет меньше; к тому же, моя доля будет твоей, — так что лично у тебя в жизни особых изменений не произойдет. Я уже не говорю о том, что и головной боли с налогами, и душевных страданий по части «эксплуататоров» с «кровососами» значительно поубавится. Суди сам — все тебе только на руку! Мой напарник долго молчал.

— Бесполезно, — наконец произнес он дрогнувшим голосом. — Ни черта у меня не получится…

Я вставил в рот сигарету и захлопал рукой по карманам в поисках зажигалки.

Расторопная официантка поднесла к моей сигарете зажженную спичку.

— Все у тебя получится. Кому знать, как не мне — столько лет в одной упряжке…

— Вдвоем были, оттого и получалось! — выпалил он. — Даже не помню, чтобы у меня вышло что-то путнее без тебя…

— Эй, погоди. Я что — говорю, чтобы ты расширял производство? Нет! Я говорю, чтобы ты сокращал производство. Речь идет о письменных переводах — работе, которую ты голыми руками выполнял еще до того, как шарахнула вся эта индустриальная революция. Всего-то нужно — тебя самого, секретаршу в приемной, пять-шесть переводчиков средней руки на контрактах да пару профессионалов «по вызову». Что тут сложного?

— Ты не понимаешь…

Автомат, проглотив мои десять иен, издал предупреждающий писк. Я зарядил в щель одну за другой еще три монеты.

— Все-таки я — не ты, — продолжал он. — Это ты всегда мог в одиночку. А я не могу. Если не с кем будет словом перекинуться, дела обсудить — у меня же все просто из рук повалится!

Я прикрыл трубку рукой и вздохнул. Опять двадцать пять! Как про двух козликов:

«Черный белого боднул, белый черного лягнул»…

— Алло! — позвал меня мой напарник.

— Я слушаю, — сказал я.

В трубке было слышно, как ссорились его дети — никак не могли договориться, что по какому каналу смотреть.

— О детях подумай, — сказал я тогда. Удар ниже пояса, что говорить, но никаких других доводов у меня уже не оставалось. — И прекрати ныть! Если сам начнешь сопли распускать, тогда уж точно пиши пропало. Любишь жаловаться на жизнь — не фиг детей заводить. А завел — так завязывай пить и работай как следует! Он очень долго молчал. Подошла официантка, поставила рядом пепельницу. Я жестом заказал себе пиво.

— В общем, ты прав, конечно…, — промолвил он наконец. — Ладно, попробую. Хотя не уверен, что из этого что-то получится…

— Все получится! Шесть лет назад ни денег не было, ни связей — а вон сколько всего получилось! — сказал я, отхлебнув пива.

— Ты даже не представляешь, как мне было спокойно вместе с тобой, — произнес мой напарник.

— Я еще позвоню, — сказал я.

— Ага…

— Спасибо за все эти годы. Все было здорово, — сказал я.

— Закончишь дела, будешь опять в Токио — может, еще поработаем вместе? Как думаешь?..

— Неплохая идея, — ответил я.

И повесил трубку.

Мы оба прекрасно знали, что на эту работу я уже не вернусь. После шести лет работы в паре что-что, а уж такие вещи друг о друге понимают без слов. Я взял в руки початую бутылку и стакан, прошел к столику, сел и стал пить пиво дальше.

Распрощавшись с работой, я почувствовал странное облегчение. Жизнь понемногу становилась проще и проще. Я потерял свой город, потерял юность, потерял друга, потерял жену, а через три месяца потеряю слово «двадцать» в собственном возрасте. Я попытался представить, что со мной будет к шестидесяти. Бесполезно: что можно представить? Тут не знаешь даже, что через месяц произойдет… Я вернулся домой, почистил зубы, переоделся в пижаму, залез в постель и стал читать дальше «Записки о Шерлоке Холмсе». Уже в одиннадцать погасил свет, заснул и до утра не просыпался ни разу.

Глава 24

Рождение селёдки
Ровно в десять утра эта чертова субмарина на колесах остановилась прямо у моего подъезда. Правда, с третьего этажа она выглядела уже не субмариной, а гигантским металлическим пирожным. Триста детей, навалившись все вместе, уплели бы такое пирожное не раньше, чем за две недели. Мы с подругой присели на подоконник и долго разглядывали эту махину сверху, не говоря ни слова. Небо над нами было пронзительно-чистым — настолько чистым, что делалось не по себе. Небо из экспрессионистских фильмов довоенного кинематографа. Далеко-далеко в этом небе завис неестественно крошечный вертолет. Без единого облачка, Небо смотрело на нас в упор, точно исполинский глаз с ампутированными веками. Я запер окно, отключил холодильник и проверил газовый вентиль. Вещи в стирку собраны, постель застелена, пепельницы вымыты, бутыльки-пузырьки в ванной выстроены строгими рядами. За квартиру уплачено на два месяца вперед, подписка на газеты отменена. Уже стоя в дверях, я лишний раз окинул взглядом квартиру — обезлюдевшую, залитую неестественной кладбищенской тишиной. Я смотрел на нее — и думал про четыре года, что мы провели здесь с женой, и про детей, которые могли бы у нас получиться. Распахнулась кабина лифта, подруга окликнула меня. И тогда я закрыл железную дверь и запер ее на ключ.

Водитель, дожидаясь нас, самозабвенно тёр влажной тряпкой лобовое стекло автомобиля. Как и прежде, на всем корпусе железного монстра не было ни пылинки, ни пятнышка, и лишь сумасшедшее солнце расплескивало по черной зеркальной поверхности ослепительные протуберанцы. Казалось, дотронься — и от руки только угли останутся.

— Доброе утро! — сказал водитель. Тот же самый водитель-католик, что вез меня в прошлый раз.

— Доброе утро! — сказал я.

— Доброе утро! — сказала подруга.

Она держала кошку, я — пакеты с консервами и песком.

— Чудесная погода, на правда ли? — произнес водитель, глянув вверх. — Небо прямо просвечивает! Я кивнул.

— Через такое небо, наверное, послания Бога проходят легче всего? — поинтересовался я.

— О нет, вовсе нет! — отвечал мне водитель с улыбкой. — Послания Бога и так уже есть во всем, что нас окружает. В цветах, в камнях, в облаках…

— А в автомобилях? — спросила моя подруга.

— И в автомобилях, — подтвердил водитель.

— Но ведь автомобили делают на заводах! — не удержался я.

— Во всем, что делают люди, обязательно скрывается воля Бога.

— Как клещ в ухе? — спросила подруга.

— Как воздух, — уточнил водитель.

— Что же — выходит, в автомобилях, сделанных в Саудовской Аравии, должен сидеть Аллах?

— В Саудовской Аравии не делают автомобилей.

— Что, в самом деле?

— В самом деле.

— Тогда какой бог скрывается в автомобилях, которые делают в Америке для экспорта в Саудовскую Аравию? — спросила подруга. Вопрос был не из легких.

— Да, надо же вам все про кошку объяснить!.. — пришел я на помощь водителю.

— Милая киска! — отозвался тот с заметным облегчением.

Киска могла показаться какой угодно, но только не милой. А точнее — всем своим видом она доказывала обратное. Шерсть на боках вытерлась, точно ворс истоптанного ковра, хвост выгнулся кочергой под углом в 60 градусов, зубы пожелтели, левый глаз гноился от раны трехлетней давности, зрение становилось все хуже. В последнее время я просто не знал, в состоянии ли бедняга отличить старый кед от картофелины. С лап ее горошинами свисали мозоли, уши разъело клещом, и уже просто от старости это сокровище портило воздух по всей квартире раз двадцать на дню. Когда жена только притащила ее домой, подобрав под скамейкой в парке, это был совершенно обычный котенок; но годы шли, и по склону семидесятых бедное животное уже катилось, как шар в кегельбане, к собственному концу. Даже клички у нее не было. Являлось ли отсутствие клички для кошки трагедией, или же ей так было лучше — этого я не знал.

— Кис-кис — сказал водитель, наклонился к кошке, однако трогать не стал. — Как зовут?

— Никак не зовут, — ответил я.

— Ну, каким-то же словом вы ее подзываете?

— Не подзываю, — сказал я. — Она просто так существует.

— Но все-таки… Это же не какой-нибудь неподвижный предмет; раз перемещается туда-сюда по собственной воле — значит, должно быть и имя.

— Селедки в море тоже перемещаются по собственной воле, однако никто почему-то не придумывает для них имена!

— Между селедкой и человеком не может быть отношений, основанных на эмоциях. И к тому же, селедку зови, не зови — она своего имени все равно не услышит. Хотя, конечно, называть что-нибудь или не называть — дело глубоко личное.

— По-вашему, человек называет отдельным именем только то, что двигается, переживает и имеет уши, так, что ли?

— Именно так! — и водитель несколько раз кивнул, словно убеждая в своей мысли себя самого. — А ничего, если я сам ее как-нибудь назову?

— Да мне все равно, — пожал я плечами. — Но как?

— Ну, например — Селедка. Ведь до сих пор с ней обращались как с селедкой… Как думаете?

— По-моему, совсем неплохо.

— Ведь правда? — и он просиял от гордости.

— А ты как думаешь? — спросил я у подруги.

— Замечательно! — сказала она. — Прямо как в дни Сотворения Мира…

— Да будет Селедка! — изрек я торжественным тоном.

— Селедка, ко мне! — позвал водитель и взял кошку на руки. Та с перепугу укусила его за большой палец и тут же испортила воздух.

* * *
Водитель довез нас до самого аэропорта. Пока мы ехали, кошка смирно сидела рядом с водителем. И всю дорогу пускала газы. Это я понял, заметив, как водитель то и дело приоткрывает окно. Я подробно рассказал ему, что нужно и чего нельзя делать с кошкой. Как чистить ей уши, где покупать дезодорант для песка, сколько давать еды и так далее.

— Можете не беспокоиться, — сказал водитель. — я позабочусь. Я же теперь ей крестный отец, как-никак…

Дорога была совершенно пуста, и машина неслась по ней к аэропорту, точно лосось по реке на нерест.

— А почему, например, у кораблей есть имена, а у самолетов — нет? — спросил я водителя. — Почему все самолеты называют только номерами: Девятьсот Семьдесят Первый, Триста Двадцать Шестой, — и никто не придумывает и для них имена — что-нибудь типа «Летучий Ландыш» или, скажем, «Роза Небес»?

— Наверное, самолетов гораздо больше, чем кораблей… Массовая продукция.

— Ну что вы! Корабли — та же массовая продукция, и уж их-то на свете побольше, чем самолетов!

— Да, но… — и он на несколько секунд замолчал. — Это же все равно, что давать имена городским автобусам!

— А что? По-моему, автобусы с именами вместо номеров — это так романтично! — вставила подруга.

— Если всем автобусам в городе дать имена, то пассажиры начнут привередничать, выбирая, какой автобус им больше нравится. Скажем, на всем маршруте от Синдзюку до Сэндагая все будут ждать «Антилопу», а на «Ослика» садиться никто не захочет!

— сказал водитель.

— А ты как думаешь? — спросил я у подруги.

— Это верно, — кивнула она. — Я бы тоже не села на «Ослика».

— А вы представьте, каково водителю «Ослика»! — заговорила в водителе профессиональная солидарность. — Водитель «Ослика» ведь ни в чем не виноват!

— Это точно, — согласился я.

— Ну да, — вроде бы согласилась и она. — Но на «Антилопе» я бы все-таки прокатилась!..

— Я все понял! — осенило вдруг водителя. — Для кораблей просто продолжают придумывать имена — по традиции, сложившейся еще до того, как возникло массовое производство. Если рассуждать логически, это — все равно что придумывать кличку для лошади. У тех самолетов, что использовались как чьи-то персональные лошади, были свои имена. Помните — «Энола Гей» или «Дух Сент-Луиса»… Предмет отождествлялся с существом, способным на ДУШЕВНОЕ ВЗАИМОДЕЙСТВИЕ.

— Выходит, главное условие для получения имени — это наличие души?

— Вот именно.

— А что, цель, с которой имя дается — это уже второстепенный фактор?

— Именно так. Для выполнения цели вполне достаточно чисел. Вспомните, что делали с евреями в Аушвице…

— Да уж, — сказал я, — Ну, хорошо: допустим, что «способность к душевному взаимодействию» — главное условие для получения имени. Ну, а как же тогда появились имена у станций метро, парков, бейсбольных полей? Здесь ведь душа не при чем!

— Так ведь если станции метро никак не назвать — это ж какая путаница начнется…

— Но я же прошу, чтобы вы объяснили не цель — зачем имя дается, — а условия, необходимые для того, чтобы имя приобрести!

Водитель крепко задумался — и не заметил, как на светофоре зажегся зеленый свет. Пижонский микроавтобус — «Тойота» последней модели с тентом для кемпинга — просигналил нам сзади, нещадно фальшивя, мотивчик из «Великолепной Семерки».

— Пожалуй, именем называют только то, что нельзя ничем заменить. Станция Синдзюку — это станция Синдзюку, и на станцию Сибуя[40]ее не перетащишь… Да, именно эти два условия: незаменимость — и, следовательно, невозможность массового производства… Что вы на это скажете?

— Вот было бы забавно, если бы Синдзюку вдруг оказалась где-нибудь на Экода! — развеселилась подруга.

— Если станция Синдзюку окажется на Экода, то это будет уже станция Экода! — возразил водитель.

— Даже если она там окажется вместе с линией Ода-кю? — не унималась она.

— Подождите — вернемся к теме! — вмешался я. — Ну, а если бы станции можно было поменять местами? Предположим,создана система массового производства станций Государственного метро — этакие складные вокзалы. И станцию Синдзюку можно разобрать как конструктор и поменять со станцией Уэно. Как тогда?

— Очень просто. Где район Синдзюку — там и станция Синдзюку, а уж в районе Уэно

— станция Уэно.

— Ага! — воскликнул я. — Так вы все-таки не об имени для самого объекта говорите, а о названии роли, которую этот объект играет для человека! То есть — опять разговор про цель?

Водитель снова погрузился в молчание. Впрочем, на этот раз оно длилось не слишком долго.

— Мне кажется, — сказал он, — в таких разговорах не следует забывать о простой человеческой теплоте…

— То есть?

— Все парки, улицы, станции метро, стадионы, кинотеатры человек старался назвать какими-нибудь красивыми именами, верно? То есть, имена им давались как бы в награду — в благодарность за то, что они застыли на месте, приняв свою неизменную форму на этой Земле.

Новая теория…

— Так что же, — спросил я, — если я откажусь от способности соображать, сяду на месте и застыну навеки в неизменной позе — мне тоже придумают какое-нибудь расчудесное имя?

Водитель скользнул взглядом по моему отражению в зеркальце заднего вида. В глазах его было сомнение — не подстраиваю ли я для него очередную ловушку.

— В каком смысле — застынете?

— Замерзну. Окаменею. Как принцесса в Сонном Царстве.

— Но ведь у вас уже есть имя!

— Ах, да, — осенило меня. — Я и забыл.

* * *
У стойки аэропорта нам выдали посадочные талоны, и мы раскланялись с водителем, пришедшим нас проводить. Тот поначалу собирался было остаться с нами до последнего, но, узнав, что до отлета еще полтора часа, передумал, простился и исчез.

— Ох, и странный тип! — сказала подруга.

— Я знаю место, где все такие… Там еще коровы охотятся за плоскогубцами.

Мы отправились в ресторан и устроили себе ранний обед. Я заказал креветки в кляре, она — спагетти. За окном ресторана с какой-то судьбоносно-медлительной величавостью то взлетали, то шли на посадку «Боинги-747» и «Трайстары». Моя спутница ела, подозрительным взглядом изучая каждую нитку спагетти перед тем, как отправить в рот.

— А я всю жизнь думала, что в самолетах должны кормить! — произнесла она недовольно.

— Не-а!.. — Я покатал на языке, пытаясь жевать, горячий кусок креветки, проглотил его — и тут же запил ледяной водой. Креветки были просто горячими; никакого вкуса я не чувствовал.

— Кормят только на международных рейсах. А на внутренних, даже самых долгих, — в лучшем случае получишь бэнто[41]. Да такое, что о деликатесах лучше не вспоминать…

— А кино показывают?

— Тоже нет. Какое кино, если даже до Саппоро — час с небольшим?

— Что, вообще ничего нету?

— Ничего. Посидел в кресле, почитал книжку — и прибыл куда нужно… Как в автобусе!

— Разве что светофоров нет.

— Да, светофоров нет.

— Тоска! — вздохнула она. Затем вернула вилку со спагетти обратно в тарелку и вытерла салфеткой губы. — Действительно, не стоит того, чтобы именем называть…

— Ну да, скучища. Но зато экономится время. На поезде ты бы до Хоккайдо двенадцать часов добиралась!

— И куда же оно потом девается, это время?

Я отказался от всяких попыток прикончить креветки, отодвинул тарелку и заказал нам обоим по кофе.

— Что значит — куда девается?

— Ну, ты же сказал, что благодаря самолету экономится целых десять часов времени, так? Куда же такая куча сэкономленного времени потом уходит?

— Время вообще никуда не идет. Оно — прибавляется. Эти десять часов нашей жизни мы можем провести или в Токио, или в Саппоро. За десять часов можно посмотреть четыре фильма и два раза поесть. Так, нет?

— А если неохота ни есть, ни кино смотреть?

— Это уже твоя проблема. Время тут не при чем.

Она закусила губу и стала рассматривать тяжелые и приземистые «Боинги» за окном. Я занялся тем же. Своим видом 747-й всегда напоминал мне жирную, безобразную старуху, обитавшую по соседству в городе моего детства. Огромные обвислые груди, отекшие ноги, короткая усохшая шея… И летное поле аэропорта теперь сильно смахивало на гигантский зал заседаний таких вот старух. Десятки, сотни жирных старух одна за другой то появлялись, то покидали собрание. Пилоты и стюардессы, снуя от них к зданию аэропорта и обратно, хоть и вытягивали шеи в попытках сохранить гордый вид — но на фоне этих гигантских уродин смотрелись просто ощипанными цыплятами. Когда люди летали на «DC-7» и «Френдшипах», — такого чувства, возможно, не появилось бы. Хотя я не помню, как тогда было на самом деле. А может, так чудилось лично мне — оттого, что 747-й был похож на жирную и безобразную старуху из моего детства.

— Слушай, а время растет? — вдруг спросила она.

— Нет. Время не растет… — сказал я. Собственный голос неожиданно показался мне странно чужим. Я откашлялся и хлебнул наконец-то поданного кофе. — Время не растет.

— Но на самом деле его ведь становится больше, верно? Как ты сам и сказал, оно «прибавляется»…

— Сокращается тот его отрезок, который нужен для перемещения в пространстве.

Общий же объем времени не меняется. Скажем так: больше кино можно посмотреть, вот и все.

— Если, конечно, хочется смотреть кино… — сказала она.

* * *
Тем не менее, прибыв в Саппоро, мы посмотрели-таки кино, причем целых два фильма сразу.

Часть VII ОТЕЛЬ «ДЕЛЬФИН»

Глава 25

Перемещения в кинозале  Прибытие в отель «Дельфин»
В самолете она сразу села к окну и все время, пока мы летели, глядела на землю. Я сидел в кресле рядом и читал «Записки о Шерлоке Холмсе». В небе, докуда хватало глаз, не было ни единого облачка, а по земле неслась крошечная тень нашего самолета. Строго говоря, — подумал я, — раз уж мы сидим внутри самолета, то и две наших тени должны находиться внутри этой тени от самолета. А если так — значит, мы все еще оставляем свой след на этой Земле.

— Мне он понравился, — сказала она, отпивая из стаканчика апельсиновый сок.

— Кто?

— Водитель.

— Ага, — сказал я. — Мне тоже.

— Отличное имя — Селедка! — добавила она.

— Это точно. Имя что надо. Вообще, наверное, с ним кошка была бы счастливее, чем со мной.

— Не кошка, а Селедка.

— Да, конечно… Селедка.

— А почему до сих пор ты свою кошку никак не называл?

— И действительно — почему? — сказал я, щелкнул зажигалкой с овечьим гербом на боку и закурил. — Наверное, я вообще не люблю имена. Я — это я, ты — это ты, мы — это мы, а они — это они. Не понимаю, зачем нужны какие-то дополнительные слова?

— Хм-м!.. — протянула она. — А мне особенно нравится говорить слово «мы». Прямо как в Ледниковый период…

— В Ледниковый период?

— Ну да. Например: «Мы идем на юг!», или, скажем, «Мы забили мамонта!»…

— Да уж, — сказал я.

* * *
В аэропорту Титосэ мы получили багаж и вышли на улицу. Снаружи было куда холоднее, чем мы ожидали. Я натянул поверх майки футболку потолще, она надела шерстяной жилет. Осень приходила в эти края на целый месяц раньше, чем в Токио.

— Наверное, нам с тобой нужно было встретиться в Ледниковый период, — сказала она уже в автобусе по дороге на Саппоро. — Ты бы гонялся за мамонтом, а я — растила наших детенышей…

— Звучит весьма заманчиво, — сказал я.

Потом она заснула, а я все смотрел и смотрел на нескончаемый лес, бежавший за окнами по обеим сторонам дороги.

Приехав в Саппоро, мы пошли в ближайшую закусочную выпить кофе.

— Прежде всего выработаем план действий, — сказал я. — Нужно разделиться. Я буду искать пейзаж с фотографии, ты — разузнаешь все про овцу. Таким образом мы сэкономим кучу времени.

— Что ж, вполне разумно, — согласилась она.

— Лишь бы сработало, — кивнул я. — В общем, тебе поручается узнать расположение всех частных овечьих пастбищ на Хоккайдо, я также собрать описания всех пород местных овец. Сходи в библиотеку, в губернаторство…

— Обожаю библиотеки! — сказала она.

— Вот и прекрасно.

— Что, прямо сейчас идти?

Я посмотрел на часы. Времени было три тридцать.

— Да нет, сейчас уже поздно; отложим до завтра. А сегодня погуляем по городу, определимся с жильем, поужинаем, потом в ванну — и спать.

— Хочу в кино, — сказала она.

— В кино?!..

— Ну, мы же в самолете сберегли немного времени, разве нет?

— Да, конечно, — согласился я.

Мы вышли на улицу и заглянули в первый попавшийся кинотеатр.

Двойной сеанс, на который мы попали, состоял из криминального боевика и «оккультного» фильма ужасов. Народу в зале было раз-два и обчелся. Я поймал себя на мысли, что давно уже не сидел в настолько пустом кинотеатре. От нечего делать я пересчитал всех сидящих в зале. Восемь человек вместе с нами. Главных героев в фильме — и тех больше.

Обе картины оказались квинтэссенцией всего плохого, что можно увидеть на киноэкране. Отревел традиционный лев «Голдвин Мэйер», и не успело появиться название фильма, как уже захотелось встать с кресла и куда-нибудь уйти. Бывают на свете фильмы подобного рода.

Подруга моя, однако, сразу впилась глазами в экран и с очень серьезным лицом стала вникать во все детали картины. Так, что даже словом не перекинуться. После нескольких попыток пообщаться я махнул рукой и принялся-таки смотреть кино. Первым шел оккультно-мистический фильм. История о том, как маленьким городом решил овладеть Сатана. Сатана поселился в облезлом подвале местной церквушки и для совершения злодеяний использовал золотушного пастора. Зачем Сатане понадобилось овладевать именно этим населенным пунктом, я так и не понял. Слишком уж грязным и неказистым выглядел этот затерянный в кукурузных полях городишко.

Сатана, тем не менее, зверствовал очень усердно, и когда одна девчонка вдруг не захотела ему подчиниться, совершенно вышел из себя. Стоило Сатане выйти из себя, как все тело его начинало светиться изумрудно-зеленым светом и колыхаться наподобие фруктового желе. Что ни говори, в такой манере выходить из себя было что-то забавное.

Сидевший впереди нас мужчина средних лет негромко храпел; его одинокий, печальный храп разносился по залу, точно гудки корабля, потерявшего курс в непроглядном тумане. Поцелуи с обжиманиями в углу справа становились все откровеннее. Кто-то сзади вдруг громко испортил воздух. Мужчина впереди на секунду перестал храпеть, а две пигалицы в школьной форме прыснули в кулачки. Я же невольно вспомнил свою Селедку. Подумав про Селедку, я вдруг вспомнил о том, что уехал из Токио и в данный момент нахожусь на Хоккайдо… Та-ак. Это что же получается? До тех пор, пока какой-то осел не испортил воздух, я даже не осознавал, где я сейчас?

Чудеса, да и только…

С этими мыслями я заснул. Во сне я увидал Сатану зеленого цвета. В Сатане, который мне приснился, уже не было ничего забавного. Он ничего не говорил, а только смотрел и смотрел на меня из темноты.

Фильм закончился, зажегся свет, и я открыл глаза. Зрители в зале, как сговорившись, зевали, распахивая рты один за другим. Я купил в киоске пару порций мороженого, и мы начали его грызть. Мороженое было таким твердым, будто его непроданным хранили в холодильнике с прошлого лета.

— Ты что, так и проспал весь фильм? — спросила подруга.

— Угу, — кивнул я. — Интересно было?

— Ну, еще бы! Под конец весь город взрывается.

— Ого!..

В зале было до неприятного тихо. Чем ближе к нам — тем тише и неприятнее. Очень странное чувство.

— Знаешь, — сказала подруга. — По-моему, мое тело все время перемещается куда-то… Ты ничего не чувствуешь?

Странное дело: как только она это произнесла, меня охватило именно такое ощущение.

Она вцепилась в мою руку:

— Ты сиди так, я буду за тебя держаться!.. Так спокойнее…

— Угу.

— По-моему, если не держаться, то непременно куда-нибудь унесет. Не знаю, куда… В какое-то очень странное место.

Свет в зале погас, и на экране замелькали кадры кинорекламы. В темноте я зарылся лицом в ее волосы, губами отыскал ухо и коснулся его языком.

— Все будет в порядке… Не бойся.

— Все-таки ты был прав, — тихо сказала она. — Надо было нам ехать на чем-нибудь с именем…

Все полтора часа от начала и до конца фильма мы просидели в кромешной тьме с этим странным чувством плавно-бесшумного ПЕРЕМЕЩЕНИЯ НЕИЗВЕСТНО КУДА. Она уткнулась щекой мне в плечо и ни разу не меняла позы за все это время. К концу фильма плечо мое стало горячим и влажным от ее дыхания.

Выйдя из кино, мы в обнимку отправились шататься по вечернему городу. Казалось, будто именно теперь мы стали особенно близки. Благодушные жители не спеша бродили по улицам тихого города; в вечернем небе тускло мерцали звезды.

— Слушай, а ты уверен, что это — тот город, в который мы ехали? — вдруг спросила она.

Я посмотрел на небо. Полярная звезда висела в точности там, где ей висеть полагалось. Вот только выглядела как-то не совсем натурально. Эдакая фальшивая Полярная звезда. Слишком яркая, слишком большая.

— Ч-черт его знает… — пробормотал я.

— Мне постоянно кажется, будто вокруг что-то не так…

— Когда впервые в городе — поначалу всегда так кажется. К новому городу тело привыкает, как к новой одежде — не сразу.

— И я тоже скоро привыкну?

— И ты привыкнешь… Дня через два или три, — ответил я.

* * *
Устав шататься по городу, мы зашли в первый попавшийся ресторанчик, выпили по две кружки пива и съели по тарелке картошки с вареной горбушей. Кухня оказалась совсем неплохой, для первого попавшегося заведеньица — даже отличной. Пиво было свежайшее, белый соус к рыбе — очень тонкого вкуса, хотя и терпковат.

— Ну что, — сказал я, допивая кофе, — пора подумать и о крыше над головой…

— Насчет крыши — я примерно представляю, что это может быть, — ответила она.

— Что именно?

— А вот прочитай мне по порядку все названия отелей этого города…

Я попросил у неприветливого официанта телефонный справочник, отыскал раздел «Гостиницы и отели»[42] и, ведя пальцем сверху вниз по краю страницы, принялся читать ей одно название за другим. Я читал и читал, и прошел уже, наверное, названий сорок, когда она вдруг остановила меня:

— Вот это! Вроде неплохо.

— Которое?

— Последнее, что ты прочитал…

— «DOLPHIN HOTEL», — повторил я написанное по-английски название.

— Это что значит?

— Отель «Дельфин».

— Вот в нем и поселимся.

— Никогда о таком не слышал!..

— Тем не менее, — пожала она плечами, — кроме этого я больше не слышу ничего подходящего.

Поблагодарив официанта, я вернул ему справочник, прошел к телефону и набрал номер отеля «Дельфин». Абсолютно бесцветный мужской голос в трубке сообщил, что в настоящее время свободны только одноместные или двухместные номера. На всякий случай я поинтересовался, а что еще, собственно, у них есть кроме двух — и одноместных. На это мне ответили, что никаких других номеров, кроме одноместных и двухместных, у них в принципе не бывает. Несколько сбитый с толку, я заказал-таки один двухместный и спросил о расценках. Сумма оказалась чуть не вполовину меньше того, что я ожидал услышать.

Мы прошли три квартала на запад, один на юг — и отель «Дельфин» возник перед нами. Скукоженно-маленький — и совершенно безликий. Второго настолько безликого отеля, наверное, было не сыскать на всем белом свете. При виде такой безликости объекта материальной природы начинаешь верить в потусторонний мир и прочую метафизику. Ни неоновой надписи, ни вывески у крыльца, ни парадного хода. Одинокая стеклянная дверь в стене, точно служебный вход какого-нибудь ресторана, и на ней — медная табличка с буквами: «Dolphin Hotel». Никакого — даже самого неказистого — изображения дельфина.

Плоское и гладкое строение из пяти этажей больше всего напоминало гигантский спичечный коробок, поставленный на попа. И хотя при ближайшем рассмотрении выяснилось, что здание вовсе не старое — на первый, не слишком внимательный взгляд казалось, будто все оно изъедено Временем изнутри. Возможно, его таким и построили — сразу старым.

Именно таким он предстал перед нами, отель «Дельфин».

Подруге же он, видимо, понравился с первого взгляда:

— Вполне приличный отель, правда?

— «Приличный отель»?!.. — тупо переспросил я.

— А что? Компактный такой. Никаких излишеств…

— Никаких излишеств? — я уставился на нее. — Простыни без пятен, унитаз, в котором вода не шумит всю ночь, кондиционер, настроенный как тебе нужно, мягкая бумага в туалете, мыло, которым никто до тебя не мылся, невыгоревшие занавески на окнах — все это, по-твоему, сплошные излишества?!

— Вечно ты смотришь на жизнь только с мрачной стороны! — засмеялась она. — В конце концов, мы же не туристами сюда приехали! Фойе за стеклянной дверью оказалось просторнее, чем я ожидал. В центре — стандартный стол с парой диванов для посетителей, огромный цветной телевизор в углу. По телевизору шла какая-то викторина. Людей я в фойе не обнаружил. Слева и справа от двери стояло по огромному цветочному горшку с неведомой мне растительностью. Половина листьев на обоих кустах давно потеряла цвет. Затворив дверь, я встал между двумя горшками и с минуту разглядывал помещение. Осмотревшись, я понял, что на самом деле фойе вовсе не было таким уж просторным. Иллюзия простора создавалась за счет малого количества мебели. Стол, диваны, часы на стене да трюмо с большим зеркалом — вот, собственно, и весь интерьер. Я поизучал глазами часы, перевел взгляд на трюмо. Несомненно, каждый из предметов появился здесь от щедрот того, кто и сам был не прочь поскорее от них избавиться. Часы нагло врали на семь минут, а в зеркале моя голова не очень удачно сходилась с телом.

От стола с диванами веяло тем же духом внутренней изъеденности, что и от всего здания в целом. Матерчатая обивка диванов резала глаз самым безумным оттенком рыжего цвета, какой я только встречал. Можно было подумать, что их выставляли на неделю выгорать под палящим солнцем, еще на неделю — мокнуть под проливным дождем, после чего очень долго держали в затхлом чулане, и все — с единственной целью: добиться того, чтобы вся обивка расцвела роскошной оранжевой плесенью. Я подошел поближе — и за спинкой дивана увидел то, чего раньше не замечал: на диване лежал, перекрученный как сушеная корюшка, средних лет мужчина с абсолютно лысым черепом. В первую секунду я даже подумал, что вижу мертвеца; однако человек просто спал крепким сном. Нос его чуть заметно подергивался при дыхании. На переносице виднелись следы от очков, но самих очков я нигде не заметил. Следовательно, версия о том, что он смотрел телевизор и нечаянно заснул, отпадала. Никаких других версий мне в голову не приходило. Я перегнулся через конторку и заглянул в комнату служебного персонала. Ни души. Подруга нашла на стойке металлический колокольчик и позвонила. Колокольчик неожиданно громко зазвякал на все фойе.

Мы выждали с полминуты — без толку. Лысый не просыпался.

Она позвонила снова.

Спящий захныкал. Таким странным хныканьем, словно его нестерпимо мучила совесть.

Затем открыл глаза и ошалело-отсутствующе уставился на нас. Для острастки подруга позвонила в колокольчик еще раза три. Лысый вскочил с дивана, в мгновение ока пересек приемную, прошмыгнул чуть ли не у меня под мышкой — и вытянулся по ту сторону стойки. Человек оказался консьержем.

— Ради Бога, простите!.. — проговорил он. — Так неловко получилось: ждал вас, ждал — и заснул!

— Извините, что разбудили вас, — сказал я.

— Да что вы!.. — только что не замахал руками консьерж. И вручил мне анкету для проживающих и авторучку. На мизинце и среднем пальце его левой руки недоставало по верхней фаланге[43].

Я вписал в анкету свое имя, потом подумал немного, скомкал бумагу и сунул в карман. Затем, взяв новый бланк, вписал первое пришедшее в голову имя и ниже — не менее вздорный адрес. Самые заурядные имя и адрес. На случайный взгляд — очень даже неплохо. В качестве профессии я выбрал торговлю недвижимостью. Откуда-то из-за телефонного аппарата консьерж выудил очки в целлулоидной оправе с толстыми линзами, водрузил их на нос и очень внимательно изучил все, что я написал.

— Токио, Сугинами… 29 лет, агент по продаже недвижимости.

Я достал из кармана салфетку и принялся стирать с пальцев пятна от авторучки.

— По работе здесь? — спросил консьерж.

— В каком-то смысле, — ответил я.

— Сколько суток пробудете?

— Месяц.

— Месяц?.. — он посмотрел на меня с задумчивостью художника, разглядывающего девственно-чистый лист бумаги. — Вы собираетесь пробыть здесь целый месяц?

— А что, почему-то нельзя?

— Нет-нет, почему же нельзя! Просто… у нас принято производить все расчеты на трое суток вперед.

Я опустил на пол сумку, вынул из кармана бумажник, с хрустом отсчитал из пачки двенадцать десяток и положил перед ним на стойку.

— Начнет не хватать — сообщайте, добавлю.

Консьерж зажал банкноты в трех пальцах левой руки и пальцем правой пересчитал деньги заново. Затем выписал чек на всю сумму и вручил мне.

— Насчет номера будут какие-то пожелания?

— Если можно — угловую комнату подальше от лифта.

Повернувшись ко мне спиной, консьерж очень долго шарил взглядом по стенду с ключами, пока, наконец, не снял ключ от номера 406. Ключи почти от всех номеров висели на своих местах. Говорить о процветании отеля «Дельфин» можно было с большой натяжкой.

Швейцар в отеле «Дельфин» отсутствовал как понятие, и чемоданы до лифта нам пришлось волочить самим. Подруга оказалась права — «излишества» в отеле отсутствовали напрочь. Лифт при движении мотало из стороны в сторону как огромную чахоточную собаку.

— Когда останавливаешься надолго, самое лучшее — это маленький опрятный отель! — деловито заявила подруга.

Выражение «маленький опрятный отель» и в самом деле звучало неплохо. Прямо готовое клише для рекламы в женском журнале: «Если вы к нам надолго — он станет вам домом, наш Маленький Опрятный Отель…»

Однако первое, что мне пришлось сделать, войдя в номер «маленького опрятного отеля», так это пристукнуть шлепанцем тлю, разгуливавшую по оконной раме, а также выкинуть в урну два женских волоса, найденных на коврике у кровати. Тлю на Хоккайдо я встретил впервые в жизни. Подруга в это время уже вертела кранами в ванной, настраивая температуру воды. Как и следовало ожидать, краны при этом ревели, как полоумные.

— Что, нельзя найти ничего поприличнее?! — заорал я ей, распахнув дверь в ванную. — У нас же денег хватит на что угодно!

— При чем тут деньги?! Главное, что поиски овцы должны начинаться именно отсюда!

Хочешь ты или нет — мы остаемся здесь…

Я плюхнулся на кровать, закурил, включил телевизор, поперескакивал с канала на канал — и выключил. Слава Богу, хоть телевизор нормально показывал. Рев воды прекратился, с полураспахнутой двери в ванную свесилась ее одежда — и по всему номеру разнесся шум воды.

Я раздвинул занавески: за окном тянулись ряды железобетонных строений, таких же бестолково-безликих, как и отель «Дельфин». Здания были словно измазаны сажей, и при одном взгляде на них начинало казаться, что пахнет мочой. Хотя было уже около девяти, в отдельных окнах еще горел свет и виднелись фигурки по уши занятых работой людей. Уж не знаю, над чем они все так усердно работали, но зрелище было довольно унылым Впрочем, взгляни кто-то из них на мое окно — в моей фигуре им тоже не увиделось бы ничего особенно жизнерадостного. Я задернул занавески, лег на кровать и, свернувшись на открахмаленных до асфальтовой жесткости простынях, начал думать о своей бывшей жене и о парне, с которым она жила. О парне я знал все довольно подробно. Как тут не знать, когда мы с ним были друзьями. В свои двадцать семь он был малоизвестным джаз-гитаристом, и для малоизвестного джаз-гитариста — сравнительно порядочным человеком. Характера неплохого. Вот разве что стиля своего никогда не имел. В такой-то период блуждал между Би Би Кингом и Кенни Барреллом, к такому-то возрасту застрял между Лэрри Кориеллом и Джимом Холлом[44]…Лично мне было не очень понятно, почему после меня она выбрала именно этого парня. Видно, правду говорят, что в каждом человеке с рождения заложен неизменный вектор душевных склонностей. Он был лучше меня лишь тем, что играл на гитаре. Я был лучше его лишь тем, что умел мыть посуду. Гитаристы, как правило, никогда не моют посуду. Повредишь себе палец — и больше незачем жить на свете. Затем я стал думать о нашем с нею сексе. От нечего делать я попытался подсчитать, сколько раз мы с ней занимались любовью за четыре года жизни вдвоем. Но тут же и плюнул на это занятие: точное число установить все равно невозможно, а в приблизительных числах я не видел особого смысла. Надо было вести какой-то дневник. Или хотя бы пометки делать в блокноте. Тогда, конечно, я бы смог определить его — Количество Секса За Четыре Года Вдвоем. Теперь же меня интересуют только точные числа. Лишь при их помощи и можно восстановить, как все было на самом деле.

Моя бывшая жена вела подробный дневник своей половой жизни. Однако то были вовсе не какие-нибудь лирические заметки. Еще в девичестве, после первых же месячных, завела она толстую школьную тетрадь, где производила скрупулезный учет всех своих менструальных циклов, и где в качестве «побочного фактора» иногда упоминался секс. Таких тетрадей у нее было восемь, и хранила она их в ящике туалетного столика, который запирала на ключ, вместе с самыми личными письмами и фотографиями. Записок этих она никогда никому не показывала. Насколько подробно она касалась в них секса как такового, я не знал. И теперь, поскольку мы с ней расстались, не узнаю уже никогда.

— Если я вдруг умру, — повторяла она не раз, — тетради эти сожги. Облей хорошенько керосином и сожги, а пепел в землю зарой. И учти: если хоть одна живая душа узнает оттуда хоть слово — я эту душу прокляну с того света!

— Но я-то уже столько лет с тобой сплю! Знаю каждый уголок, каждую клеточку твоего тела. Меня-то чего стесняться?

— Клетки тела полностью, на все сто процентов, обновляются каждый месяц. Мы все время меняемся. Вот, даже прямо сейчас! — и она поднесла близко-близко к моим глазам кисть тонкой руки. — Все, что ты знаешь обо мне — не больше, чем твои же воспоминания!..

Даже за месяц до развода эта женщина оставалась в высшей степени рассудительной.

И очень точно знала, как обращаться с реальностью своей жизни. По принципу:

однажды захлопнувшиеся двери уже никогда не откроются снова, но это вовсе не значит, что нужно мешать дверям закрываться.

Все, что я знаю о ней сейчас — не больше, чем мои же воспоминания. Воспоминания, отходящие все дальше и дальше в прошлое, отмирающие, точно старые клетки тела. Так, что уже никогда не вспомнить, сколько раз мы с ней все-таки занимались любовью.

Глава 26

Профессор Овца
Проснувшись на следующее утро в восемь, мы спустились на лифте вниз, вышли на улицу и отправились завтракать в ближайшую забегаловку. Ни ресторана, ни даже захудалого буфета в отеле «Дельфин» не оказалось.

— Как я уже говорил вчера, нам нужно разделиться, — сказал я, передавая ей копию снимка с овцами. — Я попробую выяснить, где находится место с горами на фотографии. Ты соберешь информацию о всех пастбищах, где выращивают овец. Как действовать — думаю, объяснять не нужно. Самая, казалось бы, незначительная деталь может пригодиться. Любая мелочь — и уже не придется мотаться по всему Хоккайдо, тыкаясь наугад…

— Не беспокойся, я сделаю все как нужно.

— Тогда — встречаемся вечером в отеле!

— Ты, главное, не переживай, — сказала она, надевая темные очки. — Вот увидишь, мы все в два счета найдем!

— Хорошо бы, — вздохнул я.

* * *
Как и следовало ожидать, «в два счета» дело не разрешалось, хоть тресни. Я сходил в Отдел путешествий губернаторства Хоккайдо, обошел с дюжину туристических фирм и экскурсионных бюро, нанес визит в местное Общество альпинистов — побывал во всех местах, хоть как-нибудь связанных с поездками в горы и экскурсиями на природу. Никто из опрошенных мною не мог сказать ничего определенного при взгляде на фотографию.

— Обычный горный пейзаж, каких тысячи, — говорили мне, разводя руками. — Тем более, заснят такой небольшой фрагмент…

Я пробегал по городу целый день, но все, что мне удалось разузнать, сводилось к одному и тому же: горы на фотографии выглядели слишком обычно, чтобы по столь маленькому фрагменту можно было их опознать.

В книжном магазине я приобрел атлас острова и книгу «Горы Хоккайдо», потом зашел в кафетерий, сел за столик, заказал сразу два имбирных лимонада и погрузился в чтение.

На Хоккайдо было невероятное множество гор, и подавляющее большинство из них походило друг на друга по цвету и форме. Запасшись терпением, я принялся сличать одну за другой иллюстрации в книге с пейзажем на фотографии Крысы. Уже через десять минут у меня заболела голова. Самое ужасное заключалось в том, что все горы в этом фолианте, даже взятые вместе, не составляли и тысячной доли всех гор на Хоккайдо. Мало того, стоило взглянуть на одни и те же горы под хоть немного другим углом — и их уже было ни за что не узнать. «Горы — живые, — говорилось в предисловии к книге. — От сезона, от времени суток, от угла зрения и от состояния нашей души зависит то, как они в очередной раз изменят перед нами свой облик. Неизменным остается лишь одно: сколько бы мы ни смотрели на горы — мы всегда сможем постичь лишь ничтожную частичку того, что они из себя представляют…»

— Просто черт знает что!.. — подумал я вслух. Затем вздохнул — и продолжил занятие, в безнадежности которого меня только что убедили. Когда колокол на башне неподалеку пробил пять часов, я вышел из кафетерия, сел на скамейку в парке и принялся грызть жареную кукурузу, заодно подкармливая голубей. Подруга моя перекопала куда больше информации, чем успел сделать я, но по результатам затраченных усилий мы с ней оказались примерно равны. За скудным ужином в тесной забегаловке на задворках отеля «Дельфин» мы рассказывали друг другу, как прожили этот день.

— В губернаторстве, в Отделе животноводства, я не узнала почти ничего, — сказала она. — Получается, что овцами никто не занимается — они просто никому не нужны. Разводить их крайне невыгодно. По крайней мере, крупными стадами и на больших пастбищах…

— Ну, что ж. Легче будет найти то, что нужно!

— Как бы не так! Будь овцеводство развито, как другие отрасли — люди бы объединяли интересы и действовали сообща, и тогда можно было бы обратиться в какую-нибудь «Ассоциацию Овцеводов Хоккайдо» с конкретной конторой, адресом, телефоном. А тут — сплошь мелкие разрозненные предприниматели; как их всех вычислять — одному Богу известно. Люди в этих краях то и дело заводят себе «немножко овец» — примерно так же, как заводят собак или кошек… В общем, мне удалось раздобыть адреса тридцати довольно крупных овцеводов, но все — из материалов четырехлетней давности. За четыре года каждый из них мог запросто куда-нибудь переехать. У нас же сельскохозяйственная политика через каждые три года меняется, как у кошки глаза…

— В общем, черт-те что! — сказал я, отхлебнув пива. — Ни малейшей зацепки. По всему Хоккайдо — сотни гор, похожих друг на друга. Как искать всех этих овцеводов — тоже не ясно…

— Ну, пока всего один день прошел! Все еще только начинается!

— А как там твои уши? Никакого послания не принимают?

— Нет. Пока не принимают, — ответила она, съела кусочек жареной рыбы и запила бульоном из чашки. — И я даже знаю, почему. Видишь ли, послание приходит только в двух случаях: или когда я совсем уже сбилась с дороги, или же в минуты крайнего душевного истощения. Сейчас ни того, ни другого не происходит.

— Значит, покуда совсем тонуть не начнешь — спасительной веревки не бросят, так, что ли?

— Именно. Сейчас я с тобой — и уже этого достаточно; никакой нужды в послании нет. У нас с тобой есть все необходимое, чтобы найти овцу.

— Что-то я не совсем понимаю, — сказал я. — Нас же буквально загнали в угол!

Если овца не найдется — со всей нашей жизнью ТАКОЕ начнется!.. Уж не знаю, что именно — но раз они обещали, значит, так оно и будет, можно не сомневаться. В этом деле они — профессионалы. Даже если умрет Сэнсэй — Организация его останется, и чуть не из каждого канализационного люка Японии нас будут преследовать до скончания века… Я понимаю, что по-идиотски звучит — но все ведь действительно так!

— Как в том фильме, «Агрессор» — по телевизору, помнишь? Идиотизм, но очень похоже…

— Если чем и похоже, то именно идиотизмом… В общем, мы крепко влипли. «Мы» — то есть, и я, и ты. Сначала влип я один, но по дороге еще и ты ко мне в лодку запрыгнула. И по-твоему, мы не идем ко дну?

— Ха! Так ведь мне же это все нравится! Мне так — всяко лучше, чем спать с кем ни попадя, сжигать уши фотовспышкой да портить глаза над каким-нибудь «Словарем японских имен»! То, что сейчас, гораздо больше похоже на жизнь…

— Ты хочешь сказать, — подытожил я, — что лично ты ни к какому дну не идешь, а потому и веревки никакой не будет?

— Ну конечно! Мы с тобой сами найдем овцу. Не такие уж мы безнадежные недоумки, чтобы этого не суметь!

«В общем, конечно, так!..» — мелькнуло у меня в голове. Возвратившись в отель, мы предались «акту соития». Лично мне нравится слово «соитие». Оно всегда ассоциировалось у меня с некой возможностью самореализации — пусть даже и в таких вот ограниченных масштабах.

Однако и третьи, и четвертые сутки нашего пребывания в Саппоро прошли безо всякого толку. Мы просыпались в восемь, съедали по утреннему комплексу в забегаловке по соседству, расставались на целый день, встречались за ужином, обменивались добытой информацией, возвращались в отель, занимались сексом и засыпали. Я выкинул свои старые теннисные туфли, купил взамен легкие кроссовки и успел показать фотографию с овцами сотням разных людей. Она перерыла в губернаторстве и библиотеке огромное количество документов и составила длиннющий список овцеводческих фирм, из которых обзвонила уже около половины. Но все было безрезультатно. Никто из опрошенных мною не опознал долины на фотографии; ни в одной овцеводческой фирме не знали об овце со звездой на спине. Один старикан уверял меня, будто видел именно этот пейзаж еще до войны на юге Сахалина, но я не мог поверить, что Крыса в своих скитаниях забрался на Сахалин. С Сахалина в Токио срочную почту не пересылают.

Так прошел пятый день, за ним шестой — и неуютный промозглый октябрь начал наползать на город, как сырая холодная жаба. Солнце еще было ярким, но ветер, окрепнув, пронизывал до самого сердца, и вечерами я уже надевал поверх майки ветровку из тонкой шерсти.

Саппоро — город настолько прямолинейный, что хоть с тоски помирай. Я никогда раньше не подозревал, до какой степени изношенности может человек довести свое тело, вышагивая по городу с таким количеством прямых линий. Мой же организм изнашивался прямо на глазах. Уже на четвертый день я напрочь утратил способность ориентироваться по сторонам света. Когда же я поймал себя на том, что, повернувшись спиной к востоку, пытаюсь идти на юг, я пошел в магазин канцтоваров и купил себе компас. Я начал разгуливать по улицам с компасом в руке — и город тут же приобрел какую-то иную, совершенно ирреальную сущность. Дома казались теперь всего лишь декорациями для киносъемок; пешеходы выглядели плоскими, словно вырезанными из фанеры. Солнечный шар вылетал из-за горизонта, проносился в небе по заданной траектории — и плюхался где-то за противоположным краем земли, как огромный артиллерийский снаряд.

Я стал выпивать в день по семь чашек кофе, каждый час забегал в туалет по малой нужде и крайне редко ощущал хоть какой-нибудь аппетит.

— А что, если дать объявление в газету? — наконец предложила подруга. — «Друг по имени такой-то, отзовись»…

— Неплохая мысль! — сказал я. Неважно, будет от этого толк или нет, — но все лучше, чем вообще ничего не делать.

Я обошел издательства четырех газет и в утренних выпусках следующего дня поместил объявление из трех строк:

КРЫСА! ВЫЙДИ НА СВЯЗЬ!! СРОЧНО!!! ОТЕЛЬ «ДЕЛЬФИН» 406.

Следующие два дня я сидел в отеле безвылазно, ожидая звонка. В первый день позвонили трижды. Сначала какой-то мужчина деловито осведомился, что за крысу я, собственно, имею ввиду. — Это мой друг, — ответил я. Удовлетворенный, он повесил трубку.

Второй звонок был от телефонного хулигана.

— Пи-и, пи-и! — пищал хулиган, — П-и, пи-и-и!..

Тут уж первым положил трубку я. Странная все-таки штука — жизнь в больших городах.

Последней позвонила женщина с пугающе тонким голосом.

— Вообще-то, меня все называют Крысой… — сказала она. Ее голос напомнил мне вибрирующие на ветру электрические провода.

— Извините, что заставил вас позвонить понапрасну, — вежливо сказал я, — но я ищу Крысу — мужчину.

— Я так и знала!.. — сказала она. — Просто, понимаете… Меня тоже все называют Крысой. Дай, думаю, позвоню, мало ли что…

— Огромное вам спасибо.

— Да что вы! Не за что… А вы как — нашли кого искали?

— Еще нет, — ответил я. — К сожалению.

— Жаль, конечно, что искали не меня, — вздохнула она. — Ну да все равно. Не меня, так уж чего там…

— Да… Мне очень жаль.

Она помолчала. Я почесал мизинцем за ухом.

— А знаете, если честно — это я сама захотела вам позвонить!

— Вы — мне?

— Сама не знаю, почему… сегодня утром наткнулась на объявление в газете… А потом весь день ходила и думала, позвонить или не стоит… Как чувствовала, что буду не ко двору…

— Значит, то, что вас называют Крысой — неправда?

— Ну да, — вздохнула она. — Никто меня никак не называет. У меня вообще никого нет — ни друзей, ни знакомых. Вот и захотелось взять и кому-нибудь позвонить.

Я вздохнул:

— Ну, что ж… все равно спасибо.

— Извините меня… А вы сами — с Хоккайдо?

— Из Токио.

— И вы приехали сюда аж из Токио на поиски друга?

— Совершенно верно.

— А сколько лет вашему другу?

— Только что тридцать исполнилось.

— А вам сколько лет?

— Тридцать через два месяца.

— Холостой?

— Да.

— А мне — двадцать два… А что, это правда, будто с возрастом ко многому легче относишься?

— Как сказать, — ответил я. — Не знаю. К чему-то легче, к чему-то наоборот…

— А может, мы лучше поговорили бы спокойно как-нибудь за ужином?

— Вы извините меня, — сказал я, — но мне действительно нужно все время быть здесь, у телефона…

— Да-да, конечно, — пробормотала она. — Еще раз извините меня…

— Спасибо, что позвонили!

Она сама повесила трубку.

С одной стороны, обычная охота шлюхи за клиентом по телефону. С другой стороны, может, и правда — просто одинокая женщина… Так или иначе, мне это ничего не давало. Результат все равно сводился к нулю.

На следующий день позвонили один-единственный раз.

— Насчет крыс вам лучше меня никто не расскажет! — заявил мне в трубку какой-то ненормальный. После этого добрых пятнадцать минут рассказывал мне, как геройски сражался с крысами в сибирском плену. Все это звучало забавно — но в моей ситуации не меняло, увы, ни черта.

Я примостился на откидном стульчике, встроенном в стену у самого окна — и провел весь день, наблюдая за тем, что происходило в фирме на третьем этаже здания напротив. За целый день наблюдений я так и не смог понять, чем же занималась эта фирма. В конторе с десятком служащих появлялись и исчезали посетители, сменяя друг друга как спортсмены во время баскетбольного матча; один из клерков принимал какие-то документы, другой ставил на них печать, третий рассовывал их по конвертам и бегом уносил куда-то из комнаты — и так без конца. Утром одна из сотрудниц — женщина с огромной грудью — разнесла всем кофе; после обеда желавшие выпить кофе уже заказывали его доставку по телефону. Мне тоже захотелось кофе. Я спустился вниз, попросил консьержа принимать телефонные послания на мое имя, вышел на улицу, выпил кофе в ближайшей забегаловке и, купив по пути пару банок пива, вернулся в отель. К моему возвращению в конторе напротив осталось только четыре человека: грудастая сотрудница отчаянно флиртовала с клерками помоложе. Я открыл пиво и, избрав грудастую основным объектом внимания, продолжил наблюдения.

Чем дольше я разглядывал ее огромный бюст, тем более огромным он мне казался. Лифчик для этого бюста, должно быть, напоминал конструкцию из стальных тросов моста Золотые Ворота в Сан-Франциско. Похоже, сразу несколько молодых клерков были не прочь затащить хозяйку этого сокровища к себе в постель. Я ощутил это чуть не с первого взгляда даже через двойные стекла. Вообще, странное это чувство — наблюдать за проявлениями чьей-то страсти со стороны. Запросто можно впасть в иллюзию, будто чужая страсть передалась и тебе самому. В пять часов вернулась подруга, переодевшаяся в красное платье; я к этому времени уже задернул шторы и смотрел по телевизору американскую мультяшку про хитроумного кролика Багса Банни. Заканчивался наш восьмой день в отеле «Дельфин».

— Черт знает что! — сказал я в сердцах. Чертыхаться у меня уже становилось какой-то вредной привычкой. — Треть месяца позади, а мы все топчемся на одном месте!

— И не говори!.. — сказала она. — Что-то сейчас, интересно, поделывает твоя Селедка?

Мы сидели с ней, развалясь на диванах плесневело-рыжей расцветки в фойе отеля. Трехпалый консьерж, перетаскивая с места на место стремянку, менял в люстрах лампочки, протирал окна и шуршал газетами, собирая мусор. И хотя в отеле обитало еще несколько человек — ни звука, ни вздоха не доносилось из-за плотно закрытых дверей. Ощущение престранное; в затененном зеркале трюмо так и мерещились чьи-то мистические силуэты.

— Как ваша работа?.. Продвигается?.. — очень осторожно поинтересовался консьерж, поливая растения в горшках.

— Да пока похвастаться нечем! — ответил я.

— Я смотрю, вы и в газеты объявления даете…

— Даю, — кивнул я. — Ищу одного… наследника.

— Наследника?

— У земельногоучастка был хозяин, да помер. Остался наследник, а координаты неизвестны.

— Понятно! — с уважением протянул консьерж. — Интересная, должно быть, у вас работа…

— Да нет! Ничего особенного, — ?сказал я.

— Ну, все равно… Прямо как охота на Белого Кита.

— На белого кита? — переспросил я.

— Ну да. Всегда интересно куда-то ехать, на что-то охотиться…

— На мамонта, например? — вставила подруга.

— Можно и на мамонта, — согласился консьерж. — Тут уже все равно… Я ведь почему отель так назвал? Смотрел однажды кино — «Моби Дик», по Мэлвиллу; а там во время охоты на кита показывали дельфинов. Вот я и решил: назову свой отель «Дельфин».

— Непонятно, — сказал я. — Так не лучше ли было назвать отель «Кит»?

— У кита неудачный образ! — сокрушенно вздохнул консьерж.

— А по-моему, «Отель Дельфин» — замечательное название! — сказала моя подруга.

— Благодарю вас! — просиял консьерж. — Вообще, должен признаться: в том, что вы остановились у нас надолго, мне видится перст Судьбы. Надеюсь, вы не откажетесь, если по этому случаю отель «Дельфин» угостит вас хорошим вином?

— Ой, как славно! — обрадовалась подруга.

— Большое спасибо, — сказал я.

Он скрылся в подсобке и через полминуты появился с охлажденной бутылкой белого вина и тремя бокалами.

— Сам я, конечно, на работе. Но за перст Судьбы уж пригублю с вами… Как считаете?

— Конечно-конечно! — воскликнули мы с подругой.

Все подняли бокалы. Вино, пусть и не первоклассное, освежало и отлично поднимало настроение. Бокалы также были весьма необычными: изысканной формы, с тонким рисунком виноградной лозы на стекле.

— Значит, вам нравится история про Моби Дика? — спросил я консьержа.

— О, да. Я вообще с детства мечтал стать моряком.

— А теперь сидите за конторкой в отеле? — спросила подруга.

— Это уже после того, как пальцы потерял, — пояснил консьерж. — Я ведь и служил моряком на сухогрузе, пока однажды при разгрузке пальцы лебедкой не прищемило…

— Ужас какой! — посочувствовала подруга.

— Сперва я, конечно, белого света невзвидел… Ну, да жизнь — непонятная штука; худо ли бедно, хватило пороху, теперь вот отель свой держу. Не ахти какой отель, конечно — но делаю, что могу, концы с концами свожу понемногу. Вот уже лет десять…

Ну и дела, подумал я. Консьерж отеля «Дельфин» был его же владельцем.

— Совершенно первоклассный и симпатичный отель! — подбодрила консьержа подруга.

— Вы очень любезны, — сказал владелец первоклассного отеля и подлил нам вина.

— Хотя внешне он, как бы сказать… выглядит старше своих десяти! — сказал я словно бы между прочим.

— Да, конечно! Ведь построили-то его сразу после войны. Почему мне и повезло — целое здание удалось откупить по дешевке!..

— И что же здесь было до того, как открылся отель?

— Вывеска висела — «Музей Мериносоведения Хоккайдо». И располагалась здесь администрация музея, да архив с бумагами про мериносов.

— Про мериносов?.. — не понял я.

— Ну, про овец, — пояснил консьерж.

— Музей этот был собственностью Союза Овцеводов Хоккайдо. Вплоть до 67-го года.

Когда же овцеводство пришло в окончательный упадок, музей решили закрыть, — сказал консьерж и отпил вина из бокала. — Директором музея в то время был мой отец. Он заявил губернаторству, что не может спокойно смотреть, как закрывают архивы, которые он годами собирал по крупицам. И вот тогда — с условием, что он самолично займется хранением архивов по овцеводству, — ему и позволили сравнительно дешево выкупить здание музея со всем содержимым. Поэтому даже сейчас второй этаж полностью используется для хранения архивов по овцеводству. Документы эти уже давно никому не нужны, старик дрожит над ними чисто из старческого каприза. А здание — все, кроме второго этажа, — я переделал в отель и сам заправляю его делами.

— Ничего себе совпадение!.. — только и выдавил я.

— Какое совпадение? — не понял консьерж.

— На самом деле человек, которого я ищу, как раз и связан с овцами! Единственный ключ к моим поискам — фотография с овцами, которую он прислал…

— О-о! — с любопытством протянул консьерж. — Если не возражаете, я бы, конечно, взглянул…

Я достал из кармана блокнот, вынул заложенную между страниц фотографию и передал ему. Он сходил к конторке, принес очки, нацепил их на нос и принялся долго и внимательно разглядывать фотографию.

— Где-то я уже это видел… — пробормотал он наконец.

— Видели?!

— Точно, видел!

Он вдруг подошел к стремянке, которую оставил под люстрой посреди фойе, поднял ее и перетащил к противоположной стене. Вскарабкавшись наверх, он снял висевшую чуть не под самым потолком черно-белую фотографию в деревянной раме и, держа ее в руке, спустился обратно. Тщательно вытерев тряпкой пыль, он протянул фотографию нам.

— По-моему, тот же пейзаж, вам не кажется?

Рама выглядела старой и обшарпанной, черно-белая фотография в ней буквально порыжела от времени. И на ней тоже были овцы. Штук шестьдесят, не меньше. Какой-то забор, березовая роща, горы. И хотя березы в роще располагались совершенно не так, как на фотографии Крысы — горный пейзаж на заднем плане был абсолютно таким же. Мало того — и тот, и другой снимок делали с одного и того же места.

— Ч-черт бы меня побрал… — сказал я подруге. — И мы каждый день ходили туда-сюда под этой фотографией?

— Я же говорила, что нужно селиться в отель «Дельфин»! — отвечала она как ни в чем не бывало.

— Ну-ну, и что? — спросил я консьержа, чуть только перевел дух. — Где же находится место с этим пейзажем?

— Я не знаю, — развел руками консьерж. — Эта фотография висела здесь еще с музейных времен…

— Уф-ф-ф!.. — только и выдохнул я.

— Но это можно узнать!

— Каким образом?

— Спросите у моего отца. Отец работает в кабинете на втором этаже, там же и спит. Он все время там — наружу почти не показывается; все читает свои бумажки про овец. Сам я с ним уже полмесяца не встречался, но когда еду перед дверью ставлю — забирает; значит, живой пока…

— И что, ваш отец знает место, изображенное на фотографии?

— Я думаю, знает… Я уже говорил вам — отец был директором Музея Мериносоведения Хоккайдо; что ни говори, а об овцах ему известно практически все. Не случайно все называли его «Профессор Овца».

— Профессор Овца… — точно эхо, повторил я.

Глава 27

Профессор Овца много ест и много рассказывает
Судя по тому, что поведал нам управляющий отеля «Дельфин», жизнь его родителя

— Профессора Овцы — в целом трудно было назвать неудачной.

— Родился отец в 1905 году в Сэндае в семье потомственного самурая… — начал сын. — Вы не возражаете, если я буду пользоваться европейским летосчислением?

— Пожалуйста-пожалуйста! — ответил я.

— Семья была не то чтобы очень зажиточной, но усадьбу свою имела. Как-никак, предки были вассалами-хранителями замка светлейшего князя… А в середине прошлого века этот род подарил стране еще и знаменитого ученого-агронома. С раннего детства Профессор Овца невероятно преуспевал в учебе и прослыл на весь Сэндай вундеркиндом, который знал все на свете. Ребенок не только прекрасно учился, но и превосходно играл на скрипке. И когда префектуру осчастливил высочайшим визитом сам Император, мальчик исполнил перед семейством Его Величества сонату Бетховена и получил в награду золотые часы. Родители мечтали, чтобы он изучал законы, и уже прочили ему блестящую карьеру юриста — но сынок наотрез отказался от этой идеи.

— Юриспруденция меня не интересует, — заявил юный Профессор Овца.

— Ну, что ж… Тогда иди в музыканты! — сказал на это его отец. — В конце концов, можно позволить в роду и одного отпрыска — музыканта.

— Музыка меня тоже не интересует, — ответил Профессор Овца.

Отец очень долго молчал.

— В таком случае, — промолвил он наконец, — какой путь ты бы сам себе пожелал?

— Меня интересует сельское хозяйство. Хочу изучать вопросы аграрной политики.

— Будь по-твоему, — изрек отец после долгой паузы. Нрава сын был кроткого и простодушного, но все знали — от однажды сделанных заявлений не отступался ни при каких обстоятельствах. Даже слово родного отца не смогло бы ничего изменить. На следующий год Профессор Овца поступил, как и задумывал, на сельскохозяйственный факультет Токийского Императорского университета. И в университетских стенах его одаренность не угасала. У всех, включая профессуру, он просто не сходил с языка. Юноша опережал в успехах всех своих однокашников, но несмотря на это пользовался среди них отличной репутацией. С какой стороны ни посмотри — его исключительность ни у кого не вызывала ни сомнений, ни раздражения. К мирским утехам он интереса не питал, в свободное время читал книги, начитавшись же — уединялся в тихом садике и играл на скрипке. С кармана его студенческого сюртука неизменно свисала цепочка от золотых часов. С отличием закончив университет, молодой человек как исключительно одаренная личность был распределен в Министерство сельского хозяйства и лесоводства. Свой выпускной диплом он посвятил, ни много ни мало, разработке «концепции комплексного развития сельского хозяйства Японии, Кореи и Тайваня»; и хотя идеи его грешили известной утопичностью, некоторое время о них поговаривали в свете. Проработав в министерстве два года, Профессор Овца окончательно созрел как ученый — и был отправлен на Корейский полуостров изучать проблемы местного рисоводства. Находясь там, он разработал «План-проект рисоводческой политики для Корейского полуострова», который был одобрен правительством и утвержден к выполнению.

В 1934 году Профессора отозвали в Токио, где ему был присвоен чин генерал-лейтенанта и предъявлена повестка о призыве в армию. Командование поручило молодому генералу разработать «Систему натурального хозяйства для самообеспечения японской армии мясом и шерстью овец в условиях боевого развертывания на равнинах Северного Китая». Так Профессор Овца впервые занялся овцами. Организовав регулярные поставки японских, маньчжурских и монгольских овец для армейских нужд, весной следующего года молодой генерал отправился с экспедицией в Маньчжурию «для изучения ситуации на местах». Именно с этих пор началось его сокрушительное падение.

Всю весну 1935 года жизнь в лагере протекала без происшествий. Происшествие случилось в июле. Сказав, что хочет проверить «условия жизни местных овец», Профессор Овца сел на лошадь, уехал в сопки и там исчез. Ни на третьи, ни на четвертые сутки пропавший не появлялся. Прикомандированная к отряду группа военной разведки сбилась с ног, прочесывая окрестности, но все было безрезультатно. Решили, что генерала либо задрали волки, либо пленили повстанцы. И лишь неделю спустя, когда решено было прекратить бесплодные поиски, Профессор Овца, весь оборванный и изможденный, появился в лагере перед самым заходом солнца. От него остались одни кожа да кости, щеки ввалились — и только глаза, широко распахнутые, горели ярким безумным огнем. Лошади при нем не было, пропали и золотые часы. Причину своего исчезновения он так и объяснил — сгинула лошадь, и он заблудился в лесу; звучало это достаточно правдоподобно, все поверили ему и успокоились.

Однако месяц спустя по штабу пополз очень странный слух. Слух о том, будто бы генерал, скитаясь по лесам, «вступил в особую связь» с овцой. К чему конкретно сводилась эта «особая связь», не мог объяснить никто. Кончилось тем, что начальство вызвало его к себе в кабинет и провело «собеседование». Колониальное государство — не то место, где можно игнорировать слухи.

— Это правда, что ты вступал в «особую связь» с овцой? — спросило начальство.

— Так точно. Вступал.

Дальнейший диалог звучал следующим образом.

В: — Что такое «особая связь»? Половой акт?

О: — Никак нет.

В: — Изволь объясниться.

О: — Психическое соитие.

В: — Это не объяснение.

О: — Трудно найти точный термин. «Обмен душами» — пожалуй, наиболее близкое определение.

В: — Ты хочешь сказать, что обменялся душами с овцой?

О: — Так точно.

В: — Значит, всю неделю, пока тебя искала военная разведка, ты обменивался душами с овцой?

О: — Так точно.

В: — Ты не считаешь это нарушением служебного долга?

О: — Мой долг — изучать овец.

В: — В изучение овец не входит задача обмена душами! Тебе следует быть осмотрительнее. Ты был гордостью Императорского университета. В Министерстве тобой до сих пор все тоже были довольны. Если не наделаешь глупостей — станешь одним из тех, кто двигает сельскохозяйственную политику всего Дальнего Востока. Помни об этом!

О: — Слушаюсь.

В: — Про «обмен душами» приказываю забыть. Овца — обыкновенная скотина.

О: — Это забыть невозможно.

В: — Изволь объясниться.

О: — Овца — у меня внутри.

В: — Это не объяснение.

О: — По-другому объяснить невозможно.

В феврале 1936 года Профессора Овцу отозвали на родину, еще несколько раз провели с ним подобные «собеседования» — и определили на работу в министерский архив. Работа его заключалась теперь в составлении описей к документам и поддержании порядка на стеллажах. Иными словами, от пирога дальневосточного сельского хозяйства его тарелку убрали.

— Овца ушла из меня! — именно тогда начал жаловаться Профессор Овца друзьям. — А раньше она была, была у меня внутри!..

* * *
1937 год. Профессор Овца увольняется из Министерства, получает крупный гражданский заем от того же Министерства на реализацию своего «Плана выведения трехмиллионного поголовья японских, маньчжурских и монгольских мериносов» — проекта, над которым работал все эти годы, — переселяется на Хоккайдо и становится овцеводом. В хозяйстве его — пятьдесят шесть овец.

1939 год. Профессор Овца женится. Сто двадцать восемь овец.

1942 год. Рождается сын (ныне — управляющий отелем «Дельфин»). Сто восемьдесят одна овца.

1946 год. Пастбища Профессора реквизируются под учебный полигон оккупационной армией США. Шестьдесят две овцы.

1947 год. Профессор Овца поступает на службу в Союз Овцеводов Хоккайдо.

1949 год. Жена Профессора умирает от туберкулеза.

1950 год. Профессор Овца назначается директором Музея Мериносоведения Хоккайдо.

1960 год. Сын лишается пальцев в порту Отару.

1967 год. Закрывается Музей Мериносоведения.

1968 год. Открывается отель «Дельфин».

1978 год. Молодой агент по торговле недвижимостью спрашивает о пейзаже на фотографии.

(Это уже про меня).

— Чертовщина какая-то! — только и смог сказать я.

— Очень хотелось бы поговорить с вашим отцом! — попросил я.

— Конечно — сходите да поговорите, никаких проблем. Вот только меня отец… недолюбливает. Так что уж извините, но не могли бы вы сходить к нему сами? — попросил сын Профессора Овцы.

— Недолюбливает?

— Ну, не переносит, что я лысый, что пальцев нет…

— А! — сказал я. — В общем, со странностями человек, я так понимаю?

— Может, нехорошо так говорить про отца, но… еще с какими странностями! С тех пор, как с овцой повстречался — ну просто подменили человека. Сделался совершенно несносен в общении, груб порой до жестокости. Но знаете — на самом деле, в глубине души, он очень мягкий и добрый! Только послушайте, как он играет на скрипке — сразу поймете… Эта овца доставила отцу невыносимые страдания. А потом, уже через него, принесла много боли и мне.

— Вы, наверное, очень любите своего отца? — спросила подруга.

— Да, конечно. Люблю, — ответил управляющий отелем «Дельфин». — Только он меня всегда недолюбливал. Даже в детстве не обнял ни разу. Слова теплого за всю жизнь не сказал. А теперь, когда у меня пальцев недостает и голова как колено, — еще и издевается надо мной то и дело!

— Я уверена, он это делает неумышленно! — попыталась утешить его подруга.

— Я тоже так думаю, — поддержал ее я.

— Спасибо вам… — сказал управляющий.

— Но если придем только мы вдвоем — станет ли он разговаривать с нами? — спросил я.

— Трудно сказать, — ответил управляющий. — Но если выполнить два условия — очень может быть, что и станет. Во-первых, нужно сразу сказать, что вы пришли с вопросом насчет овцы.

— А во-вторых?

— Не говорите, что это я вас прислал.

— Понятно… — сказал я.

* * *
Поблагодарив сына Профессора Овцы, мы с подругой поднялись на второй этаж. В коридоре было зябко и сыро. Тусклые лампочки еле горели, в углах скопилась многолетняя пыль. В воздухе пахло старой бумагой и человеческим телом. Мы прошли, как было указано, в самый конец длинного коридора и постучались в облезлого вида дверь с облупившейся пластмассовой табличкой «Директор Музея». На стук никто не отозвался. Я постучал еще раз. Никакого ответа. И лишь когда я постучал в третий раз, из-за двери донесся сдавленный рык:

— Во-он! — проревел мужской голос. — Все пошли вон!!..

— Мы к вам насчет овец! — сказал я.

— Ступайте жрать свое дерьмо!!! — раздалось в ответ. В свои семьдесят три Профессор обладал на редкость отменной глоткой.

— Но нам с вами действительно необходимо кое-что обсудить! — заорал я через закрытую дверь.

— Насчет овец, ублюдок, мне нечего с тобой обсуждать!!!

— И все-таки поговорить придется! — настаивал я. — Насчет овцы, которая исчезла в тридцать шестом году!

Несколько секунд из-за двери не доносилось ни звука. Затем дверь резко, неожиданно легко распахнулась — и Профессор Овца предстал перед нами.

Волосы у Профессора были длинными и седыми как снег. Белые брови свисали сосульками, наполовину скрывая глубоко посаженные глаза. Роста он был — метр семьдесят с небольшим, но в осанке ощущались выправка и непоколебимое достоинство. Коренастый, широкие скулы. Кончик носа, будто споря с плоской переносицей, дерзко выдавался вперед, точно лыжный трамплин. В комнате запах тела ощущался еще сильнее. Впрочем, нет — то уже не был запах собственно человека. Сконцентрировавшись до предела именно в этой комнате, запах потерял свою изначальную сущность — и сплавился воедино со Временем и солнечным светом. Папки, тетради, бумаги устилали пол комнаты так, что его было почти не видно. В основном — документы на иностранных языках, все в каких-то разводах и пятнах. У стены справа стояла кроваво-бурой расцветки кровать; перед окном против входа — огромный стол из красного дерева с вертящимся креслом. На столе наблюдался относительный порядок; аккуратно подбитую кипу бумаг придавливало стеклянное пресс-папье в форме овцы. Люстра под потолком не горела, и если б не запыленная настольная лампа, еле-еле рассеивавшая свои несчастные шестьдесят ватт по красной столешнице — в комнате царил бы густой полумрак. На Профессоре были серая сорочка, черный шерстяной джемпер и потерявшие всякую форму широченные брюки из ткани «елочкой». В косом луче света от лампы серая сорочка и черный джемпер смотрелись как белая сорочка и серый джемпер. А может, так оно и было.

Профессор Овца опустился в кресло возле стола и, ткнув пальцем в сторону кровати, предложил сесть нам. Осторожно, точно боясь нарваться на мину, мы перешагнули через каждую бумажку на нашем пути, добрались до кровати и сели. Постель была грязной до невозможности; мне казалось, мои бедные «ливайсы» прилипли к замызганным простыням навсегда. Все это время Профессор Овца наблюдал за нами, сцепив пальцы обеих рук на столе. Пальцы его даже на костяшках покрывала густая шерсть. Абсолютно черная, растительность эта являла совершенно дикий контраст с белоснежными волосами на голове. Профессор Овца снял трубку телефона, проорал в нее: «Жрать неси, быстро!!!» — и швырнул трубку на место.

— Итак, — обратился он к нам, — Вы притащились сюда, чтобы болтать со мной про овцу, которая исчезла в тридцать шестом году?

— Совершенно верно, — ответил я.

— Хм-м! — ухмыльнулся Профессор Овца и трубно высморкался в клочок туалетной бумаги. — Что же, сказки мне будете рассказывать? Или вопросы задавать?

— И то, и другое.

— Ну, тогда сначала рассказывай!

— Мы знаем, куда сбежала от вас овца весной 1936 года.

— Хм-м-м! — и он снова громко прочистил нос. — То есть, вы якобы знаете то, что я, пустившись во все тяжкие и растеряв в жизни все, что имел, так и не смог узнать даже за тридцать лет?!

— Но нам действительно это известно.

— Наверняка чушь какая-нибудь!..

Я достал из кармана серебряную зажигалку с овцой на боку и фотографию от Крысы и положил на край стола. Волосатой рукой Профессор Овца взял оба предмета, поместил в луч света под самую лампу — и погрузился в изучение. Воздух в комнате, казалось, до последней молекулы пропитался давящей тишиной. Двойные стекла не пропускали ни звука с улицы, и странный скрежет, исходивший от старой лампы, — цурр, цурр, — лишь усиливал тяжесть навалившегося на нас безмолвия. Наконец старик оторвал взгляд от того, что держал в руках, резким щелчком выключил лампу и короткими сильными пальцами начал растирать себе веки. С такой яростью, будто хотел протолкнуть глаза внутрь черепа. Когда он отнял руки от лица, белки его глаз были красными, как у кролика.

— Простите меня, — тихо проговорил он. — Когда столько лет вокруг одни идиоты — перестаешь верить в нормальных людей!..

— Ничего! — сказал я.

— Как ты думаешь, во что превратится жизнь человека, если мысли в его голове напрочь лишить возможности быть сформулированными?

— Н-не знаю… Во что же?

— В преисподнюю. В нескончаемую пытку для разбухшего от мыслей мозга. В кромешный ад — без лучика света для глаз, без капли воды для пересохшего горла… Я живу в этом аду вот уже сорок два года.

— И все из-за овцы? — осторожно спросил я.

— Да! Все из-за овцы! Весной тридцать шестого года она сбежала, низвергнув меня в преисподнюю…

— И вы ушли из Министерства, потому что решили ее разыскать, так?

— Ушел я потому, что все чиновники — форменные ослы! Ни один из этих кретинов не понимает истинной сути вещей и событий! Никогда этим тупицам не постичь великого Смысла, который заключает в себе Овца…

В дверь неожиданно постучали. «Еда, господин Профессор!» — послышался женский голос. «Оставь поднос и проваливай!!!» — рявкнул Профессор Овца. За дверью что-то с глухим стуком поставили на пол, послышались звуки удаляющихся шагов. Подруга открыла дверь, подняла с порога поднос, перенесла через комнату и водрузила на профессорский стол. На подносе стояли тарелки — суп с гренками, салат и фрикадельки для Профессора Овцы, а также пара чашек кофе для нас.

— А вы уже жрали? — спросил Профессор.

— Только что из-за стола, — закивали мы в ответ.

— И что же вы жрали?

— Телятину в белом вине, — ответил я.

— Жареные креветки, — ответила подруга.

— Хм-м! — промычал Профессор Овца, отхлебнул супа и захрумкал гренками. — Я, конечно, извиняюсь, но придется мне болтать с вами и жрать одновременно. Уж очень охота…

— Пожалуйста-пожалуйста! — сказали мы с подругой.

Он принялся за свой суп, мы — за кофе. Профессор Овца уткнулся глазами в тарелку и не поднял взгляда ни разу, покуда не выхлебал весь суп.

— Вы знаете место на фотографии? — спросил я.

— Знаю. Отлично знаю.

— Вы можете рассказать, где оно находится?

— Э-э, погоди, — сказал Профессор Овца и отодвинул опустевшую тарелку. — Во всяком деле нужны порядок и последовательность! Давай-ка начнем с тридцать шестого года. Сперва говорю я, потом ты.

Я кивнул.

— Итак, рассказываю в двух словах, — начал Профессор Овца. — Овца забралась в меня летом 1935 года. Однажды в Маньчжурии, неподалеку от монгольской границы, я заблудился в горах. Наступила ночь — делать нечего, я устроился на ночлег в какой-то пещере и заснул. И тут мне приснилась овца. Овца заглянула мне в глаза и спросила, можно ли в меня вселиться. «Валяй, — ответил я ей, — я не возражаю». Откуда мне было знать, что разговор всерьез? Наоборот: помню, ясно осознавал, что это всего лишь сон! — Профессор саркастически засмеялся. — Такую овцу я видел впервые в жизни. По профессии мне полагается знать все породы овец на Земле. И я их знаю — все, кроме этой! Эту я ни с какой мне известной породой отождествить не могу. Совершенно неповторимый изгиб рогов, на редкость короткие, сильные ноги. Глаза — громадные и ясные, как вода в горных реках. Шерсть белоснежная, а на спине — коричневое пятно в форме звезды. Я сразу понял: второй такой овцы не сыскать на всем белом свете! Вот я и ответил ей, что не буду возражать, если она в меня вселится. Как ученый, я хотя бы во сне не желал упускать такой уникальнейший экземпляр!..

— А что вы испытывали, когда в вас вселялась овца?

— Да ничего особенного! Просто начал чувствовать, что во мне завелась овца. С утра как проснулся — так и чувствовал постоянно: внутри у меня — овца. Очень естественное ощущение.

— А, скажем, голова у вас никогда не болела?

— За всю жизнь — ни разу!

Профессор Овца набил рот фрикадельками, и его челюсти заработали с удвоенной энергией. Не прожевав и половины, он с набитым ртом продолжал:

— Вообще, на севере Китая и в Монголии вселение овцы в человека — не такая уж редкость. Местные жители с незапамятных времен свято верят, что тот, в кого входит овца, получает особое небесное благословение. Еще в летописях эпохи Юань[45] упоминается «звездоносный белый овен», вселявшийся в Чингисхана… Ну, что? Интересно?

— Интересно!.. — ответил я.

— Считают, что овца, вселяющаяся в людей, — бессмертна. И человек, в котором она живет, не может умереть. Однако стоит овце уйти из человека, как человек свое бессмертие теряет. Все решает сама овца. Нравится ей «хозяин» — она может оставаться в нем десятки лет. Станет ей что-нибудь не по нраву — прыг наружу, и поминай как звали! Людей, которых бросила овца, называют «обезовеченными». Таких вот, как я, например…

Чав, чав.

— Сразу после того, как во мне завелась овца, я занялся серьезнейшим изучением местных верований, обычаев и преданий, связанных с овцами. Опрашивал население, копался в старых рукописях. Тогда и пополз среди жителей слух, что в меня вселилась овца. О слухе было доложено начальству. Начальству все это не понравилось, я получил ярлык «психически неуравновешенного» — и вскоре меня отправили на родину. Так сказать, очередная «жертва колониального синдрома»… Профессор Овца умял три последние фрикадельки и принялся за французские булочки.

Судя по всему, аппетит у него был будь здоров.

— Величайшая глупость Японии нового времени, — продолжал он, — заключается в том, что мы так ничему и не научились у наших азиатских соседей. История с овцами — лучшее тому подтверждение. Отчего погибло японское овцеводство? Да оттого, что с самого начала его ориентировали на выполнение узко прагматической задачи — поскорее завалить общество бараниной и овечьей шерстью. Никому и в голову не приходило организовать спланированное, постепенное внедрение овцеводства в повседневную жизнь. Решения принимались, исходя из сиюминутных нужд, а фактор Времени отбрасывался, как ненужный мусор. И так у нас во всем! Ногами-то на земле не стоим. Вот и последнюю войну проиграли совсем, совсем не случайно…

— Значит, овца приехала с вами в Японию? — спросил я, возвращая разговор к главной теме.

— Ну да! — кивнул Профессор Овца. — Я вернулся судном из Пусана. И овца приехала вместе со мной.

— И какую же цель преследовала овца?

— Не знаю! — произнес Профессор сквозь зубы. — Скотина мне этого не объяснила.

Но, несомненно, цель у нее была, и огромных масштабов. Что-что, а это я понял отчетливо… Какой-то глобальный план по преобразованию человека и человечества.

— Силами одной-единственной овцы?!..

Профессор проглотил последний кусочек булки и похлопал себя ладонью по губам, стряхивая приставшие крошки.

— А чего тут удивляться? Вспомни о Чингисхане!

— Вообще-то да… — сказал я. — Но почему для этого она выбрала именно Японию — и именно наше время?

— Скорее всего, ничего она не выбирала; я просто ее разбудил. Сотни лет она спала в своей пещере, и надо же было именно такому безмозглому идиоту, как я, ввалиться и разбудить ее!

— Но вы же ни в чем не виноваты…

— Виноват! — сказал Профессор Овца. — Виноват. Надо было быстрее соображать, что происходит. Пойми я вовремя, что получил «право на выстрел», — уж я бы знал, куда целиться! Но я, недоумок, потерял слишком много времени, соображая, что к чему. А когда сообразил, было поздно: овца не дождалась и сбежала… Он замолчал, закрыл глаза под бровями-сосульками и потер пальцами веки.

Казалось, тяжесть сорока двух лет давила на каждую клеточку его тела.

— И вот однажды утром я просыпаюсь — а овцы и след простыл… Вот когда я испытал на собственной шкуре, что значит быть «обезовеченным»! Самый настоящий ад! Овца уходит, оставляя в голове человека голую Идею. Однако выразить эту Идею без самой овцы нет никакой возможности! В этом и состоит весь ужас «обезовеченности»…

Профессор Овца еще раз высморкался в обрывок туалетной бумаги и изрек:

— В общем, я все рассказал. Теперь твоя очередь.

Я рассказал Профессору о похождениях овцы после того, как она его бросила. О том, как она вселилась в сидевшего за решеткой юнца — фанатика ультраправых. Как тот, выйдя из тюрьмы, чуть ли не сразу сделался лидером целой фракции правых сил. Как новоявленный политик подался в Китай, где создал мощнейший осведомительский синдикат и сколотил капитал. Как был признан военным преступником категории «А» — но освобожден за то, что выдал своих осведомителей с потрохами. Как, пустив в ход сокровища, награбленные еще на Большой Земле, создал свой «Особый отдел» и взял за горло политику, экономику и рекламу всей страны. Ну, и так далее.

— Я кое-что слышал об этом типе! — сказал Профессор Овца. — Судя по всему, овца нашла-таки подходящую кандидатуру, а?

— В том и дело, что нет! Весной этого года овца сбежала и от него. Сам он сейчас лежит при смерти и в сознание не приходит. Ведь до этого овца просто замещала собой его пораженный мозг…

— Счастливчик! — вздохнул Профессор Овца. — В такое сознание, как у «обезовеченного», пожалуй, действительно лучше не приходить…

— И все-таки — почему она ушла от него? После всех этих лет, когда уже была создана громаднейшая Организация… Профессор Овца глубоко вздохнул.

— Неужели ты до сих пор не понял? Он сел в ту же лужу, что и я: просто-напросто отслужил свое! У каждого человека есть свой предел возможностей. С теми, кто исчерпал себя до предела, овце делать нечего. Стало быть, и он не был человеком, способным на все сто процентов понять Идею овцы. Его роль сводилась лишь к тому, чтобы создать Организацию. Как только работу закончили, он оказался на свалке, списанный «за дальнейшую непригодность». Точно так же и меня овца использовала как перевалочное средство — лишь бы в Японию перебраться…

— Ну, и чем она, по-вашему, теперь занимается?

Профессор Овца взял со стола фотографию с овцами и постучал по ней пальцем:

— Скитается по Японии. В поисках нового хозяина. Видимо, чтобы каким-то образом поставить его у руля уже созданной Организации…

— Так чего же все-таки хочет овца?

— Я же сказал — как ни печально, описать это словами я не в состоянии. Это — Идея овцы, и выражается она в овечьих образах и формулировках.

— А эта Идея… Она, вообще говоря, гуманная?

— Гуманная. В понимании овцы.

— А в вашем понимании?

— Не знаю… — сказал Профессор Овца. — Право, не знаю. С тех пор, как она исчезла, мне даже трудно понять, насколько я сам по себе, насколько — тень от овцы…

— Вот вы говорили, распознай вы свое «право на выстрел» — знали бы, куда целиться… Что вы имели в виду? — спросил я.

Профессор Овца покачал головой:

— А вот об этом я тебе рассказывать не собираюсь.

И комнату вновь затопила тишина. По стеклу забарабанил внезапно хлынувший дождь.

Первый дождь с тех пор, как мы приехали в Саппоро.

— Последний вопрос. Что за место изображено на фотографии?

— Пастбище, где я провел девять лет своей жизни. Овец там разводил. После войны американцы пастбище реквизировали. А когда вернули — я и продал его вместе с домом одному богачу. Думаю, и сегодня владелец тот же…

— Что, там и сейчас кто-то овец разводит?

— Об этом не знаю. Но если судить по фотографии — очень может быть! Долина Богом забытая, кругом на сотню миль — ни души, ни жилья человеческого. Вряд ли хозяин проводит там больше двух-трех месяцев в году. Хотя места тихие, спокойные…

— А когда хозяина нет, кто за домом присматривает?

— Зимой там вообще никого не бывает. Кроме меня, вряд ли еще найдутся охотники зимовать там по собственной воле… Овец лучше отдавать на зиму в государственную овчарню в городишке внизу, у подножия. Заплатишь немного — и забыл о них до весны. Дом построен так, что снег с крыши счищать не надо — сам упадет; а волноваться, что чего-нибудь украдут, и вовсе не стоит. Красть там никому и в голову не придет — пока добычу до города дотащишь, проклянешь все на свете. Снега столько, что просто хоронит заживо…

— Ну, а сейчас там кто-нибудь есть?

— Кто его знает… В это время никого быть не должно! Снегопады на носу, да и медведи по всей округе шарахаются — брюхо перед спячкой набивают… А ты, часом, не ехать ли туда собрался?

— Да, похоже, съездить придется! Кроме этого пастбища, у меня и зацепок-то никаких нет…

Профессор Овца очень долго не раскрывал рта. По подбородку его кляксой растекся томатный соус от фрикаделек.

— Честно говоря, — сказал он наконец, — тут до вас уже приходил один, спрашивал про то же самое пастбище. В начале года это было — в феврале, что ли… Внешне, кстати, на тебя чем-то похож. Такой же молодой и шустрый… Постучался в дверь, сказал, что фотографию в холле увидел — и, дескать, заинтересовался. А у мне как раз тогда скучно было; помню, я много ему всего нарассказывал. Он еще говорил, что собирает материал для какой-то книги…

Я достал из кармана и протянул ему фотографию, на которой были мы с Крысой. Снимок этот сделал в 1970 году старина Джей — два приятеля за стойкой бара. Я сидел к камере боком и попыхивал сигаретой, а Крыса улыбался камере, оттопыривая кверху большой палец. Оба были молодые и загорелые дочерна.

— Один — это ты, — сказал Профессор Овца, поднеся фотографию ближе к лампе. — Разве что помоложе…

— Снимку восемь лет!

— Ну, а второй, похоже, и есть тот самый… писатель. Только теперь постарел и бороду отпустил.

— Бороду?!

— Ну да. Густые такие усы и борода…

Я попытался представить Крысину физиономию с бородой, но у меня ни черта не получилось.

Профессор Овца начертил нам подробный план, как добраться до пастбища. Сесть на поезд, не доезжая до Асахигава пересесть на другую линию и ехать еще три часа, пока у подножия гор не появится маленький городишко. Оттуда до пастбища — еще три часа на машине.

— Огромное вам спасибо! — сказал я, подымаясь с кровати.

— Откровенно говоря, не советовал бы я тебе влезать во все эти овечьи страсти.

Посмотри, что стало со мной! Никого на свете овца еще не сделала счастливым. А все потому, что перед Овцой добро и зло в жизни человека утрачивают всякий смысл… Впрочем — у тебя, надо думать, своя ситуация…

— Да уж…

— Тогда — желаю удачи! — сказал Профессор Овца. — Да, и заодно заберите пустые тарелки — оставите там, за дверью!..

Глава 28

Прощай, отель «Дельфин»
Весь следующий день мы собирались в дорогу.

В магазине спорттоваров мы купили альпинистское снаряжение и консервы. В универмаге — два толстенных рыбацких свитера и несколько пар шерстяных носков. В книжном я приобрел карту местности масштабом 1:50 000, а также брошюрку по местному краеведению. Из обуви мы выбрали по паре здоровенных походных бутсов с шипами и под одежду — нижнее белье с утеплением, плотное и жесткое, как фанера.

— Такое неглиже не подходит к моей профессии! — решительно заявила подруга.

— Погоди, вот засыпет снегом по самые уши — тогда и будешь рассуждать, что у тебя к чему подходит!

— Мы что, собираемся там торчать до снегопадов?!

— Откуда я знаю! Первый снег может выпасть уже в конце октября, так что лучше ко всему быть готовым-. Неизвестно ведь, что может случиться! Вернувшись в отель, мы набили приобретениями огромный рюкзак. Вещи, что мы привезли из Токио, решено было собрать вместе и сдать на хранение управляющему отелем «Дельфин». Как я и предполагал, в ее сумке большей частью оказалась всякая дребедень, которую вовсе незачем было тащить с собой через всю страну. Косметический набор, пять книжек в мягких обложках, шесть аудиокассет, вечернее платье, туфли на высоченных шпильках, бумажный пакет с чулками и нижним бельем, майка с шортами, дорожный будильник, альбом для набросков, коробка с фломастерами двадцати четырех цветов, бумага для писем с конвертами, банное полотенце, мини-аптечка, фен и тампоны для чистки ушей.

— Зачем тебе платье и туфли на каблуках? — спросил я.

— А вдруг случится какая-нибудь вечеринка — как же без них-то? — ответила она.

— Ты с ума сошла. Какая там, к черту, может быть вечеринка?!

Несмотря ни на что, туфли были аккуратно завернуты в платье — и сунуты мне в рюкзак. Как и дорожный набор косметики, купленный взамен прежнего, большого, в магазинчике рядом с отелем.

Управляющий с радостью принял наши вещи на хранение. Я расплатился с ним за проживание по завтрашнее число и предупредил, что мы вернемся через недельку-другую.

— Как отец? Чем-нибудь вам пригодился? — участливо спросил он.

— Еще как пригодился! — сказал я в ответ.

— А я вот и сам все думаю: эх, собраться бы — да поехать чего-нибудь поискать!

Только вот беда, никак не соображу, ЧТО ЖЕ я должен искать?.. Отец мой искал всю жизнь. И сейчас искать продолжает. Историй о Белой Овце я наслушался чуть не с колыбели. Может, оттого у меня и сложилось такое отношение к жизни. Будто лишь постоянный, нескончаемый поиск чего-то — и есть настоящая жизнь… В фойе отеля «Дельфин» как всегда было очень тихо. Лишь изредка тишину нарушали шаги старой горничной, проходившей то вверх, то вниз по лестнице со шваброй в руке.

— Вот только отцу уже семьдесят три — а он все еще не нашел овцу. Я даже не знаю, существует ли эта овца на самом деле!.. Отец и сам понимает, как мало ему в жизни выпало обыкновенного счастья. Я так хотел, чтобы он хоть сейчас позабыл об овце, обо всех своих поисках — и стал немного счастливее! Но он все считает меня дураком и слушать меня не хочет. Потому что, говорит, у меня нет цели в жизни…

— Зато у вас есть отель «Дельфин»! — очень мягко сказала подруга.

— И самое главное, — добавил я, — ваш отец закончил свою часть поисков. Теперь он может отдохнуть, а мы поищем дальше! Лицо управляющего засияло.

— Если все это так, — воскликнул он, — то теперь мы заживем с ним счастливо!..

— От души вам этого желаю! — сказал я.

— Интересно, смогут ли они и правда жить вместе счастливо? — спросила подруга, когда мы остались одни.

— Время, конечно, потребуется — но я уверен: у них все будет в порядке! Как ни крути — пропасть, разделявшая их сорок два года, наконец-то исчезла. Профессор Овца отыграл свою роль. Где скрывается Овца сегодня — над этим уже придется ломать голову нам…

— Мне они оба понравились, — сказала подруга.

— Мне тоже, — сказал я.

Закончив с вещами, мы занялись любовью. Потом вышли в город и отправились смотреть кино. В темноте кинозала множество точно таких же парочек, как и мы, точно так же занимались любовью. При этом казалось, что наблюдать, как другие занимаются любовью — занятие вовсе не плохое.

Часть VIII ОХОТА НА ОВЕЦ — III

Глава 29

Рождение, расцвет и падение города Дзюнитаки
Ранним утром мы сели в поезд до Асахигава. Откупорив банку пива, я извлек из картонной коробки увесистый том «Истории города Дзюнитаки» и погрузился в чтение. Дзюнитаки — «Двенадцать Водопадов» — так назывался городишко, рядом с которым располагались бывшие пастбища Профессора Овцы. Никакой пользы это чтиво не приносило — ну, да и вреда причинить не могло. Как сообщалось в предисловии, автор книги родился в Дзюнитаки в 1940 году и по окончании Литературного факультета университета Хоккайдо посвятил себя «активной историко-краеведческой деятельности». Единственным плодом этой деятельности и явилась данная книга. Год выпуска — 1970-й. Издание первое — и, не сомневаюсь, последнее. Если верить книге, первые поселенцы пришли на место нынешнего Дзюнитаки ранним летом 1881 года. Было их восемнадцать, все — бедняки-крестьяне с побережья Цугару[46]. Нехитрый их скарб состоял из мотыг с серпами, тюфяков с одеялами, одежды, кастрюль и ножей.

Незадолго до прихода сюда эти люди появились в селении айнов неподалеку от Саппоро и на последние деньги наняли себе молодого айна-проводника. То был сухощавый юноша с потухшим взглядом, чье имя в переводе с айнского означало «То Месяц, То Луна» (в силу чего автор предполагал у юноши склонность к маниакально-депрессивному психозу).

Несмотря на унылую внешность, проводником юноша оказался бесценным. Не понимая по-японски почти ни слова, он вел отряд из восемнадцати угрюмых, более чем подозрительно настроенных крестьян все глубже и глубже на север, вверх по реке Исикари. Самым искренним образом старался он сделать все, чтобы его подопечные нашли себе богатую, плодородную землю для новой жизни. На четвертый день вышли на подходящее место. Просторная долина, удобные водоемы и роскошные луга, цветущие прекрасными цветами.

— Вот, здесь хорошо! — удовлетворенно произнес юноша. — Хищника нет. Земля добрая. Рыбу можно ловить.

— Нет! — ответил старший из крестьян и покачал головой. — Пойдем дальше.

«Ага, — решил тогда юноша. — Наверное, эти люди думают, что если пойдут дальше, то найдут землю еще лучше. Ну, что ж! Дальше, так дальше…» Они прошагали на север еще двое суток и нашли равнину на возвышенности — не с такой богатой землей, но без угрозы речных разливов и наводнений.

— Ну как? — спросил юноша старшего. —Здесь тоже можно. Ну как?

Но старший молча покачал головой.

От места к месту переходил отряд — и всякий раз получал юноша все тот же безмолвный ответ, пока, наконец, не вышли они к реке — нынешней Асахигава. От Саппоро — семь дней пешком, около ста сорока километров изнурительного пути.

— Ну, как? Может быть, здесь? — спросил юноша, уже без особой надежды.

— Дальше, — сказали крестьяне.

— Но дальше — горы! — воскликнул Юноша.

— Ну и что? — бодро отозвались крестьяне.

И отряд двинулся через перевал Сиокари.

Разумеется, так упорно избегать пригодных для жизни мест и сознательно искать как можно более никудышную землю крестьян могла заставить только совершенно определенная причина. Секрет заключался в том, что люди эти скрывались. Скрывались от непомерных долгов, убежав темной ночью из родной деревушки куда глаза глядят. И теперь всеми силами старались они найти такой уголок на Земле, где на них никогда — ни намеренно, ни случайно — не упал бы взгляд человека. Откуда об этом знать несчастному юноше-айну? Вполне естественно — глядя на людей, которые в здравом рассудке добровольно отказываются от прекрасных земель и рвутся все дальше на север, бедняга изумлялся, негодовал, приходил в полнейшее замешательство и утрачивал веру в себя.

Но несмотря ни на что, характера юноша оказался достаточно непростого: за время перехода через Сиокари он сумел-таки приспособиться душой к необъяснимой, мистической предопределенности их движения — на север, на север! — и уже сознательно выбирал самые непроходимые дебри и самые опасные болота в пути, чрезвычайно радуя этим крестьян.

Перевалив через горы, отряд двинулся дальше на север, но еще через четыре дня путь их уперся в реку, протекавшую с востока на запад. Посоветовавшись, крестьяне решили идти на восток.

И вот тут-то началась самая настоящая глухомань. Они продирались сквозь заросли бамбука, бескрайние как океан, по полдня сражались с травой выше человеческого роста, по грудь погружались в смердящую болотную жижу, карабкались на почти отвесные скалы — худо ли бедно ли, но продолжали двигаться на восток. По ночам они ставили палатки на речном берегу и засыпали под волчий вой. Острые, как бритва, листья бамбука исполосовали им руки; мошкара и комары, изглодав их тела снаружи, забивались в уши и сосали кровь изнутри. На пятый день движения на восток путь им вновь преградили горы — дальше идти было некуда. То есть, продвигаться вперед они бы еще могли, но, как заявил юноша-проводник, дальше начинались места, где человеку жить невозможно. И тогда крестьяне остановились. Случилось это 8 июля 1881 года в двухстах шестидесяти километрах от Саппоро.

Первым делом они изучили окрестности, попробовали воду в реке, проверили почву и нашли участок, более или менее пригодный для земледелия. Затем, поделив землю между семьями, собрали из бревен барак в центре поля и начали жить в нем все вместе.

Наткнувшись случайно на группу айнов, охотившихся неподалеку, юноша-проводник спросил у них, как называется эта местность. «Ты думаешь, эта дыра у черта в заднице заслуживает какого-то имени?» — ответили айны. Вот так и получилось, что долгое время у поселения даже не было своего названия. Да и зачем, спрашивается, название поселку, вокруг которого на шестьдесят километров не обитает ни души (а если кто и обитает, то желания общаться все равно не выказывает)? И хотя в 1889 году сюда заявился чиновник из губернаторства, переписал всех жителей и заявил, что «населенный пункт без названия — это неудобно», — никто из поселенцев никаких неудобств в этой связи не испытывал. Совсем наоборот: специально ради такого случая крестьяне оторвались от работы в поле, собрались в бараке и, размахивая мотыгами и серпами, постановили: «Поселок не называть!» Обескураженному чиновнику ничего не оставалось, кроме как сосчитать все водопады в округе — их оказалось двенадцать[47], — написать об этом в отчете и представить отчет в губернаторство, где, недолго думая, и утвердили название официально — «Поселение Дзюнитаки» (а потом и «деревня Дзюнитаки»). Но все это произошло гораздо позднее. Вернемся в 1882 год.

Жалкая полоска земли тянулась по дну ущелья, края которого распахивались кверху под углом в шестьдесят градусов: река проточила гору насквозь и образовала эту расщелину. Иначе говоря, то была дыра в прямом смысле слова. Вся поверхность заросла бамбуком, а почву до самой скальной породы пронизали корнями исполинские сосны. Волки, лоси, медведи, мыши, птицы и прочая живность от мала до велика так и сновали вокруг, норовя поживиться кто мясом, кто рыбой, кто скудной в этих краях зеленой листвой. Воздух просто гудел от мошек и комаров.

— И вы правда хотите здесь жить? — спросил пораженный юноша.

— А то как же! — отвечали крестьяне.

* * *
Неизвестно почему, но юноша-айн не вернулся в родные места, а остался жить на новой земле с поселенцами. Как предполагал автор — из чистого любопытства (автор вообще слишком много предполагал). Так или иначе — трудно сказать, выжили бы крестьяне в ту первую зиму, не останься он с ними. Юноша научил их добывать овощи из замерзшей земли, выбираться из снежных заносов, ловить рыбу в обледеневшей реке, ставить ловушки на волков, спасаться от медведей, голодных и злых перед зимней спячкой, предсказывать погоду по направлению ветра, защищаться от обморожения, готовить еду из корней бамбука, рубить сосны, заваливая ствол в нужном направлении. После всего этого крестьяне, наконец, признали юношу за своего, и утраченная было вера в свою нужность людям вернулась к нему. Впоследствии он женился на дочери одного из поселенцев, которая родила ему троих детей, и, приняв японское имя, уже навсегда перестал быть «То Месяцем, То Луной».

Но даже несмотря на опыт и героические старания юноши, жизнь поселенцев состояла из нескончаемых мук и лишений. Хотя еще в августе каждая семья построила себе по отдельной хижине, лачуги эти были собраны на скорую руку из бревен разной величины — и никак не спасали от ветра со снегом во время метели. Проснуться утром и обнаружить у подушки сугроб глубиною в локоть было самым обычным делом. У большинства семей было лишь по одному футону[48], и мужчины спали, скрючившись на земле у костра. Когда кончились все запасы еды, люди начали ловить рыбу в реке подо льдом, выискивать почерневшие стручки папоротника под снегом, выкапывать съедобные коренья из промерзшей земли. И хотя зима приключилась в тот год особенно лютая, никто их них не умер. Не было также ни ссор, ни слез. Бедность была единственной силой, которая помогала им выжить. Наконец, наступила весна. Родилось два ребенка, и число поселенцев увеличилось до двадцати одного человека. За два часа до родов матери работали в поле, затем рожали, и уже на следующее утро снова работали в поле. К лету крестьяне засеяли поле картофелем и кукурузой и начали расширять посевную площадь, вырубая деревья и сжигая пни с корневищами. Земля задышала жизнью, прорезались первые ростки, и люди только успели вздохнуть с облегчением — как на поле обрушились полчища саранчи.

Саранча пришла из-за гор. Сначала из-за хребта показалась огромная черная туча. Потом тяжело и страшно загудела земля. Что происходит, чего ожидать — не понимал никто. Никто, кроме юноши-айна. Собрав всех мужчин, он приказал им разложить по полю костры. Все, что только могло гореть — всю домашнюю утварь, а следом и бревна самих хижин — вынесли в поле, облили последними запасами нефти и сожгли подчистую. Женщинам велели взять в руки кастрюли и что есть силы бить в них колотушками. Люди сделали все, что могли (ни тогда, ни потом никто не мог с этим поспорить). Но все было бесполезно. Мириады прожорливых тварей тучей опустились на поле, порезвились там вдоволь — и от урожая не осталось ни травинки, ни листика.

Когда саранча сгинула, юноша-айн лег в поле на землю лицом и заплакал. Из крестьян не плакал никто. Крестьяне собрали с поля дохлую саранчу, сожгли ее и, как только вся нечисть сгорела, принялись распахивать землю заново. Они прожили еще одну зиму, кормясь рыбой из реки и кореньями из-под снега. По весне родилось еще три ребенка, посеяли новые семена. Но в разгар лета вновь пришла саранча и сглодала — как бритвой срезала — весь урожай на корню. На этот раз юноша-айн не плакал.

На третий год нашествия саранчи прекратились: затяжными весенними ливнями уничтожило все личинки. А заодно перепортило и большую часть урожая. На четвертый год развелось до ужаса много майских жуков. На пятый выдалось страшно холодное лето…

Дочитав до этих пор, я захлопнул книгу, открыл еще одну банку пива, достал из сумки бэнто с лососевой икрой и поел.

Подруга, сплетя руки на груди, дремала в кресле напротив. Осеннее солнце, заглянув в окно вагона, золотом окрасило брюки у нее на коленях. Крошечный мотылек прилетел откуда-то и запорхал над нами энергично и бестолково — клочок бумаги на слабом ветру. Покружив так, он сел к ней на грудь, отдохнул там недолго, затем вспорхнул и скрылся из глаз. Мотылек улетел — и мне почудилось, будто она немного, совсем чуть-чуть постарела.

Я выкурил сигарету, раскрыл книгу и стал читать «Историю Дзюнитаки» дальше.

На шестой год дела у поселенцев, худо ли бедно, стали налаживаться. Урожай собрали, дома отстроили заново, да и сами люди постепенно привыкли к жизни в холодном краю. Бревенчатые стены домов обили изнутри досками, в каждом жилище устроили очаг и подвесили по масляному светильнику. Погрузив в лодку скудные излишки урожая, вяленую рыбу и оленью кость, крестьяне за двое суток спустились по реке до ближайшего городка, продали свой товар и закупили соли, одежды и керосина. Несколько человек научились добывать уголь, сжигая стволы поваленных деревьев. К тому времени в низовьях реки появилось еще несколько поселений, и с соседями завязался натуральный обмен.

Все лучше крестьяне осваивали свою землю — и все острее им не хватало рабочих рук. Наконец, они устроили собрание, покричали-поспорили два дня подряд — и в итоге решили позвать на поселение еще несколько человек из родной деревни. Проблема, разумеется, упиралась в долги, от которых они бежали. Однако, как выяснилось из осторожнейшим образом проведенной переписки, их кредиторы давным-давно отчаялись получить свои деньги обратно и сняли все долговые претензии. И тогда старейший из крестьян написал письма нескольким старым друзьям с предложением — дескать, не желаете ли перебраться на новое место, будем осваивать сообща. Случилось это в 1889 году — тогда же, когда чиновник из губернаторства переписал всех жителей поселения и придумал ему название «Дзюнитаки».

На следующий год прибыло шесть семей — в общей сложности девятнадцать человек. Поселенцы встретили их в заново отстроенном бараке — и со слезами радости отпраздновали воссоединение старых друзей на новом месте. Вновь прибывшим семьям выделили по участку земли, на которых с помощью старожилов они провели первые пахоты и выстроили дома.

В 1893 году прибыло еще четыре семьи — шестнадцать новых поселенцев. В 1897-м — семь семей, еще двадцать четыре человека.

Мало-помалу число поселенцев росло. Барак в центре поселка расширили, перестроили и превратили в Дом собраний. Рядом поставили крохотный синтоистский храм. Поселение Дзюнитаки получило официальный статус деревни. Основной пищей крестьян по-прежнему оставалось просо, но уже частенько к нему подмешивали и белый рис. Хотя и нерегулярно, в деревню начали заглядывать почтальоны. Конечно, не обходилось и без неудобств. Чиновники из губернаторства, зачастившие в эти края, обложили деревню налогами и объявили армейский призыв. Особенно неуютно от всего этого ощущал себя юноша-айн (которому в то время было уже далеко за тридцать). Как ему не втолковывали, он не мог уяснить, зачем на свете нужны государственные налоги и призыв в какую-то армию.

— Сдается мне, все было куда лучше в старые времена! — только и говорил он.

Но так или иначе — деревня продолжала развиваться. В 1903 году небольшую долину недалеко от деревни решили использовать для выпаса скота и построить там деревенскую овчарню. Специально по этому случаю в деревню прислали человека из губернаторства, который начал раздавать компетентные указания — как возводить заборы, как прокладывать водопровод, как строить овчарню — и фактически руководил всеми работами по обустройству пастбища. Потом силами рабочих-каторжан вдоль реки проложили дорогу, по которой на пастбище прибыло целое стадо овец, откупленных у государства по льготным ценам — почти даром. С чего это вдруг государство так расстаралось-расщедрилось на благо их деревеньки, крестьяне не понимали — но и вопросом этим особо не мучились. «После всех лишений, выпавших на нашу долю, могут же быть и светлые дни!» — думало большинство из них.

Разумеется, государство снабдило крестьян овцами не от душевных щедрот. Накануне развертывания Императорской Армии на материке в Генеральном штабе была разработана «Программа самообеспечения воинским обмундированием из овечьей шерсти». Генштаб подтолкнул Правительство, Правительство спустило указание министерствам Торговли и Сельского Хозяйства — увеличить поголовье отечественных овец, а министерства отдали приказ губернаторству Хоккайдо — вот и вся история. Надвигалась русско-японская война.

Из всей деревни больше всего интереса к овцам проявил юноша-айн. Человек из губернаторства обучил его технике ухода за овцами, и он стал заведовать делами на пастбище. Что именно привлекало его в овцеводстве, было неясно. Скорее всего, душа его не принимала всей этой «общественной жизни», становившейся тем сложнее и непонятнее, чем больше деревня росла.

Из овец на пастбище прибыло тридцать шесть саусдаунов и двадцать один шропшир. Кроме этого, к стаду приставили двух собак — пограничных колли. Юноша-айн очень быстро стал умелым овцеводом, и с каждым годом поголовье овец росло. Юноша всей душой полюбил своих овец и собак. Чиновники были довольны. Щенки от его колли как потомственные собаки-пастухи рассылались для службы на пастбищах по всему Хоккайдо.

Началась русско-японская война. Пятерых парней из деревни призвали в армию и послали на фронт в Китай. Все пятеро попали в один и тот же отряд. Во время боя за небольшую высоту на правом фланге отряда разорвался снаряд; двое из них погибли, еще один лишился правой руки. Через три дня бой закончился, и двое уцелевших собрали развороченные останки своих земляков. Все пятеро были детьми поселенцев первой и второй волны. Один из убитых — старшим сыном юноши-айна, ставшего овцеводом. На обоих погибших была форма их овечьей шерсти.

— Зачем посылать людей за границу и там воевать? — спрашивал айн-овцевод у всех и каждого, скитаясь по деревне.

Никто не ответил ему на этот вопрос. Тогда айн-овцевод ушел от людей, поселился в овчарне и стал жить со своими овцами. Жена его за пять лет до этого умерла от туберкулеза, обе оставшиеся дочери давно вышли замуж и жили своими семьями. За службу на пастбище деревня выплачивала ему скромное пособие и снабжала едой. После потери сына он прожил остаток жизни угрюмым, нелюдимым стариком и умер в шестьдесят два года. Одним зимним утром мальчик, помогавший присматривать за овцами, обнаружил его на полу овчарни. Замерз до смерти. Две колли с грустными глазами — внуки самых первых собак — лежали по обе стороны трупа и жалобно скулили. Овцы с безучастным видом щипали сено в загонах. В тишине овчарни, точно дробь кастаньет, раздавался дружный стук овечьих зубов.

История Дзюнитаки продолжалась — хотя для юноши-айна все на том и закончилось. Я отправился в туалет и освободил желудок от двух банок пива. Когда я вернулся на свое место, подруга уже проснулась и рассеянно глядела в окно. За окном чуть не до горизонта тянулись залитые водою рисовые поля. Время от времени появлялись силосные башни. В окне показалась река, потом исчезла. Я закурил сигарету и какое-то время смотрел на бегущий пейзаж за окном, а также — на профиль подруги, изучающей этот пейзаж. Она не произносила ни слова. Я докурил и вернулся к чтению. Тени от перекладин железного моста мельтешили по раскрытым страницам книги.

Юноша-айн состарился и умер — и в дальнейшей истории Дзюнитаки оставалась одна скукотища. С десяток овец околело от сердечной грыжи, урожай пару раз жестоко побило морозами — но в остальном все развивалось без происшествий, и в эпоху Тайсе[49] деревня получила статус города. Город быстро разрастался. Построили школу, городскую ратушу и почтовое отделение.

Освоение Хоккайдо было в целом завершено. Все, что могли распахать, распахали — и дети малоимущих крестьян потянулись на поиски новых земель в Маньчжурию и на Сахалин.

В перечне событий 1938 года я нашел упоминание о Профессоре Овце: «Чиновник Министерства лесного и сельского хозяйства, доктор наук… (32-х лет), завершив свои многолетние исследования в Корее и Маньчжурии и подав в отставку по личным обстоятельствам, строит усадьбу и организует овечье пастбище в горной долине к северу от Дзюнитаки».

Больше — ни до и ни после — О Профессоре Овце в книге не говорилось ни слова.

Описывая историю города в эпоху Сева[50], автор, как видно, и сам заскучал:

повествование стало прерывистым, предложения — шаблонными, язык напрочь утратил ту яркую образность, что так привлекала в рассказе о злоключениях юноши-айна. Пролистав «Историю» лет на тридцать вперед, я перелетел из 1939-го в 1966-й год и начал читать главу под названием «Город сегодня». Разумеется, «сегодня» в книге означало шестидесятые годы — и с сегодняшним днем ничего общего не имело. Сегодня был октябрь 1978 года. Но от таких вещей человеку, в принципе, некуда деться. Возьмешься описывать историю захудалого городишки с давних времен — и, хочешь не хочешь, упрешься в необходимость заканчивать ее «днем сегодняшним».

Даже если «сегодня» очень быстро утрачивает свою «сегодняшность» — все равно:

тот факт, что сегодня — это сегодня, никто отрицать не станет. Ведь если сегодняшний день перестанет быть сегодняшним днем — История перестанет быть Историей.

Итак, согласно «сегодняшней» истории города, в апреле 1969 года население Дзюнитаки составило пятнадцать тысяч человек — на целых шесть тысяч меньше, чем десять лет назад. Большинство из этих шести тысяч были крестьяне, ушедшие на поиски новой земли. «Ориентация общества на высоко развитые производственные структуры, плюс замерзающая зимой почва, как острейшая проблема земледелия на Хоккайдо, обусловили необычайно активный отток крестьянства из города в последние годы…»

Что же стало с полями, когда крестьяне ушли? Их засадили деревьями. Землю, которую прадеды и прабабки поливали потом и кровью, расчищая от деревьев, пней и корней — правнуки опять превратили в леса… Чудеса, да и только! Так что основные отрасли промышленности в Дзюнитаки сегодня — лесодобывающая и деревообатывающая. В городе построено несколько заводов, и жители Дзюнитаки, работая там, производят на белый свет деревянные каркасы для телевизоров, подставки для зеркал, игрушечных медвежат и кукольных айнов. Бывший коммунальный барак поселенцев теперь превращен в музей, где в качестве экспонатов выставлены мотыги, серпы и домашняя утварь первых крестьян Дзюнитаки. Есть там и личные вещи двух уроженцев Дзюнитаки, погибших в русско-японской войне. И коробочка от крестьянского бэнто с отпечатками зубов медведя. Сохранилось даже письмо поселенцам с их старой родины — известие о погашении всех долгов, от которых они когда-то бежали.

И все же, признаюсь честно: «сегодняшний» Дзюнитаки показался мне до ужаса скучным городишкой. Среднестатистический его житель приходит с работы домой и четыре часа в сутки смотрит телевизор. Активность населения на выборах высока, хотя кого выберут — всегда известно заранее. Девиз городка: «В БОГАТСТВЕ ПРИРОДЫ — БОГАТСТВО ДУШИ ЧЕЛОВЕКА!» Во всяком случае, так утверждал лозунг на площади у вокзала.

Я захлопнул книгу, зевнул и провалился в сон.

Глава 30

Дальнейшее падение города Дзюнитаки  Овцы Дзюнитаки
Добравшись до Асахигава, мы пересели в поезд, идущий на север, и миновали перевал Сиогари. Наша дорога почти полностью повторяла тот путь, которым сто лет назад шли юноша-айн и восемнадцать бедняков-крестьян. Лучи осеннего солнца резкими контурами прорисовывали каждый огненно-алый лист клена, каждую сосновую иголку в первобытном лесу за окном. Воздух был абсолютно недвижен и пронзительно чист. При долгом взгляде на этот пейзаж начинали болеть глаза.

В вагон, поначалу совсем пустой, уже на следующей станции набилась целая орава подростков — старшеклассников и старшеклассниц, ехавших на экскурсию — со всеми их воплями, кличками, перхотью, невразумительными диалогами и неуемной сексуальной озабоченностью. Атмосфера сумасшедшего дома окружала нас добрые полчаса, пока на очередной остановке все они не сгинули так же внезапно, как и появились. Вагон опустел, и все опять погрузилось в молчание. Мы разделили на двоих плитку шоколада и стали жевать его, глядя в окно. Лучи солнца беззвучным дождем заливали землю. Все в окне казалось далеким, недосягаемым — как если смотреть в бинокль, повернув его задом наперед. Минуту-другую подруга с рассеянным видом чуть слышно насвистывала мотивчик «Johnny B. Goode». Так долго молчать вдвоем нам не доводилось еще ни разу.

Когда мы вышли из поезда, был первый час дня. На платформе я сладко потянулся и глубоко вздохнул. Было так свежо, что с непривычки сводило легкие. Солнце теплыми лучами ласкало кожу, но воздух был явно на два-три градуса холоднее, чем в Саппоро.

Параллельно путям тянулись кирпичные стены старых складов, а вдоль этих стен — штабели из гигантских, метра по три в диаметре бревен, мокрых и черных от прошедшего ночью дождя. Поезд, доставивший нас сюда, быстро скрылся из глаз — и вокруг не осталось ни одной живой души. Все застыло, как на картине, и лишь одуванчики на газонах покачивали золотыми головками под зябким ветром. Прямо с платформы мы окинули взглядом город — типичнейший привокзальный городишко глухой японской провинции. Неказистое зданьице универмага, вихляющаяся из стороны в сторону центральная улица, терминал на десяток автобусов и будка справочного бюро. При первом же взгляде на этот «город» хотелось завыть от скуки.

— Мы уже приехали? — спросила она.

— Нет еще. Сейчас пересядем на еще один поезд. Местечко, куда мы едем, будет гораздо, гораздо меньше… Я зевнул и еще раз вздохнул поглубже.

— А здесь — просто место привала. Здесь поселенцы решили повернуть на восток.

— Поселенцы?

Мы зашли в зал ожидания, сели на скамью перед негоревшей керосиновой печкой, и до прихода поезда я в общих чертах успел рассказать ей историю города Дзюнитаки. Чтобы не путаться в хронологии, я пользовался пометками, которые сделал на чистой странице в конце книги. Разделив страницу напополам, в левую часть я выписал все основные даты истории Дзюнитаки, а в правую — события, происходившие в Японии в те же годы. В итоге у меня получилась очень даже внушительная таблица.

Например: 1906 год — взятие Порт-Артура / сын юноши-айна погибает на фронте. Если мне не изменяет память, в том же году родился Профессор Овца. От даты к дате по всей истории прослеживалась какая-то странная взаимосвязь.

— Хм! Посмотреть сюда — получается, будто японцы только и жили от одной войны до другой! — удивилась подруга, разглядывая мою таблицу.

— Похоже на то, — согласился я.

— Почему же так получается?

— Сложный вопрос… В двух словах не объяснишь.

— Хм-м!

Зал ожидания, как и большинство залов ожидания на вокзалах, был пуст и ничем не примечателен. Жутко неудобные скамейки, пепельницы с водой, забитые отсыревшими окурками, тяжелый и спертый воздух. На стене — несколько плакатов турфирм и объявление о розыске каких-то преступников с фотографиями. Кроме нас в зале находились еще трое — апатичный старик в свитере из верблюжьей шерсти и молодая мать с сыном лет четырех. Старик сидел как приклеенный на скамейке, уткнувшись в толстый литературный журнал. Каждую очередную страницу он перелистывал так, словно отдирал от бумаги липкую ленту. Происходило это с интервалами в добрых минут пятнадцать. Мать же с сыном напоминали супружескую пару, у которой чувства друг к другу остыли лет тридцать назад.

— По большому счету, наш народ всегда состоял из бедных людей, которым всю жизнь казалось, что из бедности можно как-нибудь вырваться…

— Что-то вроде крестьян Дзюнитаки?

— Вот-вот! Потому те крестьяне и вкалывали как сумасшедшие — костьми ложились, осваивая целину. А большинство из них так и померло без гроша за душой…

— Но почему?

— Земля здесь такая! Почва на Хоккайдо холодная: хотя бы раз в несколько лет урожай обязательно перемерзнет. Не собрал урожая — мало того, что самому жрать нечего, нечего и продать. А ничего не продашь — не купишь ни керосина, ни семян, ни рассады на следующий год. Вот и приходится закладывать землю и занимать деньги под бешеные проценты. Но с урожая, который снимается на этой земле, такие проценты выплачивать практически невозможно. И кончается все тем, что землю у тебя отбирают. По такой схеме разорились личные хозяйства у огромного числа крестьян…

Наскоро перелистав «Историю Дзюнитаки», я нашел нужное место и зачитал ей вслух:

— «К 1930-му году число крестьян-единоличников сократилось до 46 % от общего населения Дзюнитаки. Такое положение было обусловлено экономическим кризисом, охарактеризовавшим начало эры Тайсе, а также сильными морозами, периодически губившими большую часть урожая…»

— Вот так: люди новые земли освоили, леса превратили в поля — а в итоге так и не смогли никуда убежать от своих долгов… — задумчиво резюмировала подруга.

* * *
До отправления поезда оставалось еще сорок минут, и она решила пойти прогуляться по городу. Я остался в зале ожидания, купил в автомате банку колы, достал из кармана детектив и попытался читать с того места, где когда-то остановился. Поелозив минут десять глазами по раскрытой странице, я захлопнул книгу и сунул обратно в карман. В голову абсолютно ничего не лезло. В голове моей толпились овцы; я скармливал им страницу за страницей какой-то нескончаемой писанины, и они послушно хрумкали бумагой, сжирая все подчистую. Я закрыл глаза и вздохнул. Тишину прорезал гудок товарного поезда, следовавшего мимо без остановки.

За десять минут до отправления она вернулась с пакетом яблок в руке. Мы позавтракали яблоками и пошли садиться в вагон. Поезд наш будто сам просил, чтоб его поскорее сдали на свалку. Деревянные доски пола пружинили под ногами и в самых гибких местах были истерты чуть не до половины своей толщины; при ходьбе по ним тело так и шарахало из стороны в сторону. Ворс на обшивке сидений почти полностью вылез, спинные подушки на ощупь напоминали хлеб трехнедельной давности. В воздухе висела фатальная смесь из запахов уборной и керосина. Добрых десять минут я потратил, чтобы открыть окно и впустить свежий воздух снаружи; но как только поезд, тронувшись, набрал скорость, в лицо нам полетели тучи мелкого песка — и мне пришлось еще столько же провозиться, чтобы окно закрыть.

Поезд наш состоял из двух вагонов. Пассажиров в обоих вагонах сидело человек пятнадцать. Всеобщий дух апатии и безразличия ко всему вокруг, казалось, объединил разных людей в одно неделимое целое. Старик в верблюжьем свитере, как и прежде, читал свой журнал. Судя по скорости чтения старика, журнал вышел в свет как минимум месяца три назад. Тучная дама средних лет уставилась в одну точку с тем придирчиво-злобным выражением на лице, с каким многоопытный музыкальный критик слушает фортепьянную сонату Скрябина. Я проследил за направлением ее взгляда, но ничего, кроме воздуха, в заданной точке не обнаружил.

Дети сидели как пришибленные. Никто не орал, не носился взад-вперед по вагонам; эти странные дети даже в окно не хотели смотреть. Время от времени по вагону разносился чей-то сдавленный кашель — неприятный хрустящий звук, будто древней истлевшей мумии раскраивали череп металлической кочергой. На каждой остановке кто-нибудь выходил, проводник спускался с ним на платформу, забирал билет, входил обратно в вагон — и поезд двигался дальше. Физиономия у проводника была настолько невыразительной, что он смело мог бы грабить банки без маски. Новых пассажиров в вагон не садилось.

За окном тянулась река, мутно-коричневая от прошедших дождей. Вся в ослепительных бликах осеннего солнца, вода в реке больше всего походила на кофе со взбитыми сливками. Вдоль реки бежало асфальтовое шоссе. Лишь изредка по нему проезжали на запад огромные грузовики с лесом — но в целом движения наблюдалось до крайности мало. Рекламные щиты вдоль обочин рассылали свои призывы неизвестно кому в пронзительной пустоте. Чисто от скуки я принялся разглядывать проносившуюся мимо рекламу — яркую, стильную, напоминающую о жизни больших городов. Загорелая девчонка в бикини, запрокинув голову, пила кока-колу; киноактер средних лет жмурился от удовольствия над бокалом со скотчем; часы для аквалангистов — крупные капли на циферблате; умопомрачительно дорого обставленная спальня с красоткой-фотомоделью, делающей себе маникюр… Новые колонисты, Пионеры Рекламного Бизнеса заново покоряли теперь эту землю, и, что говорить, у них получалось более чем неплохо.

На конечную станцию, Дзюнитаки, наш поезд прибыл в два сорок. Мы с подругой умудрились заснуть на своих сиденьях и потому прослушали, как объявляли последнюю остановку. Дизель испустил последний вздох умирающего — и наступила кладбищенская тишина. Именно эта тишина, от которой пощипывало кожу, и заставила меня проснуться. Кроме нас, в вагоне не осталось ни пассажира. Я торопливо посдёргивал с багажной полки вещи, разбудил, потрепав по плечу, подругу, и мы вышли из поезда. Стылый ветер разгуливал по платформе, назойливо напоминая о том, что осень уже на исходе. Час был ранний, но тусклое солнце низко висело над горизонтом, разбрасывая мистическими пятнами по земле тени от черных гор. Два хребта, сбегаясь навстречу друг другу, как волны в шторм, огибали городишко с обеих сторон и сходились под острым углом позади него — так смыкаются две ладони, защищая пламя спички от ветра. Узенькая платформа, на которой стояли мы, походила на утлую лодчонку, которую вот-вот накроет и разнесет в щепки чудовищное цунами.

Пораженные, мы с подругой минуту глазели на этот странный пейзаж, не двигаясь с места.

— Ну, и где же здесь пастбище Профессора Овцы? — спросила она наконец.

— Выше, в горах, — ответил я. — На машине еще часа три добираться.

— Сразу туда поедем?

— Нет! — покачал я головой. — Сегодня добрались бы только к ночи… Переночуем где-нибудь здесь, а завтра с утра и отправимся.

* * *
Кольцевой разъезд перед станцией оказался безлюден и пуст. На стоянке такси мы никакого такси не увидели. В центре разъезда громоздился нелепый фонтан в форме цапли, но воды из него не лилось. Застыв навеки с распахнутым клювом, цапля безо всякого выражения на физиономии таращилась в небеса. На клумбе вокруг фонтана цвели одуванчики.

То, что за последние десять лет городок пришел в еще больший упадок, было ясно с первого взгляда. Людей на улицах мы почти не встречали; у тех же, кто изредка нам попадался, на лицах застыло то отстраненно-бредовое выражение, которое отличает жителей всех умирающих городов.

По левую руку от разъезда тянулись один за другим с полдюжины старых складов — ровесников еще тех времен, когда грузы перевозились железной дорогой. Кирпичные стены, высокие крыши. Железные двери перекрашивали наново бессчетное количество раз, да, видно, однажды плюнули — и оставили ржаветь до скончания века. Здоровенные вороны сидели рядами на крышах и молча озирали город. Прямо перед складами раскинулось поле заповедно-дикого, в человеческий рост бурьяна, посреди которого чернели изъеденные дождями останки двух автомобилей. Покрышки со всех колес были сняты, капоты распахнуты, внутренности ампутированы. В центре разъезда, похожего на дорожку для конькобежцев, возвышался железный щит — путеводитель по городу. Почти все надписи на нем размыло; относительно разборчиво прочитывались только две: «ГОРОД ДЗЮНИТАКИ» и «САМЫЕ СЕВЕРНЫЕ ПАХОТНЫЕ ЗЕМЛИ ХОККАЙДО».

Сразу за кольцевым разъездом начиналась нашпигованная магазинчиками торговая улица. Она была бы совершенно неотличима от торговых улочек прочих провинциальных городов — если б не ее ширина. В низеньких кварталах с такими широченными улицами сразу становится зябко. Рябины пылали жарко-алым огнем вдоль обочин — а душу все равно пронизывал мелкий неприятный озноб. Плохо ли, хорошо ли шли дела в лавках, было уже не важно — атмосфера фатальной зябкости, царившая на этой улице, как будто отражала душевное состояние всех ее обитателей вместе взятых. Воздух, казалось, навеки впитал в себя все неприметные судьбы и непримечательные деяния населявших этот город людей. Я забросил рюкзак за спину, и мы прошагали с полкилометра, глазея по сторонам и пытаясь найти гостиницу. Гостиницы нигде не было. У доброй трети магазинов были опущены жалюзи. У лавки часовщика наполовину отвалилась вывеска — один конец болтался на ветру из стороны в сторону, громко хлопая при этом о стену. Торговая улица внезапно оборвалась, уткнувшись в просторную автостоянку, поросшую рыжей густой травой. На стоянке были припаркованы кремовая «Фэйрледи» и ярко-красная спортивная «Селика». Обе машины новые. Я даже вздрогнул от удивления: их кукольно-бесстрастная новизна никак не вязалась с унылой атмосферой обветшалого городишки.

Торговая улица кончилась — и от города почти ничего не осталось. Дорожка из редкой брусчатки спускалась к реке, разветвлялась буквой «Т» у самого берега и разбегалась в разные стороны. Вдоль обочин выстроились двумя рядами уныло-типовые одноэтажные домики. Пыльные деревья во двориках вздымали куцые ветки к небу. При этом у каждого дерева была своя странная поза. У входа в каждый дом было прилажено по баку для керосина и ящику для доставки молока. А на каждой крыше торчало по телевизионной антенне фантастической высоты. Городок тянулся кверху серебристыми усиками своих антенн, как будто решил бросить вызов горам вокруг — и во что бы то ни стало достать до неба.

— Похоже, здесь нет никакой гостиницы! — озабоченно сказала подруга.

— Не беспокойся. В каждом городе обязательно есть хотя бы одна гостиница…

Мы вернулись на станцию и спросили у станционных служащих, как нам найти гостиницу. Двое служащих, старый и молодой, — первый второму в отцы годился — очнулись от забытья, как медведи от спячки, и принялись с убийственной обстоятельностью отвечать на поставленный перед ними вопрос.

— Гостиницы в нашем городе две, — начал старый служащий. — Одна подороже, другая подешевле. В первой обычно останавливаются люди из губернаторства, когда приезжают к нам. Там же и банкеты устраивают официальные…

— Кормят там хорошо! — вставил молодой.

— А во вторую селятся бизнесмены, молодежь — в общем, обычные люди. Вид у нее, правда, не ахти какой; но чтобы грязь или антисанитария какая — ни-ни! Помыться можно очень даже неплохо…

— Но стены тонкие, это факт! — снова встрял молодой.

И они еще немного поспорили насчет толщины гостиничных стен.

— Нам в ту, которая подороже! — сказал я. Денег в конверте было еще до чертиков, и экономить их не было никакой особой причины.

Молодой вырвал из блокнота страничку и набросал нам дорогу до гостиницы.

— Большое спасибо! — сказал я. — За последние десять лет город порядком опустел, не так ли?

— О, да! — вздохнул старый служащий. — Лесной завод только один остался, а никакой другой работы здесь и не было никогда. Сельское хозяйство тоже на спад пошло. Вот и уезжает народ, сокращается население…

— В школе детей на классы разбить — проблема! — добавил молодой.

— И сколько сейчас населения? — спросил я.

— Официально — семь тысяч, но на деле и того меньше. Тысяч пять, наверное, — ответил молодой.

— А скоро, того и гляди, и эту ветку закроют, — кивнул старый в сторону путей. — Третья по убыточности железнодорожная ветка в стране! Меня так и подмывало спросить, неужели на свете существует целых две ветки еще безнадежней, — но я поблагодарил собеседников и вышел на улицу.

* * *
Мы снова прошли по торговой улице до конца, спустились к реке, свернули направо, прошагали еще метров триста вдоль берега — и прибыли куда нужно. От старой уютной гостиницы веяло духом тех забытых времен, когда жизнь в городишке еще кипела вовсю. У входа раскинулся любовно ухоженный садик с видом на реку. В углу садика толкались над миской с ужином рыжие щенки колли.

— Альпинисты? — только и спросила горничная лет сорока, провожая нас в номер.

— Альпинисты, — только и ответил ей я.

На втором этаже гостиницы было всего два номера. Просторные комнаты, высокие потолки. С балкона глазам открывался все тот же пейзаж, что мы наблюдали из окна поезда: река кофе со сливками.

В номере она сразу засобиралась в ванную; я же, пока суд да дело, решил наведаться в местную мэрию. Здание мэрии располагалось через пару кварталов на запад от торговой улицы. Признаюсь, оно оказалось куда новее и приличнее, чем я ожидал.

Я быстро отыскал отдел животноводства, просунул в окошко карточку журналиста-внештатника — двухлетней давности, оставшуюся еще с тех времен, когда мне нравилось представляться «свободным писателем» — и тоном, не допускающим возражений, сказал, что хочу получить кое-какие справки по поводу местного овцеводства. То, что журналу для женщин зачем-то понадобилась информация про овцеводство, клерку в окошке вовсе не показалось странным; рыба заглотила наживку, и меня пропустили в приемную.

— В настоящее время на пастбищах Дзюнитаки содержится двести с лишним овец. Все — саффолки; как вы, наверное, знаете, эта порода разводится исключительно ради мяса. Свежая баранина пользуется большим спросом и постоянно закупается гостиницами и ресторанами нашего города…

Я с деловым видом достал из кармана блокнот и принялся делать пометки. Можно не сомневаться — бедняга клерк теперь пару месяцев кряду будет скупать все выпуски женского еженедельника. Я представил это, и мне стало не по себе.

— Вас ведь интересует именно кулинарная сторона вопроса? — попытался-таки уточнить клерк, завершив краткую лекцию о состоянии местного овцеводства.

— И это тоже, — ответил я. — Хотя наша задача — создать портрет овцы в широком, всеобъемлющем смысле.

— Всеобъемлющем?..

— Ну, характер овцы, повадки, психические особенности… Понимаете?

— Ага, — заморгал мой собеседник.

Я захлопнул блокнот и отхлебнул принесенного чая.

— Я слышал, здесь в горах есть какое-то старое пастбище?

— Да, есть одна долина. Использовалась под пастбище до войны. После войны ее реквизировала американская армия, и с тех пор там овец не пасли. Когда реквизированные земли вернули, один очень богатый гражданин купил в долине землю, построил виллу и прожил там лет десять. Но добираться дотуда настолько трудно и далеко, что вот уже много лет вилла пустует: хозяин давно перестал туда приезжать. И поэтому сейчас город снимает виллу в аренду. По-хорошему, конечно, там стоило бы устроить образцовое ранчо, да туристов туда возить. Но только с таким нищим бюджетом, как у нас, ничего не выйдет. Прежде всего пришлось бы строить дорогу заново.

— Погодите — город арендует виллу?

— Понимаете, ближе к лету часть городских овец — голов пятьдесят — выгоняют в горы, в эту самую долину. Пастбище там и в самом деле прекрасное, а здесь, вокруг города, травы не хватает. А где-то в середине сентября, как погода испортится, этих овец пригоняют обратно.

— И сколько же времени в году овцы проводят в долине?

— Бывает, что сроки немного сдвигаются, но в общем — с начала мая по середину сентября.

— А сколько с ними уходит людей?

— Один овчар. Уже лет десять подряд один и тот же.

— Я хотел бы с ним встретиться. Это возможно?

Клерк снял трубку и позвонил в городскую овчарню.

— Если поедете прямо сейчас, то застанете, — сказал он мне, кладя трубку. — Я подвезу вас!..

Я начал было благодарить и отнекиваться, но тут же узнал от клерка, что другого способа доехать до овчарни просто не существует. В городе не было ни такси, ни машин в аренду, а пешком я бы доковылял дотуда часа за полтора. Машина клерка проехала гостиницу и повернула на запад. Чуть погодя мы въехали на длинный железобетонный мост, миновали угрюмое болото и по грунтовой дороге начали подыматься все выше в гору. Мелкий сухой песок звонко цокал по днищу автомобиля.

— После Токио, наверное, наш городок вам кажется вымершим? — спросил меня клерк.

Я ответил что-то невнятное.

— Но ведь он действительно умирает! Пока железная дорога работает, еще как-то держится, а как ветку закроют — сразу концы отдаст. Странно, правда же, когда умирает город? «Человек умирает» — это я понимаю. Но «умирает город»…

— И что же будет, когда город умрет?

— Что будет? Да кто ж его знает… Никто и не хочет знать, все только бегут отсюда один за другим. Останься в городе всего тысяча человек — все равно, работы почти никакой не осталось. Может, и правда, лучше бежать куда подальше… Я предложил ему сигарету и дал прикурить от зажигалки «Дюпон» с овечьим гербом на боку.

— А в Саппоро мне работа нашлась бы. У моего дядьки фирма издательская, людей не хватает. Продукцию городские школы заказывают, за стабильность можно не беспокоиться… Может, и в самом деле так лучше? Чем сидеть здесь, да овец с коровами по головам пересчитывать… Как считаете?

— Да, наверное…

— А с другой стороны, как подумаешь об отъезде, так просто руки опускаются. Ведь если городу и правда суждено умереть — я хочу увидеть, как это произойдет, своими собственными глазами, вы понимаете? Больше всего хочу именно этого!.. — Так вы здесь родились? — спросил я.

— Ну да, — ответил он. И замолчал надолго. Унылое солнце уже на треть закатилось за кромку гор.

Въезд в овчарню был обозначенворотами из двух шестов, вбитых по сторонам дороги, между которыми тянулась вывеска: «ГОРОДСКАЯ ОВЧАРНЯ ДЗЮНИТАКИ». Мы доехали до вывески и остановились. Дорога, петляя, убегала вперед и терялась в рощице с огненно-рыжей листвой.

— Пройдете через рощу, увидите овчарню. За овчарней будет небольшой домик. Там и живет наш овчар… Как думаете возвращаться?

— Ну, обратно дорога под гору; я и пешком спущусь. Спасибо вам огромное!..

Автомобиль, развернувшись, скрылся из глаз; я прошел по дороге под вывеской и побрел через рощу. Последние лучи солнца перекрасили желтые клены в янтарно-оранжевые тона. Свет просеивался через кроны высоких деревьев, как через сито, и дрожащими пятнышками рассыпался по гравию на дороге. Роща кончилась, и впереди на склоне холма показалось длинное и узкое здание овчарни; запахло навозом. Крыша здания была крыта рыжей оцинкованной жестью. Из крыши торчало три невысоких трубы.

У входа стояла собачья конура; небольшая колли на цепи выскочила оттуда и затявкала при моем появлении. Собака была старая и сонная, в ее лае не было ни капли угрозы. Я потрепал ее по загривку, и она унялась. Перед конурой были выставлены собачья еда и вода в пластмассовых мисках. Я отнял руку — и удовлетворенная псина убежала в свое жилище, вытянула передние лапы наружу, улеглась на них головой и затихла.

Внутри овчарни висели бледные сумерки, людей же не было ни души. Прямо по центру бежала дорожка толстого бетона, а по бокам тянулись ограды загонов. От загонов дорожку отделяли желоба для слива овечьих нечистот и грязи во время уборки. За стеклянными окошками, разбросанными по стенам, просматривалась ломаная линия гор. В лучах заката овцы справа казались розовыми, а овцы слева оставались в голубоватой тени.

Я вошел в овчарню — и двести овец разом повернули головы в мою сторону. Половина из них стояла, половина лежала, подогнув ноги, на старом сене. Больше всего меня поразили овечьи глаза — прозрачно-голубые и такие неестественно чистые, как если бы из каждой морды струилось по паре горных ключей. Когда в эти глаза попадал луч света, они блестели так, словно были стеклянными. Овцы, не мигая, все смотрели и смотрели на меня. Я стоял и не шевелился. Несколько животных не спеша пережевывали сено — в тишине отчетливо слышался мерный стук овечьих зубов. Больше абсолютно никаких звуков в овчарне не раздавалось. С десяток овец тянули шеи через ограду к воде — но с моим появлением перестали пить, застыли в такой позе и лишь косились на меня снизу вверх, даже не повернув головы. Казалось, до сих пор все стадо думало одну общую мысль. Но стоило мне появиться на пороге, как эта мыследеятельность временно прекратилась. Все вокруг замерло — никто не решался что-либо предпринять в одиночку. И лишь когда я тронулся с места, овечий менталитет заработал вновь. Как по команде, животные задвигались в восьми отделениях одновременно. Самки в своих загонах сгрудились вокруг племенных баранов; самцы за другими оградами резко попятились и, пригнув головы, изготовились к обороне. Лишь какие-то пять или шесть особо любопытных остались стоять у самых оград, продолжая глазеть на меня. По обе стороны вереницами тянулись длинные черные овечьи уши. На ухе у каждой овцы было прицеплено по яркой пластмассовой бирке. У одних овец эти бирки были синего цвета, у других желтого, у третьих — красного. На спинах животных разноцветными маркерами были проставлены какие-то знаки и номера. Стараясь не напугать животных, я медленно и бесшумно приблизился. Затем, делая вид, что не испытываю к овцам ни малейшего интереса, осторожно протянул руку через ограду — и дотронулся до молодого ягненка, стоявшего ближе всего ко мне. Тот задрожал всем телом, но убегать не стал. Остальные овцы настороженно наблюдали за нами. Казалось, стадо — единый организм — выставляло вперед ягненка, как некое щупальце для общения со мной; и вот бедняга стоял под моей рукой, напрягшись, и кротко смотрел мне в глаза. Саффолки даже на вид — порода весьма необычная. Кожа у них по всему телу черная, и только шерсть белоснежная. Огромные уши оттопыриваются, точно крылья у мотылька. Но именно здесь, в полумраке овчарни, эти сверкающие голубые глаза, эти длинные черные носы, рассеченные светлой стрелкой посередине, придавали им особенно иностранный вид. Они не отвергали меня — но и не принимали в свои. Скорее, они воспринимали меня как стихийное явление весьма кратковременного характера. Некоторые овцы бодро и шумно мочились. Овечья моча собиралась в сливные стоки и, журча, бежала по желобам у меня под ногами. Солнце уже почти полностью спряталось за горами. Бледно-синие сумерки растекались по склонам гор, как чернила, разбавленные водой.

Я вышел наружу, еще раз потрепал по загривку собаку и с наслаждением вобрал в легкие свежего воздуха. Затем обогнул овчарню и направился к мостику через ручей, за которым виднелся домик овчара — одноэтажный, маленький, но очень уютный на вид. Тут же рядом громоздился сарай, в котором хозяин хранил сено и инструменты. Своими размерами сарай намного превосходил жилище. Тут же, у домика, обнаружился и сам овчар. То сгибаясь, то разгибаясь, он раскладывал пластиковые мешки с химикатами по краю бетонного рва в метр шириной и метр глубиной. Заприметив меня еще издали, он лишь раз остановил на мне взгляд — и продолжал работу, будто не питая к моей персоне особого интереса. И лишь когда я подошел и встал рядом у самого края рва, он освободился от очередного мешка, снял повязанное вокруг головы полотенце и вытер им пот с лица.

— Завтра овец дезинфицировать будем, — сказал овчар. Затем он достал из кармана измятые сигареты, распрямил одну пальцами и закурил. — Вот сюда зальем пестицидов, и пусть поплавают. А не то к зиме жучки под шерстью разведутся, овцы болеть начнут…

— И вы всем этим один занимаетесь?

— Еще чего! Приходят два помощника. Они, да я, да собака — так и справляемся.

Конечно, больше всего собака работает. Овцы собаке верят. Понятное дело — что ж это за овчарка, если ей овцы не верят, так ведь? Коренастый Овчар оказался сантиметров на пять ниже меня. Лет ему было под пятьдесят, короткие волосы топорщились на голове, как щетина массажной щетки. Будто стягивая кожу с пальцев, он не спеша снял резиновые перчатки, отряхнул их, похлопав о бедро, и затолкал в задний карман рабочих штанов. Своим видом этот животновод больше смахивал на бравого прапорщика, которому приказали муштровать новобранцев.

— Вы пришли о чем-то спросить, я так понимаю?

— Да.

— Ну, так спрашивайте.

— Давно вы на этой работе?

— Десять лет, — ответил он. — Для кого-то это давно, для кого — недавно. Но уж овечек своих знаю как себя самого. А до этого я в Силах Самообороны служил. Он перекинул полотенце через плечо, задрал голову и посмотрел на небо.

— И всю зиму вы проводите здесь?

— Как сказать, — произнес овчар и прочистил горло. — В общем, конечно, так.

Податься мне больше некуда, а зимой здесь своей работы — невпроворот. Сугробы в этих краях наметает под два метра; если снег не счищать то и дело, крыша провалится — и от овец только рожки останутся. Ну и, конечно, кормить их надо, убирать за ними, то да се…

— Летом, я слышал, вы полстада уводите в горы и там пасете, так?

— Точно.

— И что, трудно пасти овец?

— Да ничего сложного! Люди этим веками занимаются. Постоянные пастбища, правда, появились только в последнее время; а до этого пастухи круглый год кочевали с овцами с места на место. В Испании в шестнадцатом веке вся страна была покрыта пастушьими тропами, на которые не мог ступать даже сам король… Он смачно сплюнул себе под ноги и растер плевок сапогом.

— В общем, овцы, если их не пугать, — животные смирные. И за собакой своей пойдут, не пикнув, хоть на край света.

Я вынул из кармана фотографию, которую прислал мне Крыса, и показал овчару.

— Это — ваше пастбище в горах, верно?

— Да, верно, — подтвердил овчар. — Оно самое. И овцы на снимке — мои.

— А как насчет этой? — спросил я и кончиком шариковой ручки ткнул в коренастую овцу со звездообразным пятном на спине.

Он довольно долго разглядывал фотографию, потом покачал головой:

— Нет. Эта — не моя… Очень странно. Не могла же она затесаться сюда незаметно!

Пастбище проволокой обнесено. Я сам каждый вечер всех овец по головам проверяю. Попади в стадо чужак — и собака сразу заметит, и овцы переполошатся, реветь начнут. Но самое главное — я еще ни разу в жизни не видал такой странной породы!..

— В мае этого года, когда вы поднимались с овцами в горы, с вами ничего не случалось?

— А что здесь может случиться? — пожал он плечами. — Тишь да гладь кругом!

— И вы все лето живете там в одиночестве?

— Почему в одиночестве? — сказал овчар. — То заготовители приезжают из города, то начальство с осмотром наведается. Раз в неделю я и сам в долину спускаюсь, а мой сменщик приезжает приглядывать за овцами. Надо же запасы пополнять — и еды, и всякой мелочи по хозяйству.

— Но вы же не сидите там по полгода один, как отшельник, верно?

— В общем, конечно, нет. Пока снег не слежался, дорога есть: полтора часа — и ты на пастбище. На джипе — вообще пустяки, все равно что прогулка на свежем воздухе. Но, конечно, когда снега побольше навалит — тут уже никакой джип не спасет. Вот тогда и зимуешь, отрезанный от всего мира…

— А сейчас на пастбище кто-нибудь есть?

— Ну, разве что хозяин виллы.

— «Хозяин виллы»?!.. Но я слышал, что виллой никто уже очень долго не пользуется!

Мой собеседник бросил окурок на землю и придавил его сапогом.

— Точнее сказать: «очень долго не пользовался», — поправил он. — А сейчас — снова пользуется. И может пользоваться всегда, когда захочет. Я там порядок поддерживаю, за домом слежу. Когда ни понадобится — всегда и газ подключен, и телефон в порядке, и стекла в окнах все целые…

— Но в мэрии мне сказали, что вилла необитаема!

— Да много они знают в своей мэрии! Я уже давным-давно, помимо городской службы, работаю на хозяина виллы в частном порядке. И лишнего не болтаю. Велено помалкивать — я и молчу.

Он собирался опять закурить и полез в карман за куревом — но измятая пачка оказалась пуста. Я достал свою наполовину скуренную пачку «Ларка», проложил между пачкой и указательным пальцем сложенную пополам десятку — и протянул ему. Какое-то время он задумчиво смотрел на мою передачу, затем молча взял, вытянул из пачки сигарету, закурил — и засунул остальное в нагрудный карман.

— Благодарю.

— Так когда же хозяин появился на вилле?

— Весной. В марте месяце, снег еще таять не начал. До этого сколько уже не приезжал — лет пять, наверное? Зачем в этот раз прибыл — того не знаю: это дело хозяйское, не мне обсуждать. Велел только не говорить никому — стало быть, что-то серьезное. Так или нет — но, в общем, с тех пор так и сидит у себя наверху. Провизию там, керосин я ему покупаю понемногу да на джипе своем привожу. Там уже такие запасы — хватит на год вперед!..

— Погодите! Хозяин — мужчина моего возраста, с усами и бородой, так?

— Ага, — кивнул овчар. — Именно так.

— Ч-черт бы меня побрал! — не выдержал я. Фотографию уже можно было не показывать.

Глава 31

Ночёвка в Дзюнитаки
Переговоры с овчаром, благодаря еще паре десяток из моего конверта, завершились успешно. Завтра утром овчар на своем джипе должен был забрать нас из гостиницы и отвезти на пастбище в горы.

— В конце концов, дезинфекцией можно заняться и после обеда, — рассудил овчар.

Человек этот явно отличался здравомыслием и практическим подходом к любому делу.

— Правда, есть одна сложность, — добавил он. — Вчерашним дождем дорогу размыло; в одном месте машина может и не пройти. Если что, до этого места я вас довезу, а дальше пойдете сами. Тут уже моей вины нет, согласитесь…

— Договорились, — сказал я.

* * *
Я вышагивал вниз по дороге в город, когда меня осенило: а ведь я знал, что у отца Крысы была своя усадьба на Хоккайдо! Сам Крыса не раз рассказывал мне об этом! Двухэтажная вилла в горах, рядом — пастбище… Какого черта я всегда вспоминаю все самое важное задним числом? Ну почему я не вспомнил об этом сразу? Вспомни с самого начала — давно нашлась бы тысяча способов, как все проверить и выяснить…

Злой на самого себя, я спускался по горной дороге ниже и ниже. Все больше темнело. За полтора часа пути мне встретилось только три средства передвижения: два грузовика с лесом и один трактор. Все они ехали вниз, но никто не предложил подбросить меня. Впрочем, я в душе лишь поблагодарил их за это. До гостиницы я добрался в восьмом часу; вокруг уже было темно хоть глаз выколи. Я продрог до самых костей. Щенки колли высунули головы из своей конуры и заскулили при моем появлении.

Подруга в джинсах и моем свитере с высоким воротником сидела в игровом зале, поглощенная компьютерной игрой. В зале — судя по всему, переоборудованном из бывшего фойе, — сохранился великолепный камин. Самый настоящий камин с полкой для дров. В комнате стояли четыре монитора для телеигр и два стола для китайского бильярда — безнадежно устаревшие дешевки испанского производства; просто удивительно, где такие еще откапывают.

— Есть хочу — умираю, — объявила она тоном вконец заждавшегося человека.

Я заказал ужин и принял ванну. После ванны встал на весы. Шестьдесят кило, как и десять лет назад. Небольшие жировые складки на боках за прошедшую неделю исчезли начисто.

Когда я вернулся в комнату, ужин стоял на столе. Поедая прямо из кастрюли и запивая пивом, я рассказал ей про овчарню и овчара — бывшего офицера Сил Самообороны. Услыхав, что я так и не нашел овцу, она огорченно вздохнула.

— Ну, да ладно. Зато теперь уже до цели рукой подать, правда?

— Хотелось бы верить… — ответил я.

* * *
Мы посмотрели по телевизору фильм Хичкока, потом забрались под одеяло, и я погасил торшер. Стенные часы в коридоре пробили одиннадцать.

— Завтра встанем пораньше, о'кей? — сказал я.

Ответа я не услышал: она уже прилежно посапывала во сне. Я завел дорожный будильник и при свете луны закурил сигарету. Кроме далекого шума воды в реке, не было слышно ни звука. Можно не сомневаться: весь городок до последнего жителя погрузился в глубокий сон.

После целого дня беготни все тело ломило от усталости, но голова оставалась совершенно ясной и не хотела спать ни в какую. В голове что-то ровно гудело, отдаваясь неприятным звоном в ушах.

В этом черном безмолвии я затаил дыхание — и город вокруг меня начал медленно таять. Прогнившие до основания, беззвучно опадали дома; ржавчина без остатка сжирала рельсы железной дороги; иссохший бурьян на полях оживал и разрастался все гуще. Жалкий век городка, завершившись, уходил обратно в эту огромную землю. Время потекло вспять, будто пущенная назад кинопленка. Лоси, медведи и рыси вернулись в леса, небо застили полчища саранчи, море бамбука заволновалось под диким ветром, сосны в дремучих лесах закрыли кронами солнце. Постепенно в этом мире сгинули все признаки существования человека — и остались одни только овцы. Ослепительно сверкая своими небесно-голубыми глазами, они смотрели на меня из кромешной тьмы. Ничего не говоря, ни о чем не думая, они просто смотрели и смотрели на меня. Десятки, сотни тысяч овец. Клац-клац-клац — стучали их широкие квадратные зубы, и клекот этот разносился над бескрайней землей, подчиняя себе все и вся.

Часы в коридоре пробили два. Овцы сгинули.

И только тогда я смог наконец уснуть.

Глава 32

Проклятый поворот
Утро выдалось зябким и уныло-пасмурным. Я мысленно пожалел несчастных овец, которым в такой день предстояло купание в холодной воде с пестицидами. Хотя — кто знает? — может, овцы и не чувствуют холода так, как мы. Может быть, овцы вообще ничего не чувствуют.

Осень на Хоккайдо подходила к концу. Набухшие пепельно-серые облака, казалось, вот-вот разродятся густым снегопадом. Из токийского сентября я перемахнул сразу в хокайдосский ноябрь, и осень тысяча девятьсот семьдесят восьмого года была в моей жизни почти целиком упущена. Было начало осени и конец, а самой осени не было.

Я встал в шесть часов и умылся. Затем сел у окна в пустом коридоре и, ожидая завтрака, наблюдал, как течет река. За прошедшую ночь вода заметно спала, обнажив кое-где клочки суши, река очистилась и посветлела. На противоположном берегу раскинулись залитые водой рисовые поля; бестолковый утренний ветер колыхал их пышную зелень волнами то в одну, то в другую сторону. По бетонному мосту к горам полз одинокий трактор; как ни пытался ветер донести до меня его усердное тарахтенье, я различал лишь какой-то слабое, немощное стрекотанье. Три огромные вороны взлетели над золотыми кронами березовой рощи, описали круг в небе и приземлились не парапете набережной. Три вороны, сидевшие на парапете, казались актерами, изображавшими горстку сторонних наблюдателей в пьесе постановщика-авангардиста. Очень скоро, впрочем, актерам надоело играть свои роли — одна за другой птицы вспорхнули с парапета и, устремившись вверх по реке, быстро скрылись из виду.

Ровно в восемь старенький джип овчара затормозил у ворот гостиницы. Машина была крытой, своими формами напоминала горку фанерных ящиков, а на ее радиаторе еще различалась полустершаяся эмблема Сил Самообороны. Старушку явно приобретали на распродаже списанного госимущества.

— Ну и дела, доложу я вам! — сказал мне овчар вместо приветствия. — Вчера вечером я решил на всякий случай позвонить туда, в горы, а номер почему-то не отвечает!

Мы с подругой забрались на заднее сиденье джипа. В машине слабо пахло бензином.

— А когда вы звонили туда в последний раз? — поинтересовался я.

— Когда? Да еще в прошлом месяце. Точно, числа двадцатого. И с тех пор мы не общались больше ни разу. Обычно он сам звонит, когда ему нужно. То прикупить чего — целый список диктует, то еще что-нибудь…

— И что, в трубке даже гудков не слышно?

— Ни длинных, ни коротких — тишина, как в могиле! Может, кабель где-нибудь оборвался… Когда снега много навалит, такое изредка случается…

— Но сейчас-то снега еще нет!

Овчар посмотрел в потолок джипа и обреченно покачал головой:

— Ладно, поедем посмотрим. По-другому все равно ничего не выяснишь…

Я молча кивнул. От запаха бензина в голове стоял странный туман. Машина миновала бетонный мост и стала подыматься в гору той же дорогой, что я ехал вчера. Проезжая мимо муниципальной овчарни, мы втроем оглянулись на ворота с вывеской. Оттуда веяло безмолвием и пустотой. Я представил, как овцы стоят в своих загонах, уставившись голубыми глазами в эту безмолвную пустоту.

— Дезинфекцией после обеда займетесь?

— Да, наверное. Вообще, спешить-то особо некуда. До снегопадов успею — и ладно.

— А когда в этом году снег пойдет? — спросил я.

— Не удивлюсь, если уже со следующей недели начнется… — ответил овчар. Сказав так, он положил ладони на руль и долго кашлял, глядя на дорогу перед собой. — Ну, а ближе к ноябрю заснежит уже по-серьезному. Вы, вообще, представляете, что такое зима в горах?

— Не-а…

— Стоит снегу пойти — так уж валит, будто небо прорвало, сутками напролет. И всякая жизнь останавливается. Только и хоронишься в доме, как черепаха в панцире, носа наружу не высунуть… В общем, что говорить — не для человека те места, и жить там невозможно.

— Но вы, тем не менее, как-то живете…

— Я овец люблю. У овец хороший характер, и человека они помнят в лицо… А вообще, за овцами довольно последить один год — и дальше уже все идет по кругу. Осенью у них случка, потом зимуешь с ними до самой весны, весной они ягнят рожают, летом пасутся. А там уже молодые барашки подрастают — и снова по осени случку устраиваешь. И опять все с начала. Овцы в стаде каждый год обновляются, так что средний возраст у стада всегда один и тот же. И только я все старею понемногу. А с годами, знаете, все хлопотнее выбираться из города…

— А зимой овцы чем занимаются? — спросила подруга.

Овчар, не выпуская руля, обернулся и посмотрел на нее долгим взглядом — так, словно впервые осознал факт ее присутствия у себя в машине. На дороге не было ни единого встречного автомобиля, и лицо его выглядело спокойным, разве что капельки холодного пота чуть поблескивали на висках.

— Зиму овцы проводят в овчарне, — ответил он наконец, отвернувшись обратно к рулю.

— Им, наверное, там очень скучно, да?

— А вам в вашей жизни скучно?

— Н-не знаю…

— Вот и овцы так же, — кивнул овчар. — Над вопросами такими не задумываются, а если и задумаются — ответа все равно не знают. Жуют свое сено, мочатся в загонах, ссорятся друг с дружкой по-легкому, да ягнят в утробе вынашивают — так, глядишь, и проводят зиму…

Подъем становился все круче. Внезапно дорога вильнула в одну сторону, потом так же резко в другую — и выписала между сопками зигзаг наподобие латинской буквы «S». Луга за окном исчезли, и по обеим сторонам дороги непроглядными стенами потянулся лес. Лишь изредка в просветах между деревьями мелькали небольшие поляны.

— Когда снега побольше навалит — машине в этих краях вообще не проехать, — сообщил нам овчар. — Я уже не говорю о том, что ездить сюда некому и незачем.

— А что, альпинистских баз или лыжных курортов здесь не бывает? — спросила подруга.

— Да ничего здесь нет! Ничего нет, потому и турист не едет. И городок постепенно хиреет все больше. До начала семидесятых это был процветающий сельскохозяйственный центр — образцовый пример того, как возделывать землю в морозном климате. Но потом риса по всей стране стало производиться с таким излишком, что никто уже не хотел заниматься хозяйством в таком холодильнике. Понятное дело, чему тут удивляться!..

— А с лесными заводами что случилось?

— Людей не хватает, вот и начали все переносить в другие места, поудобнее.

Пара-тройка заводиков еще работает, но это уже курам на смех. Нынче лес даже в город не возят, сразу перегоняют до Асахигава или Наери. Поэтому за последнее время лучше стали только дороги, а город совсем захирел. Как ни крути — зимой отсюда могут выбраться разве что здоровенные грузовики с шипами на колесах… Я собрался было закурить, но, втянув носом пробензиненный воздух, передумал и спрятал сигарету в пачку. Вместо этого решил пососать лимонный леденец, завалявшийся в кармане. Я положил леденец на язык, и терпкий вкус лимона, ударив в нос, смешался с бензиновой вонью.

— А овцы между собой дерутся? — спросила подруга.

— Овцы дерутся так, что будь здоров! — ответил овчар. — Как и у всех стадных, у овец существует своя иерархия: чины и звания в стаде расписаны буквально по головам. Скажем, если в одном загоне содержится полсотни овец, то у них обязательно будет лидер — Первый Баран, а за ним — все по порядку до Номера Пятидесятого. И каждый член стада будет знать, кому подчиняться и кем помыкать…

— С ума сойти! — сказала подруга.

— А благодаря этому и мне с ними проще управиться. Вычислил самого главного барана — и веди куда надо, все остальные покорно за ним пойдут.

— Но если «звания расписаны», за что же тогда им драться?

— Овцы часто слабеют от ран, и тогда их положение в стаде может легко пошатнуться. Когда это происходит, те, кто стоял на ступеньку ниже, вызывают старших по рангу на бой. Случается, молодняк избивает старших трое, а то и четверо суток подряд, пока не победит.

— Ужас какой!..

— Но я же говорю — здесь все по кругу! Тот, кого свергли сегодня, сам в молодости не раз избивал других. И потом, тут кого ни жалей — под ножом мясника все будут равны, что Первый Баран, что Пятидесятый. «Всех друзей — на пикничок, на чудесный шашлычок!»…

— Фу-у! — не выдержала подруга.

— Хотя, конечно, если кого жалеть больше остальных — так это племенных баранов.

Вы что-нибудь слыхали про овечий гарем?

— Нет, — ответили мы.

— В разведении овец, пожалуй, самое главное — следить, чтобы они не спаривались как попало. Для начала самочек селишь с самочками, самцов с самцами. А уже потом в каждый загон к самочкам подселяешь по одному самцу, как правило — самому сильному, Первому в своем загоне. Чтоб он, значит, и осеменял всех по первому разряду, вы понимаете… И вот он там с месяц выполняет свои обязанности, а через месяц его возвращают обратно к самцам. Но за этот месяц в загоне уже устанавливается новая иерархия. После всех своих подвигов наш племенной теряет половину веса, и как бы он уже ни старался — даже обыкновенной драки ему не выиграть. Но как раз тут-то остальные самцы и набрасываются на него всем загоном… Душераздирающая сцена, доложу я вам!

— И как же они дерутся?

— Да крошат друг другу лбы! Лоб у барана твердый как чугун, а внутри — пустота…

Подруга замолчала и надолго о чем-то задумалась. Наверное, пыталась представить, как дерутся бараны, кроша своими чугунными головами лбы соплеменников. Асфальтовое шоссе, по которому мы ехали в общей сложности минут тридцать, неожиданно оборвалось, и дорога сузилась наполовину. Первозданный лес тяжело нависал над трассой и, казалось, так и норовил подмять ее под себя. Температура упала сразу на несколько градусов.

С дорогой стало твориться что-то ужасное. Мы то ныряли в какие-то ямы, то снова выныривали; капот машины мотало перед глазами вниз-вверх точно стрелку сейсмографа. Прямо у нас под ногами натужно завыло — казалось, чьи-то напряженно работающие мозги вот-вот разорвут на кусочки тесный череп и вырвутся на свободу. От одного этого воя раскалывалась голова.

Сколько длился этот кошмар — то ли двадцать минут, то ли тридцать — точно сказать не могу: как ни старался, я даже не смог разобрать время на циферблате часов. За весь этот отрезок никто не промолвил ни слова. Я изо всех сил сжимал ремень на спинке сиденья перед собой; подруга мертвой хваткой вцепилась в мою правую руку; овчар стискивал руль, сосредоточив внимание на дороге.

— Слева! — бросил овчар в мою сторону через какое-то время. Плохо соображая, что к чему, я взглянул налево. Ленту глухого леса по левую сторону дороги вдруг точно обрезали каким-то гигантским ножом — взгляд проваливался в распахнувшееся пространство, как в пропасть. То была огромнейшая долина. Совершенно грандиозных размеров — но страшно холодная и неприветливая на вид. Горный хребет, отвесный как причальная стенка в порту, был начисто лишен каких-либо признаков жизни — и словно окутывал своим загробным, леденящим душу дыханием весь раскинувшийся под ним пейзаж.

Долина тянулась слева, а по правую руку прямо на нас надвигалась странного вида абсолютно голая скала в форме конуса. Вершина у этого конуса выглядела так, будто какая-то могучая сила собиралась было отвинтить у скалы макушку, да бросила это занятие на полпути.

Сжимая в ладонях пляшущий руль и не сводя глаз с дороги, овчар мотнул подбородком в сторону скалы:

— Нам туда, за ту сопку!..

Тяжелый ветер, налетая с долины, ворошил на склоне справа густую траву — порывами снизу вверх, как гладят животное против шерсти. Мелкий песок неприятной дробью хлестал в лобовое стекло.

Выписывая один крутой поворот за другим, мы подбирались все ближе к вершине. Покатый склон справа сменили острые валуны, а чуть погодя и отвесные скалы. И вскоре машина уже еле ползла, вжимаясь покрепче вправо, по узенькому балкончику, вырубленному в плоском боку огромной скалы на головокружительной высоте. Погода портилась прямо на глазах. Небо словно устало долго выдерживать изысканную цветовую неопределенность и из утонченного бирюзовато-пепельного превратилось просто в пепельно-грязное, а кое-где — и с разводами черной сажи. А вслед за небом в угрюмые, мрачные тени укутались и горы вокруг. Ближе к конусообразной вершине воздух закручивался в воронку — казалось, это именно здесь ветер сворачивал трубочкой свой язычище и с душераздирающим свистом выпускал из гигантских легких миллионы тонн воздуха. Тыльной стороной ладони я вытер со лба испарину. Тело под свитером взмокло от холодного пота.

Овчар, сжав губы, вел машину, забирая все дальше и дальше вправо. Через какое-то время на лице его в зеркале заднего вида появилось озадаченное выражение, и он начал сбрасывать скорость. Наконец, он довел машину до места, где дорога стала пошире, и нажал на тормоз. Двигатель стих, и мы погрузились в ледяное молчание. Кроме ветра, свирепствовавшего над долиной, не было слышно ни звука. Овчар положил ладони на руль и с минуту сидел так, не двигаясь и не говоря ни слова. Затем выбрался из машины и несколько раз с силой потопал по земле сапогом. Я вылез следом, встал рядом с машиной и уставился на дорогу.

— Все! Дальше нам не проехать, — сказал овчар. — Снега навалило куда больше, чем я думал…

Я удивился: на мой взгляд, дорога вовсе не выглядела раскисшей. Во всяком случае, земля успела высохнуть и затвердеть.

— Внутри, под настом — сплошная жижа, — пояснил овчар. — Коварная ловушка, многие в нее попадают. Здесь вообще странное место, скажу я вам. Очень странное…

— Странное? — переспросил я.

Ничего не ответив, овчар достал из кармана куртки сигареты со спичками и закурил.

— Ладно, — вымолвил он наконец. — Пойдем прогуляемся…

Мы прошли метров двести вперед по дороге. Все тело охватывал неотвязный, как чесотка, мелкий и неприятный озноб. Я застегнул на куртке молнию до самого горла, поднял воротник. Но озноб не проходил.

Овчар дошагал до места, где дорога изгибалась круче всего, остановился и, не вынимая изо рта сигареты, мрачно уставился на скалу справа от дороги. Поперек скалы пролегала трещина, из трещины била вода: тонкая струйка сбегала вниз по камням и неторопливо перетекала через дорогу. Вода была с примесью глины, грязно-коричневая и густая как суп. Скальная порода на ощупь оказалась куда мягче, чем на вид: я ткнул в камень пальцем, и тот рассыпался. Земля под ногами крошилась и оседала.

— Больше всего ненавижу этот поворот, — сказал овчар. — Почва зыбкая, как болото. Но главное не в этом. Ей-богу, это место проклято. Даже овцы, когда проходят здесь, паниковать начинают…

Овчар закашлялся и выбросил недокуренную сигарету.

— Вы не обижайтесь, я просто не хочу гробить силы и время без толку.

Я молча кивнул.

— Пешком дойдете?

— Дойдем, какие проблемы! Или там что, земля под ногами проваливается?

Овчар еще раз с силой топнул сапогом. Подошва впечаталась в землю, но звук удара раздался лишь какое-то мгновение спустя. Звук, от которого содрогнулась душа.

— Да нет… Пешком-то, пожалуй, проблем не будет, — сказал овчар.

Я повернулся и зашагал обратно к машине.

— Тут всего километра четыре осталось! — сообщил овчар, догоняя меня. — Даже с девушкой, полтора часа — и вы на месте. Дорога здесь одна, не заплутаете. Подъем совсем пологий. Уж извините, что не довез до конца!

— Ну что вы. Большое вам спасибо!

— И долго вы пробудете там, наверху?

— Еще не знаю. Может, завтра вернусь, а может, и неделю торчать придется…

Смотря как дела пойдут.

Овчар сунул в рот сигарету и собрался прикурить, но снова надолго закашлялся.

— Только смотрите в оба, — сказал он наконец. — Снег очень скоро пойдет.

Затянете с отъездом — завалит так, что до самой весны не выберетесь!

— Хорошо. Буду смотреть в оба, — пообещал я.

— У входа в дом увидите почтовый ящик. На дне — ключ. Это на случай, если никого не застанете…

Под угрюмо-пасмурным небом мы выгрузили из машины вещи. Я стянул с себя ветровку, облачился в толстую альпинистскую куртку и застегнул капюшон. Но проклятый холод все равно заползал под одежду и пронизывал до костей. Овчар долго и с большим трудом разворачивал джип, то и дело шарахая машину о валуны на обочинах узкой дороги. От ударов валуны крошились и оседали грудами мелкого щебня. Наконец машина развернулась на сто восемьдесят градусов; овчар посигналил и махнул нам рукой. Мы помахали в ответ. Описав крутую дугу, джип скрылся за поворотом, и мы остались стоять на обочине совершенно одни. Ощущение престранное: будто кто-то завез нас на край земли, высадил и уехал своей дорогой.

Мы опустили на землю рюкзаки и, совершенно не представляя, о чем теперь говорить, какое-то время стояли на обочине и молча глядели на раскинувшийся перед нами пейзаж. Внизу по глубокой, как чаша, долине бежала, слегка извиваясь, серебристая река; берега утопали в зеленых зарослях. За рекой долина простиралась еще немного и упиралась в невысокие волнообразные сопки, пылавшие жарко-красной кленовой листвой. Все пространство от реки до сопок было окутано призрачной дымкой тумана. Кое-где от земли поднимались белые столбики дыма: закончилась жатва, и на полях выжигали остатки жнивья. Что и говорить — необыкновенно красивый пейзаж. И все же, сколько я ни глядел на него — на душе не становилось возвышеннее и светлее. Наоборот: от картины этой душа съеживалась и чувствовала себя неуютно, точно скиталец, молящийся в храме у иноверцев. Мокрые пепельно-серые тучи заволакивали небо, не оставляя ни просвета, ни щелочки. Как если бы кто-то задрапировал небосвод огромным куском однотонно-унылой ткани. А на этом фоне низко, прямо над нашими головами, проносились косматыми клочьями плотные черные облака. Казалось, достаточно поднять руку, чтобы к ним прикоснуться. Эти черные клочья с невероятной скоростью неслись на восток. С бескрайних равнин Китая переправились они через Японское море и прибыли на Хоккайдо, чтобы и отсюда мчаться, не останавливаясь, дальше и дальше — к Охотскому морю и еще Бог знает куда. Я стоял и смотрел, как облака, точно стадо гигантских животных, прибывали, сменяли друг друга, исчезали из виду, — и тревожное ощущение ненадежности земли под ногами мучило меня все сильнее. Так и чудилось: случайный каприз сумасшедшего ветра — и облака эти вмиг сметут нас с обрыва, сотрут в порошок и развеют наш прах над долиной.

— Пойдем скорее! — сказал я и взвалил на плечи рюкзак. Страшно хотелось как можно быстрее дойти до любого жилища под крышей, покуда не разразился ливень или какой-нибудь снег вперемежку с дождем. Не хватало нам в этой дыре еще и вымокнуть ко всем чертям!..

Мы миновали «проклятый поворот», стараясь шагать быстрее. Овчар не сочинял: на этом повороте чуть не в воздухе пахло несчастьем. Смутное предчувствие неотвратимой беды сначала растекалось по телу — и уже потом дурманило голову, рассылая такие же невнятные сигналы тревоги по всем закоулкам мозга. Такое чувство бывает, когда, переходя реку вброд, совсем уже свыкнешься с температурой воды — и вдруг угодишь ногой в почти ледяную запруду… На полукилометровом отрезке дороги даже наши шаги звучали совсем по-другому. Вода из горной расщелины сбегала вниз бесчисленными ручейками; ручейки эти выползали на дорогу, по-змеиному шипя и извиваясь у нас под ногами. Даже миновав поворот, мы еще долго не сбавляли темпа — хотелось поскорее убраться как можно дальше от этого места. Минут через тридцать скалу справа сменили невысокие холмы, на которых изредка начали встречаться деревья — и только тогда мы, наконец, перевели дух и расправили плечи. Оставшийся отрезок пути особых сложностей не сулил. Дорога стала пологой; окружающий ландшафт постепенно терял ядовитость, становился мягче, жизнерадостнее — и вскоре превратился в самый обычный пейзаж из фотоальбома «Горы Хоккайдо». Над головой даже запорхали какие-то птицы. Еще через полчаса, оставив конусообразную сопку далеко позади, мы вышли к широченной, плоской как стол долине. Отвесные горы стеной окружали ее, наглухо отрезая от внешнего мира. Словно огромный потухший вулкан провалился верхушкой внутрь самого себя.

Целое море огненно-рыжих берез простиралось перед нами докуда хватало глаз. Меж белых стволов яркими пятнами проглядывал низкорослый кустарник, зеленела трава, там и сям чернели останки поваленных ветром деревьев.

— Неплохое местечко! — заметила подруга.

Что и говорить — после поворота, который мы только что миновали, это местечко казалось действительно неплохим.

Море берез насквозь прошивала одна-единственная дорога. Дорога ужасная — только на джипе и проедешь — и такая прямая, что при взгляде на нее начинала болеть голова. Ни поворотов, ни подъемов со спусками.

Все, что происходило на свете до сих пор, словно собралось вместе, сжалось в единой точке — и растворилось бесследно в угрюмом небе. И остались только ползущие друг за другом косматые черные облака. Вокруг стояла такая тишь, что делалось жутко. Даже звук ветра утопал в березовых просторах, не оставляя ни свиста, ни шороха. Лишь временами какие-то толстые черные птицы пролетали над головой и, разевая клювы с красными языками, пронзали воздух резкими вскриками, тут же исчезали куда-то — и тишина, густая и зыбкая как желе, вновь заполняла пространство. Палые листья, хоронившие под собой дорогу, насквозь пропитались позавчерашним дождем. Кроме редких выкриков птиц, ничто не нарушало беззвучия долины. Словно весь мир состоял из сплошных берез да идеально прямой дороги, стрелой убегавшей вперед. Даже низкие облака, что до сих пор так действовали нам на нервы, при взгляде из рощи казались уже какими-то нереальными. Прошагав так минут пятнадцать, мы наткнулись на речушку с идеально прозрачной водой. Через нее был переброшен мостик с перилами, на совесть сколоченный из стволов все тех же берез, а перед ним раскинулась небольшая полянка, из которой мог бы получиться отличный теннисный корт. Мы стащили с плеч рюкзаки и спустились к воде напиться. Такую вкусную воду я пил первый раз в жизни. Вода была ледяной — у меня моментально покраснели ладони — и сладковатой на вкус. Пахло мягкой, свежей землей.

Черные облака все наползали и наползали, но погода не ухудшалась. Подруга решила перешнуровать свои боты; я уселся на перила и закурил. Где-то ниже по течению шумел водопад, судя по звуку — не очень большой. Порывом слева налетел шальной ветер, аккуратной волной взъерошил на дороге опавшие листья и улетел своей дорогой.

Докурив, я бросил сигарету, затоптал ногой — и здесь же, на мосту, обнаружил еще один окурок. Я подобрал его и внимательно рассмотрел. Полураздавленный окурок «Сэвэн Старз». Не отсырел — значит, курили после дождя. То есть вчера или даже сегодня.

Я попытался вспомнить, какие сигареты курил Крыса. Но в памяти ничего не всплывало. Я даже не помнил, курил ли он вообще. Тогда я перестал мучить память и выкинул находку в речку. Проворное течение подхватило окурок, и он унесся вниз по реке.

— Ты чего там? — спросила подруга.

— Окурок нашел, — ответил я. — Похоже, совсем недавно здесь кто-то сидел и курил точно так же, как я.

— Твой друг?

— Трудно сказать… Не знаю.

Она подошла и присела на перила рядом. Потом подобрала руками волосы и впервые за много дней открыла уши. Шум водопада вдали будто стих на пару секунд — и вновь зазвучал в ушах.

— Ну как, ты еще любишь мои уши? — спросила она.

Я улыбнулся, протянул руку и осторожно провел пальцем по самому краешку ее уха.

— Люблю, — сказал я.

Мы отправились дальше, однако минут через пятнадцать дорога оборвалась. Березовые заросли кончились, словно от них отсекли какую-то часть огромным ножом. Просторное, точно озеро, зеленое пастбище раскинулось перед нами.

По всему периметру пастбища на расстоянии метров пяти друг от друга из земли торчали деревянные столбы, между которыми была натянута проволока. Проволока была старая и ржавая. Мы прибыли к цели нашего путешествия. Я толкнул брусья двустворчатых ворот, и мы ступили на пастбище. Мягкие травы устилали огромный участок дочерна отсыревшей земли. Облака, такие же черные, плыли по небу прочь от нас к изрезанной линии высоких гор. И хотя угол зрения отличался, я сразу понял: то были горы с фотографии Крысы. Не стоило даже лезть за фотографией и что-то сличать. Все-таки странное чувство приходит, когда видишь в реальности то, что до сих пор сотни раз разглядывал лишь на картинке. Настоящее тогда кажется искусственным, насквозь фальшивым. Как будто не я пришел и увидел пастбище, существовавшее здесь до меня, а кто-то перед самым моим приходом впопыхах соорудил весь этот пейзаж, подогнав его под фотографию.

Я оперся спиной о брусья ворот и глубоко вздохнул. Вот мы и нашли, что хотели. Какой смысл был в нашей находке — это другой разговор. Но что хотели, мы все-таки отыскали.

— Вот мы и пришли, а? — спросила подруга, стискивая мой локоть.

— Пришли, — только и выдохнул я. Говорить что-либо еще уже не имело смысла.

Далеко впереди, за противоположным краем пастбища, стоял старый дом — деревянный, двухэтажный, в стиле американской глубинки. Тот самый дом, который сорок лет назад построил Профессор Овца, а после выкупил отец Крысы. Одинокое, сиротливое здание не с чем было сравнить, чтобы точнее представить его размеры; но, по крайней мере, издалека оно выглядело мощным, тяжелым — и совершенно невыразительным. Под хмурым, затянутым тучами небом белая краска на стенах приобрела болезненный оттенок. Над треугольной крышей цвета ржавой горчицы торчала квадратная труба из рыжего кирпича. Ограды у дома не было; вместо этого десяток престарелых сосен, сплетясь вокруг здания буйными кронами, оберегали его от капризов стихии.

Во внешнем облике виллы я не заметил ровным счетом ничего примечательного. И все-таки то был очень странный дом. Не мрачно-зловещий, не заброшенно-унылый, не раздражающий глаз какими-то деталями архитектуры. Не настолько дряхлый, чтобы вызывать неприязнь. Просто — СТРАННЫЙ. В немой растерянности громоздился он перед нами, точно огромный старик, напрочь утративший способность выражать свои мысли и чувства. Главная загвоздка такого бедняги — не как лучше что-либо выразить, а что вообще выражать.

В воздухе запахло дождем; нам стоило поторопиться. По прямой через широченное пастбище мы направились к дому. С запада надвигалась гигантская туча — не чета тем ошметкам, что ползли по небу до сих пор.

Пастбище было таким громадным, что мы заскучали уже в самом начале пути. Как бы споро мы ни шагали — ощущения, что мы движемся, не появлялось. Расстояние не ощущалось обычными органами чувств.

Пожалуй, такое огромное открытое пространство я пересекал первый раз в жизни. Казалось, протяни руку — и можно будет так же, как это делает ветер, дотянуться и покачать любоедеревце в самой вроде бы недостижимой дали. Стая птиц, будто слившись в движении с облаками, медленно-медленно проплывала над нами куда-то на север.

Когда целую вечность спустя мы добрались-таки до дома, начал накрапывать мелкий дождь. Дом оказался куда больше и куда обшарпаннее, чем смотрелся издалека. Белая краска на стенах облупилась, а дерево в облупившихся местах так попортило дождями за много лет, что казалось, будто все здание покрыто безобразными черными струпьями. Пожелай кто-нибудь перекрасить дом наново — ему пришлось бы сначала соскрести со стен всю недооблупившуюся краску. Я представил, сколько работы бы это потребовало, и внутренне содрогнулся. Верно говорят: дом, в котором не живут, гниет гораздо быстрее. Этот особняк давно пережил времена, когда можно было думать о реставрации.

Все долгие годы, пока дом дряхлел, зеленые сосны вокруг, наоборот, продолжали безудержно разрастаться и постепенно оплели здание настолько плотно, что жилище теперь напоминало лесную хижину из фильма про Робинзона. Ветви никто не подрезал десятилетиями, и они росли во все стороны, как им заблагорассудится. Я подумал о прелестях горной дороги, оставшейся позади, и поразился: каким образом Профессор Овца доставлял сюда стройматериалы? Это просто не укладывалось у меня в голове. Наверняка он ухлопал все силы и средства, какими только располагал. Я вспомнил Профессора, запершегося в темной комнатке захудалого саппоровского отеля, и у меня защемило сердце. Если бывает такой тип жизни — «жизнь, за которую не воздается», — то именно такая случилась у Профессора Овцы… Я стоял под холодным дождем, задрав голову, и разглядывал странное здание.

Как издалека, так и вблизи дом казался совершенно необитаемым. Узкие высокие двустворчатые окна закрыты деревянными ставнями, на которых густыми слоями осела мелкая песчаная пыль. Намокая от дождей и вновь просыхая, пыль застывала причудливыми разводами, на которых оседала новая пыль, и новые дожди лепили очередные разводы.

Во входную дверь на уровне глаз было встроено квадратное окошко величиной с ладонь. Я заглянул в него, но оно оказалось зашторенным изнутри. Латунную ручку забила все та же песчаная пылью; от моего прикосновения пыль бесшумно отвалилась и мягкими хлопьями опала нам под ноги. Окна дома напоминали расшатанные старые зубы, но дверь не открывалась. Собранная из трех толстенных дубовых плит, она оказалась гораздо крепче, чем выглядела. На всякий случай я постучал несколько раз кулаком — как и следовало ожидать, безо всякого результата. Зря только руку отшиб. Гулкий звук, похожий на треск падающей еловой лапы в лесу, эхом разнесся над нашими головами и постепенно затих, вибрируя на ветру. Вспомнив наставления овчара, я заглянул в почтовый ящик. Изнутри к задней стенке ящика был привинчен железный крючок, а на крючке висел ключ — латунный, старинный. Ушко добела отполировано пальцами.

— Как можно оставлять ключ в таком ненадежном месте? — удивилась подруга.

— Да кому придет в голову тащиться сюда, грабить дом, а потом волочиться обратно? — сказал я.

Старый ключ с почти неестественной легкостью вошел в замочную скважину. Латунное ушко мягко повернулось под пальцами, что-то приятно щелкнуло — и язычок замка плавно отъехал в сторону.

Ставни на окнах не открывались уже давно, что сумерки в доме сгустились до совершенно небывалой кондиции: лишь какое-то время спустя наши глаза привыкли, и мы смогли как следует осмотреться. Каждый угол, каждая щель были залиты этими сумерками, как чернилами.

Мы стояли на пороге огромной гостиной. Внутри было очень просторно и пахло, как в старом чулане. Запах этот я хорошо помнил с детства — запах Состарившегося Времени, какой всегда исходит от мебели, отслужившей свой век, или циновок, которыми больше никто не пользуется. Я затворил дверь за спиной, и завывания ветра снаружи утихли.

— Добрый день! — заорал я во весь голос. — Кто-нибудь дома?!

Кричал я, конечно, совершенно напрасно. Дом был безлюден и мертв. Лишь огромные часы в форме башенки у камина методично, секунду за секундой, отстукивали упрямое время.

С моим сознанием начало происходить что-то странное. Я прикрыл глаза — и время вдруг расслоилось; в наступившем мраке видения из разных отрезков прошлого плыли передо мной, путаясь и накладываясь одно на другое. Разбухшая память проседала и осыпалась, как высыхающий после дождя песок. Но это длилось недолго. Я открыл глаза, и сознание тут же вернулось ко мне. Перед глазами снова висело лишь унылое пепельно-серое пространство гостиной.

— Что с тобой? — обеспокоенно спросила подруга.

— Так, ничего, — сказал я. — Зайдем, что стоять на пороге…

Пока подруга нашаривала на стене выключатель, я в полумраке изучил повнимательнее часы. Три медные гири оттягивали своим весом пружину часов и тем самым приводили в движение часовой механизм. Все три находились уже в самом низу, и часы продолжали идти, выжимая из их медной тяжести последнюю силу. Судя по длине цепей, обычный путь этих гирь сверху вниз занимал примерно неделю. А это означало только одно: неделю назад кто-то приходил сюда и завел часы. Я подтянул гири часов кверху, пересек комнату, плюхнулся на диван и вытянул ноги. Диван был старый, чуть не довоенных времен, но сидеть на нем было исключительно приятно. Не мягко, не жестко — в точности так, как хотелось телу. Кожаная обивка пахла, как человеческие ладони.

Вскоре послышался легкий щелчок, зажегся свет, и из кухни появилась подруга. Она энергично обшарила все уголки гостиной, потом уселась на стул и закурила ментоловую сигарету. Я закурил такую же. С тех пор, как мы с ней стали жить вместе, я понемногу вошел во вкус ментоловых сигарет.

— Такое впечатление, будто твой друг собирался здесь зимовать, — сообщила подруга. — Я проверила кухню; там еды и топлива — на всю зиму хватит. Прямо не кухня, а супермаркет какой-то!

— Но самого-то хозяина нет…

— Проверим второй этаж!

По лестнице сбоку от кухни мы поднялись наверх. Лестница убегала круто вверх и на середине словно разламывалась пополам, сворачивая вбок под очень странным углом. Воздух на втором этаже был как будто чуть-чуть другой.

— Голова болит, — вдруг пожаловалась подруга.

— Что, сильно болит?

— М-м… Ничего, не обращай внимания. Я привыкла.

Второй этаж состоял из трех спален: слева по коридору большая, и справа — еще две поменьше. Мы начали заглядывать во все двери по порядку. Мебели в каждой из комнат было раз-два и обчелся; лишь бледные сумерки заполняли собой пустующие пространства. В большой комнате стояли двуспальная кровать с голым матрасом и платяной шкаф. Пахло при этом так, будто само Время здесь отдало Богу душу. И лишь маленькая спальня в конце коридора хранила дух человека. Постель была тщательно прибрана, подушка едва заметно примята; рядом с подушкой словно дожидалась хозяина аккуратно сложенная пижама голубоватой расцветки. На ночном столике у кровати стояла старая лампа, а рядом лежала книга — «Новеллы» Конрада. Тяжелый дубовый шкаф в двух шагах от кровати был заполнен аккуратно рассортированными мужскими сорочками, свитерами, брюками, носками и нижним бельем. Сорочки и свитера — старые, местами вытертые до дыр, однако носить их можно было еще очень даже неплохо. Но что самое интересное — многие из этих вещей показались мне хорошо знакомыми. Это были вещи Крысы. Сорочки тридцать седьмого размера, брюки — семьдесят третьего. Сомнений быть не могло. У окна стояли старые, неказистые письменный стол и кресло. В верхнем ящике стола я обнаружил дешевую ручку с пером, три запасных чернильных капсулы и набор писчей бумаги с конвертами. Бумагой из пачки на разу не пользовались. Во втором ящике валялись полупустой пузырек с таблетками от кашля и канцелярская мелочь вразброс. Третий ящик был пуст. Ни дневника, ни блокнота, ни случайных записок на скорую руку. Как если бы хозяин сгреб все лишнее одним махом и выкинул, не раздумывая. Во всей комнате царил такой идеальный порядок, что становилось не по себе. Я провел рукой по столешнице — на пальцах осталась белая пыль. Не очень густая. Недельной давности, не больше.

Я поднял двойную раму окна, выходившего прямо на пастбище, и распахнул ставни.

Гулявший по пастбищу ветер крепчал, черная туча опускалась все ниже и ниже. Травы то прогибались под ветром, то снова вставали, и, казалось, все огромное пастбище корчится, как живое. Вдалеке раскинулась березовая роща, еще дальше вставали горы. Все в этом пейзаже выглядело точь-в-точь как на фотографии. Не было только овец.

Мы спустились в гостиную и оба плюхнулись на диван. Часы издали недолгий мелодичный перезвон, затем мерно и гулко пробили двенадцать раз. До тех пор, пока последний отзвук этого боя не растворился в воздухе, мы с подругой молчали.

— Ну, и что будем делать дальше? — спросила она наконец.

— Похоже, остается только ждать, — ответил я. — Еще неделю назад Крыса был здесь. Его вещи остались в доме. Значит, он вернется…

— А до тех пор нас завалит снегом, и придется здесь зимовать. Как ты тогда уложишься в месячный срок? Она, черт возьми, была права.

— А твои уши никаких посланий не принимают?

— Нет. Как ни прислушиваюсь — только голова еще сильнее болит…

— Ну, тогда расслабимся и будем ждать Крысу! — сказал я упрямо.

Другого варианта я все равно не видел.

Пока подруга заваривала на кухне кофе, я исследовал все углы в просторной гостиной. Камин был настоящий, классический. Хотя им явно не пользовались в последнее время, кто-то заботливо подготовил все к тому, чтоб разжечь его, как только понадобится. Из трубы дымохода торчало несколько дубовых листьев. Для не очень холодных дней, чтобы не тратить дрова, предусматривалась керосиновая печка. Судя по стрелке манометра, топливный бак был залит до самых краев. По одну сторону от камина тянулись застекленные стеллажи, забитые старыми книгами. Ужасающим количеством книг. Я пролистал, сняв с полок, пять или шесть брошюр наугад; все они были изданы еще до войны и давным-давно утратили всякую ценность. Особенно много книг по географии, точным наукам, истории, философии и политологии. Сегодня все это не пригодилось бы никому — кроме разве какого-нибудь историка, решившего выяснить, из чего состоял обязательный багаж японского интеллигента конца 30-х годов. Попадались и послевоенные книги, но каких-нибудь тридцати лет оказалось достаточно, чтобы и они сошли с круга. Испытание Временем с честью выдержали лишь «Мифы древней Греции», «Героика» Плутарха, да несколько шедевров мировой классики; только с ними, пожалуй, еще можно было бы провести здесь целую зиму. Такое огромное количество никому не нужного чтива в одном помещении я встретил впервые в жизни. Там, где стеллажи обрывались, я наконец-то нашел полки с музыкой: настольные колонки, ламповый усилитель, проигрыватель — стандартный набор меломана шестидесятых, — плюс сотни две пластинок. Как и книги, все пластинки были старыми, запиленными — но назвать их обесценившимися все же было нельзя. Что ни говори, а музыка обесценивается не так быстро, как мысли. Я включил усилитель, поставил первую попавшуюся пластинку и опустил иглу. Нэт Кинг Коул запел «К югу от границы». Вся комната словно отъехала в прошлое: я снова дышал воздухом шестидесятых.

В стене напротив было четыре окна — на равном расстоянии друг от друга, с двойными рамами и метра по два высотой. В окнах я увидел пепельно-серый дождь, заливавший пастбище. Нити дождя висели так плотно, что цепочка гор на противоположном краю долины едва различалась.

В центре комнаты на дощатом полу был постелен ковер метра в три шириной; на ковре стояли журнальный столик, диван с креслами для гостей и шкаф с выдвижными ящиками. В самом дальнем углу ютился массивный обеденный стол, покрытый толстым слоем белесой пыли.

Чего-чего, а пустоты в гостиной хватало с избытком. В самой дальней от входа стене я обнаружил неприметную дверь, отворил ее — и оказался в небольшой кладовой. В тесную, метра три на три комнатушку были свалены, как попало, старая мебель, циновки, посуда, клюшки для гольфа, декоративные вазы, гитара, матрасы, пальто и куртки, альпинистские ботинки, пожелтевшие газеты-журналы и прочая ненужная дребедень. Среди прочего я увидел дневник ученика средней школы и игрушечный самолет с радиоуправлением. Все вещи произведены на свет в пятидесятых — шестидесятых. Время в доме шло очень странным образом — так же, как и старинные часы в гостиной. Люди приходили сюда, когда им заблагорассудится, и, подтягивая гири, заводили часы. Покуда гири оттягивали пружину, часы мелодично тикали, и Время шло. Потом гири опускались, одна за другой, до самого пола — и Время останавливалось. Гиря за гирей, горка застывающего Времени росла под часами на полу, словно чья-то теряющая краски жизнь.

Прихватив в кладовке несколько старых журналов о кино, я возвратился в комнату, плюхнулся на диван и начал рассеянно перебирать страницы. В одном из журналов я наткнулся на анонс фильма «Аламо» — самой первой из версий, в постановке Джона Уэйна. Как сообщалось в рекламе, еще до выхода на экраны картина получила «всемерную поддержку и благословение» самого Джона Форда. «Я, — заявлял тут же Джон Уэйн, — хочу делать кино, которое осталось бы в сердце каждого американца!» Бобровая шапка на макушке Уэйна говорила о полнейшем отсутствии вкуса у ее хозяина.

Подруга вернулась из кухни с чашками в руках, и мы стали пить кофе, сидя лицом к лицу. Капли дождя молотили в окна мелкой унылой дробью. Время, все больше сгущаясь, перемешивалось с зябкими сумерками и затапливало комнату, как какой-то вязкий мазут. Желтый свет лампы рассыпался мелкой пыльцой и растворялся в черном воздухе без следа.

— Устал? — спросила подруга.

— Да, пожалуй… — рассеянно ответил я, разглядывая пейзаж за окном. — Так вот ищешь что-то, стремишься куда-то, и вдруг раз — и приехали, больше никуда не нужно идти… Странное чувство, трудно сразу привыкнуть. А главное — долину-то с фотографиями мы нашли, а ни Овцы, ни Крысы здесь нет!

— Ты ляг поспи. А я пока поесть приготовлю…

Она сходила на второй этаж, принесла одеяло и укрыла меня. Потом разожгла керосинку, вставила мне в губы сигарету и поднесла огонь.

— Не грусти. Все будет очень хорошо, вот увидишь!

— Спасибо тебе… — сказал я.

И она растаяла в проеме кухонной двери.

Я остался один — и тело неожиданно налилось странной тяжестью. Сделав пару затяжек, я потушил сигарету, накрылся одеялом с головой и закрыл глаза. Уснул я почти мгновенно.

Глава 33

Она спускается с гор  Вакуум в желудке
Часы пробили шесть, и я проснулся. Лампа не горела, в комнате висели густые предзакатные сумерки. Тело затекло так, что я не ощущал ни внутренностей, ни кончиков пальцев. Будто чернильные сумерки просочились сквозь кожу и своей тяжестью пропитали меня изнутри.

Дождь снаружи, похоже, кончился — было слышно, как за окнами щебетали птицы. В полумраке гостиной лишь жар керосиновой печки вяло-ленивым сиянием отражался на белой стене. Я поднялся с дивана, зажег ночник на полу, прошел в кухню и выпил один за другим два стакана холодной воды. На газовой плите стояла кастрюля с тушенкой в сметане. Стенки кастрюли еще хранили тепло. В пепельнице я увидел два окурка ее ментоловых сигарет. Окурки были вдавлены в стекло с такой силой, будто ими пытались просверлить пепельницу насквозь.

Каким-то инстинктом я почувствовал: она исчезла из дома. Ее здесь больше нет.

Я уперся ладонями в кухонный стол и попытался собраться с мыслями. ОНА ИСЧЕЗЛА — это незыблемый факт. Не гипотеза, не одна из возможных версий происходящего. Ее действительно больше здесь не было. Сам воздух этого дома — воздух, насыщенный пустотой, — говорил мне об этом. Воздух, которого я до тошноты наглотался в своей квартире за те пару месяцев, когда жена уже ушла, а с подругой мы еще не встречались.

На всякий случай я поднялся-таки наверх, проверил все комнаты и заглянул в стенной шкаф. Никого. Исчезли ее куртка и дорожная сумка. Ее ботинок у двери я также не обнаружил. Сомнений быть не могло: она собралась и ушла. Я обшарил все места, где она могла бы оставить записку. Записки не было. Судя по тому, сколько времени я проспал, она была уже на полпути вниз по горной дороге. ОНА ИСЧЕЗЛА — этот дикий, нелепый факт не укладывался у меня в голове. Отчасти потому, что голова плохо соображала спросонья; но если бы даже она и соображала как надо — события вокруг давно уже вышли за пределы ее понимания. Все, что мне оставалось теперь — это не вмешиваться и наблюдать за происходящим со стороны. Довольно долго я медитировал, лежа на диване, пока не осознал, что в желудке моем — космическая пустота. Никогда еще в жизни, пожалуй, я не хотел есть есть так сильно.

Я отправился на кухню, спустился по лесенке в погреб, выбрал на глаз бутылку красного вина посолиднее, откупорил и попробовал вино на язык. Вино было слишком холодным, но пилось легко. Я вернулся из погреба в кухню, нарезал хлеба, почистил яблок. Пока на плите разогревалась тушенка, я успел выпить три бокала вина.

Тушенка разогрелась, я вынес еду в гостиную, расставил на столе — и под «Вероломство» в исполнении оркестра Перси Фэйса начал есть. Закончив ужин, я допил оставшийся в заварнике кофе, взял колоду карт, что нашел на камине, и разложил пасьянс. Пасьянс этот придумали в Англии в середине прошлого века, и поначалу он пользовался успехом, но вскоре оказался так же успешно забыт по причине излишней мудрености. Как высчитал какой-то математик, этот пасьянс должен сходиться в среднем раз на двадцать пять тысяч попыток. Я попытался три раза и, разумеется, не преуспел. Затем я убрал со стола посуду и сел допивать вино, которого оставалось еще на треть.

За окнами висела ночная тьма. Я затворил ставни и, улегшись на диване, прослушал одну за другой несколько старых, заигранный до пулеметного треска пластинок. Вернется ли Крыса?

По идее, должен вернуться. Зря, что ли, здесь еды и топлива на всю зиму? Но это — лишь по моей идее. Вполне возможно, Крысе надоело сидеть в горах, и он спустился обратно в городишко. А может даже нашел себе какую-нибудь девчонку, и они решили жить вместе, как все нормальные люди. Почему бы и нет? Но в этом случае я, что называется, влипаю по самые уши. Ни овцы, ни Крысы не найдено. Истекает месячный срок — и Человек в Черном устраивает мне такие «Сумерки Богов», какие и не снились старушке Европе. Даже понимая, что это ему уже ничего не даст, он все равно приведет в исполнение свои угрозы. Такой человек.

Половина назначенного мне срока, можно считать, истекла. Шла вторая неделя октября. Именно сейчас больше, чем когда-либо, жизнь в столице и похожа на Столичную Жизнь. Будь оно все, как всегда, сидел бы я сейчас за стойкой в каком-нибудь баре, уплетал свои сэндвичи с омлетом, да потягивал виски. Великолепное время года, великолепный пейзаж за окном — предзакатные сумерки сразу после дождя; чуть потрескивает лед в бокале на дубовой стойке. Время течет куда-то мирной, прозрачной рекой…

Я все грезил и грезил, и очень скоро мне начало чудиться, будто кроме меня, валяющегося здесь на диване, на свете есть еще один я, и этот я сидит сейчас в баре и, жмурясь от удовольствия, потягивает виски со льдом. И думает обо мне, который валяется здесь на диване… Дикое чувство, словно я соскочил со своей реальности непонятно куда и перестал быть собой. Я помотал головой и стряхнул наваждение.

За окном все гугукала и никак не смолкала одинокая ночная птица.

Я поднялся на второй этаж и в одной из комнат, которыми не пользовался Крыса, устроил себе ночлег. Аккуратно сложенные матрас, одеяло и простыни я нашел в стенном шкафу возле лестницы.

Мебель в моей комнате оказалась абсолютно такой же, как и в спальне Крысы. Тумбочка у кровати, стол, кресло, торшер. Мебель, старая, но очень крепкая, была изготовлена исключительно для практического применения. Ни единой лишней детали. Кровать стояла у самого окна, и прямо от изголовья через окно просматривалась вся долина. Ливень кончился, и толстые тучи расползались рваными дырами, в которых чернело небо. То и дело из дыр появлялась луна, заливала долину красивым холодным сиянием — и вновь скрывалась из глаз. Словно прожектор поискового судна выхватывает фрагмент за фрагментом картину морского дна. Не раздеваясь, я лег на кровать, свернулся калачиком и долго глядел, как появлялась и исчезала в окне ночная долина. Вскоре на этот пейзаж начали наползать полупризрачные видения. Я различил одинокую фигурку своей подруги на «проклятом повороте» в горах; потом мне привиделся Крыса, фотографирующий стадо овец в долине. Но тут луна спряталась, а когда снова вынырнула из тьмы, видения сгинули, и лишь пустая, безжизненная долина по-прежнему простиралась перед глазами.

Я раскрыл «Записки о Шерлоке Холмсе» и при тусклом свете торшера читал, пока не заснул.

Глава 34

Находка в гараже  Мысли посреди пастбища
Птицы неизвестной породы, рассевшись на соснах у дома, щебетали на всю округу. За окнами, куда ни глянь, все до последней травинки промокло и блестело на солнце.

В ностальгическом, допотопной конструкции тостере я поджарил хлеб, соорудил на сковородке глазунью и выпил два стакана виноградного сока, который нашел в холодильнике.

Я начинал тосковать по своей подруге. Хотя мысль о том, что я до сих пор способен на подобные чувства, бодрила и рождала надежду на спасение моей еще не совсем заблудшей души. Приятная такая тоска. Что-то вроде молчанья сосны, с которой улетели все птицы.

Я вымыл посуду, соскреб приставший к раковине яичный желток, после чего добрые пять минут чистил зубы. Затем, поколебавшись изрядно, решил-таки сбрить бороду и усы. В шкафчике над раковиной я обнаружил почти совсем новые крем для бритья и станок фирмы «Жилетт» с пачкой лезвий. Здесь же оказались зубная щетка, мыло, лосьон для кожи и одеколон. На полке рядом — тщательно уложенная горка из дюжины полотенец, каждое отдельной расцветки. Аккуратность Крысы не знала границ. Ни на зеркале, ни на поверхности раковины я также не увидел ни пятнышка. И в туалете, и в ванной все выглядело примерно так же. Швы между плитками кафеля резали глаз своей белизной — надо полагать, их долго драили чем-то вроде зубной щетки со стиральным порошком. Бачок унитаза оказался заряжен ароматическими веществами, отчего в уборной стоял запах джина с лимоном, как в каком-нибудь первоклассном баре.

Я вышел из туалета, сел на диван в гостиной и выкурил свою первую утреннюю сигарету. В рюкзаке оставалось еще три пачки «Ларка». И это — все. Когда они кончатся, останется только бросить курить. Подумав об этом, я закурил еще одну сигарету. Утренний свет из окон приятно радовал глаз; сиденье дивана прогибалось подо мной настолько привычно-естественно, будто я просидел на нем всю жизнь. Так, совершенно незаметно, прошел целый час. Часы у камина неторопливо пробили девять.

И тут я как будто сообразил, что заставляло Крысу заниматься всем этим — поддерживать идеальный порядок в доме, драить кафель в уборной и без малейшей надежды на свидание с кем-либо гладить сорочки и бриться. Если в таком месте не заставлять свое тело двигаться без остановки — реальное чувство Времени утрачивается почти мгновенно.

Я поднялся с дивана, скрестил руки на груди и обошел всю комнату в поисках какого-нибудь занятия — но в голову так ничего и не пришло. Все, что могло нуждаться хоть в малейшей уборке, было тщательно убрано Крысой. Даже высоченный потолок был отчищен от пыли и копоти до последнего уголка… Ладно, сказал я себе. В ближайшее время придумаю что-нибудь. Для начала же я решил прогуляться и осмотреть окрестности. Погода стояла великолепная. Пять или шесть белоснежных облаков дрейфовали в небе, размазанные так, словно по голубым небесам несколько раз прошлись зубной щеткой; с той стороны, куда они плыли, доносилось слабое воркование птиц. За домом я обнаружил большой гараж. На земле перед ржавыми двустворчатыми воротами валялся сигаретный окурок. «Сэвэн Старз». На сей раз он оказался сравнительно старым: бумага разлезлась, и волокна фильтра торчали наружу. Я тут же вспомнил, как выглядела единственная пепельница в доме. Старая пепельница без малейших следов того, что ее когда-либо использовали по назначению. Крыса не курил. Я покатал окурок на ладони и выбросил туда, откуда поднял. Отодвинув тяжелый засов, я отворил ворота. Внутри было очень просторно. Солнечный свет, проникая сквозь щели в дощатых стенах, вычерчивал на темной земле десяток ярких параллельных полос. Пахло землей и бензином. В центре гаража стоял старенький джип, «Тойота Лэндкрузер». Ни на корпусе машины, ни на колесах я не увидел ни пятнышка грязи. Бензина в баке — почти до краев. Я пошарил рукой там, где Крыса постоянно прятал ключи от машины, Как я и ожидал, те оказались на месте. Я вставил ключ зажигания, повернул его — и двигатель тут же отозвался мягким, приятным урчанием. Что-что, а ухаживать за автомобилем Крыса всегда был мастер… Я выключил двигатель, положил ключ на прежнее место и, не вставая с сиденья водителя, огляделся. В бардачке под передней панелью я не нашел абсолютно ничего примечательного. Карта автомобильных дорог, полотенце да полплитки шоколада. На сидении сзади валялись моток проволоки и громадные плоскогубцы. Вся задняя часть салона была усеяна каким-то мусором, что было само по себе необычно для автомобиля Крысы. Я выбрался из машины, открыл заднюю дверцу, собрал немного мусора с обивки кресла в ладонь и поднес к полосе света. То, что я увидал, сильно смахивало на клочья пуха, надерганные из тюфяка. Или же — на клочья овечьей шерсти. Я достал из кармана пачку салфеток, завернул странный мусор в одну и спрятал в карман на груди.

Почему Крыса не уехал на автомобиле? То, что машина стоит в гараже, означает одно из двух: либо он спустился с гор пешком, либо же вообще никуда не спускался. Ни в том, ни в другом объяснении здравого смысла не ощущалось, хоть тресни. Еще три дня назад проехать по горной дороге не составило бы никаких проблем; версия же о том, что Крыса, оставив дом нараспашку, сутками шатается по долине и ночует под открытым небом, звучала слишком бредово, чтобы я принял ее всерьез.

Оставив попытки что-либо понять, я вышел из гаража и двинулся к пастбищу. Сколько ни ломай себе голову, тут уже все равно: сделать осмысленные выводы из бессмысленной ситуации — вещь в принципе невозможная. Солнце поднялось в небе повыше, и от пастбища повалил белый пар. В облаках пара горы вдали выглядели размыто и призрачно. По огромной долине растекался сочный запах травы.

Шагая по мокрой траве, я добрался до середины поля. Посреди океана зелени валялась брошенная кем-то старая автомобильная покрышка. Резина растрескалась и выцвела добела. Я присел на нее и огляделся. Дом, от которого я шел сюда, смотрелся теперь далеким утесом, нависающим над кромкой берега у самого горизонта.

Сидя на старой покрышке один-одинешенек посреди океана травы, я вспомнил соревнования по плаванию, в которых не раз участвовал в детстве. Заплывы устраивались от одного островка до другого. Я страшно любил, проплыв половину дистанции, останавливаться и, держась на плаву, смотреть, как выглядит мир вокруг. Странное, фантастическое ощущение неизменно посещало меня в те секунды. Странно было висеть в пространстве между двух далеких клочков земли; еще страннее — осознавать, что там, на далеком берегу, люди и теперь как ни в чем ни бывало занимаются своими делами. Самой же великой и непостижимой странностью казалось мне то, что мир продолжал совершенно нормально вертеться в мое отсутствие.

Минут пятнадцать я просидел на старой покрышке, погрузившись в воспоминания; затем поднялся, вернулся в дом, сел на диван в гостиной и стал читать дальше «Записки о Шерлоке Холмсе».

Часы пробили дважды — и пришел Человек-Овца.

Глава 35

И пришёл Человек-Овца
Не успел звук второго удара часов раствориться в воздухе, как в дверь постучали.

Сначала два раза, и чуть погодя — еще три.

В дверь постучали, но осознание этого пришло ко мне далеко не сразу. Мысль о том, что в двери этого дома может кто-нибудь постучать, до сих пор просто не приходила мне в голову. Крыса вошел бы без стука — это же его собственный дом. Овчар стукнул бы пару раз для приличия, да не ждал бы ответа — открыл бы дверь и зашел. Подруга? Зачем ей стучаться? Давно бы уже прокралась тихонько с черного хода на кухню да пила там кофе в одиночку. Уж она бы точно не стала стучаться в двери парадного.

Я подошел к двери и открыл ее. За дверью стоял Человек-Овца. Ни к открывшейся двери, ни ко мне, открывшему дверь, Человек-Овца не проявил ни малейшего интереса; не мигая, он таращился на обшарпанный почтовый ящик, прибитый к шесту в паре метров от входа, таким взглядом, словно увидел нечто диковинное. Ростом он был чуть выше почтового ящика. Полтора метра, не больше, минус сутулость и кривые ноги.

Вдобавок к этому, порог, на котором стоял я, находился сантиметров на двадцать выше уровня земли, из-за чего я оказывался в положении пассажира автобуса, взирающего из окна на снующих внизу пешеходов. И вот, словно демонстрируя, насколько глубоко ему плевать на такую разницу между нами, Человек-Овца стоял ко мне боком и изо всех сил разглядывал почтовый ящик. В ящике, конечно же, ничего не было.

— Что ли можно войти? — быстро, сквозь зубы осведомился он, не поворачиваясь ко мне. По тону Человека-Овцы можно было подумать, будто его как следует разозлили. Он согнулся пополам и проворно, в одну секунду, развязал шнурки на тяжелых походных ботинках. Ботинки были покрыты застывшей грязью, как пирожное шоколадом. Разувшись, Человек-Овца взял по ботинку в каждую руку и привычными движениями постучал один о другой. Грязь отвалилась большими кусками и опала на землю. После этого с видом, будто знает дом до последнего шпингалета, незваный гость проворно нырнул в прихожую, сунул ноги в шлепанцы, протрусил в гостиную и плюхнулся на диван с глубочайшим удовлетворением на физиономии. Все тело Человека-Овцы было затянуто в косматые овечьи шкуры. Звериный наряд, как влитой, сидел на его коренастой фигуре. На плечах его и на бедрах болталось по паре самодельных бараньих ножек с копытами, притороченных прямо к шкуре. Закрывавший всю голову шлем был также сшит из кусков шкуры вручную, но два небольших изогнутых рога, искусно закрепленные на шлеме чуть выше висков, казались натуральными. Чуть ниже рогов из шлема торчали огромные плоские уши, форма которых, скорее всего, поддерживалась проволокой изнутри. Маска, скрывавшая верхнюю часть лица, перчатки и чулки, все — из матово-черной кожи. От шеи к рукам и ногам сбегали застежки-молнии: странный костюм был придуман так, чтобы снимать и надевать его не составляло труда. В шкуре на груди я увидел карман, также на молнии, в котором гость носил сигареты и спички. Человек-Овца достал из кармана пачку «Сэвэн Старз», прикурил от спички, затянулся и, пуская дым из ноздрей, тяжело и шумно вздохнул. Я сходил на кухню, принес оттуда чистую пепельницу и поставил на стол.

— Однако, выпить охота! — сказал Человек-Овца.

Снова сходив на кухню, я принес початую бутылку «Four Roses», пару бокалов и лед.

Мы смешали, каждый себе, по бурбону со льдом и, не чокаясь, выпили. Минуту-другую, покуда бокал его не опустел, Человек-Овца сидел и сердито бубнил себе под нос что-то невразумительное. Его несуразно огромный нос размерами никак не соответствовал телу, и широкие ноздри при каждом вдохе раздувались в стороны и сдувались опять, словно хлопала крыльями птица. Глаза в прорезях черной маски никак не могли успокоиться и все ощупывали пространство вокруг меня. Лишь опорожнив стакан, Человек-Овца, похоже, пришел в себя. Потушив сигарету, он запустил пальцы обеих рук под маску и начал с силой тереть себе веки.

— Шерсть в глаза попадает, — сказал Человек-Овца.

Совершенно не представляя, что на это ответить, я терпеливо молчал.

— Вы оба пришли вчера утром, — протараторил Человек-Овца, продолжая тереть глаза. — Я все видел.

Он плеснул в бокал с полурастаявшим льдом еще виски и отхлебнул, не размешивая.

— А вечером женщина обратно ушла.

— Это ты тоже видел?

— Как не видать. Мы же сами ее и спровадили.

— Спровадили?

— Угу. Заглянули со двора на кухню и сказали: «А тебе, женщина, лучше уйти отсюда».

— Но почему?!

Человек-Овца насупился и замолчал. Возможно, сам вопрос «почему» оказался тупиковым для его сознания. Я уже начал подумывать, на спросить ли как-нибудь иначе, когда в глазах его снова забрезжила мысль.

— Женщина вернулась в отель «Дельфин», — произнес Человек-Овца.

— То есть, это она так сказала? — уточнил я.

— Ничего она не сказала. Просто взяла и вернулась в отель «Дельфин».

— А тебе-то откуда это известно?

Человек-Овца ничего не ответил. Положив руки на колени, он молча сидел и сверлил глазами стакан на столе.

— Так значит, она вернулась в отель «Дельфин»? — переспросил я.

— Угу. Отель «Дельфин» — хороший отель. Овцами пахнет, — сказал Человек-Овца.

Мы опять помолчали. Я рассмотрел Человека-Овцу повнимательнее; шкуры на нем оказались до ужаса грязными, шерсть свалялась и кое-где свисала сосульками, будто на нее опрокинули банку с клеем.

— И она ничего не просила передать, когда уходила?

— Не-а, — покачал головой Человек-Овца. — Она не говорила, мы не спрашивали.

— Что же, ты ей сказал «уходи отсюда», она молча собралась и ушла, так, что ли?

— Угу. Она сама хотела уйти — вот мы и сказали, чтоб она уходила.

— Но она пришла сюда по собственной воле!

— Врешь!!! — заорал Человек-Овца. — Женщина хотела уйти отсюда! Но ей морочили голову, и она не решалась. Вот мы ее и спровадили! А ты морочил ей голову своей ерундой!

Продолжая орать, Человек-Овца привстал с дивана, сжал правую руку в кулак и что было силы шарахнул по столу. Бокалы с виски отъехали в сторону сантиметров на пять.

Несколько секунд Человек-Овца стоял, замерев в такой позе; затем пламя в его взгляде угасло, и он, будто растеряв последние силы, рухнул назад на диван.

— Это ты заморочил ей голову, — повторил он, на этот раз очень тихо. — Черт бы тебя побрал. Ничего ты не понял. Всю жизнь думал только о себе…

— Ты хочешь сказать, что она не должна была сюда приходить?

— Да! Она не должна была сюда приходить. А ты думал только о себе.

Развалившись на диване, я молча потягивал виски.

— Ладно. Все закончилось, ничего теперь не изменишь, — сказал Человек-Овца.

— Что закончилось? — не понял я.

— Эту женщину ты уже никогда не увидишь.

— Да?.. И это потому, что я думал только о себе?

— Да! Ты всю жизнь думал только о себе. Вот теперь и расплачивайся.

Человек-Овца встал, подошел к окну, легким, небрежным движеньем одной руки сдвинул вверх тяжеленную раму окна и, шумно вздохнув, набрал в грудь свежего воздуха. Силищи ему было явно не занимать.

— В такой ясный день окна лучше открывать, — сказал Человек-Овца. Затем аккуратно, вдоль стен, обошел половину комнаты, остановился перед стеллажами и, сложив руки на груди, принялся разглядывать корешки книг. Чуть пониже спины из его шкуры торчал короткий овечий хвостик. Посмотреть сзади — самая настоящая овца, вставшая на задние ноги.

— Я ищу своего друга, — сказал я наконец.

— А-а, — безразлично, даже не обернувшись, протянул Человек-Овца.

— Он здесь жил какое-то время. А неделю назад исчез.

— Не видели!..

Человек-Овца подошел к камину, взял в руки карты и, выгнув в пальцах, с упругим хрустом пролистал всю колоду.

— А еще я разыскиваю овцу со звездой на спине, — сказал я.

— Не встречали!..

И все-таки Человек-Овца что-то знал и про Крысу, и про Овцу — это было ясно, как день. Слишком уж демонстративным выглядело его безразличие. Слишком быстро выпаливались заготовленные фразы в ответ, и слишком ненатурально кривился произносивший их рот.

Я решил изменить тактику. С видом, будто беседа потеряла для меня всякий интерес, я стянул со стеллажа первую попавшуюся книгу, раскрыл ее и замер, уткнувшись в текст и лишь иногда переворачивая страницы. Очень скоро Человек-Овца занервничал и как бы случайно вновь очутился в кресле напротив меня. С минуту он сидел передо мной и смотрел, как я читаю.

— Что ли это интересно — книжки читать? — спросил он наконец.

— Угу, — только и сказал я в ответ.

Еще с минуту он боролся с собой. Я с безразличным видом читал.

— Мы тут это… громко с тобой разговаривали, — тихо сказал Человек-Овца, — У нас в голове иногда того… Овца как сцепится с человеком — просто искры из глаз. А плохого мы совсем не хотели. Просто ты сказал, что мы виноваты — вот мы, значит, и это…

— Да ладно, — сказал я.

— И что свою женщину ты уже не увидишь, нам, правда, очень жалко. Только мы здесь не виноваты.

— Угу…

Я достал из кармана рюкзака три оставшиеся пачки «Ларка» и протянул их Человеку-Овце. Это его, похоже, слегка озадачило.

— Спасибо! Мы такие еще не курили. А тебе, что ли, правда не надо?

— А я бросил, — сказал я.

— Вот это правильно, — очень убежденно закивал он в ответ. — Табак для здоровья

— большое зло.

Он бережно принял подарок и спрятал все три пачки в карман. Карман на его груди вздулся, приняв квадратную форму.

— Мне позарез нужно встретиться с моим другом. Для этого я сюда и пришел — очень, очень издалека… — сказал я. Человек-Овца кивнул.

— И то же самое — про овцу.

Человек-Овца еще раз кивнул.

— Но ты, я смотрю, о них ничего не знаешь?

Человек-Овца сокрушенно покачал головой. Самодельные уши закачались вверх-вниз, словно подтверждая категоричность его отрицания. Правда, на сей раз этой категоричности было явно меньше, чем прежде.

— Здесь хорошо! — сменил тему мой собеседник. — Природа красивая. Воздух чистый.

Тебе тоже понравится.

— Да, места неплохие, — согласился я.

— А зимой — так вообще благодать. Кроме снега, ничего не видать. Все замерзает.

Звери спят, людей ни души…

— И долго ты уже здесь?

— Угу…

Я решил прекратить дальнейшие расспросы. Мой собеседник вел себя точь-в-точь как неприрученное животное. Чуть приблизишься — дает стрекача, начнешь уходить — сам подкрадывается поближе. Но если уж мне и вправду выпадало здесь зимовать — спешить было некуда. Через какое-то время я смогу его приручить и выудить все, что нужно.

Человек-Овца сидел на диване напротив и пальцами левой руки оттягивал — по порядку, начиная с большого — пальцы перчатки на правой. Операцию эту он повторил раза три или четыре, прежде чем перчатка наконец соскользнула с руки, обнажив смуглую маленькую кисть. Пальцы его были короткими и мясистыми; от большого до середины запястья тянулся шрам от крупного ожога. Человек-Овца долго разглядывал свое запястье, затем резко развернул кисть обратной стороной и уставился на ладонь. Я вздрогнул: точно такой же жест в задумчивости всю жизнь проделывал Крыса. Но Человек-Овца никак не мог оказаться Крысой. Даже по росту они отличались — сантиметров на двадцать, не меньше.

— Ты теперь здесь будешь всегда? — спросил Человек-Овца.

— Да нет. Найду или друга, или овцу — и обратно. Только для этого я сюда и пришел.

— Зимой здесь хорошо, — сказал он зачем-то опять. — Снег везде белый-белый. Все, все замерзает…

И он засмеялся мелким, дробленым смехом. И без того широченные ноздри его раздулись еще шире. Рот приоткрылся, обнажив до ужаса грязные зубы. На месте двух передних зубов зияла дыра. Непостижимый ритм, в котором Человек-Овца то приоткрывал, то захлопывал передо мной свою душу, был настолько мистически-непостоянным, что, казалось, сам воздух в гостиной то густеет, то вновь разряжается от очередного зигзага его настроения.

— Ну, мы пойдем, — вдруг сказал Человек-Овца. — Спасибо за курево.

Я молча кивнул.

— Желаем тебе поскорее найти своего друга… Или овцу, — сказал он.

— Угу, — кивнул я. — Если вдруг что-то узнаешь — ты уж мне сообщи. Хорошо?

Несколько секунд он мялся под моим взглядом так, словно ему было страшно неуютно жить на свете.

— Хорошо… — выдавил он наконец. — Если что, мы тебе сообщим.

Я с огромным трудом сдержался, чтобы не расхохотаться ему в лицо. Вруном Человек-Овца был просто бездарным.

Надев перчатки, он поднялся с дивана и подошел к двери.

— Мы еще зайдем. Может, через несколько дней, точно не знаем — но зайдем, — произнес он, и живой огонек в его глазах погас. — Надеемся, мы никого не стесним?

— Нет, конечно! — поспешно замотал я головой. — Я буду очень рад!

— Ну, тогда зайдем, — сказал он и затворил за собой тяжелую дверь. Овечий хвостик чуть было не прищемило — но, к счастью, все обошлось. Через полуоткрытые ставни я видел, как он остановился во дворе и снова долго, завороженно таращился на облезлый почтовый ящик. Затем вдруг резко ссутулился, как бы подлаживая все тело к костюму овцы — и очень резво затрусил через поле к роще на востоке от пастбища. Его оттопыренные в стороны уши при этом качались, как доски трамплинов, с которых только что прыгнули в воду. Очень скоро Человек-Овца превратился в белесую точку — а потом и вовсе растаял на фоне берез.

Человек-Овца скрылся из виду, а я еще долго смотрел в окно на пастбище и на рощу. Чем дольше я смотрел в окно, тем меньше у меня оставалось уверенности в том, что Человек-Овца только что сидел в этой комнате и говорил со мной. Тем не менее, на столе стояло два бокала из-под виски и пепельница с окурками «Сэвэн Старз», а на диване я обнаружил несколько клочьев овечьей шерсти. Я сравнил их с теми, что нашел на заднем сиденье «Лэндкрузера». Полное совпадение.

После ухода Человека-Овцы хотелось собраться с мыслями, и я отправился на кухню жарить гамбургер. Мелко нарезал и поджарил на сковородке лук, затем достал из холодильника кусок говядины, разморозил его и пропустил через мясорубку. В огромной кухне царил строгий порядок и, я бы сказал, какая-то прочищающая мозги атмосфера — несмотря на то, что посуда, кухонные инструменты, приправы со специями, какие только могли понадобиться хорошему повару, были собраны здесь просто в невообразимом количестве. Если бы мимо дома с такой кухней проложили шоссе, можно было бы запросто, неменяя ничего в интерьере, открыть здесь придорожный ресторанчик, что-нибудь типа горной заимки, и в этом деле весьма преуспеть. А что? Обедать, созерцая через распахнутые окна, как в долине под лазурными небесами пасутся овечьи стада — в этом есть своя прелесть! После обеда мамаши и папаши выводят своих карапузов в долину играть с ягнятами, а влюбленные парочки прогуливаются в роще среди берез… Сработало бы на все сто! Крыса заправлял бы делами, я — готовил еду. Да и Человеку-Овце, я уверен, тоже нашлось бы какое-нибудь занятие. В «Горной Заимке» даже его сумасбродный наряд воспринимался бы вполне естественно. Позвали бы к себе практичного овчара — пусть разводит и дальше своих овец. Должна же в такой компании быть хоть одна практичная личность. Собак завели бы. А Профессор-Овца приезжал бы в гости на выходные…

Я помешивал деревянной лопаткой лук на сковороде и предавался фантазиям о ресторанчике.

Совершенно неожиданно в голове мелькнула мрачная мысль: а что, если я действительно больше не увижу свою подругу и ее чудесные уши? Возможно, Человек-Овца прав. Пожалуй, и в самом деле нужно было идти сюда одному. Может даже, следовало… Я помотал головой и вернулся к мыслям о ресторанчике. Старина Джей — вот с кем все бы пошло, как по маслу, приедь он сюда! Вот на ком и должно было бы все держаться. На его терпении и сочувствии. На готовности все понять и простить…

Решив подождать, пока лук на сковородке остынет, я присел у окна и еще долго глядел на долину.

Глава 36

Личное шоссе господина Ветра
Следующие три дня протекли абсолютно бездарно. Ничего нового не происходило. Человек-Овца не появлялся. Я готовил еду, ел, читал книги, после заката пил виски и ложился спать. Утром вставал в шесть, выходил на пробежку, описывал по краю пастбища полукруг и возвращался назад по прямой, после чего принимал душ и брился.

С каждым утром воздух в долине становился все холоднее. Осенняя листва на березах редела день ото дня, и сквозь дыры меж оголившихся веток в долину уже просачивались с северо-запада первые зимние ветры. Всякий раз, возвращаясь с пробежки, я останавливался точно посередине пастбища и слушал их голоса. «Обратно не повернуть!» — выносили они мне безжалостный приговор. Короткая осень закончилась.

Проведя три дня без сигарет и почти без движения, я потолстел на три килограмма, но потом похудел на кило из-за бегания по утрам. Без курева поначалу приходилось туго; но когда в радиусе тридцати километров вокруг нет ни одного сигаретного автомата — остается только терпеть. Всякий раз, когда мне нестерпимо хотелось затянуться, я думал про уши своей подруги. Тогда по сравнению с тем, что я потерял, отсутствие сигарет казалось совсем пустяковой проблемой. Да так оно, в общем, и было.

Поразмыслив, что мне делать с такой кучей свободного времени, я решил попробовать силы в кулинарии. Чего только я не изобретал! Однажды у меня в духовке получился даже телячий ростбиф. Я замораживал рыбу, натирал ее на крупной терке и мариновал. Свежих овощей не хватало, но я искал на пастбище съедобные травы и, нарезав ломтиками сушеного тунца, тушил рыбу с зеленью. Без особых приправ и добавок, но умудрился-таки засолить капусту. Специально к приходу Человека-Овцы наготовил разных закусок к выпивке. Но Человек-Овца не приходил.

И все же большую часть дня я проводил у окна, разглядывая долину. Когда я долго, не отрываясь, смотрел на нее, рождалось странное ощущение — словно там, за березами, в роще мелькает чей-то крошечный силуэт; казалось, еще немного — и кто-то появится из-за деревьев и зашагает через пастбище к дому. Чаще всего мне казалось, будто это идет Человек-Овца, иногда мерещился Крыса, еще реже — подруга. Несколько раз привиделась овца со звездой на спине. Но сколько бы я ни ждал — никто не выходил из рощи на пастбище. Лишь ветер гнал волну за волной по траве и улетал себе дальше, прошивая долину насквозь. Как будто через долину проложили дорогу особой важности, этакое персональное шоссе — специально для того, чтобы ветер мог нестись по нему, не останавливаясь. Наделенный чрезвычайно важными полномочиями, Господин Ветер страшно спешил и никогда не оглядывался назад.

На седьмой день выпал снег. Утро выдалось на удивление тихим, безветренным, и только в небе скапливались, набухая, угрюмые свинцовые тучи. Я вернулся с пробежки, сходил в душ, потом, поставив пластинку, сел пить утренний кофе — и тут начался снегопад. Твердые, неправильной формы снежинки звонко зацокали об оконные стекла. Вскоре поднялся ветер, и мириады снежинок устремились к земле под углом в тридцать градусов, расчертив косыми штрихами пейзаж за окном. Поначалу это напоминало абстрактный узор на оберточной бумаге какого-нибудь фирменного магазина; но вскоре снег повалил еще гуще, весь пейзаж побелел до последнего уголка — и ни гор, ни рощи в долине стало просто не разобрать. То был не хлипкий снежок, что иногда выпадает в Токио. Валил отменный хокайдосский снежище — хороня под собой все и вся, превращая всю землю вокруг в одну гигантскую ледяную могилу.

Встав у окна, я попробовал смотреть на снег, но у меня тут же заболели глаза. Тогда я задернул шторы, взял с полки книгу, уселся поближе к керосинке и погрузился в чтение. Доиграла пластинка; что-то мягко щелкнуло, игла отползла обратно на рожок — и воздух наполнила леденящая душу, могильная тишина. Тишина дома, в котором умерли все обитатели. Я отложил книгу, встал и, сам не зная зачем, принялся методично обходить все уголки огромного дома. Из гостиной прошел в кухню, спустился в подпол, проверил кладовку, ванную, туалет, затем поднялся на второй этаж и принялся распахивать дверь за дверью каждой комнаты по порядку. Никого. Пустые комнаты, затопленные тишиной, как подсолнечным маслом. Разве что тишина в каждой комнате звучала чуть по-своему — вот и все. Я был абсолютно один — и, пожалуй, никогда еще в жизни не чувствовал себя так одиноко. В первый раз за последние пару дней дико хотелось курить — но курева, конечно же, не осталось. Тогда я налил виски и выпил, не разбавляя. Если пить так всю зиму, подумал я, то к весне можно запросто спиться. Впрочем, для этого потребовалось бы куда больше, чем припасено в доме. Три бутылки виски, бутылка бурбона да дюжина ящиков пива — и больше ни капли. Готов спорить, Крыса продумал и это.

Интересно, продолжает ли пьянствовать мой напарник? Удалось ли ему переделать нашу фирму в маленькую переводческую контору? Когда-нибудь, я уверен, он все-таки на это решится. И отлично справится со всем без меня. Как ни крути, мы с ним давно уже шли к такой ситуации. К тому, чтобы шесть лет спустя каждый опять начинал сначала.

После обеда снег прекратился. Так же внезапно, как и начался. Небо до самого горизонта затянули плотные, какие-то глиняные облака; через редкие щели меж ними солнце протискивало лучи и гигантскими столбами света неторопливо ощупывало долину. Грандиозное зрелище.

Я вышел из дома. Земля под ногами была усеяна крупными белыми градинами, точно сахарными леденцами. Выпуклые и твердые, леденцы эти как бы заявляли всему миру, что вовсе не собираются таять. И все-таки когда часы у камина пробили три, снег стаял почти полностью. Земля заблестела от сырости, и в лучах предзакатного солнца долина окуталась призрачным, мягким сиянием. Жизнерадостно, словно после долгой неволи, защебетали птицы.

Разделавшись с ужином, я поднялся в комнату Крысы, позаимствовал оттуда брошюрку «Испеки Сам» и сборник новелл Конрада, вернулся, сел на диван в гостиной и начал читать новеллы. Прочитав около трети книги, я вдруг обнаружил между страниц небольшую, сантиметров десять на десять газетную вырезку, которую Крыса использовал вместо закладки. Даты нигде не значилось, но по цвету и состоянию бумаги я заключил, что газета вышла сравнительно недавно. Весь текст — исключительно местные новости. В Саппоро открылся симпозиум по проблеме старения общества. На берегу Асахигава пройдет спортивная эстафета. Будут прочитаны лекции о кризисе на Ближнем Востоке… Абсолютно ничего, что Крыса или я сочли бы достойным внимания. На обороте же — сплошь одни объявления. Я зевнул, захлопнул книгу, поплелся на кухню и, подогрев заварник, допил оставшийся кофе. Прочитав газетные новости, я впервые почувствовал, что целую неделю живу в изоляции от внешнего мира. Без телевидения, радио, свежих газет и журналов. Может быть, сейчас, в эту самую минуту на Токио падают ядерные ракеты. Может быть, все человечество умирает в муках от неизвестной чумы. Может быть, Австралию оккупировали марсиане. Что бы там ни случилось — ЗНАТЬ про это мне было неинтересно. Можно, конечно, пойти в гараж, забраться в кабину «Лэндкрузера» и послушать автомобильное радио. Но делать этого мне не хотелось. Не было ни малейшей охоты стремиться к знаниям, без которых я мог обойтись; что же касается переживаний за человечество, то этим добром моя голова была забита и без радио с телевидением.

Тем не менее, в памяти моей застряло что-то вроде занозы. Как будто я только что увидал что-то важное — но, задумавшись, не обратил внимания. Сетчатка зафиксировала некий образ, на который не отреагировала должным образом голова — и теперь этот образ саднил на задворках памяти, требуя, чтобы о нем вспомнили «как полагается». Я сунул в мойку пустую чашку, вернулся в гостиную и вынул из книги газетную вырезку.

То, что я пытался найти, оказалось на обороте:

КРЫСА! ВЫЙДИ НА СВЯЗЬ!!

СРОЧНО!!! ОТЕЛЬ «ДЕЛЬФИН» 406.

Я сунул закладку в книгу, плюхнулся на диван и утонул спиной в его мягких подушках.

КРЫСА ЗНАЛ, ЧТО Я РАЗЫСКИВАЮ ЕГО! Интересно, каким образом он наткнулся на мое объявление? Случайно — решил прогуляться, спустился в город и почитал свежие новости? Или же сознательно что-то искал, и в своих упорных поисках собрал и прочесал все газеты месяца?

В любом случае, на связь он не вышел. Может быть, когда в руки ему попалась эта газета, меня уже не было в отеле «Дельфин»? Или, может, как раз к тому времени и сдох его телефон?

Да нет же, какая ерунда! На связь со мной Крыса не вышел не потому, что ему что-то мешало. А потому, что сам этого не хотел! Не мог же он не понять, что раз уж я оказался в отеле «Дельфин», то в конце концов доберусь и досюда. И если бы он хотел меня видеть, то сидел бы и ждал, или, на худой конец, оставил хотя бы записку.

Значит по какой-то неизвестной причине Крыса не хотел, чтобы мы с ним встречались. С другой стороны, дверь у меня перед носом тоже никто не захлопывал. И если бы он действительно не хотел, чтобы я приходил сюда, то у него было сколько угодно способов дать мне от ворот поворот. Как ни крути, это все-таки его собственный дом!

ХОТЕЛ или НЕ ХОТЕЛ?

Завязнув между этими совершенно роковыми вопросами, я лежал на диване и рассеянно наблюдал, как минутная стрелка медленно ползла по циферблату у камина. Стрелка успела описать полный круг — а я так и не смог нащупать никакой осмысленной середины между двумя крайностями.

Человек-Овца что-то знает. Это точно. Тот, кто так пристально наблюдал за моим приходом сюда, не может не знать ничего о Крысе, прожившем здесь почти полгода…

Чем дольше я думал, тем больше убеждался, что своим поведением этот тип просто-напросто следует воле Крысы. Сначала, прогоняя подругу, делает так, чтобы я остался один. Потом наносит мне визит — что-то вроде предупреждения. Определенно, вокруг моего появления здесь разыгрывается чей-то странный сценарий. И хотя сюжет у него довольно туманный — постепенно туман рассеивается, и уже очень скоро что-то должно случиться.

Я погасил свет в гостиной, поднялся на второй этаж, забрался в постель и долго глядел на луну и снег за окном. Из дыр в облаках на меня смотрели угрюмые холодные звезды. Я встал, приоткрыл окно и вдохнул запах ночи. За окном шелестели листвой деревья, и где-то далеко-далеко кричала ночная птица. Очень странно кричала. Так, что трудно понять — то ли птица кричала, то ли выл дикий зверь.

Так закончились мои седьмые сутки в горах.

На следующее утро я встал, пробежал круг по пастбищу, принял душ и позавтракал. День начался точно так же, как и предыдущие. Как и прошлым утром, небо затянули мутные, похожие на туман облака. Но температура была явно на несколько градусов выше. Ни малейшего намека на грядущие снегопады. Я натянул джинсы и свитер, нацепил на голову ремешок с козырьком от солнца, сунул ноги в кроссовки и, выйдя из дома, отправился по прямой через пастбище. Перейдя через него, я вошел в рощу примерно там же, где когда-то исчез Человек-Овца, и долго бродил меж гигантских берез. Ни завалящей тропинки, ни следов того, что здесь когда-либо проходила живая душа, я не обнаружил. Местами попадались поваленные ветром березы. Земля между деревьями была ровной и плоской; лишь какое-то время спустя дорогу мне преградил метровой ширины овраг, похожий то ли на пересохший ручей, то ли на заброшенную траншею. По-змеиному извиваясь, овраг этот убегал вглубь рощи на многие километры. Местами глубокий, местами помельче; дно его по щиколотку устилали палые листья. Довольно долго я шагал вдоль оврага, пока деревья впереди не расступились; и тут я увидел тропинку. Тропинка бежала, выступая над землей, как хребет на спине у лошади. Ее пологие обочины плавно переходили в лощину, покрытую высохшей, мертвой травой. Птицы цвета жухлой листвы, глухо фыркая крыльями, то и дело перепархивали через тропинку и вновь исчезали в густом бурьяне. По краям лощины, точно остатки лесного пожара, пылали бутоны дикой азалии.

Прошагав по тропинке примерно час, я напрочь утратил способность ориентироваться в пространстве. Этак мне в жизни не найти Человека-Овцу! Но я все шел и шел неизвестно куда, пока не услышал журчание воды. Еще через минуту я дошагал до речушки — и двинулся вниз по течению. Если память не изменяла мне, вскоре должен был показаться водопад, а там и дорога, по которой мы с подругой пришли в долину.

Еще через десять минут ходьбы я услышал шум водопада. Валуны расщепляли поток на отдельные струи, и каждая струя образовала внизу у подножия свою ледяную запруду. Рыбы в запрудах я не увидел; лишь опавшие листья плавно кружились по зеркальной воде. Прыгая с валуна на валун, я переправился через речку, выкарабкался по скользкому склону на берег и ступил на знакомую дорогу. На перилах мостика сидел Человек-Овца и смотрел на меня. С плеча у него свисал громадный парусиновый мешок, под завязку набитый дровами.

— Будешь долго шататься по лесу — встретишь медведя, — сказал он мне. — Здесь как раз бродит один, мы следы вчера видели. Если очень хочется по лесу гулять — прицепи на задницу колокольчик, как мы…

Он завел руку за спину и позвонил в колокольчик, прицепленный булавкой к наряду пониже спины.

— Я тебя искал, — сказал я, отдышавшись.

— Знаем, — сказал Человек-Овца. — Видели.

— Да? А что, нельзя было хотя бы голос подать?!

— Ну, мы думали, ты хочешь сам нас найти. Вот и молчали.

Человек-Овца достал из кармана на груди сигарету и жадно, с удовольствием закурил. Я присел на перила с ним рядом.

— Ты что, здесь живешь?

— Угу, — кивнул он. — Только ты не говори никому. Этого никто не знает.

— А мой друг? Он-то знает, не так ли?

Молчание.

— Послушай. Если вы друзья с моим другом — значит, и мы с тобой тоже друзья, разве не так?

— Так, — задумался Человек-Овца. — Получается, что так…

— А если мы с тобой друзья, ты же мне врать не станешь, правильно?

— Н-ну да, — выдавил он с озабоченным видом.

— Ну, вот и рассказал бы все честно, как другу! — сказал я.

Он облизал пересохшие губы.

— Нельзя. Ты не обижайся, но нам действительно нельзя. Так получилось. Мы должны держать язык за зубами…

— Кто тебе приказал молчать?

Но Человек-Овца молчал, захлопнувшись, как ракушка. Вокруг было тихо, только ветер уныло гудел в ветвях сухостоя на берегу.

— Успокойся, никто нас не слышит, — подбодрил я его.

Человек-Овца посмотрел мне в глаза.

— Ты про эти места ничего не знаешь?

— Ничего не знаю. А что?

— Ну, так ты знай: непростые это места. Странные тут вещи случаются. Больше мы ничего не скажем — но ты имей ввиду, если что.

— Ну вот, а сам говорил — места здесь хорошие.

— Это для нас! — пояснил он торопливо. — Нам больше ни в каком месте жить невозможно. Если прогонят отсюда — нам идти больше некуда. И Человек-Овца опять замолчал. Я понял, что вряд ли вытяну из него еще что-либо осмысленное, и перевел глаза на мешок с дровами.

— А этим ты зимой обогреваешься?

Он молча кивнул.

— Что-то я не видал никакого дыма.

— А мы и не разжигали пока. Снег выпадет — разожжем. Только дыма ты все равно не увидишь. Есть такой способ особенный! И он захихикал, очень довольный собой.

— И когда же выпадет снег?

Человек-Овца посмотрел на небо, потом на меня.

— В этом году снег ранний… Дней через десять, пожалуй.

— Значит, дней через десять дорога обледенеет?

— Наверное. Никто не приедет, никто не уедет. Хорошее время года…

— И давно ты уже здесь?

— Давно, — ответил Человек-Овца. — Очень давно.

— А что ты ешь?

— Травы всякие, корешки, ягоду. Птицу можно ловить, рыбу поймать небольшую.

— И тебе не холодно?

— Если зимой, то холодно.

— Смотри, если что нужно — могу поделиться.

— Спасибо. Пока ничего не нужно.

Человек-Овца легко соскочил с перил, сбежал с мостика на берег и зашагал в сторону пастбища. Я тоже вскочил и двинулся следом.

— А почему ты решил здесь прятаться от людей?

— Мы тебе скажем — а ты смеяться станешь!

— Думаю, что не стану, — сказал я. Что здесь можно увидеть смешного — я решительно не понимал.

— Никому не скажешь?

— Никому не скажу…

— Мы не хотели идти на войну.

С полминуты мы молча шагали плечом к плечу. Хотя выражение «моим плечом к его голове» описало бы ситуацию куда точнее.

— Какую войну? С кем?

— Этого мы не знаем, — сказал он и закашлялся. — Но на войну идти не хотим. И поэтому живем, как овца. А если жить как овца, то и податься нам отсюда некуда.

— А родился ты в Дзюнитаки?

— Угу. Только не говори никому.

— Не скажу, — пообещал я. — Значит, город ты не любишь?

— Какой город? Внизу который?

— Ну да.

— Плохой город. Очень много солдат… — Он еще раз закашлялся. — А ты откуда пришел?

— Из Токио.

— Про войну что-нибудь слышал?

— Не-а…

Человек-Овца, похоже, сразу потерял ко мне интерес. До самого пастбища мы с ним больше не проронили ни слова.

— Может, в дом зайдешь? — пригласил я.

— Скоро зима, — покачал он головой. — Много дел надо сделать. В другой раз как-нибудь.

— Мне очень нужно увидеться с моим другом, — сказал я, глядя на него в упор. — Есть причина, по которой я должен поговорить с ним на этой неделе, никак не позже!..

Человек-Овца огорченно покачал головой. Уши его закачались, как крылья у птицы.

— Извини. Мы же говорили, что не можем ничем помочь.

— Ну, хотя бы скажи ему об этом!

— Угу, — только и промычал он.

— Спасибо заранее, — сказал я.

На том мы и расстались.

— Если в лес опять соберешься — не забудь прицепить колокольчик, — сказал Человек-Овца на прощанье.

Я отправился по прямой через пастбище к дому, а он, как и в прошлый раз, растворился меж белых берез. Громадное море уже совсем почерневшей травы отрезало нас друг от друга.

После обеда я решил заняться выпечкой хлеба. Брошюрка «Выпеки Сам», обнаруженная в спальне Крысы, была написана на редкость жизнерадостным и приветливым тоном. «Умеете читать? Тогда запросто испечете хлеб сами!» — уверяла меня реклама на задней обложке. И, должен отметить, не соврала. Следуя указаниям из брошюрки, я действительно без особых усилий выпек отличный хлеб. Аппетитный, дразнящий его аромат разнесся по воздуху, и в доме сделалось уютно и тепло. Вкус для первой попытки был тоже весьма достойным. Муки и дрожжей в кухне оказалось столько, что уже на одном только хлебе можно было продержаться всю зиму без особых проблем. Риса же и спагетти были такие горы, что не съесть и за год. На ужин я съел хлеб, салат и яичницу с ветчиной, а на десерт — компот из консервированных персиков.

На завтрак я отварил риса и соорудил плов с консервированной горбушей, морской капустой и грибами.

На обед разморозил сырники из холодильника и заварил крепкий чай с молоком.

В три часа пополудни съел ореховое мороженое, полив его клубничным сиропом.

Ужинал я курицей, запеченной в духовке, и растворимым супом.

Я снова начал толстеть.

На девятые сутки, изучая содержимое стеллажей в гостиной, я вдруг заметил, что одну из старых книг совсем недавно читали. В отличие от соседних томов, пыль на корешке была почти полностью стерта, а сам корешок выдавался из общего ряда на несколько миллиметров. Я снял книгу с полки, сел на диван и начал листать. Книга называлась, ни много ни мало, «Генезис Паназиатской Идеи», и была выпущена в середине войны. Бумага оказалось просто ужасной: от каждой страницы веяло плесенью. По содержанию — классический образец печатной продукции военного времени: все события освещались до крайности однобоко, гуманизмом не пахло совсем, а от стиля повествования через каждые две-три страницы нестерпимо хотелось зевнуть; но несмотря на все это, в тексте то и дело попадались белые пятна — строки, вымаранные цензурой. О событиях 26 февраля 1936 года[51] в книге, конечно же, не упоминалось ни слова.

Даже не собираясь вчитываться во всю эту муть, я наскоро пролистал всю книгу до последней страницы — и тут на ладонь мне выпорхнул белый листок, вырванный из записной книжки. После стольких страниц пожелтевшей старой бумаги белоснежный листок показался мне каким-то чудом неземного происхождения. Тот, кто читал книгу в последний раз, использовал этот листок для заметок. В его правую часть были выписаны имена, а в левую — даты и места рождения самых ярых националистов — фанатиков «паназиатской идеи». Совершенно машинально я заскользил глазами по списку, как вдруг мой взгляд, споткнувшись, остановился сам собой: в середине списка стояло имя Сэнсэя. Того самого Сэнсэя с овцой в голове, по воле которого меня сюда занесло. Место рождения — префектура Хоккайдо, округ такой-то… город Дзюнитаки.

Я уронил книгу на колени и долго сидел в глубоком оцепенении. Прошло много времени, прежде чем растекшиеся мысли в мозгу снова приняли форму слов. Не отпускало чувство, будто меня хорошенько огрели сзади чем-то тяжелым по голове. Я ведь должен был сам догадаться. Сразу, с самого начала должен был сообразить. Как только сказали, что Сэнсэй — сын обедневших хокайдосских крестьян, должен был тут же взять и сразу проверить. Как бы тщательно Сэнсэй ни скрывал свое прошлое, должны были остаться какие-то ходы для банального журналистского расследования. Да тот же Секретарь, стоило лишь намекнуть, моментально раскопал бы все, что нужно!..

Впрочем — стоп. Здесь что-то не так.

Я помотал головой.

В том-то и дело: Секретарь не мог не проверить такое. Слишком уж он дотошен. Слишком пристально он изучает даже самые призрачные версии, лишь бы все предвидеть заранее. Не случайно же он всегда предугадывал, куда я пойду и как на что отреагирую.

КОНЕЧНО ЖЕ, ОН ЗНАЛ ВСЕ ЗАРАНЕЕ.

Никакой другой версии в голову не приходило. Знал — и, тем не менее, тратил силы и время на уговоры и даже запугивания, — чтобы загнать меня туда, где я теперь сижу. Но зачем? Чего бы ему ни хотелось в итоге — сам бы он сделал все куда профессиональней, чем я. А если ему за каким-то дьяволом понадобился именно я — почему не объяснить мне с самого начала, куда идти?! Каша в голове постепенно рассасывалась — но на смену ей где-то на дне желудка заворочалась злость. Злость — и смутное ощущение какой-то гигантской, гротескной ошибки, которую я уже совершил и совершать продолжаю. Крыса что-то знает. Секретарь что-то знает. Один я, затянутый в эту кашу по самые уши, не знаю практически ни черта! Все мои версии оказались белибердой; все шаги, предпринятые до сих пор, завели в тупик. Не говоря уже о том, что и жизнь моя может в скорости оборваться. И если такое случится — винить за это можно будет только меня самого… Хотя вряд ли, конечно, меня станут уничтожать физически. Сначала из меня вытянут все, что можно, а потом переломают ноги и оставят ползать на брюхе до самой старости — и это будет последней, действительно последней каплей того яда, который мне приготовили. Мне вдруг нестерпимо захотелось бросить все к черту — и уйти по горной дороге, куда глаза глядят. Но сделать этого я не мог. Слишком далеко я зашел, слишком глубоко залез в эту историю, чтобы теперь взять и бросить все одним махом. Легче всего сейчас было бы, наверное, просто расплакаться — но даже этого я не позволил себе. Как подсказывал внутренний голос, мои самые горькие слезы были еще впереди.

Я принес с кухни бутылку виски, наполнил стакан сразу пальца на три и выпил большими глотками. Глотая виски, я думал только о виски — и ни о чем другом.

Глава 37

Что отражается в зеркале — и что не отражается в зеркале
Утром десятого дня я решил больше не думать о плохом. Все, что можно было потерять, я уже потерял — а значит, и беспокоиться не о чем. С утра пораньше я вышел на очередную пробежку и проделал уже половину пути, когда во второй раз пошел снег. Мокрые, липкие хлопья очень скоро сменились чем-то вроде осколков толченого льда — и наконец повалило так, что в белесом крошеве стало не видать ничего вокруг. Совсем не такой легкий, как раньше, снег омерзительными лепешками оседал на голове, на плечах и в складках одежды. Прервав свой обычный маршрут на полпути, я вернулся в дом и стал греть себе ванну[52]. Все полчаса, пока грелась ванна, я просидел спиной к керосинке — но согреться так и не смог. Холодная, промозглая сырость пропитала меня до самого сердца. Высвобожденные из перчаток пальцы не хотели сгибаться, а уши болели так, словно кто-то откручивал их от головы. Казалось, все тело с ног до головы обклеено полуистлевшей старой бумагой.

Лишь провалявшись с полчаса в ванне и выпив горячего чаю с бренди, я вроде бы вернулся в нормальное состояние — и все равно еще пару часов то и дело вздрагивал от пронизывающего тело озноба. Впервые я испытал на собственной шкуре, что такое зима в горах.

Снег валил и валил весь день, одевая долину в белое до самого горизонта. Только когда стали сгущаться сумерки, снегопад прекратился, ветер утих, и воздух вновь наполнила густая, плотная, как туман, тишина. Тишина, от которой нечем защититься. Я включил проигрыватель на автоповтор и прослушал «Белое Рождество» Бинга Кросби двадцать шесть раз подряд.

Но и этот снег, конечно же, продержался недолго. Как и предсказывал Человек-Овца, для того, чтобы долина замерзла совсем, требовалось еще какое-то время. Уже наутро в небе не осталось ни облачка, и лучи солнца начали лениво-небрежно растапливать снег. Белое пастбище быстро покрылось проталинами, а в уцелевших сугробах, точно в осколках разбитого зеркала, заплескались солнечные блики. На крыше мансарды снег слежался большими кусками — то и дело очередная лепешка сползала по скату крыши, срывалась и разбивалась о землю с громким шлепком. Растаявший снег крупными каплями стекал по оконным стеклам. Все снаружи резало глаз какой-то свежепрорисованной четкостью линий. Будто с каждого листика дерева свесилось по капле воды — и вся роща мириадами ярких точек сверкала на солнце.

Засунув руки в карманы штанов, я стоял у окна и долго смотрел на этот пейзаж. Мир пульсировал в своем ритме совершенно отдельно от меня. Отдельно от меня, отдельно от кого бы то ни было все текло своим чередом. Снег выпадал — и снег таял.

Под звуки капели и падающего с крыши снега я бодро начал уборку. После снегопада суставы так одеревенели, что хотелось размяться; а кроме того, раз уж я забрался в чужое жилье и торчу здесь неделями, то хотя бы из вежливости стоило поддерживать в доме порядок. Как бы там ни было, приготовить обед или убраться для меня никогда не составляло большой проблемы. И все-таки навести порядок в огромном доме оказалось куда трудней, чем я думал. Пробежать без остановки десяток километров, пожалуй, было бы легче. Первым делом я вымел веником пыль из углов и собрал ее гигантским пылесосом. Потом перемыл все полы и, сгибаясь в три погибели, натер половицы воском. Уже очень скоро появилась одышка — но, поскольку я бросил курить, совсем не болезненная. По крайней мере, не та, от которой до отвращения перехватывает горло. Я выпил на кухне холодного виноградного сока, чуть передохнул, доделал кое-какие мелочи — и решил, что пора пообедать. Через окна с распахнутыми ставнями солнце поливало лучами комнаты, и натертые полы переливались всеми цветами радуги. Ностальгически-сочный запах мокрого пастбища приятно щекотал ноздри, мешаясь с терпким запахом воска.

Перестирав одну за другой шесть тряпок, которыми натирал пол, я повесил их сушиться во дворе и отправился на кухню, где вскипятил в кастрюле воды и сварил спагетти. В спагетти я добавил тресковой икры и побольше масла, а сверху полил белым вином и соевым соусом. С таким великолепным настроением, как в этот день, я не обедал уже очень давно. Все время, пока я ел, в роще неподалеку изо всех сил щебетали дрозды.

Разделавшись со спагетти, я вымыл посуду — и продолжил уборку. Почистил ванну и умывальник, выдраил унитаз, освежил полировку у мебели в каждой комнате. Благодаря Крысе, следившему за чистотой постоянно, особых усилий полировка не требовала: брызнул жидкостью из флакона, растер — и готово. Закончив с мебелью, я вытянул из дома во двор длиннющий резиновый шланг и смыл вековую пыль с оконных стекол и ставней. Все здание тут же засияло, как новенькое. Я вернулся в дом, протер изнутри стекла, и на этом уборка закончилась. Оставшиеся пару часов до вечера я провалялся на диване, слушая пластинки. Наступил вечер, и я решил сходить в комнату Крысы за новой книгой. Уже перед тем, как подняться наверх, я вдруг заметил, что большое трюмо в коридоре у самой лестницы было возмутительно грязным. Я сходил за жидкостью для чистки стекол, набрызгал ее на зеркало и протер тряпкой. Но странное дело: сколько я ни старался — грязь не оттиралась, хоть тресни. Почему педантичный Крыса периодически мыл, чистил, драил в доме все, кроме этого зеркала, показалось мне непостижимой загадкой. Я налил в ведро теплой воды, жесткой нейлоновой щеткой буквально сцарапал смолянистую копоть со скользкой поверхности и напоследок отполировал стеклоочистителем. Вода в ведре стала чернее сажи. Одетое в деревянную раму с тончайшей резьбой, это зеркало смотрелось не просто старинным, но антикварным и весьма дорогим. После того, как я его выдраил, на нем не осталось ни пятнышка. Огромное, без единого изъяна или царапинки стекло отражало меня всего — с макушки до пальцев ног. Стоя перед зеркалом, я какое-то время разглядывал свое отражение. Ничего особо странного я не заметил. В зеркале я смотрелся точь-в-точь как в жизни: унылое выражение на совершенно незапоминающейся физиономии. Ну, разве что отражались оно чуть отчетливее, чем нужно. Все в зеркале было совершенно обычным — кроме, пожалуй, одной детали: отражение почему-то не выглядело отражением. Как если бы это не я разглядывал себя в зеркале, а наоборот — тот, кто был по ту сторону, разглядывал меня как свое отражение. Я поднес правую руку к лицу и потер подбородок ладонью. Тот, кто был по ту сторону зеркала, в точности повторил за мною мой жест. Или, может быть, это я повторил за ним его жест? Я уже не был уверен в том, что тер подбородок по собственной воле.

Изо всех сил сосредоточившись на понятии «свобода воли», я ущипнул себя за ухо большим и указательным пальцами левой руки. Тот, кто был в зеркале, одновременно проделал то же самое. Причем, было очень похоже, что он также крепко задумался о свободе собственной воли.

Я окончательно запутался, плюнул — и отступил от зеркала. Тот, кто был в зеркале, отступил в обратную сторону.

На двенадцатые сутки снег пошел в третий раз. Я проснулся, а он уже падал — настолько беззвучно, что становилось не по себе. Снежинки не были ни твердыми, ни вяло-размокшими. Неторопливо кружась, снег тихонько опускался с неба на землю и таял, не успевая слежаться. При одном только виде этого снега тяжелели веки, и глаза закрывались сами собой.

Я притащил из кладовки старую, облупленную гитару, с трудом настроил ее и попытался вспомнить то, что играл когда-то давным-давно. Слушая Бенни Гудмэна, я ковырялся в аккордах песенки «Airmail Special», пока не подошло время обеда. Тогда я отправился на кухню, наделал из уже почерствевшего хлеба бутербродов с толстыми ломтиками ветчины и съел, запивая пивом из банки. Я потерзал гитару еще с полчаса — и пришел Человек-Овца. Снегопад за окном продолжался, все такой же беззвучный и медленный, как и раньше.

— Если мы не вовремя, то зайдем в другой раз! — проговорил он нерешительно в открытую дверь.

— Нет-нет, совсем наоборот! Я тут как раз с тоски помираю! — поспешно выпалил я, опуская гитару на пол.

Как и в прошлый раз, Человек-Овца снял ботинки снаружи, постучал их один о другой, стряхивая засохшую грязь — и только потом зашел и затворил за собою дверь. Припорошенный снегом, его овечий наряд смотрелся особенно натурально. Протрусив к креслу напротив меня, он сел, положил руки на подлокотники и несколько раз поерзал всем телом, устаиваясь поудобнее.

— Этот снег тоже растает, да? — спросил я.

— Угу, этот тоже. Бывает два разных снега: тот, который тает — и тот, который не тает. Это — как раз тот, который тает.

— Понятно, — сказал я.

— А который не тает — тот будет еще через неделю.

— Пиво будешь?

— Спасибо. Если можно, лучше все-таки бренди.

Сходив на кухню, я достал для него бренди, для себя пива, разложил на тарелке бутерброды с сыром, принес все в гостиную и поставил на стол.

— Что ли на гитаре играл? — с явным любопытством спросил Человек-Овца. — Мы вот тоже музыку любим. Играть, правда, совсем не умеем…

— Да я тоже не умею. Уж лет десять, наверное, гитару в руки не брал.

— Ну, все равно: сыграл бы что-нибудь, как умеешь!

Чтобы не обижать Человека-Овцу, я сыграл ему первый куплет «Airmail Special», но уже в припеве заблудился в мудреных синкопах, сбился с ритма, плюнул и отложил инструмент.

— Эх, здорово! — с чувством похвалил Человек-Овца. — Небось, хорошо, когда музыку играешь?

— Это если хорошо играешь. В этом-то и проблема. Чтобы научиться играть хорошо, нужно, чтобы слух был хороший. А с хорошим слухом уши могут завять от своей же игры, пока учишься.

— Вон, значит, как? — удивился он.

Человек-Овца налил себе бренди, поднес бокал ко рту и принялся отхлебывать маленькими глоточками. Я откупорил пиво и стал пить прямо из банки.

— Послание твое мы передать не смогли, — сказал Человек-Овца.

Я молча кивнул.

— И пришли, чтобы тебе об этом сказать.

Я поднял глаза к календарю на стене. Дата истечения срока обведена красным фломастером, и до нее оставалось всего три дня. Впрочем, теперь мне было уже все равно.

— Ситуация несколько изменилась, — медленно произнес я. — Я теперь очень зол.

Так сильно, как еще не злился в жизни ни разу.

Человек-Овца молчал, застыв с бокалом в руке.

Я взял гитару за гриф, размахнулся — и что было силы шарахнул ею о кирпичный угол камина. Под душераздирающий визг лопающихся струн инструмент разлетелся вдребезги. Человек-Овца слетел с кресла, точно ошпаренный. Уши его качались, точно лапы сосны на ветру.

— В конце концов, я тоже могу когда-нибудь разозлиться, — все так же медленно сказал я. Словно бы убеждал себя самого: я тоже имею право на злость, все в порядке…

— Нам очень жалко, что не получилось тебе помочь, — пробормотал Человек-Овца. — Но ты пойми одно: мы к тебе относимся хорошо.

Какое-то время мы с ним сидели и молча смотрели на снег за окном. Мягкий снег высыпался из облака, как пух из дырявого одеяла. Я отправился на кухню за очередной банкой пива. Проходя по коридору у лестницы, оглянулся на старое зеркало. Как и следовало ожидать, тот, что был по ту сторону зеркала, тоже решил сходить за очередной банкой пива. Мы посмотрели друг другу в глаза и вздохнули. Обитая в разных мирах, мы думали с ним одинаково. Прямо как Граучо и Харпо Маркс из «Утиного Супа».

Кроме меня самого, в зеркале отражалась еще и гостиная за моей спиной. А может быть, наоборот — гостиная за его спиной отражалась по эту сторону зеркала. Так или иначе, обе комнаты выглядели абсолютно одинаковыми. Диваны, кресла, ковер на полу, часы, стеллажи — все до последней мелочи совпадало. И там, и здесь — одна и та же, не очень изысканная, но уютная гостиная большого дома. И все-таки мне показалось, будто между комнатой там и комнатой здесь была какая-то разница. Или мне только так показалось?

Я достал из холодильника запотевшую, небесно-лазурного цвета банку «Левенбрау» и с пивом в руке поплелся назад. На обратном пути я еще раз посмотрел на гостиную в зеркале. Потом — на ту гостиную, из которой пришел. Человек-Овца все так же сидел в кресле, не двигаясь, и рассеянно наблюдал, как падает снег за окном. Я опять повернулся, чтобы взглянуть на Человека-Овцу по ту сторону зеркала. Однако в зеркале не было никакого Человека-Овцы. В зеркале я увидал лишь громадную пустую гостиную, посередине которой стояли диван, пара кресел и стол. Там, в зеркальном мире, я был бесконечно один. У меня отвратительно засосало под ложечкой.

— Плохо выглядишь, — сказал Человек-Овца.

Ничего не ответив, я плюхнулся на диван, молча откупорил банку с пивом и сделал большой глоток.

— Простудился, сразу видать. Для не привыкшего, конечно, зима здесь слишком холодная. Да и воздух чересчур сырой… Постарайся сегодня пораньше заснуть.

— Ну уж нет, — покачал я головой. — Сегодня я вообще спать не лягу. Сегодня я буду сидеть и ждать, пока мой друг не придет.

— Ты знаешь, что он придет?

— Знаю, — сказал я. — Он придет сегодня в десять вечера.

Человек-Овца, не говоря ни слова, смотрел на меня. Глаза его в прорезях маски казались абсолютно невыразительными.

— Сегодня вечером я собираюсь в дорогу, а завтра снимаюсь отсюда. Если встретишь его — так и передай… Хотя, скорее всего, и передавать-то уже не нужно.

Человек-Овца с понимающим видом кивнул:

— Нам будет грустно, когда ты уйдешь… Ну, ладно. Наверно, тут и правда ничего не поделаешь… А ничего, если мы бутерброды с собой заберем?

— Ради Бога…

Человек-Овца завернул бутерброды в носовой платок, сунул сверток в карман и натянул перчатки.

— Надеюсь, еще увидимся как-нибудь… — сказал на прощание Человек-Овца.

— Не сомневаюсь, — ответил я.

Человек-Овца ушел через пастбище на восток. Фигурка его очень скоро скрылась за снежной вуалью. И осталась одна тишина.

Я налил в бокал Человека-Овцы бренди сантиметра на два и выпил залпом до дна. В горле сделалось горячо. Чуть погодя горячей волной окатило желудок. Еще через полчаса дрожь во всем теле кое-как унялась. Только звон часов у камина как будто усилился и еще долго грохотал, не найдя выхода, в голове. Я принес со второго этажа одеяло и прикорнул на диване. Непонятно с чего я смертельно устал — точно малый ребенок, что потерялся в лесу и проплутал трое суток по буреломам. Я закрыл глаза — и уже в следующую секунду спал, как убитый. Мне приснился кошмарный сон. Такой кошмарный и неприятный, что даже не вспомнить, о чем.

Глава 38

Срок истекает
Густой маслянистый мрак просочился через уши в голову и заполнил всего меня изнутри. Снаружи кто-то настойчиво пытался громадной кувалдой раскроить обледеневший земной шар на куски. Восемь фантастической силы ударов один за другим сотрясли всю планету. Но старушка-Земля не разбилась, а только покрылась мелкими трещинами.

Восемь?.. Восемь вечера!

Я помотал головой и открыл глаза. Все тело одеревенело от холода, а голова раскалывалась от боли. Было отчетливое ощущение, будто меня засунули в кухонный миксер, добавили льда и хорошенько взболтали. Но самым неприятным оказалось проснуться в кромешной тьме. Когда просыпаешься и открываешь глаза в темноте, кажется, что весь мир теперь придётся сотворять заново. Себя же при этом себя ощущаешь так, будто залез в чужое тело и живешь чужой жизнью. И нужно изрядно повозиться, чтобы спроецировать себя на эту жизнь — и снова в нее вернуться. Странное, вообще, занятие — рассматривать свою жизнь как жизнь кого-то другого. Сама мысль о своей жизни отдельно от себя самого крайне плохо переваривается сознанием.

Я поплелся на кухню, сполоснул под краном лицо и выпил один за другим два стакана воды. Хотя вода была ледяная, лицо продолжало гореть, как и прежде. Я вернулся в гостиную, сел на диван и попытался собрать во что-нибудь цельное разрозненные куски своей жизни. То, что вышло в итоге, ничего осмысленного не представляло; но, по крайней меря, я почувствовал, что это была моя жизнь. Моя, а вовсе не чья-то другая. И только тогда, наконец, я медленно начал возвращаться к себе самому. Очень трудно объяснить кому-то другому это фантастическое ощущение: Я — ЭТО Я… Еще труднее представить, что это кому-то может быть интересно.

В какой-то миг мне почудилось, будто на меня кто-то смотрит — но я тут же перестал обращать на это внимание. Я уверен, что сижу один-одинешенек в огромной комнате. А раз я в этом уверен — значит, по крайней мере, для меня так оно и есть.

Я начал думать о клетках тела. Права была жена. Все, все постепенно уходит в прошлое и исчезает там навсегда. Я САМ ИСЧЕЗАЮ — чем дальше, тем больше. Я потрогал ладонью лицо. В кромешной тьме оно вовсе не показалось мне моим лицом. Скорее, это было чье-то лицо, которое приняло черты моего. С памятью тоже творилось что-то невероятное. Имена людей, названия вещей и понятий плавились и растворялись в кромешном мраке.

Неожиданно темнота разродилась оглушительным звоном: часы пробили половину девятого. Снегопад прекратился, но плотные тучи по-прежнему заволакивали все небо, не оставляя ни щелочки, ни просвета. Темнота была идеальной. Очень долго я сидел, утонув в подушках дивана, и грыз ноготь большого пальца. Даже собственные ладони я различал с трудом. Керосинку я погасил, и в комнате становилось все холоднее. Кутаясь в одеяло, япроваливался взглядом в безбрежную тьму. Постепенно мне стало казаться, будто я сижу, скорчившись, на дне глубокого колодца без малейшей надежды когда-либо выбраться на свободу. Время текло, как мазут. Молекулы темноты расчерчивали фантастическими схемами каждую клетку моего тела. Постепенно эти схемы беззвучно рассасывались, и на смену им появлялись другие. Материя застыла, подрагивая, как остановившаяся ртуть, и лишь темнота продолжала совершать в пространстве свои бесконечные трансформации.

Я прекратил всякую мыследеятельность — и позволил Времени плыть, как ему заблагорассудится. Время подхватило меня и понесло своими неведомыми течениями. Беспрестанно обновляясь сама, темнота вычерчивала все новые и новые узоры в клетках моего тела.

Часы пробили девять. Гул от последнего удара медленно таял в пространстве и уже должен был уступить место надвигающейся тишине, как вдруг тишина странно съежилась, забилась в щель самой последней секунды — и так и не наступила.

— Ну, что? Поговорим? — спросил меня Крыса.

— Давай, — отозвался я.

Глава 39

Темнота и её обитатели
— Давай, — отозвался я.

— Я, правда, пришел на целый час раньше… — добавил он, извиняясь.

— Пустяки, — сказал я. — Я тут, как видишь, просто помираю с тоски…

Крыса засмеялся. Он находился где-то сразу позади меня. Казалось, еще немного — и я прикоснусь к нему спиной.

— Прямо как в старые добрые времена… — сказал Крыса.

— По-моему, нам с тобой всю жизнь удается поговорить по душам, лишь когда оба помираем со скуки, — заметил я.

— Хм-м… А что — пожалуй, ты прав!

И Крыса широко улыбнулся. Это я понял, даже сидя в кромешном мраке к нему спиной. По тому, как слегка разрядилось напряжение в черном воздухе, по другим мелочам — я умел различать тот миг, когда он улыбается. Слишком долго мы с ним были друзьями. Так долго, что замучаешься вспоминать.

— С другой стороны, кто это сказал: «друзья по скуке — лучшие друзья»? — прибавил он.

— Да ты же, небось, сам и сказал.

— Хм! Чутье тебя, как всегда, не подводит…

Я тяжело вздохнул:

— На этот раз мое чутье подвело меня так, что хоть волком вой. Просто жить неохота, ей-богу! Даром, что вы мне столько подсказок подсовывали всю дорогу…

— Ладно, что уж теперь… Все, что требовалось, ты сделал, как нужно.

Я не стал ничего говорить. Крыса тоже молчал и, я уверен, даже в темноте разглядывал, как обычно, пальцы на левой руке.

— Представляю, сколько неприятностей я доставил тебе! — сказал он наконец. — Мне правда очень неловко. Но другого выхода у меня не было. Кроме тебя, было совершенно некого попросить. Да я уже писал тебе обо всем этом…

— Нет, погоди! Вот как раз обо всем этом ты уж мне, будь добр, расскажи. Все это, знаешь ли, пока очень плохо укладывается у меня в голове…

— Конечно, — сказал Крыса. — Конечно, расскажу. Но сначала мы выпьем пива.

Я поднялся было с дивана, чтобы пойти за пивом, но Крыса остановил меня.

— Сиди, сам принесу, — сказал он. — Все-таки ты у меня в гостях…

Привычно-уверенными шагами Крыса прошел в темноте на кухню, открыл холодильник и начал набирать оттуда в охапку банку за банкой. Слушая, как он делает все это, я попеременно то закрывал, то открывал глаза. Темнота с открытыми глазами и темнота с закрытыми глазами несколько отличались по цвету. Крыса вернулся и выставил на стол одну за другой несколько банок с пивом. Я пошарил рукой по столу, нащупал одну, откупорил и выпил залпом чуть ли не половину.

— Когда ничего не видать, даже пиво не кажется пивом, — сказал я.

— Извини, но будет гораздо лучше, если мы поговорим в темноте…

Добрые пару минут мы с ним молча глотали пиво.

— Итак, — начал он наконец и откашлялся. Я поставил опустевшую банку на стол и, кутаясь в одеяло, приготовился к продолжению. Но продолжения не наступало. Я лишь слышал в темноте, как он болтал банкой из стороны в сторону, проверяя, сколько осталось пива. Старая привычка.

— Итак, — повторил он. И, залпом осушив пиво, лязгнул пустой банкой о крышку стола. — Начнем, пожалуй, с вопроса: что вообще заставило меня здесь поселиться. Тебя ведь и это интересует, как я понимаю?

Я ничего не ответил. Он подождал немного, понял, что ответа ждать бесполезно, и продолжал:

— Отец мой откупил эту усадьбу в пятьдесят третьем. Мне тогда было пять лет. До сих пор не знаю толком, зачем ему понадобился дом в такой глуши. Скорее всего, на распродаже бывшего имущества американской армии ее уступали за смехотворную цену. Да ты и сам видишь — дорог вокруг никаких; пока доберешься досюда, проклянешь все на свете. Летом еще ничего, а уж как снег повалит — что здесь делать человеку, вообще непонятно. Янки хотели здесь построить радиолокационную базу, и даже начали дорогу прокладывать, да скоро смекнули, что средств не хватит, и все работы свернули. Городок внизу — нищий, о том, чтоб дорогу достроить, и не помышляет. Да и зачем такая дорога могла бы пригодиться — пусть даже доведенная до ума?.. Вот так и вышло, что люди эту землю прокляли и забыли.

— А что, Профессор Овца не хотел вернуться?

— Профессор Овца живет в своих воспоминаниях. И не хочет никуда возвращаться.

— Пожалуй, что так… — пробормотал я.

— Ты пиво-то пей! — подзадорил меня Крыса.

— Да мне уже хватит, — сказал я. Керосинка погасла давным-давно, и, несмотря на толстое одеяло, тело мое промерзало так, что зуб на зуб не попадал. Крыса вскрыл очередную банку и продолжал пить пиво один.

— Отец в это место просто влюбился. Дорогу, где нужно, отремонтировал. Дом подлатал. Деньги, надо думать, ухлопал немалые! Зато теперь, была бы машина, летом здесь можно очень неплохо прожить. С печкой, туалетом, душем, телефоном и аварийной электростанцией. Что за жизнь здесь вел Профессор Овца — я даже гадать не берусь…

И Крыса издал горлом странный звук: не разобрать — то ли сдавленный вздох, то ли просто пивная отрыжка.

— С пятьдесят пятого по шестьдесят третий мы каждое лето приезжали сюда всей семьей. Родители, мы с сестрой и наша гувернантка. Если подумать, то был самый достойный период моей жизни… Пастбища перед домом — как и сейчас, впрочем — сдавались городу в аренду, и летом вся долина заполнялась овцами. Докуда глаз хватало — сплошное море овец! Так у меня и осталось в памяти на всю жизнь: подумаю о лете — сразу овец вспоминаю…

Слушая Крысу, я вдруг почувствовал, что очень плохо понимаю, что значит иметь в своем распоряжении загородную виллу. И, видимо, уже никогда не пойму.

— А к середине шестидесятых наши семейные приезды сюда прекратились. Купили новую усадьбу поближе к дому, сестра вышла замуж, да и я стал реже в семье появляться. У отца фирму долго лихорадило; да много всяких причин. В общем, это место опять оказалось заброшено и забыто. Сам я последний раз приезжал сюда в шестьдесят седьмом. Один приезжал. И жил здесь примерно месяц… На этом Крыса споткнулся, будто вспомнив о чем-то, и замолчал.

— Не скучно было? — осторожно спросил я.

— Скучно? Ну, нет! Будь моя воля, я бы здесь на всю жизнь остался. Но как раз этого я позволить себе не мог. Дом-то отцовский. А жить в долгу у родителей тогда было не в моих правилах.

— Почему — «тогда»? Разве сейчас не так?

— Да, конечно… — согласился Крыса. — С тех пор я решил сюда больше не приезжать. Но однажды заехал в Саппоро, и в холле отеля «Дельфин» увидал на стене фотографию. И страшно захотелось взглянуть на эти места хотя бы еще разок. Чего бы это ни стоило. Скажем так, из совершенно сентиментальных соображений. Ты ведь тоже, наверное, иногда бываешь сентиментальным?

— Случается, — сказал я. И вспомнил про море, похороненное под бетонными небоскребами.

— И вот я знакомлюсь с Профессором Овцой и выслушиваю его историю. Про овцу со звездой на спине, которая явилась к нему во сне… Это ты знаешь?

— Да уж, знаю.

— Ну, тогда остальное рассказываю в трех словах. Вскоре у меня появилось навязчивое желание провести в долине всю зиму. Желание дикое, сродни наваждению. Отец, не отец — тут уже все равно. Я наспех собираюсь и мчу сюда, себя не помня.

Как будто кто-то специально заманивает меня, понимаешь?..

— И здесь ты встречаешь Овцу. Так?

— Именно так, — ответил Крыса.

— О том, что случилось дальше, рассказывать очень жутко, — сказал Крыса. — Какими бы словами я ни описывал эту жуть, тебе ее все равно не постичь. И он с хрустом смял одну за другой две опустевшие жестянки из-под пива.

— Так что давай лучше ты сам будешь задавать мне вопросы. Я ведь смотрю, тебе уже почти все известно, на так ли?

— Можно спрашивать как попало?

— Можно, мне все равно.

— Ты уже умер, да?

Прошло много, до животного ужаса много времени, прежде чем я услышал ответ. Может быть, на самом деле, эта пауза измерялась всего несколькими секундами — но их было достаточно, чтобы я чуть не отдал Богу душу от страха. Во рту пересохло так, будто его набили песком.

— Да, — очень тихо ответил Крыса. — Я уже умер.

Глава 40

Крыса, который завёл часы
— Я повесился в кухне. На балке под потолком, — ответил Крыса. — Человек-Овца схоронил меня за гаражом. Умирая, особо не мучился. Если это тебя волнует. Мне-то, в общем, было уже все равно.

— Когда?..

— За неделю до твоего прихода.

— Так значит, это ты завел часы?

И тут Крыса расхохотался.

— Прямо анекдот, а?! Человек тридцать лет живет на свете и последнее, что делает перед смертью — заводит часы! Казалось бы, за каким чертом умирающему часы? Прямо сумасшедший дом какой-то, ей-богу!..

Отсмеявшись, Крыса умолк — и пространство вокруг онемело. Было слышно лишь тиканье часов; остальные звуки поглотил густой снег за окнами. Казалось, во всей Вселенной остались лишь он да я.

— Значит, если бы…

— Перестань! — оборвал меня Крыса. — Нет больше никаких «если бы»! Ты что, еще ничего не понял?!

Я покачал в темноте головой. Я действительно не понимал.

— Даже если бы ты пришел на неделю раньше — я бы все равно умер, какая разница!

Ну, может, поговорили бы мы с тобой в обстановке чуть потеплее и посветлее, чем сейчас, вот и все. Ничего бы это не изменило. Я должен был умереть! Жить становилось все страшней и мучительнее. И терпеть это было невыносимо…

— Но зачем нужно было умирать?!

В темноте я услышал, как он потер одну ладонь об другую.

— А этого я объяснять не хочу. Неохота выступать в идиотской роли собственного адвоката. Надеюсь, ты не станешь заставлять покойника оправдываться за собственную смерть?

— Но если ты не расскажешь, я же ничего не пойму.

— Ты давай, пиво пей!

— Холодно, — сказал я.

— Ну, сейчас-то уже не так холодно.

Дрожащей рукой я взял со стола очередную банку пива, откупорил и сделал глоток.

Мне и в самом деле почудилось, будто стало немного теплее.

— Короче говоря… Только обещай, что не проболтаешься!

— Да если и проболтаюсь — кто мне поверит?!

— Это уж точно, — усмехнулся Крыса.

Часы у камина пробили половину десятого.

— Не возражаешь, если я остановлю часы? На нервы действуют…

— Давай, конечно. Это же твои часы.

Он подошел к часам, открыл стеклянную крышку на циферблате и остановил рукой стрелки. Звуки и Время прекратили свое существование на Земле.

— Короче говоря, я умер с Овцой внутри. Подождал, когда она заснет покрепче, перекинул веревку через балку под потолком — и голову в петлю. Так, что скотина удрать не успела…

— Что обязательно нужно было умирать?

— Другого выхода просто не оставалось. Опоздай я на день — и Овца завладела бы мной целиком… Это был мой последний шанс. И он снова потер ладони.

— Я так хотел с тобой встретиться — в те минуты, когда был самим собой. Самим собой, понимаешь? С собственной памятью — и собственной слабостью одновременно… Вот и послал тебе фотографию — как подсказку. Надеялся, что ты успеешь найти дорогу сюда, пока я еще принадлежу себе хоть немного…

— И это тебя спасло бы?

— Тогда спасло бы, — очень тихо ответил он.

— Вся загвоздка здесь — именно в слабости, — продолжал Крыса. — С нее-то все и начинается. Сколько бы я тебе ни рассказывал, тебе этой слабости не понять.

— Все люди, в принципе — слабые…

— Это — обобщение! — Крыса нервно защелкал пальцами. — Если всех людей подводить под общий знаменатель — ни у кого вообще ни черта не получится. Я же сейчас говорю об индивидууме и о вещах очень личного плана. Я молчал.

— Слабость внутри человека гниет, и гниль эта разрастается. Как гангрена. Я в себе это обнаружил еще подростком. Психовал страшно… Знаешь, что происходит с душой, когда что-то медленно, годами разлагается у тебя внутри — и ты это все время чувствуешь?

Я продолжал молчать, лишь поплотнее закутался в одеяло.

— Тебе, пожалуй, этого не понять, — продолжал он. — У тебя с этим все в порядке… А между тем, это и есть Слабость. Все равно что генетическая болезнь. Сколько ни изучай ее в себе — вылечиться невозможно. И сама она не проходит в одно прекрасное утро. Только становится хуже и хуже с годами, и все…

— Погоди. Слабость чего конкретно?

— А всего. Слабость морали. Слабость сознания. Слабость человека из самого факта его существования…

Я рассмеялся. На этот раз, черт возьми, у меня получилось-таки рассмеяться.

— Тогда получается, что сильных людей вообще не бывает!

— Опять ты обобщаешь! Конечно, у всех есть свои слабые стороны. Но Настоящая Слабость, так же как и настоящая сила, встречается крайне редко. Всепожирающая Слабость, от которой душа утопает в беспросветном мраке — такая слабость тебе неведома. Но она встречается у других людей. Люди-то разные. Всех под одну гребенку не пострижешь…

Я молчал.

— Потому я и уехал из города. Чтобы, опускаясь все ниже, гниль свою людям не показывать. Тебе, в том числе… Здесь, по крайней мере, можно было жить в одиночку и не доставлять никому неприятностей. И, в конечном итоге… Крыса выдержал паузу, и чернота вокруг нас еще больше сгустилась.

— … В конечном итоге, от Овцы убежать, пока можно было, я не решался из той же проклятой Слабости. А однажды понял, что уже не выберусь. И с этого дня даже твой приход уже ничего бы не изменил. Даже если б я сам себя взял за шиворот и заставил спуститься с гор — очень скоро прибежал бы обратно. Вот что это такое, Настоящая Слабость..

— Чего от тебя хотела Овца?

— Меня. Всего — от начала и до конца. Мое тело, мою память, мою проклятую Слабость, мои споры с самим собой… Все это она страсть как любила. У твари была целая куча щупалец; эти щупальца она вонзала мне то в нос, то в уши — и лакомилась мной, как коктейлем через соломинку, отсасывая душу, выжимая меня, как лимон…

— Хм-м… И что же было взамен?

— Взамен, брат, было ТАКОЕ, что я и оценить-то как следует никогда не смог бы. И не то чтобы Овца эту штуку выдумала специально, чтобы меня вознаградить; здесь другое… Я, правда, успел только самый краешек увидать. Но даже это… Крыса на секунду умолк.

— Даже то, что я увидел, просто сшибало с ног. Просто с ума можно было сойти. Не знаю, как объяснить. Словами не опишешь, как ни старайся… Всемирная Домна. Горнило Вселенной, в котором переплавляется все и вся. Настолько божественной красотищи, что дыхание останавливается. И в то же время — такое злое, дьявольское, что кровь в жилах стынет от ужаса… Стоит человеку погрузить туда свое тело — все человеческое для него перестает существовать. Память, мысли, критерии добра и зла, чувства, страдания — все исчезает… Что-то похожее на динамику Начала Времен, когда Космос рождался из одной-единственной точки.

— И ты отказался?

— Да. Все это теперь похоронено — вместе с моим телом. Теперь у меня осталось еще одно дело; закончу его — и тогда уж навечно исчезну.

— Дело?

— Так, пустяки. Я еще попрошу тебя кое-что сделать. Но об этом — чуть позже…

Мы с ним почти синхронно отхлебнули по глотку пива. Непонятно отчего, но понемногу и правда становилось теплее.

— Значит, кровяная бомба в мозгу — это что-то вроде кнута? — спросил я. — Хлыст, которым Овца понукала своих «хозяев»?

— То-то и оно. Когда гематома сформировывается окончательно, человеку уже никуда не убежать…

— Так чего все-таки хотел Сэнсэй?

— Это был сумасшедший. Его психика не выдержала при виде Мирового Горнила…

Овца использовала его тело, чтобы создать гигантскую Машину Власти. Только для этого она в него и залезла. Как в дешевую вещь: поносил и выбросил. Для воплощения же Идеи Овцы он не годился — это был полный ноль…

— И после смерти Сэнсэя она решила использовать тебя в качестве преемника этой власти, так?

— Именно.

— И что должно было наступить в итоге?

— Империя Абсолютной Анархии. Когда все противоречия сваливаются в одно целое. А в центре — я с Овцой в голове.

— Ну, и почему ты отказался?

Время медленно умирало. И на это медленно умиравшее Время сыпал и сыпал беззвучный снег.

— А я слабость свою люблю. Люблю, когда душа болит, когда тяжело… Как солнце летнее припекает, как ветер пахнет, как цикады стрекочут, и все такое… Страшно люблю, до чертиков. С тобой вот пиво попить… — Крыса будто захлебнулся словами. — Да не знаю я!

Я лихорадочно пытался найти, что сказать. Но слова не подыскивались, хоть тресни. Кутаясь в одеяло, я продолжал разглядывать темноту.

— Сдается мне, из одного и того же материала мы с тобой наворотили что-то совершенно противоположное, а? — сказал вдруг Крыса. — Ты, вообще, веришь в то, что мир становится лучше?

— А кто может знать, что лучше, что хуже?

Крыса рассмеялся:

— Ей-богу, если б на свете существовало Царство Великих Обобщений — ты бы там был царем!

— Только без Овцы в голове, — усмехнулся я.

— Это точно! Овца бы в тебе надолго не задержалась, — Крыса залпом допил уже третье пиво и с грохотом поставил банку на стол. — В общем, тебе нужно поскорее спускаться с гор. Пока все выходы снегом не завалило. Ты же не хочешь здесь зимовать? Дня через три-четыре снег повалит без остановки. Дорога обледенеет: захочешь выбраться — костей не соберешь…

— А ты? Что ты собираешься делать дальше?

В тяжелой, угрюмой тьме Крыса вдруг неожиданно легко и жизнерадостно засмеялся:

— Для меня, брат, уже никакого «дальше» не существует! К концу зимы я просто исчезну. Сколько эта зима будет длиться — я уж не знаю. Одна зима — значит, одна зима. Ровно столько назначено. Здорово, что мы с тобой успели еще раз встретиться. Хотелось, конечно, где посветлее да потеплее…

— От Джея тебе привет…

— О! Ты ему тоже обязательно передай.

— И с твоей женщиной я встречался.

— Как она?

— Нормально. Работает в той же фирме.

— Значит, замуж так и не вышла?

— Нет пока, — ответил я. — Хотела узнать, все уже закончилось или нет?

— Да, все закончилось, — сказал Крыса. — Я сам, своими силами это долго закончить не мог… Но теперь — конец. Во всей моей жизни не было ни малейшего смысла.

Хотя, конечно, если одолжить у тебя твою страсть к обобщениям — ни в чьей жизни на этом свете смысла, в принципе, нет… Правильно я говорю?

— Правильно… — ответил я. — И напоследок у меня к тебе два вопроса.

— Сколько угодно.

— Сначала — про Человека-Овцу.

— Человек-Овца — славный малый!

— Ну, а тот Человек-Овца, который сюда приходил? Ведь это был ты, верно?

Несколько секунд Крыса молча хрустел костяшками пальцев.

— Да, — вымолвил он наконец. — Это был я. Человек-Овца одолжил мне свое тело на пару часов… А ты что, сразу догадался?

— Не сразу. К середине разговора. Сначала не понял…

— Честно сказать, ты меня здорово удивил, когда гитару в щепки разнес.

Во-первых, я еще никогда не видел, чтобы ты так бесился; а во-вторых, это была, как-никак, моя первая в жизни гитара. Дешевка, конечно, но все-таки…

— Извини, — смутился я. — Я просто хотел напугать тебя, чтобы ты выдал себя наконец и перестал мутить воду…

— Да ладно. Бог с ней, с гитарой. Уже завтра от этого места вообще ничего не останется… — сказал он беззаботно. — Ну, а второй вопрос, видимо — насчет твоей подруги?

— Да.

На этот раз Крыса молчал очень долго. Добрую минуту, наверное, он потирал руки.

И наконец глубоко вздохнул:

— О подруге твоей я, по возможности, вообще не хотел разговаривать. Она просто не входила в мои расчеты.

— Не входила в расчеты?

— Ну да. Я-то устраивал вечеринку, как говорится, для своих. Чтобы это касалось только нас с тобой, понимаешь? И вдруг появляется она… Нам не следовало втягивать ее в эту кашу. Как ты заметил, у этой девочки — сверхъестественные способности. Особый дар притягивать к себе редкие случайности и неординарные события. Но в таком месте, как это, ей появляться было нельзя. Для ее способностей здесь оказалось слишком высокое напряжение…

— Что с ней случилось?

— Сама-то она в порядке. Жива-здорова… Вот только тебя ей, пожалуй, привлечь будет больше нечем. Жаль, конечно…

— Но почему?!

— Кое-что в ней самой исчезло. Сгорело внутри…

Я молчал, ошарашенный.

— Я знаю, это тяжело, — продолжал Крыса. — Но рано или поздно оно все равно сгорело бы. Как сгорало десятки раз и у тебя, и у меня, и у всех девчонок, что были с нами когда-то…

Я молча кивнул.

— Я скоро пойду, — сказал Крыса. — Мне нельзя здесь долго… Я думаю, где-нибудь мы еще обязательно встретимся, а?

— Да, конечно… — пробормотал я.

— Хорошо бы — там, где солнце светит, и лето в самом разгаре, — добавил он. — И напоследок — просьба… Завтра утром установи стрелки часов на девять ноль-ноль. Потом отодвинь часы от стены — и сзади на корпусе увидишь четыре провода. Соедини их: красный — с красным, зеленый — с зеленым. Ровно в половине десятого выходи из дома и спускайся с гор. Ровно в двенадцать один мой старый знакомый заглядывает ко мне на чай… Идет?

— Хорошо, я все сделаю.

— Все-таки я рад, что мы с тобой повстречались!..

Тишина в последний раз обняла нас обоих.

— Прощай! — сказал Крыса.

— Увидимся, — сказал я в ответ.

Закутавшись в одеяло, я закрыл глаза и весь обратился в слух. Ступая по полу так, словно ботинки его были абсолютно сухими, Крыса прошел через комнату к выходу и распахнул парадную дверь. Гостиную сразу заполнило ледяным воздухом. Ветра не было; воздух просто пропитался жутким холодом, и все. Крыса распахнул дверь и долго стоял, не двигаясь, в дверном проеме. Он стоял и смотрел непонятно на что — не на пейзаж снаружи, не внутрь комнаты и не на меня, а на что-то совсем другое. Может, на дверную ручку, может — на собственные ботинки. Он постоял так — и, словно захлопывая ворота Времени, с мягким щелчком затворил за собою дверь.

И осталась одна тишина. Тишина — и ничего больше.

Глава 41

Красный провод, зелёный провод  Охрипшие чайки
Крыса сгинул, и вскоре невыносимый озноб охватил мое тело. К горлу подкатывала тошнота, но сколько я ни бегал в туалет проблеваться, ничего, кроме натужного кашля, наружу не выходило.

Я поднялся в спальню, кое-как стянул с себя свитер и рухнул в постель. Озноб пришел вместе с жаром. Очень скоро одеяло и простыни пропитались потом, хоть выжимай, и ледяная влажная масса облепила меня с головы до ног.

— Часы заведи на девять… — шепчет мне кто-то навязчиво в самое ухо. — Красный провод — к красному проводу… Зеленый — к зеленому… А в полдесятого уходи отсюда…

— Ты не волнуйся, — бубнит Человек-Овца. — Все будет в полном порядке…

— Все клетки постепенно переродятся, — убедительным тоном произносит моя жена. В левой руке у нее — белая сорочка с прозрачными кружевами. Голова совершенно бессознательно мотается из стороны в сторону. Амплитуда колебания головы — от десяти до пятнадцати сантиметров… Красный провод — к красному проводу… Зеленый — к зеленому…

— Я смотрю, ты ничегошеньки не понимаешь, — сокрушается моя подруга. Я и в самом деле не понимаю уже ни черта.

Я слышу, как шумят волны — тяжелые, зимние. Море — свинцового цвета, волны по краю — как кружевной воротник у платья девчонки… Окоченевшие чайки. Я — один в зале запертого снаружи Океанариума. Несколько китовых пенисов, выстроенные в ряд, глядят на меня с витрины. Невыносимо душно. Нужно срочно открыть окно…

— Нельзя, — говорит водитель черного автомобиля. — Если один раз открыть, то обратно уже не закроешь. И тогда мы все просто погибнем… Кто-то все-таки открывает окно. Нечеловеческий холод. Слышно, как кричат чайки.

Их охрипшие резкие голоса раздирают мне душу в клочья.

— Вы еще помните, как зовут вашу кошку? — обращается ко мне Водитель.

— Селедка, — отвечаю я.

— Нет, не Селедка! — говорит он. — Имя вашей кошки уже поменялось! Имена, знаете ли, имеют свойство постоянно меняться. Ведь и вы сами уже не знаете, как вас зовут, не так ли?

Дикий холод. И слишком много охрипших чаек.

— Только посредственность из всех путей выбирает самый длинный, — сказал мне Человек В Черном. — Зеленый провод — это и есть красный провод, а красный — это зеленый!..

— Про войну ты что-нибудь слышал? — спросил Человек-Овца.

Оркестр Бенни Гудмэна начал вступление к «Airmail Special». Чарли Крисчен затянул безобразно длинное соло. На голове у него — мягкая кремовая шляпа… Это было последнее, что я увидел, прежде чем провалился в бездонную темноту.

Глава 42

И снова — проклятый поворот
Щебетали птицы.

Солнечный свет, просочившись сквозь деревянные жалюзи, разрисовал полосатым узором постель. Мои наручные часы на полу у кровати показывали 7:35. Шерстяное одеяло и простыни подо мной вымокли так, точно какой-то кретин вылил мне прямо в кровать целое ведро воды.

Голова была по-прежнему свинцовой, но жар заметно спал. За окном все пространство до горизонта побелело от снега. Новое утро выкрасило долину сверкающим серебром. Холодный воздух приятно бодрил, покалывая кожу. Я спустился по лестнице и принял горячий душ. Лицо мое в зеркале выглядело до отвращения белым, а щеки за одну ночь ввалились так, словно меня не кормили два месяца. Выдавив из тюбика в три раза больше крема для бритья, чем обычно, я аккуратно намылил щеки и тщательно побрился. Затем пошел в туалет и освободился от такого огромного количества жидкости, что сам себе не поверил. Совершив сей сортирный подвиг, я вконец обессилел. Как был, в халате, я упал на диван и пролежал, свернувшись калачиком, минут пятнадцать. За окном по-прежнему щебетали птицы. Снег начал таять, с крыши звонко и часто капало. Время от времени откуда-то издалека доносился пронзительный скрип непонятно чего.

В половине девятого я съел яблоко, выпил два стакана виноградного сока. И принялся укладывать вещи. Из подпола в кухне я решил позаимствовать бутылку белого вина, большую плитку шоколада и пару яблок. Я собрался в дорогу — и в воздухе гостиной разлилась какая-то неуловимая грусть. Вся многолетняя, запутанная история этого странного дома, наконец, подходила к концу.

Сверившись с часами на руке, ровно в девять я подошел к часам у камина, подтянул вверх одну за другой три гири и установил стрелки на девять ноль-ноль. Потом отодвинул корпус часов от стены и соединил торчавшие из задней панели провода. Зеленый провод — с зеленым. Красный — с красным. Четыре отверстия для проводов были проделаны в фанере шилом. Две дырки сверху, две снизу. Сами провода были накрепко приторочены к корпусу часов точно такой же проволокой, что я видел у Крысы в джипе. Я придвинул часы обратно к стене и подошел к зеркалу попрощаться со своим двойником.

— Пусть все будет хорошо, — сказал я ему.

— Пусть все будет хорошо, — сказал он мне.

* * *
Вспоминая маршрут, каким мы пришли сюда, я зашагал по прямой через пастбище. Снег пронзительно скрипел под ногами. Без единого следа на бескрайнем снегу, долина казалась громадным серебряным озером, затопившим кратер исполина-вулкана. Обернувшись, я увидел одинокую цепочку следов, тянувшуюся от меня до самого дома. Линия следов замысловато вихлялась из стороны в сторону. Что ни говори, а ходить по прямой — не такое уж и простое занятие. Дом при взгляде издалека смотрелся точь-в-точь как живое существо. Весь он как-то смущенно ужался — и время от времени вздрагивал, отряхивая снег с треугольной крыши. Лепешки снега соскальзывали вниз по скату и с грохотом разбивались о землю.

Я пошел дальше — и вскоре добрался до края пастбища. Затем очень долго шагал по березовым зарослям. Наконец, переправившись через мостик, обогнул конусовидную сопку и вышел на Проклятый поворот.

Мне повезло: снег на дороге еще не успел слежаться и заледенеть. И все же это был очень странный снег: как осторожно ни ступай по нему, сердце не отпускает липкий, противный страх, будто еще шаг — и провалишься по пояс, если не хуже. Потребовалась целая вечность, чтобы, цепляясь за осыпающиеся валуны вдоль обочины, преодолеть-таки этот чертов поворот. Подмышки взмокли так, будто стояла тридцатиградусная жара. Все это сильно смахивало на страшные сны моего детства. С правой обочины просматривалась равнина внизу. Вся она словно поседела от снега. Посередине текла, ослепительно искрясь на солнце, речка Дзюнитаки. Мне даже почудилось, будто издалека донесся гудок речного парома. Погода была — лучше некуда.

Я глубоко вздохнул, поправил рюкзак за плечами — и зашагал пологой дорогой вниз. Но уже за следующим поворотом остановился. Новенький, незнакомый мне джип громоздился прямо посреди дороги, загораживая проход. Рядом с джипом стоял Черный Секретарь и пристально смотрел на меня.

Глава 43

Чай в двенадцать часов
— А я тебя жду, — сказал Секретарь. — И не просто жду, а вот уже двадцать минут.

— Откуда вы узнали?!

— О чем? О месте или о времени?

— О времени, — сказал я и опустил на землю рюкзак.

— А как ты думаешь, что позволило мне стать секретарем самого Сэнсэя?

Трудолюбие? Сноровка? Или, может, «ай-кью»? Глупости! Это стало возможным лишь благодаря особому дару, которым я, к твоему сведению, обладаю. Или — «шестому чувству», если пользоваться твоими словами…

На нем были бежевая куртка, толстые лыжные брюки, а на глазах — солнцезащитные очки с зелеными стеклами.

— Именно поэтому мы с Сэнсэем и совпадали в главном. В том, что намного превосходило такие банальные критерии, как «здравый рассудок», «элементарная логика» или, скажем, «общественная мораль»…

— «Совпадали»?

— Ровно неделю назад Сэнсэй скончался. Похороны были роскошными. Весь Токио сейчас буквально стоит вверх дном: никак не выберут, кому же достанутся его капиталы… Мутный поток посредственности хлынул в освободившееся пространство. Ночей не спят, овцы божьи…

Я перевел дыхание. Секретарь достал из нагрудного кармана серебряный портсигар, вынул сигарету без фильтра и закурил.

— Не желаешь? — протянул он мне портсигар.

— Нет, — сказал я.

— Честно скажу, ты свою задачу выполнил превосходно. И сделал даже больше, чем от тебя ожидалось. Не стану скрывать: я от тебя такого не ожидал. Поначалу я даже готовил тебе целый ряд подсказок — на случай, если ты совсем залезешь в тупик… Но твоя встреча с Профессором Овцой меня просто очаровала! Настолько, что я бы даже не возражал, если б ты захотел на меня работать…

— Значит, вы с самого начала знали про это место?

— Естественно! За кого ты меня принимаешь?..

— А можно вопрос?

— Давай, — снисходительно усмехнулся Секретарь. — Но только короткий.

— Все-таки, почему вы не рассказали мне про это место сразу?

— Потому, что ты должен был разыскать его сам. Своим умом и по собственной воле.

И еще я хотел, чтобы ты заставил своего приятеля вылезти из его черной дыры.

— Из какой еще черной дыры?..

— Психологической черной дыры. После встречи с Овцой человек, как правило, отключается от внешнего мира — и впадает в состояние временной потери ориентации. Ну, что-то вроде сильной контузии… Вытащить его из этого состояния и было твоей задачей. Однако поверить — даже тебе! — он мог только в одном случае: если бы ты пришел к нему искренним и невинным, как лист бумаги, на котором ничего не написано… Просто, не правда ли?

— Куда уж проще…

— Любой замысел кажется проще простого, когда он уже раскрыт. Разработать до мелочей программу такого замысла — вот что самое сложное! Прогноз колебания человеческих эмоций на компьютере не составишь; здесь уже приходится работать вручную… Зато уж когда программа, которую ты создал с таким трудом, срабатывает без сучка, без задоринки — вот тогда и наступает удовлетворение, полноценнее которого не бывает!

Я молча пожал плечами.

— Итак, — продолжал Секретарь, — Охота На Овец успешно подходит к концу.

Благодаря моим верным расчетам — и твоему простодушию. Теперь-то уж я доберусь до твоего приятеля… Так или нет?

— Да, конечно, — подтвердил я. — Он вас ждет. Сказал, что у вас с ним чай в двенадцать часов…

Мы оба совершенно синхронно взглянули каждый на свои часы. На моих было 10:40.

— Ну что ж, я должен идти, — произнес Секретарь. — Опаздывать — не в моем стиле.

Мой водитель отвезет тебя в город. Да, и последнее. Вот тебе за труды… Он полез в нагрудный карман, достал оттуда банковский чек и протянул мне. Я взял бумажку и, не глядя, затолкал в карман куртки.

— Что, даже проверить не хочешь?

— А что, разве есть такая необходимость?

Секретарь от души расхохотался:

— С тобой, ей-богу, приятно иметь дело! Кстати говоря — фирму-то вашу напарник твой распустил. А зря! Перспективы у вас были самые радужные. Рекламный бизнес, попомни мои слова, очень скоро начнет набирать обороты. И тебе я посоветовал бы избавляться от всяких напарников как можно скорее…

— Вы — сумасшедший, — очень внятно произнес я.

— Мы еще встретимся, — только и ответил Секретарь. Сказав так, он отвернулся и быстро пошел по дороге в долину.

— Селедка ваша в порядке! — заверил меня Водитель, ведя машину вниз по горной дороге. — Растолстела, как мячик!..

Я сидел в кресле рядом с Водителем. За баранкой огромного, хищного, как рептилия, джипа он смотрелся совершенно другим человеком. Всю дорогу до самого города он очень подробно рассказывал мне про похороны Сэнсэя и про то, как ухаживал за Селедкой — но я почти не слушал его. В половине двенадцатого мы подъехали к станции. В городе стояла такая тишь, словно все его жители умерли в одночасье. Одинокий старик лениво ворошил лопатой сугроб у разъезда. Худющая собака сидела с ним рядом и виляла хвостом.

— Большое вам спасибо! — сказал я Водителю, выбираясь из джипа.

— Не за что! — отвечал он. — А кстати, как насчет телефонного номера, что я вам дал? Дозвонились до Господа Бога?

— Нет… Как-то не до того было.

— С тех пор, как скончался Сэнсэй, по этому номеру стало просто не дозвониться.

Никто не берет трубку! Не знаю уж, в чем там дело…

— А может, Ему там тоже не до того?

— Может, и так, конечно… — пробормотал водитель. — Всего вам доброго!

— До свидания, — сказал ему я.

* * *
Поезд отходил ровно в двенадцать. На перроне не было ни души, а во всем поезде, не считая меня, сидело три жалких пассажира. И все же чувство, что меня опять окружают живые люди, приносило несказанное облегчение. Что ни говори, а я возвращался в тот мир, где родился. Пусть бы он даже тиной болотной покрылся от собственной ограниченности и безысходной скуки — это был единственный мир, которому я принадлежал…

Я жевал шоколад, когда раздался гудок отправления. Гудок отревел, поезд, дернувшись, с оглушительным лязгом тронулся с места — и тут я услышал грохот далекого взрыва. С трудом отодвинув тяжелую раму, я высунулся в окно. Несколько секунд спустя раздался еще один взрыв. Поезд плавно набирал скорость. Прошло еще три минуты — и над одинокой конусовидной сопкой на горизонте поднялся столб густого черного дыма.

Все полчаса, пока поезд не свернул резко вправо и горный пейзаж не скрылся из глаз, я смотрел и смотрел, завороженный, на этот дым — и никак не мог оторваться.

Эпилог

— Ну, вот и все, — сказал Профессор Овца. — Все закончилось, правда?

— Да, — сказал я. — Все закончилось.

— Не знаю, как тебя и благодарить…

— Я и сам очень многое потерял.

— Нет! — покачал головой Профессор Овца. — Ты только начал жить… Разве нет?

— Да, наверное… — вздохнул я.

Когда я выходил из комнаты, Профессор Овца сидел за столом, уронив голову на руки, и беззвучно рыдал. Я уходил — и уносил с собой последний смысл его жизни. Правильно ли я поступал — этого я так до конца и не понял.

— Она куда-то уехала, — огорченно сообщил мне управляющий отелем «Дельфин». — А куда — не сказала… Что с вами, вам нездоровится?

— Пустяки, — ответил я.

Я получил свои вещи и поселился в тот же номер, что и в прошлый раз. Из окна просматривалась все та же непонятная фирма в небоскребе напротив. Грудастой сотрудницы я в офисе не заметил. Два молоденьких клерка, дымя сигаретами, работали за столами. Один изучал бумажки с цифирью, а другой, вооружившись линейкой, вычерчивал на большом куске ватмана какой-то график. Из-за отсутствия грудастой казалось, будто передо мной — совсем не та фирма, за которой я наблюдал в прошлый раз. Единственное сходство заключалось в том, что и теперь было совершенно невозможно понять, чем там занимаются. Ровно в шесть сотрудники поднялись из-за столов, оставили комнату — и здание, погасив огни, погрузилось в сумерки.

Я включил телевизор и посмотрел последние новости. Ни о каком взрыве в горах не сообщали ни слова. Ах, да, — осенило меня. Взрывы-то были вчера!.. Где же я прошатался целые сутки? Чем занимался?

Я попробовал вспомнить — но все попытки увенчались только головной болью.

Ладно. Как бы там ни было — один день уже миновал. Вот так, день за днем, мне предстояло теперь всю жизнь отворачиваться от собственной памяти. До тех самых пор, пока однажды не позовет меня снова тот далекий голос в кромешной тьме…

Я выключил телевизор и, не снимая обуви, упал на кровать. Лежа один на двуспальной кровати, я разглядывал потолок — весь в разводах и пятнах. Эти разводы и пятна напомнили мне людей, что родились, жили и умерли тысячи лет назад — слишком давно, чтобы кто-то помнил о них сегодня. Отблески неоновой рекламы плясали на стенах номера, переливаясь и меняя цвета.

У самого уха тикали часы на руке. Я расстегнул ремешок, снял их и бросил на пол. Вздохи автомобильных клаксонов переплетались и наслаивались друг на друга в сумерках за окном. Хотелось спать — но заснуть не получалось, хоть тресни. Странное, непередаваемое ощущение засело в душе и прогоняло сонливость ко всем чертям.

Я надел свитер, вышел на улицу, забрел в первую попавшуюся дискотеку и под вопящий нон-стопом пульсирующий «соул» выпил три двойных виски со льдом. И только тогда почувствовал себя более или менее в порядке. Что ни говори, а приводить себя в порядок следовало как можно скорее. Слишком много людей вокруг, похоже, теперь рассчитывали на мой порядок и зависели от него. Когда я вернулся в отель, трехпалый управляющий сидел на диване в приемной и смотрел по телевизору программу ночных новостей.

— Утром я уезжаю, — сообщил я ему.

— Сразу в Токио?

— Да нет, — ответил я. — Сперва заеду кое-куда. Разбудите меня в восемь утра, если не сложно.

— Да, конечно…

— Спасибо за все…

— Ну, что вы! — сказал управляющий и глубоко вздохнул. — А отец ничего есть не хочет. Если так будет дальше — помрет, чего доброго…

— Он очень многое пережил.

— Я знаю, — печально проговорил управляющий. — Да только мне он так ничего и не рассказывает!

— Ну, теперь-то у вас все будет очень хорошо, — уверенно сказал я. — Подождите немного — увидите сами.

* * *
Утром я завтракал в небе. Самолет приземлился в Ханэда — и через полчаса уже снова был в воздухе. В иллюминаторе слева до самого горизонта сверкало бликами море.

Старина Джей стоял, как всегда, по ту сторону стойки и чистил картошку. Девчонка, приходившая помочь по утрам, меняла воду в цветочных вазах и протирала столы. Из хокайдосских снегов я вернулся обратно в осень: сопки в окне «Джей'з Бара» алели роскошной кленовой листвой. Я сидел за стойкой еще не открывшегося заведения и потягивал пиво. Скорлупа арахиса с приятным треском раскалывалась, чуть только я сжимал ее в пальцах.

— Между прочим, цени: найти арахис, который приятно чистить, — большое искусство! — заметил Джей.

— Хм-м! — промычал я, жуя арахис.

— А ты, что — все еще в отпуске?

— Я уволился.

— Как — уволился?!

— Долгая история…

Джей дочистил картошку, промыл картофелины в большом бамбуковом сите под холодной водой и завинтил кран.

— Ну, и что теперь делать будешь?

— Еще не знаю. Получу выходное пособие, продам права на управление фирмой…

Больших денег, конечно, не получу но все-таки. Ну, и еще вот это… Я достал их нагрудного кармана банковский чек и, не глядя на сумму, передал Джею. Тот посмотрел на чек и покачал головой:

— Деньги, конечно, солидные, только… не очень чистые, верно?

— Угадал.

— Только это — очень долгая история, да?

Я рассмеялся:

— Я желаю, чтобы эта бумажка хранилась где-нибудь у тебя… Положи ее в самый солидный сейф этого почтенного заведения!

— Да где ты здесь видишь хоть один сейф?!

— Ну, тогда сгодится и кассовый аппарат!

— Я, конечно, могу положить этот чек в абонентский сейф какого-нибудь банка… — озабоченно сказал Джей. — Только что ты, вообще, собираешься с ним делать дальше?

— Послушай, Джей. Тебе, небось, немало стоило переехать в новое здание?

— Да уж, стоило…

— Долгов понаделал, небось?

— А куда же без них, без долгов-то?

— Ну, а этого чека хватило бы, чтобы погасить все долги?

— Да еще и сдача осталась бы, но…

— Ну вот! А за это ты бы, скажем, занес нас с Крысой в почетные члены правления своего бара. А? Никаких процентов с выручки, никакого раздела прибыли. Просто — чтобы значились имена. Ну как, идет?

— Да нехорошо этокак-то…

— Что ж нехорошего? Случись что, не дай Господь, со мной или Крысой — ты нас тут же и приютил бы под своим крылышком…

— Но ведь… Вы и так, по-моему, всегда могли на это рассчитывать.

Стиснув в ладони ледяной стакан с пивом, я посмотрел ему прямо в лицо.

— Знаю, — сказал я. — И все-таки — я так хочу.

Джей рассмеялся и спрятал чек в карман фартука.

— А я до сих пор помню, как ты надрался первый раз в жизни… Сколько же лет назад это было?

— Тринадцать, — ответил я.

— Ничего себе!

И Джей — старый, неразговорчивый Джей! — целых полчаса проболтал со мной о добрых старых временах. И лишь когда в баре стали появляться один за другим посетители, я приподнялся со стула.

— Куда собрался? Ты же только пришел! — удивился Джей.

— Приличная девица пораньше спать ложится, — сказал я.

— Ну, а с Крысой-то повстречался?

Я уперся ладонями в стойку и глубоко-глубоко вздохнул.

— Повстречался…

— И что? Тоже «долгая история»?

— Долгая. Такой долгой истории ты, пожалуй, отродясь не слыхал…

— А если вкратце?

— А если вкратце, то весь смысл пропадет.

— Сам-то он как? В порядке?

— В порядке. Очень с тобой повидаться хотел…

— Интересно, свидимся ли мы еще когда-нибудь?

— Свидитесь! Члены правления, как-никак… Вот и деньги эти мы с Крысой вдвоем заработали.

— Тронули старика… Спасибо вам.

Я поднялся-таки со стула и вдохнул всей грудью ностальгический запах заведения.

— Как член правления, желаю, чтобы здесь были бильярд и музыкальный автомат!

— Хорошо. Установлю к твоему следующему приходу, — пообещал Джей.

* * *
Двинувшись вдоль реки, я добрался до самого устья, вышел к остаткам морского берега в полсотни метров длиной, сел у самой воды — и проплакал два часа кряду. С самого рождения мне, наверно, еще никогда не доводилось плакать так долго. Лишь через два часа я, наконец, нашел в себе силы подняться на ноги. Совершенно не представляя, куда идти, я все-таки встал и отряхнул налипший на джинсы песок. Когда солнце совсем зашло, я сделал свой первый шаг — и услышал, как за спиной еле слышно плеснулись волны.

Книга IV. ДЭНС, ДЭНС, ДЭНС

«Мне часто снится отель «Дельфин». Во сне я принадлежу ему…» — так начинается этот захватывающий роман. Вас ждет возвращение в отель «Дельфин», который внешне изменился, но внутри которого осталось что-то от старого: остался Человек-Овца, осталось что-то, без чего не может жить главный герой, который «разгребает культурологические сугробы».

«…Танцуй, — сказал Человек-Овца. — Пока звучит музыка — продолжай танцевать. Понимаешь, нет? Танцуй и не останавливайся. Зачем танцуешь — не рассуждай. Какой в этом смысл — не задумывайся. Смысла все равно нет и не было никогда…»

Глава 1

Март 1983 г.
Мне часто снится отель «Дельфин».

Во сне я принадлежу ему. По какому-то странному стечению обстоятельств я — его часть. И свою зависимость от него там, во сне, я ощущаю совершенно отчетливо. Сам отель «Дельфин» в моем сне — искаженно-вытянутых очертаний. Очень узкий и длинный. Такой узкий и длинный, что вроде и не отель, а каменный мост под крышей. Фантастический мост, который тянется из глубины веков до последнего мига Вселенной. А я — элемент его мощной конструкции… Там, внутри, кто-то плачет чуть слышно. И я знаю — плачет из-за меня.

Отель заключает меня в себе. Я чувствую его пульс, ощущаю тепло его стен. Там, во сне, я — один из органов его огромного тела…

Такой вот сон.

Открываю глаза. Соображаю, где я. И даже говорю вслух. «Где я?» — спрашиваю сам себя. Вопрос, лишенный всякого смысла. Задавай его, не задавай — ответ всегда известен заранее. Я — в своей собственной жизни. Вокруг — моя единственная реальность. Не то чтобы я желал их себе такими, но вот они — мои будни, мои заботы, мои обстоятельства. Иногда со мной рядом спит женщина. Но в основном я один. Ревущая скоростная магистраль за окном, стакан у подушки (с полпальца виски на донышке), да идеально соответствующий обстановке — а может, и просто ко всему безразличный — пыльный утренний свет. За окном — дождь. Когда с утра дождь, я не сразу вылезаю из постели. Если в стакане осталось вчерашнее виски — допиваю его. Наблюдаю за каплями, срывающимися с карниза за окном, и думаю об отеле «Дельфин». Вытягиваю руку перед собой. Ощупываю лицо. Убеждаюсь: я — сам по себе, никакому отелю не принадлежу. Я НИЧЕМУ НЕ ПРИНАДЛЕЖУ. Но ощущение из сна остается. Там, во сне, попробуй я вытянуть руку вот так же — и огромное здание заходило бы ходуном. Точно старая мельница, к которой заново подвели воду, заскрипело бы оно, заворочало вал за валом, шестеренку за шестеренкой — и всем корпусом до последнего гвоздя отозвалось бы на мое движение. Если прислушаться — можно даже различить, в какие стороны этот скрип разбегается… Я прислушиваюсь. И различаю чьи-то сдавленные рыдания. Из кромешного мрака доносятся они еле слышно. Кто-то плачет. Тихо и безутешно. Плачет и зовет меня.

Отель «Дельфин» действительно существует. Притулился на углу двух убогих улочек в Саппоро. Несколько лет назад я прожил там целую неделю. Нет — попробую вспомнить точнее. Восстановить все в деталях… Когда это было? Четыре года назад. Еще точнее — четыре с половиной. Мне тогда не было и тридцати. Мы поселились там на пару с подругой. Собственно, она-то все и решила. Вот, говорит, здесь и поселимся. Дескать, мы просто должны поселиться именно в этом отеле — и ни в каком другом. Не потребуй она — мне бы и в голову не пришло останавливаться в таком странном месте.

То был обшарпанный, богом забытый отелишко: за неделю нашего пребывания там я встретил в фойе всего двух или трех посетителей — да и о них было крайне трудно сказать, живут они здесь или забежали на пять минут по делам. Судя по тому, что на доске за конторкой портье кое-где недоставало ключей, постояльцы у отеля «Дельфин» все же имелись. Немного. Совсем чуть-чуть. А поскольку телефон отеля мы нашли в справочнике большого города, подозревать, будто здесь вообще никто не останавливается, было бы просто странно. Но если кроме нас двоих здесь и жили какие-то постояльцы — надо полагать, существа это были страшно робкие и забитые. Видеть мы их не видели, слышать не слышали и никакого их присутствия не ощущали. Разве только порядок ключей на доске у портье менялся день ото дня. Видимо, даже по коридорам они передвигались бледными тенями, затаив дыхание и прижимаясь к стенам. Лишь изредка тишину в здании нарушало громыхание старого лифта; но лифт замирал — и тишина наваливалась еще тяжелее, чем прежде…

Совершенно мистическое заведение.

При взгляде на него мне всегда казалось, будто передо мной — ошибка мировой эволюции. Жертва зашедших в тупик генетических трансформаций. Уродливая рептилия, чей биологический вид долго мутировал в ошибочном направлении — слишком долго, чтобы теперь меняться обратно. В результате же все особи этой ветви повымирали, лишь одна осталась в живых — и громоздилась теперь, сиротливая и неприкаянная, в угрюмых сумерках нового мира. Жестокого мира, где даже Время отреклось от нее. И обвинять в этом некого. Нет виноватых — и совершенно нечем помочь. Потому что с самого начала не надо было устраивать здесь отель. С этого, самого главного промаха все и пошло вкривь да вкось. Как сорочка, которую застегнули не на ту пуговицу, и она совсем немного перекосилась. Любые попытки исправить этот маленький перекос приводят к такому же легкому, почти элегантному беспорядку еще где-нибудь. И так, понемногу, вся сорочка оказывается перекошенной, с какой стороны ни смотри… Бывает на свете такая особая перекошенность. Если часто смотреть на нее, голова привыкает непроизвольно клониться вбок. Вроде никаких неудобств: наклон очень слабый, всего в несколько градусов. Легкий, естественный наклон головы. Привыкнешь — и можно вполне уютно жить на свете. Если, конечно, не обращать внимания на то, что весь остальной мир воспринимается под наклоном…

Именно таким был отель «Дельфин». Его убогость, как и обреченная готовность в любую секунду провалиться сквозь землю от всех нелепостей, скопившихся в нем за десятки лет, бросались в глаза любому. Жутко тоскливое заведение. Тоскливое, как колченогая псина под январским дождем. Конечно, на свете нашлось бы немало отелей еще тоскливее этого. Но даже поставленный с ними в ряд, отель «Дельфин» смотрелся бы по-особому. Тоска была заложена уже в самом проекте здания. И от этого становилось тоскливей вдвойне.

Стоит ли говорить — за исключением бедолаг, попавших сюда по ошибке или неведению, трудно было найти человека, который поселился бы в отеле «Дельфин» добровольно.

На самом деле, отель назывался несколько иначе. «Dolphin Hotel»— вот как это звучало официально. Но образ, рождаемый таким названием в моей голове, настолько отличался от того, чем приходилось довольствоваться в реальности (при словах «Dolphin Hotel» мне представляется роскошный сахарно-белый отель где-нибудь на побережье Эгейского моря), — что я про себя называл его просто «отель Дельфин». Как бы в отместку вывеске «DOLPHIN HOTEL», висевшей у входа. Без вывески догадаться о том, что перед вами отель, было бы невозможно. Но даже с вывеской здание никак не выглядело отелем. Больше всего оно напоминало музей. Хранилище каких-то особенных знаний, куда тихонько, чуть не на цыпочках, заходят особенные посетители и со специфическим любопытством в глазах разглядывают экспонаты, ценность которых понятна лишь специалисту…

Не знаю, казалось ли так же кому-нибудь, кроме меня. Но, как я выяснил позже, такое впечатление оказалось не просто полетом моей фантазии. На одном из этажей здания действительно располагался архив.

Кто же захочет селиться и жить в таком месте? В музее с полуистлевшим хламом неизвестного назначения? В лавке старьевщика, где мрачные коридоры заставлены бараньими чучелами, в воздухе пыльными клочьями плавает овечья шерсть, а стены завешаны порыжевшими фотографиями? В мрачном склепе, где даже мысли людей, не найдя себе применения, скопились засохшей грязью во всех углах?

Вся мебель в отеле повыцвела, столы шатались, и ни одна дверь не запиралась как следует. Лампы едва горели — в коридорах висел густой полумрак. Вода из свинченных кранов в туалетах текла не переставая. Ожиревшая горничная (ноги как у слона) бесцельно шаталась по коридорам, чахоточным кашлем напоминая миру о своем существовании. Управляющий отелем, средних лет мужчина с жалобными глазами, самолично просиживал с утра до ночи за конторкой в фойе, и на руке у него недоставало двух пальцев. На его лице было ясно написано: за какое дело бы он ни взялся, ничего хорошего не получится никогда. То был классический представитель племени неудачников. Как если бы его поквасили сутки-другие в бочке с чернилами, затем отпустили — и, как бедняга ни пытался потом отмыться, злая Карма ошибок, провалов и хронического невезения въелась в кожу голубовато-унылым оттенком и навеки осталась с ним. Этого типа явно стоило посадить под стекло и показывать школьникам на уроках естествознания. Под табличкой: «Человек, Безнадежный Во Всех Отношениях». Одним своим видом он вызывал у посетителей жалость — а некоторых, уверен, и раздражал (бывают люди, которые злятся, когда нужно кого-то жалеть)…

Ну, кому взбредет в голову здесь селиться?

Но мы поселились. «Мы просто обязаны здесь поселиться!» — уговорила меня подруга. И вскоре исчезла. Как сквозь землю провалилась, оставив меня одного. Об этом мне сообщил Человек-Овца. «Девчонка ушла, — сказал он. — Девчонка должна была уйти»… Теперь-то я понимаю, что все это значило. Ее главной задачей было сделать так, чтобы я пришел сюда добровольно. И она блестяще сыграла свою роль. Роль указки Судьбы. Как реки Молдавии. Куда по ним ни сворачивай — все равно выплываешь к морю… Лежу и думаю об этом, глядя на дождь за окном. Думаю о Судьбе.

С тех пор, как у меня начались эти странные сны, по утрам в голове так и вертится мысль о пропавшей подруге. С каждым утром все отчетливей кажется, будто я снова ей нужен — и что она зовет меня. Иначе с чего бы мне снился отель «Дельфин»?

«Подруга»… Я ведь даже имени ее не знаю. Прожили вместе несколько месяцев — а я так и не знаю о ней ни черта. Знаю лишь, что работала «девушкой по вызову» в дорогом ночном клубе. Элитарном клубе — с членской системой и респектабельными клиентами. Шлюхой высшей категории. И кроме этого еще подрабатывала в нескольких местах. Днем правила тексты в небольшом издательстве, да время от времени подряжалась фотомоделью для рекламы женских ушей. Словом, жила очень наполненной жизнью. И, конечно, без имени никак не могла. Скорее всего, у нее было даже несколько разных имен. И в то же время — ни одного. На ее вещах — а она, понятно, старалась носить с собой только самый минимум — имени хозяйки не значилось. Ни проездного билета, ни водительских прав, ни кредиток я никогда у нее не видел. Постоянно с собой она носила только миниатюрный блокнотик, куда тоненькой ручкой заносила какую-то невразумительную цифирь — коды-шифры, понятные лишь ей одной. Во всей ее жизни со мной было совершенно не за что зацепиться… Не знаю: может, у шлюх тоже есть имена. Вот только живут они в том измерении, где имен не бывает.

Как бы там ни было — мне почти ничего о ней не известно. Откуда приехала, когда родилась, сколько лет на самом деле — не имею ни малейшего представления. Как мимолетный дождик, она появилась вдруг — и так же внезапно исчезла. Оставив лишь воспоминания…

Но в последнее время воспоминания эти становятся что-то слишком реалистичными. Странные вещи мерещатся мне. Будто это она, подруга, зовет меня из отеля «Дельфин» в моем сне. Будто я снова ей нужен. Но повстречаться мы можем, только если я приеду в отель. Там, в отеле «Дельфин», она плачет и ждет меня.

Наблюдаю за каплями. Прислушиваюсь к себе. Я чему-то принадлежу… Кто-то плачет и ждет меня… И то, и другое воспринимается очень издалека. Словно происходит где-нибудь на Луне. Что ни говори, а сны — это сны. Как ни беги за ними вдогонку — не добежишь, не дотянешься.

Да и с чего бы кому-то из-за меня так убиваться?

И все-таки. Все-таки она меня ждет. Там, в одной из комнат отеля. Я и сам в душе хочу, чтобы так было. Я тоже хочу принадлежать ему — странному дому, в котором переворачиваются судьбы людей…

Однако вернуться в отель «Дельфин» — задача не из простых. Заказать по телефону номер, купить билет, прилететь в Саппоро — если бы все сводилось лишь к этому! Проблема поездки в отель «Дельфин» — в самом отеле «Дельфин». Вернуться туда — значит встретиться с тенями Прошлого. При одной мысли об этом я впадаю в меланхолию. Четыре года я, как мог, разгонял вокруг себя эти холодные мрачные тени. Но стоит вернуться в отель — и псу под хвост полетит вся та жизнь, которую я выстроил заново за эти четыре года, начав с нуля.

С другой стороны, не так уж и много я выстроил… Как ни смотри, почти все — бессмысленный мусор, хлам для уютного прозябания…

И все-таки — я сделал все, что мог. Собрал этот хлам, подогнал половчее к реальности и к себе, слепил из своих куцых ценностей новое бытие… И что теперь — обратно в прежнюю жизнь без кола без двора? Распахнуть окно — и повыкидывать все к чертовой матери?

Хотя, в конечном итоге — лишь так и сможет начаться что-нибудь новое. Уж это я понимаю. Лишь так, и никак иначе…

Все еще лежа в кровати, я уставился в потолок и глубоко вздохнул. Плюнь, сказал я себе. Расслабься. Ни к чему эти рассуждения не приведут. То, что с тобой происходит, сильнее тебя. Рассуждай, не рассуждай — а начнется все именно с этого… Таков порядок. Хоть тресни.

* * *
Пора, наконец, представиться.

«Несколько слов о себе»…

В школе, помню, частенько приходилось этим заниматься. Из года в год, когда набирался новый класс, все выстраивались в линейку, и каждый по очереди выходил вперед и рассказывал о себе, как умеет. Я никогда не мог этого делать как следует. И дело тут даже не в умении. Само занятие казалось полным бредом. Что я вообще могу знать о себе? Разве то, каким я себя представляю, — настоящий я? Если собственный голос, записанный на магнитофонную пленку, получается странным, чужим — что говорить о картинках, которые мое воображение рисует с меня, перекраивая, извращая мою натуру, как ему заблагорассудится?.. Подобные мысли всю жизнь копошились у меня в голове. И всякий раз, когда я знакомился с кем-то, и приходилось рассказывать «что-нибудь о себе», я чувствовал себя точно двоечник-прохиндей, исправляющий отметки в классном журнале. Колоссально неуютное ощущение… Поэтому я всегда старался не рассказывать о себе ничего, кроме голых фактов, которые не нужно ни комментировать, ни объяснять («держу собаку»; «люблю плавать»; «ненавижу сыр»; и так далее), — но в итоге мне все равно продолжало мерещиться, будто я рассказываю какие-то придуманные вещи о несуществующем человеке. И когда в таком состоянии я слушал рассказы других — казалось, что они тоже болтают не о себе, а о ком-то третьем. Что все мы живем в придуманном мире и дышим придуманным воздухом…

И все-таки — придется что-нибудь рассказать… Только так все и может начаться — с болтовни о себе. С этого первого шага. Удачно ли, нет — рассудим после. Я сам рассужу, другие рассудят — сейчас неважно. Сейчас я должен болтать о себе. И при этом — помнить, о чем болтаю…

Сыр я теперь люблю. Когда полюбил — не помню; как-то само полюбилось. Собака моя простудилась под дождем и умерла от воспаления легких, когда я пошел в последний класс школы. С тех пор собак не держу. А плавать люблю и сегодня. Спасибо за внимание…

Но в том-то и беда: в реальной жизни так легко не отделаешься. Когда требуешь чего-то от жизни (а кто из нас от нее не требует?) — жизнь автоматически запрашивает в ответ целую кучу дополнительной информации. Для построения расчета необходимо ввести больше данных. Иначе ответа не будет.

ДАННЫХ НЕДОСТАТОЧНО. ОТВЕТ НЕВОЗМОЖЕН. НАЖМИТЕ КЛАВИШУ СБРОСА.

Нажимаю на «сброс». Экран пустеет. Люди в аудитории принимаются швырять в меня чем попало. «Болтай! Еще болтай о себе!..» Учитель недовольно сдвигает брови. Потеряв дар речи, я каменею у классной доски.

Нужно болтать. И как можно дольше. Удачно ли, нет — разберемся потом…

* * *
Иногда она приходит и остается на ночь. Утром завтракает вместе со мной, уходит на работу — и уже не возвращается. Имени у нее нет. Все-таки она — не главная героиня этой истории. Очень скоро она навсегда исчезнет из повествования, и, чтоб не запутывать себя и других, я не буду давать ей имя. Но я не хочу, чтобы думали, будто я ею пренебрег. Мне она нравилась всегда, и даже теперь, когда она исчезла из моей жизни навеки, нравится ничуть не меньше.

В каком-то смысле мы с ней — друзья. По крайней мере, у нее есть все основания считать себя моим единственным другом. За исключением редких визитов ко мне, она живет с постоянным любовником. Работает в телефонной компании — составляет на компьютере счета за телефонные разговоры. Подробнее о работе я не спрашивал, она не рассказывала. Но, думаю, что-нибудь в этом роде. Подсчитывает, кто сколько наговорил по телефону, выписывает квитанции и рассылает абонентам. Так что свои телефонные счета я всегда вынимаю из почтового ящика так, будто получил интимное письмо.

Совершенно отдельно от своей основной жизни она спит со мной. Два — ну, может, три раза в месяц. Меня она считает «человеком с Луны» или кем-то вроде этого. «Эй! А ты разве не вернешься к себе на Луну?» — хихикает она тихонько. В постели нагишом, всем телом прижимаясь ко мне. Сосками маленьких грудей упираясь мне в ребра. Так мы болтаем каждый раз, когда ночью вдвоем. За окном — несмолкающий гул магистрали. По радио — монотонный шлягер «Хьюмэн Лиг». «Лига Людей»… Ну и названьице! Какого черта так называть музыкальную группу? Все-таки раньше люди называли свои группы куда приличнее: «Импириэлз», «Сьюпримз», «Фламингоуз», «Фэлконз», «Импрешнз», «Дорз», «Фор Сизонз», «Бич Бойз»[53]

Я говорю ей об этом. Она смеется. Странный я, говорит. Что во мне странного — не понимаю. Сам я считаю себя нормальным человеком с самыми обычными мыслями в голове… ХЬЮМЭН ЛИГ!

— Ужасно люблю, когда мы вдвоем, — говорит она. — Иногда бывает — так захочу к тебе, прямо сил нет! На работе, например…

— Хм…

— Иногда, — подчеркивает она. И потом молчит с полминуты. Заканчивается «Хьюмэн Лиг», начинается что-то незнакомое. — Вот в чем проблема-то… Твоя проблема, — продолжает она. — Мне, например, страшно нравится, когда мы вот так… Но быть с тобой каждый день с утра до вечера почему-то не хочется… Отчего бы, а?

— Хм, — повторяю я.

— То есть, ты меня ни в чем не стесняешь, все в порядке. Просто… Когда я с тобой, воздух вокруг становится каким-то тонким… разреженным, да? — Как на Луне.

— Что ж. Вот такой он, запах моей родины…

— Эй! Я не шутки шучу! — Она привстает на постели и заглядывает мне в лицо. — Я, между прочим, все это для тебя говорю… Много у тебя в жизни людей, которые бы говорили с тобой о тебе?

— Нет, — отвечаю я искренне. Кроме нее, больше нет никого.

Она снова ложится и прижимается грудью ко мне. Я ласкаю ей спину ладонью.

— В общем, вот так. Воздух с тобой очень тонкий. Как на Луне, — повторяет она.

— На Луне воздух вовсе не тонкий, — возражаю я. — На Луне вообще воздуха нет. Так что…

— Очень тонкий!.. — шепчет она. Может, не слышит, что я говорю, может, просто не хочет слышать — не знаю. Но от ее шепота мне неуютно. Черт знает, почему. Есть в нем что-то тревожное. — А иногда и совсем истончается… И тогда ты дышишь вовсе не тем же воздухом, что я, а чем-то другим… Мне так кажется.

— Данных недостаточно… — бормочу я.

— В смысле — я о тебе ничего не знаю? Ты об этом, да? — спрашивает она.

— Да я и сам о себе ничего не знаю! — говорю я. — Ну, правда! Я не в философском смысле, а в самом буквальном… Общая нехватка данных, понимаешь? По всем параметрам…

— Но тебе уже тридцать три, так?

Ей самой — двадцать шесть.

— Тридцать четыре, — поправляю я. — Тридцать четыре года два месяца.

Она качает головой. Потом выбирается из постели, подбегает к окну и отдергивает штору. За окном громоздятся бетонные опоры скоростной магистрали. В предрассветном небе над ними — белый череп луны.

Она — в моей пижаме.

— Эй, ты! Возвращайся к себе на Луну! — изрекает она, указуя пальцем на небеса.

— С ума сошла? Холодно же! — говорю я.

— Где? На Луне?

— Да я о тебе говорю! — смеюсь я. На дворе февраль. Она стоит у самого подоконника, и я вижу, как ее дыхание превращается в белый пар. Кажется, лишь после моих слов она замечает, что мерзнет.

Спохватившись, она мигом запрыгивает обратно в постель. Я обнимаю ее. Пижама на ней — холодная просто до ужаса. Она утыкается носом мне в шею. Нос ее тоже как ледышка.

— Уж-жасно тебя люблю, — шепчет она.

Я хочу ей что-то ответить, но слова застревают в горле. Я очень тепло отношусь к ней. В постели — вот как сейчас — мы отлично проводим время. Мне нравится согревать ее своим телом; гладить, едва касаясь, ее длинные волосы. Нравится слушать ее дыхание во сне, а утром — завтракать с нею и отправлять ее на работу. Нравится получать по почте телефонные счета, которые, я верю, она для меня составляет; наблюдать, как она разгуливает по дому в моей пижаме на три размера больше… Вот только чувству этому я никак не подберу определения. Уж конечно, это не любовь. Симпатией — и то не назовешь…

Как бы это лучше назвать?

Так или иначе, я ничего ей не отвечаю. Просто ни слова на ум не приходит. И я чувствую, что своим молчанием чем дальше, тем больнее задеваю ее. Она не хочет, чтобы я это чувствовал, но я чувствую все равно. Просто провожу пальцами по нежной коже вдоль позвонков — и чувствую. Совершенно отчетливо. Так мы молчим, обнявшись, и слушаем песню с неизвестным названием.

Внезапно — ее ладонь у меня в паху.

— Женись на хорошей лунной женщине… Сделайте с ней хорошего лунного ребеночка… — ласково бормочет она. — Так будет лучше всего.

Шторы распахнуты, и белый череп смотрит на нас в упор. Все так же обнимая ее, я гляжу поверх ее плеча на луну. По магистрали несутся грузовики. Временами они издают какой-то недобрый треск — будто гигантский айсберг начинает раскалываться, заплыв в теплые воды. «Что же они там перевозят?» — думаю я.

— Что у нас сегодня на завтрак? — спрашивает она.

— Да ничего особенного. Как всегда. Колбаса, яйца, тосты. Салат картофельный со вчера остался. Кофе. Тебе могу сварить «кафе-о-лэ»…

— Кр-расота! — радуется она. — И яичницу сделаешь, и кофе, и тосты пожаришь, да?

— С удовольствием! — отвечаю я.

— Угадай — что я люблю больше всего на свете?

— Честно? Понятия не имею…

— Больше всего на свете, — говорит она, глядя мне прямо в глаза, — я люблю, чтоб зима, и утро такое противное, что встать нету сил; а тут — кофе пахнет, и еще такой запах, когда яичницу поджаривают с колбасой, и когда тостер отключается — дззын-нь! — просто вылетаешь из постели, как ошпаренная!.. Понял, да?

— Ладно! — смеюсь я. — Сейчас попробуем…

* * *
Я человек не странный.

То есть, мне действительно так кажется.

Конечно, до «среднестатистического человека» мне тоже далеко. Но я не странный, это точно. С какой стороны ни глянь — абсолютно нормальный человек. Очень простой и прямой. Как стрела. Сам себя воспринимаю как некую неизбежность — и уживаюсь с нею совершенно естественно. Неизбежность эта настолько очевидна, что мне даже не важно, как меня видят другие. Что мне до того? Как им лучше меня воспринимать — их проблема, не моя.

Кому-то я кажусь глупее, чем на самом деле, кому-то — умнее. Мне же самому от этого — ни жарко, ни холодно. Ведь образец для сравнения — какой я на самом деле — тоже всего лишь фантазия, отблеск моего же представления о себе. В их глазах я действительно могу быть как полным тупицей, так и гением. Ну и что? Не вижу в том ничего ужасного. На свете не бывает ошибочных мнений. Бывают мнения, которые не совпадают с нашими, вот и все. Таково мое мнение.

С другой стороны, есть люди, которых моя внутренняя нормальность притягивает. Таких людей очень мало, но они существуют. Каждый такой человек и я — точно две планеты, что плывут в мрачном космосе навстречу друг другу, влекомые какой-то очень природной силой, сближаются — и так же естественно разлетаются, каждый по своей орбите. Эти люди приходят ко мне, вступают со мной в отношения — лишь для того, чтобы в один прекрасный день исчезнуть из моей жизни навсегда. Они становятся моими лучшими друзьями, любовницами, а то и женами. Некоторые даже умудряются стать моими антиподами… Но как бы ни складывалось, приходит день — и они покидают меня. Кто — разочаровавшись, кто — отчаявшись, кто — ни слова не говоря (точно кран без воды — хоть сверни, не нацедишь ни капли), — все они исчезают.

В моем доме — две двери. Одна вход, другая выход. По-другому никак. Во вход не выйти; с выхода не зайти. Так уж устроено. Люди входят ко мне через вход — и уходят через выход. Существует много способов зайти, как и много способов выйти. Но уходят все. Кто-то ушел, чтобы попробовать что-нибудь новое, кто-то — чтобы не тратить время. Кто-то умер. Не остался — никто. В квартире моей — ни души. Лишь я один. И, оставшись один, я теперь всегда буду осознавать их отсутствие. Тех, что ушли. Их шутки, их излюбленные словечки, произнесенные здесь, песенки, что они мурлыкали себе под нос, — все это осело по всей квартире странной призрачной пылью, которую зачем-то различают мои глаза.

Иногда мне кажется — а может, как раз ОНИ-то и видели, какой я на самом деле? Видели — и потому приходили ко мне, и потому же исчезали. Словно убедились в моей внутренней нормальности, удостоверились в искренности (другого слова не подберу) моих попыток оставаться нормальным и дальше… И, со своей стороны, пытались что-то сказать мне, раскрыть передо мною душу… Почти всегда это были добрые, хорошие люди. Только мне предложить им было нечего. А если и было что — им все равно не хватало. Я-то всегда старался отдать им от себя, сколько умел. Все, что мог, перепробовал. Даже ожидал чего-то взамен… Только ничего хорошего не получалось. И они уходили.

Конечно, было нелегко.

Но что еще тяжелее — каждый из них покидал этот дом еще более одиноким, чем пришел. Будто, чтобы уйти отсюда, нужно утратить что-то в душе. Вырезать, стереть начисто какую-то часть себя… Я знал эти правила. Странно — всякий раз, когда они уходили, казалось, будто они-то стерли в себе гораздо больше, чем я… Почему всё так? Почему я всегда остаюсь один? Почему всю жизнь в руках у меня остаются только обрывки чужих теней? Почему, черт возьми?! Не знаю… Нехватка данных. И как всегда — ответ невозможен.

Чего-то недостает.

Однажды, вернувшись с собеседования насчет новой работы, я обнаружил в почтовом ящике открытку. С фотографией: астронавт в скафандре шагает по поверхности Луны. Отправителя на открытке не значилось, но я с первого взгляда сообразил, от кого она.

«Я думаю, нам не стоит больше встречаться, — писала она. — В ближайшее время я, видимо, выйду замуж за землянина».

Лязгнув, захлопнулась дверь.

ДАННЫХ НЕДОСТАТОЧНО. ОТВЕТ НЕВОЗМОЖЕН. НАЖМИТЕ КЛАВИШУ СБРОСА.

Пустеет экран.

Сколько еще будет так продолжаться? — думаю я. Мне уже тридцать четыре. До каких пор все это будет со мной твориться?

Особо я не терзался. Чего уж там — ясно как день: я сам во всем виноват. Ее уход — дело совершенно естественное, и я с самого начала знал, что все этим кончится. Она понимала, я понимал. Только мы всё надеялись, что вот-вот случится какое-то маленькое, еле заметное чудо. Неуловимая случайность, которая перевернет наши жизни вверх дном… Но ничего подобного, конечно же, не случилось. И она ушла. Само собой, от ее ухода мне стало грустно. Однако мне уже приходилось испытывать эту грусть. И я нисколько не сомневался, что переживу эту грусть без труда.

Ведь я всегда ко всему привыкаю…

От такой мысли мне вдруг сделалось тошно. Будто черная желчь, разлившись внутри, подступила к самому горлу. Я встал перед зеркалом в ванной и посмотрел на себя. Так вот ты какой — Я, Который На Самом Деле… Вот и свиделись. Много же ты стер в себе… Гораздо, гораздо больше, чем казалось… Лицо в зеркале — старее, противнее, чем обычно. Я беру мыло, тщательно мою лицо и натираю кожу лосьоном. Не спеша мою руки и старательно вытираюсь новеньким полотенцем. Затем иду на кухню и, отхлебывая пиво из банки, навожу порядок в холодильнике. Выкидываю сгнившие помидоры, выстраиваю в ряд банки с пивом, проверяю содержимое кастрюль, составляю список, что купить в магазине…

До самого рассвета я просидел в одиночестве, разглядывая луну и гадая: сколько еще это будет твориться со мной? Наступит день — и я снова встречу кого-то. Все будет очень естественно — как движенье планет, чьи орбиты пересеклись. И мы снова будем надеяться на какое-то чудо, каждый сам по себе, выжидать какое-то время, стирать свои души — и расстанемся, несмотря ни на что…

До каких пор?!

Глава 2

Через неделю после того, как я получил ее открытку с луной, мне пришлось отправиться по работе в Хакодатэ. Не скажу, чтобы работа на сей раз попалась очень уж интересная, — ну, да и выбирать особо не приходилось. Почти вся моя работа, в принципе, мало чем отличается от этой.

Вообще, чем рассуждать, повезло с работой или нет, лучше залезть в эту работу по самые уши — а там уже и разницу чувствовать перестанешь. Как с волнами в акустике. На каком-то пороге частот уже не различаешь, какой звук выше, какой ниже; а стоит зайти за этот порог — не то что высоту, сам звук разобрать невозможно…

То был проект одного женского журнала: познакомить читательниц с деликатесами Хакодатэ. Мы с фотографом обследуем дюжину местных ресторанчиков, я сочиняю текст, он делает снимки. Всего материала — на пять страниц… Ну, что ж. Раз существуют женские журналы — значит, кто-то должен и репортажи для них писать. Точно так же кому-то приходится собирать мусор на улицах или разгребать на дорогах снег. Должен кто-то и дворником быть. Нравится это ему или нет…

В общем, три с половиной года я зарабатывал на жизнь такой вот псевдокультурной деятельностью. Этакий дворник от литературы.

Обстоятельства вынудили меня уйти из фирмы, которой мы заправляли вместе с напарником — моим хорошим приятелем до тех самых пор, — и после этого я целых полгода валял дурака. Заниматься чем-либо ни сил, ни желания не было. Слишком много сюрпризов подкинула мне прошедшая осень. Жена ушла. Лучший друг погиб — странной, мистической смертью. Подруга исчезла — как в воду канула, не сказав ни слова. Я встретил странных людей, которые втянули меня в странную историю… А потом все кончилось — и я провалился в тишину, беспробудней которой не слышал с рождения. Жутким духом отсутствия всякой жизни пропитало мою квартиру. Полгода провел я здесь, скрываясь от мира. Если не считать редких вылазок за покупками — самый минимум, лишь бы ноги не протянуть, — днем наружу не выходил. Только перед рассветом выбирался из дома и шатался по безлюдным улицам. С появлением первых прохожих возвращался домой и ложился спать.

Ближе к вечеру просыпался, сооружал себе простенький ужин, ел, кормил консервами кошку. А после ужина садился на пол в углу — и снова, снова прокручивал в памяти прошлое, пытаясь найти в цепи событий какой-то единый смысл. Переставляя местами отдельные сцены; отслеживая моменты, когда я своим выбором мог что-либо изменить; заново оценивая, верно ли поступил тогда-то и там-то… И так до заката. А потом — опять выбирался из дома и бродил по омертвевшему городу.

День за днем я жил так — наверное, целых полгода… Да, так и есть: с января по июнь семьдесят девятого. Книг не читал. Не раскрыл ни одной газеты. Не слушал музыку. Не включал ни радио, ни телевизор. Почти не брал в рот спиртного. Просто не появлялось желания выпить. Что происходило на свете, кто чем прославился, кто еще жив, кто помер — я понятия не имел. Нельзя сказать, что я отвергал информацию в любом виде. Просто — ничего нового знать не хотелось. То есть, я чувствовал: мир вокруг продолжает вертеться. Кожей чувствовал — даже запершись в своей конуре. Только это не вызывало у меня ни малейшего интереса. Легким беззвучным ветерком события мира обдували меня почти незаметно — и уносились прочь.

А я все сидел на полу и прокручивал в памяти прошлое. И, что удивительно, — за полгода упорного, ночи напролет, самокопания мне нисколько это не наскучило. Слишком огромным и многомерным казалось то, что случилось со мной. Слишком реальным и осязаемым. Протяни руку — дотронешься. Будто какой-то монумент громоздился передо мною в кромешной тьме. Здоровенный обелиск в мою честь… М-да, много крови тогда утекло. Одни раны затянулись со временем, другие открылись позже. И все же — полгода в своей добровольной тюрьме я сидел не затем, чтобы зализать раны. Мне просто требовалось время. Ровно полгода, чтобы собрать все случившееся в единую, прорисованную во всех деталях картину — и понять ее смысл. И я вовсе не замыкался в себе, не отрицал окружающую действительность — нет, этого не было. Обычный вопрос времени. Физического времени, чтобы восстановить себя и переродиться.

Во что именно переродиться — я решил первое время не думать. Мне казалось, что это — отдельный вопрос. И разобраться с ним можно как-нибудь потом. А сначала необходимо встать на ноги и удержать равновесие.

Я не разговаривал даже с кошкой.

Телефон звонил — не брал трубку.

В дверь стучали — не открывал.

Иногда приходили письма.

Бывший напарник писал, что беспокоится за меня — куда я пропал, чем занят. Что письмо по этому адресу шлет наугад — вдруг я еще здесь проживаю. Если я в чем-то нуждаюсь — пусть ему сообщу. Дела в конторе идут как обычно. Вскользь упоминал общих знакомых… Я перечитывал эти письма по нескольку раз, чтобы только уяснить смысл написанного (иногда приходилось перечитывать раз по пять), — и хоронил в ящике стола.

Писала бывшая жена. Посылала мне целый список сугубо деловых поручений. И описывала их сугубо деловым языком. А под конец сообщала, что снова выходит замуж — за человека, совершенно мне не знакомого. Словно подчеркивала: «что со мной будет дальше — совершенно тебя не касается». Стало быть, моего приятеля, что ухлестывал за ней, когда мы разводились, она тоже послала куда подальше. Ну, еще бы. Уж его-то я знал как облупленного. Так себе мужик, ничего примечательного. Играл джаз на гитаре, с неба звезд не хватал. Даже интересным собеседником его назвать трудно. Что она в нем нашла — ума не приложу. Впрочем, это уже их отношения… «За тебя я не беспокоюсь, — писала она. — Такие, как ты, всегда в порядке, что бы с ними ни произошло. Скорее, я беспокоюсь за тех, кто с тобой еще когда-нибудь свяжется… Представь себе, в последнее время меня беспокоят подобные вещи».

Я прочитал письмо несколько раз — и тоже отправил в стол.

Так понемногу текло время.

О деньгах я особенно не тревожился: на отложенные сбережения можно было тянуть примерно полгода, а кончатся — тогда и подумаю, что делать дальше.

Закончилась зима, пришла весна. Весеннее солнце наполнило мою квартирку теплым, успокаивающим светом. Дни напролет я разглядывал проникавшие через окно лучи и замечал, как менялся их угол наклона. Весна разбудила в душе самые разные воспоминания. О тех, кто ушел. И о тех, кто умер. Я вспомнил двух девчонок-близняшек — как мы жили с ними втроем. В семьдесят третьем году это было. Я жил тогда рядом с полем для гольфа. Вечерами, когда солнце только начинало садиться, мы пробирались под железной сеткой ограды и долго гуляли по полю, подбирая забытые кем-то мячи. И теперь, глядя на вечернее солнце, я вспоминал тот давний пейзаж — закат над полем для гольфа…

Где они все теперь?

Пришли через вход. Ушли через выход.

Вспомнил крохотный бар, куда мы так любили ходить с моим другом, ныне покойником. Вдвоем мы проторчали там без всякого смысла невероятное количество времени. Сейчас, правда, мне кажется: то время и было самым осмысленным. Странно, ей-богу… Вспомнил старомодную музыку, что там звучала. Тогда мы с ним только заканчивали школу. А в баре том могли пить пиво и курить сколько влезет. И, понятно, без этого заведения просто жизни себе не представляли. Ну и, конечно, все время разговаривали о чем-то. О чем — хоть убей, не помню. Помню, что разговаривали, и все.

Теперь он умер.

Попал в переплет, слишком много взвалил на себя — и поплатился жизнью.

Пришел через вход — и ушел через выход.

Весна разгоралась. Изменился запах у ветра. Новыми оттенками заиграла тьма по ночам. Звуки отдавались непривычным эхом в ушах. С каждым днем все отчетливей пахло летом.

В конце мая сдохла кошка. Совершенно внезапно — без всяких предварительных симптомов. Проснувшись однажды утром, я нашел ее на кухне — лежала в углу, свернувшись калачиком, и уже не дышала. Наверно, и сама не заметила, как умерла. Ее тело наощупь напомнило мне вареную курицу из холодильника, а шерсть казалась грязней, чем при жизни. Кошку звали Селедка. Жизнь она прожила, что и говорить, не очень счастливую. Никто ее не любил, да и сама никого особенно не любила. В глаза людям смотрела всегда с какой-то тревогой. Таким взглядом, будто хотела сказать: «ну вот, сейчас опять что-нибудь потеряю…» Вряд ли на свете найдется еще одна кошка с такими глазами. И вот — сдохла. Сдохни всего один раз — и больше никогда ничего не потеряешь. В этом, надо признать, большое достоинство смерти.

Я сунул дохлую кошку в бумажный пакет из супермаркета, бросил на заднее сиденье, сел за руль, поехал в магазин и купил лопату. Вернувшись в машину, нашарил по радио музыкальный канал — и под ритмы поп-музыки, которую не слушал уже тысячу лет, отправился по шоссе на запад. Музыка большей частью играла какая-то бестолковая: «Флитвуд Мэк», «АББА», Мелисса, «Манчестер», «Би-Джиз», «Кей-Си энд зэ Саншайн Бэнд», Донна Саммер, «Иглз», «Бостон», «Коммодорз», Джон Денвер, «Чикаго», Кенни Логгинз… Эта музыка легко просачивалась в мозги — и растворялась бесследно, как пена. Полная лажа, подумал я. Ходовой товар разового употребления. Модная жвачка, ради которой выворачивают карманы миллионы тинэйджеров…

Подумав так, я снова впал в меланхолию.

Просто сменилось поколение. Вот и все.

Стиснув руль, я попробовал вспомнить какие-то примеры полной лажи в той музыке, что звучала, когда подростком был я… Нэнси Синатра — вот уж было дерьмо!.. «Манкиз» — ничуть не лучше. Да у того же Элвиса можно найти целую кучу совершенно бездарных вещей… Еще было такое чудо света по имени Трини Лопес. От большинства завывалок Пэта Бунa во рту возникал привкус мыла. Фабиан, Бобби Райделл, Анетт… Ну и в самом конце списка, конечно же, «Херманз Хермитс». Вот уж где полная катастрофа…

Название за названием, в голове мельтешили лажовые английские банды. С волосами до задницы, в кретинских костюмах. Сколько я еще вспомню? «Ханикамз», «Дэйв Кларк Файв», «Джерри энд Писмэйкерз», «Фредди энд Дримерз»… «Джефферсон Эйрплэйн» с голосами окоченевших трупов. Том Джонс — от одного имени по телу судороги. И с ним его тошнотворный двойник Энгельберт Хампердинк. И еще эта парочка — Херб Альперт и Тиффана Брасс: каждый мотивчик — как проигрыш для рекламы зубной пасты. Лицемеры Саймон с Гарфанклом. Неврастеники «Джексон Файв»…

Все, все то же самое.

Ничто не меняется. Всегда, всегда, всегда — порядок вещей на свете один и тот же. Ну, разве что номер у года другой, да новые лица взамен ушедших. Бестолковая музыка разового употребления существовала во все времена — и в будущем вряд ли исчезнет. Все эти «изменения» постоянны, как фазы старушки-Луны.

Очень долго я гнал машину, рассеянно думая про все это. По радио вдруг выдали «Роллинг Стоунз» — «Brown Sugar»[54]. Я невольно улыбнулся. Это была добрая песня. «Как раз то, что надо», — пронеслось в голове. «Brown Sugar» была суперхитом, кажется, в семьдесят первом… Я попробовал вспомнить точнее год, но не смог. Да и черт с ним, какая разница. Семьдесят первый или семьдесят второй — сегодня это уже не имеет никакого значения. Какой, вообще, смысл задумываться об этом всерьез?

Забравшись поглубже в горы, я съехал с трассы, отыскал подходящуюрощицу и похоронил там кошку. Выкопал на опушке яму в метр глубиной, положил на дно Селедку в бумажном пакете — и засыпал землей. Прости, сказал я ей напоследок, но на большее нам с тобой рассчитывать не приходится. Все время, пока я рыл яму, неподалеку пела какая-то птица. Высоко и протяжно, точно играла на флейте.

Заровняв могилку, я спрятал лопату в багажник и вырулил обратно на шоссе. Затем опять включил радио — и погнал машину в сторону Токио.

Ни о чем не думалось. Я просто слушал музыку — и все.

Сперва играли Род Стюарт и «Дж. Гайлз Бэнд». Потом ведущий объявил «кое-что из олдиз». Оказалось — Рэй Чарльз, «Born to Lose». Очень грустная песня. «Я рожден для потерь, — пел старина Чарльз, — и теперь я теряю тебя»… Мне вдруг и правда стало смертельно грустно. Прямо чуть слезы не выступили. Иногда так бывает со мной. Какая-то случайность ни с того ни с сего задевает самую тонкую струнку души… Я выключил радио, остановился у ближайшей заправки, зашел в ресторанчик и заказал овощных сэндвичей с кофе. Потом в туалете долго отмывал перепачканные землей руки. Из трех сэндвичей я съел лишь один, зато выпил две чашки кофе.

Как там моя Селедка, подумал я. Там, в яме, наверное, темно — хоть глаз выколи, подумал я. И вспомнил, как комья земли ударялись о бумажный пакет… Что делать, подруга. Такой финал — самый подходящий для нас. И для тебя, и для меня.

Целый час я просидел в ресторане, упершись взглядом в тарелку с сэндвичами. Ровно через час подошла официантка в фиолетовой юбке и вышколенно-вежливо осведомилась, можно ли забрать тарелку. Я молча кивнул.

Ну что, сказал я себе наконец.

Пора возвращаться в мир.

Глава 3

В таком гигантском муравейнике, как наше Общество Развитого Капитализма, найти работу, в принципе, не очень сложно. Если, конечно, не слишком привередничать насчет ее рода и содержания.

В конторе, которой я раньше заведовал, мы постоянно редактировали тексты; кроме того, часто приходилось пописывать самому. И в бизнесе этом у меня еще оставались какие-то связи. Так что подрядиться куда-нибудь журналистом-внештатником, чтобы только покрыть расходы на жизнь, для меня труда не составляло. Не говоря о том, что жизнь моя вообще-то и не требует особых житейских расходов.

Отыскав записную книжку, я позвонил по нескольким номерам. У каждого собеседника я прямо спрашивал, не найдется ли для меня какого-нибудь занятия. Дескать, по ряду причин я исчезал ненадолго из виду, но теперь, если возможно, хотелось бы поработать. Как я и ожидал, мне сразу подкинули несколько «горящих» заказов. Не ахти каких серьезных, конечно. Так, позатыкать случайные дыры в бесконечном потоке рекламы. Мягко выражаясь — большинство текстов, что мне давали, глубиной смысла не отличались и вряд ли вообще были кому-то нужны. Организованный перевод бумаги и чернил на дерьмо. И потому я тоже, особенно не напрягаясь, почти механически выполнял один заказ за другим. Первое время работы было немного. Трудился я не дольше двух часов в день, а все остальное время шлялся по городу и смотрел кино. Посмотрел просто невероятное количество фильмов. Так продолжалось, наверное, месяца три. Достаточно, чтобы свыкнуться со странной мыслю: «худо ли бедно, я все же участвую в жизни этого общества».

Все изменилось с началом осени. Работы вдруг резко прибавилось. Телефон мой теперь надрывался с утра до вечера, а приходившие письма едва умещались в почтовом ящике. Заказчики уже приглашали меня отужинать и вообще обращались со мной очень ласково, обещая в ближайшее время подкинуть чего-нибудь еще.

Почему так вышло — догадаться несложно. Принимая заказы, я не привередничал, брал, что дают. Работу всегда выполнял чуть раньше назначенных сроков. Никогда ни на что не жаловался. Плюс — отличался хорошим почерком. Ну, и вообще аккуратничал в мелочах. Даже там, где мои коллеги обычно не утруждали себя, доводил все до филигранности. И когда мало платили, не скривил физиономии ни разу. Разбуди меня в два часа ночи и скажи: «К-шести-утра-двадцать-страниц-по-четыреста-знаков-срочно!»— я сяду за стол и уже к половине шестого напишу все, что требуется. На какую угодно тему — будь то «преимущества механических часов», «привлекательность сорокалетних женщин» или «незабываемые достопримечательности города Хельсинки» (в котором я, разумеется, никогда не бывал). Ну, а велят переписать — ровно к шести еще и перепишу все заново… Чего уж удивляться, что репутация моя только росла.

Очень похоже на разгребание снега лопатой.

Снег все сыплет и сыплет — а я методично разгребаю его и раскидываю по обочинам.

Ни жажды славы, ни желания как-то отличиться на трудовом фронте. Просто: снег падает — я разгребаю. Старательно и аккуратно. Признаюсь, не раз я ловил себя на мысли, что перевожу свою жизнь на дерьмо. Но постепенно я пришел к выводу: ведь и бумага с чернилами тоже переводятся на дерьмо; и если вместе с ними переводится моя жизнь — стоит ли жаловаться на мировую несправедливость? Мы живем в Обществе Развитого Капитализма. Здесь перевод-на-дерьмо— высшая добродетель. Политики называют это «оптимизацией потребления». Я называю это «переводом на дерьмо». Мнения расходятся. Но при всей разнице мнений неизменно одно: вокруг нас — общество, в котором мы живем. Не нравится — проваливай в Судан или Бангладеш.

Ни к Судану, ни к Бангладеш я особого интереса не испытывал.

А потому молчал — и работал дальше.

Постепенно стали приходить заказы не только от рекламных агентств, но и от глянцевых журналов. Уж не знаю, почему, но в основном это были женские журналы. Понемногу я даже начал брать для них интервью и писать репортажи. Впрочем, интереснее от этого работа не стала. Как требовал сам характер этих журналов, интервьюировать, в основном, приходилось звезд шоу-бизнеса разных калибров. А этим фруктам какой вопрос ни задай — ничего, кроме уклончивых фраз, в ответ не получишь. Все они знают, что отвечать, еще до того, как их спрашивают. А в самых клинических случаях через менеджера требуют предоставить им списки с вопросами — и готовят все ответы заранее. Стоит только спросить о чем-либо за пределами темы, которую предпочитает очередная семнадцатилетняя примадонна, как ее менеджер тут же встревает: «Вопрос не по теме, мы не можем на это отвечать!»… Я даже начинал всерьез опасаться: не дай бог, это чудо останется без менеджера — сообразит ли оно хотя бы, какой месяц следует за октябрем?

Само собой, называть подобный идиотизм словом «интервью» язык не поворачивался. И тем не менее, я выкладывался на всю катушку. Сочинял вопросы, каких не встретишь в других интервью. До мелочей продумывал схему беседы. Причем старался вовсе не ради признания или чьей-либо похвалы. Просто вот так, выкладываясь на всю катушку, я испытывал хоть какое-то облегчение… Такой вот аутотренинг. Выжимаешь себя до капли. Прекрасная разминка для затекших пальцев и головы — и полный маразм с точки зрения самореализации.

Социальная реабилитация…

Никогда в жизни я еще не бывал так занят. Регулярных заказов — хоть отбавляй, плюс постоянно что-нибудь срочное. Любая работа, не нашедшая исполнителя, обязательно сваливалась на меня. Так же, как и работа особо сложная или нудная. В этом странном обществе я все больше уподоблялся городской свалке подержанных автомобилей: у кого бы ни начала барахлить колымага — все пригоняют свою рухлядь ко мне. Все что ни попадя — в мои полночные сумерки с кладбищенской тишиной.

Мало-помалу на моем счету в банке начали появляться суммы, которых я раньше и представить себе не мог; при этом я был слишком занят, чтобы их тратить. Я сдал в утиль старенькую машину, устав бороться с ее недугами, и у приятеля по дешевке приобрел «субару-леоне». Не самой последней модели, но с довольно маленьким пробегом, а также с магнитофоном и кондиционером. Такой роскошной машины у меня раньше не было. Прикинув, что живу в неудачном районе, переехал в квартиру на Сибуя. Если не обращать внимания на бесконечный гул автотрассы за окнами — жилище весьма пристойное.

Иногда по работе встречался с девчонками. С некоторыми из них переспал.

Социальная реабилитация…

Я всегда знал заранее, с какими девчонками стоит спать — а с кем не вышло бы ни черта. А также — с кем этого не следует делать ни в коем случае. С годами такие вещи начинаешь понимать подсознательно. Кроме того, я всегда чувствовал, когда пора обрывать отношения. И потому всегда все проходило гладко. Я никого не мучил — и никто не терзал меня. До дрожи в сердце, как и до ощущения петли на шее, не доводил никогда.

Серьезнее всего у меня сложилось с той девчонкой из телефонной компании. Мы познакомились на новогодней вечеринке. Оба были навеселе, весь вечер подтрунивали друг над другом, а потом поехали ко мне — и по взаимному согласию заночевали в моей постели. Природа наградила ее светлой головой и великолепной задницей. Частенько мы садились в мою «субару» и отправлялись путешествовать по окрестным городам. Порой, когда у нее появлялось настроение, она звонила и прямо спрашивала, можно ли остаться у меня на ночь. Настолько свободные, ни к чему не обязывающие отношения у меня за всю жизнь случились лишь с нею одной. Мы оба понимали, что эта связь ни к чему не ведет. Но смаковали остававшееся нам время жизни вдвоем, точно смертники — отсрочку исполнения приговора.

Давно уже на душе у меня не было так светло и спокойно. Мы постоянно ласкали друг друга и разговаривали полушепотом. Мы поедали мою стряпню и дарили друг другу подарки в дни рождения. Мы посещали джаз-клубы и потягивали коктейли через соломинки. Мы никогда не ругались. Каждый всегда понимал заранее, что нужно другому. Но все это кончилось. Однажды — раз! — и оборвалось, как пленка в кинопроекторе.

После ее ухода во мне осталось гораздо пустоты, чем я ожидал. Долго еще потом глодала меня изнутри эта странная пустота. Я зависал в ней и никуда не двигался. Все проходили мимо, исчезали куда-то — и лишь я прозябал один-одинешенек в какой-то пожизненной отсрочке… Ирреальность, застившая реальную жизнь.

Но даже не это было главным в моей пустоте.

Главным источником моей пустоты было то, что эта женщина мне не нужна. Она мне нравилась. Мне было хорошо с нею рядом. Мы умели наполнять теплом и уютом то время, когда бывали вместе. Я даже вспомнил, что значит быть нежным… Но по большому счету — потребности в этой женщине я не испытывал. Уже на третьи сутки после ее ухода я отчетливо это понял. Она права: даже с нею в постели я оставался на своей Луне. Ее соски упирались мне в ребра — а я нуждался в чем-то совершенно другом.

Четыре года я восстанавливал утерянное равновесие. Работал как вол, корпел над каждым заказом, все выполнял безупречно — и завоевывал все большее доверие окружающих. Не скажу, чтобы многим, — но некоторым даже стал симпатичен. Мне же, разумеется, было этого недостаточно. Катастрофически недостаточно. Слишком много сил и времени ушло лишь на то, чтобы вновь оказаться на старте.

Ну вот, подумал я наконец. В тридцать четыре года я вернулся к началу пути. Что с собой делать дальше? С чего начинать?

Впрочем, думать тут было особенно не о чем. Решение уже давно густой черной тучей плавало у меня в голове. Я просто не осмеливался осуществить его, изо дня в день откладывая на потом…

Я должен вернуться в отель «Дельфин». Оттуда все и начнется.

Там я должен встретиться с ней. С той девчонкой, шлюхой высшей категории, которая и привела меня в отель «Дельфин» в первый раз… Потому что Кики ждет меня там (читателю: теперь ей нужно дать какое-то имя. Пусть даже условное, на первое время. Я назову ее Кики. Наполовину условное имя. Сам я узнаю, что ее так зовут, несколько позже. При каких обстоятельствах — объясню потом; сейчас же просто наделю ее этим именем. Ее имя — Кики. По крайней мере, именно так в одном из уголков этого тесного мира звали ее когда-то[55]). Только Кики смогла бы повернуть ключ зажигания в моем заглохшем моторе. Я должен туда вернуться. В комнату, из которой однажды выходят и не возвращаются. Смогу ли вернуться я — неизвестно. Но нужно попробовать. Именно с этого и начнется мой новый жизненный цикл.

Собрав вещи в дорогу, я сел за стол и за пару часов разделался с самыми горящими заказами. Потом снял трубку и отменил всю работу, расписанную в календаре на месяц вперед. Обзвонил кого только смог — и сообщил, что семейные обстоятельства вынуждают меня на месяц покинуть Токио. Два-три редактора сперва поворчали немного, но смирились: все-таки о чем-то подобном я просил первый раз, да и сроки выполнения их заказов истекали еще не скоро. В итоге я со всеми договорился. Ровно через месяц вернусь, пообещал я, и исполню все, чего только пожелаете. После этого я сел в самолет и улетел на Хоккайдо. Произошло это в марте 1983 года.

Стоит ли говорить — одним месяцем мой «временный выход из боя» не ограничился.

Глава 4

Наняв такси сразу на два дня вперед, я мотался с коллегой-фотографом по заснеженным улицам Хакодатэ, переезжая от ресторанчика к ресторанчику.

Репортаж у меня выходил добротный и скрупулезный. В такой работе самое главное — заранее собрать материал и составить подробный план действий. Ничего больше, если честно, и не требуется. До того, как брать интервью, я собираю всю доступную информацию. Во-первых, существуют профессиональные ассоциации, которые снабжают данными всех желающих вроде меня. Вступи в такую ассоциацию, заплати членский взнос — и больше половины репортажа, считай, у тебя в кармане. Потребовалось, допустим, «всё о деликатесах Хакодатэ» — раскопают столько, что глазам не поверишь. Из лабиринтов памяти здоровенного компьютера выгребут все, что хоть как-то может тебе пригодиться. Потом распечатают, вложат в красивый конверт и доставят прямо на дом. Не бесплатно, конечно, — заплатишь какую-то сумму. Но если учесть, что за эти деньги ты покупаешь силы и время, — сумма вполне терпимая.

Одновременно я сам не сижу на месте и добываю свою, альтернативную информацию. Есть ведь и туристические бюро с их рекламными проспектами. И библиотеки с периодикой. Перелопатишь всё — соберешь уйму сведений. Там я и нахожу себе подходящие ресторанчики для репортажа. Потом звоню, узнаю часы работы, когда выходные. Тем самым сберегая драгоценное время для самих интервью. Затем беру лист бумаги, составляю расписание на весь день. На карте города вычерчиваю самый короткий маршрут движения. В общем, до минимума свожу все факторы, которых не смог заранее просчитать.

После этого мы с фотографом едем в город и обходим один за другим все рестораны по списку. В целом — где-то около тридцати. К еде, понятно, всякий раз лишь притрагиваемся и с легким сердцем оставляем все на тарелках. Проба вкуса на глаз. Оптимизация потребления…На этом этапе мы пока скрываем, что мы репортеры. И ничего не фотографируем. Уже выйдя на улицу, обсуждаем вкус того, что попробовали — и ставим оценку по десятибалльной шкале. Хорошо — оставляем в списке, плохо — вычеркиваем. Рассчитывая в итоге вычеркнуть больше половины. По ходу дела договариваемся с местным рекламным журнальчиком, он рекомендует нам пять-шесть ресторанов помимо нашего списка. В них тоже заглядываем. Выбираем. И уже составив окончательный список, звоним снова в каждый ресторан, сообщаем название журнала и просим разрешения на репортаж с фотосъемкой. На все это уходит два дня. Вечером в отеле я набрасываю черновик репортажа.

На следующий день фотограф быстренько делает снимки блюд, а я беседую с хозяевами заведений. Тоже на скорую руку. Таким образом, выполняем всю работу за трое суток. Конечно, есть репортеры, которые справляются с этим еще быстрее. Только они ничего не проверяют заранее. Просто обходят самые популярные места в городе — и все. Некоторые даже умудряются писать о блюдах, не пробуя их. Такие, если захотят, насочиняют что угодно — да так, что не придерешься. И, откровенно говоря, на земле едва ли найдется другой журналист, который бы выкладывался в подобных материалах, как я. Эта работа требует огромного напряжения, если хочешь выполнить ее на совесть; но если такого желания нет — можно сделать и спустя рукава. Между выполненным на совесть и сделанным спустя рукава разницы почти никакой. На первый взгляд и то, и другое кажется практически одинаковым. И только если внимательно приглядеться, замечаешь небольшие различия.

Рассказываю я все это вовсе не из стремления похвастаться. Просто хочу, чтобы стало понятно, чем я занимаюсь. И какому износу подвергаю себя каждый день.

С нынешним фотографом я не раз работал и раньше. В каком-то смысле мы схожи. Оба — профессионалы. Такая схожесть встречается у санитаров в морге: все в стерильных перчатках, у каждого маска на пол-лица, на ногах — белые туфли без единого пятнышка… Вот и у нас так же. Работаем стерильно и оперативно. Ни о чем постороннем не болтаем, уважаем работу друг друга. Ни на секунду не забываем, что этой бодягой оба зарабатываем на жизнь. Впрочем, как раз это уже не важно. Просто если уж беремся что-то делать, то делаем хорошо. И в этом смысле мы — профи.

Вечером третьего дня в отеле я дописываю репортаж.

…Четвертый, резервный день оказался у нас абсолютно свободным. Закончив работу и не представляя, чем бы еще заняться, мы взяли напрокат автомобиль, отправились за город и до самого вечера катались на лыжах. Вечер провели в кабачке за ужином и сакэ. День прошел размеренно и неторопливо. Рукопись репортажа я передал фотографу, чтобы тот увез ее в Токио: всю дальнейшую работу можно было доделать и без меня. Уже перед тем, как заснуть, я позвонил в городскую справочную Саппоро и попросил телефон отеля «Дельфин».

Номер мне сообщили сразу.

Я сел в постели, едва дыша. Теперь хотя бы известно, что отель «Дельфин» еще не разорился. Хоть за это можно не беспокоиться. На самом деле, он мог разориться когда угодно — и никто бы не удивился. Я перевел дух и набрал записанный номер.

Трубку сняли почти мгновенно — после первого же гудка. Так, будто сидели и с нетерпением ждали моего звонка. Я даже слегка опешил. Что-то здесь явно не так. Слишком гладко, слишком профессионально.

Мне ответила молодая девица. Девица? Что за бред? Отель «Дельфин» — не из тех, где за стойкой сидят молодые девицы!

— Отель «Дельфин» к вашим услугам! — прощебетала она.

Совершенно сбитый с толку, я на всякий случай уточнил адрес отеля. Прежний. Значит, наняли себе девицу? Ну, что ж. Дело хозяйское. Не стоит на этом зацикливаться…

— Я хотел бы заказать у вас номер, — сказал я девице.

— Вы очень любезны. Одну секунду, соединяем вас с дежурным по размещению! — с хорошо натренированной жизнерадостностью пропела она.

Дежурный по размещению?! В голове моей началась какая-то каша. С этого момента я уже не пытался подыскать происходящему никаких объяснений. Что же, черт побери, стряслось с отелем «Дельфин»?

— Извините за задержку, дежурный по размещению слушает! — выпалил молодой мужской голос. Энергичный и приветливый. Образцово-показательный голос профессионала гостиничной службы.

Отогнав сомнения, я заказал одноместный номер на трое суток и продиктовал ему свои имя и номер телефона в Токио.

— Ваш заказ принят! Одноместный номер на трое суток с завтрашнего числа! — отрапортовал Дежурный По Размещению.

О чем еще спросить его, я сообразить не успел — а потому поблагодарил и в замешательстве повесил трубку. Повесив же ее, ощутил, что замешательство лишь усилилось. Какое-то время я сидел без движения, уставившись на телефон. Так и чудилось, будто сейчас кто-нибудь позвонит и объяснит мне, что происходит. Но никакого объяснения не последовало. Ладно, махнул я рукой. Будь что будет. Сам поеду и на месте во всем разберусь. Все равно ведь придется поехать. Обратной дороги нет. И выбора не остается.

Позвонив на первый этаж, я попросил у дежурного расписание поездов на Саппоро. Завтра в полдень как раз отходил один скорый. Затем я позвонил горничной, заказал в номер полбутылки скотча со льдом и стал смотреть телевизор. Шел какой-то западный боевик с Клинтом Иствудом. За весь фильм Клинт Иствуд ни разу не улыбнулся. Картина закончилась, я допил виски, погасил свет, заснул — и до рассвета не видел ни единого сна.

* * *
За окном вагона тянулись сплошные снега. Я попробовал глядеть в окно, но сразу заболели глаза. Никто из пассажиров глядеть в окно не пытался. Все знали: кроме снега, все равно ничего не увидишь.

Утром позавтракать я не успел, и потому, не дожидаясь обеда, отправился в вагон-ресторан. Заказал себе пива и омлет. За моим столиком мужчина лет пятидесяти в костюме и туго затянутом галстуке тоже пил пиво, заедая сэндвичем с ветчиной. Внешне он сильно смахивал на типичного специалиста-технаря — технарем и оказался. Первым начав разговор, он сообщил, что работает инженером в Силах Самообороны и занимается техобслуживанием военных самолетов. Потом очень подробно рассказал мне, как советские истребители и бомбардировщики нарушают наш воздушный суверенитет. При этом вопрос о незаконности действий распоясавшейся советской авиации, похоже, заботил его в самую последнюю очередь. По-настоящему его беспокоила только проблема экономичности у американского «фантома» Ф-4. Он сообщил, сколько горючего сжирает Ф-4 за один-единственный экстренный взлет.

— Это ж какое расточительство! — негодовал он. — Сколько топлива переводится на дерьмо! Да поручи они производство своих «фантомов» японским заводам — мы бы сократили им эти цифры чуть ли не вполовину! А в принципе, мы и сами запросто могли бы выпускать свои реактивные истребители-перехватчики — ничем не хуже «фантомов»! Было бы желание — хоть завтра!..

Тогда я и рассказал ему, что Перевод-На-Дерьмо — величайшее благо эпохи развитого капитализма. Япония покупает у Штатов реактивные истребители и запускает их в небеса, транжиря драгоценное топливо; благодаря этому, колесо мировой экономики совершает еще один цикл — и Развитой Капитализм развивается еще дальше в своем развитии. Если же все перестанут производить то, что нужно переводить на дерьмо, наступит Великий Хаос — и от мировой экономики останутся одни ошметки. Перевод-На-Дерьмо питает мировой порядок, мировой порядок активизирует экономику, экономика производит еще больше объектов для переведения на дерьмо… Ну, и так далее.

— Может, оно и так, — вроде бы согласился он, немного подумав. — И все-таки… Может, потому, что детство у меня на войну пришлось, когда всего не хватало… Но такого устройства общества моя душа не принимает! Нашему-то поколению — не то, что вам, молодым! — свыкнуться с такими премудростями сложновато.

Он горько усмехнулся.

Я вовсе не считал, что со всем этим свыкся, но затягивать разговор не хотелось — и я не стал возражать. Свыкнешься тут пожалуй! Мозгами понять еще получается. Но свыкнуться? Слишком большая разница между этими двумя состояниями… Я прикончил омлет, попрощался и поднялся из-за стола.

Вернувшись на свое место, я полчаса поспал, а затем до самого Саппоро читал биографию Джека Лондона, купленную в книжной лавке у вокзала Хакодатэ. По сравнению с яркой, полной трагедий и триумфов судьбой Джека Лондона моя собственная жизнь показалась серой и неприметной, как пугливая белка, хоронящаяся в ветках дуба в ожидании весны. По крайней мере, несколько минут мне действительно так казалось. Такая уж это штука — чужие биографии. Кому захочется читать биографию библиотекаря из городка Кавасаки, прожившего мирную жизнь и тихо помершего в своей постели? Нет — читая чужие биографии, мы словно требуем некой компенсации за то, что в наших собственных жизнях не случается, увы, ни черта…

От станции Саппоро до отеля «Дельфин» я решил добраться пешком: багажа у меня не было, только сумка через плечо, а погода стояла великолепная — ни ветерка. Тротуары были завалены грязным, счищенным с дороги снегом, и прохожие передвигались по ним с великой осторожностью, обдумывая каждый шаг. Девчонки-старшеклассницы с пунцовыми от мороза щеками галдели на всю округу; изо рта у них валил пар — такой белый и плотный, что хоть пиши на нем иероглифы. Я вышагивал по улицам, разглядывая здания и прохожих. В последний раз я приезжал в Саппоро четыре года назад; однако теперь все казалось таким незнакомым, будто я не был здесь тысячу лет.

Прошагав полпути, я зашел в кофейню, где выкурил сигарету и выпил крепкого кофе с коньяком. Вокруг меня вертелась обычная жизнь обычного города. В углу еле слышно ворковала влюбленная парочка; бизнесмен, обложившись бумажками, корпел над какой-то цифирью; стайка студентов обсуждала предстоящий лыжный поход и последний альбом «Полис»… Стандартная картинка из повседневности любого нормального города. Наблюдай ее что здесь, что в Иокогаме, что в Фукуоке — разницы никакой. И все-таки, несмотря на такую всеобщую одинаковость (впрочем, возможно, как раз из-за нее) — именно в этой кофейне, именно за этим столиком и с этой чашкой в руке я вдруг ощутил особенно жуткое, прожигающее до самых костей одиночество. Мне вдруг представилось: я — совершенно чужеродное тело. Ни этому городу, ни этой повседневности я никак не принадлежу.

Конечно, если спросить меня, каким же кофейням я принадлежу хотя бы у себя в Токио, — я отвечу, что ни в Токио, ни где-либо еще таких мест просто нет. И все-таки — в токийских кофейнях я такого ужасного одиночества не испытываю. В токийских кофейнях я просто пью кофе, читаю книги — в общем, убиваю время, не напрягаясь. Ведь там это — часть моей повседневности, о которой я предпочитаю не задумываться слишком глубоко.

Здесь же, в Саппоро, я переживаю одиночество человека, высаженного на крохотном острове далеко за Полярным кругом. Всегда один и тот же пейзаж. Все выглядит так же, как на любом другом острове в этих широтах. Но если бы можно было сорвать с него покровы льда и снега — этот остров отличался бы от всех известных мне островов на Земле. Мне так кажется. Он похож — но он не такой. Как иная планета. Планета, где говорят на одном со мной языке, носят похожую одежду, где лица принимают знакомые выражения. И все-таки — что-то принципиально не так. Мир, в котором не срабатывает какой-то закон Природы. Вот только какой закон срабатывает, а какой нет, приходится раз за разом испытывать на собственной шкуре. Ошибусь хоть раз — и мне крышка: все вокруг поймут, что я инопланетянин. Все тут же повскакивают с мест и, окружив меня, начнут тыкать пальцами:

— ТЫ НЕ ТАКОЙ! — закричат они. — НЕТАКОЙ-НЕТАКОЙ-НЕТАКОЙ!!!

Рассеянно прихлебываю кофе, предаваясь подобной «мыследеятельности».

Химеры, химеры…

Но что правда — я ведь действительно одинок. Ни с чьей реальностью не пересекаюсь. И в этом-то вся проблема. Что бы ни произошло — я всегда возвращаюсь к самому себе. Ни с кем и ни с чем не связанный.

Когда я последний раз влюблялся всерьез?

Миллион лет назад. В перерыве между Великими Ледниками. В какие-то совершенно доисторические времена — юрский период или что-то вроде. Все, что окружало меня тогда, давно исчезло с лица земли. Динозавры, мамонты, саблезубые тигры. Газовые бомбы в саду Императорского дворца. Все это кануло в Лету — и наступил Развитой Капитализм. И я остался в нем один-одинешенек.

Я заплатил за кофе, вышел на улицу — и, не думая ни о чем, зашагал прямиком к отелю «Дельфин».

Точной дороги я не помнил, и потому слегка беспокоился, смогу ли быстро его найти. Волновался я, как оказалось, совершенно напрасно. Отель отыскался сразу. Умопомрачительный билдинг в двадцать шесть этажей сам вырос перед глазами. По-модернистски изогнутые линии стиля «Баухаус»; огромные сверкающие блоки из стекла и нержавеющей стали; широченная эстакада для заезда автомобилей, и вдоль нее — флаги чуть ли не всех стран мира; швейцары в униформе, энергичными жестами зазывающие машины гостей на парковку; стеклянный лифт, стрелой уносящий к ресторану под самой крышей… Только слепой не заметит такое! На мраморных колоннах у самого входа я еще издали разглядел рельефные изображения дельфина, а под ними — крупные буквы:

«DOLPHIN HOTEL».

Секунд двадцать я стоял с открытым ртом, разглядывая эту громадину. И наконец вздохнул — так глубоко и протяжно, что успел бы, наверное, за это время долететь до Луны.

Я совершенно обалдел.

И это еще слабо сказано.

Глава 5

До скончания века стоять перед отелем, разинув рот, не годилось — и я решил зайти внутрь. Все-таки адрес тот же. И название совпадает. И даже заказан номер на мое имя. Никуда не денешься — придется зайти.

По дорожке пологой эстакады я поднялся к вертушке входных дверей, толкнул ее — и ступил внутрь.

Фойе отеля напоминало огромный спортзал, потолок которого исчезал в такой вышине, что сознанием не фиксировался. Сквозь стены, полностью стеклянные, струился натуральный солнечный свет. По всему залу были расставлены дорогие диваны, а между ними в кадках буйно произрастали какие-то фикусы с мясистыми листьями. По левую руку пространство фойе перетекало в роскошный кофейный зал. Из тех кофейных залов, где закажешь сэндвичей — и тебе принесут четыре суперкачественных бутербродика, каждый размером с визитку, на здоровенном серебряном блюде. А к ним — изысканно сервированные огурчики с картофельными чипсами. Затем подадут еще чашечку кофе — и выставят счет, на сумму которого пообедала бы досыта семья из четырех человек. На огромной стене висела картина маслом метра три на четыре, пейзаж — заливные луга Хоккайдо. И хотя я не назвал бы картину шедевром, одни размеры ее внушали чувство, близкое к благоговению.

Похоже, отмечались какие-то торжества: в фойе было полно посетителей. Сразу на нескольких диванах расположилась группа мужчин, все как один — средних лет и в костюмах с иголочки; оживленно беседуя, они то и дело кивали друг другу и заливисто хохотали. Что кивки головой, что манера закидывать ногу на ногу были у всех совершенно одинаковыми. Наверняка какие-нибудь врачи или преподаватели вуза. Рядом, отдельно от мужчин — или все-таки вместе? — ворковала стайка молоденьких женщин, половина из них в кимоно, половина — в платьях. Кое-где мелькали и европейские лица. В строгих костюмах, неброских галстуках и с «дипломатами» на коленях дожидались назначенных встреч бизнесмены.

Одним словом — новый отель «Дельфин» процветал.

Идеально Инвестированный Капитал уверенно, без сучка без задоринки проворачивался перед моими глазами.

Чего стоит закрутить такую махину — это я представлял хорошо. В свое время я сочинил немало рекламных текстов для целой сети первоклассных гостиниц. Когда эти люди задумывают отгрохать очередной отель — они первым делом садятся и досконально просчитывают все заранее. Они собирают толпы профессионалов, которые забивают в компьютер все данные, какие только возможны, и производят скрупулезнейшую калькуляцию. Они предсказывают объемы туалетной бумаги, потребляемой отелем за год при такой-то цене за рулон. Они нанимают студентов, расставляют их на перекрестках города и заставляют регистрировать плотность пешеходного потока каждой улицы Саппоро. Они вычисляют, сколько в этом потоке молодежи соответствующего возраста — и выводят потенциальную частоту свадеб в городе на ближайшие годы. Они прогнозируют все. Сводят риск предприятия к минимуму. Очень долго и основательно разрабатывают Генеральный План, назначают Ответственных Лиц — и, наконец, покупают землю. Вербуют персонал. Запускают шумную рекламную кампанию. Любые проблемы, которые можно решить за деньги — при условии, что эти деньги когда-нибудь да вернутся, — решают, вбабахивая в проект любые суммы… Такой вот «Большой Бизнес».

Понятное дело — заправлять таким бизнесом может только очень мощная организация, собравшая у себя под крышей множество разных фирм. Ведь как тут ни пытайся избежать риска — всегда останется то, что предугадать невозможно. И лишь подобный конгломерат мог бы в случае провала раскидать все убытки между участниками и не пойти ко дну.

В общем, скажу откровенно: новый отель «Дельфин» был совершенно не в моем вкусе. И будь то обычная ситуация, я в жизни бы не поселился в таком месте за свои деньги. Чересчур дорого — и чересчур много лишнего. Но теперь делать нечего. Нравится, не нравится — а вот он, какой есть: в корне преобразившийся, новый отель «Дельфин».

Я подошел к стойке регистрации и представился. Девицы в униформе небесной расцветки, словно по команде, наградили меня улыбками из рекламы зубных щеток. Как муштровать персонал до такой улыбчивости — отдельный секрет Искусства Оптимального Инвестирования. Фирменные блузки девиц резали глаз своей белизной, а прически смотрелись безупречно, как у манекенов. Всего девиц было три, и одна из них — та, что подошла ко мне, — носила очки. Очень мила, отметил я про себя, и даже очки к лицу. Оттого, что подошла именно она, на душе у меня посветлело. Как-никак, из всей троицы она была самой симпатичной и понравилась мне с первого взгляда. В улыбке ее было нечто притягательное, и душа к ней сразу потянулась. Как будто именно она воплощала собой дух отеля, которому здесь полагается быть. Мне даже почудилось, что сейчас она взмахнет легонько волшебной палочкой, как фея в диснеевском мультике, — и прямо из воздуха появится ключ от номера в облачке золотистой пыльцы…

Но вместо волшебной палочки фея воспользовалась компьютером. Настучав на клавиатуре мою фамилию и номер кредитки, она сверилась с экраном, еще раз ослепительно улыбнулась — и вручила мне ключ от номера 1532. Вместе с рекламным буклетиком, который я попросил.

И тогда я поинтересовался у нее, когда открылся этот отель.

В прошлом году, в октябре, ответила она, не задумываясь. И пяти месяцев не прошло.

— Извините… Можно вопрос? — сказал я. На моей физиономии засияла та же производственно-жизнерадостная улыбка, что и у нее (да-да, у меня тоже есть такая на крайний случай). — Раньше на этом месте стоял совсем маленький отель, который тоже назывался «Дельфин», не так ли? Вы случайно не знаете, что с ним стало?

Идеальная Гармония ее улыбки еле заметно нарушилась. Так по зеркальной поверхности очень тихого пруда вдруг разбегутся круги от брошенной пивной пробки — и уже через секунду все застывает снова. Но когда эта улыбка застыла вновь, она была уже чуть-чуть не такой, как прежде. Я с большим интересом наблюдал за этими трансформациями. Казалось, вот-вот из воды вынырнет какой-нибудь Дух Пруда и начнет уточнять у меня, какую пробку я сейчас бросал, желтенькую или беленькую? Но никакого Духа, конечно же, не вынырнуло.

— Видите ли… — Она поправила указательным пальцем очки на носу. — Это было еще до открытия нашего отеля, поэтому… Информацией такого рода мы, как бы сказать…

Она замолчала посередине фразы. Я ждал, что она продолжит, но продолжения не последовало.

— Мне очень жаль, — только и сказала она.

— Хм-м-м! — протянул я. Чем дольше мы разговаривали, тем интереснее мне с нею становилось. Я тоже захотел поправить указательным пальцем очки на носу, но очков у меня, к сожалению, не было. — Ну хорошо, а от кого здесь я мог бы получить «информацию такого рода»?

Она задумалась на несколько секунд, задержав дыхание. Улыбка с ее лица улетучилась. Все-таки когда задерживаешь дыхание, улыбаться не получается, хоть тресни. Кто не верит — пусть сам попробует.

— Одну секунду! — вдруг сказала она и, отвернувшись, скрылась в подсобке. А через полминуты появилась вместе с типом лет сорока в строгом черном костюме. Судя по внешности, это был истинный Профессионал Гостиничного Менеджмента. По работе мне не раз доводилось встречаться с такими субъектами. Улыбка почти никогда не сходит у них с лица — но может принимать до двадцати пяти конфигураций в зависимости от обстоятельств. От холодно-вежливой — до сдержанно-удовлетворенной. Для каждой улыбки свой номер. От Номера Один — до Номера Двадцать Пять. Улыбки нужных номеров подбираются по ситуации, как клюшки для разных ударов в гольфе. Таким был и этот тип.

— Добро пожаловать! — улыбнулся он Улыбкой Человека, Разрешающего Любые Споры, и учтиво наклонил голову. Вид мой, похоже, не оправдал его ожиданий: он оглядел меня с головы до ног — и его улыбка резко сменилась другой, ранга на три пониже. На мне были: плотная охотничья куртка на меху (на груди — значок с фигуркой Кита Харинга[56]), меховая шапка (австрийская, из обмундирования альпийских стрелков), крутые походные штаны с целой дюжиной накладных карманов и крепкие сапоги-снегоходы. Все это были дорогие, добротные вещи, обладавшие совершенно реальным качеством, — слишком реальным для атмосферы этого отеля. Но тут уж я не виноват. Просто бывают разные стили жизни — и разные способы мышления.

— Мне сообщили, вы интересуетесь информацией о нашем отеле? — осведомился он небывало учтивым тоном.

Упершись ладонями в стойку, я спросил у него то же, что спрашивал у девицы.

— Прошу меня извинить… — произнес он, выдержав короткую паузу. — Но нельзя ли узнать, что заставляет вас интересоваться отелем, который был здесь ранее? Если это возможно, хотелось бы знать причину…

Я в двух словах объяснил. Дескать, однажды я останавливался в отеле, что был здесь раньше, и подружился с его хозяином. Теперь вот заехал его проведать, смотрю — все теперь по-другому. Хотелось бы узнать, что с ним стало. Совершенно частный, не касающийся ничьего бизнеса интерес.

Мой собеседник несколько раз кивнул.

— Должен признаться, мы также не в курсе никаких подробностей на этот счет… — сказал он, осторожно подбирая слова. — Могу лишь сообщить, что земельный участок с тем… предыдущим отелем «Дельфин» выкупила наша фирма, и на месте старого здания было построено новое. Название, действительно, осталось прежним, но сам отель — совершенно другое предприятие, и ничего общего с тем, что было здесь ранее, не имеет.

— А зачем тогда оставлять название?

— Вы извините, но… Подобные детали, увы…

— И куда делся старый хозяин, вы тоже не знаете?

— Мне очень жаль, но… — ответил он, переключая лицо в режим Улыбки Номер Шестнадцать.

— Ну, а кого мне лучше об этом спрашивать?

— Как вам сказать… — Он чуть склонил голову набок. — Видите ли, мы — служебный персонал, и нас не посвящают в вопросы того, что было до открытия предприятия. Поэтому и на ваш вопрос, кого лучше об этом спрашивать, нам ответить, мягко говоря…

Его речь сохраняла железную логику, и все-таки — что-то было не так. И в его ответах, и в словах девицы чувствовалась какая-то фальшь. Не то чтобы сильно резало слух. Но и пропустить мимо ушей не получалось. Когда по работе приходится постоянно брать у людей интервью — что-что, а чутье на такие вещи развивается само собой… Манера речи, направленной на умолчание. Выражения лиц людей, говорящих неправду. Никакими доводами этого не обоснуешь. Просто чувствуешь: от тебя что-то скрывают. И все.

Одно было ясно: больше из этой парочки не вытянуть ни черта. Я поблагодарил типа в черном. Тот легонько кивнул и скрылся за дверью подсобки. Когда он исчез, я поинтересовался у девицы системой гостиничного питания и сервисом в номерах. Она с большим усердием принялась отвечать на поставленные вопросы. Я слушал и неотрывно смотрел ей в глаза. Очень красивые глаза. Если смотреть в них долго, начинает казаться, будто видишь что-то еще. Перехватив мой взгляд, она вспыхнула. И из-за этого понравилась мне еще больше. Почему? Не знаю. Может, потому, что казалась мне Духом Отеля «Дельфин»? Я поблагодарил ее, отошел от стойки, вызвал лифт и отправился к себе в номер.

* * *
1523-й оказался номером хоть куда. Для одноместного — необычайно широкая кровать, на редкость просторная ванна. Холодильник забит напитками и закуской. Письменный стол — мечта графомана; ящики ломятся от конвертов и писчей бумаги. В ванной собрано все, что только возможно — от шампуня и освежителя для волос до лосьона после бритья и банного халата. Гардероб, по вместительности не уступающий отдельной комнате. Новенький ковер с мягким ворсом по самую щиколотку.

Я снял куртку, разулся, плюхнулся на диван и принялся читать рекламный буклет, полученный от девицы. Буклет уже сам по себе претендовал на шедевральность. Кто как, а уж я собаку съел на выпуске рекламных буклетов, и качество подобных изданий оцениваю мгновенно. В буклете этого отеля все было безупречно. Абсолютно не к чему прицепиться.

Как сообщалось в буклете, «отель «Дельфин» — гостиничный комплекс принципиально нового типа, построенный с учетом особенностей жизни современного мегаполиса. Новейшее оборудование, высококлассный сервис двадцать четыре часа в сутки. Обилие свободного места привносит легкость и непринужденность в обстановку каждого номера. Концептуально подобранный интерьер вызывает ощущение домашнего очага и уюта…»

В довершение ко всему буклет гарантировал такую штуку, как «аура человечности». Что, видимо, могло означать лишь одно: «Все это стоило нам бешеных денег, так что не удивляйтесь нашим расценкам».

Чем больше я вчитывался, тем сильнее поражался: ей-богу, чего здесь только нет! Подземный торговый центр. Бассейн с сауной и солярием. Крытые теннисные корты, оздоровительный клуб со снарядами для шейпинга и инструкторами; зал для переговоров с синхронными переводчиками; пять ресторанов, три бара. Ночной кафетерий. Если приспичит, можно даже заказать лимузин. Офисы с оргтехникой и канцелярскими принадлежностями — заходи кто хочешь, работай в свое удовольствие. Любые услуги, какие только можно вообразить. На крыше — площадка для вертолетов…

Нет на свете того, чего бы здесь не было.

Новейшее оборудование. Изысканный интерьер.

Что же за фирма, интересно узнать, тащит на себе всю эту махину? Я заново просмотрел весь буклет от корки до корки — однако ни единого упоминания об организации, заправляющей отелем, не обнаружил. Что за чертовщина? Ведь ясно как день: отгрохать первоклассную гостиницу и успешно управлять ее делами может только очень мощная профессиональная корпорация, владеющая целой сетью таких же отелей по всей стране. И раз уж она, эта корпорация, взялась за такое дело, то непременно должна и имя свое указывать, и рекламировать другие отели той же сети. Скажем, если вы остановились в отеле «Принс», то вам обязательно предложат адреса и телефоны всех остальных«Принс-отелей» в стране. Это уж как пить дать.

И кроме того — за каким дьяволом этакий монстр унаследовал название задрипанного отелишки, что был здесь раньше?

Но сколько я ни думал, даже тени ответа в сознании не всплывало.

Я бросил буклет на стол, закинул ноги на диван, устроился поудобнее — и стал разглядывать пейзаж за окном пятнадцатого этажа. Но видел там лишь иссиня-голубое небо. И чем дольше я смотрел в это бездонное небо, тем крошечнее, тем бессмысленнее себя ощущал.

С ностальгической грустью вспоминал я старый отель «Дельфин». Что ни говори, а из его окна смотреть было куда интереснее.

Глава 6

До самого вечера я убивал время, исследуя внутренности отеля. Обошел рестораны и бары, осмотрел бассейн, сауну, оздоровительный клуб, теннисные корты; заглянул в торговый центр, где купил пару книг. Послонялся по огромному фойе, забрел в зал игровых автоматов и несколько раз помучил «однорукого бандита». Время умирало легко, и вечер наступил почти сразу. Прямо как в Луна-парке, даже подумал я. Есть такой особенный способ убивать время.

Когда стемнело, я вышел из отеля и отправился шататься по вечернему Саппоро. Чем дольше я бродил, тем отчетливее проступала в памяти география города. Когда я останавливался в старом отеле «Дельфин», приходилось шататься по этим улочкам изо дня в день — так долго, что хоть с тоски помирай. И уж за каким поворотом что находится я, в общем, помнил до сих пор. В том, старом отеле «Дельфин» не было даже буфета — а если бы и был, вряд ли нам захотелось бы там трапезничать, — и мы с подругой (то есть, с Кики) постоянно ели где-нибудь по-соседству. Так что на этот раз я целый час шлялся по знакомым улочкам с чувством, будто забрел в кварталы своего детства. Солнце зашло, и морозный воздух начинал пощипывать кожу. Плотный, не желающий таять снег поскрипывал под ногами. Ветра не было, гулять по улицам было приятно. Воздух очистился и посвежел, и даже кучи снега на перекрестках, пепельно-серые от выхлопных газов, поблескивали в огнях ночного города, как огромные фантастические муравейники.

Если сравнивать с прошлым, — кварталы вокруг отеля «Дельфин» преобразились. Конечно, «прошлое» в моем случае означало всего-навсего события четырехлетней давности, так что большинство заведений на улочках остались прежними. Да и общая атмосфера, по большому счету, не изменилась. Но с первой же минуты своей прогулки я ощутил: Время здесь не стояло на месте. С десяток магазинчиков оказались закрыты на реконструкцию, о чем сообщали объявления перед входом. Сразу в нескольких местах строились высотные билдинги. Драйв-ины с гамбургерами для автомобилистов, салоны с одеждой от всемирно известных модельеров, автошопы с европейскими лимузинами в громадных витринах, модернистские кафетерии с экзотическими деревьями во внутренних садиках, умопомрачительные офисы чуть не полностью из стекла, — немыслимые до сих пор заведения невиданных конструкций вырастали одно за другим, уже одним своим обликом выталкивая из жизни обшарпанные выцветшие трехэтажки, недорогие трактирчики с тряпичными вывесками над входом и лавки дешевых сладостей со всеми их кошками, дремлющими у керосиновых печек средь бела дня. При взгляде на эти улочки в душе рождалось странное ощущение, точно от вида детских молочных зубов — будто вынужден временно жить рядом с тем, что очень скоро исчезнет, сменившись чем-нибудь новым. Сразу несколько банков открыли новые отделения. Похоже, ветер перемен гулял по этим улочкам именно благодаря появлению отеля «Дельфин». Ведь, что ни говори, а когда такая громадина вдруг вырастает на совершенно безликой, богом забытой окраине — будто нефтяной фонтан вырывается из-под земли на бесхозном пустыре: постепенно и неизбежно начинает меняться весь баланс окружающей жизни. Приходит качественно иной потребитель, возрастает активность населения. Подскакивают цены на землю.

А может быть, все эти изменения — нечто более глобальное? Может, не появление отеля «Дельфин» повлекло за собой перемены, но сам отель — малая часть всех этих Больших Перемен? Скажем, всего лишь один из проектов в долгосрочном Плане реконструкции города…

Я зашел в кабачок, где когда-то уже бывал, выпил сакэ, немного поел. В кабачке было грязно, шумно, дешево и вкусно. Когда хочется перекусить где-нибудь, я всегда выбираю заведение пошумнее. Так спокойнее. И одиночества не ощущаешь, и с самим собой разговаривай вслух, сколько влезет — никто не услышит.

Тарелка моя опустела, но хотелось чего-то еще; я опять заказал сакэ. И вот, отправляя в желудок чашку за чашкой горячей рисовой водки, я наконец задумался: что я делаю и какого черта здесь нахожусь? Отеля «Дельфин» больше нет. Чего бы я ни ожидал от него — все впустую: отель «Дельфин» сгинул с лица земли. Его просто не существует. Взамен осталась только эта технократическая уродина, напоминающая сверхсекретную космическую базу из «Звездных войн»… Все это лишь сон, моя запоздалая мечта. Мне они просто приснились — отель, канувший в прошлое, и Кики, растворившаяся в дверном проеме. Может, и правда — кто-то там плакал по мне. Но все уже кончилось. Ничего не осталось. Чего еще тебе здесь надо, приятель?

Так оно и есть, подумал я. А может, и вслух произнес. Так и есть, больше здесь ничего не осталось. Мне ничего здесь больше не нужно.

Стиснув губы, я долго сидел, пристально глядя на бутылку с соевым соусом на стойке перед собой.

Когда долго живешь один, поневоле начинаешь пристально разглядывать что попало. Разговаривать с собой то и дело. Ужинать в шумных трактирчиках. Тайно любить свой подержанный автомобиль. И понемногу отставать от жизни.

Я вышел из трактирчика и направился обратно в отель. Хотя забрел я довольно далеко, найти дорогу назад труда не составило. На какой из улочек ни задрал бы я голову, — отель «Дельфин» громоздился перед глазами. Как те волхвы с Востока, что по звездам в ночи вычисляли свой путь не то в Иерусалим, не то в Вифлеем, — добрался я до отеля «Дельфин».

Вернувшись в номер, я сразу же принял ванну. Затем, пока сохли волосы, разглядывал ночной Саппоро, раскинувшийся за окном. Из окошка старого отеля «Дельфин», вспомнил я, просматривалось здание с конторой какой-то фирмы. Что за фирма была, я так и не понял, но явно какой-то офис. Люди бегали по этажам, в делах по самые уши. А я целый день наблюдал за ними из окна. Куда-то теперь подевалась та фирма? Помню, была там одна девчонка — очень даже ничего себе. Что, интересно, с нею стало? И чем все-таки занималась та контора?..

Больше делать было нечего, и какое-то время я бесцельно шатался по номеру. Затем плюхнулся в кресло и включил телевизор. Передачи были одна другой тошнотворнее. Будто мне один за другим демонстрируют все разновидности блевотины, созданной искусственным путем. Поскольку блевотина искусственная, омерзения сразу не наступает. Но стоит поглазеть чуть подольше — и начинает казаться, что она настоящая. Я выключил телевизор, оделся, вышел из номера и отправился в бар на двадцать шестом этаже. Уселся за стойку и принялся за водку с содовой, в которую выдавили лимон. Одна стена в баре была полностью стеклянной — окно от пола до потолка. Я потягивал водку с содовой и озирал распростертый внизу ночной Саппоро. Обстановка вокруг напоминала космический мегаполис из «Звездных войн». Впрочем, должен признать: бар оказался весьма достойным. И выпивку здесь смешивали, как надо. И бокалы качеством не уступали содержимому. Стоило этим бокалам соприкоснуться, как по всему бару расплывался мелодичный, приятный звон.

Не считая меня, в баре было лишь три посетителя. Двое мужчин средних лет в самом укромном углу пили виски и бубнили о чем-то заговорщическими голосами. Уж не знаю, что именно они так таинственно обсуждали — но, похоже, нечто судьбоносное для всего человечества. Скажем, разрабатывали секретный план покушения на Дарта Вэйдера[57]. Кто их знает.

За столиком же справа сидело юное создание женского полу, лет тринадцати-пятнадцати, голова в наушниках от плейера, — и сосало через соломинку какой-то коктейль. Красивый ребенок. Длинные прямые волосы, длинные же ресницы, а в глазах — трогательная прозрачность, при виде которой хозяйку их сразу хотелось пожалеть непонятно за что. Пальцы ее выстукивали по деревянной столешнице неведомый ритм; пожалуй, лишь эти пальцы — странным контрастом ко всему прочему в ее облике, — выглядели действительно детскими. Хотя взрослой я бы тоже ее не назвал. Но в ней уже пробудилось то особое отношение к миру, при котором женщина смотрит на все вокруг сверху вниз. Не в плохом смысле, не агрессивно. Просто — как бы тут лучше выразиться — нейтрально смотрит на мир сверху вниз, и все. Как на улицу из окна.

В действительности, однако, девчонка вообще никуда не смотрела. Взгляд ее, похоже, не падал ни на что конкретно. На ней были джинсы, белые кроссовки и спортивный джемпер с надписью «GENESIS» огромными буквами. Рукава джемпера поддернуты до самых локтей. Методично и самозабвенно она отстукивала по столешнице ритм, с головой погрузившись в музыку своего плейера. Временами ее губы чуть заметно двигались, подпевая неведомой песне.

— Это у нее лимонный сок, — словно оправдываясь, пояснил бармен, возникнув у меня перед глазами. — Сидит тут, ждет, когда мать вернется…

— Угу, — неопределенно промычал я в ответ. И в самом деле — странная должна быть картина: пигалица лет тринадцати сидит в ночном баре, слушает плейер и что-то пьет в одиннадцатом часу вечера. Однако не напомни мне об этом бармен, — и я не уловил бы ничего странного. По мне так она смотрелась здесь очень естественно и органично.

Я попросил еще водки и завязал с барменом «светскую беседу». О природе, о погоде и прочей бесконечно-бессмысленной ерунде. И чуть погодя как бы вскользь обронил — мол, все здесь так поменялось за последние пару лет, не правда ли? На лице его появилось озадаченное выражение, и он сообщил, что до открытия отеля «Дельфин» работал в одном из токийских отелей, и о Саппоро почти ничего не знает. Тут в бар стали подтягиваться еще посетители, и наш разговор завершился сам собой — абсолютно бесплодно.

Я прикончил уже четвертую водку. Чувствовал, что запросто могу выпить еще — но слишком засиживаться не хотелось; ограничившись четырьмя, я расписался на чеке, включив выпивку в общий счет. Когда я встал из-за стойки и направился к выходу, девчонка все так же сидела за столиком и слушала плейер. Мать ее не показывалась, лед в лимонном соке совсем растаял, — но ей, похоже, было на это совершенно плевать. И только когда я поднялся с табурета, она посмотрела прямо на меня. Две-три секунды она разглядывала мое лицо — и вдруг еле заметно улыбнулась. Или, может, ее губы просто дрогнули лишний раз? Так или иначе — мне почудилось, будто она на меня посмотрела. И от взгляда ее — как бы странно это ни прозвучало — в груди у меня что-то дрогнуло. Необъяснимое ощущение — словно эта девчонка сама выбирала меня… Странная дрожь в душе, такой я никогда еще не испытывал. Словно взлетаешь над полом на пять-шесть сантиметров.

В полнейшем замешательстве я вошел в лифт, спустился на пятнадцатый этаж и вернулся в номер. «Чего это тебя так разобрало?» — удивлялся я сам себе. «Двенадцатилетняя, или сколько ей там, соплячка осчастливила тебя улыбкой? Да она тебе в дочки годится, кретин!..»

«GENESIS«[58]… Вот, пожалуйста: еще одна банда с идиотским названием.

Впрочем, то обстоятельство, что на ее джемпере я увидел именно это слово, показалось мне до ужаса символичным. Начало начал.

И все-таки. Какого черта называть таким огромным, всепоглощающим словом рок-н-ролльную банду?

Не разуваясь, я повалился на кровать и с закрытыми глазами попытался восстановить в памяти образ девчонки. Плейер. Бледные пальцы отстукивают по столу ритм. Genesis. Растаявший лед в бокале…

Начало начал.

Лежа недвижно с закрытыми глазами, я чувствовал, как во мне медленно циркулирует алкоголь. Я развязал шнурки, скинул ботинки и забрался в постель.

Похоже, я был куда более измотан и пьян, чем воображал. Я лежал и ждал, чтобы какой-нибудь женский голос произнес рядом: «Э, милый, сегодня ты перебрал!» Но никто ничего не сказал. Я был абсолютно один.

Начало начал.

Дотянувшись до выключателя, я погасил торшер. «Опять, небось, приснится отель «Дельфин»», — еще успел подумать я в темноте. Но ничего не приснилось. Открыв поутру глаза, я ощутил внутри лишь какую-то бессмысленную пустоту. Абсолютный ноль, подумал я. Ни снов, ни отеля. Я нахожусь в совершенно вздорном месте и занимаюсь полнейшей ерундой. Походные ботинки валялись на полу у кровати, точно два околевших щенка.

Небо за окном закрывали мрачные низкие тучи. Это небо выглядело таким холодным, что казалось, вот-вот пойдет снег. Посмотришь в такое небо — вообще ничего делать не хочется. На часах пять минут восьмого. Ткнув пальцем в пульт дистанционного управления, я включил телевизор и, не вылезая из постели, стал смотреть программу утренних новостей. Ведущие долго рассказывали что-то о предстоящих выборах. Минут через пятнадцать я плюнул, выключил телевизор, встал и поплелся в ванную, где сполоснул лицо — и принялся за бритье. Для пущей бодрости я решил мурлыкать увертюру из «Женитьбы Фигаро». Вскоре, однако, поймал себя на том, что вроде как мурлычу увертюру из «Волшебной флейты». Чем больше я старался вспомнить, что откуда, — тем лишь сильнее запутывался. За что бы ни взялся я в это утро — все наперекосяк. Бреясь, порезал щеку. Надев сорочку, вдруг обнаружил, что на манжете оторвана пуговица.

В ресторане за завтраком я снова увидел ее — вчерашнюю девчонку из бара. В обществе взрослой женщины — матери, надо полагать. Никакого плейера при ней уже не было. Одетая во все тот же джемпер с надписью «GENESIS», она сидела за столиком и с невыносимой скукой на физиономии прихлебывала чай. Ни к ветчине, ни к яичнице перед собою почти не притронулась. Ее мать — да, судя по всему, именно мать, — оказалась миниатюрной женщиной лет сорока или чуть больше. Волосы собраны в узел на затылке. Свитер из верблюжьего кашемира поверх белоснежной блузки. Брови — точь-в-точь как у дочери. Нос очень правильный, аристократической формы. Томная затруднительность, с которой она намазывала себе бутерброд, выдавала в ней натуру, привыкшую очаровывать собой всех и вся. В ее движениях сквозило нечто такое, что могут позволить себе лишь женщины, постоянно находящиеся в центре внимания.

Когда я проходил мимо их столика, девчонка вдруг подняла взгляд и посмотрела мне прямо в лицо. И весело улыбнулась. На этот раз — совершенно отчетливо, совсем не так, как вчера. Ошибки быть не могло…

Завтракая в одиночку, я пытался занять чем-то голову, но после воспоминания о ее улыбке больше ни о чем толком не думалось. За какую бы еще мысль я ни брался, в мозгу лишь прокручивались одинаковые слова — и ничего не происходило. Поэтому я просто завтракал в одиночку, разглядывая перечницу перед носом, — и не думал вообще ни о чем.

Глава 7

Заняться было нечем. Ни служебных обязанностей, ни персональных желаний. Хватит с меня: я уже пожелал остановиться в отеле «Дельфин» — и вот что получилось. Отеля, в котором переворачивались судьбы людей, больше нет — и здесь уже ни черта не изменишь. Ты проиграл, приятель. Руки вверх.

Тем не менее, я спустился в фойе, расселся на роскошном диване и попытался составить в уме расписание на день. Но расписание не составлялось. Осматривать местные достопримечательности не хотелось — а куда еще пойдешь? Подумал было убить время в кино — но, во-первых, не шло ничего приличного, а во-вторых — ну что за бред: тащиться из Токио в Саппоро, чтобы убивать время в кинотеатре!.. Чем же заняться?

Нечем.

И я решил пойти в парикмахерскую.

В конце концов, с этой вечной токийской занятостью я уже полтора месяца не стригся!

Так что это очень правильное решение. Здравое и реалистичное. Выдалось свободное время — марш в парикмахерскую! Совершенно разумно. С какой стороны ни смотри — поступок, за который не стыдно.

Я пришел в парикмахерскую при отеле. Чистую, свежую, благоухающую — одно удовольствие находиться внутри. Надеялся, что будет очередь, и придется долго ждать — но, как назло, стояло обычное утро буднего дня, и никакой очереди не было в помине. По серо-голубым стенам салона были развешаны абстрактные картины, а из динамиков кабельного радио растекались кантаты Баха в обработке Жака Руше. Назвать все это «парикмахерской» просто не поворачивался язык. Этак скоро придется мыться в бане под хор грегорианских монахов. А в приемной Налогового управления медитировать под «нью-эйдж» Сакамото Рюити…

Стриг меня совсем молоденький мастер, еле-еле за двадцать. Как и вчерашний бармен, тоже не знал о Саппоро ни черта. Когда я рассказал ему, что раньше на этом месте стоял другой, совсем неказистый отелишко, который тоже назывался «Дельфин», — он лишь вымолвил: «Что вы говорите?» — и тут же потерял к рассказу интерес. Подобные темы, как видно, были ему в принципе до лампочки. Очень стильный малый. В сорочке от «Мен'з Биги». Впрочем, дело свое он знал неплохо — и я вышел из парикмахерской удовлетворенный хотя бы этим.

Вернувшись в фойе, я снова задумался — куда бы еще себя деть? На всю стрижку ушло каких-то сорок минут.

Но в голову ничего не приходило.

От нечего делать я просидел какое-то время на диване в фойе, разглядывая окружающее пространство. За стойкой приема я заметил вчерашнюю девицу в очках. Мы встретились с нею глазами, и она как будто слегка напряглась. С чего бы? Неужели факт моего существования как-то отразился в ее сознании? Трудно сказать…

Время подошло к одиннадцати. Можно и насчет обеда подумать. Я вышел из отеля и неторопливо побрел по улице, размышляя, где и что мне хотелось бы съесть. На какой бы ресторанчик ни падал взгляд — желудок оставался равнодушным. Проклятый аппетит не приходил. Наконец я плюнул, зашел в первую попавшуюся забегаловку и заказал спагетти с салатом. И бутылку пива. Небо за окном еще с утра обещало разродиться снегопадом, да все никак не решалось. Огромная туча нависала над городом, словно Летающий Остров из книжки про Гулливера. Предметы вокруг приобрели отчетливый пепельный оттенок. Что вилка, что салат, что пиво в бутылке — все сделалось пепельно-серым. Любые попытки что-либо придумать в такую погоду заранее обречены.

Наконец я решился: вышел на улицу, поймал такси, поехал в центр и стал убивать время в огромном универмаге. Купил носки, пару нижнего белья, батареек про запас, зубную щетку походного типа и кусачки для ногтей. А также пакет бутербродов на вечер и толстый стакан для бренди. Ни в одной вещи из этого списка особой необходимости я не испытывал. Покупками занимался с единственной целью: убить время. И убил таким образом целых два часа.

Выйдя из универмага, я долго бродил по улицам безо всякой цели и разглядывал витрины. Когда надоело и это, зашел в случайную кофейню, заказал кофе и снова раскрыл биографию Джека Лондона. Так худо-бедно скоротал время до вечера. День закончился, точно скучное кино. Что ни говори, а от убивания времени тоже можно устать до боли в суставах.

Вернувшись в отель, я направился было через фойе прямо к лифту, но вдруг услыхал, что меня окликают по имени. Оказалось — та самая девица в очках. Звала меня прямо из-за своей стойки. Я подошел, и она, ни слова не говоря, провела меня в самую дальнюю секцию. Секция называлась «Прокат автомобилей», и все вокруг было усеяно рекламными буклетами. За стойкой не было ни души. Девица вертела в пальцах авторучку и смотрела на меня со странным выражением — будто бы с удовольствием что-то рассказала мне, если бы знала, как. С первого взгляда я понял: ей непонятно, ей трудно и страшно неудобно за себя.

— Извините… Не могли бы вы делать вид, что разговариваете со мной о прокате автомобиля? — попросила она. И как бы невзначай обвела глазами фойе. — Дело в том, что нам запрещается вести частные разговоры с клиентами…

— Нет проблем! — сказал я. — Я выспрашиваю у вас расценки, вы мне о них подробно рассказываете. Никаких частных разговоров.

Она слегка зарделась.

— Вы уж простите… У нас в отеле очень жесткие правила.

Я улыбнулся.

— А зато вам очки идут!

— Прошу прощения?

— Я говорю, очки вам очень даже к лицу, — пояснил я.

Она поправила пальцем оправу. И кашлянула пару раз в кулачок. Явно из тех женщин, которых легко смутить.

— Видите ли, я хотела спросить у вас кое-что… — произнесла она, справившись с замешательством. — Кое-что личного характера.

Мне вдруг захотелось погладить это лицо, успокоить ее хоть как-то — но это было невозможно, и я просто слушал, что она говорила.

— Насчет отеля, о котором вы говорили вчера… Ну, который был здесь раньше, — очень тихо продолжала она. — Что это был за отель? Это был приличный отель?

Я стянул со стойки буклет с картинками автомобилей и принялся делать вид, что старательно его изучаю.

— А что конкретно вы имеете в виду, когда говорите «приличный отель»? — поинтересовался я.

Она вцепилась пальчиками в концы воротничка белоснежной блузки, нервно потеребила их секунд десять. И снова откашлялась.

— Ну… Я не знаю, как объяснить… Скажем, не было ли у него какой-нибудь странной репутации? Поверьте, мне это очень важно — узнать про тот старый отель…

Я посмотрел ей в глаза. Как я уже заметил раньше, глаза были очень красивые, ясные. Я посмотрел в эти глаза чуть подольше — и она снова вспыхнула.

— Я, конечно, не знаю, почему это для вас так важно, — сказал я. — Но если я начну рассказывать — получится слишком длинно. Так что прямо здесь и сейчас у нас с вами разговора не выйдет. Вы же на работе — дел, наверно, по горло…

Она покосилась на сослуживцев, суетившихся за стойкой приема. И прелестными белыми зубками закусила губу. Затем поколебалась несколько секунд — и решительно кивнула.

— Хорошо. Тогда… не могли бы мы поговорить, когда я закончу работу?

— А когда вы заканчиваете?

— В восемь. Но здесь, около отеля, я с вами встретиться не могу. У нас очень жесткие правила… Если можно, где-нибудь подальше отсюда.

— Ну, если вы знаете, где можно спокойно поговорить, — я могу поехать куда угодно.

Она снова кивнула, задумалась на пару секунд — и, вырвав страничку из блокнота, набросала авторучкой название заведения и простенькую схему, как добираться.

— Ждите меня вот здесь. Я приду к половине девятого, — сказала она.

Я взял у нее листок и сунул в карман.

На сей раз она сама посмотрела мне прямо в глаза.

— Только, прошу вас, не подумайте обо мне странного… Я вообще впервые в жизни так поступаю. Нарушаю правила, то есть. Просто в этом случае уже нельзя иначе. Почему — я потом объясню.

— Ни в коем случае не думаю о вас ничего странного. Можете не беспокоиться, — сказал я. — Я не подонок какой-нибудь. Особой симпатии я обычно у людей не вызываю — но стараюсь не делать так, чтоб им было за что меня ненавидеть.

Вертя в пальцах авторучку, она немного подумала над моими словами — но, похоже, не совсем поняла их смысл. Ее губы сложились в неопределенную улыбку, а указательный палец еще раз поправил очки на носу.

— Ну, до встречи! — сказала она и, раскланявшись со мной по-уставному, ушла в свою секцию. Очаровательное создание. И при этом — явно душа не на месте.

Я вернулся в номер, достал из холодильника бутылку пива и выпил, истребив заодно половину универмаговских бутербродов с говядиной. Ну вот, подумал я. Теперь хоть понятно, с чего начинать. Словно повернулся ключ в зажигании — и, хотя я еще понятия не имел, куда ехать, моя машина медленно тронулась с места. Для начала и это неплохо.

Я зашел в ванную, сполоснул лицо и снова побрился. Молча, спокойно побрился. Без песнопений. Протер кожу лосьоном, почистил зубы. И затем критически осмотрел свою физиономию в зеркале, чего не делал уже очень давно. Ничего нового это зрелище мне не открыло — и никакой дополнительной веры в себя не принесло. Лицо как лицо. Каким и было всегда.

* * *
В полвосьмого я вышел из номера, спустился вниз, прямо у выхода сел в такси и протянул водителю бумажку с адресом. Тот молча кивнул, очень скоро довез меня куда нужно и высадил прямо перед входом в здание. Счетчик показывал какую-то тысячу с мелочью[59].

Скромный уютный бар в подвале пятиэтажки, не успел я двери открыть, окатил меня саксофонным соло Джерри Маллигана — и надо признать, для такой древней пластинки звук был совсем неплохим. Этот альбом записывали, еще когда Джерри носил патлы до плеч и рубаху, расстегнутую до пупа, а в банде с ним играли Чет Бейкер и Боб Брукмайер. Когда-то я здорово по ним заворачивался. Еще в те времена, когда никаких адамов антов[60] не было и в помине.

Адам Ант!

Черт бы их побрал с такими именами.

Я уселся за стойку и под высококачественное соло Джерри Маллигана принялся обстоятельно, не торопясь потягивать «Джей-энд-Би»[61] с водой. На часах восемь сорок пять, а та, кого я ждал, все не появлялась, — но я особо не беспокоился. Ну, задержалась на работе, подумаешь. Бар пришелся мне по душе, да и убивать время в одиночку я давно научился. Допив первое виски, я заказал еще. И, поскольку больше смотреть было не на что, стал разглядывать пепельницу.

Без пяти девять она наконец появилась.

— Извините! — быстро проговорила она. — Задержаться пришлось. Клиентов набежало к концу дня, да еще и смена запоздала…

— За меня не беспокойтесь, — ответил я. — Мне все равно время девать некуда.

Она предложила пересесть за столик в углу. Я взял свой бокал с виски и пересел. Она стянула кожаные перчатки, размотала клетчатое кашне, скинула длинное серое пальто. И осталась в тоненьком желтом свитере и темно-зеленой шерстяной юбке. Ее грудь, обтянутая свитером, оказалась куда больше, чем казалось раньше. В ушах — изящные золотые сережки.

Она заказала «Блади Мэри».

Когда заказ принесли, она сразу взяла стакан и отпила глоток. Как насчет ужина? — поинтересовался я. Она ответила, что еще не ужинала, но перекусила немного в четыре часа, и поэтому не очень голодна. Я отпил виски, она — «Блади Мэри». В бар она примчалась, изрядно запыхавшись, и первые полминуты не говорила ни слова — примерно столько ей потребовалось, чтобы хоть чуть-чуть отдышаться. Я взял с тарелки орех, какое-то время изучал его глазами, потом отправил в рот и разгрыз. Взял еще один орех. Тоже поизучал, отправил в рот и разгрыз. Так, орех за орехом, я ждал, пока она восстановит дыхание.

Она успокоилась, вздохнув напоследок особенно глубоко. Очень глубоко и долго. Даже сама смутилась — и встревоженно глянула на меня, проверяя, не слишком ли глубоко она вздохнула напоследок.

— Тяжело на работе? — спросил я.

— Угу, — кивнула она. — Просто с ума сойти. Я еще не очень втянулась, да и сам отель совсем недавно открылся — начальство всех муштрует на первых порах…

Она положила руки на стол и сцепила пальцы. На правом мизинце я заметил единственное колечко. Скромное, серебряное, без какого-либо изыска. Секунд двадцать, наверное, мы сидели и оба разглядывали это колечко.

— Так все-таки — как насчет того, старого отеля «Дельфин»? — наконец спросила она. — Кстати, я надеюсь, вы не журналист какой-нибудь?

— Журналист? — удивленно переспросил я. — Что это вы опять, ей-богу?

— Ну, просто спрашиваю… — сказала она.

Я промолчал. Она закусила губу и какое-то время сидела, уставившись в одну точку на стене.

— Там вроде был какой-то скандал поначалу… И после этого начальство стало жутко всего бояться. Всяких там репортеров и журналистов. А также любых вопросов насчет передачи земли… Ну, вы же понимаете? Ведь если об этом начнут в газетах писать — отелю не поздоровится. Там же весь бизнес — на доверии клиента… Репутация будет подорвана, так ведь?..

— А что, уже где-нибудь об этом писали?

— Один раз в еженедельнике. Насчет каких-то крупных взяток… И что якобы на тех, кто землю продавать не хотел, натравили не то якудзу, не то ультраправых — и все-таки вынудили… Что-то вроде этого.

— И в этом скандале был замешан старый отель «Дельфин», так?

Чуть ссутулившись над бокалом, она отпила еще «Блади Мэри».

— Я думаю, да. Поэтому наш менеджер и напрягся так, когда вы старый отель упомянули. Еще как напрягся, вы заметили?.. Но, если честно, никаких подробностей я об этом не знаю. Слышала только — новый отель называется так потому, что до сих пор существует какая-то связь со старым отелем… Мне об этом сказал кое-кто.

— Кто?

— Да… один из наших «костюмчиков».

— Костюмчиков?

— Ну, менеджеров в черных костюмах…

— Понятно… — сказал я. — А кроме этого вы что-нибудь слышали о старом отеле «Дельфин»?

Она покачала головой. Затем пальцами левой руки сдвинула — и посадила обратно колечко на мизинце правой.

— Страшно мне, — произнесла она вдруг полушепотом. — Все время страшно. До ужаса…

— Что страшно? Что о вас напишут в газетах?

Она снова покачала головой, почти незаметно. Потом поднесла бокал к губам и, задумавшись, замерла в такой позе. Не знаю, как еще объяснить — но казалось, будто ей физически больно от мыслей в голове.

— Да нет же, я не об этом… Бог с ними, с газетами. Пускай пишут что угодно — я-то здесь ни при чем, правда? Это начальство будет с ума сходить — ну и ладно… Я о другом. О самом отеле, о здании. Понимаете, там, внутри происходит что-то такое… Очень странное. Нехорошее что-то. И не вполне нормальное.

Она замолчала. Я допил виски и заказал еще. И для нее — еще «Блади Мэри».

— В каком смысле — «ненормальное»? Можете объяснить? — попросил я. — У вас есть какие-то конкретные примеры?

— Конечно, есть, — потухшим голосом сказала она. — Есть, только… Это очень трудно объяснить словами как следует. Собственно, я поэтому до сих пор и не рассказывала никому. Понимаете, сами-то ощущения ужасно конкретные, а как только попытаешься их описать — выходит какая-то размазня… И рассказать толком не получается.

— Что-то вроде очень реалистичного сна?

— Нет! Сны — это другое! Сны я тоже вижу иногда. Если долго смотреть какой-нибудь сон, то ощущение реальности из этого сна постепенно уходит. А здесь все наоборот! Здесь, сколько бы ни прошло времени, — чувство, что это реальность, остается таким же! Всегда, всегда, всегда, сколько бы оно ни продолжалось, — все как живое перед глазами…

Я молчал.

— Ну, хорошо… Я сейчас попробую рассказать как-нибудь, — решилась она и глотнула еще из бокала. Затем взяла салфетку и промокнула губы.

— В январе это случилось. В самом начале января. Только закончились новогодние праздники. И мне выпало идти в вечернюю смену. Вообще-то у нас девушек в вечернюю обычно не ставят — но в тот день как-то получилось, что больше некого. В общем, закончила я работу где-то около полуночи. Всех, кто заканчивает так поздно, фирма развозит за свой счет по домам на такси. Потому что ни метро, ни электрички уже не ходят… Ну так вот, в двенадцать я переоделась, села в служебный лифт и поехала на шестнадцатый этаж. На шестнадцатом у нас комната для отдыха персонала. А я там книжку забыла. Книжку-то можно было и назавтра забрать — да уж больно дочитать хотелось. А тут еще сотрудница, с которой мне вместе на такси возвращаться, задержалась немного. Ну, я и решила — съезжу, как раз книжку заберу. Села в лифт и поехала… На шестнадцатом этаже номеров для гостей нет, только служебные помещения — комната отдыха, например, там вздремнуть можно, или кухня, чтобы чаю попить. Так что я часто езжу туда, несколько раз в день.

В общем, останавливается лифт, открываются двери, я выхожу. Так же, как и всегда. Не задумываясь. Ну, вы знаете, так часто бывает. Когда занимаешься чем-то очень привычным, или идешь по давно знакомым местам — не думаешь, что делаешь, действуешь автоматически. Вот и я так же: просто сделала шаг из лифта, не размышляя. То есть, о чем-то я все-таки думала, конечно. Сейчас уже не помню, о чем… Выхожу я из лифта, руки в карманах пальто, и вдруг вижу: вокруг меня — темнота! Абсолютный мрак, ничего не видать. Я назад — а двери уже закрылись! Сперва подумала — свет отрубили. Но тут же поняла: нет, быть такого не может. Потому что в отеле установлена система автономного энергоснабжения. Как раз для таких случаев. И если свет вырубает, она сразу раз! — и включается. Мгновенно, автоматически. С нами учебную тревогу проводили, поэтому я знаю. Электричество тут ни при чем. Даже если эта автономная система выходит из строя — продолжают гореть аварийные лампочки над пожарными выходами. То есть, такой кромешной тьмы не наступает никогда. Даже в самом крайнем случае коридор освещается хотя бы тускло-зеленым светом. Не может не освещаться. Что бы ни произошло.

А тут — на тебе: черным-черно, хоть глаз выколи. Только кнопка для вызова лифта светится, да экранчик с цифрами этажей. Красные такие циферки… Ну я, понятно, давай сразу на кнопку жать. А лифт, проклятый, уехал куда-то в самый низ — и обратно ехать не хочет! Вот же вляпалась, думаю, теперь дожидаться придется. Стою и по сторонам озираюсь. Вся от страха дрожу — и в то же время злая как черт… И знаете, почему?

Я покачал головой.

— Ну, вы только представьте: раз на целом этаже света нет — значит, в работе отеля что-то разладилось, так? Значит, либо техника подвела, либо с персоналом проблемы. А это означает одно: всех снова поставят на уши. Опять работа в выходные, муштра с утра до вечера, от начальства тычки по любому поводу… Господи, как уже все надоело! Только-только все успокоилось — и вот, пожалуйста!

— Да уж… — посочувствовал я.

— И вот я стою, представляю себе все это и злюсь. Злости даже больше, чем страха. И заодно думаю: надо хоть посмотреть, что происходит… Отступаю от лифта на пару шагов. Медленно так. И чувствую — что-то не то. Звук шагов не такой, как всегда. И хотя я на каблуках, замечаю сразу: пол под ногами непривычный какой-то. Нет ощущения, что по ковру, как обычно, ступаешь — слишком жестко подошвам… У меня чувствительность повышенная, я в таких деталях не ошибаюсь! Уж можете мне поверить… И еще — воздух вокруг очень странный. Едкий, точно газеты жгли. Совсем не такой, как обычно в отеле. В отеле чистота воздуха поддерживается кондиционерами. По всему зданию. За день просто ужас сколько воздуха перекачивается! И не просто перекачивается, а еще и обрабатывается специально. В обычных отелях воздух пересушивают, так что дышать трудно; а у нас поддерживается очень естественная атмосфера. О каких-то горелых газетах просто речи не может быть! А этот воздух, если просто сказать, очень затхлый. Как будто ему уже лет сто, не меньше. Я когда маленькая была, у деда в деревне однажды в погреб залезла… Вот так же точно и пахло. Как если бы много-много запахов от всякого старого хлама перемешались и кисли так, закупоренные, целый век…

Тогда я решила лифт заново вызвать. На всякий случай. Только оглянулась — а кнопка уже исчезла! И экранчика с цифрами не видать! То есть, вообще ничего не светится. Полный мрак, абсолютный… И вот тут уже я испугалась по-настоящему. Ничего себе шуточки! Стою совершенно одна, непонятно где, вокруг не видать ничего. Чуть не умираю от страха. И только в голове все равно вертится: не может быть, неувязка какая-то. Звуки исчезли совсем. Резкая, пронзительная тишина. Разве не странно? В огромном отеле вдруг выключается свет. Почему никто не бегает в панике по коридорам и лестницам? Отель битком набит проживающими — по идее, все здание должно ходить ходуном! А тут — ни скрипа, ни шороха. И я вообще уже ничего не понимаю…

Принесли наш заказ. Мы синхронно подняли стаканы и отпили по глотку. Она поправила пальчиком оправу очков. Я молча ждал продолжения.

— Ну, как? — спросила она. — Пока еще не уловили в моих ощущениях ничего конкретного?

— Кое-что уловил, — сказал я. — Вы выходите из лифта на шестнадцатом этаже. Вокруг темно. Странно пахнет. Слишком тихо. Что-то не так.

Она глубоко вздохнула.

— Не хочу хвастаться, но… По природе я совсем не трусиха. По крайней мере, для женщины у меня довольно крепкие нервы. И только из-за того, что вдруг свет погас, не стану, как большинство девчонок, подымать визг на всю вселенную… Когда страшно — тогда страшно, врать не буду. Но позволить страху меня победить — это, я считаю, последнее дело. Вот я и решила, как бы ни было страшно, сходить посмотреть, что все-таки происходит. И пошла на ощупь по коридору…

— В какую сторону? — уточнил я.

— Вправо! — быстро сказала она и помахала в воздухе правой рукой, лишний раз убеждаясь, что та действительно правая. — Точно, направо пошла. Очень медленно… Коридор сначала прямо тянулся. Иду, за стенку держусь. Вдруг — раз! — поворот направо. Свернула. Гляжу — впереди тусклый свет какой-то. Еле виднеется, будто свеча горит вдалеке. Ага, думаю, кто-то свечку зажег. Надо туда идти. Чуть приблизилась, вижу: никакая это не свечка, а из приоткрытой двери свет пробивается. Сама дверь очень странная. Я таких дверей ни разу не видела. По крайней мере, у нас в отеле таких быть не может. Тем не менее, дверь была, и из щели свет пробивался. И вот я стою перед этой дверью, а в голове все перемешалось, как дальше поступить — не знаю. Может, там, за дверью, и нет никого. А вдруг — есть, но какой-нибудь маньяк? К тому же и дверь какая-то странная… В общем, взяла я и постучала тихонько. Ну, совсем слабенько — чтобы даже не очень ясно было, стучат или нет. Только вокруг такая тишина стояла, что загремело чуть не на весь этаж! А из-за двери — никакой реакции… первые десять секунд. То есть, секунд десять я стояла и соображала, что же дальше делать. И вдруг — оттуда звуки послышались. Такие… словно кто-то с пола подымается в очень тяжелой одежде. И затем раздались шаги. Страшно медленные. Шаркающие. Шур-р-р… Шур-р-р… Шур-р-р… С таким призвуком странным — то ли в шлепанцах, то ли ноги по полу волочит… И шаг за шагом к двери приближается…

Вспоминая услышанное когда-то, она посмотрела куда-то вверх и застыла так на несколько секунд. Потом очнулась и покачала головой.

— Я, когда это услышала, от ужаса окаменела. Сразу почувствовала: человек так ходить не может. Почему — объяснить не могу, но чувствую: это — не человек… Впервые в жизни спина от ужаса заледенела. Не в переносном смысле — буквально… И я побежала. Сломя голову побежала. По дороге, наверно, упала раза два или три. Потом чулки все порванные были. Только я ничего не помню. Помню только, что бегу, бегу… И в голове — единственная мысль так и скачет: «Господи, только б лифт не сдох, а если сдох — что тогда делать-то?!» Добежала до лифта, смотрю — работает! И кнопка вызова горит, и экранчик с цифрами. Только сам лифт, как назло, на первом этаже стоит! Я давай на кнопку давить — он и поехал. Медленно-медленно. С ума сойти, как медленно… Второй этаж… Третий… Четвертый… Я уже чуть не кричу — «Ну, скорее давай, скорее!»… Бесполезно. Просто пытка, как долго он полз. Точно издевался надо мной, ей-богу…

Она перевела дух, отхлебнула еще «Блади Мэри». И повертела кольцо на мизинце.

Я молчал и ждал, что же дальше. Музыка стихла. Послышался чей-то смех.

— И тут я снова услышала их… Шаги. Шур-р… Шур-р… Медленные, но все ближе, ближе… Шур-р-р… Шур-р-р… Кто-то из-за двери вышел, поворот обогнул — и уже совсем рядом… Вот это был ужас! Вернее, даже не ужас… Просто чувствую — желудок поднимается к самому горлу. Все тело в поту. В холодном, липком поту. И по коже будто змеи ползают… А проклятый лифт все никак не приедет! Седьмой этаж… Восьмой… Девятый… А шаги уже совсем рядом!

Она замолчала на добрые полминуты. И все это время проворачивала кольцо на мизинце. Словно вертела ручку радиоприемника, настраиваясь на волну. Женщина за стойкой бара что-то сказала, мужчина рядом с ней опять засмеялся. Скорей бы уж музыку поставили, подумал я.

— Такой ужас не опишешь тому, кто его не испытывал, — бесцветным голосом сказала она.

— Так чем же все закончилось? — спросил я.

— Ну, я вдруг вижу: передо мной — двери лифта распахнутые. И из них — яркий свет наконец-то! Я просто кубарем туда вкатилась… Вся дрожу, как припадочная, и давлю, давлю на кнопку первого этажа… Вниз приехала — все фойе в шоке. Ну еще бы, представьте: вываливаюсь из лифта вся побелевшая, дрожу как осиновый лист, и изо рта одни вопли вылетают… Сразу менеджер прибежал, что случилось, спрашивает. Я, хоть отдышаться и не могу, кое-как объяснить пытаюсь. Дескать, там, на шестнадцатом что-то странное происходит. Менеджер еще одного парня взял — и мы уже все втроем на шестнадцатый поехали. Посмотреть, в чем дело. Только на шестнадцатом ничего уже нет! Сигнализация красным горит, как положено, и никаких странных запахов. Все как обычно… Заглянули в комнату отдыха — спросить, что да как. Там была пара сотрудников, они все это время не спали, но никакого отключения света не заметили. На всякий случай мы обошли весь этаж из конца в конец — ничего странного не обнаружили. Чистое наваждение…

Только вернулись на первый этаж — менеджер в кабинет вызывает. Ну, все, думаю, — сейчас орать начнет. А он даже не разозлился нисколечко. Докладывай, говорит, подробнее, что произошло. Ну, я и рассказала в деталях. Даже звук шагов изобразила — хоть и чувствовала себя последней дурой при этом… Так и казалось — вот сейчас он расхохочется на весь кабинет и закричит, что мне все это приснилось.

А он даже не улыбнулся. Наоборот — сделал страшно серьезное лицо. И сказал: «Обо всем этом ты больше никому не рассказывай, хорошо?» Ласково так говорит, с участием в голосе. «Вероятно, — говорит, — произошла какая-то ошибка. Однако никак нельзя допустить, чтобы другие сотрудники стали чего-то бояться. Так что уж постарайся держать язык за зубами».

Но вы понимаете, в чем дело… Мой менеджер никогда ласково с людьми не разговаривает! Влепить кому-нибудь в лоб словцом покрепче — вот это в его обычной манере. Поэтому мне и пришло в голову… Может, я уже не первая, кто ему об этом рассказывает?

Она замолчала. Я тоже молчал, пытаясь осмыслить услышанное. Пауза затягивалась — пожалуй, нужно было задавать какие-то вопросы.

— А от других сотрудников вы ничего такого не слышали? — спросил я. — Того, что пересекалось бы с вашим случаем… Каких-нибудь странных рассказов, мистических историй? Пусть даже на уровне слухов…

Онапокачала головой.

— Слышать не слышала… Но я чувствую: что-то ненормальное за всем этим кроется. Вот и менеджер на мой рассказ так странно отреагировал… И вообще — слишком много вокруг недомолвок, каких-то разговоров полушепотом… Не могу объяснить как следует, но… странно очень. Я раньше в другом отеле работала — так ничего похожего! Разумеется, тот отель не был таким громадным, да и в целом обстановка была другая, — но все равно: слишком большая разница. В прежнем отеле, помню, тоже какие-то байки-страшилки рассказывали, — да что говорить, у каждого отеля есть хотя бы одна своя история с привидениями! — но мы над ними смеялись, никто всерьез не воспринимал. А здесь совсем не так! Здесь никто ни над чем не смеется. И от этого — еще страшнее. Если бы менеджер от моего рассказа рассмеялся! Или хотя бы наорал на меня… Я бы тогда, наверное, успокоилась, решила бы — ну точно, ошибка какая-то. А так…

Она нервно прищурилась, разглядывая стиснутый в ладони бокал.

— А после этого случая вы хоть раз поднимались на шестнадцатый этаж?

— Да постоянно, — ответила она скучным голосом. — Я же на работе. Хочешь не хочешь, приходится туда ездить. Но обычно я бываю там только днем. Вечером — никогда. И что бы ни случилось — ни за что не поеду вечером. Не дай бог еще раз пережить такое… Я поэтому и в вечернюю смену больше не выхожу. Так прямо и сказала начальству: не хочу — и точка.

— Так, значит, до сих пор вы об этом никому не рассказывали?

Она дернула подбородком.

— Я ведь говорила… Вам сегодня рассказываю впервые. Раньше, может, и хотела бы рассказать — да некому. А теперь появились вы — и тоже интересуетесь, что же там происходит… Ну, на шестнадцатом этаже.

— Я? С чего вы взяли?

— Ну, не знаю… Про старый отель «Дельфин» вам что-то известно. И о том, как он исчез, сразу спрашивать начали… Вот мне и показалось — может, хоть у вас найдется какое-то объяснение тому, что со мною было…

— Никакого объяснения у меня нет, — ответил я, немного подумав. — И про тот, старый отель я мало что знаю. Маленький, захудалый такой отелишко. Четыре года назад я там остановился, познакомился с хозяином, а теперь проведать решил… Вот и все. Не было в том отеле ничего примечательного. Ничего, что можно запомнить и потом рассказать.

Про себя, в душе, я вовсе не считал старый отель «Дельфин» таким уж обычным — однако на нынешнем этапе знакомства откровенничать не хотелось.

— И все-таки, когда сегодня днем я спросила, был ли это приличный отель, — вы ответили, мол, долго рассказывать… Что же вы имели в виду?

— Имел я в виду кое-что очень личное, — пояснил я. — Начни я вам рассказывать — это действительно заняло бы кучу времени. Но после всего, что вы рассказали, я уже не думаю, что моя история как-то связана с вашей.

Мой ответ, похоже, сильно ее разочаровал. Она скривила губы и какое-то время молча разглядывала руки.

— Вы уж извините, что ничем не могу вам пригодиться. Вы-то мне вон сколько всего нарассказывали…

— Да ладно, — вздохнула она. — Вы же не виноваты. А я хоть выговорилась, уже облегчение. Очень тяжело, когда долго держишь в себе такое. Постоянно тревога какая-то…

— Еще бы, — сказал я. — Если такое держать в голове слишком долго, голова раздувается, как воздушный шар…

И я изобразил руками, как моя голова раздувается на манер воздушного шара.

Она молча кивнула. Потом еще раз взялась за кольцо на мизинце, покрутила, почти сняла — и вернула в прежнее положение.

— Скажите честно… Вы мне верите? Ну, про шестнадцатый этаж… — спросила она.

— Конечно, верю, — очень серьезно ответил я.

— Правда? Но ведь это… очень ненормальная история, разве нет?

— Да, пожалуй, нормальной ее не назовешь… И все же такие вещи иногда случаются. Это я знаю точно. Потому и вам верю. Так бывает: одно пересекается с другим — и образуется узел. Одно начинает зависеть от другого и наоборот.

Она подумала над моими словами.

— А с вами в жизни так бывало когда-нибудь?

— Пожалуй… — кивнул я. — Думаю, да.

— Страшно было?

— Да там скорее не страх… — ответил я. — Просто разные узлы по-разному завязываются. В моем же случае…

На этом все подходящие слова у меня иссякли. Словно кто-то говорил со мной по телефону из другой части света — и вдруг оборвали связь. Я отхлебнул еще виски и сказал:

— Не знаю… Не могу хорошо объяснить. Но такие вещи случаются, это факт. И потому я вам верю. Кому-то другому, может, и не поверил бы. А вам — верю. Раз вы говорите — значит, так все и было.

Она вдруг подняла голову и улыбнулась — немного не так, как улыбалась мне до сих пор. Какой-то очень личной улыбкой. Выговорившись, она действительно казалась намного спокойнее.

— Интересно, с чего бы это? Поговорила с вами — и точно камень с души свалился… Обычно у меня с незнакомыми людьми нормального разговора не выходит, стесняюсь ужасно. А с вами вот — получается…

— Наверное, это потому, что в некоторых местах мы с вами здорово пересекаемся, — усмехнулся я.

Она, похоже, изрядно запуталась, придумывая, что на это ответить, — и в итоге не ответила ничего. Лишь глубоко вздохнула. Хорошим вздохом, без недовольства. Просто проветрила лишний раз легкие — и все.

— Послушайте, вы есть не хотите? Я что-то ужасно проголодалась!

Я тут же предложил сходить куда-нибудь поужинать как полагается, но она заявила, что легко перекусить прямо здесь вполне достаточно. Подозвав официанта, мы заказали по пицце и салату.

За едой мы болтали о всякой всячине. О ее работе в отеле, о жизни в Саппоро и так далее. Она рассказала кое-что о себе. Двадцать три года. После школы поступила в училище, где готовят персонал для отелей, через два года закончила, пару лет проработала в одном из токийских отелей, потом по объявлению в газете подала заявку в новый отель в Саппоро. Переезд сюда, на Хоккайдо, был ей очень кстати: неподалеку от Асахикавы ее родители держали небольшую гостиницу в японском стиле.

— Довольно приличная гостиница, — добавила она. — С давних времен сохранилась.

— То есть, сейчас вы как бы тренируетесь, чтобы потом унаследовать ту гостиницу и принять дела на себя? — спросил я.

— Да нет, дело не в этом… — сказала она. И в очередной раз поправила очки на носу. — О наследстве и всяких там планах на будущее я еще серьезно не думала… Просто мне нравится работать в отеле. Самые разные люди приезжают, останавливаются, потом снова едут куда-то… И мне хорошо, уютно становится. Сразу успокаиваюсь… Может, потому, что все детство в этом прошло?

— Так я и думал!

— Что вы думали?

— Там, в фойе, мне совершенно ясно представилось, будто вы — дух отеля «Дельфин».

— Дух отеля? — Она рассмеялась. — Скажете тоже… Я даже не знаю, привыкну когда-нибудь к этой работе или нет…

— Ну, вы-то уж непременно привыкнете, стоит лишь постараться, — улыбнулся я. — Вот только… В таких местах, как отель, ничто не задерживается надолго. Вас это не смущает? Ведь кто бы ни прибыл — все непременно уезжают дальше своей дорогой…

— Ну конечно, — кивнула она. — Если бы кто-то начал задерживаться — я сама первой испугалась бы… Почему у меня так? Может, я просто трусиха? Кто бы ни появился, скоро исчезнет — и от одной мысли об этом спокойно на душе. Странно, да? Ведь у обычной женщины совсем не так, правда же? Обычная женщина должна хотеть чего-то конкретного, неизменного. Или нет?.. А я какая-то не такая. Отчего? Сама не знаю…

— Я не думаю, что вы странная, — сказал я. — Просто вы еще не приняли Главного Решения.

Она посмотрела на меня с изумлением.

— Но… откуда вы это знаете?

— Откуда? — переспросил я. — Да ниоткуда. Просто знаю, и все.

Она задумалась на несколько секунд.

— Расскажите о себе.

— Да что рассказывать? Ничего интересного, — ответил я.

Но она настаивала — мол, пускай, все равно интересно послушать. Тогда я рассказал ей чуть-чуть о себе. Тридцать четыре года, развелся, на жизнь зарабатываю тем, что пишу тексты — по заказам, от случая к случаю. Езжу на подержанной «субару». Машина хоть и старенькая, но с магнитофоном. И кондиционер есть…

В общем, рассказал ей «несколько слов о себе». Голые факты.

Она же, как ни странно, захотела узнать побольше о моей работе. Скрывать что-либо смысла не было, и я рассказал ей чуть больше. Про интервью с малолетней примадонной и про репортаж о деликатесах Хакодатэ.

— Вот, наверное, интересная у вас работа! — воскликнула она.

— За все эти годы не припомню ничего интересного. То есть, само это занятие — писать — мне не в тягость. И я не сказал бы, что писать не люблю. Когда пишу — успокаиваюсь. Но все-таки смысла в том, что я делаю, — ноль. Сплошная белиберда…

— Например?

— Ну, например, объезжаем по пятьдесят ресторанов в день и в каждом — только притрагиваемся к еде и оставляем все на тарелке. По-моему, здесь что-то в корне неверно.

— Ну, не есть же вам все подряд, в самом деле!

— Да уж… Начни мы есть все подряд — за три дня просто в ящик бы сыграли! А народ вокруг назвал бы нас идиотами. И даже над нашими трупами никто б не заплакал…

— Так значит, тут уже ничего не попишешь? — засмеялась она.

— Вот именно. Ничего не попишешь, — кивнул я. — Сам знаю. Все равно, что сугробы в метель разгребать. Ничего не попишешь — и оттого продолжаешь писать дальше. Не потому что хочется, а потому что ничего не попишешь.

— Сугробы разгребать? — повторила она задумчиво.

— Культурологические сугробы, — пояснил я.

Затем она спросила меня о разводе.

— Ну, развелся-то я не по своей воле. — ответил я. — Просто в один прекрасный день она взяла и ушла. С другим парнем.

— Больно было?

— А кому в такой ситуации не больно?

Положив локти на стол, она подперла лицо ладонями и посмотрела мне прямо в глаза.

— Простите… Я как-то неуклюже спросила. Просто мне трудно представить, что вы чувствуете, если вам делают больно. Что в душе происходит? Что вы делаете, как реагируете?

— Нацепляю значок с Китом Харингом, — ответил я.

Она рассмеялась.

— И все?

— Дело в том, — продолжал я, — что со временем такая боль становится хронической. Рассасывается внутри, становится частью твоей ежедневности — так, что самой боли как бы уже и не видно. Но она там, внутри. Просто различить ее, показать кому-то — вот она, моя боль, — уже невозможно. Показать, как правило, удается лишь какие-то мелкие болячки…

— Просто ужас, как я вас понимаю, — вдруг сказала она.

— В самом деле?

— Может, с виду по мне и не скажешь, но… Мне в жизни тоже выпало много боли. Самой разной. Мало не показалось… — проговорила она очень тихо. — Там, в Токио, произошло кое-что. В итоге я уволилась из того отеля. Очень больно было. Больно и трудно. Есть вещи, с которыми я не способна ужиться так же просто, как со всем остальным…

— Угу, — промычал я.

— И до сих пор еще больно. Как вспомню о том, что случилось — хочется умереть, чтобы не было ничего…

Она снова схватилась за кольцо на мизинце, сдвинула его, точно собираясь снять — и вернула на прежнее место. Затем отпила еще «Блади Мэри». Поправила пальцем очки. И широко улыбнулась.

Нагрузились мы с ней довольно неплохо. Даже не помнили, сколько чего заказали. Как-то незаметно перевалило за одиннадцать. Наконец, скользнув глазами по часикам на руке, она заявила, что завтра рано вставать, и что ей, пожалуй, пора. Я предложил подбросить ее на такси. На машине до ее дома езды было минут десять. Я заплатил по счету, и мы вышли на улицу. Снегопад продолжался. Не очень сильный, но тротуары успели покрыться белой коркой и хрустели у нас под ногами. Взявшись за руки, мы побрели к остановке такси. Она была подшофе и ступала не очень уверенно.

— Слушай… А тот журнал — ну, который про скандал с недвижимостью написал… Как он назывался? И когда статья вышла, хотя бы примерно?

Она сказала мне название. Еженедельное приложение к одной из известных газет.

— Где-то прошлой осенью вышел. Я сама той статьи не читала, точно не скажу…

Минут пять мы простояли на остановке под тихо падавшим снегом, пока не появилось такси. Все это время она держалась за мою руку. Она была очень спокойна. Я тоже.

— Давно я так не расслаблялась! — вдруг сказала она. Что говорить, я сам давно так не расслаблялся. И я снова подумал о том, что наши сущности где-то пересекаются. Не случайно же меня так потянуло к ней при первой встрече…

В такси мы беседовали о чем-то незначительном — о снегопаде, о холодах, о ее служебном расписании, о жизни в Токио и так далее. Всю дорогу, пока я болтал с ней об этом, в душе червяком копошился вопрос: как мне поступить с нею дальше? Ведь совершенно ясно: надави я еще чуть-чуть — и мы окажемся в одной постели. Что-что, а такие вещи я понимаю сразу. Хочет ли она этого — мне, конечно, неведомо. Но что не станет возражать — я чувствую. По выражению глаз, дыханию, манере речи, движениям рук это различить легко. Но я хотел ее, это точно. И даже заранее знал: если бы мы переспали, это не усложнило бы жизни ни мне, ни ей. Я появился — и уехал дальше своей дорогой. Как она сама и сказала… И все же я никак не мог решиться. В уголке мозга свербило: поступать так с нею — нечестно. Девчонка на десять лет младше меня, в состоянии стресса, да еще и на ногах еле стоит. Воспользоваться этим — все равно что выиграть в покер краплеными картами. Чистое надувательство.

С другой стороны, спросил я себя, — а что значит честность в такой области жизни, как секс? Если требовать, чтобы в сексе все было по-честному — то лучше уж людям сразу размножаться, как грибы. Честнее не придумаешь.

И этот аргумент я тоже нашел вполне справедливым.

Пока мое сознание металось меж двумя этими крайностями, машина подъехала к ее дому — и за какие-то десять секунд до прибытия она с потрясающей легкостью разрешила мою дилемму.

— Я с сестрой живу, — просто сообщила она.

И, поскольку необходимость что-то решать мгновенно отпала, я даже вздохнул с облегчением.

Такси остановилось напротив подъезда огромной многоэтажки. Перед тем, как выйти, она спросила, не провожу ли я ее до двери квартиры. Дескать, ночью на лестнице иногда ошиваются странные типы, и одной ходить страшновато. Я велел водителю ждать — мол, вернусь через пять минут, — взял ее под руку, и по хрустящему снегу мы пошли по дорожке к подъезду. Поднялись по лестнице на третий этаж. Дом был простой, панельный, без архитектурных излишеств. Дойдя со мной до двери с номером 306, она остановилась, открыла сумочку, выудила оттуда ключ — и очень естественно улыбнулась:

— Спасибо. Я прекрасно провела время.

— Я тоже, — ответил я.

Она отперла дверь и бросила ключи в сумочку. Захлопнула ее — резкий щелчок эхом разнесся по подъезду. И очень внимательно посмотрела мне прямо в глаза. Будто решала на классной доске задачу по геометрии. Она растерялась. Она не знала, как поступить. Она не могла проститься со мной, как положено. Это было ясно как день.

Опершись рукой о стену, я ждал, что же она решит. Но не дождался.

— Спокойной ночи. Привет сестре, — сказал я наконец.

Она поджала губы и простояла так еще секунд пять.

— Что с сестрой живу — это я соврала, — сказала она очень тихо. — Живу я одна.

— Я знаю, — ответил я.

Она медленно, с чувством покраснела.

— А это ты откуда знаешь?

— Откуда? — переспросил я. — Да ниоткуда… Просто знаю и все.

— Ты невозможен!.. — почти прошептала она.

— Очень может быть, — согласился я. — Но я уже говорил: я не делаю ничего, за что бы меня потом ненавидели. И пользоваться чужими слабостями не люблю. Так что согласись — тебя-то я никак не обманывал.

В замешательстве она долго подыскивала слова, но в итоге сдалась — и просто рассмеялась:

— Это точно! Ты меня не обманывал.

— А тебя что заставило?

— Не знаю… Как-то само совралось. Все-таки, поверь, у меня свои царапины на душе. Я уже рассказывала… Много всего пережить пришлось.

— Ну, царапин на душе и у меня хватает. Вот, смотри, даже Кита Харинга нацепил…

Она опять рассмеялась:

— Может, все же зайдешь ненадолго, чаю на дорогу выпьешь? Еще немного поговорили бы…

Я покачал головой.

— Спасибо. Я тоже хотел бы еще поговорить… Но не сегодня. Сам не знаю, почему — но сегодня я лучше пойду. У меня такое чувство, что нам с тобой не стоит говорить слишком много за один разговор. С чего бы это?..

Она смотрела на меня так пристально, как разглядывают очень мелкие иероглифы в объявлении на заборе.

— Не могу толком объяснить, но… мне так кажется, — продолжал я. — Когда есть о чем поговорить — лучше это делать маленькими порциями. Наверное. Впрочем, я могу и ошибаться.

Она задумалась над моими словами. Но, похоже, ни к чему в своих мыслях не пришла.

— Спокойной ночи, — сказала она и тихонько закрыла за собой дверь.

— Эй, — позвал я негромко. Дверь приоткрылась сантиметров на десять, и в проеме появилось ее лицо. — В ближайшее время я попытаюсь тебя опять куда-нибудь выманить… Как ты думаешь, у меня получится?

Придерживая дверь ладонью, она глубоко вздохнула.

— Возможно, — сказала она. И дверь снова закрылась.

* * *
Водитель такси со скучающей физиономией читал газету. Когда я, плюхнувшись на сиденье, велел ему ехать в отель, он искренне удивился:

— Неужели вернетесь? — переспросил он. — А я уже думал, вы сейчас машину отпустите, чтоб я дальше не ждал… Очень на то похоже было. Обычно все этим и заканчивается.

— Охотно верю, — согласился я.

— Когда много лет проработаешь, чутье очень редко подводит…

— Наоборот: чем дольше работаете, тем выше опасность того, что чутье подведет. Теория вероятности.

— Может, и так, конечно… — ответил он озадаченно. — Но, по-моему, вы просто не совсем похожи на нормального пассажира.

— Вот как? — удивился я. Неужели я и впрямь такой ненормальный?

* * *
В номере я сполоснул лицо и почистил зубы. Драя их щеткой, слегка пожалел о том, что вернулся. Но потом все равно заснул как убитый. Что бы со мной ни происходило — я никогда ни о чем не жалею долго.

* * *
С утра я первым делом позвонил дежурному по размещению и продлил себе номер еще на трое суток. Сделать это удалось без труда: до туристического сезона было далеко, и половина номеров пустовала.

Потом я вышел из отеля, купил газету и отправился в кондитерскую «Данкин Донатс» неподалеку, где съел пару пончиков и выпил сразу два больших кофе. От гостиничных завтраков меня воротило уже на вторые сутки. А вот «Данкин Донатс» для завтраков — идеальное место. И накормят недорого, и добавку кофе бесплатно нальют.

Выйдя из кондитерской, я поймал такси и поехал в библиотеку. Так и сказал водителю: в самую большую библиотеку этого города. В библиотеке прошел в читальный зал и попросил подшивку пресловутого еженедельника. Статья об отеле «Дельфин» обнаружилась в выпуске за двадцатое октября. Я снял со статьи ксерокопию, отправился в ближайшую кофейню, уселся там за столик и за очередной чашкой кофе погрузился в чтение.

Читалась статья с большим трудом. Чтобы понять, в чем дело, пришлось перечитать ее раза три. И хотя автор выбивался из сил, стараясь изложить все попроще, — тема, за которую он взялся, оказалась ему не по зубам. Повествование было невероятно запутанным. Но делать нечего: тщательно изучив абзац за абзацем, я, в общем, сообразил, что к чему. Статья называлась так: «Саппоро: махинации с недвижимостью. Градостроительство грязными руками». Под заголовком — фотография с птичьего полета: строительство отеля «Дельфин» в стадии завершения.

История, в целом, была такова. В одном из районов города Саппоро кто-то вдруг начал скупать один за другим огромные участки земли. Происходило это очень странно: за два года имя нового землевладельца так нигде и не всплыло. А цены на землю в этом районе взвинтили до абсурда. Все это заинтересовало журналиста, автора статьи, и он начал расследование. Выяснилось, что землю эту скупали под именами самых различных фирм, чуть ли не каждая из которых существовала только на бумаге. То есть — предприятие зарегистрировано. Налоги платятся. Но нет офиса и нет персонала. В свою очередь, эти бумажные фирмы замыкались на другие бумажные фирмы. И вся эта система проворачивала искуснейшие махинации по перепродаже земли друг другу. Участок, стоивший двадцать миллионов иен, вдруг переоформлялся на другое имя как проданный за шестьдесят миллионов. А чуть погодя продавался уже миллионов за двести. Изрядно поплутав по лабиринтам несуществующих фирм, автор статьи все же вычислил, что практически все операции в конечном итоге замыкаются на одно юридическое лицо. То была некая компания Б. — совершенно реальная фирма по торговле недвижимостью, откупившая себе для офиса современнейший билдинг в кварталах Акасака[62]. И, наконец, уже эта компания Б. неофициально, но очень тесно смыкалась с гигантским конгломератом — знаменитой Корпорацией А. Той самой, под началом которой бегают поезда, процветают фешенебельные отели, выпускаются кинофильмы, производятся продукты питания, работают фирменные магазины, издаются популярные журналы, предоставляются долгосрочные кредиты, а также страхуются от стихийных бедствий и несчастных случаев миллионы граждан страны. Помимо всего этого, Корпорация А. располагала широчайшими связями в мире большой политики. Но даже докопавшись до этого, наш автор не успокоился. И выяснил кое-что еще интереснее.

Все земельные участки, скупавшиеся компанией Б., находились на территории, которую наметила для «перспективного градостроительства» администрация города Саппоро. Именно сюда, согласно Государственному Плану Освоения и Развития, теперь проводят железную дорогу, перемещают целый ряд административных учреждений, и именно на развитие этого района в приоритетном порядке предоставляются баснословные инвестиции. Больше половины которых — из госбюджета. Правительство страны, губернаторство Хоккайдо и мэрия Саппоро отшлифовали этот самый План до мелочей и приняли «окончательное решение»— то есть, определили территорию, масштабы строительства, смету, бюджет и так далее. Все совершенно официально. Ни намека на то, что вот уже несколько лет кто-то железной рукой скупает всю землю на утвержденной Государственным Планом территории. Вся информация осела в архивах Корпорации А. И как ни верти, — получалось, что активнейшая скупка земли происходила еще задолго до утверждения этого Плана. То есть, какое решение правительству принимать — решили за это правительство заранее.

Флагманская же роль в операции по захвату местной недвижимости и отводилась отелю «Дельфин». Именно под его строительство первым делом расчистили лучший участок в окрестностях. И гигантский гостиничный комплекс превратился в штаб-квартиру Корпорации А. — мгновенно став ведущим предприятием района. Отель начал привлекать к району внимание, изменять состав потребителей на окружающих улицах — и выступать Символом Великих Перемен для жизни города в целом. Все — по скрупулезно продуманному плану. Развитой Капитализм Как Он Есть. Кто вкладывает самый большой капитал, тому достается самая полезная информация — и самая большая отдача от инвестиций. Вопрос, «чья в том вина», не стоит вообще. Просто всё это уже внутри самой формулы капиталовложения. Вкладывая куда-либо деньги, мы ожидаем эффективной отдачи. И чем больше мы вкладываем — тем большей эффективности хотим. Но точно так же, как при покупке подержанного авто мы пинаем покрышки и придирчиво вслушиваемся в рычание двигателя — инвестор стомиллиардного капитала рвется до мелочей просчитать, эффективно ли он вкладывает свои денежки, а то и сам «лезет за баранку» и «пробует порулить». Понятия честности в таком мире уже не существует. Слишком громадны инвестируемые суммы, чтобы всерьез задумываться о честности.

Прибегают и к насилию, если нужно.

Например, кто-то не хочет уступать свою землю. Какая-нибудь лавчонка, торговавшая соломенными шлепанцами на одном и том же месте лет сто, уперлась — и ни в какую. И тогда появляются вышибалы. У любого суперкапитала, помимо всего прочего, обязательно есть выход и на подобную братию. Он контролирует все, что дышит и шевелится практически в любых сферах жизни: от больших политиков, знаменитых писателей и рок-звезд — до высших эшелонов якудзы. Простые японские парни с длинными ножами заходят в любые двери без приглашения. Полиция же при расследовании таких «недоразумений» ведет себя, мягко скажем, без энтузиазма. С полицией все давным-давно обговорено — снизу и до самых верхов. Это даже не коррупция. Это Система. Комплекс условий для эффективного вложения капитала.

Разумеется, в той или иной степени все это существовало и раньше — бог знает с каких времен. Разница с прошлым — лишь в том, что теперь схема капиталовложения стала несравнимо замысловатей и круче. И все — благодаря появлению Большого Компьютера. Все события, явления и понятия, какие только возможно выискать на земле, собрали и ввели в единую схему. Разделили по категориям, обобщили — и вывели сублимат: Универсальное Понятие Капитала. Или, если выражаться совсем категорично — состоялся акт обожествления. Люди стали поклоняться динамизму Капитала. Молиться мифу о Капитале. Канонизировать любой клочок токийской недвижимости и все, что способен олицетворять сияющий новенький «порш». Ибо никаких других мифов для них в этом мире уже не осталось.

Вот он, Развитой Капитализм. Мы живем в нем — нравится это нам или нет. Критерии добра и зла тоже подразделяются на многочисленные категории. Добро теперь делится на модное добро и немодное добро. Зло — на модное зло и немодное зло. У модного добра также весьма широкий ассортимент: добро официальное — и добро на каждый день, добро в стиле «хип» — и добро в стиле «кул», добро «в струю» — и добро для особых снобов. Наслаждаемся сочетаниями. Получаем отдельный кайф от комбинаций в духе «свитерок от Муссони с ботиночками от Поллини под брючками Труссарди». Философия в таком мире чем дальше, тем больше напоминает теорию общего менеджмента. Ибо философия слишком неразрывно связана с динамикой эпохи.

В 69-м году мир был гораздо проще — пускай даже тогда мне так и не казалось. Швырнул булыжником в солдата спецвойск — и как бы выразил свое отношение к миру. В этом смысле — хорошее было время. Сегодня, с нашей сверхрафинированной философией, — кому придет в голову кидаться булыжниками в полицейских? Какой идиот побежит на пикеты бросать бомбу со слезоточивым газом? Вокруг — наша сегодняшняя реальность. Сеть, протянутая от угла до угла. И еще одна сверху. Никуда не убежать. А булыжник кинешь — отскочит да назад прилетит.

Журналист просто из кожи вон лез, выуживая одну подозрительную историю за другой. Но странное дело — чем дальше я читал, тем слабее мне казались его аргументы. Убедить читателя у него не получалось, хоть тресни. Он просто не понимал. Здесь нечего подозревать. Все это — естественные процессы Развитого Капитализма. Все прекрасно знают об этом. Все знают — и потому всем до лампочки. Что, собственно, происходит? Чей-то сверхкапитал нелегально завладел информацией о какой-то недвижимости, скупил эту недвижимость на корню, заставил политиков подыграть в ее «раскрутке», а по ходу дела натравил кучку якудзы на лавку соломенных шлепанцев и вышиб из занюханного отелишки его владельца — да кому это все интересно? Вот ведь в чем закавыка. Время течет и меняется, как зыбучий песок. И под ногами у нас — вовсе не то, что было еще минуту назад…

На мой взгляд, — то была отличная статья. Тщательно выверенные факты, искренний призыв к справедливости. Но — не в струю.

Я запихал листки со статьей в карман и выпил еще чашку кофе.

Мне вспомнился управляющий старого отеля «Дельфин». Человек, с рожденья отмеченный печатью хронической невезухи. Даже переползи он в наши Новые Времена, — места для него здесь бы все равно не нашлось.

— Не в струю! — произнес я вслух.

Проходившая мимо официантка поглядела на меня как на сумасшедшего.

Я вышел на улицу, поймал такси и вернулся в отель.

Глава 8

Из номера я позвонил своему бывшему напарнику — когда-то мы держали вместе небольшую контору. Незнакомый голос в трубке спросил, как меня зовут, его сменил другой незнакомый голос, который тоже спросил, как меня зовут, — и лишь затем к телефону подошел сам хозяин. Явно в делах по горло. Последний раз мы с ним разговаривали чуть ли не год назад. Не то чтобы я сознательно избегал его. Просто — не о чем было говорить. Сам-то он всегда вызывал у меня симпатию. И симпатия эта не угасла до сих пор. Но для меня он (как и я для него) словно остался за поворотом уже пройденного пути. Не я его там оставил. И сам он там оставаться не собирался. Но каждый из нас шагал своей дорогой, а дороги эти вдруг прекратили пересекаться. Вот и все.

Как ты, спросил мой бывший напарник.

В порядке, ответил я.

Я сказал ему, что я в Саппоро. Он поинтересовался, не холодно ли. Холодно, сказал я.

Как с работой, спросил я его.

Хватает, ответил он.

Не пей много, посоветовал я.

В последнее время почти не пью, сказал он.

Там у вас, небось, снег идет, поинтересовался он.

Сейчас нет, сказал я.

Пару минут мы с ним перебрасывались светскими штампами, точно гоняли шарик в пинг-понге.

— Хочу тебя кое о чем попросить, — наконец рубанул я. Давным-давно я оказал ему одну большую услугу. И все эти годы он прекрасно помнил: за ним — должок. Помнил о том и я. Иначе бы не звонил. Просить людей об одолжении, чтобы потом зависеть от них? Благодарю покорно.

— Давай, — просто ответил он.

— Когда-то мы с тобой потели над текстами для журнала «Гостиничный бизнес», — продолжал я. — Лет пять назад это было, помнишь?

— Помню.

— У тебя еще живы те контакты?

Он задумался на пару секунд.

— Да вроде не хоронил пока… Если что, можно и восстановить.

— Там у них был один журналист… Изнанку Большого Бизнеса знал как свои пять пальцев. Уж не помню, как его звали. Худой, как щепка, вечно в какой-то шапчонке дурацкой… Ты смог бы на него выйти?

— Да, наверное… А что ты хочешь узнать?

Я пересказал ему вкратце содержание скандальной статьи об отеле «Дельфин». Он записал название еженедельника и номер выпуска. Еще я рассказал, что до постройки гигантского отеля «Дельфин» на его месте стоял совсем захудалый отелишко с тем же названием. И в итоге мне хотелось бы кое-что разузнать. Прежде всего — почему и зачем новый отель унаследовал название «Дельфин»? Какая участь постигла владельца старого отеля? И, наконец, получил ли скандал, поднятый статьей, какое-то дальнейшее развитие?

Мой бывший напарник старательно все законспектировал — и для проверки зачитал записанное мне прямо в трубку.

— Все верно?

— Все верно, — подтвердил я.

— Сильно торопишься? — вздохнул он.

— Уж извини, — сказал я.

— Ладно… Попробую вычислить его в течение дня. Как с тобой-то связаться?

Я сообщил ему телефон отеля и номер комнаты.

— Позвоню, — сказал он и повесил трубку.

* * *
На обед я съел что-то незатейливое в гостиничном кафетерии. Потом спустился в фойе — и сразу увидел ее лицо в очках над стойкой регистрации. Я прошел в угол зала, уселся на диван и стал за нею наблюдать. Она была вся в работе и, похоже, не замечала меня; а может, и замечала, но сознательно игнорировала. Что так, что эдак — мне было все равно. Просто хотелось немного посмотреть на нее. Следя глазами за ее фигуркой, я думал: вот женщина, с которой я мог переспать, если бы захотел…

Иногда приходится подбадривать себя таким странным образом.

Понаблюдав за ней минут десять, я вернулся на пятнадцатый этаж к себе в номер и стал читать книгу. Небо за окном и сегодня скрывали унылые тучи. Казалось, я нахожусь внутри какого-то ящика из папье-маше, куда проникают лишь отдельные лучики света. В любую минуту мог зазвонить телефон, и из номера выходить не хотелось; в номере же, кроме чтения, заняться было нечем. Я дочитал биографию Джека Лондона и взялся за «Историю испанских войн».

День был похож на растянутый до невозможности вечер. Без вариаций. Пепельный свет за окном постепенно чернел и наконец превратился в ночь. Изменилась при этом лишь плотность теней вокруг. В мире существовало только два цвета: серый и черный. По заведенному Природой распорядку один сменялся другим, вот и все.

Я позвонил горничной, заказал бутербродов в номер. И принялся не спеша поедать их один за другим, запивая пивом из холодильника. Пиво я тоже пил не торопясь, очень маленькими глотками. Когда долго нечем заняться, очень многие мелочи начинаешь выполнять до ужаса медленно и скрупулезно.

В полвосьмого позвонил мой бывший напарник.

— Откопал я твоего журналиста, — сказал он.

— Сложно было?

— Да как сказать… — ответил он после небольшой паузы. Похоже, для него это действительно оказалось непросто.

— Рассказываю в двух словах, — продолжал он. — Во-первых, дело это закрыто — окончательно и бесповоротно. Сургучом запечатано, ленточками перевязано и в сейфах похоронено. Обратно на божий свет уже не вытащить никому. Этому нет продолжения. И скандала никакого нет. Ну, сдвинули за пару дней пару пешек в Правительстве да в мэрии Саппоро. «Для коррекции» — чтобы впредь механизм сбоев не давал. И больше — ничего. Тряхнуло слегка Полицейский департамент, но и там — ни за что конкретное не зацепиться. Все так перепутано, сам черт ногу сломит… Слишком горячая тема. Чтобы такую информацию вытянуть, самому пришлось попотеть будь здоров.

— Ну, у меня-то частный интерес, это никого не заденет.

— Я так ему и сказал…

Не отнимая трубки от уха, я прошел к холодильнику, достал банку, свободной рукой открыл ее и налил пива в стакан.

— Только все равно — уж извини за назойливость — человек неопытный, заполучив такое знание, может запросто себе лоб расшибить… — сказал он. — Слишком уж масштабы огромные. Не знаю, зачем тебе все это, но… постарайся не влезать туда глубоко. Я понимаю, у тебя, наверно, свои причины. И все-таки лучше не выделываться, а кроить себе жизнь по своим размерам. Ну, может, не так, как я — но все-таки…

— Понимаю, — сказал я.

Он откашлялся. Я отхлебнул пива.

— Старый отель «Дельфин» очень долго не уходил со своей земли, сопротивлялся до последнего. И совершенно жутких вещей натерпелся. Ушел бы сразу — и никаких проблем. Но он не уходил. Не хотел приспособиться к изменяющейся обстановке, понимаешь?

— Да, таким он и был всю жизнь, — сказал я. — Не в струю…

— Каких только гадостей ему не подстраивали. Например, заселялась в номера якудза и жила там, неделями не платя и вытворяя что вздумается. Так, чтобы только закона напрямую не нарушать. В фойе с утра до вечера мордовороты сидели — от одного вида мурашки по коже. Зайдет кто-нибудь, а они смотрят. Ну, сам понимаешь… Отель, однако же, все это терпел, ни разу скандала не поднял.

— Не удивляюсь, — сказал я. Управляющий отелем «Дельфин» в жизни много чего пережил. Слишком много, чтобы дергаться по мелочам.

— И вот наконец отель выдвинул одно, но очень странное условие. Дескать, выполните его — так и быть, освобожу территорию. Какое условие — догадайся сам.

— Не знаю, — сказал я.

— А ты подумай немного. Это как раз замыкается на другой твой вопрос…

— Чтобы новый отель тоже назывался «Дельфин»? — осенило меня.

— Вот именно, — сказал он. — Это было единственное условие. И покупатель земли согласился.

— Но почему?

— Потому что хорошее название. Разве нет? «Отель «Дельфин»» — неплохо звучит, ты не находишь?

— Ну, в общем, да… — промямлил я.

— Корпорация А. разрабатывала проект строительства целой сети сверхсовременных отелей по всей стране. То есть, не просто пятизвездочных, каких уже много, а отелей суперкласса. И как раз названия для этой сети тогда еще не придумали.

— Сеть отелей «Дельфин»… — попытался произнести я.

— Ну да. Альтернатива «Хилтону», «Хайатту» и им подобным.

— Сеть отелей «Дельфин», — повторил я тупо. Старый сон, сменивший хозяина и усиленный в тысячу раз… — Ну, а что стало с прежним владельцем?

— Этого не знает никто, — сказал мой бывший напарник.

Я отхлебнул еще пива и кончиком авторучки потрогал мочку уха.

— Когда с земли съезжал, получил, говорят, какие-то отступные; может, на деньги эти что-то новое затеял, неизвестно. Тут уж никак не проверишь. Больно фигура проходная — кому он нужен, человек из толпы…

— М-да… пожалуй, — пришлось согласиться мне.

— Вот примерно так, — подытожил он. — Это все, что мне удалось разузнать. Ничего, кроме этого, мне разузнать не удалось. Ну, как?

— Спасибо. Ты мне жутко помог, — сказал я с чувством.

— Угу, — сказал он и снова закашлялся.

— Какие-то деньги потратил? — спросил я.

— Да нет, — отмахнулся он. — Ужин на двоих, клуб на Гиндзе да такси домой — ерунда, не стоит и говорить[63]… Все равно на расходы спишется. У нас же что угодно можно на расходы фирмы списать. Даже бухгалтер наш с налогами возится — и ворчит постоянно: почему так мало расходов, давайте больше расходовать. Так что об этом не беспокойся. А в клуб на Гиндзе, если хочешь, могу и тебя сводить как-нибудь. Ты же там еще ни разу не был, верно?

— А что там есть, в этом клубе на Гиндзе?

— Выпить там есть. И девочки, — сказал он. — И если мы пойдем, наш бухгалтер обрадуется.

— Ну, и ходи туда с бухгалтером…

— Да с ним я уже ходил недавно.

Я попрощался и повесил трубку.


Повесив трубку, я задумался о своем бывшем напарнике. Мой ровесник с уже наметившимся брюшком. Хранит в столе какие-то таблетки, вечно одни и те же, и всерьез интересуется результатами выборов. Дергается из-за не успевающих в школе детей, регулярно ссорится с женой, но семью обожает до безумия. Не без слабостей, закладывает за воротник. Но по большому счету — нормальный мужик, что в жизни, что на работе. Во всех отношениях — обыкновенный приличный человек.

Я сошелся с ним сразу после вуза, и долгое время наш бизнес на двоих развивался весьма успешно. Начали мы с крохотной переводческой конторы и год за годом понемногу набирали силу. Особенно близкими друзьями мы никогда не были, но характерами сходились неплохо. Годами изо дня в день пялиться на одну и ту же физиономию и ни разу не поругаться — это тоже надо уметь. Он был человек миролюбивый и безупречно воспитанный. Я тоже ссориться не любил. Случалось, конечно, что мы расходились во мнениях — но относились друг к другу с уважением и работали дальше. И все-таки расстались очень вовремя. С делами в конторе он и после моего ухода справлялся неплохо; по правде говоря, даже лучше, чем в паре со мной. Прибыль поступала исправно. Фирма росла. Он нанимал новых работников и использовал их так, как нужно. Да и внутренне, оставшись один, сделался куда увереннее.

Так что, думаю, проблема заключалась во мне. Наверное, я все время его как-то сковывал. И лишь после моего ухода он ожил и расправил плечи. Научился балагурить, располагая к себе клиента, заигрывать с секретаршами, тратить деньги фирмы — на «представительские расходы», которые сам же критиковал, — и развлекать кого ни попадя в ночных клубах на Гиндзе. Будь рядом я — он бы напрягался, и все это не получалось бы у него так естественно. Находясь постоянно в моем поле зрения, он бы, пожалуй, всякий раз гадал, что же я о нем думаю. Уж такой характер. Хотя мне, если честно, на его поведение рядом со мной было глубоко наплевать.

Хорошо, что этот парень остался один, подумал я. Во всех отношениях хорошо.

Иначе говоря — он просто стал соответствовать своему возрасту.

«Соответствовать своему возрасту», — повторил я про себя. И на всякий случай произнес вслух. Вслух это могло относиться к кому угодно, но не ко мне.

* * *
В девять вечера телефон затрезвонил снова. Звонка мне ждать было не от кого, и я даже не сразу сообразил, что этот звук означает. Тем не менее, телефон продолжал надрываться. После четвертого звонка я наконец снял трубку.

— Сегодня в фойе ты меня разглядывал, признавайся? — сказала она. Не сердито, не весело — совершенно бесстрастным голосом.

— Было дело, — признался я.

Она помолчала.

— Если меня на работе так разглядывать — я напрягаюсь, и очень сильно, — продолжала она. — Я из-за тебя кучу ошибок наделала. Пока ты меня разглядывал.

— Больше не буду, — пообещал я. — Это я от твоего вида храбрости набирался. Я ведь не знал, что ты так напрягаешься. Теперь знаю, так что больше не стану. Ты где?

— Дома. Сейчас ванну приму — и спать, — сказала она. — Ты себе номер продлил, да?

— Ага. По делам придется еще задержаться.

— Тогда больше не разглядывай меня, ладно? А то у меня будут проблемы.

— Больше не буду разглядывать.

Она помолчала еще немного.

— Слушай… А что, со стороны сильно заметно, когда я напрягаюсь? Ну, общее впечатление?

— Да как сказать… Не знаю даже. Все люди по-разному держатся. Опять же, любой напрягаться будет, если знает, что за ним наблюдают. Так что не стоит себе этим голову забивать. Тем более, что у меня просто склонность такая — всякие вещи подолгу разглядывать. Уставлюсь на что-нибудь и разглядываю полчаса…

— И откуда у тебя эта склонность?

— Откуда берутся наши склонности, объяснить очень сложно. Но я все понял, и разглядывать тебя больше не буду. И проблем на работе желаю тебе меньше всего на свете.

Полминуты, не меньше, она обдумывала мои слова.

— Спокойной ночи, — сказала она наконец.

— Спокойной ночи, — ответил я.

И повесил трубку. Затем принял ванну, после чего улегся на диван и до одиннадцати читал книгу. В одиннадцать встал, оделся и вышел из номера. Коридор был длинный и извилистый, как лабиринт, и я решил пройти его из конца в конец. В самом дальнем конце коридора я обнаружил служебный лифт. Располагался он так, чтобы не попадаться на глаза постояльцам, но найти его оказалось несложно. Свернув по стрелке с надписью «Пожарный выход», я оказался в тупичке с подсобными комнатами без номеров, а уже за ними, в углу, отыскал и служебный лифт. Дабы по ошибке в него не залезли-таки проживающие, на дверях висела табличка «грузовой». Я простоял перед дверями довольно долго, но, как показывали цифры на дисплее, все это времялифт оставался в подвале. Пользоваться им в это время суток было практически некому. Из динамика в потолке лилась негромкая музыка — «Мами Блю» оркестра Поля Мориа.

Я нажал на кнопку. Словно очнувшийся от спячки зверь поднимает голову, лифт встрепенулся и начал карабкаться вверх. 1, 2, 3, 4, 5, 6… Кабина приближалась медленно, но неумолимо. Слушая «Мами Блю», я буравил взглядом цифры. Если внутри кто-то окажется — скажу, что ошибся лифтом. Нормальные постояльцы всегда ошибаются лифтами. Одиннадцать, двенадцать, тринадцать, четырнадцать… Отступив на шаг назад и сжав кулаки в карманах, я ждал, когда откроются двери.

«15» — лифт остановился. Пауза. Мертвое беззвучие. Двери плавно раскрылись.

Внутри — никого.

Какой до ужаса тихий лифт, подумалось мне. Куда до него чахоточному лифту старого отеля «Дельфин»… Я ступил внутрь и нажал на кнопку «16». Двери закрылись, кабина чуть сместилась в пространстве — и двери открылись снова. Шестнадцатый этаж. Обычный — никакой темноты и прочих ужасов из ее рассказа. Свет горит как положено, в динамиках — нескончаемая «Мами Блю». Абсолютно ничем не пахнет. На всякий случай я обошел этаж из конца в конец. Шестнадцатый оказался точной копией пятнадцатого. Тот же изломанный поворотами коридор, те же бесконечные двери, та же ниша для автоматов с напитками, те же несколько лифтов. Под некоторыми дверями дожидались горничной пустые тарелки тех, кто ужинал в номере. На полу — темно-красный ковер. Мягкий, роскошный. Глушит любые шаги. Я притопнул ногой — и не услышал в ответ ни звука. Музыка с потолка сменилась на «Любовь в летний день» Перси Фейса. Я дошел до угла, свернул направо, на середине коридора сел в обычный лифт, вернулся на пятнадцатый этаж. И решил повторить все сначала. Сел в служебный лифт, поднялся на шестнадцатый, вышел в самый обычный коридор. Все тот же свет. Все та же «Любовь в летний день».

Плюнув на дальнейшие попытки, я спустился обратно, вернулся в номер, сделал пару глотков бренди и заснул как убитый.

* * *
Рассвело: чернота за окном превратилась в пепел. Шел снег. Итак, подумал я. Чем бы заняться сегодня?

По-прежнему — нечем.

Под лениво падавшим снегом я отправился в «Данкин Донатс», съел пончик, выпил две чашки кофе и просмотрел газету. В газете были сплошные выборы. В кино, как и вчера — ничего, что хотелось бы посмотреть. На глаза попалась только реклама картины, в которой играл мой одноклассник. Картина называлась «Безответная любовь» и, судя по рекламе, представляла собой стандартную школьную мелодраму. С культовой пятнадцатилетней звездой в главной роли и песнями не менее раскрученного поп-кумира.

Я живо представил, какую роль в подобном кино, должно быть, играет мой одноклассник. Этакий молодой, благородный, всепонимающий Учитель. Высокого роста, мастер сразу нескольких видов спорта. Все старшеклассницы втрескались в него по уши: каждую, кого он зовет по имени, охватывает мгновенный столбняк. Главная героиня, натурально, втюрилась тоже. И потому в воскресенье она печет какие-нибудь печенюшки и тащит эту радость к нему домой. А параллельно по ней сохнет один ученик. Совершенно обычный парнишка, только малость нерешительный… Вот такой примерно сюжет, я уверен. Не нужно мозги напрягать, чтобы представить.

После того, как мой одноклассник стал знаменитым киноактером, я какое-то время — отчасти просто из любопытства — смотрел все новые фильмы с его участием. Посмотрел, в общей сложности, пять или шесть картин. И потом потерял к ним всякий интерес. Картины были одна скучнее другой, да и сам он во всех фильмах играл одну и ту же шаблонную роль. Роль благородного атлета с чистой душой и длинными ногами. Сперва студент, потом — учитель, врач, клерк процветающей фирмы, еще много кто… Но персонаж получался всегда одинаковый. Тот самый, от которого балдеют до поросячьего визга девчонки. Его ослепительная белозубая улыбка поднимала настроение даже мне. И все-таки — платить деньги за такое кино я больше не хотел. То есть, я вовсе не принадлежу к суровым снобам-кинофилам, что смотрят исключительно Тарковского да Феллини, — но, ей-богу, кино с этим парнем было полным отстоем. Весь сюжет угадывался за первые пять минут, герои произносили сплошные банальности, бюджет картины явно трепыхался где-то возле нуля, а режиссер, похоже, наплевал на свои обязанности еще до того, как к ним приступил.

Впрочем, если вспомнить, таким он и был всегда — еще до того, как стал знаменитостью. Чрезвычайно привлекательный внешне — и совершенно мутный внутри. Я проучился с ним бок о бок пару лет в средних классах школы. Лабораторные опыты по физике-химии мы всегда выполняли на пару за одним столом. Так что и поболтать случалось время от времени. Как и потом, в кино, этот парень производил до ужаса приятное впечатление. Все девчонки сходили по нему с ума и в его присутствии вели себя, как сомнамбулы. Стоило ему сказать любой из них пару слов — и бедняжка полдня ходила с квадратными глазами. Во время лабораторных опытов вся женская половина класса оглядывалась на него. Если что непонятно было — спрашивали у него. А когда он зажигал газовую горелку, на наш стол таращились так, будто он совершал ритуал открытия очередных Олимпийских Игр. Никому и в голову не приходило, что тут же рядом существую и я.

Учился он так же отлично. Всегда — первый или второй в классе по успеваемости. Приветливый, искренний, и при этом — никакого тщеславия. В любой одежде смотрелся одинаково стильным и воспитанным человеком. Даже мочась в сортире, выглядел элегантно. На свете вообще очень редко встретишь парней, элегантно мочащихся в сортире. Стоит ли говорить, спортсменом был тоже отменным — один из лидеров сборной школы. Ходили слухи, что он дружит с самой популярной девчонкой в классе, но правда это или нет — я не знал. Учителя его обожали, а после того, как был устроен «показательный школьный день» для родителей, его заобожали и все мамаши нашего класса. Такой вот был человек. Хотя для меня всегда оставалось непонятным, что же он думает на самом деле.

Так же, как и на экране.

После всего этого— на черта мне за мои же деньги смотреть такое кино?

Я выкинул газету в урну и под лениво падавшим снегом вернулся в отель. Проходя по фойе, бросил взгляд на стойку регистрации — но моей знакомой там не оказалось. Видно, ушла куда-нибудь на перерыв. Я отправился в уголок компьютерных игр и несколько раз сыграл в «Пэкмэна и Галактику». Отлично придуманная, хотя и слишком патологическая игра. И чересчур агрессивная. Но время сжирает неплохо[64].

Затем я вернулся в номер и принялся читать книгу.

День обещал быть пустым и бессмысленным. Читать надоело, и какое-то время я просто разглядывал снег за окном. Тот, похоже, собирался идти до самого вечера. Все сыпал и сыпал — даже интересно: вот, оказывается, сколько снега может свалиться с неба за один день. В двенадцать я спустился в кафе отеля и пообедал. Затем снова вернулся в номер, еще немного почитал и поразглядывал снег за окном.

Но завершиться впустую этому странному дню все же не удалось. Ровно в четыре, когда я валялся в постели с книгой в руках, в дверь постучали. Отворив дверь на несколько сантиметров, я выглянул в щель. На пороге стояла она. В очках и светло-голубой униформе. Бесшумной тенью она скользнула в чуть приоткрытую дверь и мгновенно захлопнула ее за собой.

— Если меня застукают — уволят сразу! — сказала она. — Здесь с этим ужас как строго…

Быстро окинув взглядом номер, она пробежала к дивану, села, расправила ладонями юбку на коленях. И глубоко вздохнула.

— У меня сейчас перерыв, — сказала она.

— Выпьешь чего-нибудь? — спросил я. — Лично я пиво буду…

— Нет, времени совсем мало, — отказалась она. — Слушай, а чем ты в номере весь день занимаешься?

— Да ничем особенно… — ответил я, достал из холодильника пиво и налил в стакан. — Время убиваю. Книжку читаю, на снег смотрю.

— Какую книжку, о чем?

— Об испанских войнах. Каждая испанская война с начала и до конца очень подробно описана. В разных исторических версиях и трактовках…

Испанские войны и правда изобилуют самыми разными объяснениями того, что и как там происходило. Такие уж раньше были войны.

— Только не думай обо мне ничего странного! — сказала она.

— Странного? — переспросил я. — Ты о чем? О том, что в номер ко мне пришла?

— Ну да.

— А-а…

Я присел на кровать со стаканом в руке.

— Вовсе я не думаю о тебе ничего странного. То есть, я, конечно, удивился, что ты пришла — но я очень рад. Я тут как раз от скуки помираю, поговорить не с кем…

Поднявшись с дивана, она встала посреди комнаты, легким движением скинула голубой жакет и повесила его, чтобы не измялся, на спинку кресла у письменного стола. Затем подошла и присела, чинно сдвинув колени, на кровать со мной рядом. Без жакета она вдруг показалась мне очень слабой и ранимой. Я обнял ее за плечи. Она положила голову мне на плечо и застыла. Восхитительный запах. Идеально отглаженная белая блузка. Так прошло, наверное, минут пять. Под моей рукой, уткнувшись головой мне в плечо, с закрытыми глазами она дышала спокойно и ровно, точно спала. И лишь нескончаемый снег все сыпал и сыпал, заглушая городской шум вокруг. Абсолютная тишина.

Человек, уставший в пути, захотел где-нибудь отдохнуть, думал я. И я — дерево, к которому он прислонился. Я сочувствовал ей. Но при этом вовсе не считал, что вот, мол, как несправедливо и неправильно, когда настолько молодая и симпатичная девушка так устает. Если подумать, ничего несправедливого здесь нет. Усталость может обрушиться на любого из нас независимо от красоты или возраста. Точно так же, как буря, наводнение, землетрясение или горный обвал.

Минут через пять она подняла голову, встала, надела жакет. И опять присела — теперь уже на диван. Пальцы левой руки теребили кольцо на мизинце правой. В жакете она будто опять напряглась, став чужой и далекой, как прежде.

Не вставая с кровати, я смотрел на нее.

— Послушай, — сказал я. — Насчет того, что с тобой случилось на шестнадцатом этаже… Ты тогда ничего особенного не делала? Перед тем, как в лифт садиться, или уже в самом лифте?

Она склонила голову набок и задумалась на пару секунд.

— Хм… Да нет, вроде. Ничего особенного… Я не помню уже!

— И вокруг никаких странностей не заметила? Ну, было что-нибудь не так, как всегда?

— Да все было, как всегда! — она пожала плечами. — Никаких странностей. Совершенно обычно села в лифт, приехала, двери открылись — темно. Вот и все.

Я кивнул.

— Слушай, а может, поужинаем где-нибудь?

Она покачала головой.

— Извини. Сегодня у меня важная встреча.

— Ну, а завтра?

— А завтра — бассейн. Я плавать учусь.

— Плавать учишься… — повторил я и улыбнулся. — А ты знаешь, что в Древнем Египте тоже учились плавать в бассейнах?

— Откуда мне знать? — сказала она. — Врешь, наверное?

— Да нет же, правда! Я сам об этом материал для статьи собирал, — настаивал я. Хотя спроси она меня: «ну, и что из этого?» — я бы не знал, что ответить.

Она посмотрела на часы и встала.

— Спасибо, — сказала она. И выскользнула в коридор так же бесшумно, как и пришла. Единственное событие этого дня. Маленькое и неприметное. Радуясь таким вот маленьким, неприметным событиям, и жили свои маленькие, неприметные жизни древние египтяне. Обучались плаванию в бассейнах, бальзамировали мумии, занимались прочими мелочами. Большое скопление таких мелочей в одном месте и называют Цивилизацией.

Глава 9

К одиннадцати заняться стало нечем в прямом смысле слова. Все, что можно было сделать, я сделал. Ногти постриг, ванну принял, уши почистил, новости по телевизору посмотрел. От пола отжался, ужин съел, все книги до конца дочитал. Но спать совсем не хотелось. С другой стороны, для дальнейших экспериментов с лифтом еще слишком рано. Такими вещами стоит заняться где-нибудь заполночь, когда на этажах никого из персонала не встретишь.

Я прикинул, что еще оставалось — и отправился в бар на двадцать шестом этаже. Уселся за столик — и, потягивая мартини, стал разглядывать снежную мглу за окном и думать о египтянах. Любопытно все-таки — как они жили там, в Древнем Египте? Кого обучали плаванью в своих бассейнах? Наверняка каких-нибудь членов семьи фараона, детей аристократов и прочую «золотую молодежь». Древнеегипетские нувориши оттяпывали себе лучшие земельные участки вдоль Нила, сооружали там элитные бассейны и учили своих чад передвигаться в воде особо пижонскими способами. А обаятельные инструкторы — точные копии моего одноклассника-киноактера — плавали вокруг и приговаривали сладкими голосами: «Замечательно, мой господин, так держать! Вот только когда вы изволите плавать кролем, ваша правая рука могла бы простираться еще немного вперед…»

Я живо представил себе эту картину. Воды Нила цвета синих чернил, слепящее солнце, охранники с длинными пиками отгоняют аллигаторов и простолюдинов, шелест тростника на ветру, загорелые тела сыновей фараона… Как насчет дочерей фараона? Или девчонок они плаванью не обучали? Например, Клеопатра. Совсем еще молоденькая такая Клеопатра, вылитая Джоди Фостер. Интересно, у нее тоже съезжала бы крыша при виде инструктора, моего одноклассника? Да, наверное, и у нее съезжала бы. Все-таки в этом — его Основное Предназначение…

Вот бы сняли такое кино, подумал я. На такое кино я бы точно сходил с удовольствием.

Главный герой — инструктор по плаванию — происхождения отнюдь не плебейского. Сын царя какой-нибудь Персии или Ассирии. Но во время войны его захватывают в плен, угоняют в Египет и продают там в рабство. Однако, даже став рабом, он не теряет ни капли своего обаяния. Какие там Чарлтон Хестон или Кёрк Дуглас! Сверкая белозубой улыбкой, он элегантно мочится в тростнике. А стоит дать ему укулеле — встанет на фоне вечернего Нила и споет «Рок-э-хула Бэби» на древнеегипетском не хуже оригинала. Такие роли под силу только моему однокласснику.

И вот однажды его жизненный путь пересекается с путем фараона. Как-то утром он рубит тростник на берегу Нила, и вдруг прямо перед ним на реке опрокидывается корабль. Не колеблясь ни секунды, он бросается в воду, стремительным кролем подгребает к тонущему судну, выуживает оттуда фараонову дочку и наперегонки с аллигатором возвращается обратно на берег. Очень элегантно. Примерно как зажигал нашу газовую горелку на уроке естествознания. Фараон на все это смотрит и думает: «Ага! А не сделать ли его новым учителем плавания для наследников престола? Старого-то мы аккурат на прошлой неделе утопили в колодце за дерзкий язык!..» И вот наш герой — Наставник Бассейна Великого Фараона. Обаятельный, как и раньше — все вокруг от него без ума. С наступлением ночи придворные дамы, натеревшись благовониями, так и норовят прошмыгнуть к нему в постель. Фараоновы дети в нем просто души не чают. Сногсшибательный эпизод «Принцесса в бикини» сменяется эпохальной сценой «Мой фараон и я». В день рождения фараона детишки исполняют для папочки композицию синхронного плавания. Фараон рыдает от счастья, ставки героя опять растут. Но герой не задирает носа, он скромный. Знай себе улыбается и элегантно мочится в тростнике. Каждую придворную даму, прошмыгнувшую к нему в постель, он ласкает не меньше часа, а кончив, никогда не забывает погладить по голове и сказать ей: «Ты — лучше всех!» Он добрый.

Интересно, кстати, а как должен выглядеть секс с древнеегипетской придворной дамой? Я попробовал это представить, но у меня ни черта не вышло. Чем больше я напрягал несчастное воображение, тем назойливее в голову лезли кадры из «Клеопатры» производства киностудии «ХХ Век — Фокс». Той жуткой тошниловки с Элизабет Тэйлор, Ричардом Бартоном и Рексом Харрисоном. Экзотика по-голливудски: черные наложницы с ногами чуть не от шеи машут над Элизабет Тэйлор опахалами на длиннющих рукоятках. Она в умопомрачительных позах ублажает моего одноклассника. Древние египтянки в этом деле — большие искусницы.

И вот у Клеопатры — вылитой Джоди Фостер — после встречи с ним абсолютно съезжает крыша. Банально, конечно, но что поделаешь — без этого кино не получится.

Более того: у него тоже съезжает крыша от Джоди Клеопатры.

Но от Джоди Клеопатры крыша съезжает не только у него. Абиссинский принц, весь черный как сажа, уже давно ее вожделеет. При одной мысли о ней он срывается с места и отплясывает свои абиссинские танцы. Сыграть это может только Майкл Джексон и никто другой. Раздираемый страстью, он тащится в Египет через пустыню аж из самой Абиссинии. На каждом привале своего каравана отплясывает у костра «Билли Джин» с тамбурином в руках. И его черные глазищи искрятся, пропитавшись сиянием звезд. Между учителем плавания и Майклом Джексоном, конечно же, вспыхивает вечная вражда. Классический любовный треугольник.

Досочиняв до этих пор, я вдруг увидал перед собой фигуру бармена. Очень жаль, но бар закрывается, сообщил он, как бы извиняясь. Я глянул на часы: четверть первого. Кроме меня, в баре не осталось ни одного посетителя. Бармен заканчивал убирать помещение. Черт бы меня побрал, покачал я головой. Столько времени думать без остановки всякую чушь! Ни уму ни сердцу… Рехнулся я, что ли?

Расписавшись на чеке, я залпом допил мартини и поднялся с места. Вышел из бара, сунул руки в карманы и стал дожидаться лифта.

…Но суровый древнеегипетский этикет велит Джоди Клеопатре выйти замуж за своего младшего брата, продолжал думать я. Проклятый сценарий прочно засел у меня в голове. Как я ни отмахивался, подсознание выдавало новые и новые эпизоды. Младший брат — слабоумный и полная размазня. Кому бы доверить такую роль? Вуди Аллену? Ну уж нет! Этот мне всё кино превратит в дурную комедию. Начнет сыпать тоскливыми шутками при дворе да шмякать себя по голове пластмассовой колотушкой… Не пойдет.

Ладно, с братом придумаем позже. А вот фараона пускай играет Лоуренс Оливье. С его вечной мигренью и пальцами, стискивающими виски. Всех, кто ему не по нраву, фараон топит в бездонном колодце или отправляет поплавать в Ниле наперегонки с крокодилами. Интеллигентен и жесток. Вот он приказывает вырвать кому-то веки, а потом отвезти несчастного в пустыню и бросить там помирать…

Я додумал до этого места — и передо мной распахнулись двери лифта. Без единого звука. Я ступил внутрь и нажал на кнопку пятнадцатого этажа. И стал думать дальше. Мне не хотелось думать про все это. Но остановиться почему-то не получалось.

Сцена меняется: бескрайняя пустыня. В самом сердце пустыни — пещера, где обитает изгнанный фараоном прорицатель. Долгие годы хоронится он от людей там, где никто уже не обидит его. С вырванными веками он умудрился обойти всю пустыню и чудесным образом выжить. Укутанный с головой в овечьи шкуры, скрывается от солнечных лучей во мраке своей пещеры. Поедает червей, грызет верблюжьи колючки. И, наделенный третьим, внутренним глазом, предвидит Будущее. Скорое падение фараона. Сумерки Египта. Смену эпох на Земле…

«Человек-Овца! — взорвалось у меня в голове. — А здесь-то какого дьявола делает Человек-Овца?!»

Двери лифта раскрылись — бесшумно, как и всегда. Поражаясь собственным бредням, я шагнул из лифта в коридор. Человек-Овца! Разве он существовал еще во времена фараонов? Или все это — плоды моей сбрендившей фантазии? Не вынимая рук из карманов, я стоял в темноте и пытался найти этому хоть какое-то объяснение.

В темноте?

И тут я наконец осознал: вокруг меня — кромешная тьма. Ни лучика света. Двери лифта все так же беззвучно затворились у меня за спиной — и эта тьма стала черной, как битумный лак. Я не различал даже собственных рук. Музыка тоже исчезла. Ни тебе «Мами Блю», ни «Любви в летний день» — ничего. В зябком воздухе едко пахло какой-то хиной.

И в этой кромешной тьме я стоял, не дыша, совершенно один.

Глава 10

Мгла была абсолютной. До животного ужаса.

Я не различал ни предметов, ни очертаний. Ни контуров своего тела. Я не чувствовал, есть ли на месте моего тела вообще что-нибудь. Черного цвета Ничто — вот единственное, что меня окружало.

В такой жуткой мгле даже самого себя начинаешь воспринимать как абстракцию. Мое «я» теряет материальную оболочку — и заполняет собой пространство, словно какая-нибудь мистическая эктоплазма. Оно, мое «я», уже высвободилось из моего тела — но никакой оболочки взамен не обрело. Бестелесное и неприкаянное, болталось оно в космической пустоте — на зыбкой границе между реальностью и кошмаром…

Довольно долго я простоял, замерев, точно парализованный. Руки-ноги не слушались — я просто их не ощущал. Казалось, кто-то затянул меня в морские пучины и прижимал ко дну, не давая всплыть. До предела концентрированная мгла давила на каждую клетку тела. От пронзительного беззвучия чуть не лопались барабанные перепонки. Поначалу я ждал, когда же к этой мгле привыкнут глаза. Бесполезно. То был не какой-нибудь полудохлый ночной полумрак, с которым свыкаешься через минуту. Идеальная чернота залила собой всё и вся. Точно холст, на который долго, слой за слоем, накладывали черную краску. Я машинально обшарил карманы. В правом оказались бумажник и ключи от дома. В левом — пластиковая карточка-ключ от номера, носовой платок и немного мелочи. Ничего, что пригодилось бы в темноте. Впервые за долгое время я пожалел, что бросил курить. Не бросил бы — нашлись бы спички или зажигалка… Ладно, что уж теперь. Я вынул руку из кармана и протянул туда, где должна была находиться стена. Ладонь уперлась в вертикальную поверхность. Стена была на месте. Гладкая и холодная. Слишком холодная для отеля «Дельфин». Стены отеля «Дельфин» не должны быть такими холодными. Ибо «специальными кондиционерами во всем здании отеля круглосуточно поддерживается приятная комнатная температура»… Спокойно, приказал я себе. Будем рассуждать хладнокровно.

Хладнокровно!

Во-первых, все это уже случалось раньше с моей новой знакомой. И сейчас просто повторяется то же самое. Так? Так. Но раз она из этого выбралась — значит, и я смогу! Трудно, что ли? Не вижу причин для паники. Просто нужно повторить все, что делала она.

Далее. В этом здании творится что-то странное, и это «что-то» имеет отношение ко мне. Несомненно, этот отель как-то связан со старым отелем «Дельфин». Поэтому я и пришел сюда. Так или нет? Именно так! А значит, нужно шаг за шагом повторить ее путь — и увидеть то, что побоялась увидеть она…

Страшно?

Еще как страшно.

Черт бы меня побрал. Ведь действительно страшно, без дураков! Я ощутил себя безоружным и голым. Чернота вокруг источала насилие — а я даже не мог увидеть опасность, приближавшуюся ко мне в этом мраке беззвучно и неторопливо, словно морской змей. Фатальным бессилием сковало все тело. Поры кожи закупорило темнотой. Рубашка взмокла от холодного пота. Горло пересохло: я попытался сглотнуть слюну — и чуть не сломал себе шею.

Где же я, черт возьми?! Где угодно, только не в отеле «Дельфин». Хоть это понятно сразу. Я выпал в иное пространство. Переступил через какой-то порог — и вывалился куда-то. Я закрыл глаза и глубоко-глубоко вздохнул.

Как последний идиот, я вдруг до ужаса захотел послушать «Мами Блю» оркестра Поля Мориа. Зазвучи она сейчас — и я был бы счастлив. Вот что вернуло бы меня к жизни! Или даже Ричарда Клайдермана. Сейчас — стерпел бы. И «Лос Индиос Табахарас» стерпел бы, и Хосе Фелисиано, и Хулио Иглесиаса, и Серхио Мендеса, и «Партридж Фэмили», и какое-нибудь «Фрут Гам Кампани 1910» — да все что угодно! Стиснул бы зубы и слушал как миленький. Слишком уж страшная тишина… Согласен даже на хор Митча Миллера. Да пускай хоть Аль Мартино с Энди Вильямсом дуэтом заголосят — дьявол с ними, лишь бы звучало хоть что-нибудь!!!

Ну хватит, одернул я себя. Сколько можно думать о всякой ерунде? С другой стороны, совсем ни о чем не думать тоже невозможно. Так не все ли равно, о чем? Надо чем-то занять пустоту в голове. Чтобы не было страшно. Чтобы как-то вытерпеть животный ужас, расползающийся в этой космической пустоте.

Майкл Джексон отплясывает «Билли Джин» у костра с тамбурином в руках. И даже верблюды в трансе от его завываний.

В голове моей — какая-то каша.

ВГОЛОВЕМОЕЙКАКАЯТОКАША…

Каждая мысль отдается эхом в пустой голове. Каждая мысль отдается…

Я еще раз вздохнул поглубже — и погнал видения из дурной головы куда подальше. Не бесконечно же, в самом деле, думать про всю эту чушь! Нужно действовать. Верно же? Иначе какого черта я сюда притащился?

Я собрался с духом — и, держась рукой за стену, двинулся по коридору направо. Ноги слушались плохо. Ноги были словно чужие. Будто нарушилась связь между ногами и нервной системой. Приказываю ногам шевелиться, а те ни в какую. Вокруг — сплошной мрак без конца и края. Мрак до самого сердца Земли. Шаг за шагом я медленно двигаюсь к центру Земли. И уже никогда не вернусь на поверхность… Думай о чем-нибудь, сказал я себе. Не будешь ни о чем думать — страх постепенно охватит тебя целиком. Сочиняй уж дальше свое кино… На чем мы там остановились? На появлении Человека-Овцы. Но эпизод в пустыне развивать пока некуда. Вернемся во дворец фараона. Грандиознейший тронный зал. Сокровища, собранные со всей Африки. Нубийские рабыни в немом поклоне ожидают повелений. А посреди всего этого сидит фараон. Сегодня он явно не в духе. «Прогнило что-то в Нильском королевстве, — думает он. — Как и в моем дворце. Какая-то ошибка разрастается, растлевает собою все вокруг. Срочно нужно найти ее и исправить…»

Шаг за шагом я продвигался вперед. И думал изо всех сил. Значит, девчонка, моя новая знакомая, этот ужас преодолела. Интересно… Неужели вот так же, как я сейчас, потащилась одна во тьму что-то там проверять? Даже у меня поджилки трясутся — а ведь я знал, к чему готовиться! Не знай я об этом заранее — черта с два бы куда-нибудь пошел. Небось, так и каменел бы себе у лифта, не смея пальцем пошевелить…

Я начал думать о своей новой знакомой. Представил, как она учится плавать у себя в бассейне. Вся такая в обтягивающем купальнике. А рядом с ней вьется кругами мой одноклассник-киноактер. И у нее съезжает от него крыша. Он показывает ей, как загребать правой в кроле, она глядит на него совершенно ошалевшими глазами. И, еле дождавшись ночи, прошмыгивает к нему в постель… Мне сделалось грустно. Грустно, горько и обидно. Так нельзя, сказал я ей мысленно. Ни черта ты не понимаешь. Все его обаяние — чисто внешнее. Он будет шептать тебе на ухо нежности, за которыми ничего нет. И, наверное, здорово тебя заведет… Но ведь это уже вопрос техники! Грамотно исполненная прелюдия — и ничего больше!..

Коридор сворачивал вправо. Все как она говорила… Но в моем воображении она уже трахалась с проклятым одноклассником. Вот он осторожно раздевает ее и шепчет комплимент каждой обнажаемой части тела. Искренне шепчет, собака. От чистого сердца… Та-ак, подумал я. Оч-чень интересно. Я почувствовал, что не на шутку разозлился. «Как можно так ошибаться?!» — хотелось мне закричать.

Коридор сворачивал вправо.

По-прежнему держась за стену, я повернул направо. И далеко впереди увидел огонек. Такой слабый и размытый, точно пробивался сразу через несколько занавесок.

Все как она говорила…

Мой одноклассник касается ее тела губами. Медленно переходит от шеи к плечам, к груди… Камера показывает его спереди, ее со спины. Потом ракурс меняется. Ее лицо. Только это не ее лицо. Не моей знакомой из-за стойки отеля «Дельфин». Это лицо Кики. Той самой Кики с фантастическими ушами, шлюхи высшей категории, с которой я останавливался в старом отеле «Дельфин». Кики, что так странно исчезла из моей жизни… И вот теперь она трахается с моим одноклассником. Это выглядело точь-в точь как кадры из кинофильма. Профессионально смонтированные кадры. Пожалуй, даже слишком профессионально. До унылой банальности. Кики. Она-то здесь откуда? Пространство и время сошли с ума.

ПРОСТРАНСТВОИВРЕМЯСОШЛИСУМА…

Я снова трогаюсь с места, держа курс на огонек впереди. Я трогаюсь с места — и кино в голове обрывается. Затемнение.

Продвигаюсь во тьме вдоль стены. Приказываю себе ни о чем больше не думать. Думай, не думай — все равно ничего не изменится, только мыслями время растянешь зря. Лучше уж без всяких мыслей просто двигать ногами, и все. Сосредоточенно. Целенаправленно. Свет впереди тусклый, рассеянный, откуда он — не разобрать. Видно только чуть приоткрытую дверь. Дверь, каких не бывает в этом отеле. Как она и сказала… Старая-престарая деревянная дверь. На ней — табличка с номером. Ни одной цифры не разглядеть. Слишком темно и слишком грязная табличка. Но как бы там ни было — это уже не отель «Дельфин». Откуда в новом отеле «Дельфин» взяться такой старой двери? Я уж о воздухе не говорю. Чем же тут пахнет, в самом деле? Какой-то истлевшей бумагой… Свет за дверью подрагивает временами. Похоже на пламя свечи…

Я встал перед дверью и какое-то время разглядывал это свечение. И опять вспоминал ее, девчонку из-за стойки в фойе. Все-таки зря я тогда не переспал с нею. Вернусь ли я когда-нибудь в нормальный мир? Смогу ли еще разок пригласить ее куда-нибудь? Я вдруг почувствовал жгучую ревность к «нормальному миру» со всеми его бассейнами. Впрочем, возможно, это была не ревность. А, скажем так, искаженное и преувеличенное сожаление о не содеянном. Но ощущалось почему-то как ревность. По крайней мере, именно на ревность это сильно смахивало в темноте. Ну и дела! Нашел время и место страдать от ревности! А ведь я уже тысячу лет никого ни к кому не ревновал… Не говоря уж о том, что страдать от ревности — вообще не в моем характере. Для этого я, пожалуй, слишком зациклен на самого себя… И тем не менее — странное дело! — я испытывал сейчас на удивление острую ревность. К плавательному бассейну.

Что за бред, сказал я себе. Разве можно ревновать кого-то к бассейну? Никогда о таком не слыхал…

Я нервно сглотнул слюну. В мертвой тишине это прозвучало так, словно по пустой металлической бочке шарахнули ломом. А ведь я просто сглотнул слюну…

Звуки явно были громче, чем полагалось. Все как она говорила… Кстати. Надо же постучать. Я должен постучать в эту дверь…

И я постучал. Не раздумывая, машинально. Совсем несильно: тук-тук. Вроде как — не услышат, так и бог с ним. Но раздался такой грохот, что я чуть не оглох. Грохот, от которого леденела душа, тяжелый, как шаги самой Смерти.

Затаив дыхание, я ждал, что будет.

Вначале ничего не было. Пришла тишина — долгая, как она и рассказывала. Насколько долгая — сказать не берусь. Может, пять секунд, а может, с минуту. Длина Времени не считывалась в такой темноте. Время пульсировало, то растягиваясь, то сокращаясь. И я сам растягивался и сокращался вместе с ним — без единого звука. Время выгибалось из своих форм — и я выгибался из форм вслед за ним. Как отражение в кривом зеркале.

И наконец я услышал это. Неестественно громкий шорох. Будто ворошили огромную кучу тряпья. Кто-то тяжелый поднялся с пола. И раздались шаги. Медленно-медленно они приближались ко мне. То ли в шлепанцах, то ли приволакивая ноги — шур-р-р! Шур-р-р! — что-то страшное двигалось прямо на меня. Что-то нечеловеческое, сказала она. Это точно. Человек так ходит не может. Это что-то другое. Что в обычном мире не может существовать. А здесь — существует…

Я не побежал. Сорочка взмокла от пота и прилипла к спине. Но странно — чем ближе раздавались шаги, тем меньше страха оставалось в душе. Все в порядке, сказал я себе. Никто ничего плохого мне не сделает. Я вдруг понял это очень явственно. Бояться нечего. Пусть все идет как идет. Все будет хорошо. Какой-то теплый водоворот засасывает меня… Я стиснул ручку двери, задержал дыхание и зажмурил глаза. Все хорошо. Мне не страшно. В кромешном мраке я слышу, как оглушительно бьется сердце. Моё сердце. Я растворяюсь в этом биении, я — его составная часть. Бояться нечего, говорю я себе. Просто все собирается в одно целое…

Звук шагов обрывается. Чем бы это ни было — сейчас оно стоит прямо передо мной. И глядит на меня в упор. А я стою с закрытыми глазами. Включилось! — вдруг понял я. Самые разные вещи, места и события замкнулись-таки на меня. Берега Нила, Кики, отель «Дельфин», старенький рок-н-ролл — все это собралось в единую цепь и заработало. Натертые благовониями тела нубийских аристократок. Бомба, отсчитывающая последние секунды в старом особняке. Сияние прошлого, старые звуки, старые голоса…

— Мы ждали тебя, — сказало Оно. — Давно ждали. Входи.

И даже не открывая глаз, я узнал его.

Это был Человек-Овца.

Глава 11

Мы разговаривали за старым столом. Маленьким круглым столом, на котором горела единственная свеча в грубой глиняной плошке. Три этих предмета, можно сказать, и составляли всю мебель в помещении. Даже стульев не было, и мы уселись на стопки старых книг.

Это была комната Человека-Овцы. Длинная, узкая, тесная. Стены и потолок поначалу напомнили мне старый отель «Дельфин», но, приглядевшись, я уже не видел ничего общего. Напротив входа — окно. Заколочено досками изнутри. Заколочено очень давно: щели между досками забиты пепельно-серой пылью, гвозди побурели от ржавчины. Больше в комнате не было ничего. Не комната, а каменный ящик из потолка и стен. Ни лампы под потолком. Ни шкафа. Ни туалета. Ни койки. Спал он, надо полагать, на полу, завернувшись в овечьи шкуры. Весь этот пол — кроме узенькой тропинки, по которой с трудом прошел бы один человек, — был завален старыми книгами, газетами и подшивками документов. Бумага порыжела от времени; кое-что изъели черви, кое-что перемешалось в уже невосстановимом беспорядке. Я пробежал глазами по заголовкам: все они так или иначе касались истории овцеводства на Хоккайдо… Так вот куда перекочевали архивы старого отеля «Дельфин»! Там, в старом отеле, один этаж занимали архивы с документами про овец. И старик-профессор, отец управляющего отелем, самолично следил за бумагами… Где они теперь, эти странные люди? Что с ними стало?..

В тусклом свете беспокойного пламени Человек-Овца долго разглядывал мое лицо. Огромная тень Человека-Овцы зловеще подрагивала на серой, в грязных разводах стене за его спиной. Невероятно разбухшая, будто намеренно преувеличенная тень.

— Давненько не виделись, а? — произнес Человек-Овца из-под маски. — А ты почти не изменился. Похудел, что ли?

— Похудеешь тут…

— Что там в мире? Ничего новенького? Долго здесь поживешь — перестаешь понимать, что на свете творится…

Я закинул ногу на ногу и покачал головой.

— Все как всегда. Отметить особо нечего. Пожалуй, сложнее немного стало, и все. Скорость выросла у вещей и событий… Но в целом то же самое. Принципиально нового — ничего.

Человек-Овца закивал головой.

— Стало быть, новая война еще не началась?

Я понятия не имел, какую из войн он считает последней, но на всякий случай опять покачал головой.

— Нет, — сказал я. — Еще не началась.

— Значит, скоро начнется! — произнес он тускло, без выражения и быстро-быстро потер руки в перчатках. — Ты уж поберегись. Не хочешь быть убитым — держи ухо востро. Война обязательно будет. Всегда. Не бывает, чтоб ее не было. Даже если кажется, что ее нет, она все равно есть. Люди в душе любят убивать друг друга. И убивают, пока хватает сил. Силы кончаются — они отдыхают немного. А потом опять продолжают убивать. Так устроено. Никому нельзя верить. И это никогда не изменится. И ничего тут не поделаешь. Не нравится — остается только убежать в другой мир.

Овечья шкура на нем казалась куда грязнее, чем раньше. Шерсть по всему телу засалилась и свалялась. Маска на лице тоже казалась потрепаннее той, что я помнил. Как будто все это было лишь дежурной сменой его обычной одежды. Хотя, возможно, мне просто так показалось — из-за этих сырых обшарпанных стен и тусклого мерцания свечки. А может, и оттого, что память наша вообще запоминает все в несколько лучшем виде, чем на самом деле. И все же — не только одеяние Человека-Овцы, но и сам он выглядел гораздо изможденнее и потрепаннее, чем прежде. За четыре года он постарел и скукожился. Время от времени он глубоко вздыхал, и эти вздохи странно резали слух. Будто что-то застряло в железной трубе — как ни продувай, лишь клацает о стенки и никак не выскочит наружу.

— Мы думали, ты придешь быстрее, — сказал Человек-Овца. — Потому и ждали все время. Недавно кто-то еще приходил. Мы подумали — ты. А оказалось — не ты. Кто-то забрел по ошибке. Странно. Другим так просто сюда не попасть. Но это ладно. Главное — мы думали, ты придешь гораздо быстрее.

Я пожал плечами.

— Я, конечно, догадывался, что приду. Что нельзя будет не прийти. Только решиться не мог… Часто сон видел. Об отеле «Дельфин». Один и тот же сон, постоянно. Но чтобы решиться, потребовалось время.

— Ты хотел об этом месте забыть?

— Хотел, — признался я. — И даже забыл наполовину… — Я посмотрел на свои пальцы. Тени меж них слегка подрагивали в беспокойном мерцании свечи («Сквозняк?» — удивился я про себя). — А забытое наполовину хотелось забыть совсем. И жить так, словно ничего не было…

— И все из-за твоего погибшего друга?

— Да, — ответил я. — Все из-за моего погибшего друга.

— Но в итоге ты все равно пришел сюда, — сказал Человек-Овца.

— Да, в конце концов, я вернулся, — кивнул я. — Не вышло у меня про это забыть… Только начну забывать — тут же что-нибудь снова напомнит. Наверное, оно, это место, очень много для меня значит. Постоянно кажется, будто я — его составная часть… Сам не знаю, что я этим хочу сказать, но… чувствую это очень ясно. Особенно во сне. Кто-то плачет и зовет меня. Почему я и решился прийти… Но ты все-таки объясни мне — что это за место? Где я сейчас нахожусь?

Человек-Овца очень долго смотрел на меня в упор. А потом покачал головой:

— Подробно мы и сами не знаем… Здесь очень просторно. И очень темно. Насколько просторно и насколько темно — это нам неизвестно. Мы знаем только об этой комнате. Об остальном — не знаем. Потому и рассказывать особенно нечего… Но раз ты все-таки пришел сюда — значит, тебе пора было прийти. Мы уверены. В этом не сомневайся. Значит, кто-то действительно о тебе плачет. И действительно в тебе нуждается. Если ты это чувствуешь — значит, так оно и есть. Вот и сюда ты вернулся не случайно. Как птица в родное гнездо. В природе так часто бывает. Не пожелай ты вернуться — считай, что и места бы этого не было…

И Человек-Овца снова быстро-быстро потер рукой об руку. Исполинская тень на стене заколыхалась в такт его движениям. Гигантское черное привидение, готовое наброситься на меня в любую секунду. Прямо как в комиксах-страшилках из раннего детства.

«Как птица в родное гнездо»… — повторил я про себя. А ведь и правда похоже. Именно так я и вернулся сюда — по какому-то зову, не рассуждая…

— Рассказывай, — тихо произнес Человек-Овца. — Расскажи о себе. Здесь — твой мир. Стесняться нечего. Что на сердце лежит — о том и рассказывай не торопясь. У тебя там, похоже, много чего накопилось…

И я рассказал ему. Уставившись на эту громадную тень в тусклом мерцании свечи. Рассказал, что перенес, в какой переплет попал сейчас. Давно, бог знает как давно я ни с кем не говорил так откровенно. Медленно и осторожно, словно растапливая глыбу льда, я каплю за каплей выцеживал перед ним свою душу.

Я рассказал, что, худо ли бедно, на жизнь себе зарабатываю. Только не двигаюсь никуда. И так, не двигаясь никуда, год за годом просто старею. Разучился любить. Просто — утратил эту самую вибрацию сердца. И давно уже не понимаю, чего в этой жизни мне стоило бы хотеть.

Все, что от меня зависит, стараюсь выполнять в наилучшем виде. Честно стараюсь, изо всех сил. Только это не помогает. Лишь чувствую, как день за днем все больше отвердевает тело. Откуда-то изнутри, из самого сердца, грозя постепенно одеревенеть целиком. И я холодею от ужаса… Это место — единственный островок во Вселенной, с которым меня хоть что-то связывает. Будто я — его составная часть. Я не знаю, что это за место. Просто чую нутром: я принадлежу ему

Человек-Овца слушал меня, не двигаясь и не говоря ни слова. Можно было подумать, что он уснул. Однако, едва я закончил, он тут же открыл глаза.

— Все в порядке, — тихо сказал Человек-Овца. — Тебе не о чем беспокоиться. Ты действительно принадлежишь отелю «Дельфин». До сих пор принадлежал. И всегда будешь принадлежать. Отсюда все начинается — и здесь же заканчивается. Это место — твое. Твое навсегда. Здесь ты замыкаешься на всё и вся. А всё и вся замыкается на тебя. И вы сплетаетесь в единую паутину. Главный узел которой — здесь.

— Всё и вся? — переспросил я его.

— Всё, что ты потерял. И все, что еще не успел потерять. Все это собирается здесь воедино.

Я попытался осмыслить его слова. Но у меня ни черта не получилось. Слишком непостижимых, космических масштабов было то, что он говорил.

— А конкретнее? — попросил я.

Но Человек-Овца не ответил. Он не мог объяснить такое конкретнее. И лишь молча покачал головой. Спокойно покачал — и самодельные уши заплясали над ним вверх-вниз, точно крылья птицы. Еще яростнее заметались такие же крылья у зловещей тени на стене. Казалось, еще немного — и стена разлетится вдребезги.

— Это тебе скоро предстоит понять самому. Наступит время понять — поймешь.

— Ладно, — сдался я. — Но вот тебе еще одна закавыка. Зачем хозяину прежнего отеля «Дельфин» понадобилось, чтобы и новый отель назывался по-старому? Для чего?

— Для тебя, — сказал Человек-Овца. — Название он берег, чтобы ты всегда мог сюда вернуться. Если б название поменялось — как бы ты понял, куда идти? А уж сам-то отель «Дельфин» никуда не исчезнет. Перестраивай ему здание, делай с ним что угодно — он останется. Что бы на свете ни происходило — он всегда будет здесь. И всегда будет ждать тебя.

Я не выдержал и нервно хихикнул:

— Для меня? Это что же получается — здоровенный гостиничный комплекс называют отелем «Дельфин» исключительно ради меня?

— Ну, конечно. А что тут смешного?

Я покачал головой.

— Да нет, ничего… Удивительно просто. Слишком абсурдно звучит. Слишком нереально.

— Все реально! — сказал Человек-Овца. — Отель «Дельфин» совершенно реален. И вывеска «Dolphin Hotel» совершенно реальна. Разве вот это для тебя не реальность? — И он постучал указательным пальцем по крышке стола — даже пламя свечи заметалось от его стука.

— Вот и мы, как видишь, существуем на самом деле. Реальнее не придумаешь. Сидим здесь и ждем тебя. И думаем про всё ився. Как сделать, чтобы ты быстрее сюда добрался. Чтобы всё и вся увязалось между собой…

Я долго смотрел на дрожащее пламя свечи. И никак не мог поверить в то, что услышал.

— Послушай, но почему — я? С какой стати затевать весь этот сыр-бор ради одного-единственного меня?

— Но это же твой мир!.. — произнес Человек-Овца таким тоном, будто объяснял заведомо очевидные вещи. — Что тут непонятного? Нужен тебе этот мир — он будет. Лишь бы ты действительно в нем нуждался. Поэтому мы все и помогали тебе, как могли. Чтобы ты поскорее добрался сюда. Чтобы здешний мир не разрушился. Чтобы он не исчез, заброшенный и забытый. Вот и все.

— И что, я действительно принадлежу вот этому месту?

— Конечно. И я принадлежу. Все принадлежат. И все это — твой мир! — проговорил Человек-Овца. И поднял указательный палец. Исполинская тень на стене тоже подняла огромный указательный палец.

— Но что здесь делаешь ты? Кто ты такой?

— Мы — человек-овца! — сказал Человек-Овца. И хрипло засмеялся. — Сам видишь. Носим овечью шкуру и живем там, где люди нас не увидят. Нас ловили — мы в лес ушли. Давно это было. Очень давно — мы почти не помним. А кем были до того — не помним совсем. С тех пор и живем никому не заметные. Если долго жить так, чтоб тебя не могли заметить, и правда становишься незаметным. И однажды — уж не помним, когда, — лес куда-то исчез, и мы здесь очутились. Нам это место отведено, и мы его охраняем. Нам ведь тоже от ветра и дождя укрытие требуется. Даже в лесу каждому зверю норка своя полагается, верно?

— Ну еще бы, — поддакнул я.

— Здесь наша обязанность — все соединять. Как электрический коммутатор. Как коммутатор, мы соединяем собой всё и вся. В этом месте — главный узел, где все пересекается. И мы сидим здесь и все подключаем. Чтобы не перепуталось, как попало. Такое у нас назначение. Коммутатор. Все подсоединяет. Понадобилось тебе что-нибудь — ты забираешь это в свой мир, а мы уже подключаем ко всему остальному. Понятно?

— Вроде бы, — сказал я.

— Ну вот, — продолжал Человек-Овца. — Получается, что тебе без нас — никуда. Потому что ты запутался. Хочешь куда-то идти, а куда — не знаешь. Ты потерял связь с миром, мир потерял связь с тобой. Ты перепробовал многое — хватался за разные провода. Но того провода, который подключил бы тебя обратно, ты пока не нашел. И поэтому в душе твоей хаос. Тебе кажется, что ты ни к чему не подключен. Это действительно так. Единственное место, с которым ты еще связан, — здесь.

С минуту я молчал, переваривая услышанное.

— Пожалуй, ты прав! — сказал я наконец. — Так оно и есть. Я потерял связь с миром, а мир потерял связь со мной. И в душе моей полный хаос. И я ни к чему не подключен. И единственное место, с которым я связан — здесь… — Медленно, будто строгая ножом, проговаривал я фразу за фразой, глядя на собственные руки в дрожащих отблесках свечи. — Но я чувствую… Что-то пытается пробиться ко мне. Стоит только заснуть — и там, во сне, кто-то зовет меня, плачет из-за меня. Кажется, еще немного — и я к чему-то подключусь. Очень хорошо это чувствую. Понимаешь… Я действительно хочу попробовать переиграть все сначала. Но мне нужна твоя помощь.

Человек-Овца молчал. Я сказал, что хотел, и больше говорить было нечего. Воцарилась такая тишина, словно мы сидели в ужасно глубокой шахте. Эта тишина давила на плечи и порабощала сознание. Под ее давлением мои мысли стали похожи на глубоководных рыб, что в уродливых непроницаемых панцирях хоронятся на дне океана. И лишь изредка тишину нарушал слабый треск беспокойной свечи. Человек-Овца очень долго смотрел на пламя. Очень долго молчал. И наконец, медленно подняв голову, посмотрел на меня.

— Ну что ж, — сказал он. — Давай попробуем подсоединить к тебе это самое «что-то»… Но учти: за успех мы не ручаемся. Годы наши уже не те. И сил не так много, как раньше. Получится или нет — сами не знаем. Как уж сумеем. Но даже если получится — возможно, это не принесет тебе особого счастья. На этот счет — никаких гарантий. Вполне может быть, что тебе в твоем мире уже некуда больше идти. Мы, конечно, не утверждаем. Но ты сам говорил — многое в тебе затвердело. А того, что однажды затвердело, в прежнее состояние не вернуть. Все-таки ты уже не так молод…

— И что же я должен делать?

— Ты уже много чего потерял. Много большого и важного. Никто в этом не виноват. Дело не в том, кто виноват, — а в том, чем ты затыкал свои дыры. Всякий раз, когда ты что-то терял, в тебе открывалась очередная дыра. И каждую такую дыру ты затыкал чем-то взамен утраченного. Будто метку ставил на память… А как раз этого делать было нельзя. Ты заполнял эти дыры тем, что должен был оставлять внутри. И раз за разом просто стирал себя самого… Зачем? Что тебя заставляло?

— Не знаю, — ответил я.

— Хотя, может, и спрашивать так не годится. Может быть, это что-то вроде Судьбы. Даже не знаем, как тут сказать поумнее…

— Тенденция? — подсказал я.

— Ага, она самая! Тенденция. Вот мы и думаем… А вдруг, даже начав жить заново, ты все равно будешь делать так же? Раз уж такая тенденция? А если тенденции следовать долго, однажды наступит момент, когда назад уже не вернуться. Поздно. И даже мы не сможем помочь. Ведь мы умеем только сидеть здесь и все ко всему подключать. И кроме этого — ничего.

— Но что именно я должен делать? — спросил я его еще раз.

— Как мы уже сказали — мы сделаем, что умеем. Попробуем правильно тебя подключить, — сказал Человек-Овца. — Но одного этого будет мало. Дальше ты сам должен стараться изо всех сил. Будешь на одном месте сидеть да о смысле жизни думать — ничего не получится. Все пойдет псу под хвост. Это тебе понятно?

— Да это как раз понятно, — сказал я. — Но, черт возьми, что конкретно я должен делать?

— Танцуй, — сказал Человек-Овца. — Пока звучит музыка — продолжай танцевать. Понимаешь, нет? Танцуй и не останавливайся. Зачем танцуешь — не рассуждай. Какой в этом смысл — не задумывайся. Смысла все равно нет и не было никогда. Задумаешься — остановятся ноги. А если хоть раз остановятся ноги — мы уже ничем не сможем тебе помочь. Все твои контакты с миром вокруг оборвутся. Навсегда оборвутся. Если это случится, ты сможешь жить только в здешнем мире. Постепенно тебя затянет сюда целиком. Поэтому никак нельзя, чтобы ноги остановились. Даже если все вокруг кажется дурацким и бессмысленным — не обращай внимания. За ритмом следи — и продолжай танцевать. И тогда то, что в тебе еще не совсем затвердело, начнет потихоньку рассасываться. В тебе непременно должны оставаться еще не затвердевшие островки. Найди их, воспользуйся ими. Выжми себя как лимон. И помни: бояться тут нечего. Твой главный соперник — усталость. Усталость — и паника от усталости. Это с каждым бывает. Станет казаться, что весь мир устроен неправильно. И ноги начнут останавливаться сами собой…

Я поднял голову и уставился на гигантскую тень за его спиной.

— А другого способа нет, — продолжал Человек-Овца. — Обязательно нужно танцевать. Мало того: танцевать очень здорово и никак иначе. Так, чтобы все на тебя смотрели. И только тогда нам, возможно, удастся тебе помочь. Так что — танцуй. Пока играет музыка — танцуй.

ПОКАИГРАЕТМУЗЫКАТАНЦУЙ…

В голове опять разгулялось эхо.

— Слушай, а этот твой здешний мир… Что это, вообще, такое? Ты говоришь, если я совсем затвердею, меня из «тамошнего» мира затянет в «здешний». Но «здешний» мир — это и есть мой мир, разве нет? Он для меня же и существует, не так ли? Что же плохого, если я просто вернусь в свой собственный мир? Ты сам сказал, что этот мир — совершенно реальный!

Человек-Овца покачал головой. Гигантская тень на стене заколыхалась, вторя его движениям.

— Здешняя реальность — не такая, как тамошняя. Здесь тебе пока еще жить нельзя. Слишком темно, слишком много места. Нам трудно объяснить словами. К тому же, как мы сказали, всех подробностей мы и сами не знаем. Конечно, этот мир совершенно реальный. И наша встреча с тобой, и этот разговор — все происходит на самом деле. В этом можешь не сомневаться. Однако не думай, что реальность бывает только одна. Реальностей — сколько угодно. И вариаций одного и того же — сколько угодно. Мы для себя выбрали здешнюю реальность. Потому что здесь нет войны. И еще потому, что нам нечего было выбрасывать. А у тебя все не так. В тебе еще много жизни теплится. Для нынешнего тебя здесь слишком холодно. И еды никакой. Тебе сюда никак нельзя…

И в самом деле: я вдруг заметил, что температура в комнате падает. Я спрятал руки в карманы и зябко поежился.

— Что? Холодно? — спросил Человек-Овца.

Я кивнул.

— Значит, нужно торопиться, — покачал он головой. — Скоро станет еще холоднее. Уходи скорей. Иначе совсем замерзнешь.

— Последний вопрос! — сказал я. — Как раз вспомнил. Вернее, только сейчас внимание обратил… У меня такое ощущение, будто я до сих пор всю жизнь искал встречи с тобой. И даже встречал твою тень — в самых разных местах. Эта твоя тень принимала разные очертания — но присутствовала в тамошнем мире постоянно. Такая бледная, расплывчатая — сразу и не разглядеть. Или даже не полностью тень, а ее отдельные фрагменты… Хотя теперь вспоминаю — вроде бы и вся целиком… Такое вот ощущение.

Человек-Овца лишь развел руками.

— Что ж, все верно! Ты прав. Так оно и было. Наша тень там все время присутствовала. То целиком, то кусочками…

— Но тогда непонятно, — продолжал я. — Сейчас-то я вижу тебя совершенно отчетливо. То, что раньше не мог — теперь могу. Отчего бы это?

— Оттого, что ты уже много чего потерял, — очень тихо сказал он. — У тебя осталось гораздо меньше мест, куда можно дальше идти. И потому тебе стало виднее, как выгляжу я.

Что он хочет сказать — я совершенно не понимал.

— Так что же здесь — загробный мир?

— Нет! — резко сказал он. И, глубоко вздохнув, передернул плечами. — Здесь не загробный мир. Мы-то с тобой оба живые. Абсолютно живые — что ты, что мы. Сидим здесь, воздухом дышим и беседы беседуем. Все здесь — совершенно реально.

— Ничего не понимаю.

— Танцуй! — повторил он. — Другого способа нет. Мы бы объяснили тебе побольше. Если бы могли. Но ничего больше мы объяснить не можем… Танцуй. Не задумывайся ни о чем — просто танцуй, и как можно лучше. Ты должен танцевать. Иначе ничего не получится…

Температура в комнате продолжала стремительно падать. Содрогаясь всем телом, я вдруг вспомнил, что однажды уже переживал подобные холода. Точно такой же ледяной воздух, пробиравший липкой сыростью до костей. В далеком-далеком прошлом, далеко-далеко отсюда. Вот только не мог вспомнить, где. Казалось, еще немного — и вспомню. Но вспомнить не удавалось. Нужный для этого участок мозга застыл, как парализованный. Застыл — и превратился в камень.

ИПРЕВРАТИЛСЯВКАМЕНЬ…

— Скорей уходи отсюда, — сказал Человек-Овца. — Иначе замерзнешь до смерти. А с нами ты еще встретишься. Всегда, когда сам захочешь. Мы-то здесь все время сидим. Сидим и тебя дожидаемся…

Волоча ноги, он проводил меня до поворота. Шур-р-р, шур-р-р, шур-р-р — раздавались его шаги в темноте. А потом я простился с ним. Без рукопожатия, без каких-то особых слов. Просто сказал: прощай. И в этой кромешной тьме мы расстались. Он заковылял в свою тесную каморку, а я направился к лифту. Нажал на кнопку — и лифт неторопливо поехал вверх. Двери беззвучно открылись, яркий свет окатил меня мягкой волной. Я ступил в кабину, прислонился к стене и простоял так какое-то время. Двери лифта автоматически закрылись, а я все стоял, не в силах пошевелиться.

«Итак…» — подумал я. Однако дальше никакой мысли не возникало, хоть тресни. Мое сознание напоминало Вселенский Вакуум, в центре которого находился микроскопический я. Куда ни двигайся, сколько ни беги — вокруг одна пустота. Ни одна мысль ни к чему не вела и ничем не заканчивалась. Усталость и паника все больше овладевали мной. Как и предупреждал Человек-Овца. И в этой Вселенной я был один-одинешенек. Точно ребенок, заплутавший в лесу.

Танцуй, сказал Человек-Овца.

Танцуй, повторило эхо в моей голове.

— Танцуй! — произнес я на пробу вслух. И нажал на кнопку пятнадцатого этажа.

Я вышел из лифта — и динамики в потолке поприветствовали меня «Лунной рекой» в исполнении Генри Мантини. Я вернулся в реальность. В эту реальность, где уже вряд ли буду счастлив когда-нибудь — и в которой, похоже, мне некуда больше идти.

Я машинально взглянул на часы. Время возвращения в реальность — три двадцать утра.

«Итак», — подумал я снова.

ИТАК-ИТАК-ИТАК-ИТАК-ИТАК… — отозвалось эхо.

И я глубоко вздохнул.

Глава 12

В номере я первым делом набрал полную ванну горячей воды — и медленно погрузил туда окоченевшее тело. Однако согреться так просто не получалось. Тело промерзло до самых печенок, и горячая вода лишь усиливала ледяную стужу внутри. Я собирался просидеть так, пока эта стужа не растопится, но в голове начал твориться такой маразм, что из ванны поневоле пришлось вылезать.

В комнате я прижался лбом к оконному стеклу и немного остудил голову. Потом налил в бокал бренди сразу пальца на три, проглотил одним махом и тут же забрался в постель. Я изо всех сил пытался уснуть — ни о чем не думая, с пустой головой. Не тут-то было. Уснуть не получалось, хоть тресни. Мысли в голове отвердевали, превращаясь в кучку булыжников. Я обхватил голову руками — и пролежал так, пока за окном не забрезжил рассвет. Небо застили пепельно-серые тучи. Снег еще не пошел, но висели эти тучи так плотно, что своей унылой бесцветностью выкрасили весь город до последнего уголка. Куда ни глянь — все сделалось пепельным. Заброшенный город отчаявшихся людей.

Заснуть не получалось — но вовсе не от тяжелых мыслей. Я слишком устал, чтобы думать о чем бы то ни было. И тело, и душа отчаянно требовали сна. Только какой-то непонятный участок мозга, каменея все больше, наотрез отказывался засыпать — и действовал мне на нервы. Так раздражают таблички с названиями станций в окне скорого поезда. Приближается очередная — и я опять напрягаю внимание, чтобы успеть прочесть иероглифы, — но тщетно. Слишком большая скорость. Смутный образ написанного мелькает в окне. Но что за слово, не разобрать: миг — и все позади. И так без конца. Станция за станцией. Провинциальные городишки с никому не известными именами. Пролетая мимо каждого, поезд издает гудок за гудком — и эти пронзительные вопли, как пчелы, впиваются в мозг…

Так продолжалось до девяти. Увидав наконец, сколько времени, я совершенно отчаялся заснуть и выбрался из постели. Поплелся в ванную и начал бриться. Чтобы побриться как полагается, пришлось несколько раз напомнить самому себе вслух: «Я — бреюсь!» Добрившись-таки, я оделся, причесался и отправился завтракать. В ресторане, усевшись за столик у окна, я заказал себе «завтрак Континенталь» — но в итоге просто выпил две чашки кофе и съел один тост. На это потребовалась уйма времени. В тусклом свете облаков тост казался пепельным, как и все остальное, а по вкусу напоминал клочок слежавшейся ваты. Погода была идеальной для предсказания Конца Света. Допивая кофе, я в пятидесятый раз елозил глазами по страничке утреннего меню. Булыжники в голове никак не хотели рассасываться. Скорый поезд мчался мимо станций без остановок. Гудки его по-прежнему буравили мозг. А мысли в этом мозгу все больше походили на застывающие кляксы зубной пасты.

Посетители за соседними столиками завтракали вовсю. Сыпали сахар в кофе, мазали маслом тосты и вилками-ножами резали яичницы с ветчиной. Клац, клац, клац, — беспрерывно разносилось по залу. Прямо не ресторан, а мастерская по ремонту автомобилей…

Я вспомнил Человека-Овцу. Прямо сейчас, в этот самый момент он по-прежнему существует. В этом отеле, в какой-то из щелей пространства-времени — ждет меня в своей комнатенке. И пытается что-то мне объяснить. Только все бесполезно. Я не успеваю прочесть. Слишком большая скорость. Голова превратилась в булыжник и не считывает ни черта. Я могу прочитать только то, что стоит на месте: (А) Завтрак Континенталь: сок (апельсиновый, грейпфрутовый или томатный), тосты с маслом и… Кто-то пытается заговорить со мной. И ждет от меня ответа. Кто бы это мог быть? Я поднимаю взгляд. Официант. Стоит в белом форменном пиджаке и сжимает руками кофейник. Будто это не кофейник, а почетный кубок «Лучшему официанту Вселенной». «Не угодно ли еще кофе?» — вопрошает он очень вежливо. Я качаю головой. Он исчезает, я подымаюсь и выхожу из ресторана. Клац, клац, клац — никак не смолкает у меня за спиной.

В номере я снова забрался в ванну. Стужа в теле почти унялась. Я вытянулся в воде во весь рост и начал сосредоточенно, словно распутывая клубок веревки, выпрямлять и разогревать одну за другой конечности. Так, чтобы в итоге каждый палец задвигался как положено. Вот оно, думал я, моё тело. Здесь и сейчас. В реальном гостиничном номере, в реальной ванне. Никакого поезда. Никаких гудков. Никакой необходимости читать названия станций. Как и думать о чем бы то ни было.

Я вылез из ванны, приплелся в комнату, плюхнулся на постель и взглянул на часы. Пол-одиннадцатого. Черт бы меня побрал… Может, плюнуть на сон да пойти прогуляться? Я принялся над этим раздумывать — но тут-то меня и сразил совершенно внезапный сон. Мгновенный — как в театре, когда на сцене вдруг гасят свет. И само это мгновение я запомнил очень отчетливо. Откуда ни возьмись передо мною возникла огромная пепельно-серая обезьяна с кувалдой в лапе — и шарахнула меня ею по лбу. Так сильно, что в сон я провалился, как в обморок.

Во сне было жестко и тесно. И темно — хоть глаз выколи. И музыки никакой. Ни тебе «Мами Блю», ни «Лунной реки». Тоскливый такой сон, без прикрас. «Какое число идет после шестнадцати?» — спрашивает меня кто-то. «Сорок один», — отвечаю я. «Спит как убитый», — говорит Пепельная Обезьяна. Все правильно, именно так я и сплю. Свернувшись, точно белка в дупле, внутри черного шара. Огромного чугунного шара — из тех, какими обычно ломают дома. Только у этого внутри пусто. Там, внутри, лежу я и сплю как убитый. Жестко, тесно, тоскливо.

Кто-то снаружи зовет меня.

Гудок поезда?

«Нет! Неправильно! Не угадал!..» — радостно вопят чайки.

Похоже, мой шар собираются накалить на огромной газовой горелке. Именно такие звуки я слышу…

«Опять неправильно! Думай дальше!» — кричат чайки в унисон, как хор в древнегреческой трагедии.

«Да это же телефон!» — осеняет меня.

Но чайки молчат. Никто больше не отвечает мне. Куда исчезли все чайки? Я нашарил телефон у подушки и снял трубку:

— Слушаю.

Долгий гудок — вот и все, что я там услышал. Дз-з-з-з-з! — продолжало раздаваться по всему номеру.

Звонят в дверь! Кто-то стоит в коридоре и давит на кнопку звонка. Дз-з-з-з.

— Звонят в дверь, — произнес я вслух.

Но чайки куда-то исчезли, и никто не похвалил меня за догадливость.

Дз-з-з-з-з.

Завернувшись в банный халат, я подошел к двери и открыл, не спрашивая.

Как и в прошлый раз, она бесшумной тенью скользнула в дверь — и тут же заперла ее изнутри.

Голова моя просто раскалывалась — в том месте, по которому шарахнула Пепельная Обезьяна. «Вот дура, не могла ударить чуть послабее?» — ругнулся я. Кошмарная боль. Будто дырку мне там пробили.

Она оглядела мой халат, потом лицо. И озабоченно сдвинула брови:

— А почему ты в постели валяешься в три часа дня? — спросила она.

— В три часа дня… — повторил я за ней. Я и сам уже не помнил, почему. И действительно, чего это я?.. — спросил я себя.

— Ты, вообще, когда спать вчера лег?

Я задумался. Вернее, очень сильно постарался задуматься. Но не думалось, хоть убей.

— Ладно, не ломай голову, — великодушно махнула она рукой. И, сев на диван, посмотрела на меня в упор: — Ну и видок у тебя…

— Представляю, — сказал я.

— Белый, как стенка, и лицо все опухло… Да у тебя температура, наверно? Ты в порядке?

— В порядке. Высплюсь как следует — все само пройдет. Не волнуйся, ничем я не болен… У тебя перерыв?

— Ага. Вот, пришла полюбоваться на твою физиономию. Чисто из любопытства. Но если мешаю — я уйду…

— Не мешаешь, — сказал я и сел на кровать. — Я, правда, спать хочу — умираю, но ты мне совсем не мешаешь.

— И ты не будешь со мной ничего… странного делать?

— Нет, я не буду с тобой ничего странного делать.

— Все так говорят, а потом делают.

— Все, может, и делают, а я — не буду, — сказал я.

Она о чем-то задумалась — и, как бы проверяя себя лишний раз, легонько поправила пальчиком дужку очков.

— Ну, может быть. Ты и правда немного… не такой, как все, — сказала она.

— И к тому же слишком сонный, чтобы что-нибудь делать, — добавил я.

Она встала, сняла голубой жакет и, как вчера, повесила его на спинку стула. Но на этот раз не присела рядом, а отошла к окну и стала разглядывать пепельно-серые облака. Видимо, потому, что я был в одном халате, а моя физиономия смотрелась и впрямь ужаснее некуда. Что ж, ничего не поделаешь. У меня тоже могут быть свои обстоятельства. Да и, в конце концов, хорошо выглядеть в чьих-то глазах — не главная цель моей жизни.

— Знаешь, — сказал я. — Я, по-моему, уже говорил… Мне все кажется, что мы с тобой в чем-то неуловимо пересекаемся.

— Вот как? — произнесла она безо всякого выражения. Замолчала на полминуты, не меньше. И только потом спросила:

— В чем, например?

— Ну, например… — начал было я. Но проклятая голова не работала совершенно. Ничего конкретного не вспоминалось. Ни слова на ум не приходило. Просто казалось, что это так. Что мы с нею действительно в чем-то пересекаемся. «В чем же именно?» — копался я в себе. Но не нашел ничего подходящего — ни для «например», ни для «вот хотя бы». Я просто чувствовал это — и все.

— Н-не знаю, — выдавил я наконец. — Нужно еще немного подумать. Разложить по-порядку. И проверить, так это или нет…

— Просто с ума сойти, — сказала она, не отворачиваясь от окна. Без насмешки — но и без особого интереса.

Я забрался в постель и, откинувшись на подушку, стал разглядывать ее фигурку у окна. Белая блузка без единой морщинки. Темно-синяя юбка в обтяжку. Стройные ноги в тонких чулках. Все это теперь тоже сделалось пепельным. И от этого она смотрелась как на старинной фотографии. Разглядывать ее было очень здорово. Я подключаюсь к ней. Я возбуждаюсь от нее. Великолепное ощущение. В три часа дня, в полуобморочном полусне — эрекция под пепельно-серым небом…

Я смотрел на нее очень долго. Обернувшись, она поймала мой взгляд — а я все смотрел.

— Ты чего так смотришь? — спросила она.

— Ревную тебя к бассейну, — ответил я.

Она чуть склонила голову на бок и улыбнулась:

— Ненормальный.

— Абсолютно нормальный, — сказал я. — Просто мысли путаются в голове. Нужно там порядок наводить.

Она присела на кровать, протянула руку и коснулась моего лица.

— Температуры нет вроде, — сказала она. — Усни покрепче. Пускай тебе приснится долгий-долгий сон…

Я хотел, чтобы она осталась со мной. Чтобы я спал — а она так и сидела все время рядом. Но просить об этом было бессмысленно. И я молчал. Лежал и молча смотрел, как она надевает свой небесно-голубой жакетик, как закрывает за собой дверь. Она ушла — и ей на смену опять заявилась Пепельная Обезьяна с кувалдой. «Нет уж, спасибо. На этот раз я сам усну как-нибудь», — хотел я сказать Обезьяне. Но губы не слушались. И я снова получил по мозгам.

«Какое число идет после двадцати пяти?» — спрашивает меня кто-то. «Семьдесят один», — отвечаю я. «Спит как убитый», — говорит Пепельная Обезьяна. Ну еще бы, думаю я. Тебя бы так шарахнули по черепу — тоже бы заснула как миленькая! Полная отключка сознания — вот что это такое…

И нахлынула темнота.

Глава 13

«Коммутатор…» — вертелось у меня в голове.

Было девять вечера, и я сидел за ужином в одиночку. Какие-то полчаса назад я очнулся от обморочного сна. Открыл глаза — и ощутил себя в полном здравии и прекрасном расположении духа. В голове царили покой и порядок. Даже там, куда шарахнула кувалдой Пепельная Обезьяна, ничего не болело. Никакой окаменелости, никакой стужи внутри. Память воспроизводила все, что случилось, отчетливо и в деталях. Пришел аппетит. Да какой! Слона бы проглотил целиком. И потому я тут же отправился в кабачок по соседству, на который набрел, когда только приехал сюда, — и попросил сакэ с целой кучей закуски. Назаказывал жареной рыбы, тушеных овощей, крабов, вареной картошки и еще всякой всячины в том же духе. В заведении, как и в прошлый раз, было людно и шумно. Воздух пропитался гарью и терпкими запахами еды. Посетители все как один наперебой орали что-то друг другу.

Пора собираться с мыслями, подумал я.

«Значит, коммутатор…» — повторил я в уме посреди всего этого хаоса. И тихонько произнес это вслух. Я, значит, решаю. А Человек-Овца — подключает…

Что все это могло означать — я представлял очень смутно. Слишком сложная метафора. Хотя кто знает — может, иначе как метафорой, подобные вещи не высказать? Да и не стал бы Человек-Овца забавы ради морочить мне голову метафорами. Скорее, он просто не мог сказать это как-то иначе. Другими словами у него не получалось…

Итак, если верить Человеку-Овце — я всю жизнь подключался ко всему на свете через него, через этот его Коммутатор. А теперь, стало быть, в системе что-то разладилось. Почему? Потому, что я вдруг перестал сообщать вразумительно, чего я хочу. И контакт оборвался. Разрыв цепи.

Потягивая сакэ, я буравил взглядом пепельницу перед носом.

Ну хорошо, а что же случилось с Кики? Ведь я же чувствовал ее в своем сне! Ведь это она звала меня сюда. Я был ей нужен зачем-то. Почему и вернулся в отель «Дельфин»… Только здесь ее голос уже не пробивается ко мне. Послание не доходит. Рация обесточена.

Господи! Ну, почему все так непонятно?

Наверное, все из-за разрыва в цепи. Я должен четко определить для самого себя — что мне нужно, чего я хочу. И с помощью Человека-Овцы подключить это все, провод за проводом, к собственной жизни. Как бы непонятно это ни выглядело — а придется. Терпеливо, не жалея себя, отыскивать нужные провода и подключать один за другим. Рассоединить — и по-новому подключить контакты у всех обстоятельств, в которых сейчас нахожусь.

Вот только с чего же начинать? Вокруг — ни малейшей подсказки! Я пришпилен за шиворот к высоченной стене. Поверхность ее гладкая, как зеркало. Как ни тянись — совершенно не за что ухватиться. Что тут делать — сам черт не поймет…

Прикончив то ли пятое, то ли шестое сакэ, я расплатился и вышел на улицу. С неба, плавно кружась, падали огромные хлопья снега. И хотя до настоящего снегопада было еще далеко, звуки улицы казались глуше, чем обычно. Чтобы немного протрезветь, я решил обойти весь квартал по периметру. «С чего же начать?» — думал я, разглядывая на ходу собственные ботинки. Бесполезно. Полный тупик. Я не знаю, чего в жизни хочу. Даже в каком направлении двигаться — не понимаю. Я ржавею. Ржавею и застываю. И чем дольше живу один, тем больше теряю себя. С чего начинать, черт возьми? Да все равно, лишь бы только начать! Как насчет этой девчонки из отеля? Она мне симпатична, это факт. У нас действительно есть что-то общее. И я вижу: стоит мне действительно захотеть — мы с ней быстренько окажемся в одной постели. Вот только — а что потом? Разве потом будет что-то еще? Разве там есть куда двигаться дальше? Ничего там не будет. Только потеряю себя еще больше. Потому что не могу провести границы: что я хочу — и чего не хочу. И пока я не нащупаю этой границы, пока не научусь удерживать ее, чтобы не исчезала — я и дальше буду делать людям больно, как и сказала жена при разводе.

Обойдя весь квартал, я вернулся к началу — и решил повторить. По-прежнему медленно падал снег. Белые хлопья оседали на куртку, растерянно цеплялись за жизнь три-четыре секунды — и таяли без следа. Я брел по улице, продолжая наводить в голове порядок. Прохожие то обгоняли меня, то попадались навстречу, и белый пар их дыхания клубился вдоль улицы в черных сумерках. Мороз больно пощипывал лицо. Но я продолжал идти по заданному маршруту — и думал дальше. Слова жены застряли в голове каким-то проклятием. Что ни говори — а она права. Именно так все и получается. И если так пойдет дальше — боюсь, я до скончания века буду приносить лишь боль да потери любому, кто со мною свяжется.

— Эй, ты! Возвращайся к себе на Луну! — сказала мне та девчонка и исчезла. Вернее, не исчезла. Вернулась туда, откуда пришла. В тот огромный мир под названием «реальность».

Кики, подумал я. Вот с кого надо было бы начинать… Увы! Ее послание, так и не успев долететь до меня, растаяло в воздухе сигаретным дымом.

С чего же начать?

Я закрыл глаза и долго ждал ответа. Но в голове никого не было. Ни Человека-Овцы, ни чаек, ни даже Пепельной Обезьяны. Шаром покати. Абсолютно пустая комната, где я сижу один-одинешенек. Никто не отвечает на мои вопросы. Я просто сижу там — постаревший, усохший и обессиленный. И больше не могу танцевать.

Душераздирающая картина.

Названия станций не читаются, как ни пытайся.

ДАННЫХ НЕДОСТАТОЧНО. ОТВЕТ НЕВОЗМОЖЕН. НАЖМИТЕ КЛАВИШУ СБРОСА…

И все же — ответ пришел. На следующий день, ближе к вечеру. Как всегда, нежданно-негаданно. Как кувалда Пепельной Обезьяны.

Глава 14

Странное дело — хотя, может, не такое уж и странное, — но в постель я залез ровно в полночь, заснул мгновенно и спал очень крепко. А проснулся в восемь утра. Такое вот совпадение: открываю глаза — на часах ровно восемь. Странное чувство, будто пробежал круг по стадиону и вернулся на старт. Самочувствие нормальное. Даже слегка проголодался. Так что первым делом я сходил в «Данкин Донатс», выпил две чашки кофе, съел пару пончиков, а потом отправился шататься по городу.

Я брел по обледеневшим улицам, а сверху все падал пушистыми хлопьями снег. Небо до самого горизонта все так же затягивали мрачные свинцовые тучи. Не лучший денек для прогулки, что говорить. И все же, шагая по улице, я чувствовал удивительную легкость. Как будто с плеч сняли тяжелый груз, под которым я корчился всю жизнь до сих пор, — и даже лютый мороз, пребольно щипавший кожу, был теперь в радость. Что это со мной? — поражался я сам себе, не сбавляя шага. Ни одной проблемы не решено, никаких изменений к лучшему; чему же ты радуешься, идиот?

Час спустя я вернулся в отель — и обнаружил свою недавнюю гостью в очках за стойкой регистрации. На сей раз она работала в паре с еще одной девицей. Когда я подошел, вторая девица беседовала с клиентами, моя же приятельница говорила по телефону. Старательно прижимая к уху трубку, она улыбалась образцово-производственной улыбкой и бессознательно вертела в пальчиках авторучку. Увидав ее такой, я понял, что просто обязан немедленно с нею поговорить. О чем угодно — и чем глупее, тем лучше. На какую-нибудь совершенно дурацкую тему…

Я подошел к стойке и, уставившись ей в глаза, стал ждать, когда она договорит по телефону. Она бросила на меня очень подозрительный взгляд — но фирменная улыбка, как и положено по инструкции, не померкла ни на секунду.

— Чем я могу вам помочь? — спросила она очень вежливо, повесив трубку.

Я откашлялся.

— Понимаете, я слышал, будто вчера вечером в бассейне недалеко отсюда двух молоденьких женщин съел крокодил. Это правда? — спросил я на одном дыхании с совершенно серьезным лицом.

— Как вам сказать… — ответила она, с мастерством виртуоза сохраняя на губах производственную улыбку. Лишь по ее глазам я догадался, в каком она бешенстве. Бледные щечки порозовели, а ноздри чуть напряглись. — Видите ли, поскольку мы не располагаем на этот счет никакой информацией, может быть, вас ввели в заблуждение?..

— Ужасно огромный крокодил; кто видел, говорят — размером с кадиллак, не меньше! Проломил стеклянную крышу, упал прямо в воду, сцапал сразу двух женщин в один прикус, сожрал, заел на десерт половинкой пальмы и скрылся. Скажите, его еще не поймали? Ведь если не поймали — то и на улицу выходить было бы крайне…

— Я прошу прощения, — прервала она меня, ничуть не меняясь в лице, — но, может быть, господину стоило бы позвонить прямо в полицию? Уверяю вас, там на ваши вопросы ответят куда убедительнее. А еще лучше будет, если вы сейчас выйдете из отеля, повернете направо, пройдете совсем чуть-чуть — и попадете в полицейский участок, где вам дадут самую исчерпывающую консультацию.

— И в самом деле! — осенило меня. — Пожалуй, именно так я и поступлю. И да поможет вам Провидение!..

— Всегда к вашим услугам! — очень стильно сказала она, поправляя дужку очков.

* * *
Не успел я подняться в номер, как зазвонил телефон.

— Это… что?! — еле произнесла она тихим от полузадушенной ярости голосом. — Я тебя просила не приставать ко мне на работе?! Больше всего ненавижу, когда мешают работать всякие типы!

— Прости! — сказал я очень искренне. — Я просто очень хотел поговорить с тобой — о чем угодно. Услышать твой голос. Ну, шутку плохую придумал. Но дело-то не в ней! Просто хотелось поговорить… думал, не очень помешаю.

— Я же напрягаюсь. Я ведь тебе говорила! Я на работе всегда напряженная. А от тебя напрягаюсь еще больше! Ты же мне обещал? Обещал, что не будешь глазеть на меня, как ворона?!

— Я не как ворона. Я поговорить хотел…

— Вот и не надо со мной говорить на работе, я тебя умоляю!

— Все, больше не буду! Говорить не буду. И смотреть не буду. Ничего не буду. Успокоюсь, как шахта Ханаока[65]… Слушай, а ты сегодня после работы свободна? Или убегаешь на лекции по альпинизму?

— Какие еще «лекции по альпинизму»? — вздохнула она. — Опять шутка, да?

— Она самая.

— Ну тогда учти, что я иногда подобных шуток не понимаю. «Лекции по альпинизму»… Ха-ха-ха.

Она произнесла это сухо и по слогам, будто считывала мелкие иероглифы объявления на стене — ха, ха, ха. И повесила трубку.

Минут тридцать я ждал, что она позвонит опять — но она не звонила. Она сердилась. М-да. Иногда мой юмор совершенно непонятен собеседникам. Точно так же, как порой им непонятна моя серьезность.

Других занятий мне в голову не приходило — и я решил опять побродить по улицам. Если умеешь бродить, частенько набредаешь на что-нибудь интересное. Открываешь что-то новое. В любом случае, лучше шевелиться, чем без дела сидеть. Всегда лучше что-нибудь пробовать. И да поможет мне Провидение.

Я бродил по улицам целый час — но ничего нового не обнаружил. Только замерз еще больше. А снег все никак не кончался. В двенадцать я зашел в «Макдональдс», съел чизбургер, пакетик жареной картошки и выпил стакан кока-колы. Ничего этого я есть не хотел. Сам не знаю, почему — но иногда случается, что я иду и ем нечто подобное. Видимо, мой организм как-то странно мутировал в этом мире — и стал требовать периодической подпитки подобным мусором.

Выйдя из «Макдональдса», я ходил по улице еще минут тридцать. По-прежнему — ничего нового. Только снег сильнее, и все. Я задернул молнию куртки до подбородка, поднял ворот у свитера и зарылся в него носом. Но теплее не стало. Зато страшно захотелось в туалет. Надо же было додуматься — в такие морозы пить кока-колу! Не сбавляя ходу, я завертел головой по сторонам в поисках какого-нибудь заведения с туалетом. И через дорогу увидел кинотеатр. Ужасно старое, облезлое здание. Ну, и ладно — туалет ведь там есть все равно. После туалета можно в зале погреться, а заодно и кино посмотреть. Все равно больше нечем заняться. Что там хоть показывают? Я взглянул на афишу. Два фильма, оба японские. И один из них — «Безответная любовь». С моим одноклассником в главной роли…

Просто черт знает что.

Освободившись от невероятного количества жидкости, я вышел из туалета, купил в автомате банку горячего кофе и отправился в зал. Как я и ожидал, в зале было пусто — ни единого зрителя — и очень тепло. Я уселся в кресло и, потягивая кофе, принялся смотреть кино. К началу «Безответной любви» я опоздал на полчаса — но и без этого все было яснее ясного. Жалкий сюжетик развивался именно так, как я и предполагал. Мой одноклассник — учитель, благородное существо с длинными ногами. Героиня-старшеклассница втрескана в него по уши. Так, что порой у бедняжки совершенно съезжает крыша. А в нее, в свою очередь, втрескался паренек из школьной секции кэндо[66]. В общем, не фильм, а сплошное дежа вю. Я бы сам такой снял без особых усилий.

Впрочем, мой одноклассник (звали его Готанда Рёити — хотя, конечно, для актерской карьеры ему подобрали псевдоним: от имен типа «Готанда Рёити» у девиц, к сожалению, крыши не едут[67]) на сей раз играл чуть более сложную роль, чем обычно. Здесь его герой был не просто элегантным и обаятельным, но даже мучился от заработанных в прошлом душевных ран. Вот он в молодости участвует в студенческих забастовках, ах-ох, вот он несколько лет назад бросает женщину в интересном положении, ох-ах, и так далее в том же духе; банально до ужаса — но все лучше, чем совсем ничего. С логикой обезьяны, швыряющей в стену комья глины, режиссер рассыпал по всему фильму кадры из бурного прошлого героя. Несколько раз мелькнула и хроника — захват студентами зданий Токийского университета. Как идиот, я даже чуть не захмыкал одобрительно, но вовремя спохватился.

Как бы там ни было — такую вот трагическую натуру старался играть дружище Готанда. И нужно признать — старался изо всех сил. Но уж слишком дрянной был у фильма сценарий — и слишком бездарный режиссер. Диалоги невозможно было слушать без стыда за того, кто их сочинил, а от нелепых, затянутых сцен просто челюсть сводило зевотой. Все девицы в фильме таращились на него снизу вверх по поводу и без повода — и, несмотря на все усилия играть хорошо, он возвышался над ними, комичный, как Гулливер среди лилипутов. Чем дальше, тем сильней я жалел его. Было ясно, как он мучается в этом фильме. Хотя кто знает — возможно, он всю жизнь только и делал, что мучился подобным образом?..

Была в фильме и одна постельная сцена. Воскресное утро, дружище Готанда спит в своей постели с женщиной, и тут героиня-старшеклассница заявляется к нему домой с какими-то самодельными плюшками. Вот это да — все в точности как я предполагал! Готанда, как положено, и в постели все так же нежен и заботлив. Очень качественный секс. Его подмышка, надо думать, пахнущая страсть как приятно. Его чувственно спутанные волосы. Вот он гладит ее обнаженную спину. Камера плавно меняет ракурс и показывает ее лицо.

ДЕЖАВЮ… Я судорожно сглотнул.

Это была Кики. Я ощутил, как спина у меня похолодела и приросла к спинке кресла. Где-то сзади с грохотом покатилась по полу пустая бутылка. Кики. Тот самый образ, что явился мне тогда, во мраке проклятого коридора… И вот теперь — она же, Кики, в постели с Готандой.

Все связано, понял я.

* * *
Это была единственная сцена с Кики. Готанда спит с ней воскресным утром. И все. В субботу вечером надирается где-то в городе, подцепляет ее и привозит к себе домой. Наутро они трахаются еще раз. И тут заявляется его ученица, главная героиня. А дверь запереть он забыл — экая незадача. Немая сцена. И затем Кики произносит единственные слова своей роли: «Что происходит?» Уже после того, как бедняжка-ученица в диком шоке ретировалась с места действия, а Готанда застыл, как сомнамбула. Совершенно бездарная фраза. Но лишь ее она и говорит:

— Что происходит?

Я не успел убедиться в том, что это действительно ее голос. Плохо помнил, как он звучит, да и динамики в зале были отвратительные. Но ее тело я помнил великолепно. Этот изгиб спины, эту шею, эту упругую грудь я помнил слишком хорошо, чтобы теперь не узнать ее. Каменея в кресле, я неотрывно следил за Кики на экране. Вся сцена занимала в фильме, наверное, минут пять-шесть. Готанда обнимает, ласкает ее, она закрывает от наслаждения глаза, улыбается чуть подрагивающими губами. Еле слышно вздыхает. Играет она или нет — непонятно. Наверно, играет. Ведь это же кино! Однако мысль о том, что Кики может такое сыграть, не укладывалась у меня в голове. Я совершенно растерялся. Ведь если это не игра — значит, у нее действительно едет крыша от Готанды; а если все-таки игра — весь смысл существования Кики в моей жизни улетает в тартарары!.. Нет, конечно, не может она играть, повторял я про себя.

И, как бы там ни было, — дико ревновал ее к фильму.

Сначала к бассейну, теперь к кинофильму… Похоже, я начинаю ревновать ко всему на свете. Интересно — это хороший симптом или наоборот?

Итак — героиня-школьница распахивает дверь. Видит, как трахаются голые Готанда и Кики. Хватает ртом воздух. Зажмуривается. Убегает. Готанда в трансе. Кики говорит: «Что происходит?» Готанда поднимает голову. Затемнение.

Больше в фильме никаких сцен с Кики не было. Я послал к чертям проклятый сюжет и до конца картины уже просто ощупывал взглядом экран — но она не появилась больше ни разу. Такова была ее роль. Познакомиться где-то с Готандой, переспать с ним, заполнить собой случайную сценку в его повседневности — и сгинуть навеки. Точь-в-точь, как когда-то поступила со мной. Вдруг появилась — и так же внезапно исчезла.

Кино закончилось, в зале зажегся свет. Заиграла какая-то музыка. А я все сидел, окаменевший, и буравил взглядом экран. Разве так может быть на самом деле? Фильм закончился и оставил ощущение нелепой выдумки или сна. Какого дьявола в нем делает Кики? И тем более — в постели с Готандой? Полный идиотизм. Определенно, здесь какая-то ошибка. Неполадка в цепи. Неправильное соединение — и реальность замыкается на подсознательное. Ведь по-другому не объяснить, не так ли?

Я вышел из кинотеатра и пошел по улице куда глаза глядят. И всю дорогу думал о Кики. «Что происходит?» — звучал в ушах ее голос.

Что происходит?

Это была она, Кики. Совершенно точно. Когда-то в постели со мной она делала точно такое же лицо, точно так же улыбалась чуть подрагивающими губами, точно так же вздыхала. Это она, никаких сомнений. И в то же время — это кино…

Ничего не понимаю.

Чем дольше я думал об этом — тем меньше верил собственной памяти. Может, мне просто привиделось?

Через час я вошел в тот же самый кинотеатр. И посмотрел «Безответную любовь» еще раз. Воскресное утро, Готанда трахает женщину. Ее голая спина крупным планом. Камера меняет ракурс. Ее лицо. Это Кики. Совершенно точно. Входит девчонка-старшеклассница. Хватает ртом воздух. Зажмуривается. Убегает. Готанда в трансе. Кики говорит: «Что происходит?» Затемнение.

Все повторялось — один к одному.

Назавтра я снова отправился в кинотеатр. И, застыв в кресле, принялся снова смотреть «Безответную любовь». Еле дождался этой сцены. Просто весь извелся. Наконец она началась. Воскресное утро, Готанда трахает женщину. Ее спина. Меняется ракурс. Ее лицо. Кики. Ясно как день. Входит девчонка. Глотает воздух. Зажмуривается. Убегает. Готанда в трансе. Голос Кики: «Что происходит?».

В темноте кинозала я глубоко-глубоко вздохнул.

О'кей. Это — реальность. Ошибка исключена. Все связано.

Глава 15

Утопая в кресле кинотеатра, я сцепил перед носом пальцы и в который раз задал себе вопрос: ну, и что же мне теперь делать?

Мой вечный проклятый вопрос… Но именно сейчас я должен ответить на него — спокойно и вразумительно. И наконец навести в голове порядок. Сейчас или никогда.

Ликвидировать путаницу неправильных соединений.

Где-то замкнуло контакты. Это ясно как день. Кики, я и Готанда — наши схемы наложились одна на другую, провода перепутались. Почему так случилось — я даже смутно представить себе не могу. Однако распутать это нужно во что бы то ни стало. Восстановить нарушенную реальность, и через нее — себя самого… Но что если это не беспорядок в старой цепи, не путаница в ее схемах — а принципиально новая схема, зародившаяся сама по себе, независимо от всего остального? Ну что ж. Если даже и так — все равно придется выяснить, куда она ведет, эта цепь, проследить ее всю до конца. Как можно осторожнее — чтобы контакты, не дай бог, не оборвались. Ибо другого способа нет. Но двигаться в любом случае. Что бы ни случилось — танцевать, не стоять на месте. И при этом — танцевать очень классно. Чтобы все только на меня и смотрели…

«Танцуй!»— говорит мне Человек-Овца.

«ТАНЦУЙ!»— отзывается эхо у меня в голове.

Как бы там ни было — сначала я вернусь в Токио. Оставаться здесь дальше нет смысла. Цель приезда в отель «Дельфин» уже достигнута, задача выполнена на все сто. Вернусь в Токио, приду в себя, нащупаю нужные провода — и прослежу эту чертову цепочку от начала и до конца… Я задернул молнию куртки до подбородка, надел перчатки, шапку, замотался шарфом до самого носа и вышел из кинотеатра. Снег валил с такой силой, что я едва различал дорогу. Окоченевший город выглядел безнадежно, как замороженный труп.

* * *
Вернувшись в номер, я позвонил во «Всеяпонские Авиалинии» и заказал билет до Ханэда[68] на первый же послеобеденный рейс. «Из-за сильного снегопада возможны задержка этого рейса или пересадка на следующий, вы не возражаете?» — спросила в трубке дежурная. Я ответил, что мне все равно. Я решил возвращаться — и хотел улететь как можно скорее. Собрав вещи, я спустился в фойе и расплатился по счету. А затем подошел к своей знакомой в очках и пригласил ее к стойке «Автомобили в аренду».

— Так получилось, что мне нужно срочно уехать в Токио, — сказал я ей.

— Большое спасибо! Приезжайте еще! — прощебетала она со все той же производственной улыбкой на губах. Хотя я был уверен: мой внезапный отъезд не мог не задеть ее хотя бы чуть-чуть. Слишком уж легко она обижалась на что угодно.

— Эй, — сказал я. — Я еще приеду. Скоро. И тогда мы с тобой поужинаем, не торопясь, и поговорим обо всем на свете, хорошо? Мне обязательно нужно кое о чем с тобой поговорить. Но сейчас мне действительно необходимо быть в Токио — по очень важному делу. Там от меня потребуются всякие страшные вещи: логическое мышление, ситуативное моделирование, общее прогнозирование… Ну, а потом все закончится — и я приеду. Через месяц, или два, или три — сам пока не знаю. Но вернусь обязательно. Почему я так уверен? Как тебе объяснить… Само это место для меня очень много значит. Мне так кажется. И поэтому я еще обязательно вернусь.

— Н-н-да? — протянула она скорее вопросительно.

— Н-н-да! — протянул я скорее утвердительно. — Я, конечно, понимаю, каким бредом звучит то, что я говорю…

— Вовсе нет! — вдруг сказала она без всякого выражения. — Просто я не могу загадывать, что со мной случится через несколько месяцев, вот и все.

— Ну, о нескольких месяцах речи не идет! И мы обязательно еще встретимся. Ведь у нас с тобой столько общего! — убеждал я ее. Но ее это почему-то вовсе не убеждало. — Или тебе так не кажется?

Она постучала концом авторучки по стойке — цок, цок, цок — и ничего не ответила.

— А ты, случайно, не ближайшим рейсом летишь? — спросила она, помолчав.

— Самым ближайшим, какой взлетит, — кивнул я. — Вот только из-за погоды пока не ясно, когда вылет.

— Если так, то у меня к тебе будет просьба… Можно?

— Ну, разумеется!

— Тут у нас ребенок — девочка тринадцати лет — едет в Токио без родителей. Ее мать по срочным делам улетела куда-то. А дочку одну в отеле оставила. Если тебе не трудно — ты не мог бы проводить ее до Токио? А то у нее и багажа прилично, и, боюсь, в самолет-то не сядет, как полагается…

— Как это? — не понял я. — С чего бы это мать бросала ребенка и улетала бог знает куда? Что за безалаберность?

Она пожала плечами.

— Такая она и есть, эта мать. Безалаберная. Всемирно известная фотохудожница, со странностями. Взбрело ей в голову ехать куда-то — срывается с места и едет. О ребенке и не вспомнит. Творческая натура, что с нее взять? Задумается о чем-то — про все остальное на свете забывает. Вчера уехала, сегодня спохватилась — и давай звонить в отель. Дескать, я там у вас дочку забыла, так вы уж посадите ее в самолет и отправьте обратно в Токио…

— А что же сама не приедет, за дочкой-то?

— Ну, не знаю. Сказала, что по работе еще неделю не сможет вырваться из Катманду. А личность она знаменитая, клиент повышенного внимания, и так просто ей отказать мы не можем… Вы, говорит, только на самолет ее посадите, а в Токио уже сама разберется. Но так же нельзя, правда? Все-таки девочка; не дай бог, что случится — мы же и будем виноваты. На нас вся ответственность…

— Черт знает что! — только и сказал я. И вдруг меня осенило: — Послушай, а эта дочка… Длинноволосая, в джемпере с названием рок-банды, и плейер в ушах, угадал?

— Точно… Так вы знакомы?

— Нет, это просто черт знает что! — с чувством сказал я еще раз.

* * *
Она тут же позвонила во «Всеяпонские Авиалинии» и заказала билет на рейс, которым улетал я. Потом набрала номер комнаты девчонки, попросила собрать чемоданы и спускаться вниз — мол, наконец-то нашелся сопровождающий. Нет-нет, абсолютно порядочный, мой хороший знакомый, сказала она. И послала носильщика за чемоданами. А потом заказала гостиничный лимузин. Все — очень стильно, красиво, профессионально. Просто талант… Здорово у тебя получается, сказал я.

— Я же говорила, что работу свою люблю. У меня к ней склонность, потому и получается, — ответила она как ни в чем ни бывало.

— Особенно если шутники не пристают? — не удержался я.

Она снова зацокала по стойке авторучкой.

— Это — отдельный разговор. Я вообще не люблю, когда надо мной подшучивают. С давних пор — рефлекс у меня такой. Я тогда ужасно напрягаюсь.

— Но я-то шучу не для того, чтобы ты напрягалась! — сказал я. — Наоборот: я шучу для того, чтобы самого себя успокоить. Может, конечно, шутки у меня плоские и бессмысленные, но пойми — я ведь от чистого сердца стараюсь! Сколько раз бывало: пошучу с человеком — а ему вовсе не так весело, как я рассчитывал. Ну и ладно! Главное — что я не желаю никому зла. И с тобой шучу не чтобы тебя поддеть, а потому что это мне самому нужно…

Слегка поджав губы, она осмотрела меня с головы до ног. Так с высокой горы окидывают взглядом долину, пострадавшую от наводнения. И наконец очень странным голосом — то ли сдерживая дыхание, то ли страдая от насморка — произнесла:

— Кстати говоря… Ты не дашь мне свою визитку? Все-таки я тебе целого ребенка доверяю. Все должно быть официально.

— Официально так официально… — пробурчал я, достал бумажник, вытащил оттуда визитку и протянул ей. Уж визитка-то у меня всегда найдется. Чуть не дюжина знакомых в разное время советовали мне: что-что, а визитную карточку следует всегда иметь под рукой. Она взяла мою визитку и долго изучала ее — с таким видом, будто ей в руки попала тряпка сомнительного происхождения.

— Кстати говоря… А тебя как зовут? — спросил я.

— Скажу в следующий раз, — ответила она и поправила пальчиком оправу очков. — Если, конечно, встретимся.

— Встретимся! Можешь не сомневаться, — сказал я.

И тут она улыбнулась — мягкой улыбкой, слабой, как свет молодой луны.

* * *
Через десять минут девчонка с носильщиком спустились в фойе. Носильщик волок огромный чемоданище. Взрослая немецкая овчарка поместилась бы в таком чемодане во весь рост не прижимая ушей. И в самом деле: бросать тринадцатилетнюю пигалицу с таким багажом посреди аэропорта — чистый садизм. На пигалице были спортивный джемпер с надписью «TALKING HEADS», узенькие джинсы и тяжелые кожаные ботинки, а сверху накинута дорогущего вида шуба до самого пола. Как и в прошлую нашу встречу, в ней светилась странная призрачная красота. Неуловимая, готовая растаять в любую секунду — и все же не исчезающая. Она тревожила, рождала неуверенность в себе у каждого, кто на нее смотрел. Пожалуй, именно в силу своей неуловимости.

«Talking Heads»… — подумал я. «Говорящие головы». Вот неплохое название для рок-банды! Прямо как из Керуака: «Рядом со мной дула пиво говорящая голова. Мне дико захотелось отлить. «Щас пойду отолью», — сказал я говорящей голове и вышел.»

Добрый старый Керуак… Что-то он сейчас поделывает?[69]

Пигалица взглянула на меня. На этот раз без улыбки. Только чуть нахмурила брови — и перевела взгляд на мою знакомую в очках.

— Не бойся, это хороший человек, — сказала ей та.

— По крайней мере, лучше, чем выгляжу, — добавил я.

Пигалица еще раз глянула на меня. И обреченно — мол, что поделаешь? — несколько раз кивнула. Дескать, можно подумать, тут есть из чего выбирать… И я вдруг ощутил себя подлецом, замыслившим против несчастного дитя какую-то жуткую пакость. Этакий дядюшка Скрудж[70], черт бы меня побрал…

— Да ты не волнуйся, — снова сказала моя знакомая. — Дядечка веселый, шутить любит, истории всякие рассказывает, и с девочками обходительный… К тому же мой друг. Так что все будет хорошо, слышишь?

— Дядечка? — повторил я ошарашенно. — Какой я вам дядечка? Мне всего тридцать четыре! Я протестую!..

Но меня, похоже, никто не слушал.

Она взяла пигалицу за руку и повела прямиком к лимузину, загородившему весь стеклянный портал на выходе из отеля. Носильщик в это время уже грузил ее чемодан в багажник. Делать было нечего — я поплелся за ними следом. «Дядечка»!.. С ума сойти легче.

В лимузин сели только мы с пигалицей. Погода портилась на глазах. Всю дорогу до аэропорта в окне тянулись сплошные снега да льды. Антарктика…

— Слушай, — спросил я девчонку. — А звать-то тебя как?

Она внимательно посмотрела на меня. И чуть заметно покачала головой. Мол, ну ты, дядя, даешь. Потом повернулась к окну и неторопливо, словно желая отыскать что-то определенное, обвела глазами окрестности. Везде, куда ни глянь, лежал снег.

— Юки[71], — вдруг сказала она.

— Юки?

— Звать так, — пояснила она. — Имя. Юки.

Сказав это, она вытащила из кармана плейер — и унеслась в свою персонально-музыкальную вселенную. Так до самого аэропорта больше ни разу на меня и не взглянула.

За что? — думал я. Что я не так сказал?.. Позже-то я понял, что Юки — ее настоящее имя. Но тогда, в лимузине, я был убежден, что вместо имени она просто ляпнула первое, что в голову взбрело. И я обиделся. Время от времени она доставала из кармана жевательную резинку и нахально жевала ее в одиночестве. Мне не предложила ни разу. То есть, я вовсе не хотел ее жвачки — но хоть предложить-то можно из вежливости? И вот в результате всей этой несправедливости я наконец ощутил себя нудным состарившимся идиотом. А поскольку этого уже никак не исправить, я просто ввинтился поглубже в кресло и закрыл глаза. И погрузился в собственное прошлое. Во времена, когда мне было столько же, сколько ей сейчас. Я тогда собирал пластинки рок-музыки. Синглы-сорокапятки. Рэй Чарльз — «Hit the Road, Jack», Рики Нельсон — «Travelin' Man», Бренда Ли — «All Alone Am I» и все в таком духе; помню, штук сто насобирал. Каждый день их слушал и слушал — все слова тогда знал наизусть… Я попытался прокрутить в голове слова «Travelin' Man». Сам себе не поверил — но я помнил весь текст наизусть! Совершенно бессмысленная песня, а попробуй спеть — вспоминается до последней строчки… Вот что значит молодая и крепкая память. Всякую белиберду запоминаешь на всю жизнь.


And the China doll

down in old Hongkong

waits for my return[72]


Что тут скажешь? Конечно, это не «TALKING HEADS». Меняются времена. Ti-i-imes, they are a-cha-a-anging[73]

* * *
Оставив Юки в зале ожидания, я отправился к стойке авиалинии и выкупил билеты. Заплатил по своей кредитке — потом рассчитаемся. До вылета оставался еще целый час, но дежурная сообщила, что рейс, скорее всего, отложат. «Следите за объявлениями, — сказала она. — В настоящий момент видимость нулевая».

— А улучшение, вообще, ожидается? — поинтересовался я.

— По прогнозу — ожидается, но трудно сказать, когда, — ответила дежурная голосом человека, которому все осточертело. Еще бы. Повтори одну и ту же фразу двести раз — расхочется жить на свете.

Я вернулся к Юки, сообщил ей о снегопаде и возможной задержке рейса. Она поглядела на меня с таким видом, будто хотела сказать: «ну-ну». Но ничего не сказала.

— Как все будет — непонятно, так что давай пока багаж не сдавать, — предложил я. — Если что — обратно получать замучаемся.

«Да как угодно», — было написано на ее лице, но она опять ничего не сказала. — Какое-то время придется здесь просидеть. Не самое интересное место, конечно… — продолжал я. — Ты, кстати, обедала?

Она кивнула.

— Ну, тогда, может, хоть в кафе посидим? Попьешь чего-нибудь. Кофе там, какао, чай, сок — что захочешь. А?

«Ну, не знаю…» — нарисовалось у нее на лице. Не лицо, а палитра визуальных эмоций.

— Тогда пойдем! — сказал я и поднялся с кресла. И, толкая перед собой чемодан на колесиках, прошел с ней в кофейню. В кофейне оказалось людно. Все рейсы задерживались, у всех вокруг были изможденные лица. Лишь бы заказать хоть что-нибудь, я попросил себе бутербродов и кофе, а Юки взяла какао.

— И сколько ты в отеле жила? — спросил я.

— Десять дней, — сказала она, немного подумав.

— А мать когда уехала?

Она поразглядывала снег за окном, потом ответила:

— Три дня назад.

Прямо не разговор, а урок английского начальной ступени.

— А в школе, что — всю дорогу каникулы?

— А в школу я не хожу. Всю дорогу. Так что отстань, — сказала она. И, достав из кармана плейер, нацепила наушники.

Я допил кофе, почитал газету. Что-то я в последнее время слишком часто раздражаю собой девчонок. С чего бы это? Не везет — или причина серьезнее?

Наверное, просто не везет, решил я. Потом, дочитав газету, достал из сумки карманного Фолкнера — «Шум и ярость» — и раскрыл на первой странице. Почему-то именно Фолкнера (и еще Филиппа Дика) я особенно хорошо воспринимаю, когда сдают нервы. Стоит вымотаться эмоционально — и я стараюсь читать кого-нибудь из этих двоих. Ни в каких других ситуациях я их не читаю… Чуть погодя Юки сходила в туалет. Потом заменила батарейки у плейера. А еще через полчаса мы услышали объявление. Рейс на Ханэда вылетает через четыре часа. Ожидайте улучшения погодных условий. Я глубоко вздохнул. Черт бы меня побрал. Киснуть здесь еще четыре часа?

Ладно, делать нечего. В конце концов, меня предупреждали. Чем сидеть сокрушаться, лучше уж подумать о том, как убить столько времени. Power ofpositive thinking[74]… После пяти минут «позитивного размышления» у меня наконец проклюнулась одна идейка. Удачная или нет — это мы поглядим. Но уж всяко интереснее, чем перспектива убить кусок жизни в гвалте прокуренного кафе. Бросив Юки «сейчас вернусь», я отправился к стойке «Прокат автомобилей». И попросил у них машину. Девица за стойкой оформила все почти мгновенно. Мне досталась «королла-спринтер» со встроенным стерео. Меня посадили в микроавтобус, довезли до стоянки и вручили ключи. От аэропорта до стоянки было минут десять езды. «Королла» оказалась белого цвета, с новенькими зимними покрышками. Я сел в нее и вернулся в аэропорт. Вошел в кофейню и сказал Юки:

— Собирайся. За эти три часа мы с тобой неплохо прокатимся по окрестностям.

— Но там же все снегом завалено… Чего кататься, когда ни черта не видно? — проговорила она, совершенно сбитая с толку. — И куда это ты, интересно, собрался?

— Да никуда я не собрался. Сядем в машину и покатаемся, вот и все, — ответил я. — Зато можно музыку громко включать. Ты ведь не можешь без своей музыки? Ну, вот и будешь крутить на всю катушку. Если слушать один только плейер — уши испортятся, так и знай!

Она покачала головой. «Ври больше!» — прочитал я на ее мордашке. И тем не менее, когда я бросил ей не глядя «ну все, пошли!» и поднялся со стула — она тут же вскочила и зашагала за мной.

Кое-как я запихал ее чемодан в багажник — и сквозь нескончаемый снегопад погнал машину по дороге куда глаза глядят. Юки достала из сумки кассету, воткнула в магнитофон и нажала на кнопку. Дэвид Боуи запел «China Girl». Его сменил Фил Коллинз. Потом «Старшип». Томас Долби. Том Петти и «Хартбрейкерз». Холл и Оутс. «Томпсон Твинз». Игги Поп. «Бананарама». Все самое стандартное, что слушают пигалицы планеты Земля, было собрано на этой кассете.

Внезапно «Роллинги» выдали «Goin' to a Go-Go».

— О, эту песню я знаю! — сказал я. — Ее раньше «Мирэклз» пели. Смоуки Робинсон и «Мирэклз». Мне тогда было лет пятнадцать или шестнадцать…

— А-а, — протянула Юки без особого интереса.

— Го-оинг ту э го-гоу!.. — заорали мы с Джеггером.

Чуть погодя Пол Маккартни и Майкл Джексон загнусавили «Say, Say, Say». Машин на дороге почти не встречалось. Можно даже сказать, их практически не было. Триумфально, как на параде — тр-рум! тр-рум! тр-рум! — дворники счищали снег с лобового стекла. В машине было тепло, а с рок-н-роллом — вообще уютно. Даже с «Дюран Дюраном» — уютно, несмотря ни на что. Я наконец-то расслабился и, подпевая всем бандам подряд, гнал машину сквозь снежное месиво. Да и Юки выглядела куда спокойней, чем раньше. Когда ее девяностоминутный сборник закончился, она вдруг обратила внимание на кассету, что я выбрал в офисе на стоянке.

— А это что? — спросила она.

— Сборник «олдиз», — ответил я. — Пока в аэропорт со стоянки ехал — крутил, чтобы время убить.

— Давай поставим, — потребовала она.

— Да тебе вряд ли понравится. Очень старые песни…

— Пускай, мне все равно… Я за эти десять дней все свои кассеты уже по сто раз переслушала.

И я поставил ей эту кассету.

Сначала Сэм Кук спел «Wonderful World». «Не силен я в истории мира, и все же…» Отличная вещь. Сэма Кука застрелили, когда я ходил в третий класс.

Бадди Холли — «Oh, Boy». Бадди Холли тоже погиб. В авиакатастрофе.

Бобби Дарлинг — «Beyond the Sea». И Бобби Дарлинг погиб.

Элвис — «Hound Dog». Элвис погиб от наркотиков.

Все погибли…

Чак Берри спел «Sweet Little Sixteen». Эдди Кокрэн — «Summertime Blues». Братья Эверли — «Wake Up Little Suzie».

Всем этим песням я подпевал, где только помнил.

— Здорово ты их знаешь! — с явным интересом заметила Юки.

— Ну, а как же… Я ведь тоже раньше, как ты, с ума сходил по рок-музыке, — сказал я. — Когда мне было столько же, сколько тебе. Возле радио вечерами сидел, как приклеенный, все карманные деньги на пластинки тратил… Рок-н-ролл! Казалось, на белом свете нет ничего прекраснее. И я был счастлив просто от того, что сидел и все это слушал.

— А сейчас?

— И сейчас слушаю. Даже любимые песни есть. Только запоминать наизусть уже как-то не тянет. Больше не цепляет так сильно.

— Почему?

— Ну, как почему…

— Объясни, — попросила Юки.

— Наверно, со временем понимаешь, что по-настоящему хороших вещей на свете не так уж и много. Действительно хороших — раз-два и обчелся. Что ни возьми. Хороших книг, хороших фильмов, хороших концертов — буквально по пальцам пересчитать! И в рок-музыке так же. За час рока по радио выуживаешь одну-единственную стоящую мелодию. Все остальное — мусор, отходы массового производства. Раньше я об этом всерьез не думал. Что попало слушал и радовался. Молодой был, свободного времени хоть отбавляй… Влюблялся то и дело… И даже к низкокачественной ерунде мог относиться с душевным трепетом. Понимаешь, о чем я?

— Да уж как-нибудь… — ответила Юки.

Зазвучали «Дел Вайкингз» — «Come Go With Me», и я пропел вместе с хором вступление.

— Ну как, не скучно? — спросил я Юки.

— Не-а… Ничё так себе, — сказала она.

— Угу… Ничё так себе, — согласился я.

— А сейчас ты больше не влюбляешься? — спросила Юки.

Тут я задумался.

— Сложный вопрос, — сказал я. — Вот у тебя есть парень?

— Нету, — ответила она. — Только придурки всякие.

— Понимаю, — сказал я.

— Музыку слушать — и то веселей…

— Очень хорошо понимаю, — повторил я.

— Что, действительно понимаешь? — она прищурилась и с сомнением посмотрела на меня.

— Действительно понимаю, — кивнул я. — Некоторые называют это словом «эскапизм». Но пусть называют как угодно, мне все равно. Моя жизнь — это моя жизнь, а твоя жизнь — твоя и больше ничья. Если ты четко знаешь, чего хочешь — живи как тебе нравится, и неважно, что там о тебе думают остальные. Да пускай их всех сожрут крокодилы!.. Вот так я думал, когда был такой, как ты. И теперь думаю точно так же. Может, я до сих пор из детства не выбрался? А может, просто был прав с самого начала? Одно из двух, а что именно — никак не пойму…

Джимми Гилмор запел «Sugar Shack». Насвистывая мелодию, я гнал машину по шоссе. По левую руку до самого горизонта тянулась укрытая снегом долина. «Просто кофейня из старых брёвен… Напоит кофе, когда час неровен»… Классная песня. Шестьдесят четвертый год.

— Эй, — сказала Юки. — Ты странный. Тебе это никто не говорил?

— Хм-м-м, — промычал я скорее отрицательно.

— У тебя жена есть?

— Была когда-то.

— Что, развелся?

— Угу.

— Почему?

— А она сама ушла.

— Что, правда?

— Правда. Влюбилась в другого парня и убежала с ним куда-то.

— Жалко, — сказала она.

— Спасибо, — сказал я.

— Но я, кажется, понимаю, почему.

— И почему? — спросил я.

Но она лишь насупилась и ничего не ответила. Мне, впрочем, и самому не хотелось расспрашивать.

— Эй… Хочешь жвачки? — спросила Юки.

— Спасибо, не хочу, — ответил я.

Постепенно, но верно лед между нами таял — и вскоре мы вдвоем выдали бэк-вокал для «Surfin' U.S.A.» из «Бич Бойз». Ну, не всю песню, только припевочки — «Инсайд, аутсайд Ю-Эс-Эй!» и так далее. Но все равно получилось весело. И, кстати, припев «Help Me Ronda» мы тоже спели вместе. Вот так-то. Рано мне еще на свалку. И вовсе я не дядюшка Скрудж…

Тем временем метель улеглась. Мы вернулись в аэропорт. У стойки проката я отдал ключи от машины. Затем мы оформили багаж и еще через полчаса прошли на посадку. В конце концов, получилось, что наш вылет задержали на пять часов. В самолете Юки моментально уснула. Во сне у нее было фантастически красивое лицо. Словно она не человек, а тончайшей работы скульптура из какого-то неземного материала. Казалось, задень ее нечаянно — и она разобьется на тысячи мелких осколков. Такая вот особая красота. Стюардесса, пронося мимо напитки, увидела это лицо — и поглядела на меня с особой многозначительностью. И улыбнулась. А я улыбнулся в ответ. И попросил джин с тоником. Под джин с тоником я начал думать о Кики. Несколько раз прокрутил в голове сцену с Кики и Готандой в постели. Камера разворачивается. Появляется Кики. «Что происходит?» — спрашивает она.

«Что происходит?» — отзывается эхо у меня в голове.

Глава 16

В аэропорту Ханэда мы получили багаж, и я спросил у Юки, где она живет.

— В Хаконэ, — сказала она.

— Ого! Ближний свет, — заметил я. Девятый час вечера: хоть на такси, хоть на чем угодно до Хаконэ и к полуночи не добраться. — А здесь, в Токио, у тебя кто-нибудь есть? Родственники или просто близкие люди?

— Людей нету. Но есть квартирка на Акасака. Совсем маленькая. Мама там останавливается, когда в Токио приезжает. Я могу там переночевать. Там сейчас никто не живет.

— А кроме мамы, кто еще в семье?

— Больше никого, — сказала она. — Только мы вдвоем.

— М-да… — только и сказал я. Что говорить, семейка с проблемами. Впрочем, мне-то какое дело? — Ладно. Давай сперва заедем ко мне, потом поужинаем где-нибудь — и я на своей машине тебя отвезу тебя до Акасака. Идет?

— Все равно, — пожала плечами она.

Я поймал такси, и мы поехали ко мне на Сибуя. Я попросил Юки подождать у подъезда, а сам поднялся в квартиру и сменил походную амуницию на одежду попроще. Кроссовки, кожаная куртка, свитер, джинсы. Затем спустился, посадил Юки в свою «субару» — и через пятнадцать минут мы уже сидели за столиком итальянского ресторанчика. Я заказал равиоли и салат, она выбрала спагетти «бонголе» со шпинатом. Еще мы попросили рыбы, запеченной в фольге, и разделили одну порцию на двоих. Рыба оказалась просто огромной — но Юки, похоже, все не могла насытиться и на десерт уплела еще апельсиновый мусс. Я выпил кофе «эспрессо».

— Вкуснятина! — наконец резюмировала она.

Тогда я признался ей, что вообще всегда знаю места, где можно вкусно поесть. И рассказал о своей работе — отыскивать самые вкусные рестораны в огромном городе.

Юки слушала, не говоря ни слова.

— Так что в этом деле я большой спец, — подытожил я. — Во Франции, например, есть такие свиньи, которые хрюкают и землю роют, когда трюфеля находят. Очень похоже…

— Значит, ты не любишь свою работу?

Я покачал головой.

— Прямо беда. Никак не могу ее полюбить. Слишком бессмысленная. Ну, нашел я очередной ресторан с хорошей кухней. Написал о нем в модном журнале. Дескать, все идите сюда. И ешьте вот это. Но за каким чертом, спрашивается, я это делаю? Неужели люди не могут сами решить, что им есть? С какой стати я, посторонний человек, навязываю им, чем набивать их персональные желудки? Зачем тогда меню в ресторанах придумывают?.. И вот после рекламы в журнале этот ресторанчик становится жутко популярным. Народ туда уже просто валом валит — и очень скоро вся эта уникальная кухня, да и сервис заодно, сходят на дерьмо. Почти всегда. В восьми случаях из десяти, если не чаще. Потому что сам баланс спроса и предложения сходит на дерьмо. Мы же сами и превращаем его в дерьмо. Вытаскиваем на свет что-нибудь чистенькое — и наблюдаем, как его заляпывает грязью со всех сторон. И называем это Информацией. А потом перекапываем весь мир от конца до края, так, чтоб и места живого на земле не осталось — и называем это Оптимизацией Информации. Лично меня от всего этого уже тошнит. Да пускай хоть черта лысого оптимизируют — я-то здесь при чем?

— И все-таки ты это делаешь!

— Ну, во-первых, работа есть работа… — начал было я, но тут же осекся, вспомнив, с кем говорю. Боже мой! Чем я забиваю голову тринадцатилетней девчонке?

— Пойдем, — сказал я. — Время позднее, а мне тебя еще везти до Акасака.

Мы сели в мою «субару», и Юки поставила первую же кассету, что попалась под руку. Сборник «олдиз» — записывал я сам. Песни, под которые хорошо рулить в одиночку. «Фор Топс» — «Reach Out, I'll Be There»… Дорога была пуста. До Акасака мы доехали почти сразу, и я спросил у Юки, где ее дом.

— Не скажу, — вдруг заявила она.

— Это еще почему? — удивился я.

— А я пока домой не хочу!

— Послушай, уже одиннадцатый час! — сказал я. — Закончен трудный день. И я измотан, словно пес[75]

Она повернулась на сиденье всем телом и уставилась на меня в упор. Я следил за дорогой и не видел ее лица — но чувствовал, как ее взгляд обжигает мне левую щеку. Никакой определенной эмоции я в этом взгляде не ощущал: она просто буравила меня глазами — и все. А потом отвернулась к окну и сказала:

— Мне пока спать неохота. Если сейчас домой пойду — помру там одна со скуки. Лучше еще покататься. И музыку послушать…

Я немного подумал.

— Ну, хорошо. Еще час. Ровно через час ты пойдешь домой и будешь спать, как бревно. Договорились?

— Договорились.

Еще час мы мотались по улицам ночного Токио, слушая музыку. Я крутил баранку — и думал о том, что именно из-за таких, как мы, загрязняется атмосфера, разрушается озоновый слой, уровень шума приводит к массовому психозу, — а запасы природных ресурсов планеты Земля подходят к концу. Юки прижалась щекой к спинке сиденья и с отсутствующим видом разглядывала город в окне, не произнося ни слова.

— Так значит, твоя мать сейчас в Катманду? — спросил я наконец.

— В Катманду, — ответила она устало.

— И пока она не вернется, ты все время будешь одна?

— В Хаконэ есть бабка-гувернантка.

— М-да… — протянул я. — И часто у вас так?

— В смысле — что она уехала и меня бросила?

— Угу…

— Да постоянно! У нее же в голове одни фотографии. Я не ругаюсь — просто мама вообще такая. Ни о чем, кроме себя, думать вообще не умеет. То и дело забывает меня где-нибудь. Как зонтик — взяла и забыла! И уехала неизвестно куда. Захотелось ей в Катманду — все, ничего больше на свете не существует. Потом спохватывается, прощения просит. А через полчаса опять все сначала! И в этот раз — то же самое… Нашло на нее хорошее настроение — поехали, говорит, прокачу тебя на Хоккайдо. Прекрасно, едем на Хоккайдо. Только на Хоккайдо мама сразу куда-то девается, а я каждый день только плейер в номере слушаю да обедаю в одиночку… Но теперь — все, с меня хватит! Больше у нее эти номера не пройдут. Это ведь она только обещает, что через неделю приедет. А сама, могу спорить, из Катманду опять улетит неизвестно куда!..

— А как зовут твою маму? — поинтересовался я.

Она назвала фамилию и имя. Совершенно мне неизвестные. Никогда не слышал, признался я.

— Но на работе маму по-другому зовут, — сказала Юки. — Там ее зовут Амэ[76]. Уже много лет подряд. Поэтому она и назвала меня Юки. Дурацкое имя, скажи? Вот такая у меня мамочка…

Имя «Амэ» я знал хорошо. Кто же не знает Амэ! Фотохудожница, прославилась на всю страну чуть ли не за неделю. В телевизоре не мелькает, интервью не дает. В свете не появляется. Ее настоящее имя почти никому не известно. Занимается только тем, что ей нравится. Особо известна своей эксцентричностью. Снимает умное, агрессивное фото… Я озадаченно покачал головой.

— М-да… Так что ж, выходит, твой отец — тот самый писатель, как его… Хираку Макимура, да?

Юки мгновенно насупилась.

— Он хороший! — сказала она. — Просто у него таланта нет…

Из того, что написал отец Юки, я прочел когда-то книг пять или шесть. Стоит признать: два самых ранних романа и сборник рассказов, которые он сочинил еще в молодости, были совсем неплохи. Оригинальный язык, свежий взгляд на вещи. Первое время эти книги даже держались в списке бестселлеров. И сам автор стал «любимчиком толпы». В телевизоре и модных журналах начал давать интервью, где делился мнениями о самых разных проблемах жизни. К тому времени женился на «культовой» фотохудожнице Амэ. И достиг высшей точки своего взлета.

Дальше все пошло вкривь да вкось. Без какой-либо заметной причины он вдруг разучился писать, как раньше. Его следующие два-три романа оказались откровенным графоманским мусором. Критика жестоко издевалась над ними, и продавались книги из рук вон плохо. И тогда Хираку Макимура решил в корне изменить манеру письма. Из молодежного писателя-романтика он вдруг превратился в крутого экспериментатора-авангардиста. Содержательности романам это не прибавило ни на йоту. Просто теперь его тексты напоминали дикую смесь отрывков из экзальтированной французской прозы. Несколько критиков, напрочь лишенных вкуса, поначалу кинулись было это нахваливать. Но через пару лет — видно, сообразив, что искать тут нечего, — умолкли и они. Почему так случилось — не знаю. Но его талант полностью исчерпал себя в первых трех книгах — и растворился бесследно. Сочинять гладкие тексты он не разучился — и писать продолжал. Точно одряхлевший кобель, что по старой привычке все тычется носом сучке под хвост, его призрак блуждал по задним полкам букинистов. К тому времени Амэ уже развелась с ним. А говоря проще — поставила на нем крест. Так, по крайней мере, решила светская хроника.

Но и тогда Хираку Макимура не сдался. Напротив, он расширил границы своих тем — и перешел на «путешествия с приключениями». По нескольку раз в год он отправлялся в какие-нибудь малоизведанные уголки мира — и писал об этом истории. Как он ел с эскимосами тюленье мясо, как жил с африканскими аборигенами, как наблюдал за повадками южноамериканских горилл. И при этом — ругал на чем свет стоит доморощенных, «не нюхавших жизни» писателей наших дней. Поначалу это читалось неплохо, но он все писал и писал об одном и том же лет десять подряд — и в конце концов просто иссяк, как пересохший колодец. Чему удивляться? В этом мире осталось слишком мало места для приключений. Это вам не времена Ливингстона или Амундсена! Постепенно его приключения стали размытыми и абстрактными, а их место заняли долгие витиеватые рассуждения. Не говоря уж о том, что в этих поездках он ни разу и не пережил Приключения в полном смысле слова. Почти повсюду его сопровождали какие-то координаторы, редакторы, кинорепортеры и бог знает кто еще. А когда он связался с телевидением, его регулярная свита из режиссеров, операторов и представителей фирмы-спонсора выросла в среднем до десяти человек. Постепенно автор стал появляться в кадре. И чем дальше, тем больше просто появляться в кадре. Что это значило — в деловом мире объяснять никому не нужно.

Может, он и в самом деле был неплохим человеком. Но звезд с неба не хватал, тут Юки права…

Больше о ее папаше-писателе мы не говорили. Юки явно не желала продолжать эту тему — да и мне самому не хотелось.

Какое-то время мы молча слушали музыку. Сжимая руль, я следил за стоп-сигналами «БМВ», всю дорогу маячившего перед нами. Юки разглядывала город за окном, носком ботинка подстукивая барабанам Соломона Бёрка.

— Машина у тебя что надо! — сказала Юки ни с того ни с сего. — Как называется?

— «Субару», — ответил я. — Старая подержанная «субару». Наверно, ты — первая, кому пришло в голову ее похвалить…

— Не знаю, но когда в ней едешь, она излучает какое-то… дружелюбие.

— Это оттого, что я ее люблю, и она это чувствует.

— И излучает дружелюбие?

— Ответную любовь, — уточнил я.

— Как это? — не поняла Юки.

— Я и моя машина постоянно друг друга выручаем. И при этом — заполняем одно и то же пространство. Я люблю свою машину. Пространство наполняется моим чувством. Мое чувство передается ей. Мне становится хорошо. Ей тоже становится хорошо.

— Разве механизму может быть хорошо?

— Ну, конечно! — кивнул я. — Почему — сам не знаю. Но у механизмов тоже бывают свои настроения. Иногда им хорошо, а иногда — так, что хоть вообще с ними не связывайся. Логически я, пожалуй, это не объясню. Но по опыту знаю: это действительно так.

— Так что же, ты ее любишь прямо как человека? — спросила Юки.

Я покачал головой.

— Нет. Любовь к машине — совсем по-другому. С машиной ведь как? Однажды совпал с ней удачно — и какое-то время ваши отношения уже никак не меняются. А у людей не так. Люди, чтобы и дальше совпадать, все время подстраиваются друг под друга в мелочах, их чувства меняются постоянно. Вечно в них что-то движется или останавливается, растет или исчезает, спорит, обижается… В большинстве случаев мозгами это контролировать невозможно. Совсем не так, как с «субару».

Какое-то время Юки думала над моими словами.

— Стало быть, вы с женой не совпадали?

— Я думал, что совпадали. А жена так не думала. Наши мнения различались. И поэтому она убежала. Видимо, решила: чем исправлять эту разницу мнений со мной, лучше убежать с кем-то еще — и сберечь себе кучу времени…

— Не получилось, значит, как с «субару»…

— Вот именно, — кивнул я. Черт бы меня побрал. Прекрасная тема для обсуждения с тринадцатилетней девчонкой!

— Эй, — сказала вдруг Юки. — А обо мне ты что думаешь?

— О тебе я пока почти ничего не знаю, — ответил я.

Я снова почувствовал, как мне сверлят взглядом левую щеку. Казалось, еще немного — и там будет дырка. «Так вот в чем дело!» — понял я наконец.

— Я думаю, что ты, наверное, самая красивая девчонка из всех, кого я когда-нибудь выманивал на свидание, — произнес я, глядя на дорогу перед собой. — Нет, даже не «наверное». Точно — самая красивая. И будь мне пятнадцать лет — я бы непременно в тебя влюбился. Но мне тридцать четыре года, и так просто я уже не влюбляюсь. Не хочу становиться еще несчастнее, чем был до сих пор. С моей «субару» мне будет гораздо спокойнее… Примерно так. Я ответил на твой вопрос?

Юки снова посмотрела на меня долгим взглядом, на сей раз — абсолютно без выражения.

— Ты ненормальный, — изрекла она наконец.

Может быть, оттого, что так сказала именно она — я вдруг и правда ощутил себя самым безнадежным из всех неудачников на Земле. Вряд ли ей хотелось меня обидеть. Но как раз это у нее получилось неплохо.

* * *
В четверть двенадцатого мы вернулись на Акасака.

— Ну, что? — сказал я.

На сей раз Юки объяснила мне дорогу как полагается. Квартирка ее матери располагалась в крохотном здании на тихой улочке неподалеку от храма Ноги. Я подрулил к самому подъезду и выключил двигатель.

— Насчет денег… — тихо сказала Юки, не вставая с места. — За самолет, за ужин…

— За самолет вернете, когда мать приедет, — сказал я. — А все остальное — не бери в голову. За даму на свидании я всегда плачу сам. Так что можешь считать — кроме самолета расходов не было.

Ничего не ответив, Юки насупилась, вылезла из машины, наклонилась над кадкой с фикусом и выплюнула туда жвачку, которую жевала всю дорогу.

— Большое спасибо!.. Не стоит благодарности! — сказал я, учтиво раскланявшись сам с собой. Затем достал из кармана визитную карточку и протянул ей. — Когда мать приедет, передай ей вот это. Кроме того, если будешь одна и проблемы возникнут — звони сюда. Чем смогу — помогу…

Она стиснула в пальчиках мою визитку, поизучала ее несколько секунд — и затолкала в карман.

— Странное имечко! — только и сказала она.

Я вытащил из багажника ее чемоданище, загрузил его в лифт и доволок до двери квартиры. Юки достала из сумки ключ и отперла дверь. Я втащил чемодан внутрь. Квартира состояла из кухоньки (она же гостиная), спаленки, туалета и душевой. Здание было еще совсем новым, в квартире царил идеальный порядок — и оттого жилище сильно смахивало на рекламный салон агентства по продаже недвижимости. Мебель, посуда, электроприборы были безупречно укомплектованы и стояли в точности там, где полагалось; и хотя все вещи выглядели очень изысканными и дорогими — человеческим жильем от них почему-то не пахло. Как если бы кто-нибудь просто захотел собрать их здесь в идеальном порядке, заплатил за это деньги — и через три дня заказ был выполнен. Толково и со вкусом. Но совершенно не так, как в реальной жизни.

— Мама здесь редко останавливается, — сказала Юки, проследив за моим блуждающим взглядом. — У нее здесь студия неподалеку, она там и пропадает все время, когда в Токио приезжает. Там же спит, там же ест. А сюда только иногда приходит.

— Понятно, — сказал я. Деловая жизнь деловой женщины, куда деваться…

Юки сняла шубу, включила газовую печку. Затем достала непонятно откуда пачку «Вирджиниа Слимз», вытянула сигарету, зажала в губах, очень стильно чиркнула картонной спичкой о коробок и прикурила.

Лично я считаю, что тринадцатилетним девчонкам курить совсем ни к чему. Вредно для здоровья и кожа портится. Однако эта девчонка закурила настолько сногсшибательно, что у меня просто язык не повернулся ей что-либо сказать. Резко очерченные, будто вырезанные ножом на бледном лице, ее тонкие губы легонько стиснули фильтр; робкое пламя лизнуло самый кончик сигареты — и длинные, как из шелка, ресницы медленно опустились. Маленькая челка колыхнулась еле заметно, когда она чуть подалась головой вперед… Само совершенство. Будь мне пятнадцать лет — я бы точно влюбился, снова подумал я. Абсолютно фатальной любовью, страшной и неудержимой, как лавина в весенних горах. Влюбился бы — и, крайне плохо представляя, что с этим делать дальше, впал бы в дикую, черную меланхолию… Глядя на Юки, я вспомнил другую девчонку. Ту, в которую был влюблен лет в тринадцать или четырнадцать. И давно забытое, бескрайнее чувство тех далеких лет вдруг снова прошило мою душу насквозь.

— Кофе будешь, или еще что-нибудь? — спросила Юки.

Я покачал головой.

— Поздно уже. Я пойду.

Юки положила сигарету на край пепельницы и проводила меня до двери.

— В постели не кури. Печку на ночь выключай, — сказал я.

— Хорошо, папочка… — ответила она.

Это было прямое попадание — просто не в бровь, а в глаз.

* * *
Вернувшись домой на Сибуя, я первым делом плюхнулся на диван и опустошил банку пива. Затем просмотрел пять-шесть писем, что обнаружил в почтовом ящике. Все они были о работе, и ни одно не требовало срочной реакции. Я взрезал конверты, вывалил содержимое на стол, да так и оставил — прочитаю потом. Тело пронизывала усталость, ничего делать желания не было. Из-за дикого перевозбуждения спать тоже не хотелось. Какой долгий был день, подумал я. Все тянулся, тянется и никак не закончится. Такое чувство, будто весь этот день я катался на «американских горках». До сих пор все тело дрожит…

Сколько же суток я провел в Саппоро? Я попытался вспомнить — и не смог. Прошедшее мелькало в памяти, картина за картиной — сны вперемежку с полночными бдениями. Пепельно-серое небо. Даты, события — все смешалось под этим небом, замкнувшись одно на другое… Сначала я поужинал с девчонкой в очках. Позвонил моему бывшему напарнику. Узнал от него о прошлом отеля «Дельфин». Встретился с Человеком-Овцой. Посмотрел кино с Готандой и Кики. На пару с тринадцатилетней пигалицей спелпесню «Бич Бойз». И вернулся в Токио. Сколько дней на это ушло?

Сосчитать не получалось, хоть тресни.

Завтра, решил тогда я. Оставь на завтра то, о чем не можешь думать сегодня…

Я прошел на кухню, налил в стакан виски и стал пить его, не разбавляя. Сгрыз остававшиеся полпачки печенья. Заплесневелого, как мысли в моей голове. Поставил негромко старую пластинку — песенки Томми Дорси в исполнении ностальгических «Модернэйрз». Старомодных, как мысли в моей голове. С треском иглы по пластинке. Только это никому не мешает. Времена этой музыки кончились. Она уже никуда не идет. Как и мысли в моей голове.

«Что происходит?» — слышу я голос Кики.

Камера разворачивается. Искусные пальцы Готанды пытливо исследуют спину Кики. Словно выискивают источник воды в пустыне.

Что со мной происходит, Кики? Что-то не то, ты права. Я больше не верю в себя, как раньше. Все-таки Любовь и подержанная «субару» — песни из разных опер. Так или нет? И я ревную тебя к искусным пальцам Готанды… Как там Юки с ее сигаретами — не прожгла ли чего? Выключила ли печку, как положено? «Папочка», черт бы меня побрал… Я больше не верю в себя. Может, я уже вообще не живу — а просто догниваю, проклиная судьбу, на этом слоновьем кладбище развитого капитализма?

Завтра. Все — завтра…

Я почистил зубы, надел пижаму, допил остававшееся в стакане виски. И совсем уже собрался в постель, когда зазвонил телефон. Несколько секунд я озадаченно смотрел на него, стоя посреди комнаты. Потом взял трубку.

— Только что печку выключила, — отрапортовала Юки. — И сигарету погасила. Ну, как? От сердца отлегло?

— Теперь отлегло, — ответил я.

— Спокойной ночи, — сказала она.

— Приятных снов, — сказал я.

— Эй… — произнесла она вдруг. И выдержала длинную паузу. — Признавайся: там, в Саппоро, в этом отеле… ты видел человека в овечьей шкуре?

Обняв телефон так бережно, словно прижимаю к груди яйцо африканского страуса, я медленно сел на кровать.

— Я все знаю. Что ты его видел. Тебе не говорила, но знала с самого начала.

— Ты встречалась с Человеком-Овцой?! — спросил я ошарашенно.

— М-м… — промычала она неопределенно и прищелкнула языком. — Но об этом — в следующий раз. Встретимся — расскажу не торопясь. А сейчас я спать хочу!

И она с грохотом повесила трубку.

Страшно ныло в висках. Я отправился на кухню и выпил еще виски. Все тело тряслось, как в припадке. «Американские горки» ревели, продолжая свой безумный аттракцион. Все связано, сказал Человек-Овца.

Все связано, подумал я.

Многие, многие события, люди и вещи понемногу замыкались друг на друга.

Глава 17

На кухне, прислонившись к мойке, я хлебнул еще виски и подумал: что же, черт побери, происходит? Захотелось позвонить Юки. Позвонить и спросить прямо в лоб: откуда ты знаешь про Человека-Овцу? Но я слишком устал. Слишком долгим был этот день. И к тому же — вон как она повернула. В следующий раз, мол! — и трубку бросила. Так что придется ждать следующего раза… Да, и самое главное. Я ведь даже не знаю номера ее телефона.

Я забрался в постель, но заснуть не мог — и минут пятнадцать таращился на телефон у подушки. Почему-то казалось, что Юки вот-вот позвонит еще раз. Или даже не Юки — вообще кто-нибудь. Бывают минуты, когда телефон воспринимаешь как бомбу с часовым механизмом. Когда сработает — неизвестно. И только возможность взрыва отсчитывает секунды.

Вообще — странной он все-таки формы, телефонный аппарат. Очень странной. Обычно на это внимания не обращаешь. Но вглядишься попристальней — и в его выпуклых очертаниях угадываешь какую-то мистическую невысказанность. То ли он страшно хочет что-то сказать, но не может. То ли просто всем нутром ненавидит тех, кто заточил его именно в эту оболочку. Дескать, взбрело же кому-то в голову придать чистейшей, абсолютной Концепции Телефона такую нелепую форму!

Телефон…

Я начал думать о телефонных станциях. О проводах, что выползают из моей квартиры — и разбегаются во все концы света. Потенциально я замкнут чуть ли не на любого человека Земли. Прямо сейчас мог бы связаться хоть с Анкориджем. Позвонить в фойе отеля «Дельфин». Или даже своей бывшей жене… Безбрежное море контактов. А главный узел этих контактов — на Телефонной Станции. Там, на станции, гигантский компьютер обрабатывает все входящие и исходящие сигналы. Из разных цифровых комбинаций рождаются те или иные контакты — и происходит Всеобщая Коммуникация. По телефонным проводам, подводным кабелям, подземным тоннелям и космическим спутникам связи — мы замыкаемся друг на друга. И громадный компьютер контролирует наше Общение.

Но сколь бы совершенны ни были средства этой коммуникации — они ни с кем не соединят нас, пока у нас самих не возникнет желания пообщаться. Более того: даже если и желание есть, но нет номера телефона (как в моем случае — забыл спросить) — тоже не получится ни черта. Не говоря уже о случаях, когда нужные цифры вылетают из головы, или теряется записная книжка. А еще бывает — и номер помнишь прекрасно, да палец не ту кнопку нажал… В этих случаях мы никуда не попадаем и с кем нужно не соединяемся. Вот такие мы несовершенные и непрактичные существа.

Но и это еще не все! Допустим даже, я выполню все вышеописанные условия — и дозвонюсь до Юки. А она возьмет и заявит мне: «Я сейчас не хочу разговаривать!» И бросит трубку. То есть, бывает и так, что контакт установлен, а общения — ноль. Односторонний выплеск чьих-то эмоций, и все дела.

Моей телефонной трубке, похоже, все это ужасно не по нутру.

Она, Телефонная Трубка (может, правильней было бы говорить «он, Телефон» — но мне почему-то хочется думать о нем в женском роде) страшно нервничает из-за того, что ей не дают выразить свою Идеальную Телефонную Концепцию на всю катушку. Она просто вне себя от того, что общение людей проистекает из размытых, неопределенных желаний и не преследует никаких конкретных целей. Для ее Идеальной Концепции это слишком несовершенно, слишком непредсказуемо и слишком непрактично.

Я приподнялся на локте, подпер щеку ладонью — и стал смотреть, как она злится. «Ничего не поделаешь, дорогая! — сказал я ей мысленно. — Я не виноват. Такая уж это штука — человеческое общение. Несовершенная, непредсказуемая и непрактичная…» Именно такой взгляд на вещи я считаю куда более идеальной концепцией — что и бесит ее сильнее всего. Но дело тут совсем не во мне. На какой бы край света она от меня ни сбежала, если б только могла, — окружающий мир всегда и везде раздражал бы ее точно так же. Хотя я не исключаю, что здесь она раздражается пуще обычного, поскольку вынуждена находиться именно в моей квартире. И в этом, готов признать, есть доля моей вины. Что ни говори — а сам я порхаю по жизни, ничуть не задумываясь о таких важных вещах, как собственные совершенство, предсказуемость и практичность. Просто не забиваю себе этим голову, и все…

Сам того не заметив, я переключился на мысли о бывшей жене. Телефонная Трубка смотрела на меня с молчаливым упреком. В точности так, как когда-то смотрела жена. Я любил свою жену. Когда-то нам было очень здорово вместе. Мы всегда понимали шутки друг друга. За все эти годы мы трахнулись с нею чуть ли не тысячу раз. Пропутешествовали вдвоем по несметному числу городов… И все-таки иногда она смотрела на меня с молчаливым упреком. Ночью, без всяких слов, одними глазами — она упрекала меня за мое несовершенство, за непредсказуемость и непрактичность. Я чувствовал, что раздражаю ее. То есть, повторяю: мы отлично ладили. Но та идеальная картина мира, к которой она стремилась и которую рисовала у себя в голове, слишком принципиально отличалась от мира, которым жил я. Ее идеалом было Торжество Человеческого Общения. Словно некая финальная сцена кинофильма, где Общение — белоснежное, без единого пятнышка знамя, под которым люди Земли светлым путем бескровных революций приходят к Великому Совершенству. Великое Совершенство поглощает все наши мелкие несовершенства, а также разрешает любые наши проблемы и исцеляет нас всех до единого. Такой была Любовь в ее понимании. И с моим пониманием, разумеется, ничего общего не имела. В моем понимании Любовь выглядела куда приземлённей и проще: все мы одинокие существа из плоти и крови — и лишь по всяческим подземным кабелям, телефонным проводам и еще черт знает чему иногда замыкаемся друг на друга. Ужасно несовершенная система. То линия перегружена. То нужные цифры не вспоминаются. То какой-нибудь осел ошибся номером. Но так уж устроено, я не виноват. Пока мы состоим из плоти и крови — так будет всегда. По логике вещей. По законам Природы… Все это я объяснял ей. Много, много раз.

Только она все равно ушла.

Может, я слишком преуспел, воспевая людское несовершенство — и сам подтолкнул ее к этому?

Я разглядывал телефон и вспоминал о нашем с нею сексе. За последние три месяца перед тем, как уйти, она не дала мне ни разу. Зато прекрасно давала другому. О том, что мою жену трахает кто-то другой, я тогда не знал ни черта.

— Послушай… Тебе не хотелось бы переспать с кем-нибудь еще? — предложила она мне однажды. — Если что — не бойся, я не обижусь!

Шутит, подумал я тогда. Но она не шутила. «Да мне ни с кем, кроме тебя, не хочется», — ответил я. То есть, мне действительно больше ни с кем не хотелось. «Но… я правда хочу, чтобы ты мне изменил! — настаивала она. — Тогда мы смогли бы исправить кое-что в наших отношениях…»

Я так и не переспал ни с кем ради нее. То есть, я вовсе не считаю себя «зажатым» по части секса, но спать с одной женщиной, чтобы исправить отношения с другой — извините покорно! Если я с кем-то трахаюсь, то лишь потому, что сам этого хочу.

Вскоре после этого она ушла. Интересно: а если бы я выполнил ее просьбу, пошел куда-то, переспал с кем-нибудь — неужели она бы осталась? Может, она надеялась, что это поможет настроить между нами ее любимое «человеческое общение»? Но тогда это слишком глупо. Я не хотел спать ни с кем другим. И на что она рассчитывала — не знаю. Сама она этого мне так и не объяснила. Даже после развода. Абстрактные метафоры — вот и все, что я слышал от нее. О важных для себя вещах она всегда рассуждала исключительно символическими понятиями.

Перевалило заполночь — но автомагистраль за окном не смолкала. Тишину комнаты то и дело вспарывал треск мотоциклов. Звуконепроницаемые стекла гасили уровень шума, но его плотность все равно давила на нервы. Чем бы я ни отгораживался от него — он все равно оставался, этот уличный шум, все плотнее подступал ко мне. И все жестче определял мне место на этой Земле…

Я устал разглядывать телефон и закрыл глаза.

Я закрыл глаза — и в пустоту, распахнувшуюся во мне, хлынуло паралитическое бессилие. Очень быстро оно заполнило меня до краев. И только потом пришел сон.

* * *
Наутро, разделавшись с завтраком, я порылся в телефонном справочнике, откопал нужный номер и позвонил своему давнему знакомому — агенту по вербовке звезд для шоу-бизнеса. Мы пересекались с ним всякий раз, когда мне приходилось брать очередное интервью для еженедельника. На часах было десять утра, и он, конечно же, спал. Я извинился, что разбудил его, и сказал, что мне до зарезу нужен телефонный номер Готанды. Он немного поворчал, но, в конце концов, сообщил мне номер киностудии, заключившей с Готандой контракт. Так себе студия, средней руки. Я позвонил туда. Трубку снял какой-то дежурный менеджер, я сообщил ему название своего еженедельника и сказал, что хотел бы связаться с господином Готандой.

— Интервью? — осведомился менеджер.

— Не совсем, — ответил я.

— А что тогда? — не унимался он. Что ж, вполне понятная подозрительность.

— У меня к нему частный разговор, — пояснил я.

— Насколько частный? — настаивал он.

— Я его одноклассник, — сказал я. — И мне во что бы то ни стало нужно с ним поговорить.

— Ваше имя? — спросил он. Я сказал. Он записал.

— Очень важный разговор, — добавил я.

— Говорите, я передам, — пообещал менеджер.

— Я хотел бы поговорить напрямую, — не сдавался я.

— Не вы один, — парировал он. — Нам тут звонило уже с полтыщи его одноклассников…

— Но у меня действительно очень важное дело, — сказал я. — И кроме того, я думаю, что смогу компенсировать ваши усилия так, чтобы это было в ваших же служебных интересах.

Секунд пять он раздумывал над моими словами. Конечно, я блефовал. У меня не было никакой власти для подобных «компенсаций». Все, что я мог на своей работе — это пойти, куда прикажут, и взять у кого положено интервью. Но мой собеседник об этом не догадывался. Догадайся он — считай, все пропало.

— А точно не интервью? — переспросил он. — Если все-таки интервью, то договаривайтесь через меня, иначе будут проблемы. Все должно быть официально…

— Нет. Сугубо личный разговор. На сто процентов, — еще раз подтвердил я.

Он попросил номер моего телефона. Я продиктовал.

— Значит, одноклассник… — повторил он, вздохнув. — Ладно. Сегодня вечером — ну, может, завтра — он вам позвонит. Если, конечно, сам захочет, вы же понимаете…

— Разумеется, — сказал я.

— Человек он занятой… Да и вообще — может, он вовсе не горит желанием общаться с одноклассниками? Все-таки не ребенок уже, чтобы зря по телефону болтать…

— Безусловно, — сказал я.

Он зевнул — и прямо посередине зевка повесил трубку. Что поделаешь. Десять утра…

* * *
Не дожидаясь обеда, я поехал на Аояма и провел больше часа в пижонском супермаркете «Кинокуния»[77]. Припарковав свою старушку «субару» на магазинной стоянке между «саабами» и «мерседесами». И ощутив себя на их фоне таким же неказистым, как моя малолитражка. Но несмотря ни на что — я люблю ходить за продуктами в «Кинокуния». Смешно звучит, но салат, купленный в «Кинокуния», остается свежим куда дольше, чем салат из других супермаркетов. Уж не знаю, почему — но это так. Возможно, персонал «Кинокуния» остается в магазине после закрытия и всю ночь тренирует листья салата на выживаемость. Ничуть не удивлюсь, если это окажется правдой. В нашем Обществе Развитого Капитализма еще и не такое случается.

Уходя из дома, я поставил телефон на автоответчик, но когда вернулся, никаких сообщений не обнаружил. Никто не звонил. «Тема «Шафта»», — объявили по радио название очередной мелодии. Слушая «Тему «Шафта»», я выложил из пакета овощи, завернул в полиэтилен и спрятал в холодильник. Кто такой этот Шафт, интересно узнать?[78]

Затем я снова вышел из дома — и в маленьком кинотеатре тут же, на Сибуя, посмотрел «Безответную любовь» в четвертый раз. Отмерил приблизительное время от начала сеанса, вошел в зал, дождался сцены с Кики — и сосредоточил все внимание на экране. Так, чтобы ни мелочи не пропустить. Все шло как всегда. Утро. По-воскресному безмятежный рассвет. Жалюзи. Спина голой женщины. Мужские пальцы ласкают ее. На стене — картина Корбюзье. У изголовья кровати столик, на нем — початая бутылка «Катти Сарк». Два бокала и пепельница. Наполовину выкуренная пачка «Сэвэн Старз». У стены — стереосистема. Цветочная ваза. Из вазы торчат какие-то хризантемы. По всему полу разбросана одежда, явно снятая впопыхах. Книжная полка. Камера разворачивается. Кики. Я непроизвольно закрываю глаза. Потом открываю. Готанда ласкает Кики. Очень плавно и нежно. «Что за бред!» — думаю я. И говорю это вслух. Парень за четыре кресла от меня удивленно оглядывается.

Входит героиня-старшеклассница. На голове косички. Ветровка с эмблемой какого-то яхт-клуба, джинсы. Красные кроссовки «Адидас». В руках — плюшки-печенюшки. Делает шаг в квартиру. Улепетывает. Готанда в трансе. Сидит в постели и остановившимся взглядом смотрит в пространство, где она только что была. Пальцы Кики у него на плечах. В ее голосе досада. «Что происходит?»

Я вышел из кино. И побрел по Сибуя куда глаза глядят.

Начались весенние каникулы, и улица просто кишела школьниками и студентами. Тинэйджеры всех мастей шатались по кинотеатрам, жевали пищевой мусор макдональдсов, тусовались в модных кофейнях, скупая продвинутые журналы типа «Хотдог пресс», «Поп-ай» или «Олив», от которых потом сами же не знали как избавиться, и просаживали последнюю мелочь за игральными автоматами. Отовсюду гремела музыка: Стиви Уандер, Холл и Оутс, истерические ритмы пачинко[79], милитаристские марши из динамиков на рекламных автобусах ультраправых — все это мешалось, спрессовывалось и переплавлялось в одну невразумительную какофонию. Ближе к метро гвалт стоял еще громче: прямо перед станцией закатили предвыборное шоу политики.

Я брел по улице не останавливаясь, а у меня перед глазами все шевелились длинные пальцы Готанды, ласкавшие спину Кики. Постепенно я добрался до Харадзюку, прошагал по Сэндагая мимо бейсбольного стадиона, через кладбище Аояма свернул к музею искусств Нэдзу, миновал кафе «Фигаро» и вновь очутился перед супермаркетом «Кинокуния». Затем обогнул небоскреб Дзинтан — и вернулся на Сибуя. В общем, прогулялся неплохо, что говорить[80]. Когда я добрел до станции Сибуя, солнце уже зашло. С вершины холма было видно, как навстречу сполохам разгоравшегося неона неслись по улицам бесстрастные клерки в иссиня-черных пальто, все с одинаковой скоростью — точно стая угрюмых тунцов на прожекторы тунцелова.

Дома меня встретил красным огоньком автоответчик. Я зажег в комнате свет, снял пальто, достал из холодильника банку пива, отпил глоток. Потом сел на кровать, дотянулся до телефона и нажал на «play». Секунд пять кассета проматывалась обратно — потом включилась сама.

— Сколько лет, сколько зим! — произнес Готанда.

Глава 18

— Сколько лет, сколько зим! — произнес Готанда. Внятно, с хорошей артикуляцией. Не быстро и не медленно, не громко и не тихо, без напряжения — но и не слишком расслабленно. Идеальный голос. Я мгновенно узнал его. Такой голос трудно забыть, если хоть раз услышал. Как трудно забыть эту ослепительную улыбку, эти белоснежные зубы и тонкую линию носа. Никогда в жизни я не обращал на этот голос особого внимания и специально о нем не задумывался. Но теперь, будто колокольный звон, что расплывается волнами в вечерних сумерках, — этот голос втекал в меня и будил самые сонные закоулки памяти… Чудеса, да и только.

— Сегодня вечером я дома, звони прямо сюда. В любое время — я до утра не сплю! — сказал Готанда и дважды продиктовал свой номер. — Ну, пока! Позвонишь — поболтаем…

Судя по первым цифрам, жил он где-то неподалеку. Я записал номер, снял трубку и позвонил. После шестого гудка включился автоответчик. «Никого нет дома. Оставьте, пожалуйста, сообщение», — сказал механический женский голос. Я сообщил свое имя, телефонный номер и время звонка. Сказал, что сегодня весь вечер дома… Сложная это штука — жить в больших городах! Повесив трубку, я пошел на кухню, достал из холодильника листики сельдерея, сполоснул их, нарезал помельче, залил майонезом — и уже принялся жевать, запивая пивом, когда зазвонил телефон.

— Что делаешь? — спросила Юки.

— Стою посреди кухни, ем сельдерей с майонезом и пиво пью, — ответил я.

— Сочувствую, — сказала она.

— Не стоит, — ответил я. Слишком многое на этом свете нуждается в сочувствии больше, чем я. Просто Юки об этом еще не знала.

— Где ты сейчас? — спросил я.

— Все там же, на Акасака, — сказала она. — Мы сегодня не поедем кататься на машине?

— Извини, но сегодня никак. Сегодня я сижу дома и жду очень важного делового звонка. Как-нибудь в другой раз, хорошо?.. И кстати — насчет вчерашнего разговора. Ты что, действительно видела человека в овечьей шкуре? Расскажи! Ты даже не представляешь, как это важно…

— Как-нибудь в другой раз, хорошо? — передразнила она и с грохотом бросила трубку.

«Черт знает что!» — подумал я. И еще с минуту простоял как истукан, уставившись на трубку в руке.

* * *
Вскоре я покончил с сельдереем и задумался, что бы такого приготовить на ужин. И решил: сварю-ка я сегодня спагетти. Взять два зубчика чеснока, покрошить не очень мелко и обжарить в оливковом масле. Время от времени наклонять сковородку, собирая масло к одному боку, и держать так подольше на слабом огне. Добавить стручок красного перца. Жарить дальше перец с чесноком. Чтобы масло не начало горчить, вынуть вовремя перец с чесноком (угадать момент — пожалуй, самое сложное). Бросить в масло ломтики ветчины и обжаривать до тех пор, пока не начнут потрескивать. Вывалить на сковородку спагетти и перемешать. Покрошить петрушки. Подавать с салатом — сыр «моцарелла» и свежие помидоры… Очень даже неплохо!

Однако не успел я вскипятить воду для спагетти, как мне опять позвонили. Я выключил плитку и подошел к телефону.

— Здорово, дружище! — воскликнул Готанда. — Сколько лет-то прошло? Как ты там, жив-здоров?

— Живу помаленьку… — ответил я.

— Менеджер сказал, у тебя ко мне дело. Опять, небось, лягушку разрезать не с кем? — Он жизнерадостно засмеялся.

— Да хотел у тебя спросить кое-что. Хотя понимаю: ты человек занятой. Немного странный вопрос, конечно. Понимаешь, какое дело…

— Э, погоди. Ты чем сейчас занят?

— Да ничем… Вот, решил себе ужин сварить.

— Замечательно! Может, выберемся куда-нибудь в ресторанчик? Я как раз сижу и думаю, с кем бы поужинать. Не люблю жевать в одиночку…

— Ну, неудобно как-то. Свалился на тебя со своим звонком…

— Да брось ты стесняться, ей-богу! Хотим мы того или нет, наш желудок пустеет по три раза на дню, и его все равно приходится чем-нибудь набивать. Так что жевать через силу ради тебя я не буду, не беспокойся! Зато уж сядем по-человечески, поедим, выпьем, поболтаем о прошлом. Я уже тыщу лет никого из школьных знакомых не видел. Так что лишь бы тебе было удобно, а уж я — с удовольствием. Тебе самому — удобно?

— Спрашиваешь. Это же у меня к тебе дело, а не наоборот!

— Прекрасно! Я сейчас за тобой заеду. Ты где живешь?

Я сказал ему адрес.

— Ага, это от меня недалеко. Минут через двадцать жди! Только будь готов, чтобы сразу выйти. А то у меня в животе уже космический вакуум, долго не выдержу.

— Понял, — сказал я, повесил трубку и озадаченно покрутил головой. «Поболтаем о прошлом»?

Я совершенно не представлял, о каком таком «прошлом» мог бы болтать с Готандой. В школе мы не были особенно близки и почти не общались. Он слыл яркой личностью и гордостью класса; я же, прямо скажем, влачил весьма неприметное существование. Удивительно, что он вообще помнил, как меня зовут. Какое тут может быть «прошлое»? О чем мне с ним говорить? Впрочем — ладно, стоит отдать ему должное: носа он не задирал. В общем, хорошо, что все обернулось именно так, а не иначе.

Наскоро побрившись, я надел рубашку в оранжевую полоску, поверх нее — твидовый пиджак от Калвина Кляйна. Повязал шерстяной галстук от Армани, когда-то подаренный подругой на день рождения. Натянул свежевыстиранные джинсы. И обулся в теннисные туфли, купленные буквально на днях. Это были самые шикарные вещи в моем гардеробе. Оценит ли весь этот шик мой собеседник? Черт его знает. Ни разу в жизни не ужинал с кинозвездами. И что для этого полагается надевать — даже примерно не представлял.

Подъехал он ровно через двадцать минут — ни больше, ни меньше. Его шофер — лет пятидесяти, невероятно учтивый — позвонил в дверь и сообщил, что господин Готанда ожидает в машине. «Где личный шофер, там и мерседес», — подумал я и не ошибся: внизу ждал именно «мерседес». Серебристый «мерседес» исполинских размеров. Прямо прогулочный катер, а не автомобиль. Все стекла зеркальные — ни черта не разобрать, что внутри. С легким, приятным щелчком шофер распахнул передо мною дверь. Я ступил туда, внутрь. Внутри был Готанда.

— Давно не виделись! — сказал Готанда, широко улыбаясь. Я понял, что рукопожатия не будет — и слава богу.

— Давненько, — согласился я.

Одет он был очень просто: темно-синяя ветровка поверх шерстяного свитера, кремовые брюки из потертого вельвета. На ногах — кроссовки «асикс» невнятно-линялой расцветки. Однако все вместе выглядело безупречно. Самая стандартная и неказистая одежда смотрелась на нем так же стильно, как шедевры первоклассных модельеров. Не переставая улыбаться, он оглядел меня с головы до ног.

— Шикарно одеваешься, — сказал он. — Отличный вкус!

— Спасибо, — сказал я.

— Прямо кинозвезда! — добавил он. Это вовсе не прозвучало насмешкой — просто пошутил человек, и все. Я рассмеялся, он тоже. Атмосфера слегка разрядилась. Готанда окинул взглядом салон автомобиля.

— Зверь машина, да? Это мне студия дает, когда нужно. Вместе с шофером. Чтобы я, значит, в аварию не попал и не рулил, когда пьяный. Так безопаснее. И для студии, и для меня. Всем хорошо, все счастливы.

— И не говори… — только и сказал я.

— Сам-то я на такой в жизни бы ездить не стал. Я люблю, чтоб машина поменьше была.

— «Порш»? — спросил я.

— «Мазерати», — ответил он.

— Ну! Я-то люблю, чтоб еще поменьше… — сказал я.

— «Сивик»? — спросил он.

— «Субару», — ответил я.

— Ах, «субару»! — сразу закивал он. — Как же, ездил когда-то. Первая в жизни машина. В смысле — из тех, что я за свои деньги купил, не казенная. После первого фильма получил гонорар — и купил подержанную «субару». Ужасно ее любил! На съемки только на ней и ездил. А в следующем фильме мне уже дали роль покрупнее. Ну, и предупредили сразу. Дескать, хочешь пробиться в большие звезды — даже и не думай разъезжать на какой-то «субару»… Пришлось заменить на другую. Таков мир! А машина хорошая была. Практичная, дешевая… «Субару» я уважаю.

— Вот и я тоже, — сказал я.

— А знаешь, почему у меня самого «мазерати»?

— Почему?

— Потому что нужно на расходы больше списывать! — произнес он таинственным тоном, словно выдавал чьи-то грязные секреты. — Менеджер все время талдычит: расходуй как можно больше! А то не хватает для списания. Вот и приходится дорогие машины покупать. Купил подороже — больше на расходы списал. Общая квота расходов повышается. Все счастливы.

Черт-те что, подумал я. Хоть кто-нибудь в этом мире может думать о чем-то, кроме списания расходов?

— Сейчас от голода сдохну! — сказал Готанда и покачал головой. — И спасет меня только толстенный стэйк. Как ты насчет стэйка?

Я ответил, что полагаюсь на него, и он сказал шоферу, куда ехать. Шофер молча кивнул, и машина тронулась с места. Готанда, широко улыбаясь, смотрел на меня.

— Личный вопрос! — сказал он. — Сам себе ужин готовишь — стало быть, холостяк?

— Ага, — кивнул я. — Женился, развелся…

— Слушай, вот и я так же! — воскликнул он. — Женился, потом развелся… Пособие выплачиваешь?

— Нет.

— Что, ни иены?

Я покачал головой:

— Она все равно не возьмет.

— Счастливчик! — сказал он с чувством. И рассмеялся: — А я, поверишь, тоже ничего не выплачиваю — но из-за чертова развода сижу на полной мели. Слыхал, небось, как я разводился?

— Кое-что… краем уха, — ответил я.

Он не стал продолжать.

Насколько я помнил, лет пять назад он женился на популярной киноактрисе, а через два с лишним года развелся. Их развод тогда со смаком обсасывали скандальные еженедельники. Какие из них писали правду, какие нет — понять было трудно. Но, в общем, у всех выходило, будто семья той актрисы была с Готандой, что называется, на ножах. Стандартная ситуация, повторяется сплошь и рядом. Лихая семейка жены-знаменитости взяла муженька за горло и стремилась полностью подчинить своей воле — как дома, так и на людях. Он же был воспитан скромно, светской жизни чурался и предпочитал, чтобы хоть в личной жизни его оставили в покое. Понятное дело — о «семейном счастье» здесь и речи быть не могло.

— Забавно выходит, а? Когда-то нас с тобой объединяли опыты по разрезанию лягушек. А через столько лет встречаемся снова — и у нас одинаковый опыт несостоявшейся семейной жизни! Прямо мистика, тебе не кажется? — сказал Готанда, смеясь. И кончиком пальца коснулся левого века. — Кстати, а ты почему развелся?

— У меня все до ужаса просто. Однажды она ушла, и все.

— Вот так, вдруг?

— Ага. Ничего не сказала. Взяла и ушла ни с того ни с сего. Я и не догадывался ни о чем. Прихожу как-то с работы — а ее дома нет. Ну, думаю, пошла по магазинам, скоро вернется. Сварил себе ужин, поел. Спать лег. Утром проснулся — ее все нет. И через неделю нет, и через месяц. А потом по почте документы на развод пришли.

С полминуты Готанда молча размышлял над моими словами, потом вздохнул:

— Ты, конечно, можешь обидеться, но… сдается мне, по сравнению со мной ты просто счастливчик.

— Почему? — спросил я.

— От меня никто не уходил. Наоборот — это меня раздели догола и вышвырнули за дверь. В буквальном смысле слова…

Готанда замолчал и, прищурившись, уставился сквозь лобовое стекло автомобиля куда-то далеко-далеко.

— Грязная история, — продолжал он. — Они все спланировали, от начала и до конца. Каждую мелочь продумали. Настоящие жулики. Столько документов перекроили от моего имени! Да так ловко — я до последнего дня ни о чем не догадывался. Свои финансы я поручал ее же адвокату. Доверял жене полностью. Когда она говорила, мол, так нужно для декларации доходов — все ей в руки отдавал: банковскую печать, акции, векселя, сберкнижки… Я вообще не силен во всей этой бухгалтерии. Если есть кому ее поручить — всегда поручаю, лишь бы самому не возиться. Но моя благоверная спелась со своими предками: спохватился — да поздно. Оставили без штанов — это еще слабо сказано. Обглодали до самых костей. И выпнули за ворота, как собаку, которая отслужила свое и больше не нужна… В общем, научили дурака уму-разуму! — И он снова жизнерадостно рассмеялся. — Так что пришла пора и мне повзрослеть…

— Ну, все-таки тебе уже тридцать четыре! К таким годам все взрослеют. Как бы кто ни брыкался…

— Тут ты прав. Верно говоришь. Очень верно… Все-таки удивительно устроен человек! Вырастает как-то моментально: раз — и взрослый. Раньше я думал, люди взрослеют год от года, постепенно так… — Готанда пристально посмотрел на меня. — А оказалось — нет. Человек взрослеет мгновенно.

* * *
Стэйк-хаус, в который привез меня Готанда, оказался весьма респектабельным ресторанчиком в тихом закоулке на задворках Роппонги. Стоило нашему «мерседесу» остановиться у входа, как из дверей сразу выскочили для поклона метрдотель и парнишка-швейцар. Готанда велел шоферу вернуться за нами через час — и «мерседес» растворился в вечерних сумерках медленно и бесшумно, как мудрая рыбина в океанской пучине.

Нас провели к столику у стены, чуть поодаль от остальных посетителей. Публика в заведении была разодета по самой последней моде — но именно на этом фоне Готанда в своих потертых вельветовых брюках и кроссовках смотрелся особо элегантным пижоном. Уж не знаю, почему. Куда б ни являлся этот человек, что бы ни надевал — он неизменно приковывал к себе внимание окружающих. Практически из-за каждого столика на нас то и дело бросали взгляды — короткие, не дольше пары секунд. Они явно могли бы длиться и дольше, но дольше не позволяли приличия — и уже через пару секунд эти взгляды утыкались обратно в тарелки. Как все-таки сложно устроен мир…

Усевшись за столик, мы первым делом заказали по скотчу с водой.

— За бывших жен! — изрек Готанда. Мы подняли бокалы и, не чокаясь, выпили.

— Странное дело, — сказал он. — А я ведь до сих пор ее люблю… Даже после всего, что она со мной сделала — все равно люблю. Никак забыть не могу. И других женщин полюбить как-то не получается.

Не сводя глаз с огромного, благородной огранки куска льда в хрустальном бокале, я молча кивнул.

— А ты как?

— В смысле — что о жене своей думаю?

— Ну да.

— Сам не пойму, — признался я. — Я не хотел, чтобы она уходила. А она все равно ушла. Кто виноват — не знаю. Но так или иначе, это уже свершилось. Стало реальностью. Я долго привыкал к этой реальности, старался не думать ни о какой другой. Так что даже не знаю…

— Хм, — сказал Готанда. — Может, тебе больно об этом говорить?

— Вовсе нет, — покачал я головой. — Реальность есть реальность. Было бы глупо от нее отворачиваться. И боль здесь ни при чем. Просто мне непонятно, что я чувствую на самом деле.

Он щелкнул в воздухе пальцами.

— Вот! Именно так! «Непонятно, что чувствуешь на самом деле»… Болтаешься, как в невесомости. И даже боли не ощущаешь…

Подошел официант, мы заказали по стэйку. И ему, и мне — с кровью. А также по салату. И по второму виски с водой.

— Да! — вспомнил Готанда. — У тебя же ко мне дело какое-то. Давай о деле, пока не надрались.

— Понимаешь, странная история… — начал я.

Он приветливо улыбнулся. Профессиональной Приветливой Улыбкой. Хотя неприятных чувств это почему-то не вызывало.

— А я люблю странные истории, — сказал он.

— Посмотрел я недавно твой новый фильм, — продолжал я.

— «Безответную Любовь»? — пробормотал он и нахмурился. — Дерьмо картина. Дерьмо режиссер. И сценарий — дерьмо. Как всегда… Все, кто в съемках участвовал, теперь хотят поскорей об этом забыть…

— Я смотрел в четвертый раз, — сказал я.

Он уставился на меня, как в пустоту.

— Могу поспорить, — медленно произнес он. — На Земле не найти живого существа, которое захотело бы смотреть эту дрянь в четвертый раз. И во всей Галактике не найти. Спорю на что угодно.

— В этом фильме снимался один знакомый мне человек, — пояснил я. И добавил: — Кроме тебя, то есть…

Готанда потер пальцами виски.

— И кто же?

— Как звать — не знаю. Девчонка, с которой ты трахаешься в воскресенье утром.

Он поднес ко рту бокал с виски, сделал глоток и несколько раз задумчиво кивнул.

— Кики…

— Кики, — повторил я. Странное имя. Точно и не она, а кто-то совсем другой.

— Так ее звали. По крайней мере, на съемках все знали только это. Под именем Кики она появилась в нашем сумасшедшем мирке, под ним же от нас и ушла. Одного имени ей вполне хватало.

— А можно с ней как-то связаться? — поинтересовался я.

— Нельзя.

— Почему?

— Ну, давай с самого начала. Во-первых, Кики — не профессиональная актриса. И это сразу усложняет задачу. Все профессионалки — как знаменитые, так и нет — числятся в штате какой-нибудь киностудии. Найти их при желании — раз плюнуть. Почти все они сидят дома у телефонов как приклеенные и просто-таки молятся, чтобы им позвонили. Но Кики — не тот случай. Нигде не числится и никому не принадлежит. Мелькнула на задних ролях в паре-тройке картин — вот и вся карьера. Обычная подработка, никаких обязательств.

— А в этом фильме она откуда взялась? — спросил я.

— Так я же сам ее и привел! — ответил он как ни в чем не бывало. — Сначала ей предложил — мол, хочешь сниматься в кино? — а потом порекомендовал режиссеру.

— Но зачем?

Он отпил еще виски и чуть скривил губы, проглатывая.

— У этой девчонки — особый талант. Как бы это назвать… Чувство жизни? Черт его знает. Но что-то есть, несомненно. Я очень хорошо это чувствовал. Вроде и не красавица. И актерские данные весьма средние. Но стоит ей просто появиться на экране — и фильм сразу приобретает внутреннюю законченность. Я серьезно. Такой вот природный дар. Поэтому я и решил ее в картине использовать. И не прогадал. Всем, кто фильм смотрел, понравилась именно Кики. Я не хвастаюсь — но сцена с ней удалась особенно здорово. Очень реалистично. Ты не находишь?

— Да уж, — подтвердил я. — Реалистичнее некуда.

— После этого я всерьез собирался ввести ее в Большое Кино. Уверен, у нее бы отлично получилось… Да вот не вышло: она пропала. И это — вторая сложность в твоей задачке. Просто взяла и исчезла. Как дым. Как утренний туман.

— Что значит — исчезла?

— А то и значит. В буквальном смысле. Точно сквозь землю провалилась. Где-то с месяц назад. Я предложил ей — давай, мол, придешь на пробу. Все уладил, со всеми договорился, только приди — получишь большую роль в новом фильме. За день до пробы позвонил ей, лишний раз уточнил время встречи. Сказала, что придет вовремя… И не пришла. Как в воду канула. С тех пор ее больше никто не видел.

Он подозвал пальцем официанта и заказал еще пару виски с водой.

— Один вопрос, — продолжал Готанда. — А ты с ней спал?

— Да, — ответил я.

— То есть, м-м… Если бы я сказал, что тоже с ней спал, ты… Тебе было бы неприятно?

— Нет, — ответил я.

— Ну, слава богу! — вздохнул он с облегчением. — А то у меня врать всегда плохо получалось. Так что лучше сразу признаюсь: я с ней тоже спал, и не раз. Девчонка что надо. Со странностями, конечно, — но в душу людям западать умеет, этого у нее не отнять. Ей бы актрисой стать. Далеко бы пошла, мне кажется… Жаль, что все так обернулось.

— Так что же — ни адреса, ни телефона? Ни даже фамилии?

— В том-то и дело — ни малейшей зацепки. Никто ничего не знает. Кроме того, что ее звали Кики.

— А в бухгалтерии проверял? — спросил я. — Расписки в получении гонораров. Чтобы получить гонорар, нужно указать свои фамилию и адрес. Для налоговых отчетов, так ведь?

— Конечно, проверял. Только все без толку. Она не являлась за гонорарами. Деньги начислены, но не выданы. Расписок нет. Вакуум.

— Не захотела получать деньги? Но почему?

— Спроси что-нибудь полегче, — сказал Готанда, принимаясь за третье виски. — Может, не хотела инкогнито раскрывать. Женщина-загадка, я это сразу понял… В общем, брат, как ни крути — а мы с тобой совпадаем уже по трем позициям. Вместе лягушек резали — раз, обоих жены бросили — два, плюс оба спали с Кики…

Подали салаты и стэйки. Надо признать — отменные стэйки. Точь-в-точь как на фото в меню — слабо обжаренные, с кровью. Ел Готанда потрясающе аппетитно. То есть, держался он за столом очень просто и вряд ли получил бы высокие баллы на конкурсе светских манер — но есть с ним на пару было чрезвычайно уютно и гораздо вкуснее, чем в одиночку. В каждом его движении угадывался тот неописуемый шарм, от которого съезжают крыши у девчонок. Подражать этому шарму бесполезно, научиться ему невозможно. Или он у тебя с рождения — или живи без него.

— Кстати, а где ты познакомился с Кики? — спросил я, вонзая нож в мясо.

— Где?.. — Он немного подумал. — Да по телефону вызвал девчонку, она и пришла. Сам понимаешь, по какому телефону…

Я молча кивнул.

— Я же после развода только с такими и спал. Удобно, никаких хлопот. С непрофессионалками — в постели скучно, с актрисами студии — того и гляди, в скандальную хронику угодишь… А эти приходят сразу, только позвони. Дорого берут, это да. Но зато язык за зубами держат. Могила! Мне этот телефончик продюсер подкинул. Там у них девчонки что надо. Расслабляют без дураков. Настоящие профи, и при этом — совсем не потасканные. Сплошное взаимное удовольствие…

Он отрезал кусок мяса, положил в рот, со смаком прожевал, проглотил — и отхлебнул еще виски.

— Ну, как тебе мясо? Неплохо, а?

— Совсем неплохо, — согласился я. — Не к чему и придраться… Достойное заведение.

Он кивнул.

— Хотя тоже надоедает до смерти, если ходить сюда по шесть раз в месяц.

— А зачем сюда ходить по шесть раз в месяц?

— Здесь ко мне привыкли. Небо не падает на землю, когда я вхожу. Официанты не шушукаются на раздаче. Публика к знаменитостям привыкшая — никто не разглядывает меня, как в слона в зоопарке. Не клянчит автограф, когда я режу стэйк. Только в таком месте и можно поесть спокойно. В общем, больная тема…

— М-да… Кошмар, а не жизнь, — посочувствовал я. — И о списании расходов с утра до вечера голова болит.

— И не говори, — сказал он, даже не улыбнувшись. — Так на чем я остановился?

— На том, что ты вызвал шлюху по телефону.

— Ага, — кивнул Готанда и вытер губы салфеткой. — Вызвал-то я девчонку, к которой уже привык. Только ее в тот день почему-то не было. И вместо одной девчонки прислали мне сразу двух. Чтобы я, значит, сам выбрал, которая мне больше нравится. Дескать, я у них клиент повышенного внимания, вот они и предлагают мне такой сервис… Одна из них была Кики. Ну, я подумал-подумал, лень было выбирать — я и трахнулся с обеими.

— Хм… — только и сказал я.

— Это как-то тебя задевает?

— Да боже упаси, — отмахнулся я. — В школе, может, и задело бы, но сейчас…

— Ну, в школе я и сам бы на такое не решился, — усмехнулся Готанда. — А тут, представь себе, взял и трахнулся сразу с двумя. Ох, и классное сочетание! Та, вторая девчонка — просто загляденье. Обалденная красота и грация. Каждый квадратный сантиметр тела кучу денег стоит. Я не преувеличиваю. Уж я-то на своем веку много красавиц перевидал, но эта — одна из лучших. Характер отличный. Голова светлая. Если что, и за жизнь поговорить умеет. А Кики — нечто совсем другое… То есть, внешне-то и она недурна, все в порядке. Просто ее красота — не такая яркая и эффектная, а как бы это сказать…

— На каждый день, — подсказал я.

— Вот-вот! На каждый день… Так и есть. Одевается просто, разговаривает без кокетства, косметики почти никакой. Вообще, держится так, будто ей на все это наплевать. Но зато — удивительная штука: чем дальше, тем больше тянет общаться именно с ней. С Кики, то есть… Мы сначала трахнулись все втроем, а потом еще долго валялись прямо на полу — что-то пили, музыку слушали, болтали о том о сем. В общем, классно было. Как в студенческие годы вернулся, ей-богу. Сто лет уже так не расслаблялся… И потом я еще несколько раз вызывал именно их вдвоем.

— Когда это было примерно?

— После развода, считай, полгода прошло… Значит, полтора года назад! — подсчитал он. — В общем, вот так, «на троих» у нас получилось несколько раз. Отдельно Кики я не вызывал и один на один с ней не спал. Почему, интересно? Ведь стоило бы попробовать…

— И действительно, почему? — спросил я.

Он положил вилку и нож на тарелку, поднял руку и с легкой небрежностью коснулся пальцем виска. Его любимый жест в задумчивости. «Полный шарман», как сказали бы девчонки.

— Черт его знает… Может, просто боялся.

— Боялся? Чего?

— Наедине с ней остаться, — ответил он. И снова взялся за вилку и нож. — Понимаешь, есть у нее внутри какой-то… раздражитель, что ли. Возбуждает психику того, кто с ней рядом. Это очень трудно словами выразить. Вернее, даже не возбуждает, а… Нет, не могу объяснить.

— Внушает, что делать? Ведет за собой?

— Может, и так… Сам толком не пойму. Как-то я слишком размыто, неясно все это чувствовал. Точно сказать не получается. Но остаться с ней наединетак духу и не хватило. Хотя, на самом деле, к ней-то меня тянуло куда больше. Не знаю, понимаешь ли ты, о чем я…

— Кажется, понимаю, — сказал я.

— То есть, если б я трахнул ее одну, черта с два мне удалось бы расслабиться. Казалось, свяжись я с ней — меня обязательно затянет куда-то гораздо глубже. Хочу я того или нет. Но как раз этого я и не хотел! Мне нужно было просто переспать с девчонкой и расслабиться. Вот поэтому у нас с ней ничего не было. Хоть она и нравилась мне ужасно…

С полминуты мы молча жевали стэйки.

— Когда она на пробу не явилась, я к ней в клуб позвонил, — продолжал Готанда после паузы, будто вспомнив что-то еще. — Спрашиваю, где Кики. А нет ее, говорят. Исчезла. Не знаем, куда. Нету — и все! Может, конечно, она сама велела так отвечать, если я позвоню. Черт ее знает… Как тут проверишь? Ясно одно: из моей жизни она испарилась.

Подошел официант, забрал пустые тарелки и спросил, не угодно ли кофе.

— Да я бы, пожалуй, еще виски выпил, — сказал Готанда.

— Присоединяюсь, — кивнул я.

И нам принесли по четвертому виски с водой.

— Угадай, чем я сегодня весь день занимался? — спросил Готанда.

Я пожал плечами.

— Сегодня я весь день ассистировал зубному врачу. Чтобы в роль войти. Я сейчас в теледраме зубного врача играю, каждую неделю новая серия. Я, значит, стоматолог, а Рёко Накано[81]— окулистка. У обоих клиники в одном районе, знаем друг друга с детства, да всё как-то не встретимся по-настоящему… Ну, и так далее. Банально, конечно — ну да все эти теледрамы банальны, куда денешься. Смотрел, небось?

— Не-а, — сказал я. — Я вообще телевизор не смотрю. Только новости. Да и те — пару раз в неделю, не чаще.

— И правильно делаешь, — кивнул Готанда. — Оно и к лучшему: совершенно поганая драма. Я тоже ни за что бы не стал смотреть, кабы сам в ней не снимался. Но — популярная. То есть, действительно до ужаса популярная. Как и любая банальность, одобряется и поддерживается большинством населения. В студию каждую неделю куча писем приходит. Пишут стоматологи со всей страны! То я инструменты не так держу, то лечу неправильно, то еще что-нибудь — в общем, пилят за каждую мелочь. Дескать, ваш убогий сериал смотреть противно. Ну, так и не смотрели бы, кто же вас заставляет? Я правильно говорю?

— Может, и правильно… — сказал я.

— И вообще: почему, интересно, как только нужно играть учителя или доктора, все прибегают ко мне? Ты знаешь, скольких я врачей сыграл? Не перечесть! Из всех врачей я не сыграл разве только проктолога. И то потому, что его работу по телевизору показывать неприлично… Даже ветеринара играл. И гинеколога… А уж учителей сыграл — всех предметов, каким только в школе учат. Не поверишь — даже репетитора на дому изображать довелось. Почему так всегда получается?

— Наверно, ты так устроен, что все хотят тебе верить?

Готанда кивнул.

— Наверно. Да я и сам это знаю… Когда-то давно получил занятную роль: торговец подержанными автомобилями. Ну, знаешь, один из этих покореженных жизнью типов. Смачный такой: со вставным глазом, болтливый — из любого дерьма конфетку сделает и продаст в пять минут. Мне ужасно нравилось его играть. И, думаю, у меня хорошо получалось. Только все без толку. В студию посыпались письма. Много писем. Дескать, какая страшная несправедливость, что такому актеру дали подобную роль, как его жалко и все такое. Мол, если его и дальше будут заставлять это играть, мы откажемся покупать продукцию спонсоров вашей передачи… Кто тогда был спонсором, я уж не помню — то ли «Лайонз» с их зубной пастой, то ли «Санстар»… Забыл. Но так или иначе, прямо посреди сериала моего торгаша из сценария вырезали. Вжик — и нету! Даром что одна из ведущих ролей. А ведь какой интересный характер был — эх!.. И с тех пор потянулось всю дорогу: врачи, учителя, репетиторы…

— М-да. Сложная у тебя жизнь.

— А может, наоборот — слишком простая? — рассмеялся Готанда. — В общем, я сегодня весь день ассистировал зубному врачу, постигая премудрости стоматологии. Уже несколько раз туда ходил. И должен тебе сказать — у меня неплохо получается. Честное слово! Даже главврач похваливает. Простенькую медпомощь уже оказываю самостоятельно. Пациенты меня не узнают — я же в маске, все как положено. Но стоит мне с ними заговорить — сразу расслабляются безо всяких успокоительных…

— То есть, хотят тебе верить? — уточнил я.

— Ну да… — кивнул он. — Похоже на то. Да я и сам, когда с ними вожусь, успокаиваюсь необычайно. Я вообще часто думаю: наверно, по складу характера мне следовало стать учителем или врачом. Выбери я в свое время какую-то из этих профессий — может, и жил бы сегодня счастливо. И ведь запросто смог бы! Если б лучше понял тогда, чего на самом деле хочу…

— Значит, сейчас ты — несчастлив?

— Сложный вопрос… — задумался Готанда, трогая пальцем лоб. — Все дело в том, верю я сам себе или нет. С одной стороны, всё — как ты говоришь. Мои зрители мне верят. Но видят-то они не меня, а мой образ! Сценический имидж, призрак и ничего больше. Нажми кнопку, выключи телевизор — призрак тут же исчезнет. Щелк! — и от меня ни черта не осталось. Так?

— Так, — согласился я.

— А вот будь я настоящим врачом или учителем — никакой бы кнопки не существовало. Тогда бы я всю дорогу был просто самим собой…

— Но ведь тот, кого ты играешь, тоже живет в тебе постоянно… — сказал я.

— Господи, как я иногда устаю! — тихо сказал Готанда. — От этого раздвоения вечного. Жутко устаю. До головной боли. Перестаю понимать, кто я на самом деле. Где еще я настоящий — а где мой персонаж. Ощущение себя утрачивается напрочь. Как будто исчезает граница между собой и собственной тенью…

— Ну, в каком-то смысле все люди этим страдают, — сказал я. — Не ты один такой.

— О, нет, конечно! Моменты, когда теряешь себя, случаются с кем угодно, — согласился Готанда. — Я просто хочу сказать, что в моем случае предрасположенность к этому слишком сильна — и слишком фатальна, что ли… С детства, заметь! С самого детства — и до сих пор. Я ведь тебе в школе ужасно завидовал…

— Мне?! — Я подумал, что ослышался. — Ерунда какая-то… В чем можно было мне завидовать? Даже не представляю.

— Как бы это сказать… Ты всегда в одиночку занимался тем, что тебе нравится. Никогда не заботился о том, как тебя окружающие оценят — просто делал, что хотел, как сам считал нужным. Таким ты мне казался, по крайней мере. Парнем, который сохраняет свое «я» при любых обстоятельствах… — Готанда приподнял бокал и посмотрел сквозь него куда-то вдаль. — А я… Я всегда был «надеждой коллектива». С младых ногтей и до сих пор. Отличная успеваемость. Популярность. Опрятная внешность. Доверие учителей и родителей. Вечный лидер класса. Звезда школьного бейсбола. Как битой ни махну — мяч непременно через все поле перелетает. Сам не знаю, почему. Но всегда сильный удар получался. Ты просто не представляешь, какое это странное ощущение…

— Не представляю, — подтвердил я.

— И поэтому, когда бы ни случились какие-нибудь соревнования — обязательно звали меня. Как тут откажешься? Конкурс докладов по какой-нибудь теме — тоже посылали меня. Сами учителя говорили: иди, мол, готовься, будешь весь класс представлять. Что мне оставалось? Шел и побеждал… Выборы старосты — все заранее знают, что выберут меня. На экзаменах никто и не сомневается, что я все отвечу правильно. Попадается на уроке задачка посложнее — все смотрят, как решено у меня. За всю школьную жизнь не опоздал на урок ни разу… И, в общем, постоянно давило чувство, будто я — это вовсе не я. А какой-то совсем другой человек, которому это и подходит. И в старших классах все было так же. Просто один к одному… Старшие-то классы мы с тобой уже в разных школах оттрубили. Ты остался в государственной, а я в частный колледж экзамены сдал. Там я заделался крутым футболистом. Тот колледж, даром что с научным уклоном, футбольную команду собрал — будь здоров! Когда я поступал, они уже готовились к чемпионату страны среди юниоров… В общем, и на новом месте старая история повторилась. Примерный ученик, отличный спортсмен, прирожденный лидер… Девчонки из соседней гимназии только на меня и глазели. Я даже завел себе одну. Красивая была… Каждую нашу игру смотреть приходила. Так и познакомились. Правда, мы с ней не трахались. Обжимались только. Помню, придем к ней домой — и давай, пока родителей нет, руками. Торопливо так. Но все равно было здорово. Свидания ей в библиотеке назначал… Девчонка была — как с картинки! Или из передачки «Эн-Эйч-Кей»[82] про счастливые школьные годы…

Готанда отхлебнул еще виски и покачал головой.

— В университете, правда, кое-что изменилось. Война во Вьетнаме, молодежные бунты по всей стране, Единый Студенческий Фронт — ну, сам знаешь… Я, конечно же, опять выбился в лидеры. Там, где хоть что-нибудь движется, меня обязательно вперед выдвигают. По-другому просто быть не могло. Баррикады строил, в коммуне жил — свободная любовь, марихуана, «Дип Пёрпл» с утра до вечера… Словом, делал то же, что и все вокруг. Потом пригнали спецвойска, всех отловили, подержали в камере немножко… После этого заняться стало нечем. И вот как-то раз девчонка, с которой я тогда жил, затащила меня в молодежный театр — что, говорит, слабо попробовать? Я сперва думал: попробую шутки ради — но постепенно во вкус вошел. Не успел и втянуться, как мне, новичку, роль хорошую дали. Да я и сам уже чувствовал, что способности есть. Изображать других людей, чужие жизни играть… Природная склонность какая-то. Года два в театре провел — и в той, подпольной среде даже стал знаменитостью… Жизнь у меня тогда была — полный бардак. Пьянки, бабы какие-то бесконечные… Ну, да в те времена все так жили. И вот как-то приходят ко мне с киностудии и предлагают: мол, не хочешь ли сняться в кино. Интересно стало, решил попробовать. Тем более, что и роль была неплохая. Сыграл им, помню, такого чуткого и ранимого парнишку-старшеклассника. А они мне — раз! — и следующую роль предлагают. И тут же телевидение сниматься зовет. И пошло-поехало, как по рельсам. Свободного времени оставалось все меньше, и с театром пришлось расстаться. Со сцены уходил — чуть не плакал. Но другого выхода не было. Не киснуть же всю жизнь в подполье! Так хотелось выскочить в Большой Мир… И вот пожалуйста — выскочил. Крупный специалист по ролям врачей и школьных учителей. В двух рекламных роликах снялся. Таблетки от живота и растворимый кофе. Вот тебе и весь «большой мир»…

Готанда глубоко вздохнул. Со всем своим профессиональным шармом. Но все-таки вздох оставался вздохом — очень грустным и искренним.

— Жизнь как на картинке, тебе не кажется? — спросил он.

— Ну, нарисовать такую картинку тоже не каждому удается… — заметил я.

— В общем, да… — вяло согласился он. — Мне, конечно, везло все время, тут я спорить не стану. Но если подумать — я же ничего не выбирал себе сам! Иногда просыпаюсь ночью, и так страшно делается — сил нет… Лежу в холодном поту и думаю. Где она, моя жизнь? Куда запропастилась? Куда подевался тот настоящий «я», каким я когда-то был? Всю дорогу — сплошные чужие роли: мне их навязывают постоянно, а я все играю да играю. И при этом ни разу — ни разу! — ничегошеньки не выбирал себе сам…

Я не знал, что на это сказать. Что тут ни скажи — похоже, все будет мимо.

— Я, наверно, слишком много о себе болтаю, да? — спросил Готанда.

— Вовсе нет, — покачал я головой. — Хочешь выговориться — валяй, выговаривайся. Я никому не скажу, не бойся.

— Вот как раз этого я не боюсь, — произнес Готанда, глядя мне прямо в глаза. — И никогда с тобой не боялся. Тебе я доверяю. Сам не знаю, почему. Такие вещи не говорят кому попало. То есть, я об этом не говорил почти никому. Только жене и сказал. Все как есть, от чистого сердца. Мы с ней вообще очень искренне все друг другу рассказывали. И отлично ладили. Понимали друг друга с полуслова, и любили по-настоящему… Покуда ее чертова семейка все вверх дном не перевернула. Оставь они нас в покое — мы бы с ней и сейчас замечательно жили. Только она постоянно колебалась в душе… Все-таки ее в очень жесткой среде воспитали. Против семейства и пикнуть не смела. Ужасно от них зависела. Ну, я и… Впрочем, ладно, что-то я заболтался. Это уже совсем другая история. Я только хотел сказать, что с тобой я могу говорить откровенно и ничего не боюсь. Просто, может, тебе все это выслушивать — в тягость?

— Нет, не в тягость, — покачал я головой.

Затем Готанда ударился в воспоминания о нашей лабораторной эпопее. Сказал, что во время опытов всегда ужасно напрягался, боясь сделать что-то неправильно. Потому что потом должен был показать, как это делается, девчонкам, у которых не получалось. И что всегда завидовал мне, потому что я все выполнял спокойно, да не по инструкции, а как сам считал нужным.

Я хоть убей не помнил, чем именно мы тогда занимались, и совершенно не представлял, чему он там мог позавидовать. Все, что я помнил — это как безупречно двигались его руки. Как мастерски эти руки зажигали газовую горелку, как настраивали микроскоп. И как девчонки в классе следили за каждым его движением — так, будто на их глазах совершалось чудо. Я же если и оставался спокойным, то лишь по одной-единственной причине: все самое сложное всегда выполнял он сам.

Ничего этого я ему не сказал. Я просто молчал и слушал.

Через некоторое время к нашему столику подошел одетый с иголочки мужчина лет сорока, с чувством хлопнул Готанду по плечу и раскатисто произнес:

— Здорово, старик! Тыщу лет не виделись, а?

На его запястье поблескивал «ролекс» — столь неприкрыто-пижонского вида, что от неловкости хотелось отвернуться. За какую-то четверть секунды мужчина оглядел меня — и забыл о моем существовании, как только отвел глаза. Таким взглядом окидывают коврик при входе в дом. И даже мой галстук от Армани не помешал ему за эту четверть секунды вычислить: я — не звезда. Они с Готандой обменялись стандартными приветствиями: «Ну, как ты? — Да все дела, дела… — Как-нибудь еще выберемся в гольф поиграть!» — и так далее в том же духе. Затем Ролекс снова с силой хлопнул Готанду по плечу, бросил ему: «Ладно, до встречи!» — и убрался восвояси.

После его ухода Готанда еще с минуту просидел, насупившись, затем поднял руку, подозвал двумя пальцами официанта и попросил счет. Когда счет принесли, он достал авторучку и подмахнул его, даже не глядя на сумму.

— Ты не стесняйся. Мне расходовать надо побольше, — сказал он мне. — Это ведь даже не деньги. Это представительские расходы.

— Ну что ж. Спасибо за угощение, — поблагодарил я.

— Да не угощение это, — сказал он бесцветным голосом. — Траты для списания.

Глава 19

Мы с Готандой сели в его «мерседес», переехали на задворки Адзабу[83] и зашли там в бар еще чего-нибудь выпить. Сели за стойку подальше от входа — и за какой-то час уговорили по нескольку коктейлей каждый. Что-что, а пить Готанда умел: сколько б ни выпил — совершенно не выглядел пьяным. Ни в речи, ни в выражении лица ничего не менялось. Истребляя коктейль за коктейлем, он рассказывал мне всякие истории. О пошлости нашего телевидения. О безмозглости режиссеров. О дурновкусии телезвезд, от чьих разговоров так и тянет блевать. О продажности комментаторов утренних новостей. Рассказывал он интересно. Яркие образы, сочный язык, саркастический взгляд на мир.

Затем он попросил, чтобы я рассказал о себе. Как жил до сих пор, чего достиг и так далее. Я ужал свою жизнь, как мог, до размеров коротенькой истории и выложил перед ним. После вуза открыл с приятелем небольшую контору — сочинял объявления и правил рекламные тексты. Женился, развелся. На работе все шло неплохо, да случились кое-какие неприятности, фирму пришлось оставить. Сейчас перебиваюсь свободной журналистикой, пишу статьи по заказу. Не ахти какие деньги, конечно, но и тратить особо времени нет… В таком сокращенном виде моя жизнь показалось мне самому до ужаса серой и непримечательной. Словно вовсе и не моя жизнь.

Бар постепенно заполнялся людьми, разговаривать стало труднее. Несколько посетителей уже откровенно пялились на Готанду.

— Пойдем ко мне, — сказал Готанда, вставая. — Это в двух шагах. У меня спокойно. И выпить есть.

Жил он и правда в какой-то паре кварталов от бара. Отпустив «мерседес», мы прогулялись до его дома пешком. Здание в несколько этажей выглядело очень роскошно. В подъезде было сразу два лифта, и один из них, для жильцов, открывался ключом.

— Эту квартиру для меня студия откупила, когда я после развода на улице остался, — пояснил Готанда. — Не пристало, понимаешь, идолу кино и телевидения ютиться в какой-нибудь конуре лишь потому, что его жена из дому выкинула и оставила без штанов. Эдак весь наработанный имидж можно испортить! А теперь получается, что я у них жилье снимаю — ну и, натурально, за квартиру плачу. Из тех же расходов, которые списывать надо. Как раз то, что нужно. Всем удобно, все счастливы.

Квартира Готанды располагалась на верхнем этаже, под самой крышей. Просторная гостиная, две спальни, кухня. Широченный балкон, над которым нависала непривычно огромная Токийская телебашня. Мебель в гостиной подбирали со знанием дела. С первого же взгляда было ясно: денег сюда ухлопали — будь здоров. Паркетный пол, персидские ковры — где большие, где маленькие. Не слишком жесткий, не слишком мягкий диван. Кадки с какими-то фикусами, расставленные в тщательно продуманном беспорядке. Висячая люстра и настольная лампа в стиле «итальянский модерн». Никаких дополнительных украшений, кроме, пожалуй, огромного блюда на тумбочке — явный антиквариат. Повсюду царил идеальный порядок. Как пить дать, специальная горничная каждый день приходит и убирает квартиру. На журнальном столике — пара-тройка светских таблоидов (на обложках — девицы в бикини) и глянцевый ежемесячник «Архитектурный дизайн».

— М-да, квартирка что надо, — одобрил я.

— Хоть в кино снимай, да? — усмехнулся Готанда.

— Пожалуй… — согласился я, оглядевшись еще раз.

— А от этих интерьер-дизайнеров ничего другого и не дождешься! Кому ни закажи — у всех получается не жилье, а декорации для киносъемок. Я тут даже по стенам кулаком стучу иногда. Так и тянет лишний раз убедиться, что все это не папье-маше. Запаха жизни нет, ты заметил? На пленку снимать хорошо, а попробуй пожить…

— Ну вот, сам и привноси сюда запах жизни, — посоветовал я.

— Вся штука в том, что жизни-то особой нет… — произнес Готанда без всякого выражения.

Он подошел к проигрывателю — пижонской вертушке «Бэнг-энд-Олуфсен», поставил пластинку и опустил иглу. Колонки у него были совершенно ностальгические — «JBL», модель P-88. Отличные спикеры с качественным звуком, изготовленные в эпоху, когда фирма «JBL» еще не успела заполонить весь мир своими психотронными студио-мониторами. Заиграл старенький альбом Боба Купера.

— Что будешь пить? — спросил Готанда.

— Что ты — то и я, — пожал я плечами.

Он сходил на кухню и вскоре вернулся с подносом: бутылка водки, несколько банок тоника, ведерко со льдом и три разрезанных пополам лимона. И мы стали пить водку-тоник с лимоном под холодный, бесстрастный джаз Западного Побережья.

Что и говорить — жизнью в квартире Готанды и правда не пахло. То есть, ничего неприятного — просто не было запаха жизни, и все. Но лично меня отсутствие этого запаха нисколько не напрягало. Тут ведь смотря как внутри настроиться. Я, например, ощущал себя здесь очень хорошо и спокойно. Сижу себе на уютном диване и водку с тоником пью…

— Сколько у меня возможностей было! — изливал мне душу Готанда. — Если б захотел — запросто стал бы врачом. Или преподавателем вуза. В фирму крутую мог бы устроиться, не напрягаясь… А вот что получилось. Такая вот жизнь… Странно, да? Любую карту из колоды мог выбирать. Причем, отлично знал: какую ни вытяну — все будет удачно. Очень верил в себя… Но именно поэтому так ни черта и не выбрал! Понимаешь, о чем я?

— Н-не совсем… Я и карт-то в руках не держал никогда, — признался я.

Готанда посмотрел на меня, странно прищурившись, — но уже через пару секунд рассмеялся. Наверное, подумал, что я шучу.

Он налил мне и себе еще водки, выдавил по половинке лимона в каждый бокал и выбросил кожуру.

— Вот и с женитьбой все как-то само получилось, — продолжал он. — Познакомились мы на работе — в одном фильме играли. Вместе за город на съемки ездили, там же гуляли на пикниках, по хайвэю на машинах гоняли. Когда съемки закончились, встречались еще несколько раз… И постепенно все вокруг стали считать, что мы «идеальная пара», что свадьба не за горами — будто иначе и быть не может. Так мы, в конце концов, и поженились — словно в угоду публике. Тебе, наверно, сложно такое представить, но… этот мир до ужаса тесен! Любой бред толпы, любые домыслы о тебе могут так разрастись и окрепнуть, что однажды — раз! — и все это становится твоей реальностью… Только я ведь и правда ее любил! Она — самое настоящее из всего, что мне судьба когда-либо дарила. Ужасно хотел сделать ее своей… Не вышло. И так у меня всегда. Как ни пробую выбирать себе сам — всё от меня убегает. Женщины, роли… Предлагают что-нибудь сверху или со стороны — все делаю в лучшем виде, и все довольны. А стоит самому захотеть — утекает, как между пальцев песок…

Даже не представляя, что тут можно сказать, я молчал.

— Конечно, в депрессию я не впадаю, — добавил он после паузы. — Просто люблю ее до сих пор. Так и мечтаю, уже задним числом… Бросили бы я свою кинокарьеру, она свою — зажили бы вдвоем спокойно и счастливо. Без модных апартаментов. Без «мазерати». Ничего не надо! Мне бы только работу, самую обычную, и дом, в котором тепло. Детей завести… После работы собираться, как водится, с сослуживцами в кабачке — сакэ потянуть да на жизнь поворчать. А потом домой идти — и знать, что она меня ждет… Купить в рассрочку какой-нибудь «сивик» или «субару» и выплачивать с каждой получки лет пять. В общем, жить, как все нормальные люди… Не поверишь — именно этого я и хотел все время. Лишь бы она была рядом… Бесполезно. Ей-то хотелось совсем другого! Эта семейка ставила на нее, как на скаковую лошадь, все свои личные планы с ней связывала. Мамаша всю жизнь была у нее имиджмейкером. Скряга-папаша гонорары отгребал. Старший брат работал ее же менеджером. Младший братец — трудный подросток, в историю какую-то вляпался, от суда отмазаться деньги нужны позарез. Младшая сестра подалась в певицы, без раскрутки никак… В общем, обложили со всех сторон — не вырваться. И плюс ко всему — с малых лет забивали ей мозги всякими «семейными ценностями». Дескать, предки в ее жизни — это всё… Так и выросла, глядя им в рот. И до сих пор в том придуманном мире живет. Замурованная в образ, который для нее сочинили. Там, внутри у нее — совсем не так, как у нас с тобой. Никакой объективной оценки реальности! Но все-таки, несмотря ни на что — очень чистая душа. И нежность там есть, и обаяние. Уж я-то знаю… А, ладно, что теперь говорить. Все равно уже не получится ни черта… Представляешь, я с ней даже трахнулся неделю назад!

— С бывшей женой?

— Ну да. Считаешь, изврат?

— Да нет… По-моему, никакого изврата.

— Сама пришла, главное. Прямо в эту квартиру. Зачем приходила — я так и не понял. Сперва позвонила — можно ли в гости прийти. Конечно, говорю, приходи. И вышло у нас с ней, как когда-то давным-давно: пили, болтали о чем-то весь вечер, и сами не заметили, как в постели оказались… Так все здорово было! Сказала, что любит меня до сих пор. Ну, я возьми да и предложи ей тогда: что, говорю, попробуем заново — может, все еще получится? А она слушает молча и улыбается… Я тогда ей про семью рассказал. Про самую обычную семью — ну, вот, как тебе только что… А она все слушала да улыбалась… Хотя чего там — ни черта она не слушала! То есть, вообще. Ни словечка. Нет у нее такой способности — слушать. Говори, не говори — все как в вату. Просто ей в тот день одиноко стало. Захотелось, чтобы кто-нибудь приласкал. И показалось, будто я и есть этот «кто-нибудь». Может, нехорошо это говорить — но, по-моему, все именно так и было… Разные мы с ней все-таки. Для нее одиночество — это такое неприятное чувство, которое нужно с кем-нибудь поскорее развеять. Нашла с кем, развеяла — и нет одиночества. И все хорошо. Больше никаких проблем… А я так не могу.

Доиграла пластинка и стало тихо. Он снял с диска иглу и, держа звукосниматель на весу, о чем-то задумался.

— Слушай, — сказал он наконец. — А может, девочек позовем?

— Да мне все равно… Как хочешь, — ответил я.

— Ты, вообще, когда-нибудь трахал женщин за деньги? — спросил он.

— Ни разу.

— Почему?

— Да как-то… в голову не приходило, — признался я.

Готанда насупился и какое-то время молчал, обдумывая мои слова.

— В любом случае, оставайся-ка ты сегодня со мной, — предложил он. — Вызовем девчонку, которая с Кики тогда приходила. Может, она тебе что-то расскажет.

— Ну, давай, — пожал я плечами. — Только… ты же не хочешь сказать, что и это списывается на расходы?

Рассмеявшись, он подбросил в бокалы льда.

— Ты не поверишь, — сказал он. — Но списывается даже это. Там же целая система! По всем документам официальная деятельность клуба — «предоставление банкетных услуг». Когда деньги заплатишь, расписку тебе выдадут — красивую, глянцевую, любо-дорого посмотреть. А захочешь проверить, что там за «банкеты» — проклянешь все на свете, пытаясь хоть что-нибудь раскопать. И траты на шлюх становятся нормальными представительскими расходами. Вот такое оно веселое, наше общество…

— …Развитого капитализма, — закончил я про себя.

* * *
Пока мы ждали девчонок, я вспомнил о Кики. И спросил у Готанды, видел ли он когда-нибудь ее уши.

— Уши? — Он удивленно посмотрел на меня. — Н-нет… То есть, может, и видел, не помню. А что у нее с ушами?

— Так… Ничего, — сказал я.

* * *
Две подруги прибыли заполночь. Одна из них — та, о которой так восторженно отзывался Готанда, — и оказалась бывшей напарницей Кики. Что говорить: эта девочка и в самом деле была дьявольски, безупречно красива. С женщинами этой редкой породы достаточно лишь на миг пересечься взглядами, ни слова не говоря, — и воспоминание об этом будет преследовать тебя целый месяц. «Королева-гордячка» — образ, выворачивающий наизнанку мужские сны. При этом одета совсем неброско. Вещи простые и качественные. Длинный плащ нараспашку, кашемировый свитер. Самая обычная шерстяная юбка. Всех украшений — скромные колечки в ушах. Ни дать ни взять — недотрога-студенточка из элитного женского колледжа.

Вторая подруга явилась в платье экзотической расцветки и в очках на носу. До этого момента я и не подозревал, что бывают шлюхи-очкарики. Оказалось — бывают, и еще какие! Хотя до «королевы-гордячки» ей было далековато, мне она показалась очень милой и привлекательной. Тонкие кисти, стройные ноги, великолепный загар. Только что с Гавайев — купалась там целую неделю. Стрижка короткая, челка аккуратно подобрана невидимками. Серебряный браслет на запястье. Ловкие, пружинистые движения. Эластичная кожа туго обтягивает каждую округлость гибкого, как у поджарой пантеры, тела.

Глядя на этих девчонок, я вспомнил свой школьный класс. В любом классе любой школы, пускай и с небольшими различиями, обычно присутствуют все основные типы девчонок. По одной каждого типа. Так, в любом классе есть своя Королева-Гордячка — и своя Поджарая Пантера. Это уж непременно… Ну и дела, подумал я. Прямо не секс за деньги, а вечер выпускников в родной школе. А точнее даже — его финальная часть, когда все уже разбились на тепленькие компании и решили «погудеть» еще где-нибудь. Дурацкая, конечно, ассоциация — но именно так мне казалось. Понятно теперь, отчего с ними так хорошо расслаблялся Готанда.

И та, и другая побывали у Готанды явно уже не раз — обе поздоровались просто, без всякой зажатости. «Привет! — Как жизнь? — Скучал тут без нас?» — и все в таком духе. Готанда представил меня — школьный друг, занимается сочинительством.

— Привет! — улыбнулись мне обе. Улыбками из серии «не бойся, все свои». Такими особенными улыбками, которых почти не встретишь в реальном мире.

— Привет, — ответил я.

Потом мы валялись на диване и на полу, пили бренди с содовой под Джо Джексона, «Шик» и «Алан Парсонз Проджект» — и болтали о чем попало. Атмосфера покоя и небывалой раскованности окутала комнату. Нам с Готандой было в кайф — и девчонкам явно не хуже. Готанда, выбрав очкастую в качестве пациентки, изображал стоматолога. Получалось у него отменно. Куда больше похоже на стоматолога, чем у настоящего стоматолога. Одно слово — талант.

Готанда сидел на полу с очкастой. С таинственным видом шептал ей что-то на ухо, а она то и дело хихикала. В это время «гордячка» тихонько прислонилась к моему плечу и сжала мне руку. Пахла она изумительно. Божественный аромат, от которого перехватывает дыхание. Ну точно, как с одноклассницей через десять лет после школы, подумал я снова. «Тогда, в школе, я тебе не решалась сказать… Но ты мне всегда ужасно нравился… Почему же ты никогда не приставал ко мне, дурачок?» Мечта любого пацана-старшеклассника. Идеальный образ… Я осторожно обнял ее. Она закрыла глаза и уткнулась носом мне в ухо. Потом самым кончиком языка лизнула меня в шею, очень плавно и нежно. Я вдруг заметил, что ни Готанды, ни его собеседницы в комнате уже нет. Надо полагать, уединились в спальне. «Может, притушим немного свет?» — шепотом предложила она. Я нашарил на стене выключатель, погасил люстру, и мы остались в тусклом свете торшера. Вместо пластинки уже почему-то играла кассета. Боб Дилан. «It's All Over Now, Baby Blue».

— Раздень меня, только медленно, — прошептала она мне на ухо. Я повиновался — и начал медленно-медленно снимать с нее свитер, потом юбку, потом блузку, потом чулки. Машинально попытался было сложить вещи поаккуратнее, но тут же сообразил, что нужды в этом нет, и оставил все как есть на полу. Теперь была ее очередь. Так же медленно она стянула с меня галстук от Армани, потом «ливайсы», потом рубашку. И затем в одних трусиках и узеньком лифчике встала передо мной во весь рост.

— Ну, как? — улыбнулась она.

— Здорово! — сказал я. Бесподобное тело. Фатальная, девственно-дикая, страшно возбуждающая красота.

— Как» здорово»? — не унималась она. — Скажешь понятнее — не пожалеешь. За мной дело не станет.

— Сразу детство вспоминается. Школа… — сказал я искренне.

Несколько секунд она, озадаченно щурясь, разглядывала меня, словно какое-то чудо света, — и, наконец, широко улыбнулась:

— Слушай, а ты уникальный!

— Что… Ужасно ответил?

— Вовсе нет! — рассмеялась она. Затем придвинулась ко мне близко-близко — и сделала то, чего за все тридцать четыре года со мной никто никогда не делал. Нечто очень интимное — и вселенски-громадное, до чего человеческому воображению просто не додуматься. Хотя кто-то все же додумался… Я расслабил все мышцы, закрыл глаза и поплыл по течению. Весь сексуальный опыт моей жизни не шел ни в какое сравнение с тем, что сейчас вытворяли со мной.

— Ну как? Неплохо? — шепнула она мне на ухо.

— Н-неплохо… — только и выдохнул я.

То была божественная музыка, которая успокаивает психику, освобождает тело и усыпляет всякое чувство Времени. Утонченнейшая интимность, полная гармония времени и пространства, универсальное общение — пусть даже и в такой ограниченной форме… И все это — за счет списания чьих-то расходов? «Очень неплохо», — повторил я. Все еще пел Боб Дилан. Что там за песня-то? Ах, да — «Hard Rain». Я тихонько обнял ее. Она полностью расслабилась — и растворилась в моих руках… Странная штука — спать с красивой женщиной под Боба Дилана за счет списания чьих-то расходов. В старые добрые шестидесятые такое никому и в голову бы не пришло.

«Да это же искусственный образ! — мелькнуло вдруг в голове. — Нажми на кнопку — исчезнет в ту же секунду. Трехмерная эротическая картинка. Запах духов, нежная кожа под пальцами и страстные вздохи прилагаются дополнительно…»

Я прилежно выполнил все, что от меня требовалось, успешно кончил — и мы отправились с нею под душ. Сполоснувшись, завернулись в банные полотенца, вернулись в комнату и стали пить бренди с содовой, слушая то «Дайр Стрэйтс», то еще что-нибудь.

Она спросила, что именно я сочиняю. Я в трех словах описал ей суть своей работы. М-да, интересного мало, сказала она. Смотря какая тема, сказал я. В общем, я разгребаю культурологические сугробы, сказал я. А я разгребаю физиологические сугробы, сказала она. И засмеялась. Эй, сказала она, давай еще разок поразгребаем вместе сугробы? И мы снова трахнулись, прямо на ковре. На этот раз — очень просто и очень медленно. Но даже в простом и незатейливом сексе она отлично знала, как завести меня на полную катушку. «Откуда ей это известно?» — поражался я всю дорогу.

Уже когда мы клевали носами, сидя бок о бок в огромной ванне, я спросил ее о Кики.

— Кики… — повторила она. — Давно я о ней ничего не слышала. А вы что, знакомы?

Я молча кивнул.

Она набрала в рот воды, сжала губы и фыркнула — смешно и как-то по-детски.

— Пропала она куда-то. Как сквозь землю провалилась… Мы ведь с ней подружками были. Вместе за покупками ходили, по барам шатались и все такое. А потом она вдруг исчезла. Месяц назад или два… Обычная история, если честно. На работе вроде нашей заявлений об уходе не пишут. Кто решил уйти — просто исчезает молча, и все. Мне-то, конечно, жаль, что я без подружки осталась. Уж очень хорошо мы с ней ладили. Но, по большому счету, ушла — и слава богу. Все-таки у нас не в гёрлскауты вербуют…

Ее изящные пальчики пробрались ко мне в пах.

— Ты с ней спал?

— Мы вместе жили когда-то… Года четыре назад.

— Четыре года? — усмехнулась она. — Так давно! Четыре года назад я еще пай-девочкой была и в школу ходила…

— Так значит, встретиться с Кики никакой возможности нет? — спросил я уже в упор.

— Трудно сказать… Даже не представляю, куда она деться могла. Как сквозь землю провалилась. Как в бетонную стену замуровалась. Намертво. Никакой подсказки. Станешь искать — наверняка только время потеряешь. Эй, а ты что… любишь ее до сих пор?

Я медленно вытянул ноги в горячей воде и задумался, уставившись в потолок. Люблю ли я Кики до сих пор?

— Сам не пойму… Но так или эдак — мне позарез нужно с ней повидаться. У меня такое чувство, что Кики сама страшно хочет меня увидеть. И поэтому снится мне постоянно…

— Как странно, — сказала она, глядя мне прямо в глаза. — Вот и ко мне она иногда приходит во сне…

— В каком сне? О чем?

Она ничего не ответила. Лишь чуть заметно улыбнулась собственным мыслям.

— Хочу еще выпить! — сказала она наконец.

Мы снова вернулись в комнату и стали дальше пить бренди под музыку — прямо на полу. Она пристроилась у меня на груди, я обнял ее. Готанда со второй подругой, похоже, заснули — из спальни никто не выходил.

— Знаешь, — сказала она. — Можешь не верить, но мне с тобой очень здорово — вот так, как сейчас. Честное слово. То, что я по работе должна какую-то роль играть — это здесь ни при чем. Правда, не вру! Ты мне веришь?

— Верю, — ответил я. — Мне тоже с тобой очень здорово. Очень спокойно на душе. Как с одноклассницей…

— Нет, ты точно уникальный! — рассмеялась она.

— И все-таки насчет Кики, — сказал я. — Что, совсем-совсем ничего не знаешь? Адрес, фамилию — ну, хоть что-нибудь?

Она задумчиво покачала головой.

— А мы ни о чем с ней не разговаривали никогда. И имена у нас всех придуманные. Она — Кики. Я — Мэй. Там, в спальне — Мами. У всех только прозвища — три-четыре буквы и все. Про личную жизнь друг дружки вообще ничего не знаем. Пока сама не расскажешь — никто не спросит. Такой этикет. Дружить-то мы дружим. После работы всегда отдыхаем вместе. Но… это не настоящая реальность. Ничего настоящего мы друг о дружке не знаем! Я — Мэй, она — Кики. Реальной жизни тут нет. Имиджи. Вроде и существуем в пространстве, но не заполняем его. Имя у каждой — как бы название очередной фантазии. А фантазии друг друга мы стараемся уважать. Понимаешь?

— Вполне, — кивнул я.

— Кое-кто из клиентов нас жалеет за это… Но они просто не понимают! Мы же не только ради денег этим занимаемся. О своих маленьких радостях тоже не забываем. В клубе членская система, клиент очень благородный. Все стараются нас как-нибудь ублажить. Так что нам в таком придуманном мире вовсе не скучно…

— Значит, вам это нравится — сугробы разгребать? — хмыкнул я.

— Еще как нравится! — засмеялась она. И прижалась губами к моей груди. — Даже в снежки поиграть иногда удается!

— Мэй… — повторил я. — Когда-то я знал одну девчонку по имени Мэй. Рядом с нашей фирмой была зубная клиника, она там в регистратуре работала. Родилась на Хоккайдо в семье крестьянина. И все ее звали «Козочка Мэй». Очень смуглая и худая как щепка. Славная такая была…

— Козочка Мэй… — повторила она. — А тебя как зовут?

— Медвежонок Пух, — сказал я.

— Прямо как в сказке! — засмеялась она. — «Козочка Мэй и медвежонок Пух»…

— Точно, как в сказке… — согласился я.

— Поцелуй меня! — попросила она. Я обнял ее, и мы поцеловались. Умопомрачительным поцелуем. Как я не целовался уже тысячу лет.

Нацеловавшись, мы стали пить не помню какой по счету бренди под пластинку «Полис». Вот, кстати, еще одно дурацкое название банды. Это ж как надо сбрендить, чтоб назвать рок-группу «Полиция»? Задумавшись об этом, я не сразу заметил, что Мэй так и заснула, обнимая меня. Сладко посапывая у меня на груди, она больше не походила на гордую королеву. Обычная девчонка с соседнего двора, ранимая и доверчивая. Вечеринка для одноклассников, черт бы меня побрал… Шел пятый час. Пластинка закончилась, наступила абсолютная тишина. Козочка Мэй и медвежонок Пух… Очередная фантазия. Волшебная сказка за счет списания чьих-то расходов. Рок-группа «Полиция»… Ну и денек получился! Я думал, что вышел на верную тропинку — но опять заблудился. Ниточка, которая могла бы привести куда-то, оборвалась. Пообщался с Готандой. Проникся к нему чем-то вроде симпатии. Встретился с Козочкой Мэй. Переспал с ней. Получил удовольствие. Стал Винни-Пухом. Поразгребал физиологические сугробы. В общем, много чего пережил в этот день… Но так в итоге и не пришел ни к чему.

Я варил на кухне кофе, когда они проснулись и приплелись туда все втроем. Часы показывали шесть тридцать. Мэй была в банном халате. Мами с Готандой — в его пестрой пижаме: ей достался верх, ему низ. На мне — футболка и джинсы. Все уселись за стол и принялись за утренний кофе. Поджарились тосты, и мы стали их есть, передавая друг другу масло и джем. По радио передавали «Барокко для вас». Пастораль Генри Пёрселла. Настроение было — как утром на пикнике.

— Прямо как утром на пикнике, — сказал я.

— Ку-ку! — сказала Мэй.

* * *
В полвосьмого Готанда вызвал по телефону такси, и мы проводили девчонок. Перед уходом Мэй поцеловала меня.

— Если получится встретить Кики — обязательно привет передай, — сказала она. Я дал ей свою визитку и попросил позвонить, если вдруг что-нибудь узнает.

— Да, конечно, — кивнула она. Потом подмигнула и добавила: — Как-нибудь еще поразгребаем с тобой сугробы, ага?

— Какие сугробы? — не понял Готанда.

* * *
Мы остались вдвоем и выпили еще по кофе. Кофе я сварил сам. Что-что, а кофе варить я умею. За окном неторопливо вставало солнце, и Токийская телебашня ослепительно сверкала в его лучах. При взгляде на этот пейзаж в памяти всплывала реклама «Нескафэ». Вроде у них там тоже была телебашня. «Токио начинается утренним Нескафэ»… Так, кажется. А может, и нет. Неважно. В общем, телебашня сияла на солнце, и мы пили кофе, глядя на нее. А в голову все лезла строчка из телерекламы.

Нормальные люди в этот час спешат на работу, в школу или еще куда-нибудь. Только не мы с Готандой. Мы с Готандой всю ночь развлекались с красивыми женщинами, профессионалками своего ремесла, — а теперь пили кофе и никуда не спешили. И, скорее всего, через полчаса уснем как сурки. Нравится это нам или нет — вопрос отдельный, но мы с Готандой напрочь выпадаем из стиля жизни «нормальных людей».

— Какие планы на сегодня? — спросил Готанда, оторвавшись наконец от окна.

— Поеду домой отсыпаться, — ответил я. — Никаких особых планов нет.

— Я тоже посплю до обеда, а потом у меня деловая встреча, — сказал Готанда.

И мы еще немного помолчали, разглядывая Токийскую телебашню.

— Ну что — понравилось? — спросил наконец Готанда.

— Понравилось, — ответил я.

— Про Кики узнал что-нибудь?

Я покачал головой.

— Только то, что она исчезла. Как ты и говорил. Никаких следов. Даже фамилии не известно.

— Ну, я еще в конторе спрошу, — пообещал он. — Может, что и узнаю, если повезет…

Сказав так, он задумчиво сжал губы и почесал чайной ложечкой висок. «Полный шарман», как сказали бы девчонки.

— Слушай, — спросил он. — Ну, а что ты собираешься делать, если все-таки найдешь Кики? Вернуть ее попытаешься? Или ты ради прошлого все затеял?

— Сам не знаю, — ответил я.

Я и правда не знал. Найду — тогда и подумаю, что делать дальше. Без вариантов.

Мы допили кофе — и Готанда доставил меня до дома на своей новенькой, без единого пятнышка коричневой «мазерати». Я сначала отнекивался, собираясь вызвать такси, но он настоял, заявив, что ехать все равно очень близко.

— Как-нибудь еще позвоню тебе, ладно? — сказал он мне на прощанье. — Здорово мы с тобой поболтали. А то мне ведь и поговорить-то обычно не с кем… Так что, если не против, попробую тебя снова куда-нибудь выманить…

— Да, конечно, — сказал я. И поблагодарил его — за стэйк, за выпивку и за девочек.

Он промолчал и лишь покачал головой. О чем промолчал — было ясно без слов.

Глава 20

Следующие несколько суток прошли без ярких событий. По три-четыре раза на дню мне звонили насчет работы, но я включил автоответчик и не подходил к телефону. Моя наработанная репутация умирала с большим трудом. Я готовил еду, ел, выходил из дома, слонялся по Сибуя — и неизменно раз в день смотрел «Безответную любовь» в каком-нибудь кинотеатре. В разгар весенних каникул залы если и не ломились от зрителей, то народу хватало. Почти все — старшеклассники. Из «приличных» взрослых людей, похоже, в кино ходил только я. Подростки же убивали здесь время с единственной целью — «протащиться» от очередной кинозвезды илипоп-идола в главной роли. На сюжетные перипетии, качество режиссуры и прочую дребедень им было глубоко наплевать. Стоило Звезде Их Мечты показаться в кадре, как они тут же принимались хором вопить свое «Вау! Вау!», пихая друг друга локтями. Звучало это как притон для бродячих собак. Когда же Звезду Их Мечты не показывали, они дружно чем-то шуршали, что-то откупоривали, беспрестанно что-нибудь грызли и пискляво тянули на все лады «Ч-чё за тоска!» или «Да паш-шел ты!». Иногда мне казалось: случись в таком кинотеатре пожар, да сгори он дотла со всеми своими зрителями — мир бы явно вздохнул спокойнее.

Начиналась «Безответная любовь» — и я пытливо разглядывал титры. Ошибки не было: всякий раз имя «Кики» упоминалось там мелким шрифтом.

Когда заканчивалась сцена с Кики, я выходил из кино и отправлялся бродить по городу. Маршрут у меня, как правило, получался один. От Харадзюку — до бейсбольного поля, через кладбище — на Омотэсандо, потом к небоскребу Дзинтан — и снова на Сибуя. Лишь иногда, устав, я заходил по пути куда-нибудь выпить кофе. По Земле и впрямь растекалась весна. Весна с ее ностальгическим запахом. Земной шар с неумолимой регулярностью совершал вокруг Солнца очередной оборот. Чудеса Мироздания… Всякий раз, когда кончается зима и приходит весна, я думаю о чудесах Мироздания. Почему, например, каждая весна одинаково пахнет? Год за годом наступает очередная весна, а запах все тот же. Тонкий, едва уловимый — но всегда тот же самый…

На каждой улице просто в глазах рябило от плакатов предвыборной кампании. Все плакаты были ужасными, один другого невзрачнее. По дорогам проносились туда-сюда автобусы с мегафонами — очевидно, призывая за кого-то голосовать. Что конкретно они орали, разобрать было невозможно. Просто орали — и всё. Я вышагивал по этим улицам и думал о Кики. И вдруг заметил: постепенно к ногам возвращается былая упругость. С каждым шагом походка становилась все легче, уверенней — а тем временем и голова начала обретать какую-то странную, не свойственную ей прежде сообразительность. Очень медленно, совсем чуть-чуть, но я сдвинулся с мертвой точки. У меня появилась Цель — и ноги, как в цепной передаче, получив нужный толчок, задвигались сами. Очень добрый знак… Танцуй! — сказал я себе. В рассуждениях смысла нет. Что бы ни происходило вокруг — отрывай от земли затекшие ноги, сохраняй свою Систему Движения. Да смотри хорошенько, смотри внимательнее — куда при этом тебя понесет. И постарайся удержаться в этом мире. Чего бы ни стоило…

Так, совершенно непримечательно, протекли последние четыре или пять дней марта. На первый взгляд — никакого прогресса. Я ходил за продуктами, готовил еду, съедал ее, шел в кино, смотрел «Безответную любовь» и совершал затяжную прогулку по заданному маршруту. Вернувшись домой, проверял автоответчик — но все сообщения были сплошь о работе. Перед сном пил сакэ и читал какие-то книги. Так повторялось изо дня в день. Пока наконец не пришел апрель — с его стихами Элиота и импровизом Каунта Бэйси. По ночам, потягивая в одиночку сакэ, я вспоминал Козочку Мэй и наш с нею секс. Разгребанье сугробов… До странности отдельное воспоминание. Никуда не ведет, ни с чем не связывает. Ни с Готандой, ни с Кики, ни с кем-то еще. Хотя помнил я все очень живо, в мельчайших деталях, все ощущалось гораздо свежее, реальнее, чем на самом деле — и в итоге ни к чему не вело. Но я понимал: случилось именно то, что мне было нужно. Соприкосновение душ в очень ограниченной форме. Взаимное уважение образов и фантазий партнера. Улыбка из серии «не бойся, все свои». Утро на пикнике. Ку-ку…

Интересно, пытался представить я, каким сексом занималась с Готандой Кики? Неужели так же сногсшибательно, как и Мэй, обеспечивала ему «интим по полной программе»? Все девицы в клубе владеют этим ноу-хау — или же это особенность лично Мэй? Черт его знает. Не у Готанды же спрашивать, в самом деле… В сексе со мною Кики была пассивной. На мои ласки всегда отвечала теплом — но сама никакой инициативы не проявляла. В моих же руках она полностью расслаблялась, словно растворяясь в удовольствии. Так, что с ней я всегда получал, что хотел. Потому что это было очень здорово — любить ее расслабленную. Ощущать ее мягкое тело, спокойное дыхание, влажное тепло у нее внутри. Уже этого мне хватало. И поэтому я даже представить не мог, чтобы с кем-то еще — например, с Готандой — она занималась профессиональным сексом на всю катушку. Или, может, мне просто не хватало воображения?

Как разделяют шлюхи секс по работе — и секс для себя? Для меня это неразрешимая загадка. Как я и говорил Готанде, до этого ни разу со шлюхой я не спал. С Кики — спал. Кики была шлюхой. Но я, разумеется, спал с Кики-личностью, а не с Кики-шлюхой. И наоборот, с Мэй-шлюхой переспал, а с Мэй-личностью нет. Так что пытаться как-нибудь сопоставить первый случай со вторым — занятие весьма бестолковое. Чем больше я думал об этом, тем больше запутывался. Вообще, в какой степени секс — штука психологическая, а в какой — просто техника? До каких пор — настоящее чувство, а с каких пор — игра? И, опять же, хорошая актерская игра — вопрос чувств или мастерства? Действительно ли Кики нравилось спать со мной? А в том фильме — неужели она просто играла роль? Или правда впадала в транс, когда пальцы Готанды ласкали ей спину?

Полная каша из образов и реальности.

Например, Готанда. В роли врача он — не более чем экранный имидж. Однако на врача он похож куда больше, чем настоящий врач. Ему хочется верить.

На что же похож мой имидж? Или даже не так… Есть ли он у меня вообще?

«Танцуй, — сказал Человек-Овца. — И при этом — как можно лучше. Чтобы всем было интересно смотреть…»

Что же получается — мне тоже нужно создать себе имидж? И делать так, чтобы всем было интересно смотреть?.. Выходит, что так. Какому идиоту на этой Земле интересно разглядывать мое настоящее «я»?

* * *
Когда глаза начинали совсем слипаться, я споласкивал на кухне чашечку из-под сакэ, чистил зубы и ложился спать. Я закрывал глаза — и наступал еще один день. Очень быстро одни сутки сменялись другими. Так незаметно пришел апрель. Самое начало апреля. Тонкое, капризное, изящное и хрупкое, как тексты Трумэна Капоте.

Очередным воскресным утром я отправился в универмаг «Кинокуния» и в который раз закупил там тренированных овощей. А также дюжину банок пива и три бутылки вина на распродаже со скидкой. Вернувшись домой, прослушал сообщения на автоответчике. Звонила Юки. Голосом, в котором не слышалось ни малейшего интереса к происходящему, она сказала, что позвонит еще раз в двенадцать, и чтобы я был дома. Сказала — и брякнула трубкой. Бряканье трубкой, похоже, было ее обычным жестом. Часы показывали 11:20. Я заварил кофе покрепче, уселся в комнате на полу и, потягивая горячую жидкость, стал читать свежий «Полицейский участок-87» Эда Макбейна. Вот уже лет десять я собираюсь навеки покончить с чтением подобного мусора, но только выходит очередное продолжение — тут же его покупаю. Для хронических болезней десять лет — слишком долгий срок, чтобы надеяться на исцеление. В пять минут первого зазвонил телефон.

— Жив-здоров? — осведомилась Юки.

— Здоровее некуда, — бодро ответил я.

— Что делаешь? — спросила она.

— Да вот, думаю приготовить обед. Сейчас возьму дрессированных овощей из пижонского универмага, копченой горбуши и лука, охлажденного в воде со льдом — да порежу все помельче ножом, острым как бритва, а потом сооружу из этого сэндвич и приправлю горчицей с хреном. Французское масло из «Кинокуния» неплохо подходит для сэндвичей с копченой горбушей. Если постараться — выйдет не хуже, чем в «Деликатессен сэндвич стэнд» в центре Кобэ. Иногда не получается. Но это не страшно. Была бы цель поставлена — а цепочка проб и ошибок сама приведет к желаемому результату…

— Глупость какая, — сказали мне в трубке.

— Зато какая вкуснятина! — воскликнул я. — Мне не веришь — спроси у пчел. Или у клевера. Правда, ужасно вкусно.

— Что ты болтаешь?.. Какие пчелы? Какой клевер?

— Я к примеру сказал, — пояснил я.

— Кошмар какой-то, — сокрушенно вздохнула Юки. — Тебе, знаешь ли, неплохо бы подрасти. Даже мне иногда кажется, что ты мелешь чепуху.

— Ты считаешь, мне нужна социальная адаптация?

— Хочу на машине кататься, — заявила она, пропустив мой вопрос мимо ушей. — Ты сегодня вечером занят?

— Да вроде свободен, — сказал я, немного подумав.

— В пять часов приезжай забрать меня на Акасака. Не забыл еще, где это?

— Не забыл, — сказал я. — А ты что, так с тех пор и живешь там одна?

— Ага. В Хаконэ все равно делать нечего. Здоровенный домище на горе. В одиночку с ума сойти можно… Здесь куда интересней.

— А что мать? Все никак не приедет?

— Откуда я знаю? Она ж не звонит и не пишет. Так и сидит, небось, в своем Катманду. Я же тебе говорила — больше я на нее в жизни рассчитывать не собираюсь. И когда вернется — не знаю и знать не хочу.

— А с деньгами у тебя как?

— С деньгами в порядке. По карточке снимаю сколько надо. У мамы из сумочки успела одну стянуть. Для такого человека, как мама, карточкой больше, карточкой меньше — разницы никакой, ничего не заметит. А я, если сама о себе не позабочусь — просто ноги протяну. С таким безалаберным человеком, как она, только так и можно… Ты согласен?

Я промычал в ответ нечто уклончиво-невразумительное.

— Питаешься хоть нормально?

— Ну конечно, питаюсь! Чего ты спрашиваешь? Не питалась бы — уже померла бы давным-давно!

— Я тебя спрашиваю, ты нормально питаешься или нет?

Она кашлянула в трубку.

— Ну… В «Кентукки фрайд чикен» хожу, в «Макдональдс», в «Дэйли Квин»… Завтраки в коробочках всякие…

Пищевой мусор, понял я.

— В общем, в пять я тебя забираю, — сказал я. — Поедем съедим что-нибудь настоящее. Просто ужас, чем ты желудок себе набиваешь! Молодой растущий женский организм требует куда более здоровой пищи. Если долго жить в таком режиме — начнут плясать менструальные циклы. Конечно, ты всегда можешь сказать — мол, это уже твое личное дело. Но от твоих задержек неизбежно начнут испытывать неудобства и окружающие. Нельзя же совсем плевать на людей вокруг!

— Псих ненормальный… — пробормотали в трубке совсем тихонько.

— Кстати, если ты не против — может, все-таки дашь мне номер своего телефона?

— Это зачем еще?

— Затем, что связь у нас пока одностороняя, так нечестно. Ты знаешь мой телефон. Я не знаю твоего телефона. Взбрело тебе в голову — ты мне звонишь; взбрело в голову мне — я тебе позвонить не могу. Никакого равноправия! Ну, и вообще неудобно: скажем, договорились мы с тобой встретиться, а на меня вдруг неотложное дело свалилось, как снег на голову — как же я тебе сообщу?

Озадаченная, она посопела чуть слышно в трубку — и выдала-таки свой номер. Я записал его в блокноте сразу после телефона Готанды.

— Только уж сделай милость — постарайся не менять свои планы так запросто, — сказала Юки. — Хватит мне мамы с ее выкрутасами.

— Не беспокойся. Так запросто я своих планов не меняю. Честное слово. Не веришь — спроси у бабочек. Или у ромашек. Все тебе скажут: мало кто на свете держит слово крепче меня. Но, видишь ли, на этом же белом свете иногда происходят всякие происшествия. То, чего заранее не предугадать. Этот мир, к сожалению, слишком огромный и слишком запутанный, и порой он подкидывает ситуации, с которыми я не могу справиться прямо-таки сразу. Вот в таких ситуациях мне и придется срочно тебя известить. Понимаешь, о чем я?

— Происшествия… — повторила она.

— Ага. Как гром среди ясного неба, — подтвердил я.

— Надеюсь, происшествий не будет, — сказала Юки.

— Хорошо бы, — понадеялся с ней и я.

И просчитался.

Глава 21

Они заявились в четвертом часу. Вдвоем. Их звонок застал меня в душе. Пока я накидывал халат и плелся к двери, позвонить успели раз восемь. Настырность, с которой звонили, вызывала раздражение по всей коже. Я открыл дверь. На пороге стояли двое. На вид одному за сорок, другому — примерно как мне. Старший — высокий, на переносице шрам. Ненормально загорелый для начала весны. Крепким, настоящим загаром, какой зарабатывают на всю жизнь рыбаки. Ни на пляжах Гуама, ни на лыжных курортах так не загоришь никогда. Жесткие волосы, неприятно большие руки. Одет в плащ мышиного цвета. Молодой же, наоборот, — невысокого роста, длинноволосый. Умные маленькие глаза. Эдакий старомодный юноша-семидесятник, сдвинутый на литературе. Из тех, что в компании себе подобных то и дело приговаривают, откидывая патлы со лба: «А вот Мисима…». Со мной в университете, помню, училось сразу несколько таких типов. Плащ на нем был темно-синий. Черные башмаки на ногах у обоих не имели ни малейшего отношения к моде. Дешевые, стоптанные; валяйся такие в грязи на дороге — даже взгляд бы не зацепился. Ни один из джентльменов своим видом к особой дружбе не располагал. Про себя я окрестил их Гимназистом и Рыбаком.

Гимназист извлек из кармана полицейское удостоверение и, ни слова не говоря, показал его мне. Как в кино, подумал я. До сих пор мне ни разу не доводилось разглядывать полицейское удостоверение, но я сразу почувствовал: не фальшивка. Кожа на обложке истерта в точности как на ботинках. И все-таки этот тип даже удостоверение предъявлял с таким видом, будто распространял среди соседей альманах своего литкружка.

— Полицейский участок Акасака, — представился Гимназист.

Я молча кивнул.

Рыбак стоял рядом, руки в карманах, и не произносил ни звука. Словно бы невзначай просунув ногу между порогом и дверью. Так, чтобы дверь не захлопнулась. Черт бы меня побрал. И правда, кино какое-то…

Гимназист запихал удостоверение обратно в карман и принялся пытливо изучать меня с головы до пят. Я стоял с совершенно мокрой головой, в халате на голое тело. В зеленом банном халате от «Ренома». Лицензионного пошива, конечно — но на спине все равно большими буквами написано: «Renoma». И волосы пахли шампунем «Wella». В общем, абсолютно нечего стесняться перед людьми. И потому я стоял и спокойно ждал, когда мне что-нибудь скажут.

— Видите ли, у нас к вам возникли некоторые вопросы, — заговорил наконец Гимназист. — Уж извините, но не могли бы вы пройти с нами в участок?

— Вопросы? Какие вопросы? — поинтересовался я.

— Вот об этом нам лучше и поговорить в участке, — ответил он. — Дело в том, что беседа требует соблюдения протокола, понадобятся некоторые документы. Так что, если можно, хотелось бы обсудить все там.

— Я могу переодеться? — спросил я.

— Да, конечно, пожалуйста… — ответил он, никак не меняясь в лице. Лицо его оставалось бесцветным, как и интонация. Играй такого следователя дружище Готанда — все выглядело бы куда реалистичней и профессиональней, подумал я. Но что поделать — реальность есть реальность…

Все время, пока я переодевался в дальней комнате, они так и простояли в дверях. Я натянул любимые джинсы, серый свитер, поверх свитера — твидовый пиджак. Высушил волосы, причесался, распихал по карманам кошелек, записную книжку, ключи, затворил окно в комнате, перекрыл газовый вентиль на кухне, погасил везде свет, переключил телефон на автоответчик. И сунул ноги в темно-синие мокасины. Оба визитера смотрели, как я обуваюсь, с таким видом, будто разглядывали нечто диковинное. Рыбак по-прежнему держал ногу между дверью и косяком.

Автомобиль дожидался нас чуть вдалеке от дома, припаркованный так, чтобы не мозолить людям глаза. Самая обычная патрульная машина, за рулем — полицейский в форме. Первым в салон полез Рыбак, потом запихнули меня, а уже за мной пристроился Гимназист. Всё в лучших традициях Голливуда. Гимназист захлопнул дверцу, и в гробовом молчании мы тронулись с места.

Хотя дорога была забита, сирену включать они не стали, и машина ползла как черепаха. По комфортности все внутри напоминало такси. Разве что счетчика нет. В целом мы дольше стояли, чем ехали, так что водители соседних автомобилей таращились на мою физиономию во все глаза. Никто в машине не произносил ни слова. Рыбак, скрестив руки на груди, смотрел в одну точку перед собой. Гимназист же, напротив, глядел за окно с таким замысловатым выражением лица, будто сочинял в уме пейзажную зарисовку для какого-нибудь романа. Интересно, что за картину он там сочиняет, подумал я. Как пить дать, что-нибудь мрачное, с целой кучей невразумительных слов. «Весна как она есть нахлынула яростно, будто черный прилив. Прокатившись по городу, она разбудила потаенные чувства безвестных людишек, что прятались в его закоулках, — и растворилась в бесплодном зыбучем песке, не издав ни звука».

Я представил подобный текст — и мне тут же захотелось повычеркивать к дьяволу половину этой бредятины. Что такое «весна как она есть»? Что за «бесплодный песок»? Скоро, впрочем, я спохватился и прервал это идиотское редактирование. Улицы Сибуя, как обычно, кишели безмозглыми тинейджерами в клоунских одеяниях. Ни «разбуженных чувств», ни «зыбучего песка» не наблюдалось, хоть тресни.

В участке меня сразу провели на второй этаж — в «кабинет дознания». Тесная, метра полтора на два комнатка с крохотным окошком в стене. В окошко не пробивалось почти никакого света. Видимо, из-за соседнего здания, построенного впритык. В кабинете стояли стол, два железных конторских стула, да пара складных табуретов в углу. Над столом висели часы, примитивней которых, наверное, придумать уже невозможно. И больше — ничего. То есть, вообще ничего. Ни настенных календарей, ни картин. Ни полки для бумаг. Ни вазы с цветами. Ни плакатов, ни лозунгов. Ни чайных приборов. Только стол, стулья, часы. На столе я увидел пепельницу, карандашницу и стопку казенных папок с документами.

Войдя в кабинет, мои провожатые сняли плащи, аккуратно сложили их на табурет в углу и усадили меня на железный стул. По другую сторону стола, прямо напротив меня, уселся Рыбак. Гимназист встал чуть поодаль с блокнотом в руке, то и дело перегибая его и с хрустом пролистывая страницы. Никто из них не говорил ни слова. Молчал и я.

— Ну, и чем же вы занимались вчера вечером? — произнес наконец Рыбак. Насколько я помнил, это было первым, что он вообще произнес.

Вчера вечером, подумал я. А что, собственно, случилось вчера вечером? В моей голове вчерашний вечер ничем особенно не отличался от позавчерашнего. А позавчерашний вечер — от позапозавчерашнего. Как ни жаль, но именно так и было. С минуту я молчал, тщетно пытаясь что-нибудь вспомнить. Вечно эти воспоминания отнимают какое-то время…

— Послушайте! — сказал Рыбак и откашлялся. — Я мог бы вам очень много рассказать о наших законах. И это заняло бы много времени. Чтобы не тратить столько времени зря, я спрашиваю очень простые вещи. А именно — что вы делали со вчерашнего вечера до сегодняшнего утра. Очень просто, не правда ли? Ответив мне так же просто, вы совершенно ничего не теряете.

— Вот и дайте подумать, — сказал я.

— А чтобы вспомнить, обязательно нужно думать? Я ведь спрашиваю о вчерашнем вечере. Не об августе прошлого года, заметьте. Тут даже думать не о чем, — наседал Рыбак.

Вот потому и не вспомнить, чуть не ответил я, но сдержался. Похоже, таких случайных провалов в памяти им не понять. Того и гляди, еще в идиоты меня запишут…

— Я подожду, — сказал Рыбак. — Я подожду, а вы вспоминайте, не торопитесь. — Сказав так, он достал из кармана пиджака пачку «Сэвэн старз» и прикурил от дешевой пластмассовой зажигалки. — Курить будете?

— Нет, спасибо, — покачал я головой. Как пишет «Брутас»[84], для современного горожанина курить — уже не стильно. Но эти двое плевали на стиль и дымили с явным удовольствием. Рыбак курил «Сэвэн старз», Гимназист — короткий «Хоуп». Оба явно приближались к категории chain smokers[85]. «Брутаса» и в руках никогда не держали. Совершенно немодные ребята.

— Мы подождем пять минут, — произнес Гимназист, как и прежде, плоским, без всякого выражения голосом. — А вы за это время постарайтесь припомнить. Где были и чем занимались вчера вечером…

— Ну, я же говорю, это интель! — повернулся вдруг Рыбак к Гимназисту. — Я проверял — у него и раньше приводы были. И пальчики сняты, и отдельный файл заведен. Участие в студенческих беспорядках. Дезорганизация работы административных учреждений. Дело передано в суд… Да он на таких беседах уже собаку съел! Железная выдержка. Полицию, само собой, ненавидит. Уголовный кодекс наизусть вызубрил. Как и свои конституционные права. Вот увидишь, еще немного — и завопит «позовите адвоката».

— Но он же сам согласился прийти. Да и спрашиваем мы совсем простые вещи! — отозвался Гимназист, якобы удивившись. — И арестом ему никто не угрожал… Что-то я не пойму. Зачем ему звать адвоката? Мне кажется, ты усложняешь. Не ищи мышей там, где их нет.

— А мне кажется, этот парень просто ненавидит полицейских. И все, что с полицией связано, на дух не переносит. Физиологически. От патрульных машин до постовых на дороге. И потому он скорее сдохнет, чем согласится хоть чем-нибудь помочь.

— Брось ты, все будет в порядке! Скорее ответит — скорее домой пойдет. Человек он трезвомыслящий, почему бы не ответить? Да и потом, станет адвокат тащиться сюда только из-за того, что у его клиента поинтересовались, чем он вчера занимался! Адвокаты ведь тоже люди занятые. Если он интель, то уж это наверняка понимает!

— Ну, что ж, — сказал Рыбак. — Если и правда понимает — тогда сбережет время и себе, и нам. Мы здесь тоже люди занятые. Да и у него, я думаю, найдутся дела поважней. А будет резину тянуть — только сам устанет. Оч-чень сильно устанет…

Два комика разыгрывали всю эту мизансцену, пока отведенные пять минут не прошли.

— Ну, что? — сказал наконец Рыбак. — Как вы там? Что-нибудь вспомнили?

Я ничего не вспомнил — да и не особо хотелось. Чуть позже само вспомнится как-нибудь. Но сейчас — бесполезно. Проклятая дыра в памяти не зарастала, хоть провались.

— Сначала вы мне объясните, в чем дело, — сказал я. — Я не могу говорить, не зная, в чем дело. И не хочу на себя наговаривать, не зная, в чем дело. Элементарные приличия требуют, чтобы сначала человеку объяснили, в чем дело, а потом уже спрашивали. Ваше поведение в высшей степени неприлично.

— Он не хочет на себя наговаривать… — повторил за мной Гимназист так, будто разбирал текст какого-нибудь романа. — Наше поведение в высшей степени неприлично…

— Что я говорил? Чистый интель! — сказал Рыбак. — Все воспринимает через задницу. Полицию ненавидит. А о том, что на свете творится, узнает из рубрики «Мир» в газете «Асахи».

— Газет я не покупаю. И рубрики «Мир» не читаю, — возразил я. — И пока мне не объяснят, за каким дьяволом меня сюда притащили, я ничего не скажу. Собираетесь дальше хамить — хамите сколько влезет. Мне торопиться некуда. У меня свободного времени — завались.

Сыщики молча переглянулись.

— Значит, если мы объясним, в чем дело, вы будете отвечать? — спросил Рыбак.

— Не исключено, — ответил я.

— А у него занятное чувство юмора, — произнес Гимназист, сложив руки на груди и глядя куда-то вверх. — «Не исключено!»..

Рыбак погладил пальцем шрам на переносице. Судя по всему, то был шрам от ножа — глубокий, со рваными краями.

— Слушай меня внимательно, — произнес Рыбак. — Времени у нас в обрез. Лясы точить некогда, скорей бы с этой бодягой покончить. Или ты думаешь, мы от этого удовольствие получаем? Да нам бы к шести свернуть все дела — и ужинать дома с семьей, как нормальные люди! Ненавидеть тебя нам не за что. Зуб на тебя мы не точим. Расскажи, что делал вчера вечером — и больше мы от тебя ничего не потребуем. Если человеку нечего стыдиться, рассказать такое — проще простого, не так ли? Или ты все-таки что-то скрываешь, и потому молчишь?

Я молча разглядывал пепельницу на середине стола.

Гимназист снова с хрустом пролистал страницы блокнота и спрятал его в карман. С полминуты никто не произносил ни слова. Рыбак достал очередную сигарету, воткнул в рот и прикурил.

— Стальная воля. Железобетонная выдержка, — съязвил он наконец.

— Ну, что? Вызываем Комиссию по правам человека? — спросил Гимназист.

— Да при чем тут права человека? — тут же отозвался Рыбак. — Это элементарный гражданский долг! Так и Законе сказано: «Оказывать посильную помощь следствию». Слыхал? В твоем любимом законодательстве написано, черным по белому! За что ж ты так полицию ненавидишь? Ты, когда в городе заблудишься, у кого дорогу спрашиваешь? У полиции. Если твой дом обчистили, куда ты звонишь, как ошпаренный? В полицию! А о том, что всё это — дашь-на-дашь, даже подумать не хочешь? Что тебе мешает ответить? Мы же спрашиваем простые вещи простым языком, так или нет? Где ты был и что делал вчера вечером? Может, не будем резину тянуть — да закончим со всем этим поскорее? И мы будем спокойно работать дальше. А ты пойдешь домой. Всем хорошо, все счастливы. Или тебе так не кажется?

— Сначала я должен узнать, в чем дело, — повторил я.

Гимназист извлек из кармана пачку бумажных салфеток, вытянул одну и трубно, с оттяжкой высморкался. Рыбак отодвинул ящик стола, достал оттуда пластмассовую линейку и принялся похлопывать ею по раскрытой ладони.

— Вы что, ничего не соображаете? — воскликнул Гимназист, выбрасывая салфетку в урну возле стола. — Каждым подобным ответом вы только вредите себе самому!

— Эй, парень. Сейчас не семидесятый год. Кому охота тратить время на твои игры в борьбу с произволом? — протянул Рыбак с такой интонацией, будто ему осточертел белый свет. — Эпоха беспорядков прошла, приятель! Новое общество засосало всех — и тебя, и меня — в свое болото по самые уши. Нет больше ни произвола, ни демократии. Никто уже и не мыслит такими категориями! Это общество слишком огромно. Какую бурю ни пытайся поднять — не выгадаешь ни черта. Система отлажена до совершенства. Любому, кто ею недоволен, остается разве что окопаться и ждать какого-нибудь супер-землетрясения. И сколько бы ты ни выпендривался здесь перед нами — никакого толку не будет. Ни тебе, ни нам. Только нервы измотаем друг другу. Если ты интель — сам это понимать должен; так или нет?

— Да, возможно, мы немного устали, и потому обратились к вам не в самой вежливой форме. Если так — приносим извинения, — проговорил Гимназист, вновь теребя извлеченный из кармана блокнот. — Но вы нас тоже поймите. Работаем мы на износ. Со вчерашней ночи почти не спали. Детей своих не видали дней пять, не меньше. Едим как попало и где придется. И пускай это вам не нравится — но мы тоже, по-своему, вкалываем на благо этого общества. А тут появляетесь вы, упираетесь рогами в землю и на вопросы отвечать не хотите. Поневоле занервничаешь, представьте сами! Говоря «вы вредите себе самому», я всего лишь имел в виду, что чем больше мы устаем — тем хуже обращаемся с вами, это естественно. Простые вопросы решать становится сложнее. Всё только запутывается еще больше. Конечно, существует и столь почитаемый вами Закон. И гражданские права согласно Конституции. Но чтобы их досконально соблюдать, нужно время. Пока тратишь время, рискуешь столкнуться с целой кучей очередных неудобств. Закон — штука ужасно заковыристая, и возиться с ним бывает порой просто некогда. Особенно — в нашей работе, где все приходится решать с пылу с жару прямо на месте происшествия. Вы понимаете, о чем я?

— Не хватало еще, чтоб ты нас не понял. Никто не собирается тебя запугивать, — подхватил Рыбак. — Вот и он тебя всего лишь предупреждает. Мы просто хотим избавить тебя от очередных неудобств…

Я молча разглядывал пепельницу. На ней не было ни надписей, ни узора. Просто старая и грязная стеклянная пепельница. Вероятно, когда-то она была даже прозрачной. Но не теперь. Теперь она была мутно-белесой, с ободком дегтя на дне. Сколько, интересно, она простояла на этом столе? Наверно, лет десять, не меньше…

Рыбак еще с полминуты поиграл линейкой в ладони.

— Ну, хорошо! — сказал он наконец. — Мы расскажем, в чем дело. Хотя это и нарушение стандартной процедуры дознания — считай, что твои претензии принимаются. Будь по-твоему… По крайней мере, пока.

С этими словами он отложил линейку в сторону, взял одну из папок, наскоро пролистал ее, вынул бумажный конверт, извлек оттуда три больших фотографии и положил передо мною на стол. Я взял снимки в руки. Черно-белые, очень реалистичные. Сделанные отнюдь не из любви к искусству — это я понял в первую же секунду. На фотографиях была женщина. На первом снимке она лежала в кровати обнаженная, лицом вниз. Длинные руки и ноги, крепкие ягодицы. Разметавшиеся веером волосы скрывают лицо и шею. Бедра слегка раздвинуты так, что видно промежность. Руки раскинуты в стороны. Женщина казалась спящей. На постели вокруг — ничего примечательного.

Второй снимок оказался куда натуралистичнее. Она лежала на спине. Голая грудь, треугольник волос на лобке. Руки-ноги вытянуты, как по команде «смирно». Было ясно как день: эта женщина мертва. Глаза широко раскрыты, губы свело в очерствелом изломе. Это была Мэй.

Я взглянул на третье фото. Снимок лица в упор. Мэй. Никаких сомнений. Только она больше не была Королевой. Тело ее застыло, окоченело и потеряло всякую привлекательность. Вокруг шеи я различил слабые пятна, будто там старательно терли пальцами.

В горле у меня пересохло так, что я не мог проглотить слюну. В ладони будто вонзили сотни иголок. Боже мой… Мэй. Королева секса. До самого утра так классно разгребала со мной физиологические сугробы, слушала «Дайр Стрэйтс», пила кофе. А потом умерла. Теперь ее нет… Я хотел покачать головой. Но сдержался. И как ни в чем ни бывало вернул фотографии Рыбаку. Все время, пока я разглядывал снимки, оба сыщика изучали мою физиономию. «Ну, и?..» — спросил я у Рыбака одними глазами.

— Знаешь эту женщину? — спросил Рыбак.

Я покачал головой.

— Не знаю, — ответил я. Можно было не сомневаться: скажи я, что знаю Мэй — в эту кашу немедленно засосет и дружище Готанду. Ведь это он свел меня с нею. Но затягивать сюда еще и Готанду я не мог. Не исключено, конечно, что его затянули во все это еще до меня. Это мне не известно. Если это так — если Готанда сообщил им моё имя и проболтался о том, что я трахался с Мэй, — то дела мои дрянь. Прежде всего станет ясно, что я соврал следствию. И тут уже простыми шуточками не отделаться. Об этом я мог лишь гадать. Но в любом случае, с моей стороны выдавать им Готанду никак не годилось. Слишком уж разные у нас ситуации. Скандал поднимется на весь белый свет. Таблоиды просто сожрут его с потрохами.

— Еще раз посмотри хорошенько, — медленно и веско сказал Рыбак. — То, что ты ответишь сейчас — очень важно, поэтому смотри как следует, а потом отвечай. Ну? Знаешь эту женщину? Только не вздумай лгать. Мы в своем деле профессионалы. Лгут нам или правду говорят — понимаем сразу. А кто солгал полиции, кончает плохо, очень плохо… Это тебе понятно?

Я снова взял со стола фотографии и разглядывал их какое-то время. Страшно хотелось отвести глаза. Но как раз этого делать было нельзя.

— Да не знаю я, — сказал я наконец. — К тому же, она мертва…

— Мертва! — театрально повторил за мной Гимназист. — Совсем мертва. Со страшной силой мертва. Мертва абсолютно! И это ясно с первого взгляда. Мы-то на нее уже насмотрелись — там, на месте преступления. Какая женщина, а? Так и умерла, голой. Первое, что в глаза бросается: роскошная была женщина! Вот только стоит женщине умереть, и красавица она или уродина — уже не так важно, правда? Как и то, что она голая. Теперь это просто труп! Оставь его так лежать — сгниет. Кожа потрескается, расползется, вылезут куски тухлого мяса. Вонять будет мерзко. Черви заведутся внутри. Вы такое когда-нибудь видели?

— Нет, — сказал я.

— А мы видели, и не раз! На такой стадии уже не различить, красивая была женщина или нет. Просто кусок гниющего мяса. Все равно что протухший стэйк, очень похоже. После этого запаха долго не можешь ничего есть. Даже из нас, профессионалов, этой вони не выносит никто. К такому не привыкают… Потом пройдет еще какое-то время — и останутся только кости. Уже без запаха. Высохшие до предела. Белоснежные. Девственной чистоты… Наилучшее состояние, правда? Впрочем, эта женщина до такого еще не дошла. До костей не истлела и не протухла. Сейчас она — просто труп. Окоченевший. Как дерево. Даже ее красоту различить еще можно. Пока она была жива — ни я, ни вы не отказались бы от такого сокровища в постели, как полагаете? Но теперь даже нагота ее ни малейшего желания не вызывает. Потому что она мертва. А мы и трупы — субстанции совершенно разные. Труп — это все равно что каменная статуя. Иначе говоря, существует некий водораздел, за которым — только ноль. Абсолютный ноль! Лежи смирно и жди кремации. А ведь такая женщина была! Какая жалость, а? Живая она бы еще долго оставалась красоткой. Увы. Кому-то понадобилось ее убить. Какому-то подонку. А ведь у этой девчонки тоже было право на жизнь. В ее-то двадцать с небольшим. Задушили чулками. Такая смерть наступает не сразу. Проходит несколько минут. Страшных минут. Ты хорошо понимаешь, что сейчас умрешь. И думаешь, почему тебе приходится умирать так нелепо. Ты страшно хочешь пожить еще. Но корчишься в спазмах от нехватки кислорода. Мозг затуманивается. Ты мочишься под себя. В последний раз пытаешься вырваться и спастись. Но сил не хватает. И ты умираешь медленно… Не самая приятная смерть, как считаете? Подонка, который устроил ей такую смерть, мы и хотим поймать. Обязаны поймать. Потому что это — преступление. Зверское преступление. Расправа сильного над слабым. Прощать такое нельзя. Если такое прощать, пошатнутся основы этого общества. Убийцу необходимо поймать и покарать. Это — наш долг. Если мы этого не сделаем, он убьет еще и еще.

— Вчера в полдень эта женщина заказала двухместный номер в дорогом отеле на Акасака, и в пять часов вошла туда одна, — сказал Рыбак. — Сообщила, что муж прибудет чуть позже. Фамилия и телефон, которые указала, вымышлены. Номер оплатила вперед наличными. В шесть она позвонила вниз и заказала ужин на одного. И все это время была одна. В семь из номера выставили тележку с посудой. А на двери появилась табличка «Не беспокоить». Расчетный час в отеле — двенадцать дня. Ровно в двенадцать следующего дня дежурный по размещению позвонил в номер, но трубку никто не взял. На двери по-прежнему висела табличка «Не беспокоить». На стук никто не отозвался. Работники отеля принесли запасные ключи и отперли номер. И обнаружили там мертвую голую женщину. В той самой позе, что на первой фотографии. Никто из служащих не помнил, чтобы в номер входил мужчина. На верхнем этаже отеля — ресторан, лифтами пользуется кто попало, и поток пассажиров очень плотный. Почему, кстати, в этом отеле и любят устраивать тайные ночные свидания. Черта с два кого-нибудь выследишь…

— В ее сумочке не нашли ничего, что хоть как-то помогло бы расследованию, — сменил его Гимназист. — Ни водительских прав, ни записной книжки, ни кредиток, ни банковских карточек. Инициалов ее имени нигде не значилось. Там были только косметичка, тридцать тысяч иен в кошельке, противозачаточные таблетки. И больше ничего… Впрочем, нет! В самом укромном кармашке ее кошелька — там, где не сразу и догадаешься — нашли визитную карточку. Вашу визитную карточку.

— Ты действительно не знаешь эту женщину? — тут же навалился Рыбак.

Я покачал головой. Я был бы только рад сделать все, чтобы полиция поймала подонка, убившего Мэй. Но в первую очередь я должен был думать о живых.

— Что ж… Тогда, может, скажете, где вы были и чем занимались вчера вечером? — спросил Гимназист. — Теперь-то вы знаете, почему вас сюда привели и зачем допрашивают…

— В шесть часов я сидел дома и ужинал, потом читал книгу, немного выпил, к двенадцати заснул, — сказал я. Память понемногу восстанавливалась. Видимо, из-за шока от фотографий убитой Мэй.

— С кем виделся за это время? — спросил Рыбак.

— Ни с кем. Весь вечер был один, — ответил я.

— А по телефону ни с кем не говорил?

— Нет, — сказал я. — Один раз позвонили, часов в девять, но телефон был на автоответчике, я не стал снимать трубку. После проверил — звонили по работе.

— А зачем ты автоответчик включил, когда дома был?

— А чтобы в отпуске ни с кем о работе не разговаривать, — ответил я.

Они захотели узнать имя и телефон клиента, звонившего мне вчера. Я сказал. — И после этого ты весь вечер читал?

— Сначала посуду вымыл. Потом читал.

— Что читал?

— Вы не поверите. Кафку читал. «Процесс».

Рыбак записал: «Кафка, Процесс». Иероглифов слова «процесс» он не знал, и ему подсказал Гимназист. Уж этот тип, как я и полагал, знал о Кафке не понаслышке.

— Значит, до двенадцати ты читал, — уточнил Рыбак. — И выпивал.

— Как обычно вечером… Сначала пиво. Потом бренди.

— Сколько выпил?

Я напряг память.

— Пива две банки. Потом бренди, где-то четверть бутылки. А закусывал консервированными персиками.

Рыбак все это старательно записал. «И закусывал консервированными персиками».

— Вспомнишь еще что-нибудь — говори. Любая мелочь может пригодиться.

Я подумал еще немного — но ничего больше не вспомнил. Абсолютно ничем не примечательный вечер. Я просто сидел и спокойно читал книгу. В тот самый ничем не примечательный вечер, когда Мэй задушили чулками.

— Не помню, — сказал я.

— Советую предельно сосредоточиться, — снова встрял Гимназист, откашлявшись. — Вы сейчас — в ситуации, когда ваши собственные слова могут здорово вам навредить…

— Перестаньте! Мои слова никак не могут мне навредить, потому что я ничего не делал, — отрезал я. — Я — свободный художник, визитки по всему городу рассовываю. Как моя визитка попала к этой девчонке — не знаю, но из этого вовсе не следует, что я ее убил!

— Был бы ты ни при чем — стала бы она прятать одну-единственную визитку в самое укромное место кошелька? Вот в чем вопрос… — произнес Рыбак. — В общем, пока у нас — две версии происшедшего. Версия первая: эта женщина — одна из твоих партнеров по бизнесу. Кто-то назначил ей в отеле свидание, убил ее, выгреб из сумочки все, что могло навести нас на след, и скрылся. И только твою визитку, которую она поглубже запрятала, не заметил. Версия вторая: она проститутка. Профессиональная шлюха. Высшей категории. Из тех, что работают только в дорогих отелях. Эти пташки никогда не носят с собой ничего, что подсказало бы, как их потом найти. И вот по какой-то неизвестной причине очередной клиент ее задушил. Поскольку деньги не тронуты, убийца, скорее всего, — маньяк. Вот такие две версии. Что ты об этом скажешь?

Я склонил голову набок и промолчал.

— Так или иначе, единственный ключ к разгадке — твоя визитка. На данный момент это все, что у нас в руках, — веско произнес Рыбак, постукивая концом авторучки по железной столешнице.

— Визитка — это всего лишь клочок бумаги с буквами, — возразил я. — Сама по себе ничего не доказывает. И уликой являться не может.

— Пока не может, — вроде бы согласился Рыбак. Его авторучка продолжала со звонким цоканьем плясать по столу. — Пока ничего не доказывает, тут ты прав. Сейчас эксперты заканчивают осмотр номера и оставшихся там вещей. Производится вскрытие тела. Завтра прояснится много пока неизвестных деталей. Выстроится какая-то цепочка событий. А пока остается только ждать. Вот мы и подождем. А ты за это время постараешься вспомнить еще что-нибудь. Возможно, мы просидим здесь с тобой до ночи. Что ж. Работаем мы основательно. Когда человек не торопится, он вспоминает много интересных мелочей. Вот и давай — спокойно, не торопясь, восстанови все в голове еще раз. Все, что с тобой происходило вчера. Одно за другим, по порядку…

Я уперся взглядом в часы на стене. С крайне тоскливым выражением на циферблате эти часы показывали десять минут шестого. И тут я вспомнил, что обещал позвонить Юки.

— Могу я от вас позвонить? — спросил я у Рыбака. — Ровно в пять я обещал позвонить одному человеку. Это важно. Если не позвоню, будут проблемы.

— Женский пол? — прищурился Рыбак.

— Угу, — только и ответил я.

Он кивнул, дотянулся до телефона и подвинул его диском ко мне. Я достал блокнот, отыскал номер Юки и набрал его. На третьем гудке она сняла трубку.

— У тебя важное дело, и ты не можешь приехать? — первой спросила Юки.

— Происшествие, — поправил я. — Не по моей вине. То есть, я понимаю, что это ужасно, но ничего не могу поделать. Меня забрали в полицию и допрашивают. В участке на Акасака. В чем дело — долго объяснять, но, похоже, в ближайшее время меня отсюда не выпустят.

— В полицию? Ты что натворил, признавайся?

— Ничего не натворил. Вызвали как свидетеля одного убийства. Вляпался случайно.

— Чушь какая-то, — сказала Юки бесцветным голосом.

— И не говори, — согласился я.

— Но ты же никого не убивал, правда?

— Конечно, никого я не убивал. Я в жизни делаю много разных глупостей и ошибок, но людей я не убиваю. И вызвали меня как свидетеля. Сижу вот и отвечаю на всякие вопросы. Но перед тобой я виноват, спору нет. Постараюсь искупить свою вину в самое ближайшее время.

— Ужасно дурацкая чушь! — сказала Юки. И старательно, как можно громче брякнула трубкой.

Я тоже повесил трубку и вернул телефон Рыбаку. Оба следователя внимательно слушали мой разговор с Юки — но, похоже, так ничего для себя и не выудили. Знай они, что я назначал свидание тринадцатилетней девчонке — в чем бы меня только ни заподозрили. Наверняка записали бы в маньяки-извращенцы или еще что похлеще. Что говорить — в нормальном мире нормальные тридцатичетырехлетние дяди не назначают тринадцатилетним пигалицам свиданий…

Они расспросили меня подробнейшим образом, что я делал вчера, и запротоколировали каждое слово. Под каждый очередной лист белой писчей бумаги подкладывая разлинованную картонку. И тоненькой шариковой ручкой выводя иероглиф за иероглифом. Идиотский, абсолютно никому не нужный протокол. Человеческие силы и время, переведенные на дерьмо. Очень добросовестно эти взрослые люди зафиксировали, куда я ходил и что ел. Я рассказал им всё — вплоть до хитростей приготовления жареного конняку[86], которым поужинал. И уже шутки ради наскоро объяснил, как лучше нарезать ломтиками сушеного тунца. Но эти люди не понимали шуток. Слово в слово, они старательно записывали все, что я нес. В итоге получился толстенный документ. Очень солидный на вид — и лишенный всякого смысла.

В половинеседьмого они сходили в ближайшую лавку и принесли мне бэнто[87]. Мягко скажем — не самое вкусное бэнто в моей жизни. Слишком похоже на пищевой мусор. Мясные фрикадельки, картофельный салат, жареные рыбные палочки. Ни приправы, ни ингредиенты этой еды не представляли никакого кулинарного интереса. Слишком резкий вкус масла, слишком крепкие соусы. В соленья подмешаны искусственные красители. Но поскольку Рыбак с Гимназистом уплетали свои порции так, что за ушами трещало — я тоже умял все до последней крошки. Не хватало еще, чтобы они решили, будто у меня с перепугу кусок в горло не лезет.

Когда все поели, Гимназист принес откуда-то терпкого и горячего зеленого чая. За чаем они опять закурили. В тесном кабинетике было накурено — не продохнуть. В глазах у меня щипало, а пиджак насквозь провонял никотином. Кончился чай — и начались очередные вопросы. Нескончаемый поток концентрированной белиберды. С какого места и по какое я читал «Процесс». Во сколько переоделся в пижаму. Я рассказал Рыбаку общий сюжет «Процесса» — но его, по-моему, не зацепило. Наверное, для него эта история прозвучала слишком буднично. Я даже забеспокоился: а доживут ли, вообще, творения Франца Кафки до двадцать первого века? Как бы то ни было, сюжет «Процесса» в моем изложении был также занесен в протокол. Кому и за каким дьяволом нужно записывать все подряд — у меня в голове не укладывалось. И правда, Кафка в чистом виде… Я ощутил себя полным идиотом и заскучал. Я устал. Голова не работала. Все происходящее казалось слишком ничтожным и слишком бредовым. Тем не менее, эта парочка просто из кожи вон лезла, засовывая нос в каждую щелку того, что было со мной вчера, задавая вопрос за вопросом — и подробно записывая мои ответы один за другим. То и дело Рыбак забывал, как пишется очередной иероглиф, и спрашивал у Гимназиста. Эта странная работа, похоже, им совершенно не надоедала. Даже изрядно вымотавшись, они вкалывали, не покладая рук. Их уши, точно локаторы, улавливали тончайшие оттенки моих интонаций, а глаза горели страстным желанием выудить из услышанного хоть какую-нибудь неувязку. Время от времени то один, то другой выходил из комнаты и через пять или шесть минут возвращался. Совершенно несгибаемые ребята.

В восемь часов они поменялись ролями, и вопросы стал задавать Гимназист. Одеревеневший Рыбак встал и принялся расхаживать по кабинету, отводя назад плечи, вращая шеей и размахивая руками. Чуть погодя он опять закурил. Перед тем, как продолжить допрос, Гимназист тоже выкурил сигарету. В безобразно проветриваемой комнатушке белый дым клубился, как на сцене во время концерта «Weather Report». Только воняло при этом никотином и мусорной жратвой. Ужасно хотелось выйти на улицу и глубоко вздохнуть.

— Хочу в сортир, — сказал я.

— Из двери направо, до упора и налево, — автоматически произнес Гимназист.

Я сходил по указанному маршруту, не спеша освободился от лишней жидкости, несколько раз глубоко вздохнул и вернулся обратно. Странное чувство — с наслажденьем дышать полной грудью в сортире. Особенно когда санитарные условия сортира к этому не располагают. Но я представил себе убитую Мэй — и моё положение показалось мне просто роскошным. Я-то, по крайней мере, жив. И, по крайней мере, еще способен дышать…

Я вернулся из сортира, и Гимназист продолжил допрос. Очень дотошно он принялся выпытывать у меня все о клиенте, который звонил вчера. Что между нами за отношения? Какая работа нас связывает? Зачем он звонил? Почему я тут же не перезвонил ему? Для чего взял такой длинный отпуск? У меня настолько успешный бизнес, что я могу себе это позволить? А сдаю ли я отчеты о доходах в налоговую инспекцию? И куча других вопросов в том же духе. Как и Рыбак до него, каждый мой ответ он аккуратными иероглифами заносил на бумагу. Считают ли они сами, что такая работа имеет какой-то смысл, — этого я не знал. Возможно, они никогда о том не задумывались, и просто выполняют обычную рутину. Чистый Кафка. А может, они нарочно притащили меня в этот занюханный кабинет и выматывают жилы в надежде, что я выболтаю правду? Если так — можно сказать, задачу свою они выполнили на все сто. Я раздавлен, измучен, и на любые вопросы отвечаю, что могу, совершенно автоматически. Что угодно — лишь бы поскорее закончить с этим безумием.

Но и в одиннадцать допрос продолжался. Я не улавливал даже намека на скорый финал. В десять часов Рыбак вышел куда-то, в одиннадцать вернулся. Явно где-то прилег и поспал часок: глаза его покраснели. Вернувшись, сразу стал проверять, что написали в его отсутствие. Затем сменил Гимназиста. Гимназист принес кофе. Растворимого. Уже с сахаром и порошковыми сливками внутри. Мусорное пойло.

Я был на пределе.

В половине двенадцатого я заявил, что устал, хочу спать и больше не слова им не скажу.

— Ч-черт! — ругнулся Гимназист и нервно забарабанил пальцами по столу. — Времени совсем нет, а ваши ответы крайне необходимы для дальнейшего расследования. Вы уж извините, но очень важно, чтобы вы потерпели еще немного и позволили нам довести дознание до конца.

— Никакой важности в ваших вопросах я не наблюдаю, — сказал я. — По-моему, вы сидите и часами спрашиваете у меня всякую ерунду.

— Любая ерунда может привести к неожиданным результатам. Есть много примеров того, когда благодаря незначительной, на первый взгляд, ерунде раскрывались серьезные преступления. Также немало случаев, когда на кажущееся ерундой не обратили внимания — а после горько о том жалели. Как бы там ни было, имеет место убийство. Погиб человек. И нам тут тоже, представьте себе, не до шуток. Поэтому, как ни трудно, извольте терпеть и оказывать помощь следствию. Если честно, нам ничего не стоит выписать ордер на арест и задержать вас как ключевого свидетеля в деле об убийстве. Но если мы так поступим — то осложним ситуацию и себе, и вам. Не так ли? Сразу понадобится целое море документов. Общаться станет труднее. Поэтому давайте-ка уладим наши дела потихоньку. Вы поможете нам, а мы не станем прибегать к столь суровым мерам.

— Если хочешь спать — как насчет комнаты отдыха? — предложил Рыбак. — Ляжешь, выспишься — а там, может, и вспомнишь еще что-нибудь.

Я молча кивнул. Все равно. Где угодно — только не в этом провонявшем никотином чулане.

Он отвел меня в «комнату отдыха». Мы прошли по мрачному коридору, спустились по еще более мрачной лестнице и снова прошли по коридору. Угрюмый сырой полумрак, казалось, прилип к этим стенам навечно. «Комната отдыха», о которой он говорил, оказалась тюремной камерой.

— Насколько я понимаю, это тюремная камера, — улыбнулся я самой напряженной улыбкой, какая мне когда-либо удавалась. — Если я, конечно, вообще что-нибудь понимаю…

— Уж извини. Ничего другого нет, — ответил Рыбак.

— Ни фига себе шуточки. Я пошел домой, — заявил я. — Завтра утром опять приду.

— Но я же не буду запирать дверь, — остановил меня жестом Рыбак. — Не привередничай. Потерпи всего одну ночь. Если тюремную камеру не запирать — это всего лишь обычная комната, разве нет?

Вступать в очередную перепалку у меня уже не было сил. Что угодно, подумал я. В конце концов, и правда: если камеру не запирать — это всего лишь обычная комната. Как бы то ни было — я нечеловечески вымотался и хочу спать. И больше ни с кем во Вселенной ни о чем не желаю разговаривать. Я кивнул, без единого слова вошел в камеру, лег и свернулся калачиком на жестких нарах. Тоскливо — хоть волком вой. Отсыревший матрас, дешевое одеяло и вонь тюремной параши. Полная безнадега.

— Я не запираю! — сказал Рыбак и затворил за собой. Дверь закрылась с холодным, душераздирающим лязгом. Запирай, не запирай — этот лязг приветливее не станет.

Я вздохнул и закутался с головой в одеяло. Чей-то мощный храп доносился из-за стены. Этот храп то доплывал до меня откуда-то издалека, то раздавался совсем рядом. Словно земной шар незаметно распался на несколько отдельных кусков, которые теперь беспомощно болтались, то сближаясь, то разбегаясь в пространстве — и теперь на соседнем куске Земли кто-то горестно, самозабвенно храпел. Недостижимый — и совершенно реальный.

Мэй, подумал я. А ведь я вспоминал о тебе вчера. Не знаю, жива ты была в ту минуту — или уже умерла. Но я вспоминал о тебе. Как мы с тобой спали. Как ты медленно раздевалась перед моими глазами. Действительно, странное было чувство — будто на вечере выпускников. Словно болты, что скрепляют мир, вдруг ослабли — и я наконец успокоился. Тыщу лет ничего такого не испытывал… Но знаешь, Мэй, я ничего не могу сейчас для тебя сделать. Прости, но — совсем-совсем ничего. Ты ведь тоже, я думаю, понимаешь, как в этой жизни все хрупко, как легко все сломать… Я не имею права втягивать Готанду в скандал. Он живет в мире имиджей, в мире экранных ролей. Если все узнают, что он спал с проституткой, а потом его вызвали в полицию как свидетеля убийства — весь его мир пойдет прахом. Конец сериалам с его участием, конец рекламе. Ты скажешь, что все это вздор, и будешь права. Вздорные роли для вздорного мира… Но он доверял мне как другу, когда приглашал в свой мир. И я должен ответить ему тем же. Вопрос верности… Мэй, Козочка Мэй. Как же мне было здорово. Очень здорово в постели с тобой. Точно в сказке, ей-богу. Вряд ли тебе станет от этого легче — но знай, я все время помню тебя. Мы с тобой разгребали сугробы. Физиологические сугробы. Мы трахались с тобой в мире имиджей на чьи-то представительские расходы. Медвежонок Пух и Козочка Мэй. Какой это дикий ужас, наверное, когда перетягивают чулками горло. Как, наверное, хочется пожить еще. Представляю. Но сделать ничего не могу. Если честно, я и сам не знаю, правильно ли поступаю с тобой. Но ничего другого не остается. Таков мой способ жизни. Моя система. Поэтому я заткнусь и ничего не скажу. Спи спокойно, Козочка Мэй. Теперь тебе, по крайней мере, уже не придется опять просыпаться. И не придется опять умирать.

— Спи спокойно, — сказал я.

— Спи спокойно… — повторило эхо в моей голове.

— Ку-ку, — отозвалась Мэй.

Глава 22

На следующий день все повторилось один к одному. В том же кабинетишке мы втроем молча выпили по дрянному кофе с булочкой. В отличие от кофе, круассан был совсем не плох. Гимназист одолжил мне электробритву. Я всегда недолюбливал электробритвы — но тут плюнул и побрился чем бог послал. Поскольку зубной щетки у них не нашлось, пришлось полоскать рот водой из-под крана. И опять начались вопросы. Вздорные и идиотские. Допрос с издевательствами в рамках закона. Весь этот бред, тягучий и медленный, как заводная улитка, продолжался до самого обеда. К полудню они выспросили у меня все, что только могли. Как форма, так и содержание вопросов полностью себя исчерпали.

— Ну, что ж. На этом пока закончим! — подытожил Рыбак и отложил авторучку.

Оба следователя синхронно, точно сговорившись, с шумом перевели дух. Я тоже вздохнул поглубже. Было ясно как день: эти двое держали меня здесь с единственной целью — выиграть время. Что там ни сочиняй, а паршивая визитка, найденная в сумочке убитой женщины — еще не основание для ареста. Даже при отсутствии у меня железного алиби. Вот почему им так важно было затянуть меня в свой безумный кафкианский лабиринт и держать в нем как можно дольше. До тех пор, пока не объявят результаты дактилоскопии, вскрытия — и не станет понятно, убийца я или нет. Бред в чистом виде…

Но так или иначе — больше им спрашивать нечего. И сейчас я отправлюсь домой. Приму ванну, почищу зубы и побреюсь как следует. Выпью человеческий кофе. И по-человечески поем.

— Ну, что, — произнес Рыбак, потягиваясь и смачно хрустя позвонками. — Не пора ли нам пообедать?

— Ваши вопросы, как я понимаю, закончились. Я ухожу домой, — сказал я.

— Э-э… Не так сразу, — уже с явным усилием возразил Рыбак.

— Это еще почему? — спросил я.

— Нужна твоя подпись под тем, что ты здесь наболтал.

— Ну, так давайте, я подпишу.

— Но сначала ты должен убедиться, что с твоих слов все записано верно. Садись и читай. Строчку за строчкой. Это очень важно.

Толстенную кипу из тридцати или сорока листов писчей бумаги, испещренных убористыми иероглифами, я прочел медленно и старательно от начала и до конца. Перелистывая страницы, я думал о том, что, может быть, лет через двести этот документ будет цениться как уникальный источник знаний о быте минувшей эпохи. Подробный до патологии, достоверный до маниакальности. Историки просто с ума сойдут от восторга. Жизнь горожанина, одинокого мужчины тридцати четырех лет — вся как на ладони. Конечно, среднестатистическим этого человека назвать нельзя. Но тоже дитя своей эпохи… И все-таки здесь, в «кабинете дознаний» полицейского околотка, читать такое было скучно до зубной боли. Чтобы все прочесть, потребовалось минут пятнадцать, не меньше. Но это — последний рывок, подбадривал я себя. Прочитаю до конца — и домой!

Дочитав, я шмякнул стопкой бумаги по столу.

— Все в порядке, — сказал я. — Возражений нет. С моих слов записано верно. Могу подписать. Где тут нужно подписывать?

Рыбак стиснул пальцами авторучку и, вертя ее туда-сюда, воззрился на Гимназиста. Гимназист подошел к батарее, взял оставленную на ней пачку короткого «Хоупа», достал сигарету, закурил, выпустил струйку дыма и принялся разглядывать этот дым с угрюмым выражением на лице. У меня отвратительно засосало под ложечкой. Лошадь моя подыхала, а по всей прерии уже грохотали тамтамы врага.

— Все не так просто, — очень медленно произнес Гимназист. Делая упор на каждом слове, как профессионал, объясняющий сложное задание новичку. — Этот документ должен быть написан собственноручно.

— Собственноручно?

— Иными словами, вам придется еще раз все это написать. Своей рукой. Своим почерком. В противном случае документ не будет иметь никакой юридической силы.

Я уставился на стопку бумаги. У меня даже не было сил разозлиться. А очень хотелось. Вскочить и заорать, что все это — дикая, нелепая чушь. Шарахнуть кулаком по столу. Со словами «не имеете права, я гражданин, и меня защищает закон». А потом хлопнуть дверью и, черт меня побери, вернуться-таки домой. Я отлично понимал, что они не имеют никакого права остановить меня. Но я слишком устал. Не осталось сил, чтобы стоять на своем и чего-то добиваться. Мне уже казалось, будто лучший способ добиться своего — тупо выполнять что угодно. Так гораздо комфортнее… Слабею, подумал я. Слабею и распускаю нюни. Раньше я таким не был. Раньше я бы рассвирепел так, что мало бы не показалось. А сейчас даже разозлиться ни на что не способен. Ни на мусорную жратву, ни на табачный дым, ни на электробритву. Старый тюфяк. Сопливая размазня…

— Не буду! — сказал я. — Я устал. И иду домой. Имею полное право. Никто не может меня остановить.

Гимназист издал горлом неопределенный звук — то ли застонал, то ли поперхнулся. Рыбак задрал голову и, разглядывая потолок, выбил концом авторучки по железной столешнице странный ломаный ритм. Тототон — тон, тотон-тотон — тон.

— В таком случае наш разговор затягивается, — проговорил он сухо. — Прекрасно. Мы выписываем ордер. Задерживаем тебя насильно и проводим официальный допрос. И тогда уже не будем такими добренькими. Черт с тобой, нам и самим так будет проще. Верно я говорю? — повернулся он к Гимназисту.

— Да, в самом деле. Так мы и правда скорее управимся. Что ж, давай так, — кивнул Гимназист.

— Как хотите, — сказал я. — Только пока вы ордер не выпишете — я свободен. Буду дома сидеть, приходите с ордером и забирайте. А сейчас — что угодно делайте, но я пошел домой. Иначе я тут с вами просто с ума сойду.

— В принципе, мы можем задержать вас и предварительно, до момента получения ордера, — сказал Гимназист. — Такой закон существует, не сомневайтесь.

«Принесите Свод законов Японии и покажите, где это написано!» — хотел было потребовать я — но тут моя жизненная энергия угасла окончательно. Я прекрасно понимал, что эти люди блефуют — но бороться с ними уже не было никаких сил.

— Ладно, — не выдержал я. — Я напишу все, как вы сказали. А вы за это дайте мне позвонить.

Рыбак подвинул ко мне телефон. Я снова набрал номер Юки.

— Я все еще в полиции, — сказал я ей. — И, похоже, до ночи тут просижу. Так что сегодня тоже приехать не смогу. Извини.

— Ты все еще там? — изумилась она.

— Ужасно дурацкая чушь, — сказал я сам, пока того же не сказала она.

— Как ребенок, честное слово! — сказала Юки. Какой все-таки богатый словарный запас у японского языка, подумал я.

— Что сейчас делаешь? — спросил я.

— Да ничего, — ответила она. — Ерунду всякую. Лежу на кровати, музыку слушаю. Журналы листаю. Печенюшки жую. Ну, типа того.

— Хм-м, — протянул я. — Ладно. Выберусь отсюда — сразу позвоню, хорошо?

— Хорошо, если выберешься, — бесстрастно сказала Юки.

Оба следователя из кожи вон лезли, стараясь вникнуть в наш диалог. Но, похоже, как и в прошлый раз, ни черта не выудили.

— Ну, что ж… Ладно. Пообедаем, что ли, — сказал Рыбак.

На обед была соба[88]. Скользкая, размякшая, еле палочками подцепишь, а попробуешь ко рту поднести — разваливается на полдороге. Эта еда напоминала жидкое питание из больничного рациона. И даже пахла какой-то неизлечимой болезнью. Но оба следователя уписывали ее с большим аппетитом, и мне пришлось изобразить то же самое. Когда все поели, Гимназист снова сходил куда-то и принес горячего зеленого чая.

День протекал тихо, как глубокая река в пору паводка. Тишину нарушало лишь тиканье часов на стене, да время от времени где-то в соседней комнате звонил телефон. Я сидел за столом и рисовал на листах конторской бумаги иероглиф за иероглифом. Пока я писал, следователи то и дело по очереди отлучались. А также иногда выходили вдвоем в коридор и о чем-то шушукались. А я все сидел за столом и молча гонял по бумаге казенную авторучку. Переписывая — слева направо, строку за строкой — здоровенный бессмысленный текст. «В шесть пятнадцать я решил поужинать, достал из холодильника коньяку…». Тупое и методичное стирание собственного «я». Совсем слабый стал, — сказал я себе. — Вконец расклеился. Выполняешь все, что прикажут, и даже не пикнешь…

И если бы только это, тут же подумал я. Да, я действительно слабею с годами. Но главное все же в другом. Моя главная беда — в том, что я больше не уверен в себе. Такое чувство, будто не на что опереться. Разве я верно сейчас поступаю? Чем прикрывать зад Готанде — не лучше ли рассказать все, как было, и хоть чем-то помочь полиции? Сейчас я вру. Врать — ради чего бы то ни было — удовольствие весьма сомнительное. Даже если этим враньем помогаешь другу. Для самого себя всегда найдутся убедительные аргументы. Например, что бедняжку Мэй все равно уже не воскресить. Таких оправданий можно насочинять сколько душе угодно. Только не во что упереться, хоть тресни. Поэтому я молчал и продолжал переписывать протокол. И до вечера успел переписать страниц двадцать. Если очень долго писать мелкие буквы шариковой ручкой, во всем теле начинает ломить суставы. Наливаются свинцом голова и шея. Тяжелеют локти. Сводит болью средний палец на руке. Отключаются мозги, и в тексте появляется все больше и больше ошибок. Если в тексте появляется ошибка, нужно аккуратно зачеркнуть и оставить на ее месте оттиск большого пальца. Тихое помешательство.

На ужин опять принесли бэнто. Есть почти не хотелось. Я выпил зеленого чая, и меня потянуло блевать. Выходя из сортира, я взглянул на свое лицо в зеркале — и ужаснулся тому, что увидел.

— Ну, что — пока никаких результатов? — спросил я у Рыбака. — Отпечатки пальцев, показания экспертизы, результаты вскрытия? Все еще нет ничего?

— Пока нет, — ответил он. — Придется подождать еще немного.

К десяти вечера я кое-как переписал еще пять страниц — и мои физические возможности достигли предела. Я понял, что больше не в состоянии написать ни буквы. И сказал об этом. Рыбак отвел меня в камеру. Я лег на нары и провалился в сон. С нечищенными зубами, в одежде трехдневной свежести — мне было уже все равно.

Утром снова побрился электробритвой, выпил кофе, сжевал круассан. И подумал: еще пять страниц. Часа через два я добил эти пять страниц. Затем поставил на каждом листе подпись и отпечаток большого пальца. Гимназист забрал это на проверку.

— Ну, теперь вы меня отпустите? — спросил я.

— Сейчас я задам вам еще несколько вопросов — и можете идти, — сказал Гимназист. — Не волнуйтесь, это очень простые вопросы. Мы вспомнили, тут как раз кое-чего не хватает.

У меня перехватило дыхание.

— И это, конечно же, снова придется документировать?

— Разумеется, — кивнул Гимназист. — Как ни жаль, контора есть контора. Бумага — это все. Нет бумаги с печатью — считай, ничего и не было.

Я потер пальцами веки. В глаза будто что-то попало. Твердое и колючее, залетело неизвестно откуда, просочилось в голову и там распухло. Так, что уже не вытащить. Поздно, дружище. Спохватись ты чуть раньше — может, и вытащил бы. Но теперь — увы. Принимай соболезнования.

— Да вы не беспокойтесь. Это не займет много времени. Все закончится очень быстро.

Вяло и нудно я принялся отвечать на очередные бессмысленные вопросы — но тут в кабинет вернулся Рыбак, вызвал Гимназиста в коридор, и они принялись долго шушукаться о чем-то за дверью. Я откинулся на спинку стула, задрал голову и стал разглядывать черную плесень в углах. Эта плесень напоминала лобковые волосы у трупа на фотографии. Из мрачных углов она сбегала пятнами вниз по стенам и заполняла все трещины, как на старинных фресках. Я почувствовал, что эта плесень вобрала в себя запахи тела несметного числа людей, которых когда-либо сюда заносило. Десятки лет их дыхание и капельки пота оседали на стенах — и образовали эту угрюмую плесень. Я вдруг подумал, что уже страшно долго не видел солнечного света. Не слушал музыки. Ну и местечко… Комната, в которой, не гнушаясь никакими средствами, подавляют самолюбие, чувства, гордость и убеждения людей. Не оставляя заметных глазу увечий, людям здесь выворачивают души, заманивают их в бюрократические лабиринты позапутанней любого муравейника и эксплуатируют до последнего предела все их страхи и слабости. Людей изолируют от солнечного света и пичкают мусорной пищей. И заставляют потеть. Вот так и рождается плесень…

Я положил руки на стол, закрыл глаза и подумал о заснеженном городе Саппоро. О громадном отеле «Дельфин» и девчонке за стойкой регистрации. Как там она сейчас? Все так же стоит за своей стойкой и излучает производственную улыбку? Мне вдруг захотелось позвонить ей прямо отсюда и о чем-нибудь поболтать. Наговорить очередных глупых шуток. Но я не знаю ее имени. Я даже не знаю ее имени! Какие тут, к черту, звонки… Просто прелесть девчонка, подумал я. Особенно на работе. Дух отеля. Любит свою работу. Не то что я. Чем бы в жизни ни занимался — свою работу я не любил никогда. Я выполняю ее очень тщательно и добросовестно. А полюбить ни разу не удавалось. Она же любит свою работу именно как работу. А после работы сразу выглядит такой хрупкой и незащищенной. Такой неуверенной и ранимой. Я мог бы тогда переспать с ней, если б захотел. Но не переспал.

Я так хотел поболтать с ней еще раз.

Пока никто не убил ее.

Пока она куда-нибудь не исчезла.

Глава 23

Наконец оба следователи вернулись в комнату, но садиться не стали. Я продолжал с рассеянным видом разглядывать плесень.

— Все. Можешь идти, — сказал мне Рыбак бесцветным голосом.

— Могу идти? — переспросил я ошеломленно.

— Вопросы закончились. Финиш, — подтвердил Гимназист.

— Ситуация несколько изменилась, — добавил Рыбак. — Мы больше не можем тебя задерживать. Можешь идти домой. Спасибо за помощь.

Я натянул провонявшую табаком куртку и поднялся со стула. Непонятно с чего, но я чувствовал, что лучше скорей убраться отсюда ко всем чертям, пока эти двое не передумали. Гимназист проводил меня до выхода.

— То, что ты невиновен, мы поняли еще вчера вечером, — сказал он. — Результаты экспертизы и вскрытия никакой связи с тобой не выявили. Сперма и группа крови — не твои. Отпечатков твоих пальцев нигде не найдено. Но ты все равно что-то скрываешь, правда? Потому мы тебя и держали. Думали, помурыжим еще немного — может, проболтаешься. Когда от нас что-то скрывают, мы понимаем сразу. Чутье. Профессиональное чутье. Ты ведь знаешь, хотя бы примерно, кто эта женщина, так? Но почему-то это скрываешь. Нехорошо, очень нехорошо. Не стоит нас недооценивать. Мы в своем деле — профи. И речь идет об убийстве человека.

— Извините, но я не понимаю, о чем вы, — сказал я.

— Возможно, тебе еще придется сюда прийти. — Он достал из кармана коробок, вытащил спичку и принялся ковырять ею заусенцы вокруг ногтей. — И если это случится, так просто ты уже не отделаешься. Даже если у тебя из-за спины будет то и дело выскакивать адвокат, мы и бровью не поведем. И уж подготовим тебе встречу, что называется, на высшем уровне.

— Адвокат? — переспросил я.

Но он уже растворился в дверях заведения. Я поймал такси и вернулся домой. Дома набрал полную ванну горячей воды и медленно-медленно погрузил туда тело. Почистил зубы, побрился и тщательно вымыл голову. Казалось, я весь пропитался никотиновой вонью. Ну и местечко, снова подумал я. Настоящее змеиное логово.

Выбравшись из ванны, я сварил себе цветной капусты и принялся поедать ее, запивая пивом, под пластинку Артура Прайсока с оркестром Каунта Бэйси. Безупречно стильный, красивый альбом. Я купил его шестнадцать лет назад. В шестьдесят седьмом. Шестнадцать лет уже слушаю. И не надоедает.

Потом я немного поспал. Совсем коротким сном — будто ненадолго вышел куда-то, повернул назад и пришел обратно. Погуляв с полчаса, не больше. Когда открыл глаза, времени было всего час дня. Я бросил в сумку плавки и полотенце, сел за руль старушки «субару», поехал в крытый бассейн на Сэтагая и целый час плавал там до полного изнеможения. И только тогда, наконец, почувствовал себя человеком. Даже захотел чего-нибудь съесть. Я позвонил Юки. Она была дома. Я сообщил ей, что полиция меня отпустила. «Замечательно», — отозвалась она в своей стильно-бесстрастной манере. Я спросил ее, обедала ли она сегодня. Еще нет, ответила она. Только с утра съела пару пирожных с кремом. Очередной мусор, понял я. Давай-ка я за тобой заеду, и мы пообедаем где-нибудь по-человечески, предложил я. Угу, сказала она.

Я снова сел в «субару», обогнул сады храма Мэйдзи, проехал по аллее Музея искусств и с поворота на Аояма вырулил к храму Ноги. Весна с каждым днем заявляла о себе все смелее. За те двое суток, что я провел в полицейском участке Акасака, ветер задул поприветливей, из почек на деревьях показалась листва, а солнечный свет смягчился и словно скруглил очертания у предметов вокруг. Даже шум и гвалт огромного города звучали ласково, как флюгельгорн Арта Фармера. Мир был прекрасен, желудок — космически пуст. Проклятая песчинка, свербившая глаз, исчезла сама по себе.

Я нажал на кнопку звонка, и Юки сразу спустилась. В этот раз на ней была майка с Дэвидом Боуи, поверх майки — коричневый жакетик из мягкой кожи. С плеча свисала холщовая сумка. На сумке болтались значки «Стрэй Кэтс», «Стили Дэн» и «Калче Клаб». Ну и сочетаньице, подумал я. Впрочем, мне-то какая разница…

— Ну, как полиция? Весело было? — спросила Юки.

— Ужасно, — ответил я. — Примерно как песенки Боя Джорджа.

— Хм-м, — протянула она без выражения.

— Я куплю тебе Элвиса Пресли. Вместо вот этого, ладно? — предложил я, ткнув пальцем в «Калче Клаб» у нее на сумке.

— Псих ненормальный! — прошипела она.

Воистину неохватен японский язык…

Первым делом я отвез ее в приличный ресторан, накормил сэндвичами из настоящего пшеничного хлеба с ветчиной, овощным салатом и напоил свежайшим молоком. Сам съел то же самое и выпил кофе. Сэндвичи были отменные. Тонкий соус, нежное мясо, добавка из горчицы с хреном. В самом вкусе — энергия жизни. Вот что я называю едой.

— Итак, — спросил я Юки. — Куда мы сегодня поедем?

— В Цудзидо, — сказала она.

— Годится, — согласился я. — Можно и в Цудзидо. А почему Цудзидо?

— Потому что там папа живет, — ответила Юки. — Он сказал, что хочет с тобой повидаться.

— Со мной?

— Не бойся, не такой уж он и мерзавец.

Я отхлебнул второй по счету кофе и покачал головой.

— Я и не говорил, что он мерзавец. Но с чего это твой отец вдруг хочет со мной повидаться? Ты ему про меня говорила?

— Ага. Я ему позвонила. Рассказала, как ты меня с Хоккайдо привез, а теперь тебя забрала полиция и обратно не отдает. Тогда папа позвонил своему знакомому адвокату и попросил разобраться. У него вообще много таких знакомых. Потому что он очень реалистичный.

— Понятно, — сказал я. — Вот, значит, в чем дело…

— Ну, тебе же пригодилось?

— Пригодилось, это правда.

— Папа сказал, что полиция не имела права тебя задерживать. И что ты запросто мог оттуда уйти, когда тебе вздумается.

— Да я и сам это знал, — сказал я.

— Тогда чего же ты там сидел? Встал бы и сказал: «Я иду домой».

— Сложно сказать… — ответил я, немного подумав. — Возможно, я себя так наказывал.

— Псих ненормальный, — сказала она, подпирая щеки ладонями. Мощнейший словарный запас.

* * *
Мы сели в «субару» и взяли курс на Цудзидо. День клонился к закату, и на шоссе было пусто. Всю дорогу она доставала из сумки кассеты и ставила одну за другой. Чего только не прозвучало в моем драндулете, пока мы ехали! От «Exodus» Боба Марли до «Mister Roboto» группы «Стикс». От действительно интересной музыки до полной белиберды. Впрочем, подобные вещи — все равно что пейзажи за окном. Тянутся справа налево и пропадают один за другим. Юки почти все время молчала и, развалясь на сиденье, слушала музыку. Увидав на приборной панели мои темные очки, она их тут же нацепила, а в пути даже выкурила штучку «Вирджиниа Слимз». Я тоже молчал, сосредоточившись на дороге. Старательно переключая передачу за передачей. Не спуская глаз с полотна шоссе. Отмечая каждый указатель и каждый дорожный знак на пути.

Иногда я ловил себя на том, что завидую Юки. Сейчас ей всего тринадцать. С какой, наверное, свежестью воспринимают ее глаза все вокруг — пейзажи, музыку, людей. И видят совсем не то, что видится мне. А ведь когда-то я и сам был таким же. Когда мне было тринадцать лет, мир казался гораздо проще. Затраченные усилия непременно вознаграждались, слова обладали незыблемым смыслом, а однажды найденная красота никогда не исчезала. И все-таки я в свои тринадцать не был таким счастливым. Я любил одиночество, больше верил в себя, когда был один — но, стоит ли говорить, одного меня практически не оставляли. Запертый в жесткие рамки двух систем — в школе и дома, я жутко нервничал и комплексовал. Такой уж нервный был возраст. И когда я впервые влюбился в девчонку, конечно же, ничего хорошего у нас с нею не вышло. Потому что я понятия не имел, что такое любовь и как с этим следует обращаться. Да что там — я двух слов связать не мог в разговоре с девчонкой. Застенчивый, неловкий подросток. Учителям и родителям, что вбивали в меня какие-то ценности, я пробовал возражать — но никогда не умел высказать толком свои возражения. Что бы я ни делал — ничего не получалось как надо. Полная противоположность Готанде, у которого все всегда получалось как надо. Но свежий взгляд на мир я сохранял. И это было колоссально. Запахи и впрямь будоражили кровь, слезы были по-настоящему горячи, девчонки — красивы, как в сказке, а рок-н-ролл — действительно навсегда. В темноте кинозалов рождалось интимное чувство тайны, а летние ночи выворачивали душу глубиной и бескрайностью. Я проводил свое нервное детство среди музыки, фильмов и книг. Заучивал наизусть слова песен Сэма Кука и Рики Нельсона. Я построил мир для себя одного и замечательно жил в нем. В свои тринадцать. И только опыты по естествознанию проводил в одной паре с Готандой. Это он, а не я, чиркал спичкой и, притягивая к себе страстные взгляды девчонок, элегантно подносил к горелке огонь. Пых!..

Какого же дьявола он теперь завидует мне?

Хоть убей, не пойму.

— Эй, — окликнул я Юки. — Может, все-таки расскажешь про человека в овечьей шкуре? Где ты встречалась с ним? И откуда тебе известно, что с ним встречался я?

Она повернулась ко мне, сняла темные очки, положила на приборную панель. И слегка пожала плечами.

— Но сначала ты мне ответишь, идет?

— Идет, — согласился я.

С полминуты Юки похмыкала в унисон тягучему, как утреннее похмелье, Филу Коллинзу, потом снова стянула с панели очки и принялась теребить их за дужки.

— Помнишь, тогда на Хоккайдо ты мне сказал… Что из всех девчонок, которых ты выманил на свидание, я самая красивая?

— Помню. Говорил, — кивнул я.

— И что, это правда? Или ты просто так сказал, чтоб я перестала дуться? Только честно.

— Это правда. Я не врал, — сказал я.

— А сколько девчонок ты выманил на свидание до сих пор?

— Ну, я не считал…

— Двести?

— Да ну тебя! — засмеялся я. — Не такой уж я у женского пола популярный. Ну, то есть, популярный, но не настолько. Я, как бы тебе сказать… весьма локального применения. Узкий такой. Широких масс не охватываю… Но человек пятнадцать точно выманил.

— Так мало?

— Такая вот несчастная жизнь, — вздохнул я. — Мрачная, стылая, тесная…

— Локального применения? — уточнила Юки.

Я кивнул.

Она ненадолго задумалась — наверно, о том, как можно жить такой жизнью. Но, похоже, так ничего и не поняла. Что поделаешь. Молодо-зелено…

— Значит, пятнадцать, — сказала она.

— Ну, приблизительно, — поправился я. И еще раз прокрутил в голове тридцать четыре года своей несчастной жизни. — Примерно так. Ну, самое большее — двадцать.

— Двадцать… — повторила Юки разочарованно. — И что, из этих двадцати я самая красивая?

— Да, — ответил я.

— А может, тебе просто красивые не попадались? — спросила она. И закурила вторую сигарету. У перекрестка впереди замаячила фигура полицейского, поэтому сигарету я отобрал и выкинул в окно.

— Попадались даже очень красивые, — ответил я. — Но ты красивее всех. Серьезно, я не вру. Не знаю, поймешь ты или нет, но твоя красота как бы существует сама по себе, независимо от тебя. Совсем не так, как у других. Но я тебя умоляю: давай-ка в машине не курить. Во-первых, снаружи все видно, во-вторых, салон провоняется. И потом, я тебе уже говорил: если девочки с малых лет курят, у них с возрастом начинают плясать менструальные циклы.

— Иди к черту! — надулась Юки.

— Расскажи про человека в овечьей шкуре, — попросил я.

— Про Человека-Овцу?

— Откуда ты знаешь, что его так зовут?

— Ты же сам сказал в прошлый раз. По телефону. «Человек-Овца».

— Что, серьезно?

— Ага, — кивнула Юки.

На дороге начались пробки, и перед каждым светофором приходилось ждать, пока зеленый не сменится как минимум дважды.

— Расскажи мне про него. Где ты с ним встретилась?

Юки пожала плечами.

— Да не встречалась я. Просто… вдруг подумала о нем. Когда на тебя посмотрела, — сказала она и накрутила на палец тонкую прядь волос. — Он мне сам и почудился. Человек в овечьей шкуре. Как видение какое-то. И каждый раз, когда встречала тебя там, в отеле, — он у меня в голове появлялся. Поэтому я у тебя и спросила. А вовсе не потому, что я что-нибудь знаю…

Притормозив у очередного светофора, я попытался осмыслить услышанное. Я должен это осмыслить, во что бы то ни стало. Повернуть нужный винт и завести пружину в голове. Раз, два…

— Ты говоришь, «вдруг подумала о нем», — сказал я Юки. — То есть, у тебя перед глазами возникла фигура Человека-Овцы, так?

— Я не могу точно объяснить, — ответила она. — Как бы сказать получше… Не то чтобы прямо фигура этого самого Человека-Овцы перед глазами появилась, нет. Просто, понимаешь… Чувства того, кто все это видел, передаются мне, как воздух. Но глазам их не видно. Глазам не видно, но я их воспринимаю — и могу переделать в картинку. Только это не совсем картинка. Ну, как бы картинка. Если б я даже могла ее кому-нибудь показать, никто бы не понял, что это. То есть, это картинка, которую только я сама понимаю, и все… Тьфу. Не могу объяснить нормально! Дура какая-то. Вот ты понимаешь, о чем я говорю?

— Очень смутно, — признался я.

Юки насупилась и закусила дужку очков.

— То есть, что получается… — попробовал я наугад. — Ты можешь уловить то, что я ощущаю внутри, или то, что пристало ко мне снаружи — какую-то эмоцию или сверхидею — и преобразовать это в некое видение, вроде символического сна, так что ли?

— Сверхидею?

— Мысль, которую думаешь очень сильно.

— Ну, может быть… То, что думаешь очень сильно — да, но не только это. Есть еще то, что сделало эту мысль. Что-то ужасно мощное… Сила, которая делает мысли. Если она есть, то я ее чувствую. Пропускаю сквозь себя, как электрический ток. И тогда — своим зрением — вижу. Только не как обычный сон. Скорее, как пустой сон…Вот, именно так! Пустой сон. Там нет никого. Ни фигур, ни предметов. Ну вот как если у телевизора контраст до предела вывернуть — чтобы стало или совсем темно, или совсем светло, да? То же самое. Ничего не видать. Но кто-то там есть все равно! Надо просто вглядеться очень внимательно. И вот я вглядываюсь — и чувствую. Что там сидит человек в овечьей шкуре. Что он не злой человек. И даже вообще не человек. Глазам не видно, но понятно. Просто он выглядит, как невидимка. Его как бы нет — но он есть… — Юки с досады прищелкнула языком. — Ужасно объясняю!

— Почему же. Ты отлично объясняешь.

— Что, правда хорошо?

— Очень, — кивнул я. — По-моему, я понимаю все, что ты хочешь сказать. Просто мне нужно время, чтобы это переварить…

Уже перед самым Цудзидо я вырулил к морю и, обогнув сосновую рощицу, остановил «субару» меж двух белых линий на автостоянке. Машин вокруг почти не было.

— Пройдемся? — предложил я Юки.

Стоял чудный апрельский день. Ветер дул, но почти незаметно, море было спокойным. Лишь у самого берега то подымалась, то исчезала волна — словно кто-то стоял у кромки воды и неторопливо встряхивал простыню. Мягкая, размеренная волна. Серферы, оставив всякие попытки прокатиться, повытаскивали свои доски на берег и курили, сидя на песке в мокрых гидрокостюмах. Дым от горящей мусорной свалки поднимался к небу столбом, а по левую руку в далекой дымке розовел цветущей сакурой остров Эно. Огромная черная псина с крайне сосредоточенной мордой то бежала трусцой, то неспешно вышагивала по волнорезу слева направо. Пять или шесть рыболовных шхун дрейфовали у горизонта, а над ними, словно водовороты белой пены, беззвучно кружили стаи чаек. Даже море пахло весной.

Мы пошли по пешеходной дорожке вдоль берега. Встречая по пути то любителей бега трусцой, то школьниц на велосипедах, немного прошагали в сторону Фудзисавы, отыскали подходящее местечко на пляже, сели на песок и стали разглядывать море.

— И часто ты это чувствуешь? — спросил я Юки.

— Да не то чтобы постоянно, — ответила она. — Бывает. Иногда чувствую. Таких людей, через которых я это чувствую, не очень много. Совсем чуть-чуть. Но я и сама стараюсь защищаться. Когда это чувство приходит, стараюсь как можно меньше думать о нем. Только оно начинается, я сразу — бац! — и захлопываюсь. Потому что заранее знаю: сейчас начнется. А когда захлопнусь, то и чувствую уже не так глубоко. Все равно, что глаза зажмурить, — очень похоже. Зажмуриваю свои чувства. Тогда просто ничего не видно, и все. Вот, когда в кино что-нибудь страшное происходит — закрываешь глаза, да? Здесь так же. И пока оно не пройдет, так и сидишь, закрывшись. Как можно крепче…

— А зачем закрываться?

— А не люблю, — ответила она резко. — Раньше, когда маленькая была, не закрывалась. В школе, бывало, как почувствую что-нибудь — сразу вслух говорю. Но от этого всем только хуже делалось. То есть, чувствую, например, что сейчас кто-нибудь покалечится. И говорю в компании: «вот этот парень скоро покалечится». И очень скоро тот человек ломает ногу. Много раз так было. И постепенно меня стали принимать за какую-то ведьму. Даже дразнили так — «ведьма». Вот какую репутацию заработала… А меня все это обижало страшно. И однажды я обещала себе: больше ничего не рассказываю. Никому. Как только почувствую, что сейчас что-нибудь увижу, сразу и захлопываю все чувства намертво.

— Только со мной почему-то не захлопнула, так?

Она пожала плечами.

— Это как-то неожиданно получилось, врасплох. Не успела защититься. Как-то вдруг — хлоп! — и эта как бы картинка в меня вселилась. Когда мы с тобой в первый раз увидались. В баре отеля. Я еще музыку слушала, рок какой-то… То ли «Дюран Дюран», то ли Дэвида Боуи… Когда музыку внимательно слушаешь, так всегда получается, правда же? Защититься не успеваешь. Расслабляешься потому что. За что я музыку и люблю…

— То есть, что получается, у тебя — дар ясновидения? — спросил я. — Раз ты можешь предсказывать, кто когда ногу сломает, и все такое.

— Ну, как сказать… Пожалуй, тут все-таки что-то другое. Я же не предсказываю, что будет, а просто чувствую, что происходит сейчас. Но там есть и какой-то воздух особенный, как бы настроение того, что случится потом. Понимаешь? Ну, например, кто-то делает упражнения на перекладине и скоро повредит себе что-нибудь. Но в нем уже прямо сейчас есть небрежность, какая-то самоуверенность лишняя, так ведь? Или, скажем, явно дурачится человек. Вот в такие секунды меня это чувство как волной накрывает. То есть, буквально волной — сам воздух ужасно плотный становится. И я уже понимаю: ну вот, сейчас случится что-то плохое. И сразу вслед за этим выскакивает «пустой сон». А потом… То же самое происходит на самом деле. Это не ясновидение. Это что-то ужасно размытое. Но оно бывает, я вижу такие штуки. Только больше никому ничего не рассказываю. А то опять станут ведьмой дразнить… Но я-то просто вижу, и больше ничего! Вижу, что вот, сейчас этот парень обожжется. И он обжигается. Но обвинить меня ни в чем не может. Ужас, правда? Я сама себя за это ненавижу. И поэтому закрываюсь. Если я закрываюсь, мне не нужно себя ненавидеть.

Она набрала пригоршню песка и долго смотрела, как он высыпается из ладони.

— А Человек-Овца действительно существует?

— Да, существует, — сказал я. — В отеле есть место, где он живет. Там, внутри этого отеля, есть еще один, совсем другой отель. Где это — обычным глазом не видно. Но старый отель никуда неубрали. Его оставили для меня. Потому что там было место для меня. Человек-Овца там живет и подключает ко мне всякие вещи, людей и события. Это место для меня, и он на меня там работает. Без него я ни к чему как следует не подключусь. Он заведует всем этим. Как оператор на телефонной станции.

— Подключает?

— Ну да. Понадобится мне что-нибудь. Я хочу к этому подключиться. И он подключает.

— Не понимаю.

Точно так же, как Юки, я набрал в ладонь песку и понаблюдал, как он сыпется между пальцев.

— Я и сам пока толком не понимаю. Но так мне рассказал Человек-Овца.

— И давно он с тобой, Человек-Овца?

Я кивнул.

— Да, очень давно. С самого детства. Я всю жизнь это чувствовал. Что кто-то там есть. Вот только форму Человека-Овцы он принял недавно. Сначала у него не было формы, и лишь постепенно — чем дальше, тем больше — он приобретал форму для того мира, в котором теперь живет. Чем старше я становился. Зачем? Не знаю. Наверно, так было нужно. Наверно, я вырос, много всего потерял — и потому возникла такая необходимость. Чтобы еще лучше помогать мне выжить. Но наверняка я не знаю. Возможно, здесь какая-то другая причина. Как раз об этом я все время думаю. Но сообразить никак не могу. Дурак, наверное…

— Ты кому-то еще об этом рассказывал?

— Нет, никому. Чего рассказывать, все равно никто не поверит. Никто не поймет. Да и я не смогу объяснить как следует. Вот, тебе первой рассказываю. Такое чувство, будто тебе рассказать могу.

— Я тоже еще никому об этом так хорошо не рассказывала. Тебе первому. А так все время молчала. Папа и мама знают немножко, но не из моих рассказов. Мне все время, с самого раннего детства казалось, что лучше вообще никому об этом не говорить. Прямо инстинкт какой-то…

— Здорово, что мы поговорили, — сказал я.

— Значит, ты тоже ведьмак… — сказала Юки, перебирая пальцами песок.

* * *
Всю обратную дорогу Юки рассказывала о школе. О том, как это ужасно — средние классы общеобразовательной школы.

— Я с самых летних каникул в школу не хожу, — сообщила она мне. — И не потому, что учиться лень. А потому, что само это место не выношу. Просто физически. Приду в школу, и так плохо делается, что сразу тошнить начинает. Каждый день меня там тошнило. Только стошнит — меня сразу дразнят. Все дразнят. Даже учителя…

— Будь я твоим одноклассником, — я такую красивую девчонку никогда не дразнил бы, — сказал я.

С полминуты Юки шагала, молча глядя на море.

— Ну, бывает ведь наоборот: потому и дразнят, что красивая, так же? Да еще и дочка знаменитости. А таких или жутко ценят — или жутко дразнят, одно из двух. Так вот, я — второе. Ни с кем у меня дружить не получается. Хожу в постоянном напряжении. Мне же надо чувства постоянно закрытыми держать, верно? А никто не понимает, чего это я. Почему я все время дрожу. А я дрожу иногда, и выгляжу, наверно, как мокрая утка. И они сразу измываются. Так гадко! Ты даже не представляешь, как гадко. Не знаю, куда от стыда потом прятаться. Просто не верится, что человек вообще на такое способен. Они ведь, представь себе…

Я стиснул ее руку в своей.

— Все в порядке, — сказал я. — Не забивай себе голову ерундой. Школа — не то место, куда нужно ходить через силу. И если не хочешь, то лучше не ходить. Про школу я сам прекрасно все знаю. Ужасное место. Всякие придурки носы задирают. Бездарные учителя из себя гениев корчат. Строго говоря, процентов восемьдесят из этих учителей — либо идиоты безмозглые, либо садисты. А некоторые — и то, и другое сразу. Доходят до ручки от стресса, а потом самыми сволочными способами на учениках отыгрываюся. Вечно какие-то правила, мелкие и совершенно бессмысленные. Вся учеба — по принципу «не высовывайся», и хорошие отметки достаются только кретинам без капли воображения… И раньше так было. И теперь точно так же. Это дерьмо не изменится никогда.

— Ты что, правда так думаешь?

— Конечно. Насчет дерьма в средней школе я могу тебе рассказывать хоть целый час.

— Но все-таки… Это же все-таки обязательное образование. Средняя школа.

— А вот об этом пускай болит голова у других, но не у тебя. Никто не обязан ходить туда, где над ним издеваются. Никому не обязан! У тебя всегда есть право сказать «не хочу». Встать и заявить во весь голос: «не желаю — и все!».

— Да, но что со мной будет потом? Если все время так говорить?

— Когда мне было тринадцать, я тоже этого боялся, — сказал я. — Что всю жизнь у меня так и будет. Но так не будет. Все как-нибудь наладится. А не захочет налаживаться — тогда и подумаешь, что делать, еще раз. Пройдет еще немного времени — подрастешь, влюбишься. Тебе купят лифчик. И весь мир вокруг будет выглядеть по-другому.

— Ты идиот! — рассвирепела Юки. — Уж лифчик-то у любой тринадцатилетней девчонки сегодня есть обязательно! Ты на полвека от жизни отстал.

— Ого, — удивился я.

— Ага, — отрезала она. И подтвердила свой вывод: — Полный идиот!

— Очень может быть… — почесал я в затылке.

Она обогнала меня и, ни слова не говоря, зашагала к машине.

Глава 24

Усадьба ее отца располагалась у самого моря. Когда мы прибыли, уже почти смеркалось. Старый, просторный дом утопал в саду с невообразимым количеством деревьев. Одна сторона здания еще сохраняла стиль забытых времен, когда пляж Сёнан считался зоной роскошных прибрежных вилл. В мягких весенних сумерках не дрожало ни ветки, ни листика. На ветках сакуры набухали почки. Отцветет сакура — раскроет бутоны магнолия. Этот сад был явно устроен так, чтобы по сочетаниям цветов и запахов следить, как день за днем понемногу сменяют друг друга времена года. Просто не верилось, что сегодня где-то остались еще такие места.

Особняк Макимуры был обнесен высоким забором, а ворота касались крыши — так строили дома в старину. На воротах белела неестественно новенькая табличка с двумя отчетливыми иероглифами: «Макимура». Мы позвонили. Полминуты спустя высокий молодой человек лет двадцати пяти, коротко стриженный и приветливый на вид, отворил ворота и провел нас в дом. Радушно улыбаясь то мне, то Юки. С Юки, похоже, он встречался уже не раз. Мягкой, приветливой улыбкой он напоминал Готанду. Хотя у Готанды, что говорить, получалось бы куда лучше. Молодой человек повел нас по тропинке куда-то за дом и по дороге успел сообщить мне, что «помогает Макимуре-сэнсэю во всем».

— Вожу автомобиль, доставляю рукописи, собираю материал для работы, играю с сэнсэем в гольф и маджонг, езжу по делам за границу — в общем, выполняю все, что потребуется! — разъяснил он мне жизнерадостно, хотя я ни о чем не спрашивал. — Как говорили раньше, «ученик Мастера»…

— А… — только и сказал я.

«Псих ненормальный», — было написано на физиономии Юки, но она ничего не сказала. Хотя я уже понял: если нужно, этот ребенок за словом в карман не полезет.

Макимура-сэнсэй забавлялся гольфом в саду за домом. От сосны до сосны перед ним тянулась зеленая сеть с белой мишенью посередине, куда он изо всех сил отсылал мячи. Раз за разом его клюшка взмывала вверх и падала с резким присвистом — фью-у-у! — будто рассекая небо напополам. Один из самых ненавистных для меня звуков на белом свете. Всякий раз, когда он раздается, мне слышатся в нем ужасные тоска и печаль. С чего бы? Наверно, все дело в предубеждении. Просто я без всякой причины терпеть не могу гольф как спорт, вот и все.

Заметив гостей, Макимура-сэнсэй повернулся и опустил клюшку. Потом взял полотенце, тщательно вытер пот с лица и сказал, обращаясь к Юки:

— Приехала? Хорошо…

Юки сделала вид, что ничего не услышала. Глядя куда-то в сторону, она достала из кармана жевательную резинку, развернула, сунула в рот и принялась оглушительно чавкать. Фантик от жвачки она скатала в шарик и зашвырнула в ближайшую кадку с фикусом.

— Может, хоть поздороваешься? — сказал Макимура-сэнсэй.

— Здрас-сьте… — процедила Юки, скорчив гримасу. И, сунув кулачки в карманы жакетика, убрела неизвестно куда.

— Эй! Тащи пива! — рявкнул Макимура-сэнсэй ученику.

— Слушаюсь! — дрессированным голосом отозвался тот и ринулся из сада в дом. Макимура-сэнсэй громко откашлялся, смачно сплюнул на землю и снова вытер лицо полотенцем. С полминуты он стоял, игнорируя факт моего существования, и таращился на сеть с мишенью. Я же, пока суд да дело, созерцал замшелые камни.

Чем дальше, тем искусственней, натянутей и нелепей казалась мне ситуация. И дело было не в том, где что не так или чья тут ошибка. Просто все это сильно смахивало на какую-то пародию. Будто все старательно разыгрывали заданные им роли. Учитель и ученик… Ей-богу, Готанда в роли помощника смотрелся бы куда элегантнее. Пусть даже и не с такими длинными ногами.

— Я слышал, ты помог Юки? — вдруг обратился ко мне сэнсэй.

— Да так, ерунда, — пожал я плечами. — Вместе сели в самолет, вместе вернулись домой, вот и все. Ничего особенного. А вот вам большое спасибо, что с полицией выручили. Очень вам обязан…

— А-а, это… Да, пустяки. Считай, что мы квиты. Не забивай себе голову. Дочь попросила, я сделал — все равно что сам захотел. Так что не напрягайся. А полицию я и сам давно терпеть не могу. В свое время тоже от нее нахлебался. Я ведь был там, у Парламента в шестидесятом, когда погибла Митико Канба[89]… Давно это было. Давным-давно…

На этих словах он нагнулся, подобрал с земли клюшку и, легонько постукивая ею по ноге, принялся ощупывать меня взглядом: сначала лицо, потом ноги, потом снова лицо. Словно хотел понять, как мое лицо взаимодействует с ногами.

— Когда-то давно люди хорошо понимали, что на свете справедливо, что нет, — произнес Хираку Макимура.

Я вяло кивнул.

— В гольф играешь? — спросил он.

— Нет, — ответил я.

— Не любишь гольф?

— Люблю, не люблю — не знаю, не пробовал никогда.

Он рассмеялся.

— Так не бывает, чтобы люди не знали, любят они гольф или нет. Большинство тех, кто в гольф не играл, его не любят. По умолчанию. Так что можешь говорить честно. Я хочу знать твое мнение.

— Если честно — то не люблю, — сказал я честно.

— А почему?

— Ну… Так и кажется, будто все это сделано, чтобы дурачить окружающих, — ответил я. — Все эти помпезные клюшки, тележки, флажки. Расфуфыренные костюмчики, обувь. Все эти приседания с прищуриваниями над травкой, уши торчком… Вот за это и не люблю.

— Уши торчком? — переспросил он удивленно.

— Ну, это я образно выразился. Без конкретного смысла. Я только хочу сказать, что весь антураж гольфа действует мне на нервы. А «уши торчком» — просто шутка, — пояснил я.

Хираку Макимура снова воззрился на меня пустыми глазами.

— Ты немного странный, да? — спросил он меня.

— Да нет, не странный, — ответил я. — Самый обычный человек. Только шучу неудачно.

Наконец ученик притащил на подносе две бутылки пива и пару стаканов. Примостил поднос на ступеньку веранды, откупорил бутылки, разлил по стаканам пиво. И убежал — так же быстро, как и в прошлый раз.

— Ладно. Пей давай, — сказал Хираку Макимура, присаживаясь на ступеньку.

— Ваше здоровье, — сказал я и отхлебнул пива. В горле у меня пересохло, и пиво казалось на удивление вкусным. Но я был за рулем, и про себя решил много не пить. Одного стакана достаточно.

Точного возраста Хираку Макимуры я не знал, но выглядел он лет на сорок пять, не меньше. Роста невысокого, но из-за крепкого телосложения смотрелся крупнее, чем на самом деле. Широкие плечи, толстые руки и шея. Шея, пожалуй, даже слишком толста. Будь эта шея чуть тоньше, он мог бы сойти за мужчину спортивного типа; однако двойной подбородок и роковые складки на шее ясно говорили о нездоровом образе жизни, который долгие годы вел этот человек. И сколько тут ни размахивай клюшкой для гольфа — от этого уже не избавиться. Годы берут свое. На фотографиях, что я видел когда-то давно, Хираку Макимура был стройным молодым человеком с проницательными глазами. Не красавцем, но что-то в нем притягивало взгляды. Нечто сулящее миру прогрессивного автора, которым он станет когда-нибудь очень скоро. Сколько лет назад это было? Пятнадцать, шестнадцать? В его глазах еще угадывалась былая проницательность. Иногда эти глаза даже казались красивыми — в зависимости от того, как на них падает свет, и под каким углом в них смотришь. Волосы короткие, с проседью. Темный загар — надо думать, от частой игры в гольф — приятно сочетался с тенниской «Lacoste» цвета красного вина. Обе пуговицы под горлом, понятно, расстегнуты. Слишком уж толстая шея. Красные тенниски «Lacoste» вообще очень редко бывают кому-нибудь впору. Люди с тонкой шеей смотрятся в них ощипанными цыплятами. А толстые шеи они перетягивают так, точно хотят задушить. Мало кому удается совпасть с идеалом. Хотя дружище Готанда, конечно, и тут бы совпал на все сто… Эй. Прекрати. Больше ни мысли о Готанде!

— Я слышал, ты что-то пишешь? — спросил меня Хираку Макимура.

— Ну… Писательством я бы это не называл, — ответил я. — Сочиняю тексты, заполняю рекламные паузы. О чем угодно. Был бы текст как таковой — а смысл не важен. Кому-то ведь надо и такое писать. Вот я и пишу. Все равно что разгребаю сугробы в пургу. Культурологические сугробы…

— Разгребаешь сугробы? — повторил Хираку Макимура. И покосился на клюшку для гольфа у себя под ногами. — Забавное выражение…

— Спасибо, — сказал я.

— Любишь писать тексты?

— То, что я пишу сейчас, невозможно любить или не любить. Не того масштаба работа. Но у меня, конечно, есть свои способы эффективного разгребания сугробов. Свои маленькие хитрости, ноу-хау, стиль. Своя манера напрягаться, если угодно. К подобным вещам, скажем так, неприязни я не испытываю.

— Что ж, очень точный ответ! — похвалил он с каким-то даже интересом.

— На таком примитивном уровне это не сложно.

— Хм-м… — протянул он. И замолчал секунд на пятнадцать. — А это выражение — «разгребать сугробы» — ты сам придумал?

— Да… По-моему, сам, — пожал я плечами.

— Не возражаешь, если я это где-нибудь употреблю? «Разгребаю сугробы», хм… Забавное выражение. «Разгребаю культурологические сугробы»…

— Да ради бога. Я не буду драться за копирайт.

— Я ведь понимаю, о чем ты, — сказал Хираку Макимура, пощипывая мочку уха. — Я и сам порой это чувствую. Как мало смысла в том, что я иногда пишу. Иногда… Раньше было не так. Раньше мир был гораздо меньше. Все можно было удержать в руках. Четко понимать, чем конкретно занимаешься. И что нужно людям вокруг. Масс-медиа не были такой гигантской клоакой. Все были одной маленькой деревней. И знали друг друга в лицо…

Осушив свой бокал, он подлил пива и мне, и себе. Я начал было отнекиваться, но он даже не обратил внимания.

— А теперь все иначе! Нет больше понятий добра и зла. Никто и представления не имеет, что хорошо, а что плохо. Вообще никто! Все только ковыряются в том, что видят у себя перед носом. Разгребают сугробы в пургу… Вот именно. Точнее не скажешь.

Он снова уперся взглядом в зеленую сеть между сосен. В траве белели разбросанные мячи, штук тридцать, по крайней мере.

Я отхлебнул еще пива.

Хираку Макимура молчал, обдумывая, что бы еще сказать. Я все ждал, а время текло. Но его это никак не смущало. Он привык к тому, чтобы все заглядывали ему в рот и ловили каждое слово. Делать нечего — я тоже решил подождать, пока он скажет еще что-нибудь. А он все пощипывал мочку уха — так, словно перебирал новенькую колоду карт.

— К тебе очень привязалась моя дочь, — сказал наконец Хираку Макимура. — А она к кому попало не привязывается. Точнее, вообще ни к кому не привязывается. Когда она со мной, из нее слова не вытянешь. С матерью тоже молчит, как рыба, — но мать она хоть уважает. А меня не уважает. Совсем. Ни во что не ставит. Друзей у нее нет. В школу уже несколько месяцев не ходит. Целыми днями сидит дома и слушает музыку, от которой стены трясутся. Трудный подросток, можно сказать… Да, в общем, ее домашний учитель так и говорит. Ни с кем из окружающих она не ладит. А к тебе привязалась. Почему?

— И действительно, почему? — повторил я.

— Сошлись характерами?

— Может, и так…

— Что ты думаешь о моей дочери?

Перед тем как ответить, я ненадолго задумался. Было странное чувство, будто меня проверяют на вшивость. Пожалуй, здесь лучше говорить откровенно.

— Трудный возраст. То есть, он сам по себе трудный, а тут еще и обстановка в семье ужасная. В итоге все трудно настолько, что исправить почти невозможно. Тем более, что об этом никто не заботится. Никто не хочет брать ответственность на себя. Поговорить ей не с кем. Некому высказать все, что в душе накопилось. Ей очень обидно и больно. Но нет никого, кто бы эту боль развеял. Слишком знаменитые родители. Слишком красивая внешность. Слишком много проблем на такие хрупкие плечи. Плюс некоторые особенности ее психики… Сверхчувствительность, скажем так. В общем, она отличается от других кое в чем. Но ребенок очень искренний. Я думаю, если бы кому-то было до нее дело, она бы выросла очень неплохим человеком.

— Но никому до нее дела нет…

— Выходит, что так.

Он глубоко вздохнул. Потом оторвал руку от мочки уха и принялся разглядывать кончики пальцев.

— Да, все так. Все ты верно говоришь… Я и сам это вижу — но поделать ничего не могу. У меня связаны руки. Во-первых, когда мы с женой разводились, она условие выставила. Чтобы отец не вмешивался в жизнь дочери. И в разводных документах теперь так написано. Я и пикнуть не мог. Я в то время по девкам бегал. Когда у самого рыльце в пушку — как тут возразишь? Представь себе, даже для того, чтобы Юки сегодня приехала, Амэ должна была дать разрешение… Черт-те что за имена — Амэ, Юки… Ну, в общем, вот так получилось. Во-вторых, я уже говорил: Юки ко мне совсем не привязана. Что бы я ей ни сказал — даже ухом не поведет. И в целом как отец я оказался не у дел. Хотя дочь свою я люблю. Единственный ребенок, что говорить. Только помочь ей ничем не могу. Руки связаны. Не дотянуться…

И он снова уставился на зеленую сетку меж сосен. Совсем смеркалось. Лишь мячи для гольфа все белели в траве, словно кто-то рассыпал по лужайке корзину берцовых костей.

— Но вы же понимаете, что дальше так продолжаться не может! — сказал я. — Мать ее по уши в работе, носится по всему свету, о ребенке подумать некогда. Да и самого ребенка забывает где ни попадя. Бросает без денег в отеле на Хоккайдо — и вспоминает об этом только через три дня. Три дня! Ребенок кое-как возвращается в Токио, сидит один в квартире безвылазно, с утра до вечера слушает рок и питается пирожными да всяким мусором из «Макдональдса». В школу не ходит. Друзей нет. Такую ситуацию, как ни крути, нормальной назвать нельзя. Не знаю… Вы, конечно, вправе сказать: мол, не лезь в чужую семью, без твоих советов обойдемся. Только ей от этого легче не станет. Может, я рассуждаю слишком прагматично, или слишком рационально, или с позиции упертого среднего класса?

— Да нет, ты прав на все сто, — произнес Хираку Макимура. И медленно кивнул. — Все так. Мне тебе нечего возразить. Ты прав даже на двести процентов. Именно потому я хотел с тобой посоветоваться. И потому же тебя сюда пригласил.

Нехорошее предчувствие охватило меня. Лошадь пала. Индейцы больше не бьют в свои тамтамы. Слишком тихо… Я потер пальцами виски.

— Я вот о чем. Ты бы, парень, присмотрел за Юки в ближайшее время, — сказал он. — Да, в общем, и присматривать особо не требуется. Просто встречайся с ней понемногу — и все. Каждый день по два-три часа. Ходите куда-нибудь, ешьте вместе что-нибудь нормальное. И этого достаточно. А я тебе за это буду платить. Как домашнему репетитору — с той лишь разницей, что учить никого не нужно. Я не знаю, сколько ты зарабатываешь — но, думаю, примерно столько же платить смогу. Все остальное время делай что хочешь. Только два часа в сутки общайся с ней. Ну, как — интересное предложение? Я и с Амэ по телефону уже все обсудил. Она сейчас на Гавайях. Фотографирует. Я ей только идею подкинул — она сразу согласилась: мол, и правда, нужно тебя попросить… Она ведь, по-своему, тоже за Юки всерьез беспокоится. Просто человек не в себе немного. С нервами не все в порядке. Но талантлива страшно! И потому у нее мозги иногда срывает. Как крышку у парового котла. И тогда она забывает про все на свете. Ни одной реальной проблемы решить не способна. С банальной таблицей умножения — и то не справляется…

— Я не понимаю, — сказал я, вяло улыбаясь. — Вы что, ничего не видите? Девочке нужна родительская любовь. Уверенность в том, что кто-то любит ее от всего сердца, совершенно бескорыстно. Этого я ей дать не смогу никогда. Такое могут только родители. Вот что нужно осознать очень четко и вам, и вашей супруге. Это во-первых. Во-вторых, девочкам ее возраста во что бы то ни стало нужны друзья одного с ними возраста и пола. Будь у нее именно такая подруга, ей уже было бы гораздо легче. А я — мужчина, и гораздо старше ее. Кроме того, ни вы, ни ваша супруга меня совершенно не знаете. Тринадцатилетняя девочка — уже в каком-то смысле женщина. Очень красивая, да еще и психика нестабильна. Как можно доверить такого ребенка абсолютно незнакомому мужчине? Что вы знаете обо мне, скажите честно? Да меня только что полиция задерживала по подозрению в убийстве! А если я человека убил, что тогда?

— Так это ты убил?

— Конечно, нет! — возмутился я. Черт знает что: и папаша, и дочь задают один и тот же вопрос… — Никого я не убивал.

— Ну, вот и хорошо. Я тебе верю. Раз ты говоришь, что не убивал — значит, не убивал.

— А с чего это вы мне верите?

— У тебя не тот тип. Ты не способен убить человека. И ребенка изнасиловать не способен. Сразу видно, — сказал Хираку Макимура. — К тому же, я доверяю чутью своей дочери. У Юки, видишь ли, с раннего детства обостренная интуиция. Не такая, как у всех. Как бы лучше сказать… Иногда даже страшно становится. Такая способность, вроде медиума. Иногда кажется, будто она видит то, что другим не видно. Знакомо тебе такое?

— В каком-то смысле, — ответил я.

— Думаю, это у нее от матери. Эксцентричность. Только мать эту энергию направила в искусство. И получилось то, что называют талантом. А у Юки это направить пока еще некуда. Вот оно и копится без всякой цели, и переливается через край. Как вода из бочки… В общем, она вроде медиума. Материнская кровь, я же вижу. Во мне, например, ничего подобного нет. Совершенно. Всей этой эксцентричности. И потому ни жена, ни дочь не принимают меня за своего. Да я и сам от жизни с ними вымотался — хуже некуда. На женщин до сих пор смотреть не могу. Ты не представляешь, чего мне стоило жить с этой парочкой под одной крышей! Амэ и Юки, будь все проклято. То дождь, то снег. Как прогноз паршивой погоды на завтра… Я, конечно, их обеих люблю. И сейчас еще звоню Амэ, болтаем с ней то и дело. Но жить с ними двумя больше никогда не хочу. Настоящий ад. Если у меня и был писательский талант когда-то — а он был! — эта жизнь сожрала его подчистую. Честное слово. Хотя, должен сказать, какую-то часть времени я держался неплохо. Разгребая сугробы. Качественно разгребая сугробы, как ты верно заметил. Отличное выражение… Да, так о чем это я?

— О том, почему вы решили, что мне можно верить.

— Да… Я верю интуиции Юки. Юки верит тебе. Поэтому я верю тебе. И ты можешь верить мне. Я не мерзавец. Иногда, бывает, пишу всякую ахинею, но мерзавцем никогда не был… — Он снова откашлялся и сплюнул на землю. — Ну, как — ты согласен? Присмотреть за Юки, я имею в виду. Все, что ты говоришь, я понимаю прекрасно. Конечно, в обычной ситуации это должны делать сами родители. Только эта ситуация — необычная. Как я уже сказал, у меня связаны руки. И, кроме тебя, мне совершенно некого попросить.

Я долго сидел и смотрел, как тает пена в моем стакане. Совершенно не представляя, что делать. Ну и семейка… Три шизофреника и их помощник Пятница. Тоже мне, Космические Робинзоны[90]

— Я вовсе не против того, чтобы с нею встречаться, — сказал я. — Но только не каждый день. Во-первых, у меня своих дел хватает, а кроме того, я ненавижу встречаться с людьми по обязанности. Когда захотим, тогда и увидимся. Денег мне ваших не нужно. Я сейчас не бедствую, да и с Юки мы встречаемся, потому что друзья. А своих друзей я всегда угощаю сам. Вот только на таких условиях мы с вами и договоримся. Мне тоже нравится Юки. Иногда мы с ней очень весело проводим время. Но полностью отвечать за нее я не могу. Надеюсь, это вы понимаете. Что бы с нею ни произошло — в конечном итоге отвечать за это будете вы. Еще и поэтому я не хочу от вас никаких денег.

Хираку Макимура слушал меня и кивал головой. С каждым кивком складки у него под ушами слегка дрожали. Сколько ни играй в гольф — от этих складок уже не избавиться. Здесь помогла бы лишь кардинальная смена образа жизни. Но это ему уже не под силу. Если когда-то и было под силу, то очень давно.

— Я понимаю тебя. И уважаю твои принципы, — сказал он. — Но я вовсе не собираюсь взваливать на тебя никакую ответственность. Не думай об ответственности. Считай, что мы пришли к тебе на поклон и просим это сделать, потому что иного выбора у нас нет. Заметь, я с самого начала ни слова не сказал об ответственности. А вопрос денег можно обсудить и потом. Я всегда возвращаю свои долги. Запомни это на будущее. А в данный момент — может быть, ты и прав. Я доверяю тебе. Делай как хочешь. И если вдруг деньги понадобятся — сразу свяжись или со мной, или с Амэ. Неважно. Ни я, ни она в средствах не ограничены. Так что не стесняйся.

Я не ответил на это ни слова.

— Я сразу понял, что ты человек упрямый, — добавил он тогда.

— Да нет, не упрямый. Просто я действую в рамках своей системы, и все.

— Своя система… — повторил он. И снова ущипнул себя за ухо. — Сегодня это уже не имеет смысла! Все равно что ламповый усилитель собственной сборки. Чем тратить силы и время на то, чтобы это собрать, проще пойти в аудиомагазин и купить себе новенький на транзисторах. И дешевле, и звучит получше. И если сломается, сразу домой придут и починят. А будешь новый покупать — и старый заберут по дешевке… В наше время нет места индивидуальным системам. Согласен, было время, когда это представляло некую ценность. Но сейчас — не так. Сейчас все можно купить за деньги. В том числе и человеческое мышление. Сходил купил, что нужно — и подключаешь к своей жизни. Очень просто. И сразу используешь в свое удовольствие. Компонент «А» подключаешь к компоненту «Б». Щёлк — и готово. Устарело что-нибудь — сходил да заменил. Так удобнее. А будешь цепляться за «свою систему» — жизнь тебя выкинет на обочину. По принципу: кто любит срезать углы, тот мешает уличному движению…

— Общество развитого капитализма? — уточнил я.

— Вот именно, — кивнул Хираку Макимура. И вновь погрузился в молчание.

Стало совсем темно. Где-то по соседству нервно выла собака. Кто-то, безбожно запинаясь, наигрывал на пианино сонату Моцарта. Хираку Макимура сидел на ступеньках веранды, глубоко о чем-то задумавшись, и потягивал пиво. Я же думал о том, что со дня моего возвращения в Токио встречаю исключительно странных людей. Готанда, две первоклассные шлюхи (одна из них умерла), два крутых полицейских инспектора, Хираку Макимура с его помощником Пятницей… Чем дольше я всматривался в темноту сада под трели пианино и собачий вой, тем сильней мне казалось, что реальность вокруг тает и растворяется в кромешной тьме. Вещи и предметы плавились, перемешивались друг с другом и, утратив всякий смысл, сливались в один общий Хаос. Элегантные пальцы Готанды на спине Кики; нескончаемый снег на улицах Саппоро; Козочка Мэй, говорящая мне «ку-ку»; пластмассовая линейка, шлепающая по раскрытой ладони полицейского инспектора; Человек-Овца, поджидающий меня во мраке гостиничных коридоров — всё теперь сливалось в единое целое… Может, я просто устал? — подумал я. Но я не устал. Просто реальность вокруг меня вдруг растаяла. Растаяла и собралась в один хаотический шар. Нечто вроде космической сферы. При этом пианино все тренькало, а собака все выла. И кто-то пытался мне что-то сказать. Кто-то пытался мне что-то…

— Эй, — позвал меня Хираку Макимура.

Я поднял голову и посмотрел на него.

— А ведь ты знал эту женщину, верно? — сказал он. — Ту, которую задушили… Я в газете прочел. Это же в отеле случилось? Ну вот. Писали, что ее личность не установлена. Что в ее сумочке нашли только чужую визитку, и что с хозяином визитки проводится дознание. Фамилии твоей не указано. Как мне сказал адвокат, полиции ты заявил, что ничего не знаешь… Но ведь ты что-то знаешь, правда?

— Почему вы так думаете?

— Да так… — Он подобрал с земли клюшку для гольфа, выставил ее перед собой, словно меч, и продолжал говорить, пристально глядя на острие воображаемого клинка. — Показалось. Будто ты кого-то покрываешь, чего-то недоговариваешь. Интуиция, если хочешь. И чем дольше я с тобой говорю, тем больше мне так кажется. Ты весьма привередлив по мелочам — но небрежен в обобщениях. Есть у тебя такая манера, словно мыслишь по заданному образцу. Любопытный характер. Чем-то на Юки похож. По жизни с трудом пробираешься. Окружающим понять тебя трудно. Оступился, упал — вся жизнь под откос, и никто тебе не поможет. В этом вы с Юки два сапога пара. Вот и на этот раз — считай, тебе крупно повезло. Гиблое это дело — полицию за нос водить. Сегодня ты выкрутился, но нет никаких гарантий, что выкрутишься и завтра. «Своя система мышления» — вещь неплохая, но если за нее все время цепляться, можно и лоб расшибить. Не те сейчас времена…

— Я-то как раз не цепляюсь, — сказал я. — Скорее, это как движения в танце. Рефлекторные. Голова не думает, а тело помнит. И когда звучит музыка, тело само начинает двигаться, очень естественно. И даже когда вокруг все меняется — не важно. Танец очень сложный. Нельзя отвлекаться на то, что вокруг происходит. Начнешь отвлекаться — собьешься с ритма. И будешь просто бездарностью. «Не в струю»…

Хираку Макимура помолчал, глядя на кончик клюшки в вытянутой руке.

— Странный ты, — сказал он наконец. — Что-то ты мне напоминаешь… Но что?

— И действительно — что? — пожал я плечами. Ну, в самом деле, что я мог ему напоминать? Картину Пикассо «Голландская ваза и три бородатых всадника»?

— Но в целом, не скрою: ты мне понравился, и я тебе доверяю. Так что уж сделай милость, присмотри за Юки. А придет время — я тебя отблагодарю. Свои долги я возвращаю всегда. Это я, по-моему, уже сказал?

— Да, я слышал…

— Ну, вот и хорошо, — подытожил Хираку Макимура. И небрежным жестом прислонил клюшку к перилам веранды. — Вот и поговорили.

— А что еще написали в газете? — спросил я.

— Да больше почти ничего. Что задушили чулком. Что отели высшей категории в городе — самое сложное место для расследования. Ни имен, ни свидетелей не найти. Что личность убитой устанавливается. И все… Такие происшествия часто случаются. Очень скоро об этом забудут.

— Наверное, — сказал я.

— Хотя кое-кто, я думаю, не забудет, — добавил он.

— Похоже на то, — согласился я.

Глава 25

Юки вернулась в семь. Сказала, что гуляла у моря. Может, хоть поужинаете на дорогу, предложил Хираку Макимура, но Юки только головой покачала. Есть не хочу, заявила она, поеду домой.

— Ну, появится настроение — заезжайте. До конца месяца я, скорее всего, буду в Японии, — сказал отец. И поблагодарил меня за то, что я приехал. Извини, сказал он, что не смог принять получше. Ну что вы, ответил я.

Помощник-Пятница проводил нас до машины. Проходя мимо стоянки за домом, я заметил припаркованные там джип «чероки», мотоцикл — здоровенную «хонду» на 750 кубов — и тяжелый мотороллер для езды по бездорожью.

— Работа у вас нелегкая, как я погляжу, — сказал я Пятнице.

— Да уж… Забот хватает, — ответил он, чуть подумав. — Сэнсэй ведь не ищет покоя, как обычные писатели. Вся его жизнь — это нескончаемое движение…

— Псих ненормальный, — буркнула Юки себе под нос.

Мы с Пятницей сделали вид, что не услышали.

* * *
Не успели мы сесть в «субару», как Юки тут же объявила, что хочет есть. Я подрулил к ресторанчику «Хангри Тайгер» тут же, на взморье, и мы съели по стэйку. Я выпил безалкогольного пива.

— Ну, и о чем вы разговаривали? — спросила Юки, переходя к десерту.

Скрывать что-либо смысла не было, и я вкратце рассказал ей, что мне предлагал ее отец.

— Я так и думала, — сказала она мрачно. — Очень на него похоже. Ну, а ты что ответил?

— Отказался, само собой. Такие игры не для меня. Детский сад какой-то, ей-богу… Но тем не менее, я думаю, нам с тобой стоило бы встречаться время от времени. Не ради твоего отца. Просто так, друг для друга. Конечно, между нами дикая пропасть — и в возрасте, и в образе жизни, и думаем мы по-разному, и чувствуем непохоже, — но все-таки, по-моему, мы могли бы неплохо общаться. Как ты считаешь?

Она пожала плечами.

— В общем, захочешь меня увидеть — звони. Никаких встреч по обязанности. Захотим — встречаемся. Все-таки мы с тобой рассказали друг другу то, что никогда никому не рассказывали, и нас теперь связывает общая тайна. Ведь так? Или нет?

Она чуть помялась, потом пробурчала:

— Угу…

— Ведь такие штуки, если долго держать их в себе, разбухают внутри. Так, что и сдержать порой невозможно. И если иногда не выпускать их наружу — взорвешься к чертям. Бабах! Понимаешь? И если такое, не дай бог, случится, жизнь превратится в кошмар… В одиночку сдерживать свои тайны очень нелегко. И тебе нелегко, и мне трудно бывает. Никому не рассказываешь — и никто не понимает, что у тебя внутри… Но мы-то друг друга понимаем. И можем спокойно рассказывать все как есть.

Она молча кивнула.

— Я от тебя ничего не требую. Захочешь рассказать что-нибудь — звонишь мне по телефону. Неважно, чего там хотел от меня твой отец. Играть с тобой роль добренького всепонимающего старшего братца я не собираюсь. Мы с тобой равны. В каком-то смысле. И можем помогать друг другу. Вот почему нам стоило бы иногда встречаться.

Она ничего не ответила — просто прикончила свой десерт. Шумно глотая, запила водой из стакана. И, чуть скосив глаза, принялась изучать семейку толстяков, жизнерадостно набивавших рты за соседним столиком. Папа, мама, дочка, сын. Все так замечательно толсты, что просто глаз радуется. Я положил локти на стол и, потягивая кофе, разглядывал ее лицо. Обалденно красивый ребенок, думал я. Если долго смотреть на такое лицо, приходит странное чувство, будто кто-то без особой цели бросил маленький камушек и угодил тебе прямо в душу. Такая вот красота. Хотя лабиринт твоей души настолько запутан, что обычно все застревает где-нибудь на полпути, этот кто-то умудряется попадать своими камушками в самую сердцевину. Будь мне пятнадцать — точно влюбился бы, подумал я раз в двадцатый. Впрочем, в пятнадцать лет я бы вряд ли понял, что она чувствует. Теперь — понимаю, в какой-то степени. И сумел бы по-своему о ней позаботиться. Но теперь мне тридцать четыре, и я не занимаюсь любовью с тринадцатилетними девочками. Ничего хорошего из этого не получится никогда.

Я догадывался, почему одноклассники изводят ее. Видимо, она слишком красива для их повседневной обыденности. Слишком умна. И со своей стороны никак не пытается с ними сблизиться. В итоге они боятся ее, как боятся всего непонятного, — и в истерике принимаются ее дразнить. Чувствуя, что она своим взглядом свысока словно издевается над всей их дружной компанией. Вот в чем Юки принципиально отличается от Готанды. Готанда всегда хорошо понимал, как сильно его внешность действует на людей, и контролировал свои проявления. И чувства страха у окружающих не вызывал. А если неожиданно его становилось слишком много — всегда умел вовремя улыбнуться и пошутить. Здесь ведь даже особого юмора не требуется. Просто улыбнись как можно дружелюбнее — и скажи обычную шутку. И все вокруг тоже заулыбаются, почувствуют себя весело и хорошо. И обязательно подумают: «Отличный парень!» Вот как он получается — а скорее всего, такой и есть: отличный парень Готанда. Юки — другое дело. Она все силы тратит на то, чтобы просто себя сдерживать. А на то, чтобы предугадывать поступки людей и принимать какие-то меры, ее уже не хватает. В результате она обижает людей, а уже через них — себя. Вот в чем ее радикальное отличие от Готанды. Трудный способ жизни. Для тринадцатилетней девчонки — слишком трудный. Даже для взрослого — ужас как нелегко.

Что с ней будет дальше, я не представлял. Если все будет хорошо — найдет, как ее мать, верный способ самовыражения, и будет нормально жить, занимаясь каким-нибудь искусством. Даже не важно, каким — просто эта работа совпадет с направленностью ее энергии, и люди будут ценить ее по достоинству… Наверное. Оснований для уверенности у меня не было, но все-таки мне так казалось. Как и говорил Хираку Макимура, в ней действительно ощущались внутренняя сила, аура и одаренность. То, что удерживало ее в стороне от любой толпы. И от разгребания сугробов…

А может, ей исполнится восемнадцать — и она станет самой обычной девушкой. Такое я тоже встречал не раз. У девчонки, которая была пронзительно красива и умна в тринадцать-четырнадцать, заканчивается период полового созревания — и все ее неземное сияние пропадает неизвестно куда. Та пронзительность, которую и тронуть страшно — порежешься, чем дальше, тем больше притупляется. И она становится одной из тех, о ком говорят: «красива, но не цепляет». Хотя сама по себе она вовсе не сделалась от этого как-то несчастнее.

По какому из этих путей пойдет Юки — я и представить не мог. Как ни крути, у каждого человека есть в жизни своя вершина. И после того, как он на нее взобрался, остается только спускаться вниз. Ужасно, но с этим ничего не поделаешь. Никто ведь не знает заранее, где будет его вершина. «Еще покарабкаемся, — думает человек, — пока есть куда». А гора вдруг кончается, и не за что больше цепляться. Когда такое случится — неизвестно. Кто-то достигает своей вершины в двенадцать лет. И всю дорогу потом живет непримечательной, серой жизнью. Кто-то карабкается все выше и выше до самой смерти. Кто-то умирает на вершине. Многие поэты и композиторы жили свои жизни яростно, как ураган, подбирались к вершине слишком стремительно — и умирали, не достигнув и тридцати. А Пабло Пикассо даже после восьмидесяти продолжал писать шедевры — и умер в своей постели.

Как насчет меня самого?..

Вершина, задумался я. Ничего подобного в моей жизни до сих пор не случалось, это уж точно. Оглядываясь назад, я даже не стал бы называть это так громко — «жизнь». Какие-то подъемы, какие-то спуски. Взбирался, спускался, опять и опять. И всё! Почти ничего не сделал. Ничего нового не произвел. Кого-то любил, кем-то был любим. Только не осталось ничего. Горизонтальное движение. Плоский пейзаж. Компьютерная игра… Несусь куда-то, точно Пэкмэн в своей виртуальной Галактике: сжираю черточку за черточкой проклятого пунктира — и потому выживаю. Зачем-то. И однажды непременно умру.

— Может быть, ты уже никогда не станешь счастливым, — сказал Человек-Овца. — И поэтому тебе остается лишь танцевать. Но танцевать так здорово, чтобы все на тебя смотрели…

Я отогнал мысли прочь и ненадолго закрыл глаза.

Когда я открыл глаза, Юки сидела напротив и разглядывала меня в упор.

— Ты в порядке? — спросила она. — Прямо лица на тебе нет. Может, я сказала что-то ужасное?

Я улыбнулся и покачал головой.

— Да нет. Ты ничего плохого не говорила.

— Значит, ты подумал что-то ужасное, да?

— Может быть.

— И часто ты думаешь такие штуки?

— Иногда думаю.

Юки вздохнула, взяла бумажную салфетку и несколько раз перегнула ее пополам.

— Знаешь… Тебе иногда бывает до ужаса одиноко? Ну вот, ночью, например, когда такое в голову лезет?

— Бывает, конечно, — кивнул я.

— Ну, а сейчас — почему ты об этом подумал?

— Наверное, потому, что ты слишком красивая, — ответил я.

Она посмотрела на меня тем же пустым, невидящим взглядом, каким меня разглядывал ее отец. Потом покачала головой. И ничего не сказала.

* * *
За ужин Юки расплатилась сама. Все нормально, сказала она, папа дал много денег. Взяла счет, прошла к кассе, выгребла из кармана сразу несколько сложенных вместе десяток[91], отслюнила одну, рассчиталась и, не глядя, затолкала сдачу в карман жакетика.

— Он думает, что денег дал — и от меня избавился, — сказала она. — Как маленький. Так что сегодня я тебя угощаю. Мы же с тобой равны, в каком-то смысле, правильно? Ты меня всегда угощаешь, могу же и я иногда…

— Большое спасибо, — сказал я. — Но на будущее имей в виду, что ты нарушаешь Правила Классического Свидания.

— Как это?

— Если девушка поела, а потом встала и пошла расплачиваться сама — это никуда не годится. Сначала нужно дать мужчине заплатить, а потом вернуть ему деньги. Таков мировой этикет. Иначе гордость мужчины будет задета. Моя-то не будет. Меня, с какой стороны ни разглядывай, нельзя назвать «мачо». Со мной так поступать можно. Но на свете есть огромная куча мужчин, которых бы это задело. Весь белый свет пока еще вертится по принципу «мачо».

— Ужасно дурацкая чушь! — сказала она. — Я с такими мужчинами на свидания не хожу.

— Ну, что ж… Логичная позиция, — сказал я, поворачивая руль и выводя «субару» со стоянки. — Но, видишь ли, иногда люди влюбляются друг в дружку просто так, безо всякой логики. Просто нравятся друг другу — и хоть ты тресни. Любовь называется. Когда ты подрастешь еще немного, и тебе купят лифчик — сама это поймешь.

— Я тебе сказала — у меня уже есть!! — крикнула она и замолотила кулачками мне по плечу. Так, что я чуть не въехал в огромный красный мусорный ящик у дороги.

— Шучу! — сказал я, остановив машину. — Понимаешь, мы, взрослые, так общаемся: то и дело подшучиваем друг над другом, а потом вместе смеемся. Возможно, я не лучший в мире шутник. Но тебе все равно придется к этому привыкнуть.

— Хм-м… — протянула она.

— Хм-м… — протянул я за ней.

— Псих ненормальный, — сказала она.

— Псих ненормальный, — повторил я за ней.

— Прекрати передразнивать!! — закричала она.

Я прекратил — и снова тронул машину с места.

— Вот только бить человека за рулем категорически запрещается. Тут я уже не шучу, — сказал я. — Иначе все умрут — и ты, и он. Вот тебе Второе Правило Классического Свидания. Не умирай. Живи дальше во что бы то ни стало.

— Хм-м… — протянула Юки.

* * *
На обратном пути Юки не сказала почти ни слова. Откинувшись на спинку сиденья, она расслабилась и дрейфовала всобственных мыслях. Иногда казалось, что она спит, иногда нет — но выглядело это примерно одинаково. Кассет никаких больше не ставила. Я на пробу включил «Балладу» Джона Колтрейна; она не стала возражать. Что бы ни играло, похоже, в эти минуты ей было все равно. И потому я гнал машину по шоссе, тихонько подпевая колтрейновскому саксофону.

Ночная дорога Сёнан-Токио, которой мы возвращались, была до предела скучна. Я только пялился на стоп-сигналы машин перед носом. Ни о чем особо не говорилось. Когда мы въехали на столичный хайвэй, она проснулась и до самого дома жевала жвачку. Да еще выкурила одну сигарету. Пыхнула разика три-четыре и выкинула в окно. «Закурит еще одну — начну ругаться», — подумал я. Но она больше не закурила. Чутье. Она отлично чувствовала, что у меня на уме. И понимала, как с этим следует обращаться.

Я остановил машину перед ее подъездом. И сказал:

— Вот мы и дома, Принцесса.

Она завернула жвачку в фантик, скатала в шарик и положила на приборную доску. Потом вялым движением распахнула дверь, выбралась из машины — да так и ушла. Не попрощавшись, не захлопнув дверь и не обернувшись. Трудный возраст. А может, просто месячные. Как бы то ни было, все это странно напоминало очередное кино с Готандой. Ранимая девочка трудного возраста… Да, черт возьми, уж Готанда бы нашел с ней общий язык. В такого собеседника, как он, Юки бы просто втрескалась по уши. Непременно. Иначе кино не получится. И тогда… Проклятье. Опять сплошной Готанда в голове. Я помотал головой, перегнулся через сиденье, захлопнул дверцу. Бам-м. И, напевая «Red Clay» вслед за Фредди Хаббардом, поехал домой.

* * *
Утром, проснувшись, я вышел к метро за газетами. Еще не было девяти, и перед станцией Сибуя образовалась гигантская воронка из пассажиров. Несмотря на весну, улыбок на улице я встретил совсем немного. Да и те, скорее, не были улыбками как таковыми — просто лица, напряженные чуть сильнее обычного. Я купил в киоске пару газет, зашел в «Данкин Донатс» и пролистал их за кофе с пончиком. Никаких упоминаний о Мэй я нигде не нашел. Диснейленд запускал еще один аттракцион, Вьетнам воевал с Камбоджей, токийцы выбирали нового мэра, ученики средних классов опять нарушали закон — а о молодой красивой женщине, задушенной чулком в отеле, газеты не сообщали ни строчки. Прав Хираку Макимура: обычное происшествие, каких пруд пруди. По сравнению с запуском аттракциона в Диснейленде — вообще ерунда. Очень скоро все забудут об этом. Хотя, конечно, есть люди, которые не забудут. Один из них — я. Еще один — убийца. Два полицейских инспектора, судя по всему, тоже забывать не собираются…

Я подумал, не посмотреть ли какое-нибудь кино, и развернул страницу с кинорекламой. «Безответную любовь» уже нигде не показывали. Я вспомнил о Готанде. Нужно хотя бы сообщить ему о том, что случилось с Мэй. Ведь если в какой-то момент его тоже потянут на дознание, и там неожиданно для него всплывет мое имя — я окажусь в дерьме по самые уши. От одной мысли о том, что меня снова будет допрашивать полиция, заныло в висках.

Я подошел к игрушечно-розовому телефону «Данкин Донатса», опустил в щель монетку и набрал номер Готанды. Дома его, конечно, не оказалось. Автоответчик. Я сказал в трубку, что у меня к нему важный разговор, и попросил выйти на связь как можно скорее. Затем выкинул газеты в урну, вышел на улицу и побрел домой. Всю дорогу домой я думал: зачем же все-таки Вьетнам воюет с Камбоджей? Не понимаю. Как все ужасно запутанно в этом мире.

Сегодня был День Наведения Порядка.

Огромное количество дел требовало немедленного завершения. Бывают в жизни такие дни. Когда нужно стать реалистом — и срочно привести свою настоящую реальность в соответствие с тем, как она выглядела до сих пор.

Первым делом я отнес в прачечную несколько сорочек, забрал там примерно столько же и принес домой. Потом отправился в банк, снял денег, заплатил за телефон и газ. Перевел хозяевам квартплату за месяц. Сменил в ближайшем обувном набойки на туфлях. Купил батарейки к будильнику и шесть чистых аудиокассет. Затем вернулся домой и под «Радио-FEN» на полную катушку занялся уборкой квартиры. Вымыл до блеска ванну. Вытащил все содержимое из холодильника, протер его насухо изнутри, рассортировал продукты и повыбрасывал все, что пришло в негодность. Отдраил газовую плиту, почистил фильтры кондиционера, вымыл полы, окна, собрал весь мусор в пакеты и сложил у выхода. Постелил свежие простыни, сменил наволочки. Пропылесосил. На все это ушло часа два, не меньше. Протирая жалюзи, я орал вслед за «Стиксом» припев из «Mr. Roboto», когда зазвонил телефон. Это был Готанда.

— Давай где-нибудь встретимся с глазу на глаз. Нетелефонный разговор, — предложил я.

— Ну, давай… Слушай, а это срочно? У меня тут, понимаешь, работы накопилось, разгрести бы немного. Кино, телевидение, видео — везде сняться нужно позарез. Денька через два или три я бы точно с тобой поболтал по-человечески, никуда не торопясь, но сейчас…

— Уж извини, что от важных дел отрываю. Но, видишь ли, погиб человек, — сказал я. — Наш общий знакомый. Полиция задает вопросы.

Из трубки выплеснулось молчание. Скорбно-почтительное, очень красноречивое. До этой самой минуты я думал, что молчание — это когда кто-нибудь просто молчит. Но молчание Готанды было чем-то особенным. Как и все прочее в имидже, который он надевал на себя, это было высококачественное молчание — красивое, стильное, интеллигентное. Странное дело: мне вдруг показалось, напряги я слух чуть получше — и расслышу, как в его голове гудит некий механизм, работающий на пределе своей мощности.

— Понял. Пожалуй, я смогу к тебе вырваться сегодня вечером. Но не исключаю, что сильно задержусь. Ничего?

— Ничего, — ответил я.

— Тогда, наверно, позвоню тебе в час или в два… Ты уж извини, но раньше мне от них не вырваться.

— Нет проблем. Я не буду ложиться, подожду.

Повесив трубку, я еще раз, фразу за фразой, прокрутил весь разговор в голове.

Погиб человек. Наш общий знакомый. Полиция задает вопросы…

Прямо криминальный триллер какой-то, подумал я. В чем бы ни участвовал дружище Готанда — все почему-то сразу принимает форму кино. Почему? Как будто реальность понемногу отступает куда-то. И начинает казаться, что просто играешь заданную роль. Есть у него такая аура. Я представил, как он выходит из своего «мазерати» — в черных очках, подняв воротник плаща. Элегантный, как реклама автомобильных покрышек. Полный шарман… Я покачал головой и вернулся к протирке жалюзи. Хватит. Сегодня — День Возвращения в Реальность.

* * *
В пять часов я отправился на Харадзюку и в торговых развалах Такэсита попробовал отыскать значок с Элвисом. Задачка оказалась не из простых. Были «Кисс» и Янни, были «Айрон Мэйден» и «AC/DC», были «Моторхэд», Майкл Джексон и Принс, а Элвиса нигде не было. Только в третьем магазинчике я увидал наконец значок с надписью «ELVIS THE KING»[92] и тут же купил его. Уже шутки ради поинтересовался у продавщицы, нет ли у них случайно значка группы «Слай энд зэ Фэмили Стоун»[93]. Продавщица, девчонка лет восемнадцати с широченной лентой в подобранных волосах, посмотрела на меня в замешательстве.

— Кто такие? В первый раз слышу. Нью-вэйв или панк?

— Ну… Где-то вокруг этого.

— В последнее время столько новых имен появляется. Вы не поверите! — сказала она и сокрушенно прищелкнула языком. — Просто не успеваешь за всем уследить…

— И не говорите, — согласился я.

Затем я зашел в ресторанчик «Цуруока», выпил там пива и съел порцию тэмпуры[94]. Время текло бесцельно, и постепенно солнце зашло. Sunrise, sunset[95]… Точно двухмерный Пэкмэн на экране монитора, я в одиночку двигался куда-то, сжирая пространство-время и не оставляя позади себя ни черта. Ситуация застопорилась. Я ни к чему не пришел. Сценарий, по которому все двигалось до сих пор, вдруг расслоился на множество побочных линий. А основная, которая могла бы связать меня с Кики, боюсь, затерялась бесследно. Я слишком увлекся эпизодами. Увяз во вспомогательных сценах мудреной пьесы — и теперь трачу время и силы, пытаясь вычислить, какая важней. В которой из сцен, черт побери, происходит главное действие? И происходит ли оно вообще?

До самой полуночи мне было совершенно нечем заняться, и потому в семь часов я зашел в кинотеатр на Сибуя и посмотрел «Вердикт» с Полом Ньюмэном[96]. Фильм, судя по всему, неплохой — но я постоянно уходил в свои мысли, из-за чего сюжет разваливался у меня в голове на куски. Стоило сосредоточить взгляд на экране, как тут же начинало казаться, будто сейчас появятся голые плечи Кики, и я невольно переключался на мысли о ней. Кики! Зачем ты звала меня? Чего ты от меня хочешь?

Загорелись буквы «THE END» — и я, так и не уловив, о чем кино, поднялся и вышел из кинотеатра. Прогулялся немного по улице, заглянул в бар, выпил два «гимлета»[97], зажевал арахисом. В одиннадцатом часу вернулся домой и стал читать книгу, дожидаясь звонка от Готанды. И поглядывая то и дело на телефонный аппарат. Потому что мне все время чудилось, будто он глядит на меня.

Паранойя.

Я отшвырнул книгу, вытянулся на кровати лицом к стене и стал думать о Селедке. Как она там? Наверное, под землей очень спокойно и тихо. Наверное, от нее уже только кости остались. И этим костям тоже очень спокойно. Белоснежные кости, как сказал полицейский инспектор. Девственной чистоты. Они уже никогда никому ничего не скажут. Потому что я закопал их под деревьями в роще. В бумажном пакете универмага «Сэйю».

Ничего не скажут…

Чувство беспомощности, бесшумное, как талая вода, затопило квартиру. И я решил его разогнать. Сначала отправился в ванную, принял душ, насвистывая мотивчик «Red Clay», и опорожнил на кухне банку пива. Потом закрыл глаза, сосчитал по-испански до десяти, крикнул: «Всё!» — и похлопал себя по животу. И всякую беспомощность точно ветром сдуло. Вот такое у меня секретное колдовство. Когда долго живешь один, поневоле учишься подобным фокусам. Иначе не выжить.

Глава 26

Готанда позвонил в половине первого.

— Извини, старина. Ты не мог бы сейчас подъехать ко мне на своей машине? — спросил он. — Помнишь, где я живу?

— Помню, — ответил я.

— Весь день работы невпроворот, сбежать пораньше не вышло. Но мы могли бы нормально поговорить в машине. Лучше, чтобы мой водитель нас не слышал, я правильно понимаю?

— В общем, да, — согласился я. — Ладно, выезжаю. Думаю, минут за двадцать доберусь.

— Ну, увидимся, — сказал он и положил трубку.

Я вывел «субару» со стоянки у дома и поехал к нему на Адзабу. Добрался минут за пятнадцать. Нажал на кнопку звонка у таблички с иероглифами «Готанда» — его настоящей фамилией — и он сразу спустился.

— Извини, что так поздно. Не день, а просто кошмар. Зашивался как проклятый, — сказал он. — Сейчас еще в Иокогаму ехать. Съемки с утра пораньше. А перед этим поспать бы хоть немного. Там мне уже и отель заказали…

— Ну, давай, отвезу тебя в Иокогаму, — предложил я. — По дороге и поговорим. Заодно время сэкономим.

— Ты меня просто спасаешь! — обрадовался Готанда.

Забравшись ко мне в «субару», он с удивлением огляделся.

— А у тебя уютно! — заметил он.

— Мы с машиной душами совпадаем, — пояснил я.

— С ума сойти, — только и сказал он.

Как ни удивительно, он действительно был в плаще. И этот плащ действительно смотрелся на нем очень круто. Темных очков, правда, не было. Вместо темных он нацепил обычные, с прозрачными стеклами. Но они тоже выглядели до ужаса элегантно. Элегантно и интеллигентно…

Я погнал машину по ночной дороге к трассе Токио-Иокогама.

Он взял у меня с приборной панели кассету «Бич Бойз» и долго вертел в руках, разглядывая обложку.

— Какая ностальгия! — сказал он. — Когда-то я их часто слушал. В школе еще, в старших классах. У этих «Бич Бойз» был, как бы сказать… очень особенный звук. Такой мягкий, уютный. Будто солнце яркое, морем пахнет, девчонки красивые бок о бок с тобой загорают… Слушал их — и казалось, что такой мир есть где-то на самом деле. Мифический мир, где все вечно молоды, и всё вокруг как бы светится изнутри… Такое бесконечное adolescence[98]. Как в сказке.

— Да, — сказал я и кивнул. — Именно так, ты прав.

Он все держал кассету на ладони, словно пытаясь определить ее вес.

— Но, конечно, все это не могло продолжаться до бесконечности. Ничто не вечно…

— Ну, разумеется, — согласился я.

— И где-то после «Good Vibrations» я их уже почти не слушал. Просто расхотелось — и все. Потянуло к чему-то потяжелее. «Крим», «Зэ Ху», «Лед Зеппелин», Джимми Хендрикс… Пришло время «харда». Какие уж там «Бич Бойз»! Но помню их до сих пор. Какую-нибудь «Surfer Girl», например… Конечно, то была сказка. Но сказка, согласись, совсем неплохая!

— Неплохая, — согласился я. — Только после «Good Vibrations» у «Бич Бойз» тоже было много хорошего. Такого, что стоит послушать. «20/20», к примеру. Или «Wild Honey», или «Holland», или «Surf’s Up» — очень неплохие альбомы[99]. Мне нравятся. Понятно, что не такие… блистательные, как сначала. Отличные вещи с ерундой вперемешку. Но сила воли у ребят еще оставалась, это точно. Хотя у Брайана Уилсона, конечно, крыша съезжала понемногу, и для группы он уже почти ни черта не делал. Но у всех остальных было дикое желание объединиться и выжить, несмотря ни на что, — это чувствовалось хорошо. Вот только времена сменились, они опоздали. Тут ты прав… Но все равно неплохо.

— Ну, теперь послушаю, — сказал Готанда.

— Да тебе не понравится! — улыбнулся я.

Он вставил кассету в магнитофон, нажал кнопку. Заиграла «Fun, Fun, Fun». С полминуты Готанда тихонько насвистывал мелодию.

— С ума сойти, — сказал он наконец. — Ты только представь. С тех пор, как эта музыка была популярной, прошло двадцать лет!

— А слушается, как вчера… — кивнул я.

Несколько секунд он озадаченно смотрел на меня. Потом широко улыбнулся:

— Мудреные у тебя шутки — не сразу и поймешь, — сказал он.

— А никто и не понимает, — кивнул я. — Большинство народу мои шутки зачем-то принимает всерьез. Ужасный мир! И не пошутить в свое удовольствие…

— Ну, твои-то шутки всяко лучше, чем шутки этого мира. В этом мире самая качественная шутка — подложить соседу в тарелку собачье дерьмо из пластмассы. Вот тогда все животы надорвут…

— А еще качественнее — настоящее класть. Чтобы все сразу со смеху передохли.

— И не говори…

Какое-то время мы молча слушали «Бич Бойз». Старые невинные песенки — «California Girls», «409», «Catch a Wave» и прочее в том же духе. Пошел мелкий дождик. Я то и дело включал дворники, потом выключал, а чуть погодя включал снова. Такой вот был дождик — легкая весенняя морось.

— Что ты помнишь из школьных лет? — спросил Готанда.

— Непреходящее чувство бессилия и собственной убогости, — ответил я.

— А еще?

Я задумался на пару секунд.

— Как ты зажигаешь газовую горелку на уроке естествознания.

— Чего это ты опять? — удивился он.

— Да понимаешь… Уж очень элегантно это у тебя выходило. Ты даже горелку зажигал так, словно совершал некий подвиг, который войдет в анналы Истории.

— Ну, это ты загнул! — рассмеялся он. — Хотя я понимаю, на что ты намекаешь. Дескать, я… показушный был чересчур, да? Знаю, мне об этом не раз говорили. Когда-то я даже обижался на такие слова. Сам-то я ничего напоказ не делал! Просто так получалось. Само по себе. Помню, с детства все только на меня и глазели. Я притягивал к себе внимание, точно магнитом каким-то. И все, конечно, откладывалось у меня в голове. Что бы ни делал — все выглядело чуть-чуть театрально. Эта чертова театральность прилипла ко мне на всю жизнь. Все время как на сцене. И когда актером стал, как гора с плеч свалилась. Теперь я мог честно играть, ничего не стесняясь! — Он сцепил на колене пальцы, уставился на них и просидел так несколько секунд. — Но ты не думай, я не такой уж негодяй. В душе я вовсе не лицемер. Тоже искренний, тоже ранимый. И в маске с утра до вечера не хожу…

— Да конечно, упаси бог! — сказал я. — Я не к тому сказал. Я всего лишь имел в виду, что ты шикарно зажигал газовую горелку, вот и все. С удовольствием посмотрел бы еще раз.

Он рассмеялся, снял очки и элегантно протер стекла носовым платком. Полный шарман…

— Ну хорошо, устроим это как-нибудь, — сказал он. — Я найду горелку и спички.

— А я подушку притащу. На случай обморока от восторга, — добавил я.

— Отличная мысль! — хохотнул он, надевая очки. А затем протянул руку и убавил громкость. — Если ты не против, давай поговорим об этом человеке, который умер…

— Мэй, — сказал я, глядя вперед сквозь мелькающий дворник. — Ее больше нет. Убили. Задушили чулком в отеле на Акасака. Убийца не найден.

Готанда воззрился на меня пустыми, невидящими глазами. Лишь через несколько секунд до него дошло. И тогда в его лице что-то дрогнуло и надломилось. Так ломается оконная рама от толчка при сильном землетрясении. Боковым зрением я наблюдал за переменами в его лице. Похоже, он был действительно в шоке.

— Когда? — спросил он.

Я назвал ему дату. Он помолчал, собираясь с мыслями.

— Кошмар, — произнес он наконец. И покачал головой. — Слишком бессмысленно и жестоко. Она же ничего плохого не делала. Отличная девчонка была. Да и вообще… — Он запнулся и снова покачал головой.

— Да. Девчонка была что надо, — подтвердил я. — Прямо как из сказки…

Он вдруг как-то странно обмяк и глубоко-глубоко вздохнул. По лицу его, словно желчь, разлилась нечеловеческая усталость — так, словно он не мог больше ее сдерживать. Словно всю жизнь копил эту усталость внутри и лишь теперь позволил ей выплеснуться наружу. Поразительный человек, подумал я. Вот это выдержка… Смертельно усталый Готанда, казалось, слегка постарел. Но даже нечеловеческая усталость смотрелась на нем элегантно. Как изящный аксессуар жизни. Хотя думать так всерьез — конечно, несправедливо. Он тоже уставал по-настоящему. Ему тоже бывало больно. Кому это знать, как не мне. Просто что бы он ни делал, выглядело изящно. Как у того мифического царя, который обращал в золото все, к чему бы ни прикоснулся.

— Помню, мы часто болтали втроем до утра, — продолжал Готанда. — Я, Мэй, Кики… Так было здорово. Такая искренность. То, что ты называешь «как в сказке». Только сказку руками не потрогать. Поэтому они и были мне дороги вот так, отдельно от всего мира. Но они все равно исчезали. Одна за другой…

Мы помолчали. Я глядел на дорогу впереди, он — на приборную доску. Я то включал, то выключал дворники. «Бич Бойз» негромко тянули свои старые добрые песенки. О солнце, серфинге и автогонках.

— Откуда ты узнал, что она умерла? — спросил Готанда.

— А меня в полицию вызывали, — ответил я. — У нее в кошельке нашли мою визитку. Я же дал ей тогда. Просил позвонить, если что-то о Кики узнает. Она визитку взяла и сунула в кошелек, на самое дно. И таскала с собой. Черт ее знает, зачем. И, как назло, эта визитка — единственная улика, по которой сыщики надеялись ее личность установить. Вот меня и вызвали. Стали фотографии трупа показывать, спрашивать, знаю ли я эту женщину. Их там двое, инспекторов этих, оба крутые и упертые. Ну, я и сказал — не знаю. Соврал, в общем.

— Зачем?

— Зачем? А по-твоему, надо было честно ответить: «Да мы тут с другом, Готанда его зовут, шлюшек на дом вызывали»? Только представь, что было бы, скажи я им правду! Ты в своем уме? Или у тебя воображения уже не осталось?

— Извини, — сказал он искренне. — Голова не работает, глупость спросил. Конечно, ты прав. Полная ерунда получилась бы… Ну, и что они?

— Ну, что — не поверили мне, конечно. Ни единому слову. Оба — матерые профи, нюхом чуют, когда им врешь. Трое суток меня мурыжили. Так, чтобы и закона не нарушить, и душу вывернуть, пальцем не прикасаясь — в общем, тщательно поработали. Я чуть с ума не сошел. Все-таки возраст уже не тот. То ли дело раньше… Ночевать у них было негде, пришлось в камере спать. Дверь они не запирали. Но тут уже запирай, не запирай — тюрьма есть тюрьма. Как в болото какое-то погружаешься. Очень легко превратиться в тряпку…

— Я знаю. Сам когда-то две недели просидел. Молча. Сказано было: молчи, что бы с тобой ни делали. И я молчал. Ох, жутко было… Две недели без солнца. Казалось, никогда уже оттуда не выйду. То есть, там действительно так думать начинаешь. Они же из людей котлету делают. Точно пивной бутылкой говядину отбивают. И прекрасно знают, каким способом любого человека в угол загнать, чтобы он раскололся… — Он пристально разглядывал ногти на правой руке. — А ты, получается, трое суток просидел — но ничего не выболтал?

— Нет, конечно! Что же мне, отнекиваться сперва, а потом вдруг сказать: «Ну, если честно, все немного не так»? Тогда б я по гроб жизни оттуда не выбрался! Нет уж, с этими типами выжить можно единственным способом — тянуть одну и туже волынку. И если уж притворился, что ни черта не знаешь — так и держи себя до конца.

По лицу его опять пробежала странная дрожь.

— Извини, что втравил тебя во все это. Познакомил с девчонкой — и на тебе…

— Тебе-то за что извиняться? — пожал я плечами. — Что было тогда — то было тогда. Тогда и я оттянулся будь здоров. А что сейчас — то сейчас. Ты же не виноват в ее смерти!

— Это понятно… Но тебе пришлось полиции врать. И всякую дрянь терпеть одному — только ради того, чтобы я тоже не вляпался. То есть, все-таки — из-за меня. Получилось, что я у тебя словно камень на шее…

Я притормозил машину у очередного светофора, посмотрел на него — и сказал, наверное, самое важное:

— Послушай. Давай не будем об этом. Не морочь себе голову. Не извиняйся. Не благодари. У тебя — своя ситуация и свои принципы, и я это все понимаю. Моя же проблема — в том, что я не помог им установить личность Мэй. Ведь она не просто запала мне в душу, ты понимаешь, она была как родная — и я очень хочу, чтобы тот ублюдок, который ее убил, получил по заслугам. И я очень хотел рассказать им все, что знаю. Но — не рассказал. Вот что меня мучает по-настоящему. Ты только представь: Мэй лежит сейчас где-то мертвая, и никто даже имени ее не знает. Тебе от этого не паршиво?

Долго-долго он сидел, закрыв глаза, и о чем-то думал. Мне даже показалось, что он заснул. Кассета «Бич Бойз» закончилась, я нажал кнопку и вытащил ее из магнитофона. В салоне сделалось тихо. Лишь внизу монотонно шелестели шины, разбрызгивая воду на дороге. Какая глухая ночь, подумал я.

— Я позвоню в полицию, — тихо сказал Готанда, открыв глаза. — Анонимно. Скажу им название клуба, где она работала. Они установят ее личность, и это поможет следствию.

— Отличная идея, — сказал я. — Башка у тебя варит что надо. И как я сам не додумался? Полиция накрывает этот клуб с потрохами. Узнаёт, что за несколько дней до убийства ты заказывал ее к себе на дом. Вызывает тебя на допрос. И задается пикантным вопросом: а с чего это я, собственно, трое суток подряд так усердно тебя покрывал?

Он удрученно кивнул.

— Да, ты прав… Что-то у меня с головой. Совсем крыша едет.

— Точно, едет, — подтвердил я. — В таких ситуациях лучше залечь на дно и не рыпаться. Тогда тебя не заметят и пробегут мимо. Нужно переждать. Подумаешь, задушили какую-то тетку чулком в отеле! Такое случается сплошь и рядом. Уже завтра все об этом забудут. Вины твоей здесь нет, укорять себя глупо. Втяни голову в плечи и сиди тихо. Не нужно ничего делать. Начнешь дергаться — только запутаешь всех еще больше.

Возможно, я сказал это слишком холодно. Возможно, это прозвучало слишком резко, не знаю. Но, в конце концов, я тоже имею право на эмоции. В конце концов, я тоже…

— Прости, — сказал я. — Я не хотел тебя упрекать. Просто… Мне было очень паршиво. Я ничем не смог ей помочь. Вот и все. Ты ни в чем не виноват.

— Да нет, — покачал он головой. — Виноват…

Тишина стала слишком тяжелой, и я зарядил очередную кассету. Бен Э. Кинг запел «Spanish Harlem». До самой Иокогамы мы оба молчали. Но именно это молчание вдруг сблизило меня с Готандой как никогда прежде. Захотелось похлопать его по плечу и сказать: «расслабься, все уже кончилось». Но я ничего не сказал. Умер человек. Умер и лежит холодный в земле. Это — куда огромней и тяжелее того, в чем я мог бы утешить.

— Но все-таки — кто убийца? — спросил он, уже много позже.

— Хороший вопрос… — вздохнул я. — На такой работе, как у нее, кого только не встретишь. Что угодно случается. Не только сказки…

— Но этот клуб подбирает клиентов только из надежных, проверенных людей! Все заказы идут через администрацию. И установить, кто с кем встречался, можно практически сразу.

— Видимо, на этот раз она работала без посредников. Очень похоже на то. Какой-нибудь частный заказ, или левая работа. Так или иначе, клиент оказался гнилой.

— Да уж… — покачал он головой.

— Эта девочка слишком верила в сказки, — сказал я. — И пыталась жить в мире придуманных образов. Но это не могло продолжаться до бесконечности. Чтобы долго так жить, нужны правила. А правила уважает и соблюдает далеко не каждый. Ошибся в партнере — и все полетело к черту…

— Как все-таки странно, — сказал Готанда. — Почему такая красивая, умная девчонка работала шлюхой? Непонятно. С такими данными она запросто могла обеспечить себе жизнь поприличнее. Работу найти нормальную, богача какого-нибудь подцепить. Или податься в фотомодели. Зачем становиться шлюхой? Ну, деньги неплохие — это понятно. Но ведь деньги ее так сильно не интересовали! Может, ты и прав. Видимо, ей просто хотелось сказки…

— Видимо, — кивнул я. — Как и тебе. Как и всем нам. Все хотят сказки, только ищет ее каждый по-своему. Поэтому люди так часто не понимают друг друга. И совершают ошибки. А иногда умирают.

Я заехал на стоянку отеля «Нью-Гранд», остановил машину и выключил двигатель.

— Слушай, а может, заночуешь сегодня здесь? — предложил он. — Наверняка у них свободный номер найдется. Заказали бы виски в номер, поговорили. Все равно с этими мертвецами в голове уже не заснуть…

Я покачал головой.

— Мы еще непременно напьемся с тобой, но не сейчас. Все-таки я устал. Сейчас бы я с удовольствием поехал домой и завалился спать, не думая вообще ни о чем.

— Понятно… — вздохнул он. — Ну, спасибо, что довез. Похоже, я сегодня всю дорогу нес какую-то околесицу, да?

— Ты тоже устал, — сказал я. — Успеешь подумать о своих мертвецах. Они мертвы и никуда от тебя не денутся. Отдохни, приди немного в себя — тогда и думай. Понимаешь, о чем я? Она мертва. Абсолютно, безнадежно мертва. Ее труп уже вскрыли и заморозили. И никакие угрызения совести, никакие сантименты ее не вернут.

Готанда кивнул.

— Да, я понимаю, о чем ты…

— Спокойной ночи, — попрощался я.

— Считай, что я твой должник! — сказал он.

— Ну, зажги для меня газовую горелку — и мы в расчете.

Он рассмеялся и уже собрался вылезти из машины, как вдруг что-то вспомнил и посмотрел на меня.

— Странное дело… Я ни с кем в жизни не говорил так искренне, как с тобой. А ведь мы не виделись двадцать лет, и с тех пор встречаемся всего второй раз. Чудеса…

Сказав так, он вышел из машины. Поднял воротник плаща — и под мелким весенним дождиком скрылся в дверях отеля «Нью-Гранд». Прямо кино «Касабланка», подумал я. «Начало прекрасной дружбы», черт меня побери…[100]

Но вся штука в том, что я испытывал к нему похожее чувство. И понимал, что он имеет в виду. Кроме него, я бы тоже сейчас никого не назвал своим другом. И тоже думал, что это странно. А в том, что это напоминает мне «Касабланку», он, конечно, не виноват.

* * *
Я поставил кассету «Слай энд зэ Фэмили Стоун» и, похлопывая по баранке в такт музыке, поехал обратно в Токио. Старая добрая «Everyday People»…

Я никакой, и ты никакой,

В этом мы так похожи с тобой

Каждый сверчок знает свой шесток,

Каждый гвоздь знает свой молоток

У-у-у, ша-ша!

Повседневный народ…

Дождь все накрапывал, тихо и монотонно. Мягкий, ласковый дождик, после которого на деревьях распускаются почки, а из семян пробиваются ростки. «Абсолютно, безнадежно мертва», — сказал я вслух. Надо было остаться в отеле да напиться с Готандой как следует. Все-таки нас связывают целых четыре вещи. Опыты по естествознанию. Оба разведены. Оба спали с Кики. И оба — с Мэй. А теперь Мэй мертва. Абсолютно, безнадежно… Стоило бы выпить за упокой ее души. Я вполне мог остаться с Готандой, и мы бы неплохо посидели. Свободного времени — хоть отбавляй, на завтра я ничего не планировал. Так почему же я не остался? Наверно, потому, что это напомнило сцену из фильма, вдруг понял я. Даже как-то жаль мужика. Слишком уж обаятельный. Хотя сам, наверное, в этом не виноват… Наверное.

Дома я налил себе виски, встал у окна и сквозь жалюзи долго разглядывал огоньки машин на хайвэе. Часам к четырем почувствовал, что клюю носом, залез в постель и уснул.

Глава 27

Пролетела неделя. Неделя, за которую весна утвердилась в своих правах и не отступала уже ни на шаг. Совсем не то, что в марте. Сакура отцвела, и апрельские ливни разметали ее нежно-розовые лепестки по всему городу. Столица наконец-то выбрала себе мэра, а в школах начался учебный год[101]. Открылся Токийский Диснейленд. Зачехлил ракетку Бьёрн Борг. В хит-парадах лидировал Майкл Джексон. Мертвые оставались мертвы.

Вздорная, бессвязная неделя, за которую лично у меня ничего значительного не произошло. Вереница дней, которая в итоге не привела ни к чему. За эту неделю я дважды искупался в бассейне. Сходил в парикмахерскую. Иногда покупал газеты. Ничего хоть как-то связанного с Мэй в газетах не попадалось. Похоже, полиция так и не установила ее личность. Каждый раз, купив газету на станции Сибуя, я заходил в «Данкин Донатс», просматривал весь номер от корки до корки и выкидывал газету в урну. Глаз ни на чем не останавливался.

Дважды — во вторник и в четверг — я встречался с Юки, мы болтали и вместе обедали. Да еще в понедельник выехали за город, всю дорогу слушали рок-н-ролл. Мне нравилось с ней встречаться. Мы и правда совпадали характерами. К тому же, у обоих была куча свободного времени. Ее мать еще не вернулась в Японию. Не считая встреч со мной, все эти дни Юки безвылазно сидела дома. «Когда я гуляю одна, вечно появляются какие-то воспитатели и указывают, что мне делать», — пожаловалась она.

— А может, тебя в Диснейленд свозить? — предложил я.

— Нетушки! — скривилась Юки. — Ненавижу…

— Что ненавидишь? Всех этих сладеньких добреньких микки-маусов, которые развлекают детишек за папины денежки?

— Ну да, — просто ответила Юки.

— Но сидеть дома — вредно для здоровья, — заметил я.

— Эй… Хочешь, поедем на Гавайи? — предложила она.

— На Гавайи?

Я подумал, что ослышался.

— Мама звонила. Говорит, пускай я немножко погощу у нее на Гавайях. Она сейчас там. Делает гавайские фотографии. Бросила меня и не вспоминала тыщу лет, а теперь вдруг забеспокоилась. И давай звонить. Мама в ближайшее время в Японию не вернется, а я все равно в школу не хожу… А что, Гавайи — не так уж плохо, а? И если ты тоже захочешь приехать — она сказала, что дорогу тебе оплатит. Я ведь не могу поехать туда одна, верно? Вот и давай съездим на недельку. Интересно же!

Я рассмеялся.

— Но чем это отличается от Диснейленда?

— На Гавайях хотя бы нет воспитателей.

— Ну, что ж… Идея неплохая, — сдался я наконец.

— Так что — поехали?

И тут я задумался. И чем больше я думал, тем сильнее казалось, что съездить на Гавайи — вовсе не плохая идея. То есть, сейчас я бы и правда с удовольствием умотал из города куда подальше, окунулся в какую-нибудь совсем иную среду. Здесь, в Токио, я застрял слишком плотно. Ни одной здравой мысли о том, как действовать дальше, в голове не всплывало. Все путеводные нити, по которым я двигался до сих пор, оборвались, а новых не появлялось. Я лишь чувствовал, что нахожусь не там, где нужно, и делаю что-то не то. Чем бы ни занялся — физический дискомфорт. Депрессия, при которой постоянно мерещится, будто ешь странную пищу и покупаешь странные вещи. И при всем этом — мертвые оставались мертвы. Абсолютно, безнадежно мертвы… Одним словом, я действительно устал. Дикий стресс, накопившийся за трое суток в полиции, до конца не прошел и понемногу сказывался во всем.

На Гавайях до сих пор я бывал только раз, и провел там всего сутки. Я летел в Лос-Анжелес по работе, у самолета прямо в воздухе забарахлил двигатель, и он совершил вынужденную посадку на Гавайях. И всем пришлось заночевать в Гонолулу. В отеле, куда нас поселила авиакомпания, был киоск, я купил там темные очки, плавки и до самого вечера провалялся на пляже. Отличный получился день… Гавайи. Прекрасная мысль!

Провести там с недельку, не думая ни о чем. Накупаться, от пуза напиться «пинья-колады»[102] — и назад. Снять усталость. Облегчить душу, успокоиться. Загореть до черноты. А уже потом посмотреть на свою ситуацию свежим взглядом, заново все обдумать. И в итоге хлопнуть себя по лбу: «Ну, конечно! Вот в чем дело! Как я сразу не догадался!»

Очень даже неплохо.

— Неплохая идея, — ответил я наконец.

— Ну, тогда решено! Поехали билеты покупать.

Перед тем, как ехать за билетами, я узнал у Юки номер и позвонил Хираку Макимуре. Трубку взял Пятница. Я представился, он радушно меня поприветствовал и соединил с хозяином.

Я объяснил Хираку Макимуре ситуацию. И спросил, не против ли он, если я свожу Юки на Гавайи. «Об этом я и мечтать не мог», — обрадовался он.

— Да тебе и самому неплохо бы развеяться где-нибудь за границей, — добавил Макимура. — Разгребальщикам сугробов тоже нужно отдыхать. Опять же, полиция донимать не будет попусту. То дело ведь еще не закрыли? Они к тебе еще придут, помяни мое слово…

— Очень может быть, — сказал я.

— О деньгах не беспокойся. Отдыхайте сколько влезет, — продолжал он. О чем бы он ни говорил — все кончалось деньгами. Практичный человек.

— Сколько влезет — это слишком долго. Хватит и недели, — ответил я. — У меня своих дел тоже хватает.

— Ладно. Поступай как знаешь, — сказал Хираку Макимура. — И когда вы летите?.. Вот это правильно — чем раньше, тем лучше. Путешествие — штука такая. Решил ехать — сразу и поезжай. В этом весь смак. Багажа много не берите. Не в Сибирь собираетесь. Что понадобится — на месте купите. Там все продается. Думаю, билеты на послезавтра я вам возьму. Подходит?

— Подходит. Но свой билет я оплачу сам. Так что…

— Перестань ерунду говорить. Я занимаюсь такой работой, что любые билеты мне достаются с огромными скидками. И на самые лучшие места. Поэтому позволь уж, я сам все сделаю. У каждого из нас свои таланты и свои возможности. Так что давай без лишних разговоров. Без этих твоих «индивидуальных систем». Жилье я вам тоже подберу. Две комнаты. Для тебя и для Юки. Вам как лучше — с кухней или без?

— Ну… Если я готовить смогу — конечно, будет удобнее.

— Знаю я одно хорошее место. До моря два шага, тихо вокруг, пейзаж замечательный. Когда-то я там останавливался. Закажу вам его на две недели. Для начала. А там уж вы сами смотрите.

— Да, но…

— Не забивай себе голову. Я все сделаю, не волнуйся. Матери позвоню. Все, что от тебя требуется — поехать с Юки в Гонолулу, завалиться вдвоем на пляж и, когда надо, кормить ее по-человечески. Мать ее все равно в работе по самые уши. Когда она работает — никого вокруг не замечает, даже родную дочь. Так что и ты на нее внимания не обращай. Отдыхай в свое удовольствие. Следи только, чтобы Юки ела нормально. И больше не думай ни о чем. Просто расслабься — и все. Да! Я надеюсь, виза у тебя есть?

— Виза есть. Но…

— Тогда послезавтра. Идёт? Берите с собой плавки с купальниками, очки от солнца да паспорта. Остальное там купите. Все очень просто. Я же говорю, не в Сибирь едете. Вот в Сибири — там тяжело было. И в Афганистане… А Гавайи — все равно что Диснейленд. Раз — и ты уже в сказке. Лежи себе на песочке, разинув рот, и наслаждайся жизнью. Ты же по-английски нормально болтаешь?

— Ну, в обычных ситуациях…

— Вот и отлично, — сказал он. — Большего и не требуется. Просто идеально. Завтра Накамура привезет тебе билеты. И вернет деньги за билет Юки из Саппоро. Перед отъездом он позвонит.

— Накамура?

— Мой ассистент. Ты видел его. Молодой парень, со мной живет.

Помощник-Пятница, понял я.

— Есть какие-то вопросы? — спросил Хираку Макимура. Я чувствовал, что вопросов целая куча, но не смог припомнить ни одного.

— Вопросов нет, — ответил я ему.

— Замечательно, — сказал он. — А ты быстро соображаешь. Я таких люблю… Да, вот еще что. Тебе принесут от меня подарок. Ты его тоже прими. Что это такое — поймешь, когда на месте окажешься. Ленточку развяжешь — и наслаждайся. Гавайи — отличное место. Сплошной аттракцион. Полная релаксация. Никаких сугробов. А пахнет как — просто сказка… В общем, позабавься как следует. Приедешь — расскажешь.

И он положил трубку.

Тяжек писательский труд, подумал я. Вся жизнь — сплошное движение…

Я вернулся за столик и сообщил Юки, что, скорее всего, мы летим послезавтра.

— Замечательно, — сказала она.

— Ты сможешь собраться сама? Вещи приготовить, купальник положить, сумку упаковать…

— Так это ж Гавайи! — удивилась она. — Все равно что пляж в Оисо. Не в Катманду же едем, в самом деле…

— И то верно, — согласился я.

* * *
И все-таки до отъезда у меня оставалось еще несколько важных дел. На следующий день я отправился в банк — снять со счета денег и набрать дорожных чеков. На счету оставалась вполне приличная сумма. Денег даже прибавилось: прислали гонорары за материалы, которые я написал еще в прошлом месяце. После банка я зашел в книжный, купил сразу несколько книг. Забрал сорочки из прачечной. Потом вернулся домой и навел порядок в холодильнике. В три часа позвонил Пятница. Сказал, что сейчас он на линии метро «Мару-но-ути» и готов доставить билеты прямо ко мне домой. Я назначил ему встречу в кофейне «Парко» на Сибуя, где он передал мне толстенный пакет. В пакете были деньги за билет Юки из Саппоро, два билета на Гавайи с открытой датой (первый класс, «Джэпэн Эрлайнз»), две пачки дорожных чеков «АмЭкс». А также рекламный проспект гостиницы в Гонолулу с описанием, как до нее добираться.

— Приедете туда, назовете свое имя — и больше ничего не нужно, — сказал Пятница. — Комнаты забронированы на две недели, срок можно продлить или сократить. На чеках просто расписывайтесь — и оплачивайте что хотите. Можете ни в чем себе не отказывать. Не стесняйтесь — эти траты все равно спишут на представительские расходы.

— Неужели все на свете можно списать на представительские расходы? — не удержался я.

— Все на свете, к сожалению, нельзя… Но вы, где сможете, постарайтесь брать чеки или квитанции. Всё это я потом спишу, так что сделайте одолжение, — ответил он и рассмеялся. Приятным смехом, без малейшей издевки.

Я пообещал, что сделаю все как нужно.

— Приятного вам путешествия. Берегите себя, — сказал он.

— Спасибо, — ответил я.

— Впрочем, это же Гавайи! — добавил Пятница и широко улыбнулся. — Не Зимбабве какое-нибудь…

Опять двадцать пять, подумал я. Сговорились они все, что ли?

* * *
Когда стемнело, я выгреб из холодильника остатки провизии и приготовил ужин. Продуктов аккурат хватило на овощной салат, омлет и суп мисо[103]. При мысли, что завтра я окажусь на Гавайях, меня охватывало очень странное ощущение. Такое же странное, как если бы завтра я ехал в Зимбабве. Наверное, оттого, что я никогда в жизни не был в Зимбабве.

Я достал из кладовки дешевую, не самую большую сумку. Сложил в нее туалетный набор, смену белья, чистые носки. Сунул плавки, темные очки и крем для загара. Запихал пару маек, спортивную рубашку, шорты и складной швейцарский нож. Сверху аккуратно уложил летний пиджак в пижонскую клеточку. Наконец, застегнул молнию — и лишний раз проверил, на месте ли паспорт, дорожные чеки, кредитки, водительские права, билеты… Что еще может понадобиться?

Ничего больше на ум не приходило.

Вот, оказывается, как это просто — собираться на Гавайи. И правда — все равно что на пляж в Оисо. Даже для поездки на Хоккайдо потребовалось бы куда больше тряпок и чемоданов.

Я вынес сумку в прихожую и стал думать, в чем поехать. Приготовил джинсы, майку, тоненькую ветровку, кепку с длинным козырьком. Покончил с одеждой — и больше не представлял, чем заняться. От нечего делать принял ванну, посмотрел новости по телевизору. Ничего нового не сообщили. Завтра погода начнет ухудшаться, пригрозили синоптики. Ну и ладно, подумал я. Завтра мы уже в Гонолулу. Я выключил телевизор и завалился на кровать с банкой пива. И снова представил Мэй. Абсолютно, безнадежно мертвую Мэй. Как она лежит сейчас в диком холоде. Никто понятия не имеет, кто она. Никто не приходит ее оттуда забрать. Ни «Дайр Стрэйтс», ни Боба Дилана она уже никогда не услышит. А я собираюсь завтра на Гавайи. Да не просто так, а на чьи-то представительские расходы. Кто сказал, что на этом свете есть справедливость?

Я помотал головой и отогнал мысли о Мэй прочь. Потом подумаю, не сейчас. Сейчас — слишком тяжело. Слишком свежо и остро.

Я начал думать о девчонке из отеля в Саппоро. Той самой, в очках, за стойкой регистрации. Имени которой я не знаю. Уже несколько суток подряд мне страшно хотелось поговорить с ней. Пару раз она мне даже приснилась. Но как лучше поступить — я не знал. Взять и позвонить в отель? И сказать в трубку: «Соедините меня с девушкой в очках за стойкой регистрации»? Бред какой-то. Так я точно ничего хорошего не добьюсь. Черта с два меня вообще с кем-то соединят. Все-таки отель — серьезное место, где работают очень серьезные люди.

Довольно долго я лежал и думал об этом. Должен же быть какой-нибудь выход, вертелось в голове. Если очень хочется — способ всегда найдется. Наконец минут через десять я придумал. Получится или нет — не знал, но попробовать стоило.

Я позвонил Юки, договорился о завтрашней встрече. Сказал, что утром в половине десятого заеду за ней на такси. И как бы в продолжение темы спросил, не знает ли она случаем, как звали ту женщину из отеля в Саппоро. Ну, ту самую, которая нас познакомила и просила проводить тебя до Токио… Да-да, в очках.

— Да… Кажется, знаю. У нее еще имя такое странное было,я удивилась — даже в дневнике записала. Только сразу не вспомню, надо дневник проверить, — сказала она.

— Сейчас можешь проверить?

— Сейчас я телевизор смотрю. Давай потом?

— Извини — но я тороплюсь, и очень сильно.

Она что-то недовольно пробурчала себе под нос, но все-таки встала и сделала, что я просил.

— Юмиёси-сан, — сказала она.

— Юмиёси? — переспросил я. — А что там за иероглифы[104]?

— Не знаю. Говорю же, сама удивилась, когда услышала. Как это пишется — понятия не имею. Наверно, она откуда-нибудь с Окинавы. Это ведь там все имена ненормальные, да?..[105]

— Да нет… Такого, пожалуй, даже на Окинаве не встретишь.

— Ну, в общем, её так зовут. Юмиёси, — сказала Юки. — Эй, у тебя всё? А то я телевизор смотрю.

— А что смотришь-то?

Не ответив, она шваркнула трубкой.

На всякий случай я полистал телефонный справочник в поисках фамилии «Юмиёси». И, к своему удивлению, обнаружил, что во всем Токио проживало аж два господина Юмиёси. Один писал себя иероглифами «лук» и «удача». Другой значился под именем своей фирмы — «Фотолавка Юмиёси», где для пущей рекламы вместо иероглифов использовалась кана[106]. М-да… Каких только имен не встретишь на белом свете.

Я позвонил в отель «Дельфин» и спросил, на месте ли сегодня Юмиёси-сан. Ни на что особенно я не надеялся — но меня тут же соединили. «Эй…» — позвал я. Она меня помнила. На свалку мне еще рановато.

— Сейчас я работаю, — ответила она вполголоса, коротко и невозмутимо. — Позже перезвоню.

— Нет проблем! Позже так позже, — согласился я.

* * *
Дожидаясь звонка от Юмиёси-сан, я позвонил Готанде домой и сообщил его автоответчику, что завтра срочно улетаю отдыхать на Гавайи.

Готанда оказался дома и тут же перезвонил.

— Вот здорово! Просто завидую, — сказал он. — Отвлечешься, развеешься хоть немного. Сам бы поехал, если б мог…

— Ну, поехали. Тебе-то что мешает?

— Да нет, тут все не так просто… Я своей конторе деньги должен. Со всеми этими свадьбами да разводами всё занимал у них, занимал, а тут… Я же тебе рассказывал, как без гроша остался? Ну вот. И теперь, чтобы только долги вернуть, вкалываю на них как проклятый. Снимаюсь даже в такой рекламе, от которой с души воротит. Идиотская ситуация, представляешь? Купить могу что хочу, всё спишется. А долги вернуть — не могу… Ей-богу, этот мир с каждым днем становится все запутаннее. Перестаешь понимать, бедный ты или богатый. Барахла вокруг завались, а чего хочешь — никак не найдешь. Деньги можно спускать как угодно — только не на то, что действительно нужно. Красоток покупай себе хоть каждую ночь — а к любимой женщине и прикоснуться не смей… Странная жизнь!

— И много ты должен?

— Бешеную сумму, — признался он. — То есть, это я знаю, что бешеную. Но сколько уже отдано, сколько еще осталось — мне, должнику, непонятно. Ты знаешь, я не хвастаюсь — я могу все, что может обычный человек, а то и больше. Вот только в денежных вопросах слабак. От одного вида цифири в гроссбухах меня просто трясти начинает. Глаза будто сами со страницы соскальзывают. Родители мои — старомодная была семья — это видели, да так и воспитывали: коли в деньгах ничего не смыслишь — так и не лезь во всю эту бухгалтерию. Плюй на цифры, вкалывай на полную катушку и не шикуй. Живи скромно, по средствам — и все будет в порядке. На мелочи не разменивайся, думай о главном, лишь бы по большому счету жизнь удалась… Ну, ты знаешь, есть такая философия у людей. По крайней мере, была когда-то… Но сегодня сама идея — «жить по средствам» — теряет смысл! И вся эта их философия летит под откос. Всё перепуталось до невозможности. Где она, эта «жизнь по большому счету»? Была, да вся вышла. Остался только мой финансовый кретинизм… Просто кошмар. Сколько денег приходит, сколько уходит — понятия не имею. Бухгалтер в конторе мне что-то объясняет, себя не помня. Так мудрёно, что сам черт ногу сломит. Ясно одно: бабки бешеные крутятся. Здесь у нас дебет, здесь кредит, тут мы расходы списали, тут налоги уплатили — голова кругом идет! Сколько раз я их умолял — давайте как-то проще все сделаем. Куда там! Даже не слушает никто. Тогда, говорю, хоть объясняйте, сколько долга еще осталось. Вот они и объясняют. Это как раз проще всего. До фига еще осталось — вот и все объяснение. Тут вы почти рассчитались, но здесь и там — еще до фига. Так что отрабатывайте. А пока можете тратить сколько угодно на представительские расходы… Вот такая ерунда получается. Паршиво себя чувствую — сил нет. Словно какая-то личинка мерзопакостная… Ведь ты пойми — я готов отработать. И работу свою, в общем, люблю. Только хуже некуда, если тобой вертят как хотят, а ты даже не понимаешь, что происходит. Иногда такой ужас охватывает… А, ладно. Что-то я болтаю много, извини. Вечно у меня с тобой язык развязывается…

— Ладно тебе. Я ж не против, — сказал я.

— Да ну, гружу тебя своими проблемами. Потом встретимся — нормально поговорим… В общем, приятной поездки. Без тебя будет тоскливо. А я всё думал, выкрою время — напьемся с тобой как-нибудь…

— Да я на Гавайи еду! — рассмеялся я. — Это ж не Берег Слоновой Кости какой-нибудь. Через неделю вернусь!

— Ну, в общем, да… Вернешься — позвони, ладно?

— Позвоню, — обещал я.

— Будешь валяться на пляже Вайкики — вспомни, как я сражаюсь с долгами, притворяясь зубным врачом…

— Есть много способов жить на свете, — сказал я. — Сколько людей — столько и способов. Different strokes for different folks…[107]

— «Слай и Фэмили Стоун»! — мгновенно среагировал Готанда, и я услышал, как он радостно щелкнул пальцами. Вот уж действительно: разговаривая с людьми своего поколения, многое понимаешь без лишних слов.

Юмиёси позвонила ближе к десяти. С работы пришла, из дома звоню, сказала она. Я сразу вспомнил ее дом за пеленой снегопада. Очень простой дом. Очень простую лестницу. Очень простую дверь. Ее слегка нервную улыбку. Я понял, что страшно соскучился по всему этому. Закрыл глаза и представил, как тихо танцуют снежинки в непроглядной ночи… Никак, влюбился, подумал я.

— Откуда ты узнал, как меня зовут? — первым делом спросила она.

— Юки сказала, — ответил я. — Не бойся, я ничего ужасного не натворил. Взяток не давал. Телефоны не прослушивал. Морду никому не бил. Просто вежливо спросил у девочки, как тётю звали, и она мне вежливо ответила.

Она помолчала, явно сомневаясь в услышанном.

— И как там она? Ты довез ее куда нужно?

— Все в порядке, — ответил я. — И довез куда нужно, и до сих пор с ней встречаюсь иногда. Жива-здорова. Немного странный ребенок, конечно…

— Твоя точная копия, — сказала она бесстрастно. Словно констатировала некий факт, известный любому гуманоиду на Земле. Что-то вроде «обезьяны любят бананы» или «в пустыне Сахара редко идут дожди». По крайней мере, мне так показалось.

— А почему ты скрывала свою фамилию? — спросил я.

— Неправда! Я говорила: приедешь опять — скажу. Ничего я не скрывала, — ответила она. — Просто рассказывать долго, вот и все. Ну, не люблю я свою фамилию объяснять. Сразу все спрашивают: как пишется, часто ли встречается, откуда родом… Ты просто не представляешь, как надоело всю жизнь на одни и те же вопросы отвечать!

— Ну, не знаю, по-моему, очень хорошее имя. Я тут проверил — в Токио живет целых два господина Юмиёси, ты в курсе?

— Конечно. Я же тебе говорила, что раньше в Токио жила. Давно все проверила. Если уж бог наградил странным именем, первое, что делаешь в новом городе — проверяешь телефонные справочники. Смотришь, нет ли других Юмиёси. Например, в Киото всего один такой есть… А ты что, по делу звонишь?

— Да не по делу. Просто так, — честно сказал я. — Я завтра в путешествие уезжаю. Захотел перед отъездом твой голос услышать. Вот и всё дело. Представь себе, иногда мне очень хочется слышать твой голос.

Она опять замолчала. В трубке слышались легкие помехи. Далеко-далеко говорила женщина. Словно из-за угла какого-то длинного коридора. Скрипучий, едва различимый голос звучал очень странно. Слов не разобрать, но чувствовалось, что ей физически тяжело. Мучительно, то и дело срываясь на полуслове, она все жаловалась кому-то на жизнь.

— Помнишь, я тебе рассказывала, как из лифта в темноту провалилась? — спросила Юмиёси.

— Помню, — ответил я.

— Так вот… Это еще раз случилось.

Я молчал. Она тоже. Далекая женщина в трубке все говорила, мучаясь и скрипя. Ее собеседник поддакивал, но уже совсем неразборчиво. Совсем слабый голос лишь повторял короткие междометия, что-то вроде «ага» и «угу». Женщина говорила так медленно, словно взбиралась куда-то по хлипкой стремянке и боялась упасть. «Так говорят мертвецы! — вдруг пронеслось у меня в голове. — За углом длинного-длинного коридора собрались покойники и говорят со мной. О том, как это тяжело и мучительно — умереть…»

— Эй… Ты слушаешь? — спросила Юмиёси.

— Слушаю, — ответил я. — Расскажи.

— Только скажи сперва — ты действительно мне тогда верил? Или просто слушал и поддакивал из вежливости?

— Действительно верил, — сказал я. — Я тебе не рассказывал, но… Потом, после нашего с тобой разговора, я ведь тоже там побывал. Поехал в лифте, вышел — и ступил в темноту. И со мной произошло то же самое. Так что я тебе верю, не беспокойся.

— Ты тоже там был?!

— Я еще расскажу тебе об этом подробнее, но не сейчас. Сейчас я еще не все могу объяснить как следует. Очень многое я сам для себя пока не решил. Но когда мы встретимся, обязательно расскажу — все по порядку, от начала и до конца. И хотя бы поэтому должен увидеть тебя еще раз. Но это случится потом. А сейчас — ты можешь рассказать, что случилось с тобой? Поверь, это очень важно.

Она выдержала долгую паузу. Помехи и голоса в трубке смолкли. Обычная тишина телефонной трубки — и ничего больше.

— Когда это было… — сказала она наконец. — Дней десять назад, наверное. Поехала я на лифте вниз, в подземный гараж. Часов в восемь вечера. Доехала, выхожу — и вдруг снова там оказываюсь! Как и в прошлый раз. Сперва вышла и только потом сообразила, где я. Только не ночью, и не на шестнадцатом этаже. Но всё точно так же. Темно, хоть глаз выколи, сыро и плесенью пахнет. И темнота, и сырость, и запах — всё такое же. На этот раз я никуда не пошла. Застыла на месте и жду, пока лифт обратно приедет. Прождала, наверно, целую вечность… А потом лифт пришел, я села и поскорее уехала. Вот и всё.

— А об этом ты кому-нибудь говорила? — спросил я.

— Ты что! — сказала она. — Второй раз? Нет уж, хватит. Решила больше никому не рассказывать.

— И правильно. Больше никому говорить не стоит.

— Послушай, но что же мне делать? Так и бояться, что опять в темноту провалюсь, всякий раз, как на лифте еду? Когда в таком огромном отеле работаешь, хочешь не хочешь — а приходится ездить в лифте по нескольку раз на дню… Как же быть? Мне и посоветоваться-то не с кем, кроме тебя…

— Послушай… Юмиёси-сан, — сказал я. — Что же ты мне раньше не позвонила? Я бы тебе сразу объяснил, как быть!

— Я звонила. Несколько раз, — сказала она тихонько, почти шепотом. — А тебя все дома не было.

— Ну, наговорила бы на автоответчик!

— Да… не люблю я его. И так душа не на месте…

— Ясно. Тогда слушай, объясняю всё очень просто. Эта темнота — никакое не Зло, и ничего опасного для тебя в ней нет. Бояться ее не нужно. Там, в темноте, кое-кто живёт — ты шаги его слышала, помнишь? — но он никогда тебя не обидит. Он даже мухи обидеть не может, поверь мне. Поэтому, если опять в темноту попадешь — просто зажмурься покрепче и жди, пока лифт не приедет. Поняла?

Она помолчала, переваривая то, что я ей сказал.

— Можно, я признаюсь тебе кое в чем?

— Да, конечно.

— Я не понимаю тебя, — сказала она очень тихо. — Иногда о тебе вспоминаю. Но кто ты такой на самом деле, что за человек — никак не пойму.

— Я знаю, о чём ты, — сказал я. — Мне уже тридцать четыре — но, к сожалению, во мне еще слишком много того, что я сам себе объяснить не могу. Слишком много вопросов я очень долго откладывал на потом. И только теперь наконец пытаюсь собрать себя в одно целое. Изо всех сил стараюсь. И, надеюсь, довольно скоро смогу объяснить тебе все очень точно. И тогда мы гораздо лучше поймем друг друга.

— Что ж, будем надеяться, — произнесла она тоном абсолютно постороннего человека. Как диктор в телевизоре: «Будем надеяться, все кончится хорошо. Переходим к следующей новости…»

— А вообще-то я завтра на Гавайи лечу, — сообщил я.

— А-а, — ответила она равнодушно.

На этом разговор иссяк. Мы попрощались и положили трубки. Я выдул залпом стакан виски, выключил свет и уснул.

Глава 28

— Переходим к следующей новости…

Я валялся на пляже Форта Де-Расси, разглядывая высоченное небо, пальмы и птиц, когда произнес это вслух. Юки лежала рядом. Растянувшись на циновке, я глядел на нее. Она загорала ничком, с закрытыми глазами. Здоровенная магнитола «Санъё» у нее в изголовье выдавала новый хит Эрика Клэптона. На Юки было миниатюрное бикини оливкового цвета, и все тело от шеи до пальцев ног натерто кокосовым маслом — гладкая кожа блестела, как у дельфинёнка. Вокруг нас маячили молодые самоанки и самоанцы в обнимку с досками для серфинга, а на шеях у дочерна загорелых парней из спасательной службы ярко поблескивали золотые цепочки. Город благоухал цветами, фруктами и маслом для загара. Гавайи…

— Переходим к следующей новости.

Жизнь вокруг нас бурлила, появлялись все новые лица, экзотические сцены мелькали перед глазами одна за другой. Просто не верилось, что еще практически вчера я шатался по заснеженным улицам Саппоро. А теперь валяюсь на песочке и разглядываю небо в Гонолулу. Вот как все сложилось. Наметил точку, прочертил воображаемую линию — и вышло именно так, а не иначе. Подладился под музыку — и вот докуда дотанцевал. Хорошо ли я танцую? Я прокрутил в голове все, что со мной случилось, и шаг за шагом проверил, верно ли действовал до сих пор. Не так-то и плохо. Не высший класс, конечно. Но — неплохо. Окажись я еще раз в такой ситуации, наверняка поступил бы так же. Это и есть Система. Главное — чтобы двигались ноги. Не останавливаясь ни на миг.

Итак, я — в Гонолулу. Небольшой перерыв…

— Небольшой перерыв, — сказал я вслух. Совсем тихонько — но Юки, похоже, услышала. Лениво перевернувшись на бок, она сняла темные очки, прищурилась и подозрительно посмотрела на меня.

— О чем ты там думаешь? — спросила она осипшим спросонья голосом.

— Да так… О том, о сем. Ничего серьезного, — ответил я.

— Делай, что хочешь — только перестань у меня под боком разговаривать сам с собой. Захотелось под нос побубнить — сиди один в номере и там бубни!

— Извини. Больше не буду.

Юки снова посмотрела на меня. Как ни в чем не бывало — мирным, спокойным взглядом.

— А то прямо как псих ненормальный…

— Ну, — согласился я.

— Прямо как одинокий старик, — добавила она. И перекатилась обратно на живот.

* * *
В аэропорту мы взяли такси, поехали в гостиницу, оставили в номере вещи, переоделись в шорты и майки, первым делом отправились в торговый пассаж тут же рядом и купили слоновьих размеров магнитофон. Так захотела Юки.

— Как можно здоровее, и чтобы орал погромче, — распорядилась она.

На дорожные чеки Хираку Макимуры мы купили самое огромное, что нашли в магазине — кассетную магнитолу «Санъё». И к ней — запас батареек и несколько кассет.

— Нужно еще что-нибудь? — спросил я Юки. — Одежда, купальник и все такое?

Она покачала головой.

— Ничего не нужно, — сказала она.

Каждый наш выход на пляж сопровождался обязательным выносом магнитолы. Нести которую, разумеется, должен был я. Как туземец из фильма «Тарзан», я тащил эту громадину на плече, словно тушу убитой антилопы («Не ходи туда, Бвана. Там живут злые духи»), а впереди вышагивала Юки. Диск-жокей все ставил по радио песню за песней. Вот так получилось, что суперхиты этой весны я запомнил на всю оставшуюся жизнь. Завывалки Майкла Джексона расползались по миру, как эпидемия. Парочка посредственностей, Холл и Оутс, пробивались в звезды с поистине героическим упорством. «Дюран Дюрану» явно не хватало воображения, а Джо Джексону — умения раздуть божью искру, которая у него еле теплилась. У «Претендерз», как ни крути, просто не было будущего. «Супертрэмп» и «Карз» вызывали всегда одну и ту же нейтрально-вежливую улыбку… И так далее, и тому подобное — поп-певцы и поп-песни в совершенно невозможном количестве.

Как и обещал Хираку Макимура, жилье нам досталось что надо. Конечно, мебель, общий дизайн и картины на стенах оказались весьма далеки от того, что принято называть роскошью, однако в комнатах было на удивление приятно (кому придет в голову требовать роскоши на Гавайях?), а до пляжа буквально рукой подать. Номера на десятом этаже — тихие, со сказочным видом из окна. Загорай себе прямо на балконе и разглядывай море. Просторная, удобная, чистая кухня, в которой собрано всё — от микроволновки до посудомоечного агрегата. Номер Юки был рядом — поменьше моего, но тоже с отдельной кухонькой. Постояльцы, что попадались нам в лифтах и вестибюле, все как один одевались богато и со вкусом.

Купленную магнитолу мы притащили в гостиницу, после чего я уже сам сходил в супермаркет. Набрал там пива, калифорнийского вина, фруктов, побольше разных соков. А также всего, что нужно для приготовления элементарного сэндвича. И уже после этого мы отправились с Юки на пляж, улеглись рядом на циновках — и до самого вечера разглядывали море и небо. Мы почти не разговаривали. Лишь иногда переворачивались с боку на бок — и, отдавшись потоку Времени, не делали вообще ничего. Безжалостное солнце заливало лучами землю и поджаривало песок. Ветер с моря — мягкий, нежный, чуть влажный — изредка поигрывал листьями пальм, как бы невзначай вспоминая о них. То и дело я погружался в забытье, потом вдруг просыпался от топота чьих-то слишком резвых ног или громкого голоса и всякий раз думал: где я? На Гавайях, отвечал я себе — но верилось в это не сразу. Пот вперемешку с маслом от загара стекал по щекам и капал с ушей на песок. Самые разные звуки то приливали, то откатывались, точно волны. Иногда я различал среди них биение своего сердца. Будто мое сердце — одно из самых судьбоносных явлений природы на планете Земля.

Я ослабил болты, что скрепляли мозг, и расслабился. Технический перерыв…

Лицо Юки изменилось. Метаморфоза случилась, как только она вышла из самолета в аэропорту Гонолулу, и теплый свеже-сладкий гавайский воздух обласкал ее кожу. Сойдя с трапа, она остановилась, крепко зажмурилась, словно боясь ослепнуть, глубоко вздохнула — и, распахнув глаза, посмотрела на меня. Всё ее напряжение — тонкая, невидимая пленка, покрывавшая лицо до сих пор, — растворилось бесследно. В ней не осталось ни страха, ни раздражения. Все ее жесты — убирала ли она волосы со лба, выбрасывала ли закатанную в фантик жвачку, пожимала ли плечиками без смысла и повода — все эти ее намеренно-нечаянные движения вдруг утратили прежнюю угловатость и выглядели совершенно естественно. Я даже посочувствовал ей: бедняжка, какой, должно быть, тяжелой жизнью жила она до сих пор! Да не просто тяжелой — заведомо неправильной.

Теперь же, когда она загорала, раскинув руки и ноги, на пляже — волосы кокетливо подобраны, темные очки, бикини, — определить возраст Юки на глаз я бы не смог. Ее тело было совсем детским, но в нем уже проступало нечто новое — особая грация существа, постоянно стремящегося к совершенству, — отчего она выглядела гораздо взрослей своих лет. Эти тонкие руки и стройные ноги нельзя было назвать обалденными— но они уже наливались особой метафизической силой. Той, что способна растянуть окружающее пространство в четыре разные стороны, стоит этой девчонке лишь невзначай потянуться всем телом. Ибо прямо сейчас это тело переживало самую динамичную фазу своего роста — бурное, стремительное взросление.

Мы натерли друг другу спины маслом для загара. Сначала она мне. Я впервые в жизни услышал, что у меня, оказывается, большая спина. Сама Юки ужасно боялась щекотки и, когда я натирал ее, вся извертелась. Волосы она подобрала, обнажив бледные уши и худенькую шею. Я невольно улыбнулся. Издалека ее тело на песке казалось настолько взрослым, что даже у меня дух захватывало; и лишь позвонки на шее — такие детские, будто появились здесь по ошибке, — выказывали ее настоящий возраст. «Совсем ребенок», — подумал я лишний раз. Как это ни странно звучит, шея женщины отмечает прожитые ею годы, как годовые кольца фиксируют возраст дерева. Хотя спроси меня, что и как тут меняется — я, наверное, толком объяснить не смогу. Тем не менее, это так: у девчонок-тинейджеров — шеи девчонок-тинейджеров, а у зрелых женщин — шеи зрелых женщин.

— Первое время нужно загорать понемногу, — объясняла мне Юки назидательным тоном. — Сначала в тени, потом немного на солнце, и после опять в тени. Иначе обгоришь обязательно. Весь пойдешь волдырями, а от них следы останутся. И будешь ходить, как облезлая кошка.

— В тени… На солнце… Опять в тени… — прилежно заучивал я, втирая ей масло в спину.

Вот почему весь наш первый день на Гавайях мы провалялись в тени развесистой пальмы под болтовню ди-джея на средних частотах. Я то лез в воду купаться, то потягивал в баре под тентами круто охлажденную «пинья-коладу». Юки купаться не торопилась. «Сначала — полный релакс!» — объявила она. И весь остаток дня лишь посасывала ананасовый сок, да раз в полчаса лениво кусала один и тот же хот-дог с горчицей и маринованными огурчиками. Вот уже огромный солнечный шар сполз в море, залив горизонт цветом кетчупа; вот уже прогулочные суда, возвращаясь из предзакатных круизов, зажгли на мачтах огни — а она все лежала ничком на своей циновке, даже не думая уходить. Будто хотела впитать в себя всё сегодняшнее солнце до последнего лучика.

— Ну что, пойдем? — позвал я ее наконец. — Солнышко село — брюхо опустело. Давай прогуляемся и съедим где-нибудь по хор-рошей говяжьей котлете. Чтобы мясо сочнейшее, да с кетчупом от души, да с луком слегка обжаренным… В общем, всё самое настоящее.

Она кивнула, но не поднялась, а только присела на корточки, не отводя глаз от моря. Словно жалея об остатках дня, которым не успела насладиться сегодня. Я скатал циновки и взвалил на плечо магнитолу.

— Не волнуйся, — сказал я ей. — У нас еще есть завтра. Не думай ни о чем. А кончится завтра — наступит послезавтра.

Она посмотрела на меня и весело улыбнулась. Я протянул ей руку, она ухватилась покрепче и встала на ноги.

Глава 29

На следующее утро Юки объявила, что мы едем встречаться с мамой. Ничего, кроме домашнего телефона матери, она не знала, поэтому я набрал номер, наскоро представился и спросил, куда ехать. Ее мать снимала коттедж недалеко от Макахи. Полчаса на машине от Гонолулу, пояснила она. Думаю, часам к двум мы до вас доберемся, сказал я. Затем отправился в ближайший прокат и взял «мицубиси-лансер». Ничего не скажешь, ехали мы роскошно. Врубили радио на полную, открыли все окна — и неслись по хайвэйю, выжимая сто двадцать в час. Солнце заливало все вокруг, теплый ветер окатывал нас запахами цветов и моря.

«Неужели мать живет там одна?» — вдруг подумал я. И спросил у Юки.

— Вот еще! — ответила Юки, чуть скривив губы. — Такие, как она, долго за границей в одиночку не могут. Спорю на что угодно — у нее там бойфренд. Причем наверняка — молодой и красивый. Как у папы. Помнишь, какой у папы педик-бойфренд? Гладкий, чистенький — весь аж лоснится. За день, небось, три раза моется и два переодевается…

— Педик?!

— А ты не знал?

— Нет…

— Ну ты даешь. Да у него все на лбу написано! — сказала Юки. — Папа такой же или нет — я не знаю, но этот — точно педик. Железно. На двести процентов.

По радио заиграли «Рокси Мьюзик», и она прибавила громкости.

— А мама у нас всю жизнь поэтов любила. Чтоб стихи писал, или хотя бы пытался писать, но чтобы обязательно молодой. Чтоб она снимала свои фотографии, а он бы у нее за спиной стихи декламировал. Сдвиг у нее на этом. Такой вот прибабах. Какие угодно стихи — лишь бы читал кто-нибудь. И тогда она привязывается к нему насмерть… Так что лучше бы папа стихи писал. Но такие, как папа, стихи не пишут…

Ну и семейка, снова подумал я. Точно, Космические Робинзоны. Писатель быстрого реагирования, гениальная фотохудожница, девчонка-медиум, ученик-педераст и любовник-поэт… Черт бы меня побрал. А мне какая роль уготована в этом психеделическом гиперсемействе? Стареющий комик-паж при дочери-шизофреничке? Я вспомнил, как приветливо улыбался мне Пятница, словно приглашал — дескать, добро пожаловать в нашу теплую компанию… Эй, ребята, мы так не договаривались. Да я здесь вообще случайно! У меня отпуск, понятно? Кончится отпуск — я вернусь разгребать сугробы дальше, и мне станет некогда играть в ваши игры. Все это — временно. Коротенький миф, волей случая вплетенный в сюжет реальной истории. Этот миф очень скоро закончится: вы займетесь своими делами, а я — своими. Все-таки я люблю мир попроще. Мир, в котором легко понять, кто есть кто.

* * *
Помня инструкции Амэ, перед Макахой я свернул с хайвэя вправо, и мы проехали еще немного в сторону гор. По обочинам замелькали хижины угрожающе хлипкого вида: так и чувствовалось — первый же сильный тайфун посрывает эти крыши ко всем чертям. Вскоре, впрочем, они исчезли, и перед нами появились ворота в зону частных коттеджей. Привратник-индиец, дежуривший в будке, осведомился, куда мы едем. Я сказал ему номер коттеджа Амэ. Он отвернулся к телефону, позвонил куда-то — и, обернувшись, кивнул, пропуская нас с Юки:

— Все в порядке, проезжайте.

Мы въехали на участок — и вокруг, докуда хватало глаз, потянулись ухоженные лужайки. Сразу несколько садовников, разъезжая на каких-то тележках для гольфа, молча подстригали газоны и кроны деревьев. Мелкие птицы с желтыми клювами прыгали в траве, напоминая колонию экзотических насекомых. Я притормозил рядом с одним садовником, показал ему адрес матери Юки и спросил, где это находится. «Там!» — бросил он и ткнул пальцем в сторону. Я проследил за направлением его пальца и увидел вдалеке очередную лужайку с бассейном и небольшой аллеей. Асфальтовая дорожка огибала бассейн и скрывалась в гуще деревьев. Я поблагодарил садовника, мы спустились с одного холма, поднялись на другой — и прибыли к модерновому коттеджу тропической постройки, в котором жила мать Юки. У входа раскинулась небольшая веранда, а перед окнами позвякивали на ветру металлические колокольчики. Дом утопал в листве деревьев, с которых свисали диковинные плоды.

Мы с Юки вышли из машины, поднялись по ступенькам, и я позвонил в дверь. Полусонный звон колокольчиков на еле живом ветерке удивительно гармонично вплетался в концерт Вивальди, доносившийся из распахнутых окон. Прошло секунд пятнадцать, прежде чем дверь беззвучно открылась — и перед нами появился мужчина. Загорелый невысокий американец, у которого не доставало левой руки от самого плеча. Крепко сложенный, с бородкой и усами, которые придавали ему весьма задумчивый вид. Одет в выцветшую «гавайку» с короткими рукавами и спортивные шорты, на ногах — соломенные шлепанцы. Приблизительно мой ровесник. Лицом не красавец, но симпатичный. Для поэта — пожалуй, слишком похож на мачо. Впрочем, на свете наверняка хватает и поэтов-мачо. Ничего в этом странного нет. Мир — штука большая. Кого только в нем не встретишь.

Мужчина поглядел на меня, потом на Юки, потом опять на меня, затем чуть склонил голову вбок — и широко улыбнулся:

— Hello, — произнес он негромко. И, перейдя на японский, добавил: — Коннитива.

И пожал нам руки — сперва Юки, потом мне. Не очень сильно.

— Проходите, пожалуйста, — сказал он на отличном японском.

Он провел нас в просторную гостиную, усадил на огромный диван, достал из холодильника две банки гавайского пива «Примо» и банку колы, водрузил на поднос со стаканами и принес нам. Мы принялись за пиво, а Юки к своей коле даже не притронулась. Он подошел к проигрывателю, убавил громкость Вивальди и снова сел. Не знаю, почему, но комната вдруг напомнила мне обстановку в рассказах Сомерсета Моэма. Огромные окна, вентилятор под потолком, на стенах — побрякушки со всей Полинезии…

— Она сейчас пленку проявляет, закончит минут через десять, — сказал мужчина. — Вы уж подождите немного. Меня зовут Дик. Дик Норт. Мы тут вместе живем, она и я.

— Очень рад, — ответил я. Юки молчала, уставившись на далекий пейзаж за окном. Туда, где меж деревьев ярко синело море. У самого горизонта в небе зависло одинокое облако, похожее на череп гигантского питекантропа. Оно никуда не двигалось — и, похоже, двигаться не собиралось. Видно, слишком уж твердолобый оказался питекантроп. Время вылизало его череп добела и до угрюмой отчетливости отшлифовало надбровные дуги. И теперь на фоне этого черепа порхали туда-сюда стайки желтоклювых. Концерт Вивальди закончился, Дик Норт вернул на место иглу, одной рукой снял пластинку, сунул в конверт и поставил на полку.

— Отличный у вас японский, — сказал я, поскольку разговаривать все равно было не о чем.

Дик Норт кивнул, слегка поднял одну бровь, закрыл на секунду глаза и опять улыбнулся.

— Я очень долго жил в Японии, — сказал он наконец. На вопросы он отвечал не сразу. — Десять лет. Впервые приехал во время войны… Вьетнамской войны. Мне там очень понравилось, и когда война закончилась, я поступил в японский университет. Очень хороший университет. И теперь пишу стихи…

Бинго, подумал я. Не очень молодой, не ахти какой красавец — но пишет стихи; тут Юки попала в точку.

— …А также перевожу на английский хайку и танка, — добавил он. — Очень непростая работа, уверяю вас.

— Представляю, — кивнул я.

Он опять широко улыбнулся и спросил, не хочу ли я еще пива. Можно, ответил я. Он принес еще две банки. С поразительной легкостью откупорив единственной рукой свою, он наполнил стакан и сделал большой глоток. Затем поставил стакан на стол и, покачав головой, уперся строгим взглядом в плакат Уорхола на стене перед нами.

— Странная штука, — произнес он задумчиво. — На свете не бывает одноруких поэтов. Почему?.. Однорукие художники есть. Однорукие пианисты — и те иногда встречаются. Когда-то, помню, даже бейсболист однорукий был. Почему же история не знает одноруких поэтов? Ведь чтобы стихи писать, совсем не важно — одна у тебя рука или три…

В общем, конечно, так, согласился я мысленно. Где-где, а в стихосложении количество рук — вопрос совершенно не принципиальный.

— Вот вы можете вспомнить хоть одного однорукого поэта? — спросил у меня Дик Норт.

Я покачал головой. Хотя, если честно, в стихах я не смыслю почти ничего, и даже двуруких поэтов вспомнил бы не больше десятка.

— Одноруких сёрферов я знаю несколько, — продолжал он. — С парусом ногой управляются. Я и сам немного умею…

Юки вдруг встала и принялась рассеянно шататься по комнате. Остановившись у полки с пластинками, она почитала названия, но, видно, не нашла ничего интересного — и тут же скорчила рожицу из серии «ужасно дурацкая чушь». После того, как музыка смолкла, комнату затопила сонная тишина. За окном то и дело взревывала газонокосилка. Кто-то громко кого-то звал. Позвякивали на ветру колокольчики. Пели птицы. Но тишина поглощала всё. Какие бы звуки ни рождались — она сглатывала их подчистую. Словно тысячи невидимых молчунов, вооружившись бесшумными пылесосами, собирали по всей округе звуки, как грязь или пыль. Где б ни возник хоть малейший шум — они тут же набрасывались на него и всасывали всё до последнего отголоска.

— Тихо тут у вас… — заметил я.

Дик Норт кивнул, потом многозначительно посмотрел на свою единственную ладонь — и снова кивнул.

— Да. Очень тихо. И это — самое важное. Для таких людей, как мы с Амэ, тишина для работы просто необходима. Мы оба не переносим, когда вокруг… hustle-bustle? Ну, всякий шум-гам. Когда слишком оживленно, все само из рук валится. Как вам здесь? Согласитесь, Гонолулу — очень шумный город…

Я вовсе не находил, что Гонолулу очень уж шумный город, но затягивать разговор не хотелось, и я сделал вид, что согласен. Юки, судя по физиономии, разглядывала очередную «дурацкую чушь» за окном.

— Кауаи — вот там действительно хорошо. Тихо, людей почти нет. На самом деле, я бы хотел жить на Кауаи. Но только не здесь, на Оаху. Туристический центр, что с него взять: слишком много машин, преступность высокая… Здесь я — только из-за работы Амэ. По два-три раза в неделю приходится в Гонолулу выбираться. За материалами. Ей для съемки постоянно материалы нужны. Ну и, конечно, отсюда, с Оаху, связь легче поддерживать, встречаться с людьми. Она сейчас много разного народу снимает — тех, кто обычной жизнью живет. Рыбаков, садоводов, крестьян, поваров, дорожных рабочих, торговцев рыбой, кого угодно… Она замечательный фотохудожник. Ее работы — талант в чистом виде.

Хотя мне никогда не доводилось пристально разглядывать работы Амэ, на всякий случай я опять согласился. Юки подозрительно засопела.

Он спросил, какой работой я занимаюсь.

Заказной писатель, ответил я.

Моя работа, похоже, его заинтересовала. Видно, решил, что мы — братья по духу, связанные общей профессией. И поинтересовался, что именно я пишу.

Что угодно, сказал я. Что закажут — то и пишу. Примерно как разгребать сугробы в пургу.

— Разгребать сугробы… — повторил он и, состроив серьезную мину, надолго задумался. Будто не очень хорошо понял то, что услышал. Я уже колебался, не рассказать ли ему подробнее о том, как разгребают сугробы, но тут в комнату вошла Амэ, и наш разговор закончился.

* * *
Одета Амэ была очень просто: полотняная рубаха с короткими рукавами, потертые белые шорты. На лице никакой косметики, волосы — в таком беспорядке, будто она только что проснулась. И тем не менее, она смотрелась дьявольски привлекательно. Аристократическая надменность, которую я подметил еще в ресторане отеля на Хоккайдо, по-прежнему проступала в каждом ее движении. Едва она вошла в комнату, все мгновенно почувствовали, насколько ее жизнь отличается от прозябания остальных. Ей не нужно было ничего объяснять или показывать: разница была понятна с первого взгляда.

Ни слова не говоря, она подошла к Юки, запустила пальцы ей в волосы, долго трепала их, пока совсем не разлохматила, а потом прижалась носом к ее виску. Юки не выказала большого интереса, хотя особо и не сопротивлялась. Лишь когда все закончилось, тряхнула головой пару раз, восстанавливая прическу. И уперлась бесстрастным взглядом в цветочную вазу на стеллаже. И все же бесстрастность ее была совсем иной, нежели унылое безразличие, с которым она озиралась в доме отца. Сейчас, несмотря ни на что, в ней сквозило нечто искреннее и живое. Определенно, мать и дочь вели между собой некий бессловесный диалог, не понятный никому, кроме них самих.

Амэ и Юки. Дождь и снег. И в самом деле, странно, подумал я снова. Ну, в самом деле, что это за имена? Прав Хираку Макимура, прогноз погоды какой-то. Родись у них еще один ребенок — интересно, как бы его назвали?

Амэ и Юки не сказали друг другу ни слова. Ни «здравствуй», ни «как поживаешь». Просто — мать взъерошила волосы дочери, ткнулась ей носом в висок и всё. Затем подошла ко мне, уселась рядом на диван, достала из кармана пачку «сэлема», вытянула сигарету и прикурила от картонной спички. Поэт принес откуда-то пепельницу и элегантно, почти неслышно поставил на стол. Будто вставил красивую метафору в нужную строчку стихотворения. Амэ бросила туда спичку, выдула струйку дыма и шмыгнула носом.

— Простите. Никак от работы оторваться не могла, — сказала она. — Характер у меня такой: не могу останавливаться на середине. Потом захочешь продолжить — ничего не получается…

Поэт принес Амэ стакан, одной рукой ловко откупорил банку и налил ей пива. Несколько секунд она наблюдала, как оседает пена, после чего залпом выпила полстакана.

— Ну, и сколько вы собираетесь пробыть на Гавайях? — спросила она меня.

— Трудно сказать, — ответил я. — Я пока ничего не планировал. Но, наверное, с неделю. Я ведь сейчас в отпуске. Скоро в Японию возвращаться — и опять за работу…

— Побыли бы подольше. Здесь ведь так хорошо!

— Да, конечно… Здесь хорошо, — пробормотал я в ответ. Черт знает что. Похоже, она меня совершенно не слушала.

— Вы уже ели? — спросила она.

— В дороге сэндвич перехватил, — ответил я.

— А у нас что сегодня с обедом? — спросила она поэта.

— Насколько я помню, ровно час назад мы ели спагетти, — медленно и очень мягко ответил тот. — Час назад было двенадцать пятнадцать. Нормальные люди называют это обедом… Как правило.

— В самом деле? — рассеянно спросила Амэ.

— В самом деле, — кивнул поэт. И, повернувшись ко мне, улыбнулся. — Она за работой совсем от реальности отключается. Когда ела в последний раз, где что делала — всё забывает начисто. Память в чистый лист бумаги превращается. Нечеловеческая самоотдача…

Про себя я подумал, что это, пожалуй, уже не самоотдача, а пример прогрессирующей шизофрении — но, разумеется, вслух ничего не сказал. Просто сидел на диване, молчал и вежливо улыбался.

Довольно долго Амэ отсутствующим взглядом буравила стакан с пивом, потом словно о чем-то вспомнила, взяла стакан и отхлебнула глоток.

— Знаешь, может, мы и обедали, только опять есть хочется. Я ведь сегодня даже не завтракала! — сказала она.

— Послушай. Я понимаю, что все время ворчу, но… Если вспомнить реальные факты, сегодня в семь тридцать утра ты съела огромный тост, грейпфрут и йогурт, — терпеливо объяснил ей Дик Норт. — А потом сказала: «Объедение!» И еще сказала: «Вкусный завтрак — отдельный праздник в жизни».

— Ах, да… Что-то было такое, — сказала Амэ, почесывая кончик носа. И задумалась, все так же рассеянно глядя в пространство перед собой. Прямо как в фильме Хичкока, подумал я. Чем дальше, тем меньше понимаешь, что правда, что нет. И все сложнее отличить нормального человека от сумасшедшего.

— Ну, в общем, у меня все равно в желудке пусто, — сказала Амэ. — Ты же не будешь возражать, если я еще раз поем?

— Конечно, не буду, — рассмеялся поэт. — Это ведь твой желудок, не мой. Хочешь есть — ешь себе сколько влезет. Даже очень хорошо, когда есть аппетит. У тебя же всегда так. Когда работа получается, сразу есть хочешь. Давай, я сделаю тебе сэндвич.

— Спасибо. Ну, тогда и пива еще принеси, хорошо?

— Certainly[108], — ответил он и скрылся в кухне.

— Вы уже ели? — опять спросила она меня.

— В дороге сэндвич перехватил, — повторил я.

— А Юки?

— Не хочу, — просто сказала Юки.

— Мы с Диком в Токио познакомились, — произнесла Амэ, закидывая ногу на ногу и глядя на меня в упор. Хотя мне все равно показалось, будто она рассказывает это для Юки. — Он-то и предложил мне поехать с ним в Катманду. Сказал, что там ко мне обязательно придет вдохновение. В Катманду и правда было замечательно. А руку Дик на войне потерял, во Вьетнаме. Подорвался на мине. Такая мина специальная, «Баунсинг Бетти»[109]. Наступишь на нее, а она прыг — и прямо в воздухе взрывается. Бабам-м! Кто-то рядом наступил, а он руку потерял. Он — поэт. Слышали, какой у него отличный японский? Мы сперва в Катманду пожили, а потом на Гавайи перебрались. После Катманду так хотелось куда-нибудь, где жарко! Вот Дик и нашел здесь дом. Это коттедж его друга. А в ванной для гостей у нас фотолаборатория. Замечательное место!

Будто высказав все, что считала нужным, Амэ глубоко вздохнула, потянулась всем телом и погрузилась в молчание. Послеобеденная тишина сгустилась; яркий солнечный свет за окном, точно плотная пыль, расплывался повсюду как ему заблагорассудится. Череп питекантропа все белел над горизонтом, не сдвинувшись ни на дюйм. И выглядел все так же твердолобо. Сигарета, к которой Амэ больше не прикоснулась, истлела до самого фильтра.

Интересно, как Дик Норт делает сэндвичи одной рукой, попытался представить я. Как, например, режет хлеб? В правой руке — нож. Это ясно, без вариантов. Но чем он тогда придерживает хлеб? Ногой? Непонятно. Может, если двигать ножом в правильном ритме, хлеб разрежется и без упора? Но почему он все-таки не пользуется протезом?

* * *
Чуть погодя поэт принес блюдо с сэндвичами, сервированное, как в первоклассном ресторане. Сэндвичи с огурцами и ветчиной были нарезаны «по-британски» — небольшими дольками, в каждый воткнута оливка. Всё выглядело очень аппетитно. «Как же он это резал?» — ломал голову я. Дик Норт откупорил еще пива и разлил по стаканам.

— Спасибо, Дик, — сказала Амэ и повернулась ко мне: — Он прекрасно готовит.

— Если бы устроили конкурс на лучшего однорукого повара, я бы там всех победил! — подмигнул мне поэт.

— Да вы попробуйте, — предложила Амэ. И я попробовал. Действительно, отличные сэндвичи. Словно очень качественные стихи. Свежайший материал, безупречная подача, отточенная фонетика.

— Просто объедение, — похвалил я искренне, все же не сообразив, как он режет хлеб. Подмывало спросить — но спрашивать такое, конечно же, не годилось.

Дик Норт определенно был человеком действия. Покуда Амэ уничтожала сэндвичи, он снова сходил на кухню и успел приготовить всем кофе. Отменный кофе, что и говорить.

— Слушайте, а вы… — спросила Амэ, — Вы, когда с Юки вдвоем… вам нормально?

Я не понял вопроса:

— Что значит — «нормально»?

— Ну, я о музыке, разумеется. Весь это рок, вы же понимаете. Неужели вас это не сводит с ума?

— Да нет… Не сводит, — ответил я.

— У меня, когда это слушаю, голова просто на части раскалывается! И полминуты не выдерживаю, хоть уши затыкай. То есть, когда сама Юки рядом — никаких проблем. Но ее музыка — это просто какой-то кошмар! — сказала она и с силой потерла виски. — Я ведь слушаю только очень определенную музыку. Барокко. Какой-нибудь мягкий джаз. Или этническое что-нибудь. Чтобы душа успокаивалась. Вот это я люблю. И стихи люблю такие же. Гармония и покой

Она снова взяла пачку «сэлема», закурила и положила сигарету на край пепельницы. Эта тоже сгорит дотла, подумал я. Так оно и вышло. Просто странно, как она до сих пор не спалила весь дом… Похоже, я начинал понимать слова Хираку Макимуры о том, что существование с Амэ «сожрало» его жизнь и способности. Этаженщина — не из тех, кто дарит себя. Вовсе наоборот. Она строит свою жизнь, забирая понемногу у других. Окружающие просто не могут не отдавать ей хоть что-нибудь. Ибо у нее талант от Бога, а это — мощнейший насос для поглощения всего чужого. И поступать так с людьми она считает своим естественным правом. Гармония и покой…Чтобы дарить ей это, люди отрывают от себя только что не собственные руки-ноги.

«Но я-то здесь при чем?!» — хотелось закричать мне. Я здесь — лишь потому, что у меня неожиданный отпуск. И всё! Закончится отпуск, я вернусь разгребать сугробы дальше, и эта нелепая ситуация разрешится сама собой. Но главное — мне совершенно нечего вам отдать. Даже будь у меня чем поделиться — сейчас это здорово пригодилось бы мне самому. А сюда, в вашу теплую компанию, меня забросил каприз судьбы… Очень хотелось встать и заявить это во всеуслышание. Но не было смысла. Никто и слушать бы меня не стал. Для этой гиперсемейки я — очередной «дальний родственник», и права голоса мне пока не дали.

Облако над горизонтом, не изменив очертаний, сдвинулось немного вверх. Казалось, проплыви под ним небольшое судно — так и зацепило бы мачтой. Гигантский череп огромного питекантропа. Вывалившийся из щели между эпохами в это небо над Гонолулу. «Похоже, мы с тобой братья!» — мысленно сказал я ему.

Разделавшись с сэндвичами, Амэ встала, подошла к дочери и, вновь запустив ладонь ей в волосы, потрепала их еще немного. Юки бесстрастно разглядывала кофейную чашку на столе.

— Роскошные волосы, — сказала Амэ. — Всю жизнь хотела себе такие. Густые, блестящие, длинные… А у меня чуть что — сразу дыбом торчат. Хоть не прикасайся к ним вообще! Правда, Принцесса? — И она снова ткнулась носом дочери в висок.

Дик Норт убрал со стола пустые пивные банки и тарелку. И поставил музыку — что-то камерное из Моцарта.

— Еще пива? — предложил он мне.

— Хватит, пожалуй, — ответил я.

— Ну, что… Сейчас я хотела бы поговорить с Юки, — произнесла Амэ ледяным тоном. — Семейные разговоры. Мать с дочерью, с глазу на глаз. Поэтому — Дик, ты не мог бы показать ему наши пляжи? Часа хватит, я думаю…

— Конечно, почему нет! — ответил поэт, вставая с дивана. Поднялся и я. Поэт легонько поцеловал Амэ в щеку, надел белую парусиновую шляпу и зеленые очки от солнца. — Мы погуляем, вернемся через часок. А вы тут разговаривайте в свое удовольствие. — И он тронул меня за локоть: — Ну что, пойдемте? Здесь отличные пляжи.

Юки чуть пожала плечами и посмотрела на меня с каменной физиономией. Амэ вытянула из пачки «сэлема» третью сигарету. Оставив их наедине, мы с одноруким поэтом вышли в душный солнечный полдень.

* * *
Я сел за баранку «лансера», и мы прокатились до побережья. Поэт рассказал, что с протезом водит машину запросто, но без особой необходимости старается протез не надевать.

— Ощущаешь себя неестественно, — пояснил он. — Наденешь — и успокоиться не можешь. Удобно, конечно. Но чувствуется дисгармония. Природе вопреки. Так что по мере возможности я приучаю себя обходиться в жизни одной рукой. Использовать свое тело, пусть даже и не полностью…

— А как вы режете хлеб? — все-таки не удержался я.

— Хлеб? — переспросил он и задумался, словно не понял, о чем его спрашивают. И лишь потом наконец сообразил. — А! Что я делаю, когда его режу? Ну да, закономерный вопрос. Нормальным людям, наверное, и правда трудно понять… Но это очень просто. Так и режу — одной рукой. Конечно, если держать нож, как обычно, ничего не получится. Весь фокус в том, как захватывать. Хлеб придерживаешь пальцами, а по нему туда-сюда лезвие двигаешь… Вот так!

Он продемонстрировал мне на пальцах, как это делается — но я, хоть убей, не смог представить, как такое возможно на самом деле. Однако именно этим способом он резал хлеб куда качественнее, чем обычные люди двумя руками.

— Очень неплохо получается! — улыбнулся он, увидев мое лицо. — Большинство обычных дел можно делать одной рукой. В ладоши, конечно, не похлопаешь… Но от пола отжаться можно и на турнике подтянуться. Вопрос тренировки. А вы что думали? Как я, по-вашему, должен был резать хлеб?

— Ну, я думал, ногой как-нибудь помогаете…

Он громко, от всей души рассмеялся.

— Вот это забавно! — воскликнул он. — Хоть поэму сочиняй. Про однорукого поэта, который резал хлеб ногой… Занятные получатся стихи.

И с этим я не смог ни поспорить, ни согласиться.

* * *
Проехав довольно далеко вдоль берега по шоссе, мы остановились, вышли из машины, купили шесть банок холодного пива (поэт, широкая душа, заплатил за все), после чего отыскали на пляже местечко поукромнее и стали пить пиво, развалясь на песке. В такую жару сколько пива ни пей, захмелеть не удается, хоть тресни. Пляж оказался не очень гавайский. Повсюду зеленели какие-то низкие пышные деревца, а линия берега петляла и извивалась, местами переходя в невысокие скалы. Но, по крайней мере, не похоже на рекламную открытку — и слава богу. Неподалеку стояли сразу несколько миниатюрных грузовичков, — семьи местных жителей вывезли детей искупаться. В открытом море десяток ветеранов местного сёрфинга состязались с волной. Череповидное облако дрейфовало там же, где раньше, и стаи чаек плясали в небе вокруг него, как хлопья пены в стиральной машине. Мы пили пиво, лениво разглядывая этот пейзаж, и время от времени болтали о том о сем. Дик Норт поведал мне, как безгранично он уважает Амэ. «Вот кто настоящий художник!» — сказал он убежденно. Говоря об Амэ, он то и дело срывался с японского на английский. На японском выразить свои чувства как следует не удавалось.

— После встречи с ней мое отношение к стихам полностью изменилось. Ее фото, как бы сказать… просто раздевает поэзию догола. То, для чего в стихах мы так долго подбираем слова, прядем из них какую-то запутанную пряжу, в ее работах проступает в одно мгновенье! Моментальный embodiment. Воплощение… Она извлекает это играючи — из воздуха, из солнечного света, из каких-то трещин во времени — и выражает самые сокровенные чувства и природу человека… Вы понимаете, о чем я?

— В общем, да, — сказал я.

— Смотрю на ее работы — иногда аж страшно становится. Будто вся моя жизнь под угрозой. Настолько это распирает меня… Вы знаете такое слово — dissilient[110]?

— Не знаю, — сказал я.

— Как бы это сказать по-японски… Ну, когда что-нибудь — раз! — и лопается изнутри… Вот такое чувство. Будто весь мир взрывается неожиданно. Время, солнечный свет — все у нее вдруг становится dissilient. В одно мгновение. Ее руку сам Бог направляет. Это совсем не так, как у меня или у вас… Извините меня, конечно. О вас я пока ничего не знаю…

Я покачал головой.

— Все в порядке… Я хорошо понимаю, о чем вы.

— Гениальность — страшно редкая вещь. Настоящую гениальность где попало не встретишь. Когда шанс пересечься с нею в жизни, просто видеть ее перед собой, сам плывет в руки — нужно ценить это как подарок Судьбы. Хотя, конечно… — Он умолк на несколько секунд, потом отвел в сторону единственную ладонь — так, словно хотел пошире развести руками. — В каком-то смысле, это очень болезненное испытание. Будто колют в меня иглой, куда-то в самое эго…

Слушая его вполуха, я разглядывал горизонт и облако над горизонтом. Перед нами шумело море, волны с силой бились о волнорез. Я погружал пальцы в горячий песок, набирал его в ладонь и выпускал тонкой струйкой. Раз за разом, опять и опять. Сёрферы в море дожидались очередной волны, вскакивали на нее, долетали до волнореза — и отгребали обратно в море.

— Но все же какая-то сила — гораздо сильнее, чем мое эго! — тянет меня к ее гениальности… К тому же, я просто люблю ее, — тихо добавил он. И прищелкнул пальцами. — Вот и засасывает, как в воронку какую-то! У меня ведь, представьте, и жена есть. Японка. И дети. Жену я тоже люблю. То есть, действительно люблю. Даже сейчас… Но когда с Амэ встретился, затянуло — просто некуда деться. Как в огромный водоворот. Как ни дергайся, как ни сопротивляйся — бесполезно. Но я сразу все понял. Такое лишь однажды случается. Эта встреча — одна на всю жизнь. Уж такие вещи, поверьте, я чувствую хорошо. И я задумался. Свяжу свою жизнь с таким человеком — возможно, потом пожалею. А не свяжу — всё мое существование утратит смысл… Вам никогда похожие мысли в голову не приходили?

— Нет, — сказал я.

— Вот ведь странная штука! — продолжал Дик Норт. — Я столько пережил, чтобы построить тихую, стабильную жизнь. И построил, и держал эту жизнь в руках. Все у меня было — жена, дети, свой домик. Работа — пусть не очень прибыльная, но достойная. Стихи писал. Переводил. И думал: вот, добился от жизни чего хотел… Я потерял на войне руку. И все равно продолжал считать, что в жизни больше плюсов, чем минусов. Только чтобы собрать все эти плюсы воедино, потребовалось очень много времени. И очень много усилий — чтобы просто взять себя в руки. Взять своими руками от жизни всё. И я взял-таки, сколько смог. Вот только… — Он вдруг поднял единственную ладонь и махнул ею куда-то в сторону горизонта. — Вот только потерять всё это можно в считанные секунды. Раз! — и руки пусты. И больше некуда возвращаться. Ни в Японии, ни в Америке у меня теперь дома нет. Слишком долго без своей страны — и слишком далеко от нее…

Мне захотелось как-то утешить его, но ни одного подходящего слова в голове не всплывало. Я просто зачерпывал ладонью песок — и высыпал его тонкой струйкой. Дик Норт поднялся, отошел на несколько метров в укромные кустики, помочился там и неторопливо вернулся назад.

— Разоткровенничался я с вами! — сказал он, смеясь. — А впрочем — давно уже хотелось кому-нибудь рассказать… Ну, и что же вы об этом думаете?

Что бы я ни думал, говорить о том смысла не было. Мы оба — взрослые люди, обоим за тридцать. С кем постель делить — каждый решает для себя сам. И будь там хоть воронки, хоть водовороты, хоть ураганы со смерчами — ты сам это выбрал, и живи теперь с этим как получается… Мне он нравился, этот Дик Норт. Столько в жизни преодолел со своей единственной рукой. Стоило уважать его хотя бы за это. Вот только что мне ему ответить?

— Ну, во-первых, я — не человек искусства… — сказал я. — И интимные отношения, вдохновленные искусством, понимаю плохо. Слишком уж это… за пределами моего воображения.

Он слегка погрустнел и посмотрел на море. Похоже, собирался что-то сказать, но передумал.

Я закрыл глаза. Сперва мне показалось, что я закрыл глаза совсем ненадолго — но неожиданно провалился в глубокий сон. Видимо, из-за пива. Когда я открыл глаза, по лицу плясала тень от ветки. От жары слегка кружилась голова. Часы показывали полтретьего. Я помотал головой и поднялся. Дик Норт играл на волнорезе с приблудившейся невесть откуда собакой. Только бы он на меня не обиделся, подумал я. Надо же — говорил-говорил с человеком и заснул посреди разговора! Уж ему-то эта беседа поважнее, чем мне…

Но что же, черт побери, тут можно было ответить?

Я еще немного покопался ладонью в песке, наблюдая, как он играет с собакой. Поэт хватал собаку за голову и прижимал к себе, точно собираясь задушить, а животное радостно вырывалось. Волны, яростно грохоча, разбивались о волнорез и с силой откатывались обратно в море. Мелкие брызги белели на солнце, слепя глаза. Какой-то я, наверное, толстокожий, подумал я вдруг… Хотя и нельзя сказать, что не понимаю его чувств. Просто — однорукие или двурукие, поэты или не-поэты, все мы живем в этом жестоком и страшном мире. И каждый сражается со своей кучей невзгод и напастей. Мы оба — взрослые люди. Каждый со своим багажом худо-бедно дотянул до этого дня. Но вываливать на собеседника свои болячки при первой же встрече — совсем не дело. Вопрос элементарной воспитанности… Толстокожий? Я покачал головой. Хотя тут, конечно, качай не качай — не решишь ни черта.

* * *
Мы вернулись на «лансере» обратно. Дик Норт позвонил в дверь, и Юки отворила нам с таким видом, будто факт нашего возвращения ей совершенно безынтересен. Амэ сидела по-турецки на диване с сигаретой в губах и, уставившись взглядом в пространство, предавалась какой-то дзэн-медитации. Дик Норт подошел к ней и снова поцеловал в щеку.

— Поговорили? — спросил он.

— М-м-м, — не вынимая изо рта сигареты, промычала она. Ответ был скорее утвердительный.

— А мы валялись на пляже, созерцали край света и принимали солнечную ванну! — бодро отрапортовал Дик Норт.

— Мы уже скоро поедем, — сказала Юки абсолютно бесцветным голосом.

Я думал то же самое. Очень уж хотелось поскорее вернуться отсюда в шумный, реальный, туристический Гонолулу.

Амэ поднялась с дивана.

— Приезжайте еще. Я хотела бы с вами видеться, — сказала она. Затем подошла к дочери и легонько погладила ее по щеке.

Я поблагодарил Дик Норта за пиво и все остальное.

— Не за что, — ответил он, широко улыбаясь.

Когда я подсаживал Юки в кабину «лансера», Амэ тронула меня за локоть.

— Можно вас на пару слов?

Мы прошли с нею рука об руку вперед, к небольшому саду. В центре садика был установлен простенький турник. Опершись на него, она сунула в рот очередную сигарету и, всем своим видом демонстрируя, как ей это трудно, чиркнула спичкой о коробок и прикурила.

— Вы — хороший человек. Я это вижу, — сказала она. — И потому хочу вас кое о чем попросить. Привозите сюда Юки почаще. Я ее люблю. И хочу, чтобы мы встречались. Понимаете? Встречались и разговаривали. И подружились в итоге. Я думаю, из нас получились бы хорошие друзья. Помимо всех этих отношений — дочка, мать… Поэтому, пока она здесь, я хочу общаться с ней как можно больше.

Высказав все это, Амэ умолкла и посмотрела на меня долго и пристально.

Я совершенно не представлял, что на это сказать. Но совсем ничего не ответить было нельзя.

— То есть, это — проблема между вами и Юки, — уточнил я.

— Безусловно, — кивнула она.

— Вот поэтому как только она скажет, что хочет вас видеть — я сразу же ее привезу, — сказал я. — Или если вы как мать велите ее привезти — выполню ваше распоряжение, не задумываясь. Так или эдак. Но лично за себя я ничего сказать не могу. Насколько я помню, дружба — штука добровольная, и ни в каких посредниках не нуждается. Если, конечно, мне не изменяет память.

Амэ задумалась.

— Вы говорите, что хотели бы с ней подружиться, — продолжал я. — Прекрасно, что тут скажешь. Вот только — позвольте уж! — вы ей прежде всего мать, а потом все остальное. Так получилось — нравится это вам или нет. Ей всего тринадцать. И больше всего на свете ей нужна самая обычная мама. Та, кто в любую ночь, когда темно и страшно, обнимет, не требуя ничего взамен. Вы, конечно, меня извините — я совершенно чужой вам человек и, возможно, чего-то не понимаю. Но этой девочке сейчас нужны не взаимные попытки с кем-нибудь сблизиться. Ей нужен мир, который бы принял ее всю целиком и без всяких условий. Вот с чем вы должны разобраться в первую очередь.

— Вам этого не понять, — сказала Амэ.

— Да, совершенно верно. Мне этого не понять, — согласился я. — Только имейте в виду: это — ребенок, и этого ребенка сильно обидели. Его нужно защитить и утешить. Это требует времени и усилий — но кто-нибудь должен сделать это непременно. Это называется «ответственность». Вы меня понимаете?

Но она, конечно, не понимала.

— Но я же не прошу вас привозить ее сюда каждый день! — сказала она. — Когда она сама не будет возражать — тогда и привозите. А я, со своей стороны, буду ей позванивать время от времени… Поймите, я очень не хочу ее потерять. Если у нас с ней и дальше будет так, как было до сих пор, она вырастет и совсем от меня отдалится. А я хочу, чтобы между нами сохранялась психологическая связь. Духовные узы… Возможно, я не лучшая мать. Но если б вы знали, сколько мне пришлось тащить на себе — помимо материнства! Я ничего не могла изменить. И как раз это моя дочь понимает очень хорошо. Вот почему я хочу построить с ней отношения выше, чем просто «мать и дочь». «Кровные друзья» — вот как я бы это назвала…

Я глубоко вздохнул. И покачал головой. Хотя тут качай, не качай — уже ни черта не изменишь.

* * *
На обратном пути мы молча слушали музыку. Лишь я иногда насвистывал очередную мелодию, но, если не считать моих посвистов, мы оба долго не издавали ни звука. Юки, отвернувшись, глядела в окно, да и мне говорить было особенно нечего. Минут пятнадцать я просто гнал машину по шоссе. До тех пор, пока меня не настигло предчувствие. Мгновенное и резкое, как пуля, беззвучно впившаяся в затылок. Словно кто-то написал у меня в мозгу маленькими буквами: «Лучше останови машину».

Повинуясь, я свернул на ближайшую стоянку возле какого-то пляжа, остановил машину и спросил Юки, как она себя чувствует. На все мои вопросы — «Как ты? В порядке? Пить не хочешь?» — она отвечала молчанием, но в этом молчании явно скрывался какой-то намек. И потому я решил больше не спрашивать, а догадаться, на что же она намекает. С возрастом вообще лучше понимаешь скрытые механизмы намеков. И терпеливо ждешь, пока намеки не превратятся в реальность. Примерно как дожидаешься, когда просохнет выкрашенная стена.

В тени кокосовых пальм мимо прошли две девчонки, рука об руку, в одинаковых черных бикини. Ступая, как кошки, разгуливающие по забору. Шагали они босиком, а их бикини напоминали какие-то хитрые конструкции из крошечных носовых платков. Казалось, подуй посильнее ветер — и всё разлетится в разные стороны. Распространяя вокруг себя странную, почти осязаемую ирреальность — словно в заторможенном сне — они медленно прошли перед нами справа налево и исчезли.

Брюс Спрингстин запел «Hungry Heart»[111]. Отличная песня. Этот мир еще не совсем сошел на дерьмо. Вот и ди-джей сказал — «классная вещь»… Покусывая ногти, я глядел в пространство перед собой. Там по-прежнему висело в небе судьбоносное облако в форме черепа. «Гавайи», — подумал я. Все равно что край света. Мамаша хочет подружиться с собственной дочкой. А дочка не хочет никакой дружбы, ей нужна просто мать. Нестыковка. Некуда деться. У мамаши бойфренд. Бездомный однорукий поэт. И у папаши тоже бойфренд. Голубой секретарь по кличке Пятница. Совершенно некуда деться.

Прошло минут десять — и Юки расплакалась у меня на плече. Сначала совсем тихонько, а потом в голос. Она плакала, сложив на коленях руки, уткнувшись носом в мое плечо. Ну еще бы, подумал я. Я бы тоже плакал на твоем месте. Еще бы. Отлично тебя понимаю.

Я обнял ее за плечи и дал наплакаться вволю. Постепенно рукав моей рубашки вымок насквозь. Она плакала очень долго. Ее рыдания сотрясали мое плечо. Я молчал и лишь обнимал ее покрепче.

Два полисмена в черных очках пересекли стоянку, поблескивая кольтами на боках. Немецкая овчарка с высунутым от жары языком повертелась перед глазами, изучая окрестности, и куда-то исчезла. Пальмы все качали на ветру широкими листьями. Рядом остановился небольшой пикап, из него вылезли широкоплечие самоанцы со смуглыми красавицами и побрели на пляж. «Джей Гайл'з Бэнд» затянули по радио старую добрую «Dance Paradise».

Наконец она выплакала все слезы и, похоже, чуть-чуть успокоилась.

— Эй. Не зови меня больше принцессой. Ладно? — проговорила Юки, не отрывая носа от моего плеча.

— А разве я звал?

— Звал.

— Не помню такого.

— Когда мы из Цудзидо вернулись. Тогда, вечером, — сказала она. — В общем, больше не называй меня так, о'кей?

— Не буду, — сказал я. — Клянусь. Именем Боя Джорджа и честью «Дюран Дюрана». Больше никогда.

— Меня так мама всегда называла. Принцессой.

— Больше не буду, — повторил я.

— Она всегда, всегда меня обижает. Только не понимает этого. Совсем. И все равно меня любит. Правда же?

— Сто процентов.

— Что же мне делать?

— Остается только вырасти.

— Но я не хочу!

— Придется, — сказал я. — Все когда-нибудь вырастают — даже те, кто не хочет. И потом — со всеми своими обидами и проблемами — когда-нибудь умирают. Так было с давних времен, и так будет всегда. Не ты одна страдаешь от непонимания.

Она подняла заплаканное лицо и посмотрела на меня в упор.

— Эй. Ты совсем не умеешь пожалеть человека?

— Я пытаюсь, — ответил я.

— Но у тебя отвратительно получается…

Она скинула мою руку с плеча, достала из сумки бумажную салфетку и высморкалась.

— Ну, что!.. — сказал я громким, реалистичным голосом. И тронул машину с места. — Давай-ка поедем домой, искупаемся. А потом я приготовлю что-нибудь вкусненькое — и мы с тобой поужинаем. Уютно и вкусно. Как старые добрые друзья…

* * *
Мы проторчали в воде целый час. Плавала Юки отлично. Заплывала подальше в море, ныряла вниз головой и болтала ногами в воздухе. Накупавшись, мы приняли душ, сходили в супермаркет, купили мяса для стейков и овощей. Я пожарил нежнейшее мясо с луком и соевым соусом, приготовил овощной салат. Соорудил суп мисо, зарядил его зеленым луком и соевым творогом. Ужин вышел очень душевным. Я открыл калифонийское вино, и Юки тоже выпила полбокала.

— А ты классно готовишь! — с интересом заметила Юки.

— Да нет, не классно. Просто выполняю то, что нужно, старательно и с любовью. Уже этого достаточно, чтобы получалось что-нибудь необычное. Смотря какую позицию сразу занять. Если делаешь что-нибудь старательно и с любовью — до какой-то степени заставляешь и других это полюбить. Если стараешься жить легко и уютно — до какой-то степени так и живешь. Легко и уютно.

— А с какой-то степени уже бесполезно?

— А с какой-то степени — уже как повезет, — сказал я.

— Здорово ты умеешь вгонять людей в депрессию, — покачала она головой. — А еще взрослый!

Мы убрали со стола в четыре руки, вышли из отеля и отправились шататься по авеню Калакауа. Вся улица галдела и только начинала зажигать ночные огни. Мы заглядывали в лавчонки и магазинчики, сменявшие друг друга в хаотическом беспорядке, что-то примеряли, к чему-то приценивались, слонялись по улице и разглядывали прохожих. И наконец устроили привал в особо людном месте — пляжном баре отеля «Ройял Гавайан». Я заказал себе «пинья-коладу», попросил для Юки фруктовый сок. И подумал: вот, наверно, именно такую «ночную жизнь больших городов» и не переносит наш приятель Дик Норт. Я же — переношу, и довольно неплохо.

— Ну, и как тебе мама? — спросила Юки.

— Если честно — я плохо понимаю людей при первой встрече, — ответил я, хорошенько подумав. — Обычно мне нужно время, чтобы все обдумать и сделать о человеке какие-то выводы. Такой уж я тугодум…

— Но ведь ты разозлился, так?

— Да ну?

— Ну да. У тебя же на лице все написано.

— Ну, может быть… — сдался я. И, посмотрев на море, отхлебнул «пинья-колады». — Раз на лице написано — может, и правда разозлился немного.

— На что?

— На то, что ни один из людей, которые должны за тебя отвечать, делать этого, похоже, не собирается… Хотя злился я, конечно, зря. Никаких полномочий на злость мне никто не давал, да и тут уже злись не злись — все равно никакого толку.

Юки взяла с тарелки соленый крендель, откусила от него и захрумкала.

— Ну вот. Никто не знает, что делать. Все говорят: «нужно что-то делать», но что именно — не понимает никто. Так, что ли?

— Выходит, что так… Никто не понимает.

— А ты понимаешь?

— Я думаю, нужно подождать, пока намеки не примут реальную форму, а потом уже что-то предпринимать. Ну, то есть…

Несколько секунд Юки задумчиво теребила рукава футболки, пытаясь понять, что же я сказал. Но, похоже, не получилось.

— Это что значит?

— Это значит: надо ждать, вот и все, — пояснил я. — Терпеливо ждать, пока не наступит нужный момент. Не пытаться менять ничего силой, а смотреть, куда всё течёт само. Глядя на все беспристрастно. И тогда можно будет естественно понять, что делать… Но для этого все слишком заняты. Все слишком талантливы, слишком заняты своими делами. И слишком мало интересуются кем-то, кроме себя, чтобы думать о беспристрастности.

Юки подперла щеку ладонью и свободной рукой стала смахивать крошки от кренделя с розовой скатерти. За соседним столиком пожилая американская пара — он в пестрой гавайке «алоха», она в платье «муму» ему в тон[112] — потягивала из огромных бокалов разноцветные тропические коктейли. Оба выглядели совершенно счастливыми. В глубине садика девица в точно таком же «муму» исполняла на электрооргане «Song for You». Пела неважно — но хотя бы в том, что это «Song for You», сомневаться не приходилось. По всему садику меж деревьев мерцали газовые светильники в форме факелов. Песня закончилась, два-три человека из сидевших за столиками вокруг лениво похлопали. Юки схватила мой бокал и отхлебнула «пинья-колады».

— Вкусно, — сказала она.

— Предложение принято! — объявил я. — Два голоса за «вкусно».

Она уставилась на меня и какое-то время разглядывала с очень серьезным видом.

— Что ты за человек? Никак не пойму, — сказала она наконец. — С одной стороны — абсолютно нормальный. С другой стороны — явно какие-то отклонения в психике.

— Абсолютная нормальность — уже само по себе отклонение в психике. Так что живи спокойно и не забивай себе этим голову, — парировал я. И, подозвав устрашающе приветливую на вид официантку, заказал еще «пинья-колады». Покачивая бедрами при ходьбе, та принесла заказ практически сразу, вписала в счет и растворилась, оставив после себя улыбку прямо-таки чеширских масштабов.

— Ну, и все-таки — что же мне делать? — спросила Юки.

— Твоя мать хочет видеться с тобой чаще, — ответил я. — Зачем, почему — это мне не известно. Это уже дело вашей семьи, да и сама она — человек особенный. Но если в двух словах — наверно, ей хотелось бы выйти за рамки отношений «мать и дочь», из-за которых у вас сплошные раздоры, и просто с тобой подружиться.

— По-моему, одному человеку подружиться с другим человеком ужасно непросто.

— Принято, — согласился я. — Два голоса за «непросто».

Юки положила локти на стол и поглядела куда-то сквозь меня.

— И что ты об этом думаешь? Ну, об этом ее желании.

— Дело не в том, что об этом думаю я. Дело в том, что об этом думаешь ты. И говорить тут не о чем. Например, ты можешь думать: «Еще чего захотела!» А можешь, наоборот, считать это «конструктивной точкой зрения, над которой стоит поразмыслить». Что выбрать — решай сама. Торопиться некуда. Подумай как следует, а потом реши что-нибудь.

Подпирая щеки ладонями, она кивнула. У стойки бара заливисто хохотали. Девица-органистка вернулась к своему микрофону и томно зашептала вступление к «Blue Hawaii»[113]. «Ночь молода — как ты, как я. Пойдем же со мной, пока на море луна…»

— У нас с ней все так ужасно было, — сказала Юки. — До самой поездки в Саппоро, просто кошмар. А тут еще эта проблема, как кость в горле — ходить мне в школу или не ходить… В общем, мы почти не разговаривали. Друг на друга почти не глядели, очень долго… Потому что такие, как мама, не способны мыслить по-человечески! Болтает, что в голову взбредет, и тут же забывает, что сказала. Говорит все всерьез, только уже через минуту ничего не помнит! А иногда ее вдруг прошибает — и она вспоминает о своих материнских обязанностях. Это меня в ней бесит больше всего!..

— Но все же? — вставил я. Вставлять в ее речь союзы — единственное, что мне оставалось.

— Но все же… Конечно… Все-таки она особенная и интересная. Как мать — совершенно безалаберная, и этим она всегда меня обижала, но… В то же время чем-то — не знаю, чем — постоянно притягивала. Совсем не так, как папа. Я не знаю, почему. Только все равно… Даже если она сама скажет «давай подружимся», — у нас ведь силы совсем-совсем разные! Я — ребенок, а она такая взрослая, сильная… Это же любому ясно, правда? Но как раз этого мама не понимает. И потому — даже если она правда хочет, чтобы мы подружились, даже если старается изо всех сил — все равно меня обижает… Вот, даже когда мы в Саппоро были. Сделает что-нибудь, чтобы со мною сблизиться. Я, понятно, тоже делаю шаг навстречу. Я ведь тоже стараюсь как могу, честное слово… А она тут же — раз! — и в сторону отворачивается. Голова уже чем-то другим занята, обо мне и не помнит. Вся жизнь у нее — то так, то эдак, с какой ноги встанет. — Юки сердитым щелчком отправила крошку кренделя со скатерти на песок. — Взяла меня с собой в Саппоро. Ну и что? Как будто это что-нибудь изменило! Сразу же забыла, что меня с собой привезла, и уехала в своё Катманду. О том, что меня в чужом городе бросила, не вспоминала три дня. И ведь даже не понимает, как больно мне делает. Я ведь, на самом деле, ее люблю… Да, наверное, люблю. И, наверное, подружиться с ней было бы здорово. Только я не хочу, чтобы она вертела мной, как ей вздумается… Хватит! Больше я этого терпеть не собираюсь.

— Все ты правильно говоришь, — сказал я. — И аргументы приводишь разумные. Очень хорошо тебя понимаю.

— А вот мама не понимает… Сколько ни объясняй — даже не соображает, о чем вообще разговор.

— Похоже на то…

— Вот это меня и бесит.

— Это я тоже понимаю, — сказал я. — Мы, взрослые, в таких ситуациях обычно напиваемся.

Юки схватила мой стакан с «пинья-коладой» и жадно, большими глотками выдула половину. Стакан был огромный, как аквариум, так что употребила она будь здоров. Закончив, легла подбородком на край стола и сонно уставилась на меня.

— Так странно… — сказала она. — Во всем теле тепло, и спать хочется.

— Все правильно, — кивнул я. — Как настроение? Не тошнит?

— Нет, не тошнит. Хорошее настроение.

— Ну и славно. Сегодня был длинный день. Тринадцатилетние и тридцатичетырехлетние заслужили свое право на хорошее настроение.

Я расплатился, и мы вернулись в отель. Всю дорогу я поддерживал Юки за локоть. Мы дошли до ее номера, я отпер дверь.

— Эй, — позвала она.

— А? — отозвался я.

— Спокойной ночи, — сказала она.

* * *
Назавтра выдался великолепный гавайский день. Сразу после завтрака мы переоделись и вышли на пляж. Юки заявила, что хочет попробовать, как катаются на волнах. Мы взяли напрокат две доски и с центрального пляжа перед гостиницей «Шератон» заплыли подальше в море. Я вспомнил элементарную технику сёрфинга, что мне когда-то втолковывали друзья, и точно так же объяснил всё ей. Как седлать волну, как ставить ноги на доску и все в таком духе. Юки схватывала буквально на лету. Держалась расслабленно, отлично чувствовала, когда что делать. Уже через полчаса она обращалась с волнами гораздо лучше меня. «Забавная штука!» — сказала она в итоге.

После обеда мы заглянули в магазинчик «Всё для сёрфинга» на Ала-Моана[114] и купили пару подержанных досок. Продавец спросил у нас, сколько мы весим, и подобрал для каждого доску нужной тяжести и длины. «Это ваша сестра?» — полюбопытствовал он у меня. Объяснять ему что-либо было выше моих сил, и я просто ответил: «Ага». Как бы там ни было, на папашу с дочкой мы не походили — и слава богу.

В два часа мы вернулись на пляж и провалялись под солнцем до вечера. Иногда купались, иногда дремали. Но большую часть времени просто бездельничали в свое удовольствие. Слушали радио, листали книжки, под шелест пальмовых листьев разглядывали прохожих. Солнце сползало все ниже по заданной траектории. Когда закончился день, мы вернулись в отель, приняли душ, съели салат со спагетти и сходили на фильм Спилберга. Выйдя из кино, погуляли немного по городу и забрели в бар с открытым бассейном при отеле «Халекулани». Я снова заказал «пинья-коладу» для себя и фруктовый коктейль для Юки.

— А можно, я у тебя опять отопью? — спросила Юки, показывая на мой бокал.

— Валяй! — согласился я и поменял бокалы местами. Юки ухватила губами соломинку и отпила моей «пинья-колады» сантиметра на два.

— Вкусно! — сказала она. — Хотя вчера вкус был какой-то немного другой.

Я подозвал официантку и заказал еще одну «пинья-коладу». А первую отдал Юки.

— Допивай уже, — разрешил я. — Смотри, будешь со мной каждый вечер по барам шляться — через неделю станешь супер-экспертом по «пинья-коладе» среди юниоров!

Оркестр на танцплощадке у края бассейна исполнял «Frenesi». Седенький кларнетист вытягивал долгое соло. Очень качественное соло в духе Арти Шоу[115]. Десяток пожилых пар, разодетые под стать музыке, плавно танцевали. Голубоватый искусственный свет со дна бассейна отражался на их лицах, придавая всей картине вид мистической галлюцинации. Эти старички и старушки выглядели совершенно счастливыми. Каждый под конец жизни приехал сюда, на Гавайи. Они выдавали мастерские па, их шаги были тверды и легки. Мужчины держали осанку и тянули подбородок; женщины выписывали правильные круги, и подолы их длинных юбок мягко приподымались и опадали. Мы смотрели на них, не в силах оторваться. Уж не знаю, чем, но эти танцоры успокаивали мне душу. Наверное, тем, что на их лицах я видел самое неподдельное удовольствие. Мелодия сменилась на «Moon Glow», и пары дружно сдвинулись щека к щеке и подняли головы.

— Снова спать охота, — сказала Юки.

Впрочем, теперь она уже добрела до дому без моей помощи. Прогресс налицо.

* * *
Я вернулся к себе в номер, принес из кухни бутылку вина и стакан, уселся перед телевизором и начал смотреть «Вздёрни их повыше» c Клинтом Иствудом. Опять Клинт Иствуд. И опять — без тени улыбки… После третьего стакана я стал засыпать, поэтому выключил телевизор, не досмотрев, и поплелся в ванную чистить зубы. Вот и закончился день, подумал я. Чем он был знаменателен? Да ничем особенным. Так себе день, ни рыба ни мясо. Утром научил Юки сёрфингу, после обеда купил ей доску. Поужинали, сходили на «Инопланетянина». Посмотрели в баре отеля «Халекулани» на танцующих стариков. Юки захмелела, и я отвел ее спать. Вот и все. Не хороший, не плохой — обычный гавайский день. И как бы там ни было, он закончился, подумал я.

Но все оказалось не так просто.

Раздевшись до трусов и майки, я забрался в постель, погасил свет — но не прошло и пяти минут, как в дверь позвонили. Черт знает что, подумал я. Первый час ночи! Я включил торшер у изголовья, натянул штаны и подошел к двери. Пока я шел, позвонили еще дважды. Юки, наверное, подумал я. Кому еще я мог понадобиться в такое время? И потому распахнул дверь, даже не поинтересовавшись, кто там. Но это была не Юки. А совсем другая девчонка.

— Привет! — сказала она.

— Привет, — машинально ответил я.

Родом она была, судя по всему, из Юго-Восточной Азии. То ли таиландка, то ли филиппинка, то ли вьетнамка. Никогда не умел точно определять по лицам расовую принадлежность. В общем, оттуда. Очень красивая. Миниатюрное тело, смуглая кожа, большие глаза. Розовое платье из какой-то гладкой ткани с люрексом. И сумка, и босоножки — все на ней было розовым. А на левом запястье вместо браслета красовалась розовая лента с бантиком. Прямо как на подарке ко дню рождения. Зачем это ей понадобилось цеплять на руку ленту с бантиком? — задумался я. Но так ничего и не придумал. Опершись о дверной косяк, она глядела на меня и приветливо улыбалась.

— Меня зовут Джун[116], — произнесла она по-английски с заметным акцентом.

— Привет, Джун, — сказал я.

— Можно войти? — спросила она, показывая пальцем за мою спину.

— Минуточку! — ответил я, несколько обалдев. — По-моему, вы ошиблись дверью. Вы к кому?

— Э-э… Сейчас, погодите, — сказала она, покопалась в сумочке, достала какую-то записку и пробежала по ней глазами. — К мистеру…

И назвала мое имя.

— Это я, — сказал я.

— Ну, вот видите… Значит, не ошиблась.

— Погодите-погодите, — не сдавался я. — Фамилия совпадает, не спорю. Но что вам от меня нужно — ума не приложу. Вы, вообще, кто?

— Может, все-таки войдем для начала? Если долго снаружи разговаривать — что о вас соседи подумают? Да вы не волнуйтесь, все будет хорошо. Не ограблю же я вас, в самом деле…

И правда, подумал я. Пока мы будем так стоять и препираться, Юки, того и гляди, проснется и тоже вылезет из своего номера — объясняйся с ней потом. И я впустил незваную гостью. Будь что будет. Хорошо, если все будет хорошо…

В номере Джун сразу скользнула к дивану, без приглашения забралась на него и подобрала ноги.

— Чего-нибудь выпьете? — спросил я.

— Что вы, то и я, — ответила она. Я смешал на кухне два джин-тоника, принес в комнату и присел на диван рядом с ней. Она с удовольствием отхлебнула и, усаживаясь по-турецки, смело раздвинула ноги. Очень красивые ноги, подумал я.

— Слушайте, Джун. Зачем вы ко мне пришли? — спросил я.

— Сказали прийти — я и пришла, — сказала она как ни в чем не бывало.

— Кто сказал?

Она пожала плечами.

— Джентльмен, который хочет вас отблагодарить, не называя своего имени. Он заплатил. Аж из Японии. Чтобы я к вам пришла. Вы ведь понимаете, зачем?

Хираку Макимура, догадался я. Вот он, его пресловутый «подарок». И вот что означает лента с бантиком у нее на запястье… Стало быть, он надеялся, что, купив мне женщину, сможет не волноваться за дочь. Практичный человек. То есть — реально практичный. Злости я не чувствовал — напротив, мне даже стало по-настоящему интересно. Странный мир окружал меня: все только и делали, что покупали мне женщин.

— Все оплачено до утра. Можно отлично развлечься! У меня очень хорошее тело.

Джун вытянула ноги, сбросила розовые босоножки и в соблазнительной позе разлеглась на полу.

— Знаешь… Извини, но я не могу, — сказал я.

— Почему? Ты что — гомик?

— Нет… И дело не в этом. Просто мы с этим джентльменом, который все оплатил, по-разному мыслим. Поэтому я не могу с тобой спать. Понимаешь, здесь не тот сюжет…

— Но ведь все уже оплачено. Деньги вернуть не получится. А переспали мы с тобой или нет — тот, кто платил, об этом все равно не узнает. Не буду же я ему по международному телефону докладывать: «Йес, сэр! Ваш заказ выполнен, мы трахнулись ровно три раза»… Так что делай, не делай — все равно уже ничего не изменится. И «сюжет» тут вовсе ни при чем.

Я вздохнул. И глотнул джин-тоника.

— Давай, чего ты! — просто сказала Джун. — Тебе понравится, вот увидишь.

Я не знал, как быть. Что-либо взвешивать, что-либо доказывать самому себе становилось все сложнее. Вот так — день заканчивается, ложишься в постель, гасишь свет, собираешься уснуть. А тут к тебе в комнату вваливается незнакомка и говорит «Давай!» Весь мир сошел с ума.

— Может, еще джина выпьем? — предложила она. Я кивнул, она скользнула на кухню и через минуту принесла оттуда еще два джин-тоника. Включила радио. Держась при этом естественно, словно у себя дома. Зазвучал хард-рок.

— Сайко![117] — произнесла она по-японски. Затем села рядом, прислонилась ко мне и отхлебнула джин-тоника. — Я свое дело знаю. И знаю про все это больше тебя. Нету здесь никакого сюжета. Ты, главное, положись на меня, а я сама все сделаю. И тот японский джентльмен здесь уже совсем-совсем ни при чем. Такими вещами он распоряжаться не может. Тут уже решаем только мы вдвоем, ты и я…

И она нежно провела пальчиками по моей груди. Я понял, что запутываюсь окончательно. Мне даже стало казаться, что если уж Хираку Макимуре будет приятно, что я трахнулся с проституткой на его деньги, — то почему бы, собственно, и нет. Вместо того, чтоб терзаться вопросами без ответов, куда проще покончить со всем одним махом. Ведь это просто секс и ничего более. Эрекция — акт — эякуляция. И на этом — всё…

— Ладно, давай, — сказал я.

— Вот и умница, — кивнула Джун. И, допив свой джин-тоник, поставила стакан на край стола.

— Только учти, я сегодня зверски устал, — предупредил я. — Ничего сверх программы обещать не могу.

— Я же сказала, положись на меня. Я сама всё сделаю, от начала и до конца. А тебе лучше лежать и не двигаться. Только сначала я попрошу у тебя две вещи.

— Что же?

— Выключить свет и развязать эту ленточку.

Я погасил свет, развязал ее ленточку. И поплелся в спальню. В наступившем мраке в окне стало видно антенну радиовышки. На самом ее верху мерцали красные огоньки. Я лег в постель, повернулся на бок и начал разглядывать эти огоньки, не думая ни о чем. По радио все играл хард-рок. «Это нереально», — пронеслось у меня в голове. Однако все было реальнее некуда. Все было очень реальным — хотя и странных оттенков. Джун ловко скинула платье, раздела меня. Пусть и не так сногсшибательно, как Мэй, но она выполняла свою работу с большим искусством — и этим искусством по-своему гордилась. Пальцами, языком и черт ее знает чем еще она здорово возбудила меня — и под тяжкие ритмы «Форинера» довела до оргазма. Впереди была целая ночь. Над морем сияла луна.

— Ну, как? Хорошо?

— Хорошо, — сказал я. Мне и вправду было хорошо.

И мы выпили еще по джин-тонику.

— Послушай, Джун… — сказал я, кое-что вспомнив. — А в прошлом месяце ты, случайно, не называлась Мэй?

Она весело хохотнула.

— А ты веселый! Люблю, когда шутят. Значит, по-твоему, в следующем месяце я буду Джули, а в августе — Оги?[118]

Я хотел сказать ей, что не шучу. Что в прошлом месяце я действительно спал с девчонкой по имени Мэй. Но рассказывать ей о том смысла не было. И я промолчал. Пока я молчал, она снова возбудила меня своими приемчиками. Второй раз подряд. Я ничего не делал — просто лежал как бревно. Она выполнила все сама — как на бензоколонке с продвинутым автосервисом. Только остановись да отдай ключи — удовлетворят на полную катушку: и бензин зальют, и машину помоют, и давление в колесах проверят, и масло заменят, и окна протрут, и пепельницы вычистят. И все это — секс?

Как бы то ни было, закончили мы около двух часов ночи и задремали. Когда я проснулся, на часах было около шести. Радио все играло, не выключенное с вечера. За окном светало, и сёрферы, ранние пташки, уже выстраивали свои грузовички вдоль пляжа. Рядом со мной, свернувшись калачиком, мирно сопела голая Джун. На полу валялись розовое платье, розовые босоножки и розовая ленточка. Я выключил радио и потормошил ее за плечо.

— Эй… Просыпайся, — сказал я. — У меня скоро гости. Совсем молоденькая девочка, ребенок, придет сюда завтракать. Ты уж извини, но мне неохота, чтобы вы встречались.

— О'кей, о'кей… — ответила она и села в постели. Затем поднялась, подобрала с пола сумочку, как была, нагишом, прошла в ванную, почистила зубы, расчесала волосы. И только потом оделась и обулась.

— Хорошо было со мной? — спросила она, подкрашивая губы помадой.

— Хорошо, — кивнул я.

Джун улыбнулась и, спрятав помаду, захлопнула сумочкузвонким щелчком.

— Ну, и когда еще раз?

— Еще раз? — не понял я.

— Заплачено за три визита. Осталось еще два. Когда тебе лучше? Или, может, у тебя настроение изменится — и ты захочешь с другой? Тоже можно. Я напрягаться не буду. Ведь мальчики любят спать с разными девочками, правда?

— Да нет… Тебя вполне достаточно, — сказал я. Других мне еще не хватало. Три визита! Ей-богу, этот Хираку Макимура решил выжать из меня всё до последней капли.

— Спасибо. Я тебя не разочарую. В следующий раз еще лучше сделаю. Ты не пожалеешь! You can rely on me[119]. Как насчет послезавтра? Послезавтра вечером я свободна, развлеку тебя как следует.

— Хорошо, послезавтра, — сказал я. И протянул ей десятидолларовую бумажку — мол, это тебе на такси.

— Спасибо… Ну, еще увидимся. Бай-бай, — попрощалась она, отперла дверь и ушла.

* * *
Пока Юки не пришла завтракать, я вымыл стаканы, прибрал в комнате, прополоскал пепельницы, сменил простыни на кровати и выкинул в мусор розовую ленточку. Замел все следы, какие только мог. Однако не успела Юки войти, как тут же нахмурилась. Что-то в комнате явно ей не понравилось. Она чувствовала это что-то. И заподозрила неладное. Я сделал вид, что ничего не замечаю, и, насвистывая под нос какую-то мелодию, принялся собирать на стол. Сварил кофе, поджарил тосты, почистил фрукты. Накрыл на стол. Юки все это время подозрительным взглядом ощупывала все вокруг, прихлебывая холодное молоко и жуя неподжаренный хлеб. Я пробовал заговорить с ней, но не добился в ответ ни звука. Плохи дела, подумал я. Угрюмая серьезность заполнила комнату.

Завтрак прошел напряженно. Наконец Юки положила локти на стол и посмотрела мне прямо в глаза. До крайности пристально.

— Слушай. Сегодня ночью сюда приходила женщина, верно? — спросила она.

— А ты догадлива, — ответил я как ни в чем не бывало.

— Ты где ее взял? Еще там, на пляже подцепил и пригласил, да?

— Ну вот еще! За кого ты меня принимаешь? Сама пришла.

— Ладно врать-то! Так не бывает.

— Это не ложь. Я тебе вообще никогда не вру. Серьезно, сама взяла и пришла, — сказал я. И затем рассказал ей, как все было на самом деле. Что Хираку Макимура купил для меня женщину. Что она заявилась неожиданно — свалилась, как снег на голову. Видимо, Хираку Макимура надеялся, что если утолит таким образом мой сексуальный инстинкт, его дочь останется в неприкосновенности.

— Всё. Не могу больше. — Юки глубоко вздохнула и закрыла глаза. — Почему, почему он вечно всех подозревает в каких-то гадостях? Почему не может подумать о человеке хорошо? Ничего большого и важного никогда не поймет — зато всяким мусором постоянно голова забита! Мама у меня, конечно, не подарочек — но у папы тоже по-своему с головой не в порядке. Где-то в другом месте. Вечно сделает что-нибудь, не разобравшись, и все испортит…

— Да уж. Не разобравшись — это еще мягко сказано, — сказал я.

— Ну, а ты — зачем впускал? Ты же сам пригласил ее в комнату, разве нет?

— Пригласил. Надо же было у нее выяснить, что, вообще говоря, происходит.

— И ты хочешь сказать, что вы никакими… глупостями с ней не занимались?

— Все оказалось не так просто.

— Можно подумать! — воскликнула она и замолчала, не найдя подходящего выражения. Щеки ее слегка порозовели.

— И тем не менее. Долго объяснять — но, в общем, я не смог отказаться как следует, — сказал я.

Юки снова закрыла глаза и подперла щеки ладонями.

— Невероятно, — почти прошептала она. — Просто не верится: ты — и вдруг занимаешься такими вещами!..

— Ну, я, конечно, сперва отказаться хотел, — сказал я откровенно. — Да пока отказывался — стало вдруг все равно. Расхотелось взвешивать все эти «за» и «против». Я вовсе не собираюсь перед тобой оправдываться, но… Твои родители действительно очень сильные люди. Мать по-своему, отец — по-своему, но оба сильно воздействуют на тех, кто их окружает. Это можно признавать или оспаривать — но, тем не менее, у них есть некий стиль. Уважать я его не уважаю, но игнорировать тоже не могу. То есть, я подумал, что если от этого твоему отцу станет легче, то и ладно. Тем более, что и девушка была очень даже ничего себе…

— Какая гадость! — сказала Юки ледяным тоном. — Папа купил тебе женщину. Ты что, не понимаешь? Так же нельзя! Это неправильно, стыдно! Или я не права?

Она, черт возьми, была права.

— Да, ты права, — сказал я.

— Ужасно, ужасно стыдно… — повторила Юки.

— И не говори, — признал я.

После завтрака мы взяли доски и вышли на пляж. Снова перед отелем «Шератон» заплыли подальше в море и до самого обеда седлали волну. Только на этот раз Юки не произносила ни слова. Не заговаривала сама и не отвечала на вопросы. Только кивала или качала головой, когда нужно, и все.

Поплыли назад, пообедаем, сказал я ей наконец. Она кивнула. Может, дома чего-нибудь приготовим, спросил я. Она покачала головой. Ну, давай купим что-нибудь и съедим прямо на улице, предложил я. Она снова кивнула. Мы купили с ней по хот-догу и уселись на лужайке Форта Дерасси. Я пил пиво, она — кока-колу. Она по-прежнему не говорила ни слова. Промолчав уже, в общем, часа три подряд.

— В следующий раз откажусь, — пообещал я ей.

Она сняла темные очки и посмотрела на меня так, как разглядывают хмурое небо, выискивая просветы меж облаками. Добрые полминуты смотрела на меня и не двигалась. Наконец подняла загорелую ладонь и очень элегантным жестом убрала волосы со лба.

— В следующий раз? — переспросила она изумленно. — Что еще за следующий раз?

Я объяснил ей, что Хираку Макимура заплатил этой женщине за три визита. И что второй визит назначен на послезавтра. Она заколошматила кулачком по земле.

— Просто невероятно! Какая дурацкая чушь…

— Я, конечно, никого не выгораживаю, но… Твой отец по-своему волнуется за тебя, — сказал я. — Ну, то есть, ты женщина, я мужчина. Понимаешь, о чем я?

— Ужасно дурацкая чушь!.. — повторила Юки со слезами в голосе. Потом она встала, ушла к себе и не показывалась до самого вечера.

После обеда я немного вздремнул и еще немного позагорал на веранде, листая «Плэйбой», что купил в супермаркете по соседству. В пятом часу небо начало хмуриться, покрылось плотными тучами — и после пяти разродилось фундаментальным тропическим шквалом. Сверху лило так, что, казалось, продлись это безумие еще пару часов — весь остров смоет и унесет куда-нибудь к Южному полюсу. Впервые в жизни я наблюдал настолько безумный ливень. Уже в каких-то пяти метрах я не мог различить ни предметов, ни их очертаний. Пальмы на пляже раскачивались, как полоумные, и шлепали широченными листьями, точно мокрая курица крыльями. Асфальтовая дорога вдруг превратилась в реку. Несколько сёрферов пробежали у меня под окном, прикрывая головы досками вместо зонтов. И тут началась гроза. Где-то за «Алоха-Тауэр» над самым морем мелькнул сполох молнии — и воздух сотрясся от грохота, будто реактивный самолет перешел звуковой барьер. Я закрыл окно, пошел на кухню и начал варить себе кофе, прикидывая, что бы приготовить на ужин.

После второго раската в кухне возникла Юки. Прокравшись тихонько, она прислонилась к стене в углу и уставилась на меня. Я пытался ей улыбнуться, но она только буравила меня взглядом. На ее лице не отражалось ничего. Я налил себе кофе, с чашкой в руке перешел в гостиную и сел на диван. Юки присела рядом. Выглядела она неважно. Наверное, боится грозы. Почему, интересно, все девчонки боятся грозы и пауков? Если подумать, гроза — это всего лишь разряды электричества в атмосфере. А пауки, за исключением каких-то особых пород — совершенно безвредные насекомые… Снова полыхнула голубоватая молния — и Юки крепко, обеими ладонями вцепилась мне в правое запястье.

Минут десять мы сидели с ней так, глядя на шквал и слушая раскаты грома. Юки сжимала мое запястье, а я пил кофе. Постепенно гроза ушла, дождь прекратился. Тучи рассеялись, и предзакатное солнце повисло над морем. От того, что произошло, остались только лужи — крохотные пруды и озера, разлившиеся повсюду. В каплях воды на кончиках пальмовых листьев играло солнце. По морю — будто и не было ничего — побежали мирные барашки волн, и отдыхающие, что прятались от дождя где придется, потянулись обратно на пляж.

— Ты права, мне действительно не следовало этого делать, — сказал я. — Куда бы разговор ни зашел — нужно было сразу отправить ее восвояси. А я в тот вечер дико устал, голова совсем не работала… Я, видишь ли, очень несовершенное человеческое существо. Очень далек от идеала, и ошибаюсь частенько. Но я учусь. И сильно стараюсь не повторять своих ошибок. Хотя все равно иногда повторяю. Почему? Да очень просто. Потому что я глуп и несовершенен. В такие моменты я очень себя не люблю. И делаю все, чтобы в третий раз этого не случилось ни в коем случае. Так и развиваюсь понемногу. Пусть небольшой, но прогресс… Все лучше, чем ничего.

Очень долго Юки не отвечала. Отпустив наконец мое запястье, она сидела, не издавая ни звука, и смотрела в окно. Я даже не был уверен, слушала ли она то, что я говорил. Солнце зашло, на набережной загорались бледные фонари. В прозрачном, сразу после дождя, воздухе свет фонарей был особенно свеж. На фоне синего вечернего неба передо мной вздымалась радиобашня, и красные огни на ее антенне мигали так же размеренно, как пульсирует сердце. Я прошел на кухню, достал из холодильника банку пива. Хрустя солеными сухариками и запивая их пивом, я спросил себя — а действительно ли, пускай понемногу, но я развиваюсь? Я был уже не настолько уверен в себе. А если подумать — даже совсем не уверен. По-моему, некоторые ошибки я повторял и по шестнадцать раз, только все равно никуда не двигался… Впрочем, то, что я сказал Юки, в основном было правдой. Да и объяснить это как-нибудь по-другому я бы все равно не смог.

Когда я вернулся в комнату, Юки по-прежнему сидела на диване и смотрела остановившимся взглядом в окно. Подобрав под себя ноги, стиснув руками колени и упрямо выпятив подбородок. Я вдруг вспомнил свою семейную жизнь. Сколько раз, пока я был женат, все это повторялось снова и снова, подумал я. Сколько раз я обижал жену, сколько раз потом извинялся. И жена сидела вот так же — и долгими, долгими часами не произносила ни слова. И я спрашивал себя: зачем я обижаю ее? Ведь если подумать — не так уж она и виновата. Тогда я очень искренне каялся, объяснялся с ней и старался, чтобы рана в ее душе поскорей затянулась. И надеялся, что раз за разом совершая все это, мы с нею развиваем наши отношения. Но, как видно по результату, никакого развития там не было и в помине.

По-настоящему она обидела меня только раз. Единственный раз. Когда ушла от меня к другому. И больше никогда. Странная все-таки вещь эта супружеская жизнь, подумал я. И впрямь как водоворот… Прав старина Дик Норт.

Я присел рядом с Юки, и чуть погодя она протянула мне ладонь. Я взял ее руку в свою и тихонько пожал.

— Только не думай, что я тебя простила, — сказала Юки. — Для начала нужно хотя бы помириться, потом посмотрим. Ты сделал ужасную гадость и очень меня обидел. Это ты понимаешь?

— Понимаю, — сказал я.

Потом мы ужинали. Я сварил плов с креветками и фасолью, приготовил салат из оливок и помидоров с яйцом. Я пил вино, Юки тоже отхлебнула немного.

— Иногда смотрю на тебя — и вспоминаю жену… — признался я.

— Жену, которая тебя бросила и удрала с другим парнем, — уточнила Юки.

— Ага, — кивнул я.

Глава 30

Гавайи…

Пролетело несколько мирных дней. Не то чтобы райских, но мирных. Следующий визит Джун я вежливо отменил. Сказал, что, кажется, простудился и кашляю (кхе-кхе!), и в ближайшее время, боюсь, мне будет не до развлечений. И протянул ей десять долларов — мол, на такси. «Некрасиво получается! — покачала она головой. — Выздоровеешь — звони, когда захочешь». И, достав из сумочки простой карандаш, написала номер телефона у меня на двери. Потом сказала «Бай!» — и ушла, покачивая бедрами.

Несколько раз я свозил Юки к матери. И каждый раз мы с одноруким поэтом Диком Нортом то ходили на пляж, то купались в бассейне у дома. Плавал он тоже отлично. А Юки с матерью тем временем общались наедине. Уж не знаю, о чем именно. Юки не рассказывала, я не спрашивал. Я просто довозил ее до Макахи, после чего вел с Диком Нортом светские беседы, купался, разглядывал сёрферов, пил пиво, ходил в кусты мочиться — и увозил ее обратно в Гонолулу.

Однажды я услышал, как Дик Норт декламирует стихи Роберта Фроста. Смысла я, конечно, не разобрал, но читал он здорово. Красивый ритм, богатая гамма эмоций. Увидел и снимки Амэ — влажные, только из проявки. Лица простых гавайцев. Обычные портреты, казалось бы, ничего особенного — однако, снятые ее рукой, эти лица несли в себе столько жизни, словно она фотографировала саму душу. Искренность и доброта аборигенов тропических островов, их природная грубоватость, доходящая порой до жестокости, их способность радоваться жизни как она есть — все это отражалось на ее фото. Сильные, и в то же время очень спокойные работы. Действительно, талант. «Совсем не то, что у меня или у вас», — сказал мне Дик Норт. Что же, он прав. Ясно с первого взгляда.

Примерно так же, как я присматривал за Юки, Дик Норт присматривал за Амэ. Хотя он, конечно, выкладывался куда основательнее. Делал уборку, стирал, готовил, ездил за покупками, читал стихи, шутил, гасил тлеющие окурки, напоминал, что нужно почистить зубы, пополнял запасы «тампаксов» (однажды я сходил с ним в поход по магазинам), раскладывал в папки фотографии, составлял на пишущей машинке каталоги ее работ… И все это — одной-единственной рукой. Как он выкраивал время еще и на собственные исследования — уму непостижимо. «Бедняга», — думал я всякий раз, глядя на него. Хотя, конечно, кто я такой, чтобы сочувствовать? Я в обмен на заботу о Юки заработал билет на Гавайи, оплаченный номер в гостинице и красотку в постель. Просто никакого сравнения…

* * *
В те дни, когда к матери ездить было не нужно, мы учились седлать волну, купались, валялись на пляже, шатались по магазинам или катались туда-сюда по острову на арендованном автомобиле. Вечерами гуляли по городу, смотрели кино и потягивали «пинья-коладу» в барах отелей «Халекулани» или «Ройал Гавайан». От нечего делать я готовил огромное количество разных блюд. Мы предельно расслабились и загорели до корней волос. В бутике отеля «Хилтон» Юки купила новое бикини и, надев его, стала совсем неотличима от девчонок, которые родились и всю жизнь прожили на Гавайях. В сёрфинге она также продвинулась очень солидно: выучилась седлать даже маленькую волну, что никак не давалось мне. Мы закупили сразу десяток кассет «Роллингов» и слушали их с утра до вечера не переставая. Всякий раз, когда я отходил купить чего-нибудь прохладительного и оставлял Юки на пляже одну, с ней непременно пытались заигрывать какие-нибудь мужчины. Но английского она не знала, поэтому напрочь их игнорировала. Как только я возвращался, они сразу же говорили «sorry» (а то и бросали что-нибудь покрепче) и исчезали. Юки почернела, похорошела, поздоровела. А кроме того, успокоилась и научилась радоваться жизни каждый день.

— А что, мужчины действительно так сильно хотят женщин? — спросила она однажды, когда мы валялись на пляже.

— Ну, в общем, да… Кто сильнее, кто слабее — но по своей природе, физически, мужчины хотят женщин, это факт. Что такое секс, ты, в целом, представляешь?

— В целом — представляю, — ледяным тоном ответила она.

— Существует такая штука, как половое влечение, — пояснил я. — Желание спать с женщиной. Природный инстинкт. Для продолжения рода.

— Я тебя не спрашиваю о продолжении рода. Ты бы мне еще о страховании жизни рассказал. Я спрашиваю об этом самом половом влечении. На что это похоже?

— Представь, что ты птица, — сказал я. — И любишь летать высоко в небе. Тебе от этого очень хорошо. Вот только летать, когда хочешь, не получается: мешают всякие обстоятельства. Ну, скажем, погода плохая, или ветер сильный, или время года неподходящее — и поэтому когда-то можешь летать, а когда-то — нет. Когда долго не можешь летать, внутри накапливается слишком много нерастраченных сил — и тебя охватывает беспокойство. Начинаешь подозревать, что тебя как-то несправедливо принизили, ущемили. И даже возмущаешься — чего это тебе летать не дают. Такое чувство тебе понятно?

— Понятно, — кивнула она. — Всю жизнь только это и чувствую…

— Ну, тогда и объяснять больше нечего. Это и есть половое влечение.

— И когда ты в последний раз… по небу летал? Ну, до того, как папа купил тебе женщину?

— В конце прошлого месяца, — подсчитал я.

— Тебе было хорошо?

Я кивнул.

— И что — это всегда хорошо?

— Не обязательно, — сказал я. — Когда два несовершенных существа пробуют что-нибудь вместе, у них не всегда получается хорошо. Разочарования тоже случаются. А бывает, взлетишь, от радости забудешь про все на свете, и — бабах клювом об дерево…

— Хм-м, — протянула Юки и задумалась. Наверное, пыталась представить птицу, которая засмотрелась на что-нибудь в полете и врезалась клювом в дерево. Я даже заволновался. Нормально ли я объяснил? Не забиваю ли девчонке в таком нежном возрасте голову ерундой? Впрочем, ладно. Приходит время, и каждый разбирается сам.

— Но с годами шансы на то, что все будет хорошо, возрастают, — продолжил я лекцию. — Постепенно понимаешь, что делать. Как предсказывать погоду, угадывать ветер… Хотя само влечение, как правило, с возрастом ослабевает. Вот примерно так это все и устроено.

— Какое убожество, — покачала Юки головой.

— И не говори, — согласился я.

* * *
Гавайи…

Сколько я уже болтаюсь на этом острове? Само понятие времени исчезло. Вчера было вчера, завтра будет завтра — вот и все, что я понимал. Солнце вставало и садилось, луна появлялась и исчезала, за приливом наступал отлив. Я попробовал подсчитать ушедшее время по календарю. Получилось, что с нашего приезда сюда прошло десять дней. Апрель подходил к концу. Месяц, на который я думал когда-то взять отпуск, давно истек. Что происходит? — спросил я себя. Болты, скреплявшие мозг, слишком ослабли и держатся еле-еле. Дни напролет — сплошной сёрфинг и «пинья-колада». Что, конечно, само по себе неплохо, но на самом-то деле я хотел найти Кики! Именно с этого все началось! Я отслеживал этот сюжет и смотрел, куда все течет. И совершенно неожиданно оказался там, где я сейчас. Меня окружили странные люди, все перевернулось вверх дном. И вот я уже валяюсь под пальмой с тропическим напитком в руке и слушаю «Калапану»[120]. События потекли не в то русло. Срочно нужно что-то восстановить… Мэй умерла. Ее убили. Ко мне заявилась полиция. Да, кстати — чем закончилось дело с Мэй? Удалось ли Рыбаку с Гимназистом поймать убийцу? А как там Готанда? Слишком помятым и жалким выглядел он в последний раз. О чем же мы с ним говорили? Так или иначе — дела недоделаны. Нельзя бросать все на полдороге. Я должен вернуться в Японию.

Только сдвинуться с места было выше моих сил. Как и Юки, я просто упивался давно забытым чувством отсутствия всякого напряжения. Ибо, как оказалось, нуждался в этом ничуть не меньше. Я почти ни о чем не думал. Поджаривался на солнце, купался, пил пиво и разъезжал по острову на машине под Брюса Спрингстина и «Роллинг Стоунз». Гулял на пляжах под луной и напивался в барах роскошных отелей.

Разумеется, я понимал, что бесконечно такая жизнь продолжаться не может. И все же — не мог заставить себя уехать. Мы с Юки находились в нирване. Я смотрел на нее, и язык не поворачивался сказать: «Ну что, пора домой?» И постепенно это стало оправданием для меня самого.

Прошло две недели.

* * *
Мы с Юки катались на машине. Вечерело, мы заехали в пригороды. Дорога была забита, но мы никуда не торопились и продвигались от пробки к пробке, разглядывая все, что что проплывало мимо. Кинотеатры порнофильмов, лавки старьевщиков, магазинчики вьетнамской одежды и китайской кулинарии, прилавки подержанных книг и пластинок тянулись вдоль дороги бесконечными рядами. Два старичка, вытащив из лавки на улицу стол и стулья, играли в го. Вечный, неизменный Гонолулу. Чуть не на каждом перекрестке маячили мужчины с сонными глазами — просто стояли на углах улиц без особого смысла. Забавные кварталы. Здесь можно дешево и вкусно поесть. Но молоденьким девушкам тут лучше не гулять в одиночку.

Проехав пригороды, мы двинулись к порту, и вдоль обочин потянулись офисы и склады торговых компаний. Вокруг становилось все пустынней и неприветливее. Прохожие торопливо шагали с работы домой или толпились на остановках в ожидании автобуса. Тут и там зажигали неоновые вывески кофейни, и в каждой надписи не горело как минимум по одной букве.

— Хочу опять посмотреть «Инопланетянина», — сказала Юки.

— Это можно, — согласился я. — Пойдем после ужина.

И она завела разговор про «Инопланетянина». Жалко, что ты не похож на Инопланетянина, сказала она. И указательным пальцем легонько потыкала мое лицо.

— Бесполезно, — сказал я. — Даже это меня не излечит…

Юки весело хохотнула.

Тут-то все и случилось.

Меня словно ударили. В голове резко щелкнуло, будто соединились какие-то неведомые контакты. Что-то произошло. Но что именно — я сообразил не сразу.

Почти механически я нажал на тормоз. Мчавшийся сзади «камаро» отчаянно просигналил нам несколько раз, пошел на обгон, — и я услышал в окно непонятную хриплую ругань. Определенно, я что-то увидел. Пару секунд назад. Что-то очень важное.

— Эй! Ты чего? Угробить нас решил? — сказала Юки. То есть — наверное, она так сказала.

Я не слушал ее. Кики! — завертелось в голове. Ошибки быть не могло: я только что видел Кики. Здесь, на окраине Гонолулу. Как и зачем она здесь оказалась — не знаю. Но это была она. Я разминулся с нею. Она прошла мимо — так близко, что я мог бы коснуться ее, высунув руку из окна. Прошла — и скрылась из виду.

— Все окна закрой, все двери запри. Наружу не высовывайся. Кто бы ни попросил — не открывай никому, поняла? Я скоро вернусь, — приказал я Юки и выскочил из машины.

— Стой! Ты куда? Я не хочу здесь одна!.. — донеслось в ответ.

Но я уже несся по тротуару. Возможно, я сбил с ног несколько человек, но не оглядываться же: я должен был догнать Кики. Зачем — не знаю. Но я должен был ее догнать — и поговорить с ней. Я пробежал так то ли два, то ли три квартала. На бегу вспоминая, как она одета. Голубое платье, белая сумка через плечо. Далеко-далеко впереди я увидел их — голубое и белое. Голубое и белое чуть подрагивали в сумерках в такт ее шагам. Она направлялась к самым оживленным кварталам. Я выскочил на какой-то проспект, толпа стала плотнее, и двигаться быстро уже не получалось. Какая-то огромная бабища, габаритами раза в три больше Юки, постоянно закрывала мне обзор. Но я умудрялся не терять Кики из виду, а она все шла и не останавливалась. Не быстро, не медленно. Не оборачиваясь, не глядя по сторонам, не желая садиться в автобус — просто шагала вперед, и все. Казалось, еще немного — и я догоню ее, но странное дело: расстояние между нами будто не сокращалось. Она не остановилась ни на одном перекрестке. Каждый светофор на ее пути загорался зеленым — словно она заранее просчитывала свой маршрут по секундам. На одной из улиц, чтобы совсем не упустить ее, мне пришлось уворачиваться от машин, перебегая дорогу на красный свет.

Между нами оставалось не более двадцати метров — и вдруг она резко свернула влево. Быстро, как только мог, я свернул за ней. И очутился в узеньком пустынном переулке. Справа и слева тянулись обшарпанные стены каких-то контор. Прямо под ними на тесных стоянках ютились замызганные грузовики и микроавтобусы. Ее нигде не было. У меня перехватило дыхание. Я не верил своим глазам. «Эй! Что происходит? Ты снова пропала?»

Нет. Ее фигурка лишь на секунду скрылась за гигантским автофургоном — и вновь замаячила впереди. Хотя темнело уже с каждой секундой, я отчетливо различал, как белая сумочка мерно, точно маятник, покачивается у нее на бедре.

— Кики! — во весь голос крикнул я.

Она, похоже, услышала. Очень быстро, на какое-то мгновение обернулась. Кики. Конечно, нас разделяло несколько метров; конечно, было уже совсем темно, а фонари освещали этот мрачный переулок крайне скудно. Но в том, что это Кики, я больше не сомневался. Ошибки не было. Я знал, что это она — и она знала, что это я. Она обернулась, и я даже успел заметить ее улыбку.

Но Кики не остановилась. Лишь обернулась на миг — и все. Даже не сбавила ходу. Она прошагала чуть дальше — и вдруг скрылась в одном из зданий. Через какие-то двадцать секунд я нырнул в те же двери. Но опоздал: створки лифта уже закрылись. Стрелка на циферблате старого табло начала медленно отсчитывать этажи. Переводя дыхание, я следил за стрелкой. Та, еле двигаясь, кое-как доползла до цифры «8». Дрогнула, остановилась. И уже больше не двигалась. Нажав на кнопку, я вызвал лифт, но передумал — и кинулся вверх по лестнице. По дороге столкнулся с вахтером — седым самоанцем. Он спускался вниз с какими-то ведрами, и я чуть не сбил его с ног.

— Эй! Вы куда? — крикнул он мне.

— Потом! — бросил я на бегу.

В здании было пыльно и пусто. Мои шаги отдавались в мертвой тишине неприятным дрожащим эхом. На этажах, похоже, не было ни одной живой души. Я забежал на восьмой и огляделся. Никого, ничего. Только семь или восемь деловых, безликих дверей вдоль стены. Да на каждой двери — табличка с номером и названием офиса.

Я прочел все таблички одну за другой. Ни одна из надписей ничего мне не говорила. Торговая фирма, адвокатская контора, кабинет стоматолога… Все таблички старые и грязные. Даже имена людей на них, казалось, устарели и вышли из обихода. Крайне трудно представить, что в какую-то из этих дверей и сегодня еще заглядывают посетители. Абсолютно безликие двери на случайном этаже неказистого здания в ничем не примечательном переулке. Я снова перечитал все таблички, но никакой связи с Кики не обнаружил. В полной растерянности я застыл посреди коридора. Прислушался. Ни звука. Во всем здании было тихо, как в гробнице Тутанхамона.

И тут я услышал его — цоканье каблучков по кафелю пола. В высоких потолках безлюдного коридора оно отдавалось странным, неестественным эхом. Тяжелым и гулким, точно отгремел большой барабан, а эхо еще долго носится в воздухе. И своими раскатами сотрясает нынешнего меня. Мне вдруг почудилось, будто я заблудился в окаменевших внутренностях огромного ископаемого — зверя, погибшего миллионы лет назад. Будто я провалился в какую-то щель меж эпохами — и застрял там навеки.

Звук был таким громким, что я даже не сразу понял, откуда он слышится. И лишь чуть позже сообразил: справа, из конца коридора. Ступая кроссовками как можно мягче, я быстро пошел туда. Цоканье каблучков доносилось из-за последней двери. Звук казался очень далеким — но в том, что именно из-за последней двери, я больше не сомневался. На двери — никакой вывески. Странно, подумал я. Когда пять минут назад я проверял все двери, здесь тоже висела табличка. Что на ней было написано — не помню. Но она была, это факт. Попадись мне дверь без таблички, уж я бы запомнил.

Или, может, я вижу сон? Но это не сон. Такое не может быть сном. События слишком логично сменяют друг друга. Все слишком упорядоченно. Я заехал в пригороды Гонолулу, погнался за Кики, пришел сюда. Это не сон. Это реальность. Что-то не так, это верно. Но реальность остается реальностью.

Как бы там ни было, я решил постучать.

Я постучал — и цоканье каблучков прекратилось. Звук последнего шага замер в воздухе, и все опять погрузилось в мертвую тишину.

С полминуты я ждал у двери, не шевелясь. Но ничего не происходило. И каблучки больше не цокали.

Я взялся за ручку, собрался с духом — и повернул ее. Не заперто. Ручка легко подалась, дверь с еле слышным скрипом открылась внутрь. Темно, слабо пахнет натертым паркетом. Я очутился в комнате — огромной и совершенно пустой. Без мебели и даже без лампочек на потолке. Дневной свет еще не выветрился до конца и подкрашивал пространство тусклым синеватым сиянием. На полу валялось несколько старых газет. В комнате — ни души.

И тут я снова услышал их. Каблучки. Четыре шага, ни больше ни меньше. И — опять тишина.

Похоже, звук доносился откуда-то справа и немного сверху. Я пересек всю комнату. В правой стене у окна — еще одна дверь. Тоже не заперта. За ней — небольшая лестница. Стискивая холодные металлические перила, я начал медленно, осторожно подниматься вверх. Лестница оказалась очень крутой. Видимо, какой-то пожарный ход, которым обычно никто не пользуется. Шаги, однако, слышались явно отсюда. Вскоре лестница кончилась, и передо мною возникла еще одна дверь. Я пошарил по стенам вокруг, но не нашел ничего похожего на выключатель. Делать нечего: я нащупал дверную ручку, повернул ее — и дверь открылась.

Меня встретила темнота. Не то чтобы кромешная мгла, но разглядеть что-либо не удавалось. Я понял одно: помещение было огромным. Наверно, какая-то кладовая на задворках пентхауза[121], попытался представить я. Окон нет — а если есть, то закрыты ставнями. Высоко в потолке я различил несколько маленьких вентиляционных окошек. Однако луна еще не взошла, и свет через них не просачивался. Лишь тусклое сияние уличных фонарей очерчивало контуры самих окошек, но ничего не освещало.

Я окунул лицо в эту странную темноту и крикнул:

— Кики!..

Прождал с полминуты. Никто не ответил.

Что же делать? Идти туда, в эту мглу, смысла нет. Все равно ни черта не увижу. И я решил подождать. Может, глаза постепенно привыкнут к темноте. А может, произойдет еще что-нибудь.

Не знаю, сколько я простоял так, не двигаясь. Вглядываясь во мрак и вслушиваясь в тишину. Потом откуда-то вдруг пробился слабенький, едва различимый луч света. Поднялась повыше луна? Или фонари загорелись поярче? Я отнял пальцы от дверной ручки и медленно, осторожно ступая, двинулся в темноту. Резиновые подошвы кроссовок сухо шуршали при каждом шаге. И это шуршание раскатывалось в пространстве тем же странным, ирреальным эхом, которым отдавался стук ее каблучков.

— Кики! — позвал я еще раз. Никакого ответа.

Как и подсказывала интуиция, помещение оказалось огромным. Громадное пустое пространство с мертвым, застоявшимся воздухом. Я встал точно посередине и огляделся. В нескольких местах у стен чернело нечто похожее на мебель — яснее разобрать не удалось. Но, судя по угрюмо-пепельным силуэтам, — диван, стулья, стол и комод. Больше всего поражало ощущение нереальности всей картины. Слишком огромная комната. И удручающе мало мебели. Жилое пространство, раскрученное на центрифуге.

Я огляделся еще раз, ища глазами белую сумочку Кики. Ее голубое платье, будь она здесь, наверняка растворилось бы в темноте. Но белую сумочку, думаю, я бы различил. Может, она сидит в каком-нибудь кресле?

Белой сумочки нигде не было. Только странные бесформенные пятна белели на диване и креслах. Сперва я подумал, что это мебельные чехлы с орнаментом. И подошел поближе. Но то были не чехлы. Скелеты. На диване сидели рука об руку два скелета. Полноценные человеческие скелеты — каждая косточка на своем месте. Один большой, другой поменьше. В позах живых людей. Рука у большого скелета покоилась на спинке дивана. Тот, что поменьше, чинно сложил руки на коленях. Похоже, эти двое умерли неожиданно, даже не заметив, — и, не меняя позы, так и превратились в скелеты. Мне показалось, что они улыбаются. И я поразился их белизне.

Страха я не почувствовал. Почему — сам не знаю, но страха не было. Всё здесь остановилось, понял я. Остановилось и больше не движется. Как сказал полицейский инспектор — «окаменевшие кости девственной чистоты». Они мертвы абсолютно. Необратимо мертвы. И бояться тут нечего.

Я обошел всю комнату. В каждом кресле сидело по скелету. Итого — шесть. Все, кроме одного, были целыми и, похоже, пребывали скелетами уже очень долго. Эти люди умерли мгновенно и неожиданно — скелеты сохраняли непринужденные позы живых. Один застыл, уставившись в телевизор. Тот, разумеется, ничего не показывал. А скелет (судя по росту — наверняка мужчина) все сидел и буравил пустыми глазницами экран. Несуществующий взгляд, прикованный к несуществующему изображению. Еще двое замерли за столом — смерть настигла их в миг, когда они сели ужинать. Перед ними я различил тарелки и вилки с ножами. Не знаю, что они когда-то собирались есть. Еда в тарелках давно обратилась в белесый прах. Еще один умер в постели. Его скелет был неполным. От самого плеча у него не хватало левой руки.

Я закрыл глаза.

Что это значит, Кики? Что ты хочешь мне показать?

И вновь послышались каблучки. Откуда-то из другой комнаты. С какой именно стороны, я не понял. Мне даже почудилось — ниоткуда, ни с какой из сторон. Из пространства, которого нет. Но эта комната была тупиковой. Отсюда невозможно было выйти куда-то еще… Каблучки, удаляясь, поцокали еще немного и стихли. Затопившая всё тишина показалась мне такой вязкой, что я долго не мог пошевелиться. Наконец с трудом поднял руку и вытер пот со лба.

Кики снова исчезла.

Я вышел из комнаты. Через ту же дверь, в которую зашел. И напоследок обернулся. Шесть скелетов, как призраки, тускло белели в чернильной мгле. Казалось, они вот-вот очнутся, задвигаются. А сейчас просто ждут, когда я исчезну. Стоит мне уйти отсюда, как вспыхнет экран телевизора, а над тарелками со вкусным горячим ужином поднимется пар. Тихонько, старясь не потревожить их жизнь, я прикрыл за собой дверь и спустился по лестнице в пустую контору. Там ничего не изменилось — по-прежнему ни души. Старые газеты валялись на полу в точности там же, где и раньше.

Я подошел к окну и посмотрел на улицу. Фонари, как и прежде, заливали переулок белесым сиянием, к тротуарам прижимались все те же пикапы и грузовики. Совершенно пустой переулок. Солнце совсем зашло.

И тут я заметил кое-что новенькое. Поверх толстого слоя пыли на подоконнике лежал клочок бумаги. Небольшой, размером с визитку. На нем — семь цифр. Свежая бумага, яркая паста шариковой ручки. Незнакомый номер. На обороте — ничего. Просто белая бумага.

Я сунул бумажку в карман и вышел из конторы.

В коридоре я остановился — и с минуту стоял, напряженно вслушиваясь в тишину.

Но не услышал больше ни звука.

Это была тишина после смерти. Абсолютная тишина — как в трубке телефона с перерезанным проводом. Тишина тупика, из которого некуда выйти. Делать нечего — я вздохнул и спустился по лестнице. В холле первого этажа поискал вахтера — хотел спросить у него, что это за контора. Но его нигде не было. Я подождал немного, потом вдруг вспомнил о Юки и забеспокоился. Черт меня побери, сколько уже она сидит там, в машине? Чувство времени отказывало напрочь. Как долго я пробыл здесь? Двадцать минут? Или час? Сумерки давно превратились в ночь. А я бросил ее одну, мягко скажем, на не самой безопасной улице города… В общем, пора двигать обратно. Ничего нового я уже здесь не узнаю.

Я запомнил название переулка и вернулся к машине.

Юки с насупленным видом клевала носом на переднем сиденье и слушала радио. Я постучал, она подняла голову и отперла дверцу.

— Прости, — сказал я.

— Тут приходили всякие. Орали чего-то. В окна стучали, машину раскачивали, — сказала Юки бесцветным голосом и выключила радио. — Было очень страшно.

— Прости…

И тут она увидела мое лицо. На мгновение взгляд ее заиндевел: будто глаза потеряли цвет, и по ним пробежала легкая, еле заметная рябь — как по тихой воде от листа, упавшего с дерева. Губы задергались, будто пытаясь произнести нечто невыразимое.

— Эй… Где ты был и что ты там делал?

— Не знаю, — ответил я. Мой голос прозвучал непонятно откуда. Как и цоканье тех каблучков — совершенно не ясно, на каком расстоянии и с какой стороны. Я достал из кармана платок и медленно вытер лицо. Капли холодного пота казались плотными и упругими, как масло. — Сам не знаю. Где же я был?..

Юки прищурилась и, протянув руку, коснулась моей щеки. Мягкими, гладкими пальцами. Не отнимая их, она втянула носом воздух, словно к чему-то принюхиваясь. Ее носик чуть дернулся, ноздри раздулись и замерли. Не отрываясь, она смотрела мне прямо в глаза — будто разглядывала меня с расстояния не менее километра.

— Но ты что-то увидел, правда?

Я кивнул.

— Я знаю. Это словами не рассказать. Вообще никак не выразить. Когда пытаешься объяснить, никто не понимает. Но я — понимаю… — Она наклонилась и легонько прижалась щекою к моей щеке. Секунд, наверно, пятнадцать, мы просидели так, не шелохнувшись.

— Бедный, — вздохнула она наконец.

— Почему все так? — рассмеялся я. Мне совсем не хотелось смеяться, но по-другому было нельзя. — С какой стороны ни посмотри, я — обычный, абсолютно нормальный человек. И очень реалистичный. Почему меня постоянно затягивает в какую-то дикую, нелепую мистику?

— И действительно, почему? — сказала Юки. — Ты только у меня не спрашивай. Я — ребенок, а ты взрослый.

— И то правда, — признал я.

— Но твое настроение я понимаю.

— А я нет.

— Бессилие, — сказала она. — Когда тобой вертит какая-то огромная силища, и ты не можешь ничего изменить.

— Может, и так…

— В таких ситуациях вы, взрослые, обычно напиваетесь.

— Это уж точно, — кивнул я.

* * *
Мы отправились в бар «Халекулани». Не в открытый с бассейном, как в прошлый раз, а в самом отеле. Я заказал мартини, Юки — содовую с лимоном. Кроме нас, в баре не было ни одного посетителя. Лысеющий пианист средних лет с сосредоточенным, как у Рахманинова, лицом исполнял на рояле джазовые стандарты. Сначала «Stardust», потом «But Not For Me», и следом — «Moonlight in Vermont». Техника игры — безукоризненная, но слушать его было не очень интересно. Под конец он старательно отбарабанил прелюдию Шопена — и это, надо признать, получилось великолепно. Юки захлопала, пианист выдавил улыбку шириной ровно в два миллиметра и куда-то исчез.

Я уже допивал третий мартини, когда, закрыв глаза, вдруг снова увидел ту проклятую комнату. Точно сон наяву. Страшный сон, от которого сначала бросает в пот, и только потом с облегчением вздыхаешь: привидится же такое… Только это не сон. Я знаю, что это не сон, и Юки тоже знает. Она знает: я видел это. Шесть скелетов, добела отшлифованных временем. Какой во всем этом смысл? Неужели однорукий скелет — Дик Норт? Тогда кто остальные пятеро?

Что, черт возьми, хочет сказать мне Кики?

Вдруг вспомнив, я порылся в кармане, извлек найденный на подоконнике клочок бумаги, прошел к телефону и набрал загадочный номер. Трубку никто не брал. Каждый гудок проваливался в немую бездну, точно грузило спиннинга в морскую пучину. Я вернулся к бару, плюхнулся на свое место за стойкой и глубоко вздохнул.

— Завтра, если будут билеты, я возвращаюсь в Японию, — объявил я. — Что-то я здесь подзадержался. Отпуск вышел отличный, но теперь, я чувствую, мне пора. К тому же, я должен поскорей разобраться кое с чем в Токио.

Юки кивнула. Так, словно знала заранее, что я скажу.

— Давай. За меня не беспокойся. Если хочешь вернуться — лучше вернуться.

— А ты что будешь делать? Здесь останешься? Или со мной поедешь?

Она чуть пожала плечами.

— Поживу какое-то время у мамы. Я пока не хочу в Японию. Она ведь не откажется, если я попрошу?

Я кивнул и допил мартини.

— Ну, хорошо. Завтра отвезем тебя в Макаху. Да и мне напоследок не помешало бы еще раз поговорить с твоей матерью.

Мы вышли из бара, забрели в рыбный ресторанчик неподалеку от «Алоха-Тауэр» и в последний раз поужинали. Пока Юки расправлялась с омаром, я выпил виски, потом принялся за жареных устриц. Мы почти не разговаривали. В голове у меня началась какая-то дикая каша. Казалось, я вот-вот навеки засну, так и не дожевав устриц, и сам превращусь в скелет…

Юки то и дело поглядывала на меня. Не успели мы все доесть, как она заявила:

— По-моему, тебе пора спать. Ужасно выглядишь!

Вернувшись в номер, я включил телевизор и долго пил вино в одиночестве. Передавали бейсбол. «Нью-Йорк Янкиз» против «Балтимор Ориолз». Мне вовсе не хотелось смотреть бейсбол — мне просто хотелось, чтобы телевизор оставался включенным. Хоть какая-то связь с реальностью.

Я пил вино, пока не начал совсем клевать носом. И лишь тогда, спохватившись, снова достал из кармана листок, дотянулся до телефона и набрал непонятный номер. Как я и ожидал, безрезультатно. После пятнадцатого гудка я положил телефонную трубку, снова плюхнулся на диван и уставился в катодную трубку Брауна[122]. Я рассеянно наблюдал, как старина Уинфилд выбегает на подачу, когда вдруг осознал: в моей памяти что-то зудит, требуя внимания.

Что же?

Не сводя глаз с экрана, я попытался сосредоточиться.

Что-то одно похоже на что-то другое. Что-то одно переплетается с чем-то другим…

«Не может быть!» — осенило меня. Это казалось невероятным — и все же проверить стоило. Сжимая в пальцах листок с номером, я встал, вышел в прихожую и сверил номер на бумаге с номером, который Джун нацарапала карандашом на моей двери.

Полное совпадение.

Всё связано, подумал я. Всё замыкается друг на друга. И только я один не вижу ни малейшей логики в этой странной цепи.

* * *
Наутро я сходил в авиакассу и заказал билет на послеобеденный рейс. Затем выселился из гостиницы и отвез Юки к матери в Макаху. Еще до обеда я позвонил Амэ и сообщил, что на меня свалились срочные дела, и я вынужден сегодня же вернуться в Японию. Она особенно не удивилась. Сказала, что у нее для дочери место всегда найдется, и что я могу привезти Юки хоть завтра — никаких проблем.

День с самого утра выдался на редкость пасмурным. Очередной шквал дождя мог обрушиться в любую минуту — ничего странного. На все том же «мицубиси-лансере» я мчал по привычному хайвэю вдоль берега, выжимая сто двадцать в час под никогда не меняющийся рок-н-ролл.

— Ты прямо как Пэкмэн, — сказала вдруг Юки.

— Как кто? — переспросил я.

— Будто в тебе сидит Пэкмэн, — пояснила она. — И пожирает тебя изнутри. Твою душу, черточку за черточкой — пиип, пиип, пиип…

— Я плохо понимаю метафоры.

— Ну, что-то тебя грызет.

С минуту я молча вел машину, думая над ее словами.

— Иногда рядом с собой я ощущаю тень смерти, — сказал я. — Очень явственную, плотную тень. Так и кажется: смерть подобралась совсем близко. Еще немного — протянет костлявую руку и вцепится в горло. Но это не очень страшно. Потому что это всегда чья-то смерть, не моя. И рука еевечно тянется к чужому горлу. Только с каждой чужой смертью душа внутри все больше стирается, во мне остается все меньше меня… Почему?

Юки молча пожала плечами.

— Я сам не знаю, почему, — продолжал я. — Но смерть постоянно меня преследует. И при любой возможности показывается из какой-нибудь щели.

— Может, это и есть твой ключ? Может, как раз через смерть ты и связан с миром?

С минуту я размышлял над ее словами.

— М-да, — вздохнул я наконец. — Умеешь ты нагнать депрессию…

* * *
Дик Норт, похоже, всерьез огорчился, узнав, что я уезжаю. Пусть нас ничего и не связывало — между нами установились достаточно добрые отношения, чтобы он испытывал такие чувства. Да и я вполне искренне уважал его «лирический прагматизм». Прощаясь, мы пожали друг другу руки — и тут я снова вспомнил о комнате со скелетами. Неужели там действительно был Дик Норт?

— Слушай, а ты никогда не думал, какой смертью умрешь? — спросил я.

Он усмехнулся и задумался.

— На войне часто думал. Там ведь много способов умереть. Но в последнее время — почти не думаю. Некогда мне размышлять о таких премудростях. Все-таки на войне человек не так сильно занят, как в мирное время! — засмеялся он. — А почему ты спрашиваешь?

— Нипочему, — ответил я. — Так, интересно стало.

— Я подумаю, — пообещал он. — Снова увидимся — расскажу.

После этого Амэ выманила меня на прогулку. Неторопливо, плечом к плечу мы побрели с ней маршрутом, каким обычно бегают по утрам.

— Спасибо за все, — сказала она. — Я действительно вам благодарна. Просто я не умею это выразить как полагается. Но на самом деле… М-м… Я говорю серьезно. Мне кажется, с вашим появлением многое начало выправляться. От того, что вы с нами, почему-то все происходит как нужно. Мы с Юки отлично поговорили, стали лучше понимать друг друга. А теперь она даже приехала сюда пожить…

— Замечательно, — сказал я. Слово «замечательно» я употребляю лишь в особо тяжелых случаях, когда слов одобрения в голову не приходит, а промолчать неудобно. Но Амэ, конечно, этого не заметила.

— С тех пор, как вы с ней, девочка действительно успокоилась. Большинство ее психозов будто рукой сняло. Определенно, вы с ней совпадаете характерами. Уж не знаю, в чем именно… По-моему, в вас есть что-то общее. Как вы думаете?

— Не знаю, — пожал я плечами.

— А со школой как быть? — спросила она.

— Не хочет ходить — зачем заставлять? Ребенок ранимый, с очень сложным характером, из-под палки все равно ничего делать не станет. Лучше нанять ей репетитора, чтобы усвоила хотя бы самые необходимые вещи. Как ни верти, а стрессы экзаменов, бестолковые состязания, идиотские клубы по интересам, подчинение себя коллективу, лицемерные правила поведения — все это не для нее. Школа — не то место, куда человек обязан ходить против собственной воли. Некоторые могут прекрасно учиться и в одиночку. Куда важнее было бы раскрыть ее индивидуальные способности. И как можно гармоничнее развивать то, что есть только у нее. А там, глядишь, она и сама захочет опять ходить в школу. В любом случае, нужно дать человеку самому за себя решить, вы согласны?

— Да, пожалуй, — кивнула Амэ, выдержав долгую паузу. — Наверно, вы правы. Я и сама никогда не любила всю эту «коллективную жизнь», школу то и дело прогуливала… Так что я хорошо понимаю, о чем вы.

— Ну, а если хорошо понимаете — что вас тогда терзает? В чем проблема?

Она помотала головой — так энергично, что хрустнули позвонки.

— Да нет никакой проблемы! Просто… с Юки я никогда не была уверена в себе как мать. И никак не могла от этого отключиться. Думала: как же так, что она такое говорит — «в школу можно не ходить»? Когда в себе не уверен, становишься таким слабым, правда? Ведь обычно считается, что бросать школу — антиобщественно…

Я подумал, что ослышался. Антиобщественно?

— Я, конечно, не утверждаю, что прав на все сто… Кто знает, как все сложится. Может быть, ничего хорошего и не выйдет. Но мне кажется, если вы — как мать или как друг, все равно — постараетесь в реальной жизни показать своей дочери то, что вы хоть как-то связаны с ней; если сможете на практике убедить ее, что хоть как-то ее уважаете, — то она, ребенок с отличным чутьем, обопрется на вас — и запросто сделает все, что нужно, сама.

С минуту она молча брела, не вынимая рук из карманов. Потом повернулась ко мне:

— Я вижу, вы очень здорово понимаете, что она чувствует. Как это вам удается?

«Если стараешься что-то понять — что-нибудь поймешь обязательно», — хотел я ответить, но, понятное дело, смолчал.

Она сказала, что хочет отблагодарить меня за заботу и время, которое я уделил ее дочери.

— За это меня уже с лихвой отблагодарил господин Макимура. До сих пор ломаю голову, куда мне столько…

— Но я сама хочу! Он — это он, а я — это я. Я-то хочу отблагодарить вас со своей стороны! Если этого не сделать прямо сейчас — я забуду.

— Вот и забудьте, велика беда, — рассмеялся я.

Она свернула к скамейке, присела, достала из кармана рубашки сигареты и закурила. Зеленая пачка «сэлема» размякла от пота и потеряла форму. Неизменные птицы все насвистывали неизменные гаммы.

Довольно долго Амэ сидела и курила, не говоря ни слова. Точнее, затянулась она всего пару раз — а потом сигарета в застывших пальцах просто превратилась в пепел, который упал на траву к ее ногам. Вот так, наверное, выглядит умершее Время, вдруг подумал я. Время скончалось в ее руке, сгорело и белым пеплом опало на землю. Я слушал птиц и смотрел, как по дорожкам внизу разъезжают тележки садовников. С тех пор, как мы прибыли в Макаху, погода стремительно улучшалась. Только раз откуда-то с горизонта донеслись слабые раскаты грома, но тут же стихли. Словно какой-то неведомой силой растащило на клочья свинцовые тучи — и привычное солнце вновь залило лучами землю. На Амэ была грубая хлопчатая рубашка с короткими рукавами (для работы она надевала именно эту рубашку, всегда одну и ту же, рассовывала по нагрудным карманам ручки, фломастеры, зажигалку и сигареты), темных очков она в этот раз не надела — и при этом сидела на самом солнцепеке. Однако ни слепящее солнце, ни жара ее, похоже, совершенно не волновали. Хотя в том, что ей жарко, я не сомневался: на шее поблескивали капельки пота, а на синей рубашке кое-где проступили пятнышки влаги. Но она как будто ничего не чувствовала. То ли из-за духовной сосредоточенности, то ли от душевной разбросанности — не мне судить. В общем, так прошло минут десять. Десять минут ухода из времени и пространства в абсолютную ирреальность. Но сколько бы времени ни прошло — ей было все равно. Очевидно, категория времени не входила в список факторов, что обусловливают ее жизнь. А если и входила, то занимала там самое последнее место. Что выгодно отличало ее ситуацию от моей. Я опаздывал на самолет — и хоть ты тресни.

— Мне пора, — сказал я, взглянув на часы. — Перед вылетом еще за машину расплачиваться, поэтому лучше приехать пораньше.

Она поглядела куда-то сквозь меня, пытаясь сфокусировать взгляд хоть на чем-нибудь. Именно это выражение я не раз замечал на мордашке Юки. Из серии «Как бы ужиться с этой реальностью?» Что ни говори, а общих привычек и склонностей у мамы с дочкой хватало.

— Ах, да. Вы же торопитесь. Я забыла, — сказала она. И медленно покачала головой: раз влево, раз вправо. — Простите, задумалась о своем…

Я встал со скамейки и тем же маршрутом пошел обратно к коттеджу.

* * *
Они вышли проводить меня — все трое. Я наказал Юки поменьше объедаться мусором из всяких «макдональдсов». Та в ответ только губы поджала. Ладно, подумал я. Если рядом Дик Норт — надеюсь, хоть за это можно не беспокоиться.

Я развернул машину, глянул в зеркало заднего вида. Странная троица. Дик Норт, задрав руку повыше, энергично размахивал ею из стороны в сторону. Амэ вяло покачивала ладошкой, уставившись в пространство перед собой. Юки, отвернувшись вбок, ковыряла носком сандалии какой-то булыжник. И в самом деле — команда случайно встретившихся бродяг, затерянная на задворках нелепого Космоса. Просто не верилось, что я сам до последней минуты числился в составе их экипажа. Но дорога вскоре вильнула влево, и их отражения исчезли. Впервые за долгое время я был совершенно один.

* * *
Я наслаждался одиночеством. Это вовсе не значит, что меня, к примеру, напрягало общество Юки. Просто — очень неплохо бывает иногда остаться одному. Ни с кем не советуешься, прежде чем что-нибудь сделать. Ни перед кем не оправдываешься, если что-то не получилось. Глупость сморозил — сам пошутишь над собой, сам же и посмеешься. Никто не упрекнет — мол, ну и дурацкие у тебя шуточки. А скучно станет — упрешься взглядом в пепельницу, и дело с концом. И никто не скажет: «Эй, ты чего на пепельницу уставился?» В общем, не знаю, хорошо это или плохо — к одинокой жизни я уже слишком привык.

Как только я остался один, цвета и запахи вокруг совсем немного, но изменились. Я вздохнул поглубже — и почувствовал, что в груди стало просторнее. Наконец, нашарив по радио джазовую волну, я ощутил себя совсем свободно — и под Ли Моргана с Коулменом Хоукинсом погнал машину к аэропорту. Тучи, еще недавно застившие все небо, теперь расползались, как крысы по углам, прижимаясь рваными клочьями к горизонту. Неутомимый пассат, поигрывая листьями пальм у дороги, уносил эти тучи все дальше и дальше на запад. «747-й» набирал высоту под крутым углом — точно огромный серебряный гвоздь, зачем-то заброшенный в небо.

Я остался один — и все мысли повылетали из головы. Я чувствовал, что в голове вдруг резко полегчало. И мое бедное сознание не в состоянии справиться с такой разительной переменой. Но все-таки — не думать ни о чем было очень приятно. Вот и не думай, сказал я себе. Ты на Гавайях, черт тебя побери — зачем здесь вообще о чем-то думать? Я выкинул из головы все, что в ней еще оставалось, и сосредоточенно погнал машину вперед, насвистывая «Stuffy» — а потом и «Side-Winder» — свистом, напоминающим средней силы сквозняк. Ветер на спуске при ста шестидесяти в час завывал, как безумный. После съезда с холма дорогу вывернуло под резким углом — и передо мною во весь горизонт разлилась свежая синева Тихого океана.

Итак, подумал я. Вот и закончился отпуск. Плохое ли, хорошее — все когда-нибудь да заканчивается.

Добравшись до аэропорта, я вернул машину, зарегистрировался у стойки «Всеяпонских Авиалиний» и напоследок, отыскав телефон-автомат, еще раз набрал загадочный номер. Как я и предполагал — никакого ответа. Лишь тоскливые гудки, готовые впиваться мне в ухо до бесконечности. Я повесил трубку и какое-то время простоял, уставившись на автомат. Насмотрелся, плюнул и, перейдя в зал первого класса, принялся за джин-тоник.

Токио, подумал я. Но ничего привычно-токийского в памяти не всплывало.

Глава 31

Вернувшись в квартирку на Сибуя, я наскоро просмотрел почту последнего месяца и прослушал сообщения на автоответчике. Что в почте, что по телефону — абсолютно ничего нового. Мелкая рабочая рутина, как всегда. Приглашение на собеседование для выпуска очередного буклета, жалобы на то, что я исчез в самый нужный момент, новые заказы и прочее в том же духе. Отвечать на это было выше моих сил, и я решил послать всех подальше. С одной стороны — чем тянуть резину, оправдываясь перед каждым в отдельности, лучше уж одним махом выполнить все, что от тебя требуют, и дело с концом. И время сберегаешь, и кошки на душе не скребут. С другой стороны — я слишком хорошо уяснил для себя: однажды начав разгребать этот снег, завязнешь так, что руки уже больше ни до чего не дотянутся. Поэтому в один прекрасный день просто придется послать всех к чертям. Конечно, это невежливо, и репутация может пострадать. Но в моем-то случае, слава богу, хотя бы о деньгах в ближайшее время можно не беспокоиться. А дальше — будь что будет. До сих пор я выполнял все, что мне говорили, и не пожаловался ни разу. И теперь могу хоть немного пожить как хочу. В конце концов, тоже право имею.

Затем я позвонил Хираку Макимуре. Трубку снял Пятница и сразу же соединил меня с хозяином. Я вкратце отчитался. Дескать, Юки на Гавайях расслабилась и отдохнула как следует, никаких проблем не возникло.

— Отлично, — сказал Хираку Макимура. — Я тебе крайне благодарен. Завтра позвоню Амэ. Денег, кстати, хватило?

— Более чем. Даже осталось.

— Остаток потрать как хочешь. Не забивай себе голову.

— У меня к вам один вопрос, — сказал я. — Насчет женщины.

— А! — среагировал он как ни в чем не бывало. — Ты об этом…

— Откуда она?

— Из клуба интимных услуг. Сам подумай, откуда ж еще. Ты ведь с ней, я надеюсь, не в карты всю ночь играл?

— Да нет, я не об этом. Как получается, что из Токио можно заказать женщину в Гонолулу? Мне просто интересно. Чистое любопытство, если угодно.

Хираку Макимура задумался. Видимо, над природой моего любопытства.

— Ну, что-то вроде международной почты с доставкой на дом. Звонишь в токийский клуб и говоришь: в Гонолулу там-то и там-то, такого-то числа, во столько-то требуется женщина. Они связываются с клубом в Гонолулу, с которым у них контракт, и требуемая женщина доставляется когда нужно. Я плачу клубу в Токио. Они берут комиссионные и пересылают остаток в Гонолулу. Там тоже берут свои комиссионные — и остальное отходит женщине. Удобно, согласись. На свете, как видишь, существует много разных систем…

— Похоже на то, — согласился я. Стало быть, международная почта…

— Конечно, денег стоит — но ведь и правда удобно! Получаешь отличную женщину прямо в постель хоть на Северном полюсе. Заказал из Токио — и езжай куда нужно, там уже искать не придется. И безопасность гарантирована. Никаких «хвостов» за ней не появится. Плюс — все можно списать на представительские расходы.

— Ну, а телефона этого клуба вы мне, случаем, не подскажете?

— А вот этого не могу. Строгая конфиденциальность. Такие вещи открывают только членам клуба. А чтобы стать членом, нужно соответствовать очень жестким требованиям. Тут и деньги приличные нужны, и общественное положение… В общем, тебе не светит. И не пытайся. Достаточно и того, что, рассказывая тебе об этом, я уже нарушил кое-какие членские обязательства. Учти — я пошел на это исключительно из личной симпатии к тебе…

Я поблагодарил его за исключительную симпатию.

— И как — хорошая попалась женщина? — полюбопытствовал он.

— О да. Пожаловаться не на что.

— Ну, слава богу. Я ведь так и заказывал: мол, уж подберите что получше, — сказал Хираку Макимура. — Как ее звали-то?

— Джун, — сказал я. — Как «июнь» по-английски.

— Июньская Джун… — повторил он. — Белая?

— В смысле?

— Ну, белокожая?

— Да нет… Южная Азия какая-то.

— Хм. Занесет еще раз в Гонолулу — надо будет попробовать…

Больше говорить было не о чем. Я распрощался и повесил трубку.

Затем я позвонил Готанде. Как обычно, наткнулся на автоответчик. Оставил сообщение — дескать, я вернулся, звони мне домой. И, поскольку уже вечерело, завел старушку «субару» и поехал на Аояма за продуктами. Добрался до «Кинокуния», опять закупил дрессированных овощей. Наверное, где-нибудь в горных долинах Нагано разбиты фирменные поля «Кинокуния» для тренировки овощей на выживаемость. Просторные поля за колючей проволокой — густой и высокой, как в концлагере из фильма «Большой побег»[123]. Со сторожевыми вышками и вооруженной охраной. Там муштруют сельдерей и петрушку. Очень антисельдерейскими и петрушконенавистническими методами. Думая обо всем этом, я купил овощей, мяса, рыбы, соевого творога, набрал каких-то солений. И вернулся домой.

Готанда не позвонил.

На следующее утро я зашел в «Данкин Донатс», позавтракал, а потом отправился в библиотеку и просмотрел газеты за минувшие полмесяца. Я искал любую информацию о расследовании по делу Мэй. От корки до корки прочесал «Асахи», «Майнити» и «Ёмиури», — но не нашел об этом ни строчки. Широко обсуждались результаты выборов, официальное заявление Левченко, неповиновение учеников в средних школах. В одной статье даже говорилось, что песни «Бич Бойз» признаны «музыкально некорректными», из-за чего отменен их концерт в Белом Доме. Тоже мне умники. Если уж «Бич Бойз» преследовать за «музыкальную некорректность», то Мика Джеггера следовало бы трижды сжечь на костре. Так или иначе, о женщине, задушенной чулками в отеле Акасака, газеты не сообщали ни слова.

Тогда я принялся за «Бэк-Намбер» — еженедельный журнальчик скандальной хроники. И только перелопатив целую стопку, нашел единственную статью на целую страницу. «Красотка из отеля, задушенная голой». Заголовочек, черт бы их всех побрал… Вместо фотографии трупа — черно-белый набросок, сделанный художником-криминалистом. Видимо, из-за того, что в журналах нехорошо публиковать фотографии трупов. Женщина на рисунке, если вглядеться, и правда была похожа на Мэй. Хотя, возможно, мне так только казалось, поскольку я понимал: это — Мэй. Не знай я, что случилось — может, и не догадался бы. Все детали лица переданы очень точно — но для настоящего сходства не хватало самого главного: выражения. Это была мертвая Мэй. В живой, настоящей Мэй было тепло и движение. Живая Мэй в любую секунду чего-то хотела, о чем-то мечтала, над чем-то думала. Нежная, опытная Королева-Гордячка — Разгребательница Физиологических Сугробов. Потому я и смог принять ее как иллюзию. А она — так невинно прокуковать поутру… Теперь, на рисунке, ее лицо казалось каким-то убогим и грязным. Я покачал головой. Потом закрыл глаза и медленно, глубоко вздохнул. Эта картинка заставила меня до конца осознать: Мэй действительно мертва. Именно теперь я воспринял факт ее смерти — а точнее, отсутствия жизни — куда явственнее, чем когда разглядывал фотографию трупа. Абсолютно мертва. На все сто процентов. И уже никогда не вернется обратно. Черное Ничто поглотило ее. Безысходность затопила мне душу, как битум, высыхая и каменея внутри.

Язык статьи оказался таким же убогим и грязным. В первоклассном отеле Х. на Акасака обнаружен труп молодой женщины, предположительно лет двадцати, задушенной чулками в номере. Женщина голая, при ней — никаких документов. В номер заселилась под вымышленной фамилией и т. п.; в целом — все, что мне уже рассказали в полиции. Нового для меня было совсем немного. А именно: полиция вышла на подпольную организацию — ту, что предоставляет женщин по вызову в первоклассные отели — и продолжает расследование. Я вернул стопку «Бэк-Намбера» на журнальную полку, вышел в фойе, сел на стул и задумался.

Что заставило их копать среди шлюх? Неужели нашлись какие-то улики или доказательства? Но — не буду же я, в самом деле, звонить в полицию и спрашивать у Рыбака или у Гимназиста: как там, кстати, двигается наше дело?.. Я вышел из библиотеки, наскоро перекусил в забегаловке по соседству и побрел по городу куда глаза глядят. Может, на ходу придумаю что-то разумное, надеялся я. Бесполезно. Весенний воздух — невнятный, тяжелый — вызывал мурашки по всему телу. В голове все разваливалось, я никак не мог сообразить, как и о чем лучше думать. Добрел до парка при храме Мэйдзи, лег на траву и уставился в небо. И начал думать о шлюхах. Значит, международная почта. Заказываешь в Токио — трахаешь в Гонолулу. Все по системе. Профессионально, стильно. Никакой грязи. Очень по-деловому. Доведи любую непристойность до ее крайней степени — и к ней уже не применимы критерии добра и зла. Ибо дальше речь идет уже о чьих-то персональных иллюзиях. А с рождением Персональной Иллюзии все моментально начинает циркулировать как самый обычный товар. Развитой Капитализм выискивает эти товары, расковыривая любые щели. Иллюзия. Вот оно, ключевое слово. Если даже проституцию — с ее половой и классовой дискриминацией, сексуальными извращениями и черт знает чем еще — завернуть в красивую обертку и прицепить к ней имя поблагозвучнее, получится превосходный товар. Эдак скоро можно будет выбирать себе шлюху из каталога на прилавках «Сэйбу»[124]. Все очень пристойно. You can rely on me.

Рассеянно глядя в весеннее небо, я думал том, что мне хочется женщину. Причем, по возможности, не какую угодно — а ту, из Саппоро. «Юмиёси-сан». А что? С ней-то как раз нет ничего невозможного. Я представил, как просовываю ногу между ее дверью и косяком — прямо как тот полицейский инспектор — и говорю: «Ты должна переспать со мной. Так надо». И потом мы занимаемся с ней любовью. Бережно, словно развязывая ленточку на подарке ко дню рождения, я раздеваю ее. Снимаю пальто, потом очки, свитер. И она превращается в Мэй. «Ку-ку! — улыбается Мэй. — Как тебе мое тело?»

Я собрался было ответить, но наступила ночь. Рядом со мною — Кики. На спине ее — пальцы Готанды. Открывается дверь, входит Юки. Видит, как я занимаюсь любовью с Кики. Я, не Готанда. Только пальцы — Готанды. Но трахаюсь я. «Невероятно, — говорит Юки. — Просто невероятно!»

— Да нет же, все не так, — говорю я.

— Что происходит? — спрашивает Кики.

Сон наяву.

Дикий, заполошный, бессмысленный сон среди бела дня.

Всё не так, — говорю я себе. — На самом деле, я хочу переспать с Юмиёси-сан! Бесполезно. Всё слишком перемешалось. Все контакты перепутались. Первым делом я должен распутать контакты. Иначе не получится ни черта.

* * *
Я вышел из парка Мэйдзи, заглянул на Харадзюку в одну отличную кофейню и выпил горячего крепкого кофе. А затем не спеша вернулся домой.

Ближе к вечеру позвонил Готанда.

— Слушай, старик, сейчас совершенно нет времени, — сказал он. — Может, попозже встретимся? Скажем, часиков в девять?

— Давай в девять, — согласился я. — Мне-то все равно делать нечего.

— Ну и славно. Съедим чего-нибудь, выпьем. В общем, я за тобой заеду!

Я распаковал дорожную сумку, собрал все чеки, накопившиеся за путешествие, и рассортировал их на те, которые отправлю Хираку Макимуре, и те, что готов оплатить сам. Половину расходов на питание, как и оплату джипа, пускай берет на себя он. А также все, что Юки покупала себе сама (доска для сёрфинга, магнитола, купальник, et cetera[125]). Я составил список расходов, вложил в конверт вместе с деньгами (обналиченные в банке остатки дорожных чеков) и подписал конверт, чтобы отправить как можно скорее. Подобные канцелярские формальности я всегда выполняю быстро и скрупулезно. Не потому, что очень нравится, — на свете не бывает людей, которым бы нравилось канцелярское дело. Просто не люблю проволoчек с деньгами.

Покончив с бухгалтерией, я отварил шпинат, перемешал его с мелкой сушеной рыбешкой, добавил немного сакэ — и начал пить темный «Кирин»[126], закусывая всем этим. Впервые за долгое время решил не спеша перечитать рассказы Харуо Сато[127]. Стоял ранний вечер, и на душе было легко без особой на то причины. Синий закат невидимой кистью закрашивал небо — слой за слоем, пока не стало совсем темно. Устав от чтения, я поставил Сотый опус Шуберта в исполнении трио Стерна-Роуза-Истомина. Вот уже много лет, когда приходит весна, я слушаю эту пластинку. И всегда поражаюсь, как точно подходит мелодия к тонкой, едва уловимой тоске весенних ночей. Синей бархатной мглою заливающая меня изнутри, Весенняя Ночь… Я закрыл глаза — и в этой синей мгле увидел тусклые силуэты скелетов. Жизнь растворилась в бездне, и только воспоминания оставались тверды, как кость.

Глава 32

В восемь сорок приехал Готанда на своем «мазерати». При одном виде этой махины у моего подъезда возникало ощущение, будто кто-то ошибся адресом. Но винить в этом некого. Просто бывает, что какие-то вещи фатальным образом не подходят друг другу. Когда-то моему подъезду не подходил его «мерседес» — а теперь и «мазерати» не лез ни в какие ворота. Ничего не попишешь. Разные люди — разные жизни…

На Готанде были обычный серый пуловер, обычная мужская сорочка и очень простые брюки. Но даже в такой одежде он бросался в глаза. Будто какой-нибудь Элтон Джон в лиловом пиджаке и оранжевой сорочке, выкидывающий на сцене свои коленца. Готанда постучал, я открыл дверь, он увидел меня и радостно хохотнул.

— Если хочешь, можно и у меня посидеть, — предложил я, уловив в его взгляде странный интерес к моему жилищу.

— Буду только рад, — ответил он, застенчиво улыбнувшись. От такой улыбки хозяева тут же предлагают гостям — да оставайтесь хоть на неделю.

Несмотря на тесноту, моя квартирка, похоже, произвела на него впечатление.

— Ностальгия! — произнес он мечтательно. — Было время, сам такую снимал. Пока меня не раскрутили, то есть…

В устах любого другого человека эти слова прозвучали бы чистым снобизмом. Но не в устах Готанды. У него это звучало как искренний комплимент — и не более.

Квартирка моя состояла из четырех помещений: кухня, ванная, гостиная, спальня. Все очень тесные. Причем кухня скорее напоминала расширенный коридор. Я втиснул туда узенький буфет с кухонным столиком — и больше уже ничего не влезало. Точно так же в спальне: кровать, платяной шкаф и письменный стол сожрали все свободное место. Лишь гостиная худо-бедно сохраняла немного пространства для жизни — просто туда я почти ничего не ставил. Всей мебели — этажерка с книгами, полка с пластинками да стереосистема. Ни стола, ни стульев. Только две огромные подушки «маримекко»[128]: одну на пол, другую к стене, и получается довольно комфортно. А понадобился письменный столик — достаешь раскладной из шкафа, и все дела.

Я показал Готанде, как обращаться с подушками, разложил столик, принес из кухни темного пива с соленым шпинатом. И поставил еще раз Шуберта.

— Высший класс! — одобрил Готанда. И не то чтобы комплимента ради — похоже, действительно оценил.

— Давай, еще что-нибудь приготовлю? — предложил я.

— А тебе не лень?

— Да нет… Чего там, раз — и готово. Я, конечно, не лучший повар на свете — но уж закуску-то к пиву всегда приготовить смогу.

— А можно посмотреть?

— Конечно, — разрешил я.

Я смешал зеленый лук и телятину, жаренную с солеными сливами, добавил сушеного тунца, смеси из морской капусты с креветками в уксусе, приправил хреном васаби с тертой редькой вперемешку, все это нашинковал, залил подсолнечным маслом и потушил с картошкой, добавив чеснока и мелко резанного салями. Соорудил салат из подсоленных огурцов. Со вчерашнего ужина оставались тушеные водоросли и соленые бобы. Их я тоже отправил в салат, и для пущей пряности не пожалел имбиря.

— Здорово… — вздохнул Готанда. — Да у тебя талант!

— Ерунда. Проще простого. Я же ничего тут сам не готовил. Руку набил — и стряпаешь такое за пять минут. Вся премудрость — сколько чего смешивать.

— Гениально! У меня никогда не получится, — не унимался Готанда.

— Ну, а у меня никогда не получится изображать дантиста. У каждого свой способ жизни. Different strokes for different folks…

— И то правда, — согласился он. — Слушай, а ничего, если я сегодня уже не пойду на улицу, а заночую прямо у тебя? Ты как, не против?

— Да ради бога, — сказал я.

И мы стали пить темное пиво, закусывая моей стряпней. Закончилось пиво — перешли на «Катти Сарк». И поставили «Слай энд зэ Фэмили Стоун». Потом — «Дорз», «Роллинг Стоунз» и «Пинк Флойд». Потом — «Surf's Up» из «Бич Бойз». Это была ночь шестидесятых. Мы слушали «Лавин Спунфул» и «Три Дог Найт». Загляни к нам на огонек инопланетяне — наверняка подумали бы: «Так вот где искривляется Время!»

Но инопланетяне не заглянули. Зато после десяти за окном зашелестел мелкий дождик — очень легкий, мирный, от которого наконец-то осознаешь, что вообще живешь на свете, под звуки бегущей с крыши воды. Дождь, безобидный и тихий, как покойник.

Ближе к ночи я выключил музыку. Все-таки стены у меня — не то что у Готанды. На рок-н-ролл после одиннадцати соседи жаловаться начнут. Музыка смолкла — и под шелест дождя мы заговорили о мертвых.

— Расследование убийства Мэй, похоже, с тех пор никуда не продвинулось, — сообщил я.

— Знаю, — кивнул он. Видно, тоже проверял газеты с журналами в поисках любых упоминаний о ее гибели.

Я откупорил вторую «Катти Сарк», налил обоим и поднял стакан за Мэй.

— Полиция вышла на организацию, которая поставляет девчонок по вызову, — сказал я. — Наверное, что-то пронюхали. Не исключено, что до тебя попробуют дотянуться с той стороны.

— Возможно. — Готанда чуть нахмурился. — Но, думаю, все обойдется. Я ведь тоже между делом порасспрашивал людей у себя в конторе. Дескать, а что, эта Организация и правда сохраняет полную конфиденциальность? И представь себе — похоже, они с политиками связаны. Сразу несколько крупных чиновников получают куски от их пирога. То есть, если даже полиция их накроет, — до клиентов ей добраться не дадут. Руки коротки. Да и у моей конторы в политике тоже влияние есть. Многие звезды дружат с дядями в высоких кабинетах. Даже на якудзу выход имеется, если понадобится. Так что от таких нападок защита всегда найдется. Я ведь для своей фирмы — золотая рыбка. Разразись вокруг меня скандал — упадет в цене мой экранный имидж, и пострадает, в первую очередь, сама контора. Они же на мне столько денег делают — закачаешься! Конечно, если б ты выдал мое имя полиции — меня бы взяли за жабры всерьез. Ведь ты — единственное звено, которое связывает меня с убийством напрямую. Тогда никакая защита сработать бы не успела. Но теперь беспокоиться не о чем — проблема лишь в том, какая политическая система сильнее.

— Ну и дерьмо этот мир, — сказал я.

— Ты прав… — согласился он. — Дерьмовее не придумаешь.

— Два голоса за «дерьмо».

— Что? — не понял Готанда.

— Два голоса за «дерьмо». Предложение принято.

Он кивнул. И затем улыбнулся:

— Вот-вот! Два голоса за «дерьмо». До какой-то девчонки задушенной никому и дела нет. Все спасают лишь собственные задницы. Включая меня самого…

Я сходил на кухню и вернулся с ведерком льда, галетами и сыром.

— У меня к тебе просьба, — сказал я. — Не мог бы ты позвонить в эту самую Организацию и задать им пару вопросов?

Он подергал себя за мочку уха.

— А что ты хочешь узнать? Если насчет убийства — бесполезно. Никто ничего не скажет.

— Да нет, с убийством — никакой связи. Хочу кое-что узнать об одной шлюшке из Гонолулу. Просто я слышал, что через некую организацию можно заказать себе девочку даже за границей.

— От кого слышал?

— Да так… От одного человека без имени. Подозреваю, что организация, о которой рассказывал он, и твой ночной клуб — одна контора. Потому что без высокого положения, денег и сверхдоверия туда тоже никому не попасть. Таким, как я, например, лучше вообще не соваться.

Готанда улыбнулся.

— Да, я от наших тоже слышал, что можно купить девочку за границей. Сам, правда, никогда не пробовал. Наверное, та же организация… И что ты хочешь спросить про шлюшку из Гонолулу?

— Работает ли у них в Гонолулу южноазиатская девочка по имени Джун.

Готанда немного подумал, но больше ничего не спросил. Только достал из кармана блокнот и записал имя.

— Джун… Фамилия?

— Перестань. Обычная девчонка по вызову, — сказал я. — Просто Джун — и всё. Как «июнь» по-английски.

— Ну, ясно. Завтра позвоню, — пообещал он.

— Очень меня обяжешь, — сказал я.

— Брось. По сравнению с тем, что для меня сделал ты, — такой пустяк, что и говорить не стоит, — сказал он задумчиво и, оттянув пальцами кожу на висках, сузил глаза. — Кстати, как твои Гавайи? Один ездил?

— Кто же на Гавайи один ездит? С девочкой, понятное дело. С просто пугающе красивой девочкой. Которой всего тринадцать.

— Ты что, спал с тринадцатилетней?

— Иди к черту! Ребенку и лифчик-то не на что пока надевать…

— Тогда чем же ты на Гавайях с ней занимался?

— Обучал светским манерам. Рассказывал, что такое секс. Ругал Боя Джорджа. Ходил на «Инопланетянина». В общем, скучать не пришлось…

С полминуты Готанда изучал меня взглядом. И только потом засмеялся, разомкнув губы на какую-то пару миллиметров.

— А ты странный, — сказал он. — Все, что ты делаешь, — какое-то странное, ей-богу. Почему так?

— И действительно — почему? — переспросил я. — Я ведь не специально так делаю. Сама ситуация направляет меня в какое-то странное русло. Как и тогда, с Мэй. Вроде никто ни в чем не виноват. А вон как все повернулось…

— Хм-м! — протянул он. — Ну, хоть понравилось, на Гавайях-то?

— Еще бы!

— Загорел ты отлично.

— А то…

Готанда отхлебнул виски и захрустел галетами.

— А я тут, пока тебя не было, с женой встречался несколько раз, — сказал он. — Так здорово. Наверное, странно звучит, но… спать с бывшей женой — отдельное удовольствие.

— Понимаю, — кивнул я.

— А ты бы не хотел со своей бывшей повидаться?

— Бесполезно. Она скоро замуж выходит. Я разве не говорил?

Он покачал головой.

— Нет. Ну, что ж… Жаль, конечно.

— Да нет! Лучше уж так. Мне — не жаль, — сказал я. И сам с собой согласился: а ведь правда, так будет лучше всего. — Ну, и что у вас двоих будет дальше?

Он опять покачал головой.

— Безнадега… Полная безнадега. Другого слова не подберу. С какой стороны ни смотри — просто нет будущего. Так, как сейчас, — вроде все отлично. Украдкой встречаемся, едем в какой-нибудь мотель, где даже на лица никто никогда не смотрит… Мы так здорово успокаиваемся, когда вместе. И в постели она — просто чудо, я тебе, кажется, уже говорил. Ничего объяснять не приходится, чувствуем друг друга без слов. Настоящее понимание. Гораздо глубже, чем когда женаты были. Ну, то есть — я люблю ее, если уж говорить прямо. Но до бесконечности все это, конечно, продолжаться не может. Тайные свидания в мотелях изматывают. Репортеры, того и гляди, разнюхают — не сегодня, так завтра. Камерой щелк — и готово: скандал на весь свет. Случись такое — нам все кости перемоют. А может, и костей не оставят. Мы с ней на очень шаткий мостик ступили — вот в чем вся ерунда. Идти по нему тяжело, устаешь страшно. Чем так мучиться, вылезли бы из подполья на свет — да и жили бы вдвоем, как нормальные люди. Просто мечта! Еду готовить вместе, гулять где-нибудь каждый вечер. Даже ребенка родить… Только с ней это даже обсуждать бесполезно. Мне с ее семейством не помириться никогда. Слишком они мне в жизни нагадили, и слишком прямо я высказал им все, что о них думаю. Обратно дороги нет. Если б я мог решать это с ней один на один, отдельно от семейства — как бы все было просто! Но как раз на это она не способна. Эта чертова шайка использует ее холодно и расчетливо, как инструмент. Она и сама это понимает. А порвать с ними — не в состоянии. Они с предками — все равно что сиамские близнецы. Слишком сильная зависимость. Не разойтись никак. И выхода нет.

Готанда поболтал стаканом, перекатывая льдинки на донышке.

— Чертовщина какая-то, а? — усмехнулся он. — Могу позволить себе, в принципе, что угодно. Только не то, чего на самом деле хочу!

— Похоже на то, — согласился я. — Даже не знаю, что посоветовать. В моей жизни было слишком мало того, что я мог бы себе позволить.

— Да брось ты, ей-богу! — не согласился он. — Хочешь сказать, что тебе не очень-то и хотелось? Ну, вот, «мазерати» или апартаменты на Адзабу — неужели не хочешь?

— Не настолько сильно, — поправил я. — Сейчас у меня в этом нет никакой потребности. Сегодня подержанная «субару» и эта каморка удовлетворяют меня на все сто. Ну, может, «удовлетворяют» — слишком сильное слово… Но у меня с ними душевная совместимость. Я в них расслабляюсь. Никакого напряжения. Хотя, конечно, если со временем другое потребуется — может, чего-нибудь и захочу.

— Да нет же! «Потребность» — это не то. Наши потребности не рождаются сами по себе. Их нам изготавливают и подносят на блюдечке. Вот, например, мне всегда было до лампочки, где и в какой квартире жить. Небоскребы на Итабаси, спальные районы в Камэдо или элитные кварталы в Тюо-ку — все равно. Крыша над головой да покой в доме — больше ничего не нужно. Вот только моя контора так не считает. Говорят, если ты звезда — изволь жить в Минато-ку. И, даже не спрашивая, подбирают мне жилье на Адзабу. Кретины. Ну, что там есть, на этом Адзабу? Дорогие паршивые рестораны, которыми заправляют салоны мод, уродина-телебашня, да толпы всяких дур шарахаются с визгом по улицам до утра. И все!.. И с «мазерати» — та же история. Я бы сам на «субару» ездил. Отличная машина, как раз по мне. И бегает здорово. И вообще, скажи ты мне — что делать такому гробу, как «мазерати», на улицах Токио? Это же дерьмо в чистом виде!.. Но контора и тут за меня решила. Не пристало, мол, звезде разъезжать на «субару», «блюбёрде», или «короне». И вот — пожалуйста, «мазерати». Хоть и не новая, денег стоила будь здоров. До меня на ней разъезжала крутая певица энка[129]

Он плеснул виски в стакан с растаявшим льдом, сделал глоток. И просидел с минуту, нахмурившись.

— Вот в каком мире жить приходится. Обеспечил себе жильё в центре, западную иномарку да «ролекс» — и ты уже «высший класс». Дерьмо. Никакого же смысла! Вот я о чем говорю. Наши «потребности» — это то, что нам подсовывают, а вовсе не то, чего мы сами хотим. Подсовывают на блюдечке, понимаешь? То, чего люди в жизни никогда не хотели, им впаривают как иллюзию жизненной необходимости. Делать это — проще простого. Зомбируй их своей «массовой информацией», и все дела. Если жилье — то в центре, если машина — то «БМВ», если часы — то «ролекс», и так далее. Повторяй почаще — одно и то же, разными способами, по триста раз на дню. Очень скоро они и сами в это поверят — и зачастят за тобой, как мантру: жильё — в центре, тачка — «БМВ», часы — «ролекс»… И каждый будет стремится все это приобрести — только чтобы почувствовать свою исключительность. Чтобы наконец стать не таким, как все. И не сможет понять одного: само стремление как раз и делает его таким, как все! Но на подобные премудрости у него уже воображения не хватает. Для него эта мантра — всего лишь информация. Милая сердцу иллюзия. Для всеобщего пользования — и, конечно же, для всеобщего блага. Как мне все это осточертело! Веришь, нет? Осточертела собственная жизнь. Хотелось бы жить по-другому — лучше, честнее. Но не получается. Слишком крепко контора за горло взяла. И рядит меня, точно куклу, в те наряды, какие ей хочется. Я задолжал им столько, что и пикнуть не смею. Попробуй заговорить с ними о том, чего сам хочу, — и слушать никто не станет! Только скажут — очнись, парень. Живешь в шикарной квартире, ездишь на «мазерати», носишь часы «патек-филипп», спишь с самыми дорогими шлюхами города. Да куча народу обзавидовалась бы такой жизни, чего тебе еще надо?.. Но, понимаешь, ведь это — совсем не то, чего я в жизни хочу! А то, чего я действительно хочу, мне недоступно, пока я живу такой жизнью…

— Что, например? Любовь? — спросил я.

— Да — например, любовь. Душевный покой. Крепкая семья. Жизнь простая и искренняя… — тихо сказал Готанда. И показал мне ладони. — Вот, смотри. В эти руки, если захочу, я теперь могу получить сколько угодно чужого дерьма. Вот чего я добился. И кичиться мне этим, поверь, совсем неохота.

— Я знаю. Ты и не выглядишь кичливым, не бойся. Ты абсолютно прав.

— То есть, я могу позволить себе все, что в голову взбредет. Бездна возможностей. У меня был свой шанс, и способности были. А кем я в итоге стал? Куклой! Захочу — почти любая из этих девчонок на улице будет в моей постели. Я не преувеличиваю, это действительно так. Но с тем, кого на самом деле хочу, вместе быть не могу…

Готанда, похоже, крепко набрался. Выражение лица совершенно не изменилось, но болтал он явно больше обычного. Впрочем, не скажу, что я не понимал его желания набраться. Перевалило за полночь, и я спросил, готов ли он сидеть дальше.

— Давай! Завтра мне до обеда на работу не надо. Или, может, тебе вставать рано?

— За меня не волнуйся. Я по-прежнему не знаю, чем бы заняться, — сказал я.

— Уж прости, что навязался на твою голову… Но, кроме тебя, мне совершенно не с кем поговорить. Это правда. Ни с кем не могу об этом. Скажи я кому-нибудь — мол, на «субару» мне в сто раз лучше, чем на «мазерати», так меня просто за сумасшедшего примут! И заведут мне психоаналитика. Сейчас это модно. Дерьмо высшей пробы. Личный психиатр кинозвезды. Все равно что профессиональный ассенизатор… — Он прикрыл глаза. — Что-то опять я сегодня… всё жалуюсь да чушь болтаю, да?

— Ну, слово «дерьмо» ты уже произнес раз двадцать.

— Серьезно?

— Но если хочешь еще — валяй, выговаривайся.

— Да нет… хватит, пожалуй. Спасибо тебе. Извини — плачусь тебе в жилетку все время. Но все, все, все, кто меня окружает — не люди, а какое-то засохшее дерьмо. Меня от них физически тошнит. Просто блевота к горлу подкатывает, я не шучу…

— Ну, и блевал бы.

— Настоящее дерьмо, так и кишит вокруг! — добавил он, и правда борясь с позывом. — Сборище вампиров — отсасывают страстишки большого города и тем живут. Не все, конечно. Порядочные люди редко, но встречаются. Только дерьма все равно в тысячу раз больше. Вурдалаки, у которых все по-человечески только на словах. Упыри, которые пользуются властью, чтобы загрести побольше денег и баб. Высасывают человеческие иллюзии и жиреют, раздуваясь от гордости. И во всем этом я живу каждый день. Ты просто не представляешь, сколько таких ублюдков вокруг! А мне с ними то и дело, хочешь не хочешь, выпивать приходится. И каждую минуту повторять себе: «Только не придуши никого! Не трать энергию на эту дрянь!..»

— А может, лучше сразу бейсбольной битой по черепу? Душить — это долго.

— Верно, — кивнул он. — Но, по-возможности, я бы все-таки душил. Мгновенная смерть для них — слишком большая роскошь.

— Согласен, — кивнул я. — Наши мнения полностью совпадают.

— На самом деле… — начал было Готанда, но умолк. Затем глубоко вздохнул и снова поднес ладони к лицу. — Ну, все. Вроде легче стало…

— Вот и хорошо, — сказал я. — Прямо как в сказке про царя и ослиные уши. Вырыл ямку, покричал в нее — и сразу полегчало[130].

— И не говори, — согласился он.

— Как насчет отядзукэ[131]? — предложил я.

— С удовольствием.

Я вскипятил воды и заварил простенькое отядзукэ с морской капустой, солеными сливами и хреном васаби. Каждый съел свою порцию, не говоря ни слова.

— На мой взгляд, ты похож на человека, который радуется жизни, — сказал наконец Готанда. — Это так?

Я оперся о стену и какое-то время молчал,слушая шум дождя.

— Чему-то в своей жизни — наверное, радуюсь. Просто радуюсь, не рассуждая. Хотя это вовсе не значит, что я счастлив. Для этого во мне тоже кое-чего не хватает — как и в тебе. Оттого нормальной жизнью и не живу. Просто передвигаю ноги шаг за шагом, как в танце, и все. Тело помнит, как ноги ставить, поэтому вперед еще двигаюсь. Даже зрители есть, которым интересно, что получается. Но с житейской точки зрения я — полный ноль. В тридцать четыре года — ни семьи, ни работы достойной. Так и живу день за днем. В жилищный кооператив не вступил, долгосрочных займов банкам не выплачиваю. В последнее время даже не сплю ни с кем… Как ты думаешь, что со мной будет еще через тридцать лет?

— Ну, что-нибудь обязательно будет…

— Точнее сказать, «или — или», — поправил я. — Или что-то будет — или не будет ничего. Никто не знает. В этом мы все едины.

— А вот в моей жизни нет ничего, что бы меня радовало.

— Может, и так. Но у тебя все равно хорошо получается.

Готанда покачал головой.

— Разве те, у кого хорошо получается, плачутся в жилетку при каждой встрече? Разве они вываливают на тебя свои проблемы?

— Всякое бывает, — пожал я плечами. — Все-таки мы про людей говорим. А не про общие знаменатели.

* * *
В половине второго Готанда засобирался домой.

— Чего ты? Оставался бы уже, — сказал я. — Запасной футон[132] найдется, а утром я тебе еще и завтрак гарантирую.

— Да нет. — Он покачал головой. — Спасибо, конечно, за приглашение. Да у меня уж и хмель прошел… Пойду домой.

Он и правда больше не выглядел пьяным.

— Кстати, хотел тебя попросить. Немного странная просьба, конечно…

— Давай, какие проблемы?

— Извини за наглость, но… Ты не одолжишь мне «субару» на несколько дней? А я тебе «мазерати» взамен оставлю. Просто, понимаешь, слишком уж «мазерати» приметный, чтобы с женой втихомолку встречаться. Куда ни приедешь — всем сразу понятно, что это я…

— Забирай и катайся сколько влезет, — сказал я. — Считай, «субару» в твоем распоряжении. Я ведь сейчас не работаю, машина так сильно не нужна. Бери, конечно, мне все равно. Хотя, если честно, получать взамен такой шикарный автомобиль не хотелось бы. Сам подумай — стоянка у меня общая, без охраны, ночью шпана что угодно вытворить может. Да и за рулем всякое случается. Помну, поцарапаю такую красоту — век с тобой не расплачусь… Слишком большая ответственность.

— Да мне-то что? Все эти расходы — дело моей конторы. Страхование на что, по-твоему? Против любой царапины сразу страховка сработает. Не бери в голову. Захочется — можешь на ней хоть с пирса в море сигать. Серьезно! А я тогда взамен другую куплю. Как раз недавно один знакомый писатель-порнушник свой «феррари» предлагал…

— «Феррари»? — тупо повторил я.

— Я понимаю, — рассмеялся он. — Но лучше смирись. Тебе, конечно, трудно такое представить — но в том мире, где вращаюсь я, с хорошим вкусом не выживают. «Человек с хорошим вкусом» — все равно что «извращенец с дырой в кармане». Возможно, его будут жалеть. Но уважать — никогда.

В конце концов, он сел-таки в мою «субару» и уехал. Я переставил его «мазерати» к себе на стоянку. Очень чуткий и до ужаса агрессивный автомобиль. Мгновенная реакция, сверхмощный двигатель. Нажал на газ — и словно улетел на Луну.

— Ну, милый. Не стоит так напрягаться, — ласково приговаривал я, похлопывая по приборной доске. — Полегче, не торопись…

Но он будто не слышал. Как ни крути — автомобиль тоже видит, кто им управляет. Ну и подарочек, подумал я. «Мазерати»…

Глава 33

Утром я сходил на стоянку — проверить, как поживает «мазерати». С вечера в голове так и вертелось: не угнали бы среди ночи, не изувечили бы какие-нибудь вандалы. Но машина была в порядке.

Странное чувство — видеть «мазерати» там, где всегда парковалась «субару». Я сел за руль и попробовал успокоиться — не получалось. Все равно что, открыв глаза поутру, рядом в постели обнаруживаешь абсолютно незнакомую женщину. Очень красивую. Только это не успокаивает. Это напрягает. Кому как — но мне нужно время, чтобы к чему-то привыкнуть. Характер такой.

* * *
В итоге за весь день я так никуда и не съездил. В обед прогулялся пешком по городу, посмотрел кино, купил несколько книг. Вечером позвонил Готанда. Спасибо за вчера, сказал он. Было бы за что, ответил я.

— Слушай, насчет Гонолулу, — продолжал он. — Позвонил я в Организацию. Действительно, прямо отсюда можно заказать женщину на Гавайях. Ну просто весь мир для клиента! Точно билет в купе-люкс заказываешь: «вам курящую или некурящую?»…

— И не говори…

— Ну так вот. Спросил я про твою Джун. Дескать, один мой знакомый через вас заказывал, остался доволен и советует мне тоже попробовать. Южно-азиатская девочка, зовут Джун. Они попросили подождать — дескать, проверят. Сказали, что вообще-то этого не практикуют, но для меня постараются… Только не подумай, что я хвастаюсь, но обычно об этом даже спрашивать бесполезно. А для меня — проверили. Точно, была такая. Филиппинка. Но уже три месяца как нет. Больше у них не работает.

— То есть, как — «не работает»? — не понял я. — Уволилась? Или что-то еще?

— Эй, перестань. Станут они тебе до таких мелочей проверять! Это же шлюха: сегодня работает, завтра — поминай как звали. Что им, с собаками искать ее прикажешь? «Не работает» — и весь разговор. К сожалению.

— Три месяца?

— Именно так.

Как я ни пытался осмыслить, что все это значит, — разумного объяснения в голову не приходило. Сказав спасибо, я повесил трубку. И пошел гулять по городу.

Стало быть, три месяца назад Джун пропала. А две недели назад совершенно реально спала со мной. И даже оставила номер телефона. По которому никто не отзывается. Чудеса, да и только… Итак, шлюх теперь три. Кики, Мэй и Джун. Все трое исчезли. Одна убита, две — неизвестно где. Словно их в стену замуровали. Исчезновение каждой замыкается на меня. Между ними и мной — Хираку Макимура с Готандой…

Я зашел в кафе, сел за столик, достал ручку с блокнотом — и попытался вывести схему взаимосвязей между всеми, кто меня окружает. Схема вышла ужасно запутанной. Прямо как диспозиция боевых сил Европы накануне Первой мировой войны.


Наполовину с интересом, наполовину с усталостью я долго разглядывал эту схему — но ни одной мысли в голову, хоть убей, не пришло. Три сгинувших шлюхи, актер, служители разных муз, красотка-подросток и гостиничная служащая с душой не на месте… Как ни смотри — нормальной дружбы в такой компании ожидать трудновато. Точно в детективе Агаты Кристи. «Я понял. Убийца — сам инспектор», — произносишь вслух, но никто не смеется. Слишком плоская шутка.

В итоге пришлось признать: больше никаких связей я проследить не могу. Сколько за ниточки ни тяни — все лишь запутывается еще безнадежнее. Цельной картины не выстраивается, хоть убей. Сперва была только цепочка Кики — Мэй — Готанда. Потом добавилась линия Хираку Макимура — Джун. А теперь, выходит, еще и Кики с Джун как-то связаны. Обе оставили мне один и тот же номер телефона. И все опять перевернулось с ног на голову.

— Да, дорогой Ватсон! Задачка не из легких, — сказал я пепельнице на столике. И, понятное дело, в ответ ничего не услышал. Умная пепельница предпочитала не влезать во всю эту кашу. Пепельница, кофейная чашка, сахарница, чек — все слишком умны и делают вид, что не слышат. Дурак здесь один только я. Вечно вляпаюсь в какую-нибудь передрягу. Вечно побитый жизнью и усталый. В чудный весенний вечер даже на свидание некого пригласить…

Я вернулся домой и попробовал дозвониться до Юмиёси-сан — но ее уже не было на работе. Сегодня решила уйти пораньше, сказали мне. Пошла, небось, в свой бассейн учиться плаванию. Как всегда, я тут же приревновал ее к бассейну. К обаятельному (точь-в-точь Готанда) инструктору, который берет ее за руку и нежным голосом объясняет, как грести в кроле. И я проклял все бассейны на свете, от Саппоро до Каира, — из-за нее одной… Боже, как всё дерьмово-то, подумал я.

— Всё — дерьмо. Дерьмо высшей пробы. Засохшее дерьмо. Просто блевать тянет… — произнес я, подражая Готанде. Как ни удивительно, и правда полегчало, — хоть я на это и не надеялся. Пожалуй, Готанде стоило бы стать проповедником. Так и начинать свои проповеди по утрам и вечерам: «Весь мир — дерьмо. Засохшее дерьмо высшей пробы. Взблюём же, дети мои!..» Наверняка собрал бы немалую паству.

И все-таки, несмотря ни на что — я безумно скучал по Юмиёси-сан. По ее чуть сбивчивой речи, беспокойным движениям. Мне нравилось вспоминать, как деловито она поправляла пальчиком очки на носу, с каким серьезным видом проскальзывала ко мне в номер, снимала жакетик и садилась рядом. От одних воспоминаний об этом на душе теплело. Я чувствовал в ней какую-то внутреннюю прямоту, и это очень притягивало меня. Интересно, могло бы у нас с нею, в принципе, что-нибудь получиться?

Она: работает за любимой конторкой в отеле, два-три раза в неделю ходит в бассейн — и, похоже, жизнью вполне довольна. Он: разгребает текстовые сугробы, любит «субару» и старые пластинки, хорошо готовит — и, похоже, крайне мало чему в жизни действительно рад. Такая вот парочка. Может, и получилось бы, а может, и нет. Данных недостаточно. Ответ невозможен.

А если мы будем вместе — неужели я действительно когда-нибудь сделаю ей больно? Как пророчила при разводе жена — я обязательно сделаю больно любой женщине, которая со мной свяжется. Потому что у меня такой характер. Потому что я всегда думаю только о себе, а других любить не способен. Неужели она права?

И все-таки — при мысли о Юмиёси-сан мне захотелось немедленно сесть в самолет и улететь к ней в Саппоро. Обнять ее покрепче и признаться: черт с ней, с нехваткой данных, я все равно тебя люблю. Но как раз этого делать нельзя. Сначала я должен распутать все, что уже перепутано. Невозможно начать новое, разобравшись со старым лишь наполовину. Иначе старая недоделанность перекинется и на новое. И куда б я потом ни двигался, сколько бы ни старался — все, что я буду делать дальше, затопят сумерки незавершенности. А это совсем не та жизнь, которой мне в итоге хотелось бы жить.

Проблема — в Кики. Да, всё замыкается на ней. Самыми разными способами она пытается выйти со мной на связь. Где бы я ни был — от кинотеатров Саппоро до пригородов Гонолулу — она, словно тень, все время мелькает у меня на пути. И пытается передать мне какое-то послание. Это ясно как день. Вот только послание слишком сложное, и я не могу его разобрать. Кики! О чем ты просишь меня?

Что я должен делать?..

Впрочем, как раз это я понимал.

В любом случае я должен ждать. Так было всегда. Когда запутаешься, как рыба в сетях, главное — не делать резких движений. Замри на какое-то время — и что-нибудь произойдет. Обязательно начнет происходить. Вглядись в мутный полумрак пристальней — и жди, пока там что-нибудь не зашевелится. Знаю по собственному опыту. Что-нибудь обязательно начнет шевелиться. Если тебе это нужно — оно обязательно зашевелится.

Ладно, сказал я себе. Подождем.

* * *
Несколько дней подряд мы с Готандой встречались — то выпивали дома, то где-нибудь ужинали. Постепенно эти встречи вошли у меня в привычку. И всякий раз он извинялся, что никак не вернет мою «субару». Не волнуйся, какие проблемы, отмахивался я.

— Как тебе «мазерати»? Еще не сплавил в море? — спросил он однажды.

— Да все до моря никак не доеду, — ответил я.

Мы сидели за стойкой бара и пили джин-тоник. Причем он набирался немного быстрее меня.

— На самом деле, было бы здорово его в море выкинуть! — сказал он, не отнимая стакана от губ.

— На душе, конечно, полегчало бы, — согласился я. — Только все равно после «мазерати» будет «феррари».

— А мы бы и «феррари» туда отправили.

— А после «феррари» что?

— Хороший вопрос… Но если каждую в море сбрасывать, страховая компания когда-нибудь тревогу забьет. Это уж обязательно.

— Да черт с ней, со страховой компанией! Давай мыслить масштабнее. Все-таки это наша с тобой пьяная фантазия, а не какое-нибудь малобюджетное кино, в котором ты снимаешься. У фантазий бюджета не бывает. Забудь свои комплексы среднего класса. Чего на мелочь размениваться? Шиковать — так на всю катушку. «Ламборгини», «порш», «ягуар» — да все что угодно! Появилась — выкинул в море, и так без конца. Стесняться нечего. Море большое. Выкидывай в него машины хоть тысячами — все проглотит и через край не перельется. Включи воображение, мужик!

Он рассмеялся:

— Поговоришь с тобой — просто гора с плеч…

— Так и у меня тоже. Машина-то не моя, да и фантазия чужая, — пожал я плечами. — Как у вас, кстати, с женой — все хорошо?

Он отпил джина с тоником и кивнул. За окном шелестел дождь, в баре было пустынно. Кроме нас двоих — никого. Бармен от нечего делать протирал бутылки с сакэ.

— У нас все отлично, — тихо сказал Готанда. И скривил губы в улыбке. — У нас любовь. Любовь, испытанная разводом, и ставшая от этого только сильнее. Романтично, а?

— До ужаса романтично. Сейчас в обморок упаду.

Он легонько хихикнул.

— И тем не менее, это правда, — очень искренне сказал он.

— Не сомневаюсь, — ответил я.

* * *
Примерно так мы и разговаривали при каждой встрече. С шутками-прибаутками — об очень серьезных вещах. Настолько серьезных, что не шутить то и дело было бы невыносимо. Пускай большинство этих шуток особым юмором не блистало — нам было все равно. Были бы шутки, а какие — неважно. Шутки ради шуток. Словно мы заранее договорились нести околесицу. Зная, насколько всё на самом деле серьезно. Нам обоим по тридцать четыре — очень тяжелый возраст, в каком-то смысле еще тяжелее, чем тридцать три. Когда начинаешь на собственной шкуре испытывать, что значит «годы возьмут своё». Когда в твоей жизни начинается осень, за которую так важно подготовиться к зиме. И прежде всего — понять, что для этого нужно. Формулировка Готанды была предельно проста:

— Любовь, — сказал он. — Все, что мне нужно — это любовь.

— Очень трогательно! — ответил я. Хотя, что говорить, сам нуждался в этом не меньше.

Готанда ненадолго умолк. Он сидел и молча размышлял о любви. Я задумался о том же. Вспомнил Юмиёси-сан. Столик в баре, за которым она выпила то ли пять, то ли шесть «Блади Мэри». Вот как. Стало быть, она любит «Блади Мэри»…

— Я в жизни столько баб перетрахал — видеть их уже не могу, — продолжал Готанда чуть погодя. — И постельными радостями сыт по горло. Трахни хоть десять баб, хоть пятьдесят — разницы-то никакой! Те же действия, те же реакции… А мне нужна любовь. Вот — хочешь, открою страшную тайну? Я не хочу трахаться ни с кем, кроме своей жены!

Я щелкнул пальцами от восторга.

— Высший класс! Святые слова. Гром среди ясного неба. Срочно созывай пресс-конференцию. И официально заявляй на весь белый свет: «Не желаю трахаться ни с кем, кроме жены!» Всех до слез прошибет, могу спорить. А премьер-министр, наверное, даст тебе медаль.

— Бери круче. Тут уже Нобелевской премией мира попахивает. Сам подумай — перед лицом всего человечества заявить: «Хочу трахать только свою жену!» Разве обычным людям такое под силу?

— Вот только «нобелевку» во фраке получают… У тебя есть фрак?

— Куплю, какие проблемы! Все равно на расходы спишется.

— Колоссально. Как Божье Откровение, честное слово…

— На церемонии вручения так и начну свою речь перед шведским королем, — продолжал Готанда. — «Уважаемые господа! Отныне я не желаю трахать никого, кроме своей жены!» Буря оваций. Тучи в небе расходятся. Солнце заливает лучами Швецию.

— Льдины во фьордах тают. Викинги падают ниц. Слышится пение русалок, — закончил я.

— Катарсис…

Мы опять помолчали, задумавшись каждый о своей любви. Обоим явно было о чем подумать. Я думал о том, что прежде чем звать Юмиёси-сан в гости, нужно обязательно закупить водки, томатного сока, лимонов и соуса «Ли-энд-Перринз»…

— Хотя не исключаю, что никакой премии ты не получишь, — добавил я. — Возможно, все просто примут тебя за извращенца.

Он задумался над моими словами секунд на десять. И несколько раз кивнул.

— А что — очень может быть! Ведь моё заявление — булыжник в огород сексуальной революции. Меня растерзает толпа возбужденных маньяков. И я стану мучеником за веру в моногамию.

— Ты будешь первой телезвездой, погибшей за веру!

— С другой стороны, если я погибну — то уже никогда не трахну свою жену…

— Логично, — согласился я.

И мы снова замолчали над своими стаканами.

Так мы вели наши серьезные разговоры. Хотя окажись рядом другие посетители — наверняка решили бы, что мы валяем дурака. Нам же, напротив, было не до шуток.

В свободное от съемок время он звонил мне домой. Мы договаривались, в каком ресторане ужинаем, или сразу ехали к нему. И так день за днем. Я решительно поставил крест на работе. Просто стало до лампочки. Мир продолжал спокойно вертеться и без меня. А я замер — и ждал, пока что-нибудь произойдет.

Я отослал Хираку Макимуре деньги, оставшиеся от поездки, и чеки за все, что потратил. Помощник-Пятница тут же перезвонил и предложил мне оставить побольше.

— Макимура-сэнсэй просил передать, что иначе ему будет неловко, — сказал он. — Да и у меня, если честно, только хлопот прибавится. Доверьтесь мне, я все оформлю как нужно. Вас это никак не обременит.

Препираться с ним было так неохота, что я просто ответил: «Ладно. Делайте как вам удобнее — только, прошу вас, поскорее». На следующий же день мне прислали банковский чек на триста тысяч иен[133] от Хираку Макимуры. В конверте я нашел расписку о получении денег «в качестве оплаты за сбор и обработку информации». Я расписался, поставил печать[134] и отослал бумагу обратно. Ладно. Все равно ведь спишут на представительские расходы. Как трогательно, черт бы их всех побрал…

Чек на триста тысяч иен я поместил в рамку и поставил на рабочем столе.

* * *
Началась и вскоре закончилась «золотая неделя»[135].

Несколько раз я поговорил с Юмиёси-сан по телефону.

Сколько нам разговаривать — всегда решала она. Иногда мы беседовали долго, а иногда она обрывала диалог, ссылаясь на занятость. Бывало и так, что она вообще ничего не отвечала — и через полминуты просто бросала трубку. Но худо ли бедно, какое-то общение получалось. Обмен недостающими данными происходил. И однажды она сообщила мне номер своего домашнего телефона. Прогресс просто налицо.

По-прежнему дважды в неделю она ходила в бассейн. Каждый раз, когда она заводила разговор о бассейне, мое сердце вздрагивало и трепетало, как у невинного старшеклассника. Меня так и подмывало спросить про ее инструктора по плаванию. Что за тип, сколько лет, симпатичный ли, не слишком ли с нею ласков и так далее. Но спросить как следует не получалось. Я слишком боялся показать ей, что ревную. Слишком боялся услышать в ответ: «Эй! Ты что, ревнуешь меня к бассейну? Терпеть не могу таких типов! Тот, кто способен ревновать меня к таким глупостям — не мужчина, а тряпка. Ты все понял? Тряпка! Больше видеть тебя не желаю!»

Поэтому я держал рот на замке и о бассейне не спрашивал. И чем дольше не спрашивал, тем громадней и безобразнее становилась Химера Бассейна в моей душе. Вот заканчиваются занятия, инструктор по плаванию отпускает всех, кроме Юмиёси-сан, и проводит с ней индивидуальные занятия. Инструктор, разумеется, вылитый Готанда. Поддерживает ее ладонями за живот и за грудь и объясняет, как правильно загребать в кроле. Его пальцы уже поглаживают ее соски, проскальзывают к ней в пах. «Не обращайте внимания…» — шепчет он ей.

— Не обращайте внимания, — повторяет он. — Все равно я не хочу спать ни с кем, кроме своей жены.

Он ласкает ее ладонью свой твердеющий член, и тот разбухает под ее пальцами прямо в воде. Юмиёси-сан в трансе закрывает глаза.

— Все в порядке, — говорит ей Готанда. — Все хорошо. Я не хочу трахать никого, кроме жены…

Химера Бассейна.

Казалось бы, чистый бред. Но химера не уходила, хоть тресни, и с каждым звонком Юмиёси-сан все больнее вгрызалась мне в душу. Становясь все сложней, пополняясь новыми деталями и персонажами. Вот уже рядом с ними плавают Мэй и Юки… Пальцы Готанды ползут по спине Юмиёси-сан — и она превращается в Кики.

* * *
— Знаешь… А я ведь очень скучная и обыкновенная, — сказала мне однажды Юмиёси-сан. В тот день ее голос в трубке звучал особенно устало и грустно. — От всех остальных разве что редкой фамилией отличаюсь. И больше ничем. День за днем только и растрачиваю жизнь за стойкой в отеле… Ты не звони мне больше. Я, честное слово, не стою твоих счетов за все эти междугородние разговоры.

— Но ведь ты любишь свою работу?

— Ну да, люблю. И работа мне вовсе не в тягость. Но понимаешь, иногда начинает казаться, будто этот отель проглотит меня всю, замурует в себе… Иногда. В такие минуты я прислушиваюсь к себе и думаю: что со мной, кто я? Будто совсем не я, а нечто совсем другое. Там, внутри, остался только отель. А меня — нет. Не слышно меня. Пропала куда-то…

— По-моему, ты принимаешь отель слишком близко к сердцу, — сказал я. — И слишком серьезно обо всем этом думаешь. Отель — это отель, а ты — это ты. О тебе я думаю часто, об отеле — реже. Но я никогда не думаю о вас как о чем-то целом. Ты — это ты. Отель — это отель.

— Да это я знаю, не такая уж дурочка… Но иногда они внутри перемешиваются. Граница между ними пропадает. И всё моё существо — мои чувства, моя личная жизнь — растворяется, теряется в этом отеле, как песчинка в космосе.

— Но ведь это у всех так. Все мы растворяемся в чем-нибудь, перестаем различать границу, теряем себя. Это не только с тобой происходит. Я и сам, например, такой же, — сказал я.

— Неправда! Ты совсем не такой, — возразила она.

— Ну ладно, не такой, — сдался я. — Но я понимаю, каково тебе. И ты мне очень нравишься. И что-то в тебе меня сильно притягивает.

Она долго молчала. Но я хорошо чувствовал ее там, в тишине телефонной трубки.

— Знаешь… Я так боюсь опять оказаться там, в темноте! — сказала она. — Такое ощущение, будто скоро это случится снова…

И она расплакалась. Я даже не сразу понял, что это за звуки. Лишь чуть погодя сообразил: так могут звучать только сдавленные рыдания.

— Эй… Юмиёси-сан, — позвал я ее. — Что с тобой? Ты в порядке?

— Ну конечно, в порядке, чего ты спрашиваешь? Просто плачу себе. Что, уже и поплакать нельзя?

— Да нет, почему же нельзя… Просто я волнуюсь за тебя.

— Ох… Помолчи немного, ладно?

Я послушно умолк. Она поплакала еще немного в моем молчании — и повесила трубку.

* * *
Седьмого мая раздался звонок от Юки.

— Я вернулась! — отрапортовала она. — Поехали куда-нибудь покатаемся?

Я сел в «мазерати» и поехал за ней на Акасака. Увидав такую махину, Юки тут же насупилась.

— Где ты это взял?

— Не угнал, не бойся. Ехал как-то лесом, свалился в пруд — сам выплыл, машина утонула. Выходит из воды Фея Пруда — вылитая Изабель Аджани. Что, говорит, ты сейчас в пруд обронил — золотой «мазерати» или серебряный «БМВ»? Да нет, говорю, медную подержанную «субару». И тут она…

— Оставь свои дурацкие шуточки! — оборвала меня Юки, даже не улыбнувшись. — Я тебя серьезно спрашиваю. Где ты это взял и зачем?

— С другом поменялся на время, — сказал я. — Пришел ко мне друг. Дай, говорит, на твоей «субару» покататься. Ну, я и дал. Зачем — это уже его дело.

— Друг?

— Ага. Ты не поверишь — но даже у меня есть один завалящий друг.

Юки уселась на переднее сиденье, огляделась. И насупилась пуще прежнего.

— Странная машина, — произнесла она так, словно ее тошнило. — Ужасно дурацкая.

— Вот и ее хозяин, в принципе, то же самое говорит, — сказал я. — Только другими словами.

Она ничего не ответила.

Я сел за руль и погнал машину к побережью Сёнан. Юки всю дорогу молчала. Я негромко включил кассету со «Стили Дэн» и сосредоточился на дороге. Погода выдалась лучше некуда. На мне была цветастая гавайка и темные очки. На Юки — легкие голубенькие джинсы и розовая трикотажная рубашка. С загаром смотрелось отлично. Будто мы с ней опять на Гавайях. Довольно долго перед нами ехал сельскохозяйственный грузовик со свиньями. Десятки пар красных свинячьих глаз пялились через прутья клетки на наш «мазерати». Свиньи не понимали разницы разницы между «субару» и «мазерати». Свинье неведомо само понятие дифференциации. И жирафу неведомо. И морскому угрю.

— Ну и как тебе Гавайи? — спросил я Юки.

Она пожала плечами.

— С матерью помирились?

Она пожала плечами.

— А ты отлично выглядишь. И загар тебе очень идет. Очаровательна, как кофе со сливками. Только крылышек за спиной не хватает, да чайной ложечки в кулаке. Фея Кафэ-О-Лэ… Будь ты еще и на вкус как «кафэ-о-лэ» — с тобой не смогли бы тягаться ни «мокка», ни бразильский, ни колумбийский, ни «килиманджаро». Мир перешел бы на сплошной «кафэ-о-лэ». «Кафэ-о-лэ» околдовал бы все человечество. Вот какой у тебя обалденный загар.

Я просто из кожи вон лез, расточая ей комплименты. Никаких результатов — она только пожимала плечами. А может, результаты были, но отрицательные? Может, моя искренность уже принимала какие-то извращенные формы?

— У тебя месячные, или что?

Она пожала плечами.

Я тоже пожал плечами.

— Хочу домой, — заявила Юки. — Разворачивайся, поехали обратно.

— Мы с тобой на скоростном шоссе. Даже у Ники Лауды[136] не получилось бы здесь развернуться.

— А ты съедь где-нибудь.

Я посмотрел на нее. Она и правда выглядела очень вялой. Глаза безжизненные, взгляд рассеянный. Лицо, не будь загорелым, наверняка побледнело бы.

— Может, остановимся где-нибудь, и ты отдохнешь? — предложил я.

— Не надо. Я не устала. Просто хочу обратно в Токио. И как можно скорее, — сказала Юки.

Я съехал с шоссе на повороте к Иокогаме, и мы вернулись в Токио. Юки захотела побыть немного на улице. Я поставил машину на стоянку недалеко от ее дома, и мы присели рядом на скамейке в саду храма Нoги.

— Извини меня, — сказала Юки на удивление искренне. — Мне было очень плохо. Просто ужасно. Но я не хотела об этом говорить, поэтому терпела до последнего.

— Зачем же специально терпеть? Ерунда, не напрягайся. У молодых девушек такое часто бывает. Я привык.

— Да я тебе не об этом говорю! — рассвирепела она. — Это вообще ни при чем! Причина совсем другая. Мне стало дурно из-за этой машины. От того, что я в ней ехала.

— Но что конкретно тебе не нравится в «мазерати»? — спросил я. — В принципе, совсем не плохая машина. Отличные характеристики, уютный салон. Конечно, сам бы я такую себе не купил — не по карману…

— «Мазерати»… — повторила Юки сама для себя. — Да нет, марка тут ни при чем. Совсем ни при чем. Дело именно в этой машине. Внутри у нее — какая-то очень неприятная атмосфера. Как бы сказать… Вот — давит она на меня. Так, что плохо становится. Воздуха в груди не хватает, в животе что-то странное, чужое. Как будто я ватой изнутри набитая. Тебе в этой машине никогда так не казалось?

— Да нет, пожалуй… — пожал я плечами. — Я в ней все никак не освоюсь — есть такое дело. Но это, видимо, потому, что я к «субару» слишком привык. Когда резко пересаживаешься на другую машину, всегда поначалу трудновато. Так сказать, на сенсорном уровне. Но чтобы давило — такого нет… Но ты ведь не об этом, верно?

Она замотала головой.

— Совсем-совсем не об этом. Очень особенное чувство.

— То самое? Которое тебя иногда посещает? Это твоё… — Я хотел сказать «наитие», но осекся. Нет, здесь явно что-то другое. Как бы назвать? Психоиндукцией? Как ни думай — словами не выразить. Только пошлость какая-то получается.

— Оно самое. Которое меня посещает, — тихо ответила Юки.

— И что же ты чувствуешь от этой машины? — спросил я.

Юки снова пожала плечами.

— Если бы я могла это описать… Но не могу. Четкой картинки в голове не всплывает. Какой-то непрозрачный сгусток воздуха. Тяжелый и отвратительный. Обволакивает меня и давит. Что-то страшное… То, чего нельзя. — Положив ладошки на колени, Юки старательно подыскивала слова. — Я не знаю, как точнее сказать. То, чего нельзя никогда. Что-то совсем неправильное. Перекошенное. Там, внутри, очень трудно дышать. Воздух слишком тяжелый. Как будто запаяли в свинцовый ящик и бросили в море, и ты тонешь, тонешь… Я сперва решила, что мне почудилось — ну, просто навертела страхов у себя в голове, — и потому терпела какое-то время. А оно все хуже и хуже… Я больше в эту машину не сяду. Забери обратно свою «субару».

— Мазерати, проклятый Небом… — сказал я загробным голосом.

— Эй, я не шучу. Тебе тоже на этой машине лучше не ездить, — сказала Юки серьезно.

— Мазерати, беду приносящий… — добавил я. И рассмеялся. — Ладно. Я понял, что ты не шутишь. По возможности, постараюсь ездить на ней пореже. Или что — лучше сразу в море выбросить?

— Если можешь, — ответила она без тени шутки в глазах.

* * *
Мы провели на скамейке у храма час, пока Юки не оправилась от шока. Весь этот час она сидела, закрыв глаза и подперев щеки ладонями. Я рассеянно разглядывал людей, проходивших мимо — кто в храм, кто из храма. После обеда синтоистский храм посещают разве что старики, мамаши с карапузами да иностранцы с фотокамерами. Но и тех — по пальцам пересчитать. Иногда заявлялись клерки из ближайших контор — садились на скамейки и отдыхали. В черных костюмах, с пластиковыми «дипломатами» и стеклянным взглядом. Каждый клерк сидел на скамейке десять-пятнадцать минут, а потом исчезал непонятно куда. Что говорить, в это время дня все нормальные люди на работе. А все нормальные дети — в школе…

— Что мать? — спросил я Юки. — С тобой приехала?

— Угу, — кивнула она. — Она сейчас в Хаконэ. Со своим одноруким. Разбирает фотографии Гавайев и Катманду.

— А ты не поедешь в Хаконэ?

— Поеду как-нибудь. Когда настроение будет. Но пока здесь поживу. Все равно в Хаконэ делать нечего.

— Вопрос из чистого любопытства, — сказал я. — Ты говоришь, в Хаконэ делать нечего, поэтому ты в Токио. Ну, а что ты делаешь в Токио?

Юки пожала плечами.

— С тобой встречаюсь.

Между нами повисла тишина. Тишина, подобная мертвой петле: чем дальше, тем рискованнее.

— Замечательно, — сказал я. — Просто священная заповедь какая-то. Святая и праведная. «Живите и встречайтесь до гроба!..» Прямо не жизнь, а рай на земле. Мы с тобой каждый день собираем розы всех цветов радуги, катаемся на лодочке и плаваем в золотом пруду, а заодно купаем там нашу пушистую каштановую собачку. Хотим есть — сверху папайя падает. Хотим музыку слушать — только для нас прямо с неба поет Бой Джордж. Отлично. Не придерешься. Вот только — какая жалость! — я-то скоро опять за работу засяду. И развлекаться с тобой всю жизнь, увы, не смогу. Тем более, за папины денежки.

С полминуты Юки глядела на меня, закусив губу. И затем ее прорвало:

— То, что ты не хочешь маминых и папиных денег — это я понимаю, не беспокойся! Только не надо из-за этого так гадко со мной разговаривать. Мне ведь тоже не по себе от того, что я таскаю тебя за собой туда-сюда. Получается, ты живешь своей жизнью, а я тебя от нее отвлекаю и надоедаю все время. Так что, по-моему, было бы нормально, если б ты… Ну…

— Что? Если бы я за это деньги получал?

— По крайней мере, мне так было бы спокойнее.

— Ты не понимаешь главного, — сказал я. — Что бы ни случилось — я не хочу встречаться с тобой по обязанности. Я хочу встречаться с тобой как друг. И не желаю, чтобы на твоей свадьбе я значился как «личный гувернер невесты, когда ей было тринадцать». А все вокруг зубоскалили: «интере-е-сно, из чего состояли его обязанности». Нет уж, увольте. То ли дело — «друг невесты, когда ей было тринадцать». Совсем другой разговор.

— Какая дикая чушь! — воскликнула Юки, покраснев до ушей. — Никогда в жизни свадьбу не закажу!

— Ну, и слава богу. Я сам терпеть не могу свадьбы. Все эти нудные речи, которые надо выслушивать с умным видом. Все эти тортики, сырые и тяжелые, как кирпичи, которые тебе всучивают в подарок на прощанье. Ненавижу. Перевод времени на дерьмо. И сам женился без всякой свадьбы — еще чего не хватало… А про гувернера — это просто пример, который не стоит понимать буквально. Все, что я хочу сказать, звучит очень просто. За деньги друзей не купишь. И уж тем более — за чьи-то представительские расходы…

— Ты еще сказочку об этом напиши. Для самых маленьких.

— Замечательно! — рассмеялся я. — Нет, я в самом деле очень рад. Похоже, ты начинаешь понимать, зачем нужны диалоги, и что в них самое важное. Еще немного — и мы с тобой сможем стряпать отличные детские комиксы!

Юки пожала плечами.

— Послушай, — продолжал я, откашлявшись. — Давай серьезно. Хочешь общаться со мной каждый день — общайся, какие проблемы. Черт с ней, с моей работой. Толку от того, что я разгребаю сугробы, все равно никакого. Я согласен на что угодно. Но при одном условии. Я не общаюсь с тобой за деньги. Поездка на Гавайи — исключение, первое и последнее. Можно сказать, показательный эксперимент — как делать нельзя. Транспортные расходы мне оплатили. Женщину мне купили. И что в результате? Ты перестала мне доверять. И я стал противен сам себе… Нет уж, хватит. Больше я в чужие игры играть не намерен. Теперь я сам устанавливаю правила. И не надо меня жизни учить, затыкая мне рот своими деньгами. Я вам не Дик Норт, и уж тем более — не секретарь твоего папаши. Я — это я, и пятки лизать никому не нанимался. Я сам хочу с тобой дружить — потому и дружу. Ты сама хочешь со мной встречаться — потому я с тобой и встречаюсь. И забудь ты про все эти дурацкие деньги.

— И ты что — правда будешь со мной дружить? — спросила Юки, пристально разглядывая накрашенные ногти на ногах.

— Почему бы и нет? Так или иначе, мы с тобой — люди, которые выпали из нормальной жизни. Ну и ладно, подумаешь. Все равно можно расслабиться и неплохо повеселиться.

— С чего это ты такой добренький?

— Вовсе нет, — сказал я. — Просто я не могу бросать на полдороге однажды начатое. Характер такой. Хочешь общаться — общайся, пока само не иссякнет. Мы с тобой встретились в отеле в Саппоро, между нами завязалась какая-то нить. И я не буду рвать эту нить, пока она сама не оборвется.

Уже довольно долго Юки выводила носком сандалии рисунок на земле. Похоже на водоворот, только квадратный. Я молча разглядывал ее творение.

— А разве тебе не трудно со мной? — спросила Юки.

Я немного подумал.

— Может, и трудно, не знаю. Я как-то не думал об этом всерьез. В конце концов, я бы тоже не общался с тобой, если бы не хотел. Невозможно заставить людей быть вместе по обязанности… Почему, например, мне с тобой нравится? Казалось бы, и разница в возрасте — будь здоров, и общих тем для разговора почти никаких… Может быть, потому, что ты мне о чем-то напоминаешь? О каком-то чувстве, которое я хоронил в себе где-то глубоко. О том, что я переживал в свои тринадцать-пятнадцать. Будь мне пятнадцать — я бы, конечно, непременно в тебя влюбился… Я тебе это говорил?

— Говорил, — кивнула она.

— Ну вот. Где-то примерно так, — продолжал я. — И когда я с тобой, эти чувства из прошлого иногда ко мне возвращаются. Вместе с тогдашним шумом дождя, тогдашним запахом ветра… И я чувствую: вот он я, пятнадцатилетний, — только руку протяни. Классное ощущение, должен тебе сказать! Когда-нибудь ты это поймешь…

— Да я и сейчас неплохо понимаю.

— Что, серьезно?

— Я в жизни уже много чего потеряла, — сказала Юки.

— Ну, тогда тебе и объяснять ничего не нужно, — улыбнулся я.

После этого она молчала минут десять. А я все разглядывал посетителей храма.

— Кроме тебя, мне совершенно не с кем нормально поговорить, — сказала Юки. — Я не вру. Поэтому обычно, если я не с тобой — я вообще ни с кем не разговариваю.

— А Дик Норт?

Она высунула язык и изобразила позыв рвоты.

— Уж-жасный тупица!

— В каком-то смысле — возможно. Но в каком-то не соглашусь. Он мужик неплохой. Да ты и сама, по идее, должна это видеть. Даром что однорукий — делает и больше, и лучше, чем все двурукие в доме. И никого этим не попрекает. Таких людей на свете очень немного. Возможно, он мыслит не так масштабно, как твоя мать, и не настолько талантлив. Но к ней относится очень серьезно. Возможно, даже любит ее по-настоящему. Надежный человек. Добрый человек. И повар прекрасный.

— Может, и так… Но все равно тупица!

Я не стал с ней спорить. В конце концов, у Юки — свои мозги и свои ощущения…

Больше мы о Дике Норте не говорили. Повспоминали еще немного наивную и первозданную гавайскую жизнь — солнце, волны, ветер и «пинья-коладу». Потом Юки заявила, что немного проголодалась, мы зашли в ближайшую кондитерскую и съели по блинчику с фруктовым муссом.


На следующей неделе Дик Норт погиб.

Глава 34

Вечером в понедельник Дик Норт отправился в Хаконэ за покупками. Когда он вышел из супермаркета с пакетами в руке, его сбил грузовик. Банальный несчастный случай. Водитель грузовика и сам не понял, как вышло, что при такой отвратительной видимости на спуске с холма он даже не снизил скорость. «Бес попутал», — только и повторял он на дознании. Впрочем, и сам Дик Норт допустил роковую промашку. Пытаясь перейти улицу, он по привычке посмотрел налево — и только потом направо, опоздав на какие-то две-три секунды. Обычная ошибка для тех, кто вернулся в Японию, долго прожив за границей. К тому, что все движется наоборот, привыкаешь не сразу[137]. Повезет — отделаешься легким испугом. Нет — все может закончиться большой трагедией. Дику Норту не повезло. От столкновения с грузовиком его тело подбросило, вынесло на встречную полосу и еще раз ударило микроавтобусом. Мгновенная смерть.

Узнав об этом, я сразу вспомнил, как мы с ним ходили в поход по магазинам в Макаха. Как тщательно он выбирал покупки, как придирчиво изучал каждый фрукт, с какой деловитой невозмутимостью бросал в магазинную тележку пачки «тампаксов». Бедняга, подумал я. От начала и до конца мужику не везло. Потерял руку из-за того, что кто-то другой наступил на мину. Посвятил остаток жизни тому, чтобы с утра до вечера гасить за любимой женщиной окурки. И погиб от случайного грузовика, с пакетом из супермаркета в единственной руке.

Прощание с телом состоялось в доме его жены и детей. Стоит ли говорить — ни Амэ, ни Юки, ни я на похороны не пришли.

Я забрал у Готанды свою «субару» и в субботу после обеда отвез Юки в Хаконэ. «Маме сейчас нельзя оставаться одной», — сказала она.

— Она же сама, в одиночку, не может вообще ничего. Бабка-домработница уже совсем старенькая, толку от нее мало. К тому же на ночь домой уходит. А маме одной нельзя.

— Значит, в ближайшее время тебе лучше пожить с матерью? — уточнил я.

Юки кивнула. И безучастно полистала дорожный атлас.

— Слушай… В последнее время я говорила о нем что-нибудь гадкое?

— О Дике Норте?

— Да.

— Ты назвала его безнадежным тупицей, — сказал я.

Юки сунула атлас в карман на дверце и, выставив локоть в открытое окно, принялась разглядывать горный пейзаж впереди.

— Ну, если сейчас подумать, он все-таки был совсем не плохой… Добрый, все время показывал что-нибудь. Сёрфингу учил. И с одной рукой был поживее, чем многие двурукие… И о маме очень заботился.

— Я знаю. Совсем не плохой человек, — кивнул я.

— А мне все время хотелось говорить о нем гадости.

— Знаю, — повторил я. — Но ты не виновата. Ты просто не могла удержаться.

Она продолжала смотреть вперед. Так ни разу и не повернулась в мою сторону. Ветер из открытого окна теребил ее челку, словно траву на летнем лугу.

— Как ни печально — такая натура. Неплохой человек. За какие-то качества достоин всяческого уважения. Но слишком часто позволяет себя использовать как мусорное ведро. Все кому не лень проходят мимо и бросают всякую дрянь. В него удобно бросать. Почему — не знаю. Может, свойство такое с рождения. Примерно как у твоей матери свойство даже молча притягивать к себе внимание окружающих… Вообще, посредственность — нечто вроде пятна на белой сорочке. Раз пристанет — всю жизнь не отмоешься.

— Это несправедливо!

— Жизнь — в принципе несправедливая штука.

— Но я-то сама чувствую, что делала ему плохо!..

— Дику Норту?

— Ну да.

Глубоко вздохнув, я прижал машину к обочине, остановился, выключил двигатель. Снял руки с руля и посмотрел на Юки в упор.

— По-моему, так рассуждать очень глупо, — сказал я. — Чем теперь каяться — лучше бы с самого начала обращалась с ним по-человечески. И хотя бы старалась быть справедливой. Но ты этого не делала. Поэтому у тебя нет никакого права ни раскаиваться, ни о чем-либо сожалеть.

Юки слушала, не сводя с меня прищуренных глаз.

— Может быть, я скажу сейчас слишком жёстко. Уж извини. Пускай другие ведут себя как угодно — но именно от тебя я не хотел бы выслушивать подобную дрянь. Есть вещи, о которых вслух не говорят. Если их высказать, они не решат никаких проблем, но потеряют всякую силу. И никого не зацепят за душу. Ты раскаиваешься в том, что была несправедлива к Дику Норту. Ты говоришь, что раскаиваешься. И наверняка оно так и есть. Только я бы на месте Дика Норта не нуждался в таком легком раскаянии с твоей стороны. Вряд ли он хотел, чтобы после его смерти люди ходили и причитали: «Ах, как мы были жестоки!» Дело тут не в воспитанности. Дело в честности перед собой. И тебе еще предстоит этому научиться.

Юки не отвечала ни слова. Она сидела, стиснув пальцами виски и закрыв глаза. Можно было подумать, она мирно спит. Лишь иногда чуть приподнимались и вновь опускались ресницы, а по губам пробегала еле заметная дрожь. Да она же плачет, подумал я. Плачет внутри — без рыданий, без слез. Не слишком ли многого я ожидаю от тринадцатилетней девчонки? И кто я ей, чтобы с таким важным видом устраивать выволочки? Но ничего не поделаешь. В каких-то вопросах я не могу делать скидку на возраст и дистанцию в отношениях. Глупость есть глупость, и терпеть ее я не вижу смысла.

Юки долго просидела в той же позе. Я протянул руку и коснулся ее плеча.

— Не бойся, ты ни в чем не виновата, — сказал я. — Возможно, я мыслю слишком узко. С точки зрения справедливости, ты действуешь верно. Не бери в голову.

Единственная слезинка прокатилась по ее щеке и упалана колено. И на этом все кончилось. Больше — ни всхлипа, ни стона.

— И что же мне делать? — спросила Юки чуть погодя.

— А ничего, — ответил я. — Береги в себе то, чего не сказать словами. Например, уважение к мертвым. Со временем поймешь, о чем я. Что должно остаться — останется, что уйдет — то уйдет. Время многое расставит по своим местам. А чего не рассудит время — то решишь сама. Я не слишком сложно с тобой говорю?

— Есть немного, — ответила Юки, чуть улыбнувшись.

— Действительно, сложновато. Ты права, — рассмеялся я. — В принципе, все, что я говорю, очень мало кто понимает. Потому что большинство людей вокруг меня думает как-то совсем иначе. Но я для себя все равно считаю свою точку зрения самой правильной, поэтому вечно приходится всем все разжевывать. Люди умирают то и дело; человеческая жизнь гораздо опаснее, чем ты думаешь. Поэтому нужно обращаться с людьми так, чтобы потом не о чем было жалеть. Справедливо — и как можно искреннее. Тех, кто не старается, тех, кому нужно, чтобы человек умер, прежде чем начать о нем плакать и раскаиваться, — таких людей я не люблю. Вопрос личного вкуса, если хочешь.

Оперевшись о дверцу, Юки глядела на меня в упор.

— Но ведь это, наверное, очень трудно, — сказала она.

— Да, очень, — согласился я. — Но пытаться стоит. Вон, даже толстый педик Бой Джордж, которому в детстве слон на ухо наступил, — и тот выбился в суперзвезды. Надо просто очень сильно стараться. И все.

Она улыбнулась едва заметно. И потом кивнула.

— По-моему, я очень хорошо тебя понимаю, — сказала она.

— А ты вообще понятливая, — сказал я и повернул ключ зажигания.

— Только чего ты все время тычешь мне Боя Джорджа?

— И правда. Чего это я?

— Может, на самом деле он тебе нравится?

— Я подумаю об этом. Самым серьезным образом, — пообещал я.

* * *
Особняк Амэ располагался в особом районе, застроенном по спецпроекту крутой фирмой недвижимости. При въезде в зону стояли огромные ворота, сразу за ними — бассейн и маленькая кофейня. Рядом с кофейней — что-то вроде мини-супермаркета, заваленного мусорной жратвой всех мастей и оттенков. Людям вроде Дика Норта лучше вообще в такие места не ходить. Даже я потащился бы туда с большой неохотой. Дорога пошла в гору, и у моей старушки «субару» началась одышка. Дом Амэ стоял прямо на середине склона — слишком огромный для семьи из двух человек. Я остановил машину и подтащил вещи Юки к парадной двери. Аллея криптомерий наискосок уходила от угла дома, и меж деревьев далеко внизу виднелось море. В легкой весенней дымке вода блестела и переливалась всеми цветами радуги.

Амэ расхаживала по просторной, залитой солнцем гостиной с зажженной сигаретой в руке. Гигантская хрустальная пепельница была до отказа набита недокуренными останками «сэлема» — все окурки перекручены и изуродованы. Весь стол был усеян пеплом так, словно в пепельницу с силой дунули несколько раз. Похоронив в хрустале очередной окурок, мать подошла к дочери и взъерошила ей волосы. На Амэ были огромная оранжевая майка в белых пятнах от проявителя и старенькие застиранные «ливайсы». Волосы растрепаны, глаза воспалены. Похоже, она не спала всю ночь, куря сигарету за сигаретой.

— Это было ужасно! — сказала Амэ. — Настоящий кошмар. Почему все время происходят какие-то кошмары?

Я выразил ей соболезнования. Она подробно рассказала о случившемся. Все произошло так неожиданно, что теперь у нее полный хаос. Как в душе, так и во всем, за что бы ни взялась.

— А тут, представьте, еще и домработница с температурой свалилась, прийти не может. Именно сегодня. Угораздило же в такой день заболеть! Кажется, я скоро сойду с ума. Полиция приходит, жена Дика звонит… Не знаю. Просто не знаю, что делать!

— А что вам сказала жена Дика? — спросил я.

— Чего-то хотела. Я ничего не поняла, — вздохнула Амэ. — Просто ревела в трубку все время. Да иногда шептала что-то сквозь слезы. Почти совсем неразборчиво. В общем, я не нашла, что сказать… Ну, согласитесь, что тут скажешь?

Я молча кивнул.

— Так что я просто сообщила, что все вещи Дика отошлю ей как можно скорее. А она все рыдала да всхлипывала. Совершенно невменяемая…

Амэ тяжело вздохнула и опустилась на диван.

— Что-нибудь выпьете? — предложил я.

— Если можно, горячий кофе.

Первым делом я вытряхнул пепельницу, смахнул тряпкой пепел со стола и отнес на кухню чашку с подтеками от какао. Затем навел на кухне порядок, вскипятил чайник и заварил кофе покрепче. На кухне и в самом деле все было устроено так, чтобы Дик Норт без проблем занимался хозяйством. Но не прошло и дня с его смерти, как все оказалось вверх дном. Посуда свалена в раковину как попало, сахарница без крышки. На газовой плите — огромные лужи какао. По всему столу разбросаны ножи вперемежку с недорезанным сыром и черт знает чем еще.

Бедолага. Сколько жизни вложил сюда, чтобы создать свой порядок! И хватило одного дня, чтобы все пошло прахом. Кто бы мог подумать? Уходя, люди оставляют себя больше всего в тех местах, которые были на них похожи. Для Дика Норта таким местом была его кухня. Но даже из этой кухни его зыбкая, и без того малозаметная тень исчезла, не оставив следа.

Вот же бедолага, повторял я про себя.

Никаких других слов в голове не всплывало.

Когда я принес в гостиную кофе, Амэ и Юки сидели на диване, обнявшись. Мать, положив голову дочери на плечо, потухшим взглядом смотрела в пространство. Точно наглоталась транквилизаторов. Юки казалась бесстрастной, но, похоже, вовсе не чувствовала себя плохо или неуютно из-за того, что мать в прострации опирается на нее. Совершенно фантастическая парочка. Всякий раз, когда они оказывались вместе, вокруг каждой появлялась какая-то загадочная, непостижимая аура. Какой не ощущалось ни у Амэ, ни у Юки по отдельности. Что-то мешало им сблизиться до конца. Но что?

Амэ взяла чашку обеими руками, медленно поднесла к губам, отхлебнула кофе. С таким видом, будто принимала панацею.

— Вкусно, — сказала она.

От кофе она, похоже, немного пришла в себя. В глазах затеплилась жизнь.

— А ты что-нибудь выпьешь? — спросил я Юки.

Та все так же бесстрастно покачала головой.

— Все ли сделано, что было нужно? — спросил я Амэ. — Я имею в виду — с нотариусом, с полицией? Какие-то еще формальности?

— Да, все закончилось. С полицией особых сложностей не возникло. Обычный несчастный случай. Участковый в дверь позвонил и сообщил. Я попросила его позвонить жене Дика. Она, похоже, сразу в полицию и поехала. И все мелкие вопросы с бумагами сама утрясла. Понятное дело — мы ведь с Диком и по закону, и по документам друг другу никто. Ну а потом и мне позвонила. Не говорила почти ничего, просто плакала в трубку. Ни упреков, ничего…

Я кивнул. «Обычный несчастный случай»…

Не удивлюсь, если через какие-то три недели Амэ напрочь забудет, что в ее жизни существовал Дик Норт. Слишком легко все забывает эта женщина — да и такого мужчину, в принципе, слишком легко забыть.

— Могу ли я вам чем-нибудь помочь? — спросил я ее.

Амэ скользнула взглядом по моему лицу и уставилась в пол. Ее взгляд был пустым, как у рыбы — без желания проникнуть куда-либо. Она задумалась. И думала довольно долго. Глаза ее оживали все больше — и наконец в них забрезжила мысль. Так, забывшись, человек уходит куда-нибудь, но на полпути вспоминает о чем-то — и поворачивает обратно.

— Вещи Дика, — сказала она с трудом, словно откашливаясь. — Которые я обещала вернуть жене. Я вам, кажется, уже говорила?

— Да, говорили.

— Я вчера вечером собрала это все. Рукописи, печатную машинку, книги, одежду. Сложила в его чемодан. Там не очень много. Он вообще не из тех, у кого в жизни много вещей. Небольшой чемодан — и все. Может, вам будет несложно отвезти это к нему домой?

— Конечно, отвезу. Где это?

— Готокудзи, — сказала она. — Я не знаю, где именно. Вы сами не проверите? Там, в чемодане, были какие-то документы…

Чемодан дожидался меня на втором этаже, в тесной комнатке прямо напротив лестницы. На бирке значилось имя — «Дик Норт» — и адрес дома в Готокудзи, написанный необычайно аккуратно, как и все, что делал этот человек. В комнату меня привела Юки. Узкая и длинная каморка под самой крышей — но, несмотря на тесноту, очень приятная. Когда-то давно здесь ночевала прислуга, а потом поселился Дик Норт, сообщила Юки. Однорукий поэт поддерживал в комнате безупречный порядок. Стаканчик с пятью идеально заточенными карандашами и пара стирательных резинок под лампой на деревянной столешнице напоминали неоклассический натюрморт. Календарь на стене — весь испещрен пометками. Опершись о дверной косяк, Юки молча разглядывала комнату. Воздух был тих и недвижен — лишь за окном щебетали птицы. Я вспомнил коттедж Макаха. Там стояла такая же тишина. И точно так же — ни звука, кроме пения птиц.

* * *
С чемоданом в обнимку я спустился вниз. Книги и рукописи, похоже, составляли бoльшую часть его содержимого, и на деле он оказался куда тяжелей, чем я думал. Мне пришла в голову странная мысль: может быть, столько и весит смерть Дика Норта?

— Прямо сейчас и отвезу, — сказал я Амэ. — Такие дела лучше заканчивать как можно скорее. Что еще я могу для вас сделать?

Амэ озадаченно посмотрела на Юки. Та пожала плечами.

— На самом деле, у нас еды совсем не осталось, — тихо сказала Амэ. — Как он ушел за продуктами, так и…

— Нет проблем. Я куплю все, что нужно, — сказал я.

Я исследовал нутро холодильника и составил список покупок. Затем сел в машину, спустился с холма и в супермаркете, на выходе из которого погиб Дик Норт, купил все, что требовалось. Дней на пять-шесть им хватит. Вернувшись обратно, рассортировал продукты, завернул в целлофан и засунул в холодильник.

— Я вам очень благодарна, — сказала Амэ.

— Не за что, — сказал я. — Пустяки.

То есть, мне и правда это было нетрудно — закончить за Дика Норта то, чему помешала смерть.

* * *
Они вышли на крыльцо проводить меня. Как и тогда, в Макахе. Правда, на этот раз никто не махал рукой. Махать рукой было заботой Дика Норта. Мать и дочь стояли на каменных ступеньках и, не двигаясь, смотрели на меня. Прямо немая сцена из мифов Эллады. Я пристроил серый пластиковый чемодан на заднее сиденье «субару» и сел за руль. Всю дорогу, пока я не свернул за поворот, они стояли и смотрели мне вслед. Солнце садилось, море на западе выкрасилось в оранжевый цвет. Я подумал о том, какую, должно быть, нелегкую ночь им предстоит провести вдвоем в этом доме.

Затем я вспомнил об одноруком скелете в темной комнате на окраине Гонолулу. Так, значит, это и был Дик Норт? Выходит, в этой комнате собраны чьи-то смерти? Шесть скелетов — стало быть, шесть смертей. Но кто остальные пятеро? Один — вероятно, Крыса. Мой погибший друг. Еще одна — видимо, Мэй. Осталось трое…

Осталось трое.

Но зачем, черт возьми, Кики привела меня в эту странную комнату? Чего она хотела, показывая мне эти шесть смертей?

Я добрался до Одавары, выехал на скоростное шоссе. Свернул на обычную дорогу у Сангэндзяя. Сверяясь с картой, отыскал дорогу на Сэтагая, и, проехав еще немного по прямой, добрался до дома Дика Норта. Унылое типовое двухэтажное строение без особых изысков. Двери, окна, почтовый ящик, ворота во двор — все выглядело до обидного маленьким и неказистым. У ворот я увидел собачью конуру. Невнятной породы псина вяло, не веря в себя, патрулировала пространство у входа во двор, насколько ей позволяла длина цепи. В окнах горел свет. Слышались голоса. На пороге были выстроены в аккуратный ряд пять или шесть пар черных туфель. Рядом примостилась пустая пластиковая коробка с надписью «Доставка суси на дом». Во дворике стоял гроб с телом Дика Норта и проводилось всенощное бдение. Ну вот, подумал я. И для него нашлось место, куда вернуться. Хотя бы после смерти.

Я достал из машины чемодан, донес до дверей и позвонил. Дверь открыл мужчина средних лет.

— Меня попросили привезти это к вам, — сказал я, сделав вид, что совершенно не в курсе происходящего. Мужчина оглядел чемодан, прочитал надпись на бирке и, похоже, сразу все понял.

— Огромное вам спасибо, — искренне сказал он.

В очень смешанных чувствах я вернулся домой на Сибуя. Осталось трое, — только и думал я.

* * *
«Зачем нужна была смерть Дика Норта?» — гадал я, потягивая в одиночку виски. И сколько ни думал — не находил в его неожиданной гибели ни малейшего смысла. В проклятой головоломке пустовало сразу несколько ячеек, но оставшиеся фрагменты никак не вписывались в картинку. Хоть ты их изнанкой переворачивай, хоть втискивай ребром. Может, сюда затесались фрагменты какой-то другой головоломки?

И все же, несмотря на бессмысленность, эта смерть очень сильно меняет ситуацию в целом. В какую-то очень плохую сторону. Не знаю, почему, но где-то в глубине подсознания я в этом почти уверен. Дик Норт был хорошим человеком. И как мог, по-своему, замыкал на себя некие контакты в общей цепи. А теперь исчез — и эти контакты разладились. Что-то изменится. Теперь все станет еще запутаннее и тяжелее.

Пример?

Пример. Мне очень не нравятся безжизненные глаза Юки, когда она с Амэ. Еще не нравится пустой, как у рыбы, взгляд Амэ, когда она с Юки. Так и чудится, будто где-то здесь и зарыт корень зла. Мне нравится Юки. Светлая голова. Иногда упрямая, как осленок, — но в душе очень искренняя. Да и к Амэ, нужно признаться, я отношусь тепло. Когда мы разговаривали наедине, она превращалась в весьма привлекательную женщину. Одаренную — и в то же время беззащитную. В каких-то вещах она была даже бoльшим ребенком, чем Юки. И тем не менее — мать и дочь, взятые вместе, сильно меня напрягали. Теперь я понимал слова Хираку Макимуры о том, что жизнь под одной крышей с ними отняла у него талант…

Да, конечно. Им постоянно нужна чья-то воля, которая бы их соединяла.

До сих пор между ними находился Дик Норт. Но теперь его нет. И теперь уже я, в каком-то смысле, заставляю их смотреть друг другу в глаза.

Вот такой «пример»…

* * *
Несколько раз я встречался с Готандой. И несколько раз звонил Юмиёси-сан. Хотя в целом она держалась с прежней невозмутимостью, — судя по голосу, ей все-таки было приятно, что я звоню. По крайней мере, это ее не раздражало. Она по-прежнему дважды в неделю исправно ходила в бассейн, а в выходные иногда встречалась с бойфрендом. Однажды она сообщила, что в прошлое воскресенье выезжала с ним на озера.

— Но ты не думай — у меня с ним ничего нет. Мы просто приятели. Последний год школы вместе учились. В одном городе работаем. Вот и все.

— Да ради бога. Ничего я такого не думаю, — сказал я. То есть, я и правда воспринял это спокойно. По-настоящему меня беспокоил только бассейн. На какие там озера вывозил ее бойфренд, на какие горы затаскивал — мне было совершенно неважно.

— Но лучше тебе об этом знать, — сказала Юмиёси-сан. — Я не люблю, когда люди друг от друга что-то скрывают.

— Ради бога, — повторил я. — Мне все это безразлично. Я еще приеду в Саппоро, мы встретимся и поговорим. Вот что для меня по-настоящему важно. Встречайся с кем угодно и где угодно. К тому, что происходит между нами, это никакого отношения не имеет. Я все время думаю о тебе. Я тебе уже говорил — я чувствую, что нас с тобой что-то связывает.

— Что, например?

— Например, отель, — ответил я. — Это место для тебя. Но там есть место и для меня. Твой отель — особенное место для нас обоих.

— Хм-м, — протянула она. Не одобрительно, но и не отрицательно. Нейтрально хмыкнул себе человек, и все.

— С тех пор, как мы с тобой расстались, я много с кем повстречался. Очень много чего случилось. Но все равно постоянно думаю о нас с тобой как о самом главном. То и дело хочу с тобой встретиться. Только приехать к тебе пока не могу. Слишком много еще нужно до этого сделать.

Чистосердечное объяснение, начисто лишенное логики. Вполне в моем духе.

Между нами повисло молчание. Скажем так: средней длины. Молчание, за которое, как мне показалось, ее нейтральность слегка сдвинулась в сторону одобрения. Хотя, по большому счету, молчание — всего лишь молчание. Возможно, я просто принимал желаемое за действительное.

— Как твое дело? Движется? — спросила она.

— Думаю, да… Скорее да, чем нет. По крайней мере, я хотел бы так думать, — ответил я.

— Хорошо, если закончишь до следующей весны, — сказала она.

— И не говори, — согласился я.

* * *
Готанда выглядел немного усталым. Сказывался плотный график работы, в который он умудрялся вставлять еще и встречи с бывшей женой. Так, чтобы никто не заметил.

— Естественно, до бесконечности это продолжаться не может, — сказал Готанда, глубоко вздохнув. — Уж в этом-то я уверен. Не лежит у меня душа к такой придуманной жизни. Все-таки я человек семейного склада. Поэтому так устаю каждый день. Нервы уже натянуты до предела…

Он развел ладони, словно растягивал воображаемую резинку.

— Взял бы отпуск, — посоветовал я. — И махнул с ней вдвоем на Гавайи.

— Если б я мог, — сказал он и вымученно улыбнулся. — Если б я только мог — как было бы здорово! Несколько дней ни о чем не думать, валяться на песочке под пальмами. Хотя бы дней пять. Нет, пять — это уже роскошь. Хоть три денечка. Трех дней достаточно, чтобы расслабиться…

Этот вечер я провел у него на Адзабу — развалясь на шикарном диване, потягивая виски и просматривая на видео подборку телерекламы с его участием. Реклама таблеток от живота… Эту я видел впервые. С лифтами какого-то офиса. Четыре прозрачных лифта носятся то вверх, то вниз с ненормальной скоростью. Готанда в темном костюме и черных ботинках — настоящий элитный яппи — перебегает из лифта в лифт. То туда, то сюда, прыг-скок — только воздух свистит. В одном лифте разговаривает с начальством, в другом — назначает свидание красотке-секретарше, в третьем — торопливо дописывает какие-то документы. Из четвертого звонит по мобильному телефону кому-то в первом. Перескакивать из одного лифта в другой с такой бешеной скоростью — занятие непростое. Но ни один мускул не дрогнет на его благородном лице. Готанда-яппи выкладывается на всю катушку, лифты носятся все быстрей.

Голос за кадром: «День за днем усталость растет. Стресс накапливается в животе. Вечно занятому тебе — супер мягкое средство от живота…»

Я рассмеялся.

— Слушай, а это забавно!..

— Ага, мне тоже понравилось. Даром что реклама. Вся реклама, в принципе, сплошное дерьмо. Но эта снята отлично. Можешь смеяться — один этот ролик качественнее, чем большинство моих фильмов. Денег на него угрохали — будь здоров! Все эти дубли, спецэффекты, комбинированные съемки… На рекламу денег не жалеют. В каждую деталь миллионы вбухивают, пока до совершенства не доведут. Да и монтаж интересный.

— Прямо вся твоя жизнь в разрезе.

— Это уж точно! — засмеялся он. — Тут ты прав. Просто вылитый я. Так и стараюсь везде поспеть — то туда, то сюда… Всю жизнь на это кладу. Стресс накапливается в животе. И даже эти таблетки не помогают ни черта. Мне целую пачку бесплатно выдали. Заглотил целый десяток — никакого эффекта.

— Но двигаешься ты хорошо, — сказал я, перематывая ролик в начало. — Комичный, как Бастер Китон[138]. Наверное, это у тебя душевная склонность — в комедиях играть.

Пряча улыбку, Готанда кивнул.

— Это точно. Комедии люблю. И с удовольствием бы попробовал. Чувствую, у меня получилось бы. Это ж какую комедию можно закатать с таким простодушием, как у меня! В этом сложном и запутанном мире главный герой наивен и прям. Сам такой способ жизни — сплошная комедия, понимаешь, о чем я?

— Еще бы, — ответил я.

— Даже не нужно выделывать каких-то особых трюков. Просто будь сам собой. Уже от этого все животы надорвут. Да, было бы здорово так играть. Так сейчас никто в Японии не играет. Большинство комедийных актеров переигрывает так, что челюсть сводит. А я хотел бы сыграть наоборот. То есть, вообще не играть. — Он отхлебнул виски и задумчиво посмотрел в потолок. — Только мне такую роль все равно никто не даст. У них воображения для этого не хватит. Все мои роли за меня давно решены. С утра до вечера требуют играть только врача, учителя, адвоката. Сил моих больше нет. Давно отказался бы, да не могу — руки связаны. Только стресс накапливаю в животе…

Ролик с лифтами пользовался успехом, и его отсняли в нескольких вариантах. Но сюжет везде был один. Готанда с благообразной физиономией в деловом костюме носится с бешеной скоростью, перепрыгивая как белка с поезда на автобус, с автобуса на самолет — и всегда везде успевает вовремя. Или, например: с пакетом документов под мышкой взбирается по веревке на небоскреб и запрыгивает во все открытые окна попеременно. Один вариант лучше другого. Лик Готанды все так же невозмутим.

— Сначала мне говорили: делай усталое лицо. Режиссер просил. Такое, мол, чтобы все чувствовали: вот-вот подохну на боевом посту. Но я отказался. Сами подумайте, говорю, куда интереснее, если все делается с невозмутимым лицом. Только эти ослы даже слушать меня не хотели. Но я не сдавался. Не то чтобы воспылал любовью к рекламе. Там я снимаюсь исключительно ради денег. Просто чувствовал, что именно в этом ролике что-то есть… В общем, они настаивали — я возражал. В итоге смонтировали две версии и дали всем посмотреть. Само собой — то, что я предлагал, понравилось куда больше. Стали расхваливать режиссера и его братию. Даже какую-то премию дали, я слышал. Мне, конечно, на это плевать. Я — актер. Кто бы и как меня ни оценивал, ко мне настоящему это отношения не имеет. Но их-то распирало от гордости, как будто они и правда сами всё придумали! Готов спорить, они теперь абсолютно уверены, что идея всего ролика — от начала до конца — принадлежит им и никому больше. Такие вот кретины. Люди, лишенные воображения, вообще очень быстро подстраивают все вокруг под себя. А меня считают просто обаятельным ослом, который упирается по любому поводу…

— Не сочти за комплимент — но мне кажется, ты человек по-своему необычный, — сказал я. — Вот только до того, как мы разговорились по-настоящему, я этой необычности не ощущал. Я посмотрел с десяток твоих картин. Если честно — одна другой паршивее. И даже ты в них смотрелся ужасно.

Готанда выключил видео, подлил нам обоим виски, поставил пластинку Билла Эванса. Присел на диван, взял стакан, отпил глоток. В каждом движении — неизменное благородство.

— Это точно. Ты совершенно прав. Я ведь знаю: чем больше снимаюсь в таком дерьме, тем дерьмовее становлюсь. Сам чувствую, что превращаюсь в нечто жалкое и невзрачное. Но я же говорю — у меня нет выхода. Я ничего не могу выбирать себе сам. Даже галстук на мою личную шею подбирают они. Кретины, которые считают себя умней всех на свете, и обыватели, убежденные, что их вкус безупречен, вертят мной как хотят. Поди туда, встань сюда, делай то, не делай это, езди на том-то, трахайся с такой-то… Сколько еще это будет твориться со мной, до каких пор? Сам не знаю. Мне уже тридцать четыре. Еще месяц — и тридцать пять…

— А может, просто бросить всю эту бодягу — и начать с нуля? У тебя бы получилось, я уверен. Уходи из конторы, живи своей жизнью да понемногу долги возвращай…

— Именно так, ты прав. Я об этом уже много думал. И, будь я один, давно бы уже так поступил. Бросил все к чертовой матери, устроился в какой-нибудь театрик задрипанный да играл бы то, что нравится. Как вариант — очень даже неплохо. С деньгами как-нибудь разобрался бы… Но штука в том, что, окажись я на нуле — она меня моментально бросит, гарантирую. Такая женщина. Ни в каком другом мире, кроме своего, дышать не сможет. И на нуле со мной сразу задыхаться начнет. Тут дело не в том, хорошая она или плохая. Просто — из такого теста сделана, и все. Живет в системе ценностей суперзвезд, дышит воздухом этой системы — и от партнера требует того же атмосферного давления. А я ее люблю. И оставить ее не способен. В этом вся и беда.

«Всего одна дверь, — пронеслось у меня в голове. — Вход есть, а выхода нет…»

— В общем, этот пасьянс не сходится, как ни раскладывай, — подытожил Готанда с улыбкой. — Давай лучше сменим тему. Об этом хоть до утра рассуждай — все без толку.

Мы заговорили о Кики. Он спросил, что у меня с ней были за отношения.

— Странно, — добавил он. — Она нас с тобой, считай, заново познакомила — а ты о ней почти ничего не говоришь. Может, тебе тяжело вспоминать? Тогда, конечно, не стоит…

Я рассказал ему, как встретился с Кики. Как мы пересеклись, совершенно случайно, и стали жить вместе. Естественно и бесшумно, словно воздух заполнил пустующее пространство, она вошла в мою жизнь.

— Понимаешь, все случилось как-то само по себе, — сказал я. — Даже объяснить как следует не получается. Всё вдруг слилось воедино — и, как река, само вперед потекло. Так что первое время я даже ничему особо не удивлялся. И только позже стал замечать, что слишком многое… не стыкуется с обычной реальностью. Я понимаю, что по-идиотски звучит, но это так. Почему и не разговаривал о ней ни с кем до сих пор.

Я хлебнул виски и погонял по дну стакана кубики льда.

— Кики в то время подрабатывала моделью для рекламы женских ушей. Я увидел фото с ее ушами и заинтересовался. Это были, как бы тебе сказать… абсолютные уши. Уши на все сто процентов. А мне как раз нужно было сделать макет рекламы на заказ. И я попросил, чтобы мне прислали копии фотографий с ее ушами. Что там за реклама была, уже и не помню… В общем, прислали мне копии. Уши Кики, увеличенные раз в сто. Огромные — каждый волосок на коже видно. Я повесил эти снимки на стену в конторе и разглядывал каждый день. Сначала для пущего вдохновения. А потом привык к ним так, словно это часть моей жизни. И когда заказ выполнил, оставил их висеть на стене, настолько они были классные. Жаль, тебе сейчас показать не могу. Пока сам не увидишь — не поймешь, что я имею в виду. Уши, чье совершенство оправдывает сам факт их существования.

— Да, я помню, ты что-то говорил о ее ушах, — сказал Готанда.

— Ну да… В общем, я захотел встретиться с их хозяйкой. Казалось, не увижу ее — жизнь остановится. С чего я это взял — не знаю. Но мне действительно так казалось. Я позвонил ей. Она согласилась встретиться. И в первый же день нашей встречи открыла свои уши лично мне. Лично мне, понимаешь? Не по работе! Это было гораздо круче, чем на фотографии. На работе — ну, то есть, перед камерами — она сознательно их блокировала. «Уши для работы» — совсем не то, что «уши для себя», понимаешь? Когда она открывала их для меня, даже воздух вокруг менялся. Все менялось — весь мир, вселенная… Я понимаю, как по-дурацки это звучит. Но по-другому сказать не получается.

Готанда надолго задумался.

— Блокировала уши? Это как?

— Отключала их от сознания. Если совсем просто.

— Хм-м, — протянул он.

— Как штепсель из розетки.

— Хм-м.

— Ну… Дурацкое сравнение, конечно. Но именно так, я не вру.

— Да верить-то я тебе верю. Просто пытаюсь понять. И в мыслях не было тебя как-то поддеть.

Я откинулся на спинку дивана и уперся взглядом в картину на стене.

— Но главное — ее уши обладали сверхъестественной способностью, — продолжал я. — Она могла слышать то, что не слышат другие, — и приводить людей туда, куда им нужно.

Готанда снова надолго умолк.

— Значит, Кики куда-то тебя привела? — спросил он наконец. — Туда, куда тебе было нужно?

Я кивнул. Но ничего не сказал. Слишком уж долгой была та история, да и рассказывать ее особо не хотелось.

— И вот теперь она снова хочет куда-то меня привести, — сказал я. — Я это чувствую, и очень сильно. Вот уже несколько месяцев. Все это время как будто иду вслед за нитью, которую она мне бросила. Ужасно тонкая нить; сколько раз уже думал — ну, все, сейчас оборвется. А она все тянется и не кончается. Так худо-бедно добрался до сегодняшнего дня. Разных людей встретил, пока шел. Тебя, например. Я бы даже сказал, среди этих людей ты — центральный. А я все иду — и никак не могу уловить, к чему она клонит. Уже два человека погибло на моем пути. Сначала Мэй, потом однорукий поэт… То есть, двигаться-то я двигаюсь. Но ни к чему в итоге не прихожу…

Лед в стаканах совсем растаял. Готанда принес из кухни очередное ведерко, наполнил стаканы льдом, налил еще виски. Изысканные жесты. Благородная осанка. Приятный стук льда о стенки стаканов. «Как в кино», — машинально подумал я.

— Так что у меня своя безнадега, — подытожил я. — Ничем не веселее твоей.

— Э, нет, старина, — возразил Готанда. — Я бы наши безнадеги не сравнивал. Я люблю женщину. Это любовь, у которой не может быть выхода. С тобой — совсем другая история. Тебя, по крайней мере, что-то куда-то ведет — пусть даже и мотая из стороны в сторону. Никакого сравнения с лабиринтом страстей, в котором блуждаю я. У тебя есть чего желать, на что надеяться. Есть хотя бы шанс на то, что выход найдется. У меня нет вообще ничего. Между нашими ситуациями — такая пропасть, что и говорить не о чем.

— Может быть… — вроде как согласился я. — Так или иначе, мне остался лишь путь, который предлагает Кики. Других путей нет. Она все время старается мне что-то передать — то ли знак какой-то, то ли послание. И я напрягаю слух, пытаясь его разобрать…

— Послушай, — сказал вдруг Готанда. — А ты никогда не думал, что Кики могли убить?

— Так же, как Мэй?

— Ну да. Сам подумай. Так же внезапно исчезла. Я когда узнал о смерти Мэй — тут же о Кики вспомнил. А вдруг с ней то же самое произошло? Об этом даже вслух говорить страшно. Вот я и не говорил. Но ведь это возможно, не так ли?

Я ничего не ответил. Как бы то ни было — я видел ее, вертелось у меня в голове. Там, в пепельных сумерках на окраине Гонолулу. Я видел ее. Даже Юки об этом знает.

— Просто как вероятность. Без фактов, — сказал Готанда.

— Вероятность, конечно, есть. Но послания мне шлет именно она. Я чувствую это совершенно отчетливо. У нее свой стиль, я не мог обознаться.

Готанда долго молчал, скрестив руки на груди. Можно было подумать, что он устал и заснул. Но он, конечно, не спал. Время от времени его пальцы оживали и вновь успокаивались. Кроме пальцев, не двигалось ничего. Ночная мгла просачивалась в комнату и обнимала его ладную фигуру, как родильные воды — младенца в утробе. По крайней мере, мне так казалось.

Я поболтал льдом в стакане и хлебнул еще виски.

И тут я ощутил присутствие кого-то третьего. Будто кроме нас с Готандой в комнате есть кто-то еще. Я чуял тепло его тела, дыхание, запах. Но по всем признакам это был не человек. Воздух вокруг заметался так, словно разбудили дикого зверя. Зверя? У меня одеревенела спина. Я судорожно огляделся. Но, само собой, никого не увидел. В воздухе посреди комнаты скрывался лишь сгусток признаков чего-то нечеловеческого. Но видно ничего не было.

Глава 35

В конце мая случайно — то есть, надеюсь, случайно — я встретился с Гимназистом. С одним из той парочки инспекторов, что допрашивали меня после гибели Мэй. Я зашел в универмаг «Токю Хэндз», купил паяльник и уже направлялся к выходу, когда столкнулся с ним лицом к лицу. Невзирая на совсем летнюю погоду, он был в толстом твидовом пиджаке — но, судя по лицу, это его ничуть не смущало. Возможно, служба в полиции развивает в человеческом организме особую жаростойкость. Кто его знает. В руке он держал фирменный пакет универмага — такой же, как у меня. Я сделал вид, что не заметил его, и собирался пройти мимо, но Гимназист не дал мне улизнуть.

— Экий вы неприветливый! — натянуто пошутил он. — Мы ведь не совсем чужие люди. Зачем притворяться, что мы незнакомы?

— Я спешу, — только и сказал я.

— Что вы говорите? — напирал Гимназист, совершенно не веря в то, что я могу куда-то спешить.

— Нужно к работе готовиться. Плюс целая куча других важных дел, — не сдавался я.

— Понимаю, — закивал он. — Но, может, хоть минут десять выкроите? Как насчет чая? Уж очень хотелось с вами вне работы поговорить. Десяти минут хватит, уверяю вас.

И я зашел вслед за ним в битком набитый кафетерий. Зачем — сам не знаю. Запросто ведь мог отказаться и пойти своей дорогой. Нет же — поплелся, как миленький, в кафетерий и стал пить кофе с полицейской ищейкой. Нас окружали влюбленные парочки и студенты. Кофе был дрянным, воздух спертым. Гимназист достал сигареты и закурил.

— Давно хочу бросить — увы! — сказал он. — Пока я на этой работе — даже пробовать бесполезно. Без курева просто не выжить. Слишком нервы стираются.

Я молчал.

— Нервы стираются, — повторил он. — Все вокруг тебя ненавидят. Чем дольше работаешь уголовным инспектором — тем неприятнее ты окружающим. Глаза мутнеют. Дряхлеет кожа лица. Почему дряхлеет лицо — не знаю, но это так. Очень скоро начинаешь выглядеть вдвое старше своего возраста. Манера речи — и та меняется. И ничего светлого в жизни не остается.

Он положил в кофе три ложки сахара, добавил сливок, тщательно размешал и неторопливым движением поднес чашку ко рту.

Я посмотрел на часы.

— Ах, да! Время, — вспомнил он. — Минут пять еще есть, не так ли? Не волнуйтесь, надолго не задержу. Я по поводу той убитой девчонки, Мэй.

— Мэй? — переспросил я как можно тупее. Не на того напал, дядя. Так просто ты меня не поймаешь.

Он слегка скривил губы и рассмеялся.

— Ах, да, конечно!.. Так звали убитую — Мэй. Выяснилось в ходе расследования. Имя, понятно, не настоящее. Кличка для работы. Проститутка, как мы и предполагали. Я это чувствовал с самого начала. На вид — приличная девушка, на деле — все наоборот. В наши дни все сложнее на глаз отличить. Раньше как было? Посмотришь — и с первого взгляда ясно: шлюха. Одежда соответствующая, косметика, мимика, жесты… А в последнее время так просто уже не понять. Женщины, о которых и не подумаешь никогда, занимаются этим на всю катушку. Кто ради денег, кто просто из любопытства. Все это никуда не годится. Это очень опасно, вам не кажется? То и дело встречаться с незнакомыми мужчинами и полностью доверяться им один на один. А в этом обществе кого только не встретишь. Извращенцы, садисты. Что угодно может произойти. Вы согласны со мной?

Я поневоле кивнул.

— Но молодые девушки этого не понимают. Им кажется, что в мире удача всегда на их стороне. Ну, здесь ничего не поделаешь. На то она и молодость, чтобы на это рассчитывать. Они искренне верят, что все будет хорошо. И понимают, что это не так, когда уже слишком поздно. Когда им, беднягам, уже на горле чулок затягивают. Финиш…

— Так вы поняли, кто убийца? — спросил я.

Он покачал головой и нахмурился.

— К сожалению, пока нет. Много деталей выплыло. Но газеты ничего не узнают, пока следствие не закончится. В частности, стало ясно, что ее звали Мэй. Что работала проституткой. Настоящее имя… впрочем, это уже несущественно. Родилась в Кумамото. Отец — государственный служащий. Пускай и в небольшом городе, но в начальники выбился. Дом — полная чаша, семья обеспеченная. Деньги регулярно ей посылали. Мать по два раза в месяц к ней в Токио приезжала — приодеть, обеспечить всем, что для жизни нужно. Она родителям говорила, что работает в модельном бизнесе. Старшая сестра замужем за хирургом. Младший брат учится на юриста в университете Кюсю. Не семья — загляденье! Какого черта дочери из такой семьи выходить на панель? После того, что случилось, дома все в шоке. Поэтому мы пока не сообщаем семье, чем она занималась на самом деле. Из сострадания. От известия, что дочь задушили в отеле чулком, мать и так на грани самоубийства. Слишком страшная новость для такой идеальной семьи.

Я молчал. Пускай уж выговорится до конца.

— Мы вышли на организацию, которая поставляет проституток по вызову. Не буду говорить, чего это нам стоило. Но и выудить кое-что удалось. А знаете, как? Отловили трёх шлюх в фойе большого отеля. Показали им те же фотографии, что и вам, и допросили с пристрастием. Одна раскололась. Не у всех такие железные нервы, как у вас. Да и в ней слабину нащупали сразу. В итоге мы узнали об Организации. Бордель экстра-класса. С членской системой и расценками для ходячих мешков с деньгами. Нам с вами — увы! — в такие места ход заказан. Или вы готовы за один раз с девчонкой выложить семьдесят тысяч[139]? Я не готов. Благодарю покорно. Чем такие деньги тратить, я лучше в постели с женой сэкономлю, да сыну новый велосипед куплю. В общем, что говорить — не для нас, голодранцев, развлечение! — Он рассмеялся и посмотрел на меня. — Но даже захоти я им выложить эти семьдесят тысяч — никто со мной говорить не станет. Сразу выяснят, что я за птица. Всю мою подноготную вмиг разузнают. Безопасность — прежде всего. Сомнительных клиентов не обслуживают. А уж уголовных следователей и подавно — но не потому, что с полицией, в принципе, связываться не хотят. Будь я какой-нибудь шишкой из полицейского управления — дело другое. Но только оч-чень большой шишкой. Чтобы пригодился в случае чего. А с такого пугала огородного, как я, все равно никакого толку.

Он допил кофе и опять закурил.

— В итоге мы попросили ордер на обыск всей этой лавочки. Через три дня получили его. И когда ворвались с ордером в контору клуба — нас встретила пустота. Космическая пустота. Ни бумаг, ни улик, ни свидетелей. Ни-че-го. Иначе говоря, утекла секретная информация. Вопрос — откуда утекла? Как вы думаете?

— Не знаю, — сказал я.

— Из полиции, откуда ж еще! Кого-то из начальства это зацепило. И нас попросту сдали. Доказать невозможно. Но нам в отделении всё ясно и без доказательств. Кто-то позвонил в клуб и предупредил: скоро, мол, гости нагрянут, смывайтесь, пока время есть… Подло. Низко и недостойно. А клубу, как видно, к срочным переездам не привыкать. Свернулись за какой-нибудь час — и ищи ветра в поле. Снимут другую контору, другие телефоны поставят — и опять за старое. Это же так просто. Пока есть список клиентов, и девочки как надо построены — они могут продолжать этот бизнес где угодно. И нам уже ни до чего не докопаться. Нас вышвырнули из игры. Оборвали все ниточки одним махом. Узнай мы, кто заказывал ее в ночь убийства, все сдвинулось бы с мертвой точки. Но теперь, когда все вот так, наши руки опять пусты. Как дальше действовать — сам черт не поймет.

— Непонятно, — сказал я.

— Что непонятно?

— Если, как вы говорите, она работала в клубе с членской системой — зачем члену клуба ее убивать? Его же сразу вычислить можно будет, разве не так?

— Именно, — кивнул Гимназист. — Имя убийцы не должно было отражаться в бумагах клуба. Значит, это либо ее приятель-любовник — либо член клуба, который вызвал ее частным образом, напрямую. Ни для первой, ни для второй версии у нас никаких зацепок нет. Мы ничего не нашли. Тупик.

— Я не убивал, — сказал я.

— Разумеется. И мы это знаем, — сказал он. — Я вам сразу сказал. У вас не тот тип характера. Вы не способны убить человека, это сразу видно. Люди вашего типа не убивают других людей. Но вам что-то известно. Я это чувствую. Профессиональным чутьем. Может, расскажете? Все останется между нами. Я не полезу вам в душу, и ни в чем вас не упрекну. Обещаю. Серьезно.

— Даже не знаю, о чем вы, — сказал я.

— Ч-черт, — нахмурился Гимназист. — Значит, все зря… Вся штука в том, что наше начальство не хочет давать делу ход. Ну, шлепнули в отеле проститутку — и черт с ней, так ей и надо. У наших начальников логика простая: чем меньше проституток, тем лучше. Большинство из них и трупов-то почти не видали. Они и представить себе не могут, что это такое, когда голой красивой девушке перетягивают горло чулками. Как это страшно, и как ее жалко… Среди членов клуба — не только полицейские боссы, но и большие политики. А у полиции ушки на макушке. Блеснет в темноте золотая хризантема[140] — полицейский тут же голову втягивает, как черепаха. И чем выше сидит — тем глубже втягивает. Что ж, не повезло бедняжке Мэй. И погибла ни за грош, и убийцу найти уже, видать, не судьба…

Официантка забрала его пустую кофейную чашку. Я свой кофе так и не допил.

— Если честно, — продолжал Гимназист, — я к этой девушке, Мэй, испытываю странное чувство. Что-то вроде родственной близости. С чего бы это? Сам не пойму. Но когда увидел ее в кровати — голую, мертвую, с чулком на горле — я вот что подумал. Эту сволочь, ее убийцу, я поймаю, чего бы мне это ни стоило. Конечно, на подобные сцены мы уже насмотрелись по самое не хочу. И при виде очередного трупа не сходим с ума от жалости и сострадания. Видел я и расчленёнку, и обгоревших до костей — какие угодно. Но ее труп был особенный. Невероятно красивый. Стояло утро, лучи солнца падали на нее из окна. И она лежала, словно обледеневшая в этих лучах. Глаза открыты, язык в гортань закатился, горло чулком перетянуто. Концы от чулка на груди уложены. Аккуратно так, в форме галстука. Я смотрел на нее — и чувствовал странную вещь. Будто эта девочка просит меня — лично меня! — чтобы я раскрыл эту тайну. Будто, пока я не найду убийцу, она так и будет лежать замороженная в лучах солнца. Там, в отеле. Да так и кажется до сих пор: пока убийца на свободе, пока дело не раскрыто — она не разморозится, не освободится от этой судороги… Как считаете, это нормальное ощущение?

— Не знаю, — сказал я.

— Вы, как я понял, уезжали куда-то надолго. Путешествовали? Загар вам очень к лицу, — сказал инспектор.

— На Гавайи по работе летал, — сказал я.

— Здорово… Завидую вам. Мне бы мне такую шикарную работу. А тут с утра до вечера трупы разглядываешь. Поневоле станешь угрюмым типом. Вы когда-нибудь разглядывали трупы?

— Нет, — сказал я.

Он покачал головой и взглянул на часы.

— Ну, что ж. Ладно. Простите, что зря отнял у вас время. Хотя, может, и не зря. Говорят же люди — случайных встреч не бывает. А разговор этот в голову не берите. Даже таких, как я, иногда тянет по душам поговорить… Если не секрет, что купили-то?

— Паяльник, — сказал я.

— А я — струну для прочистки труб. Все трубы в доме позабивались…

Он расплатился за кофе. Я предложил ему половину суммы, но он наотрез отказался.

— Ну что вы, ей-богу! Это же я вас сюда заманил. Ваше время и нервы стоят дороже. А это все так, пустяки…

На выходе из кафетерия я вдруг кое-что вспомнил.

— И часто вы расследуете убийства проституток? — спросил я.

— Как сказать… В общем, довольно часто. Не то чтобы каждый день. Но и не раз в год, это точно. А что — вы интересуетесь убийствами проституток?

— Нет, не интересуюсь, — ответил я. — Просто так спросил.

На этом мы расстались.

Он скрылся из глаз — а у меня еще долго сосало под ложечкой.

Глава 36

Неторопливо, точно облако в небе, за окном проплыл и растаял май.

Уже два с половиной месяца я не брал никаких заказов. Звонки по работе почти прекратились. Мир с каждым днем все вернее забывал обо мне. Деньги на мой счет в банке, понятно, больше не поступали — но еще оставалась какая-то сумма на жизнь. А жизнь моя, в принципе, не требует особых затрат. Сам готовлю, сам стираю. Особой нужды ни в чем не испытываю. Долгов нет, кредиты никому не выплачиваю, по автомобилям и шмоткам с ума не схожу. Так что в ближайшее время о деньгах можно было не беспокоиться. Вооружившись калькулятором, я подсчитал свой месячный прожиточный минимум, разделил на него то, что осталось в банке, и понял: еще пять месяцев протяну. За эти пять месяцев что-нибудь, да случится. А не случится — тогда и подумаю снова. Кроме того, на моем столе красовался в рамке чек на триста тысяч от Хираку Макимуры. Как ни крути — голодная смерть мне пока не грозит.

Стараясь не ломать размеренного темпа жизни, я по-прежнему ждал, пока что-нибудь произойдет. По нескольку раз в неделю отправлялся в бассейн и плавал там до полного изнеможения. Ходил за продуктами, готовил еду, а по вечерам слушал музыку и читал книги, взятые в библиотеке.

Там же, в библиотеке, я просмотрел газеты и скрупулезно, одно за другим, отследил все сообщения об убийствах за последние несколько месяцев. Интересуясь, разумеется, лишь теми случаями, когда убивали женщин. Глядя на мир под таким углом, я обнаружил, что женщин в этом мире убивают просто в кошмарном количестве. Их режут ножами, забивают кулаками и душат веревками. О жертвах, хоть как-то похожих на Кики, газеты не сообщали. По крайней мере, труп не нашли. Конечно, есть много способов сделать так, чтобы труп не нашли никогда. Привязать к ногам груз и выбросить в море. Отвезти подальше в горы и закопать в лесу. Как я схоронил свою Селедку. В жизни никто не найдет.

«А может, несчастный случай? — думал я. — И ее как Дика Норта, сбил грузовик?» И я проверил все сообщения о происшествиях. О тех случаях, когда погибали женщины. На свете происходит безумное количество несчастных случаев, в которых гибнет до ужаса много женщин. Умирают в дорожных авариях, сгорают в пожарах и травятся газом у себя дома. Но никого, похожего на Кики, я среди них не нашел.

А еще бывают самоубийства, думал я. Или, скажем, внезапная смерть от разрыва сердца. О таких случаях газеты уже не пишут. На свете полным-полно самых разных смертей. О каждой в газете не сообщишь. Наоборот: смерти, о которых пишут в газетах, — исключение из общего правила. Подавляющее большинство людей умирает тихо и незаметно.

Поэтому — вероятность остается.

Возможно, Кики убита. Возможно, погибла от несчастного случая. Возможно, покончила с собой. Возможно, умерла от разрыва сердца.

Но доказательств нет. Ни того, что она умерла, — ни того, что жива.

Иногда, по настроению, я звонил Юки. «Как живешь?» — спрашивал я. «Да так…» — отвечала она. Она разговаривала со мной, будто с Марса: ответы крайне плохо совпадали с вопросами. Как я ни сдерживался, это меня всегда немного бесило.

— Да так, — сказала она в очередной раз. — Не хорошо, не плохо. Живу себе помаленьку…

— Как мать?

— Ушла в себя. Не работает почти. Весь день на стуле сидит и в стенку смотрит. Ничего делать сил нет.

— Я могу чем-то помочь? За продуктами съездить, еще что-нибудь?

— За продуктами, если что, домработница сходит. А так мы просто доставку на дом заказываем. Живем тут вдвоем, ничего не делаем. Знаешь… Здесь, если долго живешь, кажется, будто время остановилось. Как думаешь — время, вообще, движется?

— К сожалению, еще как движется. Время проходит, вот в чем беда. Прошлое растет, а будущее сокращается. Все меньше шансов что-нибудь сделать — и все обиднее за то, чего не успел.

Юки молчала.

— Что-то голос у тебя совсем слабый, — сказал я.

— Правда, что ли?

— Правда, что ли? — повторил я.

— Эй, ты чего?

— Эй, ты чего?

— Кончай свои дразнилки!

— Это не дразнилки. Это эхо твоей души. Бьёрн Борг блестяще возвращает подачу, указывая противнику на отсутствие диалога в игре. Чпок!

— Ты все такой же ненормальный, — обреченно вздохнула Юки. — Ведешь себя, как мальчишка.

— Ни фига подобного, — возразил я. — Я просто подтверждаю примерами из жизни свою глубокую мысль. Это называется «метафора». Игра слов, благодаря которой проще передавать людям что-нибудь сложное. С мальчишескими дразнилками ничего общего не имеет.

— Тьфу! Чушь какая-то.

— Тьфу! Чушь какая-то, — повторил я.

— Прекрати сейчас же! — взорвалась Юки.

— Уже прекратил, — сказал я. — Поэтому давай все сначала. Что-то голос у тебя совсем слабый.

Она вздохнула. И затем ответила:

— Да, наверное. С мамой тут совсем захиреешь… Ее настроение само на меня перескакивает. В этом смысле она очень сильная. И влияет на меня все время. Потому что ей наплевать, что вокруг нее люди чувствуют. Думает только о себе и о том, что она сама чувствует. Такие люди всегда очень сильные. Понимаешь? Под их настроение попадаешь, даже если не хочется. Незаметно как-то. Если ей грустно — мне тоже грустно. Хотя, конечно, если развеселится, и у меня настроение поднимается…

В трубке раздался щелчок зажигалки.

— Похоже, иногда мне стоит тебя оттуда забирать и выгуливать. Как считаешь?

— Похоже на то…

— Хочешь, завтра заеду?

— Давай… — сказала Юки. — Вроде поболтала с тобой — и голос уже не слабый.

— Слава богу, — сказал я.

— Слава богу, — повторила она.

— Иди к черту!

— Иди к черту!

— Ну, до завтра, — сказал я и тут же повесил трубку, не дав ей и рта раскрыть.

* * *
Амэ и правда пребывала в глубокой прострации. Сидела на диване, изящно скрестив ноги, и пустым, невидящим взглядом сверлила раскрытый на коленях фотожурнал. Со стороны это выглядело, как картина художника-импрессиониста. Окна в комнате были распахнуты, но день стоял настолько безветренный, что ни занавески, ни страницы журнала не колыхались ни на миллиметр. Когда я вошел, Амэ лишь на секунду подняла голову и смущенно улыбнулась. Очень слабо — будто и не улыбнулась, а просто воздух в комнате слегка дрогнул. И, приподняв над журналом руку, тонким пальцем указала на стул. Домохозяйка подала кофе.

— Я передал вещи семье Дика Норта, — сказал я.

— С женой встречались? — спросила Амэ.

— Нет. Отдал чемодан мужчине, который открыл мне дверь.

Амэ кивнула.

— Ладно… Спасибо вам огромное.

— Ну что вы. Мне это ничего не стоило.

Она закрыла глаза и сцепила пальцы перед лицом. Затем открыла глаза и огляделась. Кроме нас, в комнате никого не было. Я взял чашку с кофе и отпил глоток.

Против обыкновения, Амэ уже не носила хлопчатую рубашку с джинсами. На ней были белоснежная блузка с изысканным кружевом и дымчато-зеленая юбка. Волосы аккуратно уложены, губы подведены. Красивая женщина. Ее обычная живость куда-то исчезла, но притягательное изящество, от которого становилось не по себе, облаком окружало ее. Очень зыбкое облако — казалось, вот-вот задрожит и исчезнет; однако стоило посмотреть на нее — и оно появлялось снова. Красота Амэ разительно отличалась от красоты Юки. В этом смысле мать и дочь были антиподами. Красоту матери взрастило время и отшлифовал жизненный опыт. Своей красотой она утверждала себя. Ее красота была ею. Она мастерски управлялась с этим даром Небес и отлично знала, как его использовать. Юки же, напротив, чаще всего даже не представляла, как своей красотою распорядиться. Вообще, наблюдать за красотой девчонок-подростков — отдельная радость жизни.

— Почему всё так? — вскрикнула вдруг Амэ. Так резко, будто в воздухе перед нею что-то пролетело.

Я молча ждал продолжения.

— Почему мне так плохо?

— Наверное, потому, что умер человек. И это понятно. Смерть человека — очень большая трагедия, — ответил я.

— Да, конечно… — вяло кивнула она.

— Или вы не о том? — спросил я.

Амэ взглянула мне прямо в глаза. И покачала головой.

— Я прекрасно вижу, что вы не дурак. Вы знаете, о чем я, не правда ли.

— Вы не думали, что будет настолько плохо? Я правильно понимаю?

— Ну, в общем… Наверное, да.

«Как мужчина он для вас был никто. Особыми талантами не обладал. Но был вам искренне предан. И выполнял свои обязанности на все сто. Все, что приобрел за долгие годы, бросил ради вас. А потом умер. И вы поняли, какой он замечательный, только после его смерти», — хотел я сказать ей прямо в лицо. Но не сказал. Есть вещи, о которых говорить вслух все же не следует.

— Почему? — повторила она, продолжая следить за полетом непонятно чего. — Почему все мужчины, которые со мной свяжутся, постепенно сходят на нет? Почему любые отношения с ними кончаются всякой гадостью? Почему я всегда остаюсь с пустыми руками? Что во мне не так, черт меня побери?

На такие вопросы не бывает ответов. Я молча разглядывал замысловатые кружева на рукавах ее блузки. Они напоминали узоры на хорошо выделанных внутренностях какого-то животного. Окурок «сэлема» в пепельнице чадил, как дымовая шашка. Дым поднимался струйкой до самого потолка и уже там растворялся в тишине, как сахар в кофе.

Юки, закончив переодеваться, вошла в комнату.

— Эй, пойдем, — позвала она меня.

Я поднялся со стула.

— Ну, мы поехали, — сказал я Амэ. Но она не услышала.

— Алё, мама! Мы уезжаем!! — заорала Юки. Амэ посмотрела на нас, кивнула. И закурила новую сигарету.

— Я покатаюсь и приеду. Ужинай без меня, — добавила Юки.

Оставив Амэ и дальше изваянием сидеть на диване, мы вышли из дома. В этом доме еще оставался дух Дика Норта. Так же, как он оставался во мне, пока я помнил его улыбку. Ту озадаченную улыбку после моего вопроса — помогает ли он себе ногой, когда режет хлеб…

Ей-богу, странный малый, подумал я в сотый раз. Будто и впрямь стал живее после смерти.

Глава 37

Примерно так же я встречался с Юки еще несколько раз. Раза три или четыре, точно не помню. И как-то не чувствовал, что жизнь с матерью в горах Хаконэ доставляет ей особое удовольствие. Радости ей это не приносило, хотя и неприязни не вызывало. Не похоже и на то, что она торчала там из желания заботиться о матери, потерявшей близкого человека. Случайным ветром ее занесло в этот дом. И она жила в нем, бесстрастная и безучастная ко всему, что творилось вокруг.

Лишь встречаясь со мной — и только на время наших встреч — она чуть-чуть оживала. Веселела, отвечала на шутки; в голосе снова слышались упрямство и независимость. Но стоило ей вернуться в Хаконэ — всё сходило на нет. Голос делался вялым, взгляд угасал. Она выключалась, словно орбитальная станция, которая из экономии энергии перестает вращаться вокруг своей оси.

— Слушай… А может, тебе снова стоит пожить одной в Токио? — спросил я однажды. — Сменила бы обстановку. Недолго, денька три. Всё польза была бы. В Хаконэ ты как в воду опущенная — и чем дальше, тем хуже. Помнишь, какая ты на Гавайях была? Будто другой человек!

— Ничего не поделаешь, — ответила Юки. — Я понимаю, о чем ты. Но сейчас просто время такое. Сейчас, где бы я ни жила, — везде будет одно и то же.

— Потому что умер Дик Норт, и мать в таком состоянии?

— Ну да, и это тоже… Но, думаю, не только это. Ничего не решится, если я просто от мамы уеду. Здесь я бессильна. Как тут лучше сказать… Просто сейчас так складывается. Звезды в небе плохо сошлись, я не знаю… Где бы я ни была, что бы ни делала — ничего не изменится. Потому что между телом и головой никакого контакта.

Мы валялись на диком пляже и смотрели в море. Небо все больше хмурилось. Легкий бриз теребил траву, что росла островками вдоль берега.

— Звезды в небе, — повторил я.

— Звезды в небе, — кивнула она со слабой улыбкой. — Нет, ну правда! Пока только хуже становится. Мы с мамой обе на одну волну настроены. Помнишь, я говорила: когда она веселая, я тоже радуюсь, когда ей плохо — и у меня все из рук валится. И я не знаю, кто на кого влияет. То ли мама меня за собой тянет, то ли я ее. Но мы с ней будто подключены друг к дружке, это я чувствую. А вместе мы или порознь — уже не имеет значения.

— Подключены?

— Ну да, психологически подключены все время, — кивнула Юки. — Иногда я этого не выношу и пытаюсь как-то сопротивляться. А иногда устаю так, что становится все равно. Просто руки опускаются. И, как это говорится… уже не могу сама себя контролировать. Чувствую, что снаружи что-то огромное начинает управлять моими силами. И я уже не понимаю, где еще я — а где уже оно. И не выдерживаю. И хочу все вокруг расколошматить вдребезги. Потому что не могу так больше. Хочу закричать: «Я еще маленькая!» — и забиться куда-нибудь в угол…

* * *
Ближе к вечеру я отвозил ее в Хаконэ и возвращался в Токио. Амэ всякий раз приглашала отужинать, но я неизменно отказывался. Понимал, что вежливее согласиться, но чувствовал: с этой парочкой за одним столом я долго не выдержу. Я представлял себе эту картину. Мать с сонными глазами, дочь с непроницаемым лицом. Дух покойника. Тяжелый воздух. Кто на кого влияет — сам черт не поймет. Гробовая тишина. Вечер без единого звука. При одной мысли о таком ужине желудок вставал на дыбы. По сравнению с ним сумасшедшее чаепитие из «Алисы в Стране Чудес» — просто праздник какой-то. В тамошнем безумстве, по крайней мере, ничего не застывало на месте.

Поэтому я возвращался в Токио под старенький рок-н-ролл, пил пиво, готовил ужин и с большим удовольствием съедал его в одиночестве.

* * *
Наши встречи с Юки мы никогда не посвящали чему-то конкретно. Гоняли по скоростному шоссе и слушали музыку. Валялись на берегу моря и разглядывали облака. Ели мороженое в отеле «Фудзия». Катались на лодке по озеру Ёсино. Весь день негромко беседовали о чем-нибудь — и так проводили время жизни. «Прямо пенсионеры какие-то», — иногда думал я.

Однажды Юки заявила, что хочет в кино. Я съехал с шоссе в Одавара, купил газету и посмотрел, что идет в местных кинотеатрах. Но ничего интересного не обнаружил. Только в зале повторного фильма крутили «Безответную любовь» с Готандой. Я рассказал Юки, что учился с Готандой в одном классе, и что даже сейчас иногда встречаюсь с ним. Юки, похоже, заинтересовалась.

— А это кино ты смотрел?

— Смотрел, — сказал я. Но, разумеется, не стал говорить, сколько раз. Не хватало еще объяснять, за каким чертом я это делал.

— Интересное? — спросила Юки.

— Скукотища, — честно ответил я. — Дрянное кино. Мягко выражаясь, перевод пленки на дерьмо.

— А друг твой что говорит?

— Дрянное кино, говорит. Перевод пленки на дерьмо, говорит, — засмеялся я. — Раз уж сами актеры так о фильме отзываются — дело дрянь.

— А я хочу посмотреть.

— Ну, давай сходим. Прямо сейчас.

— А тебе не скучно будет, во второй-то раз?

— Да ладно. Все равно больше делать нечего, — сказал я. — А вреда не будет. Такое кино даже вреда принести не способно.

Я позвонил в кинотеатр и узнал, когда начинается «Безответная любовь». Полтора часа до сеанса мы скоротали в зоопарке на территории средневекового замка. Могу спорить — нигде на Земле, кроме Одавары, не додумались бы устраивать зоопарк на территории замка. Странный город, что и говорить. В основном мы разглядывали обезьян. Это занятие не надоедает. Слишком уж явно обезьянья стая напоминает человеческое общество. Есть свои тихони. Свои наглецы. Свои спорщики. Толстый безобразный самец, восседая на горке, озирал окрестности грозно и подозрительно. Совершенно жуткое создание. Интересно, что нужно делать всю жизнь, чтобы в итоге стать таким жирным, угрюмым и омерзительным, удивлялся я. Хотя, конечно, не у обезьян же об этом спрашивать.

В полдень буднего дня кинотеатр, понятное дело, пустовал. Кресла были жесткими до безобразия; в зале пахло, как в старом комоде. Перед началом сеанса я купил Юки плитку шоколада. Сам я тоже не прочь был чего-нибудь съесть, но на мой вкус в киоске ничего не нашлось. Да и девица за прилавком, мягко скажем, не очень стремилась что-либо продать. Поэтому я сжевал кусочек юкиного шоколада и на том успокоился. Шоколада я не ел уже, наверное, с год. О чем и сообщил Юки.

— Ого, — удивилась она. — Ты что, не любишь шоколад?

— Он мне безынтересен, — ответил я. — Люблю, не люблю — так вопрос не стоит. Просто нет к нему интереса, и все.

— Ненормальный! — резюмировала Юки. — Если у человека нет интереса к шоколаду — значит, у него проблемы с психикой.

— Абсолютно нормальный, — возразил я. — Так бывает сплошь и рядом. Ты любишь далай-ламу?

— А что это?

— Самый главный монах в Тибете.

— Не знаю такого.

— Ну, хорошо, ты любишь Панамский канал?

— На фига он мне сдался?

— Или, скажем, ты любишь условную линию перемены дат? А как ты относишься к числу «пи»? Обожаешь ли антимонопольное законодательство? Надеюсь, тебя не тошнит от Юрского периода? Ты не очень против гимна Сенегала? Нравится ли тебе восьмое ноября тысяча девятьсот восемьдесят седьмого года? Да или нет?..

— Эй, ну хватит! — с досадой оборвала меня Юки. — Затрещал, как сорока. Может, по порядку я бы и ответила… Все ясно. Ты шоколад ни любишь, ни ненавидишь, ты к нему безразличен, так? Я поняла, не дура.

— Ну, поняла — и слава богу…

Начался фильм. Весь сюжет я знал наизусть, и потому сразу задумался о своем, даже не взглянув на экран. Юки, похоже, очень скоро раскусила, какую гадость смотрит. Достаточно было слышать, как она то и дело вздыхала и презрительно шмыгала носом.

— Ужасно кретинская чушь! — наконец не выдержала она. — Какому идиоту понадобилось специально снимать такую дрянь?

— Справедливая постановка вопроса, — согласился я. — «Какому идиоту понадобилось специально снимать такую дрянь?»

На экране элегантный Готанда вел очередной урок. И хотя, конечно, это была игра — получалось у него здорово. Даже такую штуку, как дыхательную систему двустворчатых моллюсков, он умудрялся объяснять доходчиво, мягко и с юмором. Лично мне было интересно за ним наблюдать. Героиня-ученица, подпирая щеку ладонью, тоже таращилась на него как завороженная. Сколько раз уже я смотрел картину, но на эту сцену обратил внимание впервые.

— Так это — твой друг?

— Ага, — подтвердил я.

— Ведет себя как-то по-дурацки, — сказала Юки.

— И не говори, — согласился я. — Но в жизни он гораздо нормальнее. В реальной жизни, когда не играет, он не такой плохой. Умный мужик, интересный собеседник… Просто само кино дрянное.

— Ну и не фиг сниматься во всякой лаже.

— Именно. Точнее не сформулируешь. Но у этого человека очень сложная ситуация. Не буду рассказывать. Очень долгая история.

На экране продолжал разворачиваться жалкий сюжетец — банальнее некуда. Посредственные диалоги, посредственная музыка. Пленку с этим кино хотелось запаять в герметичную капсулу с табличкой «Серость» и закопать поглубже в землю.

Началась сцена с Кики — одна из ключевых в картине. Готанда в постели с Кики. Воскресное утро.

Затаив дыхание, я впился глазами в экран. Утреннее солнце пробивается сквозь жалюзи. Всегда, всегда одни и те же солнечные лучи. Той же яркости, того же цвета, под тем же углом. Я знаю эту комнату до мельчайших деталей. Я дышу ее воздухом. В кадре — Готанда. Его пальцы ласкают спину Кики. Элегантно и изощренно, словно исследуют сокровенные уголки чьей-то памяти. Она всем телом отзывается на его ласку. Едва уловимо вздрагивает от каждого прикосновения. Так в слабом, кожей не ощутимом потоке воздуха вздрагивает пламя свечи. Еле заметная дрожь, от которой перехватывает дыхание. Крупным планом — пальцы Готанды на спине Кики. Камера разворачивается. Лицо Кики. Героиня-старшеклассница поднимается по лестнице, стучит, открывает дверь. Почему не закрыта дверь? — в который раз удивляюсь я. Ну да ладно, что с них взять. Кино есть кино, к тому же — до жути посредственное. В общем, девчонка распахивает дверь, заходит. Видит, как трахаются Готанда и Кики. Зажмуривается, теряет дар речи, роняет коробку с плюшками, убегает. Готанда садится в постели. Смотрит в пространство перед собой. Голос Кики:

— Что происходит?

Я закрыл глаза и в очередной раз прокрутил в голове всю сцену. Воскресное утро, солнечный свет, пальцы Готанды, спина Кики. Некий мир, существующий сам по себе. Живет по законам иного пространства-времени.

И только тут я заметил, что Юки сидит, наклонившись вперед и упираясь лбом в спинку кресла. И стискивает ладонями плечи, будто ей нестерпимо холодно. Не двигаясь, не издавая ни звука. И как будто совсем не дыша. На мгновенье мне почудилось, будто она замерзла до смерти.

— Эй! Ты в порядке? — спросил я.

— Не очень, — ответила Юки сдавленным голосом.

— Давай-ка выйдем. Идти можешь?

Юки чуть заметно кивнула. Я взял ее за одеревеневшую руку, и мы двинулись к выходу. Напоследок я обернулся и бросил взгляд на экран. Готанда стоял за кафедрой и вел очередной урок биологии.

На улице бесшумно накрапывал дождик. Ветер, похоже, дул с моря — в воздухе разносился слабый запах прилива. Я взял Юки покрепче за локоть, и мы добрели с ней до места, где оставили машину. Юки шла, закусив губу, и за всю дорогу не сказала ни слова. Я тоже молчал. И хотя от кинотеатра до машины было каких-нибудь двести метров, этот путь показался мне до ужаса длинным. Так и чудилось, будто мы можем идти так хоть целую вечность — и все равно никуда не придем.

Глава 38

Я посадил Юки на переднее сиденье и открыл окно. По-прежнему моросило, мелкие капли было не различить на глаз. Только асфальт на дороге все больше чернел, да в воздухе пахло дождем. Прохожие шагали кто под зонтом, кто без. Такой вот дождик. Ветра тоже особо не было. Просто беззвучные капельки отвесно падали с неба. Я высунул из окна ладонь, подождал немного — но так и не понял, намокла она или нет.

Юки выставила локоть в окно, легла на него подбородком и, чуть наклонив голову, высунулась наружу. Она сидела так очень долго, не двигаясь. Только спина и плечи подрагивали в такт дыханию. Еле-еле заметно. Чуть вдохнула — чуть выдохнула. Казалось, вдохни она чуть поглубже — эти локоть, шея и голова разобьются на тысячу мелких осколков. Откуда эта пугливая беззащитность? — думал я, глядя на нее. Или мне только так кажется — просто потому, что я уже взрослый? Просто потому, что я, несмотря на собственное несовершенство, уже наловчился как-то выживать в этом мире, а эта девочка — пока еще нет?

— Чем тебе помочь? — спросил я.

— Ничем, — тихо ответила Юки и, не меняя позы, сглотнула слюну. Это получилось у нее неестественно громко. — Отвези куда-нибудь, где тихо и никого нет. Только не очень далеко.

— К морю?

— Куда хочешь. Только не гони, хорошо? А то меня укачает и стошнит.

Я взял ее голову в ладони, бережно, словно хрупкое яйцо, переместил на подголовник сиденья и наполовину закрыл окно. Потом завел двигатель и медленно, насколько позволяли правила движения, повел машину в сторону побережья Кунифудзу. Когда мы добрались до моря, она вышла из машины и объявила, что ее сейчас вырвет. Ее стошнило прямо на песок под ногами. Ничего особенного в ее желудке не оказалось. По крайней мере, ничего, что вызывало бы рвоту. Жидкая кашица шоколадного цвета да желудочный сок с пузырящейся пеной — вот и все. Самый мучительный случай: все тело трясет и колотит, а на выходе — ничего. Судорога выжимает организм, как лимон. Желудок скукоживается до размеров кулака… Я легонько погладил ее по спине. Мелкий дождь по-прежнему то ли падал, то ли висел странным туманом в воздухе, но Юки, похоже, не обращала на него внимания. Я пощупал ее мышцы на спине, напротив желудка. Всё как каменное. Она стояла на четвереньках, зажмурившись, упираясь руками и ногами в песок — в своем летнем шерстяном свитере, линялых джинсах и красных кедах. Я собрал ее волосы в копну, чтобы не испачкались, и придерживал так, другой рукой продолжая плавно массировать ей спину.

— Так ужасно… — выдавила Юки. По щекам ее текли слезы.

— Знаю, — сказал я. — И очень хорошо понимаю.

— Псих ненормальный, — скривилась Юки.

— Когда-то меня рвало примерно так же. Очень мучительно. Поэтому я тебя понимаю. Но тебе скоро полегчает. Потерпи еще немного — и все кончится.

Она кивнула. И опять содрогнулась всем телом.

Через десять минут судороги прекратились. Я вытер ей губы носовым платком и присыпал песком лужицу под ногами. Поддерживая за локоть, отвел к дамбе, где она смогла сесть, опершись на бетонную стену.

Мы долго сидели с ней рука об руку, намокая все больше под бесконечным дождем. Прислонившись к бетону, вслушиваясь в шелест шин на трассе Западного побережья Сёнан, и наблюдая, как дождь заливает море. Капли становились все заметнее, с неба лило сильнее. Вдоль дамбы виднелись редкие фигурки рыболовов, но эти люди не обращали нас никакого внимания. Даже не обернулись на нас. В мышиного цвета дождевиках с капюшонами, они несли свою вахту на бетонной дамбе, сжимая спиннинги, точно знамена, и вглядываясь в морскую даль. Кроме них, на побережье не было ни души. Юки, обессиленная, зарылась лицом мне в плечо и сидела так, не произнося ни слова. Окажись рядом кто-нибудь посторонний — ей-богу, принял бы нас за парочку любовников.

Закрыв глаза, Юки тихонько сопела у меня на плече. Казалось, она мирно уснула. Намокшая челка разметалась по лбу, ноздри чуть подрагивали. Загар месячной давности еще оставался у нее на коже — но под серым пасмурным небом выглядел каким-то не очень здоровым. Я достал носовой платок, вытер ей лицо от дождя и слез. Линия горизонта давно потерялась за пеленой дождя. В небе, натужно ревя, проносились противолодочные самолеты Сил Самообороны, похожие на стрекоз.

Наконец она шевельнулась и, не отнимая головы от моего плеча, пристально посмотрела мне в глаза. Затем вытащила из кармана джинсов пачку «Вирджиниа Слимз», сунула сигарету в губы и зачиркала спичкой о коробок. Спичка не зажигалась — слишком ослабли пальцы. Но я не стал ее останавливать. И не сказал ей: «Сейчас тебе лучше не курить». Кое-как прикурив, она щелчком выкинула спичку. Затем пару раз затянулась — и так же, щелчком, выкинула сигарету. Окурок упал на бетон, подымил еще немного и, намокнув, погас.

— Как живот? — спросил я.

— Болит немного, — ответила она.

— Ну, давай, посидим еще чуть-чуть. Не холодно?

— Нормально. Я люблю под дождем мокнуть.

Рыболовы маячили на дамбе, вглядываясь в воды Тихого океана. Что же особенного они находят в своей рыбалке? — подумал я. Зачем этим людям так нужно весь день торчать под дождем и глазеть на море? Хотя, конечно, дело вкуса. В конце концов, мокнуть под дождем у моря с нервной тринадцатилетней пигалицей — тоже дело личного вкуса, ничего более.

— Этот твой друг… — сказала вдруг Юки. Тихо, но очень жестко.

— Друг?

— Который в кино играл.

— По-настоящему его зовут Готанда, — сказал я. — Как станцию метро. Знаешь, на кольцевой, между Мэгуро и Одзаки[141]

— Он убил эту женщину.

Я покосился на нее. Она выглядела страшно усталой. Сидела, ссутулившись, вся перекрученная — одно плечо выше другого — и тяжело дышала. Словно человек тонул, но его спасли в последнюю секунду. Что за бред она несет — сам черт бы не понял.

— Убил? Кого?

— Эту женщину. С которой он спал утром в воскресенье.

Я по-прежнему не понимал, что она хочет сказать. В голове началось что-то странное. Казалось, к ощущению реальности в моем мозгу примешивается чья-то чужая воля. И нарушает естественный ход вещей. Но я не мог ни совладать с этой волей, ни даже уловить, откуда она возникла. И я невольно улыбнулся.

— В том фильме никто не умирает. Ты с каким-то другим кино перепутала.

— Я не про кино говорю. Он на самом деле убил. В настоящем мире. Я это поняла, — сказала Юки и стиснула мой локоть. — Так страшно. Будто в животе что-то застряло и проворачивается. И дышать не могу. Воздух в горле застревает от ужаса. Понимаешь — оно опять на меня навалилось… То, о чем я рассказывала. Поэтому я знаю. Точно знаю, без дураков. Твой друг убил эту женщину. Я не чушь болтаю. Это правда.

Наконец до меня дошло, о чем она. Вмиг похолодела спина. Язык прилип к нёбу, и спросить ничего больше не получалось. Каменея под дождем, я сидел и смотрел на Юки, не в силах пошевелиться. Что же, черт возьми, теперь делать? — думал я. Вся картина моей жизни фатально перекосилась. Все, что я до сих пор держал под контролем, вывалилось из рук…

— Прости. Наверно, я не должна была тебе это говорить, — вздохнула Юки и отняла руку от моего локтя. — Если честно, я сама не понимаю. Чувствую это как реальность. Но не уверена, настоящая это реальность или нет. Боюсь, если начну тебе такое говорить — ты тоже станешь злиться, ненавидеть меня, как и все остальные. С другой стороны, не сказать тоже нельзя. Но как бы то ни было, правда или неправда — я-то действительно это вижу! И ощущение внутри меня остается, и никуда от него не денешься! Очень страшно. Я одна с этим не могу… Поэтому, пожалуйста, не сердись на меня. Если сильно меня ругать, я просто не выдержу.

— Никто тебя не ругает. Успокойся и говори, как чувствуешь. — Я взял ее за руку. — Значит, ты это видишь?

— Вижу. И очень ясно. В первый раз у меня такое… Как он душит ее. Ту женщину, актрису из фильма. А потом кладет ее труп в машину и куда-то увозит. Куда-то далеко-далеко. На той самой машине, итальянской. На которой мы с тобой однажды катались. Ведь это его машина, верно?

— Верно. Его машина, — кивнул я. — А что еще ты чувствуешь? Не спеши, подумай как следует. Любые мелочи. Какие угодно детали. Что происходит — то и рассказывай.

Юки оторвалась от моего плеча и повертела головой, разминая шею. Вдохнула носом, набрала в грудь побольше воздуха. И наконец сообщила:

— Да, в общем, немного… Землей пахнет. Лопата. Ночь. Птицы поют. Вот и все, наверное. Задушил, увез на машине и в землю закопал. И больше ничего. Только знаешь, странно так… Ничьей злобы не чувствуется. То есть, нет ощущения, что этот человек — преступник. Точно и не убийство, а церемония какая-то, вроде похорон. Очень спокойно все. И убийца, и жертва такие спокойные, аж жутко. От этого спокойствия очень жутко. Не могу объяснить… Ну, как будто на край света попал — вот такое спокойствие.

Я долго молчал, зажмурившись. И во мраке закрытых глаз пробовал собраться с мыслями. Бесполезно. Я ступал в поток мыслей, как в реку, и пытался удержаться на ногах — но у меня ни черта не получалось. Вещи, явления и события этого мира — всё, что хранилось в моем мозгу до сих пор, — вдруг утратило всякую взаимосвязь. Картина Вселенной раскалывалась, и осколки разлетались в разные стороны.

Рассказ Юки я воспринял как информацию. Не то чтобы я поверил ей полностью. Но и сомнений особых не испытал. Душа пропиталась ее словами, как губка. Конечно, это всего лишь версия. Возможность, не более. Но странное дело: энергия этой возможности оказалась просто сокрушительной. Стоило какой-то малявке лишь намекнуть, что такое вообще может быть, — и вся система причин и следствий, что я худо-бедно выстроил за несколько месяцев, развалилась, словно карточный домик. Система эта, условная, призрачная, вечно страдавшая нехваткой доказательств, все же была достаточно стройной, чтобы тоже иметь право на существование. Вот только места для альтернатив теперь оставалось все меньше.

Возможность существует, подумал я. И тут же почувствовал: что-то оборвалось. Что-то закончилось — едва уловимо, но бесповоротно. Что же именно? Однако думать ни о чем не хотелось. Ладно, сказал я себе. Подумаем позже. И ощутил, как к горлу вновь подкатывает одиночество. Здесь, на бетонной дамбе у моря в обществе тринадцатилетней девчонки, я был невыносимо, космически одинок.

Юки легонько сжала мое запястье.

Мы сидели так очень долго, а она все сжимала его. Маленькой, теплой, почти нереальной ладонью. Будившей целый ворох воспоминаний. Воспоминания, подумал я. От которых тепло. Но которыми уже ничего не исправишь.

— Пойдем, — сказал я. — Отвезу тебя домой.

Я отвез ее в Хаконэ. Всю дорогу мы оба молчали. Тишина была нестерпимой. Я нашарил в бардачке кассету и сунул в магнитофон. Заиграла музыка, какая — я и сам не понимал. Я вел машину, сосредоточившись на дороге. Координируя движения рук и ног, аккуратно переключая скорости, бережно сжимая руль. Перед глазами, мерно цокая, плясали дворники: тик-так, тик-так, тик-так…

Мне не хотелось снова встречаться с Амэ, и я не стал заходить в дом.

— Эй, — сказала Юки на прощанье. Выйдя из машины, она остановилась и говорила со мной, обнимая себя за плечи, словно ей было очень холодно. — Только не вздумай глотать, как утка, все, что я говорю. Просто я так вижу, и все. Говорю тебе — я сама не понимаю, что там правда, что нет. И не злись на меня из-за этого, слышишь? Если еще ты на меня будешь злиться — вообще не знаю, что со мной будет…

— Вовсе я на тебя не злюсь, — улыбнулся я. — И ничего не глотаю, как утка. Когда-нибудь мы поймем, как все было на самом деле. Туман уйдет, истина останется. Это я точно знаю. Если все действительно так, как ты говоришь — значит, истина иногда проясняется через тебя, вот и все. Ты не виновата, я знаю. Я должен пойти и сам все проверить. Иначе проблемы не решить.

— Ты встретишься с ним?

— Конечно, встречусь. И спрошу обо всем напрямую. Другого выхода нет.

Юки поежилась.

— Значит, ты на меня не злишься?

— Конечно, не злюсь, — сказал я. — С чего мне на тебя злиться? Ты же ничего дурного не сделала.

— Ты был очень хороший, — сказала Юки. Почему-то в прошедшем времени. — Я никогда не встречала такого человека, как ты.

— Я тоже никогда не встречал такую девчонку, как ты.

— Прощай, — сказала она. И пристально посмотрела на меня. Было видно: она сомневается. И явно хочет сделать что-то еще: то ли добавить еще пару слов, то ли руку пожать, то ли поцеловать меня в щеку. Но ничего этого она, конечно, делать не стала.

Всю дорогу домой в салоне машины я ощущал ее сожаление о чем-то не сделанном. Слушая музыку, буравя глазами шоссе и сжимая руль, я вернулся в Токио. На съезде с магистрали Токио-Нагоя кончился дождь. Но о том, что нужно выключить дворники, я вспомнил, лишь подъезжая к стоянке на Сибуя. То есть, я сразу заметил, что дождь перестал, — но мысль о том, чтобы выключить дворники, почему-то не возникла. В голове была полная каша. Что-то нужно со всем этим делать… Уже выключив двигатель, я долго сидел в «субару», сжимая баранку и глядя перед собой. Прошла уйма времени, прежде чем я наконец оторвал пальцы от руля.

Глава 39

Но чтобы собраться с мыслями, времени понадобилось еще больше.

Проблема номер один: стоит ли верить Юки? Я попытался проанализировать, насколько вообще возможно то, что она сказала, по мере сил, отключив эмоциональные факторы. Это оказалось нетрудно. Душа уже онемела так, будто ее искусали пчелы. Возможность существует, подумал я. Но чем дольше я думал, тем больше возможность походила на вероятность, сомневаться в которой становилось все сложней и сложней. Я зашел на кухню, вскипятил воды, смолол кофейные зерна и не спеша, с расстановкой сварил себе кофе. Достал из буфета чашку, налил туда дымящейся черной жижи. Принес кофе в комнату, сел на кровать и принялся пить. Когда чашка опустела, вероятность очень сильно начала смахивать на очевидность. Похоже, это действительно так, подумал я. То, что увидела Юки, случилось на самом деле. Готанда убил Кики, а потом увез ее на машине и то ли закопал, то ли сделал с ней что-то еще.

Чудеса. Ни улик, ни доказательств. Тринадцатилетняя девчонка с обнаженными нервами смотрела кино и почувствовала убийство. А я почему-то не испытал к этому ни малейшего недоверия. Шок — испытал, это да. Но в саму сцену, что ей привиделась, поверил почти интуитивно. Почему? Откуда у меня такая уверенность? Черт его знает.

Хорошо. Отложим непонятное в сторону. Попробуем двигаться дальше.

Следующий вопрос. Какого черта Готанде убивать Кики?

Не понимаю. Следующий вопрос. А Мэй убил тоже он? Если да — то, опять же, зачем? Какого черта Готанде убивать Мэй?

Не понимаю, хоть тресни. Сколько я ни ломал себе голову — никаких, пусть даже самых нелепых мотивов убийства у Готанды я не находил.

Слишком много непонятного.

Оставалось одно: как я и сказал Юки, встретиться с ним и спросить напрямую. Только как, интересно, спрашивать? Представляю себе эту картину. Я смотрю на Готанду и говорю: «Ну что, старик, это ты убил Кики?» Полнейший идиотизм, не сказать — абсурд. И слишком уж пахнет дерьмом. От одной мысли, что я могу такое сказать, меня чуть не стошнило.

Ясно как день: в мое понимание ситуации затесался какой-то ошибочный фактор. Какой? Если не спросить об этом в лоб у самого Готанды — ничего не сдвинется с места. Хватит уже плыть бог знает куда в мутной воде. Я не могу больше привередничать, выбирая, что нравится. Абсурд, дерьмо, ошибочный фактор — неважно. Я должен сделать то, что должен.

Я попробовал позвонить Готанде — несколько раз подряд. И ни разу не смог. Cидя с телефоном на коленях, я медленно, цифру за цифрой, проворачивал диск. Но так и не решился набрать весь номер до конца. В итоге я сдался: повесил трубку и, растянувшись на кровати, принялся разглядывать потолок. Не могу. Бесполезно. Готанда играет в моей жизни куда большую роль, чем я думал. Мы — друзья. Даже если он убил Кики — мы все равно друзья. Я все равно не хочу его потерять. Слишком много я уже потерял. Бесполезно. Не могу позвонить — и баста.

Я переключил телефон на автоответчик и решил ни при каких обстоятельствах не брать трубку. Позвони мне сейчас Готанда — я даже не представляю, что скажу ему.

На следующий день звонили несколько раз. Кто — не знаю. Может, Юки. Может, Юмиёси-сан. Я не подходил к телефону. У меня просто не было сил разговаривать. Телефон издавал семь или восемь трелей и умолкал. И с каждым звонком я вспоминал свою бывшую подругу из телефонной компании. «Эй, ты! Возвращайся к себе на Луну!» — говорила она. Да, — отвечал я ей мысленно, — ты права. Наверное, мне и правда лучше вернуться к себе на Луну. Здесь для меня слишком плотный воздух. И слишком сильное притяжение.

Четверо суток подряд я сидел дома и думал. О том, почему у меня все так. Четверо суток — почти без еды, без сна и без капли спиртного. Никуда не выходил. С трудом заставляя тело выполнять даже самые элементарные функции. Сколько я уже потерял в этой жизни, думал я. И продолжаю терять. И всякий раз остаюсь в одиночестве. Всегда у меня так. Всегда только так и не иначе. В каком-то смысле, мы с Готандой — одного поля ягоды. Даром что у нас такие разные жизни, мысли и чувства. Несмотря ни на что — мы с ним одной породы. Оба продолжаем терять. И вот-вот потеряем друг друга.

Я думал о Кики. Вспоминал ее лицо. «Что происходит?» — спрашивала она. Она была мертва, и лежала в яме, засыпанная землей. Как и моя Селедка. Мне чудилась дикая вещь. Будто Кики умерла потому, что сама так решила. Будто ей самой это было нужно — умереть. Меня охватило отчаяние. Тихое, безнадежное отчаяние, с которым дождь проливается над морем. Мне даже не было грустно. Только по душе словно пробегали чьи-то пальцы, вызывая мурашки и желание съежиться. Всё когда-нибудь исчезает. Уходит в Ничто без единого звука. Ветер заносит любые знаки, которые мы пытаемся нарисовать на песке. И никто не в силах его остановить.

В любом случае — одним трупом больше. Крыса, Мэй, Дик Норт, теперь — Кики. Всего четыре. Осталось два. Кто еще может умереть? Хотя — что тут гадать? Все когда-нибудь умирают. Раньше или позже. Превращаются в скелеты и собираются в одной комнате. А все Странные Комнаты Моей Жизни мистическим образом связаны между собой. Комната со скелетами в пригородах Гонолулу. Мрачная и холодная каморка Человека-Овцы в отеле «Дельфин». Квартира, в которой Готанда и Кики занимались любовью воскресным утром… До какой степени всё это — реальность? Всё ли в порядке у меня с головой? Или я давно уже ненормальный? Каких только событий не случалось в искаженной реальности этих комнат. Какова же реальность в оригинале? Чем больше я думал, тем дальше уходила от меня истина. Заснеженный Саппоро в марте — реальность? Теперь он казался фантомом. Дикий пляж в Макахе, где мы сидели бок о бок с Диком Нортом, — реальность? Тоже какой-то фантом. Очень похоже — но вряд ли оригинал. Ну, ей-богу, — разве в нормальной реальности однорукий мужчина может так ровно резать хлеб? Разве дала бы мне шлюха из Гонолулу телефон комнаты со скелетами, куда привела меня Кики?

И все же это — реальность и не что иное. Почему? Потому что я помню, что это было со мной. И если я не признаю это — все мое восприятие мира улетает в тартарары.

А может, моя психика больна, и болезнь прогрессирует?

Или это реальность моя больна, и болезнь прогрессирует?

Не понимаю.

Слишком много непонятного.

Но независимо от того, кто болен, и что прогрессирует — я должен упорядочить дикий хаос, в который меня занесло. И, сколько бы ни накопилось в душе грусти, злости или отчаяния — прокомпостировать, наконец, билет до конечной станции этого безумного путешествия. Такова моя роль. Слишком многие вещи и события мне намекают об этом. Слишком со многими людьми я пересекся, чтобы оказаться в этой ситуации случайно.

Итак, сказал я себе. Верни шагам былую упругость. И танцуй дальше. Так здорово, чтобы всем было интересно смотреть. Шаг в танце — вот твоя единственная реальность. Отточи ее до совершенства, и все. Рассуждать тут не о чем. Эта реальность на тысячу процентов выгравирована у тебя в мозгу. Танцуй. И как можно лучше. Набери номер Готанды и спроси у него:

— Послушай, старик. Это ты убил Кики?

Бесполезно. Рука не поднимается. При одном взгляде на телефон сердце начинает бешено колотиться. Всё тело трясет, дыхание перехватывает так, словно я борюсь с ураганом. Я люблю Готанду. Это мой единственный друг, и это — я сам. Готанда — часть моей жизни. Я хорошо понимаю его… Несколько раз подряд я сбился, набирая номер. Пальцы не попадали на нужные цифры. На пятой или шестой попытке я шваркнул телефоном об пол. Бесполезно. Я физически неспособен на это. Шаг в танце не удался.

Тишина в квартире сводила меня с ума. Раздайся в этой тишине звонок телефона — я бы, наверное, закричал. Я вышел из дому и отправился слоняться по городу, аккуратно ступая и осторожно пересекая улицы, как пациент, проходящий курс реабилитации. Людской поток вынес меня к какому-то садику; яприсел на скамейку и начал глазеть на прохожих. Я был бесконечно один. Очень хотелось за что-нибудь ухватиться, но ничего подходящего вокруг не нашлось. Я оказался в скользком ледяном лабиринте — абсолютно не на что опереться. Темнота была белой, а звуки проваливались в пустоту. Хотелось заплакать. Но даже этого не получалось. Да, Готанда — это я сам. Теряя его, я терял часть себя.

Я так и не смог ему позвонить.

Прежде, чем я что-либо смог, Готанда пришел ко мне сам.

Как и в прошлый раз, весь вечер шел дождь. На Готанде был тот же белый плащ, в котором он ездил со мной в Иокогаму, шляпа под цвет плаща, на носу — очки. Несмотря на сильный дождь, он пришел без зонта, и со шляпы капало. Когда я открыл дверь, Готанда широко улыбнулся. Я машинально улыбнулся в ответ.

— Ну и видок у тебя, — сказал он. — Звоню тебе, звоню — никто трубку не берет. Вот и решил зайти. Ты в порядке?

— Если честно, то не совсем, — ответил я, тщательно подбирая слова.

Прищурившись, он несколько секунд изучал мое лицо.

— Ну, что ж… Может, я в другой раз зайду? Так, наверное, лучше будет. Я сам виноват — заявился без приглашения… А поправишь здоровье — тогда и встретимся, идет?

Я покачал головой. Вздохнул, подыскивая слова. Но нужных слов на ум не приходило. Готанда стоял, не двигаясь, и терпеливо ждал, что я скажу.

— Да нет… Здоровье ни при чем, — произнес я наконец. — Просто долго не спал, долго не ел — вот и выгляжу усталым. Но, во-первых, уже все в порядке. А во-вторых, у меня к тебе разговор. Давай сходим куда-нибудь. Тысячу лет не ужинал по-человечески.

Мы поехали в город на его «мазерати». В проклятом «мазерати» мне снова стало не по себе. Какое-то время Готанда вел машину сквозь размытый дождем неон. Просто ехал вперед, никуда в особенности не направляясь. Переключая скорости настолько мягко и точно, что я ни разу не ощутил ни дрожи, ни слабенького толчка. Осторожно разгоняясь — и плавно тормозя на поворотах. Небоскребы нависали над нами, как горы над путниками в ущелье.

— Куда поедем? — спросил Готанда и бросил взгляд на меня. — Чтобы не встречать типов с «ролексами», спокойно поговорить и отлично поесть, я так понимаю?

Ничего не ответив, я продолжал разглядывать небоскребы. Мы покрутились по улицам еще с полчаса — и он наконец не выдержал.

— О'кей. Тогда давай действовать от противного, — сказал он легко, без малейшего раздражения в голосе.

— От противного?

— Поедем в самое шумное заведение. Там-то и сможем поговорить с глазу на глаз. Как тебе такая идея?

— Неплохо, но… Куда, например?

— Ну, скажем, в «Шейкиз», — предложил он. — Если ты, конечно, не против пиццы.

— Да ради бога. Никогда не имел ничего против пиццы. Только… Как же твой имидж? Что, если в таком месте тебя узнают?

Готанда улыбнулся — совсем слабой улыбкой. Силы в этой улыбке было не больше, чем в последних лучах заката, пробивающихся сквозь густую листву.

— Ты когда-нибудь видел, чтобы знаменитости трескали пиццу в «Шейкиз»?

Как всегда в выходные, в пиццерии было громко и людно — яблоку негде упасть. Джазовый квартет — все в одинаковых полосатых рубашках — наяривал на сцене «Tiger Rag», а студентики за столиками, вдохновленные пивом, надсадно его перекрикивали. В зале царил полумрак, никто не обращал на нас внимания. Пряный запах жареного теста растекался волнами по воздуху. Мы заказали пиццу, купили пива и уселись в самом укромном углу за столик с пижонской лампой-«тиффани».

— Ну, вот видишь? Всё как я говорил, — сказал Готанда. — И уютно, и успокаиваешься куда больше.

— Это верно, — согласился я. Разговаривать по душам здесь и правда было приятнее.

Мы начали с пива, а чуть погодя вцепились зубами в свежайшую, дымящуюся пиццу. Впервые за много дней я ощущал в желудке космическую пустоту. И хотя я никогда не сходил по пицце с ума, сейчас, откусив лишь раз, почувствовал: на всем белом свете нет ничего вкуснее. Вот, оказывается, как страшно можно изголодаться за четверо суток. Готанда, похоже, тоже был голоден. Без единой мысли в мозгу мы молча жевали пиццу и запивали пивом. Прикончив пиццу, взяли еще по пиву.

— Объедение! — изрёк наконец Готанда. — Веришь, нет — третьи сутки думаю о пицце. Даже сон о пицце приснился. Как она поджаривается в печи и похрустывает слегка, а я на нее смотрю. Просто смотрю и больше ничего не делаю. И так — весь сон. Без начала и без конца. Интересно, как бы его трактовал старина Юнг[142]? По крайней мере, я для себя трактую так: «Очевидно, мне хочется пиццы». Как думаешь? И, кстати, что у тебя за разговор?

«Ну вот, — подумал я. — Сейчас или никогда». Но сказать ничего не получалось. Дружище Готанда сидел передо мной тихий, расслабленный и наслаждался приятным вечером. Я смотрел на его безмятежную улыбку — и слова застревали в горле. Бесполезно. Сейчас — не могу. Как-нибудь позже…

— Как у тебя дела? — только и спросил я. Эй, так нельзя, — пронеслось в голове. — Сколько ты собираешься буксовать и вертеться по кругу? Но я не мог себя пересилить. Полная безнадега. — Что с работой? С женой?

— С работой — по-старому, — ответил он, криво усмехнувшись. — Без вариантов. Работы, которую я хочу, мне не дают. А которой не хочу — наваливают по самую макушку. Вот и вязну, как в снегу. Продираюсь через сугробы, что-то кричу сквозь пургу — а никто все равно не слышит. Только голос срываю. А с женой… Странно, да? Давно ведь развелся, а все женой называю… С ней мы с тех пор только один раз встретились. Ты когда-нибудь спал с женщинами в мотелях или лав-отелях[143]?

— Да нет… Можно сказать, что нет.

Готанда покачал головой.

— Странная это штука… Если долго там находишься — уставать начинаешь. В комнате темно. Окна задраены. Номер-то для секса и больше ни для чего, кому там окна нужны. Была бы ванна да кровать побольше. Ну, еще радио, телевизор и холодильник. Только то, что для дела нужно. Чтобы кого-нибудь трахать, долго и с кайфом. Ну, я и трахаю. Собственную жену. Конечно, получается у нас высший класс. Оба стресс снимаем, обоим весело. Нежность взаимная просыпается. Кончим — и долго лежим, обнявшись, пока снова не захотим. Только, знаешь… Света не хватает. Слишком всё взаперти. Искусственно как-то, придумано всё. Не по душе, ей-богу. Но, кроме таких заведений, нам с женой больше и переспать-то негде. Прямо не знаю, что делать…

Готанда отхлебнул еще пива и вытер салфеткой губы.

— К себе на Адзабу я ее привести не могу. Газетчики моментально застукают. Уж не знаю, как они это делают, — но разнюхают, это факт. Уехать вдвоем в путешествие тоже не можем. Столько выходных сразу мне никто не даст. Но главное — куда бы ни поехали, нас сразу узнают. Для всех вокруг наши отношения — товар на продажу. Вот и получается: кроме дешевых мотелей, встречаться нам больше негде. В общем, не жизнь, а… — Прервавшись на полуслове, Готанда посмотрел на меня. И улыбнулся. — Ну вот, снова жалуюсь тебе на жизнь…

— Да ладно тебе. Выговаривайся. А я послушаю. Мне сегодня больше охота слушать, чем говорить.

— Ну, не только сегодня. Ты мои жалобы всегда слушал. А я твои — ни разу. На свете вообще мало людей, которые слушают. Все хотят говорить. Даже если особо не о чем. Вот и я такой же…

Джаз-бэнд заиграл «Hello, Dolly». Пару минут мы с Готандой молчали, слушая музыку.

— Еще пиццы не хочешь? — предложил он. — По половинке мы бы запросто проглотили. Прямо не знаю, что сегодня со мной. Весь день есть хочу — сил нет.

— Давай. Я тоже никак не наемся.

Он сходил к стойке и заказал пиццу с анчоусами. Вскоре заказ принесли, и с минуту мы снова молчали, пока не умяли каждый по половинке. Студенты вокруг продолжали натужно орать. Оркестр доиграл последнюю композицию. Зачехлив банджо, трубу и тромбон, музыканты ушли, и на сцене осталось одно пианино.

Мы прикончили пиццу и помолчали еще немного, глядя на опустевшую сцену. После музыки человеческие голоса звучали неожиданно жестко. Очень неясной, переменчивой жесткостью. Будто что-то мягкое вынуждено ожесточиться — не по своей воле, в силу каких-то внешних причин. Приближаясь к тебе, оно кажется очень холодным и твердым. Но, коснувшись, вдруг обнимает очень мягкой теплой волной. И теперь эти мягкие волны раскачивали моё сознание. Мягко накатывались, обнимали мой мозг — и отползали обратно. Раз за разом, волна за волной. Я сидел и прислушивался, как эти волны шумят. Мой мозг уплывал куда-то. Далеко-далеко от меня. Далекие-далекие волны бились в далекий-далекий мозг…

— Зачем ты убил Кики? — спросил я Готанду. Я не хотел его спрашивать. Вырвалось как-то непроизвольно.

Он уставился на меня таким взглядом, каким обычно пытаются различить что-нибудь на горизонте. Его губы чуть приоткрылись, обнажив узкую полоску белоснежных зубов. Так он сидел, не двигаясь, очень долго. Шум в моей голове то усиливался, то стихал. Чувство реальности то покидало меня, то возвращалось обратно. Я помню его безупречные пальцы, так красиво сцепленные на столе. Когда чувство реальности уходило, эти пальцы казались мне изящной лепкой.

Потом он улыбнулся. Очень спокойной улыбкой.

— Я — убил — Кики? — переспросил он медленно, слово за словом.

— Шутка, — сказал я, улыбнувшись в ответ. — Я просто так спросил… Почему-то спросить захотелось.

Готанда перевел взгляд на стол и начал разглядывать собственные пальцы.

— Да нет, — возразил он. — Какие шутки? Вопрос очень важный. Нужно обдумать его как следует. Убил ли я Кики? Это стоит очень серьезно обмозговать…

Я посмотрел на него. Его губы улыбались, но глаза оставались серьёзными. Он не шутил.

— Зачем тебе убивать Кики? — спросил я у него.

— Зачем мне убивать Кики? Я не знаю, зачем. Зачем бы я стал убивать Кики, а?

— Эй, перестань, — рассмеялся я. — Ничего не понятно. Так ты убил Кики — или не убивал?

— Ну я же говорю, тут подумать надо. Убил я Кики или не убивал? — Готанда отхлебнул пива, поставил кружку и оперся щекой на руку. — Я не уверен. Понимаю, как это по-дурацки звучит. Но это правда. Нет у меня на этот счет никакой уверенности. Иногда мне кажется, что я ее задушил. Там, у себя дома — взял и задушил. Кажется мне. Иногда. Почему? С чего бы я в собственном доме оставался с нею наедине? Я ведь никогда этого не хотел! Ерунда какая-то. Ничего не помню, хоть режь. В общем, мы сидели с ней вдвоем у меня дома… А ее труп я увез на машине и похоронил. Где-то в горах. Но видишь ли, в чем дело. Я не уверен, что это было в реальности. Нет ощущения, что всё случилось на самом деле. Кажется, что было. А доказать не могу. Все время об этом думал. Бесполезно. Никак понять не могу. Самое важное проваливается в пустоту. Хоть бы улики какие-то оставались! Скажем, лопата. Если я труп закопал — значит, была лопата, верно? Найду лопату — пойму, что всё это правда. Только и здесь ерунда получается. В голове ошмётки какие-то, вроде воспоминаний… Будто я лопату купил в какой-то лавке для садоводов. Яму выкопал, труп схоронил. А лопату… Лопату, кажется, выкинул. Кажется, понимаешь? А в деталях ничего не помню, хоть убей. Ни где эта лавка была, ни куда лопату выкидывал. Никаких доказательств. И, самое главное: где же я труп закопал? Помню, что в горах, — и больше ничего. Словно лоскутки какого-то сна, картинки разорванные. Только начинаешь понимать что-нибудь, картинка тут же — раз! — и на другую меняется. Полный хаос. По порядку ничего отследить не удается. В памяти, казалось бы, что-то есть. Но настоящая ли это память? Или это я уже позже, по ситуации присочинил — и в таком виде запомнил? Что-то со мной не то происходит… Ерунда какая-то. С тех пор, как с женой разошелся — все только хуже и хуже. Устал я. И в душе безнадёга. Абсолютно безнадежная безнадёга…

Я молчал. Прошло какое-то время. Потом Готанда заговорил опять.

— До каких пор, черт возьми, всё это — реальность? А с каких пор — только мой бред? Докуда всё правда, а откуда уже только игра? Я все время это понять хотел. И пока с тобой встречался, так и чувствовал: вот-вот пойму. С тех пор, как ты впервые о Кики спросил — все время надеялся: ты-то мне и поможешь этот бедлам разгрести. Открыть окно и проветрить всю мою затхлую жизнь… — Он опять сцепил пальцы перед собой и уставился на руки. — Только если я на самом деле Кики убил — ради чего? Зачем это мне понадобилось? Ведь она мне нравилась. Я любил с ней спать. Когда хреново было так, что хоть в петлю лезь, — они с Мэй были для меня единственной отдушиной. Зачем мне было ее убивать?

— А Мэй тоже ты убил?

Готанда очень долго молчал, продолжая разглядывать свои руки. А потом покачал головой:

— Нет. Мэй я, по-моему, не убивал. Слава богу, на ту ночь у меня железное алиби. С вечера до глубокой ночи я снимался в пробах на телестудии, а потом поехал с менеджером на машине в Мито. Так что здесь все в порядке. Если б не это — если бы никто не мог подтвердить, что я всю ночь провел в студии, — боюсь, я бы действительно терзался вопросом, не я ли убил Мэй. Но почему-то не покидает дикое чувство, будто в смерти Мэй тоже я виноват. Почему? Казалось бы, алиби есть, все в порядке. А мне все чудится, будто я чуть ли не сам ее задушил, вот этими руками. Будто она из-за меня умерла…

Между нами вновь повисло молчание. Очень долгое. Он по-прежнему разглядывал свои пальцы.

— Ты просто устал, — сказал я. — Только и всего. Я думаю, никого ты не убивал. А Кики просто пропала куда-то, и всё. Она и раньше любила исчезать неожиданно, еще когда со мной вместе жила. Это не в первый раз. А у тебя просто комплекс вины. Когда плохо, начинаешь винить себя в чем попало. И подстраивать всё на свете под свои обвинения.

— Нет. Если бы только это. Все не так просто… Кики я, кажется, и в самом деле убил. Бедняжку Мэй не убивал. Но смерть Кики — моих рук дело. Это я чувствую. Вот эти пальцы до сих пор помнят, как ее горло сжимали. И как лопату держали, полную земли. Я ее убил, реально. Реальнее не придумаешь

— Но зачем тебе ее убивать? Никакого же смысла!

— Не знаю, — сказал он. — Тяга к саморазрушению. Есть у меня такое. С давних пор. Стресс накапливается — и я проваливаюсь туда, внутрь. В зазор между мной настоящим — и тем, кого я играю. Этот чертов зазор я сам в себе вижу отчетливо. Огромная трещина — словно земля под ногами распахивается. Ноги разъезжаются — и я лечу туда, в эту пропасть. Глубокую, темную — хоть глаз выколи… Когда это случается, я вечно что-нибудь разрушаю. Потом спохватываюсь — а ничего уже не исправить. В детстве часто было такое. Постоянно что-то крушил или разбивал. Карандаши ломал. Стаканы бил. Модели из конструктора ногами топтал. Зачем — не знаю. Пока маленький был, на людях такого себе не позволял. Только если один оставался. Но уже в школе, классе в третьем, друга с обрыва столкнул. Зачем? Черт меня разберет. Опомнился — приятель внизу валяется. Слава богу, обрыв невысокий был. Парень легкими ушибами отделался, скандал замяли. Да и он сам думал, что я нечаянно. Никому ведь и в голову не приходило, что я могу такое намеренно вытворять. Знали бы они!.. Сам-то я понимал, что делаю. Своей рукой, сознательно своего же друга с обрыва скинул. И таких подвигов у меня в жизни — хоть отбавляй. В старших классах почтовые ящики поджигал. Тряпку горящую засуну в щель — и бежать. Подлость, лишенная всякого смысла. Я это понимаю — и все равно делаю. Не могу удержаться. Может, через такие бессмысленные подлости я пытаюсь вернуться к самому себе? Не знаю. Что делаю — не осознаю. Но ощущение того, что уже натворил, в памяти остается. Раз за разом эти ощущения прилипают к пальцам, как пятна. Как ни старайся — не отмыть никогда. До самой смерти… Не жизнь, а сплошное дерьмо. Не могу больше…

Я вздохнул. Готанда покачал головой.

— Только как мне всё это проверить? — продолжал он. — Никаких доказательств, что я убийца, у меня нет. Трупа нет. Лопаты нет. Брюки землей не испачканы. На руках никаких мозолей. Да и вообще — рытьём одной могилки мозолей не заработаешь. Где закопал — тоже не помню… Ну, пойду я в полицию, признаюсь во всем — кто мне поверит? Трупа нет — значит, нет и убийства. Даже моральный ущерб возмещать будет некому. Она исчезла. И это все, что я знаю… Сколько уж раз я собирался тебе обо всем рассказать! Язык не поворачивался. Боялся, расскажу — и между нами что-то пропадет. Понимаешь, пока мы с тобой встречались, я вдруг научился расслабляться как никогда. Больше не чувствовал своего зазора, не разъезжались ноги… Для меня это — страшно важная вещь. Я не хотел терять наши отношения. И все откладывал разговор на потом. При каждой встрече думал: «не теперь, как-нибудь в другой раз». И вот — на тебе, дотянул. На самом-то деле, давно уже надо было признаться…

— Признаться? — не понял я. — В чем? Сам же говоришь, никаких доказательств нет…

— Дело не в доказательствах. Я должен был сам тебе обо всем рассказать, и как можно раньше. А я скрывал. Вот в чем проблема.

— Ну, хорошо. Предположим, ты действительно убил Кики. Но ты ведь не хотел ее убивать!

Он посмотрел на свою раскрытую ладонь.

— Не хотел. И никаких причин для этого не было. Господи, да зачем же мне убивать Кики? Она мне нравилась. Мы дружили — пусть даже и в такой ограниченной форме. О чем мы только не разговаривали! Я ей про жену рассказывал. Она очень внимательно слушала, участливо так. Зачем мне ее убивать? Но я все-таки ее убил. Вот этими руками. И при этом — совсем не желал ее смерти. Я душил ее, как собственную тень. И думал: вот моя тень, которую я должен убить. Если я убью эту тень, жизнь наконец-то пойдет как надо… А это была не тень. Это была Кики. Только не в этом мире — а там, в темноте. Там — совсем другой мир. Понимаешь? Не здесь! Кики сама меня туда заманила. Шептать начала: «Ну, давай, задуши меня! Задуши, я не обижусь…». Сама попросила — и даже сопротивляться не стала. Именно так, я не вру… Вот чего я понять не могу. Как такое возможно на самом деле? Разве всё это — не обычный ночной кошмар? Чем дольше об этом думаю — тем больше реальность в бреду растворяется, как сахар в кофе. Зачем Кики это шептала? За каким чертом сама попросила ее убить?..

Я допил согревшееся пиво. Сигаретный дым собирался под потолком, густея, как привидение. Кто-то толкнул меня в спину и извинился. По ресторанной трансляции объявляли готовые заказы: пицца такая-то, столик такой-то.

— Еще пива хочешь? — спросил я Готанду.

— Давай, — кивнул он.

Я прошел к стойке, купил два пива и вернулся. Не говоря ни слова, мы принялись за пиво. В ресторане кишело, как на станции Акихабара[144] в час пик: посетители слонялись туда-сюда мимо нашего столика, не обращая на нас никакого внимания. Никто не слушал, что мы говорим. Никто не пялился на Готанду.

— Что я говорил? — произнес он с довольной улыбкой. — В такую дыру ни одну знаменитость силком не затащишь!

Сказав так, он поболтал опустевшей на треть пивной кружкой, точно пробиркой на уроке естествознания.

— Давай забудем, — тихо предложил я. — Я как-нибудь сумею забыть. И ты забудь.

— Ты думаешь, я смогу? Это тебе легко говорить. Ты ее собственными руками не душил…

— Послушай, старик. Никаких доказательств, что ты убил, нет. Перестань попусту казниться. Я сильно подозреваю, что ты просто по инерции играешь очередную роль, увязывая свои комплексы с исчезновением Кики. Ведь такое тоже возможно, не правда ли?

— Возможно? — переспросил он и уперся локтями в стол. — Хорошо, поговорим о возможностях. Любимая тема, можно сказать… Существует много разных возможностей. В частности, существует возможность того, что я убью свою жену. А что? Если она попросит, как Кики, и сопротивляться не станет — возможно, я задушу ее точно так же. В последнее время я часто об этом думаю. Чем чаще думаю — тем больше эта возможность растет, набирает силы у меня внутри. Не остановишь никак. Я не могу это контролировать. Я ведь в детстве не только почтовые ящики поджигал. Я и кошек убивал. Самыми разными способами. Просто не мог удержаться. По ночам в соседских домах окна бил. Камнем из рогатки — шарах! — и удираю на велосипеде. И перестать не могу, хоть сдохни… До сих пор никому об этом не говорил. Тебе первому рассказываю все как есть. И сразу — точно камень с души… Только это не значит, что я внутри становлюсь другим. Меня уже не остановить. Слишком огромная пропасть между тем, кого я играю, и тем, кто я есть по природе. Если эту пропасть не закопать — так и буду гадости делать, пока не помру. Я ведь и сам все прекрасно вижу. С тех пор, как я стал профессиональным актером, эта пропасть только растет. Чем масштабнее мои роли, чем больше людей смотрит на меня в кадре, тем сильнее отдача в обратную сторону — и тем ужасней то, что я вытворяю. Полная безнадёга. Возможно, я скоро убью жену. Не сдержусь — и пиши пропало. Потому что это— совсем в другом мире. А я — слишком безнадежный неудачник. Так в моем генетическом коде записано. Очень внятно и однозначно.

— Да ну тебя, не перегибай! — сказал я, натянуто улыбаясь. — Если мы в каждой нашей проблеме станем генетику обвинять — тогда уж точно ни черта не получится. Бери-ка ты отпуск. Отдохни от работы, с женой какое-то время вообще не встречайся. Все равно другого выхода нет. Пошли всё к чертовой матери. Давай, махнем с тобой на Гавайи. Будем валяться на пляже под пальмами и потягивать «пинья-коладу». Гавайи — отличное место. Можно вообще ни о чем не думать. Утром вино, днем сёрфинг, ночью — девчонки какие-нибудь. Возьмем на прокат «мустанг» — и вперед по шоссе: сто пятьдесят километров в час под «Дорз», «Бич Бойз» или «Слай энд зэ Фэмили Стоун»… Все тяжелые мысли в голове растрясутся, я тебе обещаю. А захочешь опять о чем-то подумать — вернешься и подумаешь заново.

— А что? Неплохая идея, — сказал Готанда. И засмеялся, обнаружив еле заметные морщинки у глаз. — Снова снимем пару девчонок, погудим до утра. В прошлый раз у нас здорово получилось!

«Ку-ку», — пронеслось у меня в голове. Разгребаем физиологические сугробы…

— Я готов ехать хоть завтра, — сказал я. — Ты как? Сколько тебе времени нужно, чтобы завалы на работе раскидать?

Странно улыбаясь, Готанда посмотрел на меня в упор.

— Я смотрю, ты действительно не понимаешь… На той работе, в которую я влип, завалов не разгрести никогда. Единственный выход — это послать все к черту. Раз и навсегда. Если я это сделаю — будь уверен: из этого мира меня выкинут, как собаку. Раз и навсегда. А при таком раскладе, как я уже говорил, я теряю жену. Навсегда…

Он залпом допил пиво.

— Впрочем, ладно! Все, что мог, я уже потерял. Какая разница? Сколько можно биться лбом о стену? Ты прав, я слишком устал. Самое время проветрить мозги. О’кей — посылаем всё к черту. Поехали на Гавайи. Вытряхну мусор из головы — а потом и подумаю, что делать дальше. Поверишь, нет — так хочется стать нормальным человеком. Возможно, я уже опоздал. Но ты прав — еще хотя бы разок попробовать стоит. Что ж, положусь на тебя. Тебе я всегда доверял. Это правда. Когда ты мне в первый раз позвонил, я сразу это почувствовал. И как думаешь, почему? Ты всю жизнь какой-то до ужаса… нормальный. А как раз этого мне никогда не хватало.

— Какой же я нормальный? — возразил я. — Я просто стараюсь шаги в танце не нарушать. Танцую, не останавливаясь, и всё. Никакого смысла в это не вкладываю…

Готанда вдруг резко раздвинул на столе ладони. На добрые полметра, не меньше.

— А в чем ты видел хоть какой-нибудь смысл? Где он— смысл, ради которого стоит жить? — Он вдруг осекся и засмеялся. — Ладно, черт с ним. Теперь уже всё равно. Я сдаюсь. Давай брать пример с тебя. Попытаемся перепрыгнуть из лифта в лифт. Не так уж это и невозможно. Ведь я все могу, если захочу. Это ведь я — талантливый, обаятельный, элегантный Готанда. Правда же?.. Уговорил. Поехали на Гавайи. Заказывай завтра билеты. Два места в первом классе. Обязательно в первом, слышишь? Так надо — хоть в лепешку разбейся. Тачка — «мерс», часы — «ролекс», жильё — в центре, билеты — первого класса. А я до послезавтра соберу чемодан. В тот же день — р-раз! — и мы на Гавайях. Майки «алоха» мне всегда были к лицу.

— Тебе всё всегда было к лицу.

— Спасибо. Ты щекочешь остатки моего самолюбия.

— Первым делом идем в бар на пляже и выпиваем по «пинья-коладе». По о-очень прохладной «пинья-коладе»…

— Звучит неплохо.

— Еще как неплохо.

Готанда пристально посмотрел мне в глаза.

— Слушай… А ты правда смог бы забыть, что я убил Кики?

Я кивнул.

— Думаю, смог бы.

— Тогда хочу признаться еще кое в чем. Я тебе когда-то рассказывал, как две недели в тюрьме просидел, потому что молчал?

— Рассказывал.

— Я соврал. Меня выпустили сразу. Я сдал им всех, кого знал — до последнего человека. Просто от страха. И еще оттого, что унизить себя хотел, в своих же глазах. Чтобы потом было за что себя презирать. От подлости не удержался. И потому очень рад был — правда! — когда ты меня на допросе не выдал. Будто ты своим молчанием меня, подлеца, как-то спас. Я понимаю, что странно звучит, но… В общем, мне так показалось. Будто ты и мою душу от гадости очистил… Ну да ладно. Что-то я тебе сегодня каюсь во всех грехах. Прямо генеральная репетиция какая-то. Но я рад, что мы поговорили. Мне теперь легче, ей-богу. Хотя тебе, наверно, было со мной неуютно…

— Глупости, — сказал я. «По-моему, мы никогда не были ближе, чем сейчас», — подумал я. Мне следовало это произнести. Но я решил сделать это как-нибудь позже. Хотя откладывать смысла не было — я просто подумал, что так, наверное, будет лучше. Что еще наступит момент, когда эти слова прозвучат с большей силой. — Глупости, — только и повторил я.

Он снял со спинки стула шляпу, проверил, высохла ли, — и нахлобучил обратно на спинку стула.

— Ради старой дружбы — сделай мне одолжение, — попросил он. — Еще пива охота. А я уже никакой. До стойки, наверно, дойду, но обратно с пивом — уже сомневаюсь…

— Какие проблемы! — улыбнулся я. Встал и отправился к стойке за пивом. У стойки было людно; на то, чтобы взять два несчастных пива, я убил минут пять. Когда я вернулся с кружками в обеих руках, его уже не было. Ни его самого, ни шляпы. Ни «мазерати» на стоянке у входа. Черт меня побери, ругнулся я про себя и покачал головой. Хотя качай тут головой, не качай — всё было кончено.

Он исчез.

Глава 40

На следующий день, ближе к вечеру коричневый «мазерати» был поднят со дна Токийского залива в районе Сибаура. Я предвидел нечто подобное и не удивился. С момента, когда он исчез, я знал, что все этим кончится.

Как бы то ни было, еще одним трупом больше. Крыса, Кики, Мэй, Дик Норт — и теперь Готанда. Итого пять. Остается еще один. Я покачал головой. Веселая перспектива. Чего ждать дальше? Кто следующий? Я вспомнил о Юмиёси-сан. Нет, только не она. Это было бы слишком несправедливо. Юмиёси-сан не должна ни умирать, ни пропадать без вести. Но если не она, то кто же? Юки? Я опять покачал головой. Девчонке всего тринадцать. Ее смерть нельзя допускать ни при каком раскладе. Я прикинул, кто вокруг меня мог бы умереть в ближайшее время. Ощущая себя при этом чуть ли не Богом Смерти. Метафизическим существом, бесстрастно решающим, кому и когда покидать этот мир.

Я сходил в полицейский участок Акасака, встретился с Гимназистом и рассказал ему, что провел вчерашний вечер с Готандой. Мне казалось, лучше сообщить об этом сразу. О возможном убийстве Кики я, конечно, рассказывать не стал. Что толку? Все-таки — дело прошлое. И даже трупа не найдено. Я рассказал, что общался с Готандой незадолго до смерти, что он выглядел очень усталым и находился на грани невроза. Что его вконец измотали бешеные долги, ненавистная работа и развод с любимой женой.

Гимназист очень быстро, без лишних вопросов записал все, что я рассказал. Просто на удивление быстро — не то, что в прошлый раз. Я расписался на последней странице, и на этом все кончилось. Он отложил протокол и, поигрывая ручкой в пальцах, посмотрел на меня.

— А вокруг вас и в самом деле умирает много народу, — задумчиво сказал он. — Если долго живешь такой жизнью, остаешься совсем без друзей. Все начинают тебя ненавидеть. Когда все тебя ненавидят, глаза становятся мутными, а кожа дряхлеет… — Он глубоко вздохнул. — В общем, это самоубийство. С первого взгляда ясно. И свидетели есть. Но все-таки — какое расточительство, а? Я понимаю, что кинозвезда. Но зачем же «мазерати» в море выкидывать? Какого-нибудь «сивика» или «короллы» было бы вполне достаточно…

— Так всё же застраховано, какие проблемы, — сказал я.

— Да нет. В случае самоубийства страховка не работает, — покачал головой Гимназист. — Тут уже сколько ни бейся — его фирма, официальный владелец машины, не получит ни иены. В общем, глупость и пижонство… А я вон своему балбесу все никак велосипед не куплю. У меня трое. И так сплошное разорение. А тут еще каждый хочет отдельный велосипед…

Я молчал.

— Ну ладно, — махнул он рукой. — Можете идти. Насчет друга — примите мои соболезнования. Спасибо, что сами зашли, рассказали…

Он проводил меня до выхода.

— А дело об убийстве бедняжки Мэй до сих пор не закрыто, — добавил он на прощанье. — Но мы продолжаем расследование, не беспокойтесь. Закроем когда-нибудь.

Очень долго меня не отпускало странное ощущение, будто я виновен в смерти Готанды. Как ни пробовал справиться с этим давящим чувством — не проходило. Я прокручивал в голове нашей последней беседы в «Шейкиз» — фразу за фразой. И придумывал новые — взамен тех, что сказал тогда. Мне казалось, поговори я с ним по-другому, как-то удачнее, бережнее — и он остался бы жив. И мы прямо сейчас могли бы валяться вдвоем на песочке в Мауи и потягивать пиво.

Хотя, чего уж там — скорее всего, ни черта у меня бы не вышло. Наверняка Готанда давно уже это задумал и просто дожидался удобного случая. Сколько раз, наверное, рисовал в воображении, как его «мазерати» идет на дно. Как в оконные щели просачивается вода. Как становится нечем дышать. А он все ждет, держа пальцы на ручке двери — оставаясь в этой реальности и доигрывая свое саморазрушение. Но, конечно, так не могло продолжаться вечно. Когда-нибудь он должен был распахнуть дверь. Это был его единственный выход, и он это знал. Он просто ждал подходящего случая — вот и всё

Со смертью Мэй во мне умерли старые сны. С гибелью Дика Норта я потерял надежду — сам не знаю, на что. Самоубийство Готанды принесло мне отчаяние — глухое и тяжелое, как свинцовый гроб с запаянной крышкой. В смерти Готанды не было избавления. За всю свою жизнь он так и не смог приспособиться к пружинам, заводившим его изнутри. Его энергия, оставшись неуправляемой, долго толкала его к краю пропасти. К самой границе человеческого сознания. Пока наконец не утащила совсем — в другой мир, где всегда темно.

Его смерть долго обсасывали еженедельники, телепрограммы и спортивные газеты. Со смаком, точно могильные черви, пережевывали очередное трупное мясо. При одном взгляде на заголовки тянуло блевать. Не глядя и не слушая, я легко мог представить, что болтали-писали все эти щелкоперы. Очень хотелось собрать их вместе и придушить одного за другим.

— А может, лучше сразу бейсбольной битой по черепу? — предлагает Готанда. — Всё-таки душить — долго.

— Ну уж нет, — качаю я головой. — Мгновенная смерть для них — слишком большая роскошь. Лучше я их задушу. Медленно…

Я ложусь в постель и закрываю глаза.

— Ку-ку! — зовет меня Мэй откуда-то из темноты.

Я лежу в постели и ненавижу мир. Искренне, яростно, фундаментально ненавижу весь мир. Мир полон грязных, нелепых смертей, от которых неприятно во рту. Я бессилен в нем что-либо изменить, и все больше заляпываюсь его грязью. Люди входят ко мне через вход — и уходят через выход. Из тех, кто уходит, не возвращается никто. Я смотрю на свои ладони. К моим пальцам тоже прилип запах смерти.

— Как ни старайся — не отмыть никогда, — говорит мне Готанда.

Эй, Человек-Овца. И это — твой способ подключать всё и вся? Бесконечной цепочкой чужих смертей ты хочешь соединять меня с миром? Что ещё я должен для этого потерять? Ты сказал — возможно, я уже никогда не буду счастлив. Что ж — пускай, как угодно. Но так-то зачем?!

Я вспоминаю свою детскую книжку по физике. «Что случилось бы с миром, если бы не было трения?» — называлась одна из глав. «Если бы не было трения, — объяснялось в главе, — центробежной силой унесло бы в космос всё, что находится на Земле».

Как раз то, что я чувствую к этому миру.

— Ку-ку, — зовет меня Мэй.

Глава 41

Через три дня после того, как Готанда утопил в море свой «мазерати», я позвонил Юки. Если честно, я не хотел ни с кем разговаривать. Но с Юки не поговорить было нельзя. Она одна, у нее мало сил. Она ребенок. Ее больше некому прикрывать, кроме меня. Но самое главное — она жива. И я должен делать всё, чтоб она оставалась живой и дальше. По крайней мере, я так чувствовал.

Я позвонил в Хаконэ, но у матери ее не оказалось. Как сообщила Амэ, позавчера Юки съехала в квартиру на Акасака. Похоже, я разбудил Амэ: голос у нее был сонный, и болтать ей особо не хотелось — что мне, в принципе, было только на руку. Я позвонил на Акасака. Юки сняла трубку почти мгновенно — словно только и ждала моего звонка.

— Значит, в Хаконэ за тобой уже ездить не нужно? — спросил я.

— Еще не знаю. Просто захотелось какое-то время пожить одной. Все-таки мама — взрослый человек, правда? Может и без меня со всем справиться. А я сейчас хочу о себе немного подумать. Что я буду делать, ну и так далее. Я подумала, что в ближайшее время надо что-то с собой решать.

— Похоже на то, — согласился я.

— Я тут в газете прочитала… Про твоего друга. Он умер, да?

— Да. Проклятие Мазерати. Всё как ты предсказала…

Юки замолчала. Ее молчание, как вода, вливалось мне в голову. Я отнял трубку от правого уха и прижал к левому.

— Поехали съедим чего-нибудь, — предложил я. — Небось, опять забиваешь себе желудок всяким мусором? Вот и давай пообедаем по-человечески. На самом деле, я тут сам уже несколько дней почти ничего не ел. Когда живешь один, аппетит словно в спячку впадает…

— У меня в два часа деловая встреча. Если до двух успеем, то можно.

Я взглянул на часы. Десять с хвостиком.

— Давай! Минут через тридцать я за тобой заеду, — сказал я.

Я переоделся, выпил стакан апельсинового сока из холодильника, сунул в карман бумажник и ключи. «Итак!..» — бодро подумал я. Однако не покидало чувство, будто я что-то забыл. Ах, да. Я же небрит. Я пошел в ванную и тщательно побрился. Потом глянул в зеркало и задумался: дашь ли мне на вид, например, двадцать семь? Я бы, пожалуй, дал. Но сколько бы лет я сам себе ни давал, кому из окружающих придет в голову об этом задумываться? Всем будет просто до лампочки, подумал я. И еще раз почистил зубы.

Погода за окном стояла великолепная. Лето разгоралось. Пожалуй, самое приятное время лета, если бы не дожди. Я натянул рубашку с коротким рукавом и тонкие хлопчатые брюки, нацепил темные очки, вышел из дому, сел в «субару» и поехал забирать Юки. Всю дорогу что-то насвистывая себе под нос.

«Ку-ку!» — думал я про себя.

Лето…

Крутя баранку, я вспоминал свое детство и летнюю школу Ринкан[145]. В три часа пополудни в школе Ринкан наступал сонный час. Я же, хоть убей, не мог заставить себя спать днем. И всегда удивлялся — неужели эти взрослые и вправду верят, что если детям приказать «засыпайте!», те сразу начнут клевать носами? Хотя большинство детей каким-то невероятным образом все же засыпали — я весь этот час лежал и разглядывал потолок. Если долго разглядывать потолок, он начинает представляться каким-то совершенно отдельным миром. И кажется, если переселиться туда — там все будет совсем не так, как здесь. Это будет мир, в котором верх и низ поменялись местами. Как в «Алисе в Стране Чудес». Всю смену я лежал и думал об этом. И теперь, вспоминая летнюю школу Ринкан, я только и вижу, что белый потолок перед глазами. Ку-ку…

Позади меня трижды просигналил какой-то «седрик». На светофоре горел зеленый. Успокойся, приятель, мысленно сказал я ему. Куда бы ты ни спешил — все равно это не самое лучшее место в твоей жизни, правда? И я мягко тронул машину с места.

Все-таки — лето…

Я позвонил из подъезда, и Юки тут же спустилась вниз. В стильном, благородного вида платье с короткими рукавами, ноги в сандалиях, на плече — элегантная дамская сумочка из темно-синей кожи.

— Шикарно одеваешься! — сказал я.

— Я же сказала, в два часа у меня деловая встреча, — невозмутимо ответила она.

— Это платье тебе очень идет. Просто класс, — одобрил я. — И выглядишь совсем как взрослая.

Она улыбнулась, но ничего не сказала.

* * *
В ресторане неподалеку мы заказали по ланчу: суп, спагетти с лососевым соусом, жареный судак и салат. За несколько минут до двенадцати за столиками вокруг было пусто, а еда еще сохраняла приличный вкус. В начале первого, когда общепит всей страны оккупировали голодные клерки[146], мы вышли из ресторана и сели в машину.

— Поедем куда-нибудь? — спросил я.

— Никуда не поедем. Покатаемся по кругу и обратно вернемся, — сказала Юки.

— Антиобщественное поведение. Загрязнение городской атмосферы, — начал было я. Никакой реакции. Просто сделала вид, что не слышит. Ладно, вздохнул я. Этому городу уже все равно ничего не поможет. Стань его воздух еще чуть грязнее, а заторы на дорогах еще чуть кошмарнее — никто и внимания не обратит. Всем вокруг будет просто до лампочки.

Юки нажала кнопку магнитофона. Зазвучали «Токин Хэдз». Кажется, «Fear of Music». Странно. Когда это я заряжал кассету с «Токин Хэдз»? Сплошные провалы в памяти…

— Я решила нанять репетитора, — объявила Юки. — Сегодня мы с ней встречаемся. Ее мне папа нашел. Я сказала ему, что захотела учиться, он поискал и нашел. Она очень хорошая. Ты только не удивляйся… Это я когда кино посмотрела, поняла, что учиться хочу.

— Какое кино? — Я не верил своим ушам. — «Безответную любовь»?

— Ну да, его, — кивнула Юки и слегка покраснела. — Я сама знаю, что кино придурочное. А когда посмотрела, почему-то сразу учиться захотелось. Наверно, это из-за твоего друга, который учителя играл. Сначала думала, он тоже придурочный. Но потом поняла, что в каких-то вещах он очень даже убедительный. Наверно, у него все-таки был талант, да?

— О да. Талант у него был. Это уж точно.

— Угу…

— Но только в игре, в выдуманных сюжетах. Реальность — дело другое. Ты меня понимаешь?

— Да, я это знаю.

— Например, у него и стоматолог хорошо получался. Классный стоматолог, просто мастер своего дела. Но — только для экрана. Мастерство на публику, и не более. Сценический образ. Попробуй он в реальности вырвать кому-то зуб — разворотил бы всю челюсть! Слишком много лишних движений. А вот то, что у тебя желание появилось — это здорово. Без этого ничего хорошего в жизни, как правило, не получается. Я думаю, если бы Готанда тебя сейчас слышал, он бы очень обрадовался.

— Так вы с ним встретились?

— Встретились, — кивнул я. — Встретились и обо всем поговорили. Очень долгий разговор получился. И очень искренний. А потом он умер. Поговорил со мной, вышел и сиганул в море на своем «мазерати».

— И всё из-за меня, да?

Я медленно покачал головой.

— Нет. Ты ни в чем не виновата. Никто не виноват. У каждого человека своя причина для смерти. Она выглядит просто, а на самом деле — гораздо сложней. Примерно как пень от дерева. Торчит себе из земли, такой маленький, простой и понятный. А попробуешь вытащить — и потянутся длинные, запутанные корневища… Как корни нашего сознания. Живут глубоко в темноте. Очень длинные и запутанные. Слишком многое там уже никому не распутать, потому что этого не поймет никто, кроме нас самих. А возможно, никогда не поймем даже мы сами.

Он давно держал пальцы на ручке двери, подумал я. И просто ждал подходящего случая. Никто не виноват…

— Но ты же будешь меня ненавидеть, — сказала Юки.

— Не буду, — возразил я.

— Сейчас не будешь, а потом обязательно будешь, я знаю.

— И потом не буду. Терпеть не могу ненавидеть людей за подобные вещи.

— Даже если ты не будешь меня ненавидеть, между нами что-то исчезнет, — уже почти прошептала она. — Вот увидишь…

Я на секунду оторвал взгляд от дороги и посмотрел на нее.

— Как странно… Ты говоришь то же, что говорил Готанда. Просто один к одному…

— Серьезно?

— Серьезно. Он тоже все время боялся, что между нами что-то исчезнет. Только чего тут бояться — не понимаю. Всё на свете когда-нибудь, да исчезает. Мы живем в постоянном движении. И большинство вещей вокруг нас исчезает, пока мы движемся, раньше или позже, но остается у нас за спиной. И этого никак не изменишь. Приходит время — и то, чему суждено исчезнуть, исчезает. А пока это время не пришло, остается с нами. Взять, например, тебя. Ты растешь. Пройдет каких-то два года — и в это шикарное платье ты просто не влезешь. От музыки «Токин Хэдз» будет за километр пахнуть плесенью. А тебе даже в страшном сне не захочется кататься со мной по хайвэю, и ничего тут не поделаешь. Так что давай просто плыть по течению. Сколько об этом ни рассуждай — все будет так, как должно быть, и никак не иначе.

— Но… Я думаю, ты мне всегда будешь нравиться. И ко времени это отношения не имеет.

— Я очень рад это слышать. И я хотел бы думать так же о тебе, — сказал я. — Но если говорить объективно — ты пока не очень хорошо понимаешь, что такое время. На свете есть вещи, которые не стоит решать от головы. Иначе со временем они протухнут, как кусок мяса. Есть вещи, которые не зависят от наших мыслей, и меняются они тоже независимо от наших мыслей. И никто не знает, что с ними будет дальше.

Юки надолго умолкла. Кассета кончилась и после щелчка заиграла в другую сторону.

Лето… Весь город оделся в лето. Полисмены, школьники, водители автобусов — все в рубашках с короткими рукавами. А девчонки ходят по улицам и вовсе без рукавов. Эй, постойте, подумал я. Еще совсем недавно с неба на землю падал снег. И, глядя на этот снег, мы пели с ней вдвоем «Help Me, Ronda». Всего два с половиной месяца назад…

— Так ты правда не будешь меня ненавидеть?

— Конечно, не буду, — пообещал я. — Такого просто не может быть. В нашем безответственном мире это — единственное, за что я могу отвечать.

— То есть — совсем-совсем?

— На две тыщи пятьсот процентов, — ответил я, не задумываясь.

Она улыбнулась.

— Вот это я и хотела услышать.

Я кивнул.

— Ты ведь любил своего Готанду, правда? — спросила она.

— Любил, —сказал я. Слова вдруг застряли у меня в горле. На глаза навернулись слезы — но я сдержал их. И лишь глубоко вздохнул. — Чем больше мы встречались, тем больше он мне нравился. Такое, вообще-то, редко бывает. Особенно когда доживаешь до моих лет…

— А он правда ее убил?

Я помолчал, разглядывая лето сквозь темные стекла очков.

— Этого никто не знает. Как бы ни было — наверное, всё к лучшему…

Он просто ждал удобного случая…

Выставив локоть в окно и подперев щеку ладонью, Юки смотрела куда-то вдаль и слушала «Токин Хэдз». Мне вдруг показалось, что с нашей первой встречи она здорово подросла. А может, мне только так показалось. В конце концов, прошло всего два с половиной месяца…

— Что ты собираешься делать дальше? — спросила Юки.

— Дальше? — задумался я. — Да пока не решил… Что бы такого сделать дальше? Как бы там ни было, слетаю еще раз в Саппоро. Завтра или послезавтра. В Саппоро у меня остались дела, которые нужно закончить…

Я должен увидеться с Юмиёси-сан. И с Человеком-Овцой. Там — мое место. Место, которому я принадлежу. Там кто-то плачет по мне. Я должен еще раз вернуться туда и замкнуть разорванный круг.

У станции «Ёёги-Хатиман» она захотела выйти.

— Поеду по Ода-кю[147], — сказала она.

— Да уж давай, довезу тебя куда нужно, — предложил я. — У меня сегодня весь день свободный.

Она улыбнулась.

— Спасибо. Но правда не стоит. И далеко, и на метро быстрее получится.

— Не верю своим ушам, — сказал я, снимая темные очки. — Ты сказала «спасибо»?

— Ну, сказала. А что, нельзя?

— Конечно, можно…

Секунд пятнадцать она молча смотрела на меня. На лице ее не было ничего, что я бы назвал «выражением». Фантастически бесстрастное лицо. Только блеск в глазах да дрожь в уголках чуть поджатых губ напоминали о каких-то чувствах. Я смотрел в эти пронзительные, полные жизни глаза и думал о солнце. О лучах яркого летнего солнца, преломленных в морской воде.

— Но знала бы ты, как я этим тронут, — добавил я, улыбаясь.

— Псих ненормальный!

Она вышла из машины, с треском захлопнула дверцу и зашагала по тротуару, не оглядываясь. Я долго следил глазами за ее стройной фигуркой в толпе. А когда она исчезла, почувствовал себя до ужаса одиноко. Так одиноко, будто мне только что разбили сердце.

Насвистывая «Summer in the City» из «Лавин Спунфул», я вырулил с Омотэсандо на Аояма с мыслью прикупить в «Кинокуния» каких-нибудь овощей. Но, заезжая на стоянку, вдруг вспомнил, что завтра-послезавтра улетаю в Саппоро. Не нужно ничего готовить — а значит, и покупки не нужны. Я даже растерялся от свалившегося безделья. В ближайшее время мне было абсолютно нечем себя занять.

Без всякой цели я сделал большой круг по городу и вернулся домой. Жилище встретило меня такой пустотой, что захотелось выть. Черт бы меня побрал, подумал я. И, свалившись бревном на кровать, уставился в потолок. У этого чувства существует название, сказал я себе. И произнес его вслух:

— Потеря.

Не самое приятное слово, что говорить.

— Ку-ку! — позвала меня Мэй. И громкое эхо прокатилось по стенам пустой квартиры.

Глава 42

(Сон о Кики)
Мне снилась Кики. То есть, скорее всего, это был сон. А если не сон, то какое-то состояние, очень на него похожее. Что такое «состояние, похожее на сон»? Не знаю. Но такое бывает. В дебрях нашего сознания обитает много такого, чему и названия-то не подобрать.

Для простоты я назову это сном. По смыслу это ближе всего к тому, что я пережил на самом деле.

* * *
Солнце уже садилось, когда мне приснилась Кики.

Во сне солнце тоже садилось.

Я звонил по телефону. За границу. Набирал номер, который та женщина — якобы Кики — оставила мне на подоконнике в доме на окраине Гонолулу. Щёлк, щёлк, щелк, — слышалось в трубке. Цифра за цифрой, я соединялся с кем-то. Или думал, что соединяюсь. Наконец щелчки прекратились, повисла пауза, и затем начались гудки. Я сидел и считал их. Пять… Шесть… Семь… Восемь… После двенадцатого гудка трубку сняли. И в тот же миг я оказался там. В огромной и пустынной «комнате смерти» на окраине Гонолулу. Времени было около полудня: из вентиляционных отверстий в крыше пробивался яркий солнечный свет. Плотные столбы света отвесно падали на пол: сечения квадратные, грани просматривались так отчетливо, словно их обтесывали ножом, — а внутри танцевала мелкая пыль. Южное солнце посылало в комнату всю свою тропическую мощь. Но ничего вокруг эти столбы не освещали, и в комнате царил холодный полумрак. Просто разительный контраст. Мне почудилось, будто я попал на дно моря.

Держа телефон в руках, я сел на диван и прижал к уху трубку. Провод у телефона оказался очень длинным. Петляя по полу, он пробегал по квадратикам света и растворялся в зыбкой, призрачной темноте. Просто кошмарно длинный провод, подумал я. В жизни не видел провода такой длины. Не снимая телефона с колен, я огляделся.

Ни мебель, ни ее расположение в комнате, с прошлого раза не поменялись. Диван, обеденный стол со стульями, телевизор, кровать и комод, расставленные всё в том же неестественном беспорядке. Даже запах остался тем же. Запах помещения, в котором сто лет никто не проветривал. Спёртый воздух, воняющий плесенью. И только скелеты пропали. Все шестеро. Ни на кровати, ни на диване, ни за столом, ни на стуле перед телевизором никого не было. Столовые приборы с недоеденной пищей тоже исчезли. Я отложил телефон и попробовал встать. Немного болела голова. Тонкой, сверлящей болью — так болит, когда слушаешь какой-то очень высокий звук. И я снова сел на диван.

И тут я заметил, как на стуле в самом темном углу вдруг что-то зашевелилось. Я вгляделся получше. Это «что-то» легко поднялось со стула и, звонко цокая каблучками, двинулось ко мне. Кики. Выйдя из темноты, она неторопливо прошла через полосы света и присела на стул у стола. Одета, как раньше: голубое платье и белая сумочка через плечо.

Она сидела и смотрела на меня. Очень умиротворенно. Не на свету, не в тени — как раз посередине. Первой мыслью было встать и пойти туда, к ней, но что-то внутри остановило меня — то ли моя растерянность, то ли легкая боль в висках.

— А куда подевались скелеты? — спросил я.

— Как тебе сказать… — улыбнулась Кики. — В общем, их больше нет.

— Ты решила от них избавиться?

— Да нет. Они просто исчезли. Может, это ты от них избавился?

Я покосился на телефон и легонько потер пальцами виски.

— Но что это было вообще? Эти шесть скелетов?

— Это был ты сам, — ответила Кики. — Это ведь твоя комната, и все, что здесь находится — это ты. Всё до последней пылинки.

— Моя комната? — не понял я. — А как же отель «Дельфин»? Что тогда там?

— Там, конечно, тоже твоя комната. Там у тебя Человек-Овца. А здесь — я.

Столбы света за это время не дрогнули ни разу. Они стояли твёрдые и цельные, точно литые. И только пыльный воздух медленно циркулировал у них внутри. Я смотрел на этот воздух невидящими глазами.

— Где их только нет, моих комнат… — невесело усмехнулся я. — Знаешь, мне все время снился один и тот же сон. Каждую ночь. Сон про отель «Дельфин». Очень узкий и длинный отель, в котором кто-то плакал по мне. Я думал, это ты. И захотел с тобой встретиться. Во что бы то ни стало.

— Все плачут по тебе, — сказала Кики очень тихо, словно успокаивая меня. — Ведь это твой мир. В твоем мире каждый плачет по тебе.

— Но именно ты позвала меня. Ведь я приехал в отель «Дельфин», чтобы повидаться с тобой. И уже там… столько всего началось! Опять, как и в прошлый раз. Столько новых людей появилось. Столько умерло. Это же ты позвала меня — так или нет? Позвала — и повела меня куда-то…

— Нет, не так. Ты сам себя позвал. Я только выполнила роль твоей тени. С моей помощью ты сам позвал себя, и сам куда-то повел. Ты танцевал со своим же отражением в зеркале. Ведь я — твоя тень, не больше.

Я душил ее, как собственную тень, — сказал Готанда. — И думал: если я убью эту тень, жизнь наконец-то пойдет как надо…

— Но зачем кому-то плакать по мне?

Она не ответила, а поднялась со стула и, цокая каблучками, подошла ко мне. Опустилась на колени, протянула руку и тонкими, нежными пальцами скользнула по моим губам. И затем коснулась висков.

— Мы плачем о том, о чем ты больше не можешь плакать, — прошептала она очень медленно, словно уговаривая меня. — О том, на что тебе не хватает слёз. И скорбим обо всем, над чем тебе скорбеть уже не получается.

— А как твои уши? Еще не потеряли своей силы?

— Мои уши… — она чуть заметно улыбнулась. — С ними все хорошо, как и прежде.

— Ты могла бы сейчас показать свои уши? — попросил я. — Очень хочется пережить это снова. Как в тот раз, в ресторане, когда мы встретились. Ощущение, будто мир перерождается заново. Все время его вспоминаю…

Она покачала головой.

— Как-нибудь в другой раз, — сказала она. — Сейчас нельзя. Это ведь не то, на что можно смотреть всякий раз, когда хочется. Это можно лишь когда действительно нужно. В тот раз было нужно. А сейчас — нет. Но когда-нибудь еще покажу. Когда тебе понадобится по-настоящему.

Она поднялась с колен и, отойдя на середину комнаты, ступила в отвесные струи света. И долго стояла так, не шевелясь, спиною ко мне. В ослепительном солнце ее тело словно таяло понемногу, растворяясь меж пляшущих в воздухе пылинок.

— Послушай, Кики… Ты уже умерла? — спросил я.

Не выходя из солнечных струй, она развернулась ко мне на своих каблучках, будто в танце.

— Ты о Готанде?

— Ну да, — сказал я.

— Готанда считает, что он меня убил.

Я кивнул.

— Да, он и правда так думал.

— Может быть, и убил, — сказала Кики. — В его голове это так. Так ему было нужно. Ведь, убив меня, он наконец-то разобрался с собой. Ему нужно было убить меня. Иначе он бы не сдвинулся с мертвой точки. Бедняга… — вздохнула она. — Но я не умерла. Я просто исчезла. Ты же знаешь, я люблю исчезать. Уходить в другой мир. Все равно что пересесть в соседнюю электричку, что бежит параллельно твоей. Это и называется «исчезнуть». Понимаешь?

— Нет, — признался я.

— Ну, это же просто! Смотри…

С этими словами Кики шагнула из лучей света и медленно двинулась к стене. И даже подойдя вплотную к стене, не замедлила шага. Стена поглотила ее, и она исчезла. Вместе со стуком своих каблучков.

Я сидел, онемев, и разглядывал стену, поглотившую ее. Самую обычную стену. В комнате не осталось ни движений, ни звуков. Лишь в ослепительных лучах света плавно кружилась неутомимая пыль. Головная боль возвращалась. Я сидел, прижимая пальцы к вискам, и не мог отвести глаз от стены. Значит, в тот раз, в Гонолулу, она тоже ушла сквозь стену…

— Ну, как? Правда, просто? — раздался вдруг голос Кики. — Сам попробуй.

— Но разве я тоже могу?

— Ну я же говорю — это совсем несложно. Попробуй. Просто встань и иди, как идешь. И тогда окажешься по эту сторону. Главное — не бояться. Потому что бояться нечего.

Я взял телефон, поднялся с дивана и, волоча за собой провод, двинулся к тому месту в стене, где исчезла Кики. Ощутив поверхность стены у себя перед носом, я слегка оробел — но, не сбавляя шага, двинулся дальше. И не почувствовал никакого удара. Просто на пару секунд воздух стал непрозрачным, и все. Непрозрачным и немного другим на ощупь. С телефоном в руке я пересек полосу этого странного воздуха — и вновь оказался у своей кровати. Сел на нее и положил телефон на колени.

— Действительно, просто, — сказал я вслух. — Проще не бывает…

Я поднес трубку уху. Линия была мертва.


И все это — сон?

Наверное, сон…

Кто, вообще, в этом что-нибудь понимает?

Глава 43

Когда я прибыл в отель «Дельфин», за стойкой в фойе дежурило три девицы. Все трое, в неизменных жакетиках и белоснежных блузках без единой морщинки, поклонились мне с натренированной жизнерадостностью. Юмиёси-сан среди них не оказалось. И это страшно разочаровало меня. Да что там разочаровало — просто привело в отчаяние. Я-то рассчитывал сразу же увидеться с нею. От расстройства у меня даже язык к нёбу прилип. В результате я не смог выговорить свое имя как полагается, — и глянцевая улыбка девицы, которая занялась моим поселением, слегка потускнела. Взяв у меня кредитку, девица подозрительно ее осмотрела и, сунув в компьютер, проверила, не украдена ли.

Заселившись в номер на семнадцатом этаже, я сложил в угол вещи, сполоснул в ванной лицо и спустился обратно в фойе. Уселся там на мягкий, дорогущий диван для гостей и, притворившись, что читаю журналы, стал наблюдать за стойкой портье. Юмиёси-сан просто ушла на перерыв, убеждал я себя. Но прошло минут сорок, а она всё не появлялась. Только тройка девиц с такими же прическами, как у нее, мельтешили у меня перед глазами практически без остановки. Я прождал ровно час и сдался. Юмиёси-сан не уходила ни на какой перерыв.

Я отправился в город, купил вечернюю газету. Зашел в кафетерий и, потягивая кофе, просмотрел газету от корки до корки. Но ничего интересного не нашел. Ни о Готанде, ни о Кики. Сплошная хроника чьих-то других убийств и самоубийств. Читая газету, я думал о том, что, вернувшись в отель, наверное, увижу Юмиёси-сан за стойкой. Иначе просто быть не могло.

Но Юмиёси-сан не появилась и через час.

Я начал думать о том, что, видимо, по какой-то неизвестной причине Юмиёси-сан вдруг исчезла с лица Земли. Например, ее засосало в какую-нибудь стену. От этой мысли мне сделалось очень неуютно. И я позвонил ей домой. Но никто не брал трубку. Тогда я позвонил в фойе и спросил, на месте ли Юмиёси-сан.

— Юмиёси-сан со вчерашнего дня отдыхает, — сказала мне ее сменщица. — И выйдет на работу послезавтра с утра.

Черт бы меня побрал, подумал я. Я что — не мог позвонить ей и узнать об этом заранее? Почему даже не подумал о том, чтобы с нею связаться?

Увы, я думал только о том, чтобы поскорее залезть в самолет и прилететь сюда, в Саппоро. И, прилетев в Саппоро, немедленно с нею встретиться. Псих ненормальный. Когда я вообще звонил ей в последнее время? После смерти Готанды — ни разу. Впрочем, я и до того не звонил очень долго… С тех пор, как Юки стошнило у моря, и она сказала мне, что Готанда убил Кики, — с тех самых пор я вообще не звонил Юмиёси-сан. Просто ужас как долго. На столько дней оставил ее без внимания. Что с ней могло произойти за это время — одному богу известно. А ведь могло произойти что угодно. Запросто. Чего только не случается в этом мире…

С другой стороны, подумал я. Ведь я не мог ни о чем говорить. Ну, в самом деле, — о чем бы я с нею говорил? Юки сказала, что Готанда убил Кики. Готанда сиганул в море на «мазерати». Я сказал Юки: «Ты не виновата». А Кики заявила, что она — всего лишь моя тень… О чем тут говорить? Не о чем даже заикнуться. Я хотел встретиться с Юмиёси-сан, увидеть ее лицо. А там бы и подумал, о чем говорить. Как угодно — но только не по телефону.

И все-таки я не находил себе места. А вдруг ее засосало куда-нибудь в стену, и я уже никогда не увижу ее? Ведь скелетов в комнате было шесть! Пятерых я опознал. Остается еще один. Чей? Стоило лишь подумать об этом, и со мной начинал твориться кошмар. Становилось трудно дышать, а сердце так и норовило выскочить из грудной клетки, проломив к черту ребра. За всю жизнь до сих пор я не испытывал ничего подобного. Что же творится, спрашивал я себя. Я действительно люблю Юмиёси-сан? Не знаю. Я хочу ее видеть. Ни о чем больше думать я не в состоянии. Я звонил ей домой. Набирал ее номер, наверное, раз сто, пока не заныли пальцы. Но никто не брал трубку.

Спать не получалось. Каждый раз, только я засыпал, мой сон вдребезги разбивала острая тревога. Я просыпался в поту, зажигал торшер у кровати, смотрел на часы. Они показывали два, три пятнадцать, четыре двадцать. В четыре двадцать я понял, что уже не засну. Я сел на подоконник и под гулкий ритм собственного сердца стал наблюдать, как светлеет город за окном.

Эй, Юмиёси-сан. Только не оставляй меня. Большего одиночества, чем сейчас, мне уже не вынести. Ты нужна мне. Если тебя не будет, центробежная сила сорвет меня с этой Земли и зашвырнет куда-то на край Вселенной. Прошу тебя, дай мне тебя увидеть. Подключи меня хоть к чему-нибудь в этом, реальном мире. Я не хочу к привидениям. Я простой, совершенно банальный тридцатичетырехлетний мужик. Ты нужна мне.

С половины седьмого утра я продолжил попытки дозвониться до нее. Сидел перед телефоном и каждые тридцать минут набирал ее номер. Бесполезно.

Июнь в Саппоро — очень красивое время. Снег давно стаял, и огромное плато, еще пару месяцев назад промерзавшее до ледяной белизны, понемногу чернело, отогреваясь под мягким дыханием жизни. На деревьях пышно распускалась листва, и свежий ласковый ветер резвился вовсю, поигрывая кронами вдоль городских аллей. Высокое небо, резко очерченные облака. При взгляде на этот пейзаж сердце мое трепетало. Но я окопался в гостиничном номере, продолжая звонить ей каждые полчаса. И каждые десять минут напоминая себе: наступит завтра, она вернется, нужно просто подождать… Но я не мог ждать, пока наступит завтра. Кто гарантировал, что завтра вообще наступит? Поэтому я сидел у телефона и набирал ее номер. А в паузах между звонками валялся на кровати — то в полудреме, то просто разглядывая потолок.

Когда-то на этом месте стоял отель «Дельфин», думал я. Что говорить, дрянной был отелишко. Но он умудрился сохранить в себе столько бесценных вещей. Мысли и чувства людей, осадок былых времен — всем этим пропитались каждый скрип половицы и каждое пятнышко на стене. Я устроился в кресле поглубже, закинул ноги на стол, и, прикрыв глаза, попытался вспомнить, как он выглядел — настоящий отель «Дельфин». От ободранной входной двери и стертого коврика на пороге — до позеленевшей меди замков и пыли, окаменевшей в щелях оконных рам. Я ступал по его коридорам, открывал двери, заглядывал в номера.

Отеля «Дельфин» больше нет. Но остались его тень и дух. Я кожей чувствую его присутствие. Отель «Дельфин» растворился внутри этой новой громадины с идиотским названием «DOLPHIN HOTEL». Закрыв глаза, я могу зайти внутрь и бродить по нему. Слышать надсадный хрип лифта, похожий на кашель чахоточной собаки. Всё это — здесь. Никто не знает об этом. Но оно здесь. Всё в порядке, сказал я себе. Здесь — главный узел в схеме твоей жизни. Всё здесь — для тебя. Она обязательно вернется. Нужно только подождать.

Я позвонил горничной, заказал ужин в номер и принялся за пиво из холодильника. Ровно в восемь позвонил Юмиёси-сан. Никого не застал.

Потом включил телевизор и до девяти часов смотрел бейсбольный матч. Прямую трансляцию. Пригасил звук и разглядывал изображение. Игра была ужасной, да и смотреть именно бейсбол особого желания не было. Просто хотелось видеть человеческие тела в движении, для чего сгодилось бы что угодно: хоть бадминтон, хоть водное поло — мне было все равно. Совершенно не следя за игрой, я наблюдал, как люди бросали мяч, отбивали мяч, бежали за мячом. Я созерцал отрывки жизней каких-то людей, не имевших ко мне ни малейшего отношения. Будто разглядывал облака, плывущие в бесконечно далеком небе.

Ровно в девять я опять позвонил ей. На этот раз она сняла трубку после первого же гудка. Несколько секунд я не мог поверить своим ушам. Всю сложнейшую сеть контактов, которые связывали меня с миром, вдруг протаранило что-то огромное и пробило в этой сети роковую брешь. Силы оставили тело, а в горле застрял комок, не давая сказать ни слова. Юмиёси-сан вернулась. И говорила со мной.

— Только что из поездки вернулась, — очень стильным голосом сказала она. — Брала выходные, ездила в Токио. К родителям. Звонила тебе, между прочим. Дважды. Никто трубку не брал.

— Ну вот. А я здесь, в Саппоро тебе названивал…

— Разминулись, значит? — сказала она.

— Точно. Разминулись… — согласился я и, прижимая к уху трубку, уставился на онемевший телеэкран. Никаких подходящих слов в голову не приходило. В голове была полная каша. Чего бы такого сказать?

— Эй, ты где там? Алё? — позвала она.

— Я здесь…

— У тебя голос какой-то странный.

— Я волнуюсь, — пояснил я. — Пока тебя не увижу — нормально говорить не смогу. По телефону расслабиться не получается.

— Я думаю, мы могли бы встретиться завтра вечером, — сказала она, чуть подумав. Наверно, поправила пальчиком очки на носу, представил я.

Не отнимая трубки от уха, я спустил ноги с кровати и привалился к стене.

— Завтра, боюсь, будет слишком поздно. Я должен увидеть тебя сегодня, прямо сейчас.

В ее голосе послышались отрицательные нотки. Отказ, который не стал отказом. Но отрицание я уловил неплохо:

— Сейчас я с дороги, очень устала. Буквально с ног валюсь. Говорю же, только что вернулась. Поэтому прямо сейчас не получится. Мне же с утра на работу, а сейчас я умру, если не засну. Увидимся завтра после работы, давай? Или завтра тебя здесь уже не будет?

— Да нет, в ближайшие дни я здесь. Я понимаю, что ты устала. Но, если честно, я ужасно волнуюсь. А вдруг ты завтра исчезнешь?

— Куда исчезну?

— Из этого мира исчезнешь. Канешь в небытие.

Она рассмеялась.

— Не волнуйся, я так просто не исчезаю. Все будет в порядке, вот увидишь.

— Да нет, я не о том. Ты не понимаешь. Мы живем в постоянном движении. И всё, что бы нас ни окружало, исчезает, пока мы движемся. Раньше или позже. И этого никак не изменишь. Что-то задерживается в нас, застревает в нашем сознании. Но из этого, реального мира оно исчезает. Вот за что я волнуюсь. Понимаешь, Юмиёси-сан… Ты нужна мне. Очень реально нужна. Я почти ни в ком не нуждался так сильно. Поэтому мне очень не хочется, чтобы ты исчезала.

Она задумалась на несколько секунд.

— Странный ты, — сказала она наконец. — Но я тебе обещаю: я не исчезну. И завтра встречусь с тобой. Поэтому подожди до завтра.

— Понял, — вздохнул я. И решил больше не настаивать. Я убедился, что она не исчезла — и это уже хорошо.

— Спокойной ночи, — сказала она. И повесила трубку.

Пару минут я слонялся по номеру из угла в угол. Затем поехал на шестнадцатый этаж, зашел в бар и заказал водку с содовой. Тот самый бар, где я впервые увидел Юки. В баре было людно. Две молодые дамы сидели за стойкой и что-то пили. Одежда на них была — просто шик. Носили они ее тоже со знанием дела. У одной были очень красивые ноги. Сидя за столиком, я потягивал свою водку с содовой и без какой-либо задней мысли разглядывал их обеих. А также вечерний пейзаж за окном. Я прижал пальцы к вискам. Не от головной боли — просто так. И поймал себя на мысли, что ощупываю собственный череп. Вот он, думал я, мой череп. Подумав о собственном черепе, я попробовал вообразить себе кости сидевших за стойкой дам. Их черепа, позвоночники, ребра, тазы, берцовые кости, суставы. У дамочки с красивыми ногами, наверное, особенно красивый скелет. Белоснежно-девственный и бесстрастный… Дамочка с ногами бросила взгляд в мою сторону — должно быть, почувствовала, что я на нее смотрю. Мне вдруг захотелось подойти к ней и объясниться. Видите ли, я не ваше тело разглядывал, а представлял себе ваши кости… Но, конечно, я не стал ей ничего объяснять. Прикончив третью водку с содовой, я вернулся в номер и завалился спать. Оттого ли, что убедился в существовании Юмиёси-сан — но заснул я в ту ночь как младенец.

* * *
Юмиёси-сан пришла ко мне ночью.

Ровно в три часа ночи в дверь номера позвонили. Я зажег ночник у подушки, бросил взгляд на часы. И, накинув халат, без единой мысли в мозгу поплелся открывать дверь. За дверью стояла Юмиёси-сан. В небесно-голубом жакете. Как всегда, украдкой она проскользнула в комнату. Я закрыл за ней дверь.

Она встала посреди комнаты, перевела дыхание. Сняла жакет и повесила на спинку стула, чтобы не измялся. Так же, как и всегда.

— Ну, как? Не исчезла? — спросила она.

— Вроде бы нет… — ответил я растерянно. Наполовину проснувшись, я с трудом понимал, где реальность, где сон. Даже удивиться не мог как следует.

— Люди так просто не исчезают, — назидательно сказала она.

— Ты не знаешь. В этом мире всё может случиться. Всё что угодно…

— Но я-то всё равно здесь. Никуда не исчезла. Это ты признаешь?

Я огляделся, вздохнул и посмотрел ей в глаза. Реальность…

— Признаю, — признал я. — Похоже, ты не исчезла. Но почему ты появилась в три часа ночи?

— Я не могла заснуть, — ответила она. — После твоего звонка сразу заснула. А в час ночи проснулась — и сон как отрезало. Лежала и думала о том, что ты мне сказал. Что вот так и исчезнуть можно ни с того ни сего… А потом вызвала такси и приехала.

— А что — никто не удивился, зачем ты посреди ночи на работу пришла?

— Все в порядке, никто не заметил. В это время все спят. Хоть и говорится, что у нас полный сервис круглые сутки, в три часа ночи все равно уже делать нечего. По-настоящему не спят только горничные на этажах да дежурные за стойкой регистрации. Так что, если войти через гараж, чтобы потом наверх пропустили, — никто не поймет. А в гараже если кто и узнает в лицо — так нас здесь много таких, и наше расписание им неизвестно. Скажу, что поспать пришла в комнату отдыха персонала, и никаких проблем. Я и раньше сколько раз так проходила.

— Раньше?

— Ну да. Я по ночам, когда спать не могу, часто в отель прихожу. И брожу тут везде. Очень от этого успокаиваюсь. Глупо, да? А мне нравится. Здесь я сразу расслабляюсь. И пока меня еще ни разу не застукали. Так что ты не волнуйся, никто не увидит. А если и увидит — всегда насочиняю что-нибудь. Конечно, если поймут, что я к тебе в номер заходила, проблемы возникнут. А так все в порядке. Я у тебя до утра побуду, а потом на работу пойду. Не возражаешь?

— Конечно, не возражаю… А когда работа начинается?

— В восемь, — сказала она, скользнув глазами к часикам на руке. — Еще пять часов.

Немного нервно она расстегнула часики и с легким стуком положила на стол. Затем села на диван, разгладила юбку на коленях и посмотрела на меня. Я сидел на краю кровати, и сознание понемногу возвращалось ко мне.

— Итак, — сказала Юмиёси-сан. — Значит, я тебе нужна?

— И очень сильно, — кивнул я. — Я проделал круг. Очень большой круг. И вернулся обратно. Ты нужна мне.

— И очень сильно… — повторила она. И снова разгладила юбку на коленях.

— Да, и очень сильно.

— И куда же ты вернулся, проделав свой круг?

— В реальность, — ответил я. — Это отняло уйму времени, но в итоге я вернулся в реальность. Столько странного случилось за это время. Столько людей умерло. Столько всего потеряно. Столько хаоса было вокруг — а я так и не смог навести в нем порядок. Наверное, хаос так и останется хаосом навсегда… Но я чувствую: теперь, после всего — я вернулся. И это — моя реальность. Я дико устал, пока делал этот круг. Но худо-бедно продолжал танцевать, стараясь не путать в танце шаги. И только поэтому смог вернуться сюда.

Она смотрела на меня, не отрываясь.

— Я сейчас не могу объяснить всё подробно, — продолжал я. — Но я хочу, чтобы ты мне поверила. Ты нужна мне, это для меня очень важно. Но точно так же это важно и для тебя. Это правда.

— Ну, и что я теперь должна делать? — спросила она, не меняясь в лице. — Зарыдать от счастья: «Ах, как здорово, что я кому-то так сильно нужна!» — и немедленно с тобой переспать?

— Да нет же, совсем не так! — возразил я. И попытался подобрать слова. Но подходящих слов не было. — Как бы лучше сказать… Понимаешь, это Судьба. Я никогда в этом не сомневался. Ты и я — мы просто должны переспать, я с самого начала это понял. Но сначала у нас ничего не вышло. Тогда была неправильная ситуация. Поэтому я и проделал такой большой круг. И ждал всю дорогу. А теперь вернулся. Теперь ситуация правильная.

— И поэтому я должна броситься тебе в объятия, так, что ли?

— Я понимаю, что у меня в голове короткое замыкание. И что из всех способов тебя убедить этот — самый ужасный. Это я признаю, но лучше скажу тебе честно: да, ты должна. По-другому сказать не получается. Поверь мне — захоти я тебя в обычной ситуации, я бы действовал гораздо галантнее. Даже у такого зануды, как я, есть свои приемы. Получилось бы или нет — другой вопрос. Но обычно с аргументами у меня проблем не бывает. Только у нас с тобой не та ситуация. У нас с тобой всё просто, всё понятно с самого начала. Оттого и сказать по-другому не получается. Дело даже не в том, здорово у нас получится или нет. Я и ты должны переспать друг с другом. Потому что это Судьба, а с нею я заигрывать не собираюсь. Если с Судьбой флиртовать — всё самое важное, что она может дать, разметает в клочья. Это действительно так. Я тебя не обманываю.

Она помолчала, разглядывая часики на столе.

— Ну, положим, честностью это тоже не назовешь, — сказала она. И, вздохнув, расстегнула застежки на блузке. — Отвернись…

Я лег в постель и уставился в потолок. Там — другой мир, думал я. Но я сейчас находился в этом. Она не спеша раздевалась. Я вслушался в шелест ее одежды. Каждую снятую вещь она, похоже, укладывала отдельно. Затем, наконец, сняла очки и с еле слышным стуком положила на стол. С очень многообещающим стуком. И, погасив ночник у подушки, скользнула ко мне в постель. Она пришла ко мне тихо и очень естественно. Так же, как проскальзывала в мой номер через приоткрытую дверь.

Я протянул руку и обнял ее. Наши тела соприкоснулись. Как мягко, подумал я. И какой реальный вес у этого тела. Совсем не то, что я чувствовал с Мэй. Телу Мэй не было равных по красоте. Но то была иллюзия. Двойная иллюзия. Женщина-иллюзия сама по себе — внутри иллюзии, которую она создавала. Ку-ку…Тело Юмиёси само порождало реальность. Своим теплом, своим весом, своим трепетом. Я чувствовал это, лаская ее. В памяти всплыли пальцы Готанды на спине Кики. Очередная иллюзия. Актерская игра, сполохи света на экране. Две тени, убежавшие из этого мира в другой. Сейчас всё не так. Сейчас всё — реально. Ку-ку…Мои реальные пальцы ласкали ее реальное тело.

— Реальность, — прошептал я.

Она уткнулась мне в шею. Я чувствовал кончик ее носа у себя над ключицей. И исследовал каждый уголок ее тела. Плечи, локти, запястья, ладони, кончики пальцев. Мне хотелось удостовериться, что она реальна — до мельчайшей детали. Всё, чего касались мои пальцы, я сразу же целовал. Будто ставил печать «проверено». Грудь, ребра, живот, поясницу, бедра, колени, лодыжки — проверял всё, что мог. И ставил везде печать. Так — необходимо. Иначе никак. Наконец я погладил мягкий пушок на ее лобке. Спустился чуть ниже. И поставил печать. Ку-ку…

Реальность.

Я молчал. Она тоже не говорила ни слова. Только тихонько дышала, и всё. Но теперь она тоже нуждалась во мне, и я чувствовал это. Понимал, что ей нужно, и подстраивался под нее. Изучив ее тело до последней ложбинки, я опять крепко обнял ее. Она обвила мою шею руками. Ее дыхание стало горячим и влажным. Словно она говорила слова, которые не становились словами. И тогда я вошел в нее — твердый и горячий. Так сильно, как она и была мне нужна. И выжал себя до последней капли.

Под конец она прокусила мне руку до крови. Мне было плевать. Реальность. Реальная боль и реальная кровь. Пригвоздив ее бедра к постели, я кончал в нее. Плавно и размеренно, словно отсчитывал в танце шаги.

— Как здорово… — прошептала она чуть позже.

— Я же говорил, что это Судьба, — улыбнулся я.

Она уснула на моем плече — очень мирным, спокойным сном. Я не спал. Не хотелось — слишком здорово так просто лежать с ней в обнимку. Занималось утро, в номере стало светлее. На столе лежали ее часики и очки. Я взглянул на ее лицо без очков — все равно очень красивая. Я тихонько поцеловал ее в лоб. И почувствовал себя снова на взводе. Так хотелось еще раз войти в нее — но она слишком сладко спала, чтобы я посмел ее потревожить. Поэтому я просто лежал, обнимая ее, и смотрел, как утро штурмует номер, изгоняя из всех углов ночные сумерки.

На стуле аккуратной стопкой была сложена ее одежда. Юбка, блузка, трусики, чулки. Под стулом стояли черные туфельки. Реальность. Реальная одежда, способная реально измяться, если ее не сложить как следует.

В семь утра я разбудил ее.

— Юмиёси! Пора вставать, — сказал я ей на ухо.

Она открыла глаза, посмотрела на меня. И снова уткнулась мне в шею.

— Как же здорово было!.. — прошептала она. И, выскользнув нагишом из постели, подставила тело под утренние лучи, — будто заряжала в себе невидимые солнечные батареи. Привстав на локтях в постели, я любовался красивой женщиной, на теле которой еще пару часов назад я ставил свою печать.

Юмиёси приняла душ, расчесала волосы. Быстро, но очень старательно почистила зубы. Я лежал и смотрел, как она одевается. Как застегивает пуговицу за пуговицей на блузке. Как, натянув юбку и жакетик, встает перед зеркалом. И с очень строгим лицом проверяет, нет ли где пятен или морщин. Я смотрел на неё такую — и только что не жмурился удовольствия. Лишь теперь ощутив, что утро действительно наступило.

— А косметику я в комнате для персонала держу, — сообщила она.

— Зачем? Ты и без нее красивая, — сказал я.

— Спасибо… Но без нее неприятности будут. Косметика — часть униформы.

Я встал с кровати, подошел и обнял ее. Обнимать Юмиёси в фирменном жакетике — отдельное удовольствие.

— Ну, что? Сегодня ночью я еще буду тебе нужна? — спросила она.

— И очень сильно, — подтвердил я. — Еще сильней, чем вчера.

— Знаешь… Я еще никому на свете не была нужна так сильно, — призналась она. — Я сейчас очень хорошо это чувствую. Я кому-то нужна. В первый раз у меня такое…

— Разве до сих пор тебя никто никогда не хотел?

— Так сильно, как ты, — никто.

— И что это за чувство, когда ты кому-то нужна?

— Очень спокойно становится, — ответила. — Так спокойно, как не было уже очень давно. Будто заходишь в дом, где очень уютно и тепло.

— Ну и живи тогда в этом доме, — предложил я. — Никто не уйдет, никого лишнего не появится. Все равно в этом доме нет никого, кроме нас с тобой.

— То есть, ты предлагаешь остаться?

— Да, я предлагаю остаться.

Она отняла голову от моего плеча и посмотрела на меня.

— Слушай… А ничего, если я у тебя опять переночую?

— По мне, так ночуй сколько хочешь. Но я боюсь, ты слишком рискуешь: а если тебя увидят? Уволят же сразу! Может, лучше я к тебе в гости буду ходить, или в другой отель перееду? Так будет гораздо спокойнее.

Она покачала головой.

— Нет, лучше здесь. Я это место люблю. Это ведь не только твое место, но и мое тоже. Я хочу, чтобы ты любил меня здесь. Конечно, если ты сам захочешь…

— Я где угодно захочу. Лишь бы тебе было лучше.

— Ну, тогда давай вечером. Здесь же.

Она отворила дверь совсем на чуть-чуть, прислушалась к звукам в коридоре, просочилась в щель и исчезла.

* * *
Побрившись и приняв душ, я вышел из отеля, прогулялся по утренним улицам, зашел в «Данкин Донатс», съел пончик и выпил две чашки кофе.

Весь город спешил на работу. При виде целого города, спешащего по делам, я вдруг подумал, что неплохо бы вернуться к работе и мне самому. Юки пора поучиться, а мне — поработать. И стать хоть немного реалистичнее. Не подыскать ли мне занятие здесь, в Саппоро? А что, прикинул я. Очень даже неплохо. Переехать сюда и жить с Юмиёси. Она служит дальше в отеле, а я занимаюсь… Чем? Да ладно. Уж какая-нибудь работа найдется. Даже если не сразу найдется — еще несколько месяцев с голоду не помру.

Хорошо бы написать что-нибудь, подумал я. Ведь нельзя сказать, что я не люблю писать тексты. И теперь, после трех лет беспробудного разгребания сугробов, — можно наконец попробовать и написать что-нибудь для себя…

Вот оно. Вот чего я хочу.

Просто текст. Не стихи, не рассказ, не автобиографию, не письмо — просто текст для себя самого. Просто текст — без заказа и крайнего срока.

Очень даже неплохо.

И еще я вспомнил Юмиёси, на теле которой проверил всё до последней родинки. И на всём поставил свою печать. Совершенно счастливый, я прогулялся по летнему городу, вкусно поел, выпил пива. А затем вернулся в отель и, усевшись в фойе за фикусами, стал подглядывать — совсем чуть-чуть, — как работает Юмиёси.

Глава 44

Юмиёси пришла в полседьмого. Все в том же фирменном жакетике, но в блузке другого покроя. На этот раз она принесла с собой пластиковый пакет с туалетными принадлежностями и косметикой.

— Ох, застукают тебя когда-нибудь! — покачал я головой.

— Не бойся. Меня так просто не поймаешь, — засмеялась она и повесила жакетик на спинку стула. Мы легли на диван и обнялись.

— Сегодня весь день о тебе думала, — сказала она. — Знаешь, что мне в голову пришло? Вот бы здорово было, если бы я каждый день приходила в отель на работу, каждый вечер пробиралась к тебе в номер, мы бы каждую ночь любили друг друга, а наутро я бы опять на работу шла…

— Личная жизнь на рабочем месте? — засмеялся я. — К сожалению, я не такой богач, чтобы жить в отеле сколько хочется. А кроме того, при такой жизни тебя рано или поздно обязательно вычислят.

Она разочарованно пощелкала пальцами.

— Ну вот… Вечно в этом мире все не так, как хотелось бы.

— И не говори, — согласился я.

— Но на несколько дней ты еще останешься?

— Да… Думаю, что останусь.

— Ну, хоть несколько дней, и то здорово. Поживем тут вдвоем, давай?

Она разделась. Опять аккуратно все сложила — видно, многолетняя привычка. Сняла часики и очки, положила на стол — и занялась со мной любовью. Примерно через час мы вконец обессилели. Но никогда в жизни я лучшей усталостью не уставал.

— Здорово! — прошептала она наконец. И опять заснула у меня на плече, спокойная и расслабленная. Я полежал с ней немного, потом встал, принял душ, достал из холодильника пиво, выпил его в одиночку, а потом уселся на стул у кровати и долго смотрел на Юмиёси. С ее лица и во сне не сходила радость.

В девятом часу она проснулась и захотела есть. Полистав меню, я заказал макаронную запеканку и сэндвичи в номер. Юмиёси убрала в шкаф одежду и туфельки, а когда в дверь позвонили, спряталась в ванной. Стюард вкатил на тележке еду, ушел, — и я вызвал ее обратно.

Запеканку и сэндвичи мы запили пивом. И обсудили дальнейшие планы на жизнь. Я сказал ей, что перееду в Саппоро.

— В Токио мне все равно делать нечего. И жить там больше нет смысла. Сегодня целый день думал и решил. Осяду-ка я здесь и поищу работу. Потому что здесь я могу встречаться с тобой.

— То есть, ты остаешься? — уточнила она.

— Да, я остаюсь, — сказал я. И подумал, что у меня и вещей-то для переезда почти совсем нет. Пластинки, книги да кухонная утварь. И больше ничего. Загрузил в «субару» — и паромом до Хоккайдо. Крупные вещи можно или продать по дешевке, или выкинуть, а здесь уже заново покупать. И кровать, и холодильник давно пора обновить. Всё-таки я слишком привязчив к вещам: куплю что-нибудь, а потом годами выбросить не решаюсь. — Сниму квартиру в Саппоро и начну новую жизнь. А ты сможешь приходить ко мне всегда и оставаться, сколько хочешь. Давай попробуем так пожить какое-то время. По-моему, у нас должно получиться неплохо. Я вернусь в реальность, ты успокоишься. И мы наконец сможем друг у друга остаться.

Она радостно улыбнулась и поцеловала меня.

— Просто чудо какое-то…

— Я не знаю, что будет дальше, — добавил я. — Но у меня такое чувство, что всё будет хорошо.

— Никто не знает, что будет дальше, — сказала она. — Но так, как сейчас — просто чудо. Самое чудесное чудо…

Я снова позвонил горничной и попросил, чтобы в номер принесли льда. Когда приносили лёд, Юмиёси снова пряталась в ванной. Я достал из холодильника бутылку водки и пакет томатного сока, что купил в городе еще днем, и смешал две порции «Блади Мэри». Без лимонных долек, без соуса «Ли-энд-Перринз», — просто «Кровавую Мэри» как она есть. Мы чокнулись. Для особой торжественности не хватало лишь музыки. Из того, что предлагало радио у кровати, я выбрал канал «популярные мелодии». Оркестр Мантовани с особо нудной помпезностью затянул «Strangers in the Night». Я едва удержался, чтобы не съязвить.

— Ты что, мысли читаешь? — улыбнулась Юмиёси. — На самом деле, я только и думала: вот бы еще «Блади Мэри» для полного счастья. Как ты узнал?

— Не затыкай ушей — и то, что нужно, само подаст голос. Не зажмуривай глаз — то, что нужно, само покажется, — ответил я.

— Прямо лозунг какой-то…

— Ну почему сразу лозунг? Кратко сформулированная жизненная позиция.

— А может, тебе все-таки стать специалистом по составлению лозунгов? — засмеялась она.

Мы выпили по три порции «Блади Мэри». Потом разделись и вновь занялись любовью. На этот раз — очень нежно и медленно. Мы не нуждались больше ни в ком и ни в чем на свете. Нам хватало друг друга. В какой-то момент у меня в голове завибрировало и загромыхало, как в раздолбанном лифте старого отеля «Дельфин». Все верно, подумал я. Здесь — мое место. Я ему принадлежу. И что там ни говори — это реальность. Всё в порядке, я уже никуда не уйду. Я подключился. Восстановил все оборванные контакты и соединился с реальностью. Я захотел — и Человек-Овца подключил. Наступила полночь, и мы заснули.

* * *
Юмиёси будила меня, тряся за плечо.

— Эй, проснись! — шептала она мне на ухо. Зачем-то одетая по всей форме. В номере было темно, и мой мозг, похожий на кусок тёплой глины, никак не хотел выплывать из глубин подсознания. Ночник у кровати горел, часы у изголовья показывали три часа с небольшим. Что-то случилось, первым делом подумал я. Как пить дать, начальство пронюхало, что она в моем номере. Времени три часа ночи, Юмиёси вцепилась в мое плечо, дрожит как осиновый лист. И уже одеться успела… Точно, застукали. Других версий в голову не приходило. Что же делать? — лихорадочно думал я. Но ничего не придумывалось, хоть тресни.

— Проснись! Пожалуйста, проснись, я тебя очень прошу… — умоляла она еле слышно.

— Проснулся, — доложил я. — Что случилось?

— Потом объясню. Вставай, одевайся скорее!

Я вскочил и стал одеваться. Быстро, как только мог. Голову — в майку, ноги — в джинсы, пятки — в кроссовки, руки — в ветровку. И задернул молнию до подбородка. На всё ушло не больше минуты. Едва я оделся, Юмиёси потащила меня за руку к выходу. И приоткрыла дверь. На какие-то два или три сантиметра.

— Смотри! — сказала она. Приникнув к щели, я посмотрел в коридор. Там висела тьма. Жидкая и густая, как желе из чернил. Такая глубокая, что казалось, протяни руку — засосет и утянет в бездну. И еще я услышал запах. Тот самый. Заплесневелый и едкий запах старых газет. Дыхание Прошлого из пучины былых времен.

— Опять эта темнота… — прошептала Юмиёси у меня над ухом.

Я обнял ее за талию и прижал к себе.

— Все в порядке. Бояться нечего. Это мой мир. Здесь ничего плохого случиться не может. Ты же первая рассказала мне про эту темноту. Благодаря ей мы и встретились, — успокаивал я ее. И сам не верил в то, что говорю. А если точнее — у меня просто поджилки тряслись. Меня охватил такой первобытный страх, что было уже не до логики. Страх, заложенный в моем генетическом коде с доисторических времен. Проклятая темнота — отчего бы она ни возникла — заглатывала человека, перемалывала и переваривала его вместе со всеми его доводами. Во что вообще можно верить в такой космической темноте? В такой темноте любые понятия слишком легко извращаются, переворачиваются с ног на голову и исчезают. Ибо всё растворяет в себе одна-единственная логика: Великое Ничто.

— Не бойся. Здесь нечего бояться, — убеждал я ее, хотя на самом деле пытался убедить самого себя.

— И что теперь делать? — спросила Юмиёси.

— Попробуем пойти туда вдвоем, — сказал я. — Я вернулся сюда, в этот отель, чтобы встретиться с вами двумя. С тобой — и с тем, кто сидит там, в темноте. Он ждет меня.

— Тот, кто живет в странной комнате?

— Да, он самый.

— Но страшно же… Правда, страшно! — сказала Юмиёси. Её голос дрожал и срывался. Понятно, чего уж там: у меня самого от страха во рту пересохло.

Я прижался губами к ее глазам.

— Не бойся. Теперь с тобой я. Держи меня за руку и не отпускай. И тогда всё будет в порядке. Что бы ни случилось — не отпускай мою руку, договорились? Держись за меня покрепче.

Я вернулся в комнату, достал из сумки фонарик и зажигалку «Зиппо», припасенные для подобного случая, и рассовал их по карманам ветровки. Затем вернулся к двери, медленно отворил ее — и, покрепче взяв Юмиёси за руку, ступил в темноту.

— Нам в какую сторону? — спросила она.

— Направо, — сказал я. — Всегда направо. Такие правила.

Я двинулся по коридору, освещая фонариком пространство перед собой. Как и в прошлый раз, я чувствовал, что это — совсем не модерновый небоскреб «DOLPHIN HOTEL». Мы шли по коридору какого-то старого, ветхого здания. Красный ковер под ногами истерся почти до дыр. Штукатурка на стенах своими пятнами напоминала кожу дряхлого старика. Да и сами стены были неровными: по дороге нас заносило то вправо, то влево. Может, это старый отель «Дельфин»? — прикидывал я. Не совсем. Скажем так: что-то здесь сильно напоминало старый отель «Дельфин». Что-то очень дельфино-отелевое… Я прошел еще немного вперед. Как и прежде, коридор сворачивал вправо. И я повернул направо. И почувствовал: что-то не так. Не так, как в прошлый раз. Никакого сияния впереди. Никакой приоткрытой двери, за которой бы тускло мерцала свеча. Для сравнения я погасил фонарик. То же самое. Сияния не было. Абсолютная мгла, коварная, как океанская бездна, поглотила нас без единого звука.

Юмиёси испуганно стиснула мою руку.

— Сиянья не видно, — сказал я. Очень странным голосом. Как будто это сказал не я, а кто-то другой. — Раньше было сиянье. Из-за той двери.

— Да, помню. Я тоже видела.

Я остановился на повороте и задумался. Что случилось с Человеком-Овцой? Может, он просто спит? Нет, не может такого быть. Он всегда оставляет для меня свет. Как маяк в ночи. Это его работа. Даже засыпая, он оставляет свечу гореть. Иначе ему нельзя… У меня неприятно засосало под ложечкой.

— Слушай, давай вернемся! — сказала Юмиёси. — Здесь слишком темно. Вернемся, а потом как-нибудь в другой раз придем. Так будет лучше. Не искушай судьбу.

В душе я почти согласился с нею. Действительно — здесь слишком темно. И явно творится что-то нехорошее. Но возвращаться нельзя.

— Нет, погоди. Я волнуюсь. Нужно сходить туда и проверить, все ли в порядке. Может, я ему нужен? Может, именно для этого он меня подключил? — Я снова зажег фонарик. Желтый тоненький луч убежал, растворяясь, во тьму. — Идём. Держись за меня покрепче. Ты нужна мне. Я нужен тебе. Все хорошо, беспокоиться не о чем. Мы остаемся. Мы больше никуда не уходим. И поэтому обязательно вернемся. Не волнуйся, все будет хорошо…

Шаг за шагом, глядя под ноги, мы двинулись вперед. Я вдыхал в темноте аромат ее шампуня. Этот запах проникал в меня и успокаивал нервы. Я чувствовал ее ладонь в своей руке — маленькую, теплую, твердую. Мы связаны друг с другом. Даже в этой кромешной тьме.

Комнату Человека-Овцы мы нашли почти сразу. В коридоре была приоткрыта всего одна дверь, и только оттуда доносился едкий запах плесени и старых газет. Я постучал. Как и в прошлый раз, от моего стука загремело так, будто в огромном ухе взорвался громадный ламповый усилитель. Я постучал трижды и начал ждать. Прошло двадцать секунд, тридцать. Ни звука в ответ. Что же случилось с Человеком-Овцой? Может, он умер? Ведь, когда мы встречались, он выглядел таким дряхлым и изможденным. Что удивляться, если он просто умер от старости. Да, он жил очень долго. Но годы берут свое. Когда-нибудь и ему суждено было умереть. Как и всем нам… Меня охватила паника. Если он умер — кто будет и дальше соединять меня с миром? Кто теперь будет меня подключать?

Я открыл дверь, потянул за собой Юмиёси и, ступив внутрь, осветил фонариком комнату. Всё вокруг было точь-в-точь таким же, как и в прошлый раз. Старые книги по всему полу, маленький стол с грубой плошкой вместо подсвечника, и в ней — погасший свечной огарок. Совсем короткий, пальца на три. Я достал из кармана зажигалку, зажег свечу, погасил фонарик и спрятал «зиппо» обратно в карман.

Человека-Овцы нигде не было.

Куда же он подевался? — подумал я.

— И всё-таки — кто здесь был? — спросила Юмиёси.

— Человек-Овца, — ответил я. — Тот, кто этот мир охраняет. Здесь — что-то вроде диспетчерской, из которой он подсоединяет ко мне всё на свете. Как коммутатор на телефонной станции. Он носит овечьи шкуры и живет на белом свете с незапамятных времен. А это — его комната. Он здесь прячется.

— От чего прячется?

— От чего? От Войны, от Цивилизации, от Закона, от Системы… От всего, что не подходит Человеку-Овце.

— Но теперь он исчез, так?

Я кивнул. Исполинская тень от моей головы на стене тоже кивнула.

— Да, теперь он исчез. Но почему? Ведь он не должен исчезать…

Мне казалось, я стою на краю Земли — как это представляли древние люди. Гигантские водопады стекают в Ад, унося за собой всё сущее в этом мире. А мы — на самом краю. Вдвоем. И перед нами ничего нет. Куда ни глянь — только черное Ничто перед глазами… Холод в комнате пробирал до самых костей. Только наши ладони еще как-то согревали друг друга.

— Может, он уже умер. Не знаю… — добавил я.

— Не смей думать такие мрачные мысли в такой темноте! — сказала Юмиёси. — Думай о чем-нибудь светлом. Может быть, он ушел в магазин и скоро вернется? Может, у него свечки кончились?

— Угу. Или, скажем, решил заплатить налоги. Почему бы и нет, — добавил я. И, чиркнув зажигалкой, посмотрел на нее. В самых уголках ее губ притаилась улыбка. Я погасил зажигалку и обнял ее в тусклом мерцание свечи. — Давай, на выходные мы будем уезжать из города куда глаза глядят?

— Ну конечно, — сказала она.

— Весь Хоккайдо объездим на моей «субару». Она у меня старенькая, подержанная — в общем, как раз то, что надо. Тебе понравится. Я тут на «мазерати» одно время ездил. Честно скажу: моя «субару» в сто раз лучше.

— Даже не вопрос, — сказала она.

— Она у меня с кондиционером. И с магнитофоном…

— Просто нет слов, — сказала она.

— Просто нет слов, — повторил я. — И мы на ней будем ездить в разные города. Я хочу видеть всё новое вместе с тобой.

— Очень справедливое желание…

Обнявшись, мы постояли еще немного. Затем отпустили друг друга, и я опять посветил вокруг фонариком. Она нагнулась и подняла с пола книгу. «Исследование по улучшению породы йоркширских овец». Бумага давно порыжела, а пыль на обложке засохла, как пенка на молоке.

— В этой комнате все книги — об овцах, — сказал я. — В старом отеле «Дельфин» целый этаж занимали архивы по овцеводству. Отец управляющего был профессором, всю жизнь овец изучал. И вся его библиотека теперь здесь. Человек-Овца унаследовал ее и охраняет. Никому эти книги не нужны. Сегодня их уже и читать-то никто не стал бы. Но Человек-Овца ими очень дорожит. Видимо, для этого места они много значат.

Она взяла у меня фонарик, раскрыла книгу и прислонилась к стене. Я уставился на свою гигантскую тень на противоположной стене и задумался о Человеке-Овце. Куда же он мог исчезнуть? И тут меня охватило отвратительное предчувствие. Сердце подпрыгнуло к самому горлу. Что-то не так. Вот-вот случится что-то ужасное. Что? Я сосредоточился. И меня наконец осенило. Что ты делаешь? Так нельзя!! — пронеслось в голове. Я понял, что с какого-то момента мы с ней уже не держим друг друга за руку. Нельзя расцеплять руки. Ни в коем случае. Холодный пот пробил меня в одну секунду. Мгновенно обернувшись, я протянул руку — но было поздно. С той же скоростью, с какой я протягивал руку, Юмиёси растворилась в стене. Так же, как Кики в комнате со скелетами. Ее тело исчезло в бетоне, как в зыбучем песке. Вместе с фонариком. И я остался один в тусклом мерцание свечи.

— Юмиёси! — закричал я.

Никто не ответил. Гробовое безмолвие и могильный холод слились в одно целое и захватили все пространство вокруг меня. И еще я почувствовал, как сгущается темнота.

— Юмиёси! — крикнул я снова.

— Слушай, это так просто! — вдруг послышался ее приглушенный голос из-за стены. — Правда, просто! Пройди сквозь стену — и тоже окажешься здесь…

— Это не так!! — заорал я. — Это только кажется просто! Те, кто ушел туда, обратно уже не вернутся! Ты не понимаешь… Там — другое. Там всё нереально. Там — другой мир. Совсем не такой, как этот!

Она ничего не ответила. Комнату вновь затопило молчанием. Оно давило на каждую клетку тела, словно я оказался на дне Марианской впадины. Юмиёси исчезла. Куда ни протягивай руку — до нее уже не дотронуться. Между нами — стена… Как же так? — бессильно думал я. Как же так?! Юмиёси и я — мы оба должны быть по эту сторону! Сколько сил уже я положил, чтобы так было! Сколько замысловатых танцев протанцевал, только чтобы добраться сюда…

Но для раздумий времени не осталось. Я не мог позволить себе опоздать. И я двинулся следом за ней — прямо в эту проклятую стену. Никак иначе я поступить не мог — ведь я любил Юмиёси. И как тогда, вслед за Кики, легко прошел сквозь бетон. Всё было точно так же: полоса непрозрачного воздуха — чуть более плотного и шершавого на ощупь. И прохладного, как морская вода. Время искривилось, причины и следствия поменялись местами, гравитация исчезла. Я чувствовал, как память Прошлого всплывает из бездны веков и клубится вокруг меня, точно пар. Это — мои гены. Эволюция ликовала внутри моей плоти. Я превозмог гигантскую, сложную, непознаваемо-запутанную формулу своей ДНК. Раскаленный земной шар разбух — и, резко остыв, ужался до ничтожных размеров. В пещеру ко мне прокралась Овца. Море стало одной исполинской Мыслью, на поверхность которой проливался беззвучный дождь. Люди без лиц стояли вдоль волнореза и вглядывались в воду на горизонте. Я увидел, как Время превратилось в огромный клубок ниток и покатилось по небу. Великое Ничто пожирало людей, а Еще Более Великое Ничто пожирало его. Человеческая плоть таяла, под ней обнажались кости. Кости обращались в прах, который раздувало ветром в разные стороны. Вы мертвы абсолютно. Мертвы на все сто процентов, — произнес кто-то рядом. Ку-ку, — сказал еще кто-то. Моё тело разлагалось, трескалось, из него вылезали куски гниющего мяса, — а чуть погодя оно снова принимало нормальный вид…

Бред в голове унялся. Полоса Хаоса пройдена. Я лежу голый в постели, вокруг темнота. Не то чтобы кромешная тьма, но все равно ничего не видно. Я один. Шарю рукой по постели — но рядом никого нет. Я снова один как перст на краю этого идиотского мира. «Юмиёси!» — пытаюсь я закричать, но крика не получается. Выходит лишь какой-то хрип. Я хочу закричать еще раз — но раздается щелчок, и по номеру растекается тусклый свет ночника.

Юмиёси — рядом. В белой блузке, фирменной юбке и черных туфельках. Сидит на диване и с ласковой улыбкой смотрит на меня. На стуле у письменного стола висит ее голубой жакетик — словно подтверждая, что она вообще существует. Напряжение, сковавшее тело, постепенно рассасывается. В голове будто ослабили туго закрученные болты. Я вдруг заметил, что сжимаю в кулаке кусок простыни. Я расслабил руку и отер пот со лба. Надеюсь, мы оба — по эту сторону, подумал я. Или все-таки нет? А этот свет ночника — настоящий? Или снова мой бред?

— Послушай, Юмиёси…

— Что, милый?

— Ты действительно здесь?

— Ну, конечно.

— И никуда не исчезла?

— Никуда не исчезла. Люди так просто не исчезают.

— Мне снился сон.

— Знаю. Я смотрела на тебя всё это время. Как ты спал, и видел свой сон, и звал меня то и дело. В темноте… Слушай, а если ты сильно присмотришься, то в темноте тоже хорошо видишь, да?

Я посмотрел на часы. Четыре утра. Крошечный переход из ночи в утро. Время, когда мысли становятся глубже и извилистее. Всё тело озябло и затекло. Неужели это и правда был только сон? Там, в темноте, исчез Человек-Овца, а за ним — Юмиёси. Я отчетливо помнил одинокое, бессильное отчаяние — из-за того, что мне некуда больше идти. Это ощущение до сих пор во мне. Реальнее, чем в обычной реальности. Может быть, потому, что моя обычная реальность еще не стала Реальностью на все сто?

— Послушай, Юмиёси…

— Да, милый?

— А почему ты одета?

— Захотелось смотреть на тебя, когда я одета, — ответила она. — Почему-то.

— А ты могла бы раздеться обратно? — попросил я. Мне опять захотелось удостовериться — в том, что она существует на самом деле. А также в том, что здесь — именно этот мир.

— Ну, конечно, — сказала Юмиёси.

Она расстегнула часики на руке. Разулась и поставила туфельку к туфельке на пол. Расстегнула одну за другой пуговицы на блузке, стянула чулки, юбку — и сложила все вещи аккуратной стопкой на стуле. Потом сняла очки и с легким стуком положила вместе с часиками на стол. Затем прошла босиком через комнату, достала из шкафа шерстяное одеяло, вернулась и легла рядом. Я крепко обнял ее. Мягкую, теплую. С совершенно реальной тяжестью.

— Не исчезла, — сказал я.

— Еще чего, — улыбнулась она. — Я же тебе сказала — люди так просто не исчезают.

Неужели? — думал я, обнимая ее. — Все не так просто. В этом мире может произойти что угодно. Он слишком изменчив и опасен. В нём, к сожалению, возможно всё. К тому же, в «комнате смерти» оставался еще один непонятный скелет. Чей? Человека-Овцы? Или кому-то еще суждено умереть в моей жизни? А может даже, это мой собственный скелет. Сидит далеко-далеко отсюда во мраке и терпеливо ждет, когда я умру…

Откуда-то издалека мне послышались звуки старого отеля «Дельфин». Точно перестук ночного поезда доносило ветром. Проскрежетал, поднимаясь наверх, раздолбанный лифт и остановился. Кто-то зашагал по коридору. Открыл дверь номера, потом закрыл… Это был он, старый отель «Дельфин». Я узнал его сразу. Все, что могло, здесь скрипело, громыхало и скрежетало. Я принадлежал ему. Я был его частью. Там, внутри, кто-то плакал. Обо всем, на что у меня не хватило слез.

Я целовал ее веки.

Юмиёси сладко спала у меня на плече. Я не спал. В теле, как в пересохшем колодце, не осталось ни капельки сна. Я обнимал её бережно, словно хрупкий цветок. Иногда я плакал. Без единого звука. Я плакал о том, что уже потерял, и о том, что когда-нибудь еще потеряю. Хотя на самом деле я плакал совсем недолго. Ее тело в моих руках было таким мягким и теплым, что казалось: в ее пульсе тикает само Время. Реальное время жизни…

Постепенно пришел рассвет. Я повернул голову к будильнику у кровати и долго смотрел, как минутная стрелка отсчитывает реальное время моей жизни. Как она движется, очень медленно — и все-таки неумолимо. А я лежал и наслаждался этим временем, ощущая тепло и влагу ее дыхания у себя на плече.

Реальность, подумал я. Вот здесь-то я и останусь.

Когда стрелки часов доползли до семи, летнее солнце ощупало номер утренними лучами, нарисовав на полу чуть кривоватый квадрат. Юмиёси крепко спала. Осторожно, стараясь не разбудить, я убрал прядь волос и коснулся губами ее уха. Минуты три я лежал так, не шевелясь, и пытался найти какие-то самые правильные слова. Что бы лучше сказать? Столько слов на свете. Столько способов и выражений… Смогу ли я сказать то, что надо? Смогу ли передать простым колебанием воздуха всё, что хотел бы? Я перебрал в голове несколько вариантов. И выбрал самый простой.

— Юмиёси! — прошептал я ей на ухо. — Утро…

Послесловие автора

Я начал писать этот роман 17 декабря 1987 года и закончил 24 марта 1988 года. Это мой шестой по счету роман. Главный герой этой книги — «я» — тот же, что и в романах «Слушай песню ветра», «Пинбол-1973» и «Охота на овец».

24.03.1988, Лондон. Харуки Мураками


ТРИ ГЕРМАНСКИЕ ФАНТАЗИИ (цикл)

Порнография в виде Зимнего Музея

Секс, половой акт, половые сношения да и все что угодно из этих слов, действий, явлений я непременно представляю себе как Зимний Музей.

— Зимний * Музей

Разумеется, чтобы добраться от секса до Зимнего Музея, необходимо преодолеть некоторое расстояние. Также потребуются определенные усилия: сделать несколько пересадок в метро, пройти через подземелье зданий, где-то перезимовать… Но эта суета — лишь по первости. Достаточно единственный раз выучить маршрут схемы сознания, и до Зимнего Музея доберется кто угодно в мгновенье ока.

И это не ложь. Я серьезно.

Когда секс становится в городе темой для разговоров, когда сексуальные волны переполняют мрак, я всегда стою у входа в Зимний Музей. Вешаю пальто на крючок, кладу шапку на полку, складываю перчатки на край стола, затем вспоминаю о шарфе, обмотанном вокруг шеи, снимаю его и вешаю поверх пальто.

Зимний Музей совсем небольшой. Всё — экспонаты, их жанры, стратегия управления, всё от начала и до конца — частный музей. Как минимум здесь отсутствует общая концепция. Есть скульптура египетского собачьего бога, секстант Наполеона III, старинный колокол, найденный в пещере Мертвого моря, но и только. Сами экспонаты никак между собой не связаны. Словно измученные холодом и голодом сироты ютятся они на корточках с закрытыми глазами в своих футлярах.

Внутри музея очень тихо. До открытия еще есть некоторое время. Я достаю из выдвижного ящика стола слесарный инструмент, похожий на бабочку, завожу пружину напольных часов и выставляю точное время. Я — если только не ошибаюсь — работаю в этом музее.

В самой атмосфере музея господствуют, подобно тому, как обычно распускается миндаль», тихие утренние лучи и слабое предчувствие полового акта.

Я обхожу музей, распахиваю шторы, запускаю на полную мощность паровое отопление. Затем отбираю и складываю стопками на столе возле входа платные буклеты. Включаю нужное освещение. В смысле — как в Версале: нажимаешь на схеме музея кнопку А-6, и загорается свет в покоях короля. Также я проверяю состояние водяного кондиционера. Чучело европейского волка задвигаю чуть глубже, чтобы дети не достали руками. Добавляю жидкое мыло в туалете. О порядке этих действий можно не задумываться — тело сделает все само. Я, что ни говори, хотя толком выразить и не смогу, — это я сам.

Потом я иду на маленькую кухню, чищу там зубы, достаю из холодильника молоко, наливаю его в кастрюльку и разогреваю на электроплите. Электроплитка, холодильник, зубная щетка — вещи незнатные, приобретены в окрестных магазинах. Но в стенах этого здания даже они выглядят музейно. Молоко — и то кажется древним молоком, выдоенным из доисторической коровы. Иногда я сам перестаю понимать — это музей подтачивает действительность или действительность поглощает музей.

Молоко разогрелось, я сажусь за стол, пью его и разбираю накопившуюся корреспонденцию, которую можно разделить на три категории. Первая — счет за водопровод, вестник археологического кружка, извещение об изменении телефонного номера греческого консульства и прочие канцелярские документы. Вторая — всевозможные впечатления, жалобы, похвалы и предложения посетителей музея. Чего только не приходит людям в голову! Причем — не обязательно на исторические темы. Например: «Рядом с гробницей в Месопотамии нашли винную бутылку периода позднего Хань.[148] Какие неприятности она могла им принести?» Перестанет музей заниматься такими проблемами — куда же тогда обращаться людям?

Я хладнокровно отправляю корреспонденцию первых двух категорий по местам, достаю из выдвижного ящика жестяную банку с печеньем, съедаю три, запивая остатками молока. И в заключение вскрываю последнее письмо — от хозяина музея. В нем все просто: на дизайнерском листе бумаги яичного цвета черными чернилами выведены указания.

1 Кувшин № 36 упаковать и отнести в хранилище.

2 Вместо него на место Q21 выставить пьедестал А/52 (без скульптуры).

3 Над местом 76 заменить лампочку на новую.

4 Вывесить на входе объявление о выходных днях на следующий месяц.

Я, разумеется, следую этим указаниям. Оборачиваю в холст и убираю кувшин № 36, вместо него исступленно выволакиваю тяжеленный пьедестал А/52. Встаю на стул и заменяю над местом 76 лампочку. Пьедестал тяжелый и неброский, кувшин № 36 у посетителей был популярен, лампочка почти новая, но кого интересует мое мнение. Я делаю как велено, затем убираю молочную кружку и печенье. Приближается время открытия музея.

Я причесываюсь перед зеркалом в туалете, поправляю узел галстука, проверяю, стоит ли пенис. Все в порядке.

* кувшин № 36

* пьедестал А/52

* лампочка

* эрекция

Секс, будто морское течение, рвется в двери музея. Стрелки напольных часов отмеряют острый угол одиннадцати. Зимний свет из окна стелется по полу, словно лижет его, прямо до середины зала. Я неспешно пересекаю помещение, отодвигаю засовы, распахиваю двери. В тот миг, когда двери открываются, все изменяется. Загорается свет в покоях Людовика XIV, молочная кастрюлька перестает терять свое тепло, кувшин № 36 незаметно погружается в желеобразный сон. Над моей головой слышится топот нескольких суетливых мужчин.

Я перестаю кого-либо понимать.

Видно, что у входа кто-то стоит, но мне все равно. Какое мне дело до входа. Почему? Думая о сексе, я всегда оказываюсь в Зимнем Музее. И мы все там, скрючившись как сироты, ищем тепла. Кастрюля находится на кухне, коробка с печеньем — в выдвижном ящике, а я — в Зимнем Музее.

Крепость Германа Геринга в 1983 году

О чем думал Герман Геринг, возводя внутри одного из холмов Берлина гигантскую крепость? Он в буквальном смысле слова выпотрошил холм и залил его бетоном. Сие строение отчетливо вырисовывается в бледных вечерних сумерках, подобно несчастной башне белых муравьев. Взобравшись по отвесному склону и оказавшись на его вершине, мы смогли увидеть панораму первых огней Восточного Берлина. Направленная на все стороны света артиллерийская батарея должна была заметить приближавшуюся к столице армию врага и атаковать ее. Никакие бомбардировщики не могли пробить толстую броню, никакие танки не могли взобраться наверх этой крепости.

Постоянно имелся запас провизии, воды и боеприпасов, которого двух тысячам войск СС хватило бы на многомесячную осаду. Секретный подземный ход выстроили как лабиринт, огромные кондиционеры накачивали внутрь крепости свежий воздух. Герман Геринг бахвалился:

— Даже если английские и русские войска окружат столицу, мы не проиграем. Мы будем жить в неприступной крепости.

Однако когда весной 1945 года русские, словно последняя буря сезона, ворвались в Берлин, крепость Германа Геринга хранила молчание. Русские войска выжгли напалмом подземный ход и мощной взрывчаткой пытались стереть с лица земли саму крепость, но та не стерлась. Лишь бетонные стены пошли трещинами.

— Видите, русские не смогли разрушить своими бомбами крепость Геринга, — смеясь, сказал мне юноша из Восточной Германии. — Они могут разрушать только памятники Сталину.

За несколько часов прогулки по Восточному Сектору города он показал мне один за другим многочисленные следы «битвы за Берлин» 1945 года. Не знаю, как догадался, что меня интересуют исторические места сражений, но делал это он на удивление увлеченно. К тому же ситуация была не та, чтобы высказывать пожелания, поэтому я бродил по городу всю вторую половину дня в его сопровождении. Мы случайно познакомились с ним во время обеда в кафе недалеко от телевизионной башни.

В любом случае его экскурсия оказалась великолепной и исчерпывающей. Следуя за ним по историческим местам Восточного Берлина, я начинал ощущать, будто война закончилась лишь несколько месяцев назад. По крайней мере, скажи мне тогда такое — пожалуй, поверил бы. Город сплошь испещрен следами перестрелок.

— Вон, смотрите, — сказал он, показывая на один такой след. — Немецкие пули можно легко отличить от русских. Немецкие — они словно вгрызаются в стену, распарывая ее, а русские только облизывают. Выделка другая, знаете ли.

Из всех жителей Восточного Берлина, с которыми мне довелось повстречаться за последние несколько дней, его английский был самым понятным.

— Ты очень хорошо говоришь по-английски, — хвалю его я.

— Некоторое время ходил в моря. Был на Кубе, в Африке, долгое время — в Черном море. Так и научился. Сейчас работаю на стройке прорабом.

Спустившись с крепостного холма, мы немного погуляли по ночному городу и забрели в старую пивную на Унтер-дер-Линден. Пятница. Вечер. Пивная была переполнена народом.

— Здесь вкусно готовят курицу, — порекомендовал он, и я заказал курицу с рисом и пиво. Действительно, курица была недурна, пиво — прекрасно, в помещении — тепло, стоит приятный галдеж.

Наша официантка — исключительная красавица, как две капли похожая на Ким Карнз. Элегантная блондинка с голубыми глазами и милой улыбкой. Она поднесла к нашему столу пивные кружки с таким видом, будто держала в руках гигантские пенисы. Она мне напоминала одну знакомую из Токио. Нет, они не были похожи друг на друга, между ними нет ничего общего, но при этом что-то их все же связывало. Пожалуй, это останки крепости Германа Геринга разводят их друг мимо друга в темноте лабиринта.

Мы выпили немало пива, стрелки часов подбирались к десяти. До двенадцати мне необходимо вернуться на вокзал S-Bahn на Фридрих-штрассе. Ровно в полночь заканчивалась моя восточногерманская виза, и опоздай я хоть на минуту, могли возникнуть большие неприятности.

— В пригороде есть одно крутое место — бывшее поле боя, — сказал он.

Я рассеянно смотрел на официантку и пропустил его слова мимо ушей.

— Excuse me, — повторил он. — Там эсэсовцы столкнулись с русскими танками в лобовой атаке. Это и стало решающей битвой за Берлин. Бывшая сортировочная станция, но там все осталось без изменений.

Я посмотрел на юношу. Худое лицо. Одет в серый вельветовый пиджак. Сидит, раскинув руки по столу. Пальцы у него длинные и тонкие, никак не похожи на пальцы моряка. Я покачал головой:

— До двенадцати нужно вернуться на вокзал на Фридрих-штрассе. Заканчивается виза.

— А завтра?

— Завтра утром я уезжаю в Нюрнберг, — соврал я. Похоже, юноша несколько расстроился. По его лицу проскользнула еле заметная тень усталости.

— Завтра мы бы могли поехать вместе с моей девчонкой и ее подругой, — сказал он, будто оправдываясь.

— Жаль, но…

Казалось, будто некая холодная рука сжала пучок моих нервов. Как поступить, я не знал. Посреди этого испещренного следами от пуль и снарядов необыкновенного города я чувствовал себя в полном тупике. Но вскоре холодная рука, словно морской отлив, покинула мое тело.

— Однако как вам крепость Германа Геринга? — спросил юноша и слегка улыбнулся. — Никто за сорок лет не смог ее разрушить.


С перекрестка Унтер-дер-Линден и Фридрих-штрассе открывается прекрасный вид на разные достопримечательности города: на севере — вокзал S-Bahn, на юге — КПП «Чарли», на западе — Бранденбургские ворота, на востоке — телебашня.

— Успеете, — сказал мне юноша. — Отсюда до вокзала S-Bahn самое большее — пятнадцать минут медленным шагом. Успеете.

Я посмотрел на часы — четверть двенадцатого.

— Успею, — успокоил я сам себя. И мы пожали на прощанье руки.

— Жаль, что не удалось съездить на сортировочную станцию. Опять же… девчонки.

— Это точно, — ответил я. Хотя… ему-то о чем жалеть?

Направляясь в одиночестве по Фридрих-штрассе на север, я попробовал представить, о чем мог размышлять Герман Геринг весной 1945-го. Но о чем бы ни размышлял рейхсмаршал тысячелетней империи, в конечном итоге, об этом не знает никто. Эскадрилья его любимцев — пикирующих бомбардировщиков «Хенкель-117» — словно трупами самой войны, белеет сотнями скелетов по диким степям Украины.

Висячий сад герра W

Впервые меня привели в висячий сад герра W туманным ноябрьским утром.

— Ничего нет, — сказал он.

И действительно — не было ничего. Лишь покачивался в море тумана висячий сад. Размером он примерно пять на восемь, и кроме того, что висячий, от обычных садов не отличался ровным счетом ничем. Исходя из критериев садов наземных, однозначно — сад третьей категории. Газон неровный, цветы беспорядочные, стебли помидоров засохли, ограды вокруг нет, белые садовые кресла будто бы из ломбарда.

— Я и говорю, ничего нет, — как бы оправдываясь, сказал герр W, но при этом внимательно следил за моим взглядом. Однако я шел сюда, вовсе не ожидая увидеть ажурные беседки, фонтаны, выстриженные в форме зверей кусты или скульптуры купидонов. Я просто хотел увидеть висячий сад герра W.

— Чудесней любого роскошного сада, — сказал я, и у него, похоже, отлегло на сердце.

— Его бы еще немного приподнять, был бы куда висячей, — посетовал он. — Но по разным причинам это никак не возможно. Выпьете чаю?

— С удовольствием.

Герр W достал из бесформенной парусиновой емкости — не то корзины, не то рюкзака — газовую горелку, желтый эмалированный чайничек, канистру с водой и занялся кипятком.

Воздух тут жутко холодный. Я был укутан в толстую пуховую куртку, обмотан шарфом, но не спасали даже они. Дрожа от холода, я смотрел, как проплывает на юг, медленно окутывая мои ноги, серый туман. Казалось, если усесться на туман, он унесет меня в далекие-далекие неведомые страны.

Потягивая горячий жасминовый чай, я рассказываю об этом герру W, а тот улыбается.

— Так говорят абсолютно все, кто приходит в этот сад. Особенно когда туман очень густой… Мол, унесет к Северному морю.

Я откашлялся и предложил понравившуюся мне иную версию:

— …или в Восточный Берлин.

— Вот-вот, — обламывая засохшие стебли помидоров, сказал герр W. — Именно в этом главная причина, почему я не могу сделать висячий сад еще висячей. Будет выдаваться по высоте — всполошатся восточногерманские пограничники. Начнут светить по ночам прожекторами, направлять сюда пулеметы. Стрелять, разумеется, не станут, но все равно как-то не по себе.

— Точно.

— К тому же, как вы верно заметили, если перебрать с высотой, поднимется воздушное давление, и не исключено, что сад может снести на восток. А это никуда не годится. Как минимум обвинят в шпионаже, и тогда живым в Западный Берлин уже не вернуться.

— Ого!

Висячий сад герра W был привязан к крыше некоей четырехэтажной развалюхи, вплотную прилегавшей к Берлинской Стене. А поскольку гepp W не мог подвесить сад выше чем на пятнадцать сантиметров, тот при беглом осмотре казался просто обычным садом на крыше. Однако не каждому по силам обладать висячим садом, даже если он приподнят всего на пятнадцать сантиметров.

— Герр W — человек очень спокойный, ненавязчивый, — говорили о нем окружающие. И я с ними полностью согласен.

— Почему вы не перенесете сад в более безопасное место? — спрашиваю я. — Например, в Кёльн или Франкфурт? Или в самом Западном Берлине, но куда-нибудь вглубь. Тогда можно, никого не опасаясь, поднять сад на желаемую высоту.

— О чем вы? — покачал головой герр W. — Кёльн, Франкфурт… Мне нравится здесь. Здесь живут все мои друзья. Здесь лучше всего.

Допив чай, он теперь достал из емкости портативный проигрыватель «Филипс» и поставил пластинку. Заиграла вторая сюита Генделя из цикла «Музыка на воде». Звучная труба блестяще раздавалась над пасмурным небом Кройцберга. Есть ли на свете музыка, более подходящая для сада герра W?

— В следующий раз приезжайте летом, — сказал герр W. — Висячий сад летом крайне хорош. Этим летом мы каждый вечер устраивали здесь приемы. Самое большее помещалось двадцать пять человек и три собаки.

— И что, никто не падал? — изумленно спросил я.

— Признаться, только двое, и то — изрядно набравшись, — прыснул герр W. — К счастью, не разбились — на третьем этаже прочный козырек.

Я тоже рассмеялся.

— Бывало, сюда поднимали даже пианино. Тогда еще приезжал Поллини, играл Шуберта. Всем понравилось. Как вы знаете, Поллини слегка помешан на висячих садах. Хотел приехать Лорен Маазель, но весь Венский симфонический здесь не разместить.

— Это точно, — согласился я.

— Приезжайте летом, — пожимая мне руку, сказал на прощание герр W. — Летний Берлин прекрасен. Летом вся округа наполняется запахами турецкой кухни, криками детей, музыкой и пивом. Это и есть Берлин!

— Непременно приеду, — пообещал я.

— Кёльн… Франкфурт… — И герр W опять покачал головой.

Так вот висячий сад герра W и по сей день висит в ожидании лета в пятнадцати сантиметрах в небе над Кройцбергом.



1Q84. ТЫСЯЧА НЕВЕСТЬСОТ ВОСЕМЬДЕСЯТ ЧЕТЫРЕ (роман-эпопея)

Главные герои, Аомамэ и Тэнго, потеряли друг друга в реальном мире, но судьба свела их вместе в мире магического реализма Тысяча невестьсот восемьдесят четыре. В мире, где на небе ночью появляются две луны, в мире религиозных сект с таинственными лидерами во главе. В мире, в который приходят странные существа littlePeople, ткущие свой воздушный кокон…

Удастся ли героям найти друг друга и вернуться назад в свой 1984 год?

Книга I. АПРЕЛЬ — ИЮНЬ

Правят Барнум и Бейли здесь,

Позолотою мир блестит,

Но если ты поверишь в меня —

Нас с тобою не провести.


It's a Barnum and Bailey world

Just as phony as it can be,

But it wouldn't be make-believe

If you believed in me.

It's Only a Paper Moon
(E. Y. Harburg and Harold Arlen)

Глава 1

АОМАМЭ
Не верь глазам своим
Радио в такси играло «Симфониетту» Яначека. Внутри машины, застрявшей в пробке, такое даже музыкой не назовешь. Да и водитель мало похож на человека, который все это внимательно слушает. Точно бывалый рыбак, пытающийся угадать, будет шторм или нет, таксист средних лет пристально следил за растянувшейся впереди цепочкой автомобилей. Вжавшись поглубже в заднее сиденье, Аомамэ с закрытыми глазами слушала музыку.

Интересно, сколько людей на свете, слушая первую часть «Симфониетты» Яначека, узнают в ней «Симфониетту» Яначека? Ответ здесь, пожалуй, колеблется где-то между «очень мало» и «почти нисколько». Только Аомамэ почему-то была исключением.

Эту маленькую симфонию Яначек написал в 1926 году. А вступление на фанфарах сочинял как гимн для какого-то спортивного фестиваля. Аомамэ представила Чехословакию 1926 года. Первая мировая война завершилась, многовековая тирания Габсбургов наконец-то низвержена. Люди потягивают в тавернах пльзеньское пиво, собирают крутые реальные пулеметы и наслаждаются миром, ненадолго воцарившимся в Центральной Европе. Два года назад трагически умер Кафка. Уже совсем скоро сюда заявится Гитлер — и пожрет эту маленькую красавицу страну с потрохами. Но предвидеть надвигающийся кошмар, само собой, никому пока не дано. Может, главная мудрость, которой люди учатся у Истории, и заключается в горьком вопросе: «Кто же тогда мог знать, что все так обернется?» Слушая музыку, Аомамэ вообразила ветер, гуляющий по Богемскому плато, и вернулась к мировой Истории.

В 1926 году скончался император Тайсё, началась эпоха императора Сёва[149]. На Японию тоже надвигались мрачные времена. Легкомысленные интерлюдии модернизма и демократии промелькнули как сон, и фашизм уже стучал в двери, осведомляясь, где расквартироваться.

Мировая История была вторым коньком Аомамэ — сразу за спортивными новостями. Литература как таковая особого интереса не вызывала, но исторические тексты, попадавшиеся на глаза, Аомамэ читала запоем. Больше всего в Истории ей нравилось, как факты увязываются с местами и датами произошедших событий. Запомнить какую-либо дату для нее всегда было проще простого. Сами числа зубрить смысла нет. Достаточно представить, что чему явилось причиной, какие в итоге случились последствия, — и точная дата сама выскакивала перед глазами. В школе по истории Аомамэ не было равных. И когда люди жаловались, что не могут удерживать нужные даты в голове, она всегда удивлялась. Ну в самом деле, что тут сложного?

Аомамэ — Синий Горошек — вовсе не было прозвищем[150]. Её род по отцу происходил из префектуры Фукусима. Говорят, где-то там, в затерянной среди гор деревушке, и сейчас еще оставалось несколько человек с этой странной фамилией. Хотя сама Аомамэ ни разу там не бывала. Еще до рождения дочери отец оборвал со своими родственниками всякие связи. А мать — со своими. Так что ни бабушек, ни дедов своих Аомамэ в глаза не видала и знать не знала. Путешествовать ей доводилось нечасто, но если все-таки выпадало заночевать в каком-нибудь отеле, перед сном она непременно пролистывала телефонный справочник в поисках однофамильцев. Увы! Куда бы ее ни заносило — в мегаполис или провинциальный городишко, — никого с ее фамилией не попадалось ни разу. Так постепенно она привыкла чувствовать себя человеком, заброшенным в безбрежный океан и обреченным выплывать в одиночку.

Разъяснять, как пишется ее имя, вечно требовало кучу времени. Всякий раз, когда Аомамэ называла себя, собеседник задирал брови и озадаченно глядел на нее. «Госпожа Синий Горошек?» Да-да, уточняла она. Так и пишите: иероглиф «Синий», потом «Горошек». И на работе, знакомясь с клиентами, постоянно ощущала себя не в своей тарелке. «Огорошенные» посетители принимали ее визитку, будто некое зловещее послание. Когда нужно было представляться по телефону, на другом конце провода часто хихикали. В больнице или в мэрии, где бы ни окликали ее громко, все вокруг поднимали головы, желая увидеть, как выглядит человек по имени Синий Горошек.

То и дело ее называли с ошибками. «Госпожа Зеленый Горошек?» — вопрошали в трубке. «Госпожа Соленый Горошек?» «Ну, почти…» — отвечала она и поправляла. Частенько слыша в ответ: «О, какая редкая фамилия!» Тридцать лет ее жизни были ухлопаны на объяснение своего имени и защиту от нелепых шуток по поводу «Синего Горошка». Родись я под другой фамилией, думала она, может, вся моя жизнь сложилась бы иначе? Скажем, живи я Танакой, Сато или Судзуки — глядишь, и сама была бы спокойней, и на мир вокруг смотрела бы куда снисходительнее? Кто знает…

Аомамэ закрыла глаза и погрузилась в музыку. Унисон духовых заполнил голову. Несмотря на приглушенную громкость, звук был глубоким и сочным. Приоткрыв глаза, Аомамэ взглянула на панель управления. Встроенная стереосистема гордо поблескивала черными гранями. Имени фирмы-изготовителя Аомамэ прочесть не смогла, но в том, что аппаратура солидная, можно не сомневаться. Туча непонятных кнопок, зеленые циферки на экране. С первого взгляда ясно: «хай-тек». О том, чтобы такую игрушку установили в обычном корпоративном такси, даже думать не стоит.

Аомамэ еще раз обвела взглядом салон. Садясь в машину, она думала о своем и поначалу не обратила внимания, но эта машина и правда выглядела необычно. Отделка салона — вне всяких похвал, сиденья — просто не встать. Плюс ко всему — идеальная тишина. Звукоизоляция высший класс, снаружи не слышно ни звука. Словно в кабинке студии звукозаписи, полностью защищенной от внешнего шума. Частное такси? Многие владельцы частных такси не жалеют денег на отделку своей машины. Аомамэ поискала глазами табличку с личными данными водителя, но не нашла. Однако и нелегальным такси не выглядит, как ни крути. Счетчик привинчен, как полагается. Вот, уже наездили 2150 иен. Найти бы еще табличку с фамилией…

— Отличная машина, — сказала Аомамэ в спину таксисту. — Такая бесшумная. Как называется?

— «Тойота»! — охотно отозвался водитель. — «Краун», королевский салон.

— Музыка очень здорово слушается.

— Верно, тихая машина. Я, собственно, за это ее и выбрал. Все-таки звукоизоляция у «тойоты» лучшая в мире!

Аомамэ кивнула. И устроилась на сиденье поудобнее. В речи таксиста чудилось что-то странное. Будто он собирался сказать куда больше, но недоговаривал. Например (кроме как «например», других аргументов у нее не нашлось): «По части звукоизоляции с «тойотой», конечно, никто не сравнится, но есть у нее проблемы, о которых я промолчу». И пауза, повисшая вслед за этим, вобрала в себя, точно губка, всю недосказанность. Крохотное облачко смысла, не выраженного словами, дрейфовало посреди салона и никак не давало успокоиться.

— Действительно, очень тихая, — повторила Аомамэ, пытаясь отследить, куда это облачко поплывет. — Да и стерео, похоже, высший класс?

— Когда машину выбирал, нужно было на чем-то остановиться, — пояснил водитель тоном ветерана, вспоминающего историческое сражение. — В итоге решил, что, если проводишь столько времени за рулем, очень важно слушать качественные звуки. Ну и опять же…

Аомамэ ждала продолжения. Но его не последовало. Она снова закрыла глаза и погрузилась в музыку. Что за человек был Яначек, она не знала. Но конечно, о том, что его музыку будут слушать в «тойоте-краун ройял салон» посреди жуткой пробки на Токийскомхайвэе 1984 года, он и представить себе не мог.

И все-таки, удивилась Аомамэ, откуда я помню, что это — «Симфониетта» Яначека? И почему так уверена, что ее сочинили в 1926 году? Я ведь и классикой-то особо не увлекаюсь. И Яначека специально никогда не слушала. Но как только зазвучало вступление, память вывалила целый ворох информации. Словно стая птиц ворвалась в дом через распахнутое окно. Ничего неприятного или болезненного. Просто весь организм непостижимо реагировал на эту музыку, выдавая воспоминание за воспоминанием. Ну и дела, поражалась она. С чего бы какая-то «Симфониетта» так странно влияла на меня?

— Яначек, — произнесла Аомамэ почти машинально. Почему-то вдруг показалось, что нужно сказать это вслух.

— Простите? — не понял водитель.

— Яначек. Человек, который сочинил эту музыку.

— Не слыхал.

— Чешский композитор.

— Ишь ты! — с интересом отозвался водитель.

— У вас частное такси? — спросила Аомамэ, чтобы сменить тему.

— Да, — кивнул таксист. И, помолчав немного, продолжил: — Сам свой бизнес веду. Эта машина уже вторая.

— Сиденья очень уютные.

— Спасибо! Кстати, госпожа… — Водитель на секунду обернулся. — Вы сильно торопитесь?

— У меня деловая встреча на Сибуе[151], — ответила она. — Вот и решила поехать по скоростной.

— Во сколько встреча?

— В полпятого.

— Сейчас три сорок пять… Боюсь, не успеете.

— Такая ужасная пробка?

— Впереди, похоже, крупная авария. Обычно здесь так не застревают. С тех пор как вы сели, мы с места почти не сдвинулись.

Странно, что он не следит за радиосводкой дорожных ситуаций, подумала Аомамэ. Токийский хайвэй, судя по всему, парализовало. Нормальный таксист, по идее, должен отслеживать по радио, где и что происходит.

— И вы это знаете, даже не слушая радио? — уточнила она.

— Радио слушать смысла нет, — бесстрастно ответил водитель. — Половина дорожных сводок — чистое вранье. Автоинспекция сообщает только то, что удобно ей самой. Нам остается только оценивать реальную ситуацию и думать своей головой.

— То есть вы полагаете, пробка быстро не рассосется?

— Эта — надолго, — мирно кивнул таксист. — Гарантирую. Когда на кольце такой затор, пиши пропало. А что, важная встреча?

— Да, очень, — кивнула Аомамэ. — Переговоры с клиентом.

— Сочувствую. Очень жаль, но, скорее всего, не успеете.

Будто разминая затекшие плечи, таксист несколько раз покачал головой. Складки на его шее задвигались, точно у древней рептилии. Глядя на эту шею, Аомамэ вспомнила об остро заточенном инструменте у себя в сумочке. Ладони ее вспотели.

— Что же делать? — спросила она.

— Да ничего, — пожал плечами таксист. — Это же скоростная дорога. До следующего спуска никаких вариантов[152]. На обочине не сойдешь, на метро не пересядешь…

— И когда следующий спуск?

— На Икэдзири. Но туда мы, боюсь, доберемся уже на закате.

На закате?! Аомамэ представила, что просидит в этом такси до заката. По-прежнему играл Яначек. Оркестр пригашивал духовые сурдинами, будто пытаясь унять чьи-то напряженные до предела нервы. Странное наваждение от музыки не отпускало Аомамэ. Что же все это значит, черт побери?

Такси она поймала недалеко от парка Кинута. У станции Ёга машина поднялась на Третью Скоростную. Сначала ехали нормально, но сразу после Сэнтягаи вляпались в жуткую пробку и с тех пор не продвинулись ни на километр. По встречной из центра машины бежали как ни в чем не бывало. И только тех, кто стремился в центр, словно разбил затяжной паралич. Четвертый час дня, пробок на Третьей Скоростной быть не должно. Почему Аомамэ и велела таксисту подняться сюда.

— На хайвэях плата за время не берется, — произнес таксист, глянув на отражение Аомамэ в зеркале заднего вида. — Так что о деньгах можете не беспокоиться… Но вам, как я понял, опаздывать нельзя?

— Конечно нельзя. А что, никакого выхода нет?

Водитель снова бросил взгляд в зеркало. Сквозь очки с бледно-серыми стеклами.

— Ну, не то чтобы совсем никакого… Есть один способ — я бы сказал, «аварийный». Можно спуститься вниз и добраться до станции Сибуя на электричке.

— Аварийный?

— Официально его как бы не существует.

Аомамэ, прищурившись, молча ждала продолжения.

— Вон там впереди есть немного места, чтобы прижать машину, видите? — Таксист показал пальцем куда-то вперед. — Сразу под рекламой «Esso»…

Приглядевшись, Аомамэ и вправду различила слева от дороги пустое пространство для аварийной парковки. На полотне без обочин такие карманы попадались через каждые несколько километров. Со специальными желтыми телефонами, по которым можно звонить в администрацию Токийского хайвэя. В кармане под огромным рекламным щитом не было ни души. Только тигренок «Бензина Эссо» с призывной улыбкой размахивал заправочным пистолетом.

— На самом деле там есть лесенка вниз, — продолжал таксист. — Если случится пожар или землетрясение, все водители должны бросить свои машины и эвакуироваться по этой лесенке. Снизу до станции Сангэндзяя два шага. А уж оттуда на Сибую за десять минут доберетесь.

— Никогда не слышала про пожарные выходы на хайвэях, — сказала Аомамэ.

— Да, о них мало кому известно, — кивнул таксист.

— Но разве это по правилам? Никакой ведь эвакуации не объявлено… А если поймают?

Водитель выдержал паузу.

— Кто его знает, что там за правила. В деталях я и сам не разбираюсь. Но если подумать, вреда от этого никакого. А значит, и наказания можно не опасаться. Надзора за такими объектами, как правило, не ведется. Все знают: служащих в Дорожной ассоциации пруд пруди, а как до дела доходит — вечно рук не хватает…

— И что же там за лесенка?

— Обычная пожарная. Помните, какие на старых многоэтажках сбоку приварены? Ничего опасного. Всех ступенек — этажа на три, спускаешься без проблем. Калитка на входе заперта, но ограда совсем не высокая, было бы желание — любой перелезет.

— Значит, вы уже спускались? — уточнила Аомамэ.

Таксист ничего не ответил. Только слабо улыбнулся в зеркале. Как хочешь, так и понимай.

— В общем, решайте. — Он легонько постучал в такт музыке пальцами по баранке. — Хотите провести в машине пару часов под хорошую музыку, я не против. Но если действительно спешите на важную встречу — я бы не сказал, что выхода нет…

Нахмурившись, Аомамэ скользнула взглядом по часам на руке. Подняла голову, огляделась. Справа громоздился черный «мицубиси-паджеро», покрытый тонким слоем белесой пыли. За рулем, скучая, курил в окно молодой парнишка. Длинноволосый, загорелый, в малиновой ветровке. Багажное отделение забито потертыми досками для виндсерфинга. Прямо перед ним застрял мышиный «Сааб-900». Затемненные стекла, наглухо закрытые окна. Ни малейшего шанса разглядеть, что за люди внутри. Вся машина до блеска отполирована. Встанешь рядом — можно смотреться, как в зеркало.

Перед их такси маячил красный «судзуки-альт» со вмятиной на бампере и номером округа Нэрима[153]. За рулем сидела молодая мать. Ее дочка лет четырех от нечего делать забралась на заднее сиденье с ногами и без остановки подпрыгивала. Оборачиваясь то и дело, измученная мамаша пыталась ее унять. Все, что она говорила, читалось по губам сквозь стекло. Та же картина, что и десять минут назад. Десять минут, за которые ничто никуда не сдвинулось.

Аомамэ собралась с мыслями. И выстроила все факты в порядке приоритетов. Долго решать не пришлось. Да и «Симфониетта» как раз подходила к концу.

Достав из сумки очки от солнца, Аомамэ нацепила их, выудила из бумажника три тысячные купюры и протянула таксисту.

— Я здесь выйду, — сказала она. — Опаздывать никак нельзя.

Водитель кивнул и взял деньги.

— Чек выписать?

— Не нужно. Сдачу оставьте себе.

— Спасибо! — улыбнулся водитель. — Ветер сильный, вы уж там поосторожнее. Смотрите не поскользнитесь.

— Постараюсь, — обещала она.

— Да, вот еще что! — добавил таксист, обращаясь к зеркалу. — Главное правило: «Все немного не так, как выглядит. Не верь глазам своим».

«Все немного не так, как выглядит», — повторила про себя Аомамэ. И нахмурилась:

— Вы о чем?

— Иначе говоря, — пояснил водитель, осторожно подбирая слова, — вы сами собираетесь выйти за грань обычного хода событий. Согласитесь, обычные люди не спускаются с хайвэя через пожарные выходы средь бела дня. Тем более женщины…

— Да уж, — согласилась Аомамэ.

— А поэтому, — продолжал таксист, — все, что случится дальше, будет выглядеть чуть-чуть не так, как обычно. У меня уже есть такой опыт, я знаю. Главное — не верь глазам своим. Настоящая реальность только одна, и точка.

Аомамэ озадаченно замолчала, пытаясь переварить услышанное. Тем временем оркестр отыграл «Симфониетту», зал взорвался овациями. Это была запись живого концерта. Яростные аплодисменты не смолкали. То и дело слышались крики «браво!». Перед глазами Аомамэ проплыл сияющий лик дирижера, отвешивающего перед публикой поклон за поклоном. Вот он поднимает голову, жмет руку концертмейстеру, вот оборачивается, воздевает к небу ладони, приветствуя оркестр, — и, вновь повернувшись к публике, сгибается в очередном поклоне. Когда слушаешь долгие аплодисменты не в жизни, а в записи, постепенно перестаешь воспринимать их как аплодисменты. И потом уже слышишь только шелест бесконечной песчаной бури на каком-нибудь Марсе.

— Реальность только одна. Всегда. Что бы с тобой ни происходило, — медленно, словно подчеркивая в тексте важную мысль, повторил водитель.

— Действительно, — согласилась Аомамэ.

А как же еще? Один объект может существовать только в одном месте и лишь в одном отрезке времени. Эйнштейн уже все это доказал. Реальность, куда ни кинь, — очень одинокая и холодная штука.

Она показала пальцем на стереосистему.

— Отличный звук, спасибо!

Водитель кивнул.

— Как, говорите, звали композитора?

— Яначек.

— Яначек… — повторил таксист. Словно и правда хотел запомнить это имя получше. Затем потянул за рычаг, и задняя дверь отворилась[154]. — Удачи вам. Желаю не опоздать на встречу.

Перекинув через плечо ремень кожаной сумки, Аомамэ вышла из машины. Вдогонку ей летели несмолкающие аплодисменты. С предельной осторожностью она двинулась по обочине к карману аварийной парковки метрах в десяти перед ней. От тяжелых грузовиков, что один за другим проносились по встречной, асфальт под ее каблучками гудел и вибрировал, словно она вышагивала по спине тяжко стонущего динозавра. Или по палубе авианосца, попавшего в семибалльный шторм.

Девчонка в красном «судзуки-альте» высунулась из окна и уставилась на Аомамэ, разинув рот.

— Мама, мама! — уже в следующую секунду канючила дочь, повернувшись к матери. — А что там делает тётя? Куда она пошла?.. Ма-ам, я тоже хочу погулять! Можно, я тоже выйду?

Мать за рулем, стиснув зубы, лишь покачала головой. И смерила Аомамэ уничтожающим взглядом. Больше на происходящее никто никак не реагировал. Остальные водители просто курили — и с легким прищуром, словно боясь повредить себе зрение, следили, как Аомамэ пробирается между бетонной стенкой и застывшим караваном автомобилей. Никто, похоже, не спешил выносить какой-либо окончательной приговор. Все-таки пешеход на хайвэе, пусть даже и в жуткой пробке, — пока еще не самое обычное явление нашей жизни. И чтобы свыкнуться с этим, нужно какое-то время. Тем более, если этот пешеход — молодая девица на шпильках и в мини-юбке.

Подняв голову, распрямив спину и уверенно глядя вперед, Аомамэ вышагивала по асфальту под взглядами зевак, скучающих за баранками. Каблучки от Шарля Жордана выбивали звонкую дробь, полы коротенького плаща трепетали на бедрах, точно крылья. Несмотря на ранний апрель, ветер — ледяной и жестокий. На девушке юбка с жакетом из тонкой зеленой шерсти от Дзюнко Симады, бежевый плащ и черная кожаная сумка через плечо. Волосы до плеч, аккуратная стильная стрижка. Никакой бижутерии. Рост чуть выше среднего, фигура — ничего лишнего. Каждая мышца этого тела превосходно закалена и подтянута. Пусть даже под плащом не разобрать.

Если вглядеться в лицо анфас, несложно заметить, что уши Аомамэ и формой, и размерами отличаются друг от друга. Правое крупнее и несколько вычурней левого. Но обычно этого никто не видел — уши она прятала под волосами. А губы сжимала так плотно, что ни у кого не оставалось сомнений: подружиться с их хозяйкой — задачка не из простых. О том же говорили и точеный маленький нос, и слегка выпирающие скулы, и широкий овал лица, и прямые длинные брови. Тем не менее все в целом лицо гармонично. Ее даже красавицей можно назвать. Проблема в другом: на этом лице отсутствовало какое бы то ни было выражение. По упрямо поджатым губам, пока того не требовала ситуация, не пробегало ни тени улыбки. А холодный пытливый взгляд напоминал скорее прищур военно-морского инспектора, проверяющего порядок на палубе авианосца. Вот почему Аомамэ никогда не производила на людей ни малейшего впечатления. Ведь что ни говори, а в окружающих лицах нас куда сильней привлекают естественность и живые эмоции, чем принципиально застывшее в Вечности отношение к добру и злу.

Общаясь с ней, практически каждый ощущал себя не в своей тарелке. Отведешь глаза — и уже не помнишь выражения лица собеседницы. Вроде бы нечто индивидуальное, а никаких деталей в памяти не остается. В этом смысле она походила на умело маскирующееся насекомое. Способность менять цвет и форму, чтобы вписаться в любой пейзаж; умение жить как можно неприметней, не задерживаясь в чужой памяти ни на секунду, — вот залог ее выживания. Лишь этим она и привыкла защищать себя с самого раннего детства.

Между тем, стоило Аомамэ хоть немного нахмуриться, как вся утонченность ее образа улетала в тартарары. Все лицо перекашивало так, будто злобные думы стремились растащить его в разные стороны; диспропорция между левой и правой частями, едва уловимая до сих пор, усиливалась до предела; кожа покрывалась глубокими морщинами, глаза разъезжались к вискам, нос и губы скрючивались, подбородок вваливался, а рот растягивался, обнажая хищный белозубый оскал. Как будто у маски, скрывавшей это лицо, оборвались тесемки: маска упала, а ее хозяйка вдруг оказалась совершенно другим человеком. У тех, кому довелось наблюдать всю жуть подобной метаморфозы, душа уходила в пятки. Настолько страшным казался этот прыжок: из полной безликости — в настоящую геенну страстей, от которых перехватывает дыхание. Вот почему Аомамэ старалась никогда не выказывать недовольства на людях.

Дошагав до аварийной стоянки, она остановилась и поискала глазами пожарную лестницу. Та обнаружилась сразу. Как и сказал таксист, выход был огорожен металлическим забором чуть выше пояса — с воротами, запертыми на замок. Конечно, лезть через этакую ограду в тугой мини-юбке — занятие не из приятных; но если забыть, что на тебя пялятся со всех сторон, ничего сложного здесь нет. Недолго думая, Аомамэ стянула с ног шпильки, затолкала в сумку. Если дальше идти босиком, чулкам не выжить. Ну и ладно. Новые можно купить в любом супермаркете.

Люди в машинах молча таращились на то, как она разувается, как расстегивает пуговица за пуговицей короткий бежевый плащ. Из открытого окна «тойоты-селики», застрявшей тут же, Майкл Джексон нервным фальцетом распекал свою Билли Джин. Прямо стрип-шоу какое-то, пронеслось у нее в голове. Плевать! Глазейте, ребята. Скучно небось застрять в пробке на черт знает сколько часов? Вы уж простите, но дальше я раздеваться не стану. В сегодняшней программе — только шпильки да плащ. Пардон, господа. Не взыщите.

Чтобы не потерять сумку, Аомамэ перекинула ремень через голову и подтянула пряжку повыше. «Тойота-краун» с королевским салоном, в котором она приехала, маячила далеко позади. Послеобеденное солнце плескалось в стекле, будто в зеркале. Лица таксиста Аомамэ не видела. Но в том, что он наблюдал за ней, можно было не сомневаться.

Главное — не верь глазам своим. Настоящая реальность только одна, и точка.

Аомамэ глубоко вздохнула. И под навязчивое уханье «Билли Джин» полезла через забор. Мини-юбка тут же задралась до бедра. Ну и дьявол с ней. Пускай себе пялятся сколько влезет. Что бы там ни разглядели под моей юбкой, в душу ко мне все равно не забраться. А бедра такие, что и показать не стыдно.

Перебравшись через забор, Аомамэ одернула юбку, отряхнула от пыли ладони, надела плащ, перекинула сумку через плечо. И деловито поправила темные очки на носу. Пожарная лестница — прямо перед ней. Выкрашенная серой краской. Простая, как лом: все, что нужно для спасения, ничего лишнего. Для спуска в чулках и мини-юбках не предназначена. Да и Дзюнко Симада вряд ли разрабатывала свой дизайн с учетом особенностей пожарных лестниц Токийского хайвэя. Асфальт под пятками дрожал от тяжелых грузовиков, проносившихся за спиной. Стылый ветер выдувал свою унылую песню сквозь щели металлического забора. Но лестница не исчезала. Теперь нужно всего лишь спуститься по ней на землю.

В последний раз оглянувшись на автомобили — слева направо, справа налево, — Аомамэ ощутила себя профессором, который закончил лекцию и, все еще стоя за кафедрой, ожидает вопросов из зала. С момента, когда она вышла из машины, никто не продвинулся ни на метр. Людям, не способным тронуться с места, остается только наблюдать за чужими попытками сдвинуться хоть куда-то. «Что еще задумала эта чертовка?» — гадают они. Перемешивая интерес с безразличием и зависть с пренебрежением, эти люди тщательно отслеживают каждое движение тех, кто все-таки перебирается через проклятый забор. Их внутренние весы качаются, и они робко голосуют то за, то против, так ни к чему в итоге не приходя.

Тяжкое безмолвие затопило собой все вокруг. Парализованные студенты не задавали вопросов (а если б и задали, отвечать она все равно бы не стала). Эти люди молча ждали шанса, поймать который им было не суждено. Задрав подбородок и закусив губу, Аомамэ через темные очки изучала аудиторию.

Кто я такая, куда сейчас пойду и зачем, вы даже представить себе не можете. Все вы застрянете здесь — люди, не способные двинуться ни вперед, ни назад. А у меня, уж простите, важные дела. Лично мне движение вперед обеспечено.

На прощанье Аомамэ ужас как захотелось скорчить всем этим водителям свою коронную недовольную мину. Но она передумала. Не время сейчас для глупостей. Слишком долго и хлопотно потом возвращаться к своему настоящему «я».

Отвернувшись от молчащей аудитории, Аомамэ осторожно ступила голыми пятками на холодные металлические ступени. Ранний апрельский ветер теребил ее волосы, и причудливой формы левое ухо то и дело выглядывало наружу.

Глава 2

ТЭНГО
Немного другая идея
Самое раннее воспоминание в жизни Тэнгó: ему полтора года от роду. Его мать, спустив бретельки у белоснежной комбинации, дает какому-то дяде, совсем не его отцу, сосать свою грудь. Рядом стоит кроватка, в ней младенец — видимо, сам Тэнго. Он как будто видит себя со стороны. Или это его брат-близнец? Да нет, не может быть. Скорее всего, он сам. Тэнго чувствует это инстинктивно. Младенец тихонько посапывает с закрытыми глазами. Это первое, что помнит о себе Тэнго. Сценка длиною в какие-то десять секунд накрепко впаяна в его подсознание. Ничего до — и ничего после. Видение маячит в его памяти ни с чем не связанное и одинокое, как шпиль часовой башни в городе, затопленном наводнением.

При любом удобном случае Тэнго интересовался у окружающих, с какого возраста они себя помнят. Большинство отвечали: лет с четырех, с пяти. Самое редкое с трех. Раньше этого никому ничего не вспоминалось. Выходило, что детям с рождения нужно никак не меньше трех лет, чтобы научиться осмысливать вещи и события вокруг себя более-менее рационально. До этой ступени развития все, что они видят, кажется бессмысленным хаосом, не подвластным их пониманию. Мир представляется им водянистой, размазанной кашицей без какой-либо сути, объяснения и опоры. Ни в какие воспоминания он не превращается. Лишь мельтешит да исчезает за окном — невнятная картинка за картинкой.

Что может значить картинка, на которой незнакомый дядя сосет грудь его матери, Тэнго, разумеется, в полтора года осмыслить не мог. Здесь уж без вариантов. Поэтому, если допустить, что память ему не врет, — скорее всего, клетки его мозга просто сохранили эту сцену без какого-либо понимания. Примерно как фотокамера механически фиксирует на пленке сочетания света и тени объектов. А уже потом, когда память стала развиваться и крепнуть, визуальный ряд, застрявший в подкорке, начал подвергаться анализу и обрастать оттенками смыслов. Но разве такое возможно на самом деле? Разве мозг грудного младенца способен сохранять подобные сцены?

А может, это просто ложное воспоминание? Может, подкорка смоделировала это видение гораздо позже — и для каких-то своих, подсознательных целей? О синдроме ложной памяти Тэнго тоже думал. Но после долгих размышлений пришел к выводу: вряд ли. Уж слишком яркая и правдоподобная сцена, такого не сочинишь. Эти свет, запах, пульс… Слишком натурально для подделки. А если представить, что все это было на самом деле, многие вещи и события в жизни Тэнго получали должное объяснение. Как логически, так и психологически.

Это коротенькое — всего на несколько секунд, — но отчетливое видение являлось ему то и дело вот уже много лет. Без каких-либо предварительных симптомов и остаточных ощущений. Не стучась. Где бы Тэнго при этом ни находился — в электричке или перед исписанной формулами доской, в университетской столовой или посреди разговора с кем-нибудь (совсем как сегодня), — видение вставало перед глазами, точно цунами, беззвучное и такое неотвратимое, что немели конечности. Время останавливалось. Воздух густел, становилось нечем дышать. Всякая связь с людьми и предметами вокруг обрывалась. Исполинская волна накрывала Тэнго с головой, наглухо изолируя от всего мира, но сознание работало ясно. Просто переключалась некая стрелка, и его уносило в какую-то иную реальность. Все чувства обострялись. Страха не было. Но глаза не открывались, хоть убей. Веки словно заперты на замок. Окружающие звуки слышались все слабее. И наконец — в который уж раз! — на экране сознания выступало привычное изображение. Кожа покрывалась испариной. Сорочка под мышками намокала, хоть выжимай. Тело бросало в мелкую дрожь. Сердце, колотясь все быстрее, чуть не выскакивало из груди.

Если в такую минуту с ним рядом оказывался кто-то еще, Тэнго делал вид, что у него закружилась голова, когда он собирался встать. Со стороны это и правда походило на обычное головокружение. Главное — переждать, пока не отпустит волна. Он доставал из кармана платок, прижимал к губам и застывал на месте как каменный. Если успевал, махал собеседнику рукой — ерунда, мол, не стоит беспокоиться. Иногда приступ заканчивался секунд через тридцать, иногда длился дольше минуты. Но все это время перед его мысленным взором прокручивалась одна и та же сцена — раз за разом, точно видеопленка, поставленная на повтор. Его мать спускает бретельки комбинации, и какой-то чужой дядя целует ее твердые набухшие соски. Мать закрывает глаза, дышит глубоко и прерывисто. Ностальгически пахнет ее молоком. Обоняние — острейшее чувство младенца. Запахи объясняют ему очень многое. Практически все, что нужно. Звуков не слышно. Он различает только слабое биение своего сердца.

Смотри сюда, — говорят ему эти люди. — Смотри только сюда. Ты здесь, ты никуда отсюда не денешься.

И послание это повторяется без конца.


На сей раз приступ затянулся дольше обычного. Как всегда, Тэнго закрыл глаза и, прижимая к губам платок, просидел, как каменный, со стиснутыми зубами. Сколько времени прошло, он не знал. Об этом можно было лишь догадываться по общей усталости тела. Сегодня его измочалило как никогда прежде. Открыть глаза удалось далеко не сразу. Сознание уже требовало пробуждения, но мышцы и внутренние органы протестовали. Как у медведя, случайно выпавшего из спячки среди зимы.

— Тэнго, дружище! — позвал его кто-то. Голосом размытым и далеким, точно со дна колодца. Постепенно он сообразил, что именно так звучит его имя. — Да что с тобой? — звучало все ближе и ближе. — Опять прихватило? Ты живой?

Наконец он открыл глаза. Уперся взглядом в правую руку, сжимавшую край скатерти. Убедился, что мир пока не рассыпался на молекулы и что сам он, Тэнго, все еще в этом мире находится. И хотя конечности еще плохо подчинялись сознанию, в том, что это его рука, можно было не сомневаться. Он почуял запах своего пота. Резкий и грубый, точно из клетки с животными в зоопарке. Тем не менее так пахло его собственное тело. Это было ясно как день.

В горле пересохло. Тэнго протянул руку к столу, взял стакан с водой и выпил половину, стараясь не расплескать. Выдержал небольшую паузу, допил до дна. Сознание постепенно возвращалось куда положено, чувства приходили в порядок. Вернув опустевший стакан на стол, он вытер губы платком.

— Прошу прощения, — сказал он. — Теперь все в порядке.

И, взглянув на собеседника, удостоверился, что перед ним — именно Комацу, а не кто-либо другой. В этой кофейне на Синдзюку они встречались по делу. Голоса окружающих посетителей зазвучали отчетливей. Парочка за соседним столиком испуганно оглядывалась на них — дескать, что происходит? Неподалеку, точно патруль, с озабоченным видом маячила официантка. Явно беспокоилась, не придется ли убирать чью-то рвоту. Тэнго поднял голову и, поймав ее взгляд, улыбнулся. Все в порядке, милая. Не о чем волноваться.

— Это что у тебя, эпилепсия? — спросил Комацу.

— Ерунда, — ответил Тэнго. — Иногда голова кружится, если встаю. Неприятная штука, но ничего страшного.

Собственный голос пока еще казался ему чужим. Хотя в нем уже угадывались знакомые интонации.

— Не дай бог, тебя за рулем так прихватит, — сказал Комацу, глядя Тэнго прямо в глаза. — Костей не соберешь.

— Я не вожу машину.

— Вот это правильно, — кивнул Комацу. — У одного моего приятеля аллергия на тополиный пух. Однажды за рулем так расчихался, что въехал в столб. Хотя в твоем случае, конечно, одним чихом не отделаешься. Когда я впервые тебя таким увидал — знаешь, как испугался! Со второго-то раза уже привыкаешь…

— Виноват.

Тэнго взял со стола чашку с кофе, отпил глоток. Никакого вкуса не почувствовал. Остывшая черная жидкость прокатилась по горлу и унеслась в пищевод.

— Может, воды попросить? — предложил Комацу.

Тэнго покачал головой.

— Не стоит. Уже все в порядке.

Комацу извлек из кармана пиджака пачку «Мальборо», вытянул сигарету, прикурил от ресторанных спичек. И скользнул взглядом по часам на руке.

— Так на чем мы остановились? — уточнил Тэнго. Пора возвращаться в реальность, да поскорее.

— Э-э… Хороший вопрос. О чем же мы говорили? — Комацу уставился в пространство перед собой. — Ах да!

О девчонке по кличке Фукаэри[155], которая сочинила «Воздушный кокон».

Тэнго кивнул. Точно, Фукаэри и «Воздушный кокон». Как раз когда он заговорил об этом, с ним и случился проклятый приступ. Тэнго достал из портфеля рукопись, положил на стол. И погладил ладонью, будто проверяя качество текста на ощупь.

— Как я и сказал вам по телефону, главная ценность этой работы — в том, что ее автор не хочет никому подражать, — продолжил Тэнго, тщательно подбирая слова. — Для начинающих писателей это большая редкость. Ни одной фразы, в которой автор хочет быть на кого-то похожим. Конечно, сам текст ужасно неровный. Словарный запас беднее некуда. Даже в названии романа, насколько я понял, имелся в виду не кокон, а куколка. И если задаться целью, для редактуры здесь край непаханный. Но в то же время роман заключает в себе нечто по меньшей мере весьма притягательное. Сюжет — абсолютная выдумка, но детали прописаны так реалистично, что становится не по себе. Именно этот баланс выдержан очень здорово. Уж не знаю, авторская ли это задумка или неизбежный итог примитивизма как метода письма. Возможно даже, сама вещь недотягивает до того, чтобы обсуждать ее на таком уровне. Но чем дальше читаешь, тем устойчивей ощущение какой-то сокровенной, внутренней глубины. Пускай автор и не нашел нужных слов, чтобы выразить это как следует…

Комацу, ни слова не говоря, глядел на Тэнго в упор. Так, словно ждал продолжения.

— В общем, — продолжил Тэнго, — не хотелось бы исключать эту рукопись из шорт-листа лишь за то, что она кое-где сыровата. За последние годы я на этой работе прочел столько текстов, что и не сосчитать. Пускай глубоко и не вчитывался — так, глазами пробегал. Попадались и сравнительно талантливые вещи, и совершенно бездарные. Вторых, конечно, подавляющее большинство. Но такого ощущения, как от «Воздушного кокона», я не испытывал еще никогда. Впервые, дойдя до последней страницы, захотел перечитать все сначала.

— Хмм… — протянул Комацу. И с безучастной физиономией закурил очередную сигарету.

Однако за много лет их общения Тэнго хорошо усвоил: на мимику в беседе с Комацу ориентироваться нельзя. Выражение на этом лице было, как правило, неадекватным, а то и совершенно противоположным тому, что его хозяин думал на самом деле. Поэтому Тэнго терпеливо ждал, когда Комацу заговорит.

— Вот и я прочел, — сказал Комацу, выдержав долгую паузу. — Сразу после твоего звонка, сел и прочел… Нет, брат. Как ни крути, а текст безобразный просто до ужаса. С грамматикой проблемы на школьном уровне. Местами полная ахинея — вообще непонятно, что хочет выразить. Да ей бы элементарным основам письма получиться, прежде чем роман городить!

— Тем не менее вы прочли до конца. Так или нет?

Комацу улыбнулся. Странно так, будто выудил улыбку из шкафчика, который обычно предпочитает не открывать.

— Верно! Прочел до конца. Даже сам удивился. Чтобы я до конца прочел рукопись из шорт-листа премии «Дебют»? Ни разу такого не было. А тут еще и перечитал местами. Парад планет — и тот чаще случается, ей-богу! Здесь ты прав, это я признаю…

Комацу положил сигарету на край пепельницы, почесал нос. И оставил вопрос Тэнго без ответа.

— Эта девочка еще старшеклассница, — продолжал Тэнго. — Ей всего семнадцать. Никакого опыта — ни читательского, ни писательского — у нее просто быть не может. Конечно, премию «Дебют» на этот раз ей присудят едва ли. Но сама рукопись стоит того, чтобы остаться в списке финалистов. С вашими опытом и авторитетом этого добиться несложно. А уж сам этот факт непременно подвигнул бы ее написать что-нибудь еще.

— Хмм… — опять протянул Комацу. Затем, скучая, зевнул. И отпил воды из стакана. — Подумай сам, дружище. Представь, что мы оставили этот жуткий текст в финальном списке номинаций. Да у членов жюри глаза на лоб вылезут! Они просто взбесятся, я уверен. Прежде всего, никто не прочтет это даже до середины. Все четверо — известные писатели, у каждого дел по горло. Пробегут глазами пару-тройку страниц и выкинут в мусор. Сочтут очередной подростковой белибердой. Даже выступи я с пламенной речью об алмазах, которые засияют, если их огранить, кто меня будет слушать, ты что? Поверь, мои опыт с авторитетом, уж если они есть, стоит расходовать на что-нибудь перспективнее.

— Иначе говоря, в шорт-лист эта рукопись не попадет?

— Я такого не говорил, — произнес Комацу и снова почесал нос. — Насчет этой рукописи у меня… э-э… немного другая идея.

— Немного другая идея? — повторил Тэнго. В этой странной формулировке чудилось что-то неправильное.

— Ты надеешься, что Фукаэри напишет что-то еще, — сказал Комацу. — Я тоже хотел бы на это надеяться. Для любого редактора нет большей радости, чем вырастить из начинающего автора крепкого писателя. Это, можно сказать, удел моей жизни — вглядываться поглубже в ночное небо, мечтая открыть миру новую звезду… Да только скажу тебе откровенно: вряд ли у этой девочки есть какое-то будущее. Я редакторским горбом уже двадцать лет на жизнь зарабатываю. За это время сотни, тысячи авторов то рождались на моих глазах, то уходили в туман. Худо ли, бедно, а различать, у кого есть будущее, а у кого нет, мои глаза научились. Так вот, на мой персональный взгляд, эта девчонка больше никогда ничего не напишет. Увы! Ни сейчас, ни потом. В ее тексте не ощущается самого главного: времени и усилий, затраченных на шлифовку Произведения. Если этого не хватает с самого начала, как ни надейся, сколько ни жди, все бесполезно. Почему? Да потому, что у автора напрочь отсутствует само желание выдавать качественные тексты и становиться мастером своего дела. Умение писать тексты дается людям либо от бога, либо ценою титанической работы над собой. У этой же девчонки, Фукаэри, я не наблюдаю ни того ни другого. Ее писанину не назовешь ни талантливой, ни кропотливой. Почему — не знаю. Но создавать хорошие тексты ей неинтересно. Желание рассказать историю — есть, даже очень сильное. Это я признаю. Собственно, это ее дикое, необузданное желание высказаться и привлекло тебя, а меня даже заставило в кои-то веки дочитать чей-то текст до конца. В каком-то смысле это уже немало. Но писательское будущее этой девчонке не светит. Клопиная возня. Прости, если я тебя расстроил, но таково мое мнение — без реверансов и без прикрас.

Тэнго задумался. Доводы Комацу отчасти казались ему справедливыми. Чего-чего, а редакторского чутья его собеседнику не занимать.

— И все-таки разве это плохо — дать человеку шанс? — спросил Тэнго.

— То есть? Бросить его в воду и смотреть, выплывет или утонет? — уточнил Комацу.

— Грубо говоря, да.

— Этим способом я загубил уже много судеб. И наблюдать, как загибаются очередные недотепы, больше не хочу.

— Ну а в случае со мной?

— Твой случай, дружище, особый, — ответил Комацу, осторожно подбирая слова. — Ты, по крайней мере, умеешь стараться. Насколько я наблюдал до сих пор, ни одного заказа ты еще не выполнил спустя рукава. В диком рабстве ваятеля текстов ты покорно влачишь свою ношу. Почему? Да потому, что любишь само это занятие. Что я не могу не ценить. Любовь к печатному слову — важнейшая составляющая писательского ремесла.

— Но этого недостаточно.

— Разумеется. Одного этого мало. Необходимо еще и «нечто особенное». Любая фишка, которая заставит меня вгрызаться дальше, а не откладывать книгу в сторону. И если уж говорить начистоту, из всех авторов я выше всего ценю лишь тех, кто заставляет лично меня читать не отрываясь. Отложил книгу в сторону — все! Значит, больше не интересно. Ну, разве не так? Очень просто. И никаких объяснений не требуется.

Тэнго выдержал долгую паузу. И лишь затем раскрыл рот:

— Ну а в рукописи Фукаэри вас что-нибудь заставило читать не отрываясь?

— Ну, э-э… Да, конечно. Эта девочка определенно улавливает что-то важное. Трудно сказать, что именно. Нечто, совпавшее с душой читателя. Мы ведь оба с тобой это почувствовали, согласен? Но все-таки, дружище, признайся: то, что она улавливает нутром, гораздо сложнее, чем ей удается выразить.

— Иначе говоря, ей не выплыть?

— К сожалению, — кивнул Комацу.

— И поэтому она не войдет в шорт-лист?

— А вот здесь погоди. — Скорчив замысловатую гримасу, Комацу сцепил на столе ладони. — Здесь мне нужно очень точно сформулировать задачу…

Тэнго взял со стола чашку с кофе, заглянул в нее. Вернул на стол. Комацу все молчал.

— Вы хотите сказать, — уточнил Тэнго, — что ваша «немного другая идея» превращается в генеральный план?

Комацу поглядел на него с одобрительным прищуром. Как смотрит преподаватель на подающего надежды ученика. И неторопливо кивнул:

— Именно так.


Характер Комацу являл собой нечто трудноопределимое. Что у этого типа на уме, ни с лица, ни по интонациям в разговоре не считывалось, хоть тресни. Да и сам он, похоже, развлекался, наблюдая, как окружающие блуждают в том дыму, что он напустил. Человек безусловно острого ума, он не оглядывался на мнение остальных и принимал решения, руководствуясь исключительно собственной логикой. Он никогда не щеголял своей эрудированностью без нужды, но прочел уйму книг и был настоящим экспертом в самых разных областях человеческой жизни. Помимо знаний как таковых, он обладал и редким чутьем на людей и на тексты, которые те сочиняют. И хотя его суждения часто строились на предвзятостях, свои предвзятости он считал важным фактором для определения Истины в последней инстанции.

От природы немногословный, Комацу терпеть не мог тратить время на лишние объяснения; однако при необходимости мог изложить свое мнение доходчиво и логично. И если, по его разумению, того требовала ситуация, становился язвительным до садизма: без ошибки нащупывал самые слабые стороны собеседника — и пригвождал его парой коротких и точных слов. Как людей, так и тексты он оценивал, во многом исходя из личных пристрастий. Счастливчиков, которым он дал в жизни «зеленый свет», всегда было несколько меньше, чем бедолаг, которых он «забраковывал». Неудивительно, что люди платили ему той же монетой: тех, кто его недолюбливал, всегда было несколько больше тех, кому он был симпатичен. Такой расклад, впрочем, самого Комацу вполне устраивал. Насколько мог видеть Тэнго, этот тип любил свое одиночество и от всей души развлекался, наблюдая за тем, как именно его уважают, а как ненавидят. Явно из тех упертых, чье жизненное кредо сводится к лозунгу: «Силу духа в тепличных условиях не закалить».

Сорокапятилетний Комацу был старше Тэнго на шестнадцать лет. Один из редакторов «толстого» литературного журнала, достаточно известный в издательских кругах — и наглухо закупоренный во всем, что касается личной жизни. С кем бы ни общался он по работе, беседа никогда не переходила на что-либо персональное. Откуда Комацу родом, в какой среде вырос, где проживает сегодня, было Тэнго неведомо. Сколько с ним ни болтай, подобных вопросов не всплывало ни разу. Пренебрежительно отзываясь о литературных авторитетах, Комацу умудрялся обескураживать собеседников настолько, что те отдавали ему свои рукописи, покорные, как овечки; в итоге он всякий раз собирал свой редакторский портфель из авторов, известных достаточно, чтобы его журнал процветал. Так ему удавалось оставаться в центре внимания, даже не пользуясь ничьей особой любовью.

Ходили слухи, что в 60-м году Комацу, учась на литфаке Токийского университета, входил в Оргкомитет студенческого неповиновения[156]. И когда при разгоне демонстрации от рук полицейских погибла Митико Камба[157], он находился в двух шагах от нее и даже покалечился. Насколько это правда, не знает никто. Но по внешним признакам вроде бы все сходилось. Долговязый, болтливый, с маленьким носом. Длинные руки, пальцы в пятнах от никотина. Классический интеллигент-бунтарь, каким его описывали в русской литературе XIX века. Почти никогда не смеется, но если уж улыбается, так от уха до уха. Хотя радостной его улыбку назвать очень трудно. Усмешка старого колдуна над собственным предсказанием конца света. Одевается опрятно, но так, словно хочет заявить всему миру: мне совершенно плевать, как я одеваюсь. Одежда всегда одинаковая: заурядный пиджак, белая или серая рубашка без галстука, серые брюки, классические черные туфли — вот и все, что составляло его гардероб. Так и представляется шкаф, где висит полдюжины пиджаков разного цвета, выделки и покроя. С номерами для каждого дня недели, чтобы не перепутать.

В волосах его, похожих на тонкую проволоку, спереди уже пробивалась седина. Под разлохмаченными патлами прятались уши. Когда бы Тэнго ни встретил его, Комацу выглядел так, будто ему уже с неделю пора в парикмахерскую. Как такое возможно, для Тэнго всегда оставалось загадкой. Глаза пытливые и пронзительные, словно звезды в зимней ночи. Если Комацу вдруг замолкает, его молчание кажется гробовым, как безмолвие скал на другой стороне Луны. Ни теплоты, ни эмоций на лице у этого человека практически не осталось.

Тэнго и Комацу познакомились пять лет назад. Комацу был редактором журнала, учредившего литературную премию для начинающих авторов, а Тэнго со своей повестью оказался в финальном списке дебютантов. Однажды Комацу позвонил ему и сказал, что нужно поговорить. Они встретились в кофейне на Синдзюку (там же, где и сейчас).

— На этот раз, похоже, премия тебе не светит, — сказал ему Комацу (премии Тэнго и правда не получил). — Но лично мне твоя повесть понравилась. Это я не из вежливости говорю. Я вообще крайне редко хвалю кого бы то ни было, — (Как впоследствии понял Тэнго, так оно и было.) — Я хочу, чтобы ты показывал мне то, что напишешь дальше. Прежде, чем это прочитает кто-либо еще.

— Хорошо, — согласился Тэнго.

Тогда же Комацу захотел подробнее узнать о его жизни. Где родился, в какой семье вырос, чем занят сейчас. Скрывать Тэнго было нечего, отвечал он искренне, как только мог. Родился в префектуре Тиба, в городке Итикава. С младенчества рос без матери — умерла от какой-то хвори. По крайней мере, так ему рассказывал отец. Ни сестер, ни братьев. Отец так больше ни на ком и не женился, сына вырастил в одиночку. Всю жизнь папаша прослужил сборщиком взносов за телевидение «Эн-эйч-кей»[158], но к старости заработал болезнь Альцгеймера, и Тэнго пристроил его на постоянное лечение в частный санаторий на мысе Босо. Сам Тэнго закончил университет Цукуба по странной специальности «Прикладная математика в рамках естественно-научного познания мира» — и теперь, работая преподавателем в колледже для подготовки абитуриентов, в свободное время писал повести и рассказы. По окончании вуза у него был шанс устроиться на достойную службу в префектуральной школе по месту жительства. И все же он решил выбрать жизнь посвободнее: преподавать — но так, чтобы все-таки оставалось время. Местом для такой жизни он выбрал небольшую квартирку на Коэндзи[159].

Хотел бы он стать профессиональным писателем? На этот вопрос ответа у Тэнго не было. Он даже не мог сказать, есть ли у него писательский дар. И тем не менее не мог не писать хоть что-нибудь каждый день. Так же, как не мог не дышать. Может, поэтому Комацу не столько делился впечатлениями от прочитанного, сколько интересовался его личной жизнью?

Сложно сказать, из-за чего Комацу питал к Тэнго симпатию. Роста парень был выше среднего (со школы до вуза лидировал в секции по дзюдо), лицомнапоминал крестьянина, который день за днем просыпается ни свет ни заря. Коротко стриженный, отчего-то всегда загорелый, с ушами, похожими на цветную капусту, он вовсе не выглядел ни литератором, ни учителем математики. Возможно, это и привлекло в нем Комацу. Всякий раз, написав новый текст, Тэнго относил его Комацу, тот читал и делился замечаниями. Критику автор учитывал и исправлял все как нужно. Затем опять показывал редактору, и тот снова вычитывал. Словно тренер, поднимающий воспитаннику планку все выше и выше.

— Для таких, как ты, нужно время, — повторял Комацу. — Но торопиться особо некуда. Главное — продолжай писать. Каждый день, без перерывов и выходных. Все, что напишешь, сохраняй. Когда-нибудь еще пригодится.

— Хорошо, — отвечал Тэнго.

Кроме этого, Комацу то и дело подбрасывал ему небольшие издательские заказы. Мелкие «рирайты» для безымянных женских журналов, анонсы новых книг или фильмов, а то и банальные гороскопы — все, что ему ни поручалось, Тэнго выполнял скрупулезно и в срок. Составленные им гороскопы даже привлекали особое внимание, ибо сбывались чаще других. Стоило ему написать «опасайтесь землетрясения», как уже на следующее утро где-нибудь и правда трясло. Вся эта поденщина обеспечивала ему неплохой приработок, а также помогала оттачивать писательское мастерство. Что бы ни настрочил, а всегда приятно увидеть свой текст напечатанным и выставленным на полке в журнальном киоске.

Со временем ему стали поручать и отбор рукописей для конкурса дебютантов. Хотя сам Тэнго уже который год числился в кандидатах на премию этого конкурса, щекотливость такой ситуации ничуть не смущала его, и он безо всяких пристрастий судил тексты своих конкурентов. В итоге, пропустив через себя кучу откровенно бездарной писанины, Тэнго научился с ходу диагностировать симптомы плохого письма. Каждый год, прочитав около сотни рукописей, он отбирал десяток более— менее стоящих и выкладывал на стол Комацу. Вместе с рецензиями — что именно понравилось, а что нет. Комацу все это просматривал и в итоге оставлял уже только пять кандидатур, которые и передавались четверке жюри для выбора лауреата.

Подобной сортировкой занимались и другие фрилансеры, а координировал этот процесс далеко не один Комацу. И хотя сам Тэнго старался оценивать работы объективно, особой необходимости в этом не было. Мало— мальски удачных в ежегодном потоке обычно попадалось от силы две-три, и любой, кто занимался первичным отсевом, просто не мог бы их не заметить. Повести Тэнго попадали в финальный список трижды. Сам он своих вещей не предлагал, но двое других членов комиссии отмечали их, а Комацу оставлял в шорт-листе. Ни одна так и не получила премии, но автора это совсем не расстраивало. «Тебе нужно время», — сказал Комацу, и слова эти въелись Тэнго в подсознание, как тавро в лошадиную шкуру. Да кроме того, он и сам не особо стремился стать писателем как можно скорее.

При удачно составленном расписании лекций он мог сидеть дома и заниматься чем хочется три, а то и четыре дня в неделю. Семь лет подряд читая один и тот же подготовительный курс, Тэнго пользовался у будущих абитуриентов отменной репутацией. Объяснял доходчиво, мыслью по древу не растекался, на любые вопросы отвечал быстро и по существу. К его собственному удивлению, за кафедрой в нем просыпался настоящий ораторский талант. Яркий язык, уверенный голос, шутки для поддержания тонуса в аудитории — все, что требуется от хорошего лектора, давалось ему легко и естественно. До того как он поступил на эту работу, рассказчик из него был совсем никудышный. Да и теперь еще, встречаясь с кем-либо за стенами колледжа, Тэнго то и дело смущался и мямлил, а потому в небольших компаниях предпочитал роль молчаливого слушателя. Но стоило ему вернуться в аудиторию и встать за кафедру перед неопределенным числом собеседников, голова прояснялась, и он без малейшего напряга мог говорить о чем угодно и сколько потребуется. Странное все-таки существо человек, удивлялся сам себе Тэнго.

На зарплату он не жаловался. Не сказать чтобы очень высокая, но для усилий, которые он в эту работу вкладывал, вполне терпимо. Среди учащихся регулярно проводились опросы, популярность Тэнго только росла, а вслед за нею повышались и его премиальные. Все-таки его частный колледж всерьез беспокоился о том, чтобы хороших преподавателей не переманивали другие вузы (предложения от которых Тэнго уже получал, и не раз). Совсем не то что в государственных заведениях. Там бы его зарплата жестко зависела от выслуги лет, частная жизнь контролировалась администрацией, и ни талант, ни преподавательский рейтинг не имели бы ни малейшего смысла. А кроме того, ему действительно нравилось работать в колледже для абитуриентов. Ученики приходили на занятия с конкретной целью — поступить в университет и лекции слушали внимательно. От Тэнго требовалось одно: внятно излагать материал. И слава богу. Забивать себе голову их дисциплиной и моральными качествами в его обязанности не входило. Просто встаешь за кафедру и рассказываешь, как решаются те или иные математические задачи. А уж по части выражения абстрактных идей при помощи цифр Тэнго был мастером чуть ли не с раннего детства.

Когда не нужно было ходить на работу, он просыпался ни свет ни заря и писал без отрыва примерно до раннего вечера. Авторучкой «Монблан» с синими чернилами — по стандартной бумаге, разлинованной под 400 иероглифов. Лишь после этого день был прожит не зря. Раз в неделю его навещала любовница, замужняя дама, с которой он проводил время после обеда. В сексе с женщиной, которая старше тебя на десяток лет, нет никакого будущего; уже благодаря этому Тэнго было с нею легко, естественно и безопасно. Ближе к вечеру он выходил на прогулку, а вернувшись, слушал в одиночестве музыку и читал книги. Телевизор не смотрел. И когда приходил очередной сборщик взносов за «Эн-эйч-кей», честно говорил: извините, мол, я и телевизора-то в доме не держу. Можете сами проверить. Впрочем, никто из этих ребят так ни разу и не зашел к нему в дом. Заходить в чужие жилища сборщикам взносов запрещено.


— Я считаю, ловить нужно рыбу покрупнее, — сказал Комацу.

— Покрупнее?

— Да. Конечно, я не умаляю престижности премии «Дебют», но… уж если охотиться, так сразу за чем-нибудь посолидней.

Тэнго промолчал. Куда клонит Комацу — как всегда, одному богу известно, но на сей раз от слов его будто повеяло странной тревогой.

— Премия Акутагавы![160] — объявил Комацу, выдержав эффектную паузу.

— Акута… гавы? — повторил Тэнго так, словно считывал трехметровые иероглифы, выведенные палкой на мокром песке.

— Ни больше ни меньше. Что это за планка, сам знаешь не хуже моего. Тут тебе, брат, и в газетах шумиха, и телевидение навытяжку…

— Погодите, господин Комацу, что-то я не пойму. Мы говорим о романе Фукаэри?

— Ну разумеется! О Фукаэри — и ее «Воздушном коконе». Кроме нее, нам с тобой и обсуждать-то больше некого.

Закусив губу, Тэнго попытался разгадать это уравнение с непонятным числом неизвестных.

— Но ведь вы сами весь вечер доказывали, что это даже до премии «Дебют» недотягивает! В том виде, как оно есть, ни черта не выйдет…

— Не выйдет. В том виде, как оно есть. Факт, против которого не попрешь.

Тэнго понадобилось время собраться с мыслями.

— Так вы что же — предлагаете переписать за дебютанта его текст?

— А ничего другого не остается! Подающих надежды авторов часто просят исправить их писанину, обычное дело. Только на этот раз мы поручим эту работу не самому автору, а… кое-кому другому.

— И кому же?

Еще до того, как ответ прозвучал, Тэнго знал, что услышит. И спрашивал больше для проверки.

— Мы доверим это тебе, — распорядился Комацу.

Тэнго задумался, подыскивая верные слова. Но их не нашлось.

— Позвольте, господин Комацу… — сказал он и перевел дух. — Речь ведь идет не о стилистической правке. Эту вещь нужно перелопачивать от корки до корки, разбирать на кусочки и собирать заново, чтоб она не расползалась по швам.

— Разумеется, от корки до корки. Сохранить только главный сюжет. Ну и желательно, общую атмосферу. Но весь текст переписать заново. Максимальная адаптация, скажем так. Этим займешься ты. А я спродюсирую все остальное.

— По-моему, ничего не выйдет… — пробормотал Тэнго наполовину сам для себя.

— Слушай. — Комацу взял кофейную ложечку и взмахнул ею, точно дирижерской палочкой перед носом единственного исполнителя. — У этой девчонки, Фукаэри, определенно есть некий дар. Это понятно, если продраться через ее «Воздушный кокон». Такая буйная фантазия — огромная редкость. Но к великому сожалению, писать она не умеет. Ни в склад, ни в лад… Но как раз это умеешь ты! Внятное изложение, верные интонации, отточенные формулировки — все это есть у тебя. Даром что роста огромного, пишешь ты умно и стильно. И с задушевностью там, где требуется, все в порядке. Вот только о чем писать — ты, в отличие от Фукаэри, пока не улавливаешь. Шарахаешься от темы к теме, как бродяга по свету, а сути хорошей истории никак не поймешь. Но ведь все, о чем тебе стоит писать, прячется внутри тебя самого! Забилось в глубокую норку, точно пугливый зверек, и наружу носа не кажет. Но пока ты его оттуда не выманишь, ловить будет нечего. Вот что я имею в виду, когда говорю «тебе нужно время»…

Тэнго поерзал и сменил позу в пластиковом кресле. Но ничего не ответил.

— Таким образом, дело за малым. — Комацу выписал в воздухе ложечкой кульминационный пируэт. — Соединяем два таланта в одном — и получаем отличного писателя! От Фукаэри получаем грубо изложенный, но яркий сюжет, а от дружища Тэнго — безупречный язык. Идеальное сочетание, не находишь? Твоих способностей на это хватит, я уверен. Почему и поддерживал тебя все эти годы, не так ли? А все остальное можешь смело доверить мне. Если мы объединим усилия — какая-то премия «Дебют» для нас будет слишком легкой добычей. А вот премия Акутагавы — пожалуй, в самый раз. Все— таки я не зря своим делом столько лет на рис зарабатывал. Все лабиринты за кулисами этого бизнеса знаю, как себя самого…

Приоткрыв рот, Тэнго ошарашенно смотрел на собеседника. Комацу бросил ложечку на блюдце. Неестественно громкий звон разнесся по заведению.

— И что же будет, если «Кокон» получит Акутагаву? — уточнил Тэнго, едва переварив услышанное.

— Премия Акутагавы — это всеобщее признание. Подавляющее большинство народу ни черта не соображает в литературе. Но при этом никто не хочет выпасть из общего потока информации. И если книга получает премию, все бегут в магазин, покупают ее и читают. Особенно если эту премию отхватила какая-то сопливая старшеклассница… А любой бестселлер приносит весьма аппетитную прибыль. Которую мы и разделим на всех троих. Уж это я организую в лучшем виде.

— Вопрос сейчас не в том, как делить прибыль, — проговорил Тэнго странным голосом, будто в горле у него пересохло. — Разве все это не противоречит профессиональной этике издателя? Да если о таком подлоге узнает публика, проблем будет просто не сосчитать. Вы же первый с работы слетите!

— Ну, во-первых, так просто никто ничего не узнает. Уж поверь, я умею такое организовать с предельной осмотрительностью. А во-вторых, даже случись прокол, на этой работе меня и так ничего не держит. С начальством год от года холодная война, сплошные стычки да нервотрепка. А новое место я себе найду без труда… Ты ведь пойми: я эту кашу завариваю вовсе не из-за денег. Моя цель — одурачить современный книгоиздательский бизнес. Обвести вокруг пальца всех этих лизоблюдов, что прячутся по своим кабинетам, точно крысы по норам, грызутся, давят друг друга, пробиваясь поближе к кормушке, а при этом с важным видом рассуждают о миссии литературы! Подложить системе свинью — и оттянуться по полной. Прежде всего, это просто весело. Чистый кайф, ты согласен?

Тэнго не видел в этом ничего особенно веселого. Может, он просто не насмотрелся на мир издательского бизнеса до такой тошноты? Как бы там ни было, услыхав, как солидный человек, Комацу, ставит под удар всю свою репутацию из-за столь детского порыва души, Тэнго на несколько секунд потерял дар речи.

— По-моему, — выдавил он после долгой паузы, — это сильно смахивает на мошенничество.

— Совместное авторство практикуется сплошь и рядом! — отрезал Комацу, слегка нахмурившись. — Чуть ли не половина журнальных сериалов и комиксов-манга придумывается сообща. Команда креативщиков на зарплате собирает в кучу идеи и стряпает из них сюжет; его отдают художникам, те набрасывают общие портреты персонажей и сливают ассистентам для детальной проработки и раскрашивания. Процесс, аналогичный сборке будильников на заводе. И в литературе подобные случаи не редкость. Вспомни те же дамские романы. Как правило, их строгают наемные авторы по установленному «ноу-хау» того или иного издательства. Обычная система распределения труда, и ничего больше. Иначе потребности столь огромного рынка не обеспечить. Да, в твердолобых кругах «высокой» литературы такая практика официально пока еще не применяется. Поэтому стратегически важно, чтобы для публики автором значилась только одна Фукаэри. Даже если тайна раскроется — будет скандал, это наверняка. Но никаких юридических законов мы при этом не нарушаем! Такова тенденция нашего времени, вот и все. При этом заметь: речь не идет о фальсификации Бальзака или Мурасаки Сикибу[161]. Мы просто берем плохо написанный текст сопливой старшеклассницы и доводим его до читабельного состояния. Что тут ужасного, скажи мне? На выходе — качественное произведение, которым смогут насладиться миллионы читателей. Кому от этого плохо?

Тэнго задумался, тщательно подбирая слова. И чуть погодя сказал:

— Проблем я вижу две. Точнее, их наверняка будет больше, но эти две приходят на ум раньше всех остальных. Во-первых, согласится ли сама Фукаэри, чтобы ее текст подчистую переписывал кто-то другой? Если она скажет «нет», весь дальнейший разговор не имеет смысла. И во-вторых, даже если она согласится, вовсе не факт, что я смогу перекроить этот роман так, как вы ожидаете. В любом совместном авторстве слишком много нюансов, чтобы загодя что-либо обещать. Их куда больше, чем вы думаете!

— Ты — справишься, даже не сомневайся, — ответил Комацу без всякой паузы, словно заранее знал, что ему скажут. — Когда я читал «Воздушный кокон», в голове только и вертелась мысль: «А ведь дружище Тэнго мог бы сделать из этого конфетку!» Больше скажу, этот роман словно сам напрашивается, чтобы его переделал именно ты и никто другой. Будто его специально для тебя написали. Или тебе так не кажется?

Тэнго покачал головой. Но так и не нашел что ответить.

— В общем, я тебя не тороплю, — продолжил Комацу уже вполголоса. — Вопрос серьезный. Возьми тайм-аут дня на два или три. Перечитай «Воздушный кокон». И хорошенько подумай над тем, что я тебе предлагаю. Да! Вот тебе еще кое-что…

Комацу полез в карман пиджака, извлек коричневый конверт и протянул Тэнго. В конверте обнаружилось два фотоснимка. На одном портрет юной девицы до пояса, на другом — та же девица в полный рост. Оба кадра сделаны примерно в одно время. Девица стоит у подножия какой-то лестницы с широкими каменными ступенями. Классически сложенное лицо, прямые длинные волосы. Белая блузка. Невысокая, стройная. Губы пробуют улыбнуться, но глазам не до смеха. Очень тяжелый взгляд. Очень требовательный. Долгую минуту Тэнго изучал то одну фотографию, то другую. Он не мог сказать почему, но фотографии этой девчонки разбудили в нем память о временах, когда ему было столько же, сколько ей. Воспоминания эти были живыми и яркими до боли в сердце. Странной и сладкой боли, какой он не переживал уже очень, очень давно. Словно девушка эта сама была его болью.

— Это она и есть, — сказал Комацу. — Красавица, не находишь? При этом скромна и серьезна. Семнадцать лет. Идеальная кандидатура. Настоящее имя — Эрико. Эрико Фукада. Но нам оно не понадобится. Фукаэри — «возврата нет» — лучше и не придумаешь! Если наша красотка отхватит премию Акутагавы, это словечко будет у всех на устах. Все масс-медиа слетятся к нам, точно стая летучих мышей на закате. А весь тираж книги расхватают чуть ли не с типографского станка…

Интересно, подумал Тэнго, где и как Комацу раздобыл эти снимки? К рукописям, присылаемым на конкурс «Дебют», авторы фотографий не прилагают. Но спрашивать об этом не стал. Какой бы ни был ответ, знать его почему-то совсем не хотелось.

— Фотографии забирай, — сказал Комацу. — Глядишь, зачем-нибудь да пригодятся.

Тэнго сунул снимки обратно в конверт, положил на распечатку «Воздушного кокона» и придавил ладонью.

— Господин Комацу, — сказал он. — Про сегодняшнюю ситуацию в издательском мире я не знаю практически ничего. Но исходя из элементарного здравого смысла должен предупредить: план ваш очень опасен. Единожды солгав всему миру, вынужден лгать всю оставшуюся жизнь. Да еще и увязывать очередное вранье с предыдущим. И для психики, и для извилин такая жизнь — сущий ад. Не дай бог, ошибешься хоть раз — и сам потонешь, и всю команду своей лодки отправишь на дно. Разве не так?

Комацу закурил следующую сигарету.

— Верно формулируешь. Логично и в точку. Да, задумка рискованная. И пока несчитываемых факторов, что говорить, многовато. И если дело не выгорит, у каждого из нас останется уйма неприятных воспоминаний.

Это я понимаю хорошо. Но все-таки, дружище, каждый раз, когда я прокручиваю в голове все «за» и «против», мой инстинкт повторяет мне: «Двигай вперед!» И знаешь почему? Потому что такого шанса в принципе быть не может. До сих пор этого не пробовал еще никто. Да и в будущем вряд ли кто сподобится. Может, сравнение с картами тут не совсем корректно. Однако и карты выпали что надо, и фишек хоть отбавляй. Все условия для выигрыша выстроились прямо у нас перед носом. Упусти мы такую удачу сегодня — будем жалеть до скончания дней.

В повисшей паузе Тэнго увидел, как лицо собеседника скривила улыбка человека, которому в жизни, увы, не повезло.

— Но самое главное, — продолжал Комацу, — все-таки в том, что мы собираемся сделать из «Воздушного кокона» выдающееся литературное произведение. Сама эта вещь заслуживает того, чтобы ее написали гораздо лучше. Ибо хранит в себе некое важное послание. Нечто, требующее, чтобы его передали людям как следует. Да ты и сам в душе это чувствуешь. Или я ошибаюсь? Ради этого нам и нужно объединить усилия. Запустить проект и распределить роли — от каждого по способностям. Благородный мотив, кому ни расскажи — стыдиться абсолютно не за что!

— Вы меня извините, господин Комацу. Но какую бы логику вы ни выстраивали, каких бы оправданий ни находили, подобные махинации все равно остаются мошенничеством. Мотив-то, может, и благородный, только рассказать мы о нем никому не сможем. Потому что действовать нам придется в подполье. Не нравится слово «мошенничество», назовите манипуляцией, интригой, все равно. Закон не нарушается, но с моралью проблемы остаются. Хорошенькое дело — редактор журнала подкладывает на конкурс произведение, обеспечивает ему премию и получает дивиденды с тиража. С точки зрения акционеров, это же банальная инсайдерская махинация!

— Сравниваешь литературу с акциями? — Комацу покачал головой. — Гиблое дело. Это вещи из совершенно разных миров.

— И в чем же принципиальная разница?

— Ну, например… — Губы Комацу вдруг растянулись на невиданную до сих пор ширину. — Ты упускаешь один важный момент. А точнее, отводишь от него глаза. Дело в том, что у тебя самого руки чешутся от желания переписать «Воздушный кокон». Эта идея засела в твоем мозжечке, как заноза. Уж я-то вижу. И никакие риск, мораль или комплексы дилетанта тебя не смущают. Тебе просто до зарезу охота взять этот текст и перелопатить по-своему. Вытащить из него на божий свет то самое Нечто, раз уж Фукаэри не удалось. Вот тебе и разница между акциями и литературой. Хорошо это или плохо, но литературой движет кое-что выше денежных интересов. Вернешься домой — поговори с собой начистоту. Встань перед зеркалом для острастки. Да у тебя же на лбу все написано.

Тэнго вдруг почудилось, будто воздух сделался странно разреженным. Он быстро окинул взглядом заведение. Очередной приступ? Непохоже. Этим воздухом будто повеяло из какой-то другой реальности. Он достал из кармана платок, вытер со лба испарину. Вечно этот Комацу оказывается прав… С чего бы?

Глава 3

АОМАМЭ
Кое-что теперь не так
Без обуви, в одних чулках Аомамэ спускалась по узенькой пожарной лестнице. Стылый ветер завывал меж ступеней. Мини-юбку, как бы плотно та ни обтягивала бедра, ветер то и дело раздувал, словно парус у яхты, сбивая девушку с ног. Развернувшись спиною вперед, Аомамэ пятилась вниз пролет за пролетом, держась за железные трубы, приваренные вместо перил. И лишь иногда останавливалась, чтобы поправить разметавшуюся челку и сумку на плече.

Прямо под нею бежала 246-я государственная магистраль. Рычание двигателей и вой клаксонов, истошные вопли сигнализации, военные гимны из динамиков на крышах автобусов ультраправых, треск отбойных молотков по крошащемуся асфальту и прочие ингредиенты шумовой поллюции огромного мегаполиса окутали ее с головой. Механические звуки раздавались сверху, снизу, со всех сторон, сплетаясь в едином танце на безумном ветру. Слушая эту какофонию (а заткнуть уши не получалось — заняты руки), Аомамэ впала в состояние сродни морской болезни.

На полпути вниз лестница прерывалась горизонтальным пролетом, ведущим к быкам хайвэя, и лишь затем продолжалась ступеньками до самой земли.

Всего в нескольких метрах от лестницы вздымалась жилая пятиэтажка, новое здание из рыжего кирпича. Балконы выходят на магистраль, но все окна наглухо заперты и занавешены шторами или жалюзи. Какому безумному архитектору пришла в голову мысль пристраивать к дому балконы с видом на скоростное шоссе? Белье в таком месте обычно не сушат, а любоваться ежевечерними пробками, потягивая джин-тоник, нормальному человеку и в голову не придет. Впрочем, смотри-ка — веревки для белья на некоторых балконах все ж натянуты. А на одном даже выставлены дачное кресло и горшок с фикусом. Бедное растение совсем потеряло цвет, листья пожухли и сморщились, словно обуглились по краям. При виде несчастного фикуса у Аомамэ сжалось сердце. Если суждено в кого-нибудь переродиться, стать таким вот фикусом ей хотелось бы меньше всего на свете.

По лестнице этой ходили до крайности редко: ступени с перилами там и сям оплетены густой паутиной. Крохотные пауки, распятые на собственных ниточках, терпеливо поджидают крохотную добычу. Хотя понятие терпения вряд ли ведомо паукам. Все равно ничему, кроме плетения паутины, они не обучены, и никакого другого образа жизни, кроме ожидания жертвы, выбрать себе не могли бы. Сплести, затаиться и ждать, а однажды умереть и засохнуть. Весь сценарий заложен в генах еще до рождения. Не в чем сомневаться, не о чем горевать или сожалеть. Никаких тебе метафизических мук и моральных метаний. Наверное. Но я-то — дело другое. Я иду к своей цели и, пускай даже в рваных чулках, спускаюсь-таки с Третьего скоростного шоссе через чертов пожарный выход, чтобы добраться до станции Сангэндзяя. Продираясь через мерзкую паутину и разглядывая завядшие фикусы на чьих-то дурацких балконах.

Я двигаюсь. Значит, я существую.

Спускаясь по лестнице, Аомамэ думала про бедняжку Тамаки. Не то чтобы особенно хотелось об этом думать, но случайно всплывшие в памяти воспоминания отогнать уже было не просто. Тамаки Óцука была ее лучшей подругой в старших классах школы и соратницей в секции по софтболу. Играя в одной команде, где только не побывали они вдвоем и чего только вместе не делали! Однажды между ними даже приключилось нечто вроде лесбийского секса. Дело было на летних каникулах, они приехали в какой-то городок, где обоим пришлось заночевать в одной постели. Просто потому, что в гостинице оставались только номера с полутораспальными кроватями. И в этой тесной постели они изучили, блуждая на ощупь, все ложбинки и бугорки на теле друг друга. При этом вовсе не будучи лесбиянками. Им просто хотелось испытать что-нибудь эдакое — из обычного любопытства, каким полна голова любой старшеклассницы. Парней у обеих на тот момент еще не было, сексуального опыта — полный ноль. Все, что случилось той ночью, осталось в сегодняшней памяти лишь эпизодом в духе «познавательное исключение из правил». Но даже теперь, спускаясь по голым металлическим ступеням… Стоило ей вспомнить Тамаки в своих объятиях, как подробнейшие детали — продолговатые соски подруги, густые волосы на ее лобке, округлые ягодицы, форма клитора — на удивление ясно восстановились в памяти сами собой.

И пока эта сцена плыла перед ее мысленным взором, в ушах, точно звукоряд к кинофильму, трубили фанфары из «Симфониетты» Яначека. Пальцы Аомамэ вкрадчиво гладят Тамаки в самых разных местах. Той вначале щекотно, но вскоре смешки затихают. Становится глубже дыхание. Эту музыку сочиняли для какого-то спортивного праздника. Под нежное воркование духовых ветер ласкает травы Богемской долины. Аомамэ чувствует, как соски Тамаки постепенно твердеют. И то же самое творится с нею самой. Литавры…

Остановившись на ступеньках, Аомамэ покачала головой. Нашла над чем медитировать в таком месте! Соберись-ка и думай о том, как не сверзиться с лестницы, велела она себе. Но отмахнуться от воспоминаний не получалось. Кадр за кадром забытая сцена всплывала в ее подсознании. Очень ярко и отчетливо. Летняя ночь, тесная кровать, тонкий запах разгоряченных тел. Слова, что они шептали. Чувства, для которых не находилось слов. Забытые клятвы. Несбывшиеся мечты. Так никуда и не выплеснутая тоска. Налетевший ветер взъерошил волосы Аомамэ и тут же утих, оставив на щеке лишь крохотную слезинку. А очередным порывом унес и ее.

Когда же все это случилось? Время превратилось для Аомамэ в одну длинную спутанную нить. Что было раньше, что позже, где причины, где следствия — не восстановить, хоть убей. И все-таки. Сейчас апрель 1984-го. Она родилась — ну да, в 54-м. Худо-бедно, а это еще вспоминалось. Но остальные даты, что она помнила до сих пор назубок, бледнели и улетучивались из памяти одна за другой. Ей представилась стопка белоснежных страниц с отпечатанными номерами. Ветер вырывает листки у нее из рук и разносит по белу свету. Она бегает за каждой, пытаясь собрать. Но ветер все яростней, страниц остается все меньше. 1954, 1984, 1645, 1881, 2006, 771, 2041… Даты кружатся в воздухе и исчезают одна за другой. Нить запутывается еще больше, сознание меркнет, порядок ступеней под ногами перемешивается.

Аомамэ и Тамаки в одной постели. Семнадцатилетние девчонки отрываются по отвоеванной свободе. Это их первое путешествие вдвоем. Что уже само по себе чертовски возбуждает обеих. Возвратившись из онсэна[162], они распивают на двоих банку пива из холодильника, гасят свет и забираются в постель. Сначала просто дурачатся. Тычут пальцами друг в дружку, посмеиваясь над бледными полосками кожи, так и оставшимися этим летом без загара. Но в какой-то момент пальцы Тамаки легонько накрывают сосок под тонкой майкой подруги. Тело Аомамэ сотрясается, как от электрического разряда. Они срывают друг с друга майки-трусики и наконец-то остаются в чем мать родила. Летняя ночь… В какой же город они тогда приезжали? Не вспоминается. Да и черт с ним. Молча, не сговариваясь, они начинают увлеченно исследовать друг друга. Любоваться. Касаться. Ласкать. Лизать. Целовать. Наполовину в шутку, наполовину всерьез. Тамаки невысокая, плотная, полногрудая. Аомамэ ростом повыше и стройная, грудь совсем небольшая. Тамаки то и дело подумывала сесть на диету. Хотя, на взгляд Аомамэ, оставалась красавицей и без этого.

Кожа у Тамаки тонкая и гладкая. Соски — продолговатые и плотные, что маслины. Волосы на лобке мягкие и густые, как листья плакучей ивы. У Аомамэ, напротив, — спутанные и жесткие. Контраст настолько разительный, что обе смеются. Двигаясь в темноте и на ощупь, они отыскивают друг у дружки самые чувствительные зоны. Кое-что совпадает, кое-что различается. Вот их пальцы добираются до клиторов. Мастурбации никого обучать не нужно. Этого опыта у каждой хоть отбавляй. Но обе чувствуют: возможно, с другими следует обращаться немного не так, как с собой. И только ветер ласкает луга Богемской долины.

Аомамэ опять останавливается, снова качает головой. Отнимает пальцы от железных перил, перехватывает покрепче. Выкинь все это из головы, приказывает она себе. Думай только о том, чтобы спуститься отсюда целой и невредимой. Больше половины пути уже пройдено. И все-таки — откуда этот дикий шум? И почему такой сильный ветер? Может, они посланы мне в упрек? Или, не дай бог, в наказание?

Как бы то ни было — что ждет меня там, внизу, когда я спущусь с этой чертовой лестницы? Вдруг меня станут допрашивать, потребуют документы? И что же я им отвечу? «Видите ли, там на хайвэе пробка, вот я и решила спуститься по лестнице, поскольку страшно тороплюсь». Отделаюсь ли я таким объяснением? Или только влипну в очередную историю? Чего-чего, а влипать в истории хотелось бы меньше всего на свете. По крайней мере, сегодня.


Слава богу, внизу ее никто не поджидал. Спустившись на землю, Аомамэ первым делом достала из сумки туфли, обулась и оглядела окрестности. Она стояла на складской площадке для стройматериала, затиснутой между левым и правым полотнами 246-й магистрали. Крохотная площадка огорожена забором из металлических прутьев. Прямо по земле разбросаны железные трубы и сваи, оставшиеся после каких-то строительных работ. В одном углу пластиковый навес, под ним — три-четыре огромных мешка неведомо с чем, укутанные от дождя в голубую непромокаемую попону. Видно, когда закончилась стройка, оказалось проще оставить их здесь, чем перетаскивать куда-то еще. Здесь же свалено несколько сложенных картонных ящиков, а вокруг раскиданы пустые пластиковые бутылки да пять-шесть журналов с комиксами. Больше здесь не было ничего. Только виниловые мешки для мусора переползали с места на место, приплясывая на ветру.

На воротах забора висела толстенная цепь с огромным амбарным замком. Сам же забор состоял из тесно поставленных прутьев с острыми пиками на концах. Перебраться через такой не выйдет, хоть тресни. А если и выйдет, от одежды лишь клочья останутся. На всякий случай Аомамэ подергала створку ворот — на себя, от себя. Та не сдвинулась ни на миллиметр. Даже кошка не выскользнула бы отсюда. Ну и дела. За каким дьяволом кому-то понадобилось так тщательно замуровывать этот бесхозный пустырь? Здесь и красть-то нечего! Аомамэ скривилась и плюнула в сердцах на землю. Это уж слишком. Притащиться по аварийной лестнице с хайвэя, чтоб оказаться взаперти на заброшенной стройплощадке? Она скользнула взглядом по часам на руке. Время еще оставалось. Но не торчать же ей здесь до скончания века! И уж конечно, не возвращаться на чертов хайвэй…

Чулки на пятках расползлись огромными дырами. Убедившись, что никто на нее не смотрит, Аомамэ сбросила туфли, задрала юбку, стянула чулки, затолкала их в сумку и снова обулась. На душе полегчало. И она решила еще раз осмотреть площадку — буквально каждую щель. Не шире обычной школьной аудитории. Обход по периметру не займет и минуты. Выход действительно только один — ворота с амбарным замком на цепи. Прутья забора, хоть и не толстые, привинчены к перекладинам увесистыми болтами. Без инструмента не отодрать, хоть умри. Засада…

Она осмотрела картонные ящики под навесом. И вдруг заметила, что те не просто брошены, а расстелены как лежанки. У изголовья — рулоны старых дырявых одеял. Видно, какие-то бродяги облюбовали это место для ночлега. Вот откуда здесь комиксы и пустые бутылки. Да, все сходится… Аомамэ напрягла воображение. Но если они здесь спят — значит, как-то сюда пробираются! Через какой-то потайной лаз. Кого-кого, а этих ребят не нужно учить искусству ночевать там, где никто не заметит. И раз уж они нашли себе безопасное место, то и способ туда пройти сохраняют в тайне от всего мира.

Она двинулась вдоль забора, проверяя на прочность каждый железный прут. Давила, тянула, раскачивала. Пока наконец не нашла, что искала: несколько прутьев, с которых один за другим поснимали болты. Она подергала эти прутья в разные стороны, пробуя сдвинуть с места. Оказалось, те легко снимаются, если тянуть под определенным углом. Через пару минут возни ей открылся узенький лаз, в который, хоть и с трудом, мог протиснуться человек. Несомненно, бомжи с наступлением темноты пробираются через эту дырку, чтобы переночевать под навесом. А утром уходят добывать пищу и собирать бутылки подальше отсюда. Ведь если станет известно, кто здесь обитает, такого уютного гнездышка им уже не видать как своих ушей. Аомамэ сказала бомжам мысленное спасибо. В путешествиях инкогнито по ту сторону огромного мегаполиса они были с ней заодно.

Сгруппировавшись, она полезла через узкую лазейку в заборе. Старательно следя за тем, чтобы не зацепить дорогой костюм. Нельзя сказать, чтобы Аомамэ любила его, просто он был единственный в ее гардеробе. В обычной жизни ни костюмов, ни туфель на шпильках она не надевала. Но на такой работе, как эта, от нее временами требовалось полностью менять имидж. А испортить костюм она позволить себе не могла.

Ей повезло: на улице по ту сторону забора не было ни единой живой души. Аомамэ еще раз проверила, в порядке ли костюм, придала лицу как можно больше бесстрастности и направилась к ближайшему светофору. Перейдя через 246-ю магистраль, заглянула в первый попавшийся «драгстор» и купила новую пару чулок. С позволения продавщицы зашла в подсобку, надела чулки — и лишь тогда облегченно вздохнула. Наконец-то ее больше не мутило. Поблагодарив продавщицу, она вышла на улицу.

246-я забита плотнее обычного. Наверняка об аварии на хайвэе сообщили по радио. Не надеясь на такси, Аомамэ решила спуститься в метро и поехать по линии Син-Тамагава. Так надежней. Застревать в очередной пробке, развалившись на заднем сиденье? Благодарю покорно.

На полпути до станции Сангэндзяя дорогу ей пересек полицейский. Молоденький, долговязый, он быстро шагал куда-то по служебным делам. На секунду Аомамэ напряглась, но замороченный полицейский глядел прямо перед собой и не обратил на нее внимания. За секунду перед тем, как их дороги пересеклись, она вдруг заметила, что форма у него какая-то необычная. Сегодняшняя полиция одевается совсем не так. Вроде бы тот же темно-синий мундир, но покрой слегка другой. В наши дни страж порядка должен выглядеть чуть более повседневным. Не таким подтянутым, как раньше. Материал стал мягче, лацканы меньше, да и синий цвет уже не такой угрюмый. А кроме того, изменилась форма пистолета. У этого полицейского на бедре болтался большой автоматический. Но современную полицию оснащают револьверами. В стране, где вооруженные стычки со стражами закона крайне редки, в ходу именно шестизарядные револьверы. Производить их проще и дешевле, ломаются редко, уход за ними несложный. Но у этого полицейского откуда-то взялся полуавтоматический пистолет новейшего образца. Шестнадцать зарядов, калибр девять миллиметров. То ли «глок», то ли «беретта». Что происходит? Неужели полицейским обновили оружие и обмундирование, а она о том и не знала? Да нет, быть не может. Тогда бы об этом вовсю шумели в газетах, а уж газеты Аомамэ читает тщательнее некуда. А также пристально изучает каждого полицейского на своем пути. И она готова поклясться: еще сегодня утром — буквально несколько часов назад! — все полицейские носили обычную мятую форму и банальные револьверы. Это она помнила совершенно отчетливо. Ну и дела…

Но думать об этом некогда. Впереди важное дело.

На станции Сибуя она затолкала в ячейку камеры хранения плащ и, оставшись в одном костюме, зашагала по улице Сакамити к назначенному отелю. Тот оказался среднего класса — не особо роскошный, но чистый, с классическим набором услуг и без подозрительной клиентуры. На первом этаже ресторан и круглосуточный магазин. Вид из окон приличный, станция метро в трех шагах.

В вестибюле она сразу направилась в туалет. Там, слава богу, было пусто. Первым делом Аомамэ прошла в кабинку и освободилась от накопившейся жидкости. Пожалуй, никогда в жизни она еще не мочилась так долго. Если закрыть глаза, журчание вытекающей жидкости напоминает шум морского прибоя. Затем она тщательно вымыла руки, причесала щеткой волосы, высморкалась. Достав из сумки зубную щетку и пасту, быстро почистила зубы. Времени в обрез, решила она, обойдемся без зубной нити. Да и нужды в ней особой нет: все-таки не на свидание собираюсь. Она достала помаду и подкрасила губы перед зеркалом. Подвела брови. Сняв жакет, поправила бюстгальтер, разгладила складки на белой блузке, а заодно проверила, не пахнет ли под мышками. Не пахнет. Аомамэ закрыла глаза и произнесла свою обычную молитву. В словах этой молитвы особого смысла она не видела. Смысл может быть каким угодно. Главное — сам процесс.

Помолившись, она открыла глаза и проверила себя в зеркале. Все в порядке. С какой стороны ни глянь — обычная бизнес-леди на пути к успеху. Прямая осанка, уверенно поджатые губы. Разве что тяжелая сумка немного не к месту. Возможно, с аккуратным кожаным «дипломатом» она смотрелась бы еще безупречнее. Хотя и слишком по-канцелярски. Для перестраховки она в последний раз проверила содержимое сумки. Порядок. Все, что нужно для выполнения заказа, извлекается мгновенно при первой же необходимости.

Дальше остается лишь действовать по порядку, продуманному заранее. Без колебаний, без жалости — просто выполнить поставленную задачу на все сто. Аомамэ расстегнула верхнюю пуговицу на блузке — так, чтобы грудь было видно, когда наклоняешься. Будь эта грудь покрупней, от нее было бы куда больше проку, сокрушенно вздохнула она.


Никем не замеченная, Аомамэ поднялась в лифте на четвертый этаж и быстро нашла дверь номера 426. Достала из сумки ручку с блокнотом, прижала к груди, постучала в дверь. Коротко и негромко. Выдержала паузу, постучала снова. Уже сильнее, настойчивей. Изнутри послышалась какая-то возня, и дверь приоткрылась на несколько сантиметров. В узкой щели показалось лицо. Мужчина лет сорока. В синей рубашке и серых фланелевых брюках. Ни дать ни взять образцовый бизнесмен, который решил ненадолго расслабиться без галстука и пиджака. Взгляд при этом усталый, красные глаза. Явно не высыпается. При виде Аомамэ в деловом костюме слегка удивился. Наверно, ожидал увидеть горничную, зашедшую пополнить холодильник.

— Ради бога, простите, что нарушаю ваш отдых, — отчеканила Аомамэ, улыбаясь как можно приветливей. — Меня зовут Ито, я из отдела менеджмента. В системе вентиляции возникла проблема, меня послали для проверки. Нельзя ли побеспокоить вас всего на пять минут?

Мужчина недовольно нахмурился.

— Я занят важной и срочной работой. Через час уйду может, тогда проверите? С вентиляцией проблем пока не было.

— Мне очень неловко, — извинилась Аомамэ, — но это связано с утечкой электричества и общей системой безопасности всего отеля. Необходимо проверить как можно скорее. Номер за номером, по порядку. Уверяю вас, это не займет и пяти минут!

— Черт знает что… — Мужчина прищелкнул языком. — Специально ведь номер снял, чтобы поработать спокойно!

Приоткрыв дверь пошире, он кивнул на письменный стол, заваленный компьютерными распечатками с мелкой цифирью. Похоже, готовится к докладу на вечернем брифинге. Тут же рядом — калькулятор и странички из отрывного блокнота, исписанные длиннющими числами.

Аомамэ знала, что этот человек служит в нефтяной корпорации. Эксперт по промышленным инвестициям в страны Ближнего Востока. Насколько ей известно, в своей области он считался элитным специалистом. Это же ощущалось и в его манере держаться на публике. Аристократическое воспитание, высокий доход, новенький «ягуар». Безоблачное детство, заграничный вуз, английский и французский почти без акцента, стопроцентная уверенность во всем, что делает и говорит. И при этом — абсолютная невосприимчивость к тому, чего хотят от него другие. Малейшей критики на дух не переносит. Особенно от женщин. Хотя сам постоянно чего-нибудь требует от окружающих и считает это в порядке вещей. Даже переломав жене ребра клюшкой для гольфа, угрызений совести не испытывает. Совершенно искренне убежден, что Вселенная вертится вокруг него. И если он вдруг исчезнет, мир тут же развалится. Стоит кому-либо встать у него на пути, он взрывается. Очень страшно взрывается. Просто как термостат.

— Извините за вторжение, — улыбнулась Аомамэ ослепительной производственной улыбкой. Не оставляя собеседнику времени на раздумье, она протиснулась в полуоткрытый дверной проем, тут же захлопнула дверь спиной и, распахнув блокнот, деловито вписала в него две или три закорючки. — Господин, э-э… Мияма, я не ошиблась? — уточнила Аомамэ.

— Нет, не ошиблась! — уже безо всякой вежливости отозвался мужчина.

И сокрушенно вздохнул. Делай, мол, что хочешь, только убирайся поскорее. Он отвернулся, с ручкой в руке прошел вглубь номера, сел за стол и завис над недописанным документом. На огромной застеленной кровати валялись пиджак и галстук в полоску. Что один, что другой явно дороже ее костюма. Не снимая сумки с плеча, Аомамэ шагнула к одежному шкафу в прихожей. Именно там, как она уточнила заранее, расположен щиток с выключателями. В шкафу висели длинный плащ из какой-то мягкой материи и серый шарф. На багажной полке одиноко пылился кожаный кейс для документов. Ни сменного белья, ни туалетных принадлежностей. Постоялец явно не собирался задерживаться здесь надолго. Заказанный в номер кофейник на журнальном столике был уже почти пуст. Поковырявшись в щитке с полминуты для убедительности, Аомамэ обратилась к Мияме:

— Спасибо за содействие, господин Мияма! Неисправностей в вашем номере не обнаружено.

— Я тебе сразу это сказал! — рявкнул Мияма, даже не обернувшись. — Разве нет?

— Господин Мияма! — воскликнула Аомамэ. — Ради бога, извините, но что это у вас на шее?

— На шее? — вздрогнул Мияма и потрогал себя за шею. Погладил ее несколько раз, а потом исследовал пальцы. — По-моему, ничего… А что такое?

— Разрешите? — Она шагнула к его столу. — Я сама посмотрю, если не возражаете.

— Ну, посмотри… — Мияма озадаченно покрутил головой. — Что ты там увидала-то?

— Вроде какая-токраска. Светло-зеленое пятно.

— Краска?!

— Сама не пойму. С виду похоже на краску. Вы позволите, я потрогаю? Может, получится оттереть…

— Валяй, — согласился Мияма и наклонил голову.

Только что от парикмахера, отметила Аомамэ, на шее — ни волоска. Глубоко вдохнув, она задержала дыхание, сосредоточилась — и за какие-то пару секунд нащупала на шее Миямы ту самую точку. Легонько припечатала пальцем, словно ставя невидимую засечку. Вот здесь, повторила она про себя, закрыв на секунду глаза. Конечно, будь у меня больше времени, стоило бы перепроверить. Но в предложенных обстоятельствах работаем без права на ошибку.

— Простите великодушно, — сказала Аомамэ. — Вы не могли бы посидеть в такой позе еще немного? У меня в сумке ручка с фонариком, я сейчас достану и посвечу. Под этой люстрой так плохо видно.

— Да что еще за краска такая? — запыхтел недовольно Мияма. — С чего бы она там взялась?

— Не могу знать, — пропела Аомамэ. — Сейчас проверим!

Не отрывая пальца от заданной точки, она извлекла из сумки пластиковый футляр, сняла с него крышку и достала сверток из тонкой ткани. Ловко развернула его одной рукой — и на свет появилось нечто вроде миниатюрного пестика для колки льда. Всего сантиметров десять длиной. Этот причудливый инструмент Аомамэ сконструировала сама. Его заостренный кончик венчала тоненькая игла. На иглу, чтобы случайно не поломать, насажена пробка из мягкого, специально подобранного материала. Осторожным движением ногтя Аомамэ сковырнула пробку, сунула в карман. И поднесла обнаженное жало к заветной точке на шее Миямы. А теперь спокойно, приказала она себе. Сосредоточься. Ты не должна промахнуться даже на миллиметр. Иначе все пойдет прахом. Самое важное в эти секунды — предельная концентрация.

— Долго еще? — не выдержал Мияма. — Что ты там возишься?

— Простите! — сказала Аомамэ. — Уже заканчиваю.

Не волнуйся, добавила она про себя. Сейчас все закончится. Моргнуть не успеешь. И больше не придется ни о чем беспокоиться. Ни о системах по очистке нефти, ни о ценах на сырьевой бирже, ни о квартальных отчетах инвесторам, ни о брони на билет в Бахрейн, ни о взятках чиновникам, ни о подарках любовницам. Все эти бесконечные хлопоты совсем измотали тебя в последнее время, не правда ли? Вот поэтому уж извини, но подожди еще чуток. Я должна предельно сосредоточиться. Дай мне выполнить свою работу. Заткнись и не мешай, очень тебя прошу.

Выбрав точку, Аомамэ занесла руку повыше, задержала дыхание на пару секунд — и легко, без лишних усилий, опустила инструмент куда нужно. Главное — не перестараться. При сильном ударе игла может сломаться о кожу. А оставлять в трупе осколок никак нельзя. Поэтому рука опускается мягко, почти жалеючи, под нужным углом и ровно с той силой, которая требуется. Просто падает под весом инструмента: тюк! Только тогда игла вонзается в то самое место. Очень естественно. Легко, глубоко и смертельно. Главное — соблюсти два условия: верные угол и силу удара (а точнее, ее отсутствие). И тогда выполнить задачу не сложней, чем вонзить иголку в соевый творог. Кончик иглы протыкает кожу, вонзается в мозг, ничем не защищенный в этом единственном месте, — и сердце, словно задутая ветром свеча, прекращает работу. Все заканчивается вмиг. Раз — и готово. На это способна только она, Аомамэ. Сколько ни ищи, никто, кроме нее, не сможет нащупать заветную точку. А она — может. Благодаря уникальной чувствительности пальцев. Такой вот особый дар.

Мужчина сдавленно всхлипнул. Судорога пробежала по всему телу. Дождавшись, когда волна успокоится, Аомамэ аккуратно, самыми кончиками пальцев вынула иглу. Достала из кармана ватный тампон, протерла микроскопическую ранку. Крови почти нет. Слишком тоненькая игла, и слишком быстро все происходит. И тем не менее оставлять кровь нельзя. Единственная капелька может стоить ей жизни. Но уж чему, а осторожности Аомамэ обучать не нужно.

Секунда за секундой из костенеющего тела уходила жизнь. Примерно как воздух из баскетбольного мяча. Не отнимая указательного пальца от шеи Миямы, Аомамэ уложила его головой на стол. Скулой на столешницу, документы вместо подушки. Взгляд Миямы уперся в стену с удивлением в остекленевших зрачках. Словно в последний миг жизни он увидел нечто, крайне его поразившее. В этом взгляде не было ни испуга, ни страдания. Просто безграничное удивление — и все. Он понял, что с его телом творится нечто странное. Но вот что именно, осознать не успел. Болит или чешется, приятно или нет, комариный укус или божье откровение — ответа на эти вопросы он не дождался. На свете есть много способов умирать, но именно такая смерть, наверное, самая легкая.

«Слишком легкая для тебя, — подумала Аомамэ, и гримаса отвращения перекосила ее лицо. — Слишком простая. Наверно, мне следовало поломать тебе пару ребер клюшкой для гольфа номер пять, дать тебе покорчиться на полу от боли — и лишь затем подарить смерть как награду. Для такой крысы, как ты, было бы куда справедливей. Хотя бы потому, что ты проделал то же самое со своей несчастной женой. Но в выборе твоей смерти я, увы, не свободна. Моя миссия — быстро и точно переправить тебя куда полагается, не называя своего имени. И эту миссию я только что выполнила. Еще минуту назад ты был жив. А теперь ты мертв. И даже не заметил, как опустился занавес, разделяющий жизнь и смерть».

Ровно пять минут Аомамэ прижимала ватный тампон к ранке на шее Миямы. Терпеливо, хотя и не очень сильно, чтобы от пальцев не осталось следов. Не отводя взгляда от часов на левой руке. То были долгие пять минут. Длинные, как сама Бесконечность. Застань ее кто угодно с подозрительным инструментом над бездыханным телом — ей крышка. Тут уж не отвертеться. А что, если Мияма заказал еще кофе в номер и в дверь вот-вот постучат? Но эти пять минут нужны ей как воздух, и сократить их нельзя. Она тихонько, но глубоко вздохнула, чтоб успокоить нервы. Только без паники, сказала она себе. В спокойствии твоя сила. Ты — та же, что и всегда: крутая сестренка Аомамэ.

Слышно, как бьется сердце. И в том же ритме фанфары выдают в голове увертюру «Симфониетты» Яначека. Ветер мягко ласкает травы Богемской долины. Аомамэ четко знает: теперь ее — две. Одна, крутая и стильная, прижимает ватный тампон к ранке на шее покойника. А другая — дрожит как осиновый лист. Той, другой Аомамэ дико хочется бросить все к чертовой матери и убежать из проклятого номера куда глаза глядят. Я здесь, но меня здесь нет. В одно и то же время я нахожусь в двух разных местах. Да, это противоречит теории Эйнштейна, но тут уж ничего не попишешь. Таков дзэн убийцы.

Пять минут проходит. На всякий случай Аомамэ прибавляет еще одну. Лучше выждать еще немного. Такую важную работу нельзя выполнять впопыхах. Тяжелую, бесконечную минуту она пережидает, затаив дыхание и замерев, точно статуя. А затем отнимает палец и светит на место ранки фонариком. Чисто. Ничего похожего даже на комариный укус.

Гибель от иголки, пронзающей эту незащищенную точку мозга, поразительно напоминает естественную смерть. На взгляд любого обычного медика, все выглядит как банальный инсульт. Сидел себе человек за столом, работал, вдруг раз — отказало сердце, и он перестал дышать. Причина — стресс: слишком много работал. Внешне ничего подозрительного. Во вскрытии необходимости нет.

Человек этот был мастером своего дела, но работал слишком много. Зарплату получал солидную, но тратить не успевал. Носи он пиджаки от Армани, води он свой «ягуар» — все равно оставался муравьем. Работа, работа — и бессмысленная смерть. О том, что он существовал в этом мире, очень скоро забудут все. Возможно, кто-нибудь скажет: «А ведь совсем молодой, как жаль». А может, никто и не скажет.


Достав из кармана миниатюрную пробку, Аомамэ насадила ее на иглу. Завернула инструмент в мягкую ткань, убрала в футляр и спрятала на дно сумочки. Сходила в ванную, взяла полотенце, тщательно протерла все места, на которых могли остаться отпечатки пальцев. По расчетам, те могли остаться разве что на кнопках электрощитка и на ручке двери. Закончили — полотенце вернем на место. Кофейник и чашки — на поднос и выставляем в коридор. Если сделать все правильно, посуду заберут и сегодня покойника не потревожат. Горничная придет для уборки и обнаружит труп лишь завтра утром.

На сегодняшней конференции он не выступит, и люди, скорее всего, будут сюда звонить, но трубку никто не снимет. Возможно, заставят управляющего открыть дверь. А может, и не заставят — это уж как придется.

Она встала перед зеркалом в ванной и поправила одежду. Застегнула верхнюю пуговицу на блузке. Ложбинку между грудей показывать не пришлось. Этого гада ползучего меньше всего на свете интересовало, кто я такая и как выгляжу. Что он вообще себе думал о людях вокруг?

Лицо ее снова скривилось. Аомамэ поправляет волосы, легонько массирует пальцами лицо и приветливо улыбается своему отражению в зеркале. Как все-таки здорово накануне отбелил ее зубы дантист. Прямо сейчас из комнаты с трупом я вернусь в свой обычный мир. Нужно взять себя в руки. Я больше не крутая убийца. Я теперь — бизнес-леди в стильном костюме на взлете крутой карьеры.

Приоткрыв дверь, Аомамэ оглядела коридор, убедилась, что снаружи никого нет, и вышла из номера. На лифте не поехала, спустилась по лестнице. Никем не замеченная миновала фойе. С гордо поднятой головой, глядя только вперед. Уверенной походкой — но достаточно неторопливо, чтобы не вызвать подозрения. Она — профессионал. Почти совершенство. Ну разве что грудь могла быть чуток побольше, тогда вообще не на что жаловаться, сокрушенно подумала Аомамэ и на секунду опять скривилась. Но тут уж ничего не поделаешь. Что тебе Природой дано, с тем и жить.

Глава 4

ТЭНГО
Делай как хочешь
Проснулся Тэнго от звонка. Второй час ночи. Вокруг, разумеется, царила тьма. Можно не сомневаться: звонил Комацу. Никто другой не посмел бы звонить так поздно. Да и назойливость, с которой трезвонят, покуда не снимешь трубку, свойственна только ему. Для Комацу не существует понятия времени суток. Взбрела в голову мысль, которую хочется обсудить, — тут же набирает номер, даже не взглянув на часы. Среди ночи или ни свет ни заря, на брачном ложе или у смертного одра — его собеседникам приходится снимать трубку и разговаривать с тем, о ком они сейчас думают меньше всего на свете. Прозаическая мысль о том, что он может кому-нибудь помешать, в яйцевидную голову Комацу просто не приходила.

Впрочем, стоит признать: так Комацу звонил далеко не каждому. Все-таки он пахал в крупном издательстве за неплохую зарплату. А с беспардонностью к окружающим в приличном обществе долго не протянешь. Но Тэнго был его напарником и в самых разных проектах служил Комацу чем-то вроде если не правой, то левой руки. При таких отношениях уже не ощущаешь границы, где свое, где чужое. Сам не спишь — ожидаешь того же и от партнера.

Ложился Тэнго, как правило, в десять вечера, вставал в шесть утра. И если не требовали обстоятельства, режима старался не нарушать. Спал он крепко. Но если что-то будило его среди ночи, заснуть уже не мог. Есть такой бзик в его психике. О чем он рассказывал Комацу не раз и не два, буквально умоляя не будить его ночными звонками. Как молит богов крестьянин, чтоб не насылали на поле саранчу, пока не собран весь урожай. «Я понял, — всякий раз отвечал Комацу. — Больше ночью звонить не буду». Но обещания эти не пускали корней в его памяти, и каждым новым дождем их смывало оттуда бесследно.

Тэнго выбрался из постели и, спотыкаясь о что ни попадя, доковылял до телефона на кухне. Все это время телефон продолжал надрываться как ни в чем не бывало.

— Я поговорил с Фукаэри, — сказал Комацу.

Иногда он обходился вообще без приветствий. И даже без вводных фраз. Никаких тебе «разбудил?» или «извини, что так поздно». Ну и фрукт, вздохнул Тэнго. Не устаю поражаться…

Он стоял с перекошенным лицом в темноте и не находил, что ответить. Всякий раз, когда его будили среди ночи, голова включалась не сразу.

— Эй, ты меня слышишь?

— Слышу.

— Для начала я просто позвонил ей по телефону. И в общем, рассказывал я, она только слушала. Так что и беседой не назовешь. Из этой девчонки лишнего слова не вытянешь! А если и вытянешь, разговаривает, точно с луны свалилась. Встретишься с ней — поймешь, о чем я. Но главное — суть нашего плана я ей изложил. Дескать, если «Воздушный кокон» перепишет другой человек, роман можно выдвинуть на соискание премии «Дебют». Но поскольку по телефону всего не расскажешь, давайте встретимся, обсудим подробнее, если интересно. В общем, удочку закинул, хотя говорил все больше намеками. Все-таки выложи я все начистоту, моя роль выглядела бы странновато…

— И что она?

— Ничего не ответила.

— Вообще ничего?

Комацу выдержал эффектную паузу. Сунул в рот сигарету, чиркнул спичкой и закурил. По звукам в трубке Тэнго легко вообразил всю эту картину. Зажигалками Комацу не пользовался никогда.

— Первым делом она хочет встретиться с тобой, — продолжил Комацу, не вынимая изо рта сигареты. — Интересно ли ей все это, не знаю. Согласна она или против — ничего не сказала. В общем, она захотела увидеть тебя, поговорить, а там и определиться с ответом. Надеюсь, это тебя не слишком обременит?

— И что дальше?

— Завтра вечером свободен?

Завтрашние лекции начинались рано утром и заканчивались в четыре часа дня. К счастью или нет, после работы никаких планов у Тэнго не было.

— Свободен, — ответил он.

— Тогда подходи к шести вечера на Синдзюку в «Накамура-я». Закажу вам столик где-нибудь в уголочке. Платит фирма, заказывайте что хотите. А заодно и обсудите с глазу на глаз все, что потребуется.

— То есть… сами вы не придете?

— Поговорить с тобой наедине — условие самой Фукаэри. На данном этапе во встрече со мной она смысла не видит.

Тэнго промолчал.

— Такие дела, — подытожил Комацу. — Так что давай, брат, не подкачай. Ты хоть ростом и здоровяк, симпатию вызвать умеешь. Как объяснять сопливым старшеклассницам сложные вещи, учить тебя тоже не нужно. В этом ты профи, со мной не сравнить. Побольше улыбайся, и главное — вызови в ней доверие. Жду от тебя хороших вестей.

— Погодите, господин Комацу! — упёрся Тэнго. — Но ведь это полностью ваш проект! А я даже не сказал вам, участвую в нем или нет. Повторяю, сама идея, на мой взгляд, слишком рискованная. Наверняка все окажется не так просто. Обязательно будут трения с общественностью. Я и для себя-то пока не решил, ввязываться ли в такую аферу. Как же я могу затягивать туда незнакомую семнадцатилетнюю девчонку?

Комацу выдержал долгую паузу.

— Пойми, дружище, — сказал он наконец. — Хочешь ты этого или нет, сам проект уже начался. Поезд разогнался так, что спрыгивать поздно. Я для себя давно все решил. Ты — тоже, пускай пока еще только наполовину. Да мы с тобой, братец, теперь скованы этой цепью до конца жизни. Один потонет — другому конец.

Тэнго помотал головой. Скованы цепью? До конца жизни? Ну и дела. С каких это пор их отношения стали такими пафосными?

— Но вы же сами говорили, что торопиться особо некуда, разве не так?

— Я тебя целых пять дней не торопил. К чему же ты пришел?

На секунду Тэнго потерял дар речи.

— Да пока ни к чему… — выдавил он наконец.

— Вот пока и сходи поболтай с девчонкой. Глядишь, и решится хоть что-нибудь.

Тэнго с силой потер пальцами веки. Голова по-прежнему отказывалась соображать.

— Хорошо, с Фукаэри я встречусь. Завтра в шесть на Синдзюку, в «Накамура-я». Перескажу ей вашу идею в самых общих чертах. Ничего большего обещать не могу. Объяснить объясню, но согласия с ее стороны не гарантирую.

— Вот и прекрасно! Более чем достаточно.

— А… что вы ей обо мне рассказали?

— Ну, я-то больше о деле говорил, — оживился Комацу. — О тебе — в двух словах. Не женат, возраст лет под тридцать, детишкам в школе математику преподаешь. Здоровый как медведь, но человек неплохой. Молоденьких девушек заживо не поедаешь. Живешь скромно, глаза добрые. И еще — большой фанат ее книги. Вот примерно и все…

Тэнго глубоко вздохнул. За какую бы мысль он ни пробовал уцепиться, действительность отказывалась ее принимать.

— Послушайте, господин Комацу, может, я спать пойду? На часах уже пол-второго. Хотелось бы выспаться хоть немного, пока не рассвело. У меня завтра три пары лекций с утра.

— Да, конечно! Спокойной ночи, — отозвался Комацу. — Добрых снов.

И повесил трубку как ни в чем не бывало. Секунд тридцать Тэнго стоял, уставившись на трубку в руке, и лишь затем положил ее на рычаг. Он бы очень хотел заснуть. Добрые сны сейчас бы очень не помешали. Но прекрасно знал: теперь, когда его разбудили среди ночи — да еще таким разговором, — просто так заснуть не удастся. Можно, конечно, чего-нибудь выпить, но алкоголя сейчас не хотелось. В итоге Тэнго выпил стакан воды, вернулся в постель, зажег ночник, раскрыл книгу. Он надеялся читать, пока не заснет. Но сон пришел к нему только с рассветом.

Отчитав в колледже три пары лекций, Тэнго электричкой добрался до Синдзюку. Приобрел в «Кинокунии»[163] несколько покетбуков и отправился в ресторан «Накамура-я». На входе произнес фамилию Комацу, и его провели к тихому столику в самом дальнем углу заведения. Фукаэри пока не появилась.

— Подожду, когда придет дама, — сказал он официанту.

— Пока ждете, чего-нибудь выпьете? — уточнил тот.

— Нет, спасибо, — ответил Тэнго.

Официант поставил на столик стакан с водой, положил меню и исчез. Тэнго раскрыл только что купленную книгу. Об искусстве колдовства. О том, какую важную функцию осуществляло колдовство в японском социуме. Какую серьезную роль играли в древности заклинания для регулировки отношений между людьми. Как ворожба, привороты, заговоры и проклятья компенсировали недостатки и сглаживали противоречия общественной системы. Что и говорить, веселое было времечко.

В четверть седьмого Фукаэри по-прежнему не было. Тэнго продолжал читать, не особо расстраиваясь. Все равно неизвестно, о чем пойдет разговор. И упрекать ее за непредсказуемость поведения, пожалуй, не стоит. Ничего удивительного, если по дороге сюда она вдруг передумала и решила исчезнуть. Скорее даже, так будет проще всего. Тэнго отчитается перед Комацу — дескать, прождал целый час, никто не пришел — и закроет тему. Что дальше — ему все равно. Поужинает в одиночку, поедет домой. И на том его моральный долг будет выполнен.

Фукаэри явилась в 6. 22. Официант подвел ее к столику, и она тут же села напротив, даже не сняв плаща. Положила на стол маленькие ладони и уставилась на Тэнго. Ни «простите, что опоздала», ни «давно ждете?», ни «здравствуйте», ни «очень рада» — никаких приветствий с ее губ не слетало. Эти губы оставались упрямо сжатыми целую минуту, пока Фукаэри изучала его лицо. Так, словно разглядывала диковинный пейзаж, раскинувшийся где-то на горизонте. Крепкий орешек, подумал Тэнго.

Невысокая, миниатюрно сложенная, эта девушка оказалась еще красивее, чем на фотографии. Но пожалуй, сильней всего притягивали ее глаза. Выразительные и совершенно бездонные. Под их пристальным взглядом Тэнго никак не мог успокоиться. Она почти не моргала. И кажется, почти не дышала. Ее волосы падали на плечи так отвесно, будто их расчесывали под линейку, а такие же строгие и прямые брови вразлет идеально подходили к прическе. Как бывает у многих юных красавиц, ее лицу не хватало живости, а кроме того, в нем так и чудился странный, едва заметный дисбаланс. Возможно, из-за того, что она едва заметно косила, а может, еще почему, но от взгляда на это лицо становилось не по себе. Ибо угадать, о чем эта девушка думает, не было ни малейшей возможности. Красавиц такого рода не вербуют в поп-звезды или фотомодели. Но в реальной жизни именно они куда сильнее возбуждают и притягивают людей.

Захлопнув книгу, Тэнго отложил ее в сторону, выпрямился в кресле и пригубил воды из стакана. Пожалуй, Комацу прав: получи такая девушка премию «Дебют», журналюги от них не отстанут. И как водится, постараются раскопать что-нибудь скандальное. М-да. Без проблем тут, похоже, не обойдется.

Перед столиком вырос официант, поставил перед Фукаэри стакан с водой. Но девушка даже не шелохнулась. Ничуть не интересуясь меню, она продолжала разглядывать Тэнго. От нечего делать Тэнго раскрыл рот и сказал:

— Добрый день! — Перед ее хрупкой фигуркой он все острее ощущал себя великаном.

Не ответив на приветствие, Фукаэри продолжала смотреть на него. И наконец негромко сказала:

— Я-тебя-знаю.

— Ты меня знаешь? — переспросил Тэнго.

— Ты-объясняешь-цифры.

— Верно, — кивнул Тэнго.

— Я-два-раза-слушала.

— Мои лекции?

— Да.

В ее речи Тэнго подметил сразу несколько характерных особенностей. Скудность определений, острейшая нехватка интонаций и крайне бедный (а может, и специально обедняемый для эпатажа) словарный запас. Как и сказал Комацу: точно с луны свалилась.

— Значит, ты — студентка моего колледжа? — уточнил Тэнго.

Фукаэри покачала головой.

— Я-только-слушала.

— Но без студенческого билета в аудиторию не попасть, разве нет?

Она едва заметно пожала плечами. Словно говоря: ну ты даешь, дядя. Взрослый человек, а болтаешь такие глупости.

— Ну и как тебе мои лекции? — спросил Тэнго. Очередной вопрос, лишенный всякого смысла.

Не опуская взгляда, она поднесла к губам стакан с водой и отхлебнула. Раз приходила дважды, значит, в целом понравилось, предположил Тэнго. Иначе зачем бы пришла вторично?

— Значит, ты без пяти минут выпускница?

— Пока.

— А потом в какой вуз собираешься?

Она покачала головой. Что это могло означать — «не хочу говорить о вузе» или же «ни в какой не собираюсь», — Тэнго не понял. Только вспомнил ворчанье Комацу: «Да из нее лишнего слова не вытянешь!»

У столика вновь появился официант, пришлось делать заказ. Так и не сняв плаща, Фукаэри попросила салат и хлеб.

— Это-всё, — сказала она как отрезала и уже вернула официанту меню, но в последнюю секунду вспомнила: — И-белое-вино.

Официант слегка дернулся, явно собираясь уточнить ее возраст, но, прошитый взглядом черных пристальных глаз, залился краской и прикусил язык. Ох и крепкий же орешек, снова подумал Тэнго. Себе он заказал лингуине с морепродуктами. И за компанию с дамой — бокал белого вина.

— Учитель-пишет-книжки, — произнесла Фукаэри ни с того ни с сего.

Чуть подумав, Тэнго решил расценить это как вопрос. Похоже, вопросы, звучащие как утверждения, — еще одна особенность ее марсианской речи.

— Бывает, — ответил он.

— Не-похож-ни-на-то-ни-на-то.

— Охотно верю. — Тэнго попробовал улыбнуться, но у него ни черта не вышло. — Лицензия преподавателя у меня, конечно, есть, но полноценным учителем меня назвать нельзя. А писать пробую, но еще ни одной книги не вышло, так что писатель из меня тоже пока никакой.

— Ни-рыба-ни-мясо.

— Точно, — кивнул Тэнго. — На сегодняшний день ни рыба ни мясо.

— Любишь-цифры.

Мысленно привинтив к ее фразе очередной вопросительный знак, он ответил:

— Люблю. И в детстве любил, и сейчас.

— Почему.

— За что люблю цифры? — Он выдержал паузу, подбирая слова. — Как тебе объяснить… Когда погружаешься в цифры, на душе становится очень спокойно. Дальше остается лишь собрать все, что нужно, в правильном месте из необходимых кусочков.

— Про-интегралы-понравилось.

— Из моей лекции?

Фукаэри кивнула.

— А ты сама любишь цифры?

Она чуть заметно покачала головой. Нет, не люблю.

— Но про интегралы тебе понравилось? — уточнил Тэнго.

Она снова пожала плечиками.

— Так-серьезно-рассказывал.

— В самом деле? — удивился Тэнго. Что ни говори, а такого комплимента ему еще не отвешивали.

— Как-про-близкого-человека, — добавила она.

— Это что, — кивнул Тэнго. — Послушала бы ты мою лекцию о прогрессиях! Из всей программы подготовительного курса с прогрессиями у меня самые интимные отношения.

— Почему.

— Они очень похожи на равномерную темперацию Баха. Никогда не надоедают. С ними всегда есть место для новых открытий.

— Про-темперацию-знаю.

— Любишь Баха?

Фукаэри кивнула.

— Сэнсэй-часто-слушает.

— Какой сэнсэй?[164] — уточнил Тэнго. — Из твоей школы?

Ничего не ответив, она продолжала глядеть на Тэнго. «Об этом говорить еще рано», — прочел он в ее глазах.

Спохватившись, она решила-таки снять плащ. Словно бывшая куколка покидает осточертевший кокон, юная девушка повела плечами, высвободила руки; сбросила, не складывая, плащ на соседний стул. И осталась в белых джинсах и светло-зеленом свитере с круглым воротом. Ни бижутерии. Ни косметики. И тем не менее — дьявольски привлекательна. Полная грудь при общей худобе ее хозяйки просто не могла не притягивать внимание. Тэнго не стоило туда пялиться. Но взгляд то и дело устремлялся куда не следует. Все равно что наблюдать за водоворотом: как глаза ни отводи, по-любому затягивает в центр.

Принесли вино. Фукаэри отпила глоток. И, не сводя глаз с бокала, поставила его на стол. Тэнго пригубил совсем капельку. Все-таки разговор предстоял серьезный.

Фукаэри чуть поправила волосы, затем взяла одну прядь и медленно пропустила сквозь пальцы. Чарующий жест. Обворожительные пальцы. Каждый словно обладает своей независимой волей. И способен на отдельное колдовство.

— За что я люблю цифры? — переспросил он, чтобы хоть как-то отвлечься от ее пальцев и груди. — Несмотря на целую кучу заумных теорий, главные принципы в математике очень просты. Точно так же, как вода всегда течет сверху вниз по самому короткому пути, закон цифрового потока всегда один и тот же. И если хорошенько вглядеться в этот поток, нужное решение проступает само. От тебя требуется только внимательность. Делать ничего не нужно. Просто сосредоточься и следи, как цифры бегут перед глазами. И они тебе все расскажут. Более приветливых и благодарных собеседников я, пожалуй, не встречал никогда.

Какое-то время Фукаэри обдумывала услышанное. Потом разомкнула губы.

— Зачем-книжки-пишешь, — произнесла она без единой эмоции.

Тэнго развернул это в предложение подлиннее:

— Ты хочешь сказать, если мне так нравится математика, какого лешего напрягаться с писательством? Ковырялся бы в своих цифрах и горя не знал — ты об этом?

Она кивнула.

— Ну, видишь ли… Настоящая жизнь не похожа на математику. События в ней совсем не обязательно текут по кратчайшему пути. Для меня в цифрах, как бы лучше сказать, слишком много неизменной Природы. Все равно что красивый пейзаж. Ты просто сидишь в нем, и все. Менять ничего не требуется, да это и невозможно. Но если сидеть в этом пейзаже слишком долго, кажется, будто сам становишься призрачным, бестелесным. И это пугает…

Фукаэри глядела на Тэнго в упор. Так заглядывают в окно опустевшего дома, приникая к стеклу и пытаясь разобрать, что внутри.

— А когда пишешь, — продолжил он, — ты при помощи слов подстраиваешь окружающие пейзажи под себя, перекраиваешь под свою собственную природу. Реконструируешь, так сказать. И благодаря этому можешь убедиться в том, что ты есть. Что все-таки существуешь на этом свете… И здесь уже совсем другая работа, нежели с цифрами.

— Убедиться-что-ты-есть, — механически повторила она.

— У меня пока выходило не очень здорово, — признался Тэнго.

Объяснение Тэнго, похоже, не очень понравилось Фукаэри, но больше она ничего не сказала. Лишь поднесла к губам вино — и стала беззвучно потягивать его, будто через соломинку.

— В конце концов, — добавил Тэнго, — ты и сама занималась тем же. Однажды увиденное переписала своими словами. И смогла убедиться, что существуешь.

Замерев со стаканом в руке, Фукаэри ненадолго задумалась. Но ничего не сказала.

— Этот процесс ты облекла в форму. И эта форма называется «произведение», — продолжал Тэнго. — А если произведение нравится какому-то количеству читателей, — значит, у него есть объективная ценность.

Фукаэри вдруг резко покачала головой.

— Форма-мне-до-фонаря.

— Форма тебе до фонаря? — эхом повторил Тэнго.

— В-форме-нету-смысла.

— Но зачем было все это писать, а потом посылать на конкурс?

Она вернула бокал на стол.

— Это-не-я.

Чтобы как-то успокоиться, Тэнго взял стакан с водой и отпил сразу пару глотков.

— То есть в конкурсе ты участвовать не собиралась?

Фукаэри кивнула.

— Я-ничего-не-посылала.

— Но кто мог взять твой роман и отправить в издательство на соискание премии?

Девушка чуть поежилась. Помолчала секунд пятнадцать. И наконец ответила:

— Кто-угодно.

— Кто угодно… — повторил Тэнго.

И медленно выпустил воздух из легких. Как он и опасался, задачка так просто не решалась. Ну и дела.


До сих пор Тэнго не раз ходил на свидания с собственными ученицами. Точнее, с бывшими ученицами, которые уже поступили в вуз. Время от времени какая-нибудь очередная звонила и говорила, что хочет встретиться. Они встречались, о чем-то болтали, куда-то ходили. Что именно привлекало их в Тэнго, сам он не понимал. Но он ходил в холостяках, а чуть повзрослевшие девушки уже не являлись его подопечными, и никаких моральных преград для таких свиданий не оставалось.

Секс как продолжение этих свиданий у него случился лишь дважды. Дальше ни с одной не заладилось: обе исчезли без объяснений. Чего греха таить — с жизнерадостными девицами, только что поступившими в вуз, ему приходилось постоянно держаться начеку. Все равно что связаться с юной, еще не наигравшейся кошкой: поначалу свежо, и оттого любопытно, но уже очень скоро хочется послать все к черту. В свою очередь, и девицы узнавали с разочарованием, что их заоблачный учитель математики, такой обаятельный за кафедрой, в реальной жизни — совершенно другой человек. И Тэнго прекрасно их понимал.

Успокоиться у него получалось лишь с женщинами старше себя. Как только он видел, что ему не нужно играть ведущую роль, с души точно камень сваливался. Женщины постарше часто проявляли к нему интерес. И потому год назад, когда Тэнго сошелся с замужней дамой на десять лет старше, он прекратил всякие свидания с молодыми девицами. С новой же пассией они встречались раз в неделю в его квартирке, и это полностью утоляло его страсть к женскому полу (или, если угодно, потребность в таковом). Остальное свободное время Тэнго проводил в одиночестве дома — писал, читал книги, слушал музыку да иногда выходил поплавать в бассейн по соседству. Если не считать случайных разговоров с коллегами по работе, ни с кем не общался. И особых неудобств от этого не испытывал. Наоборот, именно такой способ жизни казался ему почти идеальным.

Однако сейчас, когда перед ним сидела семнадцатилетняя девчонка, он чувствовал в сердце странную дрожь. Ту же, что ощутил при виде ее фотографии, только сильнее. Эта дрожь не походила ни на романтическую влюбленность, ни на сексуальное влечение; здесь было нечто иное. Нечто совсем иное просачивалось через узенькую дверную щель в душу Тэнго, заполняя зиявшую там пустоту. По крайней мере, так ему казалось. И пустоту эту породила не Фукаэри. Пустота была в нем изначально. А Фукаэри в кои-то веки включила свет, чтобы он смог увидеть масштабы своего запустения.


— Значит, писательство тебе «до фонаря» и на конкурс ты ничего не посылала? — лишний раз уточнил Тэнго.

Не сводя с него глаз, Фукаэри кивнула. И поежилась, как от холодного осеннего ветра.

— И стать писателем ты не собираешься.

Тэнго вдруг поймал себя на том, что из его речи тоже начали исчезать вопросительные интонации. Определенно эта лингвистическая зараза передается воздушным путем.

— He-собираюсь, — ответила Фукаэри.

Принесли заказ. Ей — овощной салат в большой тарелке и французские булочки. Ему — лингуине с морепродуктами. Нанизав на вилку листик латука, Фукаэри повертела его перед глазами, изучая его рассеянным взглядом, каким пробегают заголовки на газетном листе.

— Но так или иначе, кто-то прислал «Воздушный кокон» на конкурс «Дебют». Этот роман, в числе прочих, попал ко мне на отбор, и я им очень заинтересовался.

— Воздушный-кокон, — повторила Фукаэри и прищурилась.

— Так называется твой роман, — сказал Тэнго.

Ничего не ответив, она продолжала щуриться.

— Или это название придумала не ты? — озадаченно спросил Тэнго.

Фукаэри чуть заметно кивнула.

В голове у Тэнго опять что-то сдвинулось, но он решил пока больше не спрашивать о названии. Пока нужно было двигаться дальше.

— Ну, это ладно. Во всяком случае, название неплохое. Задает атмосферу, по-своему интригует. Сразу хочется спросить, что это значит. Кто бы там его ни придумал, претензий к названию у меня нет. Лично я плохо понимаю разницу между коконом и куколкой, но это не страшно. Главное — сама эта история запала мне в душу. Я показал рукопись господину Комацу. Ему тоже понравилось. Но чтобы подать ее на премию «Дебют», сказал он, текст нужно переработать. Сама-то история отменная, а изложение недотягивает. И эту литературную переработку он решил поручить не тебе, а мне. Я пока не дал своего согласия. Не согласился, но и не отказался. Поскольку сам не могу понять, правильно все это или нет.

Тэнго замолчал и взглянул на Фукаэри, ожидая ее реакции. Но реакции не последовало.

— Поэтому мне и нужно узнать, — добавил он тогда, — как ты относишься к тому, чтобы я переписал «Воздушный кокон» вместо тебя. Ведь что бы я сам для себя ни решил, если ты не согласна — тогда и делать не стоит.

Двумя пальчиками Фукаэри взяла с тарелки помидорку-черри, отправила в рот. Тэнго нанизал на вилку вареную мидию.

— Делать, — просто сказала она. И взяла очередную помидорку. — Перепиши-как-хочешь.

— А может, тебе нужно время подумать? — уточнил Тэнго. — Все-таки это очень важное решение.

Она покачала головой. Нет, не нужно.

— По идее, нужно переписать все так, чтобы главная история осталась как есть. Язык поменяется — и, полагаю, довольно сильно. Но автором все равно будешь ты. После всех метаморфоз это останется произведением, которое написала семнадцатилетняя Фукаэри. За это можешь не беспокоиться. Если роману дадут премию, получать ее будешь ты и никто другой. Если его издадут отдельной книгой, на обложке будет значиться только твоя фамилия. Мы выступим единой командой: ты, я и главный редактор, господин Комацу. Но на поверхности, в официальном мире, будешь фигурировать ты одна. Остальные двое останутся за кулисами. Как механики сцены в спектакле. Понимаешь, о чем я?

Фукаэри подцепила вилкой веточку сельдерея, отправила в рот. И легонько кивнула:

— Понимаю.

— Как тут ни переписывай, «Воздушный кокон» — только твоя история. Она появилась из твоего сознания. Я не могу сделать ее своей, но могу помочь тебе на техническом уровне. Однако сам факт, что я тебе помогал, придется держать в секрете. Проще говоря, мы должны договориться о том, что общество будет нами в каком-то смысле обмануто. А ведь это очень не просто — всю жизнь носить в себе тайну и не проболтаться.

— Все-будет-как-ты-захочешь, — отозвалась Фукаэри.

Тэнго отделил лингуине от опустевших раковин на тарелке и собрался было доесть, но передумал и отложил вилку. Фукаэри отправила в рот кусок огурца и принялась жевать его с видом, будто никогда в жизни такого не пробовала.

Он снова взялся за вилку.

— Итак, спрашиваю в последний раз. Значит, ты не против того, чтобы я переписал твой роман?

— Делай-как-хочешь.

— И как бы я ни переписал, ты возражать не будешь?

— Не-буду.

— Но откуда такая уверенность? Ты же меня совсем не знаешь!

Но Фукаэри лишь пожала плечами.

Минуту-другую они молчали, занявшись едой. Фукаэри принялась за салат и лишь иногда отвлекалась, чтобы намазать масло на хлеб или глотнуть вина. Тэнго доедал лингуине, перебирая в уме возможные последствия тех или иных своих действий. И наконец, отложив вилку, сказал:

— Когда господин Комацу предложил мне все это, я не воспринял его всерьез. Только и подумал: ерунда какая-то. Получиться не может по определению! И вначале хотел отказаться. Но пришел домой, поразмыслил хорошенько — и решил: а почему бы не попробовать? Как это выглядит с моральной точки зрения — дело десятое. Но мне действительно захотелось придать «Воздушному кокону» новую форму. Это очень природное желание. Или, если угодно… что-то вроде объективной потребности.

Хотя нет, добавил он про себя. Прав Комацу: скорее уж это субъективная страсть. Совладать с которой чем дальше, тем сложнее.

Не говоря ни слова, Фукаэри глядела на него с нейтрально-задумчивым выражением на лице. Словно очень старалась понять, что же он говорит.

— Хочешь-переделать.

Он посмотрел ей в глаза.

— Хочу.

В бездонной черноте ее глаз будто вспыхнул слабый огонь. По крайней мере, так показалось Тэнго.

— Не знаю, как лучше сказать, но… каждый раз, перечитывая «Воздушный кокон», я поражался: что увидела ты, стало видно и мне. Особенно сцены, где появляются LittlePeople. Все-таки у тебя уникальное воображение. Оригинальное и очень… заразительное, что ли.

— LittlePeople-существуют-на-самом-деле, — очень тихо произнесла Фукаэри.

— Существуют?

Она помолчала. Потом добавила:

— Так-же-как-мы-с-тобой.

— Так же, как мы с тобой? — эхом повторил Тэнго.

— Увидишь-если-захочешь.

В упрощенной речи Фукаэри ощущалась странная сила. Как будто в каждое произносимое слово она вбивала точно подобранный по размеру клинышек. Но все ли в порядке у нее с головой? Этого Тэнго пока не разобрал. Определенно девочка слегка не от мира сего. Возможно, у нее какой-то природный дар. Возможно даже, перед ним сидит сама гениальность. А может, и наоборот: ничего особенного в ней нет, и все ее странности — обычные ужимки неглупой семнадцатилетней красотки, желающей выглядеть эксцентрично. Отсюда и в речи сплошь намеки да недоговорки, лишь бы сбить собеседника с толку. Подобных персонажей Тэнго перевидал немало. Где у них настоящие чувства, а где игра, порой сам черт не разберет. Тэнго решил вернуть разговор в русло реальности. Или, по крайней мере, как можно ближе к оной.

— В принципе, я готов начать работу над «Коконом» хоть завтра, — сказал он.

— Делай-как-хочешь, — прозвучало в ответ.

— Хорошо, — сказал он.

— Но-ты-должен-встретиться-с-одним-человеком.

— Это можно, — согласился он.

Фукаэри кивнула.

— А что за человек? — уточнил Тэнго.

Словно не услышав вопроса, она продолжала:

— Встретиться-и-поговорить.

— Если нужно, не вижу проблем.

— В-воскресенье-утром-свободен, — проговорила она, обрубив очередной знак вопроса.

— Свободен, — кивнул Тэнго.

Прямо не разговор, а какое-то общение сигнальными флажками, — пронеслось у него в голове.

Ужин закончился, и Фукаэри ушла. Тэнго прошел к розовому телефону-автомату у выхода, зарядил в него сразу несколько десятииеновых монеток и набрал на диске служебный номер Комацу. Тот был еще на работе, но отозвался далеко не сразу. Долгие десять гудков Тэнго терпеливо ждал, прижав к уху трубку.

— Ну как? Успешно? — первым же делом спросил Комацу.

— Согласие Фукаэри на то, чтобы я переписал «Воздушный кокон», мы, в принципе, получим. Скорее всего.

— Вот молодец! — отозвался Комацу, и его голос тут же зазвучал энергичнее. — Замечательно! А то, если честно, я все-таки немного беспокоился. Ну, что такие переговоры, возможно, не твой конек и так далее…

— Да я и не вел никаких переговоров, — сказал Тэнго. — И убеждать никого не пришлось. Просто объяснил ситуацию, а дальше Фукаэри как бы сама все решила.

— Ну, это как угодно. Главное — результат достигнут! Теперь наш проект выходит на новую стадию…

— Один момент. Прежде чем она окончательно согласится, мне придется встретиться с одним человеком.

— С кем?

— Пока не знаю. Но она хочет, чтобы я с ним встретился и поговорил.

Несколько секунд Комацу молчал. Потом спросил:

— И когда вы встречаетесь?

— В воскресенье. Она меня к нему отвезет.

— Насчет конфиденциальности, — сказал Комацу, — помни главное: чем меньше народу будет знать о проекте, тем лучше. В настоящий момент о нем знают лишь три человека: ты, Фукаэри и я. Без особой нужды старайся эту цифру особо не увеличивать. Понимаешь, о чем я?

— Теоретически, — ответил Тэнго.

Неожиданно голос Комацу стал мягче.

— Так говоришь, сама решила тебе рукопись передать? Так это, брат, самое главное! Уж дальше-то, я убежден, все случится само…

Тэнго переложил трубку в левую руку. И пальцами правой с силой потер себе веки.

— Знаете, господин Комацу… Не по себе мне как-то. Не скажу, что на то есть какие-то веские аргументы, но постоянно кажется, что я ввязываюсь во что-то… совсем не мое. Когда с Фукаэри говорил, ничего такого не чувствовал, а расстался с нею — и это ощущение только усилилось. То ли предчувствие дурное, то ли просто душа не лежит — не знаю, но есть во всем этом проекте что-то странное. Ненормальное, если угодно. Я не от головы сейчас говорю. Нутром чую.

— То есть тебе так стало казаться уже после встречи с ней?

— Возможно. Все-таки она какая-то… настоящая. Хотя, конечно, это всего лишь мое ощущение.

— Ты хочешь сказать, настоящий гений?

— Насколько она гениальна, сказать не могу, — ответил Тэнго. — Все-таки видел ее впервые. Но не исключаю, что ей видно то, что нам разглядеть не дано. Возможно, у нее какой-то необычный природный дар. Или что-то вроде этого.

— То есть с головой не все в порядке? Ты об этом?

— Эксцентричность в поведении присутствует, да, но с головой, похоже, все нормально. Реагирует на все адекватно, — сказал Тэнго и выдержал паузу. — Просто что-то в ней… не от мира сего.

— Но как бы там ни было, к такому человеку, как ты, интерес она проявила, — подытожил Комацу. — Так или нет?

Тэнго поискал слова для ответа, но ничего подходящего не нашел.

— Ну, не знаю, — только и сказал он.

— После разговора с тобой она решила, что право на переделку ее романа у тебя есть, — продолжил Комацу. — Иными словами, ты ей понравился. Да ты, брат, просто молодчина! Что будет дальше, я сам не знаю. И риск, конечно же, остается. Но пойми одно: риск — очень ароматная специя для блюдачеловеческой жизни. Именно поэтому ты должен как можно скорей приступить к работе над «Коконом». Времени в обрез. Уже очень скоро роман нужно будет вернуть на конвейер рукописей— кандидатов. Разумеется, уже в переписанном виде. Десять дней тебе хватит?

Тэнго перевел дух.

— Жестковато, конечно…

— Оттачивать до последнего слова сейчас смысла нет. Все равно еще будет время для редакторской правки. Главное — переделай основу как подобает.

Тэнго прикинул в уме объем работы.

— Ну, если так, за десять дней, пожалуй, справлюсь.

— Тогда — вперед, — только что не пропел Комацу. — Смотри на мир ее глазами! Ты будешь посредником, который соединит мир Фукаэри с этой реальностью. Поверь мне, дружище, это тебе по плечу! Уж я-то тебя…

Но тут монетки закончились, и связь прервалась.

Глава 5

АОМАМЭ
Работа, требующая навыка и тренировки
Разделавшись с заданием, Аомамэ прошла пару кварталов пешком, затем поймала такси и отправилась в отель на Акасаке. Перед тем как вернуться домой и заснуть, нужно было снять напряжение алкоголем. Что ни говори, а сегодня она переправила кое-кого в мир иной. Пускай человек этот был дерьмовее некуда и точно заслуживал смерти, но все-таки — человек. Кончики ее пальцев еще помнят, как из-под них уходила чужая жизнь. Помнят дрожь последнего вздоха перед тем, как душа отделилась от тела. В этом баре Аомамэ бывала уже не раз. Верхний этаж, уютная стойка, прекрасный вид из окна.

В бар она вошла в начале восьмого. На крошечной сцене молодые гитарист и пианистка исполняли «Sweet Lorraine». Аранжировка — точь-в-точь Нэт Кинг Коул со старенькой пластинки, очень недурно. Как обычно, Аомамэ присела за стойку, заказала джин-тоник и фисташки. В баре было пока немноголюдно. Юная парочка любовалась закатом, потягивая коктейли, четверо бизнесменов в костюмах обсуждали очередную сделку да чета иностранцев средних лет медитировала над бокалами с мартини. Аомамэ потягивала джин-тоник не спеша. Если пить быстро, захмелеешь почти сразу. А до ночи еще далеко.

Она достала из сумки книгу, почитала немного. Книга была о Южно-Маньчжурской железной дороге 1930-х годов. Сама дорога и права на ее эксплуатацию перешли от России к концерну ЮМЖД в 1905-м, по окончании Русско-японской войны. Сразу после этого дорога начала стремительно достраиваться и вскоре превратилась в стратегическую трассу для дальнейшего вторжения Императорской армии в Китай, из-за чего советские войска и демонтировали ее в 45-м. А до 41-го, пока Германия не напала на СССР, Маньчжурская дорога соединялась с Транссибирской магистралью, благодаря чему из порта Симоносэки[165] до Парижа можно было добраться за какие-нибудь тридцать дней.

Миловидная девушка в деловом костюме, поставив на соседний табурет огромную сумку, увлеченно читает историю Маньчжурской железной дороги. Даже если она при этом пьет в одиночку за стойкой бара, вряд ли ее можно принять за гостиничную проститутку в ожидании клиента. Впрочем, что надевают и как ведут себя проститутки в таких местах, Аомамэ представляла смутно. Возможно, будь она шлюхой на охоте за богатеньким бизнесменом, еще до прихода сюда рассчитала бы: чтобы не напрягать собеседника и чтоб не гнали из бара, нужно прежде всего не выглядеть шлюхой. Нацепить, к примеру, деловой костюмчик от Дзюнко Симады. Косметики — совсем чуть-чуть. Для пущей солидности — большая сумка через плечо и книга (твердый переплет!) о Маньчжурской железной дороге. Если так рассуждать, вывод получается только один: в том, как Аомамэ выглядит и чем сейчас занимается, между нею и шлюхой в режиме ожидания разницы никакой.

Время шло, в баре начали собираться посетители. Со всех сторон уже слышалась оживленная болтовня. Однако клиента в ее вкусе все не появлялось. Аомамэ заказала еще джин-тоника, овощной соломки (она до сих пор не ужинала) и почитала еще немного. Пока наконец какой-то мужчина не присел за стойку неподалеку. Один, без компании. Загорелый, в дорогом костюме цвета электрик. Галстук подобран со вкусом. Не слишком броско, но и не заурядно. Возраст — около пятидесяти. Волосы на голове уже совсем поредели. Очков не носит. Наверняка в командировке — приехал в Токио на день, разделался с работой и перед сном решил пропустить стаканчик чего покрепче. Совсем как Аомамэ. Накопившееся напряжение не снять ничем, кроме спиртного.

Но простые служаки из провинции обычно не останавливаются в таких дорогих отелях. Их стандартное прибежище — отелишки эконом-класса где-нибудь рядом с метро. Такие, где почти весь номер занимает кровать, из окна видно только соседнее здание, и пока примешь душ, отобьешь все локти о стены. А в коридорах расставлены платные автоматы с напитками и туалетными принадлежностями. На отель поуютнее им, как правило, не хватает командировочных, а если и хватает, они все равно селятся где подешевле и сэкономленную сумму прячут в карман. Перед сном наливаются пивом в дешевом кабачке за углом, а завтракают в круглосуточной забегаловке простецким гюдоном[166].

В отеле же вроде этого останавливаются люди совершенно иного сорта. Эти люди приезжают в Токио исключительно в «зеленых» вагонах Синкансэна[167] и останавливаются только в пятизвездочных гостиницах. Покончив с делами, заваливаются в тамошний бар и потягивают сверхдорогие напитки. Как правило, это служащие-управленцы крупных компаний. А также преуспевшие бизнесмены, врачи или адвокаты. Возраста среднего или старше. В средствах не ограничены. И кто больше, кто меньше, но явно не прочь поразвлечься. Тот самый тип, на который нацелилась Аомамэ.

Еще когда ей не было двадцати, она заметила за собою странную склонность: непонятно с чего ее привлекали мужчины средних лет с поредевшими волосами. Не лысые, а именно лысоватые. Причем одними волосами дело не ограничивалось: крайне важную роль играла форма черепа. Если череп неправильный — не вариант. Идеалом же лысоватой мужской головы для нее была голова Шона Коннери. И череп что надо, и вообще сексуально. От одного взгляда сердцу тесно в груди. Мужчина, присевший у стойки за пару табуретов от нее, обладал весьма привлекательным черепом. Конечно, не Шон Коннери, но примерно в том же духе. Долгие залысины убегали от висков почти к затылку, а редкие волосы напоминали остатки травы на лугу в конце осени. То и дело отрывая взгляд от страницы, Аомамэ украдкой изучала незнакомца. В лице ничего примечательного. Не толстяк, хотя на шее небольшие складки. Под глазами круги. Обычный мужик средних лет, каких пруд пруди. Но форма черепа, стоит признать, совсем неплоха.

Бармен принёс меню, но мужчина, даже не заглянув туда, сразу заказал скотч с содовой.

— Какой виски предпочитаете? — спросил бармен.

— Все равно. Полагаюсь на вас, — ответил мужчина. Негромко, спокойно. Слегка по-кансайски[168]. И спохватился: — А может, есть «Катти Сарк»?

— Разумеется, — отозвался бармен.

Неплохо, снова подумала Аомамэ. Мужчины, которые заказывают в баре «Чивас Ригал» или сингл-молт, нравились ей куда меньше. С теми, кто чересчур привередлив в выборе виски, потом оказывается скучно в постели. Таково было ее маленькое личное наблюдение. Хотя какая тут связь, она и сама не знала.

Кансайский диалект Аомамэ любила. Особенно ей нравилось слушать уроженцев Кансая, которые приехали в Токио и стараются говорить по-столичному. Все эти несовпадения слов и интонаций ее возбуждали — и в то же время, как ни странно, успокаивали душу. Вот с ним и попробуем, решила она. Уж очень хочется запустить пальцы в эти слегка поредевшие волосы. Как только бармен принес мужчине заказ, она тут же махнула рукой и достаточно громко, чтобы лысоватый услышал, попросила:

— «Катти Сарк» со льдом, будьте добры!

— Одну секунду, — бесстрастно отозвался бармен.

Мужчина расстегнул верхнюю пуговицу сорочки.

Ослабил галстук — темно-синий в мелкую клеточку, одного тона с костюмом. Сорочка бледно-голубая. Уткнувшись в книгу, Аомамэ ждала, когда принесут «Катти Сарк». И словно бы невзначай расстегнула пуговицу на блузке. Оркестр исполнял «It's Only a Paper Moon». Пианист разворачивал импровизацию. Принесли «Катти Сарк», Аомамэ подняла стакан, пригубила. Мужчина стрельнул глазами в ее сторону. Оторвавшись от книги, она подняла голову и посмотрела на него. Не пристально, как бы случайно. Когда их глаза встретились, легонько, совсем невзначай улыбнулась. И перевела взгляд на вечерний пейзаж за окном.

Идеальный момент для мужчины, чтобы заговорить с женщиной. Она подготовила для этого все, что нужно. Но мужчина бездействовал. Идиот, разозлилась Аомамэ. Чего ты там тянешь кота за хвост? Вроде давно не мальчик. Или все эти намеки с нюансами тебе не понятны? А может, просто смелости не хватает? Тебе пятьдесят, мне двадцать с хвостиком. Боишься, что позовешь, а я не отвечу? А то и выставлю старым дураком на весь бар? Ну и ну. Ничего ты не понял, как я погляжу…

Она захлопнула книгу, спрятала в сумку. И заговорила с мужчиной сама.

— Любите «Катти Сарк»? — спросила Аомамэ.

Мужчина удивленно посмотрел на нее. Состроил такую мину, будто не понял, о чем его спрашивают. Но в итоге сломался.

— Что?.. Ах да, «Катти Сарк», — отозвался он, словно что-то вспоминая. — Еще в молодости этикетка понравилась, с тех пор и пью. Там на этикетке парусник, знаете?

— Значит, любите парусники?

— Да, паруса люблю.

Аомамэ подняла свой стакан. Мужчина приподнял свой. Дескать, за вас.

Она встала, перекинула сумку через плечо и, пройдя со стаканом в руке на два места вправо, присела на табурет рядом с мужчиной. Тот опять удивился, но на сей раз постарался этого не показать.

— Назначила встречу бывшей однокласснице, — пояснила Аомамэ. — Битый час жду, а ее все нет. И телефон не отвечает.

— Может, число перепутала?

— Похоже на то, — кивнула Аомамэ. — Она и в школе была такая растяпа! Подожду еще немного да пойду, наверное. А пока можно с вами поболтать? Или вам хочется побыть одному?

— Да нет, что вы… Совсем наоборот! — поспешно и несколько бессвязно ответил мужчина. И, слегка сдвинув брови, окинул Аомамэ взглядом оценщика в ломбарде. Явно пытаясь удостовериться, что перед ним не замаскированная проститутка. Однако Аомамэ, сколько ни разглядывай, никак не походила на проститутку. Напряжение во взгляде мужчины понемногу рассеялось.

— Вы остановились в этом отеле? — поинтересовался он.

Аомамэ покачала головой.

— Нет, я живу в Токио. А здесь просто назначила встречу подруге. А вы?

— В командировку приехал, — ответил мужчина. — Из Осаки. На совещание. Вообще-то у моей фирмы головной офис в Осаке, а в Токио только отделение. И когда совещание здесь, кому-то обязательно нужно приехать. Такие дела.

Аомамэ вежливо улыбнулась. «Эй, дядя, — подумала она про себя, — твоя паршивая работа меня интересует не больше, чем голубиное дерьмо на асфальте. По-настоящему мне в тебе интересна лишь форма твоего черепа». Но вслух, понятно, ничего не сказала.

— Сегодня большую работу закончил, вот решил пропустить стаканчик, — продолжил мужчина. — Завтра с утра еще одна встреча, а потом назад в Осаку.

— Я тоже сегодня закончила одну очень важную работу, — сказала Аомамэ.

— Вот как? И чем же вы занимаетесь?

— О работе не очень хочется говорить. В общем, узкопрофильная специальность.

— Узкопрофильная специальность, — повторил мужчина. — Работа, доступная далеко не каждому, поскольку требует высокопрофессиональных навыков и тренировки.

«Тоже мне, ходячая энциклопедия!» — подумала Аомамэ, но, выдавив улыбку, ответила:

— Да, что-то вроде.

Мужчина глотнул еще скотча, закусил орешками из блюдца.

— Мне, конечно, любопытно, кем вы работаете, но раз вам не хочется об этом говорить…

Аомамэ кивнула:

— Прямо сейчас — неохота.

— А может, ваша работа связана с большим количеством слов? Допустим, редактор? Или ученый в институте?

— Почему вы так решили?

Он взялся за галстук, без особой нужды поправил узел.

— Да так… Уж больно внимательно читаете такие толстые книги.

Аомамэ легонько постучала ногтями по краю стакана.

— Книги читаю, потому что нравится. С работой это не связано.

— Ну, тогда сдаюсь. Даже представить себе не могу.

— Это уж точно, — сказала Аомамэ. «И наверно, не сможешь до самой смерти», — добавила она про себя.

Ненавязчиво, словно бы невзначай, он ощупывал взглядом ее тело. Аомамэ сделала вид, будто уронила какую-то безделицу, и нагнулась за ней, позволив мужчине заглянуть в вырез блузки как можно глубже. Насколько она знала, грудь в таком случае открывалась неплохо.

Не говоря уже о комбинации с кружевами. А затем выпрямилась на табурете и залпом допила «Катти Сарк». Здоровенный ледяной шар в стакане испустил интригующий треск.

— Заказать вам еще? Я точно буду, — предложил мужчина.

— Будьте любезны, — согласилась Аомамэ.

— Я смотрю, вы совсем не хмелеете…

Она загадочно улыбнулась. Но тут же и посерьезнела:

— Ах да! Совсем забыла. Я же хотела у вас кое-что спросить.

— Что именно?

— Вы не заметили, у полицейских в последнее время не менялась форма одежды? Или модель пистолета в кобуре?

— В последнее время? — задумался он. — Это когда?

— На этой неделе.

Лицо мужчины озадаченно вытянулось.

— Да, и форма, и оружие у полиции действительно поменялись. Но это случилось несколько лет назад. До того ходили подтянутые, а потом их мундиры начали превращаться в одежду для выхода в магазин. И пистолеты стали автоматическими. С тех пор никаких особых изменений я не заметил.

— Погодите. Еще неделю назад все японские полисмены носили револьверы, нет?

Мужчина покачал головой:

— Нет. Пистолеты у них автоматические.

— Вы абсолютно в этом уверены?

От такого вопроса собеседник завис. Сдвинул брови, всерьез напряг память.

— Ну, всего не упомнишь, но насчет модернизации полицейских пистолетов тогда много шумели в газетах. Дескать, их новое оружие слишком… э-э… чувствительно для решения повседневных проблем. Куча организаций тогда заявили правительству серьезный протест.

— Несколько лет назад? — уточнила Аомамэ.

Мужчина подозвал бармена, человека лет на пять старше. И повторил ему вопрос: когда именно поменялись оружие и форма сегодняшних полицейских?

— Два года назад, по осени, — ответил бармен, не задумываясь.

— Вот видишь? — рассмеялся мужчина. — Даже бармену в отеле об этом известно!

Бармен также усмехнулся.

— Да нет, что вы! — пояснил он. — Просто мой младший брат в полиции служит, вот я и помню… Он еще жаловался, что никак не привыкнет к новой форме. И что пистолет слишком тяжелый. До сих пор еще ворчит. Новая «беретта» у них автоматическая, переключил рычажок — и превращается в полуавтомат. А выпускает ее «Мицубиси» по эксклюзивной лицензии, только для полицейских всей страны. Но японцы слишком редко стреляют друг в друга. И по большому счету в настолько чувствительном оружии, да еще в таких количествах никакой нужды нет. Только больше головной боли, если такие игрушки крадут. Но что делать, если правительство решило повысить боеспособность полиции?

— А что стало со старыми револьверами? — спросила Аомамэ как можно безразличнее.

— Все изъяли на разборку и переплавку, — ответил бармен. — Помню, еще в новостях показывали, как их разбирают. Вы представляете, сколько нужно времени и сил, чтобы разобрать такую гору револьверов и утилизировать такую кучу патронов?

— Лучше б за границу продали, — вздохнул лысоватый клерк.

— Экспорт оружия запрещен Конституцией, — напомнил бармен.

— Вот видишь? Даже простой бармен в отеле… — снова начал было мужчина, но Аомамэ перебила его:

— Вы хотите сказать, что вот уже два года полиция вообще не носит револьверы?

— Насколько я знаю, нет.

Аомамэ нахмурилась. Может, у нее с головой не в порядке? Не далее как сегодня утром она встретила полицейского в старой форме и с револьвером в кобуре. Мало того: до сих пор ей ни разу не доводилось слышать о том, чтобы все револьверы в стране — все до единого! — вдруг уничтожили. Но с другой стороны, не могут же лысоватый с барменом ошибаться одновременно — или тем более морочить ей голову, сговорившись заранее! Выходит, заблуждается она сама?

— Спасибо! У меня больше вопросов нет, — сказала она бармену. Тот улыбнулся профессиональной улыбкой и вернулся к работе.

— Значит, тебе нравятся полицейские? — уточнил лысоватый.

— Глупости, — покачала она головой. — Просто память заплутала немного.

Они выпили очередной «Катти Сарк» — он с содовой, она со льдом, — и мужчина заговорил о парусниках. Дескать, в одной из бухточек Нисиномии[169] у него пришвартована небольшая яхта. И как только выдается свободное время, он ставит парус и выходит в Закрытое море[170]. Он пытался убедить ее, как это здорово — остаться с собой наедине и всем телом чувствовать морской ветер. Но Аомамэ было плевать на его море. Рассказал бы лучше об изобретении шарикоподшипников или о системе энергоснабжения на Украине — все интереснее. Она скользнула глазами по часам на руке.

— Уже поздно. Можно задать откровенный вопрос?

— Конечно.

— Даже, как бы сказать… очень личный вопрос?

— Отвечу, как могу.

— У тебя крупный пенис?

Мужчина приоткрыл рот, сощурился и пристально посмотрел на нее. Словно не поверил своим ушам. Но лицо Аомамэ оставалось серьезным. По глазам было видно: она не шутила.

— Как сказать, — так же серьезно ответил он. — Я не сравнивал. Наверно, обычный. Так внезапно спросила… Не знаю, что и ответить.

— Тебе сколько лет?

— Пятьдесят один, — произнес он неуверенно. — В прошлом месяце стукнуло.

— Мужик в пятьдесят один год с мозгами, работой и яхтой не знает, большой или маленький у него пенис?

— Ну… может, крупнее среднего, — выдавил он, задумавшись на пару секунд.

— Уверен?

— Да на что тебе сдался мой пенис?

— Сдался? Кто сказал, что он мне сдался?

— Н-никто не говорил. Просто… — Мужчина заерзал на табурете. — У тебя с этим какие-то проблемы?

— У меня с этим никаких проблем нет, — отрезала Аомамэ. — Просто лично я предпочитаю крупноватые. Визуально. Это не значит, что от маленьких я не кончаю. Это также не значит «чем больше, тем лучше». Просто люблю размеры чуть больше среднего. Что тут странного? У каждого свои предпочтения. Вот, скажем, совсем огромные уже не по мне. Только больно и ничего больше. Понимаешь, о чем я?

— Ну тогда, может, тебе и понравится, не знаю. У меня не то чтобы очень огромный, но чуток побольше обычного. Вроде бы в твоем вкусе.

— Не врешь?

— Да зачем мне врать-то?

— Хмм… А показать можешь?

— Здесь?!

Стараясь совладать с собой, Аомамэ снова скорчила мину.

— Здесь? Ты с ума сошел? И не стыдно, в твои-то годы? Только погляди на себя: дорогой костюм, стильный галстук, а манеры — как у гориллы. Хочешь прямо здесь вывалить свое хозяйство? А что люди вокруг подумают, тебя не заботит? Нет уж, теперь нам только одна дорога: идем-ка в твой номер. Там ты снимешь трусы и покажешь мне то, чем хвастался. С глазу на глаз. По-другому никак!

— Ну, покажу… И что потом? — с явным беспокойством поинтересовался он.

— Что потом? — Аомамэ задержала дыхание, чтобы только не скривиться пуще прежнего. — А потом займемся сексом, разве не ясно? Чем нам еще заниматься? Или ты думаешь, что вывалишь мне свое добро, а я тебе: «Вот спасибо! Классную штуковину показал. Ну ладно, спокойной ночи»? Да у тебя с головой все в порядке?

Потеряв дар речи, мужчина во все глаза смотрел, как трагически меняется ее лицо. Большинство мужчин не выдерживали этого зрелища. А малые дети при виде ее гримас, бывало, мочили штанишки. Слишком уж агрессивное выражение появлялось на ее физиономии в такие секунды. «Что-то я перестаралась, — подумала Аомамэ. — Нельзя его так пугать. Нам ведь с ним еще…» Спохватившись, она срочно привела лицо в порядок и выдавила улыбку поприветливей.

— Короче, мы должны пойти в твой номер, залезть в постель и трахнуться. Ты ведь не гей? И не импотент?

— Да нет… У меня двое детей!

— Эй, кто тебя спрашивает, сколько у тебя детей? Я что, агент по переписи населения? Я всего лишь хочу знать, встает ли у тебя член, когда ты с бабой в постели.

— До сих пор еще ни разу не подводил, но… — Мужчина замялся. — Но ты точно не профи? То есть это не по работе?

— Да иди ты! Я не профи. Не извращенка. Самая обычная гражданка. Которая прямо спрашивает обычного гражданина, не хотел бы он с нею переспать. Что тут странного? Женщина весь день пахала, вечером немного выпила и хочет расслабиться, переспав с кем угодно. Сбросить напряжение. Это ей нужно как воздух. Если ты мужик, должен сам понимать.

— Ну, это я как раз понимаю…

— А деньги твои — если ты об этом — мне на фиг сдались! Да я сама приплачу, лишь бы кончить по-человечески. Резинками я запаслась, насчет заразы можешь не беспокоиться. Понимаешь, нет?

— Да, но…

— Все тебе неможется. Я что, не в твоем вкусе?

— Нет, что ты! Просто непонятно. Такая молодая. Я ведь тебе в отцы гожусь…

— Не болтай ерунды, я тебя умоляю! Сколько бы лет нас ни разделяло, я не твоя дочка, и ты мне не папочка. Такие дурацкие сравнения только напрягают всех. Если честно, я просто люблю лысеющих мужиков. У тебя прикольная форма черепа, ясно?

— Да разве я лысею? — Мужчина погладил себя по голове. — Чуток поредело, конечно, но в целом…

— Эй, зануда! — Аомамэ с трудом удержалась, чтобы опять не скривиться. — Кому это интересно? Кончай языком трепать. Давай лучше делом займемся, а?

«Что бы ты ни воображал себе, дядя, — подумала она, — ты лысеешь, и от этого факта не отвертеться. Если бы проводили перепись лысеющего населения, ты бы в те списки попал на все сто. Суждено тебе в рай — вознесешься в рай для лысых. Суждено в ад — угодишь в такой же ад. Понял, нет? И не фиг уворачиваться от реальности. Хватит уже, пойдем! Я покажу тебе рай для красиво лысеющих идиотов».

Мужчина оплатил счета, и они прошли к нему в номер.

Пенис и правда оказался чуть больше среднего, хотя и огромным не назовешь. Самооценка хозяина была адекватной. Наигравшись с пенисом вдоволь, Аомамэ сделала его большим и твердым. А затем сняла блузку и юбку.

— Ты, наверно, считаешь мою грудь слишком маленькой, — произнесла она ледяным тоном, глядя на мужчину снизу вверх. — У тебя-то вон какой агрегат, не то что мои сиськи. Небось жалеешь, что прогадал?

— Вовсе нет! У тебя отличная грудь. Очень красивая.

— Да ладно! — вздохнула Аомамэ. — Вообще-то я не ношу лифчиков с такими дурацкими кружевами. Но для работы пришлось надеть. Чтобы сиськи показать, когда нужно.

— Да что за работа такая?

— Я же сказала, здесь и сейчас о работе говорить не хочу. Но чтоб ты знал: какая бы работа ни выпадала, быть женщиной — дело нелегкое.

— Ну, мужикам тоже несладко по-своему.

— Но вам-то кружевных лифчиков надевать не приходится. Верно?

— Это верно. И все-таки…

— Ой, только не делай вид, что все понимаешь! Ты когда-нибудь спускался по крутой лестнице на шпильках? Или перелезал через забор в мини-юбке?

— Прости, — искренне ответил мужчина.

Аомамэ завела руку за спину, расстегнула лифчик, бросила на пол. Скатала чулки — они полетели туда же.

А затем растянулась на кровати и продолжила игру с его членом.

— Какая все-таки красивая штуковина! — сказала Аомамэ. — Не устаю удивляться. И по форме, и по размеру — просто идеальная. И если нужно, становится твердой, как корень у сосны.

— Спасибо за сравнение, — с явным облегчением отозвался мужчина.

— Ну, сейчас тебя сестренка побалует, — пообещала пенису Аомамэ. — Повеселишься на славу!

— А может, сначала душ примем? — предложил он. — Я за день набегался, весь в поту…

— Замолчи, — отрезала она. И для острастки слегка крутанула его левое яичко. — Я сюда пришла трахаться, а не душ принимать. Ясно тебе? Сначала секс. Такой, чтоб мозги вышибало, понял? А пот мне твой до фонаря. Я тебе не школьница на первом свидании.

— Понял, — сказал мужчина.


После бурного секса мужчина перекатился на живот и затих. Поглаживая пальцами его шею, Аомамэ вдруг испытала дикое желание вонзить ему в ту самую точку жало своего инструмента. Желание это было настолько сильным, что она и вправду задумалась: а почему бы нет? Инструмент лежит в сумочке, бережно спеленатый в мягкую ткань. Тоненькая игла, которую она так долго затачивала, защищена мягкой пробкой от побочных воздействий. Было бы желание, а исполнить его — раз плюнуть. Сжимаешь правой ладонью, тихонько спускаешь затвор натянутой до предела деревянной пластинки. Бац! Бедняга и понять ничего не успеет, как будет уже на том свете. Без боли, без мук. Так, что и смерть наверняка сочтут ненасильственной… И все же она взяла себя в руки. Никакого резона вычеркивать этого человека из жизни. Кроме разве того, что самой Аомамэ оставаться в живых больше не было смысла. Она помотала головой, отгоняя опасные соображения.

Ведь, по сути, совсем неплохой человек, сказала она себе. И в сексе по-своему интересный. Пока не довел меня до оргазма, не позволял себе кончить, все подыгрывал моим ритмам. О форме черепа я уж не говорю. И размер пениса в самый раз. Галантен, одевается стильно, не давит собой. Воспитан неплохо. Зануда, конечно, каких свет не видал. Но это еще не тот грех, за который раньше времени отправляют на небеса. Наверное.

— Я включу телевизор. Не возражаешь? — спросила она.

— О'кей, — ответил он, не повернув головы.

Лежа нагишом в чужой постели, она отследила вечерние новости. На Ближнем Востоке продолжают кровавую бойню Иран с Ираком. Война, как болото, затягивает обе страны все глубже, и никто на свете не может сказать, как выбраться из этой трясины на твердую землю. В Ираке ввели воинский призыв, и новобранцы в знак протеста вешаются на электрических столбах вдоль дороги. Саддам Хусейн заявил, что применит нервно-паралитический газ и бактериологическое оружие, и в ответ на это правительство Ирана готовится к эвакуации. В Штатах дерутся за кресло лидера демократов Уолтер Мондейл и Гэри Харт, но ни тот ни другой не говорят ничего интересного. На всех президентов, говорящих что-нибудь интересное, очень быстро совершаются покушения. Может, поэтому каждый, кому есть что сказать, делает все, чтобы не стать президентом?

На Луне продвигается строительство научно-исследовательской базы. Хоть в этом Штаты с Советами двигаются куда-то вместе. Как и в строительстве базы на Южном полюсе. Но совместная база на Луне? Стоп, сказала себе Аомамэ. Вот этого я уж точно никогда в жизни не слышала. Что, черт возьми, происходит? И все-таки, решила она, об этих проблемах лучше не думать. Слишком много других проблем громоздится прямо перед носом. На острове Кюсю — катастрофа на шахте. Погибло слишком много горняков, правительство ищет виновных. Уже осваиваем Луну, а люди гибнут за уголь? Это не умещается в голове. Америка все требует от Японии открыть финансовый рынок. Банки «Морган Стэнли» и «Меррилл Линч» подстрекают правительство к госзаказам, впаривая свои акции и услуги. В префектуре Симанэ обнаружилась очень умная кошка. Когда выходит погулять, сама открывает окно, сама закрывает. Так ее научил хозяин. Аомамэ хорошо запомнила, как машет на прощание лапкой голодная черная кошка, прежде чем затворить за собой окно.

Разные были новости. Но сообщений о том, что в отеле на Сибуе найден труп, не всплывало. Новости закончились, она нажала кнопку на пульте и вырубила телевизор. Стало тихо. Только лысоватый яхтсмен с нею рядом еще подавал какие-то признаки жизни.

А тот мужчина все лежит, прижавшись мордой к столешнице. И выглядит так, словно глубоко заснул. Почти так же, как этот рядом. Только первый больше не дышит. Той сволочи уже никогда не проснуться. Вспоминая покойника, она изучила как следует потолок. Покачала головой, снова скорчила мину. И, выбравшись из постели, начала собирать раскиданное белье.

Глава 6

ТЭНГО
А далеко ли нам ехать?
Комацу позвонил в пятницу, в шестом часу утра. Тэнго снилось, будто он шагает по длиннющему каменному мосту. Возвращается на тот берег за какими-то забытыми документами. Бредет себе по мосту один-одинешенек. По обе руки — широкая река с песчаными островками. Зеленые ивы на островках омывают листву в неторопливой воде. Под ними стайкой резвятся форели. Словно оживший пейзаж с расписного китайского блюда. Проснувшись, Тэнго посверлил глазами часы на полке у изголовья. Кому взбрело в голову трезвонить в такую рань, он хорошо знал.

— Тэнго, дружище, у тебя словопроцессор есть?[171] — спросил Комацу.

Ни тебе «доброго утра», ни даже вопроса, не разбудил ли. Явно с вечера не ложился. Судя по голосу, не похож на раннюю пташку, вставшую спозаранку, дабы воспеть новый день. Наверняка прошатался где-то всю ночь и лишь перед тем, как свалиться в постель, вспомнил, что хотел сказать молодому напарнику.

— Нет, конечно… Откуда? — ответил Тэнго. Было еще темно. А он все стоял на середине моста. На редкость отчетливый сон. — Вы уж простите, но такая игрушка мне не по карману.

— А пользоваться умеешь?

— Умею. И компьютером, и процессором, был бы сам аппарат. У нас в колледже есть, я для работы пользуюсь, когда нужно.

— Ну тогда сегодня же сходи в магазин и подбери что-нибудь подходящее. Я в этих железяках не разбираюсь, какой там бренд или модель покруче, ты уж сам смотри. Чек присылай мне, деньги верну. Я хочу, чтобы ты как можно скорее засел за «Воздушный кокон».

— Но это по меньшей мере двести пятьдесят тысяч![172]

— Ничего, это не сумма.

Не отнимая от уха трубки, Тэнго озадаченно повертел головой.

— То есть вы решили купить мне словопроцессор?

— Ну да, потрачу немного из кармана. Считай это моим скромным вкладом в наше общее дело. Будем жаться по мелочам, ничего хорошего не выйдет. Как ты знаешь, в издательство текст «Кокона» пришел распечатанным с процессора. А значит, и обрабатывать его на процессоре сам бог велел. Постарайся, чтобы внешне твоя распечатка выглядела как можно ближе к оригинальной. Ну? Готов начать уже сегодня?

Тэнго задумался на пару секунд.

— Да я-то готов в любую минуту. Но все-таки Фукаэри поставила условие: до получения ее согласия я должен с кем-то встретиться. Встреча назначена на воскресенье. И если разговор почему-либо не заладится, все ваши деньги и наши усилия, возможно, будут выкинуты на ветер.

— Да и черт с ними. Не помрем же, в самом деле. Главное — не отвлекаться по мелочам, начинать работу прямо сейчас. Со временем наперегонки!

— Но почему вы так уверены, что встреча закончится успешно?

— Шестое чувство, — отрезал Комацу. — У меня оно работает неплохо. Талантами я, боюсь, похвастаться не могу, но интуицией меня природа не обделила. Всю жизнь прожил с оглядкой на собственное чутье. А как ты думаешь, братец, в чем главное отличие таланта от чутья?

— Даже не знаю.

— Сколько бы в тебя ни заложил бог таланта, это вовсе не гарантирует, что ты не помрешь с голодухи. А вот если он заложил чутье, голодным ты уже не останешься.

— Я запомню, — пообещал Тэнго.

— Поэтому — никаких воздушных замков, — продолжил Комацу. — Начинай работу прямо сегодня.

— Если вы так говорите, у меня возражений нет. Просто я не хотел, чтобы все вдруг пошло коту под хвост…

— За это не беспокойся. Всю ответственность я беру на себя.

— Ясно… После обеда мне нужно кое с кем встретиться, потом я свободен. Завтра с утра съезжу в город, поищу словопроцессор.

— Давай, дружище. Считай, я твой напарник. Вдвоем мы перевернем мир!


В десятом часу позвонила замужняя подруга. Сразу после того, как подвезла на станцию мужа с детьми и попрощалась с ними. Сегодня после обеда она должна была заехать к Тэнго. Пятница — день свиданий.

— Физиологические обстоятельства не в нашу пользу, — добавила она. — Очень жаль, но в следующий раз.

«Физиологические обстоятельства» могли означать лишь одно: у подруги месячные. Что ни говори, а воспитывалась она в семье, где такие проблемы описывали исключительно эвфемизмами. В постели, впрочем, она не казалась настолько манерной. Но это другой вопрос.

— Мне тоже очень жаль, — ответил Тэнго. — Ну, ничего не поделаешь.

Впрочем, на сей раз он не особо жалел о разлуке. Делить постель с этой женщиной всегда приятно, однако теперь его мысли переключены на правку «Воздушного кокона». Самые разные идеи уже зарождались в его сознании, будто первые ростки жизни в Мировом океане.

Что ж, подумал Тэнго. Выходит, мы с Комацу и впрямь одного поля ягоды. Официально еще ничего не решено, а нам уже хочется бежать впереди паровоза.

В десять он вышел из дома, отправился на Синдзюку и, расплатившись кредиткой, приобрел словопроцессор «Фудзицу». Новехонький, куда компактнее, чем большинство громоздившихся на полках железяк. В довесок запасся чернильной лентой и пачкой бумаги. Принес покупки домой, разложил на столе и включил машину в розетку. На работе ему уже доводилось пользоваться подобными устройствами, и особых различий он не обнаружил. То и дело сверяясь с инструкцией к аппарату, Тэнго приступил к переделке «Воздушного кокона».

Как следовало обрабатывать текст, что именно должно получиться в итоге — никаких предварительных соображений у него не было. Он просто чувствовал, как следует поступить с каждой отдельной деталью. Но никакого «ноу-хау» для правки «Воздушного кокона» не существовало в природе. Тэнго даже не был уверен, возможно ли это вообще — переложить все чувства и образы этого странного текста на академический литературный язык. Да, прав Комацу: весь роман нужно перелопачивать от корки до корки. Но реальна ли столь масштабная правка без потери той интонации, что так цепляла в оригинале? Это же все равно что личинке приращивать крылья, чтобы та превратилась в бабочку! Чем дольше Тэнго размышлял об этом, тем больше запутывался и нервничал. Но тем не менее, повторял он себе, все наконец-то пришло в движение. А времени в обрез. Некогда медитировать сложа руки. Как бы там ни было, остается только править деталь за деталью. В надежде, что общее тело произведения начнет меняться само собой.

«Тебе, брат, это по силам. Уж я-то знаю!» — уверенно заявил Комацу. И Тэнго воспринял эту уверенность как должное. Хотя прекрасно знал, что слова у Комацу частенько расходятся с делом и что на самом деле этот тип не думает ни о ком, кроме себя самого. Если ему приспичит, он бросит Тэнго, не задумываясь ни на секунду. И даже не оглянется на прощанье. Но редакторский нюх у Комацу был все-таки феноменальный. На этом поприще он никогда ни в чем не сомневался. Что бы ни происходило, мгновенно оценивал ситуацию, делал выводы, принимал решение и как можно скорее претворял его в жизнь. Ничуть не заботясь о том, что при этом говорят окружающие. Качества командира на линии фронта. То, чего самому Тэнго, увы, не хватало.

Работать он сел в половине первого. Забил в процессор несколько страниц романа и приступил к обработке. Стараясь не искажать содержания, перекраивал фразу за фразой — так, чтобы глаз бежал по строчкам ровно и не спотыкался. Очень похоже на капитальный ремонт в отдельно взятой квартире. Структуру здания оставляем прежней. С этим проблем нет. Узлы коммуникаций не трогаем. А все остальное — плитки пола, потолочное покрытие, обои на стенах — выбрасываем и заменяем на новое. В конце концов, утешал себя Тэнго, я всего лишь ремесленник, которому поручили отремонтировать чье-то жилье. Вот только никакого плана работ не предоставили. Придется делать из чужого дома конфетку, полагаясь на чутье и накопленный опыт…

Малопонятное разъясним, громоздкое облегчим. Лишнее удалим, недописанное дополним. Где нужно, изменим порядок слов или предложений. Прилагательных с наречиями в тексте до крайности мало. Эту особенность, пожалуй, выделим как изюминку. И лишь там, где без определений уж совсем не обойтись, подберем уместные сравнения. В целом повествование Фукаэри было настолько по-детски наивным, что отделять в нем достоинства от недостатков оказалось даже проще, чем он думал. С одной стороны, из-за этой наивности местами было трудно понять, что имелось в виду; с другой стороны — все та же наивность порождала настолько свежие высказывания, что просто дух захватывало. В первом случае он переписывал фразу по-своему, во втором оставлял как есть.

Продвигаясь вперед, Тэнго все чаще ловил себя на мысли, что Фукаэри писала все это вовсе не из желания создать литературное произведение. Ей просто хотелось зафиксировать, по ее же словам, те реальные события, свидетелем которых она оказалась. И дело тут не в словах: просто у нее не было никаких других способов выражения. Вот и все. Ни малейших литературных амбиций. Ни стремления проработать детали так, чтобы текст удачнее продавался. Если продолжить сравнение с домом, были бы стены да крыша от дождя, а больше ничего и не нужно. Вот почему Фукаэри до лампочки, как именно Тэнго переправит ею написанное. Каким бы текст ни получился в итоге, она своей цели уже достигла. Говоря ему «делай-как-хочешь», она совсем не кривила душой.

И все-таки «Воздушный кокон» нельзя назвать текстом, написанным для себя. Чтобы просто сохранить информацию, хватило бы и дневниковых заметок. Но эта история, как ни крути, изначально писалась для того, чтоб ее прочел от корки до корки кто-то еще. Вот почему, несмотря на полное отсутствие литературности и убогий стиль изложения, роман все равно цеплял душу. Но стоит заметить: этот «кто-то еще» довольно сильно отличался от среднестатистического читателя, воспитанного на современной литературе. Так, по крайней мере, казалось Тэнго.

Для какого же читателя это писалось?

Бог его знает.

Очевидным для Тэнго было одно: «Воздушный кокон» — уникальное литературное полотно, сотканное из высоких достоинств и грубейших ошибок с какой-то особенной, внелитературной целью.


После правки текст вырос чуть ли не в два с половиной раза. Дописывать недосказанное приходилось куда чаще, чем вычеркивать лишнее, и объем увеличился не на шутку. В первом приближении читалось неплохо. Изложение стало последовательней, позиция автора четче, сам текст — гораздо читабельнее, чем раньше. Но теперь строки разбухли от логики, и пронзительность восприятия мира, так поражавшая в оригинале, притупилась на целый порядок.

Теперь нужно убрать из перегруженного текста все, без чего можно обойтись. Примерно как избавляются от жировых складок. Отсекать лишнее намного проще, чем заполнять пустоту. В результате текст сократился процентов на тридцать. Очень специфическая игра для ума. Сначала задаешь себе установку, чтобы нарастить все, что можно, потом — чтобы сократить все, что можно, а дальше повторяешь один процесс за другим, пока амплитуда твоего колебания между ними не сократится до минимума, дабы то, что нужно, получилось само собой. На выходе — идеальный результат: нечего добавить, нечего сократить. Самолюбие обуздано, вычурности пригашены, логика загнана в конуру. Такую работу Тэнго с юных лет выполнял блестяще. С проницательностью ястреба на охоте, терпеливостью ослика на водокачке и безграничной преданностью правилам игры.


С головой погрузившись в текст, Тэнго совершенно забыл о времени, и лишь когда решил перевести дух, бросил взгляд на часы. Без малого три. Пора бы и пообедать. Он прошел на кухню, поставил чайник и, пока тот закипал, смолол кофейные зерна. Съел несколько галет с сыром, пару раз откусил от яблока. Чайник закипел, Тэнго сварил кофе. Налил в большую кружку и, чтобы немного развеяться, подумал о сексе со старшей подругой. О том, что в обычную пятницу они прямо сейчас занимались бы этим на всю катушку. Тэнго представил, что бы выделывал он, а что она. Зажмурился, поднял лицо к потолку и глубоко, проникновенно вздохнул.

Вернувшись в кабинет, Тэнго сел за стол и перечитал исправленное начало романа. Отслеживая каждую строчку так же придирчиво, как генерал в начале «Троп славы» Кубрика изучает линию фронтовых укреплений. Неплохо. Лучше, чем было, на целый порядок. Но пока не идеально. Есть, есть еще над чем поработать! Здесь мешок с песком прохудился. А у этого пулемета маловато боеприпасов. А вон там поредела колючая проволока…

Распечатав исправленный текст, Тэнго сохранил работу в памяти процессора, отключил аппарат и спрятал в ящик стола. Затем положил перед собой распечатку и принялся вычитывать работу заново с карандашом в руке. Сокращая все лишнее. Переписывая все невнятное. Причесывая все выпирающее из контекста. Подобно мастеру, что выкладывает кафель на стенах купальни, Тэнго подбирал слова, точно плитки различной формы, подставляя новые к предыдущим так, чтобы не оставалось зазоров. И если какое-то слово не подходило, обтачивал, пока не вставало меж других как надо. Ведь что ни говори, а именно от тончайших, почти незаметных нюансов между словами оживают (или, наоборот, умирают) любые истории.

Один и тот же текст воспринимается с экрана процессора немного не так, как распечатанный на бумаге. Говоря строго, это два текста, между которыми существует неуловимая разница. Ну и конечно, править текст карандашом от руки — совсем не то, что перебивать его на клавиатуре: ощущение от слов меняется. Для оптимального результата нужно выверять все и так и эдак. А потому включаем процессор, забиваем в него все исправленное карандашом — и читаем на экране, что получилось. Что ж, неплохо. Очень неплохо. До сих пор каждый текст обладал своим собственным весом. Но лишь теперь, когда оба слились, из несовпадающих тяжестей и родился естественный ритм.

Не вставая со стула, Тэнго потянулся всем телом, оглядел потолок и протяжно вздохнул. Понятно, что до совершенства еще далеко. Через несколько дней, когда текст «отлежится», Тэнго еще найдет над чем покорпеть. Но на сегодня — все. Он выложился на полную. Теперь нужно время, чтобы остыть и подзарядиться. Стрелки часов подбирались к пяти, за окном начинало понемногу смеркаться. Завтра одолеем еще десяток страниц, сказал себе Тэнго. Надо же: совсем небольшое начало романа отняло чуть ли не целый день! Работа оказаласьсложней, чем он думал. Но ничего: первые рельсы проложены, основной ритм задан. Теперь дело пойдет живее. Все-таки самое трудное — это начало. Главное — преодолеть его, а уж дальше…

Тэнго вдруг представил, как Фукаэри читает исправленный им роман. С какими чувствами? Об этом оставалось только гадать. Что он вообще о ней знает? Девчонке семнадцать, о поступлении в вуз и не думает, разговаривает, как марсианка, любит белое вино — и одним своим взглядом способна разбить сердце любому мужчине. Вот, пожалуй, и все.

Но теперь в душе Тэнго появилась уверенность (или нечто похожее на уверенность) в том, что он четко знает, как именно следует сохранять тот особенный мир, который Фукаэри зафиксировала (или старалась зафиксировать) в «Воздушном коконе». Все эти запредельные сцены и фантастические события, которые она пыталась описать примитивным, до предела ограниченным языком, заиграли куда более яркими, свежими красками после того, как он пропустил их через кончики пальцев. Вдохновение окрыляло его. Пускай его задача сводится лишь к технической поддержке того, что придумал кто-то другой, — он готов выполнять ее так же естественно и с той же отдачей, как работу над собственной книгой. Феерическая сага, имя которой «Воздушный кокон», ждала своего часа, чтобы появиться на свет.

И это для Тэнго было радостнее всего. Выжатый, как лимон, несколькими часами напряженной работы, он тем не менее блаженствовал. Даже выключив процессор и отойдя от стола, долго не мог избавиться от желания вернуться и продолжить работу. Ему нравилось это занятие. Правя роман, Тэнго словно погружался в нирвану. Если так пойдет дальше, подумал он, кто знает — может, и не придется расстраивать Фукаэри? Впрочем, эту девочку сложно представить расстроенной — равно как и обрадованной. Он также не представлял, что заставило бы ее улыбнуться или нахмуриться. Никаких настроений на ее лице не проявлялось. То ли нет чувств, которые можно как-нибудь выразить, то ли чувства никак не связаны с выражением — этого Тэнго не знал. Странная девочка, что и говорить.


В героине «Воздушного кокона» Фукаэри, похоже, описала саму себя в детстве. Ей десять лет. Живет в горах, в какой-то общине (или вроде того) и присматривает за слепой козой. Это работа, которую ей поручили. Все дети в коммуне выполняют какую-нибудь работу. Коза совсем старая, но для членов общины она олицетворяет некий Великий Смысл, а потому нужно следить очень тщательно, чтобы коза никуда не пропала. То есть вообще не спускать с нее глаз. Так наставляют девочку взрослые изо дня в день. Но однажды она отвлекается по какому-то пустяку — и тут коза, как назло, подыхает. Девочку сурово наказывают. Ее поселяют в глиняном амбаре вместе с трупом козы. Десять дней и ночей, отрезанная от мира, девочка не должна возвращаться к людям. Даже словом перекинуться с кем-либо ей настрого запрещено.

Коза играет роль коридора, по которому на этот свет пробираются LittlePeople. Кто такие LittlePeople, добрые они или злые, — девочке непонятно (как, впрочем, и самому Тэнго). Но с наступлением ночи LittlePeople переправляются в наш мир через труп козы. А с рассветом точно так же возвращаются восвояси. Девочка может разговаривать с ними. Они показывают ей, как плести Воздушный Кокон.


Пожалуй, больше всего Тэнго поразило, как подробно, в мельчайших деталях, Фукаэри описала характер и повадки слепой козы. Настолько ярко и живо, что начинало казаться, будто события «Кокона» случились на самом деле. Неужели ей и впрямь довелось присматривать за старой слепой козой? И жить среди гор в общине вроде той, что описана в «Коконе»? Скорее всего, да, предположил Тэнго. Ведь чтобы сочинить такую запредельную историю без подобного опыта за плечами, нужно быть семи пядей во лбу.

При следующей встрече (то есть в воскресенье) обязательно уточню у Фукаэри насчет козы и общины, решил Тэнго. Бог знает, конечно, ответит она или нет. Судя по ее поведению в прошлый раз, отвечала она лишь на то, что считала нужным. Те же вопросы, на которые она реагировать не хотела (или которых сознательно избегала), повисали в воздухе, словно она их вообще не слышала. Совсем как Комацу, подумал Тэнго. Что одного, что другую о чем-либо спрашивать — все равно что горохом об стену. Явно какое-то врожденное свойство натуры.


В полшестого раздался звонок от замужней подруги.

— Чем занимался? — спросила она.

— Весь день писал книгу, — ответил Тэнго.

Полуправда, полуложь. А что тут еще ответишь? Книга, конечно, не его, но писать-то он писал. Не объяснять же на пальцах всю ситуацию.

— На работе все хорошо?

— Слава богу.

— Извини, что сегодня все пришлось отменить. Через неделю обязательно встретимся.

— Буду ждать, — пообещал Тэнго.

— Я тоже, — сказала она.

Потом заговорила о детях. Она вообще часто рассказывала ему о своих детях, двух дочурках. У самого Тэнго ни братьев, ни сестер не было, а уж детей и подавно. Что такое дети, он представлял очень смутно. Но подругу это не смущало, и она постоянно болтала с ним о дочерях. Собеседник из Тэнго был пассивный. В любых разговорах ему больше нравилось слушать других, нежели говорить самому. Вот и подругу он слушал с искренним интересом. Старшую дочь-второклассницу, кажется, дразнят в школе, с тревогой поделилась она. Сама-то бедняжка отмалчивается, но мамы ее одноклассниц подозревают, что так оно и есть. Девочку эту Тэнго, разумеется, никогда не встречал. Только однажды мать показала ему фотографию. Почти никакого сходства.

— А за что ее могут дразнить? — спросил Тэнго.

— Иногда ее мучают приступы астмы, и она не может делать то же, что и все остальные. Наверно, за это. Девочка добрая, открытая, учится неплохо. А вот поди ж ты…

— Что-то я не пойму, — нахмурился Тэнго. — По идее, если у человека астма, его нужно защищать, а не дразнить, разве не так?

— У детей все не так просто, — вздохнула она. — Достаточно быть не таким, как все, — и ты уже изгой. Все совсем как у взрослых, но в более трагических проявлениях.

— В каких именно?

Она привела примеры. Каждый пример в отдельности, может, и не покажется особо трагичным, но когда это продолжается изо дня в день, ребенок начинает реагировать. Что-то скрывать. Отмалчиваться. Злиться и грубить на пустом месте.

— Да господи, разве тебя самого в детстве не доводили?

Тэнго напряг память.

— Пожалуй, нет… Может, что-то и было, да я как-то внимания не обращал.

— Если внимания не обращал, считай, ничего и не было. Ведь главная цель того, кто унижает, — заставить свою жертву заметить, что ее унижают. А иначе и унижения не получается.

Тэнго с малых лет был крупней и сильнее сверстников. Никто не хотел с ним связываться. Возможно, поэтому над ним никогда не измывались. В те времена ему хватало своих проблем. Гораздо более серьезных, чем подначки одноклассников.

— Ну а тебя в школе доводили? — уточнил он.

— Нет! — ответила она резко. И тут же как будто смутилась: — А вот я доводила, было дело…

— Со всеми заодно?

— Да. Классе в пятом все сговорились и объявили одному мальчишке бойкот. За что — хоть убей не помню. Какой-то повод был, но раз не запомнился — наверняка ерунда какая-то. И зачем мне это понадобилось? Сама не понимаю.

Слушая ее, Тэнго вспомнил кое-что из своего детства. Случилось это очень давно, а в памяти сохранилось до сих пор. И забыть уже не получится. Но подруге ничего говорить не стал. Слишком долгая история, которая утратит суть, если передать ее словами. Никому в жизни Тэнго ее не рассказывал и теперь уже вряд ли кому расскажет.

— В конечном итоге, — продолжала подруга, — людям спокойнее с теми, кто издевается, нежели с теми, над кем издеваются. И радуются: «Боже, какое счастье, что все это вытворяют не со мной!» В любые времена в любом обществе по большому счету происходит одно и то же: все стремятся примкнуть к большинству и не париться.

— А если примкнуть к меньшинству, придется все время париться?

— Именно, — мрачно подтвердила она. — Хотя, может, лишь так и получается жить по уму.

— Жить по уму, чтобы все время париться?

— В этом-то и проблема…

— Не стоит себя накручивать, — сказал Тэнго. — Все как-нибудь образуется. В любом классе найдется несколько ребят со своей головой на плечах.

— Да, наверное, — согласилась подруга.

И помолчала, задумавшись о чем-то своем. Прижимая к уху трубку, Тэнго терпеливо ждал, пока она соберется с мыслями.

— Спасибо тебе, — сказала подруга. Похоже, пришла к какому-то выводу. — Вот поговорила — и на душе полегчало.

— Мне тоже, — сказал Тэнго.

— А тебе от чего?

— От того, что с тобой поговорил.

— До пятницы! — попрощалась она.


Повесив трубку, Тэнго вышел из дома и отправился в супермаркет за продуктами. Нагруженный пакетами, вернулся домой, обернул овощи и рыбу пленкой, убрал в холодильник. И, слушая музыку по радио FM, начал было готовить ужин, когда телефон затрезвонил снова. Четвертый звонок за день — такое с ним случалось крайне редко. Раз пять-шесть в году, если не меньше. На этот раз звонила Фукаэри.

— Насчет-воскресенья, — сказала она безо всяких приветствий.

В трубке слышались гудки автомобилей. Долгие и настойчивые, будто водители жутко на что-то злились. Похоже, Фукаэри звонила из телефонной будки на большом перекрестке.

— В это воскресенье, то бишь послезавтра, я встречаюсь с тобой, а потом мы встречаемся с кем-то еще, — облек Тэнго ее мысль в человеческие слова. — Так?

— В-девять-на-синдзюку-голова-поезда-на-татикаву, — выпалила она все три координаты без остановки.

— То есть — Центральная ветка, первый вагон? — уточнил он.

— Да.

— А билет докуда брать?

— Докуда-угодно.

— Ладно, возьму что придется, а на выходе доплачу, сколько нужно, — догадался Тэнго. Очень похоже на правку «Воздушного кокона». — А далеко ли нам ехать?

— Что-сейчас-делал, — сказала она. Будто и не слыхала вопроса.

— Ужин готовил.

— Что-готовил.

— Ну, я один живу, по кухне особо не заморачиваюсь. Так, ничего серьезного… Поджарил морскую щуку. Приправил тертой редькой с соевым соусом. Заварил мисо с луком и ракушками. Вместо салата — огурцы с ламинарией в уксусе. Рис с пекинской капустой. Вот, сейчас еще тофу достану и все это съем.

— Вкусно.

— Да ладно, — отмахнулся Тэнго. — Ничего по-настоящему свежего. И чуть ли не каждый день одно и тоже.

Фукаэри молчала. Похоже, в долгом молчании по телефону она не находила ничего странного. В отличие от Тэнго.

— Кстати! — нарушил он затянувшуюся паузу. — Сегодня я начал переписывать твой «Воздушный кокон». Ты, конечно, еще не согласилась, но времени осталось совсем в обрез. Если сейчас не начать — ни черта не успею.

— Это-тебе-комацу-сказал.

— Ну да. Начинай, говорит, прямо сейчас.

— Вы-с-ним-друзья.

— Да… Пожалуй.

О том, что людей, способных подружиться с Комацу, не сыскать на всем белом свете, Тэнго решил не упоминать. Слишком долгий разговор.

— Переписывать-получается.

— Пока да. И довольно неплохо.

— Слава-богу, — сказала Фукаэри.

Что-что, а это выражение явно не из ее лексикона. Или она и правда рада, что переписывать получается? Или просто не знает, как еще это выразить? Кто ее разберёт.

— Лишь бы тебе понравилось, — сказал Тэнго.

— Понравится-не-бойся, — отозвалась она, выдержав паузу.

— Откуда ты знаешь? — удивился Тэнго.

Но Фукаэри ничего не ответила. Просто помолчала в трубку, и все. Очень многозначительно. Как будто предлагала Тэнго найти ответ самому. Но сколько Тэнго ни напрягал извилины, откуда у Фукаэри столько уверенности, догадаться не получалось.

— Я, кстати, хотел спросить, — нарушил он очередную паузу. — Ты что, действительно жила в общине и присматривала за козой? У тебя так здорово это описано, словно все случилось на самом деле. Вот я и подумал…

В трубке послышался кашель.

— Про-козу-не-хочу-говорить.

— Ладно, — сказал Тэнго. — Не хочешь — не будем. Я просто так спросил, не обращай внимания. Для писателя главное — то, что он написал. Никаких объяснений не требуется. Значит, встречаемся в воскресенье! У того, с кем я встречусь, есть какие-то требования к этикету?

— Не-понимаю.

— Ну, может, мне стоит галстук надеть или с каким-то подарком приехать? Я ведь не знаю, что там за человек…

Фукаэри опять промолчала. На этот раз — совсем не многозначительно. Она просто не поняла, о чем ее спрашивают. Вопрос Тэнго не совпал с ее системой координат. Вышел за пределы ее понимания — и улетел навеки в космическую Пустоту. Все равно что с Плутона запустили ракету к черту на кулички, лишь бы обнаружить хоть каких-нибудь братьев по разуму.

— Ладно, не бери в голову, — вздохнул Тэнго. С самого начала не стоило задавать этот вопрос. Пожалуй, пора сходить в магазин да купить каких-нибудь фруктов. — Короче, в воскресенье в девять.

Несколько секунд Фукаэри держала паузу, а потом, ничего не сказав, положила трубку. Ни «пока», ни «увидимся» — просто отключилась, и все.

А может, она просто учтиво кивнула ему и на том закончила разговор? Как ни жаль, язык жестов непонятен по телефону. Тэнго повесил трубку на рычаг и вернулся к стряпне.

Глава 7

АОМАМЭ
Как можно тише, чтоб не проснулась бабочка
В субботу во втором часу дня Аомамэ добралась до «Плакучей виллы». Престарелые ивы, свесившись через каменную ограду, беззвучно качали кронами на ветру, напоминая стайку заблудившихся привидений. Благодаря этим деревьям старинный европейский особняк и получил свое прозвище. Раскинулся он на вершине крутого холма в районе Адзабу. В кронах ив гнездились птицы. Большая кошка залезла на крышу и лениво грелась на солнышке. На узкой извилистой улочке, что вела к воротам, машин почти не было. Деревья выстроились вдоль обочин так плотно, что даже в полдень здесь царили бледные сумерки. Казалось, само Время замедляет свое течение для всех, кому довелось сюда забрести. Хотя в окрестностях располагалось сразу несколько иностранных посольств, людей на улицах было почти не видно. Круглый год здесь царила тишина, и только с приходом лета воздух распирало от стрекота цикад, пронзительного до боли в ушах.

Подойдя к воротам, Аомамэ нажала кнопку звонка. Повернулась к домофону, назвала свое имя. И чуть заметно улыбнулась видеокамере над головой. Загудел какой-то механизм, металлические ворота медленно раскрылись, впустили Аомамэ и затворились у нее за спиной.

По хорошо знакомой дорожке она пересекла небольшой сад и направилась к дверям усадьбы. Зная, что камеры следят отовсюду, она вышагивала, точно модель на подиуме, — от бедра, как по струнке, гордо подняв голову и расправив плечи. Оделась сегодня неброско: темно-синяя ветровка на серую футболку, джинсы, белые кеды. Сумка через плечо, на этот раз — без «пестика» внутри. Когда в инструменте нет надобности, он отдыхает дома, в шкафу для одежды.

У входа в особняк было расставлено несколько плетеных садовых кресел, и в одном сидел огромных размеров мужчина. Не очень высокого роста, но с поразительно развитыми плечами и грудной клеткой. Лет под сорок, с обритым наголо затылком и аккуратными усиками под носом. Одет в широченный серый костюм и белую рубашку с темно-синим шелковым галстуком. На ногах — черные, без единого пятнышка туфли из кордовской кожи. В ушах серебряные сережки. Человек не походил ни на клерка из налогового управления, ни на агента по страхованию автомобилей. Пожалуй, сильнее всего он смахивал на профессионального телохранителя — да, собственно, им и являлся. Черный пояс по каратэ. Когда нужно, безупречно владеет оружием. Крепкий орешек; если нужно, превратится в настоящего монстра. Но в повседневной жизни — мужчина мягкий, невозмутимый, вполне интеллигентный. Вглядишься в глаза (если, разумеется, он позволит) — можно даже уловить теплоту.

В личной жизни этот человек любил собирать-разбирать всевозможные механизмы, коллекционировал пластинки прогрессивного рока 60—70-х годов и проживал со своим бойфрендом, красавчиком парикмахером, здесь же, в районе Адзабу. Звали его Тамару. Имя это или фамилия, никто не знал. Каким иероглифом пишется, тоже никому не известно. Но только так его все и называли.

При виде Аомамэ он кивнул, не вставая с кресла.

— Добрый день, — сказала она. И села в кресло напротив.

— Говорят, в отеле на Сибуе кто-то помер, — произнес Тамару, изучая взглядом свои туфли.

— Не слыхала, — отозвалась Аомамэ.

— Для сенсации слишком скучно. Похоже на обычный инсульт. Жаль мужика, прожил всего лет сорок…

— Сердце нужно беречь.

Тамару кивнул.

— Вся проблема в образе жизни. Беспорядочный режим, стресс, недосыпание. Все это убивает.

— Рано или поздно всех нас что-нибудь убивает.

— В философском смысле — да.

— Вскрытие будет? — спросила Аомамэ.

Наклонившись, Тамару стряхнул с туфли невидимые пылинки.

— У полиции лишнего времени нет. И бюджет ограниченный. Вскрытием трупа без единой царапины заниматься никто не станет. Да и родственники вряд ли согласятся на то, чтобы тело мирно усопшего кромсали без особой причины.

— Да уж. Особенно безутешная вдова.

Тамару выдержал паузу, а затем протянул ей правую ладонь — огромную, как бейсбольная перчатка. Аомамэ пожала ее. Крепко и с чувством.

— Устала небось? — спросил Тамару. — Тебе сейчас бы отдохнуть.

Уголки губ Аомамэ чуть-чуть приподнялись — почти как в улыбке. И все-таки то была не улыбка, но лишь намек на нее.

— Как Бун поживает? — спросила Аомамэ.

— Веселый, спасибо! — ответил Тамару.

Буном звали немецкую овчарку, что охраняла усадьбу. Умный, покладистый пес. Хотя и с целым букетом странных привычек.

— По-прежнему жрет шпинат?

— Со страшной силой. На этот чертов шпинат сейчас цены высокие, закупать постоянно — чистое разорение. А он все жрет и жрет.

— В жизни не слыхала, чтобы собаки питались шпинатом.

— Проблема в том, что он не считает себя собакой.

— Кем же он себя считает?

— Существом, не принадлежащим ни к какому конкретному виду.

— Суперпес?

— Вроде того.

— И поэтому любит шпинат?

— Вряд ли поэтому. Просто любит шпинат, и все. Со щенячьих времен.

— Так, может, оттого и вырос вольнодумцем?

— Возможно, — кивнул Тамару. И бросил взгляд на часы. — У тебя, кажется, на полвторого назначено?

Аомамэ кивнула.

— Несколько минут еще есть.

Тамару неспешно поднялся.

— Жди меня здесь. Может, сегодня пораньше примет, — сказал он. И растворился в дверном проеме.

Наблюдая за роскошными ивами, Аомамэ ждала его возвращения. Ветра не было, и деревья склонили кроны до самой земли. Точно люди, погруженные в задумчивость, когда им ничто не мешает.

Через пару минут Тамару вернулся.

— Пойдем вокруг дома, — сказал он. — Сегодня встреча в оранжерее.

Они обогнули сад и под сенью ив прошли к оранжерее, что располагалась сразу за главным зданием усадьбы. Здесь, на заднем дворе, уже не было деревьев, и все вокруг было залито солнцем. Осторожно, стараясь не выпустить бабочек, Тамару приоткрыл стеклянную дверь сантиметров на тридцать, пропустил вперед Аомамэ. Затем проскользнул внутрь сам — и тут же закрыл дверь за собой. Не самая простая задачка для великана, но Тамару справился с ней безупречно. Хотя и чувствовалось, что в таких пируэтах он, конечно, не специалист.

Под огромной стеклянной крышей оранжереи царила вечная весна. Всюду цвели цветы. По большей части — самые заурядные. Из горшков на полках выглядывали гладиолусы, анемоны, маргаритки и прочие лесные и садовые обитатели, знакомые всем и каждому. Некоторые даже показались Аомамэ банальными сорняками. Ни дорогущих орхидей, ни редких сортов роз, ни тропических диковинок Полинезии — ничего, что оправдывало бы содержание такой огромной оранжереи, на глаза не попадалось. И хотя Аомамэ не больно-то разбиралась в растительности, эта оранжерея нравилась ей прежде всего за скромность и простоту.

Незатейливость флоры, впрочем, обильно компенсировалась самыми разными бабочками. Судя по всему, хозяйка усадьбы и разбила-то эту оранжерею не столько ради цветов, сколько для разведения экзотических бабочек. И цветы подбирала не по внешнему виду, а по богатству нектара, который те или иные бабочки собирали. Разведение редких бабочек наверняка требовало каких-то особых знаний, усилий и необычного оборудования. Вот только где именно хозяйка могла этим заниматься, для Аомамэ всегда оставалось загадкой.

За исключением самых жарких дней лета, хозяйка часто принимала Аомамэ именно в этой оранжерее. Здесь они могли беседовать с глазу на глаз, не опасаясь, что их слова донесутся через толстые стекла до чьих-то ушей. А уж их беседы — совсем не из тех, что ведут в полный голос и где попало. К тому же в окружении бабочек и цветов хозяйка успокаивалась куда лучше. Это было заметно даже по ее лицу. Самой Аомамэ в оранжерее казалось жарковато, но терпимо.

Хозяйка была миниатюрной старушкой лет семидесяти пяти. С коротко стриженными седыми волосами. В холщовой рубашке с длинными рукавами, кремовых хлопчатых брюках и перепачканных землею кедах. Руками в белых перчатках она сжимала большую железную лейку и, бродя от горшка к горшку, поливала один цветок за другим. Каждый предмет ее одежды казался на размер больше, чем требовалось, но ей самой так было явно удобнее. Всякий раз, застав хозяйку «Плакучей виллы» за таким земным и естественным занятием, Аомамэ заново начинала ее искренне уважать.

Еще до войны эта дочь финансового магната получила аристократическое воспитание, однако вовсе не производила впечатления изнеженной или экзальтированной дамы. А потеряв мужа сразу после войны, занялась делами маленькой инвестиционной конторы, которой владела ее семья, и обнаружила недюжинное чутье в управлении акциями. Настоящий дар от бога, это признавали все. Благодаря ее усилиям контора быстро превратилась в процветающую компанию, а оставленное наследство выросло на целый порядок. Задействовав эти ресурсы, она скупила в центре Токио земельные участки, принадлежавшие до войны императорской семье и прочим аристократам. Затем выждала десяток лет — и, продав свои акции по бешеным ценам, разбогатела еще больше. Все это время старалась не появляться на людях, так что имя ее широкой публике почти не известно; однако нельзя представить ни одного серьезного экономиста, который бы о ней не слыхал. Поговаривали также о ее крепких связях в политике. Но в частной жизни — открытая, умная женщина. И притом — абсолютно бесстрашная. Верит только собственному чутью и, если что решила, всегда добивается своего.

При виде Аомамэ она поставила лейку на землю и, указав на пару металлических кресел у входа, предложила сесть. Аомамэ заняла одно, хозяйка расположилась напротив. Любые действия старушка совершала бесшумно, точно мудрая лисица, крадущаяся по дремучему лесу.

— Чего-нибудь выпьете? — осведомился Тамару.

— Горячий цветочный чай, — сказала хозяйка. И повернулась к гостье: — А ты?

— То же самое, — ответила Аомамэ.

Чуть заметно кивнув, Тамару шагнул к выходу из оранжереи. Осторожно осмотревшись, убедился, что рядом нет бабочек. Затем отворил дверь совсем чуть-чуть — и скользнул в узкий проем грациозно, как танцор в менуэте.

Хозяйка стянула рабочие перчатки — так, словно те были из тончайшего шелка, — аккуратно сложила их на краю стола и пытливо глянула на Аомамэ.

— Говорят, мир потерял ценного специалиста, — сказала она. — Знаменитый нефтяной эксперт, совсем еще молодой и очень перспективный…

Говорила старушка очень тихо. Казалось, налети любой ветерок — ее речи будет не разобрать. Аомамэ так и хотелось протянуть к хозяйке руку, отыскать, где у нее громкость, и прибавить звук. Но никакой ручки громкости у старушки, понятно, быть не могло. А потому приходилось напряженно вслушиваться в каждое слово.

— Да, все так неожиданно, — кивнула Аомамэ. — Но эта смерть не доставила кому-либо особенных неудобств. Мир продолжает вертеться, как прежде.

Хозяйка улыбнулась.

— Абсолютно незаменимых людей на земле не бывает. Какими бы мозгами или способностями человек ни обладал, ему всегда найдется более-менее подходящая замена. Если б мир наполнился незаменимыми, у всех бы начались большие проблемы. Хотя, конечно… — Она чуть замешкалась, а затем подняла указательный палец: — Таким, как ты, замену подобрать нелегко.

— Если нельзя заменить меня, — сказала Аомамэ, — можно добиться того, что я делаю, другими способами, разве не так?

Хозяйка посмотрела на девушку. По старческим губам пробежала улыбка.

— Допустим, — ответила она. — Но даже если и так — куда ты денешь то, что нас с тобой связывает? Ты — это ты, а не кто-то другой, Я очень тебе благодарна. Так, что словами не передать.

Подавшись вперед, она положила пальцы на запястье Аомамэ. И замерла в такой позе секунд на десять. Потом отняла руку и выпрямилась с очень довольным видом. На плечо ее голубой рубашки вдруг села бабочка. Маленькая, белая, с красными прожилками на крыльях. И, ничего не боясь, уснула.

— Такой бабочки ты, наверное, в жизни еще не встречала, — сказала старушка, бросив взгляд на плечо. В ее голосе послышались нотки гордости. — Даже на Окинаве отыскать ее очень непросто. Она питается нектаром с одного-единственного вида цветов. Которые растут только в горах Окинавы и больше нигде на свете. Чтобы вырастить такую красавицу, первым делом пришлось доставить сюда и высадить эти цветы. Столько времени и сил на нее ушло — страшно вспомнить. О расходах я даже не говорю.

— Похоже, она очень к вам привязалась.

Старушка улыбнулась:

— Эта девочка считает меня своим другом.

— Значит, с бабочками можно дружить?

— Чтобы подружиться с бабочкой, нужно сначала самой превратиться в кусочек природы. Выключить из себя человека, затаиться внутри — и представить себя деревом, травой или цветком. Это требует времени. Но если собеседник тебе открылся, дальше все случится само собой.

— А бабочкам дают имена? — с любопытством спросила Аомамэ. — Ну, как собакам или кошкам?

Хозяйка покачала головой.

— Нет, бабочкам имен не дают. Они и так отличаются друг от дружки — по виду, расцветке, орнаменту. Да и зачем имя тому, кто уходит из жизни так скоро? Эти странницы посещают наш мир совсем ненадолго. Я каждый день прихожу сюда. О чем только с ними не разговариваю! Но каждая бабочка, когда приходит ее время, пропадает куда-то бесследно. Сначала я думала, они умирают. Но сколько ни искала, мертвых бабочек не находила ни разу. Словно в воздухе растворяются, не оставляя после себя ничего. Бабочки — самые эфемерные и самые прекрасные существа на Земле. Откуда-то появляются, тихонько проживают свои крохотные жизни, не требуя почти ничего, а потом исчезают. Наверное, в какой-то другой мир… Совсем не такой, как наш.

Воздух в оранжерее, жаркий и влажный, сочился ароматом цветов. Мириады бабочек то пропадали, то вновь мельтешили перед глазами, эфемерные, точно знаки препинания в потоке чьей-то мысли без начала и без конца. Каждый раз, заходя сюда, Аомамэ утрачивала чувство времени.

Появился Тамару — с чайником и парой чашек голубого фарфора на золотом подносе. А также с двумя блюдечками — печенья и домотканых салфеток. Запах травяного чая тут же смешался с цветочным ароматом вокруг.

— Спасибо, Тамару. Дальше мы сами управимся, — сказала хозяйка.

Тамару поставил поднос на садовый столик, поклонился и без единого звука вышел. Выписав, как и в прошлый раз, виртуозное па вокруг двери. Хозяйка приоткрыла крышку чайника, убедилась по запаху, что чай заварился, и разлила напиток по чашкам. Тщательно отследив, чтобы налито было поровну.

— Может, я спрашиваю лишнее, но почему вы не завесите выход решеткой? — поинтересовалась Аомамэ.

Хозяйка подняла голову и посмотрела на Аомамэ.

— Решеткой?

— Ну да. Если на выходе приделать еще одну дверь — простую раму с мелкой решеткой, — не придется всякий раз бояться, что бабочки улетят.

Левой рукой хозяйка приподняла блюдечко, правой взяла чашку и сделала беззвучный глоток. Оценила вкус, легонько кивнула. Вернула чашку на блюдце, а блюдце на поднос. Промокнула уголки губ салфеткой, положила ее на колени. Все это заняло у нее раза в три больше времени, чем у обычного человека. Точно лесная фея, что питается росинками с листьев и трав, подумала Аомамэ.

Хозяйка чуть слышно кашлянула. И сказала:

— Решеток я не люблю.

Аомамэ ждала продолжения. Но его не последовало. То ли хозяйка не любила решетки как символ ограничения свободы, то ли она считала их неэстетичными для интерьера, то ли просто не переносила физически, — это так и осталось загадкой. Впрочем, Аомамэ не видела в том проблемы. Просто спросила, что в голову пришло.

Вслед за хозяйкой она тоже взяла свою чашку, бесшумно отпила глоток. Аомамэ не очень любила травяные чаи. Куда больше ей нравился горячий, дьявольски крепкий кофе как-нибудь после полуночи. Но в цветочной оранжерее средь бела дня такой напиток вряд ли уместен. Поэтому всякий раз, приходя сюда, она пила то же, что и хозяйка. Та предложила гостье печенье. Аомамэ попробовала. Только что приготовленное, с имбирем. До войны хозяйка воспитывалась в Англии, вспомнила Аомамэ. Старушка ела печенье осторожно, крохотными кусочками. И как можно тише, чтобы не проснулась бабочка у нее на плече.

— Пойдешь назад — Тамару передаст тебе ключ, — сказала хозяйка. — Когда закончишь дела, пришлешь обратно по почте. Все как всегда.

— Хорошо, — кивнула Аомамэ.

С полминуты они молчали. Через плотно закрытые окна оранжереи из внешнего мира не доносилось ни звука. Потревожить мирный сон бабочки ничто не могло.

— Мы не делаем ничего неправильного, — сказала хозяйка, глядя Аомамэ прямо в глаза.

Аомамэ легонько закусила нижнюю губу. И затем кивнула.

— Я знаю.

— Загляни в этот конверт, — добавила старушка.

Аомамэ взяла со стола конверт, извлекла оттуда семь поляроидных фотографий и разложила одну за другой, как зловещие карты Таро, перед антикварным чайником из голубого фарфора. На карточках изображались фрагменты обнаженного тела молодой женщины. Снято крупным планом. Спина, грудь, гениталии, бедра. И даже пятки. Не было только лица. На каждом снимке — синяки и кровоподтеки от жестоких побоев. Избивали, похоже, ремнем. Лобковые волосы сбриты, кожа в язвах, напоминающих ожоги от сигарет. Лицо Аомамэ перекосило гримасой. Подобные снимки ей доводилось видеть и раньше, но настолько ужасные — еще никогда.

— Такого ты, кажется, ни разу еще не видала? — спросила хозяйка, будто прочитав ее мысли.

Аомамэ кивнула:

— Вы, конечно, рассказывали, но вижу впервые.

— Его рук дело, — сказала хозяйка. — В трех местах переломаны ребра. На одно ухо оглохла — боюсь, что уже навсегда…

Губы хозяйки неожиданно отвердели, голос заледенел. Будто поразившись этой перемене, бабочка на ее плече проснулась, взмахнула крылышками и упорхнула неизвестно куда.

— Человек, вытворяющий такие зверства, не должен ходить по этой земле, — продолжала хозяйка. — Ни в коем случае.

Аомамэ собрала фотографии и сложила обратно в конверт.

— Или ты не согласна?

— Согласна, — ответила Аомамэ.

— Значит, мы действуем правильно, — резюмировала хозяйка.

Она поднялась с кресла и, будто пытаясь успокоиться, снова взялась за лейку. С таким видом, словно в руки ей попало оружие массового поражения. Лицо ее побледнело. Взгляд устремился куда-то в дальний угол оранжереи. Аомамэ попыталась отследить, на что именно он нацелен, но обнаружила только горшки с татарником.

— Спасибо, что пришла, — сказала хозяйка, сжимая ручку лейки. — Ты делаешь бесценную работу.

На этом, похоже, аудиенция заканчивалась.

Аомамэ встала, перекинула сумку через плечо.

— Спасибо за чай, — поблагодарила она.

— Тебе спасибо, — повторила хозяйка.

Аомамэ чуть заметно улыбнулась.

— Ни о чем не тревожься, — сказала хозяйка.

Ее губам наконец вернулась обычная мягкость, а глазам — теплота. Легонько пожимая руку Аомамэ, она повторила:

— Мы поступили правильно.

Аомамэ кивнула. Разговор завершался так же, как и всегда. Который уж раз она повторяет все это самой себе, подумала Аомамэ. Как мантру или молитву. «Ни о чем не тревожься. Мы поступаем правильно…»

Убедившись, что вокруг нет бабочек, Аомамэ приоткрыла дверь оранжереи, вышла, затворила за собой. Позади осталась хозяйка с лейкой в руках. Воздух снаружи был свеж, обжигающе чист, пахло травой и деревьями. То был запах реального мира. Мира, где время течет как положено. И чей воздух наконец-то можно вдохнуть полной грудью.


Тамару дожидался ее у выхода, сидя в плетеном кресле. С ключом от абонентского ящика в руке.

— Закончили? — уточнил он.

— Кажется, да, — кивнула Аомамэ.

Опустившись в кресло рядом, она взяла ключ и спрятала в сумочку.

С минуту они молчали, наблюдая за птицами на деревьях в саду. Ветра по-прежнему не было, и старушки ивы задумчиво свесили свои кроны, некоторые — до самой земли.

— А что с этой женщиной? — спросила Аомамэ. — Оклемалась?

— Кто? — не понял Тамару.

— Жена того парня, что помер в отеле от инсульта.

— Пока состояние неважное, — поморщился Тамару. — Никак из шока не выйдет. Почти не разговаривает. Нужно время.

— А что она за человек?

— Немного за тридцать. Детей нет. Красавица, общительная. Стильная во всех отношениях. Но этим летом купальника ей надевать, увы, не доведется. Да, наверно, и следующим. Поляроиды видела?

— Видела.

— Жуткое зрелище?

— Да уж.

— Обычная история, — вздохнул Тамару. — На взгляд окружающих — талантливый человек. Уникальная специальность, безупречное воспитание, элитный университет. Солидная общественная фигура…

— А домой приходит — как черти подменили, так? — подхватила Аомамэ. — Особенно если напился. Агрессия так и хлещет через край. Вот только руку поднимает лишь на женщин. Больше почему-то не трогает никого. А внешне — заботливый муж, приличный семьянин. Попробуй его жена рассказать, что он с ней вытворяет, ей просто никто не поверит. И он это знает. А потому для побоев выбирает места, которые под одеждой не заметны. Или бьет так, чтоб следов не осталось… Ну как, все сходится?

— Почти, — кивнул Тамару. — С одной только разницей: он не пьет ни капли. Жену избивает в трезвом рассудке и средь бела дня. То есть полный отморозок, дальше некуда. Она просила его о разводе. А он ни в какую. Может, любил ее как-то по-своему. Или такую доступную жертву из рук выпускать не хотел. А может, просто нравилось ее насиловать — вот так, с особым садизмом. Кто его знает…

Тамару снова чуть наклонился вперед — проверить, как сияют его туфли. И продолжил:

— Конечно, докажи она факт бытового насилия, могла бы развестись и без его согласия. Но это требует времени и денег. Если муж наймет адвоката половчей, можно огрести целую кучу неприятностей. В судах по семейным проблемам — вечный бардак, судей не хватает. Бывших мужей, которых все-таки вынудили платить алименты, можно по пальцам пересчитать. Большинство так или иначе отмазываются. Во всей Японии практически не найдешь тех, кого бы вызвали в суд за неуплату алиментов. Этот суд фиксирует только одно: «Намерение платить алименты подтверждается» — и отпускает нерадивого папашу на все четыре стороны. Иными словами, заплати один раз у них на глазах, а дальше делай что хочешь. Как ни круги, а в Японии мужчины до сих пор считаются высшей кастой.

— Тем не менее, — вставила Аомамэ, — пару дней назад этот любитель домашнего насилия успешно скончался от инсульта в отеле на Сибуе.

— «Успешно скончался»? — переспросил Тамару и цокнул языком. — Слишком прямолинейно. Лично мне больше нравится: «Получил от Небес воздаянье». Как бы там ни было, в причине его смерти сомнений нет, а сумма страховки не такая высокая, чтобы страховая компания в чем-то засомневалась. Наверняка жене выплатят все сполна. Уже это для нее — неплохие деньги, чтобы начать все сначала. Ни тебе трат на адвокатов, ни проволочек с разводным процессом. Ни самих бюрократов, ни проблем от их же решений. Все условия для нормальной психической реабилитации.

— Не говоря уже о том, что это отродье больше не сможет ходить по земле и выбирать себе очередную жертву, — добавила Аомамэ.

— Кара Небес, — кивнул Тамару. — Случайный инсульт. Раз — и все встает на свои места. Каков финал — таковы и результаты.

— Если, конечно, где-нибудь существует финал, — сказала Аомамэ.

Тамару поджал губы в гримасе, отдаленно напоминавшей улыбку.

— Финал обязательно есть, — сказал он. — Хоть и без вывески «Конечная станция». Ты когда-нибудь видела лестницы с надписями «Эта ступенька — последняя»?

Аомамэ покачала головой.

— Вот и здесь так же, — сказал Тамару.

— И все-таки, — возразила она, — если жить по совести, с открытыми глазами, разве не ясно, когда и где наступит твой финал?

— Ну, даже если не ясно… — Тамару повертел в воздухе пальцами, но тут же осекся. — В любом случае, этот парень до своего финала дополз.

Какое-то время оба молча слушали пение птиц. Стоял тихий апрельский вечер. Без малейших признаков бытового насилия.

— Сколько женщин у вас сейчас живет? — спросила Аомамэ.

— Четверо.

— И все — в похожей ситуации?

— Так или иначе, — кивнул Тамару. И поджал губы: Хотя трое, по крайней мере, не в такой глубокой заднице. Мужья их, конечно, те еще сволочи, но с нынешним случаем не сравнить. Так, мелочь пузатая, возомнившая о себе черт-те что. Тебе напрягаться не стоит. Я сам разберусь.

— По закону?

— В основном по закону. Хотя и придется немного припугнуть сверх меры. А что незаконного в инсульте?

— Абсолютно ничего, — подтвердила Аомамэ.

Не говоря ни слова, Тамару сложил руки на колени и воззрился на склоненные ивы.

Немного подумав, Аомамэ вдруг оживилась:

— Послушайте, Тамару, а можно вопрос?

— Какой?

— Когда именно японская полиция сменила мундир и оружие?

Тамару задумчиво сдвинул брови. Похоже, этот вопрос задел его профессиональные интересы.

— А ты почему спрашиваешь?

— Да так… Просто пришло в голову.

Тамару поглядел ей в глаза. Взгляд его был абсолютно бесстрастным. Как ни лови, соскользнешь в пустоту.

— Было дело, а как же. В октябре восемьдесят первого постреляли полицейских на озере Мотосу. Это привело к полной реорганизации Полицейского департамента. Года два назад, как сейчас помню.

Аомамэ кивнула, стараясь не меняться в лице. Ни о чем подобном она в жизни не слышала. Но ей оставалось только поддерживать разговор.

— Кровавая вышла бойня, — продолжал Тамару. — Против пяти автоматов Калашникова — шестизарядные револьверы старого образца. Поражение неизбежно. Бедняг полицейских — только трое. Всех прострочили, как швейной машинкой. Пришлось вызывать Силы самообороны[173] на вертолетах, раз уж у полиции кишка тонка. Вот после этого премьер Накасонэ[174] и выпустил указ — усилить полицейскую боеготовность. Много шишек в департаменте поснимали, создали отряды спецназа и вооружили всех автоматическими пистолетами. «Беретта-девяносто два». Никогда не стреляла из такого?

Аомамэ покачала головой. Она и простой пневматики-то в руках не держала ни разу.

— А мне приходилось, — сказал Тамару. — Пятнадцатизарядный автоматище. Пули «парабеллум» на девять миллиметров. С отменной репутацией, активно используется в армии США. Не самый дешевый, но продается лучше, чем дорогущие «зауэры» или «глоки». Одна проблема — навскидку с ним не справиться, нужна тренировка. Раньше личное оружие весило всего четыреста девяносто граммов, теперь — восемьсот пятьдесят. Оснащать таким агрегатом нашу полицию бесполезно: ей просто не на чем тренироваться. А попади он в грязные руки, мирного населения пострадает больше на целый порядок.

— Где же вы из такого стреляли?

— Хороший вопрос, мне часто его задают. Сижу я как-то на берегу реки, играю себе на арфе. Вдруг откуда ни возьмись появляется фея, протягивает мне «Беретту-девяносто два» и говорит: «Видишь вон того белого зайца? Попробуй-ка его подстрелить!»

— А если серьезно?

Морщинки вокруг губ Тамару стали чуть резче.

— Я всегда говорю серьезно. Как бы там ни было, форму и оружие полиция сменила два года назад, по весне.

— Два года назад… — повторила Аомамэ.

Тамару снова пристально посмотрел на нее.

— Послушай, сестренка. Если на душе что не так, ты лучше мне расскажи. У тебя проблемы с полицией?

— Да нет, дело не в этом, — покачала она головой. — Просто я формой интересуюсь. Вот и стало любопытно, когда это они ее поменяли.

Повисла пауза, разговор закончился сам собой. Тамару еще раз протянул ей правую ладонь.

— Очень рад, что все закончилось хорошо, — сказал он.

Аомамэ снова пожала руку. Кто-кто, а этот человек знал: после дикой работы с человеческой смертью крайне важен физический контакт с кем-то тихим, теплым и живым.

— Возьми на работе отпуск, — посоветовал Тамару. — Устрой себе передышку, разгрузи голову. Махни со своим бойфрендом куда-нибудь на Гуам.

Встав с кресла, Аомамэ перекинула сумку через плечо, поправила капюшон у ветровки. Поднялся и Тамару. Хотя и не самого высокого роста, этот человек, вставая, напоминал вырастающую перед носом кирпичную стену. Что всегда и напрягало, и удивляло одновременно.

До последнего мига Тамару провожал ее взглядом. Все это время, пока не скрылась за воротами, Аомамэ ощущала его взгляд меж лопаток. А потому вышагивала по дорожке с гордо поднятой головой, распрямив плечи, как по натянутой струне. Никакой наблюдатель в жизни бы не догадался, что за хаос царил у нее в душе. Не слишком ли много на свете стало твориться того, о чем она и слыхом не слыхивала? Еще совсем недавно, казалось, она могла контролировать окружающий мир — со всеми его крахами, катастрофами, парадоксами. Теперь же этот единый мир словно разваливался на куски и рассыпался, точно песок.

Стрельба на озере Мотосу? «Беретта-92»?

Что происходит, черт возьми? Такую важную новость Аомамэ не пропустила бы ни в коем случае. Это просто исключено. Может, система, приводящая мир в движение, понемногусходит с ума? Не сбавляя шага, Аомамэ лихорадочно оценивала ситуацию. Что бы с миром ни произошло, нужно собрать его воедино. Увязать все причины и следствия в логическую цепочку. Как можно скорее. Иначе непременно случится что-то ужасное.

Хорошо, если Тамару не заметил ее душевных метаний. Слишком осторожный и проницательный тип. И конечно, опасный. В своей преданности хозяйке выкладывается на все сто. Ради ее спокойствия способен на что угодно. Да, к Аомамэ он привязался. Ну или что-то вроде. Но как только решит, что хозяйке все это больше не нужно, — вычеркнет Аомамэ из своего мира, не задумываясь. Очень бесстрастно и официально. А убегать от него бесполезно. Слишком уж классный профессионал.

Она дошла до ворот, те открылись. Повернувшись к глазку видеокамеры, Аомамэ улыбнулась как можно приветливей — и легонько, как ни в чем не бывало, помахала рукой. Выйдя за ворота, дождалась, когда створки неторопливо закроются за спиной. И зашагала вниз по Адзабу, составляя в уме длинный список дел на самое ближайшее время. Очень вдумчиво и осторожно.

Глава 8

ТЭНГО
Неведомо куда, не ведая к кому
Для большинства людей воскресное утро означает прежде всего безмятежный отдых. Но Тэнго с раннего детства не радовался ни одному воскресному утру. Всю сознательную жизнь воскресенье повергало его в депрессию. Как только неделя подходила к концу, тело его тяжелело, аппетит пропадал и что-нибудь непременно болело. Ожидание воскресенья для Тэнго было подобно лунному серпу, что ночь за ночью истончается до полного исчезновения. Вот бы жить на свете без воскресений, мечтал он с детства. Как было бы здорово каждый день ходить в школу и не париться насчет выходных. Бывало, он даже молился, чтобы воскресенье не наступало, хотя молитвы его, разумеется, никто не слышал. И даже теперь, когда Тэнго вырос и воскресенья, казалось бы, можно уже не бояться, — открывая глаза воскресным утром, он безо всякой причины впадал в уныние. Суставы ныли, а то и подташнивало. Все тело помнило: воскресенье — проклятый день. Это клеймо впечаталось в его подсознание на всю оставшуюся жизнь.

Отец работал сборщиком взносов за телевидение «Эн-эйч-кей». И каждое воскресенье брал с собой на работу сына. Началось это до того, как ребенок пошел в детский сад, и продолжалось до пятого класса школы. Каждое воскресенье, если только в школе не устраивалось каких-то мероприятий, мальчик шел с отцом собирать взносы за государственное телевидение. Без исключений. В семь утра они просыпались. Отец умывал Тэнго, чистил ему уши, подстригал ногти, одевал как можно опрятнее (но без пижонства) — и обещал накормить повкуснее, когда все закончится.

Как работали остальные сборщики взносов за «Эн-эйч-кей», Тэнго не знал. Но отец по воскресеньям пахал, как проклятый. Гораздо больше обычного. Оно и понятно: в воскресенье больше шансов поймать тех, кто скрывается от уплаты по будням.

Причин брать с собой Тэнго по воскресеньям у отца было несколько. Во-первых, мальчик не оставался дома один. По будням он ходил в ясли, в детсад, а потом и в школу, но по воскресеньям поручать его было некому. Во-вторых, сын должен был видеть, каким трудом отец зарабатывает на хлеб, с малых лет понимать, как устроена эта жизнь и как нелегко все дается. Сам отец вырос в крестьянской семье, где все вкалывали с рассвета до заката и даже по воскресеньям никто не разгибался. А когда на поле было особенно много работы, разрешалось даже пропускать школу. Эта беспросветная круговерть для отца была в порядке вещей, ибо ничего другого он в жизни не знал.

Третья же причина была меркантильного свойства, а потому и обижала Тэнго сильнее всего. Отец прекрасно понимал, что с ребенком выколачивать деньги проще. Все-таки перед человеком, которого держит за руку маленький сын, гораздо сложнее захлопнуть дверь со словами: «За такую ерунду я платить не собираюсь, ступайте прочь!» Под пристальным детским взглядом частенько раскошеливались даже те, кто сначала платить не хотел. Вот почему именно по воскресеньям отец выбирал самые сложные для сбора денег маршруты. С самых первых «походов» Тэнго чувствовал, чего именно от него ожидают, и роль свою ненавидел до тошноты. Но расстраивать отца не хотелось, и мальчик выполнял свою часть, подыгрывая родителю с должной сообразительностью. Как обезьянка в цирке: если с утра как следует покривляешься, с тобой будут хорошо обращаться весь день.

Спасало Тэнго лишь одно: маршруты этих походов пролегали далеко от их дома. Жили они в «спальном» микрорайоне городка Итикава[175], а работать отцу приходилось ближе к центру. И выколачивать деньги из семей однокашников по садику или школе, слава богу, ни разу не довелось. Хотя и бывало, что по дороге на работу им попадались знакомые дети. Когда это случалось, Тэнго старался спрятаться за отца, чтоб его никто не заметил.

Отцы большинства одноклассников Тэнго служили в центре Токио. И каждый понедельник дети взахлеб рассказывали, куда их возили на выходные. Кого в Диснейленд, кого в зоопарк, кого на бейсбольное поле. Летом на пляжи Босо, зимой — на горнолыжные курорты. Папы сверстников отважно крутили баранки автомобилей или лазали по горам. А их сыновья увлеченно обсуждали, кому где вчера было круче. И только Тэнго было нечего обсуждать. Ни в диснейленды, ни на курорты его никто никогда не вывозил. Каждое воскресенье с утра до вечера они с отцом обходили квартиры незнакомых людей, звонили в дверь, кланялись и просили денег. Кто-то платить не хотел. Кто-то угрожал расправой. Кто-то принимался спорить или ругаться, а то и спускал отца с лестницы. Рассказывать о таких приключениях одноклассникам? Извините покорно.

Он пошел в третий класс, когда о профессии его отца стало известно в школе. Видимо, кто-то из одноклассников подглядел, как они с отцом собирают деньги. А куда деваться? Все-таки каждое воскресенье они ходили по городу — отец впереди, сынок позади. А Тэнго уже вымахал слишком здоровым, чтобы прятаться за папашу. Не заметить их парочку было бы просто странно.

Вот так к нему и прилепилось прозвище «Эн-эйч-кей». Среди отпрысков из семей «белых воротничков» мальчик чувствовал себя отщепенцем. Все, что для окружающих было в порядке вещей, для него оставалось недостижимым. Тэнго жил иной жизнью в совершенно иной реальности. Успевал он в школе неплохо, в спорте ему не было равных. Рослый, плечистый, силы не занимать. Учителям нравилось вызывать его к доске. Потому, несмотря на всю его «инаковость», в классе его никогда не дразнили. Напротив, большинство ребят относились к нему дружелюбно. Вот только на любое приглашение или предложение махнуть куда-нибудь в воскресенье ответить ему было нечем. Тэнго представлял, что будет, скажи он отцу: «В воскресенье одноклассники позвали в гости». Он представлял это так хорошо, что лучше было даже не заикаться. А оттого и ребятам отвечал лишь одно: прости, мол, но в воскресенье никак не могу — дела. Ответишь так людям раза три-четыре, и у всякого пропадет охота звать тебя куда бы то ни было. Так в любом коллективе он не вливался ни в чью тусовку и всегда оставался один.

Что бы ни происходило на белом свете, каждое воскресенье с утра до вечера они с отцом ходили по городу и собирали деньги. Это правило не терпело ни изменений, ни исключений. Даже если Тэнго простужался и кашлял, пускай и без сильного жара, или у него случалось расстройство желудка, отец бывал непреклонен. В такие воскресенья Тэнго плелся за родителем, еле волоча ноги, и думал, как было бы здорово свалиться и сдохнуть где-нибудь на обочине. Тогда бы, наверное, папа хоть немножечко понял, как он не прав, И что поступать так с ребенком слишком жестоко. Но к счастью или несчастью, природа наградила мальчика крепким и выносливым организмом. С температурой или кашлем, с тошнотой или коликами в желудке — он тащился за отцом по пятам километр за километром, не падая и не теряя сознания. И даже ни разу не заплакал.

В последний год войны отец Тэнго возвратился из Маньчжурии без гроша в кармане. Родился он на севере Хонсю третьим сыном в крестьянской семье, а на материк подался, завербовавшись с односельчанами в Армию освоителей Маньчжурии. В то время японское правительство только и трубило на каждом углу, какой обетованный край — Маньчжурия, как много там места, какая плодородная земля. Но отец и его товарищи отправились туда вовсе не потому, что попались на удочку государственной рекламы. О том, что края обетованного не существует, они догадывались с самого начала. Их гнали туда лишь голод и бедность. Год за годом, сколько ни вкалывали они на своих полях, их семьи прозябали на волосок от голодной смерти. Жить в Японии становилось невыносимо, от безработных уже рябило в глазах. Найти приличную работу в городе не удавалось, хоть сдохни. Чтобы хоть как-то выжить, оставалась только одна дорога — в Маньчжурию. Наскоро обучившись стрельбе из винтовки и прочим армейским премудростям, а также прослушав лекцию об особенностях маньчжурского земледелия, крестьяне трижды прокричали «банзай», прощаясь с родной землей, и отплыли в Далянь, откуда уже на поезде их перебросили к маньчжурской границе. Там они получили в пользование землю, инструмент и оружие и сообща приступили к освоению целины. Земля — сплошной песок да булыжник — зимой промерзала до льда. Когда кончились запасы еды, они ели бродячих собак. Но тем не менее в первые годы им поступала помощь от государства — скудная, но достаточная, чтобы не околеть.

В 1945-м, не успела жизнь крестьян хоть немного наладиться, советская армия, нарушив пакт о ненападении, вторглась в Маньчжурию[176]. По Транссибирской магистрали Советы перебрасывали на Дальний Восток огромные силы, готовясь к масштабному наступлению. От одного чиновника, с которым, по счастью, отец Тэнго оказался на короткой ноге, он и услышал тревожную информацию. «Квантунская армия слишком ослабла, чтобы выстоять против русских, — сообщил ему под большим секретом чиновник. — Если шкура дорога, беги отсюда ко всем чертям, да как можно скорее!» Вот почему, не успел еще слух о советском вторжении подтвердиться, отец Тэнго на загодя приготовленной лошади доскакал до ближайшей станции, где и пересел на предпоследний поезд в Далянь. Из односельчан, с которыми он уехал на поиски новой жизни, больше в Японию не вернулся никто.

После войны отец подался в Токио, где приторговывал на черном рынке, а заодно обучался на плотника, но ни в том ни в другом занятии не преуспел. И начал совсем уже загибаться, когда удача вдруг улыбнулась ему. Осенью 1957-го, подрабатывая носильщиком в пивной на Асакусе, он встретил старого знакомца по маньчжурским временам. Того самого чиновника, который проболтался ему о начале японо-советской войны. Только раньше он служил в Министерстве связи Маньчжурии, а теперь заведовал отделом коммуникаций столичного района Фурусу. То ли в чиновнике заговорил старый земляк, то ли он помнил, с каким работягой имеет дело, но отнесся он к отцу Тэнго сердечно и даже пригласил на ужин.

Услыхав, что бывший крестьянин загибается без работы, чиновник возьми да и спроси: а не хотел бы ты собирать взносы за радио «Эн-эйч-кей»? Дескать, у меня приятель в тамошнем отделении служит, могу замолвить словечко. По гроб жизни буду обязан, ответил отец Тэнго. Что за место такое — «Эн-эйч-кей», он тогда представлял очень плохо. Но в любой стабильный заработок готов был вцепиться зубами. Чиновник оказался так добр, что написал рекомендательное письмо и даже выступил официальным поручителем. Так отец Тэнго и стал сборщиком взносов за государственное радио, а позже — и телевидение. Прошел обучение, получил норму и фирменный костюм. Японцы понемногу оправлялись от шока побежденных в войне. После стольких лишений и бед народ все настойчивее требовал развлечений. Самой доступной и дешевой забавой становилось радио с его музыкой, юмором и спортивными репортажами. И чем шире радиофицировалось население (с довоенным уровнем не сравнить!), тем больше сборщиков денег за эти услуги требовалось корпорации «Эн-эйч-кей».

На новой работе отец Тэнго вкалывал до седьмого пота. С детства он был крепко сложен и необычайно терпелив. Но за всю жизнь до тех пор ни разу не наелся досыта. Человеку такой судьбы работа на «Эн-эйч-кей» вовсе не казалась особенно трудной или ужасной. Как бы ни презирали его порой, как бы ни унижали, знавал он времена и похуже. А кроме того, принадлежность к такой гигантской организации рождала в нем огромную гордость. Не имея даже удостоверения личности, он нанялся на эту работу обычным сдельщиком. Но уже через год за успехи и отменное служебное рвение его приняли в ряды официальных сотрудников компании. Подобных случаев за всю историю существования «Эн-эйч-кей», пожалуй, никто и не вспомнит. Свою роль здесь сыграло и то, что, проработав год в одном из самых «проблемных» районов города, он умудрился собрать денег больше, чем любой из его коллег. И все же главным трамплином для его карьеры, несомненно, явилось поручительство большого чиновника. Теперь отец Тэнго получал стабильную зарплату плюс все возможные надбавки. Вступил в жилищный кооператив своей фирмы и застраховал здоровье и жизнь. И от остальных сборщиков взносов за «Эн-эйч-кей», хотя и неуловимо, отличался только одним: эта работа была самой большой удачей всей его жизни. Что бы там ни случилось в прошлом, ему удалось прорваться и удержать позиции.

Обо всем этом Тэнго слышал уже тысячу раз. Отец никогда не пел ему колыбельных и не рассказывал на ночь сказок. Вместо этого он раз за разом повторял все, что ему довелось пережить. Родился у бедных крестьян далеко на севере. Воспитывался, как собака, тяжким трудом и побоями. Завербовался в Армию переселенцев, уехал в Маньчжурию — и в краю, где леденеет струя мочи на морозе, отстреливаясь от диких лошадей и волков, пытался возделывать землю. Чудом избежал советского плена и, когда остальных угоняли в Сибирь, вернулся на родину цел и невредим. Подыхал от голода в послевоенной Японии, пока случайно не встретил человека, который помог ему стать достойным сборщиком взносов при великой корпорации «Эн-эйч-кей». На этом в истории отца неизменно наступал хеппи-энд. И стал он, дескать, жить-поживать да добра наживать.

Стоит признать: эту историю отец рассказать умел. Что там было правдой, что нет — понять невозможно, но в целом все слушалось очень связно. И хотя рассказчик явно упускал какие-то неприятные для него детали, история выходила живой и натуралистичной. В ней было все, что нужно, — интрига, драматизм, хаос, грубая действительность. Конечно, попадались места откровенно скучные, а то и совсем непонятные, сколько ни уточняй. Но все-таки, если жизнь человека измерять в событиях, у отца получилась довольно богатая жизнь.

Тем не менее после истории о найме в компанию «Эн-эйч-кей» рассказ отца отчего-то утрачивал яркость и реалистичность. Всякие подробности пропадали, повествование становилось бессвязным. Словно дальше ему рассказывать особенно не о чем. Вот отец встречает некую женщину, женится, вот у них рождается единственный сын — то есть сам Тэнго. А через несколько месяцев мать Тэнго умирает от какой-то болезни. Отец, больше ни на ком не женившись, продолжает служить в «Эн-эйч-кей» и в одиночку воспитывать Тэнго. И так до сегодняшнего дня. Конец истории.

При каких обстоятельствах его родители встретились, как поженились, что за человеком была его мать, от чего умерла (и не связана ли ее смерть с рождением Тэнго), страдала ли перед смертью, — обо всем этом отец не рассказывал никогда. Сколько Тэнго ни выпытывал, отец переводил разговор на другое, оставляя вопросы без ответов. А то и просто мрачнел, уходил в себя и обрывал беседу. Ни одной фотографии матери у них не осталось. Даже свадебной. Как объяснял отец, справлять свадьбу они тогда позволить себе не могли, да и фотоаппарата не было.

Из этой части рассказа Тэнго не верил ни слову. Отец явно что-то скрывал и взамен сочинял небылицы. Мать не могла умереть через несколько месяцев после родов. Тэнго помнил, как она была рядом, когда ему исполнилось уже годика полтора. И пока мальчик спал, обнимала в постели какого-то незнакомого дядю.

Его мама, сняв блузку и спустив бретельки у белоснежной комбинации, позволяет чужому дяде целовать свою грудь. Рядом спит маленький Тэнго. И в то же время не спит. Он смотрит на свою маму.

Все, что он помнит о маме. Видение в десяток секунд, клеймом отпечатанное в подсознании. Больше никакой информации у Тэнго не осталось. Эта сцена связывала его с матерью, как бестелесная пуповина. Через нее он связывался со своей генетической памятью, с эхом прошлого, которое сообщало ему, как все было на самом деле. О том, что настолько яркая сцена из раннего детства зафиксирована в мозгу у сына, отец не знал. А Тэнго прокручивал ее в мыслях с постоянством теленка, что жует свою жвачку, подпитываясь витаминами. У каждого была своя мрачная тайна, которую он глубоко скрывал — отец от сына, сын от отца.


Воскресное утро выдалось ясным и жизнерадостным. Хотя пронизывающий ветер и напоминал, что еще середина апреля и для настоящей весны рановато. На Тэнго были свитер с высоким воротом, пиджак «в елочку», который он носил со студенчества, бежевые брюки и вполне еще новые коричневые ботинки. Это был самый крутой наряд из всех возможных в его гардеробе.

Он прибыл на Синдзюку, перешел на линию электрички до Татикавы и прошагал в конец перрона. Фукаэри уже дожидалась его. Сидела на скамейке, как статуя, и прищуренным взглядом сверлила пространство перед собой. В летнем платьице под зеленый зимний кардиган — и серых линялых кедах на босу ногу. Что и говорить, странное сочетание для этого времени года. Слишком тонкое платьице, слишком толстый кардиган. Но ей, похоже, все эти сочетания были до лампочки. Возможно, через такую несочетаемость ни с чем конкретным она и выражала свой взгляд на мир. И ни о чем не задумывалась. Напялила первое, что попалось под руку, вот и все.

Газету она не читала, книжку не листала, плеер не слушала. Просто сидела, не издавая ни звука, и огромными черными глазами рассматривала пустоту перед собой. Что-то вокруг замечая, но ни во что конкретно не вглядываясь. Издалека она походила на статую, вылепленную скульптором-реалистом из какого-то необычного материала.

— Давно ждешь? — спросил Тэнго.

Фукаэри посмотрела на него и чуть заметно покачала головой. Ее черные глаза блестели, но на лице, как и прежде, не было никакого выражения. Равно как и желания с кем-либо разговаривать. Ничего больше не спрашивая, он присел на скамейку рядом.

Подошла электричка, Фукаэри встала, все так же: ни слова не говоря. Они зашли в вагон. Воскресный скорый ехал почти пустым. Довольно долго они сидели бок о бок и молча разглядывали городские пейзажи, мелькавшие за окном. Взгляд Фукаэри был направлен куда-то за горизонт, губы упрямо стиснуты, а кардиган оставался плотно запахнутым и застегнутым на все пуговицы — так, словно она боялась, что в любую минуту могут вернуться зимние холода.

Тэнго достал из кармана покетбук и пару минут елозил глазами по строчкам, но сосредоточиться не удавалось. Спрятав книгу, он, как и Фукаэри, сложил руки на коленях и устремил безучастный взгляд за окно. Думать о чем-то конкретном не получалось. После долгой работы над текстом «Воздушного кокона» голова отказывалась переключаться на что-либо еще. Мысли в мозгу напоминали клубок перепутанных нитей, и распутывать их сейчас хотелось меньше всего на свете.

Он глядел в окно и слушал размеренный стук колес. Центральная ветка токийской надземки все тянулась по идеальной прямой, словно ее проектировали при помощи банальной линейки. Да, скорее всего, так оно и было. А что? Равнина Канто похожа на огромный и гладкий стол. Ни тебе холмов, ни рек, ни обрывов, ни прочих препятствий. В объездах, насыпях, мостах или тоннелях нет никакой нужды. Клади на карту линейку да и соединяй пункты А и Б кратчайшим путем. Ничего лишнего. До конечной цели путешествия долетаешь, как пуля из пистолета.

Незаметно для себя Тэнго заснул. А когда проснулся от легкого толчка, поезд сбрасывал скорость, подъезжая к станции Огикубо. Значит, проспал он совсем недолго. Фукаэри сидела все в той же позе и буравила взглядом горизонт. Что именно она там разглядывала, Тэнго не знал. Но, судя по ее сосредоточенности, выходить из поезда им предстояло не скоро.

На подъезде к Митаке Тэнго не выдержал.

— А какие книжки ты обычно читаешь? — спросил он, чтобы хоть как-то развеять скуку. Тем более, что он давно собирался задать ей этот вопрос.

Взгляд Фукаэри на секунду оторвался от горизонта, скользнул по его лицу и снова унесся вдаль.

— Никакие, — просто ответила она.

— Что, вообще?

Фукаэри легонько кивнула.

— То есть тебе не интересно? — уточнил Тэнго.

— Слишком-долго, — получил он в ответ.

— Книги читать слишком долго, и поэтому ты их вообще не читаешь. Так, что ли? — переспросил он, плохо понимая услышанное.

Но Фукаэри молчала, продолжая глядеть в свою даль. Чуть подумав, Тэнго рассудил, что на сей раз ее молчание звучало скорей утвердительно, чем отрицательно.

Конечно, с обывательской точки зрения, любую книгу и правда читать куда дольше, чем посмотреть по телевизору кино или пролистать журнал комиксов. Все-таки чтение — особая форма жизнедеятельности, которая требует находиться в тексте слишком долгое время. Но в словах Фукаэри будто слышался некий нюанс, отличавший ее «слишком-долго» от мнения обывателя.

— Слишком долго, э-э… В смысле, ужасно долго? — опять уточнил Тэнго.

— Ужасно, — подтвердила она.

— Дольше, чем у других?

Фукаэри кивнула.

— Но как же ты в школе справляешься? Там ведь столько всяких текстов каждый день. Если ужасно долго читать — никакого времени не хватит…

— Притворяюсь, — отрезала она.

Дурное предчувствие заворочалось у Тэнго в душе. Настолько недоброе, что его хотелось тут же прогнать, как незваного гостя, и сделать вид, будто ничего не случилось. Но отмахиваться от фактов Тэнго не мог. Он должен знать, что происходит.

— Ты хочешь сказать, у тебя что-то вроде дислексии?

— Дислексии, — бесстрастно повторила Фукаэри.

— Неспособность к восприятию текста, — пояснил он.

— Это-слово-я-слышала, — вдруг сказала она. — Дис…

— От кого ты его слышала?

Но девушка лишь молча поежилась.

— Так что же… — Тэнго повертел рукой в воздухе, подыскивая слова, — у тебя это с самого детства?

Фукаэри кивнула.

— Значит, с самого детства и до сих пор ты никакой прозы практически не читала, так?

— Сама, — сказала Фукаэри.

Так вот почему ее проза не похожа ни на чью другую, осенило Тэнго. Вот и объяснение феномена. Логичней не придумаешь.

— Сама не читала? — снова уточнил он.

— Мне-читали, — ответила она.

— То есть папа с мамой все-таки читали тебе разные книги?

На это Фукаэри ничего не ответила.

— Но писать у тебя все-таки получается, верно? — с замиранием сердца спросил Тэнго.

Фукаэри покачала головой.

— Тоже-долго.

— Ужасно долго?

Она чуть заметно повела плечом. Довольно-таки утвердительно.

Тэнго поерзал на сиденье, устраиваясь поудобней.

— Что ж получается… Может, и «Воздушный кокон» писала не ты?

— Я-ничего-не-писала.

Тэнго выдержал паузу. Небольшую, но очень увесистую.

— Но тогда кто это написал?

— Адзами.

— Какая Адзами?

— На-два-года-младше.

Еще один нырок в пустоту.

— То есть эта девочка написала за тебя целый роман?

Фукаэри кивнула как ни в чем не бывало. Тэнго снова напряг извилины.

— Тогда остается одно: ты рассказывала Адзами свою историю, а та ее записывала в виде романа. Верно?

— Набивала-и-распечатывала.

Закусив губу, Тэнго мысленно выстроил в ряд все факты, которыми располагал. Пару раз поменял их местами. И спросил:

— Значит, Адзами сделала распечатку и послала ее на конкурс в журнал? И видимо, сама назвала ее «Воздушный кокон», только тебе о том не сказала?

Фукаэри склонила голову набок, что с равным успехом могло означать как «да», так и «нет». Но возражать не стала. Похоже, все-таки «да».

— Адзами — твоя подруга?

— Мы-вместе-живем.

— Твоя сестра?

Девушка покачала головой.

— Она-дочь-сэнсэя.

— Дочь сэнсэя? — повторил Тэнго. — Значит, сэнсэй тоже с тобой живет?

Фукаэри кивнула. «Додумался, поздравляю», — словно говорили ее глаза.

— То есть сейчас мне придется встречаться с сэнсэем?

Повернувшись к Тэнго, Фукаэри наградила его взглядом, каким исследуют цепочку далеких облаков, предсказывая погоду. Или прикидывают, как лучше поступить с собакой, которая никак не запомнит собственной клички. И лишь затем кивнула.

— Мы-едем-встречаться-с-сэнсэем, — все так же бесстрастно подтвердила она.

На этом беседа закончилась. Оба умолкли и снова стали смотреть в окно. За окном расстилалась огромная плоская равнина, плотно застроенная одинаковыми, ничем не примечательными двухэтажными домами. Бесчисленные антенны, точно усики насекомых, глядели в небо. Все ли их обладатели платят исправно за телевидение «Эн-эйч-кей»? Каждое воскресенье мысли Тэнго возвращались к этому проклятому вопросу. Думать над ним не хотелось, а не думать не получалось, хоть тресни.


В этот солнечный день прояснилось сразу несколько пускай и не самых уютных фактов текущей реальности. Во-первых, «Воздушный кокон» написала не Фукаэри. Если ей верить (а особых причин сомневаться в ее искренности у Тэнго не нашлось), она рассказала свою историю подруге, а подруга эту историю зафиксировала. В техническом смысле точно так же рождались «Записи о деяниях древности»[177] или «Повесть о доме Тайра»[178]. Эпические сказания, которые передавались из уст в уста. Именно эту особенность — пускай, к своему затаенному стыду, и облегчая для нынешнего читателя, но по большому счету оставляя как есть, — Тэнго и старался выделить как нечто особенное.

Второй прояснившийся факт: из-за дислексии Фукаэри не могла читать большую литературу. Тэнго попробовал обобщить все, что он знал об этой болезни. Вспомнил лекции по педагогике, что слушал еще в университете. Читать при дислексии можно. Способность соображать не нарушена. Просто для чтения требуется больше времени, чем обычно. Короткие тексты считываются без труда, но как только их становится слишком много или дело доходит до длинных абзацев, общий смысл отслеживать проблематично. Сами буквы не совпадают в сознании с тем, что они выражают. К этому и сводится главный симптом дислексии. Причина сегодняшней науке пока не понятна. Но в каждом классе самой обычной школы найдется хотя бы один или два ребенка с дислексией. Очередные Эйнштейн, Эдисон или Чарли Мингус, кто знает. Все эти гении, как известно, также страдали дислексией.

Мешает ли дислексия писать тексты — этого Тэнго не знал. Но в случае с Фукаэри, похоже, именно так и было. Судя по ее реакции, писать ей так же трудно, как и читать.

Что, интересно, скажет на все это Комацу? Тэнго обреченно вздохнул. Семнадцатилетняя пигалица с нарушенной моторикой речи не может толком ни читать, ни писать. Да и в простом разговоре (если допустить, что она не выпендривается) бедняжка не способна составить больше одного предложения. Как тут ни крути, а пытаться выдать ее за восходящую звезду литературы — гиблое дело. Даже если Тэнго перепишет «Воздушный кокон», и роман получит премию, и книга станет бестселлером, долго морочить голову публике им не удастся. Какой бы успех ни пришел поначалу, очень скоро люди почувствуют: что-то не так. И как только правда вылезет наружу, все, кого хоть немного это касается, дружно раздавят весь этот проект, как пустую яичную скорлупу. А писательская карьера Тэнго, так и не начавшись ничем убедительным, потеряет всякие шансы на жизнь.

Все слишком криво для успеха. С самого начала Тэнго ощущал, что они ступили на тонкий лед, но теперь даже это сравнение казалось слабым. Лед трещал еще до того, как они успели сделать на нем первый шаг. Ему остается разве что вернуться домой, позвонить Комацу и сказать: «Извините, господин Комацу, но я выхожу из игры. Все слишком опасно». И это будет единственно верным поступком для человека, который отвечает за свои действия перед другими.

Но стоило Тэнго подумать о «Воздушном коконе», как душу его охватывал хаос, а сознание раздваивалось. Сколь бы опасным ни казался план Комацу, отказаться от правки «Кокона» сил не хватало. Узнай Тэнго все эти леденящие душу подробности до того, как засесть за работу, — возможно, такие силы нашлись бы. Но теперь — бесполезно. В мир этого текста он уже влез с головой. Дышал его воздухом и привык к его гравитации. Соль этой странной истории уже осела на стенках его желудка. Само повествование требовало, чтобы Тэнго его улучшил, а он нутром чуял, как именно это следует делать. Эту работу мог выполнить только он и никто другой. Иначе она лишалась всякого смысла. А значит, не выполнить ее нельзя.

Покачиваясь на сиденье, Тэнго закрыл глаза и попытался найти хоть какое-то, пускай даже самое предварительное решение. Но на ум ничего не приходило. Человеку, который запутался в себе, удачные мысли в голову не попадают.

— И как же Адзами записывала твою историю? — спросил Тэнго.

— Слово-в-слово, — ответила Фукаэри.

— То есть как — ты рассказываешь и она тут же печатает?

— Нужно-говорить-очень-тихо.

— А зачем говорить очень тихо? — удивился Тэнго.

Фукаэри огляделась. Пассажиров в вагоне почти не было. Только мать с двумя детьми сидела напротив и чуть поодаль. Вся троица, похоже, ехала куда-то развлекаться. Слава богу, на свете еще встречаются такие счастливые люди.

— Чтобы-они-не-услышали, — почти шепотом ответила Фукаэри.

— Они? — переспросил Тэнго.

Но взгляд ее был таким рассеянным, что нетрудно было догадаться: говорит она вовсе не о матери с детьми. А о тех, кого здесь нет. Кого она знает очень хорошо, но Тэнго никогда не встречал. О ком-то очень конкретном.

— Кто такие «они»? — уточнил он таким же полушепотом.

Фукаэри ничего не ответила. Меж бровей девушки пролегла резкая морщинка.

— Ты хотела сказать, LittlePeople! — спросил он наугад.

Как и прежде, никакого ответа.

— Ты боишься, что если эти твои LittlePeople узнают, что ты рассказала о них всему белу свету, — они очень рассердятся?

Фукаэри все так же молчала. И все так же смотрела в никуда. Подождав немного и убедившись, что ответа не будет, Тэнго решил сменить тему:

— Расскажи о своем сэнсэе. Что он за человек?

Она ошарашенно посмотрела на него. «Ну ты и спросил!» — словно говорили ее глаза.

— Скоро-увидишь, — только и сказала она.

— Верно, — сдался Тэнго. — Ты права. Скоро увижу и сам все пойму.

На станции Кокубундзи в вагон села целая группа пенсионеров, собравшихся в горы. Их была добрая дюжина, старичков и старушек поровну, на вид кому за шестьдесят, а кому и за семьдесят. У каждого за спиной рюкзак, на голове шляпа, настроение веселое — ни дать ни взять группа школьников, собравшихся в воскресный поход. И у всех на поясе или в кармана рюкзака — по фляжке с водой. Интересно, смогу ли я также радоваться, когда состарюсь, подумал Тэнго. И, невольно покачав головой — ох, вряд ли! — представил, как все эти старички, героически покорив очередную вершину, пьют воду из своих фляжек.


Несмотря на малый рост, LittlePeople пили очень много воды. Причем не водопроводной, а дождевой — или, на худой конец, из ближайшего ручья. Поэтому девочка каждый день спускалась к ручью и набирала для них целое ведро. А если шел дождь, просто подставляла ведро к водостоку под крышей амбара. И та и другая вода была природной, но все-таки дождевую они любили больше речной. Всякий раз, когда девочка их поила, они радостно ее благодарили.


После долгих раздумий Тэнго наконец признал, что мыслить рационально у него не выходит. Плохой знак, вздохнул он. Видно, из-за чертова воскресенья. В голове опять разыгрывалась буря. Беспросветная песчаная буря, так часто накрывавшая его по выходным.

— Что-с-тобой, — спросила Фукаэри.

Как всегда, без знака вопроса. Напряжение, сковавшее Тэнго, передалось и ей.

— А вдруг ничего не выйдет? — сказал Тэнго.

— Что-не-выйдет.

— Мой разговор с сэнсэем.

— Ты-можешь-говорить, — сказала Фукаэри.

Похоже, не совсем поняла, о чем он.

— С сэнсэем?

— Ты-что-не-можешь-поговорить-с-сэнсэем, — повторила она уже более внятно.

— Видишь ли… Слишком много вещей не сходится как нужно, — чуть замявшись, признался Тэнго. — Боюсь, этим разговором мы только все больше испортим.

Фукаэри вдруг развернулась к нему всем телом и посмотрела прямо в глаза.

— Чего-ты-боишься, — спросила она.

— Чего я боюсь? — переспросил он.

Она молча кивнула.

— Может быть, встречи с новым человеком, — ответил он. — Особенно утром в воскресенье.

— Почему-воскресенье, — спросила она.

Тэнго ощутил, как вспотели подмышки. Грудь сдавило, стало трудно дышать. Впереди была встреча с новым человеком. И с какой-то новой реальностью. Все это угрожало тому миру, в котором он находился сейчас.

— Почему-воскресенье, — повторила Фукаэри.

Он вспомнил воскресенья своего детства. Каждый раз, когда их очередной поход за чужими деньгами заканчивался, отец вел его в привокзальную столовую и разрешал заказывать все, что душа пожелает. Это было нечто вроде награды. А для их скромной жизни — чуть ли не единственный шанс гульнуть в какой-нибудь ресторации. Отец в кои-то веки покупал себе пиво (хотя обычно не брал в рот ни капли). Вот только у Тэнго к тому времени напрочь пропадал аппетит. В обычные дни он вечно бегал голодный как волк, и только к вечеру воскресенья почему-то есть ничего не хотелось. Все, что заказывалось, он должен был съесть до последней крошки, таков был закон отца. И всякий раз ему приходилось запихивать в себя еду через силу, до тошноты. Вот таким и запомнилось ему на всю жизнь воскресенье.

Фукаэри смотрела ему в глаза. Словно искала там что-то конкретное. А потом взяла его за руку. Тэнго удивился, хотя и постарался этого не показать.

Всю дорогу до станции Кунитати она легонько сжимала его руку в своей. Ладонь ее оказалась легче и гораздо нежнее, чем он думал. Не горячая, не холодная. Вполовину меньше его ручищи.

— Бояться-не-нужно, — сказала ему эта девочка. Словно посвящала в тайну, которая давно всем известна. — Это-ведь-не-просто-воскресенье.

В первый раз за все их встречи она произнесла сразу два предложения подряд, невольно отметил Тэнго.

Глава 9

АОМАМЭ
Новый пейзаж — новые правила
Выйдя из дома, Аомамэ направилась в ближайшую муниципальную библиотеку. И на конторке выдачи запросила подборку газет за три месяца — с сентября по ноябрь 1981 года.

— Из ежедневных у нас «Асахи», «Ёмиури», «Майнити» и «Никкэй», — сообщила библиотекарша. — Какие предпочитаете?

Эта женщина средних лет, хоть и в очках, куда больше напоминала домохозяйку на подработке, нежели хранительницу книжных знаний. Вроде не толстушка, но складки на шее наводили на мысли о ветчине.

— Любые пойдут, — сказала Аомамэ. — Разве есть какая-то разница?

— Может, и нет. Но если вы сами не выберете, мы вам ничем не поможем, — изрекла библиотекарша тоном, не допускающим возражений.

Совершенно не собираясь возражать, Аомамэ навскидку выбрала «Майнити». Усевшись за стол с перегородкой из матового стекла, она достала блокнот, вооружилась ручкой и начала просматривать статью за статьей.

Начало осени 1981 года особо крупными происшествиями не отличалось. Сыгранная еще в июле свадьба принца Чарльза и принцессы Дианы до сих пор обсуждалась на все лады. Куда они поехали, чем занимались, что за платья и бижутерия были на Леди Ди. Аомамэ, разумеется, знала об этой свадьбе. Хотя подробностями особо не интересовалась. За каким чертом людям необходимо так дотошно ковыряться в судьбах английских принцев и принцесс, никогда не укладывалось у нее в голове. Тем более, если принц больше смахивает на школьного учителя физики, страдающего язвой желудка.

Президент Валенса обострил разногласия «Солидарности» с правительством Польши до такой степени, что Советы выразили «серьезную озабоченность». Или, говоря проще, пообещали натравить на Варшаву примерно такие же танки, какие в 1968-м доползли до Праги. Это Аомамэ тоже помнила. Как и то, что в конечном итоге Москва решила пока не вторгаться в Польшу — слишком много негативных последствий. Все это Аомамэ помнила хорошо и не стала заново вчитываться в эту бредятину. Если бы не одна деталь. Президент Рейган, явно с целью подкорректировать внутренние разборки Кремля, выразил «надежду на то, что напряженная ситуация в Польше никак не повлияет на совместные планы по строительству американо-советской базы на Луне». База на Луне? Такую бредятину она читала впервые. Но с другой стороны, разве не об этом же говорили по телевизору в тот вечер, когда она оттрахала лысоватого менеджера из Кансая?

20 сентября в Джакарте состоялся крупнейший в мире фестиваль воздушных змеев. Десять тысяч участников. Об этом Аомамэ не помнила, ну и черт с ним. Кто вообще помнит, что случилось три года назад в Джакарте?

6 октября президент Египта Садат убит исламскими террористами. Об этом Аомамэ помнила — и еще раз пожалела Садата. Что ни говори, а ей нравились залысины Садата и сильно не нравились фундаменталисты, которые его убили. Стоило только задуматься над их узким взглядом на мир, спесью и стремлением подмять под себя всех вокруг, как от злости просто кишки выворачивало. А такую злость Аомамэ контролировала в себе очень плохо. Но сейчас, слава богу, ей было не до фундаменталистов. Несколько раз глубоко вздохнув, она привела в порядок нервы и перевернула страницу.

12 октября в токийском округе Итабаси сборщик взносов за телевидение «Эн-эйч-кей» (56 лет) вступил в спор со студентом, отказавшимся платить, и нанес ему рану в живот складным ножом, который носил с собой в портфеле. Подоспевшая полиция арестовала сборщика взносов на месте преступления. При задержании тот стоял с окровавленным ножом в прострации и никакого сопротивления не оказывал. По свидетельствам сослуживцев, человек этот проработал в «Эн-эйч-кей» шесть лет и зарекомендовал себя в высшей степени исполнительным членом коллектива.

Об этом инциденте Аомамэ ничего не знала. Хотя каждый день просматривала «Ёмиури» от корки до корки, не пропуская ни единой новости. И особенно тщательно вчитываясь в криминальную хронику. Эта же статья занимала чуть ли не полстраницы вечернего выпуска. Не заметить настолько солидный материал Аомамэ никак не могла. То есть, конечно, допускала такую вероятность. Мало ли что случается. Однако вероятность эта была слишком близка к нулю.

Нахмурив брови, она немного поразмышляла над чертовой вероятностью. А потом записала в блокноте дату происшествия и краткое содержание новости.

Сборщика взносов звали Синноскэ Акутагава. Ну и имечко. Звучит как нелепый литературный псевдоним. Его фотографии газета не публиковала. Только снимок студента, которого он пырнул. Акира Тагава (21 год). Третий курс университета Нихон, второй дан по кэндо[179]. Держи он в руках простой бамбуковый меч, от ножа бы запросто отмахнулся. Только кто станет хвататься за палку, открывая дверь сборщику взносов из «Эн-эйч-кей»? Да и сборщики взносов обычно не ходят с ножами в портфелях. Аомамэ внимательно просмотрела газеты за несколько следующих дней, но о смерти студента Тагавы не сообщалось. Видно, парнишка все-таки выжил.

16 октября на угольной шахте Юбари (Хоккайдо) случилась крупная авария. В забое на тысячеметровой глубине возник пожар, отрезавший от мира более пятидесяти горняков. Все они задохнулись. Огонь распространился к поверхности земли и унес еще десять жизней. Чтобы пожар не принял затяжной характер, руководство шахты, не проверив, остался ли кто в живых, в спешном порядке распорядилось включить насосы и затопить шахту водой. Общее число погибших выросло до девяноста трех человек. Читать такое без содрогания невозможно. Каменный уголь считается «грязным» энергоносителем, его добыча входит в десятку самых опасных профессий на свете. Угольные компании вечно экономят на инвестициях в оборудование, и условия труда у горняков, как правило, самые адские. Постоянно аварии, обвалы или пожары; высокая смертность от загубленных легких. Но из-за дешевизны угля многие все равно предпочитают его остальным видам топлива, и угольные компании продолжают его добывать. Жуткую новость о катастрофе на шахте Юбари Аомамэ помнила крепко, во всех деталях.

То, что она искала, случилось 19 октября, когда последствия горняцкой трагедии еще обсуждались в прессе. Никогда прежде — если не считать сегодняшнего разговора с Тамару — ей не доводилось об этом читать или слышать. А уж такую новость она бы не пропустила ни при каких обстоятельствах. С первой же страницы утреннего выпуска в глаза бросались огромные иероглифы:

ПЕРЕСТРЕЛКА С ЭКСТРЕМИСТАМИ В ГОРАХ ЯМАНАСИ
Трое полицейских погибло
Сразу под заголовком размещались крупные фотографии. Снимок с вертолета: берег озера Мотосу. Рядом — условная карта места происшествия. От курортной зоны стрелка убегала глубже в горы. Портреты трех погибших полицейских из департамента Яманаси. Фото воздушных десантников, спрыгивающих с вертолета Сил самообороны. Пятнистые комбинезоны, винтовки с оптическим прицелом, компактные короткоствольные автоматы.

Скорчив гримасу, Аомамэ долго разглядывала эту страницу. Чтобы как-то утихомирить растрепанные чувства, нужно было напрячь все мышцы лица, растягивая их как можно сильнее в разные стороны. К счастью для окружающих, перегородка посередине стола не давала подглядеть, что творится с лицом девушки. Наконец Аомамэ глубоко вдохнула — и медленно, с шумом выдохнула. Как это делает кит, когда выныривает из воды, дабы провентилировать исполинские легкие. Старшеклассник, зубривший что-то за соседним столом спиной к Аомамэ, вздрогнул и ошарашенно оглянулся. Но конечно, ничего не сказал. Просто испугался, и все.

Одну за другой Аомамэ вернуламышцы лица в нормальное положение и расслабилась. Затем взяла ручку и постучала ею по нижним зубам, собираясь с мыслями. Но как тут ни думай, вывод напрашивался только один. Этому должна быть своя причина. Просто не может не быть. Иначе как бы я пропустила новость, которая поставила на уши всю Японию?

Впрочем — стоп. Дело ведь не только в перестрелке. Вот и о сборщике взносов, атаковавшем студента, я ничего не знала. Очень странно. Оба происшествия слишком заметные. Как я могла пропустить их буквально одно за другим? Ведь я перфекционистка. Любая погрешность — даже на какой-нибудь миллиметр! — моментально бросается в глаза. Да и с памятью всегда было в порядке. Потому и жила себе спокойно до сегодняшнего дня, хотя отправила куда полагается уже несколько подонков. Ибо ни малейших ошибок и промахов ни разу не допустила. Я скрупулезно читаю газеты. И под «скрупулезно» подразумевается, что вся стратегически важная информация — без исключения! — должна оседать в моей голове.

Заголовками об инциденте на озере Мотосу газеты пестрели еще несколько дней подряд. Полиция префектуры Яманаси при поддержке Сил самообороны устроила настоящую дикую охоту за десятью членами экстремистской группировки, убежавшими в горы. Троих застрелили, двоих тяжело ранили, четверых (в том числе одну женщину) арестовали. И только один канул без вести. Обо всем этом газеты трубили чуть не на каждой странице. На таком фоне новость о сборщике взносов за телевидение, пырнувшем студента, тут же забылась.

Можно было не сомневаться: госкомпания «Эн-эйч-кей» вздохнула с неописуемым облегчением. Не случись этой чертовой перестрелки, вся журналистская братия тут же накинулась бы и на систему поборов за гостелевидение, и на методы работы всей организации в целом. Сразу припомнили бы и то, как в начале года, освещая скандал о взятках по делу «Локхид»[180], якобы независимая компания «Эн-эйч-кей» плясала под дудку правившей тогда Либерально-демократической партии и все новостные программы перед выпуском в эфир передавались на цензуру властям с подобострастными уточнениями: «Можно ли это показывать?» Самое поразительное, что это происходило ежедневно, систематически. Бюджет «Эн-эйч-кей» утверждался на заседаниях парламента, и руководству корпорации было очень трудно понять, какие финансовые репрессии их ожидают, если они, не дай бог, не уловят линию партии и правительства. Да и в рядах ЛДП давно уже относились к «Эн-эйч-кей» как к органу партийной рекламы. А потому простые японские налогоплательщики все чаще задавались вопросом, чью же идеологию им подсовывают под видом «независимого вещания», — и, естественно, все реже соглашались за это платить. Посылать вымогателей из «Эн-эйч-кей» куда подальше уже становится нормой для любого здравомыслящего человека.

Не считая этих двух происшествий — перестрелки на Мотосу и ножевого ранения от «Эн-эйч-кей», — все остальные события исследуемого периода Аомамэ помнила хорошо. Все происшествия, аварии, скандалы и прочие мало-мальски значимые новости тех трех месяцев ее память хранила надежно. И только две новости в голове отсутствовали, как ни ищи. Почему?

Может, у меня какое-то завихрение в голове, размышляла она, из-за которого я то ли избирательно проглядела при чтении, то ли напрочь забыла именно эти два события?

Аомамэ закрыла глаза и с силой потерла пальцами веки. А что? Такое ведь тоже вполне возможно. Допустим, у меня в мозгу появилась особая функция, отвечающая за искажение реальности, которая выбирает определенные события — и будто набрасывает на них черное покрывало, чтобы я их не заметила или не запомнила. Такие, например, как смена оружия и формы у полицейских, строительство американо-советской базы на Луне, нападение сборщика взносов «Эн-эйч-кей» на студента, перестрелки между полицией и экстремистами на озере Мотосу…

Но какая связь между всеми этими событиями?

Как тут ни рассуждай, связи нет никакой.

Аомамэ взяла ручку, постучала кончиком по нижним зубам. Цок-цок. И включила воображение.

Неизвестно, сколько времени прошло, пока она наконец не сообразила.

Что, если проблема не во мне, а в окружающем мире? И это чертово завихрение произошло не внутри моей головы или психики, но в системе, которая управляет всеми событиями на этом свете?

Чем больше она об этом думала, тем очевидней ей казалась такая гипотеза. Хотя бы уже потому, что никаких ненормальностей в самой себе она, хоть убей, не ощущала.

Еще немного собравшись с силами, она превратила гипотезу в теорию:

Это завихряется мир, а не я.

Вот! Так, пожалуй, вернее всего.

В какой-то момент мир, который я знала, исчез или унесся куда-то, а вместо него появился другой. Словно переключили стрелки на железнодорожных путях. Мое сознание продолжает жить внутри того мира, которым порождено, а внешний мир уже начал меняться на что-то иное. Просто сами изменения еще не настолько значительны, чтобы я тут же это заметила. На сегодняшний день по большому счету почти все в новом мире остается так же, как в старом. И поэтому в ежедневной, практической жизни я не парюсь. По крайне мере, пока. Однако чем дальше, тем больше эти изменения будут расти — и тем стремительнее станет трансформироваться окружающая меня реальность. Погрешности разрастаются. И вовсе не исключено, что очень скоро моя житейская логика в новом мире утратит всякий смысл и приведет меня к сумасшествию. А может, и буквально будет стоить мне жизни.

Параллельный мир.

Аомамэ скривилась, будто раскусила лимон. Хотя и не так ужасно, как пару минут назад. Еще немного постукала шариковой ручкой по зубам — и вдруг отчаянно, навзрыд застонала. Студентик рядом сделал вид, что ничего не услышал.

Ничего себе научная фантастика, подумала Аомамэ.

А может, я сочиняю себе оправдания? И на самом деле у меня просто съехала крыша? Себя я считаю совершенно нормальной и никаких странностей в собственной психике не нахожу. Просто считаю, что мир сошел с ума. Но поскольку мне известно, что это характерный симптом чуть ли не большинства психических больных, я сочиняю гипотезу о параллельных мирах, еще глубже впадая в безумие.

Нужно мнение кого-то третьего. Человека спокойного и непредвзятого.

К психиатру обращаться нельзя. Слишком запутанная у меня ситуация, слишком многое не могу никому рассказать. Что, к примеру, ответить на банальный вопрос, чем я сегодня занималась? Тайно убивала мужчину миниатюрной заточкой собственного изготовления? Да после такого ответа любой врач схватит трубку и наберет по телефону «сто десять»[181]. Сколько ему ни объясняй, что убитый был патологическим садистом-извращенцем, чья смерть только обрадовала этот мир.

Но даже если получится как-нибудь обойти мои криминальные подвиги, ничего утешительного для психиатра я сообщить о себе не смогу. Вся моя биография — с детства и до сих пор — слишком похожа на багажник автомобиля, забитый старым грязным бельем. Любой тряпки оттуда достаточно, чтобы упрятать меня в психушку. Да господи, одна половая жизнь чего стоит! Нет уж. Не тот я фрукт, чтоб рассказывать о своем прошлом нормальным людям.

В общем, психиатр отменяется, решила Аомамэ. Будем разбираться в одиночку.

Итак, рассмотрим нашу гипотезу как можно критичнее.

Допустим, это случилось: мир, который меня породил, действительно начал трансформироваться в нечто иное. Но где она была, эта стрелка, после которой все поехало по другим рельсам? Когда именно это случилось — и при каких обстоятельствах?

Аомамэ еще раз хорошенько пошарила в памяти.

Первое подозрение, будто реальность искривляется, посетило ее утром того самого дня, когда она прикончила нефтяного эксперта в отеле на Сибуе. Выскочив из такси посреди хайвэя, она спустилась по аварийной лестнице на 246-ю, переодела чулки, направилась на станцию Сангэндзяя. И тут дорогу ей перешел молодой полицейский. С первого взгляда на которого стало ясно: что-то не так. Тогда-то все и началось. Выходит, стрелка переключилась совсем незадолго до этого? Ведь, если сравнивать, полисмены, которых я встретила на выходе из дома, все еще носили привычную форму и вооружены были револьверами старого образца.

Ей вспомнилась «Симфониетта» Яначека, звучавшая в такси посреди жесточайшей пробки, и странное чувство, навеянное этой музыкой. Внутри все скрутило так, будто ее выжимали, как мокрую тряпку. Затем таксист рассказал ей про пожарный выход, и Аомамэ, разувшись, стала спускаться по лестнице вниз. И всю дорогу, пока она перебирала пятками ступени на ледяном ветру, в ушах гремели фанфары из вступления к «Симфониетте». Не тогда ли все началось?

Сам таксист был, конечно, страннее некуда. Слова, которые он сказал на прощанье, Аомамэ почему-то запомнила наизусть:


Все немного не так, как выглядит. Главное — не верь глазам своим. Настоящая реальность — только одна, и точка.


Ну и таксист мне попался, только и подумала тогда Аомамэ. Но смысла его слов не поняла и задумываться над ними не стала. Она спешила по важным, очень конкретным делам, отвлекаться на всякую метафизику было некогда. И только сейчас смысл этой фразы поразил ее своей прямотой. Слова эти напоминали предупреждение о какой-то грядущей опасности. От чего же он хотел меня предостеречь?

И еще эта музыка…

Откуда я взяла, что это именно «Симфониетта»? И что написали ее в 1926 году? Ведь эта музыка — не какая-нибудь попса, чтоб ее с ходу узнавал кто угодно. Не говоря уж о том, что я в принципе почти не слушаю классики. Даже Гайдна от Бетховена толком не отличу. А тут при первых же звуках из динамиков будто чей-то голос произнес в голове: о, «Симфониетта» Яначека! И почему вообще эта музыка так потрясла меня — буквально до самых глубин подсознания?

Вот! Само потрясение было настолько личным, словно было уготовано лишь ей одной. Будто ее пассивную память, спавшую беспробудно бог знает сколько лет, вдруг разбудило случайным воспоминанием. Казалось, Аомамэ вдруг схватили за плечи и хорошенько встряхнули. Но если так, размышляла она, возможно, когда-то давно я уже слышала эту музыку при каких-то страшно важных для меня обстоятельствах. И теперь в памяти автоматически сработала команда «Просыпайся!». «Симфониетта» Яначека?.. Но сколько Аомамэ ни рыскала по закоулкам сознания, ничего связанного с этой музыкой на ум не приходило.

Она огляделась по сторонам. Придирчиво изучила ногти. Подвела руки под обтянутую майкой грудь, легонько взвесила ее на ладонях. Ни грудь, ни ногти не изменились. Та же форма, тот же размер. Я — все та же я. И мир вокруг тот же самый. Но что-то уже немного не так. Это я чувствую. Как с головоломкой «найдите десять отличий». Слева одна картинка, справа другая, на первый взгляд — точная копия первой. И только всмотревшись, обнаруживаешь разницу в мелких деталях.

Аомамэ перелистала газетную подшивку, вновь отыскала новости о перестрелке на озере Мотосу и тщательно их законспектировала. По подозрению следствия, все пять автоматов Калашникова были завезены в страну с Корейского полуострова. Подержанные — наверняка списали из армии при смене модели, — но очень даже боеспособные. Плюс целая куча патронов. Побережье Японского моря очень длинное. Грузовое суденышко, замаскированное под рыбацкую шхуну, под покровом ночи может причалить куда угодно. Даже с боеприпасами и наркотиками на борту. Как и уплыть обратно с чемоданом японских денег.

Полиция префектуры Яманаси и в страшном сне представить не могла, что какая-то экстремистская шайка может быть так серьезно вооружена. Выписав (больше для формальности) ордер на обыск по подозрению в бытовом насилии, стражи порядка загрузились в две патрульные машины с микроавтобусом и отправились прямиком в «Колхоз» — официальную штаб-квартиру организации «Утренняя заря», как эта секта себя называла. По официальным бумагам, члены секты коллективно выращивали натуральные фрукты-овощи. Однако мысль о том, что полиция устроит обыск на их огородах, «колхозникам» совсем не понравилась. Слово за слово — и заговорили пушки.

В запасе у «колхозников» оказались даже ручные гранаты. Гранаты были закуплены совсем недавно, никакой тренировки по их метанию не проводилось — и слава богу. Бросай их противник со стажем, среди полицейских и спецназовцев полегло бы гораздо больше народу. Полиция не захватила с собой даже элементарных дымовых шашек. Расслабленность полиции и отсталость ее вооружения критиковались в прессе отдельно. Но больше всего простых людей поразило то, что подобные банды могут существовать абсолютно легально. До сих пор считалось, что «Революционный фронт» конца 60-х был последним бастионом организованного экстремизма и после его ликвидации на вилле Асама с террористами в Японии покончено навсегда[182].

Аомамэ закончила конспектировать, вернула подшивку газет на стойку. Затем прошла к стеллажу с литературой о музыке, сняла с полки фолиант «Композиторы мира», снова села за стол. И, раскрыв книгу, отыскала статью «Леош Яначек».


Леош Яначек родился в Моравии в 1854 году, а умер в 1928-м. В книге помещалась фотография. Голову Яначека покрывали буйные кущи седых волос без малейших признаков облысения. И даже формы черепа было не разобрать. «Симфониетта» была написана в 1926-м. Довольно долго Яначек жил в браке без любви, пока в 1917 году не встретил замужнюю женщину Камиллу, в которую влюбился без памяти. Взаимная любовь на исходе лет терзала его своей безысходностью. Но каждую встречу с Камиллой он стал обращать в музыку, каждый год сочиняя произведения небывалой силы и выразительности.

Как-то раз они с Камиллой гуляли в парке, где на открытой сцене проходил музыкальный фестиваль, и остановились послушать оркестр. В эти минуты, на пике чувств, Яначек и сочинил основную тему «Симфониетты». «В голове у меня все завертелось, — вспоминал потом сам композитор, — и словно облако чистого света окутало меня». В те же самые дни ему поручили написать гимн с фанфарами для большого спортивного праздника. Из этой мелодии для фанфар вместе с темой, пришедшей к нему на прогулке в парке, и родилась «Симфониетта». «Хотя само название и предлагало воспринимать ее как «маленькую симфонию», — писалось в книге, — структура произведения была совершенно нетрадиционной, а дерзкое использование медных духовых в сочетании со струнными Средней Европы выделило «Симфониетту» в неслыханный для того времени самостоятельный музыкальный жанр».

Аомамэ старательно переписала в блокнот все эти биографические и искусствоведческие подробности. Хотя ни одна из этих деталей так и не отвечала ей на главный вопрос: что общего существует — или могло бы существовать — между этой конкретной музыкой и ее личной жизнью. Выйдя из библиотеки, она отправилась по улице куда глаза глядят, то бормоча себе что-то под нос, то просто качая головой.

Конечно, все это не более чем гипотеза, рассуждала Аомамэ на ходу. Однако именно сейчас эта гипотеза звучит для меня стройнее всего. По крайней мере, она нужна мне, как утопающему соломинка, пока в голову не придет что-нибудь еще убедительней. Иначе меня просто вынесет к чертовой матери за круг по инерции. Чтобы такого не произошло, нужно обозначить те новые место и время, где я сейчас нахожусь. Зафиксировать их в сознании. Должна же я отделить этот новый мир, появившийся невесть когда, от мира, где полицейские разгуливали со старыми револьверами! А значит, это «невесть когда» следует как-то назвать. Даже кошкам с собаками нужны клички, чтобы их различали. Что уж говорить о старых и новых временах и мирах?

Назовем это тысяча невестьсот восемьдесят четыре. И запишем: 1Q84. «Q» — как английское Question. Кью! Для пущей сомнительности.

Не сбавляя шага, она кивнула.

Хочу я этого или нет, я влипла в это «1Q84» по самые уши. 1984 год, каким я его знала, больше не существует. На дворе — год 1Q84. Изменился воздух, изменился пейзаж вокруг. И мне катастрофически необходимо приспособиться к новому миру. Как животному, переселившемуся в новый лес. Новый пейзаж, новые правила. Хочешь выжить — привыкай как можно скорее.


Не доходя до станции Дзиюгаока, она заглянула в магазин грампластинок и попробовала отыскать «Симфониетту». Назвать Яначека популярным нельзя. Под его фамилией на полке обнаружилось всего три-четыре диска, из них лишь один — с «Симфониеттой». А также с «Пьесами» Бартока на стороне А. В исполнении Кливлендского оркестра под управлением Джорджа Селла. Считать ли это исполнение достойным, Аомамэ не знала, но выбирать не из чего. Купив пластинку, она вернулась домой, достала из холодильника «шабли», откупорила бутылку, поставила диск на проигрыватель, опустила иглу. Затем села на пол — и, потягивая хорошо охлажденное вино, вслушалась в музыку. Радостно и торжественно зазвучали фанфары. Те же, что она слышала в такси. Несомненно, те же. Аомамэ закрыла глаза и сосредоточилась. Исполнение таки было достойным. Только с ней ничего не происходило. Она просто слушала музыку — и все. Внутренностей не скручивало, и новых ощущений не появлялось.

Дослушав до конца, Аомамэ вернула пластинку в конверт. Оперлась спиной о стену, отхлебнула еще вина. И вдруг заметила, что у вина, которое пьешь в одиночку, почти не бывает вкуса. Она отправилась в ванную, умыла лицо, подровняла маникюрными ножницами брови, почистила уши.

Либо у меня не все дома, либо мир плавно сходит с ума, вновь подумала Аомамэ. Одно из двух. Но что именно — вот в чем загвоздка. Если пробка не подходит к бутылке, проблема в пробке или в бутылке? Как бы ни было, размеры не совпадают, и это факт.

Аомамэ прошла на кухню, заглянула в холодильник. В магазин она не ходила уже несколько дней, и продуктов почти не осталось. Она достала перезрелую папайю, разрезала ножом и съела, выковыривая ложечкой содержимое. Затем помыла три огурца и сжевала их с майонезом. Медленно, обстоятельно. И выпила стакан соевого молока. На этом ее ужин закончился. Не очень замысловатый, но для кишечника в самый раз. Что-что, а запоры Аомамэ ненавидела, наверное, больше всего на свете. Примерно так же сильно, как подонков-мужчин, избивающих собственных жен и детей, или узколобых фанатиков-фундаменталистов.

Поужинав, Аомамэ разделась и приняла горячий душ. Затем вытерлась и, стоя перед зеркалом в ванной, придирчивым взглядом окинула свое отражение. Упругий, подтянутый животик. Левая грудь слегка больше правой. Волосы на лобке напоминают плохо постриженное футбольное поле. Разглядывая себя нагишом, она вдруг вспомнила, что всего через неделю ей стукнет тридцать. Черт бы меня побрал, хмуро подумала Аомамэ. Веселенькое дело — встречать свой тридцатый день рожденья в безумном мире, которому даже названия толком не подобрать! Лицо ее перекосилось.

Тысяча Невестьсот Восемьдесят Четыре.

Вот куда ее занесло.

Глава 10

ТЭНГО
Настоящая революция с настоящей кровью
— Пересадка, — объявила Фукаэри. И снова взяла Тэнго за руку. Совсем как в прошлый раз, на подъезде к станции Татикава.

Всю дорогу, пока они выходили из поезда, а потом спускались и поднимались по лестницам на другую платформу, Фукаэри не выпускала ручищу Тэнго из своей ладошки. На взгляд со стороны — классическая любовная парочка. С солидной разницей в возрасте, пусть даже Тэнго и выглядел младше своих лет. И просто уморительной разницей в габаритах. Идеальное весенне-воскресное свидание.

Тем не менее в пожатии девичьей ладони Тэнго не чувствовал никакой нежности. Фукаэри сжимала его руку с одной и той же силой. В ее пальцах ощущалась профессиональная строгость врача, измеряющего пульс пациенту. Она словно хотела оставаться уверенной, что через их пальцы и ладони течет информация, которую не высказать словами. Если так, подумал Тэнго, их контакт получается каким-то односторонним. Может, девчонке и удавалось через пальцы прочесть что-либо в сердце Тэнго, но ее душа для него оставалась тайной. Да и ладно. Что бы она там ни вычитала, скрывать от нее свои мысли и чувства он и так не собирался.

Ясно одно: пускай Тэнго и не привлекал ее как мужчина, какую-то симпатию она все же к нему питала. Или, по крайней мере, неприязни не испытывала. Иначе не стала бы так долго держать его за руку — с какой бы то ни было целью.

Они перешли на ветку Оомэ и сели в поезд. Несмотря на воскресный день, в электричке оказалось на удивление много народу, в основном старичков туристов и родителей с детьми. Решив не проходить в глубь вагона, Фукаэри и Тэнго остались стоять у дверей.

— Далеко же мы забрались! — сказал Тэнго, оглядевшись по сторонам.

— Можно-дальше-держать-твою-руку, — попросила Фукаэри. Всю дорогу до сих пор она не выпускала руки Тэнго из пальцев.

— Конечно, — ответил он.

Девушка явно успокоилась. Ее ладонь оставалась все такой же легкой, ничуть не потела. Казалось, Фукаэри по-прежнему пытается нащупать внутри Тэнго нечто известное лишь ей одной.

— Больше-не-страшно, — уточнила она. Как обычно, без знака вопроса.

— Да… — кивнул Тэнго. — Кажется, больше не страшно.

И это было правдой. Благодаря ли ее руке — бог знает, но паника, что охватывала его каждое воскресное утро, наконец унялась. Не потели подмышки, сердце не выскакивало из груди. Никаких видений. Дыхание ровное и спокойное.

— Слава-богу, — бесстрастно произнесла Фукаэри.

Слава богу, повторил про себя Тэнго.

— Поезд отправляется! — разнеслось из динамиков по платформе.

Электричка вздрогнула, как пробудившийся динозавр, и с преувеличенно устрашающим рыком захлопнула двери. Будто приняв для себя какое-то судьбоносное решение, поезд плавно отъехал от станции.

Рука в руке, Фукаэри и Тэнго разглядывали пейзажи, проплывавшие за окном. Сначала то были самые обычные спальные микрорайоны. Но все чаще перед глазами вставали горы. На станции Хигаси-Оомэ все параллельные пути обрывались, и вперед убегала только одна дорога. Они пересели на местный поезд из четырех вагонов, и горы за окном потянулись уже беспрерывно. Отсюда на работу в город уже не ездят. Сквозь увядшую прошлогоднюю листву пробивалась свежая зелень. На каждой очередной станции двери раскрывались — и в воздухе пахло уже совсем по-другому. Весь окружающий мир отзывался иными звуками. Вдоль путей потянулись рисовые поля, традиционные крестьянские домишки. На дорогах все меньше легковушек и все больше грузовичков. Далеко же мы забрались, снова подумал Тэнго. Неужели их путешествие когда-нибудь завершится?

— He-волнуйся, — сказала Фукаэри, словно прочитав его мысли.

Тэнго молча кивнул. Прямо как поездка к родителям будущей невесты, подумал он.


Сошли они на Футаматао. О такой станции Тэнго в жизни не слыхал. Ну и названьице! Кроме них к деревянному зданию из поезда стеклось еще пассажиров пять. Садиться же в поезд никто и не собирался. До станции Футаматао доезжали только любители горных троп и чистого воздуха. Те, кто интересовался премьерой «Человека из Ламанчи», отвязными дискотеками, новой выставкой элитных автомобилей «астон-мартин» или гигантскими омарами в тесте, до станции Футаматао не доезжали. Это было ясно даже по виду сошедших.

Ни магазинов, ни ресторанчиков, ни прохожих вокруг станции не было. Лишь одинокое такси дожидалось пассажиров. Явно приехало сюда к прибытию поезда. Фукаэри тихонько постучала в стекло машины. Дверца открылась, девушка забралась внутрь. И жестом пригласила Тэнго. В трех словах Фукаэри объяснила, куда ехать. Водитель кивнул.

Их маршрут оказался недолгим, но страшно запутанным. Такси то взбиралось на крутые холмы, то ныряло на спусках, то съезжало с асфальта на проселочные дороги. При этом водитель даже не думал сбрасывать скорость, и ошалевшему Тэнго приходилось то и дело судорожно цепляться за ручку двери. Наконец они взмыли по склону, похожему на горнолыжную трассу, до вершины крутого холма, и машина остановилась. Эта поездка в такси куда больше напоминала «американские горки» в каком-нибудь луна-парке. Достав из кошелька две банкноты по тысяче иен, Тэнго протянул деньги водителю и получил взамен сдачу и чек.

Перед воротами старой классической усадьбы стояло сразу две машины: черный «мицубиси-паджеро» и огромный зеленый «ягуар». Но если «паджеро» сиял как новенький, «ягуар» был покрыт таким толстенным слоем белесой пыли, что настоящий цвет угадывался с трудом. А судя по замызганному переднему стеклу, на этом автомобиле не ездили уже очень давно. В пронзительно чистом воздухе висела замогильная тишина. Такая глубокая, что уши требовали перенастройки. Небо висело ужас как высоко, а солнечные лучи неожиданно мягко ласкали кожу. Временами откуда-то доносились резкие выкрики птиц, хотя вокруг не было видно ни птахи.

Сама усадьба смотрелась очень стильно, в лучших традициях японской архитектуры. Здание построили чуть ли не в прошлом веке и все это время, похоже, неплохо за ним ухаживали. Деревья в саду аккуратно подстрижены. Настолько идеально, что некоторые напоминали пластмассовые муляжи. Громадные сосны отбрасывали на землю широкие черные тени. Глазам открывались бескрайние просторы без малейших признаков человеческого жилья. Поселиться в таком месте способен лишь тот, кто терпеть не может общения с себе подобными.

Настежь отворив незапертые ворота, Фукаэри пригласила Тэнго за собой. Никто не вышел им навстречу. Разувшись на пороге, они прошли в гостиную. Из окна были видны горы на горизонте. А также река, в которой змейкой играло солнце. Роскошный пейзаж, но любоваться им, увы, не хотелось. Фукаэри усадила Тэнго на огромный диван и вышла из комнаты, не сказав ни слова. От дивана пахло давно забытыми временами. Даже не разобрать какими.

Гостиная была обставлена неприхотливо. Огромный стол, на столешнице из цельного куска дерева — вообще ничего. Ни пепельницы, ни скатерти. На стенах — никаких картин, часов или календаря. Во всей комнате нет даже завалящего фикуса. Никаких шкафов или стеллажей — даже книгу или газету не на что положить. Доисторический, давно потерявший расцветку ковер на полу да простецкий мебельный набор примерно той же невнятной эпохи: похожий на плот диван, на котором сидел Тэнго, и три кресла. В одной стене — огромный камин, но огня давно уже не разводили. Несмотря на середину апреля, в комнате стоял леденящий холод. Словно вся зимняя стужа обосновалась здесь, не желая выветриваться. Эта комната выглядела так, будто ее хозяева давным-давно решили: какой бы гость ни заявился сюда, он не должен чувствовать, что ему здесь рады.

Наконец Фукаэри вернулась и села на диван рядом с Тэнго.

Довольно долго они молчали. Фукаэри спряталась в своем одиночестве, а Тэнго просто сидел и глубоко дышал, пытаясь прийти в себя. Не считая редких выкриков птиц откуда-то издалека, в комнате царило абсолютное безмолвие. Если прислушаться, в нем различалось сразу несколько смыслов. Словно то было не просто отсутствие каких-либо звуков, но чье-то красноречивое молчание. Тэнго бессознательно скользнул взглядом к часам на руке. Затем поднял голову, поглядел на пейзаж за окном и снова взглянул на часы. Время почти не двигалось. Время текло очень медленно, как ему и положено обычным воскресным утром.


Прошло минут десять, дверь распахнулась, и в комнату быстрым шагом вошел пожилой сухощавый мужчина. Лет за шестьдесят. Совсем невысокий, чуть больше полутора метров, но сложенный правильно. В позвоночник будто вставлен металлический стержень, голова гордо поднята. Косматые брови, будто созданные природой для устрашения собеседника, чуть ли не нависают над очками в толстой черной оправе. Сама компактность. Ничего лишнего, а все, что есть, предельно ужато и сконцентрировано. Тэнго привстал было для поклона, но хозяин быстрым жестом приказал: сидите! И пока гость опускался обратно на диван, сам стремительно уселся в кресло напротив. После чего стал разглядывать Тэнго в упор, ни слова не говоря. Взгляд хозяина нельзя было назвать очень острым, но глаза его так и шарили по лицу Тэнго, выискивая непонятно что. Прямо как у фотографа, проверяющего объектив на чистоту линзы.

Одет был хозяин в белую рубашку, изумрудного цвета свитер и темно-серые шерстяные брюки. Все эти вещи он носил уже лет десять, не меньше. Хорошо прилажены к телу, но местами давно пообтерлись. Похоже, ему было абсолютно все равно, во что он одет. Да и вокруг никто вроде бы не обращал на это внимания. Волосы на голове совсем поредели, и лоб плавно переходил в залысины, подчеркивая благородную форму черепа. Рельефные скулы, точеный подбородок. И только маленькие, почти детские губы словно пересажены с другого лица. Кое-где проглядывала недовыбритая щетина. Хотя, возможно, так лишь чудилось из-за странного освещения. Все-таки горное солнце заглядывало в окна немного не так, как привык Тэнго.

— Простите, что заставил вас забираться в такую даль, — сказал мужчина. В его манере говорить ощущалась некая странность. Словно он привык всю жизнь выступать перед неопределенным числом собеседников. И при этом — как можно убедительней. — Но по ряду причин я не мог отлучиться, почему и пришлось специально пригласить вас сюда.

— Ничего страшного, — ответил Тэнго, вручая визитку.

— Меня зовут Эбисунó, — представился хозяин. — Визитки, к сожалению, нет.

— Господин Эбисуно? — повторил Тэнго.

— Но все зовут меня просто сэнсэем. Даже собственная дочь — уж не знаю почему.

— А как пишется ваша фамилия?

— Фамилия редкая… Эри! Напиши, будь добра.

Фукаэри, кивнув, достала из кармана блокнот и шариковой ручкой старательно вывела на странице два иероглифа. Писала она так, словно царапала гвоздем по кирпичу. Результат выглядел так же.

— На английский это можно перевести как «field of savages»[183], — растолковал сэнсэй. По губам его пробежала легкая улыбка. — Когда я изучал историю мировых цивилизаций, это имя подходило мне на все сто… Впрочем, те исследования остались в прошлом. Теперь я занимаюсь совсем другими вещами. И осваиваю поля совсем других дикарей.

Действительно редкая фамилия. И все же Тэнго она показалась знакомой. В конце 60-х некий Эбисуно выпустил несколько научно-популярных книг, снискавших признание публики. О чем были книги, Тэнго уже и не помнил, в памяти осталось только имя автора. Которое довольно скоро все почему-то забыли.

— Мне кажется, я о вас слышал, — сказал он, наморщив лоб.

— Вполне возможно, — отозвался сэнсэй, глядя куда-то вдаль. Будто речь шла о человеке, которого здесь нет. — Но это — давняя история.

Тэнго ощутил, как сидевшая рядом Фукаэри еле слышно вздохнула. Очень медленно и глубоко.

— Господин Тэнго Кавана, — прочел сэнсэй иероглифы на визитке.

— Совершенно верно, — кивнул Тэнго.

— В институте изучал математику, сейчас преподаешь в колледже для абитуриентов, — продолжил хозяин. — А в свободное время пишешь прозу. Так, по крайней мере, мне рассказала Эри. Я ее правильно понял?

— Да, все верно, — подтвердил Тэнго.

— При этом ни на писателя, ни на математика не похож.

Тэнго неловко усмехнулся:

— Мне все это говорят. Может, из-за телосложения?

— Я не имел в виду ничего плохого, — сказал сэнсэй. И поправил пальцем дужку очков на переносице. — Если человек не выглядит тем, кто он есть, он просто еще не принял отведенную ему форму.

— Очень лестно от вас это слышать, но… писатель из меня еще никакой. Можно сказать, только пробую перо.

— Пробуешь перо?

— Проверяю себя в тестовом режиме.

— Вот как? — отозвался сэнсэй и легонько потер ладони. Похоже, он только теперь заметил, как холодно в комнате. — Насколько я понял со слов Эри, ты собрался переделать ее текст в законченное произведение и подать на соискание литературной премии. Иначе говоря, продать ее как писателя. Я правильно формулирую?

Тэнго выдержал паузу, осторожно подбирая слова.

— Ну, в общем, да… Эту идею предложил господин Комацу, редактор журнала. Хотя лично я не уверен, удастся его план или нет. Я не могу оценить, насколько это корректно с морально-этической точки зрения. Моя задача в данном проекте — переработать текст под названием «Воздушный кокон». Я просто технолог. За все остальное отвечает господин Комацу.

С полминуты сэнсэй сосредоточенно о чем-то думал. Казалось, если прислушаться, в звенящей тишине комнаты можно различить, как напряженно работает его голова.

— То есть придумал все это редактор Комацу, а ты — простой исполнитель? — уточнил он наконец.

— Именно так.

— Как ты понимаешь, я по натуре ученый и литературой особенно не интересуюсь, — продолжил сэнсэй. — Но в том, что ты рассказал, я чувствую какой-то подвох. Или я ошибаюсь?

— Не ошибаетесь, — кивнул Тэнго. — Я и сам так чувствую.

Сэнсэй нахмурился.

— И все-таки активно участвуешь в этой затее?

— Не слишком активно. Но — участвую.

— Почему?

— Именно этот вопрос я задаю себе вот уже целую неделю, — признался Тэнго.

Сэнсэй и Фукаэри явно ждали, что дальше.

— Мои физиология, инстинкты и здравый смысл, — продолжил Тэнго, — требуют, чтобы я как можно скорее отполз от этого проекта куда подальше. По жизни я человек рациональный и осторожный. Азартных игр не люблю, за острыми ощущениями не гоняюсь. Пожалуй, меня и смельчаком-то не назовешь. И только на сей раз, когда господин Комацу предложил мне участвовать в его авантюре, я не смог сказать «нет». Причина здесь только одна. А именно — «Воздушный кокон» зацепил меня за живое. Заведи господин Комацу речь о любом другом произведении, я отказался бы, не задумываясь.

Довольно долго сэнсэй разглядывал Тэнго, словно диковинную зверушку.

— Иными словами, — резюмировал он наконец, — сама афера тебе до лампочки, но крайне интересно работать над произведением. Так?

— Именно так, — подтвердил Тэнго, — «Крайне интересно» — это еще слабо сказано. Я просто не могу допустить, чтобы этим текстом вместо меня занимался кто-то другой.

— Вот как? — отозвался сэнсэй. И скорчился так, будто съел лимон. — Ну что ж. Тебя я по большому счету вроде бы понимаю. Ну а этот Комацу — что у него за мотивы? Богатство? Признание?

— Если честно, я и сам толком не разберу, — ответил Тэнго. — Но, похоже, им движет нечто большее, нежели жажда денег или славы.

— Что, например?

— Возможно, сам господин Комацу и стал бы это отрицать, но он — человек, очень преданный большой литературе. А у таких людей главная цель, как правило, одна: за всю свою жизнь отыскать на литературном небосклоне хотя бы одну-единственную новую звезду. Настоящую, которая не гаснет. И подать ее всем на тарелочке.

Не сводя глаз с Тэнго, сэнсэй выдержал очередную паузу. Затем произнес:

— Значит, у каждого из вас — свои мотивы, не имеющие отношения ни к деньгам, ни к славе?

— Похоже, что так.

— Но какие бы цели вами ни двигали, план ваш очень рискованный. Если на каком-то этапе правда выплывет наружу, скандала точно не избежать, и при этом пострадаете не только вы двое. Судьба семнадцатилетней Эри, возможно, будет поломана. Именно это меня тревожит сейчас больше всего остального.

— Ваша тревога совершенно естественна, — кивнул Тэнго. — Я полностью с вами согласен.

Мохнатые брови сэнсэя сдвинулись.

— Значит, даже понимая опасность, нависающую над Эри, ты все равно хочешь своими руками переписать «Воздушный кокон»?

— Как я и объяснил, это желание не подчиняется логике или здравому смыслу. Разумеется, я со своей стороны сделаю все возможное, чтобы Эри не пострадала. Но убеждать вас, что ей вообще ничего не угрожает, не стану. Обманывать я никого не хочу.

— Вот, значит, как… — протянул сэнсэй. И откашлялся так, словно обтесывал формулировку для собственной мысли. — Да, похоже, ты искренний человек.

— По крайней мере, стараюсь все говорить как есть.

Сэнсэй посмотрел на свои руки, сложенные на коленях, — так озадаченно, будто видел их первый раз в жизни. Затем повернул ладонями вверх, поизучал еще какое-то время. И наконец поднял голову.

— То есть сам редактор Комацу уверен, что его план увенчается успехом?

— Он говорит: «У всего на свете есть две стороны, — вспомнил Тэнго. — Хорошая сторона — и, скажем так, не очень плохая».

Сэнсэй рассмеялся:

— Весьма уникальная точка зрения! Он что, оптимист? Или настолько самоуверен?

— Ни то, ни другое. Просто циник, и все.

Сэнсэй покачал головой.

— Когда такие люди становятся циниками, они превращаются либо в оптимистов, либо в самоуверенных типов. Разве не так?

— Да, возможно, есть такая тенденция…

— Наверно, и общаться с ним непросто?

— Очень непросто, — признал Тэнго. — Хотя он далеко не дурак.

Сэнсэй глубоко, с расстановкой вздохнул.

— Ну, Эри? — повернулся он к девушке. — Что ты сама думаешь об этом… проекте?

Фукаэри уткнулась взглядом в неизвестную точку пространства. И сказала:

— Пускай.

— Ты хочешь сказать, — уточнил сэнсэй, — что не будешь возражать, если этот молодой человек перепишет «Воздушный кокон»?

— Не-буду.

— Даже если из-за этого ты сама попадешь в переделку?

На это Фукаэри ничего не ответила. Лишь плотнее запахнула воротник пальтишка. Сам этот жест выражал ее волю весьма красноречиво.

— Ну что ж! Похоже, девочка знает, что говорит… — обреченно вздохнул сэнсэй.

Тэнго не отрываясь глядел на ее пальцы, стиснутые в кулачки на воротнике.

— Однако существует еще одна проблема! — поднял палец хозяин. — Вы с редактором Комацу собираетесь не просто обнародовать этот текст, но еще и объявить Эри писательницей. Но дело в том, что у бедняжки дислексия. Нарушенная способность читать и писать. Вы знали об этом?

— Пока мы ехали на поезде, я в общих чертах догадался, — сказал Тэнго.

— Видимо, это врожденное, — продолжал сэнсэй. — Оттого и в учебе отставала, хотя голова светлая. Ведь эта девочка действительно мудра не по годам… Однако сам факт того, что у Эри дислексия, может серьезно расстроить ваши грандиозные планы.

— А сколько человек вообще знают про ее дислексию?

— На сегодня, кроме нее самой, — трое, — ответил сэнсэй. — Я, моя дочь Адзами, а теперь еще и вы. Больше об этом никому не известно.

— Но разве в ее школе об этом не знают?

— Нет. Это маленькая сельская школа. Там и слова такого никогда не слыхали — «дислексия». Да и ходила туда Эри совсем недолго.

— К тому же ей удавалось здорово это скрывать?

Сэнсэй смерил Тэнго оценивающим взглядом.

— Похоже, Эри тебе очень доверяет, — сказал он, выдержав паузу. — Уж не знаю почему. Что же до меня…

Тэнго терпеливо ждал продолжения.

— Что же до меня, то я доверяю Эри. Раз она считает, что тебе можно отдать рукопись на переработку, — значит, так тому и быть. Но если ты собираешься реализовывать ваши планы, тебе придется учитывать кое-какие факты ее биографии. — На этих словах сэнсэй легонько отряхнул брюки чуть выше колен, словно избавляясь от невидимых соринок. — Ты должен знать, что у нее было за детство и при каких обстоятельствах я взял ее на воспитание. Предупреждаю: рассказ не на пару минут.

— Я готов, — кивнул Тэнго.

Фукаэри рядом с ним уселась на диване поудобнее. Но кулачки от поднятого воротника пальто так и не отняла.


— Ну что ж, — начал сэнсэй. — Вернемся в шестидесятые годы. С отцом Эри меня связывала крепкая многолетняя дружба. Он был младше меня на десять лет, и мы преподавали на одной кафедре. По характеру и взглядам на мир мы были полнейшими антиподами, но почему-то отлично ладили. Оба поздно женились, у каждого чуть ли не сразу после свадьбы родилось по дочери. Жилье снимали в одном университетском городке, семьями ходили друг к другу в гости. Работа тоже спорилась. В те годы нас даже называли «новаторами-энтузиастами». Газетчики то и дело забегали взять интервью. То были интересные, насыщенные времена. Во всех отношениях… Но когда шестидесятые подошли к концу, в воздухе запахло порохом. На носу было продление Договора о безопасности с США[184]. Студенты бунтовали, захватывали учебные корпуса, строили баррикады, сопротивлялись спецназу. Начали гибнуть люди. Работать стало невозможно, и я решил оставить университет. По натуре я вообще не любитель академизма, а когда начался весь этот кавардак, стало совсем невтерпеж. Кто там консерватор, кто диссидент — на это мне всегда было плевать. В конечном итоге просто драка двух враждующих групп. Я же с раннего детства на дух не переношу группового сознания. Не важно, малая при этом группа или большая… А ты же тогда, наверное, еще не поступил в университет?

— Когда я поступал, все беспорядки уже подавили.

— Не пригодились, стало быть, кулаки после драки? — криво усмехнулся сэнсэй.

— Да… можно и так сказать.

Сэнсэй поднял руки вверх, словно сдаваясь в плен, а затем сложил ладони на коленях.

— А через пару лет с университетом распрощался и отец Эри. К тому времени он ушел с головой в маоизм и поддерживал китайскую Культурную революцию. Никакой информации о том, насколько гнилой и бесчеловечной была Культурная революция на самом деле, в Японию тогда почти не просачивалось. Цитировать Мао Цзэдуна среди интеллигентов считалось модным и актуальным. Отец Эри собрал группу студентов-радикалов, назвал ее «Алым отрядом» и принял участие в студенческих забастовках. Очень скоро под его знамя начали стекаться и студенты из других вузов. Группа росла и постепенно превращалась в настоящую секту. Наконец по требованию вуза прибыл отряд спецназа. Бунтарей выбили из учебного корпуса и арестовали вместе с лидером. Отца Эри осудили по уголовной статье, дали условный срок. И понятное дело, тут же уволили из университета. Эри тогда была совсем крошкой — вряд ли что запомнила…

Фукаэри молчала.

— Звали его Тамоцу Фукада, — продолжал сэнсэй. — Расставшись с вузом, он и десяток членов секты, которая уже потеряла организующий стержень, вступили в общину «Такасима». Отчисленным студентам нужно было куда-то податься, и хотя бы на перше время «Такасима» стала для них неплохой кормушкой. Об этом даже писали в газетах. Ты в курсе?

— Нет, — покачал головой Тэнго. — Такой истории не припомню.

— Фукада забрал с собой всю семью. И жену, и маленькую Эри. Все они стали членами «Такасимы». О самой общине ты, я думаю, слышал?

— В общих чертах, — ответил Тэнго. — Совместная жизнь по типу коммуны, полное самообеспечение,основное занятие — земледелие. Также производят молоко. Рассылают свою продукцию по всей Японии. Частной собственности не признают, владеют всем сообща.

— Да, верно. Иначе говоря, Фукада решил превратить «Такасиму» в Утопию… — Сэнсэй покривился. — Но как известно, ни в одной нашей реальности Утопии не существует! Как не существует философского камня или вечного двигателя. Лично я глубоко убежден: «Такасима» занимается превращением людей в безмозглых роботов. Которые собственными руками отключают мыслительную функцию у себя в голове. В точности так, как описывал в своей книге Джордж Оруэлл, Но тем не менее, как ты знаешь, на белом свете существует немало людей, стремящихся именно к такому образу жизни — с умершим головным мозгом. Просто потому, что так легче и радостней. Не нужно думать ни о чем сложном; просто выполняй все, что сверху велят, и твою кормушку у тебя никогда не отнимут. Для этой породы людей «Такасима», пожалуй, и в самом деле Утопия…

Сэнсэй глубоко вздохнул.

— Да только сам Фукада не из таких! Этот человек всю жизнь думал исключительно своей головой. И даже сделал это занятие профессией, которая долго его кормила. Угодив в такой безмозглый муравейник, как «Такасима», он никак не мог найти себе места. Разумеется, он заранее знал, на что идет. Изгнанный из университета со своими яйцеголовыми студентами, он сам выбрал «Такасиму» как временное пристанище. Только теперь, чтобы выжить, им пришлось освоить «ноу-хау» жизни в общине. И прежде всего — научиться возделывать землю. Ни сам Фукада, ни его ученики, конечно же, ни бельмеса не смыслили в земледелии. Все равно что от меня вдруг потребовать, чтобы я разбирался в ракетостроении. Буквально все — от теории до практики — им пришлось испытать на собственной шкуре. Все нюансы товарного распределения, все прелести режима самообеспечения, все принципы коммунального хозяйства они выучили назубок. За два года, проведенные в «Такасиме», освоили все, что только возможно. В научном смысле слова смышленый подобрался коллектив. Настолько смышленый, что выступил против политики самой общины. В итоге Фукада вышел из «Такасимы» и объявил о создании независимой организации.

— В-такасиме-было-весело, — сказала вдруг Фукаэри.

Сэнсэй улыбнулся.

— Дошколятам в «Такасиме» и правда было весело. Но они подрастали, в них просыпалась личность. И вот тут-то для многих жизнь превращалась в истинный ад. Ибо даже самые невинные проявления своего «я» в общине безжалостно подавлялись сверху. Тотальное мозговое бинтование.

— Бинтование, — переспросила Фукаэри.

— В Древнем Китае девочкам насильно забинтовывали стопы, чтобы ножки не росли, — пояснил Тэнго.

Фукаэри молча представила эту картину.

— Очень скоро, — продолжал сэнсэй, — группа раскольников, которую возглавил Фукада, уже состояла не только из его бывших студентов. Один за другим на их сторону начали переходить и старые члены общины. Лагерь Фукады разрастался как снежный ком. Многие, кто примкнул к «Такасиме» из идейных соображений, уже успели разочароваться в этой системе и дальше так жить не хотели. Среди них были и хиппи, мечтавшие о свободной коммуне, и леваки-радикалы, потерпевшие фиаско в студенческих бунтах, и просто те, кто устал от цивилизации и пришел в «Такасиму» за духовным возрождением. Были там и холостяки, и те, кто, подобно Фукаде, привел за собой всю семью. В общем, пестрая публика, кого только не встретишь. Все они изъявили желание, чтобы их возглавил Фукада. А уж этот человек был лидером от природы. Все равно что Моисей у евреев. Умен, красноречив, рассудителен. Необычайно харизматичен. И плюс ко всему — очень крупно сложен. Да вот примерно как ты. Вокруг личностей таких размеров люди собираются, словно пигмеи, и внемлют всему, что великаны им говорят…

Сэнсэй развел руки в стороны, демонстрируя масштабы личности Фукады, Фукаэри посмотрела на эти руки, перевела взгляд на Тэнго. Но ничего не сказала.

— Мы с Фукадой даже внешне казались полными антиподами. Он прирожденный вождь, а я по жизни волк-одиночка. Он политик — я скорей анархист. Он великан, я карлик. Он само обаяние — я же ученый-мозгляк, которому, кроме странной формы черепа, и показать людям нечего… И все-таки мы были настоящими друзьями. Несмотря на все различия и разногласия, абсолютно доверяли друг другу. Не подумай, что я преувеличиваю. Но такая дружба действительно бывает только раз в жизни.


В горах префектуры Яманаси группа Фукады отыскала малонаселенную деревушку, которая идеально подходила их целям. То было почти вымершее селенье, где на заброшенные земельные участки уже не найти наследников, а из жителей остались одни старики, давно не способные вести хозяйство. В таком захолустье раскольники смогли выкупить себе и землю, и жилье практически за бесценок. Даже парники. В местной управе поселенцы внесли страховой залог, гарантируя, что выкупаемые участки будут использоваться исключительно для сельскохозяйственных нужд. Естественно, при таком условии они освобождались от большинства налогов на несколько лет вперед. А кроме того, Фукада доставал деньги откуда-то еще. Откуда — сэнсэй понятия не имел.

— Об этом источнике Фукада никогда никому не рассказывал. Но тем не менее добыл откуда-то немалые средства, чтобы поставить коммуну на ноги. Именно эти деньги ушли на инструменты, стройматериалы и прочие стартовые расходы. Своими силами коммуна обновила закупленные постройки и обеспечила сносное жилье всем тридцати своим членам. Произошло это в семьдесят четвертом году. «Авангард» — вот как они назвали себя.

«Авангард»? — подумал Тэнго. А ведь он уже слышал такое название. Где и в какой связи — хоть убей, не помнил. Но в самых глубинах мозга это будоражило какие-то смутные воспоминания.

— Разумеется, — продолжил сэнсэй. — Фукада понимал, что обживать новые земли будет непросто. Но в итоге все сложилось даже лучше, чем он предполагал. Отчасти помогала погода, отчасти — местные жители. Даже аборигены признали Фукаду лидером. Все-таки молодежь, которую он привел, гнула спину и проливала пот над этой землей. Деревенские начали заглядывать к ним и все чаще предлагали помощь. Благодаря им «Авангард» очень скоро усвоил как методы работы, так и способ жизни на новом месте.

По большому счету они внедряли все, чему научились в «Такасиме». Плюс то, что освоили сами. Например, полную механизацию производства. Чтобы избавиться от вредителей, отказались от химических удобрений, внедрили гидропонику. И начали продавать свою продукцию через рекламу в таблоидах с прицелом на богатые слои горожан. Потому что так прибыльнее. Экологически чистые продукты, что ни говори. Большинство членов коммуны выросли в больших городах и, что нужно мегаполису, понимали неплохо. За свежие, химически чистые овощи горожане сразу же раскошеливались. Этот механизм работал безукоризненно. Наняли транспорт, наладили систему распределения — и качественный, вкусный товар тут же растекся по домам потребителей. Как только вырастал экологически чистый урожай, им отлично удавалось превращать его в деньги.


— Несколько раз я навещал Фукаду в коммуне и беседовал с ним, — продолжал сэнсэй. — Он был окрылен перспективами, выглядел очень жизнерадостно. Пожалуй, именно в те годы мой друг был ближе, чем когда-либо, к воплощению своей мечты. Семья его, похоже, наконец освоилась на новом месте. Слухи об «Авангарде» распространялись, и число желающих вступить в коммуну росло. Все больше народу узнавало о них через рекламные объявления, да и журналисты в новостях то и дело трубили об успехах общины. Так или иначе, ребята попали в яблочко: в нынешнем обществе накопилось слишком много желающих убежать из реальности. Надоевшей всем, забитой мыслями о деньгах и необходимости обрабатывать чуждую информацию. Слишком много желающих убежать туда, где можно жить на природе и просто в поте лица обрабатывать землю. Таким людям «Авангард» открывал двери. С добровольцами проводили собеседование, и если те оказывались полезными, их принимали в общину. Хотя, скажем прямо, брали далеко не каждого. Большое внимание уделялось моральному облику вступающих. Первым делом общине требовались знатоки земледелия и просто физически выносливые люди. Обоих полов набирали примерно поровну, женщины приветствовались не меньше мужчин. Чем больше собиралось народу, тем больше требовалось земли. Но как раз с этим проблем у общины не было: вокруг раскинулись непаханые поля и расширять территории для «Авангарда» не составляло труда. Первое время вербовали в основном молодых, но постепенно становилось все больше и тех, кто пришел в общину со всей семьей. Росло число выпускников спецвузов — медиков, инженеров, педагогов, бухгалтеров. Все эти профессии в новой коммуне были очень востребованы.

— А здесь применялись те же принципы пещерного коммунизма, что и в «Такасиме»? — уточнил Тэнго.

Сэнсэй покачал головой.

— Нет. Фукада отказался от коллективной собственности. В политике он всегда был радикалом, но по жизни — хладнокровным реалистом. Его коллективизм был умеренным. Он вовсе не хотел превратить человечество в муравейник. Его идея предполагала разделить общество на функциональные группы, внутри которых люди бы жили и работали сообща. Не понравилось в одной группе — можешь перейти в другую или вообще уйти из «Авангарда» куда глаза глядят. Общение с внешним миром не возбранялось, идеологических собраний с промывкой мозгов почти совсем не устраивалось. Частная собственность признавалась, за работу люди получали пускай и скромное, но вознаграждение. Все-таки главный урок, который Фукада вынес из «Такасимы», заключался в том, что производительность труда повышается, если обществу не закручивать гайки.


Под началом Фукады «Авангард» хозяйствовал весьма успешно, пока община не раскололась надвое. При системе «идейного единения», которую практиковал Фукада, подобного раскола рано или поздно было не избежать.

Первую группу составили те, кого он когда-то привел за собой, — боевики из «Алого отряда», собравшие вокруг себя наиболее радикально настроенных членов общины. Эти люди с самого начала верили, что ковыряние земли на полях — лишь неизбежный, но временный этап подготовки к настоящей революции. А когда пробьет их час, они отложат мотыги и возьмутся за оружие.

Сторонники второй группы точно так же отрицали капиталистическую систему труда, но от политики держались подальше и своим идеалом считали жизнь в первозданной природе на полном самообеспечении. Общим числом «умеренные» значительно превосходили «боевиков». Однако отличались от них, как вода от масла. Поскольку у земледелия задача только одна, по хозяйственным вопросам разногласий не возникало. Но всякий раз, когда перед коммуной вставал вопрос, куда и как развиваться дальше, мнения тут же разделялись. Принимать решения становилось все сложнее, любые дебаты переходили в ссоры. Окончательное размежевание было всего лишь вопросом времени.

Вскоре примирять «умеренных» с «боевиками» стало практически невозможно. Вопрос, чью позицию занять окончательно, встал перед Фукадой ребром. А уж он-то прекрасно понимал, что в Японии 70-х для революции не может быть ни условий, ни предпосылок. Та революция, о которой он говорил до сих пор, была всего лишь метафорой, мифическим идеалом для лучшей самоорганизации людей. Чем-то вроде пряности, от которой блюдо вкуснее.

Но бывшие студенты Фукады стремились к совершенно иному исходу. Они жаждали настоящей революции с настоящей кровью. Конечно, он сам во всем виноват. Пока молодежь бунтует, вбивать в головы студентиков бред о кровавой расправе над мировой тиранией — верх безответственности. Если бы он хоть напоминал им почаще, что все это — просто красивый миф. Человек он, конечно, порядочный и большого ума. Ученый просто блестящий. Да вот беда — слишком увлекся теорией и пьянел от собственных формулировок. Забывая о том, что на практике даже самые красивые замыслы должны подкрепляться стройными аргументами. Которых ему — увы! — постоянно недоставало.

Вот так «Авангард» раскололся на два лагеря. «Умеренные» остались в той же деревне, а «боевики» переселились в заброшенную деревушку по соседству, километров за пять от первой, и устроили там революционный форпост. Как и все, кто переехал в коммуну с семьями, Фукада остался в первом поселении с большинством «Авангарда». Общину разделили по-дружески. Средства для обустройства «боевиков» на новом месте Фукада снова откуда-то добыл. И по крайней мере внешне отношения между группами оставались дружественными даже после раскола. Деревеньки договорились обмениваться продуктами и вещами, а для пущей экономии продавали свой урожай совместно одним и тем же оптовикам. Оба хозяйства просто не выжили бы на подножном корму, не помогай они друг другу, когда нужно.

Но время шло, и постепенно всякие сношения, кроме экономических, между коммуной и «новыми раскольниками» прекратились. Неудивительно — все-таки у них были слишком разные цели. И только Фукада продолжал общаться со своими студентами-радикалами. Ему не давала покоя ответственность за их судьбы. Все-таки именно он собрал их когда-то в единую группу, а потом привел в горы Яманаси. И бросить их там на произвол судьбы было выше его сил. Не говоря уже о том, что радикалы постоянно нуждались в деньгах из его секретного источника.


— Я чувствовал, что сознание моего друга не на шутку раздвоилось, — вздохнул сэнсэй. — С одной стороны, ни в саму возможность революции, ни в ее героическую романтику Фукада больше не верил. Но и полностью отрицать необходимость революции тоже не мог. Отрицание революции привело бы его к отрицанию всей жизни, прожитой до сих пор. Ему пришлось бы выйти к людям и публично покаяться в своих заблуждениях. Но как раз на это он был не способен. Мешала и непомерная гордость, и опасение, что после такой покаянной речи среди его учеников-радикалов начнется паника. На данном же этапе Фукада мог хоть как-то этих ребят контролировать.

Вот почему, несмотря на раскол общины, он продолжал регулярно навещать своих студентов-сепаратистов. Оставаясь лидером «Авангарда», он получил роль советника в группе «боевиков». Человек, разуверившийся в революции, продолжал разъяснять людям революционные идеи. А люди эти помимо ежедневной работы в поле активно занимались боевой и идеологической подготовкой. И в своей политической ориентации становились, против воли своего учителя, все большими экстремистами. Вскоре группа раскольников превратилась в тайную секту, и никто посторонний зайти в их деревню больше не мог. А за их призывы к вооруженному восстанию Управление безопасности зачислило их в список общественных организаций, требующих повышенного внимания полиции…

Сэнсэй еще раз оглядел свои руки, сложенные на коленях. И вновь поднял голову.

— Раскол «Авангарда» произошел в семьдесят шестом году. А еще через год Эри сбежала из «Авангарда» и стала жить у меня. Примерно тогда же «Авангард» переименовали. Теперь они называются «Утренняя заря».

Тэнго прищурился.

— Но постойте… — сказал он и задумался. Секта «Утренняя заря»? Где же он о ней слышал? В памяти всплывали только смутные обрывки воспоминаний. Подобия фактов, но не факты как таковые. — А это, случайно, не шайка головорезов, о которой недавно кричали во всех новостях?

— Она самая, — кивнул сэнсэй. И посмотрел на Тэнго в упор. — Та же секта «Утренняя заря», что устроила перестрелку с полицией на озере Мотосу.

Перестрелка с полицией, вспомнил Тэнго. Как же, громкое было событие. Однако никаких деталей самого инцидента он вспомнить не мог. Словно этот отрывок в его памяти кто-то аккуратно вырезал ножницами. И чем больше Тэнго пытался сосредоточиться, тем отчетливей ощущал, будто ему с силой перекручивают все тело. Верхнюю половину в одну сторону, нижнюю — в другую. В мозжечке тоскливо заныло, воздух показался страшно разреженным. Звуки стали глухими, как под водой. Неужели опять чертов приступ?

— Что с вами? — спросил сэнсэй. Его взволнованный голос звучал откуда-то издалека.

Тэнго покачал головой.

— Все в порядке, — выдавил он. — Сейчас пройдет.

Глава 11

АОМАМЭ
Тело как храм души
На всем белом свете найдется крайне мало людей, способных так же мастерски, как Аомамэ, бить человека ногами по яйцам. Варианты ударов она тщательно отрабатывает каждый день — как в тренировочном режиме, так и на практике. Самое главное в ударе ногой по яйцам — способность отбросить всякие сомнения. Противник должен быть поражен в самое святая святых, яростно и беспощадно. Примерно как Гитлер вторгся в Бельгию и Голландию, нарушив пакты о нейтралитете, — и, ослабив границы, раздавил всю Францию. Никаких колебаний. Бац! — и ты победитель.

Приходится признать: почти никаких других способов завалить мужика, который сильнее тебя, не существует, повторяла Аомамэ точно мантру. Именно этой частью тела животное по имени Мужчина гордится — не сказать «размахивает» — больше всех остальных. И как правило, защищает ее меньше всего. Эту простую истину и нужно поставить себе на службу.

Какую боль чувствует мужчина от удара по яйцам, Аомамэ, будучи женщиной, понятно, не знала. И даже представить себе не могла. Но, судя по тому, как перекашивалось лицо противника, эта боль была зверской. Каким бы сильным или крутым мужик ни был, на ее памяти еще никто с этой болью не совладал. Не говоря уже о том, что к самой боли явно примешивалась досада от уязвленного мужского самолюбия.

— Пожалуй, это похоже на временный конец света, — сказал ей, хорошенько подумав, один мужчина в ответ на расспросы.

Аомамэ невольно задумалась над этим сравнением. Конец света?

— Иначе говоря, — уточнила она, — конец света — это все равно что тебя со всей силы пнули по яйцам?

— Ну, конца света мне испытывать не приходилось, не знаю. Но наверное, что-то вроде того. — Мужчина задумчиво уставился взглядом в пространство. — Чувствуешь лишь полное бессилие. Мрачное, бесконечное и безысходное.

После этого разговора, ближе к полуночи, Аомамэ посмотрела по телевизору фильм «На последнем берегу», американскую картину 1959 года. Между Штатами и Советами разразилась полномасштабная война; мириады ядерных ракет, точно стаи летучих рыб, проносились над океаном в разные стороны, грозя разнести на куски планету и уничтожить все человечество. Благодаря капризам ветров облако смертоносного пепла еще не добралось до Австралии. Но и это был вопрос времени. Человечество уже подписало себе приговор. И разные люди, каждый по-своему, доживали последние дни своих жизней. Такой вот сюжет. Совершенно черное и безысходное кино (хотя каждый его персонаж и ожидал конца света как избавления, отметила Аомамэ).

Досмотрев такое кино в одиночку после полуночи, Аомамэ как будто немного отчетливее поняла, что такое боль от удара ногой по яйцам.


Окончив институт физкультуры, Аомамэ четыре года прослужила в компании по производству спортивных напитков и биодобавок. А параллельно играла за ту же фирму четвертым аутфилдером в женской команде по софтболу. Команда была очень сильной и даже несколько раз попадала в восьмерку чемпионов страны. Однако через неделю после гибели Тамаки Аомамэ подала заявление об уходе. На этом ее спортивная карьера закончилась. Больше такой спорт, как софтбол, ее не привлекал. Аомамэ хотелось начать жизнь сначала. И по совету старшей подруги-однокашницы она устроилась на работу инструктором в спортивный клуб на Хироо.

В этом клубе она стала вести занятия по фитнесу и боевым искусствам. Заведение было дорогим и элитным, в нем занималось много знаменитостей. Вскоре Аомамэ удалось организовать спецкурсы по женской самообороне. Что-что, а это она умела как следует. Соорудив тряпичное чучело здоровенного мужика, Аомамэ пришила ему между ног черную перчатку и принялась активно тренировать на нем своих подопечных. А для реалистичности даже привесила под перчаткой пару мячиков для гольфа. Удар за ударом — точно, быстро, безжалостно. Большинству женщин такие тренировки пришлись по душе, и многие действительно добивались неплохих результатов. Хотя некоторые члены клуба (в основном, конечно, мужчины), глядя на эти тренировки, брезгливо морщились. Довольно скоро в администрацию клуба начали поступать нарекания — дескать, не слишком ли инструкторы перебарщивают. В результате Аомамэ вызвал менеджер и потребовал исключить пинки по яйцам из курса самообороны.

— Но ведь без этого женская самооборона невозможна, — возразила она менеджеру. — В большинстве случаев мужчины превосходят женщин и по силе, и по весу. Быстрая и точная атака в пах — единственное, чем женщина способна себя защитить. Об этом говорил даже Мао Цзэдун. «Находи самую слабую точку в обороне противника, тщательно целься — и бей что есть силы. Без этого умения любая партизанская война обречена на провал».

— Как тебе известно, — ответил ей озадаченный менеджер, — наш спортклуб — самый уважаемый в городе. Многих клиентов знает в лицо вся страна. Наш сервис должен быть безупречным с любой точки зрения. Потеря имиджа недопустима. Что бы там ни было, если в клубе собираются девушки и с дикими воплями пинают чучела между ног, — это вредит репутации. Уже несколько раз желающие заглядывали к нам, а после твоих занятий уходили, так и не записавшись в клуб. Будь там хоть Мао, хоть сам Чингисхан, твои курсы самообороны вызывают у наших клиентов раздражение и дискомфорт!

Никакого сочувствия к бедным клиентам, страдающим от раздражения и дискомфорта, Аомамэ не ощущала. Не лучше ли подумать о том, что чувствуют жертвы изнасилования? Но с начальством не спорят. Программу ее курсов пришлось значительно упростить, а использовать куклу ей больше не разрешили. Лишившись прикладного смысла, занятия превратились в пустую формальность, и Аомамэ потеряла к ним интерес. Большинство ее подопечных выказали недовольство, желая продолжать тренировки по-старому, но повлиять на политику начальства она не могла.

Кто-кто, а уж Аомамэ отлично знала: без удара ногой по яйцам в арсенале женской самообороны не остается практически ничего. Популярный приемчик с заламыванием руки нападающего за спину смотрится, конечно, эффектно, но в реальной схватке, как правило, не срабатывает. Реальность — это вам не кино. Чем затевать такое без особого шанса на успех, лучше сразу убегать во все лопатки куда подальше.

Сама Аомамэ знала десять разных ударов ногой по яйцам. Еще в студенчестве она отрабатывала их, нацепив на младшего однокашника боксерскую защиту. Очень скоро, впрочем, парнишка сломался.

— Твои удары не вытерпеть даже в защите! — взмолился он. — Извини, но я больше не могу.

Удары эти она шлифовала до автоматизма, чтобы применить без малейших колебаний в любую секунду. Только попробуй напасть какой-нибудь подонок, повторяла она. Я тебе такой конец света покажу — век не забудешь. Ты у меня узришь Царство Небесное наяву. Улетишь к чертям аж в Австралию, сукин ты сын. И вместе с кенгуру да утконосами наглотаешься смертельного пепла.


Рассеянно думая о Царствии Небесном, она сидела за стойкой бара и потягивала «Том Коллинз». Делая вид, что кого-то ждет, время от времени опускала взгляд к часам на руке, хотя на самом деле приходить было некому. Просто в бар заявлялись все новые посетители, и Аомамэ тянула время, выбирая подходящего мужчину. На часах — половина девятого. На ней — жакет от Кельвина Кляйна расцветки орлиного оперения, бирюзовая блузка и темно-синяя мини-юбка. «Пестика» в сумочке нет. Как и вчера, инструмент остался дома, в ящике платяного шкафа, завернутый в полотенце.

То был знаменитый «Singles' Ваr» на Роппонги. Известный как раз тем, что одинокие мужчины постоянно заглядывали сюда ради женщин — и, понятно, одинокие женщины ради мужчин. Чуть не треть посетителей — иностранцы. Дизайн — под рыбацкий трактир на Багамах, тот самый, где любил пропустить стаканчик Хемингуэй. Стену над стойкой украшала огромная рыба— меч, с потолка свисали рыболовные сети. На других стенах висели памятные фотографии: только что выловленные рыбины в руках везучих рыболовов. А также портрет самого Хемингуэя. Веселый папаша Хэм. Факт, что он застрелился, не выдержав собственного алкоголизма, посетителей бара трогал меньше всего на свете.

В этот вечер за столиками сидели сразу несколько мужчин, но ни один Аомамэ не приглянулся. Один раз ее окликнула пара студентиков, желающих порезвиться, но усложнять себе жизнь не хотелось, и она ничего не ответила. Какой-то офисный клерк с похотливыми глазками, возрастом около тридцати, поинтересовался, можно ли присесть рядом, но Аомамэ сухо отказала ему — извините, мол, место занято, жду человека. Молодые мужчины были совершенно не в ее вкусе. Общаются возбужденно, хотя, кроме самоуверенности, и предложить собеседнику нечего, разговоры с ними — смертная тоска. А в постели ведут себя жадно, совершенно не соображая, как доставить удовольствие в сексе и получить его самому. Нет уж! Ее идеал — чуть потертый жизнью и, по возможности, слегка лысоватый мужчина лет сорока пяти. Не извращенец, желательно чистоплотный. Даже форма черепа — вопрос не настолько принципиальный. Но такого мужчину поймать непросто. Вот поэтому хочешь не хочешь, а соглашаешься на чертовы компромиссы.

Аомамэ окинула взглядом помещение и беззвучно вздохнула. Ну почему в этом мире, хоть наизнанку вывернись, ей не попадается ни одного подходящего мужика? Она вспомнила Шона Коннери. От одной мысли о форме его черепа у нее тоскливо заныло в утробе. Появись сейчас перед нею Шон Коннери, она пошла бы на все, чтобы им завладеть. Да только какого черта Шону Коннери заглядывать в бар для одиноких рыбофилов на задворках Роппонги?

Здоровенный телеэкран напротив показывал группу «Квин». Аомамэ не любила «Квин» и старалась на экран не смотреть. А также не обращать внимания на гремевшую в динамиках музыку. Наконец «Квины» отпели свое, и монитор оккупировала «АББА». Черт бы меня побрал, снова вздохнула Аомамэ. Ночь обещала быть паршивой как никогда.


В этом спорт-клубе Аомамэ и познакомилась с хозяйкой «Плакучей виллы». Старушка записалась на курсы женской самообороны, в тот самый класс радикально настроенных женщин, что увлекались избиванием чучела. Миниатюрная, самая старшая в группе, она тем не менее двигалась очень легко и наносила удары с поразительной точностью. Наблюдая за ней, Аомамэ не раз ловила себя на мысли, что такие женщины не будут колебаться, если им приспичит разбить кому-нибудь яйца. Без слов и лишних телодвижений. Таким женщинам Аомамэ симпатизировала с первого взгляда.

— Конечно, в моем возрасте обороняться особо не приходится, — призналась старушка после первого занятия.

— Дело не в возрасте, — ответила Аомамэ. — Главное — сама установка: защищать себя каждый день своей жизни. Если не способна отразить нападение — ты ничего не стоишь. Твое же бессилие постепенно сожрет тебя с потрохами.

Ни слова не говоря, старушка смотрела на нее в упор. То ли смыслом сказанного, то ли интонацией, но Аомамэ, похоже, произвела на будущую хозяйку очень сильное впечатление.

— Ты абсолютно права, — кивнула старая женщина. — Все так и есть. Ты хорошо знаешь, о чем говоришь.


Через несколько дней Аомамэ доставили почтой пакет. Из тех, что раздают бесплатно на конторке при входе в клуб. Внутри лежало короткое письмо — аккуратные иероглифы имени и телефона хозяйки «Плакучей виллы». С припиской: буду рада, если, невзирая на занятость, найдете минутку со мной связаться.

Трубку взял мужчина, вроде как секретарь. Аомамэ представилась, и ее тут же соединили с кем нужно. Хозяйка поблагодарила за звонок.

— Если не возражаете, не могли бы мы где-нибудь поужинать? — предложила она. Дескать, хотелось бы поговорить с глазу на глаз.

— С удовольствием, — ответила Аомамэ.

— Как насчет завтрашнего вечера? — уточнила хозяйка.

Аомамэ не возражала. Разве что слегка удивилась. О чем, интересно, они могли бы беседовать целый вечер?

Их ужин состоялся во французском ресторане на задворках Адзабу. Судя по всему, старушка была здесь почетным гостем: солидный, опытный официант встретил их у входа, как старых знакомых, и проводил в самый укромный уголок заведения. На хозяйке было светло— зеленое платье оригинального покроя (в духе Живанши 60-х) и нефритовые бусы. По пути к столику перед ними возник управляющий и отвесил учтивый поклон. В меню оказалось много изысканных вегетарианских блюд. А «супом дня», к удивлению Аомамэ, оказался ее любимый. Хозяйка заказала бокал «шабли», Аомамэ попросила то же самое. Тонкого вкуса вино идеально подходило к заказанным блюдам. Аомамэ взяла белую рыбу на гриле. Хозяйка ограничилась овощами. Изящество, с которым она ела овощи, завораживало, как шедевры мирового искусства.

— В мои годы, чтобы жить дальше, нужно совсем немного еды, — улыбнулась хозяйка. — Но как можно лучшего качества.

Они помолчали.

Как насчет частных уроков, предложила хозяйка. Два-три раза в неделю. Основные приемы самообороны — и, по возможности, массаж и растяжки.

— Разумеется, все возможно, — ответила Аомамэ. — Инструктаж на выезде мы осуществляем. Можете оформить заявку в клубе.

— Я не об этом, — улыбнулась хозяйка. — Хотелось бы свободного графика. Чтобы договариваться о времени, когда нам обеим удобно, без посредников. Ты не против?

— Вовсе нет.

— Хорошо, на следующей неделе приступим, — решила хозяйка.

На этом деловая часть встречи закончилась.

— Тогда, в спортзале, мне понравилось твое выражение о бессилии. Как оно может пожрать человека. Помнишь?

— Помню, — кивнула Аомамэ.

— А можно вопрос в лоб? — прищурилась хозяйка. — Просто чтобы сэкономить время.

— Ради бога, — кивнула Аомамэ.

— Ты — феминистка или лесбиянка?

Слегка покраснев, Аомамэ покачала головой:

— Пожалуй, ни то ни другое. То, что я думаю, — только мое. Ни к феминизму, ни к лесбийству никак не относится.

— Хорошо, — кивнула хозяйка. Явно успокоившись, она подцепила вилкой кусочек брокколи, с невероятным изяществом отправила в рот и пригубила вина. — Даже если ты феминистка или лесбиянка, я не против. Это ни на что не влияет. Но если нет, так даже проще для нас обеих. Понимаешь, о чем я?

— Кажется, понимаю, — кивнула Аомамэ.


Дважды в неделю Аомамэ приезжала в усадьбу к хозяйке и преподавала ей курс боевых искусств. Давным-давно, еще когда хозяйкина дочь занималась балетом, зал особняка оборудовали под студию — просторную, с зеркалами на стенах, — где и проводились теперь занятия. Несмотря на преклонный возраст, все новые приемы, блоки и захваты хозяйка усваивала с лету. Тело ее было миниатюрным, но очень гибким и закаленным многолетними тренировками. Помимо оборонительных премудростей Аомамэ объясняла хозяйке основы мышечной растяжки, а также делала ей массаж.

Массаж был коньком Аомамэ. В этой дисциплине среди однокашников ей просто не было равных. Она помнила наизусть названия всех мышц, костей и суставов человеческого тела. Выучила назубок, как они устроены, какую играют роль и как с ними следует обращаться. Ею двигала неколебимая вера в то, что тело — храм души и в каждом его уголочке, к которому мы обращаемся, обязательно заключены свой дух, своя грация, свои очарование и чистота.

Не желая зацикливаться на банальной спортивной медицине, Аомамэ обучилась технике иглоукалывания — несколько лет брала практические уроки у сэнсэя-китайца. Сэнсэй просто диву давался, как быстро его ученица все усваивала. Как крепко запоминала любые детали и с каким упорством могла часами изучать те или иные функции организма. Но главное — каким невероятным чутьем обладали ее пальцы. То был особый природный дар, нечто вроде способности лозоходца отыскивать под землей источник воды: достаточно лишь прикоснуться к какой-нибудь части тела, чтобы по мельчайшим вибрациям уловить, в чем проблема и как здесь можно помочь. Никто не учил ее. Она просто умела это, и все.

Всякий раз после тренировки и массажа Аомамэ и хозяйка пили чай и беседовали на самые разные темы. Чай на серебряном подносе им неизменно приносил Тамару. Весь первый месяц их занятий Тамару в присутствии Аомамэ был таким молчаливым, что ей даже пришлось уточнить у хозяйки: может, он немой?

Как-то раз хозяйка спросила, приходилось ли Аомамэ бить кого-нибудь по яйцам для самозащиты.

— Только однажды, — сказала Аомамэ.

— Ну и как? Помогло?

— Подействовало, — ответила Аомамэ как можно короче.

— А как считаешь, моего Тамару твой удар по яйцам свалил бы?

Аомамэ покачала головой:

— Пожалуй, нет. Этот человек слишком много знает заранее. Так быстро считывает замыслы противника, что просто ничего не успеть. Ударом по яйцам можно выключить только тех, кто не имеет опыта реального боя.

— Выходит, ты чувствуешь, что Тамару в этом деле не новичок?

Аомамэ помолчала, осторожно подбирая слова.

— Да, он не такой, как обычные люди. Другая аура.

Хозяйка добавила себе сливок и, медленно помешивая ложечкой в чашке, спросила:

— Получается, тот, которого ты выключила, драться не умел. Сильно здоровый был?

Аомамэ кивнула, но вслух ничего не сказала. Тот, кого ей пришлось выключать, был и здоровым, и сильным. Но из-за врожденной спеси считал, что с женщиной может позволить себе что угодно. Этот выродок даже не предполагал, что женщины способны бить мужиков по яйцам, — и меньше всего ожидал, что подобное может случиться с ним самим.

— Ты его покалечила?

— Нет. Просто какое-то время ему было очень больно.

Хозяйка выдержала долгую паузу. Потом спросила:

— А тебе никогда не приходилось расправляться с мужчинами? Чтобы не просто больно сделать, а с осознанной целью — измочалить до кровавого месива?

— Приходилось, — ответила Аомамэ. Врать она никогда не умела.

— Можешь рассказать?

Аомамэ чуть заметно покачала головой:

— Не обижайтесь, но для меня это слишком непросто.

— Понимаю, — кивнула хозяйка. — Говорить об этом всегда непросто. И рассказывать через силу никакой нужды нет.

Пару минут женщины пили чай в тишине. При этом каждая думала о своем.

— И все же когда-нибудь, — произнесла наконец хозяйка, — если появится желание, ты сможешь рассказать о том, что тогда случилось?

— Когда-нибудь, — сказала Аомамэ. — А может, и нет. Если честно, не знаю.

Старая женщина посмотрела на молодую в упор.

— А я ведь не из любопытства спрашиваю.

Аомамэ молчала.

— Я ведь чувствую, какое бремя ты носишь в себе, — продолжала хозяйка. — Очень тяжкое. Чуть ли не с самого детства. Когда мы с тобой только встретились, я сразу почуяла. У тебя глаза человека, который принял бесповоротное решение. На самом деле подобное бремя есть и у меня. Я тоже влачу его всю жизнь. Потому и в других замечаю. Но торопиться особо некуда. Придет время, когда будет лучше выпустить из себя эту тайну. Чужие секреты хранить я умею, а там, глядишь, и посоветую что-нибудь. Как знать — возможно, я сумею тебе пригодиться…

Время пришло, Аомамэ нашла в себе силы рассказать хозяйке обо всем, что с нею произошло. И тогда старушка действительно открыла ей двери в совершенно иную жизнь.


— Эй! Что пьешь? — спросил чей-то голос прямо у нее над ухом.

Женский.

Вернувшись в реальность, Аомамэ подняла голову и уставилась на собеседницу. На табурете рядом сидела девица с хвостом на затылке а-ля пятидесятые. Легкое платье в мелкий цветочек, сумочка от Гуччи через плечо. Аккуратный бледно-розовый маникюр. Толстушкой не назовешь, но лицо округлое, так что в целом скорее «пышка». Держится приветливо. Грудь большая.

От неожиданности Аомамэ замешкалась. Кто мог подумать, что к ней обратится женщина? Все-таки этот бар — для того, чтобы женщин окликали мужчины.

— «Том Коллинз», — ответила она.

— Вкусно?

— Да не то чтобы. Зато не очень крепкий, пьется легко.

— А почему так называется — «Том Коллинз»?

— Откуда я знаю? — пожала плечами Аомамэ. — Может, так звали мужика, который это пойло изобрел[185]. Хотя, если честно, изобретеньице так себе…

Девица помахала рукой бармену и попросила «Том Коллинз» для себя. Заказ ей принесли почти сразу.

— Ничего, если я тут посижу? — осведомилась незнакомка.

— Ради бога, место свободно, — ответила Аомамэ, чуть не добавив: «Все равно уже сидишь». Но вовремя сдержалась.

— Значит, ты здесь никого не ждала?

Не отвечая ни слова, Аомамэ окинула взглядом собеседницу. Года на три-четыре младше меня, оценила она.

— Да ты не волнуйся! Я на эту тему не западаю, — заговорщическим голосом сказала девица. — Я все больше мужиками интересуюсь. Как и ты.

— Как и я?

— Ну а зачем сюда в одиночку пришла? Мужика найти, верно?

— А что, заметно?

Девица прищурилась.

— Мне — заметно. Во-первых, сюда за другим не приходят. Во-вторых, ни ты, ни я на профессионалок по этой части не тянем.

— Это уж точно, — усмехнулась Аомамэ.

— Слушай, а давай сколотим команду! Я вообще заметила, что мужикам гораздо легче заговаривать с двумя девчонками сразу, чем с одной. Да и нам вдвоем веселее будет… И спокойнее, верно? Только посмотри на нас со стороны: я — смешливая бабенка, ты — суровая пацанка. Классное сочетание, не находишь?

«Суровая пацанка?» — повторила про себя Аомамэ. Так ее никто в жизни еще не называл.

— Но… даже в такой команде нам должны нравиться разные мужчины, так? Иначе ничего не получится.

«Пышка» едва заметно улыбнулась.

— Ну, в общем, конечно, да… Мужчины-то. Тебе вообще какие нравятся?

— По возможности, лет за сорок, — ответила Аомамэ. — Слишком молодых не люблю. Лучше чуть лысоватые.

— Хмм, — с интересом протянула девица. — Мужчины в самом соку? Понимаю. На мой вкус, молодые побойчее будут. Но если порекомендуешь кого интересного, можно и постарше. Все-таки опыт тоже важен. А что, мужики за сорок так уж хороши в постели?

— Смотря кто, — ответила Аомамэ.

— Это понятно, — кивнула девица. И, словно решая какую-то математическую задачу, прищурилась. — Всех нюансов одним словом не обобщить. И все-таки?

— Вполне себе хороши. По нескольку раз, как правило, не кончают. Зато дают тебе время получить кайф, никуда не торопясь. И если повезет, сама кончишь не раз и не два.

Девица всерьез задумалась.

— Смотри, как интересно… Пожалуй, надо попробовать.

— Кто ж тебе запретит, — усмехнулась Аомамэ.

— Слушай, а ты пробовала секс вчетвером? Так, чтоб меняться в процессе?

— Нет.

— Я тоже нет. А попробовать интересно?

— Не думаю… — сказала Аомамэ. — Ладно, давай попробуем сбить команду. Но тогда мне придется узнать о тебе побольше. Ну, знаешь, чтобы не пришлось посреди дороги разбегаться в разные стороны.

— Да без проблем! Я думаю, это правильно. Что ты хочешь узнать?

— Ну, например… Кем работаешь?

Девица пригубила «Том Коллинз», вернула стакан на подставку, вытерла губы салфеткой. И проверила, не остались ли на салфетке следы от помады.

— Слушай, а вкусно! — оценила девица. — В основе — джин?

— Джин, лимонный сок и содовая.

— Может, и не лучшее изобретение, но очень недурно.

— Ну слава богу.

— Хочешь знать, кем я работаю? Непростой вопрос. Расскажу — не поверишь…

— Ну тогда я о себе скажу, — улыбнулась Аомамэ. — Я работаю в спортивном клубе инструктором боевых искусств, массажа и растяжки.

— Боевых искусств? — с интересом переспросила девица. — Прямо как Брюс Ли?

— Типа того.

— И что, ты крутая?

— На обратное пока никто не жаловался.

Собеседница рассмеялась и подняла бокал.

— Ну, давай тогда выпьем за непобедимую пару! У меня самой несколько лет айкидо за плечами. А работаю я в полиции.


— В полиции, — повторила Аомамэ.

Ее рот приоткрылся, но ничего больше она сказать не могла.

— Дорожный патруль, — кивнула собеседница. — Не похоже, да?

— Да уж, — только и выдавила Аомамэ.

— Но вот так оно и есть. Правда… А зовут меня Аюми.

— А меня — Аомамэ.

— Аомамэ… Это настоящее имя?

Аомамэ тяжело вздохнула.

— И что же, ты каждый день надеваешь форму, цепляешь на задницу пистолет, садишься в крутую тачку и разъезжаешь по городу, следя за порядком?

— Ну, вообще-то я за тем и пошла в полицию. Но пока мне ничего такого не доверяют, — призналась Аюми. И, отправив в рот пригоршню соленых орешков из блюдечка, с хрустом заработала челюстями. — Нынче меня, как дурочку, наряжают в мундир, сажают в малолитражку и отправляют проверять автомобильные стоянки и выписывать талоны за нелегальную парковку. Никакого пистолета, понятно, для этого не выдают. Перед идиотом, который загородил своей «тойотой-короллой» проезд к пожарной колонке, предупредительных выстрелов делать смысла нет. Я на стрельбище постоянно выбиваю десятку, только этого никто не хочет замечать. Просто потому, что я баба, мне только и доверяют рисовать на асфальте мелом номера нарушителей и время, когда я их засекла[186].

— А какие там у вас пистолеты? «Беретта»?

— Ну да, сейчас уже всем такие выдают. Хотя для меня «беретта» тяжеловата. Если с полной обоймой таскать — за килограмм зашкаливает.

— С полной обоймой — восемьсот пятьдесят грамм, — поправила Аомамэ.

Аюми смерила ее таким взглядом, словно проверяла качество дорогих часов в крутом магазине.

— А ты откуда такие подробности знаешь?

— Давно оружием интересуюсь. Хотя, конечно, стрелять еще ни разу не довелось.

— Вон как, — как будто успокоилась Аюми. — Я, если честно, из пистолета люблю пострелять. «Беретта», конечно, тяжеловата, зато отдача не такая сильная, как в револьверах. А значит, и девчонке небольшого роста стрелять из нее сподручнее. Только мое тупое начальство об этом даже не задумывается. У них только одно в башке: как можно бабе пистолет доверять? А все потому, что начальники в нашей полиции — сплошь половые фашисты. Я ведь и на курсах в академии считалась лучшей, любого мужика могла за пояс заткнуть. Хоть бы кто оценил! А слышала я только сексуальные подначки. Что-нибудь типа: «Эй! Слишком мелкой дубинкой в спортзале машешь, заходи вечерком — покажу побольше!» — и прочая фигня. Не полиция, а варвары средневековья…

Аюми достала из сумочки пачку «Вирджиниислимз», привычным жестом поднесла ко рту сигарету, прикурила от узенькой золотой зажигалки. И, выпустив в потолок струйку дыма, вздохнула.

— А с чего ты вдруг решила податься в полицию? — спросила Аомамэ.

— Да поначалу не сильно рвалась. Просто не хотелось в какой-нибудь унылой конторе бумажки перекладывать. А у меня и специальных знаний-то никаких нет. Значит, и выбирать особо не из чего. Вот на последнем курсе института и решила поступить в академию. Тем более что и в семье у меня почему-то сплошь полицейские. Представляешь — и отец, и старший брат. И дядя тоже. Наша полиция — это такое общество в обществе: если много родственников-полицейских, тебя гораздо быстрей туда примут.

— Семейка жандармов? — уточнила Аомамэ.

— Именно так! Только знаешь, до того как во все это влезть, я даже не подозревала, что в полиции столько сексистов. Женщина-полицейский для них — гражданин второго сорта. Ей не доверяют ничего, кроме самой тоскливой рутины — вроде выездов на ДТП, ковыряния в бумажках, проверки безопасности в школах или обыска задержанных женщин. И в это же время мужикам — полным бездарям — дают интересные задания одно за другим. Сверху только и слышишь: «Женщинам и мужчинам предоставлены равные шансы на интересную работу». Но все это полная фигня. Чем дольше служишь, тем меньше охота выкладываться. Понимаешь?

Аомамэ кивнула.

— Просто крыша съезжает, — добавила Аюми. — Честное слово.

— А парня у тебя нет?

Аюми нахмурилась и уставилась на сигарету, зажатую в пальцах.

— Когда ты женщина-полицейский, завести себе любовника не так уж просто. Время службы не нормировано, с обычными служащими график не совпадает. А если и затеплится с кем-нибудь… Как только обычный мужик узнает, что служишь в полиции, его сразу куда-то смывает, точно краба морским прибоем. Полная задница, согласись?

Аомамэ понимающе кивнула.

— Похоже, остается только служебный роман, — продолжала Аюми. — Но и для него подходящего мужика черта с два отыщешь. Потому что вокруг одни импотенты, способные только на сальные шуточки. Или дебилы с рожденья — или карьеристы до последнего вздоха, третьего не дано. И вот такие отморозки обеспечивают безопасность нашего общества! Представляешь себе будущее этой страны?

— Но ведь ты привлекательная, — удивилась Аомамэ. — И мужикам должна нравиться.

— Бывает, и нравлюсь. Покуда не скажу, где работаю. Потому в таких барах и выдаю себя за страхового агента.

— И часто сюда приходишь?

— Ну, не то чтобы часто. Иногда… Иногда просто хочется секса, — призналась Аюми. — Просто мужика. Причем довольно регулярно. Когда накрывает, я выпиваю для храбрости, надеваю белье посексуальнее и прихожу сюда. Нахожу подходящего мужика, провожу с ним ночь. И обеспечиваю себе хорошее настроение на ближайшее время. Никакого блядства, никакой нимфомании. Просто выпускаю пар. Даже хвосты обрубать не приходится. Наступает утро, возвращаешься к своим штрафам за неправильную парковку, и все… А у тебя как?

Аомамэ отпила глоток.

— Примерно так же.

— Тоже без парня?

— Стараюсь не заводить. Слишком нудно.

— Когда все время один и тот же?

— Во-во.

Аюми вздохнула.

— Иногда так охота кого-нибудь трахнуть, аж искры из глаз! — призналась она.

— Вся течешь? — уточнила Аомамэ.

— Стремлюсь заполнить собою ночь, — поправила Аюми.

— Тоже неплохо, — оценила Аомамэ.

— Но только одну. И чтоб без последствий.

Аомамэ кивнула.

Аюми легла на стойку щекой и задумалась.

— Кажется, в главном мы с тобой совпадаем, — сказала она.

— Похоже, — допустила Аомамэ. И про себя добавила: только ты полицейская ищейка, а я убиваю людей. И живем мы с тобой по разные стороны закона. Вот ведь какая задница.

— Давай так, — предложила Аюми. — Мы с тобой якобы служим в одной страховой компании. Название фирмы — секрет. Ты старше, я младше. Сегодня на фирме случился офигительный стресс, мы решили плюнуть на все, напиться и оттянуться. Как тебе такой сценарий?

— В целом звучит неплохо, — признала Аомамэ. — Только в страховании я ни бум-бум…

— А, ну в этом положись на меня. Таким штучкам меня обучать не нужно!

— Ладно, — улыбнулась Аомамэ. — Полагаюсь.

— Кстати говоря, — продолжала Аюми, — вон те два мужика за нашей спиной давно уже стреляют глазами.

Аомамэ как бы невзначай оглянулась. За столиком позади и правда сидели двое. Классические сарариманы[187], решившие отдохнуть после работы. Отутюженные костюмчики, стильные галстуки. На неудачников не похожи. Одному на вид лет за сорок, другому за тридцать. Старший худой и долговязый, на лбу залысины. Младший похож на парня, который студентом играл в команде по регби, но спорт забросил и теперь набирает вес. Хотя лицо еще юношеское, на шее уже появились складки. Что один, что другой посасывали виски с содовой, блуждая пытливыми взглядами по заведению.

— Похоже, ребята здесь не в своей тарелке, — поставила им диагноз Аюми. — Вроде повеселиться пришли, а даже с девчонками знакомиться не умеют. К тому же, по-моему, оба женаты. Так и кажется, будто их совесть мучает…

Аомамэ удивилась аналитическим способностям собеседницы. Когда это она успела подметить столько подробностей? Ведь они болтали, не закрывая рта. Может, в семейке полицейских это наследственное?

— Ну что ж, — продолжала Аюми. — Как я поняла, тебе лысоватые больше нравятся? Тогда я выбираю мускулистого. Не возражаешь?

Аомамэ еще раз обернулась. Залысины на голове у старшего смотрелись неплохо. Конечно, до Шона Коннери ему — как до альфы Центавра, но с пивом потянет. Да и чего ожидать от вечера, начавшегося под «АББУ» и «Квин»? Тут уж не до жиру.

— Конечно не возражаю. Но как мы заставим их быть активнее?

— Ну не сидеть же до рассвета, пока они созреют. Нужно самим проявлять инициативу. Веселую и дружелюбную.

— Что, серьезно?

— А как же! — кивнула Аюми. — Главное — начать разговор. О чем угодно. Это я беру на себя. А ты пока здесь посиди.

Залпом допив «Том Коллинз», Аюми потерла одну ладонь о другую. И решительно перекинула сумочку через плечо.

— Ну что? — задорно улыбнулась она. — Даешь ночь больших дубинок?

Глава 12

ТЭНГО
Царство Твое пусть придет к нам
— Эри, будь добра, завари нам чаю, — попросил сэнсэй.

Поднявшись с дивана, Фукаэри вышла из гостиной и тихонько затворила за собою дверь. Сэнсэй молча ждал, пока Тэнго отдышится и придет в себя. Снял черные очки в роговой оправе, протер носовым платком стекла, водрузил назад на переносицу. По небу за окном пронеслось что-то темное. Наверное, птица. А может, из этого мира опять улетала чья-то душа.

— Извините меня, — сказал Тэнго. — Все в порядке, ничего страшного. Продолжайте, прошу вас.

Сэнсэй кивнул.

— В результате перестрелки с полицией, — продолжил он, — секта «Утренняя заря» полностью ликвидирована. Произошло это три года назад, в 1981-м. Через четыре года после того, как Эри убежала от них и стала жить у меня. Но, как ни странно, с нынешними проблемами «Утренней зари» этот инцидент никак не связан… Эри переселилась сюда в десять лет. Когда девочка вдруг появилась на пороге, на ней просто лица не было. Замкнутая от природы, она и сейчас не разговаривает с чужими людьми. Но ко мне привязалась с младенчества, и уж мы-то с нею всегда общались без проблем. Однако тогда, после побега, ребенка словно подменили. Эри будто онемела. Когда я к ней обращался, она лишь кивала или качала головой.

Речь сэнсэя ускорилась, фразы стали короче, интонации резче. Казалось, эту часть своей истории он спешил рассказать до того, как Фукаэри вернется.

— Путешествие сюда, в эти горы, ей далось нелегко. Какие-то деньги и адрес у нее были. Но вы представляете, что такое пробираться через полстраны ребенку, который вырос в полной изоляции от мира и при этом молчит как рыба? Вот так, сжимая адрес в ладошке, она пересаживалась из поезда в поезд, из автобуса в автобус, пока не добралась до этих дверей… Что с девочкой что-то неладно, я понял с первого взгляда. Адзами и женщина, что помогает нам по хозяйству, выхаживали Эри несколько дней. Когда же девочке стало легче, я позвонил в «Авангард» и попросил соединить меня с Фукадой. Однако мне сообщили, что «господин Фукада сейчас в ситуации, когда он не может подойти к телефону». А что за ситуация, уточнил я, но мне ничего не объяснили. Я попросил к телефону его жену. «Супруга также не может сейчас говорить», — сообщили мне. В итоге ни с кем из родителей Эри я так и не пообщался.

— Но вы хотя бы дали им знать, что девочка теперь у вас? — спросил Тэнго.

Сэнсэй покачал головой.

— Нет. Мне отчетливо показалось, что никому, кроме родителей Эри, об этом лучше не сообщать. Разумеется, я еще много раз пытался с ними связаться. Самыми разными способами. Но все так же безрезультатно.

— Что же получается? — нахмурился Тэнго. — Вот уже семь лет вы не сообщаете родителям, что их дочь у вас?

Сэнсэй кивнул:

— Именно. Уже семь лет с ними невозможно связаться.

— И за все это время они даже не пробовали ее искать?

— А! Об этом — отдельный разговор. Дело в том, что своей дочерью Фукада с женой дорожили больше всего на свете. Но если бы им пришлось ее срочно кому-то доверить, кроме как ко мне, отправить девочку было бы некуда. Со своими родителями они давно оборвали отношения, и Эри воспитывалась, не зная ни бабушек, ни дедушек. Только я мог ее приютить. Да они и сами не раз говорили, мол, если вдруг с нами что-то случится, ты уж за Эри присмотри… Но тем не менее за все эти годы я не получил от них ни весточки. Просто невероятно.

— Но ведь вы утверждали, что «Авангард» создавался как коммуна открытого типа, — уточнил Тэнго.

— Совершенно верно. Несколько лет после создания они прекрасно взаимодействовали с окружающим миром. Но незадолго до того, как сбежала Эри, я начал замечать, что дозвониться до Фукады все сложнее. Доступ в коммуну стал ограничиваться. Да и лично Фукаде, похоже, «перекрывали кран» для общения с белым светом. Раньше этот пламенный оратор частенько писал мне длиннющие письма — о происходящем в коммуне, о своих радостях и терзаниях. Но однажды их поток оборвался. Сколько я ни писал ему, никакого ответа. Сколько ни названивал, нас почти никогда не соединяли. А если и соединяли, говорил он коротко, отрывисто и безо всяких эмоций. Будто знал, что наш разговор прослушивает кто-то еще.

Сэнсэй сцепил руки на коленях.

— Несколько раз я туда ездил. Сообщить родителям о дочери было необходимо. А поскольку ни почтой, ни по телефону с ними было не связаться, оставалось только встретиться лично и рассказать все с глазу на глаз. Однако на территорию коммуны меня так ни разу и не пустили. Просто получал от ворот поворот — в буквальном смысле слова. Как ни пытался что-либо объяснить, меня и слушать не желали… А к этому времени резиденцию «Авангарда» уже окружала высокая стена с плотно запертыми воротами. Что происходит внутри — бог весть. Для чего к подобной секретности прибегали сепаратисты в «Утренней заре», было понятно. Все-таки «боевики» готовили вооруженную революцию, и уж им-то было что скрывать от посторонних глаз. Но сам «Авангард» занимался мирным земледелием. Со дня основания коммуна выказывала дружелюбие ко внешнему миру и прекрасно ладила с коренными жителями деревни. Теперь же вокруг их резиденции выросла настоящая крепость. А значит, настроения у людей за этой стеной должны быть совсем не такие, как прежде. Все деревенские, с которыми я говорил, в замешательстве качали головой: да, мол, с этим «Авангардом» и правда творится что-то странное. Вот тут я и начал всерьез опасаться, не стряслось ли с родителями Эри какой-то страшной беды. Однако в тот момент я мог помочь им только одним: нормально воспитать их дочь. Так прошло семь лет. А ситуация ничуть не прояснилась.

— И вы даже не знаете, жив господин Фукада или нет? — спросил Тэнго.

— В том-то и дело, — кивнул сэнсэй. — Никаких доказательств ни того ни другого. О плохом стараюсь не думать. Однако за семь лет не сообщить о себе ни разу — это слишком на него не похоже. Значит, с ним случилось что-то из ряда вон выходящее. — Сэнсэй понизил голос. — Возможно, его держат там взаперти. А может, и еще что похуже…

— Похуже?

— К сожалению, теперь не могу исключать никаких, даже самых страшных версий, — вздохнул сэнсэй, — «Авангард» больше не является мирной крестьянской общиной, какой я ее когда-то знал.

— Вы хотите сказать, они превращаются в преступную группировку?

— Ничего другого мне на ум не приходит. Как рассказывают местные жители, в последнее время ездить через ворота «крепости» стали намного больше. Машины так и снуют туда-сюда, очень многие — с токийскими номерами. Да порой такие «кадиллаки» да «мерседесы», каких деревенский житель отродясь не видывал. Количество членов общины стремительно растет. Они строят все больше жилых зданий и цехов, которые тут же заселяют или осваивают. Активно скупают дешевые земли в округе. Приобретают экскаваторы и бетономешалки. Но при этом земледелие остается их приоритетным хозяйством — и серьезным источником дохода. Натуральные овощи «Авангард» стали известным торговым брендом, их поставляют теперь напрямую в элитные рестораны, пятизвездочные отели и супермаркеты с экологически чистой продукцией. Думаю, тебе не нужно объяснять, что значит обходиться в этой цепочке без посредников. Сверхприбыль в чистом виде… И тем не менее помимо земледелия коммуна стала активно заниматься чем-то еще. Сколько ни торгуй овощами, так быстро и глобально хозяйства не расширить. Но чем бы их новая деятельность ни была, информация о ней хранится в строжайшем секрете, чтобы ни словечка, ни даже намека об этом во внешний мир не просочилось. По крайней мере, именно такое впечатление сложилось у жителей деревеньки.

— Значит, они вернулись к политической деятельности? — предположил Тэнго.

— Э, нет! Политикой здесь не пахнет, — тут же отозвался сэнсэй. — С самого основания жизнь «Авангарда» вращалась вокруг совершенно другой оси. Вот почему им и пришлось на определенном этапе размежеваться с «боевиками».

— Но как бы там ни было, вскоре в «Авангарде» что-то произошло, и Эри пришлось бежать, я правильно понимаю?

— Да, что-то случилось, — задумчиво произнес сэнсэй. — Какое-то происшествие огромной важности. Из-за которого ребенок смог бросить своих родителей и бежать на край света, себя не помня… Сама Эри об этом никогда ничего не рассказывала.

— Видимо, сильный шок или обида мешали ей выразить это словами?

— Она не напоминала обычного ребенка в шоке или депрессии от разлуки с семьей. Скорее походила на человека с временно выключенной нервной системой. Слава богу, это не помешало ей привыкнуть к новому дому. Тем более, что о прошлом ей здесь никто никогда не напоминал…

Сэнсэй скользнул взглядом по двери гостиной. И снова посмотрел на Тэнго.

— Что бы с Эри ни произошло, бередить ей душу не следовало. Я считал, что лучшее лекарство для девочки — время. А потому и сам ни о чем не спрашивал, и к ее молчанию относился так, будто ничего особенного не происходит. Практически все время Эри проводила с Адзами. Как только дочь приходила из школы, девочки наскоро обедали, а потом уходили к себе в комнату. Чем они там занимались, я уж не знаю. Но допускаю, что именно благодаря их посиделкам к Эри постепенно возвращался дар речи. Впрочем, я в их мир не влезал. И в целом, если не считать молчания Эри, наша жизнь втроем протекала без особых проблем. Девочка она умная, всегда слушала, что ей говорили. Вот и с Адзами они сдружились не-разлей-вода. Только в школу Эри тогда еще не ходила. Какая школа, если девочка не может сказать ни слова?

— А до этого вы с Адзами жили вдвоем?

— Жена моя скончалась десять лет назад, — ответил сэнсэй. И выдержал небольшую паузу. — Автомобильная авария, мгновенная смерть. Остались мы с дочкой вдвоем. Да еще одна моя дальняя родственница по соседству — приходит по хозяйству помочь, за девочками присмотреть… Мы с Адзами переживали очень тяжело. Слишком внезапно все случилось — ни проститься, ни хотя бы внутренне подготовиться никто не успел. Поэтому, когда у нас появилась Эри, мы восприняли это как своего рода избавление. Да так оно, в общем, и было. Даже ни слова не говоря, девочка просто сидела рядом — и мы успокаивались. А за семь лет Эри понемногу начала говорить. С тем, что было сначала, просто никакого сравнения. Допускаю, что со стороны речь Эри до сих пор воспринимается странно. Но мы-то знаем, какой это на самом деле прогресс.

— А сейчас Эри ходит в школу?

— Нет, в школу больше не ходит. В списке учеников значится, но это просто для учета. Школьная жизнь оказалась не для нее. Сейчас Эри учится дома — или я сам объясняю, или ее бывшие одноклассники в свободное время занимаются с ней индивидуально. Хотя, конечно, знания она получает отрывочные, о приличном, классическом образовании речи не идет. С чтением ей всегда было сложно; когда мог, я читал ей вслух. А также покупал на кассетах аудиокниги. Вот, собственно, и все образование. Тем не менее девочка очень умна, чтобы не сказать — мудра. Если сама захочет в чем-либо разобраться, копает глубоко, схватывает быстро — просто маленький гений. Но все, что неинтересно, почти полностью игнорирует. И сам этот зазор — интересно или нет — у нее, к сожалению, очень велик.

Дверь в гостиную оставалась закрытой. Вскипятить воды и разлить по чашкам чай в этом доме, видимо, требовало времени.

— Значит, «Воздушный кокон» записала Адзами под диктовку Эри? — спросил Тэнго.

— Как я уже говорил, все вечера девочки проводили у себя в комнате. Что они там делали, мне неведомо.

Это было их тайной. Но с какого-то времени Адзами стала печатать на моем словопроцессоре. Садилась у меня в кабинете и забивала в память машины то свои конспекты, то какие-то записи на кассетах. И что интересно — примерно тогда же Эри понемногу начала говорить. В девочке проснулся интерес к происходящему. Маска отрешенности наконец-то исчезла, на лице заиграли чувства. Я снова различал в ней ту Эри, которую знал когда-то.

— То есть тогда и началось ее исцеление?

— Не полное. К сожалению, только частичное. Но восстановление началось, несомненно. И скорее всего — именно благодаря истории, которую она рассказывала.

Тэнго ненадолго задумался. А потом решил сменить тему:

— А насчет исчезновения супругов Фукада вы в полицию не обращались?

— А как же! Сходил в тамошний участок. Об Эри ничего не сказал. Но сообщил, что мои друзья не дают о себе знать уже несколько лет, и я опасаюсь, не держат ли их в неволе. Однако в те дни перед «Авангардом» даже полиция была бессильна. Коммуна, сказали мне, зарегистрирована как частное владение. И пока нет явных доказательств преступления, вторгаться на их территорию не имеет права ни один представитель закона. Сколько я этих полицейских порогов ни обивал, все мои заявления откладывали в долгий ящик. Пока наконец не наступил семьдесят девятый год, когда мне прямо сказали, что даже тайного расследования по данному вопросу провести невозможно…

Сэнсэй умолк, словно что-то припоминая, и задумчиво покивал головой.

— Что же случилось в семьдесят девятом году? — не выдержал Тэнго.

— В семьдесят девятом году «Авангард» получил статус религиозной организации.

На несколько секунд Тэнго потерял дар речи.

— Религиозной? — повторил он наконец.

— Да, было чему удивляться, — еще раз кивнул сэнсэй. — Ни с того ни с сего «Авангард» превратился в религиозную секту. И губернатор префектуры Яманаси выписал официальное разрешение на ее регистрацию. С появлением этой бумаги полицейская проверка на территории «Авангарда» стала практически невозможна. Это означало бы нарушение конституционного права граждан на свободу вероисповедания. Определенно «Авангард» завел «руку» в Министерстве юстиции, обеспечив себе мощнейшую поддержку в верхних эшелонах власти. Той самой власти, перед которой местная полиция — просто деревянные солдатики. Когда я услышал об этом в полиции, меня точно громом ударило. Просто не мог поверить своим ушам. Они показывали какие-то бумажки, чтобы я убедился, но переварить эту новость мне удалось далеко не сразу. Я слишком хорошо знал Фукаду. Почти как себя самого. Ведь из нас двоих это я занимался историей цивилизаций и в вопросах мировых религий, можно сказать, собаку съел. Он же, наоборот, всегда был прирожденным политиком и в любых речах опирался в первую очередь на логику и рационализм. И уж что-что, а религию просто на дух не переносил. Даже если бы это потребовалось ему стратегически, лидером секты он не стал бы объявлять себя никогда.

— А ведь получить разрешение на организацию секты очень непросто, — задумчиво произнес Тэнго.

— Не совсем так, — покачал головой сэнсэй. — Конечно, для этого нужно пройти через целую кучу сертификации, административных формальностей и прочей бюрократической ерунды, но если за кулисами этого театра ты заинтересовал кого-либо политически, любые ворота перед тобой откроются чуть ли не сами. Ведь определить, что есть мирное религиозное отправление, а что — сатанинский культ, всегда было крайне сложно. Точного определения нет, есть лишь вольное толкование. А там, где есть свобода для толкования, всегда найдется место для политиков и концессионеров. Получай лицензию на религиозную деятельность — и делай что в голову взбредет. Без уплаты налогов и под надежной защитой закона.

— Но ведь «Авангард» превратился в религиозную секту из открытой крестьянской общины. И что самое жуткое — в замкнутую, сверхсекретную организацию!

— Таковы все новые религии, друг мой. Или, если точнее, новые культы.

— Все равно непонятно. Разве могла настолько дикая трансформация произойти без какого-то предварительного… толчка?

Сэнсэй уставился на свои руки, покрытые седым пушком.

— Правильно, не могла. Несомненно, этому предшествовало какое-то большое событие. Какое? Над этим вопросом я сам гадаю вот уже много лет. Каких только версий не перебрал. Но ни на одной не остановился. Что же там произошло? Это покрыто общей тайной, в которую погрузился весь «Авангард». Никакой информации наружу никогда не просачивалось. И кроме того, даже имя Фукады как лидера организации перестало фигурировать в их деятельности официально.

— При этом секта «Утренняя заря», постреляв полицейских, была ликвидирована? — задумался Тэнго.

— Да, — кивнул сэнсэй. — А вовремя отрекшийся от них «Авангард» стал развиваться все более успешно.

— Значит, сама эта перестрелка «Авангарду» никак особенно не повредила?

— Не повредила — это еще мягко сказано, — мрачно усмехнулся сэнсэй. — Наоборот, обеспечила им прекрасную рекламу. Эти люди отлично соображают. Любую новость могут вывернуть в свою пользу… Но как бы там ни было, все это случилось уже после того, как Эри от них сбежала. Повторяю, к событиям вокруг перестрелки с полицией девочка не имеет ни малейшего отношения.

Тэнго почувствовал, что пора менять тему.

— А вы сами прочли «Воздушный кокон»? — спросил он.

— Разумеется.

— И что вы об этом думаете?

— Любопытное произведение, — ответил сэнсэй. — Я бы сказал, глубоко метафоричное. Хотя что именно выражают его метафоры, я, если честно, не понял. Что означает слепая коза, кого символизируют LittlePeople, какой смысл у Воздушного Кокона, так и осталось для меня загадкой.

— А вы не допускаете, что события, описанные в романе, Эри переживала или наблюдала в действительности?

— В каком-то смысле, возможно. Однако сколько там правды, а сколько вымысла, понять очень трудно. С одной стороны, эту историю можно воспринять как миф, с другой — как некую изощренную аллегорию.

— Но мне Эри сказала, что LittlePeople существуют.

Сэнсэй озадаченно поднял брови:

— Так ты что же… и впрямь полагаешь, что описанное в «Воздушном коконе» происходило на самом деле?

Тэнго покачал головой.

— Я только хочу сказать, — пояснил он, — что вся эта история до мельчайших деталей рассказана с необычайной реалистичностью. Если ее подать как следует, она может очень сильно воздействовать на читателя.

— И ради этого ты хотел бы переписать ее как следует — и сделать все эти метафоры конкретней и доступнее для людей?

— Если получится — да.

— Моя специальность — история цивилизаций, — сказал сэнсэй. — Хотя с академическим миром я и расстался, дух ученого из меня, пожалуй, не вытравить уже никогда. Так вот, главная задача этой странной науки — сравнивать индивидуальные особенности разных людей, выделять общие для всех черты и демонстрировать полученные результаты. Или, проще говоря, искать то общее, что все-таки объединяет людей, как бы независимо они себя ни позиционировали. Улавливаешь?

— Думаю, да.

— Как видно, того же самого требует и твоя душа.

— Боюсь, это очень непросто, — сказал Тэнго, разводя руками.

— Но стоит того, чтобы все-таки попытаться.

— Я даже не уверен, хватит ли для такой работы моего потенциала…

Сэнсэй посмотрел на Тэнго очень пристально. В глазах старика зажегся какой-то особый огонек.

— Я хотел бы знать, что именно в «Воздушном коконе» произошло с организмом Эри, — очень внятно произнес сэнсэй. — А также какая участь постигла ее родителей. Семь лет подряд я пытался найти ответы на эти вопросы, но до сих пор ничего не добился. Стена, отделяющая меня от этих ответов, чересчур высока. Или слишком непробиваема, если угодно. Возможно, для разгадки этой тайны в тексте «Воздушного кокона» спрятан ключ. Если это так, пускай даже на самом невероятном уровне — я готов сделать все, чтобы найти ответ. Есть ли такой потенциал у тебя, не знаю. Но «Воздушный кокон» ты ценишь высоко и вчитываешься в него дотошно. Возможно, это уже залог успеха.

— Остается один вопрос, на который я хотел бы услышать либо «да», либо «нет», — сказал Тэнго. — Собственно, это главное, зачем я сюда приехал. Итак, могу ли я считать, что вы разрешаете мне переписать «Воздушный кокон»?

Сэнсэй кивнул.

— Да, я хотел бы перечитать «Воздушный кокон» в твоей интерпретации. Но главное — сама Эри тебе доверяет. Кроме тебя, у нее и друзей-то нет. Не считая, конечно, меня и Адзами. Так что давай. Роман в твоем распоряжении. Мой ответ — «да».

Сэнсэй умолк, и комнату затопила тишина — тяжелая, словно предначертанная судьба, от которой не убежать. Открылась дверь, вошла Фукаэри с чаем. Так, будто заранее просчитала, когда окончится их разговор.


Возвращался Тэнго один. Фукаэри нужно было выгуливать собаку. Гостю — с расчетом, чтобы успел на электричку, — вызвали такси до станции Футаматао. Там он сел в поезд, доехал до Татикавы и пересел на Центральную ветку надземки.

На станции Митака в вагон вошла пара — мать с дочерью. Их одежда, недорогая и далеко не новая, смотрелась тем не менее очень опрятно. Все белое было по-настоящему белоснежным, а все, что можно выгладить, тщательно отутюжено. Дочь, похоже, ходила во второй или третий класс школы. Большеглазая, приятная на вид. Ее мать — худощавая, волосы собраны в пучок на затылке, очки в черной оправе, через плечо — набитая чем-то холщовая сумка. Мать, как и дочь, выглядела очень мило, и только нервные морщинки, что разбегались от уголков ее глаз, выдавали усталость, отчего совсем еще молодая женщина казалась старше своих лет. Несмотря на середину апреля, мать держала в руке длинный зонтик от солнца. Закрытый и плотно замотанный, он напоминал скорее ссохшуюся дубинку, необходимую хозяйке для самообороны.

Парочка села напротив Тэнго, не говоря ни слова. Мать, похоже, составляла в уме какой-то план действий на ближайшее время. Дочь, явно не зная, чем заняться, попеременно разглядывала то собственные ботинки, то металлический пол, то свисавшие с потолка кожаные поручни, а то — украдкой — и самого Тэнго. Ребенка явно впечатлили его рост и оттопыренные уши. Малыши вообще частенько разглядывали Тэнго вот так, во все глаза, точно встретили огромное безобидное животное. При этом сама девочка сидела недвижно и даже не вертела головой по сторонам; лишь глаза ее двигались практически без остановки, пытливо исследуя все вокруг.

Выходили они на станции Огикубо. Как только поезд начал сбрасывать ход, мать взяла зонтик наперевес и все так же без единого слова поднялась с места. В левой руке зонтик от солнца, в правой — холщовая сумка. Дочка тут же последовала за ней. Молча прошла за матерью к дверям, вышла из вагона. И в последний раз оглянулась на Тэнго. В глазах ребенка промелькнул фантастический огонек — то ли просящий, то ли призывный. Огонек этот вспыхнул и тут же погас, но Тэнго успел уловить некий странный сигнал. По крайней мере, так ему показалось. Но о чем бы она ему ни сигналила, помочь ей Тэнго не мог. Что происходит с этой девочкой, он не знал, да и права вмешиваться в чужую жизнь у него не было. Мать и дочь сошли на станции Огикубо, двери вагона закрылись, и электричка понесла Тэнго к следующей станции. Освободившееся сиденье напротив тут же заняли трое студентов, возвращавшихся с какого-то экзамена. Парни сразу принялись оживленно болтать, но Тэнго еще долго ощущал на их месте присутствие девочки, не говорившей ни слова.

Ее взгляд напомнил Тэнго о совсем другой девочке. Которая проучилась с ним два года — в третьем и четвертом классах школы. И смотрела на него очень похожими глазами. А он так же пристально смотрел на нее. Пока наконец…


Ее родители были членами религиозной секты, называвшей себя «Очевидцами». Секта была христианского толка, распространяла учение о конце света, активно миссионерствовала и каждое слово Библии воспринимала как догму. Например, переливание крови считалось грехом. Поэтому если кто-то из членов секты вдруг попадал в автокатастрофу, шансов выжить у него оставалось куда меньше, чем у обычного человека. Ни на какие серьезные операции им соглашаться было нельзя. А взамен им, богоизбранным, обещалась жизнь после наступления конца света. Целая тысяча лет жизни в Новом Царствии Господнем.

У его одноклассницы тоже были большие красивые глаза. Загляни в них однажды — и уже никогда не забудешь. Да и в целом красавица. Если б только не странное выражение, словно маска из прозрачной пленки, удалявшее с ее лица всякий намек на жизнь. Без особой необходимости эта девочка никогда ни с кем не разговаривала. И никаких эмоций не выдавала. Ее тонкие губы оставались всегда крепко сжатыми.

Впервые Тэнго обратил на эту девочку внимание, когда в очередное воскресенье она с матерью обходила квартиры окрестных жителей. Каждый ребенок «очевидцев», едва начинает ходить, должен сопровождать родителей в миссионерских визитах. Примерно с трех лет дети — как правило, с матерями — бродят от дома к дому, распространяют брошюрки о Вселенском потопе и растолковывают населению основы своей веры. Стараясь объяснить как можно доходчивей, сколько уже накопилось прямых доказательств того, что мир неминуемо катится в пропасть. Они называют Бога Отцом. И разумеется, почти у любого дома получают от ворот поворот. Двери с треском захлопываются прямо у них перед носом. Слишком ограниченным кажется их учение, слишком односторонним и оторванным от реальности — по крайней мере, той реальности, в которой привыкло жить большинство обывателей. И все-таки иногда, пускай совсем редко, находятся те, кто выслушивает их истории до конца. Просто есть на свете порода людей, которая нуждается в собеседнике, не важно, о чем идет речь. А уже среди этих людей найдутся те считанные единицы, что захотят прийти на их службу. Именно из этого стремления — обернуть в свою веру хотя бы одного из тысячи — «очевидцы» готовы переходить от двери к двери и жать на кнопки звонков, пока не настанет конец света. Такова работа, на которую их нанял Господь: хотя бы еще на час приблизить мир к Пробуждению. И чем трудней выполнять эту миссию, чем выше преграды, которые им нужно преодолевать в этом мире, — тем ценнее награда ожидает их там, в Царствии Небесном.

Эта девочка ходила за матерью с проповедью по домам. В одной руке мать носила большую сумку, набитую брошюрами о Вселенском потопе, а в другой — большой зонтик от солнца. А ее дочка всегда отставала на несколько шагов — шла, стиснув зубы, с бесстрастным лицом. Когда Тэнго обходил с отцом дома неплательщиков за «Эн-эйч-кей», он не раз встречал эту пару на улице. При этом они всегда узнавали друг друга. И в девочкиных глазах неизменно вспыхивал только ему предназначенный, скрытый от всех остальных огонек. Но конечно, до разговоров дело ни разу не доходило. Просто здоровались — и все. Его отец был слишком занят сборами взносов, а ее мать чересчур торопилась объяснить людям близость Армагеддона. Мальчик с девочкой лишь мельком виделись друг с дружкой по воскресеньям, но не успевали их взгляды пересечься, как занятые по горло родители торопливо растаскивали их в разные стороны.

О том, что она сектантка, в школе знал каждый. «По религиозным соображениям» девочка не участвовала в рождественских утренниках и не ездила с классом на экскурсии ни в буддийские, ни в синтоистские храмы. Не выступала на спортивных соревнованиях, а на линейках не пела гимнов школы и Японского государства. Такое, мягко говоря, радикальное поведение быстро привело к тому, что дети в классе стали ее избегать. Да к тому же перед каждым школьным обедом ей приходилось молиться. Причем — в полный голос, чтобы слышали все вокруг. Понятное дело, кому из окружающих детей такое понравится? Сама она, похоже, не горела желанием молиться у всех на глазах. Тем не менее жесткая догма — молиться перед едой! — засела в сознании одноклассницы слишком глубоко, чтобы отрекаться от этой догмы лишь потому, что вокруг нет сторонников той же веры. Ибо как ни увиливай, а слишком высоко сидит наш Отец и слишком отлично все видит…


Отец наш Небесный. Да не названо останется имя Твое, а Царство Твое пусть придет к нам. Прости нам грехи наши многие, а шаги наши робкие благослови. Аминь.


Удивительная вещь — наша память. Двадцать лет прошло, а эти слова он помнил наизусть до сих пор. Царство Твое пусть придет к нам. Еще в школе, повторяя про себя эту молитву, Тэнго постоянно задумывался: что же там за Царство такое? Есть ли там телевидение «Эн-эйч-кей»? Ведь если телевидения нет, значит, не нужно собирать взносы. Тогда бы ему и правда очень хотелось, чтобы это Царство пришло как можно скорее.

В школе они не общались. Вроде и сидели в классе друг от друга недалеко, а случая для нормального разговора не выпадало. Одноклассница держалась обособленно, без особой нужды никого ни о чем не спрашивала. Совсем не похоже, что с этой девочкой можно разговориться без особой причины. И все-таки Тэнго в душе переживал за нее. Уж он-то прекрасно знал, чего это стоит — в воскресный день обходить дом за домом и нажимать на кнопки звонков, И как глубоко это все может ранить детское сердце — неважно, что движет родителями, религия или служебный долг. Воскресенье создано Господом для того, чтобы дети играли и веселились. А вовсе не для того, чтобы собирать с людей деньги или пугать их грядущим концом света. Подобной ерундой — если взрослые думают, что она действительно необходима, — пускай уж они занимаются сами.


Лишь однажды, совсем случайно, Тэнго довелось прийти той девочке на помощь. Случилось это в четвертом классе, осенью, на лабораторной по физике. Ее сосед по столу — и, соответственно, напарник по заданию — грубо обругал ее на всю аудиторию за то, что она перепутала порядок выполнения опыта. В чем там была ошибка, Тэнго уже и не помнил. Но тот парень унизил ее именно за то, что она сектантка. И за то, что она «шныряет по домам нормальных людей со своими дурацкими проповедями и кретинскими книженциями».

— Сектантка недобитая! — бросил он ей в лицо.

В жизни класса подобный случай был редкостью. Обычно «сектантку» не дразнили и не унижали. Просто делали вид, что ее в этом мире не существует, и по возможности выкидывали мысли о странной однокласснице из головы. Но в таких ситуациях, как совместная лабораторная работа, эта практика не срабатывала. Вот почему слова ее напарника сочились ядом. А Тэнго в ту минуту стоял за соседним столом и почему-то не смог пропустить это мимо ушей. Почему? А бог его знает. Не сумел, и все.

Он просто подошел к ней и пригласил к своему столу. Особо не задумываясь, без колебаний, совершенно автоматически. А затем объяснил, что именно сделано не так. Она выслушала его очень внимательно, уяснила, что нужно, и больше таких ошибок не делала. За все два года их совместной учебы это был первый и последний раз, когда Тэнго заговорил с ней. Успеваемость у него была отличная, рост огромный, силы не занимать. Хочешь не хочешь, а постоянно у всех на глазах. Поэтому за то, что Тэнго защитил «сектантку», дразнить его не стали. Хотя репутация его уже не была такой чистой, как прежде. Для всех вокруг он словно заразился ее болезнью.

Но самому Тэнго было на это плевать. Кроме самого факта, что ее родители — «очевидцы», никаких отличий между ней и другими он не находил, хоть убей. С этой девочкой наверняка можно было бы отлично дружить. Однако лишь потому, что ее родители были из «очевидцев», она оставалась для окружающих невидимкой. Никто не заговаривал с ней. Не смотрел в ее сторону. И это казалось Тэнго ужасно несправедливым.

После этого и он больше ни разу не заговорил с ней. Необходимости не было, а случая так и не подвернулось. Но с тех пор всякий раз, когда их взгляды пересекались, девочка краснела от смущения. Тэнго хорошо это чувствовал. Может, своей «помощью» на лабораторной он ей помешал? Может, лучше было не лезть, куда не просят? Ответов на эти вопросы Тэнго не находил. Все-таки он был ребенком и читать настроения людей по лицам еще не умел.

Лишь однажды она взяла его за руку.

Стоял ясный декабрьский день, за окном висело высокое небо с перистыми облаками. Как иногда случалось, после уборки класса они остались последними, кто еще не ушел. Один на один. И тут она вдруг решительно подошла к нему. Ничуть не колеблясь, взяла его руку в свою. И подняла взгляд (все-таки Тэнго был сантиметров на десять выше). Удивившись, он заглянул ей в глаза. И буквально провалился в ее черные зрачки — на такую бездонную глубину, какой никогда и нигде не испытывал прежде. А она все сжимала его ладонь. Не ослабляя хватки ни на секунду. Прошло непонятно сколько времени. Наконец она отняла руку, рассеянно поправила складки на юбке и быстро вышла из класса.

Очень долго Тэнго стоял столбом, не в силах ничего вымолвить. Первой его мыслью было: слава богу, этого никто не увидел. Заметь их хоть кто-нибудь посторонний — какой бы поднялся скандал! Оглядевшись, он перевел дух. И понял, что запутался пуще прежнего.


Кто знает — может, та девчонка, что вышла на станции Огикубо, тоже была из «очевидцев»? Просто ехала с матерью заниматься обычным воскресным миссионерством. А сумка мамаши была набита брошюрками о Вселенском потопе. Вот поэтому зонтик от солнца и странное сияние в глазах девчонки и напомнили Тэнго о его странной молчаливой однокласснице. Разве не может такого быть?

Да нет. Та парочка в поезде никак не могла быть «очевидцами». Скорей уж дочка ехала сдавать какой-то важный экзамен, и мать ее сопровождала. А в сумке были самые обычные ноты. Какие-нибудь пьесы для фортепиано. Просто я слишком лично воспринимаю всякие мелочи, подумал Тэнго. Он закрыл глаза и глубоко вздохнул. Что ни говори, а в воскресенье время течет не так, как обычно. Да и вокруг все выглядит как-то странно.


Вернувшись домой, Тэнго наскоро сготовил простецкий ужин, поел. Вспомнил, что пообедать сегодня не вышло. Подумал, не позвонить ли Комацу. Уж он-то наверняка ждет не дождется результатов сегодняшнего «собеседования». Но сегодня воскресенье. Значит, в конторе его нет. А номера его личного телефона Тэнго не знает. Ну и бог с ним тогда, решил Тэнго. Сам позвонит, если захочет.

На часах перевалило за десять, и Тэнго уже окончательно собрался в постель, как вдруг телефон затрезвонил. Ну точно Комацу, подумал он, — однако звонила его замужняя подруга.

— Слушай, у меня будет не очень-то много времени, но… ничего, если я заеду послезавтра ближе к вечеру? спросила она.

В трубке слышалось фортепиано. Похоже, муж еще не вернулся с работы, подумал Тэнго.

— Конечно, давай, — ответил он ей.

С одной стороны, для этой встречи ему придется оторваться от работы над «Воздушным коконом». С другой стороны, от голоса подруги Тэнго почувствовал, как сильно он ее хочет. Повесив трубку, он прошел на кухню, налил себе «Wild Turkey» и выпил, ничем не закусывая, перед кухонным краном. А уж потом залез в постель, прочел несколько страниц какой-то книги и заснул мертвым сном.

На этом его долгое и очень странное воскресенье, слава богу, закончилось.

Глава 13

АОМАМЭ
Прирожденная жертва
Проснулась Аомамэ с дикого похмелья. Что само по себе странно. До сих пор, сколько бы она ни пила, уже на следующее утро ничто не мешало ей заняться делами. И этим она гордилась. Однако нынешним утром ее веки опухли так, что глаза не хотели открываться, а любые попытки достучаться до сознания оканчивались провалом. Казалось, ее мозг посадили в железную клетку, запретив общаться с телом. На часах перевалило за десять. Яркие лучи утреннего солнца иголками впивались в глаза. Тишину комнаты взорвал надрывный рев мотоцикла, что пронесся по улице за окном.

Она лежала в постели нагишом. Как же ей вчера удалось добраться до дому? На полу у кровати разбросана вчерашняя одежда. Как же, черт побери, у нее получилось раздеться? Аомамэ с трудом поднялась с кровати, переступая через одежду, прошла на кухню и жадно выпила то ли два, то ли три стакана воды из-под крана. Затем поплелась в ванную, сполоснула холодной водой лицо и осмотрела себя голую в зеркале. К ее огромному облегчению, никаких следов вчерашней гулянки на теле не обнаружилось. Слава богу. Разве что ощущение внизу живота, как и всяким утром после бурного секса, напоминало о прошедшей ночи. Вязкая истома будто старалась вывернуть ее чрево наизнанку. Не говоря уже о странном ощущении в прямой кишке. Черт меня побери, подумала Аомамэ. И кончиками пальцев помассировала веки. Неужели добрались и дотуда? Жуть какая. Ни черта же не помню…

Теряясь в мутном сознании, точно в тумане, онаоперлась о стену, кое-как забралась в ванну и приняла горячий душ. Намыливая каждый уголок тела так остервенело, словно хотела отдраить свою память от последних обрывков вчерашних воспоминаний. С особой тщательностью подмылась — сначала спереди, потом сзади. Извела на волосы чуть ли не всю бутыль шампуня. Выдавила на щетку мятную пасту и долго чистила зубы, пока неприятный привкус во рту не исчез. Затем выбралась из ванной, подобрала с пола трусики с чулками и, стараясь на них не глядеть, швырнула в корзину с грязным бельем.

Вернувшись в комнату, она проверила содержимое сумки. Кошелек на месте. Банковские карточки и кредитки не тронуты. Денег вроде меньше не стало. Похоже, за вчерашний вечер она потратилась разве что на такси домой. Недостача обнаружилось только в купленной загодя пачке презервативов. Она посчитала: недоставало четырех штук. Четырех? Во внутреннем кармашке обнаружилась сложенная пополам записка. Номер токийского телефона. Чей именно — дьявол разберет.

Снова забравшись под одеяло, Аомамэ попыталась вспомнить о вчерашней ночи все, что могла. Аюми прошла к столику с мужчинами, улыбаясь, завязала разговор. Вчетвером еще что-то выпили, всем стало весело и хорошо. Дальше все было расписано как по нотам. Мужчины заказали два номера в ближайшем бизнес-отеле. Как и договорились, Аомамэ пошла с лысоватым, Аюми — с моложавым спортсменом. По крайней мере, у нее самой все приключилось удачно. Сначала они оба залезли под душ, и она сделала мужику минет. И тогда же надела ему презерватив.

Примерно через час в их номер позвонили.

— А давайте мы к вам? — предложила Аюми. — Еще чего-нибудь выпьем, ты как?

— Давай, — согласилась Аомамэ.

И чуть погодя в их номер заявилась Аюми с партнером. Позвонили в круглосуточный сервис, заказали еще бутылку виски со льдом, которую очень скоро опустошили.

О том, что случилось дальше, Аомамэ помнила лишь обрывочную белиберду. Вроде как вчетвером они набрались будь здоров. И то ли от виски (который Аомамэ обычно не пила), то ли из-за того, что каждую раззадоривала напарница, девушек понесло. Поменяв партнеров, они снова занялись сексом. Аомамэ на кровати со спортсменом, Аюми на диване с лысоватым. Кажется, так. Ну а потом… А потом все словно ухнуло в какой-то туман, и дальше не вспоминалось уже ничего. Ну и ладно. Черт с ним, решила Аомамэ. Забуду, так и не вспомнив. Да и было бы что вспоминать: подумаешь, отвязалась по безумному сексу. Уж с этими ребятками ее дорожка наверняка больше ни разу не пересечется.

Вот только — доставала ли она во второй раз презерватив? Вопрос не давал ей покоя. Не хватало еще забеременеть или заразиться по такой нелепой случайности. Хотя наверняка все в порядке, сказала она себе. Все-таки в какой бы драбадан я ни напивалась, как бы ни отключала мозги, но контрацепция у меня всегда под контролем.

Так. Есть ли у нее на сегодня какая-нибудь работа? Ответ отрицательный, работы нет. Сегодня суббота, и она никому ничего не должна. А впрочем — как же! Сегодня в три ей нужно быть в «Плакучей вилле», делать хозяйке растяжку. Тамару звонил ей пару дней назад и специально уточнял, нельзя ли перенести занятия на субботу, поскольку в пятницу мадам собралась в больницу. Как она могла об этом забыть? Впрочем, не страшно. До встречи еще четыре часа. Есть время избавиться от головной боли, проветрив мозги как следует.

Аомамэ сварила крепкого кофе, через силу залила в желудок одну за другой три чашки. А затем в распахнутом халатике на голое тело снова завалилась в постель и принялась убивать время, разглядывая потолок. Делать ни черта не хотелось. Только смотреть в потолок — и все. Ничего интересного на потолке она не видела, но тут уж ничего не попишешь. Все-таки потолки созданы не для того, чтоб людей развлекать. Стрелки часов подползали к обеду, но есть не хотелось. Рев мотоциклов и машин за окном по-прежнему отдавался в голове болезненным эхом. Настолько серьезное, основательное похмелье у нее было впервые в жизни.

Тем не менее ощущение от вчерашнего секса сказывалось на ее самочувствии благотворно. Физическое воспоминание о том, как мужчины обнимали ее, раздевали, ласкали, вылизывали, с удовольствием вставляли в нее свои члены и заставляли кончить, все еще оставалось внутри. И даже несмотря на дикое похмелье, великое освобождение переполняло ее существо.

И все-таки, подумала Аомамэ. До каких пор я буду искать себе на голову таких приключений? Ведь мне уже скоро тридцать. А там, глядишь, и сороковник не за горами…

Но об этом она решила сейчас не думать. Как-нибудь потом. Срок истекает не сейчас. Если начать всерьез задумываться об этом прямо сегодня, меня же просто…

Но тут зазвонил телефон. Точнее сказать — загрохотал. Уши заложило так, будто резко въехали в тоннель на скором поезде. С большим трудом Аомамэ встала и взяла трубку. Часы показывали полдень с небольшим.

— Аомамэ? — с трудом просипели в трубке. Аюми, кто ж еще.

— Она самая, — просипела Аомамэ.

— Эй, как ты там? — послышалось в трубке. — Судя по голосу, тебя только что переехал автобус.

— Типа того.

— Бодун? — уточнили на том конце.

— Есть немного, — ответила Аомамэ. — Откуда ты знаешь мой номер?

— Ты что, забыла? Сама же мне написала. Типа, давай еще как-нибудь встретимся. Я тебе тоже свой номер оставила, проверь в кошельке!

— Да ты что? — поразилась Аомамэ. — Ни черта не помню.

— Нуда! — защебетала Аюми. — Ты еще сомневалась, взяла я или нет. Вот я и звоню, чтобы уточнить! Ты домой-то нормально вернулась? Я ведь на перекрестке Роппонги тебя в такси погрузила, ты сказала водителю адрес — и бай-бай…

— Этого не помню, — снова вздохнула Аомамэ. — Но добралась, похоже, без проблем. Проснулась в своей постели.

— Ну слава богу!

— А ты чем сейчас занята?

— Я на работе, как положено, — ответила Аюми. — В десять сели в патрульную машину, ездим по городу, ищем, кто где нелегально паркуется. Вот только что на перерыв отпустили.

— Кру-у-то! — протянула Аомамэ с любопытством.

— Да ладно! — отозвалась Аюми. — Не выспалась ни фига. Но вчера было здорово! Пожалуй, никогда еще так не оттягивалась. И все благодаря тебе.

Аомамэ озадаченно почесала нос.

— Если честно, половину событий я толком не помню. Особенно после того, как вы приперлись в наш номер.

— Да ты что? Как жаль, — очень серьезно сказала Аюми. — Как раз после этого самое веселье и началось. Чего мы только не вытворяли, все четверо! Кому рассказать — не поверят. Сплошное порно. Сначала мы с тобой лесбиянок изображали. А уж потом…

Спохватившись, Аомамэ постаралась вернуть разговор куда нужно:

— Это ладно. Ты мне одно скажи: меня трахали с резинкой или без? А то уже вся извелась. Ни черта ведь не помню.

— Конечно с резинкой, ты чего? Уж я б тебе сказала, не волнуйся. Я за этим всегда слежу, сколько бы ни выпила. Зря, что ли, ловлю нарушителей на дорогах? Да если б у нас в полиции устроили курсы по надеванию презервативов для старшеклассников, я бы первая вызвалась их вести, можешь не сомневаться.

— Курсы по надеванию резинок? — удивилась Аомамэ. — А почему это должна объяснять полиция?

— Ну, мы же читаем в школах профилактические лекции. О риске изнасилования на случайных свиданиях, о способах защиты от маньяков в метро, о педофилах и так далее. А затем пишем рапорты — дескать, мероприятия проведены. Но лично я бы в этот список добавила и курсы по надеванию презервативов. Как мое маленькое и очень личное послание человечеству. Раз уж все мы так любим секс — а куда деваться? — нужно знать, как предохраняться от залетов и болячек, верно? Ну, при учителях я, конечно, не так откровенно сказала бы, но суть та же. В общем, насчет резинок у меня профессиональный бзик. Как бы ни напивалась, говорю тебе. Так что даже не волнуйся. Ты чиста как стеклышко. «Без резинки не давать» — мой девиз по жизни!

— Спасибо! — сказала Аомамэ. — Ты меня здорово успокоила.

— Так тебе рассказать подробно, чем мы вчера занимались?

— В другой раз, — сказала Аомамэ. И глубоко, с облегчением вздохнула. — Как-нибудь еще встретимся — расскажешь в деталях. Но сейчас у меня при одной мысли об этом голова раскалывается.

— Ладно, в другой раз! — жизнерадостно согласилась Аюми. — Но знаешь, я сегодня, как проснулась, все время думала… По-моему, из нас получаются отличные напарницы. Не возражаешь, если я еще позвоню? В смысле, когда будет охота снова порезвиться, как вчера?

— Не возражаю, — сказала Аомамэ.

— Ну, здорово!

— Спасибо, что позвонила.

— Береги себя, — попрощалась Аюми и повесила трубку.


К двум часам дня благодаря выпитому кофе сознание Аомамэ прояснилось. Головная боль прошла, и только невнятная тяжесть еще ощущалась по всему телу. Она собрала спортивную сумку и вышла из-дому. Разумеется, без заточки в форме пестика. В сумке — лишь полотенце да сменная одежда.

Как обычно, Тамару встретил ее у входа в усадьбу. А затем провел в «солнечную» комнату — узкую и длинную, как вагон. Огромные окна, выходящие в сад, были открыты, но занавешены плотными шторами, дабы снаружи не было видно, что происходит внутри. Под окнами расставлены горшки с какими-то фикусами. Из динамиков в потолке растекалась музыка барокко. Соната для блокфлейты и клавесина. Центр комнаты занимала массажная кушетка, на которой ничком лежала старушка в белоснежном банном халате.

Тамару вышел, Аомамэ облачилась в рабочую форму. Раздеваясь, она заметила, что хозяйка разглядывает ее с кушетки, повернув голову набок. Ничего против Аомамэ не имела. Для тех, кто занимается спортом, такие вещи — неотъемлемая часть жизни. Да и сама хозяйка во время массажа обнажалась перед ней почти полностью. Как иначе работать с мышцами? Сняв хлопчатые брюки и блузку, Аомамэ облачилась в легкое трико, а снятые вещи аккуратно сложила в углу.

— Какая ты подтянутая! — похвалила хозяйка.

Сев на кушетке, она распустила пояс халата и осталась в трусиках и лифчике из белого шелка.

— Спасибо, — ответила Аомамэ.

— В молодости я была примерно такой же.

— Я вижу, — кивнула Аомамэ.

И это было правдой. Даже теперь, когда хозяйке под семьдесят, ее тело сохраняет девичью грацию. Осанка не нарушена, грудь подтянута. Правильное питание и ежедневные тренировки помогают старушке держать форму. Плюс регулярные пластические операции, предположила Аомамэ. Подтяжка кожи вокруг глаз и под уголками губ.

— Вы и сейчас выглядите очень достойно, — искренне сказала она.

— Благодарю, — усмехнулась хозяйка. — Но с прежним телом давно уже не сравнить…

Ответа на это Аомамэ не нашла.

— Прежнее тело доставляло мне радость, — продолжала хозяйка. — И мне удавалось радовать им других. Надеюсь, ты понимаешь, о чем я?

— Да.

— А как у тебя — получается?

— Иногда, — ответила Аомамэ.

— Значит, не всегда… — задумчиво произнесла хозяйка. — А ведь пока молодость не прошла, ее нужно превращать в радость. На все сто. До полного удовлетворения, понимаешь? Только этими воспоминаниями и можно будет согреть себя в старости.

Аомамэ подумала о вчерашнем вечере. Прямая кишка еще напоминала, что там неплохо порезвились. Неужели такое воспоминание согреет кого-нибудь в старости?

Аомамэ положила пальцы хозяйке на плечи и начала массаж. Тяжесть, не отпускавшая с самого утра, наконец-то исчезла. Облачившись в трико и коснувшись тела пожилой женщины, она словно запустила внутри себя механизм, обостряющий пять ее чувств.

Кропотливо, будто читая карту, Аомамэ изучала пальцами тело хозяйки. Те помнили характер каждой мышцы до мельчайших деталей: насколько эластична, как напряжена, чем отзывается на прикосновения. Примерно как пальцы пианиста, играющего долгую пьесу, помнят наизусть аппликатуру. Свойство запоминать все тактильно было у девушки от природы. Пусть даже забудет мозг, пальцы напомнят. И если какая-то мышца реагировала на прикосновения как-то необычно, Аомамэ приводила ее в порядок, разминая с должной силой и под нужным углом. Кончиками пальцев вслушиваясь, чем та отзывается: болью? удовольствием? безразличием? Затекшие зоны тела Аомамэ не просто разминала, но возвращала в рабочее состояние. Конечно, попадались среди мышц и такие, что упрямились и не хотели сбрасывать накопившийся стресс. С ними-то и приходилось возиться больше всего. Главное в процессе — ежедневные тренировки, возведенные в ритуал.

— Здесь болит? — спросила Аомамэ.

Ягодицы у хозяйки сегодня необычно зажаты. Слишком напряжены. В этот раз их пришлось разминать по-особому, вместе с тазобедренными суставами. Аомамэ захватила бедро хозяйки и вывернула под углом.

— Очень! — Хозяйка скривилась.

— Хорошо, — кивнула Аомамэ. — Если больно — это хорошо. Плохо, когда боли нет. Еще чуть-чуть вас помучаю, потерпите?

— Да, конечно, — отозвалась хозяйка.

Что уж тут спрашивать. Эту женщину терпению учить не нужно. Она, как правило, молча сносит любую боль. Корчится, но не издает ни звука. Даже когда Аомамэ проделывает с ней то, от чего здоровые мужики орут как резаные. Такая сила духа, ей-богу, достойна восхищения.

Правым локтем, как рычагом, Аомамэ надавила на бедро старушки еще сильнее. Раздался пронзительный хруст, и суставы переместились куда нужно. Хозяйка перестала дышать, но не издала ни стона.

— Ну вот! — сказала Аомамэ. — Теперь будет легче.

Хозяйка перевела дух. Лоб ее покрылся испариной.

— Спасибо, — тихо сказала она.

Старческие мышцы размяты. Через все страданья и боль. Но все-таки оставались участки, где боли уже не ощущалось, как над ними ни колдуй. Это знала Аомамэ, и это знала сама хозяйка. Поэтому весь этот час они провели без слов. Соната для блок-флейты закончилась, компакт-диск остановился. Кроме птичьего пенья в саду, на свете осталось ни звука.

— Все тело такое легкое, — произнесла наконец хозяйка, уткнувшись в кушетку. Банное полотенце, сложенное рядом, набухло от пота, хоть выжимай.

— Ну слава богу, — отозвалась Аомамэ.

— Спасибо, что ты рядом, — продолжала хозяйка. — Если исчезнешь, будет совсем невмоготу.

— Не волнуйтесь. В ближайшее время я никуда исчезать не собираюсь.

Хозяйка помолчала, словно подыскивая слова. А затем спросила:

— Извини за личный вопрос. У тебя есть любимый человек?

— Самый любимый есть, — ответила Аомамэ.

— Вот это хорошо.

— Только я для него, к сожалению, не настолько важна.

— Может, странный вопрос, но… почему ты для него не настолько важна? Насколько я вижу, ты очень привлекательная девушка.

— Просто потому, что он не знает о моем существовании.

Хозяйка помолчала, раздумывая над услышанным.

— Значит, ты не хочешь, чтобы он узнал?

— Прямо сейчас — нет, — ответила Аомамэ.

— Ты почему-то не можешь к нему приблизиться?

— Причины есть. Но главное — я пока сама не хочу.

Хозяйка с интересом посмотрела на Аомамэ.

— Встречала я странных людей. Считай, ты одна из них.

Аомамэ поджала губы.

— Ничего особенно странного во мне нет. Просто я стараюсь жить так, как чувствую.

— И никогда не менять однажды установленных правил?

— Да.

— То есть ты — упертая и сердитая?

— В каком-то смысле, возможно.

— И только вчера, похоже, немного ослабила вожжи, я правильно понимаю?

Аомамэ покраснела.

— Что, так заметно?

— Ощущаю кожей. Улавливаю по запаху. Дух мужчины сразу не выветривается. А с годами его начинаешь чувствовать моментально.

Аомамэ нахмурилась.

— Иногда без этого никак. Я, конечно, понимаю, что хвалиться тут особо нечем…

Хозяйка протянула руку, положила ее на ладонь Аомамэ.

— Разумеется. Иногда без этого действительно никуда. Не о чем тут говорить, и корить себя не за что. Но все-таки, мне кажется, ты могла бы добиться счастья гораздо проще. Полюбить обычного человека и дожить с ним до банального хеппи-энда.

— Я бы и сама так хотела. Но ведь это непросто.

— Почему?

Аомамэ ничего не ответила. Не так-то легко все это объяснить.

— Если понадобится совет, обращайся, — сказала хозяйка, вытирая лицо полотенцем. — По любым вопросам, включая личные. Чем смогу — помогу.

— Большое спасибо, — сказала Аомамэ.

— Иногда отпустить вожжи — еще не значит расслабиться, верно?

— Святые слова.

— Ты не совершила поступков, из-за которых теряют себя, — сказала хозяйка. — Это ты понимаешь?

— Понимаю, — кивнула Аомамэ.

И правда, это она понимала. Что бы вчера ни случилось, себя она не теряла. Но какая-то неуверенность оставалась. Точно винный ободок на донышке выпитого бокала.


Аомамэ вспоминает свою жизнь до и после смерти Тамаки. От мысли, что им уже никогда не встретиться, ее просто разрывает на куски. Никого ближе она не встречала с рождения. С Тамаки можно было говорить, ничего не боясь, даже о самом тайном или запретном. Ни до их встречи, ни после гибели подруги Аомамэ никогда и ни с кем не испытывала столь безграничной внутренней свободы. Тамаки была незаменима. Что и говорить, без нее жизнь Аомамэ оказалась бы куда скучней и никчемнее.

Они были ровесницами и играли в одной вузовской команде по софтболу. В старших классах Аомамэ всерьез увлеклась этой игрой. Хотя начинала без особого энтузиазма — ее просто позвали, потому что в команде не хватало игроков; но уже очень быстро втянулась, да так, что какое-то время просто жить без софтбола не могла. Словно человек, которого сносит тайфуном, вдруг цепляется за случайно подвернувшийся столб — так она ухватилась за этот вид спорта, необходимый для выживания. А кроме того, пусть даже Аомамэ сама и не подозревала об этом, в ней крылся настоящий спортивный талант. И в средних, и в старших классах школы она побеждала на любых соревнованиях. И это, собственно, дарило ей хоть какую-то веру в себя (хотя и не настоящую уверенность в жизни, но что-то вроде). Выступая в команде, Аомамэ наконец-то ощущала, что ее роль в этом мире не так уж ничтожно мала. Играть эту роль — как можно лучше! — доставляло ей настоящую радость. Я все-таки нужна кому-то на этом свете.

Аомамэ была четвертым аутфилдером и в буквальном смысле — королевой внешнего поля. Тамаки была игроком второй базы, а заодно и капитаном команды. Невысокая, с отличной реакцией и смекалкой настоящего стратега. Любую сложнейшую ситуацию на поле она считывала почти мгновенно. Как только питчер отбивал подачу, ноги сами несли ее за мячом куда нужно. Такого таланта у обычных людей почти не встретишь. Сколько мячей она спасла благодаря своему чутью, просто не сосчитать. И хотя на длинные дистанции лучше бегала Аомамэ, Тамаки безупречно реагировала на мяч и носилась с потрясающей скоростью. А уж лидером Тамаки была просто от бога. Без колебаний в любой момент сплачивала команду, разрабатывала очередную стратегию и отдавала приказы коротко и точно — так, что никаких вопросов не оставалось. Играть под ее началом было нелегко, но все признавали в ней отличного капитана. Их команда играла все сильнее, в итоге вышла в отборочный тур токийского чемпионата и попала в высшую лигу. А Тамаки и Аомамэ даже попали в список игроков намечавшейся сборной регионов Канто и Кансай.

Таланты друг друга девочки признали сразу и сблизились моментально. Выезжая на соревнования в другие города, они проводили вдвоем все свободное время. Не утаивая друг от друга вообще ничего. Аомамэ рассказала подруге даже о том, как в пятом классе школы собрала волю в кулак и ушла из родительского дома к своему дяде. Его семья, уяснив суть конфликта, приняла ее очень тепло. Но все-таки то был чужой дом. Она осталась совсем одна, без внимания и любви, без каких-либо ориентиров и без малейшей опоры в жизни.

Тамаки была из семьи богатой и знатной, но в раздоре, и дома у нее царил полный хаос. Отец почти все время пропадал на работе, а мать зависала на грани психического расстройства и страдала жуткой мигренью, иногда не вставала по нескольку дней кряду. Тамаки с младшим братишкой росли предоставленные самим себе, питались в дешевых столовых или фастфудах, а то и просто покупали бэнто[188]. Каждой из них было отчего так исступленно сосредоточиться на софтболе.

Пришло лето, они вдвоем отправились в путешествие. Как-то ночью разговорились — и вдруг оказались в одной гостиничной постели. То, что произошло между ними, больше ни разу не повторилось. И в дальнейших разговорах не поминалось ни словом. Но это все же произошло, их союз стал еще крепче — и еще конспиративней.

В институте Аомамэ продолжила заниматься софтболом. Этот вид спорта был тогда на пике популярности, и за особые успехи ей даже назначили специальную стипендию. Вскоре она стала ключевым игроком в команде. И в то же время увлеклась спортивной медициной и боевыми искусствами. Ее расписание с утра до вечера забивалось учебой и тренировками. Расслабиться, как многие однокашники, Аомамэ себе не позволяла. Из четырех лет студенчества она старалась выжать как можно больше знаний и навыков для дальнейшей жизни, в которой помощи ждать будет не от кого.

А Тамаки поступила на юридический и с софтболом распрощалась. Для ее восходящей карьеры спорт оказался не более чем проходной ступенькой. Все-таки она собиралась вызубрить право и получить лицензию адвоката. Но хотя их дорожки в будущем разбегались, дружить девчонки не перестали. Аомамэ жила в студенческом общежитии, за которое не нужно платить, а Тамаки — в родительском доме, где все собачились между собой, но хотя бы о деньгах можно было не беспокоиться. Раз в неделю они встречались, где-нибудь ужинали — и никогда не уставали от разговоров.

На первом курсе вуза Тамаки лишилась девственности. Парень был из теннисного клуба, на год ее старше. После клубной вечеринки он заманил ее к себе домой и там фактически изнасиловал. Нельзя сказать, что поначалу совсем не нравился. Она ведь согласилась в одиночку зайти к нему в гости. Но кто мог знать, что дело дойдет до насилия? После того что он с ней сотворил, Тамаки в клуб ходить перестала и ударилась в затяжную депрессию. Бессилие глодало ее изнутри. Пропал аппетит; за месяц похудела на шесть килограммов. И все ждала от своего обидчика если не раскаяния, то хотя бы понимания. Если бы он явился к ней с извинениями, если бы дал ей шанс хоть немного собраться с собой, наверно, ей бы не было так тяжело физически. За что он с ней так? — спрашивала она и не находила ответа. Я бы ему и так дала…

Утешая подругу, Аомамэ настаивала: подонок должен быть наказан. Но Тамаки не соглашалась. В суд подавать бесполезно, качала она головой. Скажут, сама виновата: никто ведь не заставлял ее приходить к нему в дом. Остается только забыть. Но Аомамэ слишком остро чувствовала, какая глубокая и незаживающая рана зияет в сердце ее лучшей подруги. И дело тут было не в потере девственности как таковой. А в том, что душа человека — святыня, которую никто не имеет права втаптывать в грязь. Самая страшная мука на свете — бессилие, сжирающее тело после того, как над душой надругались.

И тогда Аомамэ решила свершить этот суд сама. Выведав у Тамаки адрес ублюдка, она взяла софтбольную биту, сунула ее в большой чертежный тубус и отправилась к парню домой. Тамаки в тот день уезжала в Канадзаву — уладить с родней какие-то имущественные формальности. Так что алиби ей было обеспечено. Аомамэ убедилась, что хозяина дома нет, молотком с отверткой выломала замок и проникла в квартиру. Затем обернула биту полотенцем — и, стараясь производить как можно меньше шума, измолотила в мелкую крошку все, что представляло хоть какую-то ценность. От телевизора до торшера. От часов на стене до пластинок на полке. От тостера до цветочной вазы. Все, что могло быть выведено из строя, перестало функционировать. Телефонный провод она искромсала ножницами. От каждой книги оторвала обложку и раскидала страницы по комнате. Зубную пасту и крем для бритья выдавила на ковер, а все соусы из холодильника — под одеяло в постели. Записные книжки из ящиков стола разодрала в клочья. Ручки и карандаши переломала. Лампочки перебила. Подушки и одеяла изрезала в клочья. Рубашки в гардеробе исполосовала. Обувь в прихожей до краев заполнила кетчупом. Фреоновые трубки из холодильника выломала и выкинула в окно. Превратила в осколки унитазный бачок. Разворотила сливное отверстие в душе. Тотальная деструкция. Примерно как на фото Бейрута после бомбежки, промелькнувшем в газетах дня три назад.


Тамаки была девушкой очень смышленой — как в школе (по успеваемости Аомамэ даже не мечтала за ней угнаться), так и на спортивном поле. Всякий раз, когда Аомамэ не успевала поймать мяч на базе, Тамаки появлялась как из-под земли, мгновенно перехватывала подачу и убегала, не забыв шлепнуть подругу ниже спины. Широкий кругозор и теплая душа, чувство юмора всегда на месте. Отличница в учебе, прекрасный оратор. Можно было не сомневаться: продолжай она так и дальше, из нее вышел бы замечательный адвокат.

И только, увы, с мужчинами ее способность адекватно оценивать ситуацию сходила на нет. Мужиков Тамаки любила эффектных. Тех, кого можно пожирать глазами. И эта ее склонность, на взгляд Аомамэ, граничила с патологией. Сколь приветливы, одаренны или обходительны ни оказывались мужчины вокруг нее, если не на что было смотреть, Тамаки оставалась равнодушной. Почему-то ее привлекали смазливые парни. И почему-то в разговорах о мужиках она упрямо затыкала уши. По всем остальным вопросам точка зрения Аомамэ значила для Тамаки очень много. Но любые попытки обсудить бойфрендов неизменно заводили их разговоры в тупик. Аомамэ довольно быстро это усвоила и перестала разговаривать на подобные темы. Не хватало еще из-за такой ерунды потерять подругу! В конце концов, это личная жизнь Тамаки. Пускай себе живет как хочет. Но так или иначе, все студенчество Тамаки встречалась с разными красавчиками, которые быстро охмуряли ее, а потом предавали и выбрасывали на обочину. Последние месяцы жизни Тамаки провела на грани безумия. Сделала два аборта. Определенно в сексе бедняжка была прирожденной жертвой.

Аомамэ постоянным парнем так и не обзавелась. Хотя, когда приглашали, на свиданья ходила и даже завела несколько весьма приятных знакомств. Но до глубоких отношений не дошло ни разу.

— Ты что? — пытала ее Тамаки. — Хочешь остаться девственницей до конца дней?

— Некогда, — отвечала Аомамэ. — Для меня сейчас главное — не сойти с дистанции. Не до отношений пока.

Закончив вуз, Тамаки осталась в аспирантуре — готовиться к получению лицензии адвоката. Аомамэ устроилась на работу в компанию по производству спортивных напитков и биодобавок. И продолжала заниматься софтболом. Тамаки по-прежнему жила в родительском доме, Аомамэ — в общежитии для служащих компании. Как и в студенческие времена, по выходным они встречались, где-нибудь ужинали и вели бесконечные разговоры.

В двадцать четыре Тамаки вышла замуж за парня на два года старше ее. После свадьбы учебу бросила и о карьере думать перестала: так захотел ее муж. С этим фруктом Аомамэ встречалась только однажды. Сын крупного землевладельца; как она и предполагала, смазливый на вид — и с абсолютно пустыми глазами. Увлекается яхтами. Неглуп, язык подвешен неплохо, но словам не хватает искренности и глубины. Классический выбор бедняжки Тамаки. Но главное — в этом человеке ощущалось что-то зловещее. Аомамэ он не понравился с первого взгляда. И похоже, взаимно.

— Ничего у тебя с ним не выйдет! — рубанула она.

Страшно не хотелось лезть не в свое дело, но все-таки брак — это брак. Не какой-нибудь летний романчик. Тем более, если дело касается лучшей подруги. Тогда они впервые поругались. Тамаки закатила истерику, Аомамэ очень жестко высказала все, что думает об этом браке. В том числе и то, что говорить совершенно не следовало. На свадьбу Аомамэ не пошла.

Очень скоро, впрочем, они помирились. Вернувшись из свадебного путешествия, Тамаки без всякого предупреждения заявилась к Аомамэ с повинной.

— Не знаю, что на меня нашло, — сказала она. — Но все путешествие я только о тебе и думала.

— Не забивай себе голову, — ответила Аомамэ, — я уже обо всем забыла.

Подруги крепко обнялись и перевели разговор на шутки. Тем не менее после свадьбы они стали видеться реже. Письма друг дружке писали, по телефону болтали. Но выкроить время для встреч замужней Тамаки становилось все тяжелее.

— Столько дел по дому, — извинялась она в телефонную трубку. — Профессия домохозяйки — между прочим, тоже не сахар!

И все-таки в ее напряженном голосе слышалось кое-что еще. А именно — муженек просто не пускал ее на встречи с кем бы то ни было. Жила теперь Тамаки в доме родителей мужа и уходить оттуда надолго уже не могла. Аомамэ в тот дом не пригласили ни разу.

— Семейная жизнь в порядке, — только и повторяла Тамаки. — Муж добрый, и родители его приветливые. По выходным доплываем на яхте аж до острова Эно. Аспирантуру, конечно, пришлось оставить, да и бог с ней. Если б ты знала, какой это прессинг — экзамен на адвоката! Наверно, я все-таки создана для такой вот мирной, обыденной жизни. Скоро, глядишь, ребеночка заведем. И стану я самой обычной мамашей. Ты со мной просто со скуки помрешь…

Голос Тамаки всегда звучал жизнерадостно. Ни малейшего повода в чем-либо усомниться.

— Очень за тебя рада, — отвечала Аомамэ.

И действительно пыталась радоваться. Все лучше, чем терзаться дурными предчувствиями. Дай бог, бедняжка Тамаки наконец-то обретет душевный покой, надеялась она. Или хотя бы старалась надеяться.

Других по-настоящему близких друзей у Аомамэ не было. И чем больше отдалялась Тамаки, тем хуже Аомамэ представляла, куда себя деть помимо работы. Даже на софтболе уже не получалось сосредоточиться, как прежде. Без лучшей подруги рядом все эти состязания, победы и проигрыши лишались всякого смысла. В двадцать пять Аомамэ все еще ходила в девицах. Когда становилось невмоготу, удовлетворяла себя руками. При этом она не воспринимала свое одиночество как трагедию. Напротив, завести с кем-нибудь глубокие отношения казалось ей гораздо проблематичнее. Нет уж, спасибо. Куда проще жить в одиночку.


Тамаки покончила с собой поздней осенью. Через три дня после того, как ей исполнилось двадцать шесть. В тот день дул особенно сильный ветер. Она повесилась дома. Ее труп обнаружил муж, вернувшись из командировки сутки спустя.

— В семье проблем не было, — сообщил полиции муж. — Она ни на что не жаловалась. Я не знаю, что заставило ее это сделать.

Его родители сказали то же самое.

Но это была ложь. От побоев мужа кровоподтеки на теле Тамаки не заживали, она с утра до вечера находилась на грани нервного срыва. Человек, за которого Тамаки вышла замуж, оказался натуральным маньяком. И родители его об этом знали. Выясняя причины смерти, полиция осмотрела тело погибшей и начала задавать вопросы, но дальше следствие не продвинулось. Пару раз мужа вызвали на допрос, но в день смерти жены он действительно находился в командировке на Хоккайдо, а смерть Тамаки была очевидным самоубийством. Так что обвинять его было не в чем. Обо всем этом Аомамэ узнала от младшего брата Тамаки несколько дней спустя.

Насилие в этом браке присутствовало с самого начала — и лишь со временем привело к настоящей трагедии. Но за отпущенное судьбою время Тамаки так и не сумела вырваться из кошмара. Даже лучшей подруге она не рассказывала, что происходит. Ибо слишком хорошо знала, что ей ответят. «Немедленно беги из этого дома ко всем чертям». Но как раз на это у нее не хватало сил.

Перед тем как покончить с собой, Тамаки написала Аомамэ длинное письмо. Последнее, что она сделала в жизни. Письмо начиналось словами: «С самого начала я была не права, а ты говорила все правильно». А заканчивалось так:


Моя жизнь — ад. Вырваться из которого я не могу, как бы ни старалась. Потому что не представляю, куда идти, если вырвусь. Я заточена в собственное бессилие, как в тюрьму. Сама посадила себя туда, сама заперла дверь, а ключ зашвырнула куда подальше. Конечно же, это замужество было ошибкой. Все как ты и говорила. Но главная проблема тут не в муже и не в самом браке, а только во мне самой. Все мои болячки и комплексы просто возвращаются ко мне рикошетом. И никого вокруг я обвинять не могу. Ты — моя единственная подруга. Один-единственный человек, которому я могу полностью доверять. Но мне уже не спастись. Если сможешь — не забывай меня никогда. Уж лучше бы мы с тобой всю жизнь так и занимались софтболом.


По прочтении этого письма Аомамэ стало плохо. Все тело трясло мелкой дрожью. Она позвонила Тамаки, но трубку никто не снял, только включился автоответчик. Она выскочила из квартиры, добралась электричкой до станции Сэтагая и прибежала к дому подруги. К огромному особняку за неприступной стеной. Долго жала кнопку домофона у ворот. Никакого ответа. Лишь собака протяжно выла где-то неподалеку. Только и оставалось — уйти восвояси. Аомамэ не могла знать, что Тамаки в ту минуту уже не дышала. Ее фигурка покачивалась на веревке, привязанной к перилам лестницы, что вела на второй этаж. Собака утихла, и дом заполнила могильная тишина; телефонные звонки и сигнал домофона раздавались в пространстве, где не осталось ни единой живой души.

Само известие о смерти подруги вовсе не поразило Аомамэ. Видимо, где-то в подсознании она это уже предчувствовала. Волна горя не захлестнула ее и не сбила с ног. Вежливо, почти деловым тоном она ответила что полагается, повесила трубку, опустилась на стул и просидела так не понять сколько времени. Казалось, жизненные силы оставили ее тело. Очень долго Аомамэ не могла подняться со стула. А затем позвонила на работу, сообщила, что берет сразу несколько выходных, и примерно с неделю не выходила из дому. Не спала, не ела, даже воды почти не пила. И на похороны не явилась. В душе Аомамэ словно что-то переломилось — отныне и до конца дней. Дикое чувство жгло ее изнутри, как раскаленный уголь: «Это больше не я. Такой, как прежде, я не буду уже никогда».

Но суд над этим ублюдком свершится, тогда же решила она. Чего бы ей это ни стоило, уж он-то получит свой персональный армагеддон. Иначе ни в чем не повинные люди пострадают снова и снова.

Она разрабатывала свой план очень долго и тщательно. Какую точку на затылке и под каким углом следует проткнуть очень тонкой иглой, чтобы мгновенно лишить человека жизни, — этому ее учить было не нужно. Конечно, такое сумеет не всякий. Но она справится. Главное — наловчиться за две-три секунды безошибочно находить эту заветную точку на голове, а также обзавестись подходящим инструментом. Превратив свою квартирку в настоящую мастерскую, Аомамэ потратила уйму времени и сил, пока не сконструировала нечто похожее на миниатюрный пестик для колки льда. С тонкой, почти неразличимой иглой на самом конце. Долгими тренировками набила руку и отработала оптимальный способ его применения. И лишь когда овладела инструментом в совершенстве, привела свой план в исполнение. Без малейших колебаний, совершенно хладнокровно отправила подонка в преисподнюю. А затем даже прочла молитву. Механически, почти не задумываясь. Слова будто сами слетали с ее губ:


Отец наш Небесный. Да не названо останется имя Твое, а Царство Твое пусть придет к нам. Прости нам грехи наши многие, а шаги наши робкие благослови. Аминь.


Именно после этого в ней зародилась тяга к случайному, но бурному сексу с мужчинами.

Глава 14

ТЭНГО
То, чего никто никогда не видел
Комацу и Тэнго встретились там же, где и всегда. В кофейне на станции Синдзюку. Кофе здесь, конечно, стоил недешево, зато расстояние между столиками позволяло общаться, не боясь, что твои слова попадут не в те уши. Вентиляция вполне сносная, музыка тихая и неназойливая. Комацу, как всегда, явился минут на двадцать позже назначенного. Этот тип никогда не приходил вовремя, а Тэнго никогда не опаздывал. Подобные игры со временем уже превратились у них в ритуал. Комацу был в своем привычном, уютно поношенном твидовом пиджаке и темно-синей рубашке, с плеча свисал кожаный портфель на ремне.

— Прости, задержался, — только и бросил он безо всякого намека на сожаление. Улыбаясь, как молодая луна, — еще жизнерадостней, чем обычно.

Тэнго в ответ лишь молча кивнул.

— Извини, что нагрузил тебя, — продолжил Комацу, опускаясь на стул напротив. — Что, брат? Сильно замотался?

— Не хочу преувеличивать, — ответил Тэнго, — но последние десять дней я не был уверен, живу я вообще или уже на том свете.

— Но ты здорово справился! И согласие на публикацию от опекуна получил, и работу над текстом закончил. Для такого отшельника, как ты, это же просто подвиг! Ей-богу, дружище, теперь я смотрю на тебя совершенно другими глазами…

Тэнго пропустил эти странные комплименты мимо ушей.

— Вы читали мой отчет о прошлом Фукаэри? — уточнил он.

— Отчет? А! — кивнул Комацу. — Прочел, как же. От корки до корки. Ну что тут скажешь… Запутанная история. Читается, будто глава из какой-нибудь эпопеи. Вот уж не думал, что опекуном этой девочки окажется Эбисуно-сэнсэй. Он, кстати, ничего обо мне не спрашивал?

— О вас? — не понял Тэнго. — Нет, ничего.

— Хм… Странно, — удивился Комацу. — Мы ведь когда-то вместе работали. Я частенько забегал к нему в институт за материалом для статей. Правда, давно это было. Моя редакторская карьера еще только начиналась…

— Забыл, наверное, за давностью лет, — предположил Тэнго. — Даже спросил меня, что вы за человек.

— Э, нет, — все так же озадаченно покачал головой Комацу. — Не может такого быть. Ни за что не поверю. Этот сэнсэй никогда ничего не забывает. Просто пугающе крепкая память. А уж мы с ним тогда порой о таких вещах беседовали, что… Впрочем, ладно, — оборвал он себя. — Крепкий орешек этот старикан, с ходу и не раскусишь… Итак, насколько я понял по твоему отчету, ситуация вокруг девчонки, э-э, весьма заковыристая?

— «Весьма заковыристая»? — повторил Тэнго. — Да мы просто бомбу подкладываем, вот мое ощущение! Фукаэри — девочка необычная слишком во многих смыслах. Это не просто прелестное семнадцатилетнее создание. А полуребенок с дислексией, который даже читать не умеет как следует. О письме я уже не говорю. Ее психика травмирована так, что память блокирует часть воспоминаний. Она выросла в сектантской коммуне и почти не ходила в школу. Ее отец — лидер ультралевых радикалов из «Утренней зари», напрямую замешанных в перестрелке с полицией, которая шокировала всю Японию. А нынешний опекун — знаменитый в свое время профессор истории мировых цивилизаций. И если «Воздушный кокон» станет бестселлером, все массмедиа тут же слетятся, как воронье, чтобы обглодать наши косточки и попировать на славу!

— Да, ты прав, — согласился Комацу, не переставая улыбаться. — Возможно, разразится такой скандал, будто мы приоткрыли дверь в преисподнюю…

— Ну так что же? Проект отменяется?

— «Отменяется»? — не понял Комацу. — Ты о чем?

— Слишком скандально. Слишком опасно. Может, стоит вернуть рукопись автору и заняться чем-то другим?

— Все не так просто. Переписанный тобой текст — уже в типографии. Сигнальных экземпляров ждут для утверждения главред и начальник издательского отдела. И что? Хочешь завалиться к ним и сказать: «Извините, ошибочка вышла! Сделайте вид, что ничего не было, и отдайте, пожалуйста, рукопись обратно»?

У Тэнго перехватило дыхание.

— Ничего уже не изменить. — Комацу сощурился и прикурил от ресторанных спичек. — Время вспять не повернешь. Обо всем, что случится дальше, позабочусь я сам. Тебе не стоит ни о чем волноваться. Если «Кокон» получит премию, мы просто сделаем так, чтобы Фукаэри не светилась на публике. С самого начала рекламной кампании подчеркнем, что автор — эксцентричная дама, которая не любит появляться на публике. Я же, как ответственный редактор, буду выступать ее представителем. А уж общению с прессой, поверь, меня учить не нужно. Никаких оснований для беспокойства.

— В ваших способностях я даже не сомневаюсь. Но Фукаэри и в этом смысле не совсем обычная девушка.

Она не из тех, кто будет молча выполнять чужие указания. Если захочет, будет действовать по-своему, что бы ей ни приказывали. То, что ей не интересно, эта девочка просто не слышит, причем с раннего детства. Боюсь, так просто дело не кончится.

Выдержав задумчивую паузу, Комацу несколько раз подбросил на ладони коробок спичек.

— И все же признайся, дружище: после всего, что мы с тобой наворотили, нам теперь только и остается двигаться дальше плечом к плечу. Разве нет? И прежде всего потому, что «Воздушный кокон» в твоем переложении — замечательная работа. Куда более выдающаяся, чем я надеялся поначалу. Она почти совершенна. Спорю на что угодно: твой текст завоюет премию и станет бестселлером. На данном этапе мы с тобой просто не имеем права зарывать такое сокровище в землю. Иначе мы оба станем «преступниками стремления». Нам остается только одно: двигать наш план вперед!

— «Преступниками стремления»? — Тэнго ошарашенно уставился на собеседника.

— Есть такое изречение, — пояснил Комацу, — «Всякое искусство и всякое учение, а равным образом поступок и сознательный выбор, как принято считать, стремятся к определенному благу. Поэтому удачно определяли благо как то, к чему все стремится»[189].

— Это еще откуда?

— Аристотель, «Никомахова этика». Не читал Аристотеля?

— Почти нет…

— Почитай, тебе должно понравиться. С тех пор как вокруг исчезли книги, которые мне интересны, я читаю исключительно греческих философов. Никогда не надоедает. Всегда находишь, чему еще поучиться.

— И в чем же суть этой вашей цитаты?

— Результатом всех человеческих действий является благо. Само благо и есть результат, — без запинки изрек Комацу. — А потому любые сомненья оставляй на завтра. Вот тебе и вся суть.

— Интересно, а что Аристотель думал о Холокосте? — не выдержал Тэнго.

Улыбка Комацу стала чуть шире.

— Сей ученый муж, — ответил он, — рассуждал все больше об искусстве, науке и ремеслах.


Они знали друг друга не первый год. И Тэнго давно уже научился отличать дежурную маску, которую этот человек цеплял на себя, от того, что под нею скрывалось. Внешне Комацу походил на интеллектуального бунтаря-одиночку, который плюет на условности и живет, как ему вздумается. Этот образ сбивал с толку многих, кто знал его недолго. Но стоило внимательно отследить, насколько увязываются словаКомацу с его действиями, становилось ясно: любой зигзаг его поведения выверен и просчитан до последнего слова или жеста. Точно гроссмейстер, он разыгрывал комбинации на много ходов вперед. Планы Комацу постоянно граничили с аферами, но саму эту грань он чувствовал хорошо и никогда за нее не переступал. В этом смысле его даже можно назвать щепетильным. Все «бунтарство» Комацу по большому счету сводилось к эпатажной игре на публику.

Солидную часть этой игры составляли мастерски организованные подстраховки. Например, в одной вечерней газете Комацу вел колонку литературного обозрения, в которой то хвалил, то разносил в пух и прах современных японских писателей. Особенно эффектно ему удавались разносы. И хотя статьи он подписывал псевдонимом, в литературных кругах все прекрасно знали, кто их сочиняет на самом деле. Никому из авторов, понятно, не хотелось отрицательных отзывов в прессе. Поэтому большинство старались не портить с ним отношений — и по мере сил не отказывать ему в просьбе написать что-нибудь для журнала. Вот так в редакторские сети Комацу то и дело попадала крупная рыба. Кто ж его знает, что он напишет в следующий раз?

Вся эта расчетливость была Тэнго не по душе. Как ни крути, а Комацу дурачил литературный мир ради собственной выгоды. Да, редакторского чутья этому человеку не занимать. Его рекомендации — как писать следует, а как не стоит — всегда были для Тэнго бесценны. И тем не менее в общении с Комацу Тэнго старался выдерживать дистанцию. Ибо чувствовал: от сближения с этим типом можно потерять почву под ногами. А как раз этого осторожный Тэнго допускать не хотел.

— Как я уже сказал, твоя версия «Кокона» почти безупречна, — продолжал Комацу. — Отличный текст, поздравляю. Но все-таки есть одна сцена — только одна! — которую я бы советовал тебе доработать.

— Которая?

— Когда LittlePeople заканчивают вить Воздушный Кокон, луна в небе раздваивается. Героиня поднимает голову и видит две луны. Помнишь?

— Конечно помню.

— Так вот, если тебе интересно мое мнение, — эта сцена с появлением двух лун недоделана. Не выписана как следует. Она должна быть более образной, считай это моим личным заказом. К остальному тексту претензий нет.

— В общем, да, — согласился Тэнго. — Это место и мне показалось недописанным. Просто я боялся, что чрезмерные объяснения нарушат интонацию Фукаэри…

Комацу поднял руку с сигаретой.

— А ты сам подумай, дружище. Небо, в котором висит одна-единственная луна, читатель видел уже тысячи раз. Так или нет? А вот неба, где висят сразу две луны, большинство и представить себе не способны. Если ты пишешь о том, чего никто никогда не видел, описывай все как можно подробнее. Краткость же допустима — а точнее, необходима — лишь в описании того, что читатель уже встречал и без тебя.

— Понял, — кивнул Тэнго. Слова Комацу и правда звучали убедительно. — Сцену с двумя лунами пропишу в деталях.

— Вот и славно. — Комацу загасил сигарету, с силой ввинтив ее в пепельницу. — Тогда твоя работа получится действительно безупречной. Такой, что и придраться не к чему.

— Обычно мне приятно, когда вы меня хвалите, — вздохнул Тэнго. — Но если честно — не в данном случае.

— Ты стремительно растешь, — отчетливо, будто строгая ножом, произнес Комацу. — И как писатель, и как редактор чужих текстов. А этому стоит радоваться в любом случае. Переписав «Воздушный кокон», ты многому научился. Это очень пригодится для следующей вещи, которую ты полностью напишешь сам.

— Если вообще будет что-нибудь следующее…

Комацу многозначительно усмехнулся.

— За это не беспокойся. Ты сделал то, что должен был сделать. Следующий выход — твой. Пока этого не случилось — сядь на скамейку, расслабься и наблюдай за игрой.

Подошла официантка, подлила воды. Тэнго взял стакан, отпил половину. И лишь тогда осознал, что пить ему совсем не хотелось.

— Душою человека движут разум, воля и страсть, — сказал Тэнго. — Кто так говорил, Аристотель?

— А вот это уже из Платона, — поправил Комацу. — Аристотель отличался от Платона примерно как Мел Торме от Бинга Кросби. Хотя в древности все происхолило гораздо проще. Представляешь картинку? Собираются за столом Разум, Воля и Страсть — и давай состязаться, кто кого переспорит…

— При этом ни у кого ни малейших шансов на победу, — отозвался Тэнго.

— За что, брат, тебя ценю, — Комацу поднял указательный палец, — так это за чувство юмора!

Тэнго не видел, где тут место для юмора. Но вслух ничего не сказал.


Расставшись с Комацу, Тэнго зашел в «Кинокунию», купил сразу несколько покетбуков, переместился в ближайший бар, заказал пива и раскрыл книгу. Из всех способов убить время в огромном городе этот был самым уютным. Накупить чтива, завалиться в ближайший бар, заказать пивка и открыть первую страницу — что может быть лучше?

Но почему-то в этот вечер он не мог сосредоточиться на чтении, хоть убей. Образ матери то и дело вставал перед глазами. Вот она спускает бретельки белой комбинации, обнажает грудь, позволяет чужому дяде лизать ее. Дядя совсем не похож на отца Тэнго. Гораздо моложе, крупнее да и лицом привлекательней. Рядом в кроватке мирно сопит сам Тэнго. Дядя обнимает мать, она выгибается всем телом. И лицо у нее такое же, как у замужней подруги Тэнго в минуту оргазма.

Однажды Тэнго из чистого любопытства спросил у подруги:

— Слушай, а ты не смогла бы разок надеть белую комбинацию?

— Ради бога, — рассмеялась подруга. — В следующий раз надену. Если хочешь. Может, что-нибудь еще? Все, что хочешь, сделаю. Проси, не стесняйся.

— Просто надень белое, и все, — попросил Тэнго. — Как можно проще.

Так в прошлую пятницу под ее белой блузкой оказалась белая комбинация. Он стянул с подруги блузку, скинул бретельки у комбинации, попробовал лизнуть ее соски. Так же, как это делал с матерью тот незнакомый дядя, — с той же силой и под тем же углом. И в эту секунду его накрыло странное видение. Голова словно погрузилась в какое-то облако и перестала понимать, где причины, где следствия. Тэнго показалось, будто, кроме нижней части тела, у него больше нет ничего. Очнувшись, он понял, что кончил.

— Эй! Ты что, уже? — удивилась она.

Тэнго сам не понимал, что случилось. Кроме того, что он кончил на ее комбинацию где-то около бедер.

— Прости, — сказал Тэнго. — Не хотел.

— Ну чего ты извиняешься? — утешила подруга. — Застираю под краном, и пятен как не бывало. Обычное дело. Соевый соус или красное вино удалить труднее.

Она сняла комбинацию, унесла в ванную, застирала, повесила сушиться и вернулась в постель.

— Что, слишком сильные воспоминания? — мягко улыбнулась она и нежно погладила его член. — А ты, я смотрю, западаешь на белое?

— Да нет же, — выдохнул Тэнго.

Хотя спроси его, зачем нужна была эта белая комбинация, он бы не смог ответить.

— Если у тебя это с чем-то связано, расскажи сестренке, а? Я тебе помогу. У меня ведь тоже свои фантазии. Без фантазий люди жить не могут. Правда же? Хочешь, я и дальше буду надевать белое белье?

Тэнго покачал головой.

— Не стоит. Одного раза хватит. Спасибо.


Тэнго часто думал: а может, тот чужой дядя и есть его биологический отец? Все-таки от неутомимого сборщика взносов за «Эн-эйч-кей», который считался его отцом, Тэнго отличался слишком разительно. Рост у Тэнго огромный, скулы широкие, нос тонкий, уши круглые и немного обвислые. Отец же — человек низкорослый и невзрачный на вид. Лицо узкое, нос приплюснутый, уши торчком, как у лошади. Только слепой не заметит, что внешне отец и сын — полная противоположность. Тэнго выглядит расслабленным добряком, готовым отдать соседу последнюю рубашку, а его отец — нервным жлобом, у которого снега зимой не выпросишь. С самого детства окружающие только цокали языками: надо же, ну совсем не в отца.

Но острее всего Тэнго ощущал даже не внешнюю разницу с папашей, а ту пропасть, что разделяла их как существ из совершенно разных миров. Отец был начисто лишен любознательности. Понятно, нормального образования ему получить не удалось. Родился в бедной семье, ни о какой нормальной учебе и речи быть не могло. За это, конечно, его стоило пожалеть. Но даже в таких непростых условиях, полагал Тэнго, большинство нормальных людей стремятся что-то узнать. Все-таки тяга к знаниям — основа человеческой психики. Но у его отца эта тяга не проявлялась ни в какой, даже самой слабой форме. То есть какие-то знания, конечно, помогали ему выживать. Но ни малейшего желания понять что-то глубже, изучить основательней или просто расширить кругозор за ним не замечалось.

Отец Тэнго жил в своем тесном мирке по страшно жестким правилам. Но ни малейшего неудобства от этого не испытывал. Ни разу на памяти Тэнго отец не взял в руки книгу. Газет не читал (по его убеждению, новости «Эн-эйч-кей» сообщали ему все, что нужно). Ни музыкой, ни кино не интересовался. Ни разу не съездил в путешествие. Ему был важен единственный маршрут — список адресов для сбора денег за телевидение. Все свободное время рисовал карты местности, раскрашивая нужные дома фломастерами разных цветов. Словно биолог, помечающий на генетической схеме очередные цепочки хромосом.

Будто споря с таким способом жить, Тэнго с детских лет посвятил себя математике. Логика чисел завораживала его. Уже в третьем классе он мог решать задачи для старшеклассников. По остальным предметам занимался неплохо, но особого интереса не выказывал. А в свободное время читал самые разные книги. Все любопытное сгребал подчистую, точно бульдозер. И чем дальше, тем больше дивился пропасти между собой и отцом — кровная связь с ним казалась ему нелепостью.

Так еще подростком Тэнго пришел к выводу: настоящий отец — где-то не здесь. А тот, кто его, Тэнго, воспитывает, лишь называет себя отцом, но таковым не является. Ведь на самом деле биография Тэнго так похожа на судьбы малолетних бродяг из романов Чарльза Диккенса.

Сама вероятность такого расклада то пугала мальчика в страшных снах, то притягивала своей авантюрностью. Диккенса Тэнго читал запоем. Поначалу проглотил «Оливера Твиста» — и сразу же влюбился в этого автора. От корки до корки прочел все его книги, какие только нашел в библиотеке. В любимых персонажей из Диккенса он постоянно играл, примеряя на себя их жизни и сочиняя новые ситуации. Его фантазии (чтобы не сказать — навязчивые идеи) становились все длиннее и запутаннее. Общий сюжет не менялся, но вариациям не было счета. Как бы ни поворачивались события, в будущем Тэнго оказывался где угодно, только не здесь. «Здесь» — это тесная и мрачная клеть, в которую его заперли по чьей-то жестокой ошибке. А его настоящие родители живут правильной, светлой жизнью и в один прекрасный день спасают его из заточения и увозят туда, где ему и положено находиться. И Тэнго наконец получает свои свободные и радостные воскресенья.

Школьными успехами сына отец гордился. И даже хвастал этим перед соседями. Но все интересы и таланты Тэнго были для него запредельны и откровенно скучны. Стоило Тэнго засесть за уроки, папаша делал все, чтоб ему помешать. Выискивал любой, самый никчемный повод — и пилил сына до позднего вечера. Претензии всегда сводились к одному.

— Каждый день я наматываю километры, как заведенный, себя не помня, — бубнил родитель. — Да по сравнению с этим твоя жизнь — просто райские кущи! Меня в твоем возрасте заставляли вкалывать так, что тебе и не снилось. Чуть зазевался — мигом оплеуха от отца или брата! Да ты представляешь, каково это, когда тебя изо дня в день не кормят, а только пашут на тебе, как на скотине? А ты думаешь — получил пару хороших отметок, и можно валять дурака весь оставшийся день?

И эта волынка могла продолжаться до бесконечности.

«А может, этот странный дядя просто завидует мне? — догадался однажды Тэнго. — Слепо завидует жизни, которой я живу, и месту, которое я занимаю? Но как может отец завидовать родному сыну? Разве такое возможно?» Конечно, Тэнго был еще слишком мал, чтобы ответить на этот вопрос. И в то же время он не мог не чувствовать яда в словах своего якобы родителя. Принять и простить этот яд ребенок не мог. Нет, размышлял Тэнго дальше. Это не просто зависть. Это ненависть к чему-то конкретному внутри Тэнго. Самого-то сына отец воспринимает как данность. Но что-то внутри Тэнго, похоже, так и не даст отцу успокоиться до самой могилы. И простить ему это сын не сможет уже никогда.


Идеальной лазейкой для Тэнго стала математика. Лишь туда и удавалось ему сбегать из проклятой тюрьмы под названием «реальность». Ибо с малых лет он заметил: достаточно переключить в голове нужный тумблер, и ты запросто переносишься совершенно в иное измерение. Где можно бродить по безгранично цельному, гармоничному миру — и при этом оставаться абсолютно свободным. Тэнго вышагивал по просторным коридорам огромных зданий и распахивал бесчисленные двери со всевозможными номерами. И с каждым новым пейзажем призраки старой реальности все больше истончались и уходили в небытие. Мир, управляемый математическими формулами, казался ему самым справедливым и безопасным. Географию этого мира Тэнго понимал лучше кого бы то ни было и быстро наловчился выбирать там самые правильные для себя маршруты. Так, чтоб никто за ним не угнался. Лишь в математике ему удавалось наконец-то забыть алогичные, жестокие правила реального мира — и начисто его игнорировать.

Если математика представлялась Тэнго величественным храмом фантазии, то истории Диккенса напоминали дикий заколдованный лес. Цифры звали его вверх, к небесам, а внизу докуда хватало глаз простирались угрюмые заросли. Корневища деревьев вгрызались в землю и оплетали собой все вокруг. И не было в этой чаще ни системы координат, ни проходов, ни дверей с номерами.

С младших классов до средней школы живее всего Тэнго ощущал себя в мире чисел. Их логичность и неизменность словно гарантировали ему свободу, в которой он нуждался больше всего на свете. Однако с приходом юности в душу стало закрадываться подозрение: чтобы выжить, одной математики недостаточно. С числами он не чувствовал никакой беспомощности. Любые вопросы улаживал, как считал нужным, и ничто не мешало ему. Но стоило вернуться в действительность (а попробуй-ка в нее не вернуться!), как он снова оказывался в чертовой клетке. Где ничто не решалось, как ему хочется, напротив — задачи лишь усложнялись и запутывались. А если так, зачем она вообще нужна, математика? Для временного бегства от реальных проблем? Да ведь реальности от этого только хуже!

Чем больше подобных сомнений копошилось в душе, тем сознательней Тэнго отдалялся от мира чисел. И тем сильней привлекал его «заколдованный лес» историй. Понятно, что погружение в ту или иную историю — тоже в какой-то степени бегство. А после того как закроешь книгу, остается лишь возвращаться в реальность. Однако со временем Тэнго заметил: возвращение в реальность из книг не приносит столь безысходного разочарования, как возвращение из математики. Почему? Хорошенько подумав, он пришел к любопытному выводу. В дремучем лесу историй, сколько ни отслеживай причинно-следственные связи или взаимоотношения персонажей, прямых и однозначных ответов не получишь все равно. В этом — главное отличие мира историй от мира чисел. По большому счету предназначение любой истории — не решение проблемы, но попытка вывернуть проблему и показать ее под новым углом. А уже от того, насколько динамично это сделано и каким боком повернуто, зависит, появится ли хотя бы намек на то, как эту проблему решить. Вот с этим намеком, будто с таинственным заклинанием на обрывке бумаги в стиснутом кулаке, Тэнго и возвращался в реальность из каждой прочитанной истории. Иногда намек был слишком невнятен и к реальности неприменим. Но он заключал в себе вероятность. Шанс на то, что когда-нибудь Тэнго поймет скрытый смысл заклинания. И уже от того, что подобный шанс всегда оставался, на душе становилось теплее.

Год за годом мир намеков и аллегорий притягивал его все сильнее. Математика по-прежнему доставляла удовольствие. Жонглируя числами перед студентами в колледже, он испытывал почти ту же радость, что и в детстве. Свободой, которую дарят воображению числа, ему искренне хотелось делиться со всеми на свете. И это было прекрасно. Вот только постоянно жить в мире формул он больше не мог. Ибо четко усвоил: скитайся там хоть до бесконечности, ответов на самые важные вопросы математика не даст никогда.


В пятом классе Тэнго наконец решился и сделал отцу заявление:

— Собирать с тобой деньги по воскресеньям я больше не буду. Это мои воскресенья, и я хочу тратить их на учебу, чтение книг и поездки куда-нибудь. Ты — отец, и это твоя работа. А я — сын, и у меня тоже есть своя куча дел. Я хочу нормальной жизни, какой живут все мои сверстники.

Больше он не прибавил ни слова. Сказал коротко и как можно убедительнее.

Отец, конечно же, рассвирепел.

— Мне плевать, как живут твои сверстники! — орал он. — В этой семье — свои правила! Что ты понимаешь, сопляк, чтобы рассуждать о «нормальной жизни»?!

Спорить Тэнго не стал. Стоял и молчал. Поскольку отлично знал: любые аргументы тут бесполезны.

— Ну что ж, — сказал тогда папаша. — Кто перечит собственному отцу, не заслуживает, чтобы его кормили. Убирайся из этого дома.

Тэнго сделал как велено — собрал вещи и ушел из дома. К такому повороту он давно был готов и теперь ни отцовского крика, ни даже побоев (хотя до сих пор отец и не бил его) ни капельки не боялся. Наоборот, услыхав, что его выпускают из опостылевшей клетки на все четыре стороны, он даже обрадовался.

Но как бы там ни было, десятилетнему ребенку жить на улице невозможно. Не представляя, что делать, после уроков Тэнго подошел к своей классной руководительнице и сообщил, что сегодня ему негде ночевать. А заодно рассказал, в какой непрерывный кошмар превратили его жизнь воскресные походы с отцом — сборщиком оплаты за телевидение «Эн-эйч-кей». Классной у него была невысокая, крепко сложенная женщина лет тридцати пяти. Не красавица, в совершенно дурацких очках, но добрая и справедливая. Хотя обычно бывала спокойна и немногословна, в гневе просто преображалась, и тогда никто не смел идти ей наперекор. Слишком жутко выглядело превращение. Но Тэнго классная нравилась все равно. И даже когда сердилась, он ничуть ее не боялся.

Историю Тэнго классная приняла близко к сердцу. В тот вечер она забрала мальчика к себе и постелила ему на диване в гостиной. Утром накормила завтраком. А на следующий вечер привела Тэнго обратно домой — и долго разговаривала о чем-то с его папашей.

Тэнго попросили выйти из комнаты, и содержания той беседы он не узнал. Но в итоге отцу пришлось выполнять свои отцовские обязанности. Как бы он ни бесился, а права бросать десятилетнего ребенка на произвол судьбы ему никто не давал. Существовали и духовный, и государственный законы, которым он должен был следовать.

В результате Тэнго смог проводить воскресенья как ему вздумается. До обеда, как условлено, прибирался в доме, а все остальное время был предоставлен самому себе. Это была первая победа, которую он одержал над отцом. И хотя тот не говорил ни слова, Тэнго все прекрасно понимал. Он отвоевал себе жизненное пространство. Свободное от кого бы то ни было.


Окончив начальную школу, он долго не встречался со своей бывшей классной. Ходить на встречи выпускников не хотел. Ярких воспоминаний о младших классах у Тэнго не осталось. Если не считать той самой классной руководительницы. Все-таки именно ей удалось сломить упрямство его отца. А такое не забывается.

Еще раз он повстречал ее уже старшеклассником. В те годы он занимался дзюдо, но растянул сухожилие и не мог тренироваться два месяца. И тогда его позвали в духовой оркестр подыграть на барабанах. Приближался городской фестиваль самодеятельности, но из двух ударников оркестра один перешел в другую школу, другой свалился с каким-то ужасным гриппом, и учитель музыки отчаянно пытался найти любого ученика, способного держать палочки в руках. Тут-то ему на глаза и попался хромающий Тэнго. Учитель до отвала накормил парня ужином и, пообещав не придираться на экзамене в конце года, завербовал в духовой оркестр.


До этого Тэнго за барабанами никогда не сидел и ритмом особо не интересовался. Но когда попробовал взять в руки палочки, на удивление быстро усвоил азы перкуссии. Ему очень понравилось разбивать Время на мелкие фрагменты, а затем перемешивать их и выстраивать заново в гармонично отлаженной композиции. Все звуки собирались в единую схему и составляли для Тэнго чуть ли не визуальный узор. Словно губка, Тэнго впитывал навыки игры на самых разных ударных. А однажды учитель привел его к мастеру перкуссии, игравшему в большом симфоническом оркестре, и тот показал Тэнго, как обращаться с литаврами. Урок длился каких-то пару часов, но этого хватило, чтобы мальчик освоил и устройство инструмента, и технику обращения с ним. Ноты были очень похожи на цифры, и считывать их оказалось совсем не сложно.

Учитель музыки не уставал поражался музыкальной одаренности своего нового подопечного.

— У тебя врожденное чувство ритма, — повторял он Тэнго. — И отличный слух. Будешь заниматься всерьез — сможешь стать профессионалом!

Литавры — инструмент непростой. Звучат они глубоко и очень внушительно, а выбор звуковых сочетаний практически неограничен. На фестивале школа Тэнго исполняла фрагмент «Симфониетты» Яначека в адаптации к духовому оркестру. Что говорить, не самое легкое произведение для школьного коллектива. Вступление фанфар там разрешалось литаврами. Учитель музыки, он же дирижер, выбрал именно «Симфониетту», поскольку очень рассчитывал на своих талантливых учеников-барабанщиков. Но, как уже говорилось, внезапно оба кандидата выбыли из строя, и учитель страшно переживал за судьбу выступления. Понятно, Тэнго в этой ситуации оказался просто незаменим. Но тяжкое бремя ответственности как будто и не давило на плечи. Он просто играл в свое удовольствие и радовался от всей души.

Когда выступление закончилось (Гран-при им не дали, но присудили первое место), к Тэнго подошла его бывшая классная руководительница. Та самая. И похвалила за прекрасное выступление.

— А я тебя сразу узнала! — сказала классная. Как ее звали, он уже не помнил. — Сначала подумала: эх, здорово кто-то на литаврах играет. Потом смотрю — да это же Тэнго! Вон какой вымахал, но лицо почти не изменилось. И давно ты музыкой занимаешься?

Тэнго в двух словах рассказал, как его затянуло в оркестр.

— Смотри-ка! — с интересом протянула она. — Сколько у тебя разных талантов…

— Но все-таки дзюдо гораздо легче, — рассмеялся он.

— Как отец поживает? — поинтересовалась классная. — Здоров?

— В порядке, спасибо, — ответил он первое, что пришло в голову.

Хотя на самом деле о жизни папаши понятия не имел и думать об этом хотел меньше всего на свете. К тому времени Тэнго ушел из дома, жил в общежитии и не общался с родителем уже очень долгое время.

— А вы, сэнсэй, как здесь оказались? — спросил он у классной.

— Моя племянница в другой школе на кларнете играет, — сообщила она. — Сегодня солировала, вот и меня пригласила послушать. А ты что же, и дальше хочешь музыкой заниматься?

— Да нет, — вздохнул он. — Нога заживет — вернусь на дзюдо. Иначе не протяну. У нас ведь школа со спортивным уклоном, дзюдо превыше всего. И общежитие дают, кому нужно, и бесплатные талоны в столовую. А с музыкой так не получится.

— Что, так не хочешь зависеть от отца? — уточнила она.

— Ну вы же его видели, — пожал плечами Тэнго.

— Но разве тебе не обидно? — смущенно улыбнулась классная. — Такие таланты приходится в землю закапывать…

Он посмотрел на нее с высоты своего роста. И вспомнил, как эта маленькая женщина приютила его, когда ему некуда было идти. В памяти всплыла ее строгая крохотная квартирка. Кружевные занавески, горшки с какими-то фикусами. Раскрытая книга на гладильной доске. Плечики, с которых свисало длинное розовое платье. Запах дивана, на котором он спал. А теперь эта женщина стояла перед ним и — он чувствовал — смущалась, как девочка. Потому что вместо беспомощного цыпленка-пятиклассника, каким она его помнила, перед ней стоял крепко сложенный семнадцатилетний мужчина. Рослый, длинноволосый, привлекательный. И Тэнго впервые заметил, как удивительно спокойно ему становится с женщинами старше себя.

— Очень рада была тебя видеть, — сказала его бывшая классная.

— Мне тоже очень приятно, — ответил он. Абсолютно искренне. Только имени ее не вспомнил, как ни старался.

Глава 15

АОМАМЭ
Якорь для аэростата
Свой рацион Аомамэ блюла весьма педантично. Основу ее питания составляли овощи, которые она разнообразила рыбой — главным образом белой. Продукты выбирала только самые свежие, приправ и соусов почти не добавляла. Жиров поменьше, углеводов — не больше, чем следует. В салатах — никаких заправок, только соль да оливковое масло с лимоном. Причем она не просто налегала на зелень, но дотошно изучала питательные свойства каждого овоща и следила за их сбалансированными комбинациями. Составляла диетические меню — и для себя, и для своих подопечных в фитнес-клубе, каждому по индивидуальной программе.

— Перестаньте все время считать калории! — всякий раз повторяла она. — Главное — сочетать правильные продукты в правильных соотношениях. Цифры тут вообще ни при чем!

При этом культа из диеты она не делала. Если вдруг до ужаса хотелось толстенного стейка или жареной ягнятины на ребрышках — отправлялась в нужный ресторанчик и заказывала, не раздумывая. Ведь если нам чего-то до ужаса хочется, считала Аомамэ, значит, именно этого по какой-то причине не хватает нашему организму. Вот он и посылает сигналы в мозг, заставляя нас этого хотеть. Зачем же перечить своему естеству?

Хорошее вино, как и хорошее сакэ, ей нравилось, но, заботясь о почках и содержании сахара в крови, она старалась хотя бы три дня в неделю обходиться без алкоголя. Все-таки если тело — храм, его следует содержать в порядке. И периодически очищать от всякой грязи. О чем в этом храме молиться — другой вопрос. Об этом можно подумать и как-нибудь на досуге.

Сейчас на теле Аомамэ — ни складочки. Сплошные мышцы под туго натянутой кожей. Каждое утро она встает в чем мать родила перед зеркалом и тщательно это проверяет. Вовсе не для того, чтобы полюбоваться собой. Отнюдь. Было бы чем любоваться. Сиськи — одна меньше другой. Волосы на лобке — как трава на поляне, по которой протопал отряд пехотинцев. Всякий раз перед зеркалом Аомамэ не может сдержать недовольства. Хотя складок, конечно, нет. Ни единой. Даже пальцами нечего оттянуть.


Жила она очень скромно. Заработанные деньги тратила в основном на еду. На качественных продуктах не экономила, вино пила только лучшее; если ужинала в ресторанах, заведения выбирала очень тщательно. Ни на что другое деньги особо не тратила.

Одеждой и бижутерией не интересовалась. На работу в фитнес-клуб ездила в будничных джинсах и свитере, этого было достаточно. Все равно, придя на работу, переодевалась на весь день в трико. Украшений тоже не надевала. Просто не было поводов. Любовники не назначали ей свиданий, а с тех пор как Тамаки вышла замуж, даже ужинать в ресторанах стало не с кем. Заарканить партнера для секса, конечно, требовало какой-то косметики и одежды, но этим она занималась примерно раз в месяц. Для этого много не требовалось. Когда приспичивало, отправлялась в поход по бутикам на Аояме, выбирала себе «роковое» платье, подходящую бижутерию и туфли на шпильках. А в повседневной жизни носила обычные туфли без каблуков и завязывала волосы в узел на затылке. Умывалась обычным мылом, лицо протирала кремом. Все, что нужно для здоровой кожи, ничего лишнего.

К непритязательной жизни Аомамэ приучилась с детства. Аскетизм составлял основу ее воспитания. В семье не было ничего лишнего. «Излишество» было любимым словечком ее родителей. Она выросла без газет и без телевизора. Никто в семье не нуждался в дополнительной информации. В ее тарелке вечно не хватало рыбы или мяса, и когда одноклассники в школе выбрасывали свои обеды недоеденными, ей так и хотелось крикнуть: «Давай я доем!» Ходила в обносках с чужого плеча. Прихожане их церкви постоянно дарили какие-то вышедшие из употребления вещи. И если не считать обязательной формы для физкультуры, за все детство ей ни разу не купили новой одежды или обуви. А то, что приходилось носить, никогда не подходило по размеру. Какие уж там стиль и цветовые сочетания! Будь ее семья бедной, в этом оставалось бы только винить судьбу. Однако родители Аомамэ вовсе не бедствовали. Отец работал инженером и получал нормальную зарплату. Но поскольку аскетизм был частью их веры, подобную жизнь на грани прозябания они себе выбрали сами.

В любом случае, жизнь Аомамэ слишком отличалась от того, чем жили ее сверстники, и она долго не могла ни с кем подружиться. Чтобы куда-то пойти, девочке нечего было надеть, да и долго находиться вне дома не разрешалось. О карманных деньгах в семье и речи не велось; если б ее пригласили на чей-нибудь день рожденья (к счастью или нет, такого не случилось ни разу), купить даже самый скромный подарок ей было бы не на что.

Вот почему родителей своих она ненавидела лютой ненавистью. Весь тот мир, к которому они принадлежали, и всю их сумасбродную философию. Ей хотелось жить самой обычной жизнью. Без роскошеств. Нормально, как живут все вокруг. И больше не нужно ничего. Главная мечта ее детства — поскорее стать взрослой, уйти от родителей и жить, как ей хочется. Есть что охота и сколько влезет, зарабатывать деньги и тратить их по своему разумению. Покупать одежду, которая нравится, обувь, подходящую по размеру. Ездить куда хочется. Заводить друзей и дарить им подарки.

Однако, уже став взрослой, Аомамэ заметила в себе странное: спокойнее всего она чувствовала себя вовсе не в те минуты, когда накачивалась алкоголем и развлекалась с кем-то по барам и «лав-отелям». А когда в домашнем трико тихонько сидела дома одна.


После смерти Тамаки Аомамэ уволилась из компании энергетических добавок, выселилась из корпоративного общежития и переехала в однокомнатную квартирку возле станции Дзиюгаока. Небольшое, но уютное жилище. В кухне все по высшему классу, но мебели в комнате — самый минимум. Ничего дорогого или монументального. Все купленные книги она читала и сдавала за гроши букинистам. Музыку любила, но пластинок не собирала. Любая собственность, накапливающаяся перед глазами, раздражала ее. От любой покупки Аомамэ принималась буквально каяться в грехе. Ведь на самом деле в этой вещи не было ни малейшей необходимости. При каждом взгляде на свои наряды и обувь в гардеробе она задыхалась. Ее нынешняя свобода слишком сильно и парадоксально замыкалась на детство, в котором она позволить себе ничего не могла.

«И что же такое свобода? — часто спрашивала себя Аомамэ. — Вырваться из одной клетки, чтобы очутиться в другой, пошире?»

Каждый раз, когда она переправляла куда полагается указанного мужчину, хозяйка «Плакучей виллы» выплачивала ей вознаграждение. Деньги в пакете без имени и адреса нужно было забирать из абонентского ящика на почтамте. Тамару выдавал ей ключ, она забирала пакет, а ключ возвращала. Пакеты хранила нераспечатанными в ячейке банка. Сейчас там их было два — толстенных и твердых, как кирпичи.

Ежемесячной зарплаты в фитнес-клубе ей на жизнь хватало. Даже удавалось откладывать на черный день. Так что в подобном «вознаграждении» не было никакой нужды. О чем Аомамэ и сказала хозяйке усадьбы, когда та заплатила ей в первый раз.

— Но таков порядок, — мягко возразила ей хозяйка. — Просто считай, что так положено. Ты должна взять эти деньги. Не нужны — не трать, пусть лежат. А если они тебе в тягость, можешь передать их анонимно какому-нибудь фонду. В этом выборе ты свободна. Но если хочешь моего совета, положи их в сейф и в ближайшее время не трогай.

— Но я не хочу, чтобы все это выглядело как сделка, — сказала Аомамэ.

— Понимаю, — кивнула хозяйка. — Но подумай сама: благодаря тому, что ты отправила этого выродка на тот свет, теперь нет нужды затевать бракоразводный процесс и сражаться за родительские права. Не нужно бояться, что муж придет и снова изобьет жену до потери пульса. Ей выплатят страховку плюс назначат пожизненную пенсию из доходов от его капитала. Деньги, которые заплатили тебе, — элементарная благодарность за помощь, не более. Ты совершила благое дело, в этом можешь не сомневаться. Но безвозмездно такие вещи делать нельзя. И знаешь почему?

— Не знаю, — призналась Аомамэ.

— Потому что ты не Господь Бог и даже не ангел. Я прекрасно понимаю, что ты действовала от чистого сердца и вовсе не хочешь за это награды. Но в том-то и заключается главная опасность. Люди из плоти и крови, как правило, не могут строить свою жизнь сплошь из святых побуждений. Иначе их слишком быстро уносит на небеса. Чтобы этого с тобой не случилось, ты должна покрепче цепляться за грешную землю. Для тебя эти деньги — все равно что якорь для аэростата. Если ты поступаешь правильно и от чистого сердца — это еще не значит, что ты вольна делать что угодно. Ты меня понимаешь?

Аомамэ надолго задумалась. Потом вздохнула.

— Не совсем, — вздохнула она наконец. — Но пока, так и быть, сделаем, как вы говорите.

Хозяйка улыбнулась. И глотнула цветочного чая.

— Только на счет не клади. Заметят налоговики — замучаешься объяснять, откуда взяла. Положи наличными в ячейку. Когда-нибудь еще пригодятся.

— Хорошо, — кивнула Аомамэ.


Не успела она вернуться из клуба, как зазвонил телефон.

— Аомамэ? — спросила трубка женским голосом. Низким и сиплым. Аюми.

Прижав к уху трубку, Аомамэ убавила пламя газовой конфорки.

— Ну что? — спросила она. — Как служба, госпожа полиция?

— Целыми днями выписываю штрафы за нелегальную парковку, — вздохнула Аюми. — Люди ненавидят меня. Мужика себе так и не нашла. А так все в порядке, держу хвост трубой.

— Ну, это самое главное.

— Слушай, Аомамэ. А ты чем сейчас занята?

— Ужин готовлю.

— А что ты делаешь послезавтра? Ну то есть ночью, сама понимаешь…

— Вообще-то свободна. Но развлекаться, как в прошлый раз, что-то не хочется. В ближайшие дни моя развлекалка требует отдыха.

— Да я сама ни о чем таком и не думала! Просто пришло в голову: давненько мы с тобой не виделись. Может, выберемся куда-нибудь, поболтаем?

На пару секунд Аомамэ задумалась. Но так ничего и не решила.

— Слушай, у меня сейчас поджарка сгорит к чертям! — сказала она. — Не могу процесс прерывать. Давай через полчасика, а?

— Нет проблем. Через полчаса перезваниваю. Пока!

Повесив трубку, Аомамэ доготовила поджарку. Заварила мисо, наложила в тарелку риса, поужинала. Выпила полбанки пива, остальное вылила в раковину. Вымыла посуду — и не успела сесть на диван передохнуть, как Аюми позвонила снова.

— Я просто хотела предложить, — сказала она. — Может, куда-нибудь выберемся? Все-таки ужинать в одиночку — такая тоска.

— А ты что, всегда ужинаешь в одиночку?

— Да я-то в общежитии живу, ужинаю обычно в шумной компании. Но так хочется иногда посидеть в тишине. Напиться вдрабадан. А одна же никуда не пойдешь, верно?

— Само собой.

— Ну вот, а вокруг — никого, с кем можно пойти. Ни мужчин, ни женщин. Всем лишь бы погудеть в кабаке. Вот я и подумала: Аомамэ! Вот с кем надо это организовать, ведь больше и не с кем. Прости, если я набиваюсь…

— Ну что ты, — сказала Аомамэ. — Давай и правда сходим куда-нибудь. Я тоже давненько никуда не выбиралась.

— Правда? — обрадовалась трубка. — Было бы здорово!

— Значит, говоришь, послезавтра?

— Ну да, с утра я дежурю. Может, знаешь какой-нибудь приличный ресторанчик?

Аомамэ вспомнила неплохой французский кабачок возле станции Ногидзака.

У Аюми перехватило дыхание.

— Да ты что! Тот самый? Но там же так дорого и круто! И места, я в журнале читала, нужно за два месяца забивать. С такой зарплатой, как у меня, туда не ходят!

— Расслабься, — успокоила Аомамэ. — Тамошний хозяин, он же шеф-повар, — член нашего фитнес-клуба. Я с ним индивидуальные тренировки провожу. А также советую, какие продукты питательнее. Поэтому для нас там и столик сразу найдется, и цены задирать не станут. Ну разве что места будут не самые крутые, сама понимаешь.

— Да в таком заведении я бы и на шкафу посидела!

— В общем, напьемся культурно. Гарантирую. Повесив трубку, Аомамэ вдруг поймала себя на том, что эта жрица правопорядка ей искренне симпатична. Так ей не был симпатичен никто после гибели Тамаки. Конечно, сравнивать этих двоих между собой никто и не собирался. Но уже то, что ей в кои-то веки захотелось с кем-нибудь поболтать за ужином, вызвало целый ворох воспоминаний. И тем не менее. Расслабляться в компании с женщиной-полицейским? Аомамэ вздохнула. Странные, черт побери, вещи творятся в этом мире.


Аомамэ надела платье с короткими рукавами, накинула сверху белый кардиган, обулась в кожаные туфельки от «Феррагамо». Нацепила сережки и узенький золотой браслет. Сумку (вместе с заточкой, само собой) оставила дома, вместо нее взяла ридикюль от «Ла Багажери». Аюми явилась на встречу в майке чайного цвета, лаконичном черном жакете от «Комм де Гарсон», стильной цветастой юбке с оборками, коричневых туфельках на низком каблуке и с той же сумочкой от «Гуччи», что и в прошлый раз. Очень стильная девочка. Черта с два догадаешься, где работает.

Обе выпили в баре по коктейлю «Мимоза», затем их пригласили к столику. Стоит отметить — к очень приличному столику. Шеф-повар лично подошел для приветствия и объявил, что вино за счет заведения.

— Извините, что бутылка уже открыта, — сказал он. — Ее вчера вернули после дегустации. Хотя на самом деле вино отличное. Просто клиент попался привередливый — знаменитый политик. А политикам ничего крепче пить не положено, хотя в винах никто из них не разбирается. Эти господа могут забраковать бутылку, едва пригубив, просто ради эффекта на публику. Дескать, что-то ваше бургундское терпковато. Ну что ж, с клиентом не спорят. Только и остается ответить: «Да, пожалуй, терпкость имеет место. Видно, у поставщика проблемы с хранением на складах. Сейчас же заменим. Как вы точно все подметили, сэнсэй. Прямо эксперт!» — ну и так далее. Конечно, меняем бутылку. Зачем нам конфликты? Тем более, что ее стоимость можно включить в общий счет. Все равно у них это списывают на представительские расходы. В итоге остается отличный товар, который некуда деть, вот мы вам его и предлагаем. Если вы, конечно, не возражаете…

— Нисколечко не возражаем! — улыбнулась Аомамэ.

— Вы уверены? — просиял шеф.

— Абсолютно!

— На все сто! — подтвердила Аюми.

— Это ваша сестра? — уточнил шеф-повар.

— А что, похоже? — улыбнулась Аомамэ.

— Лицом нет, но настроением совпадает.

— Мы друзья, — пояснила Аомамэ. — А вообще-то она служит в полиции.

— Что, серьезно? — поразился шеф. И посмотрел на Аюми новыми глазами. — Вы ходите с пистолетом и защищаете людей?

— Пока еще никого не застрелила, — усмехнулась Аюми.

— Простите за бестактность, — смутился шеф-повар.

Аюми покачала головой.

— Ну что вы! Все в порядке.

Улыбнувшись, шеф сложил руки в поклоне.

— В общем, отменное бургундское, рекомендую! Оригинальный розлив, хорошего года, обычно стоит несколько манов[190].

Появился официант, разлил вино по бокалам. Дамы чокнулись, и обеим почудилось, будто где-то над головой прозвенели небесные колокола.

— Обалденное вино! — воскликнула Аюми, отпив глоток. — Никогда в жизни такого не пробовала. Какому придурку оно могло не понравиться?

— Придурков, которым что-то не нравится, на свете всегда хватало, — отозвалась Аомамэ.

Они раскрыли меню. С пытливостью адвоката, изучающего архиважный контракт, Аюми дважды прочла все от корки до корки. Словно хотела удостовериться, что ничего нужного не упущено и между строк не таится никакого подвоха. Загрузила в память предлагаемые пункты, параграфы, условия — и крепко задумалась перед тем, как выдать резюме. Определенно, взвесить все «за» и «против» ей было очень не просто. Аомамэ с интересом наблюдала за этими стараниями.

— Решила? — спросила Аомамэ.

— Почти, — кивнула Аюми.

— Ты что будешь?

— Суп из мидий, салат из трех видов лука и мраморную говядину в красном вине. А ты?

— Чечевичную похлебку, салат из весенней зелени и морского черта, запеченного в бумаге, с полентой. Может, с красным вином и не лучшее сочетание, но раз угощают — грех жаловаться…

— Делиться будем? — предложила Аюми.

— Не вопрос, — согласилась Аомамэ. — И на закуску — креветок во фритюре, одну порцию на двоих, берем?

— Класс! — кивнула Аюми.

— Если уже выбрала, меню лучше закрыть, — подсказала Аомамэ. — Иначе официант до скончания века не подойдет.

— И то верно…

С явным сожалением Аюми закрыла меню и вернула на стол. Тут же словно из воздуха появился официант и принял заказ.

— Всякий раз, как закажу что-нибудь в ресторане, тут же боюсь: а может, я заказала не то, чего на самом деле хотела? — сказала Аюми, когда официант исчез. — У тебя не бывает такого?

— А чего тут бояться? Это же просто еда. От такой ошибки ни черта в твоей жизни не изменится.

— Да понятно, — вроде как согласилась Аюми. — Но меня почему-то на этом заклинивает. Причем с самого детства. Только закажу что-нибудь, сразу жалею: «Эх, зачем мне эта котлета? Лучше бы креветок взяла!» А ты, наверно, и в детстве сразу знала, чего тебе хочется?

— У меня было не совсем обычное детство. Никаких ресторанов. Вообще. Сколько себя помню, всегда ела дома. И пока совсем не выросла, ни разу не довелось сесть за столик, раскрыть меню и выбрать, что хочется. День за днем молча ела, что дают. И пожаловаться не могла, если мало или невкусно. Да и сейчас по большому счету разносолами не увлекаюсь.

— Да ты что? — с интересом протянула Аюми. — Вот, значит, как? Я, конечно, твоих обстоятельств не знаю, но… верится с трудом. По крайней мере, держишься ты так, будто во французских ресторанах чуть ли не с колыбели.

Спасибо Тамаки, подумала Аомамэ. Как держаться в дорогущих европейских заведениях, как сочетать блюда, чтобы не попасть впросак, как заказывать вино, выбирать десерт, разговаривать с официантами, как незапутаться в бесконечных ложках-вилках-ножах, — всем этим премудростям до мельчайших нюансов Аомамэ научилась у Тамаки. А также тому, как ориентироваться в безбрежном океане платьев, бижутерии и косметики. Для Аомамэ все это было в диковинку. А Тамаки выросла в элитных кварталах Яманотэ. Ее родители, известные представители столичного бомонда, тщательно следили за манерами, стилем одежды и воспитывали дочь в атмосфере элитарности с ранних лет. Еще старшеклассницей Тамаки посещала банкеты, светские рауты и прочие «взрослые» мероприятия. А у нее все эти «ноу-хау», в свою очередь, с жадностью перенимала Аомамэ. Что и говорить, без такой прекрасной подруги и наставницы, как Тамаки, Аомамэ выросла бы совсем другим человеком. До сих пор ей то и дело чудилось, будто Тамаки не умерла, а продолжает жить у нее внутри.

Аюми поначалу держалась скованно, однако после нескольких глотков вина расслабилась.

— Знаешь, у меня к тебе вопрос, — сказала она. — Не захочешь — можешь не отвечать. Но я все-таки спрошу. Только обещай, что не рассердишься, ладно?

— Ладно, сердиться не буду.

— Вопрос, конечно, странный, но я ведь не из дурных побуждений спрашиваю, ты пойми… Просто мне интересно. А некоторые сразу начинают злиться.

— Не волнуйся, я не разозлюсь.

— Правда? Те вон тоже так говорили, а потом злились.

— Все в порядке. Я не из таких.

— Ну, слушай… Вот у тебя в детстве было такое, чтобы взрослые мужчины занимались с тобой чем-нибудь странным?

Аомамэ покачала головой.

— Нет, такого не помню. А что?

— Да так, любопытно. Ну и хорошо, если не было… — ответила Аюми. И тут же сменила тему: — А скажи-ка, до сих пор у тебя получалось подолгу встречаться с парнем? То есть серьезно, по-настоящему?

— Нет.

— Что, вообще ни с кем?

— Вообще, — сказала Аомамэ. И, чуть замявшись, добавила: — Я вообще до двадцати шести в старых девах ходила.

На несколько секунд Аюми потеряла дар речи. Положила на край тарелки вилку с ножом, промокнула салфеткой губы и недоверчиво прищурилась.

— Такая красавица, как ты? В жизни бы не поверила!

— А меня это как-то не интересовало.

— Что не интересовало? Мужчины?

— У меня уже есть любимый человек, — пояснила Аомамэ. — Когда нам было десять лет, он мне так понравился, что я даже пожала ему руку.

— Значит, в десять лет ты влюбилась в мальчика. И это все?

— И это все.

Аюми снова взялась за приборы и в глубокой задумчивости отрезала кусочек креветки.

— И что же? Где этот парень теперь? Чем занимается?

Аомамэ покачала головой.

— Не знаю. Мы проучились вместе третий и четвертый класс в Тибе, а потом моя семья переехала в Токио, и школу пришлось сменить. С тех пор мы с ним ни разу не виделись и не общались. Если он еще жив, ему сейчас должно быть двадцать девять. Осенью, кажется, тридцать исполнится.

— То есть ты даже не пыталась выяснить, где этот человек сейчас живет и что делает? Насколько я знаю, устроить такую проверку — раз плюнуть!

Аомамэ снова покачала головой, на сей раз — еще категоричнее:

— Нет, все эти проверки не по мне.

— Странно! Я бы на твоем месте давно все вверх дном перевернула и вычислила, где он да что с ним. Если уж так его любишь — найди его и скажи прямо в лицо: люблю, мол, и жить без тебя не могу.

— Как раз этого я делать не хочу, — отозвалась Аомамэ. — Я просто мечтаю когда-нибудь нечаянно увидеться с ним опять. Скажем, столкнуться на улице или встретиться в одном автобусе…

— Роковая встреча?

— Ну, можно и так сказать, — кивнула Аомамэ и пригубила еще вина. — Вот тогда я и смогла бы ему открыться. И сказать, что, кроме него, никогда никого не любила.

— Это, конечно, звучит до ужаса романтично, — произнесла Аюми скептически. — Только вероятность такой встречи, мне кажется, близка к нулю. Не говоря уж о том, что вы уже двадцать лет не встречались. Да мало ли в кого он превратился? С чего ты взяла, что узнаешь его на улице?

Аомамэ в очередной раз покачала головой.

— Как бы он ни изменился, его я узнаю сразу. Без вариантов.

— Ты уверена?

— Да.

— То есть ты продолжаешь ждать судьбоносной встречи?

— Ну да. И разгуливаю по городу в ожидании.

— Вот как? — якобы удивилась Аюми. — И это не мешает тебе трахаться с другими мужчинами? Начиная с двадцати шести лет.

Аомамэ задумалась на несколько секунд.

— Это все пройдет, — наконец сказала она. — Ничего не останется.

Между ними повисла тишина. Обе занялись едой. Пока наконец Аюми не сказала:

— Извини за расспросы, но… В двадцать шесть лет с тобой случилось что-то не то?

— В двадцать шесть лет, — ответила Аомамэ, — со мной случилось то, что перевернуло всю мою жизнь. Но здесь и сейчас об этом говорить не стоит. Прости.

— Ну и ладно, — сказала Аюми. — Не обижаешься, что я такая любопытная?

— Нисколечко.

Принесли первые блюда. Каждая молча съела свой суп. Когда официант забрал тарелки и ложки, они продолжили беседу.

— Но разве ты не боишься? — спросила Аюми.

— Чего именно?

— Ну как же. А может, вы с ним уже никогда-никогда не встретитесь? То есть я, конечно, от всей души тебе этой встречи желаю. Ну а вдруг ее просто не произойдет? Или, хуже того, встретитесь — а он на ком-то женат? И у него уже два ребенка? И ты останешься на всю жизнь одна. Неужели не боишься?

Аомамэ уставилась на красное вино в бокале.

— Может, и боюсь. Но у меня, по крайней мере, есть тот, кого я люблю.

— Даже если он не любит тебя?

— Пока любишь кого-то всем сердцем — хотя бы одного человека, — в твоей жизни еще остается надежда. Даже если вам не суждено быть вместе.

Аюми надолго задумалась. Появился официант, подлил вина в бокалы. Сделав еще глоток, Аомамэ мысленно согласилась с Аюми. Нужно быть полным кретином, чтобы жаловаться на такое восхитительное вино.

— Классно формулируешь! — наконец сказала Аюми — В корень смотришь.

— В какой еще корень? — пожала плечами Аомамэ. — Что думаю, то и говорю.

— У меня тоже был парень, — призналась Аюми. — На три года старше. Как только я окончила школу, он стал моим первым. Но сразу после этого начал путаться с другими девчонками. А меня словно на помойку выбросил. Как же было хреново! В итоге я, конечно, его послала, но до сих пор в себя прийти не могу. Этот член на ножках трахает все, что движется. Вообще без тормозов. Угораздило же втрескаться в такого кобелину!

Аомамэ понимающе кивнула. Аюми глотнула еще вина.

— До сих пор еще звонит иногда. Давай, типа, встретимся, все такое. Понятно, что у него только одно на уме. Точнее, в штанах. Вот я и не встречаюсь. Знаю, что все равно потом снова в дерьме окажусь. Только знаю-то головой! А тело в жар бросает. Как представлю, что он меня обнимает, аж коленки подгибаются. Боюсь, если такое накопится, как-нибудь могу и с катушек слететь… Понимаешь?

— А то! — кивнула Аомамэ.

— И ведь было бы по кому убиваться. Жмот, каких свет не видывал, да и в сексе, прямо скажем, не супергерой. Но по крайней мере, он меня не боится. И при каждой встрече, скотина, так со мной нежен…

— Ну, с такими настроениями у тебя просто нет выбора, — усмехнулась Аомамэ. — Это тебе не блюда в меню изучать. Здесь не ты выбираешь. Здесь выбирают тебя.

— Эх. Нужно было сразу заказывать, чего хотела!

Они рассмеялись.

— Хотя на самом деле, — сказала Аомамэ, — и с меню, и с мужчинами, и с чем угодно — может, у нас и правда нет никакого выбора? Может, то, что остается с нами в итоге, предписано свыше, а мы лишь делаем вид, будто из чего-то там выбираем? И вся эта «свобода выбора» — только иллюзия? Иногда мне и правда так кажется.

— Если ты права, наша жизнь — очень мрачная штука.

— Да уж…

— И что же? Если любишь кого-то всем сердцем, даже самого ужасного подонка и без всякой взаимности, то, как бы хреново тебе ни было, — твоя жизнь пока еще не ад?

— Именно так.

— Ну, не знаю. Насколько я вижу, в этой жизни все слишком глупо и слишком бездушно.

— Возможно, ты права, — согласилась Аомамэ. — Да только обменять ее на другую уже не выйдет.

— Срок для обмена закончился? — уточнила Аюми.

— Ага. И чек потерялся.

— Точно.

— Да и черт с ним, с этим миром. Все равно ему скоро конец придет. И наступит Царство Небесное.

— Жду не дождусь, — усмехнулась Аюми.


Они прикончили десерт, допили «эспрессо», располовинили счет (на удивление щадящий). А затем передвинулись в соседний бар и выпили по коктейлю.

— Гляди-ка, — вдруг сказала Аюми, — вон тот мужик, случайно, не в твоем вкусе?

Аомамэ обернулась. За стойкой сидел высокий мужчина и пил мартини. Явно бывший отличник в учебе и спорте, постепенно превратившийся в самого обычного мужика средних лет. Волосы на голове уже поредели, а лицо еще оставалось молодым.

— Может быть. Но сегодня у нас девичник, — ответила Аомамэ. — Да и в этот бар не ходят, чтобы кого-нибудь подцепить.

— Ну, это понятно! Я просто так спросила.

— Как-нибудь в следующий раз.

Аюми посмотрела на Аомамэ в упор.

— Значит, в следующий раз ты пойдешь со мной на охоту? За мужиками, я имею в виду.

— А что? — ответила Аомамэ. — Почему бы и нет.

— Вот здорово! — обрадовалась Аюми. — Если ты рядом, я готова на что угодно!

Аомамэ пила «дайкири», Аюми потягивала «Том Коллинз».

— Так что ты там по телефону говорила? — спросила Аомамэ. — Что мы с тобой лесбиянок изображали?

— А! Ты об этом, — улыбнулась Аюми. — Да так, ничего серьезного. Покривлялись, чтобы общего драйва подбавить. А ты что, правда ничего не помнишь? Сама же тогда разошлась чуть ли не больше всех!

— Ни черта не помню, — призналась Аомамэ. — Провал в памяти.

— Ну, мы с тобой разделись догола, за сиськи друг друга трогали, целовали друг дружку везде…

— Куда целовали? Даже туда? — перебила Аомамэ и, спохватившись, огляделась по сторонам.

В полупустом баре ее голос прозвенел, как сигнал тревоги. Слава богу, к их болтовне никто не прислушивался.

— Но я же говорю, мы понарошку дурачились. И языком ничего не делали.

— Ч-черт! — Аомамэ с силой потерла пальцами веки и глубоко вздохнула. — И что на меня нашло?

— Прости, — вздохнула Аюми.

— Да ну тебя. Ты-то здесь при чем? Это же я нализалась до чертиков.

— Но я тебе скажу: там у тебя так мило… Все прямо как новенькое!

— Так и есть, — усмехнулась Аомамэ. — Оно и правда почти совсем новенькое.

— Бережешь от износа?

Аомамэ кивнула:

— Стараюсь не злоупотреблять… Так ты что же, би?

Аюми покачала головой.

— У меня впервые в жизни. Правда. Я ведь тоже напилась до чертиков. Ну и решила: если с тобой, так можно и подурачиться немного. Это же только игра. Или ты по-другому воспринимаешь?

— Я тоже, в принципе, не из того теста. Хотя однажды в старших классах кое-что почувствовала. К очень хорошей подруге. И не собиралась ничего делать, все как-то само получилось.

— Пожалуй, я тебя понимаю. Ну и как — ты кончила?

— Да… думаю, да, — призналась Аомамэ. — Но это случилось единственный раз. Мы решили, что это неправильно, и больше не пробовали.

— Что неправильно? Лесбийский секс?

— Да нет же. Дело не в этом. Нам вовсе не казалось, что мы извращенки. Просто обе чувствовали, что отношения между нами не должны такими быть. Мы слишком глубоко и крепко дружили, чтобы выражать чувства так… примитивно.

— Во-он как? — задумчиво протянула Аюми. — Слушай, А можно, я сегодня у тебя переночую? Такой вечер чудесный. А если сейчас в общагу поеду, сразу все волшебство пропадет.

Аомамэ допила «дайкири», поставила бокал на стойку.

— Переночевать — ради бога, но только без глупостей. Идет?

— Да, конечно, я совсем не за этим. Просто хочется побыть с тобой еще немножко. Я где угодно могу спать, хоть на полу. А завтра у меня дежурства нет, спозаранку вставать не нужно…


Они сели в метро, вышли на станции Дзиюгаока, добрались до квартирки Аомамэ. Обе подшофе, расслабленные и сонные. На часах было почти одиннадцать. Аомамэ постелила гостье на диване и выдала пижаму.

— А можно, я чуток с тобой полежу? — попросилась Аюми. — Просто рядышком. Без глупостей, обещаю!

— Валяй, — согласилась Аомамэ.

И усмехнулась про себя: ну и дела. Хладнокровная убийца трех мужиков и женщина-полицейский в одной постели. Чего только не случается в этом мире.

Гостья скользнула к хозяйке в постель, обняла ее за талию. Аомамэ ощутила, как чужие упругие соски прижались к ее груди. Изо рта Аюми слегка пахло алкоголем и зубной пастой.

— Как думаешь, у меня сильно большая грудь? — спросила Аюми.

— Глупости. У тебя отличная грудь. Очень красивая и правильная.

— Но ведь говорят, что если большая грудь, значит, мозгов не хватает. И сиськи на бегу болтаются. И лифчик — как две кастрюли, сушить на балконе стыдно…

— Ну, мужикам как раз такие и нравятся.

— Да еще и соски здоровенные, — не унималась Аюми. Расстегнув пижаму, она достала правую грудь и показала сосок Аомамэ. — Смотри, какие! Разве не странно?

Аомамэ посмотрела. Конечно, сосок не из маленьких, но и не такой огромный, чтобы из-за него маяться. Совсем немногим больше, чем у Тамаки.

— Очень красивые. Неужели кому-то не понравились?

— Да был один… Впервые вижу, говорит, такие здоровые соски.

— Просто он в жизни мало сосков повидал. У тебя абсолютно нормальная грудь. Это у меня меньше, чем нужно.

— Ты что! Мне твои сиськи знаешь как нравятся. Такие благородные и сексуальные.

— Да ну! Слишком маленькие, да и по форме разные, одна меньше другой. Вечная проблема лифчик подобрать.

— Что же, выходит, у каждого свои комплексы по жизни?

— Ну да, — сказала Аомамэ. — Поэтому давай-ка спать.

Аюми попыталась ладошкой прокрасться Аомамэ под пижаму.

— Куда? — схватила ее за руку Аомамэ. — Ты же обещала без глупостей!

— Прости, — спохватилась Аюми, убирая руку. — Точно, я же обещала… Это все выпивка. Только я и правда тебя обожаю. Прямо как подругу из женского колледжа.

Аомамэ ничего не ответила.

— Значит, самое-самое важное в жизни ты бережешь для того парня, да? — уже шепотом спросила Аюми. — Как я тебе завидую! Здорово, когда есть для кого беречь…

Наверное, подумала Аомамэ. Вот только что у меня самое-самое важное в жизни?

— Спи давай, — сказала Аомамэ. — Я буду тебя обнимать, пока не заснешь.

— Спасибо тебе, — вздохнула Аюми. — Извини, от меня одни неудобства…

— Не за что извиняться, — ответила Аомамэ. — И неудобств никаких нет.

Ровное дыханье Аюми согревало Аомамэ под мышкой. Где-то далеко залаяла собака. Кто-то с грохотом захлопнул окно. Время шло, а она все гладила спящую Аюми по голове.


Оставив уснувшую гостью, Аомамэ поднялась с кровати. Спать сегодня выпадало все-таки на диване. Она достала из холодильника бутыль с минералкой, выпила два стакана подряд. Вышла на узенький балкон, села на алюминиевую пожарную лестницу и стала глядеть на город. Стояла тихая весенняя ночь. Порывами ветра доносило шумы большой магистрали — точно шелест волн искусственного моря. Полночь прошла, и назойливость уличной рекламы хоть немного ослабла.

Определенно, к Аюми я привязалась. И по мере сил хочу о ней заботиться. После смерти Тамаки я ни с кем не общалась так задушевно. И даже не мечтала о новой подруге. Но с Аюми почему-то могу раскрыться и говорить, что думаю на самом деле. Конечно, она совсем не такая, как ты, — сказала Аомамэ той Тамаки, что жила в ее сердце. Ты — особенная. Все-таки мы с тобой вместе выросли, плечом к плечу. Ничего подобного больше не повторится.

Аомамэ запрокинула голову, уставилась в небо. И ее мысли заблудились в далеком прошлом. В том времени, когда они с Тамаки были вместе. Во всех этих беседах и прикосновениях… Как странно отличается это ночное небо от обычного, вдруг заметила она. Сегодня явно что-то не так. Какая-то неуловимая, но принципиальная разница не давала ей покоя.

В чем тут дело, она заметила не сразу. Но, даже заметив, долго не верила своим глазам. Ибо то, что Аомамэ видела, никак не походило на правду, к которой она привыкла.

В небе висели две луны. Большая и маленькая. Большая — обычная, как и всегда. Круглая, желтая. Но с нею рядом висела еще одна луна, совсем непривычная. Какая-то кривоватая. С зеленым оттенком, будто покрытая мхом. Ничего больше Аомамэ разглядеть не смогла.

Она прищурилась. И, снова закрыв глаза, помолилась о том, чтобы все стало так, как было. Но ничего не изменилось. Никакого оптического обмана — и глаза не подводят. В небе над нею, красиво поблескивая, висели две луны. Желтоватая — и зеленоватая.

Может, разбудить Аюми? — подумала Аомамэ. И спросить: что, в небе на самом деле две луны или это мне кажется? Но она передумала. А вдруг Аюми ответит: «Эй, ты откуда свалилась? С прошлого года на небе положено две луны, всем давно объявили»? Или скажет: «Что ты мелешь, Аомамэ? На небе только одна луна, ты о чем? У тебя с глазами все в порядке?» Так или иначе, проблему этим не решить. Только хуже станет.

Аомамэ изо всех сил растерла скулы и щеки. И, все еще глядя на две луны в небе, подумала: что-то очень важное все-таки происходит. Сердце забилось быстрей, чем обычно. Либо мир сошел с ума, либо у меня поехала крыша. Проблема в пробке — или проблема в бутылке?

Она вернулась в комнату, заперла дверь на балкон и задернула шторы. Достала из шкафа бутылку бренди, налила. Аюми продолжала мирно сопеть в постели. Глядя на нее, Аомамэ медленно выпила бренди. Опершись локтями о стол — и очень сильно стараясь не думать о том, что можно увидеть, если раздвинуть шторы.

Ну что ж, подумала она. Этому миру и правда скоро конец.

— И наступит Царство Небесное, — тихонько сказала она.

— Жду не дождусь, — ответил ей кто-то.

Глава 16

ТЭНГО
Рад, что тебе понравилось
После десяти безумных дней правки «Воздушного кокона» Тэнго передал текст Комацу — и в его жизни наступил полный штиль. Трижды в неделю он ездил читать лекции в колледж, каждую пятницу встречался со своей замужней подругой. Все остальное время занимался дома хозяйством, гулял или писал книгу. Так и провел весь апрель. Облетела сакура, на деревьях набухли свежие почки, зацвела магнолия — природа в очередной раз перерождалась. Дни сменяли друг друга размеренно, плавно и без каких-либо происшествий. Именно о такой жизни всегда и мечтал Тэнго — чтобы одна неделя перетекала в другую автоматически и незаметно.

И все-таки он чувствовал, что изменился. В нужную сторону. В душе его словно открылся новый источник вдохновения, помогавший ему писать. Не сказать, чтобы очень полноводный — скорее, маленький горный родник, но вода в нем текла не переставая. С таким родником нельзя спешить. Нужно просто подождать, когда воды наберется достаточно, чтоб зачерпнуть ладонью. А потом сесть за стол и превратить это вдохновение в письмо. Вот так понемногу и писалась его книга — очень естественно, будто сама по себе.

Возможно, откопать в себе этот родник ему помогла сосредоточенная и кропотливая правка «Воздушного кокона». И хотя какая связь между правкой чужих текстов и собственным творчеством, Тэнго не совсем понимал, эта работа словно окрылила его. В теле появилась удивительная легкость; постоянно хотелось распрямить руки-ноги, точно узнику, наконец-то сбросившему оковы. Как бы ни было, эта история, «Воздушный кокон», помогла ему выбраться из тесной клетки на волю.

Да, именно это он теперь находил в себе: волю. Раньше за собой он такого не замечал, сколько вообще себя помнил. В школе, в вузе, на тренировках по дзюдо он только и слышал от наставников или старших товарищей: «Ты, конечно, парень талантливый, и силы хоть отбавляй, и занимаешься прилежно. Да только безвольный какой-то». Пожалуй, они были правы. Ему никогда не хотелось победить всех на свете. Возможно, поэтому Тэнго уверенно проходил отборочные соревнования и в четверть-, и в полуфинал, но схватки за звание чемпиона часто проигрывал. Да и помимо дзюдо в остальной его жизни выходило примерно так же. Виновата ли его природная флегматичность, сложно сказать, но стремления вцепиться в победу зубами у него в сердце не просыпалось. С писательством — та же проблема. Его тексты выходили достаточно качественными, чтобы заинтриговать. Но достучаться до сердца читателя не удавалось. После их прочтения вечно казалось, будто чего-то не хватает. Вот почему его рукописи всякий раз попадали в шорт-лист номинаций на премию, но самой премии ни разу не удостоились. Как и сказал Комацу.

Однако теперь, закончив правку «Кокона», Тэнго пережил нечто вроде горькой досады. Пока он корпел над этим текстом, повествование настолько захватывало его, что голова ни о чем другом и не думала, а руки двигались будто сами собой. Но работа закончилась, он передал рукопись Комацу — и его захлестнула волна бессилия. Когда же эта волна прошла, на смену бессилию откуда-то из живота подступила странная злость. На себя самого. Ну вот, повторял он себе снова и снова. Взял чужую историю и, как последний мошенник, переписал ее по-своему. Да при этом радовался ей больше, чем своим графоманским экспериментам. Стыд-то какой. Настоящий писатель — тот, кто извлекает историю из себя и подбирает слова для ее выражения, разве не так? А ты на что силы тратил? Если уж на то пошло, сам бы мог написать не хуже. Да или нет?

Так Тэнго решил выкинуть все, что написал до сих пор. И начать нечто новое с абсолютно чистого листа. Закрыв глаза, он вслушивался в звучание нового родника у себя в душе. И понемногу, не торопясь, черпал оттуда фразу за фразой.


Наступил май, когда вдруг — словно тысячу лет спустя — раздался звонок от Комацу.

— Свершилось! — выпалил Комацу, как всегда не здороваясь. Возбужденным голосом, что само по себе звучало непривычно.

— Вы о чем? — не сразу включился Тэнго.

— Как это о чем? «Воздушному кокону» только что присуждена премия «Дебют»! Единогласным решением жюри. Соображаешь? Даже возражений ни у кого не возникло! Впрочем, я не удивлен. Это действительно выдающееся произведение. Но для нас с тобой сейчас самое важное — движение вперед. Главное теперь — разорвать кольцо кармы. Мы еще возродимся на цветке лотоса![191] Если, конечно, будем крепко держаться друг за друга.

Взгляд Тэнго уперся в календарь на стене. А ведь и правда: сегодня же присуждают премию! Закопавшись в собственную писанину, он напрочь забыл, когда и что происходит.

— И чего теперь ожидать? — рассеянно уточнил Тэнго. — И когда?

— Завтра об этом растрезвонят газеты. По всей стране. Не исключено, что опубликуют ее фотографию. И у всех на устах будет имя юной красотки-дебютантки. А не какого-то тридцатилетнего математика из колледжа для абитуры!

— Да уж, — согласился Тэнго. — Небо и земля…

— Шестнадцатого мая — церемония награждения в отеле на Синдзюку. Там же состоится и пресс-конференция.

— То есть… Фукаэри должна там присутствовать?

— Да, девочке придется выйти к публике. Но только один раз. Премия всеяпонская, не появиться перед читателями никак нельзя. Если получится удержать все под контролем, дальше уйдем в подполье. Извините, дескать, но автор не изъявляет желания показываться на публике. При такой постановке вопроса мы чисты, как дети.

Тэнго попытался представить Фукаэри, выступающую перед толпой журналистов. Лес микрофонов, молнии фотовспышек. Надолго его воображения не хватило.

— Господин Комацу, вы что, всерьез собираетесь устраивать пресс-конференцию?

— Один раз придется. Как иначе завести всю эту толпу?

— Но ведь получится ерунда!

— А чтобы не получилось ерунды, эту роль мы доверим тебе.

У Тэнго перехватило дыхание. В душе заворочалось предчувствие чего-то недоброго, как при виде черной тучи на горизонте.

— Эй! Ты где? — спросил Комацу.

— Здесь, — отозвался Тэнго. — Что это значит? О какой роли вы говорите?

— Фукаэри должна знать, что отвечать на вопросы. На всех этих пресс-конференциях журналисты, как правило, спрашивают одно и то же. Нужно составить список самых обычных вопросов, придумать ответы и забить их девчонке в голову. Ты же у нас в колледже преподаешь, так или нет? Сам знаешь, как это делается.

— Так вы хотите, чтобы этим занялся я?

— Ну конечно! Тебе почему-то Фукаэри доверяет больше всего. Тебя она послушает и сделает, как ты скажешь. Если объяснять буду я, ничего не выйдет. Да меня она и в глаза-то ни разу не видела.

Тэнго вздохнул. Он надеялся, что разделался с «Воздушным коконом» навсегда. Он выполнил все, о чем его попросили, и теперь хотел заняться своими делами. Но дурное предчувствие с самого начала подсказывало: так просто ему не отделаться. И теперь, похоже, это предчувствие начинало сбываться.

— Послезавтра вечером ты свободен? — спросил Комацу.

— Свободен.

— К шести часам подъезжай на Синдзюку, как обычно. Фукаэри уже будет там.

— Послушайте, господин Комацу, я за это не возьмусь. Да откуда мне знать, какие вопросы задают на пресс-конференциях? Я ни разу в них не участвовал!

— Ты, кажется, хотел стать писателем? Вот и включай воображение! Воссоздавать то, чего ни разу не видел, — разве это не писательский труд?

— Но разве не выговорили: «Переделай «Воздушный кокон», и больше от тебя ничего не требуется»? «Все остальное сделаю я, а ты можешь сесть на скамейку и наблюдать за игрой»?

— Э, дружище. Все, что могу, я делаю как положено. Уж поверь мне, я и сам не любитель кого-то о чем-то просить. И только о том, чего не могу, вынужден просить, склонив голову. Что же тут странного? Представь: мы сплавляемся в лодке по бурной реке. Мои руки заняты рулем, поэтому я прошу тебя взяться за весла. Если ты откажешься, лодка перевернется, и все мы пойдем ко дну. В том числе и Фукаэри. Такой исход тебе по душе?

Тэнго снова вздохнул. И почему его постоянно затягивает в какие-то неразрешимые, безвыходные ситуации?

— Ладно. Попробую сделать все, что в моих силах. Однако ничего не гарантирую.

— Сделай одолжение! — обрадовался Комацу. — По гроб жизни буду тебе обязан. Ну что поделаешь, если никого, кроме тебя, эта девчонка и слушать не хочет?.. Да, и вот еще что. Нам нужно открыть свою фирму.

— Фирму?

— Контору, офис, студию — назови как хочешь. Для обеспечения деловой и юридической поддержки творчества Фукаэри. Компания на бумаге, понятное дело. Но именно оттуда Фукаэри будет получать свои гонорары. Эбисуно-сэнсэй станет президентом фирмы. А ты — ее официальным работником. Должность значения не имеет, вознаграждение назначим. Я буду заправлять делами, но так, чтобы имя в документах не всплывало. Если о моем участии станет известно, начнутся проблемы. Каждому участнику назначим свою долю прибыли. От тебя потребуется только личная печать[192] на нескольких документах. Все остальное организую я сам. Хороший адвокат у меня найдется.

Тэнго прокрутил в голове услышанное.

— Знаете что, господин Комацу… А может, дальше вы как-нибудь сами? Вознаграждения мне не нужно. «Воздушный кокон» я переписывал для удовольствия. Эта работа меня очень многому научила. Премия Фукаэри — самая большая награда и для меня. Я постараюсь сделать так, чтобы на пресс-конференции девочка отвечала как нужно. Надеюсь, как-нибудь справимся. Но ни с какой фирмой я связываться не хочу. Ваше предприятие — чистая корпоративная афера, это ясно как день.

— Ты не понимаешь, друг мой, — ответил Комацу. — Обратной дороги просто-напросто нет! «Корпоративная афера»? Ну что ж. Пожалуй, можно и так назвать. Но разве ты не понимал этого с самого начала? Разве наша основная идея — придумать наполовину несуществующего автора и одурачить весь белый свет — с тех пор изменилась хоть на йоту? Но если идея успешна, она обрастает деньгами, это совершенно нормально. И разумеется, нужна система, которая эти деньги распределяет по справедливости. Очнись! Мы с тобой не в бирюльки играем. Детские отмазки — «ой, это слишком опасно, я выхожу из игры, мне ваши деньги не нужны» — в серьезных делах не срабатывают. Не нравится лодка — нужно было вылезать, пока течение спокойное и до берега рукой подать. А сейчас уже слишком поздно. Для создания фирмы необходимо минимальное количество членов, и кого попало туда звать не годится. Без тебя никак не обойтись. Это даже не обсуждается.

Тэнго хорошенько подумал над тем, что услышал, но ничего нового не придумалось.

— Один вопрос, — сказал он. — Вы сказали, что Эбисуно-сэнсэй станет президентом фирмы. А вы что, уже получили от него согласие?

— Как опекун Фукаэри сэнсэй прекрасно понимает ситуацию. И согласен на все, чтобы защитить ее интересы. После встречи с тобой он перезвонил мне, и мы с ним подробно обо всем побеседовали. Конечно же, он меня помнил, только тебе не сказал. Видимо, просто хотел послушать, как меня оценивают со стороны. Он, кстати, сказал, что ты неплохо разбираешься в людях. А что ты наговорил ему обо мне?

— Постойте, но ради чего сэнсэю участвовать в ваших планах? Не похоже, что ему нужны деньги.

— Это верно, деньгами такого человека не заинтересуешь.

— Тогда зачем ему это? Какая польза?

— Не знаю. До самого дна я этого человека не считываю.

— Уж если вы не считываете — похоже, его дно действительно глубоко.

— Да уж, — сказал Комацу. — На вид-то он безобидный, но что у него на уме, сам черт не разберет.

— А Фукаэри обо всем этом знает?

— Изнанка истории ей неизвестна. Да и знать ей о том не нужно. Она доверяет сэнсэю, а еще ей нравишься ты. Вот почему от тебя и требуется предельная откровенность в разговорах с ней.

Тэнго переложил трубку в другую руку. Определенно пора менять тему беседы.

— А кстати, Эбисуно-сэнсэй ушел из науки, не так ли? И книжек больше не пишет.

— Верно. Хотя ученым он был выдающимся, но уж больно недолюбливал академизм. И не хотел принадлежать ни к какой системе. Одним словом, еретик.

— А сейчас он чем занимается?

— Торгует акциями, — ответил Комацу. — Выражаясь современным языком, биржевой консультант. Собирает чужие капиталы, двигает их туда-сюда и на том зарабатывает. Сидит на своем холме и указывает, где что купить и продать. У этого человека нюх на деньги — не то что у нас с тобой. Для анализа биржевых сводок он создал свою систему. Поначалу из интереса, а потом стал с этого жить. Так, по крайней мере, рассказывают. В мире акций он фигура известная. И уж в деньгах точно не нуждается.

— Но какая связь между акциями и историей мировых цивилизаций?

— Для обычных людей — никакой. Но для Эбисуно-сэнсэя — дело другое.

— То самое дно, которое вы не считываете?

— Вот-вот.

Тэнго зажмурился и потер глаза.

— Ладно, — сдался он наконец. — Послезавтра в шесть вечера я встречаю Фукаэри в кафе на Синдзюку. Тогда и проинструктирую ее насчет пресс-конференции. Вы этого от меня хотите, не так ли?

— Именно. Молодец, дружище! — сказал Комацу. — Не пугайся, это не сложно. Пускай все течет, как течет. В жизни такого шанса дважды не выпадает. Замутили плутовской роман — так хоть поплутуем в свое удовольствие! Вместе сплавимся по бурной реке. И вместе сиганем с водопада…


Двое суток спустя Тэнго встретился с Фукаэри в кафе на Синдзюку. На девушке — легкий свитерок в обтяжку, узкие голубые джинсы. Волосы распущены. Мужчины за соседними столиками то и дело оглядывались на них с Тэнго. Но самой Фукаэри, похоже, на это было плевать.

Да уж, подумал Тэнго. Когда такие девчонки получают премии по литературе, журналистам есть о чем пошуметь.

Фукаэри о премии уже знала. Но похоже, особо не радовалась. Казалось, ей все равно. Хотя погода была уже почти летняя, она заказала горячий какао. И пила, обхватив чашку ладонями. На известие о пресс-конференции не отреагировала вообще.

— Ты вообще знаешь, что это такое — пресс-конференция? — спросил Тэнго.

— Пресс-конференция, — повторила Фукаэри.

— Придут разные люди из газет и журналов. Начнут задавать вопросы. Еще будут фотографировать. Возможно, снимут для телевидения. Это увидит вся страна. Семнадцатилетняя девчонка, получающая премию по литературе, — тот еще феномен. Возможно, покажут в международных новостях. Не говоря уж о том, что жюри проголосовало единогласно. Такого вообще никогда не бывало.

— Начнут-задавать-вопросы, — сказала Фукаэри.

— Ну да. Они будут спрашивать, тебе придется отвечать.

— Какие-вопросы.

— Самые разные. О твоем романе, о тебе, о твоей личной жизни, интересах и планах на будущее. А ответы на эти вопросы лучше приготовить сейчас.

— Почему?

— Так безопаснее. Чтобы не сбиться и ничего не напутать потом. Лучше немного потренироваться. Как на пробном экзамене.

Фукаэри молча отхлебнула какао. И посмотрела на Тэнго так, будто хотела сказать: «Не понимаю, зачем, но если тебе это нужно…» Ее глаза были выразительнее любых фраз. Но одними глазами от репортеров не отстреляешься.

Тэнго достал из портфеля блокнот. Со списком вопросов, которые он тщательно отбирал и обдумывал прошлой ночью.

— Я буду спрашивать, а ты отвечай, как будто я журналист. Идет?

Фукаэри кивнула.

— Много ли ты уже написала?

— Много.

— А когда начала писать?

— Давно.

— Хорошо, — кивнул Тэнго. — Отвечай коротко, так лучше всего. Только по делу, и ничего лишнего… Иными словами, ты сочиняла, а твоя подруга Адзами за тобой записывала?

Фукаэри кивнула.

— Об этом можно не говорить, — посоветовал Тэнго. — Пускай это будет наш секрет.

— Об-этом-не-скажу.

— Когда ты подавала заявку на премию «Дебют», ты думала, что победишь?

Фукаэри улыбнулась, но промолчала.

— Не хочешь отвечать?

— Не-хочу.

— Ну и ладно. Когда не хочешь отвечать, сиди вот так и улыбайся. Все равно вопрос дурацкий.

Фукаэри кивнула.

— Откуда ты взяла сюжет для «Воздушного кокона»?

— От-слепой-козы.

— «Слепая коза» — плохо звучит, — вздохнул Тэнго. — Лучше скажи «незрячая».

— Почему?

— «Слепая коза» — дискриминационное выражение. Если употребить его на пресс-конференции, у кого-нибудь может случиться удар.

— Дискриминационное.

— Долго объяснять. В общем, лучше говори «от незрячей козы».

Фукаэри выдержала паузу, затем повторила:

— От-незрячей-козы.

— Вот! — кивнул Тэнго.

— Слепая-плохо.

— Ну да. «Незрячая» — в самый раз.

Тэнго перевернул страницу блокнота.

— Что сказали твои одноклассники в школе, когда ты получила премию?

— В-школу-я-не-хожу.

— Не ходишь? Почему?

Молчание.

— Ты собираешься писать что-нибудь дальше?

Никакого ответа.

Тэнго допил кофе, поставил чашку на блюдечко. Из динамиков в потолке растекались «Звуки музыки» в симфонической аранжировке. «Дождинки на розах, усы у котят…»

— Плохо-отвечаю, — спросила Фукаэри.

— Вовсе нет, — покачал головой Тэнго. — Очень даже неплохо. Так держать!

— Слава-богу.

Тэнго не лукавил. Хотя ответы Фукаэри были односложными и начисто лишены подробностей, в целом «интервью» выходило почти идеальным. Она отвечала сразу, не задумываясь ни на секунду. Смотрела на собеседника в упор и отвечала, не моргнув глазом. Это производило впечатление. И сами ответы были честные. Без желания одурачить, без намеков и скрытых подтекстов. Но то, что она действительно хотела сказать, оставалось для собеседника непонятным. Именно этого Тэнго и добивался. Произвести на публику впечатление, но так ничего толком и не сообщить. Дымовая завеса.

— Твое любимое произведение?

— «Повесть-о-доме-тайра».

Прекрасный ответ, отметил Тэнго.

— И что ты там любишь больше всего?

— Всё.

— А еще какие книги нравятся?

— «Сказания-о-былом-и-современном»[193].

— А современных книг не читаешь? Фукаэри немного подумала.

— «Пристав-сансё»[194].

Замечательно. «Пристава Сансё» Мори Огай написал в начале двадцатых. В ее представлении — современная литература.

— Чем увлекаешься?

— Слушаю-музыку.

— Какую?

— Баха-люблю.

— А что именно?

— Ха-тэ-ка, — сказала Фукаэри. — С-846-по-893. Тэнго напряг память.

— «Хорошо темперированный клавир», части первая и вторая?

— Да.

— Но почему ты называешь их цифрами?

— Так-легче-запомнить.

Математики называют «Клавир» музыкой небесных сфер, вспомнил Тэнго. В нем задействованы все мажорные и минорные тональности нотного стана. В каждой части по двадцать четыре произведения, вместе — сорок восемь прелюдий и фуг. Идеальный законченный цикл.

— А кроме этих?

— Ха-тэ-ка-244.

Что скрывалось у Баха под номером 244, Тэнго не помнил. Все-таки музыка, написанная под номерами, крайне плохо воспроизводится в голове.

И тут Фукаэри запела.

Buß' und Reu'
Buß' und Reu'
Knirscht das Sünderherz entzwei
Buß' und Reu'
Buß' und Reu'
Knirscht das Sünderherz entzwei
Knirscht das Sünderherz entzwei
Buß' und Reu'
Buß' und Reu'
Knirscht das Sünderherz entzwei
Buß' und Reu'
Knirscht das Sünderherz entzwei
Daß die Tropfen meiner Zähren
Angenehme Spezerei
Treuer Jesu, dir gebären[195].
На несколько секунд Тэнго потерял дар речи. Хотя мелодию Фукаэри выдерживала не совсем точно, ее немецкое произношение казалось практически безупречным.

— «Страсти по Матфею»? — узнал Тэнго. — Так ты и слова заучила?

— Я-не-учила.

Тэнго попытался что-то сказать, но слова застряли в горле. И он переключился обратно на список вопросов.

— У тебя есть парень?

Она покачала головой.

— Почему?

— Не-хочу-забеременеть.

— Но ведь можно встречаться с парнем и при этом не беременеть.

Фукаэри поморгала, но ничего не ответила.

— А почему ты не хочешь забеременеть? — попробовал уточнить Тэнго.

Но девушка молчала как рыба. Тэнго сообразил, что сморозил лишнее.

— Ладно! Хватит, пожалуй, — сказал он, закрыл блокнот и спрятал в портфель. — Бог его знает, о чем еще тебя спросят. Отвечай, как захочешь. У тебя хорошо получается.

— Слава-богу, — с облегчением отозвалась Фукаэри.

— Считаешь, готовиться к интервью не имеет смысла?

Фукаэри еле заметно кивнула.

— Тогда одна просьба, — сказал Тэнго. — О том, что текст «Воздушного кокона» переделывал я, рассказывать не нужно. Ты меня понимаешь?

Фукаэри кивнула дважды.

 Я-сама-написала.

— Кто бы что ни говорил, эта история — твоя и больше ничья. С самого начала так было, есть и будет.

— Я-сама-написала, — повторила она.

— А то, что в итоге получилось, ты видела?

— Мне-адзами-прочитала.

— Ну и как тебе?

— Ты-классно-пишешь.

— То есть, хм… тебе понравилось, что ли?

— Как-будто-я-сама-написала.

Тэнго посмотрел ей в глаза. Она поднесла к губам чашку и отпила глоток. Ему снова понадобилось усилие, чтобы не пялиться на ее грудь.

— Очень рад это слышать, — признался Тэнго. — Над твоим романом я работал с большим удовольствием. И конечно, с огромным напряжением. Сложнее всего было сделать так, чтобы после всех необходимых изменений эта история все-таки осталась твоей. Потому то, что тебе понравился результат, для меня очень важно.

Фукаэри молча кивнула. И, словно для того, чтобы в чем-то убедиться, потрогала себя за мочку уха.

Подошла официантка, подлила в стаканы воды. Тэнго сделал глоток, откашлялся. И, собравшись с духом, произнес:

— У меня к тебе личная просьба. Если ты, конечно, не возражаешь…

— Какая-просьба.

— Не могла бы ты одеться для пресс-конференции так же, как сейчас?

Фукаэри взглянула на Тэнго, не понимая, о чем он. И оглядела собственную одежду. С таким видом, будто впервые заметила, во что одета.

— Надеть-то-же-самое, — уточнила она.

— Ну да. Те же вещи, что и сегодня.

— Зачем.

— Затем, что они тебе очень идут. Ну то есть в этом свитере у тебя очень красивая грудь; насколько я могу судить, все журналисты только и будут ее разглядывать, а стало быть, особо каверзных вопросов задавать уже не станут. Разумеется, если ты не против. В принципе, одевайся во что угодно. Я совсем не настаиваю.

— Что-мне-надеть-выбирает-адзами.

— Так ты не сама выбираешь?

— Мне-все-равно-что-носить.

— Значит, сегодня твою одежду тоже выбирала Адзами?

— Сегодня-тоже.

— Тебе она очень идет.

— В-этом-свитере-у-меня-красивая-грудь, — спросила Фукаэри.

— Именно. Просто обалденная.

— Свитер-хорошо-облегает-лифчик, — уточнила она, глядя на Тэнго в упор.

Он почувствовал, что краснеет.

— Ну, не знаю, где там что облегает, но как бы сказать… — Тэнго запнулся. — Нужный эффект производит.

Фукаэри не сводила с него глаз.

— Охота-все-время-пялиться, — поняла она.

— Вынужден признать, — осторожно ответил Тэнго.

Она оттянула ворот свитера, заглянула под него. Очевидно, проверяя, какое на ней сегодня белье. И долгим взглядом, будто рассматривая диковинную зверушку, окинула покрасневшего Тэнго.

— Ладно, — пообещала она наконец. — Сделаю-как-ты-хочешь.

— Спасибо, — ответил Тэнго.

На этом их встреча закончилась.


Он проводил ее до Синдзюку. Мужчины на улицах уже скидывали пиджаки, а женщины разгуливали в платьях без рукавов. Шум толпы и клаксоны автомобилей сливались в единый и плотный рев мегаполиса. Суетливый ветерок раннего лета выскакивал из переулков, освежая собой все и вся. И откуда он только берется, удивлялся Тэнго, этот запах свежей природы на асфальте каменного Синдзюку?

— Ты домой? — спросил Тэнго.

Все электрички забиты битком, и возвращаться до Футаматао ей было бы слишком непросто.

Фукаэри покачала головой.

— В-квартирку-на-синано.

— На Синано? — повторил Тэнго. — Ты там ночуешь, когда задерживаешься?

— Когда-дом-далеко.

Всю дорогу до станции она снова держала Тэнго за руку. Совсем как ребенок, что цепляется за родителя, боясь потеряться. Но все-таки от осознания того, что его держит за руку такая красавица, сердце Тэнго билось немного быстрей, чем обычно.

Лишь когда они добрались до станции, Фукаэри отпустила его ладонь. И купила в автомате билет до Синано.

— За-пресс-коференцию-не-волнуйся, — сказала она.

— Я не волнуюсь.

— Все-будет-как-надо.

— Знаю, — кивнул Тэнго. — И не волнуюсь. Ты отлично справишься, я уверен!

Не ответив ни слова, Фукаэри прошла через турникет и исчезла в толпе.


Расставшись с ней, Тэнго зашел в бар неподалеку от «Кинокунии» и заказал джин-тоник. В этом баре он бывал уже не раз. Здесь ему особенно нравились добрый стиль ретро и отсутствие всякой музыки. Тэнго сел за безлюдную стойку и уставился на пальцы левой руки, которая еще помнила прикосновение девичьих пальцев. Затем его мысли невольно переключились на грудь Фукаэри. Очень красивую. Настолько совершенную, что любование этой грудью не вызывало почти никаких мыслей о сексе.

Ему захотелось позвонить своей замужней подруге и поболтать с ней о чем угодно. О шалостях ее детей или о рейтинге кабинета Накасонэ — все равно, лишь бы она говорила, а он слушал. А потом где-нибудь встретиться и заняться сексом. Но позвонить ей домой он не мог. Трубку мог снять муж. Или сын. Поэтому сам Тэнго никогда не звонил ей. Таково было их негласное правило.

Он заказал еще джин-тоник и, ожидая заказа, вдруг представил себя в маленькой лодке, несущейся по бурной реке. «Вместе сиганем с водопада», — сказал по телефону Комацу. Насколько этим словам можно верить? А не случится ли так, что перед самым обрывом Комацу уцепится за какой-нибудь валун — и поминай как звали? «Тэнго, дружище! — только и крикнет он на прощанье. — Совсем забыл довести до ума одно дельце! Прости, но дальше давай уж как-нибудь сам…» И в итоге падать с обрыва придется одному Тэнго. А что? Очень даже возможно. Скорее даже, именно так и случится.


Вернувшись домой, он забрался в постель, заснул и увидел сон. На редкость яркий и отчетливый. Ему снилось, что он, Тэнго, — отдельный кусочек гигантского пазла. Только не застывший, а постоянно меняющий форму. Из-за чего никуда не подходит, как ни примеряй. А пока он ищет свое место, ему нужно выполнить еще одно дело: как можно скорее — в отмеренный кем-то срок — разложить по порядку странички с нотами для литавр. Странички вырывает из рук ураганным ветром, и они разлетаются во все стороны. Тэнго ловит листок за листком, проверяет номера страниц и укладывает по порядку. А сам при этом постоянно меняет форму, точно амеба. Ситуация выходит из-под контроля, он понимает, что ему ни черта не успеть. Как вдруг появляется Фукаэри и сжимает его руку в своей. Тэнго перестает менять форму. Ветер стихает, страницы больше не разлетаются. Слава богу, думает Тэнго. Но тут его время кончается. «Вот-и-всё», — тихонько объявляет Фукаэри. Как всегда, одной-единственной фразой. Все вокруг останавливается, миру приходит конец. Земля прекращает вертеться, звуки гаснут, выключается свет.


Наутро, когда он проснулся, земной шар продолжал вертеться как ни в чем не бывало. Невидимые небесные механизмы продолжали работу, истребляя на своем пути все живое, как летающие колесницы из мифов Древней Индии.

Глава 17

АОМАМЭ
Будем мы счастливы или несчастны
Следующей ночью в небе по-прежнему висело две луны. Одна побольше — старая знакомая, разве что чуть бледней, чем всегда, словно ее обильно посыпали пеплом. Но все же та самая, на которой жарким летом 1969 года Нил Армстронг наследил своим «огромным скачком для всего человечества». А рядом с нею тулилась еще одна луна — зеленоватая, размером поменьше. Точно нахальный ребенок, занявший чужое место и не желающий уходить.

Что-то у меня с головой, подумала Аомамэ. Испокон веков луна была только одна, и сейчас не может быть по-другому. Если бы ни с того ни с сего луны стало две, на Земле произошла бы целая куча катаклизмов, не заметить которые невозможно. Например, изменились бы приливы с отливами, все бы на свете только об этом и говорили. И уж я бы об этом узнала так или иначе. Это вам не газетные новости по собственной дури пропускать.

С другой стороны, а точно ли такого не может быть? Уверена ли я на все сто процентов?

Аомамэ скорчила гримасу. Вокруг продолжает твориться нечто странное. Мир, каким я его знала, постепенно переходит в неизвестное мне состояние. Причем изменения в нем случаются, лишь когда я закрываю глаза. Словно кто-то играет со мной в кошки-мышки. Но если так, то и в двух лунах на небе ничего странного нет! Просто, пока я спала, из недр галактики прилетело еще одно небесное тело и, прикинувшись дальним родственником Луны, присоседилось к ней на земной орбите.

Дальше. Изменились форма и оружие у полицейских. Между полицией и экстремистами произошла жестокая перестрелка в горах Яманаси. Это также случилось при моем полном неведении. Да, и еще Советы со Штатами построили лунную базу. Но как все это может быть связано с тем, что на небе теперь больше лун? А может, ей попадались какие-то новости о новой луне, когда она листала подшивку в библиотеке? Аомамэ напрягла память, но ничего похожего не вспоминалось.

Проще всего, конечно, взять кого-нибудь за пуговицу и подробно обо всем расспросить. Но кого? И какими словами? «Послушайте, мне все время кажется, что на небе теперь две луны, вы не посмотрите?» По сути, именно это ей и нужно проверить, а по форме — полный идиотизм. Ведь если лун стало две, как можно об этом не знать? А если луна лишь одна, как ей и положено, кем нужно быть, чтобы задавать такие вопросы?

Усевшись в складное кресло, Аомамэ закинула ноги на балконные перила и попыталась спросить то же самое другими словами. Перепробовала с десяток формулировок, произнося все версии вслух. Но каждый новый вопрос звучал еще бессмысленнее предыдущего. Ничего не поделаешь. Когда весь мир слетает с оси, задавать осмысленные вопросы не получается. Хотя бы это ясно как день.

И она решила отложить задачку про луны на потом. Посмотрим, что будет дальше. Для начала попробуем просто не дергаться. А там, глядишь, все эти вопросы разрешатся сами собой. Кто знает?


На другой день к обеду она отправилась в фитнес-клуб на Хироо, провела три занятия по боевым искусствам — два групповых, одно индивидуальное — и уже собиралась домой, когда обнаружила на конторке у выхода записку от хозяйки «Плакучей виллы». Позвони, мол, как освободишься.

Трубку, как водится, снял Тамару.

— Если сможешь, приезжай завтра, — передал он. — Все по обычной программе, затем тебя приглашают на легкий ужин.

— В пятом часу заеду, — ответила Аомамэ. — Приглашение с удовольствием принимаю.

— Хорошо, — сказал Тамару. — Тогда завтра после четырех.

— Послушайте, Тамару, — спросила она. — Вы в последнее время не разглядывали луну?

— Какую луну? — уточнил он. — Которая в небе висит?

— Ее самую.

— Специально вроде не разглядывал… А что с ней случилось?

— Да так, ничего, — сказала Аомамэ. — В общем, до завтра!

Немного помолчав, Тамару повесил трубку.


Этой ночью лун опять было две. Одна побольше, другая поменьше. Обе чуть-чуть неполные, с двухдневной щербинкой по правому краю. Сидя на балконе со стаканом бренди в руке, Аомамэ долго глядела на эту небесную парочку и пыталась распутать проклятую головоломку. Чем дольше она смотрела, тем загадочнее казались ей соотношения лунных размеров. Если б только могла, Аомамэ непременно бы закидала большую луну вопросами. Что же у вас там произошло? И откуда явилась твоя зеленая спутница? Но ждать от луны ответа, само собой, бесполезно.

Луна разглядывала Землю в упор дольше кого бы то ни было во Вселенной. Она — единственная свидетельница всех случившихся на земном шаре событий, катаклизмов и перемен. Но она никогда ничего не рассказывает. А лишь бесстрастно и методично сохраняет тяжелую память о прошлом Земли. У луны нет воздуха, по ней не гуляют ветры. Именно в вакууме память хранится безопасней всего. Да и сердца луны не разбить никому на свете…

Аомамэ подняла за луну стакан с бренди.

— Спала с кем-нибудь в последнее время?

Луна ничего не сказала.

— А друзья у тебя есть?

Луна не ответила.

— Неужели ты, такая крутая, никогда-никогда не устаешь?

Луна промолчала.

Тамару, как всегда, ждал у входа.

— Вчера смотрел на луну, — сообщил он первым делом.

— Да что вы? — улыбнулась Аомамэ.

— После того как ты сказала, решил посмотреть. Оказывается, если давно не глядел — красивое зрелище! Нервы отлично успокаивает.

— А вы с кем-то вместе смотрели?

— Именно, — отозвался Тамару. И почесал переносицу. — Так, по-вашему, с луной что-то неладно?

— Да нет, все в порядке… — ответила Аомамэ. И осторожно добавила: — Просто отчего-то в последнее время о ней думаю.

— Без всякой причины?

— Абсолютно.

Тамару молча кивнул. Будто взвешивал, не спросить ли о чем-то еще. Но этот мужчина не верил в то, что не имеет причины. А потому, ни о чем не спрашивая, лишь проводил ее в «солнечную» комнату.

Хозяйка в трико сидела в кресле и читала книгу, слушая «Лакримэ» Джона Доуленда. Любимая мелодия в этом доме.

— Извини, что так неожиданно, — сказала хозяйка. — Конечно, я должна была предупредить тебя раньше. Просто у меня вдруг появилось свободное время…

— Обо мне, пожалуйста, не беспокойтесь, — сказала Аомамэ.

Тамару доставил поднос с травяным чаем, разлил напиток по чашкам и вышел из комнаты, закрыв за собой дверь и оставив их наедине с музыкой Доуленда и ароматом рододендронов. Всякий раз, приходя сюда, Аомамэ будто попадала в другую вселенную. Сам воздух здесь был каким-то тяжелым и время текло по-другому.

— Слушая эту музыку, я начинаю иначе воспринимать время, — сказала хозяйка, будто прочитав мысли Аомамэ. — Четыреста лет назад люди слушали те же мелодии, что и мы сейчас. Тебе не кажется это странным?

— Да уж, — согласилась Аомамэ. — И смотрели на ту же самую луну.

Хозяйка слегка удивилась. Но, подумав, кивнула.

— Ты права. Если луна та же самая, ничего удивительного, что за четыре века музыка не изменилась.

— Почти та же самая, — сказала Аомамэ.

Но эти слова, похоже, не произвели на старушку особого впечатления.

— Эта музыка исполняется на старинных инструментах, — сказала хозяйка. — Таких же, как в Средние века, и по тем же нотам. Четыре века — а звук тот же самый. Как и твоя луна.

— Да, вещи могут оставаться такими же, — задумалась Аомамэ. — Но разве не меняется их восприятие человеком? А может, четыреста лет назад и ночи были темнее, и луны ярче? И у людей не было ни магнитофонов, ни компакт-дисков. И слушать музыку в нормальном качестве каждый день, как только захочется, нормальный человек позволить себе не мог. Это было привилегией избранных.

— Все так, — согласилась хозяйка. — Мы живем в удобном мире, где все вертится вокруг смакования нюансов. Вроде бы и луна та же, а каждый видит в ней что-то свое. Возможно, четыре века назад мы действительно были богаче… Да и просто ближе к природе.

— Но это был очень жестокий мир. Больше половины детей умирали от хронических болезней и голода. Корь, полиомиелит, туберкулез, оспа, чума выкашивали целые города. Большинство простого народа умирали, не дожив и до сорока. Женщины часто рожали и после тридцати становились беззубыми старухами. Невозможно было выжить без насилия. Малых детей заставляли работать так, что у них деформировались скелеты; детская проституция обоих полов считалась обычным делом. Больше половины народу жили в такой нищете, что думать о богатстве души никому и в голову не приходило. Улицы кишели нищими, калеками и преступниками. Любоваться луной, интересоваться пьесами Шекспира и наслаждаться музыкой Доуленда могли позволить себе считанные единицы.

Хозяйка улыбнулась:

— Оригинальный ход мыслей.

Аомамэ покачала головой.

— Да нет, самый обычный… Просто я книги люблю читать, особенно по истории.

— Я тоже люблю исторические книги. Они хорошо объясняют тот факт, что с древности и до наших дней мы практически не изменились. Сколько бы ни эволюционировали наши одежды или окружающий быт, мы думаем и делаем все то же самое, что и тысячи лет назад. Человеческие гены с тех пор особых трансформаций не претерпели. А мы для них — разовые носители. Они просто используют нас, поколение за поколением, как очередных лошадей. Для генов не существует ни зла, ни добра, они вообще об этом не думают. Будем мы счастливы или несчастны — им наплевать. Мы для них всего лишь средство. Их заботит лишь то, насколько мы эффективны.

— Но мы, со своей стороны, не должны забывать о добре и зле. Вы об этом?

— Именно, — кивнула хозяйка. — Людям нельзя забывать об этом ни в коем случае. Хотя основу нашего существования и составляет генетический код. Такой вот парадокс.

Старушка горько улыбнулась.

На этом их беседа на исторические темы закончилась. Женщины допили цветочный чай и переместились в зал для боевых искусств.


Их легкий ужин на сей раз состоялся в «солнечной» комнате.

— Разносолов не обещаю, — сказала хозяйка. — Все по-простому. Не возражаешь?

— Ну что вы, — ответила Аомамэ. — Я только за.

Еду привез Тамару на специальной тележке. Готовил ее, похоже, какой-то профессиональный повар, а в задачи Тамару входили доставка блюд и сервировка стола. Достав из ведерка со льдом бутылку белого, он разлил вино по бокалам. Женщины сделали по глотку. Приятный аромат, охлаждено точно так, как нужно для этого вкуса. Блюд было всего три: отварная спаржа, салат «Ницца» и омлет с крабовым мясом. К ним подавались хлеб и масло. Свежайшие продукты, тончайший вкус. Количество — в самый раз. Хозяйка ела, как всегда, совсем чуть-чуть. Изящно управляясь с ножом и вилкой, старушка отправляла в рот еду поистине воробьиными порциями. Все это время Тамару громоздился в дальнем углу комнаты. Поразительно, как этому верзиле удается так долго оставаться без движенья и звука, в который раз подумала Аомамэ.

Ужин проходил в молчании — обе женщины увлеклись едой. Еле слышно звучал Концерт для виолончели Гайдна, который хозяйка тоже очень любила.

Затем последовал кофе. Когда Тамару налил его в чашки, хозяйка повернулась к нему и махнула рукой.

— Больше ничего не нужно. Благодарю, — сказала она.

Тамару чуть заметно поклонился, без единого звука вышел из комнаты и затворил за собой дверь. Пока они допивали кофе, компакт-диск закончился и в комнате воцарилась тишина.

— У нас ведь с тобой полное доверие, правда? — спросила хозяйка.

Аомамэ кивнула. Коротко и не задумываясь.

— Мы храним тайны друг друга, — добавила хозяйка. — А значит, сохраняем друг другу жизнь.

Ничего не ответив, Аомамэ кивнула еще раз.


Свою тайну Аомамэ открыла хозяйке здесь же, в «солнечной» комнате. Разговор тот запомнился ей на всю жизнь. Груз, так долго висевший на душе, необходимо было доверить кому-то еще. Влачить эту ношу в одиночку стало уже невыносимо. Вскоре после того, как хозяйка предложила ей выговориться, Аомамэ не удержалась и поведала старушке самую заветную тайну.

Рассказала старой женщине о лучшей подруге, которую долгие годы избивал муж, отчего та повредилась рассудком и в итоге покончила с собой. О том, как год спустя Аомамэ сочинила повод, чтобы появиться у насильника дома. И, действуя по скрупулезно разработанному плану, вонзила в затылок ублюдка тоненькую иглу. Единственный укол не оставил никакого следа. Никто ничего не заподозрил. По всем признакам — обычная смерть от инсульта. Ни тогда, ни теперь Аомамэ не считала себя неправой. И угрызений совести не испытывала. Но это вовсе не спасало ее от осознания того, что она умышленно лишила кого-то жизни.

Хозяйка выслушала ее долгую исповедь до конца, ни о чем не спрашивая, ни разу не перебив. Лишь когда рассказ был окончен, задала несколько уточняющих вопросов. А затем протянула через стол руку и крепко пожала Аомамэ ладонь.

— Ты поступила абсолютно верно, — медленно произнесла она, стиснув зубы. — Если бы он остался жить, та же гадость случилась бы не раз и не два. Такие типы всегда находят себе очередную жертву. Для них все обязательно должно повторяться, иначе они не могут. Ты остановила его сатанинский конвейер. Это не просто личная месть, уверяю тебя. Даже не вздумай ни в чем сомневаться.

Аомамэ закрыла лицо руками, немного поплакала. То был плач по Тамаки. Хозяйка достала платок и вытерла ей слезы.

— Удивительное совпадение, — заметила старушка уже спокойным и твердым голосом. — Мне в жизни тоже пришлось кое-кого устранить. И фактически по той же причине.

Аомамэ подняла голову и взглянула на хозяйку, не зная, что сказать. О чем тут вообще речь?

— То есть, конечно, не своими руками, — продолжила хозяйка. — Для этого у меня бы просто не хватило сил. Все-таки физически я не так хорошо подготовлена, как ты. Но тем способом, который был в моих силах, я все— таки устранила кое-кого из этого мира. И тоже — без малейших улик для расследования. Даже если бы я сейчас публично во всем созналась, никто бы не смог ничего доказать. Как и в твоем случае. Если случится Высший суд после смерти, перед Господом я, конечно, предстану. Но нисколько этого не боюсь, потому что поступила верно. И готова повторить это перед кем угодно. — Хозяйка с облегчением вздохнула. И продолжила: — Ну вот, теперь и я посвятила тебя в свою тайну.

Но Аомамэ все еще плохо понимала, о чем речь. «Устранить»? На лице ее было столько сомнения, что старушка продолжила свою историю — тоном еще спокойнее прежнего.


Родная дочь хозяйки угодила в ту же ловушку, что и Тамаки: вышла замуж не за того парня. То, что брак этот дочери счастья не принесет, мать понимала с самого начала. С первой же встречи будущий зять показался ей законченным негодяем. И насколько она узнала, за ним и раньше замечались отклонения в психике. Но проклятой свадьбе, увы, не смогли помешать ни она сама, ни кто-либо другой. Уже очень скоро худшие опасения матери стали сбываться: мерзавец начал регулярно избивать ее дочь за дверями своего дома. Та потеряла волю, замкнулась и впала в депрессию. Защитить себя не оставалось сил, а как выбраться из этого ада, она не знала. Так продолжалось, пока однажды бедняжка не проглотила недельную дозу снотворного, запив таблетки стаканом виски.

В протоколе судмедэксперта были зафиксированы следы истязаний по всему телу — ссадины, кровоподтеки, сломанные ребра, ожоги от сигарет. Полностью деформированные соски. А также синяки от веревки на запястьях. Судя по всему, именно веревкой этот выродок пользовался особенно часто. Мужа покойной вызвали в полицию и потребовали объяснений. Тот признал, что насилие имело место — но лишь как составная часть их сексуальных утех, которые доставляли супруге отдельное удовольствие.

В конечном итоге, как и в случае с Тамаки, полиция не нашла, за что привлечь садиста к уголовной ответственности. Пострадавшая в полицию на мужа не заявляла, да и вообще была уже мертва. А у мужа — высокое общественное положение и знаменитый на всю столицу адвокат. К тому же сам факт самоубийства ни у кого сомнений не вызывал.

— Так вы убили его? — прямо спросила Аомамэ.

— Нет, — покачала головой хозяйка. — Я его не убивала.

Окончательно запутавшись, Аомамэ уставилась на собеседницу.

— Отродье, уничтожившее мою девочку, до сих пор существует на этом свете, — пояснила хозяйка. — Каждое утро оно просыпается, открывает глаза и ходит по земле своими ногами. И я совсем не собираюсь его убивать.

Старушка выдержала паузу, явно выжидая, пока ее слова как следует улягутся у девушки в голове.

— Я просто сделала так, чтобы мой зятек навсегда исчез из этого мира. Чтобы даже духу его здесь не было. Такой силой, если понадобится, я обладаю. Он оказался слабаком. Соображал неплохо, язык подвешен, достаточно признан в свете, но в душе — слабак и подонок. Любой, кто измывается в собственном доме над женой и детьми, в душе — слабак и подонок. Только слабаки выбирают своей жертвой тех, кто еще слабее. Чтобы издеваться над ними, не боясь получить сдачи. Устранить его было несложно. Больше он в этом мире не появится никогда. И хотя моя дочь умерла очень давно, я до сих пор не спускаю глаз с этого человека. Если он захочет вернуться в этот мир, именно я не позволю ему это сделать. Он пока еще жив, но уже почти труп. С собой покончить он не способен. Для этого человеку нужны отдельные силы и мужество, которых у него нет. Это — мой способ мести. Переправлять этих людей без приключений я не собираюсь. Они у меня будут мучиться долго, не умирая, без малейшего шанса на избавление и милосердие. Все равно что с них живьем сняли кожу. Тот, кого я устранила, — человек не моего мира. И у меня были все причины переправить его туда, где ему следовало находиться.


Рассказала хозяйка и дальше. На следующий год после смерти дочери она учредила приют для жен, страдающих от бытового насилия. Неподалеку от своей усадьбы выкупила на Адзабу двухэтажное многоквартирное здание, которое не приносило дохода и подлежало сносу в ближайшее время. Заказала несложный ремонт, привела все комнаты в божеское состояние — и превратила дом в пристанище для женщин, которым некуда бежать от садистов-мужей. Там же, подключив местного адвоката, учредила «Консультацию для страдающих от бытового насилия» и силами добровольцев организовала прием звонков и проведение встреч с пострадавшими. С этой группой людей хозяйка постоянно на связи. Если какой-нибудь женщине срочно требуется укрытие, она получает его в приюте. Многие приезжают с детьми. Среди жертв немало девочек от десяти до пятнадцати лет, которых насиловали собственные отцы. Все они остаются в приюте, пока для них не найдется приемлемая альтернатива. Все, что нужно для жизни, в приюте есть. Постоялицы обеспечиваются едой, одеждой и живут, помогая друг другу, на принципах обычной коммуны. Все расходы на их проживание хозяйка покрывает из своего кармана.

Приют регулярно посещают адвокаты и юрисконсульты, которые беседуют с женщинами о планах дальнейшей жизни. В свободное время хозяйка появляется здесь сама, беседует с каждой подопечной в отдельности. Кого может — поддерживает житейскими советами. Кому нужно — помогает с поисками работы и жилья. Все проблемы, требующие силового вмешательства, решает Тамару. Лучше его никто не справится с ситуацией, когда, например, разъяренный муж пытается силой забрать из приюта жену. Подобные случаи, к сожалению, не редкость.

— Вот только рук у нас с Тамару на все не хватает, — посетовала хозяйка. — Да и этим бедняжкам частенько уже ничем не помочь, какие тут законы ни подключай.

Аомамэ вдруг заметила, что лицо хозяйки приобрело необычный медный оттенок. Его больше нельзя было назвать ни приветливым, ни аристократичным. Оно выражало нечто куда сильнее обычных злости и ненависти. Словно в самых недрах хозяйкиной души всегда таилось некое маленькое и очень твердое ядрышко, неделимое и безымянное, лишь теперь открывшееся стороннему взгляду. И только ледяная уверенность в ее голосе не изменилась совсем.

— Разумеется, никто не собирается лишать человека жизни лишь потому, что с исчезновением мужа проще подать на развод и получить страховку. Все обстоятельства тщательно изучаются. И лишь когда окончательно ясно, что никакого снисхождения подонок не заслуживает, принимаются соответствующие меры. Это касается только реальных пиявок, которые слишком бесхребетны и уже не способны измениться, перестав сосать кровь у своих же родных и близких. Это касается только извращенцев, которые не выказывают ни желания, ни воли, чтобы вернуться в человеческое обличье, а значит, более не представляют ни малейшей ценности для этого мира.

Замолчав, хозяйка уставилась на Аомамэ такими глазами, словно пыталась взглядом пробить скалу. А затем продолжила, но уже сдержаннее:

— С такими людьми путь остается только один: каким-то способом заставить его исчезнуть. Но так, чтобы не вызывать кривотолков.

— И вы знаете такие способы?

— Способов хватало во все времена, — ответила хозяйка, осторожно подбирая слова. И, выдержав паузу, добавила: — Да, я умею заставить людей исчезнуть. И необходимой для этого силой пока обладаю.

Аомамэ задумалась. Но к чему сводились абстрактные намеки хозяйки, понять было все же непросто.

— Мы обе потеряли дорогих нам людей, — продолжала хозяйка. — Их отобрали у нас одним и тем же бесчеловечным способом. Наши души изранены. Исцелить их, скорее всего, уже не удастся. Но сидеть сложа руки и разглядывать собственные болячки тоже никуда не годится. Мы должны встать, расправить плечи и заняться тем, что нужно делать дальше. И не из личной мести, а ради общественной справедливости. Ну как? Ты согласна выполнять для меня кое-какую работу? Мне всегда нужны люди, на которых я могу положиться. Те, кто умеет хранить тайны и служить общей миссии.

И тут Аомамэ поняла. Хотя осознать это получилось не сразу. То было одновременно исповедь и предложение, в суть которого поверить очень непросто. Не говоря уж о том, чтобы собраться с духом и выдать какой-то ответ. Хозяйка молча глядела на нее, сидя на стуле недвижно, как монумент. И казалось, она может прождать так хоть целую вечность.

Несомненно, эта женщина в какой-то степени душевнобольная, подумала Аомамэ. Но не сумасшедшая и даже не сдвинутая психически. Напротив, ее умению сдерживать эмоции можно только завидовать. Любые беседы, которые она ведет, имеют свою основу. Нет, это не помешательство, хоть и нечто вроде того. Самый точный диагноз тут, пожалуй, — «иллюзия собственной правоты». И теперь она хочет, чтобы я разделила с ней эту иллюзию. Как и уверенность в том, что я на это способна.

Сколько Аомамэ размышляла над этим, она и сама не поняла. Когда задумываешься так глубоко, ощущение секунд и минут пропадает. И остается лишь мерный стук сердца. Скользя по Времени, как рыба по реке, Аомамэ успела заглянуть в самые разные уголки своей души. В хорошо знакомые комнаты — и давно позабытые чуланы. На уютные, залитые солнцем мансарды — и в подвалы, где ее караулила страшная боль. Откуда ни возьмись на нее сошел призрачный свет, и тело Аомамэ вдруг стало прозрачным. Она посмотрела на собственные руки — и увидела все, что за ними. Тело сделалось поразительно легким. И Аомамэ спросила себя: если твоей жизнью заправляют сбрендившие старухи-манипуляторы, если ты уже прозрачна, как стекло, а весь мир улетает к чертовой матери, — чего тебе еще терять?

— Я поняла, — сказала она. И, покусав губы, добавила: — Если чем-то могу помочь, я в вашем распоряжении.

Хозяйка опять дотянулась через стол и крепко пожала руки Аомамэ. С этой минуты их действительно объединили общая тайна и общая миссия. Как, возможно, и общее нечто вроде сумасшествия. А может, и сумасшествие в чистом виде. Но поставить диагноз Аомамэ уже не могла. В ее жизни, как и в хозяйкиной, было слишком много мужчин, которых они прикончили только потому, что те не заслуживали ни малейшего сострадания.


— С тех пор как ты убрала мерзавца в отеле на Сибуя, прошло слишком мало времени, — тихо произнесла хозяйка. Слово «убрала» в ее устах прозвучало так, словно разговор шел о выброшенной мебели.

— Через четыре дня будет ровно два месяца, — ответила Аомамэ.

— Два месяца — мало. — Хозяйка покачала головой. — Поручать тебе такую работу слишком часто я бы не хотела. Должно пройти не меньше полугода. Иначе твоя психика может не выдержать. Все-таки назвать эту работу обычной никак нельзя. Не говоря уже о том, что может встать вопрос: не странно ли, что мужчины, как-либо связанные с нашим приютом, то и дело умирают от сердечных приступов?

— Да уж, — чуть заметно улыбнулась Аомамэ. — Параноиков на этом свете хватает!

Хозяйка улыбнулась в ответ.

— Как ты могла заметить, я человек предельно осторожный. И на таких лошадей, как Шанс, Успех и Авось, стараюсь не ставить. Сначала я тщательно изыскиваю оптимальную возможность совершить все спокойно и без последствий. И только если четко вижу, что такой возможности нет, выбираю из этих лошадок. Но даже тогда стараюсь просчитать все мыслимые риски заранее. Изучаю окружающую обстановку, предугадываю случайные факторы, обеспечиваю все, что можно, заблаговременно — и лишь тогда поручаю тебе эту работу. Именно поэтому у нас пока все проходило гладко, согласна?

— Да, верно, — признала Аомамэ.

Все было именно так. Она являлась с приготовленным оружием в указанное место. Попадала в ситуацию, тщательно просчитанную заранее. Всаживала в мужской затылок иглу — всегда в одну и ту же точку. И, убедившись, что «клиент» успешно доставлен куда нужно, исчезала в тумане. До сих пор все срабатывало без сучка без задоринки, по блестяще выстроенной схеме.

— И тем не менее, — продолжала хозяйка, — тот, о ком я попрошу тебя позаботиться в этот раз, как ни трудно мне это говорить, — противник особо опасный. Рассчитать заранее, где и чем он будет заниматься, почти невозможно, непредсказуемых факторов — пруд пруди; боюсь, что такого тотального планирования ситуации, как до сих пор, я обеспечить тебе не смогу. Нынешний случай, скажу прямо, совсем не простой.

— Чем же он так непрост?

— Твой нынешний «клиент» — человек особого статуса.

— Какой-то политик?

Хозяйка покачала головой:

— Нет, не политик. Об этом мы еще поговорим отдельно. И продумаем план, как добиться того, чтобы тебя саму никуда не переправили раньше времени. Хотя, если честно, пока никакого успешного плана мне в голову не приходит. Обычные методы здесь не годятся. Прости, но я действительно не представляю, кого об этом просить, кроме тебя.

— Задание срочное? — уточнила Аомамэ.

— Нет-нет, особой спешки не требуется. Конкретные сроки и даты не поджимают. Но если тянуть слишком долго, появятся новые жертвы. А наши шансы на успех ограниченны. Кто знает, когда нам с тобой еще представится такая возможность?

На улице совсем стемнело, в «солнечной» воцарилось молчание. Интересно, взошла ли луна, подумала Аомамэ. Но оттуда, где она сидела, неба за окном было не увидать.

— Я расскажу тебе об этом случае все, что смогу, — прервала их молчание хозяйка. — Но сначала хочу, чтобы ты встретилась с одним человеком. Так что сейчас мы с тобой сходим в гости.

— Этот человек живет в вашем приюте? — догадалась Аомамэ.

Хозяйка сделала медленный и глубокий вдох, затем из груди ее вырвался еле слышный стон. В глазах появился странный блеск, какого Аомамэ еще ни разу у старушки не замечала.

— Ее привезли туда люди из нашей консультации полтора месяца назад. Первые три недели она не говорила ни слова. То ли от шока, то ли из внутренней потерянности, не знаю, но молчала как рыба. Мы знали только ее имя и возраст. Прежде чем попасть сюда, она хоронилась по вокзалам да станциям метро, откуда ее постоянно выгоняли. Три недели я пыталась бедняжку разговорить. Объясняла, как могла, что здесь ее никто не обидит, поэтому бояться больше не нужно. Но она уяснила это далеко не сразу. В конце концов начала говорить — но очень сбивчиво и односложно. И только теперь, собрав все обрывки ее речи воедино, я в целом поняла, что стряслось. Пересказывать это вслух очень трудно: перехватывает горло.

— Стало быть, очередной муж-садист?

— Хуже, — сухо ответила хозяйка. — Девочке всего десять лет.


Хозяйка провела Аомамэ через сад к низенькой деревянной калитке, отперла дверь. Пригнувшись, они выбрались на улицу и направились к приюту — деревянному строению по соседству. В старые времена, когда в богатых особняках работало много прислуги, именно такой простой люд и населял домишки вроде этого. В двухэтажном зданьице даже чувствовался некий стиль, но для сдачи за деньги оно уже слишком состарилось. А вот для женщин, которым некуда идти, — просто идеальная обитель. Несколько могучих дубов, раскинув широкие кроны, защищали здание со всех сторон. Парадную дверь украшал разноцветный витраж. Комнат всего было десять. Иногда дом почти пустовал, иногда заполнялся жильцами полностью, но в среднем пять или шесть женщин тихонько жили здесь, не выглядывая наружу. Сейчас свет горел в доброй половине окон. Время от времени откуда-то доносились крики грудного младенца. Но в целом домик окутывала такая пронзительная тишина, словно сам он затаил дыхание, боясь кого-нибудь напугать. Словно и не живут здесь люди. Огромный пес, немецкая овчарка, сидел на цепи у ворот. Почуяв гостей, он негромко залаял. Неизвестно, кто и как его этому обучил, но когда к дому приближались мужчины, он лаял громко, долго и яростно. Несмотря на это, сильнее всего пес был привязан к Тамару.

При виде хозяйки пес перестал лаять, завилял хвостом и жизнерадостно фыркнул. Наклонившись, хозяйка похлопала его по голове. Аомамэ тоже почесала зверюгу за ухом. Собака хорошо ее помнила. Умная псина. Которая почему-то обожает шпинат. Хозяйка достала ключ и отперла входную дверь.

— За девочкой присматривает одна из наших постоялиц, — сказала она. — Живет с ней в комнате. Насколько возможно, не отходит ни на шаг. Оставлять бедняжку без присмотра пока еще рискованно.

Все обитательницы приюта заботились друг о друге и делились тем, что с ними произошло. Таков был негласный устав заведения. Многим такая практика помогла восстановить израненную психику без какой-либо специальной терапии. Те, кто поселился раньше, объясняли новичкам уклад и передавали необходимые для жизни одежду и утварь. Дежуря по очереди, готовили пищу и прибирали в комнатах. Конечно, бывали и те, кто вовсе не хотел общаться и что-либо о себе рассказывать.

Таких обитательниц старались не беспокоить, оберегая их покой и одиночество. И все-таки большинство женщин сами желали облегчить душу и поведать о своей трагедии тем, кто пережил нечто похожее. В приюте запрещалось пить, курить и без разрешения приводить гостей, но в остальном — никаких особых ограничений.

Телефон и телевизор стояли в общем холле на первом этаже. Здесь же — старенькие диваны сразу на несколько человек и большой обеденный стол со стульями. Многие постоялицы проводили тут почти весь день. Телевизор, впрочем, смотрели редко. А если включали, то так, что звука практически не слыхать. Куда чаще эти женщины читали книги, листали газеты, вязали или совсем тихонько, полушепотом беседовали друг с дружкой по душам. Кто-то целыми днями писал картины. Совершенно фантастическое помещение. Словно некий иллюзорный, кратковременный коридор между реальностью и загробной жизнью, в котором даже свет меняет свою природу. И в ясный день, и в пасмурную погоду, и даже среди ночи — свет любого происхождения здесь выглядел одинаково нездешним. Всякий раз приходя сюда, Аомамэ казалась себе чужаком, бесстыдно проникшим туда, где быть не положено. Это место напоминало ей закрытый клуб «только для самых своих» — тех, чье одиночество не шло ни в какое сравнение с ее собственным.

При виде хозяйки три женщины, сидевшие в холле, тут же поднялись с диванов. На их лицах читалось глубочайшее почтение.

— Не нужно вставать, — сказала хозяйка. — Я только хотела поговорить с малышкой. Где она сейчас?

— Малышка Цубаса[196] у себя в комнате, — ответила одна женщина. На вид — ровесница Аомамэ. Прямые длинные волосы.

— Вместе с Саэко, — добавила другая, постарше. — Сюда ей спускаться, боюсь, пока трудновато…

— Ну, значит, еще немного? — ласково улыбнулась старушка.

Три женщины, не сговариваясь, кивнули. Что означает это «еще немного», никому из них объяснять было не нужно.


Они поднялись в комнату на втором этаже, и хозяйка попросила Саэко — маленькую неприметную женщину — ненадолго их оставить. Рассеянно улыбнувшись, Саэко вышла и, прикрыв за собой дверь, спустилась в холл. В комнате остались только Аомамэ, хозяйка и десятилетняя Цубаса. Все трое сели за небольшой обеденный стол напротив окна, задернутого толстыми шторами.

— Эта тётя — госпожа Аомамэ, — сказала хозяйка. — Она работает вместе со мной. Так что бояться не нужно.

Девочка взглянула на Аомамэ, сразу же отвела глаза и легонько, почти незаметно кивнула.

— А это — Цубаса, — продолжала хозяйка. — Сколько ты уже здесь, малышка?

Цубаса едва заметно покачала головой. Не знаю, мол.

— Шесть недель и еще три дня, — подсказала хозяйка. — Возможно, ты не считаешь. Но я считаю каждый день. И знаешь почему?

Голова девочки снова качнулась. Влево и вправо — на какой-нибудь сантиметр, не больше.

— Иногда всем нам нужно какое-то время, — объяснила хозяйка. — Но при этом очень важно его считать.

На взгляд Аомамэ, перед ними сидела самая обычная десятилетняя девочка. Ну, может, чуть выше своих ровесниц и слишком уж костлявая; грудь настолько худая и плоская, словно ребенок хронически недоедал. Вполне симпатичная, только на лице — ноль эмоций. Глаза — словно из матового стекла: сколько ни заглядывай, ничего не увидишь. Тонкие запекшиеся губы то и дело дергались, словно пытались сложить какие-то мысли в слова, но отчаивались на полдороге.

Хозяйка развернула пакет, достала небольшую коробку. На коробке изображались заснеженные горы Швейцарии. А внутри оказалась целая дюжина маленьких шоколадок различной формы. Хозяйка достала одну и протянула девочке. Еще одну дала Аомамэ, а третью отправила себе в рот. Аомамэ последовала ее примеру. Проследив за их действиями, девочка сделала то же самое. Какое-то время все трое сидели и молча жевали шоколад.

— Ты помнишь себя в десять лет? — спросила хозяйка.

— Прекрасно помню, — отозвалась Аомамэ.

В десять лет она пожала руку парню, которого поклялась любить всю жизнь. А через несколько месяцев у нее случились первые месячные. Это было время больших перемен. Она отдалилась от секты и решила уйти от родителей.

— Вот и я себя хорошо помню, — сказала хозяйка. — В десять лет я поехала с отцом в Париж, где мы провели целый год. Отец тогда работал дипломатом. Жили мы в старинных апартаментах недалеко от Люксембургского сада. Шел последний год войны, на вокзалах было полно раненых и изувеченных солдат. И совсем юных, и почти стариков. Париж в любое время года поразительно красив, но в моей памяти, увы, он остался городом, залитым кровью. По всем фронтам шли тяжелые окопные бои. Инвалиды, потерявшие кто глаз, кто руку, кто ногу, бродили по улицам, как заблудившиеся призраки. Перед глазами так и мелькали их белоснежные бинты да черные кресты орденов, прицепленных чьей-то рукой. А запряженные лошадьми телеги везли через город на кладбища все новые и новые гробы. Каждый раз, когда проезжала такая телега, прохожие на улице умолкали и старались не смотреть друг на друга…

Хозяйка положила руки на стол. Чуть подумав, Цубаса отняла от коленей ладошки и накрыла ими пальцы хозяйки. Старушка взяла девочкины руки в свои и крепко пожала. Как, наверное, пожимали руки отцы матерям, проводив глазами очередную телегу с фобами. Только не бойся, дорогая. Ничего не случится. Все будет хорошо.

— Каждый мужчина ежедневно производит по нескольку миллионов сперматозоидов, — сказала хозяйка. — Ты в курсе?

— Слышала. Хотя точного числа не знаю.

— Точней и я не скажу, но, в общем, число запредельное. И всю эту армию мужчины выпускают на волю за один-единственный раз. Однако у женщин число яйцеклеток, готовых к оплодотворению, весьма ограниченно. Знаешь сколько?

— Нет.

— За всю жизнь — не более четырехсот. Яйцеклетки не рождаются заново из месяца в месяц. Они взращиваются телом женщины с момента ее рождения. И, начиная с первой менструации, каждый месяц выходят из ее организма наружу, одна за другой. В этой девочке тоже хранится свой запас яйцеклеток. У нее пока месячных не было, и этот запас должен оставаться нетронутым. Его следует запереть надежно, как в сейфе, ибо главная его задача — обеспечить оплодотворение.

Аомамэ кивнула.

— Все основные разногласия между мужчинами и женщинами происходят из-за разницы их детородных механизмов. Если выражаться совсем уж физиологично, мы, женщины, живем для того, чтобы не разбазаривать ограниченный фонд своих яйцеклеток. И ты, и я, и этот ребенок — в этом мы все едины. — По губам старушки пробежала грустная улыбка. — Хотя обо мне, конечно, следует говорить в прошедшем времени…

Значит, я уже разбазарила около двухсот яйцеклеток, пронеслось у Аомамэ в голове. Примерно столько же пока остается во мне. И на каждой — нечто вроде таблички «Столик заказан».

— Только у этой девочки оплодотворения не случится уже никогда, — продолжала хозяйка. — На прошлой неделе ее осмотрел мой знакомый гинеколог. Ее яйцеклетки полностью разрушены.

Невольно скривившись, Аомамэ посмотрела хозяйке в глаза. Затем перевела взгляд на ребенка. Никаких подобающих слов в голову не приходило.

— Разрушены? — эхом повторила она.

— Именно так, — кивнула хозяйка. — Никакими операциями их уже не восстановить.

— Но кто же мог такое сотворить?

— Вот об этом нам ничего конкретного пока не…

— LittlePeople, — сказала вдруг девочка.

Глава 18

ТЭНГО
Большой Брат больше не смотрит
После пресс-конференции Комацу позвонил Тэнго и сообщил, что все прошло отлично.

— Просто как по маслу! — выпалил он. Таким возбужденным Тэнго его никогда еще не слыхал. — Вот уж не думал, что выйдет настолько гладко. И отвечала умно, и в целом произвела на всех наиприятнейшее впечатление!

Новость эта вовсе не удивила Тэнго. Уж за что, а за исход пресс-конференции он почему-то не волновался ни капли. И был уверен, что Фукаэри прекрасно справится без подсказок. Ну разве что фраза «наиприятнейшее впечатление» как-то странно сочеталась именно с этой девушкой.

— Значит, ничего лишнего не сболтнула?

— Абсолютно! Отвечать старалась как можно короче, каверзные вопросы обруливала. Да и по-настоящему каверзных вопросов ей, слава богу, никто не задавал. Все-таки когда перед микрофоном семнадцатилетняя красотка, журналистам тоже неохота выставлять себя монстрами во плоти. По крайней мере, на данном этапе. Посмотрим, что будет дальше. Куда в этом мире подует ветер — предсказать невозможно…

Тэнго представил, как Комацу, стоя на высоком утесе, с крайне серьезным видом облизывает собственный палец и пытается определить направление ветра.

— Как бы там ни было, дружище, все это благодаря твоему чуткому инструктажу. Я навеки твой должник. Официальное объявление лауреата и освещение пресс-конференции будут завтра в вечерних газетах.

— А как Фукаэри была одета?

— Одета? Да как обычно. Джинсы, свитерок в обтяжку.

— В котором грудь хорошо видна?

— А! Да, верно, — припомнил Комацу. — Грудь была в лучшем виде. Пышная, молодая… Да, брат! У девчонки есть все, чтобы стать звездой литературы. Красавица, болтает немного странно, зато слова подбирает снайперски. Посмотришь на такую — сразу чувствуешь: суперхаризма. Я на своем веку много дебютантов повидал. Но эта девчонка — нечто особенное. А ты уж поверь: если я говорю «особенное», значит, так оно и есть. Через неделю наш журнал станет лидером продаж в любой книжной лавке, готов спорить на что угодно. Даю на отсечение левую руку и правую ногу! И за какие-нибудь три дня весь тираж сметут с прилавков, помяни мое слово…

Сказав спасибо, Тэнго повесил трубку. На душе полегчало. Первый этап этой скачки с препятствиями, кажется, пройден. Хотя сколько еще препятствий ждет впереди, известно лишь господу богу.


Новость о пресс-конференции появилась через сутки в вечерних газетах. Возвращаясь из колледжа, Тэнго купил в киоске на станции сразу четыре разные и уже дома раскрыл одну за другой. Все они сообщали примерно одно и то же. Хотя длилась пресс-конференция совсем недолго, писалось о ней на удивление много (обычно объявлению литературной премии для дебютантов уделяется от силы строчек пять). Как и предсказывал Комацу, запечатлеть и послушать семнадцатилетнюю лауреатку слетелись масс-медиа всех мастей. Каждая статья рапортовала, что единогласным решением жюри юная дебютантка награждается литературной премией за роман «Воздушный кокон». Возражений при обсуждении кандидатуры ни у кого не возникло, все заседание жюри заняло каких-то пятнадцать минут. Что само по себе явление крайне редкое. Чтобы четыре маститых писателя, глядящих на мир каждый со своей колокольни, проявили хоть в чем-то единодушие — обычно такое можно увидеть разве только во сне. После церемонии награждения в одном из залов отеля состоялась пресс-конференция, на которой лауреатка «с улыбкой и подкупающей прямотой» ответила на вопросы прессы.

На вопрос: «Собираетесь ли вы и дальше писать прозу?» — она ответила: «Проза — всего лишь один из способов проявления собственных мыслей. В этот раз мои мысли приняли форму прозы. Какую форму они примут в следующий раз, пока сказать трудно». В то, что Фукаэри смогла выдать такую длинную фразу за один присест, верилось с трудом. Скорее всего, репортер склеил эту мысль из нескольких коротких ответов. А возможно, она и действительно способна, когда нужно, изъясняться по-человечески. Ни в чем, что касалось Фукаэри, Тэнго не мог быть уверен на сто процентов.

Самой любимой книгой девушка назвала «Повесть о доме Тайра». А в ответ на вопрос, какая часть книги ей нравится больше всего, зачитала наизусть огромный отрывок. Долгие пять минут журналистская братия слушала ее, затаив дыхание. И когда Фукаэри закончила, в зале на несколько секунд повисла глубокая тишина. Слава богу (воистину!), никому из репортеров не пришло в голову спросить ее о любимой песне.

«Кому ваша премия доставила наибольшую радость?» — спросили ее. Девушка выдержала долгую паузу, а потом сказала: «Это секрет».

Насколько можно судить из газет, ни на один вопрос Фукаэри не ответила уклончиво и все, что говорила, являлось чистейшей правдой. Были в газетах и фотографии. На снимках она вышла еще красивее, чем Тэнго ее помнил. Все-таки когда он общался с ней вживую, его внимание постоянно отвлекалось от лица собеседницы на какие-то побочные детали — ее жесты, выражения лица, произносимые слова. Но лишь теперь, на застывших кадрах, он смог заново осознать всю красоту этой девушки. И хотя снимки публиковались совсем небольшие (свитерок на ней и впрямь оказался тот же), от самого ее образа в кадре словно исходило едва уловимое сияние. Надо полагать, то самое, что Комацу назвал «суперхаризмой».

Свернув газеты, Тэнго прошел на кухню и, потягивая пиво из банки, принялся готовить нехитрый ужин. Роман, переписанный его рукой, по единогласному решению жюри получил всеяпонскую премию, отличную раскрутку в прессе и все шансы стать бестселлером года. Воспринимать эту новость однозначно у Тэнго не получалось. С одной стороны, хотелось искренне радоваться, с другой — недобрые предчувствия не давали ему покоя. Не говоря уже о вопросе, которым он терзался с самого начала всей этой авантюры: неужели подобные вещи могут так просто сойти им с рук?

Пока он готовил, есть расхотелось. Только что желудок урчал от голода — и вдруг никакого аппетита. Он завернул еду в полиэтиленовую пленку, спрятал в холодильник, сел за кухонный стол и допил пиво, разглядывая календарь на стене. Календарь был рекламным подарком от какого-то банка, и на всех его фотографиях изображалась гора Фудзи в разное время года. На гору Фудзи Тэнго не забирался ни разу в жизни. Как и на Токийскую телебашню. Почему-то ему никогда не хотелось посмотреть на землю с большой высоты. Интересно, с чего бы это, подумал Тэнго. Не оттого ли, что всю жизнь я только и гляжу себе под ноги?


Предсказания Комацу сбывались одно за другим. Почти весь тираж журнала, в котором напечатали первую часть «Воздушного кокона», разошелся в первый же день продажи, и уже на следующие сутки этот выпуск было негде купить. Для литературного журнала событие просто неслыханное. Из месяца в месяц издательства выпускают такие журналы себе в убыток, публикуя произведения, которые позже выпустят покетбуками. Делается это с единственной целью — вычислить новых авторов, которых можно раскручивать дальше, присуждая им литературные премии. Коммерческой прибыли от продажи этих журналов в принципе не ожидается. Вот почему новость о том, что весь тираж литературного журнала распродан почти за сутки, в сознании людей приравнивалась к сообщению о снегопаде на Окинаве[197]. Несмотря даже на то, что никакой прибыли эти продажи издательству не принесли.

Все это Комацу растолковал по телефону.

— В общем, началось! — сообщил он радостно. — Лишь оттого, что весь тираж распродан, читатель будет драться за то, чтобы это прочитать. А типография уже набирает «Кокон» для издания в мягкой обложке. Срочно, отложив остальные проекты. Теперь даже вопрос не стоит о какой-то премии Акутагавы! Теперь главное — как можно большим тиражом продать то, что есть. Это будет стопроцентный бестселлер, гарантирую. Пора тебе, дружище, подумать заранее, как правильно распорядиться большими деньгами…

Уже в субботу вечерние газеты опубликовали отзывы литературных критиков. Разумеется, упомянув, что весь тираж журнала был раскуплен за сутки. Отзывы оказались самыми благожелательными. Уверенный стиль, столь неожиданный для семнадцатилетнего автора, тонкий психологизм, богатейшее воображение. Очень возможно, прорыв к новым литературным методам. Лишь один критик написал: «Авторское воображение зашкаливает за пределы воображения читательского, отчего возникает ощущение потери автором связи с реальностью». Единственная негативная оценка из всего, что Тэнго прочитал. Но даже тот ворчун признал, что ему «было бы очень любопытно узнать, какого рода тексты сей автор напишет в дальнейшем». Как ни крути, а пока ветер дул куда нужно.


Фукаэри позвонила в день выхода покетбука. На часах было девять утра.

— He-спишь, — поинтересовалась она. Как всегда, без эмоций.

— Разумеется, нет, — ответил Тэнго.

— После-обеда-свободен, — спросила Фукаэри.

— После четырех, — ответил он.

— Встретиться-можешь.

— Встретиться могу.

— Там-же-где-раньше.

— Хорошо, — согласился Тэнго. — Значит, после четырех в той же кофейне на Синдзюку. Кстати, на фотографиях ты отлично получилась. Я о снимках с пресс-конференции.

— Свитер-был-тот-же.

— Он очень тебе идет.

— Тебе-нравятся-мои-сиськи.

— Наверное. Но главное — ты произвела на окружающих самое благоприятное впечатление.

В трубке надолго умолкли. Так, словно поставили что-то на полку перед собой и долго разглядывают. А может, размышляют над логической связью между сиськами и благоприятным впечатлением, которое мы производим на окружающих. Чем дольше Тэнго думал об этой связи, тем больше запутывался.

— Короче-в-четыре, — сказали в трубке. И оборвали связь.


Еще не было четырех, но Фукаэри уже ждала его в кофейне. Рядом с нею за столиком сидел Эбисуно-сэнсэй. В светло-серой рубашке с длинными рукавами и темно-серых брюках. И, как всегда, с идеально прямой осанкой. При виде сэнсэя Тэнго слегка удивился. Как сообщал по телефону Комацу, «спускаться с гор» сэнсэй позволял себе только в очень особых случаях.

Усевшись напротив, Тэнго заказал себе кофе. День стоял жаркий и душный, вот-вот должны пойти «сливовые дожди»[198]. Невзирая на это, Фукаэри по-прежнему прихлебывала горячий какао. Сэнсэй заказал себе кофе со льдом, к которому пока не притрагивался. Лед в стакане таял, медленно расширяя полоску воды сверху.

— Спасибо, что пришли, — изрёк сэнсэй.

Принесли кофе, Тэнго сделал глоток.

— Насколько я вижу, события развиваются в желательном направлении, — продолжил сэнсэй, будто проверяя силу голоса. В его речи не ощущалось особой спешки. — Твоя заслуга в этом деле неоценима. Воистину неоценима. И прежде всего я хочу тебя за это поблагодарить.

— Это очень приятно слышать, — сказал Тэнго. — Но как вы знаете, формально я в этой ситуации не участвовал, А раз так, то и заслуги ничьей быть не может.

Сэнсэй с неожиданно теплой улыбкой потер руки.

— Э, нет! — возразил он. — Не стоит так скромничать. Бог с ней, с формальной стороной. На самом-то деле ты участвовал, да еще как! Без тебя в этой истории ничего хорошего не получилось бы. Именно благодаря тебе «Воздушный кокон» превратился в выдающееся произведение. То, что у тебя получилось, по глубине образов и богатству мысли превзошло все мои ожидания. Должен признать: ты умеешь заглядывать людям в душу.

Фукаэри, сидя рядышком, пила свое какао, точно кошка молоко. В белой блузке с короткими рукавами и короткой темно-синей юбке. Как всегда, никакой бижутерии. Всякий раз, когда она наклонялась над чашкой, лицо ее пряталось за прямой челкой.

— Я непременно хотел высказать тебе все это лично, — добавил сэнсэй. — И специально для этого приехал сюда.

— Право, не стоит уделять этому столько внимания. Над «Коконом» я работал просто потому, что лично для меня это было важно.

— Именно за это тебе отдельная благодарность.

— Благодарность — это ладно, — сказал Тэнго. — Лучше позвольте мне задать несколько вопросов насчет Эри.

— Разумеется. Что смогу — расскажу.

— Официально вы являетесь ее опекуном?

Сэнсэй покачал головой:

— Официально — нет. Хотел бы, если б мог. Но, как я уже рассказывал, связаться с ее родителями возможности никакой. И юридически я опекунских прав в отношении Эри не имею. Просто семь лет назад она пришла к крыльцу моего дома, и с тех пор я ее воспитываю. Вот и все.

— Но если так, не кажется ли вам странным делать Эри публичной фигурой? Если все это вылезет на свет, проблем не оберешься. Все-таки еще несовершеннолетняя…

— Ты хочешь сказать, ее родители могут подать на меня в суд? И потребовать, чтобы я вернул ребенка туда, где ему быть полагается? Ты об этом?

— Да. Именно в этом хочется определенности.

— Твои сомнения справедливы. Только не забывай, что у них там слишком много причин, чтобы не высовываться наружу. Чем более публичной фигурой станет Эри, тем меньше у них будет желания дотянуть до нее руки. Иначе все тут же обратят на них внимание. А как раз этого они хотели бы меньше всего на свете.

— Они? — уточнил Тэнго. — Вы хотите сказать — «Авангард»?

— Именно, — кивнул сэнсэй. — Религиозная секта «Авангард». Эри я воспитываю уже семь лет. Сама она желает оставаться в моем доме и дальше. Не говоря уже о том, что ее родители, не важно по какой причине, на все эти семь лет ее фактически бросили. Вроде бы все ясно, однако прав опекуна я получить не могу.

Тэнго надолго задумался.

— «Воздушный кокон» станет бестселлером, как и планировалось. Эри привлечет внимание широкой публики. И тогда «Авангарду» будет сложнее что-либо против нее предпринять. Это понятно. Но что будет дальше? К чему все это может привести?

— Понятия не имею, — бесстрастно ответил сэнсэй. — Что будет дальше, не дано знать никому. Никакой карты нет. Что тебя ждет за очередным поворотом, не узнаешь, пока не свернешь. Никаких прогнозов.

— Никаких прогнозов? — повторил Тэнго.

— Да, как безответственно это ни звучит, «никаких прогнозов» — основная канва нашего разговора. Мы бросаем камень в глубокий пруд. Бултых! Плеск разносит по всей округе. Что в ответ на это появится из воды — одному богу известно. Остается только ждать и смотреть.

Несколько секунд все трое молчали. Каждый представлял себе круги, расходящиеся по воде. Подождав, пока волны улягутся, Тэнго произнес:

— С самого начала я заявлял: мы ввязались в чистой воды аферу. В каком-то смысле это антиобщественное деяние. Дальше вокруг нас закрутятся большие деньги, и вся эта ложь начнет разрастаться как снежный ком. Одна ложь повлечет другую, и поддерживать связь между ними будет сложней с каждым днем. Вряд ли кто-либо сможет удержать ситуацию под контролем. А когда все, что скрывалось, всплывет, лодка перевернется — и всех, кто сидел в ней, включая Эри, потянет на дно. Вполне вероятно, в обществе мы станем изгоями. Такого прогноза вы не допускаете?

Сэнсэй поправил очки на носу.

— Приходится допускать.

— Но в то же самое время вы готовы возглавить фирму по дальнейшей раскрутке романа. То есть совершенно осознанно попадаете в еще большую зависимость от планов Комацу. Выходит, вы сами лезете в болото, заведомо зная, что оттуда не выбраться?

— Да, возможно, получается именно так.

— Насколько я понимаю, сэнсэй, вы — человек редчайшей эрудиции, способный разрабатывать сложнейшие концепции. Тем не менее вы же утверждаете, что понятия не имеете, куда может завести этот план. И что даже не строите никаких прогнозов. Зачем таким людям, как вы, вляпываться в подобные аферы с непонятным исходом, — этого я понять не могу.

— Премного благодарен за столь лестную оценку. Интеллект интеллектом, но… — Сэнсэй глубоко вздохнул. — В общем, я понимаю, о чем ты.

Все замолчали.

— Никто-не-знает-что-будет, — вдруг нарушила паузу Фукаэри.

— Вот именно, — подтвердил сэнсэй. — Никто не знает, что будет. Эри абсолютно права.

— Но какие-то предположения строить все-таки можно, — сказал Тэнго.

— Разумеется, — согласился сэнсэй.

— Например, можно предположить, что раскрутка «Воздушного кокона» поможет выяснить, что же случилось с родителями Эри на самом деле. Не это ли вы имели в виду, говоря о камне, который бросают в воду?

— Ты предполагаешь верно, — ответил сэнсэй. — Как только роман Эри станет бестселлером, все масс-медиа соберутся вокруг нее, точно карпы в пруду. Да, собственно, шумиха уже поднята. После пресс-конференции газеты и телевидение с утра до ночи только и умоляют Эри об интервью. Пока мы им всем, конечно, отказываем, но к моменту выхода книги галдеж усилится. И чем дальше мы будем молчать, тем старательней они будут раскапывать любую информацию об Эри через любые другие источники. И тогда, возможно, правда о том, кем и как она воспитывалась, наконец-то прогремит на весь белый свет. А также о том, кто заботится о ней сегодня. Полагаю, это будут очень интересные новости.

Сэнсэй помолчат.

— Все это я делаю вовсе не из любви к авантюрам. Как ты видел, живу я сейчас в горах и делаю все, чтобы не участвовать в страстях этого бренного мира. Никакой выгоды от этого я не получу. Однако мне совершенно искренне хочется, чтобы масс-медиа пролили свет на то, что случилось с родителями Эри. Хотя бы просто на то, где они и чем занимаются. Иными словами — там, где не может или не хочет помочь полиция, я собираюсь задействовать силы СМИ. Возможно, хотя бы таким способом получится вызволить Фукаду с супругой. Что бы там ни произошло, эти двое для меня слишком много значат, я уж об Эри не говорю, И оставлять их в положении пропавших без вести никуда не годится.

— Но если они все еще там, зачем это нужно — так долго удерживать их взаперти? Семь лет — не слишком ли долгий срок?

— Этого я и сам не знаю, — ответил сэнсэй. — Остается только гадать. Как я уже рассказывал, крестьянская община «Авангард» размежевалась с экстремистами «Утренней зари» и превратилась в религиозную секту. После перестрелки с «Утренней зарей» полиция провела расследование, но никакой связи «Авангарда» с инцидентом так и не выявила. С тех пор для внешнего мира секта захлопнулась, как ракушка. Чем они занимаются на самом деле, практически никому не известно. Вот ты, например, что-нибудь слышал?

— Откуда? — пожал плечами Тэнго. — Телевизора я не смотрю, газет почти не читаю. Вряд ли по мне можно судить обо всех…

— Да нет, ты не исключение. Просто любую информацию о себе секта держит в строжайшей тайне. Обычно секты «новых религий» стараются быть как можно заметнее, чтобы число их верующих росло. «Авангард» этого не делает в принципе. Их не интересует рост числа верующих. Обычным сектам это необходимо для укрепления финансовой базы, но у «Авангарда», похоже, нет такой нужды. Для них важны не деньги, а люди. Молодые верующие с активной мотивацией, богатыми профессиональными навыками и отменным здоровьем. Кого попало они не вербуют, никакой агитации не проводят. Из тех, кто к ним просится, производят тщательный отбор. Или же нанимают тех, чьи знания и умения им требуются. На этих принципах им удалось создать стратегически заточенную группу фанатиков с высоким боевым духом. Настоящую армию, которая официально занята сельским хозяйством, но активнейшим образом готовится к чему-то еще.

— Но какое учение они проповедуют?

— Определенной религиозной доктрины у них, я думаю, нет. А то, что есть, скорее всего — сплошная эклектика. Как и в любой тайной секте, основу их жизни составляют труд и духовная практика. Условия до крайности жесткие. Никаких послаблений. Но именно за такой вот «духовно осмысленной» жизнью к ним стекается молодежь со всей страны. Тотальная сплоченность — и полная закрытость от внешнего мира.

— А гуру в секте есть?

— Официально вроде бы нет. Культ личности они отрицают, общим управлением занимается коллективный совет. Однако что происходит внутри совета, неясно. Я пытался навести справки, но почти никакой информации из секты наружу не просачивается. Утверждать могу только одно: организация неуклонно развивается и в финансах недостатка не испытывает. Она скупает все больше земель и застраивает их жилыми зданиями и цехами. И стена, окружающая эти земли, становится все прочнее.

— А имя учредителя и духовного лидера секты постепенно исчезло из употребления?

— Совершенно верно, — кивнул сэнсэй. — Все это очень странно. Просто не укладывается в голове…

Сэнсэй оглянулся на Фукаэри и снова посмотрел на Тэнго.

— «Авангард» скрывает в своих недрах какую-то важную тайну, — продолжил он. — Нечто сравнимое с прогнозом грядущих сдвигов земной коры. Что за тайна — не знаю. Но именно ради нее «Авангард» из крестьянской коммуны превратился в религиозную организацию. Само это знание и заставило их переделать открытую всему миру общину в тайную секту. Из-за этого, полагаю, во чреве организации возник какой-то конфликт — нечто вроде попытки переворота, В этом, скорее всего, и был замешан Фукада. Как я уже говорил, сам он — яростный противник каких бы то ни было религиозных образований. Упертый материалист. Он ни за что не позволит организации, в которую вложил столько сил, превращаться в безмозглую секту. Прежде всего, он стал бы защищаться. Думаю, как раз на этом этапе у него и перехватили власть.

Тэнго задумался.

— Я понимаю, о чем вы, но… Почему бы тогда секте не размежеваться с Фукадой — также мирно, как в свое время с «Утренней зарей»? Зачем это нужно — держать его под арестом?

— Очень хороший вопрос. При обычном стечении обстоятельств в такой неудобной мере, как домашний арест, действительно нет никакой нужды. На ум приходит только одно: Фукада знает об «Авангарде» нечто такое, о чем ни в коем случае не должен узнать белый свет. Иначе всей секте конец. Вот почему его нельзя выпускать наружу… Фукада оставался бессменным лидером «Авангарда» слишком долго. Ни одно мало-мальски важное событие в жизни общины не ускользало от его взора. Не исключаю, что он стал человеком, который слишком много знает. А сам он — личность очень известная. В свое время имя Тамоцу Фукады было символом общественных перемен, да и сейчас еще он обладает мощной харизмой в сознании многих. Если он вернется в этот мир, за его дальнейшими словами и действиями будут пристально следить тысячи, если не миллионы. При таком раскладе, как бы сам Фукада ни хотел отделиться от секты, «Авангард» сделает все, чтобы не выпустить его на волю.

— И поэтому вы решили устроить литературную сенсацию вокруг его дочери? Чтобы привлечь внимание общества к проблеме, которая не разрешается столько лет?

— Семь лет — очень долгий срок. Все мои старания сдвинуть ситуацию с мертвой точки за эти годы потерпели крах. Эта попытка отчаянная — и, боюсь, последняя. Если то, что мы затеваем сейчас, не сработает боюсь, проклятая головоломка останется навеки неразрешенной.

— Иначе говоря, вы решили выставить Эри приманкой, чтобы тигр вышел из логова?

— Кто и откуда выйдет — нам неизвестно. Не факт, что это обязательно будет тигр.

— Но вы, насколько я помню, не исключали, что с Фукадой могли расправиться физически.

— К сожалению, такая вероятность остается, — задумчиво сказал сэнсэй. — Да ты и сам это должен понимать. В таких сообществах, как тайные секты, может произойти что угодно…

Между ними повисла долгая пауза. И в гробовой тишине Фукаэри вдруг отчетливо произнесла:

— Потому-что-пришли-LittlePeople.

Тэнго посмотрел на девушку. Лицо ее, как всегда, оставалось бесстрастным.

— Пришли LittlePeople, и поэтому в «Авангарде» что-то изменилось? — спросил Тэнго.

Но Фукаэри ничего не ответила. Только ее пальцы беспокойно теребили пуговицу на блузке.

Словно извиняясь за ее молчание, сэнсэй принял вопрос на себя.

— Я не знаю, что именно Эри имеет в виду под термином «LittlePeople». Она сама это объяснить не может. Или пока не хочет. Но в том, что с появлением этих самых LittlePeople жизнь в секте круто переменилась, думаю, можно не сомневаться.

— В общем, кто-то пришел, — уточнил Тэнго. — По крайней мере, кто-то похожий на LittlePeople.

— Однозначно, — кивнул сэнсэй. — То ли сами LittlePeople, то ли кто-то похожий на них, не знаю. Но поскольку Эри вывела их чуть ли не в главные персонажи «Воздушного кокона», похоже, они сыграли в этой истории какую-то очень важную роль.

Несколько секунд сэнсэй молча разглядывал собственные ладони. И затем продолжил:

— В романе Джорджа Оруэлла «1984», как ты помнишь, описан диктатор по имени Большой Брат. Срисованный, вероятно, с фигуры Сталина. После выхода книги термин «Большой Брат» стал своеобразной социальной иконой. За что, конечно, Оруэллу отдельное спасибо. Однако сегодня, в реальном тысяча девятьсот восемьдесят четвертом году, Большой Брат уже слишком известен и очевиден. Появись он сейчас перед нами, любой может ткнуть в него пальцем и закричать: «Берегитесь! Это Большой Брат, он смотрит на нас!» Иными словами, в этой реальности Большому Брату уже не осталось места. Вероятно, вместо него и появился тот «маленький народец», которого Эри называет LittlePeople. Занятная игра слов, не находишь? — Не сводя глаз с Тэнго, сэнсэй скривил губы в горькой усмешке. — Обычным людям увидеть их невозможно. Как невозможно понять, добрые они или злые, и даже материальны они или нет. Но очень похоже на то, что они упорно копают землю прямо у нас под ногами… — Сэнсэй выдержал паузу. — Возможно, чтобы узнать, что случилось с Эри и ее родителями, следует прежде всего разобраться, кто такие LittlePeople.

— И вы что же, хотите вызвать их на себя? — уточнил Тэнго.

— Как можно вызвать то, в чьем существовании не уверен? — спросил сэнсэй, по-прежнему горько улыбаясь. — С обычным тигром в логове, как ты выразился, было бы куда проще.

— В любом случае вы используете Эри как приманку.

— Не думаю, что приманка — подходящее сравнение. Скорей уж я закручиваю водоворот. И в эту воронку уже начинает затягивать все вокруг. А я наблюдаю, чем все закончится.

Сэнсэй покрутил пальцем в воздухе.

— Эри находится в центре водоворота. Она может не двигаться. Движется все, что вокруг.

Тэнго промолчал.

— А если пользоваться твоим жутким сравнением, — продолжал сэнсэй, прищурив глаза, — в роли приманки теперь выступаем мы все. Включая тебя самого.

— От меня требовалось одно: переписать текст «Воздушного кокона». Я — обычный инженер-технолог, который выполнил порученное задание. Так мне с самого начата объяснил господин Комацу.

— Да неужели?

— Другое дело, что по ходу работы ситуация изменилась, — добавил Тэнго. — И все потому, что в план Комацу вы, сэнсэй, внесли свои коррективы, не так ли?

— Отнюдь! — покачал головой сэнсэй. — Я не собираюсь ничего корректировать. Комацу преследует свои цели, я — свои. На данном этапе пути к нашим целям пока совпадают, не более того.

— Но благодаря этому «совпадению» ваш план пока срабатывает?

— Да, можно и так сказать.

— Напоминает двух путников, которые на одной лошади едут в разные города. Докуда-то вроде бы вместе, но что потом — никто не знает. Так получается?

— А ты и правда талантлив. Умеешь подбирать метафоры.

Тэнго глубоко вздохнул:

— В общем, ничего хорошего я от ваших планов не ожидаю. Хотя, конечно, назад дороги нет…

— Если б дорога назад и была, по ней все равно уже не вернуться туда, откуда пришел.

На этом беседа закончилась. Что тут можно еще сказать, Тэнго даже не представлял.


Сэнсэй раскланялся первым, сославшись на важную встречу где-то неподалеку. Тэнго с Фукаэри остались наедине.

— Может, поужинаешь? — разорвал он повисшую паузу.

— Есть-не-хочу, — ответила Фукаэри.

В кафетерии стало людно. Не сговариваясь, они поднялись из-за столика, вышли на улицу и молча побрели по тротуару куда глаза глядят. Было уже около шести, тысячи прохожих спешили на метро, хотя еще совсем не стемнело. Солнце раннего лета заливало город призрачными лучами. После сумерек подвального кафетерия этот свет казался искусственным.

— Ты куда сейчас? — спросил Тэнго.

— Никуда, — ответила Фукаэри.

— Давай я тебя домой провожу, — предложил он. — Ну, то есть до квартиры на Синано. Ты ведь сегодня там заночуешь?

— Туда-не-поеду, — сказала она.

— Почему?

Фукаэри ничего не ответила.

— Считаешь, там тебе лучше не появляться? — уточнил Тэнго.

Девушка молча кивнула.

Тэнго хотел уточнить, почему ей там лучше не появляться, но что-то подсказало ему, что ответа он не дождется.

— Ну, тогда что — вернешься к сэнсэю?

— Футаматао-слишком-далеко.

— А какие еще варианты?

— Заночую-у-тебя.

— Боюсь, это будет не совсем правильно, — честно сказал Тэнго. — Квартирка у меня совсем крохотная, я — одинокий холостяк. Сэнсэй наверняка бы этого не позволил.

— Сэнсэю-все-равно, — отозвалась Фукаэри. И чуть заметно пожала плечами. — И-мне-все-равно.

— Но мне-то не все равно.

— Почему.

— Ну как тебе сказать… — начал было Тэнго, но никаких объяснений не нашел. Что собирался сказать, он и сам плохо представлял. В разговорах с Фукаэри это случалось с ним то и дело. Начинаешь фразу — и вдруг начисто забываешь, о чем шла речь до сих пор. Как музыкант, у которого порывом ураганного ветра разметало все страницы партитуры.

Не сбавляя шага, Фукаэри взяла руку Тэнго в свою и тихонько пожала — так, словно хотела его успокоить.

— Ты-не-понимаешь, — сказала она.

— Что, например?

— Мы-теперь-одно-целое.

— Одно целое? — удивился он.

— Мы-написали-книгу.

Он чувствовал, как ее пальцы сжимают его ладонь. Не слишком крепко, но очень уверенно.

— Верно. Мы с тобой вместе написали «Воздушный кокон». Теперь нам вдвоем никакой тигр не страшен. Пусть только выскочит!

— Тигр-не-выскочит, — сказала она.

— Ну, слава богу! — улыбнулся Тэнго, хотя на душе у него легче не стало. Допустим, тигр не выскочит. Но что может выскочить вместо тигра, он и представить себе не мог.

На станции метро «Синдзюку» они остановились перед билетными автоматами. Продолжая сжимать руку Тэнго, девушка заглянула ему в глаза. Вокруг текла бурная людская река, а они все стояли и глядели друг на друга.

— Ладно, — сдался наконец Тэнго. — Хочешь ночевать у меня — валяй. Я и на диване хорошо высыпаюсь.

— Спасибо-тебе, — сказала она.

Тэнго поймал себя на мысли, что «спасибо» слышит от Фукаэри впервые. Впрочем, нет. Вроде когда-то она уже говорила нечто подобное. Но когда и в какой связи — не вспоминалось, хоть убей.

Глава 19

АОМАМЭ
Тайны, которые мужчинам не доверяют
— LittlePeople? — переспросила Аомамэ как можно мягче, заглядывая ребенку в глаза. — А кто это такие, Little-People?

Но рот малышки Цубасы захлопнулся, а взгляд снова погас. Словно то, что она пыталась озвучить словами, тут же высосало из нее всю энергию.

— Ты их знаешь? — спросила Аомамэ.

По-прежнему никакого ответа.

— Это слово малышка произносила уже не раз, — сказала хозяйка. — LittlePeople… Бог знает, что оно может значить.

В самом словосочетании LittlePeople слышалось что-то зловещее. Всякий раз, когда оно произносилось, Аомамэ будто слышала далекие раскаты грома.

— Значит, это LittlePeople ее покалечили? — уточнила Аомамэ.

Хозяйка покачала головой.

— Этого я не знаю. Ясно только одно: эти самые LittlePeople, или кто они там, означают для девочки очень многое.

Положив на стол ладошки, Цубаса сидела недвижно, как статуя, и остекленевшими глазами глядела в одну точку перед собой.

— Но все-таки… что же произошло? — не выдержала Аомамэ.

— Экспертиза показала, что ее насиловали, — ответила хозяйка абсолютно бесцветным голосом. — Долго и многократно. Влагалище разорвано, шейка матки — кровавое месиво. Маленькую и несозревшую детскую матку разворотили огромным и твердым членом. Весь запас яйцеклеток полностью уничтожен. Как сказал врач, даже когда девочка вырастет, забеременеть ей, скорее всего, уже не удастся.

Казалось, хозяйка сознательно вываливает эти леденящие душу подробности в присутствии малышки Цубасы. Девочка слушала молча, с абсолютно бесстрастным лицом. Только губы иногда чуть заметно подрагивали, словно пробуя что-то сказать, но в итоге с них не слетало ни звука. Как если бы она вполуха прислушивалась к рассказу о далеком и совершенно не знакомом ей человеке.

— Но и это еще не все, — негромко продолжала хозяйка. — Даже если ее детородная функция каким-то чудом и восстановится, желания близости с кем-либо уже никогда не возникнет. Слишком жестоко с ней обошлись и слишком много боли отпечаталось в ее памяти. Такие воспоминания стереть практически невозможно. Надеюсь, ты понимаешь, о чем я.

Аомамэ кивнула. Ее руки покоились на коленях. Она полностью себя контролировала.

— Иными словами, яйцеклеткам, которые она в себе вырастила, больше нет назначенья. Они уже… — хозяйка перевела взгляд на девочку, — абсолютно бесплодны.

Понимает ли Цубаса, о чем идет речь, Аомамэ не знала. Но по крайней мере, выглядела девочка так, будто ее сознание находится где-то совсем в другом месте. В какой-то мрачной и тесной комнате, запертой снаружи на ключ.

— Конечно, я не хочу сказать, что рожать детей — единственное женское предназначение, — продолжала хозяйка. — Каждый сам решает, какую жизнь себе выбирать. Но если право на этот выбор у кого-то отнимают силой — такое прощать нельзя.

Аомамэ кивнула, ни слова не говоря.

— Ни в коем случае нельзя, — повторила хозяйка. Ее голос слегка дрожал. Было видно, что ей все труднее сдерживаться. — Девочка явно сбежала, откуда и как — неизвестно. Идти ей некуда. Только здесь она в безопасности.

— Но где же ее родители? Неизвестно?

Лицо хозяйки перекосилось, а пальцы нервно забарабанили по столу.

— Где ее родители, нам известно. Но именно они во всем виноваты. От них-то она и сбежала.

— Вы хотите сказать, что отец и мать допускали, чтобы кто-то насиловал их десятилетнюю дочь?

— Не просто допускали. Сами отдавали ее насильнику.

— Да как же такое… — выдохнула Аомамэ. Дальше слов у нее не нашлось.

Хозяйка покачала головой:

— Кошмарная история. Ни забыть, ни простить такое невозможно. Но разобраться с виновными как положено в данном случае не удастся. Здесь мы имеем дело не с обычным домашним насилием. Осмотревший девочку врач хотел сам обратиться в полицию. Но я его упросила этого не делать. Лишь потому, что мы давно знакомы, и удалось его убедить…

— Но почему? — удивилась Аомамэ. — Что в данном случае мешает обратиться в полицию?

— То, что сотворили с этим ребенком, переходит все границы человеческого поведения. По идее, эту историю необходимо придать самой широкой огласке. Это тяжелейшее уголовное преступление, и с преступником должен по всей строгости разбираться закон, — (Аомамэ заметила, как тщательно хозяйка подбирает слова.) — Однако представь: заяви мы сейчас в полицию — что конкретно они смогут предпринять? Как ты видишь, сама девочка не говорит практически ни слова. Что с ней вытворяли, кто именно, при каких обстоятельствах, объяснить она не в состоянии. Да если бы и смогла объяснить, никаких доказательств, подтверждающих ее слова, у нас нет. В итоге, скорее всего, полиция просто вернет дочь родителям. Официально ей жить больше негде, а у отца с матерью, как ни крути, родительские права. Но если ребенок вернется обратно, можно даже не сомневаться, что весь кошмар повторится снова и снова. А этого я допустить не могу.

Аомамэ снова молча кивнула.

— Эту девочку я воспитаю сама, — отчеканила хозяйка. — И никому ее не отдам. Ни отцу с матерью, если те вдруг придут за ней, ни кому-либо еще. Спрячу от чужих глаз и буду растить, как считаю нужным.

Не представляя, что на это сказать, добрых полминуты Аомамэ переводила взгляд со старушки на девочку и обратно.

— А кто это вытворял, установить удалось? И сколько их было?

— Личность насильника установлена. Это один человек.

— Но засудить его не получится, я правильно поняла?

— Этот изверг обладает фантастическим влиянием на людей, — ответила хозяйка. — Магнетическим персональным влиянием. Под которое, в частности, и попали родители малышки Цубасы. Под этим гипнозом они исполняют, как роботы, все, что бы им ни приказали. Это люди совершенно бесхребетны и неспособны мыслить самостоятельно. Любое слово лидера для них — истина в последней инстанции. Велено отдавать на поругание дочь — отдают, не переча. Да еще и радуются, что выполняют священный долг. Прекрасно понимая, что с ней там вытворяют…

Осмыслить то, что сказала хозяйка, Аомамэ удалось не сразу. Лишь секунд через десять относительный порядок наконец восстановился в ее голове.

— Значит, это какая-то особая организация?

— Да. Притон для убогих, заблудших душ.

— Оккультная секта? — догадалась Аомамэ.

— Она самая, — кивнула хозяйка. — Притом очень опасная и антигуманная.

Ну конечно, пронеслось в голове Аомамэ. И как она сразу не догадалась. На такое способны только сектанты. Люди, исполняющие любые приказания. Люди без воли и способности думать своей головой. Она стиснула зубы, чтобы только не крикнуть: «Да ведь этот кошмар мог бы запросто случиться и со мной!»

Конечно, «очевидцы» никого не насиловали. По крайней мере, никто из верующих ее ни разу не домогался. Все называли друг друга «братьями» и «сестрами», жить старались мирно и честно. Веровали истово, цепляясь за свои догмы, если требовалось, до последнего вздоха. И все же праведные мотивы далеко не всегда приводят к правильным результатам. А изнасилование бывает не только физическим. Насилие не перестает быть насилием, если его не увидеть глазами, и раны не заживают быстрее, если не кровоточат.

Глядя на девочку, Аомамэ вспоминала себя в ее возрасте. Как ни крути, думала она, мне удалось убежать из секты и остаться в здравом уме. Но эта бедняжка, возможно, пережила слишком много боли, чтобы когда-нибудь вернуться к себе самой. У Аомамэ сжалось сердце. В душе этой девочки она вдруг увидела ту же самую тьму, что всю жизнь окутывала и ее душу. Аомамэ словно увидела себя со стороны.

— Должна тебе признаться, — сказала хозяйка. — Прости, но я навела подробные справки о твоей биографии.

Слова хозяйки вернули Аомамэ в реальность.

— Я сделала это после первого же твоего визита, — продолжала хозяйка. — Надеюсь, тебя это никак не обидело.

— Нисколечко, — ответила Аомамэ. — На вашем месте я сделала бы то же самое. Все-таки то, чем мы занимаемся, обычной работой не назовешь.

— Ты совершенно права. Мы ходим над пропастью по очень тонкой проволоке. И поэтому должны быть уверены друг в друге на сто процентов. Но для этого нужно четко представлять, с кем имеешь дело. Поэтому я узнала о тебе все, что можно. С самого детства и до сих пор. Хотя понятно, что абсолютно все о человеке не знает и сам Господь Бог.

— А дьявол? — уточнила Аомамэ.

— И дьявол тоже, — ответила старушка. И еле заметно улыбнулась. — Я узнала, что в детстве ты и сама нахлебалась горя от религиозной секты. Твои родители были упертыми «очевидцами». И остаются таковыми до сих пор. Твой побег из секты они не простили и прощать не собираются. И тебя это угнетает.

Аомамэ кивнула, не говоря ни слова.

— Насколько я знаю, «очевидцы» — секта весьма одержимая, — продолжала хозяйка. — Если бы в детстве ты, не дай бог, тяжело поранилась и тебе по требовалась операция — вместо больницы тебе прописали бы молитвы, и, скорее всего, ты бы просто умерла. Не допускать больного до жизненно важной операции только потому, что это противоречит Писанию, — на такое способны только безмозглые религиозные извращенцы. Злоупотребление догмами еще никого не доводило до добра.

Аомамэ снова кивнула. Байками о том, что переливание крови — смертный грех, детям «очевидцев» забивают голову еще до школы. Дескать, раз Господь учит, что человек с чужой кровью после смерти попадет в ад, лучше умереть сразу — и с чистой кровью вознестись в рай, пускай и немного пораньше. Компромиссов не допускалось. Либо в ад — либо в рай, третьего не дано. Мыслить критически дошколята еще не могут. Откуда им знать, насколько эта теория верна с точки зрения общества или науки? Только и остается, что слепо верить слову родителей. И если бы в детстве мне и правда понадобилось переливание, скорее всего, предки его бы не допустили. И отправилась бы я в их чертов рай на веки веков, аминь.

— Это какая-то известная секта? — спросила Аомамэ.

— Они называют себя «Авангард». Полагаю, ты должна была о них слышать. Не так давно газеты писали о них чуть ли не каждый день.

О секте с таким названием Аомамэ ничего не слыхала. Но на всякий случай кивнула, ничего не сказав. Ей показалось, что так оно будет лучше. Ведь сейчас она может пребывать не в обычном 1984 году, а в «завихрённом» — тысяча невестьсот восемьдесят четвертом. Эта ее «всего лишь гипотеза» с каждым днем получает все больше реальных подтверждений. И если гипотеза верна, общеизвестных истин, о которых Аомамэ понятия не имеет, будет еще навалом. А значит, нужно быть предельно внимательной и осторожной.

— «Авангард» был основан как маленькая крестьянская община, которой заправляла группа левых радикалов, сбежавших из города от преследования полиции. Однако уже очень скоро жизнь общины перевернулась вверх дном, и они превратились в закрытую секту. Что конкретно произошло — загадка. Сплошь суеверные домыслы. Но большинство «крестьян» так и осталось в новоявленной секте. Сегодня у «Авангарда» статус религиозной организации, хотя никто во внешнем мире не может объяснить, чем эта организация занимается. В учредительных документах указано, что они практикуют «одно из тайных течений буддизма». Хотя, скорее всего, изнутри их доктрина пуста, как папье-маше. Несмотря на это, организация стремительно крепнет, а число верующих растет. В том кошмарном инциденте секта была явно замешана, но имидж ее почему-то не пострадал. Они сумели вывернуться очень ловко. Так, что эта трагедия разрекламировала их на всю страну… — Хозяйка глубоко вздохнула. — В миру это почти не известно, однако у них есть гуру, которого все называют Лидером. Считается, что Лидер обладает сверхъестественными способностями. Якобы то излечивает людей от смертельных болезней, то предсказывает будущее, то вызывает необычные природные явления. Понятно, что этот имидж создан коллективными предрассудками. Но он эффективен, поскольку привлекает в секту еще больше людей.

— Природные явления? — переспросила Аомамэ. — Какие именно?

Красивые брови хозяйки сдвинулись к переносице.

— Подробностей я не знаю. Честно сказать, вся эта оккультная мистика мне совершенно не интересна. Подобные мошенники дурят народ со времен сотворения мира. И наверное, никогда не переведутся. Потому что подавляющее большинство людей верят не в реальность, а в то, что хотели бы считать реальностью. Такие люди, сколько ни таращат глаза, все равно не видят, что происходит на самом деле. Они просто напрашиваются, чтобы кто-то водил их за нос. Нечему удивляться.

— «Авангард»… — произнесла Аомамэ. Неплохое название для скоростного экспресса. Но уж никак не для секты религиозных фанатиков.

Услыхав это слово, малышка Цубаса на секунду втянула голову в плечи. И снова уперлась бесстрастным взглядом в пространство перед собой. Словно в душе ее вдруг закрутился небольшой водоворот, но тут же утих.

— Девочку насиловал гуру секты, — сказала хозяйка. — Под предлогом того, что дает ребенку духовное просветление. Родители объявили малышке, что она должна пройти этот обряд до того, как у нее начнутся первые месячные. Что достичь просветления может только душа, еще не запятнанная грязью этого мира. А страшная боль, что ей предстоит, — всего лишь ступень, испытание, не пройдя которого невозможно пробитьсяк истинному свету. Ее родители искренне в это верили. Воистину человеческой глупости нет предела. Случай с Цубасой не единичный. Такой же «обряд» совершался и над другими девочками в секте. Этот гуру — маньяк-педофил, не может быть никаких сомнений. Садист-извращенец, маскирующий религиозными лозунгами свою похоть.

— Вам известно его имя?

— К сожалению, пока нет. Сектанты называют его просто Лидер. Кто он, откуда взялся, как выглядит — загадка. Сколько ни раскапываю — никаких результатов. Вся исходная информация наглухо заблокирована. Штаб-квартира секты — глубоко в горах Яманаси, оттуда он практически в мир не выходит. Но даже внутри секты Лидера знают в лицо лишь несколько человек. По слухам, он пребывает в постоянной медитации. В помещении, куда не проникает солнечный свет.

— Но ведь это нельзя оставлять как есть…

Хозяйка бросила взгляд на малышку Цубасу. И решительно кивнула.

— Если сидеть сложа руки, появятся новые жертвы.

— Значит, мы должны что-нибудь предпринять?

Протянув руки через стол, хозяйка накрыла ими детские ладошки.

— Именно так.

— Значит, то, что этот тип периодически насилует детей, — достоверный факт?

Хозяйка кивнула.

— Растление малолетних практикуется в секте как ритуал. Это я установила абсолютно точно.

— Если это правда, прощать такое нельзя, — тихо сказала Аомамэ. — Подонка необходимо остановить.

Хозяйка выдержала долгую паузу. Было видно — она собирается с силами, чтобы принять важное, но очень непростое решение.

— Прежде всего, необходимо разузнать о Лидере как можно больше, — наконец сказала она. — Не должно остаться никаких неучтенных факторов. Все-таки речь идет о человеческой жизни.

— Вы сказали, на люди он не выходит?

— Да. И к тому же, я думаю, его очень хорошо охраняют.

Аомамэ, прищурившись, подумала о пестике для колки льда, что дремал сейчас в дальнем ящике ее шкафа. И о том, не притупилось ли его тоненькое жало.

— Похоже, работа не из легких, — сказала она.

— Высшей степени сложности, — кивнула хозяйка. И, отняв руки от ладошек Цубасы, прижала средние пальцы к бровям. Это жест хозяйка позволяла себе очень редко. Как правило, он выражал растерянность.

— Как-то сложно представить, что я бы смогла добраться до их логова по горам Яманаси, прокрасться мимо охраны, убрать их Лидера и выбраться оттуда целой и невредимой, — призналась Аомамэ. — Все-таки это реальность, а не кино об убийцах-ниндзя.

— Ну что ты. О том, чтобы посылать тебя к ним, я и не думала, — твердо ответила хозяйка. И мимолетной улыбкой дала понять, что принимает фразу Аомамэ за шутку. — Такой сценарий даже не обсуждается.

— И еще один важный момент, — добавила Аомамэ, глядя хозяйке прямо в глаза. — LittlePeople. Кто они такие? Что конкретно сделали с девочкой? Боюсь, без этой информации нам не обойтись.

Не отнимая пальцев от бровей, хозяйка ответила:

— Это меня и саму беспокоит. Как я уже говорила, Цубаса все время молчит, но эти слова — LittlePeople произнесла уже несколько раз. Похоже, они правда означают для нее что-то важное. Но кто это такие, малышка не объясняет. От любых вопросов об этом впадает в ступор. Дай немного времени. Я попробую что-нибудь разузнать.

— У вас есть источники, из которых можно узнать побольше об «Авангарде»?

Старушка улыбнулась.

— Абсолютно все, что можно увидеть глазами, продается за деньги. Я готова заплатить сколько потребуется. Особенно ради такой цели, как эта. Возможно, потребуется немного времени, но всю необходимую информацию я добуду, не сомневайся.

Есть вещи, которые можно увидеть, но за деньги купить нельзя, подумала Аомамэ. Например, луну.

Она решила сменить тему.

— Вы серьезно хотите воспитывать этого ребенка у себя?

— Серьезнее некуда. Собираю документы на удочерение.

— Вам, должно быть, известно, что по закону при живых родителях это почти невозможно?

— Да, я в курсе, — ответила хозяйка. — Но сделаю все, что в моих силах. Эту девочку я не отдам никому.

Голос старой женщины задрожал. Никогда еще за всю историю их знакомства в ее голосе не звучало столько чувства. Аомамэ поразилась. И от хозяйки это, похоже, не ускользнуло.

— Никогда и никому я еще не рассказывала, — доверительно понизила голос старушка. — Носила в сердце, точно камень. Слишком тяжело было облечь это в слова… На самом деле моя дочь покончила с собой на седьмом месяце беременности. Думаю, от такого мужа она рожать не хотела. И забрала ребенка с собой. Появись он на свет, ему бы сейчас было столько же лет, сколько ей. Так что в тот день я потеряла не одну, а сразу две дорогие для меня жизни.

— Мои соболезнования, — только и сказала Аомамэ.

— Но тебе не стоит беспокоиться. Эта личная травма не помутила моего рассудка. Подвергать тебя неоправданному риску я не собираюсь. Ты мне теперь тоже дочь. Мы с тобой давно уже одна семья…

Аомамэ молча кивнула.

— И связывает нас с тобой нечто большее, чем кровные узы.

Аомамэ еще раз кивнула.

— С этой тварью необходимо покончить, — с силой, словно убеждая саму себя, проговорила хозяйка. И лишь затем посмотрела на Аомамэ. — Желательно — при первом удобном случае. Пока он не изувечил кого-нибудь еще.

Аомамэ посмотрела через стол на Цубасу. Зрачки ребенка не фиксировались ни на чем конкретно. Они смотрели на что-то не из этой реальности. Бедняжка напоминала опустевшую личинку насекомого.

— С другой стороны, торопиться тоже не следует, — добавила хозяйка. — Осторожность и терпение в нашем деле — залог успеха.


Оставив хозяйку с малышкой Цубасой, Аомамэ вышла из приюта. Старушка пообещала девочке быть рядом, пока та не заснет. В холле первого этажа четыре женщины сидели за столом, наклонившись друг к дружке, и о чем-то неслышно шептались. Картина эта показалась Аомамэ неестественной. Словно все четверо позировали для группового портрета под названием «Тайны, которые мужчинам не доверяют». Даже когда она проходила мимо, их позы не изменились.

Выйдя на улицу, она присела на корточки и потрепала по загривку собаку. Та в ответ жизнерадостно замахала хвостом. Если собак ласкать, не требуя ничего взамен, они быстро привыкают к мысли, что это счастье продлится вечно. С чего бы? Аомамэ никогда в жизни не держала ни собак, ни кошек, ни птиц. Ни даже фикуса в кадке. Спохватившись, она подняла голову и взглянула на небо. Но наступал сезон дождей, небо куталось в округлые пепельные облака, и никакой луны Аомамэ не увидела. Стояла спокойная ночь без малейшего ветерка. И хотя сквозь облака иногда пробивалось призрачное сияние, сколько все-таки лун на небе, было не разобрать.


Всю дорогу до метро Аомамэ размышляла о странностях этого мира. Как сказала хозяйка, мы — всего лишь носители для наших генов. Допустим. Но тогда почему мы все живем такими замысловатыми жизнями? Ведь могли бы жить просто, не брать в голову лишнего, просто следить за питанием и безопасностью, — и цель этих чертовых генов достигалась бы на все сто! Зачем формуле ДНК наши метафизические страдания, извращения, сумасбродства? Разве все это помогает выжить генетическому коду?

Педофилы, кайфующие от изнасилования малолеток, и мускулистые геи-вышибалы; религиозные фанатики, подыхающие лишь оттого, что они против переливания крови, и женщины на седьмом месяце, забирающие с собой нерожденных детей на тот свет; девицы, вонзающие мужчинам-садистам в затылок смертоносные иглы, мужчины, которые ненавидят женщин, и женщины, ненавидящие мужчин. Какую пользу вся эта публика приносит человеческим генам? Может, наши гены просто развлекаются, глядя, как мелькают перед ними все эти нелепые, пестрые эпизоды огромной картины мира? Или все-таки используют нас, как мы есть, для каких-то нам не ведомых целей?

Аомамэ не знала ответа. Она понимала только одно: другой жизни уже не выбрать. Нельзя вернуть жизнь, как негодный товар в магазин, и обменять на что-нибудь получше. Кривое, нелепое, странное — но что получил, то и влачи всю дорогу, носитель…

Хорошо, если хозяйка с Цубасой будут счастливы вместе, думала Аомамэ, шагая по вечернему тротуару. Если им это удастся — за такое и умереть не страшно. Все равно мне самой на счастливое будущее можно уже не рассчитывать… Хотя, если честно, как-то не верится, что им удастся жить полнокровной — ну или хотя бы простой и спокойной — человеческой жизнью. Слишком тяжкое бремя каждая несла до сих пор. Как и сказала хозяйка, все мы теперь одна семья. Огромное семейство людей с израненными душами, где все поддерживают друг друга, чтобы никто не упал, и продолжают свою битву до последнего вздоха.

Размышляя об этом на ходу, Аомамэ вдруг поймала себя на том, что нестерпимо хочет мужчину. Не сбавляя шага, она покачала головой. Какого черта в такие минуты ей постоянно хочется мужика? Может, ее в принципе «заводят» психологические встряски? Или в ее жизни не хватает секса и это естественный зов невостребованных яйцеклеток? А может, у нее генетические отклонения? Ответа она не знала. Но глухое желание кого-нибудь трахнуть поднималось откуда-то из самого чрева.

Как сказала бы Аюми, «чтоб аж искры из глаз». Что будем делать? — спросила себя Аомамэ. Можно, конечно, отправиться в бар и подцепить завалящего мужичонку. До Роппонги отсюда рукой подать. Но сегодня она слишком устала. Да и вид совершенно не боевой — без косметики, в кроссовках да спортивном костюмчике сложно кого-нибудь заарканить. Пойдем-ка домой, ответила себе Аомамэ, откроем вина, уговорим полбутылки и завалимся спать. Так будет лучше всего. И чтоб больше ни мысли о проклятой луне на сегодня.


Мужчина, сидевший напротив Аомамэ в поезде от Хироо до Дзиюгаоки, показался ей весьма привлекательным. Лет за сорок, продолговатое лицо, высокий лоб, плавно переходящий в залысины. Форма черепа что надо. Здоровый цвет лица, франтоватые очки в тонкой черной оправе. Одет элегантно. Легкий хлопчатый пиджак, белая рубашка поло, на коленях — кожаная папка. Коричневые туфли с пряжкой — от Гуччи. Вроде бы служит, но не в квадратной конторе. Скорее, редактор издательства или архитектор небольшой строительной фирмы. А может, дизайнер повседневной одежды, что-нибудь в этом духе. Всю дорогу, не глядя по сторонам, мужчина увлеченно читал какой-то покетбук в «слепой» магазинной обертке[199].

Если б могла, Аомамэ сейчас пошла бы куда-нибудь с этим мужиком и хорошенько его отымела. Она представила, как одна ее рука крепко сжимает его отвердевший член. Так, чтобы внутри перекрыло ток крови. А другая рука нежно массирует яички…

Аомамэ стиснула руками колени. Ее пальцы то сжимались, то разжимались, плечи заходили вверх-вниз с каждым вдохом и выдохом. Она провела кончиком языка по губам.

Но вагонные динамики объявили станцию Дзиюгаока — пора выходить. Мужчина, так и не узнав, что послужил объектом чьих-то эротических фантазий, уехал куда-то дальше, по уши в своей книге. На женщину, что сидела напротив, ему было совершенно плевать. Если б он знал, с каким трудом она сдержалась, чтоб не вырвать у него эту чертову книгу из рук, когда выходила!


В час ночи Аомамэ заснула в своей постели. Ей приснился эротический сон. Ее грудь во сне была красивой и округлой, как пара грейпфрутов, соски — большими и твердыми. И этой грудью она упиралась в чей-то огромный член. Аомамэ спала нагишом, широко раскинув ноги, ее одежда с бельем валялись на полу у кровати. Она спала и не знала, что в небе за окном сияют две яркие луны. Одна большая и старая как мир, другая — новая, чуть поменьше.


Хозяйка с Цубасой заночевали в одной комнате. Переодетая в новенькую цветастую пижаму, девочка сопит, свернувшись калачиком в своей постели. Хозяйка заснула одетой, откинувшись на спинку стула рядом с кроватью. Ее ноги укутаны мягким пледом. Явно собиралась уйти, когда ребенок уснет, но сама провалилась в сон. Над огромным холмом вокруг приюта царит почти абсолютная тишина. Лишь откуда-то издалека порой доносит вопли клаксонов, сирены «скорой помощи» и рев газующих автомобилей. Овчарка у входа сложила голову на передние лапы и тоже спит. Шторы на окнах дома задернуты, но снаружи облиты призрачным белым сияньем. Тучи наконец разошлись, и обе луны сияют в небе, подчиняя своему притяжению все приливы земных морей.

Малышка Цубаса спит, прижимаясь щекой к подушке, ее рот слегка приоткрыт. Во сне девочка дышит так тихо, что кажется окаменевшей. Лишь по плечикам иногда пробегает дрожь. Длинные волосы, разметавшись, закрывают ее лоб и глаза.

Но вот ее губы распахиваются чуть шире — и оттуда, изо рта, начинают выходить LittlePeople. Один за другим выбираются наружу и бдительно озираются. Проснись в эту минуту хозяйка, она бы тут же их обнаружила. Но хозяйка спит крепким сном и долго еще не проснется. LittlePeople знают это хорошо. Всего их пятеро. Когда они только выходят из девочки, их рост не больше ее мизинца, — но каждый тут же раскладывается, как игрушечный робот-трансформер, и очень быстро вырастает сантиметров до тридцати. Одеты совершенно непримечательно. Их лица бесстрастны. Друг от друга LittlePeople практически неотличимы.

Без единого звука они спускаются с кровати на пол, забираются под кровать и вытаскивают оттуда нечто, напоминающее то ли маленькую рисовую лепешку, то ли большой пельмень. Встают вокруг него, поднимают руки, вонзают пальцы в пространство — и отработанными движениями начинают вытягивать прямо из воздуха белые прозрачные нити. Этими нитями, на вид очень клейкими, они обматывают белое нечто, и лепешка-пельмень растет на глазах. А вместе с ней вырастают и они сами. Вот уже каждый более полуметра. Свой размер LittlePeople регулируют по необходимости.

Они работают час, другой, третий. Стараются изо всех сил, хотя никто не издает ни звука. Труд упорный и слаженный, ни секунды на передышку, пока Цубаса с хозяйкой спят мертвым сном. Сном, крепче которого им засыпать еще не доводилось. Как, впрочем, и всем остальным обитателям этого дома.

И лишь овчарка, несмотря на глубокую спячку, то и дело тревожно поскуливает на траве под окном, пока обе луны, сговорившись, затапливают мир своим тусклым, потусторонним сияньем.

Глава 20

ТЭНГО
Бедные гиляки!
Тэнго не спалось. Фукаэри, наверное, уже видела седьмой сон — на его кровати, в его пижаме. А он, поворочавшись минут тридцать на застеленном наспех диване (где, кстати, раньше ему вполне уютно спалось), совсем отчаялся, встал и отправился на кухню, где опять сел за будущую книгу. Словопроцессор остался в спальне, поэтому он писал обычной ручкой в блокноте для заметок. Не испытывая при этом ни малейшего неудобства. Конечно, на процессоре удобнее печатать и сохранять написанное. Но прорисовывать иероглифы вручную — удовольствие особое.

Раньше он редко писал по ночам. Куда больше ему нравилось сочинять тексты днем, когда все остальные люди тоже не спят, ходят по улицам и занимаются своими делами. С наступлением ночи, в навалившейся тишине повествование выходило чересчур мрачным и концентрированным. Слишком многое из написанного по ночам приходилось затем переделывать при дневном свете. Чем тратить столько сил и времени на правку, повторял он себе, не лучше ли сочинять тексты набело, пока светит солнце?

Однако теперь, когда Тэнго попробовал писать ночью, да еще и от руки, чего с ним не случалось уже давно, — он вдруг заметил, что в голове его заработал какой-то новый движок. Фантазия расправила крылья, и повествование излагалось будто само собой. Одна идея совершенно естественно перетекала в другую — и так далее. Шарик ручки строчил по белой странице упрямо, почти без пауз. Когда уставали пальцы, Тэнго откладывал ручку и проделывал в воздухе пассы, подобные танцам рук пианиста, играющего гаммы. Стрелка на будильнике подбиралась к двум. За окном, как ни удивительно, стояла такая тишь, словно город накрыло облаком, гасящим всякие звуки.

Он снова взялся за ручку и продолжил было работу, как вдруг его осенило. А ведь завтра — ну то есть уже сегодня — приезжает его подруга! Как всегда, где-то около часу дня. В пятницу после обеда — именно так они условились. Значит, до этого нужно проводить Фукаэри. Как все-таки удачно, что девочка не пользуется духами. Запах духов в его постели подруга учуяла бы моментально. Уж ее-то ревнивую натуру Тэнго знал хорошо. Сама она иногда спала с собственным мужем и не видела в том трагедии. Но, заподозрив, что Тэнго может встречаться с другой, разозлилась бы не на шутку.

— Супружеский секс и наша с тобой постель — совсем не одно и то же! — объяснила как-то она. — Это разные системы координат.

— Каких координат?

— Для измерения ценностей.

— А может, просто разные настроения?

— Вот именно, — кивнула подруга. — Тело одно, а настроения совершенно разные. Ну и пускай. Я — взрослая женщина, могу с этим как-нибудь справиться. Но тебе спать с другими женщинами не разрешаю.

— Да я все равно больше ни с кем не сплю, — пожал плечами Тэнго.

— Даже если и так, — продолжила подруга, — от самой мысли об этом я чувствую себя преданной.

— От мысли, что я физически на это способен? — опешил Тэнго.

— Эх! Не понимаешь ты женщин. Даром что книжки пишешь.

— И все-таки, мне кажется, здесь какая-то несправедливость.

— Может быть. Но ведь эту несправедливость я тебе компенсирую.

И она была права.


Отношения с подругой полностью устраивали Тэнго. Красавицей в привычном смысле слова ее, конечно, не назовешь. Но лицо уникальное. Для кого-то, может, даже отталкивающее. Но ему, Тэнго, понравилось с первой же встречи. Как партнерша в сексе безупречна. Да и от Тэнго много не требует. Раз в неделю встречаться, проводить с нею три-четыре часа за добросовестным, тщательным сексом; по возможности, дважды кончить; держаться подальше от других женщин. Вот, собственно, и все ее требования. Семью свою бережет, разрушать ее ради Тэнго не собирается. Просто не получает от секса с мужем того удовольствия, какого хотелось бы. Никто ничего не теряет, а интерес подогревается с обеих сторон.

К другим женщинам Тэнго особой тяги не испытывал. Ему хотелось двух вещей — свободы и покоя. А если к ним прилагается еще и регулярный секс, больше не о чем и мечтать. Познакомиться с женщиной своего возраста, влюбиться, переспать и связать себя обязательствами — к такому сценарию у него не лежала душа. Слишком много моральных ограничений сразу бы появилось вокруг. А намеков, недосказанностей и неразрешимых мировоззренческих конфликтов ему, по возможности, хотелось бы избежать.

Тэнго в принципе старался не попадать в ситуации, когда нужно за что-нибудь отвечать. В сложные отношения с окружающими не вступал, за работу, требующую жесткой дисциплины, не брался, денег не одалживал и не занимал. Больше всего на свете он хотел, чтобы его оставили в покое. И готов был терпеть, если ради этого приходилось в чем-то себя ограничивать.

С малых лет Тэнго старался вести себя так, чтобы на него не взвалили ничего лишнего. Таланты свои не выпячивал, личного мнения вслух не высказывал, вперед других не лез — в общем, делал все, чтобы сам факт его существования был заметен как можно меньше. С самого детства ему приходилось рассчитывать только на собственные силы. Но сколько сил может быть у ребенка? При любой непогоде он должен быстро сообразить, где укрыться или за что ухватиться, чтобы не сдуло ветром. С этой мыслью он жил постоянно — как сироты из романов Диккенса.

До сих пор подобная тактика ему удавалась неплохо. От любой ответственности он себя оградил как мог. Поступать в аспирантуру после вуза не стал, в фирму служить не пошел, ни на ком не женился. Обеспечил себе достаточно свободного времени, чтобы писать. Благодаря Комацу литературных подработок — хоть отбавляй. И хотя было трудно сказать, когда же он напишет собственную книгу, в целом Тэнго нравилось, как он жил. Ни близких друзей, ни любовниц, которым вечно приходится что-нибудь обещать. До сих пор в его постели перебывало около десятка женщин, но долгих отношений не завязалось ни с одной. Что совсем не расстраивало Тэнго. По крайней мере, он оставался свободным.

И все-таки с того дня, когда в его руки попал роман Фукаэри, спокойная и стабильная жизнь Тэнго дала сразу несколько трещин. Во-первых, Комацу фактически навязал ему участие в своей безумной афере. Во-вторых, сама эта красотка начала как-то странно бередить ему душу. В-третьих, переписав «Воздушный кокон», Тэнго ощутил, что внутренне изменился. Впервые в жизни ему так сильно хотелось написать собственный роман. Что само по себе, разумеется, замечательно. И в то же время нельзя не признать: та самодостаточная, почти идеальная жизнь, какой он жил до сих пор, подходила к концу, заставляя Тэнго выбираться из скорлупы наружу.

Но как бы там ни было, завтра пятница. Приедет подруга. А значит, до этого нужно успеть проводить Фукаэри.


Фукаэри проснулась в третьем часу. Приплелась в пижаме на кухню. Налила в большой стакан воды, залпом выпила. И, потирая глаза, села за стол напротив Тэнго.

— Я-мешаю, — спросила она. Как всегда, без знака вопроса.

— Да нет, — ответил Тэнго. — Совсем не мешаешь.

— Что-пишешь.

Тэнго захлопнул блокнот, положил ручку на стол.

— Так, ничего серьезного, — сказал он. — Все равно уже собирался заканчивать.

— Можно-здесь-посидеть, — попросила она.

— Давай. Я, пожалуй, немного вина выпью. Ты чего-нибудь хочешь?

Фукаэри покачала головой.

— Просто-здесь-посидеть.

— Конечно, сиди. Мне вот тоже не спится.

Пижама Тэнго оказалась ей чересчур велика, рукава пришлось закатать по локоть, а штанины по колено. Всякий раз, когда девушка наклонялась, в разрезе пижамы хорошо было видно ее роскошную грудь. От одной лишь мысли, что Фукаэри в его пижаме, у Тэнго перехватывало дыхание. Открыв холодильник, он достал бутылку и вылил остаток вина в стакан.

— Есть не хочешь? — поинтересовался он. По дороге к нему они зашли в ресторанчик и съели по тарелке спагетти. Порции были совсем небольшие, да и времени с тех пор прошло уже будь здоров. — Если что, могу настрогать каких-нибудь сэндвичей.

— Есть-не-хочу, — ответила Фукаэри. — Лучше-почитай-что-написал.

— То, что сейчас написал? — уточнил он.

— Да.

Тэнго взял со стола ручку, повертел в пальцах туда-сюда. В его огромной ладони ручка выглядела совсем крошечной.

— Незаконченных и неотредактированных текстов я никому не показываю. Прости, но такой у меня бзик.

— Бзик.

— Личное решение, которое нельзя нарушать.

Несколько секунд Фукаэри смотрела на Тэнго не отрываясь.

— Тогда-другую-книжку.

— Любишь, когда тебе читают перед сном?

— Да.

— Наверно, сэнсэй тебе много книг прочитал?

— Потому-что-не-спит-до-утра.

— А «Повесть о доме Тайра» тоже он читал?

Фукаэри покачала головой.

— Слушала-на-кассетах.

— Столько раз, что запомнила наизусть? Но это же очень долгая история.

Она развела руки в стороны — видимо, показывая целую стопку кассет.

— Страшно-долгая.

— И какую же главу ты читала на пресс-конференции?

— «Бегство-ёсицунэ».

— Род Тайра уничтожен, а Ёсицунэ сбегает от Ёритомо в новую столицу, Киото? — припомнил Тэнго. — И у победившего рода Минамото начинаются внутренние раздоры…

— Да.

— А что еще ты оттуда помнишь?

— Назови-любую-главу.

Тэнго прокрутил в голове основные события эпопеи.

— «Битва в заливе Данноура»[200], — произнес он.

Сосредотачиваясь, Фукаэри замолчала секунд на двадцать. И наконец раскрыла рот.

— Уже-воины-Минамото-перепрыгнули-на-корабли-Тайра
Уже-кормчие-и-гребцы-лежали-в-трюмах-застреленные-и-порубленные
И-некому-было-направить-ход-кораблей
Когда-князь-Томомори-в-маленькой-лодке
Переправился-на-то-судно-где-пребывал-император-Антоку
«Час-нашей-гибели-наступил»-сказал-он
«Сбросьте-в-море-все-что-нечисто-для-взора!»
С-этими-словами-носился-он-по-палубе-от-носа-до-кормы
Бросая-трупы-за-борт-и-очищая-судно-от-мертвецов
«Как-идет-битва-господин-Тюнагон?»
Подступили-с-расспросами-дамы
Громко-засмеялся-им-в-ответ-Томомори
«Скоро-вы-на-себе-испытаете
На-что-способны-мужчины-с-востока!»
«Как-можете-вы-в-такой-час-насмехаться-над-нами?»
Воскликнули-дамы-стеная-и-плача-в-голос
Но-госпожа-Ниидоно-уже-приняла-решенье
Переодевшись-в-траурные-одежды
Высоко-подобрав-край-хакамы[201]-из-разноцветного-шелка
Зажала-она-под-мышкой-ларец-со-священной-яшмой
Опоясалась-священным-мечом
Взяла-на-руки-малолетнего-государя-Антоку-и-молвила
«Я-всего-лишь-женщина
Но-не-дамся-в-руки-врагу-и-не-разлучусь-с-государем!
Не-медлите-следуйте-за-мной-кто-решился!»
Императору-исполнялось-всего-восемь-лет
но-на-вид-он-казался-гораздо-старше
Черные-волосы-ниспадали-у-него-ниже-плеч
И-его-красота-озаряла-собой-все-вокруг
«Куда-ты-ведешь-меня?»-удивленно-спросил-он
И-Ниидоно-утерев-слезы-отвечала-юному-государю
«Разве-вам-еще-неведомо-государь?
В-прежней-жизни-вы-соблюдали-все-Десять-Заветов-Будды
И-в-награду-стали-в-новом-рождении-императором
Повелителем-десяти-тысяч-колесниц!
Но-теперь-злая-карма-разрушила-ваше-счастье
Обратитесь-сперва-к-восходу
И-проститесь-с-храмом-Великой-богини-в-Исэ
А-затем-обратитесь-к-закату
И-прочтите-в-сердце-своем-молитву-Будде
Дабы-встретил-он-вас-в-Чистой-Земле-Обетованной
Страна-наша-убогий-край-подобный-рассыпанным-зернам-проса
Юдоль-печали-несчастное-место
А-я-отведу-вас-в-чудесный-край
Что-зовется-Чистой-Землею-Обетованной
Где-вечно-царит-великая-радость!»
Так-говорила-она-заливаясь-слезами
Государь-в-переливчато-зеленой-одежде
С-разделенными-на-пробор-и-завязанными-в-косы-волосами
Обливаясь-слезами-сложил-свои-маленькие-ладони
Поклонился-сперва-восходу
Прощаясь-с-храмом-богини-в-Исэ
А-затем-обратившись-к-закату-прочел-молитву
И-тогда-Ниидоно-сказала-ему-в-утешенье
«Там-на-дне-под-волнами-найдем-мы-другую-столицу!»
И-обняв-государя-погрузилась-в-морскую-пучину.
Слушая эту историю с закрытыми глазами, Тэнго и в самом деле представил, что внимает слепому монаху, перебирающему струны бивы[202]. Конечно, он знал, что «Повесть» создавалась как устный эпос, но только сейчас впервые ощутил на себе магическое воздействие этого жанра. Очевидно, вот так, как прочла сейчас Фукаэри, исполняли подобные тексты восемь веков назад. Без акцентов, пауз и интонаций, однако стоило истории начаться, как мощный голос сказителя раскрашивал любые эпизоды богаче любой палитры. В какой-то момент Тэнго даже подумал, уж не вселилась ли в Фукаэри чужая душа. Жесточайшая морская битва 1185 года, случившаяся в проливе Каммон, разворачивалась перед его закрытыми глазами яркой, отчетливой панорамой. Вот нянька, поняв, что их род обречен, берет на руки юного императора и прыгает с корабля в воду. Вот фрейлины, дабы не достаться на поруганье врагу, решают следовать за ними. А Томомори, скрывая боль и отчаяние, шутками пытается их в этом решении подбодрить. Дескать, останетесь на борту — окажетесь в аду еще при жизни. Не лучше ли сразу свести с такой жизнью счеты?

— Дальше-читать, — спросила Фукаэри.

— Да нет… Пожалуй, этого хватит, спасибо, — только и выдавил Тэнго. Теперь он понимал, отчего так оторопели журналисты на пресс-конференции. — Но как же тебе удалось запомнить такой огромный текст?

— Часто-кассеты-слушала.

— Обычному человеку, сколько кассеты ни ставь, заучить такое не по зубам, — усомнился Тэнго.

Но тут же вспомнил о дислексии. Похоже, неспособность читать у Фукаэри восполнялась великолепной слуховой памятью. Примерно как аборигены саванны могут запоминать огромное количество визуальной информации с первого взгляда.

— Почитай-книжку, — попросила Фукаэри.

— Какую, например?

— О-которой-сэнсэй-говорил, — сказала она. — Про-большого-брата.

— «1984»? Этой книги у меня, к сожалению, нет.

— О-чем-она.

Тэнго напряг память.

— Этот роман я читал давно, еще в школьной библиотеке, поэтому деталей не помню. Но написали его в сорок девятом, когда восемьдесят четвертый казался далеким будущим.

— А-теперь-настал.

— Да, сейчас как раз восемьдесят четвертый. Любое будущее когда-нибудь становится настоящим. И сразу превращается в прошлое. Джордж Оруэлл описал в своем будущем очень мрачное общество под гнетом абсолютного диктатора, которого все называют Большой Брат. Любая информация жестко контролируется, а мировая История без конца переписывается так, как нужно Большому Брату. Главный герой работает в Министерстве Правды, где постоянно переделывают чужие тексты. Создают новую Историю, а старую выкидывают в утиль. Сочиняют новые слова, а у старых меняют значения. Из-за того, что вся история перекроена, никто уже не понимает, что было в реальности, а что придумано. Кто враг, а кто друг… Вот, примерно такой роман.

— Переписывают-историю.

— Украсть у людей их Историю — все равно что ампутировать у них половину мозга. Это страшное преступление.

Фукаэри задумалась.

— Наша память состоит наполовину из личных воспоминаний, наполовину — из памяти общества, в котором мы живем, — продолжал Тэнго. — И эти половинки очень тесно взаимосвязаны. Коллективная память общества и есть его история. Если ее украсть или переписать, заменить на протез, наш рассудок не сможет нормально функционировать.

— Ты-тоже-переписывал.

Тэнго взял стакан с вином и сделал большой глоток.

— Я всего лишь сделал твой текст удобочитаемым. С переписыванием истории здесь нет ничего общего.

— Но-книжки-про-брата-у-тебя-нет, — уточнила она.

— Сейчас нет, к сожалению. Поэтому почитать ее тебе не могу.

— Можно-другую.

Пройдя в комнату, Тэнго встал перед полкой и окинул взглядом книжные корешки. Хотя читал он обычно много, книг на полке было раз-два и обчелся. Забивать свое жилище лишними предметами он не любил и, как правило, все прочитанное сдавал за гроши букинистам. Его постоянная библиотечка состояла либо из того, что он покупал, чтобы тут же прочесть, либо из того, что явно стоило перечитывать заново. Все остальное, если понадобится, всегда можно одолжить в библиотеке по соседству.

Выбрать подходящую книгу удалось не сразу. Читать вслух Тэнго не привык, и что годится для подобного действа, что нет, он даже представить не мог. В итоге, поломав голову, он выбрал «Остров Сахалин» Антона Чехова, дочитанный буквально на прошлой неделе. Самые интересные места книги он помечал цветными наклейками, так что выбрать нужные страницы не составляло труда.

Перед тем как зачитывать текст, он вкратце рассказал Фукаэри, о чем эта книга. Когда в 1890 году Чехов решил посетить Сахалин, ему исполнилось всего тридцать лет. Он был на поколение младше Толстого и Достоевского, но как литератор «новой волны», несмотря на возраст, уже получил признание в свете — и жил себе спокойно в Москве. Зачем молодому преуспевающему писателю понадобилось в одиночку тащиться на край земли и так долго там оставаться, не знает никто. Сахалин осваивался в первую очередь как идеальное место для каторги, и в памяти обычных, «материковых» русских не вызывал каких-либо иных воспоминаний, кроме поломанных судеб, крайней бедности и вселенской тоски. А поскольку Транссибирской магистрали в те времена еще не построили, Чехову пришлось проделать путь в четыре тысячи километров на лошадиных упряжках[203]. Его здоровье, и без того слабое, было подорвано этой долгой поездкой на лютом сибирском морозе. Когда же восьмимесячное путешествие на Дальний Восток завершилось, он выпустил книгу «Остров Сахалин», от которой тысячи его поклонников едва не хватил удар. Это не являлось литературой в привычном смысле слова. Куда больше эти строки напоминали социально-антропологический отчет. «Зачем, скажите на милость, в самый разгар своей писательской карьеры городить такую белиберду?» — шептались в московском свете. «Попытался продать себя как великого этнографа», — писали одни газеты. «Исписался, вот и поехал на поиски вдохновения», — полагали другие. Тэнго показал Фукаэри прилагавшуюся к книге карту.

— Зачем-он-поехал-на-сахалин, — спросила она.

— Ты хочешь узнать мое личное мнение?

Она кивнула.

— Ты-же-это-прочитал.

— Да, прочел.

— Что-подумал.

— Наверное, Чехов и сам не знал, зачем это ему было нужно, — сказал Тэнго. — Скорее всего, просто захотел и поехал. Скажем, разглядывал карту, обратил внимание на форму острова — и решил: а не махнуть ли туда наугад? Со мной тоже такое бывает. Смотрю на карту — и вдруг возникает дикое желание отправиться неведомо куда. Как можно дальше от удобств и благ цивилизации. И своими глазами увидеть, какие там пейзажи и что в тех краях вообще происходит. До лихорадки, до дрожи. Но откуда это желание в тебе появилось, никому объяснить не можешь. Любопытство в чистом виде. Ничем не объяснимое вдохновение. Конечно, само по себе путешествие от Москвы до Сахалина в те времена казалось чем-то невероятным. Но мне кажется, были и другие причины, из-за которых Чехова туда потянуло.

— Например.

— Чехов был не только писателем, но и врачом. Может, именно как ученый он захотел своими глазами изучить самую страшную язву на теле своей огромной страны. Несмотря на столичное признание, в Москве Чехову было неуютно. Писательско-издательскую возню на дух не переносил. Даже с теми из авторов, кто разделял эту его неприязнь, не мог найти общего языка. А от напыщенных светских критиков слова доброго не помнил. Возможно, чтобы очиститься от литературной пошлятины, он и подался на Сахалин? Сам остров, похоже, подавил его в самых разных смыслах этого слова. Неудивительно, что за все свое сахалинское путешествие Чехов не сочинил ни одного завалящего рассказа. Ибо то, что он там увидел, в принципе намного превосходило материал для создания литературы. «Сахалинская язва» стала частью его самого. И вполне возможно, как раз за этим он туда и стремился.

— Интересная-книжка, — спросила Фукаэри.

— Да, лично я читал с интересом. Там, конечно, много цифр, статистики, этнографических данных, и литературой как таковой особо не пахнет. Но зато очень сильно ощущается Чехов как ученый. Несмотря на сухость языка, отлично видно, ради чего он все это писал. Между чисел и дат всплывают портреты живых людей, тонко выписанные характеры. Вообще поразительно ярко отражена атмосфера тамошней жизни. Для документалистики, описывающей только реальные факты, это очень интересный текст. Местами — просто шедевральный. Да что говорить, одни гиляки чего стоят.

— Гиляки, — повторила Фукаэри.

— Гиляки — коренные жители Сахалина, обитавшие на острове за много веков до русской колонизации[204]. Жили в основном на юге острова, пока с Хоккайдо не нагрянули айны[205], и гилякам пришлось переселиться на Северный Сахалин. В свою очередь, айнов с Хоккайдо вытесняли на север японцы. Когда же остров стали активно осваивать русские, число гиляков начало стремительно сокращаться. И Чехов решил собрать и сохранить как можно больше информации о культуре и быте вымирающего племени.

Тэнго раскрыл книгу на заложенной странице и принялся читать вслух, местами для доходчивости пропуская абзац-другой.

— «У гиляка крепкое, коренастое сложение, он среднего, даже малого роста. Высокий рост стеснял бы его в тайге. Кости у него толсты и отличаются сильным развитием всех отростков, гребней и бугорков, к которым прикрепляются мышцы, а это заставляет предполагать крепкие, сильные мышцы и постоянную, напряженную борьбу с природой. Тело у него худощаво, жилисто, без жировой подкладки; полные и тучные гиляки не встречаются. Очевидно, весь жир расходуется на тепло, которого так много должно вырабатывать в себе тело сахалинца, чтобы возмещать потери, вызываемые низкою температурой и чрезмерною влажностью воздуха. Понятно, почему гиляк потребляет в пищу так много жиров. Он ест жирную тюленину, лососей, осетровый и китовый жир, мясо с кровью, все это в большом количестве, в сыром, сухом и часто мерзлом виде, и оттого, что он ест грубую пищу, места прикрепления жевательных мышц у него необыкновенно развиты и все зубы сильно пообтерлись. Пища исключительно животная, и редко, лишь когда случается обедать дома или на пирушке, к мясу и рыбе прибавляются маньчжурский чеснок или ягоды. По свидетельству Невельского, гиляки считают большим грехом земледелие: кто начнет рыть землю или посадит что-нибудь, тот непременно умрет. Но хлеб, с которым их познакомили русские, едят они с удовольствием, как лакомство, и теперь не редкость встретить в Александровске или в Рыковском гиляка, несущего под мышкой ковригу хлеба»[206].

Тэнго остановился и перевел дыхание. По каменному лицу Фукаэри было сложно понять, интересно ей или нет.

— Ну как? — спросил он. — Дальше читать? Иди лучше что-нибудь другое?

— Хочу-еще-про-гиляков.

— Ну тогда слушай дальше.

— Ничего-если-лягу.

— Давай, конечно, — согласился Тэнго.

Они прошли в спальню. Фукаэри забралась под одеяло, а Тэнго сел на стул у кровати и стал читать дальше.

— «Гиляки никогда не умываются, так что даже этнографы затрудняются назвать настоящий цвет их лица; белья не моют, а меховая одежда их и обувь имеют такой вид, точно они содраны только что с дохлой собаки. Сами гиляки издают тяжелый, терпкий запах, а близость их жилищ узнается по противному, иногда едва выносимому запаху вяленой рыбы и гниющих рыбных отбросов. Около каждой юрты обыкновенно стоит сушильня, наполненная доверху распластанною рыбой, которая издали, особенно когда она освещена солнцем, бывает похожа на коралловые нити. Около этих сушилен Крузенштерн видел множество мелких червей, которые на дюйм покрывали землю»[207].

— Крузенштерн.

— Кажется, это какой-то русский первопроходец. Чтобы создать эту книгу, Чехов, насколько мог, прочитал все, что до него написали о Сахалине другие люди.

— Читай-дальше.

— «Зимою юрта бывает полна едкого дыма, идущего из очага, и к тому же еще гиляки, их жены и даже дети курят табак. О болезненности и смертности гиляков ничего не известно, но надо думать, что эта нездоровая гигиеническая обстановка не остается без дурного влияния на их здоровье. Быть может, ей они обязаны своим малым ростом, одутловатостью лица, некоторою вялостью и ленью своих движений; быть может, ей отчасти следует приписать и то обстоятельство, что гиляки всегда проявляли слабую стойкость перед эпидемиями»[208].

— Бедные-гиляки, — пробормотала Фукаэри.

— «О характере гиляков авторы толкуют различно, но все сходятся в одном, что это народ не воинственный, не любящий ссор и драк и мирно уживающийся со своими соседями. К приезду новых людей они относились всегда подозрительно, с опасением за свое будущее, но встречали их всякий раз любезно, без малейшего протеста, и самое большее, если они при этом лгали, описывая Сахалин в мрачных красках и думая этим отвадить иностранцев от острова. Со спутниками Крузенштерна они обнимались, а когда заболел Л. И. Шренк, то весть об этом быстро разнеслась среди гиляков и вызвала искреннюю печаль. Они лгут, только когда торгуют или беседуют с подозрительным и, по их мнению, опасным человеком, но, прежде чем сказать ложь, переглядываются друг с другом — чисто детская манера. Всякая ложь и хвастовство в обычной, не деловой сфере им противны»[209].

— Классные-гиляки, — пробубнила Фукаэри.

— «Принятые на себя поручения гиляки исполняют аккуратно, и не было еще случая, чтобы гиляк бросил на полдороге почту или растратил чужую вещь… Они бойки, смышлены, веселы, развязны и не чувствуют никакого стеснения в обществе сильных и богатых. Ничьей власти над собой не признают, и кажется, у них нет даже понятий «старший» и «младший»… Отец не думает, что он старше своего сына, а сын не почитает отца и живет, как хочет; старуха мать в юрте имеет не больше власти, чем девочка-подросток. Бошняк пишет, что ему не раз случалось видеть, как сын колотит и выгоняет из дому родную мать, и никто не смел сказать ему слова. Члены семьи мужского пола равны между собой; если вы угощаете гиляков водкой, то должны подносить также и самым маленьким. Члены же женского пола одинаково бесправны, будь то бабка, мать или грудная девочка; они третируются, как домашние животные, как вещь, которую можно выбросить вон, продать, толкнуть ногой, как собаку. Собак гиляки все-таки ласкают, но женщин никогда. Брак считается пустым делом, менее важным, чем, например, попойка, его не обставляют никакими религиозными или суеверными обрядами. Копье, лодку или собаку гиляк променивает на девушку, везет ее к себе в юрту и ложится с ней на медвежью шкуру — вот и все. Многоженство допускается, но широкого развития оно не получило, хотя женщин, по-видимому, больше, чем мужчин. Презрение к женщине, как к низкому существу или вещи, доходит у гиляка до такой степени, что в сфере женского вопроса он не считает предосудительным даже рабство в прямом и грубом смысле этого слова. По свидетельству Шренка, гиляки часто привозят с собой айнских женщин в качестве рабынь; очевидно, женщина составляет у них такой же предмет торговли, как табак или даба. Шведский писатель Стриндберг, известный женоненавистник, желающий, чтобы женщина была только рабыней и служила прихотям мужчины, в сущности, единомышленник гиляков; если б ему случилось приехать на Сев. Сахалин, то они долго бы его обнимали»[210].

Тэнго снова перевел дух. Фукаэри молчала, лицо ее оставалось непроницаемым. И он продолжил:

— «Суда у них нет, и они не знают, что значитправосудие. Как им трудно понять нас, видно хотя бы из того, что они до сих пор еще не понимают вполне назначения дорог. Даже там, где уже проведены дороги, они все еще путешествуют по тайге. Часто приходится видеть, как они, их семьи и собаки гусем пробираются по трясине около самой дороги»[211].

Фукаэри лежала с закрытыми глазами, ее дыхания было почти не слышно. Несколько секунд Тэнго наблюдал за ее лицом, но так и не понял, уснула она или нет. А потому перелистнул книгу и стал читать дальше. Отчасти затем, чтобы его гостья заснула, отчасти — просто чтобы почитать еще немного Чехова вслух.

— «У устья стоял когда-то пост Найбучи. Он был основан в 1866 г.[212] Мицуль застал здесь 18 построек, жилых и нежилых, часовню и магазин для провианта. Один корреспондент, бывший в Найбучи в 1871 г., пишет, что здесь было 20 солдат под командой юнкера; в одной из изб красивая высокая солдатка угостила его свежими яйцами и черным хлебом, хвалила здешнее житье и жаловалась только, что сахар очень дорог. Теперь и следа нет тех изб, и красивая высокая солдатка, когда оглянешься кругом на пустыню, представляется каким-то мифом. Тут строят новый дом, надзирательскую или станцию, и только. Море на вид холодное, мутное, ревет, и высокие седые волны бьются о песок, как бы желая сказать в отчаянии: «Боже, зачем ты нас создал?» Это уже Великий, или Тихий, океан. На этом берегу Найбучи слышно, как на постройке стучат топорами каторжные, а на том берегу, далеком, воображаемом, Америка. Налево видны в тумане сахалинские мысы, направо тоже мысы… а кругом ни одной живой души, ни птицы, ни мухи, и кажется непонятным, для кого здесь ревут волны, кто их слушает здесь по ночам, что им нужно и, наконец, для кого они будут реветь, когда я уйду. Тут, на берегу, овладевают не мысли, а именно думы; жутко и в то же время хочется без конца стоять, смотреть на однообразное движение волн и слушать их грозный рев»[213].

Фукаэри, похоже, наконец-то заснула. Дышала тихонько, будто совсем отключилась от мира. Тэнго закрыл книгу, положил на столик у изголовья. Встал, выключил свет. И еще раз взглянул на девушку. Фукаэри мирно спала, обратив лицо к потолку и наконец-то расслабив упрямые губы. Тэнго затворил дверь и вернулся на кухню.

Однако писать свою книгу больше не получалось. Волны позабытого всеми Охотского моря грохотали в его сознании, набегая на дикий берег, встававший перед глазами. Он стоял перед этим морем один-одинешенек, погруженный в себя. Насколько ему казалось, теперь он понимал меланхолию Чехова. Никто в этом мире не в силах ничего изменить. Быть русским писателем конца XIX века означало обречь себя на всю эту болезненную безысходность. Чем дальше эти писатели старались убежать из России, тем ожесточеннее Россия выгрызала их изнутри.

Налив воды в стакан из-под вина, Тэнго почистил зубы, погасил в кухне свет, лег на диван и попытался заснуть. В ушах все еще отдавался шум исполинских волн. Но постепенно осознание происходящего оставило его, и он провалился в сон.


Проснулся он в восемь утра. Фукаэри в постели не было. Его пижама была аккуратно свернута и засунута в стиральную машину. Штанины и рукава так и остались закатанными до середины. На столе в кухне он обнаружил записку. На вырванной из блокнота страничке было нацарапано ручкой: «Как там наши гиляки? Пошла домой». Мелкие угловатые знаки. На секунду ему почудилось, будто с высоты птичьего полета он считывает надпись, выложенную ракушками на прибрежном песке. Сложив записку пополам, он спрятал ее в ящик стола. Попадись такое на глаза подруге — скандал обеспечен.

Тэнго перестелил кровать, вернул на полку Чехова. Заварил кофе, поджарил тосты. И, уже завтракая, отметил: что-то сдавило душу и не отпускает. Понять, что же именно, ему удалось не сразу.

Картинка мирно спящей Фукаэри.

Может, ты влюбился? — спросил он себя. Да вроде бы нет. Просто есть в этой девочке то, что иногда физически трогает душу. Но тогда зачем доставать из стиральной машины и обнюхивать пижаму, в которой она ходила?

Слишком много вопросов. Роль автора заключается в том, чтобы задавать вопросы, а не отвечать на них, считал Чехов. Золотые слова. И все же сам Чехов, похоже, рассматривал под этим углом не только свои произведения, но и собственную жизнь. В которой были сплошные вопросы — и ни малейших ответов. До последнего мига этот человек игнорировал свою болезнь и не верил, что умирает, — хотя кому, как не врачу, было это знать. И в итоге сгорел от чахотки совсем молодым.

Тэнго покачал головой и поднялся из-за стола. Сегодня приходит подруга. Нужно постирать и прибраться в квартире. Все мысли — потом.

Глава 21

АОМАМЭ
Как далеко ни убегай
В районной библиотеке Аомамэ, как и в прошлый раз, запросила подшивку газет трехлетней давности. С единственной целью — еще раз отследить все, что связано с перестрелкой между радикалами и полицией в горах Яманаси. Но штаб-квартира секты «Авангард», по словам хозяйки, тоже располагалась в горах Яманаси. Совпадение? Возможно. Но такие совпадения Аомамэ не нравились. Похоже, между этими фактами должна быть какая-то связь. А кроме того, слова хозяйки о «том кошмарном инциденте» слишком походили на тонкий намек, чтобы не обратить на них внимания.

Итак, перестрелка произошла осенью 1981 года (или, согласно теории Аомамэ, за три года до 1Q84-го). Еще точнее — 19 октября. Сам инцидент она отследила еще в прошлый раз и теперь сосредоточилась на заметках, в которых так или иначе разбирались детали, побочные линии и последствия.

В первой же стычке очередями из «Калашниковых» китайского производства трое полицейских были убиты и двое ранены. После чего радикалы отступили с оружием в горы, а полиция начала за ними охоту, вызвав на подмогу вертолет десантников из Сил самообороны. В итоге троих экстремистов, которые отказались сдаться, пристрелили, двоих тяжело ранили (один через три дня умер в больнице, о состоянии второго газеты не сообщали), и еще четверых арестовали — невредимых или с легкими царапинами. Ликвидация прошла успешно, никто из стражей порядка и десантников не пострадал, если не считать полицейского, который во время погони свалился с обрыва и сломал ногу.

И лишь один-единственный экстремист умудрился скрыться в неизвестном направлении. Несмотря на все усилия поисковых отрядов, просто как в воду канул.

Когда новостная шумиха немного утихла, газетчики бросились анализировать истоки организации. Оказалось, впервые ребятки заявили о себе на волне студенческих бунтов, которая выкинула их из Токийского университета в 1970 году. Это они переделали в свою цитадель главный учебный корпус университета, Ясуда-холл — «форпост обновленной Японии», как они его называли. А когда политическую активность парализовало, студенты под началом пары-тройки преподавателей объединились в нечто вроде секты. На горной равнине в префектуре Яманаси собрали местных крестьян и основали крестьянскую общину. И поначалу действительно возделывали землю в рядах «коммуны Такасима». Но этого им показалось мало. Отобрав самых преданных радикалов, костяк группировки вновь отделился от ими же созданной коммуны, скупил за гроши вымирающую деревушку — и вновь занялся земледелием, но уже по своему разумению. Первое время было нелегко, но вскоре они механизировали все производственные процессы и создали новую форму бизнеса — торговлю свежими овощами на заказ по телефону и факсу. Их хозяйство росло, обороты увеличивались. Что ни говори, а это были серьезные, образованные люди, сплоченные под началом головастого лидера. Новая организация назвала себя «Авангард».

Аомамэ скривилась и судорожно сглотнула. В горле екнуло. Она взяла ручку, постучала ею по столу. И продолжила чтение.

Но чем успешней «Авангард» хозяйствовал, тем очевиднее в нем назревал очередной раскол. «Силовики» — упертые марксисты и сторонники партизанской войны — все ярче противопоставляли себя мирным «аграриям», которые понимали, что в современной Японии насилием ничего не добиться, но отрицали принципы капитализма и тяготели к простейшему, первобытно-аграрному образу жизни. В 1976 году «силовиков» исключили из «Авангарда» большинством голосов общины.

Впрочем, нельзя сказать, что их изгнали насильно. Если верить газете, состоялась некая сделка: в обмен на добровольный уход «силовикам» предложили отдельную землю и определенную сумму денег. Те согласились — и учредили на новом месте очередную организацию под названием «Утренняя заря». И сразу же приобрели большую партию оружия. Ни где они его взяли, ни кто финансировал закупку, пока не известно, расследование продолжается.

Точно так же ни газеты, ни полиция не понимали, когда и в какой связи «Авангард» превратился в секту. Но именно после размежевания с «силовиками» община стала активно проповедовать богослужение — и в 1979 году получила официальный статус религиозной организации. Покупались новые земли, завозилось новое оборудование. Территорию общины окружили высокой стеной, и посторонних внутрь пускать перестали. Официальная причина — «дабы не мешать верующим отправлять религиозные обряды». Ни откуда взялись деньги на все эти новостройки, ни каким образом община умудрилась получить статус секты в такие сжатые сроки, до сих пор не известно.


«Силовики» же, переселившись на новые земли, продолжали возделывать землю, а параллельно занялись секретной, но очень активной боевой подготовкой. И за первые несколько лет успели испортить отношения с местными жителями. Одной из главных причин раздора стала борьба за доступ к воде. Через территорию, которую выкупила «Утренняя заря», протекала речушка — единственный источник пресной волы в этой горной долине. Все жители округи пользовались ею на равных, пока здесь не обосновалась коммуна, которая перестала пускать к себе посторонних. Битва за воду тянулась несколько лет. В итоге некий крестьянин написал в местные органы управления жалобу на забор из колючей проволоки, которым теперь была огорожена речка, за что был жестоко избит сразу несколькими молодчиками из «Утренней зари». Полиция Яманаси, оформив ордер, приехала в коммуну, чтобы выяснить обстоятельства инцидента. И, нарвавшись на автоматные очереди, потеряла троих сотрудников.

После того как «Утренняя заря» была фактически стерта с лица земли, религиозная секта «Авангард» поспешила выступить с официальным заявлением. На специально созванной пресс-конференции его зачитал молодой и обаятельный пресс-секретарь в деловом костюме с иголочки. Так, чтобы стало ясно даже ребенку. На сегодняшний день «Авангард» не имеет с «Утренней зарей» ничего общего. Что было когда-то — дело прошлое. Но с тех пор как «силовики» покинули общину, связи с ними никто не поддерживал. «Авангард» — мирное сообщество людей, которые возделывают землю, уважают закон и жаждут духовного просветления; именно потому в конце концов и было решено, что экстремистам из «Утренней зари» с коммуной больше не по пути. Исключив из своих рядов радикальные элементы, «Авангард» стал официальной религиозной организацией. Члены которой вместе со всеми гражданами страны скорбят по жертвам кровавого инцидента, унесшего жизни полицейских, выполнявших свой долг, и выражают глубокие соболезнования родным и близким погибших. «Авангард» к этой трагедии никак не причастен. Однако сам факт того, что подобные экстремисты — выходцы общины, к сожалению, отрицать невозможно. И в этой связи, дабы избавить себя от каких бы то ни было незаслуженных обвинений, «Авангард» готов предоставить следствию самую широкую поддержку. Организация чиста, пред Богом и законом ей совершенно нечего скрывать. Любые данные, которые могут заинтересовать полицию, будут ей предоставлены.

Несколько суток спустя, будто в ответ на это, полиция Яманаси получила ордер на обыск, проникла на территорию «Авангарда» — и целый день прочесывала огромную территорию секты, тщательно исследуя оборудование, поднимая все документы. В частности, допросила несколько человек из руководства. Поскольку действительно сомневалась в том, что после размежевания двух группировок между ними не осталось никакой связи. Но улик не нашла. По узенькой тропинке в лесной чаще полицейские чуть не ползком добрались до «святая святых» организации, но даже там, в огромном деревянном бараке, обнаружили только медитирующих сектантов. При этом все молились исключительно об урожае. У молящихся — ухоженный сельскохозяйственный инвентарь. Ни оружия, ни малейшей агрессии в действиях или словах. Все в полной гармонии с природой и человеческим естеством. Маленькая чистая столовая, удобные комнаты для ночлега, простенький (хотя и бедноватый) лазарет. В библиотеке на втором этаже — куча буддийских текстов на китайском, над которыми корпит целая команда переводчиков. Куда больше увиденное напоминало кампус частного университета, нежели логово религиозной секты. Ничего толком не раскопав, полиция убралась восвояси.

Через несколько дней в секту пригласили репортеров газет и телевидения, которые увидели практически то же, что и полиция. Никаких «показательных экскурсий» с ними не проводилось, журналисты ходили на территории секты куда хотели и разговаривали со всеми абсолютно свободно. Единственным ограничением со стороны «Авангарда» был договор о предварительном согласовании публикуемых видео— и фотоматериалов «в целях зашиты частной жизни верующих». Представители руководства в «священных» одеждах выступили перед прессой в просторном зале собраний и рассказали о жизни, вере и механизме управления сектой. Очень вежливо — и на удивление откровенно. Пропагандой, обычной для большинства сект, в их речи даже не пахло. От рекламных менеджеров, проводящих презентацию фирмы, эти ребята отличались разве что одеянием.

Мы не проповедуем конкретной религии, объяснили они. И не нуждаемся в Священном Писании, которое растолковывает мироустройство раз и навсегда. Наш путь — постоянное исследование сутр и самых различных практик раннего буддизма. Наша цель — достигать просветления при жизни, причем не в абстрактном, а в самом практическом смысле слова. Из персонального просветления каждого складывается просветление коллектива. Человек просветляется не потому, что он следует вере. Наоборот: вера пробуждается в нем, если он просветлен. Именно из этого убеждения постоянно и очень естественно вырабатываются наши главные принципы существования. И в этом смысле наше учение принципиально отличается от всех религий, устоявшихся до сих пор.

Что касается финансов, сегодня, как и большинство религиозных организаций, секта существует на пожертвования прихожан. Однако в дальнейшем община планирует обустроить свою жизнь так, чтобы не зависеть от частных вливаний, а перейти на полное самообеспечение за счет доходов от сельского хозяйства. Ибо главной целью мы считаем создание таких условий жизни, при которых каждый человек, зная меру своим бренным желаниям, закаляет плоть ежедневным трудом, и через это душа его очищается и получает долгожданный покой. Все больше людей, постигших трагичность конкуренции с ее прогнившим материализмом, в поисках истинных ценностей стучит в наши ворота. Среди них немало мастеров своего дела, образованных специалистов, профессионалов и тех, кто добился в обществе высокого положения. Но причислять нас к так называемым «новейшим религиям» было бы серьезной ошибкой. Мы не исповедуем страждущих лишь затем, чтобы тут же предложить им «фастфудовое» спасение на тарелочке. Хотя спасать слабых — разумеется, очень важная миссия. Для нас гораздо важнее предоставить возможность движения вперед тому, кто хочет спасти себя сам и понимает, как это сделать.

Именно по вопросу, куда двигаться дальше, у нас и возникли принципиальные разногласия с радикалами. Но слава богу, мы пришли к полюбовному решению: разделиться на две группировки и каждой пойти своим путем. Они также, по-своему искренне, стремились к своим идеалам, вот только идеалы эти были настолько запредельны, что в итоге, увы, привели к трагедии. Члены «Утренней зари» превратились в бездумных догматиков и утратили связь с реальностью, в которой живут нормальные люди. Помня об этом, мы будем еще строже спрашивать с себя за каждую мысль, за каждое деяние — и еще шире распахивать окна нашего дома для взора общественности. Насилием не решить никаких проблем. Хочется, чтобы все поняли: мы никому не навязываем своих убеждений. Не зазываем в свою веру, не сражаемся с другими конфессиями. Мы просто дарим возможность эффективной жизни людям, стремящимся к духовной победе и просветлению.


Большинство журналистов покинуло «Авангард» с самыми благоприятными впечатлениями. Все члены секты — и женщины, и мужчины — оказались худощавы и подтянуты, в большинстве своем молоды (хотя изредка попадались и старики), на собеседника смотрели глубоким, пронзительным взглядом. Беседовали складно и вежливо. Хотя многие верующие не хотели говорить о своем прошлом, почти все они казались весьма образованными людьми. Еда, которую предложили журналистам в местной столовой, практически ничем не отличалась от той, что подавали здесь каждый день. Ингредиенты добывались исключительно силами верующих, все было свежим и вкусным.

В итоге почти все газеты и телепередачи заявили на весь белый свет: отделившаяся от «Авангарда» революционная группировка «Утренняя заря» оказалась не более чем выродком основной организации. «Ужасным ребенком», которого пришлось отринуть, как чуждый элемент. Что ни говори, а любые промарксистски-революционные идеи в Японии 80-х уже воспринимались как анахронизм. Бывшие радикалы, защищавшие эти идеи в 70-х, нынче служили в различных фирмах, скованные экономической необходимостью по рукам и ногам. Или же, отдалившись от суетного мира конкуренции, лелеяли свои персональные мирки, никак не связанные с жизнью общества в целом. Но так или иначе, мир вокруг поменялся, и все их политические идеалы остались в прошлом. Кровавая перестрелка с полицией — несомненно, событие трагическое, но в историческом разрезе это всего лишь призрак смутных полузабытых времен. Отголосок прошлого, занавес над которым уже опустился. Таков был общий вердикт большинства газет. «Авангард» — один из ростков надежды на новое будущее. А «Утренняя заря» никакого будущего в принципе иметь не могла.


Отложив ручку, Аомамэ глубоко вздохнула. И вспомнила глаза Цубасы — остекленевшие, без малейших признаков жизни. Ребенок смотрел на Аомамэ в упор. И в то же время не глядел ни на что конкретно. В этом взгляде не хватало чего-то самого важного.

Все не так просто, подумала Аомамэ. Не такой он чистенький, этот «Авангард», как описывают газеты. Его мрачную изнанку тщательно скрывают от посторонних. По словам хозяйки, их лидер постоянно насилует десятилетних девочек, называя это религиозным ритуалом. Журналисты об этом не знают. Они провели на территории секты каких-то полдня. Посетили образцовое молитвенное собрание, отобедали свежайшими продуктами, выслушали идеальную лекцию о просветлении — и довольные разъехались по домам. Что творится за кулисами этого шоу, не увидел никто.


Выйдя из библиотеки, Аомамэ зашла в ближайшую кофейню и заказала кофе. Ожидая заказа, из автомата у выхода позвонила Аюми. Но вместо Аюми трубку взяла сослуживица.

— Она сейчас на дежурстве, вернется часа через два, — сообщила трубка, и Аомамэ, так и не представившись, обещала перезвонить позже.

Вернувшись домой, она снова набрала тот же номер.

— Привет! Как дела? — сразу выпалила Аюми.

— Нормально. А у тебя?

— Да пока все ровно. Хотя нормального мужика до сих пор не нашла. А ты?

— Та же ерунда, — ответила Аомамэ.

— Э, так не пойдет! — решительно заявила Аюми. — Если уж такие привлекательные самочки, как мы с тобой, не могут найти достойных самцов — это неправильно! Нужно срочно что-то предпринимать!

— Наверное… А ты чего так раскричалась-то? Вроде на службе? Или вокруг нет никого?

— Вокруг все в порядке, — сказала Аюми. — Говори что хочешь.

— У меня к тебе просьба. Если, конечно, не затруднит. Кроме тебя, больше просить некого.

— Давай! Не знаю, смогу ли, но постараюсь…

— Ты знаешь такую религиозную секту — «Авангард»?

— «Авангард»? — Аюми помолчала добрые секунд десять. — Кажется, знаю. Община, из которой вышли ублюдки, перестрелявшие полицию в Яманаси? Троих наших тогда положили, сволочи. Но сам «Авангард», насколько я помню, отмазался. Вроде бы к ним присылали следователей, но улик так и не нашли… А ты почему спрашиваешь?

— Я хочу выяснить, не числилось ли за «Авангардом» каких-нибудь грехов после той перестрелки, — сказала Аомамэ. — Административных или уголовных, все равно. Я человек гражданский и способов такого поиска не знаю. Сколько газет ни читай, правда все равно где-то там. Вот я и надеюсь, что для полиции это выяснить немного проще.

— По идее, конечно, все должно быть просто, — отозвалась Аюми. — Залез в базу данных, набрал ключевое слово… Но на самом деле японская полиция жутко тормозит с компьютеризацией. Лет на несколько, по крайней мере. Сегодня, чтобы такие вещи выяснить, придется писать официальный запрос в полицию Яманаси и визировать эту бумагу у начальства. В письменном же виде объясняя, зачем мне это понадобилось. Здесь ведь та еще контора. Куча народу получает зарплату за то, чтобы все было сложнее и запутанней.

— Вот как? — Аомамэ вздохнула. — Значит, мимо?

— Погоди, а зачем тебе такая информация? У тебя с «Авангардом» какие-то счеты?

Чуть подумав, Аомамэ решила сказать как есть.

— Вроде того. Дело касается изнасилований. Подробней пока сказать не могу, но речь идет об изнасилованиях несовершеннолетних. Есть информация, что руководство секты занимается этим регулярно под видом религиозных обрядов.

Аомамэ почти физически ощутила, как ее собеседница напряглась.

— Педофилия? Ну и скоты…

— Вот и я о том же, — сказала Аомамэ.

— Сколько девочкам лет?

— Кому десять, кому чуть больше. В любом случае, менструации еще не начались.

Аюми помолчала. А потом сказала совершенно бесстрастным тоном:

— Я тебя поняла. Если так, что-нибудь придумаю. Два-три дня подождешь?

— Да, конечно. Позвони, как что-нибудь выяснишь.

Они поболтали еще немного о мире без любви.

— Ох, ладно… — наконец вздохнула Аюми. — Пора опять за работу.


Повесив трубку, Аомамэ еще долго сидела на стульчике у окна и разглядывала свои руки. Длинные тонкие пальцы с коротко подстриженными ногтями. Без маникюра. Глядя на свои ногти, она вдруг подумала, как мимолетна и хрупка ее жизнь. Постричь ногти — еще не значит принять решение. Пока все решается за меня, а я лишь молча исполняю чужую волю. Не важно, нравится мне это или нет. Но кто, черт возьми, решает, что мои ногти нужно стричь именно так, а не как-либо иначе?

«Твои родители были упертыми «очевидцами», — сказала ей хозяйка. — И остаются таковыми до сих пор». Значит, они и сейчас живут все той же сектантской жизнью? Аомамэ вспомнила брата, на четыре года старше ее. Серьезный был брат. Когда она решила уйти из дома, он во всем слушался родителей, исправно молился. Чем-то сейчас занимается? Впрочем, о родительском доме Аомамэ особо знать не хотелось. Эта часть жизни давно закончилась для нее. Обратно дороги нет.

Все, что с ней случилось до десяти лет, Аомамэ упорно гнала из памяти. Моя жизнь началась с десяти, повторяла она себе. Все, что было со мною раньше, — нелепый, кошмарный сон. Эту часть памяти нужно утилизировать за ненадобностью. Но как она ни старалась, кошмар возвращался в ее душу. Точно сорняк, пустивший корни так глубоко, что прорастает снова и снова, сколько ни выпалывай. Как далеко ни убегай, все равно приходится возвращаться туда, откуда все началось.

Я должна переправить этого Лидера к чертям собачьим, решила Аомамэ. Должна для самой себя.


Вечером третьего дня позвонила Аюми.

— Кое-что раскопала, — сообщила она.

— Насчет «Авангарда»?

— Да. Я тут думала-думала — и вспомнила: у одного парня с моей работы дядя служит в полиции Яманаси. Причем большим начальником. Вот туда-то я удочку и забросила. Пожаловалась парню, что у моих родственников сын якобы ушел в религиозную секту. Семья на ушах стоит, и все такое. Нельзя ли, мол, в частном порядке получить об этом «Авангарде» какую-нибудь информацию. Дескать, только между нами и так далее. Все шито-крыто, можешь на меня положиться.

— Вот спасибо! — сказала Аомамэ. — Очень тебе благодарна.

— В общем, парень позвонил дяде, рассказал обо мне. Дядя ответил: «Ну, раз такое дело…» — и дал контакты человека, который собирает информацию об «Авангарде». И вот с ним-то я уже смогла поговорить напрямую.

— С ума сойти!

— Ага. Говорили мы долго, он много всего рассказал. Но, я думаю, то, о чем писали в газетах, ты и без меня проверила, так? Поэтому сейчас лучше расскажу о том, чего обычные люди не знают. Согласна?

— Абсолютно.

— Прежде всего, у «Авангарда» большие трения с законом. По крайней мере, в гражданский суд на них подавали уже не раз и не два. И почти всегда — по поводу скупаемой ими земли. Денег у секты куры не клюют; год за годом она разрастается, подгребая под себя окружающие территории. Понятно, что в такой глуши земля недорогая, но тем не менее. При этом методы у них далеко не всегда чистоплотные. Они учреждают компании на бумаге, скупают одно за другим все агентства недвижимости в округе, а потом искусственно задирают аренду, и народ — семья за семьей — съезжает оттуда сам. Но несмотря на все гражданские иски, конфликтов с законом у «Авангарда» не зафиксировано. Подозрений много, а ухватить не за что. Все их полулегальные аферы прикрываются «шишками» в больших креслах. Политиками очень высокого ранга, при одном упоминании о которых полиция на многое закрывает глаза. Конечно, попадись «Авангард» на чем-нибудь явно скандальном, пришлось бы закатать рукава, но пока…

— Значит, с доходами у них не все так чисто, как они заявляют?

— Насчет рядовых верующих — не знаю, но, насколько это видно из документов о перепродаже земли, у руководства, похоже, рыльце в пушку. В то, что их цель духовное просветление, верится с трудом. Тем более что землю с домами они скупают не только в Яманаси, но и в Токио, Осаке и так далее. Элитную недвижимость, проще говоря. Сибуя, Минами-Аояма, Сёто…[214] Можно подумать, эта секта собирается охватить своим просветлением всю Японию. Или же сменить профиль на риелторский концерн.

— Вопрос: зачем людям, ушедшим в молитвы и единенье с природой, подаваться обратно в мегаполисы?

— А также вопрос: откуда на них сваливаются все эти бешеные капиталы, — подхватила Аюми. — Сколько ни торгуй морковкой да редькой, таких денег в жизни не заработать.

— А частные пожертвования самих прихожан?

— Есть немного, но это даже несравнимо с тем, сколько стоят все эти земли. Определенно их финансирует кто-то извне… Кроме того, я узнала кое-что еще. Думаю, тебя заинтересует. В секте довольно много детей. Достигая школьного возраста, эти дети начинают ходить в сельскую школу. Но через какое-то время перестают появляться на уроках. Образование в стране обязательное; администрация школы постоянно требует вернуть детей на уроки. Но «Авангард» неизменно отвечает одно: «Есть дети, которые сами отказываются ходить в школу». Дескать, о таких не следует беспокоиться, община сама позаботится об их образовании.

Аомамэ вспомнила свое детство. Уж она-то прекрасно знала, как сильно дети сектантов могут не любить школу. Потому что их там держат за отщепенцев, дразнят или бойкотируют.

— Так, может, проблемы в самой школе? — предположила Аомамэ. — Если им там неуютно, ничего странного в этом нет.

— Сами учителя утверждают, что у большинства детей секты — как мальчиков, так и девочек — отклонения в психике. Поначалу это обычные дети, открытые и веселые. Но с каждым годом они все больше замыкаются в себе. Постепенно у них пропадают всякие эмоции, они перестают общаться с окружающими — и к третьему или четвертому классу навсегда исчезают из школьных стен. Это касается практически всех детей из «Авангарда». Вот о чем беспокоятся учителя. Как их воспитывают за стенами секты, в каких условиях содержат, не знает никто. И узнать невозможно: за ворота секты обычным людям вход воспрещен.

Те же симптомы, что и у малышки Цубасы, подумала Аомамэ. Крайняя замкнутость, отстраненность и ни малейшего желания с кем-либо разговаривать.

— Так ты утверждаешь, что в «Авангарде» практикуют регулярные издевательства над детьми? — уточнила Аюми. — Включая изнасилования?

— Пока это из области подозрений, — ответила Аомамэ. — Но ведь этого недостаточно для организации расследования?

— Да уж. Для полицейского начальства служба — обычная карьерная лестница. Бывают, конечно, исключения. Но большинство видит главной целью жизни спокойную пенсию с кормушкой-амакудари[215]. И от любых горячих тем предпочитают держаться подальше. Эти ребята, по-моему, даже пиццу едят холодной. Вот если появятся конкретные жертвы и улики, которые можно спокойно представить в суде, — тогда, разумеется, другой разговор. Но в данном случае как раз это самое сложное.

— Верно, — согласилась Аомамэ. — В общем, спасибо тебе огромное. Я думаю, твоя информация здорово пригодится. Как бы мне тебя отблагодарить?

— Перестань. Давай-ка лучше в ближайшее время прошвырнемся опять по Роппонги. И вытрясем из башки всю эту жуткую муть.

— Тоже дело, — согласилась Аомамэ.

— Кстати, — добавила Аюми. — Ты садо-мазо с наручниками уважаешь?

— Пожалуй, нет, — ответила Аомамэ. С наручниками?

— Жаль, — вздохнула Аюми.

Глава 22

ТЭНГО
Время принимает разные формы
Тэнго думал о своем мозге. Чтобы задуматься о его устройстве, уже накопилось много причин.

За последние два с половиной миллиона лет человеческий мозг увеличился в четыре раза. Сегодня наш мозг, занимая всего 2 % от веса тела, потребляет 40 % энергии организма (если верить книжке, которую Тэнго прочитал накануне). Благодаря столь стремительному увеличению мозга человек получил в распоряжение такие понятия, как время, пространство и вероятность.

Время, Пространство и Вероятность.

О том, что Время может искривляться и принимать различные формы, Тэнго догадывался давно. Все зависит от того, на что его тратить. Один отрезок Времени может быть мучительно долгим, а другой — казалось бы, совершенно такой же, — легким и мимолетным. Причины и следствия могут порой меняться местами. Огромный кусок Времени способен провалиться в небытие. А иногда в нем происходит то, чего случиться никак не могло. Видимо, вот так, регулируя Время туда-сюда, люди пытаются придать смысл своей жизни. Или, если говорить проще, благодаря такой регулировке стараются не сойти с ума. Ведь можно не сомневаться: если бы время, которым нам выпало распоряжаться, оставалось ровным и неизменным, наша нервная система бы просто не выдержала. Жизнь превратилась бы в настоящую пытку. Так, по крайней мере, казалось Тэнго.

С увеличением мозга люди получили не только само понятие Времени, но и возможность это понятие регулировать. Без устали расходуя Время, они точно так же неустанно подстраивают его под себя. Работа, что говорить, не из легких. Все-таки именно на это уходит 40 процентов энергии нашего организма.


Насколько реально его младенческое воспоминание? Действительно ли Тэнго видел это своими глазами — спущенную комбинацию матери, чужого дядю, целующего ее грудь, мамины руки на дядиной спине? Как может полуторагодовалый младенец запомнить все до таких мелочей? А может, это ложная память — кадры, которые его мозг сочинил много позже как некое спасительное оправдание?

Может, и так. Например, из желания доказать самому себе, что человек, которого называли его отцом, таковым не является, он подсознательно изобрел другого мужчину, который мог быть его настоящим родителем. И вырвался из ловушки кровного родства с тем, кого отцом называть не хотел. Ведь что ни говори, а гипотеза о том, что его мать так и живет где-нибудь с его настоящим отцом, действительно открывала в его нелегком и ограниченном детстве новые двери.

И все-таки для выдумки это воспоминание было чересчур ярким, глубоким и весомым. Вплоть до запахов и ощущений. Точно устрица, прилепившаяся к днищу выброшенного на берег судна, видение это не стиралось из памяти ни в какую. Сколько Тэнго ни спорил с собой, в душе он не мог поверить, что это лишь плод его воображения. Слишком реалистично для фантазии.

Итак, попробуем считать, что так оно все и было.

Тэнго действительно увидел все это — и, естественно, испугался. Ведь мамина грудь предназначалась только ему, а вовсе не кому-то чужому, большому и сильному. Да и мама, пусть даже на минуту-другую, как будто забыла о его, Тэнго, существовании. Ситуация представляла угрозу для всей его маленькой жизни. И панический ужас впечатал эту сцену в его подсознание, как тавро.

Тэнго рос, но проклятое воспоминание то и дело возвращалось к нему, разливаясь кошмаром по всему телу, парализуя сознание и волю. Словно говоря ему снова и снова: «Что б ты ни делал, куда бы ни убегал, я все равно настигну тебя. Я диктую тебе, что делать, я составляю суть твоей жизни, и в конце концов я переправлю тебя куда полагается. Сопротивление бесполезно. Руки вверх».

Тэнго достал из стиральной машинки и понюхал пижаму, в которой спала Фукаэри. Кажется, захотел вспомнить, как пахла его пропавшая мать. Но зачем ему для этого понадобился запах тела семнадцатилетней девчонки? Та же замужняя подруга, кажется, подошла бы для этой роли куда лучше…


Замужняя подруга была старше его на десять лет, и грудь ее действительно напоминала большую красивую грудь матери Тэнго. И в белой комбинации смотрелась так же здорово. Но почему-то он не хотел, чтобы подруга напоминала ему о матери, да и запахом ее никогда особенно не интересовался. Эта женщина очень эффективно снимала сексуальное напряжение, которое у него накапливалось за неделю. Ему, в свою очередь, почти всегда удавалось довести ее до оргазма. И эти два момента были, разумеется, для обоих очень важны. Но кроме постели, их по-настоящему ничто не связывало.

В их сексе по большому счету всем заведовала подруга. Тэнго, ни о чем не думая, просто следовал ее указаниям. Ему не приходилось ничего решать или выбирать. От него требовались только хорошая эрекция и контроль над собственным оргазмом. «Пока нельзя, потерпи немножко», — говорила она, и он послушно терпел из последних сил. «Вот! Теперь давай! Ну, скорее!» — шептала она ему на ухо, и он исправно кончал. Если все получалось как нужно, подруга хвалила его. Гладила по щеке, приговаривая: «какой ты у меня молодец», «как мне с тобой хорошо» и так далее. А Тэнго с детства отличался стремлением к точности. Во всем — от безупречно выстроенных предложений до идеально отточенных формул.

В постели с женщинами младше себя у него так гладко не получалось. С начала и до конца ему приходилось что-то придумывать, проявлять инициативу и брать любое решение на себя. От всей этой ответственности ему делалось неуютно. Он ощущал себя капитаном суденышка, угодившего в дикий шторм. Нужно крепко держать штурвал, то и дело проверять паруса, замерять силу и направление ветра. При этом никак нельзя потерять доверие команды. Одна маленькая ошибка или неверное движение руки могут запросто привести судно к гибели. Такой секс куда больше напоминал ему выполнение тяжкого долга. В результате он напрягался, кончал слишком рано или просто терял эрекцию — и чем дальше, тем больше утрачивал веру в себя.

С нынешней же подругой ничего подобного не случалось. Мужскую потенцию Тэнго она ценила очень высоко и всячески ее стимулировала. После того дня, когда он кончил слишком рано, Тэнго больше ни разу не видел на ней не только белой комбинации, но и вообще белой одежды.

Вот и сегодня белье на ней было черным. Она делала Тэнго глубокий минет, забавляясь разницей между твердостью члена и мягкостью яичек. Ее роскошная грудь под черным кружевом лифчика мерно колыхалась в такт движению головы. Чтобы не кончить от этого зрелища, Тэнго закрыл глаза и начал думать про гиляков.

«Суда у них нет, и они не знают, что значит правосудие. Как им трудно понять нас, видно хотя бы из того, что они до сих пор еще не понимают вполне назначения дорог. Даже там, где уже проведены дороги, они все еще путешествуют по тайге. Часто приходится видеть, как они, их семьи и собаки гусем пробираются по трясине около самой дороги».


Тэнго представил, как цепочка гиляков в бедняцкой одежде, с семьями и собаками уходит от дороги в глухую тайгу. В их представлениях о времени и пространстве не существовало дорог. И хождение по тайге придавало их жизни куда больше смысла.

«Бедные гиляки»?

Тэнго вспомнил лицо спящей Фукаэри. Она спала в его пижаме на три размера больше. Подвернув рукава до локтей, а штанины почти до колен. А сегодня он достал эту пижаму из стирки и зарылся в нее носом…

«Нельзя об этом думать!» — спохватился он. Но было поздно.

Тугая струя спермы изверглась подруге в горло, затем еще и еще. Она приняла в себя все до последней капли, после чего встала с кровати и отправилась в ванную. Тэнго лежал и слушал, как она включает воду, полощет горло. Вернулась она с таким видом, будто ничего не произошло.

— Прости, — сказал Тэнго.

— Не стерпел? — улыбнулась подруга. И легонько погладила его по носу. — Ничего страшного. Самому-то понравилось?

— Не то слово, — отозвался он. — Думаю, чуть погодя опять смогу.

— Жду не дождусь, — сказала подруга и легла щекой на голую грудь Тэнго.

Какое-то время она лежала так, закрыв глаза, и Тэнго чувствовал ее легкое дыхание у себя на сосках.

— А знаешь, что я всегда вспоминаю при виде твоей груди?

— Что?

— Ворота замка из фильмов Куросавы.

— Ворота замка? — Он погладил ее по спине.

— Ну, помнишь «Паучий замок» или «Скрытую крепость»[216], все эти его старые черно-белые фильмы, в которых то и дело попадаются замковые ворота, усеянные огромными шипами. Постоянно их вспоминаю. Крепкие, толстенные…

— Но у меня шипов нет, — сказал Тэнго.

— Да? Я как-то не задумывалась.


На третьей неделе после того, как «Воздушный кокон» выпустили в мягкой обложке, роман по-прежнему держался в списке бестселлеров. Всякий раз, придя в колледж, Тэнго раскрывал газеты в учительской и отслеживал рейтинг. Дважды на книгу опубликовали рекламу — фото обложки и крошечный портрет Фукаэри. Все в том же летнем свитерке, плотно облегавшем красивую грудь (все тот же снимок с пресс-конференции). Прямые волосы до плеч и взгляд, проникающий сквозь объектив фотокамеры в самую душу смотрящего. Нейтральный и добрый взгляд, сосредоточенный на том, чего мы и сами в себе не знаем. В глазах этой семнадцатилетней девчонки читалась такая неколебимая, обезоруживающая уверенность, что делалось не по себе. Наверняка многие, впервые взяв книгу в руки, уже только из-за этого взгляда захотели ее купить.

Через несколько дней после выхода романа от Комацу пришла бандероль с двумя экземплярами книги, но Тэнго даже не пришло в голову заглядывать в напечатанное. Конечно, это был его текст, впервые изданный в типографии, но ни читать, ни даже пробегать эти строки глазами отчего-то совсем не хотелось. И даже при взгляде на саму книгу радости не появлялось, хоть убей. Даже если текст и его, история принадлежала полностью Фукаэри. Это девчонка рассказала ее, вытянув каждое событие из своего подсознания. Его теневая роль техника-оператора сыграна. Какая бы судьба ни ожидала это произведение в будущем, Тэнго это уже не касалось. И не должно касаться. Не вынимая книг из пакета, он упрятал их на самую дальнюю полку, чтобы даже случайно те не попались ему на глаза.


После той ночи, когда Фукаэри заночевала у него, в жизни Тэнго довольно долго ничего не менялось. Часто шел дождь, но Тэнго почти не обращал на это внимания. Необходимость следить за погодой никогда не входила в список его жизненных приоритетов. Фукаэри после той ночи никак не давала о себе знать. Скорее всего, это означало, что у нее все в порядке.

День за днем Тэнго кропал свою книгу, а параллельно строчил статейки на заказ — безымянный журнальный мусор, на сочинение которого несложно отвлечься для разнообразия; да и платили за это, стоит признать, на удивление неплохо. И как всегда, трижды в неделю ездил в колледж читать лекции по математике. Чтобы только забыть обо многих неуютных вещах — в основном связанных с «Коконом» и Фукаэри. — Тэнго все чаще уходил в математику. Стоило ему погрузиться в мир чисел и формул, как его сознание с легким, почти ощутимым щелчком переключалось в абсолютно другой режим. С его губ слетали совершенно иные слова, а тело задействовало совершенно другие мышцы. Менялись интонация и выражение лица. Тэнго нравилось ощущение от этой метаморфозы. Словно переместился из комнаты в комнату — или сменил одну пару обуви на другую.

В мире чисел Тэнго чувствовал себя свободнее, чем в повседневной жизни, и красноречивее, чем в мире писательства. Хотя отчасти и понимал, что убегает в математику чисто удобства ради. В каком из миров он остается настоящим собой, было непонятно. И все же он научился естественно, не задумываясь, переключать этот тумблер в голове. Ибо осознавал, как сильно это умение необходимо его натуре.

Стоя за кафедрой в колледже, Тэнго призывал студентов восхищаться стройностью математической логики. Нет смысла в том, чего нельзя доказать, но когда все доказательства выстроены, мировые загадки, точно нежные устрицы, сами раскроют створки у вас на ладони. Сраженная его пафосом и красноречием, юная аудитория впитывала лекции, точно губка. Вместе с конкретным решением Тэнго неизменно расписывал и притаившуюся в той или иной задаче «интригу». Когда он оглядывал зал, сразу несколько абитуриенток семнадцати-восемнадцати лет готовы были поклясться, что с помощью математических терминов учитель откровенно с ними флиртует. Ибо все его страстные метафоры слишком напоминали предварительные ласки за пять шагов до постели. Эти юные девы просто физически ощущали, как онгладит их по спине элегантными формулами, шепча на ушко жаркие теоремы… Однако с тех пор, как Тэнго повстречал Фукаэри, эротических намеков абитуриентки на лекциях больше не слышали. Может, все оттого, что ему не хотелось зарываться носом в пижамы, которые они надевали?

Да, Фукаэри — натура особенная, в который раз подумал Тэнго. Даже сравнивать с кем-нибудь бесполезно. Неужели она и правда значит для меня больше, чем я полагал? Но в каком смысле? Сдается мне, эта девочка — нечто вроде зашифрованного Послания. Которое я уже получил, но никак не могу прочесть.


Но как бы там ни было, с мыслями о Фукаэри пора кончать, одернул себя Тэнго. Это было идеальное решение, принятое им со всей логикой, на какую он только мог опираться. От «Воздушного кокона», загромождающего полки книжных магазинов, от загадочного Эбисуно-сэнсэя и от всех этих подозрительных сектантов лучше держаться как можно дальше. Да и с Комацу в ближайшее время, по возможности, не стоило бы пересекаться. Иначе все закончится полным крахом. Хаосом, в котором для логики вообще не останется места. Водоворотом, из которого не выплыть уже никогда.

Впрочем, Тэнго хорошо понимал, что быстро порвать с Комацу не получится, как ни старайся. Слишком далеко они уже вместе уплыли. Это тебе не кино Хичкока, где героя затягивает в ловушку, пока он об этом не подозревает. Нет, брат. Ты прекрасно знал, что рискуешь, но все-таки позволил заманить себя на борт чертова «Титаника», и корабль отчалил. Мало того что эту адскую махину уже не остановить, так ты еще и сам превратился в одну из главных ее шестеренок. Слушай теперь гул двигателя да повинуйся вращающим моментам.


Комацу позвонил на третьей неделе победного шествия «Кокона» по спискам бестселлеров. Телефон проснулся в одиннадцать вечера. Переодевшись в пижаму, Тэнго забрался в постель. Ему хотелось немного почитать, выключить торшер и заснуть. Он сразу догадался, что это Комацу. Такие уж у этого человека звонки. Как в любом тексте что-нибудь читается между строк, между трелями звонка от Комацу отчетливо слышалось: это он и никто другой.

Поднявшись с постели, Тэнго прошел к телефону, снял трубку. Делать это совсем не хотелось. Больше всего ему хотелось просто заснуть. И увидеть во сне ириомотейскую кошку[217], Панамский канал, озоновый слой или Мацуо Басё[218] — все, что угодно, лишь бы подальше отсюда. Но в том-то и дело: если трубку не взять сейчас, следующий звонок раздастся минут через пятнадцать. Или тридцать. Чувство времени у Комацу отсутствовало напрочь. Как и элементарная способность ставить себя на место людей, живущих нормальной жизнью. Чем так, лучше уж снять трубку сразу.

— Привет, дружище! Не спал? — Голос Комацу звучал на редкость расслабленно.

— Уже засыпал, — ответил Тэнго.

— Виноват! — бросил Комацу без малейшего сожаления в голосе. — А я просто хотел тебе сообщить, что продажи «Кокона» превосходят все ожидания.

— Замечательно.

— Расхватывают как горячие пирожки! Новый тираж не успевают допечатывать, на типографии ввели ночную смену… Впрочем, чего удивляться? Качественный роман семнадцатилетней красотки. Да еще и лауреата премии «Дебют». Все факторы успеха в одном флаконе!

— Значит, тридцатилетний учитель математики, здоровый как медведь, таких шансов не имел бы?

— В том-то и дело, друг мой. Сам посуди: развлекательной эту книгу не назовешь. Ни тебе постельных сцен, ни слёзовыжимательных эпизодов. Будь ее автором ты, сомневаюсь, что она бы стала бестселлером…

Комацу выдержал паузу, проверяя реакцию Тэнго. Но тот молчал, и он продолжил:

— Дело, конечно, не только в проданном тираже. Критика отменная, вот что важно. Все отмечают, что этот роман сильно отличается от обычных молодежных выплесков адреналина на модную тему. Он поражает своей содержательностью и читабельностью. Разумеется, все это — благодаря твоей правке. Во многом, если не во всем. Блестящая работа!

«Блестящая работа»? Тэнго сжал пальцами виски. Насколько он замечал до сих пор, если Комацу хвалит его — значит, стоит ждать неприятностей.

— Господин Комацу, — спросил он напрямую, — какие-то плохие новости?

— Плохие? — якобы удивился Комацу. — А почему они должны быть плохими?

— В такое время просто так не звонят. Видимо, что-то случилось?

— И то верно, — с интересом отметил Комацу. — А у тебя хорошее чутье.

Не чутье, подумал Тэнго, а элементарный опыт общения. Но вслух ничего не сказал.

— Ты прав, — признал Комацу. — Есть одна не очень приятная новость…

Комацу выдержал эффектную паузу. Тэнго представил, как глаза собеседника сверкнули в темноте, точно у мангуста перед прыжком на кобру.

— И это связано с автором «Воздушного кокона»?

— Да, с Фукаэри. Такое дело… В общем, она пропала.

Тэнго стиснул виски чуть сильнее.

— Как давно?

— Три дня назад, в среду утром, она отправилась в Токио. Эбисуно-сэнсэй проводил ее до станции. Куда и зачем едет, не сообщила. В полдень позвонила и сказала, что сегодня домой не вернется, заночует в квартире на Синано. Там же в ту ночь останавливалась и дочь сэнсэя. Но Фукаэри так и не появилась. И всякая связь с ней оборвалась.

Три дня назад? Тэнго покопался в памяти. Но толком ничего не вспомнил.

— Куда она могла поехать, неизвестно. Я и подумал, может, она звонила тебе?

— Не звонила, — ответил Тэнго.

С ночи, когда у него гостила Фукаэри, прошло уже недели четыре.

Тэнго подумал, не рассказать ли Комацу о том, как Фукаэри не хотела ехать в квартирку на Синано, словно опасалась чего-то. Но промолчал. Не дай бог, пришлось бы рассказывать еще и о том, что она у него ночевала.

— Эксцентричная натура, — сказал Тэнго. — Небось послала всех к черту да умотала куда глаза глядят…

— Это вряд ли, — возразил Комацу. — Девочка нелюдимая, но с дисциплиной у нее все в порядке. И где ночевать, всегда решает заранее. Если верить сэнсэю, обычно она постоянно звонит и сообщает, где находится и куда собирается, И если от нее нет связи три дня подряд, значит, что-то случилось.

— Что-то случилось? — эхом повторил Тэнго.

— Сэнсэй с дочерью с ума сходят, — добавил Комацу.

— Но если отсутствие Фукаэри затянется, у вас тоже начнутся проблемы, я так понимаю?

— Да уж. Если в этой истории начнет ковыряться полиция, дело дрянь. Шутка ли — юная красавица, автор бестселлера года, пропала без вести! О журналистах я даже не говорю. Мне как редактору книги, хочешь не хочешь, придется раздавать комментарии направо и налево. А это значит вылезать из тени на свет, чего я делать очень не хотел бы. Когда и на каком повороте вылезет правда о нашем с тобой сценарии, одному богу известно.

— А что говорит сэнсэй?

— Завтра он собирается заявить в розыск. Я уже просил его подождать пару дней. Но больше он ждать не хочет.

— И как только объявят розыск, начнется шумиха в прессе?

— Не знаю, что предпримет полиция, но для журналистов эта история — лакомый кусочек. Здесь тебе не просто сбежавший из дома тинейджер. Утаить что-либо в этом случае будет очень не просто…

А может, как раз этого и добивается сэнсэй, подумал вдруг Тэнго. Если грамотно использовать Фукаэри как приманку, можно поднять шумиху на всю страну, пролить свет на связь родителей девочки с «Авангардом» — и наконец-то выяснить, где находятся ее отец и мать (или хотя бы что с ними стало). Если так, сегодня все происходит по плану сэнсэя. Вот только понимает ли он, чем при этом рискует? Наверное, понимает. Все-таки на безумца не похож. Тем более что думать о сложных вещах — его основная профессия. Да и в ситуации с Фукаэри наверняка еще много такого, о чем Тэнго и знать не знает. Похоже, он, Тэнго, пытается собрать пазл, от которого нет и половины фрагментов. Умный человек не стал бы и начинать.

— У тебя нет соображений, куда она могла деться?

— Пока в голову ничего не приходит.

— Понятно… — В голосе Комацу послышалась усталость. Хотя показывать свои слабости было не в его стиле. — Прости, что разбудил среди ночи.

Комацу извиняется? Тэнго решил, что ослышался.

— Да все понятно, — ответил. — Раз такое дело…

— Честно скажу, не хотел я тебя втягивать в эту чехарду. Твоя задача была чисто писательской, и ты выполнил ее на все сто. Но к сожалению, жизнь не всегда течет туда, куда нам хочется. Так что, как я уже говорил, лететь нам с тобой в одной лодке с одного водопада.

— И возрождаться на одном листе лотоса?

— Вот именно.

— Господин Комацу, но если новость о пропаже Фукаэри попадет в прессу, продажи книги подскочат еще выше, разве не так?

— Да хватит уже продаж! — выпалил Комацу, словно отмахиваясь. — В дальнейшей рекламе нет уже никакого смысла. Как и в скандале ради скандала. Пора уже подумать о причале в какой-нибудь тихой гавани.

— В тихой гавани? — повторил Тэнго.

Судя по звукам в трубке, Комацу что-то сглотнул. А затем откашлялся.

— Об этом мы еще поговорим. Как-нибудь за ужином, не торопясь. Когда уляжется вся эта шумиха. Спокойной ночи, дружище. Выспись как следует, это важно.

Сказав так, Комацу повесил трубку. Его последние слова оказались чем-то вроде сглаза: хоть убей, заснуть не получалось.

«Выспись как следует, это важно»? Что он имел в виду? Тэнго приплелся на кухню, сел на стул и попробовал заняться книгой. Но работа валилась из рук. Тогда он достал из шкафа бутылку виски, откупорил и сделал глоток.


Может, Фукаэри в самом деле сыграла роль приманки и ее похитил «Авангард»? Вовсе не исключено, подумал Тэнго. Приехали три-четыре молодчика, дождались ее появления, затолкали в машину и увезли. Если действовать быстро и по плану, ничего невозможного нет. Не этого ли опасалась Фукаэри, когда не хотела возвращаться в квартирку на Синано?

И LittlePeople, и Воздушный Кокон существуют на самом деле, сказала она. Фукаэри действительно воспитывалась в коммуне «Авангард», не уберегла слепую козу и, отбывая наказание, познакомилась с LittlePeople. И плела с ними по ночам Воздушный Кокон. В результате с ее телом произошло что-то очень странное. О чем она и написала. А Тэнго довел ее текст до ума. Или, проще говоря, сделал из текста товар. Который, выражаясь словами Комацу, разошелся как горячие пирожки. Очень возможно, что «Авангарду» это пришлось не по нраву. Скорее всего, историю про Кокон и LittlePeople они хотели сохранить в глубокой тайне. И чтобы правда об этом не расползалась дальше, похитили Фукаэри и заставили ее замолчать. Им пришлось это сделать, даже несмотря на скандал из-за ее исчезновения.

Хотя, конечно, это всего лишь гипотеза. Никаких доказательств. Сколько ни кричи «LittlePeople и Кокон существуют на самом деле!», никто и головы не повернет. Тем более что и сам Тэнго плохо представлял, что это вообще означает.

А может, Фукаэри просто устала от шумихи вокруг ее бестселлера и решила отдохнуть где-нибудь в одиночестве? Разумеется, и такой вариант возможен. В этом случае гадать, куда она могла уехать, практически бесполезно. Но зачем ей тогда терзать сэнсэя с дочерью? Наверняка бы оставила им какое-то сообщение…

Но если ее действительно похитил «Авангард», дело плохо, снова подумал Тэнго. Точно так же, как ее родители, она может сгинуть из этого мира навсегда. Сколько бы ни шумела пресса, полиция будет отвечать однозначно: «Факт похищения не доказан», — и уже очень скоро эта тема просто сойдет на нет. А Фукаэри останется в застенках «Авангарда» до конца своих дней. Если не что-нибудь похуже… И что? Неужели это тоже входило в сценарий сэнсэя?


Утром Тэнго позвонил сэнсэю домой. По номеру, который тот ему сам же и диктовал. Но трубку никто не взял. «В настоящее время этот номер не используется. Проверьте все цифры и наберите снова», — сказала механическая барышня. Тэнго перезвонил еще пару раз. Безрезультатно. Вполне вероятно, когда началась шумиха вокруг бестселлера, этот номер просто сменили.

Целую неделю после этого не было никаких новостей. «Воздушный кокон» по-прежнему держался в топе всеяпонских продаж. А телефон молчал. Несколько раз Тэнго пытался позвонить Комацу в редакцию, но того вечно не было на месте (что само по себе не редкость). Все просьбы позвонить, которые Тэнго оставлял сослуживцам, результатов не принесли (также обычное дело). Изо дня в день он просматривал газеты, но ни единой новости об исчезновении Фукаэри не увидел. Может, сэнсэй так и не заявил об этом в полицию? А может, заявил, но полиция решила не предавать этот случай огласке? Или же просто никто не стал рассматривать всерьез побег из дома семнадцатилетней пигалицы, ибо такое случается сплошь и рядом?

Как и было заведено, Тэнго трижды в неделю читал лекции в колледже, в остальное время писал, а в пятницу занимался обстоятельным послеобеденным сексом с замужней подругой. Но на этой неделе, как назло, ни на чем из этого списка не удавалось сосредоточиться. Он словно наглотался дурмана: мысли пугались, а сердце никак не могло успокоиться. Не хотелось ни есть, ни пить. Глаза сами открывались среди ночи, заснуть не удавалось. Он лежал в темноте и думал о Фукаэри. Где она сейчас? Чем занимается? Одна или с кем-то? Что с ней вообще происходит? Какие только картины не проплывали в его фантазиях, одна мрачнее другой. Но в каждом таком видении она являлась ему в летнем свитере, красиво обтягивающем грудь. От взгляда на эту грудь становилось трудно дышать, а в голове все переворачивалось вверх дном.

И лишь на шестой неделе абсолютного лидерства «Кокона» в списке бестселлеров Фукаэри вышла на связь.

Глава 23

АОМАМЭ
Ягодки впереди
Для закатывания небольших, но развратных оргий Аомамэ с Аюми составляли идеальную пару. Аюми — девушка миниатюрная и улыбчивая, без комплексов, язык подвешен неплохо. Коли настроилась пошалить, к большинству чужих фантазий относится позитивно. Опять же, здоровое чувство юмора. Рядом с ней стройная и подтянутая Аомамэ смотрелась бесстрастной молчуньей, не желающей распахивать душу при первом же разговоре. И в самом деле, знакомясь с мужчинами, Аомамэ вечно не знала, что сказать. Слова ее звучали робко, но в них слышался довольно едкий цинизм. А во взгляде так и читалось осуждение всего происходящего. Но к ней словно магнитом тянуло тех мужчин, кто мог оценить ее природную ауру. Нечто вроде аромата, присущего самкам зверей и насекомых. Того, что не выдумать и не надеть на себя, словно очередной парфюм, как ни старайся. Возможно, это дается с рождения. А может, Аомамэ приобрела это со временем. Как бы там ни было, этой аурой она притягивала не только мужчин, но даже Аюми.

Когда обнаруживались годные мужчины, Аюми первой отправлялась на разведку. Ей прекрасно удавалось разговорить новых знакомцев, создать дружескую обстановку и заложить основу для дальнейшего приключения. А через какое-то время к ней присоединялась Аомамэ — и атмосфера встречи дополнялась загадочным очарованием. Что-то уникальное, вроде комбинации из оперетты и фильма-нуар. Дальше все шло как по маслу. Компания перебиралась в ближайший отель и там, как любила выражаться Аюми, «кувыркалась, себя не помня». Сложнее всего было найти подходящих кандидатов. Во-первых, нужно, чтобы мужчин было двое. Чтобы выглядели они опрятно и более-менее симпатично. Интеллект желателен, но не в очень большом количестве — не хватало еще всю ночь зевать от скуки, слушая их болтовню. Финансовое благополучие тоже важно. Все-таки не женское дело платить за напитки в баре и номера в отеле.


Но как ни старались они закатить оргию в этот июньский вечер (откуда им было знать, что это их последний выход «на охоту»), найти подходящих партнеров не удавалось. Они потратили кучу времени, сменили несколько баров — безрезультатно. Несмотря на вечер пятницы, да еще в конце месяца[219], на всем пространстве от Роппонги до Акасаки баров работало поразительно мало, а все открытые оказывались полупусты, и выбирать было попросту не из кого. Небо затянуло тучами, и воздух над Токио висел настолько тяжелый, словно весь город оделся в траур не понять по кому.

— Кажется, сегодня не судьба, — вздохнула Аомамэ. На часах было уже пол-одиннадцатого. — Придется ночевать в своей постельке.

— Да уж, — нехотя согласилась Аюми. — Более бездарного пятничного вечера за всю жизнь не припомню. А я еще, как дура, надела малиновое белье…

— Ну, езжай домой, встань перед зеркалом и любуйся на здоровье.

— В душевой полицейской общаги? На такое даже я не способна.

— Ладно. Давай уже напьемся спокойно — и по домам.

— Можно… — отозвалась Аюми. И вдруг спохватилась: — Ах да! Слушай, а хочешь, поужинаем где-нибудь? У меня тридцать тысяч[220] в заначке!

— В какой еще заначке? — нахмурилась Аомамэ. — Ты же всю дорогу хнычешь, что у тебя зарплата маленькая и денег вечно не хватает.

Аюми потерла нос.

— Ну, на самом деле мне эту тридцатку мужчина дал. В прошлый раз. Это, говорит, вам на такси. Ну, помнишь, те два мужика-риелтора?

— И ты что же… просто взяла, и все? — удивилась Аомамэ.

— Так ведь небось они приняли нас за профессионалок, — хихикнула Аюми. — Скажи мы им, что я коп, а ты инструктор боевых искусств, у них бы глаза на лоб повылазили! Ну взяла, и ладно. Эти риелторы после каждой сделки бешеные деньжищи гребут, а потом сорят ими где попало. Я подумала, лучше мы их с тобой просадим на что-нибудь вкусненькое. Потому что на жизнь их тратить все-таки сложновато…

Аомамэ ничего не ответила. Секс со случайными мужиками за деньги для нее всегда был чем-то запредельным. И уж себя-то в этой роли она даже вообразить не могла. Теперь же Аомамэ словно увидела себя в кривом зеркале. Хотя с точки зрения морали — черт его знает, что приличнее: просто трахать мужчин за деньги или за куда бóльшие деньги отправлять их на тот свет? Та еще головоломка, между прочим.

— Значит, тебя напрягает, если мужики деньги дают? — с беспокойством уточнила Аюми.

Аомамэ покачала головой.

— Да не напрягает, просто… Тебе самой не кажется, что женщина-коп в таком случае поступает как проститутка?

— Нисколечко! — сказала Аюми. — Совершенно не кажется. Я так понимаю: проституция — это когда цену секса назначают заранее. И платят всегда вперед. Типа: «Э, братишка, сперва твои денежки, а потом уже мои трусики». Ведь если он после секса скажет «денег нет», — весь ее бизнес к чертям полетит! Другое дело, когда о деньгах и разговора не было, оба получили удовольствие, а тут он вдруг — раз! — и сам достает кошелек из кармана, вот, мол, тебе на такси. И сумма-то небольшая, как благодарность — почему бы и нет? Где же здесь проституция? Уж эти вещи я четко различаю, можешь не сомневаться!

Как всегда, рассуждения Аюми звучали напористо и по-своему убедительно.


В прошлый раз они с Аюми подцепили тридцатилетнего и сорокалетнего. Оба — с густой шевелюрой, но Аомамэ, так и быть, согласилась на компромисс. Мужчины представились менеджерами по сдаче недвижимости. Хотя по костюмам от Хьюго Босса и галстукам от Миссони уже было ясно, что их бизнес не ограничивался унылыми риелторскими конторами типа «Мицуи» или «Мицубиси». Крутые ребята из агрессивной фирмы, гибко реагируют на все происходящее. Наверняка даже название их компании прописывалось катаканой[221]. Ни тебе традиций японского корпоратива, ни осточертевшей гордости за фирму, ни тошнотных производственных собраний. Не проявишь себя как личность — ни черта не получится. А проявишь — награда будет высокой. Один крутил на пальце ключи от новенького «альфа-ромео». И болтали они о том, что в Токио не хватает места для офисных площадей. Экономика возрождается от нефтяного шока и разогревается, капитал снова набирает обороты. Сколько небоскребов ни строй, все мало.

— Похоже, сегодня на недвижимости опять можно разбогатеть? — сказала Аомамэ.

— О да, — отозвалась Аюми. — Если у тебя есть сбережения, лучше купи какой-нибудь дом. На таком ограниченном пятачке земли, как Токио, крутятся бешеные деньги. Каждый квадратный метр, в который вложился, растет в цене, даже если с ним вообще ничего не делать. Лучше покупать прямо сейчас. Это все равно что ставить на лошадь, заранее зная, что она придет первой. К сожалению, у таких государственных клерков, как я, зарплаты на это не хватит… А у тебя как? Проценты с чего-нибудь капают?

Аомамэ покачала головой:

— Я доверяю только наличным.

— Серьезно? — Аюми рассмеялась. — А ты в курсе, что у тебя уголовный менталитет?

— Ага. Все свои денежки храню под матрасом. Если что, хватаю в охапку и сматываюсь через окно.

— Точно! — Аюми щелкнула в воздухе пальцами. — Как в «Побеге» со Стивом Маккуином. Куча денег и стволов. Просто обожаю!

— Больше, чем закон?

— Ну, на личном уровне, — хитро улыбнулась Аюми. — Хотя еще больше я люблю «Человека вне закона». По мне, куда лучше расправляться с подонками, как Клинт Иствуд, чем киснуть с утра до вечера в патрульной машине! За это же, кстати, и ты мне нравишься.

— Я похожа на человека вне закона?

Аюми кивнула.

— Что-то есть, ага. Хотя до Фэй Данауэй с пулеметом наперевес тебе, конечно, еще далеко…

— Да я и без пулемета как-нибудь.


— Кстати, — сказала Аюми, — насчет той секты, «Авангард», о которой ты спрашивала…

В крохотном итальянском ресторанчике на задворках Иикуры они устроили себе легкий ужин с вином.

— И что же?

— Эта история меня зацепила, и я решила покопаться в ней сама. Но тема мутная, и чем больше ее копаешь, тем она подозрительней. Хотя «Авангард» и зарегистрирован как религиозная организация, никакой религиозной деятельностью ее члены не занимаются. Все их «духовные практики» и «просветления» — просто болтовня для создания имиджа. «Новая духовность» нью-эйджа, утонченная академичность, возврат к природе, дух оккультизма и прочий антикапитализм — все это они учли. Но и не больше. Ничего, что рождало бы смысл. Иначе говоря, бессмысленность — суть их существования. Как писал Маклюэн, раскрутка ради раскрутки. По нынешним понятиям — круто ребята устроились.

— Маклюэн?

— Знаешь, я тоже книжки читаю, — нахмурилась Аюми. — И думаю, что Маклюэн опередил свое время. Просто он стал слишком модным, поэтому его не восприняли всерьез. Но по большому счету он прав!

— Суть сервиса — в самом сервисе?

— Именно. Уникальность пакета услуг диктует содержание самих услуг. А вовсе не наоборот.

Аомамэ задумалась.

— Несмотря на то что идеи «Авангарда» никому не понятны, он все равно привлекает толпы народу… Ты об этом?

Аюми кивнула.

— Не сказать, чтобы толпы, но многих. А приходят люди — значит, притекают их деньги. Закон природы! Возникает вопрос: чем же именно «Авангард» так притягивает людей? Я думаю, прежде всего тем, что он не похож на обычную секту. Все очень чисто, интеллектуально, систематизировано. И на первый взгляд — очень бедно. Именно это и привлекает молодых специалистов — ученых, инженеров, технологов. Это возбуждает их любопытство. Ощущение исполняемости желаний. Реализуемости личных амбиций. То, чего не достичь в обычной жизни. Захотел чего-то? Поработай и получи. Вот такие интеллектуалы и составляют элиту «Авангарда» и мозг организации. А тот, кого они называют Лидером, — человек с офигенной харизмой. Все его буквально боготворят. Поклонение Лидеру и есть главный механизм жизни секты. Культ личности в самом первобытном его проявлении. Примерно как в раннем христианстве. Разница только одна: этот идол не выходит к людям. Они не знают его в лицо. Не представляют, как его зовут и сколько ему лет. Управляет сектой нечто вроде президиума, заведует которым назначенное лицо. А сердцевиной системы является никому не известный Лидер.

— Но если он прячется, значит, ему есть что скрывать?

— Может, и так. А может, его специально прячут от людей для создания мистической атмосферы.

— Или же он — урод, на которого страшно смотреть.

— Возможно. А то и зомби, вернувшийся с того света… — Аюми оскалилась и негромко захрипела, изображая зомби. — В общем, ясно одно: для обычной секты у «Авангарда» слишком много секретов от внешнего мира. Я уже говорила по телефону: то, что видишь глазами, — сплошной муляж. Ухоженная территория, приятные манеры, гуманные идеалы, верующие из токийской богемы, стоические моления, йога тела и йога духа, презрение к материальным благам, продвинутые агротехнологии, вкусная натуральная пища — все это просчитано и сконструировано для создания имиджа. Все равно что фото элитной виллы для продажи в газетной рекламе. Как пакет услуг смотрится чертовски привлекательно. Только за фасадом этой виллы, похоже, творится какая-то дрянь. Причем дрянь весьма криминального свойства. По крайней мере, после всего, что я узнала, мне очень сильно так кажется.

— Но полиция пока ничего не предпринимает?

— Может, неофициально какой-то сбор информации и ведется, не знаю. По крайней мере, в полиции Яманаси за сектой следят весьма пристально. Я это вычислила по интонации человека, с которым говорила. Все-таки именно от «Авангарда» отпочковались экстремисты, перестрелявшие тамошних полицейских. Где они достали «Калашниковы», до сих пор до конца не выяснено, хотя подозревают некий канал из Северной Кореи. И роль «Авангарда» в закупке оружия по-прежнему не исключена. Но на территорию религиозной организации так просто не попадешь. К тому же сразу после перестрелки уже проводился официальный обыск, который прямой связи между сектой и оружием не выявил. Что там раскопала Служба безопасности — никому не известно; эти ребятки маньяки по части секретности, да и с Полицейским департаментом у них натянутые отношения…

— А насчет детей, которые перестают ходить в школу, больше ничего не слыхала?

— Практически ничего нового. Когда очередной ребенок из «Авангарда» перестает ходить в школу, он больше никогда за стенами секты не появляется. Информации о нем взять просто неоткуда. Поступи в полицию хотя бы одно конкретное сообщение об истязании детей — можно было бы зацепиться, но пока ничего такого не слышно.

— Но разве бывшие «авангардовцы» ничего не рассказывают? Наверняка же есть те, кто разочаровался и ушел из секты по своей воле, так?

— Конечно, есть такие. Пребывание в секте — дело добровольное. Если не нравится, можно уйти. При вступлении в секту подписывается «Договор о пользовании коммунальным имуществом организации», согласно которому «Авангарду» в качестве взноса передается огромная сумма. В случае выхода из этого взноса не возвращается ни гроша. А так — ступай на все четыре стороны. Существует даже Сообщество бывших сектантов, которое пытается распространять информацию о том, что «Авангард» — антиобщественная оккультная группировка с мошенниками во главе. Эти «бывшие» то и дело подают на секту в суд, а также выпускают небольшой журнал. Но их голоса никому не слышны и ни на что не влияют. Лучшие адвокаты страны обеспечивают секте такую систему защиты, что любое судебное разбирательство для «Авангарда» — как комариный укус для слона.

— А эти «бывшие» ничего не рассказывают о Лидере или о детях секты?

— Я их журнала не читала, не знаю, — покачала головой Аюми. — Но насколько я проверяла, все, кто ушел из «Авангарда» по собственной воле, были из нижайших слоев организации. Мелкая сошка. Хотя секта и заявляет, что отрицает ценности современного общества, по части классового разделения она, пожалуй, будет похлеще того, что у нас вокруг. Руководящий клан и рабочие муравьи внутри организации вообще никак не пересекаются. Если у тебя нет высшего образования или профессиональных навыков, в верхние этажи муравейника тебе ни за что не проникнуть. Видеться с Лидером и управлять системой могут только избранные верующие, элита секты. Все остальные члены организации вносят свои денежки — а потом всю дорогу вкалывают на полях да молятся, достигая просветления в бараках для медитации. Самое настоящее стадо овец. По утрам их выгоняют на пастбище специально обученные овчарки, к вечеру загоняют обратно в бараки. Мирная безмозглая жизнь. Каждый мечтает когда-нибудь встретиться с Большим Братом, но даже не ведает, что этому никогда не бывать. Никакой информации о том, как секта устроена и что происходит в ее руководстве, у них просто нет. Если люди уходят, им не о чем рассказать внешнему миру. Они даже не могут описать, как выглядит тот, кто всем этим руководит.

— А «элитные» верующие секту не покидали?

— Насколько мне известно, ни разу.

— Того, кто узнает тайны Системы, она уже никогда не отпустит, так получается?

— Если ты права, дело действительно дрянь, — кивнула Аюми. И глубоко вздохнула. — Ну а насчет того, что там детей насилуют… Ты в этой информации уверена?

— Я-то уверена, — ответила Аомамэ. — Просто сейчас не могу предъявить доказательств.

— И это действительно совершается регулярно, как ритуал?

— Не знаю пока. Но реальные жертвы существуют. С одной девочкой я встречалась. На нее жутко смотреть.

— То есть была пенетрация?

— Можешь не сомневаться.

Аюми закусила губу и о чем-то задумалась.

— Ладно, — решила она в итоге. — Попробуем копнуть еще глубже.

— Только если это не трудно.

— Не бойся, — улыбнулась Аюми. — Ты ведь знаешь: если я что-нибудь начала, доведу до конца по-любому!

Они закончили ужин, официант убрал со стола посуду. От десерта обе отказались и просто допивали вино.

— Ты говорила, в детстве тебя взрослые мужики не домогались? — уточнила Аюми.

Аомамэ посмотрела Аюми в глаза и кивнула:

— Моя семья была очень религиозной, о сексе никто никогда не заикался. И знакомые все такие же. Сама эта тема считалась запретной.

— Ну, религиозность и умение контролировать свою похоть — все-таки разные вещи. О сексуальных маньяках среди священников по всему миру чего только не рассказывают. По статистике, среди сутенеров и извращенцев, на которых заявляют в полицию, очень много священников и учителей.

— Возможно. Только в моем детстве ничего такого не было. Во всяком случае, ко мне никто не приставал.

— Слава богу, — вздохнула Аюми. — Я за тебя очень рада.

— А у тебя что, не так?

Аюми замялась, потом сказала:

— А меня, если честно, домогались все время.

— Кто, например?

— Старший брат, дядя…

Аомамэ скривилась:

— Родные брат и дядя?

— Ну да. Оба теперь полицейские. Дядя не так давно даже грамоту получил. «За тридцать лет образцовой службы по охране порядка и за повышение уровня жизни общества». А также спас собачку, которую защемило шлагбаумом, и о нем написали в газетах.

— Что же именно они с тобой делали?

— Лапали меня там. Члены в рот совали.

Лицо Аомамэ скривилось еще сильнее.

— Дядя с братом?

— Каждый по отдельности, само собой. Мне было лет десять, брату пятнадцать. А дядя приставал и раньше. Раза два или три, когда он у нас дома ночевал.

— Но ты же рассказала родителям?

Аюми покачала головой.

— Нет. И тот и другой пригрозили: если расскажу, мне не поздоровится. Да и без угроз было ясно, что не простят, если что. Я боялась и молчала.

— Даже матери не сказала?

— Только не ей! — вздрогнула Аюми. — У матери брат был любимчиком, а из-за меня она вечно расстраивалась. За то, что я грубая, толстая, некрасивая, в школе толком не успеваю. Она мечтала о совсем другой дочери. О стройной красивой куколке, которую можно отдать в балетную школу. Я этим требованиям не отвечала, хоть убей.

— Ты не хотела еще сильней ее расстраивать и потому ничего не сказала?

— Ну да. Расскажи я матери о том, что брат со мной вытворяет, я же у нее виноватой и оказалась бы. Это уж точно.

Аомамэ помассировала лицо. Когда мне было десять, подумала она, я порвала с религией, и мать перестала со мной общаться. В крайнем случае она оставляла записки, но больше никогда со мной не разговаривала. Я перестала быть ее дочерью. Превратилась в «выродка, предавшего свою веру». После чего и ушла из дома.

— Но пенетрации не было? — уточнила Аомамэ.

— Нет, — сказала Аюми. — Такой боли я бы не выдержала. Да и они, похоже, не собирались доводить до крайности.

— И что же, ты и сейчас с ними видишься?

— Ну, после окончания школы я из дома ушла, и сейчас мы почти не встречаемся. Но все-таки одна семья, да и профессия обязывает — иногда пересекаемся. Встречаемся с улыбочкой, никаких конфликтов. Да они сами, по-моему, уже ничего не помнят…

— Не помнят?!

— Такие ребята способны все забывать, — сказала Аюми. — А вот я не могу.

— Не удивляюсь, — ответила Аомамэ.

— Палач всегда включает логику, чтобы объяснить свои действия, поэтому он может забыть о том, что не хочется вспоминать. Но жертва забыть не способна. Для нее все, что произошло, мелькает перед глазами постоянно. И память эта передается от родителей к детям. Ты еще не заметила? Вся наша реальность состоит из бесконечной борьбы между тем, что действительно было, и тем, что не хочется вспоминать.

— Это уж точно, — кивнула Аомамэ. Борьба двух памятей? Твоей — и противоположной?

— На самом деле я думала, у тебя тоже есть такой опыт, — сказала Аюми.

— Почему ты так думала?

— Не могу объяснить. Просто… есть в тебе какая-то злость. Из-за которой ты готова раз в месяц расслабляться с незнакомыми мужиками. Злость или обида, я уж не знаю, но из-за нее ты не можешь или не хочешь жить обычной жизнью: завести себе постоянного любовника, встречаться с ним, ужинать вместе и трахаться регулярно, как все нормальные люди. Вот и я такая же… не от мира сего.

— Ты хочешь сказать, из-за того, что к тебе в детстве приставали взрослые мужики, ты свернула не на ту дорожку?

— Похоже на то, — кивнула Аюми. И чуть заметно пожала плечами. — Если честно, я вообще мужиков боюсь. Ну то есть опасаюсь связываться с кем-то конкретным. Это ведь значит, что я должна принять его полностью — таким, какой он есть. От одной мысли об этом все тело сжимается. Но с другой стороны, жить в одиночку тоже несладко. Хочется, чтобы тебя обнимали, чтобы тебя хотели. Без всего этого так страшно становится, сил нет. Вот и соглашаешься на что угодно с кем попало.

— От страха?

— Да, пожалуй.

— Если ты о страхе перед мужиками, во мне его нет, — сказала Аомамэ.

— Тогда чего ты боишься?

— Больше всего я боюсь самой себя, — ответила Аомамэ. — Потому что я не знаю, что творю. И что получится из того, чем сейчас занимаюсь, никому не известно.

— А чем ты сейчас занимаешься?

Аомамэ уставилась на бокал вина в руке.

— Сама бы хотела бы это понять, — сказала она. — Но не понимаю. Пока я даже не знаю толком, в какой реальности и в каком году нахожусь.

— Сейчас тысяча девятьсот восемьдесят четвертый год, мы сидим в Японии, в Токио.

— Мне бы твою уверенность…

— Странно, — рассмеялась Аюми. — Разве то, где и когда ты находишься, не аксиома?

— Я сейчас не могу объяснить как следует, но для меня, увы, нет.

— Вон как? — с интересом протянула Аюми. — Мне, конечно, такое… хм… ощущение не совсем понятно. Но где и когда бы ты ни существовала, на свете есть человек, которого ты очень любишь. И в этом я тебе завидую белой завистью. Я этим же похвастаться не могу.

Аомамэ поставила бокал на стол, вытерла салфеткой губы и сказала:

— Возможно, ты права. Вне зависимости от места и времени я хочу с ним увидеться. Страшно хочу. Возможно, только это и не меняется никогда. Здесь я с тобой согласна.

— А хочешь, я поищу в базе данных полиции? Если знать хотя бы имя и возраст, наверное, можно найти, где он сейчас и чем занимается.

Аомамэ покачала головой:

— Не ищи, я тебя прошу. Говорю же: придет день — и мы с ним обязательно где-нибудь встретимся. Совершенно случайно. Вот до тех пор я и подожду.

— Прямо любовная сага, — вздохнула Аюми. — Здорово. Вот бы и мне так!

— На самом деле это очень нелегко.

— Да я понимаю, что тяжело, — кивнула Аюми. И стиснула пальцами виски. — Но хотя у тебя есть любимый человек, иногда ты все равно спишь с кем попало, так?

Аомамэ легонько постучала ногтями по краю бокала.

— Мне это необходимо. Мое тело — из плоти и крови, приходится содержать его в порядке.

— Но разве от этого твоей любви не становится меньше?

— А ты слыхала про тибетское колесо Сансары? Оно постоянно вращается, и все наши чувства и ценности оказываются то внизу, то наверху. То сверкают на солнце, то утопают во тьме. И только настоящая любовь — ось этого колеса, а потому не движется с места.

— С ума сойти… — восхищенно пробормотала Аюми. — Колесо Сансары, говоришь?

И допила свой бокал до дна.


Двое суток спустя в девятом часу вечера позвонил Тамару. И как всегда, без приветствий, сразу же заговорил о деле.

— Завтра после обеда не занята?

— После обеда свободна, могу подъехать, когда нужно.

— Как насчет половины пятого?

— Нормально.

— Хорошо, — сказал Тамару, и его авторучка заплясала по страничке в блокноте с такой силой, что было слышно Аомамэ.

— Как там малышка Цубаса? — спросила она.

— С ней-то все в порядке, — отозвался Тамару. — Мадам каждый день приходит с ней пообщаться. Кажется, они подружились.

— Ну, слава богу.

— А вот с другого фронта не очень веселые новости…

Аомамэ невольно напряглась. Если Тамару назвал что-то «не очень веселым» — ожидай наихудшего.

— Собака померла.

— Какая собака? Бун?

— Да… Прошлой ночью околела.

Что за ерунда, удивилась Аомамэ. На вид собаке было всего лет пять или шесть. Слишком рано ей умирать своей смертью.

— Но я ее видела совсем недавно! Такая здоровая была…

— Она померла не от болезни, — сообщил Тамару бесстрастно. — Сегодня утром ее разорвало на куски.

— Разорвало на куски?

— Все внутренности были раскиданы в разные стороны. Все части тела — тоже. Пришлось сходить за полотенцами и целый час собирать все по кусочкам. Беднягу словно вывернули наизнанку. Или взорвали миниатюрной бомбой изнутри.

— Какой кошмар…

— Собака-то ладно, — продолжал Тамару. — Кто умер, того не вернешь. Для охраны можно и другого пса найти. Меня тревожит другое: что же именно там произошло? Обычному человеку такое сотворить не дано. К примеру, засунуть бомбу в желудок здоровенной псины. При появлении любого чужака она всегда заливалась таким лаем, словно распахивались ворота в преисподнюю. Кому и как это удалось, ума не приложу.

— М-да, действительно…

— Все постояльцы приюта в шоке и панике. Собаку нашла дежурная, которая должна была ее покормить. Несколько минут женщина блевала не переставая и лишь потом нашла силы вызвать меня по телефону. Я расспросил всех, кто там был, не случалось ли ночью чего-нибудь странного. Нет, говорят. И никаких звуков, похожих на взрыв, никто не слышал. А уж эти женщины от любого хлопка проснулись бы все до единой, точно. Они и так живут там тише воды… Иными словами, эта «бомба» была беззвучной. Вся ночь прошла на редкость тихо. И собака ни разу не тявкнула. Только утром оказалась вывернутой наизнанку.

— Похоже, что-то странное происходит…

— Именно, — подчеркнул Тамару. — Происходит что-то очень странное — и, как мне подсказывает чутье, это пока цветочки. Ягодки еще впереди.

— В полицию не сообщали?

— Только полиции не хватало, — мрачно хмыкнул Тамару. — К нашим бредовым версиям прибавят своих, еще бредовее, век потом от них не отвяжешься…

— А что говорит мадам?

— Ничего. Мой отчет выслушала и кивнула, только и всего. Все, что касается безопасности, — моя работа. С начала и до конца…

Тамару выдержал тяжелую паузу. Видимо, задумался о навалившей ответственности.

— Завтра в полпятого, — сказала Аомамэ.

— Завтра в полпятого, — повторил Тамару и повесил трубку.

Глава 24

ТЭНГО
Смысл жить в другом мире
В четверг все утро шел дождь. Не очень сильный, но по характеру весьма надоедливый. Как зарядил со вчерашнего обеда, так ни разу и не прекращался. Только подумаешь: «Ну наконец-то кончается», а он снова хлещет пуще прежнего. Хотя была уже середина июля, «сливовые дожди» все никак не сдавали позиций. Небо словно накрыли плотной свинцовой крышкой, и весь окружающий мир потемнел, пропитавшись тяжелой влагой.

Ближе к обеду Тэнго надел плащ и шляпу, собираясь пойти в магазин, как вдруг обнаружил в почтовом ящике толстый коричневый конверт. Без штемпелей, без марок и даже без адреса. Лишь на обратной стороне конверта выведено шариковой ручкой: «Тэнго». Почерк такой, будто царапали гвоздем по засохшей глине. Явно писала Фукаэри. Тэнго вскрыл конверт, и на ладонь ему выскользнула кассета «TDK» на шестьдесят минут. Совершенно канцелярского вида — без футляра, без наклеек, без единой пометки. Ни письма, ни простенькой записки в конверте тоже не оказалось.

Немного поколебавшись, Тэнго решил отложить поход в магазин и послушать кассету. Поднес ее к глазам, осмотрел на просвет и легонько встряхнул. Несмотря на загадочность ситуации, то была самая обычная кассета, каких миллионы. И взрываться от проигрывания, похоже, не собиралась.

Тэнго снял плащ, принес кассету на кухню и вставил в магнитолу на столе. Положил рядом ручку и блокнот для заметок. Затем рассеянно огляделся, убедился, что ему никто не мешает, и нажал на «пуск».

Сначала ничего слышно не было. Тишина тянулась довольно долго. И лишь когда он решил, что кассета, скорее всего, пуста, в динамиках послышался какой-то невнятный грохот. Судя по всему, придвинули стул. Затем кто-то откашлялся (или вроде того). И наконец раздался голос Фукаэри.

— Тэнго-привет, — произнесла она монотонно, будто проверяя микрофон на включение. Насколько Тэнго мог вспомнить, его имя она произнесла вслух впервые.

Фукаэри еще раз кашлянула. Похоже, она слегка волновалась.


— Письма-я-пишу-плохо. Поэтому-наговорю-на-пленку. Лучше-так-чем-по-телефону. Телефон-наверно-прослушивают. Погоди-сейчас-воды-выпью.


Тэнго услышал, как Фукаэри берет стакан, отпивает глоток, ставит стакан на какой-то стол. В ее речи, как и прежде, напрочь отсутствуют интонации и знаки препинания. Но теперь, записанная на пленку, эта речь звучит еще более марсианской. Ирреальный голос из другого пространства-времени. А поскольку это монолог, ей волей-неволей приходилось выдавать одно предложение за другим.


— Я-слышала-никто-не-знает-где-я. Наверно-волнуетесь. Не-волнуйтесь-я-в-безопасности. Хотела-вам-это-сказать. Вообще-то-нельзя. Но-я-подумала-лучше-сказать.

(Пауза в 10 секунд.)

— Велено-не-говорить-никому. О-том-что-я-здесь. Сэнсэй-объявил-меня-в-розыск. Но-полиция-искать-не-будет. Слишком-часто-дети-убегают-из-дома. Так-что-пока-прячусь-здесь.

(Пауза в 15 секунд.)

— Я-сейчас-далеко. Если-не-выходить-наружу-никто-не-найдет. Очень-далеко. Эту-пленку-доставит-адзами. По-почте-нельзя. Надо-быть-осторожной. Погоди-проверю-запись.

(Щелчок, небольшая пауза — и снова голос Фукаэри.)

— Нормальная-запись.


Где-то вдалеке Тэнго различил детские крики, смех и какую-то музыку. Звуки эти как будто доносились с улицы, из распахнутого окна. Похоже, рядом детский сад или что-то вроде.


— Спасибо-что-пустил-переночевать. Так-было-нужно. Чтобы-больше-узнать-о-тебе. Спасибо-что-почитал-мне-книгу. Гиляки-очень-хорошие. Почему-они-ходят-не-по-дороге-а-по-трясине-на-обочине.

(Тэнго мысленно прибавил к этой фразе знак вопроса.)

— По-дороге-ходить-удобно. Но-гилякам-проще-ходить-по-лесу. Чтобы-ходить-по-дороге-нужно-научиться-ходить-по-другому. А-тогда-и-все-остальное-тоже-придется-делать-по-другому. Я-не-смогу-жить-как-гиляки. Не-хочу-чтоб-меня-били-мужчины. И-не-люблю-когда-много-червей. Но-по-дороге-мне-тоже-ходить-не-нравится. Погоди-опять-попью.


Тишина, затем клацанье стакана об стол. Снова тишина — кажется, вытерла губы. Видимо, о существовании кнопки «пауза» эта девушка даже не подозревала.


— Без-меня-у-вас-кажется-будут-проблемы. Но-я-не-собираюсь-быть-писателем. И-писать-больше-ничего-не-хочу. Я-рассказала-про-гиляков-адзами. Она-проверила-в-библиотеке. Гиляки-живут-на-сахалине. И-так-же-как-айны-или-индейцы-не-пользуются-буквами. Они-ничего-не-записывают[222]. Я-тоже. То-что-превратилось-в-буквы-уже-не-моя-история. Ты-очень-здорово-превратил-это-в-буквы. Лучше-тебя-никто-бы-не-смог. Просто-это-уже-не-моя-история. Но-ты-не-волнуйся. Ты-не-виноват. Просто-я-хожу-не-по-дороге-а-по-трясине-на-обочине. Вот-и-все.


Фукаэри снова умолкла. Тэнго представил, как эта хрупкая девочка шагает по грязной обочине широкой и удобной дороги.


— У-сэнсэя-большая-сила-и-великие-знания. Но-у-LittlePeople-тоже-большая-сила-и-великие-знания. Все-равно-что-уметь-выжить-в-лесу. Самое-главное-скрыто-в-лесу. Но-в-лесу-живут-LittlePeople. Чтобы-LittlePeople-тебя-не-тронули-ты-должен-найти-то-чего-у-них-нет. Только-тогда-сумеешь-пройти-через-лес-и-выбраться-куда-тебе-нужно.


Все это Фукаэри выпалила почти на одном дыхании — и, закончив, шумно выдохнула, не отворачиваясь от микрофона. Из динамиков вырвался звук, похожий на стук ветра в окно. И сразу же за ним где-то вдалеке взревел клаксон большого автомобиля. Трубный, словно гудок парохода. Какая-то фура, подумал Тэнго. Значит, где-то недалеко скоростное шоссе?


— (Кашель.) Голос-садится. Спасибо-что-беспокоился-за-меня. Что-похвалил-мои-сиськи. Пустил-ночевать. И-даже-одолжил-свою-пижаму. Теперь-не-скоро-увидимся. История-LittlePeople-превратилась-в-буквы. Наверно-теперь-они-очень-злятся. Но-ты-не-волнуйся. Я-уже-привыкла-в-лесу. Прощай.


На этом запись обрывалась.

Тэнго нажал на «стоп» и перемотал пленку в начало. Под барабанную дробь капель, падавших с крыши, несколько раз глубоко вздохнул и повертел в пальцах шариковую ручку. Затем положил ее на стол. Ни одной пометки в блокноте он так и не сделал. Просто сидел, слушая странную, как и всегда, речь этой непостижимой девчонки. Впрочем, главные для себя выводы он сделал и без пометок.

(1) Фукаэри не похищали. Она просто временно где-то прячется. За это можно не волноваться.

(2) Писать она больше ничего не собирается. Ее истории — исключительно для устной передачи, и смысла в их записи Фукаэри не видит.

(3) LittlePeople обладают не меньшей силой и знаниями, чем Эбисуно-сэнсэй. И этого следует опасаться.

Об этих трех факторах Фукаэри и пыталась его предупредить. Насчет гиляков, конечно, отдельный разговор. О странных людях, которые вынуждены сойти с большой дороги и ступать по трясине на обочине…

Тэнго отправился на кухню, сварил кофе. Прихлебывая черную жидкость, рассеянно уставился на кассету. И в итоге решил прокрутить ее снова. На сей раз — нажимая на «паузу» и делая все необходимые пометки в блокноте.

Однако новых результатов это не принесло.

Где же она, черт возьми? Звуки, услышанные на записи, особой информации не предоставили. Вдалеке хлопнула чья-то дверь. За окном раздавались крики детей. Детский сад? Клаксон большого грузовика. Не похоже, чтобы Фукаэри находилась в лесу. Скорее, окраина какого-то города. По времени — либо позднее утро, либо ранний вечер. Судя по хлопнувшей двери, девушка там не одна.

Одно лишь понятно наверняка — она там по собственной воле. И записывать эту кассету ее никто не заставлял. Это ясно даже по голосу. Немного смущалась, да, но говорила, что думала.


— У сэнсэя большая сила и великие знания. Но у LittlePeople тоже большая сила и великие знания. Все равно что уметь выжить в лесу. Самое главное скрыто в лесу. Но в лесу живут LittlePeople. Чтобы LittlePeople тебя не тронули, ты должен найти то, чего у них нет. Только тогда сумеешь пройти через лес и выбраться куда тебе нужно.


Этот отрывок Тэнго прокрутил еще раз. Фукаэри говорила тут слишком быстро, не оставляя пауз между фразами. Значит, LittlePeople могут навредить и Тэнго, и сэнсэю. Но сами по себе они, похоже, ни на кого зла не держат. Это что-то нейтральное, не связанное с добром или злом.

И еще одна фраза привлекала внимание.


История LittlePeople превратилась в буквы. Наверно, теперь они очень злятся.


Если LittlePeople действительно злятся, один из объектов их злости — несомненно, Тэнго. Ведь это он и никто другой превратил в буквы информацию о том, что они существуют, и разнес ее по белу свету. Сколько теперь ни оправдывайся, что в том не было злого умысла, факт остается фактом.

Но как LittlePeople могли бы ему навредить? Этого Тэнго, разумеется, знать не мог. Еще раз перемотав кассету, он сунул ее в конверт и спрятал в шкаф. А затем опять надел плащ, нахлобучил на голову шляпу и отправился под дождем за продуктами.


Тем же вечером в десятом часу позвонил Комацу. Кто звонит — как всегда, было ясно заранее. Тэнго уже читал книгу в постели. Дав телефону потрезвонить трижды, он встал, прошел на кухню и взял трубку.

— Тэнго? Привет, дружище! — выпалил Комацу. — Ты там случаем не выпиваешь?

— Нет, — ответил Тэнго. — Сейчас трезвый.

— Тогда готовься: возможно, захочешь напиться.

— Настолько веселые новости?

— Как сказать… Веселья, пожалуй, мало. А вот парадоксов — хоть отбавляй.

— Прямо как в рассказах у Чехова.

— Ишь ты! — усмехнулся Комацу. — И правда, похоже на рассказы Чехова. Подмечено лаконично и в точку. Ценю…

Но Тэнго молчал, и Комацу продолжил:

— В общем, есть небольшие проблемы. По заявлению Эбисуно-сэнсэя полиция начала официальный розыск. Вряд ли, конечно, они будут копать глубоко. Тем более, что нашедшему даже вознаграждения не назначено. Просто для начала реагируют на заявление, мало ли что. Но журналисты лично мне уже проходу не дают. Просят об интервью сразу из нескольких газет. Я, понятно, говорю, что ничего не знаю. Да и в самом деле, что я сегодня мог бы им сообщить? И тем не менее я уверен, они уже разнюхали и об отношениях Фукаэри с Эбисуно-сэнсэем, и о связи ее родителей с экстремистами. Эти факты уже очень скоро выплывут на поверхность. Опаснее всего еженедельники. Именно там сидят настоящие акулы, которые при запахе крови не остановятся ни перед чем. Ибо только этим и кормятся. Никакие законы о праве на частную жизнь им не писаны. Хотя, казалось бы, такие же мирные писаки, как ты. Но цели совсем другие. Так что держись.

— Вы советуете мне быть осторожнее?

— Именно. Избавься от иллюзий и неусыпно бди. Вокруг тебя хищники. Откуда и кто выскочит, предсказать невозможно.

Тэнго представил себя в утлой лодочке, окруженной стаей акул. Но картинка эта зависла у него в голове, как страничка из комикса, без особого смысла и продолжения. «Чтобы LittlePeople тебя не тронули, ты должен найти то, чего у них нет», — сказала ему Фукаэри. Что она имела в виду?

— И все-таки, господин Комацу. Разве не эту ситуацию планировал Эбисуно-сэнсэй?

— Да, возможно, — отозвался Комацу. — Допускаю, что нас с тобой просто использовали в чужих интересах. Но цели сэнсэя я понимал с самого начала. Да он и сам их не скрывал. В этом смысле наша с ним сделка была честной с обеих сторон. Я ведь тоже в любую минуту мог сказать ему: «Погодите, сэнсэй. Слишком уж это опасно, играйте без меня». Будь я приличный редактор, я бы так и сказал. Но, как ты уже, наверное, заметил, приличным редактором меня не назовешь. Да и мы с тобой уже столько всего навертели, что отступать было бы жалко. Вот где, пожалуй, мы и дали с тобой слабину…

В трубке повисло неловкое молчание.

— Иными словами, — уточнил Тэнго, — разработанный вами план на середине пути был перехвачен сэнсэем?

— Можно и так сказать. Просто он оказался прозорливей, чем мы с тобой, вот и все.

— Но сумеет ли он в итоге унять всю эту свистопляску?

— В принципе, должен суметь. Все-таки он человек большого интеллекта и огромной силы воли. Надеюсь, в конце концов он все уладит, как нужно. Хотя и не исключаю, что на каком-то этапе ситуация может выйти за пределы его интеллекта. Или, скажем, за пределы его банковского счета. Даже у самых выдающихся людей на свете есть пределы личных возможностей. Так что пора пристегнуть ремни безопасности.

— Господин Комацу, если самолет падает, ремни безопасности никого не спасают.

— Но хотя бы чуть-чуть успокаивают.

Тэнго мрачно усмехнулся.

— Так вот мы о чем? — подытожил он. — Действительно, веселья мало. А уж парадоксов хоть отбавляй.

— Видит бог, я не хотел тебя в это впутывать, — сказал Комацу без единой эмоции в голосе. — Поверь мне.

— Да я-то ладно, — вздохнул Тэнго. — Мне терять нечего. Ни семьи, ни положения в обществе, ни перспектив на будущее. Куда больше я беспокоюсь за Фукаэри. Ей всего семнадцать, черт побери.

— Конечно, я тоже о ней волнуюсь. А как же? Да только, дружище, сколько бы мы сейчас об этом ни рассуждали, все без толку. Первым делом мы должны закрепить свое шаткое положение, чтобы нас куда-нибудь не унесло. И в ближайшее время очень внимательно следить за новостями.

— Да я и так каждый день газеты читаю.

— Вот и славно, — сказал Комацу. — Кстати… у тебя так и не появилось мыслей, куда Фукаэри могла податься? Любая, даже самая бредовая зацепка сгодилась бы.

— Понятия не имею, — слукавил Тэнго.

Врать он не умел, и в обычной беседе ушлый Комацу сразу бы раскусил его. Однако на сей раз, похоже, Комацу не заметил легкой дрожи в голосе Тэнго, поскольку был слишком занят собственными мыслями.

— Будет что новенькое — позвоню, — буркнул Комацу и оборвал разговор.

Повесив трубку, Тэнго достал с полки бутылку виски и налил в стакан сразу пальца на два. Прав Комацу, подумал он. После таких новостей остается только напиться.


В пятницу, как и было условлено, приехала его замужняя подруга. Дождь перестал, но небо еще закрывали пепельно-серые тучи. Наскоро перекусив, любовники забрались в постель. Тэнго все думал о навалившихся проблемах, но удовольствия от секса это ему не испортило. Как всегда, подруга очень эффективно разрядила напряжение, скопившееся в нем за неделю. Да еще и сама получила удовольствие. Как талантливый аудитор, способный радоваться победам опекаемой фирмы, несмотря на запутанность ее бухгалтерии. Тэнго повезло, и подруга даже не заметила, что мысленно он был всю дорогу неведомо где.

— Я смотрю, здесь стало заметно меньше виски, — сказала она, отдыхая на широкой груди Тэнго.

На ее безымянном пальце ярко поблескивало обручальное колечко с алмазами. А говорила она о бутылке «Wild Turkey», которую он бог знает когда оставил на полке возле кровати. Как это часто водится у женщин, которые спят с парнями моложе себя, она хорошо замечала любые, даже самые мелкие изменения окружающей обстановки.

— В последнее время часто просыпаюсь по ночам, — признался Тэнго.

— Влюбился, что ли?

Он покачал головой:

— Да нет, не влюбился.

— Работа не ладится?

— С работой все в порядке. По крайней мере, куда-то она все-таки движется.

— Что же тебя гложет?

— Бог его знает… Просто бессонница мучает. Вообще для меня это редкость. Всю жизнь, если ложился, то спал как убитый.

— Бедный Тэнго, — сказала подруга и нежно помассировала его яички. — А сны плохие снятся?

— Снов я почти не вижу, — ответил Тэнго. И это было правдой.

— А мне постоянно что-нибудь снится. Часто — одно и то же по нескольку раз. Даже иногда вспоминаю, прямо во сне, что я уже это видела. Странно, да?

— И что тебе снится, например?

— Например, домик в лесу.

— Домик в лесу? — повторил Тэнго. И подумал про тех, кто в лесу. Гиляки, LittlePeople, теперь вот еще Фукаэри… — Что за домик?

— Тебе правда интересно? Разве это не скучно — слушать чужие сны?

— Ничуть. Если хочешь рассказать, я бы послушал.

— Я шагаю по лесу одна. Лес совсем не такой зловещий, как тот, где заблудились Гензель и Гретель. В этом лесу светло и просторно. Время — где-то после обеда, тепло, и на душе у меня очень спокойно. Вдруг вижу — домик стоит. С трубой, с небольшим крылечком. И на окне занавески в мелкую клеточку. В общем, весьма дружелюбный на вид. Я стучу в дверь, говорю: «Добрый день!» Никакого ответа. Я стучу еще раз, сильнее, и тут дверь сама открывается. Потому что не заперто. Вхожу внутрь. «Здравствуйте! — говорю. — Кто-нибудь дома? Я к вам зашла!»

Все еще гладя яички Тэнго, подруга повернула голову и посмотрела на него.

— Ну как? Представляешь?

— Вполне.

— В домике всего одна комната. Очень просто обставленная. Крошечная кухонька в углу, кровать, обеденный стол. В самом центре — печка с дровами, а на столе накрыт ужин на четверых. От тарелок идет белый пар. Но в доме ни единой живой души. Будто села семья поужинать, но не успели даже ложки ко рту поднести, как что-то случилось — скажем, явилось какое-нибудь чудовище, и они убежали из дома куда глаза глядят. Хотя ничего не перевернуто, все вещи на своих местах. Спокойный, удивительно уютный дом. Только без людей.

— А какая еда в тарелках?

— Не помню… И правда, что же там за еда? Но дело тут не в самой еде. А в том, что она с пылу с жару. Делать нечего, сажусь я на стул и жду, когда семья вернется домой. Там, во сне, мне это очень нужно. Зачем — не знаю. Все-таки это сон, там много необъяснимого. То ли дорогу обратно хочу спросить, то ли что-то ищу… Ну, в таком духе. В общем, сижу и жду, когда эти люди вернутся. Да сколько ни жду, никто не приходит. От еды валит пар. Я смотрю на еду и чувствую, что жутко проголодалась. Но как бы ты ни проголодался, нельзя же заходить к людям в дом и съедать их ужин, пока никого нет. Или ты не согласен?

— Пожалуй, согласен, — сказал Тэнго. — Хотя, может, во сне думал бы иначе…

— И вот уже солнце садится. В доме сгущаются сумерки, лес за окном темнеет. Я хочу зажечь свет, но не знаю как. Мне становится все тревожнее. И тут до меня доходит: от еды на столе по-прежнему валит пар! Сколько бы часов ни прошло, еда все еще с пылу с жару. Странно, думаю я. Что-то здесь не так. И на этом месте сон обрывается.

— И что дальше, ты не знаешь?

— Дальше наверняка что-нибудь происходит, я уверена, — сказала подруга. — Я сижу одна в непонятном доме, не знаю дороги домой, и вокруг сгущается ночь. Определенно, что-то должно случиться. И по-моему, что-то очень нехорошее. Но на этом месте сон всегда обрывается. А через какое-то время снится мне снова — и так уже много раз…

Она отняла руку от яичек Тэнго и прижалась щекой к его груди.

— Наверное, этот сон можно как-то растолковать.

— Как, например?

Подруга глубоко вздохнула. Ее дыхание освежило грудь Тэнго, точно зимний муссон, вырывающийся на морские просторы из узкой речной долины.

— Например, я сама и есть то чудовище, которое всех распугало. Иногда мне и правда так кажется. Они увидели, как я приближаюсь к дому, побросали еду и убежали в лес. И пока я сижу в их доме, никто не может вернуться домой. А я, несмотря на это, должна сидеть и дожидаться их возвращения. Когда я об этом думаю, так страшно становится. Никакого же выхода нет…

— Может, и так, — сказал Тэнго. — А может быть, это твой собственный дом и ты дожидаешься убежавшую себя?

Он тут же подумал, что как раз этого, пожалуй, говорить не стоило. Но слово не воробей… Подруга надолго умолкла. И вдруг с силой стиснула яйца Тэнго. Аж дыхание перехватило.

— Ты зачем говоришь такие вещи?

— Да низачем! Просто… подумалось вдруг, — с трудом просипел Тэнго.

Она ослабила хватку и снова вздохнула.

— Ну, теперь твоя очередь. Рассказывай, что тебе снится.

Тэнго кое-как отдышался.

— Говорю же, я редко вижу сны.

— Редко, но все-таки видишь? Людей, которые вообще не видят снов, на этом свете не бывает. Появись хоть один, это бы слишком расстроило дедушку Фрейда.

— Может, и вижу. Но только открою глаза, ничего не помню. Иногда чувствую, что видел сон, но о чем как корова языком слизала..

Она взвесила его обмякший член на ладони. Так, будто вес мог сообщить ей о чем-то важном.

— Ладно. Хватит о снах. Лучше расскажи, о чем сейчас пишешь.

— О чем я пишу, предпочитаю вслух не рассказывать.

— Но послушай, я же не прошу тебя пересказывать книгу. Я совсем не об этом! Думаешь, я не вижу, какая у тебя юная и чувствительная натура? Просто расскажи какой-нибудь эпизод или сценку — то, что тебе самому интересно. Знаешь, как здорово узнавать первой то, что еще никто не успел прочитать! Тем более, ты мне только что нагрубил, и я требую компенсации. Понял?

— Да понял, наверно… — протянул Тэнго без особого энтузиазма.

— Ну вот и расскажи.

Разглядывая пальцы подруги на своем члене, Тэнго повиновался:

— Это история про меня самого. Ну или про человека, для которого я выбрал себя моделью…

— Не сомневаюсь, — сказала подруга. — А я там присутствую?

— Тебя в этой истории нет. Она происходит в другом, нездешнем мире.

— И что, меня вообще там нет?

— Не только тебя. Никого из этого мира.

— И чем же другой мир отличается от здешнего? Ты знаешь разницу между ними?

— Конечно. Я ведь сам все это пишу.

— Я не о тебе, а обо всех остальных. Вот, например, попади я в этот твой другой мир, смогу ли я сразу как-то это понять?

— Думаю, сможешь, — кивнул Тэнго. — Например, в том, другом мире на небе аж две луны. Задерешь ночью голову — сразу догадаешься.

Две луны в небе Тэнго позаимствовал из «Воздушного кокона». О них он собирался написать и шире, и глубже, но главное — так, чтобы это была его собственная история. Возможно, сам факт, что изначально образ придумал не он, еще сыграет с ним злую шутку. Но именно о мире под двумя лунами ему хотелось сейчас писать сильнее всего. А грядущие проблемы, говорил он себе, будем решать по мере их поступления.

— Значит, достаточно посмотреть ночью на небо и увидать две луны, чтобы сказать себе: «О, я уже в другом мире»?

— Да, это одна из подсказок.

— А разве эти луны не притягиваются друг к дружке?

Тэнго покачал головой:

— Не знаю почему, но расстояние между ними всегда одинаковое.

Какое-то время подруга переваривала услышанное. Ее пальцы вычерчивали на груди Тэнго замысловатые узоры.

— А ты знаешь, чем отличаются в английском языке слова lunatic и insane? — наконец спросила она.

— Кажется, оба означают какую-то психическую ненормальность, — напряг память Тэнго. — Но нюансов не помню.

— Insane означает безумность с рождения. Для лечения требуются очень узкие специалисты. А «лунатики» просто на время теряют разум с каждой новой луной. В Англии девятнадцатого века, когда преступление совершал лунатик, ему смягчали наказание, если он преступил закон в полнолуние. Обвиняя луну в преступлении больше, чем самого человека. Трудно поверить, но такой закон и правда действовал очень долго. Иными словами, человек на уровне закона признавал, что луна отнимает у него разум.

— Откуда ты все это знаешь? — удивился Тэнго.

— А чему ты удивляешься? Я на этом свете прожила на десяток лет дольше тебя. Что же странного в том, что я знаю немного больше?

А ведь она, черт возьми, права, подумал Тэнго.

— Если честно, я об этом задумалась еще в женском университете. На лекциях о Диккенсе. Был у нас один странный сэнсэй, вечно болтал о том, что никак не связано с сюжетом самой книги… Но что я тебе хочу сказать? Если даже с одной луной люди сходят с ума, только шум стоит, что же с ними будет под двумя лунами? Все приливы и отливы Земли, к чертям, поменяются, и все женские циклы перепутаются. Хаос породит очередной хаос, и конца этому не будет.

— Наверное, ты права, — задумался Тэнго.

— И что же, в этом твоем другом мире у всех съезжает крыша?

— Нет, почему-то не съезжает. По большому счету все происходит примерно так же, как здесь.

Она снова легонько стиснула его член.

— Значит, в другом мире люди живут примерно так же, как здесь? Но скажи мне, а какой тогда смысл жить в другом мире?

— Смысл в том, что в другом мире люди могут переписать свое прошлое, — ответил Тэнго.

— Переписать? Как им заблагорассудится?

— Да.

— А ты хотел бы переписать свое прошлое?

— А ты не хотела бы?

Она покачала головой.

— Ни свое прошлое, ни всю эту вашу Историю я переписывать не хочу. Единственное, что я хотела бы поменять, — мое настоящее.

— Но если поменять прошлое, изменится и настоящее. Все происходящее с нами сейчас — прямой результат того, что мы натворили в прошлом.

Подруга опять глубоко вздохнула. И подергала пенис Тэнго вверх-вниз, как проверяют на работоспособность рубильник лифта.

— Я тебе одно скажу. Ты, конечно, преподаешь математику в каком-то храме наук. Ты у нас мастер по дзюдо. Пишешь длинные романы о сложностях жизни. Но в самой этой жизни ты ни бельмеса не смыслишь. Вот тебе мое мнение.

Подобной оценке Тэнго не удивился. Он и сам себя не понимал как следует. И ситуация, которая складывалась вокруг, не умещалась в его голове. Так что новых открытий в рассказе подруги для него не было.

— Только ничего не меняй, — сказала подруга. И впечатала в грудь Тэнго свои эрегированные соски. — Ты учитель математики и мечтатель, который каждый день пишет длинный роман. Вот таким и оставайся. Я твой пенис и так люблю. И размер, и форму, и на ощупь. И когда он твердый, и когда расслабился. И когда больной, и когда здоровый. И я очень надеюсь, что в ближайшее время он мой. Гарантируешь?

— Гарантирую, — обещал Тэнго.

— Я тебе говорила, что я ужасно ревнивая?

— Говорила. Без всяких теорий.

— Без теорий, да. У меня это с детства, — сказала она и снова пошевелила пальцами у Тэнго в паху. — Вот поэтому я тебя без всяких теорий сейчас заведу. Есть возражения?

Возражений не поступило.

— О чем сейчас думаешь?

— О том, как ты ходила на лекции в женском университете.

— О да. Мы читали «Мартина Чеззлвита», мне только что стукнуло восемнадцать, я носила платье с оборочками и хвостик на голове. Я была очень примерной студенткой и девственницей. И все эти премудрости о разнице между lunatic и insane слушала впервые в жизни. Ну как? Еще не кончил от такого портрета?

— Почти, — отозвался Тэнго.

И представил подругу в платье с оборочками и с хвостиком на голове. Примерную студентку и девственницу. Но при этом ужасно ревнивую. Без всяких теорий. Еще он представил луну, освещавшую Лондон романов Диккенса. А также снующих в том городе безумцев и лунатиков. У обоих подвидов — схожие шляпы и бороды. Как же их различать? Тэнго закрыл глаза и перестал гадать, в котором из миров существует.

Книга II. ИЮЛЬ — СЕНТЯБРЬ

Глава 1

АОМАМЭ
Самый скучный город на свете
Сезон дождей еще не закончился, но небо уже голубело, и солнце щедро припекало землю. Тени от пышных ив мерно колыхались на тротуаре.

Тамару встретил Аомамэ у ворот. В темном летнем костюме и рубашке с галстуком. Без единой капельки пота на лице. Как такие верзилы умудряются не потеть в столь дикую жару, всегда оставалось для Аомамэ загадкой.

Завидев ее, Тамару коротко кивнул и буркнул что-то неразборчивое. Легкой беседы, какая обычно между ними завязывалась, на этот раз не последовало. Тамару прошагал по длинному коридору, не оглядываясь, — до самой двери в гостиную, где их ожидала хозяйка. Похоже, сегодня ему не хотелось общаться вообще ни с кем. Наверное, из-за смерти овчарки, подумала Аомамэ. Хоть он и сказал ей по телефону, что собаке замену найти несложно, свои подлинные чувства он просто скрывает. С этой псиной он прожил несколько лет душа в душу. И ее внезапную, необъяснимую гибель наверняка воспринял как трагедию, а то и как личный вызов.

Отворив дверь, Тамару пропустил гостью вперед, а сам застыл в проходе, ожидая указаний хозяйки.

— Напитков пока не нужно, — сказала та.

Мужчина кивнул и, закрыв за собою дверь, оставил женщин наедине. На столике сбоку от кресла хозяйки громоздился круглый аквариум с двумя рыбками. Самыми обычными, золотыми и банальной морской травой. Ничего удивительного, вот только… В этой просторной гостиной Аомамэ появлялась уже много раз, но рыбок видела здесь впервые. Тихонько работал кондиционер: по коже то и дело гулял едва ощутимый ветерок. За спиной хозяйки стояла ваза с тремя белоснежными лилиями. Большие, призывно распахнутые цветы напоминали диковинных существ из другого мира, замерших в медитации[223].

Слабым взмахом руки хозяйка пригласила девушку сесть. Аомамэ подошла и опустилась на диван напротив. Кружевная занавеска на окне, выходившем в сад, почти не спасала от летнего солнца. В его ярких лучах хозяйка выглядела неожиданно усталой и разбитой. Безвольно подпирая щеку узенькой ладонью, старушка утопала в огромном кресле. Глаза ее ввалились, морщин на шее стало чуть ли не вдвое больше. Уголки бледных губ и кончики длинных бровей, словно устав бороться с земным притяжением, сползли вниз до предела. Возможно, от замедленного тока крови кожа на ее лице и руках словно покрылась белой пыльцой. Казалось, будто с прошлого визига Аомамэ хозяйка состарилась лет на пять или шесть. И теперь у нее больше не было сил скрывать свою усталость от кого бы то ни было. Что и поражало сильнее всего. Обычно — по крайней мере, перед Аомамэ — старушка включала всю силу воли, чтобы выглядеть бодрой и подтянутой. И стоит отметить, до сих пор это ей удавалось практически на все сто.

Но теперь в этом доме многое изменилось, заметила Аомамэ. Даже свет в гостиной окрасился в другие тона. Не говоря уже о том, что рыбки в аквариуме крайне плохо сочетались с высокими потолками и антикварной мебелью.

Довольно долго хозяйка не говорила ни слова. Просто сидела, подперев щеку ладонью, и смотрела в одну точку. Хотя даже по ее лицу было ясно, что в этой точке ничего нет.

— Пить не хочешь? — наконец спросила старушка.

— Нет, спасибо, — ответила Аомамэ.

— Там чай со льдом. Захочешь — наливай…

На раскладном столике у двери стояли кувшин с чаем и три стакана резного стекла, каждый — своего цвета.

— Благодарю, — кивнула Аомамэ. Но осталась сидеть, ожидая продолжения.

Однако хозяйка опять замолчала. Возможно, просто оттягивала момент, когда истина, высказанная вслух, окончательно превратится в реальность. Старушка перевела взгляд на рыбок в аквариуме. И, наконец решившись, посмотрела на Аомамэ в упор.

— О смерти собаки, охранявшей приют, Тамару тебе уже рассказал?

— Да, я слышала.

— Дикая, непостижимая смерть… — Хозяйка поджала губы. — А теперь еще и малышка Цубаса пропала.

У Аомамэ вытянулось лицо:

— Как пропала?!

— Исчезла куда-то. Кажется, прямо среди ночи. Утром ее никто уже не видел.

Кусая губы, Аомамэ пыталась что-нибудь сказать. Но подходящих слов на ум не приходило.

— Но… Ведь вы говорили, что девочку не оставляют одну! — воскликнула она. — И что в ее комнате всегда ночует еще кто-нибудь для надежности.

— Да, но странное дело: этой ночью женщина, которая с ней оставалась, уснула так крепко, что вообще ничего не слышала. Утром проснулась, а постель Цубасы пуста.

— Значит, ребенок пропал на следующую ночь после гибели пса? — уточнила Аомамэ.

Хозяйка кивнула:

— Пока не знаю, есть ли здесь какая-то связь… Но так и чудится, в этом есть что-то общее.

Блуждающий взгляд Аомамэ задержался на золотых рыбках. Хозяйка перехватила его и посмотрела туда же. Две рыбки, едва заметно шевеля плавниками, не спеша перемещались туда-сюда по стеклянному водоему. Лучи летнего солнца так чудно преломлялись в воде, что невольно казалось, будто подглядываешь за жизнью на дне океана.

— Этих золотых рыбок я купила для Цубасы, — объяснила хозяйка. — Здесь, в Адзабу, проходил праздник улицы, я вывела девочку погулять. Все-таки долго сидеть в четырех стенах вредно для здоровья. Тамару, конечно, всю дорогу был с нами. Вот там в одном магазинчике и купила рыбок, а заодно и аквариум. Уж очень они ей понравились. Когда поставила у нее в комнате, она целый день на них глядела, не отрываясь. А сегодня, когда малышка пропала, я забрала аквариум сюда. Тоже весь день гляжу и не могу отвести глаз. Ничего больше не делаю — просто сижу и смотрю. Как ни странно, это занятие никогда не надоедает. До сих пор не пробовала так долго и пристально разглядывать аквариумных рыб.

— Но куда же девочка могла уйти? — спросила Аомамэ. — У вас есть догадки?

— Ни малейших, — ответила хозяйка. — В ее жизни нет родных, у которых можно укрыться. Насколько я знаю, идти в этом мире ей совершенно некуда.

— А может, кто-то увел ее насильно? Об этом вы не думаете?

Хозяйка качнула головой — нервно и коротко, словно отгоняя назойливого комара.

— Нет, это исключено. Увести ее насильно никто не мог. Случись такое, проснулся бы весь приют. Кто-кто, а эти женщины спят всегда очень чутко. Я думаю, Цубаса ушла по собственной воле. На цыпочках, чтобы никто не услышал, спустилась по лестнице, тихонько отперла дверь и ушла. Как раз это я могу представить легко. Пройди она к воротам мимо сторожевого пса, тот и тявкнуть бы не посмел. Хотя собака умерла прошлой ночью. А девочка даже не переоделась. Хотя одежда была для нее приготовлена и сложена прямо у постели, она так и ушла в пижаме. И денег с собой не взяла…

Аомамэ еще больше нахмурилась:

— Одна? В пижаме?

— Именно, — кивнула хозяйка. — Куда может отправиться ночью десятилетний ребенок — один, в пижаме, без денег? Да это просто немыслимо! Но я не считаю, будто произошла какая-то аномалия. Наоборот, нечто подобное должно было случиться рано или поздно. Вот почему я даже не пытаюсь разыскивать бедное дитя. А только сижу и разглядываю рыбок. — Хозяйка бросила взгляд на аквариум, затем снова обратила его к Аомамэ: — Просто я уже понимаю: искать ее бесполезно. Она теперь там, докуда нам не дотянуться…

Сказав так, старушка отняла руку от подбородка и выдохнула — так протяжно, словно сбрасывала все напряжение, что накопилось в душе. И бессильно уронила руку на колено.

— Но зачем ей было уходить? — удивилась Аомамэ. — Все-таки в приюте она под защитой, да и податься больше некуда…

— Зачем — не знаю. Но уверена, что гибель собаки сыграла роковую роль. Оказавшись здесь, малышка сразу полюбила этого пса, и тот сильно к девочке привязался. Они дружили неразлейвода. От его страшной, необъяснимой гибели девочку словно подменили. Да что там — все взрослые обитательницы приюта до сих пор в шоке! Но все-таки очень похоже, что убийство собаки — сигнал именно для малышки Цубасы.

— Сигнал? — подняла брови Аомамэ. — Какой же?

— «Ты не должна здесь находиться. Мы знаем, где ты. Уходи отсюда. Иначе с теми, кто тебя окружает, случится что-нибудь еще страшнее».

Пальцы хозяйки мерно постукивали по колену, словно отсчитывая секунды. Не говоря ни слова, Аомамэ ждала продолжения.

— Скорее всего, девочка поняла, о чем ее предупреждают, и решила уйти сама. Против собственного желания. Прекрасно понимая, что идти больше некуда. Но не уйти нельзя. Как представлю, что' у бедняжки в голове творилось, просто с ума схожу… Чтобы десятилетний ребенок сам принял такое решение?..

Аомамэ захотелось протянуть руки и сжать хозяйкины пальцы в своих. Но она сдержалась: разговор еще не закончен.

— Что говорить, — продолжала хозяйка, — для меня это страшный удар. Будто отрубили часть тела. Я ведь уже готовила документы на удочерение. Собиралась официально воспитать ее как родного ребенка. Понимала, что это непросто. Что если малышка так и не сможет прийти в себя, жаловаться будет некому. Но именно поэтому еще сильнее хотела попробовать. Хотя, если честно, здоровье в мои годы уже не то…

— Но вдруг она скоро вернется? — предположила Аомамэ. — Денег у нее нет, идти некуда…

— Хотелось бы верить, — бесстрастно проговорила хозяйка. — Но скорее всего, этому не бывать. Кто в десять лет решил уйти куда глаза глядят, как правило, не возвращается.

Извинившись, Аомамэ встала, подошла к столику, взяла бирюзовый стакан из резного стекла, налила себе холодного чаю. Пить совсем не хотелось. Просто нужен небольшой тайм-аут. Вернувшись и сев на диван, она отхлебнула чаю и поставила стакан на стол.

— На этом разговор о Цубасе закончим, — объявила хозяйка. И, словно подводя черту под темой беседы, распрямила спину и сцепила руки на коленях. — Поговорим об «Авангарде» и его Лидере. Я расскажу тебе все, что узнала. Это главное, ради чего ты сегодня здесь. В итоге ты сама поймешь, как и что здесь связано с малышкой Цубасой.

Аомамэ кивнула. Именно это она и ожидала услышать.

— Как я уже говорила, Лидера необходимо переправить в мир иной во что бы то ни стало. Это человеческое отродье постоянно насилует десятилетних девочек. Для него это ритуал. Девочки еще и понятия не имеют о менструациях. Для оправдания своих мерзостей он использует изобретенные им же самим религию и оккультную секту. О секте я постаралась узнать как можно подробнее. Поручила расследование нужным людям, оплатила их работу. Должна заметить, на это потребовалось куда больше усилий, чем я себе представляла. И гораздо больше денег. Но в итоге я смогла-таки вычислить всех четырех девочек, которых изуродовал этот мерзавец. Четвертой была малышка Цубаса.

Аомамэ взяла стакан, сделала еще глоток. Но вкуса чая не поняла. Ее рот словно набили ватой, которая не давала языку разобрать, что есть что.

— Детали пока неизвестны, — продолжала хозяйка, — но по меньшей мере две девочки из четырех по-прежнему живут в секте. Говорят, они — особы, приближенные к Лидеру, вроде жриц. Обычным членам секты увидеть их не дано. По своей воле они играют эти роли или просто не могут сбежать — пока неясно. Как и то, продолжает ли спать с ними Лидер. Но как бы там ни было, обе живут с этим чудовищем под одной крышей. Жилище Лидера изолировано от посторонних, ни один простой член секты не может к нему даже приблизиться. Что там творится — сплошная тайна не только для внешнего мира, но и для большинства сектантов.

Резной стакан совсем запотел. Хозяйка выдержала паузу и, глубоко вздохнув, продолжала:

— Впрочем, один факт известен наверняка. Самой первой из четырех жертв Лидера стала его собственная дочь.

Аомамэ перекорежило. Мышцы лица разъехались в стороны. Она пыталась что-то сказать, но слова застревали в горле, и голос не слушался.

— Да, — подтвердила хозяйка. — Считается, что именно родную дочь он изнасиловал прежде всех остальных. Семь лет назад, когда девочке только исполнилось десять.


Сняв трубку интеркома, хозяйка попросила Тамару принести бутылку хереса и два бокала. Женщины помолчали — каждая о своем. Вскоре открылась дверь, и Тамару вкатил тележку с только что откупоренной бутылкой вина и парой хрустальных бокалов благородной огранки. Ловким движением пальцев, словно откручивая голову пойманной птице, вывернул из бутылки пробку и со звонким журчаньем разлил вино. Хозяйка кивнула, Тамару отвесил легкий поклон и тут же вышел. Как всегда, без единого слова — и абсолютно бесшумно.

Дело не только в собаке, догадалась Аомамэ. Исчезновение ребенка (к тому же чуть ли не самого близкого существа для мадам) — вот что уязвило Тамару до глубины души. Само собой, обвинять его в этом напрямую нельзя. Все-таки он — наемный работник и, если только нет особых поручений, каждый вечер возвращается домой, где занимается своими делами и спит. И гибель собаки, и пропажа Цубасы случились ночью, когда Тамару здесь не было, и защитить их в это время он никак не мог. Тем более, что его прямая обязанность — обеспечивать безопасность «Плакучей виллы» и лично ее хозяйки. Для охраны любых объектов снаружи, включая приют, у него просто не хватит рук. И все же, и все же… Сам Тамару был убежден, что оба происшествия — результат его недосмотра, а этого он простить себе не мог.

— Итак, — сказала хозяйка, — ты готова покончить с этим отродьем?

— Готова, — уверенно ответила Аомамэ.

— Это очень непростая работа, — продолжала хозяйка. — Хотя простой работы я тебе никогда не поручала. И все же это задание особенной сложности. Я со своей стороны предоставлю тебе все, что смогу. Насколько удастся обеспечить твою безопасность, пока не знаю. Но сейчас тебе придется рисковать гораздо больше, чем обычно.

— Понимаю.

— Очень не хочется подвергать тебя риску. Но если честно, ничего другого просто не остается.

— Ну что вы, — сказала Аомамэ. — Я сама не смогу жить спокойно, пока такие твари разгуливают по земле.

Хозяйка взяла со стола бокал, пригубила вина. И снова уставилась на рыбок в аквариуме.

— С давних пор обожаю херес жарким летом после обеда, — призналась она. — Холодные напитки в зной не люблю. А хереса выпью — расслабляюсь и засыпаю. Незаметно так. И когда открываю глаза, вокруг уже не жарко. Когда-нибудь, наверно, так и умру. Жарким днем выпью хереса — и сама не замечу, как засну, чтобы уже не проснуться.

Аомамэ тоже взяла свой бокал, отхлебнула совсем чуть-чуть. Вообще-то она никогда не любила херес. Но сейчас и правда захотелось чего-нибудь выпить. Херес, в отличие от чая, оказался очень конкретного вкуса. Алкоголем словно прошило язык насквозь.

— Скажи честно, — попросила хозяйка. — Боишься смерти?

Почти не задумываясь, Аомамэ покачала головой.

— Да нет, не особенно. В сравнении с тем, как я жила до сих пор, разница небольшая…

Хозяйка чуть заметно улыбнулась. Похоже, к ней возвращалась прежняя бодрость. Взгляд стал мягким, губы ожили. То ли ее так возбудила беседа с Аомамэ, то ли вино разогнало кровь по жилам, бог знает.

— Но ведь у тебя есть любимый человек?

— Да… Но вероятность нашей встречи слишком близка к нулю. А если я умру, этот ноль станет абсолютом.

Старушка прищурилась:

— То есть ты считаешь, что вы с ним вряд ли пересечетесь. У тебя есть какие-то причины так думать?

— Причин особых нет, — пожала плечами Аомамэ. — Кроме, пожалуй, той, что я — это я.

— И ты со своей стороны не прилагаешь никаких усилий, чтобы это случилось?

Аомамэ покачала головой:

— Для меня главное — то, что он мне нужен, и очень сильно.

Несколько секунд хозяйка с интересом изучала лицо Аомамэ.

— А ты категорична, — сказала она.

— Пришлось стать, — парировала Аомамэ. И чисто для виду пригубила из бокала. — Не то чтобы очень хотелось…

Тишина затопила гостиную. Белые лилии задумчиво свесили головы, и только рыбки все шевелили плавниками в преломленном свете аквариума.

— Я могу устроить так, чтобы ты встретилась с Лидером один на один, — сказала хозяйка. — Это будет непросто и займет какое-то время, но в итоге я все организую. От тебя потребуется сделать то же, что и всегда. Однако после того, как все закончится, тебе придется исчезнуть. Сделать пластическую операцию. Уволиться с нынешней работы и уехать очень далеко. Сменить имя. В общем, бросить все, что у тебя сейчас есть, и стать другим человеком. За работу, само собой, ты получишь вознаграждение. Обо всем остальном позабочусь я. У тебя нет возражений?

— Я уже говорила: мне терять нечего, — ответила Аомамэ. — Работа, имя, нынешняя жизнь в Токио — все это дня меня уже не имеет смысла. Так что возражений нет.

— Даже не против, если тебе поменяют лицо?

— А что, можно сделать его симпатичнее?

— Если захочешь — можно, — серьезно сказала хозяйка. — Разумеется, лишь до определенной степени, но с учетом всех твоих пожеланий.

— Тогда бы и грудь переделать…

— Хорошая мысль, — согласилась хозяйка. — Для маскировки и это важно.

— Шучу, — вздохнула Аомамэ. — Грудь у меня, конечно, не ахти какая, но пускай остается как есть. И носить не тяжело, и новых лифчиков покупать не придется.

— Ну, этим добром я тебя обеспечу в любых количествах.

— Я опять пошутила, — призналась Аомамэ.

— Прости, — слабо улыбнулась хозяйка. — Слишком редко ты шутишь, я пока не привыкла…

— В общем, против пластической операции я не возражаю.

— Тебе придется порвать со всеми друзьями.

— У меня нет тех, кого я назвала бы друзьями, — сказала Аомамэ.

И тут же вспомнила об Аюми. Если я вдруг исчезну, подумала она, возможно, Аюми почувствует, что ее бросили. А может, и предали. Но у этой дружбы с самого начала не было будущего. Аомамэ ступила на опасную дорожку, сойдясь так тесно с женщиной-полицейским.

— У меня было двое детей, — сказала хозяйка. — Сын и дочь на три года младше. Дочь умерла. Покончила с собой, я тебе рассказывала. У нее детей не было. С сыном у меня отношения не сложились, мы почти не общаемся. Моих внуков — трех его детей — я не видела уже очень давно. Тем не менее, когда я умру, большинство моего состояния унаследуют сын и внуки. Почти автоматически. В наши дни завещание уже не имеет такой силы, как раньше. И все же пока у меня есть свободные деньги, которыми я распоряжаюсь как хочу. Солидную часть их я собираюсь передать тебе, когда ты выполнишь эту работу. Пойми правильно, я вовсе не желаю тебя покупать. Я просто хочу сказать, что отношусь к тебе как к родной дочери. И мне правда жаль, что насамом деле это не так…

Аомамэ смотрела на хозяйку, не говоря ни слова. Будто о чем-то вспомнив, та поставила на стол бокал с хересом. Обернулась, полюбовалась на соблазнительные бутоны белых лилий. Вдохнула их призывный аромат — и снова повернулась к Аомамэ.

— Да, я хотела воспитать малышку Цубасу как дочь. Но в итоге потеряла ее. И помочь бедняжке ничем не смогла. Я просто сидела сложа руки и смотрела, как она уходит в ночную мглу. А теперь еще и тебя посылаю туда, где опасность на каждом шагу… Если б ты знала, как мне этого не хочется! Но к сожалению, никаких других способов достичь цели не осталось. Сама я теперь способна только на вознаграждение.

Аомамэ слушала, не говоря ни слова. Когда хозяйка умолкла, за стеклянной дверью прощебетала какая-то птица. Выдала длинную трель и тут же куда-то пропала.

— Этого человека необходимо ликвидировать любой ценой, — сказала Аомамэ. — Вот что сейчас главное. И я чрезвычайно благодарна вам за то, что вы настолько меня цените. Как вы знаете, я в детстве ушла от матери с отцом. А если точнее, они забыли обо мне еще раньше. Пробиралась по жизни без родительской опеки. И заточила свое сердце на выживание в одиночестве. Это было очень нелегко. Часто я казалась себе каким-то ошметком человека. Бессмысленным, грязным ошметком… Поэтому за то, что вы сейчас говорите обо мне, огромное вам спасибо. Хотя менять привычки уже поздно. Однако у малышки Цубасы ситуация совсем не такая. Я уверена, девочку еще можно спасти. Не стоит отказываться от нее так легко. Не теряйте надежды — и верните ее во что бы то ни стало.

Хозяйка кивнула:

— Кажется, я наговорила лишнего. Конечно же, я не отказываюсь от малышки. И постараюсь сделать все возможное, чтобы вернуть ее. Просто, как ты и сама видишь, я слишком устала. После того как я не смогла ей помочь, из меня будто ушла вся энергия. Нужно время, чтобы восстановиться. Хотя, может, я уже слишком стара? И сколько ни жди, силы не вернутся?

Аомамэ поднялась с дивана, подошла к хозяйкиному креслу и присела на подставку для ног. А потом взяла узкие, изящные ладони старушки в свои и крепко пожала.

— Вы невероятно сильная женщина, — сказала Аомамэ. — Вы способны преодолевать любые невзгоды лучше кого бы то ни было. Просто вы пережили шок и очень устали. Сейчас вам лучше поспать. А когда откроете глаза, вы обязательно вернетесь к себе настоящей.

— Спасибо, — отозвалась хозяйка. И стиснула пальцы в ответном пожатии. — Наверное, мне и правда лучше уснуть.

— Тогда я, наверно, пойду, — сказала Аомамэ. — Буду ждать от вас сообщений, а пока соберусь в дорогу. Надеюсь, много вещей не потребуется?

— Собирайся так, чтобы ехать налегке. Всем, что понадобится, я сразу тебя обеспечу.

Аомамэ отняла пальцы от хозяйкиных ладоней и встала.

— Отдыхайте, — пожелала она вместо прощания. — Все обязательно будет хорошо.

Хозяйка кивнула. А потом откинулась в кресле и закрыла глаза. Аомамэ бросила последний взгляд на рыбок в аквариуме, вдохнула аромат лилий и вышла из гостиной с высокими потолками.


У выхода ее ждал Тамару. На часах было пять, но солнце висело еще высоко и палило все так же нещадно. Идеально начищенные туфли Тамару сверкали на этом солнце, как зеркала. Редкие летние облака, словно избегая приближаться к разбушевавшемуся светилу, опасливо жались по краям неба. Хотя «сливовым дождям» полагалось длиться еще неделю-другую, ют уже несколько дней стояла жара, скорее свойственная середине лета, чем его началу. По всему саду в кронах деревьев стрекотали цикады. Совсем негромко, будто стесняясь. Но достаточно внятно, чтобы Аомамэ восприняла это как знак. Мир продолжал вертеться в том же порядке, какой царил до сих пор. Цикады стрекочут, летние облака бегут по небу, на ботинках Тамару — ни пылинки, ни пятнышка. Но именно это вдруг показалось Аомамэ необычным. Сам факт того, что мир продолжает вертеться как ни в чем не бывало, словно говорил ей: что-то не так.

— Послушайте, Тамару, — сказала Аомамэ. — Можно с вами поболтать? Есть минутка?

— Можно, — ответил Тамару, ничуть не меняясь в лице. — Время есть. Убивать время — составная часть моей работы.

Сказав так, он опустился в садовое кресло у выхода. Аомамэ пристроилась на соседнем. Они сидели в прохладной тени от крыши здания и вдыхали аромат свежей травы.

— Вот и лето в разгаре, — сказал Тамару.

— Уже и цикады поют, — согласилась Аомамэ.

— Цикады в этом году рановато распелись. В этих местах они скоро разорутся так, что хоть уши затыкай. Когда я останавливался в одном городке у Ниагарского водопада, там такой же грохот стоял. С утра до вечера, без перерыва. Словно скрежетали миллионы цикад.

— Вы бывали на Ниагаре?

Тамару кивнул:

— Ниагара-Фоллз — самый скучный город на свете. Я проторчал в нем целых три дня, но там совершенно нечем заняться — можно только слушать чертов водопад. Этот грохот так буравил мозги, что даже книжку не почитаешь.

— Зачем же вы там торчали целых три дня?

Тамару ничего не ответил, лишь чуть заметно покачал головой. С полминуты они молча слушали негромкий стрекот цикад.

— У меня к вам просьба, — наконец сказала Аомамэ.

По лицу Тамару пробежала тень любопытства. Что ни говори, а такие девушки, как Аомамэ, крайне редко о чем-либо просят.

— Это не совсем обычная просьба, — продолжала она. — Буду рада, если вы не обидитесь.

— Смогу я ее выполнить или нет — вопрос отдельный, — ответил Тамару. — Но выслушать могу без проблем. Ну и хотя бы из уважения к тебе постараюсь не обижаться.

— Мне нужен пистолет, — по-деловому отчеканила Аомамэ. — Маленький, чтобы в сумочку влезал. С небольшой отдачей, но с приличной убойной силой и надежный в эксплуатации. Переделка из модели или филиппинская реплика не годятся. Воспользуюсь только однажды. И патрона, пожалуй, одного хватит.

Между ними повисло молчание. Всю эту паузу Тамару не спускал глаз с Аомамэ.

— В этой стране, — медленно, словно впечатывая в память собеседника каждое слово, произнес он, — закон запрещает гражданским лицам иметь пистолеты. Надеюсь, ты в курсе?

— Разумеется.

— На всякий случай поясняю: до сих пор я ни разу к уголовной ответственности не привлекался. И перед законом чист. Другое дело, что в законе у нас дырок да лазеек всегда хватало. Этого не отрицаю. Но в легальном смысле я абсолютно добропорядочный гражданин. В официальной биографии — ни пылинки, ни пятнышка. Да, я гей, но законом это не возбраняется. Все налоги плачу, на выборы хожу. Пусть даже кандидаты, за которых я голосую, еще никогда не побеждали. Штрафы за нелегальную парковку всегда уплачивал в срок. В превышении скорости ни разу не замечен. За страховой пакет и за «Эн-эйч-кей» плачу каждый месяц в банке. И «Мастеркард», и «Ам-Экс», если нужно, всегда меня кредитуют. Хоть и не собираюсь, могу купить дом с рассрочкой на тридцать лет. Своим положением я вполне доволен и терять его не хочу… Да ты вообще соображаешь, у какого образцового члена общества просишь достать тебе пистолет?

— Но я же просила не обижаться.

— Я помню.

— Вы меня извините, просто, кроме вас, мне с такой просьбой обратиться больше не к кому.

Тамару издал горлом звук, похожий на сдавленное рыдание.

— Будь я человеком, который может тебе помочь, я бы первым делом спросил: ну и куда же ты собираешься стрелять?

Аомамэ уперла указательный палец себе в висок.

— Скорее всего, сюда.

Несколько секунд Тамару бесстрастно разглядывал ее палец.

— Тогда бы я спросил: а зачем?

— Не хочу, чтоб меня поймали. Умереть не боюсь. И даже в тюрьме как-нибудь справлюсь, несмотря на все ее прелести. Но если меня схватят какие-нибудь маньяки и начнут пытать — вот это уже не по мне. Я никого выдавать не хочу. Вы меня понимаете?

— Думаю, да.

— Убивать людей или грабить банк я не собираюсь. Так что какой-нибудь двадцатизарядный полуавтомат с глушителем здесь не нужен. Что-нибудь компактное с небольшой отдачей было бы в самый раз.

— Но ведь можно и яду выпить, как вариант. Яд достать куда проще, чем пистолет.

— С ядом много возни. Пока эту капсулу в рот засунешь, пока раскусишь, тебя уже несколько раз обездвижить могут. А с пистолетом все можно решить за секунду.

Тамару задумался, слегка задрав правую бровь.

— По возможности, не хотелось бы тебя потерять, — произнес он наконец. — Ты мне по-своему нравишься. Внутренне симпатична, скажем так.

— Даром что женщина?

— Неважно. Что женщин, что мужчин, что собак в моем внутреннем мире не так уж и много.

— Не сомневаюсь, — кивнула Аомамэ.

— В то же время моя главная задача — обеспечивать спокойствие и безопасность нашей мадам. И в этом я как-никак профессионал.

— Не то слово.

— Исходя из этого, я, пожалуй, проверю, что можно для тебя сделать. Гарантий никаких не даю. Хотя не исключаю, что найду человека, который тебе поможет. Только учти, что просьба твоя очень не проста. Это тебе не электроодеяло с доставкой на дом по телефону заказывать. Возможно, ответ будет через неделю, если не позже.

— Я согласна, — сказала Аомамэ.

Тамару, прищурившись, поднял взгляд на звеневшие цикадами деревья.

— Дай бог, чтобы все было хорошо. А уж ради благого дела и я помогу, чем смогу.

— Спасибо вам. Насколько я понимаю, это будет мое последнее задание. Не исключаю, что, мы с вами больше не увидимся.

Тамару воздел к небу руки — точно бедуин, вызывающий дождь в самом сердце пустыни. Но ничего не сказал. Руки у него были огромные и в мелких шрамах. Куда больше эти ручищи походили на захваты фрезерного станка, чем на части человеческого тела.

— Не люблю прощаться, — сказал Тамару. — Мне даже с собственными родителями проститься не удалось.

— Они умерли?

— Может, умерли, а может, живы еще, не знаю. Родился я на Сахалине в самом конце войны. Южная часть острова тогда была японской территорией и называлась Карафуто. Но в сорок пятом советская армия выбила японцев с Сахалина, и мои родители оказались в плену. Отец тогда, кажется, работал в порту. Большинство своих гражданских японцы успели вывезти на родину, но мои родители — корейцы, которых японцы пригнали на Сахалин как бесплатную рабочую силу, да там и оставили. После войны уроженцы Корейского полуострова перестали быть гражданами Великой Японской империи, и вывозить их куда-либо японское правительство отказалось. Чистое свинство, ничего человеческого. Если б они захотели вернуться, их бы выслали в КНДР, но не на юг. Поскольку Южную Корею как государство Советы в те годы не признавали. А мои родители родились в рыбацкой деревушке под Пусаном и ехать на Север ни малейшего желания не испытывали. Все-таки там у них не было ни родни, ни друзей. Грудным ребенком меня отдали знакомой японской семье и переправили на Хоккайдо. На Сахалине тогда свирепствовал страшный голод, да и с пленными обращались сурово. А я у родителей был не один, и с моим рожденьем всех прокормить стало уже не под силу. Может, они надеялись через несколько лет перебраться на Хоккайдо и отыскать меня. А может, для них это просто был предлог, чтобы избавиться от лишнего рта. Не знаю. Но встретиться снова нам так и не удалось. Скорее всего, они до сих пор так и живут на Сахалине. Если, конечно, не померли.

— А вы о них что-нибудь помните?

— Ничего не помню. Когда мы расстались, мне был год с небольшим. Сперва я воспитывался в семье, с которой уехал, а потом меня отдали в сиротский приют неподалеку от Хакодатэ. Видимо, у этой семьи тоже не входило в планы кормить меня всю жизнь. Приют находился в горах, содержали его христиане-католики, и было там ох как несладко. Сразу после войны таких приютов по всей стране были тысячи, и буквально в каждом не хватало еды и топлива. Чего только не приходилось вытворять, чтобы просто выжить… — Тамару скользнул глазами по своей правой ладони. — Там-то я и получил формальную бумагу о японском усыновлении. А также японское имя: Кэнъити Тамару. Хотя на самом деле моя фамилия — Пак. Людей с такой фамилией — примерно как звезд на небе…

Кресло к креслу, они сидели и слушали скрежет цикад.

— Завести бы вам новую собаку, — сказала Аомамэ.

— Вот и мадам советует, — кивнул Тамару. — Дескать, приюту нужен новый сторожевой пес. Только я все к этой мысли не привыкну.

— Понимаю. Но лучше заведите. Я, конечно, не вправе что-либо советовать… И все же.

— Ладно, — сказал Тамару. — Хорошо дрессированная собака и правда нужна. Подыщем как можно скорее.

Аомамэ скользнула глазами по часам на руке и встала. До вечера еще оставалось немного времени, но солнце уже запрашивало у неба разрешения на закат. В небесной лазури прослеживались неголубые оттенки. А хмель от хереса пока оставался в крови. Спит ли еще хозяйка?

— Как писал Чехов, — промолвил Тамару, подымаясь с кресла, — если в начале пьесы на стене висит ружье, к концу оно выстреливает.

— В каком смысле?

Тамару встал прямо перед Аомамэ. И оказался выше на каких-то несколько сантиметров.

— Не захламляй свою историю лишними инструментами, — сказал он. — Притащишь в свою историю пистолет — он обязательно выстрелит. Не увлекайся красивостями, они сработают против тебя. Вот что хотел сказать Чехов. Он любил истории, где нет ничего лишнего.

Аомамэ поправила юбку, перекинула ремень сумки через плечо.

— Значит, вот что вас беспокоит? — уточнила она. — Если есть оружие, оно обязательно выстрелит?

— Если по Чехову — да.

— И поэтому, насколько возможно, вы не хотели бы давать мне пистолет?

— Это опасно. И незаконно. Да и Чехов — один из немногих писателей, которым я доверяю.

— Но вы говорите о литературе. А я — о реальности. Прищурившись, Тамару долго изучал лицо Аомамэ.

И только потом изрек:

— А кто поймет, в чем отличие?

Глава 2

ТЭНГО
Нечего вытрясти, кроме души
Тэнго поставил на вертушку диск с «Симфониеттой» Яначека (Сэйдзи Одзава дирижировал Чикагским оркестром) и нажал на «автопуск». Пластинка завертелась, рычажок тонарма подплыл к краю диска, игла нащупала бороздку. Вздохнули фанфары — и по комнате раскатился величественный гром литавр. Вступление к первой части Тэнго любил в «Симфониетте» больше всего.

Под торжественные раскаты струнных-ударных-духовых Тэнго сел за процессор и начал быстро печатать слово за словом. Слушать «Симфониетту» на рассвете давно уже стало у него ритуалом. С тех пор как он разучил эту музыку со школьным оркестром, «Симфониетта» играла в его жизни особую роль. Это маленькое произведение одновременно и вдохновляло, и оберегало его. По крайней мере, так казалось ему самому.

Однажды он поставил «Симфониетту» своей замужней подруге.

— А что, неплохо, — одобрила она.

Впрочем, подруга куда больше классики уважала до— авангардный джаз. И чем старее, тем лучше. Странный каприз для женщин ее поколения. Самой же любимой ее пластинкой был сборник блюзов Уильяма Хэнди в исполнении Луи Армстронга. С Барни Бигардом на кларнете и Трамми Янгом на тромбоне. Этот альбом она даже привезла Тэнго в подарок. Хотя, похоже, не столько затем, чтобы он услышал и оценил, сколько ради того, чтобы лишний раз насладиться самой.

Эту музыку они часто слушали в постели сразу после секса. И сколько ни ставили, подруге не надоедало.

— Конечно, и вокал, и труба Армстронга безупречны, — говорила она. — Но я считаю, тебе стоит особо внимательно вслушаться в кларнет Барни Бигарда.

Как назло, именно в этом альбоме сольных партий Бигарда раз-два и обчелся. И каждая — не дольше одного квадрата. Все-таки что ни говори, а это альбом Армстронга. Тем не менее каждый вздох кларнета подруга смаковала, как дорогое воспоминание, помнила наизусть и всякий раз тихонько мычала под музыку.

— Возможно, найдутся на свете кларнетисты и покруче Барни Бигарда, — говорила она. — Однако более идеального сочетания душевной теплоты с виртуозностью среди джаз-кларнетов не встретишь, сколько ни ищи. Его манера игры, особенно если маэстро в ударе, всякий раз порождает некий отдельный пейзаж-настроение.

Других кларнетистов Тэнго не знал, и сравнивать ему было не с чем. Но все же насколько добр, ненавязчив и богат на идеи кларнет на этой пластинке, он понял лишь постепенно, прослушав вместе с подругой весь альбом много раз. Хотя стоит признать: понял он это лишь благодаря тому, что его заставляли вслушиваться. Грубо говоря, ему требовался гид-проводник. Услышь он эту музыку случайно и в одиночку — черта с два бы что-нибудь разобрал.

— Барни Бигард — настоящий игрок второй базы, — как-то сказала подруга. — Понятно, что сами соло у него классные, но все же самое главное он вытворяет на подсознании слушателей. Жутко сложные вещи подает так, словно ни ему, ни нам это не стоит ни малейших усилий. Но эту его философию замечают только очень внимательные меломаны…

Всякий раз, когда начинался «Atlanta Blues» — шестой и последний на второй стороне альбома, — подруга хватала Тэнго за что-нибудь и требовала, чтобы он непременно вслушался в «особо чувственное» соло Бигарда, затиснутое между вокалом и трубою Армстронга.

— Вот! Слышишь? Сначала вскрикивает, как младенец. То ли от удивления, то ли от восторга, то ли просто от счастья… А потом превращается в радостное такое дыхание — и улетает неизвестно куда. В какое-то очень правильное место, которого нам и знать не дано. Во-от! Настолько воздушное, трепетное соло может выдать только он и больше никто. Ни Сидни Вашей[224], ни Джимми Нун, ни Бенни Гудмен — ни один из мировых виртуозов кларнета на такую изощренную чувственность не способен.

— Откуда ты знаешь столько старого джаза? — как-то спросил ее Тэнго.

— В моем прошлом много такого, чего ты не знаешь, — ответила подруга, поглаживая его член. — И чего никому уже не изменить.


Поработав с утра, Тэнго прогулялся до станции, купил в киоске газету. Потом зашел в кафетерий, заказал себе тосты с яйцом и в ожидании завтрака погрузился в новости, прихлебывая кофе. Как и предсказывал Комацу, о Фукаэри написали. В разделе «Общество», сразу над рекламой автомобилей «мицубиси». Под заголовком: «Ведущая писательница-тинейджер исчезла?»


Как стало известно утром ** июля, автор нашумевшего романа «Воздушный кокон» г-жа Эрико Фукада (17лет), известная под псевдонимом Фукаэри, пропала без вести. Согласно утверждениям ее опекуна, ученого-историка г-на Такаюки Эбисуно (63 года), объявившего ее в официальный розыск, вечером 27 июня Эрико не вернулась ни домой в Оумэ, ни в квартиру на окраине Токио, и связь с ней оборвалась. Как сообщил г-н Эбисуно по телефону, в последний раз, когда он видел Эрико, девушка выглядела жизнерадостной, никаких причин для того, чтобы она убегала из дому, он назвать не может, а поскольку до сих пор ничего подобного с ней не случалось, обеспокоен, не произошел ли несчастный случай. Ответственный редактор издательства ***, выпустившего «Воздушный кокон», г-н Юдзи Комацу сообщает: «Хотя роман уже шесть недель лидирует в списках продаж, г-жа Фукада ни разу не выразила желания пообщаться с прессой. Насколько ее исчезновение связано с подобной линией поведения, издательству пока сказать трудно. Г-жа Фукада — юная одаренная личность, подающий надежды литератор. Мы от всей души молимся за то, чтобы как можно скорее увидеть ее вновь живой и здоровой». Полиция разрабатывает сразу нескольких версий произошедшего.


Тэнго понял: это пока все, что могут позволить себе газетчики. Если сейчас они подадут эту новость как сенсацию, а через пару дней Фукаэри как ни в чем не бывало вернется домой, журналист, написавший статью, сгорит со стыда, а репутация газеты заметно пошатнется. Ту же линию гнут и в полиции. Что одни, что другие предпочитают первым делом запустить в небеса не особо приметный аэростат и оттуда наблюдать, куда движется общественное мнение. Вот затрещат таблоиды, забубнят теледикторы в новостях — тогда и поговорим серьезно. А пока торопиться некуда.

И все-таки рано или поздно в воздухе запахнет жареным, в этом можно не сомневаться. Хотя бы потому, что «Воздушный кокон» — бестселлер, а его автор — притягательная семнадцатилетняя красотка. Которая пропала неведомо куда. Галдеж подымется до небес, это уж точно. О том, что Фукаэри никто не похищал и что она где-то, знают лишь четыре человека. Она сама, Тэнго, Эбисуно-сэнсэй и дочь сэнсэя Адзами. Ни одна живая душа, кроме них, понятия не имеет, что вся эта шумиха с исчезновением — просто спектакль для привлечения внимания.

Радоваться ли этому тайному знанию? Или опасаться за свою шкуру? Наверное, лучше радоваться. По крайней мере, за саму Фукаэри можно не волноваться, раз она в безопасности. Но с другой стороны, разве не сам Тэнго помог всей этой афере осуществиться? Сэнсэй поддел палкой огромный придорожный булыжник, напустил солнца в яму, что распахнулась в земле, и теперь дожидается, что же оттуда выползет. А Тэнго волей-неволей ждет рядом. Что именно выползет, ему знать не хочется. И по возможности, видеть — тоже. Вряд ли что-нибудь приятное. Но увидеть, к сожалению, придется.

Тэнго выпил кофе, дожевал тосты и, оставив на столе прочитанную газету, вышел из кафетерия. Вернувшись домой, почистил зубы, принял душ и начал собираться на лекции.


В колледже на обеденном перерыве к нему явился посетитель. После утренних лекций Тэнго зашел в зал отдыха для преподавателей, сел на диван и собрался было пролистать еще не читанные утренние газеты. Вдруг перед ним возникла секретарша директора и сообщила, что некий господин просит у него, Тэнго, аудиенции. Секретарша была на год старше Тэнго. Очень способная женщина. Хотя формально и числилась секретаршей, в действительности тащила на себе почти все управление колледжем. Для классической красавицы лицо, пожалуй, грубоватое, но это с лихвой компенсировалось ее превосходным чувством стиля как в одежде, так и в манере держаться.

— Представился как господин Усикава, — добавила она.

Никого с таким именем Тэнго не помнил. Секретарша отчего-то слегка нахмурилась.

— И поскольку вопрос жизненно важный, попросил беседы с глазу на глаз.

— Жизненно важный? — удивился Тэнго. По крайней мере, в стенах этого колледжа никто до сих пор не обращался к нему с жизненно важными вопросами.

— Я пустила его в приемную, там сейчас свободно. Хотя, конечно, внештатным сотрудникам без особого разрешения приемной пользоваться не положено…

— Большое спасибо, — поблагодарил Тэнго. И чуть заметно улыбнулся. Но секретарша не обратила на это никакого внимания: развернулась, взмахнув полой летнего жакетика от «Аньес Б», и быстро зашагала прочь.

Усикава оказался низкорослым мужчиной лет сорока пяти. С обрюзгшим телом и толстыми складками на шее. Насчет возраста, впрочем, Тэнго тут же засомневался. Ибо чуть ли не главной особенностью этого лица было то, что возраст по нему определить невозможно. Может, далеко за сорок пять. А может, гораздо меньше. Сообщи он любой — от тридцати двух по пятидесяти шести, — и можно запросто убедить себя, будто ему столько и есть.

Зубы неровные, позвоночник перекошен. Неестественно плоская лысина, окруженная буграми и рытвинами, венчала огромную голову — прямо полевая вертолетная площадка из кинохроники о Вьетнамской войне. Густая шевелюра вокруг этой лысины наполовину скрывала уши и была спутана так беспорядочно, что у девяноста восьми человек из ста наверняка вызывала ассоциации с лобковыми волосами (что могли вообразить остальные двое, Тэнго даже загадывать не решился).

И лицо, и тело гостя поражали своей асимметричностью: куда ни глянь, левая сторона не являлась даже приблизительным отражением правой. Эту странность в собеседнике Тэнго отметил мгновенно. Понятно, что абсолютной симметрии у человеческих тел не бывает. У самого Тэнго брови слегка отличались друг от друга по форме, а левое яичко свисало несколько ниже правого. Все-таки людей не производят на заводе по установленным стандартам. Но хотя бы приблизительное сходство правой и левой сторон нам от Природы, как правило, полагается. Этого же бедолагу старушка Природа гармонией обделила. Нарушения баланса в его внешности резали глаз и действовали на нервы любому. При виде этого человека становилось так же неуютно, как от взгляда в кривое, но совершенно отчетливое — и оттого еще более неприятное — зеркало.

Серый костюм незнакомца был так густо усеян складками и морщинами, что напомнил Тэнго скованную ледником равнину на аэрофотоснимке. Воротничок рубашки выбивался из-под ворота пиджака, а узел галстука, похоже, специально завязали так, чтобы на века зафиксировать всю нелепость существования его хозяина в этом мире. Костюм и рубашка не совпадали размерами, а узор на галстуке напоминал натюрморт «Расползшаяся лапша» кисти студента-неудачника из второсортного художественного колледжа. Все вещи явно куплены со скидкой на распродаже. Чем дольше Тэнго разглядывал одеяние собеседника, тем острее жалел его. К своему гардеробу сам он относился равнодушно, однако почему-то всегда обращал внимание на то, как одеты другие. И теперь мог с уверенностью сказать: в шорт-лист самых ужасно одетых людей, что ему встретились за последний десяток лет, сегодняшний визитер попадал без труда. И дело даже не в отсутствии вкуса. Этот тип будто ставил целью надругаться над понятием вкуса как таковым.

При виде Тэнго незнакомец тут же поднялся с кресла и, согнувшись в поклоне, протянул визитную карточку. Имя и фамилия на визитке были напечатаны иероглифами и чуть ниже дублировались по-английски: Toshiharu Ushikawa. А под ними мелким шрифтом значилось: «Фонд поддержки искусства и науки новой Японии, штатный сотрудник совета директоров». Дальше указывались адрес организации — район Тиёда[225], квартал Кодзимати — и номер телефона. Ни что именно развивал и поддерживал этот фонд, ни чем вообще может заниматься штатный сотрудник в совете директоров, Тэнго, разумеется, понятия не имел. Однако визитка была из дорогушей бумаги с водяными знаками, какой не предложат в обычной печатной лавке за углом. Несколько секунд Тэнго изучал визитку, затем поднял взгляд на ее хозяина. что-то не сходилось. Ей-богу, организация с такими визитками, адресом и названием никак не могла позволить себе настолько нелепого на вид сотрудника.

Они сели в кресла у журнального столика и посмотрели друг другу в глаза. Незваный гость полез в карман, достал носовой платок, несколько раз старательно вытер потную физиономию и спрятал несчастный платок обратно. Девица из службы приема принесла им зеленого чаю. Тэнго поблагодарил ее. Усикава ничего не сказал.

— Простите, что отнимаю бесценное время отдыха… ну и что не договорился о встрече заранее, — проговорил наконец Усикава. Несмотря на вежливые слова, в его манере общаться сквозила некая фамильярная снисходительность. Что опять же не нравилось Тэнго. — Ах да! Вы же еще не обедали? Так, может, пойдем и побеседуем где-нибудь за едой?

— Между лекциями не обедаю[226], — сухо ответил Тэнго. — К двум часам все закончу, тогда и перекушу где-нибудь. Так что за мой обед прошу не беспокоиться.

— Понял! Здесь тоже можно. Хорошая обстановка. Ничто не отвлекает… — Усикава окинул приемную взглядом оценщика в ломбарде.

Что и говорить, комнатка не фонтан. На стене — горный пейзаж в массивной раме. При взгляде на эти горы только и думалось: сколько же, интересно, весит такая рама? В огромной цветочной вазе громоздились какие-то георгины. Тяжелые и угрюмые, точно женщины после наступления климакса. За каким лешим устраивать настолько мрачную приемную в колледже для абитуриентов, Тэнго не понимал.

— Извините, сразу не представился, — продолжал посетитель. — Как и написано на визитке, зовут меня Усикава. Хотя все мои друзья кличут меня просто Уси[227]. Представьте себе, никто не хочет произносить мою фамилию как положено. Уси — и все тут! — Усикава добродушно осклабился. — Прямо беда…

Друзья? Тэнго подумал, что ослышался. Кем нужно быть, чтобы от чистого сердца дружить с таким типом? Посмотрел бы я на этих «друзей», хотя бы из любопытства…


В первые же секунды знакомства Усикава напомнил Тэнго скользкую бесформенную субстанцию, выползающую из темной норы. То, чему на свет божий являться никак нельзя. Не это ли зловещее нечто разбудил под придорожным булыжником Эбисуно-сэнсэй? Нахмурившись, Тэнго положил визитку на столик перед собой. Тосихару Усикава. Вот, значит, как тебя величать.

— Насколько я знаю, вы, господин Кавана, человек занятой, — сказал Усикава. — Поэтому предлагаю опустить в нашей беседе все ненужные экивоки и говорить только по существу.

Тэнго чуть заметно кивнул. Усикава отхлебнул чаю и начал разговор по существу.

— Полагаю, о «Фонде поддержки искусства и науки новой Японии» вы слышите впервые?

Тэнго снова кивнул.

— Неудивительно, — продолжал Усикава. — Организация создана совсем недавно. Ее главная цель — финансовая поддержка молодых независимых дарований в науке и искусстве, в первую очередь — тех, чьи имена пока не известны широкой общественности. Иными словами, мы стараемся отыскать и выпестовать ростки нового поколения японской культуры. Выходим на ученых, исследователей, творческих личностей самого разного профиля и заключаем с ними договоры. Ежегодно наша комиссия отбирает пять стипендиатов, которым предоставляется грант на развитие собственного проекта. Целый год можно заниматься тем, что вы любите больше всего, как вам самому угодно. Никто не будет дергать вас за ниточки, А в конце года, чисто для проформы, напишете простенький отчет. Пары-тройки абзацев достаточно: что проделали за год, каких успехов достигли. Ваш отчет будет опубликован в журнале, который издается Фондом. Абсолютно ничего сложного. Организация совсем молодая, и на данном этапе для нас самое важное — отчитаться о результатах финансовых вложений. Показать, что мы засеяли семена и урожая ждать уже недолго. А если конкретно — каждому из пяти стипендиатов выдается годовой грант на сумму три миллиона иен[228].

— Неплохо для стипендии, — заметил Тэнго.

— Чтобы создать что-нибудь важное или открыть что-нибудь значительное, необходимы деньги и время. Конечно, далеко не всегда, потратив время и деньги, добиваешься выдающихся результатов. И все же эти две составляющие еще никогда никому не мешали. Особенно мало, как правило, времени. Оно исчезает буквально с каждой секундой: тик-так, тик-так… Раз! — и уже ничего не осталось. Чей-то шанс навсегда потерян. Но если есть деньги, время можно купить. Равно как и свободу. Свобода и время — важнейшие для человека вещи, какие только возможно купить за деньги…

Тэнго почти машинально опустил взгляд к часам на руке. Стрелки часов — тик-так, тик-так — отсчитывали секунды его перерыва.

— Поэтому извините, что в данном случае отнимаю время у вас, — тут же спохватился Усикава. С такой готовностью, будто специально разыграл эту сценку для пущей демонстрации своих слов. — Постараюсь быть краток. Разумеется, на три миллиона особо не пошикуешь. Но для молодого дарования этого вполне достаточно, чтобы целый год, не заботясь о хлебе насущном, заниматься любимым делом в науке или искусстве. Наша задача — поддержать таких людей. Через год результаты их усилий обсуждаются нашим руководством, и если работа признается успешной, грант продлевается еще на год. И так далее.

Не говоря ни слова, Тэнго ждал, чем закончится сей странный монолог.

— Вчера, господин Кавана, я целый час с большим вниманием слушал вашу лекцию, — продолжил Усикава. — Очень, оч-чень занимательно излагаете! Сам-то я в жизни с математикой никак не связан, да и в школе, признаться, терпеть ее не мог. Никак мне она не давалась. Бывало, заслышу слово «математика» — живот сразу скручивает, хочется бежать куда глаза глядят. Однако на вашей лекции, господин Кавана, о-о, даже мне стало интересно! Я, конечно, во всех этих интегралах и дифференциалах ни бельмеса не смыслю, но стоило вас послушать — волей-неволей подумалось: если и правда так интересно, может, и мне получиться? И это, скажу я там, очень здорово! У вас, господин Кавана, врожденный талант. Особый дар: увлекать воображение людей туда, куда вам хочется. Неудивительно, что ваши лекции так популярны среди абитуриентов этого колледжа!

Где и когда Усикава мог услышать его лекции, Тэнго не представлял. Стоя за кафедрой, он всегда очень пристально вглядывался в лица слушателей. Всех, конечно, не упомнишь. И все-таки, окажись в аудитории такое чудо света, как Усикава, от внимания Тэнго это не ускользнуло бы ни в коем случае. Среди обычных абитуриентов этот тип просто резал бы глаз, как сороконожка в сахарнице. Но Тэнго решил не уточнять. И без того их странная беседа уже затягивалась черт знает на сколько.

— Как вам уже известно, я простой внештатный преподаватель обычного подготовительного колледжа, — перебил он, чтобы как-то сберечь уходящее время. — Научными исследованиями не занимаюсь. Я всего лишь пытаюсь как можно доходчивей и интереснее донести до абитуриентов знания, которые широко известны и без меня. А также объясняю, как лучше решать задачи, с которыми они столкнутся при поступлении в вузы. Возможно, к такой работе у меня склонность. Но на мысли о том, чтобы стать ученым-математиком, я давно уже махнул рукой. С одной стороны, материально не нуждаюсь. С другой — не уверен, что у меня хватит таланта и выдержки для серьезной академической карьеры. Поэтому прошу меня извинить, господин Усикава, но ваших ожиданий я оправдать не смогу.

Усикава в растерянности поднял ладонь:

— О нет, я совсем не об этом! Боюсь, мое объяснение получилось слишком мудреным. Прощу прощения, коли так. Да, ваши лекции по математике весьма и весьма занимательны. Уникальные объяснения, оригинальный творческий подход. И все же я пришел совсем не за этим. Дело в том, господин Кавана, что куда больше вы интересуете нас как писатель.

На несколько секунд Тэнго потерял дар речи.

— Как писатель? — повторил он наконец.

— Именно так.

— Простите, не понимаю, о чем вы. То есть я действительно кое-что пописываю, вот уже несколько лет, но в стол. Эти тексты еще ни разу не публиковались. Таких людей, как я, писателями называть нельзя. С чего это вдруг вы заинтересовались моей персоной?

Усикава радостно рассмеялся, обнажив два ряда кривых зубов. Словно сваи морского причала, смытого цунами неделю-другую назад, эти грязные зубы торчали в разные стороны под разными углами. Никакими скобками уже не выровнять. Но было бы здорово, если бы кто-нибудь научил их хозяина правильно пользоваться зубной щеткой.

— Именно в этом и заключается уникальность нашего фонда! — гордо произнес Усикава. — Для предоставления гранта мы отбираем творцов, на чьи таланты еще никто не успел обратить внимание. Никто, кроме нас. Да, господин Кавана, созданные вами тексты пока нигде не печатались. Это нам хорошо известно. Тем не менее каждый год вы посылаете свои рукописи под псевдонимом на литературный конкурс «Дебют». И хотя, к сожалению, еще ни разу не победили, ваши произведения не раз попадали в финальный шорт-лист. Что, конечно, не могли не заметить те, кто знакомился с вашим творчеством, так сказать, по долгу службы. И среди этих специалистов по крайней мере несколько человек откровенно признают ваш талант. Как показывают наши исследования, в ближайшее время вероятность получения вами премии «Дебют» необычайно высока. Кому-то может показаться, что мы делим шкуру неубитого медведя. Но именно такие молодые дарования, как вы, и помогают нам выполнять наше главное предназначение — взращивать новое поколение отечественной культуры!

Тэнго взял чашку с остывшим чаем, сделал глоток.

— Вы хотите сказать, — уточнил он, — что я — претендент на получение вашего гранта?

— Именно! С единственной поправкой: любой отобранный нами претендент уже фактически стипендиат. Как только вы скажете, что согласны, вопрос решен. Подписываете договор — и три миллиона переводятся вам на счет. Вы сможете взять творческий отпуск и целые полгода, а то и год не ходить на работу в колледж, а сидеть дома и писать, что вам хочется. Насколько мы слышали, вы сейчас работаете над большим романом. Это ли не идеальная возможность выполнить то, что задумано?

Тэнго нахмурился:

— Откуда вам известно, что я работаю над большим романом?

Усикава опять рассмеялся, хотя по глазам было видно, что смеяться ему не хотелось.

— Нужные нам данные мы собираем очень кропотливо. Каждый претендент на грант проверяется по самым разным каналам. О том, что вы, господин Кавана, работаете над романом, сегодня знают несколько человек. Хотите вы этого или нет, а информация просачивается.

Тэнго напряг память. О том, что он пишет роман, знает Комацу. Знает замужняя подруга. Еще? Вроде больше никто.

— Насчет вашего фонда хотелось бы кое-что уточнить, — сказал он.

— Пожалуйста! Спрашивайте все, что угодно.

— Откуда организация берет деньги?

— Деньги дает частный инвестор. Фактически этот человек — единоличный владелец организации. Хотя, если строго между нами, те, кто занимается благотворительной деятельностью, освобождаются от солидной части налогов. А наш спонсор уделяет огромное внимание развитию науки и искусства, оказывает всемерную поддержку молодым дарованиям… Подробнее, к сожалению, я рассказывать не вправе, поскольку господин спонсор в общественной жизни предпочитает оставаться инкогнито. Управление фондом он доверил сообществу единомышленников, членом которого, в частности, является и ваш покорный слуга.

Несколько секунд Тэнго пытался осмыслить услышанное. Но поскольку фактов для осмысления ему предоставили совсем немного, оставалось просто уложить их в память один за другим.

— Не возражаете, если я закурю? — осведомился Усикава.

— Ради бога, — ответил Тэнго и подвинул к собеседнику тяжелую стеклянную пепельницу.

Усикава полез в карман пиджака, достал пачку «Севен старз», сунул в рот сигарету и прикурил от тоненькой золотой зажигалки.

— Ну так что же, господин Кавана? — спросил он, выпустив в воздух струйку дыма. — Вы согласны получить такой фант? Не буду скрывать, лично мне после вашей замечательной лекции стало весьма любопытно, какого рода литературой вы могли бы поразить читательскую аудиторию.

— Премного благодарен за столь щедрое предложение, — ответил Тэнго. — Но принять от вас такой грант я, увы, никак не могу.

Зажав дымящуюся сигарету в пальцах, Усикава прищурился и посмотрел Тэнго прямо в глаза.

— В каком смысле?

— Во-первых, не хочу принимать деньги от людей, которых не знаю. Особенно если в деньгах не нуждаюсь. Трижды в неделю я преподаю здесь, в остальное время работаю над романом. До сих пор это получалось без посторонней помощи, и менять что-либо в такой жизни мне бы не хотелось. Вот вам, собственно, две основные причины.

«В-третьих, господин Усикава, связываться с таким типом, как вы, неприятно чисто физически. В-четвертых, как ни крути, от описанного вами фанта слишком подозрительно пахнет. Уж очень все гладенько. Могу спорить, с изнанки что-нибудь прогнило. Я, конечно, не Шерлок Холмс, но такую откровенную туфту по запаху различаю», — добавил про себя Тэнго. Но вслух, понятно, этого не сказал.

— Вот, значит, как? — отозвался Усикава. И, затянувшись во все легкие, с заметным удовольствием выпустил дым. — Вот, значит, как… А вы знаете, я по-своему вас понимаю. И доводы ваши звучат вполне убедительно. И все же, господин Кавана, вам совершенно не обязательно отвечать нам прямо здесь и сейчас. Вернитесь домой, обдумайте все денька два-три, хорошо? Торопиться в таком деле не стоит. Вот и мы никуда не спешим. Взвесьте спокойно все «за» и «против». Все-таки предложение наше совсем, совсем неплохое!

Тэнго резко покачал головой:

— Спасибо за предоставленную возможность. Но лучше решить все именно сейчас, это сбережет нам обоим время и силы. Мне в высшей степени лестно, что ваша комиссия выбрала меня в стипендиаты. А также очень неловко за то, что вы специально пришли сюда мне о том сообщить. И все же простите, но я вынужден отказаться. Это решение окончательное и пересмотру не подлежит.

Несколько раз кивнув, Усикава с явным сожалением вдавил в пепельницу сигарету, которой успел затянуться всего пару раз.

— Ладно! Я вас понял, господин Кавана. И со всем уважением отношусь к вашей позиции. Напротив, это вы меня извините за отнятое время. Очень жаль, что наше обсуждение придется закончить…

Но вставать с кресла Усикава, похоже, не собирался. Он лишь почесал в затылке и прищурился.

— Однако советую учесть, господин Кавана, — хотя сами вы, может, этого и не замечаете, — у вас большое писательское будущее. Возможно, прямой связи между математикой и литературой не существует. Но на ваших лекциях возникает очень яркое ощущение, будто слушаешь увлекательную историю. Подобный талант рассказчика Небеса даруют единицам из миллиона. Это ясно даже такому дилетанту, как я. Будет очень обидно, если вы растратите себя впустую. Уж простите за назойливость, но я бы искренне советовал вам не отвлекаться на лишнее, а шагать по жизни своей персональной дорогой…

— Не отвлекаться на лишнее? — не понял Тэнго. — Вы о чем?

— Ну, скажем, о ваших отношениях с госпожой Эрико Фукадой, автором романа «Воздушный кокон». Ведь вы уже несколько раз встречались с нею, не так ли? А сегодня газеты вдруг сообщают, что она, похоже, пропала без вести. Можно представить, какую шумиху сейчас подымут все эти охотники за новостями.

— Даже если я и встречался с госпожой Фукадой, — резко произнес Тэнго, — кому и какое до этого дело?

Усикава снова вскинул перед Тэнго ладонь. Маленькую, с толстыми сосисками пальцев.

— Ну, ну… К чему такие эмоции? Я вовсе не хочу сказать ничего плохого. Бог с вами! Я всего лишь подчеркиваю простую истину: если постоянно растрачивать время и талант, просто зарабатывая на кусок хлеба, ничего стоящего не добьешься до самой смерти. Извините за прямоту, но лично мне будет крайне досадно наблюдать, как ваш драгоценный потенциал, способный породить шедевры, расходуется на повседневную суету. Если о ваших отношениях с госпожой Фукадой станет известно в свете, к вам непременно придут с расспросами журналисты. И не отстанут, пока не выудят хоть что-нибудь — не важно, былоэто на самом деле или нет. Уж такая это порода…

Тэнго молча разглядывал Усикаву в упор. Тот, продолжая щуриться, теребил мочку уха. Уши его были маленькими, а мочки — ненормально огромными. Ей-богу, находить все новые и новые диспропорции в строении этого нелепого тела можно до бесконечности.

— Разумеется, сам я никому ничего не скажу, — торопливо заверил Усикава. И выразительным жестом застегнул свои губы на невидимую застежку-молнию. — Это я вам обещаю. Не смотрите, что выгляжу я невзрачно, мое слово — могила. Не зря надо мной подшучивают, будто в прошлой жизни я был моллюском в ракушке. Захлопну створки — не разомкнуть никому. И уж эта информация, господин Кавана, навеки останется в недрах моей души. Хотя бы из личного уважения, которое я к вам испытываю.

Сказав так, Усикава наконец поднялся с кресла и несколько раз похлопал себя ладонями по костюму, пытаясь разгладить многочисленные мелкие складки. Но из-за нелепых хлопков эти складки лишь становились еще заметнее, словно заявляя на весь белый свет о поистине кармической измятости этого человека.

— Если передумаете насчет гранта — звоните в любой момент по номеру на визитке. Время у нас еще есть. Ну а не соберетесь в этом году, за ним наступит год следующий… — И Усикава изобразил пальцами, как Земля совершает оборот вокруг Солнца. — Мы, повторяю, никуда не торопимся. Чрезвычайно рад, что удалось с вами встретиться и передать вам наше Послание.

В очередной раз осклабившись и чуть ли не с гордостью продемонстрировав катастрофически корявые зубы, Усикава развернулся и вышел из приемной.


Все несколько минут до начала следующей лекции Тэнго вспоминал и прокручивал в голове то, что услышал от Усикавы. Чертов уродец знает о причастности Тэнго к продюсированию «Воздушного кокона». Это ясно даже по его нагловатой манере держаться, не говоря уже о лобовых намеках. Чего стоит одна его фраза: Если растрачивать время и талант, просто зарабатывая на кусок хлеба, ничего стоящего не добьешься до самой смерти.

И еще одна:

Чрезвычайно рад, что удалось с вами встретиться и передать вам наше Послание.

Мы всё знаем — вот что гласит их чертово Послание.

И ради того, чтобы сообщить это, они подослали к нему Усикаву и выделили «грант» на три миллиона? как-то слишком нелепо. Пожелай они запугать Тэнго, могли бы рубануть без экивоков — дескать, нам о тебе известно то-то и то-то. Или с помощью этого «гранта» его хотели подкупить? Но что так, что эдак, слишком уж заковыристый наворочен сценарий. Да и о ком, в конце концов, вдет речь? Кто такие они? Может, «Фонд поддержки искусства и науки» как-то связан с «Авангардом»? И вообще, существует ли такая организация на самом деле?

Держа в пальцах визитку Усикавы, Тэнго заглянул в кабинет секретарши.

— У меня к вам просьба, — сказал он.

— Что именно? — Секретарша, не вставая из-за стола, подняла на него взгляд.

— Не могли бы вы позвонить по этому номеру и спросить: это «Фонд поддержки искусства и науки»? Если да — узнать, на месте ли господин Усикава. Нет — уточнить, когда вернется. Станут интересоваться, кто звонит, отвечайте что в голову придет. Поверьте, я бы сам позвонил, но боюсь, будет неправильно, если там узнают мой голос.

Секретарша сняла трубку и пробежала пальцами по кнопкам телефона. Когда в трубке ответили, перекинулась короткими дежурными фразами. Компактный обмен сигналами в мире профессионалов.

— «Фонд поддержки искусства и науки новой Японии» действительно существует, — сообщила она, повесив трубку. — Звонок приняла девушка, штатный оператор. Лет двадцати с небольшим. Отвечает строго по уставу. Сотрудник Усикава у них действительно служит. Сегодня планировал вернуться в офис в половине четвертого. О том, кто звонит, меня не спросили. Хотя я в таких случаях спрашиваю всегда. Ну, вы понимаете.

— Разумеется, — кивнул Тэнго. — Огромное вам спасибо.

— Не за что, — кивнула секретарша, возвращая ему визитку Усикавы. — Кстати, Усикава — это мужчина, что к вам приходил?

— Он самый.

— Я, конечно, общалась с ним всего полминуты, но он мне очень не понравился.

Тэнго спрятал визитку в кошелек.

— Уверен, прообщайся вы с ним целый час, ваше впечатление бы не изменилось, — сказал он.

— Вообще-то я стараюсь не составлять о человеке мнения с первого взгляда. Потому что раньше не раз ошибалась, а потом жалела. Но сегодня сразу поняла: этому человеку доверять нельзя. И думаю так до сих пор.

— Так считаете далеко не вы одна, — отозвался Тэнго.

— Далеко не я одна? — повторила секретарша, словно проверяя на слух, верно ли он выстроил фразу.

— Какой стильный у вас жакет, — сказал Тэнго.

Не комплимента ради, совершенно искренне. После мятого и дешевого костюмчика Усикавы ее льняной жакетик казался божественным одеянием из священных шелков, вдруг опавших с неба в тихий безветренный день.

— Благодарю, — сдержанно улыбнулась она.

— И все-таки как бы грамотно в трубке ни отвечали, вовсе не факт, что на том конце действительно «Фонд поддержки искусства и науки», верно?

— Да, конечно. Возможно, эта девица — просто подсадная утка. Теоретически достаточно протянуть телефонную линию и зарегистрировать номер, чтобы сымитировать хоть Организацию Объединенных Наций. Как в том фильме — «Афера», помните? Да только зачем это нужно? Не обижайтесь, но вы совсем не похожи на человека, из которого таким способом можно вытрясти бешеные деньги.

— Ну, из меня как раз ничего не вытрясали, — вздохнул Тэнго. — Кроме разве души…

— Смотри-ка, — покачала головой секретарша. — Просто Мефистофель какой-то!

— По крайней мере, стоит проверить, что находится по их адресу на самом деле.

— Расскажите, когда узнаете, — кивнула секретарша и прищурилась на свой маникюр.


Организация тем не менее существовала на самом деле. Разделавшись с лекциями, Тэнго сел в электричку, доехал до станции Ёцуя и оттуда прошел пешком до Кодзимати. По адресу, указанному на визитке, обнаружилось четырехэтажное здание. У входа висели в ряд позолоченные таблички, среди которых, в частности, значилось: «Фонд поддержки искусства и науки новой Японии». Офис фонда располагался на третьем этаже. Вместе с «Нотным издательством Огимото» и «Бухучетом Коода». Судя по размерам здания, места в том офисе немного. Хотя, конечно, при взгляде снаружи толком не разберешь. Тэнго решил было подняться в лифте на третий этаж и проверить, но передумал. Нечаянно столкнуться в дверях с Усикавой хотелось меньше всего на свете.

Он снова сел в электричку, с одной пересадкой вернулся домой и позвонил в контору Комацу. Как ни удивительно, тот оказался на месте и сразу взял трубку.

— Сейчас неудобно, — выпалил Комацу скороговоркой. Его голос казался напряженнее обычного. — Прости, но отсюда ни о чем болтать не могу.

— Очень важный разговор, господин Комацу, — сказал Тэнго. — Сегодня ко мне в колледж заявился какой— то странный тип. Кажется, он знает о моей причастности к «Воздушному кокону».

Комацу несколько секунд молчал.

— Позвоню через двадцать минут, — вымолвил он наконец. — Будешь дома?

— Да, — ответил Тэнго, и связь оборвалась.

Не выпуская трубку из левой руки, Тэнго подточил на бруске один за другим два ножа, вскипятил чайник и заварил себе черного чаю. Ровно через двадцать минут раздался звонок. Подозрительная точность, отметил Тэнго. Совершенно не в духе Комацу.

На этот раз голос в трубке звучал гораздо спокойнее. Словно Комацу перебрался в какое-то укромное место, откуда мог общаться по-человечески. Как можно короче, в нескольких фразах Тэнго рассказал ему про визит Усикавы.

— «Фонд поддержки искусства и науки новой Японии»? — повторил Комацу. — Никогда не слыхал. Да и вся эта история с тремя миллионами — чистый бред. Конечно, в том, что у твоего таланта есть будущее, я и сам не сомневаюсь. Но предлагать такие деньги тому, кто еще ни строчки не опубликовал, — чушь собачья. Так не бывает. Здесь какой-то подвох.

— Вот и я сразу так подумал.

— Подожди немного. Попробую раскопать об этом фонде, что смогу. Если что найду — позвоню тебе сам. Так значит, этот Усикава знает о твоих отношениях с Фу— каэри?

— Похоже на то.

— Черт бы его побрал…

— Что-то зашевелилось, господин Комацу, — сказал Тэнго.

— Ты о чем?

— Ну, просто мне так кажется. Будто мы с вами выворотили из земли здоровенный булыжник. И какая-то гадость, спавшая под ним, проснулась и вот-вот полезет наружу.

Комацу перевел дух.

— Меня в конторе тоже каждый день на части разрывают, — сказал он. — Таблоиды с еженедельниками проходу не дают. Как и телевидение. А сегодня утром полиция заявилась. Для сбора информации. Оказывается, им известно о связи Фукаэри с «Авангардом». И о том, что ее родители пропали без вести. Боюсь, не сегодня-завтра журналюги растрезвонят об этом на каждом углу.

— А где сейчас Эбисуно-сэнсэй?

— Уже несколько дней связь с сэнсэем оборвана. Его номер не отвечает, от него самого ни слуху ни духу. Возможно, он сейчас тоже в глухой обороне. А может, под шумок разворачивает какой-то очередной гамбит?

— Кстати, хотел вас спросить. Вы кому-нибудь рассказывали, что я пишу роман?

— Да нет, никому… Зачем мне об этом кому-то рассказывать?

— Ну и хорошо. Я на всякий случай спросил.

Комацу выдержал новую паузу и произнес:

— Извини, дружище, что я сам об этом говорю, но… Что-то мне кажется, нас с тобой засасывает не совсем туда, куда нужно.

— Куда бы нас ни засасывало, — ответил Тэнго, — ясно одно: обратно уже не повернуть.

— Ну а если обратно не повернуть, остается только двигаться дальше. Или, как ты говоришь, стоять и смотреть, что за гадость полезет из-под вывороченного камня…

— Так значит, пристегнуть ремни безопасности? — не удержался Тэнго.

— Именно, — подтвердил Комацу и повесил трубку.


Ну и денек… Усевшись за стол на кухне, Тэнго отхлебнул остывшего чая и подумал о Фукаэри. Чем же она с утра до вечера занимается там, в своем укрытии? Но конечно, на этот вопрос ему не ответил бы никто на свете. Кроме, понятно, ее самой.

В записи на кассете Фукаэри предупреждала, что LittlePeople будут использовать свои силы и знания, чтобы навредить ему, Тэнго. И что их следует опасаться в темном лесу…

Тэнго вздрогнул и невольно огляделся по сторонам. Да уж. Что-что, а темный лес — идеальное место для этих тварей.

Глава 3

АОМАМЭ
Как нам рождаться, не выбираем, но как умереть, зависит от нас
Июльским вечером тучи наконец-то исчезли, и обе луны засияли в небе как новенькие. Этот идеальный ночной пейзаж Аомамэ разглядывала со своего крошечного балкона. Больше всего ей сейчас хотелось позвонить кому-нибудь и поинтересоваться: «Ну как? Из окна не выглядывали? А вы посмотрите — сколько там в небе лун? У меня видно две, а у вас?»

Но с такими вопросами позвонить было некому. Ну разве что Аюми. Но отношения с Аюми, и без того слишком личные, еще дальше углублять не хотелось. Все-таки девочка служит в полиции. Аомамэ, скорее всего, в ближайшее время прикончит еще одного подонка, сменит лицо, имя, адрес — и сгинет из этой реальности навсегда. Встречаться с Аюми будет нельзя. Даже по телефону не поговорить… Как это все-таки тяжело — навсегда расставаться с теми, кто стал тебе по-настоящему близок.

Аомамэ вернулась в комнату, закрыла дверь на балкон, включила кондиционер. И, задернув шторы, отгородилась от лунного пейзажа. При виде двух лун в одном небе становилось не по себе. Так и чудилось, будто они каким-то образом нарушают баланс земной гравитации, вызывая непонятные изменения в организме Аомамэ. До месячных оставалось несколько суток, но тело уже казалось ей вялым, кожа сухой, а пульс нестабильным. Хватит, решила она. Больше о лунах не думаю. Даже если допустить, что это зачем-то необходимо.

Чтобы разогнать проклятую вялость, Аомамэ села на ковер и сделала серию растяжек. Тщательно размяла одну за другой все мышцы — даже те, которые обычно почти не задействовала. Она выкладывалась полностью, доводила себя до беззвучного крика и заливала потом ковер. Этот курс растяжек Аомамэ разработала сама — только для самой себя — и чуть ли не каждый день добавляла в него очень полезные, хотя и весьма экстремальные упражнения. Никому в фитнес-клубе предлагать их нельзя: обычный человек таких самоистязаний просто не выдержит. Даже коллеги-инструкторы в клубе и те, за редким исключением, от подобных экспериментов над собственным телом орали как резаные.

Все это время в колонках звучала «Симфониетта» Яна— чека. В исполнении Кливлендского оркестра под управлением Джорджа Селла. Целиком «Симфониетта» длится минут двадцать пять. В самый раз: не слишком мало, но и не слишком долго. Достаточно, чтобы помучить каждую мышцу. Когда пластинка остановилась, а тонарм вернулся на рожок, сознание и тело Аомамэ напоминали тряпку, хорошенько отжатую после того, как в доме наведены идеальные порядок и чистота.

Аомамэ помнила «Симфониетту» наизусть, до последней ноты. Балансируя на самом краю болевого порога, именно под эту музыку она тем не менее обретала удивительное спокойствие. Именно под эти звуки ей удавалось выстраивать оптимальное равновесие между своими внутренними палачом и жертвой, садисткой и страдалицей. Что, собственно, и являлось главной целью упражнений Аомамэ: лишь когда все балансы отлажены, она уверенна и спокойна. И «Симфониетта» Яна— чека подходила для подобной самонастройки лучше всего.


Около десяти зазвонил телефон. Она взяла трубку и услышала голос Тамару.

— Какие планы на завтра? — спросил он.

— Работаю до полседьмого.

— После работы сможешь заехать?

— Смогу.

— Хорошо, — сказал Тамару. И его ручка застучала по странице блокнота.

— Кстати, — сказала Аомамэ. — Новую собаку еще не завели?

— Собаку? Ах да… Завели. Немецкую овчарку, кобеля. Всех его повадок я пока не изучил, но пес дрессированный, основные команды выполняет, хозяина слушает. Десять дней уже с нами, вроде освоился. Да и женщинам в приюте куда спокойнее.

— Ну слава богу.

— Ест обычный корм для собак. Возни меньше.

— Да уж… Обычные овчарки шпината не требуют.

— Точно. Та псина вообще была ненормальная. На ее шпинат куча денег уходила, особенно зимой. — В голосе Тамару послышалась ностальгия. — Кстати, лунный свет сегодня красивый.

Аомамэ нахмурилась:

— С чего это вы опять о лунном свете?

— Даже я иногда могу поговорить о лунном свете. Разве нет?

— Конечно, — ответила Аомамэ. «Только такие, как ты, не болтают по телефону о природе и погоде без особой на то причины», — добавила она про себя.

Тамару выдержал небольшую паузу, затем продолжил:

— На самом деле о лунном свете ты в прошлый раз заговорила сама. Не помнишь? С тех пор у меня и застряло в голове. Посмотрел на небо, туч нет, лунный свет красивый — вот и решил тебе отчитаться…

Аомамэ захотела спросить: так сколько же он увидал в небе лун? Но передумала. Слишком опасно. В прошлый раз Тамару и так поведал ей больше, чем ожидалось. О том, что рос без родителей, о смене гражданства. Никогда еще до сих пор этот человек так много о себе не рассказывал. Хотя он вообще не из болтливых. Значит, Аомамэ и правда ему симпатична? Иначе зачем бы он так раскрывался? И все-таки это профессионал, который всегда достигает цели кратчайшим путем. Поэтому ни о чем лишнем с ним лучше не трепаться.

— В общем, завтра после работы заеду, — сказала она.

— Хорошо, — ответил Тамару. — Наверно, голодная будешь? Повар завтра отдыхает, кроме сэндвичей, ничего приготовить не смогу.

— Спасибо.

— Понадобятся твои водительские права, загранпаспорт и медицинская страховка, захвати с собой на работу. И закажи дубликат ключа от квартиры. Успеешь?

— Думаю, да.

— И еще. О твоей просьбе поговорим отдельно, с глазу на глаз. Закончишь беседу с мадам — выкрои полчасика.

— О какой просьбе?

Тамару выдержал паузу — тяжелую, точно мешок с песком.

— О том, что ты просила достать. Забыла уже?

— Нет-нет! — спохватилась Аомамэ. Отключиться от мыслей о лунах оказалось непросто. — Помню, конечно…

— Завтра в семь. — Тамару повесил трубку.


Прошли сутки, а количество лун в небе осталось прежним. Закончив работу, Аомамэ наскоро приняла душ и, когда выходила из клуба, на еще светлом небосклоне ближе к востоку различила две бледные, но отчетливые луны. На середине пешеходного мостика через улицу Гайэн-Ниси она облокотилась о перила и с минуту простояла, задрав голову. Спешившие мимо прохожие удивленно оглядывались на нее. Никого не интересовало количество лун в небесах. Куда важней для них было, например, поскорее спуститься к метро. От долгого разглядывания лун Аомамэ охватил тот же странный приступ вялости, что и вчера. Пора бросать на них пялиться, сказала она себе. Сам вид этих чертовых лун плохо влияет на организм. Вот только гляди, не гляди — их взгляд на себе ощущаешь всей кожей. Уж они-то наблюдают за тобой неотрывно. И о том, что ты собираешься сделать, знают лучше кого бы то ни было.


Они с хозяйкой пили крепкий горячий кофе из антикварных фарфоровых чашек. Старушка добавила себе немного сливок, но пила, так и не размешав. Аомамэ, как всегда, предпочла просто черный без сахара. Тамару приготовил им сэндвичи, нарезав помельче, чтобы можно было есть, не откусывая. Аомамэ съела несколько штук. Сэндвичи были простенькие, черный хлеб с огурцами и сыром, но весьма тонкого вкуса. Стоило признать, к легким закускам у Тамару настоящий талант. Он умел обращаться с ножом, а также знал, в каком порядке что делать. Уже от этих навыков любая стряпня выходит на порядок вкуснее.

— С вещами разобралась? — спросила хозяйка.

— Одежду и книги сдала в благотворительный фонд, — ответила Аомамэ. — Все, что нужно, уместила в дорожную сумку. В квартире оставила только самое необходимое: электроприборы, посуду, кровать и постельное белье.

— С тем, что осталось, мы потом разберемся. О расторжении контракта с хозяином не беспокойся. В нужный час забирай сумку, уезжай оттуда и больше о квартире не думай.

— Может, на работе для начальства что-нибудь сочинить? Если я вдруг исчезну, ничего не сказав, бог знает, что там подумают…

Хозяйка беззвучно поставила чашку на стол.

— Об этом тебе тоже волноваться не следует.

Аомамэ молча кивнула, съела еще сэндвич, запила его кофе.

— Кстати, что у тебя с банковскими счетами? — спросила хозяйка.

— На депозите — шестьдесят тысяч. Есть еще накопительный, там где-то под два миллиона[229].

Хозяйка прокрутила эти суммы в голове.

— С депозита за несколько раз можешь снять тысяч до сорока, это не так важно. А вот накопительные счета не трогай, это может их насторожить. Возможно, они уже проверяют твою частную жизнь, не знаю. Поэтому стоит быть осторожнее. Во всем остальном я тебя прикрою. Еще чем-нибудь владеешь?

— Пакеты, что я получила от вас, в абонентской ячейке банка.

— Наличность из ячейки забери, но в квартире не оставляй. Спрячь понадежней — сама придумай, где лучше.

— Хорошо.

— Больше от тебя пока ничего не требуется. Продолжай жить, как жила до сих пор. В том же ритме, не привлекая внимания. И по возможности, не обсуждай серьезных вопросов по телефону.

Сказав все это, хозяйка словно растратила последние остатки энергии, вжалась поглубже в кресло и затихла.

— День уже назначен? — спросила Аомамэ.

— К сожалению, нет. Ждем информации от нашего источника. Ситуация просчитана, сценарий продуман. Но точный график передвижения нашего объекта всегда утверждается в самый последний момент. Возможно, ты понадобишься через неделю. А может, и через месяц. Место действия тоже пока не определено. Понимаю, каких это стоит нервов, но придется ждать сколько потребуется.

— Ждать я могу, — пожала плечами Аомамэ. — Но может, вы хоть в общих чертах посвятите меня в сценарий?

— Тебе поручается сделать Лидеру полную разминку мышц. То, чем ты и занималась все эти годы. С его телом творится что-то странное. Жизни это не угрожает, но, насколько мы выяснили, некая «проблема» доставляет ему нечеловеческие страдания. Чтобы избавиться от нее, он пробует самые разные методы лечения. Помимо обычной медпомощи постоянно заказывает то иглоукалывание, то сиацу, то еще какие-нибудь массажи. Однако ничего пока не принесло ему облегчения. Эта физиологическая «проблема» — ахиллесова пята Лидера, в которую нам и следует целиться.

Окно за спиною хозяйки зашторено, неба не различить. Но даже сквозь шторы Аомамэ ощущала кожей холодные, пристальные взгляды двух лун, заполнявших гостиную до последнего уголка своим гробовым молчанием.

— В секте у нас информатор. Через него удалось передать руководству «Авангарда», что ты непревзойденный мастер лечебного массажа. Это оказалось несложно, ведь ты действительно классный специалист. В общем, твоя кандидатура их очень заинтересовала. Сначала хотели пригласить тебя в свою штаб-квартиру в горах Яманаси.

Но оказалось, ты слишком занята по работе и не можешь позволить себе уехать из Токио даже на сутки. Тогда нам было объявлено, что раз в месяц Лидер появляется в столице по делам секты. И останавливается в каком-нибудь отеле, не привлекающем внимания. Когда будет объявлено, ты придешь туда и сделаешь Лидеру полную разминку мышц. И тогда же сможешь выполнить свое обычное задание.

Аомамэ представила себе эту картину. Гостиничный номер. На коврике для йоги лежит мужчина, она делает ему растяжку. Лица мужчины не видно. Он лежит ничком, его незащищенная шея полностью в распоряжении Аомамэ. Она тянется к сумке, достает заточку…

— Значит, я смогу побыть с ним наедине? — уточнила Аомамэ.

— Да, — кивнула хозяйка. — Свою физиологическую «проблему» Лидер старается не показывать членам секты. Поэтому в комнате не должно остаться никого, кроме вас двоих.

— Им известно, кто я и где работаю?

— Эти люди сверхосторожны. Уверена, твою официальную биографию они уже проверили вдоль и поперек. Но ничего подозрительного не нашли. А вчера сообщили, что будут ждать тебя в фойе. Где и когда — сообщат, когда сами поймут окончательно.

— А то, что я появляюсь в вашем доме, у них подозрения не вызывает?

— Ты появляешься у меня, поскольку я член твоего фитнес-клуба, а ты проводишь частные тренировки на дому. Никаких причин, чтобы заподозрить нас в более серьезных связях, не наблюдается.

Аомамэ кивнула.

— Когда Лидер покидает территорию секты, его неизменно сопровождают два телохранителя. Оба из верующих, у обоих какие-то пояса по каратэ. Не знаю, носят ли оружие, но на вид — головорезы каких мало, плюс каждый день тренируются. Хотя, если верить Тамару, на поверку — любители-дилетанты.

— Не то что сам Тамару?

— Да, с Тамару лучше не сравнивать. Тамару служил в диверсионно-разведывательном подразделении Сил самообороны. Годами его обучали искусству поражать цель мгновенно, любой ценой. И не расслабляться, каким бы ни был противник с виду. А дилетанты расслабляются. Особенно когда перед ними хрупкая девушка.

Хозяйка откинулась затылком на спинку кресла, глубоко вздохнула, затем снова подняла голову и посмотрела на Аомамэ в упор:

— Когда ты займешься Лидером, оба телохранителя будут ждать тебя в соседней комнате того же номера, рядом с выходом. У тебя будет ровно час. Так, по крайней мере, это планировалось. Хотя как все будет на самом деле, одному богу известно. Все может еще тысячу раз поменяться. Сам Лидер старается не раскрывать своего графика передвижения буквально до последней минуты.

— Сколько же ему лет?

— Думаю, пятьдесят с небольшим. Еще говорят, что это человек огромных размеров. Больше никаких деталей мне, к сожалению, пока не известно.


Тамару ждал у выхода. Аомамэ отдала ему дубликат ключа, водительские права, загранпаспорт и медицинскую страховку. Тамару прошел в дальний угол вестибюля, где стоял большой ксерокс, снял копии с документов и вернул оригиналы Аомамэ. А затем провел ее в свою подсобку неподалеку от выхода. То была тесная прямоугольная комнатка. Уютом здесь и не пахло. Единственное утешение глазу — распахнутое оконце в сад. Еле слышно гудел кондиционер. Тамару предложил гостье небольшой деревянный стул, а сам опустился в кресло за рабочим столом. На стене висело в ряд четыре монитора. В каждом при необходимости можно было менять угол обзора. Четыре видеодеки неустанно записывали все, что видели камеры. Три экрана фиксировали происходящее за оградой усадьбы. Четвертый справа показывал вход в приют. А также конуру и новую овчарку. Собака лежала на земле и мирно дремала. Размерами она явно уступала своей предшественнице.

— Смерть овчарки на пленку не записалась, — сказал Тамару, словно упреждая вопрос Аомамэ. — Перед смертью она почему-то оказалась не на привязи. Но так не бывает, чтобы собака сама себя отвязывала. Значит, кто-то ее отвязал.

— Тот, на кого она не залаяла?

— Вот именно.

— Загадка…

Тамару кивнул, но ничего не ответил. Видно, он ломал голову над этой загадкой так долго, что уже сам себя ненавидел. Ибо ответить было по-прежнему нечего.

Он выдвинул ящик стола, достал оттуда черный пластиковый пакет. Вынул из пакета голубое линялое полотенце и, развернув его, извлек на свет черный кусок металла. А точнее — небольшой автоматический пистолет. Молча протянул оружие Аомамэ. Она так же молча взяла его и взвесила на ладони. Пистолет оказался куда меньше весом, чем выглядел. Даже не верилось, что такой легкой штуковиной можно запросто отправлять людей на тот свет.

— Только что ты допустила целых две фатальных ошибки, — объявил Тамару. — Догадайся каких.

Аомамэ прокрутила в голове свои действия, но никаких ошибок не заметила. Она просто взяла пистолет и еще ничего с ним не делала.

— Не знаю, — сказала она.

— Первое: получая оружие, ты обязана сразу проверить, есть ли в нем хоть один патрон. И если да — убедиться, что пистолет на предохранителе. Второе: всего на долю секунды, но ты направила дуло на меня. Этого делать нельзя ни в коем случае. И последнее: если не собираешься стрелять, палец на спусковой крючок лучше вообще не класть.

— Ясно, — кивнула Аомамэ. — Теперь буду знать.

— За исключением экстренных ситуаций, — продолжал Тамару, — передавать пистолет, хранить его и носить с собой следует полностью разряженным. Более того: увидев любое огнестрельное оружие, веди себя так, словно оно заряжено, без вариантов. Все время, пока не убедишься в обратном. Этот инструмент изготовлен с единственной целью — убивать людей. Сколько ни оберегайся, излишних предосторожностей не бывает. Я знаю, найдутся умники, которые над моими инструкциями посмеются. Но именно из-за таких разгильдяев обычно и происходят нелепые инциденты, в которых гибнут или калечатся ни в чем не повинные люди.

Аомамэ снова кивнула.

— Считай это моим личным подарком. Но если не пригодится — вернешь в том же виде.

— Да, конечно, — ответила Аомамэ. Голос у нее вдруг сел. — Но, как я понимаю, он стоил денег?

— Об этом можешь не беспокоиться, — сказал Тамару. — Лучше подумай, как справиться с тем, что тебе предстоит. Вот об этом и поговорим. Ты когда-нибудь стреляла из пистолета?

Аомамэ покачала головой:

— Ни разу.

— Вообще-то револьвер в обращении проще автоматического пистолета. Особенно для новичка. Устройство примитивное, как с ним управляться — запоминаешь сразу и ошибаешься редко. Но хороший револьвер — штука довольно громоздкая, его неудобно брать куда-то с собой. Поэтому тебе лучше подойдет вот такая автоматика. Это «хеклер-унд-кох», модель «ХК-четыре». Страна производства — Германия, вес при пустой обойме — четыреста восемьдесят граммов. Несмотря на малые габариты, заряжается укороченными девятимиллиметровыми патронами, убойная сила что надо. И отдача совсем небольшая. Прицельная дальность невелика, но для того, что задумала ты, подойдет на все сто… Фирма «Хеклер и Кох» разработала его после войны, но, по сути, это улучшенная версия «Маузера-ХЗц», популярного еще в тридцатые годы. Первые «ХК-четыре» появились где-то в шестьдесят восьмом и производятся до сих пор, поскольку эта модель прекрасно себя зарекомендовала[230]. Механизм не новый, но отлично ухоженный: судя по всему, прошлый хозяин знал в этом деле толк. А с оружием — как с автомобилями: слегка подержанная, пристрелянная вещь вызывает больше доверия, чем необкатанное новьё.

Тамару взял у Аомамэ пистолет и начал подробно объяснять, как пользоваться. Снял с предохранителя, вернул на предохранитель. Сдвинул защелку, вынул магазин, потом вставил обратно.

— Прежде чем вытащить магазин, обязательно ставишь на предохранитель. Потом сдвигаешь защелку, вынимаешь магазин, передергиваешь затвор — и выгоняешь из патронника оставшийся патрон. Сейчас ничего не выскочило, потому что пистолет не заряжен. После этого нажимаешь на спусковой крючок, и затвор захлопывается. Но курок остается взведенным, поэтому нажимаешь на крючок еще раз. Все, теперь можно заряжать новый магазин.

Сначала он проделал все это быстро, отточенными движениями; потом уже медленнее, задерживаясь на каждой стадии, повторил для Аомамэ. Она внимательно следила за его пальцами.

— Попробуй сама.

Аомамэ осторожно вынула магазин, передернула затвор, открыла патронник, спустила курок, вставила магазин обратно.

— Все верно, — кивнул Тамару.

Снова забрал у нее пистолет, вынул магазин, аккуратно вставил в него один за другим семь патронов — и с оглушительным лязгом загнал в рукоятку. Передернул затвор, досылая патрон в патронник. И опустил рычажок предохранителя на левом боку.

— А теперь попробуй снова, — сказал Тамару. — Сейчас пистолет заряжен, патрон в патроннике. И помни: даже если оружие на предохранителе, направлять его на людей все равно нельзя.

Взяв пистолет, Аомамэ мгновенно отметила, как он потяжелел. Вот она, тяжесть Смерти. Даже пальцы явственно ощущали, что этот высокоточный инструмент создан для качественного убийства людей. Подмышки ее вспотели.

Аомамэ снова проверила предохранитель, сдвинула защелку, вынула магазин, положила на стол. Оттянула затвор, отпустила — и последний патрон, выскочив из патронника, с глухим стуком упал на деревянный пол. Дважды нажав на спуск, она блокировала затвор и вернула курок на место. Дрожащей рукою подняла с пола патрон. В горле пересохло, а попытка вдохнуть поглубже отозвалась болью в груди.

— Для первого раза неплохо, — сказал Тамару, возвращая патрон в магазин. — Но тебе нужна тренировка.

А также привычка к оружию, чтобы руки перестали дрожать. Вынимай и вставляй магазин каждый день по нескольку раз, пока не дойдешь до полного автоматизма. Научись делать все так же быстро, как я. И на свету, и в полной темноте. Конечно, для выполнения твоей задачи магазин менять не придется. Но если имеешь дело с оружием, эта процедура — основа основ, так что запомни ее досконально.

— А стрельбе учиться не нужно?

— Ты же не собираешься стрелять ни в кого, кроме самой себя. Я правильно понял?

Аомамэ кивнула.

— Тогда учиться не нужно. Ты должна знать, как оружие заряжать, как снимать с предохранителя и как спускать курок. Это все… Кстати, где именно в этом городе ты собиралась учиться стрельбе из боевого пистолета?

Аомамэ покачала головой. Об этом она действительно не подумала.

— Но даже если придется стрелять в себя, — продолжал Тамару, — важно, как ты будешь это делать. Ну-ка изобрази!

Он вставил в рукоятку заряженный магазин, щелкнул предохранителем и протянул оружие Аомамэ.

— На предохранителе, — предупредил он.

Аомамэ взяла пистолет и приставила дуло к виску.

Холодная сталь обожгла кожу. Тамару вздохнул.

— Ничего плохого сказать не хочу, — проговорил он. — Но в висок лучше не целиться. Попасть таким способом сразу в мозг гораздо сложней, чем ты думаешь. Как правило, в последнюю секунду рука очень сильно дрожит, и с учетом отдачи пуля может запросто улететь не туда, куда нужно. Бывали случаи, когда сносило полчерепа, но человек оставался жив. Я правильно понимаю, что такой итог тебя не устроит?

Аомамэ кивнула, не говоря ни слова.

— Когда генерала Тодзё по окончании войны пришли арестовывать американцы, он при попытке застрелиться целился в сердце[231]. Но пуля угодила в желудок, и он остался жив. Тоже мне профессиональный вояка, даже застрелиться как следует не сумел! Янки тут же забрали его в свой госпиталь, выходили силами лучших врачей, а потом судили — и приговорили к виселице. Жуткая смерть… Как нам рождаться, мы, конечно, не выбираем. Но как умереть, зависит от нас.

Аомамэ закусила губу.

— Самый надежный способ — сунуть дуло в рот и выбить мозги выстрелом снизу. Вот так, смотри…

Тамару забрал у нее пистолет и продемонстрировал самый надежный способ на себе. Даже твердо зная, что оружие на предохранителе, Аомамэ напряглась. В горле будто что-то застряло, стало трудно дышать.

— Но даже в этом случае стопроцентной гарантии не бывает, — сказал Тамару, вынув дуло изо рта. — Я лично знал парня, который сделал все так, но не умер и до сих пор в коме. Мы с ним служили в Силах самообороны. Он вставил в рот дуло ружья, продел в спусковую скобу столовую ложку и нажал на нее пальцами ног. Но в самый последний момент ружье дернулось. Он остался жив, но превратился в овощ и вот уже лет десять не приходит в сознание. Все-таки непростая это задача — лишать себя жизни. Совсем не то что в кино. На киноэкране все кончают с собой достойно и круто. Легко и без боли. А в реальности все не так. Не сумел распрощаться с жизнью — будешь ходить под себя в постели еще десяток лет…

Аомамэ молча кивнула. Тамару вынул из пистолета магазин, собрал все патроны в пластиковый пакет и вручил Аомамэ — оружие отдельно, боеприпасы отдельно.

— Не заряжен, — отчетливо объявил он.

Еще раз кивнув, она взяла и то и другое.

— Не хочу лезть с советами, — добавил Тамару, — но при любом раскладе лучше думать о том, как выжить. Так оно и мудрей, и реалистичнее. Считай это моим тебе напутствием.

— Я поняла, — сдавленным голосом ответила Аомамэ, завернула «хеклер-унд-кох» в шейный платок, спрятала в сумку. Отправила туда же пакет с патронами. Оружие и правда было компактным: хотя сумка и потяжелела на добрых полкило, ее форма практически не изменилась.

— Дилетантам, конечно, такие игрушки лучше не доверять, — добавил Тамару. — Как показывает опыт, ничем хорошим не кончается. Но у тебя, я думаю, все получится как нужно. Есть у нас с тобой схожее свойство. В экстремальных ситуациях ты веришь правилам больше, чем себе.

— Может, все из-за нехватки себя?

Тамару ничего не ответил.

— Так вы служили в Силах самообороны? — сменила тему Аомамэ.

— Да, в самом суровом подразделении. Доводилось есть мышей, змей и саранчу. В принципе, съедобно, хотя деликатесом не назовешь.

— А когда отслужили, чем занимались?

— Много чем. В охране служил, все чаще телохранителем. А то и просто вышибалой. Работа в команде не по мне, так что нанимался в частном порядке. По ту сторону закона тоже пришлось погулять — слава богу, недолго. Чего только там не насмотрелся. Обычный человек за всю жизнь не встретит и сотой доли такого паскудства. Но все-таки удержался, на дно не засосало. Я ведь и по характеру осторожный, и криминала на дух не переношу. Так что, повторяю, мой послужной список остался чист… Ну и наконец поступил на работу сюда. — Тамару ткнул пальцем себе под ноги. — Здесь мне спокойней, чем где бы то ни было. Не хочу сказать, что стабильная жизнь — моя главная цель. Но в ближайшее время ничего менять не хотел бы. Слишком непростая это задача — найти работу по душе.

— Это верно, — согласилась Аомамэ. — Так я точно не должна вам никаких денег?

Тамару покачал головой:

— Денег не нужно. Долги и обязательства вертят этим миром куда активней, чем деньги. Не люблю быть кому-то обязанным, но стараюсь делать побольше одолжений.

— Большое спасибо, — кивнула Аомамэ.

— Если, неровен час, полиция станет выспрашивать, откуда у тебя пистолет, обо мне — ни слова. То есть ко мне-то пускай приходят, я и под пытками ничего не скажу. Но заявись они сразу к мадам — я потеряю работу.

— Разумеется, никаких имен, — пообещала Аомамэ.

Тамару достал из кармана сложенную пополам страничку из блокнота и протянул Аомамэ. На бумаге было написано чье-то имя.

— И пистолет, и патроны ты купила у этого человека четвертого июля в кафе «Ренуар» возле станции Сэтагая. Заплатила пятьсот тысяч наличными[232]. Ты искала, где купить пистолет, он об этом услышал и сам с тобой связался. Если полиция его спросит, он сразу признается. И на несколько лет попадет за решетку. Больше тебе ничего говорить не нужно. Как только они установят, откуда пистолет, к тебе уже придираться не будут. Впаяют недолгий срок за хранение оружия, да этим все и закончится.

Аомамэ посверлила глазами имя, вернула записку Тамару. Тот порвал бумажку в мелкие клочья и выкинул в урну.

— Как я уже говорил, — произнес он, — я человек осторожный. Даже если кому доверяю, что редко, полностью уверенным быть все равно не могу. И предпочитаю держать ситуацию под контролем. Больше всего я хочу, чтобы этот пистолет вернулся ко мне неиспользованным. Тогда ни у кого не возникнет проблем. Никто не умрет, не покалечится и не сядет в тюрьму.

Аомамэ кивнула.

— Хотите опровергнуть закон Чехова?

— Вроде того. Чехов, конечно, великий писатель. Только на свете бывают и другие жанры, с другими законами. Ружье, которое висит на стене, вовсе не обязано выстреливать… — сказал Тамару. И вдруг нахмурился, вспомнив о чем-то еще. — Да, чуть не забыл! Я ведь должен дать тебе пейджер.

Он полез в ящик шкафа, достал оттуда миниатюрный прибор с металлической клипсой, положил на стол. Затем снял трубку, набрал комбинацию цифр. Пейджер запищал. Выставив громкость на максимум, Тамару прервал звонок, убедился, что номер звонящего отображается на экранчике, и вручил устройство Аомамэ.

— Старайся всегда носить при себе, — сказал он. — Или хотя бы держи под рукой. Если запищит — значит, сообщение от меня. Важное сообщение. Не о природе и не о погоде. По номеру, который появится на экране, ты должна будешь немедленно позвонить. При этом — только из телефона-автомата. И еще. Все самые нужные и ценные вещи сдай в камеру хранения на Синдзюку.

— На Синдзюку, — повторила Аомамэ.

— Надеюсь, ты понимаешь: чем легче будет эта поклажа, тем лучше.

— Да, конечно, — кивнула она.


Вернувшись домой, Аомамэ плотно задернула шторы и достала из сумки «хеклер-унд-кох» с патронами. Затем села за кухонный стол и несколько раз вынула и вставила магазин. С каждым разом это получалось быстрее. Вскоре в ее действиях появился ритм, а руки перестали дрожать. Наконец она завернула пистолет в старую майку, уложила в коробку из-под обуви и спрятала в шкаф. А пакет с патронами затолкала в карман плаща на вешалке в прихожей. В горле пересохло; она достала из холодильника бутылку гречишного чая и выпила три стакана подряд. Плечи затвердели, запах пота под мышками казался чужим. Она вдруг отчетливо осознала: когда у тебя есть оружие, ты смотришь на мир по-другому. Все, что тебя окружает, приобретает странный потусторонний оттенок, и привыкнуть к нему очень не просто.

Скинув одежду, она отправилась в душ, чтобы смыть раздражающий запах.

Не всякое ружье обязано стрелять, убеждала она себя под струями воды. Оружие — всего лишь инструмент. И мир вокруг — не роман и не пьеса, а самая обычная реальность. Со всеми ее несовершенствами, хиральностями и антиклимаксами.


Две недели прошло без особых событий. Как и всегда, Аомамэ ходила на работу в фитнес-клуб, где вела свои обычные занятия по растяжке мышц и боевым искусствам. Менять распорядок жизни было нельзя. Насколько возможно, она старалась следовать рекомендациям хозяйки «Плакучей виллы». Изо дня в день возвращалась домой, ужинала, задергивала шторы, садилась за кухонный стол — и тренировалась, заряжая и разряжая «хеклер-унд-кох». Чем дальше, тем больше этот пистолет со всем его весом, твердостью, запахом смазки, убойной силой и невозмутимостью становился частью ее самой.

Иногда она завязывала платком глаза и упражнялась вслепую: вставить магазин, снять с предохранителя, передернуть затвор. Ее руки двигались все быстрее, а металл щелкал все отчетливей и ритмичнее. Разница между тем, что она ожидала услышать, и звуками, которые получались на самом деле, становилась все меньше, пока не исчезла совсем.

Раз в сутки Аомамэ подходила к зеркалу в ванной и вставляла в рот дуло заряженного пистолета. Стискивала зубами холодный металл и представляла, как нажимает на спусковой крючок. Слабое движение пальца — и жизни конец. Уже в следующее мгновенье она исчезнет из этого мира. Глядя на свое отражение, Аомамэ повторяла в уме Основные Правила. Пальцы дрожать не должны. Кисть крепко сжата, готовясь принять отдачу. Ни малейшего страха. И главное — никаких колебаний.

Только пожелай — и можешь сделать это хоть сейчас, говорила она отражению. Все, что нужно, — сдвинуть палец и нажать на крючок. Проще простого. Я готова, а ты? Но отражение, будто раздумав, вынимало дуло изо рта, возвращало на место курок, ставило пистолет на предохранитель и откладывало на туалетную полочку между зубной щеткой и тюбиком пасты. Нет, словно говорило оно. Слишком рано. Есть еще дело, которое ты должна завершить.


Как и просил Тамару, днем Аомамэ носила пейджер на поясе. А перед сном клала его рядом с будильником у кровати. Когда бы он ни запищал, Аомамэ готова была выполнить все, что нужно. Но пейджер молчал. Так прошла еще неделя.

Пистолет в коробке из-под обуви, семь патронов в кармане плаща, хранящий молчание пейджер, заточка со смертоносным жалом, дорожная сумка с вещами первой необходимости. Новая внешность и новая жизнь в скором будущем. Плюс увесистый пакет с наличными в камере хранения на Синдзюку. В мыслях обо всем этом Аомамэ провела июль. Люди уезжали в отпуска, один за другим закрывались ресторанчики и магазины, улицы пустовали. На дорогах почти не осталось машин, город затих и не двигался. Иногда Аомамэ переставала понимать, гденаходится. Неужели это — настоящая реальность? — спрашивала она себя. Хотя какую реальность считать настоящей и где ее нужно искать, она понятия не имела. А потому оставалось только признать, что вокруг — реальность самая неподдельная. И прилагать все усилия, чтобы с нею смириться.

Умирать не страшно, в который раз убеждала себя Аомамэ. Страшно, когда выпадаешь из реальности. Или когда реальность выбрасывает тебя.

Все было в полной готовности. Как и она сама. В любую минуту после сообщения от Тамару она могла уйти из дома и больше не возвращаться. Но пейджер молчал. Лето подходило к концу, и цикады выдавали последние рулады своего безумного пения. Если каждый день тянулся так мучительно долго, почему же весь месяц пролетел, как одно мгновенье?

В очередной раз вернувшись из фитнес-клуба, Аомамэ разделась, бросила пропотевшую одежду в корзину для стирки и осталась в майке да шортах. После обеда прошла короткая летняя гроза. В воздухе потемнело, каплищи дождя гремели по асфальту, точно булыжники, гром раскалывал небо. Но уже очень скоро все стихло, и от грозы остались только лужи на асфальте. Из-за туч показалось солнце, высушило лужи, и город погрузился в огромное облако пара. А к вечеру небо опять задернуло тучами, словно плотной вуалью: сколько б там ни было лун, ни одной не видать.

Прежде чем готовить ужин, хотелось немного передохнуть. Аомамэ села за кухонный стол, налила в стакан холодного гречишного чая и, хрустя стручками зеленого горошка, развернула газету. Пролистывала страницу за страницей, но ничего особо интересного не находила. Газета как газета, обычный вечерний выпуск. И лишь когда открыла рубрику «Общество», в глаза ей бросилась фотография Аюми. Лицо Аомамэ перекосилось, стало трудно дышать.

«Быть не может!» — пронеслось в голове. Скорее всего, кто-то просто похож на Аюми, вот я и обозналась. С чего бы про Аюми стали писать все японские вечерние газеты? Да еще и печатать ее портрет? Но сколько Аомамэ ни вглядывалась, с фотографии смотрела все та же девчонка-полицейская, с которой она уже успела сойтись — достаточно близко, чтобы иногда на пару закатывать скромные сексуальные оргии. Аюми на фото слегка улыбалась. Хотя и как-то натянуто. Реальная Аюми улыбалась натуральней и шире — да что там, буквально до ушей. Больше всего этот портрет походил на снимок для официального документа. А в напряженной улыбке читалась плохо скрываемая тревога.

Аомамэ не хотела читать эту новость. Что произошло — было ясно уже из огромного заголовка над фотографией. Но слишком долго отворачиваться от фактов не годилось. Она вздохнула как можно глубже и вчиталась в текст.

«Аюми Накано, 26 лет. Не замужем. Жительница Токио.

Найдена мертвой в номере отеля на Сибуе. Задушена поясом от халата. Перед смертью девушку раздели и приковали наручниками к изголовью кровати. Чтоб не смогла кричать, в рот вместо кляпа затолкали ее собственное нижнее белье. Тело обнаружено персоналом отеля при осмотре номера ближе к обеду. Накануне вечером жертва заселилась туда вместе с мужчиной. На рассвете мужчина ушел. Номер оплачен заранее. Для огромного мегаполиса — случай совсем не редкий. Огромные мегаполисы полны самых разных людей, в которых бушуют самые разные страсти. Иногда эти страсти заканчиваются насилием. Газеты трубят о таких случаях сплошь и рядом. И все же в данном происшествии было кое-что из ряда юн выходящее. Жертвой оказалась служащая Полицейского департамента, а наручники, которые она предположительно использовала для сексуальных забав, — не какой-нибудь игрушкой из секс-шопа, а вверенным ей служебным инвентарем. Что, понятно, и привлекло к этой новости столько внимания».

Глава 4

ТЭНГО
Может, не стоит об этом мечтать?
Где она? Чем сейчас занимается? Неужели до сих пор живет среди «очевидцев»?

Хорошо, если нет, думал Тэнго. Конечно, верить во что-либо или нет — личное дело каждого. И не ему, Тэнго, судить, кому и как с этим жить на свете. И все же, насколько он мог заметить, пребывание среди «очевидцев» никакой радости той десятилетней девчонке не доставляло.

В студенчестве он подрабатывал на складе сакэ. Платили неплохо, но тяжести приходилось таскать будь здоров. После работы даже у такого здоровяка, как он, ломило все кости. Там же иногда шабашили два молодых парня, оба — из «очевидцев». Приятные, воспитанные ребята, ровесники Тэнго. Вкалывали как черти, никогда ни на что не жаловались. Пару раз он даже выбрался с ними выпить после работы пивка. Эти по-детски наивные парни несколько лет назад решили уйти из секты и плечом к плечу вступили во внешний мир. Но освоиться в новой реальности у них, похоже, не получалось. Тому, кто до совершеннолетия воспитывался в тесном мирке замкнутой общины, принять правила огромного мира (а тем более следовать им) очень и очень не просто. Вот и этим бедолагам постоянно не хватало душевных сил, чтобы определиться. С одной стороны, их пьянила свобода от осточертевших церковных догм, с другой — не отпускало сомнение: а может, уход из секты все-таки был ошибкой?

Тэнго не мог не жалеть их. Если вываливаешься в мир ребенком, у тебя достаточно шансов подстроить свое пока еще гибкое, неокрепшее «я» под общечеловеческую систему координат. Но если этот шанс упущен, остается только жить дальше среди «очевидцев», смиряясь с их ценностями и установками. Иначе придется пожертвовать очень многим, чтобы изменить сознание и выстроить новые правила жизни самостоятельно. Общаясь с этими парнями, Тэнго то и дело вспоминал о своей однокласснице. Хорошо, если в джунглях этого мира ей не пришлось так же сложно, как этим двоим…


Отпустив руку Тэнго, она без оглядки вышла из класса, а он еще долго стоял столбом, не в силах пошевелиться. Рукопожатие было настолько сильным, что левая ладонь помнила его несколько дней, а память о нем сохранилась у Тэнго на всю оставшуюся жизнь.

Вскоре у него случилась первая ночная поллюция. Из отвердевшего пениса выплеснулась густая белесая жидкость, совсем не похожая на мочу. В паху болело и ныло. О том, что такое сперма, он тогда и понятия не имел. И поскольку ничего подобного раньше не видел — сильно забеспокоился. Что-то необратимое творилось с его организмом. Что же? К отцу за советом не сунешься, у одноклассников тоже не спросишь. А ведь он просто спал, видел сон (о чем — уже и не вспомнить), как вдруг проснулся среди ночи в мокрых трусах. С таким странным чувством, будто именно то самое рукопожатие и выдавило из него эту странную жидкость.

Никогда больше он не прикасался к однокласснице. Та, как всегда, держалась особняком, ни с кем не общалась, а перед каждым обедом внятно, чтобы все слышали, читала свою дурацкую молитву. Где бы он с девочкой ни сталкивался, она вела себя так, словно между ними ничего не произошло; выражение лица оставалось таким, будто она вообще не замечала присутствия Тэнго.

Тем не менее сам Тэнго — украдкой, чтобы никто не заметил, — начал присматриваться к этой девчонке. На внимательный взгляд она оказалась вполне симпатичной. По крайней мере, смотреть на нее было приятно. Худая как щепка, вечно в одежде с чужого плеча. Когда на физкультуре надевала трико, становилось заметно, что грудь еще плоская, как у мальчишки. Лицо ее всегда оставалось бесстрастным, рот почти не открывался, а глаза все смотрели куда-то далеко-далеко, и в них не теплилось ни искорки жизни. Что сильно озадачивало Тэнго. Ведь в тот самый день, когда она смотрела ему в лицо, эти глаза казались ему бездонными и сияли, как звезды.

После ее рукопожатия Тэнго понял, какая огромная сила таится в этой худышке. Да, она пожала ему руку очень крепко, но дело не только в этом. Через ее ладонь ему передалась необычайная сила духа. Мощная энергия, которую эта девочка тщательно скрывала от одноклассников. У доски Аомамэ всегда отвечала только по сути вопроса, ни слова больше (хотя порой и молчала как рыба). Училась в целом неплохо. И, как догадывался Тэнго, при желании могла бы учиться еще лучше. Просто не хотела привлекать внимание — и намеренно выполняла все задания спустя рукава. Следуя формуле выживания, за которую цепляются все дети в ее ситуации: не давай окружающим ни малейшего повода задеть тебя. Ужимайся в размерах. Становись прозрачным, невидимым ни для кого вокруг.

А ведь самая обычная девчонка, думал Тэнго. Поболтать бы с ней о том о сем — глядишь, и подружились бы. Хотя, конечно, для десятилетних пацана и девчонки стать друзьями очень не просто. Да что говорить — на всем белом свете, наверное, нет ничего сложнее. Шанс разговориться в воздухе витал, но никак не превращался в реальность. Аомамэ в классе ни с кем общалась. И Тэнго, видя это, предпочитал дружить с ней в своих фантазиях.

Разумеется, о сексе Тэнго в десять лет и представления не имел. Ему просто хотелось, чтобы Аомамэ еще раз пожала ему руку. Так же сильно, как и в прошлый раз. Когда вокруг никого. И рассказала о себе что угодно. Обычные секреты из жизни обычной десятилетней девчонки. Наверняка из этого и родилось бы что-то еще. Бог его знает, что именно.


В апреле закончился их пятый класс, и они расстались. Иногда Тэнго встречал Аомамэ у входа в школу или на остановке автобуса. Только она по-прежнему не проявляла к нему ни малейшего интереса. Если Тэнго вдруг оказывался с нею бок о бок, и бровью не поводила. Даже в его сторону не смотрела. А ее сияющий взгляд, так поразивший его когда-то, будто навеки угас. Что же случилось между ними тогда, в опустевшем классе? Может, ему это просто приснилось? Но ведь пальцы Тэнго по-прежнему помнили ее рукопожатие… Слишком много неразрешимых загадок подкидывал ему этот мир.

А в следующем учебном году Аомамэ в классе уже не появилась. То ли перешла в другую школу, то ли переехала с семьей в другой город, толком не знал никто. Во всей школе исчезновение этой странной девчонки расстроило, пожалуй, одного лишь Тэнго.

Он долго раскаивался в том, как держался с ней. Или, точнее, в том, что никак не проявил себя. В голове вертелись слова, которые он должен был ей сказать. Все, о чем он собирался поведать Аомамэ, так и осталось невостребованным. Теперь, вспоминая ее, он понимал, что заговорить с ней не составило бы труда. Достаточно было просто найти какой-нибудь пустячный предлог и собраться с духом. Но как раз этого он не смог — и потерял свой шанс навсегда.


В шестом классе Тэнго часто вспоминал Аомамэ. Поллюции больше не пугали его, и время от времени он мастурбировал, думая о ней. Причем всегда левой рукой. Которая все еще помнила то самое рукопожатие. В его воспоминаниях Аомамэ оставалась все той же худышкой с мальчишеской грудью. Но как только он вспоминал ее на физкультуре, в спортивном трико, ему удавалось кончить.

Старшеклассником Тэнго, случалось, выманивал на свидания разных девчонок. При виде их юных, но уже распирающих платье грудей у него перехватывало дыхание. Однако перед сном он частенько мастурбировал левой рукой, вспоминая Аомамэ с грудью плоской, как у мальчишки. И всякий раз ощущал себя каким-то уродливым извращенцем.

В студенчестве, впрочем, Аомамэ вспоминалась уже не так часто. В основном потому, что Тэнго начал встречаться с девчонками из плоти и крови и заниматься с ними реальным сексом. Как мужчина он окончательно созрел — и, понятное дело, образ десятилетней худышки в спортивном трико отдалился куда-то на задворки сознания.

И все же та фантастическая дрожь сердца, как тогда, в пустом классе, не посещала его больше ни с кем и никогда. Что в студенческие годы, что после вуза, что в нынешней реальности ни одна женщина не оставляла в его душе такой неизгладимой печати. Ни в ком он не находил того, что искал. Какие только женщины не перебывали у него в постели! От кого глаз не отвести, с кем тепло и даже — кто по-настоящему о нем заботился. Но все они, будто птицы с разноцветными перьями, приседали отдохнуть на ветвях его дерева, а потом вспархивали и больше не возвращались. Они не могли дать ему то, чего он хотел, — да и он не вызывал в них желанья остаться.

И теперь, накануне своего тридцатилетия, Тэнго ловил себя на том, что полустертые воспоминания о десятилетней Аомамэ все чаще возвращаются к нему. Опустевший класс, они остаются наедине, она стискивает ему руку и заглядывает в глаза. Школьный спортзал, ее щуплая фигурка в трико. Торговая улочка Итикавы, где их дороги пересекались чуть ли не каждым воскресным утром: губы Аомамэ упрямо поджаты, взгляд устремлен в никуда.

Почему же от этих воспоминаний не избавиться, как ни старайся? И почему он так и не набрался смелости познакомиться с ней поближе? Кто знает, подойди он тогда к ней, заговори о чем угодно — может, вся его дальнейшая жизнь сложилась бы иначе?


На этот раз он вспомнил об Аомамэ в супермаркете, когда покупал соленый горошек[233]. Взял с прилавка упаковку с зелеными стручками — и ее имя всплыло в памяти само собой. Прямо посреди магазина, с закуской в руке, он будто впал в некий сон наяву. Сколько это с ним продолжалось, Тэнго так и не понял. А очнулся от того, что какая-то женщина сказала ему «простите»: его огромная фигура загораживала весь прилавок с соленым горошком.

Придя в себя, Тэнго машинально извинился, сунул горошек в корзину и направился к кассе. В корзине уже лежали креветки, молоко, соевый творог, салат-латук и галеты. Пристроившись в очередь домохозяек, Тэнго ждал расчета. Стоял ранний вечер, магазин был забит покупателями, а молоденькая кассирша работала так нерасторопно, что у кассы образовался затор. Но мысли Тэнго занимало другое.

Окажись сейчас в этой очереди Аомамэ, смог бы он узнать ее с первого взгляда? Сложно сказать. Все-таки они не виделись двадцать лет. А повстречай он на улице женщину, похожую на нее, разве посмел бы окликнуть? Тоже едва ли. Наверняка бы замешкался, упустил момент — да так и разошлись бы каждый своей дорогой. А он бы потом еще долго корил себя: и почему не окликнул?

Прав Комацу, подумал Тэнго. Мне всю жизнь недостает двух качеств: воли и устремленности. На любой расклад, в котором нужно принять решение, мой мозг реагирует лишь одной мыслью: «А пошло оно все…» — и ситуация ничем конкретным не разрешается. Таков характер.

И все-таки — Аомамэ. Теперь, если бы мы с тобой встретились и узнали друг друга, уж я бы сумел рассказать тебе все, что накопилось в душе, не скрывая. В какой-нибудь случайной кафешке (конечно, если у тебя найдется время и ты вообще согласишься), лицом к лицу, угощая тебя твоим любимым коктейлем.

А рассказать нужно так много! Ведь я до сих пор не забыл, как тогда, в пустом классе, ты пожала мне руку. Как я захотел с тобой подружиться и лучше узнать тебя. Но так и не смог. По разным причинам. Но главное — я просто струсил. А потом очень долго об этом жалел. До сих пор жалею. И часто вспоминаю тебя. Хотя, конечно, в том, что мастурбировал с мыслями о тебе, признаваться не стану. Все-таки с искренностью подобные вещи ничего общего не имеют.

Не знаю — может, не стоит об этом мечтать. И лучше нам не встречаться снова. А вдруг эта встреча нас только разочарует? Что, если ты давно превратилась в конторскую служащую с вечно усталой физиономией? Или в сексуально неудовлетворенную мамашу, кричащую на своих карапузов? И внезапно обнаружится, что нам совершенно не о чем говорить?

Конечно, такое вполне вероятно. И тогда бесценная надежда, согревавшая душу Тэнго все эти годы, угаснет навеки. Но почему-то он был уверен, что ничего подобного не случится. Слишком много воли и устремленности было в глазах той десятилетней девчонки, чтобы со временем ее внутренняя сила могла раствориться бесследно.

Скорей уж стоит задаться вопросом: а в кого превратился он сам?

От этой мысли ему стало не по себе.

Если кого и разочаровала бы эта встреча — так, наверное, саму Аомамэ. Все-таки в школе Тэнго был математическим вундеркиндом, отличником почти по всем предметам, восходящей спортивной звездой. Учителя ставили его в пример, прочили мальчику большое будущее. Тогда, наверное, он казался ей кем-то вроде сказочного героя. А кто он теперь? Приходящий учитель подготовительных курсов — даже солидной работой не назовешь. Да, за кафедрой не напрягается и своей холостяцкой жизнью вполне доволен. Но никакой выдающейся роли в обществе не играет. В свободное время пишет романы, которые еще ни разу не опубликовал. Халтурки ради сочиняет гороскопы для женских журналов. Читателям нравится, но если серьезно, иначе как бредом собачьим не назовешь. Ни друзей, ни любимой. Чья-то жена, старше Тэнго на десять лет, раз в неделю сбегающая к нему ради секса, — практически единственный человек, с которым у него хоть какие-то отношения. Все, чем мог бы гордиться из созданного до сих пор, — чужой роман, который он переписал и превратил в национальный бестселлер. Но как раз об этом ему нельзя рассказывать ни единой живой душе…

Очередь Тэнго подошла, и кассирша принялась разгружать корзину.


В обнимку с бумажными пакетами он вернулся домой. Переоделся в шорты, достал из холодильника пиво и, потягивая его прямо из банки, вскипятил воду в большой кастрюле. Затем вывалил в кипяток зеленый горошек.

И все-таки странно, думал он, отчего эта худосочная десятилетняя пигалица до сих пор не идет у него из головы? Подошла в пустом классе, стиснула руку и убежала, не сказав ни слова. Вот и все. А ему почудилось, будто Аомамэ унесла с собой частичку его души. Или тела? А взамен оставила в нем частичку себя. Все это не заняло и минуты, но осталось в памяти на всю жизнь…

Тэнго взял нож, настрогал имбиря, нарезал аккуратными кусочками грибы и сельдерей, пошинковал кинзы. Почистил креветки, сполоснул их под краном. Расстелил на столе бумажное полотенце и выстроил на нем креветку за креветкой — шеренгой, точно бравых солдат на плацу. Затем разогрел большую сковороду, налил в нее кунжутного масла и начал тушить имбирь на слабом огне.


Да, было бы здорово, если бы они встретились, снова подумал он. Пускай в итоге это разочарует кого-то из них — все равно. Просто ему очень хочется еще раз увидеть Аомамэ. Узнать, как сложилась ее жизнь, чем она теперь занимается, что ее радует, что печалит. Ведь как бы ни изменились оба с тех пор и как ни глупо думать, будто между ними что-то еще возможно, — все, что случилось тогда в пустом классе, осталось прежним.

Он вывалил на сковородку сельдерей и грибы. Переключил газ на максимум — и, покачивая сковороду над огнем, аккуратно помешал бамбуковой лопаткой содержимое. Чуть посолил, поперчил. Когда овощи слегка обжарились, добавил еще влажных креветок. Опять посолил-поперчил, вылил рюмку сакэ. Плеснул соевого соуса, приправил петрушкой. Все эти манипуляции Тэнго совершал не задумываясь. Словно переключился на автопилот и почти не соображал, где находится. Блюдо, которое он готовил, не требовало работы ума, — просто в нужном порядке двигались руки, а в голове продолжали вертеться мысли об Аомамэ.

Дотушив креветки с овощами до нужной кондиции, Тэнго выложил их на большую тарелку. Достал из холодильника еще одну банку пива, сел за стол и принялся за еду, от которой валил пар.

А ведь за последние месяцы я здорово изменился, думал он. Как-то даже вырос психологически, что ли. И это к тридцати-то годам? Тэнго усмехнулся и невольно покачал головой. Поздравляю, приятель. С такой скоростью развития сколько тебе еще понадобится, чтобы окончательно повзрослеть?

И все-таки очень похоже на то, что все эти метаморфозы в нем вызвал «Воздушный кокон». Перекраивая повесть Фукаэри, он страстно хотел придать форму и тем историям, что до сих пор жили только в его душе. Да, этот текст зародил в нем страсть. На какую-то долю состоявшую из его подсознательной тяги к Аомамэ. Вот почему он стал так часто думать о ней. Воспоминания то и дело уносили его туда, в пустой полуденный класс двадцать лет назад. Точно волны, так и норовящие утянуть за собой любого, кто решил омыть ноги в морском прибое.

Он допил вторую банку пива до половины, вылил остатки в раковину. Недоеденные креветки с овощами переложил в тарелку поменьше, завернул в кулинарную пленку и спрятал в холодильник.


Перекусив, Тэнго сел за письменный стол, включил процессор и уставился в девственно-белое поле текстового редактора.

Да, переписывать прошлое смысла нет, здесь подруга права. Как бы старательно мы ни переписывали наше прошлое, вряд ли это серьезно повлияет на ситуацию, в которой нам довелось оказаться сегодня. Все-таки Время обладает достаточным сопротивлением, чтобы сводить на нет любые попытки искусственной корректуры. На одни исправления неизбежно лягут другие, и в итоге общее течение Времени вернет все на круги своя. Даже если что-то изменится в мелочах, человек по имени Тэнго останется человеком по имени Тэнго, какую реальность для него ни городи.

Пожалуй, остается только одно: встать на распутье настоящего — и, беспристрастно вглядываясь в прошлое, переписывать вектор его движения в будущем. Другого пути просто нет.

От раскаянья и сокрушенья
Разрывается грешное сердце,
Дабы слезы мои, о верный Иисусе,
Обратились в миро на челе Твоем…
Таковы слова арии из «Страстей по Матфею» — той, что спела ему Фукаэри. Уже на следующий день заинтригованный Тэнго прослушал эту пластинку заново и прочел перевод либретто. Эта ария в самом начале «Страстей» — о том, что случилось с Иисусом в Вифании. Там он посетил дом человека, болевшего проказой, и какая-то женщина вдруг подошла и вылила Иисусу на голову целый горшок драгоценного масла для благовоний. Ученики Иисуса стали бранить ее за расточительство, дескать, это миро можно было продать за большие деньги и раздать их бедным. Однако Иисус осадил их, ответив, что женщина сотворила добро, ибо приготовила его тело к погребению.

Женщина знала, что Иисус скоро умрет. И чтобы оплакать его, пролила на него благовоние. Знал о близкой кончине и сам Иисус. А потому сказал: «Где ни будет проповедано Евангелие сие в целом мире, сказано будет в память ее и о том, что она сделала»[234].

Изменить свое будущее ни один из них, конечно, не мог.


Тэнго снова закрыл глаза, глубоко вздохнул и принялся мысленно выстраивать в нужном порядке слова. Меняя их местами — так, чтобы образы получались как можно объемней, добиваясь оптимального ритма.

Словно Владимир Горовиц перед клавиатурой из восьмидесяти восьми клавиш, Тэнго занес руки над словопроцессором, выдержал паузу — и, вонзив пальцы в буквы, принялся выписывать слово за словом.

О реальности, в которой на вечернем небе с востока появляются две луны. О людях, что живут под этими лунами. И о времени, которое там течет.

Где ни будет проповедано Евангелие сие в целом мире, сказано будет в память ее и о том, что она сделала.

Глава 5

АОМАМЭ
Мышка встречает кота-вегетарианца
Аюми больше нет. Пришлось сделать над собой усилие, чтобы в это поверить. Лишь после этого Аомамэ заплакала. Закрыв лицо ладонями, беззвучно и незаметно, разве что слегка подрагивали плечи. Так, словно никому на свете не хотела показывать своих слез.

Шторы на окнах были плотно задернуты, но разве мы знаем, кто может за нами подглядывать — и откуда? Всю ночь Аомамэ проплакала над вечерней газетой за кухонным столом — то тихо и сдержанно, то в голос. Слезы, просачиваясь меж пальцев, заливали газетный лист.

Мало что в этом мире могло заставить Аомамэ разреветься. Обычно, когда слезы подступали к глазам, она злилась. На кого-нибудь — или на саму себя. И оттого плакала крайне редко. Но стоило слезам прорваться наружу, остановить их уже ничто не могло. В последний раз это случилось после самоубийства Тамаки. Сколько лет назад? Уже и не вспомнить. В любом случае, очень давно. Тогда Аомамэ проплакала несколько дней подряд. Ничего не ела, не выходила из дому. Лишь иногда пила воду, восстанавливая влагу, выходившую из нее слезами, да забывалась в коротком сне. А в остальное время ревела без удержу. Больше такого с ней не случалось. С тех пор — и до этого дня.

Аюми в этом мире больше нет. Она превратилась в холодный труп, который, скорее всего, уже в морге. Труп сначала вскроют, потом зашьют. Возможно, зачитают простенькую молитву. А потом отвезут в крематорий и там сожгут. Ее тело обратится в дым, улетит в небо, смешается с облаками. И, пролившись на землю дождем, взрастит собой какую-нибудь траву. Неприметную и безымянную. Вот только с живой Аюми больше не встретиться никогда. И это казалось Аомамэ дикой нелепостью, страшной несправедливостью и нарушением всех основ Мирозданья.

С тех пор как Гамаки покинула этот мир, Аомамэ больше никогда ни к кому не привязывалась. Ни к кому, кроме Аюми. Хотя у этой привязанности, к сожалению, были свои пределы. Аюми служила в полиции, Аомамэ работала наемным убийцей. Да, она убивала только плохих парней. Но с точки зрения закона убийство есть убийство, а значит — преступление. Без вариантов. Одна арестовывала — другая скрывалась.

Вот почему каждый раз, когда Аюми шла на сближение, Аомамэ захлопывалась изнутри, стараясь ничем на это не отвечать. Эдак, не дай бог, они станут нуждаться друг в дружке каждый день. Такое начнется — костей не соберешь. Аомамэ — человек открытый, прямой. На полуправды с намеками не способна. Любое вранье повергает человека в хаос, а хаоса ей хотелось меньше всего на свете.

Аюми догадывалась, что Аомамэ не хочет делить с нею личные тайны и сохраняет дистанцию. Все-таки чутья Аюми не занимать. Вроде бы душа нараспашку, но вся ее бесшабашность — наполовину игра, а натура у девочки мягкая и ранимая. Было ясно как день: под панцирем мачизма Аюми скрывала бездонное одиночество.

Невыразимую тоску от того, что ее отвергают, не принимая всерьез. И мысль об этом пронзала Аомамэ раскаленной иглой.


А теперь Аюми убили. Наверняка подцепила какого-то незнакомца, напоила в баре, заманила в отель. И в полутемном номере затеяла игру в садо-мазо. Наручники, кляп, повязка на глаза. Что происходит — понятно. Мужчина стягивает женщине горло поясом от халата и кончает при виде того, как она задыхается. Только этот затянул слишком сильно. И не успел отпустить, когда следовало.

Аюми и сама боялась, что когда-нибудь с ней случится нечто подобное. Эта девочка регулярно хотела жесткого секса. Как физиологически, так и психически. Но постоянного любовника заводить не планировала. От одной лишь мысли о долгосрочных отношениях ей делалось душно и тревожно. Поэтому она то и дело подцепляла более-менее подходящего мужика на одну ночь, трахалась с ним и на рассвете исчезала. В этом они с Аомамэ похожи. Разница лишь в том, что Аюми заходила чересчур далеко. Она предпочитала по-настоящему брутальный секс, и при этом сама желала, чтоб ее мучили. Другое дело Аомамэ — всегда предусмотрительна, осторожна, никто не смеет делать ей больно. Если что — и сдачи даст, мало не покажется. Аюми же выполняла любые сумасбродные прихоти партнера, надеясь в итоге получить что-либо взамен. Опасная склонность. Случайные партнеры — это случайные партнеры. Все их скрытые желания и тайные предпочтения обнаруживаются, когда отступать уже поздно. Разумеется, Аюми понимала, насколько это опасно. Потому и нуждалась в напарнице, которая бы ее предостерегала и одергивала на самом краю.

Со своей стороны, Аомамэ тоже нуждалась в Аюми. У этой девочки были достоинства, какими Аомамэ похвастаться не могла. Открыта, приветлива, любопытна, категорична. Интересная собеседница. А сиськи — просто глаз не отвести. В паре с нею Аомамэ достаточно было таинственно улыбаться, чтобы мужчинам сразу хотелось что-то в ней разгадать. И в этом смысле они с Аюми действительно были идеальными напарницами. Неотразимая секс-машина.

Но как бы ни сложились обстоятельства, думала Аомамэ, я должна была впустить ее к себе в душу. Принять со всеми комплексами и проблемами и обнять покрепче. Ведь именно в этом Аюми нуждалась сильнее всего. Чтобы кто-нибудь принял ее как есть, без всяких условий, крепко обнял — и хоть ненадолго успокоил. Но как раз этого я ей дать не смогла. Слишком сильно боялась за свою безопасность. И слишком дорожила воспоминаниями о Тамаки.

В итоге Аюми отправилась шататься по городу одна — и ее убили. Заковав в наручники, завязав глаза и заткнув рот ее же трусиками и чулками. То, чего бедняжка больше всего опасалась, обернулось реальностью. А если бы я не оттолкнула ее — возможно, в тот день она и не подумала бы гулять в одиночку? Глядишь, позвонила бы, и они порезвились бы с мужиками на пару — в безопасности, заботливо следя друг за дружкой. Но Аюми, наверное, звонить постеснялась. А сама Аомамэ никогда не звонила первой…

В четыре утра, когда сидеть дома стало невыносимо, Аомамэ нацепила сандалии на босу ногу и вышла на улицу. Из одежды на ней были только ветровка и шорты. Кто-то окликнул ее, но она даже не обернулась. Страшно хотелось пить; Аомамэ зашла в ночной супермаркет, купила большой пакет апельсинового сока и выпила тут же до дна. Вернулась домой, еще немножко поплакала. А ведь я любила Аюми, призналась она себе. Гораздо сильнее, чем думала. Что же я не позволила бедняжке трогать меня, где ей хочется?


«В отеле на Сибуе убита женщина-полицейский», — сообщали утренние газеты. Стражи порядка прилагают все усилия для розыска преступника. Соседи Аюми по общежитию в шоке. Такая жизнерадостная девушка, всеобщая любимица, ответственная, на службе подавала надежды. И отец, и брат полицейские — профессия, можно сказать, в крови. Как такое могло случиться? Все знакомые только разводили руками.

Никто ничего не знал, думала Аомамэ. Но я-то знала. О том, что душу Аюми пожирает гигантский Изъян. Нечто вроде пустыни на весь земной шар. Сколько эту пустыню ни поливай, она все равно останется пересохшей. Никакая жизнь не пускает там корни. Даже птицы не летают. Откуда взялась эта дикая, бескрайняя пустыня, понимает только сама Аюми. А может, не ведает и она. В одном лишь можно не сомневаться: гипертрофированная сексуальность, которую грубо, с силой выдавливали из Аюми окружающие мужчины, — одна из главных тому причин. Чтобы скрыть этот фатальный изъян, бедняжке приходилось искажать и приукрашивать то, чем она являлась на самом деле. Но за всем ее жизнерадостным камуфляжем скрывалось Великое My[235] — и невыносимая жажда, которую оно порождает. Сколько Аюми ни пыталась о нем забыть, My регулярно накрывало ее. То одиночеством в дождливый вечер, то кошмаром, будившим среди ночи. И тогда ей делалось все равно, кто обнимет ее, — лишь бы обнял хоть кто-нибудь.

Аомамэ достала коробку из-под обуви и вынула оттуда «хеклер-унд-кох». Быстро, привычными движениями вставила магазин, сдвинула собачку предохранителя, передернула затвор, дослала патрон в патронник, взвела курок — и, стиснув оружие обеими руками, прицелилась в воображаемую точку на стене. Пистолет застыл, точно в пальцах каменной статуи. Аомамэ задержала дыхание, сосредоточилась — и с шумом выпустила воздух из легких. Затем опустила пистолет, вернула на предохранитель. Блестящий металл больше не оттягивал запястья. Он просто слился с нею воедино.

Только не поддавайся эмоциям, велела она себе. Даже если ты свершишь правосудие над братом и дядей Аюми, вряд ли эти мерзавцы сообразят перед смертью, за что их наказывают. Да и что теперь с ними ни делай, Аюми уже не вернуть. Как ни печально, рано или поздно все это должно было случиться. Бедняжку затягивало в смертельный водоворот, выбраться из которого ей было уже не под силу — ни самостоятельно, ни с чьей-либо помощью. Всему есть предел. Впусти ты ее в себя, неизбежный финал наступил бы чуть позже, и все. Так что хватит распускать сопли. Нужно снова восстановить себя по кусочкам. И главное — верить правилам больше, чем себе. Как и говорил Тамару.

Пейджер зазвонил рано утром на пятый день после смерти Аюми. Слушая новости по радио, Аомамэ кипятила на кухне воду для кофе. Пейджер лежал на столе. На экранчике высветился незнакомый номер. Но в том, что сообщение от Тамару, можно было не сомневаться.

Выйдя из дому, Аомамэ дошагала до ближайшей телефонной будки и набрала этот номер. После третьего гудка Тамару снял трубку.

— Готова? — спросил он вместо приветствия.

— Конечно, — сказала она.

— Тогда слушай сообщение от мадам. «Сегодня в семь вечера. Гостиница «Окура», главное здание, в центре фойе. Одежда — как на обычную работу. Прости, что срываю так внезапно, но все решилось в последний момент».

— Семь вечера, гостиница «Окура», главное здание, в центре фойе, — механически повторила Аомамэ.

— Хотел бы пожелать тебе удачи, — добавил Тамару. — Но от моих пожеланий все равно ничего не изменится.

— Это потому, что удачу вы в расчет не принимаете.

— Я плохо понимаю, что такое удача. Никогда еще такого зверя не встречал.

— Ну тогда ничего и не желайте. А лучше выполните маленькую просьбу. После меня в квартире фикус останется. Вы уж позаботьтесь о нем. Выбросить рука не поднялась.

— Хорошо, я заберу.

— Очень обяжете.

— Ну, за фикусом присматривать проще, чем за кошкой или золотыми рыбками. Еще что-нибудь?

— Больше ничего. Все, что останется, выкидывайте.

— По выполнении задания поедешь на станцию Синдзюку и оттуда позвонишь по этому номеру еще раз. Получишь дальнейшие инструкции.

— По выполнении задания звонить по этому номеру со станции Синдзюку, — повторила Аомамэ.

— Надеюсь, ты понимаешь: номер никуда не записывай. Выйдешь из дому — пейджер сломай и выбрось.

— Да, поняла.

— Операция продумана до мелочей. Ни о чем не волнуйся, мы обо всем позаботимся.

— Постараюсь не волноваться.

Тамару выдержал паузу, потом добавил:

— Если откровенно… Хочешь знать мое мнение?

— Буду рада.

— То, чем вы занимаетесь, я не считаю бессмыслицей. Это ваше дело, не мое. Но мне оно кажется, мягко говоря, безрассудством. Предприятие, которое по определению не заканчивается никогда.

— Возможно, — сказала Аомамэ. — Только здесь уже ничего не изменить.

— Очень похоже на весеннюю лавину в горах.

— Да, наверное.

— И все же нормальные люди не ходят весной туда, где могут случиться лавины.

— Нормальные люди, прежде всего, не разговаривают с вами на подобные темы.

— Это верно, — согласился Тамару. — Кстати, на случай, если угодишь под лавину, — у тебя есть семья, которую нужно оповестить?

— Семьи нет.

— То есть не было с самого начала — или есть, но как бы нет?

— Есть, но как бы нет, — эхом отозвалась Аомамэ.

— Хорошо, — сказал Тамару. — По жизни важно пробираться налегке. Когда после тебя остается один только фикус в горшке — о лучшем и мечтать нельзя.

— Когда я увидела у мадам золотых рыбок, тоже захотела себе таких. Думала, хорошо бы они у меня дома жили. Маленькие, бессловесные, желаний — раз-два и обчелся… На следующий день заглянула в магазин возле станции. Но увидела, как они плавают в своем аквариуме, и почему-то сразу расхотела. А вместо них купила себе несчастный фикус, который никто покупать не хотел.

— По-моему, очень правильный выбор.

— А рыбок, наверно, теперь уже не заведу…

— Возможно, — отозвался Тамару. — Но будет неплохо завести новый фикус.

Они помолчали.

— Семь вечера, гостиница «Окура», главное здание, — на всякий случай повторила Аомамэ.

— Просто жди в фойе, никого не ищи. К тебе подойдут.

— Ко мне подойдут.

Тамару легонько кашлянул.

— Ты, кстати, не слыхала историю о том, как мышка встретила кота-вегетарианца?

— Нет.

— Хочешь послушать?

— Очень.

— Бежала мышка по чердаку и столкнулась с огромным котом. Тот загнал ее в угол — некуда убегать. Задрожала мышка и говорит: «Господин кот, не ешьте меня! Дома ждут малые детки, кто ж их накормит, если я не вернусь? Отпустите меня, умоляю!» А кот ей на это и отвечает: «Да ты не бойся! Есть я тебя не стану. Скажу тебе по секрету: на самом деле я вегетарианец и мяса вообще не ем. Считай, тебе повезло, что ты меня встретила». Услышав это, обрадовалась мышка: «Ах, какой прекрасный сегодня день! И какая же я удачливая, что встретила кота-вегетарианца!» Но не успела мышка это сказать, как схватил ее кот, зажал покрепче в когтях и оскалил острые зубы прямо над ее горлом. Извиваясь от ужаса, мышка запищала: «Но вы же сами сказали, что вегетарианец и не едите мяса! Так это ложь?» А кот, облизнувшись, отвечает: «Чистая правда. Мяса я не ем. А потому заберу тебя с собой и обменяю на сельдерей».

Аомамэ задумалась.

— И какая же тут мораль?

— Да особенно никакой. Просто когда ты сказала об удаче, я вспомнил эту историю, вот и все. А искать в ней мораль или нет — решай сама.

— Душераздирающая история.

— Да, вот еще что. Думаю, перед заходом в номер тебя непременно обыщут. Ребятки там сверхосторожные. Так что готовься.

— Буду иметь в виду.

— Ну, тогда все, — подытожил Тамару. — До встречи еще где-нибудь?

— Еще где-нибудь… — машинально повторила Аомамэ.

Связь оборвалась. Аомамэ озадаченно посмотрела на трубку, вернула ее на рычаг. Накрепко запомнила телефонный номер, стерла из памяти пейджера. «До встречи еще где-нибудь?» — не выходила из головы последняя фраза. Насколько она понимала, очередной их встрече с Тамару в этом мире случиться не суждено.


Вернувшись домой, она пролистала свежую утреннюю газету, но об убийстве Аюми больше не упоминалось. Видимо, никакими значительными подвижками следствие похвастаться не могло. Хотя таблоиды-еженедельники наверняка уже трубят о таком чудовищном инциденте на всю страну. Шутка ли — молоденькая полисменша устроила садо-мазо в «лав-отеле» на Сибуе, и ее задушили голой в постели… Но читать желтую прессу Аомамэ не собиралась. Равно как и включать телевизор. Еще не хватало, чтобы о смерти Аюми ей рассказывали дикторы с фальшивыми интонациями и птичьими голосами.

Конечно, Аомамэ хотела, чтобы убийцу поймали, осудили и наказали. Но куда все повернется, когда на суде всплывут детали убийства? В любом случае, Аюми уже не вернуть. Это всем ясно. И приговор суда вряд ли будет особо суровым. Ведь, что ни говори, от очередной смертной казни не выиграет никто… Аомамэ свернула газету, положила локти на стол и закрыла руками лицо. Она думала об Аюми. Но уже без слез. Кроме холодной ярости, в душе ничего не осталось.


До семи вечера оставалась еще уйма времени, и девать его было некуда. Занятий в фитнес-клубе не значилось по расписанию. Небольшой саквояж и сумка через плечо, как и велел Тамару, уже заперты в камере хранения на Синдзюку. В саквояже — пачка наличных и сменная одежда на несколько суток. Каждые три дня Аомамэ заезжала на станцию, чтобы бросить в аппарат очередную монету, и всякий раз проверяла содержимое багажа. Убирать в квартире надобности нет, а еду готовить не из чего — холодильник пуст. Кроме несчастного фикуса, в доме не осталось ничего, что дышало бы жизнью. Все вещи, сообщавшие что-либо о личности их хозяйки, уничтожены, в шкафах пустота. Уже завтра меня здесь не будет, повторяла Аомамэ. Даже духа моего не останется.

Экипировка для сегодняшнего вечера, аккуратно разложенная на кровати, дожидается своего часа. Здесь же — голубая спортивная сумка. В ней собрано все, что требуется для растяжки. Аомамэ открывает сумку, в который раз проверяет комплектацию. Костюм-трико, коврик для йоги, большое и маленькое полотенца, а также крохотный футляр с предметом, похожим на пестик для колки льда. Все на месте. Аомамэ вынимает инструмент из футляра, снимает с острия защитную пробку и трогает жало подушечкой пальца. Заточено как следует. Но на всякий случай она еще несколько раз проводит по нему самым деликатным точильным камнем. И представляет, как мгновенно и беззвучно это жало войдет в очередную мужскую шею. В ту заветную точку. Как всегда, все будет кончено в долю секунды. Без единого стона, без мельчайшей капельки крови. Один моментальный спазм — и прощай… Аомамэ накалывает пробку на острие и бережно укладывает инструмент обратно в футляр.

Затем она достает из обувной коробки «хеклер-унд-кох», завернутый в старую рубашку. Разворачивает — и привычными движениями заряжает в магазин семь патронов. С сухим щелчком досылает один в патронник. Снимает с предохранителя, возвращает на предохранитель. Закутывает оружие в белый платок, укладывает в мешок из черной болоньи. Маскирует сверху трусиками, лифчиком, гигиеническими тампонами — и застегивает мешок на молнию.

Что еще осталось сделать важного?

Больше ничего. Аомамэ идет на кухню, готовит кофе и пьет его с круассаном.

А ведь это мое последнее задание, думает она. Самое важное — и самое трудное. И после того, как я его выполню, мне уже никогда не придется никого убивать.


Потерять привычные имя и внешность Аомамэ не боялась. Напротив, в каком-то смысле это ее даже радовало. Ни к имени своему, ни ко внешности особой привязанности не было: потеряются — никакой ностальгии. А вот начать свою жизнь с нуля ей, пожалуй, хотелось больше всего на свете.

Жаль отказываться только от злосчастных грудей. Лет с двенадцати Аомамэ постоянно беспокоилась об их размере и форме. Все-таки будь они чуть побольше — пожалуй, она прожила бы спокойнее до сих пор. Но теперь, когда представилась возможность их заменить (не от хорошей жизни, чего уж там), она вдруг поняла, что этого совершенно не хочет. Пускай остаются как есть.

Она потрогала их под ветровкой. Все как обычно. Те же две пухлые булки, одна чуть меньше другой. Аомамэ покачала головой. Да и ладно. Вот такие — и слава богу.

Что еще, кроме этого, стоит оставить?

Конечно же, память о Тэнго. Как он пожал мою руку. Как задрожало при этом сердце. И как захотелось, чтобы он меня обнял. Даже если я и встречу в жизни кого-то другого, моего чувства к Тэнго у меня уже не отнять. Вот в чем по большому счету мы и различались с Аюми. Мое нутро не состоит из Вселенского My. И внутри у меня — не заброшенная пустыня. Внутри я состою из любви. И всегда буду помнить того десятилетнего Тэнго. Его силу, ум, нежность. Да, в этой реальности его нет. Но то, чего нет, не может состариться. И клятва, которой никто не давал, не нарушится никогда.

В душе Аомамэ тридцатилетний Тэнго — человек нереальный. Герой придуманной истории. Все, что она о нем думает, — продукт воображения. Такой же сильный, умный и нежный, как раньше. Только теперь — с большими руками, широкой грудью и твердым членом. И всегда рядом, когда этонужно Аомамэ. Обнимет, погладит, поцелует. В их комнате постоянно темно, она не видит его целиком. Ей видны только его ласковые глаза — и мир, что в них отражается.

Возможно, поэтому ей иногда так нестерпимо хочется секса — чтобы задержать в себе, насколько возможно, ощущение именно такого Тэнго. Может, для того она и спит с незнакомцами, чтобы освободиться от этой сковывающей ее страсти. Освободиться — и уж тогда наконец зажить только с Тэнго и больше ни с кем. Мирно, счастливо, без бурь и ненужных сложностей. Пожалуй, как раз об этом она и мечтает больше всего на свете…

Так она скоротала остаток дня — в мыслях о Тэнго. Сидя на алюминиевом стульчике на балконе, глядя в небо, слушая клаксоны машин внизу да иногда поглаживая листья несчастного фикуса. Луны в небе не наблюдалось. До ее (или их?) появления оставалось еще часов пять-шесть. Где, интересно, я буду завтра в это же время? — подумала Аомамэ. Одному богу известно. Но это, право, совершенно не важно. По сравнению с тем, что где-то на этом свете существует Тэнго.


Аомамэ в последний раз полила фикус и поставила на вертушку «Симфониетту» Яначека. Остальные пластинки она повыкидывала, а эту оставила до последнего. Закрыла глаза, прислушалась. И представила, как ветер гуляет по бескрайней Богемской долине. Как было бы здорово шагать и шагать по ней с Тэнго — докуда хватит сил. Пальцы Аомамэ, конечно, в его руке. Ветер в такт их шагам качает мягкие зеленые травы. Тэнго держит ее за руку очень крепко. Хэппи-энд, как в кино. Затемнение.

Она свернулась калачиком на кровати, минут тридцать поспала. Без сновидений. А когда проснулась, на часах было уже полпятого. Из оставшихся в холодильнике продуктов соорудила себе сэндвич с ветчиной и яйцом. Сжевала его, запивая из пакета апельсиновым соком. После дневного сна тишина показалась какой-то тяжелой. Она включила радио. Передавали Концерт Вивальди для клавесина с оркестром. Флейта-пикколо выдавала одну за другой свои воробьиные трели, и странный щебет лишь подчеркивал нереальность происходящего.

Убрав со стола, Аомамэ приняла душ и оделась в то, что приготовила месяц назад специально для этого дня. Простая одежда, не сковывающая движений. Голубые хлопчатые брюки и заурядная белая блузка с коротким рукавом. Волосы собраны в узел на затылке и скреплены гребнем. Никакой бижутерии. Вещи, в которых ходила до сих пор, не бросила, как обычно, в корзину для стирки, а отправила в мусорный мешок. Тамару потом выкинет. Тщательно остригла ногти, почистила зубы, уши. Подвела брови, нанесла на лицо крем для кожи, совсем чуть-чуть надушилась. Повертелась перед зеркалом: все в порядке. И, закинув на плечо виниловую сумку «Найки», наконец-то вышла из дома.

Перед тем как закрыть за собою дверь, Аомамэ оглянулась и подумала, что уже никогда сюда не вернется. Ей вдруг стало жаль свою квартиру. Тюремная камера, которая запирается изнутри. Ни картины на стене, ни цветочной вазы. Только на балконе — бедняга фикус, купленный вместо золотых рыбок на распродаже. Неужели Аомамэ, проведя здесь столько лет, ни разу не усомнилась в том, что это нормально? С ума сойти легче.

— Прощай, — сказала она тихонько. Не квартире. Той себе, которая здесь жила.

Глава 6

ТЭНГО
У нас очень длинные руки
После этого на какое-то время ситуация словно зависла. Никто не выходил с Тэнго на связь. Ни Комацу, ни Эбисуно-сэнсэй, ни Фукаэри не подавали о себе ни весточки. Как будто все вдруг позабыли о нем и улетели куда-нибудь на Луну, удивлялся Тэнго. Конечно, будь оно действительно так, тогда уж ничего не попишешь. Но ведь самое удивительное, что никто никуда не улетал. Просто все слишком заняты своими ежедневными заботами, чтобы выкроить свободную минутку и хотя бы учтивости ради сообщить что-нибудь о себе.

Как велел Комацу, Тэнго старался следить за новостями в газетах; однако те издания, что он просматривал, о Фукаэри ничего не упоминали. Такой уж это печатный орган — газета: крайне активно сообщает нам, что случилось однажды, и весьма неохотно отслеживает, как же все было дальше. Изо дня в день Тэнго выуживал из газет одно и то же молчаливое послание: «Сегодня ничего не произошло». О чем болтают в телевизионных ток-шоу, он понятия не имел, ибо телевизора у него не было.

А вот еженедельные таблоиды, напротив, трубили о Фукаэри вовсю. Хотя самих журналов Тэнго не читал, их обложки, рекламируемые в газетах, так и пестрели сенсационными заголовками: «Вся правда о девочке— романистке: кто стоит за кулисами ее исчезновения?», «Куда пропала 17-летняя Фукаэри, автор «Воздушного кокона»?» и даже «Сгинувшая писательница: детство, которое спрятали». И все прочее в том же духе. Кое-где даже встречался портрет Фукаэри. То самое фото, с пресс-конференции. Хотя Тэнго и было любопытно, о чем эти статьи, покупать желтую прессу не поднималась рука. Да и будь там действительно что-либо важное, можно даже не сомневаться: Комацу мигом бы позвонил. А раз звонка нет, значит, пока ничего нового. Стало быть, и о том, что текст романа-бестселлера (возможно) состряпал литературный негр, никто пока не догадывался.

Судя по заголовкам, сегодня таблоиды вещали на весь белый свет о том, что отцом Фукаэри оказался бывший лидер секты экстремистов, что девочку воспитывала коммуна, изолированная от внешнего мира в горах Яманаси, и что нынешний ее попечитель — Эбисуно-сэнсэй, известный в прошлом культурный деятель. А покуда сама юная красавица в розыске, «Кокон» продолжает бить рекорды книжных продаж. Уже этого более чем достаточно, чтобы пощекотать читателям нервы.

Однако Фукаэри все не возвращается. Ее поисками вот-вот займутся всерьез, и тогда избегать неприятностей станет сложнее. Например, кто-нибудь возьмется проверить школу, в которой значилась Фукаэри, и раскопает историю с дислексией, из-за которой девочка и на занятия-то почти не ходила. А также ее успеваемость по японскому, да просто ее сочинения — если она вообще что-нибудь писала. Вытащат на свет божий как пить дать. И давай удивляться, как пигалица с дислексией могла написать такое безупречное по форме произведение. Естественно, тут же возникнут сомнения: «А не помогал ли ей кто-то еще?»

Вопрос этот прежде всего зададут Комацу. Ведь именно он — ответственный редактор «Кокона», ведающий всеми вопросами публикации. Скорее всего, Комацу выйдет сухим из воды. Состроит непроницаемую мину и отчеканит: «Рукопись пришла от автора по почте — и в таком же виде была передана отборочной комиссии. История ее создания нам неизвестна». Подобный талант обычно развивается у маститых редакторов ближе к пенсии, но Комацу и в свои не самые преклонные годы отлично умеет, не меняясь в лице, утверждать то, чего нет в помине.

А затем Комацу позвонит ему, Тэнго. И сообщит, например: «Тэнго, дружище! Тут под нашими задницами начинают поджигать фитили…» Отлично поставленным голосом — и словно бы даже радуясь свалившимся невзгодам.

Да, Тэнго не раз казалось, будто Комацу радуется неприятностям. Иногда в этом типе просыпалась некая тяга к разрушению. А может, в том и состояла его потаенная мечта — завалить проект, устроить вселенский скандал и наблюдать, как все, кто был с этим связан, улетают к чертям в небеса. А что? Очень даже в духе Комацу. Но в то же время этот человек — хладнокровнейший реалист. Мечты мечтами, но к реальной деструкции на деле переходить не стал бы.

Или Комацу рассчитывает, что выживет только он? Но как именно этот стратег планирует выкрутиться после всего, что случилось, Тэнго не представлял. В принципе, такой аферист может задействовать что угодно — от дурно пахнущего скандала до настоящей диверсии. Тот еще крепкий орешек, Эбисуно-сэнсэй зря не скажет. Но насчет тайны создания «Кокона» можно даже не сомневаться: не успеет тревожная туча замаячить на горизонте, Комацу сразу же позвонит. Он так долго использовал Тэнго для своих манипуляций, что в итоге стал рабом своего же орудия. Стоит Тэнго рассказать людям правду — и Комацу улетает в тартарары. Тэнго для него слишком важен, чтоб игнорировать. Осталось просто дождаться звонка. А пока телефон молчит, никакого «фитиля» под собственным задом лично он, Тэнго, не ощущает.

Куда интересней представить, чем сейчас занят Эбисуно-сэнсэй. Наверняка развивает свой гамбит с полицией. Например, уже рассказал им о возможной причастности «Авангарда» к исчезновению Фукаэри. Чтобы скандалом с ее пропажей, точно тараном, разнести проклятой секте ее неприступные ворота. Движется ли полиция в нужном ему направлении? Видимо, да. Желтая пресса только что не захлебывается, обсуждая отношение Фукаэри к секте. И если полиция сама не разнюхает, что происходит, ее обвинят в халатности позже, когда неприятная правда станет известна всем. Так что следствие, скорее всего, ведется, но тихо, без контакта с прессой. И сколько бы ни разорялись новостные телешоу и бульварные журналы, принципиально свежей информации в ближайшие дни ожидать не стоит.

Однажды, вернувшись из колледжа, Тэнго обнаружил в почтовом ящике толстый пакет. Отправитель — Комацу, сам конверт от издательства, но истыканный почтовыми штампами аж в нескольких местах. Зайдя в квартиру, Тэнго вскрыл бандероль — и обнаружил внутри пачку откопированных рецензий на «Воздушный кокон». А также письмо от Комацу, нацарапанное такими каракулями, что прочесть его заняло уйму времени.


Тэнго, дружище!

Пока особых изменений не наблюдаю. Где Фукаэри, до сих пор не известно. И журналы, и телевизор в основном мусолят историю ее детства. Нам с тобой, слава богу, тревожиться не о чем. Роман раскупается все лучше. Даже не знаю, стоит ли этому радоваться. Но в издательстве все очень рады, а директор даже выдал мне грамоту и конверт с деньгами. Двадцать лет на этой работе, а чтобы директор хоть размет похвалил, не припомню. Посмотрел бы я сейчас на лица тех немногих, кто был в курсе всей предыстории…

Посылаю тебе копии всех рецензий на «Кокон», какие выходили до сих пор. Можешь почитать своим абитуриентам на переменке. Впрочем, думаю, там найдется кое-что интересное и для тебя. А захочешь повеселиться — обнаружишь много забавного.

Проверил я через одного знакомого «Фонд поддержки искусства и науки новой Японии», о котором ты недавно упоминал. Да, такой фонд существует уже несколько лет, лицензирован и действует не на бумаге. Снимают офис, сдают отчеты в налоговую, все как положено. Раз в году отбирают по нескольку человек — ученых, творческих личностей — и выделяют им гранты. Основная часть фонда работает именно для этого. Откуда деньги берут, неизвестно. Но, по ощущению моего знакомого, запашок от них неприятный. Возможно, все это — просто ширма для сокрытия налогов с чего-то гораздо большего. Если глубже копать — наверняка что-то вылезет, но заниматься этим мне сейчас не с руки. Я уже говорил по телефону: если такому безвестному литератору, как ты, они предлагали сразу три миллиона, ей-богу, что-то не так. И цели у них другие. Их возможную связь с «Авангардом» не исключаю. Если она существует — видимо, они принюхиваются к тому, что ты описав в «Воздушном коконе». Так или иначе, от этих ребят стоит держаться подальше.


Тэнго сунул письмо обратно в конверт. С чего бы, интересно, Комацу стал писать ему письма? Можно, конечно, воспринять это как сопроводительную записку к пакету с рецензиями, но уж очень на Комацу не похоже. Если есть разговор — мог бы позвонить, как всегда, и решить все вопросы сразу. Разве не так? Так, да не совсем. Письмо, скорее всего, останется как улика. Сверхосторожный Комацу не мог об этом забыть. Или ему показалось безопаснее написать, потому что их телефоны могут прослушивать?

Тэнго бросил взгляд на телефон. В жизни бы не подумал, что в его собственном телефоне могут оказаться жучки. Но с другой стороны, всю последнюю неделю ему никто не звонил. Уж не потому ли, что все его потенциальные собеседники просто знают о прослушке? Даже его замужняя подруга не позвонила ни разу, что само по себе очень странно.

Более того. Подруга не навестила его в прошлую пятницу. А это вообще из ряда вон. Обычно, если почему-то не могла к нему выбраться, она непременно звонила и предупреждала заранее. Скажем, ребенок из-за простуды в школу не пошел, месячные начались раньше обычного и так далее. Но именно в эту, последнюю пятницу никакого звонка от нее не было; она просто взяла и не пришла. Тэнго состряпал нехитрый обед, прождал ее целый день — и напрасно. Значит, стряслось нечто такое, из-за чего она даже к телефону подойти не смогла. А сам он, увы, позвонить ей не может.


Выкинув мысли о подруге и телефоне из головы, Тэнго сел за кухонный стол и принялся читать рецензии на «Воздушный кокон». Копии статей были разложены в хронологическом порядке, над каждой аккуратно надписаны название газеты или журнала, а также проставлена дата. Очевидно, старалась какая-нибудь студентка на подработке. Уж сам-то Комацу не стал бы тратить столько времени и сил на подобную ерунду.

Почти все критики отзывались о книге благосклонно. Как правило, отмечали уникальность сюжета и глубину содержания, а также высоко оценивали уровень письма. «Невозможно представить, что настолько взрослую прозу писала семнадцатилетняя девушка», — повторяли рецензенты на все лады.

Верный ход мысли, соглашался Тэнго.

«Франсуаза Саган, надышавшаяся воздухом магического реализма», — отзывался о Фукаэри очередной автор. И хотя отмечал отдельные событийные нестыковки и незавершенные сюжетные линии, в целом его рецензия также была хвалебной.

Вот только о том, что такое Воздушный Кокон и кто такие LittlePeople, большинство рецензентов высказывались крайне осторожно. «Сама история так увлекательна, — признавал один критик, — что не отпускает до последней страницы. Однако те, кто постарается понять, что же олицетворяют собою Воздушный Кокон и LittlePeople, останутся дрейфовать в пруду из неразгаданных тайн и неотвеченных вопросов даже после того, как книга будет закрыта. Возможно, это и входило в авторский замысел; однако немало читателей наверняка усмотрят в подобной манере изложения элементарную писательскую небрежность. Несомненно, юную дебютантку есть за что похвалить, но если она собирается и дальше заниматься писательским ремеслом, возможно, ей стоит подумать о том, что увлечение столь размытыми образами не пойдет на пользу ее будущим произведениям».

Прочитав это, Тэнго озадаченно покрутил головой. Если «сама история так увлекательна, что не отпускает до последней страницы», кому придет в голову обвинять автора в небрежности?

Впрочем, здесь как раз непонятно. Может, он как раз ошибается, а критики правы. Возможно, работа над «Коконом», словно трясина, засосала его так глубоко, что он уже не способен взглянуть на книгу непредвзято, со стороны. И Воздушный Кокон, и LittlePeople уже стали частью его натуры. Какой в них смысл — он, честно говоря, и сам толком не знает. Ну и что? Это совершенно его не расстраивает. Ведь главное — принимаешь ли ты сам факт их существования в этом мире. Тэнго воспринял обе субстанции как нечто очевидное. Оттого и сумел выписать их настолько ярко и объемно. В противном случае черта с два он полез бы в издательскую авантюру с Комацу, каких бы денег тот ему ни обещал — и чем бы ни угрожал.

Но это — его, Тэнго, личная точка зрения, не более того. Навязывать ее другим он не вправе. Уже поэтому стоит посочувствовать ни в чем не повинным людям, которые по прочтении книги «останутся дрейфовать в пруду из неразгаданных тайн и неотвеченных вопросов». Тэнго представил огромный пруд, кишащий вопросительными знаками, среди которых бесцельно дрейфуют крайне озадаченные люди, цепляясь за спасательные круги. А в небе над ними светит совершенно ирреальное солнце. Оставлять несчастных в таком состоянии было настолько неправильно, что Тэнго стало не по себе.

Но все-таки, рассудил он. Разве кто-нибудь способен спасти всех людей на свете? Даже если собрать вместе всех богов мира, разве смогут они уничтожить ядерное оружие или положить конец терроризму? Прекратить засуху в Африке или воскресить Джона Леннона? Бесполезно. Боги мира ни на что не способны, да к тому же не ладят между собой. Обязательно вспыхнет ссора, и мир погрузится в еще больший хаос, чем прежде. И все из-за бессилия богов. Бессилия, на фоне которого заставить людей немного покиснуть в пруду с неотвеченными вопросами — грех, право же, совсем невеликий.

Тэнго прочел около половины рецензий, остальные спрятал, не читая, обратно в конверт. О чем они все — уже и так понятно. История «Воздушного кокона» приковала к себе внимание очень многих и разных людей. Тэнго, Комацу, Эбисуно-сэнсэя. А теперь еще и целой армии читателей. Что еще требуется?


Телефон зазвонил во вторник. В десятом часу вечера Тэнго слушал музыку и читал книгу. Любимое время суток, когда можно почитать перед сном. Устанешь читать — тут же и засыпаешь.

Слышать оживший вдруг телефон было бы даже приятно, когда б не зловещие трели, которые тот издавал. Это не Комацу. Звонки от Комацу звучат иначе, Тэнго помедлил, размышляя, отвечать или нет. Дал аппарату потрезвонить пять раз. И, подняв иглу вертушки над пластинкой, все-таки снял трубку. Может, подруга?

— Квартира господина Кавано? — спросила трубка. Мягким, глубоким баритоном мужчины средних лет.

— Да… — осторожно ответил Тэнго.

— Извините за поздний звонок, моя фамилия Ясуда. — Интонация собеседника казалась абсолютно нейтральной. Недружелюбная, не агрессивная. Неделовая, но и без панибратства.

Ясуда? Никакого Ясуды Тэнго не припоминал.

— Я звоню, чтобы кое-что вам сообщить, — продолжал мужчина. И выдержал легкую паузу, с которой обычно вставляют закладку в книгу. — Думаю, моя жена больше не сможет вас беспокоить. Собственно, это все.

И Тэнго наконец осенило. Ясуда — это фамилия его замужней подруги! Кёко Ясуда, вот как зовут ее полностью. Просто в доме у Тэнго произносить ее фамилию не было никакой нужды, вот он сразу и не сообразил.

А человек в трубке, стало быть, ее муж… Тэнго почудилось, будто глубоко в горле что-то застряло.

— Надеюсь, вы хорошо меня поняли? — уточнил мужчина абсолютно бесстрастным тоном.

По крайней мере, Тэнго никаких эмоций в его голосе не различил. Разве что едва уловимый акцент. Уроженца то ли Хиросимы, то ли Кюсю, бог разберет.

— Не сможет беспокоить? — повторил Тэнго.

— Да, отныне она больше не сможет беспокоить вас своими визитами.

Собравшись с духом, Тэнго решил уточнить:

— С ней что-то случилось?

В трубке повисло молчание. Вопрос Тэнго растворился в воздухе без ответа.

— И потому, господин Кавана, — продолжил мужчина, — увидеться с моей женой вам больше не доведется. Это все, что я хотел сообщить.

Этот человек знает, что его жена спала с Тэнго раз в неделю вот уже около года. Теперь Тэнго это понимал. Но странно, в голосе собеседника совершенно не слышалось злобы, ненависти или досады. Зато ощущалось нечто совсем иной природы — не столько из личных переживаний, сколько из неизбежно сложившихся обстоятельств. Таких, например, как заброшенный и уничтоженный временем сад. Или долина, затопленная наводнением.

— Но я не понимаю…

— Тогда примите это как факт, — упредил мужчина вопрос Тэнго. И теперь в этом голосе слышалась смертельная усталость. — Один незыблемый факт. Моя жена уже потеряна и больше ни в какой форме не сможет вас потревожить. Это все.

— Потеряна? — машинально повторил Тэнго.

— Господин Кавана. Мне очень не хотелось звонить вам. Но если все оставить как есть и не известить об этом вас, мне тоже будет крайне сложно просыпаться по утрам. Или вы думаете, этот звонок доставляет мне удовольствие?

В трубке повисла могильная тишина. Похоже, звонили из какого-то жутко тихого места. А может, сами чувства этого человека уже превратились в вакуум, который всасывал все окружающие звуки.

Нужно задать вопрос, подумал Тэнго. Иначе все так и закончится — намеками черт знает на что. Нельзя позволить ему прервать разговор на середине. Ясно, что этот тип с самого начала не собирался рассказывать, что происходит. Какой же вопрос задать человеку, который не отвечает ничего конкретного? Какими словами заставить пустоту разговориться? Пока Тэнго отчаянно подыскивал нужный вопрос, связь безо всякого предупреждения оборвалась. Не сказав больше ни слова, мужчина просто положил трубку и исчез из мира Тэнго. Надо полагать, навсегда.

С полминуты Тэнго сидел, прижимая к уху омертвевшую трубку. Если телефон прослушивают, вдруг это как-нибудь проявится? Он задержал дыхание и обратился в слух. Но никаких подозрительных звуков не раздавалось. Тэнго слышал только биение своего сердца. Вслушиваясь в собственный пульс, он вдруг ощутил себя ночным вором, который забрался в чужой дом и, притаившись во мраке, ждет, когда хозяева уснут.

Чтобы как-нибудь успокоиться, он пошел на кухню, вскипятил чайник, заварил зеленого чая. А потом сел за стол и прокрутил в голове все, о чем говорилось по телефону.

«Моя жена уже потеряна и больше ни в какой форме не сможет вас потревожить», — сказали ему. Ни в какой форме — именно эти слова ввели Тэнго в ступор. В самом выражении чудилась какая-то неприятная слизь.

Что же именно хотел сообщить этот Ясуда? Что его жена, Кёко Ясуда, даже очень сильно захотев приехать к Тэнго, больше не сможет этого сделать? Но почему, из-за чего? И что означает «потеряна»? Перед мысленным взором Тэнго замелькали картины одна страшнее другой: вот его подруга попадает в аварию и ломает руки— ноги, вот заболевает неизлечимой болезнью, вот ее избивают до полной неузнаваемости. Вот она в инвалидном кресле с культями вместо конечностей, все тело в бинтах. А вот ее держат на цепи, как собаку, в каком-то подвале. Что говорить, каждая из этих картин выглядела чересчур гротескно.

О муже своем Кёко Ясуда (отныне Тэнго в уме называл ее полным именем) почти никогда не рассказывала. Чем занимается, сколько лет, как выглядит, каков по характеру, где и как с нею встретился, когда взял в жены — ни о чем подобном Тэнго понятия не имел. Толстый или худой, дылда или коротышка, добрый или не очень, ладил с женой или нет — ни малейшего представления. Тэнго лишь знал, что в деньгах Кёко Ясуда особой нужды не испытывала (по крайней мере, позволяла себе что хотела), а вот частотой (или качеством?) секса в семейной жизни удовлетворена не была. Хотя даже об этом он мог лишь гадать. За прошедший год в его постели она рассказывала ему о чем угодно, только не о муже. Да и Тэнго ничего не спрашивал. Чьей женой он пользуется — ему, по возможности, знать не хотелось. Само это нежелание он даже считал своего рода деликатностью. Однако теперь, когда все так повернулось, Тэнго искренне пожалел, что ни разу не спросил ее о муже (а ведь она бы ответила, ничего не скрывая). Хотя бы о том, что у него за натура. Насколько он ревнив. Считает ли жену своей собственностью. Распускает ли руки.

Представь себя на его месте, сказал себе Тэнго. Что бы ты чувствовал? Ну то есть — вот ты женат, у тебя двое малых детей, и живешь ты спокойной семейной жизнью. Только однажды вдруг узнаешь, что жена раз в неделю регулярно спит с другим, этот другой младше ее на десять лет, и все это длится уже около года. Случись такое с тобой — что бы ты думал? Какое чувство охватило бы твою душу? Слепая ярость, немое отчаяние, глухая тоска? Веселье безумца? Потеря контакта с реальностью? Или все это сразу, в одном флаконе?

Но сколько Тэнго ни напрягал воображение, представить собственную реакцию не удавалось. Коридоры подсознания неизменно приводили к одной и той же картине — его мать в белой комбинации позволяет молодому незнакомому дяде сосать ее грудь. Грудь большая, округлая, с набухшими твердыми сосками. На лице матери — оскал запредельного плотского удовольствия. Распахнутый рот, закрытые глаза. Чуть дрожащие губы напоминают взмокшее от страсти влагалище. А рядом спит маленький Тэнго. Карма какая-то, подумал он. Все повторяется. Просто теперь этот чужой дядя — сам Тэнго, а в его постели — чужая жена Кёко Ясуда. Тот же сценарий, только с другими актерами. Но если так, выходит, во мне заложена некая потенциальная формула и всю свою жизнь я эту формулу реализую? Сколько же тогда вины за потерю Кёко Ясуды ложится на меня самого?


Заснуть не получалось. В ушах не смолкал голос человека по фамилии Ясуда. Намек, оставленный им, слишком давил на психику, а слова, что он произнес, принимали в голове до странного реальные формы. Тэнго подумал о Кёко Ясуде. Вспомнил ее лицо, ложбинки и округлости ее тела. Последний раз они встречались в позапрошлую пятницу. Занимались сексом — как обычно, долго и обстоятельно. Но теперь, после звонка ее мужа, Тэнго казалось, что это случилось в страшно далеком прошлом. Кадр мировой истории.

Чтобы вместе слушать музыку в постели, она привезла из дома несколько пластинок, которые теперь стояли на стеллаже. Джаз недавнего прошлого. Луи Армстронг, Билли Холидей (опять же с кларнетом Барни Бигарда), Дюк Эллингтон сороковых. Все, что слушалось постоянно и больше всего береглось. Обложки заметно полиняли, но сами пластинки остались как новенькие. Доставая их из конвертов и разглядывая одну за другой, Тэнго пытался свыкнуться с мыслью, что больше никогда не увидит Кёко Ясуду.

Говоря откровенно, любовью их отношения, конечно, считать нельзя. Тэнго никогда не думал о том, чтобы жить с нею вместе, не расстраивался, говоря ей очередное «пока», и при мысли о ней никакой дрожи в сердце не ощущал. Тем не менее он привык, что подруга участвует в его жизни, и сильно к ней привязался. Каждую пятницу они оказывались в его постели в чем мать родила, и этот день недели он всегда предвкушал с удовольствием. Редкий случай для Тэнго. Из всех женщин, каких он только встречал, подобной близости у него не случилось почти ни с кем. Чаще всего эти женщины — неважно, спали они с Тэнго или нет — вызывали в нем чувство дискомфорта. И чтобы как-нибудь с этим справиться, ему приходилось выстраивать вокруг себя толстую стену. Запирать в своем сердце какие-то комнаты на замок. Но с Кёко Ясудой всех этих замысловатостей не требовалось. Она всегда понимала, что ему нужно. Уже хотя бы поэтому он считал, что с этой партнершей ему повезло.

Однако теперь что-то случилось, и он ее потерял. По какой-то причине она больше ни в какой форме здесь не появится. И, как решил ее муж, ни о самой этой причине, ни о последствиях ему, Тэнго, лучше не знать.


Не в состоянии заснуть, он сидел на полу и слушал на малой громкости Дюка Эллингтона, когда телефон затрезвонил снова. Часы на стене показывали двенадцать минут одиннадцатого. Комацу? В такой час больше некому. Однако в телефонных трелях слышалось нечто иное. Звонки от Комацу звучат заполошно и торопливо — совсем не так, как сейчас. Может, Ясуда забыл о чем-то сказать и звонит еще раз? Снимать трубку совсем не хотелось. Жизненный опыт подсказывал Тэнго, что в это время суток ничего хорошего по телефону не говорят. Однако в его нынешнем положении, к сожалению, выбора не оставалось.

— Господин Кавана, не так ли? — спросил голос в трубке. Не Комацу. Не Ясуда. Это был Усикава и никто другой. С такой булькающей речью, словно набрал в рот воды или еще какой жидкости. В памяти всплыли нелепая физиономия и сплюснутый череп. — Усикава беспокоит! Премного извиняюсь. Уж простите за поздний звонок. А также за то, что недавно свалился вам на голову и отнял у вас столько бесценного времени. А сегодня хотел было позвонить пораньше, да столько всего срочного навалилось, оглянуться не успел — а уже скоро полночь! Да-да, я прекрасно знаю, что вы у нас, так сказать, жаворонок — рано ложитесь, рано встаете. И это замечательно. Во всех этих полночных бдениях, уверяю вас, ничего хорошего нет! Самое правильное — как только стемнело, поскорей забраться под одеяло, чтобы встать вместе с солнышком… Но именно сегодня, уж простите наглеца, интуиция подсказала мне, что вы пока еще спать не должны. Вот я и попробовал позвонить — а ну как и правда еще не спите? Надеюсь, не сильно вас потревожил?

Все услышанное очень не понравилось Тэнго. Равно как и то, что Усикава откуда-то выведал номер его домашнего телефона. Какая тут, к чертям, интуиция? Этот тип звонил, поскольку знал, что он, Тэнго, не может заснуть. А скорее всего — что в его квартире еще горит свет. Значит, за домом следят? Некто очень искусный и неутомимый, вооружившись полевым биноклем, прямо сейчас наблюдает за этими окнами?

— Нет, я и правда еще не ложился, — ответил Тэнго. — Вашей интуиции можно позавидовать. Пожалуй, я выпил слишком много зеленого чая.

— Да что вы? Ой как нехорошо! Бессонные ночи наводят на нездоровые мысли. А у меня, между прочим, к вам разговор. Не возражаете?

— Только если потом будет не страшно уснуть.

Усикава залился странным визгливым смехом. От которого на другом конце линии — где-то на этом свете — задергалась его плешивая голова.

— Ха-ха-ха! Ох и занятные у вас шутки, господин Кавана! Но право, не стоит беспокоиться. Конечно, разговор этот вряд ли вас убаюкает. Хотя, надеюсь, и здорового сна не отобьет. Обычная задачка на «да» или «нет». Ну то есть, э-э, я все о том же гранте. Три миллиона в год — чем плохо? Вы точно не передумали? Дело в том, что уже очень скоро нам понадобится ваше окончательное решение…

— Насчет фанта я уже все сказал. Спасибо за предложение. Но помощи со стороны не ищу и в лишних деньгах не нуждаюсь. По возможности, хотел бы и дальше жить так же.

— Не будучи никому обязанным? Вы об этом?

— Именно так.

— Достойное стремление, нельзя не признать! — Усикава легонько откашлялся. — Жить в гордом одиночестве, не принадлежа ни к какой фирме, сообществу или системе… Боже, как я вас понимаю! И все же, господин Кавана, — уж простите за назойливость, — никто не знает заранее, что и когда в этом мире может произойти. И поэтому людям всегда нужна какая-нибудь страховка. То, во что можно вцепиться, лишь бы ветром не унесло. Без этого жить на свете очень, я бы сказал, некомфортно. Между тем, господин Кавана, вы в своей жизни пока ничем подобным похвастаться не можете. Вам совершенно не на кого опереться. Любой, кто сейчас рядом с вами, в трудный час бросит вас погибать и сбежит, не задумываясь. Или я ошибаюсь? Как говорится, готовь сани летом! Чтобы не загнуться в черный день, очень важно подстраховаться, пока все идет хорошо. Я говорю не только о деньгах. Деньги в данном случае — просто знак.

— Простите, я плохо понимаю, о чем вы, — сказал Тэнго. Гадливое чувство, возникшее при первой встрече с Усикавой, неудержимо росло.

— Ах да! Вы пока еще молоды, полны сил. И возможно, просто не понимаете, что с вами будет дальше. Но с какого-то возраста жизнь превратится в непрерывный процесс потерь. Самые важные для вас вещи начнут выпадать из нее, как зубья из расчески, а вместо них будет оставаться сплошная фальшивка. Ваши силы, желания, мечты, идеалы, убеждения, любимые люди станут исчезать из вашей жизни чуть ли не каждый день. Когда попрощавшись, а когда и без всякого предупреждения. Ничего из потерянного вы уже не сможете вернуть никогда. И взамен ничего подходящего не найдете. Все это очень больно. Иногда будет казаться, что вас режут живьем на куски. Вам скоро тридцать, господин Кавана. Ваша жизнь вот-вот начнет погружаться в сумерки. Проще говоря, вы начнете стареть. Надеюсь, в последнее время вам стало немного понятнее, что такое потеря. Или я ошибаюсь?

Намек на Кёко Ясуду, понял Тэнго. На их тайные свидания раз в неделю, которым больше случиться не суждено. Похоже, этому упырю все известно.

— Я смотрю, вы неплохо осведомлены о моей личной жизни, — сказал Тэнго.

— Бог с вами, о чем вы? — якобы изумился Усикава. — Уверяю вас: я просто излагаю вам мою теорию жизни как таковой. А что там происходит лично у вас — мне совершенно неведомо…

Тэнго промолчал.

— Так что, господин Кавана, примите эти деньги с легким сердцем, — вкрадчиво добавил Усикава. — Сейчас ваше положение, прямо скажем, весьма нестабильно. Не дай бог, начнете тонуть — мы могли бы всегда оказаться рядом и бросить спасательный круг. Уж поверьте, очень не хотелось бы в этом разговоре загонять вас в угол крайними аргументами.

— Крайними? — повторил Тэнго.

— Вот именно.

— Это какими же?

Усикава выдержал небольшую паузу, затем продолжил:

— Видите ли, господин Кавана, есть на свете вещи, о которых лучше не знать. Подобные знания лишают человека сна. Совсем не так, как зеленый чай. Не исключаю, что вы не сможете уснуть до конца своей жизни. Э-э… Ну хорошо, представьте себе картину. Совершенно не разбираясь в ситуации, вы открыли некий особенный кран и выпустили наружу очень специфическое Нечто. И теперь это Нечто начнет влиять на жизни окружающих вас людей. Очень негативно влиять, уверяю вас.

— И в этом как-то замешаны LittlePeople?

Вопрос был задан наобум, но Усикава умолк надолго. Молчание это напоминало черный булыжник, падающий в морскую бездну.

— Господин Усикава, я хочу знать совершенно конкретные вещи. Давайте отбросим недомолвки и поговорим напрямую. Что именно с ней случилось?

— С ней? Не понимаю, о ком вы.

Тэнго вздохнул. Слишком щекотливая тема для телефонной беседы.

— Вы уж простите меня, господин Кавана. Но я всего лишь курьер, посланный к вам, чтобы передать сообщение от Клиента. И обсуждения принципиальных вопросов по возможности должен избегать. Такие уж у меня полномочия, — проговорил Усикава, осторожно подбирая слова. — Очень жаль, если это вас раздражает, но более предметно говорить, увы, не могу. А кроме того, поверьте, мне тоже известно не так уж и много. Например, я не смогу понять, кто такая «она», пока вы сами не расскажете.

— Хорошо, а кто такие LittlePeople?

— Послушайте, господин Кавана. Лично мне об этих чертовых LittlePeople ничего не известно. Кроме разве того, что они появляются в книге «Воздушный кокон». А вот из беседы с вами создается впечатление, будто вы подложили белому свету какую-то большую свинью. Причем сами плохо понимаете, какую именно. И если что-то пойдет не так, эта ваша свинья может запросто разбудить чудовище. У нашего Клиента хватит силы и знаний, чтобы какое-то время этому чудовищу противостоять. Вот о какой поддержке идет речь, когда мы говорим, что деньги вам еще пригодятся. А кроме того, можете быть уверены: у нас очень длинные и сильные руки.

— И что это за Клиент? Он как-то связан с «Авангардом»?

— Очень жаль, но разглашать имя Клиента в беседе с вами я не уполномочен. — В голосе Усикавы и правда послышалось сожаление. — Тем не менее Клиент обладает огромной силой. Такой силой не пренебрегают. И в трудную минуту вы всегда сможете ею воспользоваться. Ну как? Мы предлагаем вам помощь в последний раз, господин Кавана. Принимать ее или нет — решать вам. Но потом обратной дороги не будет. Так что очень, очень тщательно все обдумайте. Ну и… э-э… учтите также, что если вы не займете сторону Клиента, могут возникнуть ситуации, когда нашим длинным рукам придется без сожаления совершать действия, ведущие к весьма плачевным для вас результатам.

— И к каким же плачевным для меня результатам могут привести ваши действия?

Довольно долго Усикава не отвечал ни слова. В трубке слышалось странное хлюпанье, будто он всасывал капавшую изо рта слюну.

— Сам я ничего конкретного не знаю, — наконец сказал он. — По данному вопросу никаких инструкций не получал. Так что сообщаю вам это, исходя из элементарного здравого смысла.

— А что за свинью я подложил белому свету?

— Этого мне также не сообщали, — ответил Усикава. — Повторяю, я всего лишь посредник для передачи Послания. Деталей, не входящих в Послание как таковое, не знаю. Главный источник информации связан с моей скромной заводью лишь очень тоненьким ручейком. Меня уполномочили сообщить вам то-то и то-то. Наверно, вы захотите спросить, почему сам Клиент не желает говорить с вами напрямую, сберегая время и вам, и себе, а также зачем ему нужен посредник, который не разбирается в ситуации. И действительно — хорошие вопросы. Но ответов на них у меня, к сожалению, нет.

Усикава кашлянул и подождал очередного вопроса. Однако ничего не дождался и продолжил беседу сам:

— Так вы желали бы знать, что за свинью подложили белому свету?

— Да.

— Насколько я могу судить, господин Кавана, на этот вопрос прямого и однозначного ответа для других людей, вероятно, не существует. Скорее, вы сами должны отыскать его в себе, поговорив со своим «я» напрямую, очень жестко и откровенно. Главное, чтобы это не произошло слишком поздно, когда уже ничего не исправить. Э-э… Впрочем, как я заметил, у вас есть особый дар. Это несомненно. Благодаря ему то, что вы натворили, излучает энергию, игнорировать которую невозможно. Мой Клиент оценил ваш дар по достоинству, отчего и предложил вам свою поддержку. Но просто одаренным в этом мире быть недостаточно. Скорее даже, просто одаренному жить на свете куда опасней, чем полной бездарности. Чтобы управлять своим даром, нужны силы и знания. Вот, собственно, что я думаю по вашему поводу.

— То есть у вашего Клиента достаточно сил и знаний, чтобы управлять своим даром? Вы об этом?

— Об этом судить не могу. Чего у них там хватает, чего нет, не знает никто. Но в каком-то смысле это сравнимо с эпидемией нового вируса. Клиент и его команда разрабатывают вакцину. Какое-то время вакцина действует более-менее эффективно, но постепенно вирус мутирует, приспосабливается к новой среде и вновь набирает силу. А команда — профессионалы высочайшего класса. Они совершенствуют вакцину, чтобы сбить сопротивляемость вируса до минимума. Сколько продлится действие вакцины — неизвестно. Успеют ли при нынешних ее запасах — бог знает. Поэтому Клиент и команда постоянно балансируют на грани преодоления кризиса.

— Но зачем им понадобился именно я?

— Если продолжать аналогию с вирусом, ваша парочка, уж простите, — главные носители.

— Парочка? — опешил Тэнго. — Вы о ком? Об Эрико Фукаде?

На этот вопрос Усикава не ответил.

— Э-э… выражаясь по-античному, — продолжал он, — вы распахнули ящик Пандоры. Из которого в этот мир вывалилось очень много того, чего здесь не было до сих пор. Вот это, насколько я понимаю, и привлекло внимание Клиента. Случайное слияние ваших жизней породило очень мощный союз. Куда мощнее, чем вы себе представляете. Вам удалось взаимно компенсировать то, чего каждому не хватало.

— Но ведь это никак не нарушает закона?

— Да, вы правы. С точки зрения закона ничего предосудительного нет. Но с позиций классической литературы — Джорджа Оруэлла, например, — вы совершили нечто вроде «мыслепреступления». Так уж совпало, что нынешний год — как раз тысяча девятьсот восемьдесят четвертый. Или это все не случайно? В любом случае, господин Кавана, я сегодня что-то разговорился. Хочу еще раз напомнить, что все мои речи — личные предположения, не больше. Я не располагаю никакими фактами, дабы уверенно что-либо утверждать. Просто вы задавали вопросы, а я отвечал на них, исходя из догадок, основанных на практическом опыте. Вот и все.

Усикава умолк, и Тэнго задумался. «Личные предположения, не больше»? Что же из этих «предположений» стоит принять за правду?

— К сожалению, приходится вешать трубку, — сказал Усикава. — Разговор у нас важный, но дольше не получается. Время бежит, сами понимаете, — тик-так, тик-так! А над предложением нашим подумайте. В ближайшее время перезвоню. Спасибо за беседу. Желаю вам самых приятных снов!

Наболтав всей этой белиберды и даже не интересуясь ответом, Усикава оборвал связь. Какое-то время Тэнго смотрел на трубку в руке — примерно как крестьянин смотрит на засохший овощ в жаркий летний полдень. Что-то слишком много народу в последнее время обрывает со мной разговор, не дождавшись ответа, подумал он.

Как он и боялся, заснуть спокойно не удалось. Всю ночь напролет, пока шторы не окрасил рассвет, а за окном не защебетали птицы, Тэнго просидел на полу, опершись спиной о стену. Он думал о своей замужней подруге и длинных руках, тянущихся к его горлу черт знает откуда. Эти мысли не вели ни к чему. Все лишь прокручивалось — заново, заново — и возвращалось к началу.

Оглядевшись, Тэнго глубоко вздохнул. И вдруг отчетливо осознал, как он теперь одинок. Похоже, все-таки прав Усикава. Совершенно не на что опереться.

Глава 7

АОМАМЭ
То, куда вы сейчас попадете
Фойе гостиницы «Окура» оказалось огромной пятизвездочной пещерой с высоченным потолком и чуть пригашенным светом. Голоса посетителей на диванах сливались в сдавленный гул, напоминавший дыхание животного с вывернутыми кишками. Толстый и мягкий ковролин на полу, словно доисторический мох заполярного острова, глушил звук шагов, растворяя людскую энергию в хорошо концентрированном Времени. Сновавшие туда— сюда люди выглядели будто разреженная толпа привидений, проклятых кем-то лет восемьсот назад и обреченных раз за разом повторять одни и те же движения. Деловитые бизнесмены были затянуты в свои костюмы, точно в доспехи. Молодые стройные дамы в шикарных черных платьях собирались на некое торжество. Их мелкие, но дорогущие украшения жаждали света, как вампиры — крови, чтобы только сверкать не переставая. Пожилая чета иностранцев, будто уставшие после пира король с королевой, отдыхала на двухместном троне в углу.

Аомамэ с ее хлопчатыми брюками, дежурной блузкой, кедами и сумкой «Найки» через плечо не вписывалась в легенду этого места, хоть тресни. Больше всего она походила на няньку, вызванную сюда какой-нибудь семьей постояльцев приглядывать за их карапузами. Так, по крайней мере, думала Аомамэ, утопая в огромном кресле с мягкими подлокотниками. Ну что ж. Все-таки она сюда не на банкет пришла. Постоянно казалось, будто за ней наблюдают. Но сколько Аомамэ ни оглядывала бескрайнее фойе, никого подозрительного не замечала. Ну и черт с вами, решила она. Пяльтесь сколько влезет.

Когда часики на руке показали без десяти семь, она встала и с сумкой на плече прошла в туалет. Вымыла руки с мылом, поправила волосы и одежду. И, стоя перед огромным зеркалом, несколько раз глубоко вздохнула. В туалетной комнате не было ни души. Габаритами помещение превосходило ее квартирку. «Это задание — последнее, — прошептала она отражению в зеркале. — Выполни его как следует и исчезни. Сгинь, как призрак в ночи. Сегодня ты здесь. Завтра тебя здесь не будет. А еще через несколько дней ты получишь другое имя и другое лицо».

Она вернулась в фойе, села вкресло и поставила сумку на столик перед собой. В недрах сумки — миниатюрный пистолет с семью патронами. А также игла для протыканья мужских загривков. Успокойся, приказала она себе. Последнее задание — самое важное. А пока оставайся, как всегда, крутой и железной Аомамэ.

И все-таки стоит признать: в этот раз с ней творится что-то не то. Дышать тяжело, сердце колотится, под мышками испарина, по всей коже мурашки. Это не просто волнение, сказала она себе. Это дурное предчувствие. Мой внутренний сторож стучит мне в подкорку и предупреждает: Вставай. Еще не поздно уйти отсюда и забыть об этом ужасе навсегда.

Как бы ей хотелось так поступить. Бросить все к черту и уйти из проклятого фойе, не оглядываясь. В этом отеле ощущалось что-то недоброе. Сам воздух будто пропитан смертью. Тихой, медленной, но совершенно неотвратимой. И все-таки бежать, поджав хвост, она не могла. Увы, не в ее характере.

Последние десять минут текли пугающе медленно. Время никак не хотело двигаться вперед. Не вставая с кресла, Аомамэ пыталась выровнять дыхание. Посетители-призраки все наполняли фойе потусторонним гулом своих голосов, хотя их шаги по толстым коврам оставались абсолютно бесшумны. Относительно внятные звуки издавали разве что официанты с тележками, когда наливали желающим кофе, но даже в звоне посуды слышались жутковато-загробные нотки.

Так не пойдет, подумала Аомамэ. Нужно взять себя в руки — или я растеряюсь в самый важный момент. Она закрыла глаза и почти машинально произнесла про себя то, что в далеком детстве ее заставляли произносить трижды в день перед едой. И хотя прошло уже столько лет, она помнила каждое слово.


Отец наш Небесный. Да не названо останется имя Твое, а Царство Твое пусть придет к нам. Прости нам грехи наши многие, а шаги наши робкие благослови. Аминь.


Скрепя сердце приходилось признать: слова эти, когда-то причинявшие Аомамэ сплошное страдание, теперь служили ей чуть ли не единственной в жизни опорой. Их уверенная, нерушимая мощь успокаивала нервы, отгоняла наползающий страх, выравнивала дыхание. Закрыв глаза и положив пальцы на веки, она повторяла молитву снова и снова.


— Госпожа Аомамэ, не так ли? — спросили где-то совсем рядом. Молодым мужским голосом.

Она открыла глаза и медленно подняла взгляд.

Перед ней стояли двое молодых парней. В одинаковых темных костюмах. Судя по ткани и покрою, бешеных денег эти костюмы не стоили. Явно куплены на распродаже — где-то болтаются, а где-то жмут. Но выглажены безупречно — ни морщинки, ни складочки. Похоже, эти ребята сами отутюживают их всякий раз перед тем, как надеть. Оба без галстуков. На одном сорочка белая, застегнутая до верхней пуговицы, на другом — серая с округлым воротничком а-ля френч. Обуты в черные туфли с тупыми, неприветливой формы носками.

У парня в белой сорочке — рослого, за метр восемьдесят, — волосы были собраны в хвост на затылке. Длинные брови красиво изогнуты, точно ломаные диаграммы. Очень правильное и холодное лицо, точно у киноактера. Второй парень, в серой сорочке, был на голову ниже первого, стрижен как бонза — почти под ноль, — с коротким мясистым носом и крошечной бородкой, похожей на заблудившуюся тень. Под правым глазом — небольшой шрам. Оба подтянутые, загорелые, щеки впалые. Если судить по ширине плеч, под пиджаками скрываются горы мускулов. Каждому на вид лет двадцать пять — тридцать. Взгляды пристальные, колючие. Словно у хищников на охоте, зрачки нацелены только на жертву.

Машинально поднявшись с кресла, Аомамэ скользнула глазами по часикам на руке. Ровно семь. Пунктуальность стопроцентная.

— Так точно, — ответила она.

Их лица оставались непроницаемы. Оба пробежали глазами по экипировке Аомамэ и воззрились на ее сумку.

— Это все, что у вас с собой? — спросил Бонза.

— Да, — сказала она.

— Хорошо, пойдемте. Готовы?

— Конечно.

Низенький Бонза, похоже, был и по возрасту, и по рангу старше верзилы Хвостатого, который все это время молчал.

Неторопливым шагом Бонза двинулся через фойе к пассажирским лифтам. Подхватив сумку, Аомамэ последовала за ним. И тут же заметила, что Хвостатый замыкает процессию, держась в паре метров за ее спиной. Взяли в клещи, сообразила она. Очень профессионально. Осанка у парней прямая, шаг твердый. Как сказала хозяйка, занимаются каратэ. В схватке сразу с обоими победа ей, конечно, не светит. Аомамэ слишком поднаторела в боевых искусствах, чтобы этого не понимать. И все же той мертвой хватки, какой веяло от Тамару, в этих ребятках не ощущалось. Бывает противник, драться с которым бесполезно, но эти двое не из таких. В открытом бою первым делом следует вырубить Бонзу, он командир. А оставшись один на один с Хвостатым, попробовать как-то смыться.

Все трое вошли в лифт. Хвостатый нажал кнопку седьмого этажа. Бонза встал рядом с Аомамэ, а Хвостатый развернулся к ним лицом и занял угол, противоположный по диагонали. Оба двигались в полном молчании, и все их действия были разыграны как по нотам. Идеальная комбинация шорт-стопа с игроком второй базы, сделавших дабл-плей смыслом собственной жизни…

На этой мысли Аомамэ с удовлетворением отметила, что ее пульс и дыхание полностью восстановились. Беспокоиться не о чем. Я та же, что и всегда. Крутая и железная Аомамэ. Все будет в порядке. Дурного предчувствия как не бывало.

Двери лифта беззвучно открылись. Пока Хвостатый давил на кнопку «держать двери открытыми», Бонза вышел первым, Аомамэ вслед за ним. И только потом, отпустив кнопку, из кабины вышел Хвостатый. В том же порядке они зашагали по коридору: Бонза, Аомамэ, Хвостатый. В просторном коридоре им не встретилось ни души. Сколько ни шагай, куда ни сворачивай, повсюду — абсолютная тишина плюс идеальная стерильность. Первоклассный отель как он есть. Ни тебе посуды, выставленной перед дверями номеров, ни окурков в пепельницах возле лифтов. Цветы в вазах источают свежесть круглые сутки. Несколько раз свернув за угол, троица наконец остановилась перед дверью. Хвостатый постучал в нее дважды и, не дожидаясь ответа, вставил в замочную щель ключ-карту. Когда дверь открылась, он вошел первым, огляделся внутри — и лишь потом, обернувшись, кивнул: все в порядке.

— Прошу, — сухо произнес Бонза.

Аомамэ ступила внутрь. Бонза вошел вслед за ней, запер дверь, набросил цепочку. Номер оказался огромным, совсем не похожим на обычные гостиничные номера. Низкий столик с диванами, письменный стол в углу. Здоровенные телевизор и холодильник, никаких кроватей. Дверь в соседнюю комнату. За окном — огни вечернего Токио. Каких бешеных денег все это стоит в сутки, можно лишь гадать. Сверившись с часами на руке, Бонза указал на диван. Аомамэ послушно села и поставила сумку рядом.

— Переодеваться будете? — спросил Бонза.

— Если можно, — кивнула Аомамэ. — В трико работать удобнее.

Бонза кивнул:

— Перед этим придется вас досмотреть. Извините, такая у нас работа.

— Да, конечно. Проверяйте что хотите, — согласилась Аомамэ. Без малейшего напряжения в голосе. Скорее даже, с ноткой любопытства: дескать, надо же, какая серьезная у вас работа.

Она поднялась с дивана, и Хвостатый методично облапал ее от шеи до пят, проверяя, нет ли под одеждой чего подозрительного. Но под тонкими хлопчатыми брюками и легкой блузкой спрятать что-либо невозможно. Парни прекрасно это видели, просто выполняли инструкцию. Прикасаясь к ней, Хвостатый так напрягался, что никакой профессиональной критики его «досмотр» не выдерживал. Было ясно: обыскивать женщин бедолаге доводилось нечасто. Бонза, прислонившись к письменному столу, бесстрастно наблюдал за работой напарника.

Как только личный досмотр закончился, Аомамэ сама распахнула сумку. И показала содержимое: легкий летний кардиган, рабочее трико — верх и низ, банное полотенце. Простенький набор косметики, книга в мягкой обложке. Расшитая бисером косметичка, внутри — бумажник, немного мелочи, брелок с ключами. Все эти вещи она доставала одну за другой и передавала Хвостатому на проверку. Наконец открыла черный мешок для белья. Сменные трусики, лифчик, прокладки…

— Я потею, нужно белье на смену, — сказала Аомамэ.

И, достав кружевные белые трусики, помахала ими у Хвостатого перед носом. Тот чуть зарделся и мелко закивал головой. Понял, понял, говорило его лицо, убери уже. «Может, он немой?» — пронеслось у нее в голове.

Аомамэ не спеша упаковала белье и прокладки обратно в мешок, застегнула молнию. И как ни в чем не бывало спрятала в сумку. Детский сад, подумала она. Фиговые же из вас телохранители, если вы краснеете и отводите глазки при виде женских прокладок! Тамару на вашем месте проверил бы все вплоть до дырки в заднице, будь я при этом хоть Снежная Королева. И мешок с женскими причиндалами переворошил бы до самого дна. Для него все это — конечно, еще и потому, что он гей, — самые обычные тряпки. А не стал бы ворошить — так хотя бы взвесил на ладони. И уж точно вычислил бы сначала «хеклер-унд-кох» (полкило с патронами!), а там и футляр с заточкой.

Итак, эти двое — дилетанты. По части каратэ, возможно, большие мастера. И наверное, фанатически преданы своему Лидеру. Но все-таки — дилетанты, как и считала хозяйка. Исходя из ее предположения, Аомамэ и придумала спрятать оружие под нижним бельем, в котором дилетанты копаться не станут. Что б она делала, кабы стали — одному богу известно. Пожалуй, оставалось бы только молиться. Но теперь она знала: настоящие молитвы сбываются.

В просторном туалете Аомамэ достала трико, переоделась. Блузку и брюки аккуратно сложила, спрятала в сумку. Проверила, крепко ли держит волосы гребень на затылке. Спрыснула рот освежителем дыхания. Достала из черной кошелки «хеклер-унд-кох». Нажав на слив унитаза, под шум воды передернула затвор и дослала патрон в патронник. Дальше останется только сдвинуть собачку предохранителя. Переложила футляр с заточкой так, чтобы достать из сумки сразу, как только понадобится. Ну вот, все готово. Аомамэ посмотрела в зеркало и вернула лицу расслабленное выражение. Все в порядке. Пока все идет как надо.


Когда она вышла из туалета, Бонза, стоя навытяжку, вполголоса разговаривал с кем-то по телефону. Но, завидев Аомамэ в трико, тут же прервал разговор, положил трубку — и ощупал взглядом ее фигуру с головы до ног.

— Готовы? — спросил он.

— В любую секунду, — ответила она.

— Прежде чем вы начнете, к вам будет просьба.

Аомамэ растянула губы в улыбке: слушаю.

— О сегодняшнем вечере вы не должны рассказывать ни единой живой душе, — сказал Бонза.

И выдержал паузу, словно ожидая подтверждения того, что смысл сказанного ясен на сто процентов. Так ждут, когда впитается вода, вылитая на пересохшую землю. Но Аомамэ смотрела на него, не говоря ни слова. И он продолжил:

— Прошу понять правильно: мы заплатим вам очень хорошие деньги. И вполне возможно, еще не раз прибегнем к вашим услугам. Поэтому обо всем, что сейчас происходит, просьба забыть сразу же после ухода. Обо всем, что вы здесь увидите и услышите.

— Я имею дело с недугами самых разных людей, — ответила Аомамэ ледяным тоном. — Конфиденциальность — неотъемлемая часть моей работы. Информация о состоянии сегодняшнего клиента не выйдет за пределы этого номера. Можете не беспокоиться.

— Хорошо, — сказал Бонза. — Это мы и хотели услышать. И все же в данном случае мы говорим не о конфиденциальности в обычном смысле слова. То, куда вы сейчас попадете, — место святое.

— Святое?

— Именно так, я не преувеличиваю. Все, что вы там увидите и к чему прикоснетесь, — Святыня. Другими словами это выразить невозможно.

Ни слова не говоря, Аомамэ кивнула. С этими ребятами лучше не произносить ничего лишнего.

— О вас мы собрали подробную информацию, — продолжал Бонза. — Простите, но это было необходимо. У нас слишком много причин для осторожности.

Аомамэ оглянулась на Хвостатого. Тот замер в кресле у выхода, выпрямив спину и положив руки на колени. Так, словно позировал для снимка в какой-нибудь фотостудии. Его неподвижный взгляд был направлен на Аомамэ.

Бонза посмотрел на свои черные туфли, словно проверяя, чистые ли, и снова посмотрел на нее.

— В итоге мы пришли к выводу, что опасности вы не представляете, и решили вас пригласить. Вы действительно высококлассный инструктор с отменной репутацией.

— Благодарю вас, — сказала Аомамэ.

— Насколько мы знаем, вы из «очевидцев», не так ли?

— Мои родители были сектантами и воспитывали меня в своей вере. Сама я этого не выбирала и всякую связь с «очевидцами» оборвала уже очень давно.

Интересно, подумала Аомамэ, известно ли им, как мы с Аюми охотились на мужиков по барам Роппонги? Впрочем, не важно. Даже если известно, им эти вещи должны быть до лампочки. Иначе меня бы здесь не было.

— Это мы тоже знаем, — кивнул Бонза. — Тем не менее в раннем детстве вас растили как верующую. Именно в те годы жизни, когда формируется психика. А значит, гораздо лучше, чем простому обывателю, вам должно быть известно, что такое Святость. Это понятие общее для всех конфессий. На свете бывают места, где нам положено находиться, — и места, куда мы попадать не должны. Способность понимать эту разницу и принимать ее — первое, что прививает любое религиозное воспитание. Надеюсь, вы в курсе, о чем я?

— Думаю, да, — ответила Аомамэ. — Хотя понимать и принимать — все-таки не одно и то же.

— Безусловно, — кивнул Бонза. — Принятия от вас мы не ожидаем. Это наша вера, и вы здесь ни при чем. Однако сегодня — не важно, веруете вы или нет, — вам придется лицезреть нечто очень особенное. В буквальном смысле Сверхъестественную Сущность.

Аомамэ промолчала. Сверхъестественная Сущность?

Прищурившись, Бонза несколько секунд наблюдал за ее реакцией. И затем медленно произнес:

— Что бы вы ни увидели, во внешнем мире рассказывать об этом нельзя. Иначе наша Святыня будет осквернена и утратит силу. И дело здесь не в том, как к этому отнесется мир с его общественным мнением и нынешними законами. Главное, что ощутим мы — те, кто эту Святыню почитает. Вот на какое понимание с вашей стороны мы рассчитываем. Если это условие будет выполнено, вы, как я уже говорил, будете очень щедро вознаграждены.

— Я поняла, — сказала Аомамэ.

— Секта наша невелика, — добавил Бонза. — Однако у нас очень сильная вера — и очень длинные руки.

«Очень длинные руки», — повторила про себя Аомамэ. Насколько длинные, ей придется проверять на себе.

Скрестив ручищи на груди и прислонившись к столу, Бонза уставился на Аомамэ тем придирчивым взглядом, каким обычно проверяют, не криво ли висит на стене картина. Поза Хвостатого за все это время не изменилась ни на миллиметр: он все так же сидел и сверлил глазами Аомамэ.

Наконец Бонза посмотрел на часы.

— Ну что ж, пойдемте, — проговорил он и сухо откашлялся.

Осторожными шагами, точно святой по воде, приблизился к двери в соседнюю комнату, чуть слышно постучал в нее дважды. Не дожидаясь ответа, открыл дверь, легонько поклонился, вошел. Аомамэ поправила сумку на плече и последовала за ним. Шагая по ковру к загадочной двери, убедилась, что дышит ровно. И представила, как ее пальцы сжимают воображаемый пистолет. Беспокоиться не о чем. Все идет как всегда. И все-таки ей страшно. Меж лопаток словно пристал кусок льда.

Странного льда, который ни за что не желает таять. Я абсолютно спокойна, сказала она себе. Мой страх — где-то на дне души.

«На свете существуют места, где нам положено находиться, — и места, куда мы попадать не должны», — сказал бритоголовый Бонза. Теперь ей понятно, что означали эти слова. Всю жизнь до сих пор Аомамэ находилась не там, где положено. Хотя сама этого не замечала.

Она повторила про себя слова молитвы — и, глубоко вздохнув, шагнула в дверной проем.

Глава 8

ТЭНГО
Час кошек почти настал
После всего, что случилось, Тэнго провел до странного тихую неделю. Что это было? Человек по фамилии Ясуда сообщил по телефону, что его жена пропала и что к Тэнго она больше никогда не придет. А еще через час позвонил Усикава и заявил, что Тэнго с Фукаэри совершили «мыслепреступление», а потому являются главными носителями какого-то вируса. Что один, что другой хотели сообщить ему нечто важное (иначе зачем бы звонили?). Словно трибуны в тогах выступили на Форуме перед заинтересованными согражданами. При этом оба завершили свою речь и повесили трубку, не дожидаясь ответа.

Кроме этих двоих, с ним больше никто и никак не связывался. Ни по телефону, ни письменно. Курьер не стучал в его дверь, и почтовые голуби не ворковали на подоконнике с посланиями в коготках. Комацу, Эбисуно-сэнсэй, Фукаэри, Кёко Ясуда — все, от кого он ждал какой-нибудь весточки, будто провалились сквозь землю.

С другой стороны, он и сам потерял интерес к любого рода информации — не только от них, от кого бы то ни было. Успешно ли продается «Воздушный кокон», нашлась ли Фукаэри, раскрылась ли издательская афера Комацу и что еще в ней разнюхали журналисты, преуспел ли в своих комбинациях Эбисуно-сэнсэй и как реагирует на все это «Авангард» — подобные вопросы вдруг стали ему до лампочки. Если лодке, несущейся к водопаду, суждено перевернуться вверх дном, значит, так тому и быть. Что бы теперь ни случилось, течение реки не изменится.

Конечно, он очень хотел бы знать, что случилось с Кёко Ясудой. И помочь ей, чего бы это ни стоило. Однако в какую бы переделку бедняжка ни влипла, дотянуться до нее Тэнго не мог. И повлиять на ее судьбу никакой возможности не было.

Газетные новости Тэнго отслеживать перестал. Окружающий мир вертелся без малейшего к нему отношения. Равнодушие окутало его, словно туман. Из-за навязчивой рекламы «Воздушного кокона» он больше не заглядывал в книжные магазины. Вся активная жизнь свелась к движению по маршруту: дом — работа — дом. Обычные вузы закрылись на летние каникулы, но именно поэтому в его колледже лекции читались полным ходом, и график Тэнго стал куда плотнее обычного. Чему, впрочем, он был даже рад. По крайней мере, рассуждая за кафедрой об интегралах, можно не думать ни о чем другом.

Писать книгу он также бросил. Даже когда садился за стол и включал процессор, всякое желание написать хоть слово тут же пропадало. Как только он пытался о чем-то думать, в голове сразу всплывал оборванный разговор с мужем Кёко Я суды — и прерванная точно так же беседа с Усикавой. Сосредоточиться на книге не получалось, хоть убей.

Моя жена уже потеряна и больше ни в какой форме не сможет вас потревожить.

Так сказал муж Кёко Ясуды.

Выражаясь по-античному, вы открыли ящик Пандоры. Случайное слияние ваших жизней породило очень мощный союз. Куда мощнее, чем вы себе представляете. Вам удалось взаимно компенсировать то, чего каждому не хватало.

Это сказал Усикава.

Оба высказывания слишком абстрактны. И в одном и в другом основная мысль заретуширована. Но схожи они тем, что именно недоговорено: Тэнго, сам того не ведая, выпустил в мир некую силу, вроде джинна из бутылки, и эта сила оказывает на окружающих очень дурное воздействие.

Он выключил процессор, сел на пол и уставился на телефонный аппарат. Не хватает подсказок. Для составления пазла нужно больше кусочков. Только их ему никто не дает. Определенно, его жизнь (а может, и мир вообще) переживает острый дефицит откровенности.

Может, кому-нибудь позвонить? — подумал Тэнго. Например, Комацу, сэнсэю или Усикаве? Однако набирать чей-либо номер не поднималась рука. Их прозрачными намеками он уже сыт по горло. Там, где вместо подсказок сплошные недомолвки, ничего, кроме новых загадок, не получается. И продолжать такое до бесконечности нет никакого смысла. Подумать только: Слияние Фукаэри и Тэнго породило очень мощный союз. Прямо Сонни и Шер, куда деваться. Звездный дуэт, черт возьми. Танцуют все…


Дни пролетали один за другим. Наконец Тэнго надоело сидеть дома и ждать, когда случится хоть что-нибудь. Рассовав по карманам бумажник и книгу в мягкой обложке, он надел кепку, нацепил очки от солнца и вышел из дома. Решительной походкой добрался до станции, предъявил на турникете проездной, сел в поезд. Никуда конкретно. Просто в электричку, и все. Вагон оказался почти пустым. Абсолютно никаких планов на сегодня не было. Полная свобода ехать куда угодно и делать (или не делать) все, что заблагорассудится. Солнечное летнее утро, десять часов, за окном вагона — ни ветерка.

По дороге к станции Тэнго, помня об Усикаве, несколько раз останавливался и, резко обернувшись, пытался вычислить, нет ли за ним хвоста. Однако ничего подозрительного не заметил. На станции сделал вид, что направляется на одну платформу, но, словно передумав в последний момент, развернулся и быстро перешел на другую. Никто вокруг не повторил его пируэта. Классическая мания преследования, вздохнул Тэнго. Очень нужно кому-то за мной следить. Не настолько важная птица. Да и люди Усикавы не стали бы тратить столько времени зря. Я ведь понятия не имею, куда еду и что собираюсь делать. Если б мог, сам бы с удовольствием последил за собой из-за какого-нибудь угла.

Поезд проехал станции Синдзюку, Ёцуя, Отяномидзу и прибыл на конечную — Токио-эки[236]. Пассажиры начали освобождать вагоны, вышел и Тэнго. Сел на скамейку и задумался, что делать дальше. Куда лучше съездить? Сейчас я на Токио-эки. Впереди абсолютно свободный день. Можно поехать куда угодно. Кажется, будет жарко. Махнуть на море? Он поднял голову, посмотрел на табло пересадок. И тут наконец сообразил, что же именно собирался сделать все это время.

Тэнго помотал головой. Снова и снова. Но странная мысль исчезать не хотела. Скорее всего, она пришла к нему еще на станции Коэндзи, когда непонятно с чего он решил поехать по Центральной ветке. Вздохнув, он встал со скамейки, сбежал по ступенькам и перебрался к платформам линии Собу. У стойки информации спросил, когда отходит ближайший поезд до станции Тикура. Станционный служащий полистал пухлый томик всеяпонских прибытий-отбытий. В десять тридцать отходил дополнительный на Татэяму. Если там пересесть на обычный, до станции Тикура добираешься в третьем часу. Тэнго купил билеты до Тикуры и обратно. Потом зашел в ресторанчик, заказал рис-карри и овощной салат. Не спеша поел и за чашкой кофе скоротал время до отправления.

Решиться на встречу с отцом было непросто. Родственных чувств к нему Тэнго не питал, да и отцовской любви испытать на себе ни разу не довелось. Ждет ли отец этой встречи — бог знает. После того как маленький Тэнго наотрез отказался участвовать в походах за деньгами доя «Эн-эйч-кей», их отношения совсем охладели. И примерно тогда же Тэнго окончательно вышел из-под родительского контроля. Без острой необходимости они больше не разговаривали. А четыре года назад, когда отец вышел на пенсию, у него обнаружилась болезнь Альцгеймера, и Тэнго устроил его в санаторий для престарелых близ городка Тикура. До сих пор Тэнго ездил туда лишь дважды. Сначала нужно было уладить формальности с госпитализацией — все-таки он оставался единственным официальным родственником пациента. А во второй раз пришлось навестить отца просто потому, что по правилам санатория больных родственников необходимо иногда навещать. И на этом — все.

Санаторий располагался у самого моря вдали от больших дорог. Когда-то это была загородная вилла какого-то воротилы-дзайбацу[237], но потом участок выкупила некая страховая компания, решив, что будет весьма прибыльно организовать здесь лечебницу для престарелых. Полувековой деревянный особняк плохо сочетается с новенькими трехэтажными корпусами из железобетона. Но воздух вокруг очень чистый и, если не считать шума волн, всегда стоит тишина. В безветренный день можно прогуляться по взморью. Рядом сосновая роща. В корпусах — новейшее оборудование.

Благодаря медицинской страховке, выходному пособию, пенсии и личным сбережениям Тэнго удалось организовать все так, чтобы отец его, ни в чем не нуждаясь, провел там остаток жизни. Не будь старик официальным пенсионером корпорации «Эн-эйч-кей», так бы не получилось. Капитала папаша не оставил, но старость свою обеспечил — и слава богу. Уже за это Тэнго был ему благодарен. Являлся ли этот человек биологическим отцом Тэнго, уже не важно. Тэнго не хотел от него ничего получить — и ничего не хотел ему дать. Он и его отец прибыли в этот мир с разных планет и разлетаются по разным планетам. Несколько лет жизни им пришлось провести бок о бок. И все. Раз уж так вышло — жаль, но деваться некуда.

И теперь пришло время посетить отца в третий раз. Тэнго понимал это. Ехать не хотелось. Сильно тянуло назад, домой. Но в кармане уже лежали билеты туда и обратно, и с этим ничего не поделать.

Расплатившись, Тэнго вышел из ресторана, взобрался по лестнице на платформу и стал ждать поезда на Татэяму. В очередной раз ощупал взглядом окружающее пространство, но хвоста не заметил. На платформе были сплошь счастливые семейства с детьми, собравшиеся на пляж. Тэнго снял очки от солнца, спрятал в карман, поправил на голове бейсбольную кепку. Да идите вы все, подумал он. Хотите шпионить — шпионьте сколько влезет. А я сейчас еду в санаторий на взморье префектуры Тиба повидаться с собственным отцом. Может, он еще помнит сына, а может, и нет. В прошлую их встречу вспоминал с трудом. Теперь, наверное, будет хуже. Болезнь Альцгеймера может прогрессировать, но не лечится. Так утверждают врачи. Что-то вроде шестеренки, которое вращается только вперед. Это все, что Тэнго знал о болезни Альцгеймера.


Поезд отъехал от станции, и Тэнго достал из кармана книгу. То был сборник рассказов о путешествиях. Герой одного рассказа, молодой человек, приехал в город, которым правили кошки. «Кошачий город» — так и назывался этот рассказ. Сказочная история, автор — немец, чьего имени Тэнго раньше не слыхал. Как указывалось в комментариях, писал между Первой и Второй мировыми войнами.

Молодой человек путешествовал в одиночку, и багаж его состоял из единственного портфеля. Ехал куда глаза глядят. Просто садился в поезд и сходил где понравится. Селился в местной гостинице, осматривал город, жил там, пока не надоест. А потом снова садился в поезд и ехал дальше. Так он всегда проводил отпуска.

За окном поезда раскинулся чудесный пейзаж — зеленые холмы, огибающая их змейкой река. А вдоль реки — тихий маленький городок со старинными каменными мостами. Картина эта заворожила молодого человека. Наверняка здесь отлично готовят форель, подумал он. Поезд остановился, и он сошел. Ступил на перрон — и состав тут же унесся прочь.

Никаких служащих на станции он не встретил. Видимо, поезда здесь останавливались очень редко. Он перешел по мосту через реку, вошел в городок. Стояла полная тишина. Ни единого человека не попалось ему на глаза. Жалюзи у всех магазинчиков оказались закрыты, ни в одной конторе никто не работал. В единственной гостинице городка также не было ни души. Молодой человек позвонил в колокольчик, но тщетно. Похоже, людей в этом городе просто не существует, подумал он. Или все они где-то спят? Но на часах десять тридцать утра. Слишком рано для послеобеденного сна. А может, люди отчего-то бросили этот город и куда-то ушли? Так или иначе, до завтрашнего утра никаких поездов не будет, а значит, придется здесь ночевать. Без всякой цели он бродил по городку, убивая время.

А на самом деле то был город кошек. После захода солнца несметное количество кошек самых разных пород и расцветок, перебравшись по каменным мостам, наводнило улицы. Хоть и заметно крупнее своих обычных собратьев, это все-таки были кошки. Пораженный этим зрелищем, молодой человек взобрался на колокольню в центре города и спрятался там от кошачьих глаз. А кошки открывали жалюзи магазинчиков, садились за столы в учреждениях и принимались за работу. Через некоторое время по мостам пришло еще больше кошек. Они делали покупки в магазинах, оформляли документы в конторах и заказывали еду в гостиничном ресторане. А также пили в трактирчиках пиво и распевали жизнерадостные кошачьи песни. Одни играли на арфах, другие танцевали. Как и положено кошкам, все они прекрасно видели в темноте и в освещении не нуждались. Но в эту ночь над городом висела полная луна, и молодой человек мог наблюдать с колокольни, что происходит, во всех деталях. К рассвету кошки позакрывали магазинчики, закончили работу и по каменным мостам вернулись туда, откуда пришли.

Когда окончательно рассвело и городок опустел, молодой человек спустился с колокольни, зашел в гостиницу, упал на кровать в каком-то номере и уснул. Проснувшись, перекусил хлебом и рыбой, найденными на гостиничной кухне. А как только начало темнеть, вновь забрался на колокольню и, спрятавшись там, стал дожидаться, когда придут кошки. Поезда останавливались на станции дважды в день: утром и после обеда. Послеобеденным поездом он мог вернуться туда, откуда приехал, утренним — поехать дальше. Никто из пассажиров на перрон не сходил, никаких пересадок здесь быть не могло. Тем не менее состав прибывал строго по расписанию и, выждав ровно минуту, трогался с места. Поэтому молодой человек мог бы сразу уехать из этого зловещего места, если бы захотел. Но он решил не торопиться. Любопытство, юношеское честолюбие и страсть к приключениям переполняли его. Ему захотелось во что бы то ни стало приоткрыть завесу над тайной Кошачьего города. Когда и как он появился? Какое назначение выполняет? Чем на самом деле заняты все эти кошки? Ответы можно было найти лишь одним способом: остаться и продолжать наблюдение.

На третью ночь с площади под колокольней донеслись встревоженные голоса. «Вам не кажется, что пахнет человеком?» — спросила одна кошка. «Да, запах есть… и, сдается мне, уже не первый день!» — ответила ей другая, принюхиваясь. «Вот и мне так кажется», — добавила третья. «Глупости! Откуда здесь взяться человеку?» — усомнился кто-то еще. «Ну а кем же, по-твоему, пахнет?»

Разбившись на несколько групп, кошки прочесали весь город до последнего уголка. Если кошка начинает принюхиваться всерьез, она очень быстро находит то, что искала. Вскоре молодой человек услышал, как чьи— то лапы, мягко шурша, взбираются по ступенькам колокольни. Теперь мне конец, понял он. Эти кошки в ярости от запаха человека. У них огромные острые когти и не менее острые зубы. А люди в их городе появляться не должны. Что эти звери сделают с ним — неизвестно, однако надеяться, что они отпустят того, кто знает их Тайну, было бы глупо.

Три кошки поднялись по ступенькам к самому колоколу и замерли, принюхиваясь в темноте.

— Странно, — произнесла одна, поводя усами. — Пахнуть пахнет, а человека нет.

— Не говори, — согласилась другая. — Здесь пусто. Давайте поищем где-нибудь еще.

— Нич-чего не понимаю! — воскликнула третья, помотала головой, и все трое исчезли; шорох шагов затих во чреве ночной колокольни.

Молодой человек перевел дыхание. Со своей стороны, он тоже ничего не понимал. Кроме разве того, что встретился с этими существами нос к носу. Глаза в глаза. Но они почему-то его не увидели. Смотрели в упор, но не увидели! Он взглянул на свою ладонь. Все в порядке, пока не прозрачная. Чудеса да и только. Завтра же отправляйся на станцию и уезжай отсюда, сказал он себе. Торчать в этом городе дальше слишком опасно. Не надейся, что тебе всю дорогу будет везти.

Однако на следующее утро поезд на станции не остановился. Пролетел мимо, даже не сбросив скорость. После обеда — точно так же. В кабине мелькнул силуэт машиниста. В окнах виднелись фигуры пассажиров. Но останавливаться никто не собирался. Как будто никто не увидел молодого человека, который ждал поезда. А может, из вагонов уже не были видны ни станция, ни сам городок? Когда послеобеденный поезд скрылся из глаз, вокруг повисла могильная тишина. Постепенно стало темнеть. Близилось время кошек. И тут он понял, что потерял себя. Это не город кошек, догадался он. Это место, где мне суждено потеряться. Иной мир, уготовленный мною для себя самого. И никакие поезда, что вернули бы меня в реальность, на этой станции больше не остановятся.


Этот рассказ Тэнго прочел дважды. Больше всего зацепили слова: место, где мне суждено потеряться. Он закрыл книгу и посмотрел в окно на унылый индустриальный пригород, тянущийся вдоль моря. На исполинские цистерны со сжиженным газом, высоченные заводские трубы, похожие на дальнобойные артиллерийские орудия, и бегущие по дорогам огромные грузовики. Конечно, это не город кошек, но нечто похожее. Где-то на уровне подземного градоустройства.

Тэнго закрыл глаза и попытался вообразить, где пришлось потеряться Кёко Ясуде. Там не останавливаются поезда. Там нет ни телефона, ни почтового ящика. Днем там сплошное одиночество, ночью — дотошный кошачий дозор. И так до бесконечности. Незаметно Тэнго заснул. Поспал недолго, но глубоко. Проснулся весь в поту. Стоял жаркий летний день, и электричка бежала вдоль южного берега мыса Босо.


В Татэяме Тэнго пересел со скорого на местный, доехал до Тикуры. На станции стоял ностальгический запах моря, а люди вокруг были загорелые, точно негры. Он сел в такси, добрался до санатория. У стойки приема назвался и сообщил фамилию отца.

— Вы извещали о визите заранее? — сухо спросила его средних лет медсестра.

Невысокая, очки в золотистой оправе. В коротко стриженных волосах слегка пробивается седина. На безымянном пальце — обручальное кольцо, будто специально подобранное под очки. На лацкане халата — бирка с фамилией Тамура.

— Нет, — признался Тэнго. — Сегодня утром решил, сел в поезд и приехал.

Медсестра посмотрела на него как на сумасшедшего:

— Все посещения должны согласовываться заблаговременно. У медперсонала существует график работы, а у пациентов — строго расписанный режим.

— Прошу прощения. Об этом я не знал.

— Когда вы приезжали сюда в последний раз?

— Два года назад.

— Два года назад? — повторила сестра, листая список посещений. — Иначе говоря, два года подряд вас здесь не было?

— Именно так, — подтвердил Тэнго.

— Согласно нашим данным, вы — единственный родственник господина Каваны?

— Да, это правда.

Медсестра отложила список в сторону, посмотрела на Тэнго, но ничего не сказала. В ее взгляде он не почувствовал особого сострадания. Скорее, она просто что-то проверяла. Похоже, в ее глазах он не был особо исключительным экземпляром.

— Ваш отец сейчас на групповой реабилитации. Сеанс закончится через полчаса. После этого вы сможете с ним повидаться.

— В каком он сейчас состоянии?

— Телесно здоров. В физическом смысле проблем не наблюдается. Об остальном судите сами. — Сказав так, она закрыла глаза и потерла указательными пальцами веки. — Кроме вас, на этот вопрос никто не ответит.

Поблагодарив сестру, Тэнго провел в зале приема еще полчаса, читая книгу на старинном диване. Из открытого окна доносились запах моря и шелест сосен. Бесчисленные цикады в сосновых кронах скрежетали из последних сил. Будто выжимая из времени, которое им осталось, все самое важное.

Наконец подошла сестра Тамура, сообщила, что сеанс реабилитации закончен и можно повидаться с отцом.

— Я провожу вас, — сказала она.

Тэнго поднялся с дивана и невольно окинул взглядом свое отражение в зеркале на стене. Линялая джинсовая рубашка без пуговиц поверх майки с гастролей Джеффа Бека, зеленые бриджи с мелкими пятнышками от пиццы на коленях, тысячу лет не стиранные кеды цвета хаки, бейсбольная кепка. В общем, никак не похож на тридцатилетнего сына, который два года спустя навещает в больнице отца. В руках — ни цветов, ни гостинцев. Только из кармана торчит потрепанная книженция. Неудивительно, что сестра посмотрела на него как на идиота.

Сестра Тамура повела его куда-то через внутренний двор и по дороге вкратце рассказала, как здесь все устроено. Всего корпусов три, и каждого пациента кладут в первый, второй или третий в зависимости от стадии болезни. У отца Тэнго сейчас средняя стадия, поэтому он лежит во втором. Предыдущая стадия считается легкой, следующая — тяжелой. Обратного порядка в принципе не бывает, и после третьего корпуса не предлагается уже ничего. Кроме, понятно, крематория, о котором сестра тактично промолчала. Но ее намек Тэнго понял без объяснений.

Отцовская палата была двухместной, но сосед отлучился на какие-то курсы. Курсов здесь было множество — лепка из глины, садоводство, гимнастика и так далее. Хотя их называли реабилитационными, велись они не для того, чтоб лечить, а чтобы хоть ненадолго сдержать развитие неизбежно прогрессирующей болезни. Ну или просто занять чем-нибудь пациентов. Отец сидел в кресле у распахнутого окна, сложив руки на коленях, и смотрел на улицу. На столике рядом — горшки с какими-то желтыми цветами. На полу — особо мягкое покрытие, чтобы можно было упасть и не ушибиться. Две деревянные кровати, два письменных стола, пара шкафчиков для одежды и личных вещей. К столам приторочено по небольшой книжной полке. Когда-то белые шторы за много лет пожелтели от яркого солнца.

О том, что старик в кресле у окна — его отец, Тэнго догадался не сразу. Слишком уж тот уменьшился в размерах. Усох — так, пожалуй, будет точнее. Совсем поредевшие волосы напоминали заиндевевшую лесную лужайку. Щеки ввалились, отчего глаза казались гораздо крупнее, чем раньше. Лоб разрезали три глубокие морщины. Череп словно бы искривился — но, возможно, просто весь полысел. Брови стали длинными и густыми. Из ушей торчали в разные стороны длинные седые волоски. Уши, и раньше немаленькие, казались теперь огромными и походили на крылья летучей мыши. Не изменился, пожалуй, один только нос. Круглый и приплюснутый, в отличие от ушей. Странного темно-красного цвета. Из полуоткрытого рта с зубами, торчащими в разные стороны, казалось, вот-вот потечет слюна. Глядя на этого старика у окна, Тэнго невольно вспомнил последний автопортрет Ван Гога.

Когда Тэнго вошел в палату, старик обернулся к нему лишь на секунду — и уставился в окно опять. На взгляд издалека, он напоминал скорее мышь или белку, нежели человека. Примерно таким интеллектом он теперь обладал. И все же, вне всяких сомнений, это был отец Тэнго. Или, по крайней мере, то, что от него оставалось. За два года время отняло у старика очень многое. Отняло безжалостно, точно сборщик налогов, конфисковавший последний скарб у бедняка. Сколько Тэнго помнил отца, тот всегда был подтянутым, целеустремленным и буквально горел на работе. Пускай и не семи пядей во лбу, но со своими жизненной философией и силой воли. Ни разу Тэнго не слышал, чтобы отец на что-нибудь жаловался. Теперь же перед ним сидел не человек, а пустая оболочка. Скорлупа, в которой не осталось никакого тепла.

— Господин Кавана? — позвала сестра Тамура. Громко и внятно. Как учат медсестер разговаривать с пациентами. — Господин Кавана. Смотрите, кто к вам пришел. Это ваш сын!

Старик опять обернулся. Его глаза напомнили Тэнго два опустевших ласточкиных гнезда под крышей заброшенного дома.

— Здравствуй, — сказал ему Тэнго.

— Господин Кавана, к вам приехал ваш сын из Токио, — добавила сестра.

Ничего не отвечая, отец смотрел на сына в упор — так, словно пытался прочесть объявление на неизвестном ему языке.

— В половине седьмого ужин, — сообщила медсестра для Тэнго. — До тех пор можете побыть с ним, сколько хотите.

Когда она ушла, Тэнго в растерянности подошел к отцу и опустился в кресло напротив. Старое кресло с полинявшей обивкой, деревянные подлокотники все в царапинах. Отец, не поворачивая головы, следил за ним птичьим взглядом.

— Ну как самочувствие? — спросил Тэнго.

— Твоими молитвами, — церемонно ответил отец. О чем говорить дальше, Тэнго не представлял. Теребя пуговицу на рубашке, он посмотрел на сосновую рощу за окном. И опять взглянул на отца.

— Из Токио приехал? — спросил отец.

— Из Токио.

— На скором поезде?

— Да, — ответил Тэнго. — Сначала до Татэямы на скором, потом на обычном до Тикуры.

— Мы с тобой встречались у моря? Тэнго не выдержал.

— Я — Тэнго. Тэнго Кавана. Твой сын.

— А откуда в Токио? — спросил отец.

— Коэндзи, округ Сугинами.

Морщины на лбу старика вдруг сделались резче.

— Много людей часто врут, лишь бы не платить за телевидение «Эн-эйч-кей».

— Папа, — снова позвал Тэнго. Этого слова он не произносил уже тысячу лет. — Я Тэнго, твой родной сын.

— У меня нет сына, — отрезал старик.

— У тебя нет сына? — механически повторил Тэнго. Отец кивнул.

— Кто же я для тебя?

— Никто, — ответил отец. И покачал головой. Задохнувшись, Тэнго на несколько секунд потерял дар речи. Отец тоже умолк. Оба сидели в тишине, каждый думал о своем. И только цикады за окном стрекотали, как полоумные.

А ведь старик, похоже, не бредит, подумал Тэнго. Да, у него провалы в памяти и вывихнутое сознание. Но то, что он говорит, вполне может быть правдой. Тэнго чувствовал это интуитивно.

— Что ты имеешь в виду? — уточнил он.

— Ты — никто, — ответил отец без какой-либо интонации. — Всегда был никем, сейчас никто, да так никем и останешься.

Ну хватит! — подумал Тэнго.

Ему очень хотелось встать, уйти отсюда, добраться до станции, вернуться в Токио. Но что-то удержало его — прямо как того парня в Кошачьем городе. Возможно, любопытство. Он должен узнать, что с ним происходит. Получить конкретные ответы. Возможно, в тех ответах для него таится опасность. Но если уйти сейчас — скорее всего, шанса узнать о себе правду больше не представится. Истина просто утонет в бескрайнем хаосе этого мира.

Тэнго долго подбирал в голове слова, переставлял их местами. И наконец, разозлившись на себя, спросил именно то, что хотел спросить с детства, но никогда не решался:

— Ты хочешь сказать, я — не твой биологический сын? И мы с тобой не родня по крови?

Отец, не отвечая, смотрел на него. Дошел ли до старика смысл вопроса, разобрать было невозможно.

— Воровать радиосигналы — преступление, — сказал отец, глядя сыну прямо в глаза. — Все равно что красть золото или брильянты. Или ты не согласен?

— Пожалуй, ты прав, — на всякий случай согласился Тэнго.

Отец удовлетворенно кивнул.

— Радиосигналы не падают с неба бесплатно, как дождь или снег, — добавил он.

Не представляя, что на это ответить, Тэнго смотрел на отцовы руки, очень правильно сложенные на коленях.

Левая на левом колене, правая на правом. Обе замерли точно каменные. Потемневшие от времени маленькие ладони. Палящее солнце прокалило этого человека до сердцевины.Слишком много лет он проработал без крыши над головой.

— Мама не умерла, когда я был совсем маленьким, верно? — медленно и отчетливо задал вопрос Тэнго.

Отец не ответил. Не изменилось выражение глаз, не дрогнули руки. Он просто разглядывал Тэнго как нечто странное и чужое.

— Она просто нас бросила. Оставила меня с тобой, а сама сбежала с другим мужчиной. Так или нет?

Отец кивнул:

— Воровать сигналы грешно. Нельзя просто делать что хочешь и убегать когда вздумается.

Все он понимает, в очередной раз убедился Тэнго. Только не хочет ничего говорить, и точка.

— Отец! — снова позвал его Тэнго. — Может, на самом деле ты не мой настоящий отец, но пока я буду звать тебя так. Хотя бы потому, что не знаю, как еще к тебе обращаться. Признаюсь честно: я никогда тебя не любил. А частенько и ненавидел. Надеюсь, это ты понимаешь? Но если окажется, что ты мне не отец и между нами нет кровной связи, ненавидеть тебя у меня не будет никаких причин. Смогу ли полюбить — не знаю, но хотя бы сумею понять. Всю жизнь я хотел одного: понять, что случилось на самом деле. Кто я такой и откуда произошел. И ничего больше. Но этого мне никто никогда не рассказывал. Если ты сейчас расскажешь мне все как есть, я не буду тебя презирать или ненавидеть. Ведь я и сам этого хотел бы — наконец-то перестать ненавидеть и презирать тебя…

Ни слова не говоря, отец все так же смотрел на Тэнго. Но теперь Тэнго почудилось, будто в разоренных гнездах отцовых глазниц вновь затеплилось некое подобие жизни.

— Да, я — никто, — продолжил Тэнго. — Ты абсолютно прав. Одиночка, дрейфующий в ночном океане. Протяну руку — вокруг пустота. Закричу — никто не отзовется. Ни с кем на свете меня ничто не связывает. И ни один человек, кроме тебя, не считается мне родней. Но ты не хочешь рассказывать правды о нашей семье. А время бежит, и в этом прибрежном городишке с каждым новым порывом ветра твоя память все больше пустеет. Скоро в ней не останется никакой правды, как уже не осталось меня. Да, я не могу тебе ничем помочь, а значит, я — никто, и навечно останусь никем. Все, как ты и сказал.

— Наши знания — ценнейший общественный капитал, — торжественно продекламировал отец. Хотя и гораздо тише, чем прежде. Словно кто-то повернул ручку громкости и убавил звук. — Капитал этот необходимо накапливать, беречь и передавать по наследству следующим поколениям. Вот почему корпорация «Эн-эйч-кей» призывает граждан к сознательности и ожидает от вас, господа, оплаты ее радиотелевизионных…

Да он же читает это как мантру, понял Тэнго. Повторение этих слов по сто раз на дню когда-то помогло отцу выжить. Только теперь эти лозунги — стена, которую нужно проломить, чтобы вытащить из-за нее живого человека.

— Какой она была, моя мать? — перебил он отца. — Куда ушла и что с ней случилось дальше?

Отец немедленно умолк. Молитва оборвалась.

— Я устал жить с ненавистью и презрением в сердце, — продолжил Тэнго. — Страшно устал оттого, что не могу никого полюбить. У меня нет друзей. Ни единого. Но главное — я даже не способен полюбить себя. Почему? Да как раз потому, что не могу полюбить никого другого. Человеку удается любить себя, лишь когда он любит других — и любим другими. Понимаешь, о чем я? Если не любишь других, себя полюбить не выйдет… Я ни в чем не обвиняю тебя лично. Скорее всего, ты сам — такой же пострадавший. Наверно, ты за всю жизнь так и не смог себя полюбить. Или я ошибаюсь?

Отец молчал, плотно стиснув губы. По его лицу нельзя было разобрать, понял ли он, что ему говорилось. Тэнго умолк и ссутулился в кресле. Через окно в палату ворвался ветер. Распахнул занавески, потеребил цветочные бутоны в горшках и унесся через приоткрытую дверь в коридор. Сильнее запахло морем. Словно вторя скрежету цикад, зашелестели лапами сосны.

— Ко мне часто приходит видение, — продолжил Тэнго. — Одно и то же, много лет подряд. А может, даже не видение, а воспоминание — то, что я видел давным-давно. Мне полтора года, рядом мать. А с ней — молодой мужчина. Только это не ты. Кто — понятия не имею. Но не ты, знаю точно. Почему-то эта картинка въелась в мои веки и преследует меня всю жизнь.

Отец молчал. Но его глаза определенно на что-то смотрели. На то, чего здесь не было. В воздухе снова повисло молчание. Тэнго слушал, как шумит внезапно окрепший ветер. Что слушал отец — одному богу известно.

— Почитай мне что-нибудь, будь любезен, — вдруг учтиво попросил отец, нарушив долгую паузу. — Сам я больше не читаю — глаза болят. Книги там, на полке. Выбери что хочешь.

Глубоко вздохнув, Тэнго поднялся с кресла и пробежал глазами по корешкам книг на полке. В основном исторические романы. Плюс «Жития бодхисатв» от первого до последнего тома. Сидеть перед отцом и ковыряться в тягучем и пафосном старояпонском хотелось меньше всего на свете.

— Хочешь, почитаю про Кошачий город? — предложил Тэнго. — Эту книгу я с собой прихватил, чтобы в поезде читать.

— Про Кошачий город… — механически повторил отец. — Почитай, если не трудно.

Тэнго бросил взгляд на часы.

— Не трудно, конечно. До поезда еще времени много. Странная история, не знаю, понравится ли тебе…

Он достал из кармана книгу и начал читать рассказ о Кошачьем городе. Отец, не меняя позы, сидел у окна и слушал. Читал Тэнго не торопясь, как можно разборчивей. За весь рассказ сделал всего две-три паузы — перевести дух, а заодно проверить реакцию слушателя. Но лицо старика оставалось абсолютно бесстрастным. Даже не догадаешься, интересно ему или нет. Когда история закончилась, отец еще долго сидел недвижно с закрытыми глазами. Он походил на спящего и все же не спал. Просто погрузился в мир рассказа — так глубоко, что требовалось какое-то время оттуда выбраться. Тэнго терпеливо ждал. За окном потускнело, близились сумерки. Ветер с моря все раскачивал сосновые ветки.

— А в этом Кошачьем городе есть телевизоры? — спросил отец первым делом. Профессионал до последнего вздоха, куда деваться.

— Рассказ написан в тридцатые годы, — ответил Тэнго. — Телевизоров тогда еще не изобрели. Хотя радио уже слушали.

— В Маньчжурии мы не слушали даже радио. Не было радиостанций. Газеты доставляли с опозданием на две недели. Еды не было. Женщин тоже. Иногда приходили волки. Настоящий край света…

Отец умолк и о чем-то задумался. Видимо, вспомнил свою молодость, проведенную в Армии освоителей Маньчжурии. Скоро, впрочем, мрачные воспоминания сожрала пустота, и в памяти его полегчало. Эта метаморфоза отчетливо отразилась у него на лице.

— Город построили кошки? Или строили люди, а жить стали кошки? — спросил отец будто бы сам себя, глядя на свое отражение в оконном стекле.

— Кто знает, — ответил Тэнго. — Наверное, все-таки люди, только очень давно. Потом они почему-то исчезли, и вместо них поселились кошки. Скажем, случилась какая-нибудь эпидемия, от которой все умерли. Ну или вроде того.

Отец кивнул.

— Один рождает пустоту, а другой должен ее заполнить, — сказал он. — Все так живут.

— Все так живут? — удивился Тэнго.

— Вот именно, — отрезал отец.

— И чью же пустоту заполняешь ты?

Лицо старика перекосилось в усмешке. Густые длинные брови наползли на глаза. А в голосе послышалась издевка:

— Ты еще не понял?

— Нет, — признался Тэнго.

Отец раздул ноздри и задрал одну бровь. Как делал всю жизнь, когда был чем-нибудь недоволен.

— Если не понял без объяснений, значит, бесполезно объяснять, — произнес старик.

Тэнго, прищурившись, вгляделся в человека, который это сказал. За всю свою жизнь отец не произнес ни единой абстрактной фразы. Слова, слетавшие с его губ, всегда были до предела конкретны и прагматичны. Неизменным правилом любой беседы у отца считалось одно: когда нужно, скажи что требуется — и как можно короче. Теперь же он сам говорил загадками, и лицо его при этом оставалось непроницаемым.

— Ладно, — сдался Тэнго. — Ты заполняешь чью-то пустоту. А кто заполняет твою?

— Ты! — коротко ответил старик. И, подняв руку, с силой ткнул указательным пальцем в сторону Тэнго. — Так устроен мир, к твоему сведению. Я заполняю пустоту, порожденную кем-то другим. А пустоту, порожденную мной, заполняешь ты. Такая вот эстафета.

— Примерно как кошки заполнили опустевший город?

— Да. Все мы пустеем, как города.

— Пустеем, как города? — эхом повторил Тэнго.

— Женщины, которая тебя родила, нигде больше нет.

— Нигде больше нет. Пустеем, как города… Ты хочешь сказать, она умерла?

На это отец ничего не ответил. Тэнго вздохнул:

— Но кто же тогда мой отец?

— Пустота. Твоя мать спуталась с пустотой и родила тебя. А я заполнил эту пустоту.

Сказав так, отец закрыл глаза и умолк.

— Спуталась с пустотой?

— Да.

— А после этого ты меня вырастил. Ты об этом?

Отец кашлянул.

— Ну я же тебе сказал, — произнес он тоном, каким непонятливому ребенку в третий раз объясняют одно и то же. — Если не понял без объяснений, значит, бесполезно объяснять.

— То есть, по-твоему, я появился из пустоты? — уточнил Тэнго.

Никакого ответа.

Сцепив пальцы рук на коленях, Тэнго вновь заглянул отцу прямо в лицо. А ведь этот старик — вовсе не опустевшая скорлупа, подумал он. И совсем не безжизненная горстка костей и плоти. Сохраняя упрямый характер и сумеречный рассудок, он продолжает бороться за жизнь здесь, в лечебнице на морском берегу. Пока его память еще сражается с пустотой на равных. Но он прекрасно понимает, что уже очень скоро пустота окончательно поглотит его, хочет он того или нет. Всего лишь вопрос времени. Не эту ли пустоту он имел в виду, отвечая на вопрос, откуда появился Тэнго?

Макушки сосен в наползающих сумерках вновь качнуло порывом ветра, и Тэнго различил в их шелесте стон морских волн. Или просто почудилось?

Глава 9

АОМАМЭ
Милость, дарованная свыше
Аомамэ шагнула в комнату, и Бонза, войдя за ней следом, тихонько затворил за спиною дверь. Их встретил кромешный мрак. Толстенные шторы на окнах защищали все, что было в комнате, от света внешнего мира. Слабые лучики, пробивавшиеся в щели между ними, лишь подчеркивали и без того непроглядную тьму.

Точно в кинозале или планетарии, глаза привыкали к темноте постепенно. Сначала Аомамэ различила низкий столик, на нем — электронные часы с зелеными цифрами 7. 20. А чуть погодя — огромную кровать в углу. Столик с часами стоял у самого изголовья. Хотя размерами эта комната уступала предыдущей, обычный гостиничный номер все равно не шел с нею ни в какое сравнение.

На кровати большой черной кучей громоздилось нечто бесформенное. Настолько бесформенное, что прошло еще с полминуты, прежде чем Аомамэ разглядела: перед ней — человек. Совершенно недвижный, без малейших признаков жизни. Дыхания тоже не слышалось. Кроме слабого шелеста кондиционера в потолке, никаких звуков в комнате не раздавалось. И все-таки человек на кровати был жив. По крайней мере, Бонза вел себя так, будто в этом не сомневался.

Исполинских размеров тело. Вероятно, мужчина. Толком не разобрать, но на вошедших, похоже, не смотрит. Не под одеялом: кровать застелена, он лежит поверх покрывала на животе. Так огромное истерзанное животное, прячась в дальнем углу пещеры, зализывает раны и сберегает остаток сил.

— Время, господин, — сказал Бонза, обращаясь в сторону кровати. Напряженным тоном, какого раньше за ним не замечалось.

Услышал ли его «господин», было неясно. Темная груда на кровати не шелохнулась. Бонза попятился, подпер спиной дверь и замер, ожидая указаний. В комнате воцарилось такое беззвучие, что стало слышно, как кто-то сглотнул слюну. Лишь пару секунд спустя Аомамэ сообразила, что этот кто-то — она сама. Держа сумку в правой руке, она тоже застыла, ожидая, что дальше. Цифры на часах сменились на 7. 22, потом на 7. 23.

Черная куча на кровати зашевелилась. Сначала слегка задрожала, а потом начала менять очертания. Как будто человек крепко спал — или находился в состоянии, похожем на сон, — а теперь проснулся. Задвигал конечностями, оторвал от подушки голову, попытался сообразить, что с ним происходит. И наконец сел на кровати, скрестив ноги. Определенно мужчина, убедилась Аомамэ.

— Время, господин, — повторил Бонза.

И тут мужчина с шумом выпустил воздух из легких. Его выдох был тяжелым и медленным, будто со дна глубокого колодца. Затем последовал вдох — столь же долгий, но бурный и прерывистый, как ветер меж деревьев в лесу. Два разных звука, сменяя друг друга, повторялись снова и снова, а между ними повисали долгие интервалы тишины. Слушая это размеренное и многозначное дыхание, Аомамэ ощутила себя в абсолютно чуждом ей мире. Все равно что на дне океана или на неведомой планете. Докуда можно только добраться, но откуда возврата нет.

Глаза Аомамэ никак не хотели привыкать к темноте. Во всей комнате она различала только огромный силуэт человека, сидящего на кровати. Куда он смотрит — не разобрать. Видно лишь, как его плечи медленно опускаются и поднимаются в такт дыханию. Само дыхание очень специфичное. Так дышат сознательно, с особой целью, подключая как можно больше внутренних органов. Она представила, как движутся при этом его мощные плечи, как поднимается и опускается диафрагма. Обычному человеку так дышать не под силу. Этот навык вырабатывается лишь долгими дыхательными практиками.

Бонза стоял за ее плечом, вытянувшись по стойке «смирно». Дышал он, в отличие от своего босса, неглубоко и часто. Застыв как статуя, он ждал, когда начальство завершит свои респираторные упражнения. Ожидание это, похоже, составляло одну из ежедневных обязанностей Бонзы. И Аомамэ оставалось только ждать вместе с ним. Видимо, дыхательная процедура была необходима человеку на кровати для полного пробуждения.

Наконец это странное дыхание начало успокаиваться, примерно как сбавляет обороты завершивший работу станок. Паузы между вдохами и выдохами становились все дольше, пока человек не выжал воздух из легких в последний раз, и комнату затопила бездонная тишина.

— Время, господин, — сказал Бонза в третий раз.

Голова человека на кровати медленно повернулась.

Похоже, в сторону Бонзы.

— Можешь идти, — произнес человек глубоким баритоном. Твердо и внятно. Стопроцентное пробуждение, отметила Аомамэ.

Отвесив неглубокий поклон, Бонза вышел. Дверь закрылась, и Аомамэ осталась с клиентом один на один.

— Извини, что темно, — сказал мужчина.

— Ничего страшного, — отозвалась Аомамэ.

— Без темноты нельзя, — мягко пояснил он. — Но ты не волнуйся, тебя никто не обидит.

Она молча кивнула. Но потом сообразила, что в темноте этого не увидеть, и ответила:

— Хорошо.

Собственный голос показался ей странно высоким.

Несколько долгих секунд мужчина смотрел на нее. Даже во мраке она ощущала на себе его взгляд. Пристальный, испытующий. Этот человек не просто смотрел на Аомамэ, он будто вглядывался в ее нутро. Исследовал ее душу до самого дна. Ей почудилось, будто с нее сорвали одежду, всю до последней тряпки, и выставили перед этим мужчиной в чем мать родила. И теперь его взгляд забирался к ней под кожу и проникал в ее мышцы, внутренности, утробу. Этот человек видит в темноте, как кошка, подумала Аомамэ. Считывая даже то, что обычным людям и при свете не разглядеть.

— В темноте лучше видно, что происходит, — пояснил мужчина, словно угадав ее мысли. — Но когда проживешь во тьме слишком долго, потом очень трудно возвращаться на свет. Поэтому иногда нужны перерывы.

В его взгляде не было вожделения. Он просто исследовал Аомамэ, как объект. Так пассажир судна, стоя на палубе, изучает проплывающий мимо островок. Вот только пассажир не простой. Он умеет видеть острова насквозь. Под этим острым, всепроникающим взором Аомамэ вдруг осознала, насколько ее тело убого и несовершенно. Хотя обычно подобными комплексами не страдала. Наоборот, если не считать разнокалиберных грудей, телом своим она даже гордилась. Каждый день заботливо следила за тем, как оно себя чувствует, как выглядит. Каждая мышца подтянута, ни единой складочки. Но теперь, под взглядом этого человека, Аомамэ показалось, что ее тело — старый безобразный мешок, набитый мясом и костями.

Словно догадавшись о том, что творится в ее душе, мужчина прекратил этот жуткий досмотр. Аомамэ ощутила кожей, как его взгляд вдруг утратил силу. Так падает напор воды в шланге, из которого поливают лужайку, если кто-нибудь в доме завинтит кран.

— Извини, ты не могла бы приоткрыть шторы? — тихо сказал мужчина. — Тебе же будет легче работать.

Аомамэ опустила сумку на пол, подошла к окну, раздвинула тяжелые шторы, отдернула кружевной тюль. Вечерний город залил комнату призрачным сиянием. Огни токийской телебашни, фонари скоростной магистрали, вспышки автомобильных фар, горящие окна небоскребов, неоновые вывески на крышах зданий — вся иллюминация сумеречного мегаполиса хлынула в гостиничный номер. Светлее в комнате не стало. Но теперь хотя бы можно было разобрать, где какая мебель стоит. Тусклый сумрак вызвал прилив ностальгии. Это было свечение мира, где она привыкла существовать. Внешнего мира, которого ей так сейчас не хватало. Но даже такой слабый свет вызвал у мужчины страдания. Когда она обернулась, он все так же сидел на кровати, скрестив ноги, и прятал лицо в ладонях.

— Что-то не так? — спросила Аомамэ.

— Все в порядке, — ответил он.

— Может, все-таки немного задернуть?

— Оставь как есть. Просто у меня проблемы с сетчаткой. Глаза привыкают к свету не сразу. Нужно немного времени. Садись и подожди, если не трудно.

Воспаление сетчатки, припомнила Аомамэ. Чаще всего приводит к полной слепоте. Впрочем, это уже вне ее компетенции. То, с чем нужно работать ей, к зрению отношения не имеет.

Пока мужчина, закрыв лицо руками, привыкал к свету, Аомамэ опустилась на диван напротив и постаралась разглядеть своего визави, насколько возможно. Наконец— то пришел черед изучить того, с кем имеешь дело.

Человек и правда огромный. Не толстяк. Просто огромный — как ростом, так и вширь. Силищи не занимать. Да, хозяйка предупреждала, что он великан, но Аомамэ даже представить не могла, насколько это буквально. Хотя, казалось бы, глава религиозной секты вовсе не обязан быть таких исполинских размеров. Аомамэ представила, как это чудовище насилует девочек, и лицо ее невольно перекосилось. Вот он, абсолютно голый, склоняется над беззащитным тельцем. Какое сопротивление может оказать ему десятилетняя девочка? Тут и взрослой-то женщине просто некуда деться.

На мужчине — легкие тренировочные штаны на резинке и рубашка с коротким рукавом. Рубашка без узора прошита блестящей нитью. В обтяжку, две пуговицы сверху расстегнуты. И штаны, и рубашка то ли белые, то ли светло-кремовые, не разобрать. Пижамой не назовешь — скорее легкое домашнее одеяние. Или классическая униформа для отдыха под пальмами в жарких странах. Здоровенные голые ступни. Плечи широченные, как у чемпиона по спортивной борьбе.

— Спасибо, что пришла, — произнес мужчина, будто специально выдержав паузу, чтобы Аомамэ хорошенько его разглядела.

— Это моя работа. Когда вызывают, прихожу куда нужно, — отозвалась она как можно бесстрастнее.

И тут же ощутила себя кем-то вроде проститутки. Может, оттого, что под его пристальным взглядом в темноте почувствовала себя раздетой?

— Ты в курсе, куда тебя вызвали на этот раз? — спросил мужчина, не отнимая рук от лица.

— Вы хотите спросить, что я знаю о вас?

— Да.

— Почти ничего, — осторожно ответила Аомамэ. — Мне даже не сказали, как вас зовут. Знаю только, что вы руководите религиозной организацией то ли в Нагано, то ли в Яманаси. Что у вас проблемы с мышцами и, возможно, я могла бы вам как-то помочь.

Мужчина несколько раз покачал головой, затем отнял ладони от лица и посмотрел на Аомамэ.

Его длинные, с проседью волосы спускались до самых плеч. Возраст — около пятидесяти. Огромный нос чуть не в пол-лица — длинный, прямой и широкий — напоминал альпийскую гору с фотографии в календаре: с мощным подножием, основательную и величавую. При взгляде на этого человека именно его нос запоминался больше всего. Глаза посажены так глубоко, что и не разобрать, куда смотрят. Лицо под стать телу — широкое и мясистое, черты правильные. Гладко выбрито, на коже ни родинок, ни прыщей. В целом лицо умное и совсем не агрессивное. Но когда глядишь на него, что-то не дает глазам успокоиться. Какая-то неуловимая особенность, которая режет глаз и выбивает людей из привычной системы координат. Возможно, чересчур крупный нос нарушает баланс лица, заставляя собеседников нервничать? А может, глубоко утопленные глаза своим тусклым сиянием слишком напоминают доисторические ледники — настолько покойные, что разглядывать их уже нет никакого смысла? Или все дело в тонких губах, постоянно изрекающих то, что невозможно предугадать?

— Что еще? — спросил мужчина.

— Больше ничего, — сказала Аомамэ. — Мне велено прийти сюда и выполнить свою работу. Моя специальность — растяжка мышц и вправление суставов, О характере и роде занятий клиента я ни думать, ни знать не обязана.

Ну как есть проститутка, пронеслось у нее в голове.

— Понимаю, о чем ты, — отозвался мужчина. — И все-таки придется кое-что тебе объяснить.

— Я вся внимание.

— Люди зовут меня Лидером. Но я перед ними почти никогда не появляюсь. Даже из моего ближайшего окружения очень мало кто знает, как я выгляжу на самом деле.

Аомамэ кивнула.

— Однако тебе я показываю свое лицо, — продолжил мужчина. — Без этого — оставаясь в темноте — нельзя исцелиться. К тому же того требует элементарная вежливость.

— Никто не говорит об исцелении, — сказала Аомамэ как можно спокойнее. — Простая растяжка мышц. У меня нет медицинской лицензии. Я всего лишь снимаю напряжение с тех суставов и мускулов, которыми люди не пользуются в повседневной жизни.

Мужчина едва заметно усмехнулся. Хотя, возможно, просто привел в движение мышцы лица.

— Хорошо тебя понимаю. Слово «исцелиться» я сказал для удобства, не напрягайся. Я имел в виду лишь одно: сейчас ты видишь то, на что обычным людям смотреть не дано. Важно, чтобы ты это знала.

— О том, что нужно держать язык за зубами, меня уже предупредили вон гам, — сказала Аомамэ, показав пальцем на дверь. — Вам не о чем беспокоиться. Все, что я здесь увижу и услышу, я заберу с собой в могилу. Моя работа постоянно связана с чьими-то секретами. Вы не исключение. И в вас меня интересуют только мускулы и суставы.

— Я слышал, в детстве ты была верующей из «очевидцев»?

— Не по своей воле. Меня так воспитывали. А это большая разница.

— Ты права, это большая разница, — согласился мужчина. — Хотя от образцов поведения, заложенных в детстве, избавиться невозможно.

— К счастью или к сожалению, — кивнула Аомамэ.

— Религия «очевидцев» сильно отличается от того, что проповедуем мы. Любое учение, пугающее людей концом света, — фальшивка. Я вообще считаю, что конец света — категория личностная и не более того. Но «очевидцы» — очень крепкая секта. Хотя история у них недолгая, они прошли через большие испытания. И сегодня привлекают на свой тернистый путь все больше народу. Стоит признать, у них есть чему поучиться.

— Это потому, что их мало и они не стремятся расшириться, — сказала Аомамэ. — Малым группам легче сопротивляться внешнему давлению.

— Даже не представляешь, как страшно ты права, — отозвался мужчина. И, выдержав паузу, добавил: — Хотя, конечно, мы встретились не для того, чтобы рассуждать о религии.

Аомамэ ничего не ответила.

— Я просто хочу предупредить: в моем теле ты можешь обнаружить много неожиданного, — пояснил он.

Аомамэ, не вставая с дивана, молча ждала продолжения.

— Как я уже говорил, мои глаза не выносят яркого света. Болезнь началась несколько лет назад. В основном из-за этого я перестал выходить к людям. И почти все время провожу в темноте.

— Но я не занимаюсь проблемами зрения, — сказала Аомамэ. — Как я и сообщала, моя специальность — мышцы и суставы.

— Да я понимаю… — Мужчина вздохнул. — Конечно же, я обращался к врачам. Сразу к нескольким знаменитым окулистам, которые проверили все, что могли. Сделать ничего нельзя, сказали они. Моя сетчатка воспалена, причина неизвестна. Болезнь со временем прогрессирует. Если так пойдет дальше, я могу ослепнуть. Ты права, это никак не связано с мышцами и суставами. Я просто перечисляю свои недуги по степени тяжести. А сможешь ли ты что-нибудь сделать, решай сама.

Аомамэ кивнула.

— Кроме этого, у меня иногда каменеют мышцы по всему телу, — продолжил он. — Так, что не пошевелить ни рукой, ни ногой. Буквально превращаюсь в булыжник и лежу так по нескольку часов. Боли не чувствую, но даже пальцем пошевелить не могу. Только глазами ворочаю, и все. Такое случается раз или два в месяц.

— Этому предшествуют какие-нибудь симптомы?

— Спазмы и судороги. Сначала охватывает дрожь по всему телу. Минут на десять или двадцать. А потом все тело парализует, словно кто-то выключил рубильник. За эти десять-двадцать минут я успеваю только залечь в постель, как судно в гавань перед штормом. А потом все тело вырубает, и в обычном режиме работает только сознание. Хотя нет — пожалуй, в эти часы оно даже яснее обычного.

— Значит, физической боли нет?

— Ничего не чувствую. Хоть иголки втыкай.

— А лечить пытались?

— Обращался в спецклиники. Встречался с несколькими врачами. В итоге понял одно: сегодняшней медицине моя болезнь не известна, и что с ней делать, никто не знает. Чего только не перепробовал — китайскую медицину, мануальную терапию, иглоукалывание, массажи, грязевые ванны… Только все не впрок.

Аомамэ слегка нахмурилась.

— Я занимаюсь восстановлением мышечной активности. Сильно сомневаюсь, что мои навыки пригодятся в настолько особом случае.

— Это я тоже понимаю. И все же хочу испробовать все, что можно. Даже если твоя терапия не сработает, никто не будет тебя винить. От тебя требуется лишь то, что ты умеешь. Посмотрим, как это отразится на моем самочувствии.

Аомамэ представила огромное тело, застывшее на кровати. Настоящий медведь, пережидающий зимнюю спячку в темной берлоге.

— И когда это с вами случилось в последний раз?

— Дней десять назад, — ответил мужчина. — При этом есть еще одна проблема, о которой говорить нелегко… но лучше, чтобы ты о ней знала.

— Что угодно. Пожалуйста, не стесняйтесь.

— Все время, пока я в параличе, у меня не прекращается эрекция.

Аомамэ невольно скривилась.

— То есть пока вы не можете двигаться, у вас все время стоит?

— Именно.

— И при этом вы ничего не чувствуете?

— Абсолютно, — подтвердил он. — Никакого полою— го влечения. Просто член превращается в камень, как и все остальные мышцы.

Аомамэ покачала головой.

— С этим я вряд ли смогу помочь. Совсем не моя специальность.

— О таких вещах и мне трудно рассказывать, и тебе воспринимать нелегко… Но все-таки я попросил бы послушать еще немного.

— Говорите, не стесняйтесь. Я умею хранить чужие тайны.

— В такие периоды ко мне и приходят женщины.

— Женщины?

— В моем окружении много женщин. И когда я не могу двигаться, они приходят и сами садятся на меня, хочу я того или нет. Но я их не чувствую. Просто кончаю. Раз за разом — кончаю, и все.

Аомамэ промолчала.

— Сейчас у меня три женщины. Каждой чуть больше десяти лет. Подозреваю, ты хочешь спросить, зачем таким юным женщинам необходимо со мной спариваться.

— Может, это… какой-то обряд вашей религии?

Мужчина глубоко вздохнул:

— Люди считают, что мой паралич — милость, дарованная Небесами. И когда он наступает, женщины приходят ко мне в надежде зачать моего наследника.

Повисла долгая пауза.

— Вы хотите сказать, их цель — забеременеть? — спросила наконец Аомамэ. — Причем как раз тогда, когда у вас паралич?

— Именно так.

— И пока вы в коме, к вам приходят три разные девочки и вы их всех оплодотворяете?

— Совершенно верно.

Веселенькое дело, подумала Аомамэ. Вообще-то я собираюсь переправить его на тот свет. А он доверяет мне тайны своей извращенной физиологии.

— Но я не понимаю, в чем проблема, — пожала она плечами. — Раз или два в месяц вас парализует на несколько часов. Тогда к вам приходят три ваши любовницы и занимаются с вами сексом. С точки зрения здравомыслящего человека, это, конечно, не вполне нормально. И все же…

— Это не любовницы, — перебил ее мужчина. — Это скорее наложницы. Спариваться со мной — их работа.

— Работа?

— Такая роль им отведена. Родить моего наследника.

— И кто же это за них решил?

— Долгая история, — снова вздохнул мужчина. — А проблема в том, что мое тело все больше дряхлеет.

— Девочки не могут забеременеть?

— Пока не удалось ни одной. Да, наверное, это в принципе невозможно. Потому что у них месячные еще не начались. А они требуют от меня чуда.

— Никто не беременеет, месячных нет, — подытожила Аомамэ. — А ваше тело все больше дряхлеет.

— Каждый раз моя кома длится все дольше, — сказал мужчина. — И наступает все чаще. Началось это семь лет назад. Сначала меня вырубало раз в два-три месяца. А сейчас уже пару раз в месяц. Когда паралич проходит, остаются боль и усталость. С которыми приходится жить каждый день. И никто не вставит иглу с лекарством, которое бы все излечило — и мигрень, и отчаяние, и бессонницу…

Он опять глубоко вздохнул. И продолжил:

— Где-то через неделю после этого становится легче, но боль остается. Она приходит волнами по нескольку раз на дню и скручивает так, что трудно дышать. Органы выходят из строя. Все тело начинает скрипеть, как несмазанный агрегат. Словно кто-то пожирает мою плоть и высасывает мою кровь, буквально каждую секунду… Но гложет меня не рак и не какая-нибудь зараза. Все медицинские проверки показывают, что физически я абсолютно здоров. Что со мной происходит — сегодняшняя наука объяснить не в силах. По всему получается, что моя болезнь — это дар, ниспосланный свыше.

Определенно, у мужика не все дома, подумала Аомамэ. С одной стороны, смертельного измождения она в нем почти не чувствовала. Скроен крепко и, похоже, привык выносить даже очень сильную боль, С другой стороны, ему явно осталось недолго. Этот человек смертельно болен. Какой болезнью — бог его знает. Но очень скоро — даже без моей помощи — в страшных муках переправится на тот свет.

— Остановить эту болезнь невозможно, — словно подхватил ее мысли мужчина. — Она изгложет меня изнутри, и я в страшных муках отправлюсь на тот свет. Они выкинут меня, точно старую клячу, которая отпахала свое.

— Они? — повторила Аомамэ. — Вы о ком?

— О тех, кто гложет меня изнутри, — ответил он. — Но бог с ними. Я просто хочу, чтобы ты хоть немного облегчила мою боль. Пускай это меня и не излечит. Готов на что угодно, лишь бы не болело так сильно. Эта страшная боль отнимает у меня очень многое, но многое и дарует. Я воспринимаю ее как милость, дарованную Небесами. Но от милости этой совсем не легче. И окончательного разрушения с ее помощью не избежать.

Повисла долгая пауза.

— Повторяю, — сказала Аомамэ, — с вашей болезнью я вам почти ничем помочь не способна. Тем более, если это — милость, дарованная Небесами.

Лидер распрямил спину, и зрачки его глубоко посаженных глаз блеснули в темноте.

— Нет, — сказал он. — Именно ты способна. Причем как никто другой.

— Хотелось бы верить, но…

— Я это знаю, — кивнул он. — Я вообще много чего знаю. Если ты не против, можешь начинать. То, что до сих пор делала с другими.

— Хорошо, попробую, — сказала Аомамэ. Голосом холодным, как кусок льда. То, что до сих пор делала с другими, — эхом отозвалось у нее в голове.

Глава 10

ТЭНГО
Предложение отклоняется
Незадолго до шести Тэнго расстался с отцом. Дожидаясь такси, посидел с ним бок о бок у подоконника. Оба не говорили ни слова. Тэнго думал о своем, отец с замысловатым выражением лица смотрел в окно. Солнце клонилось к закату, и небесная синева становилась все глубже.

Вопросов оставалось много. Но о чем ни спроси, ответа все равно не дождешься. Это ясно даже по тому, как плотно стиснуты отцовы губы. Он больше не хотел говорить ни слова. Потому Тэнго и не спрашивал. Если не понимаешь без объяснений, не стоит и объяснять. Как и говорил сам отец.

И вот настало время уходить.

— Спасибо за все, что ты сегодня рассказывал, — произнес Тэнго. — Не все было понятно, но я чувствую, ты говорил очень искренне.

Он взглянул на отца. Но не прочел на его лице никаких перемен.

— У меня еще много вопросов, — продолжил Тэнго. — Но я понимаю, что все они принесут тебе боль. Мне остается лишь догадываться, что произошло, исходя из того, что ты уже рассказал. Наверное, ты не мой настоящий отец. Такова моя догадка. Подробностей я не знаю, но вывод напрашивается сам собой. Если это не так — скажи.

Но отец молчал.

— А если так, мне станет легче. Не потому, что я тебя ненавижу. А потому, что причина тебя ненавидеть наконец пропадет. Подозреваю, ты воспитал меня как своего сына. Наверное, за такие вещи следует благодарить. К сожалению, я был тебе плохим сыном. Но это другая проблема.

Отец, ни слова не отвечая, смотрел в окно. Куда-то далеко-далеко — таким взглядом солдат в патруле проверяет, не выпустил ли неприятель сигнальную ракету над горизонтом. Тэнго проследил, куда именно смотрит отец. Никакой ракеты там не было. Только сосны в вечерних сумерках, и больше ничего.

— Прости, но я почти ничем не смог с тобой поделиться. Разве что желанием, чтобы в твоей жизни было как можно меньше пустоты, о которой ты сам говорил. Знаю, ты прожил очень трудную жизнь. И по-своему сильно любил мою мать. Мне так кажется. Но она от тебя ушла. С тем, кто был моим настоящим отцом, или с кем— то другим — не знаю. Говорить ты об этом не хочешь. Но так или иначе, она исчезла, оставив меня с тобой. И ты воспитывал меня, постоянно надеясь, что если мы будем вместе, когда-нибудь мама еще вернется. Но она не вернулась. Ни к тебе, ни ко мне. Тебе было очень трудно. Все равно что жить в опустевшем городе. Но именно в этом городе ты вырастил меня. Чтобы заполнить свою пустоту.

Лицо старика оставалось совершенно бесстрастным. Понимает ли он, да и слышит ли вообще, что ему говорят, — неясно.

— Возможно, я ошибаюсь. Ей-богу, лучше бы я ошибался! Но по крайней мере, такая догадка многое объясняет. И разрешает очень много сомнений.

Несколько ворон взмыли в небо, хлопая крыльями. Тэнго посмотрел на часы. Пора. Встав с кресла, он подошел к отцу и положил руку ему на плечо.

— До свидания, папа. В ближайшее время еще приеду.

Уже поворачивая ручку двери, Тэнго в последний раз обернулся — и с удивлением заметил на щеке старика слезу. Будто последнее, что сумел выжать из себя этот человек. В серебристой капле отражался свет лампы на потолке. Медленно скатившись по щеке, слезинка упала отцу на колени. Тэнго открыл дверь, вышел из палаты. Забрался в такси, доехал до вокзала и сел в электричку.


Обратный поезд из Татэямы оказался куда оживленней и веселее: семьи с детьми возвращались с пляжа. Глядя на них, Тэнго вспоминал свои школьные годы. Так, как эти люди, он не путешествовал ни с кем и никогда. На Обон[238] и в новогодние праздники отец просто спал. Точно старый электроприбор, который отключили от розетки.

Опустившись на сиденье, Тэнго собрался было почитать дальше книгу, но понял, что забыл ее в палате отца. Он сокрушенно вздохнул, но тут же подумал: да может, оно и к лучшему. Что сейчас ни читай — все равно не полезет в голову. А история Кошачьего города так и должна была остаться со стариком.

Пейзажи за окном теперь менялись в обратном порядке. Мрачные горы, притиснутые к самому морю, вскоре перетекли в индустриальный пригород. Заводы не прекращали работу даже ночью. Длинные сполохи красного пламени из бесчисленных труб плясали, точно змеиные языки. Огромные грузовики разъезжали по дорогам, ослепляя все живое вокруг своими мощными фарами. Море вдалеке чернело каким-то жалким и утлым болотцем.

Домой Тэнго добрался часам к десяти. Почтовый ящик был пуст, а в квартире как будто стало чуть больше места. Дома его ждали брошенная на пол рубашка, выключенный процессор, кресло со вмятиной от его собственных ягодиц да крошки от ластика на деревянной столешнице. Он выпил два стакана воды, разделся и завалился в постель. Сон пришел сразу — такой глубокий, каким он не засыпал уже очень давно.


В девятом часу утра Тэнго проснулся новым человеком. Отлично выспался; руки-ноги так и требовали активной физической нагрузки. Вчерашней усталости как не бывало. Он чувствовал себя школьником, открывшим новый задачник в начале учебного года. Пока ничего не понимаешь, но уверен: впереди — новые знания. Он пошел в ванную и побрился. Вытерся, намазал лицо лосьоном, в очередной раз посмотрел в зеркало. И окончательно признал, что стал другим человеком.

События вчерашнего вечера казались теперь наваждением. Чем-то невозможным для этого мира. Как если бы сам он, Тэнго, съездил в Кошачий город и вернулся. Успев, в отличие от героя рассказа, на последнюю электричку. И то, что с ним в этом городе произошло, очень сильно изменило его изнутри.

Хотя, конечно, ничего конкретного в его жизни не изменилось. Он все так же скитался в лесу из неприятностей и загадок. Что с ним случится уже через час — даже представить нельзя. И все-таки новый Тэнго отличался твердой уверенностью: как-нибудь выберусь.

Он чувствовал, что вышел на новый старт. И хотя ему вовсе не стало понятнее, как жить дальше, — благодаря тому, что сказал отец, в конце запутанного тоннеля забрезжил какой-то призрачный свет. Видение, преследовавшее Тэнго всю жизнь, не было фантазией. Насколько оно соответствовало реальности — другой вопрос. Но именно эта картинка — единственное послание, которое оставила ему мать, — и определяла всю его жизнь до сих пор. Лишь теперь, когда Тэнго выяснил это, он избавился от груза, под которым сгибался долгие годы. И лишь теперь оценил его тяжесть.


Две недели прошли на удивление тихо, без каких-либо новостей. Долгие и пустые. Четыре раза в неделю Тэнго ездил в колледж читать лекции, а в остальное время работал над книгой. Никто не звонил ему. Насколько продвинулись поиски Фукаэри, по-прежнему ли успешно продается «Воздушный кокон», Тэнго не знал и знать не хотел. Пускай мир немного повертится без него. Понадобится — сами свяжутся.

Закончился август, наступил сентябрь. Как было бы здорово, если бы жизнь и текла себе дальше вот так же гладко, без происшествий, молился Тэнго про себя, готовя утренний кофе. Про себя — потому что боялся: стоит только сказать подобные мысли вслух, дьявол тут же услышит и все испортит. Однако тянуться до бесконечности подобная эйфория, увы, не могла. Окружающий мир слишком хорошо понимал, чего Тэнго хочет меньше всего на свете.


Телефон зазвонил в десять утра. Тэнго дал ему потрезвонить целых семь раз и лишь затем, чертыхнувшись, снял трубку.

— Сейчас-к-тебе-можно-зайти, — осведомилась трубка. Без каких-либо вопросительных интонаций.

Так умела разговаривать лишь одна особа из всех, кого Тэнго знал. Помимо ее голоса он различил объявления по громкой связи и клаксоны автомобилей.

— Где ты сейчас? — спросил Тэнго.

— «Магазин-тарусё» — возле-входа.

Супермаркет в паре сотен метров от его дома, сообразил он. Звонит из автомата.

Тэнго невольно огляделся.

— Боюсь, сюда заходить будет неправильно. Кажется, за квартирой следят. К тому же официально ты числишься в розыске.

— Кажется-за-квартирой-следят, — повторила Фукаэри слово в слово.

— Да, — подтвердил он. — И вообще, в последнее время произошло много странного. Думаю, все из-за «Воздушного кокона».

— Они-очень-злятся.

— Вроде того. Похоже, мы с тобой здорово их разозлили.

— Мне-все-равно.

— Тебе все равно? — повторил за ней Тэнго. Повторять друг за дружкой у них становилось чем-то вроде заразной болезни. — Ты о чем?

— Пускай-следят.

Тэнго не сразу нашел, что сказать.

— Но мне-то не все равно, — вымолвил он наконец. — Об этом ты не подумала?

— Надо-быть-вместе, — сказала Фукаэри. — Вдвоем-мы-сила.

— Прямо Сонни и Шер, — вздохнул Тэнго. — Сильнейший дуэт современности.

— Сильнейший-кто.

— Забудь. Это я так, сам с собой.

— Иду-к-тебе.

И прежде чем Тэнго успел что-либо возразить, связь оборвалась. В последнее время все только и делают, что вешают трубки посреди разговора, подумал он. Словно сжигают мосты у себя за спиной.


Фукаэри появилась через десять минут. С пакетами из супермаркета в обеих руках. В полосатой бело-голубой рубашке с длинным рукавом и узеньких джинсах. Рубашка мужская, высушена второпях и не глажена. На плече холщовая сумка. Очки от солнца — надо полагать, для маскировки. Хотя результат был прямо противоположный: юная девица в таких огромных очках лишь привлекала еще больше внимания.

— Решила-пускай-будет-много-еды, — сообщила она. И, разгрузив пакеты, убрала продукты в холодильник.

Почти все купленное — готовые блюда для подогрева в микроволновке. Плюс галеты, сыр, яблоки, помидоры и какие-то консервы.

— Где-микроволновка, — спросила она.

— Нет микроволновки, — ответил Тэнго. Фукаэри сдвинула брови и задумалась, но ничего не сказала. Похоже, ей было крайне трудно представить мир, в котором люди не пользуются микроволновками.

— Останусь-пока-у-тебя, — объявила она так, словно констатировала факт, не требующий обсуждения.

— Надолго? — уточнил Тэнго.

Она склонила голову набок — не знаю, мол.

— Там, где ты скрывалась, что-то произошло?

— Не-хочу-быть-одна-когда-что-то-случится.

— Ты полагаешь, что-то случится? Фукаэри ничего не ответила.

— Я уже говорил, тебе здесь оставаться небезопасно, — повторил Тэнго. — Похоже, за мной следят. И я даже не знаю, кто именно.

— Безопасности-нет-нигде, — произнесла Фукаэри. И, зажмурившись, ущипнула себя за мочку уха. Что это означает на языке жестов, Тэнго понятия не имел. Возможно, и ничего особенного.

— Ты хочешь сказать, тебе все равно, где находиться?

— Безопасности-нет-нигде, — только и повторила она.

— Наверное, ты права, — сдался Тэнго. — С какого— то моментаперестаешь разделять опасность на большую или меньшую. В любом случае, мне скоро на работу.

— Ты-пойдешь-в-колледж.

— Да.

— Я-останусь-здесь, — заявила она.

— Ты останешься здесь, — подтвердил Тэнго. — Так будет лучше. Никуда не выходи, дверь никому не открывай. На телефон не реагируй. Договорились?

Девушка молча кивнула.

— Кстати, как там Эбисуно-сэнсэй?

— Вчера-«авангард»-проверяла-полиция.

— Серьезно? — поразился Тэнго. — Значит, выбил-таки ордер на обыск?

— Ты-что-газет-не-читаешь.

— Не читаю, — признался он. — В последнее время новости в голову не лезут. Так что никаких подробностей не знаю. Но если все, как ты говоришь, это ж какое осиное гнездо он разворошил!

Аомамэ кивнула. Тэнго перевел дух.

— Представляю, как сейчас злятся эти осы, — добавил он.

Фукаэри сощурилась, помолчала. Видимо, представляла, как выглядит развороченное осиное гнездо.

— Скорее-всего, — сказала она наконец.

— Ну а насчет твоих родителей что-нибудь прояснилось?

Она покачала головой. Ничего.

— В любом случае, «авангардовцы» сейчас просто в ярости, — подытожил Тэнго. — Но кроме них на тебя сильно разозлится полиция, когда поймет, что твое похищение было липой. А заодно и на меня — за то, что я тебя покрывал.

— Именно-поэтому-надо-объединить-наши-силы.

— Что? — Тэнго решил, что ослышался. — Ты сказала «именно поэтому»?

— Что-неправильно.

— Все правильно. Просто ты никогда так раньше не говорила.

— Если-мешаю-пойду-еще-куда-нибудь, — сказала Фукаэри.

— Да нет, совсем не мешаешь, — сдался Тэнго. — Тем более что идти тебе больше некуда, я так понимаю?

Она чуть заметно кивнула.

Тэнго достал из холодильника бутылку зеленого чая, сделал глоток.

— Ладно, — сказал он. — Хоть это и не понравится злобным осам, о тебе я уж как-нибудь позабочусь.

Несколько секунд Фукаэри пристально смотрела на него. А затем сказала;

— Сегодня-выглядишь-по-другому.

— В каком смысле? — не понял Тэнго.

Губы ее на секунду скривились. Дескать, не могу объяснить.

— Можешь не объяснять, — сказал Тэнго. Если непонятно без объяснений, значит, объяснять бесполезно.

Перед тем как выйти из дому, он провел с ней отдельный инструктаж:

— Если буду звонить я, сначала прозвучит три звонка. Затем я повешу трубку, и сразу перезвоню еще раз. Только тогда снимай трубку. Запомнила?

— Запомнила, — кивнула Фукаэри. И повторила на всякий случай: — Сначала-звучит-три-звонка. Потом-ты-звонишь-еще-раз. Тогда-я-снимаю-трубку, — произнесла она так, словно зачитывала древнюю мантру, выбитую на каменном надгробии.

— Это важно, — напомнил Тэнго. — Поэтому ничего не перепутай.

Вместо ответа она дважды кивнула.


Отчитав две лекции, Тэнго вернулся в учительскую и начал собираться домой. Но тут в комнату заглянула секретарша и сообщила, что его дожидается господин Усикава. Голос ее звучал виновато, как у гонца, принесшего недобрую весть. Тэнго с легкой улыбкой поблагодарил ее. Все-таки за дурные вести гонцов не винят.

Усикава ждал его, потягивая кафе-о-лэ в столовой за вестибюлем. Более неподходящий напиток, чем кафе-о-лэ, для Усикавы подобрать было сложно. Не говоря уже о том, что среди юных жизнерадостных абитуриентов он выглядел абсолютным инопланетянином. Будто на столик, за которым сидел этот тип, действовали законы неземной гравитации, сам он дышат не воздухом, а какой-то иной субстанцией, и вместо Солнца его освещала совершенно другая звезда. О том, что этот гонец принес злую весть, Тэнго догадался издалека. В обед за столиками, как всегда, было людно, и только Усикава восседал за столом на шесть персон абсолютно один. Молодежь избегала садиться с ним рядом так же инстинктивно, как антилопы не хотят приближаться к волчьей тропе.

Тэнго взял себе кофе, с чашкой в руке прошел к столику Усикавы и занял место напротив. Усикава, похоже, только что дожевал булку с маслом. На столике перед ним валялась скатанная в шарик фольга от масла, а на губы и подбородок налипли хлебные крошки. Булка с маслом подходила этому персонажу еще хуже, чем кафе-о-лэ.

— Давненько не виделись, господин Кавана! — воскликнул Усикава, слегка оторвав зад от стула. — Как всегда, прошу извинить за нежданный визит.

Тэнго решил не размениваться на приветствия.

— Как я понимаю, вы пришли за ответом? — спросил он. — На ваше недавнее предложение, так?

— Ну, э-э, в общем, да, — кивнул Усикава. — Если выразиться совсем коротко.

— Господин Усикава, прошу вас говорить начистоту и как можно конкретнее. Чего именно хотят от меня ваши люди? Ну то есть — в обмен на этот ваш грант?

Усикава осторожно огляделся. Но рядом не было никого, а молодежь за соседними столиками галдела так, что никто бы не смог их подслушать.

— Ну хорошо, — сказал он, навалившись на стол и понизив голос — Только из уважения к вам и в порядке большого исключения попробую рассказать все как есть. Деньги — только предлог. Да и сумма смешная, не правда ли. Самое важное, что способен предложить мой Клиент, — это ваша безопасность. Или, если совсем коротко, гарантия того, что лично вам ничто не будет физически угрожать.

— В обмен на что? — спросил Тэнго.

— Взамен от вас требуется молчание и забвение. Вы оказались втянуты в некий организованный инцидент. Не зная ни вызвавших его причин, ни намерений его организаторов. Вы просто выполняли приказ, как солдат на линии огня. И лично вас за это никто не обвиняет. Достаточно, если вы просто забудете все, что с этим событием связано. И мы с вами будем квиты. Информация о том, что «Воздушный кокон» сделали бестселлером именно вы, останется между нами. Вы к этой книге отношения не имеете и на связь с ней в дальнейшем не претендуете. Согласитесь, в этом предложении очень много выгодных моментов и для вас самого.

— Значит, ничто не будет физически угрожать лично мне! — повторил Тэнго. — А другим участникам инцидента?

— Ну, э-э… — Усикава слегка замялся. — Тут уж, как говорится, case by case[239]. Эти вопросы решаю не я и ничего конкретного утверждать не могу. Но в большей или меньшей степени какие-то необходимые меры, думаю, будут приняты.

— И при этом у вас длинные и сильные руки?

— Совершенно верно, как я уже говорил. Очень длинные и очень сильные руки. Итак, каков будет ваш ответ?

— Ответ таков: никаких денег я от вас принимать не стану.

Усикава молча протянул руку к лицу, стянул с носа очки, достал из кармана платок, тщательно протер линзы и водрузил очки обратно на переносицу. Будто решил удостовериться, действительно ли то, что он видит, и то, что слышит, как-либо связано между собой.

— То есть… э-э… предложение отклоняется?

— Именно так.

Усикава поглядел сквозь линзы на Тэнго. Задумчиво, как разглядывают причудливое облако в небесах.

— И все-таки — почему? С моей скромной точки зрения, для вас это очень выгодная сделка. Разве нет?

— В эту лодку я садился не один, — ответил Тэнго. — И спасать свою шкуру в одиночку теперь не годится.

— По-ра-зительно! — протянул Усикава, как будто и впрямь сраженный услышанным. — Ничего не понимаю. Уж если на то пошло, всем этим вашим «попутчикам» на вас глубоко плевать. Уверяю вас. Вы получили свои жалкие гроши за то, что вас использовали в неизвестных вам целях. Использовали, заметим, на полную катушку. Хорошенькие дела! Да неужели вам самому не хочется шарахнуть кулаком по столу и послать их к чертовой матери? Лично я бы на вашем месте разозлился — и очень сильно. Нет же, вместо этого вы их покрываете. И рассуждаете, точно ребенок, о каких-то там лодке и шкуре, которую, видите ли, в одиночку спасать не годится… Где тут логика? Не по-ни-маю.

— В частности, дело в женщине по имени Кёко Ясуда.

Усикава поднес к губам чашку, отхлебнул остывшего кафе-о-лэ. И повторил:

— Кёко Ясуда?

— Вам о ней что-то известно, — добавил Тэнго.

Усикава застыл с приоткрытым ртом — так, словно вообще не понял, о чем идет речь.

— Нет, — вымолвил он наконец. — Честно признаюсь, о женщине с таким именем я ничего не слыхал. Могу вам поклясться. А кто это?

Несколько секунд Тэнго неотрывно смотрел на собеседника. Но прочесть на его лице ничего не смог.

— Моя знакомая.

— Может, даже очень близкая ваша знакомая?

— Я хочу знать, что вы с ней сделали, — сказал Тэнго вместо ответа.

— Сделали? Да бог с вами! Ничего мы не делали, — сказал Усикава. — Поверьте, я не вру. Ну посудите сами: как можно сделать что-либо с человеком, о котором и понятия не имеешь?

— Однако вы сами говорили, что наняли талантливого исследователя, который проверил обо мне все, что можно. Вам известно, что я переписал книгу Эрико Фукады. А также многие другие факты из моей личной жизни. Думаю, было бы очень странно, если бы этот ваш исследователь ничего не знал о моих отношениях с Кёко Ясудой.

— Э-э… Мы действительно задействуем очень классного исследователя. И о вас он проверил все, что только возможно. Не исключаю, что он знает и о вашей связи с госпожой Ясудой. Но даже если и так, лично ко мне подобной информации не поступало.

— С этой женщиной у меня была интимная связь, — сказал Тэнго. — Мы встречались раз в неделю. Встречались тайно. Потому что у нее своя семья. Только однажды она исчезла, не сказав ни слова.

Тем же платком, которым вытирал очки, Усикава промокнул капельки пота на переносице.

— Но почему бы, господин Кавана, не связать ее исчезновение с тем, что замужняя дама гуляла на стороне? Или вас это не устраивает?

— Подозреваю, ваши люди сообщили ее мужу о наших встречах.

Усикава задумчиво собрал губы в гармошку.

— Ну и для чего же нам это могло понадобиться?

Тэнго напряг пальцы рук на коленях.

— Для того, о чем вы сами сказали по телефону.

— И что же такого я сказал по телефону?

— Что с определенного возраста моя жизнь превратится в непрерывный процесс потерь. Что самые важные для меня вещи начнут выпадать из нее, как зубья из расчески, а взамен будет оставаться сплошная фальшивка. И что близкие мне люди начнут исчезать один за другим. Ну и все прочее в том же духе. Забыли?

— Ах да, как же, припоминаю. Что-то такое говорил. Но, дорогой мой, все эти слова — не более чем банальная житейская философия. Одиночество и тяжесть лет, давящая на плечи, — вот и все, о чем я хотел вам напомнить. Никакой госпожи Ясуды, или как ее там, у меня и в мыслях не было, поверьте.

— Тем не менее мои уши восприняли это как угрозу.

Усикава решительно покачал головой.

— Бог с вами! Какая угроза, о чем вы? Просто личные наблюдения за жизнью как она есть. Я готов вам поклясться на чем угодно, что сегодня слышу имя Кёко Ясуды впервые. Так вы говорите, она пропала?

— А еще вы сказали, — продолжил Тэнго, — что если я не последую вашим советам, это начнет негативно влиять на окружающих меня людей.

— Да, это я действительно говорил.

— И это вы тоже не считаете угрозой?

Усикава спрятал платок в карман и вздохнул.

— Вы правы, мои слова можно воспринять как угрозу. Но повторяю: это просто житейские наблюдения. Вы слышите меня, господин Кавана? О вашей женщине, Кёко Ясуде, я ничего не знаю. Никогда в жизни не слыхал это имя. Клянусь всеми богами!

Тэнго еще раз вгляделся в лицо Усикавы. А может, этот тип и правда ничего не знает о его замужней подруге? Уж больно озадаченная физиономия. Но даже если Усикава не знает — не факт, что с Кёко Ясудой ничего не сделали. А может, этой плешивой букашке просто о ней не сообщили?

— Господин Кавана. Я понимаю, что это не мое дело, но связываться с чужими женами вообще-то небезопасно. Вы — молодой, здоровый и неженатый мужчина. Только захотите, и от молодых одиноких женщин у вас отбоя не будет, — проговорил Усикава и отряхнул с подбородка хлебные крошки.

Тэнго молча смотрел на него.

— Разумеется, — продолжал Усикава, — отношения полов одной лишь логикой не постичь. Опять же, институт брака в последнее время, можно сказать, трещит по швам. И все же, пускай мои слова покажутся вам старческим брюзжанием, если эта женщина упорхнула из-под вашего крылышка, может, стоит оставить все как есть? Я ведь что хочу сказать. На свете много вещей, которых лучше не знать. Вот и о вашей матушке вы ничего не знаете, и слава богу. Само это знание принесло бы вам много боли. Да еще и заставило бы отвечать за него.

У Тэнго перекосилось лицо:

— Вам что-то известно о моей матери?

Усикава облизнул губы.

— Ну, э-э… определенной информацией мы обладаем. Повторяю, наш исследователь очень дотошно изучил вашу жизнь. Если желаете, эти данные мы с удовольствием вам предоставим. Ведь, насколько мне известно, с раннего детства вас воспитывали так, что о своей матери вы ничего не знали, верно? Впрочем, какая-то часть этих данных может вас не обрадовать.

— Господин Усикава, — медленно произнес Тэнго, поднимаясь и отодвигая стул. — Прошу вас оставить меня. Разговаривать с вами я не намерен. Никогда больше не появляйтесь у меня перед глазами. Не знаю, что за физический ущерб вы готовы мне нанести, но это все равно будет лучше, чем заключать с вами какие бы то ни было сделки. Я не нуждаюсь ни в ваших деньгах, ни в гарантиях моей безопасности. Я желаю только одного: больше никогда вас не видеть.

Ни малейшей реакции на лице Усикавы Тэнго не заметил. Наверняка этот тип не раз слыхал в свой адрес выражения и покрепче. В уголках его глаз даже заплескалось нечто вроде улыбки.

— Как вам будет угодно, — сказал Усикава. — В любом случае, ответ мы от вас получили. Ответ отрицательный. Предложение отклоняется. Очень просто и категорично. Именно так я и отрапортую тем, кто ждет от меня результата. Сам я — всего лишь мальчик на побегушках. Заметьте, я вовсе не утверждаю, что сразу после моего рапорта наверх с вами что-либо случится. Я всего лишь сказал — может случиться. А может, и обойдется без всяких последствий. Искренне вам этого желаю, честное слово. Ибо вы, господин Кавана, лично мне весьма симпатичны. Понимаю, что вы меня терпеть не можете, с этим ничего не поделаешь. Неприятный мужик вваливается в вашу жизнь с непонятными разговорами. О своей внешности я даже не говорю. Такой уж у меня психотип: с детства не мог похвастаться избытком любви окружающих. Но со своей стороны — уж не взыщите — я питаю к вам, господин Кавана, абсолютное расположение. И очень искренне желаю вам самых больших успехов.

Усикава уставился на свои руки. Повернул их несколько раз — то тыльной стороной, то запястьями. И наконец поднялся из-за стола.

— Вынужден откланяться. Не извольте беспокоиться: думаю, наша встреча и правда последняя. Постараюсь выполнить ваши пожелания, насколько смогу. Удачи во всем. Прощайте.

Сказав так, Усикава подхватил со стула рядом свой линялый кожаный портфель — и уже через несколько секунд смешался с толпой на выходе из столовой. Молодежь на его пути расступалась, как деревенские дети, боящиеся перебегать дорогу работорговцу.


Из телефона-автомата в углу вестибюля Тэнго позвонил домой. Собирался было выждать три звонка и набрать номер снова, но уже на втором сигнале Фукаэри схватила трубку.

— Мы же договорились, — рассердился Тэнго. — Три сигнала — и я перезваниваю!

— Я-забыла, — сказала она.

— Но я специально просил тебя не забывать.

— Позвони-еще-раз, — попросила Фукаэри.

— Ладно, не стоит. Все равно уже взяла трубку. Пока меня не было, ничего не менялось?

— Телефон-не-звонил. Никто-не-приходил.

— Хорошо. Работу я закончил, скоро приеду.

— Большая-ворона-каркала-на-подоконнике, — сообщила Фукаэри.

— Эта ворона каждый вечер прилетает. У нее такой ритуал, не обращай внимания. Думаю, к семи вернусь.

— Лучше-поторопись.

— Почему? — уточнил Тэнго.

— LittlePeople-выходят-из-себя.

— LittlePeople выходят из себя? — повторил он. — Надеюсь, не в моей квартире?

— Нет. Где-то-далеко.

— Далеко, но ты это знаешь?

— Мне-слышно.

— И что это может значить?

— Будет-аномалия.

Слово «аномалия» — из уст Фукаэри? Тэнго подумал, что ослышался.

— Что еще за аномалия?

— Этого-я-не-знаю.

— И эту аномалию устроят LittlePeople?

Она покачала головой. Тэнго понял это по молчанию в трубке. Дескать, не знаю.

— Постарайся-вернуться-до-грозы.

— Какой грозы?

— Когда-электрички-встанут-начнется-свалка.

Прижимая к уху трубку, Тэнго обернулся и посмотрел в окно. В мирно вечереющем небе — ни облачка.

— Как-то не похоже, что будет гроза…

— Это-глазами-не-различить.

— Ладно, потороплюсь, — обещал он.

— Постарайся, — повторила Фукаэри. И повесила трубку.

Выйдя из колледжа, Тэнго снова окинул взглядом чистейшее небо и быстрым шагом направился к станции Ёёги. В его ушах, точно магнитофонная запись на автоповторе, звучали слова Усикавы:

— На свете много вещей, которых лучше не знать. Вот и о вашей матушке вы ничего не знаете, и слава богу. Это знание принесло бы вам много боли. Да еще и заставило бы отвечать за него.

А где-то далеко выходят из себя LittlePeople. Скорее всего, нагнетая какую-то аномалию. Да, прямо сейчас в небе ни облачка, но есть вещи, которых глазами не различить. Возможно, в ближайшее время разразится гроза, пойдет дождь и остановятся электрички. Нужно быстрее вернуться домой. Голос Фукаэри сегодня звучал убедительно как никогда.

— Нужно-объединить-наши-силы, — сказала она.

Неизвестно откуда к Тэнго и Фукаэри тянутся чьи-то длинные руки. Поэтому им нужно объединиться. Сильнейший дуэт современности, черт возьми.

The beat goes on, произнёс он про себя. Барабаны не умолкают.

Глава 11

АОМАМЭ
Равновесие — благо само по себе
Расстелив на полу резиновый коврик для йоги, Аомамэ попросила мужчину обнажиться по пояс. Тот спустил с кровати ноги, снял рубашку. Без рубашки его торс выглядел еще огромней, чем прежде. Грудная клетка широкая, но мускулистая, без единой жировой складки. На первый взгляд — совершенно здоровое тело.

По ее просьбе мужчина лег на коврик ничком. Первым делом Аомамэ положила пальцы ему на артерию и проверила пульс. Ровный, размеренный.

— Вы занимаетесь какими-то ежедневными упражнениями?

— Нет. Только дыхательной практикой.

— Дыхательной?

— Дышу по особой системе, — пояснил мужчина.

— Это как вы делали только что, в темноте? Задействуя максимум внутренних органов?

Не поднимая головы от коврика, мужчина едва заметно кивнул.

Аомамэ ничего не сказала. Конечно, такое дыхание требует немало физических сил. И все же одной лишь дыхательной практикой такое огромное тело в хорошей форме не поддержать.

— Сейчас будет немного больно, — объявила Аомамэ как можно бесстрастнее. — Без боли нет результата. Но эту боль я могу регулировать. Когда будет совсем невмоготу, дайте мне знать.

Выдержав небольшую паузу, мужчина ответил:

— Даже любопытно, есть ли на свете такая боль, которая мне неведома…

В его голосе послышалась горькая ирония.

— Никакая боль никому не приносит радости, — заметила Аомамэ.

— Но все же лечение болью гораздо эффективней обычного. Разве нет? Если в боли есть смысл, я готов потерпеть.

— Я вас услышала. Давайте посмотрим, что получится.

Аомамэ принялась за растяжку. Как всегда, начиная с плеч. И сразу же поразилась тому, насколько эти мышцы эластичны. На ощупь они вначале показались ей совершенно здоровыми. Но скроенными будто совсем из другого теста, нежели усталые, затвердевшие мышцы клиентов, которые она привыкла разминать в фитнес-клубе. И внутри этих якобы размятых и здоровых мышц Аомамэ ощущала какое-то странное сопротивление. Так обломки деревьев и прочий мусор, скопившиеся на дне реки, не дают течению бежать ровно и свободно.

Пользуясь локтем мужчины как рычагом, Аомамэ начала вправлять плечевой сустав. Сначала тихонько, потом со всей силы. Она знала, что это больно. Очень больно. Любой человек обязательно застонал бы. Но мужчина не издавая ни звука и дышал абсолютно ровно. Терпения ему было не занимать. Ладно, решила Аомамэ, проверим твой болевой порог. И надавила еще сильнее — так, что сустав звонко хрустнул, меняя позицию, точно рельсы на железнодорожной стрелке. Дыхание мужчины прервалось, но уже через секунду он опять засопел как ни в чем не бывало.

— Из-за смещения сустава ваше плечо сильно затекало, — объяснила Аомамэ. — Но теперь все встало на место, и ток крови восстановился.

Поддевая пальцами суставы с изнанки, она размяла ему скелетные мышцы.

— Действительно, теперь гораздо легче, — негромко подтвердил мужчина.

— Хотя и пришлось вас помучить.

— Ничего, терпеть можно.

— Я сама человек терпеливый, но если бы такое проделали со мной, обязательно закричала бы.

— Одна боль часто компенсирует другую. Наша чувствительность — вещь относительная.

Закончив с правым плечом, Аомамэ пощупала левое. Похоже, оно требовало такого же обращения. Ну, держись, мысленно сказала она. Сейчас проверим, насколько твоя чувствительность относительна.

— Переходим к левому плечу, — предупредила она. — Боюсь, что боль будет примерно такой же.

— Делайте, что считаете нужным, — отозвался мужчина. — О моих ощущениях не беспокойтесь.

— Значит, жалеть вас не стоит?

— Абсолютно незачем.

Аомамэ проделала те же манипуляции с суставами левого плеча. Как велено, уже не осторожничая, без всякой жалости — просто решая задачу кратчайшим путем. На взгляд со стороны ее действия могли бы напоминать бытовой садизм. Но странное дело: на все это мужчина отреагировал еще хладнокровней, чем прежде. Казалось, он накапливал боль где-то в глубине горла и просто сглатывал ее, как воду. Ну-ну, думала Аомамэ. Посмотрим, надолго ли тебя хватит.

Она разминала ему все, что можно. В строгом порядке, как по инструкции. Задумываться не нужно. Просто механически следуешь правилам, и все. Как бесстрашный ночной охранник, обходящий с фонариком огромное здание.

Каждая мышца словно забита какой-то дрянью. Точно огромная долина после страшного наводнения — реки вышли из берегов, мосты и плотины разрушены. Обычный человек в таком состоянии не смог бы ни встать, ни даже дышать. Выдержать это способен лишь тот, у кого очень много физических сил, но прежде всего — очень сильная воля. Какими бы мерзостями этот человек ни занимался, его силы и волю нельзя не уважать, признала она. Хотя бы с профессиональной точки зрения.

Аомамэ выжала из него все, что смогла. Заставила хрустеть все суставы, какие только могли быть вправлены. Прекрасно осознавая, что ее действия уже почти неотличимы от пытки. На своем веку ей довелось проводить растяжку многим атлетам, чья жизнь постоянно связана с огромными физическими нагрузками. Даже самые выносливые из этих ребят, попадая к ней на терапию, кричали — или хотя бы мычали — от нестерпимой боли по нескольку раз за сеанс. А некоторые даже мочились в штаны. Этот же человек за все время, пока она издевалась над ним, не издал ни единого звука. Крут, как никто другой. Насколько страшную боль он терпел, можно было понять лишь по капелькам пота, выступавшим на его шее. Да что говорить, и сама она взмокла, как в бане.

Чтобы вывернуть все его мышцы чуть ли не наизнанку, потребовалось около получаса. Закончив, Аомамэ глубоко вздохнула, взяла полотенце и вытерла пот с лица.


Как странно, думала она. Я пришла сюда убить этого человека. В моей сумке спрятан инструмент, который нужно просто воткнуть куда следует, чтобы покончить с этим подонком навсегда. Миг — и он, даже не поняв, что случилось, окажется на том свете. А его тело освободится от всякой боли. Но вместо этого я изо всех сил пытаюсь облегчить его страдания в этой реальности. Почему?

Наверное, потому что и то и другое — моя работа. Когда мне поручают мою работу, я костьми ложусь, чтобы выполнить ее в лучшем виде. Уж так я устроена, и никуда от себя не деться. Если вижу, что вышли из строя чьи— то мышцы и суставы, — делаю все, чтобы привести их в порядок. Если нужно переправить кого-то на тот свет, и для этого есть убедительное оправдание, — переправляю, выкладываясь на всю катушку.

Другое дело, что одновременно обе эти работы выполнять не получится. Слишком уж разные цели и способы их выполнения. Хочешь не хочешь, а приходится выбирать что-нибудь одно. Но прямо сейчас я восстанавливаю человеку его мышцы и суставы. Прилагая все усилия и концентрируясь до предела. Что буду делать потом — решу, когда с этим закончу.

Опять же, любопытно. Что за странная болезнь? Почему при этой болезни настолько эластичны мышцы? Откуда у него такая сильная воля и такое здоровое тело, способные выдерживать боль, невыносимую для обычного человека? Чем она реально могла бы помочь ему и как на ее терапию отреагирует его организм? Любопытство это было и профессиональным, и личным одновременно. А кроме того, ей еще предстояло убить этого человека — и как можно быстрее смыться. Если закончить работу слишком рано, парочка в соседней комнате заподозрит неладное. Значит, ей нужно провести здесь не меньше часа, как она и объявила заранее.

— Ну вот, полдела сделано, — сообщила Аомамэ. — Вы не могли бы лечь на спину?

Медленно, точно выбравшийся на сушу тюлень, мужчина перевернулся лицом вверх и глубоко вздохнул.

— Боль отступает, — сообщил он. — Никакое лечение до сих пор мне еще так здорово не помогало.

— Ваши мышцы чем-то поражены, — объяснила Аомамэ. — Причин я не знаю, но поражение очень глубокое. Я постараюсь вернуть их в состояние, близкое к норме. Для меня это будет непросто, а для вас — очень больно. Но что смогу, то сделаю. На какое-то время это облегчит ваши страдания. Но причины не устранит. И спустя какое-то время болевая атака повторится снова.

— Знаю, это ничего не решит. Все повторится, и мне будет только хуже. Но я благодарен любому, кто облегчит эту боль — пусть даже и ненадолго. Насколько благодарен, ты себе даже не представляешь. Одно время я подумывал спасаться морфием. Но если принимать такие лекарства постоянно, они разрушают мозг…

— Сейчас я продолжу, — предупредила Аомамэ. — Осторожничать не буду, так что терпите.

— Разумеется, — только и отозвался он.

Она выкинула всякие мысли из головы и продолжила растяжку. Четко следуя инструкциям, вшитым в ее профессиональную память. Какую функцию та или иная мышца выполняет, с какими костями и суставами связана, какими особенностями обладает, насколько чувствительна и так далее. Одну за другой отследить, проверить, размять до последней жилки. С той же дотошностью, с какой пастыри в религиозных сектах выискивают и расковыривают душевные муки овец-прихожан.


Через полчаса оба взмокли и тяжело дышали, как любовники после бурного секса.

— Не хочу преувеличивать, — сказал наконец мужчина, — но у меня такое чувство, будто мои мышцы заменили на новые, как запчасти в автомобиле.

— Сегодня ночью боль еще может вернуться. Как реакция на терапию. Но беспокоиться не стоит, к утру все должно пройти.

Если, конечно, в твоей жизни настанет какое-то утро, добавила она про себя.

Мужчина сел на коврике, скрестил ноги и несколько раз глубоко вздохнул, проверяя ощущения в теле.

— У тебя действительно особый дар, — сказал он с закрытыми глазами.

Вытирая лицо полотенцем, Аомамэ ответила:

— То, что я практикую, ни к дарам, ни к талантам отношения не имеет. Устройство и функции мышц и суставов я изучала в институте. Это элементарные истины, которые я использую на практике. Конечно, за несколько лет приобрела какие-то навыки, разработала свою систему. Но для меня истина — то, что можно увидеть глазами, постичь логикой и подтвердить реальными фактами, вот и все. Хотя, конечно, без боли дело не обходится.

Мужчина открыл глаза и с интересом взглянул на Аомамэ.

— Это ты так считаешь, — сказал он.

— В смысле? — не поняла она.

— Что Истину можно увидеть глазами и подтвердить реальными фактами.

Аомамэ чуть заметно скривила губы.

— Я говорю не о глобальной Истине, а лишь о той, с которой сталкиваюсь за работой. Будь все точно так же с глобальной Истиной, людям было бы гораздо проще жить на свете.

— Да ничего подобного, — усмехнулся мужчина.

— Это почему?

— Большинству людей на свете не нужна истина, которую можно подтвердить. Настоящая истина почти всегда связана с болью, как ты сама и сказала. А людям, за редким исключением, не хочется испытывать боль. Они хотят лишь уютной душевной истории, которая дала бы им почувствовать, будто их жизнь наполнена хоть каким-нибудь смыслом. Вот почему до сих пор процветают религии.

Разминая шею, он несколько раз покрутил головой и продолжил:

— Если история А убедит людей в том, что их жизнь наполнена глубоким смыслом, они назовут ее истиной. А если история Б покажет их жалкими пигмеями, они сочтут ее ложью. Все очень просто. И тех, кто попробует утверждать, что история Б и есть настоящая истина, всегда будут ненавидеть, тайно убивать, а то и организовывать против них совершенно реальные войны. Людям нет никакого дела до фактов, логики и доказательств. Им не хочется признавать, что они жалкие пигмеи. Лишь яростно отрицая этот печальный факт, они еще остаются в здравом уме.

— Но человеческое тело — действительно жалкий и бессильный кусок мяса. Или для вас это не очевидно?

— Ты совершенно права, — кивнул мужчина. — Чье-то сильнее, чье-то слабее, но в принципе все наши тела — жалкие и немощные куски мяса. Как бы кто ни старался, его оболочка рано или поздно разрушится и исчезнет. Этот факт отрицать бессмысленно. Но как насчет силы духа?

— О духе я, по возможности, стараюсь не думать.

— Почему?

— Не испытываю особой нужды.

— Не испытываешь нужды размышлять о собственном духе? Но ведь задумываться о духе, вне зависимости от результата, — неотъемлемая часть работы нашего мозга, разве не так?

— У меня есть любовь, — отрезала Аомамэ.

И тут же прикусила язык. Да что с тобой происходит? — одернула она себя. Приходишь к человеку, которого хочешь убить, и рассуждаешь с ним о любви?

По его лицу пробежала слабая тень улыбки. Так по озерной глади пробегает намек на волну от слабого дуновения ветерка. Очень естественный намек. Мирный и дружелюбный.

— Была бы любовь, остальное — не важно? — уточнил он.

— Именно так.

— Говоря о любви, ты имеешь в виду конкретного человека?

— Да, — кивнула Аомамэ. — Одного конкретного мужчину.

— Что я вижу? — негромко спросил он. — В жалком и бессильном куске мяса — такая неприкрытая и отчаянная любовь? — И, помолчав, добавил: — Тогда, похоже, никакая религия тебе действительно не нужна.

— Наверное, не нужна.

— И знаешь почему? Сам твой способ жизни становится отдельной религией.

— Но вы же сами сказали, что религия — это история, которая своей красотой привлекает людей сильнее, чем истина. Как же насчет секты, которую вы возглавляете?

— А я вовсе не считаю, что веду какую-то религиозную деятельность, — ответил мужчина. — Я просто слушаю некий Голос и передаю людям услышанное. Голос этот слышен только мне и больше никому. Сам этот Голос совершенно реален. Но то, что он мне сообщает, абсолютной истиной не является. Никакими фактами доказать истинность его Послания невозможно. Я же просто стараюсь превратить в реальность то благо, о котором он говорит.

Аомамэ закусила губу, отложила полотенце. И что же это за благо, хотела она спросить, но сдержалась. Слишком долгий разговор. В ближайшее время есть чем заняться и помимо всей этой болтовни.

— Вы не могли бы снова лечь лицом вниз? — попросила Аомамэ. — Напоследок займемся шеей.

Мужчина послушно перевернулся на коврике для йоги, и его толстая шея оказалась прямо у нее под руками.

— И все-таки у тебя есть то, что называется magic touch[240], — сказал он.

— Мэджик тач?

— Особая сила в пальцах. Способность находить на человеческом теле жизненно важные точки. Чудесный дар, которому не научиться и которым обладают очень немногие. У меня тоже свой дар, хотя и в другой сфере деятельности. Каждому из нас даровано какое-то благо, за которое приходится платить свою цену.

— Никогда так не считала, — сказала Аомамэ. — Я просто училась, тренировалась и обобщала собственные навыки, вот и все. Ничего мне никто не дарил.

— Я вовсе не собираюсь с тобой дискутировать. Но лучше запомни на будущее. Боги даруют — и боги отнимают. Даже если ты не понимаешь своего дара, они помнят о нем. Боги ничего не забывают. И то, что ими тебе дано, следует использовать очень бережно.

Аомамэ посмотрела на свои пальцы. Затем положила их на шею мужчины. И сосредоточила в их кончиках всю свою волю. Боги даруют — и боги отнимают.

— Осталось совсем немного, — сухо объявила она. — Финальный аккорд.

Где-то вдалеке прокатился гром. Аомамэ подняла голову и посмотрела в окно. Но увидела только черное небо. Через несколько секунд прогремело еще раз, В такой тишине послышаться ей не могло.

— Сейчас пойдет дождь, — объявил мужчина бесцветным тоном.


Аомамэ положила пальцы на его шею и стала искать ту самую точку. Нужно было сосредоточиться. Она закрыла глаза, перестала дышать и вслушалась в ток его крови. Кончики ее пальцев, считывая тепло и вибрацию кожи, подбирались к заветной точке все ближе. У одних людей она отыскивалась легко, у других — с трудом. Очевидно, Лидер был второго типа. С ним это напоминало поиски монеты в абсолютно темной комнате, где к тому же нельзя шуметь. И все же Аомамэ нашла, что искала. Благодаря особому дару, которым ее наделили боги. И чтобы запомнить, слегка надавила указательным пальцем — будто сделала пометку на карте.

— Пожалуйста, лежите так и не двигайтесь, — абсолютно спокойно сказала она. И, дотянувшись до сумки, вынула оттуда футляр с инструментом. — Осталось одно проблемное место — на шее, сейчас я им и займусь. Но одной лишь силы моих пальцев здесь недостаточно. Требуется точечное иглоукалывание. Единственный укол крошечной иглой существенно облегчит ваши страдания. Место очень деликатное, но я эту манипуляцию выполняла уже не раз, и всегда успешно. Не возражаете?

Мужчина глубоко вздохнул:

— Полагаюсь на тебя. Готов на что угодно, лишь бы эти муки прекратились.

Аомамэ извлекла инструмент из футляра, сняла пробку с иглы. Вновь проверила указательным пальцем искомую точку. Все верно, здесь. Она приставила кончик иглы куда требовалось и перевела дух. Дальше остается только ударить по инструменту правой ладонью, как молотком. Сверхтонкое жало вопьется Лидеру в мозг — и все будет кончено.

Однако что-то удерживало ее. Аомамэ словно окаменела с занесенной рукой, не в силах пошевелиться. Сейчас, повторяла она про себя. Один удар — и мерзавец переправится туда, куда ему и дорога. Я же выйду отсюда с каменной физиономией, а затем поменяю лицо, возьму другое имя и превращусь в нового человека. Все это я могу. Без страха и душевных терзаний. Этот подонок регулярно совершал слишком жуткие преступления, чтобы оставлять ему право на жизнь. Но ее руку будто сковала некая сила. А точнее — неразборчивое, но очень назойливое сомнение.

Все идет слишком гладко, — твердил ее внутренний голос.

Никакого подтверждения этому не было. Она просто чувствовала нутром: здесь какой-то подвох. Лицо Аомамэ перекосилось так, словно тысячи противоречий раздирали ее изнутри.

— Ну что там? — подал голос мужчина. — Я жду. Возьми свой финальный аккорд.

И тут Аомамэ осенило. Этот человек знает, что я собираюсь с ним сделать, — пронеслось у нее в голове.

— Колебаться нет смысла, — спокойно добавил он. — Пусть будет так. То, что ты собираешься сделать, нужно и мне самому.

Гром снаружи не умолкал, хотя молний не было. Только гулкие раскаты — да долгое эхо, как от залпов артиллерийских орудий за несколько километров отсюда.

— Лучшей терапии для меня не придумать, — продолжал он. — Мышцы с суставами ты мне размяла великолепно. Руки у тебя золотые. Но, как ты и сказала, это лишь временная помощь, а не исцеление. Сейчас с моей болезнью можно справиться лишь одним способом — оборвав мою жизнь. Спуститься в подвал, дернуть главный рубильник и обесточить все здание сразу. Разве не так ты собиралась мне помочь?

Аомамэ застыла над ним как каменная: в левой руке инструмент, приставленный к шее мужчины, правая занесена для удара. Вот уж действительно: ни вперед, ни назад.

— Если бы я хотел остановить тебя, не было бы ничего проще, — добавил мужчина. — А ну-ка, попробуй опустить правую руку.

Аомамэ попыталась, как было велено, опустить правую руку. Но странное дело: та осталась висеть в воздухе, даже не дрогнув, словно ее заморозили.

— Не то чтобы мне этого хотелось, но такой силой я обладаю, — пояснил мужчина. — А с рукой уже можешь делать, что хочешь, мне все равно. Как и с моей жизнью, разумеется.

Аомамэ убедилась, что может снова двигать рукой. Сжала пальцы в кулак, потом разжала. Ее собственная рука, ничего чужеродного. Если это гипноз, то просто фантастической силы.

— Да, они наделили меня этой способностью, как и многими другими. Но взамен очень много чего потребовали. Постепенно их требования стали частью меня самого. Жестокие, страшные требования, не выполнить которых я, к сожалению, не мог.

— Они? — повторила Аомамэ. — Вы хотите сказать— LittlePeople?

— Ты слышала о них — это уже хорошо. Разговор быстрее закончится.

— Я знаю только, что их так зовут. Но кто они — понятия не имею.

— Кто такие LittlePeople, на этом свете, наверно, не знает никто, — пояснил мужчина. — Известно лишь, что они существуют. Ты не читала «Золотую ветвь» Джеймса Фрейзера?

— Нет.

— Любопытная книга, много чего объясняет. Был в Истории такой период, очень давно. Сразу несколькими землями правил царь. По истечении срока правления его полагалось казнить. Каждый царь правил то ли десять, то ли двенадцать лет, а когда срок заканчивался, его убивали. Во-первых, так было нужно для предотвращения мятежей, а во-вторых, на подобную смерть соглашались и сами цари. Казни эти были особо жестокими и кровавыми, поскольку такая смерть почиталась как геройство. Зачем народу постоянно убивать своих царей? А все дело в том, что в те времена царем назначали Того, Кто Слышит Голос. Он выступал представителем людей в сообщении между их миром и нашим. И его своевременная казнь являлась залогом безопасности для всего огромного государства. Благодаря периодической смене Тех, Кто Слышит Голос, поддерживался баланс между волей земных людей и силой, которую являли собой LittlePeople. Ведь для древних править страной и слышать Голос Бога означало одно и то же. Конечно, со временем такую систему упразднили, царей перестали убивать, а власть их стала мирской и наследственной. Так люди перестали слушать Голос.

Разминая в воздухе пальцы ожившей руки, Аомамэ невольно задумалась над рассказом.

— До сих пор их звали разными именами, но чаще всего не называли никак. Они просто были, и все. Термин LittlePeople — просто для удобства. Моя дочь в раннем детстве называла их «человечками». Она-то их и привела. А уже я потом заменил это на LittlePeople, так сподручнее.

— И вы что же, стали царем?

Не открывая рта, мужчина с шумом набрал полную грудь воздуха, на какое-то время застыл, потом медленно выдохнул.

— Не царем. Тем, Кто Слушает Голос.

— И теперь хотите, чтобы вас зверски убили?

— В зверствах сегодня смысла нет. За окном тысяча девятьсот восемьдесят четвертый год, вокруг нас — огромный мегаполис. Забрызгивать стены кровью? Зачем? Достаточно просто взять мою жизнь.

Аомамэ покачала головой и расслабилась. Смертоносная игла по-прежнему целилась в заветную точку на шее мужчины, но сам настрой его убивать пропал и не хотел возвращаться.

— Вы изнасиловали множество малолетних девочек. Некоторым из них не было и десяти.

— Да, — ответил мужчина. — Исходя из банальной бытовой логики, обвинить меня в этом можно, и возразить будет нечего. По обычным мирским законам я уголовный преступник. Я действительно спаривался с девочками до того, как у них начинались первые месячные. Хотя и занимался этим не по собственной воле.

Аомамэ перевела дух. Может, взять себя в руки и разом покончить с сомнениями? Непонятно. Лицо ее перекосилось, а правая рука словно забыла, к чему приготовилась левая.

— Я действительно хочу, чтобы ты лишила меня жизни, — добавил он. — С какой стороны ни смотри, мне больше не стоит задерживаться на этом свете. Чтобы обеспечить баланс этого мира, меня необходимо убить.

— Что же произойдет, если вас убить?

— LittlePeople потеряют Того, Кто Слышит Голос. Наследников у меня нет.

И тут Аомамэ не выдержала.

— Ну и кто же поверит во всю эту чушь? — язвительно усмехнулась она. — Да вы же просто маньяк, который прикрывает свои мерзости красивыми сказочками да умными разговорами. Никаких LittlePeople с их Гласом Божьим и дарами небесными не существует. Вы обычный шарлатан, выдающий себя за пророка, и не более того!

— Видишь вон там часы? — спросил мужчина, не подымая головы от коврика. — На комоде справа.

Аомамэ посмотрела направо. И различила у самой стены небольшой, в половину человеческого роста комод с вычурной резной отделкой. На комоде стояли массивные мраморные часы. Килограммов в пятнадцать, не меньше.

— Смотри на них внимательно, не отводи глаза.

Как было велено, она уставилась на эти часы. И вдруг ощутила пальцами, как тело мужчины напрягается в нечеловеческом усилии. Словно поддаваясь этому усилию, часы стали медленно приподниматься над крышкой комода. Воспарив сантиметров на пять, они зависли в воздухе, чуть подрагивая, на несколько долгих секунд. Затем тело мужчины обмякло — и часы с треском рухнули обратно на комод. Так, будто случайно вспомнили, что у планеты Земля вообще-то есть гравитация.

Минуту, если не две, мужчина восстанавливал силы своим необычным дыханием.

— Даже такие пустяки забирают очень много энергии, — пояснил он, шумно выдохнув в очередной раз. — Буквально отнимают последние силы жизни. Зато, надеюсь, теперь ты не считаешь меня шарлатаном?

Аомамэ ничего не ответила. Мужчина подышал так еще, пока не пришел в себя окончательно. Часы на комоде продолжали отмерять время, как ни в чем не бывало. Разве что стояли теперьнемного под другим углом.

Ни слова не говоря, Аомамэ следила за секундной стрелкой, пока та не описала полный круг.

— У вас действительно особый дар, — признала она. В горле у нее пересохло.

— Как видишь.

— Кажется, у Достоевского в «Братьях Карамазовых» есть разговор Дьявола и Христа, — вспомнила Аомамэ. — Христос постится среди камней в пустыне, а тут приходит Дьявол и предлагает: раз уж ты сын Бога, соверши чудо и преврати эти камни в хлеб. Но Христос отказывается это сделать, отвечая, что чудеса — искушения от лукавого.

— Помню, как же. Я тоже читал «Карамазовых». Разумеется, ты права. Дешевая показуха настоящих проблем не решает. Но у нас с тобой так мало времени; как еще мне быстро тебя убедить? Вот ради этого и показал.

Аомамэ промолчала.

— На свете не бывает абсолютного добра, как не бывает абсолютного зла, — продолжил мужчина. — Ни зло, ни добро не являются чем-то застывшим и неизменным. Они постоянно перетекают друг в друга или меняются местами. Уже через миг сотворенное добро может обратиться в зло, как и наоборот. Достоевский в «Карамазовых» как раз и рисует картину мира в подобной взаимосвязи. Самое важное — поддерживать между злом и добром постоянное равновесие. Как только одно перевешивает другое, удержать моральные границы реальности становится очень сложно. Да, именно так: равновесие — благо само по себе. И то, что для его восстановления меня нужно убить, — лишь очередное тому подтверждение.

— Лично я не чувствую, что вас нужно убивать, — отрезала Аомамэ. — Хотя, как вы и догадались, пришла я сюда именно за этим. Ибо прощать сам факт существования таких подонков, как вы, не в моих правилах. Что бы со мной потом ни случилось, больше всего я хотела отправить вас на тот свет. Но больше такого желания не испытываю. Вы страшно мучаетесь при жизни, как я поняла. Вот от этих адских мук и подыхайте собственной смертью. Даровать вам легкую кончину я не собираюсь.

По-прежнему не поворачивая головы, мужчина еле заметно кивнул.

— Если ты меня убьешь, мои головорезы достанут тебя хоть из-под земли, можно даже не сомневаться. Эти свихнутые фанатики не остановятся ни перед чем. С моей смертью секта, конечно, на время потеряет центростремительную силу. Но Система — штука хитрая: если однажды ты построил ее и отладил, она продолжит работать даже после твоей смерти.

Аомамэ слушала, не говоря ни слова. А он продолжал, лежа все так же ничком:

— Подругу твою, конечно, жаль. Каюсь, виноват.

— Какую подругу?

— Ту, что разгуливала с наручниками… Как ее?

По телу Аомамэ вдруг разлилось подозрительное спокойствие. Вся брань из головы улетучилась. В мозгу осталась лишь тяжелая, вязкая тишина.

— Аюми Накано, — сказала она.

— Не повезло бедняжке.

— Это сделали вы? — ледяным тоном уточнила Аомамэ. — Вы убили Аюми?

— Нет-нет. Я не убивал.

— Откуда же вам известно, что это убийство?

— Раскопал наш исследователь, собирая о вас информацию. Кто убил, неизвестно. Знаю только, что твою подругу-полицейскую задушили в каком-то отеле.

Правая рука Аомамэ снова невольно сжалась в кулак.

— Но вы сказали: «Каюсь, виноват»!

— Я виноват лишь в том, что не смог этому помешать. Кто бы ни был ее убийца, не забывай про слабое звено. Любые волки в овечьем стаде первым делом атакуют самого незащищенного.

— Вы хотите сказать, Аюми была моим слабым звеном?

Мужчина не ответил.

Аомамэ зажмурилась.

— Но зачем понадобилось ее убивать? Она была очень доброй, никому не делала зла. Ее-то за что? За то, что я влезла во всю эту кашу? Ну так ликвидируйте меня одну, и дело с концом!

— Тебя они ликвидировать не могли, — сказал он.

— Это еще почему? — даже удивилась Аомамэ. — Что им помешало?

— Ты уже стала особой сущностью.

— Особой сущностью? В чем особой?

— В нужный час разберешься.

— В нужный час?

— Когда придет время.

Аомамэ нахмурилась.

— Совершенно не понимаю, о чем вы.

— Когда-нибудь еще поймешь.

Она пожала плечами:

— Так что же получается? На меня они напасть не могли, а потому атаковали в моем стаде самую слабую овечку, чтобы я не посмела лишать вас жизни?

Мужчина молчал. Скорее утвердительно.

— Слишком несправедливо. — Аомамэ покачала головой. — Аюми они убили, а в реальности из-за этого так ничего и не изменилось…

— Они тоже не убивали. Они вообще никого не устраняют своими руками. По большому счету твою подругу убило то, что было закупорено у нее в душе. Раньше или позже, похожая трагедия случилась бы все равно. Аюми Накано вела очень рискованный образ жизни. Они просто подстегнули и без того неизбежное. Все равно что переустановили программу в таймере.

Программу в таймере?!

— Послушайте, — рассвирепела Аомамэ. — Эта девочка вам не микроволновка. Она была живым человеком из плоти и крови. Очень дорогим для меня человеком. Плевать, с каким уровнем риска и образом жизни. А вы и ваши люди ее просто отняли у меня — жестоко и без всякого смысла.

— Очень праведный гнев, — согласился мужчина. — Можешь обратить его на меня.

Но Аомамэ покачала головой:

— Даже убив вас, Аюми я не вернуть не смогу.

— Зато отомстишь LittlePeople. Они ведь пока не планируют моей смерти. Если я умру здесь и сейчас, родится Пустота. По крайней мере, временная — пока не явится мой преемник. Для них это очень болезненный удар. Так что смерть моя будет выгодна и тебе.

— «Месть — самая дорогостоящая, бесполезная и саморазрушительная роскошь», — вспомнила Аомамэ. — Кто это сказал?

— Уинстон Черчилль. Насколько я помню, этой фразой он пытался оправдать дефицит военного бюджета Британской империи. О нравственности в ней не говорится ни слова.

— Нравственность мне до лампочки. Достаточно, если вы просто издохнете от гадости, пожирающей вас изнутри. А дальше пускай хоть весь мир сгниет от безнравственности — я тут уже ни при чем.

Мужчина в очередной раз глубоко и шумно вздохнул.

— Хорошо. Я тебя услышал. Тогда предлагаю сделку. Ты навеки прекращаешь мои страдания, а взамен я обещаю, что Тэнго Кавана останется жив. Поверь, у меня еще остались силы, чтобы это обеспечить.

— Тэнго? — эхом повторила Аомамэ. Странная слабость вдруг охватила ее. — Так вам и это известно?

— Мне известно о тебе все. Ну или почти все.

— Но об этом нельзя прочитать у меня в голове! Все, что связано с Тэнго, спрятано так глубоко, что никогда не вырывается наружу…

— Госпожа Аомамэ! — прервал он ее. Снова вдохнул, снова выдохнул. — Нет таких секретов, что не вырываются из сердца наружу. А Тэнго Кавана в последнее время стал для нас весьма значительным персонажем.

Аомамэ потеряла дар речи.

— Все это не случайно, — продолжил мужчина. — В том, что ваши судьбы начинают снова пересекаться здесь и сейчас, нет ничего неожиданного. Хочется вам того или нет, но вы оба попали сюда потому, что так было необходимо, и каждый из вас — с совершенно определенным заданием.

— Куда попали? — не поняла она.

— В мир Тысяча Невестьсот Восемьдесят Четыре.

— Что? — выдохнула Аомамэ. «Но это мое название! — завертелось у нее в голове. — Я сама его придумала!»

— Да, это твое название, — прочел ее мысли мужчина. — Я просто употребил его для удобства.

«Но я никогда не произносила это вслух!»

— Нет таких секретов, что не вырываются из сердца наружу, — тихо повторил Лидер.

Глава 12

ТЭНГО
По пальцам не сосчитать
Тэнго спешил вернуться домой, пока не начался дождь. Весь путь от метро до подъезда шел быстрым шагом. В небе по-прежнему не виднелось ни облачка. Никаким дождем не пахло, и даже отдаленных раскатов грома ниоткуда не доносилось. На улицах не встречалось ни единого прохожего с зонтиком. В такой чудный вечер хотелось валяться с бутылочкой пива где-нибудь на бейсбольном поле. Но Тэнго решил для начала довериться предупреждению Фукаэри. Все-таки лучше верить, чем не верить, рассудил он. И руководствоваться не логикой, но практическим опытом.

В почтовом ящике он обнаружил конверт. Канцелярского вида, отправитель не указан. Внутри — квитанция о переводе на счет Тэнго суммы в 1627 534 иены[241]. Трансфер осуществила некая фирма «Office ERI». Возможно, та самая контора на бумаге, которую собирался зарегистрировать Комацу? Или какой-то из каналов Эбисуно-сэнсэя? В любом случае, Тэнго вспомнил, что Комацу обещал ему: «Часть гонорара за «Кокон», безусловно, будет причитаться тебе». Видимо, это и есть та самая часть. Можно не сомневаться, на бланке перевода в графе «назначение платежа» наверняка проставлены какие-нибудь «исследовательские расходы». Еще раз проверив сумму, Тэнго убрал квитанцию в конверт и спрятал в карман.

Полтора миллиона с лишним для Тэнго — сумма немалая; да что там говорить, таких денег он сроду в руках не держал. Однако особой радости он не испытывал. Стабильной зарплаты в колледже ему вполне хватает. О старости беспокоиться тоже пока рановато. Тем не менее все вокруг только и предлагают ему деньги. Странная штука жизнь.

И все же ему показалось, что за ту правку, которую он проделал над «Коконом», полтора миллиона — явный недобор. Конечно, спроси его в лоб: «Ну а сколько, по-твоему, это стоит?» — он, пожалуй, и сам ответить не смог бы. Существуют ли вообще объективные критерии оценки такой работы? Бог его знает. Как и многих наивных бедолаг на этом свете, его затянуло в двойную ловушку — когда нет ни конкретных расценок, ни официального плательщика. Судя по всему, продажи «Кокона» в ближайшее время не упадут, а значит, дополнительные переводы еще будут поступать на счет Тэнго. Растущая сумма денег, переводимых непонятно за что, лишь усугубит ситуацию. Не говоря уже о том, что с каждым таким «гонораром» его сопричастность афере Комацу будет только расти.

А может, вернуть эти деньги обратно Комацу — завтра же, прямо с утра? И не взваливать на себя то, за что потом придется раскаиваться? Наверняка ведь и на душе полегчает сразу. И останется доказательство того, что он отказался от «гонорара». Но ведь это не снимет с него моральной вины за то, что он вообще ввязался в махинацию. И никак не исправит того, что он уже совершил. Как максимум, такой поступок станет лишь «смягчающим вину обстоятельством». А может, и наоборот, только вызовет подозрение. Дескать, наломал дров, а потом испугался и вернул денежки, чтоб замести следы…

От всех этих непонятностей у Тэнго заныло в затылке. И он решил больше не думать о чертовых деньгах. А точнее, сесть и спокойно обмозговать все как-нибудь позже. Деньги — не звери, в лес не убегут. Наверное.


Главное сейчас — понять, как изменить свою жизнь, твердил себе Тэнго, взбираясь по лестнице на третий этаж. В санатории на мысе Босо подозрение, что старик ему не отец, почти подтвердилось. А также возникло чувство, будто он, Тэнго, вышел на новый жизненный старт. Возможно, именно сейчас судьба дарует ему уникальный шанс оборвать все старые связи с миром и начать с нуля: новая работа, новое жилище, новые отношения… Да, ему пока не хватает уверенности в себе. Но в то же время не отпускает вопрос: эй, парень, разве ты не можешь вылепить что-нибудь более осмысленное, чем вся твоя жизнь до сих пор?

Но сначала он должен кое с чем разобраться. Не может же он исчезнуть, бросив на произвол судьбы Фука-эри, Комацу и Эбисуно-сэнсэя. Конечно, никому из них он ничего не должен. Моральными обязательствами ни с кем не связан. Наоборот, это его самого все используют в своих целях, здесь Усикава прав. Но даже если Тэнго не знает их истинных замыслов, теперь он связан с ними уже слишком крепко. Нельзя просто так помахать им рукой и сказать: «Мне все равно, что дальше, справляйтесь как-нибудь без меня». Куда бы дальше он ни собрался, перед уходом придется расчистить завалы вокруг себя. Иначе весь этот хаос, как вирус, переселится и в его новую жизнь.

При слове «вирус» он тут же вспомнил об Усикаве. И глубоко вздохнул. Усикава владеет информацией о матери Тэнго. И даже готов этой информацией поделиться:


Если желаете, эти данные мы вам с удовольствием предоставим… Хотя какая-то их часть может вас не обрадовать.


Тэнго не удостоил его ответом. Узнавать что-либо о собственной матери от Усикавы было бы слишком невыносимо. Все, что произносили губы этого упыря, немедленно заражалось какой-то гадостью. А если точнее — такую информацию Тэнго не собирался выслушивать от кого бы то ни было. Если когда-нибудь ему доведется получить известие о матери, оно не должно быть информацией. Оно должно сойти на него Откровением. Огромной и отчетливой картиной Космоса, переданной в один-единственный миг.

Когда это Откровение придет к нему — Тэнго, разумеется, не знал. Возможно, не придет вообще никогда. Но вдруг в его жизни появится некая всепобеждающая сила, которая поможет ему одолеть проклятый «сон наяву», что так озадачивал и терзал его все эти годы? Сила, благодаря которой он бы очистился от этой скверны? В любом случае, такая продажная тварь, как информация, здесь бы не помогла.

С этой мыслью Тэнго наконец добрался до третьего этажа.


Он встал перед дверью, достал из кармана ключ, вставил в замок, повернул. Не открывая дверь, постучал в нее: три раза — пауза — еще два. И только затем открыл.

Фукаэри сидела за столом и пила из высокого стакана томатный сок. Одетая так же, как и пришла: полосатая мужская рубашка и узкие джинсы. Но выглядела теперь совсем по-другому. Тэнго не сразу понял, в чем разница. И лишь через несколько секунд догадался: она подобрала волосы и завязала их в узел на затылке, открыв уши и шею. Эту пару миниатюрных ушей, казалось, только что выточили из розового мрамора и еле успели смахнуть мягкой кисточкой крошку. Изваяв их не ради того, чтоб она ими слышала, но исключительно для красоты. По крайней мере, так почудилось Тэнго. А шея напоминала стройный стебель, что вырос на залитой солнцем грядке. Чтобы подчеркнуть незапятнанность этой шеи, не хватало только утренней росы и божьих коровок. Фукаэри с подобранными волосами он видел впервые, и это зрелище заворожило его не на шутку.

Затворив дверь, но не проходя в дом, он стоял и любовался этими ушами и шеей. Растерянный и озадаченный примерно так же, как теряются и трогаются умом при виде полностью обнаженных женщин. Не отнимая пальцев от ручки двери, он смотрел на нее, точно первопроходец, наконец-то нашедший истоки Нила.

— Я-принимала-душ, — сообщила Фукаэри, будто вспомнив о чем-то важном. — Брала-твои-шампунь-и-кондиционер.

Тэнго кивнул, отнял пальцы от ручки, запер дверь на замок. Шампунь и кондиционер? Он прошел наконец в квартиру.

— Никто не звонил?

— Ни-разу, — ответила она. И чуть заметно покачала головой.

Тэнго подошел к окну, приоткрыл штору и осмотрел двор. На взгляд с третьего этажа, изменений снаружи не наблюдалось. Ни подозрительных прохожих, ни странных машин. Ничего примечательного, все как всегда. Подернутые пылью деревья, погнутая металлическая ограда, пара-тройка брошенных ржавых велосипедов.

Полицейский плакат с лозунгом: «Пьяное вождение — одностороннее движение к смерти» (интересно, есть ли в полиции спецотдел по сочинению лозунгов?). Безумный с виду старик выгуливает безмозглую на вид собачонку. Явно безбашенная женщина паркует как попало свою раздолбанную малолитражку. На корявых электрических столбах распята паутина проводов. В очевидности того факта, что мир застрял где-то между безысходностью и катастрофой, можно запросто убедиться из окна обычной квартиры.

С другой стороны, в том же мире, хотя и на другом его полюсе, существовали такие несомненные шедевры, как уши Фукаэри. В какой из полюсов лучше верить — задачка не из простых. Заскулив, как приблудная псина, Тэнго задернул штору и вернулся в свой мирок.

— Сэнсэй знает, что ты здесь? — спросил он.

Фукаэри покачала головой. Нет, мол, не знает.

— Не хочешь ему сообщить?

Она снова покачала головой.

— Не-могу-с-ним-связаться.

— Слишком опасно?

— Телефон-наверно-подслушивают-а-письма-не-доходят.

— Выходит, о том, что ты здесь, знаю только я?

Она кивнула.

— У тебя есть какие-то сменные вещи?

— Немножко, — ответила Фукаэри. И посмотрела на холщовую сумку, что принесла с собой. Много вещей туда и правда влезть не могло. — Но-это-не-важно.

— Ну, если тебе не важно, тогда и мне все равно, — сказал Тэнго.

Он прошел на кухню, поставил кипятиться воду и насыпал в заварник черного чая.

— Твоя-подруга-сюда-приходит, — спросила Фукаэри.

— Больше не придет, — только и ответил Тэнго. Девушка уставилась на него.

— По крайней мере, в ближайшее время, — добавил Тэнго.

— Это-из-за-меня, — уточнила она. Тэнго покачал головой:

— Не знаю, из-за кого. Но ты здесь ни при чем. Скорее, это я виноват. И немного она сама.

— Значит-она-точно-не-придет.

— Думаю, нет. Так что можешь оставаться здесь, сколько хочешь.

Фукаэри надолго задумалась.

— У-нее-был-муж, — наконец спросила она.

— Да. Муж и двое детей.

— Дети-не-от-тебя.

— Конечно, не от меня. Дети были еще до того, как мы повстречались.

— Ты-ее-любил.

— Наверное… В каком-то смысле.

— У-вас-был-коитус.

Значение слова «коитус» Тэнго вспомнил не сразу.

— А… ну конечно. Не в «монополию» же играть она приходила сюда раз в неделю.

— В-«монополию»…

— Забудь, — махнул рукой Тэнго.

— Но-больше-она-не-придет.

— По крайней мере, мне так сказали.

— Она-сама-сказала.

— Нет, не сама. Это сказал ее муж. Дескать, она «уже потеряна» и больше не сможет меня потревожить.

— Потеряна.

— Сам не знаю, что конкретно это означает. Пытался уточнить, но безуспешно. На кучу вопросов — минимум ответов. Прямо не разговор, а торговля с мошенником… Хочешь чаю?

Фукаэри кивнула.

Тэнго налил в заварник кипятку и накрыл его крышкой.

— Ничего-не-поделаешь.

— Это ты об ответах? Или о том, что она «потеряна»?

Но Фукаэри не ответила.

Тэнго вздохнул и разлил чай по чашкам.

— Сахар?

— Одну-ложку-с-горкой.

— Лимон? Молоко?

Она покачала головой. Тэнго положил в чай сахара, медленно размешал, поставил чашку на стол перед ней. Затем взял свой чай и уселся напротив.

— Коитус-нравился.

— Ты хочешь спросить, хорошо ли нам было в постели? — уточнил Тэнго.

Фукаэри кивнула.

— Скорее, да, — сказал он. — Большинство людей любит спать с противоположным полом при наличии взаимной симпатии.

К тому же, добавил он про себя, его подруга была в этом деле большой искусницей. Как в любой деревне найдется хотя бы один крестьянин, знающий толк в ирригации, эта женщина в постели обладала редким чутьем, настоящим даром от бога. И чего только с Тэнго не перепробовала.

— Тебе-грустно-что-она-не-придет.

— Пожалуй, — ответил Тэнго. И отхлебнул чая.

— Потому-что-остался-без-коитуса.

— В том числе и поэтому.

Фукаэри долго сверлила Тэнго взглядом в упор. Так, словно размышляла о том, что такое коитус. Хотя, конечно, о чем она думала на самом деле, было известно лишь ей одной.

— Голодная? — поинтересовался Тэнго.

Она кивнула.

— С-утра-ничего-не-ела.

— Сейчас что-нибудь приготовим, — сказал он.

За весь день Тэнго и сам почти ничего не съел, в животе урчало от голода. Да и никакого достойного занятия, кроме приготовления пищи, ему в голову не приходило.


Он промыл рис, зарядил в рисоварку — и, пока тот готовился, заварил мисо с морской капустой и зеленым луком, поджарил ставриды, достал из холодильника тофу замочил в маринаде имбирь. Настрогал на терке редьку, разогрел в кастрюле остатки овощного рагу, разложил на тарелках соленья из репы и сливы[242]. Когда такой здоровяк суетится на тесной кухоньке, та кажется еще теснее. Но Тэнго, похоже, это совсем не смущало. Слишком много лет он приспосабливал свое огромное тело к любым жилищам, которые посылала ему судьба.

— Уж извини, что все по-простому, — сказал он смущенно.

Фукаэри с большим интересом наблюдала, как ловко Тэнго управляется со стряпней и какие деликатесы рождаются в результате его стараний.

— Привык-готовить-еду, — заметила она.

— Это потому, что я долго жил один. Сам себе наскоро приготовишь, сам же наскоро съешь. Такая вот холостяцкая привычка.

— Всегда-ешь-один.

— Ну да. Так, как сейчас, получалось редко. С той женщиной раз в неделю обедал вместе. Но чтобы с кем-нибудь ужинал — такого и не припомню.

— Это-тебя-напрягает, — спросила она.

Тэнго покачал головой:

— Нет, совсем не напрягает. Ужин как ужин. Слегка необычно, и все.

— А-я-всегда-ела-с-кучей-народу. Потому-что-с-детства-жила-с-ними-вместе. И-когда-к-сэнсэю-переселилась-тоже. У-сэнсэя-всегда-были-гости.

Впервые за все их знакомство она произнесла такую длинную речь, отметил Тэнго.

— А там, где ты пряталась, ела одна? — спросил он.

Фукаэри кивнула.

— А где это было?

— Далеко. Это-место-устроил-сэнсэй.

— И что же ты там ела?

— Лапшу-растворимую. Полуфабрикаты. Такую-еду-как-у-тебя-уже-долго-не-пробовала.

Она взяла палочки, отделила мясо ставриды от костей, положила в рот и начата пережевывать. С таким видом, будто ест что-то редкое и непривычное. Взяла чашку с мисо, отхлебнула глоток, проверяя на вкус, а затем отложила палочки и надолго о чем-то задумалась.


Ближе к девяти издалека донесло что-то вроде раската грома. Приоткрыв штору, Тэнго посмотрел наружу. На потемневшее небо одна за другой наползали зловещие черные тучи.

— Ты была права, — сказал он и задернул штору. — Похоже, будет страшная гроза.

— Потому-что-LittlePeople-очень-злятся, — пояснила Фукаэри.

— Когда LittlePeople злятся, меняется погода?

— Смотря-как-мы-к-погоде-относимся.

— То есть?

Она покачала головой:

— Я-плохо-понимаю.

Тэнго тоже не понимал. До сих пор он считал погоду чем-то объективным и от людей не зависящим. Но уточнять, похоже, смысла не было, и он задал другой вопрос:

— LittlePeople злятся на что-то конкретное?

— На-то-что-скоро-случится.

— И что же должно случиться?

Фукаэри покачала головой.

— Скоро-поймем.

Они вымыли посуду, протерли и убрали на полку тарелки, снова сели за стол и принялись пить чай. В обычный день Тэнго выпил бы пива, но сегодня почему-то казалось, что без алкоголя лучше обойтись. В воздухе растекалась странная тревога. Если что-то и правда случится, лучше оставаться в трезвом рассудке.

— Наверно-лучше-скорей-заснуть, — сказала Фукаэри. И, словно кричащий на мосту с картины Мунка, стиснула щеки ладонями. Но кричать не стала. Просто зевнула с закрытым ртом.

— Хорошо, — сказал Тэнго. — Ложись на кровати. А я на диване, как в прошлый раз. Все равно засыпаю где угодно.

И это было правдой: он действительно мог заснуть в любых обстоятельствах. В каком-то смысле — талант от бога.

Фукаэри кивнула, и только. Посмотрела на Тэнго, ни слова не говоря. И потрогала пальцами уши — словно проверяя, на месте ли.

— Одолжишь-пижаму, — наконец попросила она. — Я-свою-не-взяла.

Тэнго прошел в спальню, достал из шкафа запасную пижаму из голубого хлопка. Ту же, в которой Фукаэри спала в прошлый раз. Постиранную и аккуратно сложенную. На всякий случай он понюхал ее. Никакого запаха. Заполучив пижаму, Фукаэри переоделась в ванной и вернулась к столу. Уже с распущенными волосами и подвернутыми, как и прежде, штанинами и рукавами.

— Еще только девять, — сказал Тэнго. — Ты всегда так рано ложишься?

Фукаэри покачала головой:

— Сегодня-не-как-всегда.

— Потому что злятся LittlePeople!

— He-знаю. Просто-хочу-спать.

— Да, вид у тебя сонный, — признал Тэнго.

— Почитай-мне-перед-сном, — попросила она. — Или-расскажи-что-нибудь.

— Это можно, — согласился он. — Все равно заняться больше нечем.

Вечер был душным, но Фукаэри, забравшись в постель, тут же натянула одеяло до самого горла. Так, словно хотела поскорей отделить свой уютный мирок от безумного внешнего мира. Под одеялом она казалась совсем девчонкой — лет двенадцати, не старше. Гром грохотал уже так, что оконные стекла жалобно звякали с каждым новым раскатом. Но и только. Ни молний, ни даже капли дождя. Видимо, нарушение каких-то природных балансов.

— Они-смотрят-на-нас, — сказала Фукаэри.

— Кто? — уточнил Тэнго. — LittlePeople?

Она не ответила.

— Думаешь, они знают, что мы здесь?

— Конечно-знают.

— И что же они собираются с нами сделать?

— Нам-они-не-могут-сделать-ничего.

— Слава богу.

— По-крайней-мере-сейчас.

— Значит, сейчас мы в безопасности, но надолго ли — бог его знает?

— Этого-не-знает-никто.

— До нас они не дотянутся, но могут навредить тем, кто нас окружает?

— Все-может-быть.

— И не просто навредить, а напрочь сломать людям жизни, верно?

Фукаэри с тревогой прищурилась, точно капитан судна, слушающий за штурвалом песни сирен. И наконец ответила:

— Смотря-кому.

— Я очень боюсь, что LittlePeople применили свою силу против моей подруги. Чтобы предупредить меня.

Вытащив руку из-под одеяла, Фукаэри почесала ухо и спрятала руку обратно.

— LittlePeople-могут-не-всё.

— Не всё?

— У-них-есть-предел.

Тэнго закусил губу. А потом спросил:

— На что же конкретно они способны?

Фукаэри будто собралась ответить, но передумала.

Словно в последний момент решила не высказывать свое мнение — и загнала его обратно. Не очень понятно куда. Туда, где очень глубоко и темно.

— Ты сказала, что LittlePeople обладают знаниями и силой.

Фукаэри кивнула.

— Но теперь говоришь, что у них есть предел.

Фукаэри снова кивнула.

— А все потому, что они живут в лесу, и как только уходят из леса, не могут толком применять свою силу и знания. Ибо в нашем мире есть то, что может им сопротивляться. Так или нет?

На это Фукаэри не ответила. Наверное, слишком длинный вопрос.

— А ты сама встречалась с LittlePeople?

Она посмотрела на Тэнго так рассеянно, будто не понимала, о чем ее спрашивают.

— Ты видела, как они выглядят?

— Да, — ответила Фукаэри.

— И сколько их было?

— He-знаю. По-пальцам-не-сосчитать.

— Но не один?

— То-больше-то-меньше. Но-не-один.

— Как ты и описала в «Воздушном коконе»?

Фукаэри кивнула.

И тогда Тэнго задал вопрос, который мучил его уже очень долго.

— То, что происходит в «Воздушном коконе», случилось с тобой взаправду?

— Что-такое-взаправду, — спросила она, как всегда, уничтожив вопросительный знак.

Но на это у Тэнго ответа, конечно, не было.


Гремело уже совсем рядом. Окна звенели не переставая. Но молний по-прежнему не было, как и дождя. Тэнго вдруг вспомнил увиденный когда-то фотоснимок — подводная лодка в грозу. Страшный шторм, молнии по всему небу, волны мотают лодку из стороны в сторону, но людям внутри железной коробки ничего этого не видно. Для них лишь грохочет гром да вибрирует судно.

— Почитай-или-расскажи-что-нибудь, — напомнила Фукаэри.

— Да, конечно, — согласился Тэнго. — Только никаких подходящих книжек у меня сейчас нет. Хочешь, расскажу про Кошачий город?

— Кошачий-город.

— Город, которым управляют кошки.

— Хочу.

— Хотя, возможно, эта история покажется тебе страшноватой.

— He-важно. Я-засну-все-равно.

Тэнго принёс из кабинета стул, сел у изголовья кровати, сцепил на коленях руки — и под раскаты грома за окном начал рассказывать о Кошачьем городе. Историю эту он дважды прочел в поезде, а потом читал отцу, так что помнил ее практически наизусть.

Рассказ, изначально недолгий, занял куда больше времени, чем он ожидал. То и дело он останавливался, чтобы ответить на вопросы Фукаэри — об устройстве города, о характере главного героя, о мотивах поведения кошек. А для этого приходилось допридумывать то, чего в оригинальной истории не было, — примерно так же, как он дорабатывал «Воздушный кокон».

Фукаэри погрузилась в эту историю с головой. Ей уже расхотелось спать. Иногда она закрывала глаза, чтобы лучше представить мир Кошачьего города. А потом открывала их, требуя продолжения.

Когда он закончил, она уставилась на него — тем же долгим и загадочным взглядом, каким кошка высматривает что-то в глазах человека.

— Ты-был-в-кошачьем-городе, — сказала она с каким-то упреком.

— Я?

— Ты-был-в-своем-кошачьем-городе. А-потом-сел-в-поезд-и-вернулся-домой.

— Тебе правда так кажется?

Фукаэри натянула одеяло до подбородка и кивнула.

— Ты права, — согласился Тэнго. — Я съездил в Кошачий город, а потом вернулся на поезде.

— Ты-очистился, — спросила она.

— Очистился? — переспросил он. — Думаю, пока еще нет.

— Ты-должен-очиститься.

— И что же я, по-твоему, должен сделать?

 Если-ты-побывал-в-кошачьем-городе-оставлять-это-просто-так-нельзя.

Долгий раскат грома, будто раскалывая небо на кусочки, грохотал все громче и беспощаднее. Фукаэри невольно сжалась под одеялом.

— Обними-меня, — попросила она. — Мы-должны-уйти-в-кошачий-город.

— Зачем?

— Чтобы-LittlePeople-не-нашли-как-сюда-пробраться.

— Потому что я не очистился?

— Потому-что-мы-с-тобой-одно-и-то-же, — сказала она.

Глава 13

АОМАМЭ
Мир без твоей любви
— Тысяча Невестьсот Восемьдесят Четыре, — повторила Аомамэ. — Год, в котором я теперь нахожусь. И это — не тысяча девятьсот восемьдесят четвертый год, верно?

— Различить, где истинная реальность, всегда непросто, — ответил Лидер, не отнимая лба от коврика. — В конечном итоге это вопрос метафизический. Но мир, в котором ты находишься сейчас, — настоящий, можешь не сомневаться. Боль в этом мире подлинна, смерть необратима, а кровь реальна. Никакой подделки, иллюзий или фантазий. Это я гарантирую. Только этот мир — не тысяча девятьсот восемьдесят четвертый.

— Что-то вроде параллельного мира?

Голова мужчины вздрогнула — он усмехнулся.

— Похоже, ты слишком начиталась фантастики. Нет, все не так. С параллельными мирами ничего общего. Если ты думаешь, что где-то есть мир тысяча девятьсот восемьдесят четвертый, а где-то еще — тысяча невестьсот восемьдесят четвертый, ты ошибаешься. Года тысяча девятьсот восемьдесят четвертого больше нет. Как для тебя, так и для меня существует только одна реальность: Тысяча Невестьсот Восемьдесят Четыре.

— То есть мы переселились в другое время?

— Совершенно верно. Или, можно сказать, другое время переселилось в нас. Насколько я знаю, это необратимо. Обратно уже не вернуться.

— И это случилось, когда я нырнула в пожарный выход с хайвэя?

— С хайвэя?

— Возле станции Сангэндзяя, — пояснила Аомамэ.

— Место значения не имеет, — сказал мужчина. — С тобой это произошло возле станции Сангэндзяя, но могло произойти где угодно. Дело не в месте, а во времени. В какой-то момент стрелка переключилась, и ты оказалась в тысяча невестьсот восемьдесят четвертом году.

Аомамэ представила, как сразу несколько LittlePeople, навалившись на рычаг, переключают огромную железнодорожную стрелку. Среди ночи, под мертвенно-бледной луной.

— И в этом тысяча невестьсот восемьдесят четвертом году в небе висит две луны? — уточнила она.

— Именно так. Здесь луны две. Считай это подтверждением того, что стрелка переключилась. Хотя далеко не все люди в этом мире видят обе луны. Большинство даже не замечают. О том, что на дворе невестьсотые годы, знает очень мало народу.

— Большинство не замечает, что время стало другим?

— В том-то и дело. Для большинства это всегдашний мир, в котором никаких искажений не происходит. Вот почему я и говорю, что это — настоящая реальность.

— Значит, если бы стрелка не переключилась, — предположила Аомамэ, — мы бы с вами здесь не встретились?

— Этого никто не знает. Вопрос вероятности. Но скорее всего, не встретились бы.

— То, о чем вы сейчас говорите, — это реальные факты или условная теория?

— Хороший вопрос. Отделить одно от другого — задача архисложная. Помнишь такую песенку? Without your love, it's a honkey-tonk parade…[243] — негромко пропел мужчина.

— «It's Only a Paper Moon», — узнала Аомамэ.

— Она самая. Что однолунный мир, что двулунный — по большому счету разницы никакой. Если ты сама не веришь в окружающую реальность и если у тебя в ней нет настоящей любви — в каком из миров ты ни находилась бы, он будет для тебя фальшивой пустышкой. Граница между реальностью и условностью в большинстве случаев глазам не видна. Она видна только сердцу.

— Но кто же тогда переключил мою стрелку?

— Кто переключил? Сложно сказать. Это уже законы причинно-следственных связей, в которых я, увы, не силен.

— Так или иначе, в невестьсотые годы меня занесло не по собственной юле, — сказала Аомамэ. — Кому-то все это было нужно.

— Ты права. Перед поездом, в котором ты ехала, переключили стрелку и отправили тебя в другую сторону.

— И в этом как-то замешаны LittlePeople?

— В этом мире действительно есть LittlePeople. По крайней мере, здесь их так называют. Однако и название, и форма у этих существ могут меняться.

Закусив губу, Аомамэ задумалась над услышанным.

— По-моему, вы себе противоречите, — наконец сказала она. — Допустим, эти самые LittlePeople переключили стрелку и переправили меня в этот мир. Я же в этом мире прихожу сюда, чтобы лишить вас жизни, что для них совсем нежелательно. Зачем они тогда это сделали?

Разве им не выгодней было, чтобы мой поезд ехал своей дорогой?

— Объяснить это не просто, — бесстрастно ответил мужчина. — Однако ты быстро соображаешь. И возможно, даже уловишь то, о чем я тебе не скажу. Как я уже говорил, самое важное в нашем мире — сохранять равновесие между добром и злом. Те, кого называют LittlePeople — или та воля, которую они представляют, — действительно очень сильны. Но чем больше они используют свою силу, тем больше становится и сила, которая им противостоит. На подобном хрупком балансе и держится этот — да, впрочем, и любой другой мир. Как только LittlePeople начали применять свою силу в действии, тут же автоматически возникла и обратная сила — та, что противодействует самим LittlePeople. Полагаю, именно момент столкновения этих двух сил и закинул тебя в тысяча невестьсот восемьдесят четвертый год…

Он громоздится на коврике для йоги, точно выброшенный на берег кит, вдруг подумала Аомамэ. Мужчина глубоко вздохнул и снова заговорил:

— Если продолжить аналогию с поездом, получается примерно вот что. LittlePeople способны переключать стрелки. Поэтому твой поезд и привез тебя в этот двулунный мир. Но они не могут осознанно выбирать, какому пассажиру куда ехать. Иначе говоря, они могут прислать сюда и нежелательных для себя персонажей.

— То есть я — незваная гостья? — уточнила Аомамэ.

— Именно так.

Прогремел гром. На этот раз куда ближе и раскатистее, чем раньше. Но по-прежнему без молний и без дождя.

— До сих пор понятно?

— Слушаю дальше, — отозвалась Аомамэ.

Левую руку с инструментом от шеи мужчины она уже отвела — и теперь держала пестик острием вверх, предусмотрительно отставив в сторону. Прежде чем случится что-либо еще, она должна внимательно выслушать все, о чем этот человек сейчас говорит.

— Без света не может быть тени, а без тени — света. Об этом писал еще Карл Юнг, — продолжил мужчина. — Точно так же и в каждом из нас есть как добрые намерения, так и дурные наклонности. Чем сильнее мы тянемся к совершенству в светлых деяниях, тем беспросветней и разрушительнее становится сила наших темных инстинктов. Когда в стремлении к свету человек пытается выйти из собственных рамок, его же собственная тьма затягивает бедолагу в преисподнюю и превращает в дьявола. Ибо так уж устроено у людей: любые попытки стать больше или меньше самого себя греховны и заслуживают наказания… Добром или злом являются сами LittlePeople — не знаю. Подобные веши — за гранью нашего понимания. LittlePeople живут в контакте с людьми уже очень давно. С тех далеких времен, когда добро и зло еще не разделялись в наших сердцах и сознание наше пребывало во мраке. Но главное — когда LittlePeople что-либо затевают, обязательно рождается сила, которая им противостоит. Действие обязательно вызывает противодействие. И как только я стал представителем LittlePeople, моя дочь выступила посланником диаметрально противоположных сил.

— Ваша родная дочь?

— Да. Прежде всего, она сама привела их сюда. Ей тогда было десять. Сейчас — семнадцать. Они пришли к ней из темноты и появились в нашей реальности. А потом сделали меня своим представителем. Дочь выступила как персивер — тот, кто все осознает через чувства. А я — как ресивер, тот, кто все на себя принимает. В любом случае, это они нашли нас, а не мы их.

— Но в итоге вы изнасиловали собственную дочь.

— Совокупление имело место, — признал он. — И твои обвинения почти справедливы. Мы с ней познали друг друга в разных ипостасях. Благодаря чему стали единым целым. Как и положено персиверу и ресиверу.

Аомамэ покачала головой;

— Я не могу понять, о чем вы говорите. Вы насиловали свою дочь или нет?

— И да, и нет.

— А как насчет малышки Цубасы?

— То же самое. В концептуальном смысле.

— Но утроба ребенка разворочена в физическом смысле.

Мужчина покачал головой:

— Ты рассматриваешь только внешнюю оболочку концепции. Но не концепцию как таковую.

Аомамэ не успевала соображать. Она выдержала паузу, глубоко вздохнула и продолжала гнуть свое:

— По-вашему, концепция приняла форму человека и сбежала от вас?

— Проще говоря, да.

— И та Цубаса, которую видела я, — не настоящая?

— Настоящую Цубасу из внешнего мира уже изъяли.

— Изъяли?

— Изъяли и вернули куда положено. Сейчас она проходит необходимую реабилитацию.

— Я вам не верю, — резко сказала Аомамэ.

— Не смею тебя винить, — бесстрастно ответил мужчина.

Аомамэ не представляла, что на это сказать. Поэтому сменила тему:

— Вы много раз концептуально насиловали свою дочь, благодаря чему стали представителем LittlePeople. Но как только вы им стали, ваша дочь сбежала и обернулась против LittlePeople. Так получается?

— Именно так. Ради этого она и бросила свою Доту… Хотя пока ты не поймешь, что это значит.

— Доту?

— Нечто вроде ожившей тени… Ей помог один человек, мой старый друг, которому я полностью доверяю. Фактически я передал ему свою дочь на попечение. А не так давно уже твой хороший знакомый, Тэнго Кавана, познакомился с ними обоими. Тэнго и Эрико образовали очень удачный союз.

Аомамэ показалось, что Время встало. Никаких слов больше в голову не приходило. Она заставила свое тело окаменеть — и ждала, когда все снова придет в движение.

Мужчина тем не менее продолжал:

— Они восполнили друг в друге то, чего каждому не хватало. Объединив усилия, Тэнго и Эрико произвели работу, результат которой превзошел все ожидания. Между ними возникла связь, по силе способная противостоять LittlePeople.

— «Образовали удачный союз»?

— Их связь — не любовная и не телесная. Можешь не волноваться, если ты об этом. Эрико больше ни с кем не совокупляется. Все это для нее уже в прошлом.

— И что же за работу они произвели?

— Проведу еще одну аналогию. Если сравнить LittlePeople с вирусом, они вдвоем создали вакцину против этого вируса. Разумеется, с человеческой точки зрения. С точки зрения LittlePeople, они сами являются носителями вируса. То же самое, но в зеркальном отражении.

— Действие и противодействие?

— Совершенно верно. Человек, которого ты любишь, и моя дочь, объединившись, породили силу противодействия. Так что, как видишь, в этом мире твой Тэнго буквально следует за тобой по пятам.

— Вы сказали, что все это не случайно. Значит, я тоже появилась в этом мире по чьей-то воле?

— Несомненно. По чьей-то воле — и с совершенно конкретной целью. Связь между тобой и Тэнго, какую бы форму она ни принимала, совершенно не случайна.

— Но чья тогда это воля и какова ее цель?

— Объяснять эти вещи я не могу, — ответил мужчина. — Уж извини.

— Не можете? Почему?

— Не то чтобы я не мог объяснить словами. Но если облечь этот смысл в слова, он тут же будет потерян.

— Хорошо, тогда спрошу по-другому, — сказала Аомамэ. — Почему это должна быть именно я?

— Ты что, действительно не понимаешь?

Аомамэ решительно покачала головой:

— Нет.

— Это как раз очень просто. Потому что тебя и Тэнго очень сильно притягивает друг к другу.


Довольно долго Аомамэ не могла произнести ни слова. Только чувствовала, что по лбу стекают капельки пота, а лицо будто стягивает какая-то невидимая защитная пленка.

— Притягивает? — повторила она.

— Да. Взаимно и очень сильно.

В ее животе заворочалась злость. Острая до тошноты.

— Не верю, — сказала она. — Он не может меня помнить.

— Это не так. Тэнго прекрасно помнит о том, что ты есть в этом мире. И очень хочет тебя увидеть. Потому что, кроме тебя, до сих пор никогда никого не любил.

Она снова потеряла дар речи. В повисшей паузе гром гремел, уже не смолкая. Наконец пошел дождь, и крупные капли с силой забарабанили по окну. Но все эти звуки почти не достигали ее слуха.

— Верить или не верить — дело твое. Но лучше все-таки верить. Потому что это чистая правда.

— Вы хотите сказать, он помнит меня двадцать лет спустя? Я ведь даже ни слова толком ему не сказала!

— Тогда в пустом классе ты крепко пожала ему руку. Вам было по десять лет. И тебе потребовалось огромное усилие над собой.

— Откуда вам все это известно? — нахмурилась Аомамэ.

— Той сцены Тэнго не забыл до сих пор, — продолжал мужчина, словно не слыша вопроса. — Все это время он думал о тебе. И продолжает думать прямо сейчас, уж поверь мне. Я многое вижу. Например, мастурбируя, ты думаешь о Тэнго, не так ли?

Аомамэ в изумлении раскрыла рот. И почти перестала дышать.

— Ничего постыдного в этом нет, — добавил он. — Совершенно естественное занятие. Он делает то же самое, думая о тебе. Вот прямо сейчас.

— Но откуда вы это…

— Откуда знаю? Да просто слышу. Слушать голоса — моя работа.

Аомамэ не знала, чего ейхотелось больше — расхохотаться или расплакаться. Но в итоге не смогла ни того ни другого. Просто зависла меж этими крайностями, не в силах издать ни звука.

— Трусить не нужно, — сказал мужчина.

— Трусить?

— Ты трусишь. Примерно как люди из Ватикана, когда узнали, что Земля круглая. Не то чтобы они сильно верили в то, что она плоская. Просто боялись того, что теперь придется все поменять. Всю систему собственного мышления. Хотя Католическая церковь до сих пор не приемлет того, что Земля круглая и вертится вокруг Солнца. Точно так же и ты. Боишься отбросить то, что так долго тебя защищало.

Аомамэ стиснула лицо ладонями — и невольно всхлипнула. Она постаралась выдать это за смех. Не получилось.

— Можно сказать, вы прибыли в этот мир на одном и том же поезде, — тихо сказал мужчина. — Тэнго с моей дочерью создал силу, противостоящую LittlePeople, а ты пришла сюда, чтобы убить меня. И каждого из вас сейчас подстерегает большая опасность.

— Тем не менее какая-то воля хочет, чтобы мы оба здесь были?

— Скорее всего, да.

— Но зачем? — спросила Аомамэ. И тут же поняла, что ответа ждать бесполезно.

— Оптимальнее всего вам, конечно, было бы встретиться и, взявшись за руки, уйти из этого мира, — сказал мужчина, проигнорировав ее вопрос. — Но это очень непросто.

— Очень непросто? — повторила она.

— «Непросто» — еще слабо сказано. Как ни жаль, это практически невозможно. Слишком уж беспощадным силам вы бросили вызов.

— Но теперь… — бесцветным голосом начала Аомамэ и откашлялась. Хаос в ее голове почти унялся. Но плакать было еще не время. — Теперь вы предлагаете мне сделку. Я безболезненно лишаю вас жизни, а вы даете мне что-то взамен. Другую ветку развития событий, я правильно понимаю?

— Ты соображаешь отлично, — сказал мужчина, не отнимая лба от коврика. — Все именно так. Я предлагаю тебе другую событийную ветку, при которой вы с Тэнго наконец-то сможете повстречаться. Не обещаю, что это принесет вам радость. Но по крайней мере, у вас будет какой-то выбор.


— LittlePeople боятся меня потерять, — продолжил он. — Пока для них слишком важно, чтобы я жил дальше. Я очень способный их представитель, и найти мне замену — дело нелегкое. Никакого преемника пока не подготовлено. Чтобы стать их послом, нужно отвечать очень многим запутанным требованиям. Я им подходил на все сто. Если сейчас я исчезну, родится пустота. Поэтому они стараются оградить меня от тебя. Им необходимо, чтобы я оставался живым еще какое-то время. Гром за окном — подтверждение их гнева. Но тронуть тебя они не в силах. Таким образом они просто сообщают тебе, что очень рассержены. Примерно так же они наслали смерть на твою подругу. И прямо сейчас насылают опасность на Тэнго.

— Насылают опасность?

— О том, чем занимаются LittlePeople, Тэнго написал роман. Эрико предложила ему историю, а он превратил ее в литературный шедевр. Книга послужила очень эффективным противодействием LittlePeople. Ее издали, она стала бестселлером. И пускай ненадолго, но ограничила способности LittlePeople вытворять, что им вздумается. Роман этот называется «Воздушный кокон». Может, слышала?

Аомамэ кивнула.

— Встречала в газетах рецензии, рекламу видела. Но книгу не читала.

— Текст ее написал Тэнго. А сейчас он пишет новый роман. В этом, двулунном мире он нашел собственную историю. Эрико выступила персивером и запустила ее у него в голове. А он получился ресивером — и начал очень талантливо ее разрабатывать. Возможно, именно его талант и переключил стрелку твоего поезда — для того, чтобы ты попала в этот мир.

Лицо Аомамэ скривилось. Ну хватит, решила она. Подведем черту.

— Выходит, благодаря таланту Тэнго как писателя — или, по-вашему, ресивера — я попала в тысяча не вестьсот восемьдесят четвертый год?

— По крайней мере, я это предполагаю.

Аомамэ посмотрела на свои пальцы, мокрые от слез.

— Если так пойдет дальше, твоего Тэнго, скорее всего, постараются ликвидировать. Сегодня он самый опасный для LittlePeople человек. И уверяю тебя — мир, в котором ты сейчас, совершенно реален. В нем течет настоящая кровь и наступает настоящая смерть. Та самая, из которой уже никуда не вернуться.

Аомамэ закусила губу.

— Подумай ют о чем, — предложил мужчина. — Если ты убиваешь меня, я исчезаю. И в этом случае у LittlePeople пропадают причины вредить Тэнго. Ведь с моей смертью пропадет канал, по которому моя дочь и Тэнго им до сих пор досаждали. Тэнго перестанет представлять для них угрозу. Они оставят его в покое и начнут искать какой-нибудь другой канал. Ибо для них это первоочередная задача. Понимаешь?

— Теоретически, — кивнула Аомамэ.

— С другой стороны, если ты меня убиваешь, за тобой начинает охоту моя секта. Возможно, это займет какое-то время. Ты наверняка сменишь имя, жилье и, возможно, даже внешность. Но они все равно найдут тебя и очень жестоко с тобой расправятся. Слишком уж безупречна и безжалостна система, которую я вместе с ними создал… Это одна событийная ветка.

Аомамэ задумалась над услышанным. Тот, кого называют Лидером, подождал, пока его логика уложится у нее в голове.

— А теперь предположим, что ты меня не убиваешь, — добавил он наконец. — Ты спокойно уходишь отсюда, а я живу дальше. Для того чтобы защитить меня как своего представителя, LittlePeople постараются уничтожить Тэнго. Его защита пока не способна этому помешать. Уже сейчас они выискивают его слабые стороны и перебирают разные способы, стремясь покончить с ним раз и навсегда. Поскольку дальше терпеть его противостояние не намерены. Зато ты останешься в безопасности: у них не будет никаких причин тебя наказывать. Это другая событийная ветка.

— В этом случае Тэнго погибает, а я живу дальше. В этом, тысяча невестьсот восемьдесят четвертом году. Так?

— Скорее всего, — подтвердил мужчина.

— Но для меня жить в мире без Тэнго нет никакого смысла. Ведь тогда вероятность нашей встречи исчезнет навеки.

— С твоей точки зрения — да.

Аомамэ закусила губу еще сильнее.

— Но все это — ваши слова — заметила она. — Почему я должна вам верить?

Мужчина покачал головой:

— Да, никаких причин, чтобы верить, у тебя нет. Я просто говорю то, что ты слышишь. Но десять минут назад ты своими глазами наблюдала, какими способностями я наделен. Никаких веревочек к тем часам не привязано. Они очень тяжелые. Можешь убедиться сама. Тебе остается либо принять мои слова за правду — либо нет. А времени у нас в обрез.

Аомамэ скользнула взглядом по часам на комоде. Стрелки показывали без малого девять. Сами часы были сдвинуты с прежнего места. Потому что их подняли, а затем уронили.

— Вариантов, чтобы спасти вас обоих, в этом мире пока не существует. Или — или. Либо умираешь ты, а Тэнго остается жив, либо наоборот. Как я и предупреждал, выбрать очень непросто.

— То есть больше вообще никак?

— У настоящего времени есть только две этих ветки, — печально ответил мужчина.

Аомамэ с трудом перевела дух.

— Мне очень жаль, — добавил он. — Останься ты в тысяча девятьсот восемьдесят четвертом году, такого выбора перед тобой не стояло бы. Но тогда бы ты не узнала о том, что Тэнго все это время помнил о тебе. И о том, что вас всю жизнь с небывалой силой тянет друг к другу.

Аомамэ закрыла глаза. Только не реви, приказала она себе. Плакать еще рано.

— Но разве я действительно ему нужна? Как вы можете определить это наверняка? — спросила она.

— До сих пор никого, кроме тебя, Тэнго не любил от всего сердца. Это совершенно объективный, не подлежащий сомнению факт.

— И при этом даже не пытался меня найти?

— Ты тоже не старалась его разыскать. Разве не так?

Не открывая глаз, она попыталась оглядеть всю свою жизнь до сих пор. Как осматривают морскую бухту, взобравшись на высокий утес. Она вглядывалась так пристально, что даже услышала запах моря и шелест ветра.

— Нам следовало не трусить и попытаться найти друг друга еще много лет назад, вы об этом? Тогда мы сейчас были бы вместе и никаких стрелок бы не переключилось?

— Теоретически — да. Но в тысяча девятьсот восемьдесят четвертом году ты бы до этого не додумалась. Ваша взаимосвязь с ее причинами и следствиями очевидна только в таком перекрученном виде, как здесь и сейчас. И от этого никуда не деться.

Из глаз Аомамэ снова закапали слезы. Она плакала обо всем, что потеряла за все эти годы, и о том, что еще потеряет. Пока не наступил момент, когда слез уже не осталось.

— Ладно, — сказала она. — Ни причин верить, ни доказательств — одни сплошные вопросы. Но, боюсь, придется ваше предложение принять. Я согласна отправить вас на тот свет — мгновенно и без малейшей боли. Но только ради того, чтобы Тэнго остался жить.

— Значит, мы заключаем сделку?

— Да.

— Тогда, вероятнее всего, ты скоро умрёшь, — сказал мужчина. — Тебя выследят и накажут. Очень жестоко накажут. Эти люди безумны.

— Мне все равно.

— Потому что у тебя есть любовь?

Аомамэ кивнула.

— Прямо как в песне, — невесело усмехнулся он. — Мир без твоей любви — лишь клоунов карнавал…

— Если я вас убью, Тэнго точно останется жив?

Выдержав долгую паузу, мужчина ответил:

— Да, можешь не сомневаться. Я смогу обеспечить это ценой своей жизни.

— И моей жизни, — добавила Аомамэ.

— Есть вещи, которых иной ценой не обеспечить.

Аомамэ стиснула кулаки.

— А ведь я так хотела, чтобы мы были вместе…

Комнату затопила тяжелая тишина. Даже гром затих на какое-то время.

— Хотел бы тебе помочь, — тихо сказал мужчина. — Честное слово. Но к сожалению, такой событийной ветки не существует. Ни в однолунном, ни в двулунном мире. Ни в каком из возможных сценариев.

— Значит, останься я в тысяча девятьсот восемьдесят четвертом году, мы бы с Тэнго никогда больше не пересеклись?

— Да. Скорее всего, так и вспоминали бы друг друга в одиночестве до самой старости.

— Но в тысяча невестьсот восемьдесят четвертом я хотя бы знаю, что могу умереть для того, чтоб он жил?

Ничего не ответив, мужчина глубоко вздохнул.

— Объясните мне одну вещь, — попросила Аомамэ.

— Постараюсь, — ответил он, по-прежнему не отнимая лба от коврика.

— Когда я умру — ради того, чтобы Тэнго жил, — он как-нибудь узнает об этом? Или проживет всю жизнь, так и не поняв, что случилось?

Ее собеседник надолго задумался.

— Это зависит от тебя, — ответил он наконец.

— От меня? — переспросила она. И слегка нахмурилась. — В каком смысле?

— Тебе предстоят нелегкие испытания, А потом ты увидишь, что должно наступить, когда эти испытания закончатся. Ничего больше я тебе сейчас сказать не могу. Никто не знает, что такое смерть, пока не умрет.


Аомамэ взяла полотенце, вытерла пот с лица. Подняла с пола пестик, проверила, в порядке ли игла. И, зажав инструмент в правой руке, снова нащупала нужную точку на шее мужчины. Много времени все это не заняло. Легонько надавила пальцем на точку, проверила, не ошиблась ли. Все в порядке. Несколько раз вздохнула, восстановила пульс и успокоила нервы. Главное — освободить голову от ненужных мыслей. Аомамэ сосредоточилась на мыслях о Тэнго. А ненависть, гнев, сомненья и сожаления заперла на замок. Ошибка недопустима. Нужно сосредоточиться на смерти как таковой. Сфокусироваться на линии, отделяющей свет от тени.

— Итак, позвольте мне закончить работу, — объявила она. — Я должна вычеркнуть вас из этого мира.

— Наконец-то мои страдания прекратятся.

— Все прекратится. И страдания, и LittlePeople, и меняющиеся миры, и теории… и даже любовь.

— И даже любовь, — эхом повторил он. — Да, у меня тоже были люди, которых я очень любил. Заканчивай свою работу. Все-таки ты необычайно талантливый человек. Я это отлично вижу.

— Вы тоже, — отозвалась Аомамэ. Так, словно зачитывала смертный приговор. — Вы тоже очень необычный и талантливый человек. Наверняка где-нибудь существует мир, в котором вас бы не пришлось убивать.

— Такого мира больше нет, — сказал мужчина. И это были его последние слова.

Такого мира больше нет.

Она приставила жало инструмента к той самой точке. Сосредоточилась, рассчитала нужный угол. Занесла правую руку для удара — и затаила дыхание в ожидании сигнала. Ни о чем не думай, велела она себе. Здесь каждый просто выполняет свою работу. Не о чем думать и нечего объяснять. Просто жди сигнала, когда опустить руку. Твердую как камень — и лишенную всякого сострадания.

Очередной раскат грома прогремел за окном. Капли дождя все барабанили по стеклу. Аомамэ показалось, что она попала в некую доисторическую пещеру. Темную и сырую, с низким потолком. Выход охраняли дикие звери и призраки мертвецов. На секунду свет и тень вокруг слились воедино. В комнате словно пахнуло ветром далекого моря. Это был сигнал, и ее правая рука опустилась сама собой.

Все закончилось без единого звука. Звери и призраки неслышно вздохнули, отступили от выхода и возвратились в бездушный лес.

Глава 14

ТЭНГО
Послание вручено
— Обними-меня, — сказала Фукаэри. — Мы-должны-уйти-в-кошачий-город.

— Обнять тебя? — удивился Тэнго.

— Не-хочешь-меня-обнимать, — спросила она.

— Да не в этом дело, просто… Не совсем понимаю зачем.

— Чтобы-очиститься, — пояснила она без всякой эмоции в голосе. — Иди-сюда-и-обними-меня. Только-надень-пижаму-и-выключи-свет.

Тэнго выполнил все, что она просила. Выключил свет, достал пижаму и переоделся. Попытался вспомнить, когда он стирал эту пижаму в последний раз, но так и не вспомнил. В общем, очень давно. Но потом не пахнет, и слава богу. Сам Тэнго не из потливых. Хотя это вовсе не значит, что пижамы не нужно стирать, мысленно укорил он себя. Кто в этой жизни знает, что с ним произойдет уже через час? Стирка собственного белья — хороший способ приготовиться к неожиданностям.

Он забрался в постель и осторожно, почти неуклюже обнял Фукаэри за плечи. Она положила голову ему на плечо. И застыла, точно зверек, впавший в зимнюю спячку. Теплый, мягкий, беззащитный. И при этом совсем не потный.

Гроза разбушевалась. Капли дождя стучали по оконным стеклам как полоумные. В мокром воздухе ощущался конец света. Как в Ноевом ковчеге во время потопа. В такую страшную грозу каждая пара тварей — что носороги, что львы, что питоны — наверняка пребывала в жуткой депрессии. Слишком непригодные условия для жизни, слишком ограничена свобода передвижения, да еще и вонь такая вокруг, что хоть нос зажимай.

Подумав о «паре тварей», Тэнго невольно вспомнил о Сонни и Шер. Хотя, конечно, чтобы представлять в ковчеге людское племя, запросто нашлась бы пара и подостойнее.

Обнимать Фукаэри, одетую в его пижаму, было очень странно. Все равно что обнимать какую-то часть себя — отделившуюся от тела и обретшую собственные запах, дыхание и мысли.

Тэнго представил, что вместо Сонни и Шер в ковчег посадили его самого с Фукаэри. Тоже, мягко говоря, не самая представительная парочка. Их объятия в постели казались ему чем-то неподобающим, и эта мысль не давала ему покоя. Тогда он переключил воображение — и представил, как Сонни и Шер подружились в ковчеге с четой питонов. Картинка была совершенно бредовой, но помогла ему хоть немного расслабиться.

Застыв на его плече, Фукаэри не говорила ни слова. Тэнго тоже молчат. Обнимая ее, он почти не испытывал физиологического искуса. Секс для Тэнго всегда был продолжением общения. И если общения не происходило, секс оказывался чем-то неправильным. А главное — Фукаэри явно требовала от него не секса, а чего-то еще. Вот только чего именно — непонятно.

Но так или иначе, обнимать в постели семнадцатилетнюю красавицу — дело приятное. Время от времени ее ухо касалось его щеки. Теплое дыхание щекотало шею.

Груди, упиравшиеся в него, казались настолько идеальными, что останавливалось Время. Живот у Тэнго сжимался, и напряжение растекалось по всему организму. А еще ее кожа пахла. Чем-то совершенно восхитительным. Так может пахнуть только то, что еще растет. Например, луговые цветы на рассвете. Аромат которых Тэнго вдыхал в далеком детстве, когда делал зарядку под звуки радио перед походом в школу.

Только б не кончить, думал Тэнго. Если кончу, она сразу поймет. И это нарушит равновесие в их отношениях. Как объяснить семнадцатилетней девчонке, что даже без особого сексуального влечения можно кончить в ее объятьях? Впрочем, пока, слава богу, эрекции не наступало. Он просто вдыхал запах Фукаэри. Нужно отвлечься от ее запаха. Да и вообще от секса.

Он решил думать о Сонни и Шер. Об их отношениях с питонами. Интересно, нашли бы они, о чем пообщаться? Смогла бы звездная парочка и дальше петь свои песни? Когда фантазии о ковчеге в бурных водах окончательно истощились, Тэнго начал перемножать в уме трехзначные числа. К этой уловке он частенько прибегал во время секса с замужней подругой, чтобы задержать оргазм (а подруга была очень требовательна к тому, чтобы оба кончали одновременно). Действительно ли это помогало, он толком не понимал. Но все лучше, чем вообще ничего не делать.

— Если-у-тебя-встает-я-не-против, — вдруг сказала Фукаэри.

— Не против?

— В-этом-нет-ничего-дурного.

— Ничего дурного, — повторил Тэнго.

Прямо урок сексологии для старшеклассников. В оргазме, дети, нет ничего дурного или постыдного. Просто выбирайте для этого правильные время и место.

— Ну и как там мое очищение? Уже началось? — спросил он, решив сменить тему.

Фукаэри ничего не ответила. Ее точёные уши, похоже, вслушивались в раскаты грома за окном. И Тэнго решил больше ничего не спрашивать. А заодно перестал умножать в уме трехзначные числа. Если Фукаэри не против, чтоб у него вставал, пускай встает. Вот только сейчас беспокоиться было не о чем. Его мужское достоинство мирно дремало без всякой эрекции.

— Обожаю твой член, — сказала как-то подруга. — И форму, и цвет, и размер.

— Ну сам-то я не особый его фанат, — отозвался Тэнго.

— Почему? — спросила она, взвешивая его пенис на ладони, как мирно спящую домашнюю зверушку.

— Не знаю, — ответил он. — Наверно, потому, что я сам его себе не выбирал.

— Ты извращенец, — резюмировала подруга. — И мысли у тебя извращенные.

Разговор этот случился очень давно. Задолго до Всемирного потопа. По крайней мере, теперь ему так казалось.


Дыхание Фукаэри, тихое и ритмичное, согревало шею Тэнго. В зеленоватом отсвете цифр на часах и во вспышках наконец-то засверкавших молний Тэнго разглядывал ее ухо. Оно напоминало ему некую таинственную пещеру. Будь мы с нею любовниками, вдруг подумал он, я бы только и делал, что целовал ее уши. Во время секса, пока я в ней, целовал бы их, лизал и легонько покусывал, дул в них и вдыхал их аромат. Не то чтобы ему хотелось этого прямо сейчас. Скорее, то была фантазия на тему: «Что бы я обязательно сделал, будь мы с нею любовниками». В которой, рассуждая логически, нет ничего дурного или постыдного. Наверное.

Хотя, конечно, если отослать логику куда подальше, думать обо всем этом Тэнго не следовало. Его член начал медленно пробуждаться, точно спящий, которому ласково щекочут спину. Вот он сладко зевает, затем поднимает голову и потягивается, наливаясь силой. А еще через полминуты реет, тугой и уверенный, как парус яхты под крепким северо-западным ветром. И теперь совершенно недвусмысленно упирается Фукаэри в бедро. Тэнго обреченно вздохнул. С тех пор как пропала его подруга, он уже месяц без секса. Видимо, все из-за этого. Уж лучше бы он перемножал трехзначные числа и не останавливался.

— He-волнуйся, — сказала Фукаэри. — Когда-там-твердо-это-наша-природа.

— Спасибо, — ответил Тэнго. — A LittlePeople не смотрят на нас?

— Они-все-равно-ничего-не-могут-нам-сделать.

— Это, конечно, хорошо, — проворчал Тэнго с тревогой. — Только мне самому не все равно, смотрит на меня кто-то чужой или нет.

Очередной раскат грома разорвал небо в клочья, точно старую штору. Окна задребезжали так, будто и правда кто-то хотел ворваться в квартиру. Вообще-то рамы крепкие, но если будет так продолжаться — рано или поздно стекло разлетится вдребезги. Капли дождя лупили по стеклу, точно пули охотников по оленям.

— Гроза все не кончается, — заметил Тэнго. — Похоже, зарядила надолго.

Фукаэри открыла глаза.

— Какое-то-время-еще-продлится, — сказала она.

— Сколько?

Она ничего не ответила. А Тэнго все лежал и зачем-то обнимал ее, терзаясь мощной, но никому не нужной эрекцией.

— Мы-должны-снова-попасть-в-кошачий-город, — сказала Фукаэри. — Поэтому-нужно-заснуть.

— Заснем ли? — усомнился Тэнго. — Такая гроза… Да и времени еще только десятый час.

Он старался выстроить в уме ряды цифр подольше и загадать себе что-нибудь посложнее. Но какую бы задачу ни ставил, то была его собственная задача, где ответ известен заранее. А проклятая эрекция только усиливалась.

— Заснем-не-волнуйся, — ответила Фукаэри.

И оказалась права. Несмотря на грозу, от которой качались здания, дикую эрекцию и до предела натянутые нервы, Тэнго неожиданно для себя заснул.

Моя жизнь — абсолютный хаос, успел он подумать, прежде чем провалился в сон. Я должен срочно отыскать решение. Времени в обрез. И места на странице контрольной работы — совсем чуть-чуть. Тик-так, тик-так, тик-так.


Внезапно он осознал, что лежит совершенно голый. И Фукаэри — тоже в чем мать родила. Ее грудь идеально округлая. Две совершенно безупречные полусферы. Соски, пока не очень большие, еще не приняли своей настоящей формы и походили на тянущиеся к солнцу почки юного деревца. Но сами груди зрелые, крупные и так упорно тянутся к потолку, будто на них не распространяется закон гравитации. Но что особенно бросалось в глаза, так это отсутствие волос на ее лобке. Вместо них светлела абсолютно гладкая кожа, лишь подчеркивая незащищенность ее причинного места. Как и уши, розовато-мраморная вагина казалась чуть ли не новорожденной (или оно действительно так и было?) — и даже формой напоминала ухо, которое внимательно к чему-то прислушивается. Например, к едва различимому звону далекого колокольчика.

И наконец Тэнго сообразил, что вообще-то лежит в постели навзничь, а Фукаэри, оседлав его, нависает сверху. Его эрекция продолжалась, а гроза все никак не заканчивалась. Еще немного — и от грохота небо разлетится вдребезги, пронеслось у Тэнго в голове. Кто же тогда будет склеивать небосвод по кусочкам?

Я же уснул, вспомнил он. С окаменевшим членом, который так и не расслабился до сих пор. Неужели его эрекция сохранялась и во сне? Или та прекратилась, а эта — уже вторая? Примерно как повторное заседание Кабинета министров, когда на первом не сумели договориться? Сколько же он спал? Впрочем, уже не важно. Главное — сейчас его пенис снова рвется в бой, и успокоить его, похоже, не смогут ни Сонни и Шер, ни трехзначные числа, ни прочие радикалы с интегралами.

— Я-не-против, — сказала Фукаэри. Она приподнялась над Тэнго, чуть раздвинув колени, и ее вагина коснулась головки его пениса. — Когда-твердо-это-не-плохо.

— Я не могу двинуться, — ответил Тэнго.

И это было правдой. Он попытался привстать на локтях, но не вышло. Физически он чувствовал все — и вес ее тела, и твердость своего члена. Однако не мог даже пальцем пошевелить.

— Двигать-ничем-не-нужно, — только и ответила Фукаэри.

— Что значит «не нужно»? Это же мое тело!

Она ничего не ответила. Тэнго больше не был уверен, что его голос вообще звучит. Губы и горло напрягались как полагается, но хорошо ли слышна его речь, он и сам не разбирал. Больше половины того, что он говорил, Фукаэри вроде бы понимала. Но в целом их диалоги напоминали разговор по междугороднему телефону с постоянно прерывающимся сигналом. По крайней мере, Фукаэри словно не слышала того, что ей было не нужно, а разговор все равно продолжала. Тэнго так не умел.

— Волноваться-тоже-не-нужно, — сказала она и медленно опустилась всем телом вниз. Глаза ее будто вспыхнули странным призрачным сиянием, какого Тэнго в них прежде не замечал.

Как такой огромный и твердый член может поместиться в столь миниатюрном влагалище, Тэнго даже представить себе не мог. Однако не успел опомниться, как его агрегат уже заполнил ее лоно до последнего уголка — легко и без всякого сопротивления. Нанизав себя на Тэнго, Фукаэри ничуть не изменилась лицом. Только дыхание стало немного прерывистым, а грудь едва приметно заколыхалась. В остальном же девушка выглядела так естественно, словно ничего особенного не произошло.

Фукаэри приняла в себя Тэнго до самых глубин, чуть ли не до утробы — и вдруг замерла. Его по-прежнему сковывал паралич, а она, закрыв глаза, застыла над ним, как шпиль громоотвода. Рот слегка приоткрыт, по губам словно пробегает мелкая рябь. Будто в прострации она подыскивает слова, чтобы высказать самое главное, — и ждет, когда же случится то, что ей нужно принять на себя.

Сердце Тэнго зашлось от отчаяния. Вот-вот должно произойти невесть что, а он не управляет ситуацией. Его тело ничего не чувствует. Осязание срабатывает только у члена. Вернее, даже не осязание, а осознание членом того факта, что он, абсолютно крепкий и твердый, находится внутри Фукаэри. Дала бы сперва хоть резинку надеть, забеспокоился Тэнго. А вдруг залетим? Хлопот же не оберешься. Кёко Ясуда была настолько педантична в вопросах контрацепции, что предохраняться вошло у него в привычку.

Изо всех сил Тэнго старался переключиться на что-нибудь другое, но ничего конкретного в голову не приходило. В голове царил хаос, и время как будто встало. Хотя, конечно, остановиться время не может, это противоречит основным законам природы. Скорее всего, оно течет постоянно, хотя и не всегда равномерно. Если сравнивать между собой долгие периоды времени, получится, что в целом оно бежит с одной и той же определенной скоростью. Однако если сопоставить совсем небольшие его отрезки, вполне возможно, скорости окажутся неравны. Ну а в мимолетных кусочках времени даже такие базовые понятия, как причинно-следственный порядок или событийная вероятность, утрачивают всякий смысл.

— Тэнго, — произнесла Фукаэри, впервые назвав его по имени. — Тэн-н-го.

Словно и не звала, а заучивала произношение иностранного слова. С чего это она вдруг зовет меня так, удивился Тэнго. Девушка же наклонилась и поцеловала его. Сначала чуть разомкнутыми губами. Но уже вскоре те раскрылись пошире, и ее мягкий язычок скользнул Тэнго в рот. Этим упрямым язычком она словно пыталась нащупать слова, которые пока не стали словами, но уже таят в себе некий секретный код. И язык Тэнго, хочешь не хочешь, безвольно отдавался ее экспериментам. Так две змейки, проснувшись от зимней спячки и почуяв запах друг друга, вожделенно сплетаются телами в весенней траве.

Внезапно Фукаэри стиснула его ладонь. Так крепко, будто хотела раздавить. Так сильно, что острые ноготки пронзили кожу. И наконец, завершив поцелуй, отстранилась и вновь распрямила спину.

— Закрой-глаза.

Тэнго повиновался. Он закрыл глаза, и перед ним распахнулась сумеречная пропасть, в которую можно провалиться и падать до самого центра Земли. Вокруг мерцали разноцветные сполохи: то ли мириады осколков заката, то ли просто пылинки или цветочная пыльца. А может, и еще что-нибудь. Но вскоре у пропасти показалось дно. Становилось светлее, и окружающий мир принимал все более конкретные очертания.

Тэнго вдруг осознал, что ему десять лет и вокруг него — стены класса. В реальном месте и в настоящем времени. За окном светит неподдельное солнце, и сам он, десятилетний, — именно тот, кто есть. Дышит подлинным воздухом, различает запахи лакированного дерева и мела на полочке у доски. В классе только он и она. Не испугалась ли Аомамэ, вдруг оставшись с Тэнго наедине? Или, наоборот, давно ждала, когда же это случится? Так или иначе, она подходит к Тэнго, стискивает правой рукой его левую. И смотрит ему в глаза — очень долго и пристально.

У Тэнго пересыхает горло. Все слишком внезапно; как ему поступить, что сказать, он понятия не имеет. Просто стоит и глядит на нее, пока она сжимает его руку. Где-то в животе странно зудит — несильно и все же отчетливо. Ничего подобного с ним еще никогда не случалось. Нечто вроде зова морских волн. До его слуха доносятся звуки реальности: смех и крики детей, удары ногами по мячу, стук бейсбольной биты, писклявый голосок обиженной кем-то первоклашки, нестройный хор дудок, в сотый раз выводящий осточертевшую всем мелодию. Сегодня уроки закончены.

Тэнго хочет ответить ей таким же крепким пожатием. Но силы вдруг покидают его. Конечно, пальцы могут онеметь, если их слишком сильно стиснуть. Однако Тэнго не может пошевелить вообще ничем. Словно его связали по рукам и ногам.

Как будто время остановилось, думает Тэнго. Он тихонько вздыхает, проверяя, дышит ли вообще. Никаких звуков больше не слышно. Зуд в животе не проходит, но превращается в парализующую истому. Эта истома заражает кровь, и сердце начинает разгонять ее по всему телу. В груди набухает плотное облако, из-за которого дыхание учащается, а пульс становится жестче.

Когда я вырасту, обязательно разберусь, что же со мной сейчас происходит, какой в этом смысл и зачем это нужно, решает Тэнго. Для этого я должен очень крепко и точно запомнить все, что чувствую в эту минуту. Пока я всего лишь десятилетний пацан, которому нравится математика. Передо мною — много разных дверей, но что меня ждет за ними — понятия не имею. Ни силы, ни знаний, эмоции спутанные, вечно чего-то боюсь. Вот и эта девчонка даже не надеется, что я пойму ее. Просто хочет выразить мне свое чувство. Это чувство упрятано в маленькую шкатулку, обернуто красивой бумагой, перевязано тонкой ленточкой — и в таком виде вручено мне как Послание.

Прямо сейчас открывать не нужно, говорят ее глаза. Придет время — откроешь. А сейчас просто прими, и все.

А ведь ей уже столько всего известно, чувствует Тэнго. Куда больше, чем ему. На этом поле у нее бесспорное право лидера. Да и сама игра — по новым правилам, с новыми целями и новыми законами механики, которых он не знает. А она — знает.

Наконец Аомамэ отпускает его руку, молча разворачивается и, не оглядываясь, быстро выходит из класса. Тэнго остается совершенно один. За окном снова слышатся детские голоса.

Дверь за ней закрывается — и в следующую секунду Тэнго кончает. Бурно, обильно и долго семя извергается прямо в штаны. Боже мой, паникует он, неужели я делаю это в классе? Если меня вдруг заметят, скандала не избежать… Но вокруг него уже не школьная аудитория.

И кончает он не в штаны, а во влагалище Фукаэри. Против собственного желания — и не в состоянии этому помешать. Здесь о его желаниях никто и не спрашивал.


— He-волнуйся — прозвучал немного спустя ее голос. Как всегда, абсолютно бесстрастный. — Я-не-беременею. У-меня-не-бывает-месячных.

Тэнго открыл глаза. Фукаэри склонилась над ним и глядела ему в лицо. Она дышала абсолютно спокойно, и ее безупречная грудь чуть заметно вздымалась и опадала прямо у него перед носом.

«Значит, мы с тобой съездили в Кошачий город? — попробовал он спросить. — И что же это за место?»

Но его губы даже не шелохнулись.

— Это-было-необходимо, — сказала Фукаэри, будто угадав его мысли.

Слишком простой ответ, если считать это ответом. Всё как всегда.

Тэнго снова закрыл глаза. Значит, он оказался там, кончил — и вернулся сюда. С ним случился настоящий оргазм с реальным семяизвержением. Если Фукаэри утверждает, что это было необходимо, — что ж, наверное, так и есть. Тэнго по-прежнему не мог пошевелиться и ничего не чувствовал кожей. Лишь вялость, навалившаяся после оргазма, будто невидимой пленкой стягивала все тело.

Очень долго Фукаэри оставалась недвижной, пока не вобрала в себя его семя до последней капли — так же старательно, как пчела собирает нектар. Затем аккуратно вынула из себя его член, молча встала с кровати и отправилась в ванную. Тэнго вдруг заметил, что гром больше не гремит, а жестокий ливень успел прекратиться. Гроза, разрывавшая небо прямо над его многоэтажкой, наконец унялась. Вокруг стояла нереальная тишина. Кроме слабого шелеста душа, не было слышно ни звука. Глядя в потолок, Тэнго ждал, когда к нему вернется чувствительность. Член по инерции все еще рвался в бой, но с каждой секундой эрекция ослабевала.

Мыслями Тэнго оставался в школьном классе. Его левая ладонь помнила силу девичьих пальцев. Он не мог поднести к глазам руку, но наверняка там краснели следы от ее ноготков. Сердце все еще стучало как бешеное. Странное облако из грудной клетки исчезло, но вместо него внутри поселилась сладкая и щемящая боль.

Аомамэ, понял Тэнго.

Я должен встретиться с Аомамэ. Отыскать ее. Это же так очевидно. Почему я додумался только сейчас? Она же оставила мне Послание. Почему я не открыл его, а забросил на пыльный чердак своей памяти? Тэнго хотел покачать головой, но не смог. Голова, как и все прочие части тела, пока не двигалась.


Фукаэри вошла в спальню, завернутая в полотенце. И присела на край кровати.

— LittlePeople-больше-не-злятся, — отрапортовала она, точно опытный разведчик, вернувшийся из-за линии фронта.

И указательным пальцем прочертила в воздухе небольшую окружность. Красивую и безупречную, какие рисовали на стенах соборов итальянские художники эпохи Возрождения. Идеальный замкнутый круг. Довольно долго он стоял у Тэнго перед глазами.

— Все-закончилось.

Сказав так, Фукаэри поднялась с кровати, развернула полотенце и застыла. Словно хотела просушить в недвижном воздухе спальни пока еще влажное тело. Поразительно красивое тело — с полной высокой грудью, точеными бедрами и без единого волоса на лобке.

Через несколько секунд она ожила, подобрала с пола пижаму, надела. Застегнула все пуговицы, затянула тесьму на поясе. В призрачных сумерках Тэнго рассеянно наблюдал за ее движениями. Как наблюдают за насекомым, сменяющим оболочку при вступлении в новую фазу жизни. К тому, что пижама ей велика, Фукаэри уже привыкла. Забравшись в постель, она прижалась к Тэнго и положила голову ему на плечо. Он ощутил на горле тепло ее дыхания. Неторопливо, точно морской отлив, паралич отступал, и осязание постепенно возвращалось к Тэнго.

По воздуху спальни растекалась приятная влага. За окном застрекотали насекомые. Пенис Тэнго наконец-то успокоился и обмяк. Должные события произошли, идеальный круг замкнулся. Очередной природный цикл завершен. Звери сошли с ковчега на берег и разбрелись по долгожданной земле. Каждая пара тварей вернулась туда, где ей быть полагалось.

— Теперь-лучше-заснуть, — прошептала Фукаэри. — Очень-очень-крепко.

Очень-очень крепко, повторил про себя Тэнго. Засну, а потом проснусь. Что за мир будет окружать меня, когда я открою глаза?

— Этого-не-знает-никто, — ответила она, в который раз угадав его мысли.

Глава 15

АОМАМЭ
Время оборотней началось
Аомамэ достала из шкафа запасное одеяло, укрыла им тело мужчины. Приложила пальцы к его горлу и еще раз убедилась, что пульса нет. Тот, кого называют Лидером, переправился в мир иной. Какой именно мир — неизвестно. Но уж никак не Тысяча Невестьсот Восемьдесят Четыре. Что бы ни ждало его там — в этой реальности от него остался лишь труп. Не способный вымолвить больше ни слова, он будто съежился от холода лишь на миг — да так и перешел границу жизни и смерти. А его тело, не пролив ни капли крови, осталось лежать ничком на коврике для йоги. Свою работу Аомамэ выполнила, как всегда, безупречно.

Насадив на жало инструмента защитную пробку, Аомамэ уложила пестик в футляр и спрятала в сумку. Достала из болоньевого мешка «хеклер-унд-кох», заткнула за пояс трико. С предохранителя снят, в обойме девять патронов. Пожалуй, ничто так не успокаивает нервы, как ощущение твердого металла голой кожей. Аомамэ подошла к окну, плотно задернула толстые шторы, и комната вновь погрузилась во мрак.

Она взяла сумку, подошла к двери. Коснувшись дверной ручки, оглянулась на едва различимый силуэт человека на полу. Казалось, тот мирно спит. Точно также, как спал, когда она вошла сюда. О том, что его жизнь оборвалась, во всем мире знает только Аомамэ. Хотя нет — наверное, LittlePeople тоже знают. Иначе с чего бы так резко перестал греметь гром? Они поняли, что все их угрозы разом лишились смысла, вот в чем дело. Их представителя среди людей в этом мире больше не существует.

Аомамэ повернула ручку, придала лицу расслабленное выражение и вышла из мрака на свет. Осторожно, стараясь не шуметь, затворила дверь за спиной. Бонза сидел на диване и потягивал кофе. На столике перед ним стоял большой поднос с кофейником и тарелкой сэндвичей — очевидно, заказывали в номер. Половину сэндвичей они уже съели. Рядом с кофейником стояла пара чистых кофейных чашек. Хвостатый застыл в резном кресле стиля рококо, как и прежде, выпрямив спину. Похоже, эта парочка просидела вот так, не меняя поз, уже очень долго. По крайней мере, именно на это указывала атмосфера полной недвижности, повисшая в комнате.

Как только Аомамэ вошла, Бонза туг же поставил чашку на блюдце и бесшумно поднялся с дивана.

— Все закончилось, — доложила Аомамэ. — Сейчас он спит. Он только что пережил тяжелую и длительную нагрузку на мышцы. Теперь ему необходимо поспать.

— Так он уснул?

— Как младенец, — кивнула Аомамэ.

Бонза посмотрел ей в лицо. Заглянул глубоко в глаза. Ощупал взглядом с головы до пят, проверяя, ничего ли не изменилось. И опять посмотрел в лицо.

— Это нормальная реакция?

— После того как из мышечных тканей выведен стресс, очень многие немедленно засыпают. В этом нет ничего необычного.

Бонза подошел ко входу в темную комнату, осторожно повернул ручку, приоткрыл дверь и заглянул в щель.

Аомамэ положила правую руку на бедро, чтобы в случае чего мигом выхватить пистолет. Секунд десять Бонза вглядывался в темноту, но в итоге закрыл-таки дверь и повернулся к Аомамэ.

— Сколько же он проспит? — уточнил Бонза. — Нельзя допустить, чтобы он долго лежал на полу.

— Думаю, сам проснется часа через два. На это время, если не трудно, оставьте его в покое.

Бонза скользнул глазами по часам на руке, засекая время. И легонько кивнул.

— Ясно. Пока оставим как есть, — пообещал он. — Изволите принять душ?

— Нет, душ не нужен. Если можно, просто переоденусь.

— Разумеется. Ванная в вашем распоряжении.

Ей страшно хотелось сгинуть отсюда — как можно скорее, безо всяких переодеваний. И все-таки — стой, подруга, сказала она себе. Не оставляй противнику ни малейшего повода для подозрений. Раз уж переодевалась, когда пришла, значит, должна переодеться обратно перед уходом. А потому — идешь в ванную, снимаешь трико. Стягиваешь пропитавшиеся потом лифчик и трусики, обтираешься полотенцем, надеваешь свежее белье. Облачаешься в те же блузку и джинсы, в которых пришла. Под ремень джинсов сзади заталкиваешь пистолет — так, чтобы не заметили со стороны. Двигаешь бедрами, проверяя, не мешает ли железяка нормальной походке. Умываешь с мылом лицо, расчесываешь гребнем волосы. А потом встаешь перед зеркалом и корчишь сама себе рожи, чтобы снять проклятое напряжение с физиономии. Затем приводишь лицо в порядок. После стольких кривляний свое настоящее лицо вспоминаешь с трудом. Но постепенно находишь оптимальный вариант. Внимательно изучаешь его в зеркале. Признаешь, что ошибки нет: вот оно, твое обычное лицо. Даже улыбнуться может, если потребуется. Руки не дрожат, глаза не бегают. Та же, что и всегда, крутая сестренка Аомамэ…

Аомамэ вспомнила, как пристально уставился на нее Бонза, когда она вышла из спальни. Может, разглядел остатки слез? Все-таки плакала она очень долго, наверняка остались какие-то следы. От этой мысли ее бросило в жар. Возможно, он сразу заподозрил: «А ведь она пришла делать массаж. С чего бы ей самой плакать? Наверняка здесь что-то не так!» Может, пока Аомамэ в ванной, он уже зашел в эту чертову спальню — и обнаружил, что сердце Лидера остановилось?

Она резко завела руку за спину, проверяя, сразу ли рукоять пистолета ляжет в ладонь. Успокойся, велела она себе. Бояться нельзя. Страх проступит на лице и сразу же тебя выдаст.

Прокручивая в голове самые жуткие повороты событий, Аомамэ взяла сумку в левую руку и осторожно вышла из ванной. Правая рука готова нырнуть за спину в любую секунду. Однако в номере все оставалось по-прежнему. Бонза, скрестив руки на груди и прищурившись, стоял в задумчивости посреди комнаты. Хвостатый, сидя в кресле у выхода, ощупывал пространство холодным взглядом. Глаза у этого типа были спокойные, как у стрелка-радиста в пикирующем бомбардировщике. Одинокие глаза, привыкшие разглядывать небо долго и пристально, до полного посинения.

— Устали небось? — спросил Бонза. — Как насчет кофе с сэндвичами? Угощайтесь.

— Благодарю, — ответила Аомамэ. — Но сразу после работы я обычно есть не хочу. Голод просыпается примерно через час.

Понимающе кивнув, Бонза достал из кармана пиджака толстый конверт, взвесил на ладони и протянул Аомамэ.

— Прошу извинить, — сказал он, — если сумма окажется несколько больше оговоренной. Как я уже объяснял, постарайтесь, чтобы об увиденном вами сегодня не узнала ни одна живая душа.

— Бонус за молчание? — попыталась пошутить Аомамэ.

— Премия за дополнительные усилия, — без малейшей улыбки ответил он.

— Тайны клиентов я храню вне зависимости от суммы. Это тоже часть моей работы, и до сих пор еще ни разу никто не жаловался, — сказала Аомамэ, взяла конверт и сунула в сумку. — Где-нибудь расписаться?

Бонза покачал головой:

— Не нужно. За эту часть дохода вам не придется отчитываться перед налоговой.

Аомамэ кивнула.

— Полагаю, вы потратили на него много сил? — вкрадчиво спросил Бонза.

— Больше, чем на обычного человека, — согласилась Аомамэ.

— Это потому, что он — не обычный человек.

— Мне тоже так показалось.

— Его невозможно никем заменить, — продолжил Бонза. — Вот уже много лет он страдает от невыносимой боли. Потому что вбирает в себя наши боли и мучения. Все мы молимся за то, чтобы ему стало хоть немного легче.

— Я не знаю главной причины болезни, поэтому точно утверждать не могу, — сказала Аомамэ, осторожно подбирая слова. — Но думаю, сегодня ему действительно стало немного легче.

Бонза кивнул.

— Когда вы оттуда вышли, у вас был очень изможденный вид.

— Возможно, — сказала Аомамэ.

Пока они беседовали, Хвостатый, сидя истуканом в кресле у выхода, ощупывал взглядом номер. Голова не двигалась, но глаза так и зыркали по сторонам. А на лице ничего не менялось. Непонятно было даже, слышит ли он, о чем рядом с ним говорят. Одинокий, молчаливый — и предельно осторожный тип. Различит меж облаков вражеский истребитель, даже если тот пока не больше горчичного зёрнышка.

Аомамэ чуть помялась, но все же спросила:

— Возможно, это не мое дело, но… разве кофе и сэндвичи не противоречат вашим заповедям?

Бонза оглянулся на столик с кофейником и едой, и на его лице проступило слабое подобие улыбки.

— Настолько жестких заповедей у нас практически нет. Алкоголь с сигаретами, понятно, запрещены. Однако насчет еды все относительно свободно. Как правило, мы едим очень скромную пищу, но кофе и сэндвичи с ветчиной не возбраняются.

Аомамэ промолчала. С любыми фанатиками лучше держать свое мнение при себе.

— Людей у нас собирается много, — продолжил Бонза. — И общие заповеди, конечно, необходимы. Но если из каждой заповеди делать догму, пропадет ее изначальная цель. В конце концов, любые заповеди и доктрины создаются для удобства людей. Главное — не форма, а содержание. Наполнение, если угодно.

— И этим содержанием вас наполняет Лидер?

— Да. Он способен слышать Голос, который нам недоступен. Это очень особенный человек, — подчеркнул Бонза и посмотрел на Аомамэ. — Мы вам очень признательны за сегодня. Ливень как раз закончился.

— В жизни не слыхала такого жуткого грома, — сказала она.

— И не говорите, — согласился Бонза. Хотя было видно, что ему ливень с громом совершенно до лампочки.

Аомамэ отвесила прощальный поклон, взяла сумку и направилась к выходу.

— Постойте! — бросил Бонза ей в спину. Резко и агрессивно.

Она остановилась посреди комнаты, обернулась. Сердце заколотилось, как деревянное. Правая рука словно бы невзначай легла на бедро.

— Коврик, — сказал он. — Вы забыли свой коврик для йоги. Там, на полу в спальне.

Аомамэ улыбнулась:

— Ну не выдергивать же из-под спящего. Считайте, коврик ваш. Дешевый, сильно подержанный. Не пригодится — выбросьте в мусор.

Бонза на пару секунд задумался, но все же кивнул.

— Спасибо за работу, — только и сказал он.

Когда Аомамэ приблизилась к выходу, Хвостатый поднялся с кресла, открыл дверь и отвесил неглубокий поклон. С момента их встречи этот тип не произнес ни словечка. Аомамэ кивнула в ответ и, минуя Хвостатого, шагнула в коридор.

И в этот миг ее будто пронзило электрическим разрядом. Она поняла: рука Хвостатого вот-вот взметнется, чтобы схватить ее за правое запястье. Молниеносно — с такой скоростью обычно ловят мух на лету. Это его намерение Аомамэ различила настолько ясно, что тело невольно сжалось, руки и ноги покрылись гусиной кожей, а сердце пропустило один удар. Дыхание остановилось, в спину впились десятки ледяных пиявок. Сознание вдруг озарило вспышкой белого света: если этот громила схватит мою правую руку, я не дотянусь до оружия. И тогда мне конец. Шестое чувство у этого парня будь здоров. Уж он-то чувствует: я — не та, за кого себя выдаю. И там, в спальне, делала совсем не то, за чем приходила. Он не знает, что именно, но что-то неправильное. Внутренний голос велит ему: «Задержать! Завалить мордой на пол, прижать и вывихнуть плечо, чтоб не рыпалась!» Но к сожалению, это всего лишь внутренний голос. Никаких аргументов. А если потом окажется, что он ошибся, неприятностей будет не расхлебать. И Хвостатый сдался. Все равно решения здесь принимает Бонза… В последний момент верзила сдержался и расслабил плечи. Все стадии его спора с самим собой Аомамэ отследила за какие-то пару секунд.

Она вышла в застеленный коврами коридор и, не оглядываясь, зашагала к лифтам походкой человека, которому все на свете до фонаря. Можно было не сомневаться: Хвостатый пристально следил за ней, высунув голову из дверного проема. Аомамэ ощущала спиной его взгляд — острый, как нож для разделки тунца. И хотя ее так и подмывало оглянуться, чтобы это проверить, она заставила себя сдержаться. Лишь за углом коридора ей удалось хоть немного сбросить напряжение. Но расслабляться еще рано. Черт его знает, что может случиться дальше. Она подошла к дверям лифта, нажала на кнопку «вниз». И все время, пока лифт ехал (а на это ушла чуть не целая вечность), простояла, стискивая рукоять пистолета за спиной. Чтобы выстрелить сразу, едва Хвостатый выскочит из-за угла. Прежде чем ее успеют схватить, она должна без малейших колебаний уничтожить противника. Или же, не мешкая ни секунды, застрелиться сама. Решить, что правильнее, у нее не получалось. И наверное, не получится до последнего.


Но никто не гнался за ней. В гостиничном коридоре было тихо, как в склепе. Дзынь! — разъехались двери лифта, и Аомамэ вошла в кабину. Нажала на кнопку «фойе», дождалась, когда двери закроются. И, покусывая губы, стала следить, как меняются на табло номера этажей. Наконец лифт остановился. Она пересекла огромное фойе, вышла из отеля и села в такси, поджидавшее клиентов у самого выхода. Дождь совсем прекратился, но с машины еще капало так обильно, словно она проехала сквозь водопад.

— Станция Синдзюку, — сказала водителю Аомамэ.

Такси тронулось с места, и когда отель остался за спиной, она с шумом выдохнула. А потом закрыла глаза и выкинула все мысли из головы. По крайней мере в ближайшие полчаса не хотелось думать о чем бы то ни было.

Ее сильно мутило. Едкая горечь подступала со дна желудка к самому горлу. Нажав кнопку на двери, Аомамэ опустила оконное стекло до половины и набрала в легкие как можно больше сырой вечерней прохлады. Затем откинулась на спинку, несколько раз глубоко вздохнула. Во рту ощущался привкус какой-то дряни. Словно внутри у нее что-то разлагается.

Она вспомнила о жвачке в кармане джинсов. Достала, развернула, отправила в рот и неторопливо задвигала челюстями. «Супермятная». Ностальгический вкус немного успокоил нервы. Гадкий привкус постепенно исчез изо рта. Ерунда, сказала она себе. Ничего у тебя не разлагается. Просто от страха немного съехала крыша.

В любом случае, все закончилось. Больше тебе не придется никого убивать. И главное — ты поступила правильно. Этот подонок заслуживал смерти — и получил по заслугам. А кроме того (хоть это и не самое важное), он и сам хотел, чтоб его убили. Я обеспечила человеку спокойный уход из мучительной жизни по его же собственной просьбе. С какой стороны ни смотри — ничего неправильного. Разве что противозаконно.

Но сколько Аомамэ ни уговаривала себя, в душе продолжали копошиться сомнения. Только что она своими руками убила очень необычного человека. Ее пальцы прекрасно помнят, как острое жало инструмента вошло в его шею. Очень необычное ощущение. От этого воспоминания ей стало не по себе. Аомамэ поднесла к лицу раскрытые ладони и долго смотрела на них. Что-то здесь не так. Совсем не так, как всегда. Но что именно не так, в чем ошибка — понятия не имею.

Если верить тому, о чем он рассказывал перед смертью, получается, я убила Пророка. Человека, который принимает и передает Глас Божий. Только хозяин этого Голоса — не Бог, а, скорее всего, LittlePeople. Пророк одновременно выступает Царем, а судьба царей — быть убитыми, когда истекает их срок. Стало быть, я — убийца, нанятая судьбой? Убив Пророка и Царя, я восстановила равновесие Добра и Зла в этом мире. И в результате должна погибнуть сама. Но я все-таки успела заключить сделку, чтобы своей смертью спасти Тэнго. Это — главное условие моей смерти, если верить тому, что я слышала.

Но разве есть хоть малейший повод не верить ему? На религиозного фанатика он не похож, да и перед смертью люди не врут. Но главное — сама его речь звучала как-то очень убедительно. Основательно, точно огромный якорь на мошной цепи. У каждого судна — якорь своего веса и своей величины. Какие бы мерзости ни совершил этот человек — его габариты поражали воображение. Не признать это невозможно.

Осторожно, чтобы не заметил таксист, Аомамэ вытащила из-за пояса «хеклер-унд-кох», поставила на предохранитель, спрятала в сумку. Теперь, без этих смертоносных полкило, ей всерьез полегчало.

— Ну и гром сегодня, слыхали? — сказал водитель. — А ливень — просто как из ведра!

— Гром? — повторила Аомамэ. С тех пор как гроза унялась, не прошло и получаса. Но ей показалось — таксист говорит о каком-то далеком прошлом. Если так, можно и согласиться. — Не говорите. Чуть уши не заложило.

— Странно, что в прогнозе погоды об этом ни словечка. Обещали, что весь день будет солнце…

Аомамэ попыталась найти слова для ответа, но на ум ничего не пришло. Голова совсем одеревенела и соображала крайне медленно.

— Прогнозы сбываются далеко не всегда, — только и сказала она.

Водитель скользнул глазами по ее отражению в зеркале. Может, у меня с голосом что-то не так? — насторожилась Аомамэ.

— Затопило станцию Ака'сака-Мицукэ', — сообщил таксист. — А все потому, что ливень долго шел над одним районом города и никуда не смещался. На линиях Гиндза и Ма'руноу'ти остановлены поезда. Так передали по радио минут двадцать назад.

Прицельный ливень парализовал метро, завертелось в голове Аомамэ. Как это может помешать тебе улизнуть? Соображай скорее. На станции Синдзюку ты идешь в камеру хранения, забираешь саквояж и сумку. Звонишь Тамару, получаешь дальнейшие указания. Плохо, если для их выполнения понадобится сесть на линию Маруноути. На то, чтобы замести следы, у нее всего пара часов. Потом охранники в отеле заметят, что Лидер не желает просыпаться, заподозрят неладное, войдут в спальню и обнаружат, что их гуру больше не дышит. Вот тут-то все и начнется.

— Значит, поезда по линии Маруноути до сих пор не ходят? — уточнила Аомамэ.

— Кто знает, — пожал плечами водитель. — Включить вам новости?

— Да, прошу вас.

Если верить Лидеру, вызвали эту грозу LittlePeople. Это они сосредоточили дождь вокруг Акасака-Мицукэ, из-за чего саму станцию парализовало. Аомамэ покачала головой. Если все это спланировано заранее — так просто от них не уйти.

Водитель настроил приемник на радио «Эн-эйч-кей». Играла музыка, японский фолк — лучшие песни второй половины шестидесятых. Шлягеры, которые Аомамэ слышала по радио в детстве, особой ностальгии не вызывали. Наоборот, ей стало неуютно. Эти звуки вызывали из глубин памяти события, вспоминать о которых совсем не хотелось. Несколько минут она терпеливо ждала, но сводок о движении поездов метро не передавали.

— Извините, вы не могли бы выключить радио? — попросила она. — Все равно на Синдзюку придется действовать по ситуации.

Водитель послушно выключил музыку.

— На Синдзюку сейчас столпотворение, — предупредил он на всякий случай.


Таксист не ошибся: станция Синдзюку оказалась забита до отказа. Все-таки именно здесь на линию Маруноути пересаживаются те, кто приехал по государственным веткам[244]. И как только эта линия встала, одна из крупнейших станций Токио превратилась в бурлящий людской водоворот. Чтобы избежать свалки, пассажиры инстинктивно разбивались на левый и правый потоки. И все равно, хотя час пик давно миновал, продираться через такую толпу было ужас как непросто.

Кое-как добравшись до камеры хранения, Аомамэ извлекла багаж — дорожную сумку и саквояж из искусственной черной кожи. В саквояже хранились деньги, которые она забрала из абонентского ящика. Из спортивной сумки «Найки» Аомамэ переложила полученный от Бонзы конверт с наличными, кошелку с пистолетом и футляр с инструментом. Саму сумку заперла в ячейку камеры хранения и опустила в щель стоиеновую монету. Забирать эту сумку нужды уже не было. Ничего, что говорило бы о личности ее хозяйки, там не осталось.

С дорожной сумкой через плечо и саквояжем в руке она зашагала вдоль станции, выискивая телефон-авто— мат. Но все телефоны были заняты. У каждого выстроилась длинная очередь: тысячи людей хотели позвонить домой и предупредить, что опаздывают. Аомамэ озабоченно нахмурилась. Похоже, LittlePeople и правда не дадут мне так просто скрыться, подумала она. Если верить Лидеру, дотянуться до меня они не могут. Зато могут очень сильно помешать мне передвигаться.

Махнув рукой на очередь, она вышла на улицу, прошагала пару кварталов, заглянула в первый попавшийся кафетерий и заказала кофе со льдом. Розовый телефон у выхода тоже был занят, но никакой очереди, слава богу, не оказалось. Аомамэ встала за спиной у говорившей — женщины средних лет — и стала терпеливо дожидаться, пока та закончит. Не прерывая беседы, женщина то и дело нервно оглядывалась на Аомамэ, но минут через пять устала напрягаться и повесила трубку.

Загрузив в аппарат всю мелочь, какая была, Аомамэ набрала заученный номер. После трех гудков в трубке раздался дежурный голос автоответчика: «В данный момент абонент недоступен. Пожалуйста, оставьте сообщение после сигнала».

Пропищал сигнал.

— Тамару! Если вы там, снимите трубку, — сказала Аомамэ.

Трубку сняли.

— Я здесь, — отозвался Тамару.

— Слава богу, — выдохнула она.

Тамару, похоже, уловил в ее голосе необычные нотки.

— У тебя все в порядке? — спросил он.

— Пока да.

— Как работа? Успешно?

— Клиент заснул, и очень глубоко. Глубже некуда.

— Отлично, — сказал Тамару с явным облегчением. Для вечно бесстрастного Тамару — большая редкость. — Так и передам. Уверен, эта новость хорошо успокаивает.

— Хотя пришлось попотеть.

— Представляю. Но теперь все закончилось?

— Худо-бедно, — ответила Аомамэ. — Ваш телефон безопасен?

— Это спецлиния. Можешь не беспокоиться.

— Вещи из камеры хранения забрала. Что дальше?

— Сколько времени в запасе?

— Полтора часа, — ответила она.

И наскоро объяснила ситуацию. Через полтора часа два охранника проверят обстановку и обнаружат, что Лидер не дышит.

— Полтора часа хватит, — сказал Тамару.

— Интересно, сообщат ли они в полицию?

— Трудно сказать. Буквально вчера полиция заявилась в «Авангард» с ордером на обыск. Сейчас все зависло до выяснения обстоятельств, и официального дела пока не заведено. Но если всплывет труп их лидера, от следствия им уже не отмазаться.

— Иначе говоря, секта может просто уничтожить труп втихомолку?

— По крайней мере, они на это способны. Чем дело кончится, газеты расскажут завтра. По крайней мере, узнаем, заявили они в полицию или нет. Не люблю азартные игры. Но если бы пришлось — ставил бы на то, что полицию они звать не станут.

— Даже если смерть Лидера признают естественной?

— По внешним признакам этого не понять. Пока не произведут официального вскрытия, никто не возьмется судить, убит он или сам помер. В любом случае, первым делом они захотят послушать, что скажешь ты — последний человек, который общался с Лидером перед тем, как он умер. И если ты сменишь жилье и захочешь куда-нибудь спрятаться, у них буду все основания полагать, что Лидер умер не своей смертью.

— Значит, они попытаются меня найти? Чего бы это ни стоило?

— Можешь даже не сомневаться, — сказал Тамару.

— Но как я могу от них спрятаться?

— Для этого разработан план. Очень непростой. Следуй ему терпеливо — и будешь в безопасности. И главное — не дергайся. Подвести тебя может только твой собственный страх.

— Стараюсь, — сказала Аомамэ.

— Старайся и дальше. Реагируй быстро. Заставь время работать на тебя. Ты человек осторожный и терпеливый. Продолжай в том же духе.

— Над Акасакой прошел концентрированный дождь, — сказала Аомамэ. — Все поезда на станции остановлены.

— Знаю, — ответил Тамару. — Но тебе волноваться не о чем. Метро для твоего отхода не планировалось. Сейчас ты сядешь в такси и приедешь в безопасное место.

— Такси? — удивилась Аомамэ. — Но разве я не должна уматывать из города как можно дальше?

— Конечно должна, — неторопливо подтвердил Тамару. — Но сначала тебе нужно подготовиться. Сменить имя и внешность. Кроме того, работу ты проделала адскую. Сейчас у тебя в голове полный хаос. В таком состоянии лучше на время залечь на дно и отдышаться. Не беспокойся: все, что нужно, мы тебе обеспечим.

— И где это место?

— В Коэндзи.

— Коэндзи, — повторила Аомамэ. И легонько постучала ногтями по зубам. Никаких ассоциаций этот район не вызывал.

Тамару продиктовал адрес. Она, как всегда, запомнила наизусть.

— Станция Коэндзи, южный выход. Номер квартиры — триста три. Код в подъезде — двадцать восемь тридцать один.

Тамару выдержал паузу. Аомамэ впечатала в память: 303 и 2831.

— Ключ прицеплен скотчем к дверному коврику. В квартире есть все необходимое, чтобы несколько дней вообще не выходить из дома. В ближайшее время я позвоню. Три звонка, пауза в двадцать секунд — и новый звонок. Сама постарайся на связь не выходить.

— Ясно, — сказала она.

— Противник серьезный попался?

— Те двое, что его охраняли, конечно, крутые. Поначалу даже растерялась немного. Но не профи. С вашим уровнем не сравнить.

— Специалистов моего уровня очень немного.

— И слава богу.

— Наверное, — согласился Тамару.


На стоянке такси перед станцией растянулась длинная очередь. Судя по всему, поезда метро до сих пор стояли. Аомамэ встала в конец шеренги и набралась терпения. Ничего другого все равно не оставалось.

Стоя среди людей, с раздраженными лицами ожидавших такси, Аомамэ повторяла в уме адрес и номер квартиры, код подъезда, а также телефон Тамару. Исступлённо — как отшельник, что взобрался на гору, сел на камень и твердит великие мантры. Памятью своей Аомамэ гордилась. Запомнить подобную информацию для нее — сущий пустяк. Но сейчас от этих цифр зависело слишком многое. Ошибись хоть на одну, и выжить станет гораздо сложнее.

Наконец Аомамэ села в такси. Ровно час назад она вышла из номера убитого Лидера. И добиралась до Синдзюку в два раза дольше, чем планировала. LittlePeople отвоевали у нее это время. Сгустили прицельный дождь над Акасакой, вывели из строя метро, заполнили станции толпами опаздывающего народа, спровоцировали нехватку такси — в общем, сделали все, чтобы она передвигалась как можно медленней. И при этом оставалась на грани нервного срыва. Аомамэ вздохнула. Или все-таки то, что со мной происходит, — цепочка случайных событий? И про козни LittlePeople я насочиняла из чистого страха?

Сообщив таксисту адрес, Аомамэ устроилась поудобней и закрыла глаза. Парочка телохранителей сейчас наверняка смотрит на часы и гадает, когда же проснется их гуру. Она представила, как Бонза потягивает кофе и о чем-то думает. Такая у него работа — думать и принимать решения. Возможно, сомневается, не слишком ли тихо Лидер спит. Конечно, Лидер всегда спит глубоко, не храпит. Но в нынешней тишине за дверью спальни как будто чего-то недостает. Девчонка сказала, что Лидер проспит два часа. Дескать, столько нужно для полного восстановления мышц и так далее. Но что-то во всей этой ситуации не дает Бонзе покоя. Может, зайти в спальню и проверить, что происходит? Или не стоит?

На самом деле куда больше следует опасаться Хвостатого. Аомамэ отлично запомнила, как он чуть не сграбастал ее на выходе. Молчаливый громила с острейшей интуицией. Наверняка черный пояс сразу по нескольким боевым искусствам. Аомамэ при всем ее опыте самообороны с ним бы не справилась, это ясно как день. Скорее всего, он даже не дал бы ей дотянуться до пистолета. Но слава богу, не профессионал. Между инстинктом и действием включает голову. Видимо, слишком привык повиноваться чужим приказам. То ли дело Тамару. Принцип Тамару — первым делом подавить и обезвредить, а затем уже рассуждать. Действие прежде всего. Доверяешь только собственному чутью, все мысли оставляешь на потом. Задумался на миг — потерял инициативу.

Аомамэ вспомнила, как выходила из номера, и у нее тут же взмокли подмышки. Она покачала головой. Как же мне повезло, только и вертелось в голове. По крайней мере, они не взяли меня живьем. Теперь нужно быть крайне осторожной. Как и сказал Тамару, осторожной и терпеливой, это самое важное. На секунду расслабишься — беды не миновать.


Водитель такси — средних лет мужчина — оказался учтивым и доброжелательным. Доехав до района Коэндзи, любезно выключил счетчик — и отслеживал переулки по номерам, пока не нашел здание с нужным названием[245]. То была новенькая шестиэтажка в самом центре жилого квартала. У входа в подъезд — ни души. На пульте домофона Аомамэ набрала код — 2831, и двери открылись. Она села в лифт, поднялась на третий этаж. Выйдя из кабины, первым делом проверила, где расположен пожарный выход. Затем отвернула коврик перед дверью, нашла ключ, открыла замок и вошла в квартиру. Свет в прихожей зажегся автоматически. В квартире стоял особый запах только что построенного жилища. Мебель, электроприборы и прочая утварь — все абсолютно новое. Похоже, вещи просто вынули из коробок и расставили по местам то ли день, то ли два назад. Весь интерьер выдержан в едином дизайне. Словно кто-то поставил себе целью обставить квартиру для рекламы образцового жилья. Просто, эффективно — и абсолютно безжизненно.

По левую руку от входа — гостиная с кухней, прямо по курсу — коридор с дверями в ванную и туалет, а дальше — еще две комнаты, налево и направо. В спальне — королевских размеров кровать. Застелена безупречно. Жалюзи на окнах плотно закрыты. Откроешь окно — услышишь далекий гул Седьмой кольцевой магистрали. Закроешь — почти ничего снаружи не слышно. Стеклянная дверь ведет из гостиной на крошечный балкон, с которого видно дорогу, за которой раскинулся небольшой парк с незатейливой детской площадкой. Качели, горка, песочница и общественный туалет. Высокие фонари освещают площадку неестественно ярким белым светом. По краям парка раскинули ветви огромные дзельквы.

Квартира на третьем этаже, но других зданий по соседству нет, так что стороннего взгляда можно не опасаться.

Аомамэ вспомнила квартирку на Дзиюгаоке, которую сегодня оставила. В старом доме, не очень чистую, с тонкими стенами. А иногда и с тараканами. Не то чтобы Аомамэ любила свое прежнее жилище. Но теперь невольно по нему затосковала. В этой новенькой, без единого пятнышка квартире она казалась самой себе человеком-инкогнито, у которого отняли память и личность.

В холодильнике она обнаружила четыре банки пива «Хайнекен». Открыла одну, отпила глоток. Включила телевизор с огромным экраном, посмотрела новости. Главной новостью дня был репортаж о том, что в результате сильнейшей грозы станция Акасака-Мицукэ оказалась затоплена, из-за чего на линиях Гиндза и Маруноути остановились поезда. По ступенькам станции сбегали натуральные водопады. Хотя служащие станции в дождевиках и пытались выстроить преграду из мешков с песком, тщетность их усилий была очевидна. Поезда все еще стояли, и предсказывать, когда движение будет восстановлено, никто не брался. Репортер подбегал к людям, которые не могут вернуться домой, и спрашивал, что они думают. «Утром синоптики обещали, что весь день будет солнце!» — жаловались недовольные.

Она досмотрела новости до конца, но сообщения о смерти лидера секты «Авангард», конечно же, не услышала. Два часа пока не прошло, и Бонза с Хвостатым еще надеются, что их хозяин скоро проснется. Но вот-вот они узнают правду. Аомамэ прошла в гостиную, достала из саквояжа «хеклер-унд-кох» и выложила на стол. Немецкий автоматический пистолет на новеньком обеденном столе смотрелся грубо, мрачно и молчаливо. И казался слишком черным на белой столешнице. Но теперь в безликой гостиной хоть что-то задерживало на себе взгляд.

«Натюрморт с пистолетом», — пронеслось в голове Аомамэ. Теперь эту штуку придется все время держать под рукой. Чтобы выстрелить сразу, если потребуется. В кого-то или в себя — вопрос отдельный.

Огромный холодильник был забит так, чтобы добрых полмесяца не нужно было ходить за продуктами. В основном — фрукты, овощи и готовые блюда для подогрева в микроволновке. В морозилке обнаружились несколько видов мяса, рыба, хлеб и даже мороженое. На полках кухонного шкафа рядами выстроились растворимые супы, консервы, соусы, приправы. А также рис и лапша. Нашлись и минералка, и вино — по две бутылки красного и белого. Неизвестно, кто собирал все эти запасы, но здесь было все. Чтобы добавить сюда что-либо еще, пришлось бы изрядно поломать голову.

Аомамэ достала камамбер из холодильника и съела его с галетами. Затем сполоснула под краном стебель сельдерея и схрумкала, обмакивая в майонез.

Перекусив, она прошла в спальню и принялась открывать один за другим все ящики шкафа. В самом верхнем лежали ночная пижама и банный халат. Не распакованные, в пластиковых пакетах. Хорошо. В следующем ящике были майки, носки, чулки и трусики с лифчиками. Все белье очень простое, в основном белое, в магазинной упаковке. Наверняка такое же выдают в приюте для избиваемых жен. Качество достойное, но от каждой вещи отдает чем-то казенным.

В ванной на полке стояли шампунь, кондиционер, крем для кожи и одеколон. Все, что нужно. Обычно Аомамэ не красилась, и косметика ее не интересовала. Здесь же обнаружились зубная паста со щеткой, палочки для чистки ушей, щетка для волос, бритва, маникюрные ножницы и гигиенические прокладки. Туалетная бумага и одноразовые салфетки с запасом. Банное и прочие полотенца, аккуратно развешанные на перильцах. Все продумано и собрано — комар носа не подточит.

Аомамэ открыла платяной шкаф в коридоре. Не удивлюсь, если там окажутся платье и туфли моего размера, думала она. А если от «Армани» или «Феррагамо» — о лучшем даже мечтать нельзя. Но, вопреки ее ожиданиям, шкаф оказался пуст. Тот, кто обставлял квартиру, знал, где остановиться. Примерно как с книгами в библиотеке Джея Гэтсби. Все книги настоящие, но страницы не разрезаны. Потому что их никто не читает. Того, в чем нет жизненной необходимости, здесь не встретишь. Хотя плечиков в шкафу хоть отбавляй.

Аомамэ достала из саквояжа одежду, убедилась, что та не измята, и развесила на плечики. Конечно, человеку в бегах одежду лучше хранить упакованной. Но больше всего на свете она не любила измятую одежду. И тут уже ничего не поделаешь.

Да, профессионального преступника из меня не получится, сказала она себе. В таком форс-мажоре думать об измятой одежде! Ей вдруг вспомнилось, как сказала Аюми, щелкнув в воздухе пальцами:

— Точно! Как в «Побеге» со Стивом Маккуином. Куча денег и стволов. Просто обожаю!

Обожать тут особо нечего, подумала Аомамэ, упираясь взглядом в стену.


Она пошла в ванную, разделась, приняла душ и смыла с себя весь пот этого жуткого дня. Выйдя из душа, села за стойку в гостиной и выпила еще пива.

За сегодняшний день кое-что в этой жизни реально изменилось, подумала Аомамэ. Зубчатое колесо, лязгнув, провернулось на зубец вперед. А если оно проворачивается вперед, то назад уже не возвращается. Таковы правила этого мира.

Она взяла пистолет, перевернула его рукояткой вверх и сунула дулом в рот. Зубы лязгнули о твердый и холодный металл. В нос ударил запах смазки. Лучший способ — это вышибить себе мозги. Просто спускаешь курок, и все кончено. Ни о чем не думаешь. И ни от кого не убегаешь.

Смерти Аомамэ не боялась. Я умру, думала она, а Тэнго останется жить. В этом Тысяча Невестьсот Восемьдесят Четвертом году с двумя лунами в небе. В мире, которому я не принадлежу. И в котором нам никогда не встретиться. Сколько новых реальностей ни наворачивай, встретиться снова нам не дано. По крайней мере, так сказал Лидер.

Она еще раз окинула мысленным взглядом квартиру. Образцовую, чистую, универсальную. В которой собрано все, что нужно для выживания. Но само жилище абсолютно холодное и безжизненное. Декорация — вот что это такое. Очень невесело было бы здесь умирать. Впрочем, даже будь у нее какой-нибудь выбор — разве существуют веселые способы ухода из жизни? Тут уж, как ни крути, весь мир похож на гигантское образцовое жилище. Заходишь, пьешь чай, смотришь в окно. Наступает время — благодаришь и уходишь. А вся эта мебель вокруг — просто фикция. И даже луна за окном вырезана из бумаги.

Но я люблю Тэнго, подумала Аомамэ. И даже тихонько произнесла это вслух. Я люблю Тэнго. И это не строчка из дешевого телесериала. К черту этот невестьсотый год. Реальность есть реальность, и кровь остается кровью. Боль настоящая, и страх неподдельный. И луна в небе — никакая не аппликация. Нормальная луна, одна-единственная. Под которой я согласилась умереть, чтобы Тэнго остался в живых. И назвать это фикцией никому не позволю.

Она изучила взглядом часы на стене. Дизайн фирмы «Браун» — скромный, незатейливый. Хорошо сочетается с изделиями фирмы «хеклер-унд-кох». Одиннадцатый час. Еще немного — и парочка телохранителей обнаружит, что их Лидер мертв.

В роскошном номере отеля «Окура» лежит бездыханный человек. Очень необычный человек огромных размеров. Он уже переправился в мир иной. И как ни пытайся, обратно его уже не вернешь.

Время оборотней началось.

Глава 16

ТЭНГО
Корабль-призрак
Что за мир будет окружать меня, когда я открою глаза?

— Этого-не-знает-никто, — ответила Фукаэри.


Тем не менее, проснувшись, Тэнго не заметил, чтобы мир вокруг как-то особенно изменился. На часах у изголовья — шесть с небольшим. Светает. Воздух свежий, в щель между шторами пробивается косой луч света. Лето подходит к концу. За окном жизнерадостно щебечут птицы. Вчерашняя гроза вспоминается как страшный сон. Или как нечто случившееся давно, не здесь и не с ним.

Не ушла ли куда-нибудь Фукаэри, пока он спал? Но нет — девушка тихонько сопела, как зверек в зимней спячке, свернувшись калачиком у него под боком. Тонкая прядь волос расчертила ее щеку замысловатым узором. Уха под шевелюрой не видно. Минуту-другую Тэнго лежал, глядя в потолок, и слушал ее мирное дыхание.

Он вспомнил вчерашнюю постельную сцену, и в голове началась какая-то неразбериха. Вчера он кончил в Фукаэри. Бурно и обильно. Теперь, поутру, это событие казалось далеким и нереальным, как и прошедшая гроза. А может, это был эротический сон? В юности с ним не раз такое случалось. Ему снилось что-нибудь сексуальное, он кончал и просыпался. Все происходило во сне, и только семя было настоящим. Разве то, что случилось вчера, не похоже?

И все-таки это не было сном. Вчера он реально кончил в Фукаэри. Она сама нанизала себя на Тэнго и не слезла, пока не вобрала его семя до капли. А ему оставалось только молча повиноваться, ведь он и пальцем не мог пошевелить. И что важно — ведь кончить он собирался в классе. А успокоила его уже Фукаэри, сказав, что месячных у нее нет и потому она не может забеременеть. Как такое могло случиться? И все-таки это случилось. В реальном месте и реальном времени. Наверное.

Тэнго встал с кровати, оделся и отправился на кухню, где вскипятил воды. Заваривая кофе, попытался навести порядок в голове. Примерно как в ящике письменного стола. Но проклятый порядок не наводился. Просто поменялись местами некоторые предметы. Там, где раньше был ластик, теперь лежали скрепки, на месте скрепок — точилка для карандашей, а на месте точилки — ластик. Тот же бардак, только в новой форме.

Он выпил кофе, затем пошел в ванную и, включив радио, побрился под музыку барокко. Партита Телемана для флейты и клавесина. Все как всегда. Каждое утро он выпивал кофе, а потом брился, слушая передачу «Барокко для вас». День ото дня менялись только названия произведений. Вчера, например, передавали клавесинные сюиты Рамо.

Зазвучал голос радиоведущего:

— В первой половине восемнадцатого века Телеман снискал в Европе славу как выдающийся композитор. Но к началу девятнадцатого века распространилось мнение, что он сочинил слишком много, и к его творчеству стали относиться с пренебрежением. В том не было вины самого Телемана. Европейское общество трансформировалось, а вслед за этим менялась и сама цель написания музыки, что и повлекло за собой столь разительный переворот в оценке жизнедеятельности этого человека.

И это — новый мир? — невольно подумал Тэнго.

Он окинул мысленным взором свою нынешнюю реальность. Но никаких изменений не обнаружил. Людей, относящихся к нему с пренебрежением, тоже пока не видать. А вот бриться приходится каждый день. Меняется этот мир или нет — соскабливать щетину за него никто не станет. Что-что, а это всегда приходится делать самому.

Побрившись, он пожарил на кухне тосты, намазал маслом и съел, запивая остатками кофе. Заглянул в спальню проверить, как там Фукаэри. Но та спала как сурок и, похоже, в ближайшее время просыпаться не собиралась. Даже позы не изменила с тех пор, как он встал. На щеке — все тот же узор из волосков. Дыхание тихое и спокойное.

Особых планов на сегодня у Тэнго не было. Никаких лекций в колледже. Некого ждать — и никуда не нужно идти. Абсолютно свободный день. Усевшись за стол на кухне, он продолжил работу над книгой. Выводя иероглифы перьевой ручкой на разлинованной бумаге. Как всегда, сосредоточиться ему удалось практически сразу. Сознание переключилось на нужный канал, и все, что не касалось сочиняемой истории, напрочь улетучилось из головы.


Фукаэри проснулась в девять. Пришла на кухню в майке из японского тура Джеффа Бека — той самой, в которой Тэнго ездил к отцу в Тикуру. Грудь с острыми сосками оттягивала ткань, напоминая о событиях прошедшего вечера.

По радио передавали органные прелюдии Марселя Дюпре. Оторвавшись от текста, Тэнго приготовил девушке завтрак. Фукаэри выпила чаю «Earl Grey» и съела тосты с клубничным джемом. Джем на хлеб она выдавливала с той же педантичностью, с какой Рембрандт выписывал складки на одежде.

— Сколько книг уже продано? — спросил Тэнго.

— Ты-про-«воздушный-кокон», — уточнила она.

— Ну да.

— He-знаю. — Она потерла пальцами веки. — Очень-много.

Количество ее не интересует, это ясно. Подобные вещи она воспринимает как клевер на огромной поляне. Понятно, что клевера на поляне до чертиков. Но кто возьмется его считать?

— Твою историю читают миллионы людей, — напомнил Тэнго.

Она ничего не ответила, занятая выдавливанием джема.

— Тебе нужно поговорить с господином Комацу — и как можно скорее, — сказал Тэнго, уперевшись ладонями в стол. Лицо Фукаэри, как всегда, оставалось бесстрастным. — Вы с ним уже встречались, так ведь?

 На-пресс-конференции.

— Говорили о чем-нибудь?

Фукаэри еле заметно покачала головой. Почти не говорили, понял Тэнго. Он представил, как выглядела та беседа. Комацу, как и всегда, болтал со страшной скоростью о том, что думал — а может, и о том, чего не думал, — а Фукаэри за всю беседу выдавила от силы пару слов. При этом она совершенно его не слушала, но ему было все равно. Если бы проводился конкурс на самую безнадежную пару собеседников, Комацу с Фукаэри забрали бы главный приз.

— Сам я встречался с Комацу давно, — сказал Тэнго. — И он уже очень долго не звонил мне. Человек и так занятой, а с тех пор, как «Воздушный кокон» стал бестселлером, забегался еще больше. Но теперь пора встретиться с ним и очень серьезно обсудить накопившиеся проблемы. Тем более, что и ты сейчас здесь. Все шансы в наших руках. Ты согласна?

— Втроем.

— Да. Так оно будет быстрее.

Фукаэри ненадолго задумалась. А может, что-то представила.

— Мне-все-равно, — сказала она. — Если-это-возможно.

«Если это возможно?» — повторил про себя Тэнго.

В этой фразе чудилось нечто пророческое.

— Ты думаешь, это невозможно? — осторожно уточнил он.

Фукаэри ничего не ответила.

— В общем, если возможно, давай попробуем встретиться и поговорить, — подытожил Тэнго. — Ты согласна?

— О-чем-будешь-говорить.

— О чем? — переспросил он. — Прежде всего, я должен вернуть ему деньги. За редактуру «Воздушного кокона» я никаких гонораров получать не хочу. Хотя о сделанном совсем не жалею. Эта работа меня вдохновила и направила в нужное русло. Неохота себя хвалить, но, по-моему, текст получился отличный. Вот и отзывы положительные, и продажи лучше не бывает. В общем, я совсем не жалею, что взялся за «Кокон». Конечно, я сам согласился на такую странную работу и свою ответственность ни на кого перекладывать не собираюсь. Но получать за нее деньги не намерен.

Фукаэри чуть заметно пожала плечами.

— Да, ты права, — уловил он ее реакцию. — От того, что я не возьму этих денег, уже ничего не изменится. Но свою позицию я хочу обозначить четко.

— Перед-кем.

— Прежде всего перед самим собой…

Она взяла крышку от банки с джемом и уставилась на нее, как на диковинку.

— Хотя, возможно, я уже опоздал, — закончил Тэнго.

Фукаэри ничего не ответила.


Во втором часу дня он позвонил в издательство (до обеда Комацу на работе не появлялся), но секретарша сообщила, что господин Комацу взял отпуск на несколько дней. Ничего больше она не знала. А если и знала, сообщать это, похоже, никому не собиралась. Тогда Тэнго попросил соединить его с редактором, для которого он писал под псевдонимом авторскую колонку в ежемесячном журнале. Редактор был на два или три года старше Тэнго, закончил его же институт и относился к нему дружелюбно.

— Господин Комацу уже неделю как в отпуске, — сообщил редактор. — На третий день позвонил, сказал, что чувствует себя неважно и потому отдохнет еще какое-то время. С тех пор в конторе не появлялся. В редакционном отделе все просто за голову схватились. Ведь он целиком и полностью отвечал за все, что связано с изданием «Воздушного кокона». Единолично, никому ничего не доверяя. Без него никто в отделе не может решить ни одного вопроса в связи с этой книгой. Хотя, конечно, если здоровье шалит, ничего не поделаешь…

— Серьезно шалит? — уточнил Тэнго.

— Да бог его знает. Сказал только, что чувствует себя неважно, да трубку повесил. И с тех пор ни слуху ни духу. Пытались домой дозвониться — сразу автоответчик включается. В общем, ерунда какая-то.

— А он без семьи живет?

— Один как перст. Вроде когда-то была супруга с ребенком, но развелся давно. Сам ничего не рассказывал, так что все на уровне слухов.

— Единственный звонок за неделю — очень странно, я так понимаю?

— Ну ты же знаешь Комацу. Обычным человеком его не назовешь…

Тэнго на секунду задумался.

— Конечно, никогда не знаешь, чего от него ожидать, — согласился он. — И с людьми себя ведет как анархист, вечно творит что вздумается. Но все-таки в работе он безответственным он никогда не был. Теперь, когда у «Кокона» такие бешеные продажи, трудно представить, чтобы он бросил начатое и вообще не интересовался делом. Это уж совсем на него не похоже.

— Ты прав, — согласился редактор. — Возможно, стоит нагрянуть к нему домой и проверить, что происходит. После исчезновения Фукаэри вопрос о дальнейшем издании «Кокона» встал ребром. Где она сейчас — по-прежнему неизвестно. Может, мы еще чего-то не знаем? Скажем, он выдумал свою болезнь, взял отпуск и прячет где-нибудь автора книги?

Тэнго промолчал. Не мог же он сказать, что автор «Кокона» прямо сейчас сидит перед ним и чистит палочками уши.

— Вообще, вне зависимости от Комацу, с этой книгой что-то не так. Продается хорошо, никто не спорит. Но слишком уж много вокруг нее тумана. Так думаю не только я. Все в издательстве это чувствуют… А что, у тебя к Комацу какое-то дело?

— Да нет, ничего особенного. Давно не общались, вот и решил проверить, как он там.

— В последнее время он выглядел совсем замотанным. Наверное, стресс накопился. Но гак или иначе, «Воздушный кокон» — бестселлер года. В декабре нас всех ждет весьма аппетитная премия. Ты сам-то книгу читал?

— А как же, — ответил Тэнго. — Вычитывал, когда рукопись только прислали.

— Ах да. Ты же был в отборочной комиссии. Ну и как тебе?

— Крепкий текст, интересная история.

— Да, к содержанию не придерешься. По крайней мере, прочитав, не чувствуешь, что потратил время зря.

В тоне собеседника Тэнго ощутил недобрую ноту.

— Но что-то не так?

— Да понимаешь… Скорее, ощущение на уровне редактуры. Написано мастерски, не придерешься. И все-таки — слишком мастерски. Для семнадцатилетней девчонки, по крайней мере. Которая к тому же куда-то пропала. А ответственный редактор на связь не выходит. Все куда-то исчезли, и только сама книга, точно корабль— призрак, раздувает паруса на прилавках книжных магазинов.

Из горла Тэнго вырвался какой-то невнятный звук.

— Зловещий текст, — продолжил редактор. — Таинственный, слишком качественно выполненный. Между нами говоря, все в издательстве полагают, что Комацу принял в судьбе этой книги очень большое участие. Куда больше, чем требовалось, если ты понимаешь, о чем я. А если это действительно так, получается, что мы сидим на бочке с порохом.

— А может, вам просто повезло? — спросил Тэнго.

— Если это и везение, вечно оно продолжаться не может, — ответил редактор.

Тэнго поблагодарил и повесил трубку.


Обернувшись, он сказал Фукаэри:

— Вот уже неделю господин Комацу не подходит к телефону. И сам никому не звонит.

Она ничего не ответила.

— Люди вокруг меня исчезают один за другим, — добавил он.

Снова молчание.

Тэнго вспомнил статистику: сорок миллионов клеток нашего тела каждый день пропадают неизвестно куда. Исчезают, теряются, превращаются в невидимую пыль. В каком-то смысле для этого мира мы — постоянно тающая биомасса. Что уж тут удивляться, если иногда человек пропадает целиком.

— Возможно, дальше моя очередь, — добавил он.

Фукаэри аккуратно покачала головой.

— Ты-не-потеряешься.

— Почему ты в этом уверена?

— Ты-очистился.

Тэнго задумался. Но ни к чему не пришел. Сколько тут ни думай — все без толку, это ясно с самого начала. Хотя и не значит, что думать вообще не стоит.

— В любом случае, с господином Комацу в ближайшее время встретиться не выйдет, — сказал Тэнго. — И деньги вернуть не получится.

— Проблема-не-в-деньгах, — отозвалась Фукаэри.

— А в чем? — спросил Тэнго.

Но ответа не последовало.


Как и обещал себе накануне, Тэнго отправился на поиски Аомамэ. Надеялся, что за целый день удастся что-нибудь раскопать, но все оказалось сложнее, чем он думал. Оставив Фукаэри дома (и несколько раз повторив ей, чтобы никому не открывала), он отправился на телефонную станцию. Там ему предоставили телефонные справочники по всем двадцати трем районам Токио. И он начал искать фамилию Аомамэ. Даже если это не будет онасама — могут найтись ее родственники, рассчитывал Тэнго. Через которых, возможно, получится разузнать что-нибудь и о ней.

Однако ни в одном из справочников фамилии Аомамэ не значилось. Он расширил поиск до пригородов столицы. Префектура Тиба, префектура Канагава, префектура Сайтама… На этом его энергия иссякла. От мелких иероглифов в толстенных справочниках уже болели глаза.

В голове всплывало сразу несколько возможных версий:

1) Она живет в какой-нибудь маленькой деревушке на Хоккайдо.

2) Она вышла замуж, и теперь ее фамилия — Ито.

3) Защищая свою частную жизнь, она не помещает свою фамилию в телефонные справочники.

4) Два года назад она скончалась от эпидемии гриппа.


Разумеется, на самом деле вариантов могло быть гораздо больше. Да и проверить телефонные справочники всех городов Японии возможности не было. На Хоккайдо он смог бы приехать не раньше следующего месяца. Нужно искать как-нибудь иначе.

Купив телефонную карточку, он позвонил из телефона-автомата в школу, где они оба учились, и попросил проверить, не оставила ли Аомамэ своих координат после очередного вечера выпускников. Секретарша на проводе оказалась очень любезной и проверила все, что могла, однако в выпускниках Аомамэ не значилась, так как покинула школу после пятого класса. Поэтому никакой информации о ней не хранилось и нынешнего места проживания не зарегистрировано. Хотя адрес и телефон того времени остались. Хотите узнать?

— Хочу, — сказал Тэнго.

Он записал адрес и номер телефона семьи Аомамэ на момент ее ухода из школы. Токио, район Адати, кварталы Тадзаки. Как раз в то время она должна была расстаться с родителями. Что-то у них там не ладилось. Без особой надежды Тэнго набрал номер. Как и следовало ожидать, тот больше не использовался. Шутка ли — двадцать лет прошло. Тэнго позвонил в справочную, но никакого адреса с таким номером зарегистрировано не было.

Тогда он решил позвонить в штаб-квартиру «очевидцев». Но сколько ни рылся в справочниках, номера секты не обнаружил. Ни на «Великий потоп», ни на «Очевидцы» ничего не находилось. Отдельной главы «Религиозные организации» в справочниках также не было. Вывод оставался только один: эти люди не хотят, чтобы им звонили.

А вот это само по себе очень странно. Когда им хочется, они приходят к людям в дома и затевают разговоры. Ты готовишь в духовке суфле, паяешь контакты в усилителе, моешь голову шампунем или дрессируешь морскую свинку — а в твою дверь вдруг стучат и с жизнерадостной улыбкой предлагают: «Давайте вместе почитаем Библию». Они вваливаются в твою жизнь, когда им вздумается. Но попробуй сам к ним прийти (если только ты не член секты) — ни до кого не достучишься. Никаких вопросов не задашь. Только запутаешься так, что проклянешь все на свете.

Но даже если каким-то чудом вычислить их номер и дозвониться, человек на телефоне вряд ли выдаст какую— либо информацию о том или ином сектанте. Да, у них есть отчего быть такими закрытыми… Из-за их чудаковатой религии, из-за их квадратных, бескомпромиссных догм люди не любят «очевидцев», и они это чувствуют. Не раз они напрягали людей вокруг себя и в итоге стали изгоями. От мира, который их изгнал, им приходится защищаться.

Выходит, по телефону Аомамэ искать бесполезно. А никаких других способов ее найти в голову не приходило. Аомамэ — фамилия редкая. Один раз услышав, уже не забудешь. Но все попытки отыскать человека с таким именем упираются в глухую стену.

Может, встретиться с сектантами лично? Официально, по телефону они вряд ли что-нибудь объяснят, но, возможно, расскажет какой-нибудь маленький человечек? К сожалению, ни одного из «очевидцев» Тэнго не знал. За последние лет десять никаких миссионеров на его пороге не появлялось. И почему они вечно приходят, когда не ждешь, а когда нужно, не появляются?

Можно, конечно, дать объявление в газету. Три дурацкие строчки: «Аомамэ, выйди на связь. Кавана». Но даже если они попадутся ей на глаза — станет ли она куда-то звонить? Тэнго даже не был уверен, что она помнит, как его зовут. Фамилия Кавана встречается сплошь и рядом. Какой еще Кавана? — спросит она и даже не подумает подойти к телефону. Да и кто вообще читает эти трехстрочные объявления?

Еще, разумеется, можно подать официальный запрос в головную контору секты. Уж там-то привыкли разыскивать людей. Подключат все каналы связи — и с такой кучей исходных данных наверняка разыщут как миленькие. Причем вряд ли запросят большие деньги. Но этот способ лучше оставить напоследок. Сначала попробуем отыскать своими силами. В конце концов, неплохо проверить, на что способен ты сам, без чьей бы то ни было помощи.


Он вернулся домой уже в сумерках. Фукаэри сидела на полу и слушала пластинки. Старый джаз, оставшийся от замужней подруги. Вокруг разбросаны обложки — Дюк Эллингтон, Бенни Гудмен, Билли Холидей. На вертушке крутилась пластинка — Луи Армстронг, «Chantez les Bas». Поразительная мелодия. Тэнго тут же подумал о Кёко Ясуде. Эту музыку они часто слушали вместе в постели. В конце песни Трамми Янг забыл об условленном финале и после припева выдал на своем тромбоне целых восемь лишних тактов. «Вот они, слышишь?» — всякий раз говорила подруга. Сторона А заканчивалась, и Тэнго всякий раз приходилось нагишом вылезать из постели, чтобы перевернуть пластинку. Теперь он вспоминал об этом с ностальгией. Конечно, он всегда понимал, что их отношения долго продлиться не смогут. Но никак не ожидал, что все оборвется так скоро и так внезапно.

Увидев, с каким вниманием Фукаэри слушает пластинку Кёко Ясуды, Тэнго на несколько секунд остолбенел. Сдвинув брови, девушка ушла в музыку так глубоко, словно помимо самой песни вслушивалась во что-то еще. А может, и всматривалась, пытаясь различить в воздухе призрак этой старой мелодии.

— Нравится эта пластинка?

— Ставила-уже-много-раз, — ответила Фукаэри. — Ты-не-против.

— Конечно, не против. Скучала здесь одна?

Она покачала головой.

— Много-думала.

Тэнго очень хотел найти слова и объяснить ей, что произошло вчера во время грозы. Что с ними случилось и почему. Он не собирался заниматься с нею сексом II не заметил, чтобы ее так уж сильно влекло к нему. Следовательно, называть это сексом в прямом смысле слова нельзя. Но как тогда это назвать, он и сам толком не понимал.

Спрашивать ее напрямую, скорее всего, бесполезно. Да и выяснять отношения в этот мирный сентябрьский полдень никак не лежала душа. Их странное совокупление происходило в сумерках под грохот страшной грозы. Если обсуждать его в обычное время дня, смысл самого события может сильно исказиться.

— У тебя не бывает месячных? — спросил он тогда. По крайней мере, между ответами «да» или «нет» Фукаэри не должна заблудиться.

— Не-бывает, — ответила она.

— И никогда в жизни не было?

— Ни-разу.

— Возможно, я не должен тебе этого говорить, но тебе уже семнадцать. И если у тебя до сих пор ни разу не было месячных, это ненормально.

Фукаэри едва заметно пожала плечами.

— И ты никогда не обращалась к врачу?

Она покачала головой:

— Врач-не-поможет.

— Почему ты в этом уверена?

Но девушка ничего не ответила. Тэнго даже почудилось, будто она его не услышала. Словно в ушах у нее были клапаны, которые открывались, только если ей это нужно — а точнее, когда звучали вопросы, отвечать на которые она соглашалась.

— В этом как-то замешаны LittlePeople?

Как и прежде, молчание.

Тэнго вздохнул. Никаких других вопросов о минувшей ночи в голову не приходило. Узенькая кривая тропинка оборвалась, потянулся дремучий лес. Он проверил землю у себя под ногами, огляделся и посмотрел на небо. Вечная проблема общения с Фукаэри. Любая дорожка непременно обрывается на середине. Возможно, гиляки и могут жить без дорог и тропинок. Но Тэнго так не умел.

— Я разыскиваю одного человека, — рубанул он тогда. — Женщину.

На ответную реакцию Тэнго не рассчитывал. Ему просто нужно было это высказать. Кому угодно. Просто уложить мысли об Аомамэ в слова. Казалось, не сделай он этого, Аомамэ вновь начнет от него отдаляться.

— Мы не встречались вот уже двадцать лет. А последний раз виделись в десятилетнем возрасте. Одногодки, учились тогда в одном классе. Я проверил все, что мог, но так и не понял, где она сейчас обитает.

Пластинка закончилась. Фукаэри сняла ее с вертушки, поднесла к лицу и, прищурившись, вдохнула запах винила. Затем бережно, не касаясь бороздок пальцами, уложила диск в бумажный конверт и упаковала в обложку — мягко и ласково, будто укладывала спать котенка.

— Хочешь-с-ней-встретиться, — спросила Фукаэри.

— Это очень важный для меня человек.

— Ты-искал-ее-двадцать-лет.

— Нет, — признался Тэнго. Выдержал паузу, подбирая слова. А затем сел за стол и сцепил пальцы рук перед собой. — На самом деле искать эту женщину я начал только сегодня.

В глазах Фукаэри читалось непонимание.

— Только-сегодня, — повторила она.

— Ты хочешь спросить, почему я не искал ее раньше, раз она для меня так важна?

Фукаэри смотрела ему в глаза, не говоря ни слова.

Тэнго собрался с мыслями.

— Пожалуй, я шел к этому очень долгой окольной дорогой. Как бы лучше сказать… Просто Аомамэ — так ее зовут — играет в моей жизни очень важную роль. Только сам я очень долго об этом не догадывался.

Фукаэри смотрела на Тэнго не отрываясь. По ее лицу сложно было разобрать, насколько она понимает его слова. Но это уже не так важно. Он проговаривал все это, обращаясь прежде всего к самому себе.

— А теперь наконец осознал, что она — не абстракция, не символ, не придуманный подсознанием образ. Что это живая душа, человек из плоти и крови, который живет в одной со мною реальности. И эти душу, плоть и кровь я не должен потерять. Для того чтобы дойти до этой элементарной истины, мне потребовалось двадцать лет. Возможно, я уже опоздал. Но все равно хочу найти Аомамэ. Даже если мне в ее жизни уже не осталось места.

Все еще упираясь коленями в пол, Фукаэри выпрямила спину. Майка с Джеффом Беком плотно облегла ее грудь с выпирающими сосками.

— Аомамэ, — повторила она.

— Да. Пишется иероглифами как «синий горошек». Очень редкая фамилия.

— Хочешь-ее-найти, — уточнила Фукаэри.

— И очень сильно, — кивнул Тэнго.

Она закусила губу и о чем-то задумалась. А потом подняла голову и с крайне глубокомысленным видом произнесла:

— Она-может-быть-где-то-рядом.

Глава 17

АОМАМЭ
Извлекая мышей
На следующее утро в семичасовой сводке новостей по телевизору подробно рассказывали о вчерашнем наводнении в метро, однако о смерти лидера секты «Авангард» в отеле «Окура» не прозвучало ни слова. Когда закончились новости «Эн-эйч-кей», Аомамэ довольно долго переключала каналы, но о том, что в гостиничном номере найден труп человека исполинских размеров, сообщать миру никто не собирался.

Аомамэ нахмурилась. Значит, они все-таки спрятали тело? Вполне вероятный поворот событий, которого не исключал и Тамару. Хотя верилось в это с большим трудом. Что ж получается — каким-то немыслимым способом труп Лидера вытащили из номера, погрузили в машину и увезли в неизвестном направлении? Огромную и тяжелую тушу? Ведь там, в отеле, столько служебного персонала. Столько камер включено круглые сутки. Как можно спуститься с такой ношей на подземную стоянку никем не замеченным?

Так или иначе, труп наверняка увезли в штаб-квартиру «Авангарда» в горах Яманаси. И долго ломали голову, как с ним поступить. По крайней мере, полиции о смерти Лидера не сообщили. А труп, который был спрятан однажды, приходится прятать до скончания веков.

Видимо, им помогли вчерашняя гроза и возникшая из-за нее суматоха. В любом случае, огласки избежать удалось. Тем более, что на людях Лидер появлялся крайне редко. Его образ жизни и маршруты передвижения постоянно держались в секрете. Поэтому его внезапное исчезновение еще очень долго может оставаться тайной, о которой знают от силы пять-шесть человек.

Чем и как они собираются заполнить пустоту, образовавшуюся после смерти их гуру, никому не известно. Ясно одно: для сохранения власти руководство секты не остановится ни перед чем. Как и сказал сам Лидер, если Система построена и отлажена, она продолжает работать, даже потеряв своего создателя. Кого же выберут следующим Пророком? Впрочем, это уже не касалось Аомамэ. В ее задачу входило убрать самого Лидера, а не разваливать его организацию.

Она подумала о парочке телохранителей в темных костюмах, Бонзе и Хвостатом. Придется ли им отвечать за то, что Лидера убили буквально у них под носом? Аомамэ представила, как секта велит им найти и уничтожить ее — а может, даже поймать и привезти живьем. «Отправляйтесь и найдите эту женщину, — звучит приказ. — А до тех пор чтобы духу вашего здесь не было!» Что ж, такое вполне возможно. Ведь оба знают ее в лицо. У обоих так и чешутся руки расквитаться с нею по полной. Спустить именно их с поводка — лучше не придумаешь. А ведь им еще предстоит узнать, кто стоял за Аомамэ, посылая ее на задание…

Есть совсем не хотелось, и на завтрак она съела небольшое яблоко. Пальцы еще помнили, как жало инструмента вонзалось в мужскую шею. Срезая яблочную кожуру ножом, Аомамэ заметила, что ее трясет мелкой дрожью. Хотя обычно шок от убийства проходил после первой же ночи, стоило лишь хорошенько выспаться.

Понятно, что убивать человека — занятие не из приятных. Но жизни всех мужчин, которых она отправила на тот свет, не стоили ломаного гроша. И отвращение от совершенных ими зверств перевешивало в ее сердце остатки сострадания. Однако на этот раз все не так. Конечно, этот человек натворил слишком много того, что с человеческой моралью несовместимо. И тем не менее во многих смыслах он был не такой, как все. И эта его необычность, возможно, превосходила обычные критерии добра и зла. Даже убить его получилось совсем не так, как всегда. После того как он умер, в ее пальцах поселилось странное, необъяснимое ощущение, от которого она никак не могла избавиться.

А после смерти этот человек оставил ей Обещание. Немного подумав, Аомамэ пришла к выводу: именно это Обещание и зудит теперь в ее пальцах. И этот зуд, наверно, уже не уймется до ее последнего вздоха.


В десятом часу утра зазвонил телефон. Тамару, сообразила она. Три звонка, пауза в двадцать секунд, потом звонит снова.

— Как я и думал, полицию они звать не стали, — сказал Тамару. — В новостях ни слова, в газетах ни строчки.

— И все же он мертв на сто двадцать процентов.

— Это я знаю. В том, что Лидер на том свете, нет никаких сомнений. Они засуетились сразу. Отель уже зачистили. Ночью вызвали сразу несколько молодчиков из столичного отделения секты. Наверняка чтобы увезти труп незаметно. В такой работенке они большие специалисты. А примерно в час ночи со стоянки отеля выехали «мерседес» суперкласса и джип «хай-эйс». Обе машины с тонированными стеклами и номерами префектуры Яманаси. Можно не сомневаться: в штаб-квартиру «Авангарда» они успели уже к рассвету. Днем раньше туда наведывалась с осмотром полиция, но детального обыска не проводилось. Копы закончили работу задень и уехали восвояси. А между тем на территории секты установлена плавильная печь. Если туда загрузить человеческий труп, ни косточки не останется. Все превратится в чистый белый дым.

— Жуть какая…

— Да уж, манеры у ребят неприятные. Скорее всего, «Авангард» продолжит разрастаться и без Лидера. Как змея, которая ползет дальше и после того, как ей отрубили голову. Потому что тело знает, куда ползти, даже без головы. Что с ней будет там, впереди — неизвестно. Может, сдохнет через какое-то время. А может, отрастит себе новую голову.

— Этот Лидер оказался очень непростым человеком, — сказала Аомамэ.

На эту тему Тамару высказываться не стал.

— Совсем не как те, кого я переправила до сих пор, — добавила она.

Тамару будто взвесил на ладони ее интонацию. И затем ответил:

— Что он не такой, как все до сих пор, я могу представить неплохо. Но сейчас тебе лучше думать о том, что делать, начиная с этих пор. Возвращайся понемногу в реальность. Иначе тебе не выжить.

Аомамэ попыталась что-то сказать, но слова застревали в горле. Мелкая дрожь по всему телу никак не унималась.

— Мадам желает поговорить, — добавил Тамару. — Найдешь силы?

— Да, конечно, — сказала Аомамэ.

Трубку взяла хозяйка. На этот раз старушка говорила так, словно у нее камень с души свалился.

— Очень тебе благодарна, — сказала старая женщина. — Не могу даже выразить насколько. Свою работу ты выполнила идеально.

— Спасибо. Хотя еще на один раз меня бы уже не хватило.

— Прекрасно тебя понимаю. Извини, сказала лишнее. Просто я очень рада, что ты вернулась целой и невредимой. И просьбы подобного рода ты больше от меня никогда не услышишь. На этом — все. Теперь ты в безопасности, ни о чем не беспокойся. Побудь там какое-то время. А мы пока приготовим все, что потребуется для твоей новой жизни.

— Благодарю вас, — сказала Аомамэ.

— Возможно, тебе чего-нибудь не хватает прямо сейчас? Только скажи, Тамару немедленно все организует.

— Нет, спасибо. Похоже, здесь собрано все, что нужно.

Хозяйка негромко кашлянула.

— И главное — помни: то, что мы совершили, — дело абсолютно правильное. Больше это человеческое отродье никому не сможет причинить зла. Мы предотвратили новые жертвы. И сожалеть тут совершенно не о чем.

— Он говорил точно так же.

— Кто?

— Лидер «Авангарда» — перед тем, как умереть.

Несколько секунд хозяйка не говорила ни слова.

— То есть он знал? — наконец уточнила она.

— Да, этот человек знал, что я пришла его умертвить. Потому и принял меня. Вопреки нашему ожиданию, он сам желал себе смерти. Его организм был уже наполовину разрушен и неизбежно, хотя и медленно, умирал. Своим убийством я просто ускорила смерть и освободила его от невыносимых страданий.

От удивления хозяйка снова потеряла дар речи. Что само по себе большая редкость.

— Иными словами… — выговорила старушка и запнулась, подбирая слова. — Выходит, он сам желал себе казни?

— Он желал одного: чтобы его мучения закончились как можно скорее.

— И с радостью принял смерть из твоих рук?

— Именно так.

О сделке, которую Лидер заключил с ней перед смертью, Аомамэ умолчала. Договор о том, что она умрет, но Тэнго останется жив, касался только его участников. Никому другому знать об этом не следовало.

— Разумеется, он был извращенцем и в итоге получил по заслугам. Но все-таки это был очень необычный человек. По крайней мере, в нем ощущался особый дар. Можете мне поверить.

— Особый дар? — переспросила хозяйка.

— Трудно как следует объяснить… — Аомамэ поискала слова. — Во-первых, он как будто обладал сверхъестественной силой. И в то же время — словно нес какое-то тяжелейшее бремя, которое постепенно разъедало его изнутри.

— Ты хочешь сказать, этот особый дар и сделал его извращенцем?

— Скорее всего.

— В любом случае, ты выполнила то, за чем приходила.

— Совершенно верно, — выдавила Аомамэ. В горле у нее пересохло.

Переложив трубку в другую руку, она поднесла к глазам правую ладонь, которая еще помнила чужую смерть на ощупь. Что такое «познать друг друга в разных ипостасях», Аомамэ понимала плохо. Но и хозяйка вряд ли ей объяснила бы.

— Труп, как всегда, выглядел так, будто смерть была ненасильственной, — сказала Аомамэ. — Но я не думаю, что они так просто в это поверят. Все события указывают на то, что я так или иначе причастна к его кончине. А в полицию, как вы знаете, они заявлять не стали.

— Какую бы дальнейшую тактику ни избрал «Авангард», — проговорила хозяйка, — мы сделаем все, чтобы тебя защитить. Да, у них мощная организация. Но с нашей стороны — очень крепкие связи и неограниченный капитал. А кроме того, ты сама человек умный и осторожный. Так что их планам сбыться не суждено.

— Малышку Цубасу до сих пор не нашли? — спросила Аомамэ.

— Увы, пока нет. Боюсь, она снова в секте. Идти ей больше некуда. Пока я даже не представляю, как ее можно вернуть. Однако теперь, со смертью Лидера, секту начнет лихорадить. Надеюсь, скоро мы сумеем воспользоваться суматохой, чтобы вызволить ее оттуда. Эту девочку обязательно нужно спасти и защитить.

Лидер сказал, что Цубаса, которая обитала в приюте, — не настоящая, вспомнила Аомамэ. Что якобы то была не сама девочка, а ее материализованная концепция. И что настоящую Цубасу уже изъяли из внешнего мира. Но сообщать такое хозяйке, пожалуй, тоже не стоит. Что конкретно означают эти слова, Аомамэ и сама не понимала. Однако никак не могла забыть, как парили в воздухе огромные мраморные часы. Уж она-то видела это своими глазами.

— Как долго я должна оставаться в этой квартире? — спросила Аомамэ.

— Рассчитывай на срок от четырех дней до недели, — ответила хозяйка. — Затем у тебя сменятся имя и место жительства. Ты окажешься в безопасности очень далеко отсюда. Какое-то время, пока не улягутся здешние страсти, тебе нельзя будет выходить на связь. Встречаться с тобой я пока не смогу. А если учесть мои годы — возможно, мы с тобой больше и не увидимся. Наверное, не стоило втягивать тебя в этот хаос. Поверь, такая мысль не раз приходила мне в голову. Тогда не пришлось бы сейчас тебя терять. И все-таки…

Старушка вдруг замолчала. Аомамэ терпеливо ждала продолжения.

— И все-таки я ни о чем не жалею. Видимо, такова была воля Судьбы — воспользоваться твоими способностями. Выбора не оставалось. Всем этим подонкам противостояла очень мощная сила — она в том числе повелевала и мной. Ты уж меня прости.

— Зато теперь нас кое-что связывает, — ответила Аомамэ. — Очень важное. То, что не связывает больше никого и ни с кем.

— Это правда, — подтвердила хозяйка.

— И эта связь для меня очень важна.

— Спасибо. Надеюсь, твои слова мне зачтутся на Небесах.

От мысли, что хозяйку она больше не увидит, Аомамэ стало не по себе. Одна из немногих ниточек, связывавших ее с этим миром, похоже, обрывалась теперь навсегда.

— Здоровья вам, — сказала Аомамэ.

— А тебе — удачи, — ответила старушка. — Постарайся стать счастливой, насколько возможно.

— Если удастся, — отозвалась Аомамэ. Именно счастье для нее было, пожалуй, самым далеким из всех абстрактных понятий на свете.

Трубку опять взял Тамару.

— Насколько я понял, сувениром ты пока не воспользовалась? — спросил он.

— Пока еще нет.

— Хорошо, если не воспользуешься и дальше.

— Постараюсь, — обещала Аомамэ.

Тамару выдержал паузу, затем продолжил:

— Помнишь, я рассказывал о детском приюте в горах Хоккайдо?

— Как вас разлучили с родителями, увезли с Сахалина и отдали в приют? Конечно помню.

— Так вот, в том приюте был парень, на два года младше меня. Сын японки и негра. Думаю, его блудный папаша служил на военной базе в Мисаве, как раз там неподалеку. Матери своей парнишка не знал — видно, какая-нибудь проститутка или девка из бара, где собирались американские офицеры. Вскоре после рождения мать пацана бросила, и его определили в приют. Ростом выше меня, но соображал туговато. Понятно, все вокруг над ним издевались. Туповат, да еще и цвет кожи другой, можешь себе представить…

— Да уж.

— А поскольку я тоже не японец, нас худо-бедно прибило друг к другу, и мне то и дело приходилось его защищать. Все-таки два сапога пара: беглый сахалинский кореец и полукровка от негра со шлюхой. Низшие касты из всех возможных. Но я научился драться и выживать. А у парня постоять за себя не получалось никак. Уверен, брось я тогда его — он сыграл бы в ящик, и очень скоро. В приюте выживали либо те, кто быстро соображал, либо те, кто здорово дрался. Третьего не дано.

Аомамэ слушала его, ни о чем не спрашивая.

— За что бы тот парень ни взялся, все валилось у него из рук. Вообще ни на что не способен. Ни штаны застегнуть как положено, ни задницу подтереть. И только одно у него получалось здорово: вырезать фигурки из дерева. Дай ему несколько ножичков и деревяшку, таких шедевров настрогает — любо-дорого посмотреть. Без набросков, без чертежей, просто представит что-нибудь — и выстругивает по картинке у себя в голове. Очень реалистично, со всеми мелкими деталями. Такой вот убогий гений, человек единственного таланта.

— Idiot savant, — вспомнила Аомамэ.

— Да, точно. Это потом я узнал, что на свете бывают люди с таким синдромом. Но тогда об этом никто не слыхал. Все просто считали парня тугодумом. Ребенком, который с головой не в ладах, зато фигурки из дерева здорово режет. Но что самое странное — вырезал он только мышей. Эти зверьки получались у него как живые. Поначалу его просили выстругать что-нибудь другое — лошадь, к примеру, или медведя — и даже сводили для этого в зоопарк. Но больше ни к каким животным парнишка интереса не выказал. В итоге на него махнули рукой, и он продолжил выстругивать своих грызунов — разных по размеру и характеру, в самых различных позах… Странная, в общем, история. Хотя бы потому, что ни одной мыши в том горном приюте не водилось. Слишком уж холодно — и совершенно нечем поживиться. Мыши оказались бы просто роскошью для этого нищенского заведения. С чего этот парень свихнулся именно на мышах, не понимал никто… Тем не менее слухи о его деревянных игрушках расползлись по округе, о парнишке написали в местной газете, и вскоре даже появилось несколько желающих его работы купить. Тогда директор приюта, католический священник, выставил несколько фигурок в местной сувенирной лавке, и их успешно продали как изделия народного творчества. Казалось бы, запахло деньгами — но творцу, понятно, не досталось ни иены. Скорее всего, святой отец просто потратил эти деньги на нужды приюта. А юному скульптору выдали резцы и материал, а также предоставили мастерскую, где он стал проводить день за днем, выстругивая мышку за мышкой. По большому счету пацану повезло: от каторжных работ на полях его освободили, и теперь он мог оставаться один и с утра до вечера вырезать любимых животных.

— Что же с ним стало в итоге?

— Не знаю. Когда мне было четырнадцать, я из приюта сбежал и с тех пор живу сам по себе. Пробрался тайком на почтовое судно, доплыл до Хонсю и больше на Хоккайдо не возвращался. Когда уходил из приюта, парнишка все так же сидел, согнувшись над верстаком, и выстругивал очередную хвостатую зверушку. В такие минуты он не реагировал ни на что вокруг, так что я с ним даже не попрощался. Думаю, если выжил — так и сейчас сидит где-нибудь да вырезает своих мышей. Ни на что другое все равно не способен.

Аомамэ молча ждала продолжения.

— Я и сейчас еще вспоминаю его. Жизнь в приюте была невыносимой. Жрать давали мало, все ходили голодные, зимой зуб на зуб не попадал. Работать нас заставляли как проклятых, старшеклассники издевались над мелюзгой. А этому хоть бы хны. Взял резец и деревяшку — и вроде бы жизнь налаживается. Иногда, заканчивая фигурку, впадал в какой-то безумный экстаз, но в целом был тихим, незлобивым, никогда никому не мешал. Просто сидел себе и выстругивал деревянных мышей. Когда брал в руки очередную деревяшку, очень долго разглядывал ее со всех сторон, пытаясь разглядеть, что за мышь в ней сидит — какого размера, в какой позе и так далее. Мог это делать часами. Как только увидит, хватает резцы — и ну извлекать на свет очередное животное. Помню, он так и говорил: «Я извлекаю мышей». Как будто оживлял придуманных им зверей и выпускал из дерева на свободу.

— А вы, стало быть, его защищали?

— Не то чтобы как-то осознанно, так уж сложились обстоятельства. Просто однажды я занял определенную позицию, а дальше уже приходилось ее подтверждать. Таково правило собственной позиции. Например, когда у него в очередной раз отбирали резцы, я шел и давал в морду. Будь то старшеклассник или сразу несколько обидчиков — не важно: шел и размазывал их по стенам. Бывало, конечно, что размазывали меня самого, и не раз. Но дело тут не в том, кто кого. Просто, даже избитый, я всегда возвращался с резцами. И это было самое важное. Понимаешь меня?

— Думаю, да, — сказала Аомамэ. — Но потом вы его все-таки бросили.

— Я должен был выживать один. Всю жизнь за этим недотепой присматривать не годилось. Подобной роскоши я тогда позволить себе не мог, не взыщи.

Аомамэ снова уставилась на свою правую ладонь.

— Пару раз я видела у вас в руках деревянную мышку. Это его творение?

— Да, одну маленькую он мне подарил. А я забрал с собой, когда убегал из приюта. Вот и храню до сих пор.

— Послушайте, Тамару. А зачем вы рассказали мне эту историю? Ведь вы не из тех, кто просто так рассказывает о себе.

— Рассказал я тебе это потому, что до сих пор вспоминаю этого парня. Новой встречи с ним не ищу, но если встречу — не пройду мимо. Хотя нам, скорее всего, будет совершенно не о чем говорить. Я просто до сих пор отчетливо вспоминаю, как он извлекает зверушек из деревянных чурок, согнувшись над верстаком. Эта сцена многому научила меня — или еще научит. Любому из нас для выживания нужны такие вот картинки из прошлого. Пускай мы не можем их толком описать или объяснить, но они значат для нас очень много. Говорят, мы вообще живем для того, чтобы наполнять картинки из прошлого нашим собственным смыслом. И я с этим согласен.

— То есть вы говорите о смысле жизни?

— Возможно.

— У меня тоже есть такие картинки.

— Береги их, они очень важны.

— Постараюсь, — обещала Аомамэ.

— А рассказал я это еще и затем, чтоб ты знала: тебя я постараюсь вытащить из любой передряги. Если появится тот, кого нужно размазать по стенке, — кто бы он ни был, ему от меня не уйти. И чем бы дело ни кончилось, я тебя не брошу.

— Благодарю.

Они помолчали.

— В ближайшее время на улицу не высовывайся, — добавил Тамару. — Считай, что выйдешь из дома хотя бы на шаг — окажешься в джунглях. Поняла?

— Поняла, — ответила Аомамэ.

На том их разговор завершился. И лишь тогда она заметила, как крепко стискивает телефонную трубку.


А ведь Тамару хотел передать мне, что отныне я — член их Семьи, подумала Аомамэ. И нить, которая нас связала, никогда не оборвется. Конечно, за это она ему благодарна. Уж он-то хорошо понимает, как ей сейчас нелегко. И если говорит, что ее приняли в Семью — значит, понемногу раскрывает перед нею свои тайны.

Но стоило только подумать, что «семейными» узами их связало насилие, как внутри Аомамэ что-то обрывалось. Ведь настолько тесно я сошлась с ними лишь потому, что укокошила несколько человек, а теперь скрываюсь от погони и смерти. Разве доверили бы они мне свои тайны, не стань я изгоем в бегах и вне закона? Ох, вряд ли…

Потягивая зеленый чай, Аомамэ посмотрела новости. О наводнении на станции Акасака-Мицукэ уже не упоминалось. К рассвету вода ушла, метро возобновило работу, и все, что там происходило еще вчера, превратилось в обычное прошлое. А вот насчет смерти Лидера «Авангарда» миру по-прежнему не сообщали ни слова. На всем белом свете правду об этом знали всего несколько человек. Аомамэ представила, как огромную тушу Лидера сжигают в плавильной печи. Не остается ни косточки, сказал Тамару. Ни природных даров, ни страданий, ни боли — все превращается в дым и растворяется в осеннем небе. Вообразить эти небо и дым ей удалось хорошо.

Автор романа-бестселлера «Воздушный кокон», семнадцатилетняя Эрико Фукада, пишущая под псевдонимом Фукаэри, числится пропавшей без вести, сообщил телевизор. Получив от опекуна девушки заявление, полиция прилагает все усилия по ее розыску. Никаких подробностей пока не известно, заявил диктор. Камера показала прилавки какого-то большого книжного магазина, заваленные стопками «Воздушного кокона». Тут же на стене висел плакат с фотографией красавицы-автора. Молоденькая продавщица щебетала в сунутый под нос микрофон:

— Книга продается великолепно, я даже сама решила ее купить и прочесть. Замечательное произведение, написано с большой фантазией. Было бы очень здорово, если бы пропавшую госпожу Фукаэри нашли как можно скорее.

О связи Эрико Фукады с сектой «Авангард» в новостях ничего не говорилось. Если дело касается религиозных организаций, сверхосторожные СМИ всегда поджимают хвост.

Так или иначе, местонахождение Фукаэри никому не известно. Когда ей было десять лет, ее изнасиловал собственный отец. Или, по его собственному выражению, они «познали друг друга в разных ипостасях». А потом она привела к нему LittlePeople. Как он там говорил — персивер и ресивер? Фукаэри «осознавала все через чувства», а папаша эти осознания «на себя принимал». И в результате начал слышать некий Голос. LittlePeople назначили его своим представителем среди людей, и он стал Пророком и гуру религиозной секты «Авангард». После чего Фукаэри из секты сбежала — и на пару с Тэнго написала книгу, в которой рассекретила существование LittlePeople. Книга мгновенно стала бестселлером, а Фукаэри исчезла неизвестно куда, и теперь ее разыскивает полиция.


С другой стороны, думала Аомамэ, вчера вечером я убила Лидера «Авангарда» и отца Эрико Фукады оружием собственного изготовления. Члены секты вытащили его труп из отеля и тайком уничтожили. Как, интересно, Фукаэри воспримет известие о его смерти? Одному богу известно. Конечно, Лидер сам умолял убить его, и смерть от моих рук наконец-то избавила его от невыносимых страданий. И все-таки человеческая жизнь — штука одинокая, но не одиночная. Оборвешь одну жизнь — а обрывок ниточки сразу потянется к кому-то другому. Хочешь не хочешь, а придется отвечать еще и за это.

Но в этой истории замешан Тэнго. И главное связующее звено между Тэнго и мной — эта парочка, покойный Лидер и его дочь. Ресивер и персивер. Где же Тэнго сейчас, чем занят? Имеет ли отношение к пропаже Фукаэри? По телевизору о нем ни словечка не сообщали. Похоже, о том, что он — настоящий автор книги, пока никому не известно. Но я-то знаю.

Кажется, расстояние между нами понемногу сокращается. Как Тэнго, так и ее саму забросило в мир тысяча невестьсот восемьдесят четвертого года — и словно закручивает в гигантский водоворот, притягивая все ближе друг к другу. Похоже, водоворот этот гибельный. Но, как намекнул перед смертью Лидер, негибельных вариантов на их событийной ветке не остается. Примерно как не втереться в чье-то доверие, если кого-нибудь не убить.

Глубоко вздохнув, Аомамэ взяла со стола «хеклер-унд-кох» и стиснула в вытянутой руке, проверяя металл на жесткость. А затем представила, как вставляет дуло в собственный рот и спускает курок.

Большая ворона спустилась к ней на балкон, уселась на перила и хрипло закаркала. Некоторое время они с вороной глядели друг на друга через стекло балконной двери. Поблескивающими глазками ворона оглядывала комнату, словно проверяя, чем занята Аомамэ. И похоже, пыталась разгадать назначение черной железяки у девушки в руке. Вороны — птицы умные. Они прекрасно знают, зачем нужны подобные железяки. По крайней мере, эта ворона знала наверняка.

Затем ворона расправила крылья и сгинула так же внезапно, как и появилась. Словно увидела все, что хотела. Аомамэ поднялась из-за стола, выключила телевизор и снова вздохнула. Дай бог, чтобы эту милую птичку не подослали ей LittlePeople, помолилась она.


На ковре в гостиной она занялась растяжками. Как всегда, ровно час терзала мышцу за мышцей, доводя каждую до болевого порога. Бросала вызов каждой связке и сухожилию, проверяла на работоспособность каждый участок мускулатуры. И всякий раз вспоминала, что это за мышца, как называется, как работает и какую нагрузку выдерживает. Не упустила ничего. В итоге с Аомамэ сошло семь потов, ее сердце заработало как хорошенько разогретый мотор, легкие отлично проветрились, а сознание полностью обновилось. Она прислушалась к пульсу и прочла бессловесный отчет своих внутренних органов.

Покончив с разминкой, она отправилась под душ и смыла с себя весь пот. Встала на весы, убедилась, что ничего не убавилось и не прибавилось. Встав перед зеркалом, изучила каждую грудь и волосы на лобке. Без изменений. И от всей души скорчила самой себе рож пятнадцать одну за другой. Ежеутренний ритуал завершен.

Выйдя из ванной, Аомамэ облачилась в легкий спортивный костюм и, чтобы как-нибудь убить время, решила еще раз исследовать каждый угол квартиры. Начала с кухни. Какие конкретно продукты заготовлены? Что за посуда и утварь в ее распоряжении? Она перебрала все вещи одну за другой и составила план, что приготовить и съесть пораньше, а что оставить на потом. Похоже, за продуктами можно было не ходить неделю, не меньше. А если экономить, то и недели две. Просто с ума сойти.

Дальше — хозяйственные принадлежности. Туалетная бумага, одноразовые салфетки, стиральный порошок, мешки для мусора… Всего в изобилии. Ничто не забыто. Подготовку квартиры явно доверили женщине. Чувствуется рука домохозяйки со стажем. Идеально просчитано, сколько чего потребуется, чтобы одинокая тридцатилетняя дама провела здесь безвылазно несколько суток подряд. Обычный мужчина такого бы не потянул. Если, конечно, он не супербдительный и сверхнаблюдательный гей-аккуратист. Тогда, конечно, всякое возможно.

В раздвижном шкафу спальни Аомамэ нашла все нужные простыни, наволочки и подушки, одеяла и пододеяльники. По запаху белье абсолютно новое, белоснежное — и без каких бы то ни было узоров. Любые украшения здесь игнорировались. Ибо вкусы и личные пристрастия для выживания не нужны.

В гостиной она исследовала аппаратуру — телевизор, видеодеку, миниатюрные стереоколонки. Обнаружила также вертушку для грампластинок и кассетный магнитофон. Нишу между окном и стеной занимала невысокая, до пояса, этажерка с парой десятков книг. Неизвестный радетель позаботился и о том, чтобы ей не пришлось скучать. Все книги в твердых обложках, новые, никем не читанные. Аомамэ пробежала взглядом по названиям на корешках. Большей частью — бестселлеры последнего года. Скорее всего, просто скупили по экземпляру с витрины большого книжного. Хотя и не что попало: некий принцип отбора все-таки ощущался. Не то чтобы вкус, но именно принцип: беллетристика и нон-фикшн — примерно пятьдесят на пятьдесят. Нашелся здесь и роман «Воздушный кокон».


Кивнув непонятно кому, Аомамэ сняла книгу с полки и села в кресло, на которое падал мягкий свет из окна. Книга оказалась не очень толстой, с крупными иероглифами. Аомамэ посмотрела на обложку, прочла имя автора — Фукаэри, взвесила легкий томик на ладони, прочла рекламный анонс на задней обложке и понюхала переплет. Обычный запах новой, нечитаной книги. Пускай на обложке и не значится имя, подумала она, в этой книге есть частичка Тэнго. Каждое слово этого текста прошло через его душу и пальцы. Аомамэ собралась с духом и открыла первую страницу.

Чашка с чаем и «хеклер-унд-кох» ждали ее на расстоянии вытянутой руки.

Глава 18

ТЭНГО
Спутник безмолвный и одинокий
— Она-может-быть-где-то-рядом, — очень серьезно сказала Фукаэри после долгой задумчивой паузы и закусила губу.

Тэнго расцепил пальцы, сцепил их заново и уставился на нее.

— Ты хочешь сказать, совсем рядом? Прямо здесь, в Коэндзи?

— Отсюда-пешком-дойти-можно.

«Да откуда тебе это известно?» — хотел он спросить, но махнул рукой: ответа, скорее всего, не последует. Пора уже привыкнуть: ответы поступают, только если ей задаешь вопросы на «да» или «нет».

— Значит, если побродить по округе, с нею можно встретиться?

Фукаэри покачала головой.

— На-улице-не-найдешь.

— Пешком дойти можно, но на улице не найду?

— Она-прячется.

— Прячется?

— Как-раненая-кошка.

Тэнго представил, как Аомамэ прячется на дне какой-нибудь заплесневелой канавы.

— Но зачем ей прятаться? От кого?

На такой вопрос ответа он, как водится, не получил.

— Но если она прячется, значит, она в критической ситуации?

— В-критической-ситуации, — эхом повторила Фукаэри. И стала похожа на малого ребенка, которому взрослые хотят скормить горькое лекарство. Уж больно ей не понравилось, как это звучит.

— Ну, например, за ней гонятся? — подсказал Тэнго.

Она слегка наклонила голову вбок. Дескать, не знаю.

— Только-она-здесь-недолго.

— У нее мало времени?

— Мало.

— Стало быть, она прячется, как раненая кошка, поэтому, сколько б я ни бродил по округе, найти ее не получится?

— Не-надо-бродить.

— Значит, я должен искать какое-то особенное место?

Фукаэри кивнула.

— В каком смысле особенное?

Разумеется, никакого ответа. Однако, выдержав паузу, она проговорила:

— Ты-должен-о-ней-что-нибудь-вспомнить. Может-помочь.

— Помочь? — переспросил Тэнго. — Значит, если я о ней что-нибудь вспомню, это может подсказать тебе место, где она прячется?

Фукаэри молча втянула голову в плечи. Скорее утвердительно.

— Спасибо, — сказал Тэнго.

Она кивнула — лениво, как здоровая кошка, которую все устраивает.


Тэнго отправился на кухню готовить ужин, а Фукаэри копалась на полке с пластинками и никак не могла решить, что поставить. Хотя пластинок там было раз-два и обчёлся, выбирала она, как всегда, очень долго. И в конце концов вытащила старый альбом «Роллинг Стоунз». Поставила на вертушку, опустила иглу. Эту пластинку Тэнго одолжил у кого-то еще в старших классах школы и почему-то не вернул. Тысячу лет ее не слушал.

Под «Mother's Little Helper» и «Lady Jane» Тэнго приготовил плов из темного риса с ветчиной и грибами, а параллельно сварганил суп-мисо с кусочками тофу и ламинарией. Отварил цветной капусты, залил ее разогретым заранее соусом карри. Настрогал овощной салат с фасолью и белым луком. Приготовление еды никогда не претило Тэнго. Наоборот — у плиты ему всегда отлично думалось. О бытовых проблемах, математических формулах, недописанной книге или основных тезисах метафизики. Беспрестанно делая что-нибудь руками на кухне, он умудрялся гораздо быстрей и эффективнее упорядочивать мысли. Однако на сей раз никакие кулинарные ритуалы не помогали ему догадаться, что же это за «особенное место», где может прятаться Аомамэ. Пытаться упорядочить то, в чем никакого порядка не было изначально, — занятие безнадежное. Слишком ограничен выбор финалов, к которым это может тебя привести.

Сев за стол, Тэнго с Фукаэри поужинали, ни о чем особенно не разговаривая. Словно давно уставшие друг от друга супруги, оба ели молча, и каждый думал о чем-то своем. А может, и не думалсовсем ни о чем. По крайней мере, угадать по лицу Фукаэри, думает она или нет, было невозможно. После еды Тэнго выпил кофе, а Фукаэри достала из холодильника пудинг и сжевала до крошки. Что бы эта девчонка ни ела, выражение лица у нее не менялось. Будто в этой прелестной головке не было ничего, кроме пищи.

Выпив кофе, Тэнго сел за письменный стол и, как советовала Фукаэри, попытался вспомнить что-нибудь важное об Аомамэ.

Ты-должен-о-ней-что-нибудь-вспомнить. Может-помочь.

Но как назло, сосредоточиться не получалось. Играл уже другой альбом Роллингов, песня «Little Red Rooster», — из тех времен, когда Мик Джеггер сходил с ума по чикагскому блюзу. В целом неплохо. И все-таки — не та музыка, что помогает сосредоточиться на путешествии по уголкам своей памяти. Нужно признать, задушевная ностальгичность этой банде почти никогда не давалась. Эх, посидеть бы сейчас одному в каком-нибудь местечке поспокойнее, подумал Тэнго.

— Пойду погуляю немного, — сказал он Фукаэри.

Держа в руке обложку от «Роллингов», она кивнула — давай, мол, дело твое.

— Кто бы ни пришел — двери не открывай, — добавил он напоследок.


В темно-синей футболке с длинным рукавом, вытертых бриджах цвета хаки и кедах Тэнго прогулялся почти до станции, свернул в привокзальный квартал, зашел в кабачок под названием «Пшеничная голова» и заказал пива. В заведении подавали выпивку и легкую закуску. Совсем небольшой ресторанчик, набьется десяток-другой посетителей — и уже яблоку негде упасть. Тэнго не раз сюда заходил. Ближе к ночи здесь становится слишком шумно от подвыпившей молодежи, но часов в семь-восемь, пока тихо и народу совсем немного, атмосфера очень достойная. Идеальное место, чтобы забраться в угол и читать книгу, потягивая пиво. Плюс — что важно — очень удобные кресла. Откуда у заведения такое название и что за иностранец имелся в виду[246], Тэнго не знал. Можно было, конечно, спросить у персонала, но заводить с незнакомцами светские разговоры он был не мастак. Да и название вполне гармоничное. Уютное заведение — «Пшеничная голова». Никаких возражений.

Слава богу, музыку здесь не включали. Тэнго сел за столик у окна, отхлебнул разливного «Карлсберга», отправил в рот пару орешков из блюдца — и попробовал вспомнить Аомамэ. Мысли о ней всегда уводили в детство — к событию, перевернувшему его жизнь. Ведь именно после того, как Аомамэ пожала ему руку, он пришел к отцу и отказался от дальнейшего участия в воскресных походах за деньгами для «Эн-эйч-кей». Не говоря уже о том, что вскоре после ее рукопожатия он впервые кончил, пускай и во сне. А уж это событие для юного Тэнго было поистине судьбоносным. Конечно, не пожми тогда ему руку Аомамэ, рано или поздно это все равно случилось бы с его организмом. Но именно Аомамэ его благословила — и тем самым стимулировала его взросление. Подтолкнула вперед, проще говоря.

Он раскрыл левую ладонь, поднес к лицу и долго ее разглядывал. Много лет назад десятилетняя девочка пожала эту руку — и что-то очень сильно изменилось внутри его. Что и как изменилось — толком не объяснить. Но там, в пустом классе, они поняли и приняли друг друга очень естественно, до глубины души. Подобное чудо посещает людей очень редко. Да что говорить — у многих бедолаг такого не случается ни разу в жизни. Конечно, в те минуты Тэнго не понимал, насколько рукопожатие этой худышки определит его дальнейшую судьбу. Да и теперь, похоже, понимает это не до конца. Но по крайней мере, сегодня Тэнго твердо уверен в одном: в размытом, абстрактном образе Аомамэ, который ему удалось сберечь на задворках своей детской памяти.

Теперь этой женщине тридцать, и внешне она изменилась настолько, что при встрече он, Тэнго, может запросто ее не узнать. Наверняка выросла, отрастила солидную грудь и уж по-любому сменила прическу. А если ей удалось-таки сбежать от «очевидцев» — может, не чурается и косметики. Одевается во что-нибудь шикарное и сексуальное от «Калвина Кляйна», на ногах — двенадцатисантиметровые шпильки… Впрочем, такую Аомамэ он даже представить себе не мог. Хотя, конечно, все возможно. Время идет, люди меняются — как внутренне, так и внешне. А может, она вообще сейчас сидит в этом ресторанчике, только он, Тэнго, ее не замечает?

Он отхлебнул пива и огляделся. Аомамэ где-то близко, до нее можно дойти пешком. Так заявила Фукаэри, и он ей поверил. Если эта девочка что-то сказала — значит, так оно и есть.

Но в заведении, кроме самого Тэнго, сидела одна-единственная пара студентов. Эти двое смотрели друг другу в глаза и вели долгую романтическую беседу. Глядя на них, Тэнго подумал, как бесконечно он одинок — и как безнадежно ни с кем не связан.

Он закрыл глаза, сосредоточился и снова представил себя в школьной аудитории. Прошлой ночью, в разгар ужасной грозы, как только Фукаэри оседлала его, Тэнго вдруг забросило в это воспоминание из далекого детства. Реальное до мельчайших деталей. Его память вспыхнула ярче, чем когда-либо раньше, и как будто навела должную резкость у давно знакомой, но размытой прежде картинки. А может, это гроза отмыла всю пыль и грязь, мешавшие увидеть, что же с ним тогда случилось на самом деле? Все его беспокойства и страхи попрятались, как трусливые зверьки, по углам огромного класса. Нестёртые формулы на доске, сломанные палочки мела, выгоревшие от солнца дешевые занавески, в которых играет ветер, цветы в вазе на кафедре (как же они назывались— то?), ребячьи рисунки на деревянных стендах, раскинувшаяся во всю стену карта мира, запах воска, которым натерли пол, детский смех из распахнутого окна — все это память Тэнго воспроизвела без малейших потерь. Включая надежды, предчувствия, планы на будущее и неразрешимые загадки, наполнявшие его душу в тот далекий солнечный день.

Все, что Тэнго увидел, пока Аомамэ сжимала его руку, отпечаталось в его памяти, будто на кинопленке.

Сцена в пустом классе стала фундаментом, на который он опирался, выживая с десяти до двадцати лет. Все эти годы он чувство ват, как крепко пальцы Аомамэ сжимали его ладонь, неизменно ободряя его, пока он взрослел. Спокойно, словно сообщали они ему. Я рядом.

Ты не один.

«Она где-то прячется, — сказала ему Фукаэри. — Как раненая кошка».

Если подумать, странное совпадение: Фукаэри ведь и сама прячется у него от погони. Из квартиры не выходит ни на шаг. Хороша картинка: на одном и том же краю Токио две женщины скрываются от преследования. Что одна, что другая значат для Тэнго очень много. Связывает ли их нечто общее? Или все это просто случайность?

Ответа, конечно, ждать бесполезно. Но вопрос остается. Слишком много вопросов — и слишком мало ответов. Вечная проблема…

Он допил пиво, и официант сразу же подскочил с вопросом, не угодно ли чего еще. Немного поколебавшись, Тэнго попросил-таки бурбон со льдом и добавку орешков.

— Из бурбонов есть только «Four Roses», — сообщил официант. — Не возражаете?

— Не возражаю, — ответил Тэнго. Что угодно.

Он вернулся к мыслям об Аомамэ. Из кухни потянуло соблазнительным запахом жареной пиццы.

От кого скрывается Аомамэ? От полиции, от суда? Но Тэнго представить не мог, чтобы Аомамэ стала преступницей. Тогда что же она совершила? Нет, конечно, полиция тут ни при чем. Кто и зачем бы ее ни преследовал — к закону это отношения не имеет.

Или за ней гонятся те же, кто преследует Фукаэри? Но зачем им могла понадобиться Аомамэ?

А если за Аомамэ тоже гонятся LittlePeople — не получается ли, что проблема в самом Тэнго? За какие грехи они назначили Тэнго ключевой фигурой своего мракобесия — непонятно. Но кроме Тэнго, двух этих женщин абсолютно ничто не связывает. Может, сам того не ведая, он применяет некую силу и подтягивает Аомамэ все ближе к себе?

Некую силу?

Тэнго уставился на свои руки. Ну, не знаю, вздохнул он. Какая в них может быть особая сила?

Принесли «Four Roses» со льдом и еще орешков. Тэнго сделал глоток, зачерпнул из блюдца сразу несколько ядрышек и подбросил их на ладони, точно игральные кости.

Итак, Аомамэ где-то в этом районе. Можно дойти пешком, сказала Фукаэри. А этой девчонке я верю. Почему — сам не знаю, но верю. Так что главный вопрос — как понять, где прячется Аомамэ. Тут и обычного-то человека попробуй найти — проклянешь все на свете. А если кто-то еще и скрывается, задачка на порядок сложнее. Что же делать? Ходить по улицам с мегафоном и выкрикивать ее имя? Чушь собачья. Не дай бог, только ей же и наврежу.

Остается только одно — что-нибудь вспомнить.

Ты-должен-о-ней-что-нибудь-вспомнить. Может-помочь.

До того как Фукаэри это сказала, он как будто знал об Аомамэ что-то важное, но забыл. Ощущение это походило на мелкий камешек в ботинке — не болит, но успокоиться не дает.

Взяв мысленную тряпку, Тэнго стер с доски у себя в голове все привычные формулы — и попробовал заново поковыряться в памяти. Как рыбак, вытягивающий из моря сети с тиной да илом, он отчаянно пытался вытащить из глубин подсознания что-нибудь еще. О ней, о себе. О том, что их тогда окружало. Однако прошло уже двадцать лет. Сколь бережно ни храни такие старые воспоминания, все подробности из них давно улетучились.

Но ведь было там, в этом воспоминании, что-то еще — какая-то важная деталь, которую Тэнго упустил. Он должен вспомнить, что именно. Прямо здесь и сейчас. Иначе ему не понять, где прячется Аомамэ. А у нее слишком мало времени, говорит Фукаэри, ее очень скоро могут поймать.

Он напряг память. На что смотрела Аомамэ? А что видел он сам? Как менялись направления их взглядов в течение целой минуты?

Стиснув руку Тэнго, девочка заглянула ему в глаза. Не понимая, в чем дело, он посмотрел на нее — просто чтобы спросить, чего она хочет. Дескать, ты перепутала.

Или ошиблась. Так ему показалось сперва. Но никакой ошибки, похоже, не было. Тэнго увидел лишь потрясающую бездну ее зрачков. Глаз такой глубины он не встречал еще ни у кого на свете. Проваливаешься в них, как в омут. И он отвел взгляд в сторону, чтобы не утонуть.

Сначала его испуганный взгляд уперся в пол, затем метнулся к выходу, потом убежал на улицу за окном. Аомамэ продолжала смотреть на Тэнго не отрываясь. И все так же стискивала его руку. Уверенными, недрожащими пальцами. Ей не было страшно. Она абсолютно ничего не боялась. И силой своих пальцев передавала ему свою уверенность.

В классе только что закончилась уборка; чтобы проветрить помещение, окна оставили широко открытыми, и ветер с улицы легонько покачивал белые занавески. За окном синело небо. Стоял декабрь, но было не холодно. Высоко в небе плыли облака. Белые, перистые — последний привет от ушедшей осени. Что-то в небе вдруг привлекло его внимание. Что-то между этими облаками. Солнце? Да нет, какое солнце.

Тэнго вздохнул, прикрыл глаза рукой, всмотрелся в непроглядную память еще глубже. И наконец заметил слабый проблеск. Ну, точно.

В том небе висела луна.

До вечера оставалось еще несколько часов, но луна уже белела в полуденной синеве. Видимая на три четверти. Тэнго еще удивился: разве может такая отчетливая луна висеть в небе в столь ранний час? Он вспомнил, как выглядел лунный лик. Бесстрастная маска из пепельно-серого камня, одиноко висящая на невидимой ниточке не слишком высоко над горизонтом. Как объект искусственного происхождения. Как элемент декорации какого-то спектакля. И все-таки то была настоящая луна. Чего уж тут сомневаться. Кто же станет вешать на реальное небо фальшивую луну?

И тут он заметил, что Аомамэ больше не смотрит ему в глаза. Теперь она глядела туда же, куда и он, — на луну, висевшую в небе средь бела дня. Пальцы девочки все так же стискивали руку Тэнго, лицо оставалось абсолютно серьезным, но зрачки стали непроницаемы. Сияние, только что исходившее из ее глаз, вдруг превратилось в холодный иней. Что это означало, Тэнго понятия не имел.

Наконец Аомамэ будто приняла какое-то важное решение. Не говоря ни слова, отпустила его ладонь, развернулась, быстро вышла из класса — и оставила Тэнго наедине с пустотой.


Он открыл глаза, вздохнул, приходя в себя, и отпил еще бурбона. Оценил, как тонко тот обжигает горло, прежде чем провалиться в желудок. И опять глубоко вздохнул. Аомамэ больше не было перед глазами. Она исчезла из аудитории. И одновременно — из его жизни.

Прошло двадцать лет.

Луна, думал он.

Все это время я смотрел на луну. И туда же стала смотреть Аомамэ. В четвертом часу дня они стояли с нею, рука в руке, и оба видели одно и то же: круглый пепельно— серый булыжник на светлом еще небосводе. Безмолвный и одинокий. Но что это может значить? Неужто луна должна привести меня туда, где прячется Аомамэ?

А может, глядя на луну так решительно, Аомамэ предлагала ей частичку своей души? Может, луна и девочка заключили тайное соглашение? По крайней мере, так показалось Тэнго при виде этих серьезных глаз. Что Аомамэ пообещала луне, Тэнго не знал. Но чем луна поделилась с нею — вроде догадывался. Идеальное одиночество и покой — лучшее, что способен подарить людям единственный спутник Земли.


Расплатившись, Тэнго вышел из «Пшеничной головы» и взглянул на небо. Луны он там не увидел. В таком чистом, безоблачном небе где-нибудь непременно должна быть луна. Просто с улицы, окруженной многоэтажками, ее не видно. Сунув руки в карманы, Тэнго обходил квартал за кварталом. Он пытался отыскать место, откуда видно много неба. В Коэндзи задача почти безнадежная. Ландшафт плоский, как стол, куда ни пойди — ни пригорка, ни холмика. И на крышу так просто не заберешься — по крайней мере, окружающие здания случайным зевакам были бы явно не рады.

И вдруг он вспомнил, что совсем недалеко отсюда есть парк с детской площадкой. Мимо которого он постоянно проходит по дороге от дома до станции. Сам парк небольшой, но там стоит довольно высокая горка. С которой, пожалуй, можно увидеть куда больше неба, чем с любой улицы в этом районе. И Тэнго пошел туда. Стрелки часов показывали без малого восемь.

В парке он не встретил ни души. В центре площадки стоял одинокий фонарь, который, впрочем, горел так ярко, что освещал всю округу. По периметру парка раскинули ветви исполинские дзельквы. Их листва почему-то даже не начала увядать. На площадке — несколько молоденьких саженцев, колонка для питья, скамейки, качели, общественный туалет. Если верить объявлению, за порядком в туалете неусыпно следили служащие райуправы. Видимо, чтобы там не селились бомжи. Днем молодые мамаши приводили сюда детей, которые пока не ходили в садик, отпускали их на горку с качелями, а сами наспех болтали друг с дружкой. Такие картины Тэнго наблюдал много раз. Но после захода солнца здесь, как правило, не было ни души.

Взобравшись на горку, Тэнго встал во весь рост и посмотрел на вечернее небо. С северной стороны парка, сразу через дорогу, громоздилась новенькая шестиэтажка. Раньше Тэнго ее здесь не замечал. Видимо, построили совсем недавно. Здание это закрывало северный край неба, но со всех остальных сторон дома были невысокие. Тэнго поискал глазами луну — и обнаружил ее на юге, над крышей старого двухэтажного особняка. «Надкусанную» на треть. Как и двадцать лет назад, подумал он, — в той же фазе, того же размера. Случайность? Наверное.

И все-таки луна в начале осени казалась гораздо ярче и теплее, чем тогда, в декабре, на взгляд из школьного окна. Ее нынешнее сияние дарило душе покой — примерно так же, как успокаивают человека течение глубокой реки или шелест листвы на деревьях.

Стоя на детской горке, Тэнго все смотрел на эту луну. Со стороны Седьмой кольцевой магистрали доносился тысячеголосый шепот автомобильных покрышек самого разного калибра. Слушая его, Тэнго невольно вспомнил, как шумит морской прибой за окном больничной палаты отца на краю префектуры Тиба.

Призрачное сияние мегаполиса гасило на небосводе почти все звезды. Разве только самые яркие несмело проглядывали то там, то здесь. В абсолютно безоблачном небе одна лишь луна светила ярко и уверенно. Не жалуясь ни на свет, ни на шум, ни на грязный воздух мегаполиса, исправно висела, где ей положено. Если вглядеться внимательней, можно изучать ее географию — со всеми ее гигантскими кратерами и безбрежными пустынями. Разглядывая ночное светило, Тэнго ощутил, как из глубин подсознания всплывает память далеких предков. С незапамятных времен, когда у людей еще не было ни огня, ни простейших инструментов, ни даже слов для общения, луна была на их стороне. Своим ангельским сиянием она рассеивала самую ужасную мглу и разгоняла самые дикие страхи. Ее регулярно сменяющиеся фазы подарили людям концепцию Времени. И даже сегодня, когда абсолютной мглы уже почти никогда и нигде не встретишь, благодарность луне за столь бескорыстное свечение остается в людях на уровне генетической памяти. Коллективной памяти, согревающей наши одинокие души.

Как давно я уже не смотрел на луну, вдруг подумал Тэнго. Когда это было в последний раз? Жизнь в городах приучает смотреть разве что себе под ноги. О том, что на свете бывает небо, никто и не вспомнит…

И вдруг рядом с луной Тэнго заметил что-то еще. Сперва он принял это за мираж. За тусклое отражение луны, эффект преломления ее же лучей. Но сколько он ни вглядывался, вторая луна не исчезала. Он стоял, разинув рот, и не знал, что подумать. Луна и ее двойник никак не хотели сходиться в единое целое. Примерно как высказанные слова порой не сходятся с мыслью.

Вторая луна?

Тэнго закрыл глаза и с силой потер пальцами веки. Что это с ним? Вроде не пьян. Он глубоко вдохнул, с шумом выдохнул. Убедился, что сознание чистое, как стекло. Проверим, кто я такой, сказал он себе. Где нахожусь и что делаю. На дворе сентябрь 1984 года, меня зовут Тэнго Кавана, я живу в кварталах Сугинами района Коэндзи, стою на детской горке неподалеку от дома и смотрю на луну. Все точно, нигде не ошибся.

Он открыл глаза и снова взглянул на небо. Внимательно и хладнокровно. Но там по-прежнему висели две луны.

Никаких миражей: лун стало две. Тэнго стиснул руку в кулак и простоял так бог знает сколько.

Луна в небе висела, как и всегда. Но ей больше не было одиноко.

Глава 19

АОМАМЭ
Когда просыпается Дота
«Воздушный кокон» оказался романом-фантазией, читать который было на удивление легко. Написан разговорным языком десятилетней девчонки. Ни сложных терминов, ни натужной логики, ни спорных формулировок. С начала и до последней страницы — история от первого лица. Язык простой, интонация искренняя. Слова бегут перед глазами легко, как хорошая музыка, без назойливых разъяснений. Девочка просто рассказывает о том, что с нею случилось. История развивается плавно и не прерывается нудной заумью типа «что же сейчас происходит» или «какой в этом смысл». Неторопливо и уверенно рассказчица уводит читателя в дебри повествования. Читатель принимает ее точку зрения, ступает по ее следам. Очень доверчиво и естественно. Как вдруг понимает, что его завели совсем в другой, нездешний мир. Туда, где LittlePeople прядут из воздуха огромный кокон.

Уже первые десять страниц произвели на Аомамэ сильное впечатление. Если это действительно писал Тэнго — у него отменный литературный талант. Хотя Тэнго, которого она знала, отличался прежде всего любовью к математике. Его даже называли вундеркиндом. Задачи, которые не всякому взрослому по зубам, раскалывал, как орешки. Да и по другим предметам оставлял большинство сверстников позади. Здоровяк, лидировал почти в любом виде спорта. Но чтобы хорошо писал сочинения — такого она не помнила. Может, раньше этот талант был толком не виден за формулами и цифрами?

Или же Тэнго просто записал чужую историю, как ему надиктовали, слово в слово? И его индивидуальность в этой книге никак не проявилась? Да нет, не может быть. Этот текст лишь на первый взгляд кажется простым и даже наивным, но если читать внимательно — очень скоро заметишь, как грамотно расставлены акценты, как верно рассчитаны смысловые нюансы. Ничего лишнего, и в то же время — все, что нужно. Метафоры выверены, образы богаты и точны. Более того — в этом тексте чувствовалась неповторимая мелодика. Даже не читая его вслух, можно было ощутить глубокий внутренний ритм и конкретную интонацию. Что бы там ни говорили, а семнадцатилетней девчонке такой труд не под силу.

Аомамэ покачала головой и стала читать дальше.


Главной героине — десять лет. Она живет в горах с небольшой группой людей, которая называет себя «Собрание». И отец ее, и мать — члены Собрания, живут и трудятся вместе со всеми. Ни братьев, ни сестер у нее нет. Привезли ее сюда через несколько месяцев после рождения, поэтому о жизни в большом мире она почти ничего не знает. Все в Собрании трудятся с утра до вечера, и с родителями она почти не видится, хотя живут они дружно. Днем девочка ходит в деревенскую школу, а мать с отцом работают в поле. В свободное от школы время дети также выходят в поле и помогают родителям.

Взрослые члены Собрания не любят внешний мир. Свою же общину называют цитаделью, прекрасным островком человеческой жизни в жестоком океане капитализма. Что такое капитализм (иногда они еще называют это «материализм»), девочка не знает. Просто когда слышит подобные слова, подсознательно ощущает, будто это что-то неправильное, некое нарушение природы вещей. Взрослые учат ее не общаться с внешним миром, насколько это возможно. Иначе тот осквернит ее.

Всего в Собрании около полусотни сравнительно молодых мужчин и женщин, но люди эти разделены на две группы. Она группа мечтает о революции, другая — о мире. Родители девочки принадлежат ко вторым. Из всех членов общины они самые старшие и с первого дня Собрания играют в нем главную роль.

Разницу между этими группами девочка понимает плохо. И отличить мир от революции пока не способна. Только где-то в душе ощущает: революция — это что-то острое, а мир — нечто круглое. Два этих типа мышления в ее представлении имеют разную форму, окрашены в разные цвета — и точно так же, как луна в небе, бывают то большими, то маленькими. Больше об этом она ничего не знает.

Как сформировалось Собрание, ей тоже неизвестно. По словам взрослых, лет десять назад, когда она только родилась, во внешнем мире произошли изменения. Люди решили оставить жизнь в больших городах, ушли в горы и организовали сообщество. О больших городах девочка тоже почти ничего не знает. Никогда не ездила на электричке, ни разу не входила в кабину лифта. И не видела даже во сне домов выше трех этажей. Того, чего она не знала, на свете было слишком много. А все, что знала, находилось вокруг нее: протяни руку — дотянешься.

Но, несмотря на узость своего взгляда на мир и скупость окружающего пейзажа, девочке удалось описать жизнь общины весьма увлекательно. Она хорошо чувствовала, что всех этих людей объединяло одно: решение уйти от капитализма. И что при всей разнице мировоззрений им приходилось выживать сообща, каждый день подставляя друг другу плечо. Они жили на грани голода и работали с рассвета до заката, не ведая отдыха. Выращивали овощи и обменивали их на самое необходимое в ближайшей деревне, стараясь не использовать продукцию массового производства. Их единственный электрогенератор, без которого все же не обойтись, был восстановлен из металлолома, а одежда походила на самую настоящую рухлядь.

Кто-то от такой простой, но суровой жизни сбегал, а кто-то, напротив, узнав о Собрании, приезжал и вливался в ряды общины. Поскольку вторых было больше, коммуна росла, и руководством это приветствовалось. Они заселили брошенную деревню, где жилья и полей и огородами хватало с избытком, и новым рабочим рукам были только рады.

Детей там было человек десять — в основном тех, кто родился уже в коммуне, — но девочка была самой старшей. Все они посещали деревенскую школу. Вместе уходили и вместе возвращались. Учиться в школе было обязательно по закону. Да и основатели коммуны надеялись, что общение их детей с деревенскими поможет Собранию наладить контакты с жителями окружающих деревень. Но местные дети не любили детей общины, ополчались против них, и «общинным» то и дело приходилось защищаться — как от физических издевательств, так и от духовной скверны.

Вот почему Собрание организовало свою собственную школу. Учили там даже лучше, чем в деревенской, поскольку у многих членов общины были дипломы преподавателей. Они составили свои учебники и сами обучали детей чтению и письму, а также химии, физики, биологии, анатомии. Объясняли, как устроен мир. Согласно их объяснениям, в мире существовали две системы, ненавидящие друг друга, — коммунизм и капитализм. Каждая из этих систем загнивала по-своему. Коммунизм задавал людям очень высокие идеалы, но на практике постоянно упирался в алчность чиновников — и в итоге уводил людей совсем не туда, куда призывал. Портрет одного такого чиновника девочке показали. У него были большой нос и черные усы, и выглядел он настоящим исчадием ада.

Телевизора, газет и журналов в Собрании не было, а слушать радио разрешалось только в особых случаях. Все необходимые (по мнению руководства) новости сообщались устно перед ужином в столовой. Каждую новость люди встречали воплями радости или недовольства. Второе, как правило, звучало чаще. Для девочки это был единственный опыт знакомства с масс-медиа. За все свое детство она не посмотрела ни одного кинофильма. В руках не держала комиксов. Из всей информации внешнего мира разрешалась только классическая музыка. В дальнем углу столовой пылился привезенный кем-то проигрыватель с большой коллекцией пластинок. И когда выдавалось свободное время, девочка слушала симфонии Брамса, фортепьянные концерты Шумана, клавиры Баха и религиозную музыку. Больше никаких развлечений она не знала.


Однажды девочку наказали. Взрослые поручили ей целую неделю утром и вечером присматривать за четырьмя козами. Но она так закрутилась с домашним заданием и хлопотами по хозяйству, что совершенно о том забыла.

А на следующее утро самая старая коза околела, и девочку на десять суток изолировали от людей.

Коза эта считалась священной, но была совсем дряхлая и страдала неизвестной болезнью, сжиравшей ее изнутри. Присматривай тут, не присматривай — все равно бы померла, не сегодня, так завтра. Однако это вовсе не означало, что девочка не виновата. Наказание полагалось ей не за смерть козы, а за халатность, которая считалась в коммуне преступлением номер один.

Девочку заперли в тесном глинобитном амбаре вместе с трупом слепой козы. Амбар тот еще называли «комнатой для медитаций». Туда сажали тех, кто по решению Собрания должен подумать над совершенными проступками. За десять дней, пока девочка размышляла там над своей халатностью, никто не заговорил с ней. Все это время она провела в абсолютной тишине. Раз в день ей приносили минимум пищи и воды, и она сидела в холоде, сырости и темноте. Труп козы разлагался и страшно вонял. Дверь амбара запиралась снаружи, а в углу стояло ведро для экскрементов. Через маленькое оконце в амбар заглядывали солнце или луна. Ночью, когда не было облаков, девочка различала в оконце несколько звезд. Больше никакого света она не видела. На жестком матрасе, постеленном прямо на доски пола, она куталась в пару стареньких одеял, и ее зубы стучали от лютого горного холода. По ночам в глазах околевшей козы сияли отблески звезд. Это было так страшно, что девочка не могла заснуть.

На третью ночь рот козы распахнулся. Челюсти разжались кем-то изнутри. А потом из горла наружу вышли маленькие человечки. Всего шестеро. Сначала эти существа были ростом не больше ладони, но стоило им спрыгнуть на землю, как они начали расти быстрей, чем грибы после дождя. Очень скоро они выросли сантиметров до шестидесяти. И сказали, что их зовут LittlePeople.

Прямо Белоснежка и семь гномов, подумала девочка. Когда она была совсем маленькой, отец читал ей эту сказку. Только одного гнома недостает.

— Если нужно, будет семь, — тихонько сказали LittlePeople. Потому что могли читать ее мысли.

И не успела девочка опомниться, как их тут же стало семеро. Но девочка даже не удивилась. Ведь уже когда LittlePeople выбирались изо рта козы, было ясно: мир больше не живет по обычным правилам. И что бы ни происходило дальше, удивляться особо нечему.

— Почему вы пришли изо рта козы? — спросила девочка. И не узнала своего голоса. Обычно она разговаривала не так. Может быть, оттого, что уже трое суток не говорила ни слова?

— Потому что рот козы — это коридор, — ответил LittlePeople-бас. — Перед тем как прийти, мы не знали, что она околела.

— Но нам все равно, — добавил LittlePeople-меццо-сопрано. — Мы и не думали, что на этот раз придем изо рта козы. Если в этот раз коридор такой — значит, так надо.

— Ты сама создала коридор, — прогудел LittlePeople-бас. — И мы им воспользовались. Не важно, коза это, выброшенный на берег кит или фасолина в дорожной пыли. Был бы проход, а остальное не важно.

— Я создала коридор? — переспросила девочка. Но не услышала собственного голоса.

— И очень нам помогла, — кивнул тот, кто был тише всех.

— Не хочешь ли сплести Воздушный Кокон? — предложило меццо-сопрано.

— Тем более теперь, когда ты все понимаешь, — добавил LittlePeople-баритон.

— Воздушный Кокон? — повторила она.

— Ты выхватываешь из воздуха нужные нити и плетешь Обитель, — объяснил бас. — Все крупней и крупней.

— Обитель? — спросила девочка. — Для кого?

— Пока делаешь — поймёшь, — ответил баритон.

— Когда появится — сообразишь, — добавил бас.

— Хо-хо! — проскандировали LittlePeople все до единого.

— И что же? — спросила она. — Я могу вам помочь?

— Еще как! — проскрипел самый хриплый.

— Ты уже оказала нам большую услугу, — похвалил ее тенор. — Давай попробуем вместе.

Вытягивать нити из воздуха оказалось не так уж и сложно, если привыкнуть. Пальцы у девочки двигались очень проворно, и она быстро обучилась премудростям воздушного плетения. Если хорошенько приглядеться, в воздухе много самых разных нитей. Нужно только научиться смотреть.

— Вот-вот! Именно то, что нужно, — одобрил тихоня.

— Ты очень смышленая, — похвалило меццо-сопрано. — Запоминай — и вперед!

Одинаково одетые и похожие, как близнецы, они отличались друг от друга только голосами. Внешность самая заурядная: отвел взгляд — и не вспомнишь, как выглядят. Не злые, не добрые. Лица без выражений. Прически — не длинные, не короткие. И никакого запаха.

На рассвете, с первыми петухами LittlePeople закончили работу и с удовольствием потянулись. Незаконченный каркас Воздушного Кокона — размером примерно с кролика — они спрятали где-то в дальнем углу амбара. Видимо, чтобы не обнаружили те, кто приносит девочке еду и питье.

— Утро приходит, — проговорил тихоня.

— Закончилась ночь, — подтвердил LittlePeople-бас.

Они все повторяли одно и то же. Лучше бы сразу пели хором, думала девочка.

— Мы не поем песен, — сказал тенор.

— Хо-хо, — пропел аккомпаниатор.

Затем LittlePeople уменьшились обратно до десяти сантиметров, построились в шеренгу — и один за другим исчезли во рту козы.

— Сегодня ночью придем опять, — сказал самый тихий из LittlePeople, прежде чем затворить за собой козью челюсть. — Никому не говори, что мы приходили.

— Расскажешь про нас — случится беда, — на всякий случай добавил хриплый.

— Хо-хо, — отозвался аккомпаниатор.

— Я никому не скажу, — пообещала девочка.

Да и что рассказывать, подумала она. Все равно никто не поверит. Девочке и так никто не верил, о чем бы она ни рассказывала. Не раз ей говорили в лицо, что она не способна отличать фантазии от реальности. Ее сознание настолько отличалось от мыслей обычных людей, что она и сама постоянно путала, где у нее в голове правда, где вымысел. И все-таки она понимала: про LittlePeople лучше никому не рассказывать.


После того как LittlePeople исчезли, а козий рот закрылся, девочка попыталась найти Воздушный Кокон, но не смогла. Слишком уж хорошо его спрятали. Куда же он мог подеваться в пустом и тесном амбаре?

Тогда она закуталась в одеяла и уснула. И впервые за несколько суток спала глубоко и спокойно. Без снов и внезапных пробуждений от страха — просто наслаждаясь тем, что спит.

Весь следующий день труп козы оставался недвижным. Глаза околевшего животного напоминали шары из мутного стекла. Но как только амбар окутала тьма, в них снова вспыхнули звезды. Рот трупа открылся, и LittlePeople выбрались наружу. Теперь уже сразу семеро.

— Продолжим, что делали вчера, — сказал хриплый.

— Да-да! — радостно закричали остальные.

LittlePeople и девочка сели вокруг Кокона и продолжили работу. Вытягивали из воздуха белые нити и наматывали на корпус. Все работали молча. Девочка старалась изо всех сил и совсем не мерзла. Время летело незаметно. Скучно девочке не было и спать совсем не хотелось. С каждым часом Воздушный Кокон становился все крупней и объемнее.

— Какого он будет размера? — спросила девочка перед рассветом.

— Чем больше, тем лучше, — ответил меццо-сопрано.

— Придет время — сам лопнет, — добавил тенор.

— И кое-что появится, — сказал баритон.

— Что появится? — спросила девочка.

— Интересно, что же появится? — переспросил самый тихий.

— Вот и посмотрим, — ответил бас.

— Хо-хо, — поддержал аккомпаниатор.

— Хо-хо! — согласились шестеро остальных.


Текст романа источал какую-то особую мрачность. Подумав об этом в очередной раз, Аомамэ нахмурилась. С одной стороны, история эта казалась всего лишь фантазией, обычной волшебной сказкой. Однако в ее глубине бежало некое подводное течение — не видимое глазу, но очень трагичное по своей сути. В наивном, без прикрас изложении словно таилось предчувствие страшной болезни, которая гложет человека изнутри, пока не пожрет его полностью. И болезнь эту принесли с собой они — LittlePeople. Как только эти создания появились в романе, Аомамэ сразу ощутила в них что-то нездоровое. И тем не менее в их голосах ей слышалось нечто пугающе близкое всему ее существу.

Она подняла голову от книги и вспомнила о том, что сказал перед смертью Лидер:

— LittlePeople живут в контакте с людьми уже очень давно. С тех далеких времен, когда добро и зло еще не разделялись в наших сердцах и сознание наше пребывало во мраке.

Аомамэ вздохнула и продолжила чтение.


Через несколько суток Воздушный Кокон уже напоминал размерами большую собаку.

— Завтра заканчивается мое наказание, — объявила девочка. — Меня здесь больше не будет, и я не смогу плести с вами дальше воздушный кокон.

— Очень жаль, — печально произнес тенор.

— Благодаря тебе мы сделали так много, — добавил баритон.

Но тут подключился LittlePeople-меццо-сопрано.

— Кокон почти закончен, — объявил он. — Еще немного — и финиш!

Собравшись вокруг Кокона, LittlePeople оглядели результат своих трудов.

— Еще чуть-чуть, — произнес хриплый, прищурившись.

— Хо-хо, — поддержал его аккомпаниатор.

— Хо-хо! — согласились шестеро остальных.


Десятидневное наказание закончилось. Девочка вернулась к жизни по правилам общины и больше не оставалась одна. Каждый вечер перед сном она представляла, как семеро LittlePeople садятся кольцом и продолжают плести Воздушный Кокон, который становится все больше и больше. Ни о чем другом она думать уже не могла. Казалось, этот кокон поселился у нее в голове.

Что же находится там, внутри? — не переставала гадать она. И что оттуда появится, когда придет время? Больше всего девочка жалела, что не увидит, как лопнет кокон. Ведь она так старалась, помогая его плести! Неужели ей не дадут присутствовать при этом событии? А может, стоит совершить еще какой-нибудь проступок, чтобы ее опять посадили в амбар? Но в том, что LittlePeople появятся снова, никакой уверенности не было. Труп козы унесли и где-то похоронили, А кроме остекленевших козьих глаз, звездам отражаться там больше не в чем.

Весьма подробно в книге описывались будни общины. Жесткий распорядок дня. Строгое распределение обязанностей (ей поручалось присматривать за остальными детьми). Скудная пища. Сказки родителей перед сном. Классическая музыка в редкие часы отдыха. Ни ванны, ни душа, ни просто бани в Собрании нет и в помине.

LittlePeople посещают девочку во сне. Они способны приходить в сон, к кому захотят. В ее сне они рассказывают, что Воздушный Кокон вот-вот должен лопнуть, и приглашают девочку прийти посмотреть.

— После захода солнца возьми свечу и приходи в амбар, — говорят они. — Только так, чтоб никто тебя не заметил.

Девочка едва дожидается заката. С наступлением темноты она выбирается из постели, берет приготовленную свечу и прокрадывается к амбару. Но там никого нет. Только Воздушный Кокон лежит на полу — в два раза больше, чем она его помнила. Теперь он метра полтора в длину. Весь окутан призрачным голубым сиянием. Формой напоминает фасолину, чуть зауженную посередине. Хотя когда он был меньше, никакой зауженности не было. Здорово же поработали без нее LittlePeople, думает девочка. И вдруг замечает: по всему кокону пробегает длинная извилистая трещина. Девочка наклоняется и заглядывает через трещину внутрь.

Внутри кокона девочка видит саму себя. Она лежит там, свернувшись калачиком, абсолютно голая. Лицо смотрит вверх, но глаза крепко закрыты, будто она без сознания. Дыхания тоже не слышно. Настоящая кукла.

— Там, внутри — твоя Дота, — говорит LittlePeople-хрипун и откашливается.

— Дота… — повторяет девочка незнакомое слово.

— А ты, стало быть, ее Ма'за, — добавляет самый тихий.

— Маза и Дота, — опять повторяет она.

— Дота работает представителем Мазы, — поясняет меццо-сопрано.

— Значит, теперь меня две? — спрашивает девочка.

— Нет, не так, — отвечает тенор. — Тебя ни в коем случае не две. Ты — одна-единственная с макушки до пят. Можешь не волноваться. Дота — это не Маза. Это тень сердца Мазы, принявшая форму Мазы.

— И когда же она проснется?

— Уже скоро, — отвечает баритон. — Когда придет время.

— Тень моего сердца? Но что она будет делать?

— Работать персивером, — говорит самый тихий.

— Персивером? — не понимает девочка.

— Она будет чувствовать и запоминать, — поясняет хриплый.

— И передавать все ресиверу, — добавляет меццо-сопрано.

— Твоя Дота станет для нас коридором, — говорит тенор.

— Вместо слепой козы? — спрашивает девочка.

— Дохлая коза была временным коридором, — говорит бас. — Для постоянной связи с местом, где мы обитаем, необходима живая Дота.

— А что должна делать Маза?

— Быть рядом с Дотой, — отвечает меццо-сопрано.

— Когда же проснется Дота?

— Дня через два, — сообщает тенор. — Или через три.

— Одно из двух, — подтверждает самый тихий.

— Заботься о ней как следует, — наставляет девочку баритон. — Все-таки она твоя Дота.

— Без заботы Мазы Дота неполная, — добавляет меццо-сопрано. — Если за ней не ухаживать, ей будет трудно выжить.

— Что же случится, если сердце Мазы потеряет свою тень? — спрашивает девочка.

Все семеро переглядываются. На этот вопрос ответа никто не дает.

— Когда Дота проснется, в небе появятся две луны, — сообщает хриплый.

— Вторая луна отражает тень твоего сердца.

— Две луны? — повторяет девочка.

— Это знак, — добавляет самый тихий. — Всегда хорошенько считай, сколько в небе лун.

— Хо-хо, — вторит ему аккомпаниатор.

— Хо-хо! — соглашаются остальные шестеро.


Девочка в панике убегает.

Это неправильно, повторяет она, здесь какая-то ужасная ошибка. Такого не должно быть в природе. Неизвестно, чего хотят LittlePeople, но от увиденного внутри Кокона у нее просто волосы встали дыбом. Жить рядом с частью меня самой, да еще когда эта часть отдельно дышит и шевелится? Ну уж нет! Я должна бежать отсюда, решает она. И как можно скорее. Пока не проснулась Дота, а в небе не появилась вторая луна.

Иметь при себе наличные деньги в Собрании запрещено. Но однажды отец девочки под большим секретом передал ей десятитысячную купюру[247] и немного мелочи.

— Спрячь, чтоб никто не нашел, — сказал он дочери. И написал на листе бумаги чьи-то адрес, имя и телефон. — Если придется отсюда бежать, купишь билет, сядешь в поезд и доберешься до этого человека.

Выходит, отец заранее знал, что в Собрании случится что-то ужасное? Значит — никаких колебаний. Нужно торопиться. Времени нет даже на то, чтобы проститься с родителями.

Девочка выкапывает спрятанную бутылку с деньгами и адресом. В школе посреди урока отпрашивается к врачу. Украдкой выходит из школы, садится в автобус, едет на станцию. Там протягивает купюру в кассовое окошко и покупает билет до Такао. Получает сдачу. Ни покупать билеты, ни получать сдачу, ни садиться в поезд ей не приходилась еще ни разу в жизни. Как и что нужно делать, ей подробно рассказал отец.

Следуя отцовой записке, девочка доезжает по центральной ветке до станции Такао, выходит из поезда, отыскивает телефон-автомат и звонит по нужному номеру.

Трубку берет старый друг отца, известный японский художник. Старше отца лет на десять, он живет с дочерью в горной усадьбе за городом. Супруга его недавно скончалась, а Куруми — так зовут дочь — старше самой девочки всего на год. Сразу после звонка он садится в машину, приезжает на станцию и увозит девочку к себе домой, где оказывает ей самый теплый прием.

Уже на следующий вечер в доме художника девочка смотрит в окно и видит, что в небе висят две луны. Рядом со старой, привычной луной — еще одна, чуть поменьше и кривая, точно высохшая фасолина. Дота проснулась, понимает девочка. Вторая луна — для тени ее сердца. Девочка содрогается от ужаса. Мир изменился. Теперь должно случиться что-то непоправимое.


Никаких вестей от родителей девочки не поступает. Может, ее побега никто не заметил? — гадает она. Ведь там, в амбаре, осталась Дота. Похожая на нее как две капли воды — обычному человеку не отличить ни за что. Хотя родители, конечно, сразу поймут, что это не их дочь. И что девочка сбежала из общины, оставив вместо себя двойника. Они же сами указали ей, куда бежать и где прятаться. Хотя теперь и не дают о себе знать. А может, таков их безмолвный наказ — сиди, мол, тихо и не высовывайся?

В местную школу она то ходит, то нет. Реальный мир за пределами Собрания слишком отличается от мирка, в котором ее воспитали. Буквально все здесь другое: правила, поступки, слова. Ни подружиться с кем-нибудь в классе, ни привыкнуть к распорядку школьной жизни ей долго не удается.

Классе в пятом, правда, она знакомится с мальчиком по имени Тору. Мальчик невысокий, худенький, со сморщенным, как у обезьянки,лбом. В раннем детстве он, похоже, переболел какой-то тяжелой болезнью, и от физкультуры в школе его освободили. Позвоночник у бедняги искривлен. На переменах он убредает от любых компаний в какой-нибудь уголок и читает в одиночестве книжки. У Тору друзей тоже нет. Слишком уж маленький и некрасивый. Однажды девочка присаживается рядом и заговаривает с ним. Спрашивает о книге в его руках. Он зачитывает вслух какой-то отрывок. Ей нравится, как звучит его голос. Чуть хрипловатый, но глубокий и очень внятный. История голосом Тору завораживает девочку. Он читает книгу с таким выражением, будто декламирует стихи. Они начинают встречаться на каждой большой перемене — он ей читает, она внимательно слушает.

Но вскоре она теряет Тору. LittlePeople забирают у девочки единственного друга. Как-то ночью в спальне Тору появляется Воздушный Кокон. И пока мальчик спит, LittlePeople плетут очередную Обитель. Ночь за ночью они делают Кокон все больше — и регулярно показывают это девочке во сне. Но помешать их работе она не может. Наконец кокон становится совсем большим и растрескивается. Как и тогда, в амбаре. Только внутри этого Кокона — три огромные черные гадюки. Их туловища сплелись так, что ни самим гадюкам, ни кому-либо еще никогда не размотать этот скользкий трехголовый клубок. Змеи в ярости оттого, что не могут освободиться. Чем сильнее они стараются расползтись в разные стороны, тем лишь больше запутываются. LittlePeople показывают это девочке близко-близко. Ничего не подозревая, Тору мирно спит рядом. Кроме девочки, никому на свете не видно, что происходит.

Так проходит несколько дней, и Тору вдруг тяжело заболевает. Его увозят в больницу, куда-то страшно далеко. И даже названия больницы официально никому не сообщают. Постепенно девочке становится ясно, что она потеряла Тору и больше никогда не увидит.

Это — послание от LittlePeople, догадывается девочка. Поскольку она — Маза, они не причиняют вреда ей самой. Но могут очень сильно навредить тому, кто ей дорог. Хотя и не каждому. Ведь ни ее опекуна-художника, ни его дочь Куруми они не тронули. Значит, они выбирают в жертву самого слабого и беззащитного? LittlePeople проникли в ее мозги, вытащили самые жуткие страхи и оживили их. А поразив болезнью бедного Тору, призывают девочку вернуться к Доте. Словно бросают ей в лицо: На, смотри! Ты сама виновата в том, что случилось!

Она снова остается одна. Перестает ходить в школу. Старается ни с кем не дружить, чтоб не навлечь на людей беду. Теперь она понимает, что значит жить под двумя лунами сразу.


И наконец девочка начинает плести свой собственный Воздушный Кокон. Это она умеет. LittlePeople сказали, что по созданному коридору они приходят оттуда, где обитают. Но если так, значит, по такому же коридору можно пробраться и в обратную сторону — туда, к ним! И выяснить наконец, зачем она им понадобилась, для чего нужны Маза и Дота, и разгадать их проклятые тайны. Может, там даже найдется потерявшийся Тору? Девочка принимается за работу. Вытягивает из воздуха нить за нитью и сплетает в единый каркас. Зная, что закончит не скоро. Но закончит обязательно.

Иногда ее гложут сомнения. В душе воцаряется хаос. Действительно ли я — Маза? Или уже незаметно превратилась в Доту?

Она уже ни в чем не уверена.

Как я вообще могу доказать, что я — настоящая?


Книга заканчивалась символично: девочка изготавливает Кокон и собирается открыть двери, ведущие неизвестно куда. Что должно произойти с нею там — не написано. А может, этого просто еще не случилось.

Дота, задумалась Аомамэ. Перед смертью Лидер употребил это слово. Дескать, ради того, чтобы обернуться против LittlePeople, его дочь бросила свою Доту и сбежала. Скорее всего, так оно и было на самом деле. А теперь получалось, что две луны в небе видит не только Аомамэ?

Так или иначе, она вроде бы поняла, в чем секрет успеха «Воздушного кокона». Понятно, что какую-то роль здесь сыграли красота и молодость Фукаэри. Но чтобы превратить книгу в бестселлер, этого недостаточно. Живые и емкие метафоры, которыми буквально дышал роман, заставляли читателя смотреть на мир неискушенным взглядом ребенка. И пусть даже эти события были сказочными, аудитория искренне сопереживала маленькой героине. Автор знал, как задеть нужные струнки читательского подсознания, чтобы люди, забыв о времени, проглатывали страницу за страницей.

Да, наверняка плюсы этого текста — в огромной степени заслуга Тэнго; однако теперь Аомамэ думала совсем не об этом. А о том, что она должна перечитать всю книгу сначала, сосредоточившись на образе LittlePeople. Для нее это — совершенно реальная история, некий анализ ее собственного вопроса жизни и смерти. Что-то вроде инструкции к применению, откуда она просто обязана выудить все возможные знания, хитрости и «ноу-хау». И вычерпать как можно больше подробностей о мире, в который ее занесло.

Что бы ни думали миллионы читателей, история «Воздушного кокона» — не фантазия. Аомамэ была твердо уверена: хотя имена и названия изменены, большинство событий романа случилось в реальности и девочка пережила все это на самом деле. Фукаэри постаралась рассказать о своем опыте как можно подробнее, чтобы открыть миру эту мрачную тайну: кто такие LittlePeople и чего от них следует ожидать.

Из брошенной ею Доты, скорее всего, LittlePeople сделали очередной коридор. Он вывел их на Лидера, отца девочки, которого они обратили в ресивера — принимающего. Ставшую обузой «Утреннюю зарю» раздавили и потопили в крови руками полиции и спецназа, а оставшийся «Авангард» превратили в радикальную, крайне закрытую религиозную секту. Видимо, в таком качестве они чувствовали себя на этом свете комфортней всего.

Смогла ли выжить девочкина Дота без своей Мазы? Если верить LittlePeople, без заботы Мазы шансов у нее очень мало. А каково самой Мазе существовать без тени своего сердца?

После девочкиного побега LittlePeople наплодили еще несколько новых Дот. Так же, как это делали с нею, и с тем же умыслом — обеспечить себе широкий и стабильный доступ в наш мир. В результате появилась целая команда девочек-персиверов, которые стали наложницами Лидера. Цубаса была одной из них. Но совокуплялся Лидер не с настоящими Мазами, а с их тенями-Дотами. Вот что имел он в виду, говоря: «Мы познали друг друга в разных ипостасях». Этим объясняются и молчаливость Цубасы, и ее странный взгляд — глаза точно из матового стекла. Как и отчего она, будучи Дотой, сбежала из секты — загадка. Но в любом случае, из внешнего мира ее изъяли и вернули куда положено. То есть буквально — положили обратно в Кокон и вернули назад к ее Мазе. Кровавые останки собаки, будто взорванной изнутри, для Цубасы были таким же предупреждением от LittlePeople, как сон о Тору для Фукаэри.

Все Доты стремились зачать от Лидера ребенка. Но поскольку оставались тенями, месячных у них не было. И тем не менее, по словам Лидера, именно Доты постоянно им овладевали. Почему?

Аомамэ покачала головой. По-прежнему слишком много загадок.


Аомамэ просто разрывалась от желания немедленно рассказать обо всем хозяйке. О том, что Лидер на самом деле насиловал не девочек, а их тени. И что, возможно, его совершенно не стоило убивать.

Но разве хозяйка поверит таким объяснениям? И разве сама Аомамэ сразу поверила Лидеру на слово? Да что говорить — любой нормальный человек, вывали на него все эти россказни о LittlePeople, Мазах-Дотах и Воздушном Коконе, хотя бы мысленно покрутит пальцем у виска. Для нормального человека все это — фикция из модной книжки. Все равно что карточные королевы и Кролик с часами из «Алисы в Стране чудес».

И все-таки Аомамэ видит в небе две луны. Живет под ними и каждую ночь ощущает силу их притяжения. И человека по кличке Лидер она убила во мраке гостиничного номера своими руками. Ее пальцы отлично помнят, как остро заточенная игла впилась в нужную точку на его шее. От этого воспоминания до сих пор мурашки бегут по коже. А незадолго до смерти Лидера она своими глазами наблюдала, как тот силой мысли поднял в воздух тяжеленные часы. И это не обман зрения, не трюк, а реальный факт, с которым нельзя не считаться.

В целом ясно одно: именно LittlePeople подмяли под себя «Авангард». Чего они хотят добиться в итоге, Аомамэ не знает. Возможно, их цели вообще за гранью нашего понимания добра и зла. Тем не менее девочка, героиня книги, инстинктивно почуяла в этих созданиях что-то неправильное — и решила по-своему дать им отпор. Бросила свою Доту, сбежала из общины. А дальше — как сказал Лидер, «чтобы поддержать равновесие добра и зла» — задумала вызвать «момент столкновения сил»: залезть в коридор, из которого появляются LittlePeople, и перебраться к ним на ту сторону. В качестве транспортера девочка использовала свою же историю. А Тэнго стал ее партнером и попутчиком. Вряд ли, конечно, он осознавал это, когда помогал Фукаэри. И возможно, не осознает до сих пор.

Так или иначе, «Воздушный кокон» — главный двигатель в их путешествии. История, с которой все началось.

Где же в этой истории появляюсь я? — озадачилась Аомамэ.

В тот самый миг, когда под «Симфониетту» Яначека я ступила на пожарную лесенку Токийского хайвэя, в небе появилось две луны и меня закинуло в загадочный год — тысяча невестьсот восемьдесят четвертый. Что это может значить?


Аомамэ закрыла глаза и задумалась.

Может, я угодила в коридор, который Тэнго и Фукаэри проделали своей книгой, чтобы вызвать «момент столкновения» с LittlePeople? И меня перебросило на эту сторону'? Вполне возможно. По крайней мере, более стройных версий в голову не приходит. Но тогда получается, что в этой истории мне уготовлена очень важная роль. Да что там — чуть ли не основная!

Аомамэ огляделась. Значит, я нахожусь в истории, которую написал Тэнго? — осенило ее. И даже в каком-то смысле — внутри его самого? В его теле как храме души?

Когда-то она смотрела по телевизору старый фантастический фильм. Названия уже и не вспомнить. История о том, как ученые уменьшили свои тела до микроскопических размеров, сели в нечто вроде подводной лодки (тоже уменьшенной), проникли в кровеносную систему пациента и по ней добрались до мозга, чтобы совершить сложнейшую операцию, невозможную в обычных условиях.

Может, что-то подобное происходит теперь со мной? — размышляла Аомамэ. Я путешествую по кровеносной системе Тэнго и исследую его изнутри. Белые кровяные тельца пытаются вытеснить из организма инородное тело (то есть меня). Отчаянно сражаясь с ними, я шаг за шагом продвигаюсь к болезнетворному очагу. И наконец, проникнув в номер отеля «Окура», убиваю Лидера. Операция проходит успешно, причина болезни устранена.

От этих мыслей на душе Аомамэ посветлело. А ведь я молодец, подумала она. Порученную мне миссию — очень сложную и страшную — выполнила на все сто. И даже под страшными раскатами грома осталась крутой и стильной Аомамэ. Если Тэнго действительно это видел, он должен мною гордиться.

Конечно, если продолжать аналогию с кровеносной системой, уже совсем скоро меня затянет в венозную артерию и вымоет прочь из организма, как любой отработанный шлак. Так уж оно устроено, человеческое тело. И мне своей судьбы не избежать. Ну и ладно, бог с ней. Пока я еще нахожусь внутри Тэнго. Окруженная его теплом, я подчиняюсь его пульсу, следую его логике, правилам и привычкам. И конечно же, языку его историй. Господи, какое это блаженство — быть частью Тэнго…

Сидя на полу, Аомамэ закрывает глаза, подносит книгу к лицу. Вдыхая запахи бумаги и типографской краски, она погружается в невидимый поток повествования и вслушивается в сердцебиение Тэнго.

Вот оно, Царство Небесное, понимает она.

Теперь не жаль и погибнуть. Когда угодно.

Глава 20

ТЭНГО
Моржи и безумные шляпники
Никакой ошибки. Луны в небе — две.

Одна старая и большая, которая сияла всегда. Другая — поменьше, скукоженная, тусклая и зеленоватая, будто никому не нужный, грязный и некрасивый ребенок — бедный родственник первой луны. Тем не менее вторая луна теперь тоже сияет в небе, и погасить ее невозможно. Не мираж, не обман зрения. Отчетливо виден и сам ее серп, и ободок вокруг темной стороны. Не дирижабль, не стратостат, не искусственный спутник и уж точно не декорация из папье-маше. Ужасным родимым пятном, как отметиной злой судьбы, этот огромный булыжник обезобразил ночное небо.

Тэнго смотрел на вторую луну очень долго, почти не мигая. Казалось, еще немного — и пробуравит ее взглядом насквозь. Но та не исчезала, не менялась и никак не реагировала своим каменным сердцем на его смятение.

Тэнго разжал кулак и ошалело покачал головой. Просто «Воздушный кокон» какой-то, подумал он. Когда рождается Дота, лун становится две…


— Это знак— сказал самый тихий из LittlePeople. — Всегда хорошенько считай, сколько в небе лун.


Фразу эту Тэнго сочинил, когда, следуя рекомендации Комацу, пытался расширить описания новой луны. Пожалуй, именно на эти пассажи он потратил больше всего усилий.

— Сам подумай, дружище, — убеждал его Комацу. — Небо, в котором висит одна-единственная луна, читатель видел уже тысячи раз. Так или нет? А вот неба, в котором бок о бок висят сразу две луны, большинство и представить не в состоянии. Если ты пишешь о том, чего никто никогда не видел, объясняй все как можно подробнее.

Очень дельный совет.

Все еще глядя в небо, Тэнго снова покачал головой. Вторая луна выглядела в точности так, как он ее описал. Тот же цвет, та же форма, те же размеры. Даже почти все его метафоры казались вполне уместны.

Но ведь это невозможно, подумал он. Какая же объективная реальность станет подстраиваться под чьи-то метафоры?

— Быть не может, — попытался сказать он вслух, но не вышло. Горло пересохло так, словно он только что выиграл забег на длинную дистанцию.

Быть не может, повторил Тэнго уже про себя. Получается, что вокруг — не объективная реальность, а фикция? Действительность, которой на самом деле не существует? Мир истории Фукаэри, которую та надиктовала Адзами, а я перелопатил, дополнил и превратил в удобочитаемый текст?

Но ведь это значит, что я нахожусь внутри выдуманной истории! По какой-то случайности я выпал из реального мира и угодил в мир «Воздушного кокона» — совсем как Алиса в погоне за Кроликом. Или же наоборот — реальный мир принял форму чьей-то персональной фантазии. Считать ли теперь, что мира с одной луной больше не существует? И насколько в этом замешаны LittlePeople?

Словно пытаясь найти ответ, Тэнго огляделся. Но вокруг раскинулся обычный спальный район огромного мегаполиса. И весь пейзаж отличался от привычной для Тэнго реальности только одной деталью. А в остальном — ни тебе карточных королев, ни моржей, ни безумных шляпников. Лишь пустая песочница, качели, неестественно яркий фонарь, разлапистые старые дзельквы, ухоженный общественный туалет, совсем недавно построенная шестиэтажка (свет горит всего в четырех квартирах), доска с объявлениями районной администрации, красный автомат напитков с эмблемой «Кока-колы», нелегально припарковавшийся зеленый старичок «фольксваген», электрические столбы с проводами, разноцветная неоновая вывеска в соседнем квартале — да, пожалуй, больше и ничего. Обычный шум машин, обычная городская иллюминация. Здесь, в Коэндзи, Тэнго прожил уже семь лет. Не сказать, чтоб ему особенно нравился именно этот район. Просто однажды нашел здесь дешевую квартирку недалеко от метро — взял да и перебрался. На работу ездить удобно, связываться с очередными переездами не хотелось — в общем, так и осел. Но к окружающему пейзажу давно привык, и малейшее изменение заметил бы сразу.

Однако на вопрос «Когда же лун в небе стало две?» Тэнго ответить не мог. А что, если это случилось много лет назад, просто он не заметил — точно так же, как не замечает в жизни много чего еще? Газет он не читает, телевизор не смотрит. Даже представить трудно, сколько вещей на свете известно кому угодно, только не ему. А может, наоборот — вторая луна появилась совсем недавно в результате каких-нибудь катаклизмов? Хорошо бы спросить у кого-нибудь. Извините, мол, за странный вопрос, но вы не подскажете, с каких пор лун в небе две? Но спрашивать некого. Вокруг ни единой живой души.

Впрочем, нет. Где-то совсем рядом забивают в стену гвозди молотком. Тук, тук, тук — без остановки. Очень крепкие гвозди в очень твердую стену. Какому идиоту приспичило заколачивать гвозди в такой поздний час? Тэнго огляделся, но ни стен, ни людей с молотками поблизости не увидел.

Лишь через несколько секунд он сообразил, что это стучит его сердце. Получив сумасшедшую порцию адреналина, разгоняет по всему телу новую кровь — и колотится так, что можно оглохнуть.


От вида двух лун у Тэнго закружилась голова. Похоже, нервы не выдержали. Боясь потерять равновесие, он присел на горке, ухватился за поручни, закрыл глаза. Притяжение земли как будто слегка изменилось. Или это ему только кажется? Где-то резко поднялись приливы, где-то стремительно упали отливы. Жизнь Земли стала другой, а люди все так же бродили по ней, заблудившись между lunatic и insane.

Пока голова кружилась, Тэнго успел подумать о том, что в последнее время фантом матери больше не беспокоит его. Вот уже очень давно он не видел, как мать, спустив с плеч лямки белоснежной комбинации, дает чужому дяде сосать ее грудь. Даже почти забыл о видении, которое мучило его столько лет. Когда же его накрыло в последний раз? Вспоминалось с трудом, но в любом случае — до того, как он начал писать свою книгу. Словно именно это явилось границей, за которую назойливый призрак матери уже не смел заходить.

Теперь же одно навязчивое видение сменилось другим. Теперь он сидит на детской горке и разглядывает небо с двумя лунами. И неведомый новый мир, словно темные воды, без единого звука вот-вот затопит его с головой. Похоже, это нынешнее наваждение родилось из неизгнанного старого страха. А новая загадка — из неразгаданной старой головоломки. Так думал Тэнго. Не особенно критикуя себя, не пытаясь найти какое-нибудь решение. Этот новый мир придется принять как есть — молча, без возражений. Выбора все равно никакого. Ведь и мир, в котором он жил до сих пор, ему выбирать никто не предлагал. Та же проблема, вид сбоку. Да и будь у него возражения — кому их высказывать?


Сердце все колотилось как бешеное. Но головокружение, слава богу, прошло. Слушая собственный пульс, Тэнго откинулся затылком на поручни и снова уставился в небо над Коэндзи. До отвращения странный пейзаж — новый мир с еще одной луной. Никакой определенности, все рассыпается на миллионы смыслов. Лишь одно понятно наверняка: как бы ни сложилось дальше, к двум лунам в небе он не привыкнет никогда. Без вариантов.

Какой же тайный договор с луной могла заключить Аомамэ? Он снова вспомнил ее глаза, так пристально глядевшие на луну средь бела дня. Что же она обещала луне и что попросила взамен?

И что будет дальше со мной?

Именно этот вопрос гвоздем застрял у Тэнго в голове, когда в пустом классе она стиснула его руку. Испуганный мальчик перед огромной дверью. Точно так же он и чувствует себя до сих пор. Те же страхи, та же неуверенность и та же самая дрожь. Только дверь перед глазами стала теперь еще больше. И лун на небе уже не одна, а две.

Где же ты сейчас, Аомамэ?

Он еще раз внимательно осмотрел все вокруг. Но нигде не увидел того, что искал. Поднес к лицу руку, вгляделся в линии на ладони. В ярком свете фонаря они напоминали оросительные каналы на поверхности Марса. Но ни черта не объясняли. Кроме разве того, что после той встречи с Аомамэ в пустом классе он, Тэнго, прожил очень долгую жизнь. Жизнь, которая в итоге и привела его сюда, в Коэндзи, на детские качели, над которыми висят две луны.

Куда же ты спряталась, Аомамэ? Где прикажешь тебя искать?

— Она-может-быть-где-то-рядом, — сказала Фукаэри. — Отсюда-пешком-дойти-можно.

А если Аомамэ где-то рядом — сколько лун она видит в небе?

Наверняка тоже две. В этом Тэнго был уверен. Без каких-либо оснований — просто уверен, и все. Все, что видно сейчас ему, должно быть видно и ей. Тэнго постучал по перильцам горки — несколько раз, до боли в руке.

Вот почему мы просто обязаны встретиться, понял он. Ты где-то рядом, пешком дойти можно. Зализываешь раны, как раненая кошка. За тобой кто-то гонится, у тебя совсем мало времени. Но где именно ты находишься — неизвестно.

— Хо-хо, — сказал LittlePeople-аккомпаниатор.

— Хо-хо! — подтвердили шестеро остальных.

Глава 21

АОМАМЭ
И что теперь делать?
В эту ночь для того, чтобы глядеть на луны, Аомамэ вышла на балкон в сером спортивном костюме и шлепанцах. С чашкой какао в руке. В кои-то веки ей захотелось какао. Просто нашла в кухонном шкафу банку с надписью «Ван Хаутен» и подумала: а не выпить ли какао? Две луны висели в абсолютно безоблачном небе на юго-западе. Большая и маленькая. Аомамэ захотела вздохнуть, но из горла вырвался лишь слабый стон. Воздушный кокон лопнул, из него родилась Дота, в небе появилась вторая луна. 1984 год сменился на 1084-й. Прежний мир исчез, и вернуться в него невозможно.

Усевшись в пластиковое кресло, Аомамэ отхлебнула горячего какао и, глядя на две луны, попыталась вспомнить, каким он был, прежний мир. Но ей почему-то вспоминался лишь фикус, оставленный в старой квартире. Где-то он сейчас? Заботится ли о нем Тамару, как обещал по телефону? Наверное. Волноваться не стоит. Тамару свое слово сдержит. Конечно, если понадобится, он без колебаний тебя убьет. Но о твоем фикусе, раз обещал, позаботится обязательно.

Почему же этот чертов фикус не выходит у нее из головы?

До того как оставить бедное растение на произвол судьбы, Аомамэ никогда о нем не задумывалась. Фикус как фикус, ничего примечательного — так и казалось: еще немного, и увянет совсем. На распродаже стоил тысячу восемьсот иен[248]. На кассе сделали скидку до полутора тысяч. Поторгуйся — скинули бы еще больше. Никому он там был не нужен. Всю дорогу домой Аомамэ сомневалась, не зря ли купила. Ведь о невзрачной жизни этого бедолаги нужно заботиться.

Теперь ей принадлежала чья-то жизнь. Ничего подобного с ней до сих пор не случалось. Ни домашних животных, ни растений она раньше не заводила, не покупала, в подарок не получала, на улице не подбирала. А теперь у нее в руках — чужая жизнь, с которой нужно делить свою.

Аомамэ вспомнила о золотых рыбках, которых хозяйка купила для Цубасы. И о том, как сильно ей захотелось таких же. Эти рыбки заворожили ее так, что глаз не отвести. Наверное, она завидовала малышке Цубасе. Аомамэ ни разу в жизни не водили в магазины ради подарков, и никто никогда ничего ей не покупал. Ее родители чтили только Священное Писание, а любые мирские праздники в семье презирались.

Вот почему Аомамэ решила пойти в зоомагазин на станции Дзиюгаока и купить себе золотых рыбок. Ведь если никто не покупает тебе ни рыбок, ни аквариума, только и остается, что пойти и купить самой. Так или нет? Взрослая тридцатилетняя женщина, живешь в квартире одна. В абонентском ящике хранишь толстенную пачку денег. И если купишь себе несколько рыбок в аквариуме, кто станет тебя ненавидеть?

Но когда Аомамэ пришла в зоомагазин и увидела, как рыбки в аквариуме плавают наперегонки, раздувая жабры, покупать их ей расхотелось. Эти крохотные бессознательные существа являли собой настолько совершенную форму жизни, что покупать их как вещь казалось чем-то неправильным. Глядя на них, она вспомнила себя в детстве. Такую же бессильную, втиснутую в рамки, лишенную возможности плыть куда хочется. Хотя рыбкам, судя по выражениям на физиономиях, уплывать никуда особенно не хотелось. Личная свобода была им до лампочки. В отличие от Аомамэ.

Наблюдая за рыбками в «Плакучей вилле», Аомамэ ни о чем подобном не рассуждала. Тамошние рыбки плавали гордо и жизнерадостно, рассекая лучи летнего солнца, преломленные в воде. Словно демонстрировали, как это здорово — жить вместе с ними, и как ярко они могли бы раскрасить чьи-нибудь серые будни. Но при виде, казалось бы, точно таких же рыбок на распродаже Аомамэ закусила губу и серьезно задумалась. Нет, решила она в итоге. Держать дома рыбок — занятие не для меня.

И тут ее взгляд упал на одинокий фикус в самом дальнем углу магазина. Он стоял там, как провинившийся ребенок, которого прогнали с глаз долой и забыли. Жухлый, искалеченный. Аомамэ тут же захотела купить его. Не потому, что понравился. Просто надо было его забрать оттуда. И даже поставив его дома в углу, она обращала на него внимание, лишь когда поливала.

Но теперь мысль о том, что этого фикуса она уже не увидит, вдруг пронзила ее сердце, точно иглой. Лицо Аомамэ перекосилось, как случалось всегда, если хотелось завыть во весь голос. Мышцы носа, губ, век разъезжались в стороны под разными углами — до тех пор, пока Аомамэ не ощутила себя совершенно другим человеком. И лишь тогда она вернула лицу его обычное выражение.

Так почему же этот фикус не выходит у нее из головы? В любом случае Тамару о нем позаботится, можно не сомневаться. У такого аккуратиста это выйдет даже лучше, чем у меня, признала она. Этому человеку можно доверить чужие судьбы, не то что мне. Со своими собаками он обращается, будто с частями своего тела. А как тщательно ухаживает за деревьями в хозяйском саду. И с каким самозабвением защищал младшего товарища в приюте. Мне до такого отношения к чужой жизни — как до луны. Тут дай бог сил справиться с собственным одиночеством…

Подумав об одиночестве, она вспомнила Аюми. Бедняжку приковали наручниками к кровати, изнасиловали и задушили поясом от халата. Насколько известно, преступника до сих пор не нашли. У Аюми была семья, были соседи по общежитию. Но она оставалась бесконечно одинокой. Настолько, что довела себя до такой дикой, нелепой смерти. А я не смогла ей ничего дать, когда бедняжке это было так нужно. Ведь она просила меня о помощи, это факт. Но я предпочла защитить свои секреты и свое одиночество. Почему же Аюми выбрала для своей просьбы меня? Именно меня — из стольких людей на свете?

Аомамэ закрыла глаза, и ей тут же представился фикус, оставленный в прежней квартире.

Так какого же черта проклятый фикус не выходит у меня из головы?!

Потом она плакала. Что со мной, думала она, размазывая слезы и качая головой. Слишком часто я плачу. Вроде ведь не собиралась. Но при мысли о фикусе плечи затрясло, и слезы закапали сами собой. У меня не осталось ничего. Даже кривого, пожухлого фикуса. Все, что имело какую-то ценность, потерялось одно за другим. Все, кроме воспоминаний о Тэнго.

Ну хватит реветь, сказала она себе. Все-таки я нахожусь внутри Тэнго. Как те ученые из фильма «Фантастическое путешествие». Да-да, вот как он назывался! Оттого, что вспомнилось название фильма, стало немного легче. Аомамэ перестала плакать. Сколько ни реви, слезами проблем не решить. Пора превращаться обратно в крутую и стильную сестренку Аомамэ.

Кому это нужно?

Мне же самой.

Она поглядела на небо. Там по-прежнему висели две луны.

— Это знак, — сказал самый тихий из LittlePeople. — Всегда хорошенько считай, сколько в небе лун.

— Хо-хо, — подтвердил аккомпаниатор.


И тут Аомамэ заметила, что смотрит в небо не одна. На детской площадке через дорогу стоит детская горка, а на ее перильцах сидит, задрав голову, молодой человек. И тоже видит две луны сразу. Каким-то шестым чувством она поняла: ему видно то же, что и ей. Для него луны в небе — две. А это, по словам Лидера, способен увидеть далеко не каждый.

Но молодой человек — видит. Аомамэ готова поспорить на что угодно. Он сидит на детской горке и разглядывает: одну луну желтую и еще одну — маленькую, зеленовато-замшелую. Явно озадаченный этим зрелищем. Неужели его тоже забросило сюда из 1984 года? И он тоже не может понять, что это за новый мир? Очень похоже на то. Огорошенный, забрался на детскую горку и подбирает в уме разумное объяснение происходящему.

А может, и нет? Вдруг это шпион «Авангарда», который наконец-то вычислил, где я скрываюсь?

От этой мысли сердце на секунду встало. Ладонь сама потянулась за пояс трико к пистолету, и пальцы стиснули металлическую рукоять.

Однако молодой человек вовсе не выглядит угрожающе. Просто сидит себе на детской горке, положив голову на перильца, разглядывает две луны в небесах и о чем-то думает. А она пьет какао в пластиковом кресле на балконе третьего этажа и смотрит на него сверху через железные прутья. Даже обернувшись сюда, он бы ее не заметил. К тому же, он слишком погружен в свои мысли о небесах — и даже не догадывается, что его могут разглядывать с балкона соседнего дома.

Успокоившись, Аомамэ глубоко вздохнула, расслабила пальцы и отняла руку от пистолета. Незнакомец ей виден в профиль. Яркий свет фонаря контрастно очерчивает его фигуру. Высокий, широкоплечий. Короткие жесткие волосы ежиком. Футболка с длинными рукавами, закатанными до локтей. Красавцем не назовешь, но мужчина, похоже, надежный. И, судя по всему, не дурак. Чуть состарится, немного полысеет — превратится для Аомамэ в идеал.

И тут ее пронзило:

Да это же Тэнго.

Быть не может, думает она. И нервно качает головой. Это ошибка. С чего бы на нее вдруг обрушилось такое счастье? Ей становится трудно дышать, руки-ноги не слушаются. Похоже, она принимает желаемое за действительное. А ну-ка, вглядись повнимательней, приказывает она себе. Но вглядеться не может. Взгляд не фиксируется, а лицо опять перекашивает.

И что теперь делать?

Она встает с кресла, беспомощно оглядывается. Вспоминает, что бинокль оставила на полке в гостиной, идет за ним. Находит, быстро возвращается на балкон, смотрит на горку. Молодой человек еще здесь. На том же месте, в той же позе. Повернувшись к ней в профиль, глядит на небо. Аомамэ поднимает к глазам бинокль, наводит дрожащими руками резкость, изучает его лицо во всех подробностях. Не дыша, сосредоточившись до предела. Ошибки нет. Это Тэнго. Даже спустя двадцать лет Аомамэ узнает его сразу. Он и никто другой.

Самое удивительное как раз в том, что с десяти лет он почти не изменился. Словно десятилетнему пацану вдруг стукнуло тридцать. Не в том смысле, что он остался ребенком. Конечно же, он вырос, у него окрепла шея, возмужало лицо. Руки, сложенные сейчас на коленях, стали большими и сильными — даже трудно представить, как двадцать лет назад она могла пожать такую ладонь. Но при взгляде на его фигуру было сразу понятно: это абсолютно тот же Тэнго, что и раньше. Те же широкие плечи, от которых веяло добротой и спокойствием. Та же широкая грудь, в которую ей тут же захотелось уткнуться. Очень сильно захотелось, Аомамэ с удовольствием это отметила. И посмотрела туда же, куда смотрел он. Да, две луны. Мы оба видим одно и то же.

И что теперь делать?

Ответа не находилось. Она положила бинокль на колени и стиснула кулаки. Так, что ногти до боли впились в ладони. Даже крепко сжатые, эти руки дрожали как ненормальные.

Так что же делать?

Она прислушалась к собственному дыханию. Ее тело словно раздваивалось. Одна Аомамэ стремилась к Тэнго, сидевшему прямо перед нею. Другая Аомамэ сопротивлялась, упрямо твердя, что это не может быть Тэнго. Две равные силы буквально разрывали ее на части. Так беспощадно, что казалось, ее мышцы оторвутся сейчас от костей и разлетятся в разные стороны.

Одна ее половинка дико хотела выбежать на улицу, взобраться на горку к Тэнго, заговорить с ним. Но только что она ему скажет? «Меня зовут Аомамэ, вы не помните, как двадцать лет назад я пожала вам руку в пустом школьном классе?»

Бред какой-то, сказала она себе. Сочини что-нибудь получше.

Вторая же половинка приказывала: сиди на балконе и не высовывайся. Это все, что ты сейчас можешь. Разве не так? Вчера ты прикончила Лидера. И пообещала отдать свою жизнь за Тэнго. Таков уговор, которого уже не изменить. Ты сама согласилась на это, прежде чем отправить Лидера на тот свет. И если сейчас заговоришь с Тэнго, а он тебя и не вспомнит или вспомнит лишь костлявую дурочку, что вечно молилась перед обедом, — с каким сердцем тебе придется ради него умирать?

От этой мысли Аомамэ затрясло, и она плотней вжалась в кресло. Но с дрожью было не совладать. Ее лихорадило так, будто она промерзла на лютом морозе до самых костей. Она обхватила руками плечи и попыталась унять эту дрожь, не спуская глаз с Тэнго на детской горке. Казалось, отведи она взгляд хоть на миг — и Тэнго туг же исчезнет.

Вот бы сейчас оказаться в его объятьях. Чтобы его большие руки гладили и утешали ее. Чтобы она ощутила всем телом его тепло. Чтобы он заласкал ее — и наконец-то изгнал из самых глубин ее тела проклятую многолетнюю стужу. А потом вошел в нее — и хорошенько перемешал все внутри. Как она сейчас мешает ложечкой какао. Медленно, основательно, до самого дна. И если после этого ей суждено умереть — не страшно. Честное слово.


Честное слово? — задумалась она. Но если все повернется именно так — может, мне и не захочется умирать? Может, я захочу остаться с ним до скончания века? Раствориться с ним в лучах солнца, как утренняя роса? Или наоборот, мне захочется размозжить ему мозги из пистолета «хеклер-унд-кох»? Никто не знает, что будет, если я все-таки выскочу ему навстречу.

Так что же мне делать?

Она не знает, что делать, вот в чем беда. Ей становится трудно дышать. Воспоминания сталкиваются в голове и разбегаются в разные стороны. Ни к какому единому решению она прийти не способна. Как понять, что правильно, а что нет? Но разве не главное — чтобы он просто обнял ее поскорее, а потом можно доверить себя хоть богу, хоть черту?


Аомамэ принимает решение. Идет в ванную, берет полотенце, вытирает слезы. Наскоро причесывается перед зеркалом. Выглядит она, конечно, ужасно. Глаза красные. Одежда измята. Штаны сзади оттопырены, поскольку за пояс заткнут девятимиллиметровый автоматический пистолет. Отменный видок для свидания двадцать лет спустя. Не могла хотя бы одеться приличнее? Но теперь уже ничего не поделаешь. Переодеваться некогда. Она сунула ноги в кеды и выбежала из квартиры. Не заперев дверь, слетела по лестнице с третьего этажа, перенеслась через дорогу и добежала до детской площадки. Но горка была пуста. Одинокий фонарь освещал искусственным светом площадку, на которой не было ни единой живой души. Лишь пустота и холод, как на обратной стороне Луны.

Неужели все это ей привиделось?

Нет, не привиделось, твердо сказала себе Аомамэ. Тэнго только что был здесь. Без сомнения. Она взобралась на горку и огляделась. Никого. Но далеко он уйти не мог. Ведь он был здесь всего пять минут назад! Если побежать — можно догнать без труда…

Но тут она решила остановиться. Взяла себя за шиворот и хорошенько встряхнула. Прекрати, сказала она себе. Ты ведь даже не знаешь, в какую сторону он ушел. Не бегать же ночью по всему Коэндзи в поисках человека. Пока ты в своем кресле на балконе рассуждала, как поступить, Тэнго слез с горки и ушел. Значит, такая твоя судьба. Ты слишком долго сомневалась, перестала понимать, что происходит, — и потому упустила его. Ничего не поделаешь.

И слава богу. Так оно правильнее всего. Ведь самое главное — наши жизни снова пересеклись. Я узнала, как теперь выглядит Тэнго. Реально задрожала при мысли о том, что он мог бы меня обнять. И пускай всего на пару минут, но ощутила эту надежду всем телом.

Аомамэ закрыла глаза, прислонилась к перильцам и закусила губу. А затем присела на горку в той же позе, в какой сидел Тэнго, и уставилась в небо на юго-западе. Две луны висели там как ни в чем не бывало. Она перевела взгляд на балкон третьего этажа, откуда наблюдала за Тэнго. И ей почудилось, будто за балконными прутьями все еще роятся ее дурацкие, никчемные сомнения.

Тысяча Невестьсот Восемьдесят Четыре. Вот как теперь называется этот мир. Я прибыла сюда полгода назад, а теперь собираюсь исчезнуть. Прибыла не по своей воле — но исчезаю осознанно. Я уйду, а Тэнго останется. Каким будет этот мир для него, понятия не имею. Ну и ладно. Главное — я умру за него. Жить для себя у меня все равно не вышло. Такую возможность у меня отняли с самого начала. Но слава богу, за Тэнго могу умереть с улыбкой на губах.

Легко.


Сидя на горке, Аомамэ пыталась уловить хотя бы дух Тэнго, сидевшего здесь так недавно. Но, увы, ничего не осталось. В предчувствии осени ветер раскачивал кроны старых деревьев, рассеивая по свету любые следы прошедших событий. А она все сидела и смотрела на две луны в небесах, утопая в их бесстрастном свете и в шелесте автомобильных шин с хайвэя. Ей вспомнились паучки, что плели свою паутину над лесенкой пожарного выхода. Как они там, интересно? Все еще ловят мух?

Аомамэ улыбнулась.

Вот я и готова, подумала она.

Только прежде нужно кое-куда наведаться.

Глава 22

ТЭНГО
Покуда лун будет две
Спустившись с горки, Тэнго вышел из парка и побрел по городу куда глаза глядят. На ходу пытаясь хоть как-то упорядочить хаос в голове. Но ничего не получалось. Слишком много разных мыслей посетило его, пока он сидел на горке. О второй луне, о кровных узах, жизни с нуля, фантоме матери, о Фукаэри, «Воздушном коконе» — и, наконец, об Аомамэ, которая где-то здесь, совсем рядом. Мыслей было столько, что охватить их уже не хватало воображения. Хорошо бы сейчас просто завалиться в постель и заснуть. И все, что можно, додумать завтра. Сейчас никакие размышления уже ни к чему не приведут.

Когда он вернулся домой, Фукаэри сидела за его рабочим столом и сосредоточенно точила карандаш. Обычно он хранил в деревянном стакане с десяток карандашей, но теперь их почему-то стало уже около двадцати. Она точила их один за другим. Никогда еще до сих пор Тэнго не видал настолько безупречно заточенных карандашей. Каждый грифель походил на жало какого-то насекомого.

— Тебе-звонили, — сказала она, проверяя пальцем на остроту очередной карандаш. — Из-тикуры.

— Я же просил не брать трубку.

— Слишком-важный-звонок.

Можно подумать, заранее знала, подумал Тэнго.

— Чего хотели? — спросил он.

— Не-сказали.

— Но звонили из санатория в Тикуре? Ты уверена?

— Просили-чтоб-ты-позвонил.

— Чтобы я позвонил?

— Лучше-сегодня-даже-если-поздно.

У Тэнго перехватило дыхание.

— Но я не знаю их номера…

— Я-запомнила.

Фукаэри продиктовала номер, он записал и взглянул на часы. Полдевятого.

— А когда звонили?

— Недавно.

Тэнго прошел на кухню, выпил стакан воды. Оперся ладонями о раковину, закрыл глаза и дождался, пока мысли в голове не придут хоть в какой-то порядок. Затем подошел к телефону и набрал номер. Возможно, умер отец. С чего бы иначе звонили в такое время, да еще и просили перезвонить?

Трубку сняла женщина. Тэнго представился и сообщил, что звонили из санатория, пока его не было дома.

— Вы — сын господина Каваны? — уточнила женщина.

— Да, — ответил он.

— Значит, мы с вами недавно встречались.

Он вспомнил лицо медсестры, ее очки в золотистой оправе. Имя в памяти не всплывало.

— От вас звонили, пока меня не было дома, — повторил он.

— Да, действительно. Сейчас я передам трубку лечащему врачу, и вы поговорите с ним напрямую.

Прижав к уху трубку, Тэнго ждал, пока его свяжут с врачом. Но быстро этого почему-то не получалось. Казалось, механические трели «Отчего дома в горах»[249] не смолкнут в трубке никогда. Закрыв глаза, Тэнго вспоминал санаторий на мысе Босо. Волны Тихого океана, без устали набегающие на берег, приемный покой без единого посетителя, скрип колес больничных кроватей в коридорах, выцветшие занавески в палатах, отутюженный белый халат медсестры и паршивый кофе в столовой.

Наконец на том конце взяли трубку.

— Извините, что заставил ждать, — сказал врач. — Срочный вызов в другую палату.

— Не страшно, — ответил Тэнго, пытаясь вспомнить лицо врача. Но потом сообразил, что вообще-то ни разу с ним не встречался. Все-таки голова соображала еще неважно. — Что-то с моим отцом?

Врач выдержал паузу.

— За сегодня ничего нового, но… в последнее время его состояние неутешительное. Нелегко это говорить, но ваш отец в коме.

— В коме? — эхом повторил Тэнго.

— В состоянии очень глубокого сна.

— То есть — без сознания?

— Как ни жаль.

Соберись, велел себе Тэнго. Думай же, черт побери.

— Эта кома — результат какой-то болезни?

— Если быть точным — скорее, нет, — с явным затруднением ответил врач.

Тэнго ждал, что дальше.

— Сложно объяснить по телефону, — продолжил врач, — но дело здесь не в какой-то определенной болезни. Это не рак, не воспаление легких, не что-либо с конкретным медицинским названием. Никаких симптомов у него не наблюдается. Просто по каким-то причинам из организма вашего отца уходят силы, необходимые для поддержания жизнедеятельности. А поскольку причины эти неизвестны, мы не можем определить и способ лечения. Капельницу ставим, искусственное питание вводим, но это меры профилактические и лечением как таковым не являются.

— Можно откровенный вопрос?

— Разумеется, — сказал врач.

— Ему осталось совсем недолго?

— Если состояние не изменится — скорее всего, да.

— Значит, он просто умирает от старости?

Врач издал какой-то неопределенный звук.

— Вашему отцу всего шестьдесят, — ответил он. — В таком возрасте от старости не умирают. Тем более, что и здоровьем его господь не обидел. Кроме собственно болезни Альцгеймера, никаких серьезных недугов. Все проводимые нами анализы и измерения показывали, что физически его организм в удовлетворительной форме и амбулаторного лечения не требует.

Врач словно бы пожевал губами, затем продолжил:

— С другой стороны… наблюдения последних дней показывают, что, возможно, вы правы: это похоже на умирание от старости. Все функции организма заторможены, и желания их поддерживать пациент не выказывает. Обычно подобные симптомы проявляются годам к восьмидесяти, когда люди попросту устают жить дальше. Хотя остается неясным, почему с господином Каваной это происходит в шестьдесят.

Тэнго закусил губу и задумался.

— И сколько он уже в коме? — спросил он наконец.

— Четвертые сутки, — ответил врач.

— Ни разу не очнулся?

— Пока нет.

— А его силы стремительно угасают?

— Не стремительно — постепенно. Хотя за эти три дня его жизненный тонус понизился весьма заметно. Словно поезд, который сбрасывает скорость перед тем, как остановиться.

— Сколько же ему осталось?

— Точно сказать не берусь, — ответил врач. — Но если ничего не изменится, вхудшем случае — около недели.

Тэнго переложил трубку в другую руку и снова закусил губу.

— Завтра я к вам приеду, — сказал он. — Я и так собирался, даже если бы вы не позвонили. Но все равно большое спасибо.

Услышав это, врач, похоже, вздохнул с облегчением.

— Да-да, приезжайте непременно. И чем скорее, тем лучше. Поговорить вам вряд ли удастся, но, думаю, ваш отец будет очень рад.

— Но ведь он без сознания?

— Да, сознание отсутствует.

— У него что-нибудь болит?

— Нет, боли он, скорее всего, тоже не чувствует. И это, к сожалению, единственное утешение. Просто очень глубоко спит.

— Огромное вам спасибо, — сказал Тэнго.

— Господин Кавана, — добавил врач. — Должен вам сказать, что ваш отец был, наверное, самым безобидным из наших пациентов. Он никогда не доставлял никому беспокойства.

— Да, таким он и был всю жизнь, — отозвался Тэнго. И, поблагодарив врача еще раз, повесил трубку.


Подогрев кофе, Тэнго с чашкой в руке сел за стол перед Фукаэри.

— Завтра-едешь, — спросила она.

Он кивнул.

— С утра, на поезде. Нужно еще раз съездить в Кошачий город.

— В-кошачий-город, — бесстрастно повторила она.

— А ты подожди меня здесь.

— А-я-подожду-тебя-здесь.

— В Кошачий город я съезжу один, — добавил он, отпил кофе и только тут спохватился: — Чего-нибудь выпьешь?

— Если-есть-белое-вино.

Он открыл холодильник проверить, есть ли вино, и в самом дальнем углу обнаружил бутылку шардонне с диким кабанчиком на этикетке, купленную недавно на распродаже. Вынул пробку, налил вина в бокал, поставил на стол перед Фукаэри. Затем, поколебавшись немного, налил и себе. Что и говорить, настроение совсем не для кофе. Пускай даже это вино слишком холодное и сладковатое, но успокаивает куда лучше.

— Завтра-едешь-в-кошачий-город, — снова сказала Фукаэри.

— С утра, на поезде, — повторил и он.

Чокаясь с нею бокалами, он вспомнил, как еще вчера вечером в эту семнадцатилетнюю красотку, сидящую теперь напротив, он кончал, себя не помня. Сейчас это казалось далеким прошлым. Событием, вошедшим в историю. Но странное ощущение тех минут оставалось с ним до сих пор.

— Лун в небе стало больше, — сказал Тэнго, медленно поворачивая в пальцах бокал. — Совсем недавно я посмотрел на небо и увидел, что луны теперь две. Большая желтая — и маленькая зеленая. Возможно, так стало уже давно, просто я не замечал. И только теперь заметил.

Новость эта, похоже, не произвела на Фукаэри особого впечатления. Ни удивления, ни каких-либо иных эмоций на ее лице не проступило.

— Извини, что напоминаю, но вообще-то две луны в небе — это мир «Воздушного кокона», — продолжил Тэнго. — Не говоря уже о том, что вторая луна оказалась в точности такой же, как я ее описал. И размерами, и цветом, и формой.

Но Фукаэри молчала. Вопросы, которые не требовали ответов, она, как всегда, игнорировала.

— Как это могло случиться? — спросил тогда Тэнго. — Как вообще такое возможно?

В ответ — по-прежнему тишина.

— Что ж получается? — рубанул он тогда. — Мы вляпались в мир, который сами же сочинили?

Держа руки перед собой, Фукаэри долго разглядывала свои ногти. И наконец произнесла:

— Потому-что-писали-вдвоем.

Тэнго поставил на стол бокал.

— Да, мы с тобой вдвоем написали «Воздушный кокон» и передали рукопись в издательство. Роман напечатали, он стал бестселлером, и про всех этих LittlePeople и Мазу с Дотой узнала куча народу. Ты хочешь сказать, что именно поэтому мир вокруг изменился, подстроившись под нашу книгу?

— Ты-стал-ресивером.

— Я стал ресивером? — эхом повторил Тэнго. — Погоди. Я, конечно, писал о ресиверах в тексте. Но что это слово значит, до сих пор понимаю плохо. Кто они вообще такие?

Фукаэри едва заметно покачала головой. Дескать, этого объяснить не могу.

Если не понимаешь без объяснений — значит, бесполезно и объяснять. Так говорил ему когда-то отец.

— Мы-должны-быть-вдвоем, — сказала Фукаэри. — Пока-не-найдешь-кого-ищешь.

Очень долго Тэнго смотрел на нее, не говоря ни слова. Лицо ее, как всегда, оставалось бесстрастным. Тогда он рассеянно перевел взгляд за окно. Но никаких лун не увидел. За окном виднелись только безобразные электрические провода.

— Чтобы стать ресивером, нужно какое-то особое умение?

Фукаэри почти незаметно кивнула. Да, нужно.

— Но ведь изначально «Кокон» — твоя история. Ты сама ее сочинила. Она родилась внутри тебя и лишь потом вышла наружу. А я всего лишь придал ей нужную форму. Дело техники, не больше.

— Потому-что-писали-вдвоем, — механически повторила девушка.

Тэнго потер пальцами веки.

— И ты хочешь сказать, что тогда я и стал ресивером?

— Еще-раньше, — сказала Фукаэри. — Я-персивером-ты-ресивером.

— То есть ты что-то чувствуешь, передаешь мне, а я транслирую для окружающих?

Она коротко кивнула.

Тэнго нахмурился.

— Выходит, ты знала, что я ресивер — или хотя бы способен на то, что должен уметь ресивер, — и потому доверила мне рукопись «Кокона»?

Никакого ответа.

Тогда он спросил ее, глядя прямо в глаза:

— Я, конечно, не помню всего в деталях. Но по-моему, именно тогда меня и закинуло в этот мир с двумя лунами. А догадался я об этом только сейчас — просто потому, что редко смотрю на небо. Я правильно понимаю?

Молчание Фукаэри напомнило ему микроскопическую пыльцу, которая окутывает все вокруг. Пыльцу, которую совсем недавно некие специальные бабочки перенесли сюда из очень особого места и распылили по всей квартире. Он почувствовал себя чем-то вроде позавчерашней газеты. Мир вокруг менялся, информация обновлялась каждый день, и только он один ничего не знал.

— Такое впечатление, что причины перепутались со следствиями, — продолжил он, когда немного перевел дух. — Что было раньше, что позже — вообще непонятно. Ясно одно: мир, в котором мы сейчас, — не тот, что был раньше.

Фукаэри посмотрела на Тэнго. Ему вдруг почудилось, будто в глазах ее зажегся необычно мягкий и ласковый свет.

— То есть мира, в котором мы жили раньше, больше нет? — уточнил он.

Фукаэри еле заметно пожала плечами.

— Теперь-мы-всегда-будем-здесь.

— Под двумя лунами?

Она ничего не ответила. Эта юная красавица стиснула губы и разглядывала Тэнго в упор. Так же пристально, как двадцать лет назад в пустом классе на него смотрела Аомамэ. Взглядом человека, который принял жизненно важное решение. При виде этих глаз Тэнго словно окаменел. Ему чудилось, будто он превратился в булыжник и попал на небо вместо второй луны — маленький, кривоватый, скукоженный. Чуть погодя взгляд Фукаэри смягчился. Она прикрыла рукой глаза и коснулась пальцами век. Словно сверяясь с некой тайной своей души.

— Ту-женщину-ты-искал, — спросила Фукаэри.

— Искал.

— Но-не-нашел.

— Не нашел, — вздохнул Тэнго.

Да, он не смог найти Аомамэ. А вместо этого обнаружил в небе вторую луну. По наводкам Фукаэри закопался в самые глубины своей памяти — и наконец-то решил посмотреть на небо.

Она взяла бокал и пригубила вина — бережно, точно бабочка, утоляющая жажду росой.

— Ты сама говорила, что она прячется, — добавил Тэнго. — Поэтому найти ее не так-то и просто.

— Волноваться-не-нужно, — отозвалась Фукаэри.

— Волноваться не нужно?

Фукаэри убежденно кивнула.

— Ты хочешь сказать, — найдется?

— Она-сама-тебя-найдет, — полушепотом ответила Фукаэри. Ее слова прошелестели, как легкий ветерок в шелковистой траве на лугу.

— Здесь, в Коэндзи?

Фукаэри склонила голову вбок. Не знаю, мол. Но — где-нибудь.

— Где-нибудь в этом мире?

Девушка снова кивнула.

— Покуда-луны-будет-две.

— Ну что ж, — вздохнул Тэнго. — Остается поверить тебе на слово.

— Я-чувствую-а-ты-принимаешь.

— Ты чувствуешь, а я принимаю?

Она еще раз кивнула.

«Так вот зачем мы познавали друг друга вчера, в такую жуткую грозу?» — хотел он спросить ее. Что вообще это было? Какой в этом смысл? Но спрашивать не стал. Наверняка сам вопрос поставлен как-то неправильно, и ответа все равно не последует.

Если не понимаешь без объяснений — значит, бесполезно и объяснять, — говорил отец.

— Выходит, ты у нас чувствуешь, а я принимаю… — задумался Тэнго. — Также, как мы написали «Воздушный кокон»?

Фукаэри склонила голову набок. И, отведя волосы назад, выставила одно ухо наружу, как антенну радиопередатчика.

— Ты-не-такой, — сказала она. — Стал-другой.

— То есть я изменился? — уточнил Тэнго.

Фукаэри кивнула.

— Как именно?

Очень долго она смотрела на донышко бокала в руке, словно увидела там что-то важное.

— Поймешь-в-кошачьем-городе, — наконец сообщила юная красавица. И, не пряча своего божественного уха, осушила бокал до дна.

Глава 23

АОМАМЭ
Тигры в бензобаке
Проснулась Аомамэ в седьмом часу. Прекрасным солнечным утром. Приготовила кофе, поджарила тосты, сварила яйцо и позавтракала. Посмотрела по телевизору новости, убедилась, что о смерти лидера «Авангарда» по-прежнему не говорится ни слова. Скорее всего, труп и правда уничтожили, не сообщив об этой смерти никому. Если так, то и ладно. Это как раз не проблема. Как ни обращайся с останками мертвеца, он все равно не воскреснет, и уж ему-то действительно все равно.

В восемь она приняла душ, привела в порядок волосы, чуть заметно подкрасила губы, натянула чулки. Достала из шкафа блузку из белого шелка, стильный костюмчик от «Дзюнко Симады», оделась. Поправляя бюстгальтер «на косточках», вздохнула: эх, хорошо бы грудь была чуточку больше! Как вздыхала уже сто тысяч раз. Что ж, пусть будет сто тысяч первый. Мое дело, в конце концов: пока не помру, буду вздыхать о чем захочу, не спрашивая ничьего разрешения.

Обулась в шпильки от «Шарля Жордана». Повертелась у большого зеркала в прихожей — все ли сидит как нужно? Небрежно взмахнула рукой — и прикинула, насколько она сейчас похожа на Фэй Данауэй из «Аферы Томаса Крауна». Там Фэй играла невозмутимую, как лезвие ножа, инспекторшу страховой компании. Крутую, эротичную бизнес-леди в деловом костюме, который ей очень клипу. Разумеется, внешне Аомамэ сильно отличалась от Фэй Данауэй, но общий стиль вроде бы вышел похожим. Та же особая аура классной специалистки с пистолетом в дамской сумочке.


Надев очки от солнца, она вышла из дома. Переправилась через дорогу, заглянула в парк на детскую площадку, остановилась у горки, на которой вчера сидел Тэнго, и еще раз прокрутила в голове события прошлого вечера. Всего двадцать часов назад здесь сидел настоящий Тэнго, и от Аомамэ его отделяла всего лишь узенькая дорога. Он сидел долго и неподвижно, глядя в темное небо. И видел там те же две луны, что и она.

То, что произошло, казалось ей чудом, чем-то вроде библейского откровения. Какой неведомой силой Тэнго занесло именно сюда? Похоже, с ее организмом происходит что-то необычное. Ощущение это пришло еще утром, с пробуждением, и больше не отпускало ни на минуту. Тэнго появился перед нею и исчез. Она не успела ни поговорить с ним, ни даже коснуться его рукой. Но увидеть Тэнго прямо у себя под окном оказалось достаточно, чтобы в ее душе и теле начались необратимые изменения. Теперь Аомамэ и правда напоминала себе чашку с какао, которое хорошенько взболтали ложечкой. И перемешали в ней все, что было внутри, до самых кишок и утробы.

Минут пять Аомамэ стояла у подножия горки, положив руки на перильца, и прислушивалась к тому, что творилось у нее внутри. Нога на острой шпильке легонько постукивала по земле. Убедившись, что какао перемешано хорошо, Аомамэ насладилась этим чувством еще немного. А затем вышла из парка на дорогу и поймала такси.


— Сначала до станции Ёга, оттуда на Третью Скоростную — и до спуска на Икэдзири, — сказала она таксисту.

Как и стоило ожидать, водитель мгновенно запутался.

— Простите, госпожа, но… где же вы собираетесь выходить? — как можно отчетливей уточнил он.

— На спуске с Икэдзири.

— Так не проще ли поехать сразу на Икэдзири? Зачем делать круг аж до Ёги? К тому же по Третьей Скоростной в час пик? Там сейчас пробки на километры! Это так же точно, как и то, что сегодня у нас среда.

— Значит, постоим в пробках. Мне совершенно не важно, четверг у вас сегодня, пятница или день рожденья императора. Мне нужно, чтобы вы доехали до Ёги, а оттуда поднялись на Третью Скоростную. Времени у меня хоть отбавляй.

На вид таксисту было слегка за тридцать. Худой, кожа светлая, лицо продолговатое. Похож на пугливое травоядное. Разве только овалом лица и выпирающей челюстью напоминал скорее статую острова Пасхи. Сейчас он осторожно подглядывал за Аомамэ в зеркале заднего вида. Видимо, никак не мог решить: с приветом его пассажирка или все же нормальная, просто влипла в какие-то особые обстоятельства? Однако по лицу ее разобрать это было непросто. Тем более в таком маленьком зеркале.

Аомамэ достала из сумки кошелек, выудила оттуда новенькую десятитысячную купюру и сунула таксисту чуть ли не в нос.

— Сдачи не нужно, — рубанула она. — Чека тоже. Поэтому давайте перестанем болтать и поедем, как я прошу. Сначала до Ёги, потом по Третьей — до Икэдзири. Даже если застрянем в пробке, этих денег все равно хватит. Я правильно понимаю?

— Конечно, даже больше, чем хватит, но… — Он с подозрением уставился на купюру. — У вас что, деловая встреча прямо на скоростной магистрали?

Аомамэ потрясла перед ним банкнотой — так, словно деньги вот-вот унесет шальным ветром.

— Если вы не едете, я выхожу и ловлю другое такси. Поэтому решайте прямо сейчас.

Водитель сдвинул брови и задумался секунд на десять, не сводя глаз с купюры в ее руке. Наконец решился и взял. Проверил на просвет — не фальшивка ли? — и спрятал в рабочую сумку.

— Ладно, поехали, — изрек он. — Я вас понял, Третья Скоростная. Но в пробке мы там встанем обязательно. Также учтите, что между Ёгой и Икэдзири остановиться будет негде. Поэтому если нужен туалет, лучше сходить сейчас.

— Не беспокойтесь, езжайте.


Выбравшись из микрорайона, таксист вырулил на Восьмую Кольцевую и погнал машину к станции Ёга. И водитель, и пассажирка молчали. Он слушал по радио новости, она дрейфовала в собственных мыслях. Перед тем как взобраться на Третью Скоростную магистраль, таксист пригасил звук в динамиках и спросил:

— Извините за личный вопрос, но… что у вас за профессия?

— Инспектор страховой компании, — ответила Аомамэ, не задумываясь.

— Инспектор страховой компании? — с чувством повторил водитель. Словно, пробуя неизвестное кушанье, решил для начала покатать его на языке.

— Расследую случаи мошенничества при получении страховки, — пояснила она.

— Ухты, — с интересом отозвался водитель. — И это как-то связано с вашей встречей на Третьей Скоростной?

— Вот именно.

— Смотри-ка… Прямо как в том кино.

— В каком кино?

— Да старый фильм. Со Стивом Маккуином в главной роли. Как же назывался-то?

— «Афера Томаса Крауна», — подсказала Аомамэ.

— Точно! Она там тоже играла страхового инспектора и ловила всяких мошенников. А Маккуин был богачом и занимался аферами ради спортивного интереса. Хорошее кино. Помню, смотрел еще старшеклассником. И музыка отличная.

— Мишель Легран.

Водитель напел с закрытым ртом первые такты мелодии. И снова стрельнул глазами по отражению Аомамэ.

— Должен вам сказать, госпожа… Вы — прямо вылитая Фэй Данауэй из той картины.

— Большое спасибо, — сказала Аомамэ. Скрыть улыбку оказалось не так-то просто.


Как и предсказывал таксист, уже через сотню метров после заезда на Третью скоростную магистраль они угодили в образцовую токийскую пробку. Впрочем, именно этого и желала в душе Аомамэ. Та же одежда, та же дорога — и такая же пробка. Жаль, конечно, что в этом такси из динамиков не льется «Симфониетта» Яначека и что стерео в этой машине не идет ни в какое сравнение с аппаратурой «тойоты-краун». Но желать еще и этого было бы уже слишком.

Зажатая грузовиками, машина ползла, как сонная улитка. Останавливалась, спохватывалась, продвигалась чуть-чуть вперед — и опять замирала. Молодой водитель рефрижератора на соседней полосе при каждой остановке начинал листать комиксы. Муж и жена средних лет в кремовой «тойоте-короне» всю дорогу смотрели прямо перед собой в напряженном молчании. Возможно, просто не о чем говорить. А может, уже договорились до того, что дальше некуда. Утопая в подушках сиденья, Аомамэ предавалась собственным мыслям, а таксист все слушал свое радио.

Через некоторое время они добрались до указателя «На Комадзаву» и все так же, улиткой, поползли в направлении Сангэндзяи. Иногда Аомамэ поднимала голову и разглядывала жизнь за окном. Пора прощаться с этим городом, думала она. Ведь уже очень скоро я буду далеко-далеко отсюда. Но Токио, проплывавший перед глазами, совершенно не располагал к сантиментам. Дома вдоль магистрали уродливые, воздух серый от выхлопных газов, рекламные щиты на обочинах — один тупее другого. Смотреть на все это было тяжело. И зачем людям нужно создавать такие идиотские пейзажи? Понятно, что весь белый свет красивым не сделаешь. Но хотя бы такое безобразие можно не городить?

И тут наконец впереди замаячила знакомая картинка. Место, где она вышла на хайвэй в прошлый раз. Недалеко от пожарного выхода, о котором ей рассказал таксист-меломан. Вот он, рекламный плакат, на котором тигренок «Бензина Эссо» призывно размахивает заправочным пистолетом. Точно такой же, как раньше.

«Нашего тигра — в ваш бензобак»…

В горле вдруг запершило. Аомамэ нашарила в сумке лимонные леденцы от кашля, положила один под язык. Когда прятала упаковку обратно, ее пальцы наткнулись на «хеклер-унд-кох» и непроизвольно стиснули рукоятку. Пистолет был тяжелым и твердым, как ему и положено. Такси снова тронулось с места.

— Перестройтесь в левый ряд, — попросила она водителя.

— Но ведь правый пока еще движется, — удивился тот. — Да и спуск на Икэдзири по правую руку. Потом обратно перестраиваться замучаемся.

Его аргументы эффекта не возымели.

— Ничего, — сказала Аомамэ. — Уходите влево, прошу вас.

— Как скажете… — обреченно пожал плечами таксист.

Он высунул из окна левую руку, посигналил ползущему сзади рефрижератору, убедился, что его поняли, и втиснулся в левый ряд. Они проехали еще метров пятьдесят, и весь левый ряд застыл как вкопанный.

— Я выхожу, — объявила Аомамэ. — Откройте дверь.

— Выходите? — Водитель решил, что ослышался. — Но куда?

— Сюда! — отрезала она. — У меня здесь дело.

— Но, госпожа, здесь же самая середина хайвэя! Во-первых, это опасно, а во-вторых, куда вы отсюда пойдете?

— Не волнуйтесь. Там впереди есть пожарная лестница вниз.

— Пожарная лестница? — Он покачал головой. — Насчет этого не скажу. Но если моя контора узнает, что я высаживаю людей в таком месте, мне голову оторвут.

Хорошенькое дело — скандал с администрацией Токийской магистрали! Нет уж, увольте.

— Но у меня есть свои очень веские основания, чтобы выйти именно здесь, — сказала Аомамэ, достала из кошелька еще одну стотысячную купюру и, звонко щелкнув по ней пальцем, протянула таксисту. — Простите, ради бога, но это вам за беспокойство. И больше ничего не говорите. Просто откройте дверь, и я выйду. Очень вас прошу.

Вторую купюру таксист не взял. Просто глубоко вздохнул — и, передвинув рычаг, открыл для нее заднюю дверь.

— Уберите деньги, — проговорил он. — Вы и так дали больше, чем нужно. Но прошу вас, будьте осторожней. Тротуаров здесь нет, и даже в пробке очень опасно.

— Спасибо! — сказала Аомамэ. Выйдя из машины, она постучала в переднее окно и подождала, пока водитель опустит стекло. Наклонившись, просунула ему банкноту, которую до сих пор не выпустила из руки. — Возьмите, пожалуйста. Не напрягайтесь, денег у меня до чертиков.

Водитель посмотрел на деньги, перевел взгляд на нее.

— А если будут проблемы с полицией или с вашей конторой, — добавила она, — скажите, что я приставила к вашему виску пистолет. В этом случае претензий к вам быть не должно.

Таксист, похоже, не вполне уловил, о чем она говорит. Денег до чертиков? Пистолет к виску? Но деньги взял. Возможно, просто от страха. Кто знает, что эта сумасшедшая вытворит, если не взять?


Как и в прошлый раз, она двинулась к левому борту ограды, лавируя между машинами. Весь путь составлял метров пятьдесят. Как и в прошлый раз, люди за рулем таращились на нее, не веря своим глазам. А она шагала, гордо выпрямив спину и виляя бедрами, как модель на показе парижской коллекции. С развевающимися по ветру волосами. Тяжелые грузовики проносились по встречной полосе, сотрясая дорогу. Рекламный щит «Эссо» перед глазами становился все больше, пока она не достигла кармана с пожарным выходом.


Вокруг все выглядело точно таким же, как раньше. Металлическая ограда и желтая будка с телефоном для экстренного вызова.

Вот где была ее стартовая площадка для переброски в мир 1Q84, подумала Аомамэ. Отсюда я спустилась по лестнице на 246-ю магистраль — и очутилась в новой реальности. А сейчас должна пройти по этой лестнице заново. В тот раз был апрель, я надела короткий бежевый плащ. Теперь начало сентября, для плаща пока слишком жарко. Но в остальном на мне все то же самое. Именно в этой одежде я убила подонка из нефтяной корпорации в отеле на Сибуе. Юбка с жакетом от «Дзюнко Симады», каблучки от «Шарля Жордана», белая блузка, чулки, бюстгальтер «на косточках». Во всем этом я, задрав мини-юбку, перелезала через ограду и спускалась по лесенке вниз.

Теперь нужно проделать это снова. Хотя бы из чистого любопытства. Что, интересно, может произойти, если я в том же месте и в той же одежде еще раз совершу то же самое? Не потому, что от кого-то убегаю. И не оттого, что боюсь умереть. Когда мой час пробьет, я готова принять смерть, не колеблясь. С улыбкой, легко. Просто не хотелось бы умирать, так и не поняв, что же со мною творилось в последнее время. И если есть шанс это выяснить, почему бы не попытаться? Не получится — черт с ним. Но что смогу, то сделаю. Такова уж моя природа.

Приготовившись лезть через ограду, Аомамэ поискала пожарный выход. Но выхода нигде не было.

Она поискала еще и еще. Бесполезно. Выход исчез.

Аомамэ закусила губу и скривилась.

Ошибиться местом она не могла. Тот же самый карман для аварийной парковки. Вокруг тот же пейзаж, впереди по курсу — тот же тигренок «Эссо», что и раньше. В 1984 году здесь была пожарная лестница, о которой рассказал ей чудаковатый таксист. Аомамэ увидела ее сразу, как только дошла досюда, и спустилась по ней на землю. Но в тысяча невестьсот восемьдесят четвертом году на этом месте никакой лестницы не было.

Обратный ход заказан.

Аомамэ еще раз огляделась и уперлась взглядом в рекламу «Эссо». Задрав хвост трубой, тигренок наводил заправочный пистолет на зрителя и жизнерадостно улыбался. Словно хотел сказать: большего счастья, чем в эту секунду, я и представить себе не могу.

Ну еще бы, подумала Аомамэ.

А ведь она давно уже знала. С той самой минуты, когда в отеле «Окура» Лидер сказал ей перед смертью: «Это движение в один конец. Назад уже не вернуться».

Знала — и все равно захотела убедиться, увидеть своими глазами. Такая уж натура. Вот и убедилась. Все кончено. Q. Е. D.[250]


Она прислонилась к ограде и посмотрела в небо. Безупречная погода. В глубокой синеве плывут редкие перистые облака. Взгляд улетает далеко-далеко. Просто не верится, что это небо огромного мегаполиса. Но лун нигде не видно. Куда же они подевались? А, ладно. Лунам — луною, а мне — мое. У каждого свой способ жизни и свое расписание.

Фэй Данауэй на ее месте сейчас бы достала тоненькую сигарету и эффектно прикурила от зажигалки. Очень круто прищурившись, ясное дело. Но Аомамэ не курит, и сигарет с зажигалкой у нее нет. В ее сумке — только лимонные леденцы от кашля, стальной пистолет и самодельный инструмент, которым она отправила на тот свет несколько ублюдков мужского пола. Не считая леденцов, игрушки посмертельнее курева.

Аомамэ опустила взгляд на дорогу. Стоявшие в пробке водители и пассажиры таращились на нее во все глаза. Понимаю, усмехнулась она. Когда вы еще увидите такое шоу — одинокая гражданка разгуливает по обочине Токийской скоростной магистрали. Тем более такая молодая и сексапильная. Да еще в мини-юбке, темных очках, на тоненьких шпильках и с улыбкой на симпатичной физиономии. Тут уж только идиот не засмотрится.

Большая часть машин — крупногабаритные фуры. Из тех, что каждое утро доставляют в Токио мириады разных товаров. Их водители-дальнобойщики, надо полагать, не спали за баранкой всю ночь. А теперь встали намертво в пробке. Им скучно, им все обрыдло, они уже вымотались до предела. Им хочется принять душ, побриться и завалиться спать. Больше они не хотят ничего. Они смотрят на Аомамэ как на диковинную зверушку, чьи порода и повадки слишком непостижимы для их усталого мозга.

Неожиданно взгляд Аомамэ наткнулся на серебристый «мерседес-купе», затерявшийся в веренице грузовиков, точно стройная антилопа в стаде носорогов. Новенькая элегантная красотка горделиво поблескивала на утреннем солнце, и даже колпаки на колесах были подобраны под цвет корпуса. Переднее стекло опущено, и водитель — миловидная женщина лет тридцати — тоже смотрит на Аомамэ. Темные очки от Живанши. Пальцы в золотых кольцах покоятся на руле.

Эта женщина смотрит приветливо. Похоже, волнуется за Аомамэ. Недоумевает, как такую молодую симпатичную бедняжку могло занести на обочину хайвэя? И даже готова пообщаться. Если попросить — наверно, куда-нибудь подвезет.

Аомамэ сняла очки, убрала их в нагрудный карман жакета и подставила лицо мягким солнечным лучам. Потерла переносицу, разминая следы от оправы. Облизнула пересохшие губы, ощутила на языке привкус помады. Опять посмотрела на небо, затем на всякий случай себе под ноги.

Плавно, никуда не торопясь, она открыла сумочку и достала «хеклер-унд-кох». Сбросила сумку с плеча на землю, высвободила руки. Пальцами левой сняла пистолет с предохранителя, передернула затвор, дослала патрон в патронник. Все движения отточены до безупречности. Каждый щелчок ласкает слух. Взвесила оружие на ладони. Четыреста восемьдесят граммов плюс семь патронов. Все в порядке, вес совпадает. Чувствовать разницу она уже научилась.

На ее губах еще играет улыбка. Все, кто смотрит, могут в этом убедиться. Вот почему никто не испугался, когда она достала из сумки оружие. По крайней мере, она не увидела ни одного испуганного лица. Может, просто никто не верит, что пистолет настоящий?

Она повернула пистолет к себе и засунула дуло в рот. Целясь в проклятое серое вещество, где роятся все наши мысли.

О молитве задумываться не пришлось — слова пришли в голову сами собой. С пистолетным стволом во рту она повторяла их, как могла. Никто вокруг не понял бы, что она говорит, ну и ладно. Бог разберет — и слава богу. С самого детства она плохо понимала, что эти слова означают. Но их упорядоченность всегда проникала ей в самую душу. Перед каждым школьным обедом нужно было непременно сказать их вслух. Громко, чтобы все слышали. Не обращая внимания на презрительные взгляды и смешки окружающих. Главное — помнить, что на тебя взирает Господь. А от Его взгляда не убежать никому.

Большой Брат смотрит на нас.


Отец наш Небесный. Да не названо останется имя Твое, а Царство Твое пусть придет к нам. Прости нам грехи наши многие, а шаги наши робкие благослови. Аминь.


Женщина за рулем новенького «мерседеса» смотрела на Аомамэ не отрываясь. Похоже, она, как и все окружающие, не понимала, что означает странный предмет во рту странной девушки на обочине. Понимай она, что происходит, — наверняка отвернулась бы. По крайней мере, так подумала Аомамэ. Ведь если тебе довелось увидеть, как из чьего-то черепа вылетают мозги, — ни обедом, ни ужином ты сегодня насладиться уже не сможешь. Поэтому извини, дорогая, но лучше тебе не смотреть, мысленно посоветовала ей Аомамэ. Я тут не зубы чищу. У меня во рту — автоматический пистолет немецкой марки «хеклер-унд-кох». И молитву я уже прочитала. Ты все еще не понимаешь, что это значит?

Тогда вот тебе мое предупреждение. Это очень важно, запомни. Отвернись и не гляди на меня. Возвращайся в своем серебристом «мерсе» домой. Туда, где тебя ждут не дождутся твои драгоценные муж и дети. И живи себе дальше тихой, спокойной жизнью. Таким, как ты, нельзя смотреть на подобные вещи. Потому что это настоящий боевой пистолет. А в нем целых семь патронов. И, как писал Антон Чехов, если в пьесе появляется пистолет, он непременно стреляет. Иначе пьеса не имеет смысла.

Но женщина в «мерсе», несмотря ни на что, продолжала пристально глядеть на нее. Аомамэ покачала, как смогла, головой. Прости, дорогая, но больше я ждать не могу. Время вышло. Шоу начинается.

Тысячу тигров тебе в бензобак.

— Хо-хо, — произнес LittlePeople-аккомпаниатор.

— Хо-хо! — подтвердили шестеро остальных.

— Тэнго, — сказала Аомамэ. И легонько сдвинула палец на спусковом крючке.

Глава 24

ТЭНГО
Пока остается тепло
Рано утром, добравшись до Токио-эки, Тэнго сел в поезд на Татэяму. Там пересел на местную электричку и доехал до Тикуры. Утро выдалось идеальным: в небе ни облачка, в воздухе ни ветерка, почти никаких волн у побережья. Лето кануло в прошлое, и на майку с короткими рукавами пришлось натянуть пиджак. Из окна поезда Тэнго не заметил на взморье ни человека. Настоящий Кошачий город, подумал он.

Перекусив в привокзальном ресторанчике, он сел в такси. В санаторий прибыл во втором часу дня. За стойкой регистратуры дежурила та же медсестра, что и раньше. Сестра Тамура, с которой он вчера говорил по телефону. Она помнила Тэнго в лицо и сегодня держалась немного приветливей. Даже слегка улыбнулась при встрече. Возможно, просто потому, что на этот раз Тэнго был опрятней одет.

Сестра Тамура пригласила его в столовую, угостила кофе.

— Подождите немного. Доктор скоро придет, — сказала она и ушла.

Врач появился минут через десять. Мужчина лет пятидесяти с проседью в волосах. Вошел, вытирая руки полотенцем. Казалось, он только что работал по хозяйству: белого халата на нем не было. Серая рубашка, серые брюки, на ногах потрепанные кроссовки. Крепко сложен. Этот врач куда больше смахивал на университетского тренера по бейсболу, который никак не вытянет свою команду из второй лиги.

Рассказ врача мало чем отличался от того, что он сообщил вчера по телефону. К великому сожалению, на данный момент медицина практически бессильна. Судя по его голосу и выражению лица, ему и правда было очень жаль.

— Похоже, остается одно: вам самому нужно попробовать как-то ободрить вашего отца и, дай бог, вернуть ему волю к жизни.

— Но если с ним говорить, он услышит? — спросил Тэнго.

Врач отхлебнул остывшего зеленого чая. На лице его читалось сомнение.

— Если честно, не знаю. Он в коме, и на слова не реагирует. Однако известны случаи, когда пациенты даже в глубокой коме слышали и понимали, что им говорят.

— Значит, слышит он или нет — непонятно?

— К сожалению.

— Сегодня я останусь до половины седьмого, — сказал Тэнго. — Посижу с ним и постараюсь поговорить.

— Если заметите какую-либо реакцию, сообщайте, — кивнул врач. — Я буду неподалеку.


В палату к отцу Тэнго провела молоденькая медсестра. Судя по бирке на груди, звали ее Адати. Отец лежал теперь в одноместном боксе совсем другого здания — корпуса для тяжелобольных. Колесо провернулось еще на один зубец вперед. Дальше двигаться некуда. В узкой клетушке со стылым воздухом половину места занимала кровать. Сосновая роща за окном защищала здание от морского ветра. Деревья были высажены так густо, что казались огромной глухой стеной, отделявшей санаторий от остального мира. Медсестра вышла, и Тэнго остался с отцом наедине. Тот лежал с закрытыми глазами, лицом к потолку. Тэнго присел на деревянный табурет у кровати и взглянул на это лицо.

У изголовья стояла капельница. Жидкость из пластикового мешочка поступала по тоненькой трубке в вену, почти не различимую на левой руке отца. Еще одна трубка использовалась для сбора мочи и заканчивалась другим мешочком. Жидкости в этом мешочке было пугающе мало. С прошлого визита Тэнго отец будто высох и ужался еще сильнее. На ввалившихся щеках и окостеневшем подбородке белела двухдневная щетина. Глубоко посаженные глаза совсем утонули в глазницах. Казалось, достать их оттуда можно лишь каким-то очень особенным инструментом. Ввалившиеся веки захлопнуты, точно металлические шторы придорожной лавки в ночи. Рот приоткрыт. Дыхания Тэнго не услышал, но, когда приблизил ухо к отцовым губам, уловил слабое колебание воздуха. Элементарные жизненные функции организмом еще поддерживались.

«Словно поезд, который сбрасывает скорость перед тем, как остановиться», — сказал по телефону лечащий врач. До ужаса реалистичное сравнение. Поезд отца сбрасывал скорость и, двигаясь по инерции, плавно останавливался посреди пустынной долины. Утешало лишь то, что ни одного пассажира в этом поезде уже не осталось. И когда он остановится окончательно, жаловаться никто не станет.

Я должен заговорить с ним, подумал Тэнго. О чем? И каким тоном?

— Отец… — позвал он вполголоса. И хотел было продолжить, но никаких подходящих слов не нашел.

Тэнго встал с табурета, подошел к окну, окинул взглядом аккуратно ухоженный сад, сосновую рощу, высокое небо. Одинокая ворона, сидя на большой антенне, грелась в лучах солнца и задумчиво озирала окрестности. На тумбочке у изголовья стоял радиоприемник со встроенным будильником. Ни та ни другая функция отцу были не нужны.

— Это я, Тэнго. Приехал к тебе из Токио, — продолжил он, стоя у окна и глядя на отца сверху. — Ты меня слышишь?

Никакой реакции. Голос Тэнго сотряс воздух тесной палаты и растворился в пустоте без следа.

А ведь старик сам собирается умереть, вдруг понял Тэнго. Это видно даже по его ввалившимся глазам. Принял решение оборвать свою ниточку жизни, сомкнул веки и провалился в глубокий сон. Что ему теперь ни говори, как ни ободряй, этого решения не отменишь. Физиологически он еще жив. Но для него самого жизнь закончилась, и цепляться за нее больше незачем. Все, что теперь может Тэнго, — уважая волю умирающего, дать ему отойти в мир иной. Лицо у старика очень спокойное. Сейчас на этом лице — ни страданий, ни боли. И это, как сказал врач по телефону, единственное утешение.

Но все-таки Тэнго должен что-нибудь говорить. во-первых, сделать это он обещал врачу. А этот врач, нужно признать, искренне заботится о старике. И во-вторых — как бы лучше назвать? — нужно соблюдать приличия. Все-таки вот уже столько лет они с отцом не общались ни словом, ни жестом. Последний разговор между ними состоялся, когда Тэнго ходил в пятый класс. В результате той беседы Тэнго почти перестал жить дома, а если все-таки забегал по какой-нибудь надобности, встреч с отцом избегал.

Однако теперь этот человек впал в глубокую кому и умирал у него на глазах. В их прошлую встречу старик дал понять, что он — не настоящий отец Тэнго. Сделав это, он наконец-то сбросил с плеч тяжелую ношу и обрел душевный покой. А точнее, они оба избавились каждый от своей ноши. В самый последний момент.

Но пусть даже между ними не было кровного родства, этот человек официально усыновил Тэнго и присматривал за ним, пока мальчик не стал самостоятельным. Уже одно это стоит благодарности. И теперь Тэнго обязан хотя бы сообщить старику, как его приемный сын жил, о чем думал, мечтал, беспокоился. Хотя нет, обязанность тут ни при чем. Скорей уж — внутренний долг. А услышит старик эти слова или нет, помогут ли они ему хоть как-то — уже не важно.


Тэнго снова опустился на табурет у кровати — и начал рассказ о том, как жил до сих пор. В старших классах он поступил в секцию дзюдо и перебрался в общежитие спортшколы. С тех пор дороги Тэнго и отца перестали как-либо пересекаться, и они больше не слышали ничего друг о друге. Наверное, стоит хотя бы сейчас заполнить эту пустоту, зиявшую между ними так долго, подумал Тэнго.

Впрочем, о его жизни в старших классах рассказывать особенно нечего. Учился он в частной спортшколе префектуры Тиба. Мог бы, конечно, поступить и куда-нибудь попрестижнее, но именно в этой школе были самые выгодные для него условия; бесплатная учеба и общежитие с талонами на трехразовое питание. Очень скоро он стал сильнейшим в школьной сборной по дзюдо, между тренировками учился (в спортшколе можно учиться вполсилы, но все равно получать хорошие отметки), а по выходным с приятелями по секции подрабатывал каким-нибудь физическим трудом. Все три последних года школы слились у него в одно воспоминание — постоянно, с утра до вечера он занят по уши. Развлекался нечасто, близких друзей не завел. Терпеть не мог муштру и дурацкие правила, которые насаждались в школе. С приятелями-дзюдоистами держался приветливо, хотя никогда не знал, о чем говорить. Да и в дзюдо, если честно, много души не вкладывал. Просто понимал, что успехи на татами — залог выживания, и тренировался изо всех сил, воспринимая спорт как работу. Три этих года он мечтал только об одном: как можно скорее выйти из школьных стен и начать более достойную жизнь.

Но и поступив в университет, продолжил заниматься дзюдо. Потому что льготы для обучения в вузе предлагались те же: будешь успевать в спорте — предоставим и общежитие, и скромное, но регулярное питание. Ему даже выплачивали небольшую стипендию, но, поскольку на самостоятельную жизнь этих денег все равно не хватало, приходилось тянуть спортивную лямку и дальше. Хотя факультет его был, понятно, математический. По основной специальности Тэнго успевал отлично, и старший преподаватель советовал ему всерьез подумать об аспирантуре. Однако к третьему-четвертому курсам[251] его интерес к академической науке стал затухать. То есть математику Тэнго любил по-прежнему, но делать на ней карьеру совсем не хотелось. Так же и с дзюдо. На любительском уровне он лидировал, но чтобы посвятить этому жизнь, ему не хватало ни квалификации, ни целеустремленности. И он сам это прекрасно понимал.

Страсть к науке прошла, а впереди замаячили выпускные экзамены, и стимул заниматься дальше дзюдо исчез. Чему себя посвятить, какую дорогу выбрать, Тэнго перестал понимать окончательно. Его жизнь словно утратила организующий стержень. И хотя никакого внятного сценария в ней не замечалось и прежде, до этих пор кто-то верил в Тэнго, чего-то от него ожидал, и его жизнь вертелась по-своему энергично. Но теперь, когда верить и ждать перестали, о парне по имени Тэнго даже рассказать стало нечего. Без жизненной цели, без друзей, он дрейфовал в абсолютном покое, как парусник в штиль, не способный двинуться с места.

В студенчестве он не раз встречался с девчонками, худо-бедно приобщился к сексу. Ни галантностью, ни общительностью Тэнго не отличался, развлекать интересными беседами не умел. Вечно ходил без денег, одевался невзрачно. И все же была в нем изюминка, привлекавшая определенный тип женщин, — примерно так же, как тех или иных бабочек манят конкретные цветы. И притом очень сильно.

Эту особенность Тэнго начал замечать за собой лет с двадцати (тогда же, когда стало угасать его увлечение математикой). Безо всяких усилий с его стороны рядом постоянно оказывались женщины, которые сами шли на сближение. Эти женщины страстно желали разделить с ним постель — или, по крайней мере, были не против. Поначалу их поведение здорово сбивало с толку. Но со временем Тэнго уловил, в чем его особый дар, научился им пользоваться — и с тех пор недостатка в партнершах у него не было. Вот только полюбить таких женщин всем сердцем ему не удавалось никак. Отношения с ними всегда ограничивались встречей-другой и заканчивались постелью. Взаимное заполнение пустоты. Как это ни удивляло его самого, ни одной женщине, которая распахивала перед ним душу, он не смог ответить взаимностью.

Обо всем этом Тэнго рассказывал застывшему в беспамятстве отцу. Сначала медленно, подбирая слова. Но постепенно его голос окреп, а к концу истории в нем и эмоции проступили. Даже об интимном он старался говорить как можно честнее. Теперь больше нечего стыдиться, понимал он. А отец все лежал лицом к потолку — и за весь рассказ Тэнго не пошевелил ни пальцем. Даже слабое дыхание старика не сбилось ни на секунду.


В три часа пришла медсестра с нагрудной биркой «Оому'ра», проверила содержимое капельницы, сменила пластиковые мешочки, измерила отцу давление и температуру. Женщина лет тридцати пяти, крупная, с большой грудью. Волосы подобраны в узел на затылке. В узел воткнута шариковая ручка.

— Ничего необычного не заметили? — спросила она, вынула из волос ручку и вписала результаты измерений в медкарту на спинке кровати.

— Ничего, — ответил Тэнго. — Все время спал, не шелохнулся ни разу.

— Если что заметите, нажимайте сюда. — Сестра указала на кнопку вызова над изголовьем и опять воткнула ручку в волосы.

— Понял, — кивнул Тэнго.

Она вышла, но чуть погодя в палату постучали, дверь приоткрылась, и в проём заглянула сестра Тамура — та, что в очках.

— Не желаете пообедать? — спросила она. — В столовой можно что-нибудь перекусить.

— Спасибо, — ответил Тэнго. — Я пока не голоден.

— Как ваш отец?

— Поговорил с ним. Не знаю, слышал он меня или нет.

— Говорить с больными всегда очень важно, — сказала сестра Тамура. И ободряюще улыбнулась. — Не волнуйтесь. Я уверена, он вас услышал.

Она тихонько прикрыла дверь. Вновь оставшись в тесной палате с отцом наедине, Тэнго продолжил рассказ.


Окончив вуз, он устроился на работу в подготовительный колледж для абитуриентов. Объяснять математику. И теперь он — самый обычный преподаватель. Не светило научной мысли, не чемпион по дзюдо. Но как раз это и хорошо. В кои-то веки Тэнго вздохнул свободно. Теперь он мог жить нормальной жизнью, один, никого не стесняясь — и никого не напрягая собой. Начал писать. Сочинил несколько повестей, послал их на конкурс в литературный журнал. А чудаковатый редактор журнала, господин Комацу, поручил ему набело переписать чужой роман под названием «Воздушный кокон». Саму историю сочинила семнадцатилетняя девушка по имениФукаэри. Но изложить ее на бумаге как следует не смогла, вот Тэнго и поручили привести текст в порядок. Работу он выполнил блестяще. В итоге роман получил премию «Дебют», и его издали книгой, которая стала бестселлером. Собирались подать и на соискание премии Акутагавы, но успех «Кокона» оказался таким оглушительным, что жюри воздержалось от его приема на конкурс. «Ничего, и без «Акутагавы» обойдемся», — сказал тогда Комацу, оценив объемы продаж.

Тэнго не был уверен, слышит ли отец, а если слышит — понимает ли, что ему говорят. Никакой реакции он не выказывает. А может, все понимает, но это ему совершенно не интересно? Может, больше всего он хочет сказать «заткнись»? Дескать, какое мне дело до баек о чьей-то жизни, дай помереть спокойно? Но Тэнго уже не мог не выкладывать дальше все, что выстроилось в его голове. В этой тесной палате, лицом к лицу с умирающим стариком, ему просто не оставалось ничего другого.


— Пока у меня выходит не очень здорово. И все-таки, по возможности, я хотел бы жить писательским трудом. Не переписывать чужие романы, а сочинять свои — так, как хочется, понимаешь? По-моему, сочинительство подходит моей натуре. А это же так здорово, когда у человека есть любимое дело! И вот мое дело наконец-то во мне родилось. Да, мои рукописи еще ни разу не превратились в книгу. Но я чувствую, скоро все изменится. Стиль мой редакторы хвалят. Так что за это я как раз не волнуюсь…

Тэнго хотел добавить, что в нем также обнаружился особый талант ресивера — умение превращать написанное в атрибуты и события реального мира. Но такая запутанная мысль нуждалась в пояснениях и вообще требовала отдельного разговора, поэтому он решил сменить тему.

— Мне кажется, моя главная проблема — в том, что до сих пор я никого не мог по-настоящему полюбить. Без всяких условий, искренне, самозабвенно. Такого со мной не случалось еще ни разу.

Сказав так, Тэнго подумал, что бедному старику, возможно, подобное чувство вообще не знакомо. Или, может, наоборот — именно так отец и любил мать Тэнго? А потому вырастил ее сына как своего, даже зная, что ребенок от другого мужчины? Если так — духовная жизнь этого человека получалась куда содержательней, чем у Тэнго.

— Единственное, пожалуй, исключение — хорошо помню одну девочку из класса. Мы с ней тогда учились в пятом… Нуда, двадцать лет назад. Она мне очень нравилась. С тех пор всю жизнь о ней вспоминаю, даже теперь. Хотя на самом деле мы с ней даже не пообщались толком ни разу. Потом эта девочка перешла в другую школу, и больше мы не виделись. А недавно в моей жизни кое-что случилось, и я решил ее разыскать. Вдруг заметил, как много о ней думаю и как сильно она мне нужна. Захотел встретиться с ней, обо многом поговорить. Только найти ее так и не смог. Наверное, раньше нужно было спохватиться. Тогда все было бы проще…

Тэнго умолк. Будто решил подождать, пока все сказанное не осядет у отца в голове. А если точнее — пока не уляжется хаос в его собственной памяти. И затем продолжил:

— Теперь я понимаю, что просто трусил. Точно так же, например, как всю жизнь боялся заглянуть в семейную метрику. Ведь давно мог проверить, действительно ли моя мать умерла. Сходил бы в мэрию Итикавы, запросил документы — сразу бы все и выяснилось. На самом деле я часто об этом думал. И даже пару раз приходил в ту мэрию. Но сделать запрос не хватило духу. Слишком страшно было раскапывать правду своими руками. И я просто ждал, когда она откроется сама собой…

Он глубоко вздохнул.

— Вот и поиски этой одноклассницы раньше следовало начинать. Я плутал окольными тропами, а когда нужно было действовать, отсиживался. Потому что вечно боялся всех этих сердечных вопросов. Из-за этого страха вся жизнь наперекосяк…

Тэнго снова встал с табурета, подошел к окну, посмотрел на сосны. Ветер стих. Шума прибоя не слышно. По саду внизу прогуливалась большая кошка. Судя по виду — беременная. Подойдя к дереву, она легла на бок и принялась вылизывать разбухший живот.

Тэнго развернулся к отцу, оперся о подоконник.

— И все-таки я чувствую: многое в моей жизни скоро изменится. Признаюсь, долгие годы я тебя ненавидел. С малых лет постоянно думал, что не должен жить так жалко и уныло, что на самом деле я достоин более яркого и радостного детства. И что обращаться со мною так, как это делал ты, слишком несправедливо. Мои одноклассники были счастливы — по крайней мере, на взгляд со стороны. Почти все казались талантливее, успешнее меня, развлекались на полную катушку, как мне и не снилось. А я с младших классов только и молился о том, чтобы ты оказался не настоящим моим отцом. Потому что именно в этом крылась какая-то главная ошибка.

Он снова взглянул за окно. Не подозревая, что на нее смотрят, беременная кошка продолжала вылизывать живот. Не спуская с нее глаз, Тэнго продолжил:

— А сейчас я уже так не думаю. Сейчас я считаю, что был достоин такого детства и такого отца. Честное слово. Просто я сам был никудышным человеком. В каком-то смысле закапывал себя своими руками. Теперь я хорошо это понимаю. Математический вундеркинд — это большой дар судьбы. Все вокруг на меня надеялись, всячески меня баловали. Но в итоге я никак не использовал этот дар, не вырастил из него ничего примечательного. Мой талант просто был во мне — да так и остался невостребованным. Опять же, рос я крепышом и в дзюдо клал на лопатки практически всех однокашников. На чемпионатах префектуры среди школьников всегда побеждал. Но оказалось, что в большом мире сколько угодно спортсменов сильнее меня. Уже студентом я не прошел в университетскую сборную для чемпионата страны. Помню, психовал тогда страшно. Просто перестал понимать, кто я. Да оно и понятно. Ведь я действительно был никем и ничем.

Тэнго достал из кармана бутылку минералки, отвинтил крышку, сделал глоток. И снова присел на табурет.

— В прошлый раз я уже говорил, что очень тебе благодарен. Думаю, я не твой настоящий сын. Почти уверен. Кровные узы нас не связывали, но ты вырастил меня как родного сына. За это тебе огромное спасибо. Могу лишь догадываться, как это непросто — мужчине в одиночку воспитывать ребенка. Я уже замучился вспоминать, как ты таскал меня за собой по городу, собирая плату за «Эн-эйч-кей». В моей памяти об этих походах не осталось ничего, кроме глухой тоски и горькой обиды. Хотя сегодня я понимаю: ты просто не мог придумать иного способа пообщаться со мной. Твоя работа была единственной ниточкой, которая связывала тебя с миром. Ведь именно это ты умел делать лучше всего. И брал меня с собой, чтобы показать, как это делается. Конечно, ты рассчитывал и на то, что при виде ребенка люди охотнее раскошелятся. Но все-таки для тебя это было не главное.

Тэнго выдержал новую паузу, давая старику осмыслить услышанное. А сам подумал, чем же стоит закончить рассказ.

— Но ребенку таких вещей, конечно же, не понять. Тогда мне было просто невыносимо стыдно и тяжело. По воскресеньям, пока мои сверстники играли и веселились, я должен был ходить и собирать с людей деньги. Каждого нового воскресенья я ждал с содроганием. Сейчас-то я понимаю, зачем ты поступал так со мной. Хотя и не согласен, что это было правильно. Такое воспитание не приносит ничего, кроме глухой обиды. Для ребенка это слишком непосильная ноша. Но что случилось, то случилось. Не стоит зацикливаться. В конце концов, все эти воскресные походы, мне кажется, здорово закалили меня. Пробираться по жизни — работа адская. Уж эту премудрость я освоил на собственной шкуре.

Тэнго спрятал бутылку в карман и уставился на свои пустые ладони.

— Теперь мне придется как-то жить дальше. Надеюсь, это выйдет удачнее, чем до сих пор, и мне больше не придется блуждать по жизни окольными тропами. Не знаю, что собираешься делать ты. Возможно, тебе просто хочется спать дальше в тишине и покое. И больше никогда не просыпаться. Если так — пускай, не смею тебе мешать. Но сегодня я приехал к тебе рассказать то, что ты услышал. О том, как я жил до сих пор. О том, что у меня на душе. Может, тебе и не хотелось все это знать. Тогда прости за беспокойство. Но я выложил тебе все, что хотел, и больше тебя не потревожу. Спи спокойно, сколько захочешь.


В шестом часу пришла сестра Оомура с шариковой ручкой в волосах, проверила капельницу, но температуру на этот раз мерить не стала.

— Никаких изменений? — спросила она.

— Нет, — ответил Тэнго. — Просто спал, как и прежде.

Сестра кивнула.

— Скоро заглянет доктор. Как долго вы здесь пробудете, господин Кавана?

Тэнго взглянул на часы.

— Поезд отходит в семь. Значит, до полседьмого.

Сестра занесла очередные результаты в медкарту и воткнула ручку обратно в прическу.

— С самого обеда я говорил с ним, — сказал Тэнго. — Но даже не знаю, слышал ли он меня.

— Когда я училась на курсах, — ответила медсестра, — нам объясняли одну важную вещь. Светлые слова оказывают на барабанные перепонки очень благотворную вибрацию. У светлых слов позитивный звуковой резонанс. Даже если больной не понимает, что ему говорят, его уши все равно воспринимают живительный импульс. Поэтому нас, медсестер, учат разговаривать с пациентами громко и жизнерадостно — не важно, понимают они нас или нет. Интонация нужнее смысла, от нее больше проку. Знаю это по своему опыту.

Тэнго задумался.

— Спасибо вам, — сказал он наконец.

Сестра Оомура легонько кивнула и вышла.

В палате повисла глубокая тишина. Тэнго рассказал старику все, что хотел, и больше говорить было нечего. Тишина эта, впрочем, была даже уютной. Начинались сумерки, все вокруг утопало в мягких лучах предзакатного солнца. Рассказывал ли он отцу о двух лунах? — вдруг подумал Тэнго. Кажется, пока нет. «Сейчас я живу в мире, где в небе висят две луны. И сколько на них ни смотри, привыкнуть не получается», — чуть не сказал он вслух. Но говорить об этом здесь и сейчас никакого смысла не было. Что две луны, что пятнадцать — отцу уже все равно. Вопрос их количества придется решать самому.

Но главное, сколько бы ни было в небе лун — он, Тэнго, на свете только один. Что это значит? А то, что куда бы тебя жизнью ни заносило, ты — это ты. Со своими проблемами, своими способностями, единственный и неповторимый. Вот в чем загвоздка. Не в луне, а в тебе самом.


Минут через тридцать сестра Оомура вошла в палату еще раз. Только уже без ручки в волосах. «Куда же она ее подевала?» — зачем-то подумал Тэнго. Два медбрата вкатили за ней кровать на колесиках. Оба плечистые, смуглые — и абсолютно безмолвные. Похожи на иностранцев.

— Господин Кавана, — обратилась к Тэнго сестра, — вашего отца нужно свозить на обследование. Не могли бы вы подождать его здесь?

Тэнго посмотрел на часы.

— Ему стало хуже? — спросил он.

Сестра покачала головой.

— Вовсе нет. Просто в палате нет специальной аппаратуры, и мы перевозим его для обследования в другое помещение. Регулярная процедура, ничего особенного. Когда все закончится, доктор с вами поговорит.

— Хорошо, — сказал Тэнго. — Я подожду здесь.

— В столовой можно выпить горячего чаю, — добавила сестра. — Вам стоит немного отдохнуть.

— Спасибо, — кивнул Тэнго.

Не отцепляя трубок, двое мужчин без труда подняли старика, аккуратно переместили в кровать на колесиках и вместе с капельницей выкатили в коридор. Оба двигались очень профессионально — и по-прежнему не говорили ни слова.

— Много времени это не займет, — пообещала сестра.

Но время шло, а отец все не возвращался. За окном все больше темнело, Тэнго зажег в палате свет. И ему тут же почудилось, будто он потерял что-то важное.

На постели отца осталась вмятина. Хотя старик был совсем не тяжелым, контур тела на простыне проступал отчетливо. Глядя на эту вмятину, Тэнго почувствовал, что остался на свете совершенно один. И уходящее солнце, наверное, больше никогда не взойдет.

Тэнго сел на табурет и застыл как каменный. За окном догорали последние лучи заката. Он просидел так непонятно сколько, пока не поймал себя на том, что в голове не осталось ни единой мысли. Сплошная бессмысленная пустота. Тогда он медленно встал, пошел в туалет, облегчился, вымыл руки, сполоснул холодной водой лицо, вытерся носовым платком. Увидав себя в зеркале, вспомнил совет медсестры — и поплелся в столовую выпить горячего чаю.


Через двадцать минут он вернулся в палату. Отца еще не привезли. Зато во вмятине на постели Тэнго обнаружил странный предмет, какого еще не видел ни разу в жизни.

Длиной он был метра полтора, а по форме напоминал земляной орех, слегка зауженный посередине. Поверхность усеяна мягким коротким пушком, излучавшим голубоватое призрачное сияние. И чем сильнее сгущались сумерки, тем отчетливей это сияние становилось. Казалось, загадочный предмет появился неведомо откуда, чтобы заполнить мимолетную пустоту, которую оставил после себя отец. Не отпуская дверной ручки, Тэнго застыл на входе. Пересохшие губы дрожали, готовые сказать что-нибудь, но никаких подходящих слов на ум не приходило.

Что же это такое, черт возьми? Почему оно лежит здесь вместо отца? С первого взгляда ясно, что ни врачи, ни медсестры принести сюда этого не могли. Слишком нездешним казался сам воздух, подсвеченный потусторонним сиянием.

И тут наконец его осенило. Да это же Воздушный Кокон.

В романе Тэнго описывал его подробно, до мельчайших деталей. Но и подумать не мог, что когда-нибудь увидит Воздушный Кокон своими глазами. А теперь то, что он сочинил в голове и описал словами, предстало в реальности. Нелепое дежа вю, от которого желудок будто сдавило клещами. Спохватившись, Тэнго вошел в палату и закрыл за собою дверь. Не хватало еще, чтобы кто- нибудь это увидел. Он сглотнул слюну. Горло отозвалось каким-то натужным мычанием.

Остановившись в метре у кровати, Тэнго рассмотрел кокон внимательнее. Да, все выглядело именно так, как описано в книге. Прежде чем облечь этот образ в слова, Тэнго сделал простенький карандашный набросок. Сделал видимым то, что сидело в его подсознании. И уже затем превратил в слова. Все время, пока он работал над текстом, набросок висел перед ним, прикнопленный к стене над столом. По форме нарисованный кокон был все-таки ближе к куколке. Но для Фукаэри (а значит, и для Тэнго) эта штука называлась «Воздушный Кокон» и больше никак.

Переписывая историю Фукаэри, Тэнго придумал и добавил к описанию этого артефакта множество разных деталей. Например, изящный изгиб в средней части кокона или круглые, словно декоративные, шишечки на обоих его полюсах. Детали эти — чистый вымысел, плоды его личного воображения. В оригинальной истории ничего подобного не было. Для Фукаэри воздушный кокон всегда оставался просто воздушным коконом, этаким объектом-концепцией, и она не утруждала себя объяснениями того, как он выглядит. Поэтому внешний вид Кокона для романа Тэнго пришлось изобретать самому. Однако на Коконе, сиявшем теперь в сумраке перед глазами, он отчетливо различал такой же изгиб и такие же круглые шишечки.

Так и есть, убедился Тэнго. Как и в случае со второй луной. Все, что я рисовал и описывал, материализовалось с точностью до мелочей. Причины и следствия перепутались и поменялись местами.

Нервы Тэнго напряглись, и по телу побежали мурашки. Мир, который меня окружает теперь, — насколько это реальность, насколько выдумка? Непонятно. Отличить одно от другого уже невозможно. Но что в этом мире принадлежит Фукаэри, а что — мне? И где начинается «наше»?

От полюса к полюсу по всему Кокону пробегала длинная трещина. Казалось, огромная фасолина вот-вот расколется пополам. Ширина трещины — сантиметра два. Если нагнуться, можно подглядеть, что внутри. Но на это у Тэнго не хватало смелости. Не сводя с Кокона глаз, он сел на табурет, размял плечи, несколько раз глубоко вздохнул. Кокон оставался абсолютно недвижным. Словно никем не доказанная теорема, он терпеливо ждал, когда Тэнго найдет заветное решение.

Что же там может оказаться внутри?

Что именно кокон собирается ему показать?

В романе героиня обнаружила в Коконе часть себя — свою Доту. В ужасе девочка бросила Доту и сбежала из общины. Но что может заключать в себе Кокон Тэнго (а в том, что это его персональный Кокон, он почему-то не сомневался)? Нечто светлое, доброе — или что-то опасное и зловещее? Изменит ли оно жизнь к лучшему — или принесет сплошные несчастья?

И наконец, кто притащил этот Кокон сюда?

Как бы там ни было, следующий ход — за Тэнго. Это он понимал хорошо. Но встать и заглянуть в трещину не было сил. Слишком страшно. А вдруг то, что внутри, сделает ему больно? Или круто изменит всю его жизнь? Страхи парализовали Тэнго, точно загнанного в ловушку беглеца. Те же самые страхи, что мешали ему заглянуть в семейную метрику. Что там, внутри кокона, Тэнго знать не хотел. Он был бы рад обойтись без этого знания. Выйти отсюда, сесть в поезд, вернуться в Токио. Закрыть глаза, заткнуть уши, забиться в свой тихий мирок.

Но как раз это уже невозможно. Если сейчас он уйдет, не выяснив, что заключает в себе этот Кокон, горькое сожаление испортит всю его дальнейшую жизнь. До последнего вздоха он не сможет простить себе то, что в самый важный момент трусливо отвел глаза в сторону.


Очень долго Тэнго просидел на табурете, не зная, как поступить. Вот уж действительно: ни вперед, ни назад. Сцепив руки на коленях, он смотрел на Воздушный Кокон и лишь изредка давал глазам отдохнуть, поглядывая в сумерки за окном. Солнце совсем зашло, сосновую рощу затопил густой полумрак. Ветра по-прежнему не было, шума прибоя до санатория не доносило. Стояла фантастическая тишина. Только сияние белоснежного Кокона становилось все ярче и чище. И Тэнго отчетливо осознал: перед ним — живое существо. Этот слабый голубоватый свет — сияние чьей-то жизни. Там, внутри, таится чье-то тепло и бьется беззащитное сердце.

Наконец он решился. Встал с табурета, наклонился над кроватью. Хватит убегать от себя. Нельзя всю жизнь оставаться испуганным ребенком, закрывая глаза на то, что ждет впереди. Только знание правды дает человеку силу. Каким бы горьким это знание ни оказалось.

Трещина не стала ни уже, ни шире. Заглянув в нее, Тэнго ничего толком не разобрал. Внутри было слишком темно, и к тому же мешала какая-то плёнка. Он отдышался, проверил, не дрожат ли руки. А затем просунул в трещину пальцы и осторожно раздвинул края. Без особого сопротивления, без единого звука щель распахнулась так охотно, словно только его и ждала.

Нутро фасолины озарилось все тем же сиянием. Так светится снег, отражая солнечные лучи. Не слишком ярко, но достаточно, чтобы разглядеть то, что нужно.

Внутри Кокона спала поразительно красивая девочка лет десяти. В простеньком платьице, похожем на ночную сорочку. Ладошки прижаты к груди. Кто она, Тэнго понял с первого взгляда. Упрямые, словно вычерченные по линейке губы. Гладкий широкий лоб под коротко остриженной челкой. Слегка задранный, будто требующий чего-то от неба маленький нос. Упрямые скулы. Глаза плотно закрыты — но Тэнго знал, что бы он увидел, если бы ее веки распахнулись. Не мог не знать. Взгляд этих глаз он помнил вот уже двадцать лет.

— Аомамэ, — позвал Тэнго.

Но девочка спала. Очень глубоким сном. Дыхание совсем слабое, пульса не различить. Сейчас у малышки не хватило бы сил даже просто открыть глаза. Но главное — ее время еще не пришло. Сознание спящей пока находилось очень далеко. Но голос Тэнго ее уши восприняли как живительный импульс. Ведь он произнес ее имя.

Аомамэ слышит, как он зовет ее издалека. Тэнго, думает она. И даже произносит вслух. Но пока она в коконе, губы не двигаются, и до Тэнго ее зов не долетает.

Словно человек, из которого вынули душу, Тэнго все смотрел на нее, почти не дыша. Ее лицо излучало покой. Ни тени печали, страдания или тревоги. Казалось, вот— вот эти губы дрогнут и что-то скажут, а глаза откроются. Тэнго молился, чтобы это произошло. Без каких-либо слов — просто обращаясь душой к Небесам. Но просыпаться девочка не собиралась.

— Аомамэ, — позвал он еще раз.

Столько всего он хотел рассказать ей. Столько всего передать. Все, что он вынашивал в своем сердце, думая о ней эти двадцать лет. Но сейчас только мог произнести ее имя.

— Аомамэ, — позвал он снова.

Протянув руку, он накрыл ладонью ее маленькие пальцы. Двадцать лет назад эти пальцы крепко сжали его ладонь. Словно требуя, чтобы он шел вперед и не падал. Теперь она спала в сиянии Кокона, но ее пальцы излучали тепло. Чтобы передать ему эту живительную теплоту, она и явилась сюда, понял Тэнго. Вот он, смысл Послания, принятого от нее в пустом классе двадцать лет назад. Наконец-то он смог открыть шкатулку и увидеть, что внутри.

— Аомамэ, — сказал Тэнго. — Я найду тебя во что бы то ни стало.


Постепенно сиянье погасло, и вечерняя мгла поглотила кокон, а вместе с ним — и маленькую Аомамэ. Но даже когда стало невозможно сказать, случилось ли это на самом деле, пальцы Тэнго помнили прикосновение к ее руке и теплоту, которую она ему завещала.

И этой памяти не исчезнуть уже никогда, думал Тэнго, возвращаясь на поезде в Токио. Двадцать лет он прожил, помня силу ее рукопожатия. А теперь будет жить дальше, вспоминая теплоту ее пальцев.

В узком перешейке между горами и взморьем электричка вписалась в крутой поворот, и в окне замаячили две луны. Они висели в небе над морем — большая желтая и маленькая зеленоватая. Далеко или близко — не разобрать. Их призрачное сияние тысячекратно преломлялось в морских волнах, точно в битом стекле. Пока поезд сворачивал, две луны переползали к краю окна, будто намекая на что-то осколками света в воде, — и наконец исчезли из виду.

В этом мире нужно как-то жить дальше, подумал Тэнго, закрыв глаза. Что это за мир, по каким правилам он будет вертеться, пока непонятно. Что в нем случится завтра, не знает никто. Ну и ладно, и слава богу. Бояться нечего, сказал он себе. Что бы там ни ждало впереди, ты найдешь способ выжить в этом двулунном мире. Если не забудешь ее теплоту — и не потеряешь себя.

Очень долго он ехал, не открывая глаз. А когда открыл, за окном тянулись сумерки ранней осенней ночи. Никакого моря уже было не различить.

Я найду тебя, Аомамэ, решил он бесповоротно. Чего бы это ни стоило, в каком бы мире ты ни жила — и кем бы ни оказалась.

Книга III. ОКТЯБРЬ — ДЕКАБРЬ

Глава 1

УСИКАВА
На изнанке подсознания
— Не изволите ли воздержаться от курения, господин Усикава? — произнес тот, кто пониже.

Усикава воззрился на незваного гостя. Затем перевел взгляд на «Севен старз» у себя в пальцах. Сигарета не горела.

— Уж не взыщите, — с ледяной учтивостью добавил посетитель.

На лице Усикавы проступило почти искреннее удивление — и откуда эта сигарета взялась у него в руке?

— Да-да, конечно! — якобы спохватился он. — И в самом деле, чего это я? Все равно ведь не закурил бы. А пальцы так и тянутся, будь они неладны…

Собеседник едва заметно кивнул. Но его взгляд, пригвоздивший Усикаву к креслу, не дрогнул ни на секунду. Усикава вернул сигарету в пачку и спрятал в ящик стола.

Второй визитер — на голову выше первого, волосы убраны в хвост на затылке — подпирал дверной косяк и сверлил Усикаву таким взглядом, будто рассматривал грязное пятно на стене. Черт бы их побрал, мелькнуло в голове Усикавы. Эта парочка явилась сюда уже в третий раз и, как и прежде, очень сильно его напрягала.

В тесном кабинете Усикавы был всего один стол, а перед ним стояло кресло, в котором теперь развалился бритоголовый мужчина, похожий на бонзу. Как и раньше, говорил только он. Хвостатый же с начала и до конца визита молчал как рыба. Словно грозная кома-ину у входа в храм[252], он оставался абсолютно недвижен, и только взгляд его не отрывался от лица Усикавы ни на секунду.

— Прошло три недели, — сказал бритоголовый. Усикава взял со стола календарь, прочел свои пометки и энергично закивал.

— Совершенно верно! В прошлый раз вы приходили ровно три недели назад.

— С тех пор от вас не поступило ни одного сообщения. А ведь мы предупреждали: счет идет буквально на часы. Лишнего времени у нас нет, господин Усикава.

— О да, разумеется! — Усикава схватил золотую зажигалку и затеребил ее в пальцах вместо сигареты. — Мешкать никак нельзя. Прекрасно вас понимаю…

Ни слова не говоря, Бонза ждал продолжения. И Усикава продолжил:

— Просто, видите ли, очень не хочется беспокоить вас по мелочам. Немножко о том, немножко о сем — я так не работаю. Вот когда накопится критическая масса информации, чтобы соединить все причины со следствиями и проанализировать явление в целом, — будет совсем другой разговор. Уверяю вас, жареные факты, надерганные как попало, могут сильно вас дезориентировать. Извините, если покажусь вам слишком самоуверенным, господин Онда, но таков уж мой стиль работы. Профессиональный почерк, если угодно.

Бритоголовый Онда смотрел на Усикаву ледяными глазами. Усикава знал, что этот человек не любит его, хотя и не видел здесь особой трагедии. Сколько Усикава себя помнил, с малых лет его никто не любил — ни родители, ни братья, ни школьные учителя, ни жена ни родные дети, — и это для него было нормой. Вот если бы кто-нибудь вдруг проникся к нему симпатией — да, это просто из ряда вон. Но к очередной неприязни он относился спокойно.

— Ваш профессиональный почерк, господин Усикава, мы стараемся уважать. И, как видите, до сих пор уважали. Буквально до последнего времени. Однако теперь ситуация изменилась, и разговор пойдет иначе. Очень жаль, но больше мы не можем ждать, пока у вас что-нибудь накопится.

— Насколько я понимаю, господин Онда, — сказал Усикава, — вы ведь тоже не сидели сложа руки и со своей стороны пытались предпринять какие-то шаги. Или я не прав?

Онда ничего не ответил. Губы его напоминали тонкую горизонтальную линию, а на лице не дрогнуло ни мускула. Однако Усикава догадался, что попал своей репликой точно в цель. За прошедшие три недели секта делала все, чтобы найти пропавшую женщину своими методами. Но безрезультатно. Почему эта чертова парочка и заявилась сюда в очередной раз.

— У змеи нет ног, — глядя на свои ладони, проговорил Усикава. Таким тоном, словно был рад поделиться неслыханной тайной. — Поэтому она ползает на брюхе. Не стану скрывать, я — змея. Пускай внешне и не похож, зато нюх — змеиный. Тончайшие запахи, которые даже собака не различит, чую за километр. Но охотиться умею только по-змеиному. И хотя прекрасно понимаю, что времени в обрез, прошу потерпеть еще немного. В противном случае мы рискуем, образно говоря, и яиц не дождаться, и курицу потерять.

Несколько секунд Онда терпеливо наблюдал, как зажигалка пляшет в пальцах Усикавы. Затем посмотрел ему прямо в глаза.

— Но, может, вы хотя бы расскажете о том, что уже выяснили? Я понимаю ваши аргументы, но, если мы вернемся вообще без результатов — там, наверху, нас не поймут. У нас слишком неустойчивая позиция. Да и ваше положение, господин Усикава, может в любой момент пошатнуться.

А ведь у этой парочки тоже земля горит под ногами, понял Усикава. За особые успехи в боевых искусствах именно их отобрали из сотен им подобных и назначили телохранителями самого Лидера. Но в итоге Лидер убит буквально у них под носом. Впрочем, прямых доказательств насильственной смерти нет. Как только труп привезли в штаб-квартиру «Авангарда», его сразу осмотрели несколько врачей, но даже царапин не нашли. Хотя, конечно, оборудование там совсем примитивное — да и время поджимало. Проведи они официальное вскрытие в морге — глядишь, и нашли бы какие-нибудь улики. Да только теперь уже поздно. Тело Лидера уничтожили на территории секты в глубочайшей тайне.

Но так или иначе, уберечь своего гуру эти двое верзил не сумели, и положение их стало действительно зыбче некуда. Теперь им велено отыскать пропавшую массажистку. Чего бы это ни стоило. Перевернуть всю Японию, если потребуется. Однако выйти на конкретный след им пока не удалось. Работа этих парней — обеспечивать безопасность важных персон. Но умения находить того, кто скрывается, в их мозг не заложено.

— Ну хорошо, — вздохнул Усикава. — Я расскажу вам, что раскопал на сегодня. Это, конечно, далеко не полная картина, но кое-какие выводы сделать можно.

Онда, прищурившись, выдержал паузу. Затем кивнул:

— Очень обяжете. Нам ведь тоже удалось кое-что разузнать. Возможно, вам это уже известно, а возможно, и нет. В любом случае, предлагаю обмен информацией.

Усикава отложил зажигалку и сцепил пальцы на столе:

— Итак, молодую женщину по фамилии Аомамэ вызвали в номер люкс гостиницы «Окура», чтобы сделать Лидеру полную растяжку мышц. Случилось это в начале сентября, поздно вечером, когда центральный Токио накрыла сильная гроза. Оставшись с клиентом в отдельной комнате, эта женщина проработала ровно час, после чего ушла. А перед уходом сообщила, что Лидер заснул, и порекомендовала оставить его в покое еще на пару часов. Что вы и сделали. Вот только на самом деле Лидер не спал. К моменту ее ухода он был уже мертв. На его теле не обнаружено ни малейших царапин. По всем внешним признакам — обычный сердечный приступ. Однако сразу после этого массажистка точно в воду канула. Из квартиры выехала заранее — сейчас там абсолютная пустота. Спортклуб, в котором она работала, уже на следующий день получил конверт с ее заявлением об уходе. Все указывает на то, что эта женщина действовала по тщательно продуманному сценарию. А значит, на банальный несчастный случай смерть Лидера уже не спишешь. Вывод напрашивается сам собой: это четко спланированное убийство.

Онда кивнул. Пока никаких вопросов с его стороны не возникло.

— Ваша задача — выяснить, что же случилось на самом деле, — продолжал Усикава. — А для этого необходимо заполучить массажистку живьем.

— Если это действительно убийство, — Онда снова кивнул, — мы должны знать, кому оно понадобилось и зачем.

Усикава уставился на свои пальцы — так, будто увидел нечто диковинное. И чуть погодя перевел взгляд на собеседника.

— Насколько я догадываюсь, семейные связи госпожи Аомамэ вы уже проверили, верно? Вся ее семья — истые сектанты-«очевидцы». Родители до сих пор живы-здоровы, миссионерствуют. Старшему брату тридцать четыре, служит в головной конторе «очевидцев» на Одаваре[253], женат, двое детей. Супруга — такая же преданная сектантка. Из всей родни только Аомамэ отступила от веры — и ее, конечно же, изгнали из отчего дома. Контактов с семьей она не поддерживает вот уже двадцать лет. Так что версия о том, что женщина могла бы скрываться у родственников, крайне маловероятна. В одиннадцать лет она ушла из дома и пробивалась по жизни в одиночку. Поначалу девочку приютил ее дядя, но уже со старших классов школы проблему крыши над головой она решала самостоятельно. Крепкий орешек, женщина с очень сильной волей.

Онда молчал. Может, эту информацию он уже выведал сам?

— Версия о причастности «очевидцев» отпадает, — добавил Усикава. — Секта — упертые пацифисты, постоянно твердят о непротивлении злу насилием. К убийству Лидера они отношения иметь никак не могут. Надеюсь, по этой позиции мы с вами сходимся?

Онда кивнул:

— «Очевидцы» тут ни при чем. Это мы понимаем. На всякий случай поговорили с ее братом. Он ничего не знает.

— И заодно на всякий случай вырвали ему ногти? Онда словно ничего не услышал.

— Разумеется, это всего лишь шутка! — Усикава натянуто хихикнул. — Неудачная шутка, не делайте такое страшное лицо. В любом случае, старший брат госпожи Аомамэ понятия не имеет, где ее искать. Сам я насилия не люблю, и этот факт выяснил исключительно мирным способом. Сегодня госпожа Аомамэ ни со своей семьей, ни с «очевидцами» никак не связана. Однако это вовсе не значит, что она действовала сама по себе. Как ни крути, в одиночку такой хитроумный план не придумать и не осуществить. Порядок действий проработан гениально, до мелочей, и она хладнокровно выполняла его шаг за шагом. От преследования скрылась с поразительным мастерством. Чтобы так мастерски ее спрятать, кто-то наверняка потратил большие силы и серьезные деньги. Какая-то личность или организация, которой смерть Лидера была зачем-то очень нужна. Вот почему план для Аомамэ разрабатывали настолько скрупулезно. Надеюсь, и здесь наши выводы совпадают?

— В основном — да.

— Однако что это за человек или организация, мы не имеем ни малейшего представления, — продолжил Усикава. — Полагаю, круг друзей и знакомых госпожи Аомамэ вы тоже изучили?

Онда молча кивнул.

— Значит, вы в курсе, что она не поддерживает близких отношений вообще ни с кем. Ни подруг, ни любовников у нее, похоже, нет. С коллегами и клиентами приветлива, но за пределами спортклуба ни с кем не общается. По крайней мере, лично я не нашел доказательств ее дружбы с кем бы то ни было. А ведь молодая, здоровая, привлекательная женщина. Невольно задашься вопросом: в чем тут дело?

Сказав так, Усикава перевел взгляд на Хвостатого. Тот по-прежнему подпирал косяк, и выражение на лице его не менялось. Точнее, отсутствовало изначально — а значит, и меняться было нечему. Интересно, есть ли у него имя, подумал Усикава. Не удивлюсь, если нет.

— Кроме вас двоих, никто не видел госпожу Аомамэ в лицо, — добавил он. — Ну и что вы можете сказать? Заметили в ней что-нибудь эдакое?

Онда едва заметно покачал головой:

— Как вы и сказали, она — женщина по-своему привлекательная. Хотя и не из тех красавиц, что притягивают всеобщее внимание. Тихая, спокойная. Держится уверенно — похоже, и правда мастер своего дела. Но на этом — все; ничем особенным не отличается. Внешнее впечатление от нее на удивление размытое, даже черт лица толком описать никто не может.

Усикава опять взглянул на Хвостатого — может, захочет что-нибудь добавить? Но тот лишь опирался на косяк и никакого желания общаться не выказывал.

Тогда Усикава снова обратился к бритоголовому:

— Вы, конечно, проверили статистику ее телефонных звонков за последние месяцы?

Онда покачал головой:

— До этого руки пока не дошли.

— Рекомендую. Оч-чень интересный вид информации! — По губам Усикавы пробежала снисходительная улыбка. — Люди все время кому-нибудь звонят, и кто-нибудь то и дело им тоже звонит. По выпискам данных об этих разговорах можно ясно увидеть, какой образ жизни ведет тот или иной абонент. И госпожа Аомамэ в этом смысле — не исключение. Конечно, заполучить чужие выписки в личное распоряжение непросто, но, если постараться, ничего невозможного нет. Как я уже говорил, раз у змеи нет ног, ей приходится ползать…

Ни слова не говоря, Онда ждал продолжения.

— Так вот, — продолжил Усикава. — Изучив, с кем госпожа Аомамэ контактировала в последнее время, я выяснил несколько любопытных фактов. В отличие от большинства женщин, по телефону болтать она не любит. Как исходящих, так и входящих звонков совсем немного, и почти все — на удивление короткие. Долгие тоже встречаются, но крайне редко, в основном по работе. Хотя половину клиентов она обслуживала на выездах и общалась с ними не через клуб, а напрямую, по частным вызовам. Именно таких звонков — большинство, но лично у меня подозрения не вызвал никто…

Усикава выдержал паузу и, разглядывая желтые от никотина пальцы, подумал о сигарете. Мысленно закурил, с наслаждением затянулся — и выпустил струйку дыма.

— Никто — за исключением двух номеров. Во-первых, она дважды звонила в полицию. Только не в службу «ПО», а в Отдел дорожной безопасности полицейского департамента Синдзюку. С этого же номера и ей звонили несколько раз. Машину она не водит, а массажисток из элитных спортклубов полиция не заказывает никогда. Так что это, скорее всего, — какой-то личный контакт. С кем — неизвестно. Второй загадочный собеседник вроде бы никак не связан с первым. Номер не определился, но именно с него звонили несколько раз и подолгу. Сама она никогда этот номер не набирала. Как я ни бился, вычислить точную комбинацию цифр не удалось. Возможно, она сама захотела, чтобы номер не определялся. Но даже такие номера выведать вполне реально, если как следует постараться. Однако хозяина этого номера я вычислить так и не смог. Все подходы словно заперты на сверхсекретные замки. Обычным людям такой уровень секретности недоступен.

— Вы хотите сказать, владелец номера — человек необычный?

— О, да. Могу спорить, это профессионал.

— Еще одна змея? — бесстрастно уточнил Онда. Усикава погладил плешь и жизнерадостно осклабился:

— Совершенно верно! Еще одна змея. Причем весьма ядовитая.

— Значит, можно по крайней мере утверждать, что за этой женщиной стоит некая организация? — подытожил Онда.

— Безусловно. И заправляют этой организацией далеко не дилетанты.

Довольно долго Онда задумчиво наблюдал за Усикавой из-под полуприкрытых век. Затем обернулся и посмотрел на Хвостатого. Тот едва заметно кивнул: дескать, все ясно. Тогда Онда снова обратился к Усикаве.

— Что-нибудь еще? — спросил он.

— А что еще? — Усикава пожал плечами. — Теперь моя очередь вас послушать. Может, у вас есть кто-нибудь на примете? Какое-то лицо или группа лиц, которым было выгодно отправить Лидера на тот свет?

Брови Онды сдвинулись, и над переносицей прорезалось три глубоких морщины.

— Помилуйте, господин Усикава. Подумайте сами: мы — обычная религиозная организация. Вместе с прихожанами ищем пути для обретения душевного покоя и постижения нравственных ценностей. Живем в единении с природой. Каждый божий день совмещаем земледелие с духовной практикой. Кому придет в голову воспринимать нас как врага? И какую выгоду можно извлечь, доставляя нам неприятности?

По губам Усикавы вновь пробежала улыбка. Какую эмоцию она выражала, понять было сложно.

— В любом мире существуют свои безумные фанатики. А что может прийти в голову фанатикам, не знает никто. Или с этим вы не согласны?

— Как бы там ни было, у нас на примете никого подозрительного нет, — бесстрастно ответил Онда, будто и не заметив иронии в словах собеседника.

— А как насчет «Утренней зари»? Разве те, кто все-таки выжил, больше никак себя не проявляют?

Онда решительно покачал головой — нет, это исключено. По его лицу было ясно: «Утренняя заря» раздавлена окончательно и бесповоротно. И в живых, надо полагать, уже никого не осталось.

— Замечательно, у вас на примете никого нет. Только вот незадача: некая организация лишила жизни вашего Лидера. Очень продуманно и профессионально. Он растворился, как дым в небесах. И это — факт, от которого не отвертеться.

— Вот мы и должны понять, кому это понадобилось.

— При этом не связываясь с полицией, верно? Онда кивнул:

— Это наша проблема, Закон тут ни при чем.

— Хорошо, — сказал Усикава. — Это ваша проблема, Закон ни при чем. Разговор предельно ясен, дальнейших объяснений не требуется. Тогда позвольте уточнить еще кое-что.

— Уточняйте.

— Сколько человек знает о смерти Лидера?

— Во-первых, мы оба, — ответил Онда. — Плюс два помощника, перевозившие труп. Разумеется, все пятеро членов Высшего Совета секты. Итого — девять. Три девочки-жрицы пока ничего не знают, но рассказать им придется скоро. Все-таки они жили с ним, долго скрывать не получится. Ну, и наконец — вы, господин Усикава.

— Значит, всего — тринадцать? Онда ничего не ответил. Усикава глубоко вздохнул.

— Хотите услышать мое искреннее мнение?

— Разумеется.

— Сейчас, конечно, уже поздно что-либо менять. Но как только вы узнали, что Лидер мертв, вам следовало немедленно обратиться в полицию. И сделать так, чтобы о его смерти узнали все. До скончания века скрывать этот факт все равно не получится. Тайна, о которой знает аж тринадцать человек, — считайте, уже не тайна. Очень скоро вы можете оказаться в безвыходном положении.

Лицо Онды осталось совершенно бесстрастным.

— Решения принимаем не мы, — ответил он. — Наша работа — выполнять приказы.

— И кто же у вас принимает решения? Онда ничего не ответил.

— Какой-то зам Лидера? Молчание.

— Ну, хорошо, — сказал Усикава. — По приказу сверху вы тайно уничтожили тело. В вашей организации приказы начальства не обсуждаются. Однако с точки зрения Закона подобные действия называются «сокрытием трупа», считаются тяжким уголовным преступлением и караются очень сурово. Надеюсь, это вы понимаете?

Онда кивнул.

Усикава снова перевел дух.

— Если полиция, не дай бог, начнет расследование, прошу вас помнить: лично мне о смерти Лидера ничего не известно. Попадать под уголовную статью мне совершенно не улыбается.

— Официально о смерти Лидера вам ничего не сообщалось, — произнес Онда. — Вас мы наняли как внештатного сотрудника для розыска женщины по фамилии Аомамэ. Нас с вами связывает только это. Ничего противозаконного.

— Вот и хорошо. Вы ничего не говорили, я ничего не слышал.

— О том, что Лидер убит, мы не хотели сообщать никому за пределами секты. Но поскольку проверку подноготной Аомамэ выполняли именно вы, господин Усикава, — вам, как говорится, и карты в руки. Теперь нам нужна ваша помощь, чтобы ее найти. Разумеется, если при этом вы согласны держать рот на замке.

— Конфиденциальность — главный принцип моей работы. Не извольте беспокоиться: я буду нем как могила.

— Если эта информация просочится во внешний мир по вашей вине, с вами начнут происходить весьма неприятные случайности.

Усикава посмотрел на свои пальцы, сцепленные на столе. Так удивленно, будто сомневался, его ли это руки.

— Весьма неприятные случайности… — повторил он, снова посмотрев на собеседника.

Онда слегка прищурился.

— Тайну о смерти Лидера необходимо сохранять любой ценой. И если придется — любыми средствами.

— Хранить чужие тайны я умею, — в очередной раз заверил Усикава. — Вам совершенно не о чем волноваться. Я уже не раз выполнял ваши поручения в условиях глубокой секретности. Порой это было непросто, но вознаграждение стоило потраченных усилий. Так что можете считать, на моих губах — двойная печать. Сам я не религиозен, но покойному Лидеру очень многим обязан лично. И уже поэтому делаю все, чтобы найти госпожу Аомамэ. Вот увидите: мои старания будут не напрасны. Прошу вас подождать еще немного. Скоро я порадую вас хорошими новостями.

Онда еле заметно сдвинулся в кресле. Словно в ответ на это, Хвостатый у выхода перемялся с ноги на ногу.

— Это все, что вы сейчас можете сообщить наверняка? — уточнил Онда.

Усикава, задумавшись, выдержал паузу. И добавил:

— Как я ужеговорил, госпожа Аомамэ дважды звонила в Отдел безопасности движения Полицейского департамента Синдзюку. А ей оттуда звонили несколько раз. Кто именно, установить не удалось. Полиция есть полиция — выспрашивать у них подобные вещи бесполезно. И все же на словах «Отдел безопасности движения Синдзюку» в моей плешивой голове что-то щелкнуло. Какая-то картинка мелькнула в дырявой памяти и тут же исчезла. Что-то я то ли слышал, то ли читал про этот Отдел. Очень долго вспоминал! Все-таки старость не радость, куда деваться. То ли дело в молодости: раз — и сразу вспомнил, что нужно! Слава богу, событие это случилось всего неделю назад, так что совсем позабыться не успело…

Выдержав театральную паузу, Усикава с гордой улыбкой воззрился на собеседника. Онда терпеливо ждал.

— В августе молодую сотрудницу этого отдела задушили в лав-отеле на Синдзюку, недалеко от кварталов Маруяма. Абсолютно голый труп был прикован к кровати наручниками из ее же полицейского инвентаря. Случай, разумеется, получил скандальную огласку. Так вот, некто из Отдела безопасности движения не раз звонил госпоже Аомамэ за несколько месяцев до этого убийства. А после, как нетрудно догадаться, не позвонил ни разу. Ну как? Не слишком ли странно для случайного совпадения?

Помолчав несколько секунд, Онда изрек:

— Вы хотите сказать, ей могла звонить та полицейская, которую потом убили?

— Ее звали Аюми Накано. Двадцать шесть лет. Весьма привлекательна. Отец и старший брат тоже служат в полиции. В департаменте была на хорошем счету. Полиция, само собой, чуть землю не изгрызла, но убийцу до сих пор не нашли. Извините, если мой вопрос прозвучит бестактно, — но, может, ее имя вам что-нибудь говорит?

Бритоголовый Онда уставился на Усикаву таким холодным и твердым взглядом, будто глаза его вытесаны изо льда.

— Я не понимаю вас, господин Усикава, — произнес он. — Вы полагаете, мы имеем к этому инциденту какое-то отношение? Хотите сказать, кто-то из наших людей затащил эту женщину в задрипанный отелишко и задушил, приковав наручниками к кровати?

Усикава поджал губы и отчаянно затряс головой:

— Что вы, ни в коем случае! Даже в мыслях такого не было! Я всего лишь поинтересовался, не вспоминается ли вам что-либо на эту тему. Вот и все, уверяю вас. Любая, казалось бы, мелочь может оказаться бесценной в моих изысканиях. Что угодно, лишь бы установить связь между задушенной женщиной и гибелью Лидера.

Онда набрал в легкие воздуха и, задержав дыхание, смерил Усикаву долгим оценивающим взглядом. Затем выдохнул и произнес:

— Хорошо. Я доложу эту информацию руководству. Достав из кармана ручку с блокнотом, он записал,

повторяя вслух:

— Аюми Накано, двадцать шесть лет… Отдел безопасности движения Синдзюку… Возможно, связана с Аомамэ.

— Именно так, — подтвердил Усикава.

— Что-нибудь еще?

— Да. Обязательно сообщите наверх еще вот что. Кандидатуру Аомамэ с самого начала предложил кто-то из секты. Порекомендовал как лучшего инструктора в Токио по массажу и так далее. А затем мне, как и вам, поручили проверить ее подноготную. Не хочу себя оправдывать, но об этой женщине я узнал все, что мог. И, что самое странное, не обнаружил ничего подозрительного. В ее биографии не было ни единого грязного пятнышка. Поэтому вы и пригласили ее в номер отеля «Окура». Чем это закончилось, повторять не стану. Остается вопрос: так кто же ее порекомендовал?

— Неизвестно.

— Неизвестно? — Лицо Усикавы озадаченно вытянулось. — Значит, кто-то внутри вашей организации подсунул вам наемную убийцу, а кто именно — вы не знаете?

— Именно так, — подтвердил Онда, не меняясь в лице.

— Чудеса, да и только. — Усикава недоверчиво покачал головой.

Онда молчал.

— Вероятно, вы не можете сказать мне всю правду? — предположил Усикава. — Но факт остается фактом: кто-то предложил имя госпожи Аомамэ, а затем поставил вопрос об организации ее визита. Разве не так?

— На самом деле, чаще всего об этой женщине упоминал сам Лидер, — произнес Онда, осторожно подбирая слова. — В руководстве секты многие считали, что приглашать неизвестного человека со стороны чересчур опасно. Так же считали и мы, его телохранители. Но Лидер даже слушать никого не хотел и постоянно возвращался к Аомамэ в разговорах.

Усикава снова взял зажигалку. Открыл крышку, высек на пробу огонь и тут же захлопнул опять.

— Мне всегда представлялось, что Лидер — человек весьма осторожный, — сказал он.

— Так оно и было, — подтвердил Онда. — Крайне осторожный и осмотрительный человек.

И комнату затопило глубоким молчанием.

— Тогда позволю себе еще один вопрос, — нарушил паузу Усикава. — Насчет господина Тэнго Каваны. У него была любовница — замужняя дама по имени Кёко Ясуда. Раз в неделю она приезжала к нему домой, и они занимались любовью. Дело житейское, ничего странного. Вот только однажды ему позвонил супруг этой дамы и сообщил, что приезжать она больше не сможет. С тех пор господин Кавана о ней ничего не слышал.

Онда недоуменно сдвинул брови:

— Не понимаю, к чему вы клоните. Разве Тэнго Кавана как-то связан со случаем, о котором мы говорим?

— Я и сам пока не пойму. Просто этот вопрос уже давно не дает мне покоя. По идее, госпожа Ясуда должна была хоть раз позвонить ему. Их отношения с господином Каваной были достаточно давними и глубокими. А тут — как сквозь землю провалилась, ни слуху ни духу. Все это странно — и, не исключаю, могло бы вывести на какие-то другие подробности, пока не известные нам. Возможно, на эту загадку удастся пролить свет с вашей стороны?

— По крайней мере, лично я об этой женщине слышу впервые, — проговорил Онда бесцветным голосом. — Кёко Ясуда. Была связана с Тэнго Каваной.

— Старше него на десять лет. Замужем, — добавил Усикава.

Онда сделал в блокноте новые пометки.

— Это мы тоже передадим руководству.

— Вот и славно, — кивнул Усикава. — Кстати, а где находится госпожа Эрико Фукада, вы еще не узнали?

Оторвав взгляд от записок, Онда смерил Усикаву таким взглядом, будто заметил на стене покосившуюся картину.

— А зачем нам знать, где находится Эрико Фукада?

— Но разве вам это не интересно? Онда покачал головой:

— Где она и что собирается делать, не имеет к нам ни малейшего отношения. Пусть находится там, где хочет.

— И господин Кавана вас тоже не интересует?

— Абсолютно не нужный нам человек.

— Однако совсем недавно вы интересовались ими обоими, причем — очень сильно…

Онда прищурился:

— В настоящее время нас интересует только один человек: Аомамэ.

— У вас так быстро меняются интересы? Онда едва заметно скривил губы, но промолчал.

— Господин Онда. Вы читали роман «Воздушный Кокон», который написала госпожа Фукада?

— Нет. В нашей организации запрещено читать любую литературу, кроме религиозной. Даже в руки брать нельзя.

— А кто такие LittlePeople, вам слышать не доводилось?

— Понятия не имею, о ком вы, — среагировал Онда, не задумавшись ни на секунду.

— Тогда у меня все, — подытожил Усикава.

На этом их диалог завершился. Поднявшись с кресла, Онда поправил пиджак. Хвостатый отделился от косяка и сделал шаг вперед.

— Господин Усикава, — проговорил Онда, глядя на собеседника сверху вниз. — Вынужден подчеркнуть: в нашем случае время решает все. Мы работаем на пределе возможностей. С вашей стороны ожидается то же самое. Чем скорее найдется Аомамэ, тем будет лучше для всех. Неудача может обернуться крупными неприятностями — как для нас, так и лично для вас. Напоминаю, что теперь вы знаете чужие и очень глубокие тайны.

— Глубокие знания — тяжкое бремя, — отозвался Усикава.

— Воистину, — подтвердил Онда все тем же бесцветным голосом. А затем развернулся и, не оглядываясь, вышел из кабинета. За ним последовал Хвостатый, и дверь закрылась.

Как только незваные гости ушли, Усикава выдвинул ящик стола и выключил запись. Затем открыл крышку магнитофона, извлек кассету и проставил на ней шариковой ручкой дату и время беседы. Несмотря на нелепую внешность, писал он красиво — иероглифы крупные, разборчивые. Наконец, достав из того же ящика «Севен старз», Усикава вытянул из пачки сигарету зажал в губах и прикурил от золотой зажигалки. Глубоко затянулся, выпустил струю дыма в потолок — и, закрыв глаза, просидел так добрые полминуты. Затем открыл глаза и взглянул на часы над столом. Половина третьего. Ну и мерзкая парочка, снова подумал он.

«Чем скорее найдется Аомамэ, тем будет лучше для всех, — сказал Бонза. — Неудача может обернуться крупными неприятностями как для нас, так и лично для вас».

Штаб-квартиру «Авангарда» в горах Яманаси Усикава посещал дважды, и от его внимания не ускользнула огромная печь, установленная за деревьями в роще. Очень мощная с виду — обычно такие используют для сжигания крупного мусора и производственных отходов. Но при желании там запросто можно сжигать и трупы — так, чтобы ни косточки не осталось. Насколько Усикава знал, несколько трупов в той печи уже действительно сожгли. В том числе и останки Лидера секты. Разделять их участь Усикава, понятно, совсем не желал. Если уж это неизбежно, исчезнуть из этого мира хотелось бы мирным способом.

Разумеется, кое-какие факты от этой зловещей парочки Усикава все-таки утаил. Никогда не раскрывать все козыри — одно из важных правил его работы. Мелкие можно и засветить, ничего страшного. Но крупные должны оставаться в рукаве до конца игры. Ну и, конечно, всегда нужна подстраховка. Скажем, в виде кассеты с записью конфиденциальной беседы. Этим правилам Усикава неукоснительно следовал много лет, что давало ему солидную фору перед молодыми верзилами-охранниками.

Во-первых, он составил список всех клиентов спортклуба, с которыми Аомамэ проводила частный инструктаж. Их оказалось двенадцать. Заполучить подобную информацию при должных усилиях и «ноу-хау» оказалось несложно. Подноготную каждого из этой дюжины он проверил, насколько смог. Восемь женщин, четверо мужчин. Все — высокого положения в обществе, финансово обеспечены. Ни один не походит на потенциального заказчика чьего бы то ни было убийства. Одна, состоятельная дама лет за семьдесят, содержит приют для избиваемых жен. Выкупив старое двухэтажное зданьице на краю зажиточного квартала, она предоставляет кров женщинам, пострадавшим от бытового насилия.

Казалось бы, занятие достойное, подозрений не вызывает. Но что-то далекое, забытое на изнанке подсознания, то и дело стучало в мозг Усикавы и возвращало его к мыслям об этой старушенции. И каждый раз он задумывался — что же именно? В итоге, положившись на змеиный нюх и шестое чувство, он вроде нащупал, какому ключевому понятию обязан своим дежа вю. Насилие. Старуха ведет против насилия некую осознанную войну и потому так организованно помогает его жертвам.

Не поленившись, Усикава даже специально съездил посмотреть на этот приют — деревянный домишко в жилом квартале на одном из холмов Адзабу. Совсем старенький, сохранивший очарование былых времен. Через решетку ворот можно было разглядеть цветочные клумбы у входа и ухоженные газоны в тени вечнозеленых дубов. Парадную дверь украшал разноцветный витраж. В Токио наших дней таких строений уже почти не осталось.

Несмотря на внешнюю безмятежность, охранялся приют очень тщательно. Высокую стену ограды венчали острые чугунные шипы. Металлические ворота крепко заперты. Немецкая овчарка на цепи яростно лаяла на всякого, кто приближался к дому. У входа работало несколько телекамер. Прохожих на дороге почти не появлялось, и долго маячить перед зданием было бы слишком неосторожно. Сам квартал очень тихий, вокруг пять или шесть иностранных посольств. Такой нелепый на вид персонаж, как Усикава, очень скоро вызвал бы у кого-нибудь подозрение.

И все-таки с мерами безопасности там явный перебор. Даже если учесть, что это убежище для пострадавших от побоев, настолько жесткий контроль все равно казался излишним. Хорошо бы разузнать о приюте все, что можно, решил Усикава, как бы крепко ни запирались эти ворота от внешнего мира. Или даже не так. Чем крепче они запираются, тем очевиднее: хорошо бы подобрать к ним какой-нибудь ключ. Нужно придумать, как это сделать. Даже если придется вывернуть мозги наизнанку.

Усикава вспомнил, как среагировал бритоголовый на его вопрос о LittlePeople. «Понятия не имею, о ком вы».

Слишком уж быстро этот Онда ответил. Не слыхал бы ни разу в жизни — обязательно выдержал бы паузу хоть на секунду, чтобы покопаться в памяти: «LittlePeople?.. Нет, не помню». И лишь потом бы ответил, как любой нормальный человек.

Иначе говоря, Онда слышал о LittlePeople. Знает ли, что это означает, — другой вопрос. Но сам термин для него не в диковинку, это уж точно.

Загасив дотлевшую сигарету, Усикава немного поразмышлял об этом и опять закурил. На риск заболеть раком легких он давно уже махнул рукой. Никотин необходим ему, чтобы сосредоточиться. Когда не знаешь, что с тобой случится через пару-тройку дней, к чему беспокоиться о болезнях, которые доконают тебя лет через десять-пятнадцать?

К середине третьей сигареты в голову пришла одна занятная мысль. А что, подумал Усикава. Чем черт не шутит?

Глава 2

АОМАМЭ
Одиночка, но не одинока
Когда за окном темнеет, Аомамэ выходит на балкон, садится в пластиковое кресло и наблюдает за детской площадкой в маленьком парке через дорогу. Наблюдение это становится главным занятием каждого дня — и определяющим для всей дальнейшей жизни. Ясно ли, пасмурно, идет ли дождь — оно продолжается. Наступает октябрь, воздух с каждым днем все прохладнее. Зябкими вечерами Аомамэ одевается теплее, заворачивается в плед и пьет горячее какао. Последив за детской горкой примерно до половины одиннадцатого, она уходит с балкона, не спеша отогревается в горячей ванне и ложится спать.

Конечно, Тэнго может появиться и днем. Но это вряд ли. Если уж он решит прийти сюда снова, — это случится с наступлением темноты, при свете фонаря, и в небе будут отчетливо сиять две луны. Наскоро поужинав, Аомамэ одевается так, чтобы в нужный момент сразу выбежать на улицу, поправляет прическу, садится в садовое кресло и неотрывно смотрит на горку. Держа наготове пистолет и бинокль «Никон». Она боится отлучиться в туалет, чтобы не пропустить появление Тэнго, поэтому пьет лишь какао.

Так продолжается вечер за вечером — без перерывов и выходных. Она не читает книги, не слушает музыку; просто пытается уловить каждый шорох улицы и наблюдает за детской площадкой. Почти не меняет позы; лишь иногда поднимает голову и — если только не пасмурно — убеждается, что в небе над нею по-прежнему две луны. И вновь опускает взгляд. Так они и следят, все втроем: Аомамэ за парком, а луны — за Аомамэ. Но Тэнго не появляется.

Прохожие в вечерний парк заглядывают нечасто. Иногда забредают влюбленные парочки. Садятся на скамейку и, держа друг друга за руки, торопливо и смущенно пробуют целоваться. Но сам парк слишком маленький, а свет у фонаря слишком яркий, поэтому долго никто не выдерживает, и они уходят куда-то еще. Некоторые забредают сюда в поисках туалета, но видят, что дверь заперта, и уходят, вздыхая или ругаясь. Временами на скамейке сидит, свесив голову, какой-нибудь клерк в костюме и галстуке — то ли надеется протрезветь после корпоративной пьянки, то ли просто не хочет возвращаться домой. Перед сном каждый вечер выгуливает пса одинокий старик. Собака и дед никак не общаются между собой и, похоже, одинаково устали от жизни.

Но чаще всего в вечернем парке — ни души. Не видать даже кошек. Только фонарь заливает холодным, бездушным светом качели, горку, песочницу и запертый туалет. Если смотреть на этот пейзаж очень долго, начинает казаться, что ты остался один на совершенно безлюдной планете. Или угодил в то кино про ядерную катастрофу. Как там оно называлось… «На последнем берегу»?

Однако Аомамэ сосредоточенно следит за парком дальше. Точно матрос с высокой мачты высматривает в море косяки рыб и перископы вражьих подлодок. Хотя ее внимательный взгляд выискивает лишь одно: фигуру Тэнго Каваны.

А может, Тэнго живет в другом городе и только в тот вечер случайно оказался здесь? Если так, шансы вновь увидеть его в этом парке практически равны нулю. Но скорее всего, это не так, решила Аомамэ. И одежда, и поведение Тэнго, сидевшего тогда на горке, говорили о том, что он вышел из дому погулять перед сном и по дороге решил заглянуть в этот парк. Просто чтобы лучше разглядеть две висящие в небе луны. А значит, он живет где-то недалеко — так, что и пешком дойти можно.

В Коэндзи вообще нелегко найти место, откуда можно спокойно смотреть на луны. Район этот — плоский, как стол; высоток раз-два и обчелся. И если Тэнго снова захочется посмотреть на луны, лучшего места, чем эта горка, пожалуй, не сыскать во всей округе. Тихо, никто не мешает… Да, именно за этим Тэнго сюда и придет, почти убедила себя Аомамэ. Но тут же и осеклась: вряд ли все так уж просто. Наверняка он уже подыскал крышу какого-нибудь здания, откуда наблюдать эти чертовы луны еще удобней.

Аомамэ резко потрясла головой. Только не заморачивайся, велела она себе. Тебе остается лишь верить, что Тэнго появится здесь еще раз, а значит, надо сидеть и ждать. К тому же, пока и тебе самой никуда отсюда не деться; а этот парк — единственное место, где ваши с Тэнго реальности снова пересеклись.

Аомамэ не спустила курок.

Это было в начале сентября, и она стояла в кармане аварийного выхода с Третьей скоростной магистрали, щурясь от слепящего солнца. Со вставленным в рот черным дулом пистолета «хеклер-унд-кох». В костюме от Дзюнко Симады и на каблучках от Шарля Жордана.

Люди таращились на нее из машин; никто не понимал, что происходит и чего ожидать. Ни женщина средних лет в серебристом «Мерседесе»-купе. Ни загорелые дальнобойщики в высоких кабинах фур. На глазах у этих людей она собиралась выбить себе мозги пулей девяти миллиметров в диаметре. Никакого другого способа покинуть реальность 1Q84 года у нее было. А поступив так, она могла бы спасти жизнь Тэнго. По крайней мере, это пообещал ей Лидер. В обмен на то, чтоб она отправила его на тот свет.

Она совсем не жалела, что умирает. Все было предрешено — с той минуты, когда ее затянуло в это проклятое «Тысяча Невестьсот» по уже сочиненному кем-то сценарию. Какой же смысл прозябать одиночкой в этом сбрендившем мире, где в небе болтаются две луны, а людскими судьбами распоряжаются никому не ведомые LittlePeople?

И все-таки она не спустила курок. В последний момент указательный палец разжался, и она вытащила дуло изо рта. И словно человек, наконец-то выплывший на поверхность с глубокого морского дна, судорожно, во все легкие, вдохнула — и тут же выдохнула.

Она не стала лишать себя жизни потому, что вдруг услышала чей-то далекий голос. Никаких больше звуков в ту секунду не раздавалось. С момента, когда пистолетное дуло оказалось у нее меж зубов, она точно оглохла. Вокруг стало тихо, как в океанской пучине. При этом Смерть вовсе не казалась темной или ужасной; она обнимала Аомамэ естественно и очевидно, как воды в материнской утробе. «Неплохо», — подумала Аомамэ. И даже почти улыбнулась. А затем услышала Голос.

Похоже, к ней обращались откуда-то издалека, если не из забытого прошлого. Сам голос вроде был незнакомым. Однако он словно прорывался к ее ушам через несколько поворотов какого-то лабиринта, из-за чего интонация и тембр безнадежно искажались. Оставался лишь голый, лишенный всяких эмоций смысл сказанного. Но даже в этой оболочке от голоса Аомамэ вдруг различила давно забытую теплоту. Казалось, ее звали по имени.

Ослабив палец на спусковой скобе, она прищурилась — и вслушалась, пытаясь уловить, что же ей говорят. Но сколько ни напрягала слух, разобрала (или решила, что разобрала) лишь собственное имя. Все остальные звуки напоминали скорее вой ветра в гулкой пещере. Затем голос отдалился, стал совсем неразборчивым и пропал. Пустота, окутавшая Аомамэ, наконец-то исчезла, а все окружающие звуки нахлынули разом — так резко, будто из ушей вдруг вынули пробки. И, словно очнувшись, она ощутила, что желания сводить счеты с жизнью у нее больше нет.

А вдруг я снова увижусь с Тэнго в том маленьком парке? — подумала она. Помереть-то можно и после. Почему бы еще хоть раз не попытать этот шанс? Ведь жить, то есть не умирать — это еще и реальный шанс встретиться с ним! Я хочу жить, твердо решила она. С очень странной уверенностью — какой она, пожалуй, не ощущала с рождения.

Вернув на место курок, она поставила оружие на предохранитель и спрятала в сумку. Поправила одежду, надела темные очки — и двинулась навстречу потоку машин обратно к такси, на котором сюда приехала. Люди в машинах молча глядели, как она дефилирует по хайвэю — от бедра и на каблуках. Долго, впрочем, шагать не пришлось. Машина, что ее привезла, чуть продвинулась в жутком заторе и теперь оказалась почти рядом.

Аомамэ постучала в окно водителя, и тот опустил стекло.

— Еще раз прокатите? Водитель заколебался.

— Но… Что это вы там, госпожа, э-э… засовывали себе в рот? Пистолет?

— Да.

— Настоящий?

— Вот еще! — фыркнула Аомамэ.

Таксист открыл ей заднюю дверь. Она села в машину, сняла с плеча сумку, положила на сиденье рядом, достала платок и промокнула губы. Во рту оставался привкус металла и машинного масла.

— Ну и как, нашли пожарную лестницу? Аомамэ покачала головой.

— Я так и думал, — сказал водитель. — Отродясь не слыхал, чтобы в таких местах были пожарные лестницы… Значит, все-таки поедем до спуска на Икэдзири?

— Да, пожалуй, — кивнула она.

Таксист махнул рукой водителю огромного автобуса и перестроился в правый ряд. Счетчик он не сбросил, и на экранчике значилась та же сумма, что натикала за всю дорогу.

Откинувшись на спинку и спокойно вздохнув, Аомамэ уперлась взглядом в уже знакомую рекламу бензина «Эссо». Тигренок все так же призывно улыбался, размахивая заправочным пистолетом.

— «Нашего тигра — в ваш бензобак»… — вполголоса прочитала Аомамэ.

— Что, простите? — переспросил водитель, взглянув на нее в зеркальце.

— Ничего. Это я себе.

Ладно, решила она. Поживу в этом мире еще немного. А там посмотрим, что дальше. Умереть никогда не поздно. Наверное.

На следующий день звонит Тамару, и Аомамэ заявляет, что ее планы меняются. Из этой квартиры я не съезжаю, сообщает она, имя себе не меняю и пластическую операцию не делаю.

Тамару долго молчит. Вероятно, прокручивает в голове сразу несколько версий происходящего.

— Значит, никуда больше ты переезжать не хочешь? — уточняет он.

— Ну да, — просто отвечает она. — В ближайшее время хочу побыть здесь.

— Но в этой квартире ты не сможешь скрываться слишком долго.

— Не буду высовываться — никто и не заметит.

— Ты недооцениваешь противника. Они постараются тебя найти хоть под землей и будут принюхиваться к каждому твоему шагу. Ты рискуешь подвергнуть опасности не только себя, но и тех, кто вокруг. Если это случится, мое положение может сильно пошатнуться.

— За это мне очень неловко. Но дайте еще немного времени.

— «Еще немного времени» — очень абстрактное выражение, — бесстрастно изрекает Тамару.

— Ради бога, простите. Иначе я объяснить не могу. Тамару снова молчит. Похоже, догадался по ее голосу, что она от своего не отступит.

— Именно своим положением, — говорит он наконец, — я дорожу сильнее всего. Ну, или почти всего. Надеюсь, ты меня понимаешь?

— Думаю, да.

Тамару молчит еще немного. Затем резюмирует:

— Хорошо. Я всего лишь хочу, чтобы между нами не оставалось непонимания. Полагаю, раз ты так говоришь, у тебя есть свои причины.

— И очень серьезные. Тамару откашливается.

— Как я уже говорил, мы разработали план, по которому ты уехала бы отсюда как можно дальше, замела следы, сменила имя и внешность. Вряд ли это бы гарантировало тебе полную безопасность, но визуально и по документам ты действительно стала бы другим человеком. И насколько я помню, с этим планом ты полностью соглашалась.

— Да, я все понимаю. И никаких сомнений в вашем плане у меня ни разу не возникало. Тем не менее кое-что в моей жизни совершенно непредсказуемо изменилось. Поэтому я должна пробыть здесь еще немного.

— Пока не могу сказать тебе ни «да», ни «нет», — говорит Тамару. И еле слышно прочищает горло. — Окончательный ответ сообщу чуть позже.

— Я все время здесь, — отзывается Аомамэ.

— Это хорошо.

И Тамару вешает трубку.

На следующее утро без четверти девять телефон звякает трижды, потом умолкает — и трезвонит снова. Явно Тамару, больше некому.

Приветы с прелюдиями, как всегда, опускаются.

— Мадам очень встревожена твоим желанием оставаться здесь дальше. Квартира не обеспечивает должной безопасности. Это всего лишь перевалочный пункт. Нам обоим кажется, что ты должна как можно скорее уехать подальше в спокойное место. Надеюсь, ты понимаешь, о чем я.

— Очень хорошо понимаю.

_ с другой стороны, человек ты хладнокровный и осторожный. Грубых просчетов не делаешь, паники не допускаешь. В общем и целом, мы очень тебе доверяем.

— Спасибо.

— Если хочешь остаться там «еще на какое-то время», значит, зачем-то тебе это нужно. Зачем — не знаю, но полагаю — это не просто блажь. Поэтому мы решили пойти тебе навстречу, насколько возможно.

Аомамэ слушает, ни слова не говоря.

— Можешь оставаться в этом жилище до конца года, — продолжал Тамару. — Но не позже.

— Значит, с Нового года придется отсюда съехать?

— Это максимум, что мы можем сделать с учетом твоих пожеланий.

— Я поняла, — говорит Аомамэ. — До конца года поживу здесь, потом переберусь куда-нибудь еще.

На самом деле она думает иначе — и не собирается съезжать отсюда, пока не встретит Тэнго. Но если сказать об этом сейчас, разговаривать станет сложнее. До конца года еще есть время. А там посмотрим.

— Договорились, — решает Тамару. — Раз в неделю тебе будут доставлять еду и все необходимое. Каждый вторник ровно в час дня ожидай курьеров. Ключ у них свой, откроют сами и сразу пройдут на кухню. Кроме кухни, заходить никуда не будут. На это время ты должна запираться в спальне. На глаза не показывайся. Голоса не подавай. Уходя, они запрут за собой и снаружи позвонят в дверь один раз. Тогда можешь выходить из спальни. Если нужно что-нибудь особенное, говори прямо сейчас. Доставят уже во вторник.

— Нужен домашний тренажер для растяжки мышц, — просит Аомамэ. — Без хорошего инструмента полной растяжки не выходит, как ни старайся.

— Стационар, как в спортклубе, не обещаю, но для дома что-нибудь подберем.

— Самый простой сгодится.

— Велотренажер и снаряд для растяжки. Устроит?

— Да, конечно… И еще, если можно, металлическую биту для софтбола.

Несколько секунд Тамару молчит.

— Биту можно использовать по-разному. Мне просто спокойнее, когда она под рукой. Я ведь, можно сказать, выросла с нею в руках.

— Ясно, организуем, — говорит наконец Тамару. — Если вспомнишь еще что-нибудь, напиши записку и положи на кухонный стол. Доставят в следующий раз.

— Благодарю. Но пока вроде всего хватает.

— Может, какие-то книги? Или видео?

— Ничего конкретного в голову не приходит.

— Как насчет Пруста? «В поисках утраченного времени»? — вдруг предлагает Тамару. — Если еще не читала, у тебя отличный шанс прочесть книгу от корки до корки.

— А вы сами прочли?

— Нет. В тюрьме я не сидел, нигде подолгу не прятался. Говорят, ее тяжело читать, пока не попал в ситуацию вроде таких вот.

— Так, может, из знакомых кто-нибудь прочел?

— У меня были знакомые, отсидевшие по нескольку лет. Но их, как правило, Пруст не интересовал.

— Ладно, попробую, — обещает Аомамэ. — Приготовьте, пускай доставят.

— На самом деле, уже приготовил, — отзывается Тамару.

«Курьеры» заявляются во вторник ровно в час. Аомамэ, как велено, запирается в спальне и сидит там тихо, как мышка. Она слышит, как в замке входной двери поворачивается ключ, в квартиру кто-то заходит. Как выглядят те, кого Тамару называет «курьерами», одному богу известно. По шагам и прочим звукам Аомамэ догадывается, что их вроде бы двое, хотя ни один не произносит ни звука. «Курьеры» заносят в кухню несколько то ли ящиков, то ли мешков и в абсолютном молчании их распаковывают. Слышно, как они моют под краном еду, убирают ее в холодильник. Определенно, каждого четко проинструктировали, что и как делать, перед тем как прислать сюда. Они вскрывают коробки, разворачивают пакеты, собирают мусор в мешки. Поскольку Аомамэ не может выходить из дома, даже мусор выносить должен кто-нибудь за нее.

Они действуют быстро и слаженно. Без лишнего шума и топота. Вся работа занимает минут двадцать, а потом они сразу уходят. В замке поворачивается ключ, затем раздается условный звонок в дверь. На всякий случай Аомамэ выжидает еще пятнадцать минут, выходит из спальни, убеждается, что никого нет, и запирает входную дверь на засов.

Огромный холодильник теперь забит на неделю вперед. Причем на сей раз — не полуготовыми блюдами для быстрого разогрева в микроволновке, а здоровыми, свежими продуктами. Фрукты и овощи. Рыба и мясо. Тофу морская капуста, натто[254]. Молоко, сыр, апельсиновый сок. Десяток яиц. Чтобы заранее избавить Аомамэ от лишнего мусора, магазинные упаковки сняты, и все продукты бережно обернуты виниловой пленкой. Похоже, «курьеры» прекрасно разбираются в том, какую еду Аомамэ предпочитает каждый день. Но откуда им это известно?

У окна стоит велотренажер. Уже собран. Небольшой, но очень классный. На дисплее можно отслеживать общий пробег в километрах, количество потраченной энергии, число оборотов колеса в минуту и пульс. Рядом с тренажером — похожий на небольшую скамейку снаряд для растяжки мышц живота, спины и плеч. С помощью нехитрого инструмента (прилагается) его легко собирать в разных конфигурациях. Делать это Аомамэ умеет отлично. Модель у снаряда новейшая, конструкция простая, но очень эффективная. С этой парочкой агрегатов Аомамэ добьется лучшей растяжки, какую только можно придумать.

На полу рядом — и софтбольная бита в чехле. Аомамэ снимает чехол, перехватывает биту поудобнее, делает несколько ударов в пространстве. Новенькая серебристая бита, поблескивая, рассекает воздух с резким свистом. Ее тяжесть успокаивает Аомамэ, напоминая о годах юности, проведенных вместе с Тамаки.

На столе Аомамэ видит стопку книг: «В поисках утраченного времени» Пруста. Томики не новые, хотя и незаметно, чтобы их читали. Всего пять штук[255]. Аомамэ берет один, перелистывает. Рядом на стол выложено несколько журналов — еженедельных и ежемесячных. И пять новеньких, нераспечатанных видеокассет. Кто выбирал их — неизвестно, однако ни одного фильма она не видела. Ходить в кино она не привыкла и никогда не смущалась, что какой-либо картины до сих пор не смотрела.

В большом пакете из универмага — три свитера: толстый, средний и тонкий. Две рубашки из теплой фланели, четыре футболки с длинным рукавом. Все одноцветное, простого покроя. По размеру подходит идеально. Плюс шерстяные носки и колготки. Если торчать здесь до конца декабря, наверняка пригодятся. Подготовка — выше всяких похвал. Аомамэ несет одежду в спальню, что-то раскладывает по полкам в шкафу, что-то развешивает на плечики. Затем идет в спальню, наливает себе кофе — и тут звонит телефон. Три звонка, пауза — и трезвонит дальше.

— Всё доставили? — сразу уточняет Тамару.

— Да, спасибо. Кажется, все, что нужно. И тренажеры в самый раз. Остается только читать Пруста.

— Если мы что-то упустили — сообщай, не стесняйся.

— Ладно, — отвечает Аомамэ. — Хотя понять, что упущено, будет непросто.

Тамару слегка откашливается:

— Возможно, я скажу лишнее. Но если не возражаешь, хочу тебя кое о чем предупредить.

— Да, конечно. О чем угодно.

— Долго находиться в запертом тесном пространстве, ни с кем не общаясь, на самом деле куда тяжелее, чем кажется поначалу. Даже самые терпеливые рано или поздно взвоют. Особенно если при этом они прячутся от тех, кто за ними охотится.

— До сих пор я долго жила в пространстве куда теснее, чем здесь.

— Возможно, в этом твое преимущество, — замечает Тамару. — Но все равно следи за собой. От долгого напряжения нервная система человека незаметно для него самого превращается в тряпку. А нервы, которые однажды превратились в тряпку, восстанавливаются с большим трудом.

— Постараюсь следить за собой, — обещает Аомамэ.

— Я уже говорил, по натуре ты человек осторожный, практичный и выносливый. И силы свои не переоцениваешь. Но даже самые осторожные люди начинают делать ошибки, если перестают за собой следить. Одиночество — кислота, которая разъедает человека изнутри.

— Мне кажется, я не одинока, — заявляет Аомамэ. Наполовину собеседнику, наполовину себе самой. — Одиночка — возможно. Но не одинока.

В трубке замолкают. Видимо, пытаются разделить категории «одиночка» и «одинокий».

— В любом случае, теперь буду еще осторожней, — говорит Аомамэ. — Спасибо за совет.

— Я хочу, чтобы ты понимала одно, — добавляет Тамару. — Мы со своей стороны сделаем все, чтобы тебе помочь. Но если у тебя вдруг возникнут непредвиденные обстоятельства — уж не знаю какие, — не исключено, что справляться с ними тебе придется самой. Как бы я ни торопился, рискую элементарно не успеть. Или даже вообще не смогу тебя вытащить. Скажем, если сталкиваться с этими обстоятельствами для нас будет слишком нежелательно.

— Прекрасно вас понимаю. Остаться здесь — мое решение, и я постараюсь защититься своими силами. Металлической битой и вашим подарком.

— Этот мир жесток…

— Там, где есть желания, готовься к испытаниям, — отвечает Аомамэ.

Тамару снова молчит, затем продолжает:

— А ты слышала об испытании, которое выпало сыщику тайной полиции в России эпохи Сталина?

— Нет.

— Его посадили в квадратную комнату, где был один лишь маленький деревянный стул. И приказали: «Заставь этот стул во всем признаться и составь протокол. Пока не сделаешь, из комнаты — ни ногой».

— Прямо сюр какой-то.

— Да нет, никакого сюра. Очень реальная история, от начала и до конца. Сталин создал жутко параноидальную систему, с помощью которой загнал в могилу десять миллионов человек, своих же соотечественников. И это — совершенно реальный мир, в котором мы живем до сих пор. Постарайся никогда это не забывать.

— Я смотрю, у вас много историй, которые греют душу…

— Не так уж и много. Но запасаюсь на крайние случаи жизни. Образования толком не получил, вот и запоминаю все, что может пригодиться. Примеряю каждую историю на себя. Ты же сказала: «Там, где есть желания, готовься к испытаниям». Все верно. Вот только желаний обычно мало, и все они довольно абстрактны, а испытаний — до ужаса много, и уж они-то совершенно конкретны. Это мне тоже пришлось претерпеть на собственной шкуре.

— Так что же за признание выбил следователь из деревянного стула?

— Очень ценный вопрос для размышлений, — отвечает Тамару. — Прямо дзэнский коан.

— Дзэн Сталина… — мрачно усмехается Аомамэ. Помолчав еще немного, Тамару вешает трубку.

После обеда Аомамэ занимается фитнесом: крутит педали тренажера, разминается на снаряде. С такой отдачей и таким удовольствием она не занималась своим телом уже очень давно. Закончив, смывает под душем пот. Затем, слушая радио, готовит нехитрый ужин. Смотрит по телевизору вечерние новости (ни одной интересной). А потом, уже в сумерках, садится на балконе и наблюдает за парком внизу. На коленях у нее тонкий плед, под рукой — пистолет и бинокль. А также новенькая, блестящая металлическая бита.

А ведь если Тэнго никогда больше не появится в этом парке, — думает она, — я так и проживу скромно и неприметно здесь, на задворках Коэндзи, до конца этого загадочного 1Q84 года. Буду готовить себе еду, заниматься фитнесом, смотреть по ящику новости, листать Пруста — и ожидать на этом балконе, когда же Тэнго наконец придет. Дождаться его — моя основная задача. Тоненькая ниточка, которая еще привязывает меня к жизни. Как того паучка — к аварийной лестнице, по которой я спустилась с хайвэя. Черный паучок растянул свою паутину на ржавой арматуре и затаил дыхание. Его несчастная паутинка раскачивалась на ветру меж колонн автострады, истрепанная и порванная в нескольких местах. Когда я заметила это, помню, даже пожалела бедолагу. А теперь и сама угодила в похожий переплет.

Нужно раздобыть кассету «Симфониетты» Яначека, решает Аомамэ. Идеальная музыка для занятий фитнесом. Ее звуки связывают меня с иной реальностью — сама не знаю, с какой. Она для меня — словно проводник куда-то еще. Не забыть бы добавить это в список вещей для следующей доставки.

Вот уже и октябрь; истек третий месяц ее зависания здесь. Часы продолжают неустанно отсчитывать время. Утопая в садовом кресле, Аомамэ смотрит через пластиковые прутья балконной решетки на горку в парке. Неоновый фонарь заливает детскую площадку своим ярким белым сиянием. Пейзаж напоминает Аомамэ коридор безлюдного океанариума. Она представляет, как невидимые рыбы без единого звука плавают между деревьями. Шевеля плавниками, ни на миг не прерывая движения. А в небе висят две луны, словно призывая ее в свидетели.

— Тэнго, — шепчет Аомамэ. — Где ты сейчас?

Глава 3

ТЭНГО
Все эти звери одеты по-европейски
После обеда Тэнго входил в палату отца, садился на стул у кровати, раскрывал книгу, принесенную с собой, и читал вслух. Прочитав страниц пять, отдыхал немного и продолжал. Он читал отцу что попало — рассказы, дневники, статьи по природоведению. Главное — не в содержании, а в том, чтобы превращать тексты в голос.

Тэнго не знал, слышит его отец или нет. Никакой реакции на лице старика не читалось. Истощенный и жалкий, тот просто спал. Недвижный, практически бездыханный. То есть он, конечно, дышал. Но понять это было можно, лишь приблизив ухо к его лицу или поднеся зеркальце к приоткрытым губам. Через капельницу в его тело перегонялся физиологический раствор, а через катетер из организма выводились испражнения. Визуально же то, что пациент еще жив, доказывали только жидкости, перетекавшие плавно и бесшумно в прозрачных трубках. Иногда медсестра брила старика электробритвой и маленькими скругленными ножницами выстригала седые волоски из его ушей и ноздрей, подравнивала брови. Волосы продолжали расти, даже когда их хозяин был в коме. При взгляде на отца Тэнго переставал понимать, в чем разница между человеческой жизнью и смертью. А может, этой разницы нет вообще?

Может, это мы для удобства придумали, что она существует?

В три часа приходил лечащий врач и рассказывал Тэнго о состоянии больного. Рассказы его были очень коротки — и всегда об одном и том же. Изменений не наблюдалось. Пациент очень глубоко спал. Его жизненные силы понемногу уходили. Иными словами, медленно, но верно к нему приближалась смерть. В какой-либо дополнительной помощи он прямо сейчас не нуждался. Оставалось лишь позволить ему и дальше спокойно спать. Ничего больше врач сообщить не мог.

Ближе к вечеру являлись два санитара и увозили отца на обследование. В разные дни санитары были разными, но одинаково безмолвными. Возможно, из-за масок на пол-лица — оба молчали как рыбы. Один, похоже, был иностранцем. Крепко сложенный и темнокожий, он всегда улыбался Тэнго из-под маски. Это было видно по глазам. И Тэнго кивал ему, улыбаясь в ответ.

Через полчаса-час отца доставляли обратно в палату. Как именно его обследовали, Тэнго не знал. Когда отца увозили, он спускался в столовую, выпивал горячего зеленого чая и, скоротав так минут пятнадцать, возвращался в палату. Смутно надеясь, что на опустевшей кровати отца вдруг снова увидит Воздушный Кокон, а в нем — свернувшуюся калачиком Аомамэ. Но ничего подобного не случалось. В палате его ждали только запах больного да пустая примятая постель.

Тэнго вставал у подоконника и смотрел из окна наружу. За поросшим травою двориком тянулся черный сосновый бор, за которым шумели волны Тихого океана. Казалось, мириады человеческих душ собрались там, за соснами — и мрачным, зловещим шепотом рассказывали каждая свою историю. Словно призывали все остальные души на свете поскорее слиться с ними воедино. Требуя все новых и новых историй, которые нужно кому-нибудь рассказать.

До сих пор в октябре Тэнго дважды брал выходной и ездил в санаторий близ Тикуры — утром туда, вечером обратно. Садился в ранний экспресс, добирался до лечебницы, шел в палату к отцу, садился у его кровати и время от времени что-нибудь говорил. Но старик никак не реагировал на слова — просто лежал навзничь и спал крепким сном. Почти все это время, сидя с ним рядом, Тэнго разглядывал пейзаж за окном. И надеялся, что с приближением вечера опять случится что-нибудь необычное. Но ничего не происходило. День клонился к закату, палата погружалась в жиденький полумрак — и на этом все. В очередной раз отчаявшись, Тэнго вставал, покидал лечебницу, садился на последнюю электричку и возвращался в Токио.

«Может, стоит навещать отца почаще? — однажды подумал он. — Может, приезжать раз в неделю на день недостаточно, и я плохо выполняю сыновний долг?» Думать так особых причин вроде не было. Но почему-то ему так казалось.

Во второй половине октября Тэнго решил взять сразу несколько выходных подряд. На работе сказал, что тяжело болен отец, за которым нужен особый присмотр. И не соврал. Подменить себя на это время он попросил бывшего однокурсника, — одного из очень немногих старых приятелей, с кем поддерживал более-менее тесные отношения и даже после вуза перезванивался хотя бы пару-тройку раз в год. Приятель этот слыл чудаком даже у них на матфаке, богатом на чудаков всех мастей, и был действительно не от мира сего. Окончив универ, на постоянную работу устраиваться не стал, в аспирантуру не пошел; лишь иногда, если был настрой, преподавал математику в средних классах частной школы, которой заведовал его знакомый, а все остальное время жил, как душа пожелает, — читал самые разные книжки да рыбачил в горных речках. Хотя преподавателем был гениальным, Тэнго хорошо это знал. Просто махнул человек рукой на свой талант, вот и все. Родители богатые, гробиться на работе никакой нужды нет. Приятель этот уже однажды подменял Тэнго, и аспиранты тогда осталисьочень довольны. Тэнго позвонил ему, описал ситуацию, и тот сразу согласился.

Дальше предстояло решить, что делать с Фукаэри, которая пока жила с ним. Стоит ли оставлять столь юную и неприспособленную к жизни девушку одну в квартире? Этого Тэнго в одиночку решить не мог. Все-таки она сознательно скрывалась здесь от посторонних глаз. Поэтому он поинтересовался у нее самой: хочет ли она постеречь его жилище на время его отъезда, — или лучше переберется, пускай на время, куда-то еще?

— Куда-ты-едешь, — спросила Фукаэри, нахмурившись.

— В Кошачий город, — ответил Тэнго. — Отец не приходит в сознание. Только засыпает все глубже. Врачи говорят, ему осталось совсем немного.

О том странном вечере, когда на постели вместо отца появился Воздушный Кокон с маленькой Аомамэ, Тэнго рассказывать не стал. Как и о том, что на вид реальный Кокон до мельчайших деталей совпадает с тем, как Фукаэри описала его для книги. И уж тем более — о том, что он, Тэнго, в душе очень сильно надеется еще хоть раз увидеть это чудо своими глазами.

Пытливо щурясь и ни слова не говоря, Фукаэри долго разглядывала Тэнго в упор. Точно старалась прочесть объявление, написанное очень мелкими буквами. Тэнго даже непроизвольно поднял руку и потрогал лицо, но ощущения, будто там что-то написано, не возникло.

— Хорошо, — сказала наконец Фукаэри и несколько раз кивнула. — За-меня-не-волнуйся. Здесь-постерегу. — И, немного подумав, добавила: — Пока-опасности-нет.

— Пока опасности нет? — переспросил Тэнго.

— За-меня-не-волнуйся, — повторила она.

— Я буду звонить каждый день.

— Только-не-застрянь-в-кошачьем-городе.

— Постараюсь, — пообещал Тэнго.

Затем он сходил в супермаркет и закупил впрок побольше еды, чтобы Фукаэри не пришлось выходить за продуктами. В основном — то, что можно быстро и легко приготовить. Тэнго отлично знал, что у девчонки толком нет ни желания, ни умения заниматься чем-либо на кухне. И по возвращении через пару недель ему совсем не хотелось увидеть в холодильнике кучу некогда свежего, а ныне прокисшего или сгнившего провианта.

Вернувшись домой, он сунул в полиэтиленовый пакет туалетные принадлежности и сменное белье, несколько книг, а также ручку и блокнот для заметок. Затем, как обычно, отправился на Токийский вокзал, сел в экспресс, доехал до Татэямы, пересел на обычную электричку и через одну остановку вышел в Тикуре. На станции заглянул в уголок туристической информации и подобрал себе сравнительно недорогой рёкан[256]. Курортный сезон давно закончился, и свободный номер нашелся сразу. В эту гостиницу заселялись в основном любители порыбачить. Номера тесноваты, но татами пахнут свежей травой. Из окон второго этажа виден рыбный порт. Даже с завтраками оказалось дешевле, чем он ожидал.

— Сколько пробуду — не знаю. Для начала плачу за трое суток вперед, — сообщил он управляющей за стойкой. Та согласилась.

— На ночь закрываемся в одиннадцать, гости женского пола нежелательны, — дипломатично объяснила управляющая. Тэнго не возражал.

Отдохнув немного в номере, он позвонил в санаторий. Трубку взяла медсестра (средних лет — та же, что и всегда), и он спросил, можно ли навестить отца сегодня в три.

— Можно, — ответила медсестра. — Господин Кавана по-прежнему спит.

Так началась жизнь Тэнго в «Кошачьем городе» на морском берегу. Рано утром он просыпался, гулял по взморью, смотрел на рыбаков, рассевшихся на портовых причалах, затем возвращался в гостиницу, завтракал. Еду подавали каждое утро штампованно-одинаковой: ставрида с яичницей, расчетвертованный помидор, суп-мисо с моллюсками и луком, плошка риса и листики сушеных водорослей, — но это почему-то всегда было вкусно. После завтрака Тэнго садился по-турецки за низенький стол и писал роман. После долгого перерыва вновь писать авторучкой было одно удовольствие. Как и продолжать любимое дело, даже в незнакомом месте. За окном раздавались гудки за гудками — рыбацкие шхуны возвращались в родной порт. Тэнго нравились эти звуки.

Он писал о мире, где в небе висело две луны. О реальности, в которой существовали Воздушный Кокон и LittlePeople. Сам этот мир он одолжил у Фукаэри, но все происходящее в нем полностью принадлежало его фантазии. Все время, пока он писал, его сознание находилось в том мире. А иногда оставалось там даже после того, как он откладывал ручку и отходил от стола. В такие минуты его сознание словно отделялось от тела, и он не мог сообразить, где реальность, а где фантазия. То же странное чувство наверняка посещало героя «Кошачьего города». Центр тяжести Земли незаметно смещается, проходящие электрички больше не останавливаются, и герой навсегда (скорее всего) застревает в городе кошек.

В одиннадцать нужно было уходить из номера, чтобы его прибрали. Дописав абзац, Тэнго выходил на улицу, добредал до станции, заглядывал в кафе и выпивал чашку кофе. Иногда съедал сэндвич, но чаще обходился без него. Брал с полки утреннюю газету, разворачивал и на всякий случай проверял, не пишут ли о том, что могло бы иметь к нему хоть какое-то отношение. Однако ничего подобного на глаза не попадалось. «Воздушный Кокон» давно исчез из списка бестселлеров. Нынешний лидер этого списка — диетическое пособие «Ешь что хочешь сколько хочешь, если хочешь похудеть». Отличное название для книги. Сметут с прилавков, даже если все страницы будут чистыми.

Выпив кофе и пролистав газету, Тэнго садился в автобус и ехал в лечебницу. Добирался дотуда в полпервого или чуть позже и коротал остававшиеся полчаса, болтая о чем-нибудь с сестрой в регистратуре. Теперь, когда Тэнго поселился в городке и стал навещать отца каждый день, медсестры общались с ним куда приветливее и сердечней, чем раньше. Словно семья благосклонно приняла возвратившегося блудного сына.

Одна сестра — совсем молоденькая, чуть за двадцать, — завидев Тэнго, всегда смущенно улыбалась. Словно он был ей как минимум симпатичен. Миниатюрная, краснощекая, волосы убраны в хвост на затылке, большие глаза. Но с тех пор как Тэнго увидел в Воздушном Коконе спавшую Аомамэ, думать о каких-то других женщинах у него не получалось. Все медсестры казались ему лишь призраками, иногда проплывавшими перед глазами. Сознание занимал только образ Аомамэ — и мысль о том, что где-нибудь в этом мире она существует. А возможно, даже ищет его. Именно поэтому в тот странный вечер она использовала некий особый канал, чтоб явиться сюда — и дать Тэнго понять, что не забыла о нем.

Если, конечно, то, что он видел, — не галлюцинация.

Иногда он вспоминал о своей замужней подруге. Где она, что сейчас делает? Теперь она уже потеряна, сообщил по телефону ее муж. И поэтому Тэнго больше не сможет ее увидеть. «Уже потеряна»… Эти слова никак не давали ему успокоиться. В них отчетливо слышалось что-то зловещее.

Но, как бы там ни было, замужняя подруга все реже всплывала в памяти Тэнго. Их послеобеденные встречи наедине превратились в воспоминания о чем-то далеком, давно прошедшем. Он корил себя за это забвение. Но сила тяжести Земли вдруг изменилась, стрелку на путях заклинило, и вернуться уже невозможно.

Он входил в палату отца, садился на стул у кровати, здоровался, называл себя. А затем по порядку рассказывал, чем занимался со вчерашнего вечера до сегодняшнего утра. Ничего примечательного, понятно, с ним не случалось. Вернулся на автобусе в город, зашел в столовую, съел простенький ужин, выпил бутылку пива, вернулся в гостиницу, почитал книгу. В десять лег спать. Утром проснулся, погулял по городу, позавтракал, затем часа два писал роман. И так — каждый день, ничего нового. Но почему-то, обращаясь к человеку без сознания, Тэнго старался докладывать обо всем как можно подробнее. Разумеется, никакой реакции на свои слова он не ждал. И словно говорил со стеной. Все это было повседневным ритуалом, не более. Но иногда и простое повторение одних действий может значить очень немало.

После этого он читал вслух какую-нибудь из книг, что привез с собой. Какую — специально не выбирал. Ту, что читал сам, и с того места, на котором остановился. Попадись ему инструкция к газонокосилке — наверно, читал бы отцу и ее. Все слова Тэнго старался произносить внятно, с выражением и не торопясь, чтобы слушателю было легче воспринимать. Этому единственному правилу он следовал неизменно.

«Молнии сверкали все ослепительней, заливая улицу голубым светом, но грома не было. А может, он и грохотал, просто я был уже в таком состоянии, что не слышал. Дождевая вода змеевидными лужами растекалась по дороге. Прошлепав по этим лужам, в трактир заходили все новые посетители.

Мой приятель вглядывался в лица входящих. «Что это с ним?» — забеспокоился я: он по-прежнему не говорил ни слова. Стоял ужасный галдеж, и вокруг нашего столика, как и во всем заведении, стало так тесно, что не продохнуть.

То и дело слышался странный звук — то ли затяжной кашель в попытке изрыгнуть застрявшую в горле кость, то ли тяжкий полухрип, с каким собаки принюхиваются к добыче.

Очередная молния сверкнула так яростно, что озарила помещение изнутри, и наконец-то грянувший гром едва не разнес в щепки крышу. От испуга мы вскочили на ноги, и я вдруг увидел, что вся публика в битком набитом трактире смотрит на нас; у каждого вместо лица — не то собачья, не то лисья морда, и все эти звери одеты по-европейски, а некоторые уже облизывают губы длинными мокрыми языками»[257].

На этом Тэнго посмотрел на отца и объявил:

— Конец.

История закончилась. Никакой реакции.

— Ну и как тебе? Отец не ответил.

Иногда Тэнго читал отцу отрывки из романа, которые сочинялись с утра. Прочитав, брал шариковую ручку, правил, где казалось нужным, — и зачитывал исправленное. А если в мелодике текста по-прежнему слышались диссонансы, правил еще, пока не зазвучит как следует.

— Ну вот, теперь вроде лучше, — говорил он отцу, будто испрашивая одобрения. Но тот, конечно, никакого мнения не высказывал. Ни «стало лучше», ни «оставь, как было», ни «что так, что эдак, все едино», — вообще никакого ответа. Отец лежал недвижно, и его ввалившиеся глаза были плотно запечатаны веками, словно запертые ставни дома, в котором никому не хотелось жить.

Время от времени Тэнго вставал со стула, разминал плечи, подходил к окну и смотрел наружу. Последние несколько дней было пасмурно, а однажды после обеда пошел дождь. Сосновая роща тут же потемнела от тяжкой влаги. В тот день рокота волн было совсем не слышно. Даже ветер не дул; просто падала вода с неба, и все. Черные птицы, собравшись в стаю, улетели куда-то сквозь этот дождь. Наверно, их души точно так же набухли и потемнели от сырости. Даже в палате все стало влажным — подушка, книги, столешница. Но при любой погоде — в сырости или ветре, в шуме ли волн — отец оставался недвижен. Паралич обволакивал его, как жалкое рубище — тело бедняка. Отдохнув немного, Тэнго читал дальше. В этой тесной сырой палате он все равно ничего больше не мог.

Когда же читать вслух совсем надоедало, он просто сидел и молча смотрел на отца, пытаясь представить, что же творится в голове старика. Во что превратилось сознание внутри этого черепа — твердого, точно старая наковальня? Или, может, никакого сознания там уже нет? И эта голова теперь — словно брошенный дом, из которого вынесли всю утварь, не оставив и духа человеческого жилья? Но даже если так, на стенах и потолке должны были осесть какие-то следы прошлого. Ведь если что-нибудь долго и в поте лица возделывать на одном месте, оно не должно так быстро кануть в небытие. И кто знает — возможно, пока отец лежит здесь, на казенной кровати в больнице у моря, в его подсознании проплывают события и картины, не видимые более никому.

Молоденькая краснощекая сестра, войдя в палату и улыбнувшись Тэнго, измерила отцу температуру, проверила капельницу и катетер. Результаты вписала в дневник состояния пациента. Ее руки двигались автоматически — видимо, в точности по инструкции. Следя за этими отлаженными движениями, Тэнго думал о том, каково этой девушке жить такой жизнью: в городишке у моря ухаживать за выжившими из ума стариками безо всякой надежды на исцеление. А ведь еще совсем молодая, здоровая. Грудь под накрахмаленным халатом не маленькая, но компактная — что называется, в самый раз. На гладкой шее поблескивал золотистый пушок. Табличка на отвороте халата сообщала фамилию: «Адати».

Что же привело эту девочку в царство старческого забытья и медленной смерти? Тэнго уже понял, что Адати — очень способная и старательная медсестра. Энергичная, умелая. Запросто ведь могла бы перейти на другую работу по специальности — туда, где больше жизни, где интересней. Отчего же выбрала такое печальное место? Что за причины и обстоятельства держат ее именно здесь? Если спросить напрямую, наверняка ответит честно. По крайней мере, впечатление честной девчонки она производит. Но Тэнго решил не спрашивать. Все-таки он в Кошачьем городе. Рано или поздно придется сесть на поезд и вернуться в обычный мир.

Выполнив все, что положено, медсестра вернула на место планшет и неловко улыбнулась Тэнго.

— Особых изменений не наблюдается, — сообщила она. — Все как всегда…

— В общем, ситуация стабильна? — уточнил Тэнго, стараясь говорить как можно жизнерадостней. — Если точнее.

Она снова улыбнулась, уже слегка виновато, наклонила голову. И заметила книгу на коленях Тэнго.

— Это вы отцу читаете? Тэнго кивнул.

— Хоть и сомневаюсь, что он меня слышит…

— Все равно это очень полезно, — сказала сестра.

— Полезно или нет, не знаю. Просто ничего другого в голову не приходит.

— Но кроме вас, этого больше никто не делает.

— Может, потому, что все нормальные люди, в отличие от меня, заняты обычной человеческой жизнью?

Медсестра хотела что-то ответить, но запнулась и промолчала.

— Берегите себя, — только и сказала она.

— Спасибо, — отозвался Тэнго.

Когда сестра Адати вышла из палаты, он немного подумал — и стал читать дальше.

Под вечер, когда отца на койке с колесиками увезли на обследование, Тэнго спустился в столовую, прошел к телефону-автомату и позвонил Фукаэри.

— Ничего не изменилось? — сразу же спросил он.

— Ничего, — ответила она. — Все-как-всегда.

— Вот и у меня ничего. Выполняю день за днем одно и то же.

— Но-время-продвинулось.

— Это верно, — согласился Тэнго. — Время каждый день продвигается вперед на целые сутки. И назад его уже не вернешь…

— Тут-опять-ворона-прилетала, — сообщила Фукаэри. — Большая-ворона.

— Эта ворона каждый вечер прилетает на мой подоконник.

— Выполняет-день-за-днем-одно-и-то-же.

— Точно, — сказал Тэнго. — Так же, как и мы с тобой.

— Но-она-про-время-не-думает.

— Да, вороны о времени не задумываются. Понятие времени доступно только людям.

— Почему.

— Людям свойственно рассматривать время как прямую линию. Ну или как длинную палку, на которой они ставят засечку. На одном конце — прошлое, на другом — будущее. А мы сейчас посередине — вот здесь и ставим засечку. Я понятно говорю?

— Вроде-бы.

— Только на самом деле время — совсем не прямая линия. Оно никак не выглядит. Время вообще не имеет формы, ни в каком смысле. Но поскольку это никак не укладывается у нас в голове, нам удобнее представлять, что время — прямая линия. На такую подмену понятий способен только человек.

— Но-мы-можем-ошибаться.

Тэнго немного подумал.

— Ты хочешь сказать, мы можем ошибаться, думая, что время — прямая линия?

Она не ответила.

— Конечно, такое не исключается, — сказал он тогда. — Возможно, мы ошибаемся, а ворона права. Возможно, время — совсем не прямая, а какой-нибудь перекрученный пончик. Но именно с таким пониманием человек прожил уже десятки тысяч лет. Воображая, что время — бесконечная прямая линия, и исходя из этого в своих действиях. До сих пор такое представление не порождало особых неудобств или противоречий. Потому его и принято считать правильным. Принцип эмпирики.

— Принцип-эмпирики, — эхом повторила Фукаэри.

— Любое предположение считается верным, если оно периодически подтверждается на практике.

Фукаэри надолго умолкла. Поняла она слова Тэнго или нет, сказать было трудно.

— Алло? — позвал Тэнго, проверяя, на месте ли собеседник.

— Ты-там-надолго, — спросила она — как всегда, без знака вопроса.

— Надолго ли я в Тикуре?

— Да.

— Не знаю, — честно ответил он. — Побуду здесь, пока не пойму, что происходит. А непонятного пока хватает. Нужно посмотреть, как развиваются события.

Фукаэри в трубке опять замолчала. Когда она замолкала надолго, казалось, ее самой больше нет.

— Алло? — снова позвал он.

— Не-опоздай-на-поезд, — сказала она.

— Да уж, — отозвался Тэнго. — Постараюсь не опоздать. У тебя там все в порядке?

— Недавно-приходил-человек.

— Какой человек?

— Из-эн-эйч-кей.

— Сборщик взносов за телевидение?

— Сборщик-взносов, — переспросила она.

— Ты с ним разговаривала?

— Не-поняла-чего-он-хочет.

Она даже не знала, что такое «Эн-эйч-кей». Определенно, девочке не хватает фундаментальных знаний для выживания в этом мире.

— По телефону всего не объяснишь, но если коротко — это огромная организация, в которой работает целая куча людей. Их люди по всей Японии каждый месяц звонят другим людям в двери и собирают деньги. Только мы с тобой им платить ничего не должны. Потому что мы ничего от них не получаем. Но главное — ты ему не открывала, верно?

— Дверь-не-открывала. Как-ты-сказал.

— Ну и молодец.

— Он-сказал-что-я-вор.

— Не обращай внимания.

— Но-мы-ведь-ничего-не-украли.

— Разумеется. Мы ничего плохого не сделали. Фукаэри снова умолкла.

— Алло? — позвал Тэнго.

Фукаэри долго ничего не отвечала. Похоже, разговор окончен, решил было Тэнго, но в трубке вдруг снова послышался какой-то звук.

— Алло? — опять позвал Тэнго, уже погромче. Фукаэри чуть слышно кашлянула.

— Он-хорошо-тебя-знал.

— Кто? Сборщик взносов?

— Да. Из-эн-эйч-кей.

— И назвал тебя вором?

— Не-меня.

— Значит, меня? Фукаэри не ответила.

— Как бы там ни было, телевизора у меня дома нет, и у корпорации «Эн-эйч-кей» я ничего не крал.

— Очень-злился-что-не-открываю.

— Ну и черт с ним. Пускай злится — ему полезно. Но кто бы что ни говорил, дверь не открывай ни в коем случае.

— Дверь-не-открою

Сказав так, Фукаэри вдруг повесила трубку. А может, и не вдруг. Возможно, для нее бросание трубки было делом совершенно естественным и логичным. И лишь ему, Тэнго, это показалось неожиданным. В любом случае, пытаться уловить, о чем Фукаэри думает и что ощущает, — занятие бесполезное. Это он понял давно. Принцип эмпирики.

Тэнго повесил трубку и вернулся в палату к отцу.

Того пока обратно не привезли. Силуэт его тела еще угадывался на смятой постели. Но Воздушного Кокона в ней, увы, не было. В прохладных вечерних сумерках, заполнивших палату, оставалось лишь слабое ощущение человека, который был здесь совсем недавно.

Глубоко вздохнув, Тэнго опустился на стул. И, сложив руки на коленях, долго разглядывал вмятину на отцовой постели. Затем встал, подошел к окну, посмотрел наружу. Над сосновой рощей, защищавшей лечебницу от морского ветра, растянулись темные осенние облака. Такого красивого заката он не наблюдал уже очень давно.

Откуда сборщик взносов «Эн-эйч-кей» может «хорошо знать» Тэнго — непонятно, хоть убей. В последний раз такой человек приходил чуть ли не год назад. Стоя в дверях, Тэнго вежливо объяснил ему, что телевизора в квартире не держит и никаких программ, соответственно, не смотрит. Сборщика взносов это объяснение не убедило, он поворчал, но убрался восвояси.

Неужели и сегодня приходил тот же самый? Помнится, тот мужик тоже назвал Тэнго вором. Но приходить к человеку год спустя и заявлять, что «хорошо его знает», было странно даже для служащего «Эн-эйч-кей». В дом его Тэнго не впускал и поговорил с ним на пороге от силы минут пять.

Да и черт с ним, решил Тэнго. Главное, что Фукаэри ему не открыла. Повторных визитов такие типы, как правило, не наносят. Их подгоняет рабочая норма, а от ругани с теми, кто платить не хочет, они давно устали. Поэтому тех, кто им отказывает, они в дальнейшем обходят стороной, а навещают тех, кто все-таки платит.

Тэнго снова осмотрел вмятину на постели отца. И подумал, какую кучу обуви стоптал его отец, собирая эти чертовы взносы. Изо дня в день накручивая маршрут за маршрутом, он, наверное, выкидывал по нескольку пар ботинок в год. Все эти ботинки были совершенно одинаковыми. Черные, на толстой подошве, практичные и дешевые. Отец ходил в них целыми днями; подошвы стирались, каблуки скособочивались. Всякий раз, когда маленький Тэнго смотрел на эти изуродованные туфли, его сердце сжималось. Не столько от жалости к отцу сколько от сострадания к бедной обуви. Разношенные донельзя, эти ботинки напоминали рабочую скотину, которую гоняли в хвост и в гриву, пока не изводили до смерти.

Но разве теперь сам отец не напоминает такую же загнанную до смерти рабочую скотину? И разве он не похож на ботинки, которые износил?

Тэнго снова бросил взгляд за окно, на густеющий закат. И снова вспомнил Воздушный Кокон, окутанный голубоватым сиянием, и спящую в нем маленькую Аомамэ.

Появится ли опять Воздушный Кокон?

И правда ли, что время — прямая линия?

— Кажется, я застрял, — произнес Тэнго, обращаясь к стенке. — Слишком много переменных величин. Никакому вундеркинду не разобраться.

Но стены, понятно, не отзываются. И мнения не высказывают. Просто отражают краски заката — и все.

Глава 4

УСИКАВА
Бритва Оккама
Мысль о том, что старая хозяйка усадьбы в Адзабу может быть связана с убийством лидера «Авангарда», никак не укладывалась в плешивой голове Усикавы. Подноготную старухи он изучил досконально. Личность известная, особа элитарная — разузнать о ней все в деталях больших трудов не составило. Муж ее после войны стал крупной фигурой в деловых кругах и пользовался влиянием в политике. Поначалу торговал акциями и недвижимостью, но чем дальше, тем активнее отлаживал системы розничной торговли и грузовых перевозок. В середине 1950-х скончался, и жена приняла дела на себя. У нее был настоящий дар управленца и великолепное чутье на любые кризисы. Во второй половине 1960-х, почуяв, что бизнес слишком разросся, она выгодно распродала акции сразу нескольких компаний и поэтапно сократила масштабы капитала. А силы бросила на то, чтобы оставшийся ресурс заработал с максимальной отдачей. Благодаря этому фирма не только пережила нагрянувший вскоре «нефтяной шок», но и сумела солидно разжиться. Определенно, эта женщина умела извлекать из чужих кризисов свою выгоду.

Сейчас ей за семьдесят. От бизнеса отошла. Денег до чертиков, живет спокойно и независимо в просторной усадьбе, где никто ее не тревожит. Родилась в богатой семье, вышла замуж за богача, а после его смерти стала еще богаче. Зачем такой женщине задумывать организованное убийство?

И все-таки Усикава решил разузнать о старухе побольше. Во-первых, других зацепок у него не было, а во-вторых, он отдельно заинтересовался неким «приютом», который она опекала. В самой благотворительности — организации бесплатного убежища для избиваемых жен — ничего неестественного он не видел. Здоровая, полезная общественная работа. Денег для спонсорства у старухи хватает, и все эти настрадавшиеся женщины наверняка по гроб жизни будут благодарны ей за доброту. Вот только слишком уж тщательно этот приют охраняется. Мощнейшие ворота на засове, немецкая овчарка, несколько камер наблюдения… Так и кажется, будто за всем этим скрывают нечто большее.

Первым делом Усикава проверил, на чье имя оформлены в собственность земля и усадьба. Эта информация была открытой — сходил в мэрию да попросил поднять нужные документы. И земля, и дом принадлежат старухе единолично. Ни под какие кредиты не заложены. Просто и ясно. Поскольку это стопроцентно частная собственность, каждый год на нее начисляется огромная сумма всяких налогов, которые выплачиваются регулярно и безупречно — так, словно для хозяйки эти деньги вообще ничего не значат. Что само по себе довольно редко. Насколько знал Усикава, более прижимистых и изворотливых налогоплательщиков, чем богачи, на этом свете днем с огнем не найти.

Удалось также выяснить, что после смерти мужа хозяйка жила в этой усадьбе одна. Разумеется, не совсем в одиночку — сразу несколько человек прислуги обитало под той же крышей. Детей она родила двоих. Старший сын продолжил семейный бизнес, у него самого трое детей. Дочь пятнадцать лет назад скончалась от какой-то болезни, у нее детей не было.

Все эти данные Усикава раздобыл без труда. Но как только попробовал копнуть глубже насчет старухиной частной жизни — уперся в непробиваемую стену. Очень высокую, в которой все окна и двери наглухо заперты. Информацию о своей личности она не хотела раскрывать ни единой живой душе. И для защиты этой информации от чужих глаз постоянно тратила уйму сил и денег. На вопросы о себе не отвечала, общественных заявлений не делала. Сколько документов о ней ни поднимай, ни одной фотографии не всплывет.

Впрочем, в телефонном справочнике округа Минато ее имя обнаружилось, и Усикава позвонил по указанному номеру. Таков был его профессиональный почерк: по возможности, стараться входить через парадную дверь. После второго гудка трубку снял мужчина. Заранее придумав себе фальшивое имя и подобрав подходящий инвестиционный фонд, Усикава представился и сказал, что хотел бы переговорить с хозяйкой насчет ее трастового капитала.

— Госпожа сейчас говорить не может, — ответили ему. — Все вопросы прошу обсуждать со мной.

Голос собеседника был деловым и таким механическим, словно его смоделировали на синтезаторе.

— Согласно правилам нашего фонда, — сказал Усикава, — подобные вопросы обсуждаются сугубо индивидуально. Тогда, если не возражаете, я пошлю все необходимые документы почтой, они придут к вам через несколько дней…

— Можно и так, — отозвался мужчина. И повесил трубку

От разговора этого Усикава ничуть не расстроился, ибо на беседу с хозяйкой даже и не рассчитывал. Он хотел знать лишь одно: какие меры принимает старуха для защиты своей частной жизни. Теперь ясно, что меры эти — самые радикальные. Несколько человек, живущих с нею под одной крышей, делают все, чтобы оградить ее от любых вторжений извне. Это понятно даже по интонации, с которой говорил мужчина в трубке — видно, ее секретарь. Да, ее имя есть в телефонном справочнике. Но общаться с ней напрямую может лишь очень ограниченное число людей. Всех же остальных выкидывают вон, как угодивших в сахарницу муравьев.

Делая вид, что подыскивает жилье в аренду, Усикава обошёл риелторские конторы в Адзабу и попробовал навести справки о доме, в котором устроен приют. Но почти никто не знал, что по этому адресу вообще проживают люди. Вокруг громоздились сплошные элитные билдинги. И каждая контора предлагала исключительно дорогие варианты; до какой-то дряхлой деревянной двухэтажки никому и дела не было. При одном взгляде на лицо и одежду Усикавы местные риелторы тут же теряли к нему всякий интерес. Скорее, с ним обращались как с паршивой псиной, вымокшей под дождем: раз уж прошмыгнула в дверь, так пускай хоть немного согреется.

Уже совсем отчаявшись, Усикава вдруг наткнулся на совсем крошечную фирму по сдаче недвижимости, окопавшуюся в этом районе, как видно, уже очень давно. Старичок с пожелтевшим лицом, дежуривший за конторкой, в ответ на вопрос закивал — «Ах, вы об этом!» — и охотно выложил все, что мог. Этот человек, похожий на высохшую второсортную мумию, знал обо всем, что происходит в округе, и просто-таки жаждал кому-нибудь об этом рассказать.

— Этот домик принадлежит супруге господина Огаты, да-да… А раньше его сдавали. Зачем его выкупил господин Огата, не знаю. Уж он-то не из тех, кто жил со сдачи квартир. Может, селил там свою прислугу, точно сказать не могу. А сейчас там, кажется, какой-то монастырь для беглых жен, которых мужья поколачивают…

В общем, нашего брата риелтора такая развалюха не прокормит, это уж точно!

Не открывая рта, старик залился смехом, напоминавшим дробь дятла в лесу.

— Вон как… Монастырь, говорите? — переспросил Усикава, протягивая дедуле «Севен старз». Тот охотно взял сигарету, прикурил от предложенной зажигалки и затянулся так смачно, словно и сигарета получала от его затяжки не меньшее удовольствие.

— Ну, в общем, там прячутся жены, сбежавшие от мужей, которые им намяли бока или расквасили физиономию. За постой, понятно, с побитых не берут…

— Значит, хозяйка занимается благотворительностью? — уточнил Усикава.

— Ну да, вроде того. Домишко пустует, вот она и решила помогать тем, кто нуждается. А что? С ее-то деньгами все эти расходы — пыль дорожная; чем хочет, тем и занимается. Не то что мы, простаки…

— Но почему госпожа Огата занялась именно этим? У нее что, какие-то личные мотивы?

— Да кто ж их, богатых, разберет. Может, она так развлекается.

— Ну, если она развлекается тем, что спасает людей, это дело хорошее, верно? — широко улыбнулся Усикава. — Не всякий богач станет тратить лишние деньги на помощь тем, кто в беде.

— Ну, если так рассуждать — наверно, и правда дело хорошее. Я-то свою женушку, каюсь, тоже поколачивал, бывало. Не то чтобы со всей силы — так, по-легкому…

И старик, открыв беззубый рот, засмеялся так, будто поколачивать собственную жену было отдельной радостью его жизни.

— Сколько же народу там сейчас обитает? — спросил Усикава.

— Вообще-то я каждое утро мимо прохожу, но снаружи ничего не видать. Но по нескольку женщин живет постоянно. Видать, мужиков, которые бьют своих жен, на этом свете пока хватает…

— Людей, которые этому свету вредят, всегда больше тех, кто ему полезен.

Старик, раскрыв рот, опять засмеялся.

— Это верно! Тех, кто делает зло, всегда больше тех, кто творит добро.

Как ни странно, старику Усикава, похоже, чем-то понравился. Но сам Усикава все не мог успокоиться.

— А что, вообще, за женщина эта госпожа Огата?

— Жена господина Огаты? Да толком не разобрать… — Старик вдруг насупился и стал похож на призрак засохшего дерева. — Уж больно неприметно живет. Я здесь много лет контору держу, но видел ее очень редко, да и то издалека. Из усадьбы она выбирается только на машине с шофером, а за покупками для нее ходят девчонки из прислуги. Еще у нее на службе мужик — секретарь, что ли. Заведует ее делами. А сама она — дочка богачей, настоящая богема. С нами, нищебродами, общаться ей не пристало…

Старик сморщился — и уже из морщин подмигнул Усикаве. Очевидно, записав в армию «нас, нищебродов» как себя, так и своего собеседника.

— И давно она укрывает избитых жен? — спросил Усикава.

— Ох, точно не скажу. Я ведь сам про этот монастырь для беглых жен от других услышал. Как давно, говорите? Помнится, жизнь там зашевелилась года четыре назад… Ну, может, лет пять, где-то так. — Старик взял чашку и отпил холодного зеленого чая. — Поставили большие ворота с засовом, двор начали охранять. Да оно и понятно. Все-таки укрытие. Разве укроешься там, куда может зайти кто попало?..

На этих словах старик как будто очнулся и пытливо взглянул на Усикаву.

— Так вы, что же, ищете доступное жилье?

— Совершенно верно.

— Тогда вам лучше поискать где-нибудь еще. Здесь вокруг сплошь особняки. Если что и сдают, так только дорогие апартаменты для иностранцев, которые в посольствах служат. Раньше-то в этих местах обычные люди жили, совсем не богачи. И сдавали, и снимали. Так и работалось помаленьку. А теперь все не так… Теперь, боюсь, контору нашу закрыть придется. В центре Токио цены на землю — хоть волком вой; таким муравьиным конторкам, как мы, просто не выжить. Если у вас нет лишних денег, лучше поищите в других районах.

— Так и сделаю, — кивнул Усикава. — Лишних денег у меня, к сожалению, нет. Придется поискать где-нибудь еще…

Старик затянулся, задержал дыхание — и мощной струей выпустил дым изо рта.

— И когда госпожа Огата помрет, особняк ее сразу исчезнет. Сынок-то у нее — человек серьезный, не станет держать столько земли впустую забавы ради. Тут же снесет все до основания, да построит элитный многоквартирный дом. Наверняка уже сейчас все планы да чертежи приготовил.

— И вся эта благодать, что здесь прямо в воздухе разлита, сразу исчезнет, верно?

— А то как же! Ничего не останется.

— А чем ее сын занимается?

— В основном недвижимостью. Тем же, что и мы. Только разница между нами — как между небом и землей. Или между «Роллс-Ройсом» и самокатом. Фирма у него огромная, местной землей вертит так, что снимает с супа весь навар. А нам, простым работягам, даже объедков с их стола не достается. Куда катится белый свет?

— Я там недавно проходил мимо. Красивая усадьба — невольно залюбуешься…

— Да, пожалуй, это самый благородный дом в округе. Как подумаю, что такие прекрасные ивы посрубают под корень, прямо сердце сжимается. — Старик с горечью покачал головой. — Так что дай бог госпоже Огате пожить подольше…

— И не говорите, — согласился Усикава.

Усикава позвонил в «Консультацию для женщин — жертв бытового насилия». К его удивлению, именно такое название значилось в телефонном справочнике. Коллектив этой некоммерческой организации состоял из нескольких опытных адвокатов, да еще с десяток добровольцев помогали вести дела. Приют госпожи Огаты взаимодействовал с ними напрямую, принимая женщин, которые сбегали из дома, но не знали, куда идти. На сей раз Усикава попросил аудиенции от имени своей настоящей конторы — «Фонда поддержки искусства и науки новой Японии», ибо нутром чуял, что разговор может запросто коснуться вопроса о материальной поддержке. И договорился о времени встречи.

При встрече он тут же передал собеседнику свою визитку (такую же, какую вручил Тэнго) и сообщил, что его Ф0НД занимается поощрением организаций, работающих на благо японского общества. И что в их список кандидатов попала «Консультация для женщин — жертв бытового насилия». Хотя сам Усикава не вправе раскрывать имя спонсора, стипендиат, получивший эти деньги, может распоряжаться ими по своему усмотрению — и помимо того, что в конце года напишет краткий отчет, никакими обязательствами не скован.

Собеседник Усикавы — молодой адвокат — оглядел его с головы до ног и не пришел в восторг от увиденного. Да, внешность Усикавы к доверию не располагала. Но средства были скромные, и приходилось улыбаться любому, кто предлагал хоть какую-то помощь. Отставив личные сомнения в сторону, адвокат пригласил Усикаву за столик для посетителей.

— Прежде всего, — сказал Усикава, — хотелось бы узнать подробнее о деятельности вашей организации.

И адвокат поведал ему, как была создана их «Консультация», чем она занимается и каким образом они, адвокаты, перешли сюда, оставив другие хлеба. Слушая все это, Усикава в душе невыносимо скучал, но продолжал делать вид, что страшно интересуется рассказом. Прищелкивал языком, кивал, строил сочувственную мину. В результате адвокат понемногу успокоился и, как видно, решил, что Усикава — человек вполне достойный, несмотря на внешний вид.

И тогда Усикава аккуратно перевел разговор на тему приюта.

— Куда же деваются бедные женщины, которым некуда больше идти? — поинтересовался он. С таким выражением, словно искренне беспокоился о судьбах тех, кого жизнь завертела, точно палые листья на холодном осеннем ветру.

— Для этих случаев у нас открыты специальные прибежища, — ответил ему адвокат.

— Прибежища? В каком смысле?

— Временные приюты, если угодно. Их немного, но все они предоставлены различными благотворителями. Один из наших спонсоров даже пожертвовал для этого небольшой многоквартирный дом.

— Многоквартирный? — якобы удивился Усикава. — Неужто в нашем обществе еще встречаются такие добрые самаритяне?

— О да! Когда о нашей «Консультации» упоминают в газетах или журналах, нам начинают звонить люди, которые предлагают помощь. Без их помощи наша организация, к сожалению, просто не выжила бы. Ведь мы существуем исключительно на добровольные пожертвования.

— Мне кажется, вы делаете очень большое и нужное дело, — проникновенно сказал Усикава.

По лицу адвоката расплылась наивно-беззащитная улыбка. И Усикава напомнил себе, что лучший момент для маневра — когда противник убежден в своей правоте.

— И сколько женщин проживает в этом многоквартирном доме?

— Бывает по-разному, но в среднем человек пять, — ответил адвокат.

— Кстати, насчет спонсора этого дома, — напирал Усикава. — Что заставило его это сделать? У него были какие-то особые мотивы?

Адвокат покачал головой:

— Не могу знать. Но подобной благотворительностью этот человек занимался и раньше — исключительно по личной инициативе. Как бы то ни было, нам остается только с благодарностью пользоваться его щедростью. Нам ничего не объясняют, мы ничего не спрашиваем.

— Очень разумно, — кивнул Усикава. — И адрес этого приюта, конечно, тоже не разглашается?

— Разумеется. Бедным женщинам необходима полная безопасность. Да и спонсоры, как правило, желают оставаться анонимами. Все-таки мы имеем дело с последствиями актов насилия.

Они поговорили еще немного, но больше ничего конкретного из адвоката выдавить не удалось. В итоге Усикава понял следующее: «Консультация для женщин — жертв бытового насилия» официально открылась четыре года назад; вскоре после открытия им позвонил некий «спонсор» и предложил многоквартирный дом в качестве приюта. О существовании «Консультации» он узнал из газеты, которая написала о них заметку. Главное условие сотрудничества — полная анонимность благотворителя. Но под конец разговора Усикава уже ни капельки не сомневался в том, что этот «спонсор» — хозяйка особняка в Адзабу, а для приюта используется деревянный домишко на задворках того же района.

— Спасибо за ваше бесценное время, — сердечно поблагодарил Усикава молодого адвоката-идеалиста. — На мой взгляд, вы занимаетесь очень нужной и полезной работой. На очередном заседании фонда я расскажу о нашей беседе членам правления — и уже вскорости извещу вас об их решении. Искренне желаю успеха вашему предприятию.

Вслед за этим Усикава попробовал раскопать обстоятельства смерти старухиной дочери. Вышла замуж за чиновника из Министерства транспорта. Умерла в тридцать шесть. Причина смерти не установлена. Вскоре после ее кончины муж оставил госслужбу. Это все, что Усикаве удалось разузнать. Почему ушел из министерства — неясно, что делал потом — неизвестно. Возможно, его отставка как-то связана со смертью жены, а возможно — никак и не связана. Министерство транспорта не предоставляет рядовым гражданам сведений о своих внутренних передвижениях. Но Усикава обладал поистине змеиным чутьем. И чувствовал: что-то не так. Поверить в то, что элитный чиновник, скорбя по ушедшей жене, оставил высокий пост и скрылся от светской жизни, у него не получалось, хоть убей.

Насколько Усикаве было известно, не так уж много женщин в тридцать шесть лет умирает из-за болезни. То есть, конечно, всякое бывает. Разные хвори уносят людей на тот свет в любом возрасте — совершенно независимо от их капиталов. Рак, саркома мозга, перитонит, пневмония и так далее. Человеческий организм — слишком хрупкая и ненадежная штука. И тем не менее, когда в тридцать шесть лет на тот свет отправляется женщина из материально обеспеченного семейства, виной тому чаще всего не болезнь, а несчастный случай или самоубийство.

Итак, выдвинем гипотезу, рассуждал Усикава. Затем возьмем пресловутую «бритву Оккама», отсечем ею все ненужные факторы, выстроим все разрозненные связи в последовательную цепочку — и поглядим, что получится.

Предположим, дочь хозяйки усадьбы не умерла от болезни, а покончила с собой, допустил Усикава и с азартом потер ладони. Выдать самоубийство за смерть от болезни, в принципе, не так уж и сложно. По крайней мере, для людей влиятельных и богатых. Тогда следующим шагом предположим, что старухина дочь наложила на себя руки от отчаяния, не выдержав постоянных побоев от мужа. В этом тоже ничего невозможного нет. Ни для кого не секрет, что большой процент так называемой «элиты» — куда больше, чем в среднем классе, — состоит из невыносимых истериков и тайных извращенцев.

И если допустить, что все так и случилось, — как бы повела себя мать погибшей, хозяйка усадьбы? Примирилась бы — мол, судьба, никуда не деться? Ох, вряд ли. Скорее всего, очень сильно захотела бы сполна отомстить виновнику смерти дочери… Теперь-то Усикава уже примерно представлял себе, что она за человек. Эта старая женщина бесстрашна, мудра и чертовски прозорлива. Если что задумала — выполнит, каких бы денег и усилий ей это ни стоило. Позволить спокойно ходить по земле человеку, который надругался над самым святым и свел ее дочь в могилу, она никак не могла.

Как именно старуха отомстила зятю, Усикава разнюхать не смог. Муж ее дочери словно растаял в воздухе, не оставив буквально никаких следов. Вряд ли, конечно, она лишила его жизни. Слишком уж осторожна и хладнокровна. Опять же, кругозор широкий. На откровенное убийство не пошла бы, это уж точно. Но какие-то очень суровые меры приняла наверняка. Да так, что и не заподозришь теперь ни в чем.

Но гнев и отчаянье матери, потерявшей дочь, одной лишь местью не утолить. Однажды она читает в газете о деятельности «Консультации для женщин — жертв бытового насилия» и решает этой организации помочь. Звонит в «Консультацию» и сообщает, что у нее есть дом, она его все равно не сдает — и готова бесплатно предоставить как временный приют для обездоленных жен. Раньше она уже использовала его для подобных целей, и что для этого нужно, представляет неплохо. Единственное условие — ее имя не должно упоминаться ни вслух, ни в каких-либо документах. Разумеется, адвокаты «Консультации» с благодарностью хватаются за это предложение. Ее чувство мести получает официальный статус, расширяет сферу действия и обращается в позитив. Удобный случай плюс осознанная мотивация.

Пока все выстраивалось вполне логично, хотя никаких конкретных доказательств не было. Гипотеза, основанная нацепочке предположений. Усикава облизнул губы и довольно потер руки. Но все-таки эта логика заводила его в туман.

Ибо дальше старая мадам знакомится в спорт-клубе с инструкторшей по фамилии Аомамэ. При каких обстоятельствах — бог его знает, но женщины заключают некое тайное соглашение. В результате старуха, тщательно все спланировав, засылает Аомамэ в номер гостиницы «Окура», чтобы прикончить лидера секты «Авангард». Каким способом — непонятно. Вполне возможно, Аомамэ владеет техникой убивать людей как-нибудь по-особенному. В итоге она отправляет Лидера на тот свет, невзирая на всю его охрану из опытнейших боевиков.

До этой стадии рассуждений все еще как-то сходилось. Но стоило задаться вопросом, что может связывать лидера «Авангарда» с «Консультацией для женщин — жертв бытового насилия», как мысль Усикавы упиралась в стену, и неумолимая бритва отсекала любые попытки предположить что-либо еще.

Итак, секта требует, чтобы Усикава ответил на два вопроса. Первый — кто заказал убийство Лидера, и второй — где сейчас Аомамэ.

Подноготную Аомамэ в свое время раскапывал сам Усикава. Подобные расследования он проводил уже не раз. Привычная, рутинная работа. И вывод о том, что за массажисткой из спорт-клуба нет ничего подозрительного, также принадлежал ему. С какой стороны ни копни, девица казалась «чистой». О чем он и сообщил руководству секты. Именно поэтому ее пригласили в номер отеля «Окура» и доверили сделать Лидеру массаж. После ее ухода Лидера обнаружили мертвым. А сама она исчезла, как дым на ветру. Понятно, что теперь Усикавой, мягко сказать, весьма недовольны: выходило, порученное ему расследование он выполнил спустя рукава.

Хотя на самом деле он разведал об этой женщине все, что возможно. Как Усикава и сказал Бонзе, промахов в работе он не допускает. Единственный недосмотр — в том, что он не проверил заранее историю звонков Аомамэ. Но такую проверку он обычно производил, если к тому были веские основания. А в случае с массажисткой ничего подозрительного не наблюдалось.

Но как бы там ни было, долго испытывать недовольство секты не годится. Платят они хорошо, но шутить с такими типами — опасно для жизни. Уже то, что Усикава знает, куда дели труп Лидера, им не по нутру. Поэтому крайне важно дать им понять, что он — ценный специалист, которого гораздо выгоднее оставить в живых. И этой нехитрой истине нужно срочно найти подтверждение.

Никаких доказательств причастности старухи в Адзабу к убийству Лидера нет. Сплошные предположения. Но в недрах просторной усадьбы за роскошными ивами скрывается некая мрачная тайна. Усикава чуял это кишками. Раскрыть эту тайну теперь предстоит ему одному. И это будет ох как непросто. Оборону противника держат настоящие профессионалы.

Якудза?

Все может быть. Воротилы большого бизнеса — и особенно торговцы недвижимостью — частенько заключают сделки с якудзой так, что не видно постороннему глазу, и всю грязную работу поручают «людям со шрамами». В принципе, их услугами могла бы пользоваться и госпожа Огата. Но Усикава в это не верил. Слишком прилично она воспитана, чтобы водиться с такой компанией. А кроме того, очень сложно представить, чтобы подобные молодцы охраняли приют для жен, пострадавших от бытового насилия. Скорее, у нее какая-то своя, независимая и безупречно организованная служба охраны. Конечно, недешево, но денег у старухи куры не клюют. И вполне возможно, при необходимости эта служба обеспечивает не только оборону, но и нападение.

Если гипотеза Усикавы верна, Аомамэ сейчас прячется в каком-нибудь далеком убежище под крылышком старухи Огаты. Все ее следы аккуратно заметены, и живет она другой жизнью под совершенно иной фамилией. Не исключено, что и выглядит уже совсем не так. В этом случае любое расследование, на которое способен Усикава, зайдет в тупик, ибо найти ее практически невозможно.

Остается копать еще глубже под старуху в Адзабу. Отыскать в ее обороне какую-нибудь брешь — и уже оттуда вытащить на свет божий информацию об Аомамэ. Может, получится — а может, и нет. Своими лучшими качествами Усикава считал острый нюх и настырность при достижении цели. «Чем еще я мог бы похвастаться? — спрашивал он себя. — За что меня стоило бы похвалить?»

Не за что, уверенно отвечал он себе же.

Глава 5

АОМАМЭ
Как бы вы ни затаились
Жить одной в закрытом пространстве Аомамэ не так уж и сложно. Подъем в шесть утра, завтрак. Примерно с час — стирка, глажка, уборка в квартире. Оставшиеся полтора часа до обеда — упорные, до седьмого пота, занятия на тренажерах. Из своей многолетней практики она отлично знает, какие мышцы как напрягать и когда остановиться, чтобы себе же не навредить.

Обедает она в основном овощами и фруктами. Затем, как правило, сидит на диване с книгой, пока ее не сморит короткий полуденный сон. Проснувшись, час готовит ужин, до шести вечера его съедает. Начинает темнеть — она выходит на балкон, садится в пластиковое кресло и смотрит на детскую площадку. В пол-одиннадцатого отправляется спать. И так каждый день. Но от такой жизни ей не скучно.

По характеру она молчунья. Даже если долго ни с кем не общается, чувствует себя вполне комфортно. В школе с одноклассниками не разговаривала совсем. Точнее, никто не заговаривал с нею без крайней нужды. В классе ее считали непонятным, инородным существом, которое следует игнорировать. Ей самой, разумеется, это казалось жуткой несправедливостью. Будь она в чем-то виновата сама — еще, возможно, смирилась бы. Но в проклятой «инородности» ее вины не было. Чтобы вырасти, любой ребенок должен делать то, что велят родители. Вот почему ей приходилось всякий раз молиться перед едой, каждое воскресенье таскаться по улицам вслед за матерью, пытавшейся обратить людей в свою веру, бойкотировать школьные экскурсии в синтоистские храмы и рождественские утренники, а также носить одежду с чужого плеча. Она просто выполняла волю родителей, ослушаться которых нельзя. Но одноклассники, разумеется, о том ничего не знали и знать не хотели. Они просто чурались ее, вот и все. И даже учителя держались с ней так, будто она мешала жить всему классу.

Конечно, она могла бы врать родителям. Говорить, что молится в школе перед едой, а на самом деле не молиться. Но поступать так Аомамэ не хотела. Во-первых, не желала обманывать Бога — неважно, есть он там на Небесах или нет; а во-вторых, должна была насолить обидчикам. Чураетесь меня? Ну, тогда держите еще. Вот вам мой вызов: я буду молиться в столовой, громко и внятно, чтобы вы подавились этой молитвой. Потому что справедливость на моей стороне.

Одеваясь по утрам, она жутко страдала. Стыд за свои обноски напрягал ее так, что сборы в школу часто заканчивались поносом, а то и рвотой. Поднималась температура, немели конечности. Но при этом она не пропускала ни дня учебы. Потому что знала: прогуляешь день — захочется прогуливать и дальше. А еще через несколько дней ее в школу уже и палкой не загонишь. Но для одноклассников и учителей это будет значить только одно: она сдалась. Если она перестанет появляться в классе, все вздохнут с облегчением. Нет уж! Такой радости вы от меня не дождетесь, повторяла она про себя. И тащилась в школу, как бы паршиво себя ни чувствовала. Молча и стиснув зубы.

После всего, что ей пришлось пережить тогда, нынешнее одиночество вовсе не тяготит ее. Насколько тяжко ей было молчать, когда все вокруг весело болтали друг с другом, — настолько же легко и естественно молчать сейчас, в этой тихой уютной квартире, где, кроме нее, ни единой живой души. Тем более, когда есть книги. Она уже взялась за Пруста, которого прислал ей Тамару. Но читать старается не больше двадцати страниц в день. Засекает время и проглатывает, слово за словом, ровно двадцать страниц. А потом берет какую-нибудь другую книгу. Но перед сном обязательно пробегает глазами хотя бы несколько страниц «Воздушного Кокона». Ведь этот текст написал Тэнго, и в каком-то смысле это инструкция по выживанию в реальности 1Q84 года.

Еще она слушает музыку. Хозяйка прислала ей целый ящик кассет. Чего там только нет — симфонии Малера, камерные концерты Гайдна, клавиры Баха. И, конечно, «Симфониетта» Яначека, о которой она просила. «Симфониетту» она слушает регулярно, раз в день, когда проводит свои безмолвные тренировки.

Осень плавно подходит к концу. Аомамэ кажется, будто день ото дня ее тело становится все прозрачнее. Насколько возможно, она старается ни о чем конкретно не думать. Но это у нее, конечно же, получается плохо. Любая пустота обязательно чем-нибудь заполняется. Но сейчас ей хотя бы нет нужды кого-либо ненавидеть. Вокруг — ни одноклассников, ни учителей. И сама она больше не беспомощный ребенок, которому навязывают чью-то веру. Нет нужды всеми кишками ненавидеть мужчин, избивающих собственных жен. Безудержный гнев, то и дело вскипавший в ней ранее — с такой силой, что она готова была размозжить кулаки о стену, — незаметно куда-то исчез и больше не возвращался. Чему Аомамэ очень рада. Она больше не хочет причинять боль кому бы то ни было. Равно как и делать больно себе.

Ночью, когда Аомамэ не может заснуть, она думает о Тамаки и Аюми. Закрыв глаза, отчетливо вспоминает, как обнимала их. У каждой было мягкое, теплое тело. В котором текла свежая кровь и уверенно билось сердце. Они едва уловимо дышали, еле слышно хихикали. Тонкие пальцы, набухшие соски, гладкие бедра…

Только на этом свете их больше нет.

Бесшумно и незаметно сердце Аомамэ наполняется печалью, словно темной водой. В такие минуты она изо всех сил старается переключиться на мысли о Тэнго. Сосредоточенно вспоминает, как в классе после уроков сжимала руку десятилетнего мальчика. Затем представляет, как уже тридцатилетний Тэнго — взрослый и сильный — сидит на детской горке и сжимает ее в объятиях.

Он — где-то совсем рядом, на расстоянии вытянутой руки.

Неужели я и правда смогу к нему прикоснуться? Зажмурившись в темноте, Аомамэ растворяется в этих мечтах и буквально тает от счастья.

Но если я больше никогда не увижу его — что же мне делать? Ее бросает в дрожь. Раньше, пока их взрослые судьбы не пересеклись, все было гораздо проще. Встреча с ним представлялась ей просто мечтой, метафизической гипотезой, и не больше. Но теперь, когда она увидала Тэнго настоящего, сам факт его существования стал для нее куда весомей, неоспоримее. Теперь она хочет, чтобы их встреча состоялась, чего бы это ни стоило. Чтобы он обнял Аомамэ крепко-крепко и заласкал до изнеможения. От мысли, что они могут уже и не встретиться, сердце чуть не выскакивает из груди.

А может, там, под рекламой «Эссо», стоило просто пустить себе пулю в голову? Уж тогда бы точно не пришлось путаться во всех этих бесконечных сомнениях. Но спустить курок она не смогла. Потому что услышала голос — который позвал ее откуда-то издалека. Она еще может увидеться с Тэнго. Мысль об этом взорвалась в голове и заставила Аомамэ жить дальше. Даже если, по словам Лидера, над Тэнго нависнет смертельная опасность, наложить на себя руки она теперь не могла. Пробудившаяся в ней воля к жизни оказалась сильней всякой логики. Желание снова увидеть Тэнго двигало ею, как жажда — столь же отчаянная, сколь и неутолимая.

Вот как все вертится, понимает она. Человеку даруется надежда, и он использует ее как топливо, чтобы жить дальше. Без надежды никакое «дальше» невозможно. Но это же как с монетой! Что выпадет — орел или решка, — не узнаешь, пока монета не упадет… Ее сердце сжимается так, что ноет все тело.

Аомамэ садится за кухонный стол, берет пистолет. Оттягивает затвор, засылает патрон в патронник, взводит большим пальцем курок и вставляет дуло в рот. Чуть напряги указательный палец — и проклятым вопросам тут же придет конец. Осталось совсем немного: всего сантиметр — нет, даже полсантиметра — до того, как палец нажмет на скобу, и я перенесусь в мир тишины и покоя. Боль придет лишь на миг, а потом меня поглотит милосердное My.

Аомамэ закрывает глаза. Тигренок рекламы «Эссо», улыбаясь, призывно машет заправочным пистолетом. «Нашего тигра — в ваш бензобак»…

Вынув твердый металл изо рта, она медленно качает головой.

Умереть не получается. Перед глазами — парк, в парке — детская горка. И пока остается надежда на то, что Тэнго еще вернется сюда, спустить курок не удастся. Возможность их встречи останавливает ее на самом краю. Кажется, будто в душе у нее одна дверь закрылась, а другая открылась. Спокойно, без единого звука. Аомамэ вновь оттягивает затвор, вынимает патрон, ставит пистолет на предохранитель и опять кладет на стол. А потом закрывает глаза — и видит, как нечто большое и светлое миг за мигом исчезает в наползающей темноте. Нечто похожее на сияющую пыльцу. Но что это — она не знает.

Сев на диван, она пробует сосредоточиться на странице томика «По направлению к Свану». Старается представить описанные в книге события и отогнать все прочие мысли. За окном начинается холодный дождик. Если верить прогнозу по радио, так и будет накрапывать до утра. Поздней осенью дождь выстраивает фронт над океаном и никак не проявляет себя в нашей жизни. Примерно как человек, который забыл о времени, утонув в своих мыслях.

Неужели Тэнго никогда не придет? Небо затянуто тучами так плотно, что лун не видать. Но Аомамэ все равно сядет на балконе и, потягивая горячее какао, станет наблюдать за парком дальше. С биноклем на коленях и пистолетом под рукой, одетая так, чтобы выбежать из дому сразу, как только понадобится, — она будет следить за детской площадкой. Ибо никакое больше занятие для нее не имеет смысла.

В три часа дня раздается звонок домофона. Кто-то хочет, чтобы его впустили в подъезд. Аомамэ, понятно, не отзывается. В гости она никого не ждет. Собравшись выпить чаю, она поставила чайник, но теперь на всякий случай выключает газ и ждет, что дальше. Домофон издает три-четыре трели, затем смолкает.

Через пять минут звонят снова. На этот раз — уже в дверь. Видимо, неизвестный кто-то умудрился проникнуть в здание и стоит теперь прямо перед ее квартирой. Скорее всего, прошмыгнул в подъезд за кем-нибудь из жильцов. Или набрал номер другой квартиры да насочинял чего поубедительней, чтобы его впустили. Аомамэ, разумеется, не реагирует. «Кто бы ни звонил — не отвечай, запри дверь на засов и затаись как мышь». Так ей велел Тамару.

Дверной звонок протрезвонил, наверно, раз десять. Для рекламных агентов — слишком назойливо. Эти персонажи звонят не больше трех раз. Аомамэ по-прежнему не отвечает, и тогда в дверь стучат кулаком. Не очень громко, но настойчиво и раздраженно.

— Господин Такаи! — слышится густой голос мужчины лет сорока. Низкий и с хрипотцой. — Господин Такаи, добрый день! Вы можете выйти?

Фамилия «Такаи» была придумана исключительно для того, чтобы подписать табличку на почтовом ящике у подъезда.

— Господин Такаи, простите за беспокойство! Вы не могли бы выйти? Прошу вас!

Мужчина выдерживает паузу, прислушивается. И, не дождавшись ответа, барабанит в дверь пуще прежнего.

— Господин Такаи, я знаю, что вы дома! Лучше откройте по-хорошему! Вы дома и прекрасно меня слышите!

Аомамэ берет со стола пистолет, снимает с предохранителя. И, стиснув пальцами рукоятку, заматывает оружие полотенцем.

Кто этот человек и чего он хочет, ей неизвестно. Но почему-то он разговаривает с ней как с врагом, да еще и требует, чтобы ему открыли. Радоваться таким гостям неохота.

Наконец стук в дверь обрывается, и голос мужчины вновь разносится по лестничной клетке.

— Господин Такаи, я пришел востребовать с вас абонентские взносы за телевидение «Эн-эйч-кей»! Да-да, то самое «Эн-эйч-кей», которым пользуется вся страна! Я знаю, что вы дома, можете не прятаться. Я на этой работе уже много лет. И умею различать, когда дома действительно никого, а когда хозяева только прикидываются, что их нет. Как бы вы ни затаились, у любого человека есть аура. Ваши легкие дышат, сердце бьется, а желудок переваривает пищу. И сейчас, господин Такаи, вы у себя в квартире. Ждете, когда я махну рукой и уйду. Не желаете ни отвечать, ни дверь открывать. Потому что не хотите уплачивать взносы.

Мужчина говорит очень громко — сверх всякой необходимости. Его голос разносится по всему дому. Он делает это умышленно. Выкрикивает имя хозяина, срамит его, проклинает — так, чтобы слышали соседи. Разумеется, Аомамэ молчит. Не отзываться же такому придурку. Она снова кладет пистолет на стол, но — на всякий случай — не ставит на предохранитель. Совсем не исключено, что под маской человека из «Эн-эйч-кей» к ней явился кто-то другой. Не вставая со стула в кухне, она смотрит через прихожую на входную дверь.

Очень хочется встать со стула, подкрасться к двери и посмотреть в глазок. Проверить, как выглядит нежданный визитер. Но Аомамэ сидит. Лучше не делать лишних движений. Скоро он уберется восвояси.

Но мужчина, похоже, решил отыграть спектакль до конца:

— Господин Такаи, хватит играть в прятки! Думаете, мне самому очень нравится вас уговаривать? Я человек занятой, у меня каждая минута на счету! Господин Такаи, вы же любите смотреть телевизор. А каждый, кто смотрит телевизор, должен платить за пользование каналами «Эн-эйч-кей»! Нравится это вам или нет, но так написано в наших законах. Кто не платит — вор и мошенник. Я надеюсь, вы не хотите, чтобы вас считали вором? Раз уж живете в таком роскошном доме, значит, и на оплату телевидения деньги найдутся, правда? Или вам нравится, что о ваших проблемах знают все соседи?

О чем бы ни кричал на весь дом энэйчкеевец, — у себя дома Аомамэ бы и бровью не повела. Но сейчас она прячется от посторонних глаз, и привлекать внимание окружающих ей совсем ни к чему. С другой стороны, что она может сделать? Только и остается затаить дыхание и ждать, пока придурок не уйдет.

— Господин Такаи, уж простите за назойливость, но я все знаю. Вы дома, и вы очень внимательно слушаете, что я говорю. А еще вы думаете: почему этот тип кричит перед моей дверью? Хороший вопрос, господин Такаи! И действительно, почему? Может, потому, что я не очень люблю, когда люди притворяются, будто их нет в собственном доме? Есть в этом что-то подлое, вам не кажется? Не хотите платить за «Эн-эйч-кей» — так откройте и скажите мне это в лицо. Вам же легче станет! А уж как мне полегчает, я даже описать не могу. Вот тогда и поговорили бы, как уважаемые люди. А то прячетесь в своей норе, точно жадная мышь, и выходите на свет божий, лишь когда вас никто не видит. Не годится так жить, ей-богу!

А ведь мужик врет, понимает Аомамэ. Никакой «ауры» хозяина он не различает — просто разыгрывает свой обычный спектакль. Сидя на стуле, я не издаю ни звука, дышу совершенно неслышно. Задача этого клоуна — где придется, перед чьей угодно квартирой закатить скандал, да погромче, чтобы запугать жильцов вокруг. Чтобы каждый предпочел заплатить эти чертовы взносы, лишь бы не слышать такие же вопли перед собственной дверью. Подобные концерты он то и дело закатывает где ни попадя, и это наверняка приносит свой результат.

— Представляю, господин Такаи, как вам от меня неуютно. Отлично вас понимаю! Да, я человек неприятный, и сам это знаю. Только учтите, господин Такаи, среди тех, кто собирает долги, приятных людей не бывает. И знаете почему? А потому, что на свете слишком много тех, кто решил не платить за телевидение «Эн-эйч-кей». Я бы, может, и сам с удовольствием ответил таким людям: «Не хотите платить? Ну что ж, понимаю. Извините за беспокойство». А потом развернулся и пошел бы своей дорогой. Но так отвечать не годится. Во-первых, собирать взносы — моя работа, а во-вторых, очень уж я не люблю, когда хозяева притворяются, будто их нет дома…

Он снова делает паузу. А потом еще раз десять колотит в дверь.

— Господин Такаи! Вам еще не надоело? Или вы не кажетесь себе вором? Подумайте хорошенько. Сумма-то совсем небольшая. Только и можно скромненько пообедать в семейном ресторане! А заплатите взнос — сотрете с себя клеймо вора. Никто не будет позорить вас на весь дом и стучать в вашу дверь. Сейчас вы прячетесь там, я знаю. И надеетесь, что сможете скрываться так до скончания века и вас никто не найдет. Что ж, скрывайтесь. Но учтите: как бы вы ни таились, как бы ни ходили на цыпочках, кто-нибудь обязательно вас найдет. Хитрить до бесконечности невозможно. Подумайте сами. По всей Японии люди гораздо беднее вас каждый месяц исправно платят за свой телевизор. Даже по отношению к ним вы поступаете очень, очень несправедливо.

Пятнадцать ударов в дверь. Аомамэ считает.

— Я понял вас, господин Такаи. Вы очень упрямый человек. Ну, что ж. Сегодня я, так и быть, ухожу. Просто не вправе тратить на вас одного столько времени. Но я еще вернусь, господин Такаи! Такой у меня характер. Если что решил, так просто не отступаюсь. И очень не люблю, когда притворяются, что дома никого нет. Так что ждите. В вашу дверь я еще постучу. И буду стучать, пока весь белый свет не услышит. Обещаю. Вот такой у нас с вами будет уговор. Не возражаете? Тогда до скорой встречи.

Шагов Аомамэ не слышит. Наверно, мужик носит ботинки на резиновых подошвах. Она ждет минут пять, затаив дыхание и глядя на дверь. С лестницы не доносится ни звука. Аомамэ подкрадывается к дверному глазку, осматривает лестничную клетку. Но не видит там ни души.

Она ставит пистолет на предохранитель. Несколько раз глубоко вздыхает, восстанавливая дыхание. Зажигает газ, кипятит воду пьет чай. Обычный сборщик взносов из «Эн-эйч-кей», успокаивает она себя. И все-таки в его голосе слышалось что-то злобное и нездоровое. Кому адресована эта злоба — лично ей или мифическому господину Такаи — не разобрать. Но этот хриплый голос и настырный стук в дверь оставили очень неприятный осадок. Словно на коже по всему телу налипла какая-то слизь.

Аомамэ раздевается, принимает душ. Включает воду погорячей и тщательно, с мылом, моется с головы до ног. После душа переодевается. Настроение поднялось, ощущение склизкой кожи исчезло. Она садится на диван, допивает чай. Хочет почитать дальше книгу, но строчки расплываются перед глазами. А в ушах, будто эхо, вибрирует мужской голос: «Вы надеетесь, что сможете скрываться здесь до скончания века и вас никто не найдет. Что ж, скрывайтесь. Но учтите: как бы вы ни таились, как ни ходили на цыпочках, — кто-нибудь обязательно вас найдет».

Аомамэ качает головой. Да нет же. Мужик просто повторяет свою обычную мантру. Делал вид, что все знает, и кричит погромче, чтобы запугать весь дом. Обо мне ему ничегошеньки не известно. Ни что я сделала, ни почему я здесь. Только вот сердце почему-то никак не успокоится.

Как бы вы ни таились, как ни ходили на цыпочках, — кто-нибудь обязательно вас найдет.

Казалось, слова эти начинены каким-то особо тяжелым смыслом. Возможно, простое совпадение. Однако этот тип, похоже, слишком хорошо знал, что и как сказать, чтобы вывести ее из равновесия. Аомамэ откладывает книгу, откидывается на подушку дивана и закрывает глаза.

Где же ты ходишь, Тэнго? — думает она. И произносит вслух:

— Где же ты ходишь, Тэнго? Скорее найди меня. Пока этого не сделал кто-нибудь другой.

Глава 6

ТЭНГО
Пальцы чешутся — к чему бы?[258]
В маленьком приморском городке Тэнго вел очень размеренный образ жизни. Установленного распорядка старался не нарушать. Почему-то ему казалось это важным. Утром гулял, затем писал книгу, ехал в лечебницу, читал спящему в коме отцу возвращался в гостиницу и ложился спать. День за днем повторялись — одинаковые, точно песни крестьян, засевающих рисом поля.

Несколько суток подряд вечерами было тепло, но потом настали поразительно холодные ночи. Несмотря на столь резкую смену погоды, Тэнго продолжал жить так, чтобы каждый нынешний день повторял предыдущий. Насколько это возможно, старался оставаться прозрачным и незаметным наблюдателем. Сдерживая дыхание, никак не проявляя себя, просто ждал той самой минуты. Разница между вчера и сегодня ощущалась все меньше. Прошла неделя, потом десять дней. Но Воздушный Кокон не появлялся. Каждый раз, когда отца увозили на очередное обследование, на его постели оставалась только пустая вмятина, повторявшая форму человеческого тела.

«А может, тому, что случилось, повториться больше не суждено? — думал Тэнго, покусывая губы в затопивших палату сумерках. — Может, это было какое-то уникальное, одноразовое явление? Или все это мне просто привиделось?» Но на эти вопросы ответов не приходило. До ушей доносились только рокот волн да шелест ветра в сосновой роще.

Тэнго не был уверен, что действует верно. Возможно, в этом приморском городишке за сто километров от Токио, в этой лечебнице, утратившей связь с реальностью, он просто теряет время. Но даже если и так, уехать отсюда сейчас он не мог. Ведь именно в этой палате ему явился Воздушный Кокон, а в нем — окутанная призрачным светом юная Аомамэ. Совсем близко, протяни руку — дотянешься. Даже если это случилось всего лишь раз, даже если было просто мимолетным видением — ему все равно хотелось, сидя здесь, вновь и вновь вспоминать эту потрясающую картину.

Когда стало ясно, что Тэнго не вернется сразу в Токио, а какое-то время поживет в городке, медсестры начали держаться с ним приветливее. Если выдавалась свободная минутка, болтали с ним о том о сем, а то и заглядывали в отцову палату его проведать. И даже иногда угощали чаем с конфетами. Тридцатипятилетняя Оомура с шариковой ручкой в волосах и розовощекая Адати с хвостиком на затылке ухаживали за отцом посменно. Сестра Тамура — средних лет, очки в золотой оправе — обычно дежурила в регистратуре, но когда не хватало рук, приходила и подменяла коллег у отцовой постели. Каждая из троих, похоже, проявляла к Тэнго личный интерес.

Тэнго тоже охотно общался с ними, когда позволяло время — за исключением вечеров, которые проводил у пустой кровати отца в одиночку. На их расспросы отвечал охотно и без утайки. О том, что преподает математику в колледже для абитуриентов — да еще подрабатывает статейками по заказам разных журналов. О том, что отец долго служил сборщиком взносов за телевидение «Эн-эйч-кей». О том, что в школе занимался дзюдо, а в старших классах даже вышел в финал чемпионата префектуры. Конечно, о многолетнем раздоре с отцом он рассказывать им не стал. Как и о матери, которая то ли умерла, то ли просто сбежала к другому, бросив мужа с маленьким Тэнго на руках. Такие истории, пожалуй, только осложнили бы общение. Ни о романе-бестселлере «Воздушный Кокон», ни о мире с двумя лунами в небесах он, понятно, также не обмолвился ни словечком.

Они тоже рассказали ему о себе. Все родились и выросли в этом городке, после школы поступили в училище и стали медсестрами. Работа в лечебнице по большей части однообразна и скучна, трудовой день долгий и ненормированный, но спасибо уже за то, что нашлась работа в родном городке, да и по сравнению с обычной больницей, где на твоих глазах каждый день кто-нибудь борется со смертью, стресса здесь гораздо меньше. Старички и старушки медленно, никуда не торопясь, теряют память и уходят из этого мира спокойно, не понимая, что с ними происходит. Кровавых операций им не делают, а боль облегчают препаратами до минимума. Никого не привозят посреди ночи на «Скорой», и безутешные родственники не рыдают ни у чьих постелей. Жизнь в городке недорогая, и даже при небольшой зарплате можно неплохо сводить концы с концами. У Тамуры (той, что в очках) пять лет назад муж погиб в ДТП, и теперь она живет в соседнем городке с матерью. Плечистая Оомура (с шариковой ручкой в волосах) растит двоих сыновей, а муж ее работает таксистом. Молоденькая Адати на пару с сестрой (парикмахершей, на три года старше) снимает квартирку в пригороде.

— Какой вы все-таки заботливый, Тэнго, — говорит Оомура, проверяя пластиковые мешочки на капельнице. — Каждый день приходите, читаете книги глубоко спящему человеку. На моей памяти, еще никто из родственников так не делал.

От этих слов Тэнго становится неуютно.

— Просто мне удалось взять небольшой отпуск. К сожалению, надолго не задержусь…

— Даже те, у кого куча свободного времени, обычно не приходят сюда добровольно, — замечает сестра. — Простите, что напоминаю, но у здешних пациентов надежды на выздоровление нет. Чем дальше, тем только хуже.

— Ну, он же сам попросил меня — почитай, мол, что-нибудь. Давно, еще когда был в сознании. Да и мне, пока я здесь, все равно больше нечем заняться…

— И какие же книги вы ему читаете?

— Разные. Обычно — те, которые читаю сам: продолжаю вслух с того места, на котором остановился.

— А прямо сейчас что читаете?

— Исак Динесен «Прощай, Африка!»[259]. Медсестра качает головой:

— Никогда не слыхала.

— Эту книгу написала в 1937 году одна датчанка. Она вышла замуж за шведского аристократа и накануне Первой мировой войны уехала в Африку, где он заправлял плантацией. Но через несколько лет развелась и осталась там хозяйствовать в одиночку. А потом написала об этом книгу.

Сестра Оомура проверяет градусник, заносит температуру отца в дневник, втыкает ручку в узел волос на затылке и поправляет челку.

— Не возражаете, если я тоже немного послушаю?

— Уж не знаю, понравится ли вам, — пожимает плечами Тэнго.

Она садится на табурет, скрещивает ноги — красивые, крепкие, полноватые.

— Все равно почитайте.

И Тэнго продолжает читать. Этот текст требует очень внятного чтения. Плавного и неторопливого, как течение времени на африканских просторах.

В марте, когда в Африке после четырех месяцев засухи и жары начинаются благодатные дожди, все вокруг расцветает, благоухает и зеленеет в несказанной красоте.

Но фермер с опаской прислушивается, словно не доверяя щедрости природы, и боится услышать, что вдруг шум проливного дождя станет тише. Ведь влага, которую с такой жадностью впитывает земля, должна поддерживать все, что на ней растет и живет — все травы, стада и людей, — целых четыре месяца, когда дождей не будет вовсе.

Отрадно смотреть, как все дороги на ферме превращаются в быстро бегущие потоки, и ты бредешь по колено в жидкой грязи, пробираясь к пропитанным влагой, залитым белизною кофейным плантациям, и сердце твое поет от счастья. Но случается, что в середине сезона дождей тучи начинают расходиться, и вечером звезды проглядывают сквозь прозрачные, редеющие облака; тогда хозяин фермы выходит из дома и стоит, пожирая глазами небо, словно тщится упорным взглядом выдоить, вымолить дождь, и взывает к Небу:

— Пошли мне вдоволь, пошли мне с избытком. Сердце мое обнажено пред Тобою, и я не отпущу Тебя, доколе не благословишь меня. Утопи меня, если Тебе угодно, только не пытай неутоленной жаждой. О Небо, Небо, только не это — не coitus interruptusl

— Прерванный половой акт? — насупившись, переводит сестра.

— Ну, это все-таки фермер… Какая жизнь, такие и выражения.

— Все равно. Разве такими словами на самом деле разговаривают с Небесами?

— И то верно, — соглашается Тэнго.

Бывает иногда, что в прохладный сумрачный день после месяцев дождей вспоминаешь marka mbaja, то есть «худой год», как называют тут засуху. В те дни туземные племена кикуйю пускали коров пастись около моего дома. У одного из пастушат была флейта, и он время от времени наигрывал на ней короткие мелодии. Стоило мне снова услышать эти звуки, как в один миг вспомнилось все отчаяние, все страхи тех дней. У мелодии был соленый привкус слез. И все же — так поразительно и неожиданно для меня самой — эти звуки несли с собой буйную радость жизни, странное очарование, словно то была песнь торжества. Неужели и вправду нелегкие времена таили в себе все это? То были дни нашей юности, время безумных надежд. Именно тогда, в те долгие дни, мы все слились воедино — так, что даже в новых мирах, на иных планетах непременно узнаем друг друга, и все живое и неживое — часы с кукушкой и мои книги, тощие коровы на лужайке и печальные старики и старухи кикуйю — все будут окликать друг дружку: «И ты была там! И ты тоже была с нами на ферме в Нгонго». Тяжелые времена благословили нас и миновали.

— Какое яркое описание… — задумчиво говорит медсестра. — Прямо перед глазами встают все эти пейзажи. Так, значит, Исак Динесен «Прощай, Африка!»?

— Точно.

— Голос у вас тоже хороший. Глубокий и с выражением. Просто талант!

— Спасибо.

Не вставая с табурета, она закрывает глаза и замирает, едва дыша. Словно с головой погрузившись в мир, о котором сейчас услышала. Ее округлая грудь под белоснежным халатом чуть заметно вздымается и опадает. Глядя на эту грудь, Тэнго вспоминает свою замужнюю подругу. Полдень пятницы, он раздевает ее, нежно гладит набухающие соски. Ее дыхание учащается, промежность становится влажной. За открытым окном с задернутой шторой накрапывает мелкий дождик. Она протягивает руку, взвешивает на ладони его член… Физиологически эти картины никак не возбуждают его. Они проплывают перед Тэнго как в тумане, будто он смотрит на них со стороны сквозь тонкую прозрачную пленку.

Чуть погодя медсестра открывает глаза и глядит на Тэнго. Словно считывает все, что вертится у него в голове. Но и не думает укорять его. Слабо улыбнувшись, встает и смотрит на Тэнго сверху.

— Ну, мне пора, — говорит она. Поправляет волосы, проверяя, на месте ли шариковая ручка. И, развернувшись, выходит из палаты.

Вечером он, как правило, говорил по телефону с Фукаэри. И всякий раз слышал от нее, что сегодня ничего особенного не произошло. Несколько раз кто-то звонил, но она, как велено, трубку снимать не стала. Вот и хорошо, говорил он тогда. Пускай себе звонят сколько влезет.

С самого начала они условились, что, когда Тэнго звонит, он выжидает три гудка, затем вешает трубку и набирает номер снова; однако Фукаэри, забывая об уговоре, вечно хватала трубку после первой же телефонной трели.

— Снимай трубку только так, как мы условились, — предостерёг ее Тэнго в очередной раз.

— Я-чувствую, — ответила Фукаэри. — Не-волнуйся.

— Что чувствуешь? Что это я звоню?

— Когда-не-ты-я-не-снимаю.

Может, конечно, и такое бывает, подумал Тэнго. Он ведь и сам всегда чувствует, если звонит Комацу и никто другой. Именно тогда телефонные трели звучат особенно нервно. Словно кто-то назойливо барабанит пальцами по столу. Но все равно — такие вещи слишком интуитивны. И это вовсе не значит, что Фукаэри можно брать трубку, когда ей вздумается.

Жизнь Фукаэри текла примерно так же однообразно, как у Тэнго. День за днем она проводила в квартире, на улицу — ни шагу. Телевизора у него не было, а книг она не читала. Почти ничего не ела. Так что даже выходить за продуктами никакой нужды не было.

— Не-ем-потому-что-не-двигаюсь, — пояснила она.

— Чем же ты занимаешься целый день?

— Думаю.

— О чем?

Она не ответила.

— Прилетает-ворона.

— Она что, раз в день прилетает?

— Не-раз-в-день, — отозвалась Фукаэри. — Много-раз-в-день.

— Одна и та же ворона?

— Да.

— А больше никто не появлялся?

— Эн-эйч-кей-опять-приходил.

— Тот же человек, что и раньше?

— Кричал-господин-кавана-вор.

— Что, прямо у нас перед дверью?

— Громко-чтобы-все-слышали.

Тэнго задумался. Потом сказал:

— Не обращай внимания. Это тебя не касается и никакого зла тебе не причинит.

— Кричал-я-знаю-что-вы-дома.

— Не бери в голову. Просто он так запугивает людей. Стандартный приёмчик служащих «Эн-эйч-кей».

Тэнго вспомнил, как этот приемчик использовал его отец. Как в воскресный полдень по лестницам многоэтажек разносился отцовский голос. Угрожающий и глумливый. Тэнго стиснул пальцами виски. Все новые подробности выныривали из памяти и проплывали перед глазами.

Словно почувствовав что-то в наступившей паузе, Фукаэри спросила:

— Все-в-порядке.

— Да, все хорошо, — отозвался Тэнго.

— Ворона-тоже-так-думает.

— Ну и слава богу.

После того как в небе появилась вторая луна, а в постели на месте отца ему явился Воздушный Кокон, Тэнго уже ничему не удивлялся. Если Фукаэри обменивается мыслями с вороной на подоконнике, значит, так нужно, и ничего странного в этом нет.

— Я пока в Токио не еду. Еще немного побуду здесь. Ничего?

— Сколько-хочешь-столько-и-будь, — ответила Фукаэри.

И тут же без всякой паузы повесила трубку. Их диалог оборвался так резко, словно кто-то перерубил телефонный кабель остро заточенным топором.

Затем Тэнго позвонил в издательство Комацу. Но того на месте не оказалось. Как ему сообщили, Комацу мелькнул в конторе около часу дня, но тут же исчез; где сейчас — неизвестно, вернется ли на работу сегодня — сказать невозможно. Этот тип был в своем репертуаре. Тэнго продиктовал телефон лечебницы и попросил передать, что в течение дня его можно застать по этому номеру и что он ждет от Комацу звонка. Номера гостиницы диктовать не стал: не хватало еще просыпаться из-за наглеца среди ночи.

В последний раз он говорил с Комацу в конце сентября. Беседа вышла совсем короткой. С тех пор они друг с другом не связывались. А до того Комацу с конца августа три недели пропадал неизвестно где. Лишь однажды, как выяснилось, позвонил себе на работу и сказал, что чувствует себя неважно, хотел бы немного отдохнуть. Больше от него сообщений не было. Все равно что без вести пропал. Конечно, Тэнго было не все равно, что творится со старшим товарищем, но беспокоился он не сильно. Этот своевольный тип всю жизнь занимался лишь тем, что нужно ему, и в любой день мог вернуться на рабочее место с таким видом, будто ничего особенного не случилось.

Разумеется, коммерческая организация — не то место, где прощают подобные фортели. Но, как ни странно, кто-нибудь из коллег постоянно его прикрывал. Хотя нельзя сказать, что в коллективе Комацу сильно любили, в любом конфликте кто-нибудь прикрывал ему задницу. Да и начальство тоже смотрело на его выкрутасы сквозь пальцы. Самоуверенный, наглый и несговорчивый, он, тем не менее, гениально выполнял свою работу, не говоря уже о лаврах продюсера «Воздушного Кокона», которые по праву принадлежат ему одному. Характер характером, а таких профессионалов уволить не просто.

Как Тэнго и предполагал, в один прекрасный день Комацу, никого не предупредив, вернулся на рабочее место — и безо всяких извинений и оправданий продолжил работу как ни в чем не бывало. Об этом Тэнго узнал от знакомого редактора, коллеги Комацу, когда позвонил к ним в контору.

— Так что же, теперь он поправился? — уточнил Тэнго.

— Да с виду вроде здоров, — ответил редактор. — Только молчаливый какой-то. Совсем не то, что прежде.

— Молчаливый? — удивился Тэнго.

— Ну, как бы сказать… Еще нелюдимее стал.

— Может, и правда болен?

— Да черт его разберёт! — процедил редактор. — Сам говорит, что болен. Только и остается верить на слово. Ну, хоть вернулся — и то хорошо: все скопившиеся завалы наконец-то разгребает. А пока его не было, творился чистый кошмар: никакие вопросы по «Воздушному Кокону» без него не решались, хоть сдохни.

— Кстати, насчет «Кокона» — Фукаэри до сих пор не нашлась?

— Нет, все так же. Поиски ничего не дали, она по-прежнему считается пропавшей без вести. А все, кто с ней связан, попрятались кто куда.

— В последнее время газеты о ней не пишут.

— К этой теме журналисты в принципе теряют интерес, а кто поосторожней — просто не приближается. У полиции в расследовании никаких подвижек. Подробнее тебе Комацу расскажет. Только учти, как я и сказал, — он в последнее время ни с кем не общается. Как бы объяснить… Ну, словно подменили человека. От его самоуверенности и следа не осталось. То и дело уходит в себя, сидит угрюмый и думает о своем. Иногда вообще забывает, что люди вокруг. Точно в яму какую-то провалился…

— Уходит в себя? — переспросил Тэнго.

— А вот попробуй с ним пообщаться — сам поймешь.

Тэнго поблагодарил и повесил трубку.

Через несколько суток вечером Тэнго позвонил Комацу. Тот все еще был на работе. Как и предупредил редактор, речь Комацу сильно изменилась. Раньше он болтал без умолку, легко перескакивая с темы на тему, а теперь мямлил так, словно посреди разговора беспрерывно думал совсем о другом. Что-то глодало его изнутри. Во всяком случае, это был не тот крутой Комацу, каким Тэнго его знал. Ибо тот Комацу всегда держался стильно и не менялся лицом, что бы его ни терзало в душе и какие напасти бы ни преследовали.

— Как ваша болезнь? — спросил Тэнго.

— Какая болезнь?

— Ну вы же так долго не работали из-за болезни.

— Ах, это… — будто вспомнил Комацу. — Да черт с ней, с болезнью. Об этом я тебе еще расскажу — как-нибудь вскорости. Сейчас не могу говорить, как хотелось бы.

«Как-нибудь вскорости»? — повторил про себя Тэнго. В речи Комацу слышалось что-то странное. Словно он намеренно отдалялся в разговоре от собеседника. Произносимые им фразы звучали плоско и безжизненно.

Разговор этот Тэнго закончил сам — вежливо попрощался и повесил трубку. Ни о «Воздушном Коконе», ни о Фукаэри упоминать не стал. По тому, что он услыхал, было ясно, что Комацу сейчас избегает подобных тем. Никогда еще до сих пор этот болтун не признавался в том, что «не может говорить, как хотелось бы».

Так или иначе, то был их последний разговор. В конце сентября. И вот прошло два месяца. Хотя раньше Комацу звонил часто и болтал подолгу. Конечно, он выбирал, с кем общаться, но обычно формулировал мысли на ходу, вываливая на собеседника что в голову взбредет. И Тэнго исполнял для него роль этакой тренировочной стенки, в которую посылают теннисный мячик. Появлялось у Комацу настроение — звонил безо всякого повода. Причем в любое время дня и ночи. Не хотел — не звонил неделями. Но чтобы не давал знать о себе больше двух месяцев кряду — такое случалось редко.

Может, ему просто неохота ни с кем общаться? — думал Тэнго. Такие периоды случаются у каждого, даже у Комацу. Да и у самого Тэнго не было к нему особенно срочных вопросов. Продажи «Воздушного Кокона» упали, о книге уже никто не вспоминал, а где находится без вести пропавшая Фукаэри, Тэнго прекрасно знал и так. Если понадобится, Комацу позвонит ему сам. Не звонит — значит, незачем.

И все же пора бы ему объявиться, думал Тэнго. Слишком уж прочно засела в голове странная фраза Комацу: «Об этом я тебе еще расскажу — как-нибудь вскорости».

Тэнго позвонил приятелю, который подменял его в колледже, и спросил, как идут дела.

— Все хорошо, — ответил приятель и поинтересовался здоровьем отца.

— Никаких изменений, все время вкоме, — ответил Тэнго. — Дыхание не прерывается, температура с давлением низкие, но стабильные. Только в сознание не приходит. И не страдает. Похоже, так и уйдет в свои сны…

— Не самый плохой уход, — заметил приятель бесстрастно. Вводная часть в его фразе отсутствовала. Но тому, кто провел несколько лет на матфаке, к подобным сокращениям не привыкать. Так что ничего неестественного Тэнго не услышал.

— Ты в последнее время смотрел на луну? — спросил его Тэнго. Из всех знакомых Тэнго этот приятель — чуть не единственный, кого можно спрашивать о луне без риска показаться сумасшедшим.

Приятель на пару секунд задумался.

— В последнее время? Не припомню. А что там с луной?

— Найдешь время — глянь как-нибудь. Интересно, что скажешь.

— Что скажу? В каком смысле?

— Да в каком угодно. Какие мысли тебя посетят, когда будешь смотреть на нее, вот и все.

Опять небольшая пауза.

— Такие мысли, наверно, непросто облечь в слова.

— О словах не задумывайся. Главное — понять, что в ней особенного.

— Что в ней особенного, когда я на нее смотрю?

— Именно так, — подтвердил Тэнго. — А если не будет никаких мыслей — так и бог с ней.

— Сегодня пасмурно, посмотреть не получится. Но когда прояснится, попробую. Если не забуду, конечно.

— Спасибо, — сказал Тэнго и, попрощавшись, повесил трубку. «Если не забуду, конечно». Вечная проблема выпускников матфака. О том, что их не интересует, всегда вспоминают с большим трудом.

Время для посещения больных истекло, и перед уходом Тэнго попрощался с сестрой Тамурой, дежурившей в регистратуре.

— Спасибо за помощь. Всего доброго.

— Сколько вы еще пробудете у нас, Тэнго? — спросила она, поправляя пальцем очки на переносице. Ее смена, похоже, закончилась, и теперь вместо белого халата на ней были темно-лиловая гофрированная юбка, белая блузка и серый кардиган.

Остановившись перед нею, Тэнго задумался.

— Пока не решил. Смотря как все сложится.

— А на работе вас не хватятся?

— Меня товарищ подменяет, так что пока все в порядке.

— А где вы обычно питаетесь?

— В столовых, — ответил Тэнго. — Гостиничная кухня готовит только завтраки, так что обедаю и ужинаю в кафешках неподалёку…

— Вкусно?

— Да не то чтобы. Просто я об этом как-то не задумываюсь.

— Так не годится, — нахмурилась медсестра. — Вам нужна калорийная пища. Вы уже выглядите, как лошадь, спящая стоя.

— Лошадь, спящая стоя? — удивился Тэнго.

— Да, лошадь спит стоя. Не видели никогда? Тэнго покачал головой:

— Не приходилось.

— Ровно с таким же выражением, как у вас, — сказала сестра. — Зайдите в туалет и взгляните на себя в зеркало. На первый взгляд — вроде не спите, а приглядеться — спите как убитый. Глаза открыты, но ничего не видят.

— Лошади спят с открытыми глазами? Сестра кивнула:

— Вот так же, как вы сейчас.

Тэнго и вправду захотел пойти в туалет и посмотреть в зеркало, но передумал.

— Ладно. Постараюсь есть калорийную пишу.

— Как насчет якинику?[260] Не желаете?

— Якинику?

Мяса Тэнго почти не ел. Не то чтобы не любил, просто именно к мясу тяги обычно не возникало. Но сейчас, когда сестра Тамура упомянула о жареном мясе, ему вдруг захотелось вспомнить этот полузабытый вкус. Возможно, желудок и правда требовал больше калорий.

— Сегодня после работы мы решили поесть якинику.

— Мы?

— Дождемся полседьмого, когда у них кончится смена, втроем и отправимся. Ну как, вы с нами?

Остальными двумя были плечистая Оомура с ручкой в волосах и юная миниатюрная Адати. Похоже, все трое дружили не только на работе. Тэнго задумался над приглашением. С одной стороны, нарушать устоявшийся распорядок дня не хотелось. С другой стороны, он не мог найти предлога, чтобы отказаться. Весь городок уже знал, что свободного времени у Тэнго хоть отбавляй.

— Ну, если не помешаю… — ответил он.

— Конечно, не помешаете, — сказала медсестра. — Мы не приглашаем из вежливости тех, кто может нам помешать. Так что не стесняйтесь, идемте с нами. Иногда совсем неплохо, если в компании есть молодой здоровый мужчина.

— Да здоровьем-то бог не обидел, но… — начал Тэнго не очень уверенно.

— Вот! А это главное, — деловито подытожила медсестра.

Устроить так, чтобы три медсестры в одной и той же лечебнице закончили работу одновременно, — задача почти нереальная. Однако эти трое очень сильно старались, чтобы такое получалось хотя бы раз в месяц. Тогда они выбирались в город, ужинали «чем покалорийнее», пили коктейли и распевали в караоке, снимая стресс и сбрасывая нерастраченную энергию всеми доступными способами. Такая разгрузка была им необходима как воздух. Уж больно однообразен быт провинциального городка, а если не считать врачей да коллег-медсестер, с утра до вечера их окружали сплошь старики, потерявшие память и волю к жизни.

Вот и сегодня вечером три медсестры отлично поели, неплохо выпили. Тэнго за ними просто не поспевал. А потому исправно поддакивал веселой компании, ел жареное мясо и пил пиво, стараясь не перебрать. Выйдя из ресторанчика, они завалились в ближайший снэк-бар, где заказали на всех бутылку виски и принялись за караоке. Сначала каждая спела свой дежурный репертуар, а затем все втроем, синхронно пританцовывая, исполнили что-то из «Кэндиз»[261]. Явно где-нибудь репетируют. Сильное зрелище, оценил Тэнго. Сам он в караоке был не мастак; с трудом вспоминая мелодию, прогундосил один пижонский шлягер Ёсуи Иноуэ[262] да на том и сломался.

Даже молоденькая сестра Адати, обычно неразговорчивая, после пары коктейлей ожила и развеселилась. Ее щеки, и без того румяные, приобрели такой плотный, здоровый оттенок, словно загорели на солнце. Хихикая от колких шуточек подруг, она так и льнула к плечу Тэнго. Высокая Оомура — та, что на работе носила ручку в волосах, — была теперь в бледно-синем платье, волосы распустила и выглядела года на три-четыре моложе, причем голос ее звучал ниже обычного. Она больше не выглядела сухо и деловито, в жестах читалась расслабленная небрежность; женщину было просто не узнать. И только сестра Тамура не изменилась ни обликом, ни манерой держаться.

— Сегодня оставила детей под присмотром соседей, — рассказала она Тэнго. — Муж на работе в ночную смену. В такие вечера просто необходимо развеяться. Это очень важно для ясности духа. Ты согласен, Тэнго?

В последнее время они называли его не «господин Кавана», и даже не «господин Тэнго», а просто по имени. Почему-то все, с кем бы Тэнго ни знакомился, вскоре начинали звать его так. Даже подопечные-абитуриенты за глаза называли «Тэнго» и никак иначе.

— Да, разумеется, — кивнул Тэнго. — Абсолютно с вами согласен.

— Иногда нам такие развлечения как воздух нужны, — добавила Тамура, отхлебнув виски с водой. — Мы ведь тоже люди из плоти и крови.

— Обычные женщины, если халатики скинем! — поддержала Адати. И захихикала так, будто подразумевала нечто особенное.

— Послушай, Тэнго, — продолжала Тамура. — Можно личный вопрос?

— О чем?

— У тебя есть девушка?

— Ага, я тоже хотела спросить! — поддакнула Адати, обгладывая большими белыми зубами огромную кукурузу. Вылитый кролик.

— Тут сложно, — ответил Тэнго. — В двух словах не расскажешь.

— Можно и не в двух, — подбодрила Тамура. — Время еще раннее, а тема хорошая. Всем интересно, как же это складывается личная жизнь у нашего Тэнго.

— Рассказывай, рассказывай! — потребовала Адати смеясь и захлопала в ладоши.

— Да ничего интересного, — пожал плечами Тэнго. — Все очень банально. И ни начала, ни конца не отыщешь…

— Ну, тогда просто обобщи и сделай вывод, — попросила сестра Тамура. — У тебя есть женщина — или таки нет?

— Ладно, — сломался Тэнго. — Если делать вывод — похоже, все-таки нет.

— Хм-м… — Сестра Тамура опустила палец в бокал, с треском помешала лед, облизнула палец. — Плохо дело. Никуда не годится. Молодой здоровый мужчина — и с женщинами не встречается. Ужасное расточительство!

— А для здоровья какой вред! — добавила плечистая сестра Оомура. — Если долго живешь один, крыша съезжать начинает.

— Набекрень! — хихикнула молоденькая сестра Адати. И задумчиво потерла висок.

— До недавнего — встречался, — попытался оправдаться Тэнго.

— Но с недавнего времени перестал? — уточнила сестра Тамура, поправляя пальцем очки на носу.

Тэнго кивнул.

— То есть она тебя отшила, да?

— Как знать. — Тэнго покрутил головой. — Может, и правда отшила. Даже скорее всего.

— И что-то мне говорит, будто она старше тебя на несколько лет, — прищурилась сестра Тамура. — Верно?

— Да, но… — пробормотал Тэнго. Как она догадалась?

— Во-от. Я угадала? — Сестра Тамура многозначительно подняла палец, обращаясь к обеим подругам. Те синхронно кивнули. — Я давно говорила, что наш Тэнго наверняка встречается с дамой старше себя. Женщины такие вещи сердцем чуют.

— Нюх-нюх! — чирикнула Адати.

— А кроме того, эта дама замужем, — немного устало добавила сестра Тамура. — Так, нет?

Тэнго с трудом кивнул. Чего уж теперь отпираться-то.

— Нет, каков негодяй! — воскликнула молоденькая Адати и легонько пошлепала Тэнго по бедру.

— И на сколько старше? — уточнила сестра Тамура.

— На десять лет.

— Ого!

— Значит, нашего Тэнго всю дорогу любила чужая жена, да еще и старше него самого? — вставила сестра Оомура, мать двоих детей. — Круто! Так, может, теперь и мне постараться да приласкать одинокого Тэнго? Так я со всей душой. Я ж тебя залюблю! Я, между прочим, еще очень даже ничего себе, вот потрогай!

Схватив ладонь Тэнго, сестра Оомура попыталась прижать пальцы к своей широкой груди. Так порывисто, что подруги едва успели ее остановить. Похоже, у медсестер был свой кодекс поведения с пациентами и их родными, нарушать который нельзя даже подшофе. А может, они просто боялись постороннего глаза. Все-таки городишко маленький, слухи разлетаются со скоростью ветра. А муж сестры Оомуры — возможно, жуткий ревнивец. Да и сам Тэнго, что говорить, не собирался нарушать своим визитом балансы добра и зла в этом мирном, в общем-то, городке.

— И все-таки наш Тэнго большой молодец! — сменила тему сестра Тамура. — Приехал из такой дали, чтобы по нескольку часов в день читать отцу вслух… Не каждый на такое способен.

Молоденькая сестра Адати, чуть наклонив голову, добавила:

— Да, это верно. Такое нельзя не уважать.

— Между собой мы тебя всегда хвалим, — сообщила сестра Тамура.

Тэнго поневоле смутился. Все-таки в этом городке он застрял так надолго вовсе не ради отца. А исключительно ради того, чтобы снова увидеть Воздушный Кокон и в нем — спящую маленькую Аомамэ. Чтение книг отцу, впавшему в кому, — всего лишь удобный предлог для задержки. Но рассказать об этом медсестрам Тэнго, понятно, не мог. Иначе тут же пришлось бы объяснять, что такое Воздушный Кокон.

— Просто я до сих пор ничем и никак не помогал ему… — с трудом проговорил Тэнго, ерзая на узеньком деревянном стуле. Но медсестры, конечно, решили, что он говорит так из скромности.

Он хотел сослаться на то, что уже клюет носом, и пойти домой первым. Но все никак не мог выбрать момент. Как всегда, ему плохо удавалось противиться чужой воле.

— И все-таки, — сказала сестра Тамура и кашлянула. — Вернемся к главному. Значит, недавно ты расстался с замужней дамой, которая старше тебя на десять лет? Но вы ведь прекрасно ладили, правда? В чем же дело? Об измене узнал ее муж, или что-то еще?

— Да я и сам не знаю, в чем дело, — признался Тэнго. — Просто однажды она перестала выходить на связь, и все.

— Хм-м… — протянула молоденькая Адати. — А может, Тэнго ей просто надоел?

Сестра Оомура покачала головой, подняла указательный палец и изрекла:

— Ты еще слишком молода и многого не понимаешь. Совсем не понимаешь. Если сорокалетняя замужняя баба поймала на крючок молодого, смачного мужика, она уже никогда по своей воле не скажет: «Спасибо за угощение, пока-пока». Так не бывает. Даже если он сам этого захочет.

— Что, серьезно? — удивилась Адати и склонила голову набок. — В этом я и правда ничего не понимаю.

— Серьезнее некуда, — отрезала сестра Оомура. И, посмотрев на Тэнго взглядом резчика, выбивающего надпись по камню, кивнула. — Ты тоже поймешь, когда придет время.

— Кстати, я давно уже с ней не общалась… — сказала вдруг сестра Тамура, устраиваясь на стуле поуютнее.

И затем все трое предались обсуждению слухов о сексуальных похождениях чьей-то жены (видимо, тоже медсестры). Прихлебывая виски с водой, Тэнго смотрел на них, и ему вспоминались три ведьмы из «Макбета». Три колдуньи, которые хором поют свое заклинанье — «Зло есть добро, добро есть зло»[263] — и насылают на Макбета всевозможные беды и напасти. Разумеется, Тэнго отнюдь не считал медсестер злобными. Добрые, искренние женщины. Работают, себя не помня, отлично ухаживают за отцом. Постоянно перерабатывая, живут тусклой, неприметной жизнью в этом крохотном рыбацком городке и раз в месяц снимают скопившееся напряжение — вот и все. Но стоит только увидеть, как женщины трех поколений объединяются вокруг чего-то одного, — и в голове невольно всплывает картинка: шотландские луга, пасмурное небо и холодный ветер с дождем, под которым до самой земли гнется вереск.

«Макбета» Тэнго читал еще в университете, и с тех пор в голове засел один странный отрывок:

By the pricking of my thumbs,
Something wicked this way comes,
Open, locks,
Whoever knocks!
Пальцы чешутся. К чему бы?
К посещенью душегуба.
Чей бы ни был стук,
Падай с двери, крюк.
Почему из всей огромной трагедии ему запомнилась именно эта строфа, Тэнго и сам не понимал. Кто из ведьм и в какой связи произносил ее, тоже не помнил. Но отрывок этот вдруг напомнил ему о сборщике взносов, барабанившем в дверь квартирки в Коэндзи. Тэнго взглянул на пальцы. Те и не думали чесаться. Но в ритме шекспировской строфы отчетливо ощущалось что-то недоброе.

Something wicked this way comes…

Только бы Фукаэри не открывала, подумал он.

Глава 7

УСИКАВА
На полпути к вам
От решения выведать побольше о старухе в Адзабу пришлось отказаться. Уж слишком неприступными оказались стены, которыми та окружена: куда ни сунься, только лоб расшибешь. Усикава честно пытался разузнать, что творится в ее приюте, но околачиваться вблизи здания становилось все опаснее: камеры внешнего наблюдения постоянно включены, а такую фигуру, как Усикава, не запомнить невозможно. Раз попадешь в поле зрения — век не отмажешься. Вот почему Усикава решил отступиться от «Плакучей виллы» и подумать об альтернативных источниках информации.

Впрочем, стоило признать: все «источники», которыми он мог бы располагать, сводились к досье об Аомамэ. В прошлый раз Усикава доверил всю бумажную работу знакомому детективному агентству, а сам бегал по городу и собирал о чертовой массажистке все, что мог. «Дело» на Аомамэ выглядело чистым: под каким углом ни изучай — абсолютно ничего подозрительного. В спортклубе как инструктора ее действительно уважали. В раннем детстве она воспитывалась в секте «очевидцев», но, повзрослев, оборвала отношения как с сектой, так и с семьей. С отличием окончила вуз, служила в компании энергетических напитков, играла центральным нападающим в команде по софтболу. Бывшие коллеги вспоминали ее и как отличную спортсменку, и как ценного работника: выкладывается как вол, соображает быстрее всех. Доверять ей можно. Разве что молчалива и не слишком общительна.

Несколько лет назад, впрочем, Аомамэ уволилась из компании, ушла из софтбола и устроилась инструктором спортклуба в Хироо. Ее доход увеличился примерно на треть. Не замужем, живет одна. Судя по всему, на сегодняшний день любовника не имеет. Ничего подозрительного или неясного в ее «деле» не фигурирует.

Усикава поморщился и с глубоким вздохом бросил папку на стол. Что-то я упустил, подумал он. Какую-то важную деталь, которой нельзя не заметить.

Он достал из ящика телефонный справочник, полистал, нашел нужный номер, набрал. По этому номеру Усикава звонил всякий раз, когда информацию требовалось добыть нелегально. Человек на том конце линии вращался в мирах потемнее, чем мир Усикавы. За деньги он добывал практически любые сведения. Понятно, что стоимость данных зависела от степени их секретности.

На сей раз Усикава решил копать в двух направлениях. Во-первых, нужны личные данные родителей Аомамэ — до сих пор еще активных деятелей секты. Можно не сомневаться: эта секта собирает и хранит сведения о каждом из своих членов по всей стране. Паства у них в Японии огромная, между штаб-квартирой и регионами наверняка происходит мощный обмен информацией. Без централизованной системы обработки данных вся их система просто встанет. Головная контора «Очевидцев» расположена в пригороде Одавары[264]. Огромную частную территорию занимает великолепное здание из стекла и бетона — с типографией религиозных брошюр, конференц-залом и гостиницей для верующих, которые прибывают сюда со всех концов страны. Вся информация о жизни секты обрабатывается и хранится именно там.

И во-вторых, Усикаве необходимы сведения из спортклуба Аомамэ. Вряд ли, конечно, в таком заведении вели строгий учет, что за работу она выполняла, когда и с кем занималась индивидуально. В этом смысле до «очевидцев» профессионалам от фитнеса далеко. Но если вдруг заявиться туда с вопросом: «Извините, нельзя ли посмотреть трудовое досье госпожи Аомамэ?» — на удачу рассчитывать не придется.

Усикава доложил автоответчику свои фамилию и номер телефона. Минут через тридцать ему перезвонили.

— Господин Усикава? — осведомился хрипловатый голос в трубке.

Усикава объяснил, что за информация ему требуется. С человеком этим он никогда не встречался. Все их общение происходило по телефону. Добытая информация приходила срочной почтой с уведомлением. Голос у собеседника звучал надтреснуто, а его хозяин то и дело покашливал — вероятно, проблемы с горлом. Кроме этого голоса, на том конце линии никогда не раздавалось ни звука. Так, будто звонили из помещения с идеальной звукоизоляцией. Лишь голос и дыхание — чем дальше, тем напряженнее. «Неприятный тип, — всякий раз думал Усикава. — Увы, белый свет просто битком набит неприятными типами. И на взгляд со стороны — я, скорее всего, такой же». Нынешнего же собеседника Усикава называл про себя «Нетопырем».

— Значит, вам нужны сведения о женщине по имени Аомамэ?

— Да. Очень редкая фамилия.

— Максимально подробные?

— Все, что найдете. По возможности, хотелось бы получить ее фотографию.

— Со спортклубом, по идее, трудностей быть не должно. Им и в голову не придет, что кому-то понадобится красть у них информацию. А вот с «Очевидцами» будет непросто. Это огромная и богатая организация, которая наверняка умеет себя охранять. Над религиозными сектами работать сложнее всего. Они слишком пекутся о защите частной жизни верующих, а параллельно все время скрываются от налогов.

— И что, ничего не поделать?

— Думаю, способы найдутся. На самом деле, эти двери куда легче открыть, чем пытаться потом затворить за собой. Вдогонку может полететь баллистическая ракета.

— То есть как на войне?

— А это и есть война. С неизвестными последствиями, — проговорил Нетопырь. Таким тоном, словно участие в этой войне его развлекало.

— Так вы беретесь?

— Я попробую. Но результат вам обойдется недешево.

— Хотя бы примерно — о какой сумме речь?

Нетопырь назвал приблизительную цифру, и Усикава, сглотнув слюну, согласился. Для начала хватит и своих сбережений, а появится результат — можно стрясти с заказчика.

— И сколько времени это займет?

— Как понимаю, вы торопитесь?

— Тороплюсь.

— Точно сказать не берусь, но, думаю, от семи до десяти дней.

— Хорошо, — согласился Усикава. Возражать в его ситуации не стоило.

— Соберу материал — позвоню. Как условлено, в течение десяти дней.

— Если, конечно, вдогонку не прилетит ракета?

— Разумеется, — бесстрастно подтвердил Нетопырь.

Повесив трубку, Усикава откинулся в кресле и крепко задумался. Каким «черным ходом» воспользуется Нетопырь — бог весть. Даже спроси его об этом, ни за что не расскажет. Ясно одно: методы у него самые криминальные. Для начала наверняка постарается подкупить кого-нибудь в секте. Причем — нелегально проникнув на частную территорию. И при необходимости не остановится ни перед чем. Не говоря уже о том, на что он способен, когда сидит за своим компьютером.

Организаций и фирм, которые обрабатывают свои данные на компьютерах, сегодня еще немного. Но секта всеяпонского масштаба может позволить себе такую роскошь. Сам Усикава в компьютерах не смыслил почти ничего. Но не мог не понимать, что очень скоро жизнь заставит людей абсолютно всю информацию хранить и обрабатывать на компьютерах. Уже завтра никто не станет просиживать часами в библиотеках, завалив стол подшивками газет и журналов: не та эпоха. А значит, начинаются кровавые, смрадные войны между хранителями информации и теми, кто за ней охотится. Впрочем, не совсем так. Война есть война, и сколько-то крови все равно проливается. Только не пахнет. Такой вот странной будет реальность. А Усикава любил реальность, в которой существуют запахи и боль, пусть даже порой и невыносимые. Вот только усикавы в такой реальности вымирали, как динозавры.

Впрочем, окончательно унывать Усикава не собирался. Он отлично знал, что старушка Природа одарила его особым чутьем. Звериным нюхом, который помогает ему ориентироваться в пространстве. До способности кожей ощущать людские болячки и предугадывать любое изменение ветерка. Работа, на которую не способен ни один компьютер. Для нее не придумаешь алгоритм, ее не встроишь в систему. Да, получить доступ к защищенному компьютеру и стащить из него информацию — грязная работа взломщика. И все же только человек из плоти и крови сможет решить, какие данные в столь безбрежном океане информации стоят внимания, а какие нет.

Может, я и правда превращаюсь в жалкое ископаемое? — размышлял Усикава. Да что там «может»? Никакого сомнения. Однако я вам не пустое место. У меня есть редчайшие качества: врожденный нюх и бульдожья хватка. Которые неплохо кормили меня столько лет. И пока я могу на них положиться, каким бы странным ни становился мир вокруг, с голоду не помру.

Ничего, госпожа Аомамэ, я от вас не отстану. Вы у нас особа бесстрашная, ловкая, осторожная. Но погодите. Я уже на полпути к вам. Слышите, как я приближаюсь? Нет, не слышите. Ведь я подползаю незаметно, как черепаха, чтоб вы не заметили. И с каждым шагом — все ближе.

Кое-что, впрочем, подталкивало Усикаву в спину: Время. Искать Аомамэ — все равно что бежать со Временем наперегонки. Найти ее, выяснить, кто за ней стоит, и передать ее на блюдечке проклятым сектантам необходимо как можно скорее. Сроки сжаты донельзя. На четвертый месяц поисков предоставлять этим головорезам информацию будет уже слишком поздно. До сих пор они считали Усикаву человеком полезным. Грамотный, расторопный, в законах соображает, держит рот на замке. Может действовать в одиночку, независимо от Системы. И все-таки он всегда был у них на побегушках, поскольку отрабатывал свои деньги. Не друг, не родственник, не брат по вере. И как только сам факт существования Усикавы станет для секты опасен, его сотрут в порошок. И глазом не моргнут.

В ожидании звонка от Нетопыря Усикава сходил в библиотеку и проверил все, что мог, об «очевидцах» — от истории возникновения секты до их нынешнего положения. Что-то выписывал, что-то копировал. Раскапывать крупицы истины в библиотечных архивах ему совсем не претило. С детства ничто так не развлекало его, как подтверждение догадки.

После библиотеки он отправился на станцию Дзиюгаока, добрался до жилья Аомамэ и убедился, что там больше никто не живет. На почтовом ящике все еще висела визитка с ее фамилией, но квартира, похоже, была необитаема. Усикава сходил в риэлторскую контору, заведовавшую этой многоэтажкой. Сказал, что, по слухам, в доме пустует квартира, и поинтересовался, нельзя ли ее в таком случае снять.

— Пустовать-то пустует, — ответил ему риелтор. — Да заселиться можно не раньше февраля.

Оказалось, договор с прежним жильцом истекает лишь в конце января и деньги за аренду продолжают поступать на счет фирмы каждый месяц.

— Все вещи вынесены, свет-газ-вода отключены. Но поскольку все оплачено, контракт досрочно не прерывается.

— То есть квартира оплачена до конца января?

— Именно, — кивнул риелтор. — Жилец заплатил всю оставшуюся сумму и попросил новых людей в квартиру пока не запускать. Ну, а раз платит исправно, нам и пожаловаться не на что…

— Но разве это не подозрительно? Никто не живет, деньги на ветер выкидываются…

— Конечно, я тоже слегка заволновался. Вызвал хозяина квартиры, и мы вместе проверили, что внутри. Не хватало еще обнаружить там какой-нибудь разложившийся труп, ну вы понимаете… Но нет, ничего подобного! Квартира чистая, прибранная, только пустая — хоть в кегли играй! Даже не знаю, что все это может значить…

Итак, Аомамэ здесь больше не живет, это ясно. Но те, кто за ней стоит, стараются изображать, будто она все еще тут проживает. И ради этого оплатили аренду аж на четыре месяца вперед. Стоит признать, эти люди весьма осторожны. И недостатка в деньгах не испытывают.

Ровно через десять дней после обеда в конторе Усикавы на Кодзимати раздался звонок от Нетопыря.

— Господин Усикава? — произнес хрипловатый голос. Как всегда, на фоне гробовой тишины.

— Усикава слушает.

— Можете говорить?

— Могу, — сказал Усикава.

— Защита у «очевидцев» и правда оказалась что надо. Но я был к этому готов. Несмотря ни на что, информацию об Аомамэ удалось добыть благополучно.

— И что, ракеты не летят?

— Пока ничего подобного не наблюдается.

— Ну, слава богу.

— Господин Усикава, — произнес Нетопырь и закашлялся. — Прошу извинить, но вы не могли бы воздержаться от курения?

— Курения? — Усикава ошалело уставился на зажатую в пальцах «Севен старз». Дымок от сигареты плавно утекал к потолку. — Нет, я вообще-то курю, но… ведь мы говорим по телефону. Как же вы догадались?

— Разумеется, запаха я не различаю. Но от звуков вашего дыхания становится трудно дышать. На табак у меня острейшая аллергия.

— Вот как? Этого я не замечал, простите ради бога. В трубке снова откашлялись.

— Да вы и не могли этого замечать. Ничего страшного.

Погасив сигарету в пепельнице, Усикава хлебнул зеленого чая. Затем встал и распахнул окно.

— Сигарету потушил, окно открыл… Хотя не сказал бы, что на улице намного свежее.

— Извините за беспокойство.

Секунд на десять в трубке повисло молчание. Абсолютное безмолвие в кладбищенской тишине.

— Значит, сведения об очевидцах вы собрали?

— Да. Только предупреждаю: материала очень много. Семья Аомамэ — истые верующие, активно миссионерствуют вот уже много лет, и документов об их деятельности накопилось с избытком. Что вам из них пригодится, что нет — прошу решать самостоятельно.

— Да-да, разумеется, — согласился Усикава. На это он и рассчитывал.

— Со спортклубом все прошло достаточно гладко. Открыл дверь, зашел, отыскал что хотел, вышел, запер за собой. Правда, времени было совсем мало; пришлось, что называется, выдирать информацию с корнем, оттого и такие объемы. Но по обоим каналам данные собраны, и я готов их вам предоставить. Как всегда, по факту оплаты.

Усикава записал в блокнот окончательную сумму сделки. Выше предложенной сметы процентов на двадцать. Кроме как согласиться, ничего другого не оставалось.

— На сей раз пересылать все почтой неудобно. Поэтому завтра в это же время мой ассистент передаст вам документацию лично. Прошу подготовить нужную сумму. Как всегда, расписки в получении этих денег я предоставить вам не смогу.

— Понимаю, — сказал Усикава.

— И последнее, о чем я уже говорил, но повторяю на всякий случай. Вся информация, которую можно было собрать по интересующим вас вопросам, добыта. Если же у вас, господин Усикава, вдруг появятся претензии к содержанию самих материалов, за это я никакой ответственности не несу. Технически было сделано все, что в моих силах. Вы платите мне за усилия, а не за их результат. Также я не смогу вернуть вам деньги, если в этих данных вы не найдете, чего искали. Надеюсь, вы и это хорошо понимаете.

— Понимаю, — повторил Усикава.

— Что касается фото госпожи Аомамэ, — продолжал Нетопырь, — его я достать не смог, как ни пытался. На всех документах ее фотографии срезаны подчистую.

— Ясно… — вздохнул Усикава. — Ничего не поделаешь.

— Не исключено, что у нее уже совершенно другое лицо, — добавили в трубке.

— Возможно, — отозвался Усикава. Нетопырь еще немного покашлял.

— До связи, — проговорил он наконец, и связь оборвалась.

Положив трубку, Усикава глубоко вздохнул, закурил очередную сигарету — и медленно выдохнул струю дыма в телефонный аппарат.

На следующий день, опять после обеда, контору Усикавы посетила девица. Совсем юная, на вид не дашь и двадцати. Короткое белое платье, плотно облегающее бедра, такие же белые и элегантные туфли на шпильках, жемчужные серьги. Миниатюрно сложена, чуть выше полутора метров, — но с неожиданно крупными ушами, копною длинных прямых волос и пристальными, глубоко посаженными глазами. Этакая феечка-практикантка. Она разглядывала Усикаву как нечто диковинное, что встречала только однажды и запомнила на всю жизнь. Улыбалась ему светло и приветливо, показывая меж маленьких губ аккуратный ряд белых зубов. Может, конечно, и обычная производственная улыбка. И все же найдется очень мало людей, способных так долго разглядывать Усикаву без содрогания.

— Вся информация, которую вы запрашивали, для вас приготовлена, — защебетала она, раскрыла туго набитую холщовую сумку, тут же опустошила ее, вытащив два толстенных конверта для крупноформатных документов. И, обхватив их обеими руками, — так юные мико[265] в древних храмах перетаскивали каменные прессы для литографий, — выгрузила перед Усикавой на стол.

Усикава полез в ящик стола, достал заготовленный конверт и передал ей. Она вскрыла конверт, вынула огромную пачку десяток[266] и тут же, не садясь, начала пересчитывать. Быстро, отточенными движениями: тонкие пальчики так и мелькали. Досчитав, убрала деньги в конверт, спрятала в сумку. И вновь одарила Усикаву лучезарной улыбкой. «Всю жизнь бы на вас любовалась», — будто говорили ее глаза.

«Что общего у этого небесного создания с Нетопырем?» — невольно гадал Усикава. Хотя, казалось бы, ему-то какое дело? Информацию доставляет, деньги получает. Скорее всего, ничего больше от нее и не требуется.

Когда фея покинула кабинет, Усикава долго просидел в ступоре, глядя на закрытую дверь. В воздухе по-прежнему ощущалось ее присутствие. А взамен этого ощущения — Усикава готов был поклясться — она забрала с собой частичку его души. Не ведомая доселе пустота заполнила его изнутри. Что со мной? — поражался он. Что все это значит?

Минут через десять он пришел в себя и вскрыл перемотанные скотчем конверты. В каждом обнаружилось по увесистой пачке перемешанных как попало документов — ксерокопий, распечаток, оригиналов. Все, что не понять, каким чудом удалось собрать в настолько сжатые сроки. Теперь, казалось бы, можно и поработать. Но при виде такой огромной кипы бумаг Усикава лишь бессильно вздохнул: да разве все это можно когда-нибудь изучить до конца? А может, я просто заплатил бешеные деньги за груду нелепой макулатуры? Бессилие это было таким глубоким, что сколько ни погружайся, сколько ни вглядывайся, дна не увидать никогда; глаза различают лишь призрачный сумрак, похожий на преддверие смерти. Виной ли тому ощущение, которое эта девчонка от себя оставила? Или проблема в том, что она с собой забрала?

Наконец Усикаве удалось взять себя в руки. До самого вечера он разгребал бумаги, разбивал их по темам и выписывал в блокнот все, что казалось важным. Лишь уйдя в работу с головой, он сумел наконец избавиться от проклятой беспомощности. Постепенно в конторе стемнело, и, зажигая настольную лампу, он уже был уверен, что заплатил свои деньги не зря.

Начал Усикава с материалов из фитнес-клуба. Четыре года назад Аомамэ устроилась туда на работу — тренером по растяжке и инструктором боевых искусств. Сама составляла программы занятий, сама набирала и вела параллельно несколько групп. Чуть ли не каждый документ говорил о том, что преподавала она отменно и слыла настоящим кумиром у членов клуба. Помимо групповых занятий давала и частные уроки на дому. Брала за это недешево, но для клиентов, которые не могут являться в клуб по расписанию или просто любят более приватную обстановку, такая система удобнее, так что недостатка в «частниках» у нее не было.

Из копии расписания тренировок стало ясно, когда, где и как Аомамэ занималась с частными клиентами. Для одних назначала время и место в стенах клуба, к другим выезжала на дом. Были среди этих клиентов и светские знаменитости, и политики. Самой пожилой оказалась Сидзуэ Огата, хозяйка «Плакучей виллы».

Знакомство с нею Аомамэ поддерживала вплоть до своего исчезновения, а завязала его вскоре после начала работы в клубе — как раз когда двухэтажный дом при усадьбе переоборудовали в приют «Консультации для женщин — жертв бытового насилия». Может, простое совпадение, а может, и нет. В любом случае, документы говорили о том, что вскоре эта парочка сблизилась еще теснее.

Более того: создавалось впечатление, будто между Аомамэ и хозяйкой установилось нечто вроде родства. Усикава чуял это нутром. Поначалу женщины общались как инструктор клуба с частной клиенткой. Но в какой-то момент их отношения изменились. Отслеживая расписание день за днем, Усикава пытался вычислить, когда именно эти двое начали общаться как близкие люди, невзирая на разницу в возрасте и положении. Скорее всего, когда обеим открылась некая истина и они устроили тайный сговор, который каким-то образом привел к убийству Лидера в номере гостиницы «Окура». Так подсказывало Усикаве его чутье.

Но каким образом? И что это за сговор?

На это чутья Усикавы уже не хватало.

Определенно, что-то здесь связано с бытовым насилием. Старуха явно неравнодушна к этой теме. Согласно документам, Сидзуэ Огата познакомилась с Аомамэ, когда записалась в группу самозащиты. Но обычные семидесятилетние старухи не ходят на курсы самозащиты. Так, может, их связала не столько необходимость защищаться самим, сколько желание защитить кого-то еще?

Или над самой Аомамэ надругались в детстве? А Лидер оказался бытовым насильником — и две женщины, узнав об этом, приговорили его к казни? Впрочем, это всего лишь предположения. Которые, насколько известно Усикаве, серьезно расходятся с образом Лидера. Конечно, чужая душа — потемки, тем более такая бездонная, как у Лидера. Все-таки он был гуру огромной секты. Мудрая, образованная личность, настоящая загадка для своего окружения. И даже если допустить, что при этом он насиловал малолеток, — стоит ли ради этого рисковать собой и своей репутацией, планируя настолько скандальное убийство?

А убили его хладнокровно, и никаким «состоянием аффекта» здесь не пахло. Продуманное убийство с осознанными мотивами, на организацию которого потрачены огромные время, силы и деньги.

Но доказательств этому не было. Сплошные умозрительные выводы — то, что отсекала «бритва Оккама». И предложить «Авангарду», увы, пока нечего. Усикава просто понимал, что случилось — по запаху и на ощупь. Все косвенные факторы говорили об одном. Под предлогом мести насильнику старуха подговорила Аомамэ убить Лидера, а потом спрятала ее в безопасном месте. Чему полностью, хотя и косвенно, соответствовали все документы, собранные Нетопырем.

Куда больше времени и сил Усикава потратил на изучение материалов об «Очевидцах». Этих бумаг оказалось куда больше, чем он думал, хотя по-настоящему полезными он нашел лишь несколько документов. В основном перед его глазами мелькали отчеты о вкладе семейства Аомамэ в деятельность секты. Эти люди по-настоящему истово, до самоотречения распространяли учение «Очевидцев». Родители ее теперь жили в городке Итикава префектуры Тиба. Переселились туда тридцать пять лет назад, после чего дважды переезжали, но только в пределах Итикавы. Отец, Такаюки Аомамэ (58 лет), работает в машиностроительной компании. Мать, Кэйко Аомамэ (56 лет), — домохозяйка. Их сын, Кэйити Аомамэ (34 года), окончил среднюю школу в Йтикаве, устроился на работу в небольшую токийскую типографию, но через три года уволился и полностью посвятил себя «очевидцам». Поначалу печатал религиозные брошюры в штаб-квартире секты в Одаваре, ныне занимает там же руководящую должность. Пять лет назад женился на сектантке, которая родила ему двоих детей. Живет с семьей в Одаваре, снимает квартиру

«Официальная» биография их дочери, Масами Аомамэ, обрывается в одиннадцать лет, когда девочка уходит из секты. А люди, которые отрекаются от веры, «очевидцев» не интересуют. Для сектантов Масами Аомамэ умерла в одиннадцать. После этого никаких записей о ней не велось, и никто не знает, жива ли она вообще.

«Придется поговорить с ее родителями или братом, — решил Усикава. — Может, что-нибудь выведаю хотя бы у них?» Но, окинув взглядом груду документов перед собой, тут же усомнился в том, что этих людей будет легко расколоть. Члены семьи Аомамэ (насколько показалось Усикаве) — узколобые аскеты, которые свято верят: чем сильней они будут ограничивать себя в этом мире, тем скорее приблизятся к Царству Небесному. Для них отрекшийся от веры, — каким бы близким он ни был, — ступил на путь греха и позора. И сегодня наверняка никто уже не считает Аомамэ ни дочерью, ни сестрой.

Так, может, саму Аомамэ истязали в детстве?

Кто знает. Если да — вряд ли ее родители считали это насилием. Усикава слышал, что «очевидцы» держат детей в черном теле и часто их наказывают. Если подобное случалось с Аомамэ, может, детская травма и привела ее к нынешнему убийству? Конечно, такое не исключается. И все-таки это очень смелое предположение. Спланировать убийство человека непросто. Опасно для жизни — и крайне вредно для психики. Если поймают, можешь оказаться на виселице[267]. И чтобы смириться с таким финалом заранее, нужна очень веская мотивация.

Листая бумаги, Усикава присматривался к детству Масами Аомамэ. Едва научившись ходить, она сопровождала мать в нескончаемых миссионерских походах. Вместе они стучали в чужие двери, вручали брошюры, рассказывали о надвигающемся Конце Времен и призывали принять их веру. Ибо только Секта поможет пережить Апокалипсис, после которого «очевидцы» непременно попадут в Рай. Подобные визитеры не раз заявлялись и к Усикаве. Как правило, женщины средних лет в шляпках или с зонтиками от солнца. Нередко в очках, через которые глядели на собеседника взглядом ученой рыбы. Иногда они приводили с собой детей. Усикава невольно представил лицо маленькой Аомамэ перед дверью своей квартиры.

В детский сад она не ходила. В школе проучилась до пятого класса, а затем покинула секту по неизвестной причине, которая «очевидцами» не зафиксирована. Отдавшийся дьяволу да с ним и останется. На заблудших некогда отвлекаться, ведь мы рассказываем людям о рае — и о том, как туда попасть. Богу богово, дьяволу дьяволово. Пусть каждый занимается своей работой.

И тут вдруг его пронзило. Словно кто-то постучался в голову, как в фанерную дверь, позвал: «Господин Усикава! Господин Усикава…» Он закрыл глаза и прислушался. Голос слабый, однако настойчивый. Что-то я пропустил, понял Усикава. Чертовы документы содержат то, чего я до сих пор не заметил. А голос велит, чтобы я это откопал…

Он еще раз перелистал бумаги — с начала и до конца. Не столько вчитываясь, сколько пытаясь представить информацию в виде сцен и картинок. Вот трехлетняя Аомамэ сопровождает мать в миссионерском походе. Как обычно, их грубо гонят с порога. Вот Аомамэ поступает в школу. А миссионерские походы продолжаются. Каждые выходные. На друзей нет времени. Да что там время — подружиться с кем-либо просто невозможно. В школе ее постоянно дразнят и поднимают на смех. Об этом Усикава знал из книг о жизни сектантов. И вот в одиннадцать лет Аомамэ отрекается от веры. Решение это наверняка далось ей нелегко, ведь ей привили веру с рождения. Вместе с верой девочка росла. Вера вошла в ее плоть и кровь. Веру не сбросишь, как сбрасывают одежду, чтобы облачиться во что-нибудь другое. Стоит ли говорить о космическом одиночестве, на которое она обрекла себя в родном доме. В таком доме. Ведь для ее родителей отречься от веры — все равно что отречься от семьи.

Что же тогда случилось с Аомамэ? Что заставило ее решиться на это?

«Муниципальная школа N. Город Итикава, префектура Тиба», — подумал Усикава. И произнес это вслух.

— Вот где что-то случилось. Именно там… — Он сглотнул, задержав дыхание. — Где-то я уже слышал об этой школе.

Но где? С префектурой Тиба Усикаву ничто не связывало. Родился он в городе Урава префектуры Сайтама, затем переехал учиться в Токио — и с тех пор, не считая редких выездов в Канагаву жил в одном из двадцати трех административных округов столицы. В Тибе практически не бывал. Лишь однажды приезжал на пляж Фуцу искупаться. Откуда же в его памяти осталось название школы в Итикаве?

Вспоминалось с трудом. Потирая ладонью сплюснутую голову, он пытался сосредоточиться. Об этой школе он услышал недавно. Совсем недавно. Префектура Тиба… Город Итикава… начальная школа. И наконец он нащупал то, что искал.

«Тэнго Кавана! — всплыло в голове. — Он тоже родился в Итикаве. И наверняка ходил в местную муниципальную школу».

Усикава снял с полки досье Тэнго Каваны — материал, собранный несколько месяцев назад по заказу «Авангарда». И попробовал отыскать, где же Тэнго учился. Корявый палец отыскал название школы. Так и есть: Масами Аомамэ ходила в ту же муниципальную школу, что и Тэнго Кавана! Более того — они были ровесниками. Учились ли оба в одном классе? Это нужнопроверить. Но вероятность того, что они знакомы, резко возрастает.

Усикава достал из пачки сигарету, прикурил. Вот теперь все начинает увязываться. Между разными точками намечаются линии. Что за рисунок выйдет в итоге — пока неясно. Но скоро должен проступить силуэт.

«Ну что, госпожа Аомамэ! Вы слышите мои шаги? Наверно, не слышите. Я двигаюсь тихо. Но приближаюсь шаг за шагом. Я безмозглая черепаха, которая только и знает, что ползти вперед. Но уже очень скоро я увижу спину убежавшего зайца. Ожидайте меня с нетерпением».

Усикава откинулся на спинку кресла, запрокинул голову и медленно выпустил в потолок струйку дыма.

Глава 8

АОМАМЭ
Просто отличная дверь
Две недели подряд в дверь никто не звонил — если не считать молчаливых курьеров, приходивших по вторникам после обеда. Странный тип, назвавшийся сборщиком взносов из «Эн-эйч-кей», пообещал непременно вернуться. И, судя по голосу, действительно намеревался это сделать. По крайней мере, так показалось Аомамэ. Но с тех пор он так и не появился. Видимо, очень занят на остальных маршрутах.

День за днем протекали размеренно и спокойно. Ничего не случалось, никто не приходил, телефон молчал. Безопасности ради Тамару сократил число звонков до минимума. Аомамэ, как обычно, жила с задернутыми шторами — тихо и незаметно. Даже на тренажере старалась заниматься бесшумно. Каждый день мыла пол, не спеша готовила еду. Смотрела видео с уроками испанского (по ее просьбе Тамару прислал кассету), старательно повторяя каждую фразу вслух. Если долго не разговаривать, мышцы рта атрофируются, их нужно разминать осознанно. Изучение иностранного языка оптимально для такой тренировки. Ее давно влекла романтика Южной Америки. Будь у нее свобода выбора — поселилась бы в какой-нибудь маленькой южноамериканской стране. Например, в Коста-Рике. Снимала бы небольшую виллу на берегу, купалась в море да читала книжки. Если не шиковать, наличных из сумки хватило бы лет на десять. Да и те, кто ее преследует, вряд ли когда-либо доберутся до Коста-Рики.

Занимаясь испанским, Аомамэ представляла свою мирную жизнь на морском берегу. Нашлось бы в такой жизни место и для Тэнго? Она закрывала глаза и воображала, как они вдвоем загорают на пляже Карибского моря. Она — в узеньком черном бикини и темных очках — сжимает руку лежащего рядом Тэнго. Но почему-то в этой картинке ничто не трогало душу. Все равно что рекламный плакат какой-нибудь туристической фирмы.

Когда Аомамэ не могла придумать, чем заняться, она чистила пистолет. Строго по инструкции разбирала «хеклер-унд-кох», каждую деталь протирала тряпкой, надраивала щеточкой, смазывала маслом. Затем собирала — и проверяла, что все работает как нужно. Теперь она проделывала это автоматически. Оружие действительно стало частью ее самой.

Часам к десяти она забиралась с книгой в постель, читала несколько страниц и засыпала. С детства сон приходил к ней легко, а от мерно бегущих строк глаза очень скоро слипались сами. Тогда Аомамэ гасила торшер, прижималась щекой к подушке — и, если не происходило ничего необычного, так и спала до утра.

Сны Аомамэ видела крайне редко. По крайней мере, наутро почти ничего не помнила. Лишь несколько бессвязных обрывков иногда оседало на задворках сознания, но сюжетов в памяти не оставалось. Слишком уж глубокими были ее сновидения. Точно глубоководные рыбы, что никогда не выплывают на поверхность. А если и выплывают — теряют всякие очертания.

Но здесь, в своем убежище, она видит сны буквально каждую ночь. Очень яркие и реалистичные. И после каждого просыпается. Открывает глаза и долго не может понять, сон вокруг или явь. Такого не случалось с ней еще никогда. Она видит цифры электронных часов у подушки. 01:15, 02:37, 04:07. Закрывает глаза, пытается снова заснуть. Но получается плохо. Две разные реальности борются за ее сознание, точно морская и пресная вода в устье большой реки.

«Что делать, подруга, — повторяет она себе. — Ты ведь даже не знаешь, реален ли этот двулунный мир, в который тебя занесло. Что удивляться, если в таком мире даже сна от яви не отличишь? Не говоря уже о том, что ты своими руками укокошила несколько человек, еле ноги унесла от религиозных фанатиков и теперь прячешься, как зверь в глубокой норе. Разумеется, нервы у тебя на пределе, тебе страшно. Кончики твоих пальцев еще помнят чужую смерть. Не исключай, что заснуть спокойно тебе не удастся уже никогда. Может, это и есть расплата за то, что ты совершила…»

Снов, которые она видит, всего три. По крайней мере, никаких других она вспомнить не может.

В первом всегда гремит гром. Комната утопает во мраке, и гром не стихает ни на секунду. Только молния не сверкает. Совсем как в тот вечер, когда она отправила Лидера на тот свет. Аомамэ лежит в постели голая, а по комнате кто-то передвигается. Медленно и осторожно. По ковру с длинным ворсом. Воздух вокруг тяжелый и спертый. Оконные стекла мелко дрожат от громовых раскатов. Ей страшно: она понятия не имеет, что это рядом с нею. Человек? Животное? Или ни то, ни другое? Вскоре Нечто покидает комнату. Но не через дверь или окно. Просто медленно отдаляется, а затем исчезает вовсе. И наконец оставляет ее одну.

Аомамэ нашаривает кнопку торшера, включает свет. Вылезает из кровати и оглядывается. В стене напротив кровати — дыра, через которую смог бы протиснуться человек. Но дыра нестабильна — она шевелится и меняет форму, то увеличиваясь, то уменьшаясь, словно живая. Нечто вышло из комнаты через эту дыру. Аомамэ заглядывает в нее, но внутри — лишь бездонная тьма. Густая и плотная — кажется, можно отрезать кусок и взять его в руки. Аомамэ любопытно и страшно одновременно. Сердце чуть не выскакивает из груди. На этом сон обрывается.

Во втором сне Аомамэ стоит на обочине хайвэя. Тоже голая. Люди таращатся на нее из застрявших в пробке автомобилей. В основном — мужчины, но есть и женщины. Они разглядывают ее маленькую грудь, пышный ежик волос у нее на лобке и придирчиво все это оценивают. Недовольно хмурятся, натянуто улыбаются или зевают. А то и равнодушно глядят сквозь нее. Аомамэ хочет прикрыть наготу. Хотя бы грудь и промежность. Какой-нибудь тряпкой или газетой. Но под рукой ничего подходящего нет. А кроме того, отчего-то (не понять отчего) она не способна шевелить руками. Порывистый ветер возбуждает соски, ерошит волосы на лобке.

Но самое ужасное — как назло, у нее вот-вот начнутся месячные. Внизу живота уже совсем горячо. Что же делать, если перед всей этой публикой пойдет кровь?

Но тут открывается дверца серебристого «Мерседеса»-купе, из него выходит элегантно одетая женщина средних лет — светлые туфли на каблуках, темные очки, серебряные серьги. Стройная, ростом и фигурой похожа на Аомамэ. Пробравшись между застывших автомобилей, женщина снимает светло-желтое весеннее пальто — не очень длинное, до колен, — и надевает на Аомамэ. Пальто легкое, как перышко, простого покроя, но, видимо, дорогое. На Аомамэ сидит как влитое, словно шито на заказ. Незнакомка застегивает его до последней пуговицы.

— Я не знаю, когда смогу вернуть вам его, — говорит Аомамэ. — И к тому же боюсь, запачкаю кровью…

Ничего не ответив, женщина едва заметно кивает, разворачивается и, лавируя меж автомобилей, возвращается к своей машине. Сев за руль, машет Аомамэ. Или так только кажется? В легком, мягком пальто Аомамэ чувствует себя точно бабочка в Коконе. Наконец-то все самое сокровенное скрыто от посторонних глаз. И тут, словно дождавшись своего часа, по ее бедрам стекают первые струйки крови. Теплой, густой. И лишь глянув вниз, Аомамэ понимает, что это не кровь, а какая-то бесцветная жидкость.

Третий сон словами толком не описать. В нем нет ни сюжета, ни событий, ни каких-либо сцен. Есть только движение. Аомамэ словно перемещается без остановки во времени и пространстве. Когда и где это происходит — неважно. Главное в том, чтобы не оставаться на месте. Все вокруг постоянно течет, изменяется; в этой текучести и рождается некий великий смысл. И чем дольше Аомамэ в таком состоянии, тем призрачнее делается ее тело. Она смотрит на свои ладони — и различает то, что за ними. Глядит на живот — и видит кости и внутренние органы. «Этак я скоро совсем исчезну, — думает Аомамэ. — Что же случится со мной, когда я стану невидимой?» Но ответа она не знает.

В два часа дня звонит телефон и будит Аомамэ, задремавшую на диване.

— Новости есть? — спрашивает Тамару.

— Никаких, — отвечает она.

— А человек из «Эн-эйч-кей»?

— Больше не появлялся. Грозился прийти, но, похоже, только запугивал.

— Возможно, — допускает Тамару. — Только оплата за «Эн-эйч-кей» у тебя переводится автоматически через банк. Об этом написано в квитанции, наклеенной на двери твоей квартиры. Сборщик взносов не мог бы ее не заметить. Так мне объяснил по телефону их сотрудник. Сказал, что здесь какая-то ошибка.

— Значит, я все-таки не должна ему открывать?

— Главное — не привлекать ничьего внимания! Лично я не люблю, когда такие ошибки допускают у меня перед носом.

— Ну, все на белом свете ошибаются то и дело.

— Белый свет — белым светом. А я — это я, — подчеркивает Тамару. — Чего бы странного с тобой ни случалось, о любой мелочи немедленно сообщай.

— Об «Авангарде» что-нибудь слышно?

— Затаились, как в могиле. Словно ничего не произошло. Внутри секты, может, что-то и движется, но снаружи ничего не разобрать.

— Но я слышала, у вас в секте есть информатор?

— Информация поступает, но крайне скудно. Похоже, там закручивают гайки. И этот кран теперь перекрыли.

— Но меня все еще ищут, верно?

— После смерти Лидера в их руководстве, конечно, образовалась большая дыра. Кто станет его преемником и куда поведет секту, похоже, еще не решили. Но в том, что тебя необходимо поймать во что бы то ни стало, все они сходятся. Этот факт сомнению не подлежит.

— Не очень веселый факт.

— В любом факте главное — весомость и точность. А уж какие эмоции он вызывает — дело десятое.

— Так или иначе, — говорит Аомамэ, — если они меня сцапают и поймут, кто за мной стоял, у вас тоже начнутся неприятности.

— Вот потому мы и хотим как можно скорее переправить тебя туда, докуда они не дотянутся.

— Отлично понимаю. И все-таки подождите еще немного.

— Она готова ждать до конца года. Поэтому и я подожду.

— Спасибо.

— Лично меня благодарить не за что.

— Мне виднее, — настаивает Аомамэ. — Да! И еще… При следующей доставке хотелось бы получить одну вещь. Хотя с мужчинами и неловко о ней говорить…

— Я надежен, как каменная стена, — отзывается Тамару. — И при этом стопроцентный гей.

— Мне нужен тест на беременность. В трубке повисает молчание.

— Ты полагаешь, что тебе это необходимо, — наконец уточняет Тамару.

Это не звучит как вопрос, и она ничего не отвечает.

— Ты считаешь, что забеременела?

— Я этого не сказала.

Мозг Тамару, похоже, начинает работать с бешеной скоростью. Похоже, если прислушаться, можно услышать, как в голове у него что-то гудит.

— Ты не считаешь, что забеременела, но тест сделать нужно?

— Да.

— Занятная головоломка.

— Извините, но больше пока ничего сообщить не могу. Достаточно простого теста, который продается в любой аптеке. А еще хорошо бы книгу, в которой подробно рассказывают о женской физиологии и менструациях.

Тамару опять умолкает. Очень жестким, спрессованным безмолвием.

— Пожалуй, я лучше перезвоню, — проговорил он наконец. — Не возражаешь?

— Конечно, нет.

Он издал горлом странный звук, и разговор оборвался.

Через пятнадцать минут телефон опять звонит. И впервые за долгое время Аомамэ слышит голос хозяйки «Плакучей виллы». Ей даже чудится, будто они со старушкой снова сидят в оранжерее. В огромном теплом пространстве, где порхают диковинные бабочки, а время течет неспешно.

— Ну, как твои дела?

— Размеренно, — отвечает Аомамэ.

И по просьбе Хозяйки подробно рассказывает о своем распорядке дня, о физических упражнениях и рационе.

— Конечно, так долго сидеть в четырех стенах тяжело, — сетует Хозяйка. — Но у тебя сильная воля, и я за тебя не переживаю. Уверена, ты со всем справишься. Искренне желаю тебе поскорее оттуда выбраться и переехать в безопасное место. Но если по какой-то причине хочешь задержаться — я уважаю твое желание.

— Благодарю вас.

— Нет, это я должна благодарить. Ты ведь так превосходно справилась со своей работой…

Хозяйка молчит.

— Мне сказали, тебе нужен тест на беременность, — неожиданно добавляет она. — Это правда?

— Задержка уже три недели.

— А раньше сбоев не было?

— С десяти лет начинались двадцать девятого числа каждого месяца. Никогда не задерживались даже на сутки. Все было точно, как фазы луны. Ни единого сбоя.

— Сейчас ты в непростом положении. Меняется и душевное равновесие, и биоритмы. Может, просто цикл сместился?

— Вполне вероятно. Хотя ничего подобного не случалось еще ни разу.

— Тамару сказал, ты не знаешь, беременна или нет.

— Последний раз я спала с мужчиной полгода назад. После этого — ни с кем ничего.

— Тем не менее ты не исключаешь, что забеременела. У тебя есть повод так думать? Кроме задержки как таковой…

— Я это просто чувствую.

— Просто чувствуешь?

— Такое ощущение.

— Ощущение, будто у тебя внутри что-то происходит?

— Если помните, как-то у малышки Цубасы вы рассказывали о яйцеклетках, — отвечает Аомамэ. — О том, что их у женщины ограниченное количество.

— Помню. Каждой женщине от природы дается примерно четыреста яйцеклеток, и каждый месяц они по одной выходят наружу… Да, был такой разговор.

— У меня очень четкое ощущение, будто сейчас одна из моих яйцеклеток оплодотворена. Но я не могу это как следует объяснить. И до конца ни в чем не уверена.

Старушка задумывается.

— Я родила двоих детей, — наконец говорит она. — Поэтому, кажется, понимаю, о чем ты. Но ты говоришь, что могла забеременеть без связи с мужчиной. У меня в голове это не укладывается.

— У меня тоже.

— Извини за бестактность, но у тебя не могло случиться контакта, пока ты была без сознания?

— Это исключено. Я всегда себя контролирую.

— Я считала тебя человеком, способным мыслить логично и хладнокровно, — молвит Хозяйка, тщательно подбирая слова.

— Стараюсь, чтобы так оно было и дальше.

— Тем не менее ты думаешь, что могла забеременеть без полового акта.

— Если точнее — не исключаю такой возможности, — отвечает Аомамэ. — Хотя, конечно, допускать это нелогично.

— Я тебя поняла, — отзывается старушка. — Во всяком случае, подождем результатов. Тесты на беременность тебе доставят завтра. Тем же способом и в то же время, что и всегда. Для надежности купят несколько разных.

— Спасибо, — говорит Аомамэ.

— Если предположить, что зачатие все же произошло — когда именно это могло случиться?

— Видимо, тем вечером во время грозы, когда я ходила в гостиницу «Окура».

Старушка еле слышно вздыхает.

— Ты уверена?

— Вполне. Тот вечер как раз приходился на период, когда легко забеременеть.

— Выходит, ты беременна уже два месяца?

— Да, — подтверждает Аомамэ.

— Не тошнит? Обычно это бывает на раннем сроке.

— Вовсе нет. Сама удивляюсь.

— Если результат положительный — что будешь делать?

— Прежде всего, нужно будет понять, кто биологический отец ребенка. Для меня это крайне важно.

— А кто он, ты не догадываешься?

— Пока нет.

— Ясно, — невозмутимо реагирует старушка. — Что бы ни случилось, я всегда на твоей стороне. И сделаю все, что могу, ради твоей защиты. Помни об этом.

— Простите, что отвлекаю такими вопросами в столь нелегкое время, — говорит Аомамэ.

— Ну что ты. Все абсолютно естественно. Для любой нормальной женщины важнее этих вопросов ничего нет. Делай тест, сообщай результат. А там и подумаем вместе, что дальше.

И Хозяйка тихонько кладет трубку.

В дверь стучат. Аомамэ занимается йогой на полу в спальне, но тут же замирает и прислушивается. Стучат громко, настойчиво. И как-то очень знакомо.

Аомамэ открывает ящик шкафа, достает пистолет, снимает с предохранителя. Передергивает затвор, досылает патрон в патронник. Затыкает оружие сзади за пояс трико, прокрадывается на кухню — и, вцепившись в рукоятку софтбольной биты, смотрит на входную дверь.

— Господин Такаи! — кричат за дверью грубо и хрипло. — Господин Такаи, вы дома? Это ваш друг «Эн-эйч-кей»! Пришел собрать взносы за телевидение!

Рукоять биты обмотана шероховатой виниловой лентой. Специально, чтоб не скользила в пальцах.

— Господин Такаи! — надрывается неизвестный. — Я знаю, что вы дома! Перестаньте прятаться. Господин Такаи, вы дома и слышите меня!

Все то же, что и в прошлый раз. Словно прокручивает запись на магнитофоне.

— Или вы решили, что я просто вам угрожал? О нет, я держу слово. И если у вас должок, непременно за ним прихожу! Вот вы сидите там и слушаете. Ладно, думаете, посижу себе тихонько, и этот чертов сборщик взносов уйдет подобру-поздорову…

Он громко барабанит в дверь. Стучит, наверное, раз двадцать пять.

«Ну и ручищи у него, — невольно думает Аомамэ. — И почему не позвонит?»

— А еще вы думаете вот что, — продолжает мужчина, словно прочитав ее мысли. — Конечно, у меня очень сильные руки. Но если я буду долго стучать в дверь, эти руки заболят. И еще вы гадаете, почему я стучу, а не звоню — так ведь удобнее, верно?

Лицо Аомамэ невольно сморщивается.

— Нет! — не унимается тот, кто за дверью. — Звонить я не стану! Когда нажимаешь на кнопку, звучит только «дин-дон!». Кто ни позвонит, звук всегда одинаковый. А вот стук — он индивидуален. Стук передает эмоции, потому что человек стучит рукой! И, конечно, рука потом болит. Все-таки я вам не Железный Человек Двадцать Восемь![268] Но что поделаешь? Такая у меня работа. А все мы — неважно, богатые или бедные — должны уважать любую работу, не правда ли, господин Такаи?

И он снова барабанит в дверь. Двадцать семь ударов с равными паузами. Ладони Аомамэ вспотели, сжимая биту.

— Господин Такаи! Человек, который пользуется телевизором, должен платить за эту услугу корпорации «Эн-эйч-кей». Так написано у нас в Законе. Ничего не поделаешь! Или вы думаете, мне очень нравится стучать в вашу дверь? Ведь вы и сами не хотите неприятностей, правда? Небось сидите там и думаете: «Господи, за что мне все это?» Так не лучше ли заплатить — и жить себе дальше спокойно и счастливо?

Его крики разносятся по лестнице на весь дом. А ведь этот тип наслаждается своим красноречием, думает Аомамэ. Искренне радуется, дразня, унижая и понося неплательщиков на чем свет стоит, — и получает от этого извращенное удовольствие.

— Господин Такаи, я смотрю, вы действительно упрямый человек. Вы мне даже интересны. Так упорно храните молчание, точно моллюск на дне морском. Вы же следите за мной оттуда, из-за двери! И от волнения у вас потеют подмышки. Разве не так?

Он стучит в дверь еще тринадцать раз. Прекращает. Аомамэ ловит себя на том, что и правда вспотела.

— Ладно! — слышит она. — На сегодня, пожалуй, хватит. Но скоро я опять к вам наведаюсь. Мне все больше нравится ваша дверь. Двери ведь тоже бывают разные. У вас просто замечательная дверь. Стучать по ней — одно удовольствие. А стучать придется, иначе не придет к вам покой! До свидания, господин Такаи! До новых встреч!

Затем все стихло. Казалось, мужчина ушел. Но шагов Аомамэ не услышала. Может, он притворился, будто исчез, а сам стоит за дверью? Аомамэ еще крепче стиснула биту. И прождала так минуты две.

— Я все еще здесь! — раздался вдруг голос за дверью. — Ха-ха-ха! Небось решили, что я ушел? А вот и нет! Обманул, не взыщите. Такой уж я человек…

Он откашлялся — нарочито и неприятно.

— Я ведь на этой работе давно. И с годами научился видеть людей сквозь двери. Я не шучу. Очень многие скрываются за дверью, чтобы не платить «Эн-эйч-кей». За десятки лет я на таких, как вы, насмотрелся. Слышите, господин Такаи?

Он трижды стукнул в дверь — еще сильнее, чем прежде.

— Ловко вы прячетесь, господин Такаи! Прямо камбала в песке на дне моря. Мимикрия! Но долго скрываться у вас не выйдет. Кто-нибудь непременно придет и откроет эту дверь. Помяните мое слово. Это вам гарантирую я, сборщик взносов и ветеран корпорации «Эн-эйч-кей»! Как бы вы ни скрывались, ваша мимикрия — обман, который ни к чему не приведет. Поверьте, господин Такаи. Сейчас я уйду. На этот раз по-настоящему. Но в ближайшее время опять наведаюсь. Как услышите стук, знайте — я пришел. До скорого свидания, господин Такаи!

Шагов не раздалось, и теперь. Аомамэ выждала минут пять. Подошла к двери, прислушалась. Заглянула в глазок. На лестнице никого. Похоже, и правда ушел.

Аомамэ поставила биту рядом с буфетом. Достала пистолет, вернула патрон в магазин, поставила оружие на предохранитель, обмотала толстыми колготками, спрятала в шкаф. А затем легла на диван и закрыла глаза. В ушах все звучал голос незваного визитера.

Долго скрываться у вас не выйдет. Кто-нибудь непременно придет и откроет эту дверь. Помяните мое слово.

По крайней мере, ясно одно: этот тип — не из «Авангарда». Те ребятки привыкли действовать тихо, без лишних телодвижений. И уж точно не стали бы запугивать жертву угрозами с лестницы многоквартирного дома. Они работают иначе. Аомамэ представила фигуры Бонзы и Хвостатого. Эти приблизятся без единого звука. Оглянуться не успеешь, как они уже за твоей спиной. Аомамэ покачала головой. И тихонько вздохнула. Или это и правда сборщик взносов за телевидение? — подумала Аомамэ. — Но тогда почему он не заметил оповещения об автоматической оплате услуг «Эн-эйч-кей»? Я сама видела, что оно наклеено на двери. Может, это просто сумасшедший? Но слова его звучат на удивление логично. И правда кажется, будто он ощущает мое присутствие через дверь. Словно знает мою тайну — или каким-то образом выслеживает меня. Но не мог же он отпереть дверь и зайти внутрь. Дверь открывается изнутри! И открывать я никому не собираюсь.

Впрочем, утверждать не могу. Ведь если Тэнго еще раз появится в детском парке — я открою, не раздумывая, и побегу к нему. Кто бы ни поджидал меня за этой дверью.

Аомамэ садится на балконе в садовое кресло и наблюдает за детской площадкой сквозь прутья решетки. На скамейке под навесом — двое старшеклассников в школьной форме с серьезным видом о чем-то беседуют.

Две молодые мамаши присматривают за детьми в песочнице. Оживленно болтают, не отрывая глаз от детей. Обычная картинка обычного парка после полудня. Аомамэ разглядывает палубу детской горки, на которой нет ни души.

Она прижимает ладонь к животу. Закрывает глаза и прислушивается. Внутри у нее что-то есть. Маленькое и живое. В этом нет никакого сомнения.

— Дота, — тихонько произносит она.

— Маза, — отвечает ей что-то.

Глава 9

ТЭНГО
Пока не закрылся выход
Поужинав жареным мясом, все четверо переместились в караоке и повеселились там, опорожнив бутылку виски. Скромная, но веселая вечеринка завершилась часам к десяти. Автобус до вокзала останавливался неподалеку, и Тамура с Оомурой отправились на остановку, а Тэнго пошел провожать молоденькую сестру Адати. До ее дома было минут пятнадцать ходу, и они шагали по безлюдной улице, болтая обо всяких пустяках.

— Тэнго, Тэн-го… Тэн-го! — повторяла Адати нараспев. — Красивое имя. Приятно произносить…

Она была подшофе, хотя по ее вечно румяным щечкам сложно понять, насколько. Язычок не заплетался, шагала уверенно. Даже не скажешь, что выпила. Все-таки каждый из нас пьянеет по-своему.

— А мне всю жизнь казалось, что у меня очень странное имя, — признался Тэнго.

— Вовсе не странное. Тэнго! Легко произносится, сразу запоминается. Отличное имя!

— Кстати, до сих пор не знаю твоего имени. Только слышал, что все зовут тебя Ку.

— Ку — уменьшительное. Полное имя — Куми. Куми Адати. Слишком банально, правда?

— Куми Адати, — повторил вслух Тэнго. — Очень даже неплохо. Компактно и ничего лишнего.

— Спасибо! — сказала Куми Адати. — Когда мне так говорят, я чувствую себя автомобилем «Хонда-Сивик».

— Ну, я просто хотел похвалить…

— Я знаю. Она потребляет очень мало бензина, — сказала медсестра и взяла Тэнго за руку. — Можно взять тебя за руку? Так идти веселей и вообще спокойнее.

— Конечно, — ответил Тэнго.

Куми Адати взяла его за руку, и он тут же вспомнил пустой школьный класс и Аомамэ. Ощущение отличалось. Но в то же время было и что-то общее.

— Кажется, я пьяна, — сказала Куми Адати.

— Серьезно?

— Ага.

Тэнго еще раз посмотрел на ее профиль:

— А по виду и не скажешь.

— Со стороны незаметно. Но я правда сильно напилась.

— Для тебя это много?

— Да уж, хватило. Давненько так не набиралась.

— Иногда такие развлечения как воздух нужны, — повторил Тэнго слова сестры Тамуры.

— Конечно, — согласилась Куми Адати и энергично кивнула. — Иногда это человеку и правда необходимо. Вкусно поесть, выпить как следует, песенки попеть, поболтать обо всем на свете. А разве с тобой, Тэнго, так не бывает? Ты вообще часто развлекаешься? Мне вот кажется, что ты всегда очень сдержанный и рассудительный.

Тэнго задумался. Когда он развлекался в последнее время? Этого он не помнил. А если не помнил — значит, и не развлекался. Может, ему-то это и нужно — больше, чем остальным?

— Если и развлекаюсь, то очень редко, — признал он.

— Видишь как. Все люди разные…

— Это верно. И думают, и чувствуют по-своему.

— И по-своему пьянеют, — сказала Куми Адати. И над чем-то хихикнула. — Но ведь и тебе расслабляться нужно, разве нет?

— Наверное…

Они шагали по ночной улице, взявшись за руки, и какое-то время молчали. Тэнго думал о том, что теперь Куми Адати говорит иначе. В белом халате она говорила вежливо, следила за каждым словом. А в своей одежде — и, очевидно, подшофе — болтала обо всем, что в голову взбредет. Этим Куми Адати кого-то напоминала ему. Кого-то встреченного не так давно.

— Послушай, Тэнго. А ты когда-нибудь пробовал гашиш?

— Гашиш?

— Ну, смолу каннабиса.

Тэнго набрал полную грудь ночного воздуха, с шумом выдохнул.

— Нет, не пробовал.

— Хочешь, покурим? — предложила Куми Адати. — У меня дома есть.

— У тебя есть гашиш?

— Ну да. По мне тоже не скажешь, верно?

— Да уж… — невольно вырвалось у Тэнго. Ну и дела. В приморском городишке молоденькая розовощекая медсестра держит дома гашиш. И приглашает его, Тэнго, покурить с нею.

— И где ж ты его достала? — спросил он.

— Месяц назад бывшая одноклассница подарила на день рождения. Она недавно в Индию ездила, вот и привезла мне в подарок.

Сказав так, Куми Адати стиснула руку Тэнго покрепче и закачала ею в такт шагам.

— Вообще-то за контрабанду наркотиков можно и в тюрьму загреметь, — сказал Тэнго. — Если ты не знаешь, в Японии с этим ужас как строго. В аэропортах специальных собак натаскивают на запах марихуаны.

— Это верно, подруга у меня без башни, — согласилась Куми Адати. — Но на этот раз как-то все обошлось… Ну что, хочешь попробовать? Концентрированная штука — улетаешь будь здоров! Я специально проверяла, с медицинской точки зрения это почти безвредно. По крайней мере, гораздо безопаснее алкоголя и табака. Наш Минздрав, конечно, трубит везде — мол, опасно, потому что вызывает зависимость; но это все ерунда. От тех же патинко[269] зависимость куда страшнее! И наутро никакого похмелья, и вообще — такой умный парень, как ты, улетит куда нужно, гарантирую.

— Значит, ты сама уже… улетала?

— Ну конечно. Чистый кайф!

— Чистый кайф? — повторил Тэнго.

— Попробуй — сам поймешь. — Куми Адати снова хихикнула. — Если хочешь знать, английская королева Виктория, когда ее мучили боли при менструации, принимала марихуану как анальгетик. Ее же личный врач ей прописывал!

— Что, правда?

— А с чего мне врать? Об этом и в книжке написано. «В какой книжке?» — хотел было уточнить Тэнго, но

махнул рукой. Углубляться в подробности о менструациях у королевы Виктории как-то не очень хотелось.

— И сколько тебе исполнилось месяц назад? — сменил он тему.

— Двадцать три. Уже взрослая, если что.

— Да, конечно, — согласился Тэнго. Хотя даже в свои тридцать не смог бы назвать себя взрослым. Просто прожил на этой земле три десятка лет, вот и все.

— Моя сестра сегодня ночует у бойфренда. Так что мы никого не стесним. Ну что, зайдешь? А у меня завтра отгул, могу расслабиться.

Тэнго не знал, что ответить. Да, эта молоденькая медсестра ему симпатична. И, насколько он понимает, вполне взаимно. Но теперь она приглашает его к себе… Тэнго посмотрел на небо, которое застили пепельно-серые тучи — так плотно, что никаких лун не видать.

— Впервые я пробовала гашиш с подругой, — продолжала Куми Адати. — Тогда мне реально почудилось, будто я взлетаю над полом. Не очень высоко — сантиметров на пять или шесть. Но именно на такой высоте казалось приятней всего. Как раз то, что нужно.

— Ну да, и падать не больно.

— Вот-вот! Оттого и получалось расслабиться. Казалось, будто я нахожусь под надежной защитой. Как будто меня окружает Воздушный Кокон. Я — Дота, а где-то рядом, совсем близко, — моя Маза.

— Дота? — тихо, но очень внятно переспросил Тэнго. — Маза?

Молоденькая медсестра шагала по безлюдной улице, держа Тэнго за руку и мурлыча какую-то песенку. И ей было совершенно до лампочки, как комично смотрится ее миниатюрная фигурка рядом с огромным Тэнго. Лишь иногда их обгоняли одинокие ночные автомобили.

— Маза и Дота. Они упоминаются в книжке «Воздушный Кокон». Знаешь такую? — спросила она.

— Знаю.

— А читал?

Тэнго молча кивнул.

— Вот и хорошо. Разговор быстрее пойдет. Мне эта книжка ужасно нравится. Летом купила и прочитала три раза. А я очень редко перечитываю одно и то же. И когда впервые курила гашиш, сразу подумала: я — в Воздушном Коконе. Лежу, свернувшись калачиком, и жду своего появления на этот свет. А моя Маза меня оберегает.

— И при этом ты видишь Мазу? — уточнил Тэнго.

— Да. Вижу. Из Воздушного Кокона можно увидеть то, что снаружи. А вот снаружи того, что внутри, никому не видно. Похоже, так все устроено. Вот только лица своей Мазы я не запомнила. Различала только смутные очертания. Хотя понимала, что этот человек — моя Маза.

— Ты хочешь сказать, Воздушный Кокон похож на утробу?

— Наверно, можно и так сказать. Правда, я не помню того времени, когда была в утробе. Так что сравнить не могу…

И Куми Адати в очередной раз хихикнула.

Жила она в стандартной двухэтажке на окраине. Дом построен вроде не очень давно, а уже начал понемногу ветшать. Ступени в подъезде скрипели, двери открывались с трудом. Когда мимо проезжал грузовик, дребезжали оконные стекла. Стены такие тонкие, что, если бы кто-нибудь играл на бас-гитаре, все здание превращалось бы в деревянную колонку-резонатор.

К марихуане Тэнго особого интереса не испытывал. Лучше уж оставаться в ясном уме даже в двулунном мире. Зачем еще больше искажать реальность? Опять же, переспать с Куми Адати ему не хотелось. Да, эта двадцатитрехлетняя медсестра была ему симпатична. Но страсть и симпатия — все-таки разные вещи. Во всяком случае, так считал сам Тэнго. И не слети с ее губ ключевые слова — Маза и Дота, — он, скорее всего, нашел бы предлог, чтобы в гости не заходить. Сел бы в автобус возле ее дома или вернулся в гостиницу на такси.

Все-таки он в Кошачьем городе, где ни к чему опасному лучше не приближаться. Но когда она произнесла это — Маза и Дота, — отказаться от приглашения Тэнго уже не мог. А вдруг Куми Адати подскажет ему, откуда в палате отца появился Воздушный Кокон с маленькой Аомамэ?

Квартирка ее была в самый раз для пары молодых сестер — две небольшие спальни, крохотная кухня, гостиная. Мебель собрана откуда ни попадя, без какой-либо заботы о стиле. На обеденном столе — аляповатая лампа с цветастым абажуром. В окне за цветастыми занавесками — какие-то огороды, за ними темнеет смешанный лес. Просторный пейзаж, который почему-то совершенно не радует глаз.

Они прошли в гостиную, и Куми Адати усадила Тэнго в двухместное кресло — огромное красное «гнездышко для влюбленных», нацеленное в телевизор напротив. Достала из холодильника банку пива «Саппоро» и вместе с парой стаканов поставила на столик.

— Переоденусь во что-нибудь посвободнее, — сказала она. — Я скоро.

Не возвращалась она довольно долго. Из спальни то и дело доносился какой-то шум. Судя по скрипу и грохоту, ящик комода выдвигался с большим трудом. Что-то с глухим стуком падало на пол, и Тэнго невольно оборачивался к закрытой двери. Похоже, кое-кто и правда захмелел сильнее, чем казалось со стороны. Через тонкую стену из соседней квартиры пробивались звуки телевизионного шоу. Какие-то юмористы без умолку что-то бубнили, и через каждые десять-пятнадцать секунд невидимый зал разражался хохотом и аплодисментами. Тэнго уже откровенно жалел, что согласился на приглашение. Хотя в глубине души понимал, что находится здесь не случайно — и попал бы сюда все равно.

Дешевое кресло, в котором он сидел, раздражало шершавой обивкой. Сколько в таком ни ерзай, удобной позы не примешь, только разозлишься сильнее. Тэнго отхлебнул пива и взял со столика пульт телевизора. Повертел в руках, изучая кнопки, затем включил телевизор. Перебрав с десяток каналов, остановился на выпуске «Путешествуем с Эн-эйч-кей», посвященном железным дорогам Австралии. Просто потому, что в этой программе хотя бы никто не кричал. Под плавные рулады гобоя дикторша спокойным голосом расписывала преимущества элитных спальных вагонов Трансконтинентальной железной дороги.

Ворочаясь в неудобном кресле и равнодушно следя за картинками на экране, Тэнго думал о «Воздушном Коконе». Куми Адати не знает, что текст написал он. Но дело не в этом. Главная загадка — в том, что, описывая Воздушный Кокон до мельчайших деталей, Тэнго ничего не знал о нем. Ни что такое сам Кокон, ни что означают Маза и Дота — обо всем этом он не имел ни малейшего представления. Да, в общем, не представляет и теперь. И тем не менее молоденькой медсестре книга понравилась настолько, что она прочла ее трижды. В чем же секрет?

Куми Адати вернулась, когда по ящику расхваливали утреннее меню вагона-ресторана, и пристроилась рядом с Тэнго в «кресле для влюбленных» — таком тесном, что их плечи невольно соприкасались. Переоделась она в безразмерную футболку и светлые спортивные штаны. На футболке красовалась эмблема — желтый смайлик. Последний раз Тэнго встречал такой в начале 70-х, когда музыкальные автоматы в кафе с ненормальной громкостью выдавали хиты «Грэнд Фанк Рейлроуд». Но футболка вовсе не выглядела старой. Неужели где-то и сейчас еще выпускают одежду с такой эмблемой?

Куми Адати принесла из холодильника еще пива, с шумом открыла банку, налила в стакан и залпом выпила целую треть. Затем сощурилась, точно довольная кошка, ткнула пальцем в экран, на котором поезд мчался между скалистых гор, и спросила:

— Где это?

— Австралия, — ответил Тэнго.

— Австралия, — будто копаясь в памяти, повторила она. — Австралия… Это которая в Южном полушарии?

— Ну да. Австралия, родина кенгуру.

— Одна моя подруга была в Австралии, — потирая веки, вспомнила Куми Адати. — Как раз в сезон, когда спариваются кенгуру. Говорит, они занимаются этим где попало — в парках, на улицах, у всех на виду…

Тэнго подумал, что бы сказать по этому поводу, но ничего подходящего в голову не приходило. А потому он просто взял пульт и выключил телевизор. В комнате сразу стихло. Неожиданно прекратился и шум из соседней квартиры. Только рев проезжавших за окном автомобилей изредка нарушал полуночную тишь. И все же, прислушавшись, Тэнго различил вдалеке незнакомый звук. Раздавался он непонятно откуда, но с определенной периодичностью. Стихал, а после короткой паузы повторялся.

— Это филин, — пояснила медсестра. — Живет в лесу и гугукает по ночам.

— Филин? — машинально повторил Тэнго.

Куми Адати положила голову ему на плечо и, ни слова не говоря, стиснула его руку. Ее волосы щекотали ему шею. «Кресло для влюбленных» становилось все неудобнее. Филин и дальше многозначительно гугукал в своем лесу. Призывно, хотя и предостерегающе.

— Я не слишком навязчива? — спросила Куми Адати. Тэнго промолчал. А потом спросил:

— У тебя нет парня?

— С этим все сложно, — абсолютно серьезно ответила она. — Большинство нормальных парней после школы уезжают отсюда в Токио. Потому что здесь и учиться толком негде, и приличной работы не найти. Ничего не поделаешь.

— Но ты же осталась.

— Ну да… Конечно, зарплата небольшая и работа нелегкая, но жить мне здесь нравится. Вот только бой-френда непросто найти. Если кто и находится — вечно не тот, кого хотелось бы видеть рядом.

Стрелки настенных часов подползали к одиннадцати. После одиннадцати гостиница запирается на ночь, вспомнил Тэнго. А он все никак не встанет с этого чертова кресла. Словно сил не хватает. Может, дурацкая форма кресла тому виной? Или он просто пьянее, чем думает? Рассеянно слушая крики филина и поеживаясь от прикосновения чужих волос к своей шее, Тэнго разглядывал нелепую лампу под вычурным абажуром.

А Куми Адати тем временем готовила все для раскурки, мурлыча какой-то веселый мотивчик. Взяла кусочек черной смолы, мелко-мелко, точно сушеного тунца, настрогала его безопасной бритвой, затолкала в плоскую трубочку и крайне сосредоточенно чиркнула спичкой. По комнате расплылся характерный сладковатый аромат. Первой затянулась сама. Вобрала в себя дыма побольше, задержала в легких подольше, медленно выдохнула. И жестом пригласила Тэнго следовать за собой. Он сделал то же самое: затянулся, задержал в себе дым, медленно выдохнул.

Несколько раз трубка переходила из рук в руки. Все это время оба молчали. Соседи опять врубили телевизор — из-за стенки вновь доносились взрывы хохота невидимой аудитории, причем даже громче прежнего. Безудержный смех лишь изредка прерывала реклама.

Совместная раскурка продолжалась минут пять, но ничего не происходило. Окружающий мир не менялся. Цвета, запахи, формы предметов оставались теми же. Филин и дальше гугукал в лесу, а волосы Куми Адати все так же покалывали шею Тэнго. Двухместное кресло было по-прежнему неудобным. Стрелки настенных часов не меняли своих скоростей, а люди из телевизора все так же заливались смехом. Особым смехом, который не станет счастливым, сколько его из себя ни выдавливай.

— Ничего не происходит, — сказал наконец Тэнго. — Видно, на меня эта штука не действует.

Куми Адати похлопала его по колену

— Все в порядке. Погоди чуток, — сказала она.

И оказалась права. Наконец его мозг среагировал. Раздался щелчок, словно кто-то включил потайной рубильник, и в голове что-то медленно сдвинулось. Тэнго казалось, что его голова — чашка, в которой сознание плещется подобно жиденькой рисовой каше. Только чашку раскачивают, и серое вещество того и гляди прольется наружу. Такое с ним творилось впервые. Никогда еще он не ощущал собственные мозги как отдельную кашу с определенной густотой. Гугуканье филина перемешивалось с этой кашей и растворялось бесследно.

— Этот филин теперь во мне, — сказал Тэнго. Ибо филин и правда стал частью его самого.

— Филин — Хранитель Леса, — отозвалась Куми Адати. — Он очень мудр и передает нам Знание, как выжить в ночи.

Но где и как можно получить у Филина подобное Знание? Ведь эта птица одновременно везде и нигде…

— Я не могу придумать, что у него спросить. Куми Адати стиснула его руку.

— А не нужно вопросов. Лучше сам пойди в Лес, вот и все. Это же очень просто.

За стеной вновь захохотал телевизор, потом раздались аплодисменты. Видимо, ассистент программы, стоя за камерой, показывал участникам шоу карточки с надписями «Смех» и «Аплодисменты». Закрыв глаза, Тэнго подумал о Лесе. Я сам пойду в Лес, сказал он себе.

Темный Лес — владения LittlePeople. Но там же обитает и Филин. Мудрая птица, которая научит, как выжить в ночи…

Внезапно все стихло. Словно кто-то подкрался сзади и вставил в уши Тэнго затычки. Кто-то где-то закрыл одну крышку, а кто-то еще открыл в другом месте другую. Вход и выход поменялись местами…

И вот уже Тэнго — в опустевшем классе. Через распахнутые окна со двора долетают звонкие детские голоса. Порывами ветра качает белые занавески. Перед ним Аомамэ — сжимает его ладонь. Вроде знакомая сцена — но нет, на этот раз кое-что не так, как всегда. Все вокруг — до неузнаваемости яркое, свежее, настоящее. Глаза Тэнго до мельчайших подробностей различают окружающие предметы: протяни руку — дотронешься. Ноздри щиплет запах ранней зимы. То, что было когда-то реальным, вновь ожило и вернуло свои настоящие запахи. Того времени года, которому те принадлежали. Тусклый запах тряпки для классной доски, едкий запах жидкого мыла для уборки в классе, горький запах осенних листьев, сожженных на школьном дворе — все смешалось в единый коктейль, где уже не различить, что есть что… Вдыхая его всеми легкими, Тэнго вслушивается в себя. И с каждым биением пульса чувствует, как все шире распахивается его сердце. Само его тело меняет структуру. И пульс его — больше не пульс.

На какую-то секунду двери Времени распахиваются внутрь. Сияние прошлого ослепляет, перемешиваясь с сиянием настоящего. Старый воздух сливается с новым. Тот самый свет, думает Тэнго. Тот самый воздух. Что мешало мне помнить их всю дорогу? Ведь это так просто. Ведь из них и состоит этот мир…

— Я так хотел с тобой встретиться, — говорит он Аомамэ. Голосом неуверенным, будто чужим — и все же своим.

— А я — с тобой, — отвечает она голосом Куми Адати. Граница между реальностью и воображением стирается. И чем дольше Тэнго пытается ее различить, тем сильнее кренится чашка с рисовой кашей, грозя расплескать его серое вещество.

— Я должен был отыскать тебя раньше. Но не смог, — признается он.

— И теперь не поздно. Ты еще можешь меня отыскать, — отвечает она.

— Но как?

Она молчит. Словно ее ответ не хочет обращаться в слова.

— Откуда ты знаешь, что я это могу? — говорит Тэнго.

— Но я же нашла тебя.

— Ты нашла меня?

— А ты найди меня, — отвечает она. — Пока позволяет время.

Белые занавескираскачиваются — яростно и беззвучно, как призраки, не успевшие сгинуть с рассветом. И это последнее, что проплывает перед глазами Тэнго.

Внезапно он понимает, что лежит на какой-то тесной кровати. Лампа погашена, через щель между занавесками пробивается слабый отсвет уличного фонаря. На Тэнго майка и трусы, на Куми Адати — только футболка со смайликом, под которой вообще ничего. Ее мягкая грудь упирается ему в плечо. В голове все ухает филин. Ночной Лес — у Тэнго внутри. Словно он вобрал его в себя — весь Лес до последнего деревца.

Даже в постели эта молоденькая медсестра не интересует его как женщина. Да и он, похоже, не возбуждает ее как мужчина. Куми Адати лишь обнимает Тэнго одной рукой да хихикает. Бог знает, что именно ее так смешит. Может, кто-то показывает ей карточку с надписью «Смех»?

«Интересно, который час?» — думает он. Поднимает голову, ищет глазами часы, но их нигде нет. Вдруг перестав смеяться, Куми Адати обнимает его.

— Я возрождаюсь! — Ее теплое дыхание касается уха Тэнго.

— Возрождаешься? — не понимает он.

— Ну, я ведь однажды уже умерла.

— Ты однажды уже умерла, — повторяет он.

— Ночью, когда шел холодный дождь, — добавляет она.

— Отчего умерла?

— От желания возродиться.

— Ну и как, получается? — уточняет Тэнго.

— Более-менее, — чуть слышно шепчет она. — По-разному…

Интересно, думает Тэнго. Что это может значить — возрождаться более-менее, да еще и по-разному! Его одурманенное серое вещество тяжелеет, наполняясь жизнью, как доисторический Океан. Но при этом никуда не его не зовет.

— Откуда появляется Воздушный Кокон?

— Вопрос некорректен, — отвечает сестра. — Хо-хо… Она ерзает, и Тэнго ощущает бедром ежик волос на

ее лобке.

— И что же нужно для возрождения? — спрашивает Тэнго.

— Главный принцип возрождения, — отвечает миниатюрная медсестра таким тоном, словно открывает страшную тайну, — в том, что возродиться можно только ради кого-то, но не ради себя.

— Это и значит «более-менее по-разному»!

— С рассветом тебе придется уйти, — вместо ответа объявляет она. — Пока не закрылся выход.

— С рассветом уйду, — послушно отзывается Тэнго.

Она снова прижимается лобком к его бедрам. Будто хочет оставить там некий особый знак.

— Воздушный Кокон ниоткуда не появляется. Сколько бы ты ни ждал, он не возникнет.

— Ты в этом уверена?

— Я ведь уже умирала, — отвечает она. — Умирать очень тяжело. Гораздо тяжелее, чем ты думаешь. Страшно одиноко. Просто поражаешься, как может человек быть таким одиноким. Советую это запомнить. Но в конечном итоге, без смерти нет возрождения.

— Без смерти нет возрождения? — переспрашивает он.

— Всю нашу жизнь мы приближаемся к смерти.

— Всю нашу жизнь мы приближаемся к смерти, — повторяет Тэнго, плохо понимая, что это значит.

Ветер все раскачивает белые занавески. В воздухе класса перемешались запахи мокрой тряпки, жидкого мыла и дыма от горящих осенних листьев. Кто-то играет на флейте. Маленькая девочка крепко сжимает его руку. Он чувствует сладкую боль внизу живота. Но эрекции нет. Это придет к нему гораздо позже. Слова «гораздо позже» сулят ему целую вечность — прямую линию без конца. Чашка с кашей снова кренится, чуть не расплескивая его серое вещество.

Проснувшись, Тэнго долго не мог сообразить, где находится. События прошедшей ночи вспоминались с трудом. В щель между занавесками пробивались ослепительные лучи, пели птицы. Он лежал на тесной кровати в страшно неудобной позе. Похоже, проспал так всю ночь. Рядом лежала женщина. Крепко спала, прижимаясь щекой к подушке. Ее волосы разметались по щеке, точно летняя трава, чуть влажная от росы. Куми Адати, вспомнил Тэнго. Молоденькая медсестра, которой недавно исполнилось двадцать три. Его часы валялись на полу у кровати. На циферблате — семь двадцать утра.

Тихонько, стараясь не разбудить медсестру, Тэнго поднялся с кровати и выглянул в щель между занавесками. За окном раскинулись черные огороды с ровными рядами плотных, пузатых капустных кочанов. А дальше виднелся смешанный лес. Вчера ночью там ухал филин, вспомнил Тэнго. Мудрая ночная птица. И под его гугуканье Тэнго с медсестрой курили гашиш. Его бедра все еще помнили ежик у нее на лобке.

Тэнго прошел на кухню, набрал в ладони воды из-под крана. В горле так пересохло, что он долго не мог напиться. В остальном — ничего необычного. Голова не болит, никакой вялости, сознание ясное. Только кажется, будто все тело хорошенько провентилировали. Словно его организм — система водопроводных труб, прочищенных умелым сантехником.

В майке и трусах он зашел в туалет и очень долго мочился. Лицо в зеркале показалось ему странно чужим. На щеках проступила щетина. Пора бы побриться.

Вернувшись в спальню, Тэнго собрал свои вещи, разбросанные по полу вперемешку с одеждой Куми Адати. Он не помнил, когда и как они раздевались. Отыскал оба носка, надел джинсы, рубашку. Пока одевался, наступил на большой перстень, недорогой с виду. Подобрал его, положил на столик у изголовья. Натянул куртку, взял в руку ветровку. Убедился, что кошелек и ключи в кармане. Медсестра, закутавшись в одеяло до ушей, спит так крепко, что и дыхания не слышно. Может, стоит ее разбудить? Вроде бы между ними ничего не было, но он все-таки провел ночь в ее постели. После этого уйти, не попрощавшись, будет, наверно, невежливо. Но она спит так крепко — и, кажется, вчера говорила, что на работу с утра ей не нужно. Да и проснись она — чем, прости, господи, с ней заниматься?

Рядом с телефоном он заметил блокнот и шариковую ручку. Вырвал страничку и написал: «Спасибо за вчерашнюю ночь. Было весело. Возвращаюсь в гостиницу. Тэнго». Указал время. Положил записку на столик у изголовья, придавил найденным перстнем. А затем сунул ноги в стоптанные кроссовки и вышел во двор.

Прошагав совсем недолго, Тэнго наткнулся на автобусную остановку. Подождал минут пять, пока не прибыл автобус, следующий до вокзала. До конечной ему выпало ехать с ватагой старшеклассников, галдевших на все лады. В гостинице его возвращению небритым в восемь утра никто не удивился. Похоже, персоналу было не привыкать. Без каких-либо вопросов ему тут же приготовили завтрак.

Запивая горячий завтрак зеленым чаем, Тэнго вспоминал события минувшего вечера. Три медсестры пригласили его поужинать жареным мясом. После ужина все зарулили в ближайший бар и пели караоке. Затем он пришел в квартиру Куми Адати, где под уханье филина курил с ней индийский гашиш. Ощутил, что его мозг превращается в жиденькую рисовую кашу. И вдруг очутился в школьном классе своего детства. Вдыхал зимний воздух, разговаривал с Аомамэ. А потом Куми Адати, уже в постели, рассказывала о смерти и возрождении. На его «некорректные вопросы» она давала ответы, которые следует понимать «более-менее по-разному». В лесу без умолку ухал филин, по телевизору постоянно смеялись люди.

В общей картине вечера кое-где оставались пробелы. Несколько причинно-следственных связей будто стерлись из его памяти. Но остальное вспоминалось на удивления ярко. В их диалогах он помнил каждое слово. Особенно то, что Куми Адати сказала ему напоследок:

— На рассвете ты должен уйти. Постарайся успеть, пока выход не перекроют.

Пожалуй, и в самом деле пора убираться отсюда. Он специально взял отпуск и прикатил в этот город, чтобы снова встретиться с десятилетней Аомамэ, спящей в Воздушном Коконе. Две недели подряд, день за днем, навещал парализованного отца и читал ему книги. Но Воздушный Кокон так и не появился. Зато когда он почти махнул на это рукой, Куми Адати приготовила для него нечто иное. Он все-таки смог увидеться с юной Аомамэ — и даже поговорил с ней.

— Найди меня, пока позволяет время, — сказала Аомамэ.

Хотя — может, на самом деле это сказала Куми Адати? Бог разберет. Но какая разница? Куми Адати однажды уже умирала и теперь возродилась. Не ради себя, а ради кого-то еще. Так сказала она сама, и Тэнго решил в этом не сомневаться. Что само по себе очень важно. Наверное.

Ведь сейчас он в Кошачьем городе. Только здесь возможно добиться того, что не достижимо больше нигде на свете. Ради этого он ехал на экспрессе, а потом и на местной электричке. Пока не прибыл сюда. Но все, чего он мог бы достичь, связано с риском. Со смертельным риском, если верить намекам Куми Адати. У Тэнго зачесались пальцы. Стоит ждать дурных новостей…

Пора возвращаться в Токио, решил он. Пока не закрылся выход и поезд еще останавливается на станции. Но прежде нужно зайти в лечебницу. Проститься с отцом — и проверить еще кое-что.

Глава 10

УСИКАВА
Сбор солидных доказательств
И вот Усикава отправился в город детства Аомамэ и Тэнго. Поначалу он настраивался на долгую поездку; но оказалось, что городок расположен на краю соседней префектуры Тиба, сразу же за рекой, совсем недалеко от центральных районов Токио. Выйдя на станции, он поймал такси и попросил подвезти его до такой-то школы. До школьного крыльца он добрался во втором часу дня, к началу дневных занятий. Из актового зала доносилось пение хором, а во дворе проводился урок физкультуры — соревнования по футболу, и дети с веселыми криками гоняли мяч.

Свои школьные годы Усикава вспоминать не любил. А уж физкультуру (особенно игры с мячом) просто ненавидел. Бегал он плохо, видел еще хуже и в спортсмены не годился с рождения. Физкультура вызывала у него кошмары наяву. Хотя по всем остальным предметам он успевал лучше некуда. От природы смышленый, учился всегда на «отлично», а в 25 лет сдал госэкзамен и получил лицензию адвоката. Вот только никто из окружающих не любил и не уважал его. Очевидно, из-за его физической ущербности. Да и внешность безобразнее некуда — огромное лицо, недобрый взгляд, приплюснутый череп. Губы обвислые — кажется, вот-вот потечет слюна (хотя на самом деле никогда не текла). Слишком курчавые волосы вечно взъерошены. Один его вид отбивал всякое желание с ним общаться.

В школе Усикава рта почти не раскрывал. Хотя знал: если понадобится, своим красноречием заткнет за пояс любого. Ему просто не попадалось достойного собеседника, чтобы продемонстрировать свои ораторские способности. Поэтому он постоянно молчал, предпочитая внимательно слушать других, о чем бы те ни говорили, и запоминать из сказанного что-нибудь ценное. Привычка эта стала его орудием. Благодаря ей он многое открыл для себя. Например, понял, что окружающие люди, как правило, не умеют думать своей головой. И не слушают никого, кроме таких же безголовых, как они сами.

В общем, ничего радостного о школьных годах в памяти Усикавы не осталось. И даже теперь от одной мысли, что придется зайти в школу, на душе кошки скребли. Хотя внешне жизнь в префектурах Сайтама и Тиба различалась, школы были такими же однотипными, как и по всей стране — располагались в одинаковых зданиях и работали по тем же правилам. Школу в Итикаве, где учился Тэнго, Усикава решил посетить самолично. Столь важное дело нельзя было поручить кому-либо еще. Позвонив по официальному номеру школы, он договорился о встрече с заместителем директора в половине второго.

Замдиректора оказалась невысокой женщиной лет сорока пяти. Миловидная, стройная, с правильными чертами лица. «Заместитель директора?» — задумался Усикава. О существовании такой должности он даже не слышал. Определенно, с тех пор, как ходил в школу он сам, на свете многое изменилось.

Видимо, эта замдиректора часто принимала у себя самых разных посетителей, ибо ничуть не удивилась необычной внешности Усикавы. А может, просто умела держать эмоции при себе. Провела его в приемную, усадила в кресло. Сама же села напротив и любезно улыбнулась — дескать, так о чем вы хотели поговорить?

Эта женщина напомнила Усикаве одну его одноклассницу — красавицу, отличницу приветливую, очень ответственную. Та девочка была отлично воспитана и замечательно играла на фортепьяно. Ее обожали все учителя, да и сам Усикава то и дело разглядывал ее на уроках. Хотя все чаще сзади. И ни разу не осмелился с нею заговорить.

— Вы хотели бы что-то узнать о выпускниках нашей школы? — спросила заместитель директора.

— Да. Извините, что не представился, — ответил Усикава и протянул визитку. Точно такую же, какую раньше вручил Тэнго, с надписью: «Фонд поддержки искусства и науки новой Японии, штатный сотрудник совета директоров». Усикава рассказал заместителю директора ту же байку, что и самому Тэнго: выпускник этой школы Тэнго Кавана — одаренный писатель, один из главных кандидатов на получение финансовой помощи со стороны Фонда. Ему же, Усикаве, всего лишь нужно собрать о молодом человеке самые общие сведения.

— Замечательная история! — ослепительно улыбаясь, пропела замдиректора. — Для нашей школы это большая честь. Мы с радостью окажем вам любую посильную помощь.

— Хотелось бы поговорить с его классным руководителем, — сказал Усикава.

— Попробую узнать. Все-таки прошло уже двадцать лет — возможно, она уже вышла на пенсию.

— Премного благодарен, — сказал Усикава. — И, если возможно, я хотел бы проверить еще кое-что.

— Что именно?

— Не училась ли в классе с Тэнго Каваной девочка по имени Масами Аомамэ?

Лицо замдиректора еле заметно напряглось.

— Это как-либо связано с финансовой поддержкой господина Каваны?

— О, вовсе нет! Просто в романе, который написал господин Кавана, есть героиня, очень похожая на госпожу Аомамэ. Вот мы и хотели бы задать ей несколько вопросов. Сущая формальность, не более.

— Вот как… — Ее губы слегка скривились. — Надеюсь, вы в курсе, что по некоторым позициям информация о частной жизни у нас не разглашается. Скажем, если речь идет о чьей-либо успеваемости или семейных обстоятельствах.

— Конечно, я это знаю. Мне просто хотелось бы уточнить, не училась ли она в одном классе с Тэнго Каваной. А также, если можно, узнать у вас имя и контактные данные его классной руководительницы.

— Понятно. С этим, я думаю, проблем не возникнет. Вы сказали — Аомамэ?

— Да. Иероглифы «синий горошек». Довольно редкая фамилия.

Усикава написал ручкой на странице блокнота: «Масами Аомамэ» — и передал записку заместителю директора. Та взяла ее, изучила за несколько секунд и спрятала в папку на столе.

— Вы не могли бы подождать меня здесь? Схожу в архивный отдел и попрошу, чтобы для вас скопировали доступную информацию.

— Спасибо за ваши бесценные силы и время, — сказал Усикава, прижимая руку к сердцу.

Грациозно поведя подолом юбки-клеш, замдиректора развернулась и вышла из комнаты. Усикава плюхнулся обратно в кресло, достал из портфеля книгу в мягкой обложке и погрузился в чтение.

Через пятнадцать минут замдиректора вернулась, прижимая к груди коричневый конверт.

— Господин Кавана был очень способным ребенком, — сказала она. — Лидировал и в учебе, и в спорте.

Но особенно впечатляют его успехи в математике. Уже в начальных классах решал задачи для старшеклассников, побеждал на олимпиадах. О нем даже в газетах писали как о чудо-ребенке.

— Какой молодец! — похвалил Усикава.

— Даже удивительно. В детстве слыл вундеркиндом в математике, а вырос и стал литератором…

— Щедрый талант, как богатый подземный источник, выходит на поверхность в самых разных местах. Теперь господин Кавана преподает математику, а параллельно пишет романы.

— Что вы говорите? — Брови замдиректора изящно выгнулись. — В отличие от него, о Масами Аомамэ информации немного. В пятом классе она перевелась в другую школу. Ее взяли к себе родственники, жившие в Токио, в округе Адати, там она и продолжила обучение. А с Тэнго Каваной училась только в третьем и четвертом классах.

«Я так и знал, — подумал Усикава. — Эту парочку и правда что-то связывает».

— Их классным руководителем тогда была госпожа Ота. Сюнко бта. Теперь она работает в муниципальной школе в Нарасино[270].

— И если туда позвонить, ее можно найти?

— Я уже позвонила, — улыбнулась замдиректора. — Она с радостью с вами поговорит.

— Даже не знаю, как вас благодарить! — искренне сказал Усикава. Приятно, когда женщина не только красавица, но и в работе профессионал.

Замдиректора достала свою визитку, написала на обороте фамилию учительницы, номер школы на станции Цуданума и протянула карточку Усикаве. Тот принял белый прямоугольник обеими руками и спрятал в недрах бумажника, точно великую драгоценность.

— Насколько я слышал, госпожа Аомамэ росла в религиозной среде, — сказал Усикава. — Для нас это весьма любопытный нюанс…

Замдиректора нахмурилась, и от уголков ее глаз разбежались едва заметные морщинки. Только отлично дисциплинированная женщина средних лет может позволить себе такие неуловимо-двусмысленные морщинки.

— Прошу меня извинить, — сказала она, — но по этой позиции разглашать информацию мы не вправе.

— Потому что это вопрос личной жизни? — уточнил Усикава.

— Именно. Это вопрос личной веры.

— А госпожа Ота могла бы на него ответить? Заместитель директора чуть склонила голову влево и многозначительно улыбнулась:

— А это уже ее личное дело.

Поднявшись, Усикава поблагодарил замдиректора, и она вручила ему конверт с документами.

— Здесь — копии с документов открытого доступа. В основном материалы о господине Каване, но есть немного и о госпоже Аомамэ. Буду рада, если вам пригодится.

— Вы мне очень помогли. Спасибо за поддержку и понимание!

— Если вопрос финансовой поддержки решится положительно — пожалуйста, сообщайте. Для нашей школы это большая честь,

— Уверен, все будет решено в лучшем виде! — ответил Усикава. — Я сам не раз встречался с господином Каваной и ни в его таланте, ни в его перспективности даже не сомневаюсь.

На станции Итикава он зашел в кафе и за обедом просмотрел содержимое конверта. Сведения об успеваемости Тэнго и Аомамэ. В том числе — о похвальных грамотах Тэнго за успехи в учебе и спорте. Мальчик и правда был отличным учеником. И уж ему-то наверняка школа никогда не казалась кошмарным сном. В конверте также обнаружилась копия газетной статьи о его победе на математическом конкурсе. Со старой газеты на Усикаву смотрел совсем юный Тэнго.

Пообедав, Усикава позвонил из автомата в школу на Цудануме и договорился с учительницей Тэнго о встрече в четыре часа.

— Лишь тогда мы и сможем побеседовать спокойно, — сказала она.

«Конечно, работа есть работа, но две школы за один день — это слишком», — мысленно вздохнул Усикава. От мысли о поездке в очередную школу на сердце тяжелело. И тем не менее визит в первую уже принес свои плоды. Стало ясно, что Тэнго и Аомамэ целых два года учились вместе. А это — чрезвычайно важная информация. Они были знакомы. Тэнго помог Эрико Фукаде облечь «Воздушный Кокон» в форму романа и сделать книгу бестселлером. Аомамэ же каким-то образом убила Тамоцу Фукаду отца Фукаэри, в номере отеля «Окура». Очевидно, оба действовали с одной общей целью: нанести удар по секте «Авангард». И скорей всего, сговорились заранее. Вывод напрашивался сам собой.

Но сообщать это двум головорезам из «Авангарда» пока рановато. Усикава терпеть не мог выкладывать информацию по кусочкам. Он любил скрупулезно собрать все доступные данные, вычленить факты, заготовить по-настоящему солидные доказательства — и лишь потом заявить: «А на самом деле все было так…» Еще со времен адвокатства он привык разыгрывать перед клиентами подобный спектакль. Прикидывался недотепой, усыпляя бдительность собеседника, а в самый важный момент вываливал Истину залпом — и направлял ход беседы в совершенно иное, выгодное для него русло.

В электричке до Цуданумы он перебрал в голове несколько возможных версий.

Возможно, Тэнго и Аомамэ — любовники. То есть, конечно, не с десяти лет. Но, скажем, встретились уже после окончания школы и оказались в одной постели, почему бы и нет? А затем — по не известным пока причинам — объединились против секты «Авангард». Это версия первая.

Впрочем, никакими доказательствами того, что они общаются, Усикава не располагал. У Тэнго — связь с замужней женщиной на десять лет старше. Насколько можно понять, Тэнго не стал бы спать с другой, будь у него связь с Аомамэ. Не зря Усикава добрые две недели анализировал поведение Тэнго со всех возможных сторон. Трижды в неделю парень читает лекции по математике в колледже для абитуриентов, а почти все остальное время сидит дома — видимо, Пишет роман. На улицу выходит разве что на прогулку или за покупками. Живет просто, весь как на ладони, ни в чем необычном не замешан. Чтобы такой человек участвовал в подготовке убийства? Верится с большим трудом.

По большому счету, Усикаве даже нравился этот Тэнго. Парень скромный и открытый. Независимый, никогда ничего не просит. Как и многие здоровяки, не всегда быстро соображает, зато не подличает, не действует исподтишка. Наоборот, уж если что решил — прет напролом, но выполнит обязательно. На поприще юриста или биржевого маклера он бы, мягко скажем, не преуспел. Конкуренты сразу бы раскусили — и размазали его карьеру по стенке. Но вот учителем математики или писателем ему трудиться сам бог велел. Застенчивый, молчаливый, нравится многим женщинам. Словом, полная противоположность самому Усикаве.

Об Аомамэ же Усикава знал лишь то, что родилась она в семье истых фанатиков-«очевидцев», и с раннего детства мать брала ее с собой в миссионерские походы по домам. В пятом классе Аомамэ отреклась от веры и переехала жить к токийским родственникам в округ Адати. Видимо, не смогла больше вынести то, как с ней обращались в родной семье. Слава богу, здоровьем бог не обидел. В старших классах Аомамэ стала лидером школьной команды по софтболу и на нее начали обращать внимание. Очевидно, благодаря спортивным успехам поступила в институт физкультуры и смогла получать стипендию. Больше ничего Усикаве разузнать не удалось. Он понятия не имел, что Аомамэ за человек, о чем думает, в чем ее сила и слабость, — и совершенно ничего не знал о ее личной жизни. Все, что он раскопал, сводилось к стопке документов, официально предоставленных ее школой.

И тем не менее, изучив эти документы, Усикава понял, что могло объединять Тэнго с Аомамэ: безрадостное детство. Наверняка мать, раздавая брошюры о секте, таскала за собой маленькую дочь. Наверняка они ходили от квартиры к квартире и жали кнопки звонков. Ибо все дети «очевидцев» обязаны помогать родителям в их нелегком деле распространения веры. Но точно так же и отец Тэнго, работая сборщиком взносов за «Эн-эйч-кей», должен был постоянно обходить чужие жилища. И по выходным, скорее всего, брал с собой сына. По крайней мере, сам Усикава на его месте так бы и поступал. Одним выстрелом убиваешь двух зайцев: во-первых, человеку с ребенком люди охотнее отдают деньги, а во-вторых, не нужно тратиться на няньку. Хотя маленького Тэнго это, понятно, совсем не радовало. Вполне возможно, Аомамэ и Тэнго не раз встречали друг друга в своих походах по улочкам Итикавы.

Вот почему оба решили активно заняться спортом: чтобы добиться стипендий — и умотать из родного дома куда подальше. Оба талантливы. Но если кроме таланта рассчитывать не на что, ты просто вынужден лидировать, чтобы получить признание окружающих. Спорт был их единственным шансом сохранить себя. Наверняка эти двое сильно отличались от своих беззаботных сверстников — как образом мысли, так и отношением к миру.

Детство Усикавы, если подумать, сложилось примерно так же. Хотя рос он в богатой семье, ни в каких стипендиях не нуждался и карманные деньги от родителей получал. Но чтобы поступить на элитный юрфак, Усикаве приходилось учиться изо всех сил[271]. Так же, как Аомамэ и Тэнго. Развлекаться со сверстниками было некогда. Забывая об удовольствиях бренного мира (которые, по большей части, были все равно ему недоступны), он погружался в учебу. Его психику постоянно клинило между комплексом неполноценности и осознанием собственного превосходства. Вылитый Раскольников, так и не встретивший свою Соню, — частенько думал он про себя.

Ну, я-то ладно, вздохнул он наконец. Со мной уже ничего не поделаешь. Вернемся к Тэнго и Аомамэ. Повстречайся эти двое теперь, двадцать лет спустя — небось поразились бы, сколько между ними общего. Наверняка нашли бы о чем поговорить. Даже запросто смогли бы влюбиться друг в друга. Да, такой поворот событий Усикава представлял себе очень живо. Судьбоносная встреча. Головокружительная страсть.

Состоялась ли эта встреча на самом деле? Завязался ли между ними роман? Пока не известно. Логично предположить, что они таки встретились. И объединились в войне против «Авангарда», атакуя его разными способами и с разных сторон: Тэнго — авторучкой, Аомамэ — вероятно, с помощью каких-то продвинутых технологий. Но чем-то эта версия все же не устраивала Усикаву. Вроде все сходится, — но как-то неубедительно.

Ведь случись между ними любовь, это обязательно выплыло бы на поверхность. Судьбоносные встречи порождают не менее судьбоносные следствия, которые никак не ускользнули бы от цепкого взгляда Усикавы. Возможно, Аомамэ еще удержала бы это в тайне. Но не Тэнго.

Усикава всегда опирался на логику. Без убедительных доказательств — ни шагу вперед. Но в то же время он верил своему чутью, которое подсказывало, что в нынешней реальности Тэнго и Аомамэ не связывает ничего. Усикава покачал головой — легонько, но категорично. Скорее всего, они даже не подозревают о том, что живут в одном городе. А их одновременные атаки «Авангарда» — чистая случайность.

И хотя поверить в эту случайность нелегко, такая гипотеза устраивала чутье Усикавы куда больше, чем версия заговора. Каждый из этих двоих выступил против «Авангарда» по своим причинам и со своей целью, просто атаки эти совпали по времени. Две параллельные истории, вот и все.

Но купится ли на такое объяснение Высший совет «Авангарда»? Едва ли, подумал Усикава. Скорей уж они ухватятся за версию заговора. Такие типы обожают во всех и каждом видеть врагов. Прежде чем выдавать им свежую информацию, придется собрать куда более солидные доказательства. Иначе они могут пойти ложным путем, а это уже прямая угроза безопасности самого Усикавы.

Вот о чем думал Усикава всю дорогу в электричке от Итикавы до Цуданумы. Наверное, хмурился и вздыхал, сам того не замечая. Сидевшая напротив первоклашка таращилась на него во все глаза. Вернув лицу невозмутимость, Усикава погладил приплюснутый череп ладонью. Но это, похоже, девочку только напугало. На станции Ниси-Фунабаси она вскочила и выбежала из вагона.

Учительница Тосиэ Ота ждала его в классе сразу после уроков. Лет пятидесяти с небольшим, эта женщина казалась антиподом заместительницы директора в Итикаве: невысокая, приземистая, при ходьбе переваливалась с боку на бок, точно краб. Маленькие очки в металлической оправе, кожа меж бровей поросла чуть заметным пушком. Шерстяной костюм, шитый невесть когда и вышедший из моды чуть ли не в день своего пошива, отдавал нафталином. Цвет розовый, но какой-то странный. Словно его создатели хотели добиться благородно-спокойного тона, но их план не удался, и оттенок вышел робким, пугливым и беззащитным. Новенькая белая блузка напоминала незваного гостя, зашедшего в дом, где отпевают покойника. Волосы — суховатые, с проседью — скреплены пластмассовой заколкой. Ноги-руки отекшие, на коротких пальцах ни колечка. На шее — три глубоких морщины, точно шрамы от ран, нанесенных жизнью. Или словно три заветные желания этой женщины? Хотя последнее — вряд ли, подумал Усикава.

Преподавательница отвечала за Тэнго с третьего класса по шестой. Обычно классных руководителей сменяют каждые пару лет, но эта воспитывала Тэнго целых четыре года. Аомамэ же — только два: в третьем и четвертом классах.

— Тэнго Кавану я помню хорошо, — сказала она.

Голос ее, контрастируя с унылой внешностью, звучал на удивление звонко и молодо. Голос, который достигает каждого уголка класса, галдящего в начале урока. «Человека создает профессия, — подумал Усикава. — Видимо, она прекрасный педагог».

— Господин Кавана во всем был отличником. За двадцать пять лет я проработала в нескольких школах, у меня училось много детей, но этот, пожалуй, был самый способный. С любыми поручениями справлялся лучше всех. Очень добрый, с задатками лидера. Чем бы ни занимался — всегда объединял вокруг себя людей. В школе отличался способностями к математике, но меня совсем не удивляет, что он раскрыл себя в литературе.

— Правда ли, что его отец работал сборщиком взносов за «Эн-эйч-кей»?

— Да, — ответила учительница.

— От самого господина Каваны я слышал, что отец воспитывал его в строгости, — наобум сказал Усикава.

— И это правда, — не колеблясь, подтвердила учительница. — Отец держал его в черном теле. Очень гордился своей работой, это прекрасно. Вот только сыну было от этого нелегко.

Так, перескакивая с темы на тему, Усикава разузнал множество интересных подробностей. Все-таки умение подвести собеседника к откровенности было его коньком. Учительница рассказала, что однажды Тэнго убежал из дома из-за того, что не хотел по воскресеньям ходить с отцом по домам и собирать с людей деньги.

— Скорее, он даже не сам сбежал, его выгнали, — уточнила она.

Значит, Тэнго приходилось собирать с отцом взносы. И мальчик ненавидел это занятие всей душой. Как и предполагал Усикава.

Учительница даже пустила Тэнго переночевать. Уложила его спать, накормила ужином и завтраком. А вечером сама пошла к его отцу и стала уговаривать, чтобы тот простил сына. Похоже, это запомнилось ей на всю жизнь. Еще она рассказала, как однажды встретила его на концерте, когда Тэнго уже был старшеклассником. Он прекрасно играл на литаврах.

— Исполняли непростую музыку — «Симфониетту» Яначека. А ведь он даже не учился играть на этом инструменте. Впервые взял в руки палочки за несколько недель до концерта. Но когда вышел на сцену, даже без предварительных репетиций сыграл свою партию безупречно. Это же чудо!

«А ведь она искренне любила Тэнго, — удивился про себя Усикава. — Почти беззаветно. Интересно, что люди чувствуют, когда их так сильно любят?»

— А вы помните Масами Аомамэ? — спросил Усикава.

— Аомамэ? Как не помнить, — ответила учительница. Но уже с меньшим энтузиазмом. На тон пониже.

— Странная фамилия, правда? — спросил Усикава.

— Да, необычная. Но я помню не из-за фамилии. Оба ненадолго замолчали.

— Я слышал, ее родители были активными членами секты «Очевидцы», — закинул удочку Усикава.

— Можно, я скажу только вам?

— Конечно. Я нем, как рыба. Она кивнула.

— В Итикаве есть большое отделение «очевидцев». Несколько их детей мне учить доводилось. С каждым из таких ребят приходилось решать проблемы очень деликатного свойства. Но больших фанатиков, чем родители Аомамэ, я не встречала.

— Другими словами, принять иную точку зрения они не способны?

Учительница слегка закусила губу, словно припоминая.

— Именно. Все свои каноны они воспринимали буквально, соблюдали их неукоснительно — и требовали того же от детей. Из-за этого их дочь никто в классе не понимал.

— Значит, в каком-то смысле она была не такой, как все?

— Да, необычной, — подтвердила учительница. — Но, конечно, сама она ни в чем не виновата. Всему виной — нетерпимость, которая всем нам, увы, так присуща…

По словам учительницы, дети игнорировали Аомамэ. Относились к ней так, будто ее не существует. Она была из чужого мира и своими потусторонними ритуалами раздражала окружающих. Так решил весь класс. Единодушно. Чтобы никого не провоцировать, Аомамэ старалась держаться как можно незаметнее.

— Я делала все, что могла, — вздохнула учительница. — Но детская жестокость страшна. Девочка замыкалась и вела себя как сомнамбула. В наши дни я могла бы обратиться в специальную педагогическую консультацию. Но тогда подобных учреждений не было и в помине. Я была совсем молоденькой, с трудом добивалась внимания класса… Вам может показаться, что я оправдываюсь. Но мне действительно было очень и очень непросто.

Усикава понимал, что она имеет в виду. Быть учительницей начальной школы — адский труд. Все дети ссорятся или выясняют отношения практически постоянно.

— Истинная вера всегда вызывает нетерпимость, — сказал он. — На уровне подсознания. И мы не в силах это изменить.

— Да, вы совершенно правы, — согласилась учительница. — Но я же делала, что могла! Несколько раз пыталась поговорить с Аомамэ, но девочка почти не раскрывала рта. Она была очень сильной, однажды принятых решений никогда не меняла. Умная, сообразительная, могла бы отлично учиться — но принципиально держалась так, чтоб ее способностей никто не замечал. Неприметность была ее формой защиты. Я уверена, в нормальных условиях она стала бы отличницей. До сих пор ее жалею, когда вспоминаю.

— А с ее родителями вы говорили? Учительница кивнула:

— Не раз. Ее родители часто приходили в школу жаловаться на то, что их дочь притесняют за веру. Я просила их помочь Аомамэ найти контакт с одноклассниками. И хоть немного смягчить свои требования к ее поведению в школе. Бесполезно. Для этих людей не было ничего важнее их догмы. Они грезили о счастье в загробной жизни, а существование в этом мире считали чем-то временным и несерьезным. И это взрослые люди! Я пыталась объяснить, что их родную дочь бойкотируют целым классом, что это может искорежить ей психику на всю оставшуюся жизнь. Но, к сожалению, понять меня они не захотели.

Тогда Усикава рассказал, что Аомамэ стала центральным нападающим софтбольной команды в университете, а затем и в фирме, где поначалу служила, а теперь она — уважаемый инструктор в элитном спортклубе. По крайней мере, была им до недавнего времени. Но этого Усикава уточнять не стал.

— Слава богу! — расцвела учительница, и ее щеки порозовели. — Значит, стала самостоятельной и зажила по-людски? Да у меня просто гора с плеч…

— Кстати, хотел спросить… — Усикава добродушно осклабился. — А Тэнго и Аомамэ, случаем, не дружили?

Учительница сплела пальцы и задумалась.

— Все могло быть. Хотя я ничего такого не замечала и от других не слышала. Но лично мне в дружбу Аомамэ хоть с кем-нибудь из класса верится с трудом. Не исключаю, Тэнго мог ей чем-то помочь, — мальчик он был добрый и ответственный. Но даже тогда она вряд ли открыла бы ему душу. Редкая устрица разомкнет створки раковины, если прицепилась однажды к скале. — Чуть помолчав, она добавила: — Уж извините за туманный ответ. Но я тогда с трудом справлялась с работой. Не было ни опыта, ни сил.

— Значит, если бы Тэнго с Аомамэ дружили, весь класс бы гудел и вы бы наверняка об этом узнали?

Учительница кивнула:

— Каждый тогда был по-своему нетерпим.

— Огромное вам спасибо, сэнсэй, — сказал Усикава. — Очень ценный разговор.

— Надеюсь, это не помешает Тэнго получить ваш грант? — забеспокоилась она. — Во всем виновата лишь я, их классный руководитель. Ни Тэнго, ни Аомамэ не сделали ничего дурного…

Усикава покачал головой:

— О, не стоит волноваться! Я всего лишь проверяю факты, из которых родилось художественное произведение. Проблемы с верой, как вы знаете, всегда очень запутанны. А господин Кавана — человек талантливый и разносторонний. Я уверен, скоро он станет настоящей звездой.

Услышав это, учительница разулыбалась. В ее зрачках что-то вспыхнуло и заиграло — будто солнечные блики на склонах горного ледника. Она вспоминает тогдашнего Тэнго, понял Усикава. И воспоминания двадцатилетней давности для нее свежи, как вчерашний день.

На остановке у школы, ожидая автобуса до станции Цуданума, Усикава думал о своих учителях. Вспоминают ли они его? Если и вспоминают — отнюдь не с сияющими глазами.

Но добытая информация подтвердила его предположения. Тэнго был самым одаренным в классе. Ему прочили большое будущее. Аомамэ же была изгоем, класс ее просто не замечал. Подружиться в то время они не могли. Слишком разные касты. А в пятом классе Аомамэ уехала из Итикавы, перешла в другую школу, и связь между ними прервалась.

В школьные годы объединять эту парочку могло лишь одно: обоим приходилось подчиняться догмам своих родителей. Конечно, у миссионеров и сборщиков денег несколько разные цели, но и те, и другие чуть не силком таскали за собой по улицам детей. Да, в классе к Аомамэ и Тэнго относились по-разному. Но оба оставались изгоями — и оба страстно мечтали об одном. Чтобы кто-нибудь принял их такими как есть, безо всяких условий — и обнял по-родному. Такую мечту Усикава представлял без труда, поскольку в их тогдашнем возрасте мечтал примерно о том же самом.

Итак, думал Усикава, сложив руки на груди, в кресле экспресса из Цуданумы в Токио. Что же мне теперь делать? Ниточки, связывающие Тэнго с Аомамэ, обнаружены. Сразу несколько — и весьма любопытных. Но по-прежнему — никаких конкретных доказательств.

Передо мной — высокая каменная стена. В ней три двери. Я должен выбрать одну. На каждой двери — табличка. На первой написано «Тэнго», на второй «Аомамэ», на третьей — «Старуха в Адзабу». Аомамэ исчезла буквально, как дым. Ни следа не оставила. «Плакучая вилла» в Адзабу охраняется, точно банковский сейф, туда не пробраться никак. Значит, дверь остается одна.

Похоже, придется пошпионить за Тэнго. Ничего другого не остается. Идеальный случай для действия методом исключения. Так и хочется издать симпатичную брошюрку и раздавать ее прохожим: вот он, господа, метод исключения!

Тэнго — прирожденный баловень судьбы. Математик, писатель. Чемпион по дзюдо и любимчик учительницы младших классов. Распутать клубок всех причин и следствий пока возможно только через него. А клубок этот страшно запутан. Чем больше с ним возишься, тем непонятнее, что делать дальше. Мозги сворачиваются, как испорченный тофу.

А что же ты сам, дружище Тэнго? Видишь ли общую картину того, что с тобой происходит? Ох, вряд ли. Насколько можно судить, ты действуешь методом проб и ошибок, только ходишь по кругу. Но ведь тоже, забредя в очередной тупик, сооружаешь новые версии с гипотезами? Ты же математик от бога. Всю жизнь собираешь пазлы из тысячи мелких кусочков. И как участник этой истории наверняка уже собрал их больше моего.

Итак, последим-ка теперь за тобой, Тэнго Кавана. Могу поспорить, куда-нибудь ты меня приведешь. Если повезет — туда, где прячется Аомамэ. Уж я сумею прицепиться, как рыба-прилипала, даже не сомневайся. Пристану так, что не оторвешь…

Приняв решение, Усикава закрыл глаза и отключился. Поспи немного, сказал он себе. Сегодня ты посетил две школы в префектуре Тиба и пообщался с двумя дамами средних лет: красоткой замдиректора — и крабо-подобной учительницей. Пора дать нервам отдохнуть…

Вскоре его большая приплюснутая голова закивала в такт покачиванию вагона, и он стал похож на куклу-болванчика из ярмарочного балагана, где предсказывают судьбу. Вагон не был пуст, но садиться рядом с Усикавой никому из пассажиров так и не захотелось.

Глава 11

АОМАМЭ
Ни логики, ни доброты
Во вторник утром Аомамэ пишет Тамару записку. О том, что опять приходил человек, выдающий себя за сборщика взносов из «Эн-эйч-кей». Опять настойчиво колотил в дверь, громко стыдил и поносил ее (точнее, господина Такаи, якобы живущего в квартире) на все лады. В его поведении, как и в словах, ощущалась какая-то неестественность. Возможно, есть смысл серьезно его опасаться.

Она прячет записку в конверт, кладет на кухонный стол. Выводит на конверте инициал — латинскую букву «Т». Записку должны передать Тамару курьеры, которые доставляют продукты.

Ближе к часу дня Аомамэ идет в спальню, запирает дверь, ложится на кровать и читает Пруста. Ровно в час раздается звонок, и еще через минуту в квартиру входит команда курьеров. Как всегда, они быстро заполняют продуктами холодильник, забирают мусор, проверяют, что осталось в буфете. Справляются со всем минут за пятнадцать, выходят из квартиры, закрывают дверь, запирают на ключ. И опять звонят, как условлено.

Выждав на всякий случай до полвторого, Аомамэ переходит из спальни в кухню. Конверта для Тамару уже нет, вместо него на столе — бумажный пакет из аптеки и увесистая «Энциклопедия женской физиологии» в твердом переплете. В пакете — три разных теста на беременность. Аомамэ открывает коробочки одну за другой, читает инструкции. Все сообщают одно и то же: тест можно проводить, если задержка больше недели.

Точность результата — девяносто пять процентов, но если он положителен, следует как можно скорее показаться врачу. Ошибка все же не исключена, поскольку тесты указывают на вероятность беременности, но не на беременность как таковую.

Пользоваться очень просто. Погружаешь тест-полоску в емкость с мочой или же наносишь каплю мочи на планшет. Ждешь несколько минут. Если полоска посинеет или в круглой ячейке планшетки появятся две линии, — зачатие произошло. Если же полоска не изменила цвета или на планшетке проступила только одна линия, беременности нет. Так или иначе, принцип у всех тестов один: беременность определяется по содержанию в моче особого гормона — хорионического гона-дотропина человека (ХГЧ). «Гормон ХГЧ»? Аомамэ озадаченно хмурится. Тридцать лет в женском теле живу, но о таком ни разу не слышала. Неужели я появилась на свет от того, о чем и понятия не имею?

Она листает «Энциклопедию женской физиологии».

Хорионический гонадотропин человека, — пишется в книге, — начинает усиленно выделяться в первом триместре беременности и помогает выработке гормонов в желтом теле — временной эндокринной железе, возникающей в яичнике на месте овулировавшего фолликула. Желтое тело вырабатывает прогестерон и эстроген, укрепляет внутреннюю оболочку матки и в случае беременности препятствует менструации. Ее активность особенно высока в период от семи до девяти недель и в дальнейшем, по мере образования плаценты, постепенно угасает, а вместе с этим снижается и уровень ХГЧ.

Иными словами, гормон ХГЧ сохраняется на высоком уровне только до седьмой-девятой недели после появления зародыша в утробе матери. Причем ненадолго. Поэтому если результат теста положительный, можно не сомневаться: зачатие произошло. Если же отрицательный, однозначного вывода делать еще нельзя. Возможно, беременность и есть, просто уровень ХГЧ на момент проведения теста недостаточно высок.

В туалет ейсейчас неохота. Она достает из холодильника бутылку минералки, выпивает два стакана. Безрезультатно. Впрочем, куда торопиться? Она выкидывает мысли о тестах из головы, садится на диван и вновь принимается за Пруста.

Мочевой пузырь дает о себе знать в четвертом часу. Аомамэ наполняет баночку, окунает туда тест-полоску. Буквально на глазах полоска темнеет. Жизнерадостным синим колером дорогущих пижонских кабриолетов, на которых мчатся вдоль моря навстречу июньскому ветерку. Но здесь, в туалете столичной многоэтажки, синий цвет извещает Аомамэ, что она беременна — с точностью в девяносто пять процентов. Стоя перед зеркалом, она долго разглядывает эту полоску. Но цвет уже не меняется.

Для проверки сделаем другой тест, решает она. По инструкции нужно нанести каплю мочи на кончик тестовой палочки. Но поскольку мочевой пузырь уже пуст, Аомамэ просто окунает тест в ту же баночку — моча еще свежая. Какая, ей-богу, разница — капнуть или обмакнуть? Результат тот же самый: в круглом окошке отчетливо проступают две полоски. «Возможно, вы беременны», — бесстрастно заявляют они.

Аомамэ выливает мочу в унитаз, спускает воду Посиневшие тесты заворачивает в туалетную бумагу, отправляет в мусорное ведро, моет баночку. Идет на кухню и выпивает еще два стакана воды. Завтра сделаю третий тест, решает она. Три — хорошее число для ударов битой. Раз, два… И наконец, задержав дыхание, — три.

Она кипятит воду, заваривает чай, садится на диван и читает Пруста. Берет с блюдечка сырные крекеры, грызет, запивает чаем. Аомамэ любит читать после обеда. Но сколько ни елозит взглядом по строчкам, смысл текста не укладывается в голове. Она перечитывает одно и то же второй раз, третий. А потом закрывает глаза — и представляет себя за рулем ярко-синего кабриолета с откинутым верхом, летящего по дороге вдоль побережья: морской ветер в ее волосах, и на всех дорожных знаках — по две полоски, предупреждающих: «Внимание! Возможна беременность!»

Вздохнув, Аомамэ бросает книгу на диван.

Ясно, что в третьем тесте нет нужды. Результат будет тем же хоть в сотый раз. Бездарная трата времени. Скорее всего, гонадотропин у меня действительно выделяется, оберегает желтое тело, мешает наступлению менструации, формирует плаценту. Я беременна. И моему гонадотропину это известно. Как и мне самой. Я чувствую это. В самом низу живота. Оно еще совсем крошечное — запятая, намек. Но скоро начнет увеличиваться и обрастать плацентой. Питаться тем же, что съем я, и неудержимо расти в тяжелой темной воде…

Беременна Аомамэ впервые. Она предельно осторожна и доверяет только тому, что видит своими глазами. В постели с мужчиной никогда не забывает о презервативе. Даже если сама уже подшофе. Как она и рассказывала Хозяйке, месячные у нее были регулярными с десяти лет. Никогда никаких задержек, даже на пару дней. Кровотечения длились по нескольку суток. Боли почти не было, и ничто не мешало ей заниматься спортом.

Первая менструация началась через несколько месяцев после того, как она пожала руку Тэнго в опустевшем классе. И здесь ощущалась некая связь. Может, само прикосновение к Тэнго сдвинуло что-то важное в ее организме? Когда Аомамэ рассказала матери о первых месячных, та недовольно нахмурилась. Будто на нее навалились лишние хлопоты. «Слишком рано», — только и сказала она. Но дочь даже бровью не повела: это были ее проблемы, а не матери или кого-то еще. Это она вступала в новый для нее мир.

И вот теперь Аомамэ беременна.

Она думает о яйцеклетке: «Одна из четырехсот моих яйцеклеток оплодотворилась. Скорее всего — той сентябрьской ночью, когда бушевала гроза. Ночью, когда я убила человека в темной комнате. Тонкой иголкой в мозг, под основание черепа. Но тот человек не был похож на мои прежние жертвы. Он знал, что я собираюсь его убить, и сам желал своей смерти. Я просто выполнила его просьбу. И в итоге совершила не казнь преступника, но акт милосердия. А он взамен обещал мне то, в чем нуждалась я. Наша сделка состоялась в темной комнате. И той же ночью случилось мистическое зачатие. Я это знаю.

Своими руками я забрала жизнь у одного человека-и почти тут же породила другую. Неужели это входило в условия сделки?»

Аомамэ закрывает глаза и отключает сознание. Голова пустеет, затем наполняется чем-то еще. И невесть откуда приходят слова молитвы:

Отец наш Небесный. Да не названо останется имя Твое, а Царство Твое пусть придет к нам. Прости нам грехи наши многие, а шаги наши робкие благослови. Аминь.

Почему именно сейчас она произносит эти слова? Никогда ведь не верила ни в Царство Небесное, ни в Господа, ни в райские кущи. Но молитва эта с детства врезалась в ее память. Она зазубрила ее года в три или четыре, понятия не имея, что она значит. А если ошибалась хоть словом, получала указкой по рукам. Но все тайное когда-нибудь становится явным, даже если поначалу о нем не подозреваешь. Как татуировка на интимном месте у партнера по сексу.

Что сказала бы мать, узнав, что ее дочь забеременела без соития? Наверняка сочла бы это преступлением против веры. Этот грех для нее потяжелее, чем потеря девственности с кем ни попадя. Хотя Аомамэ, конечно, давно не девственница. И все равно… А возможно, матери будет просто до фонаря. Ведь я, беспутная грешница, в ее мыслях давно сгорела в аду.

Попробуем мыслить иначе. То, чего словами не объяснить, не нуждается в объяснениях. Воспримем само явление как загадку, которую нужно рассматривать под каким-то другим углом.

Должна ли я радоваться этой беременности, как благу? Или опасаться ее, как печати проклятья?

Сколько тут ни размышляй, ответа не будет. Просто я пока не могу прийти в себя. Я сбита с толку, ошеломлена. Мое сознание раздваивается. И принять эту новую реальность так сразу я, конечно, не в состоянии. Но в то же время очень хочется уберечь это крохотное тепло внизу живота. Сделать все, чтобы оно увидело свет. Да, мне тревожно и страшно. А вдруг во мне поселилось что-то инородное, и некий злобный монстр пожирает меня изнутри? Да нет, не может быть…

В Аомамэ побеждает здоровое любопытство. И мысль, которая никогда не приходила ей в голову, вдруг вспыхивает лучиком света в кромешной тьме:

А что, если во мне — ребенок Тэнго?

Скорчив гримасу, Аомамэ размышляет, возможно ли это. Как она физически могла зачать от него?

Конечно, можно подумать и так: в тот кошмарный вечер, когда творилось Великое Черт Знает Что, некая сила вдруг забросила мне в матку сперматозоиды Тэнго.

Из-за убийства Лидера где-то во мраке, посреди грозы и дождя этот мир дал трещину, и образовался некий коридор. Видимо, совсем ненадолго. И мы с Тэнго воспользовались этим шансом по назначению. Мое тело приняло тело Тэнго, и я забеременела. Какая-то из моих яйцеклеток — скажем, номер 201 или 202 — «раскрыла объятия» одному из миллионов его сперматозоидов. Такому же крепкому, умному и искреннему, как его хозяин.

Совершенно нелепая версия. Никакой логики. Сколько об этом ни рассуждай, какими словами ни доказывай, никто на свете не поверит, что такое возможно. Однако на дворе — Тысяча Невестьсот Восемьдесят Четвертый год. В котором может случиться все, что угодно.

Но если ребенок и правда от Тэнго…

В то утро на Третьей скоростной магистрали я не спустила курок пистолета. Действительно собиралась покончить с собой, даже сунула дуло в рот. И ни капельки не боялась смерти, потому что этим спасала Тэнго. Но какая-то сила заставила меня в последний момент передумать. Меня позвал чей-то Голос издалека. Не потому ли, что я уже была беременна? Может, он и пытался сообщить мне о зарождении новой жизни?

Аомамэ вспоминает тот странный сон, в котором элегантная женщина средних лет накинула на нее, обнаженную, свое пальто. Вышла из серебристого «Мерседеса»-купе и закутала ее в легкое, мягкое пальто яично-желтого цвета. Она знала, что я беременна. И защитила меня от бесстыжих взглядов зевак, от холодного ветра и всех остальных невзгод этого безумного мира.

Это был добрый знак.

Лицо Аомамэ расслабляется. Кто-то оберегает и защищает меня, заключает она. Даже в этом Тысяча Невестьсот Восемьдесят Четвертом я не одинока. Наверное.

Она берет чашку остывшего чая, выходит на балкон. Садится в пластмассовое кресло и сквозь щели балконной решетки — так, чтобы снаружи ее никто не увидел, — наблюдает за детской площадкой в парке. Стараясь думать о Тэнго. Но думать о Тэнго не получается. Вместо этого она вспоминает лицо Аюми Накано. Ее светлую улыбку, открытую и естественную. Они сидят лицом к лицу за столиком в ресторане, в руках — бокалы с красным вином. Обе порядком захмелели. Первоклассное бургундское перемешивается с их кровью, растворяется в теле и окрашивает мир вокруг в нежно-розовый цвет.

— Знаешь, Аомамэ, — говорит Аюми, поглаживая бокал. — По-моему, в этой жизни нет ни логики, ни доброты.

— Может быть, — отвечает Аомамэ. — Но ты не переживай. Эта жизнь когда-нибудь закончится, и наступит Царство Небесное.

— Жду не дождусь, — вздыхает Аюми.

Почему я тогда заговорила о Царстве Небесном? — удивляется Аомамэ. — Почему вдруг вспомнила то, во что сама никогда не верила? А ведь вскоре после этого Аюми погибла. Может, я имела в виду совсем не то Царство, о котором твердят «очевидцы», а нечто более личное? Не для всех сразу, но для каждого по отдельности? Вот почему и вырвались у меня эти слова. В какое же Царство Небесное верю я? Какое, по-моему, Царство придет, когда этот мир исчезнет?

Она кладет руку на живот, прислушивается. Но, конечно же, ничего не слышит.

Аюми больше нет. Ее приковали жесткими холодными наручниками к спинке кровати в отеле на Сибуя и задушили поясом от халата (убийца, насколько известно Аомамэ, так и не найден). Ее тело вскрыли, потом зашили, а затем кремировали. От человека по имени Аюми Накано в этом мире больше ничего не осталось. Ни частички плоти, ни капельки крови. Жива лишь в документах — да в чьих-то воспоминаниях.

Но, может быть, все не так? И Аюми по-прежнему существует в 1984-м? Все так же ворчит, что ей не дают носить на работе оружие. Засовывает штрафы за нелегальную парковку под дворники чьих-то авто. Или обучает старшеклассниц, как предохраняться от беременности: «Запомните, девчата, — без резинки не давать!»

Как же тогда им увидеться? Может, если бы я поднялась по той аварийной лестнице и вернулась в прежний, 1984 год — мы сумели бы снова встретиться? Там Аюми была бы жива-здорова, а за мной не следили бы громилы из «Авангарда»? И мы заглянули бы в тот ресторанчик на Ногидзаке и выпили по бокалу бургундского? А может…

Может, и правда вернуться по той же лестнице наверх?

Будто перематывая кассету в магнитофоне, Аомамэ отслеживает ход своей мысли. Почему мне ни разу не пришло это в голову? Я пробовала еще раз спуститься по той же лестнице с хайвэя, но больше не нашла пожарного выхода. Лестница под рекламным щитом «Бензина Эссо» исчезла. Но, может, нужно идти в обратную сторону — не спускаться, а подниматься? Еще раз пролезть на стройплощадку под хайвэем и оттуда по лестнице выбраться на Третью Скоростную магистраль? По тому же коридору — обратно. Разве не это требовалось от нее в прошлый раз?

Ей хочется тут же вскочить, выбежать из квартиры, доехать до станции Сангэндзяя — и проверить все как можно скорее. Может, получится, может, нет. Но попробовать стоит. В том же костюме, на тех же каблучках — вверх по той же лестнице с пауками.

И все-таки Аомамэ сдерживает себя.

Нет, нельзя, понимает она. Ведь наши с Тэнго судьбы снова пересеклись именно потому, что я попала сюда, в год 1Q84-й. И, возможно, именно поэтому теперь жду от него ребенка. Значит, я непременно должна снова встретиться с ним в этом мире. И хотя бы до тех пор не покидать этот новый мир. Чего бы ни стоило — и что бы со мной ни случилось.

На следующий день после обеда звонит Тамару.

— Сперва насчет человека из «Эн-эйч-кей», — говорит он. — Я позвонил в контору корпорации. Сборщик взносов, ответственный за этот участок в Коэндзи, сообщил, что не помнит, чтобы стучался в дверь квартиры номер 303. Зато помнит, что видел на двери извещение об автоматическом переводе через банк и сам факт оплаты уже проверял. Еще он сказал, что, если есть звонок, он никогда не стучит в дверь. Иначе к концу дня все руки себе поотбивал бы. Мало того: в день, когда к тебе заявился тот тип, официальный сборщик взносов обходил совершенно другой участок. Насколько я понял, он не врет. Судя по отзывам, работник он терпеливый и приветливый, ветеран с пятнадцатилетним стажем работы.

— Что ж получается?

— Получается, что к тебе, скорее всего, приходил самозванец. Некто под видом служащего «Эн-эйч-кей» хотел обманом стрясти с тебя деньги. Человек из корпорации, с которым я говорил, очень встревожился. Подобные самозванцы — прямой удар по их репутации. Он даже предложил встретиться со мной, чтобы обсудить происходящее. Разумеется, я отказался. Сказал, что материального вреда нам не причинили и раздувать ситуацию не хотелось бы.

— А может, это какой-нибудь псих? Или один из тех, кто меня разыскивает?

— Те, кто тебя разыскивает, так бы не поступали. Таким способом ничего не добиться, а вот спугнуть тебя можно запросто.

— Но если это просто псих, почему он выбрал именно эту квартиру? Столько дверей вокруг! А я постоянно задергиваю шторы, чтобы с улицы было не видно света, сижу тихо как мышка, не вывешиваю на балконе белья. Но он уже который раз колотится именно в эту дверь — и больше ни в какую. Он знает, что я прячусь. И постоянно это подчеркивает. И всячески пытается заставить меня открыть.

— Думаешь, явится снова?

— Не знаю. Но если его цель — добиться, чтоб я ему открыла, наверняка придет еще не раз.

— И тебя это пугает?

— Не пугает, — отвечает Аомамэ. — Просто не нравится.

— Мне тоже. Если он придет снова, мы не сможем заявить ни в «Эн-эйч-кей», ни в полицию. И даже если ты срочно вызовешь меня по телефону, я уже вряд ли его застану.

— Надеюсь, вызывать никого не придется, — говорит Аомамэ. — Сколько бы он ни провоцировал, я просто не открою ему, и все.

— Но он, видимо, станет провоцировать и как-нибудь иначе.

— Возможно, — хмурится Аомамэ. Коротко кашлянув, Тамару меняет тему:

— Каков результат теста?

— Положительный, — отвечает она.

— То есть ты залетела?

— Да. Сделала два разных теста, результат тот же.

В трубке повисает безмолвие каменной плиты, на которой пока не высекли ни иероглифа.

— Никаких сомнений?

— Я сразу знала. Просто хотела подтвердить.

Снова пауза. Словно Тамару поглаживает пальцами безмолвный камень.

— Должен спросить напрямую, — говорит он наконец. — Будешь рожать? Или избавишься?

— Избавляться не буду.

— Значит, будешь рожать?

— Если все пойдет хорошо, рожу в июне-июле. Тамару производит в уме несложный подсчет.

— Если так, придется немного изменить наши планы.

— Мне очень неловко.

— Не за что извиняться, — отвечает Тамару. — В любой ситуации женщина имеет право родить ребенка, и это право необходимо защищать.

— Звучит как в Декларации о правах человека, — говорит Аомамэ.

— И еще вопрос в лоб: ты разобралась, кто отец ребенка?

— Я ни с кем не спала с июня.

— Так что же это — непорочное зачатие?

— Если так выражаться, религиозные фанатики лопнут от ярости.

— Когда делаешь что-либо необычное, вокруг всегда кто-нибудь лопается от ярости, — парирует Тамару. — А вот если ты забеременела, нужно как можно раньше обратиться к врачу. Скрываться в этой квартире до самых родов не стоит.

Аомамэ задерживает дыхание.

— Оставьте меня здесь до конца года. Я ничем вас не потревожу.

Тамару долго молчит. Затем произносит:

— До конца года можешь оставаться. Но уже в январе тебе придется переехать в безопасное место, куда можно прислать врача. Это ты понимаешь?

— Понимаю, — отвечает Аомамэ. Но без особой уверенности. А если до января она так и не встретит Тэнго, сможет ли отсюда уехать?

— Одна женщина как-то забеременела от меня, — неожиданно сообщает Тамару.

Аомамэ не сразу находит, что сказать.

— От вас? Но вы же…

— Все верно, я гей. Стопроцентный, без вариантов. Давно таким был, и сейчас такой же. Думаю, и в будущем это не изменится.

— И все-таки женщина от вас забеременела.

— Все когда-нибудь ошибаются, — отвечает Тамару абсолютно серьезно. — Не буду вдаваться. Случилось по молодости. Только однажды — и сразу залет.

— И что с ней стало потом?

— Не знаю.

— Не знаете?

— Мы общались до шестого месяца. Потом перестали.

— После шестого месяца аборт невозможен, вы в курсе?

— Я знаю.

— Скорее всего, у вас родился ребенок, — говорит Аомамэ.

— Наверное.

— Но если так, вы хотели бы с ним повидаться?

— Не особо, — отвечает Тамару без колебаний. — Все-таки я никогда его не видел. А ты как? Хотела бы сейчас посмотреть на своего ребенка?

Аомамэ задумывается.

— Меня родители бросили, когда я совсем маленькой была. Поэтому мне сложно представить заранее, что значит быть матерью. Не с кого брать пример, скажем так.

— И тем не менее, ты собираешься привести в этот мир ребенка. В мир, полный зла, насилия и парадоксов.

— Да, потому что хочу любви, — говорит Аомамэ. — Но я говорю не о любви матери к своему ребенку. Во мне этого пока еще не выросло.

— Но ребенок — от той самой любви, о которой ты говоришь?

— Возможно. В некотором роде.

— Если ты ошиблась, и ребенок не от любви, которой тебе так хочется, ты очень сильно обидишь его. Как обидели когда-то тебя или меня.

— И это возможно. Но я уверена: все происходит как надо. Интуиция.

— Интуицию я уважаю, — говорит Тамару. — Но как бы там ни было, все мы — носители своей субъективной этики, которая с реальным миром никак не связана. Запомни это получше.

— Кто это сказал?

— Витгенштейн.

— Запомню, — говорит Аомамэ. — А если ваш ребенок родился, сколько ему сейчас должно быть лет?

Тамару снова подсчитывает в уме.

— Семнадцать.

— Семнадцать, — повторяет Аомамэ и представляет себе семнадцатилетнюю девушку — носителя своей субъективной этики.

— О нашем разговоре я доложу Мадам, — продолжает Тамару — Она хотела побеседовать с тобой лично. Но я убедил ее, что это небезопасно. Защиту от прослушек я, как могу, обеспечиваю, но все равно — телефона лучше избегать.

— Понимаю.

— Просто знай, что твоя судьба ей небезразлична. Она волнуется за тебя.

— Я знаю. Спасибо.

— Рекомендую доверять ей и прислушиваться к ее советам. У нее великие знания.

— Разумеется, — отвечает Аомамэ.

Советы советами, но отныне учиться придется самой — и защищаться тоже самостоятельно. Несомненно, у хозяйки «Плакучей виллы» — великие знания.

И реально большая сила. Но кое-что ей все-таки невдомек. Вряд ли она догадывается, по каким законам и принципам вертится MHp-lQ84. А того факта, что в небе теперь две луны, так и просто не замечает.

Положив трубку телефона, Аомамэ ложится на диван и засыпает на полчаса. Ненадолго, но глубоко. Ей снится пустота. В этой пустоте она размышляет о многих вещах. И записывает свои мысли невидимыми чернилами на белоснежных страницах блокнота. А когда просыпается, вдруг обнаруживает у себя в сознании поразительно ясный и конкретный план действий.

Я рожу ребенка, твердо знает она. Он придет в этот мир счастливым. И будет жить, как подсказывает Тамару, носителем своей субъективной этики.

Она прикладывает ладонь к животу и прислушивается. Но пока ничего не слышит. Всему свое время.

Глава 12

ТЭНГО
Законы мироздания размываются
После завтрака Тэнго принял душ, вымыл голову, побрился. Натянул загодя постиранное и высушенное белье, оделся, обулся. Вышел из гостиницы, купил в привокзальном киоске утреннюю газету, заглянул в ближайшую кофейню и выпил горячего кофе.

В газете он не нашел ничего примечательного. Пробежав глазами новости, он осознал, что мир — место скучное и безжизненное. Все равно что прочел о событиях недельной давности. Он сложил газету и посмотрел на часы. Девять тридцать. В лечебницу пускают с десяти.

Собраться в дорогу труда не составило. Всех вещей — раз-два и обчелся. Смена белья, туалетные принадлежности, с десяток книг да пачка писчей бумаги. Все уместилось в холщовую сумку. Забросив ее на плечо, Тэнго расплатился за номер, дошагал до станции, сел в автобус и добрался до санатория. Начиналась зима. На утреннее взморье уже почти никто не ездил, и на остановке сошел он один.

В фойе он, как обычно, вписал в журнал посещений свое имя и дату визита. В регистратуре дежурила молодая медсестра — он уже встречал ее здесь, хотя и нечасто. У нее были пугающе тонкие и длинные руки-ноги, отчего она походила на доброго паучка, показывающего путникам дорогу в лесу. Сестры Тамуры в очках, которая обычно здесь сидела, теперь за стойкой не оказалось. Тэнго облегченно вздохнул. Отвечать на ее ироничные расспросы о том, как он вчера проводил Куми Адати домой, хотелось бы меньше всего на свете. Сестры Оомуры с ручкой в волосах также нигде видно не было. Все его вчерашние компаньонки будто провалились под землю, словно три ведьмы из «Макбета».

Хотя, конечно, никто никуда не проваливался. У Куми Адати сегодня выходной, а подруги ее вчера заявляли, что выйдут на работу как обычно, — и, скорее всего, уже несут вахту где-то в других местах.

Тэнго поднялся на второй этаж, подошел к двери отцовской палаты. Негромко стукнул два раза. Открыл. Отец крепко спал — в той же позе, что и всегда. От вены на руке убегала вверх трубочка капельницы, из-под одеяла вниз — катетер. В палате — никаких изменений со вчерашнего дня. Окно закрыто и занавешено. В спертом воздухе стояла вонь от выделений больного вперемешку с запахами лекарств и ароматом цветов на окне. Хотя сил у отца почти не осталось и в сознание он не приходил уже очень долго, метаболизм не нарушался, и старик пока находился по эту сторону границы миров — там, где «быть» означает еще и «пахнуть».

Войдя в палату, Тэнго первым делом раздвинул занавески и распахнул окно. Стояло чудесное утро. Свежий, в меру прохладный воздух ворвался в палату. Солнечные лучи заливали комнату, а легкий ветер с моря покачивал занавески. Одинокая чайка с поджатыми лапками парила над сосновой рощей. Стайка воробьев оккупировала телефонные провода. Птахи то и дело перескакивали с одного провода на другой, напоминая ноты на партитуре у композитора, который постоянно все переписывает. Ворона, усевшись на уличный фонарь, каркала и озиралась так, словно никак не могла решить, что же ей делать дальше. В небе плыли облака — высоко, далеко и без какой-либо связи с человеческой жизнью.

Стоя к больному спиной, Тэнго разглядывал пейзаж за окном. Живое переплеталось там с неживым, подвижное — с неподвижным. Тот же пейзаж, что и всегда, абсолютно ничего нового. Этот мир продолжал вертеться, ибо ничего другого ему не оставалось по определению. Он просто функционировал, как простенький будильник — без скрипа и проволочек. А Тэнго стоял и бесцельно разглядывал его, невольно оттягивая минуту, когда окажется лицом к лицу с тем, кого называл отцом. Хотя, разумеется, вечно так стоять не годилось.

Наконец решившись, он опустился на складной стул у кровати. Отец лежал на спине — лицом к потолку, глаза плотно закрыты. Толстое одеяло аккуратно, без единой складочки закрывало его до самого горла. Глаза ввалились так, будто некое крепление вышло из строя, и они упали внутрь черепа. Попытайся отец их открыть, он увидел бы мир словно со дна глубокой ямы.

— Папа, — негромко позвал Тэнго.

Отец не ответил. Ветер, гулявший по палате, неожиданно стих и ненадолго перестал теребить занавески. Так увлеченный делом работяга застывает на месте, вдруг вспомнив о чем-то важном. И чуть погодя, спохватившись, методично продолжает работу.

— Я возвращаюсь в Токио, — сказал Тэнго. — Потому что не могу здесь быть постоянно. Отгулы закончились, мне пора опять на работу. Пускай не ахти какая, но это все-таки моя жизнь…

Щеки отца покрылись двух-трехдневной щетиной. Медсестры брили его электробритвой, но не каждый день. Черные волоски перемежались седыми в равной пропорции. В свои шестьдесят четыре отец выглядел дряхлым стариком. Словно кто-то по ошибке промотал кинопленку его жизни сразу лет на двадцать вперед[272].

— Отец, пока я был здесь, ты не проснулся ни разу. Но врачи говорят, что в тебе еще полно сил, чтобы жить. И что физически ты почти здоров.

Тэнго выдержал паузу, надеясь, что смысл его слов дойдет до отца — пускай и не сразу.

— Не знаю, слышишь ты меня или нет. Возможно, ты различаешь мой голос, но не понимаешь слов. А может, понимаешь слова, но не можешь ответить. Это мне не известно. Но я решил думать, что ты меня слышишь, и потому говорил с тобой и читал тебе вслух. Если б я так не думал, разговаривать с тобой не имело бы смысла, а тогда не стоило бы и приезжать. В итоге — хотя логикой это объяснить невозможно — я нащупал ответы на кое-какие свои вопросы. Не на все, но на самые главные.

Реакции не последовало.

— Возможно, это прозвучит дурацки. Но я возвращаюсь в Токио и пока не знаю, когда приеду опять. Поэтому просто скажу тебе все, что скопилось у меня в голове. Сочтешь мои мысли ерундой — смейся сколько угодно, я не против. Если, конечно, сможешь смеяться…

Тэнго перевел дух и вгляделся в лицо старика. Определенно — ни малейшей реакции.

— Твое тело сейчас в коме. Ты живешь без сознания и эмоций, автоматически, благодаря аппарату поддержания жизни. Твой лечащий врач считает тебя «живым трупом». Понятно, что вслух он выражался помягче, но все-таки. В медицинском отношении смысл тот же.

Хотя, может, ты просто притворяешься? Может, на самом деле ты в сознании? И пока твое тело лежит здесь в коме, твое сознание бродит где-то еще? Почему-то мне давно так кажется. Сам не знаю, почему. Молчание.

— Понимаю, сама идея — безумна. Расскажи о ней кому-нибудь, сразу примут за сумасшедшего. Но я легко могу себе это представить. Возможно, этот мир просто перестал тебя интересовать. Ты разочаровался в нем, пал духом, ко всему охладел. И в итоге, покинув свое реальное тело, переселился куда-то еще. Например, в свой внутренний мир.

И снова молчание.

— Я отпросился на работе, приехал сюда, поселился в гостинице. И каждый день приходил к тебе, чтобы поговорить. Вот уже почти две недели. Не просто чтобы присматривать за тобой и сидеть с тобой рядом. Я хотел узнать, откуда я взялся и чья кровь во мне течет. Но теперь мне все равно. Что именно нас с тобой связывает — уже неважно: я это я. А ты — тот, кого я называю Отцом. Вот и слава богу, понял я. Может, именно это и называют примирением? И я наконец пришел к миру с собой? Кто знает…

Тэнго глубоко вздохнул. И продолжал чуть тише:

— Летом ты еще разговаривал. Твое сознание, пускай и обрывочно, еще проявляло себя. Тогда в этой самой палате я встретился кое с кем. С одной девочкой, которую знал когда-то. Она появилась здесь после того, как тебя увезли на обследование. Возможно, то была не она, а какой-то двойник, альтер-эго, не знаю… Но я вернулся сюда, чтобы увидеть ее опять. Почему и проторчал здесь так долго.

Снова вздохнув, Тэнго сцепил руки на коленях.

— Только девочка больше не появилась. В тот раз ее доставил сюда так называемый «Воздушный Кокон» — нечто вроде капсулы, внутри которой она спала. Подробно объяснять сейчас некогда, но если в двух словах — сначала Воздушный Кокон был просто досужей фантазией. Но теперь перестал ею быть. Грань между выдумкой и реальностью размывается. Теперь в небе висит вторая луна. И она тоже появилась из мира фантазий.

Тэнго посмотрел на отца. Поймет ли старик, о чем речь?

— А раз все это возможно — ничего странного, если твое сознание, отделившись от тела, переместится в какой-нибудь иной мир и станет разгуливать там на свободе. Проще говоря, законы мироздания размываются. Я уже говорил, ты помог мне найти очень странные ответы на Некоторые вопросы. В том числе — на вопрос, чем твое сознание занимается на самом деле. Например, приходишь и стучишь в дверь моей квартиры в Коэндзи. Понимаешь, о чем я? Именно ты, а не кто-то другой, представляешься сборщиком взносов из «Эн-эйч-кей», упрямо колотишь в дверь, угрожаешь — так, чтобы слышал весь дом. Точно так же, как делал когда-то, собирая дань с жителей Итикавы…

Казалось, воздух в палате чуть заметно сгустился. Сквозь распахнутое окно снаружи не доносилось ни звука. Лишь иногда, словно вспомнив о чем-то, принимались щебетать воробьи.

— Сейчас в моей токийской квартире живет девушка. Мы не любовники. Просто по некоторым причинам ей понадобилось убежище, и я предложил ей какое-то время пожить у меня. Так вот, она очень подробно рассказала мне по телефону о сборщике взносов из «Эн-эйч-кей», который приходил несколько дней назад. О том, как именно он стучал, что при этом выкрикивал и так далее. Я поразился: этот тип держался абсолютно так же, как когда-то вел себя ты, мой отец. Та же манера давить на людей. Те же выражения, которые я всю жизнь хотел забыть — и не мог. И я понял: а ведь это, скорее всего, ты и есть. Или я ошибаюсь?

Тишина затопила палату. На лице старика не дрогнуло ни ресницы.

— Я хочу одного: чтобы ты больше не стучал в мою дверь. Телевизора у меня нет. А те дни, когда мы с тобой шатались по городу, собирая взносы, остались в далеком прошлом. Об этом мы с тобой уже договорились однажды. В присутствии моей классной — не помню, как звали. Низенькая, в очках. Ты ведь помнишь, правда? Вот почему я желаю, чтобы ты перестал стучать в мою дверь. И не только в мою. Ты больше не работаешь в «Эн-эйч-кей» и не имеешь права запугивать этим людей.

Поднявшись со стула, Тэнго подошел к окну и снова окинул взглядом пейзаж. По дорожке от сосновой рощи к лечебнице шел, опираясь на палку, старик в толстом свитере. Наверное, просто гулял. Седой, невысокий, с гордой осанкой. Но двигался так неуверенно, словно с трудом, шаг за шагом вспоминал, как это делается. Стоя у окна, Тэнго провожал старика глазами. Медленно-медленно тот пересек двор лечебницы и, свернув за угол, исчез из виду. Куда бы он ни направился дальше — до конца пути уже вряд ли вспомнит, как надо двигать ногами. Тэнго повернулся к отцу.

— Я ни в чем тебя не обвиняю… Ты волен засылать свое сознание куда угодно. Это твоя жизнь и твое сознание. Только ты сам решаешь, что правильно, что нет, никто тебе не указ. И не мне тебя обвинять. Но ты больше не работаешь сборщиком взносов из «Эн-эйч-кей». Хватит играть в него. Это ни от чего тебя не спасет.

Опершись о край подоконника, Тэнго поискал в пустоте палаты нужные слова.

— Я не знаю, как складывалась твоя жизнь, чему ты радовался, от чего грустил. Но если ты недоволен своей жизнью, негоже ломиться в чужие дома и портить жизнь окружающим. Даже если это лучшее, что ты умеешь.

Выдержав паузу, Тэнго посмотрел на больного.

— Не стучи больше в чужие двери, отец. Это единственное, о чем я тебя прошу. Мне пора уезжать. Пока ты лежал без сознания, я каждый день приходил сюда, говорил с тобой, читал тебе. И, по крайней мере, мы с тобой наконец помирились. Это случилось взаправду здесь, в реальности этого мира. Может, тебе не понравится, но я постараюсь вернуться в этот город еще раз. Ведь именно здесь обитаешь ты.

Он перекинул сумку через плечо.

— Ну, я пошел.

Отец не ответил ни слова, даже не шелохнулся, и глаза его оставались закрытыми. Все как всегда. Но внезапно Тэнго почудилось, будто старик о чем-то задумался. Затаив дыхание, сын глядел на отца, не отрываясь. Может, хотя бы теперь папаша откроет глаза и проснется? Но этого не случилось.

Медсестра с паучьими конечностями все еще сидела за конторкой. На груди — табличка с фамилией «Тамаки».

— Возвращаюсь в Токио, — сообщил Тэнго сестре Тамаки.

— Как жаль, что ваш отец не пришел в себя, пока вы здесь были, — сказала медсестра, словно утешая его. — Но я даже не сомневаюсь: он очень рад, что вы пробыли с ним так долго.

Что на это ответить, Тэнго не представлял.

— Передайте всем медсестрам мою благодарность. Я вам очень обязан.

Он так и не встретился с сестрой Тамурой — той, что носит очки. И с пышногрудой сестрой Оомурой, что втыкает в волосы ручку. Ему стало грустно. Они отличные медсестры и прекрасно к нему относились. Но, может, оно и к лучшему, если он уже не увидится с ними. Все-таки из Кошачьего города нужно убегать в одиночку.

Отъезжая от станции Тикура, Тэнго вспоминал ночь, проведенную с Куми Адати. Неужели это было только вчера? Аляповатая лампа с цветастым абажуром, неудобное «кресло для влюбленных», взрывы смеха из телевизора за стеной. Уханье филина в лесу, дым гашиша, футболка со смайликом. Ежик густых волос на ее лобке щекочет ему бедро… Казалось, прошедшая ночь случилась очень давно. Или недавно? Сознание отказывалось понимать, когда именно. Само это событие словно качалась на чаше весов, что никак не могли успокоиться.

Вздрогнув, Тэнго с тревогой огляделся. Настоящая ли это реальность? Или он снова ошибся — и въезжает в очередной «мир иной»? Он спросил у сидевшего рядом пассажира, прибывает ли этот поезд в Татэяму. Все в порядке, ошибки нет. В Татэяме он пересядет в токийский экспресс. А пока едет вдоль побережья — все дальше и дальше от Кошачьего города.

В экспрессе его почти сразу настиг долгожданный сон. Вдруг почудилось, будто он разучился ходить и, запнувшись, свалился в бездонную черную яму. Веки закрылись сами, сознание отключилось. А когда он проснулся, поезд уже проезжал Макухари. В вагоне было свежо, но спина и подмышки Тэнго взмокли от пота. Во рту стоял неприятный привкус. Затхлый, как воздух, которым он надышался в отцовской палате. Тэнго достал из кармана мятную жвачку и сунул в рот.

В Кошачий город я больше не ездок, думал он. По крайней мере, пока отец еще жив. Хотя, конечно, в этом мире ни в чем нельзя быть уверенным на сто процентов. Но где-где, а в том приморском городишке мне уж точно больше делать нечего.

Наконец он добрался до своей квартирки, но Фукаэри там не застал. Постучал в дверь три раза, после паузы еще два. Достал ключ, отпер. В квартире было безжизненно тихо — и на удивление чисто. Вся посуда — в буфете, столы прибраны, в мусорном ведре пустота. Всю квартиру, похоже, хорошенько пропылесосили. Кровать застелена, книги и пластинки на местах. Белье постирано, высушено и аккуратными стопками разложено на кровати.

Огромная сумка, с которой Фукаэри пришла к нему, куда-то исчезла. Не похоже, что девушка убегала впопыхах, вдруг о чем-то вспомнив или чего-то испугавшись. Или, скажем, отправилась погулять и скоро вернется. Она твердо решила покинуть это жилище и перед уходом тщательно, потратив не один час, прибрала его. Тэнго представил, как Фукаэри в одиночку пылесосит и вытирает тряпкой пыль. До сих пор Тэнго и подумать не мог, что она на такое способна.

Свой ключ от квартиры она сунула в почтовый ящик. Судя по тому, сколько почты осталось не вынуто, ушла она вчера или позавчера. Позавчера утром, когда Тэнго звонил ей, она была еще дома. Вчера вечером он ужинал с медсестрами, а потом Куми Адати затащила его к себе, и Фукаэри он позвонить не успел.

Обычно, уходя куда-нибудь в его отсутствие, она оставляла записку, нацарапанную особым почерком, похожим на клинопись. Но никакой записки Тэнго не нашел. Она просто ушла, ничего не сказав. Не то чтобы это удивило его или расстроило. Предсказать, о чем думает эта девчонка и что предпримет уже через пять минут, не дано никому. Захотела — пришла, захотела — ушла. Своенравная, самостоятельная кошка. Удивительно, как она вообще смогла высидеть на одном месте так долго.

Продуктов в холодильнике оказалось куда больше, чем он ожидал. Значит, разок она все-таки выходила из дому за покупками. Особенно много было вареной цветной капусты. Которую, кстати, сварили совсем недавно. Неужели за день или два до его приезда она уже знала, что он возвращается?

Захотелось есть; Тэнго соорудил яичницу и умял ее с цветной капустой. Поджарил тосты, сварил кофе, выпил две чашки подряд. Затем позвонил приятелю, который заменял его на курсах в колледже, и сообщил, что уже с понедельника выходит на работу. Приятель же рассказал, на каком материале учебника остановился.

— Ты меня просто спас. Я твой должник, — поблагодарил Тэнго.

— Да мне преподавать не в лом, — отозвался приятель. — Порой даже интересно. Хотя если долго чему-то учишь других, самого себя начинаешь воспринимать со стороны.

Похожее чувство не раз посещало и Тэнго.

— Ничего не изменилось, пока меня не было?

— Ничего особенного… Ах, да! Тебе передали письмо. Найдешь там конверт у себя столе.

— Письмо? — удивился Тэнго. — Кто передал?

— Стройная девушка с прямыми волосами до плеч. Пришла ко мне и попросила передать тебе письмо. Говорила как-то необычно. Возможно, иностранка.

— С большой сумкой через плечо?

— Точно, зеленая сумка. Набита до отказа. Значит, Фукаэри не захотела оставлять письмо в

квартире. Боялась, что его прочтет или выкрадет кто-нибудь чужой. А потому пошла к Тэнго в колледж и передала из рук в руки его заместителю.

Еще раз поблагодарив, Тэнго повесил трубку. Вечерело. Тащиться за письмом в электричке аж до Ёёги настроения не было. Завтра съезжу, решил он. И вспомнил, что не расспросил приятеля о луне (точнее, о лунах). Собрался было перезвонить, но махнул рукой. Наверно, приятель уж и не помнит, что обещал в прошлый раз. Так что, похоже, разбираться с лунами Тэнго придется одному.

Он вышел на улицу и побрел по вечернему городу куда глаза глядят. В квартире без Фукаэри стало пусто и неуютно. Пока девушка была рядом, ее вроде как и не было. Тэнго жил своей привычной жизнью, Фукаэри — своей. Но теперь, когда она исчезла, в его жилище словно поселилась пустота, принявшая форму конкретного человека.

Не то чтобы Фукаэри привлекала Тэнго. Она была красива и обаятельна, но с самой первой их встречи он ни разу не испытал к ней того, что можно назвать сексуальным влечением. И даже находясь с ней так долго под одной крышей, ни капельки не возбуждался. Отчего так? Куда подевалась причина, по которой он должен хотеть ее как женщину? Да, в тот вечер, когда за окном бушевала гроза, они единственный раз переспали. Но не по его желанию. Этого захотела она.

То, что между ними случилось, иначе как «коитусом» не назовешь. Она села верхом на Тэнго, которого будто парализовало, нанизала себя на его член и впала в транс, как фея в эротическом сне.

С той самой ночи они как ни в чем не бывало стали жить вместе в его квартирке. На рассвете, когда гроза стихла, Фукаэри словно и не помнила о произошедшем. И Тэнго не заговаривал об этом, полагая, что раз она вроде как забыла, лучше не напоминать. Хотя, разумеется, сомнения оставались. Зачем вдруг Фукаэри так поступила? С какой-нибудь целью? Или просто по наваждению?

Ясно одно: она делала это не по любви. Да, скорее всего, он ей симпатичен. Но крайне трудно поверить в то, что она страстно любила и желала его как женщина. Этой девушке не свойственно само половое влечение. Конечно, Тэнго не способен видеть людей насквозь. Но вообразить, как Фукаэри, жарко дыша, предается страсти с мужчиной (да и просто занимается сексом, как все обычные люди), не получалось, хоть убей. Слишком уж на нее не похоже.

Думая об этом, Тэнго брел по вечерним улочкам Коэндзи. Дул холодный ветер, но ему было все равно. Обычно, бродя по улицам, он думал разные мысли — а вернувшись домой, садился за стол и облекал их в слова. Поэтому гулял он часто. Шел ли при этом дождь, дул ли ветер — неважно. И в этот раз он оказался перед кабачком «Пшеничная голова». Подумав, что делать ему все равно больше нечего, вошел и заказал себе «Карлсберг». Ночное заведение только открылось, внутри не было ни одного посетителя. Выкинув мысли из головы, он принялся за пиво.

Но наслаждаться пустотой в голове не получилось. Все-таки Природа не терпит пустоты. Нужно было подумать о Фукаэри. Ее образ всплывал в сознании Тэнго, как мимолетный сон.

Она-может-быть-где-то-рядом. Отсюда-пешком-дойти-можно.

Так сказала Фукаэри. Поэтому я отправился в город ее искать. И заглянул сюда, в кабачок. Что еще она говорила?

Волноваться-не-нужно. Она-сама-тебя-найдет.

Аомамэ ищет Тэнго так же упорно, как он ее? Это не укладывалось в голове.

— Я-чувствую-а-ты-принимаешь.

И это сказала Фукаэри. Она чувствует, а Тэнго принимает. Но то, что почувствовала, она передает ему, лишь когда сама считает нужным. Следует ли она каким-то правилам? Или говорит, когда ей в голову взбредет? Бог ее знает.

Он снова вспомнил об их странном сексе. Семнадцатилетняя красавица, оседлав Тэнго, вбирает в себя его член до упора, еще и еще. Ее крупные груди, словно два спелых плода, покачиваются над ним. Глаза ее закрыты, ноздри раздуты от возбуждения. На дрожащих губах — невысказанные слова. По губам иногда пробегает розовый кончик языка. Каждую мелочь Тэнго запомнил совершенно отчетливо. Все его тело парализовало, но сознание оставалось ясным, а пенис — твердым, как камень.

Сколько Тэнго ни прокручивал в голове эту сцену, она не возбуждала его. Пережить ее заново не хотелось. После той ночи он больше ни с кем не спал. Его сперма ни разу не изверглась за все это время. Столь долгое воздержание — большая редкость для Тэнго. Все-таки он — здоровый тридцатилетний холостяк, и его организм требует секса гораздо чаще.

Но даже когда ежик волос на лобке Куми Адати щекотал ему бедро, он оставался холодным. Его член мирно спал. Может, из-за гашиша? Или нет? Казалось, в ту грозовую ночь Фукаэри забрала у него что-то важное. И он опустел, точно квартира, из которой вынесли мебель. Очень похоже на то.

Так что же она забрала?

Тэнго покачал головой.

Допив пиво, он заказал бурбон «Four Roses» со льдом и орешки. Все как и в прошлый раз.

Пожалуй, в ту грозовую ночь его эрекция была чересчур абсолютной. Восставший член казался куда огромней и тверже, чем обычно. И как будто принадлежал не Тэнго, а кому-то другому. Величественный и призывный, этот член вздымался в ночи гордым символом некой великой Идеи. Семяизвержение было сильным и бурным; до странного густая сперма проникла в самую матку, а то и глубже. Все-таки нормальные люди так не кончают.

Но после достижения абсолюта всегда наступает спад. Таков принцип этого мира. Изменилась ли после этого моя эрекция? Не помню. С тех пор ее, кажется, просто не случалось ни разу. Но если случалась, наверняка несамая полноценная. Скорее, категории «Б», как малобюджетное кино. Даже вспомнить не о чем. Наверное.

И что же, теперь моя эрекция будет всегда второсортной, если случится вообще, а вся оставшаяся жизнь — тоскливой, как затянувшиеся сумерки? Видимо, это неизбежно. Такова расплата за счастье осознавать, что по крайней мере однажды я все-таки испытал их — Абсолютно Идеальные Эрекцию и Оргазм. Как случилось с автором «Унесенных ветром»: если хоть раз достиг чего-то великого — сиди и радуйся этому до гробовой доски.

Допив виски со льдом, Тэнго расплатился, вышел из заведения и побрел себе дальше. Дул сильный ветер, холодало.

Прежде чем законы этого мира совсем размоются и всякая логика потеряется окончательно, нужно найти Аомамэ, думал Тэнго. Ничего другого я, наверно, не желаю так сильно. Ведь, если я не найду ее, зачем вообще тогда жить на свете? А ведь она была здесь, в Коэндзи, еще в сентябре. Так, может, и сейчас где-то неподалеку? Да, доказательств нет. Но ему остается лишь верить в такую возможность. Аомамэ где-то здесь, совсем рядом. И в свою очередь тоже ищет его. Так одной половинке разрубленной монеты требуется вторая.

Тэнго поднял голову и посмотрел на небо. Но лун не увидел. Отыщу-ка я место, откуда их видно, решил он тогда.

Глава 13

УСИКАВА
Так вот как начинают с нуля?
Внешне Усикава был чересчур приметен. Ни шпионом, ни соглядатаем его не наняли бы никогда. Даже пожелай он затеряться в толпе, его нелепая наружность все равно бросалась бы в глаза, как сколопендра в стакане с йогуртом.

То ли дело его семья — родители, два брата и сестра. Отец всю жизнь держал частную клинику, где мать вела бухгалтерию. Братья с отличием окончили медицинский; старший теперь работал в столичной больнице, младший стал научным сотрудником института. Когда отец ушел на пенсию, старший унаследовал его клинику в Ураве[273]. Оба брата женились, у каждого по ребенку Младшая сестра отучилась в американском вузе, вернулась на родину и работала переводчиком-синхронистом. Ей уже тридцать пять, но пока не замужем. Все — худые, высокие, с правильными чертами лица.

И только сам Усикава был среди них исключением — во всем, начиная с обличья. Низкорослый, коротконогий, с огромной приплюснутой головой и курчавыми волосами, фигурой похож на кривой огурец. Глаза навыкате — будто всегда испуганные, ненормально толстая шея. Густые брови чуть не срастались на переносице, точно две гусеницы, жаждущие совокупления. В школе учился отлично, хотя и не по всем предметам. Особенно плохо давалась ему физкультура.

В своем породистом семействе он всегда был паршивой овцой. Фальшивой нотой, что нарушает гармонию в хоре. На любой семейной фотографии его физиономия резала глаз, будто он затесался в кадр по ошибке.

Родня Усикавы всегда поражалась, как в их семье могло появиться столь не похожее на них дитя. Тем не менее произошел он из той же утробы, что его братья с сестрой. Мать часто жаловалась, что именно его роды принесли ей больше всего страданий. Уже лишь поэтому было ясно, что никто не подбрасывал новорожденного Усикаву в корзинке к двери их дома. Когда же Усикава родился, кто-то сразу же вспомнил, что двоюродный брат его дедушки был головастым, как Фукускэ[274]. Во время войны он работал на металлоперерабатывающем заводе в столичном округе Кото, где и погиб при бомбежке весной 1945 года. Этого родственника отец никогда не встречал, но его фотография сохранилась в семейных альбомах. Взглянув на снимок, все сразу поняли, в кого уродился младенец. Разительное сходство этих двоих наводило на мысли о перерождении. Видимо, та же карма, что вылепила дедова кузена, и произвела на свет Усикаву.

Если б не Усикава, его семья в Ураве имела бы отменную репутацию. Его родственники были одаренными, образованными и симпатичными на зависть всему городу. Но стоило им выйти на люди в компании с Усикавой, окружающие тут же хмурились и качали головой.

Считая, видимо, что рождение подобного трикстера — результат небесного розыгрыша: кто-то из пантеона богов подставил ножку богине красоты. Опасаясь именно такой дурной славы, родители Усикавы старались никому его не показывать. А если спрятать мальчика от чужих глаз не удавалось, делали все, чтобы он хотя бы не мозолил глаза (и это у них, конечно же, получалось плохо).

Впрочем, сам Усикава своим положением не тяготился, не страдал и не унывал. Появляться на публике он не жаждал, ибо с раннего детства осознал преимущества принципа «чем незаметнее — тем комфортней». Братья с сестрой относились к нему как к пустому месту, но ему на них было плевать. Их он тоже не любил. Да, все они слыли красавцами, отличниками и спортсменами, с кучей друзей. Но жизнь вели, на взгляд Усикавы, примитивную и убогую. Мысли плоские, кругозор узкий, фантазия скуднее некуда. Единственная забота — что о них скажут в свете. Но больше всего убивало то, что эти люди никогда ни в чем не сомневались. Поэтому на развитие интеллекта у них надеяться не приходилось.

Отец Усикавы, несмотря на репутацию прекрасного терапевта, был человеком унылым и скучным. Как у того мифического царя, вокруг которого все превращалось в золото, любые мысли отца, произнесенные вслух, становились пошлыми и бессмысленными. За его молчаливостью (скорее всего — неумышленной) успешно скрывались занудство и даже глупость. Мать же, напротив, была на редкость болтливым воплощением бытового мещанства. Скупая, капризная, самовлюбленная, она постоянно требовала к себе внимания и по любому поводу визгливо отчитывала окружающих. Старший брат характером вышел в отца, младший — в мать. Сестра была девицей независимой, но безалаберной и думала только о собственной выгоде. Родители обожали ее как «младшенькую» и во всем ей потакали, чем окончательно ее испортили.

Поэтому почти все свое детство Усикава провел в одиночестве. Возвращался из школы, запирался у себя в комнате и с головой погружался в чтение. Кроме любимого пса, ни с кем не дружил, так что ни поделиться новыми знаниями, ни поспорить было не с кем. Однако в умении логически мыслить и убеждать собеседника ему не было равных, и он сам это знал. Подобные навыки Усикава постоянно оттачивал в спорах с самим собой. Например, брал какое-нибудь утверждение и рассматривал с двух позиций: с одной стороны, красноречиво поддерживал, с другой — столь же пылко критиковал. Причем в обоих случаях звучал одинаково убедительно. В результате он научился сомневаться во всем — в том числе и в себе. Он также усвоил, что истина в ее бытовом понимании, как правило, относительна. Что субъективность и объективность — не такие уж полярные вещи, как привыкло считать большинство; а поскольку граница между ними не определена, ее совсем не трудно сместить, куда тебе хочется.

Оттачивая логику и риторику, он закидывал в память любые знания — как полезные, так и ненужные, как бесспорные, так и сомнительные. При этом интересовали его не знания как таковые, но — конкретные данные, с помощью которых можно проверить вес и значимость каких-либо утверждений.

Его череп, приплюснутый, как у Фукускэ, превратился в неказистое с виду, но крайне удобное хранилище информации. С детства Усикава был эрудированней любого из сверстников и при желании мог бы запросто переспорить не только собственных братьев или одноклассников, но даже учителей и родителей. Однако предпочитал никак не выказывать своих способностей, дабы не привлекать к себе внимания. Его знания и навыки были прежде всего инструментом, орудием, а не поводом для бахвальства.

Себя Усикава представлял кем-то вроде хищника, который прячется в ночном лесу, поджидая добычу. Терпеливый охотник, он готов броситься на свою жертву в самый подходящий момент. До этого мига никто вокруг не должен ничего подозревать. Главное — затаиться и усыпить бдительность противника. Подобный ход мысли он выработал в себе с первых классов школы. Никогда ни перед кем не заискивал, а чувства и эмоции всегда держал при себе.

Иногда он задавался вопросом: что было бы с ним, родись он хоть немного нормальнее внешне? Не красавцем — в том, чтобы им любовались, он смысла не видел, — а самым заурядным парнем. Просто чтобы на улице не оглядывались прохожие. Как бы тогда сложилась вся его жизнь? Но на то, чтобы это представить, его фантазии не хватало. В Усикаве было слишком много от Усикавы, чтобы оставалось место для кого-либо еще. Даже в душе он так и оставался нескладным, коротконогим подростком с большой приплюснутой головой и выпученными глазами, вечно сомневающимся и жадным до знаний, молчаливым и красноречивым одновременно.

Со временем гадкий подросток стал гадким юношей, а потом и гадким мужчиной. Но сколько бы лет ему ни исполнилось, прохожие все так же оглядывались на него, а дети таращились во все глаза. Скорей бы состариться, думал он иногда. Все старики некрасивы, их уродства не бросаются в глаза так уж сильно. Впрочем, пока не состаришься на самом деле, трудно что-либо прогнозировать. А вдруг ему суждено стать самым уродливым стариком на земле?

Как бы там ни было, удачно слиться с пейзажем у него не получится. К тому же Тэнго знает, как он выглядит. А если тот заметит, что Усикава ошивается вокруг его дома, все усилия последнего месяца пойдут прахом.

В таких случаях, по идее, нанимают профессионального сыщика. В сыскные агентства Усикава не раз обращался, еще когда работал адвокатом. Большинство таких сыщиков — бывшие полицейские, отлично владеют техникой расспросов, слежки и наблюдения. И все же на сей раз ему не хотелось втягивать посторонних. Слишком уж скользкий случай. Тайное убийство, как ни крути. Тем более что теперь Усикава пока не смог бы никому внятно объяснить, зачем это нужно — следить за Тэнго.

Конечно, ему хочется выяснить, что связывает Тэнго и Аомамэ. Но как выглядит Аомамэ, он не знал. Как ни старался, раздобыть ее фото не получилось. Это не вышло даже у Нетопыря. Выпускной альбом ее класса он видел, но там ее лицо вышло мелким, напряженным и больше походило на маску. На фотографии команды по софтболу Аомамэ была в шляпе с широкими полями, которые отбрасывали густую тень на ее лицо. Пройди сейчас эта женщина мимо, Усикава не опознал бы ее. Стройная, осанистая, ростом около 170 сантиметров, с выразительными глазами и скулами, волосами до плеч и спортивной фигурой. Вот и все, что он знал о ней. Но таких женщин на свете сколько угодно.

Поэтому роль сыщика, похоже, Усикаве придется взять на себя. Все-таки здесь нужно смотреть во все глаза, и едва что-нибудь произойдет, принимать решения на ходу. С такой деликатной работой человеку со стороны не справиться.

Тэнго жил на последнем этаже старой железобетонной трехэтажки. У входа в подъезд висели почтовые ящики с фамилиями жильцов — ржавые, с облупившейся краской и не запертые. На одном белела табличка «Кавана». Парадная дверь не запиралась, и в подъезд мог зайти кто угодно.

В темном коридоре в нос бил букет запахов, скопившихся здесь за многие годы. Пахло вечно протекающей кровлей, выстиранными дешевым порошком простынями, прогорклым маслом для тэмпуры[275], пожухлой пуан-сеттией, кошачьей мочой в бурьяне палисадника и прочими компонентами неповторимого духа этого здания. Если долго в нем жить — наверное, привыкаешь. Но даже так уютным его не назовешь.

Окна квартиры Тэнго смотрят на проезжую часть. На улице спокойно, хотя не безлюдно. Неподалеку школа, мимо то и дело проходят дети. По другой стороне дороги тянется плотный ряд двухэтажных домишек. Без двориков, без палисадников. Впереди по улице — трактир и лавка канцелярских товаров для школьников. Еще через пару кварталов — полицейская будка. Укрыться особенно негде. Но если наблюдать за квартирой с обочины, соседи наверняка заподозрят неладное. А при виде такого странного типа, как Усикава, насторожатся вдвойне. Не дай бог, примут за извращенца, поджидающего школьников по дороге домой, и вызовут полисмена из будки.

Для нормальной слежки нужно найти подходящее место. Чтобы наблюдать за объектом, не привлекая внимания, и время от времени пополнять запасы еды и питья. В идеале это квартира, из которой виден дом Тэнго. Установить у окна фотокамеру с телеобъективом и отслеживать, что творится в жизни Тэнго, кто к нему ходит и так далее. Конечно, в одиночку вести круглосуточное наблюдение невозможно, но часов по десять в день — без проблем. Вот только найти такое место, похоже, будет не просто.

Усикава искал, кропотливо исследуя окрестности. Обошел все, что мог, пока шевелились ноги — и пока оставалась хоть слабенькая надежда. Все-таки упрямства ему не занимать. И тем не менее, изучив за полдня всю округу, он отчаялся. Квартал Коэндзи застроен плотно, здания невысокие, ландшафт ровный и плоский, как стол. Точек наблюдения, с которых видно квартиру Тэнго, — раз-два и обчелся. Абсолютно негде пристроиться.

Когда в голову не приходило удачных мыслей, Усикава принимал чуть теплую ванну. А потому, вернувшись домой, он первым делом подогрел воду. И, погрузившись в пластмассовую ванну, стал слушать по радио концерт Сибелиуса для скрипки с оркестром. Не потому, что любил именно Сибелиуса или считал этот концерт идеальным для слушания в ванне после рабочего дня. Может, какие-нибудь финны и любят слушать Сибелиуса, сидя долгими полярными ночами у себя в саунах. Но он снимал жилье в квартале Кохината округа Бункё, и для совмещенного санузла его двухкомнатной квартирки скрипка Сибелиуса звучала несколько патетично и напряженно. Впрочем, Усикаву это ничуть не раздражало. Лишь бы играла музыка, какая — неважно. С равным удовольствием он бы слушал и концерт Рамо, и «Карнавал» Шумана. Просто сейчас по радио передавали концерт Сибелиуса для скрипки с оркестром. Вот и все.

Как обычно, одна половина сознания Усикавы отключилась и отдыхала, вторая — думала. Музыка Сибелиуса в исполнении Давида Ойстраха развлекала отдыхавшую половину. Легким ветерком влетала в распахнутую дверь на входе и уносилась прочь через распахнутую дверь на выходе. Наверное, не самый похвальный способ наслаждения музыкой. Возможно, узнай об этом Сибелиус, он бы нахмурил мохнатые брови, а на его толстой шее проступило бы несколько недовольных морщин. Но Сибелиус давно умер, да и Ойстрах уже покинул этот мир. Поэтому Усикава, никого не стесняясь, пропускал музыку из одного уха в другое, пока вторая, рабочая половина его сознания без устали рождала мысль за мыслью.

В такие минуты он любил размышлять, не фиксируясь на чем-то конкретном. Просто выпускал мысли на свободу, как собак в чисто поле, говоря им: «Бегите, куда вздумается, делайте, что хотите». Сам же погружался по горло в теплую воду и, блаженно жмурясь, слушал музыку. Его собаки бестолково носились по полю, скатывались по склонам холма, без устали гонялись друг за дружкой и охотились на белок. Когда же, перепачкавшись и извалявшись в траве, усталые зверюги возвращались к нему, Усикава трепал их за ушами и вновь цеплял на них ошейники. Как раз к окончанию музыкального произведения.

Концерт Сибелиуса закончился через полчаса, и диктор объявил, что дальше прозвучит «Симфониетта» Яначека. Это название Усикава уже где-то слышал. Попробовал вспомнить, где, но тут его сознание вдруг помутнело, и перед глазами поплыли какие-то желтые пятна. Наверное, в ванне пересидел. Махнув на все рукой, он выключил радио, вылез из ванны, обернул полотенцем бедра и, перейдя на кухню, достал из холодильника бутылку пива.

В этой квартире он обитал один. Когда-то у него были жена и две маленькие дочери. Они жили в доме, купленном в квартале Тюоринкан[276], с небольшим садиком, где бегала их собака. У жены были правильные черты лица, а дочерей даже можно было назвать красавицами. Ничего от внешности отца девочки не унаследовали. Что, конечно, самого Усикаву только радовало.

Но внезапно, точно в театре, наступило затемнение, сцена пьесы сменилась — и он остался один. И теперь как-то даже не верится, что все это было — семья, свой дом в предместье, садик, собака. Может, это ложное воспоминание, которое его подкорка сочинила удобства ради? Да нет, конечно, все это было в реальности. Жена, делившая с ним постель, и две дочери, в которых по-прежнему течет его кровь. В его письменном столе хранится фото их вчетвером: все счастливо улыбаются. Даже попавшая в кадр собака.

Восстановить семью уже не удастся. Жена с детьми теперь живут в Нагое. У его дочерей новый папа — нормальной внешности, и девочки не сгорают от стыда, когда он приходит в школу на родительские собрания. С Усикавой они не виделись вот уже года четыре, но, похоже, особенно по нему не скучают. Ни разу даже письма не прислали. Да и самого Усикаву не очень-то тяготила невозможность повидать дочерей. Конечно, это не значило, что он ими не дорожит. Просто в первую очередь он вынужден обеспечивать свое выживание. А для этого необходимо захлопнуть ненужную душу — и переключиться на нужные мысли о деле.

А еще он знал, что в этих двух девочках течет его кровь, как бы далеко они от него ни жили. И даже если они забудут отца — его кровь по-прежнему будет в них. А уж она-то обладает долгой памятью. И когда-нибудь в будущем признаки головастого Фукускэ еще проявят себя. В неожиданное время и в неожиданном месте. И люди, вздохнув, снова вспомнят об Усикаве.

Возможно, он увидит это еще при жизни. А может, и нет. Все равно. Мысль о том, что такое вообще возможно, наполняла его душу удовлетворением. Не радостью мести, но ощущением причастности к созиданию этого мира.

Сев на диван и закинув короткие ноги на стол, Усикава потягивал пиво, как вдруг его осенило. Может, и не сработает, но попробовать стоит. Как же я сразу не догадался? Проще ведь не придумаешь. Не зря говорят: хочешь увидеть свет маяка — не стой у его подножия…

Наутро Усикава снова поехал в Коэндзи, заглянул там в первую попавшуюся риэлторскую контору и поинтересовался, не сдаются ли квартиры в доме, где проживает Тэнго. Эта контора указанным домом не занимается, ответили ему. А та, что занимается, расположена сразу напротив станции.

— Только вряд ли там найдется свободная квартира, — добавил агент. — Арендная плата умеренная, а место удобное, так что жильцы оттуда съезжают редко.

— На всякий случай проверю, — сказал Усикава.

И он отправился в контору напротив станции. Там его встретил агент лет двадцати пяти, с густыми черными волосами, закрепленными гелем в форме гнезда какой-то экзотической птицы. Белоснежная рубашка, новенький галстук. Похоже, еще не совсем освоился на этой работе. На щеках — следы от прыщей. Завидев Усикаву, парень слегка опешил, но тут же взял себя в руки и выдавил учтивую производственную улыбку.

— Вам повезло, — сказал он. — На первом этаже этого дома жила супружеская пара. Неделю назад они срочно съехали по семейным обстоятельствам. Как раз вчера в той квартире закончилась генеральная уборка, но объявления о сдаче мы еще не давали. Возможно, вам не очень понравится шум с улицы — все-таки первый этаж. Да и солнечного света маловато. Но расположение очень удобное. Владелец квартиры через пять-шесть лет планирует капремонт, но обязуется предупредить об этом жильцов не позднее чем за полгода. Да, и еще один минус — негде машину припарковать.

Нет проблем, сказал Усикава. Долго жить он там не собирается, а машины у него нет.

— Отлично. Если условия вас устраивают, можно вселяться хоть завтра. Но сначала вы, конечно, хотели бы посмотреть квартиру?

— Разумеется, — ответил Усикава.

Парень открыл ящик стола, достал ключ и передал его Усикаве.

— Прошу извинить, но я сейчас немного занят. Не могли бы вы посмотреть ее сами? В квартире никого нет, а ключ можете завезти, когда будете возвращаться.

— Конечно, могу, — кивнул Усикава. — Но если я окажусь негодяем и ключ не верну? Или сделаю дубликат, чтоб потом обокрасть людей?

Парень ошарашенно уставился на Усикаву.

— Да, действительно… Так, может, оставите на всякий случай хотя бы визитку?

Усикава достал из кошелька визитку «Фонда поддержки искусства и науки новой Японии» и вручил собеседнику.

— Господин Усикава, — прочел парень с замысловатым выражением лица. Но тут же скрыл замешательство. — Вы совсем не похожи на подобного негодяя.

— Благодарю, — сказал Усикава. И выдавил улыбку — столь же абстрактную, как и его визитная карточка.

Такие слова ему говорили впервые. Явный намек на то, что для совершения подлостей у него слишком броская внешность, решил он. Его особые приметы слишком легко описать. Портрет нарисуют в два счета. Объяви его в розыск полиция, сцапают за три дня.

Квартира оказалась лучше, чем он ожидал. Тэнго жил аккурат двумя этажами выше, что, конечно, лишало Усикаву возможности наблюдать, что там происходит. Зато из окна просматривался вход в подъезд. Значит, можно контролировать уходы и приходы самого Тэнго. Вычислять, что за гости его посещают. А через телеобъектив даже фотографировать лица.

Для снятия этой квартиры требовалось внести задаток, равный двум месяцам проживания, плюс одномесячную предоплату, а также отстегнуть вознаграждение риелтору в размере двух месяцев аренды. И хотя стоимость аренды была невысокой, а задаток возвращался при расторжении контракта, общая сумма набегала довольно солидная. После расчета с Нетопырем денег на счету Усикавы оставалось не так-то и много. Но, учитывая положение, в котором он оказался, квартиру нужно было снимать не раздумывая. Выбора не оставалось. Вернувшись к риелтору, Усикава достал из конверта приготовленные заранее деньги и заключил договор об аренде от имени «Фонда поддержки искусства и науки новой Японии». Копию свидетельства о регистрации фонда он обещал прислать почтой чуть позже. Парнишка-агент и не подумал возражать, и, как только договор был подписан, вновь передал Усикаве ключ от квартиры.

— Вселяться можете хоть сегодня, господин Усикава, — сказал он. — Свет и вода подключены, а для подачи газа вам нужно всего лишь позвонить в муниципальную службу, поскольку эта операция требует вашего личного присутствия. Как насчет телефона?

— Сам разберусь, — ответил Усикава. Заключать договор с телефонной компанией — слишком много возни, да к тому же в квартиру заявятся монтажники с проводами. Куда удобнее звонить из автомата неподалеку от дома.

Вернувшись в только что снятую квартиру, он набросал список нужных вещей. На его удачу, предыдущие жильцы оставили шторы на окнах. Старенькие, с цветастым узором — идеальный камуфляж для скрытого наблюдения.

Список вещей оказался не очень длинным. Продукты, питьевая вода. Фотоаппарат, телеобъектив, штатив. Туалетная бумага, спальный мешок альпиниста, сухой спирт и походная газовая плитка, небольшой нож, открывашка, пакеты для мусора, туалетные принадлежности, электробритва, несколько полотенец, карманный фонарик, радиоприемник. Комплект белья, блок сигарет. Вот, пожалуй, и все. Ни холодильник, ни кухонный стол, ни одеяло не нужны. Есть где укрыться от ветра с дождем — и слава богу. Вернувшись домой, он отыскал кофр, уложил туда зеркальный фотоаппарат, телеобъектив и десяток кассет с фотопленкой. А все остальное по списку приобрел на торговой улочке у станции Коэндзи.

У самого подоконника в комнате площадью с десяток квадратных метров он поставил штатив, закрепил на нем камеру «Минолта» последней модели. Затем приладил телеобъектив и в ручном режиме сфокусировал камеру так, чтобы в поле зрения попадали лица входящих в подъезд людей. Настроил пульт дистанционного управления, чтобы щелкать затвором с любой точки в комнате. Отрегулировал подачу пленки. Приладил к объективу конус из картона, чтобы линза не отблескивала на свету. Край шторы приподнял. Теперь при взгляде с улицы в окне просматривалось нечто вроде картонной трубы. Однако на подобную мелочь вряд ли кто обратит внимание. Кому придет в голову, что в таком неказистом, занюханном доме ведется слежка за подъездом?

Для пробы он сфотографировал несколько человек, заходивших в дом. Используя привод, трижды снял каждого, обернув камеру полотенцем, чтобы заглушить щелчок затвора. Отснятую пленку сдал в ближайшую фотомастерскую на автопроявку. Через подобные мастерские проходит столько пленок, что никто и не думает интересоваться их содержимым.

Качество снимков оказалось отличным. Художественными, конечно, не назовешь, но как раз то, что требуется. Достаточно четко и контрастно, лица вполне различимы. По дороге из мастерской Усикава купил в супермаркете минеральной воды и консервов, а в табачной лавке — блок «Севен старз». Прижав покупки к груди и зарывшись в пакеты лицом, вернулся в квартиру и снова уселся перед камерой. Не сводя глаз со входа, выпил минералки, поел консервированных персиков, выкурил несколько сигарет. Электричество в квартире было, но вода из крана почему-то не текла, только в трубе что-то булькало. Видимо, водоснабжение на какое-то время откладывалось. Усикава собрался было позвонить риелтору, но решил еще немного подождать: слишком часто появляться на улице не хотелось. Поскольку слив не работал, мочился он в ведро, оставшееся после уборки квартиры.

Опустились ранние зимние сумерки, в квартире совсем стемнело, но света зажигать он не стал. В темноте работалось куда лучше. Над входом в подъезд загорелся фонарь, и в его желтом свете лица различались еще отчетливее.

К вечеру движение в подъезде стало активней, хотя и ненамного. Слишком маленький дом. Среди входящих и выходящих Усикава не заметил ни Тэнго, ни женщины, хотя бы примерно похожей на Аомамэ. По идее, сегодня Тэнго должен читать лекции в колледже, а вечером вернуться домой. После работы он редко заходит куда-либо еще. Ужинать предпочитает дома. Любит готовить сам, за ужином читает книги. Усикава об этом знал. Но Тэнго не показывался. Может, с кем-то встречается?

Люди в этом доме жили самые разные. От неженатых клерков, студентов, молодых пар с детьми до одиноких стариков и старушек. Ничего не подозревая, эти люди пересекали поле обзора телеобъектива. Разного возраста и рода занятий, все они выглядели усталыми и предельно измотанными этой жизнью. Со своими поблекшими надеждами, забытыми амбициями и стертыми чувствами, они казались пустыми и безразличными ко всему на свете. Лица их были серы, а походка тяжела, как у бедняги, которому два часа назад вырвали зуб без наркоза.

Конечно, Усикава мог и ошибаться. Возможно, кто-то наслаждался жизнью на всю катушку — и, открывая дверь своей квартиры, оказывался в таком персональном раю, что просто дух захватывало. Возможно, кто-нибудь только притворялся, что живет скромно, дабы избежать проверки налоговиков. В этом мире чего только не случается. Но в фокусе телеобъектива все они казались просто неприметными городскими жителями, прикованными судьбою к этой унылой, обреченной на снос трехэтажке.

В итоге Тэнго так и не появился. Ни сам он, ни кто-либо по его душу. В половине одиннадцатого Усикава сдался. Все-таки первый день, сказал он себе. Да и подготовка неполная. Впереди еще много всего; на сегодня хватит. Он медленно потянулся всем телом и сделал несколько наклонов в разные стороны, разминая затекшие мышцы. Съел булочку со сладкой соевой начинкой, выпил кофе из крышки от термоса. Затем покрутил кран в ванной — и вода неожиданно потекла. Тогда он умылся, почистил зубы, помочился наконец в унитаз. Вернувшись в комнату, сел на пол, оперся спиной о стену и выкурил сигарету. Хотелось виски, но Усикава твердо решил: пока он здесь — ни капли спиртного.

Раздевшись до нижнего белья, он забрался в спальный мешок и долго трясся от холода. К ночи пустая квартира выстудилась так, что пар валил изо рта. Не мешало бы завести электрический обогреватель.

Дрожа в одиночку в холодном спальнике, Усикава вспоминал свою жизнь у семейного очага. Без особой ностальгии. Скорее, просто сравнивая со своей нынешней ситуацией. Ведь даже в семье он всегда оставался один. Ни перед кем не раскрывался, ибо в глубине души считал всю эту «успешную жизнь» иллюзией, которая однажды развеется, как дым. Придет день, и не останется ничего — ни суетных адвокатских будней, ни высоких доходов, ни двухэтажного дома в пригороде, ни симпатичной жены, ни благовоспитанных дочерей в частной школе, ни собаки с родословной и медалями. Поэтому когда вся эта жизнь развалилась и Усикава остался один, он даже вздохнул с облечением. Слава богу, больше не нужно ни о чем беспокоиться. Можно вернуться и начать все с нуля.

Значит, вот так и начинают с нуля?

Свернувшись в спальнике, точно личинка цикады, Усикава разглядывал темный потолок. От долгого лежания в одной позе ныли суставы. Он вспоминал, как сегодня, дрожа от холода, жевал булку с соевой начинкой вместо ужина, подглядывал за подъездом дешевого дома под снос, тайком фотографировал унылого вида людей и мочился в забытое кем-то ведро. Так вот что означает «начать с нуля»? Он вспомнил, что не сделал еще кое-что. Выползать из нагретого спального мешка было адски непросто, но споткнуться в темноте о ведро с мочой хотелось меньше всего на свете. Кое-как выбравшись из спальника, прошел в ванную, вылил мочу из ведра в унитаз, спустил воду. После чего забрался обратно в спальник и трясся от холода еще полчаса.

Так вот как начинают с нуля?

Пожалуй. Когда терять больше нечего. Кроме собственной жизни. Все просто. В кромешном мраке губы Усикавы рассекла улыбка, похожая на порез от ножа.

Глава 14

АОМАМЭ
Моя Кровиночка
Жизнь Аомамэ похожа на запутанный лабиринт. Она не в состоянии предсказать, что с ней может произойти в этом 1Q84 году — в мире, где не срабатывают ни обычная логика, ни накопленные знания. И тем не менее она чувствует, что через несколько месяцев родит в этот мир ребенка. С одной стороны, это всего лишь предчувствие. С другой стороны — почти уверенность. Хотя бы потому, что сама эта установка — родить ребенка — заставляет вещи и события двигаться куда-то еще. Так, по крайней мере, ей кажется.

А еще она помнит последние слова Лидера. «Тебе предстоят нелегкие испытания. А потом ты увидишь, что наступит, когда эти испытания закончатся».

Он что-то знал. Что-то очень важное. И пытался передать мне это знание абстрактными словами — как хочешь, мол, так и понимай. Возможно, это испытание и должно было подвести к смертельной черте. И я, собравшись покончить с собой, пошла с пистолетом к рекламному щиту «Бензина Эссо». Только не умерла, а вернулась обратно. И обнаружила, что беременна. Возможно, и это было заранее предрешено.

В начале декабря несколько дней подряд дул сильный ветер. Прибивал листья дзельквы к пластмассовой балконной решетке. Завывал меж голых ветвей деревьев, предупреждая о грядущих холодах. Все жестче и отточенней каркали, перекликиваясь, вороны. Пришла зима.

Уверенность в том, что ребенок от Тэнго, с каждым днем крепнет. Теперь Аомамэ воспринимает это как неоспоримый факт. Убедить в этом кого-либо постороннего ей бы, конечно, не удалось. Но для нее самой никаких аргументов не требуется. Все понятно и так.

Если я забеременела без соития — от кого, как не от Тэнго?

С начала ноября она стала набирать вес. На улицу не выходила, но каждый день выполняла много физических упражнений, а питание ограничивала. С двадцати лет ее вес не менялся — пятьдесят два килограмма, не больше. Но теперь стрелка весов зашкаливала за пятьдесят четыре и назад уже не возвращалась. Лицо стало чуть круглее. Определенно, Кровиночка внутри заявляла, что собирается потолстеть.

Вместе с Кровиночкой она продолжает наблюдать за детской площадкой. Сидит на балконе и ждет, когда же на горке появится силуэт рослого молодого мужчины. И, поглядывая на две молодые луны в декабрьском небе, легонько поглаживает низ живота под шерстяным одеялом. Иногда безо всякой причины из ее глаз текут слезы. Сбегают по щекам и растворяются в шерстяном пледе на коленях. Возможно, это слезы одиночества. Или тревоги. Возможно, из-за беременности она стала сентиментальной. А может, студеный ветер просто раздражает ее слезные железы, вот и все. Как бы то ни было, слез она не сдерживает и не вытирает. Текут себе, да и ладно.

Когда слезы иссякают, она продолжает нести свою одинокую вахту. Нет-нет, напоминает она себе. Я больше не одинока. У меня теперь есть Моя Кровиночка. Нас теперь двое. Мы смотрим на две луны и ждем появления Тэнго.

Иногда она подносит к глазам бинокль и фокусирует его на безлюдной горке. Иногда взвешивает на ладони пистолет. Защищать себя, ждать Тэнго и вскармливать Кровиночку, мысленно повторяет она. Таковы сегодня мои обязанности.

Однажды, следя под холодным ветром за детской площадкой, Аомамэ понимает, что верит в Бога. Это открытие приходит внезапно. Будто ноги, увязшие в топком болоте, вдруг находят твердую почву. Ощущение необъяснимое. Такого она от себя уж точно не ожидала. Бога она ненавидела — всю жизнь, сколько вообще себя помнит. А если точнее — отвергала людей и систему, игравших роль посредников между Богом и ею. Долгое время эти люди и их система были для нее синонимом слова «Бог». А ненависть к ним и казалась ей ненавистью к Богу.

Они окружали ее с рождения. От имени Бога повелевали ею, командовали и загоняли ее в тупик. От Его имени отнимали у нее время и свободу, заковав ее душу в тяжелейшие кандалы. Проповедовали Его доброту, но куда чаще рассуждали о Его гневе и нетерпимости. В одиннадцать лет, набравшись храбрости, Аомамэ наконец смогла убежать от них. Но для этого ей пришлось пожертвовать очень многим.

Не будь в этом мире Бога, — часто размышляла она, — моя жизнь наверняка была бы гораздо проще, светлей и богаче. Я росла бы обычным ребенком, без обиды и страха, детство теперь вспоминалось бы добрым и прекрасным, а сегодняшняя моя жизнь была бы куда спокойней и полноценнее.

И все же придется признать: касаясь ладонью живота и глядя сквозь балконную решетку на пустующий парк, глубоко в душе она чувствует, что все-таки верит в Бога. Как подсознательно верила в него всякий раз, когда машинально повторяла слова молитвы, сложив ладони. Вера пронизывает ее до самых костей. Ни логика, ни эмоции над этой верой не властны, и никакой ненавистью или обидой ее из души не изгнать.

Только это — не их Бог, а мой, — понимает она. — Я приняла его в себя ценой своей жизни, когда осталась с истерзанным телом, ободранной кожей и вырванными ногтями, без грез, надежд и воспоминаний. Мой Бог не имеет облика. Не носит белых одежд и длинной бороды. У Него нет ни правил, ни догм, ни святых писаний. Он не награждает и не наказывает. Ничего не дарует и не отбирает. Не обещает Царства Небесного и не пугает преисподней. Жарко вокруг или холодно — он просто есть.

Иногда Аомамэ вспоминает слова, сказанные Лидером перед смертью. Этот густой баритон она не забудет уже никогда. Как и тоненькую иглу, вонзившуюся в основание его черепа.

— Без света не может быть тени, а без тени — света. Добром или злом являются LittlePeople — не знаю. Подобные вещи — за гранью нашего понимания. LittlePeople живут в контакте с людьми уже очень давно. С тех далеких времен, когда добро и зло еще не разделялись в наших сердцах и сознание наше пребывало во мраке.

Противостоят ли друг другу LittlePeople и Бог? Или все это — части единого целого? Аомамэ не знает. Но понимает, что должна защитить Кровиночку, а для этого нужно поверить в Бога. Точнее — признать, что она в него верит.

Она размышляет о Боге. Он не имеет формы, и в то же время может принимать любое обличье. Перед ее мысленным взором вновь проплывает супермодный «Мерседес»-купе. Последней модели, новехонький — только что от дилера. Из него выходит элегантная женщина средних лет. Прямо посреди хайвэя снимает с себя чудесное весеннее пальто, укрывает им голую Аомамэ от холодного ветра и бесстыжих взглядов зевак на дороге. И без единого слова возвращается к своему серебристому «мерсу». Она знает. Прекрасно знает, что Аомамэ беременна и что ее необходимо защитить любой ценой.

Аомамэ видит новый сон. В этом сне она сидит под арестом. В маленькой кубической комнате с белыми стенами. Без окон, с единственной дверью. В комнате стоит кровать, и Аомамэ навзничь лежит на ней. Лампа, свисающая с потолка, освещает ее огромный, раздутый живот. Все тело кажется ей чужим. Но это не так. Это тело принадлежит ей, а не кому-то другому. Ей вот-вот предстоит рожать.

Комнату охраняют Хвостатый и Бонза. Эти двое твердо решили не повторять допущенной ошибки. Они должны отвоевать утраченное доверие. Им поручено не выпускать Аомамэ из комнаты и не пускать никого внутрь. Они ждут, когда родится Кровиночка. И, похоже, собираются отнять ее, как только та появится на свет.

Аомамэ пытается закричать. Отчаянно зовет на помощь. Но комната построена из какого-то особого материала. Стены, пол и потолок поглощают любые звуки. Крик не долетает даже до ее собственных ушей. Аомамэ хочет, чтобы та женщина из серебристого «Мерседеса» пришла и спасла ее вместе с Кровиночкой. Но Белая Комната проглатывает и крики.

А Кровиночка, набираясь сил через пуповину, с каждой секундой растет. Пытаясь вырваться из теплого мрака, бьется ножками о стенки живота. Требует свободы и света.

Хвостатый сидит у двери, положив руки на колени, и сверлит глазами пространство. Так, будто в воздухе перед ним висит небольшое твердое облачко. Бонза стоит рядом с кроватью. Оба, как и прежде, одеты в черные костюмы. То и дело Бонза поднимает руку и глядит на часы. Словно ждет прибытия важного поезда на вокзале.

Аомамэ не может пошевелить ни руками, ни ногами, хотя никто ее не связывал. Кончики пальцев онемели. Она чувствует: близятся роды — неумолимые, как поезд, прибывающий точно по расписанию. Ей уже слышно, как подрагивают рельсы.

На этом сон обрывается.

Она идет в душ, смывает с себя липкий пот, переодевается во все свежее. Заталкивает влажное от пота белье в стиральную машинку. Она не хочет видеть этот проклятый сон, но тот снится ей снова и снова. Детали слегка различаются, но место и сюжет всегда одни — Куб Белой Комнаты. Приближающиеся схватки. Двое в черных костюмах.

Они знают: у нее под сердцем — ее Кровиночка. Или скоро узнают. Аомамэ чует это нутром. И если понадобится, сразу и без колебаний всадит в Бонзу и Хвостатого по девятимиллиметровой пуле. Бог, который ее защищает, иногда не чурается крови.

В дверь стучат. Сидя в кухне на табуретке, Аомамэ стискивает в правой руке пистолет со снятым предохранителем. За окном с самого утра — холодный дождь. Запах зимнего дождя, похоже, окутал весь мир.

— Господин Такаи, добрый день! — говорит человек за дверью, перестав стучать. — Это ваш старый знакомый из «Эн-эйч-кей». Извините за беспокойство, но я снова пришел за взносами. Господин Такаи, вы же дома, не правда ли?

Повернувшись к двери, Аомамэ отвечает ему, не открывая рта. В «Эн-эйч-кей» мы уже звонили, говорит она молча. Никакой ты не сборщик взносов. Кто ты такой и что тебе нужно?

— Каждый обязан платить за то, что получает. Таков общественный договор. Вы получили электромагнитные волны. Поэтому должны заплатить. Если вы только получаете, но ничего не платите — это несправедливо. Тогда вы действуете как вор.

Его голос разносится с лестничной клетки по всем этажам. Хриплый, но совершенно отчетливый.

— У меня нет к вам ничего личного. Никакой ненависти. Я не желаю вас наказывать. Просто с детства не люблю несправедливость. Каждый должен платить за то, что получил. И пока вы не откроете эту дверь, я буду приходить и стучать в нее. Вы же этого не хотите? Я ведь не какой-нибудь сумасшедший. Поговорили бы по-человечески — глядишь, и решили бы все мирно. Так, может, облегчите душу?

И стук возобновляется с новой силой.

Аомамэ сжимает пистолет обеими руками. Наверное, этот тип знает, что я беременна. Ее подмышки потеют, на носу выступает испарина. Черта с два я ему открою. Попытается выломать дверь, открыть замок отмычкой или еще чем-нибудь — всажу ему в пузо все пули, что есть в пистолете.

Да нет, до этого не дойдет. Можно не волноваться. Снаружи эту стальную дверь не открыть ничем, она отпирается только изнутри. Вот почему он злится и разглагольствует. Надеется словами вывести меня из себя.

Минут через десять мужчина уходит. После яростных угроз, хитрых уговоров, брани и клятвенных обещаний прийти опять.

— Господин Такаи, никуда вам от меня не убежать, — заявляет он напоследок. — Пока вы получаете электромагнитные волны, я буду приходить к вам снова и снова. Так просто я не сдаюсь. Таков характер… Ну что ж, до новой встречи!

Звука шагов Аомамэ не слышит. Но за дверью уже никого, это видно в дверной глазок. Она ставит пистолет на предохранитель, идет в ванную, споласкивает лицо. Майка под мышками опять пропиталась потом. Переодеваясь в новую, Аомамэ разглядывает перед зеркалом голый живот. Еще не такой большой, чтоб заметить со стороны, — но уже хранящий в себе очень важную тайну.

Она говорит с Хозяйкой по телефону. Сегодня Тамару, обсудив с Аомамэ несколько деловых вопросов, передает трубку госпоже. В беседе Хозяйка старается избегать конкретных формулировок и говорит экивоками. По крайней мере, сначала.

— Новое место для тебя уже приготовлено, — говорит она. — Там ты сможешь выполнить то, что планируешь. В безопасности и под контролем специалистов. Переселяйся туда, как только захочешь.

Может, следует рассказать Хозяйке о тех, кто охотится на Кровиночку. О верзилах из «Авангарда», которые ждут в сновидении Аомамэ рождения Кровиночки, чтобы тут же отнять ее? О фальшивом сборщике взносов из «Эн-эйч-кей», который пытается проникнуть в эту квартиру — скорее всего, с той же целью? Но Аомамэ сдерживает порыв. Она доверяет старой госпоже. Любит и уважает ее. Но все же главная проблема сейчас не в этом. Главное — выяснить, в котором из миров мы сейчас обитаем.

— Как себя чувствуешь? — спрашивает Хозяйка.

— Пока никаких проблем, — отвечает Аомамэ.

— Это самое важное, — говорит Хозяйка. — Просто твой голос звучит немного не так, как всегда. Может, мне только кажется, но сейчас он жестче и тревожнее. Что бы тебя ни беспокоило, любая мелочь, — сообщай без всякого стеснения. Надеюсь, мы сможем помочь.

— Наверно, я слишком долго просидела в четырех стенах, — как можно спокойнее говорит Аомамэ. — Оттого немного и напрягаюсь. Но вы не беспокойтесь, я себя контролирую. Все-таки это моя профессия.

— Разумеется, — соглашается Хозяйка. И, выдержав паузу,продолжает: — Недавно возле усадьбы вертелся какой-то подозрительный человек. Несколько дней подряд. В основном интересовался приютом. Трем женщинам, которые сейчас там живут, мы показали записи скрытой камеры. Ни одна раньше его не встречала. Возможно, разыскивал именно тебя.

Аомамэ тревожно хмурится.

— То есть они разнюхали, что мы связаны?

— Пока трудно судить. Но такая возможность не исключается. У этого типа довольно броская внешность. Большой приплюснутый череп с проплешиной. Низкорослый, коротконогий. Не помнишь такого?

Приплюснутый с проплешиной? Аомамэ на секунду задумывается.

— Я часто наблюдаю с балкона за людьми на улице, — говорит она. — Но такой головы не замечала. Значит, в глаза бросается?

— Еще как! Вылитый клоун в цирке. Не знаю, кто послал его следить за усадьбой, но более странного типа подобрать сложно.

Да уж, соглашается Аомамэ. Ребятки из «Авангарда» не стали бы выбирать уродца в соглядатаи. От нехватки кадров они наверняка не страдают. Выходит, человек не имеет отношения к секте, и «Авангарду» пока не известно о связи между Хозяйкой и Аомамэ? Но тогда кто он такой и с какой целью шпионит за женским приютом? Уж не он ли ломится в ее дверь, выдавая себя за человека из «Эн-эйч-кей»? Конечно, причин так думать пока маловато. Хотя, возможно, между эксцентричностью фальшивого сборщика взносов и уродливостью шпиона возле усадьбы существует какая-то связь.

— Заметишь такого человека — сразу дай знать. Возможно, стоит принять какие-то меры.

— Разумеется, сразу сообщу, — заверяет Аомамэ.

Хозяйка вновь замолкает. Что, в общем, для нее необычно. Телефонные разговоры она всегда вела по-деловому и времени терять не любила.

— А как ваше самочувствие? — интересуется Аомамэ.

— Как всегда, неплохо, только… — отвечает старушка. Но в голосе сквозит неуверенность. И это опять же странно.

Аомамэ терпеливо ждет продолжения.

— …Только все больше чувствую, что совсем постарела, — через силу добавляет Хозяйка. — Особенно с тех пор, как исчезла ты.

— Я не исчезала, — бодрым тоном говорит Аомамэ. — Я здесь.

— Да, конечно. Ты здесь, и мы с тобой можем общаться хотя бы вот так. Но когда мы встречались и тренировались регулярно, я словно подпитывалась твоей жизненной силой.

— Запас силы у вас свой, естественный. Я только помогала вам методично его добывать. Все эти упражнения вы можете выполнять и без меня.

— Признаюсь, еще недавно я и сама так думала, — сухо усмехается старушка. — Считала себя какой-то особенной. Но время у всех отнимает жизнь понемногу. Человек умирает не в одночасье. Он угасает медленно изнутри. И лишь какое-то время спустя наступает финальная расплата. Избежать ее никому не дано. Каждый должен платить за то, что получил. Но только теперь я поняла эту истину окончательно.

Каждый должен платить за то, что получил? Аомамэ снова хмурится. То же самое — слово в слово — говорил фальшивый сборщик взносов из «Эн-эйч-кей»…

— Я осознала это еще в сентябре, — продолжает Хозяйка. — В тот дождливый вечер дождь лил как из ведра и гремел страшный гром. Я сидела в гостиной, думала о тебе и смотрела, как в небе сверкают молнии. Они-то мне и высветили эту истину. В тот вечер я потеряла тебя. И в то же время — что-то ушло из меня самого. Да не что-то одно, а очень многое. Все, что являлось моим стержнем и помогало мне выжить как человеку.

— А может, из вас просто ушел ваш гнев? — решительно спрашивает Аомамэ.

Тишина в трубке напоминает ей дно пересохшего озера.

— Ты хочешь спросить, не потеряла ли я свой гнев? — наконец переспрашивает Хозяйка.

— Да.

Старушка неторопливо вздыхает:

— Да. Так оно и есть. Тогда, посреди бесконечной грозы, я растеряла весь гнев, который двигал мною так долго. По крайней мере, он отступил куда-то далеко. А из того, что во мне осталось, больше ничто не пылает так ярко. Лишь какое-то слабое сожаление еще тлеет едва заметно. Вот уж никогда не думала, что такой страшный гнев когда-нибудь сможет угаснуть… Но как ты догадалась?

— Просто со мной произошло то же самое. В тот же сентябрьский вечер, когда гремел нескончаемый гром.

— Ты имеешь в виду свой гнев?

— Да. Стопроцентный, яростный, которого я в себе больше не нахожу. Это не значит, конечно, что он совсем исчез. Скорее, как вы и сказали, отступил далеко-далеко. Но очень долго он занимал меня целиком и подгонял меня во всем, что бы я ни делала…

— Как неутомимый и жестокий погонщик, — договаривает Хозяйка. — Только сейчас он обессилел, а ты забеременела. Вместо этого, так сказать.

Аомамэ переводит дух:

— Да. Вместо этого во мне теперь живет моя Кровиночка. Которая не имеет ни к гневу, ни к ярости ни малейшего отношения. И с каждым днем становится все больше.

— Безусловно, ты должна беречь ее как самое святое, — говорит Хозяйка. — И для этого как можно скорее перебраться в безопасное место.

— Вы правы. Но сначала я должна кое-что закончить.

Положив трубку, Аомамэ выходит на балкон и сквозь щели пластмассовой решетки смотрит на улицу и детскую площадку. Близится вечер. Пока не закончился этот Тысяча Невестьсот Восемьдесят Четвертый год, — решает она, — и пока они не нашли меня, я должна отыскать Тэнго. Чего бы это ни стоило.

Глава 15

ТЭНГО
То, о чем говорить запрещается
Выйдя из кабачка «Пшеничная голова», Тэнго довольно долго бродил по улицам, погруженный в собственные мысли. И наконец решил зайти в маленький детский парк. Туда, где впервые увидел в небе две луны. Захотелось, как и в тот раз, подняться на горку и еще раз взглянуть на небо. Может, он снова увидит там две луны и они ему что-нибудь расскажут?

Когда же я заходил туда в прошлый раз? — думал он на ходу. Но вспомнить не мог. Время текло неравномерно, и ощущение прошлого смазывалось. Видимо, где-то в начале осени. Кажется, тогда на нем была майка с коротким рукавом. А теперь декабрь.

Студеный ветер гнал стайку облаков в сторону Токийского залива. Форма у облаков была такой неопределенной, словно их вылепили из паштета. То скрываясь за ними, то снова выглядывая, в небе светили две луны: одна привычно-желтая, другая — поменьше, зеленоватая. После полнолуния обе виднелись примерно на треть. Малая луна походила на ребенка, который прячется за мамину юбку. Обе луны находились почти там же, где и в прошлый раз. Словно только и ждали возвращения Тэнго.

Поздним вечером на детской площадке не было ни души. Люминесцентный фонарь светил как будто еще холоднее, чем прежде. Ветви дзельквы, совсем без листьев, походили на кости, выбеленные ветром и дождем. Казалось, вот-вот загугукает филин. Но филина в городском парке, разумеется, быть не могло. Тэнго накинул на голову капюшон ветровки, сунул руки в карманы кожаной куртки. А затем поднялся на палубу горки, оперся спиной о перильца — и отыскал взглядом обе луны в просвете меж облаков. Вокруг них сияли безмолвные звезды. Ветер разогнал туманный смог, висевший над городом, и воздух стал абсолютно чистым, без каких-либо примесей.

Сколько, интересно, людей сейчас вот так же смотрит на две луны? — думал Тэнго. Разумеется, Аомамэ о них знает. Ведь именно с нее все это и началось. Скорее всего. Но кроме нее, никто из знакомых Тэнго, похоже, так и не понял, что лун теперь две. Неужели никто не заметил? Или это настолько расхожая истина, что не о чем говорить? Во всяком случае, никого, кроме приятеля, который подменял его в колледже, Тэнго о лунах не спрашивал. Наоборот, из осторожности старался этой темы не касаться. Словно разговаривать о лунах неприлично с нравственной точки зрения.

С чего бы?

Может, сами луны этого не хотят? Может, они пытаются передать ему, Тэнго, какое-то личное послание — то, о чем говорить запрещается!

Но думать так было бы странно. Как число лун в небе может стать личным посланием? Что это послание могло бы в себе заключать? Тогда уж это не послание, а загадка. Но тогда кто ее загадывает? И кто запрещает ее обсуждать?

Ветер с резким свистом носился между ветвями. Сумбурно — так меж зубов прорывается дыхание человека в крайнем отчаянии. Опустив голову и слушая эти тяжкие песни ветра, Тэнго просидел на горке так долго, что стал замерзать. Минут пятнадцать? Пожалуй, дольше. Чувство времени исчезло. Организм, поначалу согретый алкоголем, теперь коченел, как одинокий валун на океанском дне.

Облака одно за другим уносились на юг. На их месте тут же появлялись другие, и не было им конца. Наверное, где-то на севере есть неиссякаемый источник, который их поставляет. Решительные люди в теплой серой униформе с утра до вечера молча производят на свет облака. Точно пчелы мед, пауки паутину, а войны — вдов.

Тэнго взглянул на часы. Почти восемь. В парке ни души. Лишь по улице рядом иногда сновали прохожие. Одинаковой походкой людей, спешащих с работы домой. В половине окон новенькой шестиэтажки по ту сторону улицы горел свет. В холоде зимнего вечера горящие окна согревают душу особенно уютной теплотой. Тэнго вгляделся в каждое поочередно. Словно из утлой рыбацкой лодки заглянул в иллюминаторы роскошного океанского лайнера, плывущего мимо в ночи. Все жильцы, точно сговорившись, задернули шторы. На взгляд с детской горки холодного вечернего парка, этот дом казался иной реальностью. Миром, который построен на других принципах и управляется другими законами. Люди за этими шторами жили самой обычной жизнью — спокойно и, наверное, счастливо.

Самой обычной жизнью?

«Самая обычная жизнь» всегда представлялась ему в неких плоских и бесцветных стереотипах. Супружеская пара, двое детей. Жена в фартуке. Пар над кастрюлей с готовым блюдом, семейные разговоры за ужином… На этом фантазия Тэнго заходила в глухой тупик. О чем говорят за ужином в самых обычных семьях? Лично он не помнил, чтобы они с отцом хоть раз беседовали за кухонным столом. Каждый просто набивал желудок едой — молча, в удобное для себя время. «Семейным ужином» такую процедуру не назовешь.

Насмотревшись на горящие окна, Тэнго снова поднял взгляд в небеса. Но сколько ни ждал, ни одна из лун ничего не сообщала ему. Безучастно глядя на Тэнго, они висели в небе, точно пара строчек стихотворения, нуждающегося в доработке. «Сегодня послания не будет», — только и сообщали они ему.

А неутомимые облака все неслись на юг. Разных форм и размеров — приплывали и уплывали все дальше. У некоторых был очень забавный вид. Каждое облако словно думало свою персональную мысль. Маленькую, твердую и конкретно очерченную. Но Тэнго не хотел знать мысли облаков. Его интересовало, что думают луны.

Наконец он поднялся, расправил руки, потянулся всем телом и спустился с горки на землю. Ничего не поделаешь. По крайней мере, убедился, что количество лун все то же. Сунув руки в карманы куртки, он вышел из парка и неспешным широким шагом побрел домой. По дороге ему вспомнился Комацу. Пора бы уже с ним пообщаться. Хоть немного уладить то, что между ними произошло. Да и сам Комацу обещал «как-нибудь вскорости» рассказать Тэнго о чем-то важном. Уезжая в Тикуру Тэнго оставил ему телефонный номер санатория, но Комацу так и не позвонил. Завтра свяжусь с ним, решил Тэнго. Только сперва съезжу в колледж и прочту письмо, которое Фукаэри передала приятелю.

Письмо от Фукаэри лежало нераспечатанным в ящике стола. Несмотря на солидный конверт, текст оказался совсем коротеньким. Иероглифы, нацарапанные синими чернилами на бланке для отчетов, напоминали скорее клинопись на глиняных табличках Месопотамии. Бедняжка явно потратила уйму времени, чтобы все это изобразить.

Тэнго перечитал его раз пять или шесть. Фукаэри сообщала, что должна уйти из квартиры, причем — немедленно. Объясняя это тем, что они смотрят на нас. Эти три места в тексте были подчеркнуты. Жирными и очень красноречивыми линиями.

Ни кто именно «смотрит на нас», ни как она об этом узнала, в ее послании не объяснялось. Очевидно, в ее мире никакие факты не излагались конкретно, как они есть. Послание Фукаэри состояло из намеков, загадок, умолчаний, иносказаний, точно карта с тайным маршрутом к сокровищам морских пиратов. Все — как в оригинальной рукописи «Воздушного Кокона».

Вряд ли, конечно, она сознательно нагоняла весь этот туман. Для нее это абсолютно естественный способ выражения мысли. Лишь таким сочетанием слов и языковых правил она может передать кому-либо свои образы и представления. Чтобы общаться с ней адекватно, нужно привыкнуть к ее грамматике. А чтобы прочесть ее послание — мобилизовать все свои способности, переставить слова в нужном порядке и заполнить недосказанности тем, чего не хватает.

Впрочем, в последнее время Тэнго взял за правило воспринимать ее заявления без редакции, прямо как она их высказывала. Если она пишет «они смотрят на нас», — значит, «они» действительно «смотрят». Если она «должна уйти из квартиры», — стало быть, пришло время, чтобы она это сделала. Нужно просто принимать ее слова как данность. А все детали и предпосылки этой данности либо угадывать, либо раскапывать самому. А может, лучше сразу и не пытаться.

Они смотрят на нас.

Значит ли это, что люди из «Авангарда» выследили Фукаэри? Они пронюхали о ее связи с Тэнго. Докопались до факта, что Тэнго по просьбе Комацу переделал «Воздушный Кокон». Почему и подослали Усикаву поближе к Тэнго. Предложив ему грант (до сих пор не ясно зачем), попытались сделать так, чтобы Тэнго от них зависел. Если все так — не исключено, что за его квартирой действительно наблюдают.

Но тогда, выходит, с организацией слежки они здорово опоздали. Фукаэри практически не выходила из его дома почти три месяца. Они очень организованы, у них есть реальная сила. Пожелай они заполучить Фукаэри — могли бы сделать это в любую минуту. И не пришлось бы тратить время на слежку за квартирой Тэнго. С другой стороны, если бы они действительно следили за ней, то наверняка не дали бы ей уйти. Но она, тем не менее, собрала пожитки, уехала от Тэнго, добралась до колледжа в Ёёги, передала письмо его приятелю и отправилась куда-то еще…

Пытаясь отследить в их действиях хоть какую-то логику, Тэнго все больше запутывался. Похоже, они все-таки не собираются ловить Фукаэри. Возможно, с какого-то момента они переключились на какую-то иную цель. На кого-то, связанного с ней. Сама же она больше не представляла для «Авангарда» реальной угрозы. Но если так — зачем им теперь следить за его квартирой?

Из телефона-автомата на выходе из колледжа Тэнго позвонил Комацу в издательство. Было воскресенье, но он знал, что Комацу любит выходить на работу по выходным. Даже контора — отличное место, когда в ней никого нет, повторял тот частенько. Тем не менее трубку никто не взял. Тэнго взглянул на часы. Еще не было и одиннадцати. Так рано Комацу на работе не появлялся. Что в выходные, что в будни этот тип начинал работу лишь после обеда.

В кафетерии колледжа, потягивая жиденький кофе, Тэнго снова перечитал письмо Фукаэри. Написанное, как всегда, ужасающе мелким почерком, без знаков препинания и абзацев:

тэнго ты читаешь это потому что вернулся из кошачьего города это хорошо но они смотрят на нас поэтому я должна уйти из квартиры причем немедленно за меня не волнуйся просто мне тут больше нельзя я уже говорила та кого ты ищешь недалеко пешком дойти можно только помни что они смотрят поэтому берегись

Письмо это, скорее похожее на телеграмму, Тэнго прочел трижды, затем сложил и спрятал в карман. Как и всегда, с каждым новым прочтением ее текст казался все более осмысленным. Значит, за ним следят. Воспримем этот факт как реальность. Тэнго поднял голову и огляделся. Время лекций, кафетерий почти пустовал. Лишь пять или шесть абитуриентов за столиками вокруг читали учебники да выписывали что-то в тетради. Никто не таился в темном углу и не подглядывал за Тэнго украдкой.

Вопрос в другом. Если они следят не за Фукаэри, — то за кем или за чем? За самим Тэнго — или за его квартирой? Есть над чем задуматься. Пускай это всего лишь предположение, но вряд ли им нужен сам Тэнго. Он — просто рабочий муравей, который по заказу выправил текст «Воздушного Кокона». Книга уже вышла, о ней поговорили и забыли. Роль Тэнго сыграна; зачем кому-либо интересоваться его персоной?

Фукаэри из его дома практически не выходила. Если она почувствовала на себе чей-то взгляд, — значит, квартира под наблюдением. Но откуда это наблюдение можно вести? Да, он живет в густонаселенном районе столицы, и тем не менее — его квартирка на третьем этаже идеально изолирована от посторонних взглядов. В частности, еще и поэтому он так долго из нее не съезжает. Его замужняя подруга тоже это ценила. «Хоть и потрепанное снаружи, — говорила она, — твое жилище удивительным образом успокаивает. Как и его хозяин…»

Ближе к сумеркам под окно прилетает большая ворона. Даже Фукаэри рассказывала о ней по телефону. Ворона садится на узенький подоконник и трется большими, черными как смоль крыльями о стекло. В ежедневное расписание этой вороны входит непременное посещение подоконника Тэнго, перед тем как вернуться в родное гнездо. Похоже, ей действительно интересно, что происходит в квартире. Поворачивает голову боком и, двигая зрачком туда-сюда, быстро считывает через щель между шторами всю необходимую информацию. Вороны — умные существа. И очень любознательные. Фукаэри даже рассказывала, что пыталась с ней говорить. Но, как тут ни фантазируй, поверить, что ворона действует по чьей-то наводке, не получается.

Так откуда же, черт возьми, они могут следить за его квартирой?

По дороге от станции домой Тэнго зашел в супермаркет и накупил продуктов — овощей, яиц, молока и рыбы. Затем с бумажным пакетом под мышкой дошел до дома, остановился у входа в подъезд и на всякий случай огляделся. Ничего подозрительного. Обычный, ничем не привлекательный пейзаж. Темные кишки проводов над головой, жухлый бурьян в тесном палисаднике, ржавые почтовые ящики… Тэнго прислушался. Но, кроме непрерывного городского шума, похожего на легкий шорох крыльев, ничего не услышал.

Вернувшись в квартиру, он сложил продукты в холодильник, затем раздвинул шторы на окнах и проверил наружный пейзаж. Напротив через дорогу — три двухэтажных дома. Тулятся бок о бок на тесных земельных участках. Их хозяева — старики, до сих пор живущие чуть ли не довоенным укладом. Вечно бродят с недовольными лицами, терпеть не могут никаких изменений. И уж заселять свой второй этаж непонятными жильцами не согласятся ни за что на свете. Не говоря о том, что с их вторых этажей, сколько ни вытягивай шею, ничего, кроме потолка, в квартире Тэнго не разглядеть.

Задернув шторы, он вскипятил воды и приготовил кофе. Прихлебывая его за кухонным столом, попробовал сложить самые разные вероятности во что-нибудь цельное. Итак, откуда-то неподалеку за мной следят. А где-то поблизости — пешком дойти можно — прячется (или пряталась) Аомамэ. Существует ли между этими фактами связь? Или это случайное совпадение? Но сколько он ни думал, ни к какому выводу не пришел. Его мысли носились по замкнутой кривой, как несчастная лабораторная мышь, которую манили запахом сыра, перекрыв в лабиринте все выходы.

Наконец он плюнул на бесполезную мыследеятельность, открыл газету, что купил в киоске у станции, и пробежал глазами страницы. Рональд Рейган, переизбранный этой осенью, называл премьер-министра Ясухиро Накасонэ коротко «Ясу», а тот президента — «Рон». Понятно, что виновата фотография, но оба лидера напоминали строителей-подрядчиков, обсуждающих, как заменить качественный стройматериал на что-нибудь дешевое и третьесортное. В Индии продолжались беспорядки, вызванные коварным убийством Индиры Ганди, и в каждом штате страны то и дело жестоко убивали сикхов. В Японии собрали небывалый доселе урожай яблок. Но лично Тэнго ни одна статья не заинтересовала.

Дождавшись двух часов дня, Тэнго снова позвонил Комацу на работу.

Отзывался Комацу лишь после двенадцатого звонка. Всегда. Почему — бог его знает, но так просто он трубку не брал.

— Тэнго! Куда запропастился? — воскликнул Комацу Похоже, к нему вернулась обычная манера речи. Неторопливая, чуть наигранная и обтекаемая.

— Взял отпуск на две недели, ездил в Тибу, — ответил Тэнго. — Вот только вчера вернулся.

— Да! Ты же говорил, у отца со здоровьем проблемы. Представляю, сколько на тебя навалилось.

— Ну, не так все ужасно. Просто отец в коме. Я сидел с ним, смотрел на него и убивал время, как мог. А вечерами в гостинице писал книгу.

— Стало быть, то ли жив, то ли мертв? Н-да… Кошмар, да и только.

Тэнго решил сменить тему:

— Помнится, вы говорили, будто у вас есть что мне рассказать. Ну, в последней нашей беседе. Давно это было…

— Верно, — отозвался Комацу. — Нам бы встретиться да с расстановкой поговорить. У тебя есть время?

— Если разговор важный — наверное, стоит поторопиться?

— Да, пожалуй, чем раньше — тем лучше.

— Сегодня вечером заняты?

— Можно и сегодня. У меня тоже вечер свободен. Как насчет семи?

— Согласен, — сказал Тэнго.

Комацу назначил встречу в баре возле издательства, где Тэнго бывал не раз.

— Они работают даже в воскресенье, когда народу почти нет. Вот и поболтаем спокойно.

— Долгий разговор? Комацу задумался.

— Да как сказать… Начнем — а там и поглядим.

— Хорошо. Говорите, сколько хотите, я подстроюсь. Все-таки мы в одной лодке, не так ли? Или вы уже пересели в другую?

— О, нет! — ответил Комацу смиренно, как никогда. — Мы и сейчас в той же самой лодке. В общем, увидимся в семь. Остальное — при встрече.

Положив трубку, Тэнго сел за стол, включил слово-процессор и начал переносить в электронную память все, что написал чернилами на бумаге в гостинице Тикуры. Перечитывая текст, вспоминал улочки приморского городка. Санаторий, лица трех медсестер. Ветер с моря, качающий сосны в роще, и танцующих в нем белоснежных чаек. Тэнго встал, раздвинул шторы, открыл окно и набрал полную грудь холодного свежего воздуха.

Тэнго ты читаешь это потому что вернулся из кошачьего города это хорошо…

Так написала в письме Фукаэри. Но вернулся он в квартиру, за которой следят. Кто и откуда — неясно. А может, прямо в квартире установлены скрытые камеры? Встревоженный этой мыслью, он проверил все жилище до последнего уголка. Но, разумеется, ни скрытых камер, ни жучков для прослушки не обнаружил. Все-таки его квартирка совсем старая и тесная. Появись тут нечто подобное, заметил бы поневоле.

Он печатал, пока совсем не стемнело. Поскольку он не просто переносил как написано, а сразу перерабатывал целые куски текста, работа заняла больше времени, чем ожидалось. Решив дать рукам отдохнуть, зажег настольную лампу и подумал, что ворона сегодня почему-то не прилетала. Иначе бы Тэнго услышал, как ее крылья трутся о стекло, оставляя жирные разводы, похожие на знаки, требующие расшифровки.

В полшестого Тэнго состряпал нехитрый ужин. Аппетита не было, но сегодня он даже не обедал. Лучше закинуть в желудок что-нибудь, решил он, приготовил салат из помидоров с морской капустой и съел с поджаренным тостом. В шесть пятнадцать надел оливковый пиджак поверх черного свитера и вышел из квартиры. На крыльце еще раз огляделся, но ничего подозрительного не заметил. Ни тени человека, притаившегося за столбом. Ни припаркованной автомашины. Даже ворона, и та сегодня не прилетела. Но все это лишь насторожило Тэнго пуще прежнего. Ему стало казаться, будто все, кто не вызывает подозрения, на самом деле пристально за ним следят. Домохозяйки, бредущие к дому с корзинками в руках; молчаливый старик, выгуливающий собаку; и даже школьники, мчащие мимо на велосипедах с теннисными ракетками за спиной, — все они, скорее всего, умело замаскированные агенты «Авангарда».

У страха глаза велики, подумал Тэнго. Расслабляться, конечно, нельзя, но и дергаться так сильно тоже не следует. Он быстрым шагом направился к станции. Время от времени резко оглядывался и проверял, нет ли за ним хвоста. Если кто-то его преследует, он заметит. Потому что с детства у него очень острые глаза с широким углом обзора. В итоге он обернулся трижды, убедился, что хвоста нет, и наконец успокоился.

В бар, где была назначена встреча, он пришел без пяти минут семь. Комацу еще не было, и Тэнго, похоже, оказался первым клиентом после открытия. На барной стойке стояли огромные вазы с яркими цветами, от которых по заведению растекался приятный свежий аромат. Тэнго сел за столик в дальнем углу, заказал кружку пива. Затем достал из кармана покетбук и погрузился в книгу.

Комацу явился в четверть восьмого. В твидовом пиджаке поверх кашемирового свитера, кашемировом же шарфе, шерстяных брюках и замшевых туфлях. Его стиль одежды не изменился. Каждая вещь подобрана со вкусом, слегка поношена и смотрится как органичная часть его тела. Абсолютного новья на этом человеке Тэнго не видел, пожалуй, еще ни разу. Возможно, купив очередную обновку, Комацу спит в ней или катается по полу. А может, стирает ее по нескольку раз вручную и долго сушит в тени. Ибо лишь тогда одежда становится достаточно потертой и блеклой, чтобы в ней было не стыдно показаться на людях — с таким видом, будто с раннего детства не придавал одежде никакого значения. Подобная манера одеваться создавала ему образ прожженного редактора-ветерана. Усевшись напротив, Комацу тоже заказал себе пива.

— У тебя все по-прежнему? — спросил он. — Как новый роман, продвигается?

— Движется помаленьку.

— Это главное. Писатель растет, пока пишет. Так же, как гусеница остается гусеницей, пока без устали пожирает листья. Как я и говорил, твой рирайт «Воздушного Кокона» здорово продвинул тебя как автора. Разве нет?

Тэнго кивнул:

— Это верно. Та работа научила меня очень важным вещам. Я стал видеть то, чего раньше не замечал…

— Не хочу хвастаться, но я знал, что делал. Именно этот шанс был нужен тебе как воздух.

— Но в итоге я, как вы знаете, огреб целую кучу неприятностей.

Губы Комацу изогнулись в улыбке, похожей на тоненький серп трехдневной луны. Что за этой улыбкой скрывается, угадать невозможно.

— Когда человек приобретает что-нибудь ценное, он должен за это платить. Таковы правила этого мира.

— Возможно. Только понять, что действительно ценно и какая за это расплата, получается не всегда. Очень уж все перепутано.

— Ты прав, все ужасно перепутано. Как в телефонном разговоре, когда слышно сразу несколько абонентов. Так и есть… — Комацу насупился. — Кстати, ты не знаешь, где сейчас Фукаэри?

— На сегодня — не знаю, — ответил Тэнго, осторожно подбирая слова.

— На сегодня? — с нажимом повторил Комацу. Тэнго промолчал.

— Однако до недавнего времени она жила у тебя, — добавил Комацу. — Насколько я слышал.

Тэнго кивнул:

— Это правда. Месяца три она жила у меня.

— Три месяца — долгий срок, — заметил Комацу. — Но ты никому об этом не говорил.

— Она сама попросила никому не рассказывать. Даже вам.

— Но сегодня ее там нет?

— Да. Пока я был в Тикуре, она съехала с квартиры, написав мне письмо. Где она сейчас, я не знаю.

Комацу достал сигарету, сунул в рот, чиркнул спичкой. И, прищурившись, посмотрел на Тэнго.

— Фукаэри вернулась в дом Эбисуно-сэнсэя, — сказал он. — Тот самый, в горах возле станции Футаматао. Сэнсэй забрал из полиции заявление о ее розыске. Поскольку выяснилось, что она уезжала куда-то по своей воле и никто ее не похищал. Полиция наверняка ее уже допросила. Почему исчезла, куда ездила, что там делала и так далее. Все-таки несовершеннолетняя. Думаю, скоро об этом напишут в газетах. Дескать, юная литературная звезда, пропавшая без вести, наконец-то нашлась. Хотя сильно шуметь не станут. Ведь никакого криминала вроде бы нет…

— Значит, о том, что она жила у меня, станет известно?

Комацу покачал головой:

— Нет, о тебе она упоминать не станет. Тот еще характер. Неважно, кто перед ней — полиция, военная жандармерия, реввоенсовет или мать Тереза, — если решила молчать, не выдавишь из нее словечка. Так что об этом можешь не беспокоиться.

— Да я не беспокоюсь. Просто хочу знать, как Тэудут развиваться события.

— В любом случае, твое имя на поверхность не выплывет, будь спокоен, — повторил Комацу. И неожиданно посерьезнел: — Но вообще я хотел задать тебе один вопрос. Причем весьма деликатный.

— Деликатный?

— Очень личный, скажем так.

Тэнго глотнул пива и поставил кружку на стол.

— Ради бога. Отвечу, что смогу.

— Вступал ли ты с Фукаэри в интимную связь? Ну, когда она пряталась у тебя дома. Скажи просто «да» или «нет».

Выдержав паузу, Тэнго медленно покачал головой:

— Мой ответ — «нет». Таких отношений у нас с ней не было.

Шестое чувство подсказывало Тэнго: о том, что случилось между ним и Фукаэри в ту грозовую ночь, он не должен рассказывать ни при каких обстоятельствах. Эту тайну нельзя раскрывать никому. Тем более что произошедшее даже сексом не назовешь. Все-таки полового влечения друг к другу они не испытывали.

— Значит, секса не было?

— Не было, — сухо ответил Тэнго.

На переносице Комацу проступили легкие морщинки.

— И все-таки, братец. Не хочу сомневаться в твоей правдивости, но перед тем как ответить «нет», ты замялся — на секунду, а то и на две. Как будто не знал, что сказать. Так, может, что-нибудь все-таки было — если не секс, то нечто похожее? Я вовсе не собираюсь тебя упрекать. Просто хочу знать факты, чтобы удерживать ситуацию под контролем.

Тэнго посмотрел собеседнику прямо в глаза.

— Я не замялся. Просто удивился немного. С чего это вдруг вам стало интересно, сплю я с Фукаэри или нет? Вы не из тех, кто любит совать нос в чью-то личную жизнь. И обычно держитесь от таких вопросов подальше. Разве нет?

— Ну, в общем, да… — признал Комацу.

— Так почему же это волнует вас теперь?

— Действительно, с кем вы там спите — что ты, что Фукаэри — по большому счету меня не касается. — Комацу почесал кончик носа. — Здесь ты прав. Но, как ты знаешь, Фукаэри — девочка необычная. Как бы лучше сказать… В общем, из каждого ее поступка рождается какой-нибудь новый смысл.

— Рождается новый смысл? — повторил Тэнго.

— Конечно, если рассуждать логически, любое наше действие порождает какой-нибудь новый смысл, — пояснил Комацу. — Но в действиях Фукаэри этот смысл гораздо, гораздо глубже. Есть у нее такая необычная особенность. Вот почему нам так важно собирать о ней самые разные факты: как можно больше — и как можно точнее.

— «Нам»? — удивился Тэнго. — Вы о ком конкретно? И тут Комацу смутился (в кои-то веки, отметил

Тэнго).

— На самом деле, узнать, был ли у вас секс с Фукаэри, хотел не я, а Эбисуно-сэнсэй.

— Сэнсэй знал, что она у меня?

— Разумеется. С первого же дня, когда Фукаэри у тебя появилась. Она подробно сообщала ему, где находится.

— Вот уж не думал, — опешил Тэнго. Фукаэри не раз говорила, что никому не сообщает о том, где находится.

Впрочем, теперь это уже не имело значения. — И все-таки непонятно. Сэнсэй — ее фактический опекун. Возможно, в мирной ситуации подобные вещи его и заботили бы. Но сейчас, когда нужно думать о ее защите и безопасности, как-то не верится, что вопрос ее девственности интересует его так уж сильно. Комацу поджал губы.

— Об этом судить не могу. Просто он попросил меня это узнать. Дескать, не могу ли я спросить тебя напрямую, спали вы с Фукаэри или нет. Я тебя спросил, ты ответил «нет», вот и все.

— Именно так. Физической близости между нами не было, — сказал Тэнго, как отрезал, глядя Комацу прямо в глаза. Никакого ощущения, что это ложь, в его душе не возникло.

— Ну, и слава богу. — Комацу вставил в рот сигарету, прищурился, чиркнул спичкой и прикурил. — Что и требовалось узнать.

— Фукаэри и правда девушка привлекательная. Но, как вы знаете, я и так угодил в переплет. Причем не по своей воле. Зачем мне лишние сложности? У меня и без этого было с кем заниматься любовью.

— Я тебя понял, — кивнул Комацу. — По этой части ты, конечно, мужик разумный. И позиция у тебя правильная. Так и передам сэнсэю. Извини за странный вопрос. Право, не стоит на этом зацикливаться.

— Да я и не зацикливаюсь. Просто странно, что этот разговор возник именно сейчас. — Тэнго выдержал паузу. — Господин Комацу так о чем же вы хотели мне рассказать?

Комацу допил пиво и попросил у бармена виски с содовой.

— А ты что будешь? — спросил он у Тэнго.

— То же самое.

И бармен принес им два виски в высоких стаканах.

— Первым делом, — начал Комацу, нарушив долгое молчание, — нам нужно распутать ситуацию, в которой мы все оказались. Ведь мы пока еще плывем в одной лодке. Всего нас четверо: ты, я, Фукаэри и Эбисуно-сэнсэй.

— Забавная компания, — отозвался Тэнго. Но Комацу похоже, не услышал в этих словах иронии. Видимо, слишком крепко задумался о том, что хотел сказать.

— Каждый из этой четверки садился в лодку со своей целью, — продолжал Комацу. — И его понимание, как и куда плыть, не обязательно совпадало с остальными. Иными словами, не все гребли в общем ритме и под одним углом.

— Значит, компания не годилась для совместной работы?

— Пожалуй, можно сказать и так.

— И лодку бурным течением понесло к водопаду?

— Именно так, — признал Комацу. — Не хочу оправдываться, но в самом начале пути план был очень простым. Фукаэри пишет, ты переделываешь, текст удается, премия назначается. Книга выходит, мы в топе. Все о нас говорят, деньги прилипают к рукам. Наполовину розыгрыш, наполовину бизнес. Вот что изначально и было целью. Но когда в лодку запрыгнул Эбисуно-сэнсэй как опекун Фукаэри, все стало гораздо сложнее. Сразу несколько подводных течений перепутались между собой, ход лодки сразу замедлился. Да и твоя правка романа оказалась гораздо качественней, чем я ожидал. Слишком похвальные отзывы, слишком бешеные продажи… Из-за этого нашу лодку понесло к совершенно неожиданным берегам — туда, где, скажем так, не совсем безопасно.

Тэнго чуть заметно покачал головой:

— Не совсем безопасно? А может, очень опасно?

— Может, и так…

— Не делайте вид, что вы ни при чем. Разве не вы придумали этот план и привели его в действие?

— Ты прав. Это я нажал кнопку «старт». И поначалу все шло отлично. Но, к сожалению, постепенно я потерял контроль. Конечно, я признаю свою вину. Особенно за то, что втянул тебя во всю эту кашу. Пожалуй, не стоило мне тебя убалтывать… Но как бы там ни было, теперь нам нужно остановиться, выкинуть из лодки все лишнее и упростить маршрут до предела. Определиться, где мы сейчас — и куда теперь лучше плыть…

Вздохнув, Комацу глотнул еще виски. Затем взял стеклянную пепельницу и длинным указательным пальцем погладил ее, точно слепой, распознающий форму предмета на ощупь.

— На самом деле, меня держали в заключении, — неожиданно рубанул он. — Дней семнадцать или восемнадцать. С конца августа до середины сентября. Однажды после обеда я решил пойти на работу. Выхожу на улицу, шагаю к станции Готокудзи. На обочине стоит огромный черный автомобиль. Я приближаюсь, стекло машины вдруг опускается, и кто-то зовет меня по имени. «Господин Комацу, верно?» Пока я думаю, кто бы это мог быть, из машины выскакивают два верзилы и заталкивают меня внутрь. Сильные, сволочи. Вяжут мне руки за спиной, а третий сует под нос какой-то хлороформ. Все, как в кино. Этот хлороформ и правда вырубает будь здоров… Очнувшись, я понял, что меня заперли в какой-то тесной комнате, похожей на куб, без окон, с белыми стенами. В комнате — железная койка, на которой я лежал, да небольшой стол перед ней. И все, даже стула нет.

— То есть вас похитили? — спросил Тэнго. Ощупав пепельницу, Комацу вернул ее на стол и посмотрел на Тэнго.

— Да, причем очень ловко. Как в том стареньком фильме «Коллекционер», если помнишь. Большинство людей живут на свете и не думают, что однажды их могут похитить. Даже во сне такого не видят, заметил? Но когда тебя похищают — это уже не сон. Это какой-то сюрреализм. Только представь: тебя похитили. Разве можно в такое поверить?

Комацу смотрел на Тэнго так, будто ждал ответа. Но вопрос был риторическим, и Тэнго молча ждал продолжения рассказа. Стакан виски с содовой на столе запотел так, что подставка под ним разбухла от влаги.

Глава 16

УСИКАВА
Машина умная, выносливая и бесстрастная
Поутру как и накануне, Усикава пристроился у подоконника и через щель между шторами продолжил наблюдение. Из подъезда выходили в основном те же, кто вчера вечером вернулся домой. Их лица были все так же мрачны, а плечи ссутулены. Эти люди выглядели уже усталыми, хотя новый день еще толком не начался. Тэнго не показывался. Но Усикава щелкал затвором камеры снова и снова, снимая лицо каждого, кто проходил по улице перед домом. В конце концов, пленки до чертиков, а для качественных снимков необходима постоянная тренировка.

Когда все, кому нужно, ушли на работу, Усикава прервал свою вахту, вышел из дома и дошагал до ближайшего автомата. Набрал номер колледжа в Ёёги и попросил позвать к телефону Тэнго. Женщина, взявшая трубку, сообщила, что Кавана-сэнсэй десять дней назад ушел в отпуск.

— Надеюсь, не по болезни? — уточнил Усикава.

— Нет. Говорил, что поедет в Тибу проведать заболевшую родню.

— А когда вернется, вы не в курсе?

— Этого он не сказал.

Поблагодарив женщину, Усикава повесил трубку.

Из родных у Тэнго значится только отец — бывший сборщик взносов за «Эн-эйч-кей». О матери сын пока ничего не знает. По данным Усикавы, с отцом Тэнго всю жизнь не ладил. Но когда тот заболел, взял сразу дней десять отпуска, чтобы за ним присматривать. Что-то не сходится. С чего бы их взаимная неприязнь так стремительно улетучилась? Что у отца за болезнь и в какой больнице Тибы он находится? Проверить, конечно, можно. Но для этого пришлось бы потерять полдня, прервав слежку за домом Тэнго.

Усикава колебался. Если Тэнго не в Токио, наблюдение за его подъездом теряет всякий смысл. Может, разумнее прекратить эту слежку и продолжить поиски где-то еще? Скажем, узнать адрес больницы, где лежит отец Тэнго. Или еще подробнее изучить Аомамэ. Познакомиться с ее бывшими однокурсниками и коллегами по работе, поговорить по душам. Глядишь, и раскопал бы что-нибудь новенькое.

Но после некоторого раздумья Усикава все же решил продолжить слежку за домом. Во-первых, не хотелось терять настроенный ритм. Соскочи он с него, пришлось бы начинать все сначала. Во-вторых, вряд ли поиски больницы отца Тэнго и знакомых Аомамэ стоили бы потраченных усилий. На собственном опыте Усикава убедился, что попытки разведать что-либо самостоятельно, на бегу и высунув язык, приносят весьма скудные результаты — и по большому счету никуда особенно не ведут. А в-третьих, его змеиное чутье требовало, чтобы он отсюда не уходил. Сидел тут, не двигаясь, и пристально, не упуская ни малейшей детали, исследовал каждого проходящего. Так подсказывало банальное и прагматичное шестое чувство, с раннего детства поселившееся в его приплюснутой голове.

Слежку за домом необходимо продолжить — неважно, появится в нем Тэнго или нет. И отчетливо запомнить всех, кто посещает этот дом каждый день.

Запомню всех жильцов — любой чужак обнаружится автоматически. Все-таки я существо плотоядное, рассуждал Усикава. А плотоядному существу нужно быть терпеливым. Залечь в засаде, слиться с окружающей средой — и собрать о жертве всю информацию, какую только возможно.

Ближе к полудню, когда поток входящих и выходящих совсем иссяк, Усикава вышел на улицу. Чтобы хоть немного замаскироваться, напялил вязаную шапочку и замотался в шарф до самого носа. Но даже так его внешность все равно бросалась в глаза. Бежевая шапчонка, растянутая на его безразмерной голове, напоминала шляпку гриба, а зеленый шарф походил на удава, обвившегося вокруг горла. Смысла в таком камуфляже не было никакого. Да и шапка с шарфом не подходили друг к другу по цвету.

Зайдя в фотомастерскую возле станции, Усикава отдал в проявку и распечатку две пленки, получил на руки снимки. Потом зашел в ресторанчик, заказал порцию собы[277] с тэмпурой. Горячей пищи он не ел уже очень давно. Съел все с большим аппетитом, выпил до последней капли бульон. От еды разогрелся так, что вспотел. Снова напялил шапку, обмотал шею шарфом и вернулся в квартиру. Закурив сигарету, разложил на полу распечатанные фотографии. Рассортировал по лицам тех, кто входил в подъезд вчера вечером, и тех, кто выходил из дома сегодня утром. Чтобы легче запомнить, каждому персонажу давал какое-нибудь подходящее имя, которое записывал на снимке фломастером.

С рассветом все разошлись на работу, и больше на крыльце почти никого не появлялось. Какой-то студентик с сумкой через плечо торопливо выбежал из дома в десять утра. Чуть погодя вышел старик лет семидесяти, за ним — женщина лет тридцати, но оба вскоре вернулись обратно с пакетами из супермаркета. Каждого Усикава сфотографировал. Перед обедом пришел почтальон и, не заходя в подъезд, рассовал по ящикам почту. Чуть позже прибыл курьер с коробкой под мышкой, вошел в дом и через пять минут вышел с пустыми руками.

Каждый час Усикава отходил от камеры и пять минут разминался. И ради этого слежку, увы, прерывал; но когда работаешь один, от этого некуда деться. Иначе мышцы затекут, и ты не сможешь адекватно реагировать на ситуацию. Точно Грегор Замза, превратившийся в насекомое, Усикава корчился на полу, вертя огромной приплюснутой головой и изгибаясь в разные стороны.

Борясь со скукой, он слушал в наушниках радио на средних волнах — передачи для домохозяек и пенсионеров. Ведущие сыпали избитыми шутками, сами же тупо хохотали над ними, изрекали банальные истины, рекламировали музыку, от которой хотелось поскорей заткнуть уши, и товары, которые никому не нужны. Так, по крайней мере, оценивал всю эту болтовню Усикава. Но слушал ее все равно. Что угодно, лишь бы звучали человеческие голоса. Поэтому терпел — и слушал. Но какого черта люди производят такие бредовые программы и транслируют их по белу свету при помощи радиоволн?

Впрочем — разве сам Усикава может похвастаться благородным и продуктивным трудом? Сутками прячется в дешевой квартирке и украдкой из-за шторы фотографирует незнакомых людей. Слишком бестолковое занятие, чтобы оценивать чей-либо труд свысока.

И ведь так у него всегда. И теперь, и когда еще был адвокатом — за всю свою карьеру он не помнил, чтобы хоть раз выполнял что-либо действительнополезное для окружающих. Его первыми клиентами были ростовщики, связавшиеся с гангстерским синдикатом. Усикава придумывал, как лучше размещать их кругленькие капиталы. А если точнее — как эти денежки безвреднее отмывать. Еще он защищал риелторов, выселявших людишек из старых домов. Зачищенные от жильцов участки переходили к строительным фирмам, которые возводили там высотные многоэтажки — гарантированный источник бешеных прибылей. Еще он слыл блестящим адвокатом среди тех, кто уклонялся от налогов. Большинству таких клиентов обычные адвокаты кажутся слишком осторожными и пугливыми. Усикава же в подобных делах (разумеется, за соответствующее вознаграждение) держал защиту твердой рукой — и часто добивался блестящих результатов. А потому на нехватку заказов не жаловался. Тогда на него и вышла секта «Авангард». Его персона чем-то лично понравилась Лидеру.

Вкалывай Усикава так же, как обычные адвокаты, вряд ли он заработал бы даже на пропитание. Несмотря на диплом юриста и адвокатскую лицензию, он не мог похвастаться ни ценными связями, ни надежным прикрытием. Из-за нелепой внешности его не брали ни в одну солидную адвокатскую фирму. Если бы он открыл свою контору и работал традиционными методами, в жизни бы не привлек серьезных клиентов. Слишком уж мало людей в этом мире готовы платить хорошие деньги адвокату с такой наружностью, как у него. Бесконечными телесериалами людей приучили к мысли, что приличный адвокат — это непременно кто-то обаятельный и умный с виду.

Так понемногу он и связался с миром «по ту сторону закона». Миром, где его безобразная внешность никого не отталкивала — наоборот, лишь помогала втираться в доверие к тем, кто в нормальном мире были такими же изгоями. Они ценили его за сообразительность, работоспособность и умение держать язык за зубами, а потому поручали ему очень серьезные дела, за успешное решение которых готовы были хорошо раскошелиться. Очень скоро Усикава понял правила игры — и научился танцевать с правосудием на самом краешке Закона. Опираясь на врожденные интуицию и осторожность. Но однажды — как говорится, бес попутал, — поддавшись собственной жадности, переступил роковую черту. И хотя уголовной статьи избежал, в итоге лишился членства в Ассоциации токийских адвокатов.

Усикава выключил радио и закурил «Севен старз». Глубоко затянулся, медленно выдохнул. Стряхнул пепел в пустую банку из-под консервированных персиков. Будешь жить такой жизнью дальше — сдохнешь так же безрадостно, сказал он себе. Рано или поздно споткнешься да улетишь в какую-нибудь темную яму. А твоего исчезновения из этого мира даже заметить некому. Сколько ни зови на помощь из своей темноты, не услышит ни одна живая душа. Все, что тебе остается, — до самой смерти продвигаться вперед своим способом. Пускай такой способ и не заслуживает похвалы, другого у тебя нет. А уж выживать, когда тебя ни за что не хвалят, ты и так умеешь лучше других.

В половине третьего из подъезда вышла девчонка в бейсбольной кепке. Без какой-либо сумки, руки свободны, пронеслась через поле обзора камеры. Так торопливо, что Усикава едва успел дотянуться до пульта и трижды щелкнуть затвором. Эту девчонку он видел впервые. Привлекательная длинноногая худышка лет шестнадцати-семнадцати, стройная — несет себя, как балерина. В линялых голубых джинсах, белых кроссовках и мужской кожаной куртке. Волосы убраны под воротник. Отойдя от подъезда на несколько шагов, девчонка остановилась и, прищурившись, посмотрела зачем-то на верхушку столба. Потом опустила взгляд, решительно прошагала до угла, свернула влево и исчезла из виду.

Она кого-то напоминала. Кого-то знакомого. Из тех, кого Усикава видел совсем недавно. Вылитая красотка ведущая какого-нибудь телешоу. Что странно, ибо телевизора (если не считать новостей) он не смотрел и звездами экрана никогда не интересовался.

Усикава вдавил педаль акселератора, чтобы мозг заработал на полную мощность. Крепко зажмурившись, выжал память, точно мокрую тряпку — так исступленно, что застонали нервы. И тогда кто-то внутри него осознал: эта девушка — Эрико Фукада. Ни вживую, ни по телевизору он ее никогда не видел. Лицо запомнил только по фото в газете. Но в ее облике ощущалась все та же мистическая призрачность, что и на черно-белом портрете. Разумеется, Тэнго познакомился с ней, прежде чем засел за редактуру «Воздушного Кокона», тут даже сомневаться не стоит. Но неужели эти двое сошлись так близко, что девчонка стала скрываться в квартире Тэнго? Ошарашенный этим открытием, Усикава почти машинально натянул на голову вязаную шапочку, напялил темно-синее полупальто, замотал шею шарфом. И, выскочив на улицу, побежал за девчонкой.

Та шагала довольно быстро. А стоит ли ее вообще догонять? Ведь она вышла из дома с пустыми руками. Значит, далеко не собирается. Может, лучше соблюдать конспирацию и спокойно дождаться ее возвращения? Так думал Усикава на бегу, но остановиться уже не мог. Что-то необъяснимое в этой девчонке тянуло его вперед. Что-то случайное и мистическое — как сочетание красок в закатном небе, вызывающее из подсознания редчайшие, поистине сокровенные воспоминания.

Пробежав еще немного, он увидел ее. Фукаэри стояла на тротуаре и сверлила взглядом витрину канцелярского магазинчика. Видимо, что-то в этой витрине ее заинтересовало. Остановившись неподалеку, Усикава отвернулся к автомату с напитками, достал из кармана мелочь и купил себе банку горячего кофе.

Наглазевшись на витрину, Фукаэри отправилась дальше. Усикава поставил недопитый кофе на землю и, держась на безопасном расстоянии, пошел за ней. Двигалась она как-то напряженно — будто шагала по зеркальной глади огромного озера. Такой специальной походкой, какой шагают по воде, чтобы не утонуть и не намочить обуви. Сомневаясь при этом: получится ли?

Определенно, в девчонке некая изюминка. То, чего нет у обычных людей. Информации о ней Усикава собрал немного. Знал лишь, что Фукаэри — единственная дочь лидера «Авангарда», в десять лет убежала из секты, выросла в семье известного ученого Эбисуно и написала историю о Воздушном Коконе, которую Тэнго Кавана потом переделал в роман и превратил в бестселлер. Недавно пропала без вести, из-за чего на территории секты полиция устроила обыск.

Очевидно, что-то в романе «Воздушный Кокон» задевало интересы «Авангарда». Но даже прочтя эту книгу очень внимательно, Усикава так и не понял, что именно. Книжка хорошая, интересная. Язык простой, чуть наивный, местами трогает душу. Но, как показалось Усикаве, роман этот — чистый вымысел. Который, понятно, производит на читателей сильное впечатление. Все-таки по сюжету из пасти дохлой козы появляются LittlePeople, которые плетут Воздушный Кокон, главная героиня расщепляется на Мазу и Доту, а в небе появляются две луны. Какая информация в этой фантасмагории может быть неудобна для «Авангарда»? Тем не менее в секте решили принять меры против распространения книги. По крайней мере, раздумывали над этим какое-то время.

Но пока Эрико Фукада привлекала внимание публики, вмешиваться в ее жизнь напрямую было слишком опасно. Вместо этого, как предполагал Усикава, «Авангард» нанял его внешним агентом, чтобы он познакомился с Тэнго. И выяснил, насколько тесно Фукаэри связана с этим верзилой-преподавателем из колледжа для абитуриентов.

На взгляд Усикавы, Тэнго в этом раскладе участвовал эпизодически. По просьбе редактора он переписал «Воздушный Кокон» так, чтобы текст был связным и читался легко. Вот и все. Работу свою выполнил, вспомогательную роль отыграл. Почему же «авангардовцев» так интересует Тэнго? Ведь, по идее, это просто солдат, который на приказ отвечает «слушаюсь!» и выполняет, что велено.

И тем не менее от щедрого предложения, которое Усикава так тщательно разработал, Тэнго отказался, и установить с ним долгосрочный контакт не удалось. А пока Усикава думал, что бы еще предложить, гуру секты — отец Эрико Фукады — неожиданно умер. И все стало так, как есть.

Куда секта движется, к каким целям стремится, Усикава понятия не имел. Как не знал и о том, кто заправляет «Авангардом» теперь. Но сектанты ищут Аомамэ, чтобы раскрыть тайну убийства Лидера и выяснить, кому оно было нужно. Видимо, хотят жестоко отомстить заказчику. Но законными методами действовать не собираются.

Как же сектанты относятся к Фукаэри сейчас? Что теперь думают о «Воздушном Коконе»? Неужели эта книга для них до сих пор опасна?

Не сбавляя шага, Эрико Фукада неслась по прямой без оглядки, точно голубь к родному гнезду. Куда именно — выяснилось чуть позже: к дверям супермаркета «Марусё». Резко сбавив ход, девочка подцепила на входе корзину — и отправилась дрейфовать от прилавка к прилавку, выбирая то консервы, то что-нибудь свеженькое. Простой пучок салата она долго осматривала со всех сторон, прежде чем сунуть в корзину. Похоже, это займет уйму времени, подумал Усикава. А потому выбрался из магазина, перешел на другую сторону и с автобусной остановки стал следить за выходом из супермаркета, делая вид, что ждет автобуса.

Но сколько ни ждал, Фукаэри не появлялась. Усикава забеспокоился. Может, вышла через другие двери? Но у этого супермаркета, насколько он знал, выход только один, на улицу. Значит, просто застряла у прилавков. Усикава вспомнил, как сосредоточенно она изучала пучок салата, и решил подождать еще немного. К остановке подошел уже третий автобус. Все уехали, Усикава опять остался один. Он ругал себя за то, что не захватил газету — за ней удобно прятать лицо. Когда следишь за кем-то на улице, журнал или газета — предметы первой необходимости. Но делать нечего. Слишком быстро пришлось выбегать из квартиры.

Из дверей супермаркета Фукаэри вышла в три тридцать пять. И все так же торопливо зашагала обратно, даже не глянув на остановку. Выждав немного, Усикава двинулся за ней. Прижимая к груди увесистые пакеты с продуктами, она скользила по тротуару легко и стремительно, как водомерка по луже.

Удивительное создание, думал Усикава, следуя за Фукаэри. Наблюдать за ней — все равно что разглядывать редкую бабочку из заморской страны. Просто разглядывать, и все. Трогать нельзя. Коснешься — тут же утратит всякую живость, краски ее потускнеют, и сон о заморской стране оборвется.

В то же время Усикава пытался решить: докладывать ли «Авангарду» о том, что он вычислил, где прячется Фукаэри? Сложный вопрос. Если выдать Фукаэри сейчас, возможно, ему зачтется несколько баллов. По крайней мере, хуже не будет. Да, он мог бы продолжить слежку за Фукаэри и показать заказчику, что не сидит на месте, а добывает ценные данные. Но при таком повороте не исключается, что он упустит шанс найти Аомамэ, а ведь заказали ему именно это. И тогда все его усилия пойдут прахом. Что же делать? Руки в карманах, с шарфом на пол-лица, Усикава следовал за Фукаэри на еще большем расстоянии, чем прежде.

А может, я тащусь за этой девчонкой просто потому, что мне нравится на нее пялиться? — спросил он себя. Да, при виде этой хрупкой фигурки с пакетами в обнимку и правда сдавливает грудь. Словно зажимает между двумя стенами — так, что дальше уже не протиснуться. Дыхание перехватывает, как при теплом, но ураганном ветре. Странное, не ведомое доселе чувство.

Ладно, решил Усикава. Пока оставим девчонку в покое. И, согласно генеральному плану, сосредоточимся на Аомамэ. Все-таки она — убийца. Какие бы причины ни подвигли ее на это, наказание она уже заслужила. И уж ее-то он готов передать в руки «Авангарда» без сожаления. То ли дело эта юная худышка — хрупкое молчаливое существо, обитающее глубоко в лесной чаще. С крылами, прозрачными, как тень души. Полюбуюсь со стороны — и хватит.

Прижимая бумажные пакеты к груди, Фукаэри исчезла в подъезде, и Усикава, выждав с полминуты, вошел за ней следом. Вернувшись в квартиру, снял шапку, размотал шарф и снова уселся перед камерой. Щеки обветрились и замерзли. Он выкурил сигарету, глотнул минералки. В горле першило так, будто он объелся каких-то специй.

Смеркалось, загорались уличные фонари. Вот-вот начнут возвращаться с работы жильцы. Не сняв пальто, Усикава держал в руке пульт дистанционного управления и пристально следил за входом в подъезд. Воспоминания о солнце таяли с последними его лучами, и пустая квартира быстро остывала. Эта ночь обещала быть холоднее вчерашней. Пожалуй, стоит заглянуть в магазинчик бытовых приборов возле станции, купить обогреватель и электрическое одеяло.

Эрико Фукада снова вышла из подъезда без четверти пять. В тех же джинсах и черном свитере, но уже без кожаной куртки. Ее грудь, довольно большую для хрупкой фигуры, обтягивал тесный свитер. Разглядывая девушку в видоискатель, Усикава вновь поймал себя на том, что задыхается от волнения.

Раз не надела куртку — значит, далеко не собиралась, рассудил Усикава. Как и в прошлый раз, выйдя из подъезда, Фукаэри остановилась и, прищурившись, поглядела куда-то на верхушку столба. Сумерки сгущались, но, если напрячь зрение, окружающие предметы еще не терялись во мраке. С полминуты она словно что-то искала — но так, похоже, и не нашла. Вот она перестала разглядывать столб, по-птичьи дернула головой, огляделась. Усикава нажал на кнопку. Снято.

Будто услышав щелчок, Фукаэри повернулась к камере. И в окошечке видоискателя оказалась с Усикавой нос к носу. По крайней мере, сам он видел ее лицо крупным планом через объектив. Она пристально смотрела на него, и ее черные, как смоль, зрачки глядели прямо в глаза Усикаве, сидевшему по эту сторону камеры. Прямой визуальный контакт? Усикава сглотнул. Да нет же, так не бывает. Оттуда, где она сейчас, заметить его невозможно. Объектив замаскирован, а полотенце, которым обмотан затвор, отлично глушит щелчок. И тем не менее Фукаэри стояла у подъезда и глядела точнехонько на него — рассеянно и бесстрастно, как ночная звезда на безымянный гранитный утес.

Очень долго — Усикава не понял, сколько именно, — они смотрели друг на друга. Наконец Фукаэри развернулась и быстро вошла обратно в подъезд. Так, словно увидела все, что ей было нужно. Когда она исчезла, Усикава с шумом выдохнул, подождал немного — и лишь потом набрал полные легкие воздуха. Такого холодного, что в грудь изнутри будто впились миллиарды шипов.

Как и накануне вечером, жильцы дома один за другим, вернувшись с работы, заходили в подъезд под лампой, горевшей над дверью. Но Усикава больше не смотрел в объектив. И рука его не сжимала кнопку на пульте. Взгляд этой девчонки, искренний и бескомпромиссный, казалось, выкачал из него все силы. Черт бы побрал этот взгляд. Он пронзал Усикаву насквозь и выходил наружу меж лопаток.

Она знает, что за нею следят. Что ее снимают скрытой камерой. Неизвестно, как поняла, но знает. Очевидно, у этой девочки сверхчутьё…

Ему захотелось виски. Налить себе полстакана и выпить залпом. Он даже решил купить спиртного в магазинчике неподалеку. Но потом передумал. Ну выпью, спросил он себя, и что изменится? Она увидела меня с противоположной стороны камеры. Эта красотка уже разглядела приплюснутый череп и грязную душу мерзавца, украдкой фотографирующего ни в чем не повинных людей. Пей тут, не пей — сей факт уже не изменится.

Усикава отошел от камеры, сел на пол, опершись спиной о стену, и вгляделся в темный, покрытый пятнами потолок. Душа заполнилась пустотой. Так одиноко ему не было в жизни еще ни разу. Он вспомнил дом в Тюоринкане, газон во дворе, собаку, жену, дочерей. Солнце, которое тогда над ними сияло. И подумал о генах, которые передал собственным детям, — носителях приплюснутой головы и мелкой, грязной душонки.

Как ни старайся тут что-либо изменить — бесполезно. Все свои козыри он уже израсходовал. Да и козырей-то особых не было. Просто он очень старался играть по максимуму даже теми картами, что ему выпали. Включал мозги на полную мощность, делал разумные ставки и побеждал. Поначалу все шло неплохо. Но теперь у него не осталось ни карты. Лампа на столе погашена, все игроки куда-то исчезли.

В итоге за весь этот вечер он не сделал ни одной фотографии. Просто сидел, опершись спиной о стену, курил одну за другой «Севен старз» и закусывал консервированными персиками. В девять почистил зубы в ванной, потом забрался в спальник и, дрожа от холода, попытался заснуть. Ночь и правда обещала быть жутко холодной. Но дрожал он не столько от холода. Дикий озноб, казалось, исходил из самого его организма. Куда я собираюсь дальше? — спрашивал он себя в темноте. — И откуда здесь вообще появился?

Боль в груди от ее взгляда не проходила. И возможно, уже не пройдет никогда. А может, эта боль давно уже обитает во мне, просто я до сих пор ее не замечал?

На следующее утро Усикава позавтракал сырными крекерами, запил растворимым кофе, — и, немного ожив, опять пристроился за фотокамерой. Как и прежде, понаблюдал за выходящими из подъезда, сделал несколько снимков. Ни Тэнго, ни Фукаэри на этих фотографиях не было. Только сутулые люди, по инерции вступающие в новый день. Белый пар, слетавший с их губ, тут же уносило куда-то ветром.

Не стоит накручивать лишнего, рассуждал Усикава. Пускай моя кожа грубеет, сердце черствеет, а дни проходят бесследно один за другим. Я всего лишь машина. Умная, выносливая и бесстрастная. Одним отверстием эта машина всасывает новое время, перерабатывает его в старое, а потом изрыгает из другого отверстия. Смысл ее существования — в том, чтобы существовать. И, повторяя цикл за циклом, поддерживать вечное движение — процесс, которому однажды все же придет конец… Собрав волю в кулак и блокировав чувства, Усикава постарался выкинуть из головы навязчивый образ Фукаэри. Боль, разбуженная взглядом этой девчонки, постепенно утихла и лишь иногда напоминала о себе легким покалыванием в груди. Вот и хорошо, подумал Усикава. Лучшего и не требуется. Все-таки я — простая система, пускай и состою из сложных элементов.

Не дожидаясь полудня, Усикава сходил в магазин бытовых приборов и купил небольшой электрический обогреватель. Потом зашел в уже знакомую лапшевню и, читая газету, съел все той же горячей собы с тэмпурой. Вернувшись к дому, задержался у подъезда и посмотрел на верхушку столба, от которой вчера не могла оторвать взгляда Фукаэри. Но не увидел там ничего примечательного. Только змеиные сплетения черных проводов да трансформаторный ящик. Что же она так упорно разглядывала? Или — чего искала?

Зайдя в квартиру, он подключил обогреватель. Спираль тут же загорелась оранжевым, и ладони обволокло долгожданным теплом. Комнату, само собой, как следует не обогреешь, но все лучше, чем ничего. Не вставая с пола, Усикава прислонился спиной к стене, сложил руки на животе и, чуть согревшись, ненадолго заснул. Без каких-либо сновидений; просто улетел в пустоту.

От глубокого мирного сна его разбудил громкий стук в дверь. Мгновенно проснувшись, Усикава не сразу понял, где он. Но, увидав перед собою «Минолту» с телеобъективом на штативе, сообразил, что лежит он в съемной квартирке на краю квартала Коэндзи. И кто-то со всей силы колотит в дверь кулаком. Зачем кулаком? — удивился он, собираясь с мыслями. Есть ведь звонок. Нажал кнопку — и дело в шляпе. Все же так просто. Или этот кто-то барабанит в дверь специально? Поморщившись, он взглянул на часы. Без четверти два… Пополудни, ясное дело, раз за окном светло.

Отзываться на стук он, конечно, не стал. О том, что он здесь, никому не известно. Никто не договаривался с ним о визите. Может, это рекламный агент или распространитель газет? Так или иначе, Усикава ему нужен больше, чем он Усикаве. Упираясь лопатками в стену, Усикава сверлил глазами входную дверь и молчал. Когда незваному визитеру надоест отбивать кулаки, тот плюнет и уйдет восвояси.

Но тот не уходил. Выждал немного — и снова заколотил в дверь. Да так и зарядил: десять-пятнадцать секунд стучит, потом отдыхает — и барабанит снова. Упорно, назойливо, механически-однообразно. Явно требуя какой-либо реакции на происходящее. Почему Усикава и забеспокоился. А может, за дверью — Эрико Фукада? Пришла закатить ему скандал за то, что он тайком ее фотографировал? От одной мысли об этом сердце забилось сильнее. Он облизал пересохшие губы. Но стучать так может только взрослый мужчина с крепкими кулаками. Девичья рука на такое не способна, это факт.

А может, Эрико Фукада сообщила о нем кому-нибудь еще? И за дверью риелтор или полицейский? Если так, хлопот, конечно, не оберешься. Но, с другой стороны, у риелтора должен быть дубликат ключа, а полицейский сразу бы представился. Да и ни тот, ни другой не стали бы колотить в дверь, когда есть звонок.

— Господин Кодзу! — произнес мужской голос. — Господин Кодзу!

Люди с такой фамилией снимали эту квартиру до него, вспомнил Усикава. Табличку с иероглифами «Кодзу» он специально не стал снимать с почтового ящика; так безопаснее. Вот и этот незваный гость убежден, что здесь все еще обитает господин Кодзу.

— Господин Кодзу! — не унимался тот. — Я знаю, что вы дома. Сидеть взаперти, затаив дыханье, очень вредно для здоровья!

Голос мужчины лет за сорок. Не очень громкий, с хрипотцой. Однако в нем слышалась какая-то необычная твердость. Качественная твердость как следует обожженного и на совесть просушенного кирпича. Из-за нее голос разносился по всему дому.

— Господин Кодзу, я из корпорации «Эн-эйч-кей». Пришел к вам собрать ежемесячную абонентскую плату. Не угодно ли открыть дверь?

Разумеется, платить за «Эн-эйч-кей» Усикава не собирался. Проще всего было бы впустить его в квартиру и показать, что здесь даже телевизора нет. Но абсолютно пустая квартира, в которой средь бела дня прячется такой нелепый на вид субъект, как Усикава, вызовет подозрение у кого угодно.

— Господин Кодзу, — продолжал голос за дверью. — Все владельцы телевизоров должны платить абонентскую плату. Таков закон. Конечно, многие говорят: «Я не смотрю «Эн-эйч-кей», поэтому платить не буду». Но подобная логика несостоятельна. Если у вас есть телевизор, надо платить — неважно, смотрите вы его или нет.

Обычный сборщик взносов из «Эн-эйч-кей», с облегчением подумал Усикава. Пускай себе мелет, что ему вздумается. Если не обращать на него внимания, сам уйдет. Но с чего это он так уверен, что в квартире кто-то есть? Усикава вернулся сюда час назад и с тех пор наружу не выходил. Не шумел, штор не открывал…

— Господин Кодзу, я твердо знаю, что вы дома, — будто прочел его мысли человек за дверью. — Наверно, вы удивляетесь, откуда. Но я знаю все, можете не сомневаться. Просто вы не хотите платить, потому и затаились, как мышка. Вы же у меня как на ладони!

И он снова забарабанил в дверь. И стучал очень долго, лишь иногда выдерживая короткие паузы; так трубач духового оркестра набирает в грудь воздуху, прежде чем снова заиграть в том же ритме.

— Господин Кодзу, я все понял. Вы решили сделать вид, что ничего не знаете. Ладно. Сегодня я уйду. У меня еще много работы в других местах. Но я еще вернусь. Говорю вам чистую правду. Если сказал, что приду, значит, приду обязательно. Смею вас уверить: я не совсем обычный сборщик взносов за «Эн-эйч-кей». Пока не получу то, что должен, не успокоюсь. Потому что таков закон. Неизбежный, как фазы луны в небесах. Неотвратимый, как смерть любого человека. Вот и вам от него не отвертеться.

Сказав так, он надолго умолк. Но едва Усикава решил, что непрошеный гость ушел, тот заговорил снова:

— В ближайшее время я снова приду, господин Кодзу. Ждите меня с нетерпением. Я постучусь неожиданно. Услышите «тук-тук» — знайте: это я.

Больше он не стучал. Прислушавшись, Усикава вроде бы различил, как удаляются чьи-то шаги. Он быстро переполз к фотоаппарату и стал наблюдать за крыльцом через щель между шторами. По идее, сборщик взносов должен скоро закончить свой обход и выйди на улицу. Нужно проверить, что это за тип. Если действительно служащий «Эн-эйч-кей», на нем должна быть служебная форма. А если нет? Может, кто-то притворяется сборщиком взносов, только чтобы Усикава открыл ему? В любом случае, это должен быть человек, которого он еще здесь не видел. Сжимая пульт в правой руке, Усикава ждал, когда из подъезда выйдет кто-нибудь незнакомый, чтобы тут же нажать на кнопку.

Минуло полчаса, но из дома никто не вышел. Наконец появилась женщина лет сорока пяти, которую Усикава уже наблюдал не раз, села на велосипед и куда-то уехала. Эту жиличку Усикава называл про себя «Женщина Без Шеи», поскольку из-за тройного подбородка шеи у нее практически не было. Еще через полчаса Женщина Без Шеи вернулась; корзина ее велосипеда была забита пакетами из супермаркета. Поставив велосипед на стоянку, она в обнимку с пакетами вошла в подъезд. Затем вернулся из школы первоклашка. Его Усикава окрестил Лисенком, потому что глаза у парнишки ближе к вискам были чуть поддернуты кверху. Но никого похожего на сборщика взносов из «Эн-эйч-кей» на крыльце так и не показалось. Усикава не понимал, что происходит. Выход из этого дома только один. И Усикава не отвел от него взгляда ни на секунду. Если энэйчкеевец не выходил — значит, он все еще в доме?

Забыв об усталости, Усикава следил за подъездом долго и пристально. Не отвлекался даже по малой нужде. Когда стемнело, над выходом из подъезда загорелась лампа. Но сборщик взносов не выходил. В седьмом часу вечера Усикава сдался, отправился в туалет и помочился. Определенно, этот тип еще в доме. Зачем — логикой не постичь. Но похоже, он решил остаться в здании на ночь.

Морозный ветер пронзительно завывал между обледеневшими проводами за окном. Усикава включил обогреватель, закурил. И задумался о загадочном «сборщике взносов». Отчего этот тип говорил так дерзко и вызывающе? Откуда его уверенность в том, что в квартире кто-то есть? Почему он так долго не выходит из дома? И если не вышел до сих пор — где он сейчас?

Оторвавшись от фотоаппарата, Усикава сел на пол, оперся спиной о стену и уставился на оранжевую спираль обогревателя.

Глава 17

АОМАМЭ
Глаз на затылке у нас, к сожалению, нет
Звонок телефона раздается в субботу. В очень ветреную субботу, часов в восемь вечера. Аомамэ сидит на балконе в куртке-пуховике, укутав ноги пледом, и сквозь прутья балконной решетки наблюдает за детской горкой в свете фонаря. Руки держит под пледом, чтобы не коченели. Безлюдная горка напоминала скелет исполинской рептилии, вымершей в ледниковый период.

Может, так долго сидеть на вечернем холоде вредно для Кровиночки? — думает Аомамэ. — Или такой слабый, как сейчас, еще не опасен? Ведь даже если мое тело мерзнет снаружи, околоплодные воды — точно так же, как кровь, — сохраняют тепло. Да и в мире, увы, полным-полно мест куда холодней и опаснее — никакого сравнения с этим уютным балконом. Но даже там женщины покорно рожают детей. А этот холод я должна превозмочь, чтобы встретиться с Тэнго.

Две луны — одна большая и желтая, другая поменьше и зеленоватая — висят, как всегда, бок о бок в зимнем небе, где то и дело кружат и уносятся вихрем снежные хлопья разных форм и размеров. Белые, густые, четко очерченные, эти хлопья похожи на ледовую крошку, ползущую по реке к морю в пору весеннего паводка. А если долго глядеть на вечерние облака, что несутся непонятно откуда и неведомо куда, начинает казаться, будто и тебя саму уносит куда-то на край света. В настоящую Арктику разума. Где дальше на север уже нет ничего. Только Хаос и Великое My.

Из-за неплотно задвинутой балконной двери трелей телефона почти не слышно. К тому же Аомамэ утопает глубоко в своих мыслях. И все же эти звуки доносятся до ее слуха. Сначала три звонка, секунд через двадцать — еще один. Тамару! Отбросив плед, Аомамэ отодвигает заиндевевшую стеклянную дверь, возвращается в комнату — темную, но хорошо обогретую — и снимает окоченевшими пальцами трубку.

— Пруста не читаешь?

— Продвигаюсь с трудом, — отвечает Аомамэ, словно отзываясь на условный пароль.

— Не нравится?

— Дело не в этом. Просто, как бы лучше сказать… По-моему, он пишет о каком-то другом мире, совсем не таком, как наш.

Тамару молча ждал продолжения. Похоже, он не спешил.

— Кажется, будто читаешь подробный доклад о каком-нибудь астероиде за несколько световых лет от нас. Все детали выписаны четко и ясно. Но происходящее там никак не связано с тем, что случается здесь. Слишком далеки эти миры друг от друга. И чтобы читать дальше, приходится то и дело возвращаться и перечитывать заново.

Аомамэ умолкает, подыскивая слова. Тамару терпеливо ждет.

— Но мне не скучно, вовсе нет! Все описания очень яркие, образные; кажется, я способна постичь природу этого одинокого астероида. Но все-таки продвигаюсь с трудом. Словно гребу в лодке против течения. Погреб немного — и отдыхаешь, задумавшись; а как отдохнул — замечаешь, что лодку отнесло течением обратно. Но сейчас такое чтиво мне, пожалуй, подходит. Нынешней мне так гораздо лучше, чем постоянно бежать за сюжетом куда-то вперед. Как объяснить… Такое чувство, будто Время в романе движется неправильно и постоянно искривляется. Стань в нем прошлое будущим, а будущее — прошлым, все равно ничего не изменится… Она пробует сформулировать еще точнее:

— Когда читаю, кажется, будто я вижу чей-то сон. И ощущаю все вроде бы в реальном времени. Но что такое тамошнее реальное время, уловить не могу. Сами чувства вроде близки и понятны, но зазор между реальностями все-таки слишком огромен.

— А может, Пруст так и задумывал?

На это, разумеется, ответа она не нашла.

— Как бы там ни было, — добавил Тамару, — в нашей реальности время движется непрерывно — и только вперед. На месте ничто не останавливается, и в прошлое возврата нет.

— Да, конечно. Наше реальное время движется только вперед.

Сказав так, Аомамэ переводит взгляд на балконную дверь. А так ли это? Неужто Время и правда движется только вперед — и больше никак?

— Всему приходит срок, — говорит Тамару. — 1984 год закончится уже совсем скоро.

— Похоже, «В поисках утраченного времени» я в этом году дочитать не успею.

— Неважно, — отвечает Тамару. — Можешь читать сколько хочешь. Роман написан более полувека назад. Никакой срочной информации там не содержится.

Может, конечно, и так, думает Аомамэ. А может, и нет. Слишком уж нестабильно это Время, чтоб ему доверять.

— Кстати… С тем, что у тебя внутри, все в порядке?

— Пока без проблем.

— Это главное, — говорит Тамару. — Ты уже слышала, что какой-то лысый уродец ошивался возле «Плакучей виллы»?

— Слышала. Что, опять появлялся?

— Да нет, в последнее время вроде не видно. Пару дней послонялся вокруг да и сгинул. Но зато успел обойти всех риелторов по-соседству. Прикидывался, что ищет жилье, а сам собирал информацию о нашем приюте. Видок у него и правда — страшнее некуда. И одевается, точно пугало. Все, кто с ним говорил, прекрасно его запомнили. Восстановить картину было несложно.

— То есть на сыщика не тянет?

— Внешне — никоим образом. С такой наружностью, как у него, сыском не занимаются. Голова огромная и приплюснутая, как у Фукускэ. Но и на дилетанта не похож. Все данные собирает самостоятельно. Соображает, куда пойти, как и о чем выспрашивать. По-своему умен. Важных деталей не упускает, лишних движений не делает.

— Что же он выведал о приюте?

— То, что это прибежище для избиваемых жен, что оно предлагается бесплатно и содержится на средства Мадам. Не исключаю, он уже в курсе того, что Госпожа была членом твоего спортклуба и что ты довольно часто появлялась у нее дома. Именно этими вопросами я бы на его месте интересовался прежде всего.

— Хотите сказать, его хватка не хуже вашей?

— Такие навыки доступны каждому, кто способен много работать и при этом мыслить логически.

— Не думаю, что на свете много таких людей.

— Немного, но есть. Обычно их называют профессионалами.

Аомамэ садится на стул и трогает пальцами кончик носа, все еще холодный от мороза.

— Но возле усадьбы он больше не вертится? — уточняет она.

— Он знает, что его внешность врезается в память. И что камеры наблюдения включены. Разнюхал все, что успел, и сгинул. Теперь копает дальше где-нибудь еще.

— Значит, он теперь знает о моих контактах с Госпожой. И понимает, что это не просто отношения инструктора с клиенткой. Что у нас с ней какое-то общее дело, связанное с приютом для пострадавших жен.

— Возможно, — допускает Тамару. — Похоже, он уже почти докопался до сути происходящего. Еще немного — и все тайное станет явным.

— Но если я правильно понимаю, он действует независимо, в одиночку?

— Да, мне тоже так кажется. Серьезные конторы не доверяют тайное расследование людям с такой броской внешностью.

— Но что конкретно и для кого он вынюхивает?

— Кто знает… — отвечает Тамару. — Пока ясно одно: этот тип пронырлив и опасен. Об остальном остается только гадать. Скажем, теоретически можно допустить, что он как-то связан с «Авангардом».

Над «теоретическим допущением» Аомамэ думает секунд десять.

— И что же… теперь он расставляет ловушки где-то еще?

— Да. Где именно, понятия не имею. Но если мыслить логически, скорее всего, вокруг твоего нынешнего убежища.

— Но вы же говорили, что вычислить эту квартиру практически невозможно!

— Это правда. Сколько ни копай, связи между Мадам и этим домом не отследить. Все улики уничтожены. Но ненадолго. В любой крепости при длительной осаде рано или поздно открывается брешь. Причем в самом неожиданном месте. Выйдешь ты, скажем, подышать на улицу, тут-то он тебя и заметит. Как вариант — не исключено.

— На улицу я не выхожу, — категорически заявила Аомамэ. Хотя, конечно, это была неправда. Квартиру она оставляла дважды. Первый раз — когда, увидев с балкона Тэнго, выбежала к нему на детскую горку в парке. Второй — когда, надеясь вырваться из этой реальности, села в такси и проехала по хайвэю аж до аварийной парковки возле станции Сангэндзяя. Однако признаться в этом Тамару она, понятно, не могла. — Но даже если такое допустить, как он сможет вычислить этот дом?

— На его месте я бы проверил всю твою подноготную. Что ты за человек, откуда, что делала до сих пор, чем занята сейчас, чего тебе хочется, а чего нет, — в общем, собрал бы все, что возможно, а потом разложил бы информацию на столе и тщательно проанализировал.

— То есть раздели бы меня догола?

— Именно. Положил бы тебя нагишом под яркие лампы, а потом вооружился пинцетом да микроскопом — и вычислил твои мыслительные и поведенческие штампы.

— Не понимаю, разве это подсказало бы ему, где я прячусь?

— Кто знает, — отвечает Тамару. — Возможно, подсказало бы. А может, и нет. Все зависит от ситуации. Я просто прикидываю, как сам поступил бы на его месте. И ничего другого в голову не приходит. У каждого из нас — свои персональные штампы мышления и поведения, которые делают нас уязвимыми.

— Прямо научный эксперимент какой-то.

— Человека без стереотипов не бывает. Как музыки без темы. Но в то же время стереотипы сковывают наши мысли и поступки. Они ограничивают нашу свободу, рушат шкалу приоритетов, а порой и деформируют логику. Вот даже в нашей ситуации: ты говоришь, что не хотела бы съезжать с квартиры, в которой сейчас. И, по крайней мере до конца года, отказываешься переезжать туда, где безопаснее. Поскольку надеешься что-то найти. И пока не найдешь это что-то, съехать оттуда не можешь… или не хочешь.

Аомамэ не произносит ни слова.

— Что это такое, насколько серьезно тебе сдалось, я не знаю и знать не хочу. Но, по-моему сегодня это что-то — твое самое уязвимое место.

— Возможно, — признает Аомамэ.

— А ведь именно эту ахиллесову пяту и пытается нащупать головастик. Все надеется обнаружить брешь в стене твоей крепости. И если он действительно так умен, как я опасаюсь, то уже очень скоро соберет все элементы твоего пазла в отчетливую картину

— Думаю, не соберет, — говорит Аомамэ. — Во-первых, ему никогда не найти, что связывает меня с тем, что во мне. Это слишком глубоко в моем сердце.

— Ты уверена в этом на сто процентов? Аомамэ задумывается.

— Ну, не на все сто… Процентов на девяносто восемь.

— Тогда об оставшихся двух процентах тебе придется очень серьезно побеспокоиться. Как я уже говорил, Головастик — профи. Умный и очень терпеливый.

Она молчит.

— Любой профессионал — охотничий пес, — продолжает Тамару. — Различает запахи, недоступные простому человеку, и звуки, которые обычно никому не слышны. Будешь жить, как все, — никогда не станешь профи. А если и станешь, долго не проживешь. Тут нужна осторожность. Ты — осторожна, я знаю. Но постарайся быть осторожней еще раз в сто, если не больше. Самое главное процентами не измерить.

— А можно спросить?

— О чем?

— Если этот… Головастик появится здесь, что вы станете делать?

Тамару долго молчит. Похоже, вопрос неожиданный.

— Да, наверное, ничего. Пусть делает, что хочет. Сам он вряд ли сможет тебе навредить.

— А если он станет нас всех донимать?

— Каким образом?

— Ну, не знаю… Так, что вы начнете напрягаться. Тамару коротко откашливается.

— Тогда я пошлю ему какое-нибудь послание.

— От профессионала — профессионалу?

— Вроде того, — соглашается Тамару. — Но сначала проверю, под чью дудку он пляшет. Разберусь, кто за ним стоит. А уж потом буду решать, куда и как двигаться.

— Прежде чем прыгать в бассейн, проверите его глубину?

— Можно и так сказать.

— Но все-таки вы полагаете, что он действует сам, без чьей-либо крыши?

— Не исключено. Но опыт показывает, что иногда моя интуиция ошибается. Все-таки глаз на затылке у меня, к сожалению, нет. Поэтому будь предельно внимательна. Постоянно спрашивай себя, нет ли вокруг кого подозрительного. Не изменилась ли ситуация. Не происходит ли чего необычного. Заметишь что угодно, любую мелочь — немедленно сообщай.

— Я поняла. Буду внимательна, — отвечает Аомамэ. Что уж тут говорить. Ради того, чтобы найти Тэнго, я готова на все. А глаз на затылке у меня, увы, нет. Прав Тамару.

— Это все, что я хотел сказать.

— Как здоровье Мадам? — спрашивает Аомамэ.

— В порядке, — отвечает Тамару. — Разве что молчит все больше. Хотя она вообще не из разговорчивых… — Он еле слышно кашлянул. Похоже, покашливанием в его горле управлял некий орган, отвечающий за особенные акценты. — Но теперь еще молчаливей.

Аомамэ представляет себе, как старенькая Хозяйка с утра до вечера сидит в раскладном матерчатом кресле и молча разглядывает бабочек, порхающих по оранжерее. О том, как тихо она дышит, можно Аомамэ не рассказывать.

— В следующий раз пришлю тебе коробку «мадлен», — говорит напоследок Тамару. — Надеюсь, это благотворно скажется на ходе твоего времени.

— Спасибо, — отвечает Аомамэ.

Она варит на кухне какао. Перед возвращением на балкон нужно согреться. Кипятит в кастрюле молоко, растворяет в нем коричневый порошок. Выливает смесь в огромную кружку, добавляет взбитых заранее сливок. Затем садится за стол и неторопливо пьет, вспоминая разговор с Тамару во всех деталях. Значит, проклятый Головастик собирается раздеть меня догола, думает она. Под ослепительными прожекторами. При этом он — профессионал и очень опасен.

Надев пуховик и обмотав шею шарфом, Аомамэ возвращается на балкон с чашкой какао в руке. Садится в пластмассовое кресло, укутывает ноги пледом. На детской горке по-прежнему ни души. Только уже на самом выходе из парка быстро движется чья-то фигурка. Вроде бы детская. Коренастый мальчуган в вязаной шапочке. Странно: что там делает одинокий ребенок в такой поздний час? Не успела она заметить его боковым зрением через прутья балконной решетки, как парнишка тут же скрылся в тени здания. Хотя для ребенка у него слишком огромная голова. Или ей показалось?

В любом случае, это не Тэнго. Тут же забыв о нем, она стала разглядывать дальше то детскую горку, то плывущие по небу облака. И потягивать какао, грея о кружку ладони.

На самом деле, конечно, Аомамэ увидела не ребенка, а Усикаву. Будь на улице чуть светлее или задержись он перед ее глазами чуть дольше, она бы убедилась, что голова у него и правда совсем не детских размеров. И тогда уж наверняка бы сообразила, что этот коротышка с огромной головой и есть человек, о котором рассказал ей Тамару. Но она видела его всего три-четыре секунды, и притом через прутья решетки. За которыми, слава богу, и сам Усикава не заметил сидевшей на балконе Аомамэ.

И вот здесь впору озадачиться сразу несколькими «если бы». Если бы телефонный разговор с Тамару не затянулся так надолго и если бы Аомамэ не раздумывала потом над его словами на кухне, потягивая какао, она обязательно увидела бы Тэнго, который все это время сидел на детской горке и разглядывал небо. И, разумеется, тут же выбежала из дома и встретилась бы с ним двадцать лет спустя.

С другой стороны, случись все именно так, следивший за Тэнго Усикава сразу бы догадался, что это Аомамэ, вычислил бы ее убежище и в срочном порядке доложил бы об этом верзилам из «Авангарда».

Поэтому неизвестно, к счастью или к несчастью Аомамэ не увидела Тэнго. Но именно пока она говорила с Тамару по телефону и пила на кухне какао, Тэнго, как и в прошлый раз, сидя на горке, разглядывал луны и наползавшие на них облака. А Усикава украдкой следил за Тэнго. Так прошло минут двадцать пять. В каком-то смысле — очень фатальные минут двадцать пять. Когда же Аомамэ в пуховике и с какао вернулась на балкон, Тэнго с детской площадки уже ушел. А Усикава последовал за ним не сразу, ибо решил убедиться кое в чем своими глазами. И лишь увидав, что хотел, быстрым шагом вышел из парка — что и заметила в последний момент Аомамэ.

Как и прежде, по небу неслись облака. Они стремились на юг: за горизонт над Токийским заливом и дальше, к просторам Тихого океана. Никто не знал, какая судьба ожидает их впереди. Как никто не знает, куда улетают души людей после смерти.

Кольцо вокруг Тэнго и Аомамэ стремительно сжималось. Хотя никто из них об этом даже не подозревал. А вот Усикава чуял своим уникальным змеиным нюхом, ибо сам активно этому помогал. Но все-таки даже он не видел всей картины происходящего. И понятия не имел, что дистанция между ним и Аомамэ только что сократилось до полусотни метров. А после увиденного в парке его сознание пребывало в таком хаосе, что мыслить последовательно уже не получалось, хоть сдохни.

После десяти мороз крепчает. Сдавшись, Аомамэ возвращается с балкона в теплую комнату. Раздевается, принимает горячую ванну. Согреваясь всем телом, трогает низ живота. И нащупывает там еле заметную округлость. Закрывает глаза и пытается представить ее — свою Кровиночку. Времени мало. Во что бы то ни сталонужно скорее рассказать об этом Тэнго. О его ребенке под ее сердцем. И о том, что она защитит их Кровиночку даже ценой своей жизни.

Переодевшись в пижаму, она забирается в постель, в темноте засыпает. И прежде чем провалиться в самый глубокий сон, грезит о старой Хозяйке. О том, как в оранжерее «Плакучей виллы» они вдвоем любуются бабочками. Внутри оранжереи тепло, как в утробе. Там же стоит и фикус, оставленный ею в прошлой квартире.

Ухоженный, оживший до неузнаваемости, заново позеленевший. На его сочных листьях мирно дремлют бабочки, сложив большие разноцветные крылья. И этому Аомамэ очень рада.

Во сне у нее очень большой живот, словно роды уже очень скоро. Она чувствует, как два разных пульса — ее самой и Кровиночки — образуют единый затейливый ритм.

Хозяйка сидит с нею рядом — как обычно, выпрямив спину и плотно сжав губы, — и еле слышно дышит. Обе они молчат, чтобы не разбудить спящих бабочек. Старушка погружена в свои мысли — так глубоко, что вроде и не замечает Аомамэ. Но Аомамэ, конечно же, чувствует себя под защитой. И все же тревога не покидает ее. Слишком тонкими и хрупкими выглядят хозяйкины руки, сложенные на коленях. Пальцы Аомамэ непроизвольно ищут пистолет, но нигде не находят его.

Даже засыпая все крепче, Аомамэ понимает, что видит сон. Иногда к ней приходят такие сны. Когда находишься, казалось бы, в очень яркой реальности, но понимаешь, что реальность эта ненастоящая. Словно высадился на поверхности какого-нибудь далекого астероида.

И тут дверь в оранжерею распахивается. Неожиданно веет зловещим холодом. Большая бабочка на фикусе, проснувшись, взмахивает крыльями и улетает прочь. Кто же там пришел? Аомамэ поворачивает голову, но не успевает никого разглядеть: на этом сон обрывается.

Просыпается она в холодном и липком поту. Вылезает из постели, стягивает мокрую от пота пижаму, обтирается полотенцем, надевает свежую футболку и садится на кровать. Неужто и правда случится что-то плохое? Неужели кто-то хочет отнять ее Кровиночку? И этот кто-то уже совсем близко? Нужно срочно найти Тэнго. Но сейчас она может только одно: каждый вечер следить за тем, что творится в парке. Бдительно, терпеливо и упорно наблюдать за этим миром. Точнее, за его одиночным фрагментом — узкой палубой с перильцами на верху детской горки. И все-таки человек не способен уследить за всем, что творится вокруг. Ведь глаз на затылке у нас, к сожалению, нет…

Аомамэ хочет заплакать, но глаза остаются сухими. Она снова ложится на кровать, прикладывает ладонь к животу и тихонько ждет прихода нового сна.

Глава 18

ТЭНГО
Там, где кровь от укола красна
— После того, как я там очнулся, целых трое суток со мной ничего не происходило, — вспоминал Комацу. — Я ел, что давали, ночью засыпал на тесной койке, утром просыпался, справлял нужду. Уборная была там же, в углу — узкая ниша с дверцей, которая не запиралась. Осень еще только начиналась, но где-то в потолке работал кондиционер, так что никакой жары я не чувствовал…

Ни слова не говоря, Тэнго ждал продолжения.

— Еду приносили три раза в день. Во сколько — не знаю. Часы у меня забрали, а окон в камере не было; день от ночи не отличить. Ни звука снаружи, сколько ни вслушивайся. Да и меня бы, наверно, никто не услышал, кричи не кричи. Куда меня привезли — не понять никак. Но, похоже, куда-то очень далеко от людского жилья. Так, без всяких событий, прошло три дня. А может, и не три, не уверен. Помню только, что еду в общей сложности принесли девять раз. Три раза в комнате гас свет, и трижды я засыпал. Обычно я засыпаю плохо и сплю некрепко, но там почему-то проваливался в глубокий и долгий сон… Странная, конечно, история. Но в целом понятно?

Тэнго молча кивнул.

— За эти три дня никто со мной ни словом не обмолвился. Еду приносил какой-то парень. Худощавый крепыш в бейсбольной кепке и медицинской маске. Спортивный костюм, замызганные кроссовки. Доставит поднос и уйдет. Я поем — он приходит и поднос забирает. Тарелки бумажные, приборы пластмассовые. Еда из пакетиков, ничего натурального — вкусной не назовешь, хотя есть можно. Порции небольшие, но я почему-то был голодный как волк и сметал все до крошки. Тоже странно: обычно едок из меня никакой, частенько вообще поесть забываю. Пить давали молоко или минералку. Ни кофе, ни чая. Ни виски, ни пива. Я уж о сигаретах молчу. В общем, что говорить, не курорт на морском берегу…

Будто вспомнив, Комацу достал красно-белую пачку «Мальборо», вытянул сигарету, прикурил от картонной спички. Затянулся поглубже, выдохнул дым и поморщился.

— Так вот, этот парень молчал как рыба. Скорее всего, по приказу. Было ясно, что он — всего лишь мелкая сошка у старших по рангу. Но, похоже, драться большой мастак. Выправка такая, будто с детства карате занимался.

— И вы его ни о чем не спрашивали?

— Да я сразу понял, что он все равно ничего не ответит. Молчит, как велено. Я съедал все, что давали, засыпал, когда свет гасили, и просыпался, когда зажигали. По утрам этот тип приносил электробритву и зубную щетку, уходил. Я брился, чистил зубы; он появлялся снова и все забирал. Из предметов гигиены там не было ничего, кроме туалетной бумаги. Ни душа, ни сменного белья. Хотя помыться или переодеться у меня там и желания не возникало. Зеркала тоже не было, ну это ладно. Труднее всего бороться со скукой. Посиди трое суток в идеальном кубе с белыми стенами, где и словом перекинуться не с кем, — и ты познаешь Уныние Как Оно Есть. Я по натуре — текстовый маньяк. Было бы хоть меню для заказа еды в номер, что угодно, — лишь бы какие-то буквы перед глазами. Дудки — ни книг, ни газет, ни журналов, вообще ничего. Ни телевизора, ни радио, ни игрушек для ума. И поговорить не с кем. Только сиди и пялься в стену да потолок. С одной мыслью: ну и влип! Подумай сам: идешь по улице, а тебя хватают неизвестные типы, суют под нос хлороформ, увозят черт знает куда и запирают в комнате без окон. Просто блокбастер какой-то, верно? Зато дальше начинается такая скучища, что просто мозги набекрень.

Несколько секунд Комацу с интересом разглядывал струйку дыма над сигаретой, затем стряхнул пепел в пепельницу.

— Я уверен: на три дня абсолютного ничегонеделания меня обрекли, чтобы сломать мою психику. И в этом они мастера. Как расшатывать чьи-либо нервы и вгонять человека в депрессию, их обучать не нужно… А на четвертое утро — точнее, после четвертого завтрака в комнату зашли двое. Видимо, те же, что меня похищали. Только все случилось так быстро, что я не понял, что происходит, и лиц не запомнил. И лишь теперь, глядя на них, начал постепенно вспоминать все в деталях. Как меня заталкивали в машину, как руки заламывали — думал, вывернут с мясом, как совали под нос эту вонючую дрянь. Все это — ни слова не говоря. И буквально в считаные секунды.

Погрузившись в воспоминания, Комацу нахмурился.

— Один приземистый, бритый налысо, загорелый и скуластый. Другой — высокий, руки-ноги длиннющие, щеки впалые, волосы собраны в хвост на затылке. Ни дать ни взять — парочка клоунов, долговязый и коротышка. Только с первого взгляда видно: с такими клоунами лучше не связываться. Эти ребятки способны на все. Хотя они это никак не показывали — держались мирно, говорили спокойно. И оттого казались еще опаснее. Глаза — как изо льда. На обоих черные хлопчатые брюки и белые рубашки с коротким рукавом. Каждому лет двадцать пять — тридцать, но Лысый вроде чуть старше. Часов ни один, ни другой не носили.

Комацу помолчал. Тэнго по-прежнему не говорил ни слова.

— Разговаривал со мной только Лысый. Долговязый ни словечка не произнес, только стоял у двери как истукан. Я даже не знаю, слушал он наш разговор или думал о чем-то своем. Лысый беседовал со мной сидя на раскладном стульчике, который принес с собой. Больше стульев не было, я сидел на кровати. На физиономии Лысого — ноль эмоций. Шевелил он только губами, все остальные мышцы лица не двигались вообще. Прямо не человек, а кукла чревовещателя.

— Вы хотя бы примерно догадываетесь, кто мы, а также куда и зачем вас привезли? — спросил Лысый.

— Понятия не имею, — ответил Комацу.

Несколько секунд Лысый смотрел на него пустыми глазами.

— А если бы вам сказали «угадай!» — что предположили бы в первую очередь?

Говорил Лысый вежливо, но голос его был твердым и ледяным, как металлическая указка, которую долго продержали в холодильнике.

— Если бы пришлось гадать, я предположил бы, что дело касается «Воздушного Кокона», — честно ответил Комацу. — Ничего другого мне бы в голову не пришло. А тогда бы получалось, что вы — представители религиозной организации «Авангард», и, скорее всего, мы находимся на территории вашей секты. Хотя, конечно, это всего лишь предположение.

Ни подтверждать, ни отрицать этих догадок Лысый не стал. Просто молча смотрел на Комацу. Молчал и тот.

— Ну что ж, тогда построим разговор, исходя из вашего предположения, — наконец сказал Лысый спокойно. — Вся дальнейшая беседа будет протекать в русле вашей гипотезы. Просто допустим, что это так. Вы согласны?

— Согласен, — ответил Комацу. Его похитители общались намеками и недомолвками. Хороший знак. Значит, отпустят живым. Иначе зачем разводить тягомотину?

— Как редактор издательства вы отвечали за выход книги Эрико Фукады «Воздушный Кокон», верно?

— Да, — ответил Комацу. Скрывать тут нечего, это общеизвестный факт.

— Насколько мы понимаем, с присуждением этому роману премии было не все чисто. Прежде чем рукопись попала на рассмотрение жюри, вы лично поручили третьему лицу основательно этот текст переделать. Тайком переписанное произведение получило престижную премию «Дебют», вышло в свет и стало бестселлером. Мы нигде не ошибаемся?

— Это как посмотреть, — ответил Комацу. — В принципе, доработка произведения с учетом пожеланий редактора — обычная издательская практика, так что…

Лысый поднял руку, прерывая Комацу на полуслове:

— Действительно, если произведение дописывает сам автор с учетом советов редактора, странным это не назовешь. Но когда его переписывает третье лицо для того, чтобы автор получил премию, — это как минимум подтасовка. Не говоря уже о том, что для распиливания доходов с продаж зарегистрирована фиктивная компания. Не знаю, что об этом говорит Закон, но общественная мораль такие манипуляции осуждает весьма сурово. И никаких оправданий не принимает. Журналисты поднимут такую шумиху, что от репутации издательства не останется камня на камне. Уж кому как не вам, господин Комацу, все это понимать. Подробности вашей аферы нам известны, и предать ее огласке, подкрепив доказательствами, будет совсем не сложно. Так что изворачиваться и жонглировать словами не стоит. На нас это все равно не подействует. Только время — и ваше, и наше — будет потрачено зря.

Комацу кивнул.

— Если правда всплывет, — продолжал Лысый, — вам, конечно, придется не только уволиться, но и навеки оставить издательский мир. Нормальной работы там для вас не останется. По крайней мере, официально.

— Пожалуй, — признал Комацу.

— Тем не менее пока эту правду знают очень немногие. Вы сами, Эрико Фукада, господин Эбисуно и Тэнго Кавана, который выправил рукопись. А также еще несколько человек.

— Если мыслить в русле моей гипотезы, — проговорил Комацу, осторожно подбирая слова, — эти несколько человек — из «Авангарда», не так ли?

Лысый едва заметно кивнул:

— В русле вашей гипотезы — да… Что бы там ни было на самом деле.

Он подождал, пока его слова уложатся у Комацу в голове. И продолжил:

— И если ваша гипотеза верна, уж они-то могут поступить с вами как угодно. Скажем, продержать вас как почетного гостя в этой комнате до скончания века. Это несложно. А не захотят тратить время — придумают что-нибудь еще. Вариантов много. В том числе — и таких, которые никому, увы, приятными не покажутся… У них достаточно сил и средств, чтобы в выборе не стесняться. Надеюсь, вы меня понимаете?

— Кажется, понимаю, — ответил Комацу.

— Вот и прекрасно, — сказал Лысый.

Он молча поднял палец, и Долговязый вышел. А вскоре вернулся с телефонным аппаратом в руках. Затем подключил шнур к розетке в полу, снял трубку и протянул Комацу.

— Звоните в издательство, — велел Лысый. — Скажите, что простудились, слегли с температурой и в ближайшие несколько дней на работу выйти не сможете. Сообщите им только это и сразу кладите трубку.

Комацу позвонил сослуживцу передал что велено и, не отвечая на вопросы, положил трубку. Лысый тут же кивнул, Долговязый вытащил шнур из розетки, унес телефон из комнаты, вернулся. Все это время Лысый сидел и молча разглядывал свои ладони. Затем взглянул на Комацу — и голосом, в котором даже послышалась нотка приветливости, изрек:

— На сегодня все. Продолжим как-нибудь в другой раз. А пока хорошенько подумайте, о чем мы сегодня поговорили.

Затем они оба ушли. А Комацу просидел в тесноте и безмолвии этой камеры еще десять нескончаемых суток. Трижды в день парень в медицинской маске приносил невкусную еду. На четвертый день Комацу получил нечто вроде пижамы — хлопчатые рубаху и штаны, — но душа принять ему так и не предложили. Только и оставалось, что споласкивать лицо над крохотным рукомойником в уборной. И все больше утрачивать чувство времени.

Он догадывался, что, скорее всего, находится в штаб-квартире «Авангарда» в префектуре Яманаси. Саму эту зону он однажды видел по телевизору в новостях. Затерянная глубоко в горах резиденция за высокой стеной, скорее похожая на военную базу чужого государства, со своими законами. Любые попытки сбежать или хотя бы позвать на помощь обречены. Даже если тебя убьют (вариант, который, по словам Лысого, «никому приятным не покажется»), — никто никогда не найдет твоего трупа. Впервые в жизни Комацу ощущал Смерть так близко.

На десятый день после звонка в издательство (ну, или примерно десятый — уверенности уже не было) в комнату вошли те же двое. С прошлого их визита Лысый заметно осунулся; скулы теперь выпирали еще резче, в белках ледяных глаз виднелись красные прожилки. Усевшись, как и прежде, на принесенный с собою стул, он уперся окровавленным взглядом в Комацу, сидевшего на койке, и долго не произносил ни слова.

В облике Долговязого перемен не наблюдалось. Как и в прошлый раз, он подпер спиной дверь и уставился в пустоту перед носом. Оба — в тех же черных брюках и белых рубашках. Видно, такая у ребят униформа.

— Итак, продолжим нашу беседу. — Лысый наконец разлепил губы. — О том, как с вами следует поступить.

Комацу кивнул.

— В том числе о вариантах, которые приятными не покажутся? — уточнил он.

— Превосходная память, — оценил Лысый. — Именно так. Неприятные варианты, к сожалению, не исключаются.

Комацу ничего не ответил, и Лысый продолжил:

— Впрочем, пока это вопрос теории. На практике им тоже не хотелось бы прибегать к крайним мерам. Ведь если вы, господин Комацу, внезапно исчезнете, могут возникнуть сложности. Как уже случилось с Эрико Фукадой. Не думаю, что многие будут по вам скучать, но как редактора люди вас ценят, в издательском бизнесе вы фигура заметная. Да и бывшая ваша супруга поднимет шум, как только на ее счет не поступят очередные алименты. Для них это будет не самый желаемый вариант развития событий.

Комацу откашлялся и судорожно сглотнул.

— Ни осуждать, ни наказывать вас они не стремятся, — подчеркнул Лысый. — Они понимают, что, публикуя роман «Воздушный Кокон», вы не ставили целью нанести удар по конкретной религиозной организации. О связи Воздушного Кокона с «Авангардом» вам поначалу было просто неведомо. Аферу эту вы затеяли, чтобы развлечься и удовлетворить самолюбие. Но вскоре она запахла неплохими деньгами. А ведь жить на получку простого клерка, выплачивая алименты на детей, очень нелегко, согласитесь? И вы втянули в свой план еще и Тэнго Кавану — учителя колледжа для абитуриентов и графомана с писательскими амбициями, который ни сном ни духом не ведал, о чем идет речь. Изначально ваш план был скорее извращенной забавой, однако вы сильно ошиблись в выборе произведения и напарника. Авантюра приняла куда больший размах, чем вы ожидали. И теперь вы похожи на гражданского лопуха, который забрел за линию фронта и очутился на минном поле. Ни вперед, ни назад. Не так ли, господин Комацу?

— Возможно, — уклончиво ответил Комацу.

— Я смотрю, вы еще не понимаете, с кем связались, — произнес Лысый и еле заметно прищурился. — Иначе не стали бы разговаривать так, будто все это вас не касается. Что ж, тогда подтверждаю — вы действительно находитесь в самом центре минного поля.

Комацу кивнул.

Лысый закрыл глаза и открыл их секунд через десять.

— В таком положении, — сказал он, — вам несладко. Значит, и у них возникают проблемы, от которых лучше избавиться.

Собравшись с духом, Комацу открыл рот:

— Можно вопрос?

— Если смогу, отвечу.

— Значит, публикация «Воздушного Кокона» доставила неудобства конкретной религиозной организации? Я правильно понимаю?

— Неудобства? — повторил Лысый, и его физиономия слегка исказилась. — К ним перестал обращаться Голос. Вы соображаете, что это значит?

— Нет, — сухо ответил Комацу.

— Ладно. Объяснять я не вправе, да и вам лучше этого не знать. Вся проблема — в том, что к ним перестал обращаться Голос. Это все, что я могу сообщить.

Лысый помолчал, затем продолжил:

— И вся эта катастрофа — из-за того, что история Воздушного Кокона опубликована в форме книги.

— Вы хотите сказать, — отозвался Комацу, — что Эрико Фукада и Эбисуно-сэнсэй планировали эту «катастрофу», когда предлагали «Воздушный Кокон» на конкурс?

Лысый покачал головой:

— Нет, господин Эбисуно был не в курсе. Чего хотела Эрико Фукада, мы не знаем. Но и она вряд ли планировала это заранее. А если планировала, сам этот план принадлежал не ей.

— Но читатели воспринимают «Воздушный Кокон» как простую фантазию, — сказал Комацу. — Как невинную сказку, написанную старшеклассницей. Довольно часто эту историю критиковали как раз за то, что слишком уж она ирреальная. Никому и в голову не приходит, что эта книга может раскрывать чьи-то тайны или представлять собой информационную бомбу.

— Здесь вы, пожалуй, правы, — согласился Лысый. — Почти никто из читателей этого не замечает. Но загвоздка не в этом. А в том, что тайну нельзя раскрывать ни в какой форме.

Долговязый, все так же подпирая дверь, буравил противоположную стену таким взглядом, будто видел то, чего не различить никому.

— Они хотят одного, — продолжил Лысый, осторожно подбирая слова. — Вернуть Голос во что бы то ни стало. Источник еще не высох. Просто ушел на недоступную глубину. Восстановить поток очень нелегко, но пока возможно.

Лысый заглянул Комацу прямо в глаза. Так, словно измерял глубину взгляда собеседника. Или прикидывал, как разместить в пустых углах комнаты одному лишь ему известную мебель.

— Я уже говорил: вы все очутились в самом центре минного поля. Ни вперед, ни назад ходу нет. И в этой ситуации они могут подсказать вам, как выбраться оттуда целыми и невредимыми. Вы спасаете свои жизни — они избавляются от незваных гостей.

Сказав так, Лысый закинул ногу на ногу.

— Отползайте как можно тише. Им абсолютно до лампочки, четвертуют вас или распнут. Но если сейчас вы поднимете шум, у них начнутся проблемы. Вот поэтому, господин Комацу, мы и расскажем вам, куда и как отступать. И где спрятаться так, чтобы вас не тронули. А за это мы просим от вас только одного: прекратите выпуск «Воздушного Кокона». Ни переизданий, ни покетбуков, ни дальнейшей рекламы. И никаких отношений с Эрико Фукадой. Мы надеемся, это в ваших силах?

— Конечно, это не просто, но… Если попробовать — может, и выйдет. Кто его знает, — ответил Комацу.

— Господин Комацу. Мы привезли вас сюда не затем, чтобы разговаривать на уровне «кто его знает». — Глаза Лысого покраснели еще больше, а взгляд заострился. — Мы же не требуем, чтобы вы изымали книги из продаж. Газетчики закатят скандал на всю страну, да и у вас на такое просто сил не хватит. Нет, мы хотели бы, по возможности, уладить все тихо. Что случилось, того уже не исправить. Что потеряно — того не вернуть. Их пожелание очень простое: чтобы в ближайшее время люди перестали интересоваться данным произведением. Это вам ясно? Комацу кивнул.

— Как я уже сказал, господин Комацу, выпустив этот роман, вы обнародовали несколько фактов, которые огласки не подлежали. Все, кто имел отношение к выходу книги, — мошенники, заслуживающие сурового общественного порицания. Поэтому в интересах обеих сторон мы предлагаем вам заключение мира. Они вас больше не преследуют. Вам гарантируется безопасность. Но вы, со своей стороны, больше не имеете к изданию «Воздушного Кокона» ни малейшего отношения. Неплохой договор, согласитесь?

Комацу задумался.

— Хорошо. Я готов умыть руки от всего, что связано с изданием «Кокона». Возможно, это займет какое-то время, но я найду как это правильно организовать. Пожалуй, я смог бы забыть об этой книге навсегда. Как и Тэнго Кавана. Он с самого начала не хотел браться за эту работу. Я фактически его принудил. К тому же его задание уже выполнено, и продолжения не последует. С Эрико Фукадой проблем также быть не должно. Она сама заявила, что больше писать ничего не собирается. А вот как поведет себя господин Эбисуно, предсказать не могу. С самого начала сэнсэй задался целью: узнать, жив ли его друг, Тамоцу Фукада, где он сейчас и чем занимается. И что бы сейчас ни сказал вам я, возможно, этот человек не остановится, пока все это не выяснит.

— Тамоцу Фукада скончался, — сказал Лысый. Бесстрастным, спокойным голосом. В котором, однако, чудилась какая-то страшная тяжесть.

— Скончался? — переспросил Комацу.

— Недавно, — подтвердил Лысый. После чего глубоко вдохнул — и плавно выпустил воздух из легких. — От сердечного приступа. Умер мгновенно, не мучился ни секунды. Официального сообщения о смерти не было, похороны состоялись на территории секты. По религиозным соображениям его тело кремировано, а прах развеян в горах. С юридической точки зрения, это надругательство над трупом. Но раз трупа нет, официальное обвинение затруднительно. И тем не менее это правда. Насчет жизни и смерти мы никогда не лжем. Так и передайте господину Эбисуно.

— Так он умер сам? Лысый кивнул.

— Господин Фукада был для нас очень ценным человеком. «Ценным» — даже не то слово, ибо цену этой жизни не измерить ничем. О том, что он умер, знает лишь несколько человек, но все они глубоко скорбят об этой утрате. Его супруга — мать Эрико Фукады — несколько лет назад скончалась от рака желудка. Отказалась от химиотерапии и умерла в госпитале нашей организации. Ее муж оставался с ней рядом до последней секунды.

— Но официального сообщения о ее смерти не было? — уточнил Комацу.

Ответа он не услышал.

— А недавно умер и сам господин Фукада?

— Именно так, — подтвердил Лысый.

— Уже после выхода «Воздушного Кокона»? Лысый на секунду опустил взгляд к столу, затем снова посмотрел на Комацу.

— Да, господин Фукада скончался после того, как «Воздушный Кокон» увидел свет.

— Вы считаете, между этими событиями существует какая-то связь? — собравшись с духом, спросил Комацу

Какое-то время Лысый молчал. Видимо, размышлял, как лучше ответить. И лишь затем, будто решившись, раскрыл рот:

— Ладно. Чтобы вы убедили господина Эбисуно, пожалуй, придется раскрыть перед вами кое-какие факты. На самом деле, именно господин Фукада являлся лидером нашей организации — человеком, который мог слышать Голос. Когда же его дочь Эрико опубликовала «Воздушный Кокон», Голос перестал доноситься до господина Фукады, и жизнь его оборвалась. Естественным образом. Если выражаться точнее, он оставил этот мир по собственной воле.

— Эрико Фукада была дочерью Лидера? — пробормотал Комацу.

Лысый коротко кивнул.

— Значит, она свела в могилу собственного отца? Лысый снова кивнул:

— Выходит, что так.

— Но организация существует дальше?

— Организация живет своей жизнью, — ответил Лысый, глядя на Комацу глазами, похожими на булыжники в толще доисторического ледника. — Хотя ваша публикация «Воздушного Кокона», господин Комацу, нанесла этой организации огромный ущерб. Тем не менее они не собираются вас за это наказывать. Никакой пользы это никому бы не принесло. У них — своя миссия, выполнение которой требует изолированности и покоя.

— А потому вы предлагаете разойтись с вами мирно и забыть друг о друге навеки?

— Если говорить упрощенно, да.

— И чтобы донести до меня эту мысль, нужно было меня похищать?

На физиономии Лысого впервые что-то отразилось — нечто среднее между удивлением и сочувствием.

— Ваш непростой визит сюда организован исключительно для того, чтобы продемонстрировать всю серьезность их намерений. К крайним мерам мы стараемся не прибегать, но если нужно, действуем без колебаний. Нам хотелось, чтобы вы почувствовали это, так сказать, голой кожей. Если вы нарушите нашу договоренность, последствия будут самыми неприятными. Надеюсь, это вы уже поняли?

— Понимаю, — ответил Комацу.

— Откровенно говоря, господин Комацу вам очень повезло. Возможно, вы не заметили из-за густого тумана, но всем вам удалось остановиться в каких-то нескольких сантиметрах от пропасти. Рекомендую хорошенько это запомнить. Им некогда возиться с вашими судьбами. У них есть дела поважнее. Вот почему вам необычайно повезло. И пока это везение продолжается…

Сказав так, он поднял перед собой руки ладонями кверху — как обычно проверяют, не начался ли дождь. Комацу подождал, когда его собеседник закончит фразу. Но окончания не последовало. На физиономии Лысого вдруг проступила бесконечная усталость. Медленно поднявшись со стула, он сложил его, сунул под мышку и, не оборачиваясь, вышел из кубической комнаты. Долговязый последовал за ним. Тяжелая дверь закрылась, замок провернулся с сухим щелчком, и Комацу остался один.

— После этого я просидел в проклятом кубе еще четверо суток, — продолжил Комацу. — Главный разговор состоялся. Все условия и обязательства оговорены. Зачем меня держат дальше, я не понимал. Эти двое больше не появлялись, а парень, приносивший еду, все так же молчал как рыба. Я ел все ту же тоскливую пищу, брился и убивал время, разглядывая стены и потолок. Свет гас — я засыпал, свет загорался — я открывал глаза. А в голове все вертелись слова этого Лысого. Вот тогда-то я и ощутил голой кожей, как же всем нам действительно повезло. Эти ребятки, если сочтут нужным, могут сделать с нами все, что им заблагорассудится. И если один раз решили, не остановятся ни перед чем. Это я осознал подкоркой, сходя с ума в этом кубе. Видимо, чтобы я это окончательно понял, меня и продержали там еще четыре дня. Тонкая работа, что говорить… Комацу взял стакан и отхлебнул виски с содовой.

— В общем, однажды мне вдруг опять дали хлороформ. А когда я проснулся, вокруг было раннее утро. Я лежал на скамейке в парке Дзингу[278]. К концу сентября рассветы уже очень холодные. В результате я жутко простудился и — не по своей воле, понятно, — провалялся дома в горячке еще три дня. Хотя, если подумать, счастливо отделался.

На этом рассказ Комацу, похоже, завершился, и Тэнго спросил:

— А вы рассказывали об этом Эбисуно-сэнсэю?

— Да, через несколько дней, как поправился, я съездил к сэнсэю в горный особняк. И рассказал примерно то же, что и тебе.

— И что же он ответил?

Опорожнив стакан, Комацу заказал еще виски с содовой. Предложил повторить и для Тэнго, но тот покачал головой.

— Сэнсэй очень подробно меня расспрашивал, то и дело просил рассказать о чем-нибудь заново. Я, конечно, отвечал, как мог. И если нужно, готов был пересказывать все до бесконечности. После диалога с Лысым я просидел в одиночестве целых четыре дня. Поговорить не с кем, а времени хоть лопатой греби. Поэтому каждую фразу, что услышал от Лысого, прокрутил в голове раз по сто и запомнил каждое слово, как человек-магнитофон.

— Но известие о том, что родители Фукаэри мертвы, — всего лишь утверждение «Авангарда», не так ли?

— Разумеется. Так заявили они, а правда это или нет, проверить невозможно. Официальных сообщений об их смерти не было. И все же по тону Лысого мне показалось, что он не врет. Как он сам и сказал, Вопросы жизни и смерти для этих людей сакральны. Когда я рассказал сэнсэю все, что мог, он какое-то время молчал. Сэнсэй вообще думает глубоко. А потом встал, без единого слова вышел из комнаты и долго не возвращался. Мне казалось, он давно предполагал, что его друзей больше нет в живых. И в душе уже свыкся с этой горькой мыслью. Но что бы мы ни предполагали, весть о кончине близких всегда поражает нас в самое сердце.

Тэнго вспомнил просторную и скромно обставленную гостиную сэнсэя, царившее в ней ледяное молчание и резкие крики птиц за окном.

— Значит, в итоге мы все отползли назад и выбрались с минного поля? — уточнил он.

Бармен принес еще виски. Комацу промочил горло.

— Окончательное решение пока не принято. Сэнсэй сказал, нужно время, чтобы все обдумать. Но что мы можем, кроме как выполнить их требования? Конечно, я со своей стороны начал действовать сразу. В издательстве сделал все, чтобы допечатку «Воздушного Кокона» остановили — как в твердой, так и в мягкой обложке. Под предлогом того, что излишки якобы уже не продать. Первые тиражи разошлись, контора заработала очень неплохо. Так что об убытках речь уже не идет. Поначалу, конечно, все уперлось в окончательное решение председателя совета директоров. Но стоило мне намекнуть о возможном скандале из-за подставного автора, как начальство тут же сломалось и вопрос был решен моментально. Понятно, на работе ко мне теперь будут относиться, так скажем, прохладно. Ну, да мне не привыкать…

— Так сэнсэй поверил сообщению о смерти родителей Фукаэри?

— Скорее всего, — кивнул Комацу — Думаю, ему просто требовалось время, чтобы смириться с этим известием. Насколько я понял, сектанты шутить не любят. Даже если разок оступятся — от неприятных последствий избавляются очень решительно. Для того и избрали такой жесткий метод, как похищение, чтобы предупредить нас об этом. И если задумали тайно сжечь тела супругов Фукада, ничто не могло их остановить. Конечно, теперь доказать что-либо трудно, но уничтожение трупа — очень тяжкое преступление. А мне они сообщили об этом вслух. Так сказать, приоткрыли нам дверь своей кухни. Вот почему этот Лысый, скорей всего, не соврал. В деталях еще можно усомниться, но основная история — правда.

— Выходит, — попробовал обобщить Тэнго, — отец Фукаэри был Тем, Кто Слышит Голос. Иначе говоря, прорицателем. Но его дочь Фукаэри написала «Воздушный Кокон», роман стал бестселлером, из-за чего Голос перестал обращаться к ее отцу, и тот умер естественной смертью.

— Или естественным образом покончил с жизнью, — добавил Комацу.

— Вот тогда перед сектой и встала задача номер один — найти нового прорицателя. Ведь если Голос перестает обращаться к ним, все их многолюдное сборище теряет смысл существования. Такие пешки, как мы с тобой, им до лампочки. Запросишь аудиенции — пошлют куда подальше.

— Наверняка.

— После публикации «Кокона» деликатная для них информация стала известна людям. И как только она превратилась в буквы, Голос замолчал, а Источник ушел глубоко под землю. Что же именно эта информация означает?

— Последние четыре дня моего заключения я только об этом и думал, — признался Комацу. — «Воздушный Кокон» — роман небольшой. Но в нем описан мир, где появляются LittlePeople. А также изолированная от мира община, в которой живет героиня, десятилетняя девочка. LittlePeople приходят к ней тайком по ночам и плетут с ней Воздушный Кокон. Внутри которого оказывается девочкино второе «я», и так возникает связь между Мазой и Дотой. А в небе того мира висит две луны. Большая и маленькая — вероятно, как символы Мазы и Доты. Героиня — чьим прототипом, видимо, выступала сама Фукаэри — отказывается стать Мазой и бежит из общины. Дота же остается там. И что с нею происходит дальше, в книге не рассказывается.

Какое-то время Тэнго молча смотрел, как тает лед в стакане.

— Скорее всего, Дота необходима прорицателю как посредник, — наконец сказал он. — Без нее он не слышит Голос. Или не может перевести его на человеческий язык. Чтобы придать посланию Голоса правильную форму, нужны двое. Говоря словами самой Фукаэри, персивер и ресивер. Потому и требуется сплести Воздушный Кокон. Только из него может появиться Дота. А для этого нужна правильная Маза.

— Ты уверен? — прищурился Комацу. Тэнго покачал головой:

— Не то чтобы уверен. Просто выслушал вашу трактовку — и подумал, что, видимо, все вот так.

Тэнго много думал о Мазе и Доте — и пока переписывал роман, и позже, — но никак не мог уловить их сюжетную взаимосвязь. И лишь теперь, когда Комацу ужал содержание романа до предела, кусочки этого пазла словно сами собрались в цельную картину. Хотя на один вопрос ответа у Тэнго по-прежнему не было. Зачем на больничной койке его отца появился Воздушный Кокон с маленькой Аомамэ?

— Довольно занятная схема, — сказал Комацу. — Но тогда что случится, если Маза бросит Доту?

— Очевидно, Маза без Доты — несовершенное существо. Вот и самой Фукаэри, насколько можно видеть, словно чего-то недостает, хотя и не понять, чего именно. Очень похоже на человека, потерявшего свою тень. Что будет с Дотой без Мазы — сказать не берусь. Но скорее всего, она также останется в чем-то ущербной. Все-таки это всего лишь второе «я». Но в случае с Фукаэри — не исключаю, что Дота, оставшись без Мазы, могла выполнять роль жрицы.

С полминуты Комацу, плотно сжав губы, задумчиво глядел куда-то вбок. А затем спросил:

— Тэнго, дружище. Так ты что же, и правда веришь, что вся эта история случилась на самом деле?

— Не то чтобы верю… Временно допускаю, скажем так. И выстраиваю из этого свою логику.

— Ну, хорошо, — согласился Комацу. — Временно допустим, что второе «я» Фукаэри, оставшись без нее самой, выполняло роль жрицы.

— Вот поэтому, — кивнул Тэнго, — даже зная, где прячется Фукаэри, секта не пыталась насильно ее вернуть. Поскольку Дота могла нести свою службу без Мазы. Ибо связь между ними обеими настолько сильна, что срабатывала даже на большом расстоянии.

— Да, похоже на то…

— Насколько я представляю, — продолжил Тэнго, — скорее всего, эта Дота — у них не единственная. Возможно, LittlePeople поставили процесс на поток и плетут сразу несколько Воздушных Коконов. Среди этих Маз и Дот есть главные пары с сильной связью, а есть вспомогательные, у которых связь не настолько сильна. И все вместе они функционируют как единый коллектив.

— Ты хочешь сказать, что Фукаэри оставила им самую главную Доту, которая функционирует вернее всего?

— Очень может быть. В каждой сцене этой истории фукаэри — ключевая фигура. Центровая, как глаз тайфуна.

Комацу прищурился и сцепил на столе пальцы. Как делал всегда, если хотел размышлять очень быстро и эффективно.

— Послушай, дружище. Но что, если та Фукаэри, которую мы знаем, — на самом деле Дота? А ее Маза как раз и осталась в секте?

Эти слова ошеломили Тэнго. Подобная мысль еще ни разу не приходила ему в голову. Для него Фукаэри была существом реальным, а вовсе не чьей-либо копией. Но если подумать, обратное также не исключалось. «He-волнуйся. Я-не-беременею. У-меня-не-бывает-месячных», — заявила Фукаэри той ночью после их странного одностороннего секса. Что, наверно, естественно, если она — чья-то копия. Ведь второе «я» не может воспроизвести само себя. На это способна только Маза. И все же проверить, что Тэнго спал не с самой Фукаэри, а с ее копией, никакой возможности не было.

— Та Фукаэри, которую знаем мы, — ярко выраженная индивидуальность, которой движут ее внутренние ориентиры, — сказал Тэнго. — Вряд ли чье-то второе «я» могло бы этим похвастаться.

— Да уж, — согласился Комацу. — Тут ты прав. Что ни говори, девочка — личность, и в независимости ей не откажешь. Вынужден с тобой согласиться.

И все-таки Тэнго чувствовал: в этой юной красавице скрывается некая тайна. Странный код, который ему необходимо расшифровать. Кто же она — копия или оригинал? А может, само это разделение ошибочно? И Фукаэри способна, когда ей нужно, меняться из оригинала в копию и обратно?

— Кроме этого, остается еще несколько вопросов, — добавил Комацу, расцепил руки и уставился на свои пальцы, слишком тонкие и длинные для мужчины за сорок. — Голос умолк, Источник высох, Прорицатель умер. Что же тогда могло случиться с Дотой? Вряд ли она ритуально умерла сразу вслед за мужем, как полагалось вдовам Древней Индии…

— Когда умирает ресивер, работа персивера заканчивается.

— В рамках твоей гипотезы — так-то оно так, — кивнул Комацу. — Но неужели девочка писала «Воздушный Кокон», предвидя все эти последствия? Ведь тот же Лысый сказал мне, что Фукаэри не планировала ничего заранее. По крайней мере, сама. Откуда же она знала?

— Вся правда, наверно, не откроется нам никогда, — ответил Тэнго. — Но лично я не верю, что Фукаэри хотела свести в могилу собственного отца. Скорее всего, отец ее понимал, что умирает. И сам устроил дочери бегство из секты, стараясь уберечь ее от последствий. Также не исключаю, что своей смертью он хотел освободиться от Голоса. Хотя, конечно, это всего лишь гипотезы.

Наморщив нос, Комацу надолго задумался. Потом глубоко вздохнул и огляделся.

— Ох, и странный мир… Где гипотезы, где реальность, с каждым днем разобрать все труднее. Вот ты, Тэнго, как писатель — по каким критериям определяешь, где во всем этом реальность?

— Реальность — там, где кровь от укола красная, — ответил Тэнго.

— Ну, тогда я-то уж точно в реальном мире, — сказал Комацу, нервно потирая запястья со вздутыми венами. Нездоровыми венами, измученными алкоголем, никотином, бессонницей, интригами светских салонов. И, залпом прикончив виски, поболтал льдом в стакане.

— Ладно, поехали дальше. И к чему же в итоге тебя приводят твои гипотезы? Даже интересно.

— В итоге они ищут нового прорицателя — Того, Кто Слышит Голос. Но и не только его. Параллельно им понадобится новая Дота. Ведь очередному ресиверу нужен свой персивер.

— Иначе говоря, для начала им необходима новая Маза. А значит, придется плести новый Кокон. Н-да, похоже, работы невпроворот!

— Вот почему им сейчас, мягко говоря, не до шуток.

— О, да.

— Но это вовсе не значит, что они блуждают в потемках, — добавил Тэнго. — Наверняка ведь уже нацелились на что-то конкретное.

— Вот и мне так показалось, — кивнул Комацу. — Почему и решили поскорее от нас избавиться. Не мешайте, мол. Не мозольте глаза…

— Чем же мы так мозолили им глаза?

Комацу покачал головой — дескать, и сам не знаю.

— Что за Послание они получали от Голоса? Вот в чем вопрос, — продолжал Тэнго. — А также в том, что связывает Голос и LittlePeople.

Комацу снова бессильно покачал головой. У него тоже не хватало воображения, чтобы на это ответить.

— Смотрел фильм «Космическая одиссея 2001 года»? — спросил он.

— Видел, — кивнул Тэнго.

— Мы с тобой прямо как те обезьяны, — усмехнулся Комацу. — Заросли черной шерстью и гугукаем о чем-то бессмысленном, слоняясь вокруг Монолита…

В заведение вошла парочка. С видом завсегдатаев оба сели за стойку и заказали по коктейлю.

— В общем, ясно одно, — подытожил Комацу — Твоя гипотеза звучит связно и по-своему убедительно. Как всегда, с тобой приятно поболтать тет-а-тет. Но сейчас для нас главное — поскорее убраться с этого чертова минного поля. Сдается мне, ни Фукаэри, ни Эбисуно-сэнсэя нам больше встретить не доведется. А «Воздушный Кокон» — безобидная фантастика, в которой не стоит искать тайный смысл. Что за чудище вещает этим Голосом, в чем заключаются его Послания — нас уже не касается. На этом и остановимся, согласен?

— Выберемся из лодки, чтобы снова жить на суше?

— Именно так, — кивнул Комацу. — Я стану снова ходить на работу, подбирать для журнала более-менее приличные рукописи. Ты продолжишь учить способную молодежь математике, а в свободное время писать свой роман. Оба вернемся к мирной, обыденной повседневности. Без бурных рек не встретится и водопадов. Дни побегут за днями, будем себе спокойно стареть. Надеюсь, у тебя нет возражений?

— А разве есть еще варианты? Кончиком пальца Комацу потер переносицу.

— В том-то и дело. Больше никаких вариантов нет. Я бы не хотел, чтобы меня похищали снова. Одной отсидки в этом чертовом кубе хватит на всю оставшуюся жизнь. Да и во второй раз не будет гарантий, что я снова увижу, как восходит солнце. От мысли, что я снова встречусь с этой парочкой изуверов, сердце из груди выскакивает. Нелюди, которые одним только взглядом могут заставить тебя «умереть своей смертью»…

Комацу поднял стакан, показывая бармену, что хочет третье виски. И закурил очередную сигарету.

— Господин Комацу, — не выдержал Тэнго. — Почему вы говорите мне об этом только сейчас? После вашего похищения прошло столько времени. Больше двух месяцев. Что вам мешало рассказать раньше?

— Что мешало? — Комацу поерзал шеей так, словно голове было неудобно на ней сидеть. — Да, ты прав. Я собирался тебе рассказать, да все откладывал и откладывал… Наверное, мешали муки совести.

— Муки совести? — удивился Тэнго. Подобных слов из уст Комацу он ожидал меньше всего на свете.

— Да ладно. У меня тоже есть чувства, — усмехнулся Комацу.

— Но за что?

Комацу не ответил. Только прищурился и какое-то время жевал губами незажженную сигарету.

— Так Фукаэри знает о смерти своих родителей? — наконец спросил Тэнго.

— Думаю, да. Когда узнала — я не в курсе, но Эбисуно-сэнсэй должен был сообщить ей.

Тэнго кивнул. Наверняка Фукаэри знала об этом уже давно. Так ему показалось. До сих пор не ведал об этом, похоже, только он сам.

— Значит, выбираемся из лодки обратно на сушу? — еще раз уточнил он.

— Именно так. Отползаем с минного поля.

— Но, господин Комацу, неужели вы всерьез полагаете, что запросто могли бы вернуться в ту жизнь, какой жили раньше?

— Постараемся, куда деваться, — ответил Комацу, чиркнул спичкой и прикурил. — А что конкретно тебя беспокоит?

— А то, что уже очень много нового одновременно закручивается с разных сторон. Я это чувствую. Какие-то вещи и понятия уже совсем поменяли форму. Так легко ни вам, нимне уже не вернуться…

— Даже если под угрозой окажутся наши жизни? Тэнго уклончиво покачал головой. Он чувствовал,

что с некоторых пор его затягивает в какое-то иное — и очень сильное — течение вещей и событий. И что это течение уносит его в некую совершенно неведомую реальность. Но объяснить это конкретно он был не в силах.

Тэнго не признался, что его новый роман фактически наследовал мир, описанный в «Воздушном Коконе». Вряд ли это понравилось бы Комацу. Не говоря уже о верзилах из «Авангарда». Любая оплошность могла бы завести его на очередное минное поле. А то и затянуть туда окружающих — ни в чем не повинных людей. Но этот роман уже так или иначе жил своей жизнью, стремился к своей цели и практически развивал сам себя; а Тэнго уже волей-неволей погрузился в этот новый мир по самую макушку. И для него это была не фантазия, а самая настоящая реальность. В которой от пореза ножом течет настоящая красная кровь. А в небе висят две луны — одна побольше, другая поменьше.

Глава 19

УСИКАВА
То, что не может никто другой
Утро четверга выдалось тихим и безветренным. Как обычно, Усикава проснулся в шесть, умылся холодной водой. Слушая новости по радио «Эн-эйч-кей», побрился электробритвой. Вскипятил в кастрюле воды, заварил моментальной лапши, съел, запил растворимым кофе. Затем свернул спальник, затолкал во встроенный шкаф в стене и, усевшись на пол, занял пост за камерой у окна. Небо на востоке постепенно светлело; день обещал быть теплым.

Лица ходящих на работу жильцов уже так прочно запечатлелись у него в памяти, что фотографировать каждого не было нужды. С семи до полвосьмого они выныривали из парадного и спешили на станцию. Всех Усикава давно знал наперечет. До его слуха доносились радостные крики детей, пробегавших стайками по дороге в школу. Слушая их голоса, Усикава невольно вспоминал далекие дни, когда его дочери были такими же маленькими. Школьную жизнь обе девочки очень любили. Учились играть на фортепьяно, занимались балетом, у них всегда было много друзей. Усикава долго не мог привыкнуть к мысли, что у него абсолютно обычные, нормальные во всех отношениях дети. Как у них мог оказаться такой отец?

К половине восьмого все разошлись по делам, и больше на крыльце никто не появлялся. Детские голоса тоже стихли. Отложив пульт камеры, Усикава привалился спиной к стене и закурил «Севен старз», не переставая следить за подъездом через щель между шторами. В одиннадцатом часу, как всегда, на маленьком красном мотоцикле подкатил почтальон и ловко рассовал по ящикам письма и газеты — плюс примерно столько же рекламной макулатуры, которую все обычно выкидывают, даже не вскрывая конверты. Солнце вставало все выше, за окном все больше теплело, и прохожие на улице были уже без пальто.

Фукаэри появилась на крыльце после одиннадцати. Все в тех же черном свитере, сером полупальто, джинсах, кроссовках и темных очках. Но на сей раз — еще и с огромной зеленой сумкой через плечо, набитой до отказа. Усикава отодвинулся от стены, переместился к камере на штативе и заглянул в видоискатель.

Он понял: девчонка уходит. Очевидно, в сумке — все ее вещи; значит, задумала переселиться. И, кажется, больше сюда не вернется. Неужели заметила, что за ней следят? От этой мысли сердце Усикавы заколотилось.

Выйдя из подъезда, девчонка остановилась и, как и в прошлый раз, посмотрела на верхушку столба. Словно пыталась разглядеть неведомо что между проводами и трансформатором. Но разглядела или нет, прочесть по ее лицу было сложно, поскольку в ее темных очках плясали солнечные блики. С полминуты она стояла, как истукан, и таращилась в небеса. А затем, будто о чем-то вспомнив, перевела взгляд на окно, за которым прятался Усикава. Сняла очки, убрала их в карман полупальто. И, сдвинув брови, уставилась точнехонько в объектив замаскированной камеры. «Она знает! — взорвалось в голове Усикавы. — Поняла, что я здесь, что я тайно слежу за ней. И теперь уже сама наблюдает за мной через линзу моего же объектива. Как вода течет обратно в искривленных трубах водопровода…» По рукам его побежали мурашки.

Иногда Фукаэри моргала. Ее веки двигались вверх-вниз задумчиво и спокойно, как мирные независимые животные. Все остальное не шевелилось. Она стояла на тротуаре, будто дикая длинношеяя птица, и, повернув голову, просто смотрела на Усикаву. А он не мог отвести от нее взгляда. Казалось, весь мир остановился. Ветра не было, воздух не колыхало ни звука.

Наконец Фукаэри отвела глаза. Снова подняла голову, посмотрела туда же, куда и раньше, застыла. Только теперь — всего на несколько секунд. В лице не изменилась. Вынула из кармана очки, нацепила на нос — и пошла по улице плавной, уверенной походкой.

Наверно, нужно выскочить из дома и побежать вслед за ней, подумал Усикава. Тэнго еще не вернулся, успею проследить, куда она собралась. В будущем пригодится… Но почему-то он не мог подняться с татами. Тело словно онемело. Как будто своим пронзительным взглядом, посланным через видоискатель, эта девчонка пригвоздила к полу все его члены.

Ладно, сказал он себе, не вставая. Все равно моя главная цель — Аомамэ. Эрико Фукада, конечно, персонаж любопытный, но к основному расследованию отношения не имеет. Лишь иногда появляется в эпизодах. Захотела исчезнуть — скатертью дорога.

Не оглядываясь, Фукаэри шагала к станции. А Усикава провожал ее взглядом через щель между линялыми шторами. Когда же зеленая сумка исчезла из виду, он отполз от камеры и, прислонившись к стене, стал ждать, когда силы вернутся к нему. Сунул в рот «Севен старз», чиркнул зажигалкой, затянулся, но вкуса табака не почувствовал.

Силы не возвращались. Руки-ноги парализовало. Внутри Усикавы как будто разверзлась непонятная пропасть. Он словно провалился внутри себя в глубокую яму — в абсолютное Му лишенное всякого смысла, — и не мог даже пальцем пошевелить. В груди засела тупая, сосущая боль. Точнее, даже не боль, а шок от внезапно нахлынувшей пустоты, как бывает при резкой перемене давления.

Очень долго он сидел на дне этой ямы, опираясь на стену и дымя сигаретами, не имевшими вкуса. Неужели эту пустоту оставила в нем девчонка, которая уже не вернется? Да нет же, сказал он себе. Эта пустота всегда была во мне, просто девчонка на нее указала.

Своим пронзительным взглядом Эрико Фукада буквально потрясла его. Не только тело — саму суть его, Усикавы, существования на этом свете. Потрясение было такой силы, будто он внезапно и страстно влюбился. Ничего подобного он не испытывал ни разу в жизни.

Ну вот еще, подумал он. С чего бы я стал влюбляться? Более нелепого сочетания, чем Эрико Фукада и я, на всем белом свете не придумаешь. Чтобы это понять, не нужно и зеркала в ванной. И дело тут даже не во внешности. Просто я не пара ей ни в чем. Да и желать с нею секса вроде бы нет причины. Для секса мне вполне хватает встреч со знакомой проституткой. Раз-два в месяц позвонил, встретился в отеле, сделал что нужно. Все равно что сходил в парикмахерскую.

Здесь, скорее, что-то с душой, решил он после долгих размышлений. Вероятно, между ним и Фукаэри возникла некая странная взаимосвязь. Как ни трудно поверить, эта юная красотка, встретив взгляд Усикавы через замаскированный объектив, вдруг проникла в самые мрачные недра его подсознания. За считанные секунды между ними произошло нечто вроде взаимного раскрытия душ. А затем девчонка ушла, оставив Усикаву на дне этой чертовой ямы.

Она знала, что я прячусь за шторой и наблюдаю за ней, понял Усикава окончательно. Как знала и о том, что я следовал за нею тайком до самого супермаркета возле станции. И хотя ни разу не оглянулась, наверняка ощущала мое присутствие. Но, несмотря ни на что, в глазах ее не было осуждения. Она словно заглянула на самое дно моего существа — и поняла меня.

Девчонка появилась и исчезла. Мы пришли с разных сторон, на случайном пересечении наших дорог встретились взглядами лишь на миг — и разошлись в разные стороны. Вряд ли я когда-нибудь еще раз увижу ее. Такое бывает только однажды. Да и повстречайся мы вновь, стоит ли ожидать от той встречи большего, чем то, что уже случилось? Ведь теперь нас снова разнесло по разным полюсам этого мира. И ни слов, ни понятий, которые могли бы связать нас, просто не существует.

Все так же привалившись к стене, Усикава еще долго следил за входящими и выходящими из подъезда. А может, Фукаэри все-таки передумает и вернется? Или вспомнит, что забыла в квартире какие-то важные вещи? Но она, конечно, не вернулась. Ибо твердо решила убраться отсюда — и никогда больше не приходить.

Всю вторую половину дня Усикава провел в состоянии абсолютного бессилия. Сердце стучало глуше и медленней, чем обычно. Перед глазами расплывался туман, суставы поскрипывали при движении. Закрывая глаза, он ощущал под ребрами сосущую боль от пронзительного взгляда Фукаэри. Эта боль накатывала снова и снова, точно волны на морском берегу. Такая нестерпимая, что Усикава невольно морщился. И в то же время — такая теплая, что внутри него словно оттаивал тот, кем он никогда не ощущал себя прежде.

Подобной теплоты так и не смогли подарить ему ни жена, ни дочери, ни дом с газоном в Тюоринкане. Всю жизнь его сердце напоминало кусок мерзлой глины. С этой твердой ледяной сердцевиной он свыкся настолько, что даже не замечал ее холода. Для него это было «нормальной температурой». Но пронзительный взгляд Фукаэри, похоже, растопил это лед, пускай ненадолго. Оттого и проснулась в груди эта странная боль. Очевидно, до сих пор душа Усикавы замораживала эту боль ради самозащиты. И лишь теперь ей стало по-настоящему больно — и удивительно хорошо. Настоящая теплота не приходит без боли. Нравится одно — терпи другое. Справедливая сделка, хотя и не ведомо с кем.

До самого заката Усикава просидел с этим странным чувством в груди, терзаясь и согреваясь одновременно. Смиренно и кротко, ни пальцем не шевеля. Стоял тихий, безветренный зимний день. По залитой солнцем улице двигались люди. Но вот солнце склонилось на запад, спряталось за крыши домов, и день подошел к концу. Душа Усикавы утратила теплоту и приготовилась снова замерзнуть.

Глубоко вздохнув, он с трудом отлепил от стены затекшую спину и попытался размять конечности. Онемение отпустило еще не везде, но по квартире ходить уже можно. Кое-как поднявшись, Усикава повертел короткой толстой шеей. Раз семь или восемь сжал-разжал пальцы и приступил к своей обычной разминке на полу. Суставы звонко хрустели, но к мышцам понемногу возвращалась их обычная гибкость.

Наступил час, когда жильцы возвращаются с работы или учебы. Продолжай слежку, велел себе Усикава. Нравится тебе или нет. Прав ты при этом или неправ. Начатое дело нужно доводить до конца. Тем более, когда от этого зависит твоя жизнь. Хватит сидеть на дне ямы с никуда не ведущими мыслями в голове.

И он снова пристроился за камерой. За окном стемнело, над входом в подъезд загорелся свет. Видно, сработал таймер. Один за другим жильцы ныряли в подъезд, точно безымянные птицы, что возвращаются в свои убогие гнезда. Тэнго Каваны среди них не было. Но он должен появиться со дня на день. Не может же он до бесконечности торчать в больнице у отца. Наверняка к началу недели вернется в Токио, чтобы выйти на работу. Значит, появится не сегодня, так завтра. Усикава чуял это нутром.

Возможно, ты и правда скользкий червяк в грязи под придорожным булыжником, повторял он себе. Это ладно, это ты и сам признаешь. Но червяк ты способный и терпеливый. От цели своей так просто не отказываешься. Была бы зацепка — до Истины доберешься. И будешь ползти хоть по отвесной стене, пока не доползешь, куда нужно. Только для этого придется заморозить себя изнутри. Именно холод в сердце тебе сейчас нужен как воздух.

Усикава размял руки перед камерой. Все пальцы работали как положено.

Да, сказал он себе, обычные люди могут много такого, чего тебе не дано. Увы, это так. Сажем, играть в теннис или кататься на лыжах. Работать в фирме или жить счастливо со своей семьей. Но, с другой стороны, ведь и ты можешь делать то, что не может никто другой. Совсем не многое — зато очень здорово. Не ради аплодисментов или подачек от публики. Вот и покажи людям свое настоящее мастерство.

В полдесятого Усикава решил работу закончить. Вывалил из консервной банки в кастрюлю куриный суп, разогрел на плитке и съел до последней капли вместе с парой французских булочек. Сжевал одно яблоко с кожурой. Сходил в туалет, справил нужду, почистил зубы. Вернулся в комнату, расстелил на полу спальник, влез туда в одном нижнем белье. И, задернув до самого горла молнию, стал похож на огромного толстого червяка.

Так закончился еще один день Усикавы. Никакого улова он не принес. Ну разве что убедил Усикаву в том, что Фукаэри действительно ушла с вещами и сюда уже не вернется. Куда ушла, он не знает. Куда-то. Лежа в спальнике, Усикава помотал головой. Это его уже не касается. Вскоре тело немного согрелось, сознание отключилось, и он провалился в глубокий сон. А маленький кристаллик льда уже разрастался заново в самых недрах его души.

На следующий день ничего примечательного не случилось. До субботы оставалось еще двое суток. За окном было тепло и безветренно — так же, как и вчера. Многие жильцы дома спали чуть ли не до обеда. Все утро Усикава просидел у подоконника, слушая на малой громкости радио — новости «Эн-эйч-кей», дорожную сводку, прогноз погоды и так далее.

Ближе к десяти прилетела большая ворона и уселась на безлюдном крыльце. Бдительно огляделась, несколько раз кивнула. Ее толстый огромный клюв так и ходил вверх-вниз, а иссиня-черные крылья блестели на солнце. Но тут, как всегда, прикатил почтальон на маленьком красном мотоцикле. Неохотно расправив крылья, ворона взлетела, отрывисто каркнула и куда-то исчезла. Почтальон распихал почту по ящикам и уехал, а крыльцо оккупировала стайка воробьев. Погалдев у подъезда, птахи быстро смекнули, что поживиться тут нечем, и улетели прочь. На их месте возник полосатый кот с антиблошиным ошейником. Видно, из соседнего дома — Усикава видел его впервые. Кот окропил жухлый газон, понюхал помеченное место. То ли чего-то не одобрив, то ли просто от скуки он недовольно подергал усами, задрал хвост кочергой и скрылся за ближайшим углом.

С утра до полудня из дома вышло лишь несколько человек. Судя по виду, все они отправлялись либо в гости, либо за покупками в ближайшие магазины. Каждого из них Усикава давно уже знал в лицо. Хотя о чем эти люди думают и чем живут, его совершенно не интересовало. И даже представлять не хотелось.

Жизни ваши наверняка имеют для вас некий смысл, рассуждал он. И это понятно. Только мне это все до лампочки. Для меня вы — лишь бумажные фигурки людей, мелькающие перед картонными декорациями. Лично мне нужно от вас лишь одно: чтобы вы не мешали мне работать. А потому оставайтесь-ка бумажными и дальше.

— Вот так-то, госпожа Большая Груша! — обращался он в камеру к выходящей из дома женщине средних лет с отвислым задом, похожим на грушу. — Вы сделаны из бумаги. На самом деле вас нет. Вы не знали? Хотя, конечно, для бумажного человечка у вас слишком толстая задница.

Но чем дольше он рассуждал в таком ключе, тем бессмысленней и незначительнее казались ему и сам окружающий пейзаж, и то, что на его фоне происходит. Так, может, никакого пейзажа и нет? Может, это мир бумажных человечков водит меня за нос? От подобных мыслей Усикаве стало неуютно. Видимо, он слишком долго просидел один в пустой квартире, продолжая идиотскую слежку. Тут у любого поедет крыша. Пожалуй, нужно стремиться все мысли проговаривать вслух.

— Доброе утро, господин Длинноухий! — поздоровался он в окошко видоискателя с высоким худым стариком, чьи уши торчали из-под седой шевелюры, точно рога. — На прогулку собрались? Дело хорошее, здоровье у нас одно. Вот и погода чудесная, счастливо вам погулять. С каким удовольствием я и сам бы сейчас распрямил руки-ноги да прогулялся, никуда не спеша. Увы! Я должен сидеть здесь, согнувшись в три погибели, и дни напролет стеречь крыльцо вашей убогой трехэтажки.

Длинноухий же — в кардигане и шерстяных брюках — вел на поводке белошерстого пса, точную копию хозяина. Судя по гордой осанке, старику было совершенно плевать на то, что держать собак в этом доме не разрешают. Когда он скрылся из виду, Усикаву охватило отчаяние. Что, если эта проклятая слежка не кончится ничем? Может, мой звериный нюх не стоит ломаного гроша, и я только зря потеряю еще кучу времени в пустой квартире? Может, в итоге я просто сойду с ума на дне этой ямы, и пробегающие мимо школьники будут останавливаться и гладить мою лысину, как голову святого Дзидзо?[279]

Пообедал Усикава яблоком, крекерами и сыром. Проглотил одну рисовую лепешку с маринованной сливой. Затем немного поспал — сидя, привалившись спиной к стене. Спал недолго, без сновидений, а когда проснулся, долго не мог сообразить, где находится. Его память напоминала пустой кубический ящик. Внутри которого, если присмотреться, была не совсем пустота. Этот ящик представлял собой комнату — полутемную, холодную, без мебели. Усикава огляделся. Совершенно незнакомое место, на газете по правую руку темнело одинокое семечко от яблока. В голове Усикавы все смешалось. Что я делаю в таком странном месте? — спросил он себя.

Наконец он вспомнил, что сидит в квартире дома, где живет Тэнго, и ведет за ним тайную слежку. Ну да, вот же и «Минолта» с телескопическим объективом. Он вспомнил, как одинокий длинноухий старик выходил на прогулку с собакой. Воспоминания появлялись в пустом ящике одно за другим, точно птицы, что возвращаются в лес ближе к вечеру. И среди них отчетливо выделялись два самых главных:

1) Эрико Фукада отсюда уже исчезла.

2) Тэнго Кавана сюда еще не вернулся.

Сейчас квартира Тэнго на третьем этаже пуста. Шторы на окнах задернуты, внутри тишина и покой — лишь иногда урчит термостат в холодильнике. Усикава невольно представил себе эту квартиру. Воображать себе чье-то пустое жилище — в каком-то смысле все равно что думать о мире мертвых, подумал он. И почему-то вспомнил сборщика взносов «Эн-эйч-кей», так назойливо колотившего в дверь. Сколько потом Усикава ни размышлял, он так и не понял, как этот загадочный тип отсюда вышел. А может, он живет в этом доме? Или кто-нибудь из жильцов прикинулся сборщиком взносов «Эн-эйч-кей», решив попугать соседей? Но ради чего? Такие предположения, конечно, рождаются только из больной головы. Но какими еще гипотезами объяснить всю нелепость того, что произошло? На это фантазии Усикавы уже не хватало.

Тэнго Кавана появился на крыльце дома часа в четыре того же дня. В субботу, как раз перед заходом солнца. В поношенной куртке с поднятым воротником, темно-синей бейсбольной кепке и с дорожной сумкой на плече он деловито зашел в подъезд, не задерживаясь и не оглядываясь по сторонам. И хотя в голове Усикавы еще до конца не прояснилось, эту рослую, крепко сложенную фигуру он не заметить не мог.

— О! Кавана-сан? С возвращением! — бормотал Усикава, трижды щелкая затвором камеры. — Как здоровье отца? Устали, наверно, с дороги-то? Ну, отдыхайте. Дома оно всегда лучше. Даже в такой унылой развалюхе, как ваша. Ах, да! Вы знаете, пока вас не было, госпожа Фукада собрала вещички и куда-то уехала…

Всего этого бормотания Тэнго слышать, конечно, не мог. Усикава разговаривал сам с собой. Бросив взгляд на часы, он сделал пометку в блокноте: «Тэнго Кавана, вернулся домой из поездки в 15:56».

Как только Тэнго появился у входа в дом, где-то в сознании Усикавы вдруг распахнулась дверь — и он возвратился в реальность. Моментально, как воздух заполняет вакуум, его нервные окончания обострились, а тело налилось свежей силой. Он наконец-то встроился в этот объемно-предметный мир, точно важная запчасть, бодро щелкнув при установке. Пульс оживился, и адреналин, ворвавшись в кровь, растекся по всему телу. Отлично, давно бы так, сказал себе Усикава. Ибо вот ты какое, мое истинное «я», и вот каков мир вокруг.

Вновь на пороге Тэнго появился после семи. После захода солнца поднялся ветер, резко похолодало. На Тэнго была кожаная куртка поверх ветровки с капюшоном и линялые джинсы. Выйдя во двор, он остановился и огляделся. Но ничего особенного не заметил. Его взгляд скользнул по занавескам, за которыми прятался Усикава, и, не задерживаясь, переметнулся на что-то еще. Не то что Эрико Фукада, подумал Усикава. Та девчонка — особенная. Видит то, чего не видно другим. А вот ты, братец Тэнго, человек обычный; неважно, хорошо это или плохо. Тебе-то меня в жизни не разглядеть.

Убедившись, что пейзаж вокруг не изменился, Тэнго застегнул «молнию» куртки до самой шеи, сунул руки в карманы и двинулся прочь со двора. В считанные секунды Усикава натянул на голову шерстяную шапочку, замотал шею шарфом, обулся и бросился за ним вдогонку.

Он давно готовился выскочить из дома сразу, как только Тэнго появится, так что объекта не упустил. Понятно, что подобная слежка — дело рискованное. Заметь его Тэнго хоть краешком глаза — тут же опознает, не по лицу, так по фигуре. Но уже стемнело; в таких сумерках, если выдерживать дистанцию, все должно быть в порядке.

Тэнго шагал по улице не спеша, несколько раз оглянулся, но Усикава был предельно осторожен и остался незамеченным. Судя по ссутуленной спине, Тэнго о чем-то крепко задумался. Возможно, о том, куда пропала Фукаэри. Идет он, похоже, к станции. Если сядет сейчас в электричку и уедет куда-то, уследить за ним будет сложнее. Станция освещается, субботним вечером пассажиров раз-два и обчелся. Нелепая фигура Усикавы будет слишком выделяться даже издалека. При таком раскладе разумнее отказаться от слежки.

Но Тэнго шагал не на станцию. Пройдя еще немного, он свернул в безлюдный переулок и добрел до двери под вывеской «Пшеничная голова». На взгляд со стороны — нечто вроде музыкального бара для молодежи. Взглянув на часы, Тэнго постоял немного в задумчивости перед дверью — и вошел-таки внутрь. «Пшеничная голова», повторил Усикава. В какой, интересно, голове родилось такое название?

Укрывшись в тени столба, Усикава огляделся. Определенно, Тэнго собирается здесь поужинать и чего-нибудь выпить. Это минимум полчаса-час. Усикава поискал глазами удобное место для наблюдения за выходом из кабачка. Увы, по соседству были только лавка молочника, небольшая молельня секты «Тэнри»[280] да магазинчик риса. Стальные жалюзи у всех опущены до земли — закрыто. Вот же черт, мысленно ругнулся Усикава. Сильный норд-вест гнал по небу тучи. От полуденной благодати не осталось и следа. Не хватало еще торчать на ледяном ветру полчаса, если не час!

Может, плюнуть да вернуться назад? Тэнго здесь просто ужинает. Следить за ним, клацая зубами от холода, никакой нужды нет. Лучше уж самому зайти куда-нибудь, съесть чего-нибудь горячего — да и вернуться в квартиру. А там и Тэнго придет домой. Такой вариант, конечно, для Усикавы был бы самым привлекательным. Он представил, как заходит в тепло и съедает ароматный оякодон[281]. Вот уже несколько суток его бедный желудок не получал натуральной, свежей пищи. А еще можно выпить горячего саке. В такую-то холодину, а? Выйди на улицу — вмиг протрезвеешь!

Впрочем, возможен еще один сценарий: в «Пшеничной голове» у Тэнго назначена встреча. Эту версию сбрасывать со счетов нельзя. Выйдя из дому, Тэнго сразу отправился именно туда — кратчайшим путем. И лишь перед тем, как войти, остановился сверить время. Может, кто-нибудь ждал его внутри? Или еще не пришел, но скоро появится? Если второе — упускать такой шанс нельзя. Придется следить за дверью «Пшеничной головы» с тротуара, даже если отмерзнут уши. Усикава глубоко вздохнул: похоже, про оякодон и горячее саке в ближайшее время лучше не думать.

Может, Тэнго встречается здесь с Фукаэри? Или даже с Аомамэ? При мысли об этом сдавило сердце. Что ни говори, сказал себе Усикава, а наша сила в терпении. Если есть хоть слабенький шанс, не выпустим его из рук. Ни под дождем, ни под ветром, ни под палящим солнцем, ни под ударами дубинки. Разожмешь пальцы хоть раз — когда еще поймаешь снова? Да и опыт подсказывает: есть в жизни муки и пострашнее.

Усикава прислонился спиной к стене и, вжавшись поглубже в тень между электрическим столбом и афишей компартии Японии, сосредоточился на двери «Пшеничной головы». Зеленый шарф до самого носа, руки в карманах. Он почти не шевелился — разве что иногда выуживал из кармана кусок туалетной бумаги вытереть нос. Со станции Коэндзи порывами ветра доносило объявления громкоговорителя. Редкие прохожие, заметив прятавшегося в тени Усикаву, втягивали голову и прибавляли ходу. Его лица никто не видел, но коренастая фигура в полумраке пугала их, будто зловещая черная кукла.

Что, интересно, заказал себе Тэнго? Что он там ест и пьет? Чем дольше Усикава думал об этом, тем голодней и холодней ему становилось. Но воображению не прикажешь. Черт с ним, с горячим. Можно даже не оякодон. Оказаться бы там, где тепло, да поужинать по-человечески. Что угодно, лишь бы на меня не зыркали так подозрительно и испуганно жители этого города.

Но выбирать ему не из чего. Только и остается торчать здесь на холодине и дожидаться, когда же Тэнго соизволит выйти из чертова кабака. Усикава вспомнил свой дом в Тюоринкане, кухонный стол, на котором всегда был горячий ужин. Вот только что за блюда там были, вспомнить не удавалось. Чем же он питался в ту пору? Прямо доисторические времена. Давным-давно в четверти часа ходьбы от станции Тюоринкан, что на линии Одакю, стоял себе новенький дом с уютной кухонькой и горячей пищей. Две девочки играли на пианино, а в садике с газоном резвился породистый щенок.

Из кабачка Тэнго вышел минут через тридцать пять. Неплохо, отметил про себя Усикава. Все-таки несчастные тридцать пять минут куда лучше, чем несчастный долгий час. Тело продрогло, но уши окоченеть не успели. Пока Тэнго сидел в «Пшеничной голове», никого любопытного, на взгляд Усикавы, в дверях заведения не появилось. Лишь зашла какая-то юная парочка, а не вышел пока никто. Может, Тэнго просто поужинал и выпил в одиночку? Как и по пути сюда, Усикава пошел за Тэнго на предельно безопасном расстоянии. Возвращался Тэнго той же дорогой. Так, словно собирался прийти домой и завалиться спать.

Но внезапно где-то на полпути Тэнго свернул на улицу, не знакомую Усикаве. Похоже, сразу домой возвращаться не хочет. Судя по сгорбленной спине — все так же во власти каких-то тяжких мыслей. Пожалуй, теперь даже больше, чем прежде… Лихорадочно озираясь, Усикава пытался запомнить номера кварталов и общую географию местности, чтобы завтра, если что, пройти этот путь самому. Эту местность Усикава не чувствовал кожей, но усиливающийся гул машин подсказывал, что он движется в сторону 7-й кольцевой магистрали. Но вот шаги Тэнго ускорились — похоже, он приближался к цели.

Отлично, подумал Усикава. Идет куда-то конкретно. Я так и знал. Значит, вся эта чертова слежка была не напрасной.

Тэнго быстро шагал по дороге жилого квартала, минуя дом за домом. В такой стылый, ветреный субботний вечер нормальные люди заползают в свои теплые жилища и садятся перед телевизором с чашкой чего-нибудь горячего в руке. На улицах почти никого. С безопасного расстояния следить за Тэнго очень легко. Высокий, плечистый, виден в любой толпе. Неожиданных фортелей не выкидывает. Идет себе, опустив голову, и, как всегда, о чем-то думает. По большому счету, искренний и порядочный человек, которому нечего скрывать. То ли дело я, вздохнул Усикава.

Вот и бывшая жена Усикавы любила секреты. Да что там любила — жить без них не могла. Даже на вопрос «который час?» точного ответа от нее не дождешься. И этим она отличалась от Усикавы. Он-то скрывал, лишь когда это необходимо, если требовала работа. И на вопрос «который час?» уж точно отвечал как можно точнее — если, конечно, не было причины соврать. Причем отвечал приветливо и учтиво. А вот жена его врала по любому поводу. Постоянно скрывала даже то, что не требовалось. Утаила от него четыре года в собственном возрасте. Он узнал об этом, лишь когда они уже подали заявление, но сделал вид, что ничего не заметил. Зачем нужно врать, даже зная, что ложь обязательно раскроется, Усикава не понимал. Разница в возрасте ему до фонаря — есть о чем поволноваться и без этого. Да и что такого ужасного, если она старше него, как выяснилось, на семь лет?

Все дальше от станции, все меньше людей на улицах. Наконец Тэнго зашел в какой-то маленький парк. Обычный, ничем не примечательный парк для прогулок с детской площадкой в углу. Вокруг — ни души. Еще бы, немного найдется любителей посидеть в детском парке вечером да на декабрьском ветру. Миновав холодное пятно света от фонаря, Тэнго подошел к детской горке и по ступенькам взобрался наверх.

Спрятавшись в тени телефонной будки, Усикава следил за Тэнго. Детская горка? Усикава нахмурился. За каким чертом взрослому человеку вечером, в такую холодину лезть на какую-то горку? До его дома отсюда не близко. Значит, он шел сюда с определенной целью. Уютным парк не назовешь. Тесный, неухоженный. Детская горка, две пары качелей, турник, песочница. Один-единственный неоновый фонарь, да напрочь облетевшая дзельква. Запертый общественный туалет весь исписан похабщиной. Ничто в этом месте не успокаивает душу и не будит ни капли воображения. В начале мая здесь еще, может, понравилось бы. Но только не в стылом, ветреном декабре.

Может, у Тэнго здесь назначена встреча, и он кого-нибудь ждет? Судя по поведению — вряд ли. Войдя в парк, он даже не огляделся, сразу направился к горке. Как будто ни о чем другом и не думал. Значит, Тэнго пришел сюда, чтобы взобраться на горку, рассудил Усикава. По крайней мере, выглядело все именно так.

Возможно, Тэнго давно уже нравится приходить сюда, чтобы оставаться наедине со своими мыслями. Сочинять сюжет очередного романа, решать математические уравнения. Возможно, для таких целей детская горка в вечернем парке подходит ему идеально. Чем темнее вокруг, чем холоднее ветер, чем запущенней парк — тем лучше у парня работает воображение, почему бы и нет? О чем и как размышляют писатели (а также математики), Усикава даже представить себе не мог. Но практический ум подсказывал ему: терпи, но слежку за Тэнго продолжай во что бы то ни стало. На часах было ровно восемь.

Тэнго сидел на верху детской горки, согнувшись почти пополам. И, задрав голову, смотрел в небо. Изредка поворачивал голову, переводил взгляд куда-нибудь еще — и опять застывал надолго.

Усикаве вспомнилась популярная некогда песенка Кю Сакамото[282], очень сентиментальная: «Взгляни в ночное небо, где звезды так малы…» Дальше слов он не знал. Да особо и знать не хотел. Если что и давалось Усикаве хуже всего, так это сантименты и стремление к справедливости. Думает ли Тэнго о сантиментах, разглядывая звезды со своей детской горки?

Задрав голову, Усикава посмотрел туда же, куда и Тэнго. Но никаких звезд не увидел. Район Коэндзи округа Сугинами — мягко скажем, не лучшее место для того, чтоб разглядывать звезды. От всех этих неоновых реклам и уличных фонарей у неба очень странный оттенок. Напряжешь взгляд — может, несколько звездочек и различишь, но для этого потребуются острое зрение и предельная сосредоточенность. К тому же тучи сегодня несутся по небу быстро, как никогда. Но Тэнго сидит на горке, недвижный, как истукан, и смотрит на небо.

Не мужик, а ходячее недоразумение, вздохнул Усикава. Неужели это и правда так уж необходимо — просто чтобы подумать, забираться зимним вечером на детскую горку и, дрожа под всеми ветрами, разглядывать небеса? Хотя, конечно, ругать его за что-либо никаких оснований нет. Усикава сам увязался за ним и преследует его по собственной воле. Что бы ни случилось дальше, винить в этом Тэнго было бы глупо. Как свободный гражданин, он имеет право в любое время года разглядывать небо откуда ему заблагорассудится.

А ведь я так совсем задубею, подумал Усикава. Мочевой пузырь бунтовал, но приходилось терпеть. На туалете висел огромный замок, а отливать прямо на телефонную будку, пускай вокруг никого, Усикава был все-таки неспособен. Вставай уже, да поскорее уберемся отсюда, мысленно взывал он к Тэнго, переминаясь с ноги на ногу. Размышления, сантименты, исследование небесных тел — что угодно, братец, но ты уже сам скоро превратишься в ледышку. Давно бы уже вернулись домой один за другим да согрелись как следует! Конечно, ни тебя, ни меня дома никто не ждет, но там все же чуть поуютней, ты не находишь?

Но Тэнго не собирался вставать. Хотя на небо смотреть перестал и начал пялиться на новенькую шестиэтажку сразу через дорогу. Дом совсем новый, свет горит лишь в половине окон. Тэнго разглядывал его внимательно и пытливо. Усикава попробовал так же, но ничего в этом здании его не привлекло. Обычное жилое здание, каких не счесть. Не элитное, но достаточно стильное. Изящный дизайн, дорогая на вид облицовка. Чистое парадное, хорошо освещенный вход. Не то что у развалюхи Тэнго, которую вот-вот отдадут под снос.

Или он размышляет, не поселиться ли ему в таком замечательном доме? Да нет, вряд ли. Насколько мог судить Усикава, насчет жилья Тэнго особо не заморачивался. Так же, как и насчет одежды. И дешевая квартирка, где он сейчас обитал, его вполне удовлетворяла. Была бы крыша над головой да теплые стены. Такой человек. Вот и сидя на детской горке, он наверняка размышлял о чем-то совершенно ином.

Насмотревшись на шестиэтажку Тэнго вновь посмотрел в небеса. Усикава взглянул туда же. Но оттуда, где он прятался, была толком видна лишь половина неба — мешали дзельквы и электрические провода. И что именно видит в небе Тэнго, понять было сложно. Несметными полчищами на это небо наползали тучи, надменные и властные, точно армия иноземных завоевателей.

Наконец Тэнго встал и, как ночной летчик, завершивший одиночный полет, молча спустился на землю. Прошел в пятне света под фонарем и направился к выходу из парка. Поколебавшись немного, Усикава решил больше его не преследовать. Сейчас Тэнго, скорее всего, вернется домой. А Усикаве позарез необходимо отлить. Убедившись, что Тэнго ушел, Усикава зашел в парк и помочился на какие-то кустики во мраке за туалетом. Не сделай он этого прямо сейчас, его мочевой пузырь бы взорвался.

Мочился он долго — за это время товарный состав успел бы переправиться через мост, — и вот наконец дело сделано. Задернув «молнию» на брюках, Усикава облегченно перевел дух. Часы на руке показывали 20:17. Значит, Тэнго просидел на горке минут пятнадцать. Еще раз убедившись, что в парке никого нет, Усикава подошел к горке и, задирая кривые короткие ноги, взобрался по ступенькам наверх. Сел, оперся спиной о холодные перильца — и воззрился туда же, куда недавно смотрел Тэнго. Что же этот парень разглядывал так упорно?

На зрение Усикава не жаловался. Чуть косил, из-за чего левый и правый глаза смотрели немного в разные стороны, но в очках не нуждался. Однако сейчас, сколько ни таращился, не различил в небе ни звездочки. Вместо этого его внимание привлекла огромная, освещенная на две трети луна. Ее лик с темными разводами, больше напоминавшими синяки, отчетливо проступал между набегавшими тучами. Обычная зимняя луна. Холодная, бледно-желтая. Хранящая тайны древнейших времен. Безмолвная и немигающая, точно глаз мертвеца.

И тут Усикава остолбенел. Так, что на время даже забыл дышать. Поскольку в просвете меж облаков — чуть поодаль от старой, хорошо знакомой луны — заметил еще одну. Размером поменьше, заплесневело-зеленую и кривоватую. Но никаких сомнений: это также была луна. Звезд такой величины в небе не существует. И поскольку она висела на одном месте, искусственным спутником являться никак не могла.

На несколько секунд Усикава зажмурился, потом снова открыл глаза. Это галлюцинация. Такого просто не может быть. Но сколько он ни зажмуривался, новая луна не исчезала. Иногда на нее наползали тучи, но как только уплывали — висела на том же месте.

Так вот что так исступленно разглядывал Тэнго! Он приходил сюда, на детскую площадку, чтобы увидеть эту вторую луну — или же лишний раз убедиться, что та существует. И о том, что луны теперь две, знал и раньше — ведь удивления на его лице не было и в помине. Не вставая с перилец, Усикава с трудом перевел дух. Что же это за мир? — спрашивал он себя. В какую действительность меня, черт возьми, занесло? Но в голову ничего не приходило. А несметные тучи то скрывали обе луны, то уплывали дальше, вновь и вновь задавая вопрос, на который не находилось ответа.

С уверенностью можно утверждать лишь одно, рассудил Усикава. В этом мире меня еще не было. У той Земли, что я знаю, спутник только один. И это бесспорный факт. А у этой — два.

И тем не менее Усикаве казалось, что нечто подобное он уже где-то встречал. Что за безумное дежа вю? Он сосредоточился и пошарил на самом дне памяти. Так старательно, что весь сморщился. И наконец вспомнил: «Воздушный Кокон». В том романе, ближе к финалу, лун стало тоже две. Большая и маленькая. А произошло это, когда Маза родила Доту. Сочинила эту историю Фукаэри, а Тэнго в деталях ее расписал…

Усикава рассеянно огляделся. Но мир вокруг казался тем же, что и всегда. В окнах шестиэтажки за белыми кружевными занавесками все так же мирно горел свет. Абсолютно ничего необычного. Кроме количества лун в небесах.

Осторожно, стараясь не споткнуться, Усикава спустился на землю. И, словно убегая от взгляда двух лун, поспешно вышел из парка. Неужели у меня что-то с головой? — спрашивал он себя. Да нет, с чего бы. С головой все в порядке. Мои мысли тверды, прямы и холодны, как новенькие гвозди. И в эту реальность я их забиваю под верным углом. Нет, я абсолютно в своем уме. А вот об окружающем мире, пожалуй, такого сказать нельзя.

И причину этого сумасшествия я должен найти, чего бы это ни стоило.

Глава 20

АОМАМЭ
Новый цикл моего преображения
В воскресенье ветер стихает, и в сравнении с минувшей ночью день выдается теплым и тихим. Люди стягивают пальто, наслаждаются солнечными лучами. Впрочем, Аомамэ не обращает на это внимания и живет с закрытыми окнами.

Под «Симфониетту» на малой громкости она разминается на тренажерах, доводя свои мышцы до изнеможения. Каждый день посвящает этому часа два. После чего подметает квартиру, готовит все более изощренные блюда и, сидя на диване, читает «В поисках утраченного времени», дойдя наконец до третьей книги — «У Германтов». Свое же время она старается не тратить впустую. Смотрит новости «Эн-эйч-кей» — в полдень и в семь вечера. Как всегда, ничего примечательного. Хотя нет, одна большая новость повторяется то и дело. По всему белу свету гибнет невероятное количество людей. И больше половины из них уходит из жизни в мучениях. Сталкиваются поезда, тонут паромы, падают самолеты. В разных странах бушуют гражданские войны, организуются тайные убийства, одни народы истребляют другие. Природные катаклизмы вызывают страшные засухи, огромные территории заливает наводнениями, миллионы людей гибнут от голода. Ей искренне жаль этих людей, становящихся жертвами трагедий и стихийных бедствий. И все-таки ничего из этих событий прямого отношения к ее жизни не имеет.

На детской площадке через дорогу играют дети, окликая друг дружку писклявыми голосами. На крыше перекаркиваются вороны. В воздухе огромного мегаполиса пахнет первыми днями зимы.

Она думает о том, что с тех пор, как поселилась в этой квартирке, еще ни разу не хотела заняться сексом или хотя бы приласкать себя. Может, все дело в беременности? Гормональный фон изменился? Так она даже рада. В ее ситуации если и захочешь мужчину, все равно обращаться не к кому. И с месячными никаких проблем. Хотя менструации никогда ей особо не досаждали, освободиться от них на время, как от тяжелой ноши, было комфортно. Одной заботой меньше.

За три месяца ее волосы заметно отросли. Еще в сентябре едва доходили до плеч, сейчас же закрывали лопатки. В детстве мать стригла ее очень коротко, да и в средней школе длинные патлы мешали бы заниматься спортом. Сейчас же стричь себя не с руки, так что пускай все остается как есть. Разве что челку стоит подравнивать ножницами. Днем она завязывает отросшие волосы в узел, а перед сном распускает и, слушая музыку, ровно сто раз проводит по ним массажной щеткой. Без такой уймы свободного времени, как у нее сейчас, эту процедуру лучше и не начинать.

Косметика и раньше не интересовала Аомамэ, а теперь, в постоянном одиночестве, не нужна и подавно. Но чтобы в жизни был хоть какой-то порядок, Аомамэ тщательно ухаживает за кожей. Протирает ее лосьонами, накладывает крем, а перед сном обязательно делает маску. Кожа у нее от природы здоровая, почти не требует специального ухода. Или дело все в той же беременности? Она где-то слышала, что кожа беременных женщин становится упругой и гладкой. Глядя на свое отражение в зеркале, она понимала, что в последнее время действительно похорошела. По крайней мере, в ней проснулось спокойствие зрелой женщины. Наверное.

С самого детства Аомамэ не считала себя красавицей. Никто никогда не говорил ей комплиментов. Даже мать постоянно ворчала: «Какая же ты у меня дурнушка», — имея в виду, что, будь Аомамэ посимпатичнее, им удалось бы обратить в свою веру куда больше народу. Поэтому с малых лет Аомамэ старалась как можно реже смотреться в зеркало — лишь затем, чтобы наскоро привести себя в порядок.

Тамаки говорила, что ей нравится, как выглядит Аомамэ. Отлично, мол, держись поуверенней — и будет все в порядке. Аомамэ очень радовали эти слова. В столь хрупком, ранимом возрасте они помогали ей успокоиться. А со временем она догадалась, что мать лукавила, называя ее дурнушкой. Но все-таки даже Тамаки ни разу не назвала ее красавицей.

И только сейчас — впервые в жизни — Аомамэ распознала свою красоту. Теперь она может сидеть перед зеркалом подолгу. Не то чтобы любуясь собой. Скорее, исследуя свое отражение — пристально и с разных сторон. И задаваясь вопросом: действительно ли я похорошела — или просто изменилось ощущение себя самой? Бог знает.

Иногда, сидя перед зеркалом, она корчит себе рожи. Кривляется, как и всегда. В эти моменты на лице у нее — полный хаос. Все человеческие эмоции проступают одновременно. Ни красота, ни уродство. С одной стороны — злобный демон, с другой — шут гороховый, с третьей — безобразие, которому и слова-то не подобрать. Но стоит стереть гримасу, как лицо вновь становится спокойным, как водная гладь. И в этот миг ей удается разглядеть какую-то новую себя — чуть-чуть нетакую, как прежде.

— Улыбайся от всего сердца почаще, — советовала ей Тамаки. — Тогда твои черты становятся мягче, это очень тебе идет.

Но Аомамэ не умела открыто улыбаться людям. Улыбка без повода выходила у нее натянутой и холодной. Такой, что собеседнику становилось не по себе. А вот Тамаки умела улыбаться очень светло и естественно, располагая к себе любого при первой же встрече. Только в итоге дошла до края отчаяния и покончила с собой. Оставив не умевшую улыбаться Аомамэ в одиночестве.

Тихое воскресенье. На детской площадке люди греются в лучах солнца. Родители возятся с малышами — кто в песочнице, кто на качелях или на горке. Старики на скамейках жадным взглядом следят за резвящимися детьми. Аомамэ выходит на балкон, опускается в кресло и сквозь прутья решетки смотрит на эту мирную картину как на нечто диковинное. Мир продолжает вертеться. Никто никого не лишает жизни, не гоняется за убийцами. И не прячет в ящик комода обмотанный колготками пистолет с полной обоймой девятимиллиметровых патронов.

Стану ли я когда-нибудь частью этого спокойного, нормального мира? — спрашивает себя Аомамэ. — Смогу ли однажды привести мою Кровиночку в парк, катать ее на горке и качелях? Перестану ли думать о том, как убить кого-то и не погибнуть самой? Заживу ли обычной человеческой жизнью? Остается ли еще этот шанс для меня здесь, в MHpe-lQ84? Или это возможно лишь в каких-то иных мирах? И самое главное — будет ли тогда со мной рядом Тэнго?

Насмотревшись на парк, Аомамэ возвращается в комнату. Задвигает стеклянную дверь, задергивает шторы. Детские голоса стихают. Ей становится грустно: она отрезана от всего мира и заперта на ключ изнутри. Днем наблюдать за парком не стоит, понимает она. Днем Тэнго не придет. Ему нужны две яркие луны в вечернем небе.

Она съедает нехитрый ужин, моет посуду, тепло одевается и опять выходит на балкон. Укутывает пледом колени, устраивается поудобнее в кресле. На улице ни ветерка. Небо устилают тонкие перистые облака — из тех, что так любят рисовать художники-акварелисты: каждое облачко — словно мазок виртуозной кисти. Глядя сквозь них, большая луна в третьей фазе освещает землю призрачным ясным сиянием. Вторая луна, поменьше, в этот час не видна — прячется за темными крышами зданий. Но Аомамэ знает, что та существует. Просто заметна не всегда и не отовсюду. Но Аомамэ чует нутром: она здесь. И скоро непременно появится снова.

Обитая в этой квартире, Аомамэ наловчилась, если требуется, изгонять из сознания какие бы то ни было мысли. Так, наблюдая с балкона за парком, она умудряется полностью опустошать свою голову. Она смотрит на парк. И особенно пристально — на перильца горки. Но при этом не думает ни о чем. То есть какую-то работу сознание, конечно же, совершает. Но чаще всего оно словно скрыто под толщей темной воды. Что происходит там, в глубине, ей не ведомо, хотя время от времени сознание всплывает на поверхность. Как всплывают из пучины морские черепахи или дельфины, чтобы дышать. И тогда Аомамэ вдруг понимает, о чем же она только что размышляла. Но сознание, глотнув свежего воздуху, вновь уходит на глубину, и Аомамэ опять не думает ни о чем. Она — просто устройство для слежения за детской горкой, укутанное в мягкий плед.

Она смотрит на парк. Без единой мысли в голове. Конечно, как только в ее поле зрения появится что-нибудь новое, сознание немедленно среагирует. Но пока не происходит ничего. Ветра нет. Темные ветви дзельквы, похожие на медицинские зонды, недвижно застыли в воздухе. Аомамэ опускает взгляд к часам на руке. Еле-еле девятый час. Похоже, так он и завершится, этот воскресный день — тихим вечером без происшествий!

Когда мир снова сдвинулся с места, на часах было 20:23.

Внезапно она замечает на вершине горки мужчину. Тот сидит, опираясь спиной о перильца, и смотрит в небо. Сердце Аомамэ сжимается до размеров детского кулачка. Так надолго, что, кажется, уже никогда не двинется вновь. Но вот наконец оно дергается и продолжает работу. В голове что-то щелкает, по всему телу разбегается свежая кровь. Сознание Аомамэ спешно выплывает на поверхность и, встрепенувшись, переключается в активный режим.

Тэнго! — решает она машинально.

Но как только ее затуманенный взгляд обретает резкость, она понимает: нет, не Тэнго. Судя по росту, это какой-то ребенок — в вязаной шапочке, обтягивающей огромную, неестественно угловатую голову. Одет в темно-синее полупальто, на шее — зеленый шарф. Причем шарф слишком длинный, а полупальто мешковатое и растянутое — так и кажется, вот-вот оторвутся пуговицы. И тут Аомамэ осеняет: да это же тот самый «парнишка», которого она вчера приметила на выходе из парка! Только никакой это не парнишка. Это взрослый мужчина средних лет. Низкорослый, приземистый. С действительно странным — приплюснутым — черепом.

Тут же она вспоминает, что рассказывал Тамару по телефону. Некий Головастик ошивался вокруг «Плакучей виллы» и разнюхивал подробности о женском приюте в Адзабу… Черт. Пожалуй, описание сходится. Значит, уродец продолжил поиски — и в итоге добрался досюда? Нужно бы принести пистолет. И почему она сегодня оставила его в спальне? Аомамэ глубоко вздыхает, восстанавливает пульс, берет себя в руки. Да нет. Слава богу, за оружие хвататься еще не время.

Прежде всего, этот тип вовсе не следит за ее жилищем. Он просто сидит на детской горке, смотрит в небо — абсолютно туда же, куда глядел Тэнго, — и, похоже, размышляет над тем, что видит. Даже не шелохнется. Так, словно забыл, что умеет двигаться. К ее балкону и головы не повернет. Как это понимать? Что это может значить? Он пришел сюда за мной. Наверняка работает на секту. Никаких сомнений — опытный шпик, доводящий любую слежку до конца. Отследил меня аж от самого Адзабу. А теперь сидит и глазеет в вечернее небо, даже не опасаясь, что я его раскушу.

Аомамэ быстро встает, отодвигает стеклянную дверь, входит в комнату, снимает телефонную трубку, чтобы звонить Тамару. Нужно сообщить об этом немедленно. Головастик уже под моим балконом. На детской горке, прямо перед глазами. Дальше пускай Тамару сам решает, как правильно действовать. Но, набрав первые четыре цифры, палец ее зависает, и она закусывает губу.

Еще рано, решает она. Чертов Головастик вызывает слишком много вопросов. И если Тамару устранит его как «опасный фактор», вопросы эти не получат ответов. Почему он ведет себя так же, как Тэнго? Почему сидит на горке в той же позе и смотрит в ту же точку на небе? Словно копирует Тэнго до мелочей. Вероятно, тоже разглядывает две луны. А это значит, он как-то связан с Тэнго. Или он пока не знает, что я прячусь в этой квартире? Потому и сидит вот так, подпирая перильца горки — спиной ко мне, даже не пытаясь укрыться от моего взгляда? Чем дольше она думала, тем сильнее склонялась к такому выводу. Так, может, если за ним проследить, он выведет меня на Тэнго? Может, пускай он, а не я, послужит поводырем? От этой мысли сердце ее начинает биться быстрее и отчетливей. И пальцы сами кладут телефонную трубку на место.

Нет, решает она. Позвоню-ка я Тамару попозже. А до этого сделаю кое-что сама. Конечно, это опасно. Все-таки я собираюсь преследовать собственного преследователя. А противник, скорее всего, опытный профессионал. Но это вовсе не значит, что такой шанс можно упустить. Ведь, возможно, для меня он — последний. А этот человек, похоже, пускай на время, но впал в растерянность.

Она забегает в спальню, выдвигает ящик комода, достает «хеклер-унд-кох». Снимает с предохранителя, со звонким щелчком досылает патрон в патронник, снова ставит на предохранитель. Засовывает пистолет сзади за пояс джинсов, возвращается на балкон. Головастик сидит в той же позе на том же месте, как заколдованный. Даже башки не повернет. Что ж, его можно понять. Картина и правда завораживает.

Аомамэ возвращается в комнату, надевает пуховик и бейсбольную кепку. Нацепляет на нос очки — черную оправу с простыми стеклами. Уже этого хватает, чтобы внешне она преобразилась. Заматывает шею шарфом, сует в карман бумажник и ключи от квартиры. Сбегает по лестнице, выходит во двор. Резина кроссовок гасит любой звук шагов по асфальту. Давненько Аомамэ не ощущала твердой земли под ногами.

Приблизившись к парку, она убеждается, что Головастик пока на месте. Ближе к закату похолодало, но ветра по-прежнему нет. Приятная такая прохлада. Дыша полной грудью, Аомамэ без единого звука движется мимо входа в парк. Головастик не обращает на нее никакого внимания. Все так же сидит на горке и смотрит вверх. Скорее всего — на обе луны в холодном безоблачном небе.

Она сворачивает направо, обходит парк по периметру и возвращается. А затем прячется в тени здания и наблюдает за горкой. Ощущая поясницей пистолет — твердый и холодный, как сама Смерть. Очень успокаивает нервы.

Она ждет минут пять. Наконец Головастик медленно встает, отряхивает пальто, еще раз глядит на небо, затем решительно спускается на землю, выходит из парка и движется к станции. Преследовать его совсем не сложно. Воскресный вечер, прохожих на улицах — раз-два и обчелся; отпусти его даже на приличное расстояние — из виду не потеряешь. Тем более что сам Головастик даже не подозревает, что кто-то может висеть у него на хвосте. Шагает ровно, уверенно, ни разу не обернется. О чем-то задумался. Просто смех и слезы, думает Аомамэ. Шпик, который не замечает, что за ним следят…

Вскоре выясняется, что идет он вовсе не к станции. По атласу Токио, найденному в квартире, Аомамэ давно вызубрила географию местности вокруг своего укрытия. Ибо в любой опасный момент должна знать, куда убегать. И потому сразу понимает: сначала Головастик двигался к станции, но свернул на полпути. Кроме того, в здешних улочках он разбирается плохо. Дважды останавливался на поворотах, неуверенно озирался и проверял номера жилых блоков на столбах. Ясно как день: этот тип — нездешний.

Но вот Головастик ускоряет шаг — очевидно, вернулся в знакомые места и наконец сообразил, где находится. Так и есть: миновав муниципальную школу, шагает чуть дальше по узкой улочке и заходит в старенькую трехэтажку.

Когда его нелепая фигура исчезла в подъезде, Аомамэ решает выждать пять минут. Не хватало еще столкнуться с ним на крыльце. Над входом в парадное — бетонный козырек; круглая лампа озаряет дверь желтым светом. Ни таблички, ни вывески с названием здания нигде не видно. Может, у этого дома и названия-то нет? Как бы там ни было, строили его в какие-то совсем уж дремучие времена. Подойдя к столбу, Аомамэ запоминает адрес.

Через пять минут она подходит к подъезду. Быстро минует пятно света под лампой, отворяет дверь. В крошечном вестибюле — ни души. Стылое пустое пространство. Чуть слышно потрескивает раскуроченная люминесцентная лампа. Из-за стены доносится бубнеж теледиктора. Слышно, как визжит ребенок, требуя чего-то от матери.

Аомамэ достает из кармана ключи от своей квартиры и, легонько помахивая ими (если кто увидит — она якобы здесь живет), пробегает глазами фамилии на почтовых ящиках. Может, одна из них — Головастика? Надежда слабая, но вдруг догадаюсь? Дом небольшой, жильцов мало…

В миг, когда ее взгляд натыкается на фамилию «Кавана», Аомамэ перестает слышать окружающие звуки.

Она цепенеет перед ящиком. Окружающий воздух словно разрежен, нечем дышать. Ее рот приоткрыт, а губы дрожат. Проходит бог знает сколько времени. Она прекрасно знает: так вести себя — глупо и опасно. Головастик где-то рядом и может спуститься сюда в любую секунду. Но Аомамэ не может двинуться с места. Табличка с фамилией «Кавана» парализует ее.

Конечно, никаких подтверждений тому, что живущий здесь господин Кавана — именно Тэнго, у нее нет. Фамилия не очень распространенная, хотя и не такая редкая, как «Аомамэ». Но если Головастик и правда как-то связан с Тэнго, вероятность того, что здесь живет Тэнго, существенно повышается. Номер квартиры — 303… Как и у нее? Что за нелепая случайность?

И главное — что теперь делать? Аомамэ до боли закусывает губу. Мысли в голове вертятся по кругу и не находят выхода. Как поступить? Но в любом случае, не стоять же истуканом у почтового ящика. Наконец решившись, она поднимается по неприветливой лестнице на третий этаж. Полутемный бетон под ногами изъеден трещинами. Кроссовки шаркают по ступеням, царапая слух.

Наконец она останавливается перед квартирой 303. Обычная металлическая дверь, под номером — табличка с фамилией «Кавана». Эти два иероглифа кажутся равнодушно-холодными и неестественными. И в то же время словно заключают в себе некую тайну. Замерев перед дверью, Аомамэ прислушивается. Напрягает все чувства. Но из-за двери не раздается ни звука. И горит ли там свет, не разглядеть. Рядом с дверью — кнопка звонка.

Аомамэ в смятении кусает губы. Позвонить или нет? А если все это — хитроумно расставленная ловушка? И там, за дверью, меня поджидает Головастик с ухмылкой злобного гнома в темном лесу? Может, он специально залез на детскую горку, чтобы выманить меня из дома — и поймать, точно зверя, в свои силки? И вместо приманки использовал фамилию Тэнго — зная, кого я ищу? Хитер, подлец. Бьет по самому уязвимому. Ведь если б не Тэнго, черта с два я бы отперла дверь и выбралась из укрытия наружу…

Убедившись, что вокруг никого, она достает из-за пояса пистолет. Снимает с предохранителя, сует в карман пуховика, чтобы выхватить в любую секунду. Ладонью стискивает рукоятку, кладет указательный палец на спусковой крючок. И большим пальцем другой руки давит на кнопку звонка.

За дверью звенит электрический колокольчик — мелодично, неторопливо, словно издеваясь над бешеным ритмом ее сердца. Сжимая в кармане пистолет, Аомамэ ждет, когда откроется дверь. Но та не открывается. И в глазок, похоже, никто не смотрит. Аомамэ выдерживает паузу, давит на кнопку снова. Раздается перезвон — такой громкий, что все жители округа Сугинами должны поднять голову и навострить уши. Рука с пистолетом запотевает. Но по-прежнему не происходит ничего.

Пора убираться отсюда. Кем бы ни был Кавана из 303-й, сейчас его дома нет. Зато где-то в этом же здании прячется чертов Головастик. Оставаться здесь дальше — опасно. Аомамэ разворачивается, быстро спускается по ступенькам, в последний раз окидывает взглядом почтовый ящики, выходит из подъезда. Опустив голову, минует пятно света на крыльце — и шагает по улице прочь, иногда оглядываясь и проверяя, нет ли за ней хвоста.

Так много всего нужно обдумать. Обдумать — и принять решение. Она вслепую ставит пистолет на предохранитель. Дойдя до безлюдного переулка, достает оружие из кармана, засовывает сзади за пояс джинсов. Нельзя так сильно надеяться, повторяет она себе. Нельзя слишком многого ожидать. Возможно, этот Кавана из 303-й — действительно Тэнго. А может, и нет. Когда появляется надежда, душа ухватывается за нее как за соломинку и начинает действовать самостоятельно. А когда надежда не оправдывается, человек впадает в отчаяние, которое приводит к бессилию. Душа страдает, а бдительность притупляется. Ничего опаснее для тебя сейчас и придумать нельзя.

Что знает о тебе Головастик, что нет — тебе неизвестно. Но он уже реально подкрался к тебе вплотную. Протяни руку — дотронешься. Нужно выключить душу и сосредоточиться. Твой противник смертельно опасен. Малейший промах — тебе каюк. Прежде всего — держись подальше от этого старого здания. Твой враг затаился там и рассчитывает тебя изловить. Как ядовитый паук-кровопийца, плетущий во мраке свою паутину.

К моменту возвращения домой решение принято. Действовать можно лишь одним способом, понимает она.

Аомамэ набирает номер Тамару, на сей раз — до конца. После двенадцатого гудка кладет трубку Снимает шапку и пуховик, прячет пистолет в ящик комода, выпивает два стакана воды, заваривает себе чаю. Подглядывает в щель между шторами: в парке за окном — ни души. Идет в ванную, встает перед зеркалом, расчесывает щеткой волосы. Пальцы еще плохо слушаются. Напряжение не проходит. Она собирается налить себе чаю, и тут звонит телефон. Конечно, Тамару.

— Только что видела Головастика, — сразу же сообщает она.

Пауза.

— «Только что видела»? — уточняет Тамару. — Значит, сейчас его рядом нет?

— Да, — отвечает она. — Еще недавно он сидел в парке перед моими окнами. Теперь исчез.

— Насколько недавно?

— Минут сорок назад.

— Почему не позвонила сразу?

— Не было времени. Нужно было бежать и следить за ним.

Тамару медленно, словно через силу вздыхает.

— Проследить?

— Я не могла упустить его.

— Но я просил не выходить из дома ни в коем случае.

— Не могу же я сидеть сложа руки, когда мне угрожает опасность! — отвечает Аомамэ, осторожно подбирая слова. — Позвони я вам, вы б не сразу приехали, верно?

Тамару издал горлом какой-то невнятный звук.

— Значит, ты шпионила за Головастиком.

— По-моему, ему и в голову не пришло, что за ним могут следить.

— Настоящий профи всегда способен заставить других так думать.

Он прав, соглашается про себя Аомамэ. Вполне возможно, то была тщательно подготовленная засада. Но признавать это в разговоре с Тамару нельзя.

— Вы-то способны, я даже не сомневаюсь. Но Головастик, насколько я поняла, до этого уровня недотягивает. Возможно, он и профи. Но уж точно не вашего полета.

— А вдруг он работает с кем-то в паре?

— Нет, он был один, это факт. Новая пауза.

— Ладно, — говорит наконец Тамару. — И куда же он в итоге тебя привел?

Аомамэ сообщает ему адрес дома, описывает, как там выглядит все вокруг. Номер квартиры Головастика ей не известен. Тамару записывает. Задает еще несколько вопросов. Аомамэ отвечает как можно точнее.

— Значит, когда ты его заметила, он сидел в парке напротив твоего дома? — уточняет он.

— Да.

— И что он там делал?

Аомамэ объясняет: дескать, сидел на детской горке и долго разглядывал вечернее небо. О двух лунах она, конечно же, не говорит ничего.

— Разглядывал небо? — переспрашивает Тамару. Так, будто его мыслительный аппарат вдруг заработал на десяток оборотов быстрее.

— Небо, луну, звезды — я уж не знаю…

— И просто выставил себя на обозрение, усевшись на детской горке?

— Именно так.

— Странно, не находишь? — говорит Тамару сухо и жестко. Его голос напоминает растение в пустыне, весь год живущее тем единственным днем, когда все-таки выпадет дождь. — Этот тип тебя выследил. Еще один шаг — и ты в его когтях. Отличная работа, казалось бы. Но нет! Зачем-то он сидит на детской горке и разглядывает вечернее небо. И даже не глянет на твой балкон. Если хочешь знать мое мнение, здесь что-то нечисто.

— Возможно. Да, все и правда как-то нелепо. Я тоже так подумала. Но упустить его никак не могла, вот я о чем.

Тамару вздыхает:

— И все-таки опасную игру ты затеяла. Аомамэ не произносит ни звука.

— И как? Проследив за ним, ты узнала, что хотела? — интересуется Тамару.

— Нет, — отвечает она. — Но наткнулась на кое-что любопытное.

— А именно?

— По надписям на почтовых ящиках я узнала, что на третьем этаже того же дома живет человек по фамилии Кавана.

— И что?

— Вы не слыхали о книге «Воздушный Кокон», которая этим летом стала бестселлером?

— В газетах было, помню. Ее автор, Эрико Фукада, — дочь сектантов из «Авангарда». Пропала без вести. Секту подозревают в ее похищении. Полиция ведет расследование. Но самой книги еще не читал.

— Эрико Фукада — не просто дочь сектантов. Ее отец — Лидер «Авангарда». Тот, кого я своими руками переправила куда полагается. А Тэнго Кавана — литературный негр, который по заданию редактора и сделал из ее истории конфетку. То есть фактически соавтор этой книги.

Тамару молчит очень долго. Достаточно, чтобы за это время сходить в дальний угол его узкой каморки, раскрыть какой-нибудь справочник, проверить что нужно и вернуться обратно. И наконец произносит:

— А доказательств того, что Кавана из того дома — именно Тэнго Кавана, у тебя нет?

— Пока нет, — признает Аомамэ. — Но если это так, многое сразу встанет на свои места.

— Да, кусочки пазла соберутся в картинку, — соглашается Тамару. — Но откуда ты взяла, что Тэнго Кавана — литературный негр и соавтор «Воздушного Кокона»? Официально об этом нигде не писали. Это был бы скандал на всю страну.

— От самого Лидера. Он рассказал мне об этом перед смертью.

Голос Тамару становится холоднее:

— Об этом ты должна была рассказать мне гораздо раньше. Тебе не кажется?

— Поначалу я не придавала этому большого значения.

Очередная пауза. О чем сейчас думает Тамару, Аомамэ не догадывается. Но знает, что этот человек не любит оправданий.

— Ладно, — произносит он наконец. — Бог с тобой. Обобщим, что получается. Ты хочешь сказать, для Головастика Тэнго Кавана — путеводная нить, которая должна привести его к твоему укрытию?

— Очень похоже на то.

— Что-то я не пойму, — говорит Тамару. — С чего бы Тэнго Кавана выводил кого-либо на тебя? Ведь тебя с ним ничего не связывает. Если не считать того, что ты убрала отца Эрико Фукады, чей роман и переписал Тэнго.

— Кое-что нас все-таки связывает, — бесстрастно отзывается Аомамэ.

— Ты имеешь в виду — напрямую?

— Когда-то мы с Тэнго Каваной учились в одном классе. И скорее всего, это он — отец ребенка, которого я собираюсь родить. Больше я пока сообщить не могу. Слишком много личного.

В трубке слышно, как шариковая ручка постукивает по столу.

— Личного? — эхом повторяет Тамару. Так, словно обнаружил какую-то диковинную зверушку на камне в приусадебном саду.

— Извините, — говорит Аомамэ.

— Понятно. Слишком много личного. Больше вопросов не задаю. Чего же конкретно ты хочешь от меня?

— Прежде всего я хочу знать, действительно ли Кавана с третьего этажа — Тэнго. Я бы и сама это проверила, если б могла. Но мне приближаться к его жилищу слишком опасно.

— И не говори, — соглашается Тамару.

— Кроме того, Головастик прячется в том же доме и что-то замышляет. Если он уже вычислил, где я, придется действовать жестко.

— Какую-то связь между тобой и Мадам он уже нащупал. И сейчас перебирает улики, выстраивая из них осмысленную картину. Разумеется, будем принимать меры.

— И еще я хотела бы попросить вас об одолжении.

— Попробуй.

— Если окажется, что Кавана с третьего этажа — действительно Тэнго, я бы хотела, чтобы с ним ничего не случилось. А если без жертвы все-таки не обойтись, пусть лучше ею буду я.

В трубке вновь тишина. На этот раз даже ручка не постукивает по столу. Словно Тамару пытается выудить мысль из отсутствия всякого звука.

— Две первые просьбы мне, пожалуй, по силам, — говорит он наконец. — Все-таки это часть моей работы. А вот насчет третьей ничего обещать не могу. Слишком много личного — за границей моего понимания. Опять же, по опыту знаю, выполнять три задачи одновременно — дело не простое. Хочешь не хочешь, придется выстраивать список приоритетов.

— Ну и хорошо. Следуйте вашим приоритетам. Просто имейте в виду, что, пока я жива, мне нужно увидеться с Тэнго. Во что бы то ни стало. Я должна ему кое-что передать.

— Буду иметь в виду — обещает Тамару. — Пока для этого будет оставаться место и время.

— Спасибо, — говорит Аомамэ.

— Обо всем, что ты рассказала, я обязан доложить начальству. Ситуация деликатная. Решать в одиночку я не могу. На этом пока разговор закончим. Из квартиры больше носа не высовывай. Запрись и затаись. Выйдешь — начнутся неприятности. Возможно, уже начались.

— Зато я собрала ценную информацию о противнике. Разве нет?

— Ну, хорошо, — вздыхает Тамару, будто сдаваясь. — Судя по твоим словам, ошибок ты вроде не допустила. Это я признаю. Но расслабляться не советую. Нам до сих пор не известно, что он задумал. Похоже, за его спиной стоит некая организация. Мой подарок еще у тебя?

— Да, конечно.

— В ближайшее время держи его под рукой.

— Хорошо.

Еще одна короткая пауза — и связь обрывается.

Аомамэ погружается в белоснежную ванну, полную горячей воды, и, долго согреваясь, думает о Тэнго. О том, что, возможно, он живет в той старенькой трехэтажке. Она вспоминает неприветливую стальную дверь и табличку с иероглифами «Кавана». Как, интересно, выглядит квартира за этой дверью и что за жизнь там происходит?

Она прикладывает ладони к груди, плавно массирует соски. Те стали большими, твердыми и чувствительными, как никогда. Аомамэ представляет ладони Тэнго — широкие, сильные, нежные. В которых ее грудь, уместившись полностью, млела бы от наслаждения и покоя. Она замечает: ее бюст увеличился. И это не иллюзия — он и правда гораздо мягче и крупнее, чем прежде. Неужели из-за беременности? А может, ее груди выросли сами и беременность тут ни при чем? Просто это — новый цикл моего преображения?

Она кладет ладонь на живот. Округлость еще почти не заметна. И почему-то все не начнется токсикоз. Но там, внутри — Аомамэ знает это — затаилась моя Кровиночка. Так, может, они жаждут вовсе не моей смерти — они хотят забрать жизнь Кровиночки? Ведь я убила их Лидера. И они хотят, чтобы я расплатилась за это самым дорогим, что у меня есть? От этой мысли ее бросает в дрожь. Во что бы то ни стало нужно встретиться с Тэнго. И вместе защитить Кровиночку — наше самое ценное сокровище. Слишком много важного в жизни у меня навсегда отняли. Но это я не отдам никому.

Она забирается в постель, какое-то время читает, но сон не приходит. Аомамэ закрывает книгу и складывает руки на животе, будто защищая его от внешнего мира. Прижимаясь щекой к подушке, она думает о большой луне, что висит в зимнем небе над детской площадкой. И о второй луне с нею рядом — чуть поменьше, зеленоватой. Маза и Дота. Свет обеих, сливаясь воедино, обволакивает крону дзельквы, растерявшей листву. Наверное, прямо сейчас Тамару размышляет, как разрешить ее ситуацию. Его мыслительный аппарат работает на полные обороты. Брови сдвинуты, шариковая ручка ритмично постукивает по столу. Убаюканная этим ритмом, Аомамэ погружается в сон.

Глава 21

ТЭНГО
Где-то в закоулках головы
Зазвонил телефон. На будильнике — 02:04. Ночь с воскресенья на понедельник. Вокруг, разумеется, царила тьма, и до сих пор Тэнго спал — глубоко, спокойно, без сновидений.

Первое, что пришло ему в голову, — наверное, Фукаэри. Звонить в такое нелепое время, пожалуй, может только она. Или Комацу — любитель обращаться с чужим временем, как с личной игрушкой. Но этот звонок звучал совсем не в духе Комацу. Слишком настойчиво и деловито. Да и с Комацу они уже обсудили все, что нужно, каких-то несколько часов назад.

Можно, конечно, послать звонок к черту и спать себе дальше. Если честно, именно этого и хотелось. Но проклятый телефон не умолкал-, будто лишая Тэнго выбора. Словно собрался так и трезвонить до рассвета. Пришлось выползти из-под одеяла и, спотыкаясь обо что ни попадя, добраться до аппарата.

— Алло… — произнес он, еле ворочая языком. В голове вместо мозга размораживался какой-то салат-латук. Бывают на свете люди, которые не знают, что латук нельзя морозить, иначе он теряет всякий вкус. Именно в незамороженности его основное кулинарное достоинство.

В трубке он услышал шум ветра. Капризного ветра, что несется по узкой долине, взъерошивая шерсть оленей, пьющих прозрачную воду из горного ручья. Но оказалось, это не ветер, а чье-то дыхание, усиленное трубкой в несколько раз.

— Алло! — повторил Тэнго. Телефонные хулиганы? Или просто линия неисправна?

— Алло, — отозвались в трубке. Женский голос, вроде незнакомый. Не Фукаэри. И не замужняя подруга.

— Алло! — в третий раз сказал он. — Кавана слушает.

— Тэнго, — произнесла собеседница. Похоже, контакт состоялся. Но с кем, Тэнго пока не понял.

— Кто вы?

— Куми Адати, — услыхал он в ответ.

— Ах, это ты? — отозвался Тэнго. Молоденькая медсестра Адати, в чьем доме слышно, как ухает филин. — Что случилось?

— Спишь?

— Ага, — сказал он. — А ты?

Идиотский вопрос. Еще только спящие не звонили ему по телефону. Что спрашивать? Наверно, все из-за размороженного латука…

— Дежурю, — ответила она. И легонько откашлялась. — Слушай. Господин Кавана только что умер.

— Господин Кавана умер? — переспросил он, не понимая. Что за бред? Ему сообщают о его собственной смерти?

— Тэнго. Твоего отца больше нет, — поправилась медсестра.

Без какой-либо нужды он переложил трубку из правой ладони в левую.

— Больше нет, — эхом повторил он.

— Я дремала в комнате отдыха. Во втором часу позвонили из палаты твоего отца. Я удивилась, ведь он все время был без сознания, — кто же нажал кнопку? Но сразу побежала к нему. Прибегаю — а он уже не дышит, и пульса нет. Разбудила дежурного врача, сделали все, что могли, — бесполезно…

— Ты хочешь сказать, отец сам нажал кнопку вызова?

— Скорее всего. Больше некому.

— Причина смерти? — спросил Тэнго.

— Точно сказать не могу. Но, похоже, он не страдал. Лицо было очень спокойное. Такое, как бы сказать… Ну, словно под конец осени, когда даже ветра нет, с дерева опал последний листок. Извини, если неудачно выразилась…

— Да нет, — сказал Тэнго. — Очень даже удачно.

— Ты сможешь сегодня приехать?

— Думаю, да…

С понедельника возобновлялись его лекции в колледже. Но раз умер отец, все как-нибудь подождут.

— Сяду на первый экспресс, — добавил Тэнго. — Буду около десяти.

— Очень обяжешь. Нужно уладить формальности.

— Формальности? — переспросил Тэнго. — Мне что-нибудь нужно иметь при себе?

— Ты его единственный близкий родственник?

— Насколько я знаю, да.

— Тогда захвати большую печать. Может пригодиться. А сертификат ее подлинности у тебя есть?

— Кажется, получал недавно[283].

— Тоже возьми на всякий случай. Больше, по-моему, ничего не потребуется. Похоже, твой отец уже все подготовил сам.

— Все подготовил?

— Да. Еще когда был в сознании, подробно распорядился насчет всего — от расходов на похороны до погребального костюма и места кремации. Похоже, он был очень предусмотрительным человеком. Как бы сказать… практичным?

— Да, верно, — ответил Тэнго, потирая пальцами виски. — Таким он и был.

— В семь утра я сменюсь с дежурства и пойду домой спать. Но сестры Тамура и Оомура будут на месте, все подробно тебе объяснят.

Тамура — средних лет, в очках, вспомнил Тэнго. Оомура — с шариковой ручкой в волосах.

— Спасибо тебе за все.

— Не за что… — ответила Куми Адати. И, спохватившись, добавила: — Прими мои соболезнования.

— Спасибо, — сказал Тэнго.

Спать Тэнго уже не мог, а потому заварил кофе и выпил. В голове немного прояснилось. Он понял, что голоден, соорудил сэндвич с помидором и сыром. Сэндвич показался безвкусным, как еда, которую поедаешь в темноте. Затем Тэнго заглянул в справочник «Расписания поездов» и проверил, когда отправляется экспресс на Татэяму. Из «Кошачьего города» он вернулся в субботу, всего два дня назад, но теперь приходилось снова туда отправляться. Хоть и ненадолго, максимум на пару дней.

В четыре утра он умылся, побрился. Попытался уложить щеткой непослушные волосы, но получилось плохо. Да и бог с ними, в дороге сами улягутся.

Известие о смерти родителя его особо не потрясло. Две недели Тэнго провел с отцом, пока тот был без сознания. И ему показалось, что старик воспринял близкую смерть как уже свершившееся событие. Как ни странно это звучит, похоже, он просто отключил рубильник у себя в голове. Врачи не смогли определить, отчего он впал в кому. Но Тэнго знал, что отец сам решил умереть. Или не захотел жить дальше. Отрубил в голове электричество, запер все чувства, точно окна и двери, и просто ждал конца своей осени — чтобы опасть, по выражению сестры Адати, «как последний листок».

На станции Тикура он поймал такси и до санатория на побережье добрался в половине одиннадцатого. Как и в воскресенье накануне, стоял погожий зимний день. Солнечные лучи ласкали пожухлую траву во дворе, и незнакомый трехцветный кот, греясь на солнышке, неторопливо и тщательно вылизывал хвост. Сестры Тамура и Оомура встретили Тэнго у входа. Каждая негромко выразила ему соболезнование. Он поблагодарил.

Тело отца переместили в неприметную каморку в дальнем крыле корпуса, куда привела Тэнго сестра Тамура. Отец лежал на каталке, накрытый белой простыней. Окон не было, и от холодного света люминесцентной лампы белые стены этой тесной кубической комнатки казались еще белее. На невысоком шкафчике стояла стеклянная ваза с тремя белыми хризантемами. Цветы свежие — видно, поставили рано утром. На стене висели круглые часы. Старые, запыленные, но время показывают точно. Часы в таком помещении играли роль, известную разве что им самим. Больше в комнате не было ничего — ни мебели, ни декоративных украшений. Сколько же умерших стариков, наверно, прошло через эту каморку, подумал Тэнго. Они появлялись здесь молча, и молча же исчезали. Атмосфера здесь царила официально-деловая, и в то же время по-своему торжественная и многозначительная.

Лицо отца выглядело так же, как и при жизни. Даже если смотреть в упор, не скажешь, что человек уже умер. Цвет кожи здоровый, гладко выбрит — кто-то позаботился об этом специально. Пока на взгляд со стороны кома и смерть особо не отличаются. Просто теперь не нужно думать о питании и физиологических выделениях. Если оставить как есть, через несколько суток начнет разлагаться. И в этом уже куда большая разница между жизнью и смертью. Но, конечно, прежде чем это случится, тело кремируют.

Пришел лечащий врач, с которым Тэнго уже не раз общался, выразил соболезнования, описал обстоятельства кончины. И хотя объяснял он очень долго и старательно, если обобщить его слова в одну-единственную фразу, выходило, что «причина смерти толком не ясна». Проверки и анализы никакой конкретной болезни не выявили. Наоборот, все указывало на то, что отец Тэнго совершенно здоров, если не считать болезни Альцгеймера. Тем не менее однажды не понятно с чего впал в кому — и активность его жизненно важных органов начала снижаться. Когда же это снижение достигло критического уровня, отец просто перешел в мир иной. Рассказ врача звучал ясно и четко, но с профессиональной точки зрения — довольно нелепо. Ведь причину смерти установить так и не удалось. Можно, конечно, попытаться списать все на общую изношенность организма, но отцу было всего шестьдесят с небольшим, и назвать его «скончавшимся от старости» также было бы странно.

— Как лечащий врач, я должен составить свидетельство о смерти, — смущенно сообщил врач. — Причину же смерти собираюсь сформулировать так: «сердечная недостаточность, вызванная продолжительной комой». Вы не против?

— Вы хотите сказать, на самом деле причина — в чем-то другом? — спросил Тэнго. — А совсем не в сердечной недостаточности?

Врач смутился еще больше.

— Да, сердце до последнего вздоха работало без нарушений…

— Но нарушений не было и у других органов, верно?

— Вот именно.

— Я, конечно, не специалист. Но в итоге-то сердце остановилось, не правда ли?

— Да, конечно… Сердце остановилось.

— Значит, этому сердцу чего-то недоставало, так?

Врач задумался.

— С точки зрения нормально работающего сердца — конечно, так… Здесь вы правы.

— Ну, вот и напишите: «причина смерти — сердечная недостаточность, вызванная продолжительной комой». Я не возражаю.

Врач с облечением вздохнул и пообещал составить свидетельство через полчаса. Тэнго поблагодарил его, тот ушел.

Тэнго остался с сестрой Тамурой.

— Может, тебе нужно побыть с отцом наедине? — спросила она. Деловым тоном — явно лишь потому, что спрашивать так полагалось.

— Нет, не нужно. — Он покачал головой. — Спасибо.

С покойным отцом ему говорить было не о чем. Как, собственно, и при жизни. С чего бы какая-то новая тема возникла теперь, когда старика больше нет?

— Тогда перейдем куда-нибудь еще и обсудим, что делать дальше, — предложила сестра Тамура. — Ты не против?

— Не против, — ответил Тэнго.

Перед выходом сестра Тамура повернулась к покойнику и, склонив голову, сложила вместе ладони. Так же поступил и Тэнго. Естественный жест уважения к умершему. К человеку, только что совершившему личный подвиг под названием «смерть». Затем они вышли из комнатки без окон и отправились в столовую.

В столовой не было ни души. Через огромные окна, выходившие в сад, помещение заливал яркий солнечный свет. Ступив в это царство солнца, Тэнго с облегчением вздохнул. Ничто не напоминало здесь о покойниках. Это был мир для живых. Пусть даже неопределенный и несовершенный.

Сестра Тамура разлила по чашкам горячий зеленый чай. Какое-то время они молча пили его, сидя лицом к лицу.

— Останешься здесь до завтра?

— Собираюсь. Правда, гостиницу еще не заказывал…

— Не хочешь переночевать в палате, где лежал твой отец? Она сейчас пустая, денег платить не придется. Если, конечно, не странно.

— Да нет, не странно, — чуть удивившись, сказал Тэнго. — Но разве так можно?

— Можно. Лишь бы ты согласился, нам-то здесь все равно. Постель тебе потом принесут.

— И все-таки, что я должен делать дальше? — прямо спросил Тэнго.

— Получишь свидетельство о смерти — сходи с ним в местную мэрию за разрешением на кремацию. Потом сними отца с гражданской регистрации. Пока это — главное. Еще, наверно, будут всякие мелочи — заявление о прекращении выплаты пенсии, перерегистрация на тебя счета в банке и так далее. Но об этом поговоришь с адвокатом.

— С каким адвокатом? — не понял Тэнго.

— Твой отец обо всех формальностях, связанных с его смертью, договорился с адвокатом. Обычный адвокат, ничего особенного. У нас ведь много стариков, которые уже не могут толком решать за себя. Чтобы помочь им в вопросах раздела имущества и так далее, мы приглашаем юрисконсульта из местной адвокатской конторы. Он же составляет для них завещания. Стоят его услуги совсем немного.

— Разве отец оставил завещание?

— Говори с адвокатом. Я об этом рассказывать не в праве.

— Понятно. Я смогу с ним встретиться в ближайшее время?

— С ним я уже связалась, он приедет к трем. Тебе удобно? Извини, что столько всего сразу, просто ты так занят, вот я и организовала сама…

— Огромное спасибо. — Тэнго оценил ее расторопность. И почему все женщины старше него, которые оказываются с ним рядом, всегда так практичны?

— Но прежде всего поезжай в мэрию, сними отца с регистрации и получи разрешение на кремацию, хорошо? — сказала сестра Тамура. — Без этого ничто не сдвинется с места.

— Выходит, сейчас мне нужно ехать в Итикаву? Ведь отец зарегистрирован там. Но тогда до трех я никак не успеваю…

Медсестра покачала головой:

— Как только твой отец устроился к нам, он переслал все свои документы в мэрию Тикуры. На всякий случай — чтобы не тратить время потом, если что случится.

— Все предусмотрел, — удивился Тэнго. Похоже, отец сразу знал, что приезжает сюда умирать.

— О да, — кивнула медсестра. — Настолько прозорливых пациентов я почти не встречала. Обычно все надеются, что пробудут здесь недолго и вернутся домой. А на самом деле… — Она сложила вместе ладони, молча подчеркнув недосказанное. — В общем, ехать в Итикаву тебе не нужно.

Тэнго провели в палату — одноместный бокс, где отец провел последние месяцы жизни. На кровати — полосатый матрас без простыней и одеяла. На столе простенькая лампа, в тесном гардеробе пять пар плечиков для одежды. На полке — ни книги; все личные вещи отца уже куда-то унесли. Хотя что там были за вещи, вспомнить не удавалось. Тэнго опустил на пол сумку и огляделся.

В палате еще оставался легкий запах лекарств вперемежку с дыханием больного. Тэнго открыл окно, чтобы проветрить комнату. Выцветшие занавески заплясали на ветру, точно юбки девчонок на детской площадке. Глядя на них, Тэнго думал, как было бы здорово, если бы рядом сейчас стояла Аомамэ и молча держала его за руку.

Добравшись до мэрии на автобусе, он отыскал нужное окошко, предъявил свидетельство о смерти отца и получил разрешение на кремацию. Сжигать тело дозволялось не раньше, чем через 24 часа после смерти. Затем написал заявление о снятии отца с регистрации, получил надлежащую справку. Обе процедуры заняли какое-то время, но в принципе оказались куда проще, чем он ожидал. Особых знаний или навыков не требовалось. Очень похоже на списание старого автомобиля. С каждого документа сестра Тамура сняла по три копии на больничном ксероксе.

— В полтретьего, перед встречей с адвокатом, придет распорядитель из похоронного бюро «Благосвет», — сообщила она. — Передашь ему копию разрешения на кремацию. Все остальное они организуют сами. Твой отец давно обсудил с ними, как проводить его похороны. Все расходы оплачены заранее. Тебе ничего делать не нужно. Разумеется, если у тебя самого нет на этот счет возражений.

— Возражений нет, — ответил Тэнго.

Личных вещей отец после себя почти не оставил. Старая одежда да несколько книг, вот и все.

— Может, что-нибудь оставишь себе на память? — предложила сестра Тамура. — Радио с будильником, старые наручные часы, очки… Больше, собственно, ничего и нет.

— Ничего не нужно, — покачал головой Тэнго. — Распорядитесь этим как полагается.

Ровно в два тридцать неведомо откуда возник человек из похоронного бюро — худощавый мужчина лет за пятьдесят в черном костюме, с длинными пальцами, большими глазами и черной запекшейся бородавкой над левой ноздрей. Надо полагать, он много времени проводил под палящим солнцем — плотный загар покрывал его кожу вплоть до кончиков ушей. Неизвестно почему, но упитанных гробовщиков Тэнго не встречал еще никогда. Человек этот вкратце описал ему, как пройдут похороны[284]. Говорил очень вежливо, не спеша. Будто намекал, что торопиться уже некуда.

— Отец ваш при жизни хотел, чтобы похороны состоялись как можно скромнее, без излишеств. Гроб — самый обычный, для кремации сгодится, и ладно.

Просил обойтись без алтаря, церемонии, чтения сутр, посмертного имени, венков и надгробных речей. В персональном захоронении также не нуждался. Урну с его прахом распорядился оставить в каком-нибудь общем склепе на территории этой лечебницы. Поэтому если у вас нет возражений…

Прервавшись на полуфразе, он выжидательно посмотрел на Тэнго.

— Если такова воля отца, у меня возражений нет, — глядя в его большие черные глаза, ответил Тэнго.

Распорядитель кивнул и опустил взгляд:

— Значит,сегодня, как и планировалось, состоятся поминки и прощание с усопшим. Гроб с телом будет размещен в ритуальном зале нашей компании. Поэтому, если позволите, сейчас мы перевезем останки туда. Завтра в час дня в одном из ближайших крематориев они будут преданы огню. Не возражаете?

— Не возражаю.

— Вы будете присутствовать на кремации?

— Буду.

— Хорошо, — с некоторым облечением произнес распорядитель. — В таком случае, список услуг, оговоренный с вашим отцом при жизни, никак не меняется. Рассчитываем на ваше одобрение.

Задвигав длинными пальцами, как насекомое конечностями, он вынул из папки накладную и передал Тэнго. Хотя Тэнго ничего не смыслил в похоронном бизнесе, он с первого взгляда понял, что расходы предполагаются минимальные. И, разумеется, возражений не имел. Одолжив у собеседника шариковую ручку, он расписался на документе.

Адвокат явился чуть раньше трех — и несколько минут болтал при Тэнго с распорядителем похоронной конторы о чем-то своем. Они перекидывались короткими фразами, как профессионал с профессионалом.

О чем, Тэнго толком не понял. Слишком давно были знакомы эти два жителя городишки, где все знают всех.

Сразу рядом с покойницкой обнаружились неприметные двери черного хода, за которыми ждал фургон похоронного бюро. Все его окна, кроме водительских, были темными; на иссиня-черном корпусе — ни надписей, ни эмблем. Худощавый распорядитель с седым шофером переложили тело отца Тэнго на свою каталку и отбуксировали к фургону. Особый дизайн машины — с высоким потолком и выдвижными рельсами — позволил без труда погрузить каталку внутрь. Задний люк с деловым безразличием захлопнулся, распорядитель вежливо поклонился Тэнго, и фургон отъехал. Все четверо оставшихся — Тэнго, адвокат, сестры Тамура и Оомура — проводили черную «Тойоту» поклоном со сложенными ладонями.

С адвокатом Тэнго беседовал за столиком в дальнем углу столовой. На вид адвокату было лет сорок пять, и, в отличие от работников похоронного бюро, он оказался очень даже упитанным. Настолько, что подбородок почти не угадывался в складках на шее. Даже в холодный зимний день лицо его лоснилось от пота. Можно представить, как он страдает летом, подумал Тэнго. От серого шерстяного пиджака резко пахло нафталином. Над миниатюрной физиономией вздымалась неестественно пышная черная шевелюра. Веки тяжелые и опухшие, глаза точно щелочки. Но взгляд, если присмотреться, довольно приветливый.

— Ваш отец поручал мне составить его завещание. Впрочем, от слова «завещание» вам не стоит ожидать чего-то серьезного и значительного. Оно не из тех, о которых пишут в детективах. Скорее, похоже на простенькую записку. Пересказываю содержание в двух словах. Во-первых, определяется план организации похорон. Насколько я понял, представитель похоронного бюро это вам уже изложил, не правда ли?

— Да, я в курсе. Скромные похороны.

— Хорошо, — кивнул адвокат. — Именно этого и желал ваш отец. Обставить все как можно скромнее. Похоронные расходы уже покрыты за счет его сбережений, а лечение оплачено из страховки, которую он перевел на счет этой лечебницы, как только сюда устроился. Все организовано так, чтобы вы, господин Тэнго, финансового бремени не испытали.

— То есть… Я никому не буду должен?

— Именно так. Все оплачено заранее. Кроме того, на счету вашего отца в почтовом отделении Тикуры осталась некая сумма, которая принадлежит вам как наследнику. Для этого вам придется переоформить счет на себя. Понадобятся справка о снятии отца с гражданской регистрации, копия выписки из вашей родословной книги, а также свидетельство о подлинности вашей печати. С этими бумагами вы обратитесь в почтовое отделение и подпишете то, что вам скажут. Думаю, времени это займет немало. Как вы знаете, японские банки и почтовые службы весьма придирчивы при оформлении документов…

Адвокат достал из кармана огромный белый платок и вытер пот со лба.

— Вот, пожалуй, и все, что я должен вам сообщить относительно передачи наследства. Ничего другого, кроме сбережений на счету, ваш отец не оставил — ни страховки на случай смерти, ни акций, ни недвижимости, ни драгоценностей, ни антиквариата. Все очень прозрачно, никакой возни.

Тэнго молча кивнул. Отец и после смерти оставался в своем репертуаре. Однако перспектива унаследовать отцову сберкнижку подавляла его. Словно на Тэнго набросили сразу несколько мокрых и тяжеленных шерстяных одеял. Такое наследство ему получать не хотелось. Но не рассказывать же об этом толстяку-адвокату с пышной прической и приветливым взглядом.

— А кроме этого, я принял от вашего отца на хранение пакет. И теперь привез его, чтобы вам передать.

Пухлый пакет из плотной рыжей бумаги был туго перемотан широким скотчем. Толстяк-адвокат достал его из черного портфеля и выложил на стол.

— Этот пакет я храню с тех пор, как поговорил с господином Каваной сразу после его прибытия в санаторий. Тогда он пребывал еще в полном сознании. Не без рецидивов, разумеется, но в целом жил полноценной жизнью. Тогда-то он и попросил меня в случае его смерти передать этот конверт законному наследнику.

— Законному наследнику? — слегка удивился Тэнго.

— Да, именно так. Никого конкретно по имени он не назвал. Но ведь вы — его единственный наследник, верно?

— Насколько я знаю — да.

— Тогда я должен вручить это вам, — сказал адвокат, подвигая к Тэнго конверт. — Вы не откажетесь расписаться в получении?

Тэнго расписался на какой-то бумажке. Канцелярский конверт на столе выглядел слишком безликим. Ни на лицевой стороне, ни на обратной ничего не написано.

— У меня вопрос, — сказал Тэнго. — В ваших разговорах отец хоть раз называл мое имя, Тэнго Кавана? Или хотя бы произнес слово «сын»?

Задумавшись, адвокат снова полез в карман, достал платок и вытер пот с физиономии. Затем покачал головой:

— Нет. Господин Кавана употреблял только термин «законный наследник». И по-другому никак не называл. Я запомнил, поскольку меня самого это несколько удивило…

Тэнго молчал.

— Но сам господин Кавана прекрасно знал, что законный наследник у него только один, — продолжил адвокат вкрадчиво, словно ища компромисс. — Просто в беседе ни разу не упомянул вашего имени, вот и все. А что? Это вас беспокоит?

— Не беспокоит, — ответил Тэнго. — Отец всегда был странноват.

Успокоившись, адвокат улыбнулся и легонько кивнул. Потом вручил Тэнго выписку из родословной.

— Учитывая болезнь вашего отца, я осмелился проверить записи в его домовой книге, чтобы избежать юридических ошибок. Согласно этим данным, вы, господин Тэнго, — единственный сын господина Каваны. Ваша мать скончалась через полтора года после вашего рождения. Отец повторно не женился и вырастил вас в одиночку. Его родителей, братьев и сестер уже нет в живых. Вне всякого сомнения, вы — его единственный законный наследник.

Адвокат поднялся из-за стола, выразил соболезнование и ушел. А Тэнго еще долго сидел, упираясь взглядом в пакет на столе. Его отец — настоящий, а мать действительно умерла. Так сказал адвокат. И наверняка так оно и есть. По крайней мере, юридически. Но чем бесспорнее становился этот факт, тем большим туманом окутывалась истина. С чего бы?

Вернувшись в палату отца, Тэнго сел за стол и попробовал вскрыть заклеенный скотчем конверт. Может, хотя бы в нем — разгадка тайны? Но распечатать конверт оказалось непросто. Ни ножниц, ни резака, ни чего-либо острого в палате не было, и липкие ленты пришлось раздирать одну за другой ногтями. А уже вскрыв конверт, он обнаружил внутри еще несколько конвертов поменьше, заклеенных так же крепко. Отец и здесь остался верен себе.

В одном из пакетов оказались деньги — полмиллиона наличными[285]. Ровно пятьдесят новеньких банкнот по десять тысяч, в несколько слоев обернутые тонкой бумагой. «На черный день», — гласила приложенная записка. Несомненно, почерк отца. Убористые иероглифы выписаны старательно, черта за чертой. Видимо это следует понимать как «используй в случае непредвиденных расходов». Очевидно, отец полагал, что его «законный наследник» своей заначки скопить никогда не сподобится.

Второй, самый толстый конверт был набит газетными вырезками и похвальными грамотами. Все, что касалось Тэнго. Грамоты за победы на математических олимпиадах в начальной школе, заметки из городских и региональных газет. Фотографии Тэнго с полученными кубками и медалями. Его школьный аттестат, похожий на произведение искусства: «отлично» по всем предметам без исключения. И прочие доказательства его талантов. На одном снимке — шестиклассник Тэнго в кимоно дзюдоиста улыбается, держа над головой вымпел «Второе место в полуфинале». Все увиденное потрясло Тэнго. Выйдя на пенсию, отец съехал из квартиры, которую предоставляла ему «Эн-эйч-кей», и снимал жилье в Итикаве, а последние месяцы жизни провел в санатории Тикуры. Из-за нескольких переездов у него почти не осталось личных вещей, а отношения с сыном совсем охладели. И тем не менее отец не расставался с наследием тех звездных лет, когда Тэнго слыл вундеркиндом, и хранил все эти бумаги как величайшую драгоценность.

Третий конверт содержал кипу разных свидетельств успешной карьеры отца в корпорации «Эн-эйч-кей». Упоминания о годовых премиальных за безупречный труд. Несколько простеньких грамот. Фотография — отец с коллегами на какой-то экскурсии. Старое удостоверение личности. Справки о денежных отчислениях — пенсионных и страховочных на случай болезни. Неизвестно зачем выданные подтверждения начисленной зарплаты, сразу несколько штук. Документы о выплате пенсии… Сама пенсия при этом была поразительно скудной, если учесть, что отец гнул спину на корпорацию «Эн-эйч-кей» больше тридцати лет. В сравнении со звездной славой школьника Тэнго, одобрение, которое получал за свой труд отец, было мизерным. Для общества, в котором он жил, ценность его жизни и правда сводилась к нулю. Но только не для Тэнго. На его судьбу жизнь отца отбрасывала тяжелую, мистическую тень. Как и отцовы деньги на банковском счете.

Ничто в этом конверте не говорило о жизни отца до поступления в «Эн-эйч-кей». Можно подумать, его жизнь как таковая и началась, лишь когда он стал сборщиком взносов большой корпорации.

В последнем конверте — маленьком, тонком — обнаружилась черно-белая фотография. Одна-единственная, больше ничего. Снимок очень старый и такой блеклый, словно его размыло водой. Супружеская пара с ребенком. Отец, мать и маленький сын. Ребенку, судя по размерам, не больше года. Мать в кимоно бережно держит его на руках. За ними — ворота синтоистского храма. По одежде ясно — на дворе зима. А храм они посещают, скорее всего, сразу после Нового года. Мать щурится, как от яркого солнца, и улыбается. У отца — в темном пальто с чужого плеча — меж бровей пролегло две глубоких морщины, словно он хочет сказать: «Что-то не верю я в то, как мы выглядим». А младенец в объятиях матери, похоже, совсем растерялся перед холодом и необъятностью этого мира.

Папаша — явно отец Тэнго. Лицо совсем молодое, но уже по-стариковски истощено, глаза провалились в череп. Лицо бедняка крестьянина, очень упрямого и подозрительного, из деревушки, замерзающей в горах. Коротко стриженный, чуть сутулый. Вылитый отец, каким он и был всю жизнь. Значит, младенец — сам Тэнго, а эта женщина — его мать? Ростом чуть выше отца, очень стройная. Отцу здесь явно за тридцать, матери — лет двадцать пять.

Снимок этот Тэнго, разумеется, видел впервые. Никогда в жизни ему еще не доводилось разглядывать семейные фотографии. Себя в детстве он также видел впервые. Отец говорил, что жили они бедно и не могли купить фотоаппарата, а специально сняться всей семьей не выпало шанса. Так оно и было, считал Тэнго. Но оказалось, что это неправда. Вот оно, их семейное фото. Пускай одевались они не сказать чтоб роскошно, на людях показаться было не стыдно. И, насколько можно судить, фотоаппарат позволить себе могли. Снимок сделан вскоре после рождения Тэнго, то есть году в 54—55-м. Он перевернул карточку, но ни даты, ни места съемки там указано не было.

Тэнго вглядывался в лицо вроде бы своей матери. Изображение мелкое, расплывчатое. Детали можно разобрать разве что под лупой, которой, понятно, под рукою не было. Но как его мама выглядела, в целом понять удалось. Овальное лицо, маленький нос, чуть припухшие губы. Не красавица, но по-своему миловидна и привлекательна. По сравнению с простецкого вида отцом, кажется изысканней и умнее. И Тэнго это порадовало. Волосы аккуратно уложены, глаза прищурены. Похоже, немного напрягается перед камерой. Одета в кимоно, и комплекция толком не считывается.

Гармоничной парой этих супругов не назовешь. Да и разница в возрасте слишком заметна. Тэнго попытался представить, как эти мужчина и женщина встретились, как полюбили друг друга, объяснились, поженились, родили сына, но у него ничего не вышло. Романтики в этом кадре не чувствовалось никакой. Возможно, их связали не сердечные узы, а какая-то суровая необходимость. А может, и необходимости не было. Все-таки человеческая жизнь — это всего лишь цепочка нелогичных, а порой и вовсе хаотических событий.

Тэнго попытался сравнить загадочную женщину из своих «кошмаров наяву» с образом матери на фотографии. И вдруг поймал себя на том, что лица той женщины совершенно не помнит. Сняв блузку и расстегнув лифчик, она дает незнакомому дяде сосать свою грудь. Рот ее распахнут, и дышит она так, словно вот-вот задохнется. Это все, что он помнит. Незнакомый дядя сосет грудь его матери. Кто-то чужой забирает то, что принадлежит ему одному. Для младенца — слишком страшная угроза, чтобы он запоминал еще и лицо.

Тэнго убрал фотографию в конверт и задумался. Что же получается? Отец берег этот снимок до самой смерти. Значит, памятью о матери дорожил. К тому времени, когда Тэнго начал соображать, его мать уже скончалась. По данным адвоката, Тэнго — единственный ребенок, которого она родила от отца, сборщика взносов из «Эн-эйч-кей». Факт, подтвержденный выпиской из родословной. И все же документ из мэрии не может гарантировать того, что этот человек — его биологический отец.

— У меня нет сына, — заявил отец перед тем, как впасть в глубокую кому.

— Кто же я для тебя? — спросил Тэнго.

— Никто, — ответил он прямо и однозначно. Услышав эти слова, Тэнго уверовал в то, что между

ним и этим человеком кровного родства быть не может. И решил, что наконец-то освободился от тяжких оков. Но теперь он уже не знал, верить словам отца или нет.

— Я — никто, — повторил Тэнго вслух.

И тут он понял, что молодая мать на фотографии поразительно похожа на его замужнюю подругу. Кёко Ясуда — вот как ее звали… Чтобы унять закипающий мозг, он надавил кончиком пальца на точку между бровями. И снова достал из конверта фотографию. Маленький нос, припухшие губы. Слегка выступающий подбородок. Прическа другая, почему он сразу и не понял, — но лица действительно очень схожи. Что же это, черт побери, может значить?

Почему отец решил после смерти передать ему эту фотографию? При жизни он не сообщал о матери вообще ничего. Факт существования семейного фото скрывал. И лишь напоследок без всяких объяснений вложил этот блеклый старый снимок в руку Тэнго. Зачем? Чтоб избавить сына от страданий — или еще больше запутать?

Одно было ясно: фотокарточку эту отец комментировать не собирался. Ни до своей смерти, ни после. «Вот тебе, сын, фотография, — словно говорил он Тэнго. — Остальное додумывай сам».

Тэнго завалился навзничь на голый матрас и посмотрел в потолок — фанерный, окрашенный белой краской. Ни сучков, ни текстуры — лишь десяток длинных швов между белыми листами. Вот что буравил отец ввалившимися глазами все последние месяцы жизни. А может, его глаза уже не видели ничего. В любом случае, взгляд его был направлен туда, видел он при этом что-либо или нет.

Зажмурившись, Тэнго представил, как лежит здесь и медленно умирает. Однако для здорового тридцатилетнего мужчины смерть оставалась далеко за пределами воображения. Тогда он открыл глаза и, еле дыша, стал следить, как по стене сползает отсвет заходящего солнца. Он старался не думать ни о чем, и это оказалось несложно. Слишком много усталости скопилось в голове. Так много, что заснуть не удавалось, как ни старайся.

Ближе к шести пришла сестра Оомура и сообщила, что в столовой ему приготовили поесть. Тэнго ответил, что не голоден, но дородная медсестра не отступала. Все настаивала на том, чтобы он хоть червячка заморил. Почти приказывала. Все-таки в искусстве повелевать, когда дело касается здоровья и жизни собеседника, она была настоящей профи. А противиться логически убедительным приказам, особенно от женщин старше него, Тэнго никогда не умел.

Они спустились по лестнице в столовую, где встретили Куми Адати. Сестры Тамуры не было. Тэнго сел за столик вместе с сестрами Адати и Оомурой. Съел немного салата и вареных овощей, похлебал супа-мисо с луком и мидиями. Выпил горячего чая.

— Когда кремация? — спросила Куми Адати.

— Завтра в час, — ответил Тэнго. — Потом, наверно, сразу вернусь в Токио. Работа ждет.

— А кроме тебя, кто еще будет на кремации?

— Да, наверное, никого. Только я.

— Ты не против, если я тоже приду?

— На кремацию моего отца? — удивился Тэнго.

— Да. Если серьезно, твой отец мне очень нравился. Тэнго невольно отложил палочки для еды и уставился на медсестру. Неужели она говорит о его отце?

— И чем же, например?

— Он был честным и не говорил ничего лишнего, — ответила она. — И в этом очень походил на моего папу.

— Хм… — протянул Тэнго.

— Мой отец был рыбаком. Умер, не дожив до пятидесяти.

— Погиб в море?

— Нет. Скончался от рака легких. Слишком много курил. Не знаю, почему, но все рыбаки — заядлые курильщики. Дымят не переставая…

Тэнго задумался.

— Может, лучше бы мой отец тоже был рыбаком.

— Почему ты так думаешь?

— Почему? — переспросил он. — Да просто так показалось. Что лучше б он был рыбаком, а не сборщиком взносов за телевидение.

— И тогда бы тебе легче было с ним общаться?

— По крайней мере, многое в моей жизни сложилось бы иначе.

Тэнго представил, как он, маленький мальчик, воскресным утром выходит с отцом на лодке в открытое море. Суровый ветер Тихого океана, соленые брызги в лицо. Монотонный рокот дизеля, едкий запах рыбацких сетей. Тяжелая, опасная работа. Малейший промах смертелен. Но в отличие от выбивания взносов за «Эн-эйч-кей», работа осмысленная и естественная.

— Но ведь собирать взносы за телевидение, наверное, тоже работа не из легких? — уточнила сестра Оомура, уплетая рыбу, запеченную с овощами.

— Пожалуй, — согласился Тэнго. По крайней мере, для него эта работа оказалась невыносимой.

— Но твой отец с ней справлялся успешно, так ведь? — сказала Куми Адати.

— Думаю, даже слишком успешно, — ответил Тэнго.

— И грамоты получал, — добавила Куми Адати.

— Ах да, совсем забыла… — Сестра Оомура вдруг отложила палочки. — Ужас. Такая важная вещь — и совсем вылетела из памяти! Подожди меня здесь. Я должна передать тебе кое-что сегодня и никак не позже.

Вытерев губы платочком, она встала из-за стола, не доев, и быстро вышла из столовой.

— Что еще за важная вещь? — склонив голову набок, спросила Куми Адати.

Но Тэнго, конечно, этого даже не представлял.

Ожидая сестру Оомуру он набивал рот салатом. Едоков в столовой было пока немного. За одним столиком — трое стариков, которые все время молчали. За другим ужинал седой мужчина в белом халате, сосредоточенно читая вечернюю газету.

Наконец сестра Оомура вернулась — так же торопливо, как вышла, — держа в руках бумажный пакет из универмага. Раскрыв его, она вынула аккуратно сложенную униформу.

— Примерно с год назад, когда твой отец был в сознании, он передал мне это на хранение, — сказала дородная медсестра. — Просил, чтобы в гроб его положили в этой форме. Поэтому я отдала ее в чистку, посыпала нафталином и хранила все это время.

Униформу служащего «Эн-эйч-кей» Тэнго не перепутал бы ни с какой другой формой на свете. Брюки тщательно выглажены. Ткань отдает нафталином. На несколько секунд Тэнго потерял дар речи.

— Он хотел, чтобы его кремировали в этой одежде, — добавила сестра Оомура и, аккуратно сложив униформу, убрала ее обратно в пакет. — Поэтому сегодня я должна передать ее тебе. Завтра принеси эту форму в похоронное бюро и попроси, чтобы отца в нее переодели.

— Но… разве так делается? — не очень уверенно возразил Тэнго. — Униформа принадлежит корпорации «Эн-эйч-кей». Выдается на время. После выхода на пенсию ее полагается вернуть.

— Не волнуйся, — сказала Куми Адати. — Если мы промолчим — никто не узнает. А от потери одной старенькой униформы «Эн-эйч-кей» не обеднеет!

— Это уж точно, — согласилась сестра Оомура. — Твой отец вкалывал на них с утра до ночи тридцать лет. Каждый день попадал в переплеты, выдавал норму, крутился, как ослик на водокачке. И что, они пожалеют для него несчастные куртку с брюками? Разве он надевал их, чтобы сделать кому-то плохо?

— Верно. Я вот тоже до сих пор храню матросскую курточку из средней школы, — сказала Куми Адати.

— Униформа «Эн-эйч-кей» и школьная матроска — все-таки разные вещи… — возразил было снова Тэнго, но его никто не поддержал.

— Ага, моя матроска тоже до сих пор висит в шкафу, — сказала сестра Оомура.

— Иногда надеваешь и вертишься перед мужем? — поддразнила Куми Адати. — В белых носочках?

— А что? Отличная мысль, — серьезно сказала сестра Оомура, подперев щеку рукой. — Может неплохо возбудить.

— В общем, так, — повернулась Куми Адати к Тэнго, прекратив болтовню о матросках. — Господин Кавана просил, чтобы его кремировали в форме служащего «Эн-эйч-кей». И мы должны выполнить его волю. Ты не согласен?

Взяв пакет с униформой, Тэнго вернулся в палату. Куми Адати, поднявшись вместе с ним, взялась стелить постель — свежую накрахмаленную простыню, новенькие пододеяльник, подушку и наволочку. Когда она закончила, отцова кровать совершенно преобразилась. Без всякой связи с происходящим Тэнго почему-то вспомнил ежик густых волос на лобке у Куми Адати.

— Все последнее время твой отец оставался в коме, — сказала она, расправляя складки на пододеяльнике. — Однако я не думаю, что он был совсем без сознания.

— Почему ты так решила?

— Дело в том, что он постоянно посылал кому-то сигналы.

Тэнго стоял у подоконника и глядел за окно, но при этих словах обернулся и воззрился на медсестру.

— Сигналы?

— Да, он то и дело постукивал по краю кровати. Уронит руку — и ну выстукивать что-то вроде азбуки Морзе. Тук-тук… Примерно вот так.

И Куми Адати легонько постучала костяшками пальцев по раме кровати.

— Похоже на какие-то сигналы, согласен?

— Думаю, это не сигналы.

— А что же тогда?

— Он стучал в двери, — севшим вдруг голосом ответил Тэнго. — В двери чьих-то квартир.

— Может, ты и прав. Действительно, напоминает стук в дверь. — Куми Адати напряженно сощурилась. — Выходит, даже потеряв сознание, господин Кавана продолжал собирать взносы за телевидение?

— Видимо, да, — кивнул Тэнго. — Где-то в закоулках своей головы.

— Как армейский трубач, который, даже погибнув, не выпустил трубы из рук? — с интересом отметила Куми Адати.

Тэнго молчал, не представляя, что на это ответить.

— Видимо, твой отец очень любил свою работу. Ему нравилось ходить по домам и собирать с людей взносы, да?

— Дело не в том, нравилось ему или нет.

— А в чем же?

— Просто он умел делать это лучше всего.

— Хм… Вот, значит, как? — Девушка задумалась. — Но тогда получается, он выбрал себе верный путь в жизни, разве нет?

— Возможно… — ответил Тэнго, разглядывая сосновую рощу. — Возможно, что и так.

— А вот ты, например? — спросила она. — Что ты умеешь делать лучше всего?

— Не знаю, — признался Тэнго и посмотрел ей прямо в глаза. — Ей-богу, не знаю.

Глава 22

УСИКАВА
Глаза эти словно жалели его
Тэнго появился на пороге дома воскресным вечером, в четверть седьмого. Вышел во двор и огляделся, словно что-то ища. Повернулся налево, потом направо. Глянул на небо, затем себе под ноги. Но, похоже, не заметил ничего необычного — и быстрым шагом двинулся по улице. Пока его фигура не скрылась из виду, Усикава следил за нею через щель между шторами.

На сей раз Усикава решил не шпионить за Тэнго. Тот уходил, сунув руки в карманы неглаженых хлопковых брюк. Поверх свитера — потертый оливковый пиджак из вельвета. Волосы взъерошены. Из бокового кармана пиджака выглядывает пухлый покетбук. Видно, собрался где-нибудь перекусить. Ну и пускай идет себе куда хочет.

В понедельник Тэнго читает сразу несколько лекций. Об этом Усикава узнал, загодя позвонив в колледж. Да, лекции Каваны-сэнсэя с понедельника возобновятся согласно расписанию, деловито сообщила ему секретарша. Вот и отлично. Наконец-то парень вернется в свой обычный жизненный ритм. Судя по его характеру, вряд ли он сегодня поедет куда-нибудь далеко.

Ближе к восьми Усикава надел пальто, замотал шею шарфом, натянул вязаную шапочку до самых бровей — и, выйдя из дома, быстро зашагал по улице, бдительно поглядывая по сторонам. Тэнго еще не вернулся. Что-то слишком он долго, если собирался просто перекусить. Нужно быть осторожным — не столкнуться бы с ним нос к носу когда он вдруг пойдет домой. Риск, конечно, велик, но Усикаве позарез нужно было выйти на улицу прямо сейчас, чтобы закончить одно неотложное дело.

Свернув по памяти за несколько поворотов, миновав три-четыре знакомых ориентира и пару раз заплутав, он добрался-таки до парка с детской площадкой. Вчерашний шквальный ветер утих, и хотя вечер стоял не по-декабрьски теплый, в парке не было ни души. Еще раз оглядевшись — не смотрит ли кто, Усикава взобрался на горку, сел, оперся спиной о перильца и посмотрел на небо. Как и прошлым вечером, в небе почти на том же месте висела яркая, в третьей четверти луна. Вокруг нее ни облачка. А рядом с нею проступала вторая луна, поменьше. Чуть кривая и зеленоватая.

Значит, ошибки нет, понял Усикава. Он вздохнул и покачал головой. Это не сон, не мираж. Две луны — большая и маленькая — сияли в небе над голой дзельквой и никуда не исчезали. Словно со вчерашнего вечера так и ждали, когда же Усикава вернется на детскую горку и посмотрит на них. Они знали, что он придет сюда снова.

Будто сговорившись, обе затапливали мир молчанием, полным тайных намеков. Приглашали Усикаву разделить это молчание с ними. И прижимали покрытые пеплом указательные пальцы к губам.

Сидя на горке, Усикава скорчил гримасу, заставив мышцы разъехаться в разные стороны. Он хотел проверить, не появится ли в его ощущениях чего-нибудь странного. Но ничего особенного не почувствовал. Плохое ли, хорошее — лицо его вело себя так же, как и всегда.

Усикава считал себя реалистом — да, собственно, реалистом и был. Никакой метафизикой не увлекался.

Если что-либо существовало на самом деле — принимал это как реальность, даже если законами природы было не объяснить и логикой не проверить. Таков его главный принцип мышления. Не законы и логика порождают реальность, но реальность формирует законы и логику. А потому оставалось принять как реальность тот факт, что в небе теперь две луны.

О том, что случится потом, подумаем, когда это случится, решил Усикава. Стараясь не вдаваться в рассуждения, он бесстрастно взирал на две луны в небесах: большую желтую и маленькую, ущербно-зеленоватую. Пытаясь свыкнуться с тем, что видят его глаза. Я должен принять это как есть, повторял он про себя. Как такое могло случиться, он объяснить не мог. Но как раз в это пока можно не углубляться. Как на это правильно реагировать — вот вопрос номер один. Итак, принимаем, что видим, без всякой логики. А там и подумаем, что делать дальше.

На горке Усикава просидел минут пятнадцать. Подпирая задом перильца и почти не шевелясь, приучал свое сознание к увиденному. Точно водолаз, не сразу привыкающий к изменению давления, он погружался в лунный свет, только что не впитывая его кожей. «Это важно», — подсказывал ему внутренний голос.

Затем недокарлик с приплюснутым черепом встал, спустился с горки на землю — и, обуреваемый мыслями, не нашедшими формулировок, отправился восвояси. Окружающий пейзаж казался ему уже не совсем таким, как по дороге сюда. Видимо, из-за лун, решил он. Вечно этот лунный свет искажает облик предметов. Несколько раз он чуть не сбился с дороги. Перед тем как войти в подъезд, он посмотрел на окна третьего этажа. В квартире Тэнго свет не горел. Верзила-препод из колледжа для абитуриентов еще не вернулся. Но не может же он так долго торчать в ближайшей закусочной.

Значит, где-то с кем-то встречается. С Аомамэ? Или с Фукаэри? Неужели я упустил счастливый шанс за этим проследить? Впрочем, что теперь сокрушаться. Все равно ходить за ним по улицам слишком опасно. Заметит хоть раз — все, что наработано до сих пор, псу под хвост.

Вернувшись в квартиру, Усикава размотал шарф, снял пальто и шапку. Открыл на кухне банку тушенки и стоя съел ее с булочкой. Выпил банку кофе — не горячего, не холодного. Но ни в чем не почувствовал вкуса. Жуешь, а вкуса нет. В чем же тут дело — в продуктах? Или в его ощущениях? Непонятно. А может, все из-за этих двух лун, что поблескивают теперь на донышках его глаз? Откуда-то издалека едва разборчиво послышался перелив дверного звонка. Позвонили дважды, через паузу. Но Усикава не обратил внимания. Скорее всего, звонили кому-то этажом выше.

Дожевав сэндвич и допив кофе, он не спеша, возвращая мозги в реальность, выкурил сигарету. И повторил про себя, что ему теперь нужно сделать. Затем подошел к подоконнику и уселся на пол за камерой. Включил обогреватель, погрел руки в оранжевом свете спиралей. Воскресенье, почти девять вечера. На крыльце уже не появляется почти ни души. И все-таки он должен дождаться возвращения Тэнго.

Вскоре из дома вышла женщина в черном пуховике. Ее он видел впервые. Замотана в серый шарф до самого носа. Очки в черной оправе, бейсбольная кепка. Явно пытается спрятать от чужих взглядов лицо. В руках ничего нет, шагает широко и торопливо. Инстинктивно нажав на кнопку, Усикава трижды щелкнул затвором камеры. Надо бы проследить, куда она идет, подумал он. Но пока вставал, женщина уже вышла на улицу и скрылась в вечерней мгле. Усикава скривился от досады, но все же махнул рукой. Пока он обуется, ее будет уже не догнать.

Он прокрутил в мозгу все, что успел разглядеть. Рост — сантиметров 170. Узкие джинсы, белые кроссовки. Каждая вещь, как ни странно, абсолютно новая. Возраст — лет 25–30. Черные волосы неизвестной длины заправлены за ворот пуховика. Толстая куртка скрывает фигуру, но, судя по ногам, женщина — худощавая. Осанка с походкой говорят о молодости и хорошем здоровье. Наверно, каждый день занимается каким-нибудь спортом. С тем, что он знает об Аомамэ, все приметы совпадают идеально. Что, конечно, еще не означает, что увиденная им женщина — она. Просто слишком заметно, как она старается не попасться никому на глаза. Напряжена до предела, как звезда экрана перед камерами папарацци. Но звезду экрана, спасающуюся от СМИ, никогда не занесло бы в трехэтажную развалюху, затерянную в кварталах Коэндзи.

Значит, можно предположить, что это и есть Аомамэ?

Она приходила повидаться с Тэнго. Но его, как назло, дома нет. Окна не горят. В тот далекий дверной звонок, вероятно, она и звонила. А потом, никого не застав, ушла. Но тут Усикаву озадачила одна нелогичность. Аомамэ скрывается от преследователей — и, по идее, должна жить так, чтобы избегать опасности и не попадаться никому на глаза. Пожелай она повидаться с Тэнго, первым делом проверила бы по телефону, дома он или нет, как делают все нормальные люди. И тогда не пришлось бы зря рисковать, высовывая нос из убежища.

Сидя за камерой, Усикава перебирал в голове возможные версии, но ни одна не казалась ему убедительной. Подобное поведение — маскируется так, что выдает себя с головой, добирается от собственного убежища аж досюда — совершенно не вязалось с характером той Аомамэ, которую знал Усикава. Та — куда осторожней и осмотрительнее. Эта загадка ввергала его сознание в хаос. Мысль о том, что он сам мог привести ее сюда за собой, ему даже в голову не приходила.

Как бы там ни было, решил он, завтра пойду в мастерскую на станции, проявлю фотографии. И разгляжу повнимательней эту загадочную незнакомку.

Усикава нес свою вахту за камерой до одиннадцатого часу, но после той женщины никто из дома не вышел и никто в него не зашел. Спектакль окончен за отсутствием актеров, и на крыльце у безлюдного подъезда тихо, как на всем наскучившей, забытой людьми театральной сцене. Что же случилось с Тэнго? Усикава озадаченно покрутил головой. Насколько ему известно, Тэнго никогда не задерживается в городе допоздна. Тем более что завтра у него лекции в колледже. Или успел вернуться и заснуть, пока Усикавы не было дома?

Ближе к одиннадцати Усикава почувствовал, что страшно устал. Сонливость давила на нервы, веки опускались сами собой. Для него как профессиональной «совы» случай довольно редкий. Обычно он мог не спать вообще, если требует дело. И лишь сегодня вечером дремота припечатала его, как надгробная плита — средневековую могилу.

Может, я слишком долго разглядывал две луны? — подумал он. И мои глаза пресытились лунным светом? Эти луны — большая и маленькая — оставляют на сетчатке неизгладимые следы. Их мрачный дуэт парализует мозг в тех местах, где еще остается место для мысли. Так некоторые пчелы парализуют жалом гусеницу — и откладывают на ее кожу яйца. А уже личинки вылупляются из яиц — и растут себе, пожирая заживо гусеницу, больше не способную шевелиться… Скривившись от омерзения, Усикава прогнал дурное видение прочь.

Ладно, сказал он себе. Не стоит так уперто ждать Тэнго. Когда бы парень ни вернулся, завалится в постель и заснет. Возвращаться-то ему все равно больше некуда. Наверное.

Еле двигаясь, он стянул с себя брюки, свитер и, оставшись в рубашке с длинными руками и семейных трусах, забрался в спальник. Свернулся там калачиком — и тут же уснул. Чрезвычайно глубоким сном, больше похожим на кому. Падая в этот сон, как в пропасть, он вроде бы слышал, как постучали в дверь. Но сознание уже перенеслось в другой мир, и отличить реальность от сновидения было почти невозможно. От любой попытки проснуться через силу все тело скрипело, как несмазанная телега. Поэтому, не открывая глаз, он не стал искать объяснения этому стуку, а просто спрятался от него в сон, как рыба хоронится в иле на дне морском.

Через полчаса после того, как Усикава заснул, Тэнго вернулся со встречи с Комацу. Почистил зубы, повесил на плечики провонявший никотином пиджак, переоделся в пижаму, лег спать. И спал до двух ночи, пока не раздался звонок и ему не сообщили о смерти отца.

Проснулся Усикава в понедельник, в девятом часу, когда Тэнго уже досыпал в вагоне экспресса на Татэяму. Заступив на свою вахту за камерой, Усикава ждал, когда же Тэнго выйдет из дома, чтобы ехать в колледж. Но Тэнго так и не появился. К первому часу дня Усикава отчаялся, позвонил из ближайшего автомата в колледж и поинтересовался, состоятся ли сегодня по расписанию лекции господина Каваны.

— Лекций Каваны-сэнсэя сегодня не будет, — сообщил ему в трубке женский голос. — Вчера вечером у него в семье произошло несчастье.

Поблагодарив, Усикава повесил трубку.

Несчастье в семье? — задумался Усикава. Но из семьи у Тэнго — только отец, бывший сборщик взносов за «Эн-эйч-кей». Который лечится в каком-то пансионате у черта на куличках. И Тэнго навещал его совсем недавно — вернулся всего пару дней назад. Выходит, отец скончался. Значит, Тэнго снова уехал из Токио. Скорее всего, вышел из дома, пока я спал. И с чего это я, черт возьми, так долго и крепко спал?

Таким образом, Тэнго остался в этом мире совсем один. От роду был одиноким, а теперь и подавно — один как перст. Его мать задушили на горячих источниках в префектуре Нагано, когда мальчику не было и двух лет. Убийцу так и не поймали. Бросив мужа и забрав с собою маленького Тэнго, она сбежала с этим молодым человеком из дома. Классический адюльтер с исчезновением. Какое старое слово — «адюльтер». Сейчас его уже Никто не употребляет… Почему тот парень убил ее — неизвестно. И даже не ясно, он ли настоящий убийца. Ее обнаружили в номере гостиницы, задушенную поясом от ночного халата, а мужчина, который сопровождал ее, куда-то исчез. Понятно, что подозрение пало на него. На том все и закончилось. Получив сообщение о трагедии, отец приехал из Итикавы и увез всеми брошенного младенца домой.

Наверно, я должен был рассказать об этом Тэнго. Разумеется, он имеет право знать, что случилось на самом деле. Но он сказал, что не хочет слышать ни слова о своей матери из уст такого человека, как я. Поэтому я ничего и не рассказал. Что поделаешь. Это его проблема, не моя.

Мне, в любом случае, остается одно: следить дальше за подъездом этого дома. Вчера вечером здесь появилась незнакомка, по всем признакам похожая на Аомамэ. Доказательств того, что это она, пока нет, но вероятность необычайно велика. Это мне подсказывает моя плешивая приплюснутая голова. На вид, конечно, она не ахти, зато обладает чутьем новейшего суперрадара. И если эта женщина и вправду Аомамэ, значит, вскоре она опять навестит Тэнго. О смерти Каваны-старшего она, похоже, еще не знает. Как видно, что-то мешает им общаться по телефону Скорее всего, Тэнго получил печальное известие ночью и уехал на рассвете. В таком случае, она непременно придет сюда снова. У нее какое-то важное дело, ради которого она готова приходить сюда всем опасностям вопреки. Вот почему в следующий раз нужно проследить за ней до самого ее убежища. И к этому стоит хорошенько подготовиться заранее.

Может, таким образом я разгадаю и тайну появления в небе второй луны? Было бы любопытно… Хотя нет — конечно же, это вопрос второстепенный. Моя главная задача — вычислить, где прячется Аомамэ. И подать информацию «на тарелочке» двум верзилам, с которыми лучше не связываться. А до того, как это произойдет, будь на небе хоть десять лун, я должен оставаться реалистом. Все-таки я — это я, и в этом моя сила.

Зайдя в фотомастерскую возле станции, Усикава отдал в проявку пять пленок по тридцать шесть кадров. А получив фотографии, зашел в ближайший семейный ресторанчик и, ужиная цыпленком-карри, разложил все снимки по датам. Почти все лица на этих кадрах были знакомы до оскомины. И только три представляли для него интерес: Фукаэри, Тэнго и незнакомки, вышедшей из подъезда вчера вечером.

Наткнувшись на взгляд Фукаэри, Усикава напрягся. Казалось, девчонка смотрит с фотографии прямо ему в глаза. Никакого сомнения: эта пигалица знала, что Усикава — здесь. Наблюдает за ней. И, наверное, снимает ее скрытой камерой. Об этом ясно и недвусмысленно сообщали ее чистые глаза. Она видела все и отнюдь не одобряла того, что он делает. Ее взгляд, как игла, прошивал его сердце насквозь. Тому, чем он занимался, не было оправдания. Но в то же время она не осуждала и не презирала Усикаву. В каком-то смысле эти сногсшибательные глаза его даже прощали… Точнее — нет, не прощали. Глаза эти словно жалели его. Видели, как низко он пал, и выражали ему соболезнование.

Случилось все очень быстро. В то утро, выйдя во двор, Фукаэри посмотрела сперва на верхушку столба; затем, резко обернувшись, перевела взгляд на зашторенное окно, за которым прятался Усикава, — и, уставившись прямо в глазок замаскированного объектива, заглянула Усикаве в самое сердце. А потом ушла. Время застыло на месте — и потекло опять. Эта странная пауза длилась от силы минуты три, но девчонка успела исследовать все закоулки его души, разглядела там всю грязь и всю низость, а затем подарила ему свое безмолвное сострадание — и исчезла.

От этого взгляда Усикава ощутил под ребрами острую боль, словно его пронзают огромной иглой для починки татами. Он вдруг отчетливо ощутил, в какого мерзкого извращенца превратился. И обижаться тут не на что. Потому что он — действительно мерзкий извращенец. Но чистый, полный искреннего сожаления взгляд Фукаэри низверг его в бездну невыносимого отчаяния. Уж лучше бы она упрекала, презирала, обвиняла, проклинала его. А то и сразу огрела по голове бейсбольной битой. Он вынес бы что угодно — но только не это.

Куда проще иметь дело с тем же Тэнго. На фотографиях он стоял у подъезда, повернувшись в сторону Усикавы. И, как и Фукаэри, внимательно оглядывался по сторонам. Но во взгляде Тэнго не было ничего примечательного. Этот наивный, бесхитростный взгляд не способен заметить ни спрятанной за шторами камеры, ни Усикавы с пультом в руке.

Затем Усикава сосредоточился на снимках загадочной незнакомки. Фотографий с нею получилось три. Бейсбольная кепка, очки в черной оправе, серый шарф до самого носа. Черты лица неразборчивы. На всех кадpax освещение ни к черту, плюс козырек кепки отбрасывает тень на лицо. Тем не менее эта женщина по всем параметрам совпадала с тем образом Аомамэ, который Усикава уже для себя составил. Зажав в руке все три фото веером наподобие игральных карт, он долго разглядывал каждую по очереди. И чем дольше смотрел, тем больше убеждался: эта женщина — не кто иная, как Аомамэ.

Он подозвал официантку и спросил, что у них сегодня на десерт. Персиковый пирог, ответила та. Усикава заказал пирог и чашку кофе.

«Если это не Аомамэ, — размышлял он в ожидании пирога, — шанса найти женщину с такой фамилией мне не видать, как своих ушей».

Пирог испекли куда лучше, чем он ожидал. Сочная фруктовая мякоть под румяной хрустящей корочкой. Сам персик, конечно, из банки, но для десерта в семейном ресторанчике недурно. Усикава съел пирог до последней крошки, допил кофе и, весьма удовлетворенный, вышел на улицу. Накупив в супермаркете продуктов на три дня вперед, он вернулся в квартиру и снова уселся за камеру.

Наблюдая за крыльцом через щель между шторами, он опирался спиной о стену и, согретый лучами солнца, несколько раз проваливался в зыбкую дрему. Но это его не тревожило. Ничего важного он все равно не пропустит. Тэнго уехал из Токио на похороны отца, а Фукаэри уже вряд ли сюда вернется. Знает ведь, что Усикава следит за происходящим. Да и Загадочная Незнакомка едва ли появится здесь при свете дня. Слишком уж осторожна. И на охоту выходит, лишь когда стемнеет.

Но солнце зашло, а незнакомка не появлялась. Те же люди,что и всегда, выходили из дома — к обеду за покупками, к вечеру на прогулку, а ушедшие с утра на работу неизменно возвращались куда более усталыми, чем уходили. Все их передвижения Усикава отслеживал только взглядом и затвор не нажимал. Фотографировать их больше не было смысла. Сейчас его интерес сводился лишь к трем действующим лицам. Все остальные — просто безымянные прохожие. От нечего делать он наделял их первыми приходящими в голову именами:

— Председатель Мао! — (Прическа точь-в-точь как у Мао Цзэдуна.) — Хорошо ли сегодня работалось?

— Господин Длинноухий! Отличный день для прогулки, не правда ли?

— Госпожа Проетая Челюсть? Что у нас нынче на ужин?

Он следил за подъездом до одиннадцати вечера. А потом широко зевнул — и решил на сегодня с работой покончить. Выпил бутылку зеленого чая, сжевал несколько крекеров, выкурил сигарету. Когда чистил зубы в ванной, распахнул перед зеркалом рот, вывалил язык и долго его разглядывал — чего не делал уже очень давно. К его удивлению, язык покрылся чем-то зеленоватым, похожим на мох. Усикава исследовал язык на свету. Вот же гадость. Облепила весь язык и отпадать, похоже, не собирается. Если так пойдет дальше, подумал он, я скоро весь покроюсь мхом. Начиная с языка и по всему телу. Как черепаха, прозябающая в своем болоте. От одной мысли об этом у него засосало под ложечкой.

Испустив то ли вздох, то ли стон, Усикава прекратил думать о языке, выключил свет и вышел из ванной. В темноте неторопливо разделся, забрался в спальник. Застегнул «молнию» до самого горла — и свернулся внутри калачиком, как личинка неведомого насекомого.

Проснулся он в темноте. Повернул голову, чтобы проверить время, но будильника на месте не оказалось. На мгновение Усикава растерялся. Перед сном он всегда проверял, где стоит будильник, чтобы в темноте сразу понять, который час. Многолетняя привычка. Куда же этот будильник теперь подевался? Слабый лунный свет, пробивавшийся в щель между шторами, освещал лишь один угол комнаты; остальное пространство утопало в кромешной мгле.

И тут он заметил, что его сердце колотится, как бешеное. Разгоняет по телу адреналин в отчаянном стремлении выжить. Его ноздри раздуты, дыхание бурное. Словно он проснулся посреди кошмарного, липкого сна и не может отдышаться от ужаса.

Только это не сон. Нечто странное происходило на самом деле. Усикава почувствовал: кто-то стоит над его головой — темнее, чем ночь. И смотрит ему в лицо. На миг Усикава окаменел. Но уже в следующую секунду пришел в себя — и бросился расстегивать «молнию» спальника изнутри.

Не дав ему опомниться, непонятно кто схватил Усикаву за шею. Так быстро и неожиданно, что он и вскрикнуть не успел. Хваткой сильного и тренированного противника. Чьи-то железные ручищи сжимали Усикаву безжалостно, как тиски. Человек не говорил ни слова. Даже дыхания не слышно. Замурованный в спальник Усикава извивался и сопротивлялся как мог. Раздирал руками нейлоновую изнанку, отбивался ногами. Пытался кричать. Бесполезно. Противник будто прирос к татами, замер в несворотимой позе и с каждой секундой стискивал Усикаву все сильней. Очень эффективно — ни одного движения зря. Раздавленный в смертельных объятиях, Усикава едва дышал.

Как же он забрался в квартиру? — мелькало в угасающем сознании. — Ведь дверь была заперта на щеколду. И цепочка наброшена. И окно снаружи не откроешь, как ни старайся. Если бы взламывали замок, я бы проснулся, это уж точно.

Это профи, сообразил Усикава. Если потребуется, отнимет у человека жизнь, не задумываясь. Таков его хлеб. Кто же прислал его? «Авангард»? Неужели они решили от меня избавиться? Рассудили, что я им больше не нужен, только мешаю? Если так, они ошибаются. Ведь еще немного — и Аомамэ была бы у них в руках… Усикава попытался докричаться до своего палача — подожди, послушай меня. Но для голоса не было воздуха, а язык будто окаменел в гортани.

В сдавленном горле не осталось ни щелочки для дыхания. В легкие больше не поступал кислород. Усикаве начало чудиться, будто его сознание отделилось от тела. Несчастное туловище корчилось в спальнике, а душа плавала в вязком, тяжелом воздухе, наблюдая за происходящим откуда-то сверху. Внезапно все его конечности онемели. Почему? — возопило меркнущее сознание. Почему я должен умирать в таком жалком месте такой жалкой смертью? Но ответа он, разумеется, не дождался. Откуда-то с потолка опустилась бескрайняя мгла и окутала все вокруг.

Когда Усикава приходит в себя, спальника на нем уже нет. Руки-ноги полностью онемели. Он лишь чувствует, что глаза его завязаны, а щека упирается в соломенное татами. Горло больше не сдавлено. Легкие с шумом кузнечных мехов всасывают свежий воздух — холодный, зимний. Сердце, получив драгоценный кислород, восстанавливает кровь и методично рассылает ее до самых крайних закоулков нервной системы. Спазмами накатывает кашель, но Усикава отгоняет его, стараясь не прерывать спасительного дыхания. Постепенно его конечности оживают. Жесткий стук сердца отдается где-то между ушами.

Он лежит ничком на татами. Его руки за спиной связаны чем-то мягким, как и лодыжки. Не сильно, хотя очень умело и надежно. Сам он способен разве что перекатываться по полу. Неужели я жив и еще дышу? — удивляется Усикава в темноте. Значит, то была не смерть. Что-то очень близкое к смерти, но еще не смерть как таковая. По обеим сторонам горла скопилась острая боль. Моча, вытекшая в трусы, обжигает холодом кожу. Но Усикава не чувствует себя несчастным. Наоборот. Эти боль и холод сообщают ему, что он еще не умер.

— Так просто ты не умрешь, — произносит кто-то, будто прочитав его мысли.

Глава 23

АОМАМЭ
Свет там обязательно есть
Наступает полночь, воскресенье переходит в понедельник, а спать все не хочется.

Выбравшись из ванны, Аомамэ надевает пижаму, забирается в постель, гасит свет. Она провела на ногах весь вечер, хотя сделать ничего не могла. Все проблемы теперь решает Тамару. Так что лучше бы ей поспать, а с утра все обдумать на свежую голову. Но упрямое сознание все бодрится, а тело требует активности. Сна ни в одном глазу.

Ничего не поделаешь, решает она, встает и накидывает поверх пижамы ночной халат. Заваривает цветочного чая и пьет его маленькими глотками за кухонным столом. В голове ворочается какая-то мысль, но ухватить ее никак не удается. Эта мысль напоминает далекую тучу на горизонте, плотную и таинственную. Контур видишь, а формы не разобрать. Все-таки между «формой» и «контуром» существует определенная разница. С чашкой в руке Аомамэ подходит к окну и сквозь щель между шторами смотрит на детскую горку.

В парке, разумеется, ни души. Кому нужны горка, песочница и качели во втором часу ночи? А ночь стоит тихая и безветренная, в небе — ни облачка. И только над замерзшими деревьями висят две луны — большая и маленькая. Вращение Земли поменяло их расположение в небе, но видны они так же отчетливо, как и в прошлую ночь.

Стоя у окна, Аомамэ вспоминает старенькую трехэтажку, в которую зашел Головастик, и табличку с фамилией на двери 303-й квартиры. На белой табличке — два иероглифа: «Кава-На»[286]. Табличка не новая. Уголки пообтерлись. Местами изъедена влагой. С тех пор, как ее там повесили, прошли месяцы, если не годы.

Кто живет за той дверью — Тэнго или его однофамилец, — Тамару установит очень быстро. Даст бог, уже завтра об этом сообщит. Этот человек не тратит времени зря. Тогда-то все и прояснится. И, возможно, очень скоро я смогу увидеться с Тэнго. От этой мысли у нее перехватывает дыхание. Так, словно окружающий воздух неожиданно разредился.

Хотя, конечно, едва ли все получится так уж гладко. Даже если в квартире 303 обитает Тэнго, где-то в том же здании прячется проклятый Головастик. И замышляет какую-то гадость — кто его знает, что именно. Очевидно, некий коварный план, как выследить и меня, и Тэнго, а потом сделать так, чтоб мы больше не встретились…

Да нет, успокаивает она себя. Не стоит дергаться. Тамару — мужик надежный. Насколько я его знаю, умелый, талантливый, опытный. Уж он-то избавится от Головастика в два счета. Ведь чертов карлик уже угрожает не только мне, но и самому Тамару. Фактор риска, который следует устранить, — и как можно скорее.

Но что, если вдруг по какой-то причине (какой — одному богу известно) Тамару сочтет, что моя встреча с Тэнго приведет к нежелательным последствиям? Ведь тогда он сделает все, чтобы «устранить» саму возможность этой встречи. Да, между мной и Тамару существует нечто вроде взаимной симпатии. Это правда. И все-таки интересы Хозяйки он ставит превыше всего. Это его основная работа. И ради меня одной он не станет жертвовать всем остальным.

От таких мыслей Аомамэ стало не по себе. Откуда ей знать, на каком месте в списке приоритетов Тамару стоит ее встреча с Тэнго? Может, она совершила роковую ошибку, рассказав Тамару о Тэнго Каване? Может, все, что касается Тэнго, от начала и до конца, ей следовало решать самой?

Однако теперь уже ничего не вернуть. Тамару я все рассказала. Просто пришлось рассказать. Головастик затаился и ждал моего появления, попытки справиться с ним в одиночку равнялись самоубийству. А время шло. Позволить себе затаиться и ждать я никак не могла. Лучшее, что можно было сделать — объяснить все как есть и предоставить Тамару свободу действий.

Все. Больше о Тэнго она не думает. Чем больше думаешь, тем непонятнее, как именно следует поступить. Хватит бесплодных размышлений. Довольно наблюдений за лунами. Лунный свет исподволь разрушает ее душу. Он меняет уровень приливов и потрясает жизнь лесов. Сделав последний глоток цветочного чая, Аомамэ отходит от окна и споласкивает чашку под краном. Хочется капельку бренди, но беременным пить нельзя. Сев на диван и включив торшер, она решает снова перечитать «Воздушный Кокон». Она читала эту книгу уже, по крайней мере, раз десять. Роман не очень длинный, некоторые отрывки она даже запомнила наизусть. Но хочется перечитать еще раз как можно внимательнее. Все равно просто так не заснуть. А повезет — замечу еще какие-нибудь детали.

Ведь «Воздушный Кокон» — нечто вроде кода. Скорее всего, Эрико Фукада наговорила эту историю с конкретной целью — передать людям некое послание. А Тэнго переписал ее, фактически доведя это послание до совершенства. Вместе они создали текст, поразивший воображение целой кучи народу. Как и сказал ей лидер «Авангарда»: «Они восполнили друг в друге то, чего каждому не хватало. Объединив усилия, Тэнго и Эрико произвели работу, результат которой превзошел все ожидания». Опять же, если верить Лидеру, из-за того, что «Воздушный Кокон» стал бестселлером, миру стала известна тайна LittlePeople, а Голос перестал говорить. В результате источник высох, в колодец больше не поступает вода. Вот как круто повлияла на окружающую реальность эта книга!

И Аомамэ сосредоточенно, строка за строкой, погружается в текст.

Когда часы на стене показывают полтретьего, Аомамэ уже заканчивает вторую треть романа. На этом она закрывает книгу и пробует облечь в слова свои сильные впечатления. На нее вдруг нисходит — если не откровение, то нечто очень близкое к уверенности:

Я здесь не случайно.

В этом я убеждена.

Я здесь, ибо должна была здесь оказаться.

До сих пор я считала, что угодила в 1Q84-й год не по собственной воле. Следуя чьим-то планам, железнодорожную стрелку перевели, отчего поезд, в котором я ехала, свернул с главного пути на боковую ветку и прибыл в этот дивный новый мир. Я и сама не заметила, как оказалась здесь. В мире, где появляются LittlePeople, а в небе висят две луны. В мире, куда есть вход, но откуда нет выхода.

А вот как объяснил мне это Лидер перед смертью. Поезд в данном случае — это роман, написанный Тэнго, а я — его неотъемлемая часть. Вот почему я здесь — пассивный эпизодический персонаж, заблудившийся в густом тумане.

Но это еще не все, размышляет Аомамэ. Это еще не все.

Я — не просто пассивное существо, которого забросили сюда спланированно, даже не спрашивая, хочу ли я этого. Хотя, конечно, со мной обошлись как с жертвой. Но в то же время оказаться здесь — это и мой выбор.

Я здесь, ибо такова моя воля.

В этом я убеждена.

И причина, по которой я здесь, ясна и прозрачна. Одна-единственная причина: желание встретиться снова с Тэнго. Вот почему я теперь нахожусь в этом мире. Или даже наоборот — вот почему этот мир теперь во мне. А может, это вообще парадокс с зеркалами, которые развернуты одно к другому и отражаются друг в дружке до бесконечности: я в этом мире, этот мир — во мне?

Конечно, я не знаю, что за книгу и с каким сюжетом пишет теперь Тэнго. Но скорее всего, в той книге на небе тоже висят две луны. И появляются LittlePeople. По крайней мере, это я могу предполагать с уверенностью. Ведь я понимаю: эта книга — и моя тоже.

Она поняла это, когда перечитывала сцену, в которой девочка, главная героиня, каждую ночь плела вместе с LittlePeople в глиняном погребе Воздушный Кокон. Смакуя деталь за деталью, Аомамэ ощущала, как внизу ее живота расползается нечто большое, теплое и глубокое, как в растопленном леднике. Именно оттуда, из ее сердцевины, пробивался прямо сейчас некий маленький, но очень надежный источник теплоты. Что за источник и что за теплота — она понимает прекрасно. Это — ее Кровиночка. Которая излучает тепло, радуясь тому, что девочка и LittlePeople вместе плетут Воздушный Кокон.

Аомамэ откладывает книгу на журнальный столик, расстегивает пижаму, прижимает ладонь к животу. Пальцам тепло. Кажется, сквозь них даже пробивается слабое оранжевое сияние. Аомамэ гасит торшер и в темноте, напрягая зрение, смотрит на свой живот. Видно снаружи или не видно, — свет там обязательно есть. Я не одинока, чувствует она. Мы — единое целое. Ведь именно вместе мы принадлежим новой книге Тэнго.

Но если эта новая история действительно не только его, но еще и моя, я ведь тоже могу приложить руку к сюжету. Что-то добавить, что-то изменить. А главное — я могу решить, чем эта книга закончится. Разве нет?

Аомамэ задумывается. Что же нужно для этого сделать?

Этого она еще не знает. Но уверена: такая возможность есть. Пока это лишь теория без всякой конкретики. Она плотно стискивает губы в темноте. Очень важная мысль. Нужно обдумать ее как можно глубже.

Вдвоем мы — одна команда. Не слабее, чем Тэнго с Фукаэри, когда писали «Воздушный Кокон», только роман — другой. Наша совместная воля — или то, что эту волю рождает, — сливается в одно целое, затевает общее произведение и продвигает его вперед. Эта работа происходит где-то так глубоко, что снаружи и не заметна. Поэтому нам даже не обязательно видеть друг друга, чтобы сливаться в единое целое. С одной стороны, мы осознанно пишем роман, с другой — тот же роман определяет наши поступки. Разве не так?

Остается один вопрос. И очень серьезный.

Что в этом романе означает Кровиночка? Какую роль она играет в повествовании?

Это маленькое создание очень бурно реагирует на сцену, в которой девочка и LittlePeople плетут Воздушный Кокон. Когда я читаю об этом, Кровиночка во мне излучает тепло и слабое оранжевое сияние. Прямо как в настоящем Воздушном Коконе. Так неужели моя утроба и есть Воздушный Кокон? Но тогда получается, что я — Маза, а Кровиночка — моя Дота? Значит, каким-то невероятным образом LittlePeople проникли в меня и заставили забеременеть от Тэнго без совокупления? То есть они используют мое тело как агрегат, чтобы вырастить себе новую Доту?

Нет, очень твердо говорит себе Аомамэ. Этого не может быть.

Лидер сказал, что LittlePeople на время утратили силу. Из-за того, что роман «Воздушный Кокон» прочла огромная куча народу, их активность затормаживается. Похоже, моя беременность случилась вне их ведома — там, где они не смогли все до конца проследить. Но тогда кто — и как? — сделал ее возможной?

У Аомамэ нет ответа.

Не сомневается она лишь в одном: эта маленькая жизнь внутри нее — плод ее и Тэнго. Для проверки она еще раз ныряет рукой в трусы. Проверяет теплоту живота. Я должна защитить Кровиночку от всего. Я никому не отдам ее. Никакому богу не уступлю. Только мы вместе вырастим его как надо. Так решает она в темноте.

Аомамэ возвращается в спальню, сбрасывает халат, залезает в постель. Ложится на спину, кладет пальцы на живот — и ощущает под ладонями тепло. Никаких колебаний. Я должна быть еще сильнее. Мои дух и тело должны слиться в единое целое.

Вскоре сон наваливается как дым, окутывая ее клубами со всех сторон. А в небе все висят две луны.

Глава 24

ТЭНГО
Прочь из Кошачьего города
Тело отца обрядили в чистую отглаженную форму сборщика взносов «Эн-эйч-кей» и положили в простенький гроб. Наверное, в самый дешевый из всех возможных. Хлипкий, словно сколоченный из фанерных ящиков от печенья, лишь бы не развалился. Хотя роста покойник был невысокого, он почти упирался в края этой угрюмой конструкции как ногами, так и головой. Голая фанера, никаких украшений. «Вы не возражаете против такого гроба?» — смущенно уточнил распорядитель из похоронного бюро. «Не возражаю», — ответил Тэнго. Отец выбрал себе такой гроб из каталога и заплатил своими деньгами. Если не было возражений у него самого, откуда им взяться у Тэнго?

Лежа в этом скромном гробу в униформе сборщика взносов «Эн-эйч-кей», отец совсем не походил на мертвеца. Казалось, просто прилег работяга вздремнуть в час обеденного перерыва. И сейчас встанет, нахлобучит фуражку и пойдет дальше собирать с людей взносы. А униформа с эмблемой телерадиокорпорации — его настоящая кожа. В ней он родился, в ней его и сожгут. Глядя сейчас на отца, Тэнго не мог припомнить его ни в какой другой одежде. Точно старый солдат из музыкальной драмы Вагнера, отец предается огню в боевых доспехах.

Во вторник утром на глазах у Тэнго и Куми Адати гроб закрыли крышкой и заколотили гвоздями. Затем поместили в катафалк — точнее, все в ту же «Тойоту», что увозила тело отца в морг. Только теперь каталку заменили гробом. Наверняка это самый дешевый катафалк. Никаких украшений. Никакой тебе музыки из «Сумерек богов». Но и против такого катафалка Тэнго возражать не стал. Да и Куми Адати, похоже, это ничуть не трогало. Обычное транспортное средство. Главное — один человек покинул этот мир, а другие должны запечатлеть этот факт в своей душе как реальность. Сев в такси, Тэнго и медсестра поехали за черным фургоном.

Крематорий располагался не очень далеко в горах, чуть в стороне от дороги, бежавшей вдоль берега. Сравнительно новое здание, без каких-либо особых примет, куда больше походило на некий завод или госучреждение. И разве что тщательно ухоженные газоны во дворе да высоченная труба, подпирающая небеса, намекали на его особое назначение. Работы сегодня в крематории было немного, и гроб доставили к печи в назначенное время, без проволочек. Очень медленно тот заполз по транспортеру в жерло печи, и тяжелая металлическая дверца закрылась наглухо, точно люк у подводной лодки. Немолодой служащий в белых перчатках поклонился Тэнго и нажал кнопку розжига. Куми Адати повернулась к дверце и сложила перед собой ладони. Тэнго сделал так же.

Почти час до завершения кремации они с Куми Адати провели в зале ожидания. Медсестра купила в автомате две банки горячего кофе, и каждый молча выпил свою. Они сидели вдвоем на скамейке перед огромным окном. Снаружи за стеклом был садик с пожухлой травой и голыми деревьями. На одном сидели две пичужки неизвестной породы — мелкие, длиннохвостые. Они кричали неестественно громко для своих размеров и при каждом крике задирали хвосты.

Над деревьями раскинулось голубое зимнее небо без единого облачка. На Куми Адати — кремовое пальто из плотной шерсти с крупными пуговицами. На Тэнго — темно-серый пиджак, под ним черный свитер, на ногах — коричневые мокасины. Самый официальный наряд в его гардеробе.

— Вот и моего отца здесь сожгли, — сказала Куми Адати. — Все, кто пришел его проводить, курили не переставая. И под потолком собралось целое облако дыма. Ведь почти все они были его коллегами-рыбаками.

Тэнго представил эту картину. Группа загорелых мужиков в кое-как сидящих на них черных костюмах. Выражая соболезнования товарищу, помершему от рака легких, все как один дымят сигаретами. Но сейчас в зале ожидания, кроме Тэнго с Куми Адати, не было ни единой живой души. А вокруг царила полная тишина. Ничего не слышно, кроме резких выкриков птиц. Ни музыки, ни людских голосов. Солнце мирно ласкало землю, проникало в зал через окно и расплескивало на полу у их ног безмолвные лужицы света. Время текло спокойно и плавно, как вода в реке перед устьем.

— Спасибо за то, что пришла со мной, — наконец сказал Тэнго.

Куми Адати положила руку ему на запястье.

— Но ведь одному очень трудно. Лучше, чтобы кто-то был рядом. Это так, я знаю.

— Наверное, ты права, — согласился Тэнго.

— Что бы ни произошло, смерть человека — всегда событие страшное. С каждой новой смертью в этом мире разверзается очередная дыра. К этим дырам нужно относиться с уважением, или они никогда не затянутся.

Тэнго кивнул.

— Оставлять дыры распахнутыми нельзя, — добавила Куми Адати. — Иначе туда может кто-нибудь выпасть…

— Но бывает, что человек, умерев, уносит с собою тайну, — сказал Тэнго. — И когда дыра затягивается, тайна остается неразгаданной.

— Думаю, так и нужно.

— Почему?

— Раз умерший забрал свою тайну с собой, значит, и не стоило ее разгадывать.

— Почему не стоило?

Куми Адати отпустила руку Тэнго и посмотрела ему в глаза.

— Видимо, на все сто процентов ее мог разгадать только сам покойный. То, что невозможно передать другому, как ни пытайся. То, что ты должен до самой смерти носить с собой как самое ценное.

Ничего не ответив, Тэнго уставился на лужицу света под ногами. Гладкий линолеум отбрасывал яркие солнечные блики. На самом краю этой лужицы стояли потертые мокасины Тэнго и простенькие лодочки Куми Адати. И те, и другие были можно было потрогать рукой, но почему-то они казались далекими, точно исполинские объекты за несколько километров отсюда.

— Вот и у тебя в душе есть то, что ты никому не можешь толком объяснить. Правда?

— Да, наверное, — сказал Тэнго.

Ничего не говоря, Куми Адати скрестила ноги в черных чулках.

— Ты как-то сказала, что однажды уже умерла, — напомнил Тэнго.

— Да. Один раз я уже умерла. И с давних пор вижу сон об этом. Очень реалистичный, всегда один и тот же. Такой, что никаких сомнений не остается.

— Это что-то вроде реинкарнации?

— Реинкарнация?

— Ну, перерождение. Сансара. Куми Адати задумалась.

— Как сказать… Может быть. А может, и нет.

— И что, тебя вот так же сожгли после смерти? Куми Адати покачала головой:

— Таких деталей не помню. Это ведь уже после смерти. А я помню лишь то, что уже умирала. Меня кто-то душил. Тот, кого я никогда не встречала.

— Ты помнишь его лицо?

— Да, конечно. Он постоянно приходит ко мне во сне. Встречу на улице — узнаю с первого взгляда.

Она почесала кончик носа. Так, словно захотела проверить, есть ли у нее вообще нос.

— Вот я и думала, уже много раз… Что я сделаю, если встречу его на улице? Убегу со всех ног? Или выслежу его до самого логова? Так и не узнаю, пока это не случится…

— Ну, выследишь. А дальше что?

— Не знаю. Но, возможно, этот человек хранит обо мне какую-то важную тайну. И если мне повезет, откроет ее передо мной.

— Какую тайну? О чем?

— Например, о том, почему я здесь.

— Но вдруг он снова тебя убьет?

— Возможно. — Куми Адати едва заметно поджала губы. — Опасность, конечно, есть. Я это хорошо понимаю. Лучше, наверное, было просто убежать от него на край света к чертовой матери. Но тайна, которую он наверняка хранит, меня ужасно притягивает. Знаешь поговорку — на любой черный ход любопытная кошка найдется…

Кремация завершилась, и Тэнго с Куми Адати собрали палочками в погребальную урну обугленные, иссушенные плазмой кости отца. Урну вручили Тэнго. Что с ней делать дальше, он понятия не имел. Не оставлять же ее. В обнимку с фарфоровой урной, не соображая, где он и что с ним, Тэнго забрался с Куми Адати в такси и поехал на станцию.

— Оставшиеся мелкие формальности я закончу сама, — сказала Куми Адати в машине. И, поколебавшись, добавила: — Может, поставим урну в склеп?

— А что… Можно? — удивился Тэнго.

— Почему же нет? — пожала плечами Куми Адати. — Случается ведь, что к умершим старикам никто уже не приезжает.

— Ты бы меня очень выручила, — сказал Тэнго. Хотя и ощутив укол совести, он с облегчением передал урну Куми Адати. Больше я с этим прахом не встречусь, подумал он. Дальше останется только память. Да и та когда-нибудь растворится бесследно.

— Я местная, все улажу как нужно. А тебе, Тэнго, лучше поскорей возвращаться в Токио. Конечно, мы все тебя любим, только здесь тебе оставаться нельзя.

Прочь из Кошачьего города, подумал Тэнго.

— Спасибо тебе за все, — сказал он еще раз.

— Послушай, можно тебя кое от чего предостеречь? Или тебе сейчас не до этого?

— Давай, конечно.

— Возможно, твой отец и в самом деле унес на тот свет какую-то тайну. И поэтому ты, похоже, такой растерянный. Это я понимаю. Но тебе не стоит подглядывать, что там, за дверью черного хода. Это удел кошек — вот пускай они этим и занимаются. Если этим займешься ты, никуда не придешь и ничего не достигнешь. Лучше думать о том, что у тебя впереди.

— И тогда дыра затянется? — пробормотал Тэнго.

— Именно так, — подтвердила Куми Адати. — Вот и мой филин о том же. Помнишь его?

— Еще бы.

Филин — Хранитель Леса, он очень мудр и передает нам Знание, Как Выжить В Ночи.

— Как он там? Все еще гугукает?

— Филин никуда не улетает, — кивнула медсестра. — Он всегда рядом.

Куми Адати проводила его до самого поезда на Татэяму Как будто хотела своими глазами убедиться в том, что он уезжает отсюда. И на платформе махала рукой, пока не скрылась из виду.

Домой в Коэндзи он вернулся во вторник, в семь вечера. Зажег свет, сел в кухне на стул и огляделся. Квартира была в том же виде, какой он ее оставил вчера на рассвете. Шторы плотно задернуты, на столе стопка листов — распечатанная рукопись. В карандашнице — шесть аккуратно заточенных карандашей. Чисто вымытая посуда в сушке над раковиной. Часы на стене молча выстругивают секунду за секундой, календарь объявляет об окончании последнего месяца года. Тишина в доме глубже, чем обычно. Пожалуй, даже чересчур глубокая. Так и слышится в этой тишине какое-то излишество. Или ему просто кажется — оттого, что он только что проводил человека на тот свет, и дыра от этой смерти пока не затянулась?

Он выпил стакан воды, принял горячий душ. Тщательно вымыл голову, вычистил уши, постриг ногти. Натянул свежие трусы и майку. Столько лишних запахов хочется отогнать от себя. Запахов Кошачьего города… Конечно, мы все тебя любим, только здесь тебе оставаться нельзя, — сказала Куми Адати.

Аппетита не было, работать не хотелось, книги читать не тянуло. Музыка сейчас не помогла бы. Тело разваливалось от усталости, но нервы, как ни странно, возбуждены. Так, что заснуть не выйдет, как ни ворочайся. Слишком фальшивая, искусственная тишина затапливала собой все вокруг.

Была бы здесь Фукаэри, подумал Тэнго. Я согласен на любые чушь и околесицу. На вопросы с утвердительными интонациями. Давненько всего этого не слыхал. Только Фукаэри, понятно, больше не вернется. Почему — не знаю. Но сюда она уже никогда не придет. Наверное.

Ладно, пускай не она. Кто угодно, с кем можно поговорить. Например, с замужней подругой. Но как с ней связаться? Ни адреса, ни телефона ее он не знал, да к тому же ему сообщили, что она потеряна.

Тэнго попробовал набрать номер конторы Комацу. Телефон должен стоять на рабочем столе. Но к аппарату никто не подходил. Гудке на пятнадцатом Тэнго отчаялся и положил трубку.

Кому бы еще позвонить? Никого подходящего не вспоминалось. Он подумал о Куми Адати — и лишь теперь понял, что даже не спросил ее номера.

Затем он подумал о темной дыре, что разверзлась сейчас где-то вокруг него в этом мире. Не очень большая, но глубокая. Если подойти к ней и что-нибудь крикнуть, смогу ли я еще хоть раз пообщаться с отцом? Может, хотя бы мертвые говорят только правду?

«Если ты этим займешься, никуда не придешь и ничего не достигнешь, — сказала ему Куми Адати. — Лучше думать о том, что у тебя впереди».

Дело не в этом, подумал он. Точнее, не только в этом. Возможно, даже узнай я тайну отца, эта правда никуда бы меня не привела. Но я должен знать, почему. Может, если узнаю — пойму, куда двигаться дальше?

Отец ты мне или отчим, мне уже все равно, сказал Тэнго, обращаясь к Темной Дыре. Что так, что эдак — разницы никакой. Так или иначе, ты умер, забрав с собой часть меня, а я живу дальше с частью тебя. И этот факт не зависит от кровного родства. Время прошло, и этот мир продвинулся вперед.

Ему показалось, что где-то за окном прогугукал филин. Хотя нет — конечно же, только почудилось.

Глава 25

УСИКАВА
Холодно или нет — Бог здесь
— Так просто ты не умрешь, — сказал кто-то, словно прочитав мысли Усикавы. — Ты всего лишь на минуту потерял сознание. Хотя еще немного — и уже б его не нашел.

Голос незнакомый. Бесстрастный баритон. Не высокий, не низкий. Не жесткий, не мягкий. Таким идеально зачитывать вылеты рейсов в аэропортах и отчеты с фондовых рынков.

Какой сегодня день? — силился вспомнить Усикава. Кажется, ночь понедельника. Или нет — наверно, уже перевалило на вторник…

— Господин Усикава, — произнес незнакомец. — Я не обознался?

Усикава молчал секунд двадцать. И вдруг, безо всякого предупреждения, получил короткий, резкий удар по почкам. Беззвучный — и до животного ужаса сокрушительный. Острая боль пронзила тело насквозь, сдавила все мышцы так свирепо, что стало невозможно дышать. А потом наконец отпустила, и из глотки Усикавы вырвался резкий кашель.

— Я спросил вежливо, — сказали ему. — И хотел бы получить ответ. Если еще не очухался, просто кивни или покачай головой. Это называется вежливость. Итак, ты у нас — господин Усикава, все верно?

Усикава несколько раз кивнул.

— Господин Усикава. Запоминающаяся фамилия. Я проверил кошелек в твоих брюках. Нашел там водительские права и визитки. «Фонд поддержки искусства и науки новой Японии, штатный сотрудник совета директоров». Какие прекрасные регалии, а, господин Усикава? Только скажи мне на милость, что именно штатный директор «Фонда поддержки новой Японии» делает в таком месте со скрытой камерой перед носом?

Усикава молчал. Ничего пока не прорывалось из его глотки наружу.

— Лучше бы ты ответил, — услышал он. — Это добрый совет. Обычно отбитые почки мучают человека до последнего вздоха.

— Я следил… за одним жильцом этого дома, — проговорил наконец Усикава. Голос его дрожал и временами срывался. Из-за повязки на глазах казалось, что говорит не он, а кто-то другой.

— За Тэнго Каваной, не так ли? Усикава кивнул.

— Тем самым Тэнго Каваной — литературным негром, настрочившим роман «Воздушный Кокон»?

Усикава снова кивнул и еще раз откашлялся. Этот тип все знал.

— Кто тебя нанял? — спросил незнакомец.

— «Авангард».

— Это совпадает с моими предположениями, господин Усикава, — раздалось ему в ответ. — Но зачем секте шпионить за Тэнго Каваной? Он для них — птица невеликая.

Что это за тип? — пытался как можно быстрей сообразить Усикава. На чьей он стороне? По крайней мере, ясно, что прислала его не секта. Вот только радоваться этому или ужасаться, одному богу известно.

— Я задал вопрос, — произнесли у него над ухом и ткнули пальцем в левую почку. С просто нечеловеческой силой.

— Он связан с одной женщиной! — взвыл Усикава.

— Фамилия?

— Аомамэ.

— А ее за что преследуют?

— Она… навредила Лидеру секты.

— Навредила? — с подозрением повторил некто. — То есть убила, проще говоря?

— Да, — ответил Усикава. Он начал понимать, что скрывать что-либо от такого противника бесполезно. Раньше или позже он заставит рассказать все как есть.

— Но об этом никто не знает, так?

— Они хранят это в тайне.

— Сколько человек в штабе секты знает?

— Можно по пальцам пересчитать.

— Но ты — один из них? Усикава кивнул.

— Значит, в секте у тебя довольно высокое положение?

— Нет, — покачал головой Усикава. При повороте шеи боль отдавалась в почке. — Обычно я у них на побегушках. Просто случайно об этом узнал.

— То есть оказался в ненужное время в неправильном месте?

— Именно.

— И этой слежкой занимаешься в одиночку? Усикава снова кивнул.

— Странно. Обычно такие слежки проводят группой. Не меньше чем втроем, включая представителя заказчика. Все вы, как я понимаю, должны действовать согласованно. Потому что в одиночку такие дела не делаются. Вот почему мне снова не нравится твой ответ.

— Я не из секты, — сказал Усикава. Постепенно его дыхание успокоилось, а язык задвигался свободно во рту. — «Авангард» просто нанял меня в частном порядке. Они обращаются ко мне, когда им выгоднее пользоваться услугами посторонних.

— Например, услугами штатного директора «Фонда поддержки искусства и науки новой Японии»?

— Фонд создан только на бумаге. Главным образом, для того, чтобы секту не облагали налогами. Я же выполняю их заказ частным образом.

— То есть наемник?

— Нет, не так. Я всего лишь собираю нужную информацию. Для грубой работы у секты есть специальные люди.

— Значит, секта велела тебе проследить за Тэнго Каваной и разнюхать, как он связан с Аомамэ?

— Да.

— Ерунда! — произнесли в ответ. — Ответ неверен. Если бы в секте хотели выявить связь Тэнго с Аомамэ, в одиночку тебя бы не наняли. А снабдили бы командой из своих молодцов. И ошибок меньше, и оружие в надежных руках, если что.

— И все-таки это правда! Сам я лишь выполняю то, что мне приказывают сверху. Почему эту работу делаю я один, мне и самому непонятно! — Голос Усикавы вновь завилял и как будто местами растрескался.

Узнай «Авангард» о том, что связь между Аомамэ и Тэнго Каваной до сих пор не доказана, мне конец, подумал он. Ведь если на свете не останется меня, никто ничего не узнает.

— Неверных ответов я не люблю, — холодно произнесли над его ухом. — И ты, господин Усикава, лучше заруби себе это на носу. Чтобы не получить еще один удар по той же почке. Конечно, когда я бью, моей руке тоже больно, да и нет у меня цели портить тебе внутренности без нужды. Лично против тебя я ничего не имею. Цель у меня одна: получить правильный ответ.

Поэтому теперь попробуем иначе. Давай-ка опустим тебя на морское дно.

Морское дно? — не понял Усикава. О чем он?

Человек, похоже, вытащил что-то из кармана. Послышался шелест полиэтилена. И уже в следующую секунду голова Усикавы оказалась в пластиковом мешке — плотном, в каких обычно хранят замороженные продукты. А еще через миг его шею обхватило тугое резиновое кольцо. «Меня хотят задушить!» — догадался он. Как только он попытался вдохнуть, полиэтилен тут же заткнул ему рот и блокировал ноздри. Легкие отчаянно требовали свежего воздуха, но того нигде не было. Полиэтилен облепил все лицо, как предсмертная маска. Усикаву стали скручивать судороги. Он пытался дотянуться до головы и сорвать проклятый пакет — увы. Его руки не двигались, они были плотно связаны за спиной. Мозг распирало, точно воздушный шар, вот-вот взорвется. Воздух, где воздух?! Воздуха любой ценой! — хотел закричать Усикава. Но никакого крика, разумеется, не получилось. Язык разбух и заполнил всю глотку. С каждым мигом сознание угасало.

И вдруг кольцо отпустило шею, а пакет с головы сорвали резким рывком. Широко распахнутым ртом Усикаава всосал в себя воздух. А потом начал жадно хватать его еще и еще — будто зверь, который подпрыгивает и щелкает челюстями, но никак не вцепится в то, что ему не дают. Так продолжалось несколько минут, пока дыхание не выровнялось хоть немного.

— Ну, как? Понравилось морское дно? — спросили тогда над ним. — Глубокий нырок. Насмотрелся небось на то, чего в жизни не видывал? Бесценный опыт.

Усикава ничего не ответил: голос у него исчез.

— Повторяю еще раз, господин Усикава. Мне нужен правильный ответ. Поэтому спрашиваю в последний раз. Доказать связь между Тэнго Каваной и Аомамэ тебе поручил «Авангард»? Это очень важный вопрос. От него зависит жизнь человека. Хорошенько подумай и ответь правильно. Ложь я раскушу моментально.

— Секта об этом не знает, — только и выдохнул Усикава.

— Вот это — правильный ответ. Секта пока не в курсе, что между Аомамэ и Тэнго Каваной существует какая-то связь. Потому что ты им об этом еще не доложил. Верно?

Усикава кивнул.

— Понимаю. Я тоже однажды попал в похожую передрягу, — изрек незнакомец, будто продолжая невинную светскую беседу. — Как меня тогда скрутило, не объяснить тому, кто сам такого не пережил. Наши страдания не поддаются обобщению. Каждый из нас — человек особенный и страдает как-то по-своему. Если немного подправить выражение Толстого, в наслаждениях люди схожи, но в страдании своем каждый неповторим. Хотя удовольствия от этого, конечно же, никакого. Ты согласен?

Усикава кивнул, все еще не в силах говорить.

— Так, может, поговорим с тобой прямо и без утайки? А, господин Усикава?

Усикава кивнул.

— Если опять ответишь неправильно, снова нырнешь на морское дно. На этот раз глубже и медленней. До самой последней черты. Если я чуть перестараюсь — не факт, что ты оттуда вернешься. Такого расклада тебе не хочется. Правда, господин Усикава?

Усикава помотал головой.

— Я вижу, у нас много общего, — продолжил голос над ним. — Мы оба — одинокие волки. Или бродячие собаки. Отбросы общества, проще говоря. Не способны работать в коллективе. Все делаем в одиночку. Сами принимаем решения, сами за все отвечаем. И полагаемся лишь на собственные руки и голову. Согласен?

Усикава кивнул.

— В этом — наша сила, но иногда и слабость, — подчеркнул незнакомец. — Скажем, на сей раз ты немного переоценил свои возможности. Решил не докладывать секте о ходе расследования, пока все не распутаешь сам. Ведь если подать еду аккуратно и на тарелочке, цена блюда существенно возрастает. И в итоге утратил бдительность. Я прав?

Усикава снова кивнул.

— Что же тебя заставило ходить по самому краю?

— Своим промахом я косвенно виновен в смерти Лидера.

— Что за промах?

— Я изучал подноготную Аомамэ. Проверял об этой женщине все что мог перед тем, как ее пригласили к Лидеру. Но ничего подозрительного не обнаружил.

— В итоге она пробралась-таки к Лидеру и прикончила его. А ты не выполнил порученную работу и должен за это ответить. Тебя использовали как могли и хотели бы выкинуть в мусор. Но ты теперь слишком много знаешь об «Авангарде». И твой единственный способ выжить — принести им на блюдечке голову Аомамэ. Я правильно тебя понял?

Усикава кивнул.

— Зря ты полез в эту игру, — услыхал он.

В какую еще игру? Усикава напряг свою плешивую приплюснутую голову. И наконец сообразил:

— Так это вы разработали план убийства Лидера? Безмолвие было ему ответом. Но и особого отрицания в этом безмолвии не угадывалось.

— Что вы сделаете со мной?

— Что сделаю? — переспросил голос. — Честно говоря, пока не решил. Сейчас подумаю не торопясь. Все будет зависеть от твоего поведения. Ведь у меня к тебе еще есть несколько вопросов.

Усикава кивнул.

— Продиктуй мне телефон людей, которые отвечают за тебя в «Авангарде». Есть же такие, не правда ли?

Недолго помявшись, Усикава продиктовал. Под страхом смерти скрывать этот номер смысла не было. Он услышал, как это записали.

— Имя?

— Не знаю, — соврал Усикава. Но собеседника, похоже, это не расстроило.

— Крутые ребята?

— Весьма.

— Но не профи?

— Шустрые. Все, что прикажут, выполняют без колебаний. Но не профи.

— А что ты разнюхал об Аомамэ? — спросили его. — Ты понял, где она прячется?

Усикава покачал головой:

— Этого я не выяснил. Потому и слежу отсюда за тем, что делает Тэнго Кавана. Как только пойму, где прячется Аомамэ, сразу переключусь на нее.

— Логично, — сказал ему голос. — Но как ты сам догадался, что между Тэнго и Аомамэ существует связь?

— Пришлось побегать.

— То есть?

— Изучил биографию Аомамэ с раннего детства. И узнал, что первые классы школы она посещала в Итикаве. Вот и подумал. А потом съездил и проверил. Так и есть, оба учились в одном классе два года подряд.

Незнакомец мурлыкнул — глубоко и гортанно, как

кот.

— Забавно. А ведь ты и правда славно потрудился, господин Усикава. Столько сил и времени угрохал. Я просто в восхищении.

Усикава молчал. Вопросов к нему пока не было, и слава богу.

— Тогда спрашиваю еще раз, — сказали ему. — Сейчас ты — единственный, кто знает о связи Аомамэ с Тэнго Каваной?

— Вы — второй.

— А из твоего окружения?

— Только я.

— Не врешь?

— Нет.

— А ты в курсе, что Аомамэ беременна?

— Беременна? — в некотором шоке переспросил Усикава. — От кого?

Ответа не последовало.

— Ты правда не знал?

— Не знал. Я не вру.

Темнота очень долго разгадывала, врет Усикава или нет. А потом сказала:

— Ясно. Похоже, ты действительно не знал. Поверю. Кстати, это ведь ты целую неделю рыскал вокруг «Плакучей виллы» в Адзабу? Я угадал?

Усикава кивнул.

— Зачем?

— Хозяйка виллы посещала элитный спорт-клуб, где работала инструктором Аомамэ. Мне показалось, у них завязались дружеские отношения. А рядом с виллой Хозяйка организовала приют для женщин, жертв домашнего насилия. Под очень строгой охраной. На мой взгляд, даже слишком строгой, без необходимости. Само собой, поначалу я предположил, что Аомамэ скрывается именно там.

— А потом?

— Потом понял, что это не так. Хозяйка виллы — человек богатый и влиятельный. Если бы она прятала Аомамэ, то уж явно не у себя, а где-нибудь как можно дальше. Поэтому слежку за виллой я прекратил и переключился на Тэнго Кавану.

Темнота вновь тихонько мурлыкнула.

— Хорошая у тебя интуиция. И голова работает что надо. Упорный. Жаль, что у других на побегушках. Давно этим занимаешься?

— Раньше был адвокатом.

— Вон как? Преуспевал небось? Но однажды, видимо, слишком поверил в себя, оступился — и свалился в канаву. И теперь работаешь от подачки к подачке на сектурелигиозных ублюдков. Так или нет?

— Так, — в очередной раз кивнул Усикава.

— Что поделаешь, — вздохнули во мраке. — Таким отщепенцам, как мы, нелегко удерживаться на яркой стороне жизни. Даже если всем вокруг кажется, что у тебя здорово получается, где-нибудь обязательно поскользнешься. Так уж устроен мир… — В темноте послышался хруст костяшек чьих-то пальцев. Резкий и недобрый. — А о «Плакучей вилле» ты секте ничего не сообщал?

— Ни словечка, — признался Усикава. — Мое подозрение насчет виллы было чисто интуитивным. И охраняли ее так строго, что никаких улик собрать не удалось.

— Вот и слава богу, — ответили ему.

— То есть эту охрану обеспечивали вы?

Ответа не последовало. Темнота задает вопросы, а не отвечает на них.

— До сих пор ты отвечал на вопросы правильно, — продолжила мгла. — По крайней мере, в главном. Побывав на морском дне хоть однажды, человек отучается врать. Точней, его ложь становится всем понятна. Слишком много ужаса в голосе.

— Я не вру, — сказал Усикава.

— И правильно, — отозвалась темнота. — Лишних страданий не хочется никому. Кстати, ты что-нибудь знаешь о Карле Юнге?

Даже под повязкой Усикава прищурился. Карл Юнг? Куда он клонит?

— Психолог Юнг?

— Он самый.

— Кое-что знаю, — осторожно ответил Усикава. — Родился в Швейцарии в конце девятнадцатого Века. Учился у Фрейда, потом от него отошел. Автор учения о коллективном бессознательном… Как-то так.

— Уже неплохо, — похвалила темнота. Усикава ждал, что дальше.

— Карл Юнг обитал с семьей в тихом уютном особняке на Цюрихском озере. Все было хорошо, но он остро нуждался в уединении для работы. А потому нашел себе участок на берегу, в глухой деревне Боллинген, и построил там себе небольшой дом. Простенький, даже особняком не назовешь. Своими руками сложил его из камня — круглое здание с высокими потолками. В то время в Швейцарии на то, чтобы строить дома из камня, требовалась лицензия. И Юнг ее добился, вступив в Гильдию каменщиков. Настолько важно для него это было — выстроить дом под себя, да еще своими руками. Больше всего сил он вложил в этот дом после того, как умерла его мать.

В комнате повисла пауза.

— Этот дом назвали Башней. Юнг спроектировал свою Башню по образцам сельских хижин, которые встречал в путешествиях по Африке. Он считал, что вся жизнь начинается из абсолютной пустоты. В том доме не было ничего — ни электричества, ни газа, ни водопровода. Но он полагал, что так и нужно жить. И таскал воду из горной речки по соседству. Но то было лишь начало. Постепенно Юнг подладил Башню под все свои нужды — разделил дом на комнаты, достроил второй этаж, добавил несколько пристроек. И самолично разрисовал стены фресками на тему распада и развития человеческого сознания. Это жилище являлось его трехмерной Мандалой. Он конструировал эту «формулу мира» двенадцать лет, и для него как ученого не было ничего интересней. Ты что-нибудь слышал об этом? Усикава покачал головой.

— Этот дом все еще стоит на берегу Цюрихского озера. Владение принадлежит потомкам Юнга, и внутрь, увы, никого не пускают. Но, по слухам, до сегодняшнего дня над входом в Башню красуется надпись, высеченная руками самого Юнга: «Холодно или нет — Бог здесь»[287].

Неизвестный выдержал паузу. А потом повторил:

— «Холодно или нет — Бог здесь»… Ты понимаешь? Усикава покачал головой.

— Нет… Не понимаю.

— Вот и я никак не пойму. Слишком много глубоких намеков в одну фразу напихано. Черта с два растолкуешь. Но Юнгу зачем-то понадобилось выбить это над входом в дом, который он придумал и построил своими руками. И эти слова уже очень давно не дают мне покоя. Смысла их толком понять не могу, но чем больше думаю, тем глубже они в меня заползают. О Боге обычно не размышляю. Я воспитывался в католическом приюте, и особого трепета к Господу никогда не испытывал. Но там всегда было холодно. Даже летом. Или очень холодно, или жуть как холодно — третьего не дано. Если даже Господь где-нибудь и был, любви Его я на себе не ощущал. Но эти слова почему-то запали мне в душу.

Иногда закрываю глаза и проговариваю, снова и снова: «Холодно или нет — Бог здесь». Прости, ты не мог бы повторить это вслух?

— Холодно или нет — Бог здесь… — неуверенно и еле слышно произнес Усикава.

— Что-то я не расслышал.

— Холодно или нет — Бог здесь! — повторил Усикава как можно отчетливей.

Ему представилось, как темнота закрыла глаза, чтобы помедитировать над этими словами. А потом, точно приняв какое-то важное решение, глубоко вдохнула и выдохнула. Открыла глаза и посмотрела на свои руки. В тонких хирургических перчатках, дабы не оставлять отпечатков.

— Прости, — сказали ему еле слышно. С какой-то странной торжественностью. И уже в следующую секунду снова надели ему на голову полиэтиленовый пакет. Стиснули шею резиновым кольцом — так быстро, что и рта не успел раскрыть. Попытался кричать, но не мог выдавить ни слова. Да и кричи не кричи, все равно бы никто не услышал. Почему? — вертелось в голове, замотанной в полиэтилен. Я рассказал все, что знал. Зачем же меня теперь убивать?

В мозгу, готовом взорваться, всплыли маленький дом в Тюоринкане и две дочурки. И еще небольшая длиннотелая собака, которую Усикава никогда не любил. Пес был глупый и шумный. Постоянно грыз в доме ковры и пускал лужи на новенький паркет. Он напрочь отличался от умного, породистого пса, которого Усикава воспитывал в детстве. Но теперь, когда обрывалась жизнь, почему-то вспоминался не он, а именно эта непутевая псина, что носилась по газонам во дворе без каких-либо цели и смысла.

Не говоря ни слова, темнота наблюдала, как связанный по рукам и ногам Усикава корчился на татами, точно гигантская рыба, выброшенная на берег. Как бы он ни выгибался, за то, что его крик услышат соседи, можно не опасаться. Убийца понимал, какие жуткие мучения доставляет жертве. Но именно это — самый чистый способ убрать человека. Без воплей, без лишней крови. Глаза следят за секундной стрелкой водонепроницаемых швейцарских часов «Таг Хойер». Три минуты — и конвульсии унялись. Чуть подергался человечек — и тишина. А ты все смотришь на циферблат. Через три минуты отнимаешь руки от горла и убеждаешься: больше не дышит. В воздухе — легкая вонь от мочи. Бедолага не смог сдержаться. Что поделаешь. Никому не легко умирать.

С шеи Усикавы сняли резинку, стянули с головы — и выковыряли изо рта — полиэтиленовый пакет. Усикава был мертв: глаза распахнуты, рот перекошен. Зубы кривые, вывалившийся язык покрыт каким-то зеленым мхом. Гримаса с картины Мунка. Приплюснутый череп выглядит еще уродливей, чем при жизни. Намучился, бедолага.

— Прости, — повторил Тамару. — Мне тоже этого совсем не хотелось.

Он расправил пальцами мышцы на лице Усикавы, захлопнул отвалившуюся нижнюю челюсть, придал перекошенной физиономии более-менее приличный вид. Найденным на кухне полотенцем стер пену с губ. Это потребовало времени, но в итоге на Усикаву хотя бы стало можно смотреть без содрогания. Только прикрыть покойнику веки так и не удалось.

— Как писал Шекспир, — тихо произнес Тамару, взвесив на ладони тяжелый корявый череп, — «умрешь сегодня — не придется помирать завтра». Так что давай ценить друг друга за лучшее, что в нас есть.

Он не помнил точно, из какой пьесы эта цитата — то ли из «Генриха IV», то ли из «Ричарда III»[288]. Но для него это было неважно, да и Усикаву теперь меньше кого бы то ни было заботили первоисточники. Тамару развязал покойнику руки и ноги. Чтобы не осталось следов на коже, он вязал свою жертву мягкими полотенцами, свернутыми в жгут, и при этом особыми узлами. Полотенца, полиэтиленовый пакет и резиновое кольцо он спрятал в сумку которую принес с собой. Быстро проверил личные вещи Усикавы, забрал все отснятые фотографии. В сумку же отправил камеру и штатив. Никто не должен понять, что покойный за кем-то следил. Сразу возникнет вопрос, за кем. И слишком много стрелок укажет на Тэнго Кавану. Конфисковал он и блокнот, густо исписанный мелкими иероглифами. Больше ничего примечательного в квартире не оставалось. Только спальный мешок, не съеденные продукты, смена белья и труп несчастного Усикавы. Из кошелька бедолаги Тамару выудил визитку «штатного сотрудника совета директоров» и сунул в карман пальто.

— Прости, — повторил он покойнику перед тем, как уйти.

Уже возле станции Тамару зашел в телефонную будку, снял трубку, вставил в щель карточку и набрал номер, который сообщил ему Усикава. Номер токийский. Владелец, похоже, где-то на Сибуе. Трубку сняли после шестого гудка.

Без всяких приветов и прелюдий Тамару внятно произнес адрес и номер квартиры в Коэндзи.

— Записали? — уточнил он.

— Нельзя ли еще раз? — спросили в трубке. Тамару продиктовал еще раз. На том конце записали

и повторили вслух.

— Сейчас там находится господин Усикава, — добавил Тамару. — Это ваш знакомый, не правда ли?

— Усикава? — переспросили в трубке. Тамару пропустил это мимо ушей.

— Господин Усикава сейчас там, — продолжил он. — Но, к сожалению, уже не дышит. По внешним признакам, смерть не была естественной. В его кошельке — визитки «Фонда поддержки искусства и науки новой Японии». Если труп обнаружит полиция, рано или поздно выяснится, что он был связан с вами. И тогда, возможно, вам придется туговато. Не проще ли его поскорее оттуда убрать? Полагаю, вы хорошо знаете, как это делается.

— Кто вы такой? — спросила трубка.

— Добрый информатор, — ответил Тамару. — Который не любит полицию. Примерно так же, как вы.

— Так он умер не своей смертью?

— По крайней мере, не от старости. Спокойной эту смерть тоже не назовешь.

В трубке помолчали.

— И что же этот господин Усикава там делал?

— Не знаю. Об этом лучше бы спросить самого господина Усикаву — но, как я уже сказал, он не в том состоянии, чтобы ответить.

Его собеседник выдержал новую паузу.

— Возможно, вы как-то связаны с молодой женщиной, которая приезжала в гостиницу «Окура»?

— Вопрос некорректен. Ответа не будет.

— Я из тех, кто с ней тогда встречался. И хорошо понимаю, о чем вы. Но мы хотели бы ей кое-что передать.

— Слушаю.

— Мы не собираемся причинять ей вреда.

— Насколько я знаю, вы делаете все, чтобы ее найти.

— Это правда. Мы давно ее ищем.

— И в то же время — не собираетесь причинять ей вреда, — сказал Тамару. — Как это понимать?

В трубке опять помолчали. А затем прозвучал ответ:

— Если коротко, в определенный момент ситуация изменилась. Разумеется, наши люди глубоко скорбят по поводу кончины Лидера. Но что случилось — то случилось, и вопрос закрыт. В конце концов, Лидер серьезно болел и в каком-то смысле сам хотел поставить точку в своей жизни. Поэтому мы больше не собираемся наказывать Аомамэ. Теперь мы ищем ее, чтобы кое-что обсудить.

— Что именно?

— Наши с нею общие интересы.

— Подозреваю, что речь идет только о ваших интересах. Ей самой, скорее всего, это даром не нужно.

— Уверяю вас, разговор будет любопытен для всех. Нам есть что вам предложить. Например, свободу и безопасность. А также знания и информацию. Не могли бы мы встретиться на какой-нибудь нейтральной территории? В любом месте, которое вы сами укажете. Безопасность гарантируем на сто процентов. Не только ей, но и всем, кто причастен к этому делу. Убегать и скрываться никому больше нет нужды. А вот переговоры, мы уверены, не повредят ни одной из сторон.

— Это вы говорите сейчас, — сказал Тамару. — Но доверять вам у нас нет никаких оснований.

— В любом случае, просим передать это госпоже Аомамэ, — настаивала трубка. — Ситуация требует скорейшего разрешения, а кроме того, мы готовы идти на уступки. И если вам нужны конкретные основания для доверия, давайте подумаем, как их обеспечить. Звоните по этому номеру в любое время, мы всегда на связи.

— Может, все-таки объясните немного понятнее? Зачем вам так понадобилась Аомамэ? И что за событие вывернуло всю ситуацию наизнанку?

В трубке еле слышно вздохнули.

— Мы должны и дальше слышать Голос. Можно сказать, это наш животворный источник. Нам никак нельзя его потерять. Пока это все, что я могу сообщить.

— Значит, Аомамэ вам нужна для поддержания источника?

— В двух словах не объяснить. Скажу лишь, что она к этому причастна.

— А как насчет Эрико Фукады? Она вам теперь не нужна?

— Эрико Фукада нас более не интересует. Нам безразлично, где она и чем занимается. Свою миссию она выполнила.

— Какую миссию?

— Слишком деликатная тема, — осторожно сказала трубка, выдержав новую паузу. — Прошу извинить, но от дальнейших объяснений я вынужден пока воздержаться.

— Советую не путать, кто в каком положении, — произнес Тамару. — Мяч сейчас в наших руках. Мы можем позвонить вам когда захотим, вы нам — нет. Вы даже не знаете, кто мы. Разве нет?

— Вы правы. Пока инициатива в ваших руках. И мы не знаем, кто вы. Но это разговор не телефонный. Я и так уже рассказал вам больше, чем дозволяют мои полномочия.

Тамару выдержал паузу.

— Хорошо, — сказал он наконец. — Над предложением подумаем. Нам тоже нужно посовещаться. Возможно, через несколько дней позвоним.

— Ждем вашего звонка, — ответила трубка. — Но повторяю: переговоры не повредят ни одной из сторон.

— А что будет, если мы отклоним ваше предложение?

— Тогда нам придется делать все по-своему. Сил на это у нас достаточно. Хотя методы, скорее всего, будут жестче, и это доставит немало хлопот вашим людям. Кем бы вы ни были, выбраться из этой истории невредимыми вам не удастся. Такой поворот событий не будет приятен ни вам, ни нам.

— Наверное. Но для это понадобится время. А ситуация, как вы сказали, требует скорейшего разрешения.

— Возможно, время понадобится. А возможно, и

нет.

— Не начнешь — не поймешь?

— Именно так, — согласилась трубка. — А кроме того, обращаю ваше внимание на один важный момент. Если пользоваться вашей метафорой, мяч пока действительно в ваших руках. Но вы, похоже, еще не поняли основных правил этой игры.

— Правило только одно: не попробуешь — не поймешь.

— Но если игра не заладится, это приведет к весьма неинтересным результатам.

— Для обеих сторон, — подчеркнул Тамару.

В короткую паузу, повисшую на сей раз, уместилось все недосказанное.

— Как вы поступите с господином Усикавой? — спросил Тамару.

— Скоро заберем его. Видимо, сегодня ночью.

— Квартира не заперта.

— За это спасибо, — сказала трубка.

— Кстати, глубоко ли ваши люди скорбят по поводу кончины господина Усикавы?

— Смерть любого человека для нас глубоко прискорбна.

— Скорбите глубже, рекомендую. Это был по-своему способный человек.

— И все же недостаточно способный. Я правильно понял?

— Даже самые способные на свете люди не способны жить вечно.

— Это вы так думаете, — уточнили на том конце линии.

— Разумеется, — отозвался Тамару. — Я так думаю. А вы — нет?

— Ждем вашего звонка, — холодно произнес собеседник, будто не услышав вопроса.

Ничего не ответив, Тамару повесил трубку. Продолжать разговор нужды не было. Появится — всегда можно опять позвонить. Выйдя из будки, он направился к припаркованной у обочины старенькой и неприметной темно-синей «Тойоте-Королле». Сев за руль, он дал газу — и минут через пятнадцать остановил машину у входа в безлюдный парк. Убедившись, что поблизости никого, выкинул в мусорный контейнер полиэтиленовый пакет, полотенца, резиновое кольцо и хирургические перчатки.

— Смерть любого человека для них глубоко прискорбна… — пробормотал он, поворачивая ключ зажигания, и пристегнул ремень безопасности.

А ведь это — самое главное, подумал он. Скорбеть о любом из умерших людей. Хотя бы недолго.

Глава 26

АОМАМЭ
Как романтично!
Телефон звонит во вторник после полудня. Аомамэ сидит на коврике для йоги, широко разведя ноги и разминая подвздошно-поясничные мышцы. На взгляд со стороны, ничего сложного, но майка уже взмокла — хоть выжимай. Прервав тренировку, Аомамэ берет одной рукой трубку, другой — полотенце, чтобы стереть пот с лица.

— Головастика в том доме больше нет, — произносит Тамару. Как всегда, безо всяких алло и приветов.

— Больше нет?

— Его убедили.

— Убедили… — повторяет Аомамэ. Похоже, Тамару какой-то силой его оттуда убрал.

— А господин Кавана, живущий в этом доме, — тот самый Тэнго Кавана, которого ты ищешь.

Мир вокруг Аомамэ расширился и сжался. Вместе с ее сердцем.

— Ты слушаешь? — спросил Тамару.

— Слушаю.

— Но сейчас Тэнго Каваны там нет. Уже несколько дней.

— У него все в порядке?

— Из Токио он уехал, но вроде жив-здоров. Головастик снимал квартиру на первом этаже его дома, чтобы за ним следить. Все ждал, когда там появишься ты. Фотографировал всех приходящих скрытой камерой.

— Меня тоже?

— Твоих снимков он сделал три. Но вечером. Ты в кепке, очках, замоталась шарфом. Но опознать можно. Появись ты там еще хоть раз, пиши пропало.

— Значит, я правильно вам доверилась?

— Если здесь вообще уместно слово «правильно».

— Но я хотя бы перестану беспокоиться.

— Этот человек теперь обезврежен.

— Потому что вы его убедили?

— Ситуация требовала корректировки, — говорит Тамару. — Окончательной и бесповоротной. Все фотографии я забрал. Главной мишенью Головастика была именно ты, а Тэнго Кавану он использовал как приманку. Потому и вреда ему причинять смысла не было. Так что, думаю, с ним все в порядке.

— Слава богу! — выдыхает Аомамэ.

— Тэнго Кавана преподает математику в колледже для абитуриентов неподалеку от станции Ёёги. Учитель, похоже, талантливый, но в неделю читает всего несколько лекций, так что зарабатывает, скорее всего, немного. Холостяк, живет скромно в старенькой съемной квартирке.

Аомамэ закрывает глаза и слушает, как бьется сердце. Граница, отделяющая ее от внешнего мира, растворяется и исчезает.

— Параллельно с работой в колледже пишет роман. Что-то очень длинное. Литературным негром для «Воздушного Кокона» он только подрабатывал. Но у него свои писательские амбиции. И это хорошо. Умеренное честолюбие развивает характер.

— Но как вы все это узнали?

— Посетил его квартирку, когда хозяина не было дома. Дверь была заперта, но я проник своим способом.

Не люблю вторгаться в чужие дома, но расследование этого требовало. Для одинокого холостяка жилище на редкость ухоженное. Газовая плита начищена до блеска. В холодильнике — чистота и порядок, никакой гниющей капусты. Одежду гладит. Сгодился бы в неплохие сожители. Не будь я гей, разумеется.

— А что еще вы узнали?

— Я позвонил в его колледж, узнал расписание лекций. Секретарша сообщила, что ночью с воскресенья на понедельник в какой-то больнице в префектуре Тиба умер его отец. Он срочно уехал на похороны, поэтому в понедельник его лекции отменили. Где и когда будут похороны, она не знала. Во всяком случае, его следующие лекции в четверг не отменялись. Видимо, к тому времени должен вернуться в Токио.

Конечно же, Аомамэ отлично помнит: отец Тэнго работал сборщиком взносов за «Эн-эйч-кей». Каждое воскресенье он брал с собой маленького Тэнго и обивал с ним чужие пороги, собирая с людей абонентскую плату. Не раз она встречала их на улицах Итикавы, но вот лица этого человека в памяти не осталось. Вспоминается только его худоба и униформа. Да еще то, что Тэнго был на него совсем не похож.

— Если Головастика там больше нет, могу ли я сходить повидаться с Тэнго?

— Даже не вздумай, — тут же отвечает Тамару. — Да, Головастика мне убедить удалось. Но, чтобы уладить дело, мне пришлось позвонить в «Авангард». И рассказать им об одной безделице, которая не должна попасть в руки полиции. Случись это, полиция начала бы проверять всех жильцов того дома, и на твоего друга Тэнго Кавану пало бы подозрение. Ликвидировать эту вещь самому мне было бы слишком рискованно. Пришлось бы тащить ее ночью на себе, да еще, не дай бог, отвечать на вопросы какого-нибудь случайного патрульного.

А вот в секте специально для этого есть и люди, и средства. Эти парни к такой работе привыкли. Все уберут так же быстро и чисто, как в свое время убрали другую «безделицу» из гостиницы «Окура». Ты понимаешь, о чем я?

Аомамэ наскоро переводит формулировки Тамару на человеческий японский.

— То есть методы убеждения были довольно жесткими?

Тамару еле слышно прочищает горло.

— Очень жаль, но этот человек слишком много знал.

— А секта знает, что Головастик делал в том доме?

— Он работал на них, но действовал до сих пор в одиночку. Где он и чем занимается, пока наверх не докладывал. И это нам на руку.

— Но теперь секта знает, что он там чем-то занимался.

— Вот именно. Поэтому тебе к тому дому лучше не приближаться. Тэнго Кавана как соавтор «Воздушного Кокона», скорее всего, значится у них в черном списке. До твоих с ним личных отношений секта, похоже, еще не докопалась. Но когда они начнут разнюхивать, чем Головастик занимался в том доме, обязательно всплывет и фамилия Тэнго. Это лишь вопрос времени.

— Но если повезет, это время наступит не сразу. Все-таки связь между смертью Головастика и Тэнго не так уж и очевидна.

— Да, если повезет, — повторил Тамару. — Если эти ребята не будут такими бдительными, как я опасаюсь. Но я обычно не полагаюсь на все эти «если повезет». И как раз поэтому до сих пор еще жив-здоров.

— И как раз поэтому мне лучше не приближаться к дому Тэнго?

— Безусловно, — подтвердил Тамару. — Любая жизнь висит на волоске, а бдительности никогда не бывает много.

— Интересно, разнюхал ли Головастик о том, что я здесь?

— Если бы разнюхал, боюсь, ты сейчас находилась бы там, где я ничем бы тебе не помог.

— Но он уже копошился почти у меня под ногами!

— Верно. Однако мне кажется, он оказался там по чистой случайности.

— И потому сидел на горке, даже не пытаясь спрятаться?

— Да. Ему и в голову не приходило, что ты можешь за ним следить. Даже теоретически не рассматривал такой возможности. И в итоге это стоило ему жизни. Как я уже сказал, любая жизнь всегда висит на волоске.

Из трубки выплеснулось молчание. Тяжелое, какое обычно вызывают мысли о смерти — неважно, чьей.

— Значит, Головастика больше нет, но секта все равно меня ищет?

— А вот тут я и сам пока не пойму, — говорит Тамару. — С самого начала они охотились на тебя, чтобы выведать, что за организация стоит за убийством Лидера. Спланировать все в одиночку ты никак не могла. Ясно как день, кто-то надежно прикрывал тебе спину. Попадись ты им, пыток не избежать.

— Для этого мне и нужен был пистолет.

— Головастик, конечно, все это знал, — продолжает Тамару. — Он понимал, что секта ищет тебя, чтобы вытрясти из тебя правду, а затем казнить. Однако через некоторое время ситуация, похоже, кардинально изменилась. Выкинув из игры Головастика, я поговорил по телефону кое с кем из сектантов. Мне заявили, что причинять тебе вреда они больше не собираются. И хотят, чтобы я тебе это передал. Конечно, не исключаю, что это ловушка. Но мне показалось — они не врали. Если же верить их объяснению, Лидер в каком-то смысле сам желал себе смерти. А это уже разновидность самоубийства, и тебя им наказывать не за что.

— Это правда, — севшим голосом говорит Аомамэ. — Лидер с самого начала знал, что я пришла его убить. И сам попросил меня это сделать — прямо там же, в люксе гостиницы «Окура».

— Его охранники тебя не раскусили, но Лидер видел насквозь?

— Да. Я не знаю, откуда, но он знал все заранее, — отвечает Аомамэ. — И ждал моего прихода.

Тамару недолго молчит, потом уточняет:

— И что же там произошло?

— Мы с ним заключили сделку.

— Об этом ты ничего не рассказывала, — напряженно произносит Тамару.

— Не было случая.

— Что за сделка? Подробнее.

— Примерно час я разминала ему мышцы, а он со мной разговаривал. Оказалось, он знал о Тэнго. И откуда-то — даже о моей связи с Тэнго. А потом сам попросил, чтобы я лишила его, Лидера, жизни. И как можно скорее освободила его от невыносимых и нескончаемых мук. А за это он пообещал спасти жизнь Тэнго. Потому я и решила убить его. Даже хотя смерть уже сама приближалась к нему. Помня обо всех его изуверствах, я очень хотела, чтобы он еще пострадал.

— Но об этой сделке ты не доложила Мадам.

— Я отправилась туда, чтобы прикончить Лидера, и свое задание выполнила, — говорит Аомамэ. — А все, что касается Тэнго, — уже мое личное дело.

— Ладно, — как будто смиряется Тамару. — Ты и правда выполнила задание в лучшем виде. Это я признаю. Как и то, что связь с Тэнго — твое личное дело.

Но примерно тогда же ты почему-то забеременела. И на это закрыть глаза уже невозможно.

— Не примерно, а именно тогда. В тот самый вечер, когда весь Токио накрыло тайфуном, хлестал жуткий ливень и грохотал страшный гром. В тот самый вечер, когда я переправила Лидера на тот свет. Вот тогда же и забеременела. Причем, повторяю, — без полового акта.

Тамару вздыхает:

— В таком деликатном вопросе мне остается либо верить твоим словам полностью — либо не верить вообще. До сих пор я верил тебе, и хотел бы верить и дальше. Однако на сей раз в твоей истории нет никаких логических связей. А иначе, как логически, я мыслить не способен.

Аомамэ молчит.

— По-твоему, убийство Лидера и твоя мистическая беременность как-то связаны?

— Ничего не могу сказать.

— А ты не допускаешь вероятности, что ребенок в тебе — от Лидера? Что каким-то непонятным способом ты зачала от него? Это объясняло бы, зачем они хотят заполучить тебя живьем. Ведь им нужен наследник Лидера.

Стиснув трубку, Аомамэ качает головой:

— Нет, это исключено. Ребенок — от Тэнго. Я уверена.

— И снова мне остается либо верить тебе, либо нет.

— По-другому объяснить не могу. Тамару снова вздыхает:

— Ну, хорошо. Попробуем принять как факт, что ребенок от Тэнго Каваны. Ты в этом уверена. Но даже тогда слишком многое в твоем рассказе не сходится. С самого начала они хотели поймать тебя, пытать и казнить. Но затем кое-что произошло. А может, кое-что прояснилось. И теперь ты нужна им живая. Они обещают тебе абсолютную безопасность, заявляют, что у них есть, чем тебя заинтересовать. И вызывают тебя на переговоры. Так что же там, по-твоему, произошло?

— Им нужна не я, — отвечает Аомамэ. — Им нужно то, что у меня в утробе. В какой-то определенный момент они об этом узнали.

— Хо-хо! — отзывается непонятно откуда Little-People-аккомпаниатор.

— Что-то я не поспеваю за твоей мыслью, — признается Тамару. И снова еле слышно прочищает горло. — Логики все еще не прослеживается.

Логики не прослеживается, потому что в небе висят две луны — и лишают логики все, что под ними, думает Аомамэ. Но вслух не произносит.

— Хо-хо! — разом подхватывают шестеро остальных.

— Им нужен Тот, Кто Слышит Голос, — продолжает Тамару. — Так мне сказали по телефону. Если они перестанут слушать Голос, секте конец. Что означает «слышать Голос», я не знаю. Но именно так они выразились. Может, Тот, Кто Слышит Голос, и сидит у тебя в животе?

Аомамэ прикладывает ладонь к животу. Маза и Дота, думает она. Но вслух не говорит. Чтобы, не ровен час, этого не услышали две луны.

— Я не знаю, — говорит она, осторожно подбирая слова. — Но никакой другой причины, по которой я им нужна, мне в голову не приходит.

— Но с чего бы тогда ребенок от Тэнго Каваны приобрел такие необычные способности?

— Не знаю, — повторяет Аомамэ.

Возможно, Лидер в обмен на собственную смерть доверил мне родить ему преемника? — приходит ей в голову. Иначе для чего в ту страшную грозу он открыл коридор между мирами, по которому я соединилась с Тэнго?

— Чей бы ребенок ни был и какие бы способности ни унаследовал, — продолжает Тамару, — на переговоры с сектой ты не согласна, я правильно понимаю? Даже если они что-то тебе предложат или посвятят в какие-нибудь свои тайны?

— Ни за что на свете, — отвечает Аомамэ.

— Тогда, вероятно, этого ребенка они попытаются отнять у тебя силой, — рассуждает Тамару. — И не остановятся ни перед чем. Тэнго Кавана — твоя почти единственная слабость. Если об этом узнает секта, он станет их мишенью.

Тамару прав. Тэнго Кавана — смысл жизни Аомамэ, и это самый незащищенный редут в ее обороне.

— Оставаться там, где ты сейчас, слишком рискованно. Прежде чем они разнюхают о твоей связи с Тэнго Каваной, ты должна перебраться в безопасное место.

— В этом мире безопасности нет нигде, — отвечает Аомамэ.

С этим Тамару не спорит. А лишь тихо спрашивает:

— И как же ты поступишь?

— Первым делом мне нужно встретиться с Тэнго. Пока этого не случится, я отсюда никуда не уйду. Даже если мне угрожает опасность.

— И что потом?

— Что делать потом, я уже знаю. Тамару недолго молчит.

— И не сомневаешься? — уточняет он.

— Не знаю, получится ли все, как я задумала. Но в том, что и как делать, не сомневаюсь.

— Однако рассказывать не хочешь.

— Простите, сейчас — не могу. И не только вам — никому на свете. Как только я облеку это в слова, об этом тут же узнает весь мир.

Обе луны прислушиваются. Как и LittlePeople. Как и стены в этой квартире. Самое сокровенное нельзя выпускать из души наружу Нужно оградить его от этого мира прочной стеной.

В трубке слышно, как Тамару постукивает по страничке блокнота шариковой ручкой. Слабо и ритмично — цок-цок. Одиноко и неуверенно.

— Ну, хорошо. Я попробую связаться с Тэнго Каваной. Но сначала придется получить согласие от Мадам. Мне велено как можно скорее перевезти тебя в безопасное место. А ты отказываешься куда-либо ехать, пока не встретишься с Тэнго Каваной. По причинам, объяснить которые будет очень непросто. Это ты понимаешь?

— Объяснять нелогичные вещи с помощью логики всегда нелегко.

— Вот именно. Легче в «Устричном баре» на Роппонги найти в тарелке жемчужину. Но я все равно постараюсь.

— Спасибо, — говорит Аомамэ.

— Лично мне кажется, твоя история лишена всякой логики. Причины и следствия никак не связаны между собой. Но на первое время я мог бы принять твои объяснения. Сам не знаю, почему…

Аомамэ не говорит ни слова.

— Кроме того, Мадам тебе доверяет, — продолжает Тамару. — А потому, надеюсь, она не будет противиться твоей встрече с Тэнго Каваной, если ты так настаиваешь. Похоже, вы с ним и правда связаны очень крепко.

— Ничего крепче в этом мире не бывает, — отвечает Аомамэ.

Точнее, в любом из миров, мысленно поправляет она себя.

— К тому же, — добавляет Тамару, — сколько б я ни говорил, что это опасно, ты все равно отправишься на поиски своего Тэнго. Верно?

— Даже не сомневайтесь.

— Значит, тебя не остановить никому.

— Без вариантов, — соглашается Аомамэ. Тамару недолго молчит.

— Итак, что я должен передать Тэнго Каване?

— Чтобы он приходил на детскую горку, когда стемнеет. В любое время, я буду ждать. Он все поймет, если назовете мое имя.

— Понял. Так и передам. Чтобы приходил на детскую горку, когда стемнеет.

— И еще передайте: пускай возьмет с собой все самое ценное — то, без чего не может обойтись. Но упакует их так, чтобы его руки остались свободны.

— И куда он все это повезет?

— Далеко.

— Как далеко?

— Пока не знаю.

— Ладно. Передам — если, конечно, Мадам позволит. И постараюсь, насколько возможно, обеспечить твою безопасность — уж придумаю, как. Но все-таки ты должна понимать: смерть будет ходить за тобой по пятам. Эти сектанты, похоже, совсем озверели. И по большому счету, защищать тебя будет некому, кроме себя самой.

— Понимаю, — спокойно говорит Аомамэ. Ее ладонь все еще прикрывает низ живота. И не меня одну, мысленно добавляет она.

Положив трубку, Аомамэ в изнеможении падает на диван. И, закрыв глаза, думает о Тэнго. Ни о чем другом она думать уже не способна. Грудь сдавило — трудно дышать, но мука эта приятная. Аомамэ готова терпеть ее сколько угодно. Он живет совсем рядом, повторяет она. В десяти минутах ходьбы. Эта мысль согревает ее до самой утробы. Он пока еще холост и преподает математику в колледже. Обитает в скромной, аккуратно прибранной квартирке, сам себе готовит, гладит. И пишет большой роман. Она завидует Тамару. Ах, поглядеть бы на холостяцкую квартирку Тэнго вот так же, хоть одним глазком! Дом Тэнго, когда Тэнго нет дома. Прикоснуться к его вещам в тишине. Проверить, заточены ли его карандаши, подержать в руке его кофейную чашку, вдохнуть его запах, оставшийся на одежде. Вот было бы здорово познакомиться с его жизнью до встречи с ним самим!

Аомамэ понятия не имеет, как бы она себя повела, окажись она с Тэнго внезапно лицом к лицу. Как только она пытается это вообразить, дыхание перехватывает, а мир перед глазами плывет. Слишком много всего она должна рассказать ему. И в то же время ей кажется, будто и рассказывать-то ничего не нужно. Слишком уж часто важные вещи, обратившись в слова, теряют ценность и смысл.

Сейчас ей остается только ждать — успокоившись, но не теряя бдительности. Да собрать в большую кожаную сумку все нужные вещи — чтобы, увидев Тэнго, сразу выскочить из дома и больше никогда сюда не возвращаться. Этих вещей совсем не много. Толстая пачка наличных, смена белья — и заряженный «хеклер-унд-кох». Пистолет она укладывает так, чтобы выхватить из сумки в любую секунду. Затем достает из шкафа плечики с костюмом от Дзюнко Симады, проверяет, не измялся ли, и вешает на стену в гостиной. Приготавливает белую блузку, чулки, туфли на шпильках от Шарля Жордана. А также короткий бежевый плащ. Все, в чем она когда-то спускалась по аварийной лесенке Токийской скоростной магистрали. Плащ, пожалуй, для декабрьского вечера тонковат, но выбирать ей не из чего.

Покончив со сборами, Аомамэ выходит на балкон, опускается в садовое кресло — и сквозь прутья решетки пристально следит за горкой на детской площадке. Значит, в воскресенье ночью у Тэнго умер отец. От смерти до кремации должно пройти не меньше двадцати четырех часов. Этого требует Закон. Если так, кремация могла состояться во вторник. То есть сегодня. Стало быть, Тэнго вернется оттуда никак не раньше сегодняшнего вечера. Мое послание Тамару передаст ему уже по приезде. Пока этого не случится, в парке Тэнго не появится. Да и на улице еще так светло…

Своей смертью Лидер вложил в меня жизнь Кровиночки. Так я предполагаю. Или просто чую нутром. Но если так, не получается ли, что я просто выполняю волю этого покойника, двигаясь к намеченной им же цели?

Лицо ее кривится. Бог его знает. Тамару подозревает, что, невольно следуя плану Лидера, я зачала Того, Кто Слышит Голос. Исполняя таким образом роль Воздушного Кокона. Но почему эта роль уготована мне? И зачем нужно, чтобы моим партнером был именно Тэнго Кавана? Вот ведь в чем закавыка.

Выходит, не понимая смысла происходящего, я вляпалась в историю, развязки которой не предсказать? Ну, хватит. С меня довольно, твердо решает Аомамэ.

Уголки ее губ опускаются, лицо еще больше кривится.

«Дальше» будет совсем не таким, как «до сих пор». Теперь никто не посмеет мною манипулировать. Теперь я буду следовать только одной инстанции — собственной воле. И за свою Кровиночку буду драться до последнего вздоха. Это моя жизнь — и мой ребенок. Мой и Тэнго — никаких сомнений, чего бы там кто ни запрограммировал. Никому не отдам его. Я сама задаю себе направление, и сама решаю, где Добро, где Зло. И пускай все запомнят это получше.

Телефон звонит на следующий день, в среду, в два часа дня.

— Твое сообщение передано, — без всяких приветов и прелюдий сообщает Тамару. — Он сейчас дома, в своей квартире. Утром я ему позвонил. Сегодня вечером он придет на детскую горку.

— Он помнит меня?

— Конечно, отлично помнит. Похоже, он и сам давно тебя разыскивал.

Значит, Лидер не соврал, понимает она. Тэнго тоже искал меня! Все остальное неважно. Она уже счастлива. Никакие другие слова на свете для нее уже не имеют значения.

— Обещал взять с собой все ценные вещи. Как ты и просила. Насколько могу судить, среди них будет и рукопись начатого романа.

— Не сомневаюсь, — кивает Аомамэ.

— Вокруг его трехэтажки я все проверил. Похоже, чисто. Ни слежки за домом, ни подозрительных типов в округе. Квартира, которую снимал Головастик, тоже пуста. Вокруг тишина. Хотя и не такая глубокая, чтобы насторожиться. Ребятки по-тихому забрали свою «безделицу» и сгинули. Видно, поняли, что задерживаться неразумно. Я проверил все тщательно, вроде ничего не упустил.

— Слава богу.

— На данный момент я бы выразился: «Наверное, слава богу». Или даже: «Дай бог, чтобы так». Ситуация может поменяться в любую минуту. Да и я, понятно, не совершенен. Может, чего и недоглядел. Я также не исключаю, что на поверку они окажутся опытнее меня.

— И тогда мне придется защищаться своими силами?

— Как я и предупреждал, — говорит Тамару.

— Спасибо за все. Я очень вам благодарна.

— Не знаю, где и чем ты займешься дальше, — добавляет Тамару. — Но если это далеко и мы больше не увидимся — я, пожалуй, буду немного скучать. Такие, как ты, на дороге не валяются.

Аомамэ улыбается в трубку:

— Буду рада оставить о себе такое впечатление.

— Мадам в тебе очень нуждалась. Как в личной соратнице, можно сказать. Она очень опечалена тем, что вам приходится так расставаться. Сейчас она не может подойти к телефону. Просит, чтоб ты ее поняла.

— Понимаю, — говорит Аомамэ. — Я бы и сама сейчас не смогла говорить.

— Ты сказала, что уезжаешь, — напоминает Тамару. — Как далеко?

— Такие расстояния не измеряются числами.

— Как и расстояния между человеческими сердцами.

Аомамэ закрывает глаза, вздыхает. Кажется, еще немного — и заплачет. Но как-то удерживается.

— Буду молиться, чтобы у тебя все сложилось как можно лучше, — спокойно говорит Тамару.

— Простите, но я, возможно, не смогу вернуть вам «хеклер-унд-кох».

— Ничего. Считай это моим личным подарком. А станет опасно хранить — выбрось в Токийский залив. Пускай мир еще на один шажок приблизится к разоружению.

— Вполне возможно, я так из него и не выстрелю. И нарушу закон Чехова.

— И это неважно, — отвечает Тамару. — Если можешь не стрелять — не стреляй. Двадцатый век кончается. Со времени Чехова слишком многое изменилось. По улицам больше не ездят на лошадях, а дамы не носят корсетов. Человечество умудрилось пережить нацизм, атомный взрыв и молодежную музыку. Да и литературу нынче сочиняют по совсем другим принципам. Так что не бери в голову… И последний вопрос. Сегодня в семь вечера ты встретишься с Тэнго Каваной на детской горке.

— Если все будет хорошо, — говорит Аомамэ.

— И чем же вы будете заниматься на детской горке, если все-таки встретитесь?

— Смотреть на луну вдвоем.

— Как романтично, — с интересом произносит Тамару.

Глава 27

ТЭНГО
Одного этого мира, пожалуй, не хватит
Телефон зазвонил утром в среду, когда Тэнго еще спал. Заснуть ему удалось только ближе к рассвету, и то благодаря виски, которым теперь пропиталось его нутро. Выбравшись из постели, он огляделся и с удивлением обнаружил, что уже совсем светло.

— Господин Тэнго Кавана? — спросил в трубке незнакомый мужской голос.

— Слушаю, — ответил Тэнго. Наверно, насчет формальностей по случаю смерти отца, подумал он, поскольку его собеседник говорил спокойно и по-деловому. Но на будильнике не было и восьми. Ни из мэрии, ни из похоронного бюро в такую рань никто не звонит.

— Простите, что ни свет ни заря. Но вопрос не требует отлагательств.

Что-то срочное, понял Тэнго.

— Какой вопрос?

Голова была еще как в тумане.

— Вам о чем-нибудь говорит фамилия Аомамэ?

Аомамэ? Сонливость и хмель немедленно улетучились. Картинка в голове сменилась, как декорации на театральной сцене.

— Говорит, — ответил он.

— Довольно редкая фамилия.

— Мы учились с ней в одном классе. — Тэнго кое-как справился с голосом. В трубке повисла недолгая пауза.

— Господин Кавана, — продолжил незнакомец. — Вам сейчас интересно было бы побеседовать насчет госпожи Аомамэ?

Тэнго подумал, что его собеседник говорит как-то странно. Необычно выстраивает предложения. Словно исполняет роль в переводной авангардистской пьесе.

— Если неинтересно — не будем терять времени, и наша беседа сразу закончится.

— Интересно! — спохватился Тэнго. — Но, простите, с кем имею честь?

— У меня для вас сообщение от госпожи Аомамэ, — продолжил незнакомец, не ответив на вопрос. — Она желала бы с вами встретиться. Как вы к этому отнесетесь? У вас есть подобное желание?

— Есть, — ответил Тэнго. И, откашлявшись, сглотнул слюну. — Я и сам давно этого хотел.

— Вот и замечательно. Она хочет с вами встретиться. Вы ищете встречи с ней.

Тэнго вдруг показалось, что в комнате резко похолодало. Нашарив под рукой шерстяной кардиган, он накинул его поверх пижамы.

— И как это сделать? — спросил он.

— Вы сможете подняться на детскую горку, когда стемнеет?

— На детскую горку? — удивился Тэнго. О чем вообще говорит этот человек?

— Госпожа Аомамэ уверяла, что вы поймете, если я скажу все именно так. Она просит вас подняться на детскую горку. Я всего лишь передаю вам ее слова.

Тэнго машинально пригладил растрепанные волосы. Детская горка. Недавно я сидел на детской горке и разглядывал две луны… Так вот, значит, о какой горке речь!

— Кажется, я понимаю, — ответил он. В горле у него пересохло.

— Отлично. Далее: если у вас есть ценные вещи — то, без чего вы не можете обойтись, — возьмите их с собой. Так, чтобы сразу можно было переправиться далеко.

— То, без чего я не могу обойтись? — снова удивился Тэнго.

— То, что не хотели бы здесь оставлять. Тэнго задумался.

— Не совсем понимаю… Переправиться далеко — то есть так, чтобы уже не вернуться?

— Этого я не знаю, — ответили в трубке. — Как уже сказано, я только передаю вам ее послание.

Совершенно озадаченный, Тэнго почесал косматую голову. Переправиться далеко!

— Возможно, я бы взял какие-то бумаги и документы…

— Нет проблем, — среагировал собеседник. — Берите все, что считаете нужным. Только поклажу организуйте так, чтобы ваши руки остались свободными.

— Чтобы руки остались свободными, — эхом повторилТэнго. — То есть, скажем, чемоданчик не годится?

— Боюсь, что нет.

Ни возраста, ни внешности, ни телосложения собеседника по этому голосу угадать совершенно невозможно. Голос, лишенный отличительных признаков, забывается сразу по окончании разговора. Если у этого человека и есть какие-то индивидуальные характер и чувства, он скрывает их где-то очень глубоко.

— Это все, что я имею вам передать, — произнес незнакомец.

— У госпожи Аомамэ все в порядке? — спросил Тэнго.

— Физически здорова, — осторожно ответили в трубке. — Но находится в несколько напряженной ситуации. Старайтесь обращать внимание на каждый ее жест и интонацию. При неосторожном обращении вы можете ее потерять.

— Могу ее потерять, — машинально повторил Тэнго.

— И постарайтесь не слишком задерживаться, — добавили в трубке. — В ее ситуации время — решающий фактор.

Время — решающий фактор, отозвалось эхо в голове у Тэнго. То ли у этого человека проблемы с речью — то ли просто он, Тэнго, перенервничал в последнее время?

— Я готов забраться на детскую горку сегодня в семь вечера, — сказал Тэнго. — А если что-либо мне помешает сегодня, буду там завтра в такое же время.

— Хорошо. Вы в курсе, о какой горке речь?

— Думаю, да.

Тэнго взглянул на часы. До встречи еще целых одиннадцать часов.

— Кстати, я слышал, в это воскресенье у вас скончался отец, — проговорил незнакомец. — Примите мои искренние соболезнования.

Тэнго поблагодарил его почти автоматически. Но откуда он знает?

— Расскажите еще немного об Аомамэ, — попросил Тэнго. — Где она, чем занимается…

— Не замужем. Последние годы работала инструктором в спорт-клубе возле станции Хироо. Настоящий профессионал. Но недавно по ряду обстоятельств с этой работы уволилась. И совершенно случайно поселилась неподалеку от вас. Обо всем остальном вам лучше спросить у нее напрямую.

— А что за «напряженная ситуация», в которой она оказалась?

На это незнакомец ничего не ответил. То ли не захотел, то ли не посчитал нужным — просто притворился, что не услышал вопроса, и все. В последнее время вопросы Тэнго слишком часто не долетают до чьих-то ушей.

— Итак, на горке в семь вечера, — напомнил мужчина.

— Погодите! — спохватился Тэнго. — Еще вопрос. От одного знакомого я получил предупреждение, что за мною кто-то следит, и поэтому я должен быть осторожным. Извините за прямоту, но это точно не вы?

— Нет, не я, — не задумываясь, ответили в трубке. — Очевидно, за вами следит кое-кто другой. В любом случае, бдительность лишней не бывает. Как и советовал ваш знакомый.

— А эта слежка за мной как-то связана с тем, что Аомамэ оказалась в особенной ситуации?

— В несколько напряженной ситуации, — поправил незнакомец. — Да, пожалуй, связана… В некотором смысле.

— Это опасно?

Слова для ответа собеседник подыскивал так осторожно, словно перебирал и раскладывал по кучкам горошины разных сортов.

— Если невозможность встретиться с госпожой Аомамэ вы называете опасностью, тогда это действительно опасно.

Тэнго попытался в уме перевести ответ в рамки человеческой речи. И хотя сама фраза не позволяла понять, что именно происходит, напряженность ситуации ощущалась в ней без труда.

— Значит, если я буду неосторожен, мы с ней можем больше не встретиться?

— Именно так.

— Понятно… Буду глядеть в оба, — пообещал Тэнго.

— Еще раз простите за ранний звонок. Похоже, я вас разбудил.

Сразу после этих слов связь прервалась. С полминуты Тэнго стоял, уставившись на черную трубку в руке.

Как и ожидалось, голос собеседника теперь не вспоминался, хоть убей. Тэнго снова взглянул на часы. Десять минут девятого. Как же теперь убить время до семи вечера?

Первым делом он принял душ, вымыл голову, расчесал с грехом пополам упрямую шевелюру. Побрился перед зеркалом. Зубы почистил и отшлифовал зубной нитью. Прошел в кухню, достал из холодильника пакет томатного сока, отпил немного, вскипятил воды в чайнике. Смолол кофейных зерен, заварил кофе, поджарил тост. Установил таймер и сварил яйцо «в мешочек». Все операции выполнял тщательно, с расстановкой, убивая куда больше времени, чем обычно. Но когда взглянул на часы, те показывали только половину десятого.

Вечером я встречаюсь на горке с Аомамэ.

При этой мысли его охватывало странное состояние. Как будто все части тела начинали жить отдельно друг от друга. Руки, ноги и лицо вытворяли кто во что горазд, и скоординировать их действия не получалось ни в какую. За что бы Тэнго ни брался, все валилось из рук. Читать не получалось, писать тем более. На месте не сиделось. Более-менее сносно удалось разве что вымыть посуду, постирать, прибраться в шкафу и застелить постель. Но чем бы он ни занимался — каждые пять минут стрелял взглядом в часы на стене. И всякий раз думал о том, что время, похоже, совсем обленилось.

Аомамэ — знает.

Так думал он, затачивая и без того острые ножи над кухонной раковиной. Она знает, что я не раз забирался на горку в том парке. И, наверно, сама наблюдала, как я сидел там и разглядывал небеса. Никаких других объяснений в голову не приходило. Он представил себя со стороны — вот он сидит, одинокий, на детской горке в свете люминесцентного фонаря и глазеет на небо. Ни разу ему не почудилось, будто за ним наблюдают. Откуда же она это делала?

Да все равно, понимает он. Это совершенно неважно. Откуда бы Аомамэ ни следила за ним, главное — она узнала его с первого взгляда. И это потрясающе. Столько лет она думала обо мне — так же, как я о ней. Просто невероятно, как два человеческих сердца — мальчишки и девчонки — умудрились прожить в одной связке на протяжении стольких лет.

Но почему она не окликнула меня на той детской площадке? Ведь тогда все было бы куда проще. И откуда ей известно, где я живу? Как они с этим незнакомцем узнали мой номер? Ведь я не люблю, чтобы мне звонили, а потому его нет в телефонных книгах. И даже по справочной не найти.

Слишком много в этой истории непонятного. Все сюжетные линии перепутаны. Что на что замыкается, сам черт не разберет, и никаких причинно-следственных связей вычислить невозможно. С появлением Фукаэри я начал жить странной жизнью, в которой слишком много вопросов — и слишком мало ответов. Но внутренний голос подсказывает, что уже очень скоро весь этот бардак должен чем-нибудь разрешиться.

Итак, сегодня в семь вечера хотя бы некоторые загадки получат ответы. Мы встретимся на детской горке. Уже не как беспомощные мальчишка и девчонка, а как взрослые, свободные мужчина и женщина. Учитель математики в колледже для абитуриентов и спортивный инструктор фитнес-клуба. О чем мы станем говорить? Бог его знает, но о чем-нибудь станем. Заполним взаимную пустоту, обменяемся знаниями друг о друге. И возможно, как выразился телефонный незнакомец, переправимся куда-то еще. Поэтому нужно собрать самые ценные вещи, которые нельзя оставлять. И упаковать их так, чтобы руки остались свободными.

С квартиркой своей Тэнго расстался бы легко и без сожаления. Семь лет подряд он провел в ней, трижды в неделю уезжая на лекции в колледж, но ни разу не ощутил, будто именно эта обитель подходит ему для жизни лучше всего. Скорее, она была временным убежищем, плавучим островом — понтоном, дрейфующим на реке. Замужняя подруга, с которой он тайно встречался здесь раз в неделю, куда-то пропала. Фукаэри, пожив здесь недолго, ушла. Где они сейчас, чем занимаются, одному богу известно. Но, в любом случае, из жизни Тэнго они тихонько исчезли. Да и в колледже ему, конечно, замену найдут без труда. Этот мир легко продолжит вертеться и без него. И если Аомамэ захочет, чтобы они вместе куда-нибудь переправились, — пожалуй, он согласится на это без колебаний.

Что же за «ценные вещи, без которых не обойтись», он забрал бы с собой? Несчастные пятьдесят тысяч наличными[289] да пластиковая банковская карточка — вот и все его богатство. На счету в банке отложен на черный день миллион[290]. Хотя нет — вроде должно быть больше. На тот же счет была перечислена его часть гонорара за «Воздушный Кокон». Эти деньги он все хотел вернуть Комацу, да так и не собрался. А еще, конечно же, рукопись — распечатанные страницы начатого романа. Вот без чего уж точно не обойтись. Они не стоят ни иены, но для Тэнго это настоящее сокровище. Рукопись он засунул в бумажный пакет, а тот — в твердую красно-коричневую сумку на ремне, с которой обычно ездил в колледж. Уже от этого сумка сразу потяжелела. Распихал по карманам кожаной куртки дискеты. Словопроцессор, конечно, с собой не утащишь, но без авторучки и блокнота он как без рук. Их тоже в сумку. Что еще?

Тэнго вспомнил канцелярский конверт, полученный от адвоката в Тикуре. С отцовыми сберкнижкой, личной печатью, выпиской о снятии отца с регистрации — и загадочной семейной (якобы) фотографией. Все это, пожалуй, тоже стоит забрать с собой. А вот почетные грамоты «Эн-эйч-кей» и школьный аттестат успеваемости, понятно, уже никогда никому не пригодятся. Белье и туалетные принадлежности брать не стал — не хотелось забивать сумку. Купит новые, когда понадобятся.

Собрав вещи, он задумался, чем бы еще заняться. Посуда помыта, рубашки поглажены. На часах — десять тридцать. Может, позвонить приятелю, который замещал его в колледже? Пожалуй, не стоит — парень не любит, когда ему звонят по утрам.

Тэнго завалился в одежде на кровать и задумался о том, что может ждать его впереди. В последний раз он встречался с Аомамэ в десять лет. Теперь им обоим по тридцать. Чего только оба не пережили за это время. Как приятного, так и не слишком (последнего, видимо, даже больше). Их облик, характеры, условия жизни — все изменилось. Она больше не маленькая девочка, он — не подросток. Неужели она — все та же Аомамэ, которой ему так не хватало все эти годы? А он — все тот же Тэнго, которого не хватало ей? Тэнго представил, как они встретятся на детской горке, посмотрят друг на друга и разочаруются. Наверно, им даже поговорить будет не о чем. Очень даже возможно. Да что там — странно надеяться, что будет как-то иначе.

Так, может, им и правда не стоит встречаться? Может, лучше сберечь свою память об их чудесной астральной связи, но судьбами больше не перекликаться? Ведь тогда они могли бы жить, лелея в душе Надежду. Крохотный, но важный источник тепла, который согревал бы каждого из них до последнего вздоха. Слабый огонек, оберегаемый их ладонями от сурового ветра реальности.

Битый час Тэнго провалялся, сверля глазами потолок. Его раздирали противоречия. Больше всего на свете он хотел увидеть Аомамэ — и в то же время страшно боялся этой встречи. Он представлял себе неловкое, разочарованное молчание, которое между ними возникнет, и сердце его сжималось. Тело словно разрывалось на половинки. Да, хотя и здоровяк от природы, он слишком легко подчиняется чужой воле. И все же не увидеться с Аомамэ он не мог. К встрече с нею он стремился долгие двадцать лет. И каким бы разочарованием эта встреча ни закончилась, разворачиваться и убегать теперь не годится.

Устав разглядывать потолок, он заснул. Проспал минут сорок — спокойно и без сновидений. Глубоко и крепко, как спят после напряженной, изнурительной мозговой деятельности. Все-таки за последние несколько суток он почти не спал. Пора было избавляться от накопившейся усталости. Чтобы вечером явиться на детскую площадку бодрым и свежим, его тело нуждалось в передышке.

Уже проваливаясь в сон, он услышал голос Куми Адати. А может, ему только почудилось. На рассвете ты должен уйти. Постарайся успеть, пока выход не перекроют.

Так сказала Куми Адати, и в то же время прогугукал ночной филин. В памяти Тэнго эти двое слились в единое целое. Больше всего ему сейчас хотелось получить Ночное Знание, что пустило свои мощные корни в бескрайнем Лесе. А его можно получить разве что в очень глубоком сне.

В половине седьмого Тэнго вышел из квартиры. С сумкой через плечо и в той же одежде, в которой сидел на горке последние пару раз. Ветровка с капюшоном, поверх нее — старенькая кожаная куртка. Линялые джинсы, коричневые рабочие ботинки. Все вещи не новые, зато отлично притерлись и сидят на нем естественно, как дополнительные части тела.

Возможно, сюда он уже не вернется. На всякий случай Тэнго снял таблички «Кавана» с двери квартиры и почтового ящика. Обо всем остальном придется подумать позже.

Выйдя на крыльцо, он внимательно огляделся. Если верить Фукаэри, кто-то непонятно откуда за ним следит. Но, как и в прошлый раз, ничего подозрительного Тэнго не заметил. Привычный пейзаж, все как всегда. Солнце зашло, на улице — ни души. Сначала он направился к станции — неторопливо, временами оглядываясь и проверяя, нет ли хвоста. Несколько раз безо всякой надобности сворачивал в переулки, останавливался и ждал, не свернет ли кто за ним. Незнакомец по телефону сказал, что бдительность не помешает. И ради себя, и ради Аомамэ, которая сейчас в напряженной ситуации.

Но действительно ли телефонный незнакомец лично знает Аомамэ? Или это — хитроумная ловушка? Чем дольше Тэнго думал об этом, тем тревожней ему становилось. Если ловушка — ее, несомненно, расставляет для него «Авангард». Ведь как тайный соавтор «Воздушного Кокона» Тэнго наверняка у них в черном списке. Вот почему тот странный тип, Усикава, явный прихвостень секты, приставал к нему с болтовней о финансовой поддержке. А кроме того, Тэнго — пускай и не вполне добровольно — согласился приютить Фукаэри и прожил с нею под одной крышей целых три месяца. Чтобы испортить секте настроение, всего этого более чем достаточно.

И все-таки странно, удивлялся он: зачем «Авангарду» сооружать для меня ловушку, используя как приманку Аомамэ? Адрес мой им известен. Я никуда не прячусь. Если у них ко мне дело, могли бы встретиться и поговорить напрямую. Зачем тратить силы и время, выманивая меня на детскую горку? Конечно, если они охотятся на Аомамэ, а как приманку используют меня, дело принимает совсем другой оборот.

Но зачем бы им охотиться на Аомамэ?

Этого Тэнго не понимал. Может, Аомамэ как-то связана с «Авангардом»? Но развить эту версию не получалось. Оставалось только спросить у нее самой. Если, конечно, их встреча вообще состоится.

В любом случае, как и советовал незнакомец по телефону, бдительность лишней не бывает. Для пущей безопасности Тэнго прошел окольной дорогой, окончательно убедился, что за ним никто не следит, и быстрым шагом направился к парку.

У детской горки он появился за пять минут до семи. Уже стемнело, люминесцентный фонарь рассеивал по закоулкам тесного парка ровный холодный свет. День выдался пригожий и теплый, но не успело солнце скрыться за горизонтом, как тут же похолодало и поднялся студеный ветер. Несколько спокойных, почти весенних денечков миновало, и в двери снова стучала зима, на этот раз — лютая, настоящая. Голая дзельква покачивалась, словно палец грозящей кому-то старухи, и ее ветви сухо потрескивали на стылом ветру.

В окнах окрестных многоэтажек кое-где горел свет. В парке не было ни души. Сердце под кожаной курткой билось ровно и глубоко. Тэнго потер ладони — чувствуют ли? Все в порядке, сказал он себе. Бояться нечего, я готов. И решительно взобрался на горку.

Наверху он уселся в той же позе, что и прежде. Палуба была холодной и немного влажной. Не вынимая рук из карманов, Тэнго оперся спиной о перильца и посмотрел на небо. В небе плыли тучи — большие и маленькие, вперемежку. Он поискал глазами лунные диски. Но те, похоже, скрывались за тучами — не очень густыми, легкими, белыми, но достаточно плотными, чтобы спрятать луны от человеческих глаз. Лениво и неспешно эти тучи переползали с севера на юг. Видно, в верхних слоях атмосферы ветер дул совсем слабо. А может, просто плыли так высоко, что скорости не разобрать. В любом случае, казалось, они совершенно никуда не не торопятся.

Тэнго взглянул на часы. Без трех минут семь. Секундная стрелка отбивала секунду за секундой. Но Абмамэ все не появлялась. Несколько минут Тэнго следил за этой стрелкой, словно за чудным и неуемным насекомым. А потом закрыл глаза. Как и облака над головой, он никуда не спешил. Если нужно подождать — он подождет. Отключит голову и отдастся течению времени. Самое главное сейчас — чтобы время текло ровно и не тормозилось.

Не открывая глаз, Тэнго вслушивался в звуки мира вокруг, точно радиоприемник, ловящий волну Сначала в непрерывный гул автомобилей на Седьмой кольцевой. Этот гул напоминает шум океанского прибоя, которого он наслушался в санатории Тикуры. В клаксонах грузовиков, сдающих назад, так и слышатся резкие крики чаек. Какая-то огромная псина хриплым лаем предупреждает о неведомой опасности. Кто-то где-то кого-то громко зовет. Разные звуки доносятся непонятно откуда. Если долго сидеть, закрыв глаза, чувство расстояния пропадает и ты перестаешь понимать, откуда и что звучит. Иногда налетает ветер, но ты больше не чувствуешь холода. Твоя способность чувствовать холод и прочие раздражающие факторы этой реальности на какое-то время пропадает за ненадобностью.

Вдруг очнувшись, он замечает, что кто-то сидит рядом и держит его за руку. Кто-то маленький и очень живой забрался в поисках тепла в правый карман кожаной куртки Тэнго, нащупал его большую ладонь и сжимает ее. Время скакнуло вперед — и когда его сознание пришло в себя, все, что могло случиться, уже случилось. Безо всяких предисловий ситуация вышла на новый уровень. Ну и дела, — думает Тэнго, все еще не открывая глаз. Как же так получается? Иногда время тянется невыносимо лениво и долго, а иногда сразу столько событий происходят за один миг?

Чтобы проверить: он действительно есть? — ладонь его стискивают еще сильнее. Чьи-то длинные гладкие пальцы — и чья-то сильная воля.

Аомамэ, думает Тэнго. Но вслух не говорит. И глаз не открывает. Просто сжимает ладонь в ответ. Он помнит эту руку — за все двадцать лет он не забыл того единственного прикосновения. Конечно, теперь это уже не пальчики десятилетней девчонки. За прошедшие двадцать лет эти пальцы столько всего перебрали, перетрогали, перетискали — самых разных объектов, различных по форме и величине. Разумеется, теперь эти пальцы гораздо сильнее. И все-таки в главном они не изменились. То же пожатие — в страстном желании что-то ему передать.

Двадцать лет жизни расплавляются в Тэнго за одно мгновение, собираются в единый поток и закручиваются водоворотом. Все, что в этой жизни увидено, сказано, по-настоящему ценно, собирается воедино и образует в его сердце нечто вроде гончарного круга, и он следит за этим процессом безмолвно, как астроном, наблюдающий гибель звезды и рождение сверхновой.

Молчит и Аомамэ. Оба сидят на холодной горке, не говоря ни слова, — просто сжимают друг другу руки. Они вернулись туда, где обоим по десять лет, одиноким пацану и девчонке. Опустевший класс, уроки окончены, за окном начало зимы. Что подарить другому, чего пожелать для себя — постичь все это ни силы, ни знания не хватает. С самого рождения их никто по-настоящему не любил, и сами они по-настоящему никого не любили. Чем обернется их внезапная искренность, куда занесет — не ведают ни он, ни она. Дети попали в комнату без дверей — ни выйти, ни войти. Они еще не знают, что именно здесь и сейчас — единственные место и время, в которых одинокий человек не чувствует себя одиноким. И что именно здесь и сейчас одно одиночество исчезает в другом бесследно.

Сколько же времени прошло? Пять минут, час? Или целые сутки? А может, время остановилось? Что он, Тэнго, вообще знает о Времени? Пожалуй, лишь то, что с нею на этой горке вдвоем, не говоря ни слова, он мог бы сидеть до бесконечности. Как в десять лет, так и теперь, двадцать лет спустя.

А еще оно, Время, нужно ему, чтобы приспособиться к этому новому миру. Надо будет заново научиться чувствовать, созерцать, подбирать слова, двигаться и дышать. Ради этого придется собрать все время, которое только есть в этом мире. Хотя нет — одного этого мира, пожалуй, не хватит.

— Тэнго, — говорит на ухо Аомамэ. Голосом не очень низким, не очень высоким. Так, словно что-то ему обещает.

Тэнго открывает глаза. Время снова приходит в движение.

— Посмотри на небо, — просит Аомамэ.

Глава 28

УСИКАВА
Частица его души
Тело Усикавы освещают люминесцентные лампы в потолке. Отопление отключено, окно распахнуто настежь, отчего холод стоит, как в морозильнике. В центре зала на подиуме из сдвинутых вместе столиков для совещаний[291] лежит Усикава — навзничь, в зимнем белье, накрытый стареньким шерстяным одеялом. Живот под одеялом громоздится, точно муравейник посреди поля. Застывшие в немом вопросе глаза (веки ему так никто и не сомкнул) накрыты полоской ткани. С приоткрытых губ больше не слетает ни слов, ни дыхания. Череп, пожалуй, еще приплюснутее и загадочней, чем при жизни. Косматые черные волосы, напоминающие ежик на женском лобке, уныло топорщатся в разные стороны.

Бритоголовый Бонза кутается в пуховик, Хвостатый — в коричневую замшевую куртку с меховым воротником. Одежда не подходит им по размеру. Словно ее одолжили впопыхах на каком-то складе, где выбирать особенно не из чего. Зал выстужен, изо рта у живых валит белый пар. Всего в комнате трое — Бонза, Хвостатый и Усикава. Одно из трех окон в алюминиевых рамах под потолком распахнуто настежь: температура в помещении должна быть как можно ниже. Кроме подиума из столиков, на котором лежит Усикава, никакой мебели нет. Атмосфера в зале по-конторски деловая и бездушная. Даже труп Усикавы, попав сюда, выглядит офисно-безликим.

Никто не произносит ни слова. Стоит абсолютная тишина. Бонзе нужно много чего обдумать, Хвостатый — молчун от природы. Усикава же, хоть и болтлив по характеру, умудрился помереть два дня назад. Бонза в глубоком раздумье расхаживает перед столиками с Усикавой. Ровным медленным шагом, от стены к стене. Его кожаные ботинки без единого звука ступают по дешевому бледно-желто-зеленому ковру. Хвостатый, как всегда, подпирает косяк двери, недвижный, точно скала. Ноги на ширине плеч, спина выпрямлена, взгляд упирается в неведомую точку перед носом. Ни усталость, ни холод ему, похоже, не ведомы. О том, что эта гора мускулов жива, можно догадаться по изредка мигающим векам и белому пару, валящему изо рта.

До обеда в этой выстуженной комнате собралось на совещание несколько человек. Половина руководства секты разъехалась по регионам, и пришлось потратить целые сутки в ожидании, когда наберется кворум. Совещание было тайным, дебаты велись тихими голосами, дабы ни словечка не просочилось во внешний мир. Все это время труп Усикавы покоился на сдвинутых вместе столиках, точно экспонат на выставке металлорежущих станков. Окоченевший как камень. Снова мягким и гибким он станет лишь дня через три. То и дело бросая на него осторожные взгляды, собравшиеся обсуждали сразу несколько крайне насущных вопросов.

К усопшему — даже когда говорили о нем самом — в этой комнате не проявлялось ни уважения, ни сострадания. Украдкой поглядывая на его труп, собравшиеся осознавали тяжесть полученного урока — и хотели переосмыслить свои действия, дабы не наступить на те же грабли снова. Что бы ни случилось дальше — потерянного времени будет потом не вернуть, а решение, как поступить с покойником, все равно не коснется никого, кроме него самого. Такие вот осознание и переосмысление.

Что делать с трупом, ясно было сразу. Узнай о нем полиция, расследования не избежать — и причастность Усикавы к секте тут же выплывет на свет. Такой опасности Организацию подвергать нельзя. Значит, как только труп станет немного мягче, его следует незаметно перенести в огромную печь на задворках владений секты и как можно скорее сжечь. Обратить в темный дым и белый пепел. Дым поглотят небеса, а пепел, рассеянный по огородам, станет удобрением для овощей. Подобными операциями Бонза руководил уже не в первый раз. Скажем, труп Лидера был таким огромным, что его пришлось распиливать на части бензопилой. Но с этим замухрышкой ничего такого не понадобится. И это очень радовало Бонзу: уж очень он не любил работу, связанную с кровью. Просто не мог смотреть на кровь, неважно, чью — живого человека или покойника.

Руководство задавало ему вопросы. Кто убил Усикаву? Кому и зачем это было нужно? С какой целью Усикава снял ту дешевую каморку в Коэндзи? Как начальник охраны, Бонза должен был за все это отвечать. Вот только ответа ни на один из вопросов у него не было.

На рассвете во вторник ему позвонил незнакомец и сообщил, что труп Усикавы находится по такому-то адресу. Беседа состоялась вполне деловая, хотя и пестрела недомолвками. Повесив трубку, Бонза тут же озадачил своих подчиненных в Токио — и четыре человека в форме транспортной фирмы, сев в микроавтобус «Тойота-хай-эйс», срочно прибыли, куда указано. Для начала проверили, что это не ловушка. Автобус припарковался неподалеку от дома, и один из группы обследовал окрестности. Нужно было убедиться, что полиция не вычислит их, когда они проникнут в квартиру.

Окоченевший к тому времени труп Усикавы кое-как уложили в перевозочный контейнер, вынесли во двор, дотащили до машины и загрузили в багажник. Ночь выдалась морозная, и по дороге, слава богу, им не встретилось ни души. Квартиру они обшарили с карманным фонариком до последнего уголка, надеясь обнаружить хоть какие-то следы преступления, но ничего примечательного не нашли. Только запас продуктов, маленькую газовую плитку, альпинистский спальный мешок и бытовые мелочи для выживания. В баке для мусора — пустые консервные банки да пластиковые стаканчики. Очевидно, Усикава прятался в этой конуре, чтобы за кем-то следить. От зоркого глаза Бонзы не укрылись вмятины от трехногого штатива на татами. Но камеры не осталось. Как и фотографий. Скорее всего, убийца забрал все это с собой. Понятно, и пленки тоже. Судя по тому, что Усикава был в нижнем белье, на него напали, когда он дрых в своем спальнике. Значит, кто-то бесшумно проник в квартиру. Судя по тому, как пропитались мочой белье и спальник, перед смертью бедняга сильно страдал.

В Яманаси на том же микроавтобусе отправились только Бонза и Хвостатый. Другие двое остались в Токио улаживать формальности. За рулем всю дорогу сидел Хвостатый. Их черный «Ниссан» вырулил со столичной магистрали на Центральную скоростную и рванул на запад. Дорога на рассвете пустовала, но Хвостатый старался машину не гнать. Остановит полиция — им конец: номер краденый, а в багажнике контейнер с трупом. Не отбрешешься. Всю дорогу оба молчали.

Прибыв в штаб-квартиру «Авангарда» на рассвете, они сдали труп главврачу, и тот констатировал смерть от удушения. Но поскольку на шее покойника не было никаких следов, врач предположил, что на голову надевали нечто вроде мешка. Рук и ног жертве убийца, похоже, не связывал. Также не нашлось никаких свидетельств пыток или побоев. Лицо предсмертной мукой не искажено. Скорее, на нем застыло выражение вопроса, на который никто не ответил. Похоже, это лицо хорошенько помассировали после смерти. «Убийство, но очень чистое», — констатировал озадаченный главврач.

— Безупречная работа профессионала, — доложил Бонза своему временному начальству. — Никаких улик не оставлено. Скорее всего, убитый перед смертью даже не пикнул. Все случилось среди ночи, любой крик был бы слышен всему дому. Любитель бы так чисто не сработал.

Но зачем нужно было убирать Усикаву настолько профессионально?

Для этого ответа Бонза подбирал слова с особой тщательностью.

— Похоже, господин Усикава за кем-то следил. Необходимости в слежке не было, но он этого не знал.

Так, может, он следил за тем, кто убил Лидера?

— Веских доказательств нет, но вероятность весьма высока, — допустил Бонза. — Похоже, его пытали. Не знаю, как именно, но очень жестко.

И что же он выболтал?

— Наверняка все, что знал, — ответил Бонза. — В этом я даже не сомневаюсь. Но знал он лишь то, что ему говорили, то есть не так уж много. А значит, что бы он ни выболтал, реального ущерба организации это не нанесет.

Сам Бонза тоже знал далеко не все. Но, по крайней мере, больше, чем этот нанятый Усикава.

Но раз все так профессионально, значит, работал криминал?

— Нет, — покачал Бонза бритой под ноль головой. — Так не работают ни якудза, ни уличные подонки. Эти действуют еще наглее и жестче. Тот, кто убил Усикаву, хотел передать нам послание. О том, что их система работает куда лучше нашей и на любое наше действие они ответят точечным ударом. Дескать, не суйтесь в наш мир с этой проблемой, а то пожалеете.

С какой проблемой? Бонза покачал головой:

— Конкретно я и сам не знаю. До сих пор господин Усикава работал самостоятельно. Я спрашивал его о том, что происходит. Но он уходил от ответов, аргументируя тем, что пока не может выдать всю информацию в законченном виде. Видимо, хотел завершить расследование самолично. А потому, так и не раскрыв никому деталей, умер со всей собранной информацией в голове. В организацию Усикаву привел откуда-то сам Лидер, и действовал он всегда как независимая боевая единица. К организованной работе в группе не привык. И при всей субординации лично я не мог ему ничего приказать.

Бонза особо старался очертить границы своей ответственности. Если секта действует как организация, у нее должны быть правила, невыполнение которых наказуемо. Каждый несет ответственность за что-либо, но за все сразу отвечать не может и не должен.

Так за кем же следил Усикава из этой съемной каморки?

— Это пока неизвестно. Но если мыслить логически — скорее всего, за кем-то из жильцов этого дома или ближайших окрестностей. Мои подчиненные, которых я оставил в Токио, ищут ответ, но пока ничего не докладывали. Похоже, им потребуется какое-то время.

Думаю, мне следует поехать туда и проконтролировать все самому.

Способности подчиненных, оставленных в Токио, сам Бонза оценивал невысоко. Люди преданные, но не очень сообразительные. До сих пор не могут доложить толком, что происходит. Сам он наверняка справился бы куда лучше. Перевернул бы вверх дном контору Усикавы. Не исключено, что незнакомец, звонивший по телефону, уже успел это сделать.

Но Руководство решило не отправлять Бонзу в Токио. Пока ситуация хоть немного не прояснится, он и Хвостатый должны оставаться в штабе. Это приказ.

Может, Усикава следил за Аомамэ?

— Нет, точно не за ней, — ответил Бонза. — Иначе давно бы сообщил нам ее адрес, и на этом его работа была бы закончена. Скорее всего, господин Усикава следил за тем, кто знает, где она прячется, или же как-то с нею связан. Иного логического объяснения не найти.

Значит, пока он следил, жертва его заметила и нанесла удар первой?

— Видимо, да, — ответил Бонза. — В одиночку он подошел к опасности слишком близко. И, вполне возможно, собрал очень ценную информацию. Но работай господин Усикава в связке с нами, он получил бы необходимую защиту, и никакой убийца до него бы не дотянулся.

С убийцей ты непосредственно говорил по телефону. Стоит ли ожидать, что Аомамэ согласится на переговоры?

— Предсказать не могу. Но если сама не захочет, шансов практически нет. Именно это он подчеркнул. В конечном итоге все зависит от ее желания.

Она должна радоваться, что мы гарантируем ей безопасность, не ставя вопрос об убийстве Лидера.

— Да, но они просят дополнительной информации. Зачем нам встреча с Аомамэ. Почему готовы пойти с ними на мировую. Что конкретно будет обсуждаться на переговорах.

Если они просят информации — значит, сами информацией не владеют.

— Именно. Но в то же время и мы ничего не знаем о них. Зачем им понадобилось убивать Лидера так изощренно? Даже на этот вопрос у нас до сих пор нет ответа.

Пока ответа нет, необходимо продолжать поиски Аомамэ. Даже если для этого придется наступить кому-то на хвост.

Бонза выдержал паузу, затем ответил:

— Организация у нас крепкая и сплоченная. Быстро мобилизуем людей, реагируем оперативно. Боевой дух у нас высок, и если понадобится, люди готовы собой пожертвовать. Но по уровню технической подготовки мы — сборище дилетантов-любителей, которые даже не прошли никаких боевых учений. Наш противник в сравнении с нами — настоящий профи, который действует хладнокровно, не колеблясь, и может напасть откуда угодно. Как вы знаете, разиней господин Усикава никогда не был.

Что конкретно вы собираетесь делать для продолжения поисков?

— Собрать те же ценные данные, что собрал господин Усикава. В любом виде.

То есть собственных ценных данных у нас не собрано?

— К сожалению, нет.

— Мы должны отыскать и заполучить в свои руки эту женщину, Аомамэ. Невзирая ни на какие жертвы, любой ценой. И как можно скорее.

— Так велел Голос, что нам ниспослан, я правильно понимаю? — уточнил Бонза. — Заполучить ее, невзирая на жертвы, любой ценой?

Руководство ничего не ответило. К этому уровню информации Бонза доступа не имел, поскольку не входил в Руководство. Он всего лишь заведовал Исполнительным подразделением. Но знал: это было последним откровением Голоса, долетевшим до ушей маленьких жриц.

Бонза расхаживал по выстуженной комнате перед трупом, и вдруг на задворках его сознания мелькнула слабая, едва уловимая мысль. Остановившись, он нахмурился, пытаясь вцепиться в нее покрепче. Как только он замер, Хвостатый у дверей слегка изменил позу: вздохнул — и перенес центр тяжести своей туши на другую ногу.

Коэндзи! — наконец вспомнил Бонза. Наморщив лоб, он пошарил на темном дне своей памяти. Медленно и осторожно потянул за какую-то ниточку… Кто-то из фигурантов этого случая жил в Коэндзи. Кто же?

Бонза, вытащив из кармана пухлый потертый блокнот, торопливо пролистал его. Память не подвела. Тэнго Кавана. Адрес — квартал Коэндзи, округ Суминами… Но как раз в этом доме и умер Усикава! Только на первом этаже. У Каваны — третий. Значит, Усикава следил за Каваной. Никаких сомнений. Когда совпадают адреса, случайностей не бывает.

Так зачем же Усикаве, при всей напряженности его положения, понадобилось следить за Тэнго Каваной? Бонза потому и не вспомнил его по адресу, что давно уже им не интересовался. Тэнго Кавана — безвестный щелкопер, переписавший набело сочинение Эрико Фукады «Воздушный Кокон». Когда роман получил премию, вышел книгой и стал бестселлером, Кавана вошел в список лиц повышенного внимания. Высказывались догадки о том, что, возможно, он играет в этом деле ключевую роль и хранит некую важную тайну. Но оказалось, что это просто литературный негр, который переписал роман по поручению Комацу и получил свой скромный гонорар. Никто и ничто за ним не стоит. Теперь для секты задача номер один — найти Аомамэ. И тем не менее Усикава переключился на этого учителя математики. Настоящую засаду ему устроил — и поплатился жизнью. Почему?

Ответа у Бонзы не было. Несомненно, Усикава раскопал какие-то улики. И, вероятно, решил, что, если пронаблюдать за Тэнго Каваной, можно будет понять, где прячется Аомамэ. А потому снял соседнюю квартиру, поставил там камеру на штативе — и следил за Тэнго, видимо, уже не первую неделю. Значит, между Каваной и Аомамэ существует связь? Но какая?

Ни слова не говоря, Бонза перешел в соседнюю — отапливаемую — комнату к телефону, снял трубку и набрал номер апартаментов в квартале Сакурагаока района Сибуя. Двум своим подчиненным он приказал немедленно вернуться в квартиру, где нашли Усикаву, и оттуда наблюдать, как ведет себя Тэнго Кавана — молодой здоровяк с короткими волосами. Просто верзила, узнаете сразу. Выйдет из дома — оба двигайтесь незаметно за ним и следите, куда направляется. Из виду не упускайте. Срочно выезжаем к вам на подмогу.

Вернувшись в комнату с телом Усикавы, Бонза сообщил Хвостатому, что они немедленно едут в Токио. Тот лишь коротко кивнул, не требуя объяснений. Он движется, куда ему скажут, и делает, что велят. Выпустив из комнаты Бонзу, Хвостатый запер дверь на ключ, чтобы не заглядывали посторонние. Затем они вышли во двор и из десятка машин на стоянке выбрали черную «Ниссан-Глорию». Сели в нее, и Хвостатый повернул ключ зажигания, торчавший в замке. Бензобак, как всегда, был полон. Номера на машине подлинные. Превышение скорости им теперь ничем не грозило.

Когда они уже выехали на скоростную, Бонза вспомнил, что санкции на поездку от Руководства так и не получил. Это может обернуться неприятностями, но позже. Черт с ними. Нужно решать проблему немедленно. Лишь срочно приехав в Токио, можно выяснить, что происходит. Бонза нахмурился. Иногда Организация как система раздражала его. Правил и предписаний становилось все больше. И все же он знал: вне Организации ему не выжить. Все-таки он не волк-одиночка, а лишь одна из тысяч шестеренок, которые вертятся в точности так и туда, как и куда им укажут.

Он включил радио, послушал последние — восьмичасовые — новости. Когда те закончились, выключил радио, опустил спинку кресла и немного подремал. Проснувшись, понял, что голоден (когда они ели-то в последний раз?), но застревать в кафе на стоянке не было времени. Нужно спешить.

Бонза не знал, что в эти минуты Тэнго Кавана уже встретил на детской горке Аомамэ. И куда они отправятся дальше, было ему не ведомо. Как и то, что в вечернем небе над Тэнго и Аомамэ висели теперь две луны.

Труп Усикавы покоится во мраке холодной комнаты. Больше в комнате никого. Свет погашен, дверь заперта на замок. Через окна под потолком в комнату проникает бледное лунное сияние, но увидеть его Усикава уже не сможет. А потому никогда не узнает, сколько же лун на небе — одна или две.

Часов нигде нет, сколько времени — непонятно. После отъезда Бонзы с Хвостатым прошел то ли час, то ли два. Если бы сейчас в комнате кто-нибудь был, он бы здорово испугался, заметив, как губы Усикавы зашевелились. Ибо сцена вряд ли вписывалась в рамки здравого смысла. Ведь Усикава, конечно же, мертв, и труп его давно окоченел. Но тем не менее губы его задвигались. А потом нижняя челюсть задрожала — и рот со скрежетом распахнулся.

Случайному наблюдателю наверняка бы почудилось, будто Усикава хочет что-то сообщить. Передать живым какое-то важное Знание мертвых. Еле сглатывая слюну от ужаса, бедняга стал бы ждать, что же дальше. Какая тайна откроется сейчас ему?

Но изо рта Усикавы не вылетает ни звука. Вместо слов или дыхания оттуда появляется шестеро LittlePeople — каждый сантиметров пять высотой. В своих миниатюрных одеждах и обуви они топчутся по языку, поросшему каким-то зеленым мхом, перелезают через кривые грязные зубы и один за другим выбираются наружу. Словно горняки, что под вечер возвращаются из своей шахты на земную поверхность. Только лицо и одежда у LittlePeople — без единого пятнышка. Этим существам не ведомы ни грязь, ни износ.

Выбравшись изо рта, LittlePeople спускаются на столики под Усикавой — и, дрожа всем телом, начинают расти. В зависимости от ситуации, они способны принимать любые размеры — от трех сантиметров до метра. На этот раз они вырастают сантиметров до шестидесяти, перестают дрожать и друг за дружкой спускаются на пол. Лица их не выражают ничего. Хотя и масками не назовешь. Обычные лица, как у людей, только меньше. Просто мимика им сейчас не нужна.

Судя по их движениям, LittlePeople не спешат, но и не мешкают. Времени у них ровно столько, сколько требуется для выполнения работы. Не много, но и не мало. Все шестеро, как по команде, садятся на пол кольцом метра два в диаметре.

Вот один поднимает руку, вытягивает из воздуха тонкую нить сантиметров пятнадцать длиной — полупрозрачную, бело-кремовую — и опускает на пол. Второй делает так же. За ним еще трое. И лишь последний поступает иначе. Поднявшись с пола, взбирается обратно на столик, протягивает руку к шевелюре на приплюснутом черепе Усикавы — и вырывает оттуда волосок. Дзынь! Привычными движениями первый из LittlePeople сплетает вместе пять воздушных нитей с волоском Усикавы.

Вот так шестеро LittlePeople плетут новый Воздушный Кокон. На сей раз все молчат. И хором ничего не выкрикивают. Просто извлекают из воздуха нити, вырывают из шевелюры Усикавы волосок за волоском — и спокойно, методично выплетают ажурную конструкцию. Несмотря на мороз в зале, изо ртов у LittlePeople не вырывается ни облачка пара. Что наверняка удивило бы случайного наблюдателя, если б он здесь появился. Или уже не удивило бы — после стольких странностей, случившихся до сих пор.

Но как бы упорно LittlePeople ни работали (а они вообще никогда не отдыхают), — сплести Воздушный Кокон за одну ночь даже им не под силу. Для этого им необходимо как минимум трое суток. Но они, похоже, не очень спешат. До того, как труп Усикавы снова станет гибким и его сожгут в печи, остается еще два дня. Они это знают. И за две ночи как раз все закончат. В их руках — ровно столько времени, сколько нужно. А усталость им не знакома.

Усикава лежит на столиках в голубоватом лунном свете. Рот его распахнут, глаза под полоской ткани широко открыты. В его последнем взгляде застыл дом, отстроенный под ключ в Тюоринкане, и бестолковый пес, резвящийся на газончике перед входом.

А частица его души постепенно превращается в Воздушный Кокон.

Глава 29

АОМАМЭ
Больше рук не расцепим
— Тэнго, открой глаза, — говорит Аомамэ полушепотом. Тэнго открывает глаза. И время снова приходит в движение.

— Посмотри на небо, — просит Аомамэ.

Тэнго поднимает голову. Как раз в эту минуту облака расходятся и над голыми ветками дзельквы появляются две луны. Большая желтая — и маленькая, чуть кривая и зеленоватая. Маза и Дота. Даже краешек облака, проплывающего мимо, окрашивается в желто-зеленоватый. Будто подол длинной юбки чуть измазался в краске.

Тэнго смотрит на Аомамэ. Рядом с ним — уже не костлявая, вечно недоедающая десятилетняя пигалица в поношенных платьицах с чужого плеча, кое-как постриженная матерью «под горшок». От прежней Аомамэ почти ничего не осталось. И все-таки он узнаёт ее с первого взгляда. Ошибки нет. Взгляд этих глаз за двадцать лет ни капельки не изменился. Такой же волевой, уверенный, чистый. Взгляд человека, отлично знающего, что ему нужно. Те же глаза снова смотрят на него. И заглядывают ему в самую душу.

За двадцать лет, проведенных ею в неведомом Тэнго мире, Аомамэ превратилась во взрослую красивую женщину. Но Тэнго мгновенно впитывает все, что с нею произошло, в свои плоть и кровь. Ведь теперь он — из одного с нею мира. Ее опыт принадлежит и ему.

Нужно что-то сказать, думает Тэнго. Не получается. Его губы чуть подрагивают в поисках нужных слов, но ничегоподходящего не находят. Изо рта вырываются лишь облачка белого пара — одинокие островки, затерянные в воздушном океане.

Глядя прямо ему в глаза, Аомамэ коротко — раз-два — качает головой. Он понимает, что это значит. Не нужно ничего говорить. Она стискивает его руку в кармане. Ее пальцы не разжимаются ни на секунду.

Мы видим одно и то же, — тихо произносит Аомамэ, заглядывая в Тэнго все глубже. Одновременно и спрашивает, и подтверждает. Ответ ей известен заранее. Но лучше все-таки убедиться.

В небе висит две луны, — продолжает она.

Тэнго кивает. Да, лун и правда две. Но вслух не говорит. Почему-то речь не дается ему

Закрыв глаза, Аомамэ наклоняет голову и приникает щекой к его широкой груди. Прижимается ухом к его сердцу. Прислушивается к его мыслям.

Я хотела убедиться, — говорит она, — что мы живем в одном мире и видим одно и то же.

И тут Тэнго ощущает, что гигантский смерч, в который его постоянно закручивало, наконец-то рассасывается. Стоит спокойный зимний вечер. В шестиэтажке напротив (той, где скрывалась Аомамэ) горит сразу несколько окон, словно напоминая о том, что вокруг живут люди. Хотя им это кажется странным и нелогичным. Разве, кроме нас двоих, на свете бывает кто-то еще?

Опустив голову, он вдыхает запах ее волос. Прямых, красивых. Прикрывающих маленькое розовое ухо.

Как было долго, — говорит Аомамэ.

Долго, очень долго, — думает Тэнго. И вдруг понимает, что прошедшие двадцать лет вдруг теряют свое реальное наполнение. Все, что в них происходило, сжимается в один-единственный миг, и этот миг улетает в прошлое, а потому нужно срочно заполнять освободившееся пространство какой-нибудь новой реальностью.

Вынув руку из кармана, он обнимает Аомамэ за плечи. Ощущает упругость ее тела. Поднимает голову, еще раз смотрит на пару лун, что выглядывают в прорехи меж облаков, посылая на Землю свое странное бледно-голубоватое сияние. Облака еле движутся. Под этим застывшим сиянием Тэнго особенно остро чувствует, как состояние души влияет на время. Двадцать лет — это долго. За этот срок чего только не происходит. Столько всего рождается, столько всего исчезает бесследно. А что остается — меняет и форму, и качество. Очень долго. Но для души, которая однажды на что-то решилась по-настоящему, этот срок не слишком велик. Случись их повторная встреча не сейчас, а еще через двадцать лет, он обнимал бы Аомамэ точно так же, как и сегодня. Даже в пятьдесят лет он терялся бы, не зная, что сказать. Хотя такая же радостная уверенность переполняла бы его душу

Так думает Тэнго, не в силах произнести это вслух. Но зная, что Аомамэ обязательно уловит любое невысказанное слово. Прижимаясь маленьким розовым ухом к его груди, она вслушивается в каждое движение его сердца. Словно путешественник, вызывая в воображении яркие живые пейзажи, просто водит кончиком пальца по географической карте.

Так хотелось бы остаться здесь и просто забыть о времени, — говорит Аомамэ. — Но нам с тобой нужно кое-что сделать.

Переправиться отсюда, — понял Тэнго.

Верно, переправиться, — говорит Аомамэ. — И чем быстрее, тем лучше. Времени почти не осталось. А вот куда переправиться, словами не рассказать.

Слова не нужны, — думает Тэнго.

Ты не хочешь узнать, куда мы переправляемся?

Тэнго качает головой. Огонек в его сердце еще не задуло буйным ветром реальности. Все остальное просто не имеет значения.

Больше мы не расстанемся, — говорит Аомамэ. — Это ясно как день. Что бы ни случилось — больше рук мы не расцепим.

Новая туча надвигается и скрывает обе луны, точно театральный занавес. Тьма, затопившая мир, еще больше сгущается.

— Нужно спешить, — тихо шепчет Аомамэ.

Оба встают на детской горке. Две их тени на земле сливаются воедино. Руки их крепко сцеплены — как у двух малышей, которые пытаются найти дорогу в темном дремучем Лесу.

— Пора уходить из Кошачьего города, — наконец произносит Тэнго. Аомамэ жадно вслушивается в его голос, точно слышит впервые.

— Кошачий город?

— Город, где днем правит глубокое одиночество, а ночью — огромные кошки. По городу течет Река, через нее перекинут старый каменный мост. Только нам с тобой там оставаться больше нельзя.

Этот мир мы называли каждый по-своему, думает Аомамэ. У меня он — «1Q84», у него — «Кошачий город». Но означало, по сути, одно и то же.

Аомамэ сжимает его руку чуть сильнее.

— Да, сейчас мы уедем из Кошачьего города, — говорит она. — Вместе, вдвоем. И как только покинем его, никогда — ни ночью, ни днем, — больше с тобой не расстанемся.

Когда торопливым шагом они выходят из парка, обе луны скрываются за огромным облаком. Медленно-медленно это облако закрывает сначала один лунный глаз, потом другой. Мальчик и девочка, взявшись покрепче за руки, ищут дорогу из Леса.

Глава 30

ТЭНГО
Если только не ошиблась
Из парка они вышли на автостраду, поймали такси. Аомамэ попросила водителя ехать до Сангэндзяи вдоль 246-й Государственной магистрали.

И только теперь Тэнго разглядел, как Аомамэ одета. Легкий бежевый плащ нараспашку, слишком легкий для конца декабря. Под плащом — модный зеленый костюмчик: жакет с коротенькой мини-юбкой, на ногах — чулки и сногсшибательные туфли на каблуках. На плече — тяжелая, плотно набитая сумка из черной кожи. Без перчаток, без шарфа. Ни колец, ни бижутерии. Духами не пахнет. Все, что на ней было, казалось ему идеально подобранным и абсолютно естественным. Ничего не убавить — и нечего прибавлять.

Такси неслось по Седьмой кольцевой автостраде к 246-му шоссе. На дороге было на удивление спокойно — ни заторов, ни пробок. Когда такси тронулось, никто в машине долго не говорил ни слова. Радио в машине было выключено, а молодой водитель оказался неразговорчивым. Слышался только шелест шин. Прижимаясь к Тэнго, Аомамэ сжимала его большую ладонь. Словно боялась: отпустит — и уже никогда его не найдет. Ночной мегаполис проплывал мимо, как морской прилив с мириадами светящихся водорослей.

— Я должна очень многое тебе рассказать, — после долгой паузы произносит Аомамэ. — Но не смогу объяснить, пока не переправимся куда нужно. Слишком мало времени. А кое-что, наверное, не смогу объяснить никогда.

Тэнго качает головой. Не надо себя заставлять. Еще будет время заполнить друг в друге пустые места. Если, конечно, такие найдутся. Но раз уж им теперь суждено делить все это вместе, ему только радостнее от всех этих незаполненных мест и неразрешенных загадок.

— Что я должен знать о тебе в первую очередь? — спрашивает Тэнго.

— А что ты знаешь обо мне сегодняшней?

— Почти ничего, — признается он. — Только то, что ты — инструктор спорт-клуба, не замужем и живешь в Коэндзи.

— И я о тебе — почти ничего. Лишь то, что ты преподаешь математику в колледже у станции Ёёги, холостяк и автор романа «Воздушный Кокон».

Тэнго смотрит ей в глаза, приоткрыв рот от удивления. Ведь об этом известно только очень узкому кругу людей. Неужели Аомамэ как-то связана с «Авангардом»?

— Не волнуйся. Мы на одной стороне, — говорит Аомамэ. — Объяснять, откуда мне это известно, пришлось бы слишком долго. Но я знаю, что «Воздушный Кокон» ты написал в паре с Эрико Фукадой. Что мы оба угодили в мир с двумя лунами. И еще — что я беременна. Скорее всего, от тебя. По-моему, это самое важное, что тебе стоит узнать обо мне в первую очередь.

— Ты беременна? От меня?

Возможно, их разговор слышит водитель. Но обращать на это внимание Тэнго и в голову не приходит.

— Мы не виделись с тобой двадцать лет, — говорит Аомамэ. — Но все же я забеременела от тебя. И теперь собираюсь родить твоего ребенка. Хотя логически это никак не объяснимо.

Тэнго молча ждет продолжения.

— Помнишь страшную грозу в начале сентября?

— Еще бы, — кивает он. — Весь день было солнышко, но как только стемнело, загрохотал ужасный гром, хлынул ливень и началась гроза. Станцию Акасака-Мицукэ затопило так, что на время остановилось метро.

LittlePeople-выходят-из-себя, — сказала тогда Фукаэри.

— Вот во время этой грозы я и забеременела, — признается Аомамэ. — Хотя ни в тот вечер, ни за все полгода до него я ни с кем не занималась тем, что для этого нужно.

Она выдерживает паузу, чтобы факт дошел до сознания Тэнго. И продолжает:

— Но в том, что это случилось именно тогда, я уверена. Как и в том, что ребенок от тебя. Объяснить не могу Я просто знаю, и все.

В голове Тэнго мелькнуло воспоминание о том единственном вечере, что Фукаэри провела в его постели. Когда на улице бушевала гроза, а в оконные стекла барабанили крупные капли дождя. Когда LittlePeople «выходили из себя», как выразилась Фукаэри. Когда он, парализованный, лежал на спине, она уселась на него верхом, оседлала окаменевший член, вобрала все его семя. И ушла в себя полностью. Закрыв глаза, как при глубокой медитации. Груди большие, округлые. На лобке ни волоска. Все, что происходит, кажется нереальным. И все же в том, что это реальность, ошибки нет.

Наутро Фукаэри, похоже, не помнила, что было ночью. А может, помнила, но не показывала. Тэнго же скорее назвал бы случившееся не половым актом, а каким-то выполнением служебных обязанностей. Ведь девчонка просто выудила из него сперму. Всю до последней капли. Он до сих не может забыть: в эту минуту, казалось, в нее вселился кто-то совершенно другой.

— Да, ту грозу я помню хорошо. — Голос Тэнго внезапно садится. — Как раз тогда же со мной случилось то, чего никакой логикой не объяснить.

Аомамэ выжидающе смотрит на него.

— Тогда я не понимал, что со мной творится. Да и сейчас еще толком не понимаю. Но если ты забеременела в тот вечер и других связей ни с кем не припоминаешь, выходит, ты и правда беременна от меня.

Фукаэри в его постели — транзитный канал. С малых лет девочку готовили к этой роли: связать Тэнго и Аомамэ, выступив в качестве коридора.

— Когда-нибудь я еще расскажу тебе об этом, — говорит он. — Сейчас пока нет подходящих слов.

— Но ты правда веришь, что во мне — твой ребенок?

— Всем сердцем, — отвечает Тэнго.

— Слава богу! — вздыхает Аомамэ. — Только это я и хотела знать. Лишь бы ты в это верил, на остальное плевать. И никакие объяснения не нужны.

— Значит, ты беременна? — уточняет он.

— На четвертом месяце, — подтверждает она, берет руку Тэнго и прикладывает к низу своего живота. Затаив дыхание, Тэнго пытается нащупать там какие-то признаки еще одной жизни. И хотя эта жизнь еще крохотная, ему кажется, он улавливает ладонью ее тепло.

— И куда же мы все переместимся? — спрашивает Тэнго. — Мы и наша… Кровиночка?

— В другой мир, — отвечает Аомамэ. — Где в небе только одна луна. Где всем нам быть полагается. И где LittlePeople бессильны.

— LittlePeople? — чуть хмурится Тэнго.

— Ну ты же сам описал их в «Воздушном Коконе». Как они выглядят и чем занимаются.

Тэнго кивает.

— В этом мире они существуют. Как ты и пишешь, — добавляет Аомамэ.

Когда Тэнго перекраивал «Воздушный Кокон», LittlePeople представлялись ему монстрами из буйной фантазии семнадцатилетней девчонки. Ярким символом, удачной метафорой, не более. Но они существуют и обладают реальной силой. На сегодняшний день Тэнго в этом даже не сомневается.

— В этом мире есть не только LittlePeople, — продолжает Аомамэ. — Но еще Мазы, Доты и две луны.

— И ты знаешь, где находится выход из этого мира?

— Отсюда мы выйдем назад через ход, по которому я сюда попала. Никакого другого выхода я не вижу, — говорит Аомамэ. И чуть помедлив, добавляет: — А ты взял с собой рукопись романа, который начал?

— Да, конечно. — Тэнго похлопывает по красно-коричневой сумке. И опять удивляется: она и об этом знает?

Аомамэ сдержанно улыбается:

— Ну да, я знаю и это.

— Я смотрю, тебе многое обо мне известно, — улыбается Тэнго в ответ. Ее улыбку он видит впервые в жизни. Совсем слабую, но меняющую уровень приливов по всей планете. Кому-кому, а Тэнго это известно.

— С рукописью не расставайся, — просит Аомамэ. — Она для всех нас очень важна.

— Не волнуйся. Я не расстанусь.

— В этот мир мы прибыли для того, чтобы встретиться. Просто сами не знали, что явились сюда с этой целью. Прошли через многое — нелогичное, необъяснимое, странное, страшное, кровавое и печальное. Иногда — через нечто прекрасное. От нас требовали клятв — мы их давали. Нас испытывали — мы выстояли. И в итоге пришли сюда. Но теперь нас троих подстерегает опасность. Они хотят забрать нашу Доту. Ты ведь знаешь, что это значит — «Дота». Тэнго с трудом переводит дух:

— Ты собираешься родить от меня Доту?

— Да. Не знаю точно, каким способом — то ли через Воздушный Кокон, то ли я сама стану Коконом и просто рожу ее. А они хотят заполучить нас, всех троих, чтобы система Тех, Кто Слышит Голос, вновь заработала.

— Какую же роль тут играю я? Или достаточно, что я просто отец твоей Доты?

— Ты… — начинает Аомамэ и замолкает. С ее губ не слетает больше ни слова. Сколько пустоты, оставшейся вокруг них, им еще предстоит заполнить — общими усилиями, никуда не торопясь.

— Я твердо решил найти тебя, — признается Тэнго. — Но не нашел. Это ты нашла меня. А я для этого почти ничего не сделал. Даже как-то нечестно с моей стороны.

— Нечестно?

— Я стольким обязан тебе. Но в итоге ничем не помог.

— Ничем ты мне не обязан, — прямо заявляет Аомамэ. — Но именно ты привел меня в этот мир. Каким-то неведомым путем. И теперь мы двое — одно целое.

— Кажется, однажды я уже видел эту Доту, — вспоминает Тэнго. — Или то, что она для меня означает. Это была ты, тебе было десять лет, и ты спала, свернувшись калачиком, в сиянии Воздушного Кокона. Мне даже удалось коснуться пальцев твоей руки. Но это случилось только раз.

Аомамэ кладет голову к нему на плечо.

— Тэнго, мы ничего не должны друг другу. Вообще. Наш главный долг сейчас — придумать, как спасти нашу Кровиночку. Они преследуют нас. Они у нас на хвосте. Я слышу, как они приближаются.

— Вас обоих я никому не отдам, — успокаивает ее Тэнго. — Ни тебя, ни Кровиночку. Мы выполнили то, зачем появились в этом мире. Теперь здесь опасно. И ты знаешь, где выход.

— Кажется, знаю, — говорит Аомамэ. — Если только не ошиблась.

Глава 31

ТЭНГО И АОМАМЭ
Горошина в стручке
Остановив такси на знакомом ей перекрестке, они выходят из машины. Аомамэ озирается. Прямо через дорогу — мрачный склад за решеткой из железных прутьев. Она хватает Тэнго за руку и тащит за собой через «зебру».

Она не помнит, где именно были сняты болты, но проверяет всю ограду — и находит это место: узкий лаз, куда может пробраться один человек. Ужавшись до предела, стараясь не зацепиться нарядом за что-нибудь острое, Аомамэ проскальзывает на территорию склада. Тэнго, сгруппировавшись, кое-как протискивается вслед за ней. На складе все так же, как и в апреле. Выцветшие мешки с цементом, ржавая арматура, жухлый бурьян и обрывки старой бумаги да белеющий где ни попадя голубиный помет. За восемь месяцев ни капельки не изменилось. Видно, с тех пор ни единой живой души так и не появилось в этом богом забытом месте — в самом центре столицы, под быками Токийского хайвэя.

— Значит, отсюда? — озираясь, спрашивает Тэнго. Аомамэ кивает:

— Не получится — больше идти будет некуда.

В темноте она попыталась найти аварийную лесенку, по которой когда-то спустилась. Узенькую — но она соединяла Токийский хайвэй с землей. Она где-то здесь, уверяла себя Аомамэ. Я должна в это верить.

И лесенка нашлась. Точнее — жалкое подобие. Больше похожа на пожарную. Куда заброшенней и опаснее, чем в ее воспоминаниях. Неужели по такой лестнице она когда-то сумела спуститься? Впрочем, какая-то лестница есть, и это главное. Остается лишь проделать все в обратном порядке, то есть — подняться наверх. Аомамэ стянула шпильки от Шарля Жордана, спрятала в сумку, перекинула сумку через плечо — и в одних чулках встала на первую ступеньку.

— Иди за мной, — обернувшись, сказала она Тэнго.

— Может, лучше я пойду первым? — с беспокойством предложил он.

— Нет, сначала я.

Спускалась этой дорогой она. Значит, ей же первой и подниматься.

Металлические поручни оказались холоднее, чем в прошлый раз. Пальцы Аомамэ сразу замерзли так, что она перестала их чувствовать. Да и ветер, гулявший меж быков хайвэя, дул резче и сильнее прежнего. Эта чертова лестница своим ледяным равнодушием словно бросала ей вызов — и абсолютно ничего не обещала.

В сентябре, когда Аомамэ искала выход с хайвэя, лестницы не было. Спуск для нее был закрыт. А вот подъем от этого заброшенного склада теперь открылся. Путь наверх свободен, как она и рассчитывала. Она давно предчувствовала, что именно так все и будет. Если моя Кровиночка и правда какая-то необычная, надеялась Аомамэ, — она обережет меня и укажет верный путь.

Да, лестница существует. Но ведет ли она к хайвэю? Или на полпути обрывается? В этом мире чего только не бывает. Но только взобравшись по ней, можно узнать, что там есть, а чего нет.

Аомамэ поднимается осторожно, ступенька за ступенькой. Когда оборачивается и смотрит вниз, убеждается, что Тэнго неотступно следует за ней. Ледяной порывистый ветер обжигает тело, задирает полы плаща, оголяет бедра, задирает юбку чуть не до пояса, ^треплет волосы и разметывает их по лицу, мешая видеть. Временами ей трудно дышать. А ведь можно было собрать волосы в узел и приготовить перчатки. Почему она не сообразила? Но чего уж теперь жалеть. Когда собиралась, думала об одном: одеться в точности так же, как в тот день, когда спускалась с хайвэя. Теперь же остается лишь покрепче цепляться за поручни да карабкаться выше и выше.

Трясясь от холода, она упорно движется вверх, разглядывая краем глаза кирпичную многоэтажку на другой стороне шоссе — ту, что видела здесь в прошлый раз. В половине окон горит свет. До балконов можно рукой дотянуться. Если жильцы заметят, что среди ночи кто-то карабкается по аварийной лестнице у них перед носом, могут быть неприятности. Их с Тэнго силуэты отлично просматриваются под фонарями 246-й магистрали. К счастью, на улицу никто не выглядывает. Все шторы задернуты. Да оно и понятно. Кому охота вылезать морозным вечером на балкон, чтобы разглядывать аварийные лестницы городского хайвэя?

На одном из балконов Аомамэ узнает огромный фикус в горшке. Стоит скукоженный рядом с перепачканным садовым креслом. Этот фикус она видела здесь и в апреле. Еще более жалкий и брошенный, чем тот, что она оставила в квартирке на Дзиюгаоке. Все восемь месяцев бедняга так и проторчал на этом балконе. Жухлого и поникшего, его задвинули в самый неприметный уголок этого мира и забыли. Наверняка и не полили с тех пор ни разу. Но именно этот несчастный фикус одним своим видом вдруг рассеивает тревоги и сомнения Аомамэ. И дарит ей уверенность и отвагу, чтобы и дальше ступать по шаткой лестнице коченеющими ногами. Все в порядке, повторяет она себе, я не ошиблась.

Я просто возвращаюсь той же дорогой, которой пришла. А этот фикус — мой союзник-ориентир. Безмолвный и неприметный.

Спускаясь здесь в прошлый раз, я встретила разоренные ветром паучьи гнезда. И вспомнила о Тамаки. О том, как на летних каникулах мы ездили с нею в путешествие, ночевали в гостинице и сплетались телами в одной постели. Почему каждый раз, спускаясь или поднимаясь по этой чертовой лестнице, я вспоминаю об этом? Большие, округлые сиськи подруги всегда вызывали зависть Аомамэ. Не то что мои худосочные, привычно вздыхает она. Вот только те сиськи не оценит уже никто и никогда.

Потом она вспоминает Аюми Накано. Одинокую девушку-полицейскую, которую задушили поясом от банного халата, приковав наручниками к кровати. Совсем молодую девчонку с израненной душой, то и дело нырявшую в гибельный омут по доброй воле. У этой сиськи тоже были что надо:

Ее сердце сжимается от скорби. Неужели девчонок действительно больше нет? Неужели такие роскошные сиськи исчезли из этого мира бесследно?

Защитите меня как-нибудь, — умоляет их Аомамэ. — Мне так нужна ваша помощь, спасите меня, заклинаю вас.

Она знает: эти невысказанные слова обязательно долетят до ее несчастных подруг. И те непременно спасут ее.

Лестница заканчивается. Перед глазами — узенький мостик, ведущий к внешней стенке хайвэя. Передвигаться по нему можно лишь пригнувшись — слишком низенькие перила. Впереди уже видны зигзаги другой лестницы. Тоже не ахти какая удобная, но все лучше предыдущей. Насколько помнит Аомамэ, эта лестница будет последней: за ней — калитка внутрь хайвэя. Вибрация от тяжеленных грузовиков качает мостик из стороны в сторону, точно лодку — штормовая волна. Вопли клаксонов становятся все оглушительней.

Оглянувшись, она берет Тэнго за руку. И удивляется, какая теплая у него ладонь. В такую морозную ночь — и невзирая на ледяные поручни, за которые он хватался? Поразительно!

— Осталось совсем немного! — кричит она ему прямо в ухо под завывание ветра и грохот машин. — После этой лестницы — выход на хайвэй!

Если, конечно, выход не перекрыт, — мысленно добавляет она. Но вслух не произносит.

— Ты знала, что будешь подниматься по этой лестнице? — уточняет Тэнго.

— Да. Разумеется, если отыщу ее.

— Но тогда почему так оделась? — удивляется он. — По-моему, тесная мини-юбка и шпильки — не лучшая экипировка для скалолаза.

Аомамэ опять улыбается:

— Так было нужно. Придет время — все объясню.

— У тебя очень красивые ноги, — говорит Тэнго.

— Тебе нравятся?

— Еще бы!

— Спасибо, — говорит Аомамэ. И, балансируя на тесном мостике, целует его в ухо. Большое, похожее на цветную капусту и уже здорово окоченевшее.

Мостик заканчивается, они ступают на последнюю лесенку вверх. Аомамэ уже не чувствует ни рук, ни ног. А ведь нужно быть трижды внимательной, чтобы не споткнуться. Убирая с лица волосы, растрепанные ветром, от которого слезятся глаза, она одолевает ступеньку за ступенькой. Изо всех сил сжимает поручни, чтобы не потерять равновесие на таком диком ветру. Движется сверхосторожно — и думает о Тэнго у нее за спиной. О его больших руках — и замерзших ушах, похожих на цветную капусту. О Кровиночке, мирно спящей под ее сердцем. О черном пистолете в недрах ее сумки — и девятимиллиметровых патронах, которыми тот заряжен.

Что бы ни случилось, они должны убежать из этого мира. А для этого нужно сильно, от всего сердца поверить в то, что эта, последняя лестница обязательно выведет их на хайвэй. Главное — верить, — убеждает она себя. И вспоминает слова песни, упомянутой Лидером перед смертью. Она помнит их наизусть:

Мир без твоей любви —
Лишь клоунов карнавал,
Так поверь же ты в меня,
Чтобы он реальным стал…
Что бы ни случилось — и чего бы ни стоило — я должна оказаться в реальном мире. И не одна — конечно же, вместе с Тэнго. Ради нас и нашей Кровиночки.

Остановившись на повороте, Аомамэ оглядывается на Тэнго. Берет его руку в свою, чувствует ответное пожатие. Его ладонь все такая же теплая. Эта теплота придает ей уверенности. Она снова нагибается к нему и целует смешное ухо.

— А знаешь, однажды я хотела за тебя погибнуть, — признается Аомамэ. — Еще чуть-чуть — и конец. До смерти оставалось несколько миллиметров. Веришь?

— Верю.

— От всего сердца?

— Да, — говорит от всего сердца Тэнго. Кивнув, она отпускает его руку. И лезет дальше.

Через пару минут лестница заканчивается — и они выбираются на 3-ю Токийскую скоростную. Пожарный выход не перекрыт. Интуиция не подвела ее, их усилия были не напрасны. Прежде чем перелезать через металлическую оградку, она утирает слезы с лица.

— Третья скоростная? — с интересом произносит Тэнго, помолчав и оглядевшись по сторонам. — Значит, вот где выходят из этого мира?

— Да, — отвечает Аомамэ. — Здесь вход в этот мир и выход из него.

Когда она, задрав юбку до бедра, перелезает через металлическую оградку, Тэнго бережно поддерживает ее со спины. Сразу за оградкой — аварийный карман, в котором свободно могут разместиться два автомобиля. Аомамэ здесь уже в третий раз. Неизменный рекламный щит «Бензина Эссо» снова перед глазами. Нашего тигра — в ваш бензобак. Та же реклама, тот же тигренок. Не торопясь обуваться, Аомамэ застывает на асфальте. Набирает полные легкие ночного воздуха, горчащего выхлопными газами, который кажется ей свежим как никогда. Я вернулась, думает она. Все мы наконец-то вернулись сюда.

Как и в прошлый раз, на Токийской скоростной — ужасный затор. В сторону Сибуи машины еле ползут. Заметив это, Аомамэ удивляется. Интересно, почему так? Каждый раз, когда я появляюсь здесь, дорога в центр всегда забита. Вообще-то большая редкость в столь поздний час. Может, где-то впереди авария? Из города все едут нормально, а те, кому в город — стоят…

Следом через оградку перелезает и Тэнго. Точнее, легонько через нее перешагивает — и встает рядом с Аомамэ. Словно дети леса, впервые вышедшие к океану и узревшие, как бьется у ног волна за волной, оба молча провожают глазами вереницы ревущих машин.

Люди в машинах тоже не спускают с них глаз. От удивления не знают, что и думать. В их взглядах — больше подозрительности, чем любопытства. Что эта молодая парочка делает в таком странном месте? Появились из темноты — и стоят себе в аварийном кармане Токийского хайвэя, как у себя дома. Девица — в модном костюмчике, но тонкий весенний плащик не по сезону. На ногах — одни чулки, даже не обута. А парень — здоровяк, каких мало, в потертой кожаной куртке. Оба с сумками через плечо. Может, у них сломалась машина или случилась авария? Но машины их нигде видно. Да и на тех, кто нуждается в помощи, совсем не похожи.

Придя наконец в себя, Аомамэ вынимает из сумки туфли, обувается. Поправляет юбку, перекидывает ремень сумки через плечо. Застегивает плащ, затягивает потуже пояс. Облизывает языком пересохшие губы, убирает пальцем челку со лба. Вынимает платок, вытирает слезы. И снова берет Тэнго за руку.

Двадцать лет назад, так же в декабре, они стояли в опустевшем классе, как и сейчас, молча сжимая руки друг друга. И не было в том мире никого, кроме них двоих. Теперь же перед их глазами медленно движутся автомобили. Но им все равно. Что бы ни видели их глаза, что бы ни слышали уши — совершенно неважно. Окружающие картины, звуки и запахи утратили для них какой-либо смысл.

— Ну, что? Прорвались в мир иной? — спрашивает наконец Тэнго.

— Возможно, — отвечает Аомамэ.

— А может, как-то проверить?

Способ проверить только один, но не нужно говорить о нем вслух. Молча задрав голову, Аомамэ смотрит на небо. То же самое делает и Тэнго. Они ищут в небе луны. Или луну. По идее, что-то одно из двух должно висеть над рекламным щитом «Эссо». Но никаких лун там не видно. Похоже, сейчас это «что-то» скрывается за тучами, медленно ползущими к югу. Аомамэ с Тэнго ждут. И никуда не спешат. Теперь у них на двоих достаточно времени, чтобы наверстать упущенное. Тигренок «Эссо», стискивая заправочный пистолет, с понимающей улыбкой косится на их рукопожатие.

И тут Аомамэ замечает: что-то не так, как было в прошлый раз. Какая-то деталь цепляет ее внимание, но она не понимает, что именно. Она озабоченно хмурится. И наконец понимает. Тигренок на рекламе повернут к ним левой щекой. Но Аомамэ отчетливо помнила: раньше щека была правой! Изображение тигренка развернуто на сто восемьдесят градусов. Гримаса искажает ее лицо. Сердце колотится чаще. Кажется, будто с организмом творится что-то неправильное. Как все это понимать? Уверена ли я в своей памяти? Ручаться не могу. Просто мне так показалось. Время от времени память подводит любого из нас.

Это сомнение она придержит в себе. Вслух его проговаривать пока не стоит. Аомамэ прикрыла глаза, несколько раз вздохнула, выравнивая пульс. А затем открыла глаза и стала ждать, когда разойдутся облака.

Люди в машинах следят за ними из окон. Что же так пристально разглядывает в небе эта безумная парочка? Зачем они так крепко сцепили руки? Некоторые опускают стекла, высовывают головы и смотрят туда же, куда уставились эти двое. Но видят там лишь белые облака да рекламу «Эссо». Нашего тигра — в ваш бензобак. Развернувшись левым профилем к проезжающим людям, тигренок жизнерадостно улыбается, призывая людей потреблять все больше и больше бензина.

А потом облака расходятся, и в небе появляется луна.

Одна-единственная. Привычная, желтая и одинокая. Та, что молча плывет над долиной, заросшей серебряной травой, отражается белым блюдцем в глади застывшего озерца и втихую, молчком озаряет крыши заснувших домов. Та самая, что накатывает океанские воды на песок во время прилива, мягко подсвечивает шерсть у хищников и защищает путников по ночам. Та луна, что в первые три дня своего появления в небе вскрывает тоненьким серпом коросту с самой черствой души, а в новолуние капля за каплей выцеживает на Землю свое мрачное вселенское одиночество.

Теперь эта луна висела над рекламным щитом «Эссо». И никакой кривовато-зеленоватой напарницы рядом с нею не наблюдалось. Ничему не следуя и никому не подчиняясь, она дрейфовала в вечном молчании. Даже не спрашивая друг у друга, Тэнго и Аомамэ понимали, что оба видят в небе одну и ту же картину. Аомамэ сжимала его большую ладонь. Ощущение неправильности из организма исчезло.

Мы вернулись в 1984 год, говорит она себе. Года 1Q84 больше нет. Вокруг нас — мир, каким он был прежде.

Но разве так может быть? Разве это так просто — привести мир в изначальный порядок? И разве сам Лидер не утверждал перед смертью, что обратной дороги нет?

Или же мы провалились в еще один, третий мир, опять же отличный от предыдущего? Мир, в котором тигренок «Эссо» всегда улыбается не правой щекой, а левой? И в котором нас ждут очередные загадки и новые правила?

Возможно, именно так и вышло, думает Аомамэ. По крайней мере, отрицать это пока нет никаких оснований. В одном лишь она уверена на все сто. Что бы вокруг ни происходило — этот мир не двулунный. А я стою в этом мире, новый он или старый, и сжимаю руку Тэнго. Мы побывали там, где всякая логика бессильна, пережили много горя, но все-таки нашли друг друга — и умудрились из того кошмара сбежать. В старый ли, новый ли мир мы попали в итоге — чего нам теперь бояться? Будут новые испытания — преодолеем их снова. Вот и все. По крайней мере, здесь мы больше не одиноки.

Расслабив плечи, она прижимается к широкой груди Тэнго, чтобы наконец-то поверить в то, во что не верить нельзя, и вслушивается в биение его сердца. И, уверовав, растворяется в его объятиях. Отдаваясь его рукам, она кажется себе хрупкой горошиной в крепком, надежном стручке.

— Ну и куда мы теперь пойдем? — спрашивает Тэнго бог знает сколько времени спустя.

А и верно, думает Аомамэ. Не торчать же здесь до скончания века. Вот только на Токийском хайвэе нет ни обочин, ни тротуаров. До съезда с Икэдзири сравнительно недалеко, но даже при такой пробке придется постоянно уворачиваться от машин, так что пешком идти слишком опасно. Рассчитывать же на то, что оттопыришь палец — подберут автостопом, на скоростной магистрали не приходится. Можно, конечно, позвонить из аварийного телефона в штаб Дорожной Ассоциации и попросить о помощи. Но тогда придется объяснять, кто они и как вообще сюда попали. Объяснить это логически у них не получится. Но даже если они всеми неправдами доползут или добегут до съезда на Икэдзири, их тут же засекут сборщики оплаты из кабинок со шлагбаумами. Вариант же ухода обратно по аварийной лестнице, понятно, не рассматривается вообще.

— Я не знаю, — отвечает она.

Что делать дальше, куда отсюда идти, она и правда не представляет. Штурм лестницы завершен, ее миссия выполнена. Решать, что правильно, что нет, она уже не в силах. В ее бензобаке больше ни капли. Оставалось лишь доверить контроль за происходящим кому-то еще.

Отец наш Небесный. Да не названо останется имя Твое, а Царство Твое пусть придет к нам. Прости нам грехи наши многие, а шаги наши робкие благослови. Аминь.

Слова молитвы слетают с губ сами собой. Думать не нужно. Ни одно из этих слов по отдельности не имеет значения. Сейчас они — просто сочетание звуков, ряд кодировочных ключей. Но, повторяя их раз за разом почти машинально, она впадает в удивительное состояние. Возможно, это и называется набожность. Откуда-то из глубины себя вдруг получаешь легкий толчок. Словно кто-то напоминает: какие бы утраты тебя ни постигли — слава богу, ты еще не теряешь себя. И ты не споришь. Здорово, что я вообще существую на свете, тот он или этот.

— Царство Твое пусть придет к нам, — еще раз просит вслух Аомамэ. Как просила в школьной столовой перед каждым обедом. Что бы эта просьба ни означала, Аомамэ всем сердцем надеется: Царство обязательно придет.

А рука Тэнго все ерошит волосы у нее на затылке.

Минут через десять Тэнго ловит такси. Сначала они долго не могут поверить своим глазам. По забитой скоростной автостраде медленно, рывками, движется такси без пассажиров. Тэнго неуверенно голосует, но задняя дверь тут же открывается, и они садятся в машину — торопливо и растерянно, будто опасаясь, что мираж сейчас растает. Молодой водитель в очках, изогнувшись в кресле винтом, поворачивается к ним.

— На скоростной пробка, так что съезжать будем сразу на Икэдзири. Не возражаете? — спрашивает он. Для мужчины голос чуть выше обычного, но не писклявый.

— Нормально, — отзывается Аомамэ.

— Вообще-то, если по закону, подбирать пассажиров на скоростной магистрали запрещается…

— По какому закону? Например? — уточняет Аомамэ. Ее отражение в зеркале водителя чуть заметно хмурится.

Водитель навскидку не может вспомнить названия Закона, Запрещающего Подбирать Пассажиров На Хайвэях. А отражение Аомамэ в зеркальце с каждой секундой все злее.

— Ну, хорошо, — закрывает тему водитель. — Так куда вам?

— Можете высадить где-нибудь возле станции Сибуя, — отвечает Аомамэ.

— Счетчик пока не включен, — предупреждает таксист. — Но я не возьму с вас за скоростную. Включу, когда съедем.

— А как получилось, что вы ехали без пассажира?[292] — интересуется Тэнго у водителя.

— Ох, запутанная история! — устало вздыхает тот. — Хотите послушать?

— Хотим, — отвечает Аомамэ.

Любой рассказ пойдет, пусть даже долгий и нудный. Она хочет услышать, о чем люди рассказывают друг другу в этом новом мире. Новые истории, в которых попадаются новые тайны — а может, и новые подсказки для старых.

— В общем, возле парка Кинута я подобрал пассажира, мужчину средних лет, — начал водитель. — Он попросил отвезти его в университет Аояма по скоростной. Сказал, что лучше не по земле, там сейчас жуткие пробки. А о пробке на скоростной тогда еще ничего не сообщали. В последней говорили, что все там просто летает. Потому я и сделал, как просили: заехал на скоростную в Ёге. Но тут у съезда на Танимати крепко стукнулись две машины, ну я и вляпался в эту пробку, как сами видите. И вот ползу по скоростной, а до съезда на Икэдзири все никак не доеду. Ни туда, ни сюда. Как вдруг мой пассажир видит знакомую. В Комадзаве мы здорово притормозили и надолго встали бок о бок на соседних полосах. У нее серебристый «мерс»-купе. Пассажир мой ее узнал — какая-то случайная знакомая, — и давай с ней переговариваться через открытые окна. Болтали-болтали, и вот она уже его к себе в машину зовет — поехали, мол, нормально поговорим. Он — ко мне: простите, говорит, здесь расплачусь и туда пересяду. Конечно, высадить пассажира посреди скоростной — дело неслыханное, но вокруг вообще все застыло, что тут скажешь? Он пересел в серебристый «мерс». Извинился, заплатил сверх счетчика. Спасибо, конечно. Да только я уже потерял больше, потому что двигаться перестал. Худо-бедно прополз еще немного, почти до съезда с Икэдзири. Смотрю — вы руку подняли… Вот такая история, просто не верится, согласитесь! — Верится, — только и отвечает Аомамэ.

Ночь они проводят в высотном отеле на Акасаке. Гасят свет, по отдельности раздеваются, ложатся в постель и обнимают друг друга. Конечно же, им о стольком нужно поговорить. Но для этого есть и утро. Сначала необходимо кое-что предпринять. Очень долго, не говоря ни слова, они изучают друг друга в полной темноте. Ладонями, всеми пальцами проверяют все, до чего бы ни дотянулись, одно за другим: где это, что это, какое на ощупь. Трепеща, словно малые дети при виде сокровищ, найденных в потайной комнате. Перебирая каждую драгоценность, они трогают его губами и опечатывают поцелуем. Исследовав все что можно, Аомамэ берет твердый член Тэнго — и пожимает его. Точно так же, как пожимала ему руку в опустевшем классе. Ничего лучше в жизни не испытывала. Настоящее чудо. А потом прижимается к нему бедрами, раздвигает ноги — и медленно впускает Тэнго в себя. До упора. Закрывает глаза в темноте, вбирает в легкие темный воздух. Потом выдыхает. Согревая своим дыханием грудь Тэнго.

— Всю жизнь я фантазировала о том, как ты со мной это делаешь.

— Как я развратничаю с тобой в постели?

— Вот-вот.

— У тебя в десять лет уже были такие фантазии?

Аомамэ хихикает:

— Нет, конечно. Когда уже постарше стала…

— Я тоже здорово все это представлял.

— Себя во мне?

— Ну да.

— И как? Совпадает с представлением?

— Трудно поверить, что это на самом деле, — признается он. — Все не отвыкну от мысли, что это не просто мечта.

— Но это правда.

— Это слишком здорово, чтобы оказаться правдой. Аомамэ улыбается в темноте. Касается его губ своими. Их языки сплетаются.

— Послушай… А у меня не очень маленькая грудь?

— Как раз то, что надо, — отвечает Тэнго, протягивает руку и на всякий случай проверяет это еще раз.

— Спасибо, — вздыхает Аомамэ. И добавляет: — Дело не только в этом… Они еще и по размеру отличаются.

— Они хороши какие есть, — говорит он. — Левая — это левая. Правая — это правая. Ничего не нужно менять.

Она прикладывает ухо к его груди.

— Знаешь, я очень долго была одна. И очень долго страдала от одиночества. Встреть я тебя раньше, не пришлось бы так долго плутать.

Тэнго качает головой:

— Нет, не думаю. Все как раз очень вовремя. И для тебя, и для меня.

Аомамэ плачет. Все, что она сдерживала в себе так долго, вырывается крупными слезинками на постель. Сдержать эти слезы она не в силах. Ощущая Тэнго в себе, она плачет, тихонько подрагивая всем телом. Руки Тэнго крепко держат ее. И уже никогда не отпустят.

— Каждому потребовалось свое время, чтобы постичь глубину одиночества, — говорит он.

— Двигайся, — шепчет она ему на ухо. — Медленно и долго…

Он повинуется. Приводит тело в движение — постепенно, осторожно. Чуть дыша и прислушиваясь к биению своего сердца. Аомамэ цепляется за него, как утопающий за спасителя. Перестает плакать, прекращает думать и, отключившись от прошлого и от будущего, растворяется во вкрадчивом ритме Тэнго.

Перед рассветом оба в гостиничных банных халатах стоят у большого окна. С бокалами красного вина, заказанного в номер. По случаю Аомамэ соглашается пригубить. Спать еще неохота. Из окна семнадцатого этажа видно луну безо всяких помех. Облака расползлись, небо чистое — взгляду не за что уцепиться. К рассвету луна проделала по небу долгий вояж, но пока еще зависает над невидимым горизонтом. Ее пепельный диск все бледнее. Уже очень скоро она уйдет на покой и утонет за краем земли.

Накануне вечером, когда они заселялись, Аомамэ попросила у женщины за стойкой портье номер, пусть дорогой, но чтобы из окна было бы здорово смотреть на луну.

— Это самое важное, — подчеркнула она. — Видеть луну так, чтобы вокруг ничто не мешало.

Администраторша очень приветливо отнеслась к парочке голубков, пожелавших свить в их отеле любовное гнездышко. Тем более что половина номеров в этот сезон пустовала. А кроме того, они ей просто понравились. Тут же послала горничную проверить, хорошо ли видна луна в люксе для новобрачных, сразу вручила ключ и обеспечила максимальную скидку.

— А что, сегодня полнолуние? — с интересом спросила она. На своем гостиничном веку эта женщина выслушала пожелания, требования и запросы от миллиона клиентов. Но еще ни разу не встретила постояльца, который с серьезным видом просил бы поселить его в Номер С Лучшим Видом На Луну.

— Нет, — ответила Аомамэ. — Полнолуние уже прошло. Сейчас луна видна примерно на две трети. Но это неважно. Лишь бы видна была.

— Любите смотреть на луну?

— Обожаем, — улыбнулась Аомамэ. — Это очень важно для нас обоих.

Рассвет приходит, но количество лун не меняется. Луна в небе, как обычно — единственная и одинокая. Незаменимый спутник Земли, с позабытых времен летящий с той же скоростью, по той же орбите — и столь же преданный своей Миссии, что и всегда. Не сводя с нее глаз, Аомамэ прикладывает ладонь к низу живота и еще раз проверяет, на месте ли Кровиночка. Она чувствует: сам живот вроде не увеличился, но Кровиночка подросла…

Что здесь за мир, я пока не знаю, думает она. Но как бы он ни был устроен — пожалуй, я здесь остаюсь. Мы все остаемся. Наверняка и в этом мире нас будут подстерегать угрозы и опасности. Наверняка он тоже полон своих загадок и парадоксов. И, возможно, впереди у нас — еще много окольных неведомых троп, которыми придется пройти. Все равно. Неважно. Я готова с этим жить. И никуда не уйду. Что бы ни случилось, мы останемся жить в однолунном мире: Тэнго, я и наша Кровиночка.

«Тысячу тигров вам в бензобак!» — улыбается Тигренок с рекламы «Эссо». Повернувшись левой щекой. Ну и слава богу. Главное — что улыбается он при этом искренне и тепло. Поверим его улыбке, решает она, это важно. И улыбается Тигренку в ответ — так же естественно и радушно.

Не отворачиваясь от окна, она ищет пальцы Тэнго. Он берет ее руку. Они стоят вдвоем у окна и провожают глазами луну. Пока в лучах восходящего солнца та окончательно не превращается в пепельно-белый клочок бумаги, прилепленный к небесам.



УБИЙСТВО КОМАНДОРА (роман-эпопея)

«С мая того года и до начала следующего я жил в горах…» Живописное, тихое место, идеальное для творчества. Скромное одноэтажное строение в европейском стиле, достаточно просторное для холостяка, принадлежало известному в Японии художнику.

Все было бы мирно и спокойно, если бы не картина «Убийство Командора», найденная на чердаке, если бы не звон буддийскогоколокольчика по ночам, если бы не странный склеп, что возник из-под каменного кургана посреди зарослей, если бы не встреча с эстетом Мэнсики, который за баснословные деньги попросил написать портрет, сначала свой, а потом, возможно, его дочери, если бы не попытки разобраться в самом себе.

«Выходит, началом всему, что происходит вокруг меня, стало то, что я вынес на свет эту картину? И тем самым разомкнул круг?»

Эта картина перевернула жизнь главного героя и повлияла на всех, кто ее видел. Она создала в нашем мире еще одну реальность. Как это все возможно?

Книга I. ВОЗНИКНОВЕНИЕ ЗАМЫСЛА

Пролог

Вздремнув сегодня после обеда, я открыл глаза и увидел перед собой безлицего человека. Он сидел на стуле прямо напротив дивана, пристально уставив на меня воображаемый взгляд с отсутствия лица.

Мужчина был высок, одет, как и прежде, в длинный темный плащ. Широкие поля черной шляпы прикрывали его безликое лицо.


— Вот, я пришел. Давай, пиши мой портрет, — сказал Безлицый, убедившись, что я полностью проснулся. Говорил он тихо, голосом сухим и монотонным. — Помнишь, ты обещал.

— Помню. Но тогда не нашлось бумаги, вот ничего и не получилось. — В моем голосе тоже ни эмоций, ни интонаций. — Но мы квиты, я отдал вам амулет с пингвином.

— Да, я прихватил с собой эту безделушку.

С этими словами он вытянул правую — очень длинную — руку, в которой держал пластмассовую фигурку пингвина. Такие обычно крепятся ремешком к сотовому телефону. Безлицый обронил фигурку на кофейный столик, и та брякнула о стеклянную поверхность.

— Возвращаю. Тебе он, пожалуй, нужнее. Этот крошечный пингвин будет оберегать твоих близких. Я хочу, чтоб ты взамен написал мой портрет.

Я растерялся.

— Прямо не знаю — я никогда не рисовал людей без лица.

В горле у меня пересохло.

— Говорят, ты — мастер портрета. К тому же, все когда-нибудь бывает впервые, — сказал Безлицый и рассмеялся. Полагаю, что рассмеялся. Нечто похожее на смех донеслось как бы из глубины пещеры — словно гулкое завывание ветра.

А потом он снял шляпу. На месте, где полагалось быть лицу, медленно закручивалась по спирали лишь молочная пелена.

Я поднялся, принес из мастерской альбом и мягкий карандаш. Затем сел на диван, собираясь приступить к портрету Безлицего, — но не знал, с чего начать и где это начало искать. Ведь там не было ничего. А как можно придать форму тому, чего нет? Только белесая пелена, что окутывала эту пустоту, беспрестанно меняла форму.

— Советую поторопиться, — сказал Безлицый. — Я не могу оставаться здесь долго.

В груди у меня гулко билось сердце. «Времени в обрез, нужно быстрей». Однако рука с карандашом так и повисла в воздухе, не в состоянии сдвинуться с места. Как будто кисть онемела прямо от запястья. Он прав: мне есть о ком позаботиться, а я умею только рисовать. Но вот нарисовать Безлицего я так и не мог. Не зная, как быть, я удрученно следил за водоворотами пелены.

— Прости, но время вышло, — вскоре сказал Безлицый и глубоко выдохнул через рот несуществующего лица белый речной туман.

— Погодите! Еще немного…

Человек надел шляпу, вновь скрыв половину отсутствующего лица.

— Когда-нибудь я навещу тебя опять. Может, тогда ты наконец-то сможешь нарисовать меня. А до тех пор я придержу пингвина.

И Безлицый исчез. Растворился в воздухе, словно дымка от порыва ветра. Остались только опустевший стул да стеклянный столик. Пингвина на столике как не бывало.

Все это показалось мне мимолетным сном. Но я прекрасно понимал, что это не сон. Будь это так, сам мир, в котором я живу, — один сплошной сон.

Быть может, когда-нибудь я научусь рисовать портрет пустоты. Смог же другой художник закончить картину «Убийство Командора». А пока что мне требуется время. И очень важно, чтобы оно было за меня.

Глава 1

Если поверхность потускнела
С мая того года и до начала следующего я жил в горах неподалеку от начала узкой лощины. Летом в глубине лощины беспрестанно шел дождь, а за ее пределами почти всегда бывало ясно. Причиной тому — юго-западный бриз. Он приносил в лощину полные влаги облака, которые, поднимаясь по склонам, проливались ливнем. Дом стоял прямо на границе стихий, и даже когда мне на порог светило солнце, на заднем дворе зачастую лило как из ведра. Вначале мне это казалось очень странным, но вскоре я свыкся и перестал замечать.

Над горами нависали обрывки туч. Стоило подуть ветру, как эти клочки, словно забредшие из прошлого души, шатко плыли над горными склонами в поисках утраченных воспоминаний. Порой белые дождинки, словно мелкий снег, бесшумно кружились вихрями. Ветер здесь почти никогда не утихал, и летом в доме было вполне терпимо без кондиционера.

Дом был стар и мал, зато двор оказался очень просторным. Стоило немного его запустить, как все заросло сорняками в человеческий рост, где, точно скрываясь от закона, прижилось кошачье семейство. Но вскоре приехал садовник, скосил всю траву, и полосатой кошке с тремя котятами пришлось уйти — укрыться ведь негде. Напоследок кошка-мать сурово озиралась — такая худая, что сразу было видно: не жилец она.

Дом выстроили на вершине горы, и с террасы, смотревшей на юго-запад, сквозь лесную чащу видно было море. Казалось, его там не больше, чем воды в раковине: просто мелкая лужица в сравнении с огромным Тихим океаном, — но, по словам моего знакомого агента по недвижимости, даже при таком размере вида на море цены на землю с ним и без него сильно отличаются. Хотя мне было без разницы, есть там вид на море или нет: издалека обрывок морской глади казался лишь тусклым куском свинца. И я не понимал, отчего людям так хочется непременно видеть море. Мне, наоборот, больше нравилось разглядывать окружающие горы. Ведь склоны в глубине лощины в разные сезоны и в разную погоду так живо меняют свой облик. И я нисколько не уставал от каждодневных перемен.


К тому времени я расстался с женой, и мы даже подписали документы для официального развода, но позже нам выпала возможность начать супружескую жизнь сызнова.

Сложно сказать, почему так вышло. Даже мы, участники тех событий, едва улавливаем связь между их причиной и следствием. Если обобщить одной фразой, прозвучит банально — мы примирились. А между двумя периодами супружеской жизни — так сказать, предыдущим и последующим — зияет пространная брешь длиною в девять с лишним месяцев, точно канал с отвесными стенками, прорытый в узком перешейке.

Я сам не могу понять: девять с лишним месяцев — для расставания это долго или нет? Когда я потом оглядывался на то время, мне иногда казалось, что они тянулись вечно — или, наоборот, пролетели на удивление незаметно. День ото дня впечатление менялось. Часто, фотографируя, для верного восприятия размера предмета рядом кладут сигаретную пачку. Так вот, сигаретная пачка, помещенная сбоку от проекции моей памяти, будто бы своевольно вытягивалась и сжималась в зависимости от моего сиюминутного настроения. В пределах моей памяти, подобно тому, как безостановочно видоизменяются разные вещи и обстоятельства — или же в противовес этому, — похоже, беспрерывно меняются даже неизменные, казалось бы, закономерности.

При этом я не хочу сказать, будто так же, наобум, мечется и своевольно меняет размеры вся моя память. Жизнь моя, по сути, сложилась ровно, ладно и резонно. И лишь на эти девять месяцев она пришла в состояние необъяснимого полнейшего хаоса. Тот период стал для меня во всех смыслах исключительным и необычным. Словно бы меня, плывущего посреди спокойного моря, затянуло в неопознанный огромный водоворот.

Может быть, поэтому, когда я вспоминаю события того периода (да, я делаю эти записи по памяти — все происшествия случились несколько лет назад), степень их тяжести, отдаленности и связанности нередко колеблется и становится неопределенной, и стоит лишь ослабить внимание, как в тот же миг логический порядок полностью сбивается. Но даже при этом я приложу все усилия, чтобы построить рассказ, насколько это будет возможно, систематично и логически. Возможно, в конечном итоге, это бесполезная попытка, но я хотел бы отчаянно уцепиться за мои придуманные гипотетические закономерности. Так обессилевший пловец хватается за подвернувшееся бревно.


Перебравшись в тот дом, первым делом я обзавелся дешевой подержанной машиной. Прежнюю незадолго до этого я загнал, будто лошадь, и отправил ее в утиль, так что мне понадобилась другая. Когда живешь в провинциальном городке, да к тому же в одиночестве в горах, машина становится предметом первой необходимости: для покупок и прочих повседневных дел. В центре подержанных машин «Тоёта», что в пригороде Одавары, я нашел недорогую «короллу»-универсал. Продавец пояснил, что кузов — нежно-голубой, хотя мне он напоминал цвет лица изможденного болезнью человека. Пробежала машина тридцать шесть тысяч километров, но не без аварии, из-за чего на нее сделали значительную скидку. Я немного проехался — тормоза и колеса в порядке. Гонять целыми днями по автострадам я не собирался, поэтому решил, что мне подходит.

Дом же сдал мне в аренду Масахико Амада — мой однокашник по Институту искусств. На два года старше, но при этом — один из тех немногих друзей, кто был близок мне по духу. Мы иногда встречались и после выпуска. Получив диплом, он отказался от живописи и, устроившись в рекламное агентство, посвятил себя графическому дизайну. Он знал, что я, расставшись с женой, ушел из дому и податься мне особо некуда, а потому предложил пожить в пустующем родительском доме. Заодно и присмотрю за ним. Его отец, Томохико Амада — известный японский традиционный художник, — владел этим домом со студией в горах неподалеку от Одавары. Похоронив супругу, последние десять лет отец вел одинокую вольготную жизнь в этом доме. И все бы ничего, но недавно у него обнаружили прогрессирующее слабоумие и поместили старика в фешенебельный пансионат на плоскогорье Идзу. Так что дом несколько месяцев назад опустел.

— Знаешь, дом — на вершине горы, место не самое удобное. Спокойное — да, гарантия сто процентов. Прямо-таки идеальное, чтобы писать картины. Абсолютно ничего не отвлекает, — сказал Масахико.

Арендная плата была символической.

— Если в доме никто не живет, он начинает ветшать; так или иначе, переживаешь из-за домушников и пожаров. Жил бы там кто-нибудь постоянно — и нам будет спокойно. Но жить абсолютно задаром, полагаю, не в твоих принципах? Я же, в свою очередь, могу попросить тебя съехать по первому звонку.

Я был не против. Все мое имущество свободно помещалось в багажнике малолитражки. Велят съезжать — смогу съехать хоть на следующий день.

Перебрался я в тот дом после майских выходных. Скромное одноэтажное строение в европейском стиле было вполне похоже на коттедж, но при этом оказалось достаточно просторным для холостяка. Дом стоял на вершине невысокой горы, в зарослях; Масахико сам толком не знал границ своего участка. Во дворе росла, раскинув толстые ветви на все четыре стороны, большая сосна. Местами проложены дорожки из плоского камня, рядом с каменным светильником росло прекрасное банановое дерево.

Как Амада и говорил, там действительно было очень тихо. Однако теперь, вспоминая те события, я бы не сказал, будто абсолютно ничто меня не отвлекало.


За восемь неполных месяцев, что я, расставшись с женой, прожил в той лощине, я спал с двумя женщинами. Обе замужние. Одна младше меня, другая — старше. И обе — ученицы изокружка, в котором я преподавал.

Выбрав удобный случай, я предложил каждой из них переспать со мной (обычно я так не поступаю — по характеру я человек стеснительный и к такому не привык), и они не отказались. Не знаю, почему, но в то время уложить их в постель казалось мне делом простым и логичным. Я не испытывал угрызений совести за то, что сексуально соблазняю тех, кого сам же учу. И плотские отношения с ними казались мне таким же обыденным делом, как спросить у случайного прохожего, который час.


Первой стала высокая черноглазая женщина под тридцать, с маленькой грудью и тонкой талией. У нее был высокий лоб, прямые красивые волосы, но непропорционально большие уши. Пусть не красавица в прямом смысле слова, но с такими чертами лица, что ее захотел бы нарисовать любой художник (и я, сам художник, несколько раз действительно пробовал набросать ее портрет). Детей нет. Муж — преподаватель истории в частной средней школе повышенной ступени[293] — дома колотил жену. В школе распускать руки он не мог, и накопившийся гнев срывал дома на жене. Но по лицу не бил. Однажды, раздев ее донага, я рассмотрел синяки и шрамы по всему ее телу. Она не хотела, чтобы их видели другие, и, прежде чем раздеться, гасила в комнате свет.

Секс ее почти не интересовал. Нередко внутри у нее оставалось сухо, я пытался вставить — и ей становилось неприятно. Я неторопливо и нежно ее возбуждал, но ни ласки, ни смазывающий гель нужного действия не оказывали. Боль была острой и никак не унималась. От боли она временами громко вскрикивала.

Но даже при этом она хотела секса со мной. По меньшей мере, ей это не было противно. Интересно, почему? Может, она жаждала боли? Или, возможно, так избегала приятных ощущений? Или даже пыталась каким-то образом себя покарать? Да мало ли чего порой хотят люди от жизни. Но вот одного она не желала — близости.

Она была против встреч у меня или у нее дома, поэтому мы ехали на моей машине к морю, и там, вдали от всех, в гостинице для пар занимались сексом. Встречались на просторной парковке сетевого ресторана, в начале второго входили в номер и к трем покидали его. Для таких встреч она непременно надевала большие солнцезащитные очки — даже в пасмурный день или в дождь. Но как-то раз она не приехала в условленное место и перестала посещать изостудию, тем самым положив конец нашей короткой и безнадежной связи. Всего мы встречались так раз четыре или пять.


Затем у меня возникла связь с другой замужней женщиной, которая жила счастливой семейной жизнью. По крайней мере, выглядело так, будто ее семья ни в чем не нуждается. Ей тогда исполнилось (насколько я помню) сорок один, а значит, она была на пять лет старше меня. Невысокая, с правильными чертами лица, всегда одета со вкусом. Три раза в неделю она ходила в спортзал на йогу, и потому ее живот был без единой складки жира. Ездила на новеньком красном «мини-купере», издалека сверкавшем на солнце свежей полировкой. Обе ее дочки учились в дорогой частной школе в районе Сёнан, которую прежде окончила и их мать. Муж управлял какой-то фирмой, но что за фирма, я не спросил (и, разумеется, даже не собирался).

Я не могу понять, почему она не отвергла мои подкаты. А может, в то время я излучал особый магнетизм? И я притянул ее душу (если можно их сравнивать), как простой кусок железа. Или же ни мой магнетизм, ни ее душа здесь совсем ни при чем, а ей просто потребовалась плотская встряска на стороне, и я всего-навсего ей подвернулся.

Во всяком случае, я мог спокойно давать все, что ей было нужно в ту пору, — как бы само собой, чем бы оно ни было. Как мне показалось, вначале она очень естественно наслаждалась нашей связью. Если говорить о ее плотской стороне (пусть других сторон, заслуживающих упоминания, и не было вовсе), мои с ней отношения складывались весьма гладко. Мы занимались сексом чисто и честно, и эта чистота достигла практически абстрактного уровня. Я поймал себя на этой мысли не сразу, и она меня слегка изумила.

Однако со временем женщина образумилась. Тусклым утром в начале зимы раздался телефонный звонок, и она, будто читая по бумажке, проговорила:

— Полагаю, нам больше не стоит встречаться. Ведь продолжения у наших отношений нет.

Или что-то в том духе.

И вправду, какое там продолжение? У них не было даже основы.


В студенчестве я в основном увлекался абстрактной живописью. Простое, казалось бы, понятие «абстрактная картина» подразумевает довольно широкие рамки. Я не знаю, как объяснить ее формы и содержание, однако это — «картина, передающая нефигуративный образ вольно и непринужденно». Некоторые мои работы удостоились второстепенных премий на выставках, а обо мне самом в журналах об искусстве появлялись публикации. Не многие, но некоторые преподаватели и приятели поддерживали меня и ценили мои картины. И пусть от моего будущего многого не ждали, я считаю, что талант к живописи у меня все-таки был. Вот только для моих картин зачастую требовались большие холсты и много краски, что, разумеется, повышало расходы. Нечего и говорить: вероятность того, что какой-нибудь благожелатель приобретет подборку абстрактных полотен неизвестного художника и украсит ими стены своего дома, сводилась к нулю.

Конечно, я бы не прожил любимым творчеством, а поэтому, чтобы заработать на хлеб, по окончании института стал принимать заказы на портреты — директоров фирм, важных в научных кругах персон, депутатов, выдающихся провинциалов — тех, кого можно назвать «столпами общества» (пусть даже разной толщины); и прорисовывал их образы весьма фигуративно. От меня требовалось изображать их реалистично, величаво, полными достоинства и самообладания. То были картины во всех отношениях практического использования: они вешались на стены в директорские приемные и кабинеты. В общем, по работе мне приходилось рисовать совсем не то, к чему я стремился как художник. И, положа руку на сердце, никакой гордости за эти работы я не испытывал.

В районе Ёцуя снимала помещение одна маленькая фирма, которая принимала заказы исключительно на портреты, и я по рекомендации своего бывшего педагога подписал с ними эксклюзивный контракт. Хоть я и не получал фиксированную зарплату, несколько выполненных работ давали доход, позволявший мне, молодому холостяку, жить вполне безбедно: оплачивать тесную квартирку в доме по линии Кокубундзи частной железной дороги Сэйбу, три раза в день питаться, временами покупать дешевое вино, изредка ходить с подружками в кино. Несколько лет прошло так, словно их отпечатали под копирку: я сосредоточенно рисовал портреты, а затем, пока не заканчивались деньги на жизнь, возвращался к творчеству для души. В те годы заказы на портреты были для меня лишь средством к существованию, и продолжать эту работу до бесконечности я не собирался.

Признаться, с точки зрения самой работы, выполнение типичных портретов было достаточно простым занятием. В студенчестве мне приходилось подрабатывать носильщиком в компании по переездам, продавцом в круглосуточном магазине. В сравнении с этим нагрузка при написании парадных портретов — как физическая, так и эмоциональная — намного меньше. Достаточно понять суть, а дальше — сплошное повторение одного и того же. Вскоре мне уже не требовалось много времени, чтобы написать очередной портрет. Как если бы я ставил самолет на автопилот.

Однако через год такой безразличной работы я узнал, что мои портреты, как ни странно, ценятся. Они оказались безупречны и нравились заказчикам. Ведь частые упреки и недовольство клиентов, разумеется, не прибавили бы мне заказов, а то и вообще стоили бы мне контракта. Наоборот, хорошие отзывы — считай, больше работы, и гонорар с каждым разом хоть ненамного, но растет. Жанр портрета — достаточно серьезное поле деятельности. Однако мне, фактически новичку, продолжали поступать заказы, что, разумеется, сказывалось и на доходах. Мой менеджер из конторы не нарадовался качеству моей работы, а некоторые заказчики ценили мои портреты за особый штрих.

Сам я не мог объяснить, чем привлекали внимание мои портреты. Ведь я лишь выполнял — без огонька — один заказ за другим. И, честно говоря, не припомню ни одного лица из тех, какие мне довелось написать. Но все же не стоит забывать, что я учился на художника и не могу рисовать совершенно никчемную, ничего не стоящую картину, какого бы жанра та ни была. Иначе мне самому было бы стыдно за наплевательский подход к ремеслу, которому я учился. Пусть это не те работы, которыми человек вправе гордиться, но все же я старался избегать творений, за которые самому было бы стыдно. Пожалуй, такое можно назвать некоей профессиональной этикой. Но сам я просто не мог поступать иначе.


И вот еще что: с самого начала я последовательно вырабатывал собственный стиль. Перво-наперво я не спешил рисовать портрет с натуры. Получив заказ, договаривался с героем портрета о встрече — хотя бы на час, и мы с ним беседовали наедине. Просто так. Я даже не делал наброски. Я задавал вопросы, а собеседник на них отвечал. Где, когда и в какой семье родился, как провел детство, в какую школу ходил, куда устроился работать, какую завел семью и как достиг нынешнего положения. Еще мы говорили о повседневной жизни, увлечениях. Как правило, люди охотно рассказывали о себе. При этом — очень увлеченно (пожалуй, потому, что их истории другим были безразличны). Так условленный час перетекал в другой, а бывало порой, что и в третий. Затем я брал на время пять-шесть фотографий клиента — обычные снимки из их повседневной жизни, в естественных позах. Бывало (но далеко не всегда), сам делал несколько фотографий с разных ракурсов своим портативным фотоаппаратом. И этого обычно бывало достаточно.

Многие обеспокоенно уточняли:

— Нам что, не нужно позировать? Сидеть неподвижно? — Все они считали, что им не избежать такой участи, раз уж пишут их портрет. Они представляли себе знакомую по фильмам сцену, когда художник (благо, в наши дни — без берета), нахмурившись, стоит с кистью в руках перед холстом, а перед ним неподвижно сидит натурщик. И двигаться ему при этом нельзя.

— Вы сами этого хотите? — переспрашивал я. — Позировать для непривычного к этому занятию человека — тяжкий труд. Долгое время необходимо сохранять одну и ту же позу. Это весьма скучно, к тому же затекает тело. Но если вы этого желаете, что ж — так тогда и поступим.

Разумеется, 99 % клиентов ничего подобного не хотели. Почти все они — очень активные, занятые люди либо отошедшие от дел старики. И, по возможности, никто не прочь избежать бессмысленных мук такой самодисциплины.

— Мне достаточно просто выслушать вас, — успокаивал их я. — Станете вы позировать или нет, на результат работы это не повлияет. Если вам результат не придется по вкусу, я напишу новый портрет.

Недели через две портрет бывал готов (на то, чтобы полностью высохли краски, требуется несколько месяцев). И для этого мне вовсе не нужен клиент перед глазами, а требуется лишь яркая память о нем (случалось даже так, что присутствие клиента, наоборот, мешало работе). Память о его образе в объеме. И оставалось лишь перенести этот образ на холст. Похоже, я от рождения был одарен этой способностью — отличной зрительной памятью. И так получилось, что эта способность, которую вполне можно назвать особым искусством, стала важным козырем в моем ремесле портретиста.

Еще для меня очень важно испытывать хоть чуточку приязни к тому, кого я изображаю. Поэтому при первой встрече с клиентом я старался разглядеть в нем как можно больше схожих со своими симпатий и взглядов. Конечно, среди заказчиков встречаются и такие, в ком и разглядывать попросту нечего. А с некоторыми я не стал бы связываться, даже предложи мне кто из них свою дружбу. Другое дело — один-два раза навестить клиента в удобном для него месте. В таком случае выявить одну-две приятные черты характера — дело не столь уж и трудное. Если заглянуть в самую глубь, в любом человеке сияет какой-нибудь бриллиант. Важно отыскать такую драгоценность и, если поверхность ее потускнела (а чаще всего так и бывает), натереть до блеска, сняв налет. Зачем? Потому что этот настрой сам собой отразится в произведении.


Вот так незаметно для себя я стал художником-портретистом. Даже получил некую известность в специфических узких кругах. Под предлогом женитьбы я отказался от эксклюзивного контракта с той фирмой на Ёцуя и стал работать сам по себе. Моим посредником стало агентство, для которого живопись — бизнес, благодаря чему я начал получать заказы на более выгодных условиях. Мой агент был на десять лет старше меня — компетентный и волевой человек. Мне, как свободному художнику, он посоветовал относиться к работе еще прилежнее. С тех пор я рисовал портреты разных людей (по большей части бизнесменов и политиков — известных в своих сферах личностей, чьи имена, однако, мне лично ничего не говорили) и получал за это совсем неплохие гонорары. Но это не значит, что меня признали. Мир портретистов отличается от мира искусств. Тем более отличается он от мира фотографов. И если фотографы-портретисты изредка, но добиваются признания своего творчества и становятся известными личностями, то художникам-портретистам это не светит. Их произведения крайне редко проникают во внешний мир. Такие портреты не публикуют в художественных альманахах и не выставляют в галереях. В рамах на стенах каких-то приемных они просто покрываются пылью и пеленой забвения. А если кто-то неспешно рассмотрит картину (вероятно, от избытка свободного времени), то вряд ли станет справляться об имени художника.

Временами я воспринимал себя как некую элитную проститутку от живописи. Свободно владея техникой, я старался все выполнять четко и добросовестно. К тому же я знал, как сделать так, чтобы клиент остался доволен, — был у меня и такой талант. Я работал высокопрофессионально, но это не значит, что я лишь механически следовал установленному порядку. Нет, по-своему я вкладывал душу. Стоили портреты весьма недешево, но клиенты платили, не жалуясь. Ведь я имел дело с людьми, не обращавшими внимания на цену, и молва о моем мастерстве передавалась от одного человека к другому. Благодаря чему поток клиентов не иссякал, и в моем рабочем графике почти не оставалось окон. Вот только сам я работой не горел. Ну ни на йоту.

Я не собирался становиться такого рода художником. Как и человеком, впрочем, тоже. Просто в силу разных обстоятельств в какой-то момент перестал рисовать для себя. Конечно, сказалась женитьба, помыслы о размеренной жизни, но не только это. По правде говоря, еще до того у меня совершенно пропало острое желание рисовать для себя, и семейная жизнь — всего-навсего отговорка. Меня уже нельзя было назвать молодым. Нечто похожее на пламя, пылавшее в груди, казалось, исподволь угасало у меня внутри. И я постепенно забывал ощущение согревавшего меня тепла.

В какой-то момент мне следовало перестать быть тем, кем я стал. Попробовать хоть что-нибудь изменить. Вот только я все откладывал на потом. И раньше, чем я сам, от меня прежнего отказалась жена. Мне тогда исполнилось тридцать шесть.

Глава 2

Возможно, все улетят на Луну
— Извини, но жить с тобой я больше не смогу, — тихо отрезала она и надолго умолкла.

Внезапное заявление моей жены застало меня врасплох. От неожиданности я не знал, что ей ответить, и ждал, что еще она скажет. Вряд ли что-то приятное для меня, но в тот миг я ничего не мог с собой поделать — разве что дождаться ее следующей фразы.

Мы сидели за столом на кухне друг напротив друга. Было это в воскресенье после полудня, в середине марта, примерно за месяц до шестой годовщины нашей свадьбы. В тот день с утра зарядил холодный дождь. После слов жены я первым делом выглянул за окно — дождь лил тихо и совсем бесшумно. Почти без ветра. Но все же он нес в себе холод — такой, что въедливо пробирает до костей. Он будто напоминал, что до весны еще далеко. За пеленой дождя тускло маячил оранжевый контур Токийской башни. В небе ни одной птицы. Они, укрываясь под карнизами, терпеливо пережидают дождь.

— Только не спрашивай причину, ладно? — попросила она.

Я слегка качнул головой. Ни «да», ни «нет». Я не мог сообразить, какие слова окажутся уместны, и потому кивал машинально.

Она сидела в обтягивающем свитере цвета лаванды, с широким вырезом. Мягкие бретельки белого топа выглядывали рядом с оголенной ключицей. Напоминали они какие-то макаронины, приготовленные по особому рецепту.

— Один вопрос, — наконец сказал я, глядя на бретельки, но не замечая их. Сухо, тоном, лишенным надежды и обаяния.

— Если я смогу на него ответить.

— В этом… есть моя вина?

Она задумалась, а затем, подобно человеку, который долго нырял, а теперь выплыл на поверхность, медленно сделала глубокий вдох.

— Думаю, непосредственно нет.

— Непосредственно нет?

— Думаю, нет.

Я постарался уловить ее интонацию. Будто взвешивал на ладони яйцо.

— То есть… косвенно есть?

На это жена ничего не ответила.

— Несколько дней назад, под утро, я видела сон, — сказала она вместо ответа. — Такой явственный, что я сама не могла разобрать, где грань между действительностью и сновидением. А когда открыла глаза, то подумала… даже не так — отчетливо осознала: все, больше я с тобой жить не смогу.

— О чем был сон?

Она покачала головой.

— Прости, но этого сказать я не могу.

— Потому что сон — это личное?

— Пожалуй.

— Кстати, я был в том сне? — спросил я.

— Нет, ты в нем не появлялся. Выходит, и в этом смысле тоже непосредственно твоей вины нет.

Я на всякий случай резюмировал ее фразы. Это моя давнишняя привычка — резюмировать фразы собеседников, когда не знаешь, что им сказать (чем я их частенько злю).

— Иными словами, несколько дней назад ты увидела явственный сон. А когда проснулась — осознала, что жить со мной больше не сможешь. И также не можешь сказать мне, о чем был твой сон. Потому что сон — это личное. Так?

Она кивнула.

— Да, все так и есть.

— Но это ровным счетом ничего не объясняет.

Она положила руки на стол и посмотрела внутрь кофейной чашки, стоявшей прямо перед ней. Будто увидела внутри этой чашки предсказание и пыталась разобрать его текст. И, судя по ее взгляду, предсказание оказалось очень символическим и многозначным.

Сны всегда много значили для нее. Они нередко влияли на ее решения и поступки. Но как бы ни веровала жена моя в сны, одно явственное видение никак не должно свести на нет всю вескость шести лет нашей супружеской жизни.

— Сон — не более чем спусковой крючок, — сказала она, словно прочтя мои мысли. — После того сна у меня будто все разложилось по полочкам.

— Нажмешь на спусковой крючок, и вылетит пуля?

— О чем ты?

— Без спускового крючка пистолет — не пистолет, и мне кажется, выражение «не более чем спусковой крючок» тут неуместно.

Она пристально смотрела на меня, ничего не говоря. Похоже, никак не могла понять, что я хотел ей этим сказать. Хоть я и сам, по правде, мало что понимал.

— Ты встречаешься с каким-то другим мужчиной? — спросил я.

Она кивнула.

— И с ним же, выходит, спишь?

— Да. Я виновата перед тобой. Прости.

Пожалуй, мне стоило спросить, кто он и как давно это происходит. Но знать этого мне не хотелось. Я не желал об этом даже думать. Поэтому опять смотрел за окно, наблюдая, как на улице льет, не переставая, дождь. И почему я до сих пор ничего не замечал?

Жена сказала, прервав молчание:

— Но это — лишь одна из причин.

Я обвел глазами квартиру. Привычное, казалось бы, жилье теперь предстало передо мной, словно пейзаж далекой чужбины.

«Лишь одна из причин»?

Что это значит: «Лишь одна из причин»? — всерьез задумался я. Она занимается сексом с кем-то… помимо меня. Но это — лишь одна из причин? Какие тогда есть еще?

Жена сказала:

— Через несколько дней я покину этот дом, поэтому тебе ничего делать не нужно. Это на моей совести, и, разумеется, уйду я.

— Уже решила, куда?

Она не ответила, но, похоже, да — уже решила. Вероятно, собралась с духом завести этот разговор, все заранее подготовив. От одной этой мысли я ощутил свою беспомощность, будто оступился в кромешном мраке, сделав неверный шаг. Пока я ни о чем не догадывался, обстоятельства развивались своим чередом.

Жена сказала:

— Я постараюсь не затягивать с разводом и надеюсь на твое содействие. Понимаю, что слишком многого от тебя требую.

Я перестал следить за дождем и перевел взгляд на нее. И вновь подумал, что за шесть лет жизни с этой женщиной под одним кровом я так в ней и не разобрался. Так же люди ничего не понимают в луне, хоть и видят ее на небосводе почти каждый вечер.

— Одна к тебе просьба, — собравшись с духом, сказал я. — Выполнишь ее, а дальше — поступай, как знаешь. За это обещаю, не мешкая, поставить печать на заявлении о разводе.

— Что за просьба?

— Уйду из дому я. Причем сегодня. Тебя же прошу остаться.

— Прямо сегодня? — удивленно спросила она.

— Ну да. Ведь чем раньше, тем лучше?

Она немного подумала и вскоре сказала:

— Ну, раз тебе хочется…

— Да, именно этого я хочу, и больше мне ничего не нужно.

Здесь я не лукавил. Будь что будет. Не оставаться же мне в одиночестве в этом месте, напоминавшем жалкие руины, один на один с холодным мартовским дождем?

— Машину я заберу. Хорошо?

Хотя об этом можно было и не спрашивать. Машину с коробкой мне отдали друзья еще до свадьбы. Счетчик спидометра давно перевалил за сто тысяч километров. К тому же у жены все равно не было прав.

— За мольбертом, красками, одеждой и прочими вещами заеду позже. Ты не против?

— Не против. Только «позже» — это примерно когда?

— Пока не знаю, — ответил я. Мне сейчас не до того, чтоб думать наперед, у меня земля уходит из-под ног. И я тут балансирую из последних сил.

— Почему я спрашиваю? Потому что вряд ли… задержусь здесь… надолго, — сказала она, запинаясь.

— Возможно, все улетят на луну, — промолвил я.

Похоже, она не поняла и переспросила:

— Что ты сейчас сказал?

— Да так, ничего. Пустяки.


В тот же вечер к семи я сложил свои вещи в большую спортивную сумку и закинул ее в багажник красного хетчбэка «пежо-205». Смена белья на первое время, туалетные принадлежности, несколько книг и ежедневник. Какую-то походную утварь, которую брал с собой для пеших прогулок в горах. Альбом для эскизов и набор карандашей. Что еще взять, сообразить я не мог. Пока хватит. Понадобится — можно пойти и купить. Когда я выходил из дому с сумкой в руке, жена все еще сидела на кухне. И кофейная чашка по-прежнему стояла перед ней. Как и прежде, жена смотрела в чашку.

— Послушай, у меня к тебе тоже одна просьба, — сказала она. — Хоть мы и разойдемся, останемся же друзьями?

Что она хотела этим сказать, я так и не понял.

Я обулся, закинул на плечо сумку и, положив руку на дверную ручку, кратко глянул на жену.

— Говоришь, останемся друзьями?

Она сказала:

— Ну, если б мы иногда могли встречаться, чтобы поболтать…

Я пока не мог понять смысла ее слов. Остаться друзьями? Иногда встречаться, чтобы поболтать? Ну, встретимся — и о чем мне с ней говорить? Она будто задает мне загадки. Что она хочет мне этим сказать? Зла на нее я, в общем-то, не держу. Если она об этом.

— Не знаю. Посмотрим.

Других слов у меня не нашлось. Навряд ли я смог бы найти другие, простой там хоть неделю. Поэтому я просто отворил дверь и вышел наружу.

Я совсем не думал, в чем покидаю свой дом. И наверняка не заметил бы, будь на мне хоть халат поверх пижамы. Позже, заехав на парковку в туалет, перед высоким ростовым зеркалом я увидел, во что одет: рабочий свитер, яркий оранжевый пуховик, синие джинсы и рабочие ботинки. На голове — старая вязаная шапочка. Местами на обтрепанном зеленом пуловере белели пятна краски. Из всей одежды одни лишь джинсы были совсем новыми и резали глаз своей яркой синевой. В целом выглядел я весьма пестро, но не сказать, что как-то причудливо. И пожалел я лишь о том, что забыл прихватить шарф.

Когда я выезжал с подземной парковки дома, мартовский студеный дождь все еще продолжал бесшумно лить. Дворники «пежо» так шоркали по стеклу, будто рядом хрипло кашлял старец.


Я понятия не имел, куда податься и некоторое время бесцельно колесил по токийским дорогам, куда глаза глядят. От перекрестка Ниси-Адзабу направился по улице Гайэн-Ниси в сторону Аоямы. Там за третьим кварталом повернул направо и поехал на Акасаку, после нескольких поворотов оказался на Ёцуя. Затем заехал на первую попавшуюся на глаза заправку и наполнил бак под завязку. Еще попросил проверить уровень масла и давление в шинах. Также мне залили жидкость для стекол. Кто знает, может, мне предстоит прямо сейчас выдвинуться в дальний путь. А может, и добираться до луны.

Заплатив кредиткой, я опять выехал на трассу. Дождливым воскресным вечером дорога была пуста. Включил было радио, но там оказалось слишком много пустой болтовни. Голоса людей чересчур пронзительны. В плеере компакт-дисков стоял первый альбом Шерил Кроу. Послушав оттуда три композиции, я выключил звук.

И тут заметил, то еду по улице Мэдзиро. Потребовалось некоторое время, чтобы понять, в какую сторону. Затем я сообразил — от Васэды в сторону Нэрима. Тишина стала нестерпимой, я опять включил плеер. После нескольких треков опять выключил. Тишина была слишком спокойной, музыка — раздражающе шумной. Но лучше уж тишина. До моих ушей доносилось только шорканье изношенных «дворников» да непрерывное шуршание колес по мокрому асфальту.

В тишине я представил жену в объятиях какого-то другого мужчины.

Об этом мне следовало бы узнать пораньше. Ну почему я не догадался? Несколько месяцев у нас не было секса. Я соблазнял, но она под разными предлогами отказывала. Вернее сказать, с некоторых пор секс ее не интересовал. А я считал, что, вероятно, бывают и такие промежутки. Поди устает на работе, может, неважно себя чувствует. При этом она, конечно же, спала с каким-то другим мужчиной. Когда это началось? Я попытался вспомнить. Месяца четыре или пять тому назад. Примерно с октября или ноября.

Однако что было тогда, я вспомнить не смог. О чем тут говорить, если я толком не мог припомнить даже вчерашний день.

Поглядывая на светофоры, чтобы не проехать на красный, я держал дистанцию до задних фар машины, что ехала впереди, а сам размышлял о событиях прошлой осени. Размышлял так сосредоточенно, что закипали мозги. Правая рука машинально переключала скорости, подстраиваясь под транспортный поток, левая нога, опережая движение руки, выжимала сцепление. В такие минуты меня никак не радовала езда в машине на коробке. Ведь кроме того, что я думал о жене, мне приходилось постоянно действовать руками и ногами.

Что же было в октябре и ноябре?

Я представил, как осенним вечером на широкой кровати какой-то мужчина раздевает мою жену. Подумал о белых бретельках ее топа. Подумал о розовых сосках под этим топом. Воображать все это одно за другим я не хотел, но и не мог прервать вереницу засевших в голове домыслов. Я вздохнул, заехал на возникшую перед глазами парковку придорожного ресторана. Открыл водительское окно и, вдохнув полной грудью сырой воздух с улицы, неспешно успокоил биение сердца. Затем вышел из машины. Как был в вязаной шапочке, без зонтика прошел под мелким дождем по парковке в ресторан. Там уселся в кабинке в глубине зала.

Посетителей было мало. Подошла официантка, я заказал горячий кофе и бутерброд с ветчиной и сыром. Отпив кофе, я закрыл глаза и попытался овладеть собой. Попытался прогнать это наваждение: жену ласкает другой мужчина, — но оно никак не исчезало.

Я пошел в туалет, где вымыл руки с мылом и заново посмотрел на отражение лица в зеркале, висевшем над раковиной. Налившиеся кровью глаза казались меньше обычного. Как у лесного зверька, потерявшего от голода последние силы: он исхудал и напуган. Протерев бумажными салфетками лицо и руки, я посмотрел, как выгляжу в большом зеркале на стене. Там отражался осунувшийся тридцатишестилетний художник в неказистом свитере с пятнами краски.

Куда мне теперь податься? — подумал я, уставившись в зеркало. А еще раньше: до чего я докатился? Где это я? Даже не так, прежде всего — кто я такой?

Глядя на свое отражение в зеркале, я подумал: а не нарисовать ли мне автопортрет? Если вдруг соберусь — каким я себя изображу? Найдется ли у меня хоть капля любви к самому себе? Смогу ли я обнаружить в себе хотя бы один лучик света?

Оставив вопросы без ответов, я вернулся за столик. Когда допил кофе, подошла официантка и опять наполнила чашку. Еще я попросил принести мне бумажный пакет, и когда та выполнила заказ, положил туда нетронутый бутерброд. Позже проголодаюсь, а пока есть не хотелось.

Выйдя из ресторана, я поехал по дороге прямо и вскоре увидел щит с указателем на автостраду Канъэцу[294]. А что, заеду на хайвэй и двину на север, подумал я. Что там, на севере, я не знаю. Но мне показалось: чем ехать на юг, лучше податься на север. Хотелось оказаться в прохладном и чистом месте. Не важно, на юге или севере, просто мне хотелось уехать подальше от этого города.

Открыв бардачок, я увидел там пять или шесть компакт-дисков. Один из них — струнный октет Мендельсона в исполнении «I Musici». Жене нравилось слушать эту музыку во время наших поездок. Красивое произведение — две интерпретации двух схожих по составу струнных квартетов. Когда Мендельсон это сочинял, ему было шестнадцать. Так мне сказала жена. Вундеркинд.

Что ты делал в свои шестнадцать?

В шестнадцать я был без ума от девчонки из нашего класса, сказал, вспомнив, я.

Ты с ней встречался?

Нет, ни разу нормально не поговорил. Просто наблюдал за ней издалека. Заговорить не было смелости. А вернувшись домой, набрасывал ее портреты. Их было много.

Ты с тех пор почти не изменился, смеясь, сказала жена.

Да, я с тех пор так и занимался почти одним и тем же.

Да, я с тех пор так и занимался почти одним и тем же, — повторил я в голове свою тогдашнюю фразу.

Достав из плеера диск Шерил Кроу, я поставил вместо него альбом «MJQ» «Пирамида». И под приятное блюзовое соло Милта Джексона ехал по автостраде прямо на север. Иногда заезжал передохнуть на придорожные парковки, неспешно отливал, затем пил горячий кофе и ехал дальше. Почти всю ночь. Ехал строго по первому ряду и перестраивался во второй только для обгона еле ползших грузовиков. Странно, однако спать не хотелось. Не хотелось настолько, что временами казалось, будто сон не придет больше никогда. И вот перед рассветом я уже оказался на побережье Японского моря.


В Ниигате я свернул направо и поехал вдоль моря на север, миновал Ямагату и Акиту, из Аомори переправился на Хоккайдо. На этот раз, не заезжая на автострады, неспешно колесил по обычным дорогам. Вовсех смыслах размеренная поездка. Вечером находил простой рёкан[295] или дешевую гостиницу, заселялся и спал на узкой кровати. К счастью, где бы я ни был, какой бы ни была моя постель, я засыпал, стоило лишь в нее забраться.

На второй день с утра, проезжая город Мураками[296], я позвонил в агентство и сообщил, что некоторое время, судя по всему, не смогу принимать заказы. Оставалось несколько недоделанных портретов, но работать я был не в состоянии.

— Это никуда не годится… раз уж вы приняли заказ, — напористо возражал мой агент.

Я попросил прощения.

— Делать нечего. Придумайте что-нибудь, скажите, что попал в аварию. Есть ведь и другие художники, кроме меня.

Агент умолк. Он прекрасно знал, как добросовестно я отношусь к работе. До сих пор я ни разу не опоздал к сроку.

— Такая ситуация. Мне нужно на время уехать из Токио. И пока не вернусь, работать не смогу. Уж простите.

— На время — это примерно на сколько?

На этот вопрос я ответить не смог. А едва отключил сотовый телефон — остановился на мосту первой же реки по пути и швырнул в нее из окна этот маленький прибор для связи. Сожалею, но агенту придется с этим смириться. Пусть думает, что хочет — да хоть что я улетел на луну.

В Аките я заехал в банк, снял в банкомате наличных и проверил остаток на счете — там еще оставалась какая-то сумма. К нему же привязана моя кредитка. Какое-то время я смогу продолжать путешествие, ведь много денег я не трачу: бензин, еда и комната в дешевой гостинице, только и всего.

Неподалеку от Хакодатэ я приобрел на распродаже обычную палатку и спальный мешок. В начале весны на Хоккайдо все еще холодно, поэтому еще я купил теплое белье. И если поблизости от мест, куда я приезжал, попадались открытые кемпинги, я ставил палатку и в ней ночевал, чтобы по возможности не тратиться на постой. Снег и не подумывал таять, по ночам еще случались заморозки, но, видимо, потому, что до сих пор я спал в тесных номерах душных гостиниц, в палатке я чувствовал свежесть и свободу. Под палаткой — твердая почва, над палаткой — безграничное небо. На небе мерцали бессчетные звезды. И больше ничего вокруг.

Затем я три недели бесцельно колесил на своем «пежо» по разным уголкам Хоккайдо. Пришел апрель, но снег той весной залежался. Но цвет неба все равно заметно изменился, начали распускаться почки. В местах с горячими источниками я останавливался в рёканах, неспешно принимал ванны, отмокал и брился, питался сравнительно прилично. Но даже при этом, когда я встал на весы, оказалось, что после отъезда из Токио я сбросил всего-навсего пять килограммов.

Я не читал газет, не смотрел телевизор. С первых дней на Хоккайдо забарахлила стереосистема и вскоре заглохла окончательно. Я совершенно не знал, что происходит в мире и, по правде говоря, совсем не стремился узнать. Однажды в Томакомай я постирал в прачечной самообслуживания разом всю свою грязную одежду. А пока она сохла, сходил в ближайшую парикмахерскую постричь отросшие волосы. Там же меня и побрили. Сидя в кресле парикмахера, напротив телевизора, я впервые со дня отъезда из Токио увидел новости «NHK». То есть я сидел с закрытыми глазами, но до меня все равно доносился голос диктора, хотел я того или нет. Вся череда передаваемых новостей от начала и до конца показалась мне событиями на какой-то чужой планете, ничем не связанными со мной. Или же неким вымыслом, сфабрикованным кем-то на скорую руку.

Единственная новость, хоть чем-то созвучная со мной, — репортаж о смерти семидесятитрехлетнего грибника в горах Хоккайдо: его растерзал медведь. «Когда медведь просыпается от зимней спячки, он голоден, зол и потому очень опасен», — вещал диктор. Я иногда спал в палатке, под настроение гулял в одиночку по лесу, так что медведь вполне мог напасть и на меня. По чистой случайности в лапы медведю попался не я, а тот старик. Однако эта новость почему-то не вызвала у меня жалости к старику, зверски растерзанному зверем. Я даже не смог представить те боль, страх и шок, что, должно быть, пришлось испытать старику. Наоборот, я симпатизировал медведю. Хотя нет, это не симпатия, подумал я. Это больше похоже на пособничество.

Что со мной такое происходит, подумал я, всматриваясь в собственное отражение. Даже тихо проговорил это вслух, словно ослаб на голову. В таком состоянии лучше ни к кому не приближаться. По крайней мере — пока.

Апрель перевалил за половину, когда мне порядком надоел окружающий холод. Тогда я оставил Хоккайдо и вернулся на главный остров. Оттуда поехал по тихоокеанской стороне: из Аомори в Иватэ, оттуда в Мияги… Продвигаясь на юг, я ощущал постепенное приближение весны. Все это время я продолжал размышлять о жене. О ней и о том незнакомце, который, возможно, ласкает ее на чьей-то постели. Думать об этом мне вовсе не хотелось, но ничто другое в голову не лезло.


Мы с женой познакомились незадолго до моего тридцатилетия. Она была на три года младше меня. Работала архитектором второго класса в маленькой конторе на Ёцуя. Однокашница по школе моей тогдашней подружки. Встретились мы случайно: я с подружкой заглянул в какой-то ресторан, а там — она. Подружка нас и познакомила, и я влюбился с первого взгляда. Как сейчас помню ее волосы — прямые и длинные, легкий макияж, мягкие черты лица (вскоре я понял, что характер у нее совсем не такой мягкий, как внешность, но было уже поздно).

Ее лицо ничем особо не выделялось. Изъянов я не заметил, пленительной красоты, впрочем, тоже. Лицо как лицо: длинные ресницы, миниатюрный нос. Скорее худощава, чем наоборот. Длинные, почти касающиеся лопаток волосы (за которыми она тщательно следила) аккуратно уложены. У правого края пухлых губ маленькая родинка, которая причудливо двигалась, когда лицо ее меняло выражение. Это придавало ей слегка чувственный шарм, но только если хорошенько присмотреться. На первый взгляд подружка, с которой я тогда встречался, была намного красивее. Но это не помешало мне совершенно потерять голову. Меня будто ударило молнией. Интересно, почему? Прежде чем я догадался, прошло несколько недель, и в какой-то момент меня осенило: она мне напомнила покойную сестру. Очень явственно.

Внешне они не были похожи. Если сравнить фотографии обеих, никто не найдет ни малейшего сходства. Поэтому и я сначала не замечал. И напомнило о сестре не столько само лицо Юдзу, сколько его выражение: живой взгляд и блеск в глазах были точь-в-точь, как у сестры. Будто по какому-то волшебству прошлое воскресло прямо у меня на глазах.

Сестра тоже была младше меня на три года. Родилась с пороком сердца. В детстве она перенесла несколько операций, которые прошли успешно, но оставили серьезное осложнение. Пройдет оно само или же потом вызовет смертельную патологию, не знал даже врач. И все же сестра умерла, когда мне было пятнадцать. Накануне только-только перешла в среднюю школу. Всю свою короткую жизнь она неустанно боролась с генетическим дефектом, но при этом не лишилась бодрости и оптимизма. Всегда строила пространные планы на будущее, до последнего не позволяя себе слабину. Собственная смерть в ее планы не входила. Сколько себя помню, она была проницательной, прекрасно успевала в школе (и была куда более справным ребенком, чем я). А еще у нее была твердая воля, и от решений своих она не отступалась. Во время наших с ней ссор, случавшихся крайне редко, в конце всегда уступал я. Перед кончиной она сильно похудела и ссохлась, и только глаза по-прежнему были полны задора и жизненной силы.

Глаза — вот что привлекло меня в Юдзу. Нечто сокрытое в их глубине. С тех пор ее взгляд не дает мне покоя. Но это совсем не значит, будто заполучив ее, я собирался видеть в ней покойную сестру. Потому что мне хватило ума предположить: впереди меня ждет безысходность. Ведь все, что мне было нужно, чего я добивался — искра оптимистичной воли. Некий надежный источник тепла, чтобы жить. То, что мне было так знакомо и, пожалуй, чего так недоставало.

Искусно вызнав номер телефона, я пригласил ее на свидание. Она, конечно, сперва удивилась и затем еще долго колебалась. Ее можно было понять: ведь я — парень ее подруги. Но я не отступал. Сказал, что хотел бы встретиться и поговорить. «Просто увидимся и немного поболтаем. Только и всего. Больше мне ничего не нужно». Встретились за обедом в тихом ресторане. Беседа вначале не заладилась (я неуклюже запинался от волнения на каждом слове), но вскоре стала весьма оживленной. Мне очень многое хотелось о ней узнать, и тем для разговора было предостаточно. Я выяснил, что она родилась лишь на три дня раньше моей сестры.

— Не против, если я набросаю твой портрет? — спросил я.

— Сейчас? Прямо здесь? — удивленно воскликнула она и осмотрелась. Мы только что заказали десерт.

— Я закончу до того, как принесут десерт, — заверил я.

— Ну, если так, то давай, — с сомнением ответила она.

Я вынул из сумки небольшую тетрадь для эскизов, которую всегда носил с собой, и проворно набросал мягким карандашом ее лицо. Уложился, как и обещал, до того, как принесли десерт. Глаза — важная деталь лица. Именно их я и хотел нарисовать больше всего. В глубине этих глаз открывался безбрежный мир вне времени.

Я показал ей готовый эскиз. Похоже, рисунок пришелся ей по душе.

— Прямо как живая!

— Потому что жизнь в тебе так и бурлит.

Она долго и увлеченно рассматривала набросок — так, будто увидела незнакомую сторону самой себя.

— Если тебе понравилось, то дарю.

— Что, правда можно?

— Конечно, ведь это просто почеркушка.

— Спасибо.

С тех пор мы несколько раз ходили на свидания и, так получилось, стали встречаться. Вышло все как-то само по себе. Вот только моя тогдашняя подружка пала духом, узнав, что меня увела у нее из-под носа ее же лучшая подруга. Вероятно, она сама имела виды на свадьбу со мной и, понятное дело, сердилась (хотя я вряд ли когда-либо женился на ней). У Юдзу тоже был мужчина, с которым она тогда встречалась, и с ним тоже оказалось непросто договориться. Но даже при том, что оставались прочие препоны, примерно через полгода мы стали мужем и женой. Устроили скромный банкет, собрав только близких друзей, и поселились в квартире на Хироо. Хозяином квартиры был дядюшка жены, и он пустил нас жить за символическую плату. Одну из комнат — самую тесную — я превратил в мастерскую, где занимался своей работой. Я перестал считать эту работу временной. Для семейной жизни нужен стабильный доход, а другого заработка у меня попросту не было. Жена ездила на свою работу в архитектурную контору до 3-го квартала Ёцуя на метро. И со временем вышло так, что все дела по дому стал выполнять я, что было мне совершенно не в тягость. Наоборот, эти хлопоты помогали мне отвлечься после рисования. По меньшей мере, чем ездить каждый день в офис, где требуется работать на своем рабочем месте, куда приятней трудиться на дому.

Первые несколько лет супружеской жизни складывались для нас обоих мирно и счастливо. Вскоре вылепился семейный уклад, и мы к нему постепенно привыкли. В конце недели и по праздникам я делал перерыв в работе, и мы вдвоем куда-нибудь ездили. Бывало, ходили на выставки картин или же выбирались за город погулять в горах, а то и просто бесцельно бродили по токийским кварталам. Мы находили время для интимных бесед, делились личным, и это вошло для нас в очень важную привычку. Мы честно, без утайки рассказывали друг другу почти обо всем, что с нами происходило. Прислушивались ко взаимным мнениям и не забывали делиться впечатлениями.

И лишь в одном я не отважился открыться жене: что ее глаза явственно напоминали мне глаза моей сестры, покинувшей этот мир в свои двенадцать лет. Пожалуй, это — главное, чем привлекла меня жена. Если бы не ее глаза, вряд ли я бы стал ее добиваться. Но я чувствовал, что лучше держать это в тайне, и так ни разу не признался. То был мой единственный секрет от собственной жены. Что она скрывала от меня — ведь наверняка что-то скрывала, — мне неизвестно.

Имя жены — Юдзу. Да-да, тот самый юдзу[297] — цитрус, какой применяют в стряпне. В постели я иногда называл ее в шутку «Судати»[298]. Потихоньку нашептывал ей прямо на ухо. Она каждый раз смеялась, но полувсерьёз сердилась.

— Не судати, а юдзу. Похоже, но не то же самое.


И все же, когда все вокруг меня покатилось под откос? — пытался понять я, сжимая руль, пока выезжал с одной парковки на пути к другой, или покидал еще одну безликую гостиницу, чтобы к вечеру добраться до такой же, продолжая передвигаться ради самого движения. Но так и не смог определить, в какой точке теплое течение сменилось холодным. Все это время я считал, что у нас все хорошо. Конечно, как и у других супругов в мире, у нас тоже оставались неразрешенные вопросы, и мы, бывало, иногда их обсуждали. При этом самым важным, как мне кажется, был вопрос, не пора ли нам завести ребенка — или же пока повременить. Хотя до той поры, когда нам пришлось бы принять окончательное решение, время еще оставалось. И помимо таких открытых вопросов (вернее, задач, которые можно отложить в долгий ящик) мы, в общем-то, жили нормальной супружеской жизнью, устраивая друг друга как духовно, так и плотски. Я до недавних пор был в этом большей частью уверен.

Как я умудрился сделаться таким оптимистом? Вернее, как опустился до такой безрассудности? Есть у меня некие участки, я уверен, — нечто вроде врожденных слепых пятен, и я постоянно что-то упускаю из виду. А это что-то постоянно оказывается наиболее важным.

По утрам, проводив жену на работу, я сосредоточенно работал над портретами, после обеда гулял по округе, заодно покупал продукты и вечером делал заготовки к ужину. Два-три раза в неделю плавал в бассейне местного спортивного клуба. Стоило жене вернуться с работы, я готовил ужин и подавал на стол. И мы вместе пили пиво или вино. Если она предупреждала, что задержится на работе и поест где-нибудь рядом с офисом, я обходился весьма простой едой. Наша супружеская жизнь протяженностью в шесть лет в основном состояла из повторов таких вот дней. И я бы не сказал, что это меня не устраивало.

Жена была завалена работой в своей архитектурной конторе и часто засиживалась там допоздна. Мне же приходилось ужинать в одиночестве все чаще и чаще. Случалось, она возвращалась домой за полночь.

— В последнее время прибавилось работы, — поясняла она. Один ее коллега внезапно уволился, и заполнять эту брешь приходится ей. Однако начальство почему-то не подыскивало ему замену. Возвращаясь поздно ночью, жена принимала душ и сразу засыпала. Какой тут может быть секс? Иногда, чтобы завершить незаконченные дела, ей приходилось выходить на работу по выходным. Я, конечно, принимал ее объяснения без тени сомнения. У меня не было ни единой причины ее подозревать.

Хотя переработок на самом деле, возможно, и не было. Пока я ужинал дома в одиночку, она вполне могла развлекаться в постели с новым любовником в каком-нибудь отеле.

Жена моя — человек общительный. Казалось бы, выглядит она спокойной, а при этом соображает и принимает решения быстро. Ей требовался круг общения, в котором она могла бы проявить себя, но я помочь в этом ей не мог. Поэтому Юдзу зачастую ужинала с кем-то из близких подруг (которых у нее водилось немало), и после работы они своей компанией шли выпивать (она пьянела не так быстро, как я). И я не возражал, когда она веселилась без меня. Наоборот, возможно, сам когда-то предложил ей это.

Если подумать, мои отношения с сестрой были в чем-то схожи. Я не любил болтаться на улице и после школы читал в одиночестве дома книги, рисовал картинки. В отличие от меня, сестра была энергичным, общительным ребенком. Поэтому, как мне кажется, в повседневной жизни мы не пересекались интересами и поступками. Но мы прекрасно понимали друг друга, обоюдно уважая достоинства друг дружки. Хоть это, возможно, нечасто водилось между старшим братом и младшей сестрой нашего возраста, мы откровенно беседовали на разные темы. Забирались на второй этаж — на веранду для сушки белья — и зимой и летом без устали разговаривали. Особенно нам нравилось делиться смешными историями, а потом хохотать до упаду.

Не скажу, что причина лишь в этом, но я действительно был излишне спокоен, считая, что между мной и Юдзу все хорошо. Меня вполне устраивала роль молчаливого супруга-помощника. Но Юдзу, вероятно, так не думала. В супружеской жизни со мной ей наверняка чего-то не хватало. Ведь жена и младшая сестра — совершенно разные люди, абсолютно непохожие характеры. Не говоря уже о том, что я — давно не подросток.


Прошел месяц, наступил май, и я наконец-то устал изо дня в день ездить на машине. Мне уже не хотелось думать об одном и том же, коротая часы за рулем. Все вопросы лишь повторялись в голове по кругу, а ответ так и оставался нулевым. От постоянной езды у меня заболела поясница. «Пежо-205» — ширпотреб: сиденья не очень-то удобные, а тут еще начала сыпаться подвеска. Длительное напряжение глаз, блики на дороге не могли не сказаться на зрении и привели к постоянным болям. Если задуматься, уже полтора с лишним месяца я почти без отдыха продолжал беспрерывно передвигаться, будто уходя от какой-то погони.

В горах на границе префектур Иватэ и Мияги я заприметил деревенскую водную лечебницу и решил сделать передышку. На безвестном источнике в глубине ущелья приютилась маленькая гостиница, где местные жители могли неспешно отдохнуть и подлечиться. Умеренная плата за постой, общая кухня, где можно готовить себе простую еду. Там я решил вволю понежиться в целебной воде и наконец отоспаться. Отдыхая от вождения, я растягивался на татами и читал книги. Когда надоедало читать, доставал из сумки тетрадь для эскизов и рисовал. Желания порисовать не возникало у меня давно. Сперва я рисовал цветы и деревья в саду, затем кроликов, живших на заднем дворе. Простые штрихи карандашом, но все, кто видел эскизы, ими восхищались. Не в силах устоять перед просьбами, я рисовал лица людей вокруг: посетителей, работников рёкана. Рисовал прохожих, попадавшихся мне на глаза. Людей, с которыми больше никогда не увижусь. И если меня просили — дарил им наброски.

Пора возвращаться в Токио, говорил я себе. Буду скитаться до бесконечности — так ничего и не достигну. И я опять хотел рисовать. Не портреты на заказ, не простые эскизы — рисовать для себя, основательно, чего не делал так давно. Не знаю, что из этого выйдет. Но иного способа, как сделать первый пробный шаг, я думаю, нет.

Я собрался было пересечь весь район Тохоку и вернуться в Токио, однако на государственном шоссе № 6 перед городом Иваки машина приказала-таки долго жить: топливная трубка дала трещину, и мотор перестал заводиться. Признаться, за машиной я почти не следил. Кого еще винить, кроме себя? В одном мне повезло — машина заглохла совсем недалеко от парковки одного очень любезного механика-ремонтника.

— Запчасти от старой модели «пежо» в этой глуши? Еще нужно поискать. Заказывать новые — придется ждать, пока пришлют. Ну, починим на этот раз, глядишь, вскоре сломается что-нибудь другое, — сказал механик. — Ремень вентилятора на износе, тормозные колодки стерлись до предела, подвеска изрядно подустала. Плохого не посоветую. Машина безнадежна, и лучше ее больше не мучить.

Мне было очень грустно прощаться с «пежо», который все полтора месяца жизни на колесах оставался мне верным спутником. Но ничего другого не оставалось, как уйти, оставив его здесь. Спидометр отмерил ему сто двадцать тысяч километров жизни.

«Вместо меня испустила дух машина», — подумал я.

В ответ на любезное согласие утилизировать машину я подарил механику палатку, спальник и разную кемпинговую утварь. Сделав напоследок набросок «пежо-205» в своем альбоме, я с одной сумкой на плече сел в поезд линии Дзёбан и вернулся в Токио. Прямо со станции я позвонил Масахико Амаде и вкратце описал ему свою ситуацию. Рассказал, что супружеская жизнь дала сбой, уезжал на время путешествовать и вот вернулся в Токио. Податься мне некуда. И на всякий случай спросил, нельзя ли где-нибудь перекантоваться?

— Знаешь, есть у меня именно то, что тебе нужно, — ответил он. — Дом отца, в котором он долго прожил в одиночестве. Отцу пришлось переселиться в пансионат на Идзу, и дом уже некоторое время свободен. Мебель и все необходимое там есть, ничего покупать не нужно. Место — не самое удобное, хотя телефон там работает. Если устраивает, можешь пожить.

— О таком я даже и не мечтал, — ответил я. И действительно, предложение Масахико превзошло мои ожидания.

Вот так началась моя новая жизнь на новом месте.

Глава 3

Всего лишь физическое отражение
Устроившись в новом жилище на вершине горы в пригороде Одавары, через несколько дней я позвонил жене. Пришлось набрать раз пять, пока она ответила. Похоже, все так же занята работой и возвращается домой поздно. А может, просто в тот день с кем-то встречалась. Но в любом случае меня это больше не касалось.

— Ты сейчас где? — спросила Юдзу.

— Поселился в Одаваре, в доме Амады, — ответил я. И вкратце объяснил ей, почему так вышло.

— Я много раз звонила тебе на сотовый, — сказала Юдзу.

— Сотового у меня больше нет, — ответил на это я и подумал, что его, должно быть, вынесло течением в Японское море. — Так вот, на днях хочу заехать за вещами. Ты не против?

— Ну, у тебя же ключ при себе?

— Да, при мне, — ответил я. Чуть не швырнул его вслед за телефоном, но передумал, посчитав, что ключ придется ей вернуть. — Значит, ты не против… если я зайду, пока тебя нет дома?

— Ну да! Ведь это и твой дом. Конечно, можешь, — сказала она. — А где тебя… носило так долго? Чем занимался?

Я рассказал ей, не вдаваясь в подробности, как я все это время путешествовал. Как проехался на машине в одиночестве по северным районам, как по пути машина вышла из строя.

— Ну, главное, ты жив-здоров.

— Я-то живой, а вот машина умерла.

Юдзу на какое-то время умолкла. Затем сказала:

— На днях… видела тебя во сне.

О чем был сон, я не спросил. Я не горел желанием узнать, что я делал в ее сне. И потому она больше к этому разговору не вернулась.

— Ключ я оставлю, уходя, — сказал я.

— Поступай как хочешь. Мне все равно.

— Кину его в почтовый ящик, — предупредил я.

Возникла пауза. Затем она сказала:

— Помнишь, как ты рисовал мой портрет на нашем первом свидании?

— Помню.

— Временами достаю тот набросок и подолгу смотрю. Он такой славный. Смотрю и будто вижу настоящую себя.

— Настоящую себя?

— Да.

— А разве ты не видишь свое лицо каждое утро перед трюмо?

— Это другое, — сказала Юдзу. — В зеркале я вижу лишь физическое отражение себя.

Положив трубку, я пошел в ванную и задумчиво посмотрелся в зеркало. Там отражалось мое лицо. Давненько я не разглядывал его анфас. «В зеркале я вижу лишь физическое отражение себя», — сказала Юдзу. Однако отражение собственного лица казалось мне всего лишь воображаемым осколком раздвоившегося меня самого. И там, в зеркале, был тот, которого я не выбирал. Причем даже не его физическое отражение.


Через два дня, после полудня, я приехал в дом на Хироо забрать вещи. В тот день с самого утра беспрестанно лил дождь. Я заехал на подземную парковку — там пахло сыростью, как и всегда в дождливый день.

Поднявшись на лифте и отперев дверь, я переступил порог дома — спустя почти два месяца. И при этом ощутил себя домушником. В этой квартире я прожил почти шесть лет, и каждый ее угол стал мне словно бы родным. Однако теперь я больше не вписывался в интерьер по эту сторону двери. В раковине громоздилась грязная посуда, но ела из нее жена. В умывальной комнате сохло постиранное белье, но все оно — женское. Я открыл дверцу холодильника, а там — сплошь не знакомые мне продукты, большинство — бери и ешь. И молоко, и апельсиновый сок совсем других производителей, нежели те, какие выбирал я. Морозильник был переполнен полуфабрикатами, а я такое никогда не покупал. Очень многое изменилось за два неполных месяца.

Мне захотелось перемыть всю посуду в раковине, снять, сложить (а по-хорошему и выгладить) высохшие вещи, аккуратно расставить продукты в холодильнике, но делать это я, конечно же, не стал. Ведь это жилье уже постороннего мне человека. И вмешиваться я не имею права.

Из всех моих вещей самыми громоздкими были предметы для рисования. В большую коробку я побросал мольберт, холсты, кисти и краски. Затем одежду. Вообще-то мне не нужно много одежды. Меня совсем не волнует, если я постоянно хожу в одном и том же. Нет у меня ни костюмов, ни галстуков. И если не брать в расчет зимнее пальто, все остальное уместится в один большой чемодан.

Несколько непрочитанных книжек, дюжина компакт-дисков. Моя любимая кофейная кружка. Плавки, очки и резиновая шапочка. Вот, в принципе, все, что мне нужно на первое время. Хотя, конечно, я мог бы обойтись и без этого.

В умывальной комнате так и остались зубная щетка и набор для бритья, лосьон, крем от загара и тоник для волос. Не стал я брать и нераскрытую упаковку презервативов. Мне почему-то не захотелось везти всю эту мелочь в новое жилье. Жена выбросит — ну и ладно. Закинув в багажник собранные вещи, я вернулся на кухню, вскипятил чайник, заварил черный чай из пакетика и стал его пить, сидя за столом. Уж такую мелочь я себе мог позволить. В комнате — мертвенно тихо. Тишина лишь придавала значительности окружающей обстановке. Будто я сижу совершенно один на морском дне.

Я провел в квартире с полчаса. За это время никто не приходил и не звонил. Лишь только раз завелся и утих термостат холодильника. Словно опуская грузило, чтобы замерить глубину воды, я прислушался к окружавшей меня тиши, надеясь выудить признаки хоть чего-нибудь особенного. Но тщетно — обычная квартира одинокой женщины. Женщины, которая пропадает целыми днями на работе и потому ей некогда вести домашние дела. Она разгребает накопившееся лишь в свой выходной в конце недели. Я окинул комнату взглядом: все, что в ней находилось, принадлежало жене. Признаков других людей я не уловил (даже следов моего присутствия почти не осталось). Вряд ли мужчина приходит сюда, подумал я. Они, должно быть, встречаются в другом месте.

Пока я в одиночестве коротал минуты в квартире, у меня — как бы это объяснить… — возникло ощущение, будто кто-то за мной наблюдает. Такое чувство, словно следит скрытая камера. Но, разумеется, такого быть не могло. Жена ничего не смыслит в механизмах. Она даже батарейки в пульте управления не может поменять сама. Установить скрытую видеокамеру, управлять ею дистанционно — такие изощренные методы ей не под силу. Просто у меня сдают нервы.

Но все же, пока находился в квартире, я вел себя как человек, чей каждый шаг записывается воображаемой видеокамерой — ничего лишнего и неуместного. Не выдвигал ящики стола Юдзу, чтобы проверить их содержимое. Я знал, что в комоде, в глубине ящика с колготками и прочим бельем она хранит маленький дневник и важные письма, но трогать их тоже не стал. Я знал пароль от ее ноутбука (конечно, если его не сменили), но даже не приподнял крышку. Все это уже не имело ко мне никакого отношения. Я лишь сполоснул кружку из-под чая, вытер ее тряпкой и вернул на посудную полку. Выключил свет. Затем встал возле окна и какое-то время наблюдал, как снаружи льет дождь. Вдали тускло маячил оранжевый блик Токийской башни. Затем я опустил ключ в почтовый ящик и вернулся на машине в Одавару. В дороге я провел примерно полтора часа. Но было такое ощущение, будто я на один день слетал в чужую страну и вернулся.


На следующий день я позвонил своему агенту. Сказал, что в Токио хоть и вернулся, но заниматься портретами впредь не намерен.

— То есть вы больше никогда рисовать портреты не станете?

— Видимо, нет, — ответил я.

Он принял это известие стоически — особо не возражал и от советов воздержался, потому что знал: если я что-то сказал, то уже не отступлюсь от своего слова. Он лишь напомнил напоследок:

— Если опять захотите вернуться к прежней работе, звоните в любое время. Мы будем рады.

— Спасибо, — из вежливости ответил я.

— Возможно, это не мое дело, однако чем вы собираетесь зарабатывать на жизнь?

— Пока не решил, — откровенно сказал я. — Холостяку на жизнь много не нужно. К тому же остались кое-какие сбережения.

— Будете и дальше рисовать?

— Думаю, да. Ничего другого я не умею.

— Хорошо, если все сложится удачно.

— Спасибо, — еще раз поблагодарил я агента. Затем вспомнил, что еще хотел сказать, и добавил: — Есть ли что-то такое, что мне следует помнить?

— Вам — что-то помнить?

— Иначе говоря — совет профессионала у вас для меня есть?

Он немного подумал, затем сказал:

— Вы — такой человек, которому требуется больше времени, чем обычным людям, на то, чтобы в чем-то убедиться. Но если не торопиться с суждениями, время, пожалуй, окажется за вас.

Прямо название одной старой вещи «Роллингов», подумал я.

Он продолжил:

— И вот еще что. Мне кажется, у вас есть особая, важная для портретиста способность интуитивно подбираться к сущности объекта и распознавать его нутро. Другим это, как правило, не дано. Очень жаль, если, обладая таким даром, вы никак не станете его применять.

— Но рисовать портреты сейчас мне хотелось бы меньше всего.

— Я это понимаю. Однако этот дар наверняка вас когда-нибудь спасет. Хорошо, если все сложится удачно.

Хорошо, если сложится удачно, вторили ему мои мысли. Хорошо, если время окажется за меня.


Масахико Амада — сын владельца того дома в Одаваре — сразу же отвез меня туда на своем «вольво».

— Если понравится, заселяйся хоть сегодня, — сказал он.

Съехав с платной трассы Одавара — Ацуги незадолго до ее окончания, мы направились по узкой асфальтовой дороге к горам. По обеим сторонам дороги простирались поля, тянулись парники, где выращивали овощи, местами попадались на глаза сливовые деревья. Пока мы ехали, я почти не видел жилых домов и не заметил ни одного светофора. Напоследок нам предстояло взобраться по крутому извилистому подъему. Переключив передачу на пониженную, мы ползли вверх, пока в конце дороги не показались ворота дома. Возвышались лишь две великолепные колонны — без створок. Ограды тоже не было. Выглядело так, словно начали строить с учетом и ограды, и створок, но передумали и бросили эту затею. Возможно, пока строили, заметили, что ставить их вовсе не обязательно. На одной колонне висела табличка «Амада», которая размерами больше походила на вывеску. Видневшийся впереди небольшой дом был коттеджем в европейском стиле, из шиферной крыши торчала труба, кирпич давно выцвел. Дом одноэтажный, при этом крыша — неожиданно высокая. Ходя я, разумеется, представлял жилище известного японского художника как старый японский дом.

Едва мы, оставив машину на широкой площадке перед домом, отворили дверь, как несколько черных птиц, похожих на соек, вспорхнули с веток дерева, росшего подле дома, и с громким криком устремились в небо. Похоже, наше вторжение не пришлось им по нраву. Дом окружали заросли, и только с западной стороны из дома открывался прекрасный вид на лощину.

— Ну и как тебе это место? Вокруг совершенно ничего нет! — воскликнул Масахико.

Я окинул взглядом окрестности. И действительно — совершенно ничего. Я отдал должное человеку, построившему дом в такой глухомани. Должно быть, он очень не любил иметь дело с людьми.

— Ты вырос в этом доме?

— Нет, мне не пришлось здесь жить подолгу. Так, приезжал иногда погостить. Или время от времени выбирался сюда на каникулах, заодно спасался от летней жары. Школа — сам понимаешь. Меня воспитывала мать в доме на Мэдзиро[299]. Отец, когда не был занят работой, приезжал в Токио и жил вместе с нами. Затем возвращался сюда и работал в одиночестве. Я встал на ноги, десять лет назад умерла мама, и отец жил здесь один, почти никуда не выбираясь. Как настоящий затворник.

Пришла жившая поблизости женщина средних лет, которую просили присматривать за домом, и дала мне несколько практических советов: что и как можно делать на кухне, как заказывать керосин и баллоны пропана, где что лежит из утвари, когда и куда выносить мусор. Художник жил одиноко и весьма просто, так что утвари оказалось немного, и выслушивать наставления долго не пришлось. Напоследок она добавила:

— Будет что непонятно — звоните в любое время. — (Но я в итоге так ни разу и не позвонил.) — Хорошо бы кому-нибудь здесь поселиться. Если в доме не жить, он начинает ветшать, да и небезопасно. Могут прийти кабаны и обезьяны, если поймут, что людей нет.

— Кабаны и обезьяны время от времени выходят. В этих краях, — вставил свое слово Масахико.

— Да, будьте осторожны, — сказала женщина. — Кабаны появляются в наших местах весной, когда прорастают побеги бамбука. Лакомятся. Особенно опасны самки, пока воспитывают детей. Еще опасны шершни. Случалось, люди умирали после их укусов. Шершни часто устраивают гнезда в сливовых рощах.

Сердцевиной дома служила сравнительно просторная гостиная с открытым камином, с юго-западной стороны к ней прилегала широкая крытая терраса, с северной — квадратная мастерская, где хозяин создавал свои полотна. С востока расположились компактная кухня со столовой и ванная. Там же находилась просторная главная спальня и более тесная спальня для гостей, где стоял письменный стол. Похоже, хозяин любил почитать и часто писал — книжная полка заставлена старыми томами, а саму комнату мастер превратил в библиотеку. Для старого дома сравнительно чисто и уютно, вот только странно (а может, и не странно) — на стенах дома не висело ни одной картины. Просто голые стены, выкрашенные в холодные тона.

Как и говорил Масахико, в доме имелось все необходимое для жизни: мебель, приборы, посуда, постель. «Приходи с пустыми руками и живи», — говорил мне он. Именно так. Даже дрова для камина сложены в большую поленницу под навесом сарая. В доме не было телевизора — Амада-отец его ненавидел, — зато в гостиной я увидел роскошную стереосистему: гигантские колонки «Танной-Автограф», раздельные ламповые усилители «Маранц», вертушка и великолепная коллекция винила. На первый взгляд — много коробок с пластинками опер.

— Здесь нет проигрывателя компактов, — сказал Масахико. — Такой уж он человек — на дух не переносит все новое. Отец доверяет лишь предметам из прошлого. Разумеется, интернета здесь нет и подавно. Если понадобится — придется ехать в город и там искать интернет-кафе.

На это я сказал, что мне он особо не нужен.

— Захочешь узнать, что творится в мире, единственный способ — послушать новости по радио. Транзисторный приемник лежит в кухне на полке. Однако в горах прием очень слабый. Более-менее слышно «NHK» соседней Сидзуоки. Но это все ж лучше, чем вообще ничего.

— Меня мало интересует, что творится в мире.

— Это хорошо. Ты совсем как мой отец.

— Твой отец любил оперу? — спросил я у Масахико.

— Да. Рисовал в стиле нихонга[300], но — непременно слушая оперу. Пока стажировался в Вене — пропадал в оперном театре. А ты? Слушаешь оперу?

— Немного.

— А я совсем не переношу — долго и скучно. Там целая гора пластинок. Слушай, что душе угодно. Отцу они больше не нужны. Слушай вместо него, ему будет приятно.

— Больше не нужны?

— У него прогрессирует слабоумие. Теперь вряд ли отличит оперу от сковороды.

— Вена, ты сказал? Твой отец что — изучал японскую живопись в Вене?

— Да нет, о чем ты! Кому придет в голову ехать в Вену изучать нихонга? Отец начинал как художник западного стиля, поэтому стажировался в Вене. В те времена писал очень даже модерновые картины маслом. Но спустя некоторое время после того, как вернулся в Японию, внезапно обратился к японскому стилю. Так бывает. Благодаря поездке за границу просыпается национальное самосознание.

— И… он добился успеха?

Масахико слегка кивнул.

— В глазах общества. Но для меня — тогда еще ребенка — он был обычным несносным мужиком. В голове только живопись, жил, как хотел, и делал, что вздумается. Сейчас от былого него не осталось и следа.

— Сколько ему?

— Девяносто два. Уж в молодости он нагулялся вволю. Подробностей, правда, я не знаю.

Я поблагодарил Масахико.

— Спасибо тебе за все. За помощь. Очень выручил.

— Тебе здесь понравилось?

— Да, мне будет очень приятно пожить здесь какое-то время.

— Поживешь. По мне, так скорей бы у вас с Юдзу все наладилось. Буду за вас молиться.

На это я ничего не ответил. Сам Масахико не был женат. Ходили слухи, что он бисексуал, но не знаю, насколько это правда. Мы дружим давно, но таких тем не касаемся.

— Будешь писать портреты и дальше? — спросил Масахико перед тем, как уйти.

На что я рассказал ему, как отказался от этой работы.

— На что будешь жить дальше? — вторя моему агенту, поинтересовался Масахико.

— Урежу расходы. На какое-то время сбережений мне хватит, — примерно так же ответил я. — Давно не возникало желания просто порисовать то, что захочется.

— Это хорошо, — поддержал Масахико. — Позволить себе рисовать, что душа пожелает. Однако, если не в тягость, — не хотел бы ты подрабатывать учителем рисования? Рядом со станцией Одавара есть нечто вроде Школы художественного развития, там — класс рисования для начинающих. В основном посещают дети, но тем же помещением пользуется изокружок для взрослых. Эскизы карандашом и акварель. Масло они не применяют. Заведует этой школой один знакомый отца. На таком деле заработать он даже не пытается, работает, что называется, по зову души. Одна незадача — в учителя к нему никто не идет. Если поможешь, он будет очень рад. Гонорар небольшой, но все равно лишним не будет. Достаточно вести два раза в неделю. Это ведь не так обременительно?

— Не знаю. Я никогда не давал уроки рисования. К тому же в акварели я ничего не смыслю.

— Проще простого! — воскликнул он. — Это ж тебе не профессионалов готовить. Достаточно преподавать самые азы. Попробуешь — освоишься за один день. Преподавание детям взбодрит и тебя самого. К тому же, если ты собрался жить в таком месте один, советую несколько раз в неделю спускаться с гор и заставлять себя общаться с людьми. Иначе подвинешься рассудком. Еще не хватало, чтобы вышло, как в «Сиянии». — И Масахико скорчил рожу, подражая Джеку Николсону. У него всегда был талант подражания.

Я засмеялся.

— Попробовать, конечно, можно. Получится или нет — не знаю.

— Я им сам позвоню, — сказал Масахико.

Затем я поехал с Масахико в сервисный центр «тоёты» на государственной дороге и там за наличные купил себе «короллу»-универсал. С того дня и началась моя одинокая жизнь в горах Одавары. Почти два месяца я провел в сплошных переездах, и вот наступила оседлая жизнь без лишних движений. Радикальная смена обстановки.


Со следующей недели по средам и пятницам я начал вести класс рисования в Школе художественного развития рядом со станцией Одавара. Перед этим мне устроили формальное собеседование и, принимая во внимание рекомендацию Масахико, сразу же приняли. Два раза в неделю изокружок для взрослых, а по пятницам вдобавок к этому — группа детей. Я быстро привык к работе с детьми. Приятно было следить, как они рисуют. К тому же Масахико оказался прав — эти уроки меня взбодрили. Мне удалось быстро сдружиться с детьми. От меня требовалось лишь обходить и смотреть, как они рисуют, давать незначительные практические советы и, подмечая удачные работы, хвалить и подбадривать. Я стремился, чтобы дети рисовали как можно больше одинаковыми средствами на одну и ту же тему. Затем объяснял им, что при той же теме и средствах все будет выглядеть совсем иначе, стоит только посмотреть под несколько иным углом. Подобно тому, как есть разные стороны у человека, у предметов тоже есть разные грани. Дети сразу поняли, насколько это может быть интересно.

Преподавать взрослым — в сравнении с детьми — оказалось несколько сложнее. В изокружок приходят либо оставившие работу пенсионеры, либо домохозяйки, у которых подросли дети, и потому появилось время на себя. У них, разумеется, не такие мягкие мозги, как у детей, а потому они с трудом воспринимают мои советы. Хотя некоторые все-таки схватывали все на лету и рисовали занимательные картины. Когда ко мне обращались, я давал советы, а в целом позволял рисовать свободно, как им хочется. Когда видел, что работа получается удачно, заострял на ней внимание и хвалил. Ученики светились от счастья. А я считал — замечательно уже то, что они с радостью рисовали картины.

И вот вышло так, что у меня завязался один, а позже и другой роман с двумя замужними женщинами. Обе они посещали изокружок — группу, которую вел я, иными словами — были моими ученицами. (К слову, обе они рисовали совсем не дурно). И меня мучил вопрос, мог ли я как преподаватель (пусть даже без подготовки и официальной квалификации) так поступать? Я не видел ничего дурного в сексуальной связи взрослых мужчины и женщины по взаимному согласию, но при этом понимал, что такие поступки не вписываются в рамки общественной морали.

Однако я не оправдываюсь. В то время у меня не было возможности судить, насколько верны или нет мои поступки. Я только держался за бревно, которое сносило течением. Вокруг — кромешный мрак, на небе — ни луны, ни звезд. Пока я держусь за бревно — я не иду ко дну, но где я теперь и куда мне дальше податься, не имел ни малейшего понятия.

Я обнаружил картину Томохико Амады, которая называлась «Убийство Командора», спустя несколько месяцев после переезда в тот дом. И тогда я еще не мог знать, что эта картина перевернет с ног на голову все, что меня окружало.

Глава 4

Издалека все выглядит вполне красиво
Ясным утром ближе к концу мая я перенес все свои художественные принадлежности в студию мастера Амады и спустя долгое время наконец-то оказался перед чистым холстом (в мастерской не осталось никаких предметов Амады-старшего — наверняка их куда-то прибрал его сын Масахико). Мастерская представляла собой квадратную комнату метров пять на пять, с деревянным полом и стенами, выкрашенными в белый цвет. Пол весь облуплен, его прикрыть бы хоть каким-то половичком. На северную сторону выходило большое окно с простыми белыми занавесками. Окно на восток — маленькое, без занавесок. Как и в других комнатах, стены ничем не украшены. В углу находилась большая фаянсовая мойка, чтобы промыватьпосле работы кисти. Видно, послужила она долго: вся поверхность — в разноцветных разводах от несмывшейся краски. Сбоку от мойки стоял старый керосиновый обогреватель, к потолку крепился большой вентилятор. Еще в мастерской были верстак и табурет на высоких ножках. На встроенной полке разместилась компактная стереосистема, чтобы слушать оперные пластинки во время работы. Задувавший через окно ветер нес с собой аромат деревьев. Вне всякого сомнения, в этой мастерской художник может сосредоточенно работать. Здесь собрано все необходимое — и ничего лишнего.

Теперь, когда я заполучил идеальные условия для работы, мне очень захотелось что-нибудь нарисовать. Желание было сродни тихой боли. К тому же я располагал практически неограниченным временем, которое мог тратить только на себя. Мне больше не нужно рисовать постылые портреты, и обязанность готовить ужин для жены к ее возвращению с работы тоже в прошлом (стряпня мне не в тягость, но по-прежнему остается обязанностью). У меня есть право не только решать, готовить еду или нет, но и, если я того пожелаю, голодать, совершенно ничем не питаясь. Я безгранично свободен и вправе делать, что захочу, никого не стесняясь.

Но, в конечном итоге, нарисовать картину я так и не смог. Как долго ни стоял я перед холстом, как ни впивался глазами в его белизну, так и не пришел мне на ум замысел, что же мне там нарисовать. Я так и не уловил, с чего начать. Будто утративший слово писатель, потерявший свой инструмент музыкант, я просто растерянно слонялся по незатейливо обставленной квадратной мастерской.

Прежде со мной такого никогда не случалось. Стоило мне обратиться к холсту, как моя душа немедля отстранялась от будничной суеты, и в голове что-нибудь да возникало. Временами это мог быть по-настоящему полезный замысел, а иногда — никчемная иллюзия. Но непременно что-то возникало. И мне оставалось заметить и выхватить то, что уместно, тут же перенести на холст и далее развивать, полагаясь на интуицию. И таким образом произведение непременно довершалось само по себе. Однако сейчас я не увидел ничего, что должно было послужить завязкой. Пусть меня переполняет желание, пусть в глубине души что-то не дает покоя — всему требуется конкретное начало.


Просыпаясь по утрам (обычно я вставал до шести), я первым делом варил на кухне кофе, с кружкой в руке шел в мастерскую, садился на высокий табурет прямо перед холстом и пытался настроиться: прислушивался к душевным позывам, старался уловить некий образ, который должен был проявиться на холсте. Но… все было тщетно. Попытки сосредоточиться ни к чему не приводили. Я смирялся, садился на пол и, прислонившись к стене, слушал оперы Пуччини (почему-то в ту пору я пристрастился к Пуччини). «Турандот», «Богема». Наблюдая, как вяло вращает лопастями вентилятор, ждал, когда всплывет какой-нибудь замысел или мотив. Но не всплывали. Нисколько. И лишь летнее солнце неспешно подбиралось к зениту.

Что же не так? Может, я слишком долго писал портреты ради заработка? И из-за этого притупилась моя врожденная интуиция? Вроде того, как прибой постепенно смывает песок с побережья. Как бы там ни было, течение где-то свернуло в неверное русло. Потребуется время, думал я. Нужно научиться терпеть. Нужно привлечь время на свою сторону. А раз так, я наверняка опять смогу попасть в правильное течение. И само русло непременно вернется ко мне. Но, если честно, я не был в этом уверен.

И мои отношения с замужними женщинами выпали как раз на тот период. Возможно, я жаждал какой-то отдушины для себя. Я хотел непременно вырваться из того ступора, в который впал. Для этого мне требовалась хорошая встряска, какой бы та ни была. К тому же я начал уставать от одиночества. И, наконец, до связи с этими женщинами у меня долго никого не было.


Теперь, спустя время, мне кажется, что те дни протекали очень странно. Уклад свелся к тому, что, просыпаясь рано утром, я шел в мастерскую, садился на пол перед нетронутым холстом и, так и не представляя, что бы мне такого нарисовать, слушал Пуччини. Вышло так, что в своем творчестве я столкнулся с чистым ничем. Где-то вычитал, когда Клод Дебюсси в работе над оперой заходил в тупик, то говорил: «Изо дня в день я просто и дальше создавал ничто (rien)». Тем летом и мне пришлось поучаствовать в создании подобного ничего. Или же, сталкиваясь изо дня в день с этим ничем, я очень тесно сближался с ним — хоть и не сказать, что сблизился.

Ну и два раза в неделю после полудня на красном «мини» приезжала она, вторая замужняя подруга. Мы сразу шли в спальню и часов до трех давали волю своим плотским желаниям. Наши утехи — конечно же, не производная «ничего»: в них, несомненно, требовалось присутствие настоящей плоти. Я давал пальцам исследовать все уголки ее тела, а губам — к ним прикасаться. Тем самым я, будто переключая сознание, стал разрываться между смутным и неуловимым «ничем» и самой что ни есть живой действительностью. Подруга как-то призналась, что ее муж почти два года не прикасался к ее телу. Он был старше ее на десять с лишним лет, вечно занят работой и потому возвращался домой очень поздно. Как ни пыталась подруга его завлекать, он вечно был не в духе.

— Почему так? У тебя такое прекрасное тело, — сказал я.

Она лишь слегка пожала плечами.

— Мы женаты больше пятнадцати лет, есть два ребенка. Я, наверное, утратила прежнюю свежесть?

— По мне, так ты выглядишь очень даже свежо.

— Спасибо! От таких слов начинает казаться, будто меня используют повторно.

— Как вторсырье?

— Да, я об этом.

— Очень важное сырье, — сказал я, — полезное для общества.

Она хихикнула.

— Если его правильно, не ошибаясь, сортировать.

И спустя какое-то время мы еще раз страстно принялись за сортировку вторсырья.


Если честно, она меня никак не интересовала и тем выделялась среди всех моих прежних подружек. Мне не о чем было с ней поговорить. Ни наше прошлое, ни жизнь нынешняя у нас ни в чем не совпадали. Я сам по себе немногословен, поэтому при наших встречах в основном говорила она. Рассказывала о своем личном, а я к месту поддакивал, бывало, высказывал мнение, но это с трудом можно было назвать разговором.

И вот такое общение стало для меня совершенно новым опытом. Мои прежние подружки прежде всего вызывали во мне интерес как личности. Плотская близость с ними возникала позже — как приложение. И так раз за разом. Но в случае с ней вышло иначе. Сначала была плоть, причем — совсем не плохая. Пока мы с нею встречались, я попросту наслаждался тем, что мы делали. Думаю, она тоже. Со мной она неоднократно достигала верха блаженства, и я неоднократно испытывал то же.

Она призналась, что за все время замужества впервые спит с другим мужчиной. Я думаю, это не ложь. Я тоже впервые после женитьбы спал с кем-то помимо жены (хотя нет — один раз в виде исключения я переспал с женщиной, хотя сам того не желал, но к этому я еще вернусь).

— …но вот мои подружки-сверстницы, хоть и замужем, почти все изменяют своим мужьям, — сказала она. — Сколько раз мне приходилось это слышать от них.

— Вторсырье.

— Не думала, что сама стану такой.

Глядя на потолок, я размышлял о Юдзу. Неужели она тоже где-то, с кем-то другим делала то же самое?


Подруга ушла, и я остался один. Мне все стало глубоко безразлично. На постели еще оставались вмятины от ее тела. Делать ничего не хотелось — я завалился на террасе в шезлонг и читал, попросту убивая время. Все книги на полке мастера Амада были сплошь старыми. Немало редких романов — таких теперь ни за что не найти. Популярные в прошлом, но со временем люди их забыли, и они стали почти никому не нужны. Я с удовольствием читал эти тома. При этом у меня возникало ощущение, будто я отстал от времени. Наверное, то же самое чувствовал и старик, которого я никогда не видел.

Опустились сумерки, и я откупорил бутылку вина (позволить себе иногда бокал, конечно же, недорогого вина тогда было моею единственной роскошью) и слушал старые пластинки. Коллекция — сплошь классика, и бо́льшая ее часть — оперы и камерная музыка. Было заметно, что пластинки крутили аккуратно, — на виниле ни единой царапины. Днем я в основном ставил оперу, а вечерами слушал струнные квартеты Бетховена и Шуберта.

Регулярные встречи с замужней женщиной старше себя, ласки ее плоти давали мне некое успокоение. От нежных прикосновений к мягкой коже зрелой партнерши улетучивалось мое хмурое настроение. По крайней мере, пока мы были вместе, я мог какое-то время не думать о своих заботах и сомнениях. И только одно оставалось неизменным: так и не приходил на ум замысел, что же мне рисовать? Иногда прямо в постели я набрасывал эскизы ее нагого тела. Многие были порнографическими: то я у нее внутри, то она держит во рту мой член. Она, краснея, с интересом разглядывала такие наброски. Я представил: если бы вместо эскизов оказались фотографии, это оскорбило бы многих женщин, они наверняка затаили бы злобу против такого партнера и остерегались бы его. Но если перед ними эскиз, да к тому же нарисованный хорошо, они, наоборот, порадуются, потому что рисунки пропитаны душевным теплом. По крайней мере, в них нет механического холода. И все же, как бы ни получались у меня подобные наброски, образ картины, которую я хотел написать, не представлялся мне даже отдаленно.

Так называемый абстракционизм, которым я увлекался в студенчестве, почти перестал меня интересовать. Картины этого стиля больше не брали меня за живое. Оглядываясь, теперь я понимал, что картины, которые я самозабвенно рисовал, по сути, оказались одной лишь погоней за формой. В молодости я тяготел к равновесию и красоте чистых форм. Ничего плохого в этом, конечно, нет. Но я не постиг глубин души, которая должна оставаться выше формы. Теперь я это хорошо понимаю. Все, что я смог тогда уловить, — привлекательность формы на поверхности. И ничего такого, что цепляло бы душу. С натяжкой можно сказать, что тогда я был одаренным художником, но не более того.

Мне — тридцать шесть. До сорока рукой подать. Пока не стукнет сорок, мне как художнику необходимо создать собственный уникальный мир. Это я чувствовал давно. Сорок лет для человека — некий водораздел. Перевалив за него, человек не может оставаться прежним. У меня есть еще четыре года. Но они пролетят незаметно. И то, что я для заработка рисовал портреты, уже внесло в мою жизнь коррективы, пустив ее в объезд. Нужно еще раз как-то привлечь время на свою сторону.


Со временем мне захотелось побольше узнать о владельце этого дома в горах — Томохико Амаде. До тех пор я нисколько не интересовался японской живописью, и пусть мне приходилось слышать это известное имя, пусть он и приходился отцом моему товарищу, я почти не знал, что он за человек и какие картины писал прежде. Томохико Амада — один из ведущих традиционных художников нихонга, при этом, сторонясь всеобщего внимания, совершенно не появляется на людях и тихо — даже можно сказать, весьма упрямо — в одиночестве занимается собственным творчеством. Вот то немногое, что я о нем слышал.

Но постепенно, слушая его коллекцию пластинок на оставшейся от него стереосистеме, читая книги с его полки, укладываясь на кровать, на которой он спал, готовя изо дня в день еду на его кухне, работая в его мастерской, я поймал себя на возникающем интересе к Томохико Амаде. Правильнее будет сказать — на любопытстве. Прежде, увлекшись модернизмом, он поехал на стажировку в Вену, а вернувшись обратно, ни с того ни с сего обратился к нихонга — этот шаг показался мне весьма интригующим. Подробности я не знал, однако, если мыслить здраво, перейти к японской живописи после долгих лет работы в жанре западной — совсем не легко. Ему пришлось отбросить кропотливо наработанную за многие годы технику и начать все с нуля. И все же Томохико Амада смело выбрал этот непростой путь. Должно быть, у него нашлись очень веские на то причины.

Однажды перед занятиями в изокружке я заглянул в городскую библиотеку Одавары в надежде найти альбом репродукций Томохико Амады. Возможно, потому, что он местный художник, в фондах оказалось три прекрасных альбома. В приложении к одному помещались репродукции картин в западном стиле, написанные в годы его молодости. К моему удивлению, в этой его серии было много схожего с моими прежними картинами-абстракциями. Не то чтобы стиль был конкретно таким же (до войны Томохико Амада определенно находился под влиянием кубизма), однако в его отчетливом подходе «алчного преследования формы» было немало общего и с моей манерой письма. Разумеется, впоследствии он стал первоклассным художником, и его работы стали намного глубже и убедительнее моих картин. Технически в них использовались изумительные приемы, которые, полагаю, были высоко оценены в то время. Однако чего-то в них недоставало.

Расположившись в читальном зале, я неспешно рассматривал эти репродукции. И все же чего в них недостает? Я не смог установить этого нечто. Однако, в конце концов, если говорить без обиняков, не было бы этих картин, никто бы не пожалел. Затерялись бы они где-нибудь навеки, никому плохо не стало бы. Возможно, так говорить жестоко, но это правда. Смотришь на них теперь, спустя семьдесят с лишним лет, — и хорошо это понимаешь.

Я листал страницы и смотрел по порядку репродукции картин Амады, созданных после того, как он перешел к новому для себя стилю. Первые картины выглядели аляповатыми — в них Амада еще подражал технике предшественников, но постепенно он создал собственный стиль нихонга. Я смог проследить этапы его творческого развития. Временами он действовал способом проб и ошибок — но никогда не колебался. После того, как он начал работать в этом стиле, в его работах появилось нечто уникальное, что удавалось только ему, и он это понимал. И уверенно продвигался напрямик к сути этого «нечто». Больше не возникало впечатления, будто его картинам чего-то недостает, как было с его произведениями европейского периода. Он даже не то чтобы перешел к новому стилю — скорее, он принял его как веру.


Как и все обычные японские художники, первое время Томохико Амада рисовал реалистичные пейзажи и цветы, но вскоре — наверняка тому был какой-то повод — переключился на сцены из жизни древней Японии. Темы некоторых работ были почерпнуты в эпохах Хэйан и Камакура[301], но больше всего он любил начало VII века — период принца Сётоку[302] — и дерзко и вместе с тем тщательно воспроизводил на полотнах сцены, исторические события и быт простых людей той эпохи. Разумеется, наблюдать все эти сцены вживую он не мог. Однако будто бы отчетливо видел их глазами души. Почему он выбрал эпоху Аска[303] — неизвестно. Однако она стала его самобытным миром, его отличительной манерой самовыражения. И с течением времени его техника традиционного художника становилась все изысканнее.

Если внимательно присматриваться к его картинам, заметно, что со временем он научился рисовать все, что бы ни захотел. И в дальнейшем его кисть могла легко и свободно, как ей вздумается, кружить над холстом. Прелесть его картин заключалась в пустотах. Может прозвучать парадоксально, но именно — в неразрисованных местах. Ничуть не касаясь тех мест кистью, он мог отчетливо выделить то, что хотел там нарисовать. Возможно, это самая сильная сторона стиля нихонга. По крайней мере, мне не приходилось видеть такую дерзкую пустоту в западном искусстве. Пока я разглядывал альбомы, мне стало понятно, почему Томохико Амада обратился к нихонга. Я только не знал, когда и как он решился на этот смелый поворот и как все произошло.

Я просмотрел его краткую биографию в конце книги. Родился в местечке Асо в префектуре Кумамото. Отец был крупным землевладельцем, человеком в тех местах влиятельным. Семья — весьма состоятельная. С детства у него проявился талант к рисованию. Несмотря на молодость, он выделялся среди остальных. Едва окончив Токийскую школу изобразительных искусств (впоследствии — Токийский университет искусств), несмотря на все возлагаемые на него надежды, он в конце 1936 года уехал на три года стажироваться в Вену. А в начале 1939-го, перед самой Второй мировой войной, сел в порту Бремен на пассажирский пароход и отплыл обратно в Японию. В те годы власть находилась в руках Гитлера. Австрию присоединили к Германии, и так называемый «аншлюс» провели в марте 1938-го. Так получилось, что молодой Томохико Амада в годы потрясений находился в Вене и потому наверняка оказался свидетелем самых разных исторических событий.

Что же тогда с ним произошло?

В приложении к одному альбому я прочел научную статью «Теория творчества Томохико Амады», но выяснил только одно: о его пребывании в Вене почти ничего не известно. Его становлению как художника нихонга по возвращении на родину уделялось достаточно внимания, а вот о мотивах и подробностях поворота, который, как считается, вероятно, наметился в Вене, строят лишь смутные безосновательные догадки. Чем он занимался в Вене, как и что подвигло его на смелый поворот, так и остается загадкой.

Вернувшись в Японию в феврале 1939-го, Томохико Амада поселился в арендованном доме на Сэндаги. К тому времени он уже полностью отказался от западного стиля. Но, тем не менее, каждый месяц получал из родительского дома деньги, достаточные для безбедной жизни. Особенно не чаяла в нем души мать. Японскую живопись он изучал самостоятельно. Несколько раз собирался пойти к кому-нибудь в ученики, но толком ничего из этого не вышло. Он не отличался скромностью, поддерживать с другими людьми ровные дружественные отношения не умел. Таким образом, через всю его дальнейшую жизнь лейтмотивом проходит замкнутость.

В конце 1941 года Япония напала на Пёрл-Харбор, и страна перешла на военное положение. Томохико решил оставить неспокойный Токио и вернуться в родительский дом в Асо. Он был вторым сыном, что избавило его от хлопотной обязанности возглавить семью по наследству. Получив маленький дом и служанку, он вел тихую жизнь, почти никак не связанную с войной. К счастью или несчастью, из-за врожденного изъяна легких он мог не беспокоиться о призыве в армию (а может, это было лишь официальной отговоркой, и семья за его спиной предприняла меры, чтобы он избежал мобилизации). Голодная смерть ему, в отличие от рядовых японцев, не грозила. В горах можно было не бояться бомбардировок американцев, хотя от случайности никто не застрахован. И вот так, уединившись в глуши Асо, он дожил до конца войны. Разорвав связи с обществом, он полностью посвятил себя овладению техникой нихонга. За это время он не показал ни одной своей работы.

Для Томохико Амады, который привлек к себе внимание как перспективный художник западного стиля, стажировавшийся в самой Вене, шесть с лишним лет безмолвия и забвение на художественном олимпе оказались испытанием не из легких. Но он не из тех, кто легко падал духом. Пришел конец войне, люди вели тяжелую борьбу, чтобы оправиться от хаоса, а между тем возродившийся Томохико Амада снова дебютировал, на сей раз — как начинающий традиционный художник. Он начал постепенно выставлять работы, созданные им за годы войны. То была пора, когда многие известные художники не избежали участи полузатворников под надзором оккупационных войск и были вынуждены хранить молчание, осознавая свою ответственность за бравые патриотические агитки, какие они рисовали в годы войны. Именно поэтому картины Томохико Амады привлекли внимание чуть ли не как революция в японской живописи. Можно так выразиться, сама эпоха стала его союзником.

Впоследствии в его биографии определенно нет ничего увлекательного. Жизнь после достигнутого успеха зачастую скучна.

Конечно, бывает, что тот или иной художник, познав славу от успеха, опрометью устремляется к фееричному краху, но Томохико Амада был не таким. Получив с тех пор бесчисленное количество премий, стал известной личностью (хоть и отказался от Ордена Культуры, пояснив, что награда будет его отвлекать). Стоимость его картин с годами росла, работы представлены в разных общественных местах. Заказов — хоть отбавляй. О нем высоко отзывались даже за границей. Чем не попутный ветер в паруса? Однако сам он на людях не показывался. Наотрез отвергал любые должности. Его приглашали, но он никуда не ездил — ни внутри страны, ни за рубеж. И что же делал Амада? Укрывшись в своем доме среди гор Одавары (в том самом, где теперь живу я), он старательно рисовал то, что ему заблагорассудится.

И вот, дожив до девяноста двух лет, оказался в пансионате на плоскогорье Идзу — и находится он там в таком состоянии, что не мог отличить оперу от сковороды.

Я закрыл альбом и вернул его на стойку библиотекаря.


Когда позволяла погода, я выходил, поужинав, на террасу, укладывался в шезлонг и потягивал из бокала белое вино. И, наблюдая яркое мерцание звезд южного неба, размышлял, что именно следовало бы мне почерпнуть из жизни Томохико Амады. Конечно, у него было чему поучиться. Смелости не бояться перемен в жизни, важности привлечь время на свою сторону. И в итоге выработать свой уникальный почерк, найти свою тему. Конечно, это не просто. Но для того, чтобы человек мог существовать как творческая личность, он обязан достичь таких результатов. Любой ценой. По возможности — до сорока…

Интересно, что пережил Томохико Амада в Вене? Свидетелем чего стал? И что заставило его навсегда отказаться от живописи маслом? Я представил улицу, на которой развеваются красные флаги с черно-белой свастикой, — и по этой улице идет молодой Томохико Амада. Почему-то зимой. И Амада в теплом пальто, с обмотанным вокруг шеи шарфом и в натянутой поглубже кепке. Лица не видно. А сквозь первые хлопья снега с дождем из-за угла выворачивает трамвай. Амада идет и выдыхает белый пар, подобный воплощению тишины. В теплом кафе горожане пьют кофе с ромом.

Я попробовал наслоить на сцену этого старинного перекрестка Вены те виды Японии эпохи Аска, которые он впоследствии писал. Но как бы ни напрягал свое воображение, так и не смог найти между ними ничего схожего.


С западной части террасы открывался вид на узкую лощину, по другую сторону которой тянулась горная цепь примерно такой же высоты, что и на моей. На склоне той цепи в некотором отдалении друг от друга были разбросаны несколько домов, окруженных густой растительностью. Один, чуть правее моего — большой, модерновый, — заметно выделялся из остальных. Дом этот возвышался на горе весь из белого бетона и голубоватого тонированного стекла. Точнее было бы называть его особняком: казалось, в нем царят элегантность и роскошь. Три его уровня повторяли рельеф горы — наверняка над ним потрудился первоклассный архитектор. В округе издавна было много летних дач, но в том особняке постоянно кто-то жил: каждый вечер за матовым стеклом в глубине горел свет. Конечно, можно предположить, что ради безопасности свет включался автоматическим таймером, но я отчего-то так не думал. Потому что и зажигался он, и гас каждый день совершенно в разное время. Временами стеклянное окно освещалось ослепительно-ярко, точно витрина на центральной улице, а бывало — весь дом погружался во тьму, и оставался лишь тусклый свет садовых фонарей.

На обращенной к лощине террасе (похожей на главную палубу корабля) иногда виднелась фигура человека. Когда смеркалось, я часто видел того жильца, но было непонятно, мужчина это или женщина. Силуэт маленький, заходящее солнце светило в спину, и оттого виднелась лишь тень. Однако по очертаниям и движениям я предположил, что это мужчина, который живет один. Может, у него просто нет семьи?

В свободные минуты я размышлял, что это за человек. Почему он живет на вершине той горы уединенно? Чем занимается? Я не ошибусь, предположив, что в таком особняке с изящными стеклами ему изысканно и привольно. Вряд ли он ездит каждый день из этой глуши на работу в город. Наверняка материально обеспечен и уверенно смотрит в будущее. Однако если посмотреть с той стороны лощины сюда, возможно, и я буду выглядеть беззаботным холостяком, неторопливо коротающим свои дни. Издалека все в целом выглядит вполне красиво.

Силуэт появился и в тот вечер. Как и я, жилец уселся на террасе и почти не шевелился. Похоже, как и я, он размышлял, разглядывая мерцающие звезды. А может, просто фантазировал, задаваясь такими вопросами, что остаются без ответа, сколько ни размышляй. Мне представлялось так. Любой, даже самый респектабельный человек должен о чем-нибудь задумываться. Я приподнял бокал и послал знак тайной солидарности через лощину тому человеку.


Тогда я даже не представлял, что этот человек вскоре войдет в мою жизнь и перевернет ее вверх дном. Если бы не он, на мою голову не свалились бы самые разные происшествия, но вместе с тем, если бы не он, я бы безвестно прозябал остаток своей жизни в кромешном мраке.

Оглядываясь позже, понимаешь, что наша жизнь — удивительная штука. Она полна внезапных невероятных случайностей и непредвиденных извилистых поворотов. Но когда все происходит, зачастую ничего удивительного в этом мы не находим, как внимательно ни осматривались бы вокруг. Ведь в повседневности такое может показаться нам вполне обыденным. Возможно, это нелогично. Однако логично ли все, что происходит вокруг нас, или нет, становится понятно лишь спустя время.

И если говорить в общем, в конечном итоге какой-либо смысл, логично это или нет, как правило, зависит только от результата. Результат, кто бы его ни видел, всегда налицо и говорит сам за себя. Но установить причину, повлекшую за собой этот результат, — дело непростое. А установив, предъявить человеку: смотри, мол, — еще труднее. Конечно, причина в чем-то должна быть. Результата без причины не бывает. Примерно так же, как не бывает омлета без разбитого яйца. По принципу домино: первая костяшка (причина) прежде всего — стук! — и роняет соседнюю. Та, в свою очередь, со стуком роняет следующую костяшку-причину. И пока это безостановочно продолжается, перестаешь понимать, в чем же была основная причина. Или это уже становится не важно. Или человек больше не хочет эту причину знать. И в конечном итоге просто полегло немало костяшек. Кто знает, возможно, мою дальнейшую историю ждет схожая участь.

Но как бы там ни было, прежде всего мне необходимо поведать — иными словами выложить в качестве первых двух костяшек — историю о странном соседе, живущем на горе по другую сторону лощины, и о картине под названием «Убийство Командора». Что ж, начнем с картины.

Глава 5

Не дышит он уже… он стал холодный
Первое, что мне показалось странным в этом доме: нигде не было картин. Ни единого полотна не только на стене, но и на полках и в шкафах. Причем не только самого Томохико Амады, но и других художников тоже. Стены — нетронутые, голые, ни единой замазанной дырки от гвоздя под раму. Насколько я знаю, почти все художники в той или иной мере держат картины при себе, будь то свои или чужие. Незаметно они просто обрастают картинами. Так же, например, сколько ни чисти снег, он лишь продолжает накапливаться.

Позвонив Масахико Амаде по какому-то делу, я заодно спросил и об этом. Почему в доме нет ни одной картины? Кто-то унес, или так и было сначала?

— Отец не любил хранить свои работы, — ответил Масахико. — Заканчивал картину и тут же звал торговца. Что не нравилось — сжигал в печи на заднем дворе. Поэтому ничего удивительного.

— А картин других художников тоже не держал?

— Ну почему? Были у него четыре-пять полотен. Старый Матисс, Брак. Все маленькие — он купил их в Европе еще до войны. Приобретал у знакомых — когда покупал, они еще не были такими дорогими. Разумеется, теперь это весьма ценные полотна. Их, стоило отцу переехать в пансионат, взял на хранение один знакомый торговец. Оставлять в пустующем доме не годилось. Полагаю, теперь их держат в особом хранилище с кондиционером — как и положено произведениям искусства. А кроме них я в доме и не видел других картин. Дело в том, что отец недолюбливал своих коллег. Разумеется, те отвечали ему взаимностью. Мягко говоря, одинокий волк. А если жестче — паршивая овца.

— Твой отец прожил в Вене с тридцать шестого по тридцать девятый?

— Да, два года — это точно. Но почему именно в Вене, я не знаю. Любимые художники отца почти все были французами.

— А затем, вернувшись в Японию, он вдруг занялся японской живописью? — спросил я. — Интересно, что заставило его принять такое важное решение? Пока он находился в Вене, с ним ничего особенного не приключилось?

— Н-да, это загадка. Отец мало что говорил о том своем периоде. Зато иногда рассказывал малоинтересные истории. Например, о венском зоопарке, о еде, об оперном театре. А вот о себе не говорил. Ну а я расспрашивать не осмеливался. Мы с отцом жили по большей части раздельно и встречались очень редко. Мне он казался скорее дядюшкой, изредка навещавшим нас, нежели родным папой. А с моих лет двенадцати он стал докучать мне пуще прежнего, и после я уже сам старался избегать контактов. Когда я решил поступать в Институт искусств, с ним даже не посоветовался. Нельзя сказать, что отношения у нас были натянутыми, но ведь и нормальной такую семью никак не назовешь. Надеюсь, ты примерно понимаешь, о чем я.

— Так, в общих чертах.

— Как бы там ни было, вся прошлая память отца исчезла. Или же ушла на илистое дно. Что ни спроси — ответа нет. Он не узнаёт меня. Вероятно, даже не понимает, кто он сам. Пожалуй, мне следовало расспросить его обо всем, пока он был при памяти, — бывает, посещают меня такие мысли. Но теперь уже поздно.

Масахико умолк, будто задумался. Но вскоре заговорил опять:

— Почему ты расспрашиваешь об отце? Был какой-то повод?

— Нет, все не так, — ответил я. — Просто когда живешь в чужом доме, то там, то тут невольно ощущаешь тень его хозяина. Вот я и посмотрел в библиотеке, что там о нем есть.

— Подобие тени отца?

— Следы его бытия, если так можно сказать.

— Полагаю, это не очень-то и приятно?

Я покачал головой прямо перед телефонной трубкой.

— Да нет, ничего неприятного. Просто кажется, где-то вокруг еще витают следы присутствия человека по имени Томохико Амада. В воздухе этого дома.

Масахико опять умолк, но вскоре произнес:

— Отец долго там жил, много работал. Почему бы следам и не остаться? Я, признаться, не очень люблю приближаться к этому дому в одиночку. Кстати, из-за этих следов тоже.

Я молча слушал, что он скажет еще.

— Я уже говорил, что Томохико Амада был для меня не более чем привередливый брюзгливый тип. Вечно торчал в своей мастерской и с кислым видом писал свои картины. Неразговорчивый, что у него на уме — неизвестно. Когда мы с ним бывали под одной крышей, мать то и дело предупреждала: «Папа работает, мешать ему нельзя». Нельзя было бегать по дому и громко кричать. Признанный художник, выдающиеся картины. Но что с того ребенку? Мучение, да и только. Но когда я пошел по стопам отца, он стал для меня тягостным бременем. Стоило мне представиться, как от всех только и слышал: вы, часом, не родственник того Томохико Амады? Даже подумывал сменить имя. Теперь, спустя время, он совсем не кажется мне плохим человеком. Старался баловать меня, как мог, просто не выпячивал свою любовь. Что с этим поделать? И все потому, что важнее всего для него были картины. Люди искусства — они такие.

— Наверное, да, — вымолвил я.

— А у меня стать художником нет никаких шансов, — вздохнув, произнес Масахико Амада. — Пожалуй, это — единственная отцовская наука.

— Ты же говорил, что отец по молодости был своенравным и делал все, что ему вздумается?

— Да, но когда я подрос, от его блажи не осталось и следа. Хотя в молодости он, похоже, погулял вволю. Парень он был статный, симпатичный, сынок местного богатея, к тому же талантливый художник. Еще бы к такому не льнули девчонки! А он — еще тот ловелас. Закончилось тем, что семье пришлось выложить кругленькую сумму, чтобы замять одно щекотливое дело. Однако родственники поговаривали, что после стажировки его как подменили.

— Что, так сильно изменился?

— Вернувшись в Японию, он прекратил разгульную жизнь: заперся в доме и весь отдался работе над картинами. Неохотно общался с людьми. Поехал в Токио, там долго жил холостяком, но как только дохода с картин стало хватать для обеспеченной жизни, ему вдруг взбрело на ум жениться. Взял себе в жены родственницу из Кумамото — будто восполнил пробел в своей жизни. Достаточно поздний брак. И так родился я. Ходил он на сторону после женитьбы или нет, сказать не могу. Но, во всяком случае, кутить перестал.

— Стал другим человеком?

— Да. Однако родители отца после его возвращения на родину этой перемене не могли нарадоваться: надеялись, что казусов с женщинами больше не будет. Но что с ним приключилось в Вене, почему он обратился к нихонга, забросив западную живопись, никто из родственников ответить не смог. Об этом сам отец помалкивал, будто устрица на морском дне.

А теперь, когда приоткрыли эту раковину, внутри уже оказалось пусто.

Я попрощался с Масахико и положил трубку.


Картину Томохико Амады с очень странным названием «Убийство Командора» я обнаружил совершенно случайно.

По ночам, бывало, я слышал над спальней шуршание. Сперва грешил на мышь или белку, забравшуюся на чердак. Однако звук явно отличался от шуршания ног маленького грызуна. Как, впрочем, и шороха ползущей змеи. Такое ощущение, будто комкают пергаментную бумагу. Не то чтобы звук мешал мне заснуть, но сам факт, что в дом проник чужак, не давал мне покоя. Кто знает, вдруг этот зверь причинит вред самому дому?

Поискав в разных местах, я обнаружил в гостевой комнате на потолке стенного шкафа люк на чердак. Дверца квадратного люка едва достигала восьмидесяти сантиметров в ребре. Я принес из чулана алюминиевую стремянку и, взяв в одну руку фонарик и надавив другой, поднял крышку. Боязливо высунул голову и осмотрелся. Чердак оказался просторнее, чем я предполагал. Там царил полумрак. И только через два маленьких вентиляционных отверстия в обоих скатах крыши проникали тонкие струйки дневного света. Я посветил во все углы, но никого не заметил — по крайней мере, не увидел ничего подвижного. Тогда я решительно забрался через люк на чердак.

Воздух там был пыльный, но не настолько, чтобы вызвать отвращение. Чердак хорошо проветривался — наверное поэтому пыль почти не скапливалась на полу. Крышу подпирало несколько толстых поперечных балок: подныривая под них, можно было выпрямляться и передвигаться в полный рост. Осторожно ступая вперед, я осмотрел оба вентиляционных отверстия. Каждое затянуто железной сеткой, чтобы внутрь не могли пробираться звери, однако с северной стороны я заметил на сетке разрыв. Возможно, что-то в нее угодило, вот и порвалась сама по себе. А может, кто-то умышленно повредил, намереваясь пробраться внутрь. Так или иначе, там была брешь, через которую мог свободно проникнуть маленький зверь или птица.

Затем я обнаружил и виновника шума. Он притаился на балке, в потемках. Маленький филин серого цвета — похоже, он спал. Я потушил фонарь и, чтобы не спугнуть, тихонько рассматривал птицу издали. Так близко я видел филина впервые. Мне он показался даже не птицей, а котом с крыльями. Красивое создание.

Вероятно, днем он тихонько здесь отдыхал, а по ночам летал в горы на охоту. И когда пробирался через вентиляционное окно, своим шорохом, видимо, меня и будил. Он безвреден, и, пока живет на чердаке, можно не беспокоиться, что там заведутся мыши или змеи. Главное — его не трогать. Я почувствовал симпатию к этому филину. Так получилось, что мы оба делим кров в этом доме. Пусть живет себе на чердаке, сколько захочет. Еще немного понаблюдав за птицей, я тихонько двинулся назад. Вот тогда-то и заметил сбоку от люка большой сверток.

Первое, что пришло мне на ум: в свертке — картина. Причем большая — примерно метр на полтора. Обернута в упаковочную бумагу васи коричневого цвета[304] и несколько раз перевязана бечевкой. Больше на чердаке не оказалось ничего. Слабый солнечный свет сквозь вентиляционные отверстия, сидящий на балке серый филин и прислоненная к стене картина в обертке. В этом сочетании было нечто мистическое и завораживающее.

Я осторожно приподнял сверток. Совсем не тяжелая. Так может весить картина в простой раме. На бумаге — тонкий слой пыли. Вероятно, стоит здесь, вдалеке от людских глаз, очень долго. К бечевке проволокой прочно прикреплена бирка, на которой синими чернилами написано: «Убийство Командора». Причем очень аккуратным почерком. Вероятно, это и есть название картины.

Почему на чердаке находится только эта картина, будто ее припрятали? Причину этого я, разумеется, не знал. Задумался, как мне быть. По-хорошему, из чувства приличия следовало оставить все как есть. Здесь — жилище Томохико Амады, и эта картина, вне сомнений, его собственность (а может, одно из его творений). По какой-то, известной только ему причине Томохико Амада спрятал картину здесь подальше от чужих взглядов. А раз так, по-хорошему нужно оставить ее на чердаке вместе с филином. Меня это не касается.

Но, даже прекрасно все это понимая, я не смог потушить вспыхнувшее у меня внутри любопытство. Особенно меня впечатлили слова «Убийство Командора» — похоже, название произведения. Какая она — эта картина? И почему Томохико Амаде пришлось ее прятать — среди всего прочего именно эту картину — на чердаке?

Я взял в руки сверток, чтобы убедиться, пройдет ли он через люк. Если его смогли сюда занести, не может быть, чтобы его нельзя было спустить обратно. К тому же других люков на чердак не было. Но все же я проверил. Картина, как я и полагал, впритык, но прошла наискосок через квадратный люк. Я представил, как Томохико Амада поднимал ее сюда. Тогда он наверняка был один и скрывал некую тайну. У меня перед глазами живо предстала эта сцена, будто я увидел ее на самом деле.

Надеюсь, Томохико Амада уже не рассердится, если узнает, что я вынес картину с чердака. Его сознание теперь погружено в глубокий хаос. По словам его сына Масахико, он «не отличит оперу от сковороды». И вряд ли когда-нибудь вернется в этот дом. К тому же, если оставить картину на чердаке, где порвана сетка, не исключено, что ее изгрызут мыши или белки. Или какие-нибудь насекомые. А если к тому же картина написана самим Томохико Амадой, то это будет означать утрату значительной культурной ценности.

Я опустил сверток на полку в стенном шкафу, затем слегка помахал рукой съежившемуся на балке филину, спустился и тихонько закрыл за собой люк.


Однако сейчас же распаковывать картину я не стал. Несколько дней она стояла в мастерской, прислоненная к стене. Я садился на пол и подолгу смотрел на коричневый сверток. Все никак не мог решить, имею ли я право самовольно снять упаковку? Ведь это собственность другого человека. Как ни крути, права самовольно снимать упаковку мне никто не давал. И если я захотел распаковать картину, по меньшей мере, должен спросить разрешение у сына художника — Томохико Амады. Однако сама мысль сообщать Масахико о существовании этой картины почему-то не пришлась мне по душе. Казалось, это его никак не касается, это — личное, только между мной и Томохико Амадой. Я не могу объяснить, откуда у меня взялись эти странные мысли, просто такое возникло ощущение.

Я буквально просверлил глазами дырку в этой (надо полагать) картине, обернутой в японскую бумагу и перемотанной крест-накрест бечевкой, раздумывая, как мне быть, и, наконец, решился достать содержимое из свертка. Мое любопытство и упрямство оказались намного сильнее порядочности и здравого смысла, которыми я дорожил. Я сам не мог решить, это профессиональный интерес художника или мое праздное любопытство. Хотя… какая разница, если я не мог сдержаться, чтобы не увидеть содержимое. И я решил, что мне все равно, кто бы ни показывал мне в спину пальцем. Тогда я принес ножницы, разрезал тугую бечевку и снял коричневую бумагу. Снимал аккуратно, не спеша, чтобы при необходимости можно было бы упаковать заново.

Под несколькими слоями бумаги, обернутая в мягкую материю наподобие сараси[305], действительно оказалась картина в простой раме. Я нежно снял и ткань. Тихо и осторожно — будто бинты с человека, получившего сильные ожоги.

Из-под белой материи появилась, как я и предполагал, картина в стиле нихонга. Продолговатое полотно. Я поставил картину на полку и, отступив чуть поодаль, стал рассматривать.

Без сомнений, творение рук Томохико Амады. Его неподражаемый стиль, присущая ему техника. Смелые пустоты и динамичная композиция. На ней изображались мужчины и женщина периода Аска — одежда и прически у них были явно той эпохи. Однако вся картина привела меня в ужас. Она несла в себе столько насилия, что у меня перехватило дыхание.

Насколько я знал, Томохико Амада не изображал на своих картинах сцены жестокости. Осмелюсь предположить — ни разу. Среди его произведений много спокойных и мирных полотен, навевающих ностальгию. Встречались отдельные работы на тему исторических событий, но люди, изображенные на них, как правило, растворялись в общей композиции. Их жизнь, связанная узами родовой общины и пропитанная гармонией, показана на фоне богатых природных пейзажей древних времен. Эго каждого из них подчинено единой воле общины и погружено в мирную, спокойную судьбу. Весь круг их мира тихо замкнут. Подобный мир был для него утопией. Этот древний мир он беспрестанно рисовал с разнообразных ракурсов и под разными углами зрения. Использованный стиль многие называли «отрицанием нового времени», а также «возвращением к истокам». Были и те, кто критиковал его, называя это «побегом от действительности». Как бы там ни было, по возвращении из Вены в Японию Амада отказался от модернистской живописи маслом и уединился в том безмятежном мире, не сказав никому ни слова и ничего не объяснив.

А на картине «Убийство Командора» лилась кровь. Немало крови, причем — натуралистичной. Двое мужчин бились на тяжелых древних мечах, и выглядело это сведением личных счетов, поединком. Один был помоложе, другой — в годах. Молодой глубоко вонзал свой меч в грудь противника. У молодого — тонкие черные усы, и одет он в легкую накидку цвета светлой полыни. Пожилой облачен в белую нарядную одежду; у него густая седая борода, на шее — ожерелье из бусин. Он выпустил меч из руки, но тот еще не успел упасть не землю. Из груди пожилого фонтаном бьет кровь. Клинок, вероятно, прошел сквозь артерию. Иэта кровь красит белое одеяние в красный. Рот перекошен от боли. Глаза распахнуты и с досадой впиваются взглядом в пространство. Он понимает, что проиграл. Но настоящая боль ждет его впереди.

У молодого — жутко холодный взгляд, обращенный прямо на соперника. В его глазах ни капли раскаяния, ни тени сомнения и страха — и никакого следа волнения. Эти глаза лишь бесстрастно видят свою безошибочную победу и чью-то надвигающуюся смерть. Хлынувшая кровь — лишь тому доказательство. Она не вызывает у него никаких эмоций.

Признаться, до тех пор я воспринимал стиль нихонга скорее как художественную форму, передающую тихий образный мир, простодушно считая, что техника и сюжет нихонга не подходят для выражения сильных эмоций. Считал, что это мир, который не имеет ничего общего со мной. Однако, увидев перед собой картину Томохико Амады «Убийство Командора», я отчетливо понял, что заблуждался. Ожесточенный смертельный поединок двух мужчин заставил бы содрогнуться любого, кто увидит эту сцену. Победитель и побежденный. Пронзивший и пронзенный. Меня поразила эта разница. И я понял: в этой картине сокрыто нечто особенное.

Еще несколько человек наблюдали за поединком, среди них — молодая женщина. В дорогом белоснежном кимоно, волосы подняты наверх, и в них вставлено крупное украшение. Женщина поднесла одну руку к слегка приоткрытому рту. Казалось, она вот-вот наберет воздух и закричит что есть мочи. Ее красивые глаза были широко распахнуты.

И был там еще один — молодой парень. Одежда проще, темная, без украшений, в такой легко и удобно. На ногах у него простенькие дзори[306]. По виду похож на прислугу. Без меча, только с вакидзаси[307] за поясом. Небольшого роста и коренастый, с легкой бородкой. В левой руке парень держал подобие бухгалтерской книги, теперь какой-нибудь клерк держал бы так планшет. Правая рука протянута, будто бы что-то хватая. Но вокруг — ничего, что можно было бы схватить. Слуга ли он поверженного старца, или молодого победителя, а может, той женщины — по изображению непонятно. Ясно одно: внезапный поворот событий привел к поединку, ставшему и для женщины, и для слуги полной неожиданностью. На их лицах — очевидное удивление.

Среди этих четырех не удивлен только один — молодой убийца. Вероятно, ничто не сможет его удивить, хотя он — не прирожденный убийца. Убивать людей ему не в радость. Однако ради цели он может отобрать чью-либо жизнь не колеблясь. Он молод, движим идеалами (хоть я и не знаю, какими) и полон сил. Искусно владеет мечом. Он не удивлен, что бывалый старец умирает от его рук. Наоборот, для него это естественно и резонно.

И был там еще один — очень странный свидетель. В левом нижнем углу картины видна фигура мужчины, который своим видом напоминает сноску к основному тексту. Этот человек приоткрыл крышку подземного лаза и высунул шею. Крышка квадратная, похоже, сделана из досок. Эта крышка напомнила мне крышку люка на чердак этого дома. И форма, и размер — один в один. Мужчина из лаза разглядывает находившихся на поверхности людей.

Вырытая в земле яма? Квадратный канализационный люк? Не может быть. Откуда взяться канализации в период Аска? И поединок проводится под открытым небом в месте, похожем на пустырь. На заднем плане — только спустившая к земле ветку одинокая сосна. Зачем в таком месте яма с крышкой? Какая-то бессмыслица.

К тому же мужчина из лаза уж больно чудной. Его голова неестественно вытянута, как у изогнутого баклажана, и лицо сплошь заросло щетиной. Длинные волосы спутаны в космы, а сам он напоминает то ли бродягу, то ли ушедшего от мира отшельника. И еще немного — безумца. Однако его взгляд — на удивление проницательный, будто у ясновидца. Но сила эта дана ему не через знания, а случайно — как следствие некоего отклонения, может, даже помешательства. Во что он одет, не знаю, так как мне видна лишь голова его по шею. Он тоже смотрит, но заметно, что ход поединка его не удивляет. Наоборот, он наблюдает безучастно, будто происходит ровно то, что и должно произойти. Или просто отмечает для себя подробности этого происшествия. Ни женщина, ни слуга не замечают этого длинноголового у них за спинами. Их взгляды прикованы к ожесточенной схватке. Кто же в такую минуту обернется?

Этот человек — что собой представляет? Зачем он скрывается под землей в те древние времена? С какой целью Томохико Амада нарочно поместил его на краю картины, да еще так, что образ этого безвестного странного человека нарушил все равновесие композиции? И, наконец, почему эту картину назвали «Убийство Командора»?

Да, в целом на полотне убивают мечом знатного человека. Однако облаченный в старинные одеяния старец едва ли может называться «командором». Ведь это звание возникло в Европе только в Средние века, а в японской истории такого понятия нет. Что не помешало Томохико Амаде смело дать своей картине такое непривычное название. Этому должна быть какая-то причина.

Однако само слово «командор» чем-то едва ощутимо взбудоражило мою память. Вроде бы я слышал его где-то и раньше. Словно выбирая тонкую нить, я возвращался по следам своей памяти. Я где-то видел это слово: то ли в романе, то ли в какой-то пьесе. Причем в очень известном произведении. Где-то же я…

И тут я вспомнил. Опера Моцарта «Дон Жуан». В самом начале есть сцена «Убийство Командора». Я подошел к полке с пластинками в гостиной, достал коробку с этой оперой и пробежался глазами по либретто. Действительно, в начальной сцене убивают именно «командора». Имени нет. Только указано — «командор».

Либретто написано на итальянском, и старец, которого убивают в начале, указан как «Il Commendatore». Кто-то перевел это слово на японский, как «великий магистр ордена», и этот перевод так и прижился. Однако что это за должность или звание на самом деле, я не знал. Не было об этом и ни в одном из приложений к набору пластинок. Просто «великий магистр ордена», без имени — эта важная персона в самом начале погибает от руки Дона Жуана. А в самом конце предстает перед Доном Жуаном в облике шагающей зловещей статуи и забирает его в ад.

Если задуматься — все вполне очевидно. Молодой человек с красивым лицом на картине — повеса и развратник Дон Жуан (если по-испански, то Дон Хуан), убиваемый им пожилой человек — доблестный магистр ордена. Молодая женщина — дочь-красавица магистра Донна Анна, слуга — услужливый Лепорелло, в руках у него длинный список с именами девиц, чьи сердца покорил его хозяин. Дон Жуан пытается соблазнить Донну Анну, ее отец, заметив это, упрекает повесу. Между ними вспыхивает ссора, в результате которой Дон Жуан закалывает пожилого отца Донны Анны. Известная сцена. И почему я не догадался сразу?

Вероятно, потому, что опера Моцарта и японская жанровая картина из периода Аска далеки друг от друга и никак не были связаны в моем сознании между собой. Но стоило догадаться — и сразу все встало на свои места. Томохико Амада взял и адаптировал мир оперы Моцарта к периоду Аска. Действительно, весьма занимательная попытка, это я признаю. Однако в чем необходимость такой адаптации? Ведь она заметно выделяется на фоне остальных картин мастера. И почему Томохико Амаде потребовалось хоронить свою картину на чердаке, да еще так плотно упакованной?

И вот еще — на картине в левом углу из-под земли высовывается мужчина с длинным лицом. Зачем он здесь нужен? Ведь в опере Моцарта такого персонажа нет. Томохико Амада пририсовал его ради какого-то замысла? К тому же, что немаловажно, в опере Донна Анна не видит убийство отца. Она ищет помощи у своего любимого — Дона Оттавио. Лишь когда возвращаются к месту преступления, они обнаруживают испустившего дух Командора. На картине Томохико Амады эта сцена незначительно изменена (вероятно, для дополнительного драматического эффекта). Однако из-под земли высовывается, как на него ни посмотри, вовсе не Дон Оттавио. Его наружность совсем не свойственна типажам этого мира. Им никак не может быть хладнокровный доблестный рыцарь, способный спасти Донну Анну.

Может, он — злой дух, посланный адом? Объявился заранее, чтобы разведать, прежде чем в конце заберет Дона Жуана в ад? Но он не похож ни на злого духа, ни на дьявола. У злых духов не бывает таких странно сверкающих глаз. Дьявол не станет выглядывать из-под земли, украдкой приподняв квадратную крышку люка. Этот персонаж, наоборот, похож на вмешательство плута. Я решил называть его «Длинноголовым».


Последующие несколько недель я рассматривал эту картину. Стоило мне к ней подойти, и рисовать свою настроения уже не возникало. Нормально поесть — и то не хотелось. Открыв дверцу холодильника, я доставал попавшийся на глаза овощ, намазывал его майонезом и грыз — или же открывал припасенные консервы и разогревал что-нибудь на сковороде. Но это в лучшем случае. А вообще просто садился в мастерской на пол и, слушая по кругу пластинки «Дона Жуана», ненасытно всматривался в «Убийство Командора». Когда смеркалось, пил перед картиной вино.

Прекрасная работа, думал я. Однако, насколько мне было известно, она не входила ни в один альбом репродукций Томохико Амады. Иными словами, о существовании этой картины ничего не известно. Ведь если бы о ней знали, картина, несомненно, пополнила бы коллекцию его избранных работ. Если когда-нибудь устраивать его ретроспективу, ее можно смело поместить на плакат. И это не просто прекрасно написанная картина — она явно переполнена необычной силой. Это факт, который не может ускользнуть от взглядов хоть немного понимающих в искусстве людей. В этой силе был некий намек, взывающий к глубинным чувствам зрителей и увлекающий силу их воображения в какое-то иное место.

И я совершенно не мог оторвать глаз от Длинноголового — от этого бородача у левого края картины. Еще бы — мне казалось, будто он, открыв крышку, завлекает лично меня в подземный мир. Не кого-то другого, а как раз меня. По правде говоря, мне стало нестерпимо интересно узнать, каков тот мир под крышкой. Откуда Длинноголовый все же явился? Что там делает? Эта крышка вскоре закроется? Или же останется открытой?

Созерцая картину, я раз за разом слушал все ту же сцену: после увертюры — действие первое, картина первая. И постепенно запомнил слова арий наизусть.


ДОННА АННА:

Подлым убийцей был он сражен!
В крови он…
Вот и рана!..
Как страшно!
Бледностью смертной все лицо покрыто!
Не дышит он уже!
Он стал холодным!
Ах, отец мой, ненаглядный, нежно любимый!
Мне тяжко…
Мне дурно[308]

Глава 6

Пока что просто безликий заказчик
Из агентства позвонили, когда лето было на исходе. Мне давно никто не звонил. Днем все еще припекало по-летнему, но с закатом воздух в горах становился прохладным. Постепенно затихал стрекот надоедливых цикад, вместо него запевал сводный хор других насекомых. Раньше-то я жил в городе, а теперь меня окружала природа, и сменяющиеся времена года без стеснения господствовали весь положенный им срок.

Прежде всего мы вкратце обменялись новостями. Можно сказать, что обменялись, хотя мне говорить особо было не о чем.

— Кстати, как ваше творчество? Дела идут?

— Потихоньку, — ответил я, нагло соврав. Пошел пятый месяц, как я жил в том доме, а холст так и оставался нетронутым.

— Это хорошо, — сказал он. — Как-нибудь покажете? Может, и я чем-то смогу помочь.

— Спасибо. Как-нибудь.

Затем он перешел к главному.

— А я беспокою вас с одной просьбой. Нет ли у вас желания попробовать написать портрет хотя бы еще один раз?

— Я же вам вроде говорил, что портретами больше не занимаюсь?

— Да, ваши слова я помню. Но за эту работу обещали баснословные деньги.

— Баснословные?

— На редкость очень большие.

— На редкость — это сколько?

Он назвал сумму, и я от удивления чуть было не присвистнул. Но, разумеется, сдержался.

— А что, в мире никто другой с этим заказом не справится? — спокойным тоном спросил я.

— Ну почему? Несколько умелых есть.

— Ну вот к ним и обращайтесь. За такую сумму согласится любой.

— Клиент хочет заказать именно у вас. Это его условие — чтоб рисовали именно вы. Другие его не устраивают.

Я переложил трубку из правой руки в левую и почесал освободившейся рукой за ухом.

Агент продолжил:

— Он сказал, что видел несколько ваших работ, и они ему очень понравились. И что сложно требовать от других наполнить картину такой жизненной силой, как это удается вам.

— Погодите, ничего не понимаю. Вообще это возможно, чтобы простой человек увидел несколько картин из тех, что я написал до сих пор? Или что — я устраиваю ежегодные персональные выставки?

— Подробностей я не знаю, — растерянно ответил агент. — Я только передаю вам слово в слово все, что сказал мне клиент. Я его, конечно же, предупредил, что вы больше не пишете портреты. И не меняете своих решений. Так и сказал: «Вы можете попросить, но из этого ничего не выйдет». Однако он не отступал. Вот так и всплыла конкретная сумма.

Я задумался над предложением, не отрывая трубку от уха. Гонорар, признаться, заманчивый. Уже только одно, что кто-то готов выложить немалую сумму за мою картину — пусть даже коммерческую, выполненную машинально, — тешило мое самолюбие. Однако я поклялся впредь никогда не писать портреты на заказ. Раз уже меня бросила жена, я был полон желания начать все сызнова. И даже круглая сумма денег не могла так просто заставить меня отказаться от собственного решения.

— Интересно, с чего это клиент такой щедрый? — задал я наводящий вопрос.

— Видать, даже несмотря на кризис, непременно есть люди, которым некуда потратить деньги. Может, заработал на продаже акций в интернете? Или основал компанию информационных технологий? Таких теперь немало. И сумму на создание портрета могут списать как накладные расходы компании.

— Списать как накладные расходы?

— В бухгалтерском отчете портрет можно провести не как предмет искусства, а как рабочий инвентарь.

— От этих слов прямо теплеет на душе, — сказал я.

Будь он биржевой маклер или компьютерщик, пусть у него денег куры не клюют, пусть он может списать их с баланса, я представить себе не мог, что он захочет получить портрет, чтобы повесить его на стену кабинета как рабочий инвентарь. Большинство из таких преуспевших — молодые люди, которые гордятся тем, что работают в застиранных джинсах и сникерсах «Nike», изношенной майке под пиджаком из «Banana Republic» и пьют из бумажных стаканчиков кофе «Starbucks». Громоздкие портреты маслом никак не вписываются в их стиль жизни. Хотя мир полон людей самых разных натур. Под одну гребенку всех не причешешь. Не исключено, что кто-то из них захочет портрет с бумажным стаканом из «Старбакса» (или вроде того) в руке. Причем, чтобы кофейные бобы — разумеется, непременно из «Справедливой торговли».

— Однако есть одно условие, — сказал он, — клиент желает позировать, чтобы его писали с натуры. Время для этого он найдет.

— Но я так не работаю.

— Знаю. Вы встречаетесь с клиентом, беседуете, но как модель вы его не используете. Такой у вас стиль. Об этом я тоже сообщил. Это, разумеется, ваше дело, но на сей раз нужно, чтоб вы писали его прямо с натуры. Таково условие.

— И в чем смысл?

— Не знаю.

— Весьма странный запрос. Зачем ему это нужно? Наоборот, спасибо сказал бы, если можно часами не маяться неподвижно в одной и той же позе.

— Согласен, неординарный запрос. Хотя, я думаю, гонорар возражений у вас не вызывает.

— Я тоже думаю, что гонорар не вызывает у меня возражений, — согласился я.

— Решение за вами. Продать душу дьяволу никто не требует. Портретист вы известный. На то и упор.

— Будто какой-то мафиозный наемный убийца на покое, — заметил я. — Вроде как «завали напоследок еще одну цель».

— Но это не значит, что будет пролита кровь. Ну как? Возьметесь?

«Не значит, что будет пролита кровь», — мысленно повторил я. И представил себе картину «Убийство Командора».

— Какой он — этот заказчик?

— По правде говоря, я и сам не знаю.

— Ну хоть мужчина или женщина? Или вы не знаете даже это?

— Не знаю. Ни пола, ни возраста, ни имени. Ничего. Пока что это просто безликий заказчик. Позвонил адвокат, назвался его представителем, и разговор шел только с ним.

— А это вообще законно?

— Да, ничего подозрительного. Из приличной адвокатской конторы. Сказал: как только договоримся, сразу сделает предоплату.

Я вздохнул, не выпуская трубку из руки.

— Внезапное предложение, поэтому ответить сразу я никак не могу. Мне нужно время подумать.

— Хорошо. Думайте, сколько потребуется. Там так и сказали: спешить им тоже некуда.

Я попрощался и положил трубку. И, не придумав чем заняться, пошел в мастерскую, зажег свет и, усевшись на пол, стал бесцельно смотреть на картину «Убийство Командора». Немного погодя я проголодался, сходил за тарелкой с крекерами «Риц» и кетчупом и вернулся. Я ел крекеры, макая их в кетчуп, и снова смотрел на картину. Конечно, это совсем не полезно. К тому же очень невкусно. Но вкусно это или нет, тогда для меня было не важно. Утолить голод хоть немного — и то хорошо.

Картина и в целом, и своими деталями прямо-таки завладела моим сердцем. Можно даже сказать, я был ею пленен. Потратив несколько недель, чтобы рассмотреть ее досконально, теперь я пробовал рассматривать ее подробно, вблизи, вдаваясь в детали. Особенно мой интерес привлекало выражение лиц пяти персонажей. Я сделал эскизы карандашом, детально зарисовав лица каждого: и Командора, и Дона Жуана, и Донны Анны, и Лепорелло, и даже Длинноголового. Так читатели аккуратно выписывают понравившиеся фразы из книги.

Тогда я впервые попробовал сам набросать эскизы персонажей картины нихонга, и нужно признаться, с первых пробных штрихов понял, что это намного сложнее, чем я себе представлял. В нихонга главное — линии, и техникой исполнения этот стиль тяготеет ближе к плоскости, чем к объему. Реальности здесь предпочитается символизм. Картины, выполненные в таком ключе, перевести, так сказать, на язык европейского стиля живописи невозможно в принципе. Однако после многих проб и ошибок я научился справляться с этой задачей. Хоть от меня и не требовалось переделывать картину на свой лад, но без собственного толкования изображения, его перевода не обойтись, а для этого нужно понимать замысел, скрытый в оригинале. Иными словами, мне (в той или иной степени) нужно постичь точку зрения художника по имени Томохико Амада, его человеческую сущность. Образно говоря, примерить его обувь на свою ногу.

За работой я в какой-то миг подумал: «А что, если тряхнуть стариной и попробовать написать портрет? Замысел-то неплох». Все равно моя неначатая картина никуда не денется, и я пока даже не могу понять, что мне следует и что я хочу на ней рисовать? А взяться за портрет — пусть даже эта работа мне не по нраву — полезно, чтобы не терять навык. Ведь если я так и не смогу ничего созидать, то вовсе разучусь рисовать. Даже портреты. Конечно, прельщала и сумма предложенного мне гонорара. Ведь даже при самых скромных запросах, на доход от работы преподавателем изокружка не проживешь. Я долго путешествовал, купил подержанный универсал, запасы хоть понемногу, но неумолимо истощаются. И поступление солидной суммы, разумеется, было бы очень кстати.

Я позвонил агенту и сказал, что готов взять работу, но только — в этот раз. Он, конечно же, обрадовался.

— Вот только если рисовать клиента вживую, придется ездить к нему на дом? — заметил я.

— Не беспокойтесь. Он сказал, что сам будет приезжать к вам домой в Одавару.

— Так и сказал? В Одавару?

— Именно.

— Он знает, где я живу?

— У него дом поблизости. И он знает, что вы живете в доме Томохико Амады.

Я на мгновенье лишился дара речи. Затем сказал:

— Странно. О том, что я живу здесь, почти никому не известно. Тем более про дом Томохико Амады.

— Я тоже, разумеется, не знал, — сказал агент.

— Тогда откуда знает он?

— Мне это неизвестно. Однако стоит поискать в интернете, и можно узнать все что угодно. Для тех, кто в этом разбирается, частных тайн почти не существует. Таков уж современный мир.

— То, что он живет поблизости, — банальная случайность? Или причина, почему он выбрал меня?

— Этого я не знаю. Попробуйте спросить у него сами при встрече.

Я сказал, что так и сделаю.

— Когда сможете взяться за работу?

— Когда угодно.

— Тогда я передам это заказчику. Что делать дальше, сообщу отдельно, — сказал агент.

Положив трубку, я лег в шезлонг и задумался над стечением обстоятельств. И чем дольше думал, тем больше возникало вопросов. Прежде всего мне было неприятно, что заказчик знает, где я живу. Такое чувство, будто за мной беспрестанно следят, ведут наблюдение за каждым моим движением. И все же кто он таков и откуда, чтобы заинтересоваться таким человеком, как я? И для чего? Такое впечатление, что в этой истории все как-то слишком складно. О моих портретах действительно хорошо отзывались, да и сам я был за них спокоен, пусть это всего лишь обычный портрет. С какой стороны ни посмотри, назвать его «произведением искусства» язык не повернется. И я — никому не известный художник. Допустим, заказчик увидел несколько моих работ, и они ему понравились (хотя мне не хотелось принимать эту историю за чистую монету), неужели они стоят того, чтобы щедро раскошелиться на такую сумму?

«А может, он муж той женщины, моей любовницы?» — невзначай проскользнула и такая мысль. Определенных оснований нет, но чем больше я об этом думал, тем меньше такая возможность казалась мне маловероятной. Что еще может прийти в голову, если какой-то сосед инкогнито проявляет ко мне личный интерес? Однако зачем ее мужу платить баснословные деньги за собственный портрет только ради того, чтобы нанять художника — партнера его неверной жены? Какая-то бессмыслица. Конечно, если он не эксцентричный чудак.

Что ж, ладно, после всех сомнений подумал я. Посмотрим, что из этого выйдет. Если тот человек что-то задумал, проверю его замыслы на себе. Это куда разумнее, чем безвылазно сидеть в доме на горе. К тому же я сгорал от любопытства: что он за человек — тот, с кем мне предстоит в дальнейшем соприкасаться? Что ему нужно от меня за такой высокий гонорар? Мне захотелось убедиться, что именно?

После этого решения мне стало спокойнее на душе. В ту ночь я смог впервые за долгое время сразу же крепко уснуть, ни о чем при этом не думая. Казалось, я слышал, как посреди ночи шуршит филин. Хотя, возможно, то были обрывки из сна.

Глава 7

Хорошо это или плохо, но такое имя легко запомнить
Токийский агент позвонил еще несколько раз, прежде чем мы условились о встрече с таинственным клиентом (чье имя мне так и не сообщили) во вторник на следующей неделе, во второй половине дня. При этом клиент согласился на мое обычное требование: в первый день — только знакомство и беседа примерно на час, а уж потом мы приступим к работе над самим портретом.

Нечего и говорить, для такой работы важно умение верно подмечать особенности лица человека. Но этого мало, иначе произведение рискует превратиться в обычную карикатуру. Чтобы портрет получился выразительным, художник должен понимать, что лежит в основе изображаемого лица. А это в каком-то смысле напоминает чтение по ладони: в лице — главное не то, что дается нам от рождения, а то, что со временем накладывает на него отпечаток. Ведь двух одинаковых лиц не бывает.

Во вторник с утра я навел порядок в доме, нарвал на клумбе цветов и поставил их в вазу, перенес «Убийство Командора» из мастерской в гостевую спальню и прикрыл той коричневой бумагой васи, в какую картина была обернута с самого начала. Нельзя, чтобы она попала на глаза посторонним.

В пять минут второго округу всколыхнул тяжелый низкий рокот мотора, будто из глубины пещеры донесся рык удовольствия гигантского зверя. Наверняка двигатель с большим объемом. Поднявшись по крутому склону, машина остановилась на площадке перед входом в дом. Затем мотор смолк, и над лощиной вновь воцарилась полная тишина. Оказалось, машина — серебристый «ягуар», купе-спорт. Кстати, проглянувший сквозь облака солнечный свет ослепительно отразился в отполированном длинном крыле. Я не особо разбираюсь в машинах, поэтому точно сказать не могу, но предположил, что это новейшая модель и на спидометре сдвинулись с места лишь четыре первые цифры. Наверняка стоит она столько, что мне хватило бы на двадцать моих «королл»-универсалов и еще бы осталось. Хотя удивляться тут нечему: этот человек готов заплатить уйму денег за свой портрет. Я б не удивился, если б он прибыл сюда на огромной яхте.

Из машины вышел хорошо одетый мужчина средних лет. В темно-зеленых солнцезащитных очках, в белоснежной (не просто белой, а белоснежной) сорочке из хлопка и твиловых брюках цвета хаки. На ногах — кремовые парусиновые туфли. Ростом чуть выше метра семидесяти. На лице — хороший и ровный загар. От него веяло свежестью и чистотой. Но главное, что привлекло в нем мое внимание, — его волосы. Слегка волнистая обильная шевелюра вся, до последнего волоска, была белой. Не пепельного цвета и не цвета кунжута с солью, а чисто-белая, как нетронутый слой снежной целины.

Я наблюдал сквозь щель между занавесками, как он вышел из машины, захлопнул дверцу (издавшую приятный звук, присущий дорогим машинам), не нажимая на кнопку электронного замка опустил ключ в карман брюк и направился к крыльцу дома. Очень красивой походкой: спина прямая, мышцы так и перекатывались при каждом шаге. Наверняка регулярно занимается спортом, весьма серьезно притом. Я отошел от окна, сел на стул в гостиной и подождал, когда зазвонит дверной звонок. Вот он раздался, и я неспешно добрел до прихожей и открыл дверь.

Стоило мне ее отворить, мужчина снял очки, спрятал их в нагрудный карман сорочки и, не говоря ни слова, протянул мне руку. Я тоже почти машинально протянул руку. Мужчина ее пожал — крепко, как это часто делают американцы. По моим ощущениям — излишне сильно, хотя не сказать, что больно.

— Я — Мэнсики. Мое почтение! — отчетливо представился мужчина — таким тоном лектор обращается с приветствием к аудитории, проверяя микрофон.

— Взаимно, — ответил я. — Мэнсики-сан?

— «Мэн» — как первый в слове «магазин беспошлинной торговли», «сики» — «цвет» в слове оттенок.

— Мэнсики-сан, — попробовал я выстроить в голове эти иероглифы. Весьма странное сочетание.

— «Избавиться от цвета», — сказал мужчина. — Редкое, да? Помимо нашей семьи почти нигде не встречается.

— Но запомнить несложно.

— Верно: хорошо это или плохо, но такое имя легко запомнить, — сказал мужчина и слегка улыбнулся. От щек до подбородка у него проступала щетина. Хотя это вряд ли щетина, скорее — легкая небритость, специально оставленные несколько миллиметров. В отличие от волос, борода была наполовину черной. Мне показалось странным, почему совершенно белой стала только шевелюра.

— Пожалуйста, проходите, — предложил я.

Мужчина по имени Мэнсики слегка поклонился, разулся и вошел в дом. Вел он себя безупречно, и все же я чувствовал легкое напряжение. Он — точно крупный кот, которого привезли на новое место: каждое отдельное движение осторожно и мягко, а глазами быстро скользит то туда, то сюда.

— Похоже, здесь удобно, — сказал он, усевшись на диван. — Очень тихо и спокойно.

— Что тихо — это да. Только за покупками ездить неудобно.

— Однако для работы вроде вашей — наверняка то, что нужно?

Я сел на стул напротив него.

— Слышал, вы тоже живете где-то поблизости?

— Да, верно. Если пешком, то небыстро. Но если по прямой — весьма близко.

— Если по прямой? — повторил я слова собеседника. Эта фраза отчего-то прозвучала загадочно. — Если по прямой, то насколько именно близко?

— Настолько, что видно, если помахать рукой.

— Хотите сказать, что отсюда виден ваш дом?

— Да, так и есть.

Пока я колебался, размышляя, что нужно сказать, заговорил сам Мэнсики:

— Хотите увидеть?

— Если несложно, — ответил я.

— Ничего, если мы выйдем на террасу?

— Конечно. Пожалуйста.

Мэнсики поднялся с дивана и вышел из гостиной на террасу. Склонившись над перилами, показал на противоположный склон лощины.

— Вон там, видите тот белый дом? На верхушке горы, бетонный. Где в стеклах сейчас отражается солнце.

Я лишился дара речи. То был роскошный особняк, который я разглядывал по вечерам, лежа в шезлонге с бокалом вина в руке. Очень большой и примечательный дом на другом склоне, чуть правее моего.

— Конечно, не близко, но если сильнее помахать руками, можно поздороваться, — сказал Мэнсики.

— Но как же вы узнали, что я живу здесь? — спросил я, не отрывая рук от перил.

Он вроде бы немного опешил. Хотя с чего бы? Просто он показал своим видом, что опешил. Тем не менее, наигранность на его лице почти не ощущалась. Он просто хотел сделать паузу, прежде чем ответить.

Мэнсики сказал:

— Эффективный сбор самой разной информации — часть моей работы.

— Что-то связанное с интернетом?

— Да, но если быть точным, сфера, связанная с интернетом, — тоже часть моей работы.

— Однако того, что я здесь живу, еще почти никто не знает.

Мэнсики улыбнулся.

— Если перефразировать «почти никто не знает», получится: «тех, кто знает, мало, но они есть».

Я еще раз посмотрел на белое роскошное здание из бетона на другом склоне лощины, затем вновь окинул взглядом этого человека. Выходит, это он появлялся по вечерам на террасе того дома. Теперь, зная об этом, я мог смело сказать, что его фигура и осанка в точности совпадают с силуэтом того человека. Вот только возраст определить непросто. Судя по белейшей, как снег, голове — где-то около шестидесяти. Но кожа — лоснящаяся и упругая, на лице ни единой морщинки. А глубоко посаженные глаза молодо блестели, будто мужчине не больше сорока. Ну как тут определить истинный возраст? Он может назвать любые цифры от сорока пяти до шестидесяти — и мне лишь останется поверить ему на слово.

Мэнсики вернулся в гостиную и опять уселся на диван, я прошел следом и присел напротив. Собравшись с духом, я начал разговор:

— Мэнсики-сан, у меня к вам один вопрос.

— Конечно. Спрашивайте, что угодно, — с улыбкой ответил он.

— То, что я живу поблизости от вас, как-то связано с вашим заказом?

Мэнсики слегка сконфузился. Когда он смущался, по краям глаз собирались морщинки. Приятные такие. Черты лица, если присмотреться, — очень правильные, а глаза миндалевидные, глубоковато посаженные. Я отметил про себя, что лоб у Мэнсики — благородный и широкий, брови густые, но при этом хорошо очерченные, нос — тонкий и не сильно вздернутый. В целом глаза, брови и нос сидели на маленьком лице почти идеально, не будь оно излишне широким, что нарушало баланс. Лицо выходило за пределы пропорций, хоть это и нельзя назвать недостатком. Просто одна из характерных особенностей, поскольку этот дисбаланс вселял спокойствие в тех, кто смотрел на Мэнсики. Будь его лицо чересчур симметричным, люди восприняли бы такую внешность с легкой антипатией и, возможно, осторожностью. А так его слегка несочетающиеся черты успокаивали любого, кто видел его впервые, как бы дружелюбно передавали собеседнику: «Все хорошо. Не переживайте. Я — неплохой человек. Ничего дурного вам не сделаю».

Под аккуратно постриженными белыми волосами виднелись кончики больших ушей. От них исходило ощущение свежести и энергии, и они напомнили мне о бодрых лесных грибах, поднимавших свои шляпки из-под опавших листьев осенним утром сразу после дождя. Рот был широкий, тонкие губы сомкнуты ровно и ладно и готовы в любой момент расплыться в приветливой улыбке.

Назвать Мэнсики симпатичным мужчиной, конечно же, можно. Он и впрямь такой. Однако что-то в его облике отвергало такое определение, делало его неуместным. Для ярлыка «симпатичный мужчина» лицо Мэнсики было слишком живым, а его движения — утонченными. Мимика не казалась мне выверенной, наоборот, гримасы выглядели естественными и спонтанными. Если Мэнсики при этом играл, то он большой лицедей. Но у меня сложилось впечатление, что вряд ли.

При первой встрече с человеком я смотрю на его лицо, пытаясь ощутить самые разные эмоции. Это уже вошло в привычку. Чаще всего мой подход ничем не обоснован, я действую интуитивно. Однако почти всегда меня как портретиста выручает именно такая вот обычная интуиция.

— Ответ — и «йес» и «ноу», — сказал он. Его руки лежали на коленях ладонями вверх, затем он их перевернул.

Я молча ждал его следующую фразу.

— Меня очень беспокоит, какие люди живут в округе, — продолжил Мэнсики. — Точнее будет сказать не беспокоит, а интересует. Особенно если это люди, с которыми видимся — пусть даже через лощину.

Я подумал, не слишком ли велико это расстояние для слова «видимся», но ничего не сказал. Мелькнула мысль — а вдруг у него есть мощная подзорная труба, и он тайком подсматривает за мной? Об этой догадке я, разумеется, тоже не сказал. Собственно, зачем ему следить именно за мной?

— До меня дошли слухи, будто в этом доме поселился художник, — продолжил Мэнсики. — Я выяснил, что вы — профессиональный портретист, мне стало интересно, и я посмотрел несколько ваших работ. Сначала копии в интернете, но этого было недостаточно, и тогда мне показали три оригинала.

При этих словах я скептически склонил голову набок.

— Говорите, видели оригиналы?

— Съездил к хозяевам портретов — ну, в смысле, к самим моделям, — попросил, и мне показали. Причем все показали охотно. Надо же: находится человек, который хочет увидеть их портрет, и они — эти люди с портрета — очень рады. Так вот, я смог рассмотреть те портреты вблизи и когда сравнил их с оригиналами, у меня возникло странное ощущение: сравнивая, я перестал понимать, что подлиннее. Как бы это выразить точнее: в ваших картинах есть нечто такое, что с необычного ракурса цепляет зрителя за душу. На первый взгляд — портрет как портрет, но если хорошенько присмотреться, замечаешь — что-то в нем скрыто.

— Что? — спросил я.

— Что-то. Словами выразить сложно. Пожалуй, это можно назвать настоящей индивидуальностью.

— Индивидуальность? — переспросил я. — Чья? Моя? Или нарисованного человека?

— Пожалуй, обоих. На картине, вероятно, эти двое смешиваются, тонко переплетаются настолько, что их уже не разделить. Не обратить на это внимания невозможно. Даже если такая работа попадется на глаза случайно и пройдешь мимо — начинает казаться, будто что-то упустил, и тогда ноги сами ведут обратно. Тогда уже вглядываешься пристально. Вот это что-то меня и привлекло.

Я молчал.

— Затем я подумал: во что бы то ни стало хочу, чтобы этот человек написал мой портрет. И сразу позвонил вашему агенту.

— Через посредника?

— Да. Обычно я так веду дела. Посредником выступает одна адвокатская контора. В общем, я ни от кого не скрываюсь — просто ценю анонимность.

— К тому же у вас легко запоминаемое имя.

— Верно, — сказал он и широко улыбнулся. При этом у него слегка дрогнули мочки ушей. — Бывает, не хочется, чтобы кто-то знал мое имя.

— Но даже при этом гонорар великоват, — заметил я.

— Как вам хорошо известно, цена вещей — понятие относительное, определяется естественным образом, исходя из баланса спроса и предложения. Если я скажу, что желаю у вас что-то купить, а вы ответите, что продавать не хотите, цена возрастет.

— Мне известен рыночный принцип. И все-таки настолько ли вам необходимо, чтобы я написал ваш портрет? Вы можете ведь без него обойтись?

— Да, вы правы: я могу без него и обойтись. Но во мне живет любопытство. Каким выйдет портрет, если его напишете вы? И я хочу это узнать. Для себя. Иными словами, я сам назначил цену собственному любопытству.

— И ваше любопытство стоит немалых денег.

Он весело улыбнулся.

— Если интересоваться чем-то из чистого любопытства, оно становится только сильнее. А за это приходится платить.

— Хотите кофе?

— Не откажусь.

— Ничего, что из машины? Зато свежий.

— Устроит. Черный, пожалуйста.

Я пошел на кухню, налил две кружки и вернулся с ними.

— Так много оперных пластинок, — заметил Мэнсики за кофе. — Любите оперу?

— Они не мои. Их оставил хозяина дома, благодаря которому я, поселившись здесь, вволю могу слушать оперу.

— Хозяин дома — в смысле Томохико Амада?

— Он самый.

— Какая опера вам нравится больше всего?

Я задумался.

— Последнее время часто слушаю «Дона Жуана». По одной причине.

— Что за причина? Не поделитесь?

— Это личное. Да и причина — пустяк.

— Мне тоже нравится «Дон Жуан», слушаю достаточно часто, — сказал Мэнсики. — Однажды посчастливилось попасть на эту оперу в один камерный театр в Праге. Как раз вскоре после того, как рухнул коммунистический режим. Думаю, вам известно, что первая постановка этой оперы состоялась именно в Праге. Театр был маленький, оркестр тоже — и ни одного известного исполнителя. Однако представление получилось просто прекрасным. Исполнителям не нужно было петь громко, как это приходится делать в больших помещениях, поэтому они вели свои партии выразительно и проникновенно. В «Мете» или «Ла Скале» так не получится. Там нужны известные певцы с поставленным голосом. Арии в крупных театрах порой напоминают мне акробатику. Однако такие произведения, как оперы Моцарта, подразумевают близость, вам не кажется? И в этом смысле версия в Пражском оперном театре, которую мне довелось услышать, показалась мне идеальным «Доном Жуаном».

Он сделал глоток кофе. Я молча наблюдал за ним.

— До сих пор мне приходилось слышать разных «Донов Жуанов» в разных местах мира, — продолжал он. — Вена, Рим, Милан, Лондон, Париж, «Метрополитэн», Токио. Аббадо, Ливайн, Одзава, Маазель, кто там был еще? Вроде Жорж Претр? Но то, что я услышал в Праге, как ни странно, осталось в моем сердце, хоть мне и не доводилось прежде слышать имен дирижера и исполнителей. После представления, когда я вышел на улицу, Прагу окутал густой туман. В то время уличных фонарей было мало, и по ночам город погружался в темноту. Я бесцельно шел по безлюдной мостовой, вдруг вижу — одиноко стоит старая бронзовая статуя. Чья — не знаю, но похожа на средневекового рыцаря. И вдруг мне взбрело в голову пригласить ее на ужин. Разумеется, я этого не сделал.

Он опять засмеялся.

— Часто бываете за границей? — поинтересовался я.

— Иногда езжу по работе, — ответил он и умолк, будто ему пришла в голову какая-то мысль. Я предположил, что он не хочет говорить о своей работе. — Ну как? — спросил Мэнсики, глядя мне прямо в глаза. — Я прошел вашу проверку? Станете писать мой портрет?

— Я никого не проверяю. Мы просто сидим и разговариваем.

— Но прежде чем приступить к портрету, вы первым делом беседуете с клиентом. Того, кто вам не по нраву, вы не пишете. Ходят и такие слухи.

Я бросил взгляд на террасу. Там на перилах сидела большая черная ворона, но, словно перехватив мой взгляд, тут же вспорхнула, расправив глянцевые крылья.

Я сказал:

— Тоже не исключено, однако, к счастью, до сих пор таких, кто бы не пришелся мне по нраву, не было.

— Хорошо, если я не стану первым, — усмехнувшись, сказал Мэнсики. Однако его глаза нисколько не смеялись. Он был серьезен.

— Не беспокойтесь. Я напишу ваш портрет с превеликим удовольствием.

— Это хорошо, — сказал он. Сделал паузу и продолжил: — Извините за прихоть, но у меня тоже есть одно маленькое пожелание.

Я опять посмотрел прямо ему в глаза.

— Какое?

— Если, конечно, это возможно, я бы хотел попросить вас рисовать меня свободно, не сковывая себя рамками официального портрета. Конечно, если вы хотите рисовать так называемый портрет, я не против. Можете написать в обычной манере, как вы это делали до сих пор. Однако если вам захочется попробовать какой-нибудь новый, до сих пор никем не применявшийся прием, я буду только рад.

— Новый прием, говорите?

— Пусть это будет любой стиль, какой вам по душе.

— Иными словами, вы не против, если я нарисую, как некогда рисовал Пикассо — когда оба глаза получались с одной стороны?

— Если вы захотите нарисовать меня так, я совершенно не возражаю. И полностью вам доверяю.

— И вы повесите это на стену своего кабинета?

— У меня пока что нет кабинета. Поэтому скорее всего я повешу его на стену у себя в библиотеке. Если, конечно, вы не станете возражать.

Разумеется, я не стал. Для меня нет разницы, какая будет стена. Я недолго подумал, а затем сказал:

— Мэнсики-сан, я очень признателен вам за такие слова. Но хоть вы и даете мне свободу выбора — конкретный замысел так сразу на ум не придет. Я — простой портретист, долгое время следовал определенным шаблонам и стилю. Даже если мне велят позабыть об ограничениях формального портрета, порой эти самые ограничения — сама суть творческого метода. Поэтому, боюсь, мне придется писать типичный портрет привычными приемами. Вас это устроит?

Он развел руками:

— Конечно. Поступайте, как считаете нужным. Для меня главное — чтобы вас ничто не стесняло.

— Вот что еще: если вы собираетесь сами позировать для портрета, вам придется несколько раз приезжать в мастерскую и подолгу сидеть в кресле. Полагаю, вы — человек занятой. Сможете?

— Время я найду когда угодно, потому что работа с натуры — мое изначальное условие. Буду приезжать и сидеть неподвижно в кресле, сколько выдержу. Тем временем мы сможем неспешно беседовать. Вы же не против беседы?

— Конечно, не против. Более того, я только «за». Вы для меня — загадка. Чтобы вас нарисовать, мне, пожалуй, нужно узнать вас лучше.

Мэнсики улыбнулся и спокойно покачал головой. Пока он качал головой, его белоснежные волосы плавно колыхались, будто зимняя степь от дуновений ветра.

— Похоже, вы меня все-таки переоцениваете. Нет во мне ничего загадочного. О себе я помалкиваю, просто чтобы не выглядеть занудой.

Он улыбнулся, и морщинки опять устремились в уголки его глаз. То была очень чистая, прямая улыбка человека с открытой душой. Но вряд ли дело только в ней, подумал я. В Мэнсики все же есть какая-то тайна. Она — в ларце,запертом на ключ и зарытом в землю. Причем зарытом настолько давно, что сверху все поросло шелковистой травой. И место, где покоится ларец, знает лишь один человек на всем белом свете — сам Мэнсики. Я не мог не уловить за его улыбкой одиночества, покрытого тайной.


Еще минут двадцать мы проговорили, обсуждая детали: когда он начнет сюда приезжать, как долго сможет находиться. На прощанье в дверях он очень непринужденно протянул мне руку, и я непринужденно ее пожал. Возможно, обмен крепким рукопожатием при встрече и расставании — одна из его привычек. Я смотрел в окно: вот он надел солнцезащитные очки, вынул из кармана брюк ключи, уселся в серебристый «ягуар» (который казался крупным, хорошо выдрессированным, гладким зверем), и машина изящно покатилась вниз по склону. Затем я вышел на террасу и посмотрел на белый дом на вершине горы, куда он, вероятно, и возвращался.

Странный человек, подумал я. Вполне приветливый, не особо молчаливый — при этом о себе практически ничего не рассказал. Вот что я о нем узнал: живет в стильном доме по другую сторону лощины, занимается работой, как-то связанной с информационными технологиями, часто ездит за границу. И еще — что он поклонник оперы. Помимо этого мне о нем ничего не известно. Есть у него семья или нет, сколько ему лет, откуда он родом, когда поселился на вершине той горы? Если вдуматься, он даже не назвал свое имя — только фамилию.

И все же зачем так настаивать, чтобы его портрет написал именно я? Хотелось бы полагать, что причиной тому — мой неоспоримый талант, очевидный для любого, кто видел мои работы. Но из разговора я понял, что им движет и нечто иное. Вполне вероятно, что мои портреты действительно вызвали у него определенный интерес. Я не считаю, конечно, будто Мэнсики мне солгал, однако не настолько я простодушен, чтобы принимать его слова за чистую монету.

Итак, что нужно от меня человеку с фамилией Мэнсики? В чем его цель? Какое либретто подготовил он для меня?

Непосредственная встреча и откровенная беседа не дали мне ответов на эти вопросы. Наоборот, загадок только прибавилось. К примеру, откуда у него такие превосходные белые волосы? За их белизной кроется нечто необычное. Подобно рыбаку из рассказа Эдгара Аллана По, который попал в мощнейший водоворот и за одну ночь поседел, Мэнсики, возможно, пережил какой-то сильный страх.

Село солнце, и в белом особняке на другой стороне лощины зажегся свет. Свет — очень яркий, ламп — в изобилии. Похоже, этот дом проектировал самоуверенный архитектор, который даже не задумывался о счетах за электричество. А может, заказчик, маниакально боящийся темноты, потребовал от архитектора построить дом, весь до последнего уголка оборудованный светильниками. Как бы там ни было, издалека здание напоминало роскошный лайнер, тихо скользящий по волнам ночного моря.

Я улегся в шезлонг на своей темной террасе и, потягивая белое вино, разглядывал огни дома напротив. Надеялся, что господин Мэнсики выйдет к себе на террасу, но в тот вечер он не появился. Но вот, допустим, выйдет он — и что мне делать? Размахивать руками?

Со временем, думаю, все станет понятно само по себе. Помимо этого надеяться мне было не на что.

Глава 8

Нет худа без добра
В среду, проведя часовое занятие в изокружке с группой взрослых, я заехал в интернет-кафе неподалеку от станции Одавара и первым делом запустил поиск «Гугла» на слово «Мэнсики». Ни одной фамилии с такими иероглифами не нашлось. Лишь выплеснулся поток статей на тему «водительских прав» и «частичной цветовой слепоты»[309]. Информация о господине Мэнсики в сети отсутствовала. А раз так, его слова об анонимности были похожи на правду. Разумеется, если Мэнсики — его настоящая фамилия. Но интуиция подсказывала, что он вряд ли стал бы представляться вымышленным именем. Нелогично, если он, сказав, где живет, утаил бы свою настоящую фамилию. К тому же, если называться вымышленным именем, то, без какой-то особой на то причины, логичнее выбрать имя попроще, чтоб особо не выделяться.

Вернувшись домой, я позвонил Масахико Амаде. Поболтав сперва о пустяках, я спросил, не слышал ли тот о соседе по фамилии Мэнсики, жившем на той стороне лощины. И рассказал о поместье из белого бетона на вершине противоположной горы. Тот помнил дом весьма смутно.

— Говоришь, Мэнсики? — переспросил Амада. — Как пишется?

— «Избавляться от цвета».

— Прямо как в суйбокуга[310]!

— Белый и черный — тоже цвета, — напомнил я.

— Теоретически — да. Говоришь, Мэнсики? Нет, такое имя слышать не приходилось. И с чего бы мне знать, кто там живет на горе по другую сторону лощины? Я и по эту-то никого не знаю. А что — он как-то с тобою связан?

— Так, возникло одно общее дело, — сказал я. — Вот и подумал, может, ты о нем что-нибудь знаешь.

— В интернете смотрел?

— Поискал в «Гугле», но все впустую.

— А на «Фейсбуке»? В этих… социальных сетях?

— Нет, я в этом ничего не понимаю.

— Пока ты дремлешь после обеда в обнимку с паграми во Дворце морского дракона[311], прогресс не стоит на месте. Ладно, я постараюсь выяснить сам. Если что-нибудь узнаю, перезвоню. Идет?

— Буду признателен.

Тут Масахико умолк — похоже, о чем-то задумался.

— Слушай. Погоди. Как ты сказал? Мэнсики? — переспросил Масахико.

— Да, Мэнсики. «Мэн» — как в слове «магазин беспошлинной торговли», «сики» — «цвет» в слове «колорит».

— Мэн-си-ки, — повторил он. — Кажется, раньше я все-таки где-то слышал это имя, но, может, я просто заблуждаюсь.

— Имя редкое. Такое раз услышишь — вряд ли забудется.

— Именно. Вот оно где-то и засело в извилинах. Но когда это было, где его слышал, совершенно не помню. Как будто рыбная косточка застряла в горле.

Я попросил сообщить, если вспомнит. Масахико заверил, что так и поступит.


Положив трубку, я перекусил. Пока ел — позвонила та замужняя женщина, с которой я встречался. Спросила, можно ли ей приехать завтра во второй половине дня.

— Давай! — кратко ответил я, после чего спросил наудачу: — Кстати, не слышала о человеке по фамилии Мэнсики? Он живет здесь неподалеку.

— Мэнсики? Фамилия такая, что ли?

Я объяснил, как пишется.

— Нет, не слышала, — ответила она.

— Помнишь белый бетонный дом по ту сторону лощины? Он там живет.

— Да, дом тот я помню. Его хорошо видно с террасы, да?

— Это и есть его дом.

— То есть там живет этот человек?

— Да.

— И что с ним не так?

— С ним все нормально. Просто я хотел спросить, знаешь ты его или нет?

Ее голос на миг помрачнел.

— Это как-то связано со мной?

— Нет, с тобой — ничего общего.

Она вздохнула, будто у нее отлегло от сердца.

— Тогда жди меня завтра. Примерно к половине второго.

Я ответил:

— Жду! — положил трубку и продолжил трапезу.


Несколько позже позвонил Масахико.

— Оказывается, в префектуре Кагава живут несколько человек по фамилии Мэнсики, — сообщил он. — Возможно, твой господин Мэнсики как-то связан с этим местом. Что касается Мэнсики, проживающего в окрестностях Одавары, нигде никакой информации я не обнаружил. Кстати, как его имя?

— Имя он не назвал. Чем занимается, тоже не знаю. Говорил, что как-то связан с информационными технологиями, и, судя по стилю его жизни, весьма преуспел. Больше ничего мне не известно. Сколько ему лет, тоже неясно.

На это Масахико ответил:

— Вот как? Тогда сдаюсь. Информация — это ведь товар. И если хорошенько заплатить, можно начисто замести свои следы. Это тем более несложно провернуть, если человек сведущ в информационных технологиях.

— Хочешь сказать, Мэнсики-сан каким-то образом искусно удаляет всю информацию о себе? Ты серьезно?

— Да, похоже, так оно и есть. Я потратил уйму времени, проверяя разные сайты, но не обнаружил ни единого упоминания. Очень редкая приметная фамилия, но совершенно нигде не значится. Нечего и говорить — странно все это. Тебе вряд ли известно, что некоторым публичным людям очень нелегко сдерживать утечку информации о себе. Уверен, и о тебе, и обо мне есть такие данные, о существовании которых мы даже не подозреваем. И это о нас — никому не нужной мелюзге. А важным персонам скрыться — дело архисложное. Вот в таком мире мы и живем, нравится нам это или нет. Тебе, например, доводилось видеть информацию о себе?

— Нет, ни разу.

— Вот лучше не видеть и дальше.

Я сказал, что и не подумывал.

Эффективный сбор самой разной информации — часть моей работы.

Так же говорил Мэнсики? Если он имеет свободный доступ к информации, видимо, может в своих интересах ее и удалять?

— К слову, этот Мэнсики говорил, что видел несколько моих портретов в интернете.

— И что? — вставил Масахико.

— И… заказал мне написать свой, отметив, что мои работы ему по душе.

— Но ты ведь отказался? Сказал, что больше этим не занимаешься?

Я промолчал.

— Или не так? — спросил Масахико.

— По правде говоря — не отказался.

— Почему? Ты же вроде решил твердо?

— Потому что гонорар уж очень солидный. Вот и подумал — что, если порисовать еще разок?

— Ради денег?

— Это, несомненно, веская причина. Дохода-то у меня сейчас практически никакого. Вскоре встанет вопрос, на что жить дальше. Пока я обхожусь малым, но случись что-нибудь…

— Н-да… и сколько тебе обещали?

Я назвал сумму. Масахико аж присвистнул.

— Тогда другое дело, — сказал он. — Действительно взять этот заказ есть смысл. Ты поди тоже опешил, услышав сумму?

— Еще бы! Конечно.

— Если подумать, вряд ли в мире найдется другой такой ценитель, чтоб выкладывал такую сумму за портрет.

— Я знаю.

— Только не пойми меня неправильно — я не хочу сказать, что у тебя нет таланта. Ты в этом деле профи и свою работу всегда делал четко и ладно. За что тебя и ценили. Из всех наших однокашников сейчас живописью маслом так или иначе можешь заработать на хлеб лишь ты один. Не знаю, насколько вкусен этот твой хлеб, но, во всяком случае, это достойно уважения. Однако, если начистоту, ты не Рембрандт и не Делакруа — и даже не Энди Уорхол.

— Это я тоже, разумеется, прекрасно знаю.

— А если ты это знаешь — конечно, прекрасно понимаешь, что предложенная тебе сумма с точки зрения здравого смысла нелепа.

— Конечно, понимаю.

— И он случайно живет почти рядом с тобой.

— Всё так.

— Случайно — это мягко сказано.

Я молчал.

— Здесь должен быть какой-то подвох, тебе не кажется? — спросил Масахико.

— Я и сам об этом думал. Но не могу понять, в чем он?

— Но за работу при этом ты взялся?

— Взялся. Приступаю послезавтра.

— Потому что хочешь заработать?

— И поэтому тоже, но не только. Есть и другая причина, — заметил я. — Откровенно говоря, хочется посмотреть, что из этого выйдет. Вот самая главная причина. Хочу удостовериться, за что клиент готов платить такие деньги. И если там есть изнанка, я хочу узнать, какая она.

— Вот оно что, — вздохнув, сказал Масахико. — Тогда держи меня в курсе. Заинтриговал. Сдается мне, все это может оказаться занятным!

Тут я почему-то вспомнил филина.

— Совсем забыл тебе сказать — на чердаке дома прижился одинокий филин, — сообщил я. — Такой маленький, серый. Днем спит на балке, а по ночам выбирается через вентиляционное окно наружу и летает за добычей. Когда он там поселился, не знаю, но, похоже, ту балку он облюбовал как насест.

— На чердаке?

— Иногда с потолка доносились звуки, вот я и решил днем проверить.

— А-а. Я и не знал, что на чердак можно забраться.

— В стенном шкафу гостевой комнаты есть люк на чердак. Но там очень тесно, мансардой это не назовешь. Вот филину для жизни — самое оно.

— Но это ведь хорошо, — сказал Масахико. — Пока там живет филин, не поселятся ни мыши, ни змеи. К тому же я где-то слышал: это доброе предзнаменование, если в доме живет филин.

— Кто знает, может, это предзнаменование принесло мне высокий гонорар за портрет?

— Хорошо, если так, — улыбнувшись, сказал он. — Знаешь такое английское выражение: «A blessing in disguise»?

— Я не силен в языках.

— Замаскированное благословение. Благословение в иной форме. Нет худа без добра. Иными словами, кажущееся несчастье оказывается радостью. Разумеется, в мире бывает и наоборот. Теоретически.

«Теоретически», — повторил я про себя.

— Лучше держи ушки на макушке, — сказал он.

На что я ответил:

— Постараюсь.


На следующий день, в половине второго, приехала подруга, и мы, как обычно, сразу улеглись в постель. А между двумя актами почти не разговаривали. В тот день после обеда лил дождь. Сильный ливень — редкое для осени явление. Будто за окном — лето в разгаре. Подгоняемые ветром крупные капли громко тарабанили в стекло, и, как мне показалось, донесся даже раскат грома. Стоило толстым черным тучам миновать лощину, как дождь прекратился, и горы приобрели свой прежний темный оттенок. Выпорхнули прятавшиеся где-то от дождя птички и, бойко щебеча, взялись усердно искать насекомых. Окончание дождя для них — подходящее время пообедать. Сквозь обрывки туч проглянуло солнце, и в его лучах заблестели капли на ветках деревьев. Пока шел дождь, мы занимались сексом и ничего не замечали вокруг, не думали о погоде за окном. А когда закончили, дождь чуть ли не сразу прекратился, будто только этого и ждал.

Мы нагишом закутались в одеяло и болтали. В основном говорили о школьных успехах двух ее дочерей. Старшая училась хорошо, получала высокие оценки и хлопот не доставляла. Младшая учебу ненавидела и при всяком удобном случае пыталась увиливать от уроков. Однако выросла она общительной и незастенчивой. К тому же девочкой она была красивой, нравилась окружающим и хорошо успевала по спортивным дисциплинам.

— Может, не мучить ее учебой? Пусть пробивается на телевидение? Я склоняюсь к тому, чтобы отдать ее в школу актерского мастерства.

До чего же странное это дело… Лежу рядом с женщиной, которую знаю без году неделя, и слушаю ее рассказы о дочерях, которых даже в глаза не видел. К тому же чуть ли не определяю их дальнейшую судьбу. Причем мы оба — в чем мать родила. Я бы не сказал, что мне было неприятно случайно заглядывать в жизнь по сути незнакомого мне человека. Мне вообще нравилось урывками общаться с людьми, в дальнейшем ничем со мной не связанными. Оказавшись прямо передо мной, они находились где-то очень далеко. За этими разговорами подруга продолжала сжимать мой обмякший пенис, и тот вскоре вновь обрел упругость.

— Что-нибудь сейчас рисуешь?

— Не особо, — признался я.

— Что, нет творческого порыва?

Я говорил уклончиво:

— Как бы то ни было, с завтрашнего дня необходимо приниматься за работу.

— Будешь писать картину на заказ?

— Да, иногда нужно и зарабатывать.

— Заказ, говоришь. А что заказали?

— Портрет.

— Случаем, не того человека — как его, Мэнсики? — о ком ты говорил вчера по телефону?

— Да, — ответил я. У нее было острое чутье, временами оно меня изумляло.

— И ты хочешь что-нибудь узнать об этом человеке?

— Пока что он для меня загадка. Мы встретились, и я с ним побеседовал, но что он за человек, так пока и не понял. Как человеку, пишущему картины, мне все-таки интересно, каков он — тот, кого я собираюсь рисовать.

— Что мешает спросить у него самого?

— Спросить-то можно, но будет ли он откровенен? — ответил я. — Возможно, расскажет лишь то, что выставит его в лучшем свете.

— Могу, конечно, выяснить кое-что для тебя.

— А что, есть какой-то способ?

— Думаю, да.

— В интернете совершенно ничего не нашлось.

— Интернет в джунглях толком не работает, — сказала она. — Но тут есть свои «вести из джунглей». Например, бить в барабан, привязывать весточку на шею обезьяны.

— Я в этом ничего не понимаю.

— Когда нет толку от предметов цивилизации, стоит попробовать барабан и обезьяну.

Ее мягкие и проворные пальцы вернули моему пенису упругость. Затем она умело и страстно применила губы и язык, и нас на время окутала многозначительная тишина. Пока птицы, щебеча, суетливо решали задачу продолжения рода, мы перешли ко второму раунду.


После затяжной попытки с перерывами на отдых мы встали с кровати, лениво собрали с пола свои вещи и оделись. Затем вышли на террасу — пили цветочный чай и разглядывали большой дом из белого бетона на другой стороне лощины. Лежа в выцветших деревянных шезлонгах, мы полной грудью вдыхали свежий горный воздух. Меж зарослей к юго-западу проглядывал кусочек ослепительно блестевшего моря — частичка огромного Тихого океана. Окрестные склоны гор уже примерили осенние цвета — все возможные оттенки желтого и красного, проникшие даже в массивы вечнозеленых деревьев. Яркое смешение красок лишь подчеркивало белизну бетонных стен в поместье господина Мэнсики. То была белизна, близкая к одержимой, — ее не испачкает, не осквернит ничто, будь то ветер, дождь или пыль… да хоть само время. «Белизна — такой же цвет, — безо всякого умысла подумал я. — А никак не отсутствие цвета». Мы долго лежали, не разговаривая, в шезлонгах. И нас окружала такая естественная тишина.

— В белом поместье жил-был Мэнсики-сан, — спустя время произнесла она. — Прямо начало счастливой сказки.

Однако мне была уготована, разумеется, никакая не «счастливая сказка». И не замаскированное благословение. Когда это стало понятно, отступать уже было некуда.

Глава 9

Обменяться частицами друг друга
В пятницу, примерно в половину второго, Мэнсики приехал на том же «ягуаре». Глухой рокот мотора нарастал, пока машина поднималась по крутому склону, и вскоре оборвался прямо перед домом. Мэнсики, как и в прошлый раз, гулко хлопнул тяжелой дверцей, снял солнцезащитные очки и опустил их в карман. Все как под копирку. Только на сей раз одет был иначе: в сизый хлопковый пиджак, скрывавший белую рубашку «поло», а также кремовые твидовые брюки и коричневые кожаные мокасины. Сидело на нем все так, что хоть сейчас на обложку журнала мод. При этом он не создавал впечатления, будто выглядит безупречно. Все было ненамеренно естественно и опрятно. И его пышная шевелюра — чисто-белая, без примеси — смотрелась совсем как стены его поместья. Все это я наблюдал из-за шторки на кухне.

В прихожей раздался звонок, я отпер дверь и впустил гостя. На этот раз он не подал руки. Лишь посмотрел мне в глаза, слегка улыбнулся и еле заметно поклонился. Я облегченно вздохнул: беспокоился, что он будет крепко пожимать мне руку при каждой нашей встрече. Как и в прошлый раз, я проводил его в гостиную и усадил на диван. Затем принес с кухни две кружки свежеприготовленного кофе.

— Не знал, во что будет лучше одеться, — сказал он, как бы оправдываясь. — Такой наряд подойдет?

— Пока что подойдет любой. Во что вас приодеть, будем думать после: в костюм или шорты и сандалии. Одежду в самом конце можно нарисовать любую.

«Хоть с бумажным стаканчиком из «Старбакса» в руке», — добавил я мысленно.

Мэнсики сказал:

— Как-то не по себе от мысли, что рисуют мой портрет. Понимаешь, что снимать одежду не нужно, но почему-то не покидает чувство, будто меня раздевают догола.

Я ответил:

— В каком-то смысле так оно и есть. Натурщикам нередко приходится обнажаться: зачастую на самом деле, но бывает, что и метафорически. А задача художника — как можно ближе подобраться к сущности модели. Иными словами, от него требуется содрать с натурщика его внешнюю оболочку. Однако для этого художнику необходимо обладать острым глазом и острым чутьем.

Мэнсики опустил руки на колени и некоторое время разглядывал их так, будто инспектировал. Затем перевел взгляд на меня и сказал:

— Поговаривают, вы всегда пишете портреты без присутствия моделей.

— Да, мне достаточно одной встречи с заказчиками, чтобы обстоятельно побеседовать. С натуры я их не пишу.

— Этому есть какая-то причина?

— Особой нет. Просто по моему опыту так работа продвигается быстрее. Я делаю упор на первую встречу, пытаюсь запечатлеть в своей памяти пропорции фигуры клиента, его выражение лица, стараюсь распознать привычки и особенности поведения, после чего мне достаточно мысленно распечатать этот негатив.

Мэнсики сказал:

— Впечатляет. Иными словами, вы можете потом по памяти воспроизвести этот образ на холсте? Да у вас настоящий дар. Такая зрительная память просто уникальна.

— Я бы не назвал это даром. Скорее — простая способность, навык.

— И тем не менее, — сказал он, — увидев некоторые ваши работы, я ощутил в них что-то незаурядное. Они отличаются от обычных — в смысле типичных коммерческих портретов. Пожалуй, свежестью изображения…

Он сделал глоток кофе, достал из кармана пиджака светло-кремовый конопляный платок и вытер уголки рта. Затем продолжил:

— Однако на сей раз в виде исключения вы будете писать портрет с натуры, то есть — с меня.

— Так точно. Как вы и хотели.

Он кивнул.

— По правде говоря, мне очень любопытно: каково это, когда человека прямо у него на глазах рисуют на картине? Мне захотелось ощутить это самому. Причем не просто выступить натурщиком, но и воспринять все это как взаимный обмен.

— Взаимный обмен?

— Да, между вами и мной.

Я промолчал. От неожиданности я не мог понять, что именно может сейчас означать выражение «взаимный обмен».

— Обменяться частицами друг друга, — пояснил Мэнсики. — Я дам вам что-нибудь от себя, а вы — от себя. Конечно же, не обязательно что-то важное. Вполне сойдет что-то простое — скажем, знак внимания.

— Вроде как дети обмениваются красивыми ракушками?

— Да, примерно так.

Я задумался.

— Все это, похоже, интересно, но, боюсь, у меня не найдется прекрасной ракушки, чтобы вам подарить.

Мэнсики сказал:

— Вы от этого не в своей тарелке? Намеренно избегаете обмена и прочих контактов и потому не берете модели. В таком случае я…

— Нет, все не так. Просто я не пользуюсь моделями, потому что они мне не нужны. Но это совсем не значит, будто я избегаю контактов с людьми. Я ведь тоже долгое время учился рисовать и столько раз рисовал натурщиков, что не сосчитать. Если вас не пугает каторжная работа — просидеть неподвижно час или два на твердом стуле, ничего при этом не делая, — я совершенно не против, чтобы вы мне позировали.

— Хорошо, — сказал Мэнсики и развел руками, — если и вы не против, приступим к каторжной работе.


Мы перешли в мастерскую. Я принес из столовой стул и усадил на него Мэнсики — в удобной для него позе. Сам сел напротив на старый деревянный табурет (который, подозреваю, использовал для работы еще сам Томохико Амада) и мягким карандашом принялся набрасывать эскиз. Мне предстояло в общих чертах определить основное: как я собираюсь изобразить на холсте лицо Мэнсики.

— Сидеть неподвижно — наверное, очень скучно. Если хотите, могу поставить какую-нибудь музыку, — предложил я.

— Да, если это вас не будет отвлекать, я бы что-нибудь послушал, — сказал Мэнсики.

— Можете выбрать что-нибудь с полки в гостиной.

Минут пять он просматривал коллекцию и вернулся с коробкой из четырех пластинок — «Кавалер розы» Рихарда Штрауса. Оркестр Венской филармонии под управлением Георга Шолти. Исполнители — Ивонн Минтон и Режин Креспен.

— Вам нравится «Кавалер розы»? — спросил он.

— Не знаю, я ее пока что не слушал.

— «Кавалер розы» — чудесная опера. Раз опера — естественно, важен сюжет, но даже не зная его, достаточно довериться музыке, чтобы целиком погрузиться в этот мир — мир наивысшего блаженства, которого Рихард Штраус достиг в расцвете своих сил. Вслед за премьерой последовало много критики: мол, это ретроградно и консервативно, но на самом деле музыка получилась вполне реформистской и безудержной. Под влиянием Вагнера Штраус раскрывает свой самобытный мир чудесной музыки. Бывает, понравится такая музыка — и без нее уже не можешь. Я с удовольствием слушаю те записи, где дирижирует Караян или Эрих Клайбер, но исполнение Шолти мне слышать не приходилось. Если вы не против, я бы не отказался послушать.

— Конечно не против.


Он поставил пластинку на проигрыватель и опустил иглу. Сразу же тщательно настроил на усилителе громкость. Затем вернулся на стул, расположился в той же позе и сосредоточился на музыке, полившейся из колонок. Я быстро зарисовал в альбом его лицо с разных ракурсов. Лицо у него было в целом правильным, выделялись только отдельные черты, и мне не составило труда уловить каждую. За полчаса я набросал рисунки с пяти разных углов. Однако, пересматривая их заново, поразился их загадочному бессилию. Мои наброски достоверно улавливали особенности его лица, но ничего, кроме «ладно нарисованной картинки», там не было. Все на удивление мелко и плоско — без должной глубины. Они особо не отличались от тех портретов, какие рисуют уличные художники. Я снова попробовал сделать несколько набросков, однако вышло ничем не лучше.

Тот редкий случай, когда у меня не получалось. Я накопил большой опыт воссоздания человеческих лиц в рисунке и был уверен в своих способностях. Когда я держу в руке карандаш или кисточку, мне достаточно посмотреть на человека — и я легко представляю себе сразу несколько его портретов. И никогда не составляло труда продумать композицию. Но теперь, когда мне позировал Мэнсики, я не увидел ни единого образа.

Возможно, я упускаю из виду что-то важное — я не мог не думать об этом. Возможно, Мэнсики искусно скрывает это важное от меня. А может, ничего важного в нем не было изначально.

Когда доиграла вторая сторона первой пластинки «Кавалера розы», я, отчаявшись, захлопнул эскизник и положил карандаш на стол. Затем вернул головку звукоснимателя на место, снял с проигрывателя пластинку и поместил ее обратно в коробку. Посмотрел на наручные часы и вздохнул.

— Рисовать вас очень сложно, — прямо сказал я.

Он посмотрел на меня удивленно и спросил:

— Сложно? Что это значит? У моего лица есть какие-то графические недостатки?

Я слегка покачал головой.

— Нет, это не так. С вашим лицом, конечно же, все в порядке.

— Тогда в чем сложность?

— Я пока сам не понимаю. Просто чувствую, что сложно. Возможно, между нами определенный недостаток, как вы говорите, «взаимного обмена». Ну, то есть недостаточно обменялись ракушками.

Мэнсики озадаченно улыбнулся.

— Я могу чем-то этому помочь?

Я поднялся с табурета, подошел к окну и оттуда понаблюдал за птицами, летевшими над зарослями деревьев.

— Мэнсики-сан, не могли бы вы рассказать о себе еще немного? Если подумать, я о вас совсем ничего не знаю.

— Да, конечно. Мне скрывать нечего. Великих тайн я не храню, поэтому расскажу все, что вам будет интересно. Например, что вас интересует?

— Например, я до сих пор не знаю вашего полного имени.

— Ах да, — удивленно воскликнул он. — Верно. Я увлекся разговором и совсем позабыл.

Он вынул из кармана брюк кожаную визитницу и достал оттуда карточку.



— значилось на его карточке. На обратной стороне был указан адрес в префектуре Канагава, номер телефона, электронная почта. И только. Ни названия фирмы, ни должности.

— «Ватару» — иероглиф «переходить вброд», например, реку. Почему меня так назвали, я понятия не имею. До сих пор моя жизнь особо никак не была связана с водой.

— Фамилия Мэнсики — тоже из очень редких.

— Слышал, что она — с Сикоку, но с этим островом у меня никогда не было абсолютно никаких отношений. Родился и вырос я в Токио, там же пошел в школу. Удону предпочитаю собу[312], — сказал он и рассмеялся.

— Можете назвать свой возраст?

— Конечно. В прошлом месяце мне исполнилось 54. А сколько бы дали мне вы?

Я покачал головой.

— Если честно, представить себе не мог. Потому и спросил.

— Наверняка из-за белых волос, — сказал он, улыбаясь. — Многие говорят, что из-за белых волос не могут определить мой возраст. Часто приходится слышать истории, как люди седеют от страха за одну ночь. А потом спрашивают, может, у меня было так же? Но подобного драматического опыта у меня нет. Просто с молодых лет я был белокурый, а примерно к сорока пяти волосы стали абсолютно белыми. Удивительно. Потому что и дед, и отец, и два старших брата — все лысые. И во всей семье поседел только я.

— Если не сложно, не могли б вы все же объяснить мне, чем конкретно занимаетесь?

— Это ничуть не сложно, только как бы это сказать… мне было неудобно заговаривать об этом самому.

— Если неудобно говорить…

— Да нет, не то чтоб неудобно — просто немного стыдно, — ответил он. — По правде говоря, я сейчас ничем не занимаюсь. Страховку по безработице не получаю, но официально я безработный. Несколько часов в день провожу в домашней библиотеке: гоняю через интернет акции и валюту туда-сюда, но объем транзакций незначительный. Так, чтобы развлечься — можно сказать, убить время. Упражнения, чтоб мозги не застаивались. Примерно как пианисты играют гаммы.

Тут Мэнсики сделал глубокий вдох и поменял скрещенные ноги.

— Прежде я создал и управлял компанией информационных технологий, а некоторое время назад подумал — да и продал все акции, тем самым отошел от дел. Покупателем стала крупная телекоммуникационная компания, поэтому у меня образовался капитал, и можно было жить, ничего не делая. По этому случаю я продал дом в Токио и перебрался сюда. Короче говоря, удалился на покой. Капитал я разделил по банкам нескольких стран и, перемещая его в зависимости от изменений валютного курса, получаю небольшую прибыль.

— Понятно, — сказал я. — А семья у вас есть?

— Нет, семьи нет. Я не был женат.

— И вы живете в том большом доме один?

Он кивнул.

— Да, живу один. Прислугу пока не завожу. Я закоренелый холостяк. К работе по дому я привык, и мне она не в тягость. Вот только дом великоват, и один я с уборкой не справляюсь — раз в неделю вызываю профессионалов, а в остальном справляюсь сам. А как вы?

Я покачал головой.

— Еще не прошло и года, как я стал жить один, поэтому в этом смысле я пока дилетант.

Мэнсики лишь слегка кивнул, но ничего не спросил и никак это не прокомментировал.

— Кстати, вы хорошо знали Томохико Амаду?

— Нет, мне с ним встречаться не приходилось, а вот с его сыном мы вместе учились в Институте искусств. И он по-товарищески предложил мне присмотреть за пустующим домом. У меня тогда обстоятельства сложились так, что не оказалось крыши над головой. Вот меня и пустили на некоторое время.

Мэнсики несколько раз кивнул, как бы соглашаясь.

— Здесь не совсем удобно жить обычным людям, которые ежедневно ходят на работу, но для таких, как вы — художников — место прямо-таки идеальное.

Я ухмыльнулся.

— Пусть я тоже художник, но совсем не того уровня, как Томохико Амада. Поэтому лучше не ставьте меня в один с ним ряд — не вгоняйте в краску.

Мэнсики поднял голову и посмотрел на меня серьезно.

— Да нет, это пока не ясно. Может, и вы постепенно станете известным мастером.

Мне нечего было сказать, и я промолчал.

— Бывает, человек со временем сильно преображается, — сказал Мэнсики. — Возьмет и без колебаний разрушит собственный стиль, чтобы затем возродиться из-под его обломков. Как, например, Томохико Амада. В молодые годы он рисовал в европейском стиле. Думаю, вам это должно быть известно?

— Да, это я знаю. До войны он подавал большие надежды в европейской живописи. Однако, вернувшись на родину после стажировки в Вене, почему-то обратился к стилю нихонга и после войны добился поразительного успеха.

Мэнсики сказал:

— Я считаю, что в жизни, пожалуй, любого человека бывает период, требующий решительных перемен. Когда он подступит, нужно сразу же брать быка за рога. Крепко схватиться и больше уже не отпускать. Некоторые люди распознаю́т этот важный момент, а некоторые — нет. Томохико Амаде это удалось.

Решительные перемены. При этих словах я вспомнил картину «Убийство Командора», молодого мужчину, заколовшего Командора.

— Кстати, вы разбираетесь в нихонга? — поинтересовался Мэнсики.

— Нет, в японском стиле я не силен. В институте прослушал курс по истории искусства. Вот и все мои знания.

— Один элементарный вопрос: как с профессиональной точки зрения сформулировать понятие нихонга?

— Сформулировать понятие нихонга не так-то и просто. В целом считается, что это картина, нарисованная, как правило, при помощи желатина, пигментных красок и фольги. И рисуют не обычными кистями, а кисточками для каллиграфии и щетками. Иными словами, японские картины определяются в основном материалами, использованными для их создания. Зачастую применяют традиционную технику, унаследованную с древних времен, хотя есть и немало работ, созданных с применением авангардных методов. Также, насколько мне известно, активно внедряют новые материалы для получения свежих оттенков. Ну, то есть границы определения стиля нихонга постепенно размываются. Однако что касается картин Томохико Амады, то это классическое японское искусство. Можно даже сказать — типичное. Стиль, вне сомнения, его собственный, но достаточно взглянуть на технику.

— Выходит, если определение размывается в зависимости от техники и материала, остается духовное начало?

— Выходит, так. Но, думаю, вряд ли кто так просто определит духовное начало нихонга. Само возникновение этого жанра изначально компромиссно.

— Что значит компромиссно?

Я покопался в уголках памяти, вспоминая содержание лекций по искусствознанию.

— Во второй половине XIX века в Японии прошла реставрация Мэйдзи, в результате чего в страну вместе с прочими элементами зарубежной культуры стремительно проникла и живопись западного стиля. До тех пор стиля нихонга как такового не существовало. Даже не так — не было самого́ названия «японская живопись». Примерно так же, как почти не использовалось и название страны — Япония. Так вот, с появлением заграничной «западной живописи» в качестве непременного противовеса ей впервые возникло понятие «японская живопись». Разные имевшие до тех пор место стили для удобства были намеренно объединены под новым названием нихонга. Хотя некоторые под такой зонтик не попали и начали приходить в упадок. Например, суйбогуга. И правительство Мэйдзи утвердило то, что мы теперь знаем как нихонга, видом национального искусства и в дальнейшем культивировало его как часть японской культурной самобытности, которая могла бы стоять плечом к плечу с западной культурой. По существу, чтобы соответствовать «японскому духу» в популярной в те времена фразе «японский дух — европейские знания». И вот все, что до сих пор считалось бытовым дизайном и прикладным искусством: картины со створчатых ширм, с раздвижных перегородок и даже расписную посуду, — теперь «вставляли в рамку» и экспонировали на художественных выставках. Иными словами, предметы, созданные для повседневного быта, теперь подогнали под лекала западной системы и повысили до статуса «произведений искусства».

Тут я прервался и посмотрел на Мэнсики. Он, похоже, слушал меня очень серьезно. Тогда я продолжил:

— В то время в эпицентре подобной активности оказались Тэнсин Окакура и Эрнест Феноллоза[313]. То, что произошло с искусством, можно считать примером замечательного успеха в тот период, когда аспекты японской культуры претерпевали стремительные изменения. Примерно то же самое происходило в других сферах — в музыке, литературе, философии. Полагаю, в те годы японцам пришлось нелегко: перед ними в одночасье скопилось немало важных вопросов, на которые предстояло ответить как можно скорее. И нужно признаться, что справились мы очень искусно и умело: слияние и разделение прозападных и антизападных элементов прошло в целом гладко. Возможно, у японцев от природы есть предрасположенность к подобной работе. Определения «японской живописи», собственно говоря, как такового не существовало, и можно сказать, что это и сейчас лишь концепция, основанная на смутном консенсусе. Изначально критерии никто не определял. И в результате само это понятие зародилось на грани, можно сказать, давления изнутри и давления снаружи.

Мэнсики некоторое время серьезно подумал над моими словами, а затем произнес:

— Консенсусе хоть и смутном, но по-своему насущном и неизбежном. Так ведь?

— Так и есть. Взаимном консенсусе, порожденном необходимостью.

— Отсутствие жестких изначальных рамок — это сильная, и в то же время слабая сторона нихонга. Можно ведь истолковать и так, верно?

— Да, пожалуй, что так.

— Но когда мы смотрим на картину, в большинстве случаев мы понимаем, японская она или нет, я прав?

— Да, в ней очевидны исконные техники. Ей присущи направленность и тон. И нечто вроде общего осознания условностей. Однако подобрать этому словесное определение порой бывает очень трудно.

Мэнсики какое-то время помолчал, а затем сказал:

— Если картина не западная, то имеет ли она форму нихонга?

— Не обязательно, — ответил я. — В принципе, должны существовать и западные картины, которые имеют незападную форму.

— Вот как? — сказал он и еле заметно склонил голову набок. — Однако если то будет нихонга, то в какой-то степени она будет иметь незападную форму. Так можно сказать?

Я задумался.

— Если разобраться, можно сказать и так. Об этом я прежде как-то не задумывался.

— Это очевидно, но выразить такую очевидность словами непросто.

Я кивнул, как бы соглашаясь.

Он только перевел дыхание и продолжил:

— Если задуматься, это вроде как дать определение себе в сравнении с другим человеком. Разница очевидна, но ее трудно выразить словами. Как вы и говорили, вероятно, остается лишь воспринимать как некую касательную, возникающую, когда внешнее и внутреннее давление объединяются и создают его.

Сказав это, Мэнсики еле заметно улыбнулся и тихо добавил, как бы обращаясь к самому себе:

— Очень интересно…

О чем мы вообще говорим? — поймал я себя на мысли. Тема, пожалуй, занимательная, однако какое все это имеет значение для него? Просто интеллектуальная любознательность? Или же он проверяет мои умственные способности? Если так, то для чего?

— Кстати, я левша, — в какой-то момент сказал Мэнсики, будто случайно вспомнил об этом. — Не знаю, пригодится это или нет, просто знайте: если мне говорят, иди налево или направо, я всегда выбираю налево. Такая у меня привычка.


Вскоре стрелки часов приблизились к трем, и мы условились о следующей встрече: он приедет ко мне через три дня — в понедельник, в час пополудни. Как и сегодня, мы вместе проведем в мастерской примерно два часа. Тогда я попробую еще раз его нарисовать.

— Спешить незачем, — сказал Мэнсики. — Я же говорил в самом начале — располагайте моим временем, сколько бы его ни потребовалось. Уж времени-то у меня предостаточно.

И он ушел. Я смотрел в окно и видел, как он уехал на своем «ягуаре». Затем взял в руки несколько рисунков, посмотрел на них и, покачав головой, выбросил в мусор.

В доме царила жуткая тишина. Как только я остался один, она разом сгустила свою тяжесть. Я вышел на террасу — там ни дуновения, а воздух показался мне плотным и холодным, будто желе. Чувствовалось, что скоро будет дождь.

Я уселся на диване в гостиной и стал по порядку вспоминать сегодняшний диалог между нами. О том, что он станет позировать. Об опере «Кавалер розы». О том, как он создал компанию, акции которой позже продал и заполучил громадные деньги, а затем, еще не состарившись, отошел от дел. О том, что живет один в большом доме. Что его имя — Ватару. Ватару — это как «переходить вброд», например, реку. О том, что он все это время холост и с молодых лет блондин. Что он левша, и ему 54 года. О жизни Томохико Амады, о его смелом повороте, о том, что нужно уцепиться за шанс и не отпускать. О формулировке «японская живопись». И напоследок я подумал о моих отношениях с другими людьми.

И все же — что ему от меня нужно?

И почему я толком не могу его нарисовать?

Причина проста. Мне пока непонятно, что находится в центре его существа.

После беседы с ним в моей душе царил хаос. При этом человек по имени Мэнсики становился мне все более и более интересен.

Через полчаса полил крупный дождь. Маленькие птахи где-то попрятались.

Глава 10

Мы, продираясь сквозь высокие заросли зеленой травы…
Сестра умерла, когда мне было пятнадцать. Скоропостижно. Ей тогда исполнилось двенадцать, и она училась в первом классе средней школы. Она страдала врожденным сердечным заболеванием, но почему-то к девяти годам серьезные симптомы ослабли, и семья почувствовала облегчение. Мы даже стали питать слабую надежду на то, что теперь с ней все будет в порядке. Но в мае того же года сердцебиение сестры стало еще беспорядочней — особенно когда она лежала. Редкую ночь удавалось ей поспать спокойно. Сестра прошла обследование в университетской больнице, но как бы подробно ее ни изучали, никаких других отклонений у нее найти не смогли. Врачи лишь недоуменно пожимали плечами: «Главную проблему мы устранили в ходе операции».

Лечащий врач посоветовал избегать нагрузок, вести здоровый образ жизни. А пульс тем временем должен сам прийти в норму. Что он еще мог сказать? Только это. И прописал несколько видов лекарств.

Однако аритмия не унималась. Сидя во время еды напротив сестренки, я кидал взгляд на ее грудь и представлял скрытое там внутри неполноценное сердце. Как раз в тот год ее грудь начала расти. Пусть в ее сердце изъян, плоть продолжала развиваться. Было любопытно смотреть, как грудь день ото дня растет. Вроде еще недавно сестра была совсем ребенком, но теперь груди медленно стали обретать форму, и нежданно наступила первая менструация. И все же под этой маленькой грудью сердце с изъяном, перед которым бессильны даже опытные врачи. От одной этой мысли я пребывал в постоянном смятении. Мне кажется, что вся моя юность прошла в опасении потерять свою маленькую сестру в любой момент.

Родители не переставали повторять, что у сестры слабое здоровье и о ней нужно заботиться. Поэтому пока мы ходили в одну начальную школу, я постоянно за ней приглядывал, решив для себя, что в случаебеды должен любой ценой уберечь ее и ее маленькое сердце. Такой случай на самом деле не представился ни разу, но…

…по пути домой, поднимаясь по лестнице на станции линии Сэйбу — Синдзюку, она потеряла сознание. Ее доставили на «неотложке» в ближайшую больницу «скорой помощи». Когда я, вернувшись из школы домой, примчался в ту больницу, ее сердце уже не билось. Все произошло стремительно. Тем утром мы вместе позавтракали и на пороге дома попрощались. Я пошел в свою старшую школу, она — в среднюю. Когда я увидел ее позже, она уже не дышала. Большие глаза сомкнуты, губы слегка приоткрыты, словно она хотела мне что-то сказать. Ее начавшая было расти грудь уже никогда не станет больше.

В следующий раз я увидел ее в гробу. Она лежала в своем любимом черном бархатном платье, слегка накрашенная и аккуратно причесанная, в черных лакированных туфельках. Белые кружева на воротнике ее платья выглядели неестественно белыми.

Могло показаться, будто она прилегла отдохнуть. И стоит ее потрясти — она сразу поднимется. Но это, увы, иллюзия. Сколько ни зови ее, как ее ни тряси, она уже не проснется.

Я не хотел, чтобы ее хрупкое тело ютилось в тесном ящике. Это тело должно лежать в месте куда более просторном. Например, посреди широкого луга. И мы должны молча идти навстречу ей, продираясь сквозь высокие заросли зеленой травы. Ветер должен мягко колыхать траву, а птицы и насекомые — щебетать и стрекотать, как у них принято. Полевые цветы должны наполнять воздух терпким запахом и распылять вокруг пыльцу. А лишь закатится солнце — над головой следует засверкать мириадам серебристых звезд. Наутро в солнечных лучах должны заблестеть, точно бриллианты, капельки росы на листьях травы… Но на самом деле ее поместили в маленький дурацкий гроб. А вокруг — сплошь вазы срезанных ножницами траурных белых цветов. Тесную комнату наполнял бесцветный свет от люминесцентной лампы. А из маленького динамика в потолке струилась мелодия — искусственный звук органа.

Я был не в состоянии смотреть, как кремируют сестру. Сразу после того, как защелкнули крышку гроба, я встал и покинул зал. Не стал также собирать ее прах[314]. Только вышел во внутренний дворик крематория и там беззвучно плакал. Мне было очень грустно от мысли, что за всю короткую жизнь сестры я ни разу не смог ее выручить.

Ее смерть не могла не сказаться на семье. И без того молчаливый отец стал еще более угрюм, мать — еще более нервозна. Моя жизнь особо не изменилась. Я занимался альпинизмом и пропадал по вечерам в секции, а в промежутках изучал живопись. Учитель рисования в средней школе советовал мне брать уроки у хорошего преподавателя. И когда я стал посещать изокружок, у меня со временем возник неподдельный интерес к живописи. Тогда, как мне казалось, я старался занимать все свое время, чтобы не думать о покойной сестре.

Несколько лет — очень долгое время после кончины сестры — родители ничего не трогали в ее комнате. Учебники и справочники, ручки, резинки и скрепки на ее столе; простыни, одеяла и подушки; выстиранная и аккуратно сложенная пижама, висевшая в шкафу школьная форма — все оставалось, как было. На стене висел календарь, в котором сестра мелким, но очень красивым почерком делала пометки. На календаре — месяц ее кончины, и с той поры время как будто бы остановилось. Меня по-прежнему не покидало ощущение, что сейчас распахнется дверь, и она войдет. Пока никого не было дома, я иногда заходил в ее комнату, тихонько присаживался на аккуратно заправленную кровать и смотрел по сторонам. Но ни к чему не притрагивался. Я не хотел даже слегка беспокоить ни один из безмолвных предметов — знаков того, что моя сестра когда-то была среди живых.

Я представлял себе, как сложилась бы ее жизнь, не оставь она этот мир в двенадцать лет. Но, разумеется, это было мне неведомо. Я даже не имел понятия, что уготовано мне самому. Откуда мне знать, как сложилась бы судьба сестры? Но если бы не врожденный изъян одного клапана ее сердца, сестра наверняка стала бы грамотной привлекательной женщиной. Уверен, немало мужчин любило бы ее, нежно сжимало бы в своих объятиях. Но я не мог представить такую сцену в деталях. Для меня сестра была и осталась маленькой девочкой на три года младше меня, которая нуждалась в моей защите.

Некоторое время после смерти сестры я усердно рисовал ее портреты. Чтобы не забыть ее лицо, я набрасывал его с разных ракурсов в альбоме для эскизов. Конечно, я прекрасно помню ее лицо, которое не смогу забыть до конца своих дней. Однако я не об этом — нужно было не забыть его именно таким, каким я запомнил его в тот день. Поэтому я должен был придавать ему форму в рисунках. Мне было всего пятнадцать, и я мало что знал о памяти, о картинах и о течении времени. Но понимал: чтобы сохранить нынешнюю память как есть, необходимо что-то предпринять. Если откладывать, она вскоре исчезнет. Каким бы ярким ни было воспоминание, оно не в силах устоять перед мощным напором времени. Я осознавал это инстинктивно.

В пустой комнате сестры я садился на ее кровать и рисовал в альбоме ее портреты снова и снова. Переделывал много-много раз. Пытался воспроизвести на белой бумаге, какой сестра сохранилась в моей памяти. В то время мне недоставало ни опыта, ни мастерства, поэтому работа была не из простых. Сколько раз я рисовал и рвал, рисовал и рвал… Однако, просматривая теперь те эскизы (я все еще бережно храню свои альбомы тех лет), я понимаю, что они полны подлинного горя. Они могут быть технически несовершенны, но все же это — искренние работы, в которых моя душа взывала к ее душе. Я смотрел на эти наброски, а у самого на глаза наворачивались слезы. С тех пор я много рисовал, но ни разу не создал такую картину, что заставила бы плакать меня самого.


Смерть сестры наложила на меня еще один след: острую боязнь замкнутого пространства. После того, как я увидел ее в тесном гробу, увидел, как прочно закрылась крышка, а гроб отправился в печь, я уже был не в состоянии заходить в тесные закрытые места. Долго не мог заставить себя переступить порог лифта. Стоял перед дверцами, а сам представлял, как после землетрясения или какой-нибудь неполадки лифт застрял между этажами, и я, запертый в тесном пространстве, никак не могу оттуда выбраться наружу. От одной этой мысли меня охватывала паника и сбивалось дыхание.

Этот синдром возник не сразу после смерти сестры. Прошло года три, прежде чем он проявился. Впервые меня охватила паника сразу после поступления в Институт искусств. Я тогда еще подрабатывал грузчиком в компании по переездам — переносил вещи. Как-то раз по недосмотру меня заперли в пустом крытом кузове. После смены водитель должен был проверить, ничего ли не забыли, но не заметил в кузове человека и запер дверь снаружи.

Я смог выбраться из кузова только через два с половиной часа. Все это время я оставался в темном, наглухо закрытом пространстве. Хотя не такое оно и наглухо закрытое. Ведь это не грузовик-термос — щели, через которые просачивался воздух, там все-таки были. Если поразмыслить спокойно, понятное дело, задохнуться бы я не смог.

Но тогда у меня началась сильная паника. Вроде вокруг полно воздуха, но как бы глубоко я ни вдыхал, казалось, в организм кислород не поступает. И оттого дыхание становится чаще, что приводит к избыточному насыщению крови кислородом. В голове темнеет, дыхание сперто, и ты уже во власти яростного необъяснимого страха. «Возьми себя в руки, все нормально. Немного подождать, и ты выберешься. Не может быть, чтобы ты здесь задохнулся», — успокаивал я себя. Однако здравый смысл при этом не работал. Перед глазами всплывало только тело сестры в тесном гробу, который скрывается в глубине кремационной печи. Я испугался и начал изо всех сил стучать по стенкам кузова.

Грузовик стоял на парковке компании. Работники в конце дня собирались расходиться по домам. Никто даже не заметил моего отсутствия. И как бы сильно я ни тарабанил, никто снаружи не мог меня услышать. Кровь стыла в жилах при мысли, что я проторчу в этом кузове до самого утра.

Обратил внимание на звуки и отпер снаружи дверь грузовика ночной сторож во время обхода стоянки. Увидев, что я изнурен и сильно взволнован, он уложил меня на топчан в комнате отдыха и напоил горячим черным чаем. Сколько я там пролежал — не знаю. Однако вскоре дыхание успокоилось, за окном забрезжил рассвет, и я, поблагодарив охранника, на первой электричке вернулся домой. Там я нырнул в постель, но дрожь в теле еще долго не унималась.

С тех пор я не мог ездить в лифте. Случай с грузовиком, должно быть, пробудил страх, дремавший во мне. И я почти не сомневался, что это вызвано воспоминаниями о моей умершей сестре. И не только в лифт я не заходил — я был не в состоянии переступить порог любого тесного закрытого пространства. Терпеть не мог фильмы со сценами в подводной лодке или танке. Стоило представить себя запертым в тесном пространстве — стоило только представить, — и у меня спирало дыхание. Нередко я вставал и выходил из кинотеатра посреди фильма: достаточно кому-то скрыться в замкнутом пространстве, и я больше не мог смотреть этот фильм. Поэтому я до сих пор не хожу ни с кем в кино.

Однажды, путешествуя по Хоккайдо, мне пришлось остановиться в капсульном отеле. Но у меня сбилось дыхание, и я никак не мог уснуть. Делать нечего — я вышел на улицу и провел ночь на стоянке, в машине. В Саппоро недавно встретил Новый год, и эта ночь показалась мне сущим кошмаром.

Жена часто подтрунивала надо мной по этому поводу. Когда требовалось подняться на верхний этаж высотного здания, она ехала на лифте первой и весело дожидалась, когда я, весь взмыленный, протопаю ступеньки всех шестнадцати этажей. Причину своего страха объяснять ей не стал. Лишь сказал, что с детства почему-то боюсь лифтов.

— Ну… это, пожалуй, полезно для здоровья, — заметила она.

Также я стал чураться женщин с пышной грудью. Я сам не уверен, связано ли это как-то с начавшей расти грудью моей сестры или нет. Однако меня почему-то привлекали женщины с маленькой грудью. И каждый раз, когда я видел такую грудь, прикасался к ней — в памяти возникали два меленьких бугорка у сестры. Не хочу, чтобы меня поняли неверно: я ничуть не испытывал вожделения к собственной сестре. Просто мне требовалось некое явление. Обособленное явление, какое утрачено и больше никогда не вернется.


В субботу, во второй половине дня, моя рука лежала на груди любовницы — той замужней женщины. У нее грудь была не то чтоб маленькая, но и не большая. Как раз подходящего размера, чтобы уместиться целиком в моей ладони. Под моей ладонью сосок оставался твердым.

Обычно по субботам она ко мне не приходит, выходные проводит в кругу семьи. Однако на той неделе ее муж улетел в командировку в Мумбай, две дочки уехали с ночевкой погостить к жившим в Насу, в Тотиги, кузинам. Поэтому она смогла приехать ко мне — и, как это обычно бывало по будням, мы неспешно занимались любовью. Затем вместе погрузились в расслабленную тишину. Как обычно.

— Хочешь узнать вести из джунглей? — спросила она.

— Вести из джунглей? — переспросил я, не сразу поняв, о чем она.

— Ты что, забыл? О том загадочном человеке, что живет в огромном белом доме на той стороне лощины. Мэнсики-сан. Сам же просил выяснить что-нибудь о нем.

— А, да. Конечно, помню.

— Немного, но все же кое-что удалось узнать. Одна из моих знакомых — молодая мамаша — живет поблизости от него. Поэтому собрала немного информации. Хочешь послушать?

— Конечно, хочу.

— Мэнсики-сан купил тот дом с чу́дным видом года три тому назад. Прежде там жила другая семья. Они-то его и построили, но прожили в нем всего два года. В одно ясное утро люди собрали вещи и покинули эти места, а вместо них появился Мэнсики-сан. То есть он выкупил это почти что новое строение. Почему так произошло, никто не знает.

— Выходит, дом построил не он?

— Да, он всего лишь забрался в готовое жилье. Прямо как расторопный рак-отшельник.

Такого я не ожидал. Я-то с самого начала был уверен, что белый дом построил он сам. Настолько белая усадьба на вершине горы естественным образом соединялась со всем образом человека по имени Мэнсики — вероятно, сочетаясь с его прекрасной белой шевелюрой.

Подруга продолжала:

— Никто не знает, чем занимается этот Мэнсики-сан. Только известно, что на работу он не ездит. Почти безвылазно проводит время в доме: поди не отходит от компьютера. Поговаривают, его библиотека напичкана всякой аппаратурой. Нынче были бы способности — и почти все можно делать на компьютере. Среди моих знакомых есть один хирург, который работает только на дому. Заядлый сёрфер — он не хочет отлучаться далеко от моря.

— Хирург, который работает, не выходя из дому?

— Получив информацию о пациентах и необходимые снимки от них самих, он анализирует данные, составляет протокол операции или что там еще и отправляет дальше. Во время операции следит за ее ходом на мониторе и при необходимости дает советы. А еще бывают такие операции, которые можно проводить дистанционно рукой робота.

— Вот времена настали, — сказал я. — Хотя, признаться, я б не хотел, чтоб меня оперировали неизвестно откуда.

— Мэнсики-сан наверняка занимается чем-то похожим, — сказала она. — Но что бы он там ни делал, получает весьма немалый доход. Живет один в большущем доме, иногда подолгу путешествует. Наверняка ездит за границу. Одна из комнат дома оборудована самыми разными тренажерами, и как только у него появляется свободное время, он приходит туда и качает мышцы. На нем — ни грамма лишнего жира. Любит слушать в основном классическую музыку, для чего оборудовал одну из комнат. Чувствуешь, каков эстет?

— Откуда тебе известны такие подробности?

Она засмеялась.

— Похоже, ты недооцениваешь способности женщин в сборе информации.

— Пожалуй, — признал я.

— У него четыре машины: два «ягуара», «рейндж-ровер» и вдобавок к ним «мини-купер». Похоже, он любитель английских марок.

— Кажется, «мини» теперь выпускает «BMW», а марку «ягуар» приобрела индийская компания. Выходит, ни то, ни другое нельзя назвать истинно английской машиной.

— Он ездит на старой модели «мини». А «ягуар», кто бы ни приобрел эту марку, остается английской машиной.

— Что-нибудь еще известно?

— В его доме почти никого не бывает. Он любит одиночество. Ему нравится проводить время дома, слушать классическую музыку, читать книги. Холостяк и богатей, однако женщин в дом практически не водит. Живет неприхотливо и очень чистоплотен. Кто знает, может, и гей, хотя есть несколько оснований этому не верить.

— У тебя наверняка где-то есть весьма обильный источник информации.

— Теперь уже нет, но до недавнего времени несколько раз в неделю к нему в дом приходила прибираться экономка. Когда она выносила мусор или же ходила в супермаркет за покупками, ей попадались по пути окрестные домохозяйки, с которыми она непринужденно болтала.

— Вот как? — сказал я. — Так и возникают «вести из джунглей»?

— Именно. Так вот, со слов той женщины, в доме Мэнсики-сана есть «запретная комната». Хозяин предупредил экономку, что входить туда нельзя. Причем предупредил строго-настрого.

— Прямо замок Синей Бороды!

— Во-во. Как говорится, в каждом доме есть свой скелет в шкафу.

Эти слова напомнили мне о картине «Убийство Командора», припрятанной на чердаке дома Амады. Она тоже — по-своему скелет в шкафу.

Подруга продолжила:

— Что скрыто в потайной комнате, экономка, в конце концов, так и не узнала. Всякий раз, когда она приходила в дом, дверь той комнаты была заперта на ключ. Но в любом случае экономка там больше не работает. Возможно, Мэнсики посчитал ее легкомысленной болтушкой и выгнал взашей. И теперь справляется с разными делами по дому сам.

— Да, помнится, он упоминал об этом. Мол, раз в неделю делают уборку профессионалы, а в остальном он справляется сам.

— Очень щепетилен он в своей личной жизни.

— Однако, бог с ним, с Мэнсики. То, что я встречаюсь с тобой, надеюсь, не просочится в вести из джунглей?

— Думаю, нет, — тихонько ответила она. — Во-первых, я стараюсь следить, чтобы этого не произошло. Во-вторых, ты немного не такой, как Мэнсики-сан.

— Хочешь сказать, — перевел я на понятный японский язык, — в нем есть такое, что дает повод для сплетен, а во мне этого нет?

— И мы должны быть этому признательны, — радостно добавила она.


После того, как умерла сестра, одно за другим все начало валиться из рук. Дела в компании по металлообработке, которой управлял отец, пошли под гору, и отец почти не показывался дома, пытаясь спасти компанию. Атмосфера в семье стала напряженной. Мы могли подолгу не разговаривать друг с другом. При жизни сестры такого не было. Мне хотелось поскорее покинуть этот дом, и я увлекся рисованием больше прежнего. Вскоре начал задумываться о поступлении в Институт искусств, чтобы заняться живописью профессионально. Отец был категорически против. «Разве можно вести нормальную жизнь, став художником? В семье нет лишних денег, чтобы растить творческую личность». После этого мы с отцом поругались. Вмешалась мать, и с ее помощью я все-таки смог поступить в институт, но с отцом так и не помирился.

Иногда я думал: если бы сестра не умерла, если бы с ней ничего не произошло, моя семья наверняка жила бы счастливо. Когда сестры не стало, как-то незаметно нарушился прежний баланс, и мы — родные люди — стали невольно задевать друг друга за живое. Всякий раз, когда я думал об этом, меня охватывало полное бессилие: в конечном итоге мне так и не удалось восполнить утрату сестры.

Тем временем я перестал набрасывать ее портреты. Уже студентом я помышлял о картинах, на которых явления и предметы не несут в себе конкретного смысла. Другими словами — об абстрактной живописи. В этом направлении искусства значение самых разных вещей закодировано, и новое семантическое значение возникает из переплетения таких знаков. Я охотно погружался в этот мир, нацеленный на такую полноту. Потому что в этом мире я впервые смог вздохнуть спокойно и непринужденно.

Однако, увлекаясь абстракцией, серьезных заказов не получишь. Институт я окончил, но, пока продолжал заниматься нефигуративным искусством, надеяться на приличный доход было бессмысленно. Как отец и говорил. Поэтому, чтобы сводить концы с концами (к тому времени я покинул родительский дом и оплачивал жилье и еду себе сам), мне приходилось брать заказы на официальные портреты. Создавая такие коммерческие работы как под копирку, я и смог существовать. Пусть жил и не безбедно, но своим ремеслом.

И вот теперь я собираюсь написать портрет человека по фамилии Мэнсики. Ватару Мэнсики, живущего в белом особняке на вершине горы по ту сторону лощины. Того загадочного седовласого мужчины, о котором в округе ходят интригующие слухи. За крупный гонорар он нанял именно меня писать свой портрет. Однако я обнаружил, что теперь не в состоянии нарисовать даже портрет — типичную коммерческую работу. Похоже, внутри меня не осталось ничего — пустота.

«И мы, продираясь сквозь высокие заросли зеленой травы, должны безмолвно идти на встречу с сестрой», — бессвязно думал я. Если бы мы действительно могли пойти, как это все-таки было бы прекрасно.

Глава 11

Лунный свет явственно освещал все, что там было
Меня разбудила тишина. Временами такое случается. Бывает, человек пробуждается от внезапного шума, нарушившего долгую тишину, но бывает и наоборот: когда тишина вдруг прерывает непрерывный шум.

Проснувшись посреди ночи, я распахнул глаза. Посмотрел на часы в изголовье кровати. Электронный циферблат показывал 1:45. Немного подумав, я вспомнил, что суббота позади, и без четверти два — это ночь на воскресенье. После полудня я лежал в этой постели с замужней любовницей. Ближе к вечеру она вернулась домой, я слегка перекусил и после читал книгу. В одиннадцатом часу лег спать. Обычно я сплю крепко. Заснув, почти не просыпаюсь. И открываю глаза, когда вокруг начинает светать. Такого, чтобы мой сон прервался посреди ночи, не бывало.

Почему я проснулся в такое время? — лежа в темноте на кровати, раздумывал я. Вполне нормальная тихая ночь. Близкая к полной луна висела на небе громадным круглым зеркалом. Пейзаж выглядел белесым, будто его побелили известью. Однако все прочее оставалось неизменным. Приподнявшись на локте, я прислушался — и вскоре догадался: что-то не так, как обычно. Уж больно тихо. Чересчур глубокая тишина. Осенняя ночь, а стрекота насекомых не слышно. Дом построен среди гор, поэтому, когда смеркается, слышны голоса насекомых — да такие громкие, что уши болят. И этот стрекот продолжается до глубокой ночи (пока я не перебрался сюда — считал, что насекомые стрекочут только вечером, и был сильно удивлен, что это отнюдь не так). Причем так надоедливо, что, кажется, этот мир завоеван ими давно и надолго. Однако, проснувшись сегодня ночью, я не услышал ни одного. Странно…

Уснуть заново так и не получилось. Делать нечего — я выбрался из постели и накинул кардиган. На кухне налил в бокал скотч, добавил несколько кубиков льда и выпил. Затем вышел на террасу и разглядывал сквозь заросли тускло светящиеся окна. Все вокруг, похоже, спали; свет в домах потушен, и только местами попадались на глаза тусклые огоньки лампочек-ночников[315]. В том месте, где находился дом господина Мэнсики, тоже было темно. И я по-прежнему совсем не слышал насекомых. Интересно, что с ними случилось?

Тем временем мои уши уловили непривычный звук — или же мне это просто показалось. Очень тихий звук. Если бы насекомые не унялись, как обычно, я его вряд ли расслышал бы вообще. Однако в ночной тишине он слабо, но все же доносился — издалека. Я затаил дыхание и напряг слух. Нет, звук — не насекомых. И не природный. Напоминал звон, испускаемый каким-то инструментом или прибором. Динь-дон. Похоже на звон бубенца или вроде того.

Звук раздавался с паузами: прозвенит несколько раз, затихнет и опять через некоторое время звенит. И так много раз. Будто кто-то откуда-то терпеливо шлет зашифрованное послание. Однако повторы не отличались регулярностью: перерывы между ними становились то дольше, то, наоборот, короче. Да и количество звонков (как мне показалось) каждый раз было разным. Можно только догадываться: эта беспорядочность так и задумана, или просто чья-то прихоть? Так или иначе, но звук доносился тихо: не напрягая слух, я ничего не расслышал бы. Но однажды уловив его посреди ночной тишины, когда луна светит неестественно ярко, я уже не мог от него избавиться, настолько он проник в мое сознание.

Я терялся в догадках: что бы это могло быть? — но затем решился выйти на улицу и посмотреть. Мне захотелось обнаружить источник этого звука. Возможно, кто-то где-то во что-то звонит. Я не считаю себя смельчаком, но тогда выйти во мрак ночи одному не показалось мне страшным. Пожалуй, любопытство превосходило страх. К тому же меня подбадривало и то, что свет луны был необычайно ярок.

С большим фонариком в руке я отпер дверь и вышел наружу. Одинокий фонарь над входом отбрасывал вокруг себя желтый свет, на который слетались крылатые насекомые. Я остановился, прислушался, чтобы определить, откуда доносится звук. Опять послышался звон, похожий на бубенец. Но у обычного бубенца звук все же несколько иной. А звон этого оказался куда более глубоким и немонотонным. Как у своеобразного ударного инструмента. Однако чем бы оно ни было, кто и зачем издает этот звук посреди ночи? Вокруг поблизости нет другого жилья — лишь дом, в котором живу я. И если кто-то делает это неподалеку, выходит, такой человек без спросу проник в чужие владения.

Я огляделся — нет ли где чего увесистого? Но не нашел ничего такого, чем можно было бы отбиваться. В руке у меня только продолговатый фонарь, но это лучше, чем вообще ничего. Сжимая его в руке, я направился туда, откуда доносился звук.

Если выйти из дома и пойти налево, видна маленькая каменная лестница. Семь ступенек наверх — и начинаются заросли с отлогим подъемом к поляне. На поляне — маленькая древняя кумирня. По словам Масахико, она стоит там с незапамятных времен. Происхождение ее неизвестно, но когда отец Масахико — Томохико Амада — в середине 50-х годов купил у знакомого этот дом в горах, кумирня в зарослях уже была, стояла там на плоском камне. Точнее будет сказать, это обычный деревянный ящик с простой трехгранной крышей. Чуть больше полуметра в высоту и чуть меньше — в ширину. Когда-то ящик был покрашен, но краска с годами выцвела, и каким был цвет изначально, теперь уже не понять. Спереди вставлены маленькие раздвижные дверцы. Что за ними хранится, снаружи не видно. Я не проверял, но, может, ничего там и нет. Перед дверцами — белый керамический горшок, но внутри он пуст. В нем скапливается дождевая вода, а затем испаряется. И так повторяется раз за разом, только на внутренней стенке остаются полоски налета грязи. Томохико Амада ни к чему не прикасался — оставлял там все как есть: проходя мимо, не складывал ладони в молитве, не наводил там порядок, предоставив кумирню на откуп дождю и ветру. Возможно, в его глазах эта кумирня была совсем не божьим храмом, а простой деревянной коробкой.

— Оно и понятно, его нисколько не интересовали ни вера, ни молитвы, — сказал сын. — Чихать он хотел и на божью кару, и на проклятье, а потому считал все это ничтожным суеверием. Ну и позволял себе насмехаться при каждом удобном случае. Не то, чтобы он был заносчивым, просто с молодости придерживался крайне материалистического взгляда на вещи.

Когда Масахико впервые показывал мне дом — не обошел вниманием и эту кумирню.

— Дом с кумирней — в наши времена большая редкость, — смеясь, сказал он. И я не мог с ним не согласиться. — Но в детстве мне было жутко от одного вида этой непонятной штуковины посреди двора. Поэтому, приезжая сюда ночевать, я старался обходить ее стороной, — сказал он. — По правде говоря, мне и сейчас не особо хочется к ней приближаться.

Я, возможно, не такой материалист, как Томохико Амада, но тоже почти не замечал эту кумирню. Прежде люди возводили их в самых разных местах. Подобно Дзидзо[316] или божкам — хранителям путешественников у обочин дороги, эта кумирня естественно вписывалась в лесной пейзаж. Гуляя вокруг дома, я часто проходил мимо, но никогда не обращал на нее особого внимания. И уж тем более ни разу перед ней не помолился и не сделал подношение. Я никак не ощущал такого соседства — стоит себе и стоит, что с того? Просто часть вида, каких немало.

Звук, напомнивший мне бубенец, похоже, несся от той кумирни. Стоило мне свернуть с тропы и шагнуть в заросли, как сразу стало темно: лунный свет загородила толстая ветка прямо над моей головой. Освещая тропинку фонариком, я осторожно шагал дальше. Иногда, словно опомнившись, порывисто дул ветер, с шелестом вздымая листву, застилавшую землю. Посреди ночи в зарослях было совсем не так, как днем, когда я гулял. Сейчас в этом месте все приходило в движение исключительно по правилам ночи, и я в эти правила не вписывался. Однако, наверное, поэтому ничего и не боялся. Меня гнало вперед любопытство. Что бы ни случилось, я хотел выяснить происхождение того странного звука. В правой руке я сжимал фонарь, который своей тяжестью придавал мне уверенности.

Где-то в этих ночных зарослях на ветке притаился филин, подстерегая в засаде добычу. Вот бы он оказался где-нибудь рядом, подумал вдруг я. Ведь он в некотором смысле мой приятель. Однако ничего, что напоминало бы его крик, я так и не услышал. Даже ночные птицы, как и насекомые, сейчас, похоже, приглушили голоса.

Я двигался вперед, и звук бубенца становился заметнее и ярче, но длился все так же беспорядочно. Мне показалось, звук идет из-за кумирни. Он стал намного ближе, но даже при этом все еще казался глухим и гулким, будто доносился из глубины узкой пещеры. Теперь мне казалось, что паузы стали длиннее, а сам звон — реже. Похоже, звонарь устал и ослаб.

Вокруг кумирни было пусто, и лунный свет явственно освещал все вокруг. Я бесшумно обогнул кумирню и увидел заросли мискантуса. Следуя за звуком, я раздвинул эти заросли и обнаружил за ними невысокий курган из хаотично наваленных камней. Может, не такой высокий, чтобы называться курганом, но в любом случае прежде я его совершенно не замечал. Ведь я не забредал за кумирню, а если б и забрел, вряд ли мне пришло бы в голову шарить в зарослях мискантуса. А иначе этого кургана не увидеть.

Я подошел ближе и рассматривал камни один за другим, водя по их поверхности лучом фонаря. Камни были старыми, но я нисколько не сомневался: прямоугольную форму им придали вручную. В природе таких камней не бывает. Их специально привезли на вершину горы и сложили за кумирней. Размеры у камней разные, многие блоки обомшели. Ни знаков, ни узоров на них я не заметил. Навскидку я насчитал штук двенадцать или тринадцать. А может, в старину из них был выложен высокий курган, но после землетрясения или чего-то еще они скатились на землю. И звук бубенца, похоже, просачивался между них.

Я аккуратно поставил ногу на камень и присмотрелся, пытаясь найти глазами то место, откуда раздается звук. Но как бы ярко ни светила луна, обнаружить ночью источник звука было крайне сложно. Однако если б я даже это место обнаружил — что было мне делать с ним дальше? Такого размера камни мне никак не поднять.

Теперь я мог предположить, что кто-то под каменным курганом трясет неким подобием бубенца, заставляя его звенеть. В этом ошибки быть не могло. Но кто он? Только теперь я наконец-то почувствовал непонятный внутренний страх. Инстинкт подсказывал: впредь лучше сюда не приближаться.

Я оставил то место и быстрым шагом вернулся по тропинке. Звук бубенца теперь несся сзади. Лунный свет сквозь ветви деревьев рисовал на мне замысловатые пятнистые узоры. Я вышел из зарослей, миновал семь ступеней каменной лестницы и вернулся домой. Заперев дверь изнутри, пошел на кухню, налил в бокал виски и, не добавляя ни льда, ни воды, залпом выпил. И только после этого успокоился. Затем с бокалом виски в руке перешел на террасу.

До террасы звук доносился очень слабо: если не прислушиваться — не различить. Но при этом он не пропадал. Тишина между трелью бубенца длилась теперь куда дольше, чем в самом начале. Я некоторое время прислушивался к нерегулярным повторам.

Что же под тем каменным курганом? Там есть пространство, в котором кто-то заперт и продолжает звенеть бубенцом. А может, это зов на помощь? Но сколько бы я ни размышлял, никакого сто́ящего объяснения на ум не приходило.

Похоже, я размышлял очень долго. Хотя, возможно, — всего ничего. Я и сам этого не понял. Все это было настолько странно, что у меня исчезло ощущение времени. Улегшись в шезлонг с бокалом виски в руке, я слонялся по лабиринту своего сознания. А когда обратил внимание вновь, звук бубенца уже стих. Все вокруг погрузилось в кромешную тишину.

Я поднялся, прошел в спальню и посмотрел на электронные часы. Цифры показывали 2:31. Во сколько возник звук бубенца, я не запомнил. Но когда я проснулся, было без четверти два, а это значит — он звенел, по меньшей мере, сорок пять минут. И вскоре, после того как странный звук пропал, словно бы зондируя вновь образовавшуюся тишину, опять застрекотали насекомые. Мне показалось, будто все насекомые окрестных гор терпеливо ждали, когда смолкнет тот бубенец. Вероятно, затаив дыхание, очень осторожно озирались по сторонам.

Я пошел на кухню, вымыл бокал из-под виски и сразу нырнул в постель. К тому времени голоса осенних насекомых уже, как обычно, слились в сводный хор. Видимо, сказалось то, что виски я пил неразбавленный. Хоть и был я на взводе, стоило прилечь — сразу погрузился в сон. Долгий глубокий сон. Мне даже ничего не снилось. Когда я открыл глаза в следующий раз, за окном спальни совсем рассвело.


В тот день в десятом часу я еще раз сходил к кумирне в зарослях. Того странного звука уже не было слышно. Однако теперь мне хотелось внимательно рассмотреть кумирню и каменный курган при свете дня. Прихватив из подставки для зонтиков трость Томохико Амады — увесистую, из твердого вечнозеленого дуба, — я направился в заросли. Стояло приятное ясное утро. Осеннее солнце отбрасывало на землю тени от листвы. В поисках плодов, покрикивая, торопливо перелетали с ветки на ветку дятлы и вертишейки. А над их головами куда-то спешно стремились черные вороны.

Кумирня оказалась куда более ветхой и неказистой, чем я увидел ее прошлой ночью. В ярком белом свете почти полной луны она выглядела по-своему значительной и даже отчасти роковой, но теперь я видел перед собой лишь выцветшую и неприглядную деревянную коробку.

Я обогнул кумирню, раздвинул высокие заросли мискантуса и оказался перед каменным курганом. Впечатление от его вида у меня теперь тоже несколько изменилось. Сейчас передо мной валялась груда обыкновенных прямоугольных камней, долго пролежавших в горах и потому замшелых. Хотя накануне, в лунном свете эта груда выглядела чуть ли не древними историческими руинами, покрытыми мифической слизью. Я поднялся на камни и внимательно прислушался, но ничего не уловил. Если не брать в расчет стрекот насекомых и редкий щебет птиц, кругом царила полная тишина.

Издалека послышался хлопок, похожий на выстрел из охотничьего ружья. Наверное, кто-то в лесу охотится на дикую птицу. А может, это звук автоматической хлопушки, которые ставят фермеры, чтобы отпугивать воробьев, обезьян и кабанов. Так или иначе, этот звук прокатился по окрестностям совсем по-осеннему. Небо высоко, воздух достаточно влажен, и звуки прекрасно слышны издалека. Я присел на верхушку кургана и подумал о возможном пространстве под ним. Неужели кто-то, запертый там, звенит бубенцом (или чем-то похожим), призывая на помощь? Совсем как я, когда, оказавшись в кузове грузовика, изо всех сил тарабанил по его толстым стенкам. Мне не давала покоя мысль, что кто-то томится в тесном и мрачном пространстве.


Слегка пообедав, я переоделся в рабочую одежду (простую, какую не жалко испачкать), пошел в мастерскую и вновь принялся за портрет Ватару Мэнсики. Мне было все равно, чем заняться, — просто захотелось беспрерывно двигать рукой. Мне нужно было хоть немного отстраниться от мысли о бедолаге, запертом в тесном пространстве в надежде на помощь, и от ощущения хронического удушья, вызванного этой мыслью. Оставалось лишь рисовать. Однако я отложил карандаши и эскизник. Вряд ли они пригодятся. Я подготовил краски и кисти, встал перед холстом и, вглядываясь внутрь пустоты, сосредоточил свое внимание на образе Ватару Мэнсики. Распрямил спину, собрался, как мог, и постарался выбросить из головы все ненужные мысли.

Беловолосый мужчина с моложавым выражением глаз. Живет в белом особняке на вершине горы. Почти все время безвылазно проводит в доме. У него есть «запретная комната», ездит он на четырех английских машинах. Я старался вспомнить по порядку: как он пришел ко мне, как двигался в моем присутствии, какое у него было лицо, что и каким тоном он говорил, на что и какими глазами смотрел, как жестикулировал. Это заняло некоторое время, но теперь все детали постепенно становились на свои места. И пока это происходило, я ощущал, как в моем сознании объемно и органически возникает образ человека по фамилии Мэнсики.

Вот так я без черновика переносил на холст маленькой кисточкой возникший образ Мэнсики. Мне представлялось, что Мэнсики смотрел прямо перед собой, слегка наклонив голову влево. И его глаза еле заметно смотрели на меня. Другой ракурс его лица почему-то не приходил на ум. Именно таким представлялся мне Ватару Мэнсики. Ему просто необходимо держать голову прямо, стоя вполоборота ко мне, и еле заметно смотреть в мою сторону. Я остаюсь в его поле зрения. Чтобы изобразить его достоверно, любая другая композиция просто невозможна.

Немного отстранившись, я какое-то время оценивал простую композицию, которую выполнил, практически не отрывая кисть от холста. Пока это был лишь промежуточный рисунок, сделанный одним мазком, но я смог уловить в его очертаниях зачатки живого организма. И в них, вероятно, уже есть то, что даст естественные всходы. Словно нечто — интересно, что? — протянуло руку и включило во мне потайной рубильник. Возникло смутное ощущение, будто дикий зверь, спавший где-то глубоко у меня внутри, наконец-то почуял приход весны и начинает отходить от долгой спячки.

Я промыл кисточки, вымыл руки с маслом и мылом. Спешить некуда. На сегодня — достаточно. Лучше не торопиться с этой работой. Когда господин Мэнсики придет сюда в следующий раз, я с натуры детализирую портрет по нанесенным на холст контурам. Эта картина будет заметно отличаться от всех моих прежних работ. Такое у меня было предчувствие. И еще: она нуждается в живой модели.

Странно, подумал я.

Откуда это мог знать Ватару Мэнсики?


Посреди той ночи я опять проснулся — как и накануне. Часы у изголовья показывали 1:46. Почти то же самое время, что и вчера. Я сел на кровати и прислушался в темноте. Насекомых не было слышно. Окрестности погрузились в тишину, будто я находился на дне глубокого моря. Прошлая ночь словно бы повторялась. Только — одно отличие — за окном царила кромешная тьма. Все небо заволокли густые тучи, целиком скрывая собой почти полную осеннюю луну.

Окрестности переполняла абсолютная тишина. Нет, не так. Конечно, не так. Та тишина не была абсолютной. Затаив дыхание, я прислушался, и до меня донесся едва различимый звон бубенца — будто он выныривал из-под тишины. Под покровом темноты кто-то звенит бубенцом. Как и вчера — обрывками, время от времени. И теперь я знал, откуда доносился тот звук — из-под кургана посредине зарослей. Даже проверять не нужно. Я только не знал, кто и зачем звенит тем бубенцом. Я встал с кровати и вышел на террасу.

Безветренно. Начинал накрапывать дождь. Незаметный глазу и бесшумно окропляющий землю мелкий дождь. В окне усадьбы Мэнсики горел свет. Что происходило там внутри — отсюда, с другой стороны лощины было непонятно, но было ясно одно: Мэнсики еще не спит. Такая редкость — видеть свет в его окнах в такой поздний час. От измороси намокала одежда, но я смотрел на тот огонек и прислушивался к едва различимому звону бубенца.

Вскоре дождь усилился, я вернулся в дом и, не в состоянии быстро уснуть, расположился в гостиной на диване и листал страницы начатой книги. Не хочу сказать, что книжка читалась с трудом, но как бы я ни старался вникать в содержание, мои мысли были далеко, и я лишь следовал глазами за иероглифами — строчка за строчкой. Но даже это было лучше, чем сидеть и, ничего не делая, невольно слушать звон того бубенца. Конечно, я мог включить погромче музыку, чтобы его заглушить… Но не стал. Я должен был слушать этот звон. Почему? Он предназначен мне. Я это понимал. И звон этот не прекратится, пока я что-нибудь не предприму. Он так и будет по ночам сводить меня с ума, лишая спокойного сна.

Нельзя сидеть сложа руки. Нужно что-то сделать, чтобы унять этот звон. Для этого прежде всего следует понять его — посылаемого мне как знак — смысл и предназначение. Кто и для чего каждую ночь шлет мне сигнал из такого невразумительного места? Но я был изрядно подавлен и сбит с толку, чтобы мыслить логически. Один я не справлюсь. Нужен чей-то совет. Таким собеседником я видел лишь одного человека.

Я опять вышел на террасу и посмотрел на дом господина Мэнсики. Свет там уже не горел. Лишь тускло тлели маленькие садовые фонари в том месте, где находился дом.

Звон бубенца стих в 2:29 — примерно в то же время, что и вчера. Вскоре вернулся и стрекот насекомых. Осенняя ночь снова наполнилась этим оживленным хором природы, будто ничего не произошло. Все повторялось в том же порядке.

Я лег в постель и заснул под стрекот насекомых. Хоть и был я в растерянности, однако, как и прошлой ночью, сразу погрузился в сон. Опять глубокий и без сновидений.

Глава 12

Как тот безымянный почтальон
В ранний утренний час пошел дождь, а к десяти перестал. Позже стало проглядывать голубое небо. Впитавший морскую влагу ветер неспешно сдувал облака на север. Ровно в час Мэнсики был у меня. Звонок в дверь практически совпал с сигналом точного времени по радио. Пунктуальные люди — не редкость, но настолько точных, как он, я до сих пор не встречал. Не думаю, что он терпеливо дожидался за дверью, пока секундная стрелка не завершит оборот, и только потом позвонил. Нет, заехав вверх по склону, он просто поставил машину в том же месте, своим обычным шагом подошел к крыльцу, и в тот миг, когда надавил на кнопку дверного звонка, по радио прозвучал сигнал точного времени. Поразительно.

Я провел его в мастерскую и посадил на тот же стул. Поставил на проигрыватель пластинку Рихарда Штрауса «Кавалер розы» и опустил звукосниматель. На то же место, где мы закончили слушать накануне. Весь порядок был повторением прошлого визита. Различие лишь в том, что на сей раз я не предложил напиток и попросил Мэнсики позировать: посадил его на стул, повернув вполоборота налево, чтобы его глаза были слегка обращены на меня.

Он старательно следовал моим указаниям, но прошло немало времени, прежде чем он принял нужную позу и осанку. Ракурс, выражение глаз оказались не такими, каких я хотел. И свет ложился совсем не так, как я себе представлял. Обычно я не пользуюсь услугами натурщиков, но если приходится, склонен им занудно докучать. Однако Мэнсики был терпелив — он совсем не подавал виду, что недоволен, и ни разу не пожаловался. В общем, держался так, будто ему такое не впервой.

Когда он наконец принял нужную мне позу и выражение лица, я попросил его не шевелиться. В ответ на это он только моргнул, соглашаясь.

— Постараюсь закончить как можно скорее. Понимаю, что вам тяжело, но потерпите, пожалуйста.

Мэнсики еще раз моргнул. И продолжал сидеть, не двигаясь и не меняя выражения лица. Буквально не шевелил ни единым мускулом. Позже, понятное дело, начал иногда моргать, но по нему даже не было заметно, дышит ли он. Держался он неподвижно, будто настоящая скульптура. Как таким не восхищаться? Профессиональные натурщики — даже они так не умеют.

Пока Мэнсики терпеливо позировал, я работал над холстом быстро и умело, насколько мог. Сосредоточенно измеряя взглядом фигуру Мэнсики, я водил кистью, как мне подсказывала интуиция. По белому холсту черной краской, одной тонкой линией кисти я прорисовывал черты его лица, добавляя мазки к уже готовому контуру. Менять кисти времени не было.Предстояло как можно быстрее перенести на холст самые разные особенности его лица. В какой-то миг я ощутил, будто перешел на автопилот. При этом важно было связать движения глаз и рук в обход сознания, потому что осознанно обрабатывать по отдельности все, что попадает в поле зрения, времени нет.

На этот раз от меня требовалось совсем иное исполнение, чем то, каким я промышлял по сей день, неспешно штампуя по памяти и фото клиентов бесчисленные коммерческие портреты. За четверть часа я воспроизвел на холсте образ Мэнсики — от груди и выше. Вроде бы это была незаконченная заготовка, но мне, по крайней мере, показалось, будто в образе этом уже угадывается жизнь. Причем я вроде бы сумел выхватить и передать ту характерную черту, что выдавала в изображении присутствие человека по имени Ватару Мэнсики. Однако, говоря языком анатомии, покамест это были кости и мышцы, смело обнаженные внутренности. Теперь предстоит покрыть это тело настоящей плотью и кожей.

— Спасибо. Достаточно, можно двигаться, — сказал я. — Надеюсь, не устали? На сегодня всё.

Мэнсики улыбнулся и тут же сменил позу. Вытянул обе руки вверх над головой, сделал глубокий вдох. Затем принялся неспешно массировать пальцами лицо, чтобы ослабить напряженные мышцы. Я же продолжал тяжело дышать. Дыхание у меня успокоилось не сразу. Я был измотан, будто спринтер после финиша стометровки. Я работал споро, собранно и бескомпромиссно, а такое от меня не требовалось уже долго. Как будто сейчас мне пришлось дать полную нагрузку давно бездействовавшим мышцам. Да, я устал, но при этом ощущал в теле приятную истому.

— Вы были правы — и в самом деле труд натурщика намного тяжелей, чем я предполагал, — сказал Мэнсики. — Стоит представить, что меня рисуют, и начинает казаться, будто меня понемногу обтесывают.

— Формальное мнение в мире искусства — что вас не обтесали, а пересадили, как донорский орган, в другое место.

— В смысле пересадили в более долговечное место?

— Разумеется. Если только его можно назвать произведением искусства.

— Как, например, тот безымянный почтальон, что продолжает жить на картине Ван Гога?

— Верно.

— Он и представить себе не мог, что через сто с лишним лет люди со всего мира будут стекаться в музеи искусства или станут серьезно изучать его портрет на страницах художественных альбомов.

— Уж точно — об этом он даже не задумывался.

— При том, что картина вышла на его взгляд эксцентричной, да и рисовал ее в углу на кухне убогого домишки художник со странностями.

Я кивнул.

— Вот что мне кажется странным, — начал Мэнсики. — То, что на первый взгляд не несет в себе ценности, благодаря стечению обстоятельств в результате постепенно обретает право на вечность. И чем дальше, тем весомее.

— Такое случается крайне редко.

И я вдруг вспомнил картину «Убийство Командора». Пожалуй, тот сраженный «Командор» благодаря Томохико Амаде смог заполучить вечную жизнь? А что он вообще собой представлял, этот самый Командор?


Я предложил Мэнсики кофе. Тот согласился. Тогда я пошел на кухню и сварил свежий. Мэнсики сидел на стуле в мастерской и слушал продолжение оперы. Заканчивалась вторая сторона пластинки, когда я вернулся с двумя чашками. Мы перешли в гостиную и пили кофе там.

— Как думаете, портрет получится хорошо? — поинтересовался Мэнсики, потягивая напиток маленькими глотками.

— Пока не знаю, — прямо ответил я. — Сам пока не уверен, хорошо получится или нет. Вас я рисую совсем иначе: не так, как все прежние портреты.

— Потому что вынуждены изменить своим привычкам и рисовать с натуры?

— И поэтому тоже. Но не только. Не знаю, почему, но, похоже, я больше не в состоянии рисовать обычные официальные портреты, те, что неоднократно выполнял до сих пор на заказ. Кажется, сейчас я нащупываю некий новый подход, но пока не нашел его. Точно крадусь в кромешном мраке.

— То есть у вас сейчас происходят перемены, и я для вас вроде катализатора? Ведь так?

— Или так будет.

Мэнсики задумался. Затем сказал.

— Как я вам уже говорил, в конечном итоге, в каком бы стиле ни получился портрет, все в ваших руках. Я сам постоянно жажду перемен. И совсем не хочу, чтоб вы написали заурядный портрет. Я не против любого стиля, любой концепции. Мне нужно, чтоб вы изобразили меня таким, каким видите. Какими приемами, в какой технике — все это на ваше усмотрение. Не подумайте, я нисколько не жажду оставить свое имя в истории, как тот почтальон из Арля. Не настолько я честолюбив. Просто у меня есть здоровый интерес: каким получится произведение, если рисовать меня будете вы?

— Спасибо на добром слове. Одно хочу у вас попросить, — сказал я, — если портрет вам не понравится, давайте сделаем вид, будто ничего этого не было?

— В смысле вы не отдадите мне картину?

Я кивнул.

— Разумеется, в таком случае я верну весь аванс.

Мэнсики сказал:

— Хорошо. Решение вы примете сами. Хотя у меня есть твердое предчувствие, что такого не произойдет.

— Я тоже очень хочу, чтобы ваше предчувствие оправдалось.

Мэнсики произнес, глядя мне прямо в глаза:

— Но даже если вы не закончите эту работу, я буду очень рад, если хоть чем-то смог помочь вашим переменам. Я серьезно.


— Кстати, Мэнсики-сан, мне бы хотелось настоятельно просить вашего совета, — выждав паузу, решительно начал я. — Никакого отношения к картинам. Личный разговор.

— Я вас внимательно слушаю. С радостью помогу, если окажусь полезным.

Я вздохнул.

— Очень странное дело. Возможно, я не смогу внятно все объяснить по порядку…

— Тогда рассказывайте, не торопясь, в каком порядке вам будет удобно. Подумаем вместе. Как говорится, одна голова — хорошо, а две — лучше.

И я рассказал все с самого начала. Как, проснувшись незадолго до двух часов ночи, прислушался, и в ночной тьме до меня донесся странный звук. Отдаленный слабый звук, но, поскольку насекомые утихли, я сумел его уловить. Будто кто-то тряс бубенец. Я двинулся на этот звук и обнаружил, откуда он исходил: оказалось, из щели между камнями, наваленными кучей в зарослях за домом. Этот таинственный звук не утихал примерно три четверти часа, смолкая с неравномерными паузами, а вскоре и вовсе пропал. Одно и то же происходило две ночи подряд — вчера и позавчера. Кто знает, может, кто-то звонит в какой-то бубенец под теми камнями? Шлет зов о помощи? Но разве такое возможно? Я уже не уверен, в своем ли я уме. Кто знает, может, у меня просто слуховые галлюцинации.

Мэнсики, не вставляя ни единого слова[317], внимательно слушал меня. А когда я закончил — продолжал молчать. По его выражению глаз я понял, что он отнесся к моему рассказу всерьез и глубоко задумался над ним.

— Интересная история, — наконец сказал он погодя и слегка откашлялся. — Действительно, как вы и говорите, событие необычное. Хотелось бы, если удастся, услышать этот звук бубенца самому. Ничего, если я загляну к вам сегодня ночью?

Я удивился.

— Вы хотите специально приехать сюда посреди ночи?

— Конечно. Ведь если я тоже услышу звон бубенца, выходит, это никакая не галлюцинация. А значит — уже шаг вперед. И если окажется, что звук — настоящий, пойдем на поиски его источника опять, но уже вдвоем. Как быть дальше — подумаем позже.

— Конечно, так и сделаем, но…

— Если не помешаю, я приеду сюда в половине первого. Не против?

— Конечно, не против. Просто я не думал, что вы на такое…

Мэнсики приятно улыбнулся.

— Не переживайте. Для меня большая радость оказаться вам полезным. К тому же я сам — очень любознательный человек. Что может означать звон бубенца посреди ночи? Если кто-то в них звонит, то кто? Мне непременно хочется все это узнать. А вам?

— Конечно, мне тоже… — поддакнул я.

— Тогда решено. Сегодня приеду. И… есть у меня одна догадка.

— Догадка?

— Об этом поговорим в следующий раз. Мне еще нужно кое в чем убедиться — на всякий случай.

Мэнсики встал с дивана, выпрямился и протянул мне руку. Последовало рукопожатие. Крепкое, мужское. Мне показалось, Мэнсики выглядел несколько счастливее, чем прежде.


После того, как он уехал, я провел остаток дня на кухне, готовя еду. Раз в неделю я делаю разные заготовки, которые затем ставлю в холодильник или морозильник и за неделю постепенно съедаю. Тот вечер как раз пришелся на день у плиты. На ужин я отварил сосиски и капусту, добавил к ним макароны и все это съел. Также съел салат из помидоров, авокадо и репчатого лука. Опустилась ночь, я, как обычно, завалился на диван и, слушая музыку, читал книгу. Затем бросил читать и стал размышлял о Мэнсики.

Почему его лицо засветилось от счастья? Неужели он и вправду рад оказаться мне полезным? Почему? Этого я понять не мог. Я — просто бедный безвестный художник. От меня ушла жена, с которой я прожил шесть лет. С родителями я в контрах, жить мне негде. Имущества никакого не нажил и временно стерегу дом отца моего приятеля. В сравнении с таким вот (хотя чего уж там сравнивать?) он в свои молодые годы преуспел в бизнесе, а позже сколотил состояние, позволявшее ему жить безбедно. По меньшей мере, сам так говорил. У него правильные черты лица, четыре английские машины. Не работая (в том общем смысле работы), он, укрывшись в большом доме на вершине горы, ведет элегантную жизнь. С какой стати ему питать интерес к такому, как я? Почему он готов посреди ночи потратить на меня свое ценное время?

Покачав головой, я вернулся к чтению. Думай не думай — все тщетно. Сколько б я ни ломал голову, вывода не последует. Это как собирать мозаику с несовпадающими частями. Но не думать об этом я не мог. Я вздохнул, отложил книгу и, закрыв глаза, вслушивался в музыку с пластинки. Струнный квартет Шуберта (сочинение № 15) исполнял квартет Венского Концертхауса.

Поселившись в этом доме, я почти каждый день слушал классическую музыку. Если разобраться, в основном немецкую (и австрийскую) классику. Бо́льшая часть коллекции Томохико Амады включала в себя музыку композиторов из этих двух стран. Хотя ради приличия была разбавлена произведениями Чайковского и Рахманинова, Сибелиуса и Вивальди, Дебюсси и Равеля. Как у поклонника оперы, конечно, также попадались пластинки Верди и Пуччини. Однако подобраны они были не так усердно, как прекрасно укомплектованный пласт немецкой оперы.

Видимо, сказывались очень яркие воспоминания о венской стажировке, из-за чего Томохико Амада стал ярым приверженцем немецкой музыки. А может, и наоборот: он глубоко любил немецкую музыку и потому выбрал для стажировки не Францию, а Вену. Что случилось раньше, мне уже никогда не узнать.

В любом случае я был не в том положении, чтобы сетовать на пристрастие хозяина этого дома к немецкой музыке. Я лишь присматривал за домом и любезно пользовался коллекцией пластинок, с удовольствием слушая музыку Баха, Шуберта, Брамса, Шумана, Бетховена. Конечно же, нельзя забывать и о Моцарте. Их музыка превосходна, красива и многогранна. До сих пор у меня в жизни не было случая неспешно и расслабленно послушать классику. Целыми днями я был занят работой, к тому же мне было это не по карману. Потому я и решил переслушать всю собранную здесь музыку, пока у меня есть такая возможность.

В начале двенадцатого я недолго вздремнул прямо на диване. Слушал музыку и уснул, а минут через двадцать проснулся. Пластинка закончилась, звукосниматель вернулся на прежнее место, вертушка остановилась. В гостиной было два проигрывателя: автоматический, с самоподнимающейся иглой, и аппарат постарше, с ручным управлением. Для сохранности — чтобы не бояться уснуть в любое время — я старался пользоваться автоматическим. Убрав пластинку в конверт, я поставил ее на полку в положенном месте. Из распахнутого окна доносился громкий стрекот насекомых. Пока они стрекочут, звук бубенца не разобрать.

Я подогрел на кухне кофе, пожевал несколько печений. И прислушался к оживленному хору ночных насекомых, наводнявших окрестные горы. Незадолго до половины первого послышался моторный рык «ягуара» — сейчас машина начнет подъем по крутому склону. Вильнув на повороте, по окну скользнули лучи желтых фар. Вскоре мотор умолк, и послышался привычный хлопок закрывающейся дверцы. Сидя на диване, я отпил кофе, затем сделал глубокий вдох, ожидая, когда в прихожей раздастся звонок.

Глава 13

Пока это лишь версия
Расположившись на креслах в гостиной, мы пили кофе и, чтобы убить время, вели беседу в ожидании того часа. После первых дежурных фраз повисла недолгая пауза, после которой Мэнсики, отчасти смущенно, при этом, как ни странно, решительно спросил:

— У вас дети есть?

Его вопрос меня немного удивил. Мэнсики не походил на человека, способного просто так взять и задать подобный вопрос собеседнику — к тому же человеку, отнюдь не близкому. Он напоминал мне людей, скорее живущих по принципу «я не лезу в твою частную жизнь, а ты не суй свой нос в мою». По крайней мере, так я его воспринимал. Однако, подняв голову и увидев его серьезный взгляд, я понял, что для него это вовсе не праздный вопрос, вдруг пришедший ему в голову. Похоже, он давно дожидался случая поинтересоваться.

Я ответил:

— Мы были женаты шесть лет, но детьми не обзавелись.

— И не собирались?

— Мне было все равно, но супруга особо не стремилась, — сказал я. Истинную причину, почему она не стремилась, я не отважился назвать. Потому что теперь я и сам не уверен, была ли жена со мной честна?

Мэнсики засомневался было, как ему поступить, но вскоре, решившись, спросил:

— Извините за беспардонный вопрос, но не приходила вам в голову мысль, что, быть может, какая-то женщина — не ваша супруга — втайне от вас родила вашего ребенка?

Я снова пристально посмотрел на Мэнсики. Вопрос странный. Для виду я мысленно покопался в нескольких шкафчиках памяти, но не припомнил ничего, что давало бы намек на такую возможность. Не сказать, что у меня до сих пор было много женщин. Если, предположим, такое и произошло бы, рано или поздно я б непременно об этом узнал — так или иначе.

— Конечно, чисто теоретически отрицать нельзя. Но практически — ну, то есть размышляя здраво — могу с уверенностью сказать, что такой вероятности нет.

— Вот как… — пробормотал Мэнсики и, глубоко о чем-то задумавшись, тихо потягивал кофе.

— А почему это вас интересует? — отважился спросить я. Некоторое время он молча смотрел в окно. Там над горизонтом взошла луна. Не такая причудливо яркая, как два дня назад, но все же довольно отчетливая. Со стороны моря к горам по небу медленно плыли обрывки облаков.

Наконец Мэнсики произнес:

— Как я уже говорил, я не был женат ни разу. Дожил до седин, но так и остался холостяком. Да, я постоянно был занят работой, но кроме того считаю, что брачные узы — не по мне и никак не подходят моему образу жизни. Возможно, вы сочтете меня спесивым, но, хорошо это или плохо, я — такой человек и могу жить лишь в одиночестве. Меня не волнуют ни мои родственные связи, ни происхождение. Ни разу не мечтал я о собственном ребенке. К тому же есть одна личная причина, связанная с обстановкой в семье, когда я рос.

Прервавшись на этом месте, он вздохнул, а затем продолжил:

— Однако последние несколько лет я начал сомневаться в том, что у меня нет детей. Точнее будет сказать, всплыли такие обстоятельства, что я невольно об этом задумался.

Я молча ждал, что он скажет дальше.

— Мне самому с трудом верится, что доверяю личную тайну вам — человеку, с которым едва успел познакомиться, — сказал Мэнсики, чуть улыбнувшись самыми уголками губ.

— Я, в общем, не против. Если вы этого хотите…

С самого раннего моего детства люди почему-то склонны были открывать мне самые неожиданные тайны. Кто знает, может, у меня — врожденная способность выявлять секреты посторонних. Или же я просто всем своим видом располагал к себе, точно покладистый слушатель. И все же я не припомню от этого хоть какого-нибудь прока. Потому что, открывшись, люди потом непременно сожалели о собственной минутной слабости.

— Я никому об этом прежде не рассказывал, — признался Мэнсики.

Я кивнул и ждал продолжения. Почти все говорят одно и то же.

Мэнсики откашлялся и начал:

— Лет пятнадцать назад меня связывали тесные отношения с некоей особой. Было мне тогда около сорока, она — лет на десять младше. Красивая и очень привлекательная женщина. К тому же умная. Мы с ней встречались, но я с самого начала дал понять, что о свадьбе и речи быть не может. Так и сказал: «Я ни на ком не собираюсь жениться». Подавать ей напрасные надежды в мои планы не входило. И она знала, что я, не говоря ни слова, отступлюсь, если у нее появится другой мужчина, за которого она бы захотела выйти замуж. Она, в свою очередь, тоже понимала мое положение. Однако пока длилась наша связь (а это примерно два с половиной года), мы оставались добрыми друзьями. За это время ни разу не поссорились. Мы вместе много путешествовали, она нередко ночевала у меня, а потому держала в моем доме свою одежду.

Он о чем-то глубоко задумался, после чего заговорил опять:

— Будь я обычным человеком… Даже не так — был бы я хоть на шаг ближе к обычным людям, ни минуты не колеблясь, женился бы на ней. Причем не подумайте, будто я не колебался вовсе. Однако… — Здесь он прервался и тяжело вздохнул. — Однако в конечном итоге я выбрал свою нынешнюю тихую одинокую жизнь, а она выбрала более здравый жизненный план. В общем, так получилось, что она вышла замуж за человека, более близкого, чем я, к ее представлению о нормальном мужчине.

Она до последнего не признавалась Мэнсики в том, что выходит замуж. В последний раз они встретились через неделю после ее двадцать девятого дня рождения (который вместе отметили в ресторане на Гиндзе — позже Мэнсики припомнил, что за праздничным ужином она была на удивление молчалива). Мэнсики работал в конторе, которая располагалась тогда в квартале Акасака, и там внезапно раздался звонок:

— Мне хотелось бы встретиться и поговорить. Ничего, если я сейчас приеду к тебе в офис?

— Конечно, приезжай, — ответил он.

Прежде она ни разу не бывала у него в конторе, однако тогда эта просьба особо его не удивила. В маленьком офисе их работало лишь двое: помимо него самого — секретарша, женщина средних лет. Стесняться некого. Было время, когда он управлял крупной компанией, используя многочисленный персонал — как раз в тот период он своими силами разрабатывал новую коммуникационную сеть. Пока планировал, скромно работал один, но для раскрутки задействовал кадры стремительно и широко, что, собственно, было в его духе.

Любовница пришла около пяти. Усевшись на диване в его кабинете, они поговорили о чем-то. Настало пять часов, и он отпустил секретаршу, которая работала в соседней приемной. Сам он нередко допоздна не уходил с работы. Бывало, увлекался работой так, что просиживал до самого утра. В тот день он собирался поужинать с любовницей в ресторане поблизости. Однако она отказалась:

— Сегодня нет времени, к тому же у меня встреча на Гиндзе с одним человеком.

— По телефону ты говорила, что хочешь мне что-то сказать? — спросил он.

— Нет, ничего особенного, — ответила она. — Просто хотела с тобой увидеться.

— Хорошо, что пришла, — улыбаясь, сказал он. Она редко говорила с ним откровенно, предпочитая уклончивые фразы. И он понятия не имел, что могли предвещать эти ее слова.

Затем она, ничего не говоря, села ему на колени. Обняла и поцеловала — вдумчиво и крепко. И очень долго. После чего ослабила ремень его брюк и запустила руку в ширинку. Вынув отвердевший пенис, она, сжимая, подержала его в руке, затем наклонилась и взяла в рот. Неспешно провела вокруг кончиком длинного языка. Тот был гладким и горячим.

Действия любовницы удивили Мэнсики. Почему? Когда у них доходило до секса, обычно она вела себя пассивно. И у него сложилось впечатление, что именно оральный секс, занималась им она сама или же это делали с ней, вызывал у нее наибольшую неприязнь. Однако сегодня почему-то она сама проявила настойчивость. Мэнсики недоумевал: что с ней? Что это на нее нашло?

Затем она резко встала, сбросила, чуть ли не швырнув, изящные черные туфли-лодочки, быстро сняла колготки и трусы. И, повторно усевшись ему на колени, направила рукой его пенис в себя. Ее влагалище было влажным и двигалось естественно и плавно, будто живое существо. Все происходило поразительно быстро (этим она тоже не походила на себя — обычно спокойную и рассудительную). Незаметно для себя он оказался у нее внутри, и ее мягкие складки целиком окутывали его пенис, сжимая мягко, однако настойчиво.

Прежде он не испытывал с ней ничего подобного. Его не покидало противоречивое чувство, будто она была одновременно нежна и холодна, мягка и несговорчива, принимала его и тут же отвергала. Он понятия не имел, что бы это значило. Сидя на нем, она страстно двигалась вверх и вниз, будто бы ее мотало в лодчонке посреди бурного моря. Ее черные до плеч волосы вздымались подобно гибким веткам ивы, что колышутся на сильном ветру. Не в силах сдерживать себя, она вскрикивала все громче. Мэнсики не помнил, запер ли дверь. Может, и запер, а может, забыл. Не идти же прямо сейчас проверять.

— Ничего, что без презерватива? — спросил он. Обычно она была щепетильна в таких мелочах.

— Нормально. Сегодня, — сказала она полушепотом ему на ухо, — тебе беспокоиться нечего.

Все, что он знал о ней, в тот вечер было не так. Будто внутри нее дремал и неожиданно проснулся совсем другой человек, целиком захватил ее душу и плоть. Мэнсики вообразил, что сегодня, должно быть, для нее какой-то особенный день. Как много все-таки непостижимого для мужчин сокрыто в женском теле.

Ее движения становились ритмичней. Он ничего не мог поделать — разве только не мешать ей. И вскоре настала развязка. Не в силах сдерживать себя дальше, он кончил, и в тот же миг она коротко вскрикнула, будто заморская птица; матка, словно заждавшись, приняла в свои недра и алчно впитала его семя. Мэнсики смутно показалось, будто во мраке его пожирает непонятный зверь.

Затем она поднялась, чуть ли не оттолкнувшись от Мэнсики, молча поправила на себе платье, сунула валявшиеся на полу колготки и трусы в сумочку, подхватила ее и направилась в туалетную комнату. И долго оттуда не выходила. Мэнсики начал было волноваться, когда наконец она появилась. Одежда оправлена, прическа уложена, макияж — как и прежде, улыбается, как и прежде.

Любовница легко поцеловала Мэнсики в губы и сказала:

— Ну все, мне пора. Уже опаздываю. — И быстро ушла, даже не обернулась. В ушах Мэнсики до сих пор звучало цоканье ее каблучков.

Та их встреча стала последней. После нее прервалась всякая связь. Ни на звонки его, ни на письма ответа не последовало. А через два месяца она вышла замуж. Хотя о свадьбе он узнал позже от их общего знакомого. Тот сильно удивился: мало того, что Мэнсики не пригласили, он даже не знал о ней. Потому что считал Мэнсики и его любовницу просто близкими друзьями (они встречались очень осторожно, и никто не догадывался об их связи). Жениха любовницы Мэнсики не знал, даже имя его слышать прежде не доводилось. О своем намерении выйти замуж она Мэнсики не сообщила и даже не сделала никакого намека. Просто молча покинула его.

Позже Мэнсики понял, что те страстные объятия на конторском диване стали ее любовным прощанием — напоследок, как она решила. События того вечера всплывали в памяти Мэнсики не раз и не два. Спустя долгие годы воспоминания, как ни странно, не померкли — они остались такими же яркими и отчетливыми, как и прежде. Он мог мысленно воспроизвести поскрипывание дивана, взмет растрепанных волос, страстное дыхание у самого его уха.

И что — Мэнсики сожалел, потеряв ее? Конечно же, нет. Не таков у него характер, чтобы впоследствии о чем-то жалеть. Он сам прекрасно понимал, что не годится для семейной жизни. Как бы сильно он кого-то ни любил, все равно не мог вести с этим человеком совместную жизнь. Изо дня в день ему требовалось уединение, чтоб можно было сосредоточиться, и он бы не вынес, если бы кто-то мешал ему в этом. Если бы он делил с кем-то кров — рано или поздно начал бы ненавидеть домочадцев, будь то родители, жена или дети. А этого Мэнсики остерегался сильнее всего. Он не боялся кого-то любить. Наоборот, он боялся кого-либо ненавидеть.

Но все же он любил ее всем сердцем — как никого прежде. И вряд ли полюбит вновь.

— Внутри меня и теперь есть особое место только для нее. Вполне определенное. Можно сказать — настоящий храм, — сказал Мэнсики.

Храм? Выбор этого слова показался мне несколько странным. Хотя, возможно, для него оно — самое верное.


На этом Мэнсики прекратил свой рассказ. Очень подробно, вплоть до мелочей, он поведал мне свою личную историю, но я почти не уловил в ней ноток сексуальности. Больше походило на то, что он зачитал вслух медицинское заключение. А может, так оно и было?

— Через семь месяцев после свадьбы в токийской больнице она благополучно родила девочку, — продолжил Мэнсики. — Тринадцать лет назад. О рождении ребенка, признаться, я тоже узнал намного позже от одного человека.

Мэнсики посмотрел в опустевшую кофейную чашку, будто с грустью вспомнил времена, когда та была до краев наполнена горячим содержимым.

— И тот ребенок, может статься, мой, — напряженно промолвил Мэнсики. И посмотрел на меня так, будто хотел услышать мое мнение.

Потребовалось время, чтобы понять, что он хочет этим сказать.

— А срок совпадает? — поинтересовался я.

— Не то слово. Совпадает прямо идеально. Ребенок родился в аккурат через девять месяцев после нашей встречи в моем кабинете. Перед замужеством она выбрала наиболее вероятный для зачатия день и пришла ко мне, чтобы — как бы это правильно сказать — намеренно сделать забор моего семени. Такова моя версия. Выйти за меня замуж она не надеялась, но решила родить моего ребенка. Похоже, что так.

— Но явных доказательств нет, верно?

— Конечно — явных доказательств нет. Пока это лишь версия. Однако есть некое подобие основания.

— Сдается, для нее это было весьма опасной попыткой, — ответил я. — Если группы крови не совпадают, может всплыть, что отец у ребенка другой. При этом она отважилась на такой риск?

— Моя группа крови — вторая. Как и у большинства японцев. У нее тоже. Пока не возникнет повода для полноценного теста на ДНК, маловероятно, что тайна будет раскрыта. На то она и рассчитывала.

— Но ведь не обязательно делать тест ДНК на отцовство. Можно спросить напрямую у матери?

Мэнсики покачал головой.

— Спросить у матери уже невозможно. Семь лет назад она умерла.

— Сочувствую. Еще совсем молодая, — сказал я.

— Гуляла в горах, и там на нее напали шершни. От их укусов она и скончалась. У нее была аллергия на пчел, и она не переносила пчелиный яд. Когда ее доставили в больницу, она уже не дышала. Никто не знал, что у нее такая аллергия. Пожалуй, и она сама. Остались муж и… дочь. Тринадцати лет.

Тот же возраст, в котором умерла моя сестренка, подумал я.

Я сказал:

— Выходит, у вас есть некое подобие основания предполагать, что девочка — возможно, ваш ребенок?

— Спустя некоторое время после той смерти я неожиданно получил письмо мертвеца, — тихим голосом сказал Мэнсики.


Однажды в его контору доставили большой конверт с уведомлением о вручении. Отправитель — неизвестная ему адвокатская контора. Внутри было два напечатанных письма (на бланке адвокатской конторы) и конверт бледно-розового цвета. Письмо из конторы подписано самим адвокатом.


Настоящим прикладываю письмо, полученное при жизни от госпожи **** (имя прежней любовницы). Госпожа **** оставила указание в случае своей смерти отправить это письмо вам по почте. При этом сделала письменное предостережение, чтобы письмо ни в коем случае не попало на глаза посторонним, так как предназначено лично вам.


Кроме этих строк — краткое формальное описание причины ее смерти. Мэнсики опешил, но затем взял себя в руки и вскрыл ножницами розоватый конверт. Письмо было написано от руки синими[318] чернилами, на четырех листках. И очень красивым почерком.

Господину Ватару Мэнсики!

Не знаю, какой теперь день и месяц, но когда вы возьмете в руки это письмо, меня, должно быть, уже не будет на этом свете. Не знаю, почему, но я давно не могла избавиться от чувства, что покину этот мир еще молодой. Поэтому вот так стараюсь как можно лучше заранее подготовиться. Будет прекрасно, если все эти приготовления окажутся напрасными, но раз вы читаете это письмо, значит, я уже мертва. И от одной этой мысли мне становится грустно.

Хочу сразу сказать (а может, даже и не стоит говорить): в моей жизни изначально не было ничего стоящего. Я это сама прекрасно понимаю. Поэтому для такого человека, как я, пожалуй, надлежит оставить этот мир незаметно, не говоря лишних слов и как можно скромнее. Однако, Мэнсики-сан, именно вам я должна кое-что сказать. Иначе, как мне кажется, я навечно потеряю возможность стать честным человеком по отношению к вам. Поэтому я решила отправить вам письмо, доверив его знакомому надежному адвокату.

Я очень сожалею, что внезапно покинула вас и стала женой другого, а вам ничего не сказала накануне. Могу предположить, как вы тогда удивились. А может, и расстроились. Или же такого хладнокровного человека, как вы, подобной выходкой не удивить? И не задеть за живое? Однако, что бы ни случилось, в то время иного пути у меня не было. Подробности я позволю себе опустить, но надеюсь, вы меня поймете: возможности выбирать у меня не оставалось.

У меня был последний шанс, который сводился к единственной попытке — разовому акту. Вы помните, что было при нашей последней встрече? Когда я внезапно посетила тем осенним вечером ваш офис? Возможно, я не подавала виду, но в те минуты я оказалась загнанной в угол. Такое чувство, что я перестала быть собой. Но даже в том смятенном состоянии мои действия — с начала и до самого конца — были тщательно спланированы. И я по сей день нисколько не раскаиваюсь за тот свой самовольный поступок. Для меня он имел большое значение — намного большее, чем все мое существо.

Вы наверняка поймете тот мой замысел и в итоге простите меня. И буду молиться, чтобы все это не доставило лично вам ни малейшего беспокойства. Ведь я хорошо знаю, что вы больше всего ненавидите подобные ситуации.

Мэнсики-сан, я желаю вам прожить долго и счастливо. А также — чтобы ваше прекрасное бытие нашло бы продолжение в потомках, как можно дольше и обширнее.

Мэнсики перечитывал это письмо снова и снова, пока не выучил его наизусть. Он и в самом деле прочел мне его с начала и до конца по памяти — гладко и без единой запинки. В это письмо были вкраплены самые разные — то свет или тень, то инь или ян — эмоции и намеки, запутывая и без того скрытую картину. Подобно ученому-лингвисту, изучающему древний язык, на котором больше никто не говорит, он, потратив много лет, проверял возможности, скрытые в тексте письма. Вынимал из него одно за другим слова и выражения, по-разному их комбинировал, по-разному сплетал и менял порядок. И пришел к такому выводу: девочку, которая родилась через семь месяцев после свадьбы, зачали они на кожаном диване в его кабинете.


— Я обратился к знакомому адвокату выяснить судьбу девочки, которую оставила после себя та женщина, — сказал Мэнсики. — Ее муж был старше на пятнадцать лет и держал агентство недвижимости. Хотя это громко сказано. Муж был сыном местного землевладельца, и его работа в основном заключалась в управлении землей и зданиями, перешедшими в собственность по наследству. Конечно, он контролировал несколько других объектов, но работал без энтузиазма и размаха. Состояние было настолько весомым, что можно было жить безбедно, не ударяя палец о палец. Девочку звали Мариэ. Имя писалось прямо так — хираганой, без иероглифов. Потеряв семь лет назад жену, муж-вдовец повторно не женился. У него была незамужняя младшая сестра, которая жила в их доме, помогая по хозяйству. Мариэ училась в первом классе муниципальной средней школы[319].

— И вы встречались с этой Мариэ?

Мэнсики некоторое время молча подыскивал слова.

— Несколько раз видел ее издали. Но не разговаривал.

— И как она вам показалась?

— Похожа на меня или нет? Не мне судить. Сказать, что похожа, начнешь во всем видеть схожие черты. Посчитаешь, что нет, — будет казаться, что вообще нет ничего общего.

— У вас есть ее фотография?

Мэнсики тихо покачал головой.

— Нет. Заполучить фото было бы несложно, но мне не хотелось. Ну, засунул бы в кармашек портмоне — и что с того? Мне нужно…

Однако продолжения не последовало. Он умолк, и возникшую тишину заполнил оживленный стрекот насекомых.

— Мэнсики-сан, но вы же совсем недавно говорили, что вас тяготят кровные связи.

— Именно так. Меня не волнуют родственные связи, мои корни. Более того, я жил по сей день, держась от них как можно дальше. И ничего менять не собираюсь. Но, с другой стороны, я уже не могу оторвать глаз от этой девочки, от Мариэ. И совершенно не способен заставить себя о ней не думать. При том, что никакого резона…

Я не мог найти подходящие слова.

Мэнсики продолжил:

— Такое со мной впервые. Я всегда мог себя контролировать — и даже гордился этим. Но теперь порой от одиночества становится горько.

Я решил высказать, что было у меня на уме:

— Мэнсики-сан, это всего лишь моя догадка, однако, похоже, вы хотите, чтобы я помог вам в чем-то, связанном с Мариэ? Или я не прав?

Мэнсики помедлил, а затем кивнул.

— Признаться, я не знал, как это сказать…


В тот миг я обратил внимание: шум стрекотавших насекомых совершенно стих. Я перевел взгляд на стрелки настенных часов — скоро без четверти два. Я приложил указательный палец к губам. Мэнсики сразу умолк. И мы прислушались к полнейшей ночной тишине.

Глава 14

Однако такая странность на моей памяти впервые
Мы с Мэнсики прервали беседу, замерли и прислушались. Стрекот насекомых больше не доносился. Совсем как позавчера и вчера. И посреди глубокой тишины я опять смог различить еле слышный звук того бубенца. Прозвенев несколько раз, он прервался и после неравномерной паузы зазвенел опять. Тогда я посмотрел на Мэнсики, сидевшего напротив меня на диване, и по выражению его лица понял, что он слышит тот же звук. Меж бровей у него залегла глубокая морщина. Он приподнял лежавшие на коленях руки и еле заметно пошевеливал пальцами в такт звону. Это не плод моей слуховой галлюцинации.

Две-три минуты Мэнсики внимательно прислушивался, после чего медленно поднялся с дивана.

— Попробуем сходить к источнику звука, — сухо сказал он.

Я взял фонарик. Он вышел на улицу, достал из «ягуара» заготовленный большой фонарь. Мы поднялись по семи ступеням и вошли в заросли. Не так ярко, как позавчера, однако лунный свет весьма отчетливо освещал нам тропу под ногами. Мы завернули за кумирню и, раздвинув мискантус, вышли к каменному кургану. Там прислушались еще раз. Загадочный звук, вне сомнения, раздавался где-то меж камней.

Мэнсики неспешно обошел курган, осторожно рассмотрел при свете фонаря щели, но ничего необычного не обнаружил. Просто куча беспорядочно наваленных старых замшелых камней. Мэнсики посмотрел на меня. В лунном свете его лицо чем-то напоминало древнюю маску. Пожалуй, мое выглядело так же.

— Звук слышен из того же места, что и в прошлый раз? — глухо спросил он.

— Да, из того же, — ответил я. — Абсолютно из того же самого.

— Мне послышалось, будто кто-то под этими камнями звенит во что-то вроде бубенца, — сказал Мэнсики.

Я кивнул. Мне стало легче от мысли, что я все же не сошел с ума, но вместе с тем я должен был признать: вероятная нереальность ситуации после слов Мэнсики перестала быть таковой. А оттого на стыке миров произошел еле уловимый сдвиг.

— Что будем делать? — поинтересовался я.

Продолжая светить в щель между камней, Мэнсики задумался, плотно сжав губы. Казалось, в полнейшей ночной тишине я вот-вот услышу, как у него скрипят мозги.

— Может, там кто-то зовет на помощь? — сказал Мэнсики будто бы самому себе.

— Но кому охота забираться под такие тяжелые камни?

Мэнсики покачал головой. Разумеется, этого он не знал.

— Во всяком случае, давайте сейчас вернемся в дом, — сказал он и мягко прикоснулся рукой к моему плечу. — Мы хотя бы точно выяснили источник звука. Об остальном не спеша поговорим уже в доме.

Миновав заросли, мы вышли на пустырь перед домом. Мэнсики открыл дверцу машины, положил в нее фонарь, а вместо него взял лежавший на сиденье маленький бумажный пакет. И мы вернулись в дом.


— Можно немного виски, если, конечно, у вас есть? — попросил Мэнсики.

— Обычный скотч устроит?

— Конечно. Только неразбавленный. И воду безо льда.

Я пошел на кухню, взял с полки бутылку, плеснул в два бокала и принес их вместе с минеральной водой в гостиную. Мы сели друг напротив друга и, ничего не говоря, пили каждый свой «стрэйт». Я принес из кухни ту же бутылку и плеснул еще в его опустевший бокал. Мэнсики его приподнял, но не пригубил. Посреди ночной тишины бубенец продолжал прерывисто звенеть. Звук слабый, но такой ощутимый, что не услышать его невозможно.

— Мне пришлось повидать немало странностей, но такое со мной впервые, — сказал Мэнсики. — Когда я слушал ваш рассказ — простите за откровенность, не знал, верить вам или нет. Но чтобы такое произошло на самом деле…

В этой его фразе что-то резануло мой слух.

— «Произошло на самом деле» — что вы хотите этим сказать?

Мэнсики поднял на меня взгляд.

— А то, что абсолютно о таком же случае я когда-то читал, — сказал он.

— О таком же случае — в смысле о звуке бубенца, откуда-то раздающемся посреди ночи?

— Вернее сказать — звуке поющей чаши. Не бубенца. Помните, как в старину искали потерявшихся детей под звуки гонга и барабана? Вот это и есть тот древний буддистский инструмент, в который стучат колотушкой, похожей на молоточек. В эту чашу ударяют, читая молитвы. В общем, звук посреди ночи из-под земли раздается поющей чашей.

— Страшилки про нечисть?

— Точнее — зловещие байки. Вам приходилось читать книгу Уэды Акинари «Рассказы о весеннем дожде»? — поинтересовался Мэнсики.

Я покачал головой.

— Когда-то давно читал его «Луну в тумане», а эту — еще нет[320].

— «Рассказы о весеннем дожде» Акинари написал на закате жизни, лет через сорок после «Луны в тумане». По сравнению с этой книгой, где на первый план выходило само повествование, «Рассказы о весеннем дожде» были скорее выражением воззрений Акинари как ученого. В сборнике есть один очень необычный рассказ — «Связь поколений». Главный герой рассказа сталкивается примерно с тем же, что и вы сейчас. Ему — сыну богатого крестьянина — нравятся науки. Однажды ночью он читает в одиночестве книгу, а из под камня в углу сада временами начинает раздаваться звук, похожий на удары в гонг. Ему это кажется странным, и тогда при свете дня он зовет на подмогу людей и пробует копать в том месте — и обнаруживает в земле большой камень, сдвинув который видит гроб с каменной крышкой. Поднимает ее, а внутри — человек. Весь худющий, точно сушеная рыба, лишенный плоти, а волосы — до колен. Двигается только рука, и этой рукой он стучит молоточком в гонг. Похоже, это монах, который ради вечного просветления выбрал себе смерть и был погребен заживо в гробу. Обряд этот называется дзэндзё. Превратившийся в мумию труп откапывают и поклоняются ему в храме. Другой термин для дзэндзё — нюдзё, что означает «погружение в медитацию». Этот человек, вероятно, был хорошим монахом. Как он и надеялся, его душа достигла Нирваны, и только тело без души продолжало жить. Десять поколений семьи главного героя книги прожили там, но история та произошла до них, еще раньше. То есть несколько веков назад.

Мэнсики на этом прервал свой рассказ.

— Выходит, в окрестностях этого дома произошло нечто подобное? — поинтересовался я.

Мэнсики кивнул.

— Если мыслить здраво — такого быть не может. Ведь это зловещая история, написанная в эпоху Эдо. Просто Акинари услышал народное предание и пересказал его на свой лад. Так получился рассказ «Связь поколений». И мы сейчас переживаем события, до странности повторяющие его содержание.

Он слегка покачивал бокалом с виски, и янтарный напиток тихо плескался в его руках.

— А что было дальше — когда откопали того живого монаха-мумию? — спросил я.

— У той истории есть весьма странное продолжение, — сказал Мэнсики, будто колеблясь, продолжать или нет, — в котором отчетливо прослеживается мировоззрение Уэды Акинари на склоне лет. Можно сказать, крайне циничный взгляд на мир. Ведь он прожил непростую жизнь, полную разных испытаний. Но чем я буду пересказывать, лучше вам прочесть самому.

Мэнсики достал из бумажного пакета, который принес из машины, старую книгу и протянул мне. Как оказалось — томик из коллекции классической японской литературы. Вместе с «Луной в тумане» там были и «Рассказы о весеннем дожде».

— Стоило вам поведать мне свою удивительную историю, как я вспомнил об этом рассказе, нашел книгу на полке и полностью ее перечитал. Эту я дарю вам. Будет настроение — полистайте на досуге. История короткая, поэтому времени много не займет.

Я поблагодарил и принял книгу. Затем произнес:

— Но странная все-таки история. Немыслимая с точки зрения здравого смысла. Книгу я, разумеется, прочту. Однако книга книгой, а вот как мне быть дальше в действительности, ума не приложу. Похоже, оставить все, как есть, ничего не делая, у меня не выйдет. Если под камнем и вправду сидит человек и по ночам бубенцом, или гонгом, или поющей чашей отправляет призывы о помощи, не спасти его просто нельзя.

Мэнсики нахмурил лицо.

— Однако сдвинуть те камни нам вдвоем будет не под силу.

— Сообщить в полицию?

Мэнсики несколько раз качнул головой.

— Думаю, полиция нам точно не поможет. Вы думаете, они воспримут всерьез, если мы скажем, что посреди ночи в зарослях из-под камней доносится перезвон? Просто решат, что к ним пришли два сумасшедших. Наоборот, все только усложнится. Считаю, нам лучше отказаться от этой мысли.

— Однако если тот звук будет и дальше раздаваться по ночам, моя нервная система долго не протянет. Я не смогунормально спать, мне придется съехать из этого дома. Я уверен, звук этот — некий призыв.

Мэнсики глубоко задумался, после чего сказал:

— Чтобы сдвинуть камни, потребуется помощь профессионала. У меня есть один знакомый — местный ландшафтный дизайнер. Мы с ним в хороших отношениях. Люди его профессии имеют дело с такими тяжелыми камнями. При необходимости могут арендовать мини-экскаватор. С его помощью мы сможем сдвинуть тяжелые камни, а если понадобится — и выкопать яму.

— Вы абсолютно правы, но при этом возникает две сложности, — заметил я. — Во-первых, прежде чем рыть, нам необходимо получить разрешение у сына Томохико Амады — хозяина этой земли. Сам я принимать такие решения не могу. А во‐вторых, у меня нет лишних средств, чтобы нанять такого профессионала.

Мэнсики улыбнулся.

— О деньгах можете не беспокоиться. Эти расходы я могу взять на себя. Даже не так: тот дизайнер мне немного должен, поэтому, думаю, ничего с нас не возьмет, так что можно не волноваться. А вот господину Амаде попробуйте позвонить сами. Если ему все объяснить, он согласится. Что, если под теми камнями действительно кто-то заперт, и мы оставим его на произвол судьбы, Амаду-сана как хозяина земли могут привлечь за это к ответственности.

— Мне даже неудобно: вы вроде бы ни при чем, но так мне помогаете…

Мэнсики перевернул на коленях ладони вверх и развел руками, будто стараясь поймать дождь. И тихо ответил:

— Я уже вам говорил, что очень любознателен. И хочу узнать, к чему приведет эта странная история. Такие приключаются не каждый день. И про деньги пока не беспокойтесь. Я понимаю, у вас есть собственное мнение, но позвольте мне все устроить. Хотя бы на этот раз.

Я посмотрел на Мэнсики. В его глазах теперь поселился твердый лучик, которого я прежде не видел. В них будто читалось: «Я не оставлю это дело без присмотра, что бы ни случилось». Если что-то неясно, добиваться, чтобы стало понятно, — это, пожалуй, один из принципов человека по фамилии Мэнсики.

— Хорошо, — сказал я. — Постараюсь завтра позвонить Масахико.

— Я тоже завтра свяжусь с дизайнером, — сказал Мэнсики. И после некоторой паузы добавил: — Кстати, хочу спросить вас еще об одном.

— О чем?

— Вам часто приходится испытывать такие, как бы это сказать… странные, паранормальные явления?

— Нет, — ответил я. — Такой удивительный опыт у меня впервые. Я — простой человек, живу обыкновенной жизнью. Потому-то я весь и в смятении. А вы, Мэнсики-сан?

В уголках его губ скользнула рассеянная улыбка.

— Со мной уже бывало. Прежде приходилось видеть такое, что выходит за рамки здравого смысла. Однако настолько странное происшествие со мною тоже впервые.

Беседа иссякла, и мы неотрывно вслушивались в звон.

Как и прежде, вскоре после половины третьего звук пропал, и горы вновь наполнились стрекотом насекомых.

— Ну, мне, пожалуй, пора, — сказал Мэнсики. — Спасибо за виски. На днях позвоню.

В лунном свете он уселся в серебристый «ягуар» и поехал обратно. Через открытое окно помахал мне рукой, и я помахал ему вслед. Когда гул мотора утих, я вспомнил, что он выпил целый бокал (хотя второй даже не пригубил), но цвет лица у него остался прежним, говорил он таким тоном и вел себя так, будто пил не виски, а воду. Вероятно, легко переносит алкоголь, к тому же ехать ему недалеко. Кроме местных, здесь никто не бывает, а пешеходы и встречные машины в такое время не попадаются.

Я вернулся в дом, поставил бокалы в раковину и улегся в постель. Представил, как пришли люди, сдвинули краном камни за кумирней и принялись рыть яму. Маловероятно. А перед тем мне нужно прочесть «Связь поколений» Уэды Акинари. Однако все это — завтра. В дневном свете все выглядит иначе. Я потушил ночник в изголовье кровати и уснул под стрекот насекомых.


Утром в десять я позвонил на работу Масахико и все ему рассказал. Умолчал лишь о разговоре про Уэду Акинари, но поведал, как пригласил на всякий случай знакомого и убедился, что звон посреди ночи — не галлюцинация, слышная мне одному.

— Странная история, — сказал Масахико. — Однако ты и впрямь полагаешь, что под камнями кто-то звонит в поющую чашу?

— Не знаю. Однако бросить все как есть не могу. Потому что звонит оно каждую ночь.

— Положим, перекопаешь. Как быть, если там объявится какая-нибудь нечисть?

— Нечисть? Например, какая?

— Откуда мне знать? — сказал он. — Может, там окажется такая невидаль, что лучше оставить все как есть.

— Приезжай сюда ночью и послушай сам. Тогда поймешь, почему я не могу оставить все как есть.

Масахико еле слышно вздохнул. И сказал:

— Нет, вы уж там сами. Без меня. С детства не переношу всякие страшные истории. И мне не нужны приключения. Доверяю все это тебе. Никто и слова не скажет, если ты сдвинешь старые камни и выроешь посреди зарослей яму. Поступай, как хочешь. Только постарайся не вырыть какую-нибудь нечисть.

— Не знаю, что будет дальше, но как только выясню — сразу дам знать.

— Я бы просто перед сном затыкал себе уши, — сказал напоследок Масахико.


После разговора с Масахико я уселся в кресло в гостиной и принялся читать «Связь поколений». Сначала оригинал, затем перевод на современный язык[321]. При всех незначительных мелочах, как и говорил Мэнсики, история имела поразительное сходство с тем, что пришлось пережить мне. В книжке гонг начинал звонить около двух часов ночи — примерно в то же самое время. Однако я слышал не гонг, а бубенец. И в рассказе стрекот насекомых не прерывался. Герой рассказа глубокой ночью услышал этот звук, утопавший в стрекоте насекомых. Однако помимо такого незначительного отличия я пережил абсолютно то же самое, что и герой рассказа. Настолько схоже, что меня просто ошеломило.

Эксгумированная мумия выглядела ссохшейся и при этом, одержимо двигая рукой, ударяла в гонг. Этим телом чуть ли не механически управляла ужасающая живучесть. Вероятно, тот монах медитировал, читая молитвы под удары гонга. Герой рассказа натянет на мумию одежду и будет смачивать ей губы водой. Со временем монах начнет питаться жидкой кашей, постепенно прибавит в весе. И в завершение примет прежний вид, перестанет чем-то отличаться от обычных людей. Однако в нем больше не останется ничего от монаха, достигшего просветления: ни разума, ни мудрости, ни намека на достоинство. Всю память о прежней жизни как будто отшибет. Он даже не сможет вспомнить, почему пробыл так долго под землей. Он начнет питаться мясом, к нему придет сексуальный аппетит. В дальнейшем он женится, станет зарабатывать на жизнь скромной черновой работой. И получит прозвище «Медитирующий Дзёскэ». Жители деревни при виде жалкой фигуры монаха утратят почтение к буддизму. Мол, и вот это — результат служения Будде, ради этого стоило посвятить религии всю свою жизнь? В результате люди перестанут серьезно воспринимать веру и будут наведываться в храмы все реже и реже. Вот такая история. Как и говорил Мэнсики, отчетливо прослеживается крайне циничный взгляд автора на мир. Это не просто рассказ о привидениях.


Сатэмо буцуно-осихэ-ва адаадасики кото-но мидзокаси. Каку-цути-но сита-ни хаиритэ канэ утинарасу кото, оёсо хякудзёнэн нарубэси. Нанно сируси мо накутэ, хонэ номи тодомариси-ва асамасики арисама-нари.

При всем том разве не тщетно учение Будды? Там, под землей, ударяя в гонг, он провел так, должно быть, лет сто, может больше. При этом остались лишь кости, вид жалкий, а чудотворного проявления божественной силы нет и в помине.


Перечитав несколько раз короткую «Связь поколений», я перестал что-либо понимать. Если краном сдвинуть камень, перекопать землю, и оттуда действительно появится «жалкая» мумия, у которой «остались лишь кости», то что мне с нею делать? Еще, глядишь, с меня спросят за то, что вернул ее к жизни. Возможно, Масахико прав: куда благоразумней не делать ничего лишнего — просто, заткнув уши, оставить все как есть.

Но даже если бы я захотел поступить так, просто заткнуть уши — не выход. Как бы плотно я их ни затыкал, вряд ли сумел бы избавиться от этого звона. Смени я жилье, переехав в другое место, — звон будет следовать за мной по пятам. И, наконец, мне тоже любопытно — нисколько не меньше, чем Мэнсики. Очень хочется узнать, что же скрывается там, под камнем.


После полудня позвонил Мэнсики.

— Господин Амада дал свое согласие?

Я сказал, что позвонил ему и примерно обо всем рассказал. И что он разрешил мне поступать, как мне заблагорассудится.

— Это хорошо, — ответил Мэнсики. — А я договорился с дизайнером. Правда, не стал рассказывать ему про загадочный звук. Просто дал указание сдвинуть старые камни посреди зарослей, а затем вырыть яму. Простите, что я с места в карьер, но дизайнер как раз сегодня свободен, и если вы не против, он мог бы после полудня оценить фронт работ, а завтра с утра приняться за дело. Ничего, если работник без спросу зайдет на участок и осмотрится там?

Я ответил, что пусть не стесняется.

— После того, как увидит участок своими глазами, подготовит необходимое оборудование. Сама работа займет всего несколько часов. Я буду присматривать сам, — сказал Мэнсики.

— Я тоже хотел бы присутствовать. Сообщите, пожалуйста, когда узнаете, в котором часу начнутся работы, — попросил я. Затем, вспомнив, прибавил: — Кстати, о нашем вчерашнем разговоре… До того, как раздался звон…

Мэнсики, похоже, не понял, о чем я:

— О нашем разговоре? То есть…

— О тринадцатилетней девочке Мариэ. Вы еще сказали, что, возможно, она ваша дочь. Как раз тогда раздался звон, и разговор оборвался.

— А-а, вы об этом? — сказал Мэнсики. — Да, помню, было дело. Совсем вылетело из головы. К нему нам придется рано или поздно вернуться. Хотя это совсем не к спеху. Разрешится нынешнее дело благополучно — тогда и поговорим.


После этого, чем бы я ни занимался — еще долго не мог ни на чем сосредоточиться. Читал ли я книгу, слушал ли музыку, готовил ли еду — все это время мысли мои были заняты одним вопросом: что же находится там, под курганом из старых камней? И я никак не мог прогнать из своего воображения ссохшуюся, как вяленая говядина, почерневшую мумию.

Глава 15

Это всего лишь начало
Мэнсики позвонил на ночь глядя, чтобы сообщить: работы начнутся в среду, с десяти часов утра.

В среду с утра временами моросило, но не настолько, чтобы помешать работе. Плаща и шапки или капюшона было достаточно, чтобы не раскрывать зонтик. Мэнсики был в непромокаемой шляпе оливкового цвета и выглядел в ней точно англичанин, собравшийся на утиную охоту. Почти неразличимый глазом мелкий дождь окрашивал набиравшие цвет листья деревьев в тусклые тона.

Люди приехали на гору и привезли на грузовике-платформе компактный экскаватор. Очень компактный, способный вращаться и работать даже в узких местах. Работников было четверо: водитель экскаватора, бригадир и два рабочих. На грузовике приехали рабочие и бригадир. Все они были в одинаковой форме: синих водонепроницаемых плащах и брюках, а также измазанных грязью рабочих ботинках на толстой подошве. На головах — прочные пластмассовые каски. Судя по всему, Мэнсики знал бригадира — они вдвоем о чем-то жизнерадостно болтали сбоку от кумирни. Но при видимой близости бригадир держался по отношению к Мэнсики уважительно.

Должно быть, Мэнсики хороший организатор, раз сумел собрать так быстро технику и людей. Я наблюдал за развитием событий наполовину с интересом, наполовину в замешательстве. И почти смирился с мыслью, будто все ускользает из моих рук. В детстве бывало так: играют себе малыши, и вдруг приходят дети постарше, берут игру в свои руки и оставляют младших ни с чем. Почему-то вспомнилось то детское ощущение.

Первым делом, орудуя лопатами, из подходящих камней и досок сделали ровные подмостки под экскаватор, после чего принялись сдвигать с места камни. Окружавшие курган заросли мискантуса в считаные мгновения полегли под гусеницами. Мы, стоя поодаль, наблюдали, как старые камни, один за другим, взмывают вверх, чтобы опуститься в сторонке. В действиях бригады я не заметил ничего необычного. Работа как работа — такую проделывают каждый день в разных уголках мира. Выглядело так, будто работники сносят курганы чуть ли не каждый день. Экскаваторщик временами прерывался и о чем-то громко переговаривался с бригадиром, но я не заметил, чтобы возникли какие-то сложности. Перебрасывались короткими фразами, даже не заглушая двигатель.

Однако я почему-то не мог смотреть на это спокойно. По мере того, как отступали тесаные камни, росло мое беспокойство. Казалось, будто с моих темных тайн, долго скрываемых от постороннего взгляда, мощный механизм острым ребром напористо сдирает завесу — один слой за другим. Мало того, беда была в другом: я сам не знал, что это за темные тайны. Несколько раз мне хотелось прямо-таки взять и любым способом остановить эту работу. Я был уверен, что экскаватор — не лучший выбор для решения этой задачи. Как и говорил мне по телефону Масахико, вся «невидаль» должна остаться зарытой в земле. Меня одолевало желание схватить Мэнсики за руку и крикнуть: «Давайте прекратим эту работу! Верните, пожалуйста, камни на прежнее место!»

Однако я, конечно же, поступить так не мог: решение принято, работа идет. Уже трудятся люди, заплачены немалые деньги. (Сумму я не знал, но, полагаю, Мэнсики-то она была известна.) Теперь отменять что-либо поздно. И этот рабочий процесс уже никак от меня не зависит.

Словно читая мои мысли, Мэнсики подошел ко мне как бы невзначай и слегка похлопал по плечу.

— Не переживайте! — успокоил он. — Все идет по плану и вскоре уладится.

Я молча кивнул.


До полудня переместили бо́льшую часть камней. И если накануне они громоздились как попало, напоминая обрушенный курган, то теперь их сложили поодаль аккуратно пирамидкой — но все же как-то примитивно. А сверху бесшумно и мелко моросило. Однако, даже сместив нагромождение камней, до поверхности земли еще не добрались. Под передвинутыми камнями оказались другие. Они были разложены сравнительно ровно и систематично, образуя каменный пол в форме квадрата. Примерно два на два метра.

— Что же это такое? — сказал бригадир, когда подошел к Мэнсики. — Я-то был уверен, что камни навалены только поверх земли. А это, выходит, не так. Похоже, под этим каменным полом пустое пространство. Я попробовал вставить в щель железный прут, и он ушел довольно глубоко. Хотя насколько там глубоко, пока сказать не могу.

Мы с Мэнсики хоть и с опаской, но решились ступить на новоявленный каменный пол. Его плиты были темны от влаги и местами скользки. Подогнанные одна к другой, спустя века они стерлись на ребрах, и в углах возникли щели, через которые, похоже, и пробивался по ночам звук поющей чаши. Через них же, по идее, циркулировал и воздух. Нагнувшись, я попытался заглянуть внутрь, но там было темно и ничего не видно.

— Кто знает, может, старый колодец заложили каменными плитами? Хотя для колодца уж слишком широкое отверстие, — сказал бригадир.

— Вы сможете поднять и убрать этот каменный пол? — спросил Мэнсики.

Бригадир пожал плечами.

— Не знаю. Такого никто не предвидел. Придется покопаться, но, думаю, справимся. С краном было бы лучше всего, но сюда его не подвезти. Плиты сами по себе, похоже, не тяжелые. К тому же между ними есть щели. Постараемся управиться экскаватором. Сейчас у нас перерыв. Передохнем, а заодно продумаем план и после обеда приступим к работе.

Мы с Мэнсики вернулись в дом и тоже слегка перекусили. Я сделал на кухне простые бутерброды с ветчиной, латуком и маринованными огурчиками, мы перешли на террасу, где и пообедали под шелест дождя.

— Занимаемся пустяками, а между тем портрет ваш так и не закончен, — сказал я.

Мэнсики кивнул.

— Портрет не к спеху. Сперва нужно разобраться с этим странным явлением. А затем вернемся и к портрету.

И что, он всерьез жаждет заполучить свой портрет? Я не мог не задать себе этот вопрос. Причем задумался об этом я уже не впервые: он же не давал мне покоя с самого начала. Мэнсики действительно хочет, чтобы я написал его портрет? Может, ему нужно подступиться ко мне ради какой-то иной цели, потому он и сделал заказ?

Однако в чем может заключаться эта иная цель? Сколько бы я ни думал, подходящая версия в голову не приходила. Или ему требовалось подобраться к тем камням? Не может такого быть… Он же не мог ничего предвидеть с самого начала. Ведь курган обнаружился после того, как я принялся за портрет. Тем не менее, он взялся за это слишком рьяно и уже потратил немалые деньги. Хотя, казалось бы, какое ему дело…

Пока я терзал себя этими мыслями, Мэнсики поинтересовался у меня:

— Вы прочли «Связь поколений»?

— Прочел, — ответил я.

— Ну и как? Странная история, не так ли?

— Очень странная и впрямь, — сказал я.

Мэнсики посмотрел на меня, а затем произнес:

— По правде говоря, меня эта история увлекает издавна. Может, поэтому я так проникся к нынешнему случаю.

Я сделал глоток кофе и промокнул уголки губ бумажной салфеткой. Через лощину, перекликаясь, летели два крупных ворона. Они дождя не замечали. Что им дождь? Ну, сделает их намокшие перья еще темнее — и только.

Я спросил у Мэнсики:

— Я плохо разбираюсь в буддизме и не понимаю тонкости. Когда монах погружается в медитацию, это же не значит, что он по своему желанию укладывается в гроб и там умирает?

— Именно так. Погружаться в медитацию — это изначально «открывать путь к просветлению». Чтобы различать, используют термин ики-нюдзё — «добровольное захоронение». В земле оборудуют каменный грот, выводят для вентиляции на землю бамбуковые трубки. Монах перед такой медитацией какое-то время питается плодами деревьев и ростками, подготавливая тем самым тело, чтобы после смерти оно не разлагалось, правильно мумифицируясь.

— Ростками и плодами?

— Да, желудями, лесными орехами, молодыми побегами растений. Нисколько не едят ни злаки, ни какую другую приготовленную пищу. Ну, то есть еще при жизни предельно очищают организм от жиров и влаги. Иными словами, меняют химический состав организма, чтобы мумия получилась удачно. И, хорошенько очистив тело, уходят под землю. Больше монахи ничего не едят и только читают во мраке сутры под ритмичные удары в маленький гонг. Или заменяют гонг поющей чашей. Через воздуховоды из бамбуковых трубок до людей доносятся звуки. Однако в какой-то миг и они пропадают. Верный знак того, что монах испустил дух. Затем долгое время его тело постепенно превращается в мумию. Как правило, откапывают через три года и три месяца.

— Ради чего они так поступают?

— Чтобы превратиться в добровольную мумию. За пределами жизни и смерти им открывается сатори. А это связано со спасением благости саттвы. Так называемой нирваной. Откопанную добровольную мумию хранят в буддистском храме, люди поклоняются ей, тем самым спасая свои души.

— Но на самом деле напоминает один из вариантов самоубийства.

Мэнсики кивнул.

— Поэтому с наступлением эпохи Мэйдзи самомумификацию запретили законом. А помощников обвиняли в пособничестве к самоубийству. Однако в наши дни обряд не прекратился, и монахи тайно продолжают хоронить себя заживо. Нередко бывает так, что их никто не откапывает, и они так и остаются в земле.

— То есть вы полагаете, тот каменный курган — место тайной самомумификации?

Мэнсики покачал головой.

— Нет, этого мы не поймем, пока не расчистим все камни. Но вероятность есть. Бамбуковую трубку не нашли, но при такой конструкции сквозь щели проникает воздух, и все прекрасно слышно.

— И под камнями кто-то все еще живой, и по ночам продолжает звонить в гонг или колокольчик?

Мэнсики опять покачал головой.

— И впрямь — даже в голове не укладывается.

— Достижение нирваны — это, выходит, не то же самое, что просто взять и умереть?

— Нет, не то же самое. Сам я плохо разбираюсь в догматах буддизма, но насколько я понимаю, нирвана — она за пределами жизни и смерти, поэтому просто считайте, что души переносятся за эти пределы, пусть плоть уже мертва. И тело в этом мире — не более, чем временное прибежище.

— Если монах самомумификацией благополучно достигает нирваны, он также может вернуться в прежнюю плоть?

Мэнсики, ничего не ответив, только посмотрел мне в глаза, затем откусил бутерброд с ветчиной и запил его кофе.

— Вы это о чем?

— Еще дней пять назад этого звука вообще не было слышно. Могу сказать это с полной уверенностью. Иначе бы я сразу обратил на него внимание. Такой звук, даже самый тихий, пропустить мимо ушей невозможно. И он впервые послышался всего несколько дней назад. Иными словами, если под камнями кто-то есть, он не звонит оттуда очень долго.

Мэнсики поставил чашку на блюдце и, разглядывая ее узор, о чем-то задумался. Затем сказал.

— Вам приходилось видеть этих самомумифицированных монахов?

Я покачал головой. Мэнсики сказал:

— А мне приходилось их видеть несколько раз. Молодым я путешествовал по району Тохоку, заезжал в разные храмы. Так вот в некоторых мне показывали эти добровольные мумии. Почему-то их много на севере страны, особенно — в префектуре Ямагата. Выглядят они, прямо сказать, совсем не привлекательно. Возможно, я не настолько набожен, но не испытывал при виде мумий какого-либо благоговения. Все какие-то маленькие, сморщенные. Простите за кощунство, но по цвету кожи и по ощущению больше напоминают вяленую говядину. По сути, плоть — лишь временное пустое пристанище. По крайней мере, добровольные мумии учат нас именно этому. Как бы мы ни лезли из кожи вон, в лучшем случае станем чем-то вроде вяленого мяса.

Он взял в руку начатый бутерброд с ветчиной и разглядывал его, точно какую диковину. Будто видел бутерброд впервые в жизни.

А потом сказал:

— Ну, что, перерыв на обед закончился. Подождем, когда разберут тот каменный пол. Тогда все и прояснится.


В четверть второго мы вернулись в заросли к раскопкам. К тому времени люди покончили с обедом и уже возобновили работу: вставили в щели между плитами железные скобы, и экскаватор пытался приподнять одну, зацепив за продетый сквозь скобы трос. Затем работники опять набрасывали трос, и экскаватор подтягивал плиту дальше. Времени уходило немало, однако плита с каждым разом продвигалась, постепенно смещаясь в сторону.

Мэнсики о чем-то оживленно разговаривал с бригадиром, но вскоре подошел ко мне.

— Плиты оказались не такими толстыми, как мы опасались. Справятся. Осталось недолго, — заверил он. — Но под ними, похоже, решетчатая крышка. Из чего она — пока непонятно, но поддерживала плиты. Теперь предстоит, полностью сдвинув плиты, убрать и эту решетку. Получится или нет, пока не знаю. Интересно, что там под ней. Но повозиться и с ней придется, а мы пока можем вернуться в дом: как закончат, нам сообщат. Ну что, пойдемте? Здесь пока делать нечего.

Мы вернулись в дом. Там, чтобы занять свободное время, можно было бы поработать над портретом, но какая уж тут живопись: нервы мои были на взводе, пока в зарослях шли работы, а из головы не шел каменный пол из древних камней да решетчатая крышка под ним. Все в точности, как и говорил Мэнсики: пока мы не разберемся с этим, вряд ли сможем заниматься портретом.

Мэнсики предложил поставить музыку, пока ждем.

— Конечно, — ответил я. — Можете поставить любую пластинку из тех, что вам по душе. А я пока на кухне что-нибудь приготовлю.

На этот раз он выбрал Моцарта. «Соната для фортепьяно и скрипки». «Танной-Автограф» выглядит просто, однако звучит глубоко и ровно. Прекрасные колонки, чтобы слушать классику и особенно камерную музыку. А как хорошо подходят под ламповый усилитель… Исполнял сонату дуэт: Джордж Селл на фортепьяно и Рафаэль Друян на скрипке. Мэнсики сел на диван и, прикрыв глаза, наслаждался музыкой. Я тоже слушал, но чуть в стороне, готовя томатный соус: у меня скопилось много помидоров, и я хотел сделать из них соус, пока они не испортились.

В большой кастрюле я вскипятил воду, обдал кипятком помидоры и снял с них кожицу. Затем нарезал их, удалил семена, хорошенько размял, после чего неспешно потушил на большой железной сковороде: с оливковым маслом и поджаренным чесноком, и не забывая снимать накипь. Пока был женат, я тоже часто готовил такой вот соус. Хоть требуется время и некоторые усилия, сам процесс достаточно прост. Пока жена была на работе, я включал компакт-диск и сам занимался стряпней. Мне нравилось готовить еду под старый джаз, и часто я слушал Телониуса Монка. «Monk’s Music» — мой любимый альбом у него. В записи приняли участие Коулмен Хокинз и Джон Колтрейн, украсив ее своими прекрасными соло. Однако готовить соус под камерную музыку Моцарта тоже оказалось совсем неплохо.

Вроде бы совсем недавно я готовил как-то после полудня томатный соус, наслаждаясь необычными мелодиями и аккордами Телониуса Монка (после разрыва с женой еще не прошло и полгода), но теперь мне казалось, что это было так давно: похоже на незначительный исторический эпизод, о котором мало кто вспомнит. Вдруг я подумал: чем сейчас занимается жена? Живет с другим мужчиной? Или по-прежнему коротает дни одна в квартире на Хироо? Как бы там ни было, в эту минуту она должна быть в своей конторе. Интересно, насколько отличается ее прежняя жизнь со мной от нынешней без меня? И насколько сильно ей интересны эти различия? Я хоть и старался об этом не думать, но отказаться от мысли не мог. И еще — интересно, считает ли она дни, проведенные вместе со мной, такой же весьма давней историей?

Пластинка закончилась и потому пощелкивала в конце. Я пошел в гостиную и обнаружил, что Мэнсики спит на диване, скрестив руки и слегка накренившись вбок. Я поднял иглу с пластинки и выключил проигрыватель. Размеренные щелчки иглы прекратились, а Мэнсики так и продолжал спать и даже слегка посапывал. Должно быть, сильно устал. Я не стал его будить, а вернулся на кухню, выключил газ под сковородой и выпил стакан воды. Время еще оставалось, и я принялся пассировать лук.


Когда раздался телефонный звонок, Мэнсики уже не спал. Он сходил в ванную, где умыл лицо с мылом и теперь полоскал рот. Звонил бригадир, и я передал трубку Мэнсики. Он коротко ответил, сказал, что тут же придет, и вернул трубку мне.

— Говорят, что управились, — сказал он.

Когда мы вышли на улицу, дождь уже прекратился. Небо по-прежнему было затянуто тучами, однако вокруг хоть и немного, но посветлело. Погода улучшалась. Мы быстро поднялись по ступеням и миновали заросли. За кумирней четверо мужчин, стоя вокруг выкопанной ямы, смотрели внутрь. Двигатель экскаватора был заглушен, никто не работал. В зарослях все на удивление стихло.

Каменный настил полностью сдвинули, и теперь там зияла дыра. Квадратную решетчатую крышку тоже сняли и положили рядом. Деревянная крышка выглядела массивно и внушительно — хоть и ветхая, но не гнилая. Как оказалось, крышка эта накрывала округлый склеп диаметром около двух метров и глубиной метра два с половиной. Хотя стенки склепа выложены камнем, пол, видимо, был только земляным. В пустом, как оказалось, склепе не было ни единой травинки. Ни человека, зовущего на помощь, ни силуэта мумии, напоминающей вяленую говядину. И только одиноко лежал на земле предмет, похожий на колокольчик судзу. Хотя он больше напоминал древний инструмент, который выглядел стопкой крохотных тарелочек. На деревянной ручке длиной сантиметров в пятнадцать. Бригадир освещал этот предмет компактным прожектором.

— Внутри было только это? — спросил Мэнсики у бригадира.

— Да, только это, — ответил бригадир. — Как вы и велели, только сдвинули камень и крышку и оставили, как есть. Больше ничего не трогали.

— Странно, — сказал Мэнсики как бы про себя. — И что, больше совсем ничего, да?

— Подняли крышку и сразу позвонили вам. Вниз не спускались. Как открыли, так все и есть, — ответил бригадир.

— Разумеется, — сухо промолвил Мэнсики.

— Возможно, сначала это был колодец, — сказал бригадир. — Затем его, похоже, засыпали и сделали такой вот склеп. Хотя для колодца диаметр широковат. И окружающие стенки выложены очень уж тщательно. Должно быть, пришлось с ними повозиться. Видать, была какая-то важная цель, раз делали, явно не считаясь со временем.

— Ничего, если я спущусь? — спросил Мэнсики у бригадира.

Тот немного засомневался. Затем, нахмурившись, сказал:

— Давайте я попробую первым? Вдруг что случится. Все будет нормально, тогда можно будет спуститься и вам. Устроит?

— Хорошо, — ответил Мэнсики, — так и поступим.

Работник принес из грузовика складную металлическую лестницу, расправил ее и опустил в яму. Бригадир надел каску и спустился. Оказавшись на дне ямы, он пристально осмотрелся: первым делом взглянул наверх, после чего внимательно изучил, подсвечивая фонариком, каменные стены и пол. Осторожно осмотрел лежавшую на земле погремушку, но трогать ее не стал. Только осмотрел. Затем несколько раз потер подошвой сапога землю и для верности надавил пару раз каблуком. Несколько раз глубоко вдохнул, нюхая воздух. Провел он внизу минут пять или шесть и медленно поднялся обратно.

— Я проверил. Вроде бы все в порядке — воздух нормальный. Насекомых нет. Ноги не вязнут. Можете спускаться, — сказал он.

Для большей свободы движений Мэнсики снял непромокаемую куртку и остался во фланелевой рубашке и брюках чино. Фонарик повесил на шею и начал спуск. Мы молча наблюдали за ним сверху. Бригадир светил прожектором ему под ноги. Оказавшись на дне, Мэнсики некоторое время не шевелился, как бы осваиваясь, но вскоре уже трогал руками каменные стены, нагнувшись, ощупывал землю. Затем поднял предмет, похожий на колокольчик судзу, и пристально рассмотрел его в свете фонаря. Затем несколько раз тихонько потряс. Раздался очевидный звон — тот самый. Вне сомнения. Кто-то звонил в эту погремушку по ночам. Однако этого кого-то здесь уже нет. Осталась лишь брошенная погремушка. Разглядывая вещицу, Мэнсики несколько раз покачал головой, как бы говоря всем своим видом: странно… Затем еще раз внимательно осмотрел стены, точно надеялся обнаружить где-нибудь потайной лаз. Но ничего не обнаружил, поднял голову и посмотрел на нас. Похоже, он не знал, как быть.

Он ступил ногой на лестницу, вытянул руку и передал мне погремушку. Я нагнулся и принял ее у Мэнсики из рук. Ветхая деревянная ручка, казалось, отсырела. Подражая Мэнсики, я тоже попробовал слегка тряхнуть. К моему удивлению, раздался сильный и резкий звон. Я не знал, из чего сделаны тарелочки, только на их металлической поверхности не было ни единой зазубрины. Погремушка была грязноватой, но не ржавой. Я не мог понять, почему. Ведь она пролежала под землей столько лет.

— Что это? — спросил у меня бригадир. На вид я бы дал ему лет сорок пять — коренастый, лицо загорелое и с легкой щетиной.

— Даже не знаю. Похоже на древний колокольчик судзу, — ответил я. — Чем бы ни было, оно очень и очень старое.

— Вы это искали? — спросил он.

Я покачал головой.

— Нет, мы ожидали найти нечто иное.

— Но даже при этом, согласитесь, здесь — странное место, — сказал бригадир. — Как бы это сказать — в этой яме становится не по себе. Поневоле задумаешься, кто и зачем ее вырыл. Понятно, дело прошлое, но затащить на гору и уложить так много камней — работенка не из легких.

Я ничего ему не ответил.

Вскоре Мэнсики выбрался из ямы, отозвал бригадира в сторонку, и они о чем-то долго говорили. Все это время я стоял с погремушкой в руке на краю ямы. Подумал было сам спуститься в каменный склеп, но выбросил эту мысль из головы. Я, конечно, не такой осторожный, как Масахико, но зачем мне лишние усилия. Если что-то выходит само по себе — другое дело. Я положил погремушку перед кумирней и хорошенько вытер руку о штаны.

Подошел Мэнсики и сказал:

— Я распоряжусь, чтобы подробно исследовали этот каменный склеп. На первый взгляд, похоже, там самые обычные камни, однако пусть всё проверят до последнего угла. Глядишь, что и обнаружат. Хотя, полагаю, там ничего нет.

Он посмотрел на погремушку, лежавшую перед кумирней.

— Однако вам не кажется странным, что осталась одна погремушка? Ведь кто-то же сидел там внутри посреди ночи и в нее звонил.

— Кто знает, может, она звенела сама по себе, — предположил я.

Мэнсики улыбнулся.

— Интересная версия, но я так не думаю. Кто-то со дна той ямы подавал знак. Вам. Или нам обоим. Или всему человечеству. И он же затем растворился, как дым. Или выбрался оттуда.

— Выбрался?

— Ускользнул прямо у нас из-под носа.

Я толком не мог понять, что он имел в виду.

— Дух — его не видно простым человеческим глазом, — пояснил Мэнсики.

— Вы что, верите в существование духов?

— А вы нет?

Я не нашел, что ответить.

— Я убежден — нет надобности истово верить в духов. Но если переиначить эту фразу, выходит, что я так же убежден, что нет надобности и не верить в них. Отчасти запутанно, но вы, надеюсь, поняли, что я хотел этим сказать?

— Смутно, — ответил я.

Мэнсики взял лежавшую перед кумирней погремушку и несколько раз потряс ею.

— Вот так же, вероятно, звонил в нее, повторяя нескончаемые сутры, монах, пока не испустил дух в том подземелье. Одиноко, в кромешной темноте, на дне замурованного склепа, погребенный под тяжелой крышкой. К тому же наверняка — и тайно. Что это был за монах, неизвестно. Почтенный аскет или простой фанатик. Кто-то затем навалил сверху курган из камней. Что было дальше, остается только гадать, но почему-то люди совершенно забыли о монахе, добровольно превратившемся в мумию. И вот случилось мощное землетрясение, курган просел, став грудой обычных камней. Отдельные районы в окрестностях Одавары изрядно пострадали от Великого землетрясения Канто[322] — возможно, тогда это и произошло. И все забылось.

— Если все так и было, то куда подевался монах? Точнее, его мумия?

Мэнсики пожал плечами.

— Не знаю. Может, со временем кто-то его откопал и похитил?

— Что, разгреб всю эту груду камней, а затем уложил их на прежнее место? — возразил я. — И кто тогда звонил в погремушку вчера посреди ночи?

Мэнсики опять лишь покачал головой. Затем слегка улыбнулся.

— Выходит, мы пригнали сюда всю эту технику, разгребли гору камней, сдвинули тяжелую крышку и в результате выяснили наверняка, что не знаем ничего. И всех трофеев — лишь эта древняя погремушка?


Как бы тщательно ни изучали мы этот каменный склеп — поняли, что ничего особенного в нем нет. Просто округлый колодец два восемьдесят в глубину и метр восемьдесят в диаметре (работники сделали замер для отчета), окруженный старинной каменной кладкой. Экскаватор загнали в грузовик, работники собрали инструмент и оборудование. Остались только открытая яма и металлическая лестница. Лестницу любезно оставил бригадир. Чтобы никто случайно не упал в эту яму, ее застелили толстыми досками. А чтобы те не снесло сильным ветром, сверху положили несколько тяжелых камней. Прежняя решетчатая крышка из дерева оказалась неподъемной, так что ее оставили лежать на земле, лишь накрыв полиэтиленовым тентом.

Напоследок Мэнсики наказал бригадиру помалкивать об этой работе. Он объяснил, что место они разрыли археологически значимое, и до публикации научной работы к нему лучше не привлекать внимание посторонних.

— Вас понял. Все, что здесь было, останется между нами. Своим тоже накажу, чтобы держали язык за зубами, — заверил бригадир.

Не стало машин и людей, все вокруг наполнилось привычной тишиной, и только перекопанный клочок земли болезненно зиял, напоминая не зарубцевавшуюся после сложной операции рану. Еще вчера густые заросли мискантуса теперь были беспощадно вытоптаны, и на темной влажной земле — стежки от гусениц «катерпиллера». Дождь прекратился, однако небо все еще скрывалось за сплошным слоем серых туч.

Глядя на свежую гору камней по соседству, я не мог отделаться от мысли: Не стоило нам все это делать. Лучше бы все оставалось как есть. Но с другой стороны, вне сомнения, мы должны были это сделать. Ведь я не мог ночь за ночью терпеть тот непонятный звук. Хотя, если б я не встретил Мэнсики, вряд ли когда-либо смог раскопать этот склеп в одиночку. Все это стало возможным благодаря тому, что Мэнсики нанял рабочих и взял на себя расходы (понятия не имею, сколько).

Однако действительно ли все произошло случайно: и наше с Мэнсики знакомство, и, в результате, такая важная находка? Неужели простое стечение обстоятельств? Слишком уж складная история? Кто знает, может, либретто было заготовлено заранее. Терзаемый сомнениями, я вернулся в дом вместе с Мэнсики. Тот держал откопанную погремушку, которую не выпускал из рук, пока мы шли. Будто пытался прочесть какое-то послание на ощупь.

Едва мы вернулись в дом, Мэнсики поинтересовался:

— Куда положим эту погремушку?

И правда, куда? Я не мог себе даже представить и потому решил пока что отнести ее в мастерскую. Мне не хотелось держать в доме эту неведомую вещицу — но и выставить ее на улицу я тоже не мог. Может статься, мне в руки попал одухотворенный буддистский предмет. Обращаться с ним как попало не подобает. Потому я и решил занести его в мастерскую — отдельную часть дома — так сказать, на нейтральную территорию. Освободил место на полке и положил туда — рядом с кружкой, наполненной кистями, погремушка выглядела неким особым инструментом для рисования.

— Странный выдался день, — произнес Мэнсики.

— Извините, что отнял его у вас, — ответил я.

— Не стоит, о чем вы? Мне было очень интересно, — сказал тот. — К тому же, возможно, это еще не конец.

Выражение лица у Мэнсики было странным, будто он всматривается в даль.

— В смысле — случится что-то еще? — спросил я.

Мэнсики ответил, подбирая слова:

— Толком объяснить не могу, однако сдается мне, это всего лишь начало.

— Всего лишь начало?

Мэнсики слегка развел руками.

— Конечно, я не уверен. Как знает, может, история так и закончится фразой: «Ах, как все-таки странно прошел этот день». Возможно, было б лучше, чтобы все закончилось именно так. Но если задуматься, еще ничего не решилось. Сколько вопросов требуют ответа? Причем неразрешенных очень важных вопросов. Поэтому меня не оставляет предчувствие: случится что-то еще.

— …связанное с тем каменным склепом?

Мэнсики некоторое время смотрел в окно, а затем произнес:

— К чему это приведет, мне тоже неведомо. Это просто мое предчувствие.

Однако, разумеется, все вышло именно так, как он предчувствовал (или предсказал). Как он и говорил, день этот был всего лишь началом.

Глава 16

Сравнительно хороший день
В ту ночь я долго не мог уснуть: меня беспокоила мысль, что погремушка на полке в мастерской зазвенит посреди ночи. Вдруг поднимется звон — и как мне быть? Укутаться с головой в одеяло и до утра делать вид, будто ничего не слышу? Или же прихватить фонарь и пойти в мастерскую проверить, что там творится? И что я там обнаружу?

Так и не решив для себя, как быть, если опять послышится звон, я читал книгу, лежа в постели. Настало два, но погремушка оставалась беззвучна. До меня доносился лишь стрекот ночных насекомых. Продолжая читать, я каждые пять минут бросал взгляд на часы в изголовье. Цифры электронных часов показывали 2:30, когда я наконец облегченно вздохнул. Этой ночью погремушка уже не зазвенит. Я закрыл книгу, погасил свет и уснул.


Еще не было семи, когда я проснулся и первое, что сделал — пошел в мастерскую взглянуть на погремушку. Та лежала на полке на том же месте, что и вчера. Лучи солнца освещали горы, вороны оживленно совершали свой утренний моцион. При солнечном свете погремушка совсем не казалась зловещей. Обычный изрядно обветшалый предмет для буддистских молитв.

Я пошел на кухню, сделал в кофемашине утреннюю порцию кофе и выпил. Разогрел в тостере немного почерствевший скон и съел его. Затем вышел на террасу, вдохнул утренний воздух, прислонился к перилам и посмотрел на дом Мэнсики по ту сторону лощины. Ослепительно блестели в лучах утреннего солнца огромные, цветные оконные стекла. Должно быть, их натирка — непременное условие еженедельной уборки в доме. Эти стекла всегда были чисты и надраены до блеска. Я немного подождал, но Мэнсики на своей террасе не появился. Мы еще не перешли на ты, чтобы «махать друг другу через лощину».

В половине одиннадцатого я поехал в супермаркет за продуктами. Вернувшись, разобрал покупки, приготовил на скорую руку обед и поел. Салат с тофу и помидорами и рисовый колобок. После еды выпил густого зеленого чая. Затем завалился на диван и слушал струнные квартеты Шуберта. Красивая музыка. Добрался до статьи на конверте, из которой понял, что, когда эту мелодию исполняли впервые, публика ее не приняла, посчитав «чересчур новой». Что в ней такого «чересчур нового», я так и не понял, сколько ни слушал. Выходит, что-то в ней раздражало старомодный слух людей той эпохи.

После первой стороны пластинки меня сморил сон. Я укрылся одеялом и уснул — коротко, но глубоко. Очнулся минут через двадцать. Но, как мне показалось, успел увидеть несколько сновидений. Хотя едва пришел в себя, как тут же забыл все, что мне привиделось. Сны бывают и такие, когда переплетаются разные не связанные между собою обрывки. Каждый — интересный и долгий, однако, переплетаясь, они как бы отрицают друг друга.

Я пошел к холодильнику и напился прямо из бутылки минеральной воды, чтобы прогнать остатки сна, которые, словно клочья облаков, застряли в дальних уголках моего тела. И заново осознал, что нахожусь сейчас где-то в горах. Я живу здесь в одиночестве. Ведь меня занесло в это особенное место неким поворотом судьбы. Затем я вспомнил про погремушку. Кто же ею звенел в том странном каменном склепе в зарослях? И где он — тот кто-то — теперь?


Когда я, переодевшись в рабочую одежду, вошел в мастерскую и оказался перед портретом Мэнсики, часы показывали начало третьего. Мне привычно работать с утра. Примерно с восьми и до полудня я могу сосредоточиться лучше, чем в любое другое время. Пока был женат, с утра провожал Юдзу на работу и оставался один. В ту пору я упивался домашним покоем. Перебравшись в горы, я полюбил яркий утренний свет и чистейший воздух, какими изобилует окружающая природа. Мне всегда было важно работать каждый день в одно и то же время и в одном месте. Ритм создают повторения. Однако втот день с утра я был не в силах собраться: в том числе потому, что накануне выспаться не удалось, и я добрался до мастерской только после полудня.

Усевшись на высокий круглый табурет, я скрестил руки и разглядывал начатый портрет метров с двух. Прежде всего я прорисовал тонкой кистью очертания лица Мэнсики, после чего за те пятнадцать минут, что он позировал мне, только успел подчеркнуть их — эти черты — черной краской. То был лишь набросок — грубый «скелет», но в нем уже отчетливо прослеживалась некая струя. Свойственная бытию по имени Ватару Мэнсики. И эта струя — самое необходимое, что лишь и есть для меня.

Пока я внимательно всматривался в этот черно-белый «скелет», возникла мысль, какие краски добавить. Замысел пришел мне в голову внезапно, но вполне естественно. Тусклый оттенок цвета зеленой листвы после дождя. Я смешал на палитре несколько цветов и вскоре получил именно тот оттенок, которого добивался, после чего, ни о чем не задумываясь, я принялся наносить этот цвет поверх штрихового рисунка. Тогда я даже представить себе не мог, чем он дополнит картину. Но при этом понимал, насколько важен этот цвет для ее фона. И еще… постепенно картина начинала отстраняться от формата типичного официального портрета. И с этим вряд ли можно что-то поделать, уверял я себя. Если в ней пробивается новая струя, не остается ничего иного — лишь следовать ей. В то время я хотел попробовать и нарисовать то, что́ и как мне хочется (чего и добивался от меня Мэнсики). А что будет потом, разберемся после.

Я без всякого плана и цели просто преследовал замысел, естественно возникший у меня внутри. Будто дитя, что, не глядя под ноги, идет вслед за редкой бабочкой, порхающей над лугом. Нанеся, где нужно, этот цвет, я отложил кисть и палитру, уселся на табурет и с прежнего расстояния стал опять рассматривать картину. Тогда я подумал: этот цвет — то, что нужно. Зелень намокшей от дождя листвы в зарослях. Я даже несколько раз мысленно кивнул сам себе — давно я не был так уверен в своих силах, как теперь. Я хотел получить именно этот цвет. Пожалуй, и самому «скелету» он был очень «к лицу». Взяв его за основу, я смешал несколько дополнительных и каждым новым мазком добавлял картине вариации и придавал ей глубину.

А пока разглядывал промежуточный результат, сам по себе на ум мне пришел и следующий цвет. Оранжевый. Но не просто оранжевый. Пылающе-оранжевый. Цвет, вселяющий жизнестойкость, но вместе с тем несущий в себе предчувствие упадка. Как медленно гниющий фрукт. Создать этот цвет оказалось куда сложнее, чем зеленый. И это не просто колер — он должен быть связан с душевным порывом, переплетенным с судьбой, но вместе с тем остаться непреклонным. Разумеется, смешать такой цвет — архисложно. Но, в конце концов, я добился своего. Взял новую кисть и нанес готовый оттенок на холст. Местами брал в руки мастихин. Главное — ни о чем не думать. Я, насколько смог, разорвал мыслительную цепь и смело добавлял этот цвет в композицию. Пока я писал, действительность почти полностью улетучивалась из моей головы. Я совершенно не думал о звоне погремушки, о вскрытом каменном склепе, о покинувшей меня жене, о том, что она спит с другим, о новой замужней подруге, об изостудии, о будущем. Даже о Мэнсики. Я рисовал, безусловно, то, что начиналось как портрет Мэнсики, но теперь я не припоминал даже его лицо. Мэнсики стал лишь отправной точкой. И теперь я занимался творчеством ради себя самого.

Сколько времени я рисовал, точно не знаю. А когда очнулся, за окнами смеркалось. Осеннее солнце скрылось за кромкой западных гор, а я с головой ушел в работу и забыл включить свет. Взглянул на холст, а там — пять нанесенных цветов: поверх одного — другой, на нем — уже третий. Местами цвета чуточку перемешивались, местами — один цвет подавлял другой, превосходил его.

Я включил лампу на потолке, опять сел на табурет и посмотрел на картину. Я понимал, что она еще не готова. Там застыл грубый поток нахлынувших красок, и некая его свирепость будоражила душу. То была необузданность, не посещавшая меня давно. Но чего-то по-прежнему не хватало. Требовался некий стержень, способный усмирить и направить в нужное русло мои порывы. Нечто вроде замысла, связующего чувства. Пусть он отыщется не сразу. Прежде необходимо утихомирить хлынувшие цвета. Но это случится не сегодня, а при ярком свете нового дня. Ход отмеренного времени, надеюсь, даст мне понять, что же это такое. Придется дожидаться — так терпеливо ждут важный телефонный звонок. А чтобы терпеливо дожидаться, мне необходимо доверять течению времени. Нужно верить, что оно окажется за меня.

Сидя на табурете, я закрыл глаза и сделал глубокий вдох. В осенних сумерках я чувствовал перемены, наверняка происходящие внутри меня самого. Такое ощущение, будто все мое тело разобрали на части, чтобы перекроить его и собрать заново. Однако почему такое происходит со мной здесь и сейчас? Неужели в конечном итоге в этих моих переменах сыграла свою роль случайная встреча со странным человеком по имени Мэнсики, его заказ портрета? Или же я воспрянул духом, когда, увлекаемый звоном погремушки, добрался до странного склепа под каменным курганом? Или же это совсем ни при чем, а я просто вступил в полосу перемен? Какую версию ни возьми, ни в одной нет ничего такого, что можно назвать веским доводом.

Расставаясь, Мэнсики сказал: «Сдается мне, это всего лишь начало». Положим, так. Выходит, я вляпался в некое, как он говорит, начало? Но как бы то ни было, после долгой паузы я опять загорелся живописью и буквально ушел с головой в эту работу, напрочь забыв о течении времени. Раскладывая по местам использованные краски, я ощущал приятный жар на коже.

Наводя порядок, я кинул взгляд на полку, где лежала погремушка. Я взял ее и два-три раза попробовал позвонить. Мастерская наполнилась ярким звоном. Тем самым, что тревожил меня по ночам, но теперь это все уже в прошлом. Мне лишь стало интересно, почему такая древняя погремушка может до сих пор издавать такой чистый звук? Я вернул погремушку на прежнее место, погасил в мастерской свет и затворил дверь. Затем пошел на кухню, плеснул в бокал белого вина и принялся готовить себе ужин.

Около девяти вечера позвонил Мэнсики.

— Ну как? Прошлой ночью звона не было? — спросил он.

— Я не спал до половины третьего, но погремушки совершенно не слышал. Ночь выдалась очень тихой, — ответил я.

— Это хорошо. И пока никаких причуд?

— Нет, ничего такого не было.

— Вот и ладно. Хорошо, если так ничего и не произойдет, — произнес Мэнсики и, вздохнув, добавил: — Вы не против, если я приеду к вам завтра в первой половине дня? Если можно, мне хотелось бы еще раз осмотреть тот каменный склеп. Очень уж это привлекательное место.

— Не против, — ответил я. С утра никаких дел у меня не намечалось.

— Тогда я заеду примерно в одиннадцать.

— Хорошо, буду ждать.

— Кстати, сегодняшний день прошел для вас хорошо? — спросил Мэнсики.

Сегодняшний день прошел для меня хорошо? Прозвучало так, будто компьютер выдал мне подстрочник иностранной фразы.

— Пожалуй, день прошел сравнительно неплохо, — несколько растерянно ответил я. — По крайней мере, ничего скверного не случилось. Погода выдалась чудесная, и настроение было прекрасным. А для вас он тоже прошел хорошо?

— Сегодня произошло два события: одно хорошее, а второе таким не назовешь, — сказал Мэнсики. — И мои весы пока не могут определить, какое из них для меня важнее, колеблясь то в одну, то в другую сторону.

Я не знал, что на это ответить, и просто молчал.

Мэнсики продолжил:

— К сожалению, я не человек искусства, как вы. Я живу в мире бизнеса. В частности, бизнеса информационного. А там почти всегда ценится лишь информация, которая поддается количественной оценке. Оттуда и привычка — количественно оценивать все: как хорошее, так и плохое. И если вес хорошего хоть немного превышает плохое, значит, в конечном итоге, день удался. Или должен стать положительным в цифровом выражении.

Что он хочет этим сказать, я пока не понимал. Поэтому продолжал молчать.

— Кстати, о вчерашнем, — продолжал Мэнсики. — Вскрыв тот подземный каменный склеп, мы наверняка что-то потеряли, а что-то обрели. Меня не оставляет в покое мысль, что именно мы могли потерять и обрести?

Он будто ждал моего ответа.

— Думаю, ничего такого, что поддается количественной оценке, мы не приобрели, — сказал я, немного подумав. — Разумеется, пока что. Разве что буддистский ритуальный предмет, похожий на погремушку? Но такая вещица, скорее всего, не имеет истинной ценности. Ни исторической, ни антикварной. А вот потери можно посчитать вполне определенно: за работу вам вскоре пришлют счет.

Мэнсики хмыкнул.

— Пустяки. Сумма несущественная. Меня беспокоит другое: что, если мы пока еще не получили то, что должны были там получить?

— Должны были там получить? Например, что?

Мэнсики откашлялся.

— Как вы, должно быть, помните, я — человек, далекий от искусства. У меня есть интуиция, но мне негде ее выражать. Хотя какой бы острой она ни была, я все равно не в состоянии превратить ее в искусство. Я на такое не способен.

Я молча ждал продолжения.

— Именно поэтому я вместо художественного, конкретного выражения своей интуиции последовательно делал упор на количественную оценку. Потому что для достойной независимой жизни человеку требуется ось, на которую он мог бы опереться. Ведь так же? Например, я добился некоего житейского успеха, оценивая по собственной системе интуицию или нечто схожее с ней. Так вот, следуя моей интуиции… — Он и на время умолк. Повисла вязкая тишина. — … так вот, следуя моей интуиции, мы, по идее, должны что-то получить из того вскрытого каменного склепа.

— Что, например?

Насколько я мог предположить по слабому шороху из трубки, он покачал головой.

— Этого я пока не знаю. Однако считаю, что мы должны это узнать. Нам нужно объединить нашу интуицию, прогнав ее через вашу способность выражать вещи в конкретной форме и мою способность количественно их оценить. Таким образом, каждый из нас внесет свою лепту.

Я толком не понял, что он хотел этим сказать. О чем он вообще?

— Ну, что, встретимся завтра в одиннадцать, — сказал Мэнсики и повесил трубку.


Сразу после Мэнсики позвонила моя замужняя подруга. Я слегка опешил: звонок от нее в такое позднее время — большая редкость.

— Встретимся завтра около полудня? — спросила она.

— Извини, но завтра я занят. Буквально только что пообещал одному человеку.

— Случайно, не женщине?

— Нет. Мэнсики-сану. Помнишь, я говорил, что пишу его портрет?

— Да, ты говорил, что пишешь его портрет, — повторила она. — А послезавтра?

— Послезавтра я совершенно свободен.

— Хорошо. Ничего, если сразу после обеда?

— Конечно. А ничего, что в субботу?

— Думаю, обойдется.

— Что-то случилось? — спросил я.

Она ответила вопросом на вопрос:

— Почему ты спрашиваешь?

— Ты редко звонишь мне в такое позднее время.

Она издала тихий гортанный звук. Будто хотела отдышаться.

— Я сейчас в машине. Одна. Звоню с мобильного.

— Что ты делаешь в машине одна?

— Просто хотела побыть в машине одна, потому вот и сижу в машине одна. У домохозяек порой такое бывает. Или нельзя?

— Почему нельзя? Я не против.

Она вздохнула. Таким сжатым вздохом, словно тот собрал разные вздохи в один. И сказала:

— Как я хочу, чтоб ты сейчас был рядом. Прильнул, вошел бы в меня сзади. Прелюдия особо не нужна — там и так все влажно. И хочу, чтобы делал со мной все, что захочешь. Решительно и дерзко.

— Звучит неплохо. Вот только «мини-купер» тесноват, чтобы делать в нем с тобой все, что я захочу, решительно и дерзко. Не находишь?

— Другого нет.

— Ладно, как-нибудь уместимся.

— Вот если б ты еще гладил левой рукой мою грудь, а правой возбуждал бы мой клитор…

— А что мне делать правой ногой? Надеюсь, получится настроить стереосистему. Кстати, ты не против Тони Беннетта?

— Это не шутка. Я вполне серьезно.

— Понятно. Прости. Давай серьезно, — сказал я. — Кстати, что сейчас на тебе?

— Хочешь узнать, что сейчас на мне? — повторила она, будто соблазняя.

— Да, хочу. От этого зависит порядок моих действий.

Она очень детально описала мне по телефону свою одежду. Я никогда не переставал удивляться, насколько богатые на разнообразие наряды носят зрелые женщины. Она словесно раздевалась, снимая все с себя по порядку, одно за другим.

— И что, отвердел?

— Как кувалда.

— Сможешь забить кол?

— Разумеется.

«В мире есть молоток, который должен забивать гвозди, и есть гвозди, которые должны быть забиты этим молотком». Чья это фраза? Ницше? Или Шопенгауэра? А может, этого никто прежде не говорил?

Казалось, телефонная линия связала наши тела по-настоящему. Прежде я никогда не занимался сексом по телефону: ни с той любовницей, ни с кем-либо еще. Однако ее словесные описания были такими подробными, так возбуждали, что этот воображаемый половой акт показался мне более чувственным, чем настоящее слияние плоти. Она говорила то напрямик, то намеками, эротично. Я продолжал ее слушать и в результате неожиданно для себя кончил. Она, как мне показалось, тоже.

Некоторое время мы молча приходили в себя, восстанавливая дыхание.

— Ну, тогда в субботу, после обеда, — вскоре сказала она, ободрившись. — Кое-что расскажу об этом твоем Мэнсики.

— Раздобыла свежую информацию?

— Да, у «Вестей из джунглей» появились новые сведения. Но поделюсь ими при встрече. Когда будем позволять себе непристойности.

— А сейчас? Вернешься домой?

— Конечно, — ответила она. — Уже пора.

— Будь осторожна за рулем.

— Да, нужно быть осторожной. Там у меня пульсирует до сих пор.

Я зашел в душевую, вымыл с мылом натруженный пенис, переоделся в пижаму, накинул поверх нее кардиган. Затем с бокалом дешевого белого вина вышел на террасу и посмотрел на дом Мэнсики. В его огромном белейшем доме на той стороне лощины все еще горел свет. Похоже, включили все лампочки, какие были в доме. Что он там делает — почти наверняка — в одиночестве, я, конечно же, не знал. Вероятно, сидит за компьютером в поисках количественной оценки интуиции.

— День прошел сравнительно неплохо, — сказал я сам себе.

Но так же это был и удивительный день. И я понятия не имел, каким станет день завтрашний. Затем я неожиданно для себя вспомнил про филина. Интересно, для него этот день тоже прошел хорошо? И поймал себя на мысли, что для филина день только начинается. Днем он спит в темном укромном месте, а с наступлением темноты улетает в лес за добычей. Спрашивать у филина, «хороший сегодня был день или нет», нужно ранним утром.

Я лег в постель, немного почитал перед сном, в половине одиннадцатого выключил свет и уснул. Поскольку я ни разу не проснулся до самого утра, погремушка среди ночи не звонила.

Глава 17

Почему мы упускали такое важное?
Не выходят у меня из головы слова жены, сказанные на прощанье, когда я покидал наш дом. Сказала она так: «Хоть мы и разойдемся, останемся же друзьями?» Тогда (как и долгое время после) я не мог осознать, что она хотела сказать? Чего добивалась? Она меня лишь озадачила — словно накормила безвкусной и пресной едой. Поэтому в ответ я только и смог промямлить: «Не знаю. Посмотрим». В итоге слова эти стали последним, что я сказал ей с глазу на глаз. Для последних слов — все-таки жалкая фраза.

Но и расставшись с нею, я продолжал ощущать, как мы — она и я — по-прежнему связаны единой живой артерией. Эта артерия-невидимка слабо, но все еще бьется, по-прежнему перегоняя между нашими душами нечто похожее на теплую кровь. По крайней мере, я все еще органически ощущал еле различимый пульс. Однако эту артерию вскоре перережут. И если этого не избежать, если это произойдет так или иначе, считаю, пусть она станет безжизненной поскорее. Жизнь покинет ее, артерия ссохнется подобно мумии, и тогда боль от пореза острым ножом окажется намного терпимей. Ради этого мне нужно поскорее забыть о Юдзу и обо всем, что ее окружало. Именно поэтому я старался ей не звонить. Кроме того одного раза, когда я ездил за своими вещами: там оставались мольберт и краски. То был единственный разговор после нашего расставания — и тот продлился очень недолго.

Я представить себе не мог, чтобы после официального развода мы остались друзьями. За шесть лет супружеской жизни мы многое пережили вместе: у нас было достаточно времени и эмоций, слов и безмолвия, сомнений и решений, обещаний и отказов, радости и скуки. Наверняка сохранялись какие-то личные секреты, которые мы скрывали друг от друга. Но даже ощущение, что мы прячем свои скелеты в шкафу, мы умудрялись делить между собой. В этом была весомость места, прививаемая лишь временем. Мы жили, сохраняя хрупкое равновесие, приспосабливая наши тела к такой вот силе тяготения. К тому же имелось несколько особых внутренних правил, только для нас. Как можно стать просто «хорошими друзьями», вычеркнув все, будто ничего и не было, без прежних внутренних ритуалов и равновесия сил притяжения?

Это было хорошо понятно и мне. Точнее, я приходил к такому выводу после одиноких раздумий в своих долгих скитаниях. Но как бы я ни размышлял, вывод всегда получался одним и тем же: лучше не видеться с Юдзу и не искать встречи с ней. Это было разумное, осмысленное решение. И я его выполнял.

Но, с другой стороны, и от Юдзу не было никаких вестей. Она мне ни разу не позвонила, не прислала ни одного письма. (Притом, что о дружбе обмолвилась именно она.) Этого я не ожидал, этим она задела меня за живое, причем намного сильнее, чем я мог бы себе представить. Хотя нет: если быть точным, задел себя за живое, признаться… я сам. Мои чувства в бесконечном молчании метались по огромной дуге из одной крайности в другую, подобно тяжелому маятнику — острому, как лезвие. И дуга этих чувств оставляла на моем теле бесчисленные свежие шрамы. Способ позабыть боль от них был, по сути, лишь один: конечно же, рисовать.


Через окно в мастерскую тихо струились лучи солнца. Иногда покачивал белые занавески легкий ветерок. В комнате витал запах осеннего утра. С тех пор, как поселился в горах, я стал очень чувствителен к сезонным переменам запахов. Ведь пока жил посреди города — даже не подозревал, что такие запахи вообще существуют.

Я сел на табурет прямо перед мольбертом и долго всматривался в начатый портрет Мэнсики. Я всегда вхожу в работу так: нужно повторно оценить свежим взглядом то, что делал накануне, после чего можно брать в руку кисти.

«Неплохо, — подумал я несколько позже, — неплохо». «Скелет» Мэнсики плотно окутывало несколько созданных мною оттенков. Его черный контур теперь спрятан за теми оттенками. Однако я мог его разобрать в глубине. Теперь мне необходимо еще раз дать ему всплыть на поверхность. Необходимо заменить намек на утверждение.

Я не обещал, что закончу эту картину. Хотя такой вариант тоже не исключен. Портрету пока чего-то не хватает. И то, что должно там быть, справедливо сетует на свое отсутствие. Оно стучится с той, обратной стороны стеклянного окна, отделяющего то, что в портрете уже есть, от того, чего пока еще нет. И я могу услышать тот безмолвный зов.

Пока я сосредоточенно рассматривал картину, у меня пересохло в горле, я сходил на кухню и выпил полный стакан апельсинового сока. Расслабил плечи и сразу же потянулся. Сделал глубокий вдох, затем выдох, после чего вернулся в мастерскую, опять уселся на табурет и, взбодрившись, принялся сосредоточенно рассматривать стоящую на мольберте картину. Однако сразу уловил какую-то перемену. Явно отличался угол, с которого я рассматривал картину в прошлый раз.

Я встал с табурета и заново проверил, где он стоит. Он немного сдвинулся с того места, где стоял, когда я выходил из мастерской на кухню. Табурет явно оказался чуть в стороне. Почему? Когда я вставал, он даже не шелохнулся. Я его не трогал — это точно. Я тихонько встал, чтобы не сдвинуть его, а когда вернулся, тихонько на него сел снова, нисколько при этом не пошевелив. Почему я запомнил эти мелочи? Я очень щепетилен, когда дело касается расположения табурета и угла, под которым я смотрю на картину. Они всегда определенные, и стоит хоть немного переместиться, я начинаю волноваться и не в силах ничего с собой поделать, — совсем как отбивающий в бейсболе, который до миллиметра выверяет свое место в «доме».

Однако табурет оказался примерно в полуметре оттуда, где я сидел до выхода на кухню, и угол обзора отличался примерно на столько же. Что можно предположить? Пока я пил апельсиновый сок и дышал полной грудью, кто-то передвинул табурет. Воспользовавшись моим отсутствием, кто-то незаметно пробрался в мастерскую, сел на него и смотрел на мою картину. И перед тем, как я вернулся, встал с табурета и, крадучись, покинул комнату. Тогда и сдвинул — нарочно или случайно. Однако я выходил из мастерской минут на пять или шесть. Кому и откуда, а главное — для чего понадобилось заниматься таким хлопотным делом? Или же табурет переместился по собственной воле?

Пожалуй, я просто запутался. Сам сдвинул табурет и совершенно об этом забыл. А как еще это все объяснить? Слишком много времени я провожу в одиночестве. Вот и случаются провалы в памяти.

Я оставил табурет в том же полуметре от прежнего места и немного развернутым. Присел, чтобы взглянуть на портрет Мэнсики с нового ракурса. И что я увидел? Там была уже пусть и немного, но другая картина. Нет, конечно же, картина — та же, вот только выглядела она чуть-чуть иначе. По-другому ложился свет, отличалась текстура красок. А сама картина оживала. Однако вместе с тем ей чего-то не хватало. Но характер этой нехватки мне показался несколько иным, нежели накануне.

В чем же разница? Я сосредоточился на картине. Это отличие наверняка к чему-то взывает. Мне требовалось разглядеть крывшуюся в нем подсказку, намек. Тогда я принес мелок, которым обвел на полу три ножки табурета, пометив буквой «А», затем вернул табурет на прежнюю (вбок на полметра) позицию, пометил буквой «Б» и обвел ножки. А дальше — перемещался между ними, изучая ту же картину с разных сторон.

В обеих «версиях» неизменно присутствовал Мэнсики, но я заметил, что он, как это ни удивительно, выглядел иначе. Будто внутри него сосуществуют две совершенно разные личности, притом каждой из них чего-то недостает. Этот общий недостаток объединял обе ипостаси Мэнсики — «А» и «Б». Мне нужно выяснить, что это за общий недостаток — триангуляцией точек «А», «Б» и себя. Еще бы знать какая она, эта отсутствующая общность? Она имеет форму или нет? Если предположить, что нет, то как ей тогда эту форму придать?

Кто-то сказал: «Поди непросто, а?»

Я отчетливо услышал этот голос. Совсем не громкий, но вполне внятный. Не вкрадчивый. Не высокий, но и не низкий. Он раздался прямо у меня над ухом.

Я опешил. Не вставая с табурета, медленно осмотрелся — но, конечно, вокруг никого не увидел. Яркий утренний свет заливал пол, словно лужей. Окно распахнуто настежь, издалека едва послышалась, подхваченная ветром, мелодия мусороуборочной машины. «Энни Лори» — для меня так и осталось загадкой, зачем мусороуборочным машинам города Одавара нужно ездить под шотландскую национальную мелодию. И больше никаких звуков.

Вероятно, ослышался, подумал я. Принял за него собственный голос — голос сердца, донесшийся из подсознания? Но манера речи показалась мне очень странной. «Поди непросто, а?» Даже неосознанно я никогда б так не сказал.

Сделав глубокий вдох, я опять уставился с высоты табурета на картину, которая сразу поглотила мое внимание. Конечно, я ослышался.

«Там же все ясно как днями», — опять сказал этот кто-то. И голос послышался над самым ухом.

Ясно как днями? — как бы переспросил я самого себя. Ясно что?

«Разве не достаточно подметить, что суть у Мэнсики, но при этом отсутствуют тут?» — продолжил кто-то. Все тем же отчетливым голосом. Без эха, будто голос записан в студии. Каждый отдельный отзвук — чистый, точно кристалл. Но почему-то без естественной интонации, точно у материализованной Идеи.

Я опять осмотрелся. Только теперь уже спустился с табурета и заглянул в гостиную. Затем проверил все остальные комнаты, но в доме никого не оказалось. Если кто и был — только филин на чердаке. Но филины, разумеется, не разговаривают. И входная дверь заперта на ключ.

Самовольно передвинули в мастерской мой табурет, а теперь этот непонятный странный голос? Глас божий? Или мой собственный? Или кого-то еще, безымянного? Как бы то ни было, с моей головой происходит что-то неладное. А что мне еще оставалось думать? С тех пор, как по ночам стал звонить бубенец, я начал сомневаться в ясности своего сознания. Хотя, если говорить о погремушке, Мэнсики находился рядом и тоже отчетливо слышал тот звук. Тем самым объективно подтвердилось, что звон погремушки не был галлюцинацией. С моим слухом все в порядке. Раз так, что это за странный голос?

Я снова сел на табурет и снова уставился на картину.

Достаточно подметить, что суть у Мэнсики, но при этом отсутствуют тут. Прямо головоломка какая-то. Будто заблудившемуся в дремучем лесу ребенку подсказывает дорогу мудрая птица. Подумай, что есть у Мэнсики, но отсутствует здесь.

Шло время. Часы тихо и равномерно отсчитывали секунды. Лужа света из небольшого окна, выходящего на восток, бесшумно сдвигалась. Прилетела стайка пестрых разноцветных птах и уселась на ветви ивы. Они изящно что-то поискали и, щебеча, упорхнули прочь. Выстроившись в цепочку, по небу тянулись белые облака, напоминавшие своей изогнутой формой каменную черепицу. К сверкающему морю летел серебристый самолет — четырехвинтовой, противолодочный, Сил самообороны. Неизменная задача его экипажа — следить и слушать, тем самым выявлять присутствие подлодок. Было слышно, как нарастает рокот моторов, а затем постепенно удаляется в вышине.

И тут я наконец сообразил. Факт буквально ясный как день. Как же я мог запамятовать? То, что есть у Мэнсики, но этого нет на его портрете. Его белые волосы. Белизной сродни едва выпавшему чистейшему снегу. Представить себе Мэнсики без седины невозможно. Почему я упустил такой важный элемент?

Я соскочил с табурета, выгреб из коробки тюбики с белилами, выбрал подходящую кисточку и, ни о чем не думая, смелыми свободными взмахами густо нанес краску на холст. Где работал мастихином, где пальцем. Минут через пятнадцать я прервался, отошел от полотна, сел на табурет и осмотрел готовую картину.

На ней был человек по имени Мэнсики. Он, вне сомнения, присутствовал внутри картины. Его личность — какой бы ни была она по своей сути — воплотилась в моей картине, представ как единое целое. До недавних пор я не имел никакого отношения к нему — человеку по имени Ватару Мэнсики. И совсем ничего о нем не знал. Но как художник, я сумел воспроизвести его на холсте как отдельный неделимый комплект, как синтезированный образ. На этой картине он дышит. И все так же загадочен и полон тайн.

Но вместе с тем, с какой стороны ни посмотри, картина эта не походила на типичный портрет. Мне показалось, что удалось художественно подать присутствие Мэнсики. Но я не ставил — нисколько не ставил — своей целью нарисовать его внешний вид, его облик. И в этом — большая разница. Это, по сути, картина, которую я написал для себя.

И я не мог предположить, признает ли картину собственным «портретом» Мэнсики, ее заказчик. Кто знает, может, портрет и начальное пожелание заказчика разделяют световые годы? В самом начале он говорил, что я могу рисовать не стесненно, как мне захочется, и что стиль мне заказывать он не станет. Однако вдруг на портрете окажется случайно вкрапленной какая-то неприятная деталь, которую Мэнсики не захочет в себе признавать. Хотя какая теперь разница, понравится ему эта картина или нет. Я больше ничего поделать не могу. Ведь что бы ни думал об этой картине я сам, она уже вне моих рук, вне моей воли.

Я просидел еще с полчаса, пристально всматриваясь в портрет, который хоть и был творением моих рук, вместе с тем выходил за пределы любой логики или понимания, какими я обладал. Причем я сам не мог припомнить, как вообще изловчился нарисовать такую вещь. Пока я пристально смотрел, картина то становилась мне до боли близка, то отстранялась, будто чужая. И все же, вне сомнения, ее палитра и сама форма были идеальны.

Я подумал: неужели я нащупываю выход? И, наконец, преодолею толстую стену на своем пути. Но даже если так, все только начинается. Я едва ухватил нечто похожее на ключ к разгадке. И впредь мне нужно быть очень осторожным. Сказав себе это, я неспешно промыл кисточки и мастихины. Вымыл с мылом и маслом руки. Затем пошел на кухню и выпил несколько стаканов воды. Мне почему-то очень захотелось пить.

И все же — кто сдвинул табурет в мастерской? (Его определенно сдвинули.) Кто говорил странным голосом мне прямо над ухом? (Я отчетливо слышал тот голос.) Кто подсказал мне, чего недостает на картине? (Эта подсказка оказалась верной.)

Пожалуй, я сам. Я неосознанно сдвинул табурет и дал себе подсказку, как поступить: странным окольным путем переплел свои сознание и подсознание… Другого объяснения я не находил. Хотя, конечно, это не так.


Когда в одиннадцать утра я, сев на стул в столовой, за кружкой горячего черного чая бессвязно размышлял, на своем серебристом «ягуаре» приехал Мэнсики. Я настолько увлекся работой, что совершенно забыл все, что ему обещал. А тут еще этот голос над ухом…

Мэнсики? Зачем он здесь?

«Мне хотелось бы еще раз осмотреть тот каменный склеп», — сказал мне он по телефону.

Слушая, как усмиряет свой рык восьмицилиндровый мотор «ягуара», я наконец-то вспомнил об этом.

Глава 18

Любопытство убивает не только кошку
Я встретил Мэнсики на пороге дома — впервые за время нашего знакомства, — но это совсем не значит, что я решил в тот день поступить так по какой-то особой причине. Просто захотелось размяться и подышать свежим воздухом.

По небу все еще плыли облака, похожие на гнутую черепицу. Где-то далеко в открытом море зарождались сонмы этих облаков, их подхватывал ветер с юго-запада и одно за другим медленно сносил к горам. Для меня оставалось загадкой, что такие красивые и почти идеально круглые облака возникают сами по себе друг за другом без какого-либо практического замысла. Возможно, для метеоролога они никакая не загадка, а для меня — самая что ни есть. С тех пор, как поселился на этой горе, я не переставал восхищаться самыми разными чудесами природы.

Мэнсики был в свитере с воротником — элегантном, тонком, кармазинного цвета. И в голубых джинсах такого бледного оттенка, будто цвет совершенно вытерся и вот-вот пропадет. Джинсы были прямого покроя, из мягкой ткани. Мне казалось (а может, это просто моя навязчивая мысль), что Мэнсики старался подбирать одежду таких цветов, что изящно подчеркивали бы его седину. И этот кармазинный свитер прекрасно оттенял белизну шевелюры — всегда аккуратно подстриженной, ни длиннее, ни короче, нежели полагается. Не знаю, как Мэнсики этого добивался, но сколько мы были с ним знакомы, я всегда замечал, что волосы у него одной и той же длины.

— Первым делом я хотел бы сходить к той яме и заглянуть внутрь. Вы не против? — спросил у меня Мэнсики. — Хочу проверить, все ли там, как и прежде.

— Конечно, не против, — ответил я. — Сам я туда не ходил и тоже проверил бы.

— Не могли бы вы захватить ту погремушку?

Я вернулся в дом и взял с полки в мастерской старый буддистский предмет. Мэнсики достал из багажника «ягуара» большой фонарик, повесил его ремешок на шею и зашагал к зарослям. Я с трудом поспевал за ним. Заросли показались мне гуще, чем прежде. В разгар осени горы меняют раскраску чуть ли не каждый день. Одни деревья желтеют, другие краснеют, а некоторые остаются вечнозелеными. Их сочетание радовало глаз. Однако Мэнсики это, похоже, совершенно не интересовало.

— Я попробовал навести справки об этом участке земли, — сообщил он на ходу. — Кто и как им владел до сих пор.

— Что-нибудь узнали?

Мэнсики покачал головой.

— Нет, практически ничего. Предполагал, что в прошлом это место было как-то связано с религией, но, судя по всему, и это не так. Не знаю, с чего бы здесь оказаться кумирне, каменному кургану? Изначально здесь не было ничего — только горы. Затем расчистили участок и построили дом. Томохико Амада купил этот участок с домом в 1955-м. До него какой-то политик устроил себе здесь горную дачу. Имя его вам вряд ли что-то скажет, хотя до войны он был министром. После ушел на покой и жил как простой пенсионер. Кто был владельцем до него, выяснить не удалось.

— Мне кажется несколько странным, что политик специально завел себе дачу в такой глухомани.

— В прошлом немало политиков держало дачи в этих местах. Через один или два отрога, насколько я знаю, была дача Фумимаро Коноэ[323]. Рядом дорога до Атами и Хаконэ, укромное местечко, чтобы собираться тесным кругом для тайных переговоров. Стоит важным персонам встретиться в Токио, это сразу бросается в глаза.

Мы сдвинули несколько толстых досок, закрывавших яму.

— Попробую спуститься, — сказал Мэнсики. — Подождете меня здесь?

Я сказал, что подожду.

Мэнсики спустился по металлической лестнице, любезно оставленной бригадиром. Каждая очередная ступенька слегка поскрипывала под его ногами. Я наблюдал за ним сверху. Ступив на дно, Мэнсики снял с шеи фонарь, включил его и неспешно осмотрел все вокруг себя. Он то проводил рукой по стене, то стучал по ней кулаком.

— Крепкая кладка, и подогнано все очень плотно, — задрав голову, сказал он. — Сдается мне, это не засыпанный колодец. Был бы колодец, вероятно, обошлись бы кладкой куда проще. Не стали бы выкладывать настолько старательно.

— Выходит, готовили для какой-то другой цели?

Мэнсики ничего не сказал и только покачал головой, как бы говоря, что не знает.

— Во всяком случае, стена сделана так, чтобы по ней нельзя было взобраться. Нет ни единой щели, где можно зацепиться ногой. Высотой она меньше трех метров, как видите, однако вскарабкаться по ней до самого верха, должно быть, очень сложно.

— Выходит, кладку делали так, чтобы из ямы нельзя было выбраться?

Мэнсики опять покачал головой: «Не знаю. Даже не представляю», — словно говорил он.

— У меня есть одна просьба, — произнес он вслух.

— Какая?

— Извините, если заставлю вас потрудиться. Но не могли бы вы поднять лестницу и закрыть крышку как можно плотнее, чтобы внутрь не проникал свет?

Я не знал, что на это сказать.

— Все будет хорошо. Не волнуйтесь, — сказал Мэнсики. — Просто я хочу ощутить на себе, каково оказаться запертым в одиночестве на дне этой мрачной ямы? Превращаться в мумию я пока не намерен.

— Как долго вы хотите оставаться внутри?

— Когда захочется наверх, я позвоню в погремушку. Послышится звон — тогда открывайте крышку и спускайте лестницу. Если час пройдет, а звон вы так и не услышите, открывайте крышку, не дожидаясь его. Находиться здесь дольше часа я не собираюсь. Только, пожалуйста, не забудьте, что я здесь. Если вы вдруг забудете обо мне, я превращусь в мумию.

— Ловец мумий сам становится мумией?

Мэнсики улыбнулся.

— Вот именно.

— Конечно же, не забуду. А вы уверены в себе, решаясь на такое?

— Мне просто любопытно. Я хочу недолго посидеть на дне ямы в кромешной темноте. Держите фонарь и дайте мне, пожалуйста, вместо него погремушку.

Поднявшись на несколько ступенек, он передал мне фонарь. Я в свою очередь протянул ему буддистский инструмент. Мэнсики, взяв погремушку, слегка ею потряс, и со дна отчетливо донесся звон.

Тогда я сказал Мэнсики, который уже стоял на полу ямы:

— Но если на меня накинется рой неистовых шершней и я потеряю сознание от укусов или даже умру, вы оттуда вряд ли выберетесь. Кто знает, что может случиться в следующую минуту?

— Любопытство обычно сопряжено с риском. Удовлетворить любопытство, ничем не рискуя, не получается. Как это говорится — любопытство убивает не только кошку.

— Я вернусь через час, — сказал я.

— Остерегайтесь шершней, — ответил мне Мэнсики.

— А вы будьте осторожней в темноте.

Мэнсики на это ничего не ответил — только, закинув голову, недолго посмотрел на меня. Словно пытался уловить какой-то смысл в выражении моего лица, обращенного вниз. Однако его взгляд отчего-то показался мне неясным, будто Мэнсики старался сосредоточиться на моем лице, но так и не смог. Совсем на него не похоже — взгляд у него будто затуманился. Словно передумав, Мэнсики сел наземь и прислонился спиной к вогнутой каменной стенке и слегка помахал мне рукой, давая понять, что готов. Я поднял лестницу, как можно плотнее закрыл яму толстыми досками и придавил их камнями. Даже если сквозь тонкие щели внутрь проникали полоски света, в яме все равно должно быть достаточно темно. Я хотел было что-нибудь сказать Мэнсики, который остался по ту сторону крышки, но передумал и не стал. Он сам добивался одиночества и тишины.


Вернувшись в дом, я вскипятил чайник, заварил себе черного чаю. Затем сел на диван и продолжил чтение отложенной книги. Вот только сосредоточиться на чтении я не мог — беспрерывно прислушивался, не звонит ли погремушка. Каждые пять минут смотрел на часы и мысленно представлял фигуру Мэнсики, который в одиночестве сидит на дне темной ямы. Странный человек, думал я. Нанял за свой счет ландшафтного дизайнера, сдвинул экскаватором гору камней, открыл непонятную яму. И теперь укрылся там в одиночку. Точнее, заперся по собственному желанию.

Ладно, чего уж там, подумал я. Какими бы ни были необходимость в этом или замысел (если, конечно, в этом присутствуют хоть какие-то необходимость или замысел), таков его выбор — так пусть поступает, как хочет. Я же просто бездумно действую по чужому плану. Отложив книгу, я прилег на диван и закрыл глаза. Хотя, конечно же, не спал. Уснуть здесь и сейчас ни в коем случае нельзя.

В итоге миновал час, а погремушка так и не прозвенела. А может, я по какой-то случайности ее не услышал? Как бы то ни было, пришло время снимать крышку. Я встал с дивана, обулся и вышел на улицу. Вступил в заросли. На миг мне стало тревожно: вдруг объявятся шершни или кабаны, — но те не появились. Лишь стремительно пролетели прямо перед носом птички-белоглазки. Я миновал заросли, повернул за кумирню. Затем убрал камни и отодвинул первую доску.

— Мэнсики-сан, — крикнул я в щель. Но тот не откликнулся. Внизу виднелась лишь кромешная темнота. И фигуру Мэнсики внутри ямы я не увидел. — Мэнсики-сан, — позвал я еще раз. Но ответа опять не получил. Я встревожился: а вдруг он пропал? Как та мумия, которая куда-то подевалась, хотя должна была оставаться там. Невероятно с точки зрения здравого смысла, но в тот миг я всерьез подумал именно так.

Я спешно отодвинул еще одну доску. За ней еще одну. Наконец дневной свет проник до самого дна. И тогда я смог различить очертания сидевшего на дне Мэнсики.

— Мэнсики-сан, что с вами? — крикнул я, а у самого слегка отлегло от сердца.

После моего окрика Мэнсики поднял голову, точно пришел в себя, и слегка кивнул. И тут же закрыл ладонями лицо — ему слепило глаза.

— Все в порядке, — тихо ответил он. — Дайте я еще немного так посижу. Пока не привыкнут глаза.

— Прошел ровно час. Хотите остаться еще? Я закрою крышку.

Мэнсики покачал головой.

— Нет, довольно. Пока что этого хватит. Больше находиться здесь я не могу. Быть может, это очень опасно.

— Очень опасно?

— Потом объясню, — сказал Мэнсики и провел ладонями по лицу так, будто пытался что-то стереть.


Минут через пять он наконец-то поднялся и взобрался по лестнице, которую я опустил. Опять очутившись на поверхности, он отряхнул брюки, затем, прищурившись, посмотрел на небо. Сквозь ветви деревьев проглядывала его осенняя синева. Он долго, казалось, с некоторым умилением разглядывал небо. Затем мы опять уложили доски, закрыв яму, как и было, чтоб туда никто случайно не упал. И придавили доски камнями. Расположение камней я постарался запомнить. Теперь я пойму, если кто-то попытается их сдвинуть. Лестницу оставили прямо там, в яме.

— Погремушки не было слышно, — сказал я, когда мы двинулись к дому.

Мэнсики покачал головой:

— Да, я не звонил.

Он больше ничего не сказал, поэтому я тоже ничего спрашивать не стал.

Миновав заросли, мы вернулись в дом. Мэнсики шел впереди, я — за ним. Мэнсики все так же молча убрал фонарь в багажник «ягуара». Затем мы пили в гостиной горячий кофе. Мэнсики по-прежнему молчал. Похоже, он о чем-то крепко задумался. Мрачным он не казался, но было очевидно, что его сознание перенеслось далеко отсюда — в иное пространство, в те уголки, где позволено находиться лишь ему одному. Я старался не мешать ему в мире его раздумий. Похоже, именно так относился к Шерлоку Холмсу доктор Уотсон.

Тем временем я обдумывал собственные планы. Вечером мне предстояло спуститься на машине в город, чтобы провести урок в изостудии близ станции Одавара. Во время занятий я хожу по классу, смотрю, как ученики рисуют, и даю им советы. Сегодня у меня два занятия подряд — у детей и у взрослых. В моей повседневной жизни это — единственный повод встретиться с людьми. Если бы не изостудия, я вел бы в горах жизнь самого настоящего отшельника, и чем дольше жил бы в одиночестве, тем, как заметил Масахико, скорее нарушилось бы мое душевное равновесие (хотя оно уже вполне могло начать нарушаться).

Поэтому я вроде бы должен радоваться такой возможности погрузиться в действительность, пообщаться с людьми. Но, признаться, такого настроения у меня не возникало. Люди, с которыми я встречался в изостудии, были для меня даже не живыми созданиями, а лишь мимолетными тенями. Я обращался к каждому с улыбкой, называл по именам, критиковал рисунки. Хотя какая это критика? Я просто их хвалил. Отыскивал в каждом рисунке удачный элемент или прием, а если не находил, то выдумывал сам и все равно хвалил.

Поэтому в кружке обо мне отзывались неплохо. По словам руководства, я нравился многим ученикам, что оказалось для меня полной неожиданностью. Никогда я не считал, что буду способен учить чему-то других. Мне было все равно, нравлюсь я людям или нет. Лишь бы в классе все шло гладко, чтобы я мог отплатить Масахико за его участие и доброту.

Хотя, конечно, не все люди были для меня тенями. Ведь я же выбрал среди них двух женщин иначал с ними встречаться. И обе они после наших занятий в постели бросили ходить в кружок, — видимо, не знали, как им дальше быть. И в этом отчасти был виноват я сам.

Вторая подруга (та, что замужем и старше меня) должна была прийти сюда завтра после полудня. Мы с нею проведем какое-то время в постели. Поэтому она — совсем не мимолетная тень, а подлинное бытие во плоти. А может, и мимолетная тень во плоти. Что именно, я и сам решить не могу.


Мэнсики окликнул меня. Я очнулся — незаметно, оказывается, я тоже глубоко задумался.

— Кстати, о портрете, — произнес он.

Я посмотрел на него и увидел его лицо — безразличное, как и всегда. Привлекательное, невозмутимое и рассудительное — такое вселяет в собеседника спокойствие.

— Если нужно позировать, готов хоть сейчас, — сказал он. — В смысле продолжить начатое. Только скажите.

Я некоторое время смотрел на него. Позировать? Ах, да, это он о портрете. Опустив голову, я сделал глоток холодного кофе, собрался с мыслями, после чего поставил чашку на блюдце. Послышался тихий сухой стук фарфора. Затем я поднял голову и сказал:

— Извините, но у меня скоро урок.

— Да, точно, — сказал Мэнсики и посмотрел на часы на руке. — Совсем забыл! Вы же преподаете в изостудии. Возле станции, да? Тогда вам пора?

— Не беспокойтесь, время еще есть, — ответил я. — А пока я должен вам кое-что сообщить.

— Что же?

— Дело в том, что работа завершена. В каком-то смысле.

Мэнсики еле заметно нахмурился. И пристально посмотрел на меня, будто пытался определить, что там, в глубине моих глаз.

— Вы о моем портрете?

— Да, — ответил я.

— Замечательно! — воскликнул он и еле заметно улыбнулся. — Это же просто замечательно! Однако что значит это ваше «в каком-то смысле»?

— Объяснить будет очень непросто. Ведь я не мастак изъясняться словами.

На это Мэнсики ответил:

— Не торопитесь. Говорите, как вам будет угодно, я вас внимательно слушаю.

Я сцепил пальцы в замок на коленях и стал мысленно подбирать слова.

Пока я думал, с чего начать, вокруг опустилась тишина. Такая, что можно было расслышать, как течет время. В горах время текло очень неспешно.

Я сказал:

— Приняв заказ, я писал портрет с модели — то есть прямо с вас. Однако, по правде говоря, вышел не портрет — как бы вы на него ни смотрели. Могу лишь сказать, что это просто работа, для которой позировали вы. При этом я не могу судить, какую она имеет ценность — как художественную, так и коммерческую. Мне ясно только одно: это картина, которую я должен был написать. Помимо этого мне совершенно ничего не известно. Признаться, я в сомнениях, как поступить. Возможно, пока все не выяснится, лучше не отдавать ее вам, а оставить ее временно здесь. Так мне кажется. Поэтому я хочу вернуть вам всю сумму полученного задатка. И мне очень жаль, что я потратил ваше драгоценное время впустую.

— Говорите, не портрет? — спросил Мэнсики, осторожно подбирая слова. — В каком это смысле?

Я ответил:

— До недавних пор я зарабатывал тем, что профессионально рисовал официальные портреты. Нарисовать портрет — это, по сути, изобразить клиента так, как он того пожелает. Потому что клиент — заказчик, и, если ему не нравится выполненная работа, вполне вероятно, он откажется за нее платить. Такое тоже бывает. Поэтому я стараюсь, насколько это удается, не акцентировать внимание на отрицательных человеческих сторонах клиента, а примечать и подчеркивать в нем только лучшее, изображая его по возможности привлекательно. В этом смысле в большинстве случаев становится сложно назвать портрет произведением искусства. За исключением, конечно же, Рембрандта и ему подобных. Однако в данном случае — конкретно, в вашем, Мэнсики-сан, — я рисовал эту картину, размышляя о своем, и нисколько не думал о вас. Иными словами, получилась картина, в которой я, признаться, вашему эго модели предпочел собственное эго художника.

— Как раз это меня совершенно не смущает, — улыбнувшись, произнес Мэнсики. — Более того, я такому повороту рад. Помнится, при первой встрече я сказал, что можете рисовать, как вам будет угодно, и никаких особых пожеланий у меня нет.

— Именно так вы и говорили, я это помню хорошо. А беспокоюсь не за то, удалась или нет эта работа, а за то, что́ я там нарисовал. Оставив выбор за собой, я, вполне возможно, изобразил совсем не то, что должен был изобразить. И вот это меня тревожит.

Мэнсики понаблюдал за моим лицом, а затем сказал:

— Хотите сказать, что отразили те мои черты, которые не заслуживают быть перенесенными на холст? И это вас беспокоит. Я прав?

— Да, вы правы, — ответил я. — И потому, что думал я лишь о себе, ослабил нечто вроде обручей, которые не дают бочке распасться.

И, возможно, выволок из вас нечто неуместное, — собирался было добавить я, но передумал и не сказал больше ничего. Слова эти остались у меня внутри.

Мэнсики долго размышлял над моей фразой. А затем произнес:

— Интересно… Весьма занимательное мнение.

Я промолчал.

Тогда заговорил Мэнсики:

— Я сам считаю себя человеком с крепкими обручами. Иными словами, сильным человеком, способным себя контролировать.

— Я это знаю.

Мэнсики слегка придавил пальцами виски, улыбнулся.

— Значит, работа уже готова? Ну, то есть мой «портрет»?

Я кивнул.

— Такое ощущение, что да.

— Прекрасно! — воскликнул Мэнсики. — Как бы там ни было, вы сможете показать мне эту картину? Увижу ее своими глазами — тогда и подумаем вместе, как поступить. Вы не возражаете?

— Нисколько, — ответил я.

Я проводил Мэнсики в мастерскую. Он остановился в паре метров от мольберта, скрестил руки и пристально смотрел на холст — на собственный портрет. Хотя нет, не портрет, а лишь так называемый «образ» — на комья краски, которые будто швыряли прямо в холст. Пышные белые волосы — как стремительный поток чистейшей белизны, напоминающий снег в метель. На первый взгляд, на лицо это не похоже. То, что должно быть на месте лица, полностью скрыто за цветными комьями. Но — по крайней мере — я считаю, что там, вне всякого сомнения, изображен человек по имени Мэнсики.

Весьма долго он, не меняя позу и не шевелясь, оценивал картину. Буквально — не дрогнув ни единым мускулом. Я даже не был уверен, дышит он или нет. Я встал поодаль у окна и наблюдал за происходящим со стороны. Интересно, сколько прошло времени… Мне показалось — чуть ли не вечность. Пока Мэнсики смотрел на картину, его лицо утратило всякое выражение. Глаза у него показались мне мутно-белесыми, взгляд был тускл, без глубины. Будто гладкая лужа отражала пасмурное небо. Такой взгляд мог держать на расстоянии кого угодно. Я даже не мог предположить, что было на душе у Мэнсики.

Затем он, как тот, кого гипнотизер единственным хлопком вывел из состояния гипноза, расправил спину и слегка вздрогнул. Лицо его тут же ожило, глаза привычно заблестели. Он медленно подошел ко мне, вытянул правую руку и положил мне на плечо.

— Замечательно! — воскликнул он. — Просто великолепно! Что еще можно сказать? Именно такой портрет я и хотел!

Я посмотрел на него. Заглянул прямо ему в глаза и понял, что он не лукавит. Он и вправду был в восторге от портрета, который тронул его до глубины души.

— На этом портрете я сам, как есть, — произнес Мэнсики. — Вот это и называется портретом в его изначальном смысле. Вы ни в чем не ошиблись. Сделали все правильно.

Его рука все еще лежала на моем плече. Просто лежала, но от ладони исходила особая сила.

— Однако как же вам удалось обнаружить эту картину? — поинтересовался у меня Мэнсики.

— Обнаружить?

— Конечно, нарисовали ее вы. Нечего и говорить, вы создали ее своим трудом. Однако вместе с тем в каком-то роде вы ее обнаружили. Иными словами, вы заприметили скрытый внутри вас образ и вытянули его на свет. Можно сказать, откопали ее — в смысле картину. Вы так не считаете?

Можно ведь и так сказать, подумал я. И впрямь, я рисовал, следуя собственной воле, держа кисть в своей руке. И подбирал краски, и наносил на холст эти цвета кистью, мастихином и пальцем — тоже я. Но если посмотреть иначе, я лишь использовал натурщика по имени Мэнсики как катализатор, чтобы обнаружить и раскопать некий пласт внутри себя самого. Так же как откопал вход в тот странный каменный склеп, сдвинув экскаватором каменный курган за кумирней и подняв тяжелую решетчатую крышку. Я не мог не заметить, что оба связанных со мной события разворачивались одновременно. И я также считал, что все началось с появлением Мэнсики и звона бубенца по ночам.

Мэнсики сказал:

— Это как глубокое землетрясение на морском дне. В скрытом от глаз мире, там, куда не пробиваются солнечные лучи, иначе говоря: за пределами нашего сознания, — происходит сильная трансформация. Она достигает поверхности, запускает череду реакций и в конечном итоге принимает видимую нам форму. Я — не человек искусства, но идею такого процесса, в общем, понять могу. Выдающиеся замыслы в деловом мире возникают через схожие с этими этапы. Выдающиеся идеи — это мысли, которые возникают непроизвольно, из темноты.

Мэнсики еще раз подошел к картине, встал чуть ли не вплотную и принялся рассматривать ее так, будто перед ним мелкая подробная карта, и он изучает каждый ее квадрат. Затем Мэнсики отошел метра на три, прищурился и окинул взглядом весь холст целиком. На его лице было выражение какого-то исступления. Мэнсики напоминал опытную хищную птицу, которая вот-вот сцапает добычу. Но что это за добыча — моя картина, я сам или что-то еще? — я не знал. Вскоре исступление у него на лице рассеялось и пропало, как дымка на рассвете, парящая над речной гладью. И я вновь увидел приветливого, вдумчивого Мэнсики.

Он произнес:

— Обычно я стараюсь не хвалиться перед другими, но когда понимаю, что не ошибся, — признаться, горжусь собой. У меня нет художественного таланта, и я далек от какого бы то ни было творчества, но отличить выдающееся произведение могу. По крайней мере — считаю, что могу.

Но даже при этом я пока не мог принять его слова на веру и разделить его радость. Возможно, потому, что еще не забыл его хищный пронзительный взгляд, когда он всматривался в портрет.

— Выходит, портрет вам понравился? — переспросил я, чтобы убедиться уже наверняка.

— Разумеется. Это действительно значимая работа. Я безгранично рад, что вам удалось создать такое превосходное мощное произведение, взяв меня как модель, как мотив… Я, несомненно, заберу свой заказ. Вы, разумеется, не против?

— Да, но мне…

Мэнсики моментально поднял руку и тем самым прервал мою начатую фразу.

— Потому что, если вы не против, я хотел бы на днях пригласить вас в мое скромное жилище отпраздновать это событие. Как говорили в старину, угостить вас чашечкой сакэ. Если вам это не в тягость…

— Конечно, нисколько не в тягость, но вот только… может, не нужно специально…

— Нет, это моя прихоть. Отпраздновать завершение картины вдвоем. Придете ко мне на ужин? Ничего особенного не обещаю, но скромный банкет устроим. Только вы и я. И больше никого. Разумеется, повар и бармен не в счет.

— Повар и бармен?

— Недалеко от порта Хаякава у меня есть любимый с давних пор французский ресторан. Раз в неделю он бывает закрыт — вот тогда я и выпишу оттуда повара и бармена. Повар — проверенный мастер. Из свежей рыбы делает разные интересные блюда. По правде говоря, я и так собирался пригласить вас к себе в гости без всякой связи с картиной и уже начал готовиться. Однако все так удачно сложилось.

Мне пришлось слегка постараться, чтобы не выказать удивления. Я понятия не имел, во сколько ему уже обошлась такая подготовка — хотя, вероятно, к таким тратам он привык. Или, по меньшей мере, не слишком превысил их.

Мэнсики сказал:

— Например, через три дня. Вечером во вторник. Если вас устроит, я распоряжусь на этот день.

— Вечером во вторник я свободен, — ответил я.

— Хорошо, во вторник. Решено, — сказал он. — Тогда вы не против, если я заберу картину сейчас? Хотелось бы к вашему приходу вставить ее в раму и повесить.

— Мэнсики-сан, вы действительно видите на этой картине собственное лицо? — еще раз уточнил я.

— Конечно! — ответил Мэнсики и с удивлением посмотрел на меня. — Конечно, я вижу на этой картине собственное лицо. Причем — очень отчетливо. Хотите сказать, здесь нарисовано что-то еще?

— Все ясно, — сказал я. Что я еще мог ему ответить? — Изначально я рисовал по вашему заказу. И это произведение уже ваше. Поступайте, как сочтете нужным. Вот только краски еще не подсохли, поэтому при перевозке будьте осторожны. И с рамой тоже, я считаю, лучше не торопиться. Вставите недели через две, когда все высохнет.

— Понятно. Буду внимателен. Тогда и с рамой повременю.

Уходя, он протянул в прихожей руку, и мы впервые за последнее время пожали друг другу руки. На лице Мэнсики сияла довольная улыбка.

— Ну, тогда до вторника? Будьте готовы часам к шести — я отправлю за вами машину.

— Кстати, а мумию на ужин вы не приглашаете? — спросил я. Сам не понимаю, чего ради задал такой вопрос, однако внезапно вспомнил о мумии — и не мог удержаться.

Мэнсики недоуменно посмотрел на меня.

— Какую еще мумию? О чем вы?

— О мумии, которая должна была томиться в том каменном склепе. Той, что, должно быть, звонила по ночам погремушкой. Ее она оставила, а сама куда-то исчезла. Как ее там — «добровольный отшельник». А вдруг она хочет, чтобы ее тоже пригласили в ваш дом? Как та статуя Командора из «Дона Жуана»…

Немного подумав, Мэнсики наконец-то, похоже, сообразил и улыбнулся.

— И в самом деле. То есть как Дон Жуан пригласил на ужин статую Командора?

— Именно. В этом есть какая-то карма.

— Хорошо. Я нисколько не против. Как-никак торжество… Если мумия захочет присоединиться к нашему праздничному ужину, приглашу ее с радостью. Интересная намечается вечеринка. Вот только что подать на десерт? — спросил Мэнсики и весело улыбнулся. — И вот еще незадача: самой-то мумии нигде не видно. А раз ее нет, то и пригласить я, выходит, ее смогу едва ли.

— Конечно, — сказал я. — Однако это совсем не значит, что действительно лишь то, что мы видим. Не считаете?

Мэнсики бережно взял картину и вынес ее к машине. Там достал из багажника старое одеяло и постелил его на место рядом с водительским. На одеяло положил картину так, чтобы не смазать краску. Затем с помощью двух коробок и тонкой бечевки осторожно закрепил картину, чтобы она не двигалась. Очень обстоятельно он действует, подумал я. Во всяком случае, в багажнике у него, похоже, всегда есть необходимое на все случаи жизни.

— Да. Действительно, все так, как вы и говорите, — неожиданно пробормотал Мэнсики на прощанье. Положив руки на руль, обтянутый кожей, он посмотрел исподлобья прямо мне в лицо.

— Как я и говорю?

— Очень часто в нашей жизни мы не можем определить грань между всамделишным и нет. Вот я о чем. И выглядит так, будто эта грань постоянно колеблется то в одну, то в другую сторону. Точно граница между странами смещается день ото дня по своему настроению. И нам нужно не упускать из виду такие перемещения. Иначе перестанем понимать, на какой стороне мы теперь. Вот что я имел в виду, когда сказал, что дольше находиться в склепе может быть очень опасно.

Я толком не мог ему ничего ответить. Мэнсики тоже не стал продолжать разговор. Он помахал мне рукой через открытое окно и под урчание восьмицилиндрового мотора постепенно скрылся из виду, увозя свой не до конца высохший портрет.

Глава 19

У меня за спиной что-нибудь видно?
В субботу, в час дня, на красном «мини-купере» приехала подруга. Я вышел встретить ее на улицу. Подруга была в зеленых солнцезащитных очках, на простое бежевое платье накинут легкий серый жакет.

— В машине? Или лучше в постели? — поинтересовался я.

— Дурак ты, — смеясь, ответила она.

— В машине тоже было неплохо. В тесноте приходится импровизировать…

— Как-нибудь в следующий раз.

Мы выпили в гостиной черного чаю. Я рассказал ей, что доделал некое подобие портрета Мэнсики — им и занимался последние дни. Портрет этот совсем не такой, как те, что мне приходилось писать на заказ. Ей стало интересно.

— А можно посмотреть?

Я покачал головой.

— Опоздала на день. Я, конечно, хотел бы узнать и твое мнение, но Мэнсики-сан тут же увез портрет к себе домой, даже краска еще не подсохла. Видать, хотел заполучить его как можно скорее, будто боялся, что его заберет кто-то другой.

— Выходит, понравился?

— Сказал, что да. Не верить ему повода нет.

— Портрет готов, заказчик счастлив. В общем, все сложилось удачно?

— Надеюсь, — ответил я. — Я и сам чувствую, что получилось неплохо. Раньше я так не рисовал и надеюсь, что для меня открываются новые возможности.

— Портрет в новом стиле?

— Кто знает. На этот раз я нащупал некий новый метод, рисуя с натуры, то есть — с самого Мэнсики-сана. Возможно, это совпадение, но весь мой подход определил этот «скелет» образа, написанный прямо с модели. Сработает этот метод повторно или нет, я не знаю. Может, нынешний случай оказался особым. Возможно, Мэнсики как натурщик проявил некую особую силу. Но важнее всего, на мой взгляд, то, что мне опять захотелось рисовать по-настоящему.

— Как бы там ни было, ты молодец. Поздравляю!

— Спасибо, — ответил я. — К тому же мне достанется кругленькая сумма.

— Щедрый Мэнсики-сан, — сказала она.

— И он пригласил меня к себе отметить это событие. Вечером во вторник буду с ним ужинать.

Я рассказал ей о банкете на двоих с поваром и барменом. О приглашении мумии я, разумеется, умолчал.

— Выходит, ты наконец-то побываешь в том белом особняке? — спросила она. — В таинственном поместье, где живет таинственный человек? Это уже интересно. Внимательно рассмотри, как там все внутри.

— Буду смотреть, насколько хватит глаз.

— И постарайся запомнить, чем будут угощать.

— Хорошо — что смогу, то запомню, — ответил я. — Кстати, помнится, ты обмолвилась про новости о Мэнсики.

— Да, «Вести из джунглей» разжились информацией.

— И что это за информация?

Мне показалось, что сказать подруга не решается. Она взяла кружку и отпила чаю.

— Давай позже, — предложила она. — Прежде мне хотелось бы кое-чем заняться.

— И чем же?

— Стесняюсь сказать вслух…

И мы перебрались из гостиной в спальню. Как обычно.


Я прожил с Юдзу шесть лет, и за все эти годы — их можно назвать первой фазой моей семейной жизни — у меня совершенно не было сексуальных отношений с другими женщинами. Не скажу, будто случай не подворачивался, просто тогда большее удовольствие мне доставляла спокойная жизнь с Юдзу, нежели поиск иных возможностей на стороне. Да и регулярные занятия любовью с женой меня вполне удовлетворяли.

Но однажды она неожиданно (по крайней мере для меня) призналась:

— Мне очень неприятно об этом говорить, но жить вместе с тобой мне больше невмоготу.

Ее фраза прозвучала непоколебимо, без какого бы то ни было шанса на уговоры и компромисс. Меня она потрясла, и я совершенно не знал, как мне поступить. У меня просто не нашлось слов. Во всяком случае, я мог осознать только одно: больше мне здесь не место.

Поэтому я наскоро собрал дорожную сумку, погрузил ее в старенький «пежо-205» и отправился бродяжничать. Первые полтора месяца весны я колесил по району Тохоку и Хоккайдо, где еще не отступили холода. Ездил, пока машина не сломалась окончательно. И на всем пути вечерами я непременно вспоминал тело Юдзу — все, вплоть до самых сокровенных уголков. Как оно вздрагивало, когда я к ней прикасался, как Юдзу вскрикивала. Я не хотел вспоминать, но и не мог этого не делать. Иногда в мыслях о прошлом я дрочил — сам того не желая.

И только однажды за все это долгое путешествие я действительно переспал с женщиной. Вышло так, что я по стечению странных обстоятельств оказался в постели с молодой незнакомкой. Причем не по собственной воле.

Это приключилось со мной в префектуре Мияги, в маленьком городке на побережье. Припоминаю — где-то недалеко от границы с префектурой Иватэ, но в то время я почти каждый день переезжал с места на место и побывал во множестве очень похожих городков. Куда мне было упомнить название очередного? Помню, там был крупный рыболовецкий порт, но в тех местах примерно такие же порты во всех приморских городках. И везде в воздухе витает запах дизельного топлива и рыбы.

На окраине города у трассы я заприметил ресторан, куда и заехал поужинать. Было около восьми вечера. Креветки под соусом карри и салат «цезарь». Посетителей — по пальцам можно сосчитать. Я сидел за столом у окна и за едой читал книжку, и тут внезапно напротив меня села молодая женщина. Не колеблясь, даже не попытавшись спросить разрешения — просто безмолвно уселась на дерматиновое сиденье. Будто это в порядке вещей в нашем мире.

Я с удивлением посмотрел на нее. Конечно же, я видел ее впервые, и прежде мы нигде не встречались. От неожиданности я не сразу понял, что произошло. Вокруг сколько угодно свободных столиков. И зачем ей подсаживаться ко мне? А может, наоборот — в этих местах так принято? Я отложил вилку, вытер рот бумажной салфеткой и с недоумением посмотрел на нее.

— Прикинься, будто мы знакомы, — отрывисто сказала она. — И договорились встретиться здесь, ага?

Голос — с хрипотцой. Или она просто временно осипла от перенапряжения. В ее произношении улавливался северный диалект.

Я закрыл книгу, заложив страницу закладкой. По виду девушке было лет двадцать пять, в белой блузке с округлым воротничком и темно-синем кардигане. Все вещи недорогие и отнюдь не модные — обычная одежда, которую домохозяйка может надеть, скажем, собираясь за покупками в ближайший супермаркет. Волосы у нее были черные, подстрижены коротко, на лоб падала челка. Почти без косметики. На колени девушка положила черную матерчатую сумку с ремешком.

В ее лице не было ничего приметного, черты — приятные, но не впечатляют. Увидишь такую в толпе — и тут же забудешь, как ее и не бывало. Поджав тонкие и длинные губы, девушка дышала через нос. Ее дыхание было немного прерывистым, ноздри чуть расширились, затем сжались. Маленький нос у нее не сочетался с широким ртом, точно мастеру-гончару не хватило глины, и он решил соскрести часть с носа.

— Понятно? Веди себя так, будто мы — знакомые, — повторила она. — Только не удивляйся.

— Ладно, — ответил я, ничего при этом не понимая.

— Продолжай спокойно есть, — сказала она. — И делай вид, будто по-дружески болтаешь со мной.

— О чем?

— Токиец?

Я кивнул. Затем поддел вилкой и съел помидор размером не больше черешни. Взял стакан с водой и сделал глоток.

— Понятно по речи, — сказала она. — Как тебя сюда занесло?

— Просто ехал мимо, — ответил я.

Официантка в униформе имбирного цвета принесла пухлое меню. У нее была такая большая грудь, что пуговицы на блузке, казалось, вот-вот оторвутся от натяжения. Девушка напротив меню не взяла и на официантку даже не посмотрела. Глядя прямо на меня, она лишь сказала:

— Кофе и сырное пирожное, — будто заказывала не ей, а мне. Официантка молча кивнула и удалилась с меню в руках.

— Неприятности? — спросил я.

Девушка ничего не ответила — только смотрела на меня в упор, будто оценивала.

— За мной что-нибудь видно? Там кто-нибудь есть? — спросила она.

Я посмотрел ей за спину. Простые люди просто ели. Из новых клиентов — никого.

— Ничего и никого там нет, — сказал я.

— Посмотри еще немного, ладно? — сказала она. — Если что будет, дай знать. А сам болтай как ни в чем не бывало.

Из-за нашего стола виднелась парковка ресторана. Я видел мой малыш «пежо» — старенький и весь в пыли. Кроме него было две машины: серебристая малолитражка и черный микроавтобус с высокой крышей. Микроавтобус, как мне показалось, сиял новизной. Обе машины стояли уже давно. И я не заметил, чтобы на парковку заехал кто-то еще. Девушка скорее всего пришла в ресторан пешком. Или кто-то ее сюда подвез.

— Что, просто ехал мимо?

— Да.

— Путешествуешь?

— Вроде того.

— Что читаешь?

Я показал ей книжку — «Семейство Абэ» Мори Огая[324].

— «Семейство Абэ»? — переспросила она. — Зачем читаешь такое старье?

— Лежала в гостиной хостела. Я недавно ночевал в Аомори, пробежался глазами — вроде интересная. Вот и взял с собой. Взамен оставил те, что уже прочел.

— «Семейство Абэ» не читала. И как — понравилась?

Я эту книгу прочел и теперь перечитывал. История, в общем, неплохая, вот только я не мог понять, почему и из каких соображений Мори Огай написал или почувствовал необходимость написать такую книжку. Но если я начну это объяснять, затянется надолго, здесь — не клуб любителей чтения. К тому же она просто ухватилась за первую попавшуюся тему, чтобы вести со мной непринужденную беседу (по крайней мере — чтобы так подумали окружающие).

— Прочесть, думаю, стоит, — сказал я.

— И что за работа?

— У кого? У Мори Огая?

Она нахмурилась.

— Какое мне дело до Мори Огая? Ты сам чем занимаешься?

— Рисую картины, — ответил я.

— Художник?

— Вроде того.

— Какие картины рисуешь?

— Портреты.

— Портреты? Это вроде тех, что на стене в кабинете директора фирмы? И с них важные персоны взирают с таким надутым видом?

— Точно.

— И это твоя работа?

Я кивнул.

Она оставила тему живописи. Верно, ей стало неинтересно. Основная масса людей в мире — за исключением тех, кого рисуют, — не испытывает ни малейшего интереса к портретам.

Тем временем открылась автоматическая дверь, и вошел высокий мужчина средних лет. В черной кожаной куртке и в черной бейсболке с логотипом гольф-компании. Остановился у самого входа, окинул взглядом помещение и, выбрав столик через два от нашего, сел к нам лицом. Затем снял бейсболку, несколько раз пригладил волосы, подробно изучил меню, которое принесла грудастая официантка. В его коротких волосах пробивалась седина, а сам он был худощав и смугл от загара. На лбу — глубокие волнистые морщины.

— Вошел мужчина, — сказал я ей.

— Какой он?

Я вкратце описал, как он выглядит.

— Сможешь нарисовать? — спросила она.

— Что-то вроде портрета?

— Ага. Ты ведь портретист?

Я достал из кармана блокнот и быстро набросал карандашом лицо того мужчины. Даже тени добавил. Мне не нужно было то и дело поглядывать на него, пока я рисовал. Есть у меня способность с первого взгляда уловить детали человеческого лица и сохранить их в памяти. Через стол я протянул листок девушке. Она взяла его в руки, прищурилась и долго всматривалась — точно банкир, когда изучает след кисти на подозрительном векселе. Затем положила листок на стол.

— Ты так хорошо рисуешь, — сказала она, глядя мне в лицо. В ее взгляде читалось неприкрытое восхищение.

— Это же моя работа, — сказал я. — А тот мужчина — твой знакомый?

Она молча покачала головой. Только поджала губы, а выражение лица осталось прежним. Она сложила мой рисунок вчетверо и положила к себе в сумку. Зачем она оставила рисунок себе, я так и не понял. Могла бы просто, скомкав, выбросить.

— Незнакомый, — ответила она.

— Но он тебя преследует? Ведь так?

На это она ничего не ответила.

Та же официантка принесла сырное пирожное и кофе, и девушка хранила молчание, пока мы снова не остались одни за столиком. Затем отломила вилкой кусочек и принялась гонять его по тарелке влево и вправо. Словно хоккеист, разминающийся на льду перед игрой. Затем отправила кусок в рот и стала медленно и безучастно жевать его. А когда проглотила, добавила в кофе немного сливок и отпила глоток. Тарелку же с сырным пирожным отодвинула в сторону, словно хотела сказать: «Хватит, больше не нужно».

На парковке добавился белый кроссовер — здоровенный и высокий, на мощных колесах. Похоже, эта машина того мужчины, что вошел недавно в ресторан. Запарковался он передом[325]. На кожухе запаски, крепившемся к двери кузова, красовался логотип «SUBARU FORESTER». Тем временем я доел карри с креветками, официантка убрала посуду, и я заказал себе кофе.

— Давно путешествуешь? — спросила девушка.

— Да, уже прилично.

— Интересно? Путешествовать?

Правильнее было бы ответить: «Я путешествую не потому, что интересно». Но стоит мне так сказать — и разговор лишь завязнет в подробностях.

— Так себе, — ответил я.

Она посмотрела на меня так, будто видела перед собой диковинного зверя.

— Ты всегда так отвечаешь? Отрывками фраз?

Опять правильнее было бы ответить: «Смотря какой собеседник». Но стоит мне сказать это, и беседа увязнет еще глубже.

Принесли кофе. Я попробовал. Вкус вроде есть, но отнюдь не лучший. Хотя это все же был кофе — и очень даже горячий. Больше никто в ресторан не заходил. Седеющий мужчина в кожаной куртке зычно заказал себе рубленый бифштекс и рис.

Из динамиков лилась «Fool on the Hill» — в аранжировке для струнных. Я не мог припомнить, кто на самом деле написал эту композицию, Джон Леннон или Пол Маккартни? Пожалуй, Леннон. Вот какой чепухой была занята у меня голова. Потому что я не знал, о чем бы еще мне подумать.

— Ты на машине?

— Ага.

— Что за машина?

— Красный «пежо».

— А номер?

— Синагава, — ответил я.

Услышав это, она нахмурилась. Точно красный «пежо» с номерами Синагавы связан с жутко неприятными для нее воспоминаниями. Затем девушка одернула рукава кардигана, проверила, все ли пуговки блузки застегнуты, и слегка промокнула губы салфеткой.

— Пойдем! — вдруг сказала она.

Выпила полстакана воды и поднялась со своего места. Кофе, отпитый на глоток, сырное пирожное без одного лишь кусочка так и остались на столе почти не тронутыми — как бывает на месте внезапного происшествия.

Куда она собралась, я не знал, но тоже поднялся из-за стола. Взял оставленный официанткой счет и расплатился. Мне посчитали общую сумму, прибавив ее заказ, но она меня даже не поблагодарила. Похоже, платить за себя она и не собиралась.

Когда мы выходили из ресторана, тот седоватый мужчина без всякого интереса поедал свой бифштекс. Подняв голову, окинул нас взглядом — но и только. Опять уткнувшись в тарелку, он, орудуя ножом и вилкой, продолжал свою безучастную трапезу. Девушка даже не удостоилась его взгляда.

Минуя белый «субару-форестер», я присмотрелся к заднему бамперу — там красовалась наклейка с рыбой, похожей на марлина. Зачем такую нужно клеить на машину, я не имел никакого понятия. Может, какой-то рыбак — профессионал или любитель?


Куда мы едем, она не говорила. Только сидела рядом и указывала путь. Похоже, она разбиралась в окрестных дорогах. Или местная, или живет здесь давно. Я вел «пежо», куда она велела. Мы удалялись по государственной трассе от города, и тут показалась яркая неоновая вывеска интим-отеля. Я завернул на парковку и выключил двигатель.

— Сегодня заночую здесь, — объявила она. — Домой вернуться у меня уже не получится. Пошли со мной.

— Но я сегодня ночую в другом месте, — сказал я. — Уже снял номер, оставил там вещи.

— Где?

Я назвал ей маленькую бизнес-гостиницу возле станции.

— Здесь куда лучше, та — дешевка. Наверняка облезлая комната со стенной шкаф размером.

Так оно и было: я поселился в облезлой комнатенке размером со стенной шкаф.

— К тому же, приди в такое место одинокая дама, еще и не поселят: побоятся, приняв за проститутку. Ладно тебе. Пошли со мной.

По крайней мере, уж она-то — не проститутка, подумал я.

Я оплатил номер на одну ночь (девушка и на сей раз восприняла все как должное), получил ключ. Как только вошли в комнату, девушка первым делом открыла кран, чтобы набрать ванну, включила пультом телевизор и тщательно настроила освещение. Ванна оказалась просторной. И впрямь — куда комфортней, чем в бизнес-гостинице. Было заметно, что девушка здесь — или в другом похожем месте — завсегдатай. Затем она села на кровать и сняла кардиган. За ним белую блузку, плиссированную юбку. Потом и чулки. На ней было весьма простое белое белье — не сказать, что очень новое. Такое тоже вполне может надеть обычная домохозяйка перед выходом за покупками. Протянув руку за спину, она ловко расстегнула бюстгальтер, сложила его и оставила в изголовье. Грудь у нее была не особо большой, но и не маленькой.

— Ну, иди ко мне, — сказала она. — Раз уж приехали в такое место, давай развлечемся.


То «развлечение» так и осталось единственным за все мое долгое путешествие — или скитания. Секс с нею оказался куда более бурным и страстным, чем я мог себе представить. Она кончила четыре раза. Верится с трудом, но всякий раз, вне сомнения, — по-настоящему. Да и я кончил дважды. Но, как ни странно, удовольствия не ощутил. Мысленно я находился отнюдь не там и не с нею.

— А ты, похоже, давно не трахался, да? — спросила она.

— Несколько месяцев, — признался я.

— Понимаю, — сказала она. — Но почему? Ты же вроде не такой безнадежный, чтоб не найти себе подружку.

— Да так, обстоятельства.

— Бедненький, — сказала она и погладила меня по шее. — Несчастный.

Несчастный, повторял я про себя ее слова. Если подумать, можно и впрямь посчитать себя несчастным человеком. В непонятном месте незнакомого города я, ничего не соображая, прильнул к женщине, не зная даже, как ее зовут.

Между заходами мы выпили несколько банок пива из холодильника. Уснули примерно в час ночи. А когда я наутро открыл глаза, ее уже след простыл. На столе никакой записки. Я лежал один посреди безмерно широкой кровати. Стрелки часов показывали половину восьмого. За окном давно рассвело. Распахнув шторы, я увидел государственную трассу, что протянулась вдоль берега океана. Туда-сюда с грохотом носились огромные рефрижераторы, перевозившие свежую рыбу… В мире много бессмыслицы. Однако что может быть бессмысленнее, чем проснуться утром одному в номере интим-гостиницы?

Вдруг я вспомнил про бумажник: он должен лежать в кармане брюк. Проверил. Все осталось нетронутым: и наличность, и кредитки, и банковские карточки, и водительские права. Я выдохнул. Если бы я лишился бумажника, мне было б не до смеха. А такое вполне могло произойти. Нужно быть осторожным.

Скорее всего она ушла под утро, пока я крепко спал. Вот только как доберется она до города — или своего жилья? Пешком? Или она вызвала такси? Хотя мне это было уже все равно. Что ей с моих догадок?

На стойке регистрации я вернул ключ от номера, заплатил за выпитое пиво и вернулся на «пежо» в город. Там, в бизнес-гостинице, мне следовало забрать оставленную сумку, а также расплатиться. По дороге я опять проехал мимо вчерашнего ресторана и решил там позавтракать. Я жуть как проголодался и хотел выпить горячего черного кофе. Собираясь припарковаться задним ходом, я заметил немного поодаль белый «субару-форестер». Он так и стоял — капотом вперед, а на заднем бампере виднелась все та же наклейка с марлином. Вне сомнения, та же машина, что я заметил накануне вечером. Вот только стояла она теперь на другом месте. Оно и понятно — кто же здесь останется на ночь?

Я вошел в ресторан. Там, что неудивительно, было почти пусто. Как я и предполагал, там завтракал все тот же мужчина, что и вчера. Вероятно, за тем же самым столом, в той же черной кожаной куртке. На том же месте, что и вчера, лежала его черная бейсболка с логотипом «Yonex»[326]. Отличалось одно — на столе я увидел свежую утреннюю газету. Перед мужчиной стоял комплексный завтрак с тостами и омлетом. Похоже, принесли совсем недавно: от кофе еще поднимался пар. Когда я проходил мимо, мужчина окинул меня взглядом — куда более пристальным и холодным, чем вчера. В нем даже угадывался оттенок осуждения. По крайней мере, так мне показалось.

Он как будто говорил мне: «Я точно знаю, где и что ты делал».

Вот и все, что приключилось со мной в том городке на побережье океана в префектуре Мияги. Я и теперь не могу понять, что было нужно от меня в тот вечер курносой девушке с идеально ровной линейкой зубов. И тот мужчина средних лет с «субару-форестером» — он преследовал ту девушку? Старалась ли она от него избавиться? Все это мне было тоже непонятно. Во всяком случае, оказавшись в том месте, я по странному стечению обстоятельств очутился в шикарной интим-гостинце, где переспал одну-единственную ночь с незнакомкой. То был, пожалуй, самый страстный секс за всю мою прожитую жизнь. Но я все-таки не запомнил даже названия того городка.


— Не принесешь мне воды? — попросила замужняя подруга. Она задремала после секса и только что открыла глаза.

Мы лежали в постели. Пока она спала, я, глядя в потолок, мысленно возвращался к той странной истории, приключившейся в городке с рыбным портом. Минуло лишь полгода, но мне казалось, это произошло очень давно.

Я сходил на кухню, налил в большой стакан минеральной воды и вернулся в постель. Подруга залпом отпила половину.

— Значит, что касается Мэнсики, — сказала она, поставив стакан на стол.

— И что же касается Мэнсики?

— Свежая информация о нем, — сказала она. — Помнишь, я обещала, что поделюсь позже?

— Вести из джунглей?

— Да, — ответила она и отпила еще глоток. — Твой друг Мэнсики, по слухам, просидел долгое время в Токийской предвариловке.

Я приподнялся и посмотрел на нее.

— Да. Есть такая в квартале Косугэ.

— И за что его упекли?

— Подробности я не знаю, но, скорее всего, замешаны деньги. Уклонение от налогов, или отмывание денег, или инсайдерские сделки. Или все вместе. Арестовали его лет шесть или семь назад. Он рассказывал что-нибудь о себе? Например, чем занимается?

— Говорил, что работа как-то связана с информацией. Создал фирму, а несколько лет назад продал ее акции. И теперь живет с прибыли на капитал.

— «Работа, связанная с информацией» звучит весьма неопределенно. Если подумать, в нынешнем мире не осталось работы, не связанной с информацией.

— От кого ты слышала про арест?

— От одной подружки. У нее муж — специалист по финансам. Откуда узнала она, я понятия не имею. Кто-то от кого-то услышал и кому-то рассказал. В общем, бабкины разговоры. Но мне все-таки кажется, что нет дыма без огня.

— Раз он сидел в Токийской предвариловке, значит, им занималась местная прокуратура.

— В конце концов, его признали невиновным, — добавила она. — Но даже при этом он очень долго просидел под арестом, пока его трясли как грушу. Срок ареста продлевали много раз, а выйти под залог не разрешали.

— При этом в суде он выиграл.

— Да, ему предъявили обвинение, но за решетку он, на свое счастье, не попал. Во время следствия благоразумно помалкивал.

— Насколько мне известно, токийская прокуратура — самые сливки дознавателей. Спеси там хоть отбавляй. Если за кого-то берутся, то вгрызаются, как собаки. Не успеешь оглянуться, а они нарыли улики, схватили подозреваемого и уже передают дело в суд. А там почти всегда побеждают. Поэтому попасть в Косугэ никому не пожелаешь. Многие люди, пока длится следствие, ломаются морально — подписывают протоколы допроса, составленные выгодно для прокурора. Простому человеку не под силу хранить молчание под таким давлением.

— Но, во всяком случае, Мэнсики это удалось. Твердая воля и голова на плечах.

И впрямь, Мэнсики — необычный человек. Твердая воля и голова на плечах.

— Я вот что еще не могу понять. Будь то уклонение от налогов или отмывание денег, если ордер на арест подписывает окружной прокурор, об этом сообщают в газетах. Мэнсики — фамилия редкая. Я бы запомнил. До недавних пор я внимательно следил за прессой.

— Про это ничего сказать не могу. А, вот еще что — вроде я уже говорила. Тот особняк на горе он приобрел года три назад. Практически заставил хозяев его уступить. Прежде там жили другие люди, которые совсем не собирались продавать только что выстроенный дом. Мэнсики предложил деньги — или каким-то иным способом выгнал ту семью. И перебрался туда сам. Как подлый рак-отшельник.

— Раки-отшельники живых ракушек не прогоняют. Тихо-мирно используют раковины умерших.

— Но среди них же могут быть вероломные наглецы?

— Я не знаю, — ответил я, уклоняясь от дебатов о жизни раков-отшельников. — Если это так, почему Мэнсики настаивал именно на том доме? Выгнать силой прежних жильцов только ради того, чтобы поселиться самому? Наверняка потратил уйму времени и денег. К тому же, на мой взгляд, особняк для него — излишне броский. Очень выделяется. Сам дом, конечно, шикарный, но вряд ли в его вкусе.

— К тому же он слишком просторный. Живет Мэнсики один, не нанимая прислугу, гости к нему не ходят. Зачем ему такой дворец? — Она допила воду и продолжила: — Должна быть какая-то причина, зачем ему понадобился именно тот дом. Но что это за причина, я не знаю.

— Как бы там ни было, на вторник я в тот дом приглашен. Схожу — и, может, что-нибудь прояснится.

— Как в замке Синей Бороды — не забудь проверить потайную запертую комнату.

— Постараюсь, — ответил я.

— Ну, в общем, все пока хорошо, — сказала она.

— Что хорошо?

— Ты закончил картину. Она понравилась Мэнсики. Тот заплатил тебе приличные деньги.

— Согласен, — ответил я. — Это хорошо в особенности. Даже от сердца отлегло.

— Мои поздравления, великий художник!

У меня и вправду отлегло от сердца. Картина завершена — это так. Мэнсики она понравилась — тоже так. Определенно картина мне эта не безразлична. В результате я получу за нее круглую сумму денег — наверняка. Но при этом, отдавая картину, я не мог быть полностью доволен тем, как все сложилось. Многое вокруг меня все еще оставалось в подвешенном состоянии и без ключа к разгадке. По мере того, как я старался упростить свою жизнь, та, похоже, становилась еще более хаотичной.

Точно в поисках подсказки, я почти машинально протянул руки к подруге и обнял ее. Ее тело было мягким и теплым. И влажным от пота.

«Я точно знаю, где и что ты делал», — будто говорил мне мужчина с белым «субару-форестером».

Глава 20

Миг, когда перемешиваются бытие и небытие
На следующий день я проснулся без будильника в половине шестого. Воскресное утро. На улице еще темно. Слегка позавтракав на кухне, я переоделся в рабочее и перешел в мастерскую. Посветлело небо на востоке, я погасил свет, распахнул окна, чтобы впустить в комнату бодрящий свежий воздух.Затем достал новый холст и поставил на мольберт. С улицы доносился щебет ранних птах. Ливший ночь напролет дождь изрядно намочил деревья вокруг. Дождь закончился незадолго до рассвета, и в тучах там и тут возникали ослепительные прорехи. Я сел на табурет и, потягивая горячий черный кофе, уставился на чистый холст.

Мне всегда в ранние утренние часы нравилось смотреть на белоснежный холст, которого еще не коснулась кисть. Я называл это «дзэн-холст». Пока ничего не нарисовано, но там — отнюдь не пустота. На этой белейшей поверхности, скрываясь, прячется то, что должно там оказаться. Стоит приглядеться — и столько возможностей, которые вскоре сведутся к некой действенной подсказке. Мне нравился тот миг — когда перемешиваются бытие и небытие.

Но сегодня я с самого начала знал, что́ буду рисовать. На этом холсте я сейчас начну портрет того мужчины средних лет, что приехал в ресторан на белом «субару-форестере». Мужчина этот засел внутри меня и до сих пор терпеливо дожидался, когда я его нарисую. Так мне показалось. И мне нужно создать его портрет не ради кого-то, не на заказ, не ради заработка — для самого себя. Так же, как я рисовал портрет Мэнсики, чтобы припомнить смысл его существа — хотя бы его смысл для меня самого, — мне предстояло как-то по-своему воспроизвести облик и этого мужчины. Зачем — не знаю. Но мне это было необходимо.

Закрыв глаза, я увидел перед собой образ того мужчины. Я отчетливо помнил все вплоть до мельчайших черт его лица. На следующее утро в ресторане он поднял голову и посмотрел прямо на меня. На его столике лежала свежая газета, кофе клубился белым паром. Лучи утреннего солнца, струясь через большое оконное стекло, слепили глаза. Ударяясь друг о друга, на столах бряцала дешевая посуда. Эта картинка явственно раскрывалась передо мной. И лицо того мужчины начало выразительно меняться.

«Я точно знаю, где и что ты делал», — говорили его глаза.

На сей раз я решил начать с наброска. Встал, взял в руки уголь и расположился перед мольбертом, чтобы подготовить на чистом холсте место под лицо мужчины. Без какого-либо плана, совершенно ни о чем не думая, провел первую вертикальную линию. Линию, определяющую центр, из которой будет исходить все остальное. Дальше я буду рисовать худощавое смуглое лицо мужчины. Его лоб прорезают несколько глубоких морщин. Волосы коротко подстрижены, местами пробивается седина. Похоже, человек он неразговорчивый и терпеливый.

Вокруг основной линии я добавлял углем несколько других — вспомогательных, чтобы получить черты лица мужчины. Отступив на несколько шагов, проверил эти линии, немного подправил и добавил новые. Очень важно — верить в себя. Верить в силу линий, верить в силу разделенных ими пустот. Говорить должен не я, но мне надлежит позволять говорить тем линиям и пустотам. Начнется их диалог между собой — и вскоре заговорят цвета. Тогда плоскость начнет постепенно наполняться объемом. А от меня требуется воодушевлять все, оказывать всем им помощь. Но самое главное — ничему не мешать.

Я работал до половины одиннадцатого. Солнце неспешно вскарабкалось к зениту, разорванные в мелкие клочья серые облака одно за другим сносило к горам. Ветви перестали ронять капли со своих кончиков. Я, отстранившись, рассматривал с разных ракурсов набросок — все, что успел наметить с утра. На холсте было лицо мужчины, которого я помнил. Точнее, был готов тот череп, что позже скроется под этим лицом. И все же мне показалось, что линий многовато. Некоторые нужно будет аккуратно удалить. Но это уже завтра. На сегодня работу лучше закончить.

Отложив исписавшийся уголь, я вымыл испачканные черным руки. Когда вытирал их полотенцем, взгляд мой остановился на полке с погремушкой. Тогда я взял ее в руку и позвонил. Звук показался мне каким-то допотопным и неприятно дребезжащим. И не подумаешь, что это загадочный буддистский предмет, долгие годы пролежавший под землей. И звучал он совсем не так, как посреди ночи. Вероятно, кромешный мрак и мертвенная тишина придают звуку этому звонкость и разносят его намного дальше.

Кто звонил под землей в эту погремушку среди ночи, по-прежнему остается загадкой. Кто-то ведь должен был это делать — отправлять со дна склепа некое послание, — но он, этот кто-то, исчез. Когда открыли крышку, там оставалась только погремушка, похожая на колокольчик судзу. Что бы все это значило? — подумал я и вернул погремушку на полку.


Пообедав, я вышел на улицу и пошел в заросли за домом. Я был в плотной серой ветровке и рабочих штанах свободного покроя, местами заляпанных красками. По мокрой тропинке дошел до старой кумирни и завернул за нее. Толстую крышку склепа застилал плотный слой опавшей листвы самых разных оттенков. Листва эта насквозь промокла от ночного ливня. Вряд ли кто-то прикасался к крышке за те два дня, что прошли после нашей с Мэнсики вылазки сюда. Я просто хотел в этом удостовериться. Присев на мокрый камень, я разглядывал пейзаж вокруг склепа, слушая пение птиц у себя над головой.

Казалось, в этих зарослях можно было расслышать даже то, как течет время и утекает человеческая жизнь. Уходит один человек, приходит другой. Улетучивается одна мысль, возникает другая. Растворяется одна форма, появляется иная. Ведь даже я день за днем постепенно разрушаюсь, чтобы восстановиться. Ничто не стоит на одном месте. И только время теряется. Время у меня за спиной миг за мигом становится мертвым песком — обваливается и пропадает. А я сижу перед самой этой пропастью и просто прислушиваюсь к тому, как оно умирает.

Вдруг я подумал: а интересно, что чувствуешь, когда долго сидишь в одиночестве на дне этого склепа? Запертым в темном тесном пространстве. К тому же Мэнсики сам отказался от лестницы и фонаря. Ведь без лестницы он вряд ли выбрался бы без чужой — точнее, моей — помощи. Зачем ему было подвергать себя такому испытанию? Может, он наслаивал пространство склепа на жизнь, проведенную в Токийском изоляторе? Хотя что я могу об этом знать? Мэнсики живет в собственном мире, по-своему.

Об этом я мог сказать только одно: Я так жить не могу. Я больше всего боюсь мрачных тесных пространств. Если меня в такое поместят, скорее всего я не смогу дышать от страха. Но, тем не менее, этот склеп чем-то меня пленил. Пленил очень крепко — настолько, что мне даже казалось, будто он манит меня к себе.

Я просидел на краю склепа с полчаса, затем встал и, шагая по солнечным просветам, вернулся домой.


В начале третьего позвонил Масахико:

— Сейчас я недалеко от Одавары. Ничего, если загляну к тебе? — Я ответил, что, конечно же, не против. Мы с ним давненько не виделись. Он приехал около трех. В подарок привез бутылку односолодового. Я поблагодарил и принял. Признаться, у меня как раз виски был на исходе. Масахико, как всегда, выглядел опрятно, борода аккуратно ухожена, сам в привычных очках в черепаховой оправе. Выглядел, в общем, как и прежде, вот только залысины стали глубже.

Усевшись в гостиной, мы обменялись новостями. Я рассказал, как рабочие разобрали техникой каменный курган и вскрыли округлый склеп диаметром около двух метров. Глубиной два восемьдесят, старинной каменной кладки. Склеп был накрыт тяжелой решетчатой крышкой, отодвинув которую, мы обнаружили оставленный там буддистский предмет в виде погремушки. Масахико заинтересованно слушал. Однако не сказал, что хочет увидеть тот склеп своими глазами. Как и не сказал, что хочет взглянуть на погремушку.

— И что, с тех пор по ночам звук бубенца больше не беспокоит? — только и поинтересовался он.

— Нет, не беспокоит, — ответил я.

— Вот и славно, — сказал он и вздохнул будто бы с облегчением. — Не люблю я всякие жуткие истории и стараюсь избегать всего подозрительного.

— Береженого бог бережет.

— Именно, — поддакнул Масахико. — Так что доверяю этот склеп тебе. Поступай с ним, как хочешь.

Еще я рассказал ему, что спустя очень долгое время мне снова захотелось рисовать. Что два дня назад, закончив портрет — заказ Мэнсики, — я ощутил, что мне стало легче. Возможно, я нащупываю собственный новый стиль, используя портреты как мотив. Вроде начинаю рисовать портрет, а в результате получается нечто совершенно иное. Но тем не менее по сути своей это — портрет.

Масахико захотел взглянуть на портрет Мэнсики, но когда узнал, что я уже отдал картину заказчику, сильно огорчился.

— Так ведь краски еще не досохли?

— Он сказал, что досушит сам, — ответил я. — Во всяком случае, хотел заполучить картину как можно скорее. Возможно, боялся, что я переменю решение и не пожелаю ему ее отдавать.

— Вот как? — восхищенно сказал он. — И что, ты принялся за новую?

— Да, с утра уже начал, — сказал я, — но там пока что эскиз углем, смотреть без толку — все равно ничего не понятно.

— Да ладно, покажи, как есть.

Я провел его в мастерскую и показал начатый эскиз «Мужчины с белым «субару-форестером»» — пока что грубый набросок. Амада долго стоял, скрестив руки, перед мольбертом, с серьезным видом всматриваясь в набросок.

— Да. Интересно, — немного погодя сказал он, будто выдавив слова сквозь зубы.

Я молчал.

— Что это будет, предположить не берусь, но похоже на чей-то портрет. Точнее — на некий корень портрета. Зарытый глубоко в землю, — произнес Масахико и опять на время умолк. — Очень глубоко, — продолжил он. — И этот мужчина — это же мужчина? — рассержен. Интересно, на что?

— Ну, я не знаю.

— Ты не знаешь, — монотонно вторил Амада. — Однако в нем кроются глубокий гнев и печаль. Он не может выплеснуть гнев, и потому тот бурлит внутри него.

Масахико в институте учился на отделении живописи маслом, но, по правде говоря, никто в нем художника не видел. Вроде способный он был студент, но его работам недоставало глубины. Он и сам это отчасти признавал. Однако у него был дар одним взглядом определять все плюсы и минусы чужих картин. Поэтому всякий раз, когда я начинал сомневаться в собственных работах, непременно спрашивал его мнение. Его советы всегда были точны и справедливы и действительно шли мне на пользу. К счастью, зависть, ревность или соперничество были ему не свойственны. Вероятно, таким уж он уродился, поэтому я всегда мог довериться его мнению. Он никогда не сглаживал острые углы, но не было у него и скрытых мотивов. И как бы безжалостно он ни распекал мои работы, я, как ни странно, совсем на него не сердился.

— Когда эта картина будет готова, покажешь мне ее, прежде чем отдавать, хорошо? Взглянуть бы хоть одним глазом, — попросил он, не отрываясь от холста.

— Хорошо, — ответил я. — Эта — не на заказ: просто для себя — рисую, как захочется. Отдавать ее я пока никому не собираюсь.

— Ты что ж, захотел нарисовать свою картину?

— Выходит, так.

— Это своего рода портрет, но никак не формальный.

Я кивнул.

— Можно и так сказать.

— И ты, похоже, нащупываешь новое для себя направление.

— Хотелось бы в это верить, — сказал я.


— На днях видел Юдзу, — сказал мне Масахико уже перед самым уходом. — Случайно встретились и проболтали с полчаса.

Я кивнул, но промолчал. Потому что не знал, что и как тут уместно будет сказать.

— Она, похоже, ничего. А о тебе — почти ни слова. Точно мы оба избегали этого разговора. Ну, сам понимаешь, неловко это бывает. Но в конце она все же спросила о тебе, чем ты занимаешься? Я ей ответил: вроде рисует. Что именно — не знаю, уединился в доме на горе и что-то делает там.

— По крайней мере, пока еще жив, — сказал я.

Масахико, как мне показалось, хотел рассказать о Юдзу что-то еще, но передумал и промолчал. Юдзу издавна дружила с Масахико и часто обращалась к нему за советом. Вероятно, это касалось нас с нею. Так же, как я часто ходил к нему за советом по поводу картин. Однако Масахико мне ничего не рассказывал. Такой вот человек. Выслушивать людей — выслушивал, но все, о чем они с ним говорили, оставлял у себя внутри. Как дождевая вода — течет по желобу и скапливается в бочке, а оттуда наружу никак. Не перетекает вода через край, переполнив бочку, а уровень ее регулируют по необходимости.

Сам Масахико за советами ни к кому не ходил. Хотя ему тоже было на что посетовать. Сын знаменитого художника, своими силами поступил в Институт искусств, но при этом обделен талантом. Наверняка ему было о чем рассказать. Но за все долгие годы нашей дружбы я не припомню ни одного случая, чтобы мне довелось услышать хоть какую-то жалобу из его уст. Такой вот он человек.

— Думаю, у Юдзу был любовник, — решительно сказал я. — Под конец нашего брака она старалась избегать близости со мной. И я должен был заметить это раньше.

Вообще я делился с кем-либо этим впервые, а до сих пор держал внутри себя.

— Вот как? — только и сказал Масахико.

— Но об этом ты, наверное, знал?

Масахико ничего не ответил.

— Разве не так? — повторно спросил я.

— Бывают такие вещи, о которых нам, по возможности, лучше не знать. Могу сказать тебе только это.

— Однако знаешь ты или нет, предстоящий результат почти одинаков. Разница лишь в том, как скоро это произойдет, внезапно или нет, и с какой силой раздается звоночек.

Масахико вздохнул.

— Да, похоже, ты прав, все так и есть. Хоть знаешь, хоть не знаешь — результат всегда один и тот же. Но даже при этом я могу тебе рассказать далеко не обо всем.

Я молчал.

Тогда он сказал:

— Например, каким бы ни был результат, у всего непременно есть как хорошая сторона, так и плохая. После расставания с Юдзу тебе пришлось нелегко. Мне очень жаль, что так получилось. Но в результате ты наконец-то опять начал рисовать. Нашел собственный стиль. Если задуматься, разве это плохо?

«А ведь он прав, — подумал я. — Если бы мы с Юдзу не расстались — точнее, если бы Юдзу от меня не ушла, — я б и теперь продолжал писать заурядные портреты, зарабатывая ими на жизнь. Однако то был не мой собственный выбор. Вот что важно не забывать».

— Старайся замечать хорошие стороны, — уходя, сказал Масахико. — Может, это никчемный совет, но раз уж идешь по улице, не лучше ли идти по солнечной стороне?

— И к тому же в стакане остается еще остается одна шестнадцатая часть воды.

Масахико рассмеялся.

— Вот нравится мне в тебе эдакое чувство юмора!

Я и не собирался шутить, но не в этом признаться.

Масахико немного помолчал, а затем сказал:

— Ты все еще любишь Юдзу?

— Я понимаю, что должен ее забыть, но так прикипел к ней душой, что не могу оторваться. И почему так бывает?

— С другими не спишь?

— Если и сплю, то между ними и мной всегда присутствует Юдзу.

— Ну и дела… — произнес он и потер лоб кончиком пальца. Похоже, он и впрямь не знал, что мне сказать.

Затем сел за руль и приготовился уезжать.

— Спасибо за виски, — поблагодарил я. Еще не было пяти, но небо заметно потемнело. В это время года ночи становятся длиннее.

— По правде говоря, хотелось выпить вместе, но я за рулем, — сказал он. — Как-нибудь посидим вдвоем, тогда и выпьем. Давненько мы этого не делали.

— Да, как-нибудь, — ответил я.

«Бывают такие вещи, о которых нам, по возможности, лучше не знать», — так сказал Масахико? Может, он и прав. Бывают и такие вещи, которых лучше не слышать. Однако не годится, чтобы человек жил, вечно не слыша ничего. Придет время, и как бы ни зажимал он себе уши, звук сотрясет воздух и проникнет в самое сердце. Неизбежно. Не нравится? Единственный выход — жить в вакууме.


Я проснулся посреди ночи. Нащупал выключатель и зажег свет. Посмотрел на часы. Цифры на электронном табло показывали 1:35. Послышалось, будто звенит бубенец. Вне сомнения — тот самый. Я приподнялся, повернулся в ту сторону, откуда доносился звук, и прислушался.

Бубенец зазвонил опять. Кто-то тряс им под покровом ночи — причем звук был сильнее и звонче прежнего.

Глава 21

Малы, но если порезаться, хлынут крови
Я сел на кровати и, затаив дыхание, в ночной темноте прислушался к звону бубенца. Откуда он доносился? Звон был громче прежнего, это бесспорно. И шел теперь с другой стороны.

Я заключил: бубенец теперь звонит внутри этого дома. А что еще мне оставалось думать? Из путаницы воспоминаний всплыло, что погремушка вот уже несколько дней лежит на полке в мастерской.

Звук бубенца доносится из мастерской.

Сомнений нет.

И что мне теперь делать? В голове все перемешалось. Конечно же, мне стало страшно. Еще бы — в доме, в этих самых стенах происходят непонятные вещи. Время за полночь, место — уединенный дом в горах, и я — один-одинешенек. Как тут не бояться? Позже, однако, я понял, что над страхом тогда чуточку преобладало смятение. Голова человека — она так устроена. Чтобы снять или же приглушить острую боль или страх, все чувства и ощущения мобилизуются. Так же, как на пожаре в ход идут самые разные емкости для воды.

Я постарался привести мысли в порядок и прикинуть, что делать дальше. Один вариант — спать дальше, натянув на голову одеяло. Как и предлагал Масахико, никак не соприкасаться с тем, что нам неведомо, выключив всякие мысли, ничего не видеть и не слышать. Однако вся беда в том, что сейчас уже не до сна. Можно накрыться одеялом и заткнуть уши, можно выключить мысли, но не замечать отчетливый звон бубенца невозможно. К тому же звонит он внутри этого дома.

Бубенец звучал как обычно — прерывисто: несколько звонков, за ними небольшая пауза, и опять несколько звонков. Затишье тоже неравномерно — то дольше, то короче. И в неравномерности этой звучало что-то человеческое. Погремушка сама по себе не зазвонит. Никакое устройство ей звонить не помогает. Значит, кто-то трясет ею, держа в руках, — и, вероятно, тем самым передает какое-то послание.

Если не удается этого избежать, укрыться от звона, остается смело взглянуть правде в лицо. Если так будет продолжаться каждый вечер, от моего сна останутся одни дырки, и тогда прощай полноценная жизнь. Уж лучше сходить в мастерскую и удостовериться в том, что там творится. Я несколько разозлился — за что мне все это? А кроме того, взыграло любопытство, и я уже хотел своими глазами убедиться, что же здесь происходит.

Встав, я накинул кардиган на пижаму, взял фонарик и направился в прихожую. Там прихватил темную дубовую трость — из тех, что оставил в подставке для зонтиков Томохико Амада. Увесистая мощная палка. Я понимал, что она вряд ли мне пригодится, но все же так спокойней, чем идти с пустыми руками. Кто знает, что там меня ждет?

Нечего и говорить, я боялся. Шел я туда босиком, а ног не чувствовал. Все тело мне сковало, и при каждом движении, казалось, скрипят все кости. Вероятно, кто-то все же проник в этот дом. И этот кто-то звонит в погремушку. Быть может, он же звонил и на дне склепа? Но кто это, или что это, я понятия не имел. Неужели мумия? Как мне быть, если в мастерской я увижу мумию — ссохшегося мужчину цвета вяленой говядины, который трясет погремушкой? Мне что, бить его тростью Томохико Амады?

О чем это я? — мысленно одернул я себя. Разве могу я так поступить? Мумия — бывший монах, никак не зомби.

И все же как мне быть? Смятение не отпускало, мало того — оно все сильнее поглощало меня. Ведь если я не справлюсь с этой ситуацией, мне что — придется жить с мумией под одной крышей? И слушать по ночам погремушку в одно и то же время?

Я вдруг подумал о Мэнсики. Это он делает такое, о чем его не просят, а мне расхлебывать. Это он пригнал экскаватор, чтобы разворотить каменный курган, он вскрыл загадочный склеп, а в результате вслед за той погремушкой в дом проникло неведомо что. Я хотел было позвонить Мэнсики — даже в такое время он мигом примчится сюда на своем «ягуаре». Однако отказался от этой мысли — у меня нет времени ждать, пока сосед приедет. Нужно что-то предпринимать мне самому — здесь и сейчас. А также самому отвечать за свои поступки.

Я решительно вошел в гостиную и зажег свет. Но даже при свете звон погремушки не унялся. И звон этот раздавался из мастерской. В правой руке я сжал трость, крадучись миновал гостиную и взялся за ручку двери в мастерскую. Затем глубоко вздохнул, собрался с духом и повернул ручку. Стоило мне толкнуть дверь, как в тот же миг звук стих, будто этого и ждал. Опустилась глубокая тишина.

В мастерской было темно, ничего не видно. Я протянул руку к левой стене и на ощупь включил свет. Зажглась подвесная лампа, и мастерская тут же вся осветилась. Встав в дверном проеме на изготовку, я, не выпуская из правой руки трость, быстро осмотрел помещение. От напряжения у меня пересохло в горле — да так, что я даже не мог сглотнуть слюну.

Внутри никого не было. Ни ссохшейся мумии, трясущей погремушкой, ни кого-то другого. Лишь посередине стоял мольберт с моим начатым холстом. Перед ним — старый деревянный табурет на трех ножках. Только и всего. И ни души. Ни писка комара не раздавалось в мастерской, ни дуновения ветра. На окне бездвижно висела белая занавеска, все было тихо. Моя правая рука, сжимавшая трость, чуть подрагивала от напряжения. Дрожь эта передавалась трости, и ее кончик, касаясь пола, отбивал мелкую дробь, сухо и неравномерно.

Погремушка все так же лежала на полке. Я подошел ближе, чтоб получше ее разглядеть. В руку брать не стал, но ничего странного в ней не заметил. Как я положил ее в тот день на полку, на том же самом месте она и лежала.

Я сел на табурет перед мольбертом и еще раз осмотрел внимательно все углы. Так и есть — никого, и в мастерской все, как обычно. Картина на холсте — в том же состоянии, что и накануне. Эскиз «Мужчины с белым «субару-форестером»».

Я посмотрел на будильник, стоявший там же, на полке. Ровно два. Звон разбудил меня в час тридцать пять. Выходит, прошло уже почти полчаса. Но мне казалось, что началось все от силы минут пять или шесть назад. Нарушилось мое восприятие времени — или же его течение? Одно из двух.

Махнув на все рукой, я встал с табурета, погасил свет в мастерской и, выйдя, затворил дверь. После чего еще немного постоял перед закрытой дверью, прислушиваясь, но звук бубенца больше не раздался. Не было слышно ничего. Кроме тишины. «Слышно тишину» — это не игра слов. Здесь, в уединенном доме на горе, даже тишина звучит по-разному. И вот я, стоя перед дверью в мастерскую, вслушивался в эти оттенки тишины.

И тут же я приметил на диване в гостиной нечто странное. Было оно размером с подушку или игрушку. Но я не припоминал, чтобы оставлял там такое. Я присмотрелся — никакая это не подушка и не игрушка. То был маленький живой человек. Укутанный в странное белое одеяние, он ерзал, будто одежда сидела на нем плохо, и ему было очень неуютно. Такое одеяние я припоминал — старое, традиционное. В древности это носили в Японии люди высокого звания. Но припомнил я не только одеяние — лицо этого человечка я тоже узнал.

Командор, подумал я.

Внутри у меня все похолодело. Будто по спине неуклонно взбирался комок льда размером с кулак. Командор с картины Томохико Амады «Убийство Командора» сидел сейчас на диване в гостиной моего — нет, Томохико Амады — дома и смотрел мне прямо в лицо. Этот маленький человек выглядел и был одет почти так же, как на картине. Будто он только что сошел с нее.

Я постарался вспомнить, где картина сейчас. Да, конечно же, в гостевой спальне. Обернув ее в бурую бумагу васи, я убрал ее туда, полагая, что, увидь ее кто-нибудь из моих гостей, это не приведет ни к чему хорошему. Если предположить, что человечек сошел с картины, — что же осталось на полотне? Все на месте, кроме самого Командора?

Но разве такое возможно, чтобы с картины сошел нарисованный на ней человек? Конечно же, нет, такого просто не может быть. Это я знаю наверняка, кто бы и что бы ни говорил…

Я буквально примерз к месту. Мысли роились у меня в голове без всякой связи с логикой, а я пристально разглядывал сидевшего на диване Командора. Время, казалось, совсем остановило свой ход — оно как бы колебалось взад-вперед, дожидаясь, когда я приду в себя. А я… я не мог оторвать глаз от этого чудно́го человечка. Явно прибывшего из потустороннего мира — а что еще можно было тут подумать? Командор тоже, подняв голову, пристально смотрел с дивана на меня. Я не знал, что сказать ему, и просто молчал, настолько все это меня удивило. Лишь, чуть приоткрыв рот, тихонько сопел, не сводя с него глаз.

Не отрывая от меня взгляда, Командор тоже не произносил ни слова. Плотно сжав губы, он сидел на диване, вытянув короткие ноги, откинувшись на спинку, но до ее верха головой не доставал. Обут он был в маленькие сапоги причудливой формы — из черной, как мне показалось, кожи, с острыми и загнутыми вверх носами. На поясе у него был длинный меч с украшениями на эфесе. Меч был длинным только для Командора, по нормальным же меркам он скорее походил на кинжал танто. Но все равно оружие — если, конечно, настоящий.

— Настоящие оне, да, — произнес Командор, словно читал мои мысли. Говорил он очень громко для такого крохотного тела. — Мал конечно, но если порезаться, хлынут крови.

Но и после этих его слов я продолжал молчать. Я не мог выдавить из себя ни слова. Первое, что мне пришло тогда в голову: так он еще и говорить умеет. Затем: какая странная у него речь. Обычные люди так не разговаривают. Хотя, если подумать, сошедшего с картины Командора ростом шестьдесят сантиметров назвать «обычным человеком» сложно. Поэтому как бы он ни говорил, удивляться нечему.

— На картинках Томохико Амад «Убийства Командоров» мы, к сожалению, умирали, пронзенные в груди мечами, — продолжал Командор. — И вам, судари наши, это прекрасно известно. Однако сейчас у нас раны не суть. Ведь не суть же? Бродить, проливая крови, нам тоже в тягости. И вам, судари наши, должно быть, такое хлопотно, мы думаем-с. Ведь вы не хотите, чтобы ковры и мебеля оказались испачканы кровями? Поэтому яви мы отложили до лучших времен и решили обойтись без колотых ран. Из «Убийств Командоров» убрали слова «убийства» тоже мы. Если требуются имена, зовите Командорами — мы не против.

Командор хоть и говорил странновато, красноречием обделен не был. Наоборот, его можно было назвать болтуном. А вот я по-прежнему не мог вымолвить ни слова. Внутри у меня никак не могли ужиться действительность и ее неправдоподобие.

— Может, уже отложите трости в стороны? — предложил Командор. — Ведь мы с вами, судари наши, теперь не собираемся биться на поединках?

Я посмотрел на свою правую руку. Она все так же крепко сжимала трость Томохико Амады. Стоило мне разжать руку, дубовая трость упала, глухо ударившись о ковер.

— Мы не сходили с картинок, — опять прочел мои мысли Командор. — Картинки те — признаемся, занимательные, — остались такими же, как и были. Командоры на них, как положено, умирают — проливают крови из пронзенных сердец. Мы же лишь позаимствовали их облики. Чтобы предстать перед вами, судари наши, нам требуются чьи-нибудь фигуры. Вот и присмотрели по случаям облики тех Командоров. Такие пустяки — надеемся, оне не против.

Я молчал.

— Хотя… даже если и против — разниц никаких. Амады-сэнсэи теперь в туманах и переместились в миры покоев. Командоры тоже не товарные знаки. За образы Микки-Маусов и Покахонтасов, помнится, нам чуть не вчинили любезно иски от фирм Уолтов Диснеев. Ну а за Командоров, полагаем, вряд ли.

Сказав это, Командор расхохотался, подергивая плечами.

— По нам — так хоть мумиями. Но объявись такие вдруг посреди ночей — вам, судари наши, было б весьма не по вам, мы думаем-с. Увидят люди, как ссохшиеся комки вяленых говяд назойливо звонят посреди ночей в погремушки, и всё — сердечные приступы обеспечены.

Я почти машинально кивнул. Он, разумеется, прав: Командор куда лучше мумии. Предстал бы он мумией, и меня б на самом деле хватил удар. Хотя Микки-Маус или Покахонтас посреди ночи с погремушкой в руке — тоже зрелище не из приятных. Командор в одеяниях эпохи Аска — еще куда ни шло.

— Вы — типа… призрак? — собравшись с духом, спросил я, осипши, будто простуженный.

— Хорошие вопросы, — ответил Командор и поднял вверх указательный палец, маленький и белый. — Очень хорошие вопросы, судари наши! Мы суть что? Тогда как сейчас мы временно Командоры. Не что иное, как Командоры. Однако, это, конечно, временно. Кем будем в следующие разы, мы и сами не ведаем. Итак, что мы по сути суть? Ну а вы, судари наши, — что суть вы? Вот, судари наши, ваши облики, а что там — за ними? Спроси вас эдак вот внезапно, и вас, судари наши, собьет с толков. Как и нас, впрочем.

— Вы что, можете принять любой облик? — спросил я.

— Нет, это не суть так просто. Облики, доступные нам, весьма ограничены. Совсем не значит, что мы можем объявиться, кем захотим. Короче говоря, у наших гардеробов есть пределы. Так уж заведено, мы не можем принимать облики помимо тех, какие нам необходимы. И на сии разы мы смогли выбрать разве что этих карликовых Командоров. Исходя из размеров на картинках, получились всего лишь таких вот ростиков. А тут еще эти неудобные одежды…

И он вновь заерзал в своем белом балахоне.

— Ну что, судари наши, вернемся к вашим прежним вопросам. Мы — призраки? Нет-нет, вы что, судари наши. Мы не суть призраки. Мы простые идеи. Призраки — это, по сути, не подвластные людям мистические силы, а мы не таковы. Существуем с различными ограничениями.

У меня было много вопросов. Точнее, должно было быть. Но ни один не смог прийти мне на ум. Почему он обращается ко мне «судари наши», хотя я — один. Но это-то ладно, нет даже смысла спрашивать. В мире «идей» единственного числа, может, и не существует вовсе.

— Ограничения — все практичные, здравые, — сказал Командор. — Например, мы можем воплощаться за дни лишь ограниченные времена. Мы предпочитаем сомнительные ночные часы, поэтому стараемся принимать формы на часы с половин вторых. Заниматься сим в светлые часы для нас утомительно. Все остальные времена без воплощений отдыхаем тамотут, как бесформенные идеи. Как филины на чердаках. Затем, у нас такие конституции, что мы не можем пойти туда, куда нас не приглашают. Однако вы, судари наши, открыли крышки и принесли эти погремушки, потому мы и смогли войти в сии дома.

— Вас заточили в том склепе? — спросил я первое, что пришло на ум. Голос у меня стал тверже, но все равно немного сипел.

— Не ведаем мы этого. У нас не суть памятей в точных смыслах сих слов. Но в том, что мы были заперты на днах склепов, суть некие правды. Мы были в тех склепах и по каким-то причинам не могли выйти наружу. Однако не суть значит, что в тех склепах мы были не свободны. Мы не суть таковы — не ощущаем мук заточений, пусть даже в темных тесных склепах в несвободах хоть сто тысяч лет. Однако, судари наши, за вызволения нас оттуда премного вам обязаны, благодарим-с. Ведь на свободах куда интересней, чем за пределами их, что и говорить. И также признательны людям, кого зовут Мэнсики. Без их помощей склепы б не вскрылись.

Я кивнул.

— Да, так и есть.

— У нас, можно сказать, были явственные предчувствия. Мы ощущали, что крышки склепов удастся отодвинуть. И сказали нам: «Давайте, ваши часы настают!»

— И потому накануне принялись звонить в погремушку?

— Точно так. И вот — склепы открылись. К тому же дружища Мэнсики любезно пригласили нас к ним на ужины.

Я еще раз кивнул. Мэнсики действительно пригласил Командора — тогда, правда, назвав его «мумией» — на ужин во вторник. Мол, раз уж Дон Жуан пригласил на свой ужин статую Командора… Тогда Мэнсики счел это легкой шуткой, но теперь это уже не она.

— Мы совсем не едим, — произнес Командор. — Даже не пьем. Ведь нам переваривать пищи попросту нечем. Какие жалости, да? Что за прекрасные угощенья оне нам приготовили, а мы? Но приглашения из уважений мы почтительно примем. Чтоб идеи пригласили на ужины — такого еще не бывало.


То были последние слова Командора в тот вечер. Договорив, он вдруг умолк и тихо сомкнул глаза, как бы погружаясь в медитацию. С закрытыми глазами лицо Командора показалось мне строгим и задумчивым. Тело его совершенно не двигалось. Вскоре Командор как-то потускнел, теряя очертания, и через несколько секунд полностью исчез. Я машинально бросил взгляд на часы. Четверть третьего. Похоже, время его «воплощения» подошло к концу.

Подойдя к дивану, я потрогал место, где он только что сидел. Рука моя не ощутила ничего: ни тепла, ни вмятины, на диване не осталось никаких следов. Выходит, у идеи нет ни тепла, ни веса, и фигура его — лишь временная форма. Я сел рядом с тем местом, сделал глубокий вдох и потер руками лицо.

Казалось, все произошло во сне, и я просто-напросто долго смотрел сон — наяву. Даже не так: этот мир и сейчас — лишь продолжение сна. И я в этом сне застрял — так мне показалось. Но я прекрасно понимал, что это не сон. Хотя, возможно, и не явь. Но и не сон. Мы с Мэнсики высвободили из того загадочного склепа Командора (или идею, принявшую его облик). И Командор теперь в этом доме прижился — так же, как филин на чердаке. Что это могло бы значить, я не понимал, как и не знал, к чему все это приведет.

Я встал, поднял с пола оброненную дубовую трость Томохико Амады, погасил в гостиной свет и вернулся в спальню. Вокруг было тихо. Ни звука. Я снял кардиган, в пижаме улегся в постель и задумался, как быть дальше. Командор во вторник собирается к Мэнсики в гости, раз уж тот пригласил его на ужин. Что из этого выйдет? И чем дольше я думал, тем больше мое сознание теряло равновесие — будто обеденный стол с ножками разной длины.

Но мало-помалу мне очень захотелось спать. Возможно, это сознание, мобилизуя все функции организма, пыталось погрузить меня в сон, тем самым стараясь отдалить меня от действительности с ее бессмысленным хаосом. И я больше не мог этому сопротивляться. Вскоре я уснул. Но вначале вдруг подумал о филине. Как он там?

«Они тоже спят, судари наши», — прошептал, как мне показалось, над самым ухом Командор.

Но это, пожалуй, я услышал уже во сне.

Глава 22

Приглашение все еще в силе
Назавтра был понедельник. Когда я проснулся, цифровой будильник показывал 6:35. Я привстал на кровати и мысленно воспроизвел все, что произошло посреди ночи в мастерской: звонившую там погремушку, карликового Командора и наш странный разговор с ним. Хотелось бы думать, что все это сон. Долгий и доподлинный приснившийся мне сон. И только. В ярких лучах утреннего солнца иное и не могло прийти в голову. Я отчетливо помнил все те события, но чем дальше сопоставлял их подробности, тем больше мне начинало казаться, что все это произошло где-то на расстоянии нескольких световых лет от этого мира.

Но как бы ни старался я убедить себя в том, что это был просто сон, я понимал: отнюдь. Возможно, это не явь — но и не сон. Что это такое, я не знаю, но, во всяком случае, — не сон, а нечто совершенно иного происхождения.

Встав с кровати, я взял завернутую в бумагу васи картину Томохико Амады и отнес ее в мастерскую. Там повесил на стену, сел на табурет прямо перед ней и долго рассматривал. Как и сказал ночью Командор, на картине ровным счетом ничего не изменилось. Выходит, Командор возник в действительном мире не с нее. На картине он по-прежнему умирал, истекая кровью, с мечом, вонзенным в грудь. Взгляд устремлен вверх, рот скривился в гримасе. Возможно, он стонет от невыносимой боли. Его прическа, одеяния, меч в руке, черные причудливые сапоги — все точь-в-точь как у Командора, что явился сюда прошлой ночью. Хотя нет, если говорить в порядке повествования — иными словами, хронологически — это объявившийся Командор как две капли воды похож на того, что на картине.

И вот что удивительно: вымышленный персонаж с картины Томохико Амады, нарисованный красками и кистями в стиле нихонга, принимает истинный облик и появляется в действительном мире (или похожем на действительный), где по своей воле перемещается, куда ему вздумается. Однако, внимательно разглядывая картину, я убедился, что такое вполне возможно — в мазках Томохико Амады столько жизни, что изображение вполне способно ожить. Чем дольше смотришь на эту картину, тем сильнее стирается грань между действительностью и сном, плоскостью и объемом, предметом и символом. Примерно как почтальон Ван Гога: вроде не живой, но вглядишься — и начинает оживать. С его воронами так же: они просто легкие черные мазки, но кажется — они кружат в небе. Рассматривая картину «Убийство Командора», я в очередной раз не мог не восхититься мастерством и способностями Томохико Амады. Несомненно, и Командор (или, если угодно, идея) признал прелесть и силу этой картины и позаимствовал с нее свой облик. Подобно раку-отшельнику, который выбирает для жительства ракушку покрепче и красивее.


Насмотревшись на «Убийство Командора», я пошел на кухню, сварил себе кофе и быстро позавтракал, слушая новости по радио. Ни одного значительного известия не передали. Хотя теперь все ежедневные новости не имели для меня почти никакого значения. Лишь одну программу, в семь утра, я взял себе за правило слушать регулярно. А вдруг Земля на краю гибели? Я не хотел стать последним, кто об этом узнает.

Позавтракав и убедившись, что, несмотря на все свои неприятности, наша планета продолжает вращаться, я взял полную кружку кофе и перешел в мастерскую. Распахнул шторы, впустил в комнату свежий воздух. Затем встал перед холстом и принялся за работу. Было появление Командора явью или нет, собирается он на званый ужин Мэнсики или не собирается, мне остается только одно — заниматься своей работой и дальше.

Сосредоточившись, я старался представить образ того мужчины средних лет с «субару-форестером». На его столе в ресторане тогда лежал ключ от машины с эмблемой «Субару», на тарелке тосты и омлет с сосисками. Рядом стояли две пластиковые бутылки: красная с кетчупом и желтая с горчицей, сбоку от тарелки — вилка и нож. К еде мужчина еще не притронулся. Все вокруг заливали лучи утреннего солнца. Когда я проходил мимо, мужчина поднял голову и окинул меня пристальным взглядом.

Он как будто говорил: «Я точно знаю, где и что ты делал». Казалось, я припоминал тот тяжелый холодный отблеск, задержавшийся в его глазах. Где-то я его уже видел… Но где и когда, припомнить я не мог.

Я старался отобразить на картине его фигуру и это бессловесное обращение. Прежде всего подтер хлебной коркой вместо ластика одну за другой лишние линии вчерашнего эскиза углем. Подчистив все, что удалось, поверх оставшихся черных линий я заново наложил черные штрихи, где было нужно. На эту работу ушло часа полтора. В результате на холсте предстал тот мужчина с белым «субару-форестером» — правда, пока что в облике, если можно так выразиться, мумии. Вся плоть отсечена, кожа сухая, как на куске вяленой говядины, а сам он словно ужался и стал на размер меньше. В грубых линиях угля это было особенно заметно. Хотя, конечно, пока что это лишь контур, вся картина в голове постепенно вырисовывалась.

— Ну разве не прекрасны оне? — произнес Командор.

Я резко развернулся. Он сидел на книжной полке у окна и смотрел на меня. Лучи утреннего солнца со спины четко очерчивали его силуэт. По-прежнему в своем белом одеянии и с мечом, длинным для его крошечного тела. Это не сон, разумеется нет, подумал я.

— Мы вовсе никакие не сны. Разумеется, — сказал Командор, вновь прочтя мои мысли. — Даже не так. Мы скорее — бытия, близкие к иллюзиям.

Я молчал и просто разглядывал силуэт Командора с высоты своего табурета.

— Полагаем, вчера мы говорили, что воплощения в светлые времена нас истощают, — произнес Командор. — Однако нам непременно хотелось неспешно понаблюдать, как судари наши рисуют картинки. И вот мы самовольно и пристально наблюдали, как вы работали. Мы вас не обидели?

Отвечать на это было бессмысленно. Обиделся я или нет, скажите на милость, чем живой человек может вразумить идею?

Командор, не дожидаясь моего ответа — или же приняв за ответ мои мысли, — продолжал:

— Как хорошо у вас оне нарисованы! Тут даже постепенно проявляются их сущности.

— Вы знаете этого человека? — удивленно спросил я.

— Конечно, — ответил Командор. — Разумеется, мы их знаем.

— А не могли бы вы о нем немного рассказать? Что он за человек? Чем занимается? Где он теперь?

— Поди ж ты… — произнес Командор, склонив голову набок и нахмурившись. Когда он так хмурился — напоминал чертенка или Эдварда Г. Робинсона из старых гангстерских саг. Кто знает — может, Командор позаимствовал свою гримасу у него. Такое было бы вполне возможно. — В мирах случаются такие вещи, о каких вам, судари наши, лучше не знать, — сказал Командор, не снимая с лица маску Эдварда Г. Робинсона.

Я тогда еще подумал: Примерно то же самое недавно мне говорил Масахико. Бывают такие вещи, о которых, по возможности, лучше не знать.

— То есть то, что мне лучше не знать, вы мне не скажете, верно? — спросил я.

— Почему? Да потому, что вы, судари наши, на самих делах это уже знаете даже без наших рассказов.

Я молчал.

— Вот, скажем, вы, судари наши, рисуя картинки, собираетесь субъективно воспроизвести на них то, что сами прекрасно знаете. Возьмите Телониусов Монков. Оне придумали свои непостижимые и таинственные аккорды не суть разумами или логиками. Оне их просто прозрели и вынули их обеими руками из потайных уголков своих сознаний. Важно не суть создавать что-либо из ничего. Вам, сударям, следует скорее обнаружить те верные вещи во всех, какие уже суть.

Он знает о Телониусе Монке, значит.

— Да, и об Эдвардах как их там, и о прочих, — подтвердил Командор. Он продолжал читать мои мысли. — Но сие ладно, — продолжал он, как бы меняя тему разговора. — Да, вот что еще, из чувств вежливостей на всякие случаи здесь  и сейчас нужно не забыть упомянуть о… ваших прекрасных подругах, судари наши. Гм, ну, тех, замужних, что ездят на красных «мини». То, чем вы, судари наши, здесь занимаетесь, простите, мы видим все без исключений: что вы, скинув одежды, вытворяете в постелях.

Я, ничего не отвечая, смотрел Командору в лицо. То, что мы вытворяем в постели… Говоря ее словами, то, что она «стесняется сказать вслух».

— Однако если сможете, пожалуйста, не берите близко к сердцам. Мы понимаем, что это скверно, но идеи — оне, как бы там ни было, видят все. И не могут выбирать, на что им по нравам смотреть. Однако и вправду беспокоиться нечего. Для нас что сексы, что утренние гимнастики, что трубы чистить — все едины. Мы смотрим, но нам это не суть интересно. Просто смотрим, и все.

— Выходит, в мире идей понятия приватности не существует?

— Разумеется, — ответил Командор скорее с гордостью. — Разумеется, ничего подобного у нас не суть нисколько. Поэтому, судари наши, небудете переживать — и все пройдет благополучно. Ну как? Сможете не брать в головы?

Я опять нерешительно замялся. Неужели можно думать о сексе, зная, что за тобой наблюдают от начала и до самого конца? Возникнет ли тогда вообще какое-то влечение?

— Можно один вопрос? — сказал я.

— Если сможем на них ответить.

— Завтра, во вторник, я приглашен на ужин к господину Мэнсики. Вы тоже туда приглашены. Мэнсики-сан давеча говорил, что приглашает мумию, но по сути это он о вас, ведь вы тогда еще не принимали облик Командора.

— Нам все равно. Захотим стать мумиями — станем ими в два счета.

— Нет, оставайтесь таким, — поспешно попросил я. — Так лучше.

— Мы пойдем в дома к дружищам Мэнсики с вами, судари наши. Вы, судари наши, нас видите, а дружища Мэнсики — нет. Поэтому хоть мумиями, хоть командорами, разниц не суть, но все же хотелось бы попросить вас, судари наши, об одних услугах.

— О какой?

— Вам, судари наши, нужно позвонить дружищам Мэнсики и удостовериться, что приглашения на вечера вторников все еще в силах. А заодно предупредить, что с вами приедут не мумии, а Командоры. И уточнить, что оне не будут против. Как мы вам ранее уже говорили, мы не можем появляться там, куда не приглашены. Так или иначе, но нас должны пригласить, сказать: «Пожалуйста, приходите!» Зато достаточно одних приглашений, и после этого мы сможем появляться там, когда захотим. В сих домах приглашениями стали погремушки.

— Понятно, — ответил я. Что бы ни случилось, главное, чтобы он не предстал в виде мумии. — Значит, я позвоню господину Мэнсики и уточню, в силе его приглашение на вторник или нет? А также попрошу изменить имя гостя с мумии на Командора.

— Будем весьма вам признательны. Что ни говорите, никак мы не ожидали, что нас пригласят на званые ужины.

— У меня еще один вопрос, — сказал я. — Вы, случаем, не из сокусимбуцу? Не из тех монахов, кто по своей воле спустились под землю, где отказались от еды и питья и, читая сутры, впали в медитацию? А затем испустили дух и, превращаясь в мумию, звонили в бубенец?

— Хм, — сказал Командор и чуть склонил голову набок. — Как раз этих мы не ведаем. В какие-то мгновенья мы стали чистыми идеями. А до того кем были, где и чем занимались — таких памятей у нас совершенно не суть.

Командор возвел взгляд к потолку.

— Как бы там ни было, нам поры исчезать, — тихо и чуточку хрипло сказал Командор. — Времена воплощений подходят к концам. Утренние часы — не суть для нас. Мои друзья — тьмы. Мои дыханья — пустоты. На сим разрешите откланяться. И за вами — звонки дружищам Мэнсики.

С этими словами Командор закрыл глаза, сжал губы и сплел пальцы обеих рук, точно собирался медитировать, и стал утончаться. Совсем как прошлой ночью, тело его растворилось в пространстве, словно эфемерный дымок, и в лучах утреннего солнца остались лишь я и мольберт с начатой картиной. С полотна на меня пристально смотрел мужчина с белым «субару-форестером» — его черновой набросок углем.

«Я точно знаю, где и что ты делал» — словно напоминал мне он.

После полудня я позвонил Мэнсики. Поймал себя на мысли, что звоню ему домой впервые. Прежде мне всегда звонил он. После шестого гудка Мэнсики ответил.

— Вот хорошо, — сказал он. — Как раз собирался вам позвонить, но не хотел мешать работе и дожидался второй половины дня. Я слышал, вы любите работать с утра.

— Да, я как раз закончил.

— Как работа? Продвигается? — поинтересовался он.

— Да, принялся за новую картину. Только начал.

— Прекрасно! Работа — самое главное. Кстати, я не стал обрамлять ваш портрет. Он так и висит в библиотеке без рамы — краска подсыхает. И без рамы он просто прекрасен.

— Кстати, о завтрашнем дне, — поспешно произнес я, меняя тему.

— Завтра, в шесть вечера, отправлю за вами машину. Как говорится, прямо к крыльцу, — подтвердил он. — Она же отвезет вас обратно. Будем только мы с вами, поэтому насчет одежды и подарка можете не беспокоиться. Приезжайте как есть.

— Вопрос у меня как раз об этом.

— Что за вопрос?

— Помните, вы говорили, что на ужине может присутствовать мумия?

— Да, говорил. Помню. Как же.

— Это приглашение еще в силе?

Мэнсики немного подумал и, судя по звуку, улыбнулся.

— Конечно. Я от своих слов не отказываюсь. Приглашение полностью в силе.

— Мумия по ряду причин приехать не сможет. Но вместо нее просится Командор. Вы не против, если вашим приглашением воспользуется он?

— Разумеется, — не колеблясь, ответил Мэнсики. — Как Дон Жуан приглашал на ужин статую, так и я с радостью и почтением приглашаю в мою скромную обитель Командора. Вот только, в отличие от оперного Дона Жуана, я не сделал ничего плохого, чтобы оказаться потом в аду. Точнее, у меня нет таких намерений. Ведь нас после ужина не потащат прямо в ад, я надеюсь?

— И я на это надеюсь, — ответил я, но, признаться, вовсе не был в этом уверен. Ведь я понятия не имел, что может случиться дальше.

— Это радует. А то я пока не готов там очутиться, — весело произнес Мэнсики. Оно и понятно — все это еще воспринималось им как остроумная шутка. — Позвольте лишь уточнить: оперный Командор, будучи мертвым, пищу этого мира вкушать не мог. А как тот Командор? Сервировать на него? Или он тоже нашего не ест?

— Готовить на него не нужно. Он совершенно не ест и не пьет. Неплохо только, если вы подготовите для него одно место.

— Он что — в высшей степени призрачное существо?

— Думаю, да.

Мне казалось, у идеи и духа — несколько разное происхождение, но затягивать разговор я не хотел и потому пускаться в объяснения не стал.

Мэнсики произнес:

— Хорошо. Непременно обеспечим Командора местом. Пригласить на ужин в мою скромную обитель известного Командора для меня нежданная радость и большая честь. Только жаль, что он не сможет ничего отведать. Ведь я подготовил превосходные вина.

Я поблагодарил Мэнсики.

— Что ж, тогда до завтра, — сказал тот и повесил трубку.


В ту ночь погремушка не звенела. Вероятно, Командор устал, воплотившись в дневное время — и к тому же ответив больше чем на два вопроса. Или же посчитал, что хватит вызывать меня в мастерскую. Как бы то ни было, я глубоко спал до утра и снов никаких не видел.

И на следующее утро, пока я работал в мастерской, Командор тоже не объявлялся, благодаря чему я смог на два часа сосредоточиться на холсте — забыв обо всем и ни о чем не думая. В тот день я первым делом нанес краску поверх эскиза так, что штрихов стало не видно. Примерно так же мы намазываем бутерброд толстым слоем масла.

Прежде всего я использовал глубокий красный, резкий причудливый зеленый и черный со свинцовым оттенком. На то, чтобы подготовить верные цвета, ушло немало времени. Пока я этим занимался — поставил пластинку «Дона Жуана» Моцарта. Под музыку мне все время казалось, за спиной вот-вот появится Командор, но он так и не возник.

В тот день с утра Командор все так же хранил глубокое молчание, подобно филину на чердаке. Но меня это особо не беспокоило. С чего бы живому человеку беспокоиться об идее? У идеи — идейные методы. У меня — моя жизнь. Я сосредоточился на завершении портрета «Человек с белым «субару-форестером»», и образ его ни на минуту не выходил у меня из головы, был я в тот момент в мастерской или нет, стоял перед холстом или его не видел. По радио передавали прогноз погоды в регионах Канто и Токай. Вечером ожидался сильный дождь. Западнее нас погода уже начинала неотвратимо портиться. На юге Кюсю из-за ливней реки вышли из берегов, и всех людей, живущих в поймах, эвакуировали. Жителей горных районов известили об угрозе оползней.

Званый ужин в ливень, подумал я.

Затем я вспомнил о темном склепе среди зарослей — о той причудливой каменной комнате, куда свет проник, стоило нам с Мэнсики сдвинуть груду тяжелых камней. Я представил, как сижу в кромешной темноте на дне этого склепа и слушаю удары капель дождя по деревянной крышке. Я заперт в нем, и у меня нет ни малейшей возможности выбраться наружу. Лестницу унесли, над головой плотно захлопнулась тяжелая крышка. И все люди мира напрочь забыли, что я остался внутри. Или же посчитали, что я давным-давно умер? Ан нет — я еще жив. Мне одиноко, но я пока дышу. До моих ушей доносится лишь шум дождя. Света нет совсем. Снаружи не проникает даже его ниточка. Я прислонился к каменной стене — холодной и сырой. Время — за полночь. Осталось лишь выползти полчищам насекомых.

От таких мыслей у меня сбилось дыхание. Я вышел на террасу и, опершись на перила, неспешно вдохнул через нос свежий воздух и так же неспешно выдохнул через рот. Как обычно, считая количество раз, я методично повторял вдохи и выдохи. Вскоре я уже дышал как ни в чем не бывало. Сумеречное небо заволокли тяжелые свинцовые тучи. Приближалась гроза.

Казалось, белый особняк Мэнсики на той стороне лощины будто бы слегка пари́т над землей. Вечером мне предстоит там ужинать, подумал я. Мэнсики, я и тот известный Командор сядем за один стол.

«Мы говорим о настоящих кровях», — шепнул мне на ухо Командор.

Глава 23

Все действительно находятся в этом мире
В то лето мне было тринадцать, сестре — десять. Мы вдвоем ездили в Яманаси навестить дядюшку по материнской линии, который работал в НИИ при тамошнем университете. То было наше первое путешествие без взрослых. Состояние у сестры тогда было сравнительно неплохим, и родители разрешили нам поехать одним.

Дядя был молод и холост (холост он и до сих пор). Если не ошибаюсь, тогда едва разменял четвертый десяток. Занимался (и продолжает по сей день) генетическими исследованиями, был молчалив, себе на уме, но в целом — человек открытый и бесхитростный. Заядлый библиофил, он обладал энциклопедическими знаниями, любил гулять в горах и потому нашел себе должность в университете Яманаси. Нам с сестрой он очень нравился.

С рюкзаками за плечами мы с сестрой сели в скорый поезд до Мацумото и вышли на станции Кофу. Там нас встретил дядя — его, дылду, мы сразу заприметили в вокзальной толчее. Вместе с приятелем дядя снимал домик в городе Кофу, но его сосед тогда как раз уехал за границу, и нам поэтому досталась отдельная комната. Прожили мы в том доме неделю и почти каждый день ходили с дядей в горы. Он рассказывал нам о цветах и насекомых. Памятное то было лето, что и говорить.

Однажды мы ушли дальше обычного и побывали в ветреннице на горе Фудзи — в одной из многочисленных пещер приличного размера вокруг этого вулкана. Там дядя рассказал нам, как она образовалась. Пещеры возникают в базальтовых породах, и внутри них почти не бывает эха. Летом там сохраняется прохлада, поэтому в древности люди хранили в таких местах вырезанный за зиму лед. В зависимости от размера отверстия пещеры эти назывались по-разному: фуукэцу, если человек в него проходил, и кадзаана, если нет. А оба слова были разными прочтениями одних и тех же иероглифов, обозначающих «ветер» и «дыра». В общем, наш дядя, кажется, знал все на свете.

Вход в пещеру был платным, и дядя не пошел с нами, сославшись на то, что уже не раз там бывал, да и потолки внутри пещеры такие низкие, что с его ростом ему нужно сильно сгибаться, отчего у него болела спина. Он нас заверил, что ничего опасного там нет, и мы можем спокойно пойти вдвоем, а он пока у входа почитает книгу. Нам выдали по фонарику и заставили надеть желтые каски. На сводах пещеры были установлены лампы, но светили они слабо. Чем дальше в глубь пещеры, тем ниже становились своды. Нежелание дяди лезть сюда было вполне объяснимым.

Мы с сестрой, светя фонариками под ноги, продвигались вглубь. В летнюю жару нам в пещере показалось зябко. Еще бы — при тридцати двух градусах снаружи внутри не доходило и до десяти. По совету дяди мы надели толстые ветровки, которые прихватили из дома. Сестра крепко держала меня за руку. Не знаю, искала она у меня поддержки или же наоборот, собиралась поддержать меня — а может, просто боялась потеряться. Так что все то время, что мы провели в пещере, ее маленькая теплая рука была в моей. Кроме нас, в пещере оказалось лишь еще двое экскурсантов — супружеская пара средних лет, но они быстро вышли, и мы вдвоем остались одни.

Сестру мою звали Комити[327], домашние ее называли попросту Коми, друзья — Митти, Миттян. Но я не знал никого, кто бы употреблял ее полное имя. Она была невысокой стройной девочкой с аккуратно и коротко подстриженными черными волосами. Глаза у нее были большие и черные, а лицо — изящное, поэтому она походила на маленькую фею. В тот день на ней была белая майка, голубые джинсы и розовые тенниски.

Мы углубились в пещеру, и тут сестра чуть отошла от размеченного маршрута и обнаружила маленький боковой ход. Отверстие в тени было почти незаметным. Сестру привлекла эта дыра в стене, и она сказала мне:

— Смотри, совсем как кроличья нора Алисы[328].

Она обожала «Алису в Стране чудес» Льюиса Кэрролла, и я даже не помню, сколько раз перечитывал по ее просьбе эту книжку. Не меньше ста. Разумеется, сестра с младых ногтей умела читать сама, но все равно очень любила, когда я читал ей вслух. Саму историю она, должно быть, знала наизусть, но каждый раз слушала меня с большим интересом. Особенно ей нравилась глава про кадриль с омарами. Я и теперь помню те страницы наизусть.

— Кролика там нет, — сказал я.

— Но я все равно загляну.

— Только осторожнее!

Это и в самом деле была очень узкая нора (близкая по дядюшкиной классификации к непролазным кадза-ана), но сестра забралась в нее без особого труда. Тело ее скрылось из виду, снаружи остались только ноги от колен. Я понял, что она светит фонариком дальше внутрь. Затем сестра сдала назад и выбралась наружу.

— Дальше глубоко, — сообщила она. — Ход идет вниз. Вот бы посмотреть, что там дальше.

— Нельзя, это очень опасно, — сказал я.

— Не бойся, я же маленькая и спокойно протиснусь.

Сказав это, она сняла ветровку и осталась в одной майке. Протянула мне куртку вместе с каской и, не дожидаясь моих протестов, держа в руке фонарик, юркнула в нору — и тут же скрылась из виду.

Прошло немало времени, но сестры все не было. Изнутри не доносилось ни единого звука.

— Коми! — крикнул я в нору. — Коми! Ты как там?

Ответа не последовало. Мой голос не отдался эхом и сразу же утонул во мраке. Мне стало тревожно — вдруг она застряла в узком проходе и не может сдвинуться ни вперед, ни назад? Или же в глубине норы у нее случился приступ, и она потеряла сознание? Если так, я даже не смогу ее спасти. Перед глазами у меня то и дело мелькали разные финалы — один несчастливее другого. Чем дальше, тем сильнее меня душил окружающий мрак.

Если сестра сгинет в этой норе и больше не вернется в наш мир, что я скажу родителям? Как буду оправдываться? Или мне стоит позвать на помощь дядю, ждущего у входа? Или не остается ничего другого, как терпеливо дожидаться ее здесь? Я наклонился и заглянул внутрь, однако свет фонаря ничуть не пробил темноты в норе. Она очень узкая, но ее внутренний мрак подавлял.

— Коми, — опять позвал я сестру. А затем еще раз, громче: — Коми! — Но ответа по-прежнему не было. До самого нутра меня пробрал леденящий озноб. Неужто я навек лишился здесь сестры? Неужто ее затянуло в нору Алисы, и она пропала безвозвратно? В мир Черепахи Квази, Чеширского Кота и Червонной Королевы. В то место, где не действует логика действительности. Куда-куда, а вот сюда нам нечего было приходить.

Однако вскоре сестра все-таки вернулась. На сей раз, не пятясь, выползла на четвереньках головой вперед. Сперва показались ее черные волосы, затем руки и плечи. Выползло туловище, а последними из горловины норы вывалились розовые тенниски. Ничего не говоря, сестра встала передо мной, потянулась, выпрямившись во весь рост, медленно, но глубоко вдохнула, а после стряхнула с джинсов налипшую грязь.

Сердце у меня еще не успокоилось. Я вытянул руки и поправил сестре растрепанные волосы. В полумраке пещеры разобрать было непросто, но, похоже, всю свою белую майку она испачкала землей и пылью. Я надел на нее ветровку и отдал желтую каску.

— Подумал, ты уже не вернешься, — сказал я, обнимая ее.

— Испугался?

— Очень.

Сестра еще раз крепко взяла меня за руку, а затем возбужденно сказала:

— Когда я туда протиснулась, там вдруг стало низко. Я пошла вниз — там маленькая камера. Такая круглая, как мяч. И потолок круглый, и стены, и пол. И там очень-очень тихо. Кажется, на всем белом свете такого тихого места больше не найдешь. Словно попал в пропасть на дне глубокого-глубокого моря. Погасишь фонарь — и сразу мрак. Но мне было не страшно и не одиноко. И камера эта — особое место, туда есть вход только мне. Там — комната для меня одной. Никому туда не добраться. Даже тебе.

— Потому что я уже большой.

Сестра кивнула.

— Да. Ты уже слишком большой и в ту пещеру не проберешься. Но лучше всего вот что — там настолько темно, что темнее, чем есть, уже не будет. И темнота до того там густая, что, кажется, выключи фонарик — и можно потрогать ее голыми руками. Если ты там один, возникает такое ощущение, будто тело распадается и улетучивается. Но там темно и потому самому себе не видно. Сидишь и не понимаешь, есть еще у тебя тело или его уже нет. Но даже если тело исчезло, я все еще там. Как у Чеширского Кота: сам он пропал, а улыбка осталась. Разве это не странно? Но пока ты там, странным это совсем не кажется. Я хотела остаться там навсегда, но подумала, что ты станешь волноваться, и вернулась.

— Ладно, пойдем, — сказал я. Сестра была в таком возбуждении, что тараторила без умолку, нужно было ее где-то прервать. — Здесь мне что-то трудно дышать.

— Ты в норме?

— В норме. Просто хочу поскорее вернуться наружу.

И мы, держась за руки, направились к выходу.

— А ты знаешь? — на ходу сказала мне сестра очень тихо, словно чтобы никто не подслушал, хотя вокруг и так никого не было. — Алиса и вправду существует! Не понарошку, а взаправду. И Мартовский Заяц, и Морж, и Чеширский Кот, и карточная стража — все они есть в нашем мире.

— Вполне возможно, — согласился я.

Наконец мы вынырнули из пещеры в настоящий светлый мир. Небо покрылось тонкими облаками, но солнце, помнится, все равно светило ослепительно. Вокруг повсюду пронзительно стрекотали цикады. Дядя сидел на скамейке недалеко от выхода и увлеченно читал книгу. Заметив нас, он встал и улыбнулся.

А через два года сестра умерла. Ее положили в маленький гроб и сожгли. Мне тогда исполнилось пятнадцать, ей — двенадцать. Пока ее кремировали, я вышел наружу, сел на скамейку во внутреннем дворике крематория и вспоминал наше приключение в пещере. Как тяжко мне было, пока я ждал ее перед тем лазом в пещере, каким насыщенным был мрак, что окутывал меня тогда, как зябко мне было внутри… Как из норы показались сперва черные волосы сестры, а затем постепенно и ее плечи. О всякой всячине думал я, что налипла на ее белую майку.

Тогда мне показалось, что жизнь покинула сестру еще там, в глубине той норы, за два года до того, как врачи подписали свидетельство о ее смерти. Нет, даже не показалось — я был в этом почти уверен. Тогда сестра потерялась для меня безвозвратно и уже покинула этот мир, но я посчитал ее живой, посадил на электричку и увез обратно в Токио. Крепко держа при этом за руку. А потом мы провели еще два года вместе: я — ее брат — и она. Однако в итоге то оказалась лишь отсрочка.

Через два года смерть выползла, вероятно — из той самой норы, — и явилась по ее душу. Словно хозяин, который в назначенный срок приходит забрать одолженную у него вещь.

Как бы то ни было, я — нынешний, тридцатишестилетний я — заново убедился: то, что тихонько поведала мне тогда сестра, оказалось правдой. В этом мире действительно живет Алиса. Как и взаправду бывают Мартовский Заяц, Морж и Чеширский Кот. Ну и, конечно же, Командор.


С прогнозом погоды ошиблись, и до ливня дело не дошло. После пяти зарядил мелкий, почти незаметный дождь, который не унимался до следующего утра. Ровно в шесть по склону бесшумно поднялся черный седан, напомнивший мне катафалк. Хотя, разумеется, то был не катафалк, а лимузин, который отправил за мной Мэнсики. Марка — «ниссан-инфинити». Из нее с зонтиком в руке вышел шофер в черном костюме и фуражке и позвонил в дверь. Стоило мне открыть, как он снял фуражку и уточнил мое имя. Я вышел из дома и двинулся к машине, от зонтика отказался. Дождь не такой уж и проливной, чтобы укрываться от него под зонтиком. Шофер открыл мне заднюю дверцу. Когда я сел, дверца гулко захлопнулась. (У «ягуара» Мэнсики хлопок закрывающейся дверцы звучал несколько иначе.) К ужину я оделся в серый пиджак в елочку, тонкий черный свитер без воротника и темно-серные шерстяные брюки, на ногах — черные замшевые полуботинки. Официальнее во всем гардеробе у меня ничего нет. Что немаловажно — на всем наряде ни единого пятнышка краски.

Машина-то за мной приехала, а вот Командор не появился. Голоса его тоже не было слышно. Проверить, помнит он о приглашении Мэнсики или нет, я не мог, но он наверняка не забыл — ведь он так ждал этого вечера.

Однако беспокоился я напрасно. Вскоре после того, как машина тронулась, я заметил, что он невозмутимо сидит со мною рядом. Как обычно — в белом балахоне без единого пятнышка, словно только что из химчистки, со своим длинным украшенным мечом. Роста и теперь своего обычного — сантиметров шестьдесят. Обитый кожей салон «инфинити» лишь подчеркивал белизну и опрятность его одеяния. Скрестив руки, Командор смотрел прямо перед собой.

— Только ни в коих случаях не заговаривайте с нами, — произнес он таким тоном, будто заколачивал гвозди. — Вам, судари наши, нас видно, а всем остальным — нет. Вы, судари наши, нас слышите, а остальные — нет. Будете обращаться к невидимкам — и вас примут за сумасшедших. Понятно? Если понятно, слегка кивните.

Я слегка кивнул. В ответ на это Командор тоже слегка кивнул и дальше сидел, скрестив руки и не проронив ни слова.

Стемнело. Вороны давно разлетелись по своим горным спальням. «Инфинити» медленно скатился вниз, проехал по дороге в тесной лощине и начал взбираться по крутому противоположному склону. Расстояние между нашими домами и впрямь было невелико, но дорога сравнительно узкая и к тому же извилистая. По такой водитель крупного седана вряд ли поедет с радостью. Гораздо уместнее на таких дорогах смотрятся военные полноприводные джипы. Однако у шофера на лице не дрогнул ни один мускул — он рулил невозмутимо, и вскоре машина благополучно подъехала к дому Мэнсики.

Особняк окружала высокая белая стена, и со стороны парадного подъезда, как положено, располагались прочные ворота. Большие деревянные створки открывались внутрь и были выкрашены в темно-коричневый цвет, будто ворота средневекового замка из кино Акиры Куросавы. Сюда б еще несколько вонзившихся стрел… Что происходит за воротами, снаружи не разобрать. Сбоку табличка с адресом, но вывески с именем нет. Видимо, она и не нужна — раз человек приходит сюда, намеренно взобравшись на горку, он, должно быть, знает, чей это дом, с самого начала. Ворота и подступы к ним ярко освещались ртутными фонарями. Шофер вышел из машины, нажал на кнопку звонка и коротко переговорил по внутренней связи с привратником. Затем вернулся в машину и стал ждать, когда ему с пульта управления откроют ворота, оборудованные по бокам с обеих сторон подвижными камерами слежения.

Стоило неспешным воротам открыться, как шофер заехал на участок и некоторое время продвигался по извилистой дороге. Она плавно спускалась вниз. Сзади послышалось, как ворота сомкнули створки — так гулко, будто предупреждали: обратно в прежний мир пути нет. По обеим сторонам росли ухоженные сосны. Ветви изящно изогнуты, будто это бонсай, и заботливо обработаны, чтобы деревья не болели. По краям дорогу обрамляла естественная изгородь — кусты азалии, постриженные аккуратными силуэтами. За ними местами виднелись пасхальные розы. Один участок был густо засажен снежной камелией. Поместье — новое, но деревья, казалось, росли здесь давно. Все они подсвечивались садовыми фонарями.

Дорога заканчивалась кругом для разворота машин перед парадным крыльцом. Едва «инфинити» остановился, шофер вышел и открыл мне дверцу. Командор с соседнего места уже исчез. Меня это не удивило и не обеспокоило — у него своя манера поведения.

Задние фонари «инфинити» учтиво и бесшумно удалились в вечерней мгле, и я остался один. Особняк, высившийся прямо передо мной, выглядел компактнее и скромнее, чем я его себе представлял. С другой стороны лощины он казался куда более внушительным и роскошным. Вероятно, впечатление менялось от ракурса, с которого смотришь. Дом выстроили, продуманно используя рельеф участка: ворота — выше по склону, далее от них пологий спуск. Перед парадным входом с обеих сторон друг против друга покоились каменные скульптуры на постаментах, похожие на каменных сторожевых псов, какие обычно охраняют синтоистские святилища. Кто знает, может, Мэнсики раздобыл себе и настоящих кома-ину? Здесь тоже все было засажено азалией. Наверняка в мае все укрывает яркий цветочный ковер.

Стоило мне медленно приблизиться к двери, как ее створки сами распахнулись, и мне навстречу вышел хозяин. В зеленом кардигане, под ним виднелась белая рубашка со стойкой, и в кремовых брюках-чинос. Белейшая пышная шевелюра, как обычно, аккуратно причесана и уложена. Отчего-то мне стало любопытно увидеть Мэнсики в его доме. Ведь до сих пор я видел его лишь как гостя, который навещал меня под рокот мотора своего «ягуара».

Он пригласил меня в дом и затворил массивные двери. Вестибюль был просторным, по форме — почти правильный квадрат с высоким потолком. Там вполне уместился бы корт для сквоша. Карнизные светильники рассеивали мягкий свет. На большом восьмигранном столе с инкрустацией стояла огромная ваза, по-видимому эпохи Мин, наполненная живыми цветами. Я не силен в ботанике, поэтому названий не знаю, но букет состоял из крупных цветов трех разных оттенков. Не исключено, что собрали его специально для сегодняшнего вечера. Я предположил, что суммы, заплаченной флористу за эти цветы, скромному студенту хватило бы на целый месяц питания. По крайней мере, мне в мои студенческие годы — уж точно. Окон в вестибюле не было, только мансардное, под самым потолком. Пол — из тщательно отполированного мрамора.

Спустившись на три пролета по широкой лестнице, мы оказалось в гостиной. Размером пусть и не с футбольное поле, но не меньше теннисного корта. Юго-восточная стена вся была из тонированного стекла, за ним — просторная терраса. Уже стемнело, и потому непонятно, видно отсюда море или нет. Пожалуй, видно. Напротив нее — стена с открытым камином. Еще не похолодало, и камин не зажигали, хотя сбоку были аккуратно сложены дрова, чтобы можно было зажечь, когда угодно. Кто их там уложил, не знаю, но очень изящно — можно сказать, художественно. На каминной полке в ряд размещалось несколько статуэток мейсенского фарфора.

Пол в гостиной тоже был мраморный, но его покрывало множество гармонировавших друг с другом ковров, все — сплошь антикварные персидские. Судя по тонким узорам и расцветкам, они больше походили на произведения искусства, чем на предметы повседневного быта. Я старался даже ступать по ним осторожно. На нескольких низких столиках стояли вазы, все — с живыми цветами. Все эти вазы мне тоже казались ценным антиквариатом. Здесь явно царствовал хороший вкус — ну и все было очень дорого. «Остается надеяться, что не тряхнет сильным землетрясением», — мелькнуло у меня в голове.

Потолки были высокие, освещение приглушенное — блики света на стенах, несколько торшеров и настольных ламп для чтения, больше ничего. В глубине комнате чернел боками рояль. Я впервые видел, чтобы концертный рояль «Стейнвей» не выглядел в комнате массивным. На рояле рядом с метрономом лежало несколько партитур. Мэнсики играет сам или временами приглашает на ужин Маурицио Поллини?

Но если брать в целом, гостиная выглядела сдержанно аскетичной, и я облегченно выдохнул. Здесь не было ничего чрезмерного, но при этом комната не выглядела пустой. Удивительно уютная, несмотря на свои размеры, и здесь ощущалось некое тепло. На стенах скромно висело с полдюжины небольших элегантных картин, среди которых, как мне показалось, был подлинник Леже, но я мог и заблуждаться.

Мэнсики усадил меня на просторный диван из коричневой кожи, сам же сел на одно из двух кресел того же гарнитура напротив. Диван был очень удобный — не жесткий, но и не слишком мягкий. Сделан так, чтобы естественно принять опускающееся на него тело, каким бы то ни было. Однако если подумать (или об этом не стоит даже думать), с какой стати Мэнсики поставил бы в своей гостиной неудобный диван?

Едва мы уселись, из ниоткуда возникла фигура человека, как будто он только этого и ждал. Очень симпатичный молодой человек, невысокий, стройный, и двигался он изящно. Он был весь смугл, а блестящие волосы собраны в конский хвост. Такому самое место где-нибудь на морском побережье, в шортах сёрфера и в обнимку с доской, но сегодня он надел белоснежную сорочку и повязал галстук-бабочку. Он приятно улыбнулся нам.

— Коктейль не желаете? — спросил он у меня.

— Заказывайте, что угодно, не стесняйтесь, — добавил Мэнсики.

— «Балалайка», — сказал я, поразмыслив несколько секунд. Совсем не значит, что мне нравится этот коктейль. Просто захотелось проверить, действительно ли бармен может сделать все что угодно.

— Мне тоже, — добавил Мэнсики.

Молодой человек бесшумно удалился все с той же улыбкой на лице.

Я бросил взгляд на диван сбоку от себя — Командора там не было. Но он непременно где-то в доме. Во всяком случае, сюда он приехал, сидя рядом со мной.

— Вы что-то… — начал было Мэнсики, будто следил за моим взглядом.

— Нет-нет, ничего, — поспешно ответил я. — У вас такой роскошный дом. Я просто озирался.

— Вам не показалось, что он несколько чересчур роскошный? — спросил Мэнсики и улыбнулся.

— Нет, он куда скромнее, чем я предполагал, — признался я. — Честно говоря, издалека он выглядит более шикарным, прямо как фешенебельный пассажирский лайнер. А внутри, как это ни удивительно, ощущаешь некоторую безмятежность, и впечатление совершенно меняется.

На это Мэнсики кивнул.

— Очень приятно слышать от вас такое. Но для этого мне пришлось вложить в дом немало сил. Я же купил его уже готовым, и он тогда был довольно шикарным, можно даже сказать — безвкусным. Построил его владелец некой розничной торговой сети. И этот, так сказать, предел мечтаний нувориша совсем не понравился мне. Поэтому дому устроили полномасштабную реконструкцию после покупки. На это ушло немало времени, усилий и средств.

Мэнсики, словно вспоминая то время, опустил взгляд и глубоко вздохнул. Должно быть, изначально дом совсем не отвечал его вкусам.

— А не дешевле было бы построить дом самому? — поинтересовался я.

Мэнсики рассмеялся, показав белые зубы.

— Вы совершенно правы. Так вышло бы куда разумней. Однако у меня были причины тому, почему мне нужен именно этот дом, и точка.

Я ждал продолжения рассказа, но его не последовало.

— Сегодня Командор разве не с вами? — поинтересовался Мэнсики.

— Думаю, будет позже, — ответил я. — Сюда-то мы приехали вместе, но он куда-то исчез. Вероятно, осматривает ваш дом. Вы не против?

Мэнсики развел руками.

— Нет, конечно. Разумеется, я нисколько не против. Пусть осваивается здесь, как хочет.

Молодой человек принес на серебристом подносе два коктейля. Бокалы — хрустальные, очень тонкой огранки, должно быть, «баккара». Они сверкали в свете торшеров. Рядом на столе возникло блюдо «Old Imari»[329] с орешками кешью и разными сортами сыра, а также набор из льняной салфетки с вензелем и серебряных ножа и вилки. Все очень хорошо продумано.

Мэнсики и я взяли бокалы и чокнулись. Он произнес тост о завершении портрета, я поблагодарил и нежно коснулся губами края бокала. «Балалайку» готовят, смешивая по одной части водки, «куантро» и лимонного сока. Ингредиенты простые, но если коктейль не холодит, как лед на Крайнем Севере, то это совсем не то. В неумелых руках он выходит теплым и водянистым. Однако та «балалайка» была приготовлена с большим знанием дела — кусала губы почти идеально.

— Вкусный коктейль, — восхищенно сказал я.

— Да, парень свое дело знает, — безразлично заметил Мэнсики.

Еще бы, подумал я, с какой стати Мэнсики нанимать плохого бармена? Само собой, у него и «куантро» будет всегда под рукой, и коллекционные бокалы, и антикварные блюда «Old Imari»

За коктейлем мы толковали о разном, но по большей части — о моих картинах. Он спросил, над чем я сейчас работаю, и я ему рассказал, что рисую портрет незнакомца, с которым когда-то повстречался в далеком городке. Как его зовут и кто он такой, не знаю.

— Портрет? — с явным удивлением спросил Мэнсики.

— Да, но не такой, как на заказ. Если можно так выразиться, это портрет-абстракция, где я стараюсь дать волю своему воображению. Но все равно основным мотивом картины остается портрет, можно даже сказать — ее основанием.

— Так же, как вы рисовали мой?

— Именно. Только теперь это не заказная работа. Его я решил написать сам для себя.

Мэнсики задумался над моими словами, а затем произнес:

— Выходит, работа над моим портретом как-то вдохновила ваше собственное творчество?

— Пожалуй. Правда, пока что я только начинаю загораться.

Мэнсики опять бесшумно отпил из бокала. В глубине его глаз угадывался некий блеск, похожий на удовлетворение.

— Мне очень приятно это слышать, если я и впрямь смог вам чем-то пригодиться. Вы не будете возражать, если я посмотрю на эту вашу новую картину, когда вы ее закончите?

— Если я сам останусь ею доволен — тогда конечно. С удовольствием покажу ее вам.

Я посмотрел на рояль, стоявший в углу гостиной.

— Вы играете? У вас прекрасный инструмент.

Мэнсики едва заметно кивнул.

— Немного. В детстве я брал уроки, когда учился в начальной школе, пять или шесть лет. А потом из-за остальной учебы бросил — конечно, зря, но уроки музыки меня сильно выматывали. Поэтому, хоть пальцы уже и не бегают, как хотелось бы, ноты я читаю вполне сносно. Под настроение порой играю для себя что-нибудь простенькое — но никак не для чужих ушей. Поэтому когда у меня гости, к инструменту я даже не подхожу.

Я позволил себе задать вопрос, который мучил меня давно:

— Мэнсики-сан, а не слишком ли просторно вам одному в таком доме?

— Нет, нисколько, — тут же ответил Мэнсики. — Вовсе нет. Мне вообще нравится быть в одиночестве. Например, попробуйте представить себе кору головного мозга. Казалось бы, людям дарован такой искусно созданный природой высокофункциональный орган, кора головного мозга, однако в повседневной жизни мы не используем и десятую его часть. К сожалению, мы до сих пор не нашли возможности пользоваться им в большей полноте. Иными словами, это как иметь огромный дом — и при этом ютиться семьей из четырех человек в одной комнатке на шесть квадратных метров. А все остальные комнаты пустуют. Если думать так, то, что я живу в этом доме один, не так уж и противоестественно.

— Пожалуй, вы правы, — подтвердил я. Занимательное сравнение.

Мэнсики какое-то время поглаживал пальцами орешек, затем произнес:

— Однако не будь у нас этой — пусть на первый взгляд и бесполезной, но при этом высокофункциональной — коры головного мозга, мы б не мыслили абстрактно и не продвинулись бы в сферу метафизики. Даже если кору головного мозга использовать частично, она способна на такое. Вас не увлекает сама мысль о том, на что мы были бы способны, если б использовали в ней и все остальное?

— Однако, чтобы заполучить себе такой эффективный мозг, человечеству пришлось отказаться от самых разных базовых способностей — иными словами, заплатить за этот великолепный особняк. Верно?

— Именно, — подтвердил Мэнсики. — Люди вполне могли выиграть гонку за выживание на Земле уже тем, что, стоя на двух ногах, орудовали дубинкой, даже не умея абстрактно мыслить или создавать метафизические трактаты. Без этих способностей можно спокойно обойтись в повседневной жизни. И в жертву этому сверхкачеству в виде мозга мы вынуждены были принести другие физические возможности. Например, у собаки нюх в несколько тысяч раз тоньше, чем у человека, а слух — в несколько десятков раз острее. Однако мы способны выстраивать сложные гипотезы. Умеем сравнивать космос и микрокосм, оценивать Ван Гога и Моцарта. Можем читать Пруста — конечно, если захотим, — коллекционировать фарфор Имари и персидские ковры. Собаки такого не умеют.

— Свой громадный роман Марсель Пруст написал и без такого острого нюха, как у собак.

Мэнсики рассмеялся.

— Верно. Я просто обобщаю.

— Вопрос, значит, в том, можно ли относиться к идее как к самостоятельной сущности, да?

— Вот именно.

«Вот именно», — прошептал мне на ухо Командор. Однако я вспомнил о его предупреждении и оглядываться не стал.


Затем Мэнсики провел меня в библиотеку. Из гостиной вела еще одна широкая лестница — на жилой нижний этаж. Лестница, казалось, связывала все пространство дома воедино. В коридор, по которому мы шагали, выходило несколько дверей спален (сколько — я не считал, но одна из них, возможно, та «запертая комната Синей Бороды», о которой говорила моя подруга). В конце его располагалась библиотека — не особо просторная, но и, конечно, и не тесная. Все ее устройство позволяло назвать ее «удобным местом». Окно там было всего одно — продолговатый застекленный световой люк под самым потолком. За ним виднелись только ветви сосен да небо между ними: в солнечном свете и виде из окна эта комната особо и не нуждалась. Все пространство свободных от окон стен было застроено книжными стеллажами до самого потолка, а часть полок была отдана под компакт-диски. Книги заполняли все полки плотно, и рядом стояла стремянка, чтобы доставать до самого верха. Все книги — видно было по корешкам — читаные. Кто бы ни зашел в библиотеку, ему сразу становилось понятно, что перед ним — собрание книг преданного библиофила, и полки эти — не просто украшение интерьера.

У одной стены стоял большой рабочий стол, на нем — два компьютера, стационарный и ноутбук. Несколько подставок для карандашей и ручек, аккуратная стопа каких-то документов. Вдоль одной стены выстроилась в ряд красивая и, судя по виду, дорогая аудиоаппаратура. Напротив, прямо перед столом, — пара колонок высотой примерно с меня, а это сто семьдесят три сантиметра; корпус из ценного красного дерева. Примерно в центре комнаты — модерновое кресло, в таком удобно читать книги или слушать музыку, — рядом напольная подставка для книг из нержавеющей стали. Я предположил, что почти весь день Мэнсики проводит здесь один.

Мой портрет висел на стене как раз между двух колонок — ровно посередине, на уровне глаз. Пока без рамы — голый холст, но он до того естественно сочетался с обстановкой, что, казалось, висит здесь уже очень давно. Картина, написанная стремительно, на одном дыхании, — казалось, сама необузданность ее филигранно сдерживается стенами этой библиотеки, а заключенный в ней порыв растворяется в особом воздухе этого места. Из этого изображения проглядывало лицо Мэнсики. Вообще-то мне казалось, будто в холст забрался он сам.

Это, конечно же, моя картина. Но она покинула меня, попала в руки Мэнсики, тот повесил ее на стену своей библиотеки — и она преобразилась, стала для меня недостижимой. Теперь она уже — его картина, никак не моя. Даже если я попробую в ней что-нибудь исправить, она ускользнет от меня, словно гладкая проворная рыба. Совсем как женщина — прежде была моей, а теперь стала чьей-то еще…

— Ну как? И впрямь идеально подходит этой комнате, не находите?

Ясно, что Мэнсики говорил о портрете. Я молча кивнул.

— Я примерял ее на разные стены в разных комнатах. И в итоге понял, что лучше всего повесить ее здесь. Само пространство, освещение, все здесь — именно то, что нужно. Мне больше всего нравится любоваться ею, сидя на этом вот кресле.

— Можно попробовать? — спросил я, показывая на его кресло для чтения.

— Конечно! Садитесь, даже не спрашивайте.

Я сел в кожаное кресло, ощутил спиной плавный изгиб его спинки и положил ноги на подставку. Скрестил на груди руки и принялся неспешно рассматривать портрет. Мэнсики был прав: то был идеальный ракурс. Из кресла — к слову, очень удобного — моя работа, казалось, излучала со стены тихую и спокойную силу убеждения. Портрет казался совсем иным произведением, чем был у меня в мастерской, — выглядел он так, будто, очутившись здесь, обрел новую, настоящую жизнь. И вместе с тем, как мне показалось, картина эта была категорически против того, чтобы я, ее автор, приближался к ней еще хотя бы на шаг.

Мэнсики нажал кнопку на пульте, и тихо заиграла приятная музыка. Струнный квартет Шуберта — я прежде его слышал, сочинение D804. Из динамиков заструился отточенный рафинированный звук. В сравнении с простым и непритязательным звучанием колонок в доме Томохико Амады, он воспринимался как совершенно нездешняя музыка.

И вдруг я заметил, что в комнате объявился Командор. Присев на стремянку, он, скрестив руки, рассматривал мою картину. Стоило мне на него взглянуть, как он еле заметно покачал головой, будто бы делая знак: не смотри на меня. И я опять перевел взгляд на картину.

— Большое спасибо, — поблагодарил я Мэнсики, встав с кресла. — Для нее место что надо.

Мэнсики просиял и покачал головой.

— Нет-нет, что вы? Благодарить должен как раз я. Она нашла здесь себе дом, а оттого нравится мне еще больше. Гляжу на нее — и мне начинает казаться, будто я стою перед особенным зеркалом, в котором отражаюсь. Вот только не я сам, а несколько иной я. Чем дольше смотрю, тем сильнее меня постепенно охватывает странное чувство.

Слушая Шуберта, Мэнсики умолк и просто разглядывал картину. Командор тоже смотрел на нее, прищурившись и не сходя со стремянки, будто подтрунивал над Мэнсики, подражая ему, хотя навряд ли.

Затем Мэнсики перевел взгляд на стенные часы.

— Ну что, перейдем в столовую? К ужину, должно быть, все готово. Хорошо, если Командор уже приехал.

Я глянул на стремянку. Командора на ней уже не было.

— Вероятно, он уже где-то здесь, — сказал я.

— Вот и ладно, — ответил Мэнсики, будто успокоившись. И, нажав на кнопку пульта, прервалмузыку. — Разумеется, место для него тоже готово. Хотя все-таки жаль, что он не сможет с нами отужинать.


Мэнсики пояснил, что самый нижний этаж — если считать прихожую за первый, то, получается, второй подземный — используется под кладовые, прачечную и спортзал, где собраны различные тренажеры. Занимаясь в зале, тоже можно слушать музыку. Раз в неделю к Мэнсики приезжает профессиональный тренер и проводит с ним индивидуальное занятие. Там же помещение для горничной с простенькой кухонькой и крохотной ванной, но сейчас там никто не живет. Еще на нижнем этаже раньше был маленький бассейн, но Мэнсики им не пользовался, да и следить за ним хлопотно, поэтому бассейн зарыли и превратили в теплицу. Хотя, по словам Мэнсики, он однажды построит 25-метровый спортивный бассейн на две дорожки и пригласит меня поплавать в нем. Я ответил, что это было бы прекрасно.

Затем мы перешли в столовую.

Глава 24

Просто собирает информацию
Столовая располагалась на одном этаже с библиотекой, в глубине — кухня. Вытянутая комната, посредине — большой длинный стол из дуба, толщиной сантиметров десять: за таким смог бы разместиться десяток гостей. Этот массивный стол вполне подошел бы разбойникам Робин Гуда, соберись они закатить пирушку, но сейчас за ним сидела не его веселая ватага, а только мы с Мэнсики. Еще одно место дожидалось Командора, но тот пока не появился. Однако салфетка, серебряный прибор и пустой бокал — лишь знак этикета — давали понять, что место для него оставлено.

За стеклянной, как и в гостиной, стеной открывался вид на лесистый гребень по ту сторону лощины. Подобно тому, как из моего дома виден дом Мэнсики, отсюда, разумеется, должен быть виден и тот, в котором живу я. Он, однако, меньше, деревянный и неприметный — в темноте я не смог определить, где именно он находится. Домов, разбросанных по склонам, было немного, но в каждом горел свет. Время ужина. Наверняка люди уже собрались семьями за столами — в самом свете окон чувствовалось домашнее тепло.

А на этой стороне лощины Мэнсики, я и Командор, усевшись за большой стол, готовы были приступить к трапезе, и этот весьма странный прием с трудом можно было назвать «ужином по-домашнему». За окном по-прежнему бесшумно накрапывал дождь. Но ветер стих, и осенняя ночь обещала быть тихой. Глядя в окно, я опять задумался о том склепе — уединенной каменной камере за кумирней. Внутри и теперь все так же мрачно и промозгло. Я содрогнулся от одного лишь воспоминания о той яме — и эта особая дрожь вырвалась из самой глубины моего нутра.

— Этот стол я нашел, путешествуя по Италии, — сказал Мэнсики, когда я оценил его. В словах его никакого хвастовства не прозвучало — он лишь бесстрастно констатировал факт. — В городке Лукка увидел в мебельном, купил и договорился, чтобы сюда отправили морем. Он очень тяжелый, пришлось повозиться, чтобы его сюда занести.

— Вы часто бываете за границей?

Губы у него еле заметно дернулись и тут же расслабились.

— Раньше ездил частенько. Отчасти по работе, отчасти развлечься, а в последнее время для поездок нет повода. С одной стороны, у меня изменилась сама работа, но мало того — теперь мне и самому отчего-то больше не нравится выбираться отсюда. Так что почти все время я здесь.

И, чтобы стало понятнее, где это здесь, он жестом обвел столовую — «внутри дома». Я ждал, что он как-то пояснит перемены в содержании своей работы, но разговор на этом закончился. Мэнсики по-прежнему не желал обсуждать свою работу. Разумеется, и я никаких вопросов не задавал.

— Начнем, пожалуй, с холодного шампанского — вы как, не против?

— Конечно, нет, — ответил я. — Все на ваше усмотрение.

Стоило Мэнсики сделать легкий жест, как тут же появился парень с хвостом и наполнил хорошо охлажденным шампанским вытянутые бокалы, в которых сразу же приятно заискрились пузырьки. Бокалы были тонки и легки, словно сделаны из качественной бумаги. Сидя напротив, мы выпили за здоровье друг друга, после чего Мэнсики почтительно отсалютовал бокалом пустующему месту Командора.

— Добро пожаловать, Командор!

Ответа, само собой, не последовало.

За шампанским Мэнсики говорил об опере. Рассказал, что ему очень понравилась «Эрнани» Верди, которую он слушал в Катании, когда был на Сицилии. Сосед его, жуя мандарины, подпевал исполнителям — и еще там он пил очень вкусное шампанское.

Вскоре в столовой объявился Командор. Правда, на приготовленное для него место садиться не стал — видимо, рост не позволил, иначе он бы едва выглядывал над столом. Командор словно вспорхнул на декоративную этажерку, расположенную наискосок за спиной Мэнсики. Уселся там в полутора метрах от пола и принялся слегка болтать ногами в черных диковинных сапогах. Незаметно от хозяина я чуть приподнял свой бокал в его честь, но Командор сделал вид, будто ничего не заметил.

Подали еду. Между столовой и кухней имелось сервировочное окно, и юноша с хвостом и в бабочке носил нам оттуда тарелки одну за другой. На закуску было чудесное блюдо: свежая рыба исаки с гарниром из натуральных овощей. Открыли белое вино. Бутылку осторожными движениями — точно сапер с миной — откупорил хвостатый юноша. Что за вино и откуда оно, нам не пояснили, но было оно, конечно же, безупречным на вкус. С чего б вино, которое предпочитает Мэнсики, было не безупречным?

Затем принесли салат из корня лотоса, кальмара и белой фасоли. За ним — суп из морской черепахи. Рыбное блюдо из морского черта.

— Еще не сезон, но в рыбном порту, к счастью, он удачно попал в улов, — сказал Мэнсики. Морской черт оказался и в самом деле удачным и свежим — мясо крепкое, изысканно сладкое, но с легким и чистым вкусом. Рыбу слегка обварили и подали, как мне показалось, под соусом с эстрагоном.

Затем настал черед стейка из оленины. Про особый соус что-то нам сказали, но из-за обилия специальных терминов я толком ничего не запомнил, а сам соус оказался вкусным и ароматным.

Юноша с хвостом наполнил наши бокалы красным вином. Мэнсики сказал, что бутылку откупорили с час назад и перелили в графин:

— Вино подышало и теперь должно быть в самый раз.

Не знаю, чем там вино дышало, но на пробу оно оказалось очень глубоким, и вкус его отличался, когда оно впервые попало на язык, когда я набрал его полный рот и когда проглотил. Как будто оцениваешь красоту таинственной незнакомки — в зависимости от угла зрения и освещения. От вина осталось приятное послевкусие.

— «Бордо», — сказал Мэнсики. — Обойдемся без подробностей. Просто «бордо».

— А если начать его описывать, кратко не получится, верно?

Мэнсики улыбнулся, и уголки его глаз собрались благородными морщинками.

— Именно. Если начать описывать, кратко не выйдет. Хотя я и не силен в описаниях. Просто вкусное вино — разве этого недостаточно?

Разумеется, я не имел ничего против.

За тем, как мы едим и пьем, с высоты той декоративной этажерки наблюдал Командор. Он сидел, не шелохнувшись, старательно подмечая мелочи во всем, что происходило на его глазах, но, судя по его взгляду, ничего его особо не впечатляло. Он же сам говорил, что просто созерцает происходящее и ни о чем не судит, не питает неприязни или симпатии. Просто собирает информацию.

Возможно, он так же наблюдал наши с подругой любовные утехи в послеполуденные часы. Я вновь себе это представил, и мне стало не по себе. Я вспомнил его слова о чистке печной трубы или утренней гимнастике: может, конечно, оно и так. Но фактом остается и то, что тому, за кем подглядывают, — не по себе.

Часа через полтора мы с Мэнсики наконец добрались до десерта — суфле — и эспрессо. То был долгий, но основательный путь. Наш повар впервые вышел от кухни и приблизился к столу — высокий мужчина в белом колпаке и халате, полагаю, лет тридцати пяти, слегка небритый. Подойдя, он учтиво со мной поздоровался.

— Прекрасные блюда, — сказал ему я. — Так вкусно я ужинал, пожалуй, впервые в жизни.

Я не кривил душой. Трудно было поверить, что повар, готовящий столь изысканные блюда, держит малоизвестный французский ресторанчик неподалеку от рыбного порта Одавары.

Улыбнувшись, повар поблагодарил меня, не забыв упомянуть, что господин Мэнсики всегда был к нему очень добр, после чего поклонился и вернулся на кухню.

— Как вы считаете, Командору понравилось? — озабоченно спросил Мэнсики после того, как повар скрылся. Судя по выражению лица, он не шутил — по крайней мере, мне так показалось.

— Должно непременно понравиться, — не дрогнув ни единым мускулом лица, ответил я. — Конечно, жаль, что он не смог отведать таких прекрасных блюд, но уж самой атмосферой должен был насладиться.

— Хорошо, если так.

«Конечно, нам очень понравилось», — шепнул мне на ухо Командор.


Мэнсики предложил дижестив, но я отказался — я бы уже не смог вместить в себя ни крошки. А он пил коньяк.

— Хотел у вас поинтересоваться, — размеренно крутя напиток в большом бокале, произнес Мэнсики. — Вопрос странноватый и, возможно, испортит вам настроение.

— Пожалуйста, спрашивайте, что угодно, не стесняйтесь.

Мэнсики немного отпил, наслаждаясь вкусом коньяка, затем бережно поставил бокал на стол.

— Помните склеп в зарослях? — начал он. — Я провел в этом каменном мешке около часа — сидел на дне в одиночестве и без фонарика. К тому же вы задвинули крышку и придавили ее сверху камнями. Я попросил вас вернуться через час, чтобы вызволить меня оттуда. Было такое?

— Да, все так и было.

— Как вы считаете, зачем я так поступил?

Я признался, что понятия не имею.

— Потому что мне это было необходимо, — сказал Мэнсики. — Трудно объяснить, но временами мне бывает необходимо так поступать. В смысле — чтобы меня оставляли в таком тесном мрачном месте в одиночестве, в полнейшей тишине.

Я молча ждал, что он скажет дальше.

Мэнсики продолжил:

— И вот, собственно, вопрос. Не приходила ли вам в голову — хотя бы мельком — мысль бросить меня в том склепе? Не возникал ли соблазн оставить крышку закрытой?

Я толком не понял, что он хотел этим сказать.

— Оставить закрытой?

Мэнсики коснулся правого виска — потрогал его так, будто проверял там какую-то рану. Затем сказал:

— К чему я это все? Я сидел на дне склепа, в яме где-то три на два метра. Без лестницы. Стена выложена камнями настолько плотно, что взобраться по ней невозможно. К тому же склеп плотно закрыт толстой крышкой. В таком лесу хоть кричи, хоть беспрестанно звони в колокольчик — никто не услышит. Кроме вас, конечно. Иными словами, сам я бы оттуда нипочем не выбрался. Если б вы не вернулись, я бы так и остался навеки в том склепе. Верно?

— Пожалуй.

Он по-прежнему не отнимал пальцев от виска, только они уже не двигались.

— И вот что меня интересует: не промелькнула ли у вас за этот час хотя бы одна шальная мысль — бросить меня в этой яме? Я нисколько на вас не обижусь, поэтому хочу, чтоб вы ответили честно.

Он отнял пальцы от виска, опять взял бокал и медленно покачивал им. Только теперь губами к бокалу не прикоснулся — прищурившись, он вдохнул аромат напитка и вернул бокал на стол.

— Ничего подобного мне в голову не приходило, — честно ответил я. — Даже мельком. В голове крутилось лишь одно: час пройдет — и необходимо будет отодвинуть крышку и вызволить вас оттуда.

— Правда?

— Стопроцентная.

— А был бы я на вашем месте… — заговорил Мэнсики, будто доверяясь мне, и голос у него был очень спокойным, — …наверняка бы задумался. Меня бесспорно одолевал бы соблазн оставить вас навеки в том склепе. Вряд ли такой случай представится вновь.

У меня не было слов. И потому я молчал.

Мэнсики продолжил:

— Сидя в склепе, я только об этом и думал: окажись я на вашем месте, непременно маялся бы от этой мысли. Странно ведь, да? На самом деле на поверхности были вы, а я — под землей, но при этом постоянно представлял себе все наоборот.

— Но тогда б я умер от голода. И в самом деле — звонил-звонил в погремушку да и превратился бы в мумию. И даже при этом вам было бы все равно?

— Это просто игра воображения, если можно так сказать — бредовая идея. Конечно же, на самом деле я и не подумал бы так поступить. Просто я даю волю своему воображению и обыгрываю в сознании смерть сугубо гипотетически. Поэтому не беспокойтесь. Даже не так — для меня, наоборот, непостижимо, что вы совершенно не ощутили такого соблазна.

Тогда я сказал:

— Мэнсики-сан, а вам было не страшно остаться одному на дне того склепа? Тем более, что вас не покидала мысль, будто я поддамся на соблазн и брошу вас там?

Мэнсики только покачал головой.

— Нет, было не страшно. Хотя в глубине души я, быть может, надеялся, что вы так и поступите.

— Надеялись? — удивленно воскликнул я. — В смысле — что я брошу вас на дне ямы?

— Да-да.

— То есть вы не усматривали ничего плохого в том, чтобы оказаться брошенным на произвол судьбы?

— Нет, вовсе не значит, что я помышлял умереть. У меня все-таки еще есть привязанность к этой жизни. К тому же смерть от голода и жажды меня отнюдь не прельщает. Я просто хотел хоть немного, но — попробовать соприкоснуться со смертью. Понимая, что грань между жизнью и смертью очень тонка.

Я задумался над его словами, хоть пока и не понимал, что именно Мэнсики пытается этим сказать. Я ненароком бросил взгляд на Командора — он по-прежнему сидел на этажерке с абсолютно безучастной миной.

Мэнсики продолжил:

— Самое страшное, если ты заперт в тесном и темном пространстве, — это не умереть. А задуматься: не придется ли мне жить здесь вечно? Придет в голову такая мысль — и от страха прямо спирает дыхание. Преследует навязчивая иллюзия, будто окружающие стены сомкнутся и меня раздавят. Чтобы выжить, человеку необходимо во что бы то ни стало преодолеть этот страх. А это означает — преодолеть самого себя. Для этого необходимо бесконечно соприкасаться со смертью.

— Но это же опасно…

— Как в истории с Икаром, который приближался к Солнцу. Определить ту грань, где предел соприкосновения, вовсе не просто. Это опасная работа с риском для жизни.

— Однако преодолеть страх, преодолеть себя, избегая такого соприкосновения, не получится.

— Вот именно. А без этого человек не сможет подняться ступенью выше, — произнес Мэнсики и о чем-то задумался. Затем неожиданно, как мне показалось, встал, подошел к окну и выглянул на улицу.

— Похоже, дождь не перестал, но там лишь легкая морось. Давайте выйдем на террасу — хочу вам кое-что показать.

Мы перешли из столовой в гостиную этажом выше, а оттуда — на террасу, просторную и облицованную плиткой на южноевропейский манер. Опершись на деревянные перила, мы разглядывали пейзаж лощины. Терраса Мэнсики могла бы запросто служить смотровой площадкой для туристов, такой с нее открывался вид. Дождь действительно теперь больше напоминал туман. Окна домов на склонах с другой стороны лощины по-прежнему ярко светились. Лощина была той же самой, но если смотреть на нее с другой стороны, впечатление складывалось совершенно иное.

Над частью террасы выступала крыша, под которой стояли шезлонги, или, если угодно, — кресла для чтения книг полулежа. Рядом располагался низенький столик со стеклянной крышкой, куда удобно класть книги и ставить напитки. Тут же стоял горшок с декоративным зеленым растением, какой-то высокий прибор под кожухом из полиэтилена. На стене висел прожектор, но его не включали. Свет в гостиной тоже был притушен.

— В какой стороне мой дом? — спросил я у Мэнсики.

Он показал вправо:

— Вон там.

Но сколько я ни вглядывался, то ли из-за дождя, похожего на туман, то ли потому, что нигде не оставил свет, разобрать я так и не мог.

— Не нашел, — сказал я Мэнсики.

Он попросил немного подождать и сходил к шезлонгам, а там снял кожух с прибора и поднес его мне. То был бинокль на треноге — не очень большой, но весьма причудливой формы, совсем не похожий на обычный. Грязно-оливкового цвета — даже немного смахивал на нивелир из-за своей грубоватой формы. Мэнсики опустил его у самых перил, направил в нужную сторону и тщательно настроил фокус.

— Взгляните. Вон то место, где вы живете, — сказал он.

Я посмотрел в окуляры бинокля с высокой кратностью и четкостью изображения. Такие в обычных магазинах не продаются. Сквозь тонкую вуаль тумана удаленный пейзаж воспринимался так, словно все — на расстоянии вытянутой руки от меня. И действительно был виден дом, в котором я живу. Я разглядел веранду, увидел шезлонг, на котором постоянно сидел. Вон там в глубине — гостиная, сбоку — мастерская, где я пишу картины. Свет в доме не горел, поэтому разобрать, что творится внутри, было невозможно. Однако днем, пожалуй, что-то и различимо. Пока я разглядывал дом, в котором жил (или подглядывал за ним), меня охватило очень странное ощущение.

— Не волнуйтесь, — произнес у меня за спиной Мэнсики, словно читая мои мысли, — вам нечего беспокоиться. Я не делаю ничего такого, что может нарушить вашу приватность. В том смысле, что я не разглядываю ваш дом в бинокль, уж вы мне поверьте. Существует нечто иное, что я хочу увидеть.

— И что же это? — машинально переспросил я, оторвался от окуляров и, обернувшись, посмотрел на Мэнсики. Лицо его осталось бесстрастным, и только белые волосы ночью на террасе казались белоснежнее обычного.

— Сейчас покажу, — ответил Мэнсики и выверенными движениями направил бинокль немного севернее, настроил фокус. Затем отступил на шаг назад и пригласил: — Взгляните.

Я взглянул. Через круглые окуляры примерно посередине между вершиной хребта и его подножием виднелся аккуратный дом, обшитый досками. Двухэтажный, он стоял на склоне, и терраса его выходила в лощину. Если судить по карте, дом этот располагался где-то по соседству с моим, но из-за рельефа к нашим домам вели разные дороги. В окне горел свет. Шторы задернуты, поэтому увидеть, что внутри, я не смог, но если б не шторы и в комнате горел бы свет, фигуры находившихся там людей были бы сейчас как на ладони. Технические характеристики бинокля это позволяли.

— Военный бинокль, стоит на вооружении в НАТО — в магазинах такие не продают, поэтому достать оказалось непросто. У него очень высокая светосила, и даже в темноте можно отчетливо различать предметы.

Я отстранился от бинокля и посмотрел на Мэнсики.

— То, что вы хотите увидеть, — этот дом?

— Да. Только не поймите меня превратно. Я вовсе не подглядываю.

Взглянув напоследок в бинокль, он отнес его вместе с треногой на прежнее место и накрыл сверху кожухом.

— Вернемся в дом, а то как бы не простудиться. Стало зябко, — произнес Мэнсики, и мы вернулись в гостиную. Как только расположились — я опять на диване, он в кресле, — показался юноша с хвостом и предложил что-нибудь выпить. Мы отказались. Мэнсики, поблагодарив юношу за работу, сказал, что они с поваром могут быть свободны. Тот попрощался и удалился.

Командор сидел теперь на рояле — угольно-черном концертном «Стейнвее». Было заметно, что здесь ему нравится больше, чем на прежнем месте. Драгоценный камень на эфесе его меча горделиво сверкал на свету.

— В том доме, что вы сейчас видели, — начал Мэнсики, — живет девочка. Возможно — моя дочь. И я хочу иногда ее видеть, пусть даже издалека.

Я не знал, что ему на это сказать.

— Помните, я рассказывал? Про мою бывшую любовницу, которая вышла замуж за другого и родила дочь? Что, быть может, это моя дочь?

— Конечно, помню. Ту женщину покусали шершни, и она умерла. А девочке сейчас лет тринадцать, правильно?

Мэнсики коротко кивнул.

— Девочка живет вместе с отцом в том доме. На другой стороне лощины.

У меня в голове возникло сразу несколько вопросов, но на то, чтобы связать их между собой, требовалось время. Мэнсики молчал и терпеливо дожидался, что я ему на это скажу.

И я сказал:

— Выходит, вы купили этот особняк на другой стороне лощины, чтобы каждый день хотя бы издали видеть ту девочку, возможно — вашу дочь? И только ради этого вы заплатили за дом немалые деньги и затем истратили приличную сумму на его переделку? Я прав?

Мэнсики кивнул.

— Да. Отсюда за ее домом наблюдать идеально. Я просто должен был завладеть этим местом. Другого участка, на котором можно было бы что-то строить, во всей округе нет. И с тех пор почти каждый день я в бинокль высматриваю девочку на той стороне, хотя увидеть ее мне удается редко.

— И потому вы живете один и стараетесь не впускать в дом чужих, чтобы не мешали?

Мэнсики опять кивнул.

— Да. Хочу, чтобы мне никто не портил настроение. От этого места я желаю лишь одиночества. Теперь, кроме меня, тайну знает всего один человек на всем белом свете — вы. О таком лучше неосмотрительно не распространяться.

Он прав, подумал я и, разумеется, тут же задался вопросом: тогда почему он мне все это рассказывает?

— Тогда почему вы мне все это рассказываете? — спросил я вслух. — Есть тому какая-то причина?

Мэнсики положил ногу на ногу, посмотрел мне в глаза и очень тихо произнес:

— Да, конечно, причина есть. Хочу обратиться к вам с одной особой просьбой.

Глава 25

Насколько глубокое одиночество приносит человеку истина
— Хочу обратиться к вам с одной особой просьбой, — произнес Мэнсики.

Судя по тону, предположил я, он давно искал подходящего мгновения, чтобы начать этот разговор, и просто выжидал. Наверняка лишь ради этого и пригласил меня — вместе с Командором — к себе на ужин: чтобы открыть свою тайну и выложить особую просьбу.

— Если это будет мне по силам, — сказал я.

Мэнсики некоторое время смотрел мне в глаза. Затем произнес:

— Это не то, что вам по силам, — это под силу только вам.

Мне вдруг почему-то захотелось курить. Сразу после свадьбы я отказался от этой привычки и с тех пор вот уже почти семь лет совсем не прикасался к сигаретам. А прежде был заядлым курильщиком, и отказ от табака дался мне поначалу совсем нелегко, но теперь даже не тянуло. Однако в ту секунду, целую вечность спустя я подумал: было б хорошо взять сигарету и поднести к ней огонь. Мне даже послышалось, как чиркает спичка.

— И чего же вы от меня хотите? — спросил я, хотя, признаться, знать этого мне совсем не хотелось. Будь вообще на то моя воля, я бы хотел так этого никогда и не узнавать. Но беседа наша обернулась так, что не спросить этого я не мог.

— Мне бы хотелось, чтоб вы написали ее портрет, — сказал Мэнсики.

Произнесенную им фразу мне пришлось разложить в уме на части и выстроить ее заново, хотя сама фраза была очень простой.

— То есть, я рисую портрет той девочки — возможно, вашей дочери, так?

Мэнсики кивнул.

— Именно. Как раз об этом я и хотел вас просить. Причем не по фотографии, а так, чтобы она сидела перед вами, у вас в мастерской. Так же, как вы писали меня. Это единственное условие. Как ее изобразить, я, разумеется, доверяю вам. Рисуйте, как хотите. Больше я ничего не потребую.

На время я буквально лишился дара речи. Сомнений у меня было сколько угодно, и я произнес вслух первое, что пришло мне в голову, практическое:

— Но как же я ее уговорю? Хоть мы и живем по соседству, обращаться с просьбой к девочке, которую я совершенно не знаю: давайте я вас нарисую, будьте моей моделью, — никак не годится.

— Разумеется. Такая просьба вызовет лишь ненужные подозрения.

— Тогда что вы предлагаете?

Мэнсики некоторое время смотрел на меня, ничего не говоря. Затем, будто тихо открыв дверь и вступив в дальнюю комнатку, не спеша произнес:

— По правде говоря, вы ее уже знаете. И она вас — тоже.

— Мы с ней знакомы?

— Да. Ее имя — Мариэ Акигава. «Осенняя река», а Мариэ — хираганой. Помните такую?

Мариэ Акигава. Несомненно, мне и впрямь приходилось слышать это имя. Но связать его с конкретным человеком я толком не мог, будто заклинило. Но вскоре память щелк! — и вернулась.

— Мариэ Акигава — та девочка, которая ходит на уроки в изостудию, верно?

Мэнсики кивнул.

— Именно. И вы ей преподаете в этом кружке.

Мариэ Акигава была маленькой молчаливой девочкой тринадцати лет. Она ходила в детскую группу — одну из двух, что я вел. В изокружок набирали детей из начальных классов, поэтому она была самой старшей, но очень спокойной и потому не выделялась среди младших. Будто скрывала свое присутствие, постоянно держалась в углу. Она мне запомнилась тем, что отчасти напоминала умершую сестру, причем и возраст у нее был примерно таким же, что и у сестры, когда ее не стало.

В изостудии Мариэ Акигава была молчалива. В ответ на мои замечания только кивала и почти ничего не говорила. Когда же хотела что-то сказать — произносила это очень тихо, и мне часто приходилось переспрашивать. Она вообще держалась скованно и не решалась смотреть мне в глаза. Просто ей нравилось рисовать, и стоило ей оказаться с кисточкой в руке перед мольбертом, выражение ее глаз сразу менялось. Они прояснялись, в них зажигалась искра. И рисовала она весьма занимательные картины — не шедевры, конечно, внимание к себе они привлекали. Особенно интересно Мариэ подбирала цвета.

Да и в целом девочка она была примечательная: волосы прямые, будто струящиеся, черные и блестящие, черты лица точеные, словно у куклы. Причем настолько правильные, что при взгляде на нее ощущалось нечто потустороннее. Говоря объективно, все в ее лице было гармонично, однако мало кто осмелился бы назвать его красивым. Когда девочки взрослеют, у некоторых подростковая угловатость как бы сдерживает красоту, словно плотина, и та не растет вместе с ними. Но настанет такой день, когда плотина эта рухнет — и она превратится в действительно красивую девочку, хотя произойдет это отнюдь не сразу. Подумав об этом, я вспомнил, что и в чертах моей покойной сестры было нечто похожее, и я часто ловил себя на мысли: была б сестра чуть покрасивее…

— Возможно, Мариэ Акигава — ваша родная дочь. Она живет в доме на другой стороне лощины, — произнес я вслух восстановленную фразу. — Она становится моей моделью, я пишу ее портрет. В этом и заключается ваша просьба, так?

— Да. Только я вам не заказываю картину, а прошу ее нарисовать. Когда она будет готова, и, главное, если вы не будете против, я эту картину куплю. И повешу на стену в этом доме, чтобы смотреть на нее, когда мне вздумается. Вот что мне нужно. Точнее, вот что я хочу попросить у вас.

Но я, признаться, все равно по-прежнему не улавливал смысл его просьбы — и слегка опасался, что этим дело не закончится.

— Вам нужно только это? — уточнил я.

Мэнсики неспешно вдохнул и так же неспешно выдохнул.

— Если честно, есть еще одна просьба.

— Какая?

— Очень незначительная, — сказал он тихо, но голос его показался мне каким-то несгибаемым. — Я хотел бы навестить вас, когда вы будете писать ее портрет. Как будто случайно заехал, не предупредив. Всего один раз и пусть даже совсем ненадолго. Пожалуйста, дайте мне побыть в одной комнате с нею. Подышать тем же воздухом. Большего я и не желаю. И ни в коем случае вас не стесню и не доставлю хлопот.

Я задумался. И чем дольше размышлял я, тем меньше мне все это нравилось. Я всегда ощущал себя неловко, выступая посредником, и не желал, чтобы меня куда бы то ни было выносило потоком чужих сильных чувств, какими бы ни были те чувства. Такое просто не в моем характере. Но при этом мне также хотелось сделать что-нибудь хорошее и Мэнсики. Мне следовало хорошенько подумать, что ему ответить.

— Давайте вернемся к этому позже, — предложил я. — Ведь мы пока не знаем, согласится Мариэ Акигава позировать мне или нет. Это первый вопрос, который нам необходимо решить. Она — очень спокойная девочка и незнакомых избегает, совсем как кошка. Вполне может отказаться — или же ее отец не разрешит, ведь он не знает, что я за человек. Они будут в своем праве опасаться.

— Я хорошо знаком с руководителем Школы художественного развития господином Мацусимой, — бесстрастно произнес Мэнсики. — К тому же я ее финансирую — я один из попечителей. И если господин Мацусима добавит свое поручительство за вас, полагаю, разговор сложится сравнительно гладко: быстро выяснится, что вам доверять можно, к тому же художник вы опытный. Родитель, я полагаю, успокоится.

Этот человек просчитывает все до мелочей, — подумал я. Предполагая ход дальнейших событий, он все заранее подготовил, одно за другим — прямо как пешки в игре «го», занявшие ключевые поля. Никаких случайностей здесь нет.

Мэнсики продолжал:

— Изо дня в день за Мариэ Акигавой присматривает ее тетушка — незамужняя младшая сестра ее отца. Помнится, я уже говорил вам: после смерти матери сестра ее мужа живет с ними и заменяет девочке мать. Потому что у отца — работа, он слишком занят и не может тратить на это время. Поэтому достаточно будет уговорить тетушку — и дело в шляпе. Когда Мариэ Акигава согласится позировать, ее к вам домой наверняка привезет именно тетушка. Не думаю, чтобы в дом, где живет одинокий мужчина, девочку отправили одну, без опекунши.

— Считаете, Мариэ Акигава так просто согласится позировать?

— Предоставьте это мне. Как только писать ее портрет согласитесь вы сами, остальные организационные вопросы я решу своими силами.

Я снова задумался. Наверняка этот человек «остальные организационные вопросы» «своими силами» решит успешно. Он в таком, должно быть, мастер своего дела. Но стоит ли мне впутываться во всю эту мешанину сложных человеческих отношений самому? Не планирует ли Мэнсики чего-то еще, о чем мне не рассказывает?

— Вы не против, если я выскажусь откровенно? Может, мне говорить так не по чину, однако я хочу, чтобы знали, что я обо всем этом думаю.

— Конечно. Ничего не скрывайте.

— Я считаю, что прежде чем мы приступим к выполнению этого плана и примемся за портрет, было бы неплохо выяснить, действительно ли Мариэ Акигава — ваша родная дочь. Если окажется, что это не так, то и незачем тратить время на такое хлопотное дело. Возможно, выяснить это не так просто, но ведь должен существовать какой-то верный способ. Кому-кому, а вам-то наверняка удастся его найти. Пусть даже я напишу портрет девочки и он повиснет рядом с вашим, вопрос этим исчерпан не будет.

Мэнсики выдержал паузу, а затем ответил:

— Если задаться целью выяснить медицинским путем, точно ли Мариэ Акигава моя кровная дочь, думаю, у меня получится. Потребуются какие-то усилия, но ничего невозможного в этом нет. Однако так поступать я не хочу.

— Почему?

— Потому что вовсе не важно, мой она ребенок или нет.

Закрыв рот, я смотрел на Мэнсики. Стоило ему качнуть головой, и его густая белая шевелюра колыхнулась, как от дуновения ветра. Затем он спокойно продолжил, словно объяснял смышленой собаке спряжение простых глаголов.

— Конечно же, вовсе не значит, что мне все равно. Но я не собираюсь доискиваться истины. Возможно, Мариэ Акигава — моя родная дочь. А может, и нет. Однако допустим, я выясню, что она моя дочь, — и что же мне делать с этим знанием дальше? Представиться ей — мол, я твой настоящий папа? Потребовать, чтобы мне ее отдали на воспитание? Так поступить я не смогу.

Мэнсики еще раз слегка покачал головой.

— Мариэ Акигава теперь мирно живет в том доме вместе с отцом и тетушкой. Мать ее умерла, но даже после этого в семье все шло сравнительно неплохо — ну, если не брать в расчет некоторые затруднения в делах ее отца. Девочка привыкла к тете, там у нее складывается своя жизнь. И вдруг появляюсь я и представляюсь ее родным отцом. Пусть эта истина будет подтверждена научно — что это решит? Истина лишь посеет смятение, и в результате все окажутся несчастны. Я сам, разумеется, тоже.

— Получается, чем выяснять истину, вы предпочитаете оставить все как есть?

Мэнсики развел руками.

— Попросту говоря, да, и к такому решению я пришел не сразу. Но теперь я уверен в своих чувствах. Я буду жить дальше, сознавая, что Мариэ Акигава — возможно, моя дочь, не более того. Буду наблюдать, как она взрослеет, издали — мне этого достаточно. Даже если, например, я узнаю, что она моя родная дочь, счастья мне это не прибавит — боль от ее утраты лишь станет острее. А если Мариэ не дочь мне, мое разочарование будет глубоким — но уже в другом смысле. Быть может, мое сердце окажется разбито. Как ни поверни, счастья не будет. Понимаете, что я хочу этим сказать?

— Мне кажется — да, теоретически. Но будь на вашем месте я сам, пожалуй, мне бы хотелось узнать истину. Ведь это нормальное человеческое желание — знать правду.

Мэнсики улыбнулся.

— Это потому что вы пока еще молоды. Доживете до моих лет — надеюсь, поймете мои нынешние чувства. Насколько глубокое одиночество порой приносит человеку истина.

— Значит, вам нужно лишь одно — не знать истину, единственную и неповторимую, а повесить на стену портрет девочки и, глядя на него изо дня в день, обдумывать возможности? Вы уверены, что этого хватит?

Мэнсики кивнул.

— Да, непоколебимой истине я предпочитаю возможную толику сомнения. И мой выбор — довериться этим сомнениям. Вы считаете это неестественным?

Я считал. По крайней мере, естественным мне это не казалось, пусть даже я и не мог утверждать, что это вредно для здоровья. Но это, в конце концов, забота Мэнсики, не моя.

Я кинул взгляд на «Стейнвей» и Командора на нем, и наши взгляды встретились. Он лишь развел руками, словно хотел этим сказать: «Отложи ответ на потом». Затем показал пальцем правой руки на часы на левом запястье. Конечно же, часов он не носил, поэтому просто показывал на то место, где они должны быть. И это, конечно же, означало: «Нам пора возвращаться». Командор предостерегал и давал мне совет, которому я решил немедля последовать.

— Не могли бы вы дать мне побольше времени на ответ? Просьба ваша отчасти деликатна, и мне нужно поразмыслить в спокойной обстановке.

Мэнсики развел руками.

— Разумеется. Конечно, неспешно подумайте, сколько вам будет нужно. Я вас ничуть не тороплю. И без того я злоупотребляю вашим расположением, прося у вас слишком о многом.

Я встал и поблагодарил за ужин.

— Ах да, хотел было вам рассказать, но совсем позабыл, — сказал Мэнсики, будто бы вспомнив. — Про Томохико Амаду. Помните, мы говорили о его стажировке в Австрии? И о том, как он спешно покинул Вену как раз накануне того, как в Европе разразилась Вторая мировая война?

— Да, помню. Говорили.

— Так вот, я немного покопался в документах. Мне самому стало интересно, что повлияло на его решение. Дело прошлое, и достоверно никто ничего не знает. Вот только ходили некоторые слухи — был там якобы некий скандал.

— Скандал?

— Да. Вроде бы Томохико Амада был причастен к покушению на убийство, и это грозило привести к политическим осложнениям. Вмешалось Посольство в Берлине, и его тайком вывезли на родину. Такие вот толки ходили в неких кругах как раз после Аншлюса. Вы же знаете, что такое Аншлюс?

— Включение в 1938 году Австрии в состав Германии.

— Да, Гитлер присоединил Австрию к Германии. Произошли политические беспорядки, нацисты фактически насильственным путем завладели всей территорией страны, и государство Австрия прекратило свое существование. Произошло это в марте тридцать восьмого. Конечно, там возникали массовые волнения, в суматохе погибло немало народа. Кого-то просто убили, кого-то убили, инсценировав самоубийство, кого-то отправили в концлагеря. Томохико Амада стажировался в Вене как раз в пору тех потрясений. Опять-таки, по слухам, он поддерживал связь с местной девушкой, из-за чего тоже оказался впутанным в это дело. Судя по всему, подпольная организация сопротивления, состоявшая в основном из студентов, готовила убийство высокого нацистского чина. А это не входило в интересы правительств ни немецкого, ни японского. Полутора годами раньше заключили Антикоминтерновский пакт, и связь между Японией и нацистской Германией крепла день ото дня. Поэтому обе страны всеми силами старались избегать ситуаций, способных повредить их дружественным отношениям. А тут Томохико Амада — молодой, но уже сравнительно известный на родине художник. К тому же его отец — землевладелец, влиятельный провинциал, к чьим словам прислушиваются политики. Такого не ликвидируешь тайком, без шума.

— И Томохико Амаду отослали в Японию?

— Да. Хотя точнее будет сказать — спасли. Благодаря «политической заботе» важных людей он избежал неминуемой смерти. Попадись он в лапы гестапо по такому серьезному подозрению, пусть даже против него и не нашлось бы прямых доказательств, — все равно б не выжил.

— А что же с планом убийства? Оно не состоялось?

— План так и остался нереализованным. В организации работал доносчик, и вся информация шла напрямую в гестапо. Всех членов организации арестовали одним махом.

— Если бы план сработал, такой инцидент вызвал бы много шума?

— Кстати, как ни странно, вся эта история совершенно не имела огласки, — сказал Мэнсики. — О ней пошептались в кулуарах, но официальных документов в архиве нет. По разным причинам ее предали забвению.

Раз так, то Командором на его картине вполне мог оказаться тот высокий нацистский чин. Возможно, эта картина — воображаемая проекция политического убийства, которое должно было произойти в Вене в 1938 году, но в реальности не произошло. К инциденту причастны Томохико Амада и его любовница. Власти сорвали план, их разоблачили и разлучили, а ее скорее всего убили. Он вернулся в Японию, после чего символически перенес свой горький опыт на холст приемами нихонга — адаптировал его к реалиям периода Аска более чем тысячелетней давности. И «Убийство Командора» — картина, которую Томохико Амада нарисовал для себя. Он просто не мог ее не нарисовать — как память о своей бурной, пропахшей кровью молодости. Именно поэтому и не обнародовал готовую картину, а спрятал на чердаке своего дома подальше от чужих глаз, хорошенько ее упаковав.

А возможно, одна из причин того, почему он, вернувшись в Японию, отказался от карьеры художника в европейском стиле живописи и обратился к нихонга, как раз и связана с инцидентом в Вене? Кто знает, быть может, он захотел решительно отстраниться от прежнего себя.

— Как вам удалось все это разузнать? — спросил я.

— Признаться, я не колесил ради этого по городам и весям. Просто обратился в одну знакомую организацию, и те провели раскопки данных. Вот только дело это давнее, и за истинность этих данных я не отвечаю. Однако мои знакомые обращались к разным источникам, и основной информации доверять можно.

— Так значит, у Томохико Амады была австрийская любовница — член подпольной организации сопротивления. И он тоже участвовал в разработке плана политического убийства.

Мэнсики слегка склонил голову вбок и произнес:

— Если это так, то события развивались весьма драматически. Все, кто об этом знал, уже мертвы. И насколько все это достоверно, выяснить мы теперь не можем. Правда правдой, но такие истории народ не прочь приукрасить. Но в любом случае вот вам готовый сюжет для мелодрамы.

— А вы не знаете, насколько тесно Амада был связан с тем планом покушения?

— Нет, такие подробности мне неизвестны. Я просто на свой лад мысленно рисую этот сюжет. Во всяком случае, примерно так Томохико Амаду выслали из Вены, и он, попрощавшись с любовницей — или даже не успев с нею толком попрощаться, — сел в Бремене на пассажирский пароход и вернулся в Японию. Во время войны, уединившись в деревне близ Асо, хранил глубокое молчание, а вскоре после окончания войны дебютировал повторно, уже как художник нихонга, чем всех немало удивил. И это тоже вполне драматическое развитие событий.

На этом разговор о Томохико Амаде закончился.


Перед входом в дом меня тихо дожидался тот же черный «инфинити», что привез меня сюда. Еще продолжало моросить, воздух оставался влажным и прохладным. Приближалась та пора, когда не обойтись без по-настоящему теплой одежды.

— Спасибо, что нашли время меня посетить. Очень вам признателен, — сказал Мэнсики. — И, конечно, я благодарен Командору.

«Нам тоже хочется сказать спасибо», — прошептал мне на ухо Командор, но, разумеется, голос его слышал только я. А я еще раз поблагодарил Мэнсики за ужин.

— Все было очень вкусно. Я очень доволен. Командор тоже вам благодарен.

— Извините, что после ужина завел этот пустячный разговор. Хорошо, если не испортил вам вечер, — проговорил Мэнсики.

— Ничего страшного. Но что касается вашей просьбы — дайте мне время подумать.

— Разумеется.

— Я размышляю долго.

— Я тоже, — сказал Мэнсики. — Мой девиз: чем думать дважды, лучше думать трижды. И если позволяет время, чем думать трижды, лучше думать четырежды. Поэтому думайте, не торопитесь.

Шофер ждал меня, открыв заднюю дверцу. Я сел. Командор тоже должен был сесть вместе со мной, но я его нигде не замечал. Машина поднялась по склону, выехала за распахнутые ворота и начала свой неспешный спуск в лощину. Стоило белому особняку скрыться с глаз, как все, что произошло там этим вечером, показалось мне сном. Что было там нормальным, а что нет, что произошло в действительности, а что мне пригрезилось, я постепенно совсем перестал различать.

«Реальности — то, что видно своими глазами, — шепнул мне на ухо Командор. — Поэтому откройте шире глаза и видьте их. А делать выводы можно и позже».

Но даже с широко открытыми глазами мы многое упускаем из виду, подумал я. А может, думая так про себя, я тихонько произнес это вслух, потому что шофер мельком взглянул на меня в зеркальце заднего вида. Я закрыл глаза, поудобнее откинулся на сиденье и подумал: как было бы прекрасно, если б можно было самые разные суждения бесконечно оставлять на потом.

Домой я вернулся незадолго до десяти. Почистил зубы, переоделся в пижаму и нырнул в постель. Заснул я сразу же. И, что неудивительно, видел разные сны, все — неприятные и странные. Бесчисленные стяги со свастикой, развевающиеся по всей Вене. Большой пассажирский лайнер, покидающий порт Бремена. Марширующий по причалу духовой оркестр. Таинственную каморку в замке Синей Бороды. Играющего на «Стейнвее» Мэнсики.

Глава 26

Лучше композиции не бывает
Спустя два дня раздался телефонный звонок — мой токийский агент сообщил, что от Мэнсики поступил платеж, и на мой счет перевели причитающуюся сумму за вычетом комиссии. Услышав сумму, я удивился: она оказалась намного больше оговоренной прежде. Также мой агентпрочел мне записку от Мэнсики, которую тот приложил к переводу: «Картина оказалась великолепной и превзошла мои ожидания, поэтому добавил премию. Примите, пожалуйста, без стеснения в знак моей благодарности».

Я присвистнул — слов у меня не нашлось.

— Оригинал я не видел, только фото — господин Мэнсики прислал мне его электронной почтой. Но и по фотографии чувствуется — прекрасная работа. Это, конечно, больше, чем просто портрет, но и как портрет картина весьма убедительна.

Я поблагодарил и повесил трубку.

Чуть погодя позвонила подруга — спросила, согласен ли я, если она приедет ко мне завтра ближе к полудню. Я ответил, что согласен. По пятницам у меня занятия в изокружке, но я все успею.

— Ну как, ужинал позавчера у господина Мэнсики?

— Да, ужин получился обстоятельным.

— Вкусно?

— Очень. Вина прекрасные, блюда безупречные.

— Как у него внутри?

— Отменно, — ответил я. — Описывать все — не хватит и полдня.

— При встрече расскажешь подробно?

— До? Или после?

— Лучше после, — кратко ответила она.


Положив трубку, я пошел в мастерскую и стал разглядывать картину Томохико Амады «Убийство Командора». Столько раз я уже видел ее, однако, взглянув заново после рассказа Мэнсики, ощутил в ней на удивление живую действительность. Картина не вписывалась в рамки банального исторического полотна, ностальгически воспроизводившего события из прошлого. В лицах и позах каждого из четырех персонажей — кроме разве что Длинноголового — угадывалось, как они относятся к происходящему. Лицо молодого человека, пронзающего Командора длинным мечом, бесстрастно. Он отрешен, таит все свои чувства где-то глубоко внутри. На лице Командора, чья грудь пронзена мечом, вместе с болью угадывается чистое недоумение — «не может быть». Наблюдающая за поединком молодая женщина (в опере это Донна Анна) будто разрывается из-за внутреннего конфликта чувств. Ее хорошенькое личико искривлено му́кой, изящные белые руки — возле рта. Похожий на слугу здоровяк (Лепорелло), обомлев от нежданного поворота событий, устремил взгляд к небесам, и правая рука его поднята, будто он пытается ею что-то схватить.

Выстроена картина просто идеально. Лучше композиции не бывает. Все в ней отточено. Четверо персонажей будто застыли на миг, сохраняя динамику живого движения. Я попытался наслоить на эту композицию политическое убийство, возможно произошедшее в Вене в тридцать восьмом году. Командор — не в одеяниях эпохи Аска, а в нацистском мундире. Хотя, возможно, это черный мундир СС. Из груди торчит сабля или кинжал. И вонзил ее, быть может, сам Томохико Амада. А кто эта женщина, у которой перехватило дыхание? Австрийская любовница Амады? Тогда что же так разрывает ей сердце?

Сев на табурет, я долго всматривался в плоскость картины. Если напрячь воображение, можно распознать различные аллегории и посылы. Но сколько я ни пытался найти какое-то объяснение, все в итоге оказывалось лишь неподтвержденными предположениями. И та подоплека картины, о которой мне поведал Мэнсики, — или то, что можно ею считать, — не известный исторический факт, а просто слухи. Или обычная мелодрама. Байка, в которой все начинается со слова «возможно».


Была бы здесь сейчас со мной сестра, вдруг подумал я.

Была бы она здесь, и я б рассказал ей все, что произошло со мной до сих пор, а она бы тихонько меня слушала, иногда вставляя короткие вопросы. Даже такую непонятную и запутанную историю она бы, пожалуй, восприняла спокойно, не хмурясь и не вскрикивая от удивления. Спокойная рассудительность у нее на лице вряд ли бы изменилась. И когда я б закончил рассказ, она, выдержав паузу, дала бы мне несколько дельных советов. Так у нас было заведено с детства. Однако если задуматься, сама Коми не обращалась ко мне за советом. Насколько я помню — ни разу. Почему? Никогда не сталкивалась с душевными проблемами? Или смирялась и не обращалась ко мне, считая, что это бессмысленно? Пожалуй, и то, и другое примерно пополам. Однако даже если б она пошла на поправку и не умерла в двенадцать лет, наша близость брата и сестры вряд ли продлилась бы долго. Коми вышла бы замуж за безынтересного человека и жила бы с ним в далеком городке, портя себе нервы повседневной жизнью, выбиваясь из сил, воспитывая детей. Ее глаза бы утратили свой прежний блеск, и она бы уже не в состоянии была выслушивать мои сомнения или давать какие-то советы. Никому не известно, как бы складывались у нас жизни.

Моя ошибка в отношениях с женой, видимо, состояла в том, что я, сам того не сознавая, видел в Юдзу замену моей сестре, — порой мне самому так кажется. Если вдуматься, хоть у меня и не было таких намерений, лишившись сестры, в душе я искал того, на кого мог опереться в трудную минуту. Однако что и говорить, жена — не сестра. Юдзу — вовсе не Коми. Тут отношения другие, роли распределяются иначе. И, что немаловажно, у нас другая история пережитого вместе.

За этими размышлениями я вдруг вспомнил, как до женитьбы навестил родительский дом Юдзу в квартале Кинута района Сэтагая.

Отец Юдзу возглавлял отделение крупного банка. Его сын, старший брат Юдзу — тоже банкир, работал в том же банке. Оба — выпускники экономического факультета Токийского университета. В их семье, похоже, было немало банкиров. Я собирался жениться на Юдзу (а она хотела выйти за меня замуж) и поехал сообщить ее родителям о своем намерении. Получасовую беседу с ее отцом, с какой стороны ни посмотри, никак нельзя было назвать доброжелательной. Я — непродаваемый художник, подрабатываю рисованием официальных портретов, стабильного дохода у меня нет — как нет и того, что можно назвать хоть какой-то перспективой в жизни. А значит, у меня совсем не тот статус, чтобы расположить к себе элитного банкира. Это я отчасти предвидел, а потому, направляясь в тот дом, твердо решил для себя не терять присутствия духа, что бы мне там ни говорили, каким бы нападкам ни подвергали. К тому же я по натуре вообще достаточно терпелив.

Однако пока я с напускным почтением внимал назойливым нотациям своего будущего тестя, внутри у меня возникло некое физиологическое отвращение, и вскоре я утратил контроль над своими эмоциями. Мне стало дурно. Аж затошнило. Посреди тестевой тирады я встал, извинился и попросил разрешения воспользоваться умывальной комнатой. Встав на колени перед унитазом, я постарался вызвать у себя рвоту, но не смог: мой желудок был пуст. Не вышел и желудочный сок. Поэтому я несколько раз глубоко вдохнул, успокаивая себя. Во рту остался неприятный запах, и я прополоскал рот водой, вытер платком пот на лице, после чего вернулся в гостиную.

— Ты в порядке? — посмотрев на меня, озабоченно спросила Юдзу. Вероятно, у меня был жуткий цвет лица.

— Выходить замуж или нет — воля дочери, но такой брак долго не продлится. От силы года четыре, лет пять.

То были последние слова ее отца, сказанные в тот день мне перед расставанием. Я ничего ему не ответил. А они засели у меня в памяти вместе с неприятным эхом от себя и в дальнейшем сыграли роль своего рода проклятия.


Ее родители нас не благословили, но мы все равно расписались и официально стали мужем и женой. С моими же родителями связь у меня прервалась давно. Свадебный банкет мы не устраивали. И только товарищи, арендовав зал, устроили нам скромную праздничную вечеринку — ее душой был, конечно же, заботливый Масахико Амада. Но мы все равно были счастливы — пожалуй, все первые несколько лет. Четыре или пять лет у нас не случалось никаких серьезных размолвок. Однако вскоре произошел неспешный поворот — так океанский лайнер ложится в открытом море на другой курс. Причину я пока не знаю, как и не могу определить и точку поворота. Видимо, каждый из нас хотел от семейной жизни несколько разного. И это расхождение с годами только усиливалось. Когда я это понял, Юдзу уже тайно встречалась с другим мужчиной. Наша супружеская жизнь в итоге продлилась всего шесть лет.

Ее отец, узнав о крахе нашей семьи, вероятно, ухмыльнулся про себя, подумав что-нибудь вроде «я же говорил», хотя мы протянули дольше, чем он предрекал. Наверняка он считал наше расставание событием весьма радостным. Юдзу, расставшись со мной, видимо, восстановила отношения с родными. Хотя откуда мне это знать? Да и зачем? Это ее личное дело, меня оно уже не касается. Но и после расставания проклятие ее отца не выветрилось у меня из головы. Я по-прежнему ощущал его смутный след, его неубывающую тяжесть. Как бы ни стремился я избегать этой мысли, мое сердце получило куда более глубокую рану, нежели я сам считал, и кровоточило до сих пор. Как и пронзенное сердце Командора.

Вскоре наступил вечер, опустились ранние осенние сумерки. Небо на глазах темнело. Глянцево-черные вороны с шумным карканьем летели по лощине к своей ночевке. Я вышел на террасу и, облокотившись на перила, разглядывал дом Мэнсики на другой стороне. В саду у него уже светилось несколько ртутных фонарей, и здание в сумраке казалось еще белее. Я представил себе, как по вечерам с террасы Мэнсики пытается разглядеть через окуляры мощного бинокля Мариэ Акигаву. Ради этого он завладел этим белым домом — чересчур просторным особняком, за который немало заплатил, претерпел массу хлопот, чтобы приспособить дом под свои вкусы.

И вот что еще странно — во всяком случае, мне так показалось: я вдруг поймал себя на мысли, что стал испытывать к Мэнсики дружеские чувства — причем такие, каких до сих пор не питал ни к кому. Какую-то близость — нет, я бы сказал — солидарность. В каком-то смысле, подумал я, мы с ним два сапога пара. Нами движет не то, что у нас есть, и даже не то, что мы собираемся обрести, а то, что мы утратили, то, чего у нас теперь нет. Не могу сказать, что я полностью понимал его мотивы, это явно было выше меня. Однако я хотя бы сумел осознать, что его на все это подвигло.

Я пошел на кухню, налил себе того односолодового виски, что мне подарил Масахико, добавил лед и с этим бокалом перешел в гостиную на диван, выбрал из коллекции Томохико Амады квартеты Шуберта и поставил на проигрыватель. Произведение называлось «Розамунда». Эта музыка звучала в библиотеке Мэнсики. Слушая ее, я время от времени покачивал лед в бокале.

В тот день до самого его конца Командор не объявился ни разу. Возможно, он, как и филин, тихо отдыхал на чердаке. Идеям, и тем нужны выходные. И я ни разу за весь день не приблизился к мольберту. Я тоже имею право на отдых.

И я поднял бокал за Командора.

Глава 27

Даже явственно помня их вид?
Пришла подруга, и я рассказал ей про ужин в доме Мэнсики. Разумеется, про Мариэ Акигаву, бинокль с треногой на террасе и тайное сопровождение Командора умолчал. Описывал подававшиеся блюда, планировку дома, обстановку в комнатах — в общем, все самое безвредное. Мы лежали в постели, оба голые, до этого примерно полчаса занимались сексом. Некоторое время я не мог успокоиться, помня, что за нами откуда-то наблюдает Командор, но затем позабыл и об этом. Хочет смотреть — пусть смотрит.

Она, точно спортивная фанатка, которой не терпится выяснить до мельчайших подробностей, как во вчерашнем матче набирала очки любимая команда, желала знать, что подавали на стол. И я, насколько мог вспомнить, достоверно описывал ей все меню с начала ужина и до конца: от закусок до десерта, от вин до кофе. Посуду — тоже, благо зрительная память у меня отменная. Стоит мне сосредоточиться — и все, что попадает в поле моего зрения, я могу позже вспомнить до малейшей детали. Даже спустя долгое время. Поэтому я и смог живописно воспроизвести особенности каждого блюда — так, будто делал набросок с натуры. Подруга зачарованно слушала мои гастрономические описания, а порой даже слышимо сглатывала слюну.

— Какая прелесть! — наконец воскликнула она, словно бы грезя наяву. — Хоть раз угостил бы меня кто-нибудь такой прекрасной едой.

— Но если честно, я почти не помню вкуса блюд, которые нам подавали, — признался я.

— Вкус блюд ты почти не помнишь? Но они же были вкусные?

— Очень. Это я помню. Но какой у них был вкус, вспомнить не смогу. И объяснить словами тоже.

— Даже явственно помня их вид?

— Ага. Ведь я художник. Форму блюд воспроизвести могу, мне это близко, а объяснить их содержание — нет. Вот писатель, пожалуй, смог бы описать даже их вкус.

— Странно, — сказала она. — Выходит, занимаясь вот так вот со мной, позже ты сумеешь подробно изобразить все на картине, а описать словами собственные ощущения не сможешь?

Я попробовал упорядочить ее вопрос в уме.

— Ты это о сексуальном удовольствии?

— Ну а о чем же еще?

— Возможно, ты права. Но если сравнивать секс и пищу, мне кажется, вкус пищи описывать труднее, чем сексуальное удовольствие.

— Выходит, — произнесла она голосом ледяным, точно мороз после заката в начале зимы, — вкус угощений господина Мэнсики нежнее и глубже того сексуального удовольствия, что я тут тебе доставляю?

— Нет, я не о том, — занервничал я и добавил: — Вовсе не так всё. Я имел в виду не качественное сравнение содержания, а степень сложности самого сравнения. В техническом смысле.

— Тогда ладно, — сказала она. — А что я тебе делаю… это же неплохо? В техническом смысле.

— Конечно, — ответил я. — Это просто замечательно! И в техническом смысле, и в любом другом. Так замечательно, что невозможно даже изобразить на картине.

Признаться, то плотское наслаждение, какое она мне доставляла, было просто безупречным. Прежде у меня был сексуальный опыт с разными женщинами — пусть даже их было не настолько много, чтобы этим гордиться, — однако ее половой орган был куда более нежным и чутким, чем все остальные, известные мне. Прискорбно, что им столько лет пренебрегали. Стоило мне ей это заметить, как она зарделась:

— Ну ты и скажешь! Что, правда?

— Правда.

Она подозрительно посмотрела на меня сбоку, но затем, похоже, поверила мне на слово.

— А гараж он показывал? — спросила она.

— Гараж?

— Да, его легендарный гараж, где стоят четыре английские машины.

— Нет, гараж не показал, — ответил я. — Территория там большая, и гараж на глаза нам не попался.

— Фу, — фыркнула она. — И ты, конечно, не спросил, действительно у него есть «ягуар-И»?

— Нет, не спросил. Даже не подумал об этом. Ведь я толком не разбираюсь в машинах.

— И довольствуешься подержанным универсалом «тоёта-королла»?

— Точно.

— Вот мне бы непременно захотелось хоть на миг дотронуться до этого самого «И». Такой он красивый! Я как увидела его в детстве в фильме, где играют Одри Хепбёрн и Питер О'Тул, так прямо и влюбилась. Питер О'Тул в этом фильме ездил на сверкающем «И». Постой, какого он был цвета? По-моему, желтого[330].

Она вспоминала, как видела в детстве ту спортивную машину, а у меня в памяти всплыл тот «субару-форестер» — белый внедорожник, стоявший на парковке сетевого ресторана на окраине приморского городка в префектуре Мияги. На мой взгляд, красивой эту машину назвать трудно. Обычный компактный вездеход, приземистый механизм, созданный для работы. Людей, что захотели бы его потрогать, крайне мало. Ведь это не «ягуар-И».

— И что, он не показал ни парник, ни спортзал? — спросила она, вновь вернувшись к дому Мэнсики.

— Да, ни парник, ни спортзал, ни прачечную, ни кухню, ни проходную гардеробную площадью десять квадратов, а также игровую комнату, где стоит бильярдный стол, говоря по правде, мне он не показывал. Потому что не водил меня туда.

У Мэнсики был в тот вечер очень важный разговор ко мне, и ему наверняка было не до неспешных экскурсий по дому.

— У него действительно есть проходная гардеробная на десять квадратов? А также игровая комната, где стоит бильярдный стол?

— Не знаю. Я просто вообразил. Хотя ничего удивительного, если есть.

— То есть комнат, кроме библиотеки, вообще не показывал?

— Не-а. Меня ведь не интересует дизайн интерьеров. Показал только прихожую, гостиную, библиотеку и столовую.

— Выяснить, где находится та «Потайная каморка Синей Бороды», тоже не удалось?

— Не было у меня такой возможности. Я ж не мог его спросить: «К слову, господин Мэнсики, где тут у вас пресловутая «Потайная каморка Синей Бороды»»?

Разочарованно прищелкнув языком, она несколько раз качнула головой.

— Какие же вы, мужики, чурбаны! Что, у тебя совсем никакого любопытства нет? Будь там я, мне бы показали все до последнего угла.

— У мужчин и женщин горизонты любопытства наверняка отличаются.

— Похоже, что так, — смирившись, сказала она. — Хотя что мы об этом? Я и так должна быть тебе благодарна — столько свежей информации о доме господина Мэнсики.

Я забеспокоился.

— Накапливать информацию — одно дело, но если она попадет на сторону, у меня могут быть неприятности. Я про «Вести из джунглей»…

— Не переживай! Не стоит беспокоиться о таких мелочах, — бодро заверила она.

Затем нежно взяла меня за руку и подвела ее к своему клитору. Тем самым области нашего любопытства вновь наслоились друг на дружку. До занятий в кружке времени у меня было достаточно. И вдруг мне показалось, будто в мастерской тихо зазвонила погремушка. Но, видимо, послышалось.


Около трех подруга укатила на своем красном «мини», а я пошел в мастерскую, взял с полки погремушку и внимательно ее осмотрел. Она никак не изменилась — просто лежала на полке, и все. Командора в мастерской тоже нигде не видать.

Затем я подошел к холсту, присел на табурет и принялся разглядывать начатый портрет мужчины с белым «субару-форестером». Мне хотелось подумать, что с ним делать дальше, как продолжать. Но меня ожидало внезапное открытие — картина уже была готова.

Нечего и говорить, я считал картину незавершенной, весь ее замысел должен был воплотиться вот-вот. Сейчас на ней изображался всего-навсего примерный прототип лица мужчины, выписанный лишь тремя красками. Эти цвета грубо нанесены поверх эскиза углем. Разумеется, мысленным взором я видел идеальный облик «Человека с белым «субару-форестером»», пока же лицо его, так сказать, лишь проступает на холсте наподобие тромплея. Однако другим этого не видно. Картина пока что по сути своей — грунт, она лишь намекает на то, что вскоре там должно появиться. Однако сейчас мужчина, которого я собирался рисовать, извлекая из памяти, уже соответствовал себе мрачному, изображенному на холсте. Он как бы настаивал, чтобы его нынешний облик не проясняли сверх того, что уже есть.

Мужчина будто обращался ко мне из глубины картины: «Больше не трогай!» — или даже приказывал: «Оставь, как есть, и не вздумай ничего добавлять!»

Картина была готова как есть, недорисованная, а мужчина совершенно реально существовал в своем неоконченном виде. Вроде бы логическая несообразность, но иначе не скажешь. И сокрытый образ мужчины, обращаясь изнутри холста ко мне, автору картины, пытался донести до меня некую глубокую мысль. Старался, чтобы она заставила меня понять нечто. Но что он имел в виду, мне пока понятно не было. Но я ощутил: этот мужчина обладает жизненной силой, он и впрямь — живой и подвижный.

Я снял картину с мольберта, хоть краска на ней еще и не подсохла, развернул ее и приставил к стене — я больше не мог выносить ее у себя перед глазами. Мне казалось, в ней заключено нечто зловещее — вероятно, такое, чего мне знать не следовало.

Вся она пахла приморским городком и рыбацким портом — то был запах прилива, рыбьей чешуи, дизельного топлива рыбацких шхун. Пронзительно крича, стая чаек неспешно кружила в порывах сильного ветра. Черная кепка для гольфа на голове мужчины средних лет, который, вероятно, в гольф никогда в жизни не играл. Смуглое загорелое лицо, загрубелый затылок, короткие седоватые волосы. Поношенная кожаная куртка. В ресторане позвякивают ножи и вилки — тот заезженный, как на пластинке, звук, что слышится во всех сетевых ресторанах по всему миру. И тихо припаркованный белый «субару-форестер». Наклейка с марлином на заднем бампере.


— Ударь меня, — попросила меня женщина в самый разгар нашего соития, впившись ногтями мне в спину. Витал терпкий запах пота. Я, как она и просила, ударил ее ладонью по лицу. — Да нет, не так. Давай по-настоящему, — сказала она, рьяно мотая головой. — От души, наотмашь. Плевать, если останется синяк. Сильней, чтобы кровь из носа.

Бить женщину я не хотел. Не было у меня никогда склонности к насилию — ну, почти. А она всерьез хотела, чтобы ее всерьез избили. Желала настоящей боли. И мне ничего не оставалось — только приложить ее посильней, так, чтобы остался синяк. С каждым ударом плоть ее страстно и крепко сжимала мой пенис, как будто оголодавший зверь пожирал все съедобное у себя перед глазами.

— А можешь меня немного придушить? — чуть позже шепнула она. — Вот этим.

Мне почудилось, что шепот ее исходит из какого-то иного пространства. И тогда она достала из-под подушки белый пояс от банного халата. Наверняка приготовила заранее.

Я отказался. Все, что угодно, только не это. Слишком опасно. Не рассчитаю силы — и она умрет.

— Хотя бы понарошку, — упрашивала она, тяжело дыша. — Пусть не затягивая по-настоящему. Только делай вид. Просто накинь мне на шею и чуть-чуть затяни.

От этого я отказаться не смог.

Заезженный звук посуды, лязгающей в сетевых ресторанах.


Я потряс головой, стараясь оттолкнуть те воспоминания. Тот случай я не хотел помнить, а память о нем, будь такое возможно, желал бы отвергнуть навеки. Но руки помнили текстуру пояса от халата, упругость ее шеи. Я никак не смогу этого позабыть.

И мужчина это знал. Что и где я делал ночью накануне. О чем я там думал.

Как быть с картиной? Оставить в углу мастерской, как и сейчас — развернутой лицом к стене? Но даже так покоя мне от нее будет. Убрать ее можно лишь на чердак, в то же самое место, где Масахико Амада скрывал «Убийство Командора». Вероятно, оно подходит для того, чтобы люди навсегда скрывали там свои души.

Я вспомнил то, что сам недавно говорил: «Ведь я художник. Форму блюд воспроизвести могу, а объяснить их содержание — нет».

Меня постепенно захватывало самое разное, чего я не мог объяснить. Картина Масахико Амады «Убийство Командора», которую я обнаружил на чердаке; странная погремушка, оставленная в каменном склепе, который мы открыли в зарослях; Идея, которая возникла передо мной в облике, заимствованном у Командора, и мужчина средних лет с белым «субару-форестером». Вдобавок к ним — странный беловолосый человек, живущий на другом склоне лощины. Похоже, Мэнсики пытается теперь, к тому же, втянуть меня в некий план, зародившийся у него в голове.

Похоже, водоворот, в который я здесь попал, постепенно набирает скорость. Выплыть из него я уже не могу, слишком поздно. И водоворот этот совершенно бесшумен. Меня пугала его странная тишина.

Глава 28

Франц Кафка любил дороги на склонах
Вечером того же дня я преподавал детям в изостудии близ станции Одавара. Темой занятия было «кроки́ человека». Я всех разделил на пары, дети выбрали из подготовленных накануне материалов для рисования кто угольки, кто мягкие карандаши разных видов и по очереди принялись рисовать в тетради для эскизов друг дружку. Время я замерял кухонным таймером — по пятнадцать минут на одну зарисовку, по возможности — без ластика и на одном листе бумаги.

Затем все дети по одному выходили вперед, показывали свои зарисовки, а остальные рассказывали, что по их поводу думают. Группа у нас была небольшая, все проходило вполне дружелюбно. Затем я встал и объяснил им простые приемы этого вида графики: чем отличается кроки от рисунка. Я подробно разобрал их отличия: рисунок — своеобразный чертеж картины, в нем требуется определенная точность. А вот кроки — скорее первое впечатление. Мысленно его себе представив, ему придают некие примерные очертания, пока не вылетело из головы. Для кроки важнее не точность, а равновесие и скорость. Кроки уже давно мой конек, хотя даже среди известных художников немало тех, кто с этой техникой не дружит.

В заключение я выбрал из детей себе модель и нарисовал ее на доске белым мелом — показал пример. Дети восторженно загалдели:

— Круто!.. Так быстро?.. Смотри, как похоже! — Заставить детей простодушно восхищаться — тоже одна из важных задач преподавателя.

После этого, поменяв партнеров в парах, я дал всем задание нарисовать кроки, и второй рисунок удался детям намного лучше. Они быстро впитывают знания — настолько, что учителю впору восхищаться. Конечно, у кого-то получилось хорошо, у кого-то не очень, однако это не важно. Ведь я учу детей не конкретным приемам рисования картины, а восприятию.

В тот день для примера я — разумеется, нарочно — выбрал себе моделью Мариэ Акигаву и набросал ее мелом на доске выше пояса. Если быть точным, это был не кроки, но техника примерно та же. Справился с наброском я минуты за три — просто хотел проверить прямо на уроке, как лучше будет писать эту девочку. И в результате я понял, что в ней таятся уникальные возможности натурщицы.

До сих пор я особо не присматривался к этой девочке. А приглядеться повнимательнее стоило: она оказалась гораздо привлекательней, чем можно было решить после беглого взгляда. Не просто симпатичная девочка — в красоте ее крылась неуловимая несбалансированность. За ее зыбким выражением лица, похоже, таилась некая сила — как у проворного дикого зверя, что схоронился в высокой траве.

Мне захотелось как-то отразить это впечатление, но за три минуты мелом на классной доске выразить что-то очень сложно. Вернее — почти невозможно. Тут требуется неспешно и подробно рассмотреть ее лицо, подметить отдельные черты — ну и, конечно, узнать ее получше.

Я не стал стирать ее набросок с доски — когда дети ушли, я остался в кабинете и, скрестив руки, рассматривал эту картинку мелом. Мне хотелось понять, есть ли у нее в чертах лица хоть что-то от Мэнсики, но я так ничего и не определил. Скажи кто, что похожа — и будет вроде бы похожа очень сильно, а скажи, что нет — и окажется, что не похожа вовсе. Но если выделять что-то одно, больше всего общего у них в глазах, как мне показалось: в их выражении, в том, до чего характерно они мгновенно вспыхивают.

Если всматриваться в глубину чистого родника, бывает, замечаешь на его дне какой-то светящийся сгусток. Если не приглядываться, его и не видно, но как только заметишь его, сгусток этот сразу качнется и потеряет форму. Чем пристальнее вглядываешься в родник, тем сильнее подозрение, что это может быть обманом зрения, оптической иллюзией. Однако там точно что-то сверкает. Так вот, когда пишешь людей с натуры, тебе порой достаются такие модели, кто заставляет тебя ощутить сходное свечение. Хотя случается такое очень и очень редко. Но эта девочка — как и Мэнсики — была подобной крупицей света. В кабинет зашла уборщица Школы художественного развития, женщина средних лет, села рядом со мной и в восхищении уставилась на мой рисунок.

— Это же Мариэ Акигава, да? — сразу произнесла она. — Очень хорошо получилась. Кажется, вот-вот сойдет с доски. Даже стирать жалко.

— Спасибо, — ответил я, встал и начисто вытер доску.


На следующий день, в субботу, наконец-то объявился Командор. То было его первое появление — пользуясь его же языком, «воплощение», — со вторника, когда мы виделись на ужине у Мэнсики. Съездив за покупками, вечером я читал в гостиной книгу, и тут из мастерской послышался звон погремушки. Я пошел туда и увидел, что Командор, сидя на полке, легонько потряхивает ею прямо у себя над ухом. Будто проверяет оттенок звучания. Увидев меня, трясти он перестал.

— Давненько не виделись, — поприветствовал я.

— Ни давненько, ни чего не суть, — холодно ответил Командор. — Идеи мотаются по светам и столетиями, и тысячелетиями. Дни, два дни — разве это времена?

— Как вам понравился ужин у господина Мэнсики?

— Да. Да. По-своему, занимательные вечера. Конечно, есть мы не можем, но надлежащим образом насытились глазами. И сами дружища Мэнсики — занимательные малые. О самых разных вещах думают-думают наперед. А что оне только ни скрывают у себя внутре! И тех, и этих.

— Он обратился ко мне с одной просьбой.

— А-а, да-да, — глядя на древнюю погремушку, которую по-прежнему держал в руке, без особого интереса произнес Командор. — Мы слышали те разговоры, только пока сидели рядышками. Однако оне нас не касаются. Сие сугубо ваше, судари наши, с Мэнсики конкретные, разы уж на те пошли, мирские дела.

— Можно один вопрос? — спросил я.

Командор потер ладонью бороду.

— А-а. Давайте. Правда, не знаем, ведаем ли, что отвечать.

— О картине Томохико Амады «Убийство Командора». Вы, конечно же, знаете о такой. Во всяком случае, вы позаимствовали с нее облик персонажа. Судя по всему, в картине есть мотив покушения на политическое убийство — этот инцидент имел место в Вене в тридцать восьмом году. Так вот, насколько к нему был причастен сам Томохико Амада, вы, случаем, не знаете?

Командор задумался, скрестив руки на груди. Затем прищурил глаза и ответил:

— В историях немало таких фактов, какие лучше не ворошить, а так и оставить под покровом мраков. Верные знания не всегда обогащают людей. Не всегда объективные превосходят субъективные. Не всегда действительности развенчивают фантазии.

— В целом оно так и есть. Только вот та картина к чему-то настойчиво призывает тех, кто на нее смотрит. Мне кажется, Томохико Амада нарисовал ее для того, чтобы зашифровать ею что-то очень важное — то, что он знал, но не мог предать гласности. Такое чувство, будто переместив персонажей и всю сцену действия в другую эпоху и применив новую для себя технику нихонга, он тем самым выступил с некой метафорической исповедью. Мне даже кажется, он именно для этого и отказался от европейской живописи и обратился к нихонга.

— Разве не лучше, чтоб о сем поведали сами картины? — тихо произнес Командор. — Если захотят оне что-то нам рассказать, пусть говорят как суть: метафоры — так метафоры, тропы — так тропы, шифры — так шифры, дуршлаги — так дуршлаги. Или так не устраивают?

Я не понял, при чем тут дуршлаг, но уточнять не стал. Я сказал:

— Я не к тому, устраивает или нет, я просто хочу узнать, что подтолкнуло Томохико Амаду написать эту картину. Почему? Да потому, что она чего-то добивается. Эта картина наверняка была нарисована с какой-то конкретной целью.

Командор опять потер ладонью бороду, будто что-то вспоминая. И ответил так:

— Францы Кафки любили дороги на склонах. Их привлекали самые разные склоны. Оне любили разглядывать дома, построенные на крутых склонах. Садились на обочинах и часами разглядывали такие дома. Не пресыщаясь. Разглядывали, и склоняя головы на бока, и не склоняя. Странными они были типами, да ведь? Вы, судари наши, об этом знали?

Франц Кафка и склоны?

— Нет, не знал, — ответил я. Мне даже не приходилось об этом слышать.

— Так вот, когда узнаёте о таких вещах, начинаете лучше понимать их наследия? Да ведь?

Я не ответил на этот вопрос.

— Выходит, вы знавали и Франца Кафку? Лично?

— Оне, разумеется, нас лично не знали, — сказал Командор и захихикал, будто что-то вспомнив. Пожалуй, я впервые видел, чтобы идея смеялась в голос. Интересно, что было в Кафке такого, что могло вызвать у Командора смех?

Затем Командор вернул лицу прежнее выражение и продолжил:

— Истины сами по себе суть идеи, идеи — истины. Главные — уловить заключенные там идеи такими, какие оне суть. Ни смыслов, ни фактов… ни свиных пупков, ни муравьиных яиц — ничего в этих не суть. Если люди пытаются следовать к пониманиям иными путями, сие то же, что носить воды в дуршлагах. Плохих мы вам, судари наши, не посоветуем: тут лучше остановиться и бросить. Занятия дружищ Мэнсики, как ни прискорбно, из тех же разрядов.

— Выходит, что ни делай, в итоге это попытка бесполезная?

— Класть на воды дырявые вещи негоже.

— А что вообще намерен делать господин Мэнсики?

Командор слегка пожал плечами, и между его бровями возникла очаровательная морщина. Командор стал чем-то похож на Марлона Брандо в молодые годы. Вряд ли он смотрел фильм Элии Казана «В порту», но нахмурился он точь-в-точь как Марлон Брандо. Откуда мне было знать, насколько обширен у него «гардероб» обликов и черт лица?

— Об «Убийствах Командоров» Томохико Амад мы можем поведать вам, судари наши, до крайностей немного. Почему? Сути тут в аллегориях и метафорах, в тропах. Что суть аллегории и метафоры, не нужно объяснять словами. До сих нужно дойти своими умами, — произнес Командор и почесал мизинцем за ухом — так иногда делают кошки перед дождем. — Однако скажем вам, судари наши, вот что. Сие мелочи, но завтра вечерами зазвонят телефоны. Позвонят дружища Мэнсики. И лучше дать ему ответы, хорошенько-хорошенько подумав. Сколько ни думайте-с, ответы ваши в результатах нисколько не станут другими, но все ж лучше хорошенько-хорошенько подумать.

— И еще очень важно дать понять собеседнику, что я все хорошенько-хорошенько обдумываю. Так ведь? Правильнее будет вести себя так.

— Да, все верно. Отказаться от первых предложений — сие железные правила ведений дел. Вредов не суть будет, если сие запомнить, — сказал Командор и опять захихикал — похоже, сегодня он в неплохом расположении духа. — Кстати, хотели спросить. Клиторы. К ним что, так интересно прикасаться?

— Мне кажется, это не совсем то, к чему прикасаются потому, что интересно, — признался я.

— Глядим со сторон, но взять в толки не можем.

— Мне кажется, я и сам толком не понимаю, — ответил я. Выходит, даже идея понимает далеко не все.

— Как бы там ни было, нам пора, — произнес Командор. — Суть и другие места, куда нам нужно заскочить мимоходами. Свободных времен в обрезы.

И Командор исчез. Так исчезал Чеширский Кот — постепенно, частями. Я сходил на кухню, приготовил простой ужин и поел. И попробовал представить себе, что это за место, куда идее нужно «заскочить мимоходом». Но, разумеется, тщетно.


Как и предсказал Командор, назавтра вечером, в начале девятого, позвонил Мэнсики. Первым делом я поблагодарил его за недавний ужин.

— Все блюда были просто великолепны.

— Что вы, что вы, это вам спасибо — составили мне приятную компанию.

Затем я сказал спасибо за вознаграждение, которое оказалось больше обещанного.

— О чем вы? Это сущая мелочь. За такую-то прекрасную картину? Выбросьте из головы, — скромно произнес Мэнсики. После такого обмена любезностями повисла пауза. — Кстати, о Мариэ Акигаве, — непринужденно начал Мэнсики, будто заговорил о погоде. — Помните о моей просьбе написать ее портрет?

— Конечно.

— Когда вчера с этим обратились к самой Мариэ Акигава… вернее, предложение, как это ни невероятно, сделал ее тетушке руководитель Школы художественного развития господин Мацусима — и девочка согласилась позировать.

— Вот как?

— Поэтому… если вы сами согласны писать ее портрет, считайте, что к этому все готово.

— А вам не кажется, что Мацусима-сан может странно воспринять вашу причастность к этому разговору?

— В таких вопросах я всегда весьма осторожен. Не беспокойтесь. Господин Мацусима считает, что я выступаю в роли вашего так называемого патрона. Конечно, если это вас никак не оскорбляет…

— Мне безразлично, — сказал я. — Однако до чего же легко согласилась девочка — такая вроде бы молчаливая, спокойная, немного застенчивая…

— Признаться, ее тетушка сначала была против. Мол, что хорошего в том, чтоб быть натурщицей у какого-то там художника. Вам, конечно, это может показаться оскорбительным.

— Нет. Как раз таково мнение обывателей.

— Однако сама Мариэ, говорят, весьма заинтересовалась. Если только вы согласитесь ее писать, она с радостью станет вам позировать. В итоге она-то свою тетушку и уговорила.

Интересно, почему? Может, сыграло какую-то роль, что я изобразил ее на доске? Но рассказать об этом Мэнсики я не решился.

— Мне кажется, все складывается идеально, нет? — произнес Мэнсики.

Я задумался — неужели и впрямь все идеально? Мэнсики ждал, что я ему на это скажу.

— Не могли бы вы подробнее рассказать мне, как складывался весь разговор?

— Просто. Вы ищете модель для своей картины. Мариэ Акигава, которой вы преподаете в кружке, — самая подходящая натурщица. Поэтому через руководителя Школы художественного развития господина Мацусимы сделали предложение тетушке девочки — ее опекунше. Вот такое либретто. Мацусима-сан лично поручился за вашу порядочность и ваш талант, сказал, что вы — безупречный человек и увлеченный педагог, а также одаренный перспективный художник. Мое имя не прозвучало ни разу. Я тщательно в этом убедился. Разумеется, позировать девочка будет одетой и в присутствии тетушки. Они согласились с одним условием — сеансы вы будете заканчивать до полудня. Ну как вам это?

Следуя совету Командора отказаться от первого предложения, я решил несколько притормозить развитие событий.

— Условия как условия. Однако могу ли я еще немного подумать над самим предложением?

— Конечно, — спокойно ответил Мэнсики. — Думайте, сколько потребуется, я вас ничуть не тороплю. Писать картину-то все равно вам, не захотите — ничего и не будет. Я лишь позвонил вам сказать, что абсолютно все к этому готово. И вот еще что — возможно, об этом говорить еще рано … но на сей раз я намерен отблагодарить вас за эту свою просьбу значительно.

До чего же шустро у нас все задвигалось, подумал я. Так быстро и умело, что диву даешься. Как мяч катится с откоса… Я представил себе Франца Кафку, который поднимался по склону, сел где-то посередине и наблюдает, как катится этот мяч. Нужно быть осмотрительным.

— Дайте мне еще пару дней, — попросил я у Мэнсики. — Думаю, через два дня я буду готов дать ответ.

— Хорошо. Тогда я вам и перезвоню, — ответил тот.

На этом беседа наша завершилась.

Однако, говоря откровенно, откладывать ответ еще на два дня необходимости не было. Для себя я уже все решил. Мне и самому уже хотелось писать портрет Мариэ Акигавы. Кто б ни пытался меня удержать, я все равно взялся бы за эту работу. А о двухдневной отсрочке я попросил лишь по одной простой причине: уж очень не хотелось мне подстраиваться под ритм, задаваемый Мэнсики. Инстинкт — а вместе с ним и Командор — подсказывал мне потянуть время, чтобы, не торопясь, сделать вдох поглубже.

«То же, что носить воду в дуршлаге, — как-то так же говорил мне Командор? — Класть на воду дырявую вещь негоже».

Тем самым он на что-то намекал — на что-то впереди.

Глава 29

Может быть заключенный в том неестественный фактор
Два дня я провел за тем, что попеременно разглядывал две картины: «Убийство Командора» Томохико Амады и свою — портрет мужчины с белым «субару-форестером». «Убийство Командора» теперь висело на белой стене в мастерской. «Мужчина с белым «субару-форестером»» стоял в углу, развернутый лицом к стене — лишь когда я на эту картину смотрел, возвращал ее на мольберт. А когда я не разглядывал картины — просто читал книгу, слушал музыку, готовил еду, делал уборку, полол сорняки во дворе, гулял по окрестностям, чтобы убить время. Настроения браться за кисть не возникало. Командор тоже не появлялся и хранил тишину.

Гуляя по горам, я попытался найти такое место, откуда было бы видно дом Мариэ Акигавы, но сколько б я ни бродил, ничего похожего на него не приметил. Из дома Мэнсики по прямой казалось, что он должен располагаться где-то поблизости от моего, но он хорошо прятался в складках рельефа. Бродя по зарослям, я невольно остерегался шершней.

Два дня я неспешно разглядывал две эти картины попеременно и заново понял, что не ошибался в своих ощущениях. «Убийство Командора» призывало расшифровать то, что в картине было скрыто, а «Мужчина с белым «субару-форестером»» требовал, чтобы автор (то есть я) больше ничего к портрету не добавлял. Каждое из этих обращений было весьма настойчивым — по крайней мере, так мне казалось, — и мне не оставалось ничего иного, только подчиниться этим требованиям. «Мужчину с белым «субару-форестером»» я оставил как есть (хоть и пытался понять причину подобного требования), ну а в «Убийстве Командора» старался распознать истинный замысел. Однако обе картины окружала тайна — прочная, как скорлупа ореха, и сколько бы я ни старался, моих сил недоставало, чтобы скорлупу эту расколоть.

Если бы мне не предстояла работа с Мариэ Акигавой, я бы проводил все свои дни, сравнивая две эти картины. Однако на второй вечер раздался телефонный звонок, и я вырвался из этого заклятого круга.

— Ну как, приняли решение? — сразу спросил Мэнсики, как только мы покончили с приветствиями. Разумеется, он в первую очередь имел в виду, соглашусь я писать портрет Мариэ Акигавы или нет.

— По сути, я склоняюсь к тому, чтобы принять ваше предложение, — ответил я. — Только у меня есть одно условие.

— Какое же?

— Мне трудно представить, какой получится картина. Когда я увижу Мариэ Акигаву перед собой, возьму кисть в руку — тогда и начнет проявляться стиль. А вдруг у меня не найдется свежих замыслов, и работа останется незавершенной? Или же я портрет завершу, но он мне не понравится? Или не понравится вам, господин Мэнсики? Поэтому я хочу писать эту картину для себя — а не потому, что вы мне ее заказали, попросили о ней или подсказали замысел этой работы.

Выдержав паузу, Мэнсики заговорил, словно бы уточняя:

— Иначе говоря, если вас не устроит готовая работа, она ни за что не попадет в мои руки? Вы именно это хотите сказать?

— Такая вероятность не исключена. Во всяком случае, я хочу, чтобы вы полностью доверились моему решению, как поступить с готовой картиной. В этом и заключается мое условие.

Мэнсики задумался, после чего сказал:

— Похоже, мне не остается ничего, кроме как сказать «йес»? Ведь иначе вы не возьметесь за работу, так?

— При всем уважении к вам — да.

— Иными словами, вы желаете быть творчески свободнее? Или же вас обременяет то, что за работу вас вознаградят?

— Думаю, и то, и другое понемногу. Мне важнее естественность моего настроя.

— Хотите стать еще естественней?

— По возможности — исключить из этой работы все неестественные факторы.

— Что это значит? — Голос его, похоже, отвердел. — В моей просьбе написать портрет Мариэ Акигавы вы ощущаете какую-то неестественность?

«То же, что носить воду вдуршлаге, — говорил Командор. — Класть на воду дырявую вещь негоже».

Я ответил:

— Должен вам признаться, что хотел бы сохранить наши с вами отношения бескорыстными — чтоб мы оставались, так сказать, на равных. Отношения на равных с вами — может, это покажется нескромным…

— Отчего ж? Равные отношения между людьми — это нормально. Можете говорить, не стесняясь.

— В общем, мне бы хотелось написать портрет Мариэ Акигавы по собственной инициативе — чтобы вы, господин Мэнсики, изначально не были бы в это никак вовлечены. Иначе у меня может не возникнуть верного замысла, я окажусь спутан по рукам и ногам и осязаемо, и нет.

Мэнсики немного подумал и сказал:

— Вот, значит, как? Хорошо, я все понял. Будем считать, что моей просьбы не было. О вознаграждении, пожалуйста, забудьте. Я действительно поспешил с разговором о деньгах. Как поступить с готовой картиной, обсудим позже, когда вы мне ее покажете. В любом случае я, разумеется, в первую очередь уважаю вашу волю — волю творца. Однако, что вы скажете насчет моего другого пожелания? Помните, о чем я?

— Вам бы хотелось как бы случайно заглянуть в мастерскую, когда я буду писать там портрет Мариэ Акигавы?

— Да.

Подумав, я ответил:

— Не вижу в этом ничего предосудительного. Вы — мой хороший знакомый, сосед. Якобы заглянули ко мне с утра на своей воскресной прогулке. Мы немного поболтаем — в этом нет ничего неестественного.

Услышав это, Мэнсики немного успокоился.

— Если вы так все обставите, я буду только признателен. От меня никаких хлопот вам не будет. Стало быть, можем планировать так, что в это воскресенье с утра к вам приедут Мариэ Акигава с тетушкой, и вы начнете писать ее портрет. Посредником в этом будет выступать господин Мацусима, которому предстоит регулировать отношения между вами и семьей девочки.

— Хорошо. Так все и устраивайте тогда. В воскресенье, в десять утра, девочка с тетей приезжают ко мне, и Мариэ начнет позировать для портрета. К полудню я завершаю сессию. Так у нас продлится несколько недель. Пять или шесть, пока не знаю.

— Как только обо всем договоримся, я опять с вами свяжусь.

На этом насущный вопрос был исчерпан, и Мэнсики, будто вспомнив что-то, добавил:

— Да, и заодно. Я тут выяснил кое-что о жизни Томохико Амады в Вене. Прежде я говорил вам, что покушение на убийство высокого нацистского чина, к которому, как считается, он был причастен, произошло сразу после Аншлюса, но если точнее — в самом начале осени 1938-го. То есть, примерно через полгода после Аншлюса. Вы же в общих чертах знаете об этом?

— Да нет, не очень.

— 12 марта 1938 года войска СС после провокаций переходят границу, вторгаются в Австрию и мгновенно устанавливают контроль над Веной. Запугав президента Микласа, немцы назначают премьером лидера нацистской партии Австрии Зейсс-Инкварта. Гитлер въезжает в Вену через два дня. 10 апреля проводится плебисцит — референдум с целью выяснить, желают австрийские граждане объединения с Германией или нет. С виду это свободное тайное голосование, но в нем масса всяческих уловок, все запутано, и чтобы на самом деле проголосовать ««nein» объединению», требовалось изрядное мужество. Как результат, в 99,75 % бюллетеней значилось ««ja» объединению». Таким образом Австрия как страна исчезла с карты мира, а ее территорию свели до «одной из земель» Германии. Вам приходилось ездить в Вену?

— Какая там Вена, я даже за пределы Японии не выезжал. У меня и паспорта нет.

— Вена — город неповторимый, — сказал Мэнсики. — Это сразу становится понятно, стоит там хоть немного пожить. Вена — не Германия. Там другой воздух, другие люди, другая еда, другая музыка. Вена — особое место, чтобы наслаждаться жизнью и любить искусство. Однако в ту пору в Вене царил хаос. Ее накрыло волной зверств. И Томохико Амаде пришлось жить в такой вот Вене трагических потрясений. До плебисцита нацисты вели себя более-менее благопристойно, но стоило пройти референдуму — и наружу полезла их зверская суть. Первым делом после Аншлюса Гитлер создал на севере Австрии концлагерь Маутхаузен. Он был готов спустя всего несколько недель. Для нацистского правительства строительство концлагеря было неотложной, первейшей задачей. И совсем немного погодя арестовали десятки тысяч человек, которых прямиком направили в Маутхаузен. В основном это были «политические преступники без надежды на исправление» и «антисоциальные элементы». С узниками обходились крайне жестоко, многих там же казнили. Другие расставались в жизнью после тяжелых работ на каменоломнях. «Без надежды на исправление» означало, что никто из тех, кто туда попадал, живым уже не выходил. А немало активистов антифашистского движения не дожили даже до этапа в концлагерь — их замучили до смерти в ходе дознания, уничтожили неугодных. Несостоявшееся покушение, к которому, как считается, был причастен Амада Томохико, готовилось как раз в этом хаосе после Аншлюса.

Я молча слушал рассказ Мэнсики.

— Однако я вам уже говорил: не найдено никаких официальных документов подготовки политического убийства в Вене, покушения на нацистского лидера летом-осенью 1938 года. И это, если вдуматься, очень странно. Потому что если бы такой план покушения действительно существовал, Гитлер и Геббельс, раскручивая маховик пропаганды, непременно использовали бы все дело в политических целях. Как перед Хрустальной ночью — вы же знаете о событиях Хрустальной ночи?

— В общих чертах, — ответил я. Когда-то давно я видел фильм, основанный на тех событиях. — Сотрудника немецкого посольства в Париже убил еврей-антифашист, и под этим предлогом по всей территории Германии прокатилась волна еврейских погромов, уничтожили множество лавок торговцев-евреев, погибло немало людей. Название это возникло потому, что осколки разбитых стекол, падая, сверкали, как хрусталь.

— Именно. Тот инцидент произошел в ноябре тридцать восьмого. Правительство Германии выступило с заявлением о том, что волнения вспыхнули спонтанно, а на самом деле все те зверства были организованы нацистским правительством во главе с Геббельсом, которое лишь воспользовалось предлогом покушения. Убийца Гершель Гриншпан пошел на него, протестуя тем самым против жестокого обращения со своей семьей на территории Германии. Сначала он замышлял убить немецкого посла, но ему это не удалось, и тогда он выстрелил в первого попавшегося на глаза дипломата. По иронии судьбы, убитый секретарь посольства фон Рат находился под негласным надзором за свои антинацистские взгляды. Как бы там ни было, если бы в тот период в Вене и планировалось убийство важного нацистского чина, вне сомнений и за ним бы последовала подобная акция. Под этим предлогом усилилось бы притеснение антинацистских сил. По меньшей мере, такой инцидент вряд ли удалось бы предать забвению.

— Инцидент не предали огласке, видимо, по каким-то причинам, чьи обстоятельства нельзя было разглашать.

— Но то, что все это имело место, — похоже, факт. Большинство тех, кого сочли причастными к подготовке покушения, оказались студентами, но их арестовали всех до единого. Кого-то убили, кого-то казнили — видимо, чтобы правду об этом деле они унесли с собой в могилу. По одной из версий, среди членов сопротивления была родная дочь высокого нацистского начальника, и это могло стать одной из причин, по которым инцидент скрыли. Однако правда это или нет — неизвестно. После войны всплыло несколько свидетельских показаний, но вот насколько им можно доверять, уверенности нет и по сей день. Кстати, название той группы сопротивления — «Candela», в переводе с латинского — «свеча». Такими рассеивали мрак подземелья. В японском есть производное от этого слова — кантера, означает «ручной фонарь».

— Если всех свидетелей убили, выходит, в живых остался только один — Томохико Амада?

— Похоже, так оно и есть. Перед самым окончанием войны по приказу Главного управления имперской безопасности все относящиеся к тому инциденту секретные документы были сожжены, и тем самым истина была погребена в потемках истории. Хорошо бы расспросить о подробных фактах того времени самого Томохико Амаду, но теперь это, похоже, сделать уже непросто.

Я подтвердил. Прежде сам Томохико Амада ни разу не заикнулся о том случае, а теперь его память погрузилась на илистое дно забвения.

Я поблагодарил Мэнсики за информацию и повесил трубку.

Томохико Амада и в те годы, когда был при памяти, держал язык за зубами — видимо, не желал или не мог рассказывать об этом по каким-то личным причинам. А может, когда он покидал Германию, власти потребовали от него хранить молчание во что бы то ни стало. И вот он, всю жизнь промолчав об этом, после себя оставил работу «Убийство Командора». Правду, которую ему запретили рассказывать словами, вместе с неотступными раздумьями о прошлом он поведал своей кистью.


Следующим вечером Мэнсики позвонил опять.

— Договорились, что Мариэ Акигава приедет к вам домой в это воскресенье, к десяти. Как я вам уже говорил, с нею будет тетушка. Я в первый день не появлюсь — сделаю это позже, когда девочка привыкнет к работе с вами. Некоторое время она будет держаться скованно, по-моему, мне вам лучше не мешать, — сказал он.

Голос у Мэнсики отчего-то подрагивал, и это меня обеспокоило.

— Да, так, вероятно, будет лучше, — ответил я.

— Однако если подумать, скован, наоборот, буду я сам, — чуть помедлив, сказал он таким тоном, будто открывал мне тайну. — Как я вам уже говорил, я еще ни разу и близко не подходил к Мариэ — и видел ее лишь издали.

— Но если бы вы этого захотели, наверняка придумали бы какой-нибудь повод?

— Да, конечно. Если бы захотел, наверняка придумал бы много чего.

— Но вы не решились так поступить. Почему?

Мэнсики довольно долго обдумывал ответ, что было ему не свойственно, затем сказал:

— Если б я сразу увидел ее перед собой, даже представить трудно, что бы я подумал, что бы ей сказал. Поэтому до сих пор я намеренно старался не приближаться к ней. Постепенно мне стало нравиться наблюдать за ней издалека — через лощину, в бинокль. Наверное, для вас это извращение?

— Нет, я так не считаю, — ответил я. — Просто мне это кажется отчасти странным. Однако на сей раз вы решили встретиться с ней у меня в доме. Почему?

Мэнсики еще немного помолчал.

— Потому что вы между нами — вроде посредника.

Я удивился:

— А почему, собственно, я? Извините за прямоту, Мэнсики-сан, но вы же меня почти не знаете. Как и я, собственно, вас. Мы познакомились всего какой-то месяц назад и просто живем друг напротив друга на разных склонах лощины. И условия, и стили жизни у нас разные. Несмотря на это, вы почему-то сильно доверяете мне и открываете несколько личных секретов. А при этом вы не похожи на человека, который так запросто будет выдавать свои тайны.

— Все верно. Я такой человек: если у меня есть тайна, я положу ее в сейф, закрою на ключ, а ключ проглочу. Я ни с кем не советуюсь и ни в чем не сознаюсь.

— Но при этом вы отчего-то позволяете себе… как бы получше выразиться? — слабину в отношении меня?

Мэнсики немного помолчал и ответил:

— Это сложно объяснить, но, сдается мне, с самого первого дня нашего знакомства у меня возникло ощущение, что с вами я могу позволить себе приподнять забрало. Почти интуитивное. И позже, когда я увидел свой портрет вашей кисти, это ощущение только окрепло. Этому человеку можно доверять, счел я. Вы — как раз тот, кто естественно разделит со мной все мои взгляды и мысли, пусть даже взгляды эти отчасти странны, а мысли — извилисты.

Отчасти странные взгляды, извилистые мысли, — подумал я.

— Очень приятно это слышать, — ответил ему я, — но я вовсе не склонен считать, будто способен вас понять. Для меня вы все-таки скорее человек за рамками постижимого. Меня, если честно, немало всего в вас удивляет, а порой даже лишает дара речи.

— Однако вы и не думаете меня судить, разве не так?

В этом он, конечно же, прав. Я ни разу даже не подумал судить или оценивать его согласно каким-то критериям — ни его слова, ни поступки, ни действия, ни стиль жизни. Особо я их не превозносил — но и не осуждал. Просто помалкивал.

— Пожалуй, — согласился я.

— И вы, разумеется, помните, как я спускался на дно того склепа? И провел там в одиночестве примерно час.

— Конечно.

— Мысль оставить меня навеки в той мрачной сырой яме у вас даже тогда не возникла. Вы могли бы так поступить, но эта возможность не пришла вам на ум даже на миг. Ведь так?

— Да, вы правы. Но такое, Мэнсики-сан, нормальному человеку в голову вообще не придет.

— Вы так легко это утверждаете?

Что мог я на это ответить? Ведь я понятия не имею, что за душой у других людей.

— У меня есть к вам еще одна просьба.

— Какая?

— Утром в это воскресенье, когда Мариэ Акигава приедет с тетушкой к вам, — произнес Мэнсики, — я бы хотел понаблюдать за ней в бинокль. Вы не против?

Я сказал, что не против. Подумаешь, вон Командор — тот неотрывно следит за нашими любовными утехами чуть ли не в упор. Что с того, если кто-то посмотрит на террасу в бинокль с другой стороны лощины?

— Просто я решил, что лучше будет спросить, — сказал Мэнсики, как бы оправдываясь.

Удивительной прямоты человек, в очередной раз с восхищением подумал я. И мы, закончив беседу, положили трубки. Только теперь я заметил, что, пока мы разговаривали, я так крепко прижимал трубку к уху, что оно теперь болело.


Назавтра перед полуднем мне доставили письмо с уведомлением. Почтальон протянул мне квитанцию, я расписался и получил крупный конверт, однако настроения мне он нисколько не прибавил. По моему опыту, почтовые отправления с уведомлением приятных вестей не приносят.

Как и ожидалось, отправитель — токийская адвокатская контора, содержимое конверта — два экземпляра заявления на развод. И конверт для ответа с наклеенной маркой. Помимо этих бланков — лишь письмо с формальными инструкциями адвоката: мне предстояло ознакомиться с содержанием и, если нет возражений, всего лишь поставить печать и подпись на одном экземпляре и отправить все обратно. В случае возникновения у меня вопросов мне предлагалось не стесняться и задать их адвокату, ведущему мое дело. Я пробежал глазами текст, вписал дату, поставил подпись и печать. Вопросов у меня не возникло. Финансовых обязательств ни у одной стороны друг перед дружкой не было, ценного имущества для раздела тоже — как и детей, чтобы оспаривать право опеки. Крайне простой и весьма понятный развод. Можно даже сказать — развод для новичков. Две жизни наслоились одна на другую, но через шесть лет люди расстаются, только и всего. Я вложил документ в обратный конверт, а его положил на стол в кухне. Завтра по дороге в изостудию сброшу его в почтовый ящик рядом со станцией.

Всю вторую половину дня я бесцельно поглядывал на этот конверт, лежавший на столе: у него внутри, казалось мне, целиком уместилась вся тяжесть шестилетней супружеской жизни. Все это время, пропитанное самыми разными воспоминаниями и чувствами, будет постепенно умирать, задыхаясь в обычном канцелярском конверте. От одной этой мысли мне стиснуло грудь и стало трудно дышать. Тогда я взял конверт, отнес в мастерскую и положил там на полку — рядом со старой неопрятной погремушкой. После чего затворил дверь, пошел на кухню, где налил себе виски — того, что мне подарил Масахико Амада. Я взял себе за правило не пить до захода солнца, но иногда позволял себе это правило нарушать. На кухне было очень тихо. Ветер не дул, рокота машин не слышно. Даже птицы — и те не щебетали.

Сам развод меня никак не беспокоил. По сути, мы пребывали в разводе все последнее время, и подпись в официальных документах не стала для меня особым эмоциональным препятствием. Если Юдзу так хочет, я не возражаю. Все эти документы — не более чем юридическая формальность.

Вот только почему так случилось? Что привело к этой ситуации? Я не в состоянии был уловить ход ее развития. Да, я понимал, что сердца людей то бьются в унисон, то с течением времени могут сбиться с одного ритма. Порывы человеческой души не укладываются в рамки привычек, здравого смысла, закона, душа у человека подвижна, и он летает свободно, стоит ему взмахнуть крыльями. Точно так же перелетные птицы не знают границ.

Но все это общие слова. Та Юдзу отказалась от этих моих объятий, предпочтя их объятиям кого-то другого. И вот эта, казалось бы, простая, но касавшаяся лично меня ситуация никак не поддавалась моему пониманию. Мнилось, что со мною обошлись жутко несправедливо, причинили сильную боль. Но я, наверное, не сержусь. На что мне сердиться? Я просто весь как-то онемел. Сердце машинально включает это онемение, и оно должно вроде бы ослабить ту острую боль, что возникает, когда тебя отвергает тот, в ком ты очень сильно нуждаешься. Сродни морфию для душевного комфорта.

Я так и не смог позабыть Юдзу. Мое сердце все еще нуждалось в ней. Однако допустим, она живет на другой стороне лощины, напротив моего дома, а у меня мощный бинокль — захотел бы я подсматривать за ее повседневной жизнью? Нет, я бы так не делал. Даже нет — я б вообще не поселился в таком месте. Это было бы все равно, что готовить самому себе пыточную дыбу.

Захмелев от виски, я лег в постель, когда еще не было восьми, и сразу же уснул, а в половине второго проснулся. Сна не было ни в одном глазу. Время до рассвета тянулось жутко долго и одиноко. Ни читать, ни слушать музыку я не мог и сидел на диване в гостиной и просто всматривался в темное пустое пространство. И думал о самом разном. Думать обо всем этом мне вовсе не стоило.

Хорошо, если б рядом сейчас оказался Командор. Мы бы с ним о чем-нибудь поболтали. О чем угодно. Все равно, на какую тему. Достаточно лишь слышать его голос.

Но Командора нигде не было. И позвать его я никак не мог.

Глава 30

Полагаю, это у всех по-разному
Назавтра после полудня я отправил конверт с оформленным заявлением на развод. Письмо писать не стал. Просто бросил конверт с документами в почтовый ящик около станции. Уже только от того, что конверта не стало в доме, на душе у меня полегчало. Какой путь по лабиринтам закона предстоит пройти этим документам, я не знал. Да и, признаться, мне все равно — пусть все идет должным порядком.

И вот утром в воскресенье, около десяти, в мой дом явилась Мариэ Акигава. Ярко-синяя «тоёта-приус» почти бесшумно взобралась по склону и тихонько остановилась прямо перед крыльцом. Кузов машины в лучах утреннего солнца блестел, как на витрине, и выглядел новехоньким, точно с него только что сняли обертку. Что-то к этому дому зачастили самые разные машины: серебристый «ягуар» Мэнсики, красная «мини» подруги, старый черный «вольво» Масахико Амады, теперь вот — синяя «тоёта-приус» с тетушкой Мариэ Акигавы за рулем. Ну и, конечно же, моя «тоёта-королла»-универсал, так долго покрытая толстым слоем пыли, что даже не вспомнить, какого она цвета. Люди выбирают себе машины, исходя из самых разных причин, оснований и обстоятельств. Чем приглянулась тетушке Мариэ Акигавы эта синяя «тоёта-приус», я, конечно же, не имел понятия. Как бы то ни было, машина эта больше напоминала не автомобиль, а огромный пылесос.

И без того еле слышный двигатель «приуса» бесшумно умолк, и вокруг стало еще тише. Распахнулись дверцы, и вышли Мариэ Акигава и женщина средних лет — явно ее тетушка. Женщина выглядела молодо, но, по-видимому, разменяла уже пятый десяток. Ее глаза скрывались за темными солнцезащитными очками. На ней был серый кардиган поверх скромного голубого платья, в руках она держала черную глянцевую дамскую сумочку, ноги — в темно-серых туфлях на низкой подошве, в таких удобно водить машину. Захлопнув дверцу, женщина сняла очки и убрала их в сумочку. Волосы у нее падали на плечи и были красиво подвиты, но не идеально, как если б она только что вышла из парикмахерской. И никаких украшений на ней, если не считать золотой броши на воротничке платья.

На Мариэ Акигаве был черный стеганый свитер и коричневая шерстяная юбка до колен. Раньше я видел ее лишь в школьной форме, поэтому теперь девочка выглядела совсем иначе. Когда они подошли ближе, я поймал себя на мысли: они совсем как мать и дочь из приличной семьи. Но это было не так. Я знал об этом от Мэнсики.

Как обычно, я наблюдал за гостями через щель между шторами. Затем раздался звонок, я пошел в прихожую и отпер дверь.

Тетушка Мариэ Акигавы оказалась женщиной миловидной, разговаривала очень спокойно. Не красавица, на какую заглядываются, но все равно довольно красивая, с точеным лицом. Улыбалась она скромно и приятно, одними уголками рта — как ясный месяц перед рассветом. Тетушка принесла мне в подарок коробку со сладостями. Вообще, конечно, это я просил Мариэ Акигаву мне позировать, поэтому дарить мне подарок излишне, но, видимо, тетушку с детства приучили не ходить в новый дом на первую встречу с пустыми руками. Поэтому я сердечно ее поблагодарил и подарок принял, а потом проводил их в гостиную.

— До нашего дома отсюда рукой подать, но на машине пришлось сделать большой крюк, — сказала тетушка. Звали ее Сёко Акигава; как сказала она сама, «сё:» — иероглиф для губного орга́на[331]. — Мы, конечно же, прекрасно знаем, что это дом господина Томохико Амады, но оказались здесь впервые.

— Так вышло, что с этой весны за домом присматриваю я.

— Нам об этом сказали. Приятно, что мы оказались соседями, так что милости просим.

Затем Сёко Акигава учтиво поблагодарила меня за то, что я любезно преподаю ее племяннице в изостудии, заметив, что девочка всегда ходит на занятия с большой радостью.

— Это вряд ли можно назвать преподаванием, — ответил я. — По мне, так мы просто все вместе весело рисуем рисунки.

— Однако говорят, вы занятия ведете очень интересно. Причем я слышала это от самых разных людей.

Трудно поверить, будто много людей осведомлены о том, как я веду занятия, и хвалят меня, но комментировать это замечание я не стал, а лишь скромно промолчал в ответ на похвалы. Сёко Акигава — человек несомненно учтивый и воспитанный.

Любой, кто увидел бы сидящих рядом тетушку и племянницу, первым делом счел бы, что они совершенно не похожи друг на дружку. Издали они, конечно, напоминали мать и дочь, но если посмотреть вблизи, вряд ли удалось бы обнаружить хоть что-то схожее в их обликах. У Мариэ Акигавы были правильные черты лица, Сёко Акигава — женщина, несомненно, красивая, однако впечатление племянница и тетушка производили, можно сказать, диаметрально противоположное. Если тетушкино лицо во всем склонялось к равновесию, то у племянницы, наоборот, черты стремились разрушить общую гармонию, устранить все установленные рамки. Сёко Акигава в целом держалась спокойно, плавно и уверенно, а вот Мариэ Акигава стремилась к асимметричному трению. Но даже так, глядя на них, я мог предположить, что отношения у них в семье здоровые и добрые. Пусть между ними даже не прямая кровная связь, но выглядели они так, будто их в каком-то смысле связывают даже более прочные и выдержанные отношения, нежели те, что устанавливаются между родными матерью и дочерью. Такое вот у меня сложилось впечатление.

Почему такая красивая и утонченная женщина, как Сёко Акигава, до сих пор не замужем, а довольствуется жизнью с семьей брата в глуши гор, я, конечно же, не знал. Может, раньше она была возлюбленной альпиниста, который, выбрав самый сложный маршрут к Джомолунгме, погиб на пути к вершине, и эта женщина, храня память о нем в своем сердце, решила не связывать ни с кем дальнейшую жизнь. А может, долгие годы она поддерживала аморальную связь с чертовски привлекательным женатым мужчиной. Как бы там ни было, меня это не касается.

Сёко Акигава подошла к западному окну и стала с интересом рассматривать вид на лощину.

— Вроде тот же самый склон, а угол обзора у вас другой, и лощина выглядит совсем иначе, — восхищенно произнесла она.

С вершины своей горы сверкал яркой белизной огромный особняк Мэнсики, и оттуда его хозяин, вероятно, как раз смотрел сюда в бинокль. Я хотел было спросить у нее, как выглядит белый особняк из ее дома, но подумал, что это опасно: заведешь при первой встрече разговор на такую тему, а куда он потом свернет, непонятно.

Мне же следовало избегать лишних хлопот, и я провел гостей в мастерскую.

— В этой мастерской госпоже Мариэ предстоит позировать, — сказал им я.

— Сэнсэй Амада тоже ведь здесь работал? — с интересом спросила Сёко Акигава, окидывая взглядом мастерскую.

— Наверняка, — ответил я.

— Такое ощущение, что здесь воздух какой-то особый, не как во всем доме. Вам не кажется?

— Даже не знаю. Когда здесь живешь — особо нет.

— Мари-тян, как ты считаешь? — спросила Сёко Акигава у Мариэ. — Не кажется тебе, что здесь весьма странное пространство?

Мариэ Акигава увлеченно разглядывала мастерскую и на вопрос не ответила — видимо, не услышала тетушку. Я тоже был бы не прочь узнать, что ответит девочка.

— Пока вы здесь будете заниматься работой, мне лучше дожидаться в гостиной? — спросила Сёко Акигава.

— Спросите у госпожи Мариэ. Мне важно создать такую обстановку, чтобы госпоже Мариэ было как можно удобнее. Самому же мне все равно, будете вы сидеть здесь вместе с ней или дожидаться в гостиной.

— Тетушка, вам лучше здесь не сидеть, — произнесла Мариэ — в тот день она заговорила впервые. Сказала она это тихо, но при этом — беспрекословно.

— Хорошо. Как хочешь. Я так и думала — вот и книгу с собой прихватила, — спокойно ответила Сёко Акигава, не обращая внимания на суровый тон племянницы. Видимо, она давно привыкла к такому обращению.

Мариэ Акигава проигнорировала тетины слова и, слегка подавшись вперед, пристально разглядывала висевшую на стене картину Томохико Амады «Убийство Командора». Взгляд ее, впившийся в картину нихонга, был серьезен. Казалось, всматриваясь в мелкие детали картины, одну за другой, она старалась запечатлеть в своей памяти все нарисованное там целиком, без остатка. Стало быть, подумал я, она, возможно, первый после меня человек, кто видит эту работу. И как я мог забыть накануне и не убрал картину подальше? Ладно, чего уж теперь, подумал я.

— Что, понравилась картина? — спросил я у девочки.

На это Мариэ Акигава тоже ничего не ответила. Похоже, так сосредоточилась на картине, что даже не услышала меня. Или же услышала, но и ухом не повела?

— Извините. Она странноватый ребенок, — как бы оправдываясь, произнесла Сёко Акигава. — У нее очень сильно концентрируется внимание. Стоит ей чем-то увлечься — и остального для нее уже не существует. Так у нее с раннего детства. Одно и то же с книгами, музыкой, картинами или кино.

Не знаю, почему, но ни Сёко Акигава, ни Мариэ не спросили, чья это картина — Томохико Амады или нет? Поэтому и я не собирался ничего им о ней сообщать — ни названия, ни кто автор. Посчитал, что ничего страшного не будет в том, если они вдвоем увидят ее. Вряд ли они поймут, что это особая работа Томохико Амады, не входящая ни в одну из его коллекций. Другой дело, если она попадется на глаза Мэнсики или Масахико Амаде.

Я дал Мариэ Акигаве вволю наслаждаться разглядыванием картины, а сам пошел на кухню, вскипятил воду и заварил черного чаю. Поставил на поднос чашки и чайник и отнес в гостиную. Положил и печенье, принесенное Сёко Акигавой. Мы с нею расположились в креслах гостиной и за чашкой чаю вели легкую беседу — о жизни на вершине горы, о климате в лощине. Перед самой работой требовалось время для такого вот расслабляющего диалога.

Мариэ Акигава по-прежнему в одиночестве рассматривала картину «Убийство Командора», но вскоре, как любознательная кошка, неспешно обошла все уголки мастерской, один за другим трогая все находящиеся там предметы: кисти, краски, холсты и выкопанную из-под земли старую погремушку. Ее она взяла и несколько раз позвонила. Раздался обычный легкий звон.

— Зачем в таком месте старая погремушка? — спросила Мариэ, повернувшись в пустоту, где никого не было, хотя, конечно, задавала этот вопрос мне.

— Это погремушка из-под земли. Я нашел ее случайно здесь поблизости. Вероятно, она как-то связана с буддизмом. Может, монахи звонят в нее, читая свои сутры.

Она еще раз позвонила погремушкой прямо у себя над ухом и сказала:

— Какой-то удивительный звон.

Меня опять восхитило, как такой тихий звук умудрялся долетать со дна склепа в зарослях до самого дома так, чтобы я его слышал. Возможно, весь секрет в том, как в нее звонить?

— Трогать вещи в чужом доме без спросу нельзя, — предупредила племянницу Сёко Акигава.

— Да ничего страшного, — сказал я. — Вещица эта не ценная.

Однако Мариэ, как мне показалось, сразу же утратила к погремушке всякий интерес. Положила ее на прежнее место и уселась на табурет посреди комнаты, а оттуда разглядывала пейзаж за окном.

— Если вы не возражаете, пора приступить к работе, — сказал я.

— Тогда я посижу, почитаю здесь, — сказала Сёко Акигава, тонко улыбнувшись, и достала из черной сумочки толстый покетбук в обложке книжного магазина. Оставив тетушку в гостиной, я вернулся в мастерскую и затворил за собой дверь. И остался наедине с Мариэ Акигавой.

Я посадил Мариэ на заранее подготовленный стул со спинкой из столового гарнитура, а сам расположился на привычном табурете. Между нами было около двух метров.

— Можешь посидеть здесь какое-то время так, как тебе удобно? Если сильно не менять позу, можно шевелиться. Сидеть неподвижно надобности нет.

— А можно разговаривать, пока вы рисуете? — осторожно поинтересовалась Мариэ.

— Конечно, — ответил я. — Давай поговорим.

— Тот недавний мой рисунок у вас вышел очень хорошо.

— Который? Мелом на доске?

— Жаль, что его стерли.

Я рассмеялся.

— Оставлять его на доске тоже не годится. Но таких я могу нарисовать тебе сколько угодно. Это просто.

Она ничего не ответила.

Я взял толстый карандаш и, орудуя им, как линейкой, замерил все пропорции лица Мариэ. В рисунке, а не кроки нужно неспешно, точно и скрупулезно все их промерить, какой бы в итоге ни вышла картина.

— Мне кажется, сэнсэй, у вас талант к живописи, — произнесла Мариэ после долгой паузы, как бы вспомнив.

— Спасибо, — просто поблагодарил я. — Такие слова ободряют и делают человека храбрее.

— Вам тоже нужна храбрость?

— Конечно. Храбрость нужна всем.

Я взял в руки большой эскизник и открыл его.

— Сегодня я сначала сделаю набросок. Еще мне нравится сразу писать красками по холсту, экспромтом, но сегодня сосредоточимся на рисунке. Так я хочу постепенно понять, что ты за человек.

— Разобраться во мне?

— Нарисовать человека — это истолковать его, но прежде нужно разобраться в нем самом. Только истолковывать следует не словами, а линиями, формами, цветом.

— Хорошо бы и мне самой в себе разобраться, — произнесла Мариэ.

— Мне б тоже не помешало, — согласился я. — Разобраться в самом себе. Но это не так-то просто. Поэтому я пишу картины.

Карандашом я быстро накидал эскиз ее лица и верхней части туловища. Будет очень важно, как я перенесу на плоскость холста ее глубину — и не менее важно, как остановлю мгновение ее еле заметных движений. Это в общих чертах и определит портрет.

— Скажите, у меня грудь маленькая? — спросила Мариэ.

— Не знаю, — ответил я.

— Маленькая, как неподнявшийся хлеб.

Я засмеялся.

— Ты только что перешла в среднюю школу. Она еще поднимется, сейчас даже не стоит переживать.

— Мне же даже лифчик еще не требуется. А другие девчонки в классе все их уже носят.

Я действительно не заметил у нее на свитере ни малейших признаков выпуклости.

— Если тебя так сильно это беспокоит, можно вставить туда что-нибудь, — сказал я.

— Хотите, я так сейчас и сделаю?

— Мне все равно. Я пишу твой портрет не ради твоего бюста. Поступай, как знаешь.

— Но мужчинам ведь больше нравятся женщины с пышной грудью?

— Не обязательно, — ответил я. — У моей младшей сестры в твоем возрасте грудь тоже была еще маленькой. Но сестру, как мне кажется, это особо не беспокоило.

— Еще как беспокоило — просто она об этом не говорила.

— Возможно, — ответил я. — Но Коми вряд ли принимала это близко к сердцу. Ей и без того было о чем беспокоиться.

— И что — у вашей сестры грудь позже выросла?

Я продолжал водить по бумаге карандашом и на вопрос не ответил. Мариэ Акигава некоторое время пристально следила за движениями моей руки.

— Потом у нее грудь стала большая? — повторила затем она.

— Нет, не стала, — сдался я. — Она перешла в среднюю школу и в том же году умерла. Ей было всего двенадцать лет.

Мариэ Акигава какое-то время ничего не говорила.

— Как вы считаете, тётя у меня красивая? — спросила она чуть погодя, резко сменив тему.

— Да, очень.

— Сэнсэй, а вы холостой?

— Да, почти что, — ответил я. Доставят тот конверт в контору адвоката — тогда наверняка стану холостым полностью.

— Хотите пойти с ней на свидание?

— Если получится, будет приятно.

— И грудь у нее большая.

— Не обратил внимания.

— И очень красивой формы. Мы вместе моемся, поэтому я знаю, что говорю.

Я снова посмотрел на лицо Мариэ.

— Ты же с ней ладишь?

— Бывает, иногда ссоримся, — сказала она.

— Из-за чего, например?

— По-разному. То не сойдемся во мнениях. То я просто выйду из себя.

— Ты, я гляжу, очень странная девочка. В кружке ты держишься совсем иначе. У меня на занятиях впечатление, что ты весьма немногословна.

— Там, где не хочется разговаривать, я предпочитаю молчать, — прямо ответила она. — Я что, болтаю лишнее? Или мне вести себя тише?

— Нет-нет, поболтать я и сам не прочь. Говори, не стесняйся. Я не против.

Разумеется, я и впрямь радовался тому, что беседа наша течет оживленно и естественно. Ведь это не дело — два часа просто рисовать, будто воды в рот набрав.

— Беспокоит меня моя грудь, ничего не могу поделать, — чуть погодя произнесла Мариэ. — Целыми днями думаю только о ней. Это же ненормально?

— Думаю, ничего странного тут нет, — ответил я. — Такой у тебя возраст. Я в твои годы, кажется, только и думал, как о своем кранике. Какой он странной формы, не слишком ли маленький, да и шевелится как-то подозрительно.

— А сейчас?

— Что сейчас? Что я думаю о своем кранике?

— Ага.

Я и впрямь задумался.

— Особо ничего. Считаю его вполне обычным — и никаких неудобств мне он не причиняет.

— Женщины его хвалят?

— Иногда могут. Хотя, разумеется, возможно, это просто лесть. Как, бывает, льстят, глядя на картины.

Мариэ Акигава задумалась. После чего произнесла:

— Сэнсэй, вы немного странный.

— Вот как?

— Обычно мужчины о таком не разговаривают. Например, мой отец о таких подробностях не распространяется.

— Думаю, в обычной семье отец вряд ли захочет рассказывать собственной дочери о своем кранике, — заметил я, не переставая деловито рисовать.

— А вот, например, в каком возрасте становятся крупными соски? — спросила Мариэ.

— Не знаю, я же мужчина. Но, полагаю, это у всех по-разному.

— А в детстве… у вас была подружка?

— Первая — в семнадцать лет. Одноклассница из старшей школы.

— А какая школа?

Я назвал ей муниципальную школу в районе Тосима, о существовании которой кроме местных не знал, пожалуй, никто.

— А как было в школе? Интересно?

Я покачал головой.

— Особо ничего интересного.

— И что… вы видели соски подружки?

— Да, — сказал я, — показывала.

— Какого примерно размера?

Я вспомнил ее соски.

— Не то чтоб маленькие, но и не очень большие. Так, средние.

— А в лифчик себе она что-нибудь подкладывала?

Я попытался вспомнить, какие лифчики тогда носила моя подруга. Память у меня за годы изрядно притупилась, и припоминал я лишь то, как мне проходилось с ними возиться, чтобы снять.

— Нет, думаю, не подкладывала.

— А чем она теперь занимается?

Я подумал о ней. Что же с нею стало?

— Не знаю. Мы давно не встречались. Пожалуй, вышла замуж, воспитывает детей.

— А почему бы вам не встретиться?

— Расставаясь, она сказала, что больше не хочет меня видеть.

Мариэ нахмурила брови.

— Это по вашей, сэнсэй, вине?

— Наверное, да, — ответил я. Конечно, по моей, какие тут могут быть сомнения.

Недавно я пару раз видел ту свою школьную подругу во сне. Первый раз летним вечером мы с ней гуляли рука об руку вдоль реки, и я собирался ее поцеловать. Однако ее лицо, будто шторы, занавешивали длинные черные волосы, и я не смог прикоснуться своими губами к ее. В том сне я вдруг заметил, что ей по-прежнему семнадцать, а мне — уже тридцать шесть. На этом я проснулся. Сон был очень явственный, и губы мои все еще ощущали прикосновение к ее волосам. Я очень давно не вспоминал о той подруге.

— А на сколько лет сестра была младше? — спросила Мариэ, мигом опять сменив тему.

— На три года.

— И в двенадцать умерла?

— Да.

— Выходит, вам тогда было пятнадцать?

— Да. Накануне я поступил в старшую школу, а сестра — в среднюю. Так же, как и ты.

Если вдуматься, сейчас Коми младше меня на двадцать четыре года, и после ее смерти наша разница в возрасте с каждым годом становится только больше.

— Когда умерла моя мама, мне было шесть лет, — произнесла Мариэ. — Ее покусали шершни. От их укусов она и умерла. Когда гуляла по окрестным горам — мама любила гулять в одиночестве.

— Мои соболезнования, — сказал я.

— У нее была врожденная аллергия на яд шершней. Ее отвезли на «неотложке» в больницу, но к тому времени она уже не дышала от шока.

— А потом с вами вместе стала жить тётя?

— Да, — сказала Мариэ. — Она папина младшая сестра. Вот бы у меня тоже был брат! На три года старше…

Я закончил первый набросок и приступил ко второму. Мне хотелось нарисовать ее с разных ракурсов, и весь сегодняшний день я намеревался уделить рисунку.

— А вы с сестрой ссорились?

— Нет, не припоминаю.

— Ладили?

— Думаю, да. Я даже не представлял себе, что значит ладить или ссориться.

— А что значит — почти холостой? — спросила Мариэ, и тема беседы вновь сменилась.

— Вскоре я стану холостым официально, — сказал я. — А пока что у меня в самом разгаре развод. Поэтому и почти.

Девочка прищурилась.

— Развод? Что-то… я не понимаю. Никто из моих близких развод не делал.

— Я тоже не понимаю. Как ни крути, развожусь я впервые.

— И как вам при этом?

— Пожалуй, можно сказать, чудно́. Вот представь: идешь себе, полагая, что вот она — твоя дорога, и тут — бабах, дорога вдруг ускользает из-под ног. И ты уже тащишься, не зная, в какую сторону податься — в пустоте, где вокруг ничего нет, не чувствуя даже землю под ногами.

— А вы долго были женаты?

— Почти шесть лет.

— А сколько вашей жене лет?

— На три года младше меня. Так вышло, но она — ровесница моей сестры.

— А эти шесть лет, вы считаете, пошли коту под хвост?

Я задумался.

— Нет, я так не считаю. Я не хочу считать, будто они пошли коту под хвост. У нас было немало и приятного.

— А жена ваша думает так же?

Я покачал головой.

— Не знаю. Конечно, этого хотелось бы.

— А вы у нее не спрашивали?

— Нет. Но при случае спрошу.

Затем мы опять какое-то время не разговаривали. Я сосредоточился на втором рисунке, Мариэ о чем-то серьезно задумалась — о размерах сосков, разводах, шершнях или о чем-то другом. Сидела она, прищурившись, крепко сжав губы и как бы держась руками за коленки. А я наносил на белый ватман альбома ее очень серьезное лицо.


Ежедневно в полдень от подножия доносится гудок — видимо, муниципальная администрация или какая-то школа тем самым подают сигнал точного времени. Услышав его, я посмотрел на часы и прекратил работу. Я успел закончить три рисунка, все они вышли довольно интересными. Каждый выглядел неким предвестником чего-то — это вовсе не плохо для одного дня работы.

Мариэ Акигава позировала мне, в общей сложности, чуть более полутора часов. Для первого дня это предел. Непривычным людям — особенно подросткам — позировать очень непросто.

Сёко Акигава в очках в черной оправе увлеченно читала книгу на диване в гостиной. Стоило мне войти в комнату, она сняла очки, закрыла книгу и положила ее в сумочку. В очках она выглядела весьма интеллигентно.

— Сегодня работа прошла очень удачно, — сказал я. — Можете приехать на следующей неделе в то же время?

— Да, разумеется, — сказала Сёко Акигава. — Мне у вас здесь читается с большим удовольствием. Наверное, потому, что у вас такой удобный диван.

— Госпожа Мариэ, вы тоже не против? — спросил я у Мариэ.

Та ничего не ответила, лишь одобрительно кивнула. Перед тетей ее точно подменили — она опять стала неразговорчива. Или ей не по душе, когда мы остаемся втроем?

Они сели в свою синюю «тоёту-приус» и поехали обратно. Я с крыльца провожал их взглядом. Сёко Акигава, надев солнцезащитные очки, протянула из окна руку и коротко помахала мне на прощанье. Рука у нее была маленькой и белой. Я тоже поднял руку и помахал ей в ответ. Мариэ Акигава, опустив подбородок, смотрела прямо перед собой. Едва машина скрылась из виду, я вернулся в дом — без них дом выглядел опустевшим. Будто не стало в нем того, что непременно должно быть.

Странная парочка, подумал я, глядя на оставленную на столе чайную чашку. Но есть в них что-то необычное. Вот только что?

Затем я вспомнил о Мэнсики. Возможно, мне следовало вывести девочку на террасу, чтобы Мэнсики мог лучше разглядеть ее в бинокль. Но затем я передумал. С чего это я должен специально так поступать? К тому же об этом меня никто не просил.

Как бы то ни было, удобный случай еще представится. Торопиться не стоит. Пожалуй.

Глава 31

А может, даже чересчур безупречно
Тем же вечером позвонил Мэнсики. Часы показывали начало десятого. Он извинился за поздний звонок, сказал, что был занят всякими пустяками и никак не мог освободиться раньше. Я ответил, чтобы он не волновался из-за этого, — я все равно еще не собираюсь спать.

— Как все прошло? Работа заладилась? — поинтересовался он.

— Да, для первого раза все неплохо. Я сделал несколько набросков госпожи Мариэ. В следующее воскресенье они опять приедут сюда в то же время.

— Это хорошо, — сказал Мэнсики. — Кстати, как отнеслась к вам тётя девочки? По-дружески?

«По-дружески»? Как странно это звучит…

Я ответил:

— Да, судя по всему, она приятная женщина. Не знаю, можно ли назвать ее отношение дружеским, но особо меня ничего не насторожило.

И я в общих чертах изложил Мэнсики события того утра. Тот слушал меня чуть ли не затаив дыхание — очевидно, старался впитать всю полезную для себя информацию до малейших деталей. Лишь изредка задавал наводящие вопросы, но вообще слушал молча и внимательно. Как они были одеты? Как приехали? Как выглядели? О чем говорили? И, конечно, как я делал свои наброски? Все это я рассказал ему по порядку. Опустил лишь сомнения девочки о ее маленькой груди. Лучше все же, если это останется между нами.

— Наведаться к вам на следующей неделе наверняка еще будет преждевременно, да? — спросил Мэнсики.

— Это вам решать. Не мне об этом судить. Хотя мне кажется, не будет ничего страшного, если вы заедете и через неделю.

Мэнсики помолчал в трубку.

— Мне нужно подумать. Вопрос весьма деликатный.

— Времени у вас достаточно. Картина будет готова еще не скоро, и возможность представится не раз и не два. Мне все равно: приезжайте хоть в следующий раз, хоть еще через неделю.

Мэнсики впервые при мне в чем-то сомневался. Мне всегда казалось, что отличительная черта этого человека — стремительное принятие решений в любой ситуации, без колебаний.

Меня так и подмывало спросить, следил ли он в свой бинокль за моим домом? Разглядел ли девочку и ее тетю? Но я отказался от этой мысли, посчитав, что благоразумнее будет не касаться этой темы до поры, пускай он заговорит об этом сам. Хотя под прицелом его окуляров — дом, в котором я живу.

Мэнсики еще раз поблагодарил меня.

— Простите за мои хлопотные просьбы.

Я ответил:

— Да что вы! Я даже не считаю, что для вас что-то делаю. Я же просто пишу портрет Мариэ Акигавы. Хочу рисовать — и рисую. Мы же решили с вами, что и формально, и фактически все будет выглядеть именно так. Поэтому благодарить меня в этой ситуации совершенно не за что.

— Но я все равно вам очень признателен, — тихо произнес Мэнсики. — В самых разных смыслах.

Я понятия не имел, что значат «разные смыслы», но спросить не решился. Уже поздно, ночь. Мы пожелали друг другу приятного сна и закончили разговор. Однако я положил трубку, и в голове у меня вдруг пронеслось: возможно, Мэнсики ждет долгая бессонная ночь. Я уловил это в напряженных нотках его голоса. Наверняка ему тоже есть над чем поразмыслить.


Всю неделю ничего особенного не происходило. Командор не объявлялся, замужняя подруга не звонила. Неделя прошла очень спокойно — и только осень сгущалась вокруг меня. Заметно возвысилось небо, идеально очистился воздух, а облака будто кистью выводили красивые белые линии.

Я неоднократно рассматривал три своих наброска Мариэ Акигавы. Разные позы, разные углы зрения — рисунки мне самому казались чарующими и полными намеков. Однако я с самого начала не собирался выбирать из них один в качестве предметного эскиза для портрета. Все их я нарисовал — как и говорил девочке — для того, чтобы лучше понять саму ее суть, проникнуть внутрь ее бытия.

То и дело рассматривая три эти наброска, я сосредоточивался и пытался воссоздать у себя внутри образ девочки в деталях. И при этом у меня возникало ощущение, будто облик Мариэ Акигавы и облик моей сестры перемешиваются у меня в сознании в единое целое. Но я не мог для себя решить, уместно это или нет. Как будто души этих двух девочек, почти ровесниц, где-то — в потайном дальнем уголке меня самого, куда нет доступа — уже стали созвучны и переплелись между собой. И мне не под силу их распутать.


В четверг доставили письмо от жены. То была первая весточка от нее с тех пор, как в марте я ушел из дому. На конверте привычным для меня красивым почерком выведены адресат и имя отправителя. Она по-прежнему подписывалась моей фамилией. А может, до официального развода пользоваться фамилией мужа просто удобнее.

Я аккуратно отрезал ножницами край конверта. Внутри открытка с фотографией белого медведя на вершине айсберга. В открытке — слова благодарности за то, что я быстро поставил печать и подпись и отправил документы обратно.

Привет! Как поживаешь? У меня все более-менее хорошо. Живу пока все там же. Спасибо, что быстро заполнил и вернул документы. Я очень благодарна. Будут новости по оформлению — позже дам знать.

Сообщи, если понадобится что-нибудь из оставленных в доме вещей. Позабочусь, чтобы прислали тебе службой доставки. Так или иначе, надеюсь, что новая жизнь у каждого из нас сложится удачно.

Юдзу
Я раз за разом перечитывал записку, надеясь уловить в ней хоть каплю ее настроения, скрытого между строк. Но не обнаружил в этом кратком тексте ничего, кроме слов, — ни настроения, ни намерений. Юдзу лишь передавала мне изложенное на открытке сообщение.

Не мог я понять и еще одного: почему так долго готовили наши разводные документы. Ведь ничего сложного — простая формальность. И Юдзу, по идее, тоже хотела поскорее расторгнуть со мной отношения. Но прошло уже полгода, как я ушел из дому. Чем она занималась все это время? О чем думала?

Я очень внимательно рассмотрел белого медведя на открытке, но и в картинке этой не нашел никакого намека. Почему именно белый медведь? Наверняка же, какая открытка оказалась под рукой, ту Юдзу и взяла, предположил я. Или же этот мишка на маленьком айсберге, который не ведает, куда ему податься, и дрейфует по воле морских течений, — намек на меня самого? Да нет же, все это мои домыслы.

Я опять сунул открытку в конверт, а его положил в верхний ящик письменного стола. А как только закрыл этот ящик — ощутил, будто все куда-то продвинулось, словно щелк! — и как-то приподнялось на одно деление шкалы. Причем продвигал все это не я сам, а кто-то или что-то подготовили вместо меня и для меня этот новый уровень, а я лишь двигаюсь, следуя этой программе.

Затем я вспомнил, что говорил в воскресенье Мариэ Акигаве о жизни после развода.

Вот представь: идешь себе, полагая, что вот она — твоя дорога, и тут — бабах, дорога вдруг ускользает из-под ног. И ты уже тащишься, не зная, в какую сторону податься — в пустоте, где вокруг ничего нет, не чувствуя даже землю под ногами.

Морское течение незнамо куда, дорога без пути. По мне так никакой разницы. Все одно и то же. Так или иначе — просто метафора, троп. А у меня в руках нечто вещественное, и я весь поглощен его действительностью. Зачем мне какие-то там метафоры?

Если б я мог, то написал бы Юдзу письмо, где объяснил бы ей в мельчайших подробностях свою ситуацию. Такой неопределенности, как «у меня все более-менее хорошо», я б себе не позволил. Событий-то у меня хоть отбавляй. Однако если я начну описывать от начала и до конца все, что произошло вокруг меня с тех пор, как я поселился в этих местах — несомненно быстро перестану владеть собой. Но больше всего меня обескураживает, что я и сам толком не могу объяснить, что здесь происходит. По крайней мере, связного логического контекста, чтобы это объяснить, у меня нет.

Поэтому я решил никакого ответа Юдзу не писать. Тут же нужно либо описывать все как было, пренебрегая и логикой, и связностью, либо не писать вовсе. И я выбрал последнее. Я и впрямь в каком-то смысле одинокий белый медведь, которого несет незнамо куда на айсберге, а почтового ящика, насколько хватает глаз, нигде не видно. Медведю никак не отправить никуда письмо, правда?


Я хорошо помню, как мы познакомились с Юдзу и начали встречаться.

На первом свидании мы пошли в ресторан и там разговаривали о самом разном, а я ей, судя по всему, понравился. Она сказала, что не прочь встретиться вновь. Мы доверились чувствам с самого начала и прекрасно понимали друг друга. Попросту говоря, мы оказались близки по духу.

Но на то, чтобы мы стали по-настоящему близки как пара, потребовалось время. У Юдзу еще оставался прежний парень, с которым она встречалась уже два года, хоть и не любила его всем сердцем.

— Он очень симпатичный. Скучноват, но это ничего, — говорила она.

Очень симпатичный, но при этом скучный мужчина… У меня не было таких знакомых, поэтому я с трудом представлял себе, что это за тип. Мне виделось очень красивое с виду, но при этом совершенно безвкусное блюдо. Хотя кто-то наверняка рад и такому.

Юдзу мне сказала как бы по секрету:

— Знаешь, у меня уже давно большая слабость к симпатичным парням. Как увижу перед собой такого, так мозги перестают работать. И понимаю, что это ненормально, а сопротивляться не в силах. Никак это у меня не проходит. Пожалуй, это моя самая сильная слабость.

— Вроде застарелой болезни?

Она кивнула.

— Да, пожалуй. Неизлечимая и никчемная хворь. Застарелая — это уж точно.

— Вообще-то, для меня это скверная новость. Симпатичное лицо, к сожалению, никогда не было моим козырем.

Отрицать это она не отважилась — лишь приятно рассмеялась. Со мною она хотя бы не скучала. Беседа наша текла оживленно, и Юдзу часто смеялась.

Поэтому я терпеливо дожидался, пока у нее не разладится с тем симпатичным возлюбленным. Тот, кстати, был не только симпатичен: окончив престижный университет, он работал в крупной торговой компании и получал высокую зарплату, а потому наверняка приглянулся бы отцу Юдзу. Пока же этого не произошло, мы с нею встречались, беседовали о разном, ходили вместе во всякие места — и постепенно стали лучше понимать друг дружку. Мы целовались и обнимались, но секса у нас не было. Ее не прельщало поддерживать сексуальные отношения с несколькими партнерами одновременно.

— В этом смысле я отчасти старомодна, — говорила она. Поэтому мне оставалось только ждать.

Так длилось примерно с полгода, и мне они показались вечностью. Бывало, хотелось все бросить, но я умудрился все вытерпеть — наверное, потому что был уверен: еще немного, и эта женщина станет моей.

Наконец их отношения с тем симпатичным парнем окончились крахом — то есть полагаю, что так, поскольку она ничего мне об этом не рассказывала, и мне оставалось только догадываться. Она предпочла меня — не сказать что очень симпатичного парня, и уж точно не такую выгодную партию. Вскоре мы решили, что хотим официально пожениться.

Хорошо помню нашу первую с ней близость. Мы поехали на небольшой провинциальный источник и там провели нашу первую и оттого — очень памятную — брачную ночь. Все прошло очень хорошо, если не сказать — почти безупречно. А может, даже чересчур безупречно. Ее кожа была нежна, бела и гладка. Возможно, от белизны лунного света ранней осенью и немного скользкой воды источника. Стоило мне обнять нагую Юдзу и впервые толкнуться в нее, как она, слегка вскрикнув прямо мне в ухо, впилась тонкими пальцами мне в спину. Тем вечером насекомые стрекотали так же громко, как здесь, на горе. Журчал прохладный ручей. Тогда я поклялся себе не позволять ничего, что могло бы отнять у меня эту женщину. То был, пожалуй, самый яркий миг в моей прожитой до тех пор жизни. Юдзу наконец-то стала моей.

Получив сейчас от нее краткую весточку, я довольно долго думал о бывшей жене. О том времени, когда мы познакомились, о той осенней ночи, когда случилась наша первая близость. А еще — о том, что мое отношение к ней нисколько не изменилось с той поры. Я и сейчас не хотел ее упустить. Совершенно определенно. В заявлении на развод я, конечно, поставил печать и подпись, но это ничего не изменило. Хотя что бы и как бы я ни думал, Юдзу незаметно уходила из моей жизни — куда-то вдаль, вероятно, очень далеко, так, что не разглядеть даже в самый мощный бинокль.

Пока я еще ни о чем не догадывался, она, вероятно, где-то нашла себе нового симпатичного любовника. И, как и прежде, мозги у нее перестали работать. Мне следовало спохватиться, когда она только начала уклоняться от секса со мной. Ее не прельщало поддерживать сексуальные отношения сразу с несколькими партнерами. Ведь это — очевидно, задумайся я хоть самую малость.

Застарелая болезнь, подумал я. Неизлечимая и никчемная хворь. Лишенная всякой логики системная склонность.


Той — дождливой — ночью четверга мне приснился долгий мрачный сон.

В маленьком приморском городке в префектуре Мияги я сидел за рулем белого «субару-форестера» — теперь эта машина принадлежала мне. В потертой кожаной куртке черного цвета, на голове — кепка для гольфа с эмблемой «Yonex». Я высокого роста, смугл от загара, у меня жесткие волосы с проблесками седины, короткая стрижка. То есть я — тот самый «мужчина с белым «субару-форестером»», ни кто иной. И я украдкой преследую хетчбэк — красный «пежо-205», — в котором едет жена со своим любовником. Государственная дорога тянется вдоль морского побережья. Я своими глазами вижу, как они заезжают в шикарную интим-гостиницу на окраине городка — и на следующий день настигаю жену и затягиваю пояс от банного халата на ее тонкой белой шее. Я мужчина сильный, привык к физическому труду и, сжимая шею жены изо всех сил, что-то громко кричу. Что я кричу — я и сам не могу разобрать. Крик нелепый, всплеск настоящего гнева. Моим сердцем и телом владеет неистовый гнев — такой, что прежде мне испытывать не приходилось. Пока я кричу, изо рта у меня брызжет белая слюна.

Тяжело дыша, чтобы набрать в легкие воздух, я вижу, как пульсируют мелкой судорогой виски жены, как, выгнувшись, бьется во рту ее розовый язык. На коже, будто на контурной карте, проступают вены. Чую вонь своего пота. Неприятный запах, прежде не ведомый мне, исходит от тела — как пар над едким источником. Этот запах напоминал вонь косматого зверя.

Не вздумай меня рисовать, — велю я сам себе. Затем поворачиваюсь лицом к зеркалу на стене и, резко вытянув указательный палец, повторяю: — Не вздумай больше меня рисовать!

И тут я, вздрогнув, проснулся.

И догадался, чего же больше всего испугался тогда, в постели интим-гостиницы приморского городка. В глубине души я испугался, что в последний миг и вправду задушу ту женщину, чьего имени так и не узнал. Она сказала: «Хотя бы понарошку». Однако только этим, пожалуй, дело бы не ограничилось. Просто понарошку у нас бы не получилось, и причина здесь крылась во мне самом.

Мне б тоже не помешало разобраться в самом себе. Но это не так-то просто.

Это я сказал Мариэ Акигаве. И вспомнил эти слова, стирая полотенцем с тела ночной пот.


Утром в пятницу дождь перестал, небо прояснилось. Чтобы успокоиться после наполовину бессонной ночи, я перед обедом прогулялся по окрестностям. Зашел в заросли, обогнул кумирню и спустя много времени впервые проверил склеп. В ноябре ветер стал значительно холоднее. Землю уже устилал ковер из влажных опавших листьев. Склеп, как и прежде, был плотно закрыт подогнанными досками, которые тоже завалило разноцветной листвой, на крышке по-прежнему лежали камни. Однако мне показалось, что их расположение чуть изменилось по сравнению с прошлым разом. То есть лежали они примерно так же, но все же чуточку иначе.

Но меня это особо не встревожило. Кто еще мог наведаться к этому склепу, кроме нас с Мэнсики? Сдвинув одну доску, я заглянул внутрь, но в яме никого не оказалось. Лестница прислонена к стене так же, как и раньше. Мрачный склеп как ни в чем не бывало продолжал свое молчаливое бытие прямо у меня перед носом. Я опять закрыл его крышкой и сверху поставил камни, как они и стояли прежде.

Также я не беспокоился, что почти две недели не появляется Командор. Как он сам говорил, у идеи тоже бывают свои заботы — вне времени и пространства.

Наконец вскоре настало следующее воскресенье. В тот день произошло много всякого. И день выдался очень беспокойный.

Глава 32

Его профессиональные навыки ценились на вес золота
Пока мы разговаривали, приблизился другой человек. Профессиональный художник из Варшавы[332] среднего роста, нос с горбинкой. На бледном лице великолепные усы. Его характерная внешность сразу бросалась в глаза еще издалека. И его высокое профессиональное положение (в лагере его профессиональные навыки ценились на вес золота) было очевидно. Все его уважали. Зачастую он подолгу рассказывал мне о своей работе.

— Я рисую акварели для немецких солдат. Нечто вроде портретов. Мне приносят фотографии родственников, жен, матерей. И все хотят картины с изображением своих близких. Эсэсовцы вдохновенно, с любовью рассказывают о своих семьях. О цвете их глаз, волос. И я по их поблекшим черно-белым любительским снимкам рисую портреты их семей. Но кто бы мне что ни говорил, я хочу рисовать совсем не их немецкие семьи. Я хочу рисовать черно-белых детей, наваленных кучей в «лазарете»[333]. Я хочу рисовать портреты людей, которых эти скоты отправили на смерть, точно на бойню, а потом заставить их разобрать эти портреты по домам и там повесить на стены. Сволочи!

Художник при этом был очень сильно взволнован.

Книга II. УСКОЛЬЗАЮЩАЯ МЕТАФОРА Ускользающая метафора

Глава 1

То, что на виду, мне нравится примерно так же, как и то, что скрыто
Воскресенье тоже выдалось ясным, ветра почти не было. В лучах осеннего солнца переливалась листва самых разных оттенков. Расположившись на террасе, я наблюдал, как белогрудые птички, порхая с ветки на ветку, проворно клевали красные плоды. Красота природы беспристрастна и одинаково доступна как богатым, так и беднякам. То же и с временем. Хотя нет. Время — это нечто иное. Его богатеи приобретают за деньги, с запасом.

Ровно в десять, взобравшись по склону, перед домом возникла ярко-синяя «тоёта приус». На сей раз Сёко Акигава была в узких бледно-зеленых брючках из хлопка и бежевой обтягивающей водолазке. На шее поблескивала золотая цепочка. Прическа, как и прежде, — почти идеальная. Когда волосы покачивались, из-под них выглядывал затылок. Сегодня Сёко оставила прежнюю дамскую сумочку дома и взяла замшевую, с ремнем через плечо, на ногах — коричневые парусиновые туфли. Вся одежда простая, но наряд продуман до мелочей. Грудь у нее и впрямь красивая. Ее племянница сказала бы — «без подкладок». Можно сказать, бюст ее меня пленил — исключительно в эстетическом смысле.

А вот Мариэ Акигава сегодня выглядела совсем иначе, повседневно — в потертых голубых джинсах и белых кедах «Конверс». На джинсах местами зияли дыры, разумеется — нарочно проделанные с превеликой осторожностью. Сверху же на ней была плотная клетчатая рубаха — обычно такие носят лесорубы, а на плечи накинута тонкая серая ветровка. Бугорков груди по-прежнему не наблюдалось, а на лице — прежняя кислая мина. Как у кошки, у которой отобрали миску с едой, едва она принялась за еду.

Как и в прошлый раз, я заварил черный чай и принес его в гостиную. Затем показал гостьям три эскиза, которые набросал на прошлой неделе. Сёко Акигаве, похоже, они понравились.

— Какой ни возьми, Мариэ выглядит естественней, чем даже на фотографии. Прямо как живая.

— Это… можно взять? — спросила у меня Мариэ Акигава.

— Конечно, — ответил я. — Когда картина будет готова. Пока же эскиз может мне пригодиться.

— Как ты себя ведешь?.. — укоризненно сказала племяннице тетушка и обратилась ко мне: — Что, действительно можно? — обеспокоенно спросила она.

— Не имеет значения. Завершу портрет — и они мне не нужны.

— Значит, какой-то вы используете для наброска? — спросила Мариэ.

Я покачал головой:

— Ни один не стану. Эти эскизы я сделал лишь для того, чтобы нащупать твой объемный образ. На холсте же я буду писать другую тебя.

— Выходит, образ уже сложился у вас в голове?

Я опять покачал головой:

— Нет еще. Мы с тобой будем создавать его вместе.

— Нащупывать меня объемно? — уточнила Мариэ.

— Именно, — ответил я. — Материально холст — поверхность плоская. А портрет нужно писать в объеме, понимаешь?

Мариэ нахмурилась. Мельком взглянув на обтянутую водолазкой грудь тети, она перевела взгляд на меня, и я предположил, что при слове «объемный» она, вероятно, задумалась о форме собственной груди.

— Как удается так умело рисовать?

— Ты про эскиз?

— И про эскиз, и про кроки на занятиях.

— Практика. Рисуя, постепенно набиваешь руку.

— Но ведь немало и тех, у кого так не получается, сколько б ни рисовали.

Она была права. Сколько моих сокурсников практиковались — но рисовать так и не научились. Как ни старайся, способности людей во многом зависят от их врожденных качеств, хотя об этом сейчас благоразумней умолчать, иначе разговору не будет ни конца, ни края.

— Но это не значит, что можно не практиковаться. Вне сомнения, существует немало талантов и качеств, которые не проявятся, если их не развивать.

Сёко Акигава была полностью со мной согласна, а Мариэ лишь поджала губы, как будто не торопилась принять мои слова на веру.

— Ты ведь хочешь научиться рисовать? — поинтересовался я у Мариэ.

Она кивнула.

— Что на виду, мне нравится примерно так же, как и то, что скрыто.

Я посмотрел ей в глаза и заметил в них некий блеск. Я не очень понял, что она имела в виду, но привлекли меня даже не ее слова, а искорки в глубине ее глаз.

— Весьма странное замечание, — отозвалась Сёко Акигава. — Прямо загадками ты говоришь.

Мариэ, ничего на это не ответив, разглядывала свои руки. Вскоре она подняла голову: блеска у нее в глазах как не бывало. Вспышка эта длилась лишь миг.


Мы с Мариэ Акигавой ушли в мастерскую. Сёко достала из сумочки тот же, как мне показалось, покетбук и, откинувшись на спинку дивана, тут же погрузилась в чтение. Похоже, читала она запоем. Мне еще сильнее захотелось узнать, что это за книга, но спросить название я постеснялся.

Мариэ и я, как и в прошлый раз, расположились в паре метров друг напротив друга. Только теперь передо мной стоял мольберт с холстом, но время кистей и красок пока не пришло. Я попеременно смотрел то на девочку, то на чистый холст и размышлял, как перенести ее облик на него объемно. Ведь для этого требуется некая история. Банальное копирование — не творчество: тогда у меня получится удачный портрет, но никак не произведение искусства. Мне же предстояло не просто перенести ее облик на холст как есть, а именно отыскать ту историю, что должна быть там отображена. И это станет для меня важной отправной точкой.

С высоты своего табурета я долго смотрел на лицо Мариэ Акигавы, которая сидела на стуле из столовой. Она не отводила глаз и почти не моргала в ответ на мой взгляд. Смотрела на меня она не вызывающе, но в ее глазах читалось решительное «не отступлю». Правильные, буквально кукольные черты лица, как правило, создавали у людей ошибочное впечатление, но характер у девочки был крепкий, в ней чувствовался стержень. Такая неколебимо пойдет своим путем, ее с него не собьешь.

Если присмотреться, было в ее взгляде нечто от Мэнсики. Это я ощущал и прежде, но сейчас это сходство поразило меня вновь. Странный блеск ее глаз — его так и подмывало назвать «оледеневшим пламенем», — пылкий и одновременно всецело спокойный, напоминал какой-то драгоценный камень, что мерцает сам в себе. Во взгляде этом остро сталкивались две силы: он искренне звал к открытости и был направлен внутрь, как бы стремясь к завершенности.

Однако подобная трактовка вполне могла возникнуть у меня и после недавнего признания Мэнсики в том, что девочка, возможно, — его родная дочь. А раз такая связь существует, возможно, я неосознанно стараюсь обнаружить и нечто схожее между ними.

Так или иначе, мне предстояло изобразить на портрете эту изюминку ее взгляда. Саму суть выражения ее лица, нечто, приоткрывающее потайную дверку всей ее внешности — вот что важно. Однако я пока не мог отыскать тот контекст, какой мог бы вписать в ее портрет. Не постараюсь это сделать — выйдет лишь холодная стекляшка, а не самоцвет. Мне же нестерпимо хотелось узнать, откуда взялся тот источник тепла у нее во взгляде и куда он устремлен.

Минут пятнадцать я смотрел то на холст, то на лицо девочки, а после оставил эту затею. Отодвинув мольберт в сторону, я несколько раз глубоко вдохнул.

— Давай поговорим, — произнес я.

— Давайте, — ответила Мариэ. — О чем?

— Хочу побольше о тебе узнать — если, конечно, ты не против.

— Например?

— Скажем, твой отец — он какой?

Мариэ слегка скривилась.

— О папе я мало что знаю.

— Редко беседуете?

— Да и видимся не часто.

— Наверное, занят работой?

— Я не знаю, чем он там занят, — ответила Мариэ. — По-моему, он мною просто не интересуется.

— Не интересуется?

— Потому и бросил меня на тетю.

Я ничего на это не ответил.

— А маму ты помнишь? Тебе ведь было шесть лет, когда она умерла.

— Мама мне вспоминается какими-то обрывками.

— В смысле?

— Слишком быстро ушла она из моей жизни. Я тогда еще не понимала, что значит «человек умирает», поэтому считала, что ее просто не стало. Как дыма, ускользнувшего в щель. — Мариэ помолчала, а затем продолжила: — Вот только не стало ее так внезапно, что я никак не могла взять в толк, почему это случилось. Поэтому мне и трудно вспомнить, что было до, а что после ее смерти.

— Тебе, видимо, пришлось нелегко?

— То время, когда мама была, и то, когда ее не стало, словно бы разделилось высокой стеной — и вместе эти половинки уже не сойдутся, — помолчав, сказала Мариэ и прикусила губу. — Понимаете меня?

— Надеюсь, что да, — ответил я. — По-моему, я рассказывал в прошлый раз про мою младшую сестру, которая умерла, когда ей было двенадцать?

Мариэ кивнула.

— У нее был врожденный порок сердца. Ей сделали сложную операцию, все прошло успешно. Но недуг почему-то остался, а это — как жить с бомбой в теле. Поэтому у нас в семье все были готовы к худшему, всегда. Иными словами, это не стало для нас градом с ясного неба, как было с твоей мамой.

— Градом?

— Так говорят — «град с ясного неба», — сказал я. — Когда в погожий день внезапно сыплет град. Ну, то есть неожиданно происходит то, чего даже не предполагали.

— Град с ясного неба… — повторила она. — Какие там иероглифы?

— Ясное небо — «голубой» и «небо». Град — сложные, я сам не помню. Ни разу не писал. Посмотри в словаре, как вернешься домой, если хочешь.

— Град с ясного неба, — еще раз повторила она. Эта фраза словно заняла выдвижной ящичек в ее голове.

— Как бы там ни было, мы в определенной мере представляли, что́ может случиться. Но на самом деле, когда у сестры внезапно случился приступ, и она в тот же день умерла, никакая наша готовность не пригодилась. Меня буквально подкосило. Да и не только меня — всю семью.

— После у вас внутри, наверное, много что переменилось?

— Да, после этого — и внутри, и вокруг меня многое переменилось совершенно. Даже время потекло иначе. Как ты верно подметила, все разделилось надвое так, что половинкам уже никогда не сойтись.

Мариэ секунд десять пристально смотрела на меня, затем сказала:

— Сестра была вам очень дорога?

Я кивнул.

— Да, очень.

Мариэ Акигава опустила взгляд и о чем-то крепко задумалась. После чего вновь посмотрела на меня и произнесла:

— Из-за этого барьера в памяти я не могу толком вспомнить маму. Какой она была, как выглядела, что мне говорила. Отец мне тоже о ней почти ничего не рассказывает.

Мне известны о матери Мариэ Акигавы лишь мельчайшие подробности того, как Мэнсики переспал с ней в последний раз. Он же сам рассказывал мне о том страстном соитии на диване в у него в кабинете, которое, вероятно, и привело к зачатию Мариэ. Но об этом, разумеется, девочке не сообщишь.

— Но ты хоть что-то о ней помнишь? Ведь до шести лет вы прожили вместе.

— Только запах.

— Запах маминого тела?

— Нет, не тела — дождя.

— Запах дождя?

— Тогда шел дождь. До того сильный, что было слышно, как капли бьют по земле. А мама шла по улице, не раскрывая зонтика. Я тоже шла под дождем, держа ее за руку. Кажется, было лето.

— То был, значит, летний ливень?

— Скорее всего. И стоял такой запах, когда первые крупные капли дождя лупят по раскаленному солнцем асфальту. Вот его я и запомнила. Место было чем-то вроде смотровой площадки на горе, и мама пела песню.

— Какую?

— Мелодия вылетела у меня из головы, а слова… слова я помню. «На той стороне реки лежит луг. Там все залито ярким солнцем, а здесь беспросветный нудный дождь». Что-то вроде. Вам доводилось ее слышать, сэнсэй?

Такой песни я не припоминал.

— По-моему, нет.

Мариэ Акигава слегка пожала плечами:

— Я спрашивала у разных людей, но эту песню не слышал никто. Интересно, почему? Может, я ее сама придумала?

— Или же мама прямо там сочинила ее. Для тебя.

Мариэ подняла на меня глаза и улыбнулась.

— Такое мне даже в голову не приходило. Но если это правда, до чего же это прекрасно.

И тут я впервые увидел, как она улыбается. Та улыбка была будто яркий луч, что прорвался сквозь толщу туч и осветил какой-то особый клочок земли.

Я спросил у Мариэ:

— Если туда вернуться, ты сможешь узнать это место? Смотровую площадку на горе?

— Пожалуй, да, — ответила Мариэ. — Не уверена, но, пожалуй, вспомню.

— Прекрасно, что ты хранишь в себе ту сцену, — сказал я.

Мариэ просто кивнула.


Затем какое-то время мы вместе наслаждались птичьим щебетом. За окном высилось безоблачное осеннее небо. Мы думали каждый о своем.

— Вон та картина, что стоит лицом к стене, — это что? — первой нарушила молчание Мариэ.

Девочка показывала на тот портрет, что написал — вернее, попытался, «Мужчина с белым «субару форестером»». Чтобы не смотреть на этот холст, я прислонил его к стене да так и оставил.

— Начатая картина. Собирался нарисовать одного человека. Но отложил на потом.

— Покажете?

— Покажу. Хотя она не окончена.

Я развернул картину и поставил на мольберт. Мариэ поднялась со стула, подошла и, скрестив на груди руки, принялась ее рассматривать. В ее глазах опять вспыхнул тот резкий блеск, а губы плотно сжались едва ли не в прямую линию.

Тот портрет я начал писать лишь в красных, зеленых и черных тонах, и мужчина, который должен был занять там свое место, отчетливо еще не проступил на холсте. Сама фигура его, набросанная углем, теперь скрывалась под красками. Он сам отказался воплощаться далее, но я понимал, что он где-то здесь. Я улавливал самую его суть — так невод охватывает рыбу, не видимую в пучине моря. Я стремился найти способ вытащить этот невод, а мужчина мне мешал. Пока мы с ним так препирались, работа над картиной приостановилась.

— И на этом вы бросили? — спросила Мариэ.

— Ну да. И дальше наброска продвинуться не могу.

Мариэ тихо сказала:

— Но даже и так портрет выглядит вполне законченным.

Я встал рядом с девочкой и заново взглянул на холст. Неужели ей виден облик скрытого в этом мраке мужчины?

— То есть ты считаешь, что лучше ничего уже не добавлять?

— Ага. Мне кажется, можно все оставить, как есть.

Я сглотнул слюну. Ее устами со мною будто говорил сам мужчина с белым «субару»: Оставь картину, как есть, не вздумай ничего добавлять.

— Почему ты так думаешь? — спросил я.

Мариэ ответила не сразу. Сосредоточенно посмотрев на картину еще сколько-то, она отняла руки от груди и прижала их к щекам — словно пыталась их остудить. После чего сказала:

— В ней и так достаточно силы.

— Достаточно силы?

— Мне так кажется.

— И сила эта не слишком добрая?

Мариэ на это ничего не ответила — лишь продолжала держаться ладонями за щеки.

— Сэнсэй, а вы хорошо знаете этого мужчину?

Я покачал головой:

— Нет. Признаться, я о нем не знаю ничего. Случайно встретился с ним не так давно, пока путешествовал, в каком-то городке в глуши. Мы с ним даже не разговаривали, и я не знаю, как его зовут.

— Добрая это сила или нет — непонятно. Наверное, может быть то хорошей, то плохой, ведь все выглядит иначе под разными углами.

— Но ты считаешь, что ее лучше не воплощать на холсте?

Она посмотрела мне в глаза.

— Если воплотить, а она окажется недоброй, — как с ней быть? Вдруг она и сюда дотянется…

А ведь она права, подумал я. Если сила эта окажется совсем не доброй, если она будет злой и дотянется до сюда… как мне с ней быть?

Я снял картину с мольберта, развернул к стене и поставил на прежнее место. Царившее в мастерской напряжение словно бы мигом улетучилось.

Пожалуй, будет лучше хорошенько упаковать эту картину и отнести на чердак, подумал я. Примерно так же, как Томохико Амада убрал с глаз долой свою.


— Ладно, а что скажешь об этой картине? — спросил я, показывая на стену, где висело «Убийство Командора».

— Эта мне нравится, — не колеблясь, ответила Мариэ. — Кто ее нарисовал?

— Томохико Амада, хозяин этого дома.

— Эта картина к чему-то зовет. Такое чувство, будто птица хочет вырваться из тесной клетки на волю.

Я посмотрел на девочку.

— Птица? Какая еще птица?

— Какая птица, какая клетка — я не знаю. Ни образа, ни облика их я разобрать не могу, только чувствую. Пожалуй, эта картина для меня слишком сложная.

— Не только для тебя. Для меня, по-моему, тоже. Но как ты верно подметила, автор перенес на холст свое сильное стремление донести что-то людям. Это и я ощущаю, вот только никак не могу догадаться, что именно он хотел сказать.

— Кто-то кого-то убивает. Из страсти.

— Так и есть. Молодой мужчина, решившись, пронзает мечом грудь другого. А тот, в свою очередь, обескуражен тем, что его убивают. Окружающие, затаив дыхание, следят за происходящим.

— А справедливое человекоубийство — такое бывает?

Я задумался.

— Не знаю. Тут все зависит от выбора нормы — что справедливо, а что нет. Взять, к примеру, смертную казнь. В мире немало людей, считающих ее справедливым убийством. — Или же политическое покушение, подумал я.

Мариэ, немного подумав, сказала:

— Но эта картина не вызывает мрачных чувств, хотя на ней убивают и пролито много крови. Она будто куда-то манит. Туда, где нет нормы справедливости.


В тот день я за кисть больше не брался. В залитой солнцем мастерской мы просто болтали с Мариэ, и у меня в памяти откладывалось, как меняется у нее мимика, как девочка жестикулирует. Этот запас памяти и станет для меня плотью и кровью портрета, который мне предстоит написать.

— Сэнсэй, вы сегодня ничего не нарисовали, — сказала Мариэ.

— Бывают и такие дни, — ответил я. — Время чего-то нас лишает, но еще и что-то дает. Очень важно ладить со временем — чтобы оно оставалось за тебя.

Мариэ, ничего не говоря, просто посмотрела мне в глаза. Так заглядывают в дом, прижав лицо к стеклу. Видимо, она думала о смысле времени.


В полдень раздался обычный гудок, и мы с Мариэ вышли из мастерской в гостиную. Там Сёко Акигава, как и раньше, в очках в черной оправе увлеченно читала толстую книжку. Она так ею увлеклась, что, кажется, даже не дышала.

— Что за книгу вы читаете? — не выдержав, спросил я.

— Сказать вам правду, на мне что-то вроде сглаза, — улыбнувшись, ответила она, вложила закладку между страницами и закрыла книгу. — Скажу кому-нибудь, как называется книга, которую я читаю, и все — почему-то не могу дочитать ее до конца. Как правило, тогда случается что-нибудь непредвиденное, и я дальше читать не могу. Странно, но так и есть. Поэтому я для себя решила никому не говорить, что я читаю, пока не закончу. А тогда с радостью вам скажу.

— Конечно, мне же не к спеху. Просто вы так увлеченно читаете, что мне самому стало интересно.

— Это очень интересная книга, невозможно оторваться. Поэтому я решила читать ее только здесь — так два часа пролетают незаметно.

— Тётя очень много читает, — сказала Мариэ.

— Мне больше заняться нечем, и чтение теперь — стержень всей моей жизни, — сказала Сёко Акигава.

— Вы не работаете? — спросил я.

Она сняла очки и, разглаживая пальцем легкую складку между бровей, ответила:

— Примерно раз в неделю я добровольно помогаю в местной библиотеке. А прежде работала в Токио в частном мединституте — секретарем ректора. Но, переехав сюда, ту работу оставила.

— Вы переехали сюда после смерти матери Мариэ?

— Тогда я собиралась пожить с ними недолго, пока все не уляжется. Но, приехав и проведя какое-то время с Мариэ, я поняла, что так просто отсюда мне уже не выбраться. С тех пор так здесь и живу. Разумеется, если мой брат решит опять жениться, я тут же вернусь в Токио.

— Тогда я тоже с тобой уеду, — сказала Мариэ.

Сёко Акигава лишь учтиво улыбнулась, а от слов воздержалась.

— Если не возражаете, может, пообедаем вместе? — спросил я у них. — Салат и спагетти я могу приготовить быстро.

Сёко Акигава, разумеется, замялась, а вот Мариэ мысль пообедать втроем очень заинтересовала.

— А можно? Все равно же домой вернемся — а отца там нет.

— Мне никакого труда это не составит, еда очень простая. Соуса я наготовил много, сварю все быстро хоть на одного, хоть на троих, — ответил я.

— Мы в самом деле вам не помешаем? — с подозрением переспросила Сёко Акигава.

— Конечно, нет, не переживайте. А то я вечно здесь один ем, по три раза в день. Иногда хочется пообедать в компании для разнообразия.

Мариэ посмотрела на тетю.

— Хорошо, тогда мы принимаем приглашение, — согласилась Сёко Акигава, но добавила: — Вы уверены, что не помешаем?

— Нисколько, — заверил ее я. — Чувствуйте себя как дома.

И мы втроем перешли в столовую. Они сели за стол, я же на кухне вскипятил воду, разогрел на сковороде соус со спаржей и беконом, сделал салат из латука, помидора, репчатого лука и сладкого перца. Когда закипела вода, положил в кастрюлю пасту и, пока она варилась, мелко нарезал сельдерей. Достал из холодильника холодный чай, разлил по стаканам. Гостьи удивленно наблюдали, как энергично я хлопочу на кухне. Сёко Акигава предложила свою помощь, но делать было нечего, и я отказался.

— Как у вас слаженно все получается, — восхищенно произнесла она.

— Ну, если заниматься этим изо дня в день…

Готовить мне не в тягость. Я всегда любил делать что-нибудь руками — готовить еду, плотничать, ремонтировать велосипеды, ухаживать за садом. Слабое место у меня — абстрактное и математическое мышление. Шахматы, головоломки и подобные им интеллектуальные игры напрягают мой незатейливый мозг.

Затем мы уселись за стол и принялись за еду. Получился беззаботный воскресный обед посреди ясного осеннего дня. К тому же Сёко Акигава оказалась идеальной застольной собеседницей — с широким кругозором, тонким чувством юмора, интеллигентная и общительная. За столом она держалась изящно и без лишней напыщенности, сразу видно: женщину эту воспитали в приличной семье и обучали в хорошей и дорогой школе. Мариэ же почти не говорила — доверив разговоры тете, она сосредоточилась на еде. Сёко Акигава попросила поделиться с ней рецептом соуса.

Когда мы уже почти все доели, в прихожей раздался бодрый звонок. Легко было предположить, кто это мог звонить. Чуть раньше мне послышался едва различимый рокот мотора «ягуара» — эта машина звучала совсем не так, как шуршала «тоёта приус», и звук вклинился где-то между моим сознанием и бессознательным. Поэтому звонок в дверь отнюдь не застал меня врасплох, точно «град с ясного неба».

Извинившись, я отложил салфетку и, оставив женщин в столовой, направился в прихожую. Понятия не имея, что будет дальше.

Глава 2

Если подумать, за последнее время я ни разу не проверил давление
Отворив дверь, я увидел на пороге Мэнсики. Он был в шерстяной фуфайке с мелким изящным узором и твидовом голубовато-сером пиджаке. Парусиновые брюки у него были бледно-горчичными, замшевые туфли — светло-коричневыми, и вся одежда, как обычно, выглядела на нем ладно, а пышные белые волосы переливались в лучах осеннего солнца. Позади Мэнсики виднелся его серебристый «ягуар» рядом с ярко-синей «тоётой приус». Две эти машины, стоявшие бок о бок, напомнили мне человека с кривыми зубами, смеющегося во весь рот.

Я жестом пригласил Мэнсики войти. Его лицо от напряжения выглядело окаменевшим, словно недосохшая штукатурка. Таким я его видел, разумеется, впервые — прежде он никогда не проявлял чувства, стараясь выглядеть сдержанным и хладнокровным. Даже проведя некогда целый час в кромешной темноте склепа, он не изменился в лице. А вот сегодня он был очень бледен, будто мертвец.

— Ничего, если я войду? — спросил он.

— Разумеется, — ответил я. — Мы как раз обедали, но уже заканчиваем. Проходите, будьте добры.

— Я не хотел бы вас беспокоить за едой, — сказал он, почти машинально кинул взгляд на часы и бессмысленно впился глазами в стрелки, будто те двигались как-то несогласованно.

Я сказал:

— Мы скоро закончим, а еда у нас очень простая. Потом можем вместе выпить кофе. Подождите, пожалуйста, в гостиной — там я вас и представлю.

Мэнсики покачал головой.

— Нет, знакомить нас пока рановато — я здесь вовсе не ради знакомства. Я заглянул к вам, посчитав, что они уже уехали. Но когда увидел, что перед домом у вас стоит незнакомая машина, даже не знаю, как мне быть…

— Это как раз удачно, — перебил его я. — Все получилось естественно, я сам все устрою.

Мэнсики кивнул и принялся снимать обувь. Но выглядело так, будто он толком и не знает, как это делают. Дождавшись, когда он справится с этой трудной задачей, я проводил его в гостиную. Хоть он и бывал здесь прежде — с любопытством обвел взглядом комнату, словно видел ее впервые в жизни.

— Подождите, пожалуйста, — попросил я и легонько положил руку ему на плечо. — Присаживайтесь и чувствуйте себя как дома. Думаю, минут через десять мы закончим.

Оставив Мэнсики дожидаться, я, несколько волнуясь, вернулся в столовую. Пока меня не было, мои гостьи уже доели, и вилки их теперь покоились на тарелках.

— У вас гость? — встревоженно спросила Сёко Акигава.

— Да, но не беспокойтесь. Неожиданно заглянул один хороший знакомый — он живет здесь неподалеку. Подождет в гостиной — и не волнуйтесь, он не требует к себе внимания. Так что я пока доем.

На тарелке у меня оставалось немного, и справился я быстро. Пока гостьи убирали со стола посуду, я приготовил кофе.

— Давайте перейдем в гостиную и выпьем кофе там вместе, — предложил я Сёко Акигаве.

— Но у вас же гость. Мы разве не помешаем?

Я покачал головой.

— Ничего подобного. На самом делевсе складывается как нельзя удачнее — я вас заодно и познакомлю. Живет он хоть и близко, но на другом склоне лощины, так что вы его, наверное, не знаете.

— Как его зовут?

— Господин Мэнсики. «Мэн» как в слове «права» и «сики» как в «сочетании цветов».

— Редкое имя, — произнесла Сёко Акигава. — Мэнсики. Прежде не доводилось его слышать. Действительно, на другой стороне лощины — вроде и близко, но совсем не рядом.

Мы поставили на поднос четыре чашки кофе, сахар и сливки и понесли все это в гостиную. А когда вошли, Мэнсики там, к моему изумлению, не оказалось. Гостиная была пуста. На террасе его тоже не было. И я сомневался, что он скрылся в ванной.

— Куда он делся? — воскликнул я, ни к кому не обращаясь.

— А он был здесь? — спросила Сёко Акигава.

— Только что.

Я сходил в прихожую — его замшевых туфель там тоже не было. Надев сандалии, я открыл входную дверь и выглянул на улицу. Серебристый «ягуар» стоял на прежнем месте — значит, домой уехать Мэнсики не мог. Лобовое стекло машины ослепительно отражало солнечный свет, и понять, есть ли кто внутри, мне не удалось. Я подошел к машине: Мэнсики сидел за рулем и явно что-то искал. Я слегка постучал по стеклу. Он открыл окно и смущенно посмотрел на меня.

— Что с вами, Мэнсики-сан?

— Подумал измерить давление в шинах, но отчего-то не могу найти манометр. Всегда возил его в салоне.

— Это необходимо сделать прямо здесь и сейчас?

— Нет, в общем-то, не обязательно. Просто пока я у вас сидел, меня вдруг стало беспокоить давление в шинах. Если подумать, за последнее время я ни разу его не проверил.

— Но с колесами ведь все нормально?

— Да, колеса в полном порядке. Как обычно.

— Тогда, может, оставим давление в шинах на потом и вернемся в гостиную? Я приготовил кофе. К тому же дамы ждут.

— Ждут? — хрипло спросил Мэнсики. — Ждут — меня?

— Я сказал им, что вас познакомлю.

— Вот беда, — сказал он.

— Почему?

— Я еще не готов знакомиться. В душе не готов.

В его взгляде читались страх и растерянность — как у человека, которому велели прыгать из горящего здания на спасательный мат, больше похожий с высоты шестнадцатого этажа на бирдекель.

— Нам лучше вернуться, — отрывисто произнес я. — Ничего особенного в этом нет.

Мэнсики, ничего не ответив мне, кивнул, выбрался из машины и захлопнул дверцу. Хотел было заблокировать двери, но понял, что надобности в этом нет — дом стоит на вершине горы, сюда никто не ходит, — и положил ключи в карман парусиновых брюк.

Тётя с племянницей ждали нас в гостиной. Едва мы вошли, обе они учтиво поднялись с дивана. Я кратко представил им Мэнсики — просто и вежливо.

— Господину Мэнсики тоже приходилось мне позировать. Я писал его портрет, и оказалось, что живем мы неподалеку. С тех пор и общаемся.

— Я слышала, вы живете на вершине горы напротив? — спросила Сёко Акигава.

Стоило заговорить о доме, как Мэнсики прямо на глазах побледнел.

— Да, я там поселился несколько лет назад… Сколько уже? Года три? Нет, пожалуй, четыре.

Он посмотрел на меня так, будто вопрос задали мне, но я ничего не ответил.

— Ваш дом отсюда видно? — спросила Сёко Акигава.

— Да, — ответил Мэнсики и тут же добавил: — Но дом так себе, да и жить на горе неудобно.

— В смысле неудобств наш дом ничем не лучше, — дружелюбно подхватила Сёко Акигава. — Выбраться за покупками — целая история, сигнал на сотовом слабый, радиоволны с помехами. К тому же склон крутой: стоит пойти снегу — сплошь гололед, да такой, что страшно выезжать на машине. К счастью, это за все время случилось только раз, лет пять назад…

— Да, а снега здесь почти не бывает, — сказал Мэнсики. — Из-за теплого ветра с моря. Как ни крути, климат-то у нас морской, так что…

— В общем, хорошо, что зимой снега нет, — перебил я Мэнсики. Было ясно, что ему трудно, и если б я не вмешался, он бы продолжил свой монолог вплоть до объяснения Эль-Ниньо.

Мариэ Акигава попеременно смотрела на тетушку и Мэнсики. Похоже, какого-то особого впечатления о моем соседе она пока не составила. Тот же и вовсе не смотрел на девочку, а не сводил взгляда с ее тети, словно его сразила ее красота.

Тогда я сказал, обратившись к Мэнсики:

— Дело в том, что я недавно взялся писать портрет этой юной леди.

— А я по воскресеньям вожу ее сюда, — добавила Сёко Акигава. — Мы тоже соседи, но чтобы добраться сюда, приходится делать изрядный крюк.

Мэнсики наконец-то посмотрел прямо на Мариэ. Однако глаза его, стараясь зацепиться хоть за что-нибудь у нее на лице, беспокойно метались, словно неугомонные зимние мухи, не знающие, куда присесть. Найти эту зацепку он так и не смог.

И тогда я, словно протягивая спасительную соломинку, достал эскизник.

— Вот те наброски, что я пока что сделал. За сам портрет мы пока не принимались.

Мэнсики долго всматривался в три листка — будто вгрызался в них глазами, словно ему было куда важнее видеть перед собой не саму Мариэ, а ее изображения. Но это, конечно же, было не так — он просто не мог заставить себя посмотреть прямо на девочку. Рисунок попросту служил заменой. Мэнсики впервые оказался так близко от девочки и не мог держать себя в руках. А Мариэ Акигава наблюдала за суетой на лице Мэнсики, будто видела перед собой какую-то редкую зверушку.

— Прекрасно, — воскликнул Мэнсики и, посмотрев на Сёко Акигаву, добавил: — Во всех рисунках бьется жизнь и характер передан точно.

— Да, я с вами согласна, — просияв, ответила Сёко Акигава.

— Вот только Мариэ — отнюдь не простая модель, — сказал я Мэнсики. — Рисовать ее очень трудно. Лицо у нее постоянно меняется, и нужно время, чтобы уловить его суть. Вот поэтому я и не могу пока приступить к самому портрету.

— Трудно, значит? — переспросил он и, прищурившись так, будто перед ним нечто ослепительное, посмотрел на Мариэ. Я сказал:

— На каждом из этих трех рисунков выражение лица очень сильно разнится. Стоит чему-нибудь в нем измениться, и общее впечатление совершенно меняется. Чтобы нарисовать Мариэ на одном холсте, необходимо отразить не только поверхностные вариации, но и саму эмоциональную ее суть. Если этого сделать не получится, в портрете отразится лишь грань целого.

— Вот как? — восхищенно воскликнул Мэнсики и, взяв в руки рисунки, принялся сравнивать их с оригиналом, а на его бледное лицо тем временем постепенно начал возвращаться румянец. Сначала — как маленькие точки, которые вскоре выросли до размера шариков для пинг-понга, а затем наконец покрыли все лицо. Мариэ с интересом наблюдала, как у собеседника меняется цвет. Сёко Акигава вовремя отвернулась, чтобы не показаться беспардонной. Я поспешно стал наливать себе кофе.

— На следующей неделе берусь за портрет. В смысле — красками и на холсте, — сказал я, чтобы заполнить тишину, при этом — скорее себе самому.

— Композицию уже продумали? — спросила тетушка.

Я покачал головой:

— Нет еще. Пока не встану перед холстом с кистью в руке, ничего в голову мне и не придет.

— Так вы писали портрет господина Мэнсики? — спросила у меня Сёко Акигава.

— Да, где-то с месяц тому назад, — ответил я.

— Прекрасный вышел портрет, — энергично подтвердил Мэнсики. — Пока краски не высохнут, в раму я его не вставлял, а просто повесил на стену в кабинете. Правда, я считаю, что слово «портрет» здесь не совсем уместно: при том, что на картине нарисован я, там — не я. Как бы точнее выразиться? Это очень глубокая картина. Сколько ни смотрю, не могу на нее наглядеться.

— Притом вы сказали, что вы там — это не вы? — спросила Сёко Акигава.

— Я к тому, что это не портрет в обычном смысле слова, а произведение гораздо глубже обычных картин.

— Хочу посмотреть, — заявила Мариэ. Это было первое, что она произнесла после того, как мы перешли в гостиную.

— Но, Мариэ, так неприлично! Напрашиваться в гости в чужой…

— Я ничуть не возражаю, — перебил ее тетю Мэнсики, словно обрубил острым топориком концовку ее фразы. От его резкости все — включая его самого — на миг опешили. А он, выдержав паузу, продолжал: — Тем более что живете вы неподалеку. Непременно приезжайте ко мне посмотреть картину. Я живу один, поэтому стесняться нечего — я готов вас принять в любое удобное время.

И, сказав это, Мэнсики покраснел. Возможно, сам уловил в своей фразе нотки излишней настойчивости.

— Мариэ, а тебе нравятся картины? — обратился он теперь к девочке уже обычным своим голосом.

Мариэ молча кивнула. Тогда Мэнсики продолжил:

— Если вы не против, в следующее воскресенье примерно в это же время я за вами сюда заеду. И мы съездим ко мне, посмотрите картину. Что вы на это скажете?

— Нам бы не хотелось вас беспокоить… — попыталась было отказаться тетушка.

— Я хочу увидеть ту картину, — на сей раз категорично заявила Мариэ, и тон ее не терпел возражений.


Условились, что ровно через неделю Мэнсики приедет сюда после полудня и встретит гостей. Меня тоже пригласили, но я, сославшись на дела, вежливо отказался, не желая быть причастным к этому больше, чем и так впутался: пусть уж теперь эти трое разбираются между собой сами. Что бы там ни произошло, мне хотелось бы по возможности остаться в стороне. Ведь я лишь связующее звено — хотя изначально не стремился быть и им.

Чтобы проводить тетю с племянницей, засобиравшихся домой, мы с Мэнсики вышли на улицу. Сёко Акигава с интересом рассматривала «ягуар», запаркованный рядом с ее «приусом». Таким взглядом чужих псов оценивают настоящие собаководы.

— Это же самая новая модель? — спросила она у Мэнсики.

— Да. Пока что самый новый купе «ягуара». А вам нравятся машины? — поинтересовался он в ответ.

— Нет, дело не в этом. Просто у моего покойного отца был седан «ягуар». Отец часто брал меня с собой, иногда давал порулить. Вот мне и щемит сердце всякий раз, как вижу на радиаторе знакомую фигурку. Как там говорил отец — вроде «экс-джей-6» у нас был? С четырьмя круглыми фарами. Двигатель — рядная шестерка на 4,2 литра.

— Третья серия. Да, очень красивая модель.

— Отцу она нравилась, поэтому не менял он ее очень долго. Хотя раз за разом роптал на вечные мелкие неисправности и жуткий расход топлива. Но все равно…

— Та модель жрала бензин особенно — да и наверняка электрика подводила. Это место у «ягуаров» традиционно слабое. Однако если бегала она без крупных поломок и если не замечать расход топлива, в целом машина замечательная. Салон удобный, реагирует плавно — не машина, а мечта. Конечно, подавляющее большинство людей на свете поломки и расход топлива беспокоят, поэтому «тоёты приусы» и идут нарасхват.

— Эту машину мне брат купил, сама я ее не выбирала, — будто оправдываясь, произнесла Сёко Акигава, показывая на свою машину. — Сказал, что удобная в управлении, безопасная и наносит не столько вреда окружающей среде.

— «Приус» — выдающаяся машина. Если честно, я сам серьезно подумывал купить такую же.

Да неужели? — мысленно усомнился я, не в силах представить Мэнсики за рулем «тоёты приус». Это все равно что представить леопарда, который в ресторане заказывает салат «Нисуаз».

Заглянув в салон, Сёко Акигава спросила:

— Извините за несуразную просьбу, но можно я немножко посижу у вас в машине? Хочу ощутить себя за рулем.

— Разумеется, — сказал Мэнсики и слегка откашлялся, чтобы голос предательски не звенел. — Сидите, пожалуйста, сколько душе угодно. Можете даже прокатиться, если желаете.

Я не ожидал, что «ягуар» Мэнсики настолько ее заинтересует. Стильная, уравновешенная женщина — ничто в ней не выдавало фанатика автомобилей. Но теперь Сёко Акигава с горящими глазами села в «ягуар», откинулась на спинку кожаного сиденья кремового цвета, внимательно окинула взглядом приборную панель и положила руки на руль. Затем опустила левую ладонь на рычаг переключения скоростей. Мэнсики достал ключ от машины из кармана парусиновых брюк и протянул ей.

— Заведите, если желаете.

Сёко Акигава молча приняла ключ, вставила его сбоку от руля в зажигание и повернула по часовой стрелке. Огромная дикая кошка вмиг очнулась. Тетушка некоторое время рассеянно прислушивалась к приглушенному рокоту мотора.

— Кажется, где-то я уже слышала этот звук? — сказала она.

— V-образная восьмерка на 4,2 литра. У «экс-джей-6», на котором ездил ваш отец, цилиндров шесть, количество клапанов и компрессия отличаются, но звук наверняка был схож. В смысле необдуманного уничтожения ископаемого сырья в огромных количествах это все такой же преступный агрегат.

Сёко Акигава включила правый поворотник. Раздался характерный бодрый щелчок.

— Как мило! Этот звук — какой родной.

Мэнсики улыбнулся.

— Такой только у «ягуаров», да. Отличается от любых других поворотников.

— В молодости, чтобы получить права, я тайком училась ездить на «экс-джей-6», — сказала тетушка. — Ручник там немного отличается, и когда я впервые села на другую машину — сильно растерялась. Совсем не знала, что мне делать.

— Прекрасно вас понимаю, — вновь улыбнулся Мэнсики в ответ. — Англичане — большие затейники во всяких мелочах.

— А вот в салоне запах немного не такой, как был у отца.

— К сожалению, вероятно, да. Материалы для отделки по самым разным причинам не могли оставаться теми же, что и раньше. Особенно после того, как в 2002 году компания «Коннолли» перестала поставлять кожу, запах в салоне очень изменился. А сама компания прекратила свое существование[334].

— Какая жалость! Мне так нравился тот запах. Он мне напоминает об отце.

Чуть смутившись, Мэнсики произнес:

— По правде говоря, у меня, кроме этого, есть еще один «ягуар», постарше. Вот тот наверняка пахнет так же, как и машина вашего отца.

— «Экс-джей-6»?

— Нет, «И».

— «И»? Тот самый кабриолет?

— Да. Родстер первой серии, выпущенный в середине шестидесятых. Но бегает он по-прежнему бодро. У него тоже рядная шестерка на 4,2 литра. С двумя родными сиденьями. А вот фордек я заменил на новый, так что в буквальном смысле оригинальным его уже не назовешь.

Я в машинах не разбираюсь и практически не понимал, о чем они говорят, но на Сёко Акигаву вся эта информация, похоже, произвела впечатление. Так или иначе, у меня отлегло от сердца, когда выяснилось, что этих двоих объединяет интерес к «ягуарам», пусть и весьма специфический. Тем самым пропала необходимость придумывать им тему для разговора при первой встрече. Мариэ же интересовалась машинами еще меньше меня и потому слушала беседу этих двоих с нескрываемой скукой на лице.

Сёко Акигава выбралась из «ягуара», захлопнула дверцу и вернула ключ Мэнсики. Тот взял его и вновь положил в карман парусиновых брюк. Затем гостьи сели к себе в синий «приус». Мэнсики закрыл за девочкой дверцу. Я снова поразился, до чего хлопки закрывающихся дверей у этих машин отличаются. Вроде бы один и тот же звук — а сколько в нем отличий. Точно так же мы слышим разницу, если по открытой струне контрабаса хотя бы разок ударит Чарли Мингус или Рей Браун.

— Ну что, до следующего воскресенья? — сказал Мэнсики.

Сёко Акигава, широко улыбнувшись ему, тронулась с места. Едва приземистый зад «приуса» скрылся из виду, мы с Мэнсики вернулись в дом и сели в гостиной допивать остывший кофе. Сколько-то попросту молчали. Казалось, силы оставили Мэнсики, словно стайера, пересекшего финишную черту после изнурительного бега на длинную дистанцию.

— Красивая девочка, — сказал я чуть погодя. — В смысле — Мариэ.

— Да, а подрастет — будет еще краше, — ответил Мэнсики, хотя явно при этом думал о чем-то другом.

— Ну и каково вам было с нею вблизи? — спросил я.

Мэнсики досадливо улыбнулся.

— Признаться, я толком ничего не разглядел — так сильно волновался.

— Но ведь что-то все-таки удалось?

Мэнсики кивнул.

— Конечно.

Затем он на время умолк, после чего поднял на меня взгляд и посмотрел очень серьезно.

— Ну а вам как все это показалось?

— Показалось — что именно?

Лицо Мэнсики опять слегка покраснело.

— Есть что-нибудь общее в наших лицах? Вы же художник — и столько лет профессионально пишете портреты. Кому как не вам в этом разбираться?

Я кивнул.

— Верно. У меня недурной опыт, и я быстро улавливаю особенности лиц. Но все ж не настолько, чтобы определить, родные вы отец и дочь или нет. В мире полно совершенно не похожих друг на друга родителей и детей, и при этом есть довольно много чужих людей, похожих друг на друга как две капли воды.

Мэнсики глубоко вздохнул — такое ощущение, будто всем своим телом. Он зачем-то потер ладони.

— Я не прошу вашей экспертизы — просто хочу узнать ваше личное впечатление. Пусть это даже какие-то мелочи. Если вы заметили хоть что-то — поделитесь со мной, прошу вас.

Я немного задумался, после чего сказал:

— Если говорить о чертах ваших лиц, особого сходства между вами нет. Но мне показалось, что в глазах у вас все-таки есть что-то общее. Причем я ловил себя на этой мысли не единожды.

Он смотрел на меня, крепко сжав рот.

— Значит, глаза у нас похожи?

— Возможно, тем, что взглядом откровенно передаются чувства? Например, любопытство, воодушевление, удивление или же сомнение, протест. Все это едва заметно, однако глаза выдают. Лица у вас обоих не очень выразительны, а вот глаза действительно служат окнами души, как говорится. У других людей все совсем не так: мимика вполне богатая, а вот глаза не такие живые.

Мэнсики, похоже, это удивило.

— И у меня, значит, такие глаза?

Я кивнул.

— Я этого никогда не сознавал.

— При всем желании таким наверняка невозможно управлять. По крайней мере — сознательно сдерживать на лице чувства, когда они проявляются, накапливаясь в глазах. Но если не следить за ними внимательно, ничего не уловишь. Обычный человек вряд ли такое заметит.

— Но вы же смогли.

— Распознавать чувства — можно сказать, моя профессия.

Мэнсики чуть задумался над моими словами, а потом сказал:

— Это у нас с ней, значит, общая черта. Но вот родная она мне дочь или нет, этого вы определить не можете?

— Глядя на человека, я получаю какие-то художественные впечатления и очень их ценю. Однако такое впечатление и объективная реальность — разные вещи. Впечатление ничего не доказывает. Оно как легкая бабочка в потоке ветра, и толку от него почти никакого. Но как же вы сами — не ощутили ничего особенного, увидев ее перед собой?

Он несколько раз качнул головой.

— Что можно понять после единственного короткого взгляда? Для такого времени нужно побольше. Надо привыкнуть быть вместе…

И он снова медленно покачал головой. Засунул руки в карманы пиджака, будто что-то искал в них, но вскоре вынул — точно забыл, что искал. И продолжил:

— Хотя нет — вопрос, конечно, не в количестве раз. Чем больше мы с нею будем встречаться, тем больше нарастать будет смятение, так что вряд ли у меня получится сделать какие-либо выводы. Кто знает? Быть может, она моя родная дочь, а может, и вовсе нет. Теперь уже мне все равно. Главное в том, что, когда я ее вижу, от одной лишь мысли о такой вероятности, от одного касания к гипотезе по мне всему вмиг растекается, пульсируя, новая свежая кровь. И волей-неволей я начинаю задумываться — неужто я понимаю, в чем смысл жизни?

Я молчал. Мне абсолютно нечего было сказать ни о его душевных порывах, ни о его определении смысла жизни. Мэнсики бросил взгляд на тонкие — и по всему виду очень дорогие — наручные часы и неуклюже, будто корчась, поднялся с дивана.

— Я должен вас поблагодарить. Если б не ваша поддержка, я бы в одиночку с этим всем не справился.

Сказав только это, Мэнсики шаткой походкой направился к дверям, неспешно обулся, завязал шнурки, после чего вышел на улицу. Я с крыльца наблюдал, как удаляется его машина. Стоило «ягуару» пропасть из виду, как окрестности опять погрузились в тишину воскресного дня.


Часы показывали начало третьего. Я очень устал, поэтому вытащил из шкафа старое шерстяное одеяло, накинул на себя и прилег на диване вздремнуть. А когда открыл глаза, было уже начало четвертого. Лучи солнца падали в комнату под другим углом. Странный мне выдался день, и я никак не мог для себя понять: двигаюсь я вперед, отступаю назад — или же топчусь на одном месте. У меня словно бы сбилась стрелка компаса. Вот есть Сёко Акигава, есть Мариэ — а еще есть Мэнсики. Каждый излучает особый мощный магнетизм, а посередке, в окружении этой троицы — я. Сам по себе, без каких-то намеков на схожую силу.

Но как бы я ни устал, воскресенье еще не закончилось. Часовая стрелка едва опустилась ниже трех — да и солнце еще высоко. Еще навалом времени, пока воскресенье не канет в прошлое и не настанет новый день, именуемый «завтра». Однако делать ничего не хотелось. Хоть я и вздремнул, голова была словно в тумане. Как будто выдвижной ящик стола битком набит старыми клубками шерсти и теперь плотно не закрывается. Кто же это сделал? Пожалуй, в такие дни и мне самому впору проверять давление в шинах. Если нет настроения что-то делать, стоит заняться хотя бы этим.

Но если задуматься, я отродясь не мерил давление в шинах. Бывало, на заправке мне говорили: «У вас приспущены колеса, неплохо бы замерить давление», — и замеряли сами. Мне, ясно дело, замерять его нечем. Прибор для измерения давления в шинах — я даже не знаю, как он выглядит. Если помещается в багажнике — пожалуй, небольшой и не такой дорогой, чтобы покупать его в рассрочку. Поеду за покупками в следующий раз — пробую раздобыть.

Опустились сумерки. Я пошел на кухню и за банкой пива приготовил себе ужин. Запек в духовке желтохвоста, маринованного в осадке от сакэ[335], нарезал соленья, сделал легкий маринад из огурцов и морской капусты, приготовил суп-мисо с дайконом и обжаренным тофу. И молча съел все это один. Говорить мне было не с кем — да и нужных слов я не находил. И вот, когда я уже доедал свой нехитрый холостяцкий ужин, в прихожей раздался звонок. Видимо, тот, кто звонил, решил это сделать как раз перед тем, как я доем.

Я подумал: «Так, день еще не закончен». Закралось предчувствие, что воскресенье это продлится еще долго. Встав из-за стола, я медленно двинулся в прихожую.

Глава 3

То место было бы лучше оставить как есть
Я неторопливо шел в прихожую, не имея понятия, кто звонит мне в дверь. Остановись перед домом машина, я бы ее услышал. Столовая — чуть в глубине дома, однако вечер стоял очень тихий, и если бы подъехала машина, до меня бы наверняка донесся шум мотора, шелест колес — даже очень тихий гибридный мотор «приуса» — гордость «Тоёты». Но я не услышал абсолютно ничего.

И, я уверен, никого бы не привлек подъем по длинному склону без машины, к тому же — в потемках. Дорога здесь почти без освещения — и вокруг ни души. Я живу в отдельно стоящем доме на вершине горы, и у меня нет близких соседей.

Я было подумал: а вдруг это Командор? Но с чего бы? Теперь он может бывать здесь когда и сколько угодно. Зачем ему звонить в дверь?

Даже не проверяя, кто там, я повернул ручку и открыл входную дверь. Там стояла Мариэ Акигава — абсолютно в той же одежде, что и днем, только поверх ветровки с капюшоном у нее был темно-синий тонкий пуховик: после заката в горах становится прохладно, — и в бейсболке «Кливленд Индианз» (почему команда именно Кливленда?). В правой руке она держала большой фонарь.

— Ничего, если я войду? — спросила она. Ни «доброго вам, сэнсэй, вечера», ни «извините за столь поздний визит».

— Ничего. Само собой, — ответил я — и больше ничего не сказал. Ящичек у меня в голове все еще не закрывался плотно: шерстяные клубки застряли в его глубине.

Я проводил девочку в столовую.

— Как раз ужинал. Не возражаешь, если доем? — спросил я.

Она молча кивнула. Обременительных понятий обычной вежливости для этой девочки, похоже, не существовало.

— Чай будешь?

Она опять молча кивнула. Сняла пуховик, бейсболку и поправила волосы.

Я вскипятил чайник и положил в заварник зеленого чая. Все равно собирался пить сам.

Мариэ, поставив локти на стол, смотрела, как я поедал желтохвоста, пил суп-мисо и закусывал все это рисом. Как на диковинку, смотрела — словно, гуляя по джунглям, стала свидетельницей тому, как гигантский питон глотает детеныша барсука, села на камень и принялась наблюдать за происходящим.

— Вот, маринад я делаю сам, — пояснил я, чтобы прервать гнетущее молчание. — Так желтохвост хранится дольше.

Она не подала и виду, что услышала. Впору усомниться — она вообще меня слушает?

— Иммануил Кант вел весьма правильный образ жизни, — произнес я. — Настолько, что горожане сверяли по нему часы, когда философ выходил на прогулку.

Понятное дело, совершенно бессмысленная фраза. Просто мне хотелось проверить, как Мариэ Акигава отреагирует на бессмыслицу — да и вообще, слышит она меня или нет. Но она не отозвалась на это никак, и оттого молчание стало еще тягостнее. Иммануил Кант так и продолжал изо дня в день безмолвно бродить по улицам Кенигсберга. Его последними словами стали: «Это хорошо!» (Es ist gut). Бывают и такие судьбы.

Покончив с едой, я отнес грязную посуду к мойке. После этого заварил чай и вернулся с двумя чашками. Сидя за столом, Мариэ Акигава пристально наблюдала за каждым моим движением — внимательно, словно историк, изучающий мелкие сноски на полях манускрипта.

— Ты же добралась сюда не на машине? — поинтересовался я.

— Пешком, — наконец вымолвила Мариэ Акигава.

— Что, так вот и шла из дома сюда одна?

— Да.

Я молча ждал, что еще она скажет, но девочка молчала. Пока мы сидели за столом друг напротив дружки, висело молчание. Но я мастак соблюдать тишину — недаром живу в одиночестве на вершине горы.

— Есть тайная тропа, — чуть погодя продолжила Мариэ. — На машине по дороге ехать далеко, а так выходит очень близко.

— Я много гуляю по этим местам, но такой тропы не видел.

— Плохо искали, — прямо сказала девочка. — Она надежно спрятана: если просто идти, ее не видно.

— А спрятала, выходит, ты?

Она кивнула.

— Меня привезли сюда еще маленькой. Здесь я и выросла. С детства горы были для меня чем-то вроде песочницы — тут я знаю все от и до.

— И эта тропа, говоришь, надежно спрятана?

Она опять кивнула.

— И ты пришла сюда по ней?

— Да.

Я вздохнул.

— Ты уже ела?

— Только что закончили.

— И что ели?

— Из тети скверная кухарка, — сказала она.

Я не получил ответа на свой вопрос, однако дальше расспрашивать не стал. Может, ей неприятно об этом вспоминать.

— А твоя тётя знает, что ты пришла сюда одна?

Мариэ на это ничего не ответила, лишь крепко сжала губы. Поэтому я решил ответить за нее сам:

— Нет, конечно. Какой нормальный человек отпустит тринадцатилетнюю девочку блуждать в одиночку по горам, да еще и в темноте? Так?

Опять повисло молчание.

— Не знает она и про тайную тропу?

Мариэ покачала головой, что означало: «Не знает».

— И, кроме тебя, про эту тропу не знает никто?

Теперь она кивнула.

— Так или иначе, судя по тому, где находится твой дом, тропа эта должна вести через заросли, где стоит старая кумирня.

Мариэ опять кивнула.

— Я знаю эту кумирню. И знаю, что вы недавно перекопали большим экскаватором каменный курган за ней.

— Ты видела, что там стало?

Мариэ кивнула.

— Я только не видела, как, потому что в тот день была в школе. А когда увидела, от экскаватора остались лишь следы гусениц. Зачем вы это сделали?

— По разным причинам.

— Каким, например?

— Если объяснять с самого начала, получится длинная история, — сказал я и объяснять не стал. Незачем рассказывать ей о причастности Мэнсики.

— Не нужно было там все так перекапывать, — вдруг сказала Мариэ.

— С чего ты это взяла?

Она передернула плечами, как бы пожимая ими.

— То место было бы лучше оставить как есть, тайным. Как это делали все остальные.

— Как это делали все остальные?

— Долгое время там все оставалось нетронутым.

А ведь она, пожалуй, права, подумал я. Возможно, нам не следовало прикасаться к тому месту вообще. Как это, похоже, делали все остальные. Однако что теперь об этом говорить? Каменный курган разобрали, склеп вскрыли, Командор на свободе.

— Постой, а ты часом не снимала крышку с того склепа? — спросил я у Мариэ. — Заглянула внутрь, а потом опять закрыла его и вернула камни на прежние места. Нет?

Мариэ подняла голову и посмотрела мне прямо в глаза, словно хотела спросить: «А ты почем знаешь?»

— Потому что камни лежали на крышке чуть иначе. Меня никогда не подводит зрительная память — я сразу замечаю малейшую разницу.

— Ого! — восторженно вымолвила она.

— Но под крышкой в склепе ничего не оказалось. Лишь сырой воздух и кромешная тьма. Так?

— Там была лестница.

— Но ты же внутрь не спускалась?

Мариэ мотнула головой, как бы говоря: «Еще чего!»

— Ну и, — опять начал я, — зачем ты явилась сюда так поздно? Это же не просто светский визит?

— Светский визит?

— Ну, проезжала мимо, решила заглянуть и справиться о моем здоровье?

Она задумалась, потом еле заметно покачала головой.

— Нет, это не светский визит.

— Тогда зачем? — спросил я. — Нет, я очень рад видеть тебя гостьей в этом доме. Но если об этом потом узнают твоя тётя или отец, у них на мой счет возникнет заблуждение.

— Какое?

— Мир полон самых разных заблуждений, — сказал я. — Есть и такие, что не укладываются в наше понимание. Глядишь, мне запретят писать твой портрет, а мне это совсем не нужно. Как, впрочем, и тебе.

— Тётя ничего не узнает, — уверенно ответила Мариэ. — Поужинав, я иду к себе в комнату, и тётя туда не заглядывает. Так у нас заведено. Поэтому если тихонько выбраться через окно, никто не заметит. Меня не поймали еще ни разу.

— А ты любишь бродить в горах по ночам?

Мариэ кивнула.

— И не страшно одной? Темно же.

— Есть вещи и пострашнее.

— Например?

Мариэ лишь слегка повела плечами, но так и не ответила. Я поинтересовался:

— С тетей все понятно, а что делает отец?

— Еще не вернулся.

— Это в воскресенье-то?

Мариэ не ответила. Похоже, она не особо хотела распространяться об отце. Вместо этого она сказала:

— Так что можете не переживать. Никто не знает, что я в одиночку гуляю по ночам. А если и узнают, о вас я не скажу никому.

— Хорошо, ты меня успокоила, — сказал я. — Только скажи мне все-таки, зачем ты пришла сюда на ночь глядя?

— Есть один разговор.

— И какой?

Мариэ взяла в руку кружку, тихо сделала глоток горячего зеленого чаю, затем окинула комнату внимательным взглядом, словно убеждаясь, что здесь нет чужих ушей. Разумеется, вокруг никого, кроме нас самих. Конечно, если только Командор не вернулся и прямо сейчас не подслушивает. Я тоже огляделся, однако Командора нигде не было видно. Хотя если он не воплотится, его вообще никто не увидит.

— Я о вашем друге, который приезжал сюда сегодня днем, — сказала она. — С красивой сединой. Как его там? Такое редкое имя.

— Мэнсики.

— Да, точно! Мэн Си Ки.

— Правда, он мне не друг. Я просто недавно с ним познакомился.

— Ну, это не суть, — сказала она.

— И что с ним не так?

Она, прищурившись, посмотрела на меня — и произнесла полушепотом:

— Мне кажется, он что-то замышляет.

— Например, что?

— Этого я не знаю. Но мне кажется, что он сегодня заехал к вам не случайно. Что-то ему здесь было нужно — и ехал он с какой-то конкретной целью.

— С какой-то — это, например, с какой? — осведомился я, уже немного побаиваясь ее наблюдательности.

Не сводя с меня глаз, она ответила:

— Этого я не знаю. А вы?

— Нет, я даже понятия не имею, — соврал я, желая только одного: чтобы Мариэ об этом не догадалась. Ведь лгать я никогда не умел — начну что-нибудь придумывать, а это сразу станет видно по глазам. Хотя рассказать ей всю правду я тоже не мог.

— Что, правда?

— Правда, — ответил я. — Я и предположить не мог, что он сегодня ко мне заглянет.

Мариэ, похоже, поверила. Мэнсики действительно не говорил, что приедет сегодня, и его внезапный визит стал для меня полной неожиданностью. Так что я не соврал.

— У него странные глаза, — сказала Мариэ.

— Странные? Чем же?

— Будто он постоянно что-то замышляет. Они у него — как у волка из «Красной Шапочки». Пусть даже он уляжется в кровать, переодевшись в бабушку, по глазам сразу же понятно, что это волк.

Волк из «Красной Шапочки»?

— То есть у тебя о господине Мэнсики сложилось какое-то негативное впечатление?

— Негативное?

— Ну, в смысле — отрицательное. Тебе показалось, что он может причинить тебе вред. Вроде того.

— Негативное, — повторила она, и это слово тоже словно бы улеглось в ящичек ее памяти, как прежде «град с ясного неба». — Нет, я бы так не сказала. Он не похож на человека с дурными намерениями. Но, я думаю, господин Мэн Си Ки с красивой сединой что-то скрывает.

— Ты так чувствуешь?

Мариэ кивнула.

— Поэтому я и пришла к вам уточнить. Вдруг вы что-то знаете об этом человеке…

— Твоя тётя считает так же? — спросил я, уходя от ее вопроса.

Мариэ слегка покачала головой.

— Нет, тётя так не считает. У нее такой характер, что она не думает ни про кого негативно. К тому же господин Мэн Си Ки ей небезразличен. Конечно, он немного старше, но симпатичный, носит красивую одежду, очень богат, живет один…

— Тете он нравится?

— Думаю, да. Потому что когда она разговаривает с господином Мэн Си Ки — становится вся такая радостная, прямо сияет, и голос у нее делается пронзительным. Сама на себя не похожа. И господин Мэн Си Ки не мог этого не почувствовать.

Я на это ничего не сказал, только подлил нам в чашки свежего чаю и отхлебнул сам.

Мариэ, казалось, обдумывает что-то.

— Вот только как он узнал, что мы сегодня сюда приедем? Это вы ему сказали?

Я осторожно подыскивал слова, чтобы по возможности не врать.

— Мне кажется, господин Мэнсики не собирался встречаться здесь с твоей тетей. Когда узнал, что вы у меня в гостях, — хотел вернуться к себе. Это я его удержал. Он случайно заглянул ко мне, а тут случайно оказалась она. Он увидел ее и заинтересовался. Что в этом невозможного? Твоя тётя — весьма привлекательная женщина.

Я бы не сказал, что полностью убедил Мариэ, но развивать эту тему она не стала — лишь поставила на стол локти и нахмурилась.

— Но как бы то ни было, в следующее воскресенье вы к нему приглашены, — сказал я.

Она кивнула.

— Да, чтобы посмотреть картину, которую нарисовали вы, сэнсэй. И тётя, похоже, спит и видит, как мы поедем домой к господину Мэн Си Ки.

— Тете не помешало бы развлечься — а то живет в безлюдных горах, где даже не с кем познакомиться. Это же не город.

Мариэ плотно сжала губы, а потом сказала, будто признавалась:

— У тети долгое время был любимый человек, с которым она встречалась всерьез. Еще до нашего переезда сюда — когда работала секретарем в Токио. Но у них что-то не заладилось, и она очень переживала, когда они расстались. Еще и поэтому после маминой смерти она переехала сюда и стала жить с нами. Разумеется, все это не она сама мне рассказала.

— И что, теперь она ни с кем не встречается?

Мариэ кивнула.

— Скорее всего, у нее сейчас никого нет.

— И тебя как-то беспокоит, что ее заинтересовал этот мужчина, господин Мэнсики, так? Ты поэтому пришла ко мне за советом?

— Вам не кажется, что он ее просто со-блаз-ня-ет?

— Соблазняет?

— Что у него нет серьезных намерений.

— Откуда мне это знать? — ответил я. — Я ж не настолько хорошо его знаю. Мало того, твоя тётя сегодня с ним только познакомилась, и ничего пока что не произошло. Вообще в амурных делах все незаметно меняется по ходу дела. Бывает, чувства растут как на дрожжах от самых незначительных сердечных порывов, а бывает — и наоборот.

— Но у меня есть предчувствие, — уверенно сказала Мариэ.

Мне показалось — пусть для этого и не было никаких оснований, — что ее предчувствию можно верить. Это, в свою очередь, было и моим предчувствием. Я сказал:

— И ты волнуешься, что, если что-то пойдет не так, у тети опять возникнет душевная рана?

Мариэ еле заметно кивнула.

— Тётя у меня не очень осторожная. И к душевным ранам не привыкла.

— Ты говоришь так, будто не тётя опекает тебя, а ты ее, — произнес я.

— В каком-то смысле, — серьезно ответила девочка.

— И ты сама? Привыкла к душевным ранам?

— Не знаю, — ответила она. — Но я хотя бы не влюблена.

— Когда-нибудь еще влюбишься.

— Но сейчас — нет. Пусть хоть немного грудь вырастет.

— Это может случиться раньше, чем ты думаешь.

Мариэ слегка склонила голову набок — похоже, вряд ли поверила мне.

И тут у меня внутри зародилось крохотное сомнение: кто знает, а вдруг Мэнсики ради связи с девочкой умышленно пытается сблизиться с ее тетей? Ведь он же сам мне как-то говорил о Мариэ: «Что можно понять после единственного короткого взгляда? Для такого времени нужно побольше».

Сёко Акигава должна стать для Мэнсики важным посредником для регулярных встреч с Мариэ, ведь она — фактический опекун девочки. И для этого Мэнсики прежде всего необходимо так или иначе прибрать к рукам Сёко Акигаву. Хотя такому человеку, как он, это будет нетрудно — не раз плюнуть, конечно, а хотя бы два. Но мне все равно не хотелось думать, будто он вынашивает тайный план. Правда, Командор говорил, что он не может что-нибудь постоянно не замышлять, однако, на мой взгляд, хитрецом Мэнсики не выглядел.

— Дом у господина Мэнсики впечатляет, — сказал я Мариэ. — Весьма занимательный дом, взглянуть на такой будет отнюдь не вредно.

— А вам приходилось там бывать?

— Только раз — меня приглашали туда на ужин.

— Дом — на той стороне лощины?

— Почти напротив моего.

— Отсюда видно?

Я сделал вид, будто вспоминаю.

— Да… только он, конечно, очень далеко.

— Покажите.

Я вывел ее на террасу и показал усадьбу Мэнсики на противоположном склоне. В свете садовых фонарей здание казалось изящным океанским лайнером, плывущим по ночному морю. Некоторые окна в доме тоже светились, но все огни в них выглядели скромно.

— Это вон тот белый домище? — удивленно произнесла Мариэ, вопросительно уставившись на меня. Затем, ничего больше не сказав, опять повернулась к белеющему вдали особняку. — Его и из нашего дома хорошо видно — только под другим углом. Мне давно хотелось узнать, что за человек там живет.

— Еще бы, дом-то заметный, — сказал я. — Вот, теперь ты знаешь — это дом господина Мэнсики.

Повиснув на перилах, Мариэ долго разглядывала особняк. Над крышей мерцали звезды. Ветер стих, и на небе неподвижно зависли упругие облачка. Казалось, они бутафорские, намертво прибиты гвоздями к фанерному заднику сцены. Когда девочка изредка выгибала шею, ее прямые черные волосы лоснились в лунном свете.

— И что — господин Мэн Си Ки правда живет там один? — спросила Мариэ, повернувшись ко мне.

— Да. Совсем один в таком просторном доме.

— Не женат?

— Говорил, что никогда не был.

— А чем он занимается?

— Толком я не знаю. Как-то связан с информационным бизнесом. Возможно, что-то техническое. Но сейчас работы как таковой, насколько мне известно, у него нет — он живет на те деньги, что получил от продажи его собственной фирмы. Ну и еще на какие-то проценты по акциям. А больше я ничего не знаю.

— То есть он не работает? — нахмурившись, уточнила Мариэ.

— Он сам так говорил. Да и из дому почти не выходит.

Кто знает, может, сейчас он разглядывает в свой мощный бинокль, как мы смотрим на его дом. Интересно, о чем он думает, видя два силуэта на ночной террасе?

— Тебе пора домой, — сказал я Мариэ. — Время уже позднее.

— Господин Мэн Си Ки — не главное, — тихо произнесла Мариэ так, будто хотела мне в чем-то признаться. — Я рада, что вы, сэнсэй, рисуете мой портрет. Я хотела непременно вам об этом сказать. Мне прямо не терпится посмотреть, какой получится картина.

— Хорошо, если удастся написать ее хорошо, — ответил я. Меня очень тронули слова девочки. Даже странно, до чего открывалась она собеседнику, когда речь заходила о живописи.


Я проводил ее до дверей. Она натянула тугой пуховик и нахлобучила бейсболку «Индейцев». Ни дать ни взять заправский сорванец.

— Тебя проводить? — спросил я.

— Не стоит. Я хорошо знаю дорогу.

— Тогда до воскресенья.

Но девочка ушла не сразу — стоя на крыльце, она придержала рукой торец входной двери.

— Мне вот еще что не дает покоя, — произнесла она, немного подумав. — Погремушка!

— Погремушка?

— По дороге сюда мне послышался звон бубенца. Такой же, как от вашей погремушки, которая лежит на полке в мастерской.

Я обомлел. Мариэ пристально смотрела на меня.

— Откуда он доносился? — спросил я.

— Из тех зарослей. Примерно из-за кумирни.

Я прислушался к окружавшей темноте, однако никакого бубенца не услышал. Не было слышно вообще ничего — лишь ночная тишина царила вокруг.

— Тебе не было страшно? — спросил я.

Мариэ покачала головой.

— Если не ввязываться самой, бояться нечего.

— Подожди меня здесь немного, — сказал я Мариэ, а сам ринулся в мастерскую.

Погремушки, которой полагалось лежать на полке, там не было. Она куда-то пропала.

Глава 4

Правила игры не обсуждаются
Проводив Мариэ, я вернулся в мастерскую, включил там весь свет и обыскал все углы, но старая погремушка так и не нашлась. Как в воду канула.

Когда же я видел ее в последний раз? В прошлое воскресенье, когда мой дом впервые посетила Мариэ Акигава, она взяла погремушку с полки и позвенела ею. Затем опять положила на полку — это я очень хорошо помнил. Но видел ли я ее потом — вот этого я припомнить уже не мог. Всю минувшую неделю я почти не заглядывал в мастерскую и не брал в руку кисть. Я начал писать «Человека с белым «субару форестером»», но работа у меня застопорилась. А за портрет Мариэ Акигавы я еще даже не принимался. Иными словами, у меня — полоса творческого застоя.

А тут еще и погремушка пропала.

Пробираясь вечером в зарослях, Мариэ Акигава слышала, как из-за кумирни доносится звук бубенца. Выходит, кто-то вернул погремушку в склеп? Стоит ли мне прямо сейчас туда отправиться и выяснить,оттуда звенит погремушка или нет? Но мне отчего-то не захотелось ломиться одному в потемках через эти заросли. Весь день был полон непредсказуемых событий, и я немного устал. Как ни верти, а сегодняшнюю дневную норму неожиданностей я уже выполнил.

Я пошел на кухню, достал из холодильника лед, опустил несколько кубиков в бокал и налил туда виски. На часах всего половина девятого. Интересно, Мариэ уже вернулась домой? Благополучно ли прошла по своей тайной тропе? Но что с ней тут могло случиться? И зачем мне переживать? Она сама сказала, что с раннего детства играет в этих горах, а к тому же эта девочка намного крепче духом, чем могло бы показаться.

Похрустывая крекерами, я неспешно выпил два бокала виски, почистил зубы и лег спать. Может, погремушка опять разбудит меня посреди ночи своим звоном. Как и раньше, около двух, но что ж поделаешь? Чему быть — того не миновать. Однако ничего не произошло. Вернее, полагаю, что ничего. До половины седьмого утра я проспал крепким сном, ни разу не проснувшись.

А когда открыл глаза, за окном шел дождь. Промозглый предвестник грядущей зимы. Тихий и настойчивый, он чем-то напоминал тот, мартовский, когда жена предложила мне расстаться. Пока она говорила мне о разводе, я сидел лицом к окну и смотрел на лужи за окном.


После завтрака я облачился в полиэтиленовое пончо, надел непромокаемую кепку — и то, и другое я купил в спортивном магазине в Хакодатэ, когда путешествовал, — и пошел в заросли. Зонтик я брать не стал. Обогнул кумирню, наполовину сдвинул крышку склепа и с опаской посветил внутрь фонариком. Внутри было совершенно пусто — ни погремушки, ни фигуры Командора. Но я на всякий случай решил спуститься на дно. Я делал это впервые. Ступени металлической лестницы при каждом шаге прогибались под тяжестью моего тела и тревожно поскрипывали. Но и на дне я ничего не обнаружил — пустой склеп. Аккуратная округлая яма, на первый взгляд похожая на колодец. Хотя для колодца широковата: чтобы просто набирать воду, рыть яму такого диаметра, в общем-то, не нужно. Кладка по стенам аккуратная, камни подогнаны очень тщательно — для колодцев так делать не обязательно, как и говорил Мэнсики.

В раздумьях я долго простоял на дне ямы. Над головой виднелся полумесяц неба, и потому ощущения замкнутого пространства у меня не возникало. Я выключил фонарик, прислонился спиной к сырой стене и, закрыв глаза, слушал, как беспорядочно барабанит по крышке дождь. О чем думал, я сам плохо понимал, — просто о чем-то. Одна мысль перетекала в другую, а та соединялась с третьей. Однако меня охватило странное чувство… как бы объяснить его? Такое ощущение, будто я оказался поглощен самим действием, именуемым «думать».

Подобно тому, как я живу с какой-то мыслью, этот склеп тоже думает, живет. Как мне казалось — дышит: то расширяется, то сжимается. Мысли мои и склепа в темноте будто бы переплелись корнями и обменивались соком. Я смешивался с чем-то другим, будто краска на палитре, и грань между нами постепенно стиралась.

А вскоре меня охватило чувство, будто окружающие стенки сближаются. В груди у меня сухо застучало, пульсируя, сердце: казалось, я даже слышу, как открывается и закрывается сердечный клапан. В этом мне слышалось леденящее послание из загробного мира о том, что я к нему приближаюсь. Мир этот нельзя назвать неприятным местом, но мне пока туда рано.

И тут я пришел в себя, прервав одиноко блуждавшую мысль. Еще раз включил фонарик и посветил вокруг. Лестница по-прежнему опиралась на стенку, а над головой виднелось все то же небо. Увидев все это, я с облегчением вздохнул — и подумал, что ничуть бы не удивился, исчезни небо и пропади лестница. Здесь может произойти что угодно.

Аккуратно ставя ноги на ступени, я выбрался из ямы. Оказавшись наверху, стряхнул прилипшую к обуви землю и наконец смог вздохнуть полной грудью. Сердце постепенно успокоилось. Я еще раз заглянул в яму, светя фонариком. Склеп вернулся в свое прежнее состояние обычного склепа. Теперь он не жил, не думал, и стенки у него не сближались. Пол его тихо намокал от холодного ноябрьского дождя.

Я вернул крышку на прежнее место и поверх выложил камни, не забыв разместить их, как было, — чтобы сразу стало понятно, если их кто-то сдвинет. Натянув поглубже кепку, я той же дорогой направился домой.

А пока шел через заросли, подумал: куда же запропастился Командор? Вот уже две недели как от него ни слуху ни духу. Как ни странно, я даже чуть загрустил от того, что он так долго не появляется. Пусть это существо мне непонятно, пусть он чудно́ говорит, пусть самовольно подсматривает за моими амурными делами — я незаметно для себя стал испытывать к этому коротышке с маленьким мечом нечто вроде родственных чувств. Я мысленно пожелал, чтобы с ним не случилось ничего плохого.

Вернувшись домой, я пошел в мастерскую, где, усевшись на привычный старый табурет — на нем, вероятно, сидел за работой и сам Томохико Амада, — долго разглядывал висевшую на стене картину «Убийство Командора». Когда не знал, как мне быть, я мог рассматривать эту картину до бесконечности. Пресытиться ею невозможно, сколько ни смотри, да и самой картине по-хорошему место не здесь, а в главном зале какой-нибудь картинной галереи. А она висит на незатейливой стене в тесной мастерской для меня одного. А еще раньше — была спрятана на чердаке подальше от человеческих глаз.

Как сказала Мариэ, эта картина к чему-то зовет; такое чувство, будто птица хочет вырваться из тесной клетки на волю.

И чем дольше я смотрел, тем больше понимал, что своими словами Мариэ попала в самое яблочко. Так оно и есть. Кажется, будто оттуда — из проклятого места — нечто изо всех сил пытается вырваться наружу, требуя себе свободы и простора. И выразительной картину, пожалуй, делает скрытая в ней твердая воля. Пусть даже я не знаю, что конкретно выражает птица, а что — клетка.


В тот день мне захотелось непременно что-нибудь нарисовать. Я это чувствовал: как во мне постепенно просыпается желание «что-нибудь нарисовать». Будто накатывает вечерний прилив. Однако настроение приняться за портрет Мариэ Акигавы меня не посетило. Пока еще рано. Дождемся воскресенья. Но и «Мужчину с белым «субару форестером»» мне тоже не хотелось больше ставить на мольберт. Там, как сказала Мариэ, скрыто нечто, наделенное опасной силой.

Для портрета Мариэ Акигавы на мольберте был подготовлен новый среднезернистый холст. Я сел на табурет перед ним и долго всматривался в его пустоту, но образ, который следует на него перенести, не возникал. Пустота так и оставалась пустотой. Что бы мне такое нарисовать?.. И я постепенно пришел к мысли, чего мне сейчас больше всего хочется.

Отойдя от холста, я взял большой эскизник, а потом уселся в мастерской на пол, скрестив ноги, оперся на стену и принялся рисовать карандашом каменный склеп — не привычным мне мягким 2B, а твердо-мягким HB. Тот странный склеп, что возник из-под каменного кургана посреди зарослей. Только что увиденный, он был свеж в памяти, и я старался рисовать его как можно точнее: и аккуратную каменную кладку, и участок вокруг, засыпанный опавшей листвой, ее мокрый красивый узор. Заросли мискантуса, в которых он некогда скрывался, повалены и придавлены гусеницами «катерпиллара».

Пока я рисовал, меня опять охватило странное чувство — как будто я сливаюсь с тем склепом в зарослях. Похоже, склеп и впрямь добивался своего воплощения в рисунке — причем в рисунке очень точном и тщательном. И я двигал рукой почти машинально, словно бы внимая этому требованию. Все это время я испытывал чистую и неподдельную радость. Сколько же минуло времени? Когда я очнулся, страница альбома была испещрена линиями черного карандаша.

Я сходил на кухню и выпил несколько стаканов холодной воды. Подогрел кофе, налил себе в большую кружку и с ней вернулся в мастерскую. Поставил на мольберт альбом, открытый на этой странице, сел на табурет и опять издали посмотрел на эскиз. Там был до мелочей точно и реалистично воспроизведен круглый склеп в зарослях — и выглядело так, будто склеп и вправду обладает собственной жизненной силой. Точнее, на эскизе склеп выглядел еще живее, чем на самом деле. Я встал с табурета, подошел ближе и хорошенько вгляделся в рисунок. Затем посмотрел под другим углом — и только теперь обратил внимание, что он напоминает женский половой орган. Раздавленные «катерпилларом» заросли мискантуса выглядели точь-в-точь как растительность на лобке.

Я лишь покачал головой и горько усмехнулся: ну чем не оговорка по Фрейду, только картинкой. В ушах у меня зазвучал голос какого-нибудь высоколобого критика: «Картину эту следует понимать так, будто возникший из земли мрачный склеп, напоминающий половой орган одинокой женщины, функционирует как выражение страсти и воспоминаний, вынырнувших за рамки бессознательного автора». Чушь какая-то…

Однако мысль о сходстве странного круглого склепа в тех зарослях с женским половым органом не покидала меня. Поэтому, когда вскоре зазвонил телефон, я предположил, что это моя замужняя подруга.

Так и оказалось.

— Знаешь, у меня вдруг появилось свободное время. Ничего, если я сейчас приеду?

Я посмотрел на часы.

— Приезжай. Заодно пообедаем.

— Куплю по пути что-нибудь, — сказала она.

Она положила трубку. Я пошел в спальню, заправил постель, собрал разбросанную по полу одежду, аккуратно ее сложил и рассовал по ящикам комода. Помыл и убрал посуду, киснувшую в раковине после завтрака.

Затем, как обычно, поставил в гостиной пластинку «Кавалер розы» Рихарда Штрауса (дирижер Георг Шолти) и, пока ехала подруга, читал на диване книгу. А сам неотступно думал: что же читала Сёко Акигава? Какие книги способны увлечь эту женщину?

Подруга приехала в четверть первого. У крыльца остановился ее красный «мини», и она вышла из машины с бумажным пакетом из продуктового магазина. Дождь продолжал бесшумно лить, но она была без зонтика — в желтом плаще, накинув капюшон, семенила к дому. Я открыл дверь, взял у нее пакет и отнес прямо на кухню. Подруга сняла плащ и осталась в водолазке сочного желто-зеленого цвета, которая красиво подчеркивала ее грудь. Не такую большую, как у Сёко Акигавы, но все же величины достаточной.

— Работал с утра?

— Да, — ответил я. — Но не на заказ. Самому захотелось что-нибудь нарисовать, вот я и набросал, что взбрело в голову.

— От скуки?

— Вроде того.

— Голодный?

— Нет, не очень.

— Это хорошо, — сказала она. — Тогда поедим позже?

— Меня устраивает, — ответил я.


— С чего бы это в тебе сегодня столько страсти? — спросила она позже, лежа в постели.

— И впрямь, — поддакнул я. Наверное, это оттого, что я с утра увлеченно рисовал загадочный подземный склеп диаметром два метра. Но я же не мог ей сказать, что склеп, пока я его рисовал, стал напоминать женский половой орган, и это меня сильно возбудило… — Давно не виделись, вот и хотел тебя очень сильно, — произнес я, выбрав версию помягче.

— Приятно слышать, — сказала она, нежно поглаживая пальцами мою грудь. — Но признайся — тебе же хочется женщину помоложе?

— Ничего подобного!

— Правда?

— Даже не думал об этом, — сказал я. Так оно и было — я наслаждался уже тем, что попросту совокуплялся с ней, и даже не представлял вместо нее кого-то еще. Наши отношения с Юдзу, разумеется, — совсем другое дело.

Но я все равно решил пока не сообщать ей о начатом портрете Мариэ Акигавы — красивая тринадцатилетняя модель может заставить подругу хоть и немного, но ревновать. Для женщины, похоже, любой возраст — будь ей тринадцать или сорок один — деликатный. Они из него просто не выходят. Таков один из скромных уроков, какие я получил до сих пор от общения с женщинами.

— И все же удивительно, как складываются отношения между мужчиной и женщиной, ты не считаешь? — спросила она.

— Удивительно? В каком смысле?

— Вот мы с тобой встречаемся. Познакомились совсем недавно — а уже кувыркаемся голышом. Совсем беззащитные и без всякого стеснения. Как задумаешься, так разве не удивительно?

— Может, ты и права, — тихо согласился я.

— Представь себе, что это игра. Может, не только, но все равно игра в каком-то смысле. Если не представишь — не поймешь, о чем я.

— Хорошо, я постараюсь представить, — ответил я.

— А раз игра, для нее требуются правила, так?

— Пожалуй.

— Хоть в бейсболе, хоть в футболе есть толстенная книга правил, в которой прописано все вплоть до мельчайших положений. И судьи, и спортсмены должны эти правила помнить. Иначе матч не состоится, верно?

— Именно.

Она выдержала паузу — ждала, пока у меня в голове не сложится представление.

— И… вот что я хочу сказать: правила этой игры мы так ни разу и не обсудили. Или обсуждали?

Я немого подумал и ответил:

— Да вроде бы нет.

— Тем не менее на практике мы продолжаем эту игру, следуя неким предполагаемым правилам. Так?

— Выходит, так.

— Из чего, как мне кажется, следует, что я играю по тем правилам, которые знаю я, а ты — по тем, какие знаешь ты. И мы инстинктивно уважаем правила друг дружки. Пока наши правила не противоречат друг другу, пока не возникнет кошмарный хаос, игра будет продолжаться без препон. Или ты так не считаешь?

Я задумался над ее словами.

— Пожалуй, так все и есть. Мы, по сути, уважаем правила друг дружки.

— Но вместе с тем я думаю, что это понятие даже не уважения или доверия, а скорее — этикета.

— Понятие этикета? — повторил за ней я.

— Этикет — он очень важен.

— Вероятно, ты права, — признал я.

— При этом, будь то доверие, уважение или этикет, если что-то перестанет работать, обоюдные правила начнут противоречить, а сама игра выйдет из нормального русла, и нам придется приостановить матч и принять новые общие правила — или же прервать матч и уйти со стадиона. Главный вопрос тогда будет — что из этого нам выбрать.

Что и произошло с моей семейной жизнью, подумал я. Вышло так, что я просто прервал свой матч и тихо покинул стадион. Одним мартовским зябко-дождливым воскресеньем.

— Значит, ты хочешь обсудить здесь правила нашей игры?

Она покачала головой:

— Нет. Ничего ты не понял. Я хочу, чтобы мы их вообще не обсуждали. Как раз поэтому я могу быть с тобой вот такой неприкрытой. Ты не против?

— Я-то нет, — сказал я.

— Прежде всего — доверие и уважение. А особенно — этикет.

— Особенно этикет, — повторил я.

Она протянула руку и сжала в кулаке частицу моего тела.

— Еще твердый, — шепнула она мне на ухо.

— Вероятно, потому что сегодня понедельник, — сказал я.

— Что, это зависит от дней недели?

— Или же потому, что с утра идет дождь. А может, виной здесь то, что зима близко. Или потому, что показались перелетные птицы. Или причина — богатый урожай грибов. Или все из-за того, что воды в стакане остается одна шестнадцатая часть. Или просто грудь у тебя под желто-зеленой водолазкой потрясающая!

От этих слов она прыснула. Похоже, мой ответ пришелся ей по душе.


Вечером позвонил Мэнсики — поблагодарить за прошлое воскресенье.

Я ему ответил, что не сделал ничего, заслуживающего благодарности, — всего-навсего представил его тете и ее племяннице. Что и как в дальнейшем будет складываться, уже не мое дело, и в этом смысле я лишь обычный посторонний. Точнее — хочу, чтобы меня и дальше им считали, хоть меня не покидало предчувствие, что вряд ли все пойдет гладко и так, как мне этого хочется.

— Но сегодня я звоню насчет Томохико Амады, — продолжил Мэнсики, когда мы покончили с любезностями. — У меня появилось немного свежей информации.

Стало быть, он еще не бросил расследование. Кто бы там на самом деле ни действовал по его поручению, на такую тщательную работу требуются немалые деньги. Уж такой человек Мэнсики: без сожаления вкладывает деньги во все, что считает для себя необходимым. Но вот зачем ему венские приключения Амады Томохико в таких подробностях, я понятия не имел.

— Возможно, это не связано впрямую с венской жизнью господина Амады, — начал Мэнсики, — однако по срокам совпадает и наверняка должно было лично для него иметь очень большое значение. Вот я и решил, что лучше будет поделиться этими данными с вами.

— Что совпадает по срокам?

— Как я, должно быть, уже рассказывал, Томохико Амаде в начале 1939 года пришлось покинуть Вену и вернуться в Японию. Формально то была принудительная высылка, а на самом деле — спасательная операция. Томохико Амаду спасали от гестапо. МИДы Японии и нацистской Германии тайно посовещались и пришли к заключению не считать его преступником, а ограничиться высылкой за пределы страны. Покушение готовилось в 1938 году и было связано с другими важными событиями того времени — Аншлюсом и Хрустальной ночью. Аншлюс случился в марте, Хрустальная ночь прошла в ноябре. После них уже никто не сомневался в замыслах Адольфа Гитлера, и Австрия оказалась неразрывно втянутой в военные планы Гитлера. Так глубоко, что уже была не в состоянии что-либо предпринять. Подпольное сопротивление зародилось в основном в студенческой среде, чтобы воспрепятствовать этой зловещей тенденции, и в том же году Томохико Амаду арестовали за причастность к тайной подготовке покушения. Что было до и после того, вы примерно знаете.

— В общих чертах, — подтвердил я.

— Вам нравится история?

— Разбираюсь я в ней слабо, но книги по истории читаю с интересом.

— Если обратиться к японской истории, примерно в те же годы произошло несколько очень важных событий. Несколько роковых, что необратимо вели к катастрофе. Не припоминаете?

Я попытался освежить свои исторические познания, отложившиеся в голове много лет назад. Что произошло в 13-м году эры Сёва? В смысле — в 1938-м. В Европе ожесточилась гражданская война в Испании. Тогда же немецкий легион «Кондор» подверг варварской бомбардировке Гернику. А в Японии…

— Инцидент на мосту Лугоу произошел в том же году?

— Нет, на год раньше, — сказал Мэнсики. — 7 июля 1937-го, что послужило поводом для войны между Японией и Китаем. А в декабре 1937-го случилось другое важное событие, но оно проистекало из того инцидента.

Что же было в декабре?

— Взятие Нанкина? — припомнил я.

— Именно. Нанкинская резня. После ожесточенных боев японская армия оккупировала Нанкин и устроила там массовые убийства. Убивали как во время сражения, так и после него. У японской армии не было возможности держать пленных, и солдаты приканчивали многих сдавшихся в плен, а с ними — и простых горожан. Сколько на самом деле было убитых, ученые спорят до сих пор, но, во всяком случае, ясно одно: жертвами тех событий стали тысячи мирных жителей, это трудно замалчивать. Некоторые считают, что китайцев погибло свыше четырехсот тысяч, некоторые — что не более ста. Но какая уже, в самом деле, разница — четыреста или сто?

Спросил бы что полегче. Я поинтересовался:

— В декабре пал Нанкин, убили много людей. А какое отношение это имеет к венской жизни Томохико Амады?

— Как раз к этому я и подхожу, — сказал Мэнсики. — В ноябре 1936 года был заключен Антикоминтерновский пакт — соглашение между Японией и Германией по обороне от коммунизма. В результате Япония и Германия установили явные союзнические отношения. От Вены до Нанкина очень далеко, поэтому японско-китайская война, вероятно, в европейской прессе особо не освещалась. Однако, по правде говоря, в том бою за Нанкин простым солдатом участвовал младший брат Амады Томохико — Цугухико. Его призвали на службу и отправили в действующую армию. Было ему в ту пору двадцать лет. Студент Токийской музыкальной школы — ныне это музыкальный факультет Токийского университета искусств. Он изучал фортепьяно.

— Вот это странно! Насколько мне известно, в то время студентов еще освобождали от воинской повинности, — сказал я.

— Вы правы. Студентам давали отсрочку до окончания вуза. Однако почему Цугухико Амаду призвали и отправили в Китай, неизвестно. Так или иначе, в июне 37-го его призвали, и до июня следующего года он числился рядовым в учебной части при 6-й дивизии, которая базировалась в Кумамото. Жил-то он в Токио, а свидетельство о рождении ему выписали в Кумамото, вот его и направили в 6-ю дивизию. Запись об этом сохранилась в документах. И вот после курса молодого бойца его перебросили на континент в Китай, где он участвовал в декабрьском захвате Нанкина. После демобилизации в июне следующего года он восстановился в институте…

Я молча ждал продолжение рассказа.

— Однако вскоре после демобилизации и восстановления в институте Цугухико Амада свел счеты с жизнью. Домашние обнаружили его на чердаке мертвым, с перерезанными венами. Случилось это в конце лета.

На чердаке перерезал себе вены?

— Конец лета 38-го?.. Выходит, когда младший брат покончил с собой на чердаке, Томохико Амада еще стажировался в Вене? — уточнил я.

— Да. И в Японию на похороны он не поехал. Самолеты в те времена летали не часто, и ехать можно было только железной дорогой — ну, или плыть морем. Поэтому к похоронам младшего брата он все равно никак бы не успел.

— Господин Мэнсики, вы полагаете, что между самоубийством младшего брата и участием Томохико Амады в венском покушении примерно в то же время есть какая-то связь?

— Может, есть, а может — и нет, — ответил Мэнсики. — В любом случае это из области домыслов. Я лишь сообщаю вам факты, выясненные в нашем историческом расследовании.

— А у Томохико Амады были другие братья и сестры?

— Был старший брат. Томохико Амада — второй сын в семье. Три брата. Умерший Цугухико был младшим. Его самоубийство, чтобы не навлечь ни на кого позор, огласке не предали. Шестая дивизия Кумамото прославилась как неустрашимое и отважное подразделение. Если узнают, что демобилизованный герой, едва успев вернуться с поля боя, покончил с собой, — как его родные будут смотреть в глаза людям? Но, как вам известно, людская молва что морская волна.

Я поблагодарил Мэнсики за информацию. Но какой в ней смысл, я пока что не понимал.

— Постараюсь разузнать подробнее, — сказал Мэнсики. — Что-нибудь выяснится — дам знать.

— Буду признателен.

— Тогда — до воскресенья. Загляну к вам после обеда, — сказал Мэнсики. — И провожу ту парочку к себе, покажу им вашу картину. Ведь вы, я надеюсь, не против?

— Нет, конечно. Картина теперь ваша, и вам самому решать, кому ее показывать, а кому нет.

Мэнсики немного помолчал — будто подбирал самые подходящие слова. Затем, словно бы оставив эту затею, произнес:

— Признаться, я иногда вам завидую.

Завидует? Он — мне?

Я понятия не имел, что он хотел этим сказать. Даже представить себе не мог, что Мэнсики может мне в чем-то завидовать. У него есть все, у меня — ничего.

— И в чем же вы мне завидуете? — поинтересовался я.

— Вы-то сами наверняка не завидуете никому? — задал мне встречный вопрос тот.

Помедлив и немного подумав, я ответил:

— Да, пожалуй, — до сих пор никому не завидовал.

— Это я и имел в виду.

Но у меня при этом нет даже Юдзу, — подумал я. — Ее теперь обнимает какой-то другой мужчина.

Порой я ощущал себя брошенным на краю света — но даже при этом никогда и никому я не завидовал. Что ж мне теперь, считать себя странным?


Положив трубку, я сел на диван и задумался о младшем брате Томохико Амады, который покончил с собой, вскрыв вены на чердаке. Не может быть, чтобы на чердаке этого дома. Томохико Амада купил его спустя время после войны. А его младший брат Цугухико совершил самоубийство на чердаке своего дома. Скорее всего — родительского, в Асо. Но даже при этом смерть младшего Амады и полотно «Убийство Командора» связывал чердак — полутемное, тайное место. Может, это просто случайность. Или же Томохико Амада намеренно прятал свою картину на чердаке. Так или иначе, зачем было едва демобилизовавшемуся Цугухико Амаде накладывать на себя руки? Он же остался жив после ожесточенных сражений в Китае и смог вернуться на родину без единой царапины.

Я взял телефон и позвонил Масахико Амаде.

— Мы сможем в ближайшее время встретиться где-нибудь в Токио? — спросил я. — У меня заканчиваются краски, пора ехать закупать их. И хотелось бы заодно с тобой поговорить.

— Давай. Конечно, — ответил он и зашуршал страничками ежедневника. Мы условились встретиться в четверг около полудня и вместе пообедать.

— За красками ты в свой обычный магазин на Ёцуя?

— Да. Нужно купить холстов, заканчивается масло. Покупок будет многовато, поэтому я поеду на машине.

— Недалеко от нашей конторы есть неплохое заведение, где можно спокойно поговорить. Там же и пообедаем.

Я добавил:

— Кстати, Юдзу недавно прислала документы на развод. Я поставил печать и отправил ей все. Поэтому скоро, я думаю, нас уже разведут официально.

— Вот как, — нарочито уныло произнес Масахико.

— Что ж тут поделать? Это был лишь вопрос времени.

— Ты так говоришь, но мне все равно жаль, что так все вышло. Я считал, у вас все складывалось неплохо.

— Пока складывалось неплохо, оно складывалось неплохо, — ответил я. Это же как старый «ягуар»: пока не ломается, ездить на нем очень приятно.

— И что думаешь делать дальше?

— Да ничего. Поживу какое-то время, как сейчас. Другое на ум пока не приходит.

— А картины ты пишешь?

— Есть несколько начатых. Не знаю, что из них выйдет, но, по крайней мере, что-то рисую.

— Это хорошо, — сказал Масахико и, немного помедлив, добавил: — Хорошо, что ты позвонил. Признаться, я сам собирался с тобой поговорить.

— Что за разговор? Хороший?

— Хороший или плохой, сказать не могу — это факты.

— Как-то связано с Юдзу?

— Не телефонный разговор.

— Хорошо, тогда поговорим в четверг.

Положив трубку, я вышел на террасу. Дождь уже прекратился. Ночной воздух был до прозрачности чист и прохладен. Меж обрывками туч проглядывали маленькие звезды — они походили на обломки льда. Твердого, не тающего сотни миллионов лет, промерзшего да самой сердцевины. На той стороне лощины дом Мэнсики, как обычно, парил в свете ртутных фонарей.

Глядя на этот свет, я думал о доверии, уважении и этикете. Особенно — об этикете. Но, конечно же, сколько ни думал — ни к какому выводу не пришел.

Глава 5

У всего есть светлая сторона
Путь с гор в окрестностях Одавары до Токио не близок. Несколько неверных поворотов отняли у меня еще некоторое время. Машина была старая, разумеется — без навигатора, не говоря уже о транспондере электронной оплаты за проезд. Пожалуй, прежнего владельца мне следует благодарить хотя бы за то, что в салоне есть подстаканники. Вначале я долго плутал, пока не нашел заезд на платную дорогу Одавара — Ацуги, а позже, не успев заехать с Томэя на городской хайвэй, угодил в глухую пробку. Тогда я решил съехать в районе Сибуя на простую дорогу и пробираться до Ёцуя через улицу Аояма. Однако и внизу было полно машин — я часто перестраивался, а это требовало огромной сноровки. Найти парковку и то оказалось непросто. Похоже, наш мир с каждым годом становится все более тернистым местом. Когда я, сделав на Ёцуя нужные покупки, добрался до конторы Масахико Амады в Первом квартале Аояма и припарковал там поблизости машину — почувствовал себя выжатым лимоном. Как та деревенская мышь у Эзопа, что навещала городского родственника. Время — начало второго, я опоздал на полчаса.

Я зашел в приемную компании, где работал Масахико, и попросил вызвать его. Он сразу же спустился, и я извинился за опоздание.

— Не переживай, — успокоил меня он. — И ресторан, и моя работа могут немного подождать, от них не убудет. Я договорюсь.

И он повел меня в итальянский ресторан поблизости. Заведение располагалось в подвальном этаже маленького здания. Похоже, Масахико был здесь завсегдатаем, потому что официант, только завидев его, не говоря ни слова, проводил нас в отдельную комнатку. Ни музыки, ни голосов людей — то была очень тихая комнатка в глубине заведения. Стену украшал недурной пейзаж: зеленый мыс, голубое небо и белый маяк. Тема заурядная, но способна вызвать у зрителей настроение: почему б и нам не съездить в такое красивое место?

Амада заказал бокал белого вина, я попросил «Перрье».

— Мне еще ехать обратно в Одавару, — сказал я. — Путь неблизкий.

— Верно, — вставил Амада. — Но по сравнению с Хаямой или Дзуси еще куда ни шло. Я пожил немного в Хаяме. Летом выбраться оттуда в Токио — прямо ад. Вся дорога сплошь забита машинами отдыхающих. Поездка туда-обратно — работа минимум на полдня. В этом смысле дорога на Одавару куда свободней — езжай в свое удовольствие.

Принесли меню. Мы заказали комплексный обед: закуска с сырокопченой ветчиной, салат со спаржей, спагетти с омаром.

— Значит, ты наконец дозрел до того, чтоб заняться серьезной живописью, — произнес Масахико.

— Раз остался один, больше не нужно штамповать портреты ради заработка. Наверное, поэтому? И у меня возникло желание порисовать в свое удовольствие.

Масахико кивнул и сказал:

— У всего есть светлая сторона. Даже самая толстая и мрачная туча с обратной стороны серебрится.

— Заглядывать за каждую с обратной стороны — не находишься.

— Ну, я же это теоретически, — сказал Масахико.

— К тому же на мне, похоже, сказывается жизнь в том доме на горе. Безусловно, там — идеальная обстановка для сосредоточенной работы.

— Да, там особенно тихо. Никто не приедет туда, можно не беспокоиться. Простому человеку там может показаться уныло, но тебе я тогда решил предложить, зная, что такому, как ты, это будет нипочем.

Открылась дверь в комнатку — принесли закуску. Пока расставляли тарелки, мы сидели молча.

— Ну и, конечно же, большую роль играет мастерская, — сказал я, дождавшись, когда уйдет официант. — Мне кажется, в той комнате нечто прямо-таки подстегивает творить. У меня такое чувство, что именно в ней центр всего дома.

— Если б дом был человеческим телом, там бы располагалось сердце?

— Или сознание.

— Харт энд майнд, — сказал Масахико. — Сердце и ум. Хотя, по правде сказать, мне там все-таки как-то неуютно. Слишком уж все пропитано запахом того человека. У меня до сих пор внутри такое чувство. Ведь пока отец жил в том доме, целыми днями он просиживал в мастерской и в одиночестве, молча писал свои картины. В детстве то место было неприкосновенной святыней, приближаться к ней было нельзя. Все это еще свежо в моей памяти. Поэтому когда приходится туда ездить, я стараюсь к мастерской не приближаться. Да и ты будь осторожен.

— Чего же мне там остерегаться?

— Чтобы тебя не обуял дух моего отца. Что уж там, он у него на самом деле очень крепкий.

— Дух?

— Ну да. Точнее сказать — воля. Отец — человек твердой воли. Такое может впитываться куда-то, где такой человек провел много времени. Как запах.

— И что — от этого становятся одержимыми?

— Это не очень приятное и точное выражение. Наверное, лучше сказать — подвергаются некоему влиянию? Силе того места.

— Ну, не знаю. Я всего лишь слежу за домом — я даже не знаком с твоим отцом. Поэтому, возможно, все и обойдется, такое бремя на меня не падет.

— Да, — сказал Масахико и отпил из бокала белого вина. — Я-то его близкий родственник, поэтому должен держать ухо востро. А если дух этот идет на пользу творчеству, тем лучше.

— А как себя чувствует твой отец?

— Конкретно ни на что он не жалуется. Возраст. Десятый десяток все-таки. Силы уже не те. В голове сплошь каша, но пока еще ходит сам с палочкой, аппетит хороший, глаза в порядке, зубы целые. Представляешь, ни одного больного зуба! Не то что у меня.

— Как его амнезия? Прогрессирует?

— Да, похоже, он ничего не помнит. Даже меня уже не признает. Понятий «отец», «сын», «семья» для него больше не существует. Наверное, не видит и грань между «собой» и «другими». Хотя, если вдуматься, такая безмятежность, наоборот, к лучшему.

Я глотнул «Перрье» из тонкого стакана и после этих слов поддакнул. Томохико Амада не узнаёт в лицо даже собственного сына — куда уж ему помнить о давних событиях его стажировки в Вене? То давнее время, вероятно, кануло в пропасть его сознания.

— Но даже при этом в нем еще, похоже, теплится та воля, о которой я тебе сказал, — словно бы с удивлением произнес Амада. — Странное дело — память улетучилась, а сила воли никуда не делась. Присмотришься — и сразу понимаешь: перед тобой человек с твердой волей. Даже немного неудобно перед ним, что я, его сын, не перенял у него таких черт. Но что уж тут, у каждого с рождения своя стезя. С родителями нас связывает кровь, но это не значит, что нам передаются также их качества и способности.

Я поднял голову и посмотрел ему прямо в лицо. Редко бывало так, чтобы Масахико обнажал душу.

— Наверное, непросто быть сыном такого знаменитого отца? — спросил я. — Сам я даже понятия не имею, как это. Мой отец держал неприметную фирму.

— Если родитель — известный человек, в этом, конечно же, есть свои плюсы, но много и неприятностей. Как посчитаешь, неприятностей выходит даже больше, чем плюсов. Думаю, твое счастье, что с этим ты не сталкивался. Можешь спокойно оставаться самим собой, жить свободно.

— По тебе тоже не скажешь, что живешь ты не свободно.

— В каком-то смысле, — сказал Масахико и покрутил в пальцах бокал с вином. — Но в каком-то это не так.

У Масахико Амады было хорошо развитое эстетическое чутье. После института он устроился в крупное рекламное агентство и теперь, получая высокую зарплату, похоже, наслаждался беззаботной жизнью холостяка в крупном городе. Но как ему было на самом деле, я, естественно, не знал.

— Я все хотел спросить тебя об отце, — решился я.

— О чем именно? А то я же не сказать что знаю его очень хорошо.

— Слышал, у твоего отца был младший брат по имени Цугухико.

— Да, верно, был у него один младший брат. Выходит, мой дядя. Но он давно умер. Еще до начала японо-американской войны.

— Я слышал, он покончил с собой?

По лицу Амады пробежала легкая тень.

— Это старая семейная тайна. Дело давнее, но приобрело некоторую огласку, поэтому можно и поделиться. Дядя покончил с собой, вскрыв себе вены опасной бритвой. Совсем молодым — ему было чуть больше двадцати.

— Что его к этому подтолкнуло?

— Зачем тебе это?

— Хотелось больше узнать о твоем отце. Покопался в документах и наткнулся на эту историю.

— Хотел узнать о моем отце?

— Увидел картину твоего отца — и постепенно во мне проснулся такой интерес. Вот и захотелось подробнее узнать, что он за человек.

Масахико Амада некоторое время смотрел на меня через стол. После этого произнес:

— Твое право. Тебя заинтересовала жизнь моего отца? И в этом есть какой-то смысл, раз ты живешь в его доме.

Он сделал глоток белого вина и начал рассказ:

— Мой дядя Цугухико Амада, в ту пору — студент Токийской школы музыки, — был очень талантливым пианистом. Поговаривали, что самые большие надежды он подавал в исполнении Шопена и Дебюсси. Может, неприлично говорить такое самому, но многие в нашем роду одарены художественным талантом — в той или иной степени. Однако дядю еще студентом, в двадцать лет, призвали в армию. Почему? Все просто — среди документов на отсрочку от службы, которые он подал при поступлении, не оказалось какой-то бумажки. Если бы он ее вовремя подал, смог бы избежать призыва, и позже все бы уладилось. Ведь наш дед был крупным помещиком, которого многие знали. Однако случилась такая вот канцелярская оплошность. На дядю это обрушилось как снег на голову. К тому же, когда система приходит в движение, ее так просто не остановить. В общем, спорить было бесполезно, и дядю забрили в солдаты и отправили в пехоту. После краткой подготовки его посадили на транспортное судно, которое шло в Китай, и высадили в порту Ханчжоу. В ту пору его старший брат Томохико, то есть мой отец, стажировался в Вене, где брал уроки у одного известного художника.

Я молча ждал продолжения семейной истории.

— Дядя был далеко не богатырского сложения, легкоранимый — он сразу понял, что не выдержит грубой армейской жизни и кровавых сражений. К тому же шестая дивизия, набиравшая солдат на юге Кюсю, славилась особой неотесанностью. Поэтому когда отец узнал, что брата ни с того ни с сего забрали в армию и отправили на поле боя, — очень за него переживал. Отец же был вторым сыном, самоуверенным и честолюбивым, а младший брат — последний ребенок, любимчик, воспитанный в неге и ласке. Цугухико был уступчив, вдумчив, кроток — к тому же вынужден все время беречь свои пальцы. Поэтому оберегать брата, который был младше него на три года, у отца вошло в привычку еще с детских лет. То есть он всегда опекал брата, но теперь был в далекой Вене и, как бы ни тревожился за него, помочь ничем не мог. Оставалось лишь изредка получать от него письма — так он и знал, что младший брат еще жив.

Письма с фронта проходили через тщательную цензуру, но отец и Цугухико были все-таки родными братьями, очень близкими людьми, и по сдержанности писем отец догадывался, что на душе у брата. По иносказаниям и недомолвкам он примерно представлял, что на самом деле хотел сказать ему Цугухико. Например, что его подразделение на всем пути от Шанхая до Нанкина уклонялось от прямого столкновения с противником, зато убивало и грабило местное население, а зверства, творившиеся на глазах у тонкого брата с его нежной натурой, глубоко ранили его сердце.

Брат писал, что, когда их подразделение вступило в Нанкин, в одной христианской церкви они обнаружили прекрасный орга́н. Инструмент совершенно не пострадал от обстрелов и бомбежек и был целехонек. Но последующее подробное описание органа полностью вымарала рука цензора. Какое отношение к военной тайне могло иметь описание церковного органа? У цензора того подразделения были совершенно непостижимые критерии проверки. Он то и дело упускал из виду очевидные опасные места, подлежавшие вымарке, и в то же время зачеркивал черным вполне безобидные фразы. Поэтому сумел брат сыграть на том церковном органе или нет, никто так и не узнал.

Закончив в июне 1938-го воинскую службу, дядя Цугухико сразу подал заявление на восстановление в институте, но на самом деле, так и не успев восстановиться, покончил с собой на чердаке родительского дома. Остро наточил лезвие для бритья и порезал себе запястье. Чтобы решиться на это, ему — пианисту — потребовалась особая воля. Если б его и спасли, об игре можно было бы забыть. Когда его обнаружили, весь чердак был залит кровью. О том, что он свел счеты с жизнью, умолчали — всем сообщили, что умер от сердечного приступа. Но все и без того прекрасно понимали, что он сам оборвал свою жизнь: военный опыт занозой засел в его сердце, в клочки искромсал его нервы. Что ни говори, двадцатилетнего юношу, который никогда не помышлял ни о чем, кроме пианино, взяли и швырнули в Нанкинскую мясорубку. Сейчас бы это назвали «психической травмой», но в то время в обществе, насквозь пропитанном духом милитаризма, не было ни такого термина, ни самого понятия. Его бы просто заклеймили как человека слабохарактерного, малодушного, без чувства патриотизма. В Японии той поры подобную «слабость» не понимали и не принимали. Хоть хорони его под покровом ночи как позор семьи.

— А предсмертную записку он оставил?

— Оставил, — ответил Масахико. — Нашлась в его столе, в глубине выдвижного ящика. Очень пространная записка, по сути, больше похожая на очерк. В ней дядя Цугухико подробно описал все, что ему довелось испытать на войне. Читали ее только четверо: родители дяди — то есть мои дед и бабка, — его старший брат и мой отец. После того, как мой отец прочел записку по возвращении из Вены, ее сожгли в присутствии всех четверых.

Я слушал его, не перебивая.

— Содержание записки отец держал за зубами, — продолжил Масахико. — Правда осталась за печатями семейной тайны. Образно говоря, к ней привесили грузило и сбросили ее на дно глубокого моря. Только однажды отец, крепко подвыпив, поведал мне в общих чертах содержание той записки. Я учился в начальной школе и тогда впервые узнал, что у меня был дядя, который покончил с собой. Неизвестно, почему отец завел об этом разговор — то ли у него и впрямь от выпивки развязался язык, то ли он понимал, что рано или поздно рассказать мне об этом придется.

Убрали тарелки из-под салата и принесли спагетти с омаром.

Масахико взял вилку и серьезно уставился на нее, как будто инспектировал некий инструмент особого предназначения. А затем произнес:

— Послушай, если честно, это не тема для разговора за обедом.

— Давай тогда поговорим о чем-нибудь другом.

— Например?

— О чем-нибудь отстраненном.

И мы ели спагетти и беседовали о гольфе. Я, конечно же, в гольф никогда в жизни не играл. И у меня не было ни единого знакомого, кто играл бы в гольф. В правилах игры я ничего не смыслю. А вот Масахико в последнее время стал играть часто — с клиентами их конторы. К тому же это было хорошим средством от малоподвижности. Он истратил кучу денег, собрал необходимый инвентарь и по выходным стал пропадать в гольф-клубах.

— Ты скорее всего этого не знаешь, но гольф — чертовски странная игра. Другого такого экстравагантного вида спорта нет, он совсем не похож на остальные. Мне кажется, его даже спортом-то можно назвать с большим трудом. Но, как ни странно, стоит привыкнуть к его странностям — и, считай, обратной дороги нет.

Он красноречиво рассказывал мне о причудах этого занятия, поведал несколько нелепых эпизодов. Масахико всегда умел увлечь разговором, так что я ел, наслаждаясь его речью. Давно мы так ни с кем не смеялись.

Но стоило официанту убрать тарелки из-под спагетти и принести нам кофе (Масахико от кофе отказался и попросил принести еще бокал белого вина), как мой товарищ вернулся к прежнему разговору.

— Так вот, мы говорили о предсмертной записке, — произнес он, внезапно сменив тон. — По словам отца, в ней Цугухико подробно описал, как его заставили отрубить пленному голову. Детально и реалистично. Разумеется, рядовым армейские мечи не полагались, да и сам он отродясь меч в руках не держал. Он же пианист — он мог читать замысловатые ноты, но не знал, как орудовать кинжалом. Однако офицер протянул ему меч и приказал отрубить им голову пленному. Но пленный был одет в гражданское, без оружия, уже в годах. К тому ж он лепетал, что никакой не солдат. Его вместе с другими мужчинами, подвернувшимися под руку, просто схватили, связали и теперь убивалиодного за другим. Но вначале смотрели на ладони. Если ладонь грубая и мозолистая, значит, это крестьянин — таких, бывало, отпускали. Но если рука оказывалась гладкой, их считали солдатами регулярной армии, которые, сбросив мундиры, пытались укрыться под видом горожан. Их убивали, даже не допрашивая: закалывали штыками или рубили головы мечом. Если имелся пулемет, пленных выстраивали в шеренгу и расстреливали всех скопом, но обычно в пехоте патроны берегли — с ними вечно бывали перебои — и чаще всего применяли холодное оружие. Трупы сбрасывали в Янцзы. В реке водилось множество сомов, которые сжирали все без остатка. Не знаю, правда это или нет, но, по слухам, из-за этого в реке тогда расплодились тучные сомы размером с жеребенка.

И вот дядю заставили офицерским мечом рубить голову пленному. Офицером был молодой младший лейтенант, который только-только окончил военное училище. Дядя, разумеется, делать этого не хотел. Но если бы он ослушался приказа старшего по званию, это бы ему с рук не сошло. Одним осуждением сослуживцев он бы не обошелся. В императорской армии приказ старшего по званию — считай, приказ самого императора. Дядя взмахнул дрожащей рукой, но сил ему не хватало, да и меч был дешевкой массового производства. Одним махом таким голову просто не отсечь. Последний удар дядя уже был не в состоянии сделать, вокруг все в крови, пленный корчился от боли. Поистине ужасная была картина.

Масахико покачал головой. Я молча пил кофе.

— Дядю после этого стошнило. Когда в желудке ничего не осталось, его рвало желудочным соком, когда не осталось и его — воздухом. Солдаты столпились вокруг и насмехались над ним. Офицер с криком «позорище!» изо всех сил пнул его сапогом. И никто его не пожалел. В конечном счете, его заставили рубить головы еще двум пленным. Так и сказали: «Для тренировки, пока не привыкнешь. Считай, что это — обряд посвящения. Такой опыт тебе пригодится, чтобы стать настоящим солдатом». Однако дядя так и не смог стать настоящим солдатом. Он был не для этого создан. Он родился, чтобы красиво играть Шопена и Дебюсси. Он был не из тех, кто рожден рубить людям головы.

— А разве где-то существуют те, кто рожден рубить людям головы?

Масахико опять покачал головой.

— Это уже не моего ума дело. Однако людей, которые могут привыкнуть рубить другим людям головы, должно быть, немало. Люди же к разному привыкают, а особенно — в экстремальных условиях. Причем, вполне вероятно, привыкают, даже особо этому не противясь.

— Или если их действиям придать смысл и законность.

— Именно, — подтвердил Масахико. — И в большинстве случаев смысл и законность их действиям предоставляются. Я сам в себе не уверен. Скажем, окажусь я в системе насилия, вроде армии, и старший по званию отдаст мне приказ. Каким бы бессмысленным, каким бы бесчеловечным он ни был, я не настолько силен, чтобы суметь сказать этому «нет».

Я задумался о себе. Как бы я поступил, окажись в схожей ситуации? Затем вдруг вспомнил ту странную женщину, с которой провел ночь в портовом городке в префектуре Мияги. В самый разгар наших любовных игрищ она дала мне пояс от халата и велела изо всех сил затянуть его у нее на шее. Мне кажется, я никогда не забуду, каково держать в руках пояс из махровой ткани.

— Дядя Цугухико не смог пойти против приказа того офицера, — продолжал Масахико. — У него не было ни смелости, ни возможности отказаться. Однако позже он смог решиться по-своему — когда оборвал свою жизнь наточенным лезвием. И в этом смысле, я считаю, он не был слабаком. Оборвать собственную жизнь — для дяди это было единственным способом восстановить свою человечность.

— И смерть господина Цугухико стала потрясением для твоего отца, когда он узнал об этом в Вене?

— Нечего и говорить.

— Ты уже рассказывал про то, как он оказался вовлечен в политический инцидент, и его отправили обратно в Японию. А нет ли какой-то связи между этим инцидентом и самоубийством младшего брата?

Масахико скрестил на груди руки и нахмурился.

— Этого я не знаю. Во всяком случае, отец ни словом не обмолвился о венском инциденте.

— Я слышал, будто твой отец влюбился в девушку — участницу сопротивления, и тем самым оказался причастен к подготовке убийства.

— Да. Насколько я знаю, отец влюбился в австрийскую девушку, которая училась в Венском университете, и они вроде даже были помолвлены. Но вскрылся план покушения, девушку арестовали и, по слухам, отправили в Маутхаузен. Скорее всего, там она и погибла. Моего отца тоже арестовало гестапо, и в начале 1939 года его принудительно выслали в Японию как «нежелательного иностранца». Разумеется, все это я слышал не от него самого, а от родственников, поэтому информация достоверная.

— Кто-то постарался, чтобы твой отец ничего об этом не рассказывал?

— Вполне возможно. Когда его выдворяли из страны, обе стороны — и немецкая, и японская — наверняка предупредили, чтобы он не распространялся об этом случае. Помалкивать было важным условием того, чтобы ему сохранили жизнь. Да и сам отец ничего не хотел об этом говорить. Поэтому даже после окончания войны, когда его уже вроде бы ничего не сдерживало, он все равно крепко держал язык за зубами.

Масахико ненадолго умолк, а затем продолжил:

— А что касается того, что он примкнул к подпольному сопротивлению в Вене — возможно, смерть дяди Цугухико послужила ему дополнительным мотивом. В результате мюнхенского соглашения войны на том рубеже удалось избежать, зато укрепилась ось Берлин — Токио, и над миром постепенно стали сгущаться тучи военной угрозы. И отец, по всей видимости, очень хотел, как мог, помешать этой волне. Отец прежде всего ценил свободу. Он и всякие там нацисты и милитаристы — люди из разного теста. Думаю, смерть младшего брата имела для него большое значение.

— А больше ты ничего не знаешь?

— Отец никогда не рассказывал о своей личной жизни. Не давал интервью газетам и журналам, не писал о себе никаких мемуаров. Наоборот — прожил жизнь, как бы пятясь, внимательно заметая за собой все следы.

Я сказал:

— Выходит, вернувшись из Вены в Японию, он хранил глубокое молчание, не опубликовав до конца войны ни одного произведения?

— Да, он молчал целых восемь лет — с тридцать девятого по сорок седьмой. И, похоже, вообще держался подальше от мира искусства. Он и раньше-то все это не любил и не понимал, когда все художники кинулись рисовать радостно восхвалявшие войну патриотические агитки. К счастью, семья наша — обеспеченная, так что голодать никому не приходилось, да и в армию больше никого не забрали. Так или иначе, когда послевоенный хаос постепенно утих и отец вернулся в мир искусства, он всецело переключился на традиционную японскую живопись. Полностью отказавшись от всех своих прежних наработок, Томохико Амада осваивал совершенно новые для себя правила и техники.

— Что было потом, стало легендой.

— Именно, — подтвердил Масахико. — Так легенда и родилась. — И он сделал такое движение рукой, будто что-то смахивал из воздуха. Точно легенда свисала над ним слоем пыли и мешала дышать полной грудью.

Я сказал:

— Слушаю тебя — и складывается такое впечатление, будто венская стажировка отбросила глубокую тень на всю последующую жизнь твоего отца.

Масахико кивнул.

— Да, мне тоже так кажется. Те события во многом изменили его жизненный путь. Провалу покушения способствовали несколько мрачных фактов. Настолько ужасных, что об этом трудно говорить.

— Но конкретных подробностей мы ведь не знаем.

— Не знаем. Не знали и тогда, тем более — не знаем теперь. Сейчас даже он вряд ли что-либо знает.

А что, если… — вдруг подумал я. Люди временами забывают то, что должны были помнить, и вспоминают то, что, должно быть, забыли. Особенно когда смерть близка.

Масахико допил второй бокал вина, посмотрел на часы и слегка нахмурился.

— Пожалуй, мне пора возвращаться на работу.

— Ты же хотел о чем-то со мной поговорить, — напомнил я, вдруг сам об этом вспомнив.

Он легонько хлопнул ладонью по столу.

— Точно! Должен был тебе кое-что рассказать, а мы заболтались о моем отце. Ладно, расскажу в следующий раз — это не к спеху.

Перед тем, как встать из-за стола, я еще раз посмотрел Масахико в глаза и спросил:

— Почему ты все это мне рассказываешь? Даже семейные тайны?

Он опустил расставленные руки на стол и задумался. Потеребил мочку уха.

— Ну, для начала потому, что я сам подустал хранить все эти «семейные тайны» в одиночку. Возможно, хотел с кем-нибудь поделиться — с тем, кто будет держать язык за зубами, кто от этого ничего не выиграет. В этом смысле ты идеальный слушатель. И, по правде говоря, я перед тобой в небольшом долгу, и мне бы хотелось как-то его вернуть.

— Передо мной в долгу? — удивился я. — В каком это еще долгу?

Масахико прищурился.

— Как раз об этом я и хотел с тобой поговорить. Однако сегодня времени больше нет — у меня другие планы. Пока подумай, когда и где мы можем спокойно встретиться вновь.

Счет оплатил тоже он.

— Не беспокойся! Столько я могу списать на представительские расходы, — сказал он. Я поблагодарил.

После этого я вернулся в Одавару на своей «королле»-универсале. Когда парковал запылившуюся машину перед домом, солнце подкрадывалось к кромке западных гор. Большая стая ворон с криками летела ночевать на другую сторону лощины.

Глава 6

Так им нипочем не стать дельфинами
До того, как воскресным утром ко мне приедет Мариэ Акигава, я уже почти все продумал и решил, как буду писать ее на подготовленном для портрета новом холсте. Какой конкретно рисовать картину, я пока не знал — лишь понимал, как нужно начать ее рисовать. Прежде всего в голове из ниоткуда рождается замысел, какой кистью и краской какого цвета нанести первые мазки на белейший холст; вскоре он зацепляется и постепенно начинает укореняться во мне — уже как действительность. Мне нравился сам этот процесс.

Утро выдалось прохладным, как бы напоминая, что зима близко. Я сварил кофе, быстро позавтракал и пошел в мастерскую. Там собрал все необходимые принадлежности и встал у мольберта. Однако перед холстом лежал эскизник, открытый на странице с детальным карандашным наброском склепа в зарослях. Его я нарисовал с утра несколько дней назад. Без всякой цели — как на душу ляжет, — а потом совершенно забыл, что вообще это сделал.

Однако пока я стоял перед мольбертом и, сам того не желая, смотрел на этот эскиз, изображенное там с каждой минутой нравилось мне все больше. Загадочная каменная комната, тайно зияющая отверстием посреди зарослей. Влажная поверхность земли вокруг и ковер из опавших листьев разных цветов и оттенков. Полоски солнечного света меж ветвями деревьев. Этот пейзаж возник у меня в воображении как цветная картинка. Проснулось воображение, дополнило недостающие детали: я уже чуял сам воздух этого места, запах травы, я слышал, как поют там птицы.

Склеп, детально прорисованный карандашом в большом эскизнике, будто бы настойчиво манил меня для чего-то — или куда-то. Я чувствовал: склеп настаивает, чтобы я его нарисовал. Тот редкий случай, когда я хочу нарисовать пейзаж. Почти десять лет я рисовал сплошь портреты, так почему бы иногда не развлечься пейзажем. «Склеп в зарослях». Этот карандашный эскиз мог бы стать наброском для такой картины.

Я захлопнул альбом и снял его с мольберта, где остался лишь белейший новый холст — которому суждено стать портретом Мариэ Акигавы.


Незадолго до десяти, как и раньше, по склону бесшумно поднялась синяя «тоёта приус». Открылись дверцы, из машины вышли Мариэ Акигава и ее тётя — Сёко Акигава. Женщина была в длинном темно-сером жакете в елочку и светло-серой шерстяной юбке, в черных ажурных чулках. Ее шею обвивал цветастый шарф от Миссони. Одета с шиком и в стиле урбанистической осени. А на девочке были просторная толстовка, ветровка с капюшоном, синие джинсы с дырками на коленях, на ногах — темно-синие кеды «Конверс». Одета она была почти так же, как в прошлый раз, — только без кепки. Воздух дышал прохладой, небо выстилал слой полупрозрачных облачков.

Мы поздоровались, и Сёко Акигава села на диван, достала из своей обычной сумки толстый покетбук и все свое внимание переключила на него. Мы же с Мариэ, оставив тетю в гостиной, перешли в мастерскую. Как и прежде, я сел на деревянный табурет, Мариэ — на простой стул из гарнитура. Между нами было примерно два метра. Она сняла ветровку, свернула ее и положила под ноги. Сняла и толстовку — под нею оставались две майки: поверх серой с длинными рукавами была темно-синяя с короткими. Грудь под ними так пока и не обозначилась. Мариэ расчесала пальцами прямые черные волосы.

— Не холодно? — спросил я. В мастерской был старый керосиновый обогреватель, но я его не включал.

Мариэ едва заметно качнула головой, что означало — «нет».

— Сегодня начнем писать на холсте, — сказал я. — Тебе при этом ничего особенного делать не нужно. Просто сиди на стуле, а остальное — мое дело.

— Я не могу ничего не делать, — ответила она, глядя мне прямо в глаза.

— Что это значит? — спросил я, не убирая рук с колен.

— Я ведь живой человек. Дышу. Размышляю.

— Конечно, — ответил я. — Само собой, дышать ты можешь сколько угодно. И размышлять сколько захочешь. Я имею в виду, что от тебя ничего особенного не требуется. Будь сама собой — мне только это и нужно.

Однако Мариэ по-прежнему смотрела на меня в упор, будто не могла согласиться с таким простым объяснением.

— Я хочу что-нибудь делать, — сказала она.

— Что, например?

— Помогать вам писать картину.

— Я, конечно, признателен тебе за это, но как ты собираешься помогать?

— Конечно же, мо-раль-но.

— Вот как… — произнес я, хотя не мог даже представить, как именно она мне поможет «мо-раль-но».

Мариэ сказала:

— Если можно, я хотела бы оказаться у вас внутри — пока вы рисуете мой портрет. И попытаться увидеть себя вашими глазами. Так мне, возможно, удастся лучше понять саму себя. И тогда вы, сэнсэй, тоже поймете меня лучше.

— Вот бы так и было.

— Вы правда этого хотите?

— Конечно, правда.

— Но временами может быть очень страшно.

— Понимать себя лучше? Ты об этом?

Мариэ кивнула.

— Чтобы понять себя лучше, необходимо откуда-то привлечь что-то еще, иное. Вот я о чем.

— А без добавки иного — постороннего фактора — понять себя достоверно не удастся?

— Что такое «посторонний фактор»?

Я пояснил:

— Чтобы верно знать смысл отношения между «А» и «Б», требуется другая точка зрения, именуемая «С». Это называется «триангуляция».

Мариэ, подумав, слегка пожала плечами:

— Пожалуй.

— И то, что добавляется, порой может быть очень страшным. Ты это хотела сказать?

Мариэ кивнула.

— А раньше тебе от этого страшно бывало?

На этот вопрос девочка не ответила.

— Если мне удастся нарисовать тебя достоверно, — сказал я, — ты своими собственными глазами сможешь увидеть себя такой, какой видела моими. Конечно, если все сложится удачно.

— Для этого нам и понадобится картина.

— Да, для этого она нам и понадобится. Как могут понадобиться литература или музыка.

«Если все сложится удачно», — сказал я самому себе.

— Ну что, примемся за работу? — произнес я вслух. Глядя на лицо Мариэ, я приготовил коричневый цвет для чернового наброска. И выбрал первую кисть.


Работа продвигалась не быстро, но безостановочно. Я рисовал на холсте верхнюю половину туловища Мариэ Акигавы. Девочка она красивая, но моей картине особая красота не требовалось. Мне было необходимо то, что спрятано у нее внутри. И мне следовало обнаружить это нечто и перенести на холст. Совсем не обязательно, чтобы оно было красивым — порой это нечто бывает и безобразным, и уродливым. В любом случае само собой разумеется: чтобы заприметить это нечто, мне нужно правильно понимать того, кого я пишу. Не слова и логику этого человека, а его или ее как единое целое, общность света и тени.

Я сосредоточенно наносил на холст линии и краски. Порой проворно, порой — не торопясь и внимательно, осторожно. Все это время Мариэ совершенно не меняла выражения лица. Она тихо сидела на стуле. Но я видел, что она сжала всю свою силу воли в кулак и крепилась как могла долго. Я смог уловить эту силу, почувствовать, как она движется у девочки внутри. Как говорила Мариэ: «Я не могу ничего не делать». И она что-то делает. Наверняка — чтобы помочь мне. Между мной и этой тринадцатилетней девочкой, вне всяких сомнений, происходило нечто вроде взаимного обмена.

Я вдруг вспомнил о руке младшей сестры. Когда мы вместе вошли в пещеру у горы Фудзи, в леденящем мраке сестра крепко сжимала мою руку. Пальцы у нее были маленькие, теплые, на удивление цепкие. И между нами тогда происходил самый настоящий духовный обмен — жизненной силой. Отдавая, мы одновременно что-то принимали, пусть коротко и в тесном месте. Вскоре это ощущение побледнело и пропало. А вот память о нем осталась. Память может согреть время. А искусство, придавая форму этой памяти, может ее увековечить — но лишь когда «все складывается удачно». Как это удалось Ван Гогу, когда он в коллективной памяти продлил жизнь простого деревенского почтальона.


Примерно два часа мы молча сосредоточивались каждый на своей работе.

Я наносил на холст ее фигуру сильно разбавленной краской. Это и станет черновым наброском. Мариэ, сидя на стуле из гарнитура, продолжала неподвижно оставаться сама собой. Наступил полдень — издалека, как обычно, донесся сигнал, услышав который я понял, что отведенное время истекло, и закончил работу. Отложив палитру и кисть, я прямо на табурете потянулся изо всех сил и только теперь наконец понял, насколько устал. Когда я, сделав глубокий вдох, ослабил внимание, Мариэ тоже впервые за все это время сбросила внутреннее напряжение.

Перед моими глазами на холсте было одноцветное изображение верхней части туловища Мариэ. Так сложилась структура — на этой основе уже можно писать портрет. Пока что это лишь примерные очертания, однако в стержне этого скелета уже имелся некий источник тепла, который делал Мариэ на холсте ее самой. Она, правда, пока что пряталась в глубине, но стоит лишь выявить, где ее укрытие, все остальное будет делом техники. Тогда останется лишь добавить плоть.

Мариэ ничего не спросила про начатый портрет и даже не попросила показать. Я тоже ничего не говорил — я слишком устал, чтоб еще и разговаривать. Мы молча вышли из мастерской в гостиную. На диване Сёко Акигава по-прежнему увлеченно читала. Вставив закладку, она закрыла книгу, сняла очки с черной оправой, подняла взгляд и посмотрела на нас. Лицо у нее стало слегка удивленным — видимо, она прочла у нас в лицах усталость.

— Как продвигается работа? — обеспокоенно спросила она у меня.

— Все в порядке. Пока что промежуточный этап.

— Это хорошо, — сказала она. — Если вы не против, я схожу на кухню и заварю вам чай? Чайник уже закипел. И я знаю, где у вас хранится заварка.

Несколько опешив, я взглянул на Сёко Акигаву — она утонченно улыбалась.

— Простите, что я такой плохой хозяин, но за чай я вам буду признателен.

Я действительно очень хотел горячего черного чаю, но подниматься, идти на кухню и ставить чайник мне совсем не хотелось — так сильно я устал. Не помню, чтобы вообще я так сильно уставал в последнее время за работой. Но физически при этом мне было хорошо.

Минут через десять Сёко Акигава вернулась в гостиную с чайником и тремя чашками на подносе. Чай мы пили молча, каждый в собственных мыслях. Мариэ в гостиной пока не произнесла ни слова — лишь вскидывала руку и смахивала падавшую на лоб челку. Она опять надела толстовку, будто хотела от чего-то защититься.

Мы чинно и бесшумно пили чай, доверив свои тела течению времени. Какое-то время все трое молчали, но окружавшая нас тишина была естественной и какой-то оправданной. Однако вскоре до меня донесся знакомый звук. Сначала он показался вялым шумом прибоя, что вынужден вечно накатываться на далекий берег, но постепенно усилился и вскоре стал отчетливо различимым звуком непрерывно работающего механизма. С таким 4,2-литровый восьмицилиндровый двигатель весьма элегантно потребляет ископаемое топливо высокой очистки. Встав с табурета, я подошел к окну и увидел сквозь щель между штор явление серебристой машины.


Мэнсики был в светло-зеленом кардигане и кремовой сорочке. Шерстяные брюки у него были серыми. Вся одежда — очень чистая, без морщин и складок, будто прямо из химчистки. Но отнюдь не новая — все вещи были прилично поношенными и потому тем более казались чистыми. Густые волосы, как и прежде, сияли белизной. Казалось, белизне этой нипочем смена времен года, ненастье и вёдро. В них могло меняться лишь одно — само их сияние.

Выйдя из машины, он захлопнул дверцу, поднял голову и посмотрел на облачное небо. Как будто бы что-то подумал о погоде, после чего решился и медленно двинулся к крыльцу. Там нажал кнопку дверного звонка — неспешно, осмотрительно, будто поэт, отбирающий особое слово, чтобы вставить его в важную строчку. Хотя, как ни смотри на него, то был всего лишь старый дверной звонок.

Я открыл дверь и проводил его в гостиную. Он приветливо поздоровался с гостьями. Сёко Акигава, увидев его, встала с дивана, а Мариэ осталась сидеть, накручивая на палец прядь волос. На Мэнсики она почти не смотрела. Я предложил всем сесть, а заодно спросил у Мэнсики, будет ли он пить чай. Тот на это ответил, чтоб я не беспокоился. Несколько раз покачал головой и замахал рукой.

— Как работа? — спросил он у меня.

— Продвигается, — ответил я.

— Как тебе позировать? Устаешь? — спросил Мэнсики у Мариэ. Он обратился прямо к девочке, глядя ей в глаза, впервые на моей памяти. Голос у него еле заметно дрожал, выдавая напряжение, однако сегодня Мэнсики перед девочкой уже не краснел и не бледнел. А лицо у него и вообще выглядело почти как обычно. Похоже, он все-таки научился сдерживать чувства. Наверняка устроил себе тренинг по особой программе.

Мариэ на вопрос не ответила — только еле слышно буркнула что-то нечленораздельное. Ее руки лежали на коленях, а пальцы были сплетены в крепкий замок.

— Мариэ с нетерпением ждет воскресенья, чтобы с утра сюда приехать, — произнесла Сёко Акигава, чтобы нарушить неловкую паузу.

— Позировать художнику — работа не из легких, — как мог, поддержал я тетушку. — Мне кажется, госпожа Мариэ старается изо всех сил.

— Я тоже некоторое время провел здесь как модель, поэтому могу сказать, что позировать — это необыкновенный опыт. Мне порой даже казалось, будто у меня выкрадывают душу, — сказал Мэнсики и засмеялся.

— Совсем не так, — сказала Мариэ почти шепотом.

Я, Мэнсики и Сёко Акигава почти одновременно посмотрели на нее. Лицо у тетушки при этом было как у человека, который по ошибке что-то проглотил. На лице Мэнсики угадывалось чистое любопытство. Я же старался остаться безучастным наблюдателем.

— Ты это о чем? — спросил Мэнсики.

Мариэ ответила монотонно:

— Ничего и не выкрадывают. Я что-то отдаю, и я что-то получаю.

Мэнсики произнес тихо, будто бы даже с восхищением:

— Ты права. Да еще и выразилась так просто. Конечно же, здесь должен быть обмен. Ведь творчество — действие нисколько не одностороннее.

Мариэ молчала. Как одинокая кваква, что может часами напролет стоять около воды и просто всматриваться в ее поверхность, эта девочка уперлась взглядом в чайник на столе. Обыкновенный керамический чайник белого цвета, пусть и старый — им пользовался еще Томохико Амада, — но созданный для практической цели. На кромке — еле заметные сколы. А потому — предмет без особой прелести, такой не заслуживает, чтобы его пристально разглядывали. Просто ей требовалось сосредоточенно воткнуть куда-нибудь свой взгляд.

В комнате повисла тишина. Напоминала она белейший рекламный щит, на котором ничего не написано.

Творчество, подумал я. В слове этом будто бы звучали нотки, призывающие все вокруг умолкнуть. Словно воздух, которым заполняется вакуум. Хотя нет, в этом случае вернее было бы сказать наоборот: вакуум всасывает в себя воздух.

— Если пожалуете ко мне, — прервав тишину, робко обратился Мэнсики к Сёко Акигаве, — можете поехать со мной, а потом я привезу вас обратно сюда. Заднее сиденье у меня тесновато, но дорога к моему дому весьма извилиста, поэтому, думаю, будет удобней ехать одной машиной.

— Да, конечно, — не колеблясь, ответила тетушка, — мы поедем с вами.

Мариэ о чем-то думала, по-прежнему не сводя взгляда с белого чайника. О чем? Что питало ее мысли, я, конечно же, не знал. Как не знал и того, где они будут обедать. Но это же Мэнсики — он умный, и у него все продумано досконально. Так что мне можно ни о чем не беспокоиться.


Рядом с водителем села Сёко Акигава, Мариэ разместилась на заднем сиденье. Впереди двое взрослых, сзади — ребенок. Они даже не обсуждали ничего, места распределились как-то сами собой. Стоя перед входной дверью, я проводил машину взглядом — она тихо спустилась по склону и скрылась из виду. А потом вернулся в дом, отнес на кухню чашки и чайник и все вымыл.

Затем я поставил на проигрыватель пластинку Рихарда Штрауса «Кавалер розы» и, завалившись на диван, просто слушал музыку. У меня это уже вошло в привычку: когда нечем заняться, я слушаю «Кавалера розы». Привил мне ее Мэнсики: эта музыка, как он говорил, действительно затягивает. Это непрерывное и бесконечное чувство, там повсюду колоритные отзвуки. «Даже метлу я могу выразить музыкой», — самоуверенно заявлял некогда Штраус. Или то была не метла? Как бы то ни было, вся музыка у него поистине живописна. Пусть даже сам я стремлюсь к другой живописности.

Немного погодя я открыл глаза и увидел перед собой Командора. Он был в своем привычном наряде эпохи Аска и с мечом за поясом. Шестидесятисантиметровый мужчина сидел в массивном кожаном кресле, слегка ссутулившись.

— Давно не виделись, — сказал ему я. Собственный голос показался мне насильно притянутым откуда-то из другого места. — Как поживаете?

— Мы уже говорили сударям в прошлых, у идей не суть понятий времен, — отчетливо произнес Командор. — Следовательно, понятий «давно не виделись» — тоже.

— Это же просто привычка. Приветствие. Не обращайте внимания.

— Мы также не ведаем, что суть «привычки».

Пожалуй, он прав. Там, где нет времени, привычки не возникают. Встав с дивана, я подошел к проигрывателю, поднял иглу и убрал пластинку в коробку.

— Именно так, — произнес Командор, прочитав мои мысли. — В тех мирах, где времена свободно движутся туда-сюда, привычки и прочие не суть возникают.

Я задал ему вопрос, который давно меня беспокоил:

— А идее источник энергии не требуется?

— Непростые вопросы судари наши задают, — ответил Командор, наморщив лоб. — Чем бы те ни были, чтоб оне народились и дальше существовали, какие-то энергии да требуются. Разве не суть сии одни из основных законов вселенных?

— Выходит, идее тоже необходим источник энергии? Следуя из основного закона Вселенной.

— Именно. У законов вселенных исключений не суть. Однако преимущества идей в тех, что у них не суть изначальных обликов. Идеи, когда их осознают другие, впервые возникают как идеи и облачаются в формы. И формы у них — временные, для удобств.

— В смысле — в местах, где ее не осознают, идея существовать не может?

Командор поднял к небу указательный палец правой руки и закрыл один глаз.

— С сих мест, судари наши, как проводить аналогии?

Я тщательно подумал. На это потребовалось время, но Командор терпеливо ждал.

— Как мне кажется, — сказал я, — идея существует за счет осознания других, что и является источником ее энергии.

— Именно, — произнес Командор и несколько раз кивнул. — Понимания безупречны. Идеи не могут существовать без осознаний других. И вместе с теми существуют за счеты энергий осознаний других.

— Так что получается? Достаточно мне посчитать, что «Командора не существует», и вас не будет?

— Теоретически, — ответил Командор. — Однако сие лишь в теориях. На самих делах сие не суть действительны. Почему? Все просто: потому что людям, решившим отказаться от каких-либо мыслей, фактически невозможно перестать думать. Мысли прекратить о чем-то думать тоже суть одни из мыслей, и пока люди так думают, думают оне и о сих чем-то. А чтоб отказаться от мыслей о чем-то не думать, людям надобно отбросить сами мысли о тех, что оне намерены от чего-то отказаться.

Я сказал:

— Иначе говоря, до тех пор, пока по чьему-либо хлопку в ладоши не пропадет вся память, пока повсюду не отпадет естественный интерес к идее, человеку от идеи никуда не деться?

— Дельфинам сие по силам, — сказал Командор.

— Дельфинам?

— Дельфины умеют спать, отключая полушария мозгов попеременно.

— Я не знал.

— По сим причинам дельфины не питают интересов к идеям. Посему оне остановились в процессах своих эволюций. Мы тоже по-своему старались, но, к сожалениям, не смогли установить полезных отношений с ними, хоть это и весьма перспективные семейства. Во всяких случаях, до появлений людей среди млекопитающих сие были животные с самыми большими мозгами по отношениям к весам тел.

— Однако с людьми же они смогли установить полезные отношения?

— У людей, в отличиях от дельфинов, мозги лишь извилистые, но одноколейные. Взбредут вдруг какие идеи, и от них уж не отделаться. Вот так идеи и смогли длительно выживать, подпитываясь энергиями людей.

— Как паразит?

— Зачем такие неблагозвучные сравнения? — воскликнул Командор и покачал указательным пальцем, будто учитель, отчитывающий ученика. — Да, идеи подпитываются энергиями, но берут самые малости. Какие-то горсти — обычные люди сих даже не заметят: оне никак не повредят их здоровьям и не скажутся на повседневных жизнях.

— Однако вы же сами говорили, что у идеи нет морали. Что идея — во всех отношениях понятие нейтральное, и все зависит от человека, как он с нею поступит, сделает хуже или лучше. А раз так, идея может делать для человека что-то хорошее, но бывает и наоборот — плохое. Верно?

— При том, что понятия E=mc2 должны быть нейтральны, оне в результатах породили атомные бомбы. Которые на практиках сбросили на Хиросимы и Нагасаки. Вы, судари наши, хотите сказать, к примерам, о сих?

Я кивнул.

— Сие ранит нам сердца. — Нечего и говорить, Командор ляпнул это ради красного словца — у идеи нет плоти, следовательно, и сердца не суть. — Однако, судари наши, в сих вселенных во всех caveat emptor.

— Что-что?

— Caveat emptor. С латыней сие «ответственности покупателей». Как применяются вещи, оказавшись в руках покупателей, продавцов никак не касается. Например, могут ли продавцы готовых одежд выбирать, кому их носить?

— Ну, это вряд ли.

— E=mc2 породили атомные бомбы, но с других сторон — и много хороших.

— Например, что?

Командор подумал, но подходящий пример сразу на ум не пришел. Тогда он принялся молча тереть ладонями лицо. А может, просто не увидел смысла в дальнейшей дискуссии.

— Кстати, вы не знаете, куда из мастерской делась погремушка?

— Погремушки? — переспросил, встрепенувшись, Командор. — Какие еще погремушки?

— Старая такая, ею вы сами долго звонили из того склепа. Она лежала на полке в мастерской, а недавно я обнаружил, что она пропала.

Командор уверенно покачал головой:

— А-а, те погремушки! Нет, не ведаем-с. В последние времена мы к погремушкам и не прикасались.

— Тогда кто же мог ее унести?

— И этого мы совсем не ведаем-с.

— Кто-то его вынес ее из дому и, похоже, где-то в нее звонит.

— Хм-м. Сие не суть наши заботы. Те погремушки прекратили нам быть в надобности. Вообще-то оне не суть наши, наоборот — оне от тех мест. Во всяких случаях, ежели оне пропали, на то были свои причины. Вскорости того и глядите — где-то объявятся. Стоит только подождать.

— От того места? — переспросил я. — Вы склеп имеете в виду?

Командор не ответил на этот вопрос.

— Кстати, судари наши. Вы здесь ждете, покуда вернутся Сёко и Мариэ Акигавы? Еще не скоро. До наступлений темнот их здесь не будет.

— У господина Мэнсики, видимо, имеются какие-то свои намерения? — поинтересовался я напоследок.

— Да, у дружищ Мэнсики всегда суть какие-то намерения. Постоянно что-то замышляют оне. Без сих и шагов вперед сделать не могут. Сие у них — как врожденные недуги. Живут, беспрестанно используя до пределов обе половины мозгов. Так им нипочем не стать дельфинами.

Фигура Командора постепенно утратила контуры, стала тонкой, будто пар безветренным зимним утром, рассеялась и вскоре исчезла совсем. Передо мною пустотой зияло старое кресло. Оставленное в нем отсутствие было глубоко, и я уже не был уверен, что Командор только что действительно сидел прямо передо мной. Может, я и оставался лицом к лицу с пустотой. Беседовал со своим собственным голосом.

Как и предсказал Командор, «ягуар» Мэнсики все не появлялся. Две красивые женщины из семьи Акигава, похоже, загостились у него в доме. Я вышел на террасу и посмотрел на особняк на той стороне лощины, но ничьих силуэтов не увидел. Чтобы убить время, я пошел на кухню и занялся стряпней: сварил бульон, отварил овощи, что можно было заморозить — заморозил. Но даже когда я переделал все, что могло прийти мне на ум, времени у меня все равно осталось в избытке. Вернувшись в гостиную, я слушал продолжение «Кавалера розы» и, лежа на диване, читал книгу.

Сёко Акигава питает к Мэнсики интерес — это уж точно. У нее даже глаза сияют иначе, когда она смотрит на Мэнсики и на меня. Справедливости ради следует признать: Мэнсики — привлекательный мужчина в самом расцвете сил, симпатичный, богатый холостяк. Одевается хорошо, обходительный, живет в большом доме на горе, ездит на четырех английских машинах. Многие женщины на свете, вне всяких сомнений, им заинтересуются — примерно с той же вероятностью, с какой не станут интересоваться, в частности, мной. А вот Мариэ Акигава относится к Мэнсики настороженно — это тоже несомненно. Она — девочка с весьма острой интуицией. Возможно, догадывается, что Мэнсики действует по какому-то скрытому плану, и поэтому намеренно его к себе не подпускает. По крайней мере, мне это видится так.

Во мне боролись противоречивые чувства: природное любопытство — желание увидеть, как все будет складываться впредь, — и смутное опасение, что результат окажется далеко не радостным. Так в устье сталкиваются и выдавливают друг друга течение реки и морской прилив.

«Ягуар» Мэнсики поднялся по склону чуть позже половины шестого. Как и предсказал Командор, к тому времени вокруг уже была кромешная темнота.

Глава 7

Замаскированное вместилище, созданное ради определенной цели
«Ягуар» неспешно остановился перед крыльцом, распахнулась дверца, и первым вышел Мэнсики. Обогнув машину, он открыл дверцу Сёко Акигаве, затем, откинув переднее сиденье, помог выйти и Мариэ. Выбравшись из «ягуара», обе тут же пересели в свой синий «приус». Сёко Акигава опустила стекло и вежливо поблагодарила Мэнсики (Мариэ, разумеется, смотрела в сторону с безучастным лицом). И, не зайдя ко мне, они поехали домой. Проводив взглядом удалившийся «приус» и помедлив, Мэнсики, похоже, переключил сознание и, переменившись в лице, направился к двери моего дома.

— Извините за поздний визит. Не помешаю? — немного стесняясь, поинтересовался он.

— Проходите, пожалуйста, — мне все равно нечем заняться, — ответил я и проводил его в гостиную.

Там мы и расположились: он на диване, я — в кресле, где еще недавно восседал Командор. Мне казалось, что вокруг этого кресла все еще витают отголоски его несколько пронзительного голоса.

— Спасибо вам сегодня за все, — произнес Мэнсики. — Вы мне очень помогли.

Я ответил, что не сделал ничего такого, что заслуживало бы благодарности, — потому что и в самом деле ничего особенного не сделал.

Мэнсики сказал:

— Однако если б не портрет, который вы пишете, точнее — если б не было вас, человека, который пишет этот портрет, — такой случай мне бы так и не подвернулся. Просто не сложилась бы такая ситуация, в какой я бы мог приблизиться к Мариэ Акигаве и встретиться с ней лицом к лицу. В этом деле вы — как гарды веера, хотя, возможно, с такой позицией и не согласны.

— Я б не сказал, что с чем-то не согласен. Буду рад, если чем-то вам пригожусь. Только вот не могу понять, что происходит случайно, а что — умышленно. И, признаться, это не самое приятное ощущение.

Мэнсики задумался и ответил:

— Можете не верить мне, но я не создавал такую ситуацию намеренно. Не хочу утверждать, будто все это непредвиденный дар судьбы, но большинство из недавних событий — и впрямь стечение обстоятельств.

— Хотите сказать, что при стечении обстоятельств я случайно сыграл роль катализатора? — спросил я.

— Катализатора? Да, пожалуй, можно и так назвать.

— Однако, если честно, мне кажется, я стал даже не катализатором, а эдаким «троянским конем».

Мэнсики поднял голову и посмотрел на меня, сощурившись, точно его слепил яркий свет.

— Что это значит?

— Ну, тот деревянный конь у греков. Внутри у него спрятали вооруженных до зубов отборных воинов, а самого коня под видом подарка побудили завезти внутрь крепости. Так сказать, замаскированное вместилище, сооруженное ради определенной цели.

Мэнсики повременил, подбирая слова, а затем произнес:

— Вы хотите сказать, что я вас заслал вроде троянского коня? Чтобы приблизиться к Мариэ Акигаве?

— Может, вам это и не понравится, но у меня отчасти такое ощущение.

Мэнсики прищурился и улыбнулся самыми уголками губ.

— Да-а, в чем-то вы и вправе так обо мне подумать. Но как я уже говорил, все сложилось по большей части случайно. Если уж начистоту, вы мне нравитесь. Я к вам просто по-человечески расположен. Так у меня случается не часто, но если уж бывает, я стараюсь ценить это чувство. И я никак не использовал вас ради какой-либо собственной выгоды. Бывает так, что я веду себя весьма эгоистично, однако я достаточно разбираюсь в правилах приличий. И троянского коня из вас я не делал — уж постарайтесь в это поверить.

Мне показалось, что он не лицемерит.

— И вы что — показали им картину? — спросил я. — Ваш портрет, что висит в библиотеке?

— Конечно. Ведь ради этого они ко мне и приехали. Мне кажется, полотно это произвело на них сильное впечатление. Тем не менее Мариэ своим мнением вслух не поделилась. Что поделать? Немногословный ребенок. Одно несомненно: судя по ее лицу, портрет ей понравился — уж в этом-то я разбираюсь. Она простояла перед картиной довольно долго — молча и даже не шевелясь.

Признаться, я уже не мог припомнить, что за картину сам нарисовал — и это при том, что закончил ее всего несколько недель тому назад. Так всегда: завершив работу над одной картиной и принимаясь за другую, я почти никогда не могу вспомнить, что рисовал накануне. Разве что смутно, в общих чертах. Только ощущения от работы над картиной оставались в телесной памяти. Для меня важнее даже не сама картина, а ощущения при работе над ней.

— Они очень долго у вас пробыли, — сказал я.

Мэнсики стыдливо потупился.

— Когда они посмотрели портрет, я предложил им перекусить, а затем показал им дом — устроил нечто вроде экскурсии. Сёко Акигава проявила интерес, и я сам не заметил, как пролетело время.

— Ваш дом наверняка их восхитил?

— Скорее, одну Сёко Акигаву, — ответил Мэнсики. — А особенно ей понравился «ягуар-И». Мариэ же так и продолжала играть в молчанку. Может, ей мой дом не понравился. А может, ее вообще дома не интересуют.

Я б решил, что ей просто наплевать, подумал я.

— Ну а поговорить с нею вам удалось?

Мэнсики лишь слегка покачал головой:

— Нет, я произнес ей всего две или три фразы. И только, да и то — о всяких пустяках. Обращаешься к ней — а ответа нет.

Высказывать мнение об этом я не стал, а просто очень явственно представил эту картину. Ну какое тут может быть мнение? Мэнсики пытается заговорить с Мариэ Акигавой, а в ответ — ровным счетом ничего. Лишь невнятно буркнет что-нибудь бессмысленное. Если уж у нее нет желания разговаривать, беседовать с ней — все равно что поливать из черпака песок среди широкой знойной пустыни.

Мэнсики поднял со стола лакированную керамическую улитку и тщательно разглядывал ее под разными углами. Она была среди тех немногих украшений, что я нашел в этом доме. Вероятно, что-то старое, дрезденское, не крупнее мелкого яйца. Не исключено, что ее где-то приобрел сам Томохико Амада. Мэнсики вскоре осторожно вернул безделушку на стол и, медленно подняв голову, посмотрел на меня.

— Кто знает, возможно, чтобы мне к этому привыкнуть, потребуется какое-то время, — произнес он как бы самому себе. — Мы же встретились совсем недавно. К тому же ребенок она молчаливый. Тринадцать лет — как раз начало полового созревания, по большому счету — непростой возраст. И уже то, что я был с нею в одной комнате, дышал тем же воздухом, ценно для меня, это незаменимые минуты жизни.

— Поэтому убеждение ваше по-прежнему неизменно?

Мэнсики чуточку прищурился.

— Какое мое убеждение?

— Вы по-прежнему не желаете собраться с духом и выяснить правду, родная вам дочь Мариэ Акигава или нет?

— Нет, это мое убеждение ничуть не изменилось, — не задумываясь, ответил Мэнсики и, слегка прикусив губу, умолк. А после сказал: — Как бы получше выразиться? Пока я был с нею, видел перед собой ее лицо и фигуру, меня охватило весьма необычайное чувство. Как будто все эти прожитые долгие годы утрачены в недеянии. Мне так показалось, и я совершенно перестал понимать смысл собственного бытия, причину, по которой я вообще здесь. Ценность всего, что до сих пор казалось мне верным, вдруг потеряла свою достоверность.

— Это и есть то самое весьма необычное чувство для вас? — на всякий случай уточнил я. Потому что сам это «необычайным чувством» особо не считал.

— Да. Такого прежде я никогда не испытывал.

— Хотите сказать, что за те несколько часов, что вы провели вместе с Мариэ Акигавой, внутри у вас возникло такое вот «необычайное чувство»?

— Думаю, да. Хотя это может прозвучать по-дурацки.

Я покачал головой.

— Ну почему по-дурацки? Сдается мне, подростком, когда впервые влюбился в одну девчонку, япереживал нечто похожее.

Мэнсики горько улыбнулся одними уголками губ.

— Тогда у меня вдруг закралась такая вот мысль: «Чего бы я ни достиг, как бы ни преуспел в работе, какой бы капитал ни сколотил, я, в конечном счете, не более чем удобное избыточное существо, нужное лишь для того, чтобы передать кому-то следующему принятый от кого-то еще набор генов. Если не брать в расчет эту практическую функцию, остаток меня — лишь горстка праха».

— Горстка праха? — повторил я за ним. В этих словах мне послышался какой-то необычайный отзвук.

— Признаться, когда я недавно забирался в тот склеп, во мне такое вот зародилось и пустило корни. В склеп за кумирней, который мы вскрыли, сдвинув камни. Помните, что было тогда?

— Прекрасно помню.

— За тот час, что я провел во мраке, я глубоко познал собственную беспомощность. Если б вы только захотели, я бы остался на дне того склепа один. Без воды, без еды истлел бы и, рассыпавшись, стал горсткой праха. Выходит, вот и все, что представляет собой мое бытие.

Я молчал, не зная, что на это сказать. Тогда продолжил Мэнсики:

— Мне пока достаточно уже того, что Мариэ Акигава — возможно, мой родной ребенок. И я не думаю, что хотел бы выяснять это досконально. В свете этой возможности я переосмысливаю себя.

— Ясно, — ответил я. — Всех нюансов я не уловил, но ход вашей мысли, кажется, понял. Однако, Мэнсики-сан, что вы в конечном итоге хотите добиться от Мариэ Акигавы?

— Не подумайте, что я об этом не размышляю, — сказал Мэнсики и посмотрел на свои руки — красивые, с длинными пальцами. — Человек держит в голове разные мысли, хочется им этого или нет. Однако для того, чтобы узнать, как все сложится, приходится ждать. Потому что всему свой час, и только время даст все ответы.

Я помалкивал. О чем он думает, я не знал и, если честно, знать не хотел. Я понимал: если я это узнаю, мое положение станет куда щекотливее, чем сейчас.

Мэнсики помолчал, а затем спросил у меня:

— Однако, оставаясь с вами наедине, Мариэ Акигава, похоже, не прочь и сама поговорить, по словам Сёко Акигавы.

— Наверное, — осмотрительно ответил я. — В мастерской мы с ней свободно болтаем о разном.

О том, что Мариэ пришла сюда вечером с соседней горы по секретной тропе, я, разумеется, не сказал. Это наша с ней тайна.

— Она к вам привыкла? Или же вы ей просто больше нравитесь?

— Ее по-настоящему интересует живопись, художественное выражение в целом, — пояснил я. — Не всегда, но бывает, что, когда речь заходит о картинах, Мариэ говорит довольно красноречиво. Она действительно немного странная девочка. Даже в изостудии почти ни с кем из детей не разговаривает.

— Это к слову о том, что дети-сверстники не могут ладить между собой?

— Пожалуй. По словам ее тети, и в школе она подружек не заводит.

Какое-то время Мэнсики молча думал обо всем этом.

— Однако с тетушкой она держится открыто, — наконец произнес он.

— Похоже на то. Судя по ее рассказам, к тетушке она куда более привязана, чем к отцу.

Мэнсики молча кивнул. В этом его молчании, как мне казалось, таился некий смысл. Я спросил у него:

— А что за человек ее отец? Ведь вы о нем наверняка что-то знаете?

Мэнсики, склонив голову набок, сощурился, а затем сказал:

— На пятнадцать лет старше нее. В смысле — своей покойной жены.

Покойная жена — это женщина, которая, понятное дело, прежде была его любовницей.

— Как они познакомились и вышло так, что они поженились, мне неизвестно. Даже не так — мне это неинтересно, — проговорил Мэнсики. — Но какими бы ни были те обстоятельства, он, несомненно, дорожил супругой и поэтому, потеряв ее, пережил сильное потрясение. Поговаривают, он вообще стал другим человеком.

Из слов Мэнсики выходило, что семья Акигава прежде владела многими окрестными землями — как и семейство Томохико Амады. После Второй мировой войны случилась земельная реформа, и угодья семьи сократились наполовину, но даже так оставалось немало активов, и семья могла жить вольготно с одних получаемых доходов. Ёсинобу Акигава (так звали отца Мариэ) был старшим ребенком и вскоре после безвременной кончины отца возглавил семью. Сам он жил в доме, построенном на вершине собственной горы, а в собственном здании в городе Одавара держал контору. Она контролировала несколько торговых зданий и многоквартирных домов, ряд отдельных построек и участков в черте Одавары и в его окрестностях. Изредка он проводил и торговые сделки по недвижимости. Но даже так никакую масштабную деятельность не разворачивал. В основе его работы лежало использование лишь объектов семьи Акигава по мере необходимости.

Для Ёсинобу Акигава это был поздний брак: женился он в сорок пять, а на следующий год родилась малышка (Мариэ — та девочка, кого Мэнсики считал свой дочерью). Через шесть лет на жену напали шершни, и она умерла. В самом начале весны гуляла в обширной сливой роще на их участке, и ее покусали крупные и агрессивные насекомые. Это сильно потрясло главу семьи. Вероятно, он хотел избавиться от всего, что напоминало бы ему о несчастье, и потому вскоре после похорон, наняв людей, вырубил все до последнего дерева в сливовой роще и даже выкорчевал все пни, превратив рощу в унылый пустырь. Роща же была настолько прекрасной, что немало людей до сих пор жалеют о ней. Сливы давали обильный урожай, их солили и готовили из них напиток умэш, и с давних пор соседям разрешалось свободно собирать их — в разумных количествах, конечно. И в результате же хозяйского варварства многие лишились своего ежегодного удовольствия, пусть даже такого незначительного. Но то была его гора и его сад, и все понимали, что его ярость — это его личная злость, направленная на сливовый сад и шершней. Кто мог ему возразить?

После смерти жены Ёсинобу Акигава стал крайне угрюмым человеком. Он и прежде не отличался открытостью и общительностью, а теперь его замкнутость лишь усугубилась. Со временем у него возник и окреп интерес к духовному миру, а это привело к отношениям вдовца с некоей религиозной сектой (о такой я прежде и не слыхал). Поговаривают, Ёсинобу Акигава побывал даже в Индии и, вложив свои деньги, построил на окраине города прекрасный зал единоборств для той секты и стал там пропадать сам. Что творилось в самом помещении, неизвестно, однако Ёсинобу Акигава, похоже, день за днем предавался строгим религиозным практикам, изучал реинкарнацию и тем самым искал смысл для дальнейшей жизни после утраты жены.

Из-за этого он стал меньше вникать в дела фирмы, благо дел этих у фирмы было немного. Даже если бы директор почти не появлялся у себя в кабинете, фирма могла справляться усилиями трех своих старых сотрудников. Домой он тоже почти не приходил, а если и заявлялся — только поспать. Неясно, почему, но после смерти жены он быстро перестал интересоваться судьбой их единственной дочери. Возможно, видя перед собою дочь, вспоминал о покойной супруге. Хотя, может статься, был безразличен к ребенку с самого начала. Во всяком случае, дочь, разумеется, тоже не испытывала к отцу нежных чувств. Забота об оставшейся без матери Мариэ легла на плечи младшей сестры Ёсинобу. Тете Сёко пришлось оставить работу секретаря ректора Токийского мединститута и переехать в дом брата в горах Одавары сперва на время, но в конце концов она официально уволилась и стала жить вместе с братом и племянницей. Наверняка беспокоилась за Мариэ, а может, просто не могла спокойно смотреть, в каких обстоятельствах оказалась ее маленькая племянница.

Закончив на этом, Мэнсики потер губы пальцами и спросил:

— Есть что-нибудь выпить? Виски?

— Односолодовый. Где-то с полбутылки есть, — ответил я.

— Не сочтите за наглость, можете угостить? Со льдом.

— Конечно. Ничего, что вы за рулем?

— Вызову такси, — сказал он. — Лишаться прав за езду в нетрезвом виде я пока не намерен.

Я принес из кухни бутылку виски, керамический горшок со льдом и два бокала. Мэнсики тем временем поставил на проигрыватель «Кавалера розы», которого я слушал накануне. И мы, слушая пышную музыку Рихарда Штрауса, пили виски.

— Любите односолодовый? — спросил Мэнсики.

— Вообще это подарок — одного старого приятеля. Вкусный. Мне нравится.

— У меня дома есть весьма уникальный односолодовый с острова Айлей. Прислал один знакомый, который живет в Шотландии. Из бочки, которую вскрыл лично принц Уэльский, когда посещал тамошнюю винокурню. Если хотите, привезу в следующий раз.

Я ответил, что не стоит так беспокоиться.

— Кстати, об Айлее — там неподалеку есть островок под названием Джура. Не слыхали?

Я сказал, что не слышал.

— Населения там мало и почти ничего нет. Оленей намного больше, чем людей. Еще там обитают зайцы, фазаны, тюлени. И есть одна старая винокурня. Поблизости бьет родник с очень вкусной водой, и та хорошо подходит для виски. Поэтому односолодовый острова Джура из тамошней родниковой воды — это просто прекрасно! Вот уж действительно вкус, какого больше нигде не найдешь.

Я поддакнул, сказав, что, должно быть, очень вкусно.

— Это место известно еще и тем, что Джордж Оруэлл писал там свой роман «1984». Он уединился в съемном домике в северной части острова, из-за чего зимой заболел. Условия в доме были самые примитивные. Вероятно, Оруэллу требовались такие спартанские условия. Мне довелось пожить на том острове примерно неделю. И по вечерам у очага я в одиночестве пил вкусный виски.

— Как вас занесло в такую глухомань?

— Дела, — коротко ответил он и улыбнулся.

Что там у него были за дела, он объяснять не собирался, а мне не особо-то и хотелось знать.

— Сегодня такое состояние, что просто невозможно не выпить, — сказал он. — Никак не могу успокоиться — вот и попросил вас о таком одолжении. Машину я оставлю здесь до завтра, не возражаете?

— Конечно, я не против.

Повисла небольшая пауза.

— Можно задать вам личный вопрос? — спросил Мэнсики. — Надеюсь, он вас не расстроит.

— Если смогу ответить — отвечу. Я не из обидчивых.

— Вы ведь были женаты?

Я кивнул.

— Был. По правде говоря, совсем недавно я подписал документы на развод и отослал их обратно. Поэтому даже не знаю, в каком я теперь официальном статусе. Но, во всяком случае, женат был. Лет шесть.

Мэнсики, глядя на лед в бокале, о чем-то задумался. Затем спросил:

— Извините за щекотливый вопрос, а вы сожалеете, что дело у вас дошло до развода?

Я сделал глоток и поинтересовался у Мэнсики:

— Напомните, как по-латински «ответственность покупателя»?

— Caveat emptor, — не колеблясь, ответил тот.

— Сразу не запомнить, как произносится, но что эти слова означают, понять я способен.

Мэнсики засмеялся. Я продолжал:

— Нельзя сказать, что я нисколько не жалею о супружеской жизни. Но даже если вернуться, чтобы исправить какую-нибудь ошибку, в итоге результат оказался бы тем же.

— Вероятно, в вас есть некая склонность, не поддающаяся переменам. Она-то и стала помехой семейной жизни, нет?

— Или же во мне отсутствует некая склонность, не поддающаяся переменам. Возможно, это и стало помехой семейной жизни.

— Однако у вас есть желание писать картины. Оно, должно быть, прочно связано с желанием жить.

— Но я, похоже, так и не преодолел до конца все то, что должен был. Мне так кажется.

— Испытание вам когда-нибудь непременно предстоит, — сказал Мэнсики. — Испытание — хороший случай изменить свою жизнь. И чем оно сложнее, тем больше этот опыт нам потом пригодится.

— Если не сдаться, не опустить руки.

Мэнсики опять улыбнулся. Больше темы детей и развода он не касался.

Я принес из кухни банку оливок. Мы с Мэнсики какое-то время молча пили виски, закусывая солеными оливками. Когда закончилась первая сторона пластинки, Мэнсики ее перевернул и поставил вторую. Георг Шолти продолжил дирижировать Венским симфоническим оркестром.

Да, у дружища Мэнсики всегда есть какие-то намерения. Постоянно что-то замышляет. Без этого и шагу вперед сделать не может.

Что он сейчас намеревается сделать? Или что замышляет? Этого я не знал. Или у него пока что не получается ничего замыслить и он выжидает? Он же сам сказал, что у него нет намерения использовать меня. Пожалуй, вряд ли он лжет. Однако намерение есть не более чем намерение. Я имею дело с человеком, который своим умом добился успеха в передовом бизнесе. Если у него есть какое-то намерение — пусть даже потенциальное, — вряд ли я смогу остаться в него не втянутым.

— Вам, кажется, тридцать шесть? — неожиданно спросил Мэнсики.

— Да.

— Пожалуй, самый прекрасный период в жизни.

Я, правда, совсем так не считал, но высказать ему свое мнение не решился.

— Мне вот исполнилось пятьдесят четыре. В тех кругах, где я вращался, для полноценной работы возраст уже почтенный, а чтобы стать легендой, я пока что слишком молод. Вот я и слоняюсь, толком ничего не делая.

— Но есть же такие, кто молодым становится легендой.

— Да, есть. Их немного. Однако никакого смысла нет в том, чтобы молодым становиться легендой. На мой взгляд, это довольно-таки кошмарно. Станешь легендой — и весь долгий остаток жизни будешь вынужден жить как под копирку. Что скучнее такой вот жизни?

— А вам не скучно?

Мэнсики улыбнулся.

— Насколько могу припомнить, я еще не заскучал ни разу. У меня не было времени скучать.

Я лишь восхищенно кивнул.

— А вы? Вам доводилось скучать? — спросил он.

— Еще бы — и весьма нередко. Однако скука, похоже, стала неотъемлемой частью моей нынешней жизни.

— Скука не бывает мучительной?

— Да нет, похоже, я с нею свыкся, и она меня никак не мучает.

— Это потому, что в вас не утихает сильное желание писать картины. Это стержень всей вашей жизни, и состояние скуки для него — словно колыбель созидательного порыва. Не будет такого стержня — и скука наверняка станет невыносима.

— Мэнсики-сан, так вы сейчас не работаете?

— Да, я, по сути, отошел от дел. Как уже говорил, провожу немного валютных сделок, торгую акциями через Интернет, но это совсем не потому, что вынужден этим заниматься. Это меня развлекает, а вместе с тем — тренирует мозги.

— И вы живете в таком большом особняке совсем один?

— Именно.

— И вам при этом не скучно?

Мэнсики покачал головой.

— У меня есть о чем поразмышлять. Есть немало книг, которые я должен прочесть, немало музыки, какую должен переслушать. Я собираю много разных данных, классифицирую их, анализирую. Умственная работа вошла в мою повседневную привычку. Я занимаюсь гимнастикой, для смены настроения беру уроки игры на фортепьяно. Разумеется, нужно выполнять и кое-какую работу по дому. Времени для скуки у меня просто нет.

— А стариться? Стариться вам не страшно? В смысле, живя в одиночестве.

— Годы берут свое, — сказал Мэнсики. — Плоть и дальше будет дряхлеть. Я стану все более одиноким. Однако пока что этого на себе я не испытывал. В целом я могу себе это представить, но как бывает на самом деле, своими глазами я не видел. А я такой человек, что склонен доверять лишь тому, что видел собственными глазами. Вот я и жду того, что́ увижу своими глазами дальше. В общем, это не страшно. Особых чаяний у меня тоже нет. Так, легкий интерес.

Мэнсики мерно покачивал в руке бокал с виски и смотрел на меня.

— А вы? Вы не боитесь стареть?

— Шесть лет моей семейной жизни привели к разводу. И за все эти годы для себя я не смог написать ни единой картины. Если вдуматься, эти годы были потрачены впустую. Ведь ради заработка мне пришлось нарисовать бесчисленное количество неинтересных мне самому портретов. Однако в этом, вероятно, есть и обратная — счастливая — сторона. В последнее время все чаще об этом задумываюсь.

— Возможно, я сумею понять, что вы хотите этим сказать. Значимым становится то, что вы отбросили свое «я» за очередным поворотом жизни. Вы об этом?

Наверное, подумал я. Однако в моем случае, видимо, я просто не сразу разглядел в себе нечто важное — и тем самым вовлек в этот свой напрасный «объезд» Юдзу.

Не страшно ли мне стареть? — спросил я самого себя. Боюсь ли я этого?

— Признаться, я этого пока не ощущаю. Возможно, из уст человека, которому нет еще сорока, это прозвучит глупо, но у меня такое ощущение, будто жизнь только начинается.

Мэнсики улыбнулся.

— Отчего ж? Никакая это не глупость. Пожалуй, все так и есть — вы только начали жить.

— Мэнсики-сан, вот вы упоминали о генах — о том, что вы просто сосуд, чтобы принять набор генов и передать его следующему поколению. И если отбросить эту практическую функцию, вы сами — лишь горстка праха. Верно?

Мэнсики кивнул.

— Да, я так говорил.

— Однако разве вам не страшно, что вы сами — лишь горстка праха?

— Я — лишь горстка праха, но праха очень качественного, — ответил Мэнсики и улыбнулся. — Извините за дерзость, но можно даже сказать — исключительно выдающегося праха. По крайней мере, я наделен некими способностями — конечно же, ограниченными, но, несомненно, способностями. И пока я живу, живу я на полную катушку. Я хочу проверить предел своих возможностей. Скучать мне некогда. По мне, так лучший способ не ощущать страх и не бояться пустоты — это прежде всего не скучать.

Часов до восьми мы пили виски. Вскоре бутылка опустела — и Мэнсики выпал удобный случай попрощаться.

— Извините, что засиделся у вас допоздна, — сказал он. — Пора и честь знать.

Я вызвал по телефону такси. Достаточно было сказать:

— Дом Томохико Амады. — Томохико Амада — личность известная.

— Машина будет минут через пятнадцать, — ответил мне диспетчер. Я поблагодарил и повесил трубку.

Пока ждали такси, Мэнсики произнес таким тоном, будто доверял мне тайну:

— Я же вам уже сказал, что отец Мариэ Акигавы, так сказать, попал в лапы некоей религиозной организации?

Я кивнул.

— Это организация нового типа — и весьма сомнительного происхождения. Судя по информации в Интернете, с ней связан ряд нарушений общественного порядка. Несколько раз против них возбуждали гражданские процессы. Само учение — не пойми что, по мне — так это некий несерьезный суррогат, даже язык не поворачивается называть его религией. Однако нечего и говорить, господин Акигава волен верить, во что пожелает. Просто за несколько последних лет он влил в эту организацию немалые деньги, без разбора — свой капитал или деньги компании. Вначале у него имелся крупный капитал, но сейчас дела таковы, что живет он лишь за счет ежемесячной арендной платы арендаторов. Если не продавать землю или объекты, такой доход, само собой, ограничен. Но господин Акигава в последнее время продает направо и налево. Всем, кто это видит, очевидно, что симптомы это нездоровые. Он как тот осьминог, что поедает свои щупальца, чтобы выжить.

— То есть, фактически, его пожирает та организация?

— Именно. Точнее будет сказать — его обдирают как липку. Если они уж прикладываются к какой-то кормушке — выметают из нее все подчистую. Из своих благотворителей они выдаивают все до последней капли. Господин Акигава — элита местных деловых кругов, а при этом человек, мягко говоря, неосторожный.

— И вас это беспокоит.

Мэнсики вздохнул.

— Что будет с ним — его личное дело. Взрослый человек, он поступает по своему усмотрению. Но если пострадают ничего не подозревающие члены его семьи, это будет уже не просто разговор. Хотя кого интересуют мои опасения?

— Изучение реинкарнации, значит?

— Как гипотеза это вполне занимательно, — сказал Мэнсики и тихонько покачал головой.

Вскоре приехало такси. Перед тем, как усесться в машину, Мэнсики очень вежливо меня поблагодарил. Сколько бы он ни выпил, цвет лица и манеры не изменились у него ни на йоту.

Глава 8

Обознаться я не мог
Мэнсики уехал. Я почистил зубы и лег спать. Обычно я засыпаю быстро, а если к тому же пропустить стаканчик-другой виски, эта моя склонность лишь усиливается.

Но посреди ночи меня разбудил сильный шум. Вероятно, он действительно раздался, а может — почудился мне во сне. Не исключено, что воображаемый отзвук возник изнутри моего сознания. Во всяком случае, то был гулкий, сотрясающий землю грохот — такой силы, будто тело мое подбросило в воздух. Сам толчок мне не привиделся, и я его не вообразил. Я чуть не свалился от него с кровати и проснулся во мгновение ока.

Часы у изголовья показывали начало третьего. Раньше в это время обычно звенел бубенец. Однако теперь звона погремушки не было слышно. Дело шло к зиме, и насекомые давно угомонились. В доме царила глубокая тишина. Небо заволокли мрачные и густые тучи. Прислушавшись, можно было различить едва доносившийся посвист ветра.

Я на ощупь включил ночник, затем натянул поверх пижамы свитер и решил обойти весь дом. Может, что-то случилось. Например, в окно запрыгнул кабан. Или крышу дома пробил небольшой метеорит. И то, и другое маловероятно, но я счел, что дом лучше осмотреть, ведь мне доверили присматривать за ним. К тому же сна у меня теперь ни в одном глазу. Тело еще сотрясали повторные толчки, а сердце громко билось.

Зажигая свет в каждой комнате, я по очереди проверил все уголки дома и нигде ничего подозрительного не обнаружил. Все как обычно. Дом не такой уж и большой: случись что, вряд ли это ускользнуло бы от моих глаз. Я осмотрел все комнаты — последней оставалась мастерская. Распахнув дверь из гостиной в мастерскую, я зашел и собрался было протянуть руку к выключателю, но меня остановило нечто. Тихо, но отчетливо оно шепнуло мне на ухо: «А вот свет лучше не зажигать». Я так и поступил — отвел руку от выключателя, тихо затворил за собой дверь и, затаив дыхание, чтобы не слишком шуметь, стал вглядывался в темноту мастерской.

Мои глаза постепенно привыкали к темноте, и я понял, что в комнате со мной есть кто-то еще. Предчувствие было явным. Похоже, этот кто-то сидел на деревянном табурете, на котором за работой обычно сижу я. Первой мыслью у меня стало, что это Командор. Вернулся в каком-нибудь новом облике. Однако для Командора фигура была чересчур крупна. По очерку в темноте казалось, что передо мной силуэт худощавого мужчины высокого роста. Рост Командора — сантиметров шестьдесят, а этот мужчина чуть ли не раза в три выше. Он, как все высокие люди, сидел, немного сгорбившись. И не шевелился.

Я тоже стоял неподвижно, прислонясь к дверному косяку и вытянув левую руку вдоль стены, готовый в любой миг включить свет, и всматривался в спину того мужчины. Мы оба застыли в ночном мраке — каждый в своей позе. Не знаю, почему, но страха у меня не было. Дыхание, сбившись, участилось, стук сердца глухо отдавался в висках, но я не боялся. Посреди ночи в дом самовольно проник незнакомый мне мужчина. Возможно, вор. А может, и призрак. Как бы то ни было, ситуация такова, что впору сдрейфить. Но у меня не возникало чувства, будто все ужасно, а сам я в опасности.

С тех пор, как здесь впервые объявился Командор, произошло немало разных причуд, и, вероятно, мое сознание с этим свыклось. Но дело не только в этом, наоборот: присутствие незнакомца посреди ночи в мастерской лишь подогревало мой интерес. Во мне пробуждался не страх, но любопытство. Мне показалось, что мужчина, сидя на табурете, о чем-то крепко задумался. Или же вглядывается во что-то прямо перед собой, и эта его сосредоточенность заметна была даже стороннему взгляду. Мне показалось, что мужчина и не заметил, как я вошел в мастерскую. Или же ему просто не было до этого никакого дела.

Скрадывая дыхание и сдерживая биение сердца, я ждал, чтобы глаза полностью привыкли к темноте. И вскоре мне стало понятно, что же привлекло внимание мужчины — он увлеченно и пристально смотрел на боковую стену. Туда, где висела картина Томохико Амады «Убийство Командора». Сидя без единого движения на деревянном табурете, подавшись немного вперед, он пристально ее рассматривал. Руки его покоились на коленях.

В этот миг тучи, прежде затягивавшие небо плотной завесой, начали расползаться. Пробившись меж ними, полоска лунного света осветила на миг мастерскую — будто прозрачный бесшумный поток омыл старый камень, проявив на нем тайные знаки. И после сразу потемнело опять, но и это продлилось недолго. Вскоре тучи снова разорвало, словно бы на клочья, и лунный свет секунд на десять окрасил все вокруг в бледно-голубые тона. Мне этого хватило, чтобы рассмотреть пришельца.

Ему на плечи спадали белые волосы — их давно не расчесывали, и местами они торчали в разные стороны космами. Осанка выдавала в нем человека преклонного возраста — он ссохся, точно увядшее дерево. Кто знает, может, прежде был крепким мускулистым человеком, однако с годами и, не исключено, из-за какой-то хвори сильно осунулся. Так мне сразу показалось.

Худоба сильно изменила черты его лица, так что я догадался не сразу, однако вскоре уже понимал, кто сидит передо мной. Я видел его лишь на разрозненных фотографиях, но обознаться не мог. Его отличал заостренный нос, если смотреть в профиль. Но главную подсказку мне дала мощная аура, исходившая от его тела. Ночь выдалась прохладной, однако у меня обильно вспотели подмышки. Учащенно забилось сердце. Поверить в это трудно, но сомнений быть не могло.

Старцем был сам автор этой картины — Томохико Амада. Он вернулся к себе в мастерскую.

Глава 9

Только если я не оборачиваюсь
Но разве это мог быть сам Томохико Амада во плоти? Ведь настоящий Томохико Амада — в пансионате для престарелых, что где-то на плоскогорье Идзу. У него развитая форма слабоумия, он теперь почти не встает с постели. Он просто не смог бы добраться сюда один, своими силами. А раз так, выходит, я своими глазами наблюдаю его призрак? Но, насколько мне известно, Томохико Амада еще не умер. Тогда правильнее будет назвать его «живым призраком». Или же он буквально только что испустил дух и, став призраком, явился сюда? Такое тоже вполне вероятно.

Так или иначе, я понимал, что это не видение. Для видения уж больно реалистично он смотрится, у него более густая консистенция. В эманации, конечно же, присутствовал дух живого человека, всплески сознания. Томохико Амада каким-то особым способом вернулся в собственную мастерскую, сел на свой табурет и смотрит на свою картину «Убийство Командора». Не беспокоясь, что еще в мастерской стою я (или даже не замечая меня), он пристально смотрел на картину пронизывающим темноту острым взглядом.

Облака тянулись вереницей, а когда прерывались, Томохико Амаду освещал лунный свет из окна, и фигура его отбрасывала четкую тень. Старец сидел боком ко мне, укутанный в старый халат или плед. С босыми ногами, без носков и тапочек. Длинные седые пряди всклокочены, щеки и подбородок покрыты редкой седой щетиной. Лицо изможденное, только глаза блестят остро и ясно.

Чего-чего, а страха-то во мне как раз и не было, но я пребывал в жутком замешательстве. Моим глазам открывалось отнюдь не тривиальное зрелище, как тут не смутиться? Рука у меня по-прежнему касалась выключателя на стене, но включать свет я не собирался. Я буквально примерз к месту — мне не хотелось мешать тому, что здесь происходит, будь старец призраком или видением… да кем угодно. Мастерская, по сути, как ни крути, — его. В этом месте он и должен находиться. Я же, напротив, здесь чужак, и если он собирается что-то здесь делать, у меня нет никакого права ему мешать.

Поэтому я, затаив дыхание, расслабился, беззвучно попятился и выскользнул из мастерской. Осторожно прикрыл за собою дверь. За все это время Томохико Амада, сидя на табурете, даже не шелохнулся. И если бы я по неосторожности с грохотом опрокинул, скажем, вазу на столе, он вряд ли бы и это заметил, до того предельна была его строгая сосредоточенность. Прорвавшийся сквозь тучи лунный свет вновь осветил его исхудавшее тело. И я напоследок запечатлел у себя в сознании его контур вместе с тонкими ночными тенями — этот очерк, этот сжатый сгусток всей его жизни. «Такое забывать нельзя», — назидательно проговорил я самому себе. Его образ я должен запечатлеть на сетчатке, крепко-накрепко сохранить в своей памяти.

Вернувшись в столовую, я сел за стол и выпил несколько стаканов минеральной воды. Хотелось виски, но бутылка была пуста — мы с Мэнсики ее допили еще вечером. Кроме нее, никакой выпивки в доме не оказалось. В холодильнике лежало несколько бутылок пива, но мне пива не хотелось.

В итоге я не мог уснуть до четырех утра. Так и сидел в столовой и бесцельно гонял думы в голове. Были жутко взвинчены нервы, и делать ничего не хотелось. Вот и оставалось мне лишь закрыть глаза и размышлять, но думать непрерывно о чем-то одном я тоже не мог. Поэтому несколько часов я просто цеплялся за обрывки самых разных мыслей, словно котенок, что гоняется по кругу за собственным хвостом.

Устав от бесцельных мыслей, я воспроизвел в уме контуры фигуры Томохико Амады. Чтобы проверить себя, сделал простенький набросок: нарисовал воображаемым карандашом портрет старца в воображаемом эскизнике собственной памяти. Как раз это я часто и делаю каждый день в свободное время. Реальные карандаши и бумага мне не нужны. Наоборот, без них даже проще. Наверное, примерно так же математики выстраивают свои формулы на воображаемых досках в мозгу. Кто знает, может, когда-нибудь я на самом деле нарисую такую картину.

Повторно заглядывать в мастерскую мне нисколько не хотелось. Разумеется, любопытство не покидало меня. Старик — вероятно, Томохико Амада, — все еще там? Сидя на табурете, по-прежнему пристально смотрит на «Убийство Командора»? Убедиться в этом мне, конечно же, хотелось. Вероятно, сейчас я столкнулся с очень важным событием и своими глазами вижу то место, где оно происходит. И, возможно, мне будут явлены несколько ключей для разгадки тайны жизни Томохико Амады.

Но даже если и так, я не хотел мешать ему. Преодолев пространство, презрев любую логику, Томохико Амада вернулся сюда, чтобы неспешно насладиться собственной картиной — или же еще раз удостовериться в чем-то, что в ней скрыто. Для этого ему наверняка пришлось потратить немало энергии — ценной жизненной силы, которой у него осталось не так уж и много. Поистине — пусть даже ценой такой жертвы — ему требовалось вволю насладиться своей картиной.


Когда я проснулся, часы показывали начало одиннадцатого. Для меня, жаворонка, это явление весьма редкое. Умывшись, я сварил кофе и позавтракал. Почему-то был очень голоден и на завтрак съел почти вдвое больше обычного: три тоста, два яйца вкрутую, салат из помидоров. Кофе выпил две полные кружки.

После еды на всякий случай заглянул в мастерскую, но фигуры Томохико Амады там, разумеется, уже не было. А была там только обычная утренняя тишь. Стоял мольберт, на нем начатый холст — портрет Мариэ Акигавы, — а перед ним — пустой круглый табурет. За мольбертом стоял стул из гарнитура, на котором сидела, позируя мне, сама Мариэ Акигава. Сбоку на стене висела картина Томохико Амады «Убийство Командора». А вот погремушка на книжной полке так и не возникла. Небо над долиной прояснилось, прохладный и чистый воздух пронизывали крики перелетных птиц.

Я позвонил Масахико Амаде на работу. Дело шло к полудню, а голос его показался мне каким-то сонным. Такие нотки вялости обычно звучат в голосах с утра в понедельник. После краткого приветствия я для уверенности, что видел прошлой ночью не призрак отца Масахико, как бы ненароком поинтересовался его здоровьем. Как здоровье отца? Жив ли? Если, положим, накануне он скончался, сыну уже должны были об этом сообщить.

— Ездил проведать его несколько дней назад. С головой у него лучше уже не станет, а вот физическое состояние вполне нормальное. По крайней мере, пока что нигде не болит.

Из чего я заключил, что Амада-старший еще не умер, значит, прошлой ночью я видел не призрак. Это был мимолетный образ, вызванный намерением живого человека.

— Извини за несуразный вопрос, в последнее время в поведении твоего отца не замечали какие-нибудь странности? — спросил я.

— У моего отца?

— Да.

— А почему тебя это интересует?

Я произнес заготовленную реплику:

— Дело в том, что на днях я видел странный сон. Как будто твой отец посреди ночи возвращается в этот дом, и я случайно его вижу. Очень наглядный это был сон. От такого просыпаешься, подпрыгнув на кровати. Вот я и начал волноваться — вдруг что случилось?

— Вот как? — восхищенно откликнулся Масахико. — Занимательно. И что отец посреди ночи делал в доме?

— Просто неподвижно сидел на табурете в мастерской.

— И только?

— И только. Больше ничего.

— Табурет — тот старый, круглый на трех ножках?

— Да.

Амада Масахико на время задумался.

— Видимо, дни старика и впрямь сочтены, — бесстрастно произнес Масахико. — Душа человека в самом конце жизни навещает те места, о каких будет сожалеть пуще всего. Насколько я знаю, для отца самое милое его сердцу место — мастерская в том доме.

— Но ведь памяти у него не осталось?

— Памяти в обычном понимании — да, почти нет. Но душа, должно быть, еще с ним. Просто сознание не может к ней подключиться. Вроде как разомкнулась цепь, и сознание просто остается не подсоединенным, а душа сохраняется где-то в глубине. Наверняка — не поврежденная.

— Это похоже на правду, — сказал я.

— И тебе не было страшно?

— Во сне?

— Да. Ведь ты видел все как наяву?

— Да нет, какой там страх. Так, странное ощущение, только и всего. Твой отец — прямо как живой у меня перед глазами.

— А может, это и вправду был он сам? — спросил Масахико Амада.

Я ничего на это не ответил. О том, что старый художник скорее всего вернулся в этот дом специально для того, чтобы посмотреть картину «Убийство Командора» (ведь если вдуматься, дух Томохико Амады завлек сюда я сам: не вскрой я упаковку картины, он наверняка сюда б не явился), рассказывать его сыну мне не стоило. Иначе пришлось бы объяснять все: мало того что я нашел картину на чердаке этого дома, к тому же я ее самовольно вскрыл и повесил на стену в мастерской. Когда-нибудь мне, пожалуй, придется это сделать, но не сейчас.

— Так вот, — начал Амада Масахико, — помнишь, в прошлый раз не было времени, и я не рассказал тебе то, что собирался? Я еще говорил, что должен тебе кое в чем признаться. Помнишь?

— Ну да.

— Хочу как-нибудь заехать и спокойно тебе обо всем рассказать? Ты не против?

— Это вообще-то твой дом, ты не забыл? Можешь приезжать, когда захочешь.

— В конце недели я опять собираюсь проведать отца, тогда и загляну к тебе, идет? Одавара — как раз на обратном пути с Идзу.

— В любое время, кроме вечеров в среду и пятницу и первой половины дня воскресенья, — ответил я. — По средам и пятницам я веду изокружок, а в воскресенье мне необходимо писать портрет Мариэ Акигавы.

— Скорее всего, заеду вечером в субботу. В любом случае перед этим позвоню, — сказал Масахико.

Положив трубку, я перешел в мастерскую и присел на табурет — тот самый деревянный табурет, на котором прошлой ночью сидел во мраке Томохико Амада. Сев, я сразу поймал себя на мысли, что он больше не мой, а его — Томохико Амады: тот пользовался им долгие годы, создавая свои картины, и табурет должен и впредь оставаться его табуретом. Для несведущего меня это было всего лишь старое круглое сиденье на трех ножках, все в царапинах, но этот предмет, однако, пропитан его, Томохико Амады, волей. А я лишь пользуюсь им без спроса по стечению обстоятельств.

Сидя на табурете, я всматривался в висевшую на стене картину «Убийство Командора». Прежде я проделывал это неоднократно, бессчетное количество раз. Но картина стоила того, чтобы рассматривать ее вновь и вновь. Иными словами, она была произведением искусства, способным вызвать множество разных мнений о себе. Однако теперь мне захотелось удостовериться в этом заново, но уже под другим — не таким, как обычно, — углом. Ведь на ней изображалось нечто такое, что вынудило Томохико Амаду заново внимательно ее разглядывать накануне своей кончины.

И я принялся неспешно всматривался в холст. С того же места, под тем же углом, сидя в той же позе на табурете, сосредоточенно и затаив дыхание, как это делал прошлой ночью живой дух Томохико Амады — или же он сам. Но как бы внимательно ни смотрел, я так и не смог разглядеть на полотне ничего такого, чего не замечал до сих пор.


Устав от раздумий, я вышел на улицу. Перед домом стоял припаркованный серебристый «ягуар» Мэнсики — чуть поодаль от моего универсала «королла». Его оставили здесь на ночь, и он, точно умный прирученный зверь, тихо сидя на месте, терпеливо дожидался, пока за ним не придет хозяин.

Рассеянно думая о картине, я бесцельно бродил вокруг дома. А когда шел по тропинке сквозь заросли, у меня возникло странное ощущение — я почувствовал на своей спине чей-то взгляд, будто за мной кто-то шпионит. Будто тот Длинноголовый, приподняв над землей квадратную крышку, тайно следит за мной из угла полотна. Я резко обернулся — но ничего у себя за спиной не заметил. Дыра в земле была закрыта, а Длинноголового нигде не видно. Лишь в полной тишине тянулась безлюдная тропинка, засыпанная опавшими листьями. Такое ощущение возникало у меня не раз, но сколь стремительно я бы ни оборачивался, никогда никого не успевал заметить. Или же склеп и Длинноголовый существуют, лишь пока я не оглядываюсь? А стоит мне только обернуться, как это нечто, словно бы чуя, быстро прячется, совсем как в детской игре.

Миновав заросли, я прошагал до конца тропинки, по которой обычно не ходил. Я внимательно искал здесь ту «тайную тропу», о которой говорила Мариэ. Но сколько б ни искал ее, ничего похожего на вход не обнаружил. Мариэ предупреждала меня, что тропу не найти, если смотреть обычным взглядом. Она что — так искусно замаскирована? Во всяком случае, в потемках и в одиночку, следуя по этой тайной тропе, девочка очень быстро добралась с соседней горы до моего дома. По лесам, через заросли.

В конце тропинки открылась небольшая круглая поляна. Прервались свисавшие над головой ветки, и показался кусочек неба. Сквозь эту прореху поляну освещали прямые лучи осеннего солнца. Я присел на плоский камень посреди крохотного лоскутка, залитого солнцем, и разглядывал пейзаж лощины за стволами деревьев. Представлял себе, как вдруг с тайной тропы неожиданно покажется фигура Мариэ Акигавы. Но, разумеется, никто ниоткуда не показался — лишь временами прилетали птахи, садились на ветках и опять куда-то улетали. Птицы держались парами и давали о себе знать короткими, но звучными криками. Я читал в какой-то статье, что некоторые птицы, найдя себе пару, живут потом вместе всю свою жизнь, а стоит кому-то из них умереть — другой доживает остаток своих дней в одиночестве. Нечего и говорить: они не подписывают документы о разводе, присланные с уведомлением из адвокатской конторы.

Издалека уныло доносилось вещание грузовика-автолавки, но вскоре и этот шум утих. Затем где-то в глубине зарослей раздалось громкое шуршание неизвестной мне природы. Человек так не умеет. То шуршало дикое животное. А вдруг это кабан, подумал я (кабаны, как и шершни, — самая опасная живность в этих краях) и на миг обомлел, но звук пресекся и больше не повторялся.

Это подтолкнуло меня подняться и направиться к дому. По пути я завернул за кумирню, чтобы проверить склеп. Поверх него все так же лежали доски, на них — тяжелые камни. Как мне показалось, камни никто не сдвигал. Доски теперь укрывал толстый слой опавшей листвы. Эти листья, намокшие от дождя, уже потеряли свою прежнюю яркость. Все они, родившиеся весной молодыми, поздней осенью неизбежно встречают тихую смерть.

Пока я разглядывал доски, мне казалось, что крышка вот-вот приподнимется, и оттуда выглянет продолговатое, как баклажан, лицо Длинноголового. Но крышка, конечно же, не поднялась. К тому же Длинноголовый прятался в квадратной яме, куда меньше и теснее. А в этом склепе таился не Длинноголовый, а Командор. Точнее — идея, позаимствовавшая облик Командора. Это он звенел по ночам погремушкой, зазывая сюда и вынуждая открыть этот склеп.

Как бы то ни было, с этого склепа все и началось. После того, как мы с Мэнсики вскрыли его экскаватором, вокруг меня начали одна за другой происходить непонятные вещи. Или же все началось после того, как я обнаружил на чердаке картину «Убийство Командора» и разорвал ее обертку? Если по порядку, выходит примерно так. А может, оба эти события с самого начала тесно перекликались между собой? Как знать, возможно, именно картина «Убийство Командора» привела идею в этот дом? И Командор предстал передо мной в благодарность за то, что я освободил картину? Но чем дольше я размышлял, тем сложнее было судить, что стало причиной, а что — следствием.

Когда я вернулся в дом, серебристого «ягуара», запаркованного перед крыльцом, уже не было. Возможно, пока я гулял, Мэнсики приехал за ним на такси или же обратился в службу доставки машин. В любом случае на парковке перед домом одиноко ютилась лишь моя запыленная «королла»-универсал. Как и советовал Мэнсики, нужно как-нибудь измерить давление в шинах, однако я все еще не купил манометр. И вряд ли когда-нибудь в жизни сделаю это.

Собравшись приготовить обед, я стоял перед кухонным столом и тут заметил, что еще недавно одолевавший меня сильный голод пропал. Вместо этого мне жутко хотелось спать. Я принес одеяло, лег на диван в гостиной и сразу уснул. А пока спал — видел короткий сон, очень яркий и отчетливый. Но что это был за сон, вспомнить потом я так и не сумел. Припоминал лишь, что очень яркий и отчетливый. Даже не сон — такое ощущение, будто видел я обрывок реальности, по какой-то ошибке подмешанный мне в сон. А когда я проснулся, обрывок этот, став быстроногим смышленым зверьком, куда-то бесследно исчез.

Глава 10

Уронишь на пол, разобьется — значит, яйцо
Неделя пролетела неожиданно быстро. С утра я сосредоточенно писал, днем и по вечерам читал книги, гулял, занимался домашними делами. Один день незаметно переходил в другой. В среду после полудня приехала подруга, и остаток дня мы провалялись в постели. Старая кровать, как всегда, эффектно поскрипывала, чем приводила подругу в восторг.

— Эта кровать наверняка вскоре развалится, — предсказала она, переводя дух между нашими утехами. — Развалится на части так идеально, что не отличишь, кровать это была или палочки «Поки»[336].

— Возможно, мы должны все это проделывать мягче и плавней?

— Возможно, капитан Ахав должен был гонятьсяза иваси, — сказала она.

Я задумался об этом.

— Хочешь сказать, на свете бывают такие вещи, которые не так-то просто изменить?

— Что-то в этом роде.

Через некоторое время мы опять бросились в погоню по морским простором за белым китом. На свете бывают такие вещи, которые изменить не так-то и просто.


Каждый день я понемногу работал с портретом Мариэ Акигавы — облачал скелет эскиза в подмалевок. Подобрав несколько нужных оттенков, делал ими фон, готовил основу, чтобы ее лицо естественно всплывало на холсте. А меж тем дожидался ее очередного визита ко мне в воскресенье. В работе над картиной есть такие этапы, которые необходимо пройти лишь вместе с натурщиком, оставаясь с ним или нею лицом к лицу, а есть подготовка, которую нужно проводить без него. Мне нравился каждый такой этап сам по себе. В одиночестве можно не торопясь поразмышлять обо всех подробностях, подготовить фон, пробуя разные цвета и приемы. Я наслаждался этой черновой работой — а еще мне нравилось импровизировать: извлекать образ из подготовленного фона.

Вместе с портретом Мариэ Акигавы на другом холсте я начал писать склеп за кумирней. Этот маленький пейзаж ярко отпечатался у меня в памяти, и, чтобы написать картину, мне не требовалось видеть его перед собой. Так что я последовательно и тщательно прорисовывал этот склеп по памяти. Писал я реалистично, без прикрас, почти фотографически. В такой манере я обычно не пишу — за исключением портретов на заказ, конечно, — но такой вид живописи вовсе не считаю своим слабым местом. Стоит захотеть — и мне по силам нарисовать нечто очень тонко прорисованное и реалистичное, что запросто можно спутать с фотографией. Изредка работа над такими близкими к гиперреализму картинами помогает мне переменить настроение и переосмыслить свои базовые навыки. Однако реалистично я пишу сугубо для собственного развлечения и никому такие картины не показываю.

И вот у меня на глазах склеп в зарослях изо дня в день становился все более и более жизнеподобным. Загадочная округлая яма посреди зарослей, наполовину прикрытая досками вместо крышки. Тот склеп, из которого возник Командор. На полотне он изображен как темный провал, людей нет — лишь скопилась вокруг опавшая листва. Совершенно безмятежный пейзаж — и при этом казалось, что в любой миг из ямы может выползти некто. Или нечто. Чем дольше смотрел я на полотно, тем сильнее меня одолевало такое предчувствие. Творение моих рук — но что-то в нем вдруг заставило меня содрогнуться.

Так я каждый день проводил первую половину дня в мастерской — и, как мне вздумается, поочередно рисовал две совершенно разные по своему характеру картины. Сидя на табурете, на котором воскресной ночью восседал Томохико Амада, я сосредоточенно делал свою работу, обращаясь то к одному, то к другому холсту — их я поставил рядышком. Кто знает, может, из-за такой вот сосредоточенности я и не заметил, как улетучилось ощущение присутствия Томохико Амады, которое я ощутил ранним утром в понедельник. Похоже, старый поцарапанный табурет опять стал реальной мебелью — подспорьем в моей работе, а Томохико Амада, пожалуй, вернулся туда, где ему и было самое место.

Среди недели я иногда по ночам, приоткрыв дверь в мастерскую, заглядывал через щель внутрь, но комната так и оставалась безлюдной. Не появлялись ни Томохико Амада, ни Командор. Лишь старый табурет стоял перед мольбертом. Тусклый свет луны, проникавший в мастерскую через окно, вкрадчиво прорисовывал очертания находившихся там предметов. На стене висела картина «Убийство Командора», на полу, лицом к стене стояла начатая «Мужчина с белым «субару форестером»», на двух мольбертах выстроились в ряд «Портрет Мариэ Акигавы» и «Склеп в зарослях» — обе в процессе создания. В мастерской пахло красками, скипидаром, маковым маслом. Сколько ни оставляй окно открытым, их смешанный аромат уже никогда не выветрится из этой комнаты — тот особый запах, который я вдыхал до сих пор и буду вдыхать, надеюсь, всю оставшуюся жизнь. Как бы для того, чтобы убедиться в присутствии этого запаха в ночной мастерской, я вдохнул воздух полной грудью и тихо затворил дверь.


В пятницу вечером позвонил Масахико Амада — предупредить, что заедет в субботу во второй половине дня. Сказал, чтобы я ничего не готовил: он заглянет в рыбный порт и купит там свежей рыбы. Какой — это сюрприз.

— Может, привезти что-то еще? Мне все равно по пути, заеду и куплю, что скажешь.

— Особо ничего не нужно, — ответил я, но потом вспомнил: — Вот разве что виски. Ко мне приходил знакомый, и ту бутылку, что ты привозил в прошлый раз, мы с ним выпили. Купи одну любую, на твой выбор.

— Мне нравится «Чивас Ригал», устроит?

— Вполне, — ответил я. Масахико Амада всегда был разборчив в еде и выпивке — в отличие от меня. Я-то просто ем и пью что есть.

После разговора с Масахико я снял со стены в мастерской «Убийство Командора», отнес в спальню и обернул бумагой. Неизвестной картине Томохико Амады, которую я самовольно унес с чердака, не стоит попадаться на глаза сыну художника. По крайней мере — пока.

Поэтому картин, которые мои гости могли увидеть в мастерской, осталось всего две, обе на мольбертах. Стоя перед ними, я смотрел то направо, то налево. Сравнивая их, мысленно представлял, как Мариэ Акигава, завернув за кумирню, приближается к склепу. И у меня возникло предчувствие: вот сейчас начнется нечто. Крышка склепа наполовину сдвинута, и мрак направляет Мариэ туда, внутрь. Кто там ее поджидает? Длинноголовый? Или Командор?

Не могут две эти картины быть чем-то связаны между собой?

Поселившись в доме Амады, я почти беспрерывно рисую. Сначала, получив заказ от Мэнсики, писал его портрет, затем рисовал «Мужчину с белым «субару форестером»» — правда, едва приступив к цвету, прервался и с тех пор не прикасался к этой картине, а теперь параллельно пишу «Портрет Мариэ Акигавы» и «Склеп в зарослях». Мне казалось, эти четыре картины, соединившись в некую мозаику, излагают мне какую-то историю.

Или же я, рисуя их, сам веду некую летопись? Могло оказаться и так. Интересно, кто-то назначил меня этим летописцем? И если да, то — кто именно? И почему выбрал в летописцы меня?


В субботу незадолго до четырех на своем черном универсале «вольво» приехал Масахико Амада. Ему нравилась эта простая, но надежная старая модель, похожая на коробку. Масахико давно ездил на этой машине, намотал немалый километраж, но, судя по всему, менять ее на новую и не собирался. С собой он специально привез кухонный нож — отлично ухоженный и остро наточенный. Этим ножом он разделал на кухне морского леща — большого и свежего, только что купленного в рыбной лавке в Ито. Настоящий мастер на все руки, Масахико аккуратно удалил кости и аккуратно нарезал сасими, совсем не оставив мяса на хребте. На костях быстро сварил бульон, кожицу обжарил на прямом огне — из нее получилась нехитрая закуска к выпивке. Я стоял рядом и восхищенно наблюдал за его действиями. Стань Масахико поваром — глядишь, добился бы успеха и на этом поприще.

— Вообще-то сасими из белой рыбы лучше есть на следующий день — так оно мягче и вкуснее. Но… будем есть, как есть, уж не взыщи, — сказал мне Масахико, проворно орудуя ножом.

— Я не привередливый, — ответил я.

— Что останется — доешь завтра сам.

— Запросто.

— Кстати, ничего, если я сегодня у тебя заночую? — спросил Масахико. — Хочется обстоятельно с тобой потолковать, но если я выпью, то уже никуда не поеду. Могу расположиться на диване в гостиной.

— Конечно, — ответил я. — Ведь это же твой дом — ночуй, сколько захочешь.

— А подруга у тебя не останется?

Я покачал головой.

— Таких планов пока что нет.

— Раз так, то договорились.

— Но никаких диванов — в гостевой спальне есть кровать.

— Нет, на диване в гостиной мне будет лучше. Он куда удобнее, чем может показаться. С детства люблю на нем спать.

Масахико достал из бумажного пакета бутылку «Чивас Ригал», снял пластиковую оболочку и откупорил. Я принес два бокала, достал из холодильника лед. Когда напиток разливали, журчал он очень приятно. С таким звуком близкий человек распахивает тебе душу. Помаленьку выпивая, мы готовили ужин.

— Давно мы так с тобой не общались.

— Это верно. А прежде, сдается мне, пили немало.

— Кто пил немало — так это я, — сказал он. — Ты и тогда скорее нюхал пробку.

Я засмеялся.

— Ну, это если с твоего шестка смотреть… По моим меркам-то я закладывал достаточно.

Я никогда не напивался в стельку. Просто не успевал — меня смаривал сон, и я засыпал. А вот Масахико был не таков — если уж начинал пить, то пил основательно.

Сидя друг напротив друга за столом на кухне, сперва мы съели по четыре свежие устрицы, которые Масахико купил вместе с рыбой, затем принялись за сасими. Только что разделанная рыба была очень свежей и вкусной. И вправду твердовата, но мы выпивали и потому никуда не торопились. В конце концов прикончили мы все без остатка — и наелись досыта. Кроме устриц и сасими нас хватило лишь на хрустящую рыбную кожицу и тофу с моченым васаби. А запили все бульоном.

— Даже не припомню такого обстоятельного ужина, — сказал я.

— В Токио так нигде не накормят, — сказал Масахико. — А здесь вовсе не плохое место для жизни — вдоволь вкусной рыбы.

— Но если жить здесь постоянно, тебе, наверное, станет скучно?

— Тебе же не стало?

— Как сказать. Мне скука никогда не была в тягость. К тому же здесь тоже случается всякое.

И впрямь. Поселившись здесь в начале лета, я познакомился с Мэнсики. Вместе мы раскопали склеп за кумирней, затем появился Командор. Вскоре в мою жизнь вошли Мариэ Акигава и ее тетушка. Ублажала меня горячая замужняя подруга. Живой дух Томохико Амады — и тот посетил. Скучать здесь ничуть не приходилось.

— Я тоже вряд ли стал бы здесь скучать, вопреки всему, — произнес Масахико. — В молодости я увлекался серфингом и погонял на местном взморье по волнам изрядно. Что, не знал?

Я ответил, что нет — ни разу об этом от него не слышал.

— По-моему, пора мне уже отойти от городской жизни и вновь окунуться в такую вот сельскую жизнь. Начать все сызнова. Что скажешь? Проснувшись утром, первым делом смотреть на море, а когда придут волны — взять доску и пойти на берег.

Такое занятие было совсем не по мне.

— А что с работой? — спросил я.

— Достаточно пару раз в неделю ездить в Токио. Сейчас почти вся моя работа — на компьютере, и ей ничуть не повредит, если я буду жить вдали от столицы. Мир меняется, скажи?

— Откуда мне знать?

Он изумленно посмотрел на меня.

— На дворе двадцать первый век — хоть это тебе известно?

— Что-то слышал.


Покончив с едой, мы перебрались в гостиную, где продолжили выпивать. Осень подходила к концу, но в ту ночь еще не было зябко настолько, чтобы захотелось разжечь камин.

— Кстати, как состояние отца?

Масахико слегка вздохнул.

— По-прежнему. Мозг в полной отключке, так что он даже не отличит куриные яйца от своих.

— Уронишь на пол, разобьется, значит — куриное.

Масахико рассмеялся.

— Если подумать, человек — создание удивительное. Мой отец еще несколько лет назад был крепким мужчиной — хоть бей его, хоть пинай, все ему нипочем. И голова всегда трезвая и холодная, как зимнее небо темной ночью. Аж противно. А сейчас у него в памяти — сплошное темное пятно, будто непостижимая черная дыра, внезапно возникшая в космосе. — Сказав это, Масахико покачал головой. — Не помнишь, кто сказал: «Старость — самая большая неожиданность в жизни»?[337]

Я ответил, что не знаю — даже не слышал такую фразу. Однако, похоже, так оно и есть. Старость для человека — даже более непредвиденная штука, чем сама смерть. Она с лихвой превосходит все наши ожидания. И однажды тебе ясно дадут понять, что мир этот ничего не потеряет, если лишится тебя как биологического — да и общественного — существа.

— Кстати, тот сон, в котором ты недавно видел моего отца, — что, был очень явственный? — спросил у меня Масахико.

— Да, все было будто наяву.

— И отец был в этом доме? В своей мастерской?

Я провел его в мастерскую и показал на стоявший посредине комнаты табурет.

— Во сне твой отец неподвижно сидел вот здесь.

Масахико подошел к табурету и положил на него ладонь.

— Ничего не делал?

— Нет, просто сидел.

На самом деле он пристально смотрел на «Убийство Командора», но об этом я умолчал.

— Это любимый табурет отца, — сказал Масахико. — Обычный и старый, но отец с ним не расставался. Когда писал картины или просто размышлял — всегда садился именно на него.

— На самом деле, когда сидишь на нем, становится на удивление спокойно на душе.

Масахико некоторое время стоял, не отрывая ладони от табурета — видимо, о чем-то задумался. Но сам на него садиться он не стал. По очереди осмотрел оба холста, стоявших перед табуретом, — «Портрет Мариэ Акигавы» и «Склеп в зарослях», те две картины, над которыми я работал. Осмотрел неторопливо, так врач выискивал бы пятнышко на рентгеновском снимке.

— Весьма интересно, — сказал он. — Очень хорошо.

— Что, обе?

— Да. Каждая вполне привлекательна. Особенно если поставить их рядом — так чувствуется некое странное движение. По стилю они совершено разные, но возникает ощущение, будто что-то их связывает.

Я молча кивнул. Именно это я и сам смутно чувствовал последние несколько дней.

— Сдается мне, ты постепенно нащупываешь новое направление. Будто вот-вот выберешься из дремучего леса. Мой тебе совет — бережно держись за него.

Сказав это, он сделал глоток виски, и лед в бокале издал благородный звук.

Меня так и подмывало показать ему картину Томохико Амады «Убийство Командора». Мне хотелось узнать, какое впечатление произведет на сына работа отца. Возможно, его слова дадут мне какую-нибудь важную подсказку. Однако я подавил в себе это побуждение.

Что-то меня остановило. «Еще не время».

Мы вернулись в гостиную. На улице, похоже, поднялся ветер. За окном густые тучи медленно плыли на север. Луны не было видно.

— Теперь о важном, — наконец-то решившись, начал Масахико.

— Вижу, разговор будет не особо приятный? — сказал я.

— Да, не особо. Точнее — совсем неприятный.

— Но я должен об этом знать?

Масахико потер ладони, будто собирался поднять нечто тяжелое. И наконец заговорил:

— Речь о Юдзу. Я несколько раз с нею виделся. И до того, как ты весной ушел из дому, и после. Всякий раз о встрече просила она. Мы с нею встречались и разговаривали на улице. Правда, она просила тебе не рассказывать. Я не хотел, чтобы между нами были тайны, но слово ей дал.

Я кивнул.

— Слово — это серьезно.

— Ведь мы с Юдзу тоже друзья.

— Я знаю, — сказал я. Масахико очень дорожил дружбой — возможно, такова была его слабость.

— У нее был мужчина. Ну, в смысле — помимо тебя.

— Я знаю, — снова сказал я. — В том смысле, что теперь, разумеется, знаю.

Амада кивнул.

— Примерно полгода до того, как ты ушел из дому, — у них, то есть, были отношения. И мне стыдно признаться, но я его знаю. Он мой коллега по работе.

Я тихо вздохнул.

— Насколько могу себе представить, он симпатичный?

— Да, недурен собой. Точеное лицо. Агентство приметило его еще в студенчестве, и он подрабатывал натурщиком. И, по правде говоря, вышло так, что познакомил его с Юдзу я.

Я молчал.

— Разумеется, так вышло, — добавил Масахико.

— Юдзу с юности питала слабость к смазливым мужикам. Она сама мне в этом признавалась.

— Ну, у тебя физиономия тоже ничего.

— Спасибо. Сегодня, похоже, от этого знания буду спать крепко.

Какое-то время мы хранили молчание, каждый — по-своему. Потом заговорил Масахико:

— Как бы то ни было, тип этот — очень приятной внешности, и при том у него неплохой характер. Понимаю, что все это тебя никак не утешит, но он совершенно не из тех, кто бьет женщин, неразборчив в связях или кичится своей внешностью.

— Ну, уже хоть что-то, — произнес я. Специально я не старался, но фраза прозвучала насмешливо.

Масахико продолжал:

— Примерно в сентябре прошлого года мы были где-то вместе с этим малым и случайно наткнулись на Юдзу. Время шло к полудню, поэтому решили пообедать втроем. Но я даже не мог представить, что они начнут встречаться. Он младше ее на пять лет.

— И все же времени они зря не тратили?

Масахико едва заметно пожал плечами. Похоже, у них все развивалось стремительно.

— Он обратился ко мне тогда за советом, — сказал Амада. — А за ним следом — и она. Тем самым они загнали меня в угол.

Я молчал, понимая, что любые мои слова будут выглядеть глупо.

Масахико умолк. После этого заговорил вновь:

— Дело в том, что она беременна.

Я на миг лишился дара речи.

— Беременна? Юдзу?

— Да, на восьмом месяце.

— Залетели?

Масахико покачал головой.

— Этого я не знаю, но она собирается рожать. Уже семь месяцев все-таки, ничего другого не остается.

— Она же постоянно мне твердила, что пока не хочет ребенка.

Масахико заглянул к себе в бокал, слегка насупился и спросил:

— Так получается, никаких шансов, что этот ребенок — твой?

Я быстро прикинул в уме и покачал головой. Юридически это отдельный вопрос, а вот биологически вероятность нулевая. Восемь месяцев назад я ушел из дому, и с тех пор мы с нею больше не виделись.

— Хорошо, если так, — произнес Масахико. — В общем, сейчас она собирается рожать и попросила меня сообщить тебе об этом. Сказала, что сама не намерена тебя этим беспокоить.

— Зачем же ей нужно, чтобы я об этом знал?

Масахико опять покачал головой.

— Полагаю, считает, что так будет прилично.

Я молчал. «Прилично?» Масахико сказал:

— Как бы там ни было, я хотел за все это перед тобой извиниться. Я очень перед тобой виноват за то, что знал об отношениях Юдзу и моего коллеги, но ничего не мог тебе рассказать. Какими бы ни были обстоятельства.

— И за это ты пустил меня пожить в этот дом?

— Нет, с Юдзу это никак не связано. Здесь все-таки долго жил мой отец, все это время писал здесь картины… Вот я и подумал — кому как не тебе лучше всего здесь поселиться? Кому попало же такой дом не доверишь.

Я молчал. Похоже, он не лукавил. Масахико продолжал:

— Что бы ни случилось, ты уже подписал документы на развод и отправил обратно Юдзу, так?

— Если быть точным, отправил я их адвокату, поэтому развод уже должен быть оформлен. И тогда они смогут спокойно пожениться.

И создать счастливую семью. Миниатюрная Юдзу, симпатичный долговязый папаша и малое дитя. Безоблачным воскресеньем с утра все втроем они дружно гуляют в соседнем парке. Прямо идиллия.

Масахико добавил льда нам обоим в бокалы и долил виски. Взял свой и сделал глоток.

Я встал с кресла, вышел на террасу и посмотрел на дом Мэнсики по ту сторону лощины. Свет в некоторых окнах у него еще горел. Мэнсики — чем он сейчас там занят? О чем размышляет?

По ночам теперь становилось холодно. Ветер покачивал ветки деревьев, полностью сбросивших листву. Вернувшись в гостиную, я опять расположился в кресле.

— Ты меня простишь?

Я покачал головой.

— Вопрос же не в том, кто виноват.

— Мне действительно очень жаль. Вы с Юдзу были такой подходящей парой и выглядели очень счастливыми. И чтобы все так прискорбно да вдребезги…

— Попробуй уронить на пол. Яйцо — то, что разобьется.

Масахико бессильно хмыкнул.

— И как ты теперь? Женщина есть?

— Нельзя казать, что нет.

— Но не такая, как Юдзу?

— Нет, не такая. У меня давно выработался свой взгляд на женщин. На те качества, какие мне в них важны. И это было в Юдзу.

— А в других такого не находишь?

Я покачал головой.

— Пока что нет.

— Очень жаль, — сказал Масахико. — К слову, а что для тебя в них важно?

— Трудно сказать. Но это именно то, что я, отчего-то утратив однажды, долго продолжаю еще в них потом искать. Пожалуй, все люди, наверное, так вот в кого-то влюбляются?

— Ну, скажем, не все, — ответил Масахико, немного нахмурившись. — Наоборот, такие, скорее всего, в меньшинстве. Однако если это трудно выразить словами — нарисуй, ты же художник.

Я сказал:

— Не получается выразить словами — нарисуй, ха! Сказать легко, да сделать непросто.

— Однако оно стоит того, чтобы к нему стремиться.

— Возможно, капитану Ахаву следовало гоняться за иваси, — сказал я.

Услышав это, Масахико рассмеялся.

— С точки зрения безопасности — да. Но тогда не родится искусство.

— Постой, ты это брось… Стоит произнести слово «искусство» — и разговору сразу хана.

— Сдается мне, нам нужно выпить еще, — сказал Масахико, качая головой, и подлил нам обоим виски.

— Я столько не выпью. Завтра мне работать.

— Завтра будет завтра. А сегодня есть лишь сегодня, — ответил Масахико.

В этих его словах звучала удивительная сила убеждения.


— Есть у меня к тебе одна просьба, — сказал я Масахико, как раз собираясь завершить беседу и готовиться ко сну. Стрелки часов приближались к одиннадцати.

— Все, что будет в моих силах.

— Если ты не против, я хотел бы встретиться с твоим отцом. Когда поедешь в пансионат на Идзу, сможешь взять меня с собой?

Масахико посмотрел на меня, будто видел перед собой диковинную зверушку.

— Ты хочешь встретиться с моим отцом?

— Если тебя это не затруднит.

— Конечно, нет. Только он уже не в состоянии выражаться членораздельно. У него в голове сплошная муть, полный хаос. И если ты на что-то надеешься… в смысле — хочешь добиться от Томохико Амады чего-то осмысленного, боюсь, тебя эта встреча только расстроит.

— А я ни на что и не надеюсь. Просто хочу хотя бы раз встретиться с твоим отцом и хорошенько рассмотреть его лицо.

— Зачем?

Я вздохнул и обвел взглядом гостиную.

— Я уже полгода живу в этом доме, работаю в мастерской твоего отца. Пишу картины, сидя на его табурете. Ем с его посуды, слушаю его пластинки. И во всем этом, признаться, везде ощущается его присутствие. Вот я и посчитал, что нужно хотя бы раз встретиться с ним самим, пусть даже не удастся толком поговорить. Мне все равно.

— Раз так, то ладно, — согласился Масахико. — Хоть ты и приедешь со мной вместе, он и не обрадуется, и не расстроится, ведь он уже не различает, кто есть кто. Поэтому ничего не помешает мне взять тебя с собой. Скоро я опять туда поеду. Врачи говорят — ему осталось недолго. В любой миг может произойти что угодно. Поэтому поехали, если не будешь занят.

Я принес запасной комплект постели: матрас, подушку и одеяло, — и постелил ему на диване в гостиной. Еще раз окинул комнату взглядом, проверяя, нет ли где Командора. Если Масахико проснется среди ночи и увидит перед собой шестидесятисантиметрового мужчину в одежде эпохи Аска, у него наверняка душа уйдет в пятки. Еще решит, что белая горячка началась.

Помимо Командора, меня в этом доме беспокоил «Мужчина с белым «субару форестером»». Сама-то картина развернута лицом к стене, но я понятия не имел, что может произойти во мраке ночи в мое отсутствие.

Я пожелал Масахико крепкого сна до самого утра — и при этом ничуть не кривил душой.

Перед тем, как лечь, я выдал Масахико свою запасную пижаму — он примерно моего сложения, так что размер оказался впору. Масахико разделся, натянул пижаму и нырнул в приготовленную постель. В комнате было прохладно, но под одеялом должно быть тепло.

— Ты на меня не сердишься? — спросил напоследок он.

— С чего бы? — ответил я.

— Но тебе ведь немного больно?

— Наверное, — признался я. Я тоже имею право хоть сколько-то чувствовать боль.

— Но в стакане воды еще одна шестнадцатая часть.

— Именно, — подтвердил я.

Затем я потушил в гостиной свет и ушел к себе в спальню. И вскоре уснул — вместе со своим ноющим от обиды сердцем.

Глава 11

Не может все оказаться обычным сном
Когда я проснулся, давно рассвело. Небо затягивали жидкие серые облака, и все же благотворные солнечные лучи, пробиваясь сквозь них, тихо стелились по земле. Было около семи.

Умывшись, я запустил кофе-машину, а затем пошел проверить гостиную. Масахико Амада, завернувшись в одеяло, спал крепким сном — и просыпаться, видимо, не собирался. На столике сбоку от дивана стояла почти пустая бутылка «Чивас Ригал». Не будя Масахико, я убрал и бокалы, и бутылку.

По моим меркам, вчера я выпил прилично, однако похмелья не ощущал, изжоги тоже. И голова была ясной, как обычно по утрам. Сколько себя помню, я никогда не страдал похмельем — даже не знаю, почему. Это у меня врожденное? Сколько б ни выпил, проспавшись, утром я не наблюдаю в себе никаких следов алкоголя. Все исчезает. Позавтракав, я сразу мог приниматься за работу.

Завтракая двумя тостами и глазуньей из двух яиц, я слушал по радио новости и прогноз погоды. Рухнули цены на акции, оскандалился депутат Парламента, на Ближнем Востоке в городе N произошел крупный террористический акт — много людей погибло или получило травмы. Как обычно, не услышал я ни одной греющей душу новости. Но и ничего, способного сразу же отрицательно повлиять на мою жизнь, тоже не случилось. Все пока что происходило в каком-то далеком мире, с незнакомыми мне людьми. Конечно, их жаль, но что я могу с этим поделать? И прогноз погоды был не самый радостный. Ясного солнечного дня никто не обещал, но и ненастья тоже: днем легкая облачность, но без осадков. Вероятно. Чиновники и синоптики — люди неглупые, поэтому таких уклончивых слов, как «возможно» или «пожалуй», не употребляют. Для этого у них есть удобный и никого ни к чему не обязывающий термин «вероятность осадков».

Закончились новости и прогноз погоды — я выключил радио и прибрал после завтрака посуду. После чего сварил еще кофе и сел за кухонный стол. Обычные люди в это время разворачивают только что доставленный утренний номер газеты, но я газет не выписываю, поэтому за чашкой кофе обычно попросту смотрю на красивую иву за окном и размышляю.

Первым делом я подумал о жене, которой вскоре, насколько я понял, рожать. Вдруг я поймал себя на мысли, что она мне больше не жена. Нас с нею больше ничто не связывает — ни с точки зрения общественного договора, ни с точки зрения людских отношений. Я уже, вероятно, успел стать для нее посторонним, бессмысленным существом. Эта мысль показалась мне очень странной. Еще несколько месяцев назад мы вместе завтракали, вытирались одним полотенцем и мылились одним куском мыла, соприкасались нагими телами, делили постель — а теперь стали чужими людьми.

Чем дольше я об этом раздумывал, тем больше мне стало постепенно казаться, что даже для себя самого я стал бессмысленным созданием. Опустив руки на стол, я пристально их разглядывал. Это, вне сомнения, мои руки. Левая симметрична правой и выглядит почти так же. Этими руками я пишу картины, готовлю и ем еду, временами ласкаю женщин. Однако нынешним утром руки эти вовсе не были похожи на мои. Ладони, ногти, подушечки пальцев, казалось, принадлежали другому — незнакомому, постороннему человеку.

Я оставил думы о руках. И о женщине — в прошлом моей жене. Выйдя из-за стола, я направился в ванную, снял пижаму и принял горячий душ. Старательно вымыл голову, побрился — а затем опять задумался о Юдзу, которой вскоре предстояло родить — не моего — ребенка. Я не хотел об этом думать, но не думать об этом не мог.

Она примерно на восьмом месяце. Семь месяцев назад была вторая половина апреля. Где сам я был тогда и что делал? Уйдя из дому, отправился в длительное путешествие примерно в середине марта. Затем бесцельно скитался по северу страны за рулем старенького «пежо-205». Вернулся в Токио я в начале мая. Выходит, во второй половине апреля я как раз перебрался с Хоккайдо в Аомори — на пароме из Хакодатэ до Оома на полуострове Симокита.

Достав из глубины выдвижного ящика дневник, который вел по пути, я проверил, где был в те дни. Отдалившись от побережья, я ездил туда-сюда по горам Аомори. Несмотря на вторую половину апреля, в горах было холодно, повсюду еще лежал снег. Зачем мне нужно было непременно ехать в такие холодные места, я вспомнить не мог. Названия местности не знаю, но, помню, несколько дней я провел в безлюдной маленькой гостинице у озера. Неприглядное старое здание из бетона, непритязательная — но вполне годная — еда. И плата была на удивление низкой, а в глубине участка располагалась маленькая открытая ванна с минеральной водой, доступная в любое удобное время. Гостиница недавно открылась после зимнего перерыва, и, как мне кажется, постояльцев, кроме меня, в ней не было.

Воспоминания о путешествии оказались весьма смутными. В тетрадке, служившей мне записной книжкой, остались пометки о местах, где я побывал и где ночевал, о том, что я ел, какое расстояние проехал и сколько было расходов за день. И только. Записи — от случая к случаю и крайне сухие. Не чувствовалось в них ни эмоций, ни впечатлений. Возможно, ничего, достойного пера, и не случилось? Поэтому, перечитывая свой дневник, я почти не мог отделить один день от другого. Сами географические названия мне ни о чем не говорили — я не мог припомнить, что это были за места. Немало дней осталось даже без таких названий. Те же пейзажи, та же еда, та же погода… Погоды там было лишь два типа: холодно и прохладно. И сейчас я в силах был припомнить лишь это однообразие.

Пейзажи и предметы в дорожном эскизнике куда ярче освежили мою память (фотоаппарат я в дорогу не брал, и фотографий поэтому не было — вместо них я делал наброски). При этом нельзя сказать, что за всю поездку я нарисовал их много. Когда позволяло время, брал в руки огрызок карандаша или шариковую ручку и набрасывал эскизы того, что попадалось на глаза. Придорожные цветы, собак и кошек, горные хребты. Иногда по настроению рисовал людей рядом, но практически все раздал им же.

В самом низу страницы дневника за 19 апреля я обратил внимание на пометку: «Прошлая ночь / сон». И больше ничего. Я как раз жил в той гостинице. Оба слова жирно подчеркнуты мягким карандашом. Чтоб я внес такое в дневник, да еще нарочно подчеркнул… видно, то был важный для меня сон. Понадобилось время, чтобы вспомнить, о чем он был. И тут меня озарило.

Той ночью под утро я видел яркий и непристойный сон.


Во сне я был в квартире на Хироо — в той самой, где прожил вместе с Юдзу шесть лет. На кровати в одиночестве спала моя жена, а я смотрел на нее откуда-то с потолка. Вроде как парил в пространстве — причем мне это вовсе не показалось странным. В том сне такое состояние я полагал совершенно нормальным. Ничего удивительного. Что и говорить, я отнюдь не считал, и что все это — сон. Для того меня — парящего в пространстве — все это было сейчас и взаправду.

Тихонько, чтобы не разбудить Юдзу, я спустился с потолка и встал у изножья кровати. Я был очень возбужден — еще бы, мы так долго не были вместе. Потихоньку я принялся стягивать с нее одеяло, но Юдзу спала очень крепко. Возможно, выпила накануне снотворного и, даже оставшись без одеяла, просыпаться, похоже, не собиралась. Она даже не пошевелилась, что лишь придало мне смелости. Медленно я стянул с нее пижамные штаны, снял трусы. Пижама была голубой, трусы — маленькие, белые, из хлопка. Но она все равно не проснулась — не сопротивлялась и не кричала.

Нежно раздвинув ей ноги, я погладил влагалище пальцем. Внутри у нее было тепло и влажно — словно она только и ждала моего прикосновения. И я, не в силах сдержаться, вставил окрепший пенис ей внутрь. Точнее, она принимала своим влагалищем мой пенис, словно нагретое сливочное масло, активно поглощала его. Не просыпаясь, Юдзу глубоко вздохнула и еле слышно вскрикнула — так, словно заждалась, когда же с нею так поступят. Дотронувшись до ее груди, я ощутил соски — твердые, точно плодовые косточки.

Сейчас она, пожалуй, видит крепкий сон, подумал тогда я. И в этом сне перепутала меня с кем-то другим, поскольку уже давно отвергала мои объятья. Однако каким бы ни был ее сон, и пусть в нем она считает меня кем-то другим, в ней сейчас был именно я — и я уже не мог прерваться. Если Юдзу сейчас проснется и обнаружит, что ее партнер я, это наверняка ее шокирует. Она даже может разозлиться. Если все выйдет так, то случится это тогда, пока же мне остается лишь идти до последнего. В голове у меня гулко бурлило от нестерпимого желанья — словно река прорвала плотину.

Вначале я двигался в ней, избегая лишней резкости, медленно и осторожно, чтобы не разбудить, однако вскоре движения эти ускорились сами по себе. Плоть ее желанно меня принимала и требовала быть еще жестче, и я вскоре кончил. Мне хотелось оставаться в ней дольше, но сдерживаться сверх того я уже не мог. Секса у меня не было давно, а Юдзу, хоть и во сне, реагировала как никогда активно.

Извергался в нее я очень бурно и несколько раз подряд. Сперма переполнила ей влагалище и протекла наружу, вымочив простыню. Даже если б я попытался все это остановить, я бы не знал, как. Я даже забеспокоился, помню, во сне: если дело так пойдет и дальше, меня это вконец истощит. Но даже при такой страсти Юдзу не вскрикнула ни разу, продолжала ровно дышать и вообще спала как убитая. А вот ее влагалище и не собиралось меня отпускать. Оно настойчиво и страстно сокращалось, продолжая выдавливать из меня все мои соки.


И тут я проснулся. И тут же увидел, что действительно кончил — у меня промокли все трусы. Я быстро снял их, чтоб не испачкать простыню, и сразу же застирал в раковине умывальника. После чего вышел из номера и через черный ход направился к источнику во дворе. Бассейн был открытый, без стен и крыши. Пока я до него дошел — чуть не окоченел, а стоило погрузиться в воду, как тело быстро прогрелось до самого нутра.

Тихий час перед самым рассветом. Я в полном одиночестве принимал минеральную ванну и, слушая, как лед, тая от пара, стучит капелью, раз за разом прокручивал в голове свое сновидение. Воспоминание о нем полнилось такими свежими ощущениями, что сон никак не походил на сон. На ум приходило только одно: я действительно побывал в квартире на Хироо и реально совокупился с Юдзу. Мои руки отчетливо помнили прикосновение к ее гладкой коже. Пенис осязал ее внутреннюю полость — она жаждала и крепко обнимала его (или же перепутала меня с кем-то другим, но во всяком случае ее партнером был именно я). Ее влагалище сжимало мой пенис и старалось присвоить себе мою сперму — всю до последней капли.

Этот сон — или его подобие — не мог не вызвать у меня некоего стыда. Выходит, я изнасиловал жену в своем воображении. Сняв одежду со спящей Юдзу, вставил свой член без ее согласия на это. Даже между супругами такой секс может юридически считаться актом насилия, и в этом смысле мой поступок ничуть не заслуживает похвалы. Но в итоге, если подходить объективно, это просто сон. Мой собственный опыт во сне. Люди называют это сном. И я не придумывал его специально, не писал его либретто.

Тем не менее верно и то, что я этого желал — я хотел совершить это действие. Окажись я в подобной ситуации на самом деле, не во сне — наверняка поступил бы так же: нежно бы раздел спящую жену и своевольно взял бы ее. Я хотел обнять Юдзу, хотел войти в ее тело и был одержим сильной страстью. И получилось так, что во сне я этого добился — причем наверняка в более приукрашенном виде, чем могло бы случиться на самом деле. Иными словами, этого можно было добиться только во сне.

Та по-настоящему эротическая фантазия в моем одиноком путешествии подарила мне ощущение некоего счастья. Можно также сказать, я испытал душевный подъем. Вспоминая о том сне, я мог-таки ощущать себя живой душой, органически связанной со всем этим миром. Пусть не логикой, пусть не идеей, не замыслом, а в высшей степени одним только чувственным наслаждением я удерживаюсь в этом мире.

Но все равно от одной только мысли, что, вероятно, какой-то другой мужчина наслаждается подобным чувством с Юдзу в действительности, сердце мне разрывало острой болью. Этот кто-то прикасался к ее отвердевшим соскам, снимал белые трусики, вставлял свой член в ее повлажневшее влагалище и неоднократно кончал. Стоило представить такое, и внутри у меня открывалось щемящее кровотечение. Насколько я себя помню, такое чувство возникло у меня впервые в жизни.

Вот какой странный сон я видел на рассвете 19 апреля. И, записав в дневник: «Прошлая ночь / сон», — я жирно подчеркнул внизу карандашом 2B.


Примерно тогда Юдзу и забеременела. Разумеется, определить точно день зачатия невозможно, однако не будет ошибкой сказать, что примерно тогда это и случилось.

Все это весьма походило на ту историю, что мне поведал Мэнсики. Вот только он на самом деле занимался любовью с живой партнершей на диване в собственном кабинете. Это не было сном. Как раз примерно тогда его женщина забеременела — а сразу после вышла замуж за пожилого богача и вскоре родила Мариэ Акигаву. Поэтому у Мэнсики есть все основания полагать, что девочка, возможно, — его ребенок. Шанс на это незначительный, но практически — вполне вероятный. А вот в моем случае ночное соитие с Юдзу произошло всего-навсего у меня во сне. Сам я в то время находился в горах Аомори, Юдзу — скорее всего, в центре Токио. Поэтому ребенок, которого собирается рожать сейчас Юдзу, никак не может быть моим. Рассуждая логически, все вполне очевидно, и мой шанс равен абсолютному нулю. Но это — если рассуждать логически.

Однако сон мой был чересчур ярким, чтобы вот так легко развеять его при помощи одной лишь логики. И то соитие во сне оказалось более впечатляющим, нежели любое реальное из тех, что у нас были с Юдзу за все шесть лет семейной жизни, да и удовольствия доставило несравнимо больше. Пока я раз за разом кончал в нее, казалось, одновременно у меня в голове вылетают все пробки. Несколько слоев реальности, расплавившись, перемешались и сильно помутнели в моей голове. В ней будто воцарился хаос — совсем как при сотворении мира.

Во мне окрепло ощущение: такое живое событие не может оказаться обычным сном. Он должен быть с чем-то связан. Он должен как-то подействовать на действительность.


Около девяти проснулся Масахико Амада. Прямо в пижаме он заявился на кухню и выпил кружку горячего черного кофе. Сказал, что завтрака не нужно — кофе будет достаточно. Под глазами у него свисали мешки.

— Ты в порядке? — поинтересовался я.

— В порядке, — ответил он, потирая веки. — Бывало и хуже. Это не похмелье, а так себе.

— Можешь не торопиться.

— Но к тебе ведь сейчас приедут клиенты?

— Клиенты приедут в десять. Еще немного времени есть. К тому же ничего плохого не случится, если ты задержишься. Представлю тебя дамам заодно, обе они просто прекрасны.

— Обе? Разве позирует тебе не одна?

— Одна. Но она приезжает с тетушкой.

— Под надзором, значит? Весьма архаичные нравы, совсем как у Джейн Остен. Еще скажи, что приедут они на дрожках, запряженных конной парой, и затянутые в корсеты.

— Дрожек не будет — они приедут на «тоёте приус». И без корсетов. Пока я часа два пишу в мастерской девочку, ее тётя читает в гостиной книгу. Тётя, к слову, еще не старая.

— Говоришь, книгу читает? Что за книга?

— Не знаю. Я спрашивал, но она не сказала.

— Н-да, — промолвил он. — Кстати, о книгах. Помнится, в «Бесах» Достоевского был герой, который, чтобы доказать, будто он — свободная личность, застрелился из пистолета. Как же его звали-то? Мне казалось, ты должен знать.

— Кириллов, — ответил я.

— Точно, Кириллов. Который уже день ломаю голову.

— И что с ним такое?

Масахико покачал головой.

— Да ничего особенного. Просто он с чего-то всплыл в голове, я попытался вспомнить его имя, но — увы. Вот и не мог успокоиться никак — застряло, как кость в горле. Ох уж эти русские — как придумают что-нибудь, так хоть стой, хоть падай.

— В романах Достоевского полно людей, которые пытаются доказать, что они свободные люди, не зависят ни от бога, ни от мира и для этого совершают самые нелепые поступки. Хотя в ту пору в России, возможно, это и не считалось такой уж нелепицей.

— А ты сам-то? — спросил Амада. — Официально развелся с Юдзу, юридически стал свободным человеком. А дальше что? Пусть ты и не стремился к этой свободе, но свобода есть свобода. Раз уж выпала такая возможность, пора бы уже, наверное, совершить какую-нибудь нелепость?

Я улыбнулся.

— Пока что ничего предпринимать в этом смысле я не собираюсь. Я хоть и стал свободен, но не стоит кричать об этом на весь белый свет, правда?

— Так-то оно так, — разочарованно протянул Масахико. — Но ты же художник, человек искусства, нет? Обычно ваш брат сбрасывает с себя узду куда более эффектно. Ты же никогда не отличался эксцентричностью и, сдается мне, всегда поступал правильно и действовал осмысленно. Разве нельзя иногда слететь с катушек?

— В смысле — зарубить топором старуху-процентщицу?

— Как вариант.

— Или влюбиться в проститутку с золотым сердцем?

— Тоже неплохо.

— Я подумаю, — ответил я. — Но действительность такова, что сама сбивает обручи с бочки, даже если я воздержусь от нелепых поступков. Пусть хотя бы я сам буду вести себя прилично.

— Ну, можно и так на это взглянуть, — смирившись, проговорил Масахико.

Мне хотелось возразить: «Нет, как раз так на это глядеть нельзя!» И впрямь — меня окружает действительность со сплошь сбитыми обручами. Если еще сбить и мой, то… пиши пропало. Хотя с какой стати мне все это объяснять Амаде?

— Я все-таки поеду, — сказал Масахико. — Может, я был бы не прочь познакомиться с твоими клиентками, но в Токио много дел.

Он допил кофе, переоделся и сел за руль черной коробки «вольво». Глаза у него еще были припухшими.

— Извини, если что не так. Но я рад, что мы смогли не спеша побеседовать в кои-то веки.

Тем утром произошло и нечто невразумительное: мы не смогли найти нож, который Амада привез для разделки рыбы. Не припоминаю, чтобы он, вымыв его, куда-то его убрал. Мы перевернули вверх дном всю кухню, однако ножа так и не нашли.

— Ладно, что уж там, — произнес Масахико. — Видимо, пошел гулять. Сообщишь, когда он вернется. Я-то сам пользуюсь им редко, так что заберу, когда приеду в следующий раз.

Я обещал поискать.


Скрылся из виду «вольво», и я посмотрел на часы — вскоре должна была прибыть женская часть семейства Акигава. Вернувшись в гостиную, я убрал с дивана постель и распахнул окна, чтобы проветрить — воздух в комнате застоялся. Небооставалось затянутым бледно-серой пеленой. Ветра не было.

Я перенес из спальни картину «Убийство Командора» и повесил на прежнее место в мастерской. Затем сел на табурет и окинул ее свежим взглядом. Командор все так же истекал кровью, а Длинноголовый продолжал пристально наблюдать за этой сценой из нижнего левого угла полотна. Все как и прежде.

Однако тем утром, пока я разглядывал «Убийство Командора», из головы у меня никак не выходил образ Юдзу. «Похоже, то все-таки был не сон», — вновь промелькнула у меня мысль. Сдается мне, той ночью я взаправду побывал в той комнате. Так же, как и Томохико Амада побывал среди ночи в мастерской. В апреле я, нарушив все мыслимые законы физики, каким-то образом оказался в квартире на Хироо, действительно насладился телом жены и выпустил в нее настоящее семя. Люди могут добиться чего угодно, подумал я, если только пожелают этого всем сердцем. Есть каналы, проходя сквозь которые действительность может становиться эфемерной, а ирреальность — допустимой. Стоит лишь очень сильно пожелать этого всем сердцем. Но такое вряд ли послужит доказательством того, что человек свободен. Пожалуй, скорее, наоборот.

Если мне удастся еще разок свидеться с Юдзу, я хотел бы спросить у нее: видела ли она тот эротический сон во второй половине апреля? Помнит ли, как я под утро проник в ее жилище и взял ее силой, пока сама она крепко спала (считай, была лишена физической свободы)? Говоря иначе, был ли тот странный сон взаимным, а не односторонним? Мне очень хотелось это выяснить. Но если все случилось так, если она и впрямь видела тот же сон, то в ее глазах я, возможно, стал злодеем, существом зловещим — эдаким инкубом. Я не хотел даже думать о том, что становлюсь им — или, что хуже, уже им стал.

А сам-то я — свободен? Для меня этот вопрос не имел ни малейшего смысла. Теперешнему мне больше всего нужна достоверная действительность. Прочная основа, чтобы уверенно стоять на ногах, — а не свобода, допускающая насилие над собственной женой во сне.

Глава 12

Характерные черты, которые делают из человека особую личность
Мариэ в то утро не проронила ни слова. Сидя на привычном стуле из простенького столового гарнитура, она, позируя, смотрела прямо на меня, словно разглядывала далекий пейзаж. Стул был ниже табурета, и похоже было, будто она смотрит на меня снизу вверх. Я тоже заговаривать не собирался — не мог придумать, о чем бы с ней поговорить, да и не видел в том необходимости. Поэтому я лишь молча водил кистью по холсту.

Я, разумеется, рисовал Мариэ, но одновременно к ее образу примешивался облик моей покойной сестры Коми и моей бывшей жены Юдзу. Я делал так не умышленно — оно выходило само по себе. Возможно, в этой девочке я искал образы дорогих мне женщин, которых утратил за свою жизнь. Я и сам не знал, насколько здравы мои действия, однако пока что не мог рисовать иначе. Хотя нет — не пока что. Если задуматься, похоже, стиль этот я в той или иной мере применял с самого начала: воплощал в картине то, в чем нуждался, но не получал в действительной жизни. Тайно вкрапливал собственные потайные знаки, каких не замечали все остальные.

Как бы то ни было, сейчас, почти что наедине с холстом, я почти без колебаний завершал портрет Мариэ Акигавы. Работа продвигалась мазок за мазком. Подобно тому, как река, местами изгибаясь меж крутых берегов, местами засыпая в заводях, но неизменно прибавляя в объеме, направляется к своему устью, к морю. Я отчетливо ощущал продвижение у себя внутри, будто это текла моя собственная кровь.


— Можно потом прийти к вам в гости, — подавшись ко мне, тихонько проговорила Мариэ на прощанье. Прозвучало утвердительно, однако это был очевидный вопрос — она действительно спрашивала у меня, можно ли потом прийти ко мне в гости.

— По твоей тайной тропе?

— Ага.

— Пожалуйста. А во сколько?

— Этого пока не знаю.

— Когда стемнеет, думаю, лучше не стоит. Кто его знает, что может приключиться ночью в горах, — посоветовал я.

Кто только не скрывается под покровом ночи в этой округе. Командор, Длинноголовый, «Мужчина с белым «субару форестером»»… даже живой дух Томохико Амады. И наверняка — сексуальное проявление меня самого, инкуб. Ведь этот самый «я» при случае под покровом ночи может стать неким зловещим существом. От одной этой мысли я невольно ощутил легкий озноб.

— Приду по возможности дотемна, — пообещала Мариэ. — Мне есть вам что рассказать. С глазу на глаз.

— Хорошо. Буду ждать.

Вскоре раздался полуденный сигнал, и я закончил работу.

Сёко Акигава, как обычно, увлеченно читала на диване книгу. Толстый покетбук у нее уже близился к концу. Она сняла очки, закрыла книгу, заложив страницу, и подняла взгляд на меня.

— Работа продвигается. Вам осталось прийти еще раз или два — и портрет будет готов, — сказал я. — Извините, что отнял у вас столько времени.

Сёко Акигава улыбнулась. То была очень приятная улыбка.

— Ничего. Не принимайте близко к сердцу. Мариэ, судя по всему, понравилось позировать. Да и мне интересно посмотреть на завершенную работу, а у вас на диване удобно читается. Поэтому я хоть и жду, но нисколько не скучаю. Мне тоже полезно выбираться из дому, чтобы развеяться.

Мне хотелось узнать о ее впечатлениях от дома Мэнсики, куда они с Мариэ ездили в прошлое воскресенье. Каким ей показался роскошный особняк? Что она думает о его хозяине? Но сама она об этом не заговаривала, и я посчитал, что интересоваться будет неприлично.

И в тот день Сёко Акигава оделась со вкусом. Обычные люди так не наряжаются, чтобы заглянуть воскресным утром к соседям. Юбка из верблюжьей шерсти без единой морщинки, элегантная белая блузка из шелка с крупными тесемками. В ворот темного серо-голубого жакета вставлена золотая булавка с драгоценным камнем, который выглядел настоящим бриллиантом. Как мне показалось, все это — слишком уж изысканно для человека, который водит «тоёту приус». Однако это, само собой, не моего ума дело. Начальник отдела рекламы «тоёты», возможно, придерживается иного мнения.

Мариэ Акигава же одета была, как обычно. Уже привычная для меня просторная толстовка, синие джинсы с дырками на коленях. И белые тенниски с почти стертыми пятками — куда грязней, чем ее обычная обувь.

Уже уходя, Мариэ в прихожей тайком от тети подмигнула мне. То было тайное послание, означавшее: «Мы не прощаемся». В ответ я слегка улыбнулся.


Проводив гостей, я вернулся в гостиную, где немного подремал на диване. Аппетита не было, и я решил сегодня не обедать. Спал я крепко и за полчаса никаких снов не видел — на мое счастье. Когда не ведаешь, что творишь во сне, по меньшей мере, страшно, но когда не понимаешь, чем ты при этом станешь, — еще страшнее.

Вторую половину того воскресенья я был пасмурен, как само небо в тот день — тихий, подернутый дымкой, даже без ветра. Немного почитал, немного послушал музыку, немного позанимался на кухне стряпней, но что бы ни делал — никак не мог сосредоточиться на чем-то одном. Все шло к тому, что сам этот день закончится ни так, ни сяк. Что поделать? Я набрал ванну и долго сидел, отмокая в горячей воде. Одно за другим вспоминал длинные фамилии персонажей «Бесов» Достоевского. Припомнил семерых, включая Кириллова. Не знаю, почему, но еще со школы я легко запоминал имена героев из старых русских романов. Пора перечитать «Бесов». Я человек свободный, времени у меня хоть отбавляй. Никаких особых дел нет — чем не идеальные условия для чтения русских романов?

Затем я опять мысленно обратился к Юдзу. Семь месяцев — живот как раз начинает выступать, раздуваясь. Я попробовал представить Юдзу такой. Чем она сейчас занимается? О чем думает? Она счастлива? Конечно же, всего этого знать я не мог.

Может, Масахико Амада и прав: я просто обязан сотворить какую-то нелепость, чтобы доказать, что я — свободный человек, как это делали русские интеллигенты XIX века. Но что? Скажем… провести целый час на дне мрачного глубокого склепа. И тут меня как осенило: разве не этим как раз занимается Мэнсики? Череда его поступков — вряд ли нелепость. Однако, как ни взгляни на это, сколь сдержанно ни выражайся, он был слегка безумен.


Мариэ пришла ко мне в дом в начале пятого. Раздался звонок в прихожей, я открыл дверь — там стояла она. Словно проскользнув через щель, она быстро и ловко оказалась внутри — совсем как обрывок облака. И осторожно осмотрелась по сторонам.

— В доме никого нет.

— Никого, — подтвердил я.

— Вчера кто-то приходил.

Это был вопрос.

— Да, ко мне приезжал с ночевкой товарищ, — пояснил я.

— Мужчина.

— Да. Мужчина. Но откуда ты знаешь, что здесь кто-то был?

— Перед домом стояла черная машина, я раньше ее не видела. Старенькая такая, похожа на коробку.

Старый универсал «вольво», который Масахико Амада в шутку называет «шведской коробкой от бэнто». Машина весьма удобна для перевозки туш северных оленей.

— Ты и вчера сюда приходила.

Мариэ молча кивнула. Кто знает — может, она, когда есть время, по тайной тропе является проверить этот дом? Вообще задолго до моего приезда сюда все эти места были ее игровой площадкой. Можно даже сказать — охотничьим заказником. А потом так вышло, что здесь поселился я. Раз так, она могла встречаться с Томохико Амадой, пока тот здесь жил. Как-нибудь нужно ее об этом расспросить.

Я провел Мариэ в гостиную и посадил на диван, а сам разместился в кресле. Спросил, что принести ей попить? Она ответила, что ничего не нужно.

— Приезжал с ночевкой мой однокашник, мы вместе учились в институте, — сообщил я.

— Вы с ним дружите?

— Думаю, да, — ответил я. — Пожалуй, он — единственный, кого я могу назвать своим другом.

Пусть его коллега спит с моей женой, пусть Масахико их познакомил, пусть, зная об этом, он не говорил мне правду, пусть это привело к моему разводу. Мы настолько дружны, что все это особо не бросает тень на нашу с ним дружбу. Я не погрешу против истины, если назову его своим другом.

— А у тебя есть друзья? — спросил я.

Мариэ на этот вопрос не ответила. Не пошевелив даже бровью, сделала вид, будто ничего не слышала. Видно, я зря спросил.

— А господин Мэн Си Ки вам не друг, — сказала она. Без вопросительной интонации, но то был чистой воды вопрос. Она спрашивает: «А господин Мэнсики вам разве не друг?»

Я ответил:

— Помнится, я уже говорил, что не настолько хорошо знаю господина Мэнсики, чтобы мог считать его своим другом. Мы познакомились, когда я переехал сюда, а с тех пор не прошло и полугода. Чтобы люди стали друзьями, требуется время. Разумеется, господин Мэнсики — личность весьма незаурядная.

— Незаурядная?

— Как бы объяснить? Мне кажется, его индивидуальность немного отличается от той, какая бывает у обычных людей. А может, и не совсем немного… Его не так-то просто понять.

— Индивидуальность…

— Ну, в общем, те характерные черты, которые делают из человека особую личность.

Мариэ некоторое время пристально смотрела мне в глаза — будто осторожно подбирала слова, которые должна была произнести.

— С террасы дома этого человека виден мой дом.

Я, чуть помедлив, ответил:

— Да, по рельефу получается, что он прямо напротив. Но из его дома также четко виден и этот дом, не только твой.

— Однако я думаю, он смотрит на мой.

— Что значит — смотрит?

— Под кожухом, чтобы не бросался в глаза, на террасе его дома стоял большой бинокль. На треноге. В этот бинокль наверняка прекрасно видно, что происходит у нас в доме.

Эта девочка раскусила Мэнсики, подумал я. Она внимательна, наблюдательна. Ничто важное не ускользнет от ее взгляда.

— Ты хочешь сказать, господин Мэнсики через эту штуку наблюдает за твоим домом?

Мариэ скупо кивнула. Я глубоко вдохнул, выдохнул и произнес:

— Но ведь это лишь твое предположение? Допустим, стоит на террасе мощный бинокль. Это же не значит, будто он там — для того, чтобы подглядывать за твоим домом. Скорее всего — смотреть на Луну или звезды.

Мариэ даже не шелохнулась.

— У меня возникло ощущение, будто за мной постоянно наблюдают. С некоторых пор. Кто и откуда, я не знала. Но теперь знаю. Шпионит наверняка этот человек.

Я еще раз сделал медленный вдох. Предположение Мариэ — верное. За ее домом изо дня в день через окуляры мощного военного бинокля наблюдал не кто иной, как Мэнсики. Но насколько я знал… нет, я не собираюсь его оправдывать — он подглядывал не из дурных намерений. Он просто хотел видеть эту девочку. Возможно, свою родную дочь. Красивую тринадцатилетнюю девочку. И ради этого — похоже, только ради этого — он завладел этим особняком прямо напротив, по другую сторону лощины. Прямо-таки выгнал жившую там семью, причем, похоже, — не самым гуманным способом. Только сообщать обо всем этом Мариэ мне не следовало.

— Допустим, ты права, — сказал я. — Тогда с какой такой целью ему шпионить за твоим домом?

— Не знаю. Быть может, в нем проснулся интерес к моей тете?

— Проснулся интерес к твоей тете?

Девочка слегка пожала плечами.

Похоже, она совершенно не подозревает, что следить могут за ней самой. Видимо, мысли о том, что она может стать предметом сексуального интереса со стороны мужчин, у нее пока не возникали. Ее предположение показалось мне странноватым, но отвергать его я не стал. Если она так считает, пускай так и будет.

— Я думаю, господин Мэн Си Ки что-то скрывает, — сказала Мариэ.

— Например, что?

Девочка не ответила. Зато произнесла так, будто выкладывала важные сведения:

— Тётя дважды на этой неделе ходила на свидания к господину Мэнсики.

— На свидания?

— Полагаю, к нему домой.

— Что — ездила к нему домой одна?

— После обеда уезжала куда-то одна на машине и не возвращалась допоздна.

— Но уверенности в том, что она ездила в дом господина Мэнсики, у тебя нет. Так?

Мариэ ответила:

— Но мне это понятно.

— Каким образом?

— Она обычно так из дому не выезжает, — сказала Мариэ. — Бывает, иногда выбирается за покупками, ездит добровольно помогать в библиотеку, но при этом она не моется тщательно в душе, не делает маникюр, не душится, не выбирает самое красивое белье.

— Ты очень хорошо все подмечаешь, — восхищенно произнес я. — Но это точно, что тётя встречалась с господином Мэнсики? Разве нет вероятности, что это мог быть кто-то другой?

Мариэ посмотрела на меня, прищурившись. Затем слегка кивнула, как бы говоря: я что, похожа на дуру? В сложившихся обстоятельствах трудно представить тетиным партнером кого-то помимо Мэнсики. А Мариэ Акигава, конечно, не дура.

— Значит, твоя тётя ездит в дом господина Мэнсики, и они там проводят время вдвоем.

Мариэ кивнула.

— И они… как бы это сказать… в очень близких отношениях?

Мариэ снова кивнула. Ее щеки еле заметно покраснели.

— Да, я думаю — в очень близких отношениях.

— Но ты же днем в школе, дома тебя нет. Откуда ты это знаешь?

— Мне понятно. Достаточно посмотреть на лицо женщины — и догадаться не сложно.

А я об этом не догадался, подумал я. Как долгое время не замечал, что Юдзу, живя со мной, имеет интимную связь с другим мужчиной. Если задуматься, я мог бы догадаться хотя бы об этом. Почему же я не мог уяснить себе то, что очевидно даже тринадцатилетней девочке?

— Похоже, они начали прямо с места в карьер, — сказал я.

— Тётя у меня вовсе не глупая — она всегда обдумывает свои действия. Однако в глубине души — не без слабостей. А у этого человека, Мэн Си Ки, — необычная сила. Настолько мощная, что тетушка с ним не сравнится.

Пожалуй, она права. Человек по имени Мэнсики действительно обладает некой особенной силой. Стоит ему что-то по-настоящему захотеть и взяться за это дело — вряд ли простой человек будет способен ему помешать. Вероятно, включая и меня тоже. Какой пустяк для него — заполучить в свои руки женскую плоть.

— И ты беспокоишься… что господин Мэнсики использует твою тетю для какой-то цели?

Мариэ взялась за прядь своих прямых черных волос и заложила ее за ухо — маленькое и белое. Ухо изумительной формы. После этого она кивнула.

— Однако если отношения между мужчиной и женщиной продвинулись вперед, прекратить их не так-то и просто, — сказал я.

Это очень не просто, сказал я самому себе. Им, подобно гигантской индуистской колеснице[338], ничего не остается, как двигаться вперед, фатально давя все на своем пути. И к прежнему возврата уже не будет.

— Поэтому я пришла к вам за советом, — сказала Мариэ и посмотрела мне прямо в глаза.


Когда заметно стемнело, я с фонариком в руке проводил Мариэ до места, где начинается ее тайная тропа. Она сказала, что должна вернуться домой до ужина, а за стол у них дома садились около семи.

Она пришла ко мне за советом, но у меня не возникло ни одной подходящей мысли. Я мог лишь сказать: «Остается только понаблюдать за развитием ситуации». Ведь даже если между ними существует сексуальная связь, она, в конце концов, началась с обоюдного согласия взрослых мужчины и женщины. Здесь я бессилен. К тому же я не мог никому — ни Мариэ, ни ее тете — раскрывать обстоятельств, лежавших в ее основе. В таких условиях давать кому-либо дельные советы невозможно — это все равно что боксировать, привязав за спиной преобладающую руку.

Мы с Мариэ шли по тропинке в зарослях и молчали. По дороге она взяла меня за руку. Ее ладошка была маленькой, но на удивление сильной. Я слегка опешил от внезапного ее прикосновения, но виду не подал. В детстве мы часто ходили с сестрой, взявшись за руки, поэтому для меня это обычное и даже милое сердцу ощущение. Рука у нее была гладкой, теплой, но нисколько не влажной. Мариэ о чем-то думала и от разных мыслей то сжимала мою руку сильнее, то ослабляла хватку. И тем тоже напоминала мне сестру.

Когда мы приблизились к кумирне, она отпустила мою руку и, ничего не сказав, пошла дальше одна, огибая конструкцию. Я двигался за ней.

В зарослях мискантуса еще были видны следы от гусениц «Катерпиллара», а склеп, как обычно, покоился в тишине. Вместо крышки его накрывали несколько толстых досок, поверх них в ряд лежали тяжелые камни. Я посветил фонариком — проверить, на тех ли местах они лежат. Судя по всему, с последнего раза, когда я здесь был, крышку никто не сдвигал.

— Ничего, если я загляну? — спросила у меня Мариэ.

— Если только заглянешь.

— Только загляну, — пообещала Мариэ.

Я убрал камни и сдвинул одну доску. Мариэ присела на корточки и попробовала через это отверстие увидеть дно. Я посветил внутрь фонариком. В яме, разумеется, никого не было, только приставлена железная лестница. Если захочется, по ней можно спуститься на дно и оттуда вернуться обратно. Всей глубины — меньше трех метров, но без лестницы наверх не выбраться. Кладка плотная, стены скользкие, и простому человеку по этим камням не взобраться.

Мариэ Акигава, придерживая одной рукой волосы, долго всматривались в глубину склепа. Внимательно, будто пыталась что-то разглядеть в темноте. Что привлекло в этом склепе ее интерес, мне, конечно же, невдомек. Затем она подняла голову и посмотрела на меня.

— Кто сделал этот склеп? — спросила она.

— Не знаю. Сначала я думал, что это колодец, но не похоже. Перво-наперво, какой смысл рыть колодец в таком неудобном месте? Как бы то ни было, сделали его, похоже, очень давно. Причем строили очень старательно, должно быть, потратили немало времени.

Мариэ, ничего не говоря, смотрела прямо на меня.

— Ты в этих местах, говоришь, с детства играла, так? — спросил я.

Мариэ кивнула.

— Но об этом склепе за кумирней до последнего времени тоже не знала?

Она покачала головой. Что означало — нет, не знала.

— Сэнсэй, это вы его обнаружили и раскопали?

— Да, выходит так, обнаружил этот склеп я. О самом склепе я ничего не знал. Просто счел, что под грудой камней что-то есть. Однако на самом деле сдвинул камни и откопал этот склеп не я, а господин Мэнсики… — Я решил приоткрыть ей тайну, считая, что лучше рассказать ей честно хотя бы об этом.

Вдруг где-то на дереве раздался пронзительный птичий крик — таким предупреждают других об опасности. Я огляделся, но птицы нигде не было видно. Ветки, недавно сбросившие листву, многократно наслаивались друг на дружку, а над ними все было покрыто плоскими серыми тучами. Спускались сумерки — близилась зима.

Мариэ немного нахмурилась, но при этом промолчала. Я сказал:

— Трудно объяснить, но этот склеп будто требовал, чтобы его кто-нибудь откопал. Меня словно бы призвали сюда ради этого.

— Призвали?

— Пригласили… позвали…

Она склонила вбок голову и посмотрела на меня.

— Он требовал, чтоб вы его откопали?

— Да.

— Настаивал — этот склеп?

— Не обязательно я — возможно, ему было все равно, кто. А так вышло, что рядом поселился я.

— Но на самом деле откопал его господин Мэн Си Ки.

— Да, а его привел сюда я. Если бы не он, склеп так бы и не открыли. Вручную эту груду камней не перетащить, а денег, чтобы кого-то нанять для такой работы, у меня нет. Выходит — удачное стечение обстоятельств.

Мариэ задумалась над моими словами.

— Возможно, было б лучше этого не делать, — произнесла она. — По-моему, я вам уже это говорила.

— Ты считаешь, следовало оставить его в покое, как есть?

Мариэ, ничего не ответив, поднялась и отряхнула землю, прилипшую к коленкам на джинсах. Затем помогла мне задвинуть крышку и расставить поверх нее каменный груз. Я опять постарался запомнить расположение этих камней.

— Да, я так думаю, — сказала она, слегка потирая ладони.

— Сдается мне, это место хранит какую-то легенду или предание. Что-то особое, религиозное.

Мариэ покачала головой — этого она не знала.

— Мой отец, возможно, знает что-нибудь.

Семья ее отца управляла этими землями со времен еще до эпохи Мэйдзи, и вся соседняя гора по-прежнему принадлежала их семье. Поэтому они вполне могут что-нибудь знать об этом склепе и кумирне.

— Можешь у него спросить?

Мариэ чуть поджала губы.

— Можно попробовать. — Затем она немного подумала и тихонько добавила: — Если представится такой случай.

— Кто, когда и зачем выстроил этот склеп? Хорошо, если найдутся какие-то зацепки.

— Что-то заперли внутри, сверху навалили тяжелых камней, — проговорила Мариэ.

— Считаешь, чтобы это что-то не могло выбраться, над склепом навалили каменный курган — и, чтобы защитить себя от проклятий, возвели кумирню? Так, что ли?

— Пожалуй.

— А мы все это расковыряли.

Мариэ слегка пожала плечами.

Я проводил Мариэ до опушки зарослей — дальше она пожелала идти одна. Сказала, что, хоть и темно, она прекрасно знает дорогу домой, так что все будет в порядке. Девочка не хотела, чтобы кто-то видел, как она возвращается домой по ее тайной тропе. Это важный путь, который знает она одна, поэтому я оставил Мариэ в одиночестве и вернулся домой. Небо лишилось своей последней полоски света, подступала холодящая тьма.

Когда я проходил мимо кумирни, та же птица издала тот же пронзительный крик. На сей раз я не стал задирать голову, а просто миновал кумирню и вернулся в дом. Там приготовил себе ужин и, пока готовил, выпил бокал «Чивас Ригал», немного разбавив виски водой. В бутылке оставалось еще на одну порцию. Ночь выдалась глубокой и тихой — будто облака на небе впитывали все звуки мира.

Этот склеп не следовало бы вскрывать.

Пожалуй, Мариэ Акигава права, и мне не следовало бы с ним связываться. В последнее время я, похоже, совершаю сплошные ошибки.

Я попытался представить облик Мэнсики, который сжимает в объятиях Сёко Акигаву. Они вдвоем — нагие на просторной кровати в какой-то из комнат большого белого особняка. Происходит это в мире, разумеется, никак не связанном со мной. Это не причастное ко мне событие, однако всякий раз, когда задумывался об этой паре, я не находил себе места. Словно стоишь на перроне и видишь, как мимо пролетает длинная пустая электричка.

Вскоре на меня навалился сон — закончилось мое воскресенье. Я просто глубоко уснул — без сновидений, и мне никто не мешал.

Глава 13

Что-то сейчас произойдет
Из двух полотен, что я писал одновременно, первой готовым оказался «Склеп в зарослях». Я завершил его в пятницу после обеда. Картины — вещь странная: они постепенно обретают собственную волю, точку зрения и убедительность голоса. Когда работа закончена, картина сама сообщает пишущему ее человеку об этом. (По крайней мере, я это так чувствую.) Сторонний наблюдатель за творческим процессом — если такой окажется рядом — вряд ли отличит, завершена картина или еще нет. Один штрих или мазок, отделяющий готовую работу от неготовой, зачастую не заметен для глаза. А вот самому художнику это понятно. Произведение само подскажет ему: «Больше ничего добавлять не нужно», — стоит лишь прислушаться к этому голосу.

Со «Склепом в зарослях» так и вышло. В какой-то миг картина оказалась готова и начала отталкивать мою кисть. Совсем как женщина, уже получившая сексуальное удовлетворение. Я снял холст с мольберта, поставил на пол и прислонил к стене. Затем сам сел на пол и долго всматривался в картину. Изображение склепа с наполовину задвинутой крышкой.

Почему мне вдруг пришло в голову это нарисовать? Я никак не мог докопаться до истинного смысла и цели этого поступка — просто в какой-то миг мне очень сильно захотелось. Что я еще могу сказать? Такое иногда случается. Что-то — некий пейзаж, предмет или человек — просто-напросто берет меня за душу, я хватаю кисти и принимаюсь рисовать это на холсте. Без всякого умысла и цели, так — простая прихоть.

…Нет, не так, все иначе, подумал я. Никакая это не «простая прихоть». Написать эту картину от меня требовало нечто — и весьма настойчиво притом. Требование это меня мобилизовало, заставило приняться за работу, как бы подталкивая меня в спину, привело к тому, что закончил я все быстро. А может, это и впрямь сам склеп навязал мне свою волю — заставил меня изобразить себя. Для чего-то. Примерно так же Мэнсики, вероятно, для чего-то вынудил меня нарисовать свой портрет.

Если судить по справедливости и объективно, картина получилась неплохой. Не знаю, правда, можно ли назвать ее произведением искусства — не хочу оправдываться, но, принимаясь за эту работу изначально, я вовсе не собирался создавать шедевр. И все же, если рассматривать только с точки зрения техники, выглядела картина почти безупречно. Композиция была идеальна, и я во всех отношениях очень натурально уловил и отразил солнечный свет, пробирающийся сквозь ветви, и сочетание оттенков опавшей листвы. Вместе с тем картина эта, выполненная очень детально и реалистично, в то же время отчего-то производила некое таинственное символическое впечатление.

Я долго вглядывался в нее, и у меня возникло сильное ощущение: в этой картине скрыто предчувствие движения. Поверхностным взглядом виден лишь конкретный пейзаж «Склеп в зарослях», что и отражено в названии картины….Нет, даже не пейзаж, скорее — репродукция, так будет вернее. Хоть у меня и не всегда все складывалось гладко, я уже долго пишу картины и потому применил сейчас все свои навыки, чтобы как можно старательнее воспроизвести пейзаж на холсте. Я его не нарисовал, а скорее — запротоколировал.

Однако в нем проступало это самое предчувствие движения. Очень явственно ощущалось, что в том пейзаже что-то вот-вот зашевелится. Именно сейчас здесь что-то начнется. И тут я наконец догадался: я же и намеревался перенести на холст ощущение этого предчувствия — ну, или что-то заставляло меня.

Не вставая с пола, я сменил позу и еще раз посмотрел на картину — но уже другим взглядом.

Что за движение там произойдет дальше? Что или кто выползет из полуоткрытой круглой тьмы? Или, наоборот, кто спустится туда? Я долго и сосредоточенно смотрел на картину, однако никаких догадок у меня не возникало — лишь не покидало сильное предчувствие, что там возникнет какое-то движение.

Да и ради чего этот склеп добивался, чтобы я его нарисовал? Хотел тем самым мне что-то подсказать? Или от чего-то предостеречь? Прямо какая-то игра в загадки: их много, а ответов — ни одного. Мне захотелось показать эту картину Мариэ Акигаве, чтобы узнать ее мнение. Возможно, она разглядит в картине то, что не заметил я сам.


Пятница — день, когда я веду кружок в Школе художественного развития возле станции Одавара. А также — тот день, когда Мариэ Акигава приходит ко мне на занятия как ученица. Возможно, после урока мне удастся с ней переброситься словом-другим. Я поехал в город.

До начала занятий оставалось время, поэтому я, припарковавшись, как обычно, зашел выпить кофе. Заведение вовсе не походило на светлый и функциональный «Старбакс» — кафе располагалось в закоулке, где пожилой хозяин по старинке сам управляется со всем. Он подавал густой и чернейший кофе в жутко тяжелых кружках. Из старых колонок лился старый добрый джаз — например, Билли Холидей или Клиффорд Браун. После, когда я шел не спеша по торговой улице, — вспомнил, что в доме осталось мало бумажных фильтров для кофеварки, и здесь же купил. Приметив магазин подержанных пластинок, заглянул туда, чтобы убить время, и поразглядывал старые пластинки. Поймал себя на том, что уже долго слушаю одну классику — на полке Томохико Амады стояла только она. А по радио я мог слушать лишь новости на одном канале AM и прогноз погоды — из-за рельефа волны FM почти не ловились.

Все свои компакт-диски и пластинки — хоть их было не очень-то и много — я оставил в квартире на Хироо. Разбирать, какие книги и пластинки мои, а какие Юдзу, мне было хлопотно. Не просто в тягость, а почти невозможно. Например, «Nashville Skyline» Боба Дилана или, скажем, тот альбом «The Doors», где «Alabama Song» — чьи они будут? Теперь уже все равно, кто их покупал. Как бы там ни было, какое-то время мы с женой прожили, слушая вместе одну и ту же музыку, — можно сказать, делили ее на двоих. Пусть мы даже смогли б поделить эти вещи — а как быть с общей памятью, с ними связанной? Как поделить ее? Вот поэтому ничего и не остается — только оставить все в прошлом.

Я поискал в магазине пластинок «Nashville Skyline» и первый альбом «The Doors», но не нашел ни того, ни другого. Возможно, теперь они продаются на компакт-дисках, но мне хотелось послушать эту музыку со старых виниловых пластинок. И, что немаловажно, в доме Томохико Амады не было проигрывателя компакт-дисков — кассетного магнитофона тоже. Только пара обычных проигрывателей. Томохико Амада, похоже, не жаловал новую технику — никакую, даже к микроволновке, возможно, ближе, чем на два метра, не подходил.

В конце концов я купил в том магазине две пластинки: «The River» Брюса Спрингстина и сборник дуэта Роберты Флэк и Донни Хэтэуэя. Оба альбома для меня были бальзамом на душу. Я как-то почти перестал слушать новую музыку и раз за разом ставил себе эту, старую, что нравилась мне когда-то. То же и с книгами. По многу раз я перечитываю старые, читанные еще в молодости, нисколько не интересуясь новыми изданиями. Как будто в некий миг время для меня вдруг остановилось.

А может, так оно и есть — время действительно остановилось? Или движется с трудом, но его развитие уже закончилось. Как в ресторане, где незадолго до закрытия перестают принимать новые заказы. И это пока что не замечаю только я сам?

Я заплатил, и две пластинки мне сложили в бумажный пакет. Потом я зашел в соседнюю винную лавку за виски. Немного поколебался, что выбрать, но в итоге остановился опять на «Чивас Ригал». Несколько дороже других марок скотча, но я хотел порадовать этой бутылкой Масахико Амаду, когда тот заедет в гости в следующий раз.

Приближалось время начала занятия в кружке. Я оставил пластинки, фильтры для кофеварки и бутылку виски в машине и вошел в здание, где располагалась Школа художественного развития. Первым был урок у моей детской группы — той, где занималась Мариэ Акигава. Но на сей раз, к моему удивлению, ее среди учеников не оказалось. Она ходила на занятия с большим воодушевлением и, насколько мне помнилось, пропускала впервые. Вот поэтому ее отсутствие в классе и вызвало у меня беспокойство. Я даже немного встревожился — не случилось ли с ней чего? Вдруг ей стало плохо? Или произошел какой-то несчастный случай?

Однако я, конечно же, как ни в чем не бывало раздал детям простые задания, а потом смотрел, как они работают, давал каждому советы и делился мнением. Урок закончился, дети разошлись по домам, и настал черед взрослых — с ними тоже все прошло без каких-то сложностей. Я, улыбаясь, светски болтал с людьми (хоть это и не мой конек, но когда пробую — получается). Затем я кратко обсудил с руководителем Школы художественного развития изостудии дальнейшие планы. Почему Мариэ Акигава пропустила сегодня занятие, он тоже не знал — только сказал, что никто из ее родных ничего ему не сообщал.

Выйдя на улицу, я зашел в соседний ресторанчик и съел горячую соба с тэмпурой. Это у меня тоже вошло в привычку: в одном и том же месте всегда это есть. Одна из моих маленьких радостей. Затем я сел за руль и поехал обратно в дом на горе. А когда вернулся, было уже около девяти вечера.

Автоответчика на телефоне не было (Томохико Амада недолюбливал даже это дельное приспособление), и поэтому я не знал, звонил ли кто-то, пока меня не было дома. Какое-то время я пристально смотрел на допотопный телефонный аппарат, но он мне так ни в чем и не сознался — лишь упорно хранил мрачное молчание.

Неспешно принимая ванну, я хорошенько прогрелся, затем налил в бокал остаток из старой бутылки «Чивас Ригал», добавил два кубика льда и пошел в гостиную. Там поставил на проигрыватель одну из только что купленных пластинок. Гостиная дома на горе впервые наполнилась звуками не классики, и первое время меня не покидало ощущение, что такая музыка здесь не к месту. Наверняка сам воздух этой комнаты за долгие годы приспособился к музыке прежних веков. Однако сейчас здесь играло то, что привычно для меня, и моя ностальгия постепенно преодолевала неуместность. Вскоре я почувствовал, как расслабляется все мое тело. Прежде я и не замечал, как мои мышцы сковало в разных местах.

Закончилась первая сторона пластинки Роберты Флэк и Донни Хэтэуэя. В начале второй стороны, когда я, прикладываясь к бокалу, слушал «For All We Know» (до чего же прекрасное исполнение), зазвонил телефон. Стрелки часов показывали половину одиннадцатого — так поздно мне еще никто не звонил. Брать трубку не хотелось, однако в этом звонке мне послышался легкий отзвук неотложности. Я поставил бокал, встал с дивана, поднял с пластинки иглу и только после этого подошел к телефону.

— Алло? — раздался голос Сёко Акигавы.

Я поздоровался.

— Извините, что так поздно, — сказала она. Ее голос звучал непривычно напряженно. — Хотела у вас уточнить. Мариэ сегодня не было на уроке в кружке, так ведь?

Я ответил, что девочка на занятие не приходила. Странный вопрос задала мне она — обычно Мариэ после уроков в местной муниципальной школе прямиком идет в изостудию. Поэтому у меня на занятиях она всегда в школьной форме. А после них ее встречает на машине тётя, и они вдвоем возвращаются домой. Так обычно бывает каждый раз.

— Я не могу ее найти, — сказала Сёко Акигава.

— Не можете найти?

— Ее нигде нет.

— Как долго? — просил я.

— С утра сказала, что пойдет в школу, — и, как обычно, вышла из дому. Я хотела ее подвезти, а она: «Пройдусь пешком». Ей нравится ходить пешком, а ездить на машине она особо не любит. Если почему-то она опаздывает, я ее, конечно, отвожу, но обычно она спускается с горы, потом садится на автобус и едет до станции. И утром, как обычно, вышла из дому в половине восьмого.

Проговорив все это на одном дыхании, Сёко Акигава умолкла. В трубке послышался глубокий вдох. Я же меж тем осмыслил полученную информацию. После чего Сёко Акигава продолжила:

— Сегодня пятница, и Мариэ в этот день после школы сразу идет в изостудию. Обычно к концу урока я приезжаю на машине встретить ее. Но сегодня она сказала, что встречать не нужно — она и вернется домой на автобусе, поэтому я никуда не поехала. Все равно, что ей ни говори, она бы не послушалась. Обычно в таких случаях она возвращается домой примерно в семь — половину восьмого, и мы садимся ужинать. Но сегодня она не вернулась ни к восьми, ни к половине девятого. Я начала переживать, позвонила в изостудию и попросила дежурную проверить, приходила Мариэ или нет. Та выяснила и ответила, что не приходила. Тогда я не на шутку встревожилась — уже половина одиннадцатого, а она еще не вернулась. И даже не позвонила. Вот я и решила уточнить — возможно, вы что-нибудь знаете?

— Где может быть госпожа Мариэ, я понятия не имею, — ответил я. — Когда я вечером пришел в изостудию — заметил, что ее нет, и немного удивился. Раньше она не пропускала занятий.

Сёко Акигава тяжко вздохнула.

— Брат еще не вернулся, и когда будет дома — неизвестно. Дозвониться до него невозможно. Я даже не знаю, вернется он сегодня или нет. Я здесь одна и совершенно не знаю, что мне делать.

— Госпожа Мариэ утром ушла в обычной школьной одежде? — спросил я.

— Да. Надела форму, взяла сумку через плечо. Все как обычно — жакет, юбка. Но была она в школе или нет, я пока что не знаю. Уже поздно, и спросить не у кого. Думаю, в школу она все-таки ходила. Если бы она прогуляла занятия, из школы должны были сообщить. Денег у нее — сколько нужно только на один день. Сотовый мы ей даем, но он выключен. Она вообще не любит носить с собой телефон. Сама иногда звонит домой, но потом обычно его выключает. Постоянно предупреждаю, чтоб не выключала, на всякий случай, но она меня не…

— А раньше такого не бывало? Чтоб она задерживалась допоздна?

— Чтобы так долго — впервые. Мариэ же очень надежная — всегда серьезно относилась к учебе, а близких подруг у нее нет. Нельзя, правда, сказать, что она любит школу, но то, что она обещает, — выполняет твердо. В начальных классах ей даже грамоту дали за примерную посещаемость. Так что в этом смысле она очень добросовестная и после школы всегда сразу возвращается домой. Нигде не слоняется.

Похоже, тётя совершенно не подозревала, что Мариэ по ночам часто покидает дом.

— Сегодня утром в ее поведении не было ничего необычного?

— Нет, утро как утро. Все как обычно. Она пьет молоко, съедает тост и выходит из дому. Завтрак ей готовила я, как всегда. Сегодня она, правда, почти не разговаривала, но так с нею иногда случается. Временами как начнет болтать — не остановишь, но обычно даже ответа от нее не дождешься.

Я слушал монолог Сёко Акигавы, и меня охватывало беспокойство. Время близилось к одиннадцати, вокруг, разумеется, темень хоть глаз выколи. Луна спряталась за тучами. Что же случилось с Мариэ Акигавой?

— Подожду еще час — и, если с ней не удастся связаться, позвоню в полицию, — сказала Сёко Акигава.

— Пожалуй, так будет лучше всего, — сказал я. — Если я чем-то смогу вам помочь, не стесняйтесь. Поздно, не поздно — не имеет значения.

Сёко Акигава поблагодарила и положила трубку. Я допил остаток виски и вымыл на кухне бокал.


Затем пошел в мастерскую. Включил все лампы, и комната ярко осветилась, а я опять взялся разглядывать начатый «Портрет Мариэ Акигавы», еще стоявший на мольберте. Еще несколько мазков — и картина готова. На ней — должный облик тринадцатилетней молчаливой девочки. Но не только ее внешний вид. Еще на холсте присутствовали несколько важных деталей, незаметных для глаза, но именно они наполняли все ее существо. Выявить то, что скрывается от взглядов, и передать в иной форме то послание, какое несут эти детали, — вот чего я добивался в своих портретах (правда, конечно, это не касалось коммерческих работ). В этом смысле Мариэ Акигава была для меня очень интересной моделью. В ее облике, подобно картинам-обманкам, скрывалось множество разных намеков. И вот она неизвестно куда подевалась — будто сама растворилась в такой обманке.

Затем я посмотрел на «Склеп в зарослях», стоявший на полу. Эту картину я только что завершил. Казалось, этот пейзаж со склепом призывает меня к чему-то — но отнюдь не так, как «Портрет Мариэ Акигавы».

Глядя на него, я заново ощутил: Что-то должно произойти. То, что с утра было лишь предчувствием, теперь начало на самом деле разъедать действительность и предчувствием быть уже перестало. Что-то уже начало происходить. Исчезновение Мариэ Акигавы, несомненно, имеет какую-то связь со «Склепом в зарослях». Я это чувствовал. Тем, что я сегодня закончил эту картину, что-то запустилось и пришло в движение. Вероятно, в результате Мариэ Акигава и пропала.

Но всего этого Сёко Акигаве не объяснишь. Услышав такое, она вообще перестанет что-либо понимать и примется паниковать еще сильнее.

Выйдя из мастерской, я сходил на кухню, выпил несколько стаканов воды и сполоснул рот, чтобы не пахло виски. После чего снял трубку и позвонил домой Мэнсики. На третьем звонке тот подошел к телефону. В его голосе я уловил еле заметную напряженность — словно он ждал важный звонок, а позвонил ему я. Этому он немного удивился, но это удивление моментально рассеялось, и он заговорил тихо и спокойно, как обычно.

— Извините, что так поздно, — сказал я.

— Ничего страшного. Я все равно не сплю допоздна и абсолютно свободен. Я очень рад, что мы можем поговорить.

Обойдясь без долгих вступлений, я вкратце объяснил ему, что пропала Мариэ Акигава. Сказав, что отправляется в школу, вышла утром из дому и до сих пор не вернулась. Не появилась она и на занятии в изостудии. Услышав это, Мэнсики, похоже, очень удивился — так, что сперва даже не мог ничего сказать.

— У вас по этому поводу есть соображения? — перво-наперво спросил он у меня, когда дар речи к нему вернулся.

— Совершенно никаких, — ответил я. — Как обухом по голове. А вы что думаете?

— Ума не приложу. Ведь она со мной почти не разговаривала.

Голос его звучал ровно, без всяких эмоций. Он просто излагал факты.

— Она вообще молчаливая, особо ни с кем не разговаривала, — сказал я. — Во всяком случае, ее тётя, похоже, в панике, потому что Мариэ никогда и нигде так поздно не задерживалась, никого не предупредив. Отец ее, видимо, вернется не скоро. Сёко Акигава дома одна и не знает, как ей быть.

Мэнсики снова помолчал. Редкий это был случай — он в который уже раз не знал, что сказать.

— Я чем-то могу в этомпомочь? — наконец произнес он.

— Извините, что это так внезапно, но не могли бы вы сейчас сюда приехать?

— К вам домой?

— Да. Мне хотелось бы с вами посоветоваться.

Мэнсики на миг умолк, а затем сказал:

— Понятно. Сейчас приеду.

— Вы уверены, что я вас ни от чего не оторву?

— Ни от чего важного. Все как-нибудь образуется, — ответил Мэнсики и слегка откашлялся. Мне показалось, он посмотрел на часы. — Минут через пятнадцать буду у вас.

Положив трубку, я начал собираться на улицу: надел свитер, приготовил кожаную куртку, положил рядом крупный фонарик. И, сев на диван, стал дожидаться, когда приедет «ягуар» Мэнсики.

Глава 14

Перед высокой прочной стеной человек бессилен
Мэнсики приехал в одиннадцать двадцать. Услышав рокот мотора, я надел кожаную куртку, вышел на улицу и дождался, когда Мэнсики выключит зажигание и выйдет из машины. Он был в плотной темно-синей ветровке и узких черных джинсах. На шею себе он повязал тонкий шарф, обут был в кожаные мокасины. Его пышные белые волосы бросались в глаза даже в темноте.

— Я хочу проверить тот склеп в зарослях. Вы не против сходить со мной?

— Нет, конечно, — ответил Мэнсики. — А что, он как-то связан с исчезновением Мариэ Акигавы?

— Этого я пока не знаю. Правда, с недавнего времени меня не покидает одно недоброе предчувствие: будто что-то происходит, и связано это как-то с тем склепом.

Мэнсики больше ничего спрашивать не стал.

— Понятно. Пойдемте, вместе посмотрим, что там творится.

Он открыл багажник «ягуара», достал оттуда нечто похожее на керосиновую лампу. Захлопнул крышку, и мы с ним направились в заросли. Ночь стояла темная, ни луны, ни звезд. И ветра не было.

— Простите, что побеспокоил вас посреди ночи, — сказал я. — Однако мне показалось, что пойти проверить склеп лучше вместе с вами. Я решил, что один я не справлюсь, если что-то случится.

Он вытянул руку и слегка похлопал меня по рукаву куртки, как бы подбадривая.

— Ничего страшного. Не беспокойтесь. Чем смогу — помогу.

Чтобы не спотыкаться о корни деревьев, мы светили под ноги фонариком и лампой и ноги передвигали осторожно. Шуршали опавшие листья, никаких других звуков не слышалось. Заросли, казалось, дремали в ночной тишине. Однако меня не покидало тягостное ощущение, что их обитатели где-то притаились, пристально наблюдая за нами и дожидаясь, когда мы пройдем. Такой морок порождала кромешная тьма, и если б нас приметил кто-нибудь посторонний — наверняка принял бы за расхитителей могил.

— Хочу задать вам один вопрос, — произнес Мэнсики.

— Что такое?

— Почему вы считаете, что между этим склепом и исчезновением Мариэ Акигавы есть какая-то связь?

Я рассказал ему, как мы с нею приходили сюда недавно посмотреть на склеп. Она знала о его существовании еще до того, как я ей о нем рассказал. В этих местах она играла с раннего детства и знала здесь все. Затем я передал Мэнсики ее слова: Это место было бы лучше оставить как есть. Этот склеп не следовало бы вскрывать.

— Стоя перед ним, она почувствовала нечто особое, — сказал я. — Как бы выразиться… потустороннее.

— Ей стало интересно? — спросил Мэнсики.

— Именно. Она держалась с опаской, но заметно было, что сам вид склепа ее очаровал. Вот я и беспокоюсь, что с ней могло произойти что-то, с ним связанное. Вдруг она не может из него выбраться.

Мэнсики немного подумал, после чего спросил:

— Вы говорили об этом ее тете? Ну, в смысле — Сёко Акигаве.

— Нет, пока ничего не говорил. Если об этом упоминать, придется рассказывать все с самого начала — что, зачем и почему. Как мы этот склеп вскрыли, при чем здесь вы… Рассказ затянется, а я, пожалуй, не смог бы толком объяснить ей все свои ощущения.

— К тому же это лишь прибавит ей беспокойства.

— Ну да, а особенно — если в дело ввяжется полиция. Все только осложнится, если они сунут нос в этот склеп.

Мэнсики посмотрел мне в лицо.

— А полиция уже в курсе?

— Когда я разговаривал с Сёко Акигавой, она им еще не звонила. Однако теперь уже поди заявила о пропаже ребенка. Что ни говори, время-то позднее.

Мэнсики несколько раз кивнул.

— Ну, ее можно понять. Тринадцатилетняя девочка не вернулась домой в такой час и куда подевалась — неизвестно. Родственники не могут не заявить в полицию. Что им еще остается делать?

Однако привлечение полиции Мэнсики, похоже, не одобрял — я уловил это по его тону.

— Давайте устроим так, чтоб об этом склепе знали только мы с вами. Пожалуй, будет лучше о нем не распространяться посторонним. Это лишь все усложнит, — произнес Мэнсики, и я с ним согласился.

Но прежде всего — Командор. Объяснять людям особенность склепа, не упомянув об идее в облике Командора, которая возникла оттуда, окажется почти что бесполезно. Но если все же пытаться объяснять, это может только все усложнить. И здесь Мэнсики прав — к тому же, если раскрыть существование Командора, кто в это поверит? Только посчитают меня сумасшедшим.


Мы вышли из зарослей и оказались перед маленькой кумирней, потом обогнули ее. Перешагнули через поваленный мискантус, что так и оставался лежать с тех пор, как стебли его беспощадно раздавили гусеницами «Катерпиллара», и снова увидели склеп. Первым делом мы осветили крышку — на ней по-прежнему лежали камни-грузила. Я пригляделся к их расположению. Хоть и самую малость, но камни были сдвинуты. После того, как я побывал здесь с Мариэ, кто-то приходил, передвинул камни, открыл крышку, затем опять ее закрыл и попытался разложить камни так, чтобы они лежали, как и прежде. Но отличие, пусть и незначительное, заметить я сумел.

— Кто-то двигал камни и открывал крышку. Остались следы, — сказал я Мэнсики.

Мэнсики вскользь посмотрел на меня.

— Это Мариэ Акигава?

— Не знаю, — ответил я. — Но чужие здесь не ходят, а кроме нас с вами, об этом склепе знает только она. Так что вероятность велика.

Разумеется, о склепе еще знает Командор. Как не знать — он сам там сидел. Но он всего лишь идея, существо без физического облика. Чтобы попасть внутрь склепа, ему двигать камни не нужно.

Мы убрали с крышки все камни и сняли все толстые доски, застилавшие яму. Перед нами опять зияла круглая дыра диаметром метра два. Мне она показалась еще больше и мрачнее, чем прежде, но то, вероятно, был обман зрения в ночной темноте.

Мы с Мэнсики пригнулись и посветили внутрь склепа кто фонариком, кто лампой. Однако внутри очертаний человека мы не приметили. Там не было вообще ничьих очертаний. Лишь пустое округлое пространство с высокими каменными стенами. Все как обычно. Но с одним отличием: пропала лестница. Раскладная металлическая лестница, которую любезно оставили рабочие, разбиравшие каменный курган. В последний раз, когда я был здесь с Мариэ, лестница стояла у стены, как и прежде.

— Куда подевалась лестница? — вслух удивился я.

Та нашлась сразу — она лежала на земле в зарослях мискантуса, в той их части, что избежала гусениц «Катерпиллара». Кто ее вытащил и бросил там? Лестница не такая и тяжелая, много сил не требуется. Мы перенесли ее обратно и поставили на прежнее место.

— Давайте, я спущусь? — предложил Мэнсики. — Может, там что-нибудь найдется.

— Вы серьезно?

— А что? За меня можно не беспокоиться. Один раз там я уже побывал.

С этими словами Мэнсики взял в руку свою лампу и как ни в чем не бывало начал спускаться в яму.

— Кстати, а вы знаете высоту стены, разделявшей Берлин на Восточный и Западный? — спросил он у меня на ходу.

— Нет.

— Три метра, — сказал Мэнсики, подняв на меня взгляд. — Зависело от места, но в целом то была стандартная высота. Чуть выше глубины этого склепа — и тянулась она на сто пятьдесят километров. Мне довелось видеть ее своими глазами, когда Берлин еще был разделен. Признаться, жалкое зрелище.

Мэнсики спустился на дно и посветил вокруг себя, при этом продолжая со мной разговаривать.

— Стены изначально возводили, чтобы защищать людей. От врагов, от дождя и ветра. Однако иногда их используют, чтобы людей заточать. Прочная стена делает заточенного человека бессильным — и визуально, и нравственно. Бывают стены, создаваемые специально для этого.

После этих слов Мэнсики умолк. И до последнего уголка изучил стены и пол, подсвечивая себе лампой. Как будто был археологом, который исследует самую дальнюю камеру в древней пирамиде, тщательно и усердно. Лампа у него светила ярко и освещала все вокруг намного лучше фонарика. Вот он что-то приметил на полу, опустился на одно колено и стал тщательно это рассматривать. Однако что это, сверху мне было непонятно. Сам Мэнсики тоже помалкивал о находке. Похоже, обнаружил он нечто очень маленькое. Выпрямившись, завернул находку в носовой платок и положил в карман ветровки. А затем, подняв лампу над головой, посмотрел наверх — туда, где стоял я.

— Я поднимаюсь, — произнес он.

— Что-то нашли? — спросил я.

На это Мэнсики не ответил — просто начал осторожно подниматься по лестнице. После каждого шага наверх лестница глухо поскрипывала под тяжестью его тела. Я, подсвечивая фонариком, наблюдал, как он возвращается на поверхность. Наблюдая за тем, как у него движется все тело, я понимал: он регулярно и весьма функционально накачивает и поддерживает свою мускулатуру. Ни одного напрасного движения, задействуются только нужные мышцы. Шагнув на поверхность, он потянулся, тщательно стряхнул налипшую на джинсы грязь, хотя было ее не так уж и много.

Сделав вдох, он сказал:

— Стоит самому спуститься вниз — и высота стены начинает казаться устрашающей. Там, на дне, возникает определенное бессилие. Некогда я видел похожую стену в Палестине. Ее построил Израиль — бетонную стену выше восьми метров, а поверх — проволока под высоким напряжением. И тянется эта стена где-то пятьсот километров. Вероятно, израильтяне считали, что трех метров им недостаточно, хотя обычно столько для стен вполне хватает.

Он поставил лампу на землю — высветился яркий круг вокруг ног.

— К слову, стены в токийской предвариловке были около трех метров, — произнес Мэнсики. — Не знаю, почему, но стены у камер там очень высокие. День за днем видишь перед собой только гладкие угрюмые стены высотой под три метра. А больше там смотреть не на что. Разумеется, никаких картин на стенах нет — одни стены. Возникает такое ощущение, будто ты находишься на дне ямы.

Я молча слушал его.

— Некоторое время назад я сидел по одному делу под стражей в той предвариловке. Об этом я вам, кажется, еще не рассказывал.

— Нет, такого я не припоминаю, — ответил я. На самом деле о том, что Мэнсики вроде как сидел в камере предварительного заключения, я слышал от своей замужней подруги, но сейчас, разумеется, и виду не подал.

— Не хотелось бы, чтоб вы об этом узнали от посторонних. Вам же наверняка известно, как людская молва искажает правду, добавляет интересные и странные подробности. Поэтому уж лучше я вам все расскажу сам — узнаете, так сказать, из первых рук. История эта не из приятных, но, возможно, сейчас — самое время ее рассказать. Мимоходом, так сказать. Вы не против?

— Нет, конечно же. Рассказывайте, будьте добры, — сказал я.

Мэнсики немного повременил, после чего начал:

— Я не оправдываюсь — мне нечего стыдиться. До сих пор мне приходилось пробовать себя в самых разных делах. Можно сказать, я все время жил под напряжением многочисленных рисков. Однако я совсем не глуп и от рождения очень осторожен, поэтому я не впутываюсь в то, что противоречит закону. И постоянно слежу, чтобы не переступить эту черту. Однако партнер, с которым я тогда связался, был неосторожен и повел себя неосмотрительно, из-за чего мне пришлось несладко. С тех самых пор я избегаю работать с кем-то и стараюсь жить, надеясь только на себя.

— И какое же обвинение вам предъявили?

— Инсайдерские сделки и уклонение от уплаты налогов. Экономические преступления. В итоге меня признали невиновным, но до суда дело все же довели. Прокуратура разбиралась дотошно, поэтому в предвариловке меня держали достаточно долго. Находили разные причины, чтобы не выпускать. Длилось это так долго, что и посейчас, стоит мне оказаться в таком месте, которое со всех сторон окружают стены, у меня щемит сердце. Как я вам уже сказал, я не был ни в чем виноват, но прокуратура к тому времени уже сочинила либретто для возбуждения дела, и по этому либретто виновность моя была прописана достаточно четко. И переписывать его они не собирались. В этом суть чиновничьей системы: раз уж что-то решено, изменить это почти невозможно. Повернешь течение вспять — и кто-то из них должен будет взять ответственность за это на себя. Вот по этой причине мне пришлось так долго просидеть в одиночке токийской предвариловки.

— Как долго?

— Четыреста тридцать пять дней, — обыденным тоном ответил Мэнсики. — Такие цифры не забудешь до самой своей смерти.

Даже мне было несложно представить, что четыреста тридцать пять дней в одиночке — это жутко долгий срок.

— Вам когда-нибудь приходилось долго бывать в тесном пространстве? — спросил он.

Я ответил, что нет. После того случая в запертом фургоне транспортной фирмы у меня развилась острая клаустрофобия. Я не могу даже в лифте ездить — и если окажусь в таком помещении, у меня тут же не выдержат нервы.

Мэнсики сказал:

— А я вот открыл для себя способ выдерживать замкнутые пространства. В одиночке приучал себя день за днем. Пока сидел там, выучил несколько языков — испанский, турецкий, китайский. В одиночке не разрешают держать много книг, но словари в их число не входят. Поэтому так называемый «срок предварительного заключения» оказался удобен для изучения языков. К счастью, природа одарила меня силой сосредоточиваться, и я, пока занимался языками, смог легко позабыть про стены. У всего на свете непременно есть положительная сторона.

Даже самая толстая и мрачная туча с обратной стороны серебрится.

Мэнсики продолжал:

— Однако до последнего у меня оставался страх перед сильным землетрясением или пожаром. Случись одно из таких бедствий, спастись не удастся — ты же за решеткой. Стоило лишь представить, как меня, замкнутого в тесном пространстве, раздавит, или я заживо сгорю, — от страха спирало дыхание. Такой страх я побороть так не смог. Особенно когда проснешься среди ночи…

— Но вы же выдержали?

Мэнсики кивнул.

— Разумеется. Ведь я не мог проиграть этим типам из прокуратуры, допустить, чтобы система меня сломала. Одна моя подпись в подготовленных ими документах — и я бы вышел на свободу. Мог бы вернуться к привычной жизни. Но если б я это сделал — мне конец. Тогда бы получилось, что я признаю то, чего не совершал. И тогда я решил воспринимать это как важное испытание, уготованное мне небесами.

— Когда вы сидели в этом склепе в одиночестве целый час — наверное, вспоминали те дни?

— Да. Иногда необходимо возвращаться к исходной точке — в то место, которое вылепило нынешнего меня. Ведь к удобствам человек привыкает быстро.

Этими словами Мэнсики опять привел меня в восторг. Какой же он все-таки оригинал — другой бы постарался скорее забыть о таком суровом опыте.

И тут Мэнсики, как будто вспомнив, сунул руку в карман ветровки и вынул оттуда платок.

— Вот, нашел на дне склепа, — произнес он, развернул платок и достал маленькую вещицу.

Она была пластмассовой. Взяв ее в руку, я попытался рассмотреть в свете фонаря, что это такое. То был выкрашенный черным и белым игрушечный пингвин длиной сантиметра полтора — на черном шнурке. Такие фигурки школьницы часто вешают на сумку или сотовый телефон. Совсем не грязный, по виду — новехонький.

— В прошлый раз, когда я спускался на дно, этой фигурки там не было, это точно, — сказал Мэнсики.

— Выходит, ее обронил тот, кто спускался сюда после вас.

— Выходит, так. Похоже на украшение, которое цепляют к сотовому телефону. И шнурок не оборван — его развязали и сняли с телефона. Поэтому велика вероятность, что этого пингвина не обронили, а оставили в склепе намеренно.

— Спустились на дно и специально оставили?

— Может, просто уронили сверху.

— Но для чего? — спросил я.

Мэнсики покачал головой — он тоже не мог этого понять.

— Возможно, этот кто-то оставил фигурку как амулет? Конечно, это не более чем мое предположение.

— Думаете, Мариэ?

— Не исключено. Кроме нее, нет никого, кто мог бы сюда прийти.

— И она оставила фигурку со своего телефона как амулет?

Мэнсики опять покачал головой:

— Не знаю. Однако тринадцатилетней девочке может прийти на ум и не такое. Разве нет?

Я еще раз посмотрел на крошечного пингвина, которого держал в руке. Теперь он и впрямь казался мне каким-то талисманом — было в нем что-то невинное.

— Но тогда кто же вытащил лестницу и донес ее до зарослей? И для чего? — спросил я.

Мэнсики покачал головой, как бы говоря, что понятия не имеет. Я сказал:

— Как бы там ни было, когда вернемся в дом, давайте позвоним Сёко Акигаве и попытаемся выяснить, не было ли у госпожи Мариэ фигурки пингвина. Ответит — и хоть кое-что прояснится.

— Тогда пока держите фигурку у себя, — сказал Мэнсики. Я кивнул и положил пингвина в карман брюк.

Затем мы, оставив лестницу приставленной к стенке, опять накрыли склеп крышкой, а поверх досок выстроили камни-грузила. На всякий случай я снова хорошенько запомнил расположение этих камней. По тропинке в зарослях мы направились обратно в дом. Я бросил взгляд на часы — стрелки перевалили за полночь. По дороге мы не разговаривали — светя каждый себе под ноги, шагали, храня молчание. Каждый думал о своем.

Когда мы подошли к дому, Мэнсики открыл багажник «ягуара» и положил туда лампу. Затем встал, опершись на закрытый багажник, как будто наконец избавился от напряжения, и некоторое время смотрел в небо. Мрачное небо, на котором ничего не было видно.

— Ничего, если я немного побуду у вас? — спросил у меня он. — А то дома я никак не смогу успокоиться.

— Конечно, заходите. Прошу вас. Я и сам вряд ли быстро усну.

Но Мэнсики так и остался стоять, не двигаясь, будто о чем-то задумался. Я сказал:

— Не знаю, как это правильно выразить, но мне кажется — с девочкой творится что-то неладное. Причем где-то поблизости.

— Но не в склепе же.

— Видимо, нет.

— А что плохого может с ней произойти? — спросил Мэнсики.

— Этого я не знаю. Но у меня такое чувство, что она в опасности.

— И это происходит где-то поблизости?

— Да, — ответил я. — Поблизости. Мне не дает покоя та лестница. Зачем ее вытащили из склепа? Кто это сделал? Почему спрятали в зарослях мискантуса? Что бы все это могло значить?

Мэнсики поднялся, мягко прикоснулся к моей руке — и сказал:

— Да, я тоже ничего понять не могу. Однако что нам здесь попусту переживать? Давайте войдем в дом.

Глава 15

Сегодня, кажется, пятница?
Зайдя в дом, я снял кожаную куртку и сразу же позвонил Сёко Акигаве. На третьем звонке она подняла трубку.

— Ну как? Выяснилось что-нибудь еще? — спросил я.

— Нет, пока ничего. И никаких звонков, — ответила она таким голосом, будто никак не могла поймать ритм дыхания.

— В полицию звонили?

— Нет, еще не звонила. Не знаю, почему, но я решила несколько повременить. Мне все кажется, что она вот-вот вернется…

Я описал ей фигурку пингвина, найденного на дне склепа. Что нас туда привело, распространяться я не стал — просто спросил, была ли у Мариэ такая вещица.

— Да, у Мариэ была фигурка на телефоне. Я помню — вроде пингвин… постойте! Да, точно пингвин. Ошибки быть не может. Маленькая пластмассовая куколка. Кажется, она этого пингвина получила бонусом в пончиковой. И почему-то очень его берегла, носила как талисман.

— И сотовый она постоянно носила с собой?

— Да, только редко включала. На звонки не отвечала, но иногда звонила сама, — сказала Сёко Акигава. Прошло несколько секунд, и она добавила: — Хотите сказать, эта фигурка где-то нашлась?

Я не знал, что ей ответить. Открою ей правду — и придется рассказывать о склепе в зарослях. А если вмешается полиция, им придется объяснять то же самое, только гораздо обстоятельнее. Если выяснится, что там нашлась личная вещь Мариэ Акигавы, полиция перевернет склеп вверх дном, прочешет все заросли. Нам станут задавать въедливые вопросы, скорее всего — всплывает прошлое Мэнсики. Не думаю, что от всего этого будет какая-то польза. Как и говорит Мэнсики, это лишь все усложнит.

— Лежала на полу у меня в мастерской, — наконец ответил я. Врать я не любил, но сказать ей правду не мог. — Нашел, когда прибирался, — вот и подумал, вдруг это вещица госпожи Мариэ.

— Пожалуй, да, эта фигурка — ее. Вне сомнения, — сказала Сёко Акигава. — И что мне теперь делать? Наверное, нужно сообщить в полицию?

— А до своего старшего брата вы дозвонились? В смысле — отца госпожи Мариэ.

— Нет, так и не дозвонилась, — сконфуженно ответила она. — Где он сейчас, я не знаю. Он вообще не из тех, кто обычно спешит домой.

Из такого поведения можно было вывести разные сложности, но сейчас было не до того. Я только сказал, что, пожалуй, будет лучше заявить в полицию. Уже глубокая ночь, настал следующий день. Не исключена вероятность, что девочка стала жертвой несчастного случая. И тётя ответила мне, что тут же позвонит в полицию.

— Кстати, сотовый телефон госпожи Мариэ по-прежнему не отвечает?

— Да, я неоднократно пыталась дозвониться, но все тщетно. Похоже, либо он выключен, либо села батарейка. Одно из двух.

— Мариэ-тян с утра ушла в школу, и с тех пор вы не знаете, где она, верно?

— Да, так и есть, — подтвердила она.

— А это значит, что она и сейчас одета в школьную форму?

— Да, должна быть в ней. Темно-синий жакет, белая блузка, темно-синяя шерстяная жилетка, клетчатая юбка до колен, белые гольфы, черные парусиновые туфли без шнуровки. И сумка из искусственной кожи через плечо. Такие сумки у них в школе обязательны — на них ее название и эмблема. Но пока без пальто.

— Полагаю, еще у нее была сумка для изостудии?

— Обычно ее она держит в школе, в личном шкафчике — для уроков по рисованию. По пятницам Мариэ берет ее с собой к вам в кружок. То есть из дома эту сумку не носит.

В таком виде девочка обычно приходила и ко мне на занятия. Темно-синий жакет, белая блузка, клетчатая юбка из чего-то похожего на шотландку, сумка из искусственной кожи через плечо, белая холщовая сумка с принадлежностями для рисования. Я прекрасно помнил, как она выглядит.

— А других вещей у нее не было?

— Нет. Поэтому уехать далеко она не могла.

— Если будут какие-то новости, звоните когда угодно. В любое время. Не стесняйтесь, — сказал я.

— Хорошо, — ответила она и положила трубку.


Мэнсики стоял рядом и все это время слушал наш разговор. Когда я закончил, он наконец-то снял с себя ветровку, под которой был черный свитер с удлиненным вырезом.

— Значит, фигурка пингвина — вещица госпожи Мариэ, — произнес Мэнсики.

— Выходит, что так.

— То есть неизвестно когда, но она наверняка сама побывала в том склепе и оставила там фигурку пингвина, свой ценный талисман. Похоже, все было именно так.

— Получается, она его оставила как амулет?

— Вероятно.

— Но эта фигурка — положим, талисман, — она для чего? Защищать что? Или кого?

Мэнсики покачал головой.

— Мне это неизвестно. Однако пингвин всегда был при ней. И в том, чтобы его специально снять и оставить, очевидно, кроется некий замысел. Никто так просто не расстается со своими талисманами.

— Видать, ей было кого или что защищать помимо себя.

— Например? — спросил Мэнсики.

Мы оба не знали, как ответить на этот вопрос.

Какое-то время мы молчали. Стрелки часов не спеша, но уверенно отсчитывали секунду за секундой — и каждая понемногу подталкивала мир вперед. За окном простиралась ночная темнота. В ней не шевелилось ничего.

И вдруг я вспомнил, что мне сказал Командор о пропаже погремушки. Вообще-то оне не суть наши, наоборот — оне от тех мест. Во всяких случаях, ежели оне пропали, на те были свои причины.

Она — того места?

Я сказал:

— А может, Мариэ Акигава оставила фигурку не в склепе? Вдруг этот склеп связан с каким-то другим местом. Причем не с замкнутым пространством, а наоборот — с проходом, с неким коридором? С некой тропой, и на нее заманивается всякая всячина?

Когда я проговорил это вслух, мысль показалась мне весьма нелепой. Командор — вот тот наверняка бы меня понял. А кто-то в этом мире — нет.

В комнате повисла глубокая тишина.

— Интересно, куда может вывести дно того склепа? — вскоре вслух поинтересовался Мэнсики. — Как вы помните, недавно я туда спускался и просидел там в одиночестве около часа. В кромешном мраке, без единого лучика света, без лестницы. Я изо всех сил сосредоточивал свое сознание в тишине и всерьез старался отключить его от тела. Пытался обрести лишь мысленное бытие. Так можно преодолеть стены и выйти где угодно — я это часто пробовал, сидя в одиночке. Но в итоге, конечно, никуда из склепа выбраться не смог. То каменное пространство не дает шансов на побег.

Я вдруг подумал: а склеп этот, случаем, не выбирает, кого захочет? Возникший из него Командор пришел ко мне — предпочел меня как место своего приюта. Мариэ Акигаву склеп, возможно, выбрал. А вот Мэнсики почему-то — нет. Я сказал:

— В любом случае мы с вами договорились, что полиции про этот склеп лучше не знать — по крайней мере, пока. Но если мы промолчим про найденную на дне фигурку, это могут расценить как сокрытие улики. Если это выплывет наружу, мы окажемся в очень щекотливом положении.

Мэнсики некоторое время обдумывал мои слова, а затем уверенно сказал:

— Нам обоим нужно держать языки за зубами и об этом не упоминать вообще. Ничего другого не остается. Вы нашли эту вещицу на полу в мастерской — придется стоять на своем, в смысле — на этом.

— Кому-то из нас нужно навестить Сёко Акигаву, — сказал я. — Она в доме совершенно одна и вся в растерянности. Паникует, не знает, как ей быть. С отцом Мариэ до сих пор связаться не может. Ей требуется поддержка — так сказать, плечо.

Посерьезнев, Мэнсики задумался об этом, но вскоре покачал головой.

— Мне туда ехать сейчас не годится. Во-первых, мы с нею не в тех отношениях. А во‐вторых, в любую минуту может вернуться ее старший брат, а мы с ним друг другу даже не представлены. Если… — На этом Мэнсики прервался и замолчал.

Я тоже ничего ему не сказал.

Слегка барабаня пальцами по подлокотнику дивана, Мэнсики о чем-то долго думал. И при этом, казалось, его щеки наливались румянцем.

— Не возражаете, если я некоторое время побуду у вас? — немного погодя спросил он. — Возможно, поступит какая-то информация от госпожи Акигавы.

— Конечно, — сказал я. — Я тоже усну не скоро. Сколько будет нужно, столько и оставайтесь. Я ничуть не против, если вы здесь даже заночуете. Постель я приготовлю.

— Буду вам за это признателен, — сказал Мэнсики.

— Кофе? — поинтересовался я.

— С большим удовольствием, — ответил он.

Я пошел на кухню, смолол зерна и зарядил кофе-машину. Когда напиток был готов, отнес в гостиную, и мы вдвоем стали его пить.

— Пора разжечь камин, — сказал я. С наступлением ночи в комнате заметно похолодало. Уже настал декабрь, а это время вполне подходящее, чтобы разжигать огонь.

Я заложил в камин дрова, которые приготовил накануне, сложив в углу гостиной. Подложил для растопки бумагу и чиркнул спичкой. Дрова были сухими, потому разгорелось быстро. Поселившись в этом доме, я разжигал камин впервые и потому беспокоился, нормально ли работает вытяжка (Масахико Амада говорил, что камин можно растапливать хоть сразу, но пока не попробуешь, понятно не станет — бывает так, что птица совьет гнездо и закроет дымоход). Но тяга была сносная. Мы с Мэнсики пододвинули к камину кресла и, усевшись в них, грелись.

— Живой огонь — это хорошо, — произнес Мэнсики.

Я хотел предложить ему виски, но передумал: сегодня ночью нам лучше оставаться трезвыми. Может, придется опять сесть за руль. Мы просто наблюдали за танцем языков пламени и слушали музыку. Мэнсики выбрал сонату для скрипки Бетховена и поставил эту пластинку на проигрыватель. Скрипка Георга Куленкампфа и фортепьяно Вильгельма Кемпфа были для начала зимы самой подходящей музыкой, какую можно слушать, наблюдая за огнем в камине. Однако мысли об Мариэ Акигаве, которая, возможно, где-то в одиночку борется с холодом, не давали мне покоя.

Через полчаса позвонила Сёко Акигава. Только что вернулся домой ее старший брат Ёсинобу — он и позвонил в полицию. Вскоре приедут для выяснения обстоятельств. (Семья Акигава — из старого богатого рода, к таким полиция сразу примчится, не исключая вероятности похищения.) От Мариэ так ничего и нет, на звонки по сотовому она по-прежнему не отвечает. Все места, где она может быть, пусть их и немного, они обзвонили, и куда Мариэ могла пойти, никто не имеет понятия.

— Надеюсь, с госпожой Мариэ ничего не случится, — сказал я, попросил сразу сообщить — в любое время, — если дело сдвинется с места, и положил трубку.

Мы снова подсели к камину и стали слушать другую пластинку, теперь — «Концерт для гобоя с оркестром» Рихарда Штрауса, который из прочих пластинок на полке тоже выбрал Мэнсики. Это произведение я слушал впервые. Под звуки музыки мы, глядя на огонь в камине, молча погрузились каждый в свои думы.

Стрелки часов показывали половину второго, когда меня вдруг стало клонить в сон. Я уже с трудом держал глаза открытыми. По натуре своей я жаворонок и засиживаться допоздна не могу.

— Ложитесь отдохнуть, — сказал Мэнсики, посмотрев на меня. — А я посижу — вдруг позвонит госпожа Акигава. Без сна я могу обойтись, мне это нетрудно. Старая привычка, поэтому за меня не переживайте. И за огнем послежу, послушаю пока музыку. Вы не против?

— Конечно же, нет, — ответил я, принес из-под навеса сарая, что за кухней, вязанку дров и положил перед камином. Чтобы поддерживать огонь до утра, этого должно хватить. — Простите, но я все-таки немного посплю, — сказал я Мэнсики.

— Приятного сна, — ответил он. — Будем спать по очереди. Я, может, тоже прикорну под утро — прилягу на диване. Можете дать мне одеяло или что-нибудь такое?

Я принес то же одеяло, каким накануне укрывался Масахико Амада, а вместе с ним — легкий матрас и подушку, заправил на диване постель. Мэнсики поблагодарил.

— Если хотите, есть виски, — на всякий случай предложил я.

Мэнсики отрывисто дернул головой.

— Нет, сегодня лучше не пить. Неизвестно, что может произойти.

— Если проголодаетесь — холодильник в вашем распоряжении. Там ничего особенного, но сыр и крекеры найдутся.

— Спасибо, — ответил Мэнсики.


Оставив его в гостиной, я удалился к себе в спальню, переоделся в пижаму и нырнул в постель. Погасив ночник, уже собирался было уснуть, но сон ко мне не шел. Мне жутко хотелось спать, но голова гудела так, будто в ней с огромной скоростью роятся насекомые. Такое порой бывает. Отчаявшись, я включил свет и встал с постели.

— Что, не спится, судари наши? — раздался голос Командора.

Я окинул взглядом комнату — он сидел на подоконнике в своем обычном белом балахоне, в причудливых остроносых сапогах и со своим миниатюрным мечом за поясом. Волосы аккуратно убраны назад. Все такой же, что и пронзаемый мечом Командор на картине Томохико Амады.

— Не спится, — ответил я.

— Как людям тут уснуть, когда такое происходит, да? — съехидничал Командор.

— Давно не виделись.

— Мы уж говорили, идеям не понять, что значат «давно не виделись» или «сколько лет, сколько зим».

— Но как раз вовремя. Есть что у вас спросить.

— Что, например?

— С утра пропала Мариэ Акигава. Мы все ее ищем. Куда она могла подеваться?

Командор замер, склонив голову набок, после чего неспешно заговорил.

— Как вам известно, судари наши, в мирах у людей установлены три понятия: «времена», «пространства» и «вероятности». А такие, что именуют «идеями», должны быть независимы от любых из сих понятий. Коли так, мы не в состояниях быть к сему причастными.

— Не понимаю я, о чем вы. В смысле — вы не знаете, где она?

Командор на это не ответил.

— Или же знаете, но не можете мне сказать?

Командор нахмурился и прищурил глаза.

— Мы не суть уклоняемся от ответственностей, но и у идей существуют свои правила.

Я разогнулся и посмотрел ему в лицо.

— Послушайте, мне нужно спасти Мариэ Акигаву. Наверняка она зовет откуда-то на помощь. Не знаю, где, но она, вероятно, заблудилась там, откуда выбраться непросто. Мне так кажется. Но пока что я совершенно не понимаю, куда мне идти и что при этом делать. Однако я уверен, что исчезновение девочки как-то связано с тем склепом в зарослях. Я не могу объяснить все логично, но мне так кажется. Вы сами были долго заперты в той яме — я даже не знаю, что привело вас туда. Однако как бы то ни было, мы с господином Мэнсики техникой сдвинули каменный курган и тем самым открыли доступ к склепу. И выпустили вас наружу. Верно? Благодаря этому теперь вы можете вволю передвигаться в пространстве и времени, как вашей душе угодно появляться и пропадать. Вы даже вволю наблюдали мой секс с подругой. Ведь так?

— Да, судари наши, в целых совпадают.

— Я не требую конкретно научить меня, как спасти Мариэ Акигаву. Я не прошу у вас невозможного — я понимаю, что в мире идей свои правила и ограничения. Но разве нельзя дать хотя бы одну подсказку? С учетом всех обстоятельств вы же можете позволить себе такую любезность по отношению ко мне.

Командор глубоко вздохнул.

— Хотя бы намекните. Скажите обиняками. Я же не хочу, чтоб вы улаживали межнациональные конфликты, останавливали глобальное потепление Земли или спасали африканских слонов. Я лишь хочу вернуть в обычный мир тринадцатилетнюю девочку, которая наверняка сейчас томится в какой-то тесноте и потемках. Только и всего.

Командор долго думал, скрестив руки на груди и не шевелясь. Казалось, его одолевают сомнения.

— Хорошо, — произнес наконец он. — Разы уж на те пошли, делать нечего. Дадим-с вам, судари наши, одни-единственные подсказки. Но в результатах вам, возможно, придется чем-то пожертвовать. Или вам все нипочем?

— Пожертвовать чем?

— Покамест ничего сказать не можем. Однако пожертвовать неминуемо придется. Говоря метафорически, должны пролиться крови. Так-то. Позже, со временами выяснится, что это будут за жертвы. Как ведать, может, кем-то придется пожертвовать собой.

— Все равно. Давайте намек!

— Хорошо, — сказал Командор. — Сегодня, кажется, пятницы?

Я посмотрел на часы у изголовья кровати.

— Да, еще пятница. Хотя нет — уже суббота.

— В субботы, в первых половинах дней, в смыслах — сегодни до полудней вам, судари наши, позвонят, — сказал Командор. — И кто-то вас, судари наши, куда-то пригласят. Так вот, ни при каких обстоятельствах, судари наши, отказываться нельзя. Понятно?

Я машинально повторил все за ним:

— Кто-то позвонит сегодня в первой половине дня, чтобы куда-то меня пригласить. Отказываться от приглашения нельзя.

— Именно так, — подтвердил Командор. — Сие единственные подсказки, что мы вам, судари наши, можем дать. Если так можем выразиться, грани, отделяющие «общественные» языки от «индивидуальных».

И с этим словами Командор медленно исчез. Не успел я опомниться, а на подоконнике его уже не было.

Я погасил ночник в изголовье кровати и вот теперь уснул сравнительно быстро. Проворная мошкара у меня в голове угомонилась. Перед тем, как погрузиться в сон, я подумал о сидящем перед камином Мэнсики. Ведь он в одиночестве о чем-то думает, поддерживая огонь в камине. О чем он будет размышлять до утра, мне, конечно же, неизвестно. Удивительный человек. Однако и он, безусловно, живет, ограниченный временем, пространством и вероятностью, — как и все остальные люди в этом мире. И пока живем, преодолеть эти ограничения мы не в силах. Если так можно сказать, мы — все без исключения — живем за прочной стеной, окружающей нас со всех сторон. Вероятно.

Кто-то позвонит сегодня в первой половине дня, чтобы куда-то меня пригласить. Отказываться от приглашения нельзя, машинально повторил я в уме сказанное Командором. После чего уснул.

Глава 16

Испанцы просто не умели плавать вдоль побережья Ирландии
Проснулся я в начале шестого — за окном по-прежнему темно, хоть глаз коли. Накинув поверх пижамы кардиган, сходил проверить, как там в гостиной. Мэнсики спал на диване. Огонь в камине погас, но, похоже, совсем недавно — в комнате еще было тепло. Вязанка дров изрядно похудела. Мэнсики, укрывшись одеялом, мирно спал на боку — так тихо, что не было слышно даже его сонного дыхания. Он даже спал с хорошими манерами. Казалось, сам воздух в комнате замер, чтобы не беспокоить его сон.

Я не стал его будить, а пошел на кухню и сварил себе кофе. Поджарил тосты, затем устроился за кухонным столом и, завтракая тостом с маслом и кофе, стал читал уже начатую книгу. Она была об испанской армаде, о яростной войне, разразившейся между королевой Елизаветой и Филиппом II, когда на кону стояли судьбы двух стран. Я не понимал, почему именно сейчас, в такую минуту мне потребовалось читать книгу о морском сражении в конце XVI века у берегов Англии, но стоило только начать — и оказалось занимательно. И вот я уже не мог оторваться от старой книги с полки Томохико Амады.

По сложившемуся мнению, армада выбрала неверную тактику и потерпела сокрушительное поражение в морском сражении с английской эскадрой, что во многом повлияло на ход мировой истории. Это общепризнанный факт. На самом же деле больше всего ущерба испанскому флоту нанесло не прямое военное столкновение (обе стороны, правда, осыпали друг друга градом пушечных ядер, при этом в цели особо не попадая), а кораблекрушения. Привыкшие к спокойным водам Средиземного моря испанцы не умели плавать вдоль побережья Ирландии, где было достаточно опасных мест, и затопили немало своих судов, сажая их на рифы.

Пока я, сидя за столом со второй кружкой кофе, следил за печальной участью испанского флота, небо на востоке размеренно посветлело. Настало субботнее утро.

Кто-то позвонит сегодня в первой половине дня, чтобы куда-то меня пригласить. Отказываться от приглашения нельзя.

Я мысленно повторил сказанное Командором и посмотрел на телефонный аппарат. Он хранил молчание. Наверняка телефон зазвонит — Командор врать бы не стал. Мне нужно лишь терпеливо дождаться этого звонка.

Я подумал об Мариэ Акигаве. Хотелось позвонить ее тете, спросить про ее самочувствие, но еще было слишком рано. Прилично будет подождать хотя бы до семи. К тому же, если б выяснилось, где сейчас Мариэ, Сёко Акигава наверняка позвонила бы сюда сама, она же знает, что я беспокоюсь. А если не звонит, значит, новостей нет. Поэтому я, сидя за кухонным столом, продолжал читать об армаде, а когда устал читать — просто пялился на телефон. Но аппарат по-прежнему хранил молчание.

Но в начале восьмого я все же позвонил Сёко Акигаве. Она тут же сняла трубку — будто тоже дожидалась, сидя перед телефоном.

— Пока никаких новостей. Где находится Мариэ, мы так и не знаем, — первым делом сказала она. Вероятно, почти — или совершенно — не спала. В голосе ее слышалась усталость.

— Полиция ищет? — спросил я.

— Да, ночью приходили двое полицейских побеседовать. Я передала им фотографии, рассказала, как Мариэ была одета. Еще сказала, что наша девочка — не любительница уйти из дому и развлекаться по ночам. Информацию по разным местам разослали, поэтому, вероятно, ищут, хотя публично пока ни о чем не объявляли.

— Но результата еще нет?

— Да, пока никаких зацепок. Хотя взялись они за дело активно…

Я постарался ее успокоить и попросил сразу же сообщить, как только что-нибудь станет известно. Она заверила меня, что так и поступит.


Мэнсики к тому времени проснулся и неторопливо умылся. Почистив зубы той щеткой, что я ему приготовил, он сел за стол напротив меня и уже пил горячий черный кофе. Я предложил тосты, но он отказался. Видимо, из-за того, что он спал на диване, его пышная белая шевелюра была немного взъерошена. Но — лишь в сравнении с ее обычным состоянием. А вообще передо мной сидел, как обычно, уравновешенный и подтянутый Мэнсики.

Я передал ему все, о чем рассказала по телефону Сёко Акигава.

— Это лишь мое ощущение, — начал он, дослушав меня, — но мне кажется, что от полиции в этом деле толку не будет.

— Почему вы так считаете?

— Мариэ Акигава — необычный ребенок, и этот случай несколько отличается от исчезновения обычного подростка. И я думаю, это — не похищение. Поэтому найти ее банальными полицейскими методами будет непросто.

Я ничего на это не сказал, но он был, по-видимому, прав. Мы здесь столкнулись с подобием уравнения, в котором сплошные функции, но почти нет конкретных чисел. А главное — найти их как можно больше.

— Не сходить ли нам еще раз проверить тот склеп? — предложил я. — Может, там что-нибудь изменилось?

— Давайте, — согласился Мэнсики.

Мы оба понимали и невысказанно сознавали, что больше нам делать нечего. Я подумал, что за время нашего отсутствия можно пропустить звонок от Сёко Акигавы — или то приглашение, о котором упоминал Командор. Но у меня было смутное предчувствие, что вряд ли они позвонят прямо сразу.

Мы оделись и вышли на улицу. Стояло ясное утро. Ночные облака начисто сдуло с неба юго-западным ветром, и оно казалось теперь неестественно высоким и бескрайне чистым. Казалось, что, глядя в небо снизу, мы заглядываем на дно прозрачного источника. Откуда-то донесся монотонный перестук длинной электрички. И вообще — далекие звуки, каких обычно не слышно, раздавались повсюду на удивление отчетливо: то сказывались чистый воздух и попутный ветер. Такое вот выдалось утро.

Мы молча прошли по тропинке сквозь заросли до кумирни и достигли склепа. Крышка оставалась абсолютно в том же виде, что и ночью, камни-грузила никто не сдвигал. Мы опять убрали доски: лестница так и стояла прислоненной к стене. И в яме по-прежнему никого не было. Мэнсики на сей раз спускаться не вызвался. При ярком солнечном свете дно просматривалось целиком, и никаких изменений там со вчерашнего дня не наблюдалось. В ясный день склеп этот выглядел совсем иначе — не так, какво мраке ночи. Не ощущалось и никаких странных признаков.

Мы затем вновь застелили склеп толстыми досками и расставили поверх камни-грузила. После вернулись сквозь заросли в дом. Перед ним по-прежнему стояли безмолвный серебристый «ягуар» Мэнсики без единого пятнышка, а рядом — моя запыленная «тоёта»-универсал.

— Я, наверное, поеду домой, — произнес Мэнсики, остановившись перед своей машиной. — Рассиживаться здесь — только путаться у вас под ногами. Вряд ли я чем-то пригожусь. Не возражаете?

— Конечно же, нет. Возвращайтесь домой и спокойно выспитесь. Будут новости — тут же сообщу.

— Сегодня суббота? — спросил Мэнсики.

— Да, сегодня — суббота.

Кивнув, Мэнсики достал из кармана ветровки ключ от машины и некоторое время разглядывал его. Похоже, он о чем-то задумался — или не мог на что-то решиться. Пока он размышлял, я ждал.

Наконец Мэнсики произнес:

— Есть к вам один разговор…

Прислонившись к дверце «короллы»-универсала, я дожидался продолжения.

— Дело сугубо личное, и я долго сомневался, как мне быть. Но подумал, что в знак признательности лучше вас об этом известить. К тому же я не люблю, если у людей возникают напрасные заблуждения… В общем, мы с Сёко Акигавой — в очень близких отношениях.

— В отношениях? В смысле — как между мужчиной и женщиной? — напрямик поинтересовался я.

— Да, все так, — после короткой паузы ответил Мэнсики — и, как мне показалось, слегка зарделся. — Это может показаться весьма стремительным развитием событий.

— Полагаю, скорость здесь ни при чем.

— Вот именно, — признал Мэнсики. — Наверняка вы правы — вопрос не в скорости.

— А вопрос… — начал было я, но осекся.

— Вопрос в побуждении, верно?

Я молчал. Однако он, конечно же, понимал, что мое молчание означает согласие. Мэнсики сказал:

— Только не поймите меня неправильно. Я изначально вовсе не планировал, что так выйдет. Все произошло как-то само по себе, естественным образом. Да так, что я и сам ничего не понял. Не поверите, но все пошло как по маслу.

Я вздохнул и сказал ему прямо:

— Я знаю только одно: если б вы изначально планировали так поступить, это, несомненно, далось бы вам очень просто. Причем я говорю это без иронии.

— Пожалуй, вы правы, — ответил Мэнсики. — Я это признаю. Скажем так: не то чтобы совсем уж просто, а, вероятно, без особых хлопот. Однако на самом деле все вышло не так.

— Хотите сказать, что вы влюбились в Сёко Акигаву чуть ли не с первого взгляда?

Мэнсики немного поджал губы, как бы в растерянности.

— Влюбился? Признаться, так я не могу утверждать. Последний раз я влюблялся — думаю, так это можно назвать, — очень давно. Настолько, что теперь и не припомню, какая она — эта любовь. Но в том, что меня как мужчину госпожа Акигава сильно привлекает как женщина, сомнений нет.

— Даже если бы не было Мариэ?

— Это понять будет непросто. Поводом к нашей встрече стала сама госпожа Мариэ. Но даже если бы девочки не было, я бы все равно наверняка проникся к этой женщине чувствами.

Ой ли? — подумал я. Неужто такая, скажем так, беспечная женщина, как Сёко Акигава, способна настолько сильно привлечь такого великого комбинатора, как Мэнсики? Но ему я ничего не мог возразить. Чужая душа — потемки. А особенно — если дело доходит до секса.

— Понятно, — сказал я. — Как бы то ни было, спасибо за откровенность. Так, в итоге, лучше всего.

— Я тоже на это надеюсь.

— По правде говоря, Мариэ Акигава об этом уже знала. В смысле — о том, что у вас с ее тетей, вероятно, завязались такие отношения. Она приходила ко мне за советом несколько дней назад.

Услышав это, Мэнсики, похоже, немного удивился.

— Ишь ты, какое острое чутье, — произнес он. — Вообще я старался совершенно не показывать виду.

— У нее весьма острое чутье. Однако госпожа Мариэ Акигава догадалась о ваших отношениях по словам и поступкам своей тети. Вы ни в чем здесь не виноваты.

Сёко Акигава — воспитанная интеллигентная женщина, способная до некоторой степени сдерживать эмоции, но не настолько, чтобы носить маску невозмутимости. Мэнсики это, несомненно, понимал. Он сказал:

— И вы… считаете, есть какая-то связь между подозрениями госпожи Мариэ о наших с Сёко Акигавой отношениях и ее нынешним исчезновением?

Я покачал головой:

— Нет, этого я не знаю. Но могу определенно сказать: вам лучше все хорошенько обсудить с Сёко Акигавой. Она после исчезновения племянницы в панике, ей очень тревожно. Наверняка она нуждается в вашей помощи и поддержке — очень остро и настоятельно.

— Ясно. Вернусь домой — сразу же ей позвоню.

И Мэнсики опять на время задумался.

— Честно говоря, — вздохнув, сказал он, — думаю, я все-таки не влюблен. Здесь нечто иное. Я изначально не создан для любви. Просто мне самому толком не понятно: если б не госпожа Мариэ, проникся бы я так к ее тете? Никак не могу провести четкую грань.

Я молчал. Мэнсики продолжил:

— Но это и не преднамеренный расчет. Хотя бы этому вы сможете поверить?

— Мэнсики-сан, — произнес я. — Сам не могу объяснить, почему так думаю, но я считаю вас, по сути, человеком честным.

— Спасибо, — сказал Мэнсики и еле заметно улыбнулся. Хоть улыбка и была несколько натянутой, нельзя сказать, что в ней не светилось совсем никакой радости. — Ничего, если я пооткровенничаю еще?

— Конечно.

— Иногда я ощущаю себя просто ничтожеством, — признался он. Слабая улыбка по-прежнему не сошла у него с губ.

— Ничтожеством?

— Полым человеком. Может, и заносчиво так говорить, но я до сих пор жил, считая себя человеком весьма способным и проницательным. Я наделен прекрасной интуицией, в силах делать выводы и принимать решения. На здоровье тоже не жалуюсь. За что б я ни брался — о неудаче даже не думаю. На самом деле почти все, о чем я мечтал, я получил. Конечно, та история с предварительным заключением оказалась полным провалом, но это скорее редкое исключение. В молодости я считал, что мне все по силам, и полагал, что в будущем должен стать человеком чуть ли не идеальным. Думал, достигну таких высот, откуда смогу смотреть на весь мир свысока. Но когда перевалило за пятьдесят, стоя перед зеркалом и рассматривая самого себя, я обнаружил лишь пустышку. Ничтожество. Говоря словами Т. С. Элиота, «соломой набитым чучелом»[339].

Я не знал, что сказать ему на это, и потому молчал.

— Бывало, я думал: «Кто знает, вся моя прошлая жизнь, возможно, была сплошной ошибкой. Я где-то поступил неверно. И потом разменял себя на сплошную бессмыслицу». Поэтому я вам и сказал тогда, что в чем-то вам завидую.

— Например, в чем?

— У вас есть сила желать того, что вам не достанется при всем вашем желании. А вот я всю свою жизнь мог желать лишь того, что при желании мог заполучить.

Он наверняка имеет в виду Мариэ Акигаву. Именно она для него — то, что он не может заполучить при всем своем желании. Однако высказаться об этом я так и не смог.

Мэнсики медленно забрался к себе в машину, опустил боковое стекло, попрощался, завелся и уехал. Я провожал взглядом его «ягуар», пока тот не скрылся из виду, а затем вернулся в дом. Времени было самое начало девятого.


Звонок раздался в одиннадцатом часу. Звонил Масахико Амада.

— Извини за внезапность, — сказал он, — но я сейчас собираюсь на Идзу к отцу. Не против съездить со мной? Ты же сам говорил, что хочешь с ним встретиться.

Кто-то позвонит сегодня в первой половине дня, чтобы куда-то меня пригласить. Отказываться от приглашения нельзя.

— Да, конечно. Смогу. Заезжай.

— Я только что встал на Томэй[340]. Звоню с парковки Кохоку, так что у тебя есть около часа. Заезжаю за тобой, и вместе едем на Идзу.

— Ты же вроде бы туда позже собирался?

— Да, но мне позвонили из пансионата. Похоже, состояние неважное — вот и нужно проведать. Как раз сегодня у меня дел никаких.

— А ничего, что я с тобой поеду? В такие важные минуты… а я даже не родственник.

— Ничего. Не переживай. К тому же никто из семьи, кроме меня, к нему не ездит. Так что чем больше народу, тем веселее, — сказал Амада и отключился.

Положив трубку, я окинул взглядом комнату. Подумав, что где-то здесь сейчас — Командор, но его нигде не было видно. Оставив по себе лишь предсказание, он, видимо, куда-то скрылся. Пожалуй, слоняется идеей в тех местах, где нет времени, пространства и вероятности. Но в первой половине дня и вправду зазвонил телефон, и меня куда-то пригласили. До сих пор все его предсказания сбывались. Меня беспокоило, что я уезжаю из дома, хотя Мариэ Акигава так и не нашлась. Но что поделать? Командор ясно дал понять, что ни при каких обстоятельствах отказываться от приглашения нельзя. Заботу о Сёко Акигаве можно доверить Мэнсики — ведь он в какой-то степени несет за нее ответственность.

Я сел в кресло в гостиной и, дожидаясь Масахико Амаду, продолжал читать книгу об армаде. Побросав севшие на рифы суда, испанцы с трудом добрались до ирландского берега, но почти все попали в руки местных жителей, и их поубивали. Жившие на побережье бедняки губили испанских солдат и матросов из-за их вещей и присваивали их. Испанцы надеялись, что ирландцы — братья по католической вере — им помогут, но просчитались. Голод оказался куда насущней религиозной солидарности. А судно, груженное золотом и серебром, приготовленным для подкупа влиятельных англичан после высадки на английский берег, затонуло в открытом море, и куда кануло это богатство, никто не знает.

Старый черный «вольво» с Масахико Амадой за рулем остановился перед домом незадолго до одиннадцати. С мыслями о россыпях золотых испанских монет, затонувших в морских глубинах, я надел кожаную куртку и вышел на улицу.


Амада выбрал маршрут от платной дороги «Hakone Turnpike» на другую платную — «Izu Skyline», и с нагорья Амаги съехал до плоскогорья Идзу.

— В конце недели обычная дорога — сплошная пробка, и этот маршрут самый быстрый, — пояснил он, но даже при этом платная дорога была полна машин отдыхающих. Сезон красных листьев еще не закончился, буквально каждую машину вели «водители воскресного дня», не привыкшие к горному серпантину, так что времени на дорогу потребовалось больше, чем предполагалось.

— Что, с отцом действительно все так плохо? — спросил я.

— В любом случае вряд ли его хватит надолго, — равнодушно обронил Амада. — Если честно, это лишь вопрос времени. Он уже впал в сенильность, больше не в состоянии есть сам, вскоре у него может возникнуть аспирационная пневмония. Однако он по собственной воле отказался от питательной трубки и капельниц. По сути, раз человек больше не способен есть сам и отказывается от помощи, это значит — дайте спокойно умереть. Пока он еще был в сознании, они с адвокатом составили такой документ, который сам заявитель и подписал. Дескать, он отказывается от всех мер по поддержанию жизнедеятельности. Так что умереть он может в любую минуту.

— Поэтому нужно всегда быть готовым к худшему?

— Именно.

— Да, тяжко.

— Когда человек умирает, это всегда тяжко. Жаловаться тут некому.

В старом «вольво» у него была кассетная магнитола. В бардачке — навалом кассет. Амада вытащил первую попавшуюся и вставил. Оказалось — сборник хитов 80-х: «Duran Duran», Хьюи Льюис и тому подобное. Когда заиграла «The Look Of Love» группы «ABC», я сказал Масахико:

— У тебя в машине время словно застопорилось.

— Не люблю я компакт-диски. Слишком блестят. Вешать бы их под карнизы да отгонять ворон, а слушать музыку на них невозможно. Звук пронзительный и резкий, смикшировано все неестественно, к тому же неинтересно, когда музыка не делится на две стороны. Мне хочется слушать музыку на кассетах — вот я и езжу пока что на этой машине. В новых кассетников-то нет, поэтому все удивляются. Но это ладно — у меня приличная коллекция записей с эфира, и я не хочу ее терять.

— Однако не думал, что еще хотя бы раз в жизни услышу «The Look Of Love».

Масахико посмотрел на меня с недоумением.

— Что, разве плохая песня?

Вспоминая разные хиты, которые крутили на радио FM в восьмидесятых, мы ехали среди гор Хаконэ — и с каждым поворотом Фудзи виднелась все ближе и отчетливее.

— Странная вы парочка, — сказал я. — Отец слушает только пластинки, сын упорно придерживается кассет.

— Кто бы говорил. Ты на себя посмотри — это еще нужно выяснить, кто из нас коснее. Сотового у тебя нет, Интернетом почти не пользуешься. У меня вон сотовый всегда при себе. Если что не понятно — сразу проверяю в «Гугле». На работе у меня «Мак» стоит, делаю на нем все свои дизайны. Если кто из нас двоих и продвинут, — так это я.

Заиграла «Key Largo» Бёрти Хиггинза. Интересный выбор для продвинутого человека, что уж там говорить.

— Ты с кем-нибудь в последнее время встречаешься? — спросил я, чтобы сменить тему разговора.

— Ты о женщинах? — переспросил он.

— Да.

Масахико слегка пожал плечами:

— Нельзя сказать, что все складывается гладко. Все как обычно. К тому же в последнее время я заметил одну странность, из-за чего дела мои идут все хуже и хуже.

— Что за такая странность?

— У женщин половинки лица отличаются. Ты об этом знал?

— У человека вообще левая и правая половины не симметричны, — ответил я. — Взять женскую грудь или яйца — форма и размер справа и слева разные. Все, кто занимается живописью, об этом знают. Вся форма тела человека, его левая и правая половины — несимметричны, и это как раз интересно.

Масахико, не отрывая глаз от дороги, несколько раз покачал головой.

— Разумеется, про такое и я знаю. Но сейчас я о другом — не о форме тела, а о чертах характера.

Я ждал продолжения.

— Месяца два назад я сделал фотографию женщины, с которой тогда встречался. Цифровым аппаратом, анфас и крупным планом. Загрузил на рабочий стол компьютера в конторе. А дальше, совсем не знаю, почему, разделив от центра пополам, смотрел то на правую, то на левую половинки ее лица. Закрывая левую — смотрел на правую, затем наоборот… Представляешь, о чем я?

— Представляю.

— И в результате обратил внимание на такую деталь: если хорошенько присмотреться, слева и справа — будто совершенно разные люди. Помнишь, как у злодея из фильма «Бэтмен» — у него еще были разные половинки лица? Кажется, Двуликий.

— Это кино я пропустил, — сказал я.

— При случае посмотри, интересное. Так вот, когда я заметил эту особенность, мне стало не по себе. Даже немного страшно. Затем я нет чтобы оставить эту идею — попробовал составлять разные лица, каждое из своих половинок. Разделив лицо пополам, брал и переворачивал половинку по вертикальной оси. Так образовалось одно лицо из правой стороны, другое — из левой. На компьютере такое сделать очень просто. Смотрю и вижу двух женщин — настолько разных, что впору усомниться в схожести их характеров. Просто удивительно! По существу, в одной женщине на самом деле скрыты две. Такая мысль тебе в голову не приходила?

— Нет, — ответил я.

— После этого я попробовал проделать то же самое с лицами других женщин. Собрал фотографии анфас и на компьютере так же составил лица из разных половинок. В результате я понял: у всех женщин — пусть разница эта и небольшая — правая и левая части лица отличаются. Стоило мне это единожды заметить, как я вообще перестал понимать все в том, что их — женщин — касается. Например, занимаешься с нею сексом — и не знаешь, кто с тобой, та, что с правым лицом, или та, что с левым. Если сейчас с тобой правая, где тогда левая? Что она делает? Какие мысли у нее в голове? Если же ты, наоборот, сейчас с левой, куда делась правая? О чем думает она? Как только такие мысли в голову полезут, становится уже не до секса. Понимаешь, о чем я?

— Не очень, но могу понять, что становится уже не до секса.

— Еще как. Куда деваться.

— А мужские лица не пробовал?

— Пробовал, конечно. Но с мужскими такого не получалось. Самые радикальные перемены — в основном с лицами женщин.

— Может, тебе стоит сходить к психиатру или психотерапевту?

Масахико вздохнул.

— Я много лет считал себя вполне нормальным человеком.

— Это вообще-то опасное мнение.

— Считать себя нормальным человеком?

— Как написал Скотт Фицджералд в одном своем романе: «Никогда нельзя доверять людям, считающим себя нормальными».

Масахико задумался над этими словами.

— В смысле — пусть и посредственность, но второй такой нет?

— Можно и так сказать.

Мой друг молча сжимал руль, затем произнес:

— Это другое дело. А ты не хотел бы попробовать сделать то же самое?

— Я, как известно, долго рисовал портреты, поэтому достаточно осведомлен о строении человеческого лица. Можно сказать, специалист. Но прежде никогда не задумывался о разнице характеров правой и левой половинок.

— Но ты ведь рисовал только мужчин?

Да, в этом Масахико был прав. До сих пор у меня не было ни одного заказа на женский портрет. Не знаю, почему, но все мои портреты были мужские. Единственное исключение — Мариэ Акигава, но она все-таки скорее ребенок, а не женщина. К тому же ее портрет еще не готов.

— С мужскими и женскими лицами получается по-разному. Совершенно, — сказал Масахико.

— А вот ты мне скажи, — произнес я. — Ты утверждаешь, что почти у всех женщин характеры, выраженные правой и левой половинками лица, отличаются.

— Да, к такому заключению я и пришел.

— А у тебя бывает так, что одна сторона лица тебе нравится больше, чем другая? Или одна половинка никак не может тебе понравиться.

Масахико опять задумался.

— Нет, так не бывает, — наконец ответил он. — Но дело же не в том, какая мне больше нравится, а какая не может понравиться никак. И даже не в том, какая светлая, а какая темная, какая красивее, а какая — нет. Дело в том, что правая и левая просто отличаются. И меня смущает, а порой и пугает сама эта правда, что они отличаются.

— По-моему, у тебя просто какая-то разновидность синдрома навязчивых состояний, — сказал я.

— Я тоже так считаю, — ответил на это Масахико. — Хоть сам тебе и рассказываю, но воспринимаю это так же. Но… так же в действительности оно и есть. Попробуй сам хотя бы раз.

Я сказал, что попробую, но пробовать и не собирался. Хватает своих хлопот, чтобы впутываться во что-то еще.


Дальше мы завели разговор об отце Масахико — Томохико Амаде — и его жизни в Вене.

— Отец рассказывал, что слушал симфонию Бетховена в исполнении оркестра под управлением Рихарда Штрауса. Оркестр был, конечно же, венский. Исполнение — невероятно чудесное. Это я слышал от него самого — одна из тех редких историй, какие он мне рассказывал о Вене.

— А помимо этого что-нибудь еще рассказывал?

— Ну да. Но все сплошь несущественное. О еде, о выпивке и о музыке. Что там ни говори, а музыку отец обожал. Но больше ни о чем другом не вспоминал — ни о картинах, ни о политике. Даже о женщинах.

Помолчав, Масахико вскоре продолжил:

— Описал бы кто историю его жизни. Наверняка получилась бы интересная книжка. Вот только вряд ли кому-то это по силам — личной информации-то о нем почти никакой. Друзьями он не обзавелся, от семьи держался в стороне и только работал, укрывшись в горах. Поддерживал кое-какие отношения только с галеристами и торговцами искусством. Почти ни с кем не разговаривал, не отправил никому ни единого письма. Поэтому материалов для биографии практически никаких. В его жизни не то что много пробелов — точнее будет сказать, там одна сплошная пустота. Как в сыре, где дырок больше, чем сыра.

— Остались только его работы.

— Да, кроме работ, фактически ничего больше и нет. Пожалуй, этого он и желал.

— Но ты ведь тоже его наследие, — сказал я.

— Я? — переспросил Масахико, удивленно глянув на меня, но тут же опять с тал смотреть на дорогу. — А знаешь, ты прав! Да, я тоже среди того, что отец после себя оставит. Хоть и не лучшей выделки.

— Но второго такого нет.

— Точно. Пусть и посредственность, но второй такой нет, — повторил Масахико. — Иногда мне кажется, что лучше б сыном Томохико Амады родиться тебе. Глядишь, и все вокруг пошло бы как по маслу.

— Да ладно тебе, — рассмеявшись, ответил я. — Такая роль никому не по плечу.

— Пожалуй, — хмыкнул Масахико. — Но разве не тебе удалось продолжить его духовное наследие, так сказать? Ты более достоин этого права, чем я. Мне просто так кажется, вот честно.

После его слов я вдруг вспомнил картину «Убийство Командора». Не я ли случаем действительно унаследовал эту картину от Томохико Амады? Вдруг это он сам завлек меня на чердак, чтобы я там ее обнаружил? И через нее чего-то от меня добивается? Вот только чего?

Из магнитолы лилась «French Kissin' (In the USA)» Деборы Хэрри — музыка, вовсе не подходящая для нашего разговора.

— Наверное, приходилось несладко с таким отцом, как Томохико Амада? — прямо поинтересовался я.

Масахико ответил:

— Да нет, не особо — не так, как могло бы показаться со стороны. Просто на определенном этапе жизни я умыл руки — раз и навсегда. Я, в общем, ведь тоже зарабатываю на жизнь искусством, только у нас с отцом шкалы таланта совсем разные. Когда разница настолько огромна, перестаешь это замечать. И горько мне оттого, что отец — не как известный художник, а как человек — мне, своему сыну, так и не открылся. Не передал мне никакую важную информацию.

— Он что, с тобой никогда не говорил по душам?

— Ни разу. Отношение у него было скорее такое: «Я дал тебе половину генов, больше мне дать тебе нечего, поэтому дальше ты уж как-нибудь сам». Но связь между людьми — это же не только ДНК, верно? Никто не просит его стать моим проводником по жизни. Я в этом не нуждался. Но был бы рад, если б он со мной разговаривал, как отец с сыном. Хоть изредка. Поделился бы своим опытом, тем, с какими мыслями прожил свою жизнь. Хотя бы обрывками.

Я молча слушал его.

Пока мы стояли на долгом светофоре, он снял солнцезащитные очки «Ray-Ban» и протер платком стекла. Затем, глянув на меня, сказал:

— У меня такое впечатление, будто отец скрывает какую-то важную тайну, нечто личное, и собирается унести эту тайну с собой в могилу, когда покинет этот мир. В глубине своего сердца он устроил прочный сейф, куда запрятал все свои секреты. Сейф этот запер, а ключ то ли выбросил, то ли надежно припрятал. И теперь сам не может вспомнить, где.

Что произошло в Вене в 1938 году, так и будет погребено во мраке, оставшись загадкой для всех. Но картина «Убийство Командора», возможно, и есть тот самый «припрятанный ключ». Меня вдруг осенило: может, поэтому он — вероятно, в конце своей жизни, — живым духом явился в дом на горе, чтобы проверить свою картину?

Я выгнул шею и бросил взгляд на заднее сиденье. Мне показалось, что туда мог забраться Командор. Но сзади никого не оказалось.

— Что-то случилось? — спросил Масахико, заметив мое движение.

— Да нет, показалось, — ответил я.

На светофоре зажегся зеленый, и Масахико надавил на педаль газа.

Глава 17

Полон таким же количеством смертей
По пути Масахико, сказав, что хочет справить нужду, заехал в сетевой ресторан у дороги. Нас посадили за столик у окна, и первым делом мы заказали кофе. Пора было уже и пообедать, и я выбрал еще сэндвич с ростбифом. Масахико, поглядев на мой заказ, попросил принести то же самое. Затем встал и отправился в туалет. Пока его не было, я рассеянно смотрел в окно. На парковке было полно машин — многие приезжали сюда семьями. Бросалось в глаза преобладание мини-фургонов, и все они выглядели примерно одинаково: как жестяные коробки с безвкусным печеньем. Люди фотографировали на сотовые телефоны и маленькие цифровые камеры вулкан Фудзи — прекрасный вид со смотровой площадки на краю парковки. Пожалуй, это мой глупый предрассудок, но я никак не мог привыкнуть, что люди фотографируют сотовыми телефонами. Хотя если б они звонили с фотоаппаратов, это бы выглядело куда непривычней.

Пока я, сам того не желая, наблюдал за всем этим, с дороги на парковку заехал белый «субару форестер». Я плохо разбираюсь в марках машин (и не могу сказать, что «субару форестер» выглядит как-то необычно), но с первого взгляда узнал в нем такую же машину, на которой ездил «Мужчина с белым «субару форестером»». В поисках свободного места машина медленно двигалась по парковке, а когда нашла одно — быстро запарковалась передом. На чехле запасного колеса, прикрепленного к дверце кузова, виднелся крупный логотип «Subaru Forester». Похоже — та же модель, которую я видел в приморском городке префектуры Мияги. Номерной знак я не разглядел, но чем дольше смотрел, тем больше мне казалось, что это та же машина, какую я видел в том портовом городке этой весной. Не такая же, а именно та же.

Зрительная память у меня очень точная и долгая, не то что у обычных людей. Так вот: разводы грязи на кузове, да и другие особенности имели поразительное сходство с той машиной из моих воспоминаний. У меня сперло дыхание. Я присмотрелся, чтобы разглядеть, кто же выйдет из машины, однако на парковку заехал туристический автобус и перегородил мне обзор. Из-за толчеи машин автобус никак не мог продвинуться вперед. Я встал из-за стола, вышел на улицу и, огибая застрявший посреди парковки автобус, двинулся в ту сторону, где запарковался белый «субару форестер». Однако в машине уже никого не было — тот, кто сидел за рулем, куда-то ушел. Может, в ресторан, а может — и на смотровую площадку, фотографировать. Стоя там, я внимательно осмотрелся, но фигуру «мужчины с белым «субару форестером»» нигде не заприметил. Конечно, совсем не значит, что за рулем сидел именно он.

Затем я решил проверить номерной знак этой машины. И впрямь оказался номер Мияги. А на заднем бампере — наклейка с марлином. Никаких сомнений не оставалось — это была та же машина, которую я видел тогда. Сюда приехал тот самый мужчина. Меня пробил озноб. Я должен его найти — хотелось еще раз увидеть его лицо. И мне нужно убедиться, что же мешает мне закончить его портрет. Возможно, я что-то в нем упустил. Во всяком случае, я постарался хорошенько запомнить номер его машины. Кто знает, может, для чего-нибудь и пригодится. А может, и нет.

Еще сколько-то я бродил по парковке, пытаясь найти человека, похожего на «мужчину с белым «субару форестером»». Сходил на смотровую площадку, однако нигде не увидел загорелого человека средних лет с проседью в коротких волосах, высокого роста. При нашей первой встрече он был одет в изрядно поношенную черную кожаную куртку и кепку для гольфа с эмблемой «Yonex». Тогда я еще набросал в альбоме его лицо и показал молодой женщине, сидевшей напротив. Взглянув на эскиз, она восхитилась, насколько хорошо я рисую.

Убедившись, что никого похожего на улице нет, я вернулся в ресторан и окинул взглядом зал, но и здесь фигуру мужчины нигде не увидел. Ресторан был почти полон. Масахико Амада уже вернулся и пил кофе. Сэндвичи еще не принесли.

— Куда ты ходил? — спросил меня Масахико.

— Смотрел в окно, и показалось, что увидел одного знакомого. Решил поискать на улице.

— Нашел?

— Нет, не нашел. Возможно, обознался, — сказал я.

Я и потом не спускал глаз с припаркованного «субару форестера» в надежде, что водитель его вернется. Но, положим, вернется он — и что мне делать дальше? Подойти к нему и завести беседу? «Мы пару раз встречались минувшей весной в маленьком приморском городке префектуры Мияги». А он ответит: «Ах вот как? Но я вас не помню». Наверняка так и скажет.

А я спрошу: «Почему вы преследуете меня? В чем дело?» А он: «Я вас не преследую. С чего бы мне преследовать незнакомого мне человека?» И на этом разговору конец.

Но, во всяком случае, водитель в «субару форестер» не возвращался. Белая продолговатая машина безмолвно дожидалась хозяина на парковке. Мы с Масахико доели сэндвичи, допили кофе, а мужчина так и не объявился.

— Ну что, поехали? Времени у нас мало, — сказал Масахико, бросив взгляд на часы у себя на руке, и взял лежавшие на столе солнечные очки.

Мы встали, оплатили счет и вышли на улицу. Сели в «вольво» и оставили ту переполненную парковку позади. Я бы, конечно, хотел остаться и дождаться, когда вернется «мужчина с белым «субару форестером»», но сейчас куда важнее была предстоявшая встреча с отцом Масахико Амады. Командор просто пригвоздил меня своей фразой: Ни при каких обстоятельствах отказываться от приглашения нельзя.

Таким образом, мне остается лишь тот факт, что «мужчина с белым «субару форестером»» еще раз объявился. Он знает, что я здесь, и собирается показать мне, что сам тоже находится здесь. Я сумел раскусить его замысел. То, что я здесь оказался, — отнюдь не простая случайность, как и то, что туристический автобус, загородив мне обзор, скрыл его от моих глаз.


До того заведения, где находился Томохико Амада, после платной дороги «Izu Skyline» нам предстояло миновать длинный горный серпантин. По пути нам попадались на глаза новые дачные участки, элегантные кофейни, бревенчатые гостевые домики, киоски с местными овощами, даже маленький музей для туристов был. Все это время я, хватаясь на поворотах за ручку над дверцей, думал о «мужчине с белым «субару форестером»». Что-то мешает мне дописать его портрет — и я все никак не могу найти то единственно нужное звено для того, чтобы его завершить, будто утратил важный кусочек мозаики. Прежде такого со мной не случалось: собираясь писать чей-то портрет, я заранее собирал все важные детали. Но для «мужчины с белым «субару форестером»» я этого сделать не смог. Вероятно, такому сбору данных сопротивлялся он сам — и отчего-то не желал, чтобы его рисовали. Уперся просто намертво.

«Вольво» в каком-то неочевидном для меня месте свернул с трассы и въехал в распахнутые железные ворота, где висела лишь очень маленькая табличка. Если не обращать внимание при езде, их можно было и не заметить. Вероятно, заведению не требовалось объявлять о себе во всеуслышание. Сбоку от ворот в будке дежурил охранник в мундире, Масахико представился и назвал имя того, к кому мы едем на свидание. Охранник куда-то позвонил и уточнил, значится ли такой. Мы проехали в глубь участка и оказались в густой роще. Почти все деревья были высокими вечнозелеными, и в той тени, которую они отбрасывали, становилось зябко — то ли от прохлады, то ли от их внушительности. Проехав вверх по аккуратной асфальтовой дорожке, мы вскоре оказались на ровной площадке. Перед фасадом главного здания был устроен кольцевой разворот, внутри которого разбили клумбу. Она возвышалась, напоминая собою круглый холм в окружении кочанов декоративной капусты, а в ее центре алыми оттенками пылали цветы. Все вокруг было ухоженным.

Масахико заехал на примыкавшую к этому кольцу парковку и остановился. Там уже стояли две машины: белый мини-фургон «хонда» и темно-синий седан «ауди», обе сверкали новизной, так что «вольво» ретромодели выглядел между ними старой клячей. Однако Масахико это нисколько не обескураживало — ему куда важнее было слушать «Бананараму» на кассете. С парковки открывался вид на океан: водная поверхность в лучах зимнего солнца поблескивала темно-серыми оттенками. Я заметил в море несколько промысловых суденышек. Вдалеке возвышался островок, а за ним виднелся полуостров Манадзуру. Мои часы показывали без четверти два.

Мы вышли из машины и направились ко входу. Судя по виду, это здание построили сравнительно недавно — оно было, в общем, аккуратным, но без изюминки. Глядя на него, становилось ясно, что архитектор силой воображения не блистал. А может, и сам заказчик, учитывая назначение этой постройки, выбрал самый простой и консервативный проект. Трехэтажная конструкция из бетона вся была почти квадратной, и все в ней было прямым. Для чертежа архитектору, похоже, хватало одной линейки. На первом этаже — много стекла, чтобы создать как можно более живенькое впечатление. Сверху нависал широкий деревянный балкон, на котором я разглядел с дюжину шезлонгов. Наступила зима, и, хоть небо приятно радовало своей синевой, желающих понежиться на улице под солнцем не наблюдалось. В кафетерии с окнами от пола до потолка можно было различить фигуры посетителей: человек пять или шесть, все они показались мне пожилыми. Двое сидели в инвалидных креслах. Чем они занимались, мне разобрать не удалось. Может, смотрели большой телевизор на стене, но сальто уж точно не крутили.

Масахико вошел в главные двери, о чем-то поговорил с молоденькой медсестрой из регистратуры — миловидной девушкой с круглым лицом и длинными черными волосами, в темно-синем форменном пиджаке и с биркой на груди. Я понял, они с нею уже знакомы, поскольку несколько минут дружески болтали. Я стоял чуть поодаль и ждал, когда они наговорятся. Фойе украшала большая ваза с пышным ярким букетом из живых цветов — похоже, составленным флористом. Когда разговор иссяк, Масахико записался в журнале посетителей, посмотрел на часы и добавил время. Затем отошел от стойки и вернулся ко мне.

— Состояние у отца вроде бы стабильное, — сказал он, сунув руки в карманы. — С утра беспрерывно кашлял и с трудом дышал — думали, начинается воспаление легких, но это вскоре прошло, и сейчас он крепко спит. Как бы там ни было, пойдем к нему в палату.

— Что, мне тоже можно?

— Конечно, — ответил Масахико. — Увидишься с ним. Разве не для этого ты сюда приехал?

Мы поднялись на лифте на третий этаж. Коридор тоже был под стать фасаду — простой и консервативный, всякие украшения сведены до минимума. Интерьер чуть оживляли несколько картин маслом на длинной белой стене. На всех — пейзажи морского побережья: похоже, это была серия работ одного автора, поскольку с разных ракурсов изображался один и тот же участок берега. Картины трудно было назвать первоклассными, но краски хотя бы наносили обильно, не скупясь, и работы эти заслуживали внимания уже только за то, что служили светлыми пятнами на общем фоне этого архитектурного минимализма. Пол был застелен гладким линолеумом, и резиновые подошвы моей обуви громко скрипели на нем. Навстречу нам проехала седая щуплая старушка на кресле-каталке — его толкал мужчина-санитар. Она смотрела прямо перед собой широко распахнутыми глазами и, поравнявшись с нами, даже не покосилась на нас. Будто стремилась ни в коем случае не упустить из виду важный знак, который видела в некой точке пространства перед собой.

Палата Томохико Амады — просторная отдельная комната — располагалась в самом конце коридора. На двери висела табличка для имени, но само имя на ней указано не было — скорее всего, из соображений конфиденциальности: как-никак Томохико Амада личность известная. Сама палата размером была с гостиничный полулюкс, помимо кровати в ней стоял скромный аккуратный гарнитур: диван, столик и два кресла. В изножье кровати стояло сложенное кресло-каталка. Из широкого окна, обращенного на юго-восток, открывался вид на океан. Ни единой помехи — то была просто прекрасная панорама. Будь здесь гостиница, только за один этот вид можно брать немалые деньги. На стенах комнаты картин не было — лишь зеркало да круглые часы. На столе стояла ваза с фиолетовыми цветами в два раза выше нее самой. И в палате этой совсем ничем не пахло: ни старым больным, ни лекарствами, ни цветами, ни выгоревшими шторами. Больше всего меня удивило здесь полное отсутствие запахов — впору усомниться в собственном обонянии. Как можно умудриться избавиться от запахов до такой степени?

Томохико Амада крепко спал на кровати, стоявшей прямо у окна, и прекрасный вид снаружи его не заботил. Он лежал на спине лицом в потолок, глаза крепко закрыты. Косматые седые брови, будто естественный балдахин, прикрывали его дряхлые веки. Весь лоб — в глубоких морщинах, одеяло натянуто до самой шеи, и на глаз я не смог определить, дышит старик или нет. Даже если и дышит — должно быть, вдыхает очень скудно и мелко.

Я с первого взгляда понял, что старец — тот самый человек, навестивший несколько ночей назад мастерскую. Хоть я и видел его странный облик в свете плывущей луны лишь очень недолго, форма головы и длина волос были, вне сомнений, Томохико Амады. Убедившись в этом, я особо не удивился — очевидно было с самого начала.

— Какой у него крепкий сон, — сказал Масахико, обернувшись ко мне. — Придется ждать, пока сам не проснется. Если, конечно, проснется.

— Все равно хорошо, что опасность миновала, — сказал я и посмотрел на стенные часы. Стрелки показывали без пяти два. Я вдруг подумал о Мэнсики. Звонил ли он Сёко Акигаве? Хоть что-то сдвинулось с места? Но пока что мне нужно сосредоточиться на Томохико Амаде.

Мы с Масахико расположились в креслах друг напротив друга и, дожидаясь, когда проснется Томохико Амада, пили кофе из купленных в автомате банок. А тем временем Масахико рассказывал мне о Юдзу. Ее беременность протекает нормально. Ожидаемый срок, вероятно, — в первой половине января. Ее симпатичный бойфренд с нетерпением ждет рождения ребенка.

— Только одна незадача — в смысле, для бойфренда: она не собирается за него замуж, — сказал Масахико.

— Как не собирается? — переспросил я, толком не улавливая сути его слов. — То есть Юдзу хочет стать матерью-одиночкой?

— Юдзу собирается рожать. Но официально расписываться с ним не хочет. Жить вместе — тоже. Оформлять совместное опекунство даже не подумывает… похоже, что так. И тот — в полной растерянности. После вашего с ней развода он собирался чуть ли не сразу на ней жениться, но получил отказ.

Я задумался. Но чем дольше я думал, тем крепче воцарялся хаос у меня в голове.

— Что-то я никак в толк не возьму. Юдзу вечно твердила, что не желает детей. Когда я намекал ей, что пора бы, она лишь отнекивалась: мол, рано еще. Так почему теперь она так сильно захотела ребенка?

— Беременеть она не собиралась, но раз уж оказалась в положении — ей захотелось родить. У женщин так бывает.

— Но если Юдзу решит растить ребенка в одиночку, у нее возникнет немало трудностей. Она с трудом сможет работать и дальше. Почему же не хочет выйти замуж за того человека? Ведь ребенок все равно от него.

— Тот и сам этого не понимает. Он был уверен, что в их отношениях все прекрасно, радовался, что сможет стать отцом, поэтому сейчас в полном недоумении. Обращается за советом ко мне, а что я могу ему посоветовать?

— А ты не сможешь узнать у Юдзу напрямую? — спросил я.

Масахико нахмурился.

— Если честно, я стараюсь в это по возможности не впутываться. Мне нравится Юдзу, парень этот — мой коллега по работе. Ну и, конечно же, мы с тобой старые приятели. Положение щекотливое. Чем глубже я во все это вникаю, тем меньше сам понимаю, как мне быть.

Я молчал.

— Я был за вас спокоен, считая, что вы — супруги дружные, — с досадой в голосе произнес Масахико.

— Это я уже слышал.

— Да, я не раз так говорил, — сказал он. — Но это, во всяком случае, — правда.

После этого мы молча смотрели то на стенные часы, то на морской пейзаж за окном. Томохико Амада, лежа по-прежнему на спине, продолжал крепко спать. Он не шевелился — я даже начал волноваться, жив ли он. Но сын его оставался спокоен, и я понял, что все так и должно быть.

Глядя на спящего Томохико Амаду, я попытался мысленно представить, каким он был в молодые годы, когда стажировался в Вене. Но, разумеется, толком ничего не вышло. Здесь и сейчас я видел перед собой лишь седого старца, чье лицо сплошь изборождено глубокими морщинами, — он медленно, но неуклонно продвигался к своей физической кончине. Любого без исключения родившегося человека когда-нибудь настигнет смерть, но он уже находился на самом краю.

— А ты сам не собираешься звонить Юдзу? — спросил у меня Масахико.

Я покачал головой:

— Пока что нет.

— Думаю, вам было бы неплохо хотя бы разок поговорить начистоту. О всяком-разном.

— Мы уже официально разведены, этим занимаются адвокаты. Так захотела она. И вскоре собирается рожать ребенка от другого мужчины. Выйдет она за него замуж или нет — сугубо ее дело. Не мне об этом даже заикаться. Говоришь, о всяком-разном? О чем же нам с нею говорить? Тем паче — начистоту?

— Ты разве не хочешь узнать, что происходит?

Я опять качнул головой.

— По-моему, я не хочу знать то, чего мне можно и не знать. Я ведь не железный, мне тоже больно иногда.

— Разумеется.

Однако, признаться, порой я сам не понимаю, страдаю я или нет. Дело в том, что я никак не мог убедиться, достоин я того, чтобы страдать, или нет. Хотя, как ни поверни, если человеку страдать положено, происходит это само по себе.

— Тот парень — мой коллега, — чуть погодя произнес Масахико, — вполне серьезный человек, прилежно трудится, да и характер у него нормальный.

— И сам он симпатяга.

— Да, симпатичный, в этом ему не откажешь. Поэтому он у женщин просто нарасхват. Это же естественно. Те за ним так и бегают, даже завидно. Но есть у него одна вызывающая недоумение особенность, причем — уже давно.

Я молча слушал рассказ Масахико, а тот продолжал:

— Он выбирает себе таких подружек, что уму непостижимо. Вроде есть из кого выбрать, но раз за разом словно бы наступает на одни и те же грабли. Прямо диву даешься. Нет, это, конечно, не про Юдзу. Она, пожалуй, — первая приличная женщина из всех, кого он выбирал. А до нее что одна, что другая — тихий ужас. Почему такое происходит, мне вообще непонятно.

Он пошарил в памяти и слегка склонил голову набок.

— Несколько лет назад, помню, он чуть не женился. Заказали церемониальный зал, отпечатали приглашения, молодые собирались в свадебное путешествие на Фиджи или что-то вроде того. Он даже взял отпуск, купил авиабилеты. Но его избранница была — просто ужас. Он нас как-то познакомил, и с первого взгляда она мне показалась на удивление невзрачной особой. Конечно, по одному внешнему виду судить о человеке невозможно, но насколько я понял, характер у нее тоже оказался не ангельский. А вот он почему-то влюбился в нее без памяти, хоть они совсем и не подходили друг дружке. Все его знакомые думали так же, хоть и не говорили этого вслух. И вот накануне свадьбы невеста отказалась выходить замуж. Взяла и сбежала — к счастью или к несчастью. Все прямо ахнули от изумления.

— Была какая-то причина?

— Я не спрашивал. На него и так смотреть было страшно, поэтому расспрашивать я не решился. Думаю, он и сам ничего толком не понял. Женщина просто сбежала от него, не пожелав выходить замуж. Наверное, что-то ее надоумило.

— И… к чему вся эта история? — спросил я.

— К тому, — ответил Масахико, — что у вас с Юдзу еще естьвозможность начать все сначала. Разумеется, если ты этого пожелаешь.

— Но Юдзу собирается рожать ребенка от того человека.

— Да, и в этом вся загвоздка.

И мы опять умокли.


Томохико Амада проснулся незадолго до трех. Немного поерзал, сделал глубокий вдох, и стало заметно, как его грудь под одеялом вздымается. Масахико поднялся, подошел к кровати и посмотрел на отца. Тот медленно открыл глаза. Его седые длинные ресницы мелко дрожали.

Масахико взял с тумбочки у изголовья стеклянный поильник с тонким носиком и смочил им сухие губы отца. Затем вытер марлей воду, пролившуюся мимо рта. Старик захотел попить еще, и сын, наклоняя поильник, понемногу давал ему воду. Словно выполнял обычный ритуал, настолько отточенными были движения его рук. С каждым глотком кадык старика двигался вверх-вниз. Теперь-то я наконец смог убедиться, что Томохико Амада еще жив.

— Отец, — произнес Масахико, показывая на меня. — Это тот человек, который живет в твоем доме на горе. В Одаваре. Он тоже художник. Пишет картины у тебя в мастерской. Он мой товарищ по институту, не слишком-то преуспевает, и от него сбежала красивая жена, но художник он здоровский.

Непонятно, что из всего сказанного моим другом его отец понял. Но во всяком случае, будто следуя за движением пальца сына, он медленно направил свою взгляд в мою сторону. Похоже, старик смотрел на меня, но лицо его оставалось совершенно безучастным. Вроде бы он видел что-то, но теперь это что-то для него было совсем несущественно. Вместе с тем мне показалось, что в глубине подернутых тусклой пеленой глаз таится на удивление ясный свет. Он, возможно, припрятан там для чего-то существенного. Так мне показалось.

Масахико сказал мне:

— Что бы я ни говорил, он, похоже, ничего уже не понимает, но врач рекомендовал с ним разговаривать все равно, свободно и непринужденно, как с обычным человеком. Одному богу известно, что он разбирает, а что нет. Поэтому разговариваем как обычно, по мне так даже проще. Ты тоже попробуй с ним поговорить. Держись естественно.

— Здравствуйте. Рад познакомиться, — сказал я и представился. — Я сейчас живу в вашем доме на горе.

Мне показалось, что Томохико Амада посмотрел на меня, но выражение его лица ничуть не изменилось. Масахико жестами показывал мне: «Что угодно, только говори, не молчи». Я продолжал:

— Я пишу картины маслом. Долго специализировался на парадных портретах, а теперь бросил эту работу и рисую по настроению. Но портреты иногда мне заказывают. Вероятно, человеческие лица меня вообще завораживают. А с Масахико мы товарищи по институту.

Томохико Амада по-прежнему смотрел в мою сторону. В глазах его я различал подобие некой пелены — вроде тонкой тюлевой занавески, отделяющей жизнь от смерти. Тонкая эта ткань будет наслаиваться снова и снова, и все, что сокрыто в глубине этих глаз, постепенно скроется из виду, а в самом конце, вероятно, на них опустится плотный тяжелый занавес.

— У вас очень приятный дом, — продолжал я. — В нем хорошо работается. Надеюсь, вы не будете сердиться, но я самовольно слушаю ваши пластинки. Масахико мне разрешил. У вас восхитительная коллекция. Я часто слушаю оперу. А еще я недавно впервые поднялся на чердак…

На этих словах его глаза, как мне показалось, впервые сверкнули. Лишь незначительный проблеск, и если не следить внимательно, никто его не заметит. Однако я неустанно смотрел ему прямо в глаза и потому не упустил этот проблеск из виду. Скорее всего, отзвук слова «чердак» возбудил в нем какой-то участок памяти.

— На чердаке, похоже, поселился филин, — продолжал я. — По ночам я иногда слышал шорох, он то усиливался, то стихал. Я подумал, что это могут быть мыши, и как-то при свете дня забрался наверх посмотреть. Гляжу — а на балке сидит филин, отдыхает. Красивый такой. Сетка вентиляционного отверстия порвана, и через нее филин спокойно проникал внутрь и выбирался наружу. Для него чердак — подходящее убежище в дневное время.

Глаза старика продолжали смотреть на меня, будто он ожидал услышать от меня что-то другое.

— От филина дому вреда нет, — поддакнул Масахико. — Я слышал, филин в доме — хорошая примета.

— Филин — это прекрасно, но мало того — чердак тоже оказался местом весьма интересным, — добавил я.

Лежа на спине и не шевелясь, Томохико Амада пристально смотрел на меня. Мне показалось, его дыхание опять участилось. В зрачках по-прежнему виднелась слабая пелена, но мне показалось, что скрывавшийся в их глубине тайный свет стал чуть яснее.

Я хотел рассказать ему о чердаке все, но при сыне, конечно, не мог сообщить, что нашел там некую вещь. Масахико, разумеется, захочет узнать, что это за некая вещь. Поэтому мы с Томохико Амадой, как бы подвесив наш странный разговор, словно бы присматривались, как бы изучая друг друга.

Я очень осторожно подбирал слова:

— Тот чердак — прекрасное место не только для филина, но и для картин. В смысле — подходящее место для их хранения. Особенно хорошо на нем можно хранить картины нихонга, которые быстрее выцветают — у них краски нежнее. В подвале их держать не годится, там сыро, а на чердаке — хорошая вентиляция и нет окон, так что можно не бояться прямых солнечных лучей. Конечно, в дождь ветром туда может задувать брызги, поэтому для долгого хранения картины нужно хорошенько упаковать.

— Кстати, я-то сам на чердак до сих пор не заглядывал, — произнес Масахико. — Терпеть не могу пыльные места.

Я не сводил глаз с лица Томохико Амады — и он не спускал взгляд с моего лица. Я чувствовал: у себя в голове он пытается следовать ходу моей мысли. Филин, чердак, хранение картин… Он силится связать в единое целое смысл этих нескольких знакомых ему слов. Для него нынешнего это задача не из легких. Совсем не из легких. Все равно что выбираться из лабиринта с завязанными глазами. Но он чувствует, что для него это важно, — и чувствует очень остро. Я тихонько наблюдал за его одинокой и важной работой.

Подумал было рассказать и про кумирню в зарослях, и про странный склеп за нею… Как вышло, что его вскрыли, какой он формы… Но передумал и не стал. Не стоит все выкладывать за один раз. Для остатков его сознания разобраться даже в чем-то одном — и то тяжкое бремя. Нить, на которой в нем все держится, оборвать очень легко.

— Будешь еще воды? — спросил у отца Масахико, держа в руке стеклянный поильник. Но отец никак не отреагировал, как будто слова его сына влетели ему в одно ухо и тут же вылетели из другого. Масахико подошел ближе и переспросил, но, поняв, что реакции не последует, больше спрашивать не стал. Глаза отца уже не замечали сына. — Похоже, отец проникся к тебе интересом, — сказал мне с восхищением Масахико. — Все время он внимательно смотрит только на тебя. Давно уже он так живо никем и ничем не интересовался.

Я молча смотрел в глаза Томохико Амаде.

— Странно. Что бы я ни говорил, на меня он даже не посмотрел, а с тебя не спускает взгляд.

Я не мог не уловить в тоне Масахико легкий отзвук черной зависти. Ему хочется, чтобы отец смотрел на него, — он желал этого с самого детства.

— Наверное, от меня пахнет красками, — сказал я. — Этот аромат вызывает у него какие-то воспоминания.

— Ты прав, такое вполне может быть. Я-то уже и забыл, когда в последний раз брал в руки настоящие краски.

В его голосе не осталось никаких мрачных оттенков: передо мной вновь стоял прежний беззаботный Масахико. И тут вдруг задрожал его маленький сотовый телефон, лежавший на столе. Масахико вздрогнул.

— Ах, черт! Забыл его выключить. В палате разговаривать по телефону запрещено. Я выйду на улицу и поговорю там. Ничего, если я ненадолго отлучусь?

— Конечно.

Масахико взял в руку трубку, проверил, кто ему звонит, и направился к двери, но по пути обернулся ко мне и сказал:

— Возможно, я немного задержусь. Пока меня не будет, поговори с отцом о чем-нибудь?

Ответив на вызов и что-то шепча в телефон, он вышел из палаты и тихо прикрыл за собою дверь.

Так мы с Томохико Амадой остались в комнате вдвоем. Он все так же пристально смотрел на меня. Пожалуй — пытался меня понять. Мне стало немного не по себе, и я встал с кресла, обошел кровать в изножье и приблизился к окну, смотревшему на юго-восток. За стеклом раскинулась ширь Тихого океана, и линия горизонта словно упиралась в небо. Я проследил ее взглядом от начала и до конца. Такую длинную и красивую прямую человек провести не сможет, какую бы линейку ни взял. В пространстве под этой линией, должно быть, в непрерывном движении копошатся бесчисленные жизни. Мир этот полон бесчисленными жизнями — и таким же количеством смертей.

И тут у меня вдруг возникло ощущение, что мы с Томохико Амадой в палате не одни. Я обернулся и понял: так и есть.

— Да, судари наши, вы здесь не суть только вдвоем, — произнес Командор.

Глава 18

Предстоят жертвы, а также испытания
— Да, судари наши, вы здесь не суть только вдвоем, — произнес Командор.

Он разместился в том мягком кресле, где еще недавно сидел Масахико. В обычном одеянии, с обычной прической и мечом, своего обычного роста. Я, ничего не говоря, уставился на него.

— Ваши друзья, судари наши, вряд ли вернутся скоро, — сказал Командор и при этом направил вверх указательный палец правой руки. — Их телефонные разговоры, похоже, будут долгими. Поэтому вы, судари наши, можете вволю и не тревожась поговорить с Томохико Амадами. У вас ведь к нему накопились многие разные вопросы? Все сложности лишь в тех, насколько много вы получите ответов.

— Это вы устранили Масахико?

— Что вы, что вы! — воскликнул Командор. — Вы, судари наши, нас переоцениваете. Мы не суть настолько всесильны. В отличие от вас, судари наши, да нас служащие люди чем-нибудь да заняты. У них к несчастьям не суть бывает выходных.

— Вы были все это время рядом? В смысле — ехали вместе с нами в машине?

Командор покачал головой.

— Нет, мы не суть ехали вместе. Сюда от Одавар долгие пути. Мы бы сразу укачались.

— Однако вы сейчас здесь. Хоть вас никто и не приглашал.

— Действительно, если быть точными, нас сюда не суть приглашали. Но мы здесь по просьбам. Между приглашениями и просьбами разницы весьма незначительны. Однако оставим сие. Нас попросили быть здесь господа Томохико Амады. И мы здесь как разы потому, что хотим быть полезны и вам, судари наши, тоже.

— Быть полезным?

— Воистину так. Ведь мы у вас, судари наши, в небольших долгах. Вы, судари наши, вызволили нас из подземелий. И мы смогли вновь распространиться в сих мирах как идеи. Как вы, судари наши, давеча и говорили. Вот мы и сочли, что нужно когда-нибудь отблагодарить. Даже идеи смекают, что суть аките чувства долгов.

Чувство долга?

— Да, назовем так. Нечты вроде тех, — произнес Командор, будто прочитав мои мысли. — Во всяких случаях вы, судари наши, всеми сердцами своими желаете ведать, куда подевались Мариэ Акигавы, и вернуть ее на эти стороны. В этих не суть ошибки?

Я кивнул. Ошибки в этом не было.

— Вы знаете, где она?

— Ведаем-с. Вот только недавно виделись.

— Виделись?

— Перебросились парами слов.

— Тогда скажите мне, где она?

— Ведать-то ведаем, а сами сказать не можем.

— Почему не можете?

— Нет у нас прав рассказывать.

— Но вы же сами говорили, что здесь именно потому, что хотите быть мне полезным.

— Да, так и говорили.

— Но при этом место, где находится Мариэ Акигава, назвать мне не можете. Так?

Командор покачал головой.

— Сказать вам это не суть наши обязанности. Как нам ни жаль.

— Тогда чья это обязанность?

Командор направил указательный палец правой руки прямо на меня.

— Вы сами, судари наши. Сами себе и скажете-с. Других способов узнать местонахождения Мариэ Акигав у вас нет.

— Я скажу сам себе? Но я совершенно не знаю, где она.

Командор вздохнул.

— Ведаете-с. Просто не ведаете, что ведаете.

— Да вы мне тут из пустого в порожнее переливаете.

— Нет, не суть из пустых в порожние. Вскоре вы, судари наши, сами сие поймете. Только не в этих местах.

Теперь вздыхать настал мой черед.

— Скажите только одно: Мариэ Акигаву кто-то похитил? Или она потерялась сама?

— Это вы, судари наши, узнаете, когда найдете их и вернете в сии миры.

— Ей что, угрожает опасность?

Командор покачал головой:

— Судить, что суть критические ситуации, а что нет, суть обязанности людей, а не идей. Однако если вы хотите вернуть тех девочек, советуем спешно отправиться в пути.

Отправиться в путь? Какой еще путь? Я пристально смотрел Командору в лицо. Опять похоже на игру в загадки. Были бы только в них верные ответы.

— А чем вы тогда собираетесь здесь мне помочь?

Командор ответил:

— Мы сейчас можем, судари наши, отправить вас в те места, где вы сможете встретиться с самими собой. Но сие не суть просто. По меньшим мерам, предстоят жертвы, а также испытания. По сутям, жертвы принесут идеи, испытания же выпадут вам. Ну как — не передумали?

Я толком не понял, что он хотел этим сказать.

— И… что я конкретно должен сделать?

— Все просто: убить нас, — сказал Командор.

Глава 19

Времена пришли
— Все просто: убить нас, — сказал Командор.

— Убить вас? — воскликнул я.

— Да, проткнуть нас по примерам тех картин — «Убийств Командоров».

— Чтобы я проткнул вас мечом? Я не ослышался?

— Нет, все так. К тому же у нас мечи с собой суть. Самые настоящие: как мы уже говорили, если порезаться — хлынут крови. Мечи не суть большие, но и мы не велики. Хватит и таких.

Стоя у изножья кровати, я смотрел прямо на Командора. Собирался было что-то сказать, но не нашел подходящих слов — просто бессловесно оторопел. Томохико Амада, все так же неподвижно лежа на кровати, повернулся лицом в сторону Командора, но видел он его или нет, оставалось непонятно. Командор сам выбирал тех, кто способен его видеть.

Я мало-помалу пришел в себя и спросил:

— То есть если я заколю вас этим мечом, то узнаю, где находится Мариэ Акигава?

— Нет, если быть точными, то не суть вполне так. Вы, судари наши, убиваете нас здесь. Стираете, так сказать, нас с лиц земель. И вереницы вызванных сим последствий в конечных итогах приведет вас, судари наши, к ним.

Я попытался понять, что это может значить.

— Я не знаю, что уж там за вереница, но как мне убедиться в том, что все сложится так, как вы предполагаете? А вдруг я вас убью, а после все пойдет не по плану? И так ваша гибель окажется напрасной?

Командор резко вздернул правое веко и посмотрел на меня. Очень похоже делал Ли Марвин в фильме «Выстрел в упор», хладнокровно и невозмутимо. Не думаю, правда, что Командор смотрел «Выстрел в упор».

Он сказал:

— Все так. Вы, судари наши, правы. Не исключено, что на самих делах все пойдут не как по цепочкам. Ведь все, что мы вам толкуем-с, возможно, всего лишь предположения, наши рассуждения. Возможно, слишком много сих «возможно». Но, откровенно говоря, других способов больше не суть. Ни одних. Выбирать не суть приходятся.

— Но если я вас убью, значит, для меня вы умрете? И потому исчезнете из моей жизни навсегда?

— Именно. Идеи — мы — для вас, судари наши, на сем испустят свои духи. Для идей то будут смерти, одни из мириад. Тем не менее сие, вне сомнений, будут одни отдельно взятые смерти.

— Если убить одну идею, мир от этого не переменится навсегда?

— Еще как переменятся, — сказал Командор и опять дернул веком, как герой Ли Марвина. — А как вы хотите? Если стирать с лиц земель отдельные мысли, а миры при сем останутся неизменными — какие тогда смыслы в таких мирах? Какие тогда смыслы в таких идеях?

— То есть вы считаете, мне нужно вас убить ради каких-то перемен в этом мире?

— Вы, судари наши, вызволили нас из склепов. И вот теперь нас необходимо убить. Если сие не сделать, круги не замкнутся. Открытые круги необходимо где-то замкнуть. Других выборов не суть.

Я посмотрел на Томохико Амаду, все так же лежавшего на кровати. Его взгляд, насколько я заметил, был обращен прямиком на сидевшего в кресле Командора.

— Господин Амада вас различает?

— Да, понемногу мы должны стать им видны, — ответил Командор. — Пожалуй, оне постепенно начинают различать наши речи. И вскоре уже будут понимать их смыслы. Собрав в кулаки все оставшиеся у них силы духов и тел.

— Что он хотел, по-вашему, изобразить на картине «Убийство Командора»?

— О сем не нам судить, и лучше спрашивать не у нас. А прямо у них самих, — ответил Командор. — Разы уж авторы прямо у вас перед глазами.

Я вернулся в кресло, на котором сам недавно сидел, и заговорил, стараясь поймать взгляд лежавшего на кровати старика.

— Господин Амада, я нашел картину, которую вы прятали на чердаке. Ведь вы же ее прятали, да? Судя по плотной упаковке, вы, похоже, не хотели никому показывать эту картину. Но я снял упаковку. Вам это может показаться неприятным, но я не смог сдержать свое любопытство. И обнаружив, что «Убийство Командора» — прекрасная картина, с тех пор я не могу отвести от нее глаз. Она поистине прекрасна! Заслуживает того, чтобы считаться вашим шедевром. Пока что о ней знаю только я — даже Масахико ее не показывал. А кроме меня, эту картину видела только Мариэ Акигава, одна тринадцатилетняя девочка. Но вчера она куда-то пропала.

Здесь Командор предостерегающе поднял руку.

— Дайте им передохнуть, судари наши. В их ограниченные мозги за одни разы многие не поместятся.

Я умолк и вгляделся в лицо старика. Что из моих слов пробилось к его сознанию, определить я, конечно, не мог — лицо его по-прежнему ничего не выражало. Но если заглянуть в его глаза поглубже, там, как и прежде, виднелся некий огонек. Проблеск, как от лезвия перочинного ножика, упавшего на дно глубокого омута.

Я медленно, очень членораздельно продолжал:

— Вот мне интересно, зачем вы написали эту картину. Ведь она совсем не похожа на те картины нихонга, что вы писали раньше. Ни темой, ни средствами, ни композицией, ни стилем. Сдается мне, в этой картине заключено какое-то ваше глубокое личное послание. Какой смысл несет она в себе? Кто кого убивает? Командор — он кто? И кто таков убийца Дон Жуан? И что такое странный бородатый мужчина с длинным лицом, который высовывает голову из подземелья в левом углу полотна?

Командор опять поднял руку, чтобы прервать меня. Я замолчал.

— Хватит вопросов, — произнес он. — Дайте времена, чтобы сказанные проникли в сознания этих людей.

— Он мне на них ответит? Ему хватит на это сил?

Командор покачал головой:

— Нет. Скорее всего, ответов не суть будет. Столько сил в запасах у этих людей не суть.

— Тогда зачем вы заставили меня их задать?

— Вы, судари наши, задали не суть вопросы. Вы, судари наши, просто объяснили. Те факты, что, обнаружив на чердаках картинки «Убийств Командоров», вы открыли их существования. Сие суть первые этапы. С них вам и нужно начинать.

— Тогда что будет на втором этапе?

— Разумеется, вы, судари наши, нас убьете.

— А третий будет?

— Должны быть суть. Конечно же.

— И в чем он заключается?

— Вы что, судари наши, пока не догадываетесь?

— Нет.

Командор сказал:

— Мы воспроизведем здесь суть аллегорий этих картинок, вытянем Длинноголовых. Приведем сюда, в сии комнаты. И тем самым вы, судари наши, вернете Мариэ Акигав.

Я на время лишился дара речи. Я не понимал, с каким миром вообще связался.

— Сие, конечно, не суть просто, — со значением произнес Командор. — Однако сделать вам сие придется. Для сего нас решительно необходимо будет убить.


Я ждал, когда мои слова достигнут сознания Томохико Амады. На это потребовалось время. А пока мне предстояло рассеять несколько томивших меня сомнений.

— Почему Томохико Амада и после войны продолжал молчать о тех событиях в Вене? Ведь тех, кто затыкал ему рот, уже не стало.

Командор ответил:

— Их любимых девушек безжалостно убили нацисты. Убивали их, не торопясь, после длительных пыток. Также уничтожили всех его товарищей. Их попытки завершились, не успев начаться. Еле как уцелели только оне одни — и то из политических соображений. Инциденты оставили в их сердцах глубокие раны. Их самих тоже арестовали, оне провели два месяца в застенках гестап, где их тоже жестоко пытали. Пытки проводили аккуратно, чтоб не до смертей и без следов на телах, но весьма последовательно и с применениями насилий. Садистские пытки, от них рвались нервы, судари наши. И действительно, в итогах у них внутри что-то умерло. Позже их принудительно выслали в Японии, заставив хранить молчанья об этих событиях.

— А незадолго до этого покончил собой младший брат Томохико Амады. Совсем еще молодой, но, видимо, на нем сказалась душевная травма, оставленная войной. После захвата Нанкина он вернулся на родину, демобилизовался и сразу же свел счеты с жизнью. Так?

— Да. Такими образами, Томохико Амады в жестоких вихрях исторических событий потеряли всех своих близких людей, одних за другими. И сами получили глубокие душевные раны. В них укоренились злости и печали. А еще бессилия и отчаянья — ведь идти против целых светов тщетно. Также оне маялись в душах, что остались в живых только оне одни. По этим самым причинам, хоть и не суть было боле преград, какие затыкали им рты, оне и не подумывали рассказывать о венских событиях. Точнее, не могли о них говорить.

Я посмотрел в лицо Томохико Амады, но не увидел на нем ни малейшей реакции. Можно было только догадываться, слышал ли он наш диалог. Я сказал:

— И вот, в какое-то время — когда конкретно, я не знаю, — Томохико Амада создал произведение под названием «Убийство Командора». То, о чем не мог распространяться, он перенес на аллегорическую картину. Больше ничего сделать он не мог. Это выдающаяся, очень мощная работа.

— И все, чего не смогли добиться сами, оне заставили реализоваться на этих картинках, так сказать, замаскированно. Как события, которые пусть и не случились, но могли произойти.

— Однако в итоге готовую картину он, не публикуя и нигде не выставляя, спрятал на чердаке, предварительно хорошенько упаковав, — подхватил я. — Ведь для него все это по-прежнему оставалось ярким воспоминанием — пусть в значительно видоизмененной аллегории. Верно?

— Именно. Сие были суть чистые экстракты их живых душ. И вот в одни из дней эти картинки обнаружили вы, судари наши.

— Выходит, началом всему, что происходит вокруг меня, стало то, что я вынес на свет эту картину? И тем самым разомкнул круг?

Командор, ничего не ответив, лишь развел руками.


Чуть позже на лице Томохико Амады проступил заметный глазу румянец. Мы с Командором внимательно наблюдали, как меняется выражение его лица. По мере того как к нему возвращался цвет, огонек, таившийся в глубине его зрачков, словно сговорившись, тоже мало-помалу вынырнул на поверхность. Как будто неспешно всплывает, привыкая к перемене давления, долго работавший на глубине водолаз. А слабая пелена, прикрывавшая зрачки старика, становилась все тоньше и тоньше, и вскоре глаза его уже смотрели ясно. Передо мной была уже не ссохшаяся немощная мумия, не старик на пороге смерти. В глазах плескалось желание подольше задержаться на этом свете — хотя бы на миг.

— Оне собирают остатки сил, — сказал мне Командор, — пытаются вернуть свои сознанья, насколько сие можно. Однако вместе с теми, как возвращаются сознанья, возвращаются и физические боли. Их тела выделяют особые вещества, чтоб снять физические боли. От их действий люди могут тихонько испустить духи, особо не мучаясь. Однако стоит вернуться сознаньям, как тут же вернутся и боли. Но даже так старики изо всех сил стараются прийти в себя. Как больно б им ни было суть, им придется кое-что выполнить здесейчас.

И, как бы подтверждая эти слова Командора, по лицу Томохико Амады постепенно расползлась гримаса боли. Он вновь почувствовал сейчас, что его тело подточено и разрушено старостью, а органы его вскоре перестанут работать. Как ни крути, это неизбежно. Время его жизненной системы вскоре истечет. Видеть его в таком состоянии было жалко. Возможно, было бы правильнее, не предпринимая ничего лишнего, дать ему спокойно и безболезненно умереть с помутненным сознанием.

— Однако сие выборы самих Томохико Амад, — произнес Командор, словно читая мои мысли. — Как их ни жалко, сие неотвратимо.

— Масахико вернется сюда не скоро? — спросил я Командора.

Тот чуть качнул головой.

— Думаем-с, нет. У них важные разговоры по работам, и переговоры, похоже, сильно затянутся.

Теперь глаза Томохико Амады распахнулись шире. Глубоко впавшие на морщинистом лице, они теперь едва ли не выкатились — словно люди высунулись в окна. Он тяжело и сипло дышал — и хрип его был шершавым при каждом вдохе и выдохе. А взгляд старика был неколебимо устремлен прямо на Командора. Точно — Томохико Амада видел его, и у него на лице выступило несомненное удивление. Он пока что не верил собственным глазам и явно пока не мог осознать, что образ вымышленного персонажа его собственной картины сейчас действительно перед ним.

— Нет, все не суть так, — сказал Командор, прочитав мои мысли. — Это вы, судари наши, видите нас. А Томохико Амады сейчас видят совсем других.

— Он что — видит облик, отличающийся от вашего, который сейчас вижу я?

— Мы же, по сути, идеи. Бывает так, что облики наши легко меняются по желаньям людей, которые нас видят.

— Каким же тогда вас видит Томохико Амада?

— Сие нам неизвестно. Мы, разы уж на тех пошли, — всего лишь зеркала душ человеческих.

— Но когда появились передо мной, вы же специально выбрали этот облик? В смысле — Командора, не так ли?

— Если быть точными, совсем не суть значит, что такие облики выбрали мы сами. В сем сложности причин и следствий. В результатах тех, что мы приняли облики Командоров, были положены начала цепей различных событий. При сем, теми, что мы приняли облики Командоров, будут положены непременные концы. Ежели объяснять согласно понятиям времен миров, в которых живете вы, судари наши, сие выйдут весьма запутанно. Но говоря простыми языками, сие были предопределены заране.

— Если считать, что идея — зеркало души, господин Амада видит то, что хочет увидеть сам?

— Оне видят тех, что им надлежит там видеть, — поправил меня Командор. — Или же, видя сие, может, чувствуют дикие боли. Однако оне сие увидеть должны. Под занавесы жизней.

Я еще раз посмотрел на лицо Томохико Амады — и заметил, что к изумлению у него на лице примешалось глубокое отвращение. И — да, невыносимая боль. Причем не только физическая, вернувшаяся к нему вместе с сознанием. То была скорее глубокая душевная боль его самого.

Командор сказал:

— Оне собрались с последними силами и пришли в сознанья, чтоб увидеть наши облики. Вопреки острым болям. Оне пытаются еще разы вернуться в свои молодости.

Лицо Томохико Амады покраснело совсем. В его сосуды вернулась горячая кровь. Мелко дрожали тонкие потрескавшиеся губы, дыхание то и дело сбивалось — старик начинал задыхаться. Морщинистыми длинными пальцами он отчаянно цеплялся за простыню.

— Ну что, соберитесь с духами, судари наши, и убейте нас. Пока их сознанья связаны воедино, — произнес Командор. — Советуем поторопиться, сии состояния у них вряд ли продлятся долго.

И Командор легким движением вынул из ножен меч. Его клинок длиной сантиметров двадцать выглядел очень острым. Короткое, но тем не менее смертоносное оружие, способное отнять у человека жизнь.

— Ну что, вот вам мечи, судари наши. Давайте, вонзите их в нас, — сказал Командор. — Воспроизведем здесейчас сцены, что были на той картинке. Давайте быстрей, нечего мешкать.

Я, не в силах решиться, попеременно смотрел то на Командора, то в лицо Томохико Амады. С трудом разобрать я мог одно: Томохико Амада в чем-то очень остро нуждается, а Командор непоколебим в своем решении. И между ними я один колеблюсь, не зная, как быть.

Я слышал, как филин машет крыльями, как звенит среди ночи бубенец.

Все где-то связано между собой.

— Да, все где-то связаны, — сказал Командор, прочитав мои мысли. — И от сих связей вам, судари наши, никуда не деться. Никуда не сбежать. Ну что, соберитесь и убейте нас. Не суть чего чувствовать угрызения совестей. На то воли Томохико Амад. Сделаете вы, судари наши, сие, и Томохико Амады будут спасены. Сделайте здесейчас те, что должны были произойти с ними. Времена пришли — только вы, судари наши, можете напоследки спасти им жизни.

Я встал и направился к креслу, в котором сидел Командор. Взял в руки вынутый им меч. Я был уже не в состоянии судить, что правильно, а что нет. В мире, где отсутствуют пространство и время, не существует даже ощущения вперед-назад, вверх-вниз. И там я ощутил, что как личность перестал быть самим собой. Там я потерял с самим собою связь.

Взяв в руки меч, я понял, что эфес его для меня слишком мал. Меч был миниатюрным, его сделали под руку карлика. Пусть он и остер, зарезать Командора, держа в руке такую короткую рукоять, было почти невозможно. Этот факт меня слегка успокоил.

— Этот меч для меня маловат, я не смогу ничего им сделать, — сказал я Командору.

— Вот как? — воскликнул Командор и еле заметно вздохнул. — Что ж тут поделать? Придется пренебречь еще одними деталями картинок и взять другие средства.

— Другое средство?

Командор показал на шкафчик в углу комнаты.

— Откройте верхние выдвижные ящики.

Я подошел к шкафу и выдвинул верхний ящик.

— Там должны быть ножи для разделок рыб, — сказал Командор.

Выдвинув ящик, я действительно увидел нож — он лежал поверх аккуратно сложенных полотенец для лица. Тот самый, что Масахико Амада привез с собой, чтобы разделывать леща. Увесистое лезвие длиной двадцать сантиметров аккуратно и остро наточено. Масахико с юности понимал толк в инструменте — и, разумеется, держал ножи в порядке.

— Ну, теперь зарежьте нас сими ножами со всех махов, — произнес Командор. — Мечами, ножами — какие разницы. Воспроизведем здесейчас те сцены с картинок «Убийства Командоров». Главные, побыстрей. Времен не суть много.

Стоило мне взять в руки нож, как я ощутил его массивную тяжесть, будто он был сделан из камня. В ярких лучах солнца, лившихся в окно, лезвие сверкало холодящей белизной. Выходит, нож Масахико Амады, пропав из моей кухни, дожидался моего приезда здесь, в выдвижном ящике. И Масахико в итоге наточил это лезвие для своего отца. Похоже, мне никак было не избежать своей судьбы.


Так и не в состоянии решиться, я все же зашел за спину сидевшему в кресле Командору и поудобней сжал нож в правой руке. Томохико Амада все так же лежал на кровати и, распахнув глаза, смотрел на меня, словно у него на глазах разворачивалось великое историческое событие. Рот у него открылся, виднелись пожелтевшие зубы и язык с белым налетом. Язык этот медленно шевелился, пытаясь придать форму каким-то словам. Вот только вряд ли эти слова кто-то на всем белом свете услышит.

— Вы, судари наши, совсем не суть люди агрессивные, — произнес Командор, как бы порицая меня. — Нам сие прекрасно, очень прекрасно известно. Вы, судари наши, в общем-то, созданы совсем не суть для тех, чтоб убивать людей. Однако бывает, что ради спасений чего-то очень важных — или же для высоких целей — людям приходятся делать неприятные вещи. И сейчас как разы такие случаи. Ну, давайте же, убейте нас! Мы некрупные, сопротивляться не станем. Какие-то там идеи, подумаешь. Надо лишь вонзить лезвия в сердца. Дела нехитрые.

Командор показал маленькими пальцами то место, где у него сердце. Подумав о сердце, я не мог не вспомнить про сердце сестры. Я хорошо помнил те дни, когда ей делали операцию в университетской больнице. Она была сложной и уникальной: спасти больное сердце человека — непростая работа. Для нее требуются несколько специалистов и очень много крови. А вот разрушить его — дело нехитрое.

Командор сказал:

— Ну-у, вряд ли сейчас стоит думать об сем. Чтобы вернуть Мариэ Акигаву, вам, судари наши, все равно придется сие сделать, хотите вы того или нет. Уж поверьте нам — отбросьте сомненья, отключите сознанья. Только глаза чур не закрывать — смотрите в оба!

Я замахнулся ножом со спины, но ударить им Командора так и не смог. Пусть для идеи это и не более чем одна из мириад смертей, мысль об этом ничего для меня не меняет: все равно придется уничтожить жизнь, которую я вижу перед собой. И разве это не то же самое, что в Нанкине приказал Цугухико Амаде молодой офицер?

— Нет, не суть те же, — сказал Командор. — В наших случаях мы требуем сие сами. Требуем, чтоб убили нас самих. Сие смерти ради возрождений. Ну, соберитесь уже с духами, судари наши, и замкните круги.

Я закрыл глаза и вспомнил, как душил женщину в интим-гостинице на севере страны. Конечно, то было понарошку. По ее просьбе я слегка сдавил ее шею — лишь так, чтоб не придушить на самом деле. Однако в итоге все равно не смог делать это столько, сколько она сама того хотела. Еще немного — и я задушил бы ее по-настоящему. Тогда, на кровати в той интим-гостинице, я на миг открыл в себе глубокий гнев, которого прежде за собой не припоминал. Чувство это, как окровавленная грязь, закружилось у меня в груди большим черным-пречерным водоворотом — и неумолимо приближалось к настоящей смерти.

Я точно знаю, где и что ты делал, — сказал мне тот мужчина.

— Ну, давайте же, судари наши, всаживайте сии ножи, — опять сказал Командор. — У вас, судари наши, сие должны получиться. Ведь вы убьете не нас — вы здесейчас убьете своих злодеев-отцов. А убив злодеев-отцов, дадите землям напиться их кровями.

Мой злодей-отец? А это еще откуда?

— Кто для вас, судари наши, суть злодеи-отцы? — осведомился, прочитав мои мысли, Командор. — Вы только что должны были их видеть, не так ли?

Не смей меня рисовать дальше, — сказал тот мужчина. И, выглядывая из темного зеркала, погрозил мне пальцем. Эти пальцы, будто острие ножа, вонзились мне в грудь.

И вместе с этой болью я машинально затворил свое сердце. Открыл глаза шире, отогнал все мысли, как это делал Дон Жуан при убийстве Командора, спрятал поглубже свои чувства, убрал с лица всякое выражение и — разом обрушил нож. Его острый клинок вонзился в маленькое сердце — прямо туда, куда показывал Командор. Я ощутил, как нож входит в живую плоть. Сам Командор ничем не выказал, что сопротивляется. Он лишь корчился, хватаясь пальцами маленьких рук за пустоту, — и больше никаких движений не производил. Однако его съежившееся тело, как будто сжав в кулачок последние силы, пыталось избежать подступающей смерти. Командор — идея, но плоть — не идейная. Это — плоть, которую идея позаимствовала. И уж она-то никак не собиралась принимать смерть спокойно. У плоти своя плотская логика. Мне нужно силой сдержать это сопротивление плоти и добить ее окончательно. Командор сказал: «Убей нас!» — но на самом деле я убил плоть кого-то другого.

Мне хотелось все бросить и бежать прочь из этой комнаты. Однако в моих ушах не унимался голос Командора: «Чтобы вернуть Мариэ Акигаву, судари наши, вам все равно придется это сделать. Хотите вы того или нет». Поэтому я еще глубже вогнал лезвие ножа в сердце Командора. Я привык доводить начатое до конца. Острие ножа пронзило насквозь его щуплое тело и вышло наружу из спины. Белое одеяние обагрилось. На моих руках, сжимавших рукоять ножа, теперь тоже была свежая кровь. Она, однако, не брызнула фонтаном, как на полотне «Убийство Командора». Я старался уверить себя, что все это — видение. Я убиваю, но это всего лишь иллюзия. Не более чем символический акт.

Но все же я прекрасно понимал, что никакая это не иллюзия. Пусть и символический акт, но убиваю я никак не видение. Вне всяких сомнений, я убиваю чью-то живую плоть. Маленькое — всего каких-то шестьдесят сантиметров — фантастическое тело, рожденное кистью Томохико Амады, было намного живучей, чем могло показаться. Лезвие ножа, который я сжимал в руке, проткнуло кожу, сломало несколько ребер, пронзило крохотное сердце и вонзилось в спинку кресла. Какая же это иллюзия?

Томохико Амада, распахнув от удивления глаза шире прежнего, смотрел, что происходит у него перед самым носом. На зрелище того, как я закалываю Командора — нет, даже не так: тот бедолага, которого я убивал, для него, Томохико Амады, — не Командор. Кого же тогда он видит? Высокого нацистского чина, на которого он готовил покушение в Вене? Или того молодого офицера, который в Нанкине передал свой меч его младшему брату, заставляя того отсечь головы трем пленным китайцам? Или же нечто еще радикальнее, то, что породило их всех — некое злодейское нечто. Конечно, мне это было неизвестно, а уловить на его лице хоть какое-то подобие эмоции мне не удалось. Все это время рот Томохико Амады не закрывался, но губы его не двигались. Лишь заплетающийся язык продолжал свои тщетные попытки придать форму каким-то словам.

Вскоре Командора покинули силы, обвисли шея и руки. Все тело его стремительно потеряло упругость и начало оседать, как марионетка, у которой обрезали нити. Но я все равно продолжал еще глубже вонзать нож в его сердце. В палате ничто не двигалось — все превратилось в живую картину смерти. И так длилось долго.

Первым признаки жизни подал Томохико Амада. Вскоре после того, как Командор потерял сознание и обмяк, старик, похоже, истратил последние силы на поддержание сознания в себе. Как бы сказав: «Все, что мне требовалось увидеть, я увидел», — он глубоко выдохнул и сомкнул глаза. Неспешно и значительно — так опускают жалюзи на высоких окнах. Рот оставался открытым, но вязкого языка в нем уже не было видно, лишь торчали в ряд неровные пожелтевшие зубы, напоминая собой штакетник заброшенного дома. Лицо его больше не кривилось от мучений, острая боль прошла, и на нем проступило выражение мирного покоя. Похоже, он вернулся в свою кому — тот безмятежный мир без сознания и боли. И я порадовался за старика.

Тогда я наконец ослабил руку и вынул нож из тела Командора. Из открытой раны фонтаном хлынула кровь — примерно так же, как на полотне «Убийство Командора». Сам Командор же теперь, будто утратив мою поддержку, бессильно обмяк в кресле. Глаза его были широко распахнуты, рот отчаянно искривлен от боли, скрюченные пальцы словно царапали воздух. Жизнь полностью покинула его, и только кровь собиралась на полу в красно-черную лужу. Столько крови для такого крохотного тела…

И вот Командор — вернее, идея в облике Командора, — скончался. Томохико Амада вновь глубоко заснул. Сознания в этой палате не утратил один я — стоял, остолбенев рядом с тельцем Командора, сжимая в правой руке окровавленный нож Масахико Амады. До моего слуха должно было доноситься лишь собственное учащенное дыхание. Однако это было не так — уши мои улавливали и другое тревожное движение, и я его не столько слышал, сколько ощущал. Командор некогда велел мне прислушиваться. И я послушно навострил слух.

В этой палате что-то есть. Здесь что-то двигается. С окровавленным ножом в руке я так и стоял, не меняя позы, лишь украдкой водил по комнате взглядом. Краем глаза глянув туда, откуда мне послышалось движение, в углу у дальней стены я заметил фигуру.

То был Длинноголовый.

Зарезав Командора, я выволок Длинноголового в этот мир.

Глава 20

Человек в оранжевом конусе вместо шляпы
В палате буквально образовался фрагмент картины «Убийство Командора». Из открывшегося в углу отверстия вдруг показалась длинная голова: субъект этот, держа в руке квадратную крышку, украдкой осматривал комнату. Отросшие длинные волосы запутаны, подбородок и скулы покрыты густой черной щетиной. Голова у него была вытянута, как загнутый баклажан, челюсть выдавалась вперед, глаза — причудливо округлые и большие, а нос — плоский, он казался низко посаженным. Почему-то одни только губы у него выглядели очень яркими, словно фрукт. Длинноголовый был невысокого роста и в целом смотрелся довольно пропорциональным. Примерно так же, как Командор напоминал уменьшенную масштабную копию обычного человека.

В отличие от Длинноголового на картине этот смотрел на останки Командора ошарашенно — с испуганно приоткрытым ртом, как бы не веря собственным глазам. Как долго он пробыл там в такой позе, я не знал: поглядывая на Томохико Амаду, я сосредоточенно наблюдал, как испускает дух Командор, и совершенно не заметил в углу палаты этого человека. Однако тот наверняка вряд ли упустил хоть что-то из виду, наблюдая за происшествием от начала и до самого конца. Ведь именно эта сцена изображена на картине «Убийство Командора».

Длинноголовый не двигался в углу нашей живой картины — как будто его нанесли на холст как часть композиции. Я чуть шевельнулся для проверки, но он никак на это не отреагировал. С квадратной крышкой в руке и широко распахнутыми глазами он — в той же позе, что и на картине Томохико Амады, — пялился на командора. Даже ни разу не моргнул.

Я понемногу ослабил напряжение в теле, отступил от кресла, чтобы нарушить заданную композицию, и стал украдкой подступать к Длинноголовому. С окровавленным ножом в руке, осторожно, как кошка, — и, по возможности, незаметно. Длинноголового нельзя отпускать обратно под землю. Ради спасения Мариэ Акигавы Командор, пожертвовав собственной жизнью, воспроизвел картину «Убийство Командора» и тем самым выволок Длинноголового из-под земли. Жертва его не должна стать напрасной.

Вот только я не мог придумать, как выудить из Длинноголового что-нибудь о Мариэ Акигаве? И по-прежнему совершенно не понимал, как с ним связано исчезновение девочки: кто он вообще, этот Длинноголовый, и что собой представляет? Все, что я узнал о нем от Командора, больше напоминало загадку, чем информацию. Однако что бы ни случилось, его нельзя упустить, а обо всем остальном придется думать позже.

Квадратная крышка в руке Длинноголового была примерно шестьдесят на шестьдесят сантиметров, сверху оклеена таким же бледно-зеленым линолеумом, что и в остальной комнате. Закроешь ее — и не отличить от пола. Хотя нет — наверняка сама крышка должна исчезнуть вовсе.

Хоть я и приблизился, Длинноголовый даже не шелохнулся — он буквально окаменел на месте. Примерно так же в ступор впадают кошки, если оказываются на дороге в свете фар. Или такова миссия, выпавшая здесь на долю Длинноголового: зафиксировать и как можно дольше удерживать композицию картины? Как ни взгляни на это, неподвижность его была мне наруку. Иначе он, увидев, что я приближаюсь, почувствовав опасность, мигом скрылся бы под пол. И та крышка, раз закрывшись, больше бы уже не поднялась.

Я зашел Длинноголовому за спину, отложил нож в сторону и, проворно протянув руки, схватил его за воротник. На Длинноголовом была узкая блеклая одежда, похожая на рабочую спецовку. Ткань ее явно отличалась от дорогого одеяния Командора — шершавая на ощупь, с заплатами в разных местах.

Стоило мне схватить Длинноголового, как он, вздрогнув, пришел в чувства, суетливо встрепенулся и попытался было вновь нырнуть под пол. Однако я крепко держал его за воротник и не отпускал. Что бы ни произошло, нельзя дать ему сбежать. Поднатужившись, я попытался вытащить его на поверхность, но он отчаянно сопротивлялся. Схватившись руками за края люка, он упирался всем телом, не поддаваясь мне. Он оказался сильнее, чем я мог подумать, — и даже попытался укусить меня за руку. Мне больше ничего не оставалось, и я изо всех сил приложил его длинным лицом о край. Затем чуть оттащил подальше и ударил головой об пол еще раз. После этого Длинноголовый потерял сознание и обмяк. Лишь так и удалось мне вытащить этого человека на свет.

Длинноголовый был немногим выше Командора — сантиметров на десять или двадцать. Одет он был практично: в такой одежде работают в поле крестьяне или прибираются во дворе слуги. Грубая рубаха и просторные шаровары, подпоясан толстой соломенной веревкой, сам босиком. Похоже, он так и жил, обходясь без обуви. Ступни у него оказались твердые и толстые, грязные до черноты. Длинные волосы, судя по их виду, давно не мыли и не расчесывали, а половину его лица покрывала черная щетина. Там, где ее не было, кожа была очень бледна и выглядела нездоровой. В общем, Длинноголовый никак не походил на чистюлю, но при этом, как ни странно, от него не воняло.

Судя по его виду, можно было предположить, что Командор скорее всего принадлежал к знатному сословию того времени, а этот был из простонародья. В эпоху Аска простые люди, выходит, носили такую вот одежду? Нет, наверняка Томохико Амада просто представил, что простолюдины эпохи Аска одевались примерно так. Хотя какое мне дело до исторической точности? Сейчас необходимо вытянуть из этого странного типа сведения, которые приведут к Мариэ Акигаве.

Положив Длинноголового ничком, я вынул пояс из больничного халата и крепко связал за спиной ему руки. Затем волоком оттащил обмякшее тело в середину комнаты. Для своего роста Длинноголовый не был тяжелым — примерно как среднего размера собака. Я снял со шторы шнур и привязал им ногу своей добычи к ножке кровати. Пусть приходит в себя — в свою нору он теперь не улизнет. Лежа связанным на полу без сознания, в ярких лучах дневного солнца Длинноголовый выглядел жалким и несчастным. Куда подевался тот зловещий взгляд, каким он следил, высунувшись из темной ямы, так, что становилось не по себе? Когда я разглядел Длинноголового вблизи, он вовсе не показался мне злодеем или человеком с дурными намерениями. Еще он не особо напоминал смышленого малого — вообще в его внешности угадывалось некое флегматичное благочестие, а также робость. В общем, передо мной лежал человек, который не задумывает и решает все сам, а кротко выполняет все, что ему указано свыше.

Томохико Амада все так же тихо лежал с закрытыми глазами на кровати, совершенно не шевелясь. Со стороны оставалось неясным, жив он или умер. Я склонился над ним, подведя свое ухо на несколько сантиметров к его губам. Прислушавшись, уловил едва различимое дыхание, похожее на шум далекого моря. Старик еще не отошел — всего лишь спокойно почивает в глубокой коме. У меня отлегло на душе — не хотелось бы, чтоб в отсутствие Масахико его отец испустил дух. Вот Томохико Амада повернулся на бок, и на лице у него возникло мирное, можно даже сказать — довольное выражение, совсем не то, что раньше. Убедившись, что прямо у него на глазах я зарезал Командора (или кого-то другого, достойного, по его мнению, смерти), он, возможно, обрадовался, что наконец-то осуществилось его давнее желание.

Командор лежал в мягком кресле в той же позе, что и раньше. Глаза распахнуты, во рту за приоткрытыми губами виднелся подвернутый маленький язык. Сердце еще кровоточило, но слабо. Я приподнял его правую руку — она была мягкой, бессильной. Тело еще сохраняло тепло, но я коснулся кожи, и у меня появилось холодящее ощущение безучастности, какое возникает в те минуты, когда жизнь постепенно переходит к безжизненности. Я подумал: хорошо бы привести его в порядок и положить в гроб подходящего размера. В маленький гроб для маленького ребенка — и скромно похоронить в склепе за кумирней, чтоб больше никто его не тревожил. Однако сейчас я мог для него сделать лишь одно — нежно опустить ему веки.

Я сел в другое кресло и стал ждать, когда распростершийся на полу Длинноголовый придет в себя. За окном ослепительно сверкал в лучах солнца бескрайний Тихий океан. Промысловые суда продолжали лов. Было видно, как медленно летит на юг серебристый самолет, подставив лучам свой гладкий борт. То был патрульный самолет противолодочной авиации сил самообороны — с четырьмя пропеллерами и длинной торчащей антенной на хвосте, он, скорее всего, вылетел с аэродрома в Ацуги. Стоял субботний день, но люди спокойно выполняли повседневную работу, каждый — свою. А я… в светлой палате престижного пансионата для престарелых я только что зарезал острым разделочным ножом Командора, пленил вылезшего из-под пола Длинноголового; и все это — чтобы отыскать пропавшую тринадцатилетнюю красивую девочку. Каждому свое.

Длинноголовый никак не приходил в себя. Я уже в который раз бросил взгляд на часы.

Если сейчас внезапно вернется Масахико Амада — что он подумает, увидев такое зрелище? Командор убит и лежит в луже крови, на полу распростерт связанный Длинноголовый. Оба ростом меньше метра и в причудливых древних одеяниях. Впавший в кому Томохико Амада позволил себе едва заметную довольную улыбку — или нечто на нее похожее. В углу палаты в полу зияет квадратная мрачная дыра. Как мне объяснить Масахико, с чего бы всему этому здесь взяться?

Однако Масахико, конечно же, в палату не вернулся. Как и обещал Командор — у него какое-то важное дело по работе, и ему необходимо неспешно обсудить его с кем-то по телефону. Все это устроилось заранее, и мне сейчас никто не помешает. Я, сидя в кресле, посматривал на Длинноголового. От моего удара головой об пол у него наверняка случилось сотрясение мозга, но, чтобы прийти в себя, времени много не нужно. Позже на лбу может вскочить большая шишка — и только.

Вскоре Длинноголовый очнулся — начал ерзать по полу и произнес несколько непонятных мне слов. А после этого чуть приоткрыл глаза. Так, сквозь щелочки смотрят на что-то страшное дети, если смотреть необходимо, но не хочется.

Я сразу встал с кресла и опустился рядом с ним на колени.

— У меня нет времени, — сказал я, оглядев его. — Мне нужно, чтобы ты мне сказал, где сейчас Мариэ Акигава. Тогда я сразу развяжу веревку, и ты сможешь вернуться туда, откуда вылез.

Я показал пальцем на люк в углу палаты. Квадратная крышка лежала рядом. Я не знал, понимает ли он мои слова, однако ничего другого мне не оставалось — лишь на практике пытаться выяснить, что ему понятно, а что нет.

Длинноголовый, ничего не ответив, несколько раз резко помотал этой своей длинной головой. Что можно было расценить двояко: «я ничего не знаю» или «я вас не понимаю».

— Если не расскажешь, я тебя убью, — сказал я. — Видел, как я зарезал Командора? Убить одного или двух, мне разницы нет.

И с этими словами я прижал к грязной шее Длинноголового лезвие ножа со следами крови. Подумал о рыбаках в море и летчиках в небе. Каждый из нас делает свою работу — и мне необходимо сделать свою. Конечно, по-настоящему убивать его я не собирался, но острота лезвия у ножа была самая что ни есть настоящая. Тело Длинноголового мелко задрожало от страха.

— Погодите! — вскрикнул он сипло. — Постойте! Остановите длань свою!

Его речь звучала странновато, хотя мои слова он, выходит, понял. Понимал его и я.

Я чуть отвел лезвие от его горла и сказал:

— Знаешь, где находится Мариэ Акигава?

— Нет, господин! Я сего человека вовсе не ведаю. Истину глаголю.

Я пристально посмотрел ему в глаза — большие и выразительные, в таких удобно читать. И слова его походили на правду.

— Тогда что ты здесь делаешь? — спросил я.

— Моя служба — вести летопись. Поэтому здесь и наблюдал. Истину глаголю.

— Наблюдал. Для чего?

— Мне приказали так сделать. Больше ничего не ведаю.

— И что же ты собой представляешь? Наверное, еще какой-то вид идеи?

— Нет, я никакая не идея. Просто метафора.

— Метафора?

— Да. Скромная метафора. Нечто связующее то и сё. Поэтому будьте ласковы, пощадите.

Моя голова начинала вскипать.

— Если ты — метафора, приведи мне какую-нибудь метафору экспромтом прямо сейчас. Ну?

— Я просто жалкая метафора низкого пошиба. Высокопарных метафор и всяких прочих не ведаю.

— Можно без высокопарных. Давай, скажи какую-нибудь.

Длинноголовый надолго задумался, затем произнес:

— Он был очень приметным человеком, как будто в переполненной электричке в час пик надел оранжевый конус вместо шляпы.

Действительно его метафора не производила впечатления. Для начала, это даже не метафора.

— Это не метафора, а троп, сравнение, — указал я.

— Извините. Тогда вот другая, — произнес Длинноголовый. По лицу его катились крупные градины пота. — Он жил так, будто носил оранжевый конус вместо шляпы в переполненной электричке в час пик.

— Здесь вообще смысл непонятен. К тому же нормальной метафорой пока и не пахнет. Что-то не верится мне в твою историю — ну какая из тебя метафора? Остается только убить.

У Длинноголового от страха задрожали губы. Щетина у него на физиономии вполне мужественная, а вот кишка была явно тонка.

— Извините, я только учусь. Изящную метафору пока что придумать я не в силах. Простите меня! Но я не фальшивка, а самая что ни есть подлинная метафора.

— А старший, кто дает тебе задания, у тебя есть?

— Старшого нет. Может, он и есть то есть, но пока что я его не видел. Я лишь поступаю, как велит связь между явлением и выражением. Я — словно та неумелая медуза, которую качает на волнах. Поэтому пощадите меня. Пожалуйста!

— Могу и пощадить, — сказал я, не отводя ножа от горла жертвы. — Но за это ты проводишь меня туда, куда хотел удрать сам.

— Нет, только не это! — сказал как отрезал Длинноголовый, тем самым немало меня обескуражив. Таким тоном он говорил со мной впервые. — Досюда я прошел метафорическими тропами. У каждого из нас свой путь, и тропы не могут совпадать. Поэтому проводником вашим стать я никак не могу.

— Выходит, я должен пройти по этой тропе сам? Один? И мне нужно найти собственный путь — так, что ли?

Длинноголовый покачал головой.

— Ступать на метафорическую тропу таким, как вы, вельми опасно. Ежели ступивший на тропу живой человек хоть чуточку с пути собьется — попадет в чудно́е место. К тому ж повсюду кроются двойные метафоры.

— Двойные метафоры?

Длинноголовый содрогнулся от страха.

— Двойные метафоры — твари опасные, они кроются в потайном мраке. Те еще громилы.

— Плевать, — сказал я. — Я и так уже по уши в нелепице. Теперь-то какая разница, чуть больше этих нелепиц или чуть меньше. Вот этой самой рукой я убил Командора — и не допущу, чтоб его смерть стала напрасной.

— Делать нечего, зрю я. Только позвольте дать вам совет.

— Что еще за совет?

— Прихватите с собою какой-нибудь свет. Местами там вельми темно. Где-нибудь да непременно наткнетесь на реку. Река сия метафорическая, да только вода в ней несомненная. Глубоко там и холодно, стремнина крутая, без лодки никак. А лодка — на переправе.

Я спросил:

— Переправлюсь я через реку — и что дальше?

Длинноголовый пристально посмотрел на меня и закатил глаза.

— Мир, что ждет вас на той стороне, всецело взаимосвязан. Сами убедитесь.

Я подошел к тумбочке в изголовье кровати Томохико Амады. Как и предполагалось, фонарик там лежал — на случай стихийного бедствия палаты подобных заведений непременно ими оснащают. Я попробовал включить — свет зажегся, батарейки не сели. Я взял фонарик, надел свою кожаную куртку, висевшую на спинке кресла, и направился к дыре, зиявшей в углу палаты.

— Умоляю, — произнес Длинноголовый, — развяжите мне узы. Неловко мне будет остаться здесь в сем виде.

— Если ты истинная метафора, избавиться от пут тебе не должно составить труда. Вы же с идеями и понятиями одного поля ягоды, поэтому способны передвигаться в пространстве и времени?

— Нет, господин, вы меня переоцениваете. Нет у меня такой чудесной силы. Называться понятием или идеей — это все для высшей касты метафор.

— Для тех, что в оранжевых конусах вместо шляп?

Длинноголовый печально смотрел на меня.

— Подтрунивать решили надо мной? А я ведь тоже могу обидеться, знаете.

Я немного помедлил, но в конце концов решил развязать Длинноголового. А поскольку завязывал я на совесть, над узлами теперь пришлось покорпеть. Теперь, когда мы с ним поговорили, он уже не казался мне чем-то скверным. Пусть и не знает, где находится Мариэ Акигава, — но ведь поделился же со мною тем, что знал сам. И если дать ему волю, он вряд ли начнет мне мешать и вредить. Да и правда в том, что оставлять его связанным здесь тоже никак не годится. Заметит его кто-нибудь — и дело примет совершенно иной, неприятный оборот. Сидя на полу, Длинноголовый потирал маленькими руками запястья, где оставались рубцы от веревки. Затем коснулся рукой лба — похоже, там набухала шишка.

— Благодарю, господин! Теперь я могу вернуться в свой мир.

— Ступай вперед, — сказал я, показывая на дыру в углу палаты. — Можешь идти, я за тобой.

— Тогда разрешите откланяться. Только не забудьте после себя плотно закрыть сию крышку, а не то кто-нибудь оступится и упадет. Или полезет внутрь из любопытства. Но отвечать-то мне!

— Я понял. Крышку напоследок непременно закрою.

Длинноголовый мелкими шажками подошел к дыре в полу и слез внутрь, затем высунул обратно только верхнюю часть лица. Крупные глаза его жутко сверкали — прямо как на картине «Убийство Командора».

— Ну, будьте осторожны, — пожелал мне он. — Хорошо, если отыщете того человека. Как вы сказали — Комити?

— Не Комити, нет, — ответил я, а у самого по спине пробежал озноб. В горле вдруг пересохло и такое ощущение, что слиплось. Куда-то подевался голос. — Не Комити. Мариэ Акигава. Постой, ты что-то знаешь о Комити?

— Ничего я и ведать не ведаю, — торопливо ответил Длинноголовый. — Это имя только что случайно всплыло в моей скромной метафорической башке. Ошибочка вышла, простите меня.

И Длинноголовый мигом исчез в дыре — словно дым сдуло порывом ветра. Я замер там, где стоял, с пластмассовым фонариком в руке. Комити? Отчего здесь и сейчас всплыло имя моей покойной сестры? Что — она тоже как-то связана с вереницей всех этих событий? Но обдумывать все это всерьез времени не было. Я спустился в дыру и включил фонарик. Там было темно, вниз тянулся пологий спуск. Вот же странность — палата Амады находилась на третьем этаже здания, и ниже должен располагаться второй. Но я направил фонарик перед собой, и луч света ни во что не уперся. Я полностью погрузился в дыру, вытянул руку вверх и плотно закрыл за собой квадратную крышку. Вокруг сразу стало темно.

Тьма там была настолько кромешной, что все мои пять чувств отключились — как будто прервалась передача данных между телом и сознанием. Очень странное, необычное состояние: такое ощущение, будто я перестал быть самим собой. Но мне все равно следовало двигаться вперед.

Убейте нас — найдете Мариэ Акигав. Так говорил мне Командор. Жертву принес он, а вот испытание выпало мне. Как бы там ни было, нужно идти дальше. Другого не остается.

С единственным своим подспорьем — светом фонарика — я ступил во мрак метафорической тропы.

Глава 21

Может, то была кочерга
Меня окружал мрак плотный, без просветов, будто наделенный волей. Сюда не пробивался ни единый лучик света, не было заметно ни малейшей яркой точки. Будто я шагал по дну глубокого моря, куда не проникает солнечный свет, и с миром меня едва связывал только желтый луч фонарика у меня в руках. Тропа тянулась отлого. Галерея была правильного круглого сечения, точно горную породу вынимали по окружности, поверхность твердая и плотная, почти без ухабов. Потолок в этой длинной трубе был низковат, поэтому, чтобы не биться о него головой, мне приходилось постоянно пригибаться. Подземный воздух был так прохладен, что мне становилось зябко, но здесь ничем не пахло. Совсем ничем — это меня и встревожило. Здесь даже воздух был иной — совсем не тот, что на поверхности.

Определить, насколько хватит батареек в фонарике, я, конечно же, не мог. Пока что он светил ровно, не мерцая, но если батарейки сядут (а это, разумеется, когда-нибудь случится), я останусь в кромешной тьме без намека хоть на какой-то просвет. А по словам Длинноголового, где-то в этом мраке скрываются опасные двойные метафоры.

Моя рука, сжимавшая фонарь, от напряжения вспотела. Сердце жестко отбивало глухие удары — они мне напомнили отзвуки барабана, доносящиеся из глубин джунглей. Длинноголовый меня предупреждал: «Прихватите с собою какой-нибудь свет. Местами там вельми темно». Что это значило — что не весь подземный ход полностью темный? Вот бы вокруг хоть немного посветлело, а еще неплохо бы, чтоб потолок стал хоть чуточку выше. В темных и тесных местах у меня всегда нервы взвинчены. Если так будет тянуться еще долго, мне станет трудно дышать.

Я старался поменьше думать о мраке и тесноте… но тогда нужно думать о чем-то другом. Я представил себе тост с сыром. Почему именно его, я и сам не знал, однако на ум почему-то вдруг пришел именно тост с сыром. Он лежал на белой тарелке — квадратный тост с сыром. Красиво зажаренный, с аппетитно расплавленным поверх сыром, он только и ждал, когда я его возьму. А рядом кружка горячего черного кофе с клубящимся паром. Кофе черный-пречерный, будто ночь без луны и звезд. Я с нежностью вспомнил, как все это выставлял утром на стол, чтобы позавтракать. Окна, распахнутые на улицу, большая ива на дворе, бодрый щебет птах, рискованно присевших на ее гибкие ветки, будто канатоходцы. И все это теперь от меня неизмеримо далеко.

Затем я вспомнил оперу «Кавалер розы». Я стану слушать эту музыку, пока буду пить кофе и есть свежий тост с сыром. Черный диск английской фирмы грамзаписи «Decca». Я поставил этот тяжелый винил на вертушку и медленно опускаю иглу звукоснимателя. Венский филармонический, дирижер Георг Шолти и… красивая затейливая музыка. «Даже метлу я могу выразить музыкой», — самоуверенно заявил Рихард Штраус. Что — не метла там была? Может, и не метла. Может, то был зонтик — ну, или кочерга. Все что угодно. И все-таки — как можно выразить музыкой метлу? Что, и впрямь умел? И горячий тост с сыром? Или огрубевшую пятку? Или разницу между тропами — сравнением и метафорой, к примеру?

Рихард Штраус в довоенной Вене дирижировал филармоническим оркестром. До или после Аншлюса это было? В тот день исполняли симфонию Бетховена. Седьмую — безмятежную, ладную и непоколебимую. Это произведение рождено в интервале между светлой и открытой старшей (Шестой) и застенчивой красавицей младшей (Восьмой) «сестрами». Молодой Томохико Амада был в зале среди слушателей. Рядом сидела красивая девушка. Он, вероятно, влюблен.

Я представил себе Вену в тот день. Венский вальс, сладкий «Захерторт», красно-черные стяги со свастиками на крышах домов.

Мысли в темноте недисциплинированно разбегались во все стороны. Вернее сказать — бежали в направлении без вектора, однако я никак не мог сдерживать их полет. Мысли мои теперь мне были неподвластны. В беспросветном мраке держать думы в узде очень непросто. Они становятся загадочными деревьями и тянут свои ветви в глубь темноты (это метафора). Но как бы то ни было, чтобы поддерживать себя, мне нужно продолжать о чем-нибудь думать. Все равно о чем. Иначе от напряжения у меня начнется полипноэ.

Дав волю нескончаемым думам о самых разных нелепицах, я неуклонно спускался по нескончаемому склону. Тропа тянулась по-настоящему прямо, без поворотов и ответвлений. Сколько б я ни шел, ни высота потолка, ни густота мрака, ни консистенция воздуха, ни угол уклона нисколько не изменились. Ощущение времени у меня почти пропало, но если учитывать, как долго я спускался, наверняка уже должен оказаться на приличной глубине. Хотя глубина эта, в конечном счете, не более чем мнимая. Не мог же я спуститься под землю прямо с третьего этажа? И темнота — она тоже должна быть мнимой. Потому я старался думать так: «Все, что здесь есть, — не более чем идея, представление или метафора». Однако плотно окружавшая меня темнота была во всех отношениях настоящей, и угнетавшая меня глубина была во всех отношениях настоящей глубиной.

И когда шея и поясница у меня уже закряхтели от того, что на ходу я непрерывно сутулился, впереди наконец-то показался бледный свет. Последовала череда плавных поворотов — после каждого вокруг заметно светлело. Я даже начал различать окружающее — так постепенно светлеет небо перед рассветом. Для экономии батареек я выключил фонарь.

Хотя вокруг и посветлело, по-прежнему не было ни запаха, ни звуков. Вскоре темная и узкая галерея оборвалась, и я внезапно очутился в открытом пространстве. Задрав голову, неба я не увидел. Где-то в вышине, как мне показалось, должен быть молочного цвета свод, но так это или нет, я не знал. Вокруг едва брезжили тусклые сумерки. Странный это был свет — будто собралось множество светлячков и давай освещать своим мерцанием окружающий мир. Я наконец-то мог расслабиться: мрак отступил, и больше не нужно сгибаться.

Стоило выйти из галереи, как почва под ногами сменилась, и местность стала пересеченной. Ничего похожего на дорогу — лишь простиралась, докуда хватало глаз, покрытая валунами пустошь. Длившийся так долго спуск закончился, и передо мной теперь высился взволок. Глядя себе под ноги, я, не выбирая, куда именно идти, просто шагал дальше вперед. Посмотрел на свои наручные часы, но стрелки их уже ничего не значили. Я это сразу сумел понять: все бессмысленно. Все остальное, что было при мне, тоже никакого практического смысла там не имело — связка ключей, кошелек, водительские права, какая-то мелочь, носовой платок. Больше ничего у меня с собой не было, и все это не могло бы мне здесь никак пригодиться.

Чем дальше я шел, тем круче забирал склон, и вскоре мне пришлось буквально карабкаться, цепляясь руками и ногами. Вот заберусь на вершину, думал я, и, возможно, смогу окинуть взглядом окрестности. Поэтому я, хоть уже и запыхался, без отдыху взбирался все выше. Ни единого звука до меня по-прежнему не доносилось: я слышал только собственный шум — тот, что производили мои руки и ноги. Но даже эти звуки отчего-то походили на искусственные и не воспринимались как настоящие. Насколько хватало глаз, нигде не было ни единого дерева, и трава там не росла. Надо мной не пролетела ни одна птица. И даже ветер не дул. Двигался по этой глуши только я сам. Все вокруг было неподвижным и молчало, будто бы замерло само время.

Наконец, забравшись на вершину, я, как и предполагалось, попробовал окинуть взглядом окрестности. Однако со всех сторон меня окружала белесая дымка, и так далеко, как мне хотелось бы, я ничего не разглядел. Я понял только одно: насколько хватало глаз там простиралась бесплодная земля без каких-либо признаков жизни. Во все стороны тянулась суровая пустошь, усыпанная валунами, — и неба по-прежнему не было видно. Только нависал надо мной сплошной свод молочного цвета — или то, что мне его напоминало. Мне показалось, что я — астронавт, который из-за поломки звездолета в одиночку совершил экстренную посадку на неведомой необитаемой планете. Нужно быть благодарным уже за то, что тут есть чем дышать и все хоть немного освещено.

Хотя признаков жизни вокруг по-прежнему не наблюдалось, я уловил какой-то незначительный звук. Сначала подумал, что это иллюзия или звенит в ушах у меня самого, но вскоре понял, что действительно что-то слышу — причем, вероятно, звук, вызванный неким природным явлением. Скорее всего, это шум воды. Может, та река, о которой говорил Длинноголовый? В полусумраке, тщательно глядя под ноги, я стал осторожно спускаться по неровному склону в ту сторону, откуда доносился шум воды.

Пока прислушивался, я понял, что жутко хочу пить, ведь я совсем ничего не пил все то долгое время, пока был в дороге. Но из-за собственной тревоги о воде я даже не вспоминал, а стоило услышать шум реки, как мне тут же невыносимо захотелось пить. Вот бы еще узнать, пригодна ли эта вода для питья, если шумит взаправду река. Вода может оказаться мутной и грязной, с какими-нибудь бактериями или опасными веществами. А может, та вода — простая метафора, даже горстью не зачерпнуть. Однако ничего другого мне не оставалось — только дойти до реки и проверить самому.

С каждым моим шагом шум воды только усиливался и становился отчетливее. Похоже, там и впрямь бурное течение по каменистым порогам, однако увидеть реку самому мне пока не удавалось. Чем ближе подходил я к предполагаемой реке, тем больше высилась почва с обеих сторон, и немного погодя я уже шел между чем-то похожим на скальные стены, метров десяти, а то и выше. Образовался каньон, зажатый меж отвесных обрывов. Тропа местами поворачивала, змеилась, перекрывая мне обзор. Дорога эта не людскими руками проложена, ее проторила себе сама природа. Похоже, дальше где-то действительно должен течь речной поток.

Я неуклонно двигался вперед по тропе, зажатой между круч. Вокруг все так же не видно было ни деревца, ни пучка травы. И — ни единой живой души на всем моем пути. Лишь череда безмолвных скал перед глазами. Сухой монотонный мир. Как будто пейзаж, который художник не стал разукрашивать, утратив к нему всякий интерес. Шорох моих шагов был еле слышен, будто окрестные скалы поглощали все звуки.

Дорога в основном тянулась ровно, но вскоре опять начался пологий склон. Добравшись со временем до верха, я очутился на чем-то, похожем на скальный хребет. И оттуда, подавшись вперед, наконец увидел реку воочию. Шум теперь доносился намного отчетливее, чем прежде.

Не особо она была и большая — шириной метров пять или шесть, однако течение действительно было весьма стремительное. Интересно, глубока ли она. Заметив местами беспорядочные барашки на воде, я сообразил, что под водой рельеф дна у реки неровный. Река будто пересекала напрямую скалистое плато. Перевалив через хребет, я спустился по обрывистому склону поближе к воде.

Когда я увидел, как река быстро несет свои воды слева направо, у меня немного отлегло от сердца. По крайней мере, здесь и впрямь перемещается много воды: послушно рельефу она откуда-то куда-то направляется. В мире, где все остальное статично, в мире, где даже не дует ветер, движется лишь речная вода, настойчиво заявляя о себе окрестностям. Да, этот мир еще не полностью утратил движение. Сделав такое открытие, я немного успокоился.

Достигнув берега, я подошел к кромке и зачерпнул ладонями воду. Она была приятна и прохладна, как будто бы реку питали растаявшие снега. С виду — прозрачная и, похоже, чистая. Но, разумеется, на вид не определишь, безопасна она или нет? Может, в ней растворены не заметные глазу смертельные вещества или содержатся вредные для организма микробы.

Я понюхал воду у себя в пригоршне. Запаха не было — если я не лишился обоняния. Попробовал набрать в рот — и вкуса тоже не ощутил. И тогда я решительно глотнул. К чему бы это ни привело, горло у меня слишком пересохло, чтобы его не смочить. На пробу это была обычная вода без запаха и вкуса, но, какой бы ни была она, истинной или метафорической, вода эта избавила меня от сухости в горле.

Я несколько раз зачерпывал горстями воду и пил сколько влезет. Пить мне хотелось больше, чем казалось вначале, однако утолить жажду водой без запаха и вкуса на поверку оказалось делом весьма странным. Когда нам хочется пить и мы жадно глотаем холодную воду, она кажется нам вкуснее всего на свете. Этот вкус жадно впитывается всем нашим телом. Ему радуются клетки с головы до пят, он возвращает свежесть всем нашим мышцам. А вода из этой реки, похоже, не дала мне таких ощущений: жажда просто физически отступила и затем пропала.

В общем, вдоволь напившись и тем самым усмирив жажду, я поднялся и вновь окинул взглядом окрестности. По словам Длинноголового, где-то поблизости должна быть переправа. Стоит ее найти, и лодка перевезет меня на другой берег. А там уже я, вероятно, как-то смогу разузнать, где сейчас Мариэ Акигава. Но, посмотрев сперва вверх по течению, затем вниз, я не обнаружил ничего похожего на лодку. А отыскать ее мне так или иначе просто необходимо. Переходить реку вброд будет очень опасно. «Река глубокая, без лодки не преодолеть: течение быстрое и холодное», — что-то подобное, помнится, говорил мне Длинноголовый. Вот только куда отсюда идти, чтоб отыскать эту самую лодку, вверх по течению или вниз? Вот в чем выбор.

И тут я вдруг вспомнил, что Мэнсики зовут Ватару. Имя, означающее «переходить вброд». Он так и сказал мне, когда представлялся, — и добавил: «Почему меня так назвали, я понятия не имею». А потом сказал еще: «Кстати, я левша. Если мне говорят, иди налево или направо, я всегда выбираю налево». То была неожиданная для меня фраза — прозвучала она без связи с остальным. Что его дернуло сказать мне ее, тогда я толком не понял, но именно поэтому отчетливо запомнил слово в слово.

Может, он сказал мне это без особого умысла. Возможно, речь об этом зашла у нас случайно. Однако здесь, по словам Длинноголового, — земля, где все держится на взаимосвязи явления и выражения. И мне, должно быть, необходимо, оказываясь лицом к лицу с разными обозначенными тут намеками и случайностями, относиться к ним осмотрительно. И поэтому, оказавшись перед рекой, я решил пойти налево, следуя бессознательному указанию «бесцветного» господина Мэнсики, — спускаться вниз по течению реки с непахнущей и безвкусной водой. В этом, возможно, есть какой-то намек, а может, ничего и нет.

Шагая вдоль реки, я подумал: обитает ли в ней какая-то живность? Вряд ли. Хотя, конечно, явных доказательств нет, однако в самой реке признаков жизни не ощущалось. Ну какая живность сможет обитать в воде без запаха и вкуса? Казалось, река эта чересчур мнила о себе: мол, «я же река, кому как не мне течь?» Она и впрямь имела форму реки, но, по сути, не была чем-то сверх этого состояния. На поверхности — ни травинки, ни веточки, сносимой течением. Здесь по земной поверхности просто передвигалось много воды.

Вокруг все так же нависала бескрайняя дымка. Она мягко, точно вата, упиралась в меня, когда я, нагибаясь, старался ее миновать, будто подныривая под белым тюлем. Спустя время я начал ощущать в желудке воздействие выпитой воды. Оно не сулило особых бед, но и не давало повода для веселья. Нейтральное такое ощущение — ни то ни се, когда не понимаешь, что с тобой. А к тому же у меня возникло навязчивое ощущение: выпив этой воды, я стал чем-то сделанным из иного, чем прежде, теста. Неужели эти несколько глотков воды изменили мою конституцию, приспособили меня к местным условиям?

Правда, за себя я почему-то не опасался и оптимистично полагал: ничего страшного не произойдет, хотя конкретных оснований обнадеживать себя у меня не было. Просто казалось так, раз до сих пор у меня все как-то складывалось. Я умудрился преодолеть узкий темный коридор. Миновав скалистый массив без компаса и карты, смог добраться до реки. Ее водой утолил себе жажду. Избежал встречи с опасными двойными метафорами, которые таятся в потемках. Возможно, мне просто повезло — или же так было предопределено заранее? Как бы то ни было, продолжайся все в том же духе, мне и впредь должна сопутствовать удача. Так мне казалось. По крайней мере, я старался так думать.

Вскоре в дымке я сумел различить смутные очертания. На творение матери-природы похоже не было: прямые линии выдавали в конструкции дело рук человека. Приблизившись, я понял, что это дебаркадер, маленький деревянный понтон, выступающий от речного берега в воду. Все-таки правильно, что пошел налево, подумал я. Или же в этом мире взаимосвязей все просто подстраивается под мои действия? Выходит, непроизвольный намек Мэнсики благополучно привел меня к этому месту.

Сквозь бледную пелену на дебаркадере я различил одинокий мужской силуэт. Фигура была высокого роста. После моего долгого общения с Командором и Длинноголовым он мне показался настоящим исполином. Мужчина стоял, опершись на какой-то механизм, напоминавший лебедку, и не шевелился, будто о чем-то задумавшись. Речная вода, пенясь, омывала ему ноги. Он был первым человеком, который мне встретился в этих краях. Или же неким подобием человека. Я осторожно приближался к дебаркадеру.

— Здравствуйте! — решительно произнес я издали, когда его фигура проступила сквозь дымчатую вуаль чуть отчетливее. Но ответа не последовало — мужчина стоял как стоял, лишь немного поменял позу. В пелене едва шелохнулся его темный силуэт. Может, он просто не расслышал? Шум речного потока заглушил мой голос? Или в этих краях воздух не разносит звуки? — Здравствуйте! — подойдя ближе, вновь произнес я, на сей раз — громче.

Однако тот по-прежнему молчал. Вокруг раздавался лишь шум воды. А может, он просто не понимает, что я ему говорю?

— Мне слышно. И я все понимаю, — произнес мужчина, будто прочитав мои мысли. Под стать его высокому росту голос его прозвучал раскатистым басом. В нем не было интонации, и я не уловил ни капли эмоций. Так же, как у речной воды не почувствовал ни запаха, ни вкуса.

Глава 22

Вечность — очень долгое время
У стоявшего передо мной высокого мужчины не было лица. То есть голова, разумеется, имелась — как положено, поверх шеи. А вот лица не было. Там, где ему полагалось находиться, — сплошная пустота, похожая на бледно-молочную дымку. И голос его исходил из этой пустоты, как будто я слышал завывание ветра из глубокой пещеры.

На мужчине был водоотталкивающий макинтош темно-серого цвета: полы длинные и почти закрывали лодыжки, а ниже выглядывали носки сапог. Макинтош застегнут на все пуговицы до самого горла. Одежда такая, будто мужчина приготовился к буре.

Я молча замер там, где стоял, не в силах проронить ни слова. Издали он напоминал и того мужчину, который ездил на белом «субару форестере», и Томохико Амаду, которого я видел среди ночи в мастерской. А еще — молодого мужчину с картины, который, обнажив меч, пронзал Командора. Все трое были рослыми. Однако приблизившись, я понял, что он — ни один из них. Просто безлицый человек. Черная широкополая шляпа надвинута поглубже, наполовину скрывая пустоту молочного цвета.

— Мне слышно. И я все понимаю, — повторил мужчина. Разумеется, губы у него не двигались, потому что губ у него не было.

— Здесь переправа? — спросил я.

— Да, — ответил Безлицый. — Переправа — здесь. Люди могут переправиться через реку только в этом месте.

— Мне нужно на ту сторону.

— Иные сюда не приходят.

— А что, много таких?

На это мужчина не ответил, а мой вопрос поглотила пустота. Повисло нескончаемое молчание.

— Что там — на той стороне реки? — спросил я. Над рекой нависал белый туман, из-за которого я не мог разглядеть другой берег.

Безлицый пристально смотрел на меня из пустоты. Затем произнес:

— Что на том берегу, зависит от того, что нужно человеку.

— Я ищу, куда девалась девочка по имени Мариэ Акигава.

— Она и есть то, что тебе нужно на том берегу.

— Да, это то, что мне нужно на том берегу. Ради этого я здесь и оказался.

— Как тебе удалось обнаружить вход сюда?

— В палате пансионата для престарелых на плоскогорье Идзу я зарезал разделочным ножом идею в облике Командора. Убил его с его согласия. Так я смог вызвать Длинноголового и заставил его открыть мне тайную тропу.

Какое-то время, ничего не говоря, Безлицый обращал ко мне свое полое лицо. Я не мог определить, понял ли он смысл того, что я ему сообщил.

— Кровь текла.

— Очень много, — подтвердил я.

— Кровь была настоящей.

— Похоже на то.

— Посмотри на руки.

Я посмотрел на свои руки, но следов крови на них не осталось. Наверное, отмылась, когда я черпал горстями воду. А ведь до этого все руки мои действительно были в крови.

— Ладно. Лодка у меня есть. Переправлю тебя на тот берег, — сказал Безлицый. — Только у меня есть одно условие.

Я ждал, пока он скажет, какое.

— Ты мне должен заплатить полагающуюся цену. Таково правило.

— А если не заплачу — переправиться не смогу?

— Да. Так и останешься навечно по эту сторону. Вода в реке холодная, течение быстрое, дно глубокое. А вечность — это очень долгое время. И это я говорю тебе не просто ради красного словца. Это не метафора.

— Мне нечем вам заплатить.

Мужчина тихо сказал:

— Достань и покажи мне все, что есть у тебя в карманах.

Я достал все без остатка из карманов куртки и брюк. В бумажнике денег было около двадцати тысяч иен, кредитка, банковская карточка, водительские права, талон на скидку с заправки. Связка из трех ключей. Бледно-кремовый носовой платок, одноразовая ручка и пять или шесть разных монет. Только и всего. Ну и, конечно же, фонарик.

Безлицый покачал головой.

— Извини, но все это в уплату не годится. Деньги здесь ничего не значат. Что-нибудь еще у тебя есть?

Ничего другого у меня не нашлось. На левой руке — дешевые наручные часы, но время здесь тоже лишено всякой ценности.

— Если найдется бумага, могу нарисовать ваш портрет. Спрашиваете, что еще у меня есть? Пожалуй, только умение рисовать.

Безлицый рассмеялся. То есть, вероятно, то был смех — из глубины пустоты еле послышалось звучное эхо.

— У меня и лица-то для этого нет. Как же ты сможешь нарисовать портрет без лица. Как сможешь изобразить то, чего нет.

— Я — профессионал, — сказал я. — Смогу нарисовать портрет, пусть даже без лица.

Я совершенно не был уверен, смогу ли нарисовать портрет человека без лица. Но попробовать стоит.

— Мне самому стало интересно, каким выйдет портрет, — сказал Безлицый. — Однако, к сожалению, здесь нет бумаги.

Я посмотрел себе под ноги. Подумал было нарисовать портрет прутиком на земле, но под ногами была твердая скала. И я покачал головой.

— Это правда все, что у тебя есть?

Я еще раз обшарил все карманы. В кожаной куртке — ничего. Пусто. Но вот в глубине одного брючного кармана я нащупал маленький предмет: пластмассовую фигурку пингвина. Ту самую, что передал мне Мэнсики, обнаружив ее на дне склепа. С тонким ремешком. Мариэ Акигава носила его, как амулет, прикрепив к своему телефону. Почему он оказался на дне того склепа?

— Покажи-ка, что у тебя в руке, — произнес Безлицый.

Я распахнул руку и показал ему фигурку пингвина. Безлицый равнодушно ее рассмотрел.

— Сойдет, — произнес он. — Возьму в оплату.

Я не мог решать, можно ли насовсем отдать ему эту фигурку. Ведь это ценный амулет, которым дорожила Мариэ Акигава, вещь к тому же не моя. Могу ли я своевольно кому-то ее отдавать? А если это приведет к беде и с Мариэ Акигавой случится что-то дурное?

Но выбора не было. Не дам фигурку Безлицему — не попаду на другой берег. А если не окажусь там, то не смогу и найти девочку. И смерть Командора станет напрасной.

— Я дам вам это в оплату за переправу, — решившись, сказал я. — Пожалуйста, перевезите меня на ту сторону.

Безлицый кивнул.

— Кто знает, может, когда-нибудь тебе придется рисовать мой портрет. Если удастся, тогда и верну тебе пингвина.


Мужчина первым забрался в привязанную к понтону маленькую лодку, больше похожую на плоскую коробку из-под сладостей. Сбита она была из прочных толстых досок, узкая, длиной каких-то пару метров. Я подумал, на такой за один раз много людей не переправить. Примерно посередине лодки возвышался толстый столб, к его верхушке прикреплен с виду прочный металлический обруч диаметром с дециметр, а внутри него проходил толстый канат. Он тянулся от одного берега до другого — туго натянутый, без слабины, совсем как мои нервы. Похоже, лодка курсирует по этому канату, чтобы ее не унесло быстрым и сильным течением. Старая, повидавшая виды, нет у нее ни винта, ни даже весел. Просто покачивается на воде деревянная коробка.

Я сел в лодку следом за Безлицым. К бортам в ней крепилась поперечная доска, и я на ней устроился. Сам же Безлицый остался стоять с закрытыми глазами, прислонившись к столбу, как будто чего-то дожидался. Он молчал. Я тоже. В тишине пролетело несколько минут, и вскоре лодка, точно собравшись с духом, сдвинулась с места. Я не мог понять, что двигало ее вперед, однако мы наконец-то отчалили и бесшумно поплыли через реку. Ни мотор, ни какой-то другой механизм не шумел. Я слышал лишь неумолчный плеск волн о борта лодки. Мы продвигались вперед не быстрее обычного пешехода. Под напором воды лодка качалась, то и дело кренясь набок, но прочный канат не давал течению сносить ее. И точно, как говорил Безлицый, переправиться без лодки человеку здесь просто немыслимо. Как бы сильно ни качало лодку, Безлицый как ни в чем не бывало стоял, прислонившись к столбу.

— А на том берегу я пойму, где Мариэ Акигава? — спросил я у Безлицего, когда мы достигли середины реки.

Он ответил:

— Мое дело — переправить тебя на тот берег. Дать проскользнуть в лазейку между бытием и небытием. А что будет дальше — уже не моя забота.

Вскоре лодка причалила к другому берегу, слегка ударившись о такой же понтон. Наше движение прекратилось, но Безлицый еще какое-то время оставался все в той же позе и не отходил от столба. Он как будто перебирал в уме, ничего ли не забыл. Чуть погодя глубоко выдохнул пустотой и сошел с лодки на дебаркадер. Я последовал за ним. Механизм, напоминавший лебедку, был абсолютно таким же, что и на левом берегу. Мне даже показалось, что мы, сплавав туда и обратно, вернулись на прежнее место. Но стоило сойти с понтона и ступить на землю, как я сразу понял, что это не так. Здесь — другой берег: не твердые скалы, а привычная земля.

— Дальше тебе предстоит идти одному, — сказал мне Безлицый.

— Но я же не знаю, куда и какой тропой.

— Тебе это и не нужно, — раздался низкийголос из молочного ниоткуда. — Ты же пил речную воду? Действуй — и между поступками будет возникать взаимосвязь. Такие уж здесь края.

После этих слов Безлицый поправил широкополую шляпу и, повернувшись ко мне спиной, побрел обратно к лодке. Едва он шагнул в нее, лодка неспешно отправилась обратно — по канату, как шла и сюда. Ни дать ни взять, как хорошо выдрессированная зверушка. Вскоре лодка и Безлицый слились в одну точку и постепенно скрылись в дымке.


Оставив дебаркадер позади, я решил пойти вниз по течению. Наверное, лучше от реки не отдаляться, да и если одолеет жажда, можно будет здесь же напиться. Пройдя немного, я обернулся, но дебаркадер уже скрылся в белой дымке, будто его не было вовсе.

Ниже по течению река постепенно расширялась, течение ее зримо замедлилось, став спокойным. Все меньше попадалось на глаза бурунов и барашков, да и шум самой реки стал почти не слышен. Я даже подумал: чем устраивать переправу на стремнине, неужели трудно было сделать ее здесь, где течение поспокойнее? Ну и пусть река здесь шире — зато переправляться в таком месте, должно быть, намного удобнее. Однако в этом мире наверняка свои принципы, свое мышление. А может, такое спокойное место, наоборот, таит в себе больше опасностей.

На всякий случай я сунул руку в карман, но фигурки пингвина там не оказалось. Утратив этот амулет, возможно — навсегда, — я начал тревожиться. Как быть, если я сделал неверный выбор? Но что я мог поделать, кроме как отдать пингвина тому человеку? Я мог лишь надеяться, что Мариэ Акигава останется целой и невредимой, даже расставшись со своим амулетом. А что еще мне оставалось делать?

Держа в руке фонарик из палаты Томохико Амады, я осторожно, глядя себе под ноги, шагал вдоль реки. Свет пока не включал — мир вокруг был сумрачен, но я пока мог обойтись без фонарика. Я видел тропу у себя под ногами, и впереди путь просматривался на четыре-пять метров. Сразу слева от меня река неспешно и тихо несла свои воды. Другой берег виднелся лишь изредка и очень смутно.

По мере того как я продвигался вперед, передо мной постепенно образовывалось некоторое подобие дороги. Не так, чтобы прямо-таки дорога, но тропа явно играла эту роль. У меня возникло смутное ощущение, что и прежде по ней ходили люди. И дорога эта начала постепенно отдаляться от реки. Я даже остановился, не зная, как мне быть. Продолжать идти вдоль реки к устью — или удаляться от нее по этой подразумеваемой дороге.

Немного подумав, я решил идти дальше по дороге, прочь от реки. Мне казалось, она должна меня куда-то привести. «Действуй — и между поступками будет возникать взаимосвязь», — говорил мне безлицый паромщик. Эта дорога, возможно, — одно из таких звеньев. И я решил послушаться этой вроде бы подсказки.

Отдаляясь от реки, дорога постепенно шла в гору. Незаметно пропал шум реки. Я поднимался размеренным шагом по довольно ровному склону. Дымка к тому времени растворилась, но свет рассеивался тускло и монотонно, видимость была скверной. Но даже при этом свете я шел, глядя под ноги и стараясь не сбивать дыхание.

Как долго я шел? Ощущение времени у меня утратилось давным-давно. Также потерялось и ощущение направления. Все это еще и потому, что на ходу я непрерывно старался размышлять, ведь мне было о чем подумать. Однако на поверку удавалось думать лишь жалкими урывками. Стоило подумать о чем-то одном, как сразу в голову приходила другая мысль, и эта новая мысль целиком поглощала прежнюю, как крупная рыба пожирает маленькую. Таким образом мысли постепенно сбивались совсем не в том направлении, какое я пытался выбрать для них сначала. Поэтому под конец я сам уже переставал понимать, о чем теперь думаю и о чем собирался подумать еще.

Из-за хаоса в голове внимание у меня было рассеянным; еще немного — и я буквально столкнулся бы лоб в лоб с чем-то. Но в тот миг я, оступившись, чуть не упал, еле-еле удержал равновесие, остановился и перевел вверх глаза, которыми только что смотрел себе под ноги. Кожей я почувствовал, как стремительно меняется воздух вокруг, а когда пришел в себя, прямо перед моими глазами высилось нечто, напоминающее гигантский ком, — и наблюдало за мной. Я обомлел и лишился дара речи, какой-то миг не мог вообще понять, что к чему. Это — что? Так не сразу я осознал, что передо мной — лес. Прежде я здесь не замечал ни деревца, ни даже листика, а тут вдруг — целый лес. Как тут не удивиться?

Однако то был лес вне всяких сомнений, густой и пышный. Его деревья, запутанно переплетаясь, разрослись почти беспросветно и выглядели сплошной стеной. Точнее сказать, то был даже не лес, а «море деревьев». Стоя перед ним, я прислушался, но не услышал ничего: ни шороха ветра, качающего ветви деревьев, ни пения птиц. Я не слышал ровным счетом ни малейшего звука. Абсолютная тишина.

От одной только мысли войти внутрь этого леса я инстинктивно сжался от страха. Уж слишком густо сплетались ветви деревьев, и бесконечно глубоким казался мне мрак в этой чаще. Я не знал, большой этот лес или нет и докуда тянется эта дорога. Может, она ветвится и образует лабиринт. Стоит заблудиться внутри — и выбраться наружу будет очень непросто. Но даже при этом — что мне оставалось делать? Дорога, по которой я шел, уходила прямиком в чащу, будто лес ее поглощал, как тоннель поглощает рельсы, и, раз я оказался здесь, возвращаться к реке мне теперь не годилось. Положим, я все-таки вернусь — а где гарантия, что река по-прежнему там? Как ни крути, а я сам принял решение идти по этой дороге и шел по ней до сих пор. Что бы ни случилось, остается лишь двигаться вперед.

Я собрался с духом и вошел в темную чащу. Который час: вечерний, ночной или утренний, — по освещению было не определить. Понятно только одно: эта сумеречная полутьма с течением времени нисколько не менялась. Наверное, в этом мире понятия времени не существует вовсе, и такой свет сохраняется вечно, не становясь ни светлее, ни темнее.

В чаще и впрямь было темно. Бесчисленные ветви заслоняли свет над моей головой. Но фонарик я включать не стал. Постепенно глаза привыкли к этой полутьме, и я различал, куда ступаю, а к тому же не хотелось зря расходовать батарейки. Я старался ни о чем не думать, насколько это было возможно, и просто настойчиво шагал по сумрачной лесной дороге. Вдруг, опасался я, стоит мне задуматься — и возникшая мысль заведет меня в еще более мрачное место. Дорога все еще тянулась отлогим подъемом, и на ходу я слышал разве что свои шаги, но и те казались мне тихими и скрытными, будто их старательно унимали. Еще я боялся, что мне снова захочется пить. Ведь я, пожалуй, ушел уже далеко от реки и вернуться к ней не смогу, какая бы жажда меня ни мучила.

Как долго я шел? Лес, казалось, тянулся бесконечно, и окружающий пейзаж почти не менялся. Сумерки — тоже. Помимо шороха моих шагов — никаких звуков. И воздух по-прежнему был без запаха и вкуса. Деревья высились по обеим сторонам дороги глубоким частоколом, и, кроме них, ничего другого не было видно. Интересно, а в лесу кто-нибудь живет? Тоже вряд ли. Вокруг, насколько хватало глаз, — ни птицы, ни даже мелкой мушки.

При этом меня одолевало неприятно яркое ощущение, будто за мной с самого начала кто-то следит. Из темноты сквозь частокол толстых деревьев несколько пар любопытных глаз наблюдает за моими движениями. Эти пристальные взгляды я жарко ощущал своей кожей будто лучи солнца, собранные линзой. Кто-то желал удостовериться, что привело меня сюда. Здесь их территория, а я вторгся без спросу. Однако ничьих глаз я на самом деле не видел. Возможно, я просто заблуждаюсь, у страха глаза, как известно, велики. Особенно в полутьме.

Вот, например, Мариэ Акигава говорила, что отчетливо ощущает на себе через лощину взгляд Мэнсики, когда тот наблюдает за ней в окуляры своего бинокля. Ей удалось понять, что кто-то регулярно за нею следит, — и она не ошиблась в своих ощущениях. Тот взгляд отнюдь не был плодом ее фантазии.

Тем не менее я решил считать обращенные на себя взгляды чистой иллюзией, не существующей на самом деле. Никаких глаз нигде не было и нет, они плод моей фантазии, вызванный страхом. Я вынужден был думать именно так: мне же предстояло миновать этот гигантский лес (а насколько он пространен, я не знал), пройдя его до конца. И выйти из него по возможности в здравом уме.

К счастью, никаких перекрестков и перепутий мне не попадалось, поэтому я не ломал голову, в какую сторону пойти, и не забредал в лабиринты с неведомым выходом. Путь мой отнюдь не был тернистым. Достаточно было двигаться вперед и прямо.

Сколько же я шел по той дороге? Пожалуй, очень долго — пусть в этих краях понятие времени почти не несет в себе смысла. Но все равно усталости я не чувствовал. И без того я был напряжен и взбудоражен, тут просто не до усталости. Но когда я наконец ощутил тяжесть в ногах, впереди, как мне показалось, блеснул огонек. Где-то вдалеке слабо мерцало желтое пятнышко. Почти как светлячок. Но то не был светлячок. Точка виднелась всего одна, она не шевелилась и не мерцала. Напоминала она искусственный свет, закрепленный в каком-то одном месте. По мере того как я приближался, свет не сразу, но становился крупнее и ярче. Вне сомнений, я постепенно подходил к чему-то.

Доброе оно или злое? Откуда мне было это знать? Поможет мне? Или причинит вред? В любом случае нет у меня выбора. Каким бы оно ни было, мне предстояло убедиться в нем своими глазами. А если мне это противно, зачем было стремиться в такое вот место? И я продолжал переставлять ноги к тому источнику света.

Вскоре лес как будто оборвался. Исчезли стены деревьев по обе стороны дороги. Я вдруг стоял на чем-то похожем на просторную росчисть. В конце концов из чащи мне выбраться все-таки удалось. Площадка была широкой и очертаниями своими напоминала аккуратный полумесяц. Наконец-то я увидел небо у себя над головой. Меня всего опять окутывал свет, напоминавший сумерки. Перед росчистью высился крутой обрыв, и в его стене зиял вход в пещеру. Тот желтый свет, какой я видел издали, проливался наружу из ее мрака.

За спиной осталось мрачное море деревьев, впереди — стена утеса, на которую взобраться почти невозможно, а передо мной — вход в пещеру. Еще раз взглянув на небо, я посмотрел по сторонам. Другой дороги я не увидел, поэтому не оставалось ничего другого — только войти в пещеру. Перед этим я несколько раз глубоко вдохнул и, насколько мог, собрался с мыслями. Чем дальше я захожу, тем больше связей — что-то подобное говорил мне человек без лица? Я проскальзываю в лазейку между бытием и небытием. Мне остается лишь верить ему на слово.

Я осторожно шагнул в пещеру. И сразу же понял: я уже бывал в ней. Мне были памятны ее очертания, я узнавал по запаху ее воздух. И тут меня осенило: это же ветренница возле Фудзи! В детстве, когда молодой дядя на летних каникулах повез нас с сестрой в горы, мы с Коми побывали в этой пещере. И Коми ускользнула от меня в тесный ход и долго оттуда не возвращалась. Пока ее не было, меня охватило беспокойство, что сестра исчезла, что ее навечно затянуло в мрачный лабиринт в глубинах земли.

Вечность — очень долгое время, — говорил человек без лица.

Я медленно продвигался по пещере туда, откуда лился желтый свет. Насколько мог тихо, бесшумно переставляя ноги и стараясь сдержать нараставшее биение в груди. Повернув за угол, я разглядел источник того света. Шахтерский ручной фонарь, старый, с черным железным ободом. Такие горняки в старину брали с собой в шахты. В нем горела толстая свеча, а сам фонарь висел на толстом гвозде, вбитом в скалу.

Я припоминал это слово — «ручной фонарь». Так называлась подпольная организация сопротивления нацистам, организованная венскими студентами. К ней предположительно примкнул Томохико Амада. Постепенно прочерчиваются связи между самыми разными вещами.

Под фонарем стояла женщина, хотя сперва я ее не заметил. Она была очень маленькая, ростом всего сантиметров шестьдесят. Ее черные волосы были аккуратно заплетены и уложены на голове, а сама она была в древней белой одежде. По виду — весьма изысканной. Женщина тоже была персонажем, сошедшим с картины «Убийство Командора»: та молодая красивая дама, которая, поднеся руку ко рту, испуганно наблюдала за происходящим. В опере Моцарта «Дон Жуан» она была Донной Анной, дочерью убитого Дон Жуаном командора.

В свете фонаря черная тень женщины подрагивала, отчетливо падая на скалу у нее за спиной.

— Я ждала вас, — произнесла миниатюрная Донна Анна.

Глава 23

Это явно противоречило принципам
— Я ждала вас, — сказала мне миниатюрная Донна Анна. Сама она была крохотной, а голос звучал внятно и легко.

К тому времени я перестал удивляться чему-либо. Наоборот — счел вполне нормальным, что она меня там дожидается. Лицо у нее было красивое, эдак естественно утонченное, а в голосе звучали благородные нотки. Несмотря на ее шестьдесят сантиметров, в женщине было нечто особенное — такое запросто могло пленять сердца мужчин.

— Я поведу вас дальше, — сказала она. — Не могли бы вы взять эту лампу?

Как и было велено, я снял с крючка на стене ручной фонарь. Кто его туда подвесил, я не знал, висел фонарь на не доступной для женщины высоте. Сверху у него было железное кольцо, за которое его и было удобно подвешивать на крюк или держать в руке при ходьбе.

— Вы ждали, пока я приду? — спросил я.

— Да, — ответила она. — Ждала здесь очень долго.

Она, видимо, тоже — разновидность метафоры? Но спросить ее об этом напрямую я постеснялся.

— Вы здесь живете?

— Живу ли я здесь? — переспросила она с недоумением на лице. — Нет. В здешней земле я просто дожидалась вас. Я не понимаю, что значит «здесь живете».

Я постеснялся задавать ей другие вопросы. Она — Донна Анна и здесь дожидалась моего прихода.

Она была укутана в такое же белое одеяние, что и Командор, вероятно — шелковое. Сверху несколько накидок одна поверх другой, снизу — нечто вроде просторных шальвар. Что у нее за фигура, со стороны не очень разберешь, но, похоже, тело — стройное и подтянутое. Обута она была в маленькие черные башмачки из какой-то кожи.

— Ну что, пойдемте, — сказала Донна Анна. — Времени у нас в обрез. Дорога с каждой минутой сужается. Следуйте за мной. И несите лампу.

Вытянув ручной фонарь у нее над головой, я шел следом и освещал ей дорогу. Быстро и привычно Донна Анна углублялась в пещеру. Пока мы шли, в фонаре подрагивало пламя свечи, и мелкие тени плясали на скальных стенах, точно живая мозаика.

— Эта пещера похожа на ветренницу у горы Фудзи, где я прежде бывал, — сказал я. — Это она?

— Все, что здесь есть, — на что-то похоже, — не оглядываясь, ответила Донна Анна, будто бы обращаясь к темноте перед собой.

— Выходит, все здесь не настоящее?

— Никто не знает, какое оно — настоящее, — ровно произнесла в ответ она. — Все, что мы видим перед глазами, в конечном счете — производное взаимосвязи. Свет, который здесь есть, — метафора тени; тень, которая здесь есть, — метафора света. Полагаю, вы это и так знаете…

Не могу утверждать, что я верно понял смысл ее слов, но с вопросами решил повременить. Любой из них мог привести к заковыристой философской дискуссии.

Чем дальше мы двигались вглубь, тем уже постепенно становилась пещера. Потолок опустился ниже, и мне пришлось идти, немного пригнувшись, — как и тогда, в ветреннице на Фудзи. Вскоре Донна Анна остановилась. Обернулась и посмотрела вверх прямо на меня своими маленькими черными глазами.

— Вести вас за собой я могла только до этого места. Отсюда вы должны впереди идти сами. Какое-то время я буду следовать за вами. Но тоже лишь до определенного рубежа. А дальше вы пойдете один.

Двигаться отсюда дальше? Я не ослышался? Куда ни кинь взгляд, мы пришли в темный тупик в скале — здесь пещера заканчивалась. Я посветил тщательнее, но вокруг везде были глухие стены.

— Похоже, дальше хода нет, — сказал я.

— Посмотрите получше. В левом углу должен быть боковой лаз, — произнесла Донна Анна.

Я еще раз осветил фонарем угол по левую руку. Подавшись немного вперед и внимательно приглядевшись вблизи, я различил впадину, скрытую за большим камнем и оттого казавшуюся темной тенью. Протиснувшись между камнем и стеной, я осмотрел ее — и там действительно оказался боковой лаз. Это место тоже походило на лаз в ветреннице Фудзи, куда надолго скрывалась Коми, — только этот был немного шире. Насколько мне помнилось, моя сестренка тогда забиралась в щель поменьше этой.

Я обернулся и посмотрел на Донну Анну.

— Вам нужно внутрь, — сказала мне женщина ростом шестьдесят сантиметров.

Я подыскивал слова для ответа, а сам смотрел на ее красивое лицо. В желтом свете ручного фонаря вытянутая тень женщины колыхалась на стене. Донна Анна сказала:

— Я знаю, что вы с детства очень боитесь темных и тесных мест, а если в такие попадаете — не можете нормально дышать. Я права? Но все равно вам необходимо туда попасть, иначе не добьетесь желаемого.

— А куда ведет этот лаз?

— Этого я не знаю. Куда идти, решите вы сами — ваша душа.

— Но моей душе страшно, — сказал я. — И это меня беспокоит: боюсь, как бы мой страх не пустил все по кривой куда-нибудь не туда.

— Придется повторить, но дорогу выбираете вы сами. А главное то, что ее вы уже определили. Вы явились в этот мир, принеся большую жертву. Переправились через реку. И обратного пути у вас нет.

Я еще раз окинул взглядом отверстие темного лаза. От одной мысли, что я сейчас протиснусь в тесный мрак, меня передернуло. Однако я должен решиться. Женщина права — обратного пути у меня нет. Я опустил на землю ручной фонарь, достал из кармана фонарик. Забраться в эту щель с большим фонарем не удастся.

— Верьте в себя, — тихо, но убедительно произнесла Донна Анна. — Вы же пили воду из той реки?

— Да, мне хотелось пить, и я не смог удержаться…

— И правильно сделали. Та река течет сквозь лазейку между бытием и небытием. В ней полно скрытых возможностей, которые способны проявить лишь тончайшие метафоры. Так же, как замечательный поэт способен в одном образе ярко раскрыть еще один, уже новый образ. Ясно, что наилучшая метафора станет наилучшим стихом. И вам нужно не спускать глаз с другого нового образа.

Я подумал: «Убийство Командора» Томохико Амады, возможно, и было этим «другим новым образом». Та картина, примерно так же, как это делают стихи замечательных поэтов, став наилучшей метафорой, создала в нашем мире еще одну, уже новую реальность.

Я включил фонарик — свет пока что не подрагивал. Значит, заряда батареек на какое-то время хватит. Сняв кожаную куртку, я решил ее оставить здесь — она слишком толстая для такого тесного хода. Джемпера и джинсов мне должно хватить — в пещере было ни холодно, ни жарко.

Собравшись с духом, я нагнулся и почти на четвереньках протиснулся в лаз. Стенки его были из скальной породы, но за долгое время потоки воды отполировали камень, и все поверхности стали очень гладкими и скользкими. Видимо, ход этот некогда служил водопроводом. В лазе почти ничего не выступало, и, при всей тесноте, пробираться вперед оказалось не так трудно, как я предполагал. А когда дотрагивался до стенки ладонью, скала на ощупь была прохладна и сыровата. Подсвечивая фонариком, я, будто насекомое, продвигался вперед.

Высота прохода была сантиметров шестьдесят или семьдесят, в ширину — чуть меньше метра. Двигаться вперед можно было только ползком. Местами то расширяясь, то сужаясь, эта природная темная труба длилась, как мне казалось, до бесконечности. Иногда лаз поворачивал вбок, то поднимался, то опять спускался. Однако, к счастью, больших перепадов высоты не возникало. …Но если лаз этот действительно был водопроводом, в него в любой миг могла стремительно хлынуть вода. Эта мысль пришла мне в голову случайно. Стоило только представить, что я могу утонуть в тесном мраке, как от страха у меня свело все конечности.

Мне захотелось обратно, однако развернуться в этой тесноте было уже невозможно. Мне показалось, что лаз незаметно становится у́же. А преодолеть то расстояние, что я уже прополз, задним ходом у меня тоже вряд ли получится. Меня окутал страх — так, что буквально пригвоздило к этому месту. Я не мог двинуться вперед — и не мог вернуться. Все клетки моего тела задыхались, требуя свежего воздуха. Я был беспредельно одинок и беспомощен, лишен всякого света.

— Так и ползите вперед, не останавливаясь, — твердо произнесла где-то у меня за спиной Донна Анна. Что это — слуховая галлюцинация? Или она действительно обращается ко мне сзади? Понять этого я не мог.

— Мне все тело сковало, — насилу выдавил я, обращаясь к той, кто должна быть позади. — Дышать нечем.

— Соберитесь с духом, — велела мне Донна Анна. — Не то душа уйдет в пятки. Не привяжете ее к чему-то одному — попадетесь двойной метафоре.

— Что такое двойная метафора? — спросил я.

— Это вы уже сами должны знать.

— Откуда?

— Потому что она у вас внутри, — ответила Донна Анна. — Сидя там, выхватывает правильные для вас мысли и одну за другой их пожирает, а от этого тучнеет и толстеет. Это и есть двойная метафора — она давно прижилась в глубоких потемках вашего нутра.

Я интуитивно догадался: Мужчина с белым «субару форестером». Мне этой мысли о нем в себе очень не хотелось, но не подумать так я не мог. Наверняка именно он заставил меня душить ту женщину — и вынудил заглянуть в мрачный омут моей собственной души. Это он, появляясь везде на моем пути, напоминал мне о существовании того мрака. Наверняка так оно и есть. Он как будто говорил мне: «Я точно знаю, где и что ты делал». Разумеется, он знает все — ведь он существует во мне самом.

Душа моя витала в мрачных потемках. Закрыв глаза, я попытался привязать ее к чему-то одному. Я стиснул зубы: знать бы еще, как это сделать… Привязать душу к чему-то одному? И где она, та душа? Я обыскал все свое тело по порядку, но души в нем так и не нашел. Душа моя — ты где?

— Душа — она в памяти; живет, питаясь образами, — произнес женский голос. Но говорила со мной не Донна Анны. То был голос Коми — моей младшей сестры, что умерла в двенадцать лет. — Ищи у себя в памяти, — произнес этот милый моему сердцу голос. — Что-то конкретное ищи. Такое, что можно потрогать руками.

— Коми? — воскликнул я.

Никто не ответил.

— Коми, ты где? — спросил я.

По-прежнему тишина.

Во тьме я рылся в своей памяти. Так шарят руками в старой просторной монашеской суме. Однако память моя, похоже, опустела. Теперь я не мог даже вспомнить, какая она — эта память.

— Погаси свет, прислушайся к шороху ветра, — сказала Коми.

Я выключил фонарик и, следуя ее совету, прислушался к шороху ветра. Но ничего не услышал. С трудом сумел я расслышать лишь биение собственного сердца. Билось оно растерянно, словно москитная сетка на сильном ветру.

— Прислушайся к шороху ветра, — повторила Коми.

Я затаил дыхание, собрал нервы в кулак и снова напряг слух. И теперь, кажется, уловил слабый посвист воздуха — он то усиливался, то ослабевал. Похоже, где-то вдалеке и впрямь дует ветер. Затем я ощутил на лице колебание воздуха — пусть даже едва уловимое. Судя по всему, воздухом задувало откуда-то спереди, и воздух этот нес в себе запах. Несомненный запах — сырой земли. С тех пор, как я ступил во владения метафор, то был по-настоящему первый запах. Этот боковой был лаз с чем-то связан — он вел в такое место, где существуют запахи. То есть — в реальный мир.

— Ну же, пошевеливайтесь, — произнесла Донна Анна. — У нас мало времени.

Не включая фонарик, я пополз дальше в кромешной тьме. Продвигаясь вперед, я старался хоть немного вдыхать задувавший откуда-то истинный воздух.

— Коми? — позвал я еще раз.

Мне по-прежнему никто не ответил.

Я усердно рылся в своем мешке памяти. В ту пору мы с Коми держали кошку — звали ее Какашка, и почему мы ее так назвали, я не помнил[341]. По пути из школы Коми подобрала брошенного котенка и вырастила его. Но однажды кошка пропала. Мы целыми днями искали ее по всей округе. Кому только не показывали ее фотографию, но Какашка так и не нашлась.

Вспоминая ту черную кошку, я полз дальше по тесному лазу. Старался думать, будто забрался в него, ища черную кошку. Старался разглядеть ее перед собой во мраке. Старался расслышать мяуканье потерявшейся кошки Какашки. Черная кошка ведь и есть то определенное, что можно потрогать руками. Я сумел живо вызвать у себя в памяти прикосновение к ее шерсти, тепло ее тела, твердость подушечек на лапах, ее мурлыканье.

— Да, так хорошо, — произнесла Коми. — Продолжай в том же духе.

«Я точно знаю, где и что ты делал», — неожиданно обратился ко мне мужчина с белым «субару форестером». Он был в черной кожаной куртке и кепке для гольфа «Yonex». Голос у него охрип от соленого ветра. От неожиданности я вздрогнул и даже испугался.

Я упорно старался и дальше думать о черной кошке, пытался вдыхать приносимый ветром еле различимый запах земли. Мне казалось — я припоминаю этот запах. Где-то совсем недавно я им дышал. Но где это было, вспомнить, как ни силился, так и не смог. Где же я мог его вдыхать? Пока я старался, но не мог вспомнить этого, память моя опять начинала скудеть.

«Придуши меня этим», — попросила женщина, и между зубов у нее показался розовый кончик языка. Под подушкой лежал приготовленный пояс от банного халата. Ее черные волосы на лобке влажно лоснились, точно намокшая от дождя трава.

— Постарайся вспомнить, что тебе дорого, — произнесла Коми с напряжением в голосе. — Давай скорее!

Я попробовал было опять подумать о черной кошке, но припомнить облик Какашки больше не смог. Она почему-то никак не всплывала передо мной. Возможно, пока я ненадолго отвлекся на что-то другое, ее образ поглотили темные силы. Нужно немедля вызволить из памяти что-нибудь еще. Возникло неприятное ощущение, будто в темноте лаз медленно, но верно сужается. Может, он живой и двигается? Донна Анна говорила, что «времени у нас в обрез». Под мышками у меня холодно повлажнело от пота.

— Ну вспомни же хоть что-нибудь, — произнес голос Коми у меня из-за спины. — До чего можно дотронуться. Что можно быстро нарисовать.

Я, как тот утопающий, что хватается за буек, вспомнил о «пежо-205». Вспомнил свою старую маленькую французскую машину, за рулем которой проехал от Тохоку до Хоккайдо. Та поездка казалась мне теперь событием древней истории, однако грубый рокот четырехцилиндрового мотора до сих пор звучал в ушах. Я не мог забыть то ощущение, как сцеплялись шестеренки, когда я переключался со второй передачи на третью. Полтора месяца эта машина была моим напарником, моим единственным товарищем. И закончила свою жизнь на свалке.

Но даже при этом лаз, вне всяких сомнений, продолжал сужаться. Теперь даже ползком я задевал головой потолок. И тогда я решил включить фонарик.

— Свет не зажигайте! — скомандовала мне Донна Анна.

— Но я ничего не вижу.

— Смотреть нельзя, — сказала она. — Смотреть глазами нельзя.

— Но здесь же становится теснее. Еще немного — и я застряну тут и не смогу двигаться дальше.

Мне никто не ответил.

— Все. Дальше некуда, — сказал я. — Как мне быть?

По-прежнему никто не отвечал.

Я больше не слышал ни голоса Донна Анны, ни голоса Коми. Похоже, их просто не стало. Вокруг была только глубокая тишина.

Лаз продолжал сужаться, и ползти дальше вперед становилось невозможно. Меня охватила паника. Конечности перестали слушаться, будто меня парализовало. Дышать — и то стало тяжко. Ты застрял в этом гробике, — нашептывал голос у меня над ухом. — Ты погребен здесь навечно, не в состоянии ни пробираться дальше, ни вернуться. В этом темном и тесном месте, куда никто не доберется, где все о тебе позабыли.

И тут мне показалось, будто сзади что-то шевелится. Нечто плоское ползло во мраке, приближаясь ко мне. Не Донна Анна и не Коми — даже не человек. Я услышал шорох множества ног и почувствовал неровное дыхание. Подобравшись ко мне вплотную, существо остановилось. Миновало несколько минут тишины. Похоже, существо, затаив дыхание, выжидало. Затем что-то холодное и скользкое коснулось моей оголившейся лодыжки — вроде бы кончик длинного щупальца. По спине наверх пополз бесформенный страх.

Это и есть Двойная Метафора? Та, что живет в моем внутреннем мраке?

Я точно знаю, где и что ты делал.

Больше я ничего не мог припомнить. Куда-то пропало все: и черная кошка, и «пежо-205», и Командор. Вся моя память вновь стала чистым листом.

…Ни о чем не думая, я неистово проталкивал тело вперед, чтобы ускользнуть от тех щупалец. Лаз стал еще теснее, и я почти не мог в нем шевельнуться. Я стараюсь протиснуться в щель у́же собственного тела. Но разве такое возможно? Это же явно противоречило законам физики и было просто невозможно.

Однако я все равно втискивался все глубже. Как говорила Донна Анна, свой путь я уже выбрал, и поменять тропу уже невозможно. Ради этого Командору пришлось умереть — я зарезал его вот этой самой рукой. Его крохотное тело утонуло в луже крови. Нельзя, чтобы все закончилось его напрасной смертью. …А тем временем сзади существо с холодными щупальцами пыталось обхватить меня ими.

Собрав всю силу воли в кулак, я полз вперед. Джемпер мой зацепился за что-то в скале, порвался, и теперь за мною тянулись распускающиеся нитки. Я расслаблял суставы и, как циркач, который освобождается от уз, неуклюже полз сквозь узкий лаз. Продвигался вперед я не быстрее гусеницы. Мое тело было зажато в жуткой тесноте этого лаза, словно в гигантских тисках. От напряжения у меня ныли все кости и мышцы. А тут еще лодыжку обхватило непонятное щупальце — и вскоре несомненно в кромешной тьме обовьет меня всего. И я не просто не смогу больше двигаться — я перестану быть самим собой.

Отбросив все рассуждения, я изо всех сил ввинчивал себя в лаз, который становился все ýже. Все тело стонало от мучительной боли, но необходимо было продвигаться вперед. Пусть бы мне даже пришлось искрошить все свои суставы в труху и как бы мне при этом ни было больно. Все, что здесь есть, — производное взаимосвязи, и безотносительного нет ничего. Ведь даже боль — метафора чего-нибудь. И щупальца — тоже какая-нибудь метафора. Все соотнесено с чем-то еще. Свет есть тень, а тень есть свет. Остается только этому верить. Что еще мне оставалось делать?


Узкий лаз закончился неожиданно. Мое тело швырнуло в никуда, будто из сливной трубы напором воды выдавило застрявший пучок травы. Уже не в силах позволить себе догадаться, что бы это все значило, совершенно беспомощно я падал — полагаю, метров с двух, не меньше. Падая, я успел напрячься, втянуть шею и сгруппироваться, чтобы не удариться головой. Но, к счастью, рухнул я не на голые скалы — земля оказалась более-менее мягкой. Все произошло почти мгновенно, как при броске в дзюдо. Я сильно ушиб плечи и поясницу, но боли почти не почувствовал.

Все вокруг окутывал мрак. Фонарик мой потерялся — вероятно, выскользнул из руки при падении. Теперь я просто стоял в темноте на четвереньках. Не видно ни зги, в голове ни единой мысли. В таком состоянии я с трудом воспринял даже боль, что постепенно усиливалась во всех уголках моего тела — это жаловались разом все кости и мышцы, которые я не щадил, пробираясь через лаз.

Наконец-то пришло осознание: точно! Я сумел преодолеть тот узкий боковой лаз. На лодыжке еще свежо было воспоминание от прикосновений того зловещего щупальца. Чем бы ни была эта тварь, я благодарил судьбу, что сумел от нее ускользнуть.

Ну и… где же я теперь?

Ветра здесь не было. А вот запах ощущался. Тот, который я слегка уловил в порыве ветерка, залетевшем в лаз, — теперь этот запах обволакивал меня со всех сторон. Но я пока не мог вспомнить, что же может так пахнуть? И еще здесь было очень тихо — не доносилось и не раздавалось ни единого звука.

Что бы ни случилось, необходимо нащупать фонарик. Я тщательно зашарил вокруг себя, не поднимаясь с четверенек и понемногу расширяя диаметр поисков. Земля показалась мне чуть влажной. Я опасался прикоснуться в кромешной тьме к чему-нибудь неприятному, но там не оказалось даже ни единого мелкого камушка. Только очень ровная земля — будто участок этот расчистили специально.

Фонарик валялся примерно в метре от того места, куда я упал, и я наконец-то его нащупал. Тот миг, когда он вновь очутился у меня в руке, я могу, пожалуй, назвать одним из самых радостных событий в моей жизни.

Прежде чем включить свет, я закрыл глаза и несколько раз глубоко перевел дух — так, словно не торопясь развязывал запутавшийся узел. Наконец-то дыхание успокоилось, пульс пришел в норму, вернулось прежнее ощущение к мышцам. Я еще раз глубоко вдохнул, выдохнул — и включил фонарик. В глубь темноты пролился желтый свет — однако некоторое время я ничего не видел. Слишком привыкли к полной темноте у меня глаза, и от света теперь разболелась голова.

Прикрыв глаза рукой, я подождал, затем приоткрыл их и, щурясь, сквозь щель между пальцами осмотрелся. Судя по всему, я находился в каком-то округлом помещении. Не очень-то и просторным было это место, вокруг меня — каменная стена, творение человеческих рук. Я посветил над головой — там виднелся потолок. …Нет, не потолок. Нечто напоминающее крышку. Свет сюда ниоткуда не проникал.

И тут меня осенило: это же склеп за кумирней в зарослях! Преодолев боковой лаз из пещеры, где меня ждала Донна Анна, я упал на дно каменной комнаты. Настоящего склепа в реальном мире. Почему — не знаю. Во всяком случае, так вышло. Я, можно сказать, вернулся к исходной точке. Однако почему внутрь не проникает ни единой полоски света? Склеп был закрыт несколькими толстыми досками. Между ними должны оставаться щели, пусть и узкие, а сквозь них должны проникать полоски света. Почему же мрак настолько идеален?

Я растерялся.

Однако, во всяком случае, вряд ли можно теперь сомневаться в том, что я нахожусь на дне каменной комнаты, вскрытой нами за кумирней. Склеп и раньше выдавался запахом, почему же я так долго не мог его вспомнить? Я медленно и осмотрительно водил вокруг себя лучом фонарика. Металлической лестницы, по идее, приставленной к стенке, на месте не оказалось. Похоже, кто-то опять ее вытащил и куда-то унес. Выходит, я заперт на дне этого склепа и выбраться сам из него не смогу.

И к собственному удивлению — пожалуй, это и впрямь было удивительно, — сколько б я ни искал, на той каменной стенке я так и не обнаружил ничего похожего на вход в узкий боковой лаз. Я же выпал из него на пол этого склепа — совсем как родившийся в пустоту младенец. А никакого отверстия нигде не видно, будто лаз вытолкнул меня наружу и тут же плотно закрылся.

Фонарик вскоре высветил на земле нечто. Очень знакомое. То была древняя погремушка, какой звенел на дне этого склепа Командор. Услышав посреди ночи звон бубенца, я и узнал об этом склепе в зарослях. С погремушки все и началось. Потом я положил ее на полку в мастерской. Но погремушка оттуда пропала — я и не заметил, как. Теперь я взял ее в руку и внимательно разглядел при свете фонарика. У нее была истертая временем деревянная ручка. Сомнений не оставалось — та же самая погремушка.

Я долго и пристально разглядывал ее, так ничего и не понимая. Выходит, кто-то ее сюда принес? Нет, возможно, погремушка вернулась сюда сама. Командор же говорил, что она — «от того места». Что бы это значило? Но голова моя слишком устала, чтобы рассуждать о принципах, согласно каким тут все устроено. У меня не нашлось ни единого логического довода, на какой можно было бы опереться.

Я присел на землю, оперся о каменную стену и выключил фонарик. Прежде всего необходимо обдумать, как быть дальше — и как выбраться из этого склепа. Чтобы думать, свет не требуется. К тому же батарейки необходимо экономить как можно дольше.

Ну, что? Как мне быть?

Глава 24

Похоже, нужно заполнить несколько пробелов
Я много чего не понимал. Но главное — меня беспокоило, почему в склеп не проникает ни единой полоски света. Наверняка кто-то закрыл склеп чем-то плотным. Но кому и зачем это понадобилось?

Лишь бы этот кто-то, кем бы он ни был, не навалил поверх крышки гору тяжелых огромных камней, воссоздав тем самым прежний курган и преградив доступ к склепу. Если это так, мой шанс выбраться из мрака близок к нулю.

Вдруг мне пришла в голову мысль — я включил фонарь и посмотрел на часы. Стрелки показывали четыре тридцать две. Минутная стрелка, как и полагается, чеканила шаг, равняясь по часовой. Похоже, время не стоит на месте. Как минимум здесь мир, где время существует и систематически движется в определенную сторону.

Но что такое время? — спросил я у себя. Для удобства мы отмеряем течение времени стрелками часов. Но так вообще уместно? Что, время и в самом деле так уж систематически движется в определенную сторону? Может, мы все глубоко заблуждаемся по этому поводу?

Я выключил фонарь и тяжко вздохнул в повторно нагрянувшем мраке. Хватит думать о времени. Хватит думать о пространстве. Мысли об этом ни к чему не приводят. Они только напрасно мотают нервы. Нужно задуматься о чем-нибудь конкретном — о том, что видно и можно потрогать.

Поэтому я думал о Юдзу. Она из тех, кого можно увидеть и к кому можно прикоснуться (конечно, если выпадет такой случай). И сейчас она беременна. В январе родит ребенка, пусть даже его отец и не я, а кто-то другой. Где-то вдали отсюда одно за другим происходят не причастные ко мне события. И в этот мир собирается прийти новая, не причастная ко мне жизнь. При этом Юдзу от меня ничего не нужно. Тогда мне вообще непонятно, почему она не выходит замуж за того мужчину? Если, предположим, она собирается стать матерью-одиночкой, ей наверняка придется уйти из своей нынешней архитектурной конторы. Это скромное частное заведение, там не смогут предоставить ей долгий декретный отпуск.

Но ответа, который бы меня устроил, я так и не нашел, сколько ни размышлял. К тому же во мраке я просто попал впросак, и мрак этот лишь усиливал мою беспомощность.

Если удастся выбраться из склепа, будь что будет — непременно увижусь с Юдзу. Тем, что она завела любовника и ни с того ни с сего оставила меня, она, разумеется, задела меня за живое, и я даже был на нее зол (хотя потребовалось немало времени, прежде чем в этом я себе признался). Но это не значит, что я так и буду с этим жить дальше. Встречусь с нею — и обо всем поговорим: о чем она теперь думает, к чему стремится, мне нужно выяснить у нее самой. Пока еще не поздно… Так я решил для себя. И как только я принял это решение, мне отчасти стало легче. Хочет, чтобы мы оставались друзьями, — пусть. Ничего невозможного в этом нет. Выбраться бы только на поверхность — а дальше разберемся.

После этого я уснул. Без кожаной куртки, которую я оставил перед входом в боковой лаз (интересно, какая судьба ее ждет?), мне со временем стало зябко. На мне была лишь футболка под тонким джемпером, который изрядно обтрепался, пока я полз через узкий лаз. Но вот я вернулся из мира метафор обратно в мир реальный, иными словами — туда, где есть привычные время и температура. Несмотря на зябкость, сонливость побеждала. Я устроился на земляном полу, оперся спиной о твердую каменную стену и незаметно для себя уснул. Совершенно невинным сном — без обманов и сновидений. Как испанское золото, что покоится на дне глубокого моря у берегов Ирландии, недосягаемо ни для кого.


Проснулся я все в том же мраке: даже поднесенный к носу палец не разглядеть. Из-за полной темноты было трудно выявить грань между сном и явью. Я не мог понять, где начинается мир сна, а где явь, и на чьей стороне теперь я сам — или же на чьей стороне меня нет. Как будто, вытащив откуда-то мешочек с памятью, вспоминал одно за другим разные события, будто считаю золотые монеты: черную кошку, которую мы с сестрой у себя держали, «пежо-205», белый особняк Мэнсики, пластинку «Кавалер розы», фигурку пингвина. Все это я смог вспомнить по отдельности и очень отчетливо. Мою душу пока не поедает двойная метафора. Просто я, очутившись в глубоком мраке, с трудом провожу грань между сном и явью.

Включив фонарик, я прикрыл одной рукой его линзу, но света меж пальцами хватило, чтобы посмотреть на часы. Восемнадцать минут второго. Когда я проверял в прошлый раз, стрелки показывали четыре тридцать две. Выходит, в этой неудобной позе я проспал целых девять часов? Верится с трудом. Если все так и есть, тело бы ныло куда сильнее. Куда более логичным мне казалось, что время вернулось на три часа. Но что произошло с ним на самом деле, я не знал. Возможно, из-за того, что я в таком плотном мраке, мое ощущение времени утратилось полностью.

Во всяком случае, холод пробирал меня пуще прежнего. К тому же мне захотелось по малой нужде — так, что невмоготу. Делать нечего, я отошел в угол и помочился на землю. Облегчался долго, однако моча сразу впиталась в почву. Слегка повеяло аммиаком, но этот запашок быстро улетучился. Как только я устранил эту нужду, ее пространство сразу заполнила другая — голод. Мое тело неспешно, но верно продолжало приспосабливаться к реальному миру. Действие воды, которую я пил в метафорической реке, постепенно сходило на нет.

Я опять остро почувствовал: нужно поскорее отсюда выбираться. Если это не удастся, вскоре я умру на дне этого склепа от голода. Живой человек не может поддерживать жизнь без воды и питания, и в этом — главное правило нашего реального мира. А здесь нет ни воды, ни пищи. Есть только воздух: крышка задвинута плотно, но я ощущал, что откуда-то пусть незначительно, но воздух все же проникает. Воздух, любовь, идеалы тоже, конечно, очень важны, но одними ими не проживешь.

Тогда я встал на ноги и попробовал взобраться по гладкой каменной стене. Но, как и предполагал, лишь понапрасну потратил силы. Высота склепа не доходила до трех метров, но лазать по отвесным стенам без каких-либо выступов человеку без специальных навыков просто невозможно. Пусть бы даже я каким-то образом взобрался — склеп закрыт крышкой. Чтобы ее сдвинуть, нужно суметь за нее ухватиться — либо нужен упор для ног.

Смирившись, я опять уселся на пол. Мне оставалось лишь одно. Звенеть погремушкой, как это делал Командор. Но между мной и ним есть одна большая разница: Командор — идея, я — живой человек. Идея не чувствует голода, оставаясь без еды, я же ощущал его очень остро. Идея не умрет от голода, а мне это сделать будет сравнительно просто. Командор может без устали звонить в погремушку хоть сто лет — у него нет ощущения времени; я же смогу звонить без воды и еды от силы днятри или четыре. После у меня не останется даже сил держать эту легкую погремушку в руках.

Но при всем при этом я все же начал ею трясти. Ничего другого мне не оставалось. Конечно, еще я могу звать на помощь, пока не сядет голос. Однако вокруг склепа — запущенные заросли, и в них — частное владение семьи Амада — никто не сунется без веской причины. Вдобавок и вход в этот склеп теперь чем-то плотно закрыт. Ори что есть мочи — все равно никто не услышит. Только охрипнешь, и жажда станет сильнее. А раз так, то звенеть погремушкой куда разумнее.

К тому же тон у нее, похоже, необычный — наверняка она звучит как-то особенно. С точки зрения физики звук-то совсем негромкий, однако я, лежа вдали от склепа на кровати, отчетливо слышал этот звук посреди ночи. И на то время, пока погремушка звенела, надоедливые осенние насекомые прекращали свой стрекот. Будто это им строго-настрого запрещали.

Поэтому я, опершись на каменную стену, продолжал звенеть погремушкой. Тряс ею я безучастно, легко водя запястьем влево-вправо. Временами делал паузы, отдыхал и принимался трясти дальше. Точь-в-точь как это прежде делал Командор. Опустошить себе ум было совсем несложно. Пока я прислушивался к звону погремушки, настроение о чем-либо думать пропало само по себе. Звук ее при свете дня и в кромешной темноте воспринимался совсем иначе. Вполне вероятно, что так оно и есть на самом деле. И пока я звенел погремушкой, оставаясь замурованным в глубоком безвылазном мраке, я не чувствовал страха и ни о чем не тревожился. Я даже забыл про холод и голод — и больше не видел надобности в поиске логических связей. Нечего и говорить, это лишь пошло мне на пользу.

Устав звенеть, я задремал, прислонившись к каменной стене. Каждый раз, открывая глаза, я зажигал свет и смотрел на часы. И с каждым разом убеждался: часы показывают время наобум, а это полный вздор. Конечно, может, вздор — не часы, а я сам. Пожалуй, так оно и есть. Хотя какая теперь разница? В темноте, покачивая запястьем, я безучастно звенел погремушкой, когда уставал — погружался в глубокий сон, а распахнув глаза — опять звенел. И так до бесконечности. В бесконечных повторах сознание мое постепенно ослабевало.

На дно склепа не доходили никакие звуки. Ни пение птиц, ни шум ветра. Почему? Почему ничего не слышно? Здесь должен быть реальный мир. Мир, где чувствуешь голод и где хочется пи́сать. Ведь я же в него вернулся? Реальный мир должен быть полон самых разных звуков.


Как долго длилось мое заточение, я не имел понятия. Постепенно я совсем перестал смотреть на часы. Сдается мне, нам со временем не удалось найти никаких точек соприкосновения. Но часы и минуты — еще куда ни шло, счет датам и дням я потерял вовсе, ведь там не было ни дня, ни ночи. В кромешной темноте я перестал понимать, где моя собственная плоть. Похоже, я перестал находить точки соприкосновения не только со временем, но и с самим собой и не мог понять, что это могло бы значить. Даже не так. У меня пропало само желание попытаться это понять. Ничего тут не поделаешь. Я лишь продолжал звенеть погремушкой, пока запястье у меня окончательно не онемело и не потеряло чувствительность.

После того, как миновала целая вечность (или же время нескончаемо накатывалось и откатывалось, словно прибрежные волны), когда голод стал уже нестерпим, сверху наконец-то послышались какие-то звуки. Будто кто-то собирается, приподняв, отодрать край этого мира. Но звуки эти отнюдь не казались мне настоящими — я понимал, что сделать это никому не под силу. Если, скажем, оторвать слой реального мира — что дальше? Настанет новый мир? Или же просто подступит бескрайнее ничто? Но и это мне все равно. Что бы я ни выбрал, пожалуй, все — одно и то же.

Прикрыв веки в темноте, я ждал, когда закончат отслаивать мир. Но тот все не отслаивался — лишь звуки наверху постепенно становились громче. Похоже, звуки это все-таки настоящие. Они производятся физическим действием, когда некий реальный предмет испытывает на себе некое воздействие. Я решительно открыл глаза и посмотрел наверх. И направил свет фонарика в потолок. Что там происходит, я не знаю, но кто-то наверху чем-то сильно шумит. И шум этот резал мне слух.

Звук стремится мне навредить — или, наоборот, пойдет мне на пользу? Пока непонятно. Как бы там ни было, мне остается и дальше сидеть на дне склепа и, звеня погремушкой, наблюдать, что будет. Вскоре сквозь щель между толстыми досками, лежавшими вместо крышки, пробился луч света — плоской и длинной полосой. Как острый широкий нож разрезает желе, он разделил поперек темноту и вмиг достиг дна. Кончик этого лезвия уперся аккурат в мою лодыжку. Я положил погремушку на землю и, чтоб не заболели глаза, прикрыл лицо руками.

Затем одна доска сдвинулась совсем, и ко дну устремилось еще больше света. Закрыв глаза, я прижал к ним ладони, но все равно ощутил, что темнота перед моими глазами сменилась ярким светом. Вслед за которым сверху медленно осел свежий бодрящий воздух. В нем ощущался морозец начала зимы — такой милый сердцу запах. В памяти у меня воскресло ощущение утра — первого утра, когда я повязывал на шею шарф. Прикосновение мягкой шерсти.

Кто-то наверху назвал мое имя. Наверняка это было моим именем. Я наконец-то вспомнил, что у меня есть имя. Если задуматься, я слишком долго пробыл в мире, где имя не имело смысла.

Потребовалось время, чтобы догадаться: чей-то голос принадлежал Ватару Мэнсики. В ответ я громко закричал. Но не словами — то был бессмысленный, но громкий возглас, просто извещавший, что я еще жив. Я не был уверен, сможет ли он сотрясти окружавший меня воздух. Но голос донесся и до моих ушей, как странный грубый вой самца воображаемого зверя.

— Вы там в порядке? — крикнул мне Мэнсики.

— Мэнсики-сан?

— Он самый, — донесся ответ. — Вы целы?

— Думаю, да, — ответил я и добавил: — Вероятно. — Голос у меня наконец-то успокоился.

— Как долго вы там сидите?

— Не знаю. Когда очнулся, был уже здесь.

— Если я опущу лестницу, сами подняться сможете?

— Пожалуй, смогу, — ответил я. Вероятно.

— Тогда подождите немного. Сейчас спущу вам лестницу.

Пока он нес лестницу, мои глаза понемногу привыкали к свету. Открыть их полностью я пока что не мог, но и закрывать лицо руками больше не требовалось. Благо свет не был очень ярким. Вне сомнения, стоял день, но небо затянуто облаками. А может, дело к вечеру. Вскоре послышался лязг опускаемой лестницы.

— Погодите немного, — сказал я. — Глаза еще не привыкли к свету. Боюсь повредить.

— Разумеется. Не спешите, — сказал Мэнсики.

— Не знаете, почему здесь было так темно? Сюда не проникало ни лучика света.

— Это я пару дней назад плотно затянул сверху крышку полиэтиленовым тентом. Я обнаружил следы — будто кто-то двигал доски, — и сделал так, чтобы в склеп стало непросто забраться. Привез из дому тент из плотного полиэтилена, вбил в землю железные колышки и закрепил его веревками. Это же опасно, если чей-нибудь ребенок по невнимательности упадет вниз. Конечно же, проверил, что внизу никого нет. Склеп, я уверен, был пустым.

Вот оно что! — подумал я. Мэнсики натянул на крышку тент. Поэтому на дне стало так темно. Теперь понятно.

— Других следов потом не было, значит, полиэтилен не снимали, — сказал Мэнсики. — Как я натянул, так все и оставалось. Как же вы там оказались? Ничего не понимаю.

— Я и сам не понимаю, — ответил я. — Когда пришел в себя — уже был здесь.

А что я мог объяснить ему еще? Да и объяснять-то ничего особо не хотелось.

— Может, мне спуститься к вам? — предложил Мэнсики.

— Нет, оставайтесь там. Я поднимусь сам.

Вскоре я смог слегка приоткрыть глаза. Перед ними еще кружился хоровод загадочных фигур, но мозги у меня уже работали. Убедившись в том, где стоит лестница, я собрался шагнуть на первую ступеньку, но сил наступить на нее в себе не нашел, будто это уже не мои ноги. Поэтому я поднимался очень осторожно, очень медленно, ощупывая каждую ступеньку. Чем ближе оказывался я с каждым таким шагом к поверхности земли, тем свежее становился воздух. Теперь и до моих ушей доносился птичий щебет. Стоило мне опереться рукой о кромку склепа, как Мэнсики взял меня за запястье и вытянул на поверхность совсем. Он был куда сильнее, чем я предполагал. В нем чувствовалась такая сила, на которую можно было положиться, и я был этой силе от всего сердца благодарен. Выбравшись из ямы, я тут же рухнул навзничь. Небо над головой, как я и предполагал, затягивали пепельные облака. Который час, я не знал. Было ощущение, что на щеки и лоб мне опускаются маленькие твердые капли, и я неспешно наслаждался их неравномерными касаниями. Раньше я совсем не замечал, какую радость может принести обычный дождь. Насколько полно в нем жизненной энергии, пусть даже это и холодный дождь в начале зимы.

— Я сильно проголодался. К тому же хочется пить. И очень зябко. Будто все тело обледенело, — произнес я. Больше я ничего не сумел выговорить — зубы мои стучали от холода.

Приобняв меня за плечи, Мэнсики повел меня через заросли, а я все никак не мог подстроиться под его шаг. Поэтому выглядело так, будто он тащил меня на себе. Он действительно был очень силен — не зря же каждый день занимался на тренажерах.

— Ключи от дома у вас с собой? — спросил он.

— Справа от двери есть горшок. Ключ под ним. Вероятно. — Слово вероятно было необходимо. В этом мире нет ничего, о чем можно утверждать с уверенностью. Я по-прежнему дрожал от холода, зубы стучали так, что я сам едва разбирал, что говорю.

— Хорошая новость в том, что госпожа Мариэ сегодня после полудня благополучно вернулась домой, — произнес Мэнсики. — Так славно. У меня прямо гора с плеч свалилась. Госпожа Сёко Акигава сообщила это мне примерно час тому назад. Она названивала и вам, но вы не брали трубку. Мне стало неспокойно, вот я и приехал сюда. А тут услышал из зарослей звон погремушки. Подумал, мало ли что может быть, — и на всякий случай снял крышку.

Миновав заросли, мы вышли на пустырь. «ягуар» Мэнсики, как обычно, стоял у меня перед домом. И все так же — без единого пятнышка на серебристом кузове.

— Почему машина у вас всегда такая красивая? — спросил я. Вопрос был, возможно, не самый подходящий для такой ситуации, но мне давно хотелось задать его Мэнсики.

— Ну, не знаю, — ответил тот, не особо удивившись. — Когда мне заняться особо нечем, я драю машину. Сам. Целиком, до последнего уголка. А раз в неделю приезжают специалисты и натирают кузов. Ну и я держу ее в гараже, она не мокнет под дождем. Только и всего.

Только и всего, подумал я. Услышала бы это моя «королла»-универсал, с полгода мокнущая под дождем, — наверняка просела бы на переднее колесо. А может, и заводиться, того и гляди, перестала бы.

Мэнсики достал из-под горшка ключ и отпер входную дверь.

— Кстати, какой сегодня день недели? — спросил я.

— Сегодня? Вторник.

— Вторник? Это точно?

Мэнсики на всякий случай напряг память.

— Вчера был понедельник — я сдавал в утиль банки и бутылки. Значит, сегодня вторник. Точно.

Я был в палате у Томохико Амады в субботу. Выходит, прошло три дня. Я бы нисколько не удивился, окажись, что прошло три недели, три месяца или даже три года. Но прошло всего три дня. Так, с этим разобрались. Я провел ладонью по подбородку, но трехдневной щетины не обнаружил. Подбородок мой оставался на удивление гладким. Интересно, почему?

Мэнсики отвел меня прямиком в ванную, там велел принять горячий душ и переодеться. Снятая одежда была вся в грязи и дырках. Я собрал ее и все выбросил в мусорку. В разных местах на теле отыскались царапины и ссадины, какие-то места оказались натерты докрасна, но никаких ран, травм или увечий я не обнаружил. Как минимум не было следов крови.

Затем Мэнсики отвел меня в столовую, усадил на табурет из кухонного гарнитура и размеренно, понемногу напоил. Я неспешно опустошил целую бутыль минеральной воды. Пока я пил, он нашел в холодильнике несколько яблок и почистил их. Орудовал ножом он ловко и споро — я восхищенно следил за его движениями. Без кожуры выложенные на тарелку яблоки выглядели очень изысканно и аппетитно.

Я съел их три или четыре. Яблоки оказались настолько вкусными, что я даже от души поблагодарил их созидателя, которому пришло на ум вывести такой прекрасный фрукт. Стоило мне доесть яблоки, как Мэнсики где-то отыскал и дал мне коробку крекеров. Я принялся за них. Они немного размякли от влаги, но все равно были самыми вкусными крекерами на свете. Между тем Мэнсики вскипятил воду, заварил черный чай и добавил в него меду. Я выпил этого чаю несколько кружек. Чай и мед согрели меня всего изнутри.

В холодильнике оказалось не так-то много продуктов — только поддон для яиц был полон.

— Хотите омлет? — спросил Мэнсики.

— Если можно, — ответил я. Во всяком случае, мне хотелось чем-нибудь наполнить желудок.

Мэнсики достал из холодильника четыре яйца, разбил их в миске, быстро взболтал палочками для еды, добавил молоко, посолил и поперчил. Затем еще раз хорошенько перемешал палочками. Видно было, что он привычен к таким действиям. Мэнсики включил плиту, нагрел маленькую сковороду, тонко смазал ее сливочным маслом. В выдвижном шкафчике обнаружил лопатку и мастерски приготовил мне омлет.

Как я и предполагал, омлет у него получился безупречным — хоть сейчас показывай его в кулинарной телепрограмме. При виде того, как Мэнсики его готовит, у домохозяек всей страны наверняка захватило бы дух. Он прекрасно разбирался в том, как готовить омлет, вернее будет сказать — и как готовить омлет тоже: он выполнял все отточено, скрупулезно и без суеты. Мне оставалось лишь с восхищением наблюдать за происходящим. Вскоре омлет перекочевал на тарелку и был подан мне вместе с кетчупом.

Омлет получился таким красивым, что мне тут же захотелось нарисовать его с натуры. Однако я, не колеблясь, воткнул в него нож и быстро поднес вилку ко рту. Оказался он не только красивым, но еще и вкусным.

— Какой безупречный омлет! — похвалил я.

Мэнсики улыбнулся.

— Ну что вы. Бывало, удавался и лучше.

Еще лучше? Что может быть еще лучше? Разве что омлет, оснащенный прекрасными крыльями и способный за пару часов долететь из Токио до Осаки?

Покончив с омлетом, я наконец-то одолел в себе голод, а Мэнсики тут же убрал грязную посуду. После чего он сел за стол напротив меня.

— Ничего, если мы немного поговорим? — спросил он у меня.

— Конечно, — ответил я.

— Не устали?

— Устал, наверное. Но нам есть о чем поговорить.

Мэнсики кивнул.

— Похоже, нам нужно заполнить несколько пробелов за эти дни.

Конечно, если только их возможно заполнить, подумал я.

— Дело в том, что я приезжал к вам и в воскресенье, — сказал Мэнсики. — Сколько ни звонил — не дозвонился, начал беспокоиться и приехал проверить, все ли в порядке. Около часа дня.

Я кивнул. В ту пору я был в каком-то другом месте.

Мэнсики сказал:

— Когда я позвонил в дверь, мне открыл сын Томохико Амады. Как вы его называли? Масахико?

— Да, Масахико Амада мой старый приятель. Хозяин этого дома. У него свой ключ, поэтому он может попасть в дом в мое отсутствие.

— Так вот, он… скажем так, очень переживал за вас. Говорил, в субботу вы вместе ездили проведать его отца Томохико Амаду в пансионат, где тот находился, и вы якобы внезапно пропали прямо из палаты.

Я, ничего не отвечая ему, кивнул.

— Пока Масахико Амада отлучался, чтобы поговорить по телефону, вы неожиданно исчезли. Пансионат находится на плоскогорье Идзу, до ближайшей станции пешком там идти прилично. А такси никто не вызывал. Никто из персонала: ни в регистратуре, ни охранники — не видели, как вы покидаете здание. Потом он пробовал звонить на домашний телефон, но никто не отвечал. Поэтому Масахико Амада забеспокоился и приехал сюда. Он всерьез тревожился за вас, вдруг что-то случилось?

Я вздохнул.

— Масахико я все объясню сам. Ему и так нелегко с отцом, а тут еще я. А как состояние Томохико Амады?

— Последнее время почти не просыпается, в сознание так и не приходит. Сын говорил, что ночевал где-то невдалеке от пансионата. А на обратном пути в Токио заехал сюда посмотреть, что да как.

— Надо будет сейчас же ему позвонить, — сказал я, покачивая головой.

— Согласен, — ответил Мэнсики и положил руки на стол. — Но раз уж будете ему звонить, приготовьтесь обстоятельно объяснить, где и что делали все эти дни. Как вы исчезли из пансионата? Одна ваша фраза «вдруг прихожу в себя — и уже здесь» никого не убедит.

— Вероятно, — сказал я. — А вот вас, Мэнсики-сан, мое объяснение убедило?

Лицо у Мэнсики сделалось смущенным, и он задумался. Затем произнес:

— Я с давних пор привык последовательно мыслить логически. Так меня приучили. Но если честно, тот склеп за кумирней не укладывается у меня ни в какую логику. Такое ощущение, что не покажется странным ничего, что бы внутри него ни произошло. Такое чувство тем более окрепло во мне после того, как я около часа просидел там, на дне, в одиночестве. Это не просто яма в земле. Но тем, кто там не побывал, такого не понять.

Я молчал. Я не знал, что было бы уместно сказать.

— Похоже, вам лучше будет несгибаемо утверждать, что вы совсем ничего не помните, — произнес Мэнсики. — Не знаю, насколько он вам поверит, но другого выхода, пожалуй, нет.

И кивнул. Другого выхода, пожалуй, и не было. Мэнсики сказал:

— В этой жизни многое не поддается объяснению. Также много и такого, чего не стоит объяснять. Особенно в таких случаях, когда после объяснения утрачивается нечто важное в том, что там есть.

— У вас есть такой опыт?

— Конечно. — Мэнсики слегка кивнул. — Причем бывал неоднократно.

Я допил остаток чая и спросил:

— Выходит, Мариэ Акигава цела и невредима?

— Только вся в грязи. Слегка поранилась, но — так, царапина. Похоже, просто упала и ободрала коленку. Совсем как вы.

Совсем как я?

— Где же она была и что делала эти несколько дней?

Мэнсики сконфузился.

— Об этом мне совершенно ничего не известно. Знаю только, что недавно она вернулась домой вся в грязи и с легкой ссадиной. Вот все, что я слышал. Госпожа Сёко все еще в замешательстве, поэтому во время телефонного разговора ей было не до подробностей. Все немного успокоится — тогда и спросите у нее сами. Или же если получится, то у госпожи Мариэ напрямую.

Я кивнул.

— Так и сделаю.

— А теперь не пора ли вам поспать?

Едва Мэнсики это произнес, как я заметил, что и впрямь жутко хочу спать. Нестерпимо — хоть и спал как убитый в склепе. Или должен был спать.

— Да уж, неплохо бы немного вздремнуть, — ответил я, рассеянно глядя на тыльные стороны запястий Мэнсики, покоившихся на столе. Руки у него были очень правильной формы.

— Отдохните хорошенько, сейчас это самое главное. Я чем-то еще могу вам помочь?

Я покачал головой.

— Больше ничего не приходит в голову. Спасибо, вы и так для меня много сделали.

— Ну, тогда я поеду к себе. Если понадоблюсь — звоните без всякого стеснения. Полагаю, что я буду дома, — сказал Мэнсики и медленно встал со стула. — И все-таки хорошо, что госпожа Мариэ нашлась. И хорошо, что я смог выручить вас. Признаться, я тоже эти дни толком не спал, поэтому вернусь домой и тоже прилягу.

И он поехал к себе. Как обычно, захлопнулась дверца машины, послышался глухой рокот мотора. Убедившись, что рокот удаляется и постепенно глохнет вдали, я разделся и нырнул в постель. Стоило мне, опустив голову на подушку, подумать чуточку о старой погремушке (которую, к слову, я вместе с фонариком оставил на дне склепа), как я погрузился в глубокий сон.

Глава 25

То, что я когда-то должен буду сделать
Проснулся я в четверть третьего. И опять — в глубоком мраке. На миг меня охватило ощущение, будто я по-прежнему на дне склепа, но я сразу же понял, что это не так. Абсолютный мрак на дне склепа и ночной мрак на поверхности земли отличаются густотой. На поверхности в самом глубоком мраке присутствует легчайшее ощущение света, и тем он отличается от мрака, где свет заслоняется полностью. Сейчас четверть третьего ночи, и солнце временно светит на другой стороне Земли. Только и всего.

Включив ночник, я выбрался из постели, сходил на кухню и выпил несколько стаканов холодной воды. Вокруг было тихо — настолько тихо, что даже чересчур. Я прислушался, но ничего не услышал. Даже ветер не дул. Пришла зима, и насекомые завершили свои концерты. Не слышно ни голосов ночных птиц, ни звона бубенца. Кстати, впервые звон я услышал примерно в такое же время ночи. Время, благоприятное для всего необычного.

Сна у меня не было ни в одном глазу, всю сонливость как рукой сняло. Надев поверх пижамы свитер, я пошел в мастерскую. Поймал себя на мысли, что, вернувшись в дом, в мастерскую не заходил еще ни разу — и забеспокоился, что там с картинами. Особенно — с «Убийством Командора». Судя по словам Мэнсики, в мое отсутствие здесь побывал Масахико Амада. Может статься, наведался в мастерскую и увидел эту картину. Разумеется, он с первого взгляда поймет, что перед ним картина, написанная его собственным отцом. Однако я, к счастью, накинул на картину покрывало. Сердце у меня было не на месте, поэтому я снял ее со стены и, чтобы скрыть от посторонних глаз, на всякий случай обмотал белой полоской сараси[342]. Если Масахико не снимал покрывало, он не должен был ничего увидеть.

Я вошел в мастерскую и щелкнул выключателем на стене. В мастерской царила полнейшая тишина. Разумеется, никого — ни Командора, ни Томохико Амады. Только я один.

Картина «Убийство Командора» стояла на полу, как я ее и оставил — под покрывалом. Не похоже, чтобы кто-то к ней прикасался. Разумеется, явных доказательств нет, но мне показалось, что так оно и было. Я снял покрывало, под ним — «Убийство Командора». Никаких изменений с тех пор, когда я видел эту картину прежде. Там был Командор, был пронзавший его мечом Дон Жуан. Сбоку — обомлевший слуга Лепорелло. Прелестная Донна Анна, в изумлении поднесшая руки ко рту. И в левом углу полотна — жуткий Длинноголовый, который выглядывал из квадратной дыры в земле.

Признаться, в глубине души я опасался, что после некоторых моих действий картина претерпит какие-то изменения. Например, окажется закрыта крышка люка, из которого высовывался Длинноголовый, и потому его фигура исчезнет с полотна. Или Командор теперь будет заколот не длинным мечом, а разделочным ножом. Однако сколько бы я ни присматривался, никаких изменений на холсте не заметил. Длинноголовой, приподняв рукой крышку, все так же высовывал из-под земли свое странное лицо и осматривался выпученными глазами. Из пронзенного длинным мечом сердца Командора хлестала алая кровь. Я видел все то же произведение живописи с безупречной композицией. Полюбовавшись немного картиной, я опять обмотал ее белой полоской сараси.

Затем я осмотрел две картины маслом, над которыми работал сам. Обе стояли на мольбертах рядом друг с дружкой. Одна — горизонтальная «Склеп в зарослях», другая — вытянутый вертикально «Портрет Мариэ Акигавы». Переводя взгляд с одной на другую, я внимательно изучал их, но и та, и другая были точно такими же, как и в последний раз, когда я их видел. Совершенно никаких изменений. Одна готова, вторая дожидалась последних штрихов.

Затем я перевернул приставленную к стене картину «Мужчина с белым «субаре форестером»» и, сидя на полу, принялся изучать еще раз ее. Изнутри сгустков краски нескольких цветов на меня пристально смотрел тот мужчина. Образ его не был прорисован детально, но я отчетливо понимал, что он там. Он скрывался за толсто нанесенной мастихином краской — и оттуда уставился прямо на меня острым, как у ночной птицы, взором. Его лицо было абсолютно бесстрастным, и он наотрез отказывал мне в том, чтобы я закончил картину. Иными словами — был против того, чтобы его собственный облик стал отчетливым. Он совершенно не желал, чтобы его вытащили из мрака.

Но я все-таки когда-нибудь дорисую его — и тем самым вытащу на свет, как бы отчаянно он ни сопротивлялся. Сейчас, возможно, и не выйдет, но когда-нибудь мне придется довести это дело до конца.

Я еще раз вернулся взглядом к «Портрету Мариэ Акигавы». Присутствия самой модели мне больше не требовалось. Оставалось выполнить лишь несколько технических действий — и картина будет готова. Она, пожалуй, станет наиболее удачной из всех моих работ до сих пор. По крайней мере, на ней — тринадцатилетняя красивая девочка по имени Мариэ Акигава, и она должна получиться очень живо и ярко. В этом я был полностью уверен. Но я вряд ли закончу этот портрет. Чтобы защитить нечто этой девочки, картину надлежит так и оставить незавершенной. И я это понимал.


Мне предстояло как можно скорее разобраться с несколькими делами. Одно из них — позвонить Сёко Акигаве и услышать из ее уст, как же Мариэ вернулась домой. А еще позвонить Юдзу, чтобы сказать ей о том, что я хочу с нею увидеться и не спеша обо всем поговорить. Ведь я решил, что это необходимо сделать, пока сидел на дне того мрачного склепа. Сейчас время для этого пришло. Ну и, конечно же, я должен позвонить Масахико Амаде. Предстоит объяснить ему (хоть я и понятия не имел, каким выйдет объяснение — и выйдет ли оно вообще), как и почему я вдруг пропал из пансионата на плоскогорье Идзу, и три дня никто не знал, где я.

Однако нечего и говорить — в столь поздний час звонить я никому не мог. Нужно дождаться, когда настанет более пристойное время. А оно — если время вообще будет двигаться, как обычно, — должно настать уже скоро. Я разогрел в кастрюльке молоко и стал его пить, заедая песочным печеньем. Я смотрел в окно — за ним простиралась тьма. Мрак, в котором не мерцали звезды. До рассвета еще долго. Сейчас самые длинные в году ночи.

Я понятия не имел, чем бы мне теперь заняться. Самое верное решение — лечь снова в постель, но сон пропал. Читать не хотелось, работать тоже. Не придумав занятия лучше, я решил принять ванну. Пустил воду, и пока ванна наполнялась, валялся на диване, бесцельно таращась в потолок.

Зачем мне было необходимо преодолевать тот мир подземелья? Чтобы оказаться в нем, мне пришлось собственной рукой зарезать Командора. Принеся себя в жертву, он лишился жизни, а я в мире мрака подвергся череде испытаний. И у всего этого, конечно, не может не быть причины. В том подземном мире меня окружала очевидная опасность, преследовал несомненный страх. Никакая странность, что там бы ни произошла, не вызвала бы у меня удивления. Я же — тем, что пробрался сквозь тот мир, тем, что выдержал те испытания, — похоже, сумел освободить откуда-то Мариэ Акигаву. По крайней мере, она целой и невредимой вернулась домой, как это и предсказывал Командор. Но никакой конкретной связи между моими испытаниями в подземном мире и возвращением Мариэ Акигавы я обнаружить не смог.

Возможно, какое-то значение имела вода из той реки: когда я выпил ее, что-то качественно изменилось у меня в организме. Не в силах объяснить ничего логически, я просто живо ощущал это всем своим телом. Благодаря этому качественному изменению, я смог проползти до конца по узкому боковому лазу, который с точки зрения физики преодолеть было, как ни пытайся, просто невозможно. И, чтобы я преодолел укоренившийся во мне страх закрытых и тесных пространств, меня направляли и подбадривали Донна Анна и Коми. Даже не так… возможно, Донна Анна и Коми — это одно лицо. Может, то была Донна Анна и в то же время — Коми. Может, это они уберегли меня от сил мрака, а вместе с тем — и защитили Мариэ Акигаву.

Однако начнем с того, где была заточена Мариэ Акигава. Была ли она вообще в каком-то заточении? Причинил ли я ей какой-нибудь вред уже тем, что отдал (потому что не мог не отдать) фигурку пингвина безлицему паромщику? Или же, наоборот, амулет пригодился, чтобы как-то ее защитить?

Вопросов только прибавлялось.

Возможно, все в той или иной мере наконец прояснится, если мне это расскажет сама Мариэ Акигава. Оставалось только ждать. А может, и не так — как знать, возможно, все кончится тем, что факты нисколько не прояснятся. Может, Мариэ Акигава совершенно не помнит, что с ней произошло. А если и помнит, то решила никого в свою тайну не посвящать (так же, как, впрочем, и я).

В любом случае мне необходимо встретиться с Мариэ Акигавой в этом реальном мире и хорошенько побеседовать с нею наедине. Обменяться с ней информацией о событиях, произошедших с каждым из нас за последние несколько дней. Если получится.

Однако… здесь и в самом деле реальный мир?

Я заново окинул взглядом то, что меня окружало. Все было привычным: тот же запах ветра, что задувает из окна, те же звуки, что наполняют окрестности. Однако все это лишь кажется реальным миром на первый взгляд, а на самом деле, возможно, все совсем не так. Может быть, я просто считаю это реальным миром. Спустившись в какую-то дыру на плоскогорье Идзу, я преодолел подземный мир, чтобы через три дня выбраться через какой-то не тот выход на горе в пригороде Одавары. И где гарантия, что я вернулся в тот же самый мир, который покидал?

Я поднялся с дивана, разделся и улегся в ванну. Еще раз прошелся по всему телу мочалкой с мылом, тщательно вымыл голову, почистил зубы, уши ватной палочкой, постриг ногти. Также побрился, хотя щетина еще не отросла. Заново переоделся в свежее белье. Надел свежевыглаженную белую сорочку из хлопка, парусиновые брюки цвета хаки со стрелками. Я старался предстать перед реальным миром как можно благопристойнее. Однако ночь еще не закончилась, за окном висел кромешный мрак. Такой, что начинало казаться, будто утро не настанет никогда.

Но утро вскоре настало. Я сварил кофе, поджарил тосты, намазал их маслом и съел. В холодильнике продуктов почти не оставалось. Всего пара яиц, скисшее молоко и кое-что из овощей. Я подумал, что днем необходимо съездить за покупками.

Пока я мыл на кухне кофейную чашку и тарелку — поймал себя на мысли, что давно не встречался со своей замужней подругой. Сколько времени прошло с нашей последней встречи? Без ежедневника точную дату я не припоминал, но, во всяком случае, — очень давно. Из-за того, что в последнее время сразу произошло немало событий (причем необычных и неожиданных), я даже не удосужился вспомнить, как давно она не выходила на связь.

Интересно, почему? Ведь обычно звонила как минимум дважды в неделю. «Ты как? Живой?» Я же звонить ей сам не мог. Номер сотового она не давала, а электронной почтой не пользуюсь я. Поэтому даже если мне захочется с нею увидеться, придется дожидаться ее звонка.


И в десятом часу утра — как раз когда я рассеянно думал о ней — раздался звонок. Звонила она.

— Мне нужно тебе кое-что сказать, — выпалила она, даже не поздоровавшись.

— Хорошо. Говори, — ответил я.

Я разговаривал с нею, опираясь на кухонную стойку. За окном постепенно расползались толстые тучи, до сих пор скрывавшие небо, и между ними робко проглядывало зимнее солнце. Погода улучшалась. Но звонок подруги, как мне показалось, не предвещал ничего хорошего.

— Я считаю, нам лучше перестать встречаться, — сказала она. — К сожалению.

Я не мог определить по одному лишь тону ее голоса, вправду она сожалеет или нет. Ее голосу явно не хватало интонации.

— Тому есть несколько причин.

— Несколько причин, — повторил я ее же слова.

— Для начала, муж начинает понемногу меня подозревать. Похоже, ощущает какие-то знаки.

— Знаки, — повторил я за ней.

— Когда возникает такая ситуация, женщины подают определенные знаки. Например, пуще прежнего следят за своим макияжем и внешним видом, меняют парфюм, садятся на жесткую диету. Я, конечно, старалась, чтобы такое не проявлялось. Но все равно…

— Вот как?

— Да и вообще — не годится, чтобы такие отношения продолжались до бесконечности.

— Такие отношения, — повторил я.

— В смысле — бесперспективные, без надежды на будущее, что как-то все разрешится само собой.

А ведь она права, подумал я. Наши отношения, по сути, — и «без будущего», и «неразрешимые». К тому же продолжать их слишком рискованно. Мне-то терять особо нечего, а у нее, в общем, приличная семья, две дочки-подростка, которые ходят в частную школу.

— К тому же, — продолжала она, — возникли неприятности у дочери. У старшей.

Старшая дочь. Если мне не изменяет память, успевает она хорошо, родителей слушается — спокойная девочка, не доставлявшая хлопот.

— Возникли неприятности?

— Просыпаясь по утрам, она не встает с кровати.

— Не встает с кровати?

— Послушай, перестань повторять за мной, как попугай.

— Прости, — извинился я. — А что это может значить — не встает с кровати?

— То и значит. Буквально. Уже недели две ни за что не встает с кровати. В школу не ходит. Валяется целыми днями в постели как есть, в пижаме. Кто бы ни пытался с ней заговорить, не отвечает. Приносим еду в постель — почти ничего не ест.

— К специалистам обращались?

— Естественно, — сказала она. — Обращались к школьному психологу, но толку никакого.

Я задумался. Но сказать мне было нечего. Ведь я даже ни разу не видел эту девочку.

— Поэтому, думаю, больше мы не сможем встречаться, — сказала подруга.

— Потому что ты вынуждена находиться дома и присматривать за ней?

— И поэтому тоже. Но не только.

Она больше ничего не сказала, но я примерно понимал, что́ у нее на душе. Она испугана и как мать винила во всем себя, наш с нею роман.

— Очень жаль, — сказал я.

— Но я сожалею куда сильнее, чем ты.

Может, так оно и есть, подумал я.

— Хочу сказать тебе напоследок одно, — произнесла она и глубоко вздохнула.

— Что же?

— Думаю, ты сможешь стать хорошим художником. В смысле — даже лучше, чем теперь.

— Спасибо, — сказал я. — Мне стало уверенней.

— Прощай.

— Удачи.


Положив трубку, я лег на диван в гостиной и, глядя в потолок, задумался о подруге. Если разобраться, несмотря на все наши частые встречи, у меня ни разу не возник замысел нарисовать ее портрет. Настроение такое почему-то ни разу не возникало. Зато я сделал несколько набросков — в маленьком альбоме, мягким карандашом 2B. Почти не отрывая грифеля от бумаги. На многих изображалась развратная нагая женщина. Есть и такие, где она, широко раскинув ноги, обнажает влагалище. Я даже набрасывал сцены соития — то были простенькие зарисовки, но каждая выглядела весьма натурально. И безгранично вульгарно. Ее очень радовали такие картинки.

— Как все-таки хорошо у тебя выходят непристойные картинки! Вроде рисуешь так легко и непринужденно, а получается порнография.

— Это просто забава, — отвечал я.

Сделав такие почеркушки, я тут же их выбрасывал. Мало ли кто может увидеть, да и хранить такое никуда не годится. Хотя, возможно, стоило оставить хотя бы одну. Как доказательство самому себе, что эта женщина все-таки существовала.


Я не спеша встал с дивана. День только начался. И мне предстояли беседы с несколькими людьми.

Глава 26

Вроде как слушаю о красивых каналах на Марсе
Я позвонил Сёко Акигаве. Стрелки часов миновали половину десятого — время, когда обычные люди в основном приступают к повседневным делам. Но к телефону никто не подошел. После нескольких гудков включился автоответчик: «Я не могу ответить на ваш звонок. Если потребуется, оставьте сообщение после сигнала…» Но я ничего не оставил. Возможно, она занята тем, что разбирает последствия пропажи и внезапного возвращения племянницы. Я набирал ее номер несколько раз с интервалами, но трубку там никто не брал.

Тогда я подумал было позвонить Юдзу, но не захотел беспокоить ее в рабочее время и отказался от этой мысли, решив дождаться обеденного перерыва. Если сложится, может, получится с ней коротко поговорить. Ведь мое дело не требует длительной беседы. «Не могла бы ты встретиться со мной в ближайшее время?» Вот и весь разговор, который завершится ответом «да» — или «нет». Если «да» — условимся о месте и времени встречи, если «нет» — на этом всё.

Затем я — нехотя и скрепя сердце — позвонил Масахико Амаде. Тот ответил тут же. Услышав мой голос, он глубоко вздохнул:

— Значит, дома?

— Да, — ответил я.

— Перезвоню чуть позже. Не против?

— Не против.

Через пятнадцать минут раздался звонок. Мне показалось, он звонил с сотового, выйдя на крышу здания — или вроде того.

— Где ты пропадал? — спросил он непривычно резко. — Вдруг пропал, ничего не сказав, из палаты пансионата. Куда подевался — никто не знает. Я даже подорвался в Одавару проверить, нет ли тебя дома.

— Извини, я не специально, — сказал я.

— И когда вернулся?

— Вчера вечером.

— Где же тебя носило все эти три дня, с субботы по вторник?

— По правде говоря, совсем не помню, где был и что делал.

— Хочешь сказать, у тебя амнезия, вдруг пришел в себя — и уже дома?

— Вот именно.

— Ты что, серьезно?

— Другого объяснения у меня нет.

— Однако смахивает на враки.

— Разве так не бывает в кино или книгах?

— Я тебя умоляю. Когда по телевизору в фильмах или мыльных операх заходит речь о потере памяти, я тут же выключаю. Слишком уж дешевая уловка.

— Потеря памяти была у Хичкока.

— В «Завороженном»? У Хичкока это второсортный фильм, — сказал Масахико. — Ладно… что было на самом деле?

— Пока что сам не могу понять, что произошло. Не получается связать воедино разные обрывки. Если немного подождать, память, глядишь, постепенно вернется, и тогда я смогу объяснить все толком. Но не сейчас, прости. Дай мне время.

Масахико немного подумал и вскоре будто бы примиренно сказал:

— Хорошо. Пока что будем считать это потерей памяти. Однако, надеюсь, наркотики, алкоголь, психические расстройства, девочки плохого поведения, похищение космическими пришельцами здесь ни при чем?

— Это — нет. Закон и общественную нравственность я тоже не нарушал.

— Бог с ней, с этой общественной нравственностью, — ответил Масахико. — Скажи мне только одно.

— Что?

— Как ты умудрился улизнуть из пансионата, из глуши того плоскогорья, посреди субботнего дня? Там очень строгий пропускной режим. Среди пациентов немало знаменитостей, поэтому там стараются, чтоб и муха не пролетела. На входе бюро пропусков, ворота круглые сутки сторожат подготовленные охранники, работают камеры слежения. Однако ты взял да исчез оттуда средь бела дня. Никто тебя не видел, на камерах ты не заснят. Как тебе это удалось?

— Есть там одна лазейка, — сказал я.

— Какая?

— Такая, что можно выйти никем не замеченным.

— Но как ты мог об этом знать? Ты же был там впервые.

— Показал твой отец. Вернее — дал подсказку. Косвенную.

— Мой отец? — удивленно переспросил Масахико. — Да ты шутишь. У отца голова теперь немногим отличается от вареной цветной капусты.

— И это я и сам толком объяснить не могу.

— Ну что с тобой делать, — вздохнув, произнес Масахико. — Был бы кто другой, я б разозлился, мол, хватит чушь пороть, а с тобой, похоже, остается лишь смириться. Ты ж ни на что другое не годен — только рисовать всю жизнь картинки. Никчемный ты человек.

— Спасибо, — поблагодарил я. — Кстати, как отец?

— В субботу, поговорив по телефону, я вернулся в палату — тебя нигде нет, отец спит и просыпаться вроде как не намерен, дышит слабо. Ну и я, конечно же, — в панику. Что здесь произошло? Умом-то я понимал, что все это не твоих рук дело, но не винить тебя не мог — а что мне еще оставалось думать?

— Я очень перед тобой виноват, — сказал я, и это была правда. Однако вместе с тем я вздохнул с облегчением: в палате не осталось ни моря крови, ни зарезанного Командора.

— Что ты виноват — это само собой. В общем, я снял номер в хостеле поблизости, чтоб быть рядом, но дыхание вернулось в норму, и отцу стало лучше, поэтому на следующий день вечером я вернулся в Токио. Работа ведь тоже не ждет. Но в конце недели, пожалуй, опять туда поеду.

— Достается же… и тебе тоже.

— А что поделать? Я ж тебе, кажется, говорил, когда умирает человек, это всегда тяжко. Тяжелее всего, как ни крути, конечно, ему самому. И с этим ничего не поделать.

— Если я смогу тебе чем-то помочь… — начал было я.

— Помочь мне ты уже ничем не сможешь, — ответил Масахико. — Неплохо будет, если не станешь доставлять лишних хлопот… Кстати, на обратном пути в Токио, когда заглянул в дом, беспокоясь за тебя, как раз заезжал тот самый господин Мэнсики. Статный седой джентльмен на чудесном серебристом «ягуаре».

— Да, я его уже видел. Он тоже говорил, что ты был в доме.

— Перебросился с ним в дверях парой слов. Весьма занятный малый.

— Очень занятный, — сдержанно поправил я.

— Чем он занимается?

— Ничем. Денег у него хоть отбавляй, и работать ему незачем. Вроде бы занимается сделками через Интернет — акции, валюта… Но это у него просто хобби. Он сам говорил, что так убивает время, а заодно извлекает кое-какую выгоду.

— Какая прелесть, — восхищенно сказал Масахико. — Это как слушать о красивых каналах на Марсе. Там марсиане, загребая золотыми веслами, плывут на длинноносой пироге, а сами через уши курят медовый табак. Слушаю тебя, а у самого на сердце теплеет… Да, кстати, нашелся нож, который я оставил в доме в прошлый раз?

— Извини, но я его не нашел, — ответил я. — Сам не могу понять, куда запропастился. Куплю и верну тебе новый.

— Да нет, не переживай. Он, как и ты, девался куда-то, а память потерял. Со временем, глядишь, вернется.

— Возможно, — сказал я. Выходит, нож в палате Томохико Амады не остался — он куда-то исчез, как и море крови, и труп Командора. Как и говорит Масахико, вскоре, быть может, вернется.

На этом наш разговор закончился. Мы положили трубки, условившись в ближайшее время посидеть где-нибудь вместе.


Затем на своей запыленной «тоёте королле» я спустился с горы в торговый центр за покупками. В супермаркете я слился с ордой местных домохозяек. Время шло к полудню. Хоть бы одно радостное лицо среди их постных физиономий… Наверняка ничто их в жизни их не радует. Они ведь не ищут переправу в метафорическом мире.

Закинув в корзинку все, что попадалось на глаза: мясо, рыбу, молоко, тофу, — я расплатился за покупки. У меня с собой была вместительная сумка, поэтому на кассе я отказался от полиэтиленового пакета и тем сэкономил пять иен. После этого заглянул в дешевую алкогольную лавку и купил там ящик баночного пива «Саппоро». Вернувшись домой, разобрал покупки и расставил их в холодильнике. Чтонужно было заморозить — обернул пленкой и положил в морозильник. Пиво поставил охлаждаться одну упаковку — шесть банок. Затем вскипятил в большой кастрюле воду и отварил спаржу и брокколи для салата. Сварил вкрутую несколько яиц. В общем, за делами по хозяйству с пользой убил время. Но не целиком, поэтому даже подумывал, не помыть ли мне по примеру Мэнсики машину — но представил, что она вскоре опять запылится, и все желание у меня тут же улетучилось. Варить на кухне овощи куда полезнее.


Когда стрелки часов чуть перевалили за двенадцать, я позвонил в архитектурную контору, где работала Юдзу. Признаться, мне хотелось несколько повременить, чтоб еще крепче взять себя в руки перед разговором с ней, однако мне также хотелось, чтобы она как можно скорее узнала о моем решении, принятом на дне склепа. Иначе кто знает, что может переменить мое настроение? Но от одной мысли, что мне сейчас предстоит разговаривать с Юдзу, трубка отчего-то показалась очень увесистой. Раздался бодрый голос молоденькой девушки. Я назвал имя и сказал, что хочу поговорить с Юдзу.

— Вы — муж? — непринужденно спросила она.

— Да, — ответил я. По сути, я уже не должен быть ее мужем, но объяснять по телефону все эти условности не собирался.

— Подождите, пожалуйста, — сказала девушка.

Ждать пришлось долго. Но я никуда не торопился — прислонившись к кухонной стойке, я держал в руках трубку и терпеливо ждал, когда Юдзу подойдет к телефону. Прямо перед окном, хлопая крыльями, пролетела ворона. Насыщенная чернота ее крыльев блестела в лучах солнца.

— Алло, — сказала Юдзу.

Мы поздоровались просто. Я понятия не имел, как должны здороваться едва разведенные супруги, какую дистанцию должны соблюдать между собой в разговоре, поэтому решил ограничиться простым и поверхностным приветствием. Как поживаешь? Нормально. А ты? Наши короткие слова, точно ливень жарким летом, в мгновение ока впитались в сухую поверхность действительности.

— Хотел встретиться с тобой и с глазу на глаз поговорить о разном, — решительно сказал я.

— О разном — например, о чем? — спросила Юдзу. Я не ожидал в ответ получить такой вопрос (хотя вопрос: почему не ожидал?) и на миг лишился дара речи. Разное — оно какое?

— О подробностях я пока не думал, — немного запнувшись, ответил я.

— Но хочешь поговорить со мной о разном?

— Да. Если подумать, мы ж толком так ни о чем и не поговорили. Все как-то само по себе вышло.

Она немного задумалась.

— Знаешь, я… беременна. Встретиться я не против, но живот у меня уже начинает расти. Когда увидишь — не удивляйся.

— Я знаю. От Масахико. Он говорил, что ты попросила его мне об этом сообщить.

— Так и есть, — подтвердила она.

— Я не знаю, как это будет для живота, но если тебе самой не в тягость, буду рад встрече.

— Можешь немного подождать? — спросила она.

Я ждал. Похоже, она, шелестя страницами, сверялась со своим ежедневником. Тем временем я силился вспомнить, в каком стиле играли «The Go-Go's». Я не считал их выдающейся группой, как это утверждал бы Масахико… или же он прав и перекос — именно в моих взглядах на мир?

— В следующий понедельник вечером устроит? — спросила она.

Я посчитал в уме. Сегодня — среда, значит, через пять дней. В этот день Мэнсики отвозит в пункт приема тары пустые банки и бутылки. Это день, когда у меня нет занятий в изостудии. У меня никаких планов нет — можно даже не листать ежедневник. Вот интересно, а как одевается Мэнсики, когда ездит сдавать пустую тару?

— Пусть будет понедельник вечером, не возражаю, — ответил я. — Где угодно и когда угодно. Приеду, назови только место и время.

Она сообщила название кафе рядом со станцией Синдзюку-гёэн. Старое доброе место, очень памятное нам кафе недалеко от ее места работы. Когда мы еще были с нею женаты, мы несколько раз встречались там. Если, к примеру, собирались где-нибудь вместе поужинать после ее работы. Недалеко от того кафе был маленький устричный бар, и там подавали сравнительно недорогие свежие устрицы. Ей нравились маленькие устрицы, сдобренные хреном, под бокал охлажденного «шабли». Интересно, бар по-прежнему там?

— Тогда встретимся там в начале седьмого. Идет?

Я ответил, что меня устраивает.

— Постараюсь не опаздывать.

— Пустяки. Я буду ждать.

— Тогда до встречи, — сказала она и повесила трубку.

Я пристально смотрел на телефонный аппарат, держа его в руке. Вскоре я собираюсь встретиться с Юдзу. Моей бывшей женой, которая вскоре собирается рожать ребенка от другого мужчины. Мы условились о месте и времени встречи, так что все в порядке. Но я теперь уже не был уверен, что поступаю верно. И трубка по-прежнему казалась мне очень увесистой — как будто ее сработали в каменном веке. Однако разве существуют в этом мире абсолютно правильные или целиком неправильные вещи? В этом мире, где мы все живем, дождь льет с вероятностью то тридцать процентов, то семьдесят. Пожалуй, то же самое и с истиной. Вероятность ее осадков — то тридцать процентов, то семьдесят. В этом смысле воронам намного легче: для них дождь либо льет, либо нет. И никакие проценты не забивают им головы.

После разговора с Юдзу я некоторое время ничего не мог делать. Сел на табурет в кухне и, то и дело поглядывая на стрелки, провел так примерно час. В следующий понедельник я встречусь с Юдзу, и тогда мы поговорим «о разном». Мы встретимся с нею впервые с марта. Тогда стоял воскресный вечер, прохладный мартовский вечер, тихо шел дождь. Юдзу теперь на седьмом месяце. Это — большая перемена. В свою очередь, я — по-прежнему обычный я. Несколько дней назад выпил воды метафорического мира, переправился через реку, разделяющую бытие и небытие, — и толком не понимаю, изменилось что-то тем самым внутри меня или не изменилось совсем ничего.


Затем я взял трубку и вновь позвонил в дом Сёко Акигавы, но мне опять никто не ответил. Снова включился автоответчик. Я оставил эту затею и сел на диван в гостиной. Сделал еще несколько звонков, после чего никаких занятий у меня не осталось. Спустя долгое время мне захотелось поработать в мастерской, порисовать, но что нарисовать, я придумать не мог.

Тогда я поставил на проигрыватель пластинку Брюса Спрингстина «The River», завалился на диван и с закрытыми глазами слушал музыку. Закончилась первая сторона — перевернул и стал слушать вторую. И в который раз поймал себя на мысли, что «The River» Спрингстина — это музыка, которую положено слушать именно так. Закончится «Independence Day» на стороне А — нужно поднять пластинку обеими руками, перевернуть и осторожно опустить иглу на начало стороны B. И по комнате растечется «Hungry Heart». Если это условие соблюсти невозможно, в чем тогда ценность альбома «The River»? Если кого-то интересует мое личное мнение, его невозможно слушать с компакт-диска. Как и «Rubber Soul» или «Pet Sounds». Чтобы слушать выдающуюся музыку, существует стиль, существует поза, в которых надлежит ее слушать.

Так или иначе, игра «E Street Band» на этом альбоме была почти безупречной. Группа воодушевляла певца. Певец вдохновлял группу. Позабыв на время о разных своих насущных заботах, я прислушивался к отдельным мелким деталям музыки.

Дослушав первую пластинку и подняв иглу, я подумал, что неплохо бы позвонить еще и Мэнсики. С тех пор, как он вчера вызволил меня из склепа, мы толком еще не разговаривали. Но почему-то звонить не захотелось. С ним у меня возникает иногда такое настроение. То есть человек он, конечно, интересный, но временами мне бывает крайне в тягость встречаться с ним и беседовать. Уж слишком велика пропасть между нами. Почему? Этого я не знал. Но, во всяком случае, сейчас желания слышать его голос у меня не возникло.

В итоге я не стал звонить Мэнсики. Сделаю это позже. День только начался. И я поставил на проигрыватель второй «лонгплей» «The River». Лежа на диване, я слушал «Cadillac Ranch», когда на фразе «Все встретятся на Ранчо Кадиллак» зазвонил телефон. Я поднял иголку, прошел на кухню и поднял трубку, предполагая, что это Мэнсики. Но звонила Сёко Акигава.

— Случаем, не вы звонили мне утром несколько раз? — прежде всего спросила она.

— Да, я. Вчера я узнал от господина Мэнсики, что госпожа Мариэ вернулась, вот и подумал спросить, что произошло?

— С нею все в порядке. Вернулась она вчера после полудня. Я звонила, чтобы вам об этом сообщить, но вас, похоже, не было дома. Вот я и набрала номер господина Мэнсики. Вы куда-то ездили?

— Да, возникли неотложные дела, пришлось немного прокатиться. Вернулся только вчера вечером. Хотел было позвонить вам с дороги, но телефона под рукой не оказалось, а сотовым я не пользуюсь, — сказал я, и это не было сплошной ложью.

— Мариэ вернулась вчера после полудня — одна и вся в грязи, но, к счастью, обошлось без увечий.

— А где она была?

— Пока что не знаю, — приглушенно произнесла она, будто опасалась, что ее подслушивают. — Что с нею было, Мариэ мне не говорит. Я подала заявление в полицию, поэтому к нам приезжали полицейские и задавали ей разные вопросы. Так хоть бы на один ответила. Просто молчит и все. У полицейских просто руки опустились. Они сказали, что заедут позже, когда она немного успокоится, и опять обо всем расспросят. Главное — что она вернулась домой, и ей ничего не угрожает. Но ни мне, ни своему отцу она совершенно ничего не рассказывает. Сами же знаете, характер у нее еще тот.

— Но она была вся в грязи?

— Да, вся в чем-то перемазалась. Школьная форма тоже истрепана, руки-ноги в царапинах. Но не настолько, чтобы везти ее в больницу.

Совсем как у меня, подумал я. Весь в грязи. Одежда потрепана. Неужто Мариэ вернулась в этот мир тем же самым узким лазом, что и я?

— И ничего не говорит?

— Нет, вернувшись домой, не произнесла ни слова. Не то чтобы слова — ни звука. Голоса не подала, будто у нее действительно отняли язык.

— Может, она перестала говорить, пережив какой-нибудь стресс? Лишилась слов от пережитого потрясения? Вы так не думаете?

— Нет, сдается мне, дело не в этом. Мне кажется, она сама решила, что не раскроет рта, и просто продолжает играть с нами в молчанку. У нее и прежде такое бывало — если она сильно дулась на что-нибудь. Такой уж она ребенок: если решит делать что-то по-своему, так этого и добивается, чего бы ей оно ни стоило.

— А с преступностью это никак не может быть связано? — спросил я. — Например, кто-то ее похитил? Или держал взаперти?

— Тоже ничего сказать не могу. От нее самой же добиться ничего невозможно. Хотя когда все немного успокоится, ей придется в полиции давать показания, — сказала Сёко Акигава. — Поэтому извините за беспардонность, сэнсэй, но у меня к вам есть одна нескромная просьба.

— И какая же?

— Если вы не против, не могли бы вы сами встретиться и поговорить с Мариэ? Наедине. Мне кажется, она доверяет только вам. Поэтому вам-то и может рассказать, что с нею произошло.

Не выпуская из правой руки трубку, я обдумывал ее предложение. Я совершенно не представлял себе, как и насколько откровенно говорить с девочкой, оставшись с нею с глазу на глаз. У меня свои загадки, у нее, должно быть, — свои. Неужто, если наши загадки взять и наслоить, всплывет какой-нибудь ответ? Но, разумеется, не встретиться с Мариэ я не мог. Мне и самому нужно с ней кое о чем поговорить.

— Хорошо. Я согласен с нею встретиться, — наконец ответил я. — Скажите, куда мне приехать?

— Нет-нет, это мы хотим приехать к вам, как обычно. Думаю, так будет лучше. Конечно, если вы не будете против.

— Договорились, — сказал я. — У меня планов нет. Приезжайте, когда вам будет угодно.

— Ничего, если прямо сейчас? Сегодня я решила не отправлять ее в школу… разумеется, если Мариэ согласится к вам поехать.

— Передайте ей, что она может ни о чем мне не рассказывать. Скажите, что поговорить с нею хочет сэнсэй.

— Поняла, так и передам. Простите меня за беспокойство, — сказала мне красивая тётя Мариэ Акигавы и тихо положила трубку.


Минут через двадцать опять раздался звонок. То опять была Сёко Акигава.

— Хотим навестить вас сегодня около трех, — сказала она. — Мариэ согласна. Точнее, она только раз коротко кивнула.

— Хорошо. Жду вас к трем.

— Большое вам спасибо, — сказала она. — А то я ничего не понимаю: что происходит? Как быть дальше? И потому вся в растерянности.

Я хотел ей сказать, что и сам в таком же положении, но не сказал. Она, должно быть, ждет от меня совсем другого ответа.

— Постараюсь сделать все, что в моих силах. Хотя уверенности у меня нет, — сказал я и первым положил трубку.

И тут же украдкой осмотрелся: не видно ли где Командора? Но его, конечно, нигде не было, а мне так его не хватало. Всего облика его, странной манеры выражаться. Наверное, я больше никогда его не увижу — ведь я сам убил его собственной рукой, пронзив насквозь его сердечко острым разделочным ножом, который принес сюда Масахико Амада. Ради того, чтобы спасти откуда-то Мариэ Акигаву. И мне нестерпимо хотелось узнать: где же было то место, откуда я ее спас?

Глава 27

Пока смерть не разлучила нас
До приезда Мариэ Акигавы я опять рассматривал ее портрет, которому до завершения оставалось совсем чуть-чуть. Я уже мог живо представить, как будет выглядеть полотно. Только завершено оно не будет — как ни жаль, это неизбежно. Почему нельзя дописывать этот портрет, я и сам пока объяснить не умел — доказать логически, разумеется, тоже. Просто чувствовал, что не делать так — необходимо. А причина со временем, пожалуй, станет ясна. Как бы то ни было, я имел дело с чем-то очень опасным, и здесь важно быть предельно осторожным.

Затем я вышел на террасу, сел в шезлонг и бесцельно разглядывал белый особняк Мэнсики напротив. Статный седовласый господин Мэнсики — человек, «избавившийся от цвета». «Перебросился с ним в дверях парой слов. Весьма занятный человек», — сказал мне Масахико. «Очень занятный человек», — поправил я его тогда. «Очень, очень, очень занятный человек», — заново поправил я, теперь уже — себя.


За несколько минут до трех к дому, взобравшись по склону, подъехала все та же ярко-синяя «тоёта приус» и остановилась на своем обычном месте. Стих мотор, отворилась водительская дверца, и вышла Сёко Акигава. Очень изящно — сперва развернувшись со сведенными коленями. Чуть погодя с пассажирского места выбралась Мариэ Акигава — двигалась она подчеркнуто неохотно и вяло. Утренние облака куда-то подевались, осталось лишь чистое голубое небо начала зимы. Несущий с гор прохладу ветер беспорядочно трепал мягкие волосы женщин. Мариэ Акигава то и дело поправляла челку, спадавшую ей на лоб.

Как ни странно, Мариэ сейчас была в юбке — шерстяной темно-синей, до колен. Под нею — голубые лосины, сверху кашемировый свитер с V-образным вырезом, из которого проглядывала белая блузка. Свитер — насыщенного виноградного цвета, обута девочка в темно-коричневые мокасины. В таком виде она выглядела красивой и здоровой, заботливо воспитанной в благородной семье. Ничто не выдавало в ней никакую эксцентричность. Только грудь оставалась плоской.

Сёко Акигава сегодня была в светло-серых узких брючках, хорошо начищенных черных туфлях на низком каблуке и в длинном белом кардигане, подпоясанном на талии ремнем. У нее грудь как раз отчетливо выступала. В руке Сёко держала нечто вроде черного лакового кошелька — женщины всегда носят такие. Что там могло быть внутри, я даже не представлял. А Мариэ, похоже, не знала, куда деть свои руки — карманов, куда их можно засунуть, у нее не было.

Взрослая тётя и племянница-подросток — при всей их разнице в возрасте и зрелости обе они просто красавицы. Я наблюдал за ними сквозь щель между шторами. Тётя и племянница — когда я видел их вместе, казалось, мир становится чуточку ярче. Как Рождество и Новый год всегда настают вместе.

В прихожей раздался звонок, я открыл дверь. Сёко Акигава вежливо поздоровалась со мной, и я пригласил их в дом. Мариэ, сжав губы в ровную линию, не говорила ничего. Как будто рот ей кто-то накрепко сшил. Девочка с железной волей — такая, приняв решение, ни за что не отступит.

Как обычно, я провел их в гостиную. Сёко Акигава принялась пространно извиняться за причиненное беспокойство, но я ее остановил — времени на светские беседы у нас не было.

— Если вы не против — оставьте нас с Мариэ на некоторое время вдвоем, — сказал я ей без обиняков. — Думаю, так будет лучше. А через пару часов возвращайтесь за ней. Можно так сделать?

— Да, разумеется, — согласилась девочкина тётя, немного оторопев. — Если Мариэ не против, то я, конечно, тоже за.

Мариэ слегка кивнула, что означало: она не возражает. Сёко Акигава посмотрела на серебряные наручные часики.

— Я вернусь в пять, а пока побуду дома. Если понадоблюсь — звоните.

— Если понадобитесь — позвоню.

Как будто из-за чего-то переживая, она продолжала молча стоять, сжимая в руке черный лакированный кошелек. Затем, словно передумав, вздохнула и, бодро улыбнувшись, направилась к выходу. Завелся двигатель «тоёты приуса» (его шум я не расслышал то есть, но полагаю — завелся), и машина скрылась из виду вниз по склону. И в доме остались только двое — я и Мариэ Акигава.

Она села на диван, сжала губы и пристально уставилась на свои колени. Обтянутые лосинами, они были плотно сжаты и выглядели единым целым. Синяя плиссированная юбка у нее была выглажена очень аккуратно.

Глубокое молчание затянулось, и я сказал:

— Знаешь, можешь ничего не говорить. Если хочешь молчать — молчи, сколько влезет. Поэтому нечего так напрягаться. Говорить буду я, а ты просто слушай. Идет?

Мариэ подняла голову и посмотрела на меня, но ничего не сказала. И не кивнула, и не покачала головой. Просто пристально посмотрела на меня. В ее взгляде не было чувств. Нисколько. При взгляде на нее мне показалось, будто я смотрю на зимнее белое полнолуние. Мариэ, вероятно, пока что сделала свое сердце похожим на луну — твердый кусок камня, плывущий по небу.

— Прежде всего мне нужна твоя помощь, — сказал я. — Давай перейдем в мастерскую.

Стоило мне направиться в мастерскую, как и она, чуть помедлив, встала с дивана и пошла за мной следом. В студии было зябко. Первым делом я разжег керосиновую печку. Открыл шторы — за окном яркие лучи дневного солнца освещали склоны гор. На мольберте стоял незавершенный портрет девочки. Мариэ вскользь глянула на картину и быстро отвела глаза — будто увидела недозволенное.

Я присел на корточки, снял покрывало, в которое была обмотана картина «Убийство Командора» Томохико Амады, и повесил ее на стену. Затем посадил Мариэ Акигаву на табурет, чтобы она сидела прямо перед полотном.

— Эту картину ты уже видела, так?

Мариэ слегка кивнула.

— Название картины — «Убийство Командора». По крайней мере, так было написано на том, во что она была изначально завернута. Картина принадлежит кисти Томохико Амады, когда он ее закончил — неизвестно, но картина явно завершена. Композиция в ней великолепная, техника безупречная, каждый персонаж прописан достоверно и выглядит очень убедительно.

На этом я сделал короткую паузу — ждал, когда мои слова отложатся в сознании Мариэ. После чего продолжил:

— Однако эта картина до недавних пор была спрятана на чердаке этого дома. Похоже, долгие годы она, завернутая в бумагу, пылилась там, чтобы не попадаться на глаза людям. Однако я случайно ее нашел, спустил с чердака и принес сюда. Кроме автора, эту картину видели, пожалуй, только ты и я. Должно быть, в самый первый день ее успела заметить твоя тётя, но, кажется, ничуть не заинтересовалась. Почему Томохико Амада хранил картину на чердаке, я не знаю. Вроде бы такая прекрасная работа, по сути — шедевр во всем его творчестве. Зачем же он скрывал ее от людских глаз?

Мариэ молча сидела на табурете и с серьезным видом пристально рассматривала «Убийство Командора».

— Так вот, с тех пор, как я ее обнаружил, будто по чьему-то сигналу одно за другим начали происходить разные события. Всякие странности. Прежде всего со мной изо всех сил постарался сблизиться человек по фамилии Мэнсики. Господин Мэнсики, который живет на той стороне лощины. Ты же ездила к нему домой?

Мариэ слегка кивнула.

— Затем я обнаружил ту странную яму за кумирней в зарослях. Посреди ночи послышался звон бубенца, я пошел на звук и добрался до склепа. Точнее, звон раздавался из-под кучи камней. Сдвинуть их вручную не представлялось возможным — они были слишком большие и слишком тяжелые. Тогда господин Мэнсики вызвал рабочих, и с помощью экскаватора камни сдвинули. Зачем ему нужно было заниматься этим хлопотным делом, я и тогда не знал, не понимаю и теперь. Но как бы там ни было, благодаря трудам и средствам господина Мэнсики каменный курган разобрали. Под ним оказался склеп, округлое помещение метра два в диаметре. Каменные стены с хорошей кладкой, камни подогнаны очень плотно и тщательно. Кто и для чего строил склеп, остается только гадать. Конечно, теперь и ты знаешь о склепе, так?

Мариэ кивнула.

— Мы открыли склеп, и оттуда явился Командор. Тот же самый, что и на картине.

Я подошел к полотну и показал на Командора. Мариэ пристально смотрела на его фигуру, не меняясь в лице.

— Выглядел он точь-в-точь как этот и так же одет. Только ростом всего шестьдесят сантиметров, компактный такой. И у него был очень странный говор. Похоже, только мне он и являлся, называл себя идеей, говорил, что его замуровали в том склепе. А мы с господином Мэнсики его освободили. Тебе что-нибудь известно об идее?

Она покачала головой.

— Идея — это, в сущности, понятие. Но вовсе не значит, что любое понятие — идея. Например, любовь как таковая — пожалуй, не идея. А вот то, что к ней приводит, — вне сомнения, идея. Без идеи любовь существовать не может. Но стоит завести этот разговор, и ему не будет ни конца, ни края. Признаться, я и сам не знаю верного определения, но, как бы то ни было, идея — это понятие, а понятие — бесформенно. Нечто абстрактное. Но раз так, идея не будет видна человеческому глазу, и вот эта идея первым делом приняла облик Командора с картины — скажем так, позаимствовала его и предстала передо мной. Пока ясно?

— Примерно, — впервые проговорила Мариэ. — Я с ним тоже встречалась.

— Как встречалась? — удивленно переспросил я, уставившись на нее. У меня не было слов. И тут вдруг вспомнил слова, сказанные Командором в пансионате на плоскогорье Идзу. «Вот только недавно виделись, — говорил мне Командор. — Перебросились парой слов».

— Ты встречалась с Командором?

Мариэ кивнула.

— Когда? Где?

— В доме господина Мэнсики, — сказала она.

— И что он тебе сказал?

Мариэ опять поджала губы, тем самым как бы говоря: «Хватит пока что». И я оставил мысль о дальнейших расспросах.

— Возникали и другие персонажи этой картины, — продолжал я. — Видишь в левом нижнем углу мужчину со странным небритым лицом? Вот этого, — сказал я и показал. — Для себя я зову его Длинноголовым. Странный он — ростом сантиметров семьдесят, но тоже выбрался с полотна и объявился передо мной: подняв крышку, как и на картине, открыл мне проход и проводил в подземный мир. Вернее, я его заставил это сделать насильно и довольно грубо.

Мариэ долго рассматривала Длинноголового, но ничего не говорила. Я продолжал:

— Затем я миновал этот мрачный подземный мир, перевалил через холм, переправился за реку с быстрым течением и встретился с молодой и красивой женщиной, которая тоже здесь изображена. Вот она. По аналогии с персонажами оперы Моцарта «Дон Жуан» назовем ее Донна Анна. Она тоже была маленького роста и привела меня в боковой лаз пещеры, а потом вместе с моей умершей младшей сестрой поддерживала меня и помогала, пока я пробирался по нему. Если б не они, я бы так и застрял в том подземном мире. И кто знает, возможно, Донна Анна была любимой девушкой Томохико Амады, когда он стажировался в Вене. Ее казнили как политического преступника почти семьдесят лет назад. Хотя это не более чем мое предположение.

Мариэ смотрела на Донну Анну на картине. Все так же безучастно, словно белая зимняя луна.

А может, Донна Анна — умершая от укусов шершней мать Мариэ Акигавы, подумал я. И старалась она уберечь свою дочь Мариэ. Кто знает — вдруг Донна Анна одновременно олицетворяет разное, в зависимости от того, кто на нее смотрит? Но, конечно же, вслух этого я не произнес.

— У нас есть еще один мужчина, — сказал я и развернул картину, стоявшую на полу лицом к стене. Незаконченный портрет «мужчины с белым «субару форестером»». Если не приглядываться, на холсте виднелись только мазки краски трех цветов, однако в глубине этих густых штрихов был запечатлен облик мужчины с белым «субару форестером». Я так и видел его на полотне — а вот другие его не замечали. — Я же тебе его уже показывал, да?

Мариэ Акигава молча согласилась кивком.

— И ты еще сказала, что картина уже готова и хорошо оставить как есть.

Мариэ повторно кивнула.

— Здесь нарисован — или же должен быть нарисован — человек, которого я зову «мужчиной с белым «субару форестером»». Я встретился с ним в маленьком приморском городке в префектуре Мияги. То была очень загадочная и значительная встреча. Я совсем не знаю, что он за человек — даже имени его не знаю. Но при этом в один из дней я понял, что должен написать его портрет, — причем понял это весьма отчетливо. Так и начал рисовать — по памяти, вспоминая детали, — но почему-то завершить картину не смог. Вот она и остается как есть, замазанная краской.

Губы Мариэ по-прежнему были крепко сжаты ровной полоской. Затем она покачала головой.

— Действительно страшный, — сказала Мариэ.

— Кто? Он? — спросил я и проследил за ее взглядом. Мариэ пристально смотрела на мою картину «Мужчина с белым «субару форестером»». — Ты об этой картине? О этом мужчине?

Мариэ согласно кивнула опять. Выглядела она испуганной, но при этом вроде бы не могла отвести от картины взгляд.

— Ты видишь в ней этого мужчину?

Мариэ кивнула.

— Вижу — за мазками краски. Он там стоит и наблюдает за мной. В черной кепке.

Я взял картину и снова развернул к стене.

— Тебе на этой картине виден облик мужчины с белым «субару форестером». А обычным людям — нет, — сказал я. — Но лучше тебе впредь его не видеть, потому что тебе это пока что не нужно.

Мариэ опять кивнула, соглашаясь со мной.

— Существует ли на самом деле в этом мире мужчина с белым «субару форестером»? — продолжал я. — Это мне тоже неизвестно. Может, кто-то или что-то просто на время тоже позаимствовали у него облик — так же, как идея воспользовалась обликом Командора. Или, может, я просто вижу в нем собственное отражение. Однако в истинном мраке то была не просто моя проекция, а нечто живое и подвижное, да к тому же еще и достоверно осязаемое. Люди в тех краях называли это двойной метафорой. Я подумываю когда-нибудь закончить эту картину, но не сейчас — пока еще слишком рано, чересчур опасно. В этом мире бывает и такое, что нельзя вот так просто взять и выставить на свет. Однако я, пожалуй…

Мариэ пристально смотрела на меня и молчала. Осекшись, я уже не смог продолжить начатую фразу.

— …В общем, с помощью разных людей я пересек тот подземный мир, преодолел тесный и мрачный боковой лаз и как-то вернулся в мир этот. И почти одновременно и параллельно с этим ты тоже освободилась откуда-то и вернулась домой. Я нисколько не считаю это случайным совпадением. Ты куда-то пропала в пятницу — и я куда-то пропал на три дня, но в субботу. И мы оба вернулись во вторник. Эти два события наверняка должны быть как-то связаны между собой. И какую-то связующую роль сыграл здесь Командор, однако его в этом мире больше нет. Он завершил свою миссию и удалился куда-то навсегда. Остались только ты да я, и нам не остается ничего другого, как замкнуть этот круг. Ты мне веришь?

Мариэ кивнула.

— Вот что я хотел тебе рассказать. Поэтому и устроил так, чтобы нас оставили вдвоем.

Мариэ, не отрываясь, смотрела на меня. Я продолжал:

— Если рассказать, как все было на самом деле, думаю, никто меня не поймет, просто примут за сумасшедшего. Что ни говори, история выйдет неубедительная и совершенно неправдоподобная. Но я считал, что ты-то наверняка меня поймешь — ну и для полноты картины, так сказать, нужно увидеть «Убийство Командора», иначе сам разговор бессмыслен. Однако мне не хочется показывать ее кому бы то ни было, кроме тебя.

Мариэ молча смотрела на меня. В ее зрачки, похоже, свет жизни постепенно возвращался.

— В эту картину Томохико Амада вложил всю свою душу. Она наполнена его самыми глубокими мыслями, и в ней столько чувства, как будто писал он ее собственными плотью и кровью. Такие произведения удаются лишь раз в жизни. Он рисовал ее для себя — а еще для тех, кого уже нет на этом свете, если можно так сказать — за упокой. Этим произведением он совершал обряд очищения за пролитую кровь. Много пролитой крови.

— За-у-по-кой?

— Это реквием — произведение, чтобы усмирить духов, успокоить их, исцелить раны, утишить душевную боль. Поэтому для него не имели никакого смысла ни пустозвонная критика, ни хвалы окружающих, ни гонорар. Наоборот, всего этого не должно было быть. Его устраивало, что картина эта написана и существует где-то в этом мире — пусть даже завернутой в бумагу, спрятанной на чердаке подальше от людских глаз. И я хочу уважить его желание.

На время повисла глубокая тишина.

— Ты ведь давно приходишь сюда играть? По своей тайной тропе?

Мариэ Акигава кивнула.

— А с самим Томохико Амадой встречалась?

— Видела его, но так, чтобы встречаться и разговаривать, — нет. Только наблюдала за ним украдкой издалека. Как он рисовал картину. Ведь я, получается, самовольно проникла на чужую тер-ри-то-ри-ю.

Я кивнул, и сцена живо нарисовалась у меня перед глазами. Спрятавшись в тени густых зарослей, Мариэ украдкой следит за мастерской. Томохико Амада, сидя на табурете, сосредоточенно водит кистью. Ему совершенно невдомек, что кто-то за ним может подсматривать.

— Вы хотели, чтобы я вам помогла?

— Да, — ответил я. — Нужно хорошенько упаковать две эти картины и спрятать их на чердаке подальше от людских глаз. «Убийство Командора» и «Мужчину с белым «субару форестером»». Поскольку я считаю, что они нам больше не нужны. Я хочу, чтобы ты помогла мне это сделать.

Мариэ молча кивнула. Мне и впрямь не хотелось проделывать это в одиночку. Помимо реальной помощи с упаковкой мне требовался очевидец и свидетель — кто-то неболтливый, с кем я бы мог поделиться тайной.

Я принес из кухни шпагат и резак. И мы вместе с Мариэ хорошенько упаковали «Убийство Командора» — осторожно обернули в прежнюю коричневую бумагу васи, обвязали шпагатом, сверху покрыли белой тканью и поверх опять перетянули шпагатом. Крепко-накрепко, чтобы такую упаковку не удалось вскрыть запросто. На «Мужчине с белым «субару форестером»» краска еще не высохла, поэтому мы ограничились простой упаковкой. Затем с картинами в руках мы зашли в стенной шкаф гостевой комнаты. Я встал на стремянку, отворил люк в потолке (он все-таки весьма напоминал мне ту квадратную крышку, которую приподнимал Длинноголовый) и забрался на чердак. Воздух там оказался прохладным, но то была скорее приятная прохлада. Мариэ снизу подала мне картины, я их принял. Сначала полотно Томохико Амады, затем свое. И приставил их к стене одну рядом с другой.

И вдруг заметил, что на чердаке я не один. Там ощущалось еще чье-то присутствие. У меня невольно перехватило дыхание — здесь кто-то есть!.. Но кем-то оказался филин — пожалуй, тот же самый, кого я видел, поднявшись сюда в первый раз. Ночная птица сидела на той же балке и так же тихонько отдыхала, особо не обращая внимания на то, что я к ней подкрался. Так у нас с ним было и в прошлый раз.

— Слушай, поднимайся сюда, — позвал я сверху Мариэ. — Покажу тебе одну классную штуку. Только не шуми и поднимайся тихо.

Она, не скрывая интереса, поднялась по стремянке и через люк начала выбираться на чердак. На полу здесь лежал тонкий слой пыли, и я подтянул Мариэ руками наверх, чтобы она не испачкала свою новую шерстяную юбку. Но девочку, похоже, это нисколько не беспокоило. Я сел и показал на балку, где спал филин. Мариэ, встав рядом со мной на колени, зачарованно смотрела на птицу. Та была очень красива и походила на кошку с отросшими крыльями.

— Этот филин давно здесь прижился, — тихо сказал я девочке. — На ночь улетает в лес за добычей, а утром возвращается. Так и живет. Вон там у него вход.

Я показал на вентиляционный лючок с дырявой сеткой. Мариэ кивнула. Ее мелкое тихое дыхание коснулось моего уха.

Мы продолжали молча смотреть на филина, а тот спокойно и скромно сидел себе, не обращая на нас ни малейшего внимания. У нас с ним сложилось негласное понимание того, что мы вместе делим этот кров. Один из нас активен ночью, другой — днем, и потому царство сознания у нас тоже поделено поровну.

Мариэ взяла меня за руку своей маленькой ладошкой, а голову опустила мне на плечо. Я мягко пожал ей руку. Примерно так же мы подолгу сиживали с моей сестрой Коми. Мы были дружными братом и сестрой, всегда умели чувствовать настроение друг дружки. Пока смерть не разлучила нас.

Было заметно, как Мариэ расслабляется: постепенно спадало напряжение, сковывавшее ее тело. Я гладил ее по голове, лежавшей у меня на плече. Волосы у нее прямые и мягкие. Прикоснувшись к щеке девочки, я ощутил на ней влагу — горячие слезы, будто кровь, бьющая из сердца. Я, не шевелясь, некоторое время сидел, обняв ее. Ей нужно поплакать. Но получалось это у нее неумело — вероятно, так было всегда. И мы с филином, ничего не говоря, сторожили Мариэ, пока она плакала.

Через вентиляционное отверстие с рваной проволокой на чердак струились косые лучи дневного солнца. Нас окружали только тишина да белая пыль. Тишина да пыль, похоже, присланные нам из далекой древности. Ветра тоже не было слышно. И филин, сидя на балке, безмолвно сохранял мудрость леса. Ее он тоже унаследовал от далекой древности.

Мариэ Акигава плакала долго — и совершенно беззвучно, только мелкая дрожь ее плеч выдавала, что она плачет. Я продолжал мягко гладить ее по волосам. Мы оба словно бы брели вспять, вверх по течению реки времени.

Глава 28

Если у человека руки будут очень длинные
— Я была в доме господина Мэнсики. Все эти четыре дня, — сказала Мариэ Акигава. Поплакав некоторое время, она смогла наконец-то говорить.

Мы с нею вернулись в мастерскую. Мариэ сидела на рабочем табурете, плотно сжав колени, не прикрытые юбкой, я стоял, прислонившись к подоконнику. Ноги у Мариэ были очень красивые — это можно было понять даже в толстых лосинах. Созреет она еще немного — и эти ноги наверняка будут манить к себе целые толпы мужчин. К тому времени, глядишь, и грудь у нее набухнет. А пока что она — лишь неуравновешенная девочка, которая оказалась в замешательстве на самом пороге жизни.

— Была в доме господина Мэнсики? — переспросил я. — Ничего не понимаю. Можешь объяснить подробнее?

— Я пошла к господину Мэнсики, считая, что должна узнать его лучше. Прежде всего мне хотелось выяснить, почему он каждый вечер пялится на мой дом в бинокль. Мне кажется, он нарочно для этого купил тот большой дом. Чтобы смотреть на наш — с той стороны. Но зачем ему это нужно, я никак не могла взять в толк, ведь это же не пустяки. Мне казалось, на то должна быть очень веская причина.

— И потому ты посетила дом господина Мэнсики?

Мариэ качнула головой.

— Не посетила. А проникла. Украдкой. А потом не смогла оттуда выбраться.

— Проникла?

— Да, будто взломщица. Хотя поступать так я совсем не собиралась.

В пятницу, когда закончились утренние занятия, она сбежала из школы через задний двор. Если ученика нет с самого утра и об этом не предупреждали, из школы сразу же звонят домой. А вот если сбежать и пропустить все уроки после обеда, никто звонить не станет. Не знаю, почему, но так у них принято. Прежде она ничего подобного себе не позволяла, поэтому надеялась, что, даже если учитель сделает ей замечание, на первый раз как-нибудь да получится выкрутиться. Она села в автобус, вышла недалеко от дома, но домой не пошла, а забралась на противоположную гору и оказалась перед особняком Мэнсики.

Проникать в имение украдкой она изначально не собиралась — такая мысль не приходила ей в голову даже мимоходом. Однако при этом просить его о встрече как полагается, позвонив в дверь, в ее планы тоже не входило. Вообще-то у нее не было никакого плана. Тот белый особняк просто ее притягивал, словно магнит железо. Однако одним взглядом на дом из-за ограды загадку Мэнсики не разгадать, это Мариэ понимала. Но при этом свое любопытство сдержать не могла, и ноги сами вели ее туда.

Чтобы добраться до особняка, ей пришлось подняться по весьма долгому склону. Оглянувшись, она увидела, как меж горами ослепительно поблескивает море. Особняк окружала высокая ограда, вход преграждали массивные ворота на электроприводе. По обеим сторонам висели камеры наружного наблюдения. На столбе Мариэ заметила наклейку охранной компании. С налету эту крепость не взять. Девочка спряталась в зарослях недалеко от ворот и некоторое время осматривалась. Однако ни в особняке, ни вокруг него не заметила никакого движения: никто не входил и не выходил, и никаких звуков из дома не доносилось.

Проведя так с полчаса, она, уже махнув рукой, собиралась восвояси, как вдруг увидела медленно взбиравшийся по склону микроавтобус. Судя по расцветке — службы доставки. Автомобиль остановился перед воротами, распахнулась дверца, и вышел молодой работник в мундире и с планшетом в руке. Он приблизился к воротам, нажал на звонок на столбе ворот и коротко переговорил с кем-то по внутренней связи. Вскоре большая деревянная створка медленно отворилась внутрь, мужчина запрыгнул в кабину и въехал на участок.

Раздумывать было некогда. Едва машина заехала, как Мариэ выскочила из зарослей и что было сил побежала — и успела проскользнуть внутрь, пока ворота закрывались. Успела едва-едва — ворота тут же захлопнулись у нее за спиной. Возможно, ее засняли видеокамеры — но если и так, то никто не прибежал и не окликнул ее. Она боялась не столько камер, сколько собак: вдруг по участку свободно ходят сторожевые псы? Но, пока бежала, об этом даже не думала, а как только оказалась внутри и ворота закрылись, с содроганием поймала себя на этой мысли. Ничего удивительного, если по такому просторному поместью свободно разгуливают доберманы или овчарки. Шутка ли попасться такой собаке в лапы. Собак она боялась, но, к счастью, в имении их не оказалось — никто не лаял даже вдали, а когда они с тетей были здесь не тайно, речи о собаках не заходило.

Она спряталась в кустах у ограды и осмотрелась. В горле неприятно пересохло. Я забралась в дом, как вор, думала она. Нарушаю закон. Камеры наверняка уже записали мое преступление.

Она вовсе не была уверена, правильно поступила или нет. Видя, как микроавтобус минует ворота, рванула внутрь чуть ли не машинально. Прикидывать, чем это может закончиться, времени у нее не оставалось, и другой такой возможности не выпадет. Решаться нужно было сразу, а дальше — мгновенный поступок. Тело само выбрало не вдаваться в смысл, а действовать. Но при всем этом Мариэ почему-то отнюдь не раскаивалась.

Из кустов она видела, как микроавтобус доставки вскоре вновь взобрался к воротам по извилистой дорожке. Створки еще раз неспешно отворились, машина стала выезжать. Если отступать, то именно сейчас — выбегать, пока ворота не закрылись совсем. Так ей удастся вернуться в прежний безопасный мир, и она как бы не станет преступницей. Но этого она не сделала. Спрятавшись в кустах, Мариэ лишь смотрела, как медленно закрываются створки. Непрерывно покусывая губы.

Затем подождала десять минут. Засекла на своих наручных часиках «Casio G-Shock» ровно десять минут, после чего вышла из кустов. Пригнувшись, чтобы не попадаться в объективы камер, быстро сбежала по плавному склону к крыльцу. Часы показывали половину третьего.

А на ходу размышляла, как ей поступить, если попадется на глаза Мэнсики. Но если даже это и случится, Мариэ была уверена, что как-нибудь выкрутится. Ей казалось, что Мэнсики питает к ней глубокий интерес — или нечто похожее на то. «Гуляла в этой округе, — скажет. — Ворота оказались открытыми, вот я и вошла». Как будто это игра. Скажет так с детским невинным личиком — и Мэнсики наверняка ей поверит. Ведь этот человек хочет во что-то верить. Если я так скажу, думала она, он должен поверить мне на слово. Но с чего бы у него к ней возникал этот самый интерес и каковы его намерения, она, конечно, не знала.

Внизу, за поворотом шедшей под уклон дорожки она увидела крыльцо. У двери — звонок. Однако звонить в него, конечно же, было нельзя. Она обогнула подъездной круг и, прячась за отдельными деревьями и кустами, пустилась вдоль бетонной стены дома по часовой стрелке. Сбоку от крыльца располагался гараж на две машины, рольставня ворот опущена. Еще немного дальше, чуть в стороне от дома стоял стильный флигель, похожий на коттедж, судя по всему — для гостей. За ним виднелся теннисный корт. Дом с теннисным кортом Мариэ видела впервые в своей жизни. Интересно, с кем здесь играет в теннис господин Мэнсики? Но корт выглядел заброшенным, будто им не пользовались очень давно. Сетка снята, все покрытие замело опавшей листвой, белые линии разметки поблекли.

Окна особняка со стороны гор были маленькие, на всех плотно опущены жалюзи, поэтому заглянуть в дом через окна не получалось. Изнутри по-прежнему не доносилось никаких звуков. Собачьего лая тоже не слышно, только иногда на высоких ветвях щебетали птахи. Мариэ прошла чуть дальше, и за домом оказался еще один гараж — тоже на две машины. Похоже, его пристроили позже. Дом оборудован для того, чтобы хранить в нем много машин.

За домом на склоне был разбит просторный сад в японском стиле. Там имелась лестница, стояли тщательно расставленные грубые валуны и, будто сшивая их воедино, тянулись дорожки. Еще очень красиво там были подстрижены кусты азалии и над головой свои ветви тянули сосны ярких оттенков зелени. В глубине виднелось строение, напоминавшее беседку. Внутри стояла кушетка с откидной спинкой — на такой удобно отдыхать и читать книги. Рядом — кофейный столик. Там и тут расставлены садовые светильники — фонари-драконы.

Затем Мариэ повернула за угол дома и оказалась на стороне, выходящей в лощину. Там к дому примыкала широкая терраса.Прежде она уже выходила на эту террасу — оттуда Мэнсики наблюдает за ее домом. Стоило ей только зайти на террасу, как сразу стало ясно — она уловила это вполне отчетливо.

Мариэ сосредоточенно смотрела в сторону своего дома — тот стоял сразу по ту сторону лощины. Казалось, стоит лишь протянуть руку (если у человека руки будут очень длинные) — и можно до него дотянуться. Отсюда ее дом выглядел совсем беззащитным. Когда его строили, на этой стороне не было ни одного дома, а с этой стороны строительство началось недавно (но все равно больше десяти лет назад), когда ослабили некоторые нормы застройки. Поэтому дом, в котором она живет, никак не защищен от взглядов с противоположной стороны: все видно почти как на ладони. И мощного бинокля или подзорной трубы хватит, чтобы разглядеть, что происходит у них за окнами. Например, у нее в комнате, если присмотреться, все видно весьма отчетливо. Она, разумеется, девочка осмотрительная, поэтому, переодеваясь, например, всегда задвигает штору. Но нельзя утверждать, будто она никогда не бывает рассеянной. Что же Мэнсики уже успел разглядеть?

Она спустилась по наружной лестнице у дома и оказалась этажом ниже, где располагалась библиотека, но и здесь окна были плотно закрыты жалюзи. Что там внутри — не разглядеть. Тогда она спустилась еще ниже. Там в основном находились служебные и технические помещения: прачечная, гладильная, комната для прислуги, с другой стороны — весьма просторный спортзал, где внутри помещались пять или шесть тренажеров. Они, в отличие от теннисного корта, похоже, использовались весьма часто: все выглядели до блеска отшлифованными и аккуратно смазанными. К потолку была подвешена крупная боксерская груша. С этой стороны бдительность блюли не так строго, как на противоположной: многие окна здесь были даже без штор, все хорошо видно прямо с улицы. Но все равно все окна и двери прочно закрыты с внутренней стороны, так что попасть внутрь невозможно. И на дверях тоже — этикетки охранной компании, чтобы воры оставили даже саму мысль чем-то поживиться в этом доме. Стоит взломать дверь — и в охранную компанию поступит сигнал тревоги.

Особняк оказался очень большим. Мариэ с трудом верилось, что в таком громадном доме и на такой обширной территории проживает всего один человек. И при этом, несомненно, живет очень одиноко. Особняк сделан из бетона, все входы и выходы перекрыты — муха не пролетит. Больших собак хоть и не видно (быть может, он их просто терпеть не может), но для защиты применяются все мыслимые средства.

Как же ей быть дальше? У Мариэ не возникло никаких соображений. Попасть внутрь дома она не могла, но и за ограду выбраться — тоже никак. Вне сомнения, Мэнсики сейчас дома: это же он сам нажал на кнопку, чтобы принять что-то у службы доставки. Уборщики приезжают к нему раз в неделю, а помимо них посторонних в доме почти не бывает. Так говорил сам Мэнсики, когда они с тетей были у него в гостях.

Попасть внутрь невозможно, поэтому нужно спрятаться где-то снаружи. Если просто бродить вокруг, ее наверняка заприметят. Поискав, в углу сада она обнаружила сарай, где хранился инвентарь. Дверь была не заперта. Внутри лежали садовые инструменты и шланги, аккуратно лежали мешки с удобрениями. Она вошла туда и уселась на такой мешок. Конечно, место не самое удобное, но, если отсюда не выходить, можно не бояться, что попадешься в объективы камер. Вряд ли кто-то придет сюда проверять. А тем временем наверняка что-нибудь произойдет. Нужно только подождать.

Ситуация вроде бы казалась безвыходной, но Мариэ все равно ощущала в себе скорее эдакую приподнятость. Тем утром, стоя после душа голой перед зеркалом, она заметила, что грудь у нее уже начала чуть набухать. И это, наверное, тоже теперь добавило ей бодрости. Хотя, конечно, просто могло показаться, и она выдала желаемое за действительное. Те мягкие выпуклости, которых — как ни старалась она беспристрастно смотреть под разными углами, как ни пыталась их потрогать — совсем недавно еще не было, теперь, как ей казалось, начали возникать. Соски оставались все такими же маленькими (никакого сравнения с тетушкиными, напоминавшими косточку маслины), однако в них уже угадывались признаки начала роста.

Время в сарае текло в думах о маленьких выпуклостях груди. Мариэ воображала, как эти выпуклости постепенно будут расти. Каково это — жить с пышными формами? Мариэ представила себя в настоящем бюстгальтере достойного размера — например, таком, какой носит ее тётя. Но до этого еще далеко. Даже месячные у нее только-только начались весной этого года.

Ей захотелось пить, но пока можно потерпеть. Мариэ посмотрела на свои массивные часы: «G-Shock» показывали пять минут четвертого. Сегодня пятница, занятие в изокружке, которое она сразу решила пропустить. Даже не захватила сумку с кисточками и красками. Но если она не вернется домой к ужину, тётя наверняка станет переживать, поэтому еще нужно будет придумать подходящее оправдание.


Затем она вроде немного поспала, хоть и сама не могла поверить, что сможет даже ненадолго уснуть в такой обстановке и в таком месте. Однако сама не заметила, как задремала — минут на десять или пятнадцать. Всего-то. А может — и того меньше, но при этом — глубоко. Когда же, вздрогнув, Мариэ проснулась, сознание у нее раздвоилось. Какой-то миг она не могла понять, где сейчас находится и что здесь делает. В минуты забытья она, похоже, успела увидеть туманный сон. Тот был как-то связан с пышной грудью и молочным шоколадом. Во рту у Мариэ скопилась слюна. Затем девочка быстро вспомнила: «Я проникла в дом Мэнсики и прячусь в садовом сарае».

Ее разбудил какой-то звук, долгий и механический. То с лязгом поднималась дверь гаража, что располагался рядом с крыльцом. Возможно, Мэнсики, сев в машину, собирается куда-то уезжать. Мариэ тут же выскочила из сарая и крадучись направилась к передней части дома. Когда рольставня поднялась до упора, моторчик смолк. Зато завелся двигатель машины, и медленно показалась морда серебристого «ягуара». За рулем сидел Мэнсики. Стекло с его стороны было опущено, и в лучах солнца поблескивали его белоснежные волосы. Мариэ наблюдала за ним из кустов.

Если бы Мэнсики повернул голову чуть правее, он бы наверняка заметил фигурку Мариэ в тени кустов. Слишком маленьким было это укрытие, чтобы за ним можно было полностью спрятаться. Однако Мэнсики смотрел прямо перед собой. Могло показаться, что он, сжимая руль, о чем-то серьезно размышлял. «Ягуар» проехал вперед и, повернув перед домом, пропал из виду. Железные жалюзи гаража начали медленно опускаться. Тогда Мариэ выскочила из своего укрытия и стремглав поднырнула под почти опустившуюся рольставню. Так это делал Индиана Джонс в фильме «В поисках утраченного ковчега». Это с ней также произошло мгновенно и машинально. Мариэ моментально решила: стоит оказаться в гараже — а оттуда наверняка можно будет пробраться внутрь. Гаражный сенсор, что-то почувствовав, на миг притормозил закрытие, но рольставня продолжила опускаться и вскоре плотно закрылась.

В гараже стояла еще одна машина — изящный темно-синий спортивный автомобиль с бежевым куполом — тот самый, который прежде с восхищением разглядывала тётя. Мариэ машины не интересовали, вот и на эту она даже не посмотрела. Она была с жутко длинным носом и такой же эмблемой, как и серебристый «ягуар». То, что она очень дорогая, могла легко представить даже ничего не понимавшая в машинах Мариэ. Да к тому же, вероятно, еще и коллекционная.

В глубине гаража виднелась дверь в дом. С замиранием сердца Мариэ повернула ручку и поняла, что она не заперта. Девочка выдохнула с большим облегчением. Ну кто будет днем закрывать дверь из гаража в дом? Но Мэнсики человек осторожный и осмотрительный, поэтому она особо ни на что и не надеялась. Однако Мэнсики, возможно, глубоко задумался о чем-то важном, так что можно сказать, что ей повезло.

Через ту дверь она и проникла в дом. Она не знала, как поступить с обувью, но в итоге решила разуться и нести ее в руках. Оставлять здесь не годилось. В доме стояла гробовая тишина, как будто все вокруг затаило дыхание. Теперь, когда Мэнсики куда-то уехал, она была уверена, что здесь больше никого нет. Сейчас в этом особняке нахожусь только я, думала она. И какое-то время могу ходить, куда захочу, и делать все, что мне вздумается.

Когда она побывала здесь раньше, Мэнсики провел их с тетушкой по дому, и Мариэ все хорошенько запомнила. Расположение комнат в доме она себе представляла. Первым делом направилась в гостиную, занимавшую почти весь первый этаж. Оттуда можно выйти на просторную террасу — через стеклянную раздвижную дверь. Недолго Мариэ колебалась, можно ли ее открыть или нет. А вдруг, уезжая, Мэнсики включил сигнализацию? И стоит лишь приоткрыть эту дверь, как сразу заголосит сирена, замигает лампа сигнализации охранной компании. Оттуда позвонят сюда — выяснить, что происходит. Чтобы прекратить гвалт, нужно будет назвать пароль… — так размышляла Мариэ, держа в руках свои черные туфли.

Но затем она пришла к выводу, что хозяин не включал сигнализацию. Раз уж он не запер дверь из дома в гараж, значит, далеко уезжать не собирался. Так, за покупками или что-нибудь вроде того. Мариэ решительно повернула ручку стеклянной двери и открыла ее изнутри. Немного подождала — звонок не зазвенел, из охранной компании не позвонили. Тогда она, выдохнув с облегчением (если бы примчались на машине охранники, шутками бы она уже не отделалась), вышла на террасу. Там опустила туфли на пол и сняла пластмассовый кожух с крупного бинокля. Тот оказался слишком тяжелым для нее, и она положила было его на перила террасы, как на подставку, но все равно управлялась с трудом. Мариэ огляделась и обнаружила у стены подставку для бинокля. Та напоминала треногу и была такого же бледно-оливкового цвета, что и сам бинокль.

Бинокль крепился к ней на шарнире. Мариэ установила его, села рядом на низкий табурет и прильнула к окулярам. Теперь ей было удобно смотреть, а вот с обратной стороны ее не было видно. Вот так наверняка Мэнсики и следит за другой стороной лощины.

Мариэ поразило, насколько отчетливо ей стало видно все, что было у нее дома. Сквозь линзы все выглядело на порядок четче и ярче, чем на самом деле. Наверное, у бинокля для этого есть какая-то особая оптическая функция. Некоторые окна, выходившие на лощину, оказались не зашторены, и Мариэ могла разглядеть в них все вплоть до мельчайших предметов, точно до них было рукой подать. И вазу, стоявшую на столе, и лежавший рядом с ней журнал. Тетушка наверняка дома, вот только ее нигде не видно.

Какое же это все-таки странное чувство — видеть издалека свое жилище в мельчайших деталях. Такое ощущение, будто сама уже умерла (не важно, как, но раз — и уже мертвая) и наблюдаешь с того света за домом, в котором жила прежде. Долгое время он был твоим, но больше тебе там не место. Близок и знаком до боли, но вернуться в него ты уже никогда не сможешь. Такое вот странное отчуждение охватило Мариэ.

Затем она посмотрела на свою комнату. Окно ее выходило в лощину, но было завешено шторами — плотно, без единой щели. Шторы привычного оранжевого цвета с рисунком изрядно выцвели на солнце и заметно потускнели. Что за шторами, не разобрать, а вот вечером, когда в доме горит свет, ее собственный силуэт должен быть смутно виден. Насколько — не поймешь, пока не окажешься здесь ночью. Мариэ потихоньку вращала бинокль на подставке. Где-то в доме должна быть тетушка, но Мариэ нигде ее не видела. Может, хлопочет на кухне — готовит ужин? А может, отдыхает у себя в комнате? Так или иначе, другую сторону дома отсюда не видно.

Мариэ захотелось прямо сейчас вернуться домой, и желание молниеносно захлестнуло ее. Хочу сидеть на обычном кухонном стуле, и пить из своей кружки горячий черный чай, и смотреть, как тётя готовит еду. Как это было бы прекрасно! — думала она. Прежде она даже на миг не могла себе представить, что когда-нибудь станет с любовью думать о собственном доме. Она долго считала его пустым и безобразным — ей было нестерпимо неприятно в нем жить. Она мечтала поскорее стать взрослой, чтобы покинуть этот дом и поселиться одной в таком жилище, что будет ей по душе. Однако прямо сейчас, глядя на свой дом с другой стороны лощины сквозь линзы бинокля, она желала в него вернуться во что бы то ни стало. Потому что там, как ни крути, моя родина — и там мне надежно и безопасно.

В ту минуту ей послышался легкий гул, она оторвалась от бинокля и увидела, как в небе летит нечто черное. Пчела! Крупная пчела с длинным телом — наверное, все-таки шершень. Агрессивная тварь, которая убила ее мать, с очень острым жалом. Мариэ поспешно заскочила в дом и, плотно задвинув стеклянную дверь, заперла ее. Шершень какое-то время кружил за стеклянной дверью, будто бы подкарауливая Мариэ. Он даже несколько раз бился в стекло, но вскоре отчаялся и куда-то улетел. Мариэ облегченно перевела дух, но дышать ей все еще было тяжело, сердце чуть не выпрыгивало из груди. Шершни — она их боится больше всего на свете. Сколько раз отец рассказывал ей, какие они страшные создания. Сколько раз она видела их на картинках в атласе природы. Постепенно ей стало страшно, что она когда-нибудь разделит участь матери — умрет, искусанная шершнями, ведь не исключено, что она унаследовала от матери аллергию на пчелиный яд. Когда-нибудь и она умрет, с этим ничего не поделаешь, но это должно произойти намного позже. Прежде ей хотелось бы все-таки хоть раз ощутить, каково это — иметь пышную грудь и упругие соски? А умереть раньше от укуса шершня — очень жестоко и несправедливо.

Мариэ посчитала, что на улицу лучше пока не высовываться. Эти свирепые шершни наверняка еще могут вернуться. Ей казалось, будто эти твари теперь выбрали ее чуть ли не своей личной мишенью, и потому решила подробнее изучить дом изнутри, а по участку снаружи не бродить.

Первым делом она обошла всю просторную гостиную и не заметила никаких изменений с прошлого визита. Там стоял большой рояль «Стейнвей», на котором лежало несколько партитур. Инвенция Баха, соната Моцарта, ноктюрн Шопена, все технически — не самые сложные произведения. Но даже такое играть не каждому по силам, Мариэ это понимала. Она некогда брала уроки игры на фортепьяно (но особо не преуспела — к рисованию ее тянуло больше).

На кофейном столике с мраморной крышкой лежало несколько книг, все — начатые, страницы заложены закладками. Один том — философский трактат, другой — книга по истории, еще две книги — что-то художественное (одна из них — на английском). Названий она прежде никогда не видела, авторов тоже не знала. Немного полистала несколько, но содержание ее ничуть не заинтересовало. Хозяин дома читает заумные книги, любит классическую музыку. А между делом украдкой наблюдает через мощный бинокль за ее домом на другой стороне лощины.

Он просто извращенец? Или здесь все-таки имеется какая-то цель? Он что — интересуется тетушкой? Или мной? Или нами обеими, пусть такое и кажется немыслимым?

Затем Мариэ решила изучить комнаты этажом ниже. Спустившись по лестнице, двинулась прямиком в кабинет Мэнсики. Там на стене висел портрет хозяина дома — Мариэ остановилась посередине комнаты и некоторое время его рассматривала. Картину эту она видела и раньше (собственно, чтобы ее посмотреть, они с тетушкой сюда и приезжали). Однако теперь она пристально всматривалась в полотно заново, и у нее постепенно возникло ощущение, будто Мэнсики и вправду здесь. Поэтому она торопливо отвела взгляд и осторожно, стараясь не попадаться портрету на глаза, один за другим принялась осматривать предметы на столе. Мощный стационарный компьютер «Apple», но включать его она не стала: Мариэ прекрасно понимала, что на компьютере установлена гибкая защита, которая будет ей не по зубам. Другого на столе было не так уж и много. Перекидной еженедельник — но почти без записей, лишь местами — непонятные значки и цифры. Вероятно, настоящий календарь у него в компьютере да на разных гаджетах. Конечно, все они — под надежной защитой программ: господин Мэнсики — человек очень бдительный и следов после себя не оставляет.

Кроме того на столе были разложены самые обычные канцелярские принадлежности, какие встречаются на столах в любых обычных кабинетах. Карандаши почти все одинаковой длины — с красиво заточенными грифелями. Скрепки в ячейках по размеру. Чистый белый лист для записей терпеливо дожидался, когда на нем что-нибудь напишут. Электронные настольные часы достоверно отсчитывали время. Во всяком случае, все здесь содержалось в пугающем порядке. Если он только не искусно созданный киборг, подумала Мариэ, то у человека, именуемого «господин Мэнсики», вне сомнения, должна быть хоть какая-то странность.

Все выдвижные ящички стола, конечно, оказались замкнуты, кто бы сомневался. Больше в кабинете смотреть было не на что. Ни стоявшие на полках книги, ни стеллажи с компакт-дисками, ни дорогая аудиоаппаратура ее внимания не привлекли. Все это лишь проявления его пристрастий и вкусов, которые не помогут лучше узнать его как человека и никак не связаны с тайной, которую он, вероятно, хранит в себе.

Оставив кабинет, Мариэ двинулась по тусклому коридору, отворяя двери некоторых комнат. Все они были не заперты. В прошлый приезд эти комнаты им не показали — их проводили только в гостиную на первом этаже, а еще в кабинет, столовую и кухню этажом ниже (и еще Мариэ сходила в туалет для гостей на первом этаже). Теперь же она одну за другой распахивала двери в незнакомые комнаты. Первая оказалась спальней Мэнсики — главной, очень просторной, с гардеробной и ванной комнатами. Большая двойная кровать, постель заправлена очень аккуратно, поверх накинуто стеганое покрывало. Горничная в доме не живет, выходит, постель Мэнсики заправляет сам? Даже если и так, что в этом удивительного? В изголовье лежит аккуратно сложенная пижама темно-коричневого цвета. На стенах спальни — несколько маленьких гравюр, похоже на серию одного автора. На тумбочке — еще одна начатая книга. Этот человек постоянно читает в разных местах. Окно спальни выходило на лощину, но было небольшим, и жалюзи опущены.

Мариэ толкнула дверь в гардеробную: ей открылось просторное помещение, заставленное рядами одежды. Полных костюмов мало, сплошь пиджаки и блейзеры, галстуков тоже было немного. Вероятно, носить формальную одежду ему особо не приходится. Сорочки все только что из химчистки, упакованы в полиэтилен. На полках рядами расставлены кожаные полуботинки и мокасины. Чуть в стороне висела верхняя одежда самой разной толщины и плотности. Подобранные со вкусом вещи содержались в идеальной чистоте, хоть сейчас на страницы модного журнала. Количество их не то что было очень велико, но и не сказать, что одежды у Мэнсики мало, — и во всем сохранялась разумная умеренность.

Выдвижные ящики комода были полны носков, платков, трусов и нательных маек: все свернуты без единой морщинки и аккуратно разложены. Были также отдельные ящики под джинсы, рубашки поло и толстовки. Для свитеров оказался предусмотрен отдельный ящик, размером побольше. Там были собраны красивые свитеры разных расцветок, все без узоров. Однако и в гардеробной не нашлось ничего такого, что приоткрыло бы тайну Мэнсики. Все было совершенно чистым и рассортированным по своей функциональности, на полу — ни пылинки, развешанные по стенам литографии — все как по линейке.

Про Мэнсики Мариэ отчетливо поняла одно: жить с таким человеком она бы ни за что не смогла. Для обычного живого человека так существовать просто невыносимо. Насколько ее тетушка любит порядок, но до такой тщательности не доходит даже она.

Следующая комната, похоже, была гостевой спальней. В ней стояла заправленная двойная кровать, у окна — письменный столик и офисное кресло. Был даже телевизор, но никаких следов и признаков того, что в ней когда-либо кто-то ночевал. Складывалось такое ощущение, что эту комнату, если можно так выразиться, позабыло время. Выходит, господин Мэнсики не такой уж и гостеприимный хозяин, а спальню для гостей держит просто на всякий случай (какой? даже трудно себе представить).

Соседняя с ней комната была чем-то вроде кладовой. Кровати здесь не было, а на полу, покрытом зеленым ковром, штабелем высился с десяток картонных коробок. Судя по весу — с документами, на приклеенных бирках — какие-то знаки, нанесенные шариковой ручкой. Каждая коробка была прочно обмотана скотчем. Мариэ предположила, что в них какие-то его рабочие документы. В этих коробках, возможно, скрывается некий важный секрет, но это, несомненно, — его секрет по работе, никак не относящийся ко мне.

Ни одна из комнат не была заперта, и окна каждой, плотно закрытые жалюзи, выходили на лощину. Некому здесь наслаждаться ярким солнечным светом и превосходным видом. В комнате было мрачно, и стоял затхлый дух заброшенности.

А вот четвертая комната оказалась для Мариэ самой занимательной. То есть сама комната особо ничем внимание не привлекла — в ней почти не было мебели. Только стул из столового гарнитура да деревянный столик, лишенный какого бы то ни было своеобразия. Голые стены без картин, ощущение пустоты. Хоть бы какое украшение. Похоже, в эту комнату вообще редко заходят. Но когда Мариэ из любопытства приоткрыла дверки встроенного гардероба — увидела в нем женскую одежду. Не очень много, но взрослой женщине вполне хватило бы на несколько дней. Мариэ представила, что в этом доме, вероятно, регулярно останавливается женщина и потому хранит здесь свои вещи, и невольно нахмурилась. Интересно, а тетушка знает, что у Мэнсики есть такая вот женщина?

Однако девочка сразу поняла, что ошиблась: вся висевшая на плечиках одежда без единого исключения оказалась старых фасонов примерно пятнадцатилетней давности. И платья, и блузки, и юбки — все известных марок, стильные и, по всей видимости, очень дорогие. Но теперь такую одежду никто не носит. Мариэ не особо разбиралась в моде, но такое было понятно и так. Наверняка одежда эта была писком моды еще до ее, Мариэ, рождения, а теперь вся отдает нафталином. Висела она здесь явно уже очень долго, однако за ней, похоже, хорошо следили, потому что Мариэ не заметила никаких признаков моли. Температуру и влажность здесь тоже, судя по всему, поддерживали, потому что одежда не выцветала. Размер платьев — 5. Рост женщины — сантиметров сто пятьдесят пять. Судя по размеру юбок, у нее была очень хорошая фигура. Размер обуви — двадцать третий[343].

Выдвижные ящики хранили в себе трусики, носки, пеньюары. Чтобы не пылились, все были упакованы в целлофан. Мариэ достала первое, что попалось ей под руку — бюстгальтер размера 65C. Глядя на его чашечки, она представила себе форму груди той женщины. Пожалуй, чуточку меньше, чем у тетушки (а форму сосков, разумеется, она знать не могла). Все белье там было изящным, тонкой работы — и даже чуточку сексуальным. Такое отборное белье обеспеченная взрослая женщина приобретает в дорогих бутиках для интимной близости с любящим ее мужчиной. Тончайший шелк и кружева — все сплошь требовало стирки вручную. Такое не надевают, чтобы постричь газон перед домом. В ящиках тоже сильно пахло нафталином. Мариэ все осторожно свернула, положила в целлофан и закрыла ящик гардероба.

Всю эту одежду лет пятнадцать-двадцать назад носила женщина, которая прежде была в близких отношениях с Мэнсики, — к такому выводу пришла Мариэ. И почему-то женщина эта, носившая одежду пятого размера, обувь — двадцать третьего, бюстгальтеры — 65C, — оставила ему свой составленный со вкусом гардероб. И больше к нему не вернулась. Вот только почему она оставила такую роскошную одежду? Если люди расстаются, такое они обычно забирают с собой. Причины Мариэ, конечно же, не знала — видела лишь то, что господин Мэнсики очень бережно хранит оставшуюся немногочисленную одежду, как рейнские нибелунги, охраняющие легендарное золото. И временами он приходит в эту комнату, смотрит на эту одежду, берет ее в руки. Сменяются времена года — и Мэнсики ставит новую банку средства от насекомых: эту работу он не может доверить никому другому.

Где теперь та женщина и как она поживает? Может, стала чьей-нибудь женой? Или умерла от болезни или несчастного случая? А он все так же нуждается в ней и хранит память о ней. (Разумеется, Мариэ не знала, что эта женщина — ее собственная мать, а у меня не имелось ни единой убедительной причины сообщать ей правду. Таким правом обладал, пожалуй, лишь сам Мэнсики.)

Мариэ задумалась: следует ли ей после этого относиться к господину Мэнсики дружелюбнее — из-за того, что он долгие годы продолжает думать о той единственной женщине? Или же, наоборот, ей должно быть неприятно потому, что он так бережно и идеально хранит ее одежду?


Мариэ глубоко задумалась — и тут вдруг услышала, как поднимается рольставня гаражных ворот. Это вернулся Мэнсики. Она увлеклась одеждой и совсем не заметила, как открылись въездные ворота, как по дорожке проехала машина. Нужно скорее убираться отсюда, спрятаться в каком-нибудь надежном месте. И тут она вдруг, охнув, сообразила, какой промах допустила. Жутко важный промах. Ее всю охватила паника.

На террасе осталась забытая обувь. А бинокль вынут из чехла и по-прежнему стоит на треноге. Увидев шершня, она в ужасе все побросала и заскочила в дом. Оставив на террасе все, как было. Если Мэнсики, выйдя на террасу, это заметит (а рано или поздно он это сделает), то вынужден будет сразу догадаться, что в его отсутствие кто-то пробрался к нему в дом. Взглянув на размер черных туфелек, он с первого взгляда поймет, что они — ребенка. Мэнсики человек смышленый — вряд ли ему понадобится много времени на то, чтобы догадаться, что туфли эти — ее, Мариэ. Наверняка же после этого перевернет весь дом — ну и, разумеется, запросто ее отыщет в любом укрытии.

Времени выскочить на террасу, забрать туфли и положить бинокль на место у нее не было. Если побежит — может столкнуться с ним нос к носу. Как быть, Мариэ не знала. У нее сперло дыхание, участился пульс, руки и ноги сделались будто ватные от страха.

Двигатель смолк, рольставня стала с лязгом опускаться. Вскоре Мэнсики должен войти в дом. Что же делать? Что же мне… В голове у нее стало пусто. Сев на пол, Мариэ закрыла глаза и взялась руками за виски.

— Достаточно сидеть здесь неподвижно, — раздался чей-то голос.

Мариэ решила, что ей послышалось, но то не была галлюцинация. Девочка решительно распахнула глаза — перед ней был старичок ростом сантиметров шестьдесят, сидел на низком комоде. Волосы с проседью собраны в узел на голове, облачен в старинный белый балахон, на поясе — маленький меч. Само собой, Мариэ поначалу решила, что и это ей мерещится: ударилась в панику, и сознание играет с нею злые шутки.

— Нет, мы не суть иллюзии, — произнес старик тихо, но звучно. — Нас зовут Командоры. И мы вас, судари наши, спасем.

Глава 29

Необходимо стать смелой и умной девочкой
— Мы не суть галлюцинации, — повторил Командор. — Существуем мы или же нет, в сем мнения незначительно расходятся, но как бы там ни были, мы не суть иллюзии. И мы здесейчас, чтобы вас, судари наши, спасти. Пожалуй, вам наши помощи здесейчас не помешают.

Мариэ предположила, что «судари наши» — это, пожалуй, она сама, — и кивнула. Говорит он, конечно же, странно, подумала она, но все так и есть. И мне действительно требуется помощь.

— Теперь уже идти за обувями на террасы поздновато, — произнес Командор. — Забудьте также и о биноклях, хотя не суть переживайте. Мы приложим все усилия и сделаем так, чтобы дружища Мэнсики не вышли на террасы, по крайним мерам — пока. Но после закатов и сии окажутся тщетными. Когда стемнеют, оне выйдут на террасы и станут разглядывать в бинокли ваши, судари наши, дома на тех сторонах лощин. Сие у них привычки. А до тех пор нам необходимо ликвидировать неувязки. Вы понимаете, что мы имеем в видах?

Мариэ просто кивнула. Вроде бы она понимала.

— Вы, судари наши, прячетесь в сих гардеробах, — продолжал Командор. — Сидите тихо, чтоб духи ваши не были слышны. Других выходов не суть. Когда придут часы — дадим вам знать. А до тех пор даже не двигайтесь с мест. Что бы ни случились. И помалкивайте. Ясно?

Мариэ кивнула еще раз. Я что, вижу сон? Или это что-то вроде феи?

— Мы суть и не сны, и не феи, — ответил Командор, словно прочтя мысли Мариэ. — Мы суть идеи, искони бесформенные. Но так мы будем вам, судари наши, не видны, а сие весьма неудобно, вот мы и приняли на времена облики командоров.

Идея, Командор… — не произнося этих слов вслух, повторяла про себя Мариэ. Этому человеку под силу читать мои мысли. И тут она, ахнув, вспомнила. Это же он изображен на картине нихонга, которую она видела в доме Томохико Амады. Наверняка он сошел с той картины — потому и такого маленького роста.

Командор сказал:

— Так и суть. Мы позаимствовали облики людей с тех картинок. Командоры? Нам тоже не вполне ясно, что эти слова значат. Однако покамест нас зовут именно так. Ждите здесь тихо, мы придем за вами. Бояться не суть чего. Вас, судари наши, защитят все облачения сии.

Защитят облачения? Мариэ толком не понимала, что он имеет в виду, но ответа на свои сомненья так и не получила. В следующий же миг Командор пропал с ее глаз — как пар, растворившийся в воздухе.


Мариэ притаилась в гардеробе. Как и советовал Командор, она старалась не двигаться и не шуметь. Мэнсики зашел в дом — похоже, он ездил за покупками. Мариэ послышалось, как шуршат прижатые к его груди бумажные пакеты. Когда он, переобувшись в домашние тапочки, прошел мимо комнаты, где пряталась Мариэ, у нее перехватило дух.

Дверцы гардероба представляли собой жалюзи, и сквозь направленные вниз щели между пластинами едва пробивался свет. Совсем не яркий, а ближе у вечеру в комнате начнет темнеть. В щели виднелся лишь застеленный ковром пол. Внутри гардероба было тесно и удушающе пахло нафталином. Вокруг только стены, никуда отсюда не деться. Именно это пугало девочку больше всего.

«Когда придет час — дам знать», — сказал ей Командор, и теперь оставалось лишь ждать, веря ему на слово. Еще он сказал: «Вас защитят облачения». Пожалуй, он имел в виду одежду, которая здесь хранится, — то старье, которое носила, вероятно, еще до моего рождения неизвестная мне женщина. С чего бы ей меня защищать? Мариэ вытянула руку и коснулась рукава цветастого платья, висевшего прямо перед ней. Розовая материя его оказалась мягкой и приятной на ощупь. И некоторое время Мариэ мягко сжимала эту ткань в своей руке. От прикосновения к одежде ей — непонятно, почему — стало немного спокойнее на душе. Она подумала: если захочу — могу надеть это платье. Мы с этой женщиной примерно одного роста. Ничего странного, если я надену пятый размер. Конечно, груди у меня пока еще нет, поэтому в то место нужно будет что-нибудь подложить. Но если у меня возникнет такое желание или почему-либо придется так поступить, я смогу переодеться в то, что здесь висит. От этой мысли у нее почему-то чаще забилось сердце.

Шло время. В комнате постепенно смеркалось. Близился вечер. Мариэ посмотрела на ручные часы, но в потемках ничего не разглядела. Нажав на кнопку, она включила подсветку циферблата. Время приближалось к половине пятого. Солнце, должно быть, начинает садиться. В эту пору дни все короче, а с наступлением темноты Мэнсики выйдет на террасу — и тут же обнаружит, что кто-то проник в его дом. Необходимо оказаться там раньше него и ликвидировать улики.

Мариэ с трепетом ждала, когда за ней придет Командор. Но тот все никак не приходил. Может, все получается не так, как он задумал, и Мэнсики не поддается на его уловки? К тому же она не знала, насколько в действительности силен человек, которого зовут Командором, — он же «идея» — и насколько ему можно довериться? Однако ничего другого ей все равно не оставалось. Сидя на полу в гардеробе и обхватив руками колени, Мариэ смотрела сквозь щели в жалюзи на ковер. Иногда вытягивала руку и сжимала в ней рукав того платья, будто тот был для нее жизненно важным ремнем безопасности.

Когда сумерки в комнате сгустились еще плотнее, в коридоре опять послышались шаги. Все те же, неторопливые и мягкие. Человек поравнялся с комнатой, где она скрывалась, и звуки резко стихли, будто он учуял запах. Возникла пауза, затем послышалось, как отворяется дверь. В эту самую комнату — несомненно. Сердце у Мариэ заледенело и, казалось, вот-вот остановится. Этот кто-то (наверняка Мэнсики, ведь кроме него в этом доме больше никого быть не должно) вошел в комнату и медленно закрыл за собой дверь. Теперь он был в комнате — тоже несомненно. Как и она, затаил дыхание и прислушивался к чему-то, это Мариэ понимала. Свет мужчина не включал, лишь всматривался в сумеречное пространство. Почему он не зажигает свет? Разве не это делают прежде всего? Причины этого Мариэ не знала.

Она впилась глазами в пол, видневшийся сквозь щели жалюзи. Если этот кто-то приблизится сюда, ноги его станет видно. Пока — ничего, но он был внутри, Мариэ ощущала его присутствие. И мужчина этот — вероятно, Мэнсики (кто же еще?) — в потемках пристально смотрит на дверцу гардероба. Что он заподозрил? Что внутри гардероба происходит нечто необычное? И как он поступит дальше? Конечно же, откроет дверцу. Ничего другого и быть не может. На дверце, разумеется, никакого замка. Открыть ее очень просто — протянув руку, потянуть на себя за ручку.

Мужчина подошел еще ближе. Все тело Мариэ сковал жуткий страх. Под мышками потекли струйки холодного пота. Нечего было сюда приходить. Сидела бы лучше дома, думала она. В своем милом добром доме на вершине горы напротив.

Здесь нечто страшное, и я не должна к нему приближаться. Здесь работает чье-то сознание. Шершни, вероятно, с этим сознанием заодно. И сейчас до этого нечто — рукой подать. Сквозь щель в жалюзи стал виден носок ноги — похоже на кожаные домашние тапочки коричневого цвета. Но уже слишком стемнело, и ничего другого видно не было.

Мариэ машинально вытянула руку и отчаянно сжала рукав висевшего рядом платья — пятого размера, в цветочек — и взмолилась: Спаси меня! Если можешь — защити!

Мужчина долго и неподвижно стоял перед дверцами гардероба, не издавая ни малейших звуков. Мариэ не слышала даже его дыхания. Мужчина просто ждал чего-то, не шелохнувшись, будто он — истукан. Всюду лишь гнетущая тишина и наползавший мрак. Тело девочки, свернувшейся на полу гардероба в клубок, мелко дрожало. Тихонько постукивали зубы. Мариэ хотелось закрыть глаза и заткнуть уши, она стремилась отогнать подальше от себя все свои мысли. Но не стала этого делать — она чувствовала, что так поступать нельзя. Как бы ни было страшно, нельзя позволять страху повелевать собой. Нельзя становиться нечувствительной. Нельзя лишаться мыслей. Поэтому она раскрыла пошире глаза, напрягла слух и, следя за носкам тапочек, крепко сжимала мягкий материал розового платья, будто цеплялась за него.

Она неистово верила, что одежда ее защитит. Вся одежда, что здесь есть, — за меня. Защитит меня, закутает, я стану прозрачной среди всей этой одежды пятого размера, двадцать третьего и 65C. Меня здесь нет. Меня здесь нет.

Трудно сказать, сколько прошло времени. Длилось оно неравномерно и непоследовательно, но даже так сколько-то его прошло. В какой-то миг мужчина протянул руку, собираясь открыть гардероб, — такое явственное ощущение возникло у Мариэ. Она приготовилась. Распахнется дверца, и мужчина увидит ее. Ну и она, конечно, тоже увидит его. Что затем произойдет, она не знает, даже не представляет себе. На миг проскользнуло сомнение: А вдруг мужчина этот — не Мэнсики. Тогда кто он?

Однако в итоге мужчина дверцу не открыл. Поколебавшись, отпустил ручку и отступил от гардероба. Почему он в последний миг передумал, Мариэ не поняла — вероятно, его сдержало нечто. После этого он отворил дверь комнаты и вышел в коридор. Дверь захлопнулась. Комната опять стала безлюдной. Несомненно — и это никакая не уловка. Теперь Мариэ была уверена, что кроме нее в комнате больше нет никого. Девочка наконец-то закрыла глаза и глубоко выдохнула скопившийся внутри воздух.

Сердце у нее по-прежнему стучало учащенно. В каком-нибудь романе использовали бы фразу «будто бьет в набат», хотя что такое «набат», Мариэ пока не было известно. Опасность и вправду была близка, но что-то в самый последний миг ее защитило. И все равно здесь слишком опасно. Тот некто ощутил, что я в этой комнате, сомнений тут быть не может. Скрываться здесь до бесконечности не годится. На этот раз пронесло, но кто даст гарантию, что удача улыбнется мне и в дальнейшем?

Она подождала еще. В комнате становилось все темнее. Однако Мариэ терпеливо ждала, просто не издавая ни звука, сдерживая беспокойство и терпя страх. Командор не должен о ней позабыть. Мариэ поверила его словам. Точнее, иного выбора, кроме как положиться на человечка со странным говором, ей не оставалось.


Когда она очнулась, перед ней уже стоял Командор.

— Судари наши, выходите отсюдова, — раскатисто произнес он. — Времена пришли! Ну, поднимайтесь же!

Мариэ оторопела. Она так долго просидела, скрючившись, на полу, что все тело затекло, и подняться у нее никак не получалось. Пора выходить из гардероба — а ее охватил новый страх. Возможно, за пределами этого одежного шкафа ее поджидает нечто гораздо страшнее.

— Дружища Мэнсики сейчас принимают души, — произнес Командор. — Оне, как вы заметили, чистюли. В душевых комнатах проводят много времен. Но, разумеется, не суть бесконечно. Шансы у вас, судари наши, только здесейчас. Нужно поторапливаться.

Мариэ собралась с силами и умудрилась подняться с пола. Нажав на дверцы гардероба, она их распахнула. Комната была мрачна и пуста. Прежде чем выйти из шкафа, Мариэ обернулась и еще раз посмотрела на развешанную там одежду. Вдохнула воздух, пропитанный нафталином. Всю эту одежду она видит, возможно, в последний раз. Отчего-то вся она показалась ей и очень родной.

— Ну, скорей же, — отрывисто распорядился Командор — Времен мало. Налево и по коридорам.

Мариэ с сумкой через плечо отворила дверь, вышла наружу и повернула налево. Взбежала по лестнице, заскочила в гостиную, пересекла всю эту просторную залу и открыла дверь на террасу. Возможно, шершень все еще там. Вокруг заметно стемнело, и насекомые уже должны прекратить свои труды… Но нет — это могут быть такие шершни, которым темнота нипочем. Как бы там ни было, думать об этом времени нет. Стоило Мариэ оказаться на террасе, как она быстро открутила винт, сняла бинокль с подставки и вернула под пластиковый кожух. Затем сложила саму треногу и приставила, как прежде, к стене. От напряжения пальцы не слушались, и времени ушло больше, чем она предполагала. Проделав все это, она подхватила с пола свои черные туфли. Командор, присев на табурет, наблюдал за нею. Шершня нигде не было, и это успокоило Мариэ.

— Вот и славно, — сказал, кивнув, Командор. — Закрывайте стеклянные двери и заходите внутрь. Оттуда в коридоры и по лестницам вниз на два этажа.

По лестнице вниз на два этажа? Так я только глубже нырну в этот дом. Разве я не могу убежать отсюда прямо сейчас?

— Здесейчас убежать отсюд не удастся, — прочитав мысли девочки, сказал Командор, покачивая головой. — Выходы плотно перекрыты. И вам, судари наши, придется какие-то времена скрываться внутри особняков. Теперь, судари наши, вам лучше делать то, что мы вам скажем.

Мариэ оставалось лишь верить Командору, поэтому она вышла из гостиной и, крадучись, спустилась на два этажа. Там находился второй подземный этаж: комната для прислуги, рядом с ней — прачечная и дальше — кладовая. В конце коридора — спортзал с тренажерами. Командор показал на комнату для прислуги.

— Судари наши, будете какие-то времена прятаться тамздесь, — сказал Командор. — Тутсюда дружища Мэнсики не заходят. Разы в дни оне стирают вещи, спускаются здесюда в спортзалы, но в комнаты прислуг не заглядывают. Поэтому если сидеть тамтогда тихо, вас никто не заметят. В комнатах есть умывальники, холодильники, на случаи землетрясений в кладовых хранятся запасы минеральных вод и продуктов. Поэтому с голодов не суть умрете. И вы, судари наши, сможете провести дни в сравнительных спокойствиях.

Провести дни? — удивленно спросила Мариэ, держа в опущенной руке черные туфли. Но спросила она это не вслух. Хотите сказать, я проведу здесь несколько дней?

— Как ни прискорбно сие, вам, судари наши, сразу выйти отсюда не удастся, — покачивая маленькой головой, ответил Командор. — Здесейчас принимаются очень строгие меры предосторожностей. В разных смыслах все под присмотрами. Так что даже мы бессильны помочь. Возможности, которыми наделены идеи, увы, не безграничны.

— И как долго мне здесь быть? — тихонько спросила Мариэ. — Мне нужно поскорее вернуться домой. Если не вернусь, тётя станет переживать, а то и заявит в полицию. Тогда хлопот не оберешься.

Командор опять покачал головой.

— Нам очень жаль, но ничем помочь мы не можем. Остается лишь терпеливо дожидаться здесейчас.

— А господин Мэнсики — опасный человек?

— Непростые сие вопросы, — сказал командор и нахмурился, как бы показывая, насколько вопрос это непростой. — Дружища Мэнсики в общем-то не суть злые люди. Скорее их можно назвать достойными уважений людьми с более высокими, чем у других, способностями. В них даже можно распознать признаки благородств. Однако вместе с тем в их душах суть некие пространства, которые в конечных результатах обладают способностями притягивать к себе нечты ненормальные и опасные. Вот в чем все беды.

Что это означает, Мариэ, разумеется, понять не могла. Нечто ненормальное? Она спросила:

— Человек, который неподвижно стоял там, перед гардеробом, — это был господин Мэнсики?

— Да, дружища Мэнсики, и вместе с теми не оне.

— А сам господин Мэнсики это замечает?

— Вероятно, — сказал командор. — Вероятно, замечают, хотя сами с сим ничегы поделать не могут.

Нечто опасное и ненормальное? Возможно, оно проявилось и в том шершне, подумала Мариэ.

— Именно. С шершнями лучше вести себя осторожнее. Ведь они — во всех отношениях смертоносные твари, — сказал Командор.

— Смертоносные?

— Такие, что могут вызвать смерти, — пояснил Командор. — Здесейчас же вам, судари наши, не суть чего остаются, как смирно ждать в этих комнатах. Выйдете из нее — суть быть бедам.

Смер-то-нос-ны-е, повторила про себя Мариэ, ощутив в этом слове очень трагический отзвук.

Девочка открыла дверь в комнату прислуги и вошла внутрь. Там оказалось чуть просторнее, чем вгардеробе спальни Мэнсики. Простенькая кухня с холодильником и электроплиткой, а также компактной микроволновкой, кран и мойка. Имелась крохотная душевая кабина и кровать без постели, в шкафу — матрас, одеяло и подушка. Стоял непритязательный столовый гарнитур — чтобы поесть, хватит, но стул только один. И было маленькое окно, выходящее на лощину: из щели между шторами открывался вид на нее.

— Если не хотите попадаться на глаза, сидите здесейчас тихо и не шумите, судари наши, — сказал Командор. — Вам понятно?

Мариэ кивнула.

— Вы, судари наши, девочки храбрые, — продолжал Командор. — Чутка безрассудные, но, во всяких случаях, храбрые. И сие, в общих-то, неплохо. Но пока вы здесейчас, всесторонне проявляйте вниманья и не теряйте бдительности. Здесейчас трудно сказать, где точно, но повсюду не суть обычные места. Потому что слоняются разные пройдохи.

— Слоняются?

— Бродят тудасюда.

Мариэ кивнула. Ей хотелось больше разузнать, в каком это смысле здесь «трудно сказать, где точно, но повсюду необычное место», и что это за такие пройдохи, что слоняются здесь, но она не сумела правильно составить вопрос. Столько всего непонятного, что даже не знаешь, с какой стороны подступиться.

— Возможно, мы больше не сможем здесейчас оказаться, — произнес Командор так, будто открывал ей какую-то тайну. — Нужно еще койкуда попасть и там койчто сделать. Причем, можно сказать, очень важные дела. Поэтому простите великодушно, но далее я ничем не смогу вам, судари наши, помочь. И вам, судари наши, не суть остается ничег иных, как справляться собственными силами.

— Но как я смогу выбраться из этого места одними лишь своими силами?

Командор, прищурившись, посмотрел на Мариэ.

— Хорошенько прислушивайтесь, хорошенько приглядывайтесь, будьте очень внимательны. Иных путей не суть. Когда придут времена, вы, судари наши, должны сие знать. Вроде того как «О! Настали те часы!». Вы, судари наши, смелые умные девочки. Сможете узнать, если только будете держаться насторожах.

Мариэ кивнула. Да, мне нужно быть смелой и умной девочкой, подумала она.

— Ну, будьте здоровы, судари наши, — ободрительно произнес Командор. И, будто вспомнив, добавил: — Можете не беспокоиться. Ваши, судари наши, вот эти вот груди вскоре станут побольше.

— Размером с 65C?

Командор с озадаченным видом наклонил голову вбок.

— Не ведаем-с. Мы же, как ни вертите, всего лишь идеи. Знаниями о размерах дамских исподних не располагаем-с. Но, во всяких случаях, те, что вырастут, намного больше, чем тутеперь, ни суть каких сомнений. Не суть беспокойтесь, времена расставят всех по местам. Для всех, что облечены в формы, времена суть великие вещи! Они не суть будут сколько угодно, но пока они у нас есть, судари наши, нужно ими пользоваться. Поэтому наслаждайтесь.

— Спасибо, — поблагодарила его Мариэ. Это, несомненно, стало для нее приятным известием — ей требовалось как можно больше всего, что может добавить ей смелости.

И Командор внезапно исчез — действительно, словно водяной пар, что растворяется в воздухе. Стоило Командору исчезнуть, и окружающая тишина стала еще тяжелее. От одной мысли, что она, быть может, больше не свидится с Командором, Мариэ стало грустно. Больше надеяться не на кого. Мариэ легла на матрас и уставилась в потолок. Потолок был низкий и забран белым гипсокартоном, посередине лампа дневного света. Хотя ее Мариэ, разумеется, не включала. Зажигать свет вовсе не стоило.

Как долго мне еще здесь быть? Скоро время ужина. Не вернусь домой до половины восьмого — тетушка наверняка позвонит в изостудию и узнает, что я сегодня пропустила занятие. От этих мыслей у нее ныло в груди. Тетушка, несомненно, станет сильно волноваться. Что со мной могло произойти? Нужно ей как-то сообщить, что я цела и невредима. И тут Мариэ вспомнила, что в кармане куртки у нее лежит сотовый телефон, который так и остался выключенным.

Мариэ вытащила его и включила. На экране появилась надпись «батарея разряжена». Причем, судя по всему, полностью, потому что экран тут же погас. У нее никак не доходили руки зарядить этот телефон — в жизни она фактически не нуждалась в сотовом, и этот аппарат был ей, в общем, до лампочки. Ничего странного, что батарея успела сесть, винить здесь некого — Мариэ виновата сама.

Она глубоко вздохнула. Действительно, телефон нужно иногда заряжать — кто знает, что может произойти. Однако что уж тут теперь говорить… Мариэ было сунула испустивший дух сотовый обратно в карман, но, что-то заметив краем глаза, опять вынула его. На чехле телефона не оказалось фигурки пингвина, обычно висевшей на нем. Фигурку она получила, накопив бонусы в пончиковой, и с тех пор хранила как талисман. А сейчас, видимо, оборвался шнурок — и где она могла его обронить? Мариэ не имела понятия — доставала телефон из кармана она крайне редко.

Поначалу она встревожилась от этой потери, но, немного подумав, успокоилась. Вероятно, пингвина она где-то потеряла случайно, но вместо него меня спасла та одежда из гардероба. И сюда меня привел этот крошка Командор с причудливым говором. Меня по-прежнему кто-то надежно защищает, поэтому жалеть о пропаже пингвина нечего.

Кроме того, из личных вещей у девочки были разве что кошелек, носовой платок, мешочек с монетами, ключ от дома да полпачки жвачки «Coolmint». И только. В школьной сумке через плечо лежали канцелярские принадлежности, несколько учебников и тетрадей. Ничего полезного не нашлось.

Мариэ осторожно вышла из комнаты прислуги, чтобы проверить, что хранится в кладовой. Как и говорил Командор, там было много припасов на случай землетрясения. Почва в горном районе Одавары сравнительно прочная, и ущерб от стихии вряд ли будет существенным. Во время Великого землетрясения Канто 1923 года сам город Одавара пострадал весьма сильно, а вот в горах все обошлось легким испугом (как-то в начальной школе им задали на лето изучать ущерб от того землетрясения в окрестностях Одавары). Однако сразу после удара стихии раздобыть продовольствие и воду очень непросто. Особенно если живешь в такой местности — на вершине горы. Вот Мэнсики и хранил на случай бедствия и то, и другое: он был во всех отношениях человеком предусмотрительным.

Мариэ взяла из запасов две бутылки минеральной воды, пачку крекеров, плитку шоколада и вернулась с трофеями в комнату. Такую пропажу вряд ли кто заметит — даже щепетильный Мэнсики вряд ли станет пересчитывать бутылки с водой. Мариэ взяла минеральную воду, потому что не хотела пить обычную, из крана: кто знает, с каким шумом она польется? Командор же предупредил, чтоб сидели здесь тихо и не шумели. Поэтому нужно соблюдать осторожность.

Мариэ вошла в комнату и заперла дверь изнутри на замок. Конечно, как ни запирайся, у Мэнсики наверняка есть ключ от этой двери. Но, может, это даст ей хоть небольшую отсрочку. Хотя бы для самоуспокоения.

Аппетита у нее не было. Она погрызла на пробу несколько крекеров, выпила воды. Обычные крекеры, обычная вода. На всякий случай проверила упаковку. И то, и другое — в пределах срока годности. Порядок, от голода я здесь не умру, подумала она.

На улице тем временем темнело. Мариэ слегка приоткрыла штору и посмотрела в окно. На другой стороне лощины виднелся ее дом. Без бинокля разглядеть, что в нем творится, невозможно, но было видно, что в некоторых комнатах горит свет. Если напрячь зрение, можно различить силуэт человека. Тетушка там сейчас наверняка переживает, ведь я не вернулась в обычное время. Неужели ниоткуда здесь нельзя позвонить? Где-то ведь должен быть стационарный телефон? Только сообщить: со мной все в порядке, не беспокойтесь, — и тут же положить трубку. Если сделать это быстро, Мэнсики может и не заметить. Однако ни в этой комнате, ни где-либо поблизости стационарного телефона не оказалось.

Неужели я не смогу выбраться отсюда ночью, под покровом темноты? Найду где-нибудь стремянку, перевалю через ограду и — поминай как звали. Кажется, я видела складную лестницу в садовом сарае. Однако она вспомнила слова Командора. Здесь очень строгие меры предосторожности. В разных смыслах все под наблюдением. И под строгими мерами он, должно быть, имел в виду не одну лишь систему сигнализации охранной компании.

Мариэ посчитала, что лучше поверить Командору на слово. Место здесь необычное. Слоняются всякие пройдохи. И мне нужно стать осмотрительной. Научиться терпеть. Не действовать опрометчиво, тем более — нахрапом. Как и советовал Командор, побуду-ка я здесь какое-то время. Спокойно, не поднимая шума, осмотрюсь. И буду выжидать, когда представится случай.

Когда придут времена, вы, судари наши, должны сие знать. Вроде того как «О! Настали те часы!». Вы, судари наши, смелые умные девочки.

Точно! Мне нужно стать смелой и умной девочкой. Выйти из этой переделки, чтоб увидеть, как у меня растет грудь.

Так размышляла Мариэ, лежа на голом матрасе, а вокруг сгущались сумерки — предвестники куда более глубокого мрака.

Глава 30

Это уже похоже на лабиринт
Время текло, следуя собственным принципам, никак не связанным с намерениями Мариэ. Девочка лежала на голом матрасе в той маленькой комнате и просто выжидала, а у нее на глазах неспешно шло и проходило это самое время. Ей больше нечем было заняться. Подумывала почитать, но под рукой не нашлось ни одной книги — да если б и нашлась, все равно включать свет Мариэ не могла. Оставалось лишь неподвижно лежать в потемках. Среди экстренных припасов она обнаружила фонарик и запасные батарейки, но старалась без необходимости его не включать.

Вскоре настала ночь, и Мариэ уснула. Спасть в незнакомом месте боязно — ее б воля, так Мариэ не смыкала бы глаз, — однако постепенно веки отяжелели, и она больше не могла бороться со сном. На голом матрасе ей показалось зябко, и тогда Мариэ достала из шкафа одеяло, завернулась в него рулетиком и закрыла глаза. Обогревателя в комнате не было, включать кондиционер не годилось.

(Здесь необходимо пояснить временны́е рамки: вероятно, пока Мариэ спала, Мэнсики вышел из дома и приехал ко мне. Ту ночь он провел у меня и вернулся домой на следующее утро. Следовательно, ночью его не было дома, и особняк оставался без своего хозяина. Вот только Мариэ об этом не знала.)

Посреди ночи она один раз проснулась и сходила в туалет. Воду не спускала. Днем — еще куда ни шло, но если спускать воду ночью, когда вокруг полная тишина, шум бачка, вполне вероятно, услышат. Ведь нечего и говорить, Мэнсики — очень осторожный и обстоятельный человек. Никакая мелочь не скроется от него. Значит, и ей не стоит рисковать почем зря.

Тогда же она посмотрела на часы — около двух. Два часа ночи, суббота. Пятница уже миновала. Сквозь щель между шторами она опять посмотрела в окно, в сторону своего дома по ту сторону лощины. В гостиной по-прежнему горел яркий свет. Время за полночь, я не вернулась, подумала она. Тетушка и отец наверняка не спят. Мариэ понимала, что поступила скверно, — она считала себя виновной даже перед отцом (а такое она себе позволяла крайне редко). Но теперь понимала, что не должна была поступать так безрассудно. Она же вообще ничего подобного делать не собиралась, но вдруг пошла на поводу у своих чувств, и вот — такой результат.

Однако сколько ни раскаивайся, сколько себя ни кори, одним этим, перемахнув через долину, в свой дом не вернешься. Ее тело не такое, как у ворон, летать по небу не приспособлено. Как и не умеет, подобно Командору, по собственному произволу то пропадать из виду, то где-то появляться. Она — всего лишь неловкое создание, заключенное в тело подростка, жестко ограниченное в свободе действий пространством и временем. Грудей и тех почти нет. Они у нее совсем как неудавшиеся блинчики.

Одна и в темноте Мариэ Акигава, разумеется, боялась — и не могла остро не чувствовать собственное бессилие. Был бы сейчас рядом Командор, думала она. Так много чего хотелось у него расспросить. Не знаю, правда, ответил бы он или нет, но было бы с кем поговорить хотя бы. Излагает он для современного японского языка весьма странно, но понимать суть его слов ничто не мешает. Однако же Командор, вероятно, перед нею больше не объявится. Он сам предупредил: «Нужно еще кое-куда попасть и там кое-что сделать». И теперь Мариэ от этого было очень грустно.

Из-за окна донесся глухой крик ночной птицы. Наверное, неясыть или филин. Они-то уж точно под покровом ночного леса напрягают все свои извилины. Вот и мне нужно не уступать им и напрячь свои. Стать умной и смелой девочкой. И тут на Мариэ вновь навалился сон, и держать глаза открытыми она больше не могла. Опять укуталась в одеяло и сомкнула веки. Спала она без сновидений, а когда открыла глаза в следующий раз, уже начал брезжить рассвет. Часы показывали половину седьмого.

Мир встретил новую субботу.


Весь субботний день Мариэ провела в комнате прислуги. Вместо завтрака опять погрызла крекеры, съела несколько долек шоколада, запила все это минеральной водой. Выйдя из комнаты, тайком пробралась в спортзал и быстро вернулась с подборкой лежавших там стопкой журналов «National Geographic» на японском (Мэнсики, судя по всему, крутя педали велотренажера или шагая на степпере, читал их — местами на страницах попадались следы высохшего пота). Перечитала их по по нескольку раз. Там были статьи об условиях существования сибирских волков, о тайнах растущей и убывающей Луны, о жизни инуитов, о сокращающихся из года в год тропических лесах Амазонии. Обычно Мариэ такие статьи не читала, но теперь ничего другого не было, и она вчитывалась, запоминая их наизусть, разглядывала фотографии чуть ли не до дыр.

А когда уставала читать, ложилась на бок и дремала. И смотрела сквозь щель между штор на свой дом на той стороне лощины. Вот бы сюда бинокль! — думала она. Можно было б рассмотреть весь дом до последнего сантиметра. И увидеть, кто там. А еще она хотела вернуться домой, к себе в комнату с оранжевыми шторами. Принять горячую ванну, тщательно вымыться от ушей до пят, затем переодеться в свежую одежду и вместе с кошкой нырнуть в теплую постель.

В десятом часу утра послышалось, будто кто-то неспешно спускается по лестнице. Шаги звучали, как у мужчины в домашних тапочках. Вероятно, Мэнсики. Походка у него была своеобразная. Ей захотелось выглянуть в замочную скважину — вот только скважины в этой двери не было. Мариэ напряглась, забилась клубком в углу комнаты. Если откроется эта дверь, бежать ей будет некуда, хоть Командор и говорил, что Мэнсики в эту комнату никогда не заглядывает. Оставалось лишь верить ему на слово. Однако, что может произойти на самом деле, не знал никто, потому что в этом мире нет ничего достоверного на все сто. Прогнав эти мысли, она подумала об одежде в гардеробе и попросила ее, чтобы с нею и сейчас ничего не случилось. В горле пересохло.

Похоже, Мэнсики принес вещи в стирку. Наверное, каждое утро в этот час он приносит белье за прошлый день. Кинул вещи в стиральную машину, добавил моющего средства, выбрал на панели режим стирки и нажал кнопку запуска. Все это — привычными движениями. Мариэ прислушивалась к звукам его цепочки действий — все они слышались на удивление отчетливо. Вот барабан машинки неспешно завращался. Покончив с этим, Мэнсики перешел в спортзал и принялся заниматься на тренажерах. Выходит, по утрам, пока крутится барабан стиральной машины, он разминается — и делает это под классическую музыку. Из динамиков, закрепленных на потолке, полилось что-то барочное: Бах, или Гендель, или Вивальди. Мариэ разбиралась в классике слабо, и определить, где Бах, где Гендель, а где Вивальди, ей было не под силу.

Около часа она прислушивалась к звукам стиральной машинки, равномерному шуму спортивных тренажеров и музыке то ли Баха, то ли Генделя, то ли Вивальди. Неспокойный ей выдался час. Пожалуй, Мэнсики не заметил, что стопка «National Geographic» немного похудела, а запасы минеральной воды, крекеров и шоколада немного уменьшились. Изменения эти на общем фоне были совсем незначительные. Однако никому не известно, что может произойти. Поэтому терять бдительность нельзя, ослаблять внимание — тоже.

Вскоре стиральная машинка остановилась и подала сигнал окончания стирки. Не торопясь, Мэнсики прошел в прачечную, вынул постиранное белье, перегрузил его в сушилку и запустил аппарат. Теперь закрутился барабан сушилки. Удостоверившись в этом, Мэнсики неспешно зашагал вверх по лестнице. Похоже, утренние занятия на этом закончились, настало время для обстоятельного душа.

Мариэ, закрыв глаза, вздохнула с облегчением. Наверняка примерно через час Мэнсики явится сюда вновь за высохшим бельем. Однако самое опасное уже позади — так ей показалось. Он не заметил, что я скрываюсь в этой комнате. Он не учуял мое присутствие. И это ее успокоило.

И все же, кто стоял тогда перед дверью гардероба? «Дружище Мэнсики и вместе с тем не он», — говорил Командор. Как ей это понимать? Мариэ не могла догадаться, что Командор хотел сказать ей этой фразой. Слишком сложно для меня, думала она. Но, во всяком случае, этот некто прекрасно знал, что я — или кто-то другой — нахожусь там, в гардеробе. По крайней мере, он почуял, что внутри кто-то есть. Однако этот некто почему-то открыть дверцы гардероба не смог. Интересно, по какой такой причине? Неужели меня и вправду оберегли висящие там старые красивые платья?

Конечно, расспросить бы Командора подробней, но он куда-то исчез. И объяснить девочке все это больше было некому.

В тот субботний день Мэнсики из дому не отлучался ни на шаг. Насколько она могла разобрать, двери гаража не поднимались, мотор машины не заводился. Он спустился вниз забрать высохшее белье и все так же неторопливо поднялся с ним по лестнице. Только и всего. Дом в конце тупиковой дороги на вершине горы никто не посещал. Почту не развозили, срочных писем с уведомлением не доставляли. Входной звонок беспробудно молчал. За весь день телефонный звонок раздался всего пару раз. Очень тихо, будто издалека, однако Мариэ сумела его расслышать. Первый раз телефон прозвонил два раза, а перед третьим звонком трубку сняли (и так она поняла, что Мэнсики дома). Под музыку «Annie Laurie» медленно взобралась по склону городская мусорная машина и так же спокойно спустилась вниз (суббота — день сбора горючего мусора). Больше никаких звуков Мариэ не слышала. Весь дом был погружен в глубокую тишину.

Миновал субботний полдень, прошли дневные часы, приближался вечер.

(Здесь мне опять нужно объяснить ситуацию со временем: пока Мариэ тихо сидела в той тесной комнатке, я в палате пансионата на плоскогорье Идзу заколол Командора, схватил высунувшегося из-под пола Длинноголового и спускался в подземный мир.)

Но Мариэ так и не сумела улучить миг для побега из дома. Командор ее предупреждал: чтобы убежать отсюда, нужно терпеливо дождаться «того самого часа». «Когда придет время, вы, судари, должны это знать. Вроде того: «О! Настал тот час!»» — говорил ей Командор.

Однако тот самый час все никак не наставал, и Мариэ постепенно устала ждать. Неподвижно и тихо чего-то дожидаться было вовсе не в ее характере. Мне что, так и таиться в этой комнате целую вечность? — думала она.

Ближе к вечеру Мэнсики начал свои упражнения на рояле. Судя по всему, он открыл в гостиной окна, и теперь до ее укрытия доносились звуки инструмента. Похоже было на сонату Моцарта, мажорную. Мариэ помнила эти ноты, лежавшие на рояле. Мэнсики сыграл всю медленную часть произведения, затем, закрепляя, стал отрабатывать отдельные фразы. Он перебирал пальцами, пока сам не начинал считать, что этого будет достаточно. Попадались сложные места, где пальцы его не слушались, и мелодия звучала неровно — Мэнсики понимал это на слух. Многие сонаты Моцарта в общем-то нельзя назвать сложными для исполнения, но соберешься сыграть так, чтобы понравилось самому, — и ощущаешь себя в лабиринте. Мэнсики же был как раз из тех, кто не боится решительно вступить в такой лабиринт. Мариэ вслушивалась, как он терпеливо плутал по его закоулкам. Занятие продлилось около часа. Затем до нее донесся хлопок рояльной крышки, и она смогла различить в этом хлопке отзвук раздражения. Но раздражения не сильного, умеренно изящного. Господин Мэнсики, пусть даже находясь (или считая, будто находится) в одиночестве в своем просторном особняке, не мог забыть о самоконтроле. Такой уж он был человек.

Дальше было повторение того, что случилось накануне. Садилось солнце, смеркалось, вороны с криками возвращались на ночевку в горы. В домах, видневшихся по ту стороны лощины, постепенно зажигались огни. Свет в доме семьи Акигава не гас даже глубокой ночью. В свете этом чувствовалось беспокойство людей, ломавших голову, куда она — Мариэ — могла запропаститься. По крайней мере, так ощущала она сама. Ей было тяжко от того, что она ничего не могла сделать для людей, болевших за нее душой.

А вот в доме Томохико Амады (иными словами, в том, где проживал я сам) по ту же — противоположную — сторону лощины совсем не было видно никаких огней. Как будто в нем больше никто не жил. Темнело, но внутри все равно не горел ни один огонек. И нисколько не походило, будто внутри него могут оказаться какие-то люди. Странно, склонив голову набок, думала Мариэ. Куда это мог подеваться сэнсэй? Интересно, он знает, что я пропала?

Ночью настал тот час, когда Мариэ опять жутко захотелось спать. Ей в глаза будто песку насыпали. Не снимая блейзера школьной формы, Мариэ закуталась в одеяло и, вся дрожа, уснула. А перед этим вдруг поймала себя на мысли: «С кошкой мне было бы теплее». Кошка, которую дома держала Мариэ, почему-то совсем не мяукала, лишь изредка урчала. Поэтому вполне можно было бы скрываться здесь вместе с ней. Но кошки, разумеется, рядом не было. И сама Мариэ, безгранично одинокая, запершись в маленькой и совершенно мрачной комнате, не могла оттуда сбежать.


И вот минула воскресная ночь. Когда Мариэ проснулась, в комнате было еще мрачновато. Ее наручные часы показывали около шести. День постепенно становится все короче. За окном шел дождь. Беззвучный, тихий, зимний дождь. Догадаться, что он идет, можно было разве что по каплям, падавшим с веток деревьев. В комнате было прохладно и сыро. Мариэ подумала: «Вот бы сюда свитер!» У нее под шерстяным блейзером была лишь тонкая вязаная жилетка да хлопковая блузка. Под блузкой — майка с короткими рукавами. Одежда для теплого дня, и свитер нисколько бы не помешал.

И тут она вспомнила, что в гардеробе той комнаты есть свитер — теплый белесый свитер из кашемира. Вот бы как-то умудриться и сходить за ним наверх, подумала Мариэ. Надеть под блейзер — сразу станет тепло. Однако выйти отсюда и подняться по лестнице на верхний этаж слишком опасно. Особенно в ту комнату. Поэтому остается лишь терпеть в том, что есть. Конечно, холод не так уж и нестерпим, ведь я не на каком-нибудь Крайнем Севере, где проживают, скажем, инуиты. Здесь все-таки пригород Одавары, а зима только началась.

Однако дождливое зимнее утро медленно, но верно пронизывало холодом все ее тело. Казалось, озноб пробирает ее до самых костей. Мариэ закрыла глаза и подумала о Гавайях. Когда она была маленькой, тётя с подругой ездили туда отдыхать и брали ее с собой. На пляже Вайкики, взяв напрокат маленькую доску для серфинга, она резвилась на волнах, а когда уставала — падала на белый песок и загорала. Во всяком случае, было тепло, все вокруг казалось ей безмятежным и приятным. Где-то высоко шелестели пальмовые листья — их покачивал пассат. В морскую даль уплывали белые облака. Наслаждаясь этими видами, Мариэ пила лимонад, до того холодный, что ломило в висках. Она вспомнила все это очень подробно, вплоть до мелочей. Получится ли еще раз побывать в таком месте? Чтобы такое оказалось возможным, я готова отдать взамен все, что угодно, подумала девочка.

В десятом часу опять послышался шорох домашних тапочек, на служебный этаж спустился Мэнсики. Нажали на кнопку пуска стиральной машины, полилась классическая музыка (на этот раз, кажется, симфония Брамса), и примерно час продолжался лязг тренажеров. Повторение прежнего. Отличалась только музыка, а во всем остальном — ни малейших отклонений. Хозяин дома, вне всяких сомнений, был человеком привычек. Постиранное белье переместили в сушилку, а еще через час забрали. После этого господин Мэнсики больше вниз не спускался. Комната прислуги его, похоже, и впрямь совсем не интересовала.

(Здесь опять мой комментарий о времени. Мэнсики в тот день после полудня отправился в мой дом, где столкнулся с Масахико Амадой, заехавшим проверить, не дома ли я, и они побеседовали. Не знаю, почему, но и тогда Мариэ, похоже, не заметила отсутствие Мэнсики.)

Размеренность всей жизни Мэнсики Мариэ была только на руку. Так она понимала, чего ей ожидать, и могла планировать собственные действия. Сильнее всего нервы изматывает, когда одно за другим происходят непредвиденные события. Мариэ запомнила жизненный уклад Мэнсики и приспосабливалась к нему. Хозяин почти не выходил из дома (насколько она знала то есть, никуда не выходил). Работал у себя в кабинете, сам стирал белье, сам готовил еду, когда наступал вечер, садился в гостиной за «Стейнвей» и учился играть. Иногда ему звонили, но не часто — от силы несколько звонков за день. Похоже, он вообще недолюбливал телефон. Вероятно, всю необходимую связь по работе (в каких объемах, правда, непонятно) поддерживает через компьютер в кабинете.

В доме Мэнсики главным образом прибирался сам, но раз в неделю вызывал уборщиков. Мариэ помнила, как он сам говорил об этом, когда они с тетушкой были здесь в прошлый раз. Мол, совершенно не гнушается уборкой — как и стряпня на кухне, это хороший способ отвлечься. Вот только с уборкой всего дома в одиночку он не справится, это бесполезно, поэтому приходится вызывать профессионалов. При уборке он на полдня покидает дом. Интересно, в какой день недели это происходит? Если выпадет такой день, возможно, я смогу отсюда сбежать, думала Мариэ. Наверняка несколько человек с инвентарем заедут в имение на машине. Для этого ворота должны несколько раз открыться и закрыться. Да и самого Мэнсики, пока идет уборка, дома не будет. Выбраться из имения вряд ли окажется слишком уж сложно. Пожалуй, другой возможности для побега может и не представиться.

Вот только службой уборки и не пахло. Понедельник проходил так же, как и воскресенье, спокойно и без происшествий. Моцарт в исполнении Мэнсики день ото дня звучал точнее, становясь все больше похожим на музыку. Обстоятельный и терпеливый человек. Поставил себе цель — и неуклонно движется к ней. Мариэ не могла им не восхищаться. И все ж даже если Моцарт в его исполнении будет звучать целостно, без провалов, насколько приятна эта музыка будет на слух? — в сомнении думала Мариэ, прислушиваясь к звукам с верхнего этажа.

Она питалась крекерами и шоколадом, пила минералку. Ела питательные батончики с орехами. Попробовала консервы с тунцом. Зубной щетки нигде не нашлось, поэтому чистила зубы пальцем, а рот полоскала минеральной водой. Читала от корки до корки журналы «National Geographic» из стопки в спортзале — и почерпнула для себя много новых знаний. О тиграх-людоедах в Бенгалии, о редких лемурах на Мадагаскаре, об изменении рельефа в Большом каньоне, о добыче природного газа в Сибири, о среднем возрасте пингвинов Антарктиды, о жизни кочевников на горных плато в Афганистане, о жестоком обряде посвящения, который необходимо преодолеть юношам из глубин Новой Гвинеи. Получила представление о СПИДе и лихорадке Эбола. Все эти разнообразные знания о живой природе, может быть, ей когда-нибудь и пригодятся. А может, не пригодятся вовсе, но в любом случае других книг под рукой не оказалось. И Мариэ продолжала грызть японские издания журналов «National Geographic».

Иногда она запускала руку себе под майку, чтобы проверить, не выросла ли у нее грудь, но та все никак не росла. Наоборот, ей даже показалось, что грудь у нее стала меньше обычного. Затем она подумала о месячных. До следующих, кажется, оставалось еще дней десять. Никаких гигиенических принадлежностей здесь нигде нет (на случай землетрясения припасена туалетная бумага, но ни тампонов, ни влажных салфеток она не обнаружила — видимо, присутствие женщин в расчеты хозяина этого дома никак не входило). Еще не хватало, если прямо здесь у нее начнется менструация. Но до тех пор она, вероятно, как-нибудь отсюда да выберется. Вероятно. Не торчать же ей в таком месте целых десять дней.


Во вторник около десяти наконец-то приехала машина службы уборки. С верхнего двора послышалась оживленная болтовня женщин, достававших из кузова инвентарь. Тем утром Мэнсики не стал заниматься ни стиркой, ни упражнениями и совсем не спускался, поэтому Мариэ и понадеялась: неужели сегодня? Для того чтобы Мэнсики изменил своим повседневным привычкам, должна быть веская причина. Ее надежда оправдалась. Стоило появиться фургону службы уборки, как Мэнсики сел в «ягуар» и куда-то уехал.

Мариэ спешно прибралась в комнате прислуги. Бутылки из-под воды и бумажную обертку крекеров собрала в мусорный пакет и оставила его на виду — наверняка уборщики его заметят и заберут. Одеяло аккуратно свернула и положила обратно в шкаф, начисто удалила следы нескольких дней своего пребывания в комнате. Все она делала очень тщательно. Затем повесила на плечо сумку и крадучись поднялась по лестнице. Чтобы не попасться на глаза уборщикам, просчитала время и на цыпочках миновала коридор. Стоило подумать о той комнате, как учащенно забилось сердце, но об одежде из гардероба она вспоминала тепло. Вот бы разглядеть да потрогать ее в свое удовольствие… Но времени на это нет, нужно спешить.

Не замеченная никем, она вышла из прихожей и бегом устремилась вверх по дорожке. Как она и надеялась, ворота не закрывали: работавшие на участке люди то и дело сновали туда-сюда, и для каждого открывать и закрывать ворота никто не собирался. Мариэ с беспечным видом вышла из поместья наружу.

Проходя через ворота, она вдруг поймала себя на мысли: а что, действительно можно так просто, совершенно не напрягаясь, взять и уйти прочь из этого места? Неужели не нужно платить никакую цену, не будет ничего сложного и сурового? Вроде того мучительного обряда посвящения, какой устраивали юношам того коренного племени Новой Гвинеи? О нем Мариэ прочла в «National Geographic». Разве это не требуется в качестве некоего свидетельства? Но такая мысль пронеслась у нее в голове и мигом пропала. Куда больше ее переполняла радость освобождения после удачного побега. Было пасмурно — казалось, из льнувших к земле густых туч вот-вот хлынет промозглый дождь. Однако Мариэ, задрав голову к небу, несколько раз глубоко вдохнула и ощутила себя бесконечно счастливой. Как некогда на пляже Вайкики, глядя на пальму, шелестящую листьями на ветру. Я свободна! — думала она. Могу пойти куда захочу! Больше не нужно, сжавшись, дрожать во мраке. Я жива, и мне следует радоваться и благодарить уже за это. Прошло всего четыре дня, но мир, представший теперь перед ее глазами, выглядел оживленно и ярко. Казалось, каждый кустик, каждое деревце пышет свежестью и полно жизненных сил. Запах ветра заставлял сердце Мариэ биться учащенно.

Однако мешкать в таком месте не годилось: вдруг Мэнсики что-нибудь забыл и сейчас вернется? Нужно поскорее отсюда убираться. Чтобы никто ничего не заподозрил, глядя на нее, Мариэ, как уж смогла, разгладила мятую школьную форму (она спала, не снимая ее, несколько ночей кряду), пригладила волосы и с невозмутимым видом быстро спустилась по склону.

Спустившись с одного склона, она перешла через дорогу и поднялась на другой. Только при этом направилась не к себе домой, а первым делом пришла ко мне — хотела поделиться своим замыслом. Но в доме никого не оказалось: сколько б ни давила Мариэ на кнопку звонка, никто ей так и не открыл.

Поняв, что все бесполезно, девочка направилась в заросли и подошла к склепу за кумирней. Там она увидела, что крышка плотно затянута полиэтиленовым тентом. Прежде его здесь не было. Тент прочно привязали ко вбитым в землю колышкам, а поверх него разложили камни-грузила. Нарочно, чтобы в склеп просто так попасть или заглянуть стало невозможно. Пока ее тут не было, кто-то (кто именно — неизвестно) преградил к нему доступ, видимо, решив, что оставлять склеп открытым опасно. Встав перед закрытой ямой, Мариэ прислушалась, но изнутри никаких звуков не донеслось.

(Мой комментарий: если она не слышала звона погремушки, значит, к тому времени меня еще не было в склепе — или я просто уснул.)

Упали первые капли холодного дождя. Мариэ подумала, что пора возвращаться домой — наверняка же все родные уже извелись. Ну, хорошо, допустим, я вернусь, рассуждала она. Придется объяснять, где была все эти четыре дня. Сознаваться, что тайком проникла в дом господина Мэнсики и там скрывалась, никак нельзя. Скажи кому такое — и будет скандал. Наверняка они сообщили о моей пропаже в полицию. Там узнают, что я незаконно пробралась в дом господина Мэнсики, и, глядишь, привлекут к ответственности.

Тогда Мариэ придумала отговорку, будто оступилась и упала в склеп — и все эти четыре дня не могла оттуда выбраться. Но сэнсэй — в смысле, это она обо мне — случайно заметил ее там и спас. Придумав такой вот сценарий, Мариэ надеялась сговориться со мной, чтоб мы отвечали на вопросы складно. Вот только меня дома не оказалось, а склеп оказался затянут тентом так, что попасть внутрь, а тем более — выбраться из него — было очень непросто. Ее план провалился, хотя, если бы все сложилось, мне пришлось бы объяснять в полиции, зачем потребовалось нарочно подгонять технику и вскрывать этот склеп, что само по себе сулило мне немалые хлопоты.

Тогда ей пришло на ум инсценировать потерю памяти. Кроме этого, в голову ничего не приходило. Дескать, что было со мной все эти четыре дня — совершенно не помню. Вместо памяти — пустота. Пришла в себя на другой стороне горы. Оставалось только держаться этой легенды. Помнится, она видела сериал, связанный с потерей памяти. Мариэ не знала, как люди воспримут ее объяснение: наверняка начнут дотошно расспрашивать — и родственники, и полиция. Еще к психиатру, глядишь, поведут. Поэтому лучше всего стоять на своем: ничего не помню, и точка. Растрепать волосы, измазать грязью руки и ноги, местами поцарапаться и всем своим видом показывать, будто все это время провела в горах. А что еще делать? Только разыгрывать от начала и до конца такой вот спектакль.

Она так и поступила. Даже комплимента ради ее представление нельзя было назвать искусным, однако другого выбора у нее не оставалось.


Вот что поведала мне Мариэ Акигава. Примерно на этом месте вернулась ее тетушка. Было слышно, как «тоёта приус» останавливается перед моим домом.

— Думаю, лучше помалкивать и никому не говорить, что приключилось с тобой на самом деле, — сказал я Мариэ. — Не говори ничего больше никому. Пусть это останется нашим с тобой секретом.

— Конечно, — ответила она. — Конечно, я никому ни за что не скажу. А если даже и расскажу, мне все равно никто не поверит.

— Я верю.

— Тем самым круг замкнется?

— Не знаю, — ответил я. — Боюсь, еще не полностью. Но… как-нибудь сдюжим. Самая опасная фаза, надеюсь, уже позади.

— Смер-то-нос-на-я?

Я кивнул.

— Да, смертоносная фаза.

Мариэ секунд десять смотрела на меня в упор, а затем тихо спросила:

— Командор на самом деле существует?

— Да, Командор на самом деле существует, — ответил я. И я заколол его насмерть вот этой самой рукой. На самом деле. Но об этом я, конечно же, сказать ей не мог.

Мариэ только раз коротко кивнула. Наверняка она сохранит нашу тайну навсегда. Это будет наша с нею очень важная тайна.

Если б я только мог, то хотел бы поведать Мариэ правду: всю ту одежду в гардеробе, защитившую девочку от чего-то, носила до замужества ее покойная мать. Но и этого сделать я не мог. Не было у меня такого права. Вряд ли имелось оно и у Командора. Этим правом в целом мире обладал лишь один человек — Мэнсики, вот только он вряд ли этим правом воспользуется.

А мы все живем, храня тайны, которых не можем поведать друг другу.

Глава 31

Вот только думаешь ты о другом
У нас с Мариэ была тайна. Важная тайна, известная только нам двоим. Я рассказал ей, что мне пришлось испытать в подземном мире, она же поведала мне, что с ней приключилось в доме Мэнсики. Картины «Убийство Командора» и «Мужчина с белым «субару форестером»» надежно упакованы и спрятаны на чердаке дома Томохико Амады. Об этом знают тоже лишь два человека на всем белом свете: я и она. Конечно, еще знает об этом и филин, только он ничего не расскажет и будет хранить нашу тайну в идеальной тишине.

Мариэ временами захаживала ко мне в гости (скрываясь от тетушки, приходила по своей тайной тропе). И тогда мы с ней на пару, припоминая детали, пытались выяснить, нет ли между нашими параллельными историями общих точек соприкосновения.

Я, признаться, тревожился, что Сёко Акигава что-то заподозрит: почему это четырехдневная потеря памяти у Мариэ и мое «трехдневное дальнее путешествие» совпадают по срокам? Однако ей это даже не пришло на ум — ну и, конечно, полиция тоже упустила этот факт из виду. О тайной тропе они не знали, а дом, в котором живу я, — аж «на той стороне горного кряжа». Полиция не считала меня «человеком, живущим по соседству», и потому не удосужилась наведаться для выяснения обстоятельств. То, что Мариэ позировала мне, Сёко Акигава, похоже, полиции не сообщила — видимо, не сочла эти сведения достойными внимания. Если бы полицейские соотнесли сроки пропажи Мариэ и моего исчезновения, возникла бы щекотливая ситуация.


В конечном итоге я так и не закончил портрет Мариэ Акигавы. Он был близок к завершению, и мне оставалось нанести последние штрихи и мазки, однако я опасался последствий. Положим, я закончу картину, и Мэнсики сделает все возможное и невозможное, чтобы заполучить ее в свои руки. Что бы он там ни говорил, в этом он был предсказуем. Я не хотел отдавать ему в руки этот портрет. Я не мог позволить картине занять место на стене в «храме» Мэнсики. Крылось в этом нечто опасное. Поэтому в конечном итоге я решил оставить картину незавершенной. Впрочем, Мариэ она очень понравилась: «Здесь очень точно передан мой нынешний внутренний мир», — сказала она — и еще сказала, что, по возможности, хотела бы оставить картину себе. Я с радостью вручил ей незаконченный портрет (приложив, как и обещал, три эскиза). Она решила: наоборот, хорошо, что картина незавершенная.

— По-моему, это классно. Картина незавершенная, а значит, я сама так и останусь на ней навсегда будто бы незавершенной, несовершенной, — добавила Мариэ.

— Людей с совершенной судьбой не бывает. Все люди бесконечно несовершенны.

— Господин Мэнсики тоже? — спросила Мариэ. — Он как никто другой выглядит очень совершенным.

— Господин Мэнсики тоже, скорее всего, несовершенен, — ответил я.

Мэнсики нисколько не совершенный человек — я в этом убежден. Именно поэтому он по ночам высматривает через окуляры высокоточного бинокля Мариэ Акигаву. Он просто не может без этого жить. Скрывая свою тайну, он тем самым ловко сохраняет баланс собственного бытия в этом мире. Вероятно, для Мэнсики это в чем-то сродни длинному шесту в руках циркача-канатоходца.

Конечно же, Мариэ знала, что Мэнсики наблюдает за ее домом в бинокль. Однако не сказала об этом больше никому (кроме меня) — не поделилась даже с собственной тетей. Зачем ему это нужно? Причина так и осталась неясна, но отчего-то желание выяснить это у Мариэ не возникало. Она просто ни в коем случае не раздвигала шторы у себя в комнате. Ее выцветшие оранжевые шторы так и оставались все время плотно задернутыми. А переодеваясь по вечерам, она следила, чтобы свет в комнате был потушен. Что же касалось других комнат, ее особо не беспокоило, что там за ней постоянно украдкой подсматривают. Наоборот, осознание этого ее даже чем-то забавляло. А может, для нее имело значение, что об этом знает лишь она одна.

По мнению Мариэ, Сёко Акигава продолжала свои отношения с Мэнсики: раз или два в неделю садилась в машину и ехала к нему. И каждый раз, похоже, их встречи заканчивались постелью (Мариэ упоминала об этом обиняками). Тётя не говорила, куда ездит, но девочке и так было понятно. Когда тётя возвращалась домой, цвет ее моложавого лица был лучше обычного. Так или иначе, каким бы особым личным пространством ни окружал себя Мэнсики, способов препятствовать его отношениям с Сёко Акигавой у Мариэ не оказалось. Что ж поделаешь? Пусть идут совместной дорогой, раз они того хотят. Мариэ желала, чтобы их отношения продвигались, насколько это возможно, не касаясь ее. И чтобы она могла сохранять свою независимость поодаль от этого водоворота.

Однако мне казалось, что это, во всяком случае, было непросто. Рано или поздно в той или иной степени Мариэ, того не подозревая, сама угодит в этот водоворот — с далекого его края вскоре окажется в самой что ни есть сердцевине. Мэнсики, должно быть, продолжал отношения с Сёко Акигавой с прицелом на Мариэ — мысль об этой девочке никогда его не покинет. Был в этом изначально умысел или нет, но теперь иначе он поступать не мог — в этом он сам, вся его суть. А хотел того или нет, познакомил их все-таки я. Мэнсики и Сёко Акигава впервые встретились в этом доме, как того потребовал он. А он — человек, привыкший получать то, чего захочет, невзирая ни на что.

Мариэ не знала, какая участь ожидает платья пятого размера и обувь, но предполагала, что вся эта одежда бывшей любовницы хозяина особняка наверняка будет вечно храниться бережно сокрытой от посторонних глаз там же, в гардеробе, или в каком-либо другом месте. Как бы в дальнейшем ни складывались отношения Мэнсики с Сёко Акигавой, у него вряд ли поднимется рука выбросить или сжечь всю эту одежду. Почему? Она — отражение его души и потому заслуживает вечного поклонения в его храме.

Я отказался дальше вести кружок рисования. Руководителю Школы художественного развития объяснил, что хочу больше уделять времени собственному творчеству. Он пусть и неохотно, но согласился с этим. Так и сказал:

— О вас как о преподавателе я получаю очень хорошие отзывы. — И это, как мне показалось, не было голословной лестью. Я вежливо поблагодарил его за добрые слова. До конца года я продолжал вести кружок, а он тем временем подыскал мне замену: женщину с хорошим характером и слоновьими глазами, лет шестидесяти пяти, в прошлом — преподавателя живописи в старших классах средней школы.


Мэнсикииногда мне звонил — просто так, без какого-либо повода, и мы с ним болтали. Каждый раз он спрашивал, все ли по-старому в склепе за кумирней, и каждый раз я ему отвечал, что там нет никаких перемен. Так оно и было на самом деле. Склеп оставался плотно затянут полиэтиленовым тентом синего цвета. Иногда на прогулке я заглядывал в то место, чтобы проверить, но никаких следов не замечал. Никто не пытался его содрать, все камни-грузила тоже покоились на своих местах. И больше с этим склепом не происходило ничего странного и подозрительного. Не доносился посреди ночи звон погремушки, не появлялся Командор (равно как и кто-либо другой). Склеп попросту мирно существовал среди своих зарослей. Напрасно раздавленный гусеницами экскаватора мискантус постепенно обрел прежнюю бодрость и опять разросся, укрыв склеп своими буйными стеблями.

Мэнсики считал, что все дни, пока меня не было дома, я безвылазно провел в склепе. Как мне удалось там очутиться, он объяснить не мог, но ведь обнаружил он меня именно там. Это неоспоримый факт, опровергнуть который невозможно, а потому он и не связывал мое исчезновение с пропажей Мариэ. Для него два этих события — случайное совпадение. Я попытался осторожно прощупать, не возникало ли у него ощущение, как если бы в те напряженные дни кто-то украдкой прятался у него дома. Но никакой опаски в его ответах не уловил — судя по всему, Мэнсики совсем ничего не заметил. Положим, так — но тогда выходит, что перед гардеробом запретной комнаты стоял не он? Кто же это мог быть?

Звонить-то он звонил, но с тех пор ко мне больше не заглядывал. Пожалуй, обретя Сёко Акигаву, он перестал испытывать потребность в наших встречах — или же просто утратил ко мне интерес. А может — и то, и другое. Однако мне, в общем-то, было все равно, вот только порой я скучал по рокоту двигателя «ягуара», когда машина взбирается ко мне по склону.

Но даже так, если судить по его редким звонкам — а звонил он обычно ближе к восьми вечера, — сдается мне, ему по-прежнему было необходимо поддерживать хоть какую-то связь между нами. Или же ему не давал покоя сам факт, что он доверил мне свою тайну: Мариэ может быть его родной дочерью. Правда, я не думаю, что он беспокоится, будто я выдам его тайну, скажем, Сёко Акигаве или самой Мариэ. Он, разумеется, знал, что я не болтлив и держу язык за зубами. В людях, похоже, он разбирался весьма неплохо. Однако кем бы ни был его собеседник, то, что Мэнсики доверил кому-то свою сокровенную тайну, стало поступком совсем для него не характерным. Даже такой волевой человек, как он, — и тот порой устает хранить секрет в одиночку. А может, в то время он попросту нуждался в чьем-то участии, и я показался ему сравнительно безвредным.

Намеренно ли Мэнсики использовал меня с самого начала или нет — в любом случае я должен оставаться ему благодарным, ведь именно он вызволил меня из склепа. Если бы он не пришел и, спустив мне лестницу, не вытащил меня на поверхность, я бы закончил свои дни там, в кромешной темноте. Мы в некотором смысле выручали друг друга и потому теперь квиты.

Когда я сообщил Мэнсики, что преподнес Мариэ ее незаконченный портрет, он лишь кивнул в ответ. Картину заказывал он, однако теперь, вероятно, особо в ней не нуждался. А может, считал, что смысла в незавершенной картине нет. Или вообще думал как-то иначе.

Через несколько дней после нашего последнего разговора я вставил картину «Склеп в зарослях» в простенькую раму и преподнес ее Мэнсики. Положил в багажник «короллы» и повез ему домой. Как оказалось потом, мы с ним виделись в последний раз.

— Это вам в благодарность за мое спасение. Примите на память, — сказал я.

Картина ему, похоже, понравилась (я и сам считаю, что она получилась довольно-таки неплохо). Он предложил мне принять вознаграждение, но я решительно отказался. И без того я получил от него больше, чем полагалось, поэтому брать сверх того даже не подумывал. Не хотелось, чтобы между нами опять как-то всплыли деньги. Теперь мы были просто соседями, жили по разные стороны узкой лощины, и мне хотелось поддерживать наши отношения таковыми.


Томохико Амада покинул мир в субботу в конце той недели, когда я спасся из склепа. В коме, длившейся с четверга, у него просто остановилось сердце. Отошел он тихо и очень естественно, будто локомотив замедлил ход, прибывая на конечную станцию. Масахико все это время находился рядом, а когда его отца не стало, позвонил мне.

— Ушел мирно, — сообщил он. — Когда придет мой черед, хотелось бы так же спокойно. В уголках его губ точно застыла легкая улыбка.

— Улыбка? — переспросил я.

— Да нет, не улыбка — просто мне так показалось.

Я говорил, тщательно подбирая слова.

— Конечно, мне жаль, что он умер, но твой отец смог уйти спокойно — и это, наверное, хорошо.

— До середины недели он еще приходил в сознание, но передать на словах ничего не захотел. Прожил девяносто с лишним лет — пожил вволю, как хотел, и наверняка перед смертью ни о чем не жалел, — сказал Масахико.

Нет, ему было о чем сожалеть — на сердце у него лежала какая-то тяжесть. Какая конкретно, знал только он, а теперь не узнает никто. Вовеки.

Масахико сказал:

— Сдается мне, предстоят хлопотные деньки. Как-никак отец был известной личностью. Много чем придется заниматься, ведь я его наследник, мне и предстоит брать все в свои руки. Немного поутихнет — спокойно поговорим.

Я поблагодарил Масахико за то, что он меня известил, и на этом мы попрощались.


Смерть Томохико Амады, как мне показалось, принесла в его дом еще более глубокую тишину. Да оно и понятно, ведь то была обитель, в которой он прожил долгие годы. Я провел несколько дней вместе с этой тишиной — густой, но отнюдь не претящей. Это была ни с чем не связанная, можно сказать, чистая, без примеси тишь. Мне казалось, что на этом завершилась череда событий, и здесь воцарилось спокойствие, которое приходит после того, как улажено важное дело.

Через две недели после кончины Томохико Амады меня тайно навестила Мариэ Акигава — прокралась вечером, точно осторожная кошка. Поговорив со мной, отправилась обратно. Встреча наша продлилась недолго: дома теперь за нею приглядывали строже, и она больше не могла свободно покидать дом, как прежде.

— Похоже, грудь у меня постепенно подросла, — сообщила мне Мариэ. — Поэтому недавно мы с тетушкой ездили покупать мне лифчик. Оказывается, есть лифчики для начинающих. Вы знали?

Я ответил, что нет. Посмотрел на ее грудь, но под шотландским свитером каких-то выпуклостей не заметил.

— Пока не вижу разницы, — сказал я.

— Потому что там лишь тонкие вставки. Если грудь у меня начнет ни с того ни с сего выделяться, все сразу подумают, будто я что-то подкладываю. Разве нет? Поэтому я и начала с самых тонких, а со временем понемногу буду подкладывать больше. Дело это хлопотное.

Еще Мариэ рассказала мне, как женщина из полиции подробно расспрашивала, где она провела четыре дня. В целом обращалась с ней по-доброму, но несколько раз всерьез разозлилась. А Мариэ, как бы там ни было, стояла на своем: кроме того, как бродила в горах, ничего не помню, по пути заблудилась, а дальше перед глазами словно пелена. В сумке всегда носила с собой минеральную воду и шоколадные батончики. Видимо, ими и питалась. И кроме этого, ничего не сказала — держалась, в общем, крепко, как огнестойкий сейф, в этом ей не откажешь. Выяснив, что девочку не похищали с целью выкупа, ее отвезли в указанную полицией больницу, где осмотрели травмы на теле. Они хотели знать, нет ли следов сексуального принуждения, а когда поняли, что ничего подобного не случилось, похоже, утратили к ней профессиональный интерес. Просто девочка-подросток несколько дней не возвращалась домой, слонялась по окрестностям. Не такое уж и редкое явление.

Мариэ полностью уничтожила ту школьную форму, что была на ней. Всё: темно-синий блейзер, юбку в клеточку, белую блузку, вязаный жилет, туфли, — и купила весь комплект заново. Так сказать, для смены настроения. И дальше продолжила привычную жизнь, будто с ней ничего не случилось, — вот только перестала посещать изостудию (да и в любом случае она уже вышла из возраста детской группы). Собственный — незавершенный — портрет моей работы она повесила у себя в комнате.

Я не мог представить, какой она станет женщиной. Девочки ее возраста стремительно меняются как внешне, так и внутренне. Встретимся спустя годы — глядишь, совсем ее не узнаю. Поэтому я был очень рад, что сумел сохранить в таком виде — пусть и на незавершенном портрете — облик тринадцатилетней Мариэ. Ведь в этом реальном мире нет ни одного облика, который сохранялся бы долго.


Позвонив прежнему агенту в Токио, я сообщил, что хочу вновь приняться за портреты. Агент был несказанно рад моему пожеланию. Ведь они постоянно нуждаются в опытных художниках.

— Но вы, кажется, говорили, что перестали рисовать портреты на заказ, — сказал агент.

— Я несколько изменил свое мнение, — ответил я, но при этом не уточнил, каким образом. А он тоже не стал спрашивать.

Какое-то время я хотел пожить, не думая ни о чем. Механически водить рукой, выдавая на-гора один за другим обычные заказные портреты. Эта работа должна была принести мне экономическую стабильность. Я сам не знал, как долго продлится такой образ жизни, но теперь хотел заниматься именно этим. Просто бездушно применять отработанные приемы и не пропускать в себя никаких лишних эмоций. Хотел не иметь никакого отношения к идеям и метафорам. Хотел не впутываться в мудреные личные обстоятельства очень обеспеченного загадочного человека, живущего на другой стороне лощины. Мне хотелось без всякой задней мысли выставить хранящуюся в секрете известную картину — и в результате не оказаться втянутым в узкий боковой лаз мрачного подземелья. Вот то главное, что требовалось мне сейчас.


Я встретился и поговорил с Юдзу. Мы пили кофе и «Перрье» в кафе поблизости от ее конторы и беседовали. Ее живот оказался не таким большим, как я его мысленно представлял.

— Ты что, не собираешься замуж за того человека? — первым делом поинтересовался я.

Она покачала головой:

— Пока что нет.

— Почему?

— Просто мне кажется, что лучше этого не делать.

— Но ребенка рожать будешь?

Она коротко кивнула.

— Конечно. Обратного пути уже нет.

— Сейчас живешь вместе с ним?

— Вместе мы не живем. С тех пор, как ты ушел, я все время одна.

— Почему?

— Ну, для начала потому, что я с тобой до сих пор не разведена.

— Но я же поставил печать и подпись в документах, которые мне присылали. Поэтому, естественно, считал, что развод уже оформлен.

Юдзу, молча поразмыслив, ответила:

— По правде говоря, заявление на развод я еще не отправила. Почему-то не захотелось мне этого, и я оставила все как есть. Поэтому, говоря юридически, мы с тобой благополучно были и остаемся супругами. И хоть разводись, хоть нет, но рожденный ребенок по закону будет считаться твоим. Разумеется, у тебя нет необходимости нести за это какую-либо ответственность.

Я толком ничего не понял.

— Но ведь ты собираешься родить ребенка от того человека? Говоря биологически.

Юдзу, умолкнув, пристально смотрела на меня. Затем сказала:

— С этим не все так просто.

— В каком смысле?

— Как бы тебе объяснить… У меня нет никакой уверенности, что отец ребенка — он.

Тут уж настал мой черед смотреть на нее пристально.

— Ты хочешь сказать, что не знаешь, от кого забеременела?

Она кивнула, как бы говоря: как раз этого я и не знаю.

— Но это не то, о чем ты сейчас мог подумать. Я не сплю с каждым первым встречным. Если у меня и бывает когда-то секс, то лишь с кем-то одним. Поэтому и с тобой я с какого-то времени делать это перестала. Ведь так же было?

Я кивнул.

— Но мне тебя было жаль.

И кивнул еще раз. Юдзу продолжила:

— Так вот, даже с тем человеком я тщательно предохранялась, потому что не собиралась заводить ребенка. Ты сам это прекрасно знаешь, в таком я человек весьма осмотрительный. Но когда заметила, уже была беременна.

— Как ни остерегайся, бывают и промахи.

Она опять покачала головой.

— Если такое произойдет, женщина так или иначе должна почувствовать, потому что сработает интуиция. Полагаю, мужчинам не понять такого.

Разумеется, мне этого не понять.

— И ты, как бы там ни было, собираешься рожать этого ребенка, — произнес я.

Юдзу кивнула.

— Однако ребенка ты все это время не хотела. По крайней мере — от меня.

— Да, я не хотела детей. Ни от тебя, ни от кого другого.

— Но сейчас готовишься дать жизнь ребенку, не зная точно, кто его отец. Если б ты захотела, то, по идее, могла бы прервать беременность на раннем сроке.

— Разумеется, я думала и об этом. Колебалась.

— Но не сделала.

— В последнее время я стала задумываться, — сказала Юдзу. — Моя жизнь — это мое личное дело, но почти все, что в ней происходит, решается и развивается само по себе в каком-то таком месте, что не имеет ко мне ни малейшего отношения. Вроде и живу, наслаждаясь свободным выбором, но в итоге сама ничего важного не выбираю. И моя беременность, считаю, — тоже одно из таких проявлений.

Я, ничего не говоря, слушал ее.

— Это может отдавать фатализмом, но я на самом деле так почувствовала. Очень искренне, очень сильно — и подумала: раз уж так произошло, я во что бы то ни стало сама рожу и в одиночку воспитаю этого ребенка. А заодно посмотрю, что произойдет со мной в дальнейшем. Мне это показалось очень важным.

— Хочу спросить тебя об одном, — решительно сказал я.

— О чем?

— Вопрос простой, поэтому достаточно ответить «да» или «нет». И больше я ничего не скажу.

— Хорошо. Спрашивай.

— Ты не против, если я вернусь к тебе?

Она слегка нахмурилась и опять пристально посмотрела на меня.

— В смысле, ты хочешь, чтоб мы опять жили как супруги?

— Если это возможно.

— Хорошо, — тихо и почти не колеблясь ответила Юдзу. — Ты пока что мой муж, в твоей комнате — как ты вышел — так все и осталось. Захочешь вернуться — можешь это сделать когда угодно.

— А с тем человеком тебя что-либо связывает? — спросил я.

Юдзу легко покачала головой.

— Нет. Все кончено.

— Почему?

— Для начала, я не хочу давать ему отцовских прав.

Я молчал.

— Для него, пожалуй, это стало неожиданностью. Само собой, — сказала она и несколько раз потерла руками щеки.

— А мне — не против?

Она положила обе руки на стол и еще раз пристально посмотрела на меня.

— Ты, похоже, немного изменился. Что-то в лице — и чем-то еще…

— Про выражение лица я не знаю, но считаю, что кое-чему научился.

— Я тоже, возможно, кое-чему научилась.

Я взял чашку, допил кофе из нее и сказал:

— Масахико теперь после смерти отца совсем не просто. Потребуется время, чтобы все успокоилось. А когда все поутихнет — думаю, вскоре после Нового года, — я хочу привести вещи в порядок, все собрать и перебраться из того дома обратно в нашу квартиру на Хироо. Ты не против, если я так и сделаю?

Она очень долго смотрела мне в лицо — будто после долгой разлуки увидела милый сердцу пейзаж. Затем вытянула руки и нежно ими накрыла мои, тоже лежавшие на столе.

— Если получится, я хотела бы попробовать все исправить. С тобой, — сказала Юдзу. — Признаться, я долго об этом думала.

— Я тоже, — сказал я.

— Я не знаю, как все сложится.

— Я тоже не знаю. Но попробовать стоит.

— Я вскоре рожу ребенка от непонятно какого отца и буду его воспитывать. Ты не против?

— Я не против, — ответил я. — И вот что еще. Я скажу, но только ты не подумай, что я спятил. Может быть, я и есть вероятный отец ребенка, которого ты собираешься родить. Мне так кажется. Может быть, тебя сделала беременной моя любовь, мои мысли о тебе издалека. Мой замысел — по какому-то особому каналу.

— Твой замысел?

— Такова одна из моих гипотез.

Юдзу задумалась над моими словами, а потом произнесла:

— Если так, то это чудесная идея.

— В этом мире нет ничего достоверного, — ответил ей я. — Но мы хотя бы способны во что-нибудь верить.

Она улыбнулась. На этом наш разговор в тот день закончился. Она вернулась домой на метро, а я на запыленной «королле»-универсал поехал в дом на горе.

Глава 32

Как некая благодать
Через несколько лет после того, как я вернулся к жене и мы стали жить вместе, 11 марта в восточной части Японии произошло сильное землетрясение. Я, сидя перед телевизором, наблюдал, как от префектуры Иватэ до префектуры Мияги один за другим рушатся и гибнут прибрежные города. Места, по которым я прежде бесцельно путешествовал на стареньком «пежо-205». Среди них наверняка был и тот городок, где я встретился с «мужчиной с белым «субару форестером»». Однако на экране телевизора я видел лишь останки многочисленных городков, сметенных и разметанных гигантским чудовищем цунами. Я не обнаружил ничего, что было бы связано с тем городком, который я тогда проезжал, — ведь я даже не помнил его названия, а потому и никак не мог выяснить, насколько сильно он пострадал от стихии и как изменился его облик.

Не в состоянии что-либо делать, буквально онемев от потрясения, я несколько дней напролет просто пялился в экран телевизора и не мог от него оторваться. Мне хотелось приметить в тех кадрах хоть какой-то пейзаж, связанный с моими воспоминаниями. Иначе, как мне казалось, что-то ценное, сохранившееся у меня внутри, унесет в какую-то неведомую даль, и оно там попросту сгинет. Мне хотелось немедленно сесть в машину и поехать туда — своими глазами убедиться в том, что там осталось. Но это, конечно, мне не удастся: трассы в разных местах перерезаны, городки и деревни в изоляции. Разрушены и утрачены все жизненно важные коммуникации — электричество, газ, водопровод. А в граничащей с юга префектуре Фукусима — примерно там, где умер мой «пежо-205», — случился коллапс на прибрежных атомных электростанциях. В такой ситуации мне никак туда не пробраться.

Когда я путешествовал по тем местам, я не был счастливым человеком. С какой стороны ни посмотри, я был одинок и погружен в тяжкие неопределенные мысли — во многих смыслах был человеком потерянным. Но и при этом, продолжая свое путешествие, я оказывался между разными незнакомыми людьми, выпутывался из их жизненных перипетий. И это имело для меня очень важный смысл — куда более важный, чем я сам тогда считал. Вышло так, что по пути я — зачастую непроизвольно — что-то отбрасывал от себя, что-то подбирал. Проехав по этим местам, я изменился, став несколько другим человеком, чем был прежде.

Я думал о картине «Мужчина с белым «субару форестером»», которую спрятал на чердаке дома в Одаваре. Тот мужчина — будь он живым человеком или чем-то еще — так и живет в том городке? И та худая молодая женщина, с которой я провел странную ночь, — по-прежнему там же? Что с ними? Смогли они выжить, уцелев после землетрясения, спасшись бегством от цунами? Что стало с интим-гостиницей, с придорожным рестораном того городка?


Каждый вечер в пять я шел в детский садик за ребенком. Это стало моей повседневной привычкой (жена опять вышла на работу в архитектурную контору). Детсад находился минутах в десяти ходьбы от нашего дома. И я, держа за руку дочь, неспешно вел ее домой. Когда не было дождя, мы заходили в парк, отдыхали там, сидя на скамейке, и я наблюдал, как прогуливаются соседские собаки. Дочь просила себе песика, но в нашем многоквартирном доме держать животных запрещали. Потому дочь и не могла сдержаться, чтоб не посмотреть на собачек в парке. Иногда ей разрешали погладить какую-нибудь маленькую спокойную псину.

Дочь звали Муро. Такое имя дала ей Юдзу. Оно приснилось ей незадолго до родов. Во сне Юдзу была одна в просторной японской комнате с татами. Комната открывалась в красивый обширный сад, и в ней стоял старинный низкий письменный стол, на нем лежал лист белой бумаги. На листе — единственный иероглиф «室»[344], блестяще выведенный черной тушью. Кто написал, неизвестно, но написано очень изящно, каллиграфически. Такой вот сон, и Юдзу, проснувшись, смогла отчетливо его вспомнить. А поэтому настояла, что таким должно быть имя будущего ребенка. Я, разумеется, не возражал. Что ни говори, а ребенка-то рожает она. Я вдруг подумал: а вдруг этот знак начертал Томохико Амада? Просто подумал так — и все. В конце концов, то был всего лишь сон.

Я был рад, что родилась девочка. Из-за того, что я провел детство с младшей сестрой Коми, мне отчего-то становилось спокойно, когда рядом со мной — маленькая девочка. Для меня это было во всех отношениях естественно. И еще мне было приятно, что ребенок появился на свет с определенным именем, в котором ни у кого не было никаких сомнений. Ведь имя, что ни говори, — дело важное.

Муро, вернувшись домой, смотрела вместе со мной новости по телевизору. Я старался не показывать ей те кадры, где надвигалась волна цунами. Это слишком тревожные кадры для маленького ребенка. Когда на экране возникала волна, я вытягивал руки и закрывал ими дочери глаза.

— Почему? — спрашивала Муро.

— Тебе такое лучше не смотреть. Еще маленькая.

— Это на самом деле?

— Да, где-то далеко это происходит на самом деле. Но это не значит, что тебе необходимо смотреть все, что происходит на самом деле.

Муро задумалась над моими словами, но, разумеется, что они значили, понять не смогла. Также она не понимала, что такое землетрясение и цунами, не понимала и тот смысл, который несет в себе смерть. Но как бы то ни было, я плотно закрывал ей руками глаза и старался, чтобы она не видела кадров с цунами. Что-либо понимать и что-либо видеть — вещи разные.

Однажды я заприметил в углу экрана телевизора «мужчину с белым «субару форестером»». Или мне так показалось. Камера съемочной группы остановилась на большом рыболовецком судне, вынесенном цунами на верх холма, — там оно и осталось. И рядом стоял тот человек. Вместе они напоминали слона, который больше не мог выполнять свои обязанности, и его погонщика. Но этот кадр тут же сменился на другие, поэтому я и не уверен, был ли то «мужчина с белым «субару форестером»» или нет. Однако высокая фигура человека в черной кожаной куртке и черной кепке с логотипом «Yonex» показалась мне именно им.

Его изображение возникло и тут же пропало. Я видел его всего какой-то миг — и камеру переключили на другой ракурс.

Но я тогда не только смотрел новости о землетрясении — я продолжал рисовать коммерческие парадные портреты. Они приносили мне средства к существованию. Ни о чем не думая, я стоял перед холстом и наполовину автоматически водил рукой. В этом и заключалась жизнь, которая была мне нужна. Как и то, что от меня было нужно людям. Работа эта приносила мне гарантированный доход — и он тоже был мне нужен. У меня все-таки семья, которую необходимо кормить.


Спустя два месяца после землетрясения в районе Тохоку при пожаре сгорел дом под Одаварой — тот самый, где мне выдалось пожить. Дом на вершине горы, где половину своей жизни провел Томохико Амада. Об этом мне сообщил по телефону Масахико. С тех пор, как я съехал оттуда, жильцов не находилось. Дом очень долго пустовал, и у Масахико болело за него сердце. Его беспокойство оказалось не напрасным — в доме вспыхнул пожар. Сразу после Золотой недели[345] на рассвете вспыхнул огонь, и пока приехали пожарные, старый деревянный дом сгорел дотла (узкая извилистая дорога по склону затруднила подъезд габаритных пожарных машин). К счастью, накануне шел дождь, и на соседнюю рощу огонь не перекинулся. Пожарное управление провело расследование, но причину пожара в конечном итоге выявить не удалось. Как сказали, могло быть короткое замыкание, а могли и поджечь намеренно.

Услышав эту новость, я сразу же представил картину «Убийство Командора». Наверняка она сгорела вместе с домом — как и моя картина «Мужчина с белым «субару форестером»». И огромная коллекция виниловых пластинок с классической музыкой. А тот филин на чердаке — удалось ли ему спастись?

Картина «Убийство Командора», вне всяких сомнений, — один из шедевров, который оставил по себе Томохико Амада, и то, что она сгорела при пожаре, должно быть, станет чувствительным уроном для японского мира искусства. Эту картину видели лишь несколько человек (включая меня и Мариэ Акигаву; Сёко Акигава — мельком, но видела тоже; ну и, конечно же, сам ее автор — Томохико Амада; а больше, скорее всего, никто). И вот столь ценная неизвестная картина, сгорев в пламени пожара, навеки исчезла из этого мира. Отчасти в этом я чувствовал свою вину. Быть может, следовало как можно громче раструбить на весь свет об этом «тайном шедевре Томохико Амады», но вместо этого я вновь упаковал ее как можно надежней и вернул на чердак. И вот эта прекрасная работа обратилась в пепел. Я лишь подробно зарисовал всех ее персонажей, и теперь эти мои наброски — единственное, что осталось от шедевра. От одной мысли об этом у меня, художника посредственного и захудалого, сердце обливалось кровью. Я долго еще сокрушался и считал свои действия предательскими по отношению к искусству.

Однако вместе с тем я считал, что произведение это, вероятно, не могло не быть утраченным. Мне казалось, в картину эту Томохико Амада вложил чересчур много своей души. Работа получилась, конечно, превосходной, но вместе с тем обладала некой заманивающей силой. Можно сказать, силой страшной и опасной. И в самом деле: обнаружив эту картину, я разорвал некий круг. Быть может, такое творение и не стоило демонстрировать массам — по крайней мере, разве не так считал сам его автор? И потому не отважился ее публиковать, отправил на чердак. Если все так, я только уважил волю Томохико Амады. В общем, картина сгинула в пламени, и никому повернуть время вспять уже не под силу.

А об утрате портрета «Мужчины с белым «субару форестером»» я особо не сожалел. Я могу еще раз попытаться его нарисовать, если захочу. Правда, для этого мне нужно стать более стойким и непоколебимым человеком — ну и подрасти как художнику. И когда у меня опять появится настроение «нарисовать свою картину», должно быть, я воссоздам портрет «Мужчины с белым «субару форестером»» совсем в другой форме и под иным углом. И он, вероятно, станет моим «Убийством Командора». Если так произойдет на самом деле, можно будет считать, что я принял от Томохико Амады бесценное наследие.


Сразу после пожара мне позвонила Мариэ Акигава, и мы целых полчаса разговаривали о сгоревшем доме. Она с почтением относилась к этому маленькому старому строению. Ну, может, не столько к нему самому, сколько к пейзажу с этим домом — или же к тем дням, когда этот пейзаж только отпечатался у нее в сознании. Томохико Амаде тоже было место в этом пейзаже, пока художник был жив. В ее памяти он, уединившись в мастерской, все время корпел над своими картинами. Таким она видела его по ту сторону оконного стекла. И теперь Мариэ от всего сердца жалела, что пейзаж этот утрачен навсегда. Я мог разделить с нею эту нагрянувшую печаль. Ведь сам этот дом — хоть я не прожил там и восьми месяцев — имел для меня очень глубокий смысл.

Под конец разговора Мариэ сообщила, что грудь у нее стала намного больше, чем раньше. Ей к тому времени уже исполнилось шестнадцать или около того. После того, как я съехал из того дома, мы с ней не виделись ни разу, только иногда перезванивались. У меня не возникало настроения побывать там еще раз, а никаких дел в тех местах у меня не было. Звонила всегда она.

— Конечно, объема пока недостает, но тем не менее выросла, — прошептала в трубку Мариэ, будто открывала мне великую тайну. Потребовалось какое-то время, прежде чем я догадался, что она рассказывает мне о размерах собственной груди. — Как и предсказывал Командор.

— Вот и славно, — ответил я. Подумывал спросить, не завела она себе бойфренда, но передумал и не стал.

Ее тётя Сёко Акигава по-прежнему встречалась с господином Мэнсики. Возник подходящий случай, и она призналась в этом Мариэ. Мол, они находятся в очень близких отношениях. А также добавила, что, вполне вероятно, в скором времени выйдет за него замуж.

«Если все так и выйдет, будешь жить с нами?» — спросила тётя.

Мариэ сделала вид, будто не услышала вопрос. Как она это постоянно делала.

— И как? Собираешься жить вместе с господином Мэнсики? — немного обеспокоенно спросил я у Мариэ.

— Думаю, что нет, — ответила она. А затем как бы добавила: — Хотя я сама не знаю.

Я сама не знаю?

— Я так понимаю, у тебя остались не самые лучшие воспоминания о том доме? — немного оторопев, спросил я.

— Ну, это дело прошлое. Тогда я еще была ребенком, а теперь воспринимается так, будто приключилось давным-давно. Но даже при этом я не представляю свою жизнь вдвоем с отцом.

Давным-давно?

Мне же казалось, будто все произошло буквально вчера. Я попробовал ей это сказать, но она ничего не ответила. Или она желает забыть о тех странных событиях, какие ей выпало испытать в том доме? Или, возможно, и на самом деле уже забыла? А может, с возрастом ей стал очень интересен человек по имени Мэнсики? Может, она начала улавливать в нем нечто особенное — то общее, что течет в их кровеносных сосудах?

— Мне очень хочется узнать, что в доме господина Мэнсики стало с той одеждой из гардероба, — сказала Мариэ.

— Да, точно — тебя же тянет к себе та комната.

— Потому что там одежда, которая меня уберегла, — сказала она. — Но все-таки я и сама пока не знаю. Поступлю в институт — возможно, стану жить где-то отдельно.

Я ответил, что так будет лучше всего.

— А что стало с тем склепом за кумирней? — спросил я.

— Ничего. Все по-прежнему, — ответила Мариэ. — После пожара синий полиэтиленовый тент так и остался на месте. Вскоре опадут листья — так вообще станет непонятно, что там был склеп.

На дне склепа так и лежит древняя погремушка. Вместе с фонариком, который я позаимствовал в палате Томохико Амады.

— Командора больше не видела? — спросил я.

— С тех пор ни разу не встречались. Теперь я и сама с трудом верю, что он взаправду был.

— Командор взаправду был, — подтвердил я. — Лучше этому верить.

Но я также понимал, что Мариэ будет понемногу забывать все это. Она вступает в пору юности, ее жизнь стремительно наполняется запутанными и важными для нее вещами. Скоро ей совсем не будет дела до каких-то непонятных идей и метафор.

Временами мне хочется узнать, что же стало с той фигуркой пингвина. Я отдал ее в уплату за переправу тому безлицему паромщику. Чтобы перебраться через реку со стремительным течением, я не мог поступить иначе. Оставалось уповать лишь на то, что этот маленький пингвин и теперь откуда-то — вероятно, курсируя между бытием и небытием, — продолжал оберегать Мариэ.


Я все еще не знаю, чей это ребенок — Муро. Можно выяснить, сделав анализ ДНК, но мне не хотелось узнавать результаты такого анализа. Вскоре что-нибудь произойдет, и однажды я это, возможно, узнаю. Придет тот день, когда станет очевидной правда о том, кто на самом деле ее отец. Однако сколько смысла в такой вот «правде»? Муро по закону мой ребенок, и я горячо люблю свою маленькую дочь. Обожаю с нею возиться, кем бы ни был иль не был ее биологический отец. Мне все равно — это все мелочи. От этого ничего не изменится.

Пока я в одиночестве скитался из города в город по Тохоку, я переспал с Юдзу во сне. Я пробрался в ее сон, и в результате она зачала, а через девять месяцев и несколько дней родила. Я предпочитаю считать именно так (пускай втихомолку и лично для себя). Отец этого ребенка — я как идея либо я как метафора. Подобно тому, как передо мной появился Командор, как вела во мраке Донна Анна, я сделал Юдзу беременной в другом — отдельном — мире.

Но таким, как Мэнсики, я не стану. Он строит свою жизнь, балансируя возможностями: Мариэ Акигава, быть может, его дочь, а может — и нет. Кладет на весы обе и пытается среди нескончаемых, еле заметных колебаний отыскать смысл собственного бытия. А вот мне бросать вызов такой обременительной интриге (как ни верти, а ее трудно назвать естественной) — надобности нет. Почему? Потому что во мне жива сила веры. В каком бы узком и мрачном месте я ни оказался, на какую бы дикую пустынную равнину меня ни занесло, мне удается искренне верить, что где-нибудь найдется то, что покажет мне дорогу. Это я усвоил на собственном опыте — из тех необычных событий, что произошли, пока я жил в пригороде Одавары, в доме на вершине горы.

Картина «Убийство Командора» навеки сгинула в предрассветном пожаре, но это превосходное произведение искусства и поныне живет в моем сердце. До сих пор я могу отчетливо увидеть перед своими глазами облики Командора, Донны Анны, Длинноголового. Они до того определенны и живы, что кажется, протяни руку — и можно до них дотронуться. Когда я думаю о них, мне становится безгранично спокойно на душе. Совсем как в те минуты, когда я наблюдаю за проливным дождем над просторной гладью водохранилища. В моей душе этот дождь не прекратится.

Вероятно, они так и будут жить дальше вместе со мной. И Муро — моя маленькая дочь — это подарок, переданный мне от них. Как некая благодать. Так мне очень сильно кажется.

— Командор и вправду был, — говорю я Муро, крепко спящей подле меня. — Тебе лучше этому верить.



СТРАНА ЧУДЕС БЕЗ ТОРМОЗОВ И КОНЕЦ СВЕТА (роман)

…Все тени умирают в Городе. Иначе от них останется нежить, которая уходит в Лес. Именно там живут люди, которые не смогли до конца убить свою тень…

…Череп пропал еще в 42-м, во время блокады Ленинграда, когда немцы разбомбили университет. Так исчезло единственное в мире доказательство существования единорогов…

…Читателю Снов нужен статус. Сейчас ты получишь его. — Страж Ворот оттягивает мне правое веко и протыкает зрачок острием ножа…

Золотые единороги и тайны человеческого подсознания, информационные технологии и особенности секса с ненасытными библиотекарями…

Самый загадочный и мистический роман автора.

Предисловие к русскому изданию

Роман, который вы держите сейчас в руках, я закончил в 1985 году. В его основе — небольшая повесть «Город с призрачной стеной» («Мати то соно футасикана кабэ»), написанная за пять лет до этого. Повесть опубликовали в одном литературном журнале, но мне самому не очень понравилось, как я ее написал (если честно, у меня в то время не хватило мастерства придать хорошей задумке нужную форму), и поэтому я не стал заводить разговор об отдельном издании, не стал ничего переписывать, а просто отложил рукопись на потом. Чувствовал: придет время — и я к ней вернусь. Эта сюжетная линия очень много значит для меня, и я долго искал в себе силы, чтобы переделать ее как надо.

Но как именно переделать? Ключевая идея никак не приходила в голову. Проблема ведь не в правке по мелочам, но в развороте угла зрения на сюжет в целом; а для такого разворота нужна принципиально новая идея. И вот, четыре года спустя по какой-то случайности (сейчас уже и не помню, какой) она меня посетила. «Да-да, вот оно!» — подумал я, побежал к столу, сел и принялся за работу, которая заняла у меня около года.

Читая роман, вы заметите, что он состоит из двух отдельных историй — «Конец Света» и «Страна Чудес без тормозов». «Конец Света» написан по мотивам той самой повести «Город с призрачной стеной», а к ней добавлен сюжет «Страны Чудес без тормозов». Собственно, в этом и заключалась моя идея: создать нечто целое из двух разных историй. Они происходят в совершенно разных местах и развиваются по различным канонам — но под конец органично сплетаются в одно целое. Каким образом они пересекаются и чем объединены — читателю не должно быть понятно, пока он не доберется до конца книги.

Загвоздка — и, уверяю вас, очень серьезная — состояла в том, что я и сам понятия не имел, как эти две истории увязать. Но я решил не унывать. Я подумал: «Ладно, будь что будет!» — и начал сочинять на ходу (как вы, наверное, знаете, оптимизм — неотъемлемая часть писательской натуры). Я выстраивал эти сюжеты попеременно один из другого — и потихоньку двигался вперед. В итоге получилось, что все четные главы — это «Конец Света», а все нечетные — «Страна Чудес без тормозов». И сейчас, вспоминая все это, я понимаю, что для создания этих разных историй задействовал совершенно разные части себя.

Проще говоря, вполне возможно, что «Конец Света» я писал правым полушарием мозга, а «Страну Чудес» — левым. Или, скажем, наоборот; не важно. Так или иначе, я разделил свой мозг (сознание, если угодно) на две части и писал две разные истории. Должен признаться, ощущение было замечательное.

Например, сочиняя «Конец Света», я плавал в фантазиях своего «правого мозга». Там — очень тихий мир. В маленьком городе, обнесенном высокой стеной, все происходит размеренно и спокойно. Люди сдержанны, немногословны, звуки приглушены. В отличие от этого мира, «Страна Чудес без тормозов» предельно активна. Там вы найдете и скорость, и насилие, и комизм ситуаций, и картины сумасшедших будней огромного мегаполиса. Этот мир существует в моем «левом мозгу». И вот так писать, постоянно ныряя то в один из этих миров, то в другой, для меня (или для механизма, управляющего моим сознанием) — чрезвычайно уютное состояние. Когда мне сложно разобраться в себе, когда душа не на месте, я частенько подхожу к пианино и разучиваю инвенции Баха (правда, очень неумело). Я одинаково напрягаю пальцы обеих рук — и казалось бы простая физическая нагрузка помогает восстановить утерянное душевное равновесие: мне действительно становится легче. Сочиняя то «Конец Света», то «Страну Чудес», мне было почти так же легко.

Так, день за днем, я продолжал напрягать обе половинки мозга, создавая два противоположных повествования. И постепенно между ними начала проступать некая взаимосвязь. Что-то из одной истории совершенно естественно стало просачиваться в другую и наоборот. Процесс был очень радостным и захватывающим. В какой-то момент пришла уверенность: да, теперь все получится как надо, — и работать стало гораздо легче. Я просто сочинял каждый день по кусочку той и другой истории, полагаясь на собственное чутье. Верил, что они когда-нибудь непременно соединятся в одно целое. И они соединились. Удачно или нет — судить вам.


Мы часто спрашиваем себя о душе. Примерно как у Антона Чехова в «Палате номер шесть» Андрей Ефимыч развлекает вопросами почтмейстера.

Существует ли душа? Конечна она или бесконечна? Исчезает она с нашей смертью — или все-таки переживает смерть и как-то существует дальше? Ответов на эти вопросы у меня нет, — да и у Чехова, видимо, не было. Я лишь знаю наверняка, что у нас есть сознание. Оно существует внутри нашего тела. А снаружи этого тела существует совсем другой мир. Мы живем в постоянной зависимости как от внутреннего сознания, так и от внешнего мира. И эта двойная зависимость то и дело заставляет нас болеть, страдать, ввергает нас в хаос и разрушает наше драгоценное «я».

Но я часто думаю: а разве мир вокруг не отражается в нашем сознании точно так же, как наше сознание отражается в мире? И разве здесь не применима метафора двух зеркал, развернутых друг к другу и образующих две бесконечности?

Описание подобного ви́дения (или, если угодно, понимание мироустройства) — мой постоянный мотив, но, пожалуй, именно в «Стране Чудес без тормозов» мне удалось выписать это наиболее внятно. В 1982 году я написал «Охоту на овец», свой первый настоящий роман, а три года спустя — «Страну Чудес без тормозов». К тому времени мне было тридцать шесть лет, и во мне впервые укрепилось ощущение: ну вот, я и стал писателем. Мне хотелось рассказывать истории тем голосом, которые я в себе открыл, и теми словами, который во мне накопились… Впереди еще целых полжизни можно грамотно расходовать силы и продолжать писать.

Мне очень приятно сознавать, что усилиями Дмитрия Коваленина столь важный для меня роман переведен на русский язык, и такое уважаемое издательство, как «ЭКСМО», опубликовало его в России. От всего сердца желаю моим русским читателям получить удовольствие от этой книги.

14 октября 2002 года

Глава 1

Почему до сих пор светит солнце?

Почему не смолкают птицы?

Или они не знают,

Что конец света уже начался?

«Конец света»[346]

СТРАНА ЧУДЕС БЕЗ ТОРМОЗОВ
Лифт • Тишина • Манера толстеть
Кабина лифта мучительно медленно двигалась вверх. Точнее, мне казалось, что вверх: убедиться в этом никакой возможности не было. На такой черепашьей скорости всякое движение пропадает. Может быть, лифт опускался. Может, вообще стоял. И только мне сейчас было удобнее думать, что он поднимается. Жалкая гипотеза. Никаких доказательств. Возможно, я уже проехал этажей двенадцать вверх и еще три вниз. А может, успел обернуться вокруг Земли. Неизвестно.

Что говорить, с этим лифтом и сравниться не мог подъемник моей многоэтажки, которому в прогрессивности уступал разве что колодезный ворот. Просто не верилось, что два настолько разных агрегата созданы для выполнения одной функции и одинаково называются. Слишком космическая пропасть между мирами, где они появились на свет.

Прежде всего, этот лифт ошеломлял своими размерами. При желании здесь можно даже устроить офис небольшой фирмы. Расставить столы, шкафы, стеллажи, в углу оборудовать кухню — и все равно еще место останется. В этой громадине без особых проблем уместились бы три взрослых верблюда и средних размеров пальма.

Не меньше впечатляла и абсолютная чистота. Стерильная, как в свежевыстроганном гробу. На сверкающей стали стен — ни пылинки, ни пятнышка. На полу — дорогой зеленый ковер с ворсом по щиколотку.

Но особенно поражало отсутствие всякого звука. Не успел я войти, как двери плавно и с пугающим беззвучием (и никак не иначе) закрылись у меня за спиной, и кабину затопила вязкая тишина. Поехал лифт или остался на месте — сам черт бы не разобрал. Глубокие реки неслышно текут.

Но и это еще не все. Меня окружали абсолютно голые стены. Ни панели управления, ни огоньков с номерами этажей, ни аварийной кнопки. Я почувствовал себя самым беспомощным существом на земле. Да что кнопка — не было ни табло с номерами этажей, ни предупреждения о максимальнодопустимой нагрузке, ни таблички фирмы-изготовителя. Не говоря уже о пожарном люке. Самый натуральный гроб. Готов поспорить, проверки на безопасность этот лифт не проходил. И никогда не прошел бы. В конце концов, должны же и у лифтов быть какие-то общие критерии…

Стоя столбом между четырьмя гладкими стальными стенками (абсолютно не за что ухватиться), я вспомнил кино о трюках Гарри Гудини, которое смотрел еще в детстве. Его связали по рукам и ногам, обмотали цепями и засунули в сундук, сундук обмотали другими цепями — и бросили в Ниагарский водопад. А может, и в пучину Ледовитого океана… Я вздохнул поглубже и хладнокровно попытался сравнить свое положение с ситуацией Гудини. Мое преимущество — в том, что руки-ноги у меня свободны. Козырь Гудини — он знал, как действовать.

Шутка ли — я даже не знаю, движется лифт или нет! Я негромко покашлял. Прозвучало странно. Меньше всего похоже на человеческий кашель. Точно комок глины шмякнулся о бетонную стену. Просто не верится, что мое тело способно издавать такие звуки. На всякий случай я кашлянул еще раз, но результат оказался тем же. И я решил больше не кашлять.

Очень долго я простоял, не двигаясь. Но сколько ни стоял, двери лифта не открывались, хоть тресни. Мы с лифтом застыли в пространстве столь безжизненно, что послужили бы идеальными моделями для натюрморта «Мужчина и лифт».

Я всерьез забеспокоился.

Может, он сломался? Или его диспетчер — представим, что существует такая должность — забыл, что внутри есть я? Иногда ведь со мной бывает: кто-нибудь напрочь забывает о моем существовании. Так или иначе, результат налицо: я наглухо заперт в огромном сейфе из нержавеющей стали. Я вслушался в тишину, но не уловил ни звука. Прижал ухо к стенке — никакого эффекта, лишь на зеркальной панели остался белый отпечаток. Очень похоже, что этот железный ящик сконструировали так, чтобы он поглощал любые звуки. Для проверки я попытался насвистеть припев «Дэнни Бой»[347], но у меня получился скорее хрип собаки с затяжной пневмонией.

Делать нечего — я прислонился к стенке и стал убивать время, пересчитывая мелочь в карманах. Хотя для человека моей профессии это не столько убивание времени, сколько шлифовка практических навыков. Примерно как для боксера — регулярное поколачивание груши. Строго говоря, это вовсе не убивание времени. Ведь только повторяя одно действие много раз, мы можем восстановить свое внутреннее равновесие.

Как бы то ни было, я всегда стараюсь носить в карманах побольше мелочи. В правый карман кладу монетки в сто и пятьсот иен, в левый — по пятьдесят и по десять. Одноиеновые и пятииеновые прячу в задний карман и в расчет не беру. Просто засовываю руки в карманы и считаю: правой рукой — монетки в сто и пятьсот иен, левой — по пятьдесят и по десять.

Тому, кто не занимался подобным подсчетом, наверное, трудно представить это занятие, для новичка нелегкое. Правое полушарие мозга считает свое, левое — свое, а результаты складываешь, как две половинки арбуза. Пока не привыкнешь, выходит не очень удачно.

Хотя, если быть точным, я не знаю, работает ли мозг отдельно левым и правым полушариями. Возможно, нейрохирург употребил бы здесь более вразумительные формулировки. Но я ничего не смыслю в нейрохирургии, и мне действительно кажется, что для таких параллельных подсчетов я задействую каждое полушарие в отдельности. Во всяком случае, от подобной процедуры я устаю гораздо сильней, чем обычно. А все потому, что я для удобства привык считать, будто правое полушарие у меня занимается правым карманом, а левое — левым.

То есть, я действительно воспринимаю вещи, события и людей вокруг так, как мне удобнее. Это вовсе не значит, что для окружающих удобен мой собственный характер (хотя, признаться, не без этого). Просто окружающий мир слишком часто подтверждает странное правило: чем давать вещам объективную оценку, лучше воспринимать их как тебе удобно — и приблизишься к истинному пониманию этих вещей.

Вот, скажем, был бы я убежден, что Земля — не шар, а нечто вроде гигантского кофейного столика. Разве в повседневной жизни я бы испытывал из-за этого какие-то неудобства? Конечно, такой пример — крайность; нельзя так просто подстроить под себя все что хочешь. Но факт остается фактом: удобное заблуждение в том, что Земля — кофейный столик, кладет на лопатки объективную истину того, что Земля круглая, вместе со всеми ее неудобствами: гравитацией, часовыми поясами, экватором и прочими бесполезными в практической жизни вещами. Ну в самом деле — сколько раз на своем веку обычный человек жизненно зависит от того, что он знает слово «экватор»?

Вот поэтому я и стараюсь, по мере сил, глядеть на мир с точки зрения простого удобства. Моя философия — в том, что на белом свете существует огромное — а точнее, бесконечное — число возможностей. И выбор этих возможностей в значительной степени предоставлен людям, населяющим этот мир. Иначе говоря, мир — это кофейный столик, изготовленный из хорошенько сконденсированных возможностей.

Так вот, пересчитывать мелочь в обоих карманах сразу — занятие весьма непростое. Я сам потратил кучу времени, пока не наловчился. Зато когда набьешь руку, этот навык уже так просто не исчезает. Очень похоже на умение плавать или ездить на велосипеде. Хотя, конечно, и там без тренировки нельзя. Иначе вообще невозможно развивать какие-то способности и совершенствовать их. Вот почему я всегда стараюсь носить в карманах побольше мелочи и пересчитываю ее, как только выдается свободная минутка.

Итак, сейчас у меня в карманах — три монеты в пятьсот иен, восемнадцать монет в сто иен, семь монеток по пятьдесят и шестнадцать по десять. Итого — три тысячи восемьсот десять иен. При подсчете не запнулся ни разу. Такие смешные суммы пересчитывать проще, чем пальцы на руках. Довольный итогом, я прислонился к стенке и уставился на двери лифта. Как и прежде — закрытые.

Почему они так долго не открываются, я не знал. Но, поразмыслив, пришел к выводу, что версия о неисправности лифта, как и версия о забывшем про меня диспетчере отпадают. Слишком уж все это нереально. Конечно, я не хочу сказать, что в реальности лифты никогда не ломаются, а диспетчеры всегда предельно внимательны. Напротив, я прекрасно знаю: так бывает сплошь и рядом. Я всего лишь хочу сказать, что в нестандартной реальности (а ничем иным этот идиотский саркофаг не назовешь) как раз то, что не имеет ни малейших особенностей, для удобства иногда стоит воспринимать как некий уникальный парадокс. В самом деле: обычные люди, которые не содержат лифты в исправности, сажают в кабины пассажиров и забывают о них, — разве стали бы такие люди сооружать настолько странный лифт?

Разумеется, нет.

Так не бывает.

Слишком уж напряженно, придирчиво и обстоятельно они вели себя со мной до сих пор. Будто измеряя линейкой длину каждого моего шага, изучали до мельчайших деталей все, что связано с моим появлением. Не успел я войти в здание, как охранники остановили меня, спросили о цели визита, отыскали мое имя в списке посетителей, заглянули в мои водительские права, перепроверили мою личность в базе данных Центрального Компьютера, с ног до головы ощупали меня металлоискателями — и лишь потом запихнули в этот проклятый лифт. Так жестоко не проверяют даже на экскурсии в монетный двор. Тем труднее представить, что теперь вся их подозрительность вдруг улетучилась.

Вероятнее всего, они делают это сознательно. Чтобы я не чувствовал движения лифта. Специально пускают его с такой черепашьей скоростью, чтоб я даже не знал, куда еду — вверх или вниз. Небось, еще и телекамера где-нибудь встроена. В будке охранников на проходной мерцали экраны — с десяток мониторов, не меньше; ничего удивительного, если один показывает, что происходит в лифте.

От нечего делать я решил было поискать глазок телекамеры, но вовремя спохватился. Ну, допустим, отыщу я его — и что дальше? Только выдам себя наблюдателям: вот, догадался, что вы за мною подсматриваете. А они в ответ, чего доброго, пустят лифт еще медленнее. Нет уж, увольте. Я и так не успеваю ко времени, которое сам назначил.

И я решил просто ждать, не делая ничего особенного. В конце концов, я пришел сюда, чтобы выполнить заказ и уйти. Мне нечего бояться и незачем напрягаться.

Я прислонился к стене, сунул руки в карманы и еще раз пересчитал мелочь. Три тысячи семьсот пятьдесят иен. Сосчиталось без сучка без задоринки. Раз — и готово…

Три тысячи семьсот пятьдесят?!

Подсчет неверен.

Я где-то ошибся.

У меня вспотели ладони. За последние три года, пересчитывая мелочь в карманах, я не ошибся ни разу. Это не просто ошибка. Как ни верти, дурное предзнаменование. И пока оно не разродилось явным несчастьем, я должен отвоевать утраченные позиции.

Я закрыл глаза и тщательно, словно промывая линзы очков, опустошил сначала правое, а потом левое полушария мозга. Затем вынул руки из карманов и помахал ими в воздухе, чтобы просохли ладони. В общем, подготовился кропотливо и тщательно — как Генри Фонда в «Уорлоке»[348] перед тем, как начать перестрелку. Не знаю, при чем здесь этот фильм, но «Уорлок» я просто обожаю.

Убедившись, что руки высохли полностью, я снова сунул их в карманы и начал считать в третий раз. Если сумма третьего подсчета совпадет с суммой первого или второго — тогда ничего страшного. Каждый может ошибиться. Во-первых, я нервничал, оказавшись в необычной ситуации, а во-вторых — придется признать — слишком уверовал в собственную непогрешимость. это и привело к банальной ошибке. В общем, нужно установить точную сумму — и я спасен.

Однако спастись таким образом я не успел, потому что двери лифта открылись. Без предварительного сигнала и без малейшего шороха створки дверей плавно разъехались в стороны.

Задумавшись над тем, что творится у меня в карманах, я даже не сразу понял, что двери открыты. Точнее сказать, я увидел: двери открыты, — но какое-то время не соображал, что это означает. А это означало: А) что передо мною вдруг опустело пространство, и Б) что лифт, в котором я нахожусь, наконец-то прибыл по назначению.

Я бросил перебирать монетки в карманах и обвел глазами распахнувшийся коридор. В коридоре стояла девушка. Пухленькая девушка в розовом костюме и розовых туфлях. Костюм из добротной блестящей ткани весьма органично сочетался с ее гладким лицом. Она окинула меня долгим, оценивающим взглядом и склонила голову набок. Будто хотела сказать: «Ну что, так и будете там стоять?» Я понял, что досчитать мелочь мне, видно, уже не светит, вынул руки из карманов и шагнул в коридор. Двери тут же сомкнулись у меня за спиной. Словно только и ждали, когда я выйду.

Я огляделся, но не заметил вокруг ничего, что могло бы объяснить, куда я попал. Одно понятно: я нахожусь в коридоре огромного здания. Умозаключение на уровне первоклассника.

Странный, на удивление безликий интерьер. Как и в лифте: все из добротного материала, но взгляду абсолютно не за что зацепиться. До блеска отполированный мраморный пол, белые стены с кремово-желтыми пятнами — точь-в-точь как оладьи на завтрак. По обеим сторонам— массивные деревянные двери, на каждой металлическая табличка с номером. При этом номера чередуются в каком-то бредовом беспорядке. За номером «936» следует «1213», потом «26». Как ни крути, такой нумерации не встретишь нигде. Что-то здесь явно не так.

Молодая женщина почти не раскрывала рта. Очевидно, она все же сказала мне что-то вроде «сюда, пожалуйста», — по крайней мере, ее губы двигались именно так, — но голоса я не услышал. В свое время я два месяца ходил на курсы чтения по губам, и поэтому смог худо-бедно понять, что она имеет в виду. Но тут же подумал, что с моими ушами творится какая-то ерунда. Мертвая тишина в лифте, беззвучные кашель и свист… Черт возьми, неужели у меня слух испортился?

Для проверки я еще раз кашлянул. Кашель снова прозвучал как-то странно — но все ж не так безнадежно, как в лифте. Я с облегчением вздохнул: доверие к собственным ушам частично восстановилось. Все в порядке, я не оглох. Это у нее проблема со связками.

Я шел за девушкой. Ее острые каблучки бодро цокали по мрамору, как молотки забойщиков в карьере пополудни, и звонкое эхо разносило их стук вдоль пустынного коридора. Ее плотные икры, затянутые в чулки, отражались в зеркальном полу.

Просто пухленькой назвать ее нельзя. Молодая, симпатичная — и все-таки слишком полная. Всегда немного странно, если девушка молодая и симпатичная — и вдруг такая толстая. Шагая за ней, я разглядывал ее фигуру с тыла. Она была так пышно окутана своей плотью, будто на обычного человека среди ночи вдруг выпал снег и намел приличные сугробы.

Я всегда теряюсь в обществе молодых симпатичных толстушек. Почему — сам не знаю. Может, сразу начинаю думать, как и что она ест. При виде толстой женщины я сразу представляю, как она с хрустом дожевывает листики кресс-салата в остатках гарнира и подбирает кусочком хлеба остатки сметанного соуса на тарелке — так, словно ее сто лет не кормили. Эта картина — образ ее жующей — разъедает мозг, точно кислота золотую монету, и все прочие органы моего тела уже не реагируют на эту женщину как положено.

Если это просто толстая женщина — никаких проблем. На просто толстушек я реагирую, как на тучки в небе. От того, что они появляются на горизонте, в моей жизни ничего не меняется. Однако с молодой симпатичной толстушкой все обстоит совершенно иначе. Здесь я уже вынужден кое в чем определиться. Иначе говоря, появляется вероятность того, что я с ней пересплю, и вот тут в голове начинается путаница. А спать с женщиной, когда у тебя путаница в голове, — проблема весьма непростая.

То есть я вовсе не хочу сказать, что не люблю толстушек. Путаница в голове и антипатия — не одно и то же. Мне доводилось спать с молодыми симпатичными толстушками, и опыт был, в общем, удачным. Направишь путаницу в голове куда следует — и все получается даже лучше обычного. Хотя бывает и так, что образ толстушки, который засел в голове, уводит совсем не туда. Все-таки секс — дело тонкое и деликатное. Это не в магазин сгонять за каким-нибудь термосом. У каждой толстушки своя манера толстеть, и с кем-то я могу направить свои мысли в нужное русло, а с кем-то — так и остаюсь в одиночестве, вконец запутавшись между внешним видом и внутренним чувством. В этом смысле, секс с полной женщиной я воспринимаю как вызов. Все люди толстеют, как и умирают, по-разному. Безумное число вариантов.

Размышляя обо всем этом, я шагал по коридору за молодой симпатичной толстушкой. На ней был розовый, очень стильного оттенка костюм, из-под воротничка выглядывал белый платок. Длинные сережки, свисая с пухлых ушей, болтались при каждом шаге и поблескивали, как автомобильные стоп-сигналы. Я оглядел ее с головы до ног. Несмотря на полноту, двигалась девушка очень легко. Конечно же, под костюмом эти пышные формы очень выигрышно обтягивало тугое белье, — и я просто не мог не залюбоваться, как элегантно ее плотная попка раскачивается при ходьбе. И я почувствовал к этой девушке симпатию. Ее манера толстеть не создавала никакой путаницы в моей голове.

Не хочу, чтобы это звучало оправданием, но я редко испытываю симпатию к окружающим женщинам. Наверное, просто не влюбчив. Но уж если возникает к кому-то симпатия, мне сразу хочется разобраться, настоящее ли это чувство. И если настоящее — какое оно на практике.

Поэтому я прибавил шагу, поравнялся с ней и извинился за то, что опоздал на целые восемь или девять минут.

— Никак не ожидал, что у вас на входе проверяют так долго, — сказал я. — Да и лифт здесь ужасно медленный. Поверьте, у ворот этого здания я был за десять минут до назначенного.

Девушка коротко кивнула, словно говоря: «Понимаю». От ее шеи пахло духами: будто летним утром идешь мимо поля душистых дынь. Этот запах вызвал странное чувство: словно чья-то память связала меня с каким-то неведомым местом. Раздвоенность и какая-то ностальгия. Иногда у меня бывает такое. Чаще всего от запахов. Почему — объяснить не могу.

— Какой длинный коридор, — сказал я, чтобы как-то разрядить обстановку. Не сбавляя шага, она посмотрела на меня. На вид, лет двадцать — двадцать один. Резкие, выразительные черты, широкие скулы, красивая кожа.

Продолжая глядеть на меня, она раскрыла рот и сказала:

— Пруст.

Впрочем, возможно, она произнесла не «пруст», а что-то другое, но губы ее сложились так, словно говорили «пруст». Я по-прежнему ничего не услышал. Ни голоса, ни дыхания. Как если бы нас разделяло невидимое толстое стекло.

Пруст?

— Марсель Пруст? — переспросил я.

Она посмотрела на меня, как на сумасшедшего. И повторила: «Пруст». Отчаявшись что-либо понять, я снова пропустил ее вперед и, шагая следом, принялся лихорадочно подыскивать слова, похожие на «пруст». Слово за словом я бормотал всякую околесицу, вроде «брус», «турус» или «пара уст» — но ничего совпавшего бы с движением ее губ не находил. Похоже, она сказала именно «пруст». Но что может быть общего между длинным коридором и Марселем Прустом — я не понимал, хоть убей.

А может, она упомянула Марселя Пруста как метафору, сетуя на длину коридора? Но если так — сравнение слишком уж смелое. Да и реакция на мои слова получалась не очень приветливой. Я еще могу понять, когда романы Пруста сравнивают с длинными коридорами. Но наоборот? Извините.

Коридор, длиннющий, как Марсель Пруст?

Как бы то ни было, я шагал за ней по длинному коридору. Просто бесконечному. Мы сворачивали то вправо, то влево, поднимались и спускались по лестницам — небольшим, ступенек в пять-шесть, — а он все не кончался. Мы проделали путь длиною в несколько уложенных набок небоскребов. Возможно, мы вообще никуда не двигались, а кружили по замкнутой прямой, как на гравюрах-обманках Эшера[349]. Мы шли и шли, но вокруг ничего не менялось. Тот же мраморный пол, те же стены яичных оттенков, те же деревянные двери с железными ручками и сумасшедшими номерами. И ни одного окна. Каблучки ее туфель все так же мерно цокали по полу, а вслед за ними плямкали мои кроссовки. Я даже забеспокоился, не плавятся ли у меня подошвы, — настолько хлипким и размякшим казался звук моих шагов. Мне еще ни разу в жизни не доводилось разгуливать в кроссовках по мрамору, а потому я никак не мог определить, нормальный это звук или нет. Поразмыслив, я решил, что, видимо, нормальный лишь наполовину. Именно в таком соотношении было задумано и организовано все вокруг.

Когда толстушка вдруг остановилась, я был так занят мыслями о звучании своих кроссовок, что налетел на нее и чуть не сбил с ног. Ее спина оказалась мягкой и уютной, будто созревшее дождевое облако, а шея благоухала спелыми дынями. От толчка она потеряла равновесие, и мне пришлось поддержать ее за плечи, чтобы не упала.

— Простите, — сказал я. — Я задумался…

Очаровательная толстушка взглянула на меня, чуть зардевшись. Я не был уверен на все сто, но она вроде бы не сердилась.

— Tatoselu, — произнесла она с мягкой улыбкой. И, пожав плечами, добавила: — Sela…

Разумеется, она сказала совсем не это — но, как и в прошлый раз, мне послышалось, будто именно такие звуки сорвались с ее губ.

— Татосэлу? — переспросил я, больше для самого себя. — Сэла?

— Sela, — подтвердила она.

Турецкий язык? Но я сроду не слышал ни слова по-турецки. Значит, даже не турецкий, а какой-то еще. Вконец запутавшись, я отказался от попыток пообщаться. Что поделаешь. Явная нехватка опыта. Чтение по губам — слишком мудреное искусство, чтобы за каких-то два месяца овладеть им как следует.

Она сунула руку в карман жакетика, выудила оттуда овальную карточку с электронным кодом и прижала к замку двери с номером 728. В замке еле слышно щелкнуло, дверь приоткрылась. Отличная техника, что говорить…

Она встала у порога и, придерживая дверь, кивнула мне:

— Zumsto, sela.

Что я, разумеется, сразу и сделал.

Глава 2

КОНЕЦ СВЕТА
Золотые звери
С наступлением осени их тела покрываются длинной золотой шерстью. По-настоящему золотой, без какой-либо примеси. Эта шерсть рождается сразу золотой и уже не меняет окраски — самого чистого из всех оттенков золота в Поднебесье.

Когда я только появляюсь в Городе, в самом начале весны, звери бродят с короткой шерстью самой разной масти. Черные, бурые, белые, рыжевато-коричневые. Одни сплошного тона, другие с подпалинами. Бесшумно и бесцельно их пестрое стадо, словно ветром гонимое над землей, перекатывается по огромной долине с едва народившейся зеленью. Необычайно задумчивые и кроткие существа. С дыханием робким, как предрассветный туман. Без единого звука они щиплют траву, а когда надоедает, ложатся на землю, подогнув ноги, и ненадолго погружаются в сон.

Заканчивается весна, проходит лето, и когда солнце скудеет, а первый осенний ветер гонит по реке беспокойную рябь, звери начинают менять свой облик. Золотые волоски появляются сперва отдельными пятнышками, как среди спящего сада — вдруг ожившие не ко времени деревья; еще пару дней они пробиваются сквозь старую шерсть — и наконец укутывают каждого зверя в чистое золото. Превращение занимает не больше недели. Все стадо линяет одновременно: через несколько дней каждый переливается искрами с головы до копыт. И однажды утром, когда солнце обращает в золото все, что можно, осень вступает в свои права.

И только длинный рог, одиноко торчащий из каждого лба, остается белым как снег. Своим хрупким изгибом он напоминает скорее осколок кости, что вспорол кожу, вылез наружу и так застыл навсегда. Если не считать белого рога и голубых глаз, звери теперь золотые с головы до копыт. Привыкая к новой шкуре, они мотают головами вверх-вниз, словно пытаются кончиком рога пронзить небосвод. А потом бредут всем стадом к реке, погружают ноги в студеную воду и, вытянув шеи, лакомятся красными ягодами с осенних деревьев.


Когда на Город опускаются синие сумерки, я отправляюсь к Западной стене, поднимаюсь на Обзорную Башню и наблюдаю, как Страж Ворот, созывая зверей, трубит в свой охотничий рог. Один длинный сигнал, три коротких. Так положено. Всякий раз, услыхав его, я закрываю глаза — и в меня вливается низкий бархатный гул. Не похожий ни на один звук на свете. Точно бледная рыба-призрак в океанской пучине, этот гул проплывает по засыпающему Городу, отдаваясь в булыжниках мостовой, раскатываясь по стенам домов, пробегая по каменному парапету набережной вдоль Реки. И уже потом, будто выпутавшись из тенет растворенного в воздухе Времени, растекается медленно и спокойно до самых окраин.

При звуке рога каждый зверь, повинуясь вековому инстинкту, тотчас задирает голову. Более тысячи голов вмиг оборачиваются туда, откуда пришел этот зов. Одни бросают жевать ракитник, другие, лежа на мостовой, начинают постукивать копытом о камни; третьи пробуждаются от предзакатной дремоты; но все дружно вытягивают шеи к небу.

Все вокруг замирает. Только золотая шерсть чуть колышется на ветру. Не знаю, о чем они думают в эти секунды, что пытаются разглядеть в небесах. Выгнув шеи — в одну сторону, под одним углом, — все звери застывают изваяниями и внемлют голосу рога. И лишь когда последний отзвук растворяется в бледных сумерках, трогаются с места.

Будто сбросив колдовское заклятье, Город наполняется рокотом тысяч копыт. Как всегда, этот рокот напоминает мне пену, что поднимается со дна моря, вскипая бесчисленными пузырьками. Живая, бурлящая пена затекает во все переулки, переползает каменные ограды домов, затапливая даже Часовую Башню до самого шпиля…

Но это, конечно, лишь мое воображение. Открываю глаза — никакой пены. Только рокот копыт над кварталами Города, который не меняется никогда. Поворот за поворотом, как вода по руслу реки, огромное стадо течет по булыжнику извилистых улиц. Никто не обгоняет, никто не выбивается в вожаки. Глядя в землю, чуть покачиваясь на бегу, движутся они в полном молчании по заданному маршруту. Связанные друг с другом одной на всех памятью, которая спит в их глазах, но бодрствует в каждом движении.

Звери появляются с севера, переходят Старый Мост и на южном берегу Реки встречают своих собратьев, вошедших в Город с востока. Двигаясь дальше вдоль Канала, они минуют Фабричный Квартал, сворачивают на запад, спускаются в тоннель под Литейным Цехом и выныривают на поверхность у подножия Западного Холма. Дальше, чуть в стороне от холма их дожидаются старые звери и молодняк — те, кто не может уходить далеко от Ворот. Затем все стадо поворачивает на север, переходит Западный Мост — и по длинной аллее наконец прибывает к Воротам.

Когда голова стада достигает цели, Страж отпирает Ворота. Их створки, укрепленные поперечными железными брусьями, даже на вид невероятно тяжелы. Массивные, пятиметровой высоты, они увенчаны частоколом острых шипов, способных остановить любого лазутчика. Легко, почти без усилия Страж тянет ручищами праву створку на себя — и выпускает зверей. Всегда только одну: левая половина Ворот остается наглухо запертой. Как только последний зверь стада оказывается снаружи, Страж закрывает Ворота и задвигает тяжелый засов.

Насколько я знаю, Западные Ворота — единственное место, через которое можно попасть в Город или покинуть его. Глухая восьмиметровая Стена окружает его со всех сторон, и только птицы могут прилетать и улетать когда им вздумается.

Наутро Страж опять открывает Ворота, трубит в свой рог, впускает зверей обратно. И снова запирает створки на засов.

— На самом деле в засове никакой нужды нет, — объясняет мне Страж. — Все равно никому открыть Ворота не под силу. Даже если возьмется сразу несколько человек. Но правила есть правила, и я их выполняю.

Он надвигает шерстяную шапку до самых бровей и замолкает. Из всех людей, каких я встречал, Страж Ворот — самый огромный. Не человек, а гора мускулов, на которых вот-вот расползутся по швам и рубашка, и куртка. Время от времени он вдруг закрывает глаза и погружается в исполинское молчание. То ли сказывается его ипохондрия, то ли на время отказывает какая-то функция организма, я разобрать не могу. Но всякий раз, когда он замолкает, мне приходится терпеливо ждать, когда сознание опять вернется к нему. Очнувшись, он медленно открывает глаза, долго смотрит на меня отрешенным взглядом и, поглаживая пальцами колени, пытается сообразить, кто я и как здесь очутился.

— Зачем это нужно — вечером выпускать зверей из Города, а утром загонять обратно? — спрашиваю я, когда он приходит в себя.

Еще с минуту он безучастно глядит на меня.

— Так положено, — отвечает он наконец. — Я просто делаю, что мне положено. Так же, как солнце садится на западе, а встает на востоке.


Почти все время, свободное от службы у Ворот, Страж точит инструменты. Стены в его Сторожке до самого потолка увешаны топорами, ножами, косами, и когда больше нечем заняться, он любовно проходится по их лезвиям точильным камнем. Свежезаточенные лезвия всегда источают бледное ледяное сияние — будто не солнечные лучи отражаются, но сам металл тускло светится изнутри.

Я разглядываю ряды инструментов на стенах, и Страж неотрывно следит за мной, пряча довольную усмешку в уголках рта.

— Поберегись. Не туда руку сунешь — вмиг без пальца останешься. — Заскорузлым, как корешок дерева, пальцем он обводит свой арсенал. — Это тебе не игрушки, которые любой дурак изготовит. Все эти лезвия я сам ковал, все до единого. Я ведь раньше был кузнецом. И все это — моих рук дело. Металл ухоженный, баланс что надо. Подобрать рукоятку к лезвию — это, скажу тебе, отдельное искусство. Вот, возьми что-нибудь, подержи. Только за лезвие не хватайся.

Из разложенных на столе инструментов я выбираю самый маленький топорик, сжимаю покрепче и несколько раз легонько взмахиваю им в воздухе. И действительно: инструмент с легким свистом рассекает пространство, отзываясь на усилие плеча — а может, лишь на мысль о таком усилии — мгновенно и чутко, словно вышколенная борзая. Что говорить, у Стража есть все основания гордиться собой.

— А к этому топорику я даже рукоятку сам выстрогал. Из десятилетнего ясеня. Не знаю, как другие, а я люблю рукоятки из десятилетнего ясеня. Моложе нельзя, старше не годится. Десять лет — идеальный возраст. Дерево крепкое, чуть сырое, удар держит отлично. Здесь в Восточном Лесу хороший ясень растет…

— А для чего вам столько инструментов?

— Много для чего, — отвечает Страж. — Зимой для каждого дело найдется. Да вот, придет зима — сам увидишь. Зимы здесь долгие…


За Воротами для зверей отведено особое место. Небольшое пастбище за оградой, где они спят по ночам. Через Пастбище протекает ручей, из которого звери могут напиться, когда захотят. А дальше, за Пастбищем, раскинулся Яблоневый лес. Бескрайнее море яблонь тянется докуда хватает глаз и растворяется в дымке у горизонта.

Над Западной Стеной высятся три Обзорные Башни со смотровыми площадками, на которые можно взобраться по самой обычной стремянке. Простенькие крыши укрывают площадки от дождя, и через железные прутья на окнах удобно наблюдать за зверями в любую погоду.

— Никто, кроме тебя, не ходит на них смотреть, — говорит мне Страж. — Впрочем, ты здесь недавно, что с тебя взять. Поживешь, оботрешься — и потеряешь к зверюгам всякий интерес. Как все потеряли. Ну, разве что в первую половину весны…

С приходом весны, рассказывает Страж, случается единственная в году неделя, когда люди поднимаются на Обзорные Башни смотреть, как звери дерутся. Лишь на эти семь-восемь дней — когда самцы линяют, а у самок вот-вот родится потомство — в кротких существах вскипает дремучий инстинкт, и самцы принимаются с невообразимой жестокостью калечить друг друга. И тогда земля омывается кровью, из которой рождаются новый порядок и новая жизнь.


Без единого звука они лежат, подогнув ноги, в пожухлой осенней траве, а их длинная золотая шерсть пылает в лучах заката. Вытянув шеи и застыв, точно вросшие в землю скульптуры, смотрят, как последние лучи растворяются в яблоневой листве. И лишь когда солнце совсем заходит, и синяя мгла накрывает зверей с головой, каждый из них расслабляет шею, опускает к земле белоснежный рог и закрывает глаза.

Так заканчивается еще один день в жизни Города.

Глава 3

СТРАНА ЧУДЕС БЕЗ ТОРМОЗОВ
Дождевик • Жаббервоги • Стирка
Я очутился в огромном пустом помещении. Белые стены, белый потолок, ковер цвета кофе с молоком. Изящные цвета в изысканном сочетании. Что ни говори, а даже у белого цвета существуют свои оттенки — от благородного до грязно-невнятного. Матовые стекла не позволяли разглядеть пейзаж за окном, но тусклый свет, проникавший в комнату, убедил меня хотя бы в том, что солнце еще не погасло. Стало быть, я нахожусь над землей, и проклятый лифт все-таки ехал вверх, а не вниз. Я немного успокоился: чутье меня еще не подводит.

Девушка жестом предложила мне сесть. Я опустился на кожаный диван и положил ногу на ногу. Не успел я устроиться, как она тут же прошла через комнату и скрылась за другой дверью — напротив той, через которую мы вошли.

Почти никакой мебели я в комнате не увидел. Перед диваном стоял небольшой столик, на столике — керамический набор: зажигалка, пепельница, сигаретница. Любопытства ради я заглянул в сигаретницу, но ни одной сигареты не обнаружил. На стенах — ни картин, ни плакатов, ни календаря. Абсолютно ничего лишнего.

Чуть в стороне от окна громоздился письменный стол. Желая разглядеть его получше, я поднялся с дивана и подошел к окну. Массивная, из цельной доски столешница на двух тумбах с выдвижными ящиками. На столе — лампа под абажуром, три дешевые шариковые ручки, «вечный календарь» да горсть небрежно рассыпанных канцелярских скрепок. Календарь раскрыт на сегодняшней дате.

В дальнем углу комнаты ютились три металлических шкафчика для одежды — из тех, какими заставлены раздевалки в любой конторе. Нечего и говорить: железные шкафчики в этой комнате просто резали глаз. Слишком грубо и примитивно для солидного кабинета. Будь это мой кабинет, я бы поставил что-нибудь поизящней, из дерева. Но раз это не мой кабинет, и я здесь лишь затем, чтобы выполнить заказ и уйти, то серые у них шкафчики или бледно-персиковые музыкальные автоматы, меня уже не касается.

В левой стене я разглядел глубокую нишу — нечто вроде чулана за раздвижной гофрированной дверью. Вот, собственно, и весь интерьер. Ни часов на стене, ни телефона, ни точилки для карандашей, ни графина с водой. Ни стеллажей, ни папок с документами. Как и для чего используется эта комната — бог его разберет. Я вернулся к дивану, сел, опять закинул ногу на ногу и зевнул.

Минут через десять толстушка вернулась. Даже не взглянув в мою сторону, открыла один железный шкафчик, достала нечто черное и блестящее, взяла в охапку, пронесла через комнату и положила на стол. То был плотно свернутый комплект из прорезиненного плаща-дождевика и пары сапог. Плюс огромные очки-консервы — наподобие тех, какие носили военные летчики в Первую мировую. Что все это значит, я совершенно не понимал.

Девушка повернулась ко мне и что-то сказала — слишком быстро, я не успел проследить за ее губами.

— Вы не могли бы говорить чуть помедленней? — попросил я. — В чтении по губам я пока не слишком силен…

Она повторила, на этот раз — медленно, широко открывая рот. Удалось разобрать: «Наденьте это сверху». Я предпочел бы обойтись без плаща, но препираться не хотелось, и я молча повиновался. Скинул кроссовки, влез в сапоги и надел дождевик поверх футболки. Сапоги оказались на пару размеров больше, а тяжеленный плащ сковывал движения, но я решил не жаловаться. Девушка подошла, застегнула на плаще все пуговицы от горла до пят и нахлобучила мне на голову капюшон. Для этого пришлось встать на цыпочки, и, слегка покачнувшись, она задела лбом кончик моего носа.

— Замечательный запах! — сказал я. Имея в виду, конечно, ее духи.

— Спасибо, — ответила она и, дернув за шнурок, затянула на мне капюшон до самых ноздрей. А оставшиеся пол-лица замуровала в «консервы». И я стал похож на мумию для погони за расхитителями гробниц в особо дождливую погоду.

Отодвинув ширму в стене, девушка взяла меня за руку, завела в чулан, зажгла свет и задернула ширму у себя за спиной. Чулан показался мне обычным гардеробом для верхней одежды. Очень похоже — только без всякой одежды. Пустые вешалки для пальто да таблетки от моли — и больше я ничего там не увидел. Я напряг воображение. Может, это не гардероб, а комната с потайным ходом, замаскированная под гардероб? Все-таки одевать меня в дождевик, чтобы просто запихать в гардероб, слишком бессмысленно.

Девушка прошла в дальний угол, ухватилась за торчащую из стены большую золоченую рукоятку и с лязгом подергала ее вправо-влево. Как я и ожидал, в стене распахнулась дверца размером с крышку автомобильного багажника. Из черной непроглядной дыры тянуло промозглой сыростью. Мягко говоря, не самое приятное ощущение. Ровный гул, доносившийся снизу, походил на шум бурлящей реки.

— Там, внизу, течет река, — сообщила девушка. Теперь ее странная речь звучала немного естественнее. Так, словно говорит она нормально, просто гул заглушает слова. Не оттого ли мне почудилось, будто понимать ее стало легче? Просто чудеса какие-то. — Идите вверх по реке. Увидите большой водопад, — продолжала она. — Двигайтесь без остановок прямо сквозь водопад. И попадете в лабораторию моего деда. Дальше сами разберетесь.

— Там меня ждет ваш дедушка? — уточнил я.

— Да, — кивнула она и вручила мне карманный фонарик на шнурке.

Лезть в сырую холодную мглу совсем не хотелось, но возмущаться было поздно. Собравшись с духом, я поднял ногу и ступил в распахнутую дыру. Нагнувшись, просунул туда же голову, за головой протащил все тело. Перебросил вторую ногу. В жестком, как листовое железо, плаще я рисковал переломать себе кости, но в итоге умудрился-таки оказаться по другую сторону стены. И оглянулся на толстушку в светящемся окошке гардероба. Именно теперь, сквозь «консервы», из темноты, она выглядела особенно привлекательно.

— Будьте осторожны. Вдоль реки, слышите? От берега не удаляйтесь, ни в какие коридоры не сворачивайте. Только прямо! — сказала она, пытаясь разглядеть меня в темноте.

— Прямо — и до водопада? — уточнил я.

— Прямо — и до водопада! — повторила она.

Одними губами я произнес: «Сэла?».

«Sela!» — рассмеялась она. И захлопнула дверцу.


Дверца захлопнулась — и я погрузился в жидкую темноту. Без малейшей искорки света. Ничего не видать, хоть глаз выколи. Я не различал даже собственных рук. Какое-то время я простоял, не двигаясь, словно меня огрели чем-то тяжелым. Бессилие рыбы, завернутой в целлофан и запертой в холодильнике. Когда внезапно, без подготовки погружаешься в абсолютную мглу, тело на несколько мгновений становится ватным, теряя всякую силу. Я даже слегка обиделся. Закрываешь дверь — закрывай, но хотя бы предупреди заранее.

Нащупав кнопку, я включил фонарик. Жизнерадостный желтый луч убежал, растворяясь, во тьму. Первым делом я оглядел пространство у себя по ногами, потом не спеша осмотрелся. Я стоял на тесной, метра три на три, бетонной платформе, все края которой обрывались в пропасть. Ни перил, ни даже низенького бордюра. Очень мило, уже всерьез разозлился я. Что, нельзя было предупредить хотя бы об этом?

С одного края платформы по отвесной стене сбегала алюминиевая лесенка. Я перебросил шнурок фонарика через плечо и начал осторожно спускаться по скользким ступенькам. Чем ниже, тем громче и отчетливее шумела подо мною вода. Ну и дела, думал я. Где это слыхано, чтобы из офиса в современном небоскребе люди через гардероб проваливались под землю и ползали по отвесным стенам над пропастью с бурлящей рекой? И не где-нибудь, а в самом сердце Токио. Чем сильнее я напрягал мозги, тем меньше понимал, что происходит. Сперва идиотский лифт без особых примет. Потом толстушка без голоса. А теперь еще и лестница в бездну. Может, вернуться, отказаться от такой работы да пойти спокойно домой? Слишком уж все рискованно — и чересчур непривычно… Но я продолжал спускаться. Во-первых, у меня тоже есть профессиональная гордость. А во-вторых, эта толстушка в розовом, похоже, задела меня за живое. Почему-то именно перед ней отказываться от работы хотелось меньше всего.

На двадцатой ступеньке я задержался, перевел дух, спустился еще на восемнадцать ступенек — и ноги коснулись земли. Не отходя от лесенки, посветил фонариком вокруг и внимательно огляделся. Я стоял на твердой скале, а в каких-то двух метрах передо мною текла река. Вода ревела и хлюпала, как огромное полотнище на ветру. Течение, похоже, было довольно быстрым, однако ни глубины, ни цвета воды я не разобрал. Понял единственное: река бежит слева направо.

Светя себе под ноги, я двинулся вверх по течению. То и дело мне чудилось, будто вокруг что-то движется, — и я тут же высвечивал подозрительное место фонариком. Никого, ничего. Только река да отвесные скалы вдоль берега. Видно, просто нервы шалят в темноте, решил я.

Через пять-шесть минут ходьбы вдруг резко изменилось эхо: будто потолок опустился, и шум воды отдавался в камень прямо над головой. Я посветил вверх, но тьма была непроглядной: есть там потолок или нет, я так и не разобрал. Чуть погодя, как и предупреждала толстушка, в боковых скалах начали один за другим распахиваться коридоры, а точнее — расщелины, из которых выбегали ручейки воды и, звонко журча, вливались в реку. На всякий случай я заглянул в один проход и попытался осмотреть его изнутри, шаря по стенам лучом фонарика. Но ничего не увидел. Только понял, что внутри он расширяется до гигантской пещеры. Сворачивать в такие милые коридоры по собственной воле мне бы никогда и в голову не пришло.

Сжимая фонарик, я двигался вверх по реке, как древняя рыба по ступеням эволюции. Скала под ногами была уже мокрой и скользкой, ступать приходилось вдвойне осторожней. Свались я сейчас в реку или просто поскользнись и разбей фонарик — моя песенка спета.

Следя за тем, что творится у меня под ногами, я не сразу заметил впереди тусклый пляшущий огонек. Когда же я поднял взгляд, он был уже метрах в семи-восьми от меня. Мгновенно выключив фонарик, я скользнул рукой в прорезь дождевика, дотянулся до заднего кармана, вытащил складной нож и раскрыл его. Черная мгла и рокот воды укутали меня надежнее любой маскировки.

Едва я погасил свет, огонек впереди застыл. Потом описал в темноте два больших круга — так, словно мне подавали сигнал: «Все в порядке, опасности нет». Но я не шевелился: пусть мне сначала покажут, с кем я имею дело. Тогда огонек снова запрыгал. Он приближался, порхая во мгле, как гигантский светлячок с высокоразвитым интеллектом. А я стоял наизготовку, сжимая в одной руке нож, в другой — выключенный фонарик, и неотрывно смотрел на него.

Между нами оставалось метра три, когда огонек остановился. Затем подскочил на полметра вверх и снова опустился. Светил он довольно слабо, и я сначала не понял, что именно мне показывают. Но он все дергался, снова и снова. Приглядевшись, я различил мужское лицо — в таких же очках-«консервах», что на мне, и под таким же капюшоном. В руке мужчина держал жестяную керосиновую лампу — такие продают в магазинах «Все для кемпинга». Светя лампой себе в лицо, он надсадно что-то кричал, но река бурлила слишком яростно, а лампа светила слишком тускло, и я мог ни расслышать, ни прочесть по губам ничего вразумительного.

— Надо бы… жабер… водить, а тут… из-за них! Так что… вини, но… — доносилось до меня бессвязными обрывками. Как бы то ни было, опасности этот человек, похоже, не представлял. Я включил фонарик, осветил свою голову сбоку и, потыкав пальцем в районе уха, показал, что все равно ни черта не слышу.

Мужчина закивал, поставил на землю керосинку и принялся шарить по карманам дождевика, извиваясь всем телом. И тут я почувствовал, что оглушительный рев вокруг резко стих — так, будто вода в реке моментально ушла. Мне показалось, что я падаю в обморок: мое сознание меркнет, и оттого исчезает звук. Уж не знаю, с чего я так решил, но на всякий случай напряг руки и ноги, чтобы не расшибиться о камни.

Прошло несколько секунд, а я все не падал и чувствовал себя совершенно нормально. Лишь слабее различал шум реки, и только.

— Я пришел тебя встретить, — произнес незнакомец. На этот раз — очень ясно и отчетливо.

Покачав головой, я зажал под мышкой фонарик, сложил нож и спрятал обратно в карман. Похоже, денек сулит немало сюрпризов.

— Что случилось со звуком? —спросил я его.

— С чем?.. Ах, да. Ты, наверно, чуть не оглох… Извини. Но я уже убавил звук, все в порядке… Да-да, конечно!.. — повторял он, беспрестанно кивая собственным мыслям. Река теперь журчала не громче полевого ручья. — Ну что, идем? — добавил он, повернулся ко мне спиной и привычным шагом двинулся вверх по течению. Светя себе под ноги, я зашагал следом.

— Убавили звук? Так он был искусственный? — прокричал я туда, где, по моим расчетам, должна была находиться его спина.

— Нет, — отозвался он. — Обычный природный звук.

— Но как вы убавляете природные звуки? — опешил я.

— Если говорить точно, я не убавляю, — сказал он. — Я просто их отключаю.

Сбитый с толку, я решил отложить разговор. Все-таки я здесь не затем, чтобы приставать с расспросами. Я пришел выполнить заказ. А что там мой клиент вытворяет со звуками — убавляет, отключает или перемешивает, как водку с лаймом, — не имеет к работе ни малейшего отношения. И я продолжал идти в темноте, держа язык за зубами.

Так или иначе, с отключенным звуком двигаться стало куда спокойнее. Я даже слышал, как на ходу поскрипывают мои сапоги. Над головой пару раз заскрежетало, словно кто-то поскреб булыжником о булыжник.

— Кажется, сюда опять пробрались жаббервоги, — сказал мужчина. — Я видел следы. Потому и вышел тебе навстречу — мало ли что. Обычно твари сюда не суются. Но иногда случается… Прямо напасть!

— Жаббервоги? — переспросил я.

— Я думаю, ты бы не очень хотел повстречать на этой тропе жаббервога! — сказал он и смачно захохотал.

— Да уж… Пожалуй, — поддакнул я. Жаббервоги, бандерлоги, что угодно. Встречаться в кромешной тьме с тем, чьего вида не представляешь, хотелось меньше всего на свете.

— Потому я и пришел тебя встретить, — повторил он. — Жаббервогам, знаешь ли, палец в рот не клади.

— Вы очень любезны, — только и сказал я.

Через некоторое время впереди послышался шум — будто забыли закрыть кухонный кран. Водопад. В тусклом свете фонарика я не смог разобрать, но, похоже, — очень большой водопад. Если б не отключенный звук, грохотало бы, наверное, будь здоров. Мы подошли к водной стене вплотную, и мне забрызгало все очки.

— Это надо пройти насквозь? — уточнил я.

— Да. — И он без лишних объяснений растворился в стене воды. Делать нечего. Спохватившись, я поспешил за ним.

Слава богу, там, где мы шли, поливало меньше всего. Но все равно меня будто вколачивало в землю гигантским молотком. Очень мило, нечего сказать. Тут хоть три плаща напяливай — не промокнув до нитки, в чертову лабораторию не попадешь. Я понимаю, что так, видимо, нужно для какой-то особой секретности. Но разве нельзя все устроить хоть немного гостеприимнее? Внутри водопада я поскользнулся и больно ушиб колено. С отключенным звуком разница между тем, что должно звучать, и тем, что я слышал на самом деле, сбивала с толку. Что ни говори, а водопад должен шуметь, как положено нормальному водопаду.

Прорвавшись сквозь стену воды, я увидел небольшую, в человеческий рост пещеру, а в ее дальней стене — массивную железную дверь. Мой провожатый достал из кармана плаща нечто похожее на переносной калькулятор, вставил в щель замка, поколдовал над ним пару-тройку секунд — и дверь беззвучно открылась внутрь.

— Вот мы и прибыли. Прошу! — Он пропустил меня, затем вошел сам и запер дверь изнутри. — Ну что, натерпелся приключений?

— Ну, в общем… Скажи я вам — «сущие пустяки», вы же все равно не поверите.

Не выпуская из рук керосинки и не снимая капюшона с «консервами», незнакомец захохотал. Странным, утробным смехом. Уох-хо-хо…

Комната, в которой мы очутились, напоминала раздевалку бассейна: просторная, ничего лишнего, шкафчики вдоль стены. В них — все те же дождевики на вешалках, сапоги и очки-«консервы» точь-в-точь как у нас. Комплектов пять или шесть, не меньше. Все развешано и расставлено в идеальном порядке. Я стащил с себя резиновое снаряжение, повесил на свободную вешалку плащ, поставил на полку сапоги. И повесил фонарик на специальный гвоздик.

— Уж извини, что доставил тебе столько хлопот, — сказал мой спутник. — Но, знаешь ли, безопасность превыше всего. Приходится принимать меры. Там, в темноте, эти твари просто кишмя кишат. Расслабишься хоть на секунду — костей от тебя не оставят.

— Жаббервоги?

— Н-да… — Он опять закивал. — В том числе и жаббервоги.

Незнакомец провел меня из раздевалки в кабинет, сбросил наконец дождевик — и оказался невысоким, приятным на вид стариканом. Не то чтобы полноватым — скорее, приземистым и крепко сложенным. С жизнерадостным, румяным лицом. Старик достал из кармана пенсне, нацепил на нос и стал похож на какого-нибудь крупного политика довоенных времен.

Он усадил меня на диван, а сам разместился за письменным столом. Его кабинет был точь-в-точь как тот, куда привела меня розовая толстушка. Все один к одному: цвет ковра, лампы на потолке, обои на стенах, диван. На столике перед диваном — керамический курительный набор. На письменном столе — календарь. И даже скрепки, похоже, рассыпаны с точно такой же небрежностью… Словно я проделал круг и вернулся туда же, откуда вышел. Может, так оно и есть. А может, и нет. Не могу же я, в самом деле, помнить, как именно были рассыпаны эти проклятые скрепки.

Довольно долго старик изучал меня. Потом взял со стола одну скрепку, распрямил ее и принялся ковырять заусенцы вокруг ногтей. Точнее, вокруг одного ногтя на указательном пальце левой руки. А когда закончил, бросил изуродованную скрепку в пепельницу. И я подумал, что если мне все-таки грозит реинкарнация, меньше всего хотелось бы переродиться в канцелярскую скрепку. Слишком бездарно: появиться на свет лишь затем, чтобы какой-то старик потыкал тебя носом в свои заусенцы, а потом бросил в пепельницу и забыл навсегда.

— Насколько мне известно, — заговорил он, — жаббервоги сговорились с кракерами. Это, конечно, не значит, что стороны будут соблюдать какие-то обязательства. Жаббервоги слишком осторожны, а кракеры чересчур любят лезть поперед всех. Так что я уверен: весь их договор — штука временная и, так сказать, весьма локального применения. Но в целом это очень плохой знак. Жаббервоги, которые сюда и носа совать не должны, в последнее время так и шныряют вокруг. Того и гляди, это место станет их очередным притоном. Если это случится — мне и самому, как ты понимаешь, придется несладко.

— Да уж, — согласился я. Кто такие жаббервоги, я понятия не имел, но если эти чертовы кракеры заручились поддержкой со стороны, жареным пахло и для меня. До сих пор я считал, что мы конкурируем с кракерами на равных, хотя это равновесие достаточно зыбко, чтобы потерять его из-за какой-то случайности. Однако тот факт, что о жаббервогах знает старик, но не знаю я, говорил об одном: равновесие уже нарушено — и не в нашу пользу. Я не знаю о жаббервогах потому, что я рядовой конвертор. А верхний эшелон Системы, как видно, давным-давно в курсе происходящего.

— Впрочем, ладно, — продолжил он. — Это отдельный разговор. А сейчас, если не возражаешь, займемся делом.

— Разумеется, — ответил я.

— Я попросил Агентство подыскать мне самого опытного конвертора. И выбор пал на тебя. Репутация у тебя что надо. Все, у кого я спрашивал, расписывали твои достоинства: дело свое знаешь, нервы железные, дисциплинирован и так далее. Чувства локтя, правда, недостает, но в остальном, говорят, пожаловаться не на что.

— Я уверен, они преувеличили, — сказал я. Скромность мне тоже не повредит.

Старик снова захохотал. Уох-хо-хо.

— Ну, если честно, лично мне твое чувство локтя до лампочки. На самом деле, от тебя требуются только крепкие нервы. Без железной выдержки первоклассным нейроконвертором не стать никогда… Собственно, за это вашему брату и платят такие деньги.

Сказать было нечего, и я промолчал. Старик хохотнул еще раз и повел меня в лабораторию.

— По специальности я биолог, — объяснял он на ходу. — Но то, чем я занят в последние годы, выходит далеко за рамки биологии. Тут тебе и нейрофизиология, и акустика, и лингвистика, и даже теология. Уж извини, что я сам так говорю, но исследования эти уникальны и представляют огромную научную ценность. Да-да! На данном этапе я изучаю, в основном, неба млекопитающих.

— Неба?

— Ротовые полости, грубо говоря. Я исследую функции рта. Как рот двигается, как образуется голос и так далее… Взгляни-ка сюда!

Он нашарил выключатель и зажег в лаборатории свет. Я увидел огромный, во всю стену, стеллаж, на полках которого тесными рядами стояли белые черепа. Всех млекопитающих, каких я только мог припомнить: от жирафа и лошади до панды и крохотной мыши. Штук, наверное, триста или четыреста. Включая, разумеется, человеческие. На одной из полок выстроились в ряд черепа европеоидов, негроидов, монголоидов и американских индейцев, женские и мужские — по одному черепу каждого пола.

— А черепа китов и слонов я храню отдельно, в подвале. Слишком много места занимают, ты же понимаешь…

— И не говорите, — кивнул я. Добавь сюда еще парочку слоновьих черепов — и работать можно будет разве что в раздевалке.

Черепа животных планеты Земля стояли на полках, хором разинув рты, и сверлили пустыми глазницами белую стену напротив. Экспонаты экспонатами, но в окружении такого дикого количества черепов становилось не по себе. Полки на других стенах, хотя и не так плотно, как черепами, были заставлены стеклянной посудой, в которой плавали заквашенные в формалине языки, уши, губы и небные дуги всех размеров и видов, какие только можно вообразить.

— Ну, как тебе коллекция? — радостно спросил старикан. — Чего только люди на свете не собирают! Кто старые пластинки. Кто вино в погребах. Я даже знал одного богача, который коллекционировал танки и устраивал у себя в саду маневры. Ну а я коллекционирую черепа. Все люди разные. Потому и интересно. Ты согласен?

— Пожалуй, да, — кивнул я.

— Черепами млекопитающих я заинтересоваться еще в молодости. Понемногу начал их собирать — и собираю до сих пор. Вот уже больше тридцати лет. Ты не представляешь, сколько нужно времени и сил, чтобы понять один-единственный череп! В этом смысле понять живого человека из плоти и крови гораздо легче. Именно так! В этом я убежден. Хоть и понимаю, что тебе, молодому, с живой плотью общаться куда интереснее. Уох-хо-хо!.. — обрадовался он собственной шутке. — А я вот общаюсь с черепами и слушаю их звуки уже тридцать лет. Тридцать лет, скажу тебе, — срок немалый…

— Звуки? — переспросил я. — Черепа издают звуки?

— Еще как! — тут же закивал он. — Каждый череп издает лишь ему присущие звуки. В каждом зашит свой неповторимый звуковой код. Черепа разговаривают. Да-да! Я не ради красного словца говорю. В самом буквальном смысле. Конечная цель моей работы и состоит в том, чтобы, ни много ни мало, расшифровать эти коды. И научиться их контролировать.

— Хм-м… — только и протянул я. Конечно, в мелочах я не разобрался, но если все так, как он говорит, — его работа и впрямь не имеет цены.

— Похоже, это и впрямь очень ценные исследования, — сказал я.

— Еще бы! — кивнул старик. — Вот почему все эти мерзавцы тянут к ним лапы. То еще дьявольское отродье! У них так и чешутся руки использовать мои работы для своих грязных целей. Подумай сам: если можно считывать память по черепам, зачем тогда, к примеру, пытки нужны? Убил кого нужно, ободрал мясо с черепа — и вся информация у тебя на ладони…

— Ужас какой! — содрогнулся я.

— Ну, насколько все будет ужаснее, говорить еще рано. Пока, например, больше информации можно считывать с коры ампутированного мозга.

— Тоже очень мило, — мрачно заметил я. Ободрать череп или выпотрошить человеку мозги. Можно подумать, большая разница.

— Вот поэтому мне нужно, чтобы ты как следует все закодировал, — очень серьезно сказал старик. — Чтобы даже самые крутые кракеры, перехватив эти данные, не смогли прочесть результаты экспериментов. Я не знаю, выйдет ли цивилизация из кризиса, в котором оказалась, так и не решив, как ей использовать науку — во зло или на благо самой себе. Но сама наука должна существовать только ради науки. Только так! В это я верю свято.

— Я плохо разбираюсь в вопросах веры, — осторожно ответил я. — Но хотел бы разобраться в вопросе, так сказать, чисто организационного плана. Дело в том, что заказ на мою работу исходил не от Системы, и даже не от официального агента Системы; меня заказали лично вы. Это крайне редкий случай. Откровенно говоря, подобные случаи чреваты нарушением Устава. Если я нарушаю Устав — меня лишают лицензии, и я остаюсь без работы. Надеюсь, это вы понимаете?

— Отлично понимаю, — кивнул старик. — И то, что ты об этом беспокоишься, только делает тебе честь. Но бояться нечего. Тебя, как классного нейроконвертора, совершенно официально заказывает Система. Именно так… Просто, чтобы обеспечить максимальную секретность, я не стал оформлять заказ в канцелярии, а связался с тобой напрямую. За эту работу тебя никто лицензии не лишит.

— Вы можете это гарантировать?

Старик выдвинул ящик, достал папку и протянул мне. Я раскрыл и не поверил глазам: в руках у меня — официальное многостраничное письмо-заявка Системы на мое имя. Составлено по всей форме. Подписано где нужно и кем положено.

— Нет проблем, — сказал я, возвращая папку. — У меня квалификация второй ступени. Надеюсь, вы не возражаете? Вторая ступень — это значит…

— Двойная оплата, ты об этом? Никаких возражений. Вместе с премиальными выйдет даже три к одному. Устроит?

— Очень любезно с вашей стороны.

— Все-таки работа особой важности. Да и под водопадом ты недаром ползал. Уох-хо-хо!.. — снова развеселился он.

— Ну что ж. Тогда покажите мне исходные данные, — попросил я. — Я просмотрю их и выберу оптимальный метод конвертации. Кто будет делать расчет компьютерного уровня, вы или я?

— Этим займусь я сам, на своем компьютере. А ты возьмешь на себя все, что до и после. Согласен?

— Прекрасно. Так я быстрее закончу и меньше устану.

Старик поднялся с кресла, повернулся ко мне спиной и принялся шарить по голой стене руками. Секунд пять или шесть — и вдруг в монолитной, на первый взгляд, стене распахнулась дверца потайной ниши. Фокусы продолжались. Старик достал из ниши еще одну папку с документами и захлопнул дверцу. Дверца закрылась, и на гладкой белоснежной стене не осталось ни щели, ни шва.

Взяв эту папку, я бегло просмотрел семь страниц, мелко испещренных цифрами. С хаотичностью никаких проблем не было. Нормальные беспорядочные цифры. Обычное сырье для конвертации.

— Я думаю, для данных этого порядка «стирка» подойдет в самый раз, — предложил я. — При «стирке» разрядность ключа такова, что за взлом алгоритма обычным методом перебора можно не беспокоиться. «Временный мост» здесь практически не построить. В принципе, конечно, такая вероятность есть, но на практике успешность «случайного тыка» никак не проверить, а значит, и от погрешностей до конца не избавиться. Это все равно, что пытаться ходить по пустыне без компаса. Под силу разве что Моисею.

— Не знаю, что там делал Моисей в пустыне, но море он все-таки пересек, — заметил старик.

— Это было слишком давно. Насколько я знаю, на этом уровне конвертации ни одного взлома пока не зарегистрировано.

— Ты хочешь сказать, что банальной первичной конвертации более чем достаточно?

— Но при вторичной риск будет слишком велик. Мы, конечно, сведем вероятность успешных «тыков» к нулю, но сегодня это слишком опасная акробатика: мы рискуем поставить подножку самим себе. Все-таки процесс конвертирования еще не освоен до конца. Разработки продолжаются.

— А тебе никто и не говорит о вторичной конвертации, — глухо произнес старик, взял со стола очередную скрепку и снова увлекся заусенцами — теперь уже на среднем пальце левой руки.

— Вот как? Но что тогда…

— Шаффлинг, — резко прервал меня он. — Мне от тебя нужен шаффлинг. Сначала стирка, а потом шаффлинг, одно за другим. Почему я и вызвал именно тебя. Ради простой стирки нанимать конвертора второй ступени нет нужды.

— Я что-то не пойму, — сказал я и, откинувшись на диване, положил ногу на ногу. — Откуда вам известно про шаффлинг? Ведь это сверхсекретная тема, и внешний доступ к ней заблокирован…

— Мне много чего известно. У меня хорошие связи в высшем эшелоне Системы.

— Ну, тогда воспользуйтесь этими связями и спросите там, наверху. И вам ответят: все шаффлинговые системы заморожены, любая деятельность подобного рода категорически запрещена. Почему — не мое дело. Видимо, случилась какая-то авария. Но так или иначе, пользоваться шаффлингом больше нельзя. И тут уж, если что, простой потерей лицензии не отделаешься…

Старик внимательно выслушал меня и снова протянул мне папку с заявкой.

— Посмотри внимательнее на последнюю страницу. Там должна быть санкция на шаффл-активность.

Я раскрыл, как велено, папку на последней странице и пробежал глазами. Мистика! Совершенно официально в рамках полученного задания мне разрешалось применение конвертационной системы «шаффлинг». Я перечитал несколько раз. Полная легальность. Пять подписей, четыре печати. Черт меня побери! О чем они там думают наверху? Сначала приказывают людям рыть яму, а когда яма вырыта, немедленно требуют ее засыпать. Что бы ни происходило на верхушке пирамиды, в итоге голова болит только у нас, рабочих муравьев.

— Я хотел бы получить цветные копии всех страниц этой заявки, — попросил я. — Иначе я могу влипнуть в крайне неприятную историю. Надеюсь, вы меня понимаете.

— Разумеется, — кивнул он. — Ты их получишь, не волнуйся. Все формальности соблюдены — комар носа не подточит. Половину денег получишь сегодня, половину — по завершении работы. Нет возражений?

— Возражений нет. Стирку я выполню здесь. Обработанные данные заберу с собой и уже дома сделаю шаффлинг. Это потребует отдельной и очень серьезной подготовки. А уже то, что получится, принесу вам.

— Результат мне нужен через трое суток ровно в полдень. Во что бы то ни стало.

— Это нормальный срок. Я успею.

— Запомни: опаздывать нельзя ни в коем случае, — напирал он. — Просто не представляешь, что будет, опоздай ты хоть на минуту.

— Мир развалится на куски? — улыбнулся я.

— В каком-то смысле, — очень серьезно ответил он.

— Не беспокойтесь. За свою практику я еще ни разу не опоздал. А сейчас, если можно, приготовьте мне термос с горячим кофе и побольше воды со льдом. И чего-нибудь перекусить. Чувствую, поработать придется не час и не два.


Я не ошибся: поработать действительно пришлось всерьез. Сами цифровые комбинации не представляли особой сложности, но ступеней детерминирования оказалось куда больше, чем я ожидал, из-за чего моя стирка получилась страшно долгой и запутанной.

Если излагать популярно, все происходит так. Я загружаю предоставленные мне данные в правое полушарие мозга (назовем его «правый мозг»), пропускаю их через систему знаков, никак не связанную с этими данными, затем переправляю в левый мозг — и уже в принципиально ином виде выгружаю, записывая полученные цифры на бумагу. Грубо говоря, это и есть «стирка». Ключ кодировки у каждого конвертора — свой. Принципиальное отличие такого ключа от таблицы случайных чисел в том, что он представляет собой диаграмму. Иначе говоря, ключ к расшифровке конкретных данных спрятан в совершенно индивидуальной схеме разделения мозга на левый и правый (что, конечно, всего лишь удобная фигура речи: на самом деле, наш мозг на половинки не делится). На рисунке это выглядит примерно вот так:



Пока эти линии разрыва не совпадут с абсолютной точностью, вернуть закодированные данные в исходный вид невозможно. Кракеры, тем не менее, похищают эти данные из компьютерной сети и пытаются их прочесть, выстраивая «временные мосты». Производят анализ данных, создают трехмерные голограммы наших мозгов и стараются воспроизвести эти линии разрыва искусственным путем. Иногда им это удается, иногда нет. Мы совершенствуем способы защиты — они развивают технологии нападения. Мы охраняем информацию — они ее крадут. Классический сюжет о ворах и полицейских.

Завладев чужими секретами, кракеры продают их на черном рынке и получают фантастическую прибыль. Что хуже всего — самую важную часть краденого они оставляют у себя и с огромной выгодой используют в интересах своей корпорации.

В обиходе нашу организацию называют Системой, а корпорацию кракеров — Фабрикой. Изначально Система создавалась как частный консорциум, но со временем ее общественное значение возросло, и она получила полугосударственный статус. Как, например, компания «Белл» в США. Мы, рядовые конверторы, работаем по частному найму — как те же налоговые эксперты или адвокаты, — а для этого необходима государственная лицензия. Однако заказы мы можем принимать лишь непосредственно от Системы или же от агента, официально уполномоченного Системой. Это жесткое правило ввели для того, чтобы наши технологии не попадали в лапы кракеров. Нарушитель несет суровое наказание и теряет лицензию. Хотя лично я не вижу в этом правиле особого смысла. Потому что конверторы, у которых отбирают лицензию, чаще всего тут же заглатываются Фабрикой, уходят в подполье и становятся кракерами.

Как организована Фабрика, я не знаю. Говорят, в свое время она появилась на свет как малая венчурная компания, но сразу же начала разрастаться. Некоторые называют кракеров «инфо-мафией»; а поскольку они действительно пустили корни в самых разных кругах подпольного бизнеса, это прозвище, скорее всего, справедливо. Отличие от настоящей мафии у них только одно: они занимаются исключительно информацией. Информация чиста и приносит деньги. Взял на мушку компьютер пожирней, выпотрошил ему память, загреб добычу — и поминай как звали.


Поглощая чашку за чашкой кофе из термоса, я продолжал работать. Час стирки, полчаса отдыха — таков обязательный режим. Если его не соблюдать, граница между половинками мозга размоется, и цифры при конвертации начнут «плясать».

В получасовых перерывах я болтал со стариком. Неважно о чем — лишь бы трепаться о чем-нибудь. Активная болтовня — лучший способ дать мозгам отдохнуть как следует.

— И что же значат эти цифры в моей голове? — спросил я его в один из таких перерывов.

— Результаты экспериментов, — ответил старик. — Все, чего я добился за последний год. Голограммы черепов и ротовых полостей сотен разных животных, а также трехфакторный анализ звуковых волн, которые они производят. Как я уже говорил, понадобилось тридцать лет, чтобы я научился считывать голос каждого отдельного черепа. И теперь, если я успешно закончу эти расчеты, то смогу эти звуки извлечь. И не методом тыка, а научным путем.

— И контролировать их искусственно?

— Вот именно, — кивнул он.

— Но к чему это приведет — умение их контролировать?

Старик облизал верхнюю губу и очень долго не отвечал ни слова.

— Ко многому, — сказал он добрую минуту спустя. — К чему только это ни приведет! Кое-чего я не могу тебе объяснить, но поверь мне — это приведет к переменам, какие ты и представить не в состоянии.

— Например, можно будет отключать звук?

Старик от души расхохотался. Уох-хо-хо.

— Да, в частности, и это… Настроившись на волну, которую издает человеческий череп, можно ослаблять или усиливать звуки, которые слышит этот человек. Поскольку у каждого черепа характеристики индивидуальные, полностью выключить звук для всех сразу нельзя, но можно очень сильно его убавить. Если же говорить совсем просто, навстречу одной звуковой волне мы посылаем другую и заставляем их резонировать. Из тех преимуществ, которые это нам дарит, отключения звука — штука самая безобидная…

Безобидная? Если это считать безобидным — представляю, каковы прочие «преимущества»! Я вообразил мир, в котором люди отключают или усиливают звуки как им вздумается, и мне стало не по себе.

— Звуки можно отключать в обоих направлениях, — продолжал старик. — Как входящие, так и исходящие. Там, у водопада, я отключил от нашего с тобой восприятия шум воды. Но точно так же можно отключить звук на выходе — скажем, чей-нибудь голос. Человеческий голос всегда индивидуален, поэтому его можно выключить полностью, на сто процентов.

— И вы собираетесь рассказать об этом миру?

— Еще чего! — Старик замахал на меня руками. — Делиться с миром своими игрушками? Не-ет, уж лучше я сам, в одиночку поразвлекаюсь… Уох-хо-хо!

Тут уж рассмеялся и я.

— Результаты исследований я опубликую только для узкого круга технических специалистов, — уже серьезно продолжал он. — В наши дни на академическом уровне акустикой не интересуется никто. У этих ослов со степенями не хватит знаний даже для того, чтобы дочитать мою теорию до конца. Неудивительно, что у Большой Науки я всегда был бельмом на глазу…

— Не знаю, как ученые, но кракеры — далеко не ослы. А по части расшифровки чужой информации так просто гении. Высосут из компьютера все ваши результаты — и ищи ветра в поле!

— Этого я и сам опасаюсь. Поэтому ни описания процессов, ни результаты экспериментов я нигде размещать не буду. Ну уж нет! Я спрячу их так, что в компьютерную сеть они не попадут. А опубликую только описание теории в общем виде. Пускай расшифровывают на здоровье. В этом случае, конечно, ни один ученый не примет меня всерьез — ну и дьявол с ними! Достаточно и того, что мои идеи подтвердят и признают лет через сто.

— Хм-м… — только и промычал я.

— Вот почему так важно, чтобы ты выполнил и стирку, и шаффлинг.

Я кивнул:

— Вопросов нет.


Еще час я просидел над цифрами, буквально не разгибаясь. Наступил очередной перерыв.

— Один вопрос, — сказал я.

— Какой? — спросил старик.

— Насчет девушки, которая меня у входа встречала. Такая пухленькая, в розовом костюме…

— А! Это моя внучка, — сказал старик. — Очень смышленое дитя. Такая юная, а уже помогает мне чем только может.

— Вот я и хотел спросить: она что, от рождения такая безголосая, или…

— О, черт! — старик с силой хлопнул себя по колену. — Совсем забыл! Я ставил с ней опыт, обеззвучивал, а обратно звук не включил. Ай-я-яй. Бедный ребенок! Сейчас же включу ее обратно.

— Хорошее дело, — одобрил я.

Глава 4

КОНЕЦ СВЕТА
Библиотека
Центр Города — полукруглая площадь к северу от Старого Моста. Второй полукруг располагается на южном берегу реки. Две половинки так и называются — Северная и Южная площади, и хотя геометрически они образуют единое целое, на вид отличаются друг от друга как небо и земля. Северная площадь тонет в тяжелом, мистическом безмолвии, затекающем сюда с окружающих улиц. А на Южном всегда как будто чего-то недостает. Домов здесь меньше, чем на северном берегу, а за клумбами и оградами, похоже, давно никто не ухаживает.

В центре Северной площади высится Часовая башня. Вернее — нечто напоминающее часовую башню. Ибо стрелки огромных часов мертвы, и башня давно уже не играет той роли, ради которой ее строили.

У башни — четыре стороны — снизу пошире, сверху поуже, — и обращены они строго по сторонам света. Наверху — четыре гигантских циферблата, стрелки которых застыли на 10:25. Глядя на узкие окошки под циферблатами, невольно думаешь, что внутри башня полая и по какой-нибудь лесенке можно взобраться наверх; однако у подножия никакого входа не видно. Башня так высока, что время на часах можно увидеть, лишь перейдя по Старому Мосту и посмотрев на нее с южного берега.

От Северной Площади веером расходятся улицы. Все дома из камня или кирпича, безликие — ни вывесок, ни украшений; все двери заперты, никто не входит и не выходит. На какое здание ни посмотри — непонятно, то ли это почтамт, оставшийся без корреспонденции, то ли горняцкая артель, уволившая своих рабочих, то ли похоронная контора, закопавшая последних клиентов. И все же здания вовсе не кажутся заброшенными. Когда я брожу по улочкам, так и чудится, будто там, внутри, неизвестные люди, затаив дыхание, продолжают неведомую работу.

На одной из таких сонных улочек и расположена библиотека. Обычная каменная постройка, как и все окружающие. Ни таблички, ни других признаков библиотеки. Потемневшие от времени стены, узенький козырек над входом, железные решетки на окнах, массивная дубовая дверь. Скажи кто-нибудь, что здесь хранят зерно, я б и не подумал сомневаться. И если б не карта, которую нарисовал мне Страж, боюсь, я искал бы эту библиотеку до конца света.

— Обживись, пообвыкни, а потом отправляйся в библиотеку, — говорит мне Страж в первый день моего появления в Городе. — Там дежурит женщина. Скажешь ей, что тебя прислали читать старые сны. Она расскажет, что делать дальше.

— Старые сны? — машинально переспрашиваю я. — Как это понять — старые сны?

Разговаривая со мной, Страж строгает ножом какие-то колышки. Услышав мой вопрос, откладывает нож, сметает ладонью со стола стружку и выбрасывает ее в мусор.

— Старые сны — это старые сны. Там, в библиотеке, их столько — жизни не хватит перечитать. Выбирай, какие хочешь, и смотри один за другим.

Выстрогав очередной колышек, он поднимает его перед собой, придирчиво осматривает и отправляет на полку у себя за спиной. Там я замечаю уже штук двадцать точно таких же.

— Ты можешь спрашивать у меня что угодно. Это дело твое, — говорит Страж, сцепив руки на затылке. — А мое дело — отвечать тебе или нет. На какие-то вопросы я ответить не могу. Но, так или иначе, теперь ты должен каждый день читать в Библиотеке старые сны. Это твоя работа. Приходить туда к шести вечера — и до десяти или одиннадцати читать сны. Девушка будет кормить тебя ужином. Остальное время занимайся чем хочешь. Никаких ограничений. Это тебе понятно?

— Понятно, — отвечаю я. — И до каких пор я буду заниматься этой работой?

— До каких пор? А я и сам не знаю. Видимо, пока не наступит время для чего-то другого, — говорит Страж. И, вытащив из вязанки поленце, начинает выстругивать очередной колышек.

— Городок у нас бедный, — добавляет он чуть погодя. — Ничего лишнего — кормить бездельников — не производит. Каждый житель где-нибудь работает. Тебе положено читать в Библиотеке старые сны. Ты ведь, надеюсь, прибыл сюда не развлекаться и бездельничать?

— Работа меня не пугает, — пожимаю я плечами. — По мне, так лучше работать, чем сидеть без дела.

— Вот и хорошо, — кивает Страж, проверяя остроту ножа. — Тогда лучше поскорее заняться делом. Отныне у тебя нет имени. Ты — Читатель Снов. Точно так же, как я — Страж Ворот и больше никто. Это понятно?

— Понятно, — отвечаю я.

— В Городе может быть лишь один Страж Ворот. И только один Читатель Снов. Для чтения снов нужен статус. Сейчас ты получишь его.

Он снимает с посудной полки крохотную белую плошку, ставит на стол и наливает в нее масла. Достает спичку, чиркает, поджигает. Берет с другой полки странной формы нож с узким лезвием и прокаливает кончик на огне. Потом задувает пламя и ждет, когда железо остынет.

— Я только помечу твои зрачки, — говорит мне Страж. — Это не больно, и бояться тут нечего. Раз — и готово.

Он оттягивает мне правое веко и протыкает зрачок острием ножа. Как ни странно, я и правда не чувствую ни боли, ни страха. Лезвие входит в глаз беззвучно и мягко, как в желе. То же самое он проделывает и с левым глазом.

— Когда ты перестанешь читать сны, эти ранки сами исчезнут, — объясняет Страж, возвращая на место плошку и нож. — Они нужны только для чтения. Но пока они есть, остерегайся дневного света. Запомнил? Этими глазами нельзя видеть солнечные лучи. Посмотришь на солнце — получишь Наказание. Выходи из дома либо к вечеру, либо когда очень пасмурно. В ясный день держи свое жилище в полутьме и на улицу носа не высовывай.

Он дает мне очки с черными стеклами и велит снимать их только на время сна. Так я прощаюсь с солнечным светом.


В Библиотеке я появляюсь несколько дней спустя, ближе к вечеру. Тяжелая деревянная дверь со скрипом открывается, и я ступаю в длинный пустой коридор. Воздух вокруг такой пыльный, словно здесь не проветривали годами. Половицы совсем истерлись, а штукатурка на стенах пропиталась желтизной света лампочки на потолке.

По обеим сторонам коридора тянутся двери. Все ручки изъедены ржавчиной и покрыты толстым слоем белесой пыли. Ржавчины нет лишь на ручке хлипкой двери с матовым стеклом в самом конце коридора. Там горит свет. Я несколько раз стучу, но ответа не слышу. Берусь за латунную ручку, осторожно поворачиваю, и дверь беззвучно открывается внутрь. Никого. Комната похожа на вокзальный зал ожидания: огромная, пустая, без единого окна. Простенький стол, три стула, старинная железная печка. Еще часы на стене да стойка для выдачи книг. На печке заходится струйками пара черный облезлый чайник. Позади стойки виднеется еще одна дверь с таким же матовым стеклом, за ней точно так же горит свет. Не зная, стучать в эту дверь или нет, я просто сажусь и жду, пока кто-нибудь не придет.

По стойке небрежно рассыпаны канцелярские скрепки. Я собираю несколько, пару раз подбрасываю их на ладони, затем подхожу к столу и усаживаюсь на стул.

Она появляется из-за двери за стойкой минут через десять-пятнадцать. В руках — что-то вроде длинных ножниц для разрезания газет. Увидев меня, как будто удивляется: ее щеки заливает румянец.

— Простите, — говорит она. — Я и не знала, что кто-то пришел. Если бы вы постучали… А я разбирала завалы в задней комнате. Там такой беспорядок.

Не говоря ни слова, я долго смотрю ей в лицо. Вроде бы оно мне кого-то напоминает. Когда я гляжу на нее, словно какой-то осадок поднимается с самого дна моей памяти. Но я не могу ничего понять, и самый нужный вопрос ускользает от меня в кромешную тьму.

— Как вы, наверное, знаете, сюда давно уже никто не ходит, — добавляет она. — Кроме Читателя Снов.

Не сводя с нее глаз, я киваю. Пытаясь восстановить ускользающий образ, разглядываю ее глаза, губы, широкие скулы, копну подобранных на затылке волос. Но чем дальше, тем расплывчатее призрак воспоминания в моей голове. Я вытряхиваю его из памяти и закрываю глаза.

— Прошу прощения, но… вы уверены, что не ошиблись зданием? В этом районе все дома так похожи, — говорит она и кладет ножницы на стойку рядом со скрепками. — А сюда может заходить только Читатель Снов. И больше никто.

— Я пришел читать сны, — сказал я. — Так мне приказал Город.

— Извините, вы не могли бы снять очки?

Я снимаю черные очки и гляжу на нее. Она смотрит в мои зрачки, поменявшие цвет на холодное белесое пламя. И ее взгляд будто пронзает меня до самого сердца.

— Достаточно, — говорит она. — Наденьте, пожалуйста. Не хотите ли кофе?

— Спасибо, — киваю я.

Она приносит из задней комнаты две чашки, наливает кофе и усаживается за стол напротив меня.

— Сегодня я приготовлю что нужно, а чтением снов займемся завтра, — говорит она. — Вы готовы читать прямо здесь? Есть еще смотровой зал, он сейчас заперт, но я могла бы открыть…

— Можно и здесь, — отвечаю я. — Ты мне поможешь?

— Да, конечно. Моя работа — охранять старые сны и помогать тому, кто их читает.

— Мы нигде с тобой раньше не встречались?

Она поднимает взгляд и смотрит на меня в упор. Морщит лоб, словно пытаясь что-то припомнить, но лишь качает головой.

— Вы понимаете, память в этом городе — вещь очень размытая, доверять ей нельзя. Бывает, что-то вспоминается. Бывает, не вспоминается ничего. Наверное, вы — в той части, которая не вспоминается. Мне очень жаль.

— Да ладно, — говорю я. — Ничего страшного.

— Но мы, конечно, вполне могли где-то встречаться. Я здесь давно живу, город у нас небольшой…

— Но я прибыл сюда всего несколько дней назад.

— Несколько дней? — Она, похоже, слегка удивляется. — Ну тогда вы меня точно с кем-то перепутали. Ведь я в этом городе с рождения и ни разу никуда не уезжала. Наверно, вам встретился кто-то похожий…

— Наверное, — говорю я. И отхлебываю кофе. — Только знаешь, что мне иногда кажется? Будто когда-то давно все мы жили совершенно иной жизнью, совсем в другом месте. А потом по какой-то случайности забыли об этом и стали жить, как сейчас, ничего о себе не зная. Тебе никогда такое в голову не приходило?

— Нет, — отвечает она. — А может, вам это кажется потому, что вы — Читатель Снов? Все-таки Читатели Снов и думают, и чувствуют не так, как обычные люди…

— Кто знает, — пожимаю я плечами.

— Ну вот вы сами знаете, где были и что делали раньше?

— Не помню, — говорю я. Затем подхожу к стойке, беру одну скрепку и долго смотрю на нее. — Но мне кажется, будто раньше был еще какой-то мир. Совершенно точно. И будто бы там я встречался с тобой…

Потолок Библиотеки — такой высокий, что вокруг меня тихо, как на дне морском. Сжимая в пальцах канцелярскую скрепку, я стою посреди комнаты без единой мысли в голове и растерянно озираюсь. Одинокая женщина сидит за столом и молча допивает кофе.

— Я даже не знаю, зачем я здесь, — говорю я.

Чем дольше я разглядываю потолок, тем сильнее кажется, будто пыльца желтоватого света вокруг лампочки пульсирует, становясь то крупнее, то мельче. Наверное, все из-за ранок на зрачках. Страж переделал мои глаза, чтобы они различали какие-то особые вещи. Огромные старинные часы на стене медленно и беззвучно считают время.

— Видимо, я появился здесь с какой-то целью. Но теперь не помню, с какой, — говорю я.

— Это очень спокойный город, — говорит она. — Может, вы здесь потому, что искали покоя? Если так, то вам здесь понравится.

— Может быть, — будто бы соглашаюсь я. — Что я должен делать сегодня?

Она качает головой, медленно встает и убирает со стола пустые кофейные чашки.

— Сегодня у вас никаких дел нет. Работа начнется завтра. А пока идите домой и отдохните как следует.

Я еще раз гляжу на потолок, потом на ее лицо. И снова мне чудится, будто это лицо вызывает некую странную волну в самых недрах моего сердца. Смутные, неразборчивые воспоминания копошатся в голове. Я закрываю глаза и пытаюсь заглянуть в себя как можно глубже. Закрываю глаза — и тишина мелкой пылью заполняет меня изнутри.

— Завтра в шесть, — говорю я.

— До свидания, — кивает она.


Я выхожу из Библиотеки, кладу руку на перила Старого Моста и, слушая шум реки, смотрю на Город, который в очередной раз покинули звери. Часовая Башня, Городская Стена, дома вдоль реки и щербатые горы Северного Хребта встают в ранних сумерках бледными голубыми тенями. Кроме журчанья воды в реке, не слышно ни звука. Даже птицы все до одной куда-то исчезли.

«Может, вы здесь потому, что искали покоя?» — спросила она. Как бы то ни было, проверить это я все равно не могу.

Когда совсем темнеет и вдоль набережной зажигаются фонари, я возвращаюсь по безлюдным улочкам Города к Западному Холму.

Глава 5

СТРАНА ЧУДЕС БЕЗ ТОРМОЗОВ
Конвертация • Эволюция • Сексуальность
Пока старик наверху включал внучке звук, я пил кофе и молча производил конвертацию.

Сколько я просидел один, точно сказать не могу. На будильнике наручных часов я выставил свой обычный рабочий цикл «час — полчаса, час — полчаса» и по сигналу работал, потом отдыхал, опять работал и опять отдыхал. Дисплей я отключил. Если думать о времени, считать труднее. Да и сам вопрос «сколько времени?» к моей работе отношения не имеет. Я начинаю считать — работа начинается, заканчиваю — работе конец. От Времени мне нужна только цикличность «час — полчаса, час — полчаса».

В одиночестве, без старика я провел то ли два, то ли три перерыва. Отдыхая, валялся на диване, думал о чем попало, отжимался, ходил в туалет. Диван там был просто отменный. Не слишком жесткий, не слишком мягкий; подушка идеально прогибалась под головой. Выполняя заказы в различных конторах, я отдыхал на самых разных диванах, и могу квалифицированно заявить: по-настоящему удобных диванов на свете почти не встретишь. В подавляющем большинстве, это расхожие штамповки, купленные наугад: смотришь— вроде бы высший класс, а попробуй прилечь — проклянешь все на свете. Если честно, я не понимаю, почему люди настолько небрежно выбирают себе диваны.

Я убежден, хоть это, возможно, и предрассудок: по тому, как человек выбирает себе диван, можно судить о его характере. Диваны — отдельный мир со своими незыблемыми законами. Но понимает это лишь тот, кто вырос на хорошем диване. Примерно так же, как вырастают на хорошей музыке или хорошей литературе. Хороший диван дает жизнь другому хорошему дивану, а плохой диван не порождает ничего, кроме очередного плохого дивана. Увы, это так.

Я знаю людей, которые ездят на супер-роскошных автомобилях, но в своем доме отдыхают на второсортных, если не третьесортных диванах. Таким людям не очень хочется доверять. В дорогой машине, безусловно, есть свои достоинства — но, что ни говори, это просто дорогая машина. Такую купит любой — были бы деньги. Но для того, чтобы купить хороший диван, нужны свой взгляд на мир, свой опыт, своя философия. Деньги, конечно, тоже нужны, но одними деньгами тут не отделаешься. Без ясного представления, что для тебя в жизни диван, идеального варианта не подобрать.

Диван, на котором я отдыхал теперь, несомненно, был первоклассным. Уже из-за этого старик начинал мне нравиться. Лежа с закрытыми глазами, я начал думать о старике с его странными речами и странным смехом. Прежде всего, несомненно: этот человек — один из выдающихся ученых современности. Обычный ученый не может включать-выключать окружающие звуки, как ему заблагорассудится. По крайней мере, не думаю, что на такое способен ученый средней руки. Во-вторых, он, конечно, человек эксцентричный. Среди ученых всегда было немало странных личностей-мизантропов, но, по-моему, никто из них еще не избегал людей настолько целенаправленно, чтобы сооружать себе секретную лабораторию во чреве подземного водопада.

Я попытался представить, какие бешеные деньги принесет технология регулировки природных звуков, если ее превратить в товар. Первым делом, из концертных залов исчезнет вся аппаратура. Просто не нужно будет усиливать звук громоздкими железяками. Далее: разрешится проблема шумового загрязнения. Если снабдить выключателями звука самолеты, жизнь людей, поселившихся рядом с аэропортами, перестанет быть ежедневным кошмаром. В то же время, технология эта окажется на руку и военным, и криминалу. На свет появятся беззвучные бомбардировщики, бесшумные винтовки, бомбы, одной лишь силой звука разрывающие людям мозги, а глобальныхмасштабов теракты начнут совершать в особо утонченной манере. Старик, надо полагать, отлично все это предвидит и потому держит результаты исследований при себе, не желая публиковать. Подумав об этом, я ощутил к нему еще бо́льшую симпатию.

Я заканчивал то ли пятый, то ли шестой цикл конвертации, когда старик вернулся. На руке его висела огромная корзина.

— Я принес еще кофе и сэндвичей, — сообщил он. — С огурцами, сыром и ветчиной. Будешь такие?

— С удовольствием. Мои любимые.

— Сразу поешь?

— Как только закончу цикл.

Когда будильник запищал, из семи страниц данных оставалось лишь две. Еще один, последний рывок — и стирке конец. Я отметил, где остановился, встал, потянулся всем телом и принялся за еду.

Сэндвичи обычные — такие готовят в барах и ресторанах. хватило бы на пять или шесть едоков. Я же в одиночку умял две трети. Не знаю почему, но после долгой стирки всегда страшно хочется есть. Ни слова не говоря, я методично загружал в себя огурцы, сыр и ветчину и запивал горячим кофе.

Старик ел, а точнее, закусывал в три раза медленнее. Особенно он любил огурцы: отделял их от хлеба, посыпа́л равномерно солью, отправлял в рот и негромко похрустывал в тишине, напоминая благовоспитанного сверчка.

— Ешь сколько влезет! — сказал он. — Нам-то, старикам, так много уже не нужно. Немного поел, немного поработал — вот и вся радость. А молодым нужно есть много. Есть побольше, толстеть получше. Именно так! Мало кто на свете, похоже, любит толстеть. Но я тебе скажу: люди просто не умеют это правильно делать! Толстея неправильно, люди теряют здоровье и красоту. Но если они толстеют как полагается — никаких проблем. Наоборот, жизнь становится богаче, повышается сексуальная активность, четче работает мозг. Я и сам в молодости был отменным толстяком. Сейчас, конечно, дело другое… — И он снова заухал совой: уох-хо-хо. — Кстати, как тебе сэндвичи? Неплохо, а?

— Замечательно, — похвалил я. И это было правдой. Насчет сэндвичей я почти так же привередлив, как и насчет диванов. Но то, что я съел сейчас, здорово продвинуло мое представление о хороших сэндвичах. Свежайший, упругий хлеб нарезали острым, как бритва, ножом. Чтобы правильно сделать сэндвич, необходимо выбрать правильный нож. Многие, к сожалению, этим пренебрегают. Но какими бы отличными ни были ингредиенты, с неподходящим ножом вкусных сэндвичей не получится никогда. В этих сэндвичах листики салата упруго хрустели на зубах, горчица была высшего класса, а майонез почти наверняка приготовлен вручную. Таких классных сэндвичей я не ел лет сто.

— Внучка готовила, — сказал старик. — Специально для тебя. По части сэндвичей она у меня виртуоз.

— Да уж! Не всякий повар так приготовит.

— Ну, слава богу. Девочке будет приятно. Гостей у нас почти не бывает. Ее стряпню и похвалить-то как следует некому. Все, что она готовит, мы же с ней и съедаем.

— Так вы живете вдвоем? — уточнил я.

— Да, и уже очень долго. Сам-то я всегда жил затворником; постепенно эта склонность и ей передалась. Не знаю, что и делать: на белый свет совсем не выходит. Голова светлая, здоровьем бог не обидел, а с людьми общаться не желает. В молодые годы так нельзя. Сексуальность нужно направлять куда полагается. Как ты считаешь? Этой девочке есть чем заинтересовать мужчин?

— Э-э… Да, конечно. Можете не сомневаться, — ответил я.

— Сексуальность — очень творческая энергия. Было бы глупо это оспаривать. Однако если закупоривать ее в себе, не давая выхода, ум теряет гибкость, а тело дряхлеет. У женщин, у мужчин — все равно. Но у женщин, кроме того, начинают плясать менструальные циклы, а это уже ведет к психической нестабильности.

— Да уж, — согласился я.

— Поэтому очень важно, чтобы девочка поскорее сошлась с правильным мужчиной. — резюмировал старик, посыпая солью очередной огурец. — В этом я убежден и как опекун, и как биолог.

— А вы… м-м… включили ей звук обратно? — уточнил я. Не очень хотелось слушать истории о чьем-то половом влечении, когда оставалась незаконченная работа.

— Ах, да! — воскликнул старик. — Я же не сказал. Да, конечно, теперь все нормально. И как я мог о ней позабыть? Хорошо, что ты напомнил. А то бы девочка осталась без звука на неделю, если не больше. Я ведь обычно, как сюда заберусь, так и не вылезаю на поверхность по несколько дней. А без звука, согласись, жить весьма неудобно.

— И не говорите! — поддакнул я.

— Бедняжка почти не общается с внешним миром. Хотя и не очень-то из-за этого переживает. Но телефоном пользоваться так и не научилась. Сколько ни звоню отсюда наверх, трубку никто не берет. Прямо беда…

— С отключенным звуком, наверно, и в магазин не сходишь?

— Да нет, с магазинами как раз получается, — сказал старик. — Слава богу, есть супермаркеты, где все покупают с закрытым ртом. Очень удобно. Она часто там пропадает. Так и живет: то в офисе, то в супермаркете.

— Что, даже дома не ночует?

— В офисе ей больше нравится. Там у нас и кухня, и душ — все, что нужно для жизни. Домой приходит раз в неделю, не чаще…

Я вежливо кивнул и принялся за кофе.

— Но ты, как я понял, все же нашел с ней общий язык? — спросил старик. — Каким образом? Телепатия или что?

— Чтение по губам. Я когда-то ходил на бесплатные курсы. Свободного времени было много — дай, думаю, выучу, вдруг пригодится.

— Ах да, конечно! Чтение по губам… — Старик понимающе закивал. — Очень полезное искусство. Я тоже занимался. Хочешь, поболтаем немного без звука?

— О нет! — спохватился я. — Не стоит. Давайте уж как обычно.

Ей-богу, немого общения с внучкой мне сегодня хватило.

— Конечно, чтение по губам — очень примитивное искусство, — продолжал он. — Есть свои недостатки. И в темноте ничего не видать, и на губы собеседника постоянно смотреть приходится. Но в переходный период это хорошее подспорье. Ты поступил очень прозорливо, когда решил заняться чтением по губам.

— В переходный период?

— Именно, — кивнул старик. — Рассказываю только тебе… Очень скоро весь мир станет беззвучным.

— Беззвучным? — машинально повторил я.

— Да. Без всякого звука. Ведь для дальнейшей эволюции человека звук не нужен. Напротив — он ей будет только мешать. И потому придется отключать звук с утра до вечера.

— Интересно, — сказал я. — То есть, пение птиц, шум моря, музыка — все это исчезнет?

— Безусловно.

— Как-то слишком… безрадостно.

— Что поделать? Эволюция — вещь очень жесткая и печальная. Жизнерадостной эволюция не может быть по определению.

Старик встал с дивана, подошел к столу, вынул из ящика крохотные кусачки для ногтей, снова сел на диван и принялся обстригать по порядку ногти сначала на правой, затем на левой руке.

— Исследования пока не закончены, — продолжал он. — Подробностей я тебе сообщить не могу, хотя в целом все именно так. Но я хочу, чтобы ты никому об этом не рассказывал. Если об этом узнают кракеры, случится непоправимое.

— Об этом не беспокойтесь. Никто не хранит чужие секреты лучше, чем конвертор.

— Ну, тогда слава богу! — Старик с облегчением вздохнул, сгреб открыткой обрезки ногтей со стола и бросил в урну. Затем взял очередной сэндвич, посолил и с аппетитом впился в него зубами.

— Не подумай, что хвастаюсь, но ведь и правда — объедение! — проговорил он, жуя.

— Значит, она прекрасно готовит? — спросил я.

— Да нет, я бы так не сказал… Но сэндвичи — ее коронное блюдо. остальное, правда, тоже вкусно получается. Но с сэндвичами не сравнить.

— Стало быть, редкий дар, — сказал я.

— Вот-вот! — закивал старик. — Так и есть. А ты, похоже, отлично ее понимаешь. Тебе я, пожалуй, мог бы доверить свою девочку со спокойным сердцем.

— Мне? — удивился я. — Доверить? Только потому, что я похвалил ее сэндвичи?

— Но разве они тебе не понравились?

— Очень понравились, — ответил я. И ненадолго — так, чтобы это не помешало работе, — представил облик толстушки. А потом снова отхлебнул кофе.

— Мне кажется, в тебе что-то есть. А может, наоборот, чего-то нет… Хотя, наверно, это одно и то же.

— Иногда мне и самому так кажется, — признался я.

— Мы, ученые, называем это «состоянием в процессе эволюционного отбора». Рано или поздно ты еще поймешь: эволюция — очень жестокая штука. А как ты считаешь: что самое жестокое в эволюционном отборе?

— Не знаю. Что?

— В нем нет места для прихотей. На ход эволюции не могут влиять чьи-то личные «хочу — не хочу». Все равно, что пытаться влиять на ураган, землетрясение или наводнение. Предугадать невозможно, сопротивляться бесполезно.

— Хм-м, — протянул я в который раз. — Значит, ваша эволюция требует, чтобы звуки исчезли? И чтобы я, к примеру, потерял дар речи?

— Строго говоря, не совсем так. Есть у тебя дар речи или нет — в принципе, не так важно. Поскольку сам дар речи — не более чем ступень эволюции.

— Не понимаю, — сказал я. В таких вещах я вообще человек откровенный. Если мне все понятно, я так и скажу: «понятно». А уж если чего-то не понимаю — говорю, что не понимаю, и баста. Никаких размытых формулировок. Я убежден: чаще всего люди конфликтуют именно потому, что нечетко формулируют абстрактные понятия. Тот, кто предпочитает размытые формулировки, неосознанно, в глубине души, сам ищет конфликта. Никакого другого объяснения я этому не нахожу.

— Впрочем, ладно! Давай пока на этом закончим, — сказал старик и снова захохотал. Уох-хо-хо. — А то залезем в такие дебри, что ты не сможешь работать как следует. Еще поболтаем потом как-нибудь.

Я не возражал. Пропищал будильник, и я снова засел за стирку. Старик же достал из ящика стола нечто вроде миниатюрных стальных щипцов для камина, взял в правую руку и начал разгуливать вдоль стеллажей, легонько постукивая странным инструментом по черепам и слушая, как они звенят. Так маэстро, любуясь своей коллекцией скрипок Страдивари, выбирает то одну, то другую, вскидывает к плечу и проверяет струну на щипок. Старик просто слушал звуки, но во всем его облике ощущалась невообразимая для обычного человека любовь к черепам. Однако еще сильнее меня поразила богатейшая гамма звуков, которые эти черепа издавали. От звона бокалов с виски — до стука огромных цветочных горшков. Когда-то на каждом из черепов были мясо и кожа, в каждом — пускай и в разных объемах — находился мозг, который ежесекундно наполняли мысли о еде, сексе и бог знает чем еще. Теперь от всего этого остались только звуки. Самые разные: хрустальных бокалов, цветочных горшков, водопроводных труб и коробок из-под бэнто[350].

Я представил, как на одной полке стоит моя собственная голова — без кожи, мяса и мозгов, а старик постукивает по ней стальными щипчиками для камина. Странное ощущение. Интересно, что он прочитал бы в звуке моего черепа? Мои воспоминания? Или то, чего и в памяти нет? Мне стало не по себе.

Смерти как таковой я не особенно боюсь. Как сказал Шекспир, «кто помрет в этом году, застрахован от смерти на будущий»[351]. С этим, хорошенько подумав, согласиться несложно. Но вот с тем, чтобы мой череп после смерти выставляли на полку и колотили по нему щипцами для угля, соглашаться неохота, хоть тресни. Сама мысль о том, что после смерти из меня будут что-то вытаскивать, заставляет содрогнуться. Конечно, жизнь моя не сахар. Но я, по крайней мере, распоряжаюсь ею по своему усмотрению. А потому и смерть меня не очень пугает. Не больше, чем Генри Фонду в «Уорлоке». Однако я хочу, чтобы после смерти меня оставили в покое. Египетские фараоны знали, что делали, когда завещали муровать себя в пирамиды.

Через несколько часов стирка закончилась. Трудно сказать, сколько времени она заняла, но, судя по усталости, никак не меньше часов восьми-девяти. В общем, поработал неплохо. Я встал с дивана и размял затекшие мышцы. В Инструкции нейроконвертора указаны двадцать шесть групп мышц, которые следует разминать. Если после каждой конвертации разминать их как полагается, мозг избавляется от стресса, что продлевает жизнь самого конвертора. Профессия эта появилась относительно недавно, и пока никто не может сказать, сколько жизни отмерено конвертору в среднем. Кто говорит — десять лет, кто — двадцать. Кто мрачно шутит: «Работай, пока не помрешь». Кто предсказывает раннюю инвалидность. Но это все — предположения. Сейчас я могу лишь расслабить двадцать шесть групп мышц, как требуется. А предположения оставим предполагающим. Я тут уже ни при чем.

Я сидел на диване с закрытыми глазами, расслабив двадцать шесть групп мышц, и неторопливо собирал вместе левую и правую половинки мозга. Закончилась очередная работа. Все по Инструкции.

На столе перед стариком громоздился череп какой-то большой собаки, а рядом лежала фотография этого черепа. Вооружившись штангенциркулем, он снимал размеры черепа и карандашом наносил на фото цифры.

— Закончил? — спросил старик.

— Закончил, — ответил я.

— Молодец. Здорово потрудился, — похвалил он.

— Сейчас я пойду домой спать. Завтра или послезавтра сделаю шаффлинг и на третий день к обеду доставлю вам результаты. Идет?

— Хорошо, хорошо, — закивал старик. — Только ни в коем случае не опаздывай! После обеда будет уже поздно. Повторяю, случится непоправимое.

— Я понял, — сказал я.

— И ради бога, поосторожнее с данными! Если их украдут, возникнут огромные проблемы и у меня, и у тебя.

— Не волнуйтесь. Мы проходим очень жесткую подготовку. Никогда еще не случалось, чтобы у конвертора средь бела дня выкрали результаты конвертации.

Я задрал левую штанину, вытащил из потайного кармана под коленом плоский контейнер из ферропластика, вложил туда гильзы с данными и запер на специальный замок.

— Как открывать замок, знаю только я. Если пробует открыть посторонний, документы уничтожаются.

— Неплохо придумано, — оценил старик.

Я вернул контейнер под колено и одернул штанину.

— Может, сэндвичи доешь? — предложил он. — Я, когда работаю, почти не ем ничего. Пропадут — жалко будет…

Я чувствовал, что не наелся, и умял все сэндвичи до последнего, как мне и предложили. Старик самозабвенно съел все огурцы, оставив только сыр с ветчиной, но я не делал из огурцов культа, и мне было все равно. Старик налил мне еще кофе.


Я снова облачился в дождевик, нацепил «консервы» и с фонариком руке отправился назад по тропинке. На этот раз старик не пошел меня провожать.

— Я уже включил ультразвук. В ближайшее время жаббервоги сюда не сунутся, — заверил он. — Твари и сами не любят здесь шастать. А кракеры их натравливают. Поэтому чуть припугнешь — сразу уходят.

Но несмотря на его заверения, теперь, когда я узнал, что на свете существуют жаббервоги и прочая подземная нечисть, брести в одиночку в кромешной мгле было, мягко скажем, не самым веселым занятием моей жизни. Особенно если учесть, что я понятия не имел, как эти твари выглядят, чего от них ожидать и чем защищаться. Держа левую руку с фонариком над головой, а правую с ножом выставив перед собою, я шел вдоль подземной реки.

И лишь разглядев алюминиевую лесенку, а под ней — толстушку в розовом, я почувствовал, что спасен. Девушка сигналила мне лучом фонаря. Когда я подошел, она что-то сказала, но из-за включенного звука река ревела так, что слов я не разобрал, а читать по губам в темноте было невозможно.

Так или иначе, для начала стоило выбраться на свет божий. Я полез первым, девушка за мной. Лесенка оказалась ужасно длинной. В прошлый раз, спускаясь в кромешную тьму, я этого не знал и не успел испугаться; но теперь, поднимаясь ступенька за ступенькой, я вдруг сообразил, на какой сумасшедшей высоте нахожусь, и от паники у меня взмокли подмышки, а на лбу проступила испарина. Высота трех— или четырехэтажного дома, не меньше — а ноги так страшно скользили на мокрых ступеньках, что карабкаться приходилось с утроенной осторожностью.

На полпути мне захотелось передохнуть, но девушка внизу расслабиться не давала, и я долез до конца без остановки. От мысли, что через три дня мне снова спускаться в эту чертову лабораторию, хотелось выть. Но компенсация уже назначена, и жаловаться поздно.

Мы влезли в окошко гардероба и снова очутились в офисе. Девушка помогла мне снять дождевик и «консервы». Я стянул сапоги, поставил на стол фонарик.

— Ну, как работа? Все в порядке? — спросила девушка, и я впервые услышал ее мягкий и отчетливый голос.

Не сводя с нее глаз, я кивнул:

— Было бы не в порядке — я б не вернулся. Такая уж это работа.

— Спасибо, что сказали обо мне деду. Очень выручили. А то бы я осталась без звука еще на неделю.

— Но разве нельзя было написать записку? Я бы все понял скорее, и дело бы разрешилось без суеты.

Она молча обвела взглядом пространство вокруг себя и поправила сережки — сначала в левом, потом в правом ухе.

— Такие правила, — сказала она.

— Какие? Не писать записок?

— В том числе.

— Ничего себе, — сказал я.

— Запрещается все, что мешает выжить.

— Понимаю, — сказал я. Осторожности этим ребятам не занимать.

— Сколько вам лет? — спросила она.

— Тридцать пять, — ответил я. — А тебе?

— Семнадцать… Первый раз встречаюсь с конвертором. Хотя с кракерами я тоже пока не встречалась.

— Что, правда семнадцать? — удивился я.

— Ну да. Я не вру… А что, не похоже?

— Совсем не похоже, — признался я. — Меньше двадцати я бы не дал.

— Это потому, что я не хочу выглядеть на семнадцать, — сказала она.

— В школу не ходишь?

— О школе я не хочу говорить. По крайней мере, сейчас. Если еще раз встретимся — расскажу.

— Хм-м, — снова протянул я. Определенно, тут что-то не так.

— Интересно, что вы за люди — конверторы?

— Когда не работаем — обычные, нормальные люди. Такие же, как все.

— Все, может, и обычные… Не все нормальные.

— Можно и так посмотреть, — согласился я. — Но я-то говорю о просто людях. Которые в метро с тобой рядом сядут, а ты и внимания не обратишь. И едят они то же, что и все, и пиво такое же пьют… Кстати, спасибо за сэндвичи. Просто объедение!

— Что, правда? — обрадовалась она.

— Таких вкусных я еще не пробовал. Хотя за свою жизнь съел много всякого.

— А кофе?

— Кофе тоже отличный.

— А может, еще кофе на дорогу? Заодно и поговорили бы…

— Да нет, кофе мне уже хватит, — покачал я головой. — Там, внизу, столько выпил — больше не лезет. Мне бы сейчас скорее домой и спать…

— Жалко.

— Мне тоже. Увы…

— Ладно. Все равно мне вас еще до лифта провожать. Вы же сами отсюда не выберетесь?

— Сам? В жизни не выберусь, — признал я.

Она взяла со стола круглый сверток, похожий на шляпную картонку, и вручила мне. Весу в нем оказалось куда меньше, чем на вид. Если там и правда шляпа, то очень большая, подумал я. Со всех сторон сверток был туго обмотан скотчем.

— Что это? — спросил я.

— Подарок тебе от деда. Дома откроете.

Я взял коробку обеими руками и легонько встряхнул. Ни звука изнутри, ни малейшей отдачи в пальцы.

— Дед говорил — вещь хрупкая. Так что везите осторожнее, — предупредила девушка.

— Что-то вроде вазы?

— Не знаю. Откроете — сами поймете.

Затем из розовой сумочки она достала конверт с банковским чеком и протянула мне. Я взглянул на сумму: несколько больше, чем я ожидал, — и затолкал чек в бумажник.

— Где-нибудь расписаться?

— Не нужно, — покачала головой она.

Мы вышли из комнаты и зашагали к лифту, спускаясь и поднимаясь по бесчисленным лестницам длиннющего коридора. Легкий цокот ее каблучков, как и в прошлый раз, отдавался в стенах, лаская слух. Мысли о ее комплекции больше не лезли мне в голову. Я даже забыл, что она толстушка. Видимо, привык и перестал это замечать.

— У вас есть жена? — спросила она.

— Нет, — ответил я. — Раньше была, теперь нет.

— Что — ушла, когда вы стали конвертором? Говорят же, что у конверторов семьи не бывает.

— Вовсе нет! Все у нас бывает. Я знаю многих, у кого и работа спорится, и семьи нормальные. Хотя, конечно, большинство ребят считает, что без семьи легче. Все-таки изматываешь себе нервы, да и жизнью часто рискуешь. Не всякий захочет совмещать такое с женой и детьми.

— А у вас что случилось?

— Я сначала развелся, а потом стал конвертором. Так что работа тут ни при чем.

— Вон как… — задумалась она. — Вы извините, что странные вопросы задаю. Просто я впервые вижу живого конвертора. Столько всего спросить хочется…

— Да ради бога, спрашивай, — пожал я плечами.

— Вот, например, я слышала, что у конверторов после работы резко повышается сексуальная активность. Это правда?

— Ну, как сказать… Может, и правда. Все-таки на работе конвертор использует свои нервы очень своеобразно.

— А с кем же вы потом спите? Есть постоянная любовница?

— Постоянной нет, — ответил я.

— Но тогда с кем же? Вас не интересует секс? Или вы гомосексуалист? Или просто отвечать не хотите?

— Да нет, почему же, — пожал я плечами. Я, конечно, не очень люблю болтать о своей личной жизни, но и скрывать что-либо причин не вижу. Если спрашивают, почему бы не ответить?

— Я всякий раз сплю с разными женщинами, — ответил я.

— А со мной — переспали бы?

— Нет… Наверное, нет.

— Почему?

— У меня свои принципы. Я стараюсь не спать со знакомыми: возникают ненужные связи, а это осложняет жизнь. Не сплю и с теми, с кем встречаюсь по работе. Когда имеешь дело с чужими секретами, такие вещи приходится разграничивать.

— Значит, не потому, что я толстая уродина?

— Не такая уж вы и толстая. И уж никак не уродина.

Она задумчиво хмыкнула.

— Но где вы их берете, этих «разных женщин»? На улице знакомитесь, что ли?

— Бывает и так.

— Или за деньги покупаете?

— Тоже случается.

— А если бы я сказала: «Можете со мной переспать, но за деньги», переспали бы?

— Вряд ли, — ответил я. — Слишком большая разница в возрасте. Когда спишь с кем-то намного моложе, тратишь слишком много нервов.

— Я не такая.

— Очень может быть. Но я больше не желаю неприятностей — ни себе, ни другим. И, по возможности, хотел бы пожить тихо и спокойно.

— Дед говорит, что лучше, когда первый мужчина — старше тридцати четырех. И что если сексуальной энергии долго не давать выхода, это плохо влияет на головной мозг.

— Мне он тоже это рассказывал.

— И что, правда?

— Не знаю. Я не биолог, — сказал я. — К тому же, у каждого человека свой запас сексуальной энергии. Здесь очень трудно обобщать. Люди ведь разные…

— А ты какой? Как большинство?

— Я скорее обычный, — ответил я, немного подумав.

— А я вот свою сексуальность еще толком не понимаю, — призналась симпатичная толстушка. — Вот и хочется проверить, что да как…

Не представляя, что на это сказать, я умолк, и в тишине мы с ней дошагали до конца коридора. Лифт уже ждал меня, распахнув пасть и застыв, как дрессированная собака.

— Ну… До встречи, — сказала она.

Створки закрылись за мной без единого звука. Я прислонившись к стальной стенке и перевел дух.

Глава 6

КОНЕЦ СВЕТА
Тень
Она выкладывает на стол первый старый сон. Но понимание того, что это — старый сон, приходит ко мне не сразу. Я долго его разглядываю, потом перевожу взгляд на нее. Она стоит по другую сторону стола. То, что я вижу перед собой на столе, как-то не очень вяжется с названием «старый сон». я скорее представил бы какие-то древние тексты или некое размыто-бестелесное явление природы.

— Это и есть старый сон, — произносит она, но как-то не очень уверенно: то ли мне объясняет, то ли себя убеждает в этом. — Точнее, он там, внутри.

Ничего не понимая, я киваю.

— Возьми, — говорит она.

Я осторожно беру его и осматриваю изнутри, выискивая хоть какие-нибудь следы или остатки сна. Но сколько ни всматриваюсь — ни малейшей зацепки.

У меня в руках — обычный череп. Не очень крупного животного. Кость, отполированная солнечными лучами, давным-давно выцвела и окаменела. Длинные, выдающиеся вперед челюсти слегка приоткрыты, будто собрались о чем-то рассказать, но застыли на полуслове. Маленькие глазницы уставились отсутствующими зрачками в одну точку за моей спиной.

Череп неестественно легок. Как ненастоящий. Не верится, что в нем когда-то оборвалась жизнь. Плоть, память и тепло давно покинули его. В центре лба я обнаруживаю небольшую шероховатую ямку. Трогаю ее пальцем: возможно, здесь когда-то был рог.

— Это череп зверя из Города, да? — спрашиваю я.

Она кивает.

— Там, внутри, запечатан старый сон, — тихо говорит она.

— И я должен его прочитать?

— Это работа Читателя Снов, — снова кивает она.

— И что потом делать с прочитанным?

— Да ничего. Просто читай и все.

— Что-то я не пойму, — говорю я. — Надо прочесть отсюда старый сон — это понятно. Но то, что больше ничего делать не нужно, — этого я не понимаю. По-моему, здесь нет никакого смысла. У работы должна быть какая-то цель. Скажем, записывать эти сны, или сортировать по какому-то принципу…

Она качает головой.

— Я уже не могу понятно рассказать, какой в этом смысл. Возможно, если ты будешь читать достаточно долго, он откроется тебе. Но к самой работе это все равно не имеет отношения.

Я кладу череп на стол и разглядываю его с расстояния вытянутой руки. Мертвая тишина висит над ним, как Великое Ничто. А может, она не окутывает череп снаружи, но вытекает, как дым, изнутри? В любом случае — это очень странная тишина. Словно череп напрямую связан с центром Земли. Молчит и буравит пространство отсутствующим взглядом.

Чем дольше я смотрю на него, тем меньше мне кажется, будто он хочет мне что-либо сообщить. Воздух вокруг него полон неизъяснимой тоски. Эту тоску я не могу объяснить даже себе самому. Просто не хватает слов.

— Ну, что ж. Пробуем еще раз, — говорю я, снова беру череп и взвешиваю на ладони. — Ничего другого мне, похоже, не остается…

Чуть заметно улыбнувшись, она берет у меня череп, протирает одной тряпкой, потом другой, отчего тот становится чуть белее, — и ставит обратно на стол.

— Ладно. Давай, я покажу тебе, как читают старые сны, — говорит она. — Я только покажу, как это делается, но сама ничего не прочту. Читать можешь только ты. Смотри внимательно. Сначала поворачиваешь его так, чтобы он глядел на тебя. Затем кладешь пальцы ему на виски…

Она дотронулась до черепа обеими руками и взглянула на меня, словно желая убедиться, что я понимаю.

— А потом неотрывно смотришь в его глазницы. Не напряженно, а легко так, спокойно смотришь. Только взгляд не отводи. Как ни больно глазам — продолжай смотреть.

— Больно глазам?

— Да. Если долго смотреть в глазницы, череп нагреется и начнет очень ярко сиять. Ты должен пальцами гладить ему виски, настраивая это сияние, пока старый сон не возникнет перед тобой.

Я прокручиваю в голове ее наставления. Конечно, я не могу представить, как это сияние выглядит и какие ощущения вызывает, но порядок действий вроде бы ясен. Я смотрю на ее тонкие пальцы, прижатые к белой кости, — и меня вдруг пронзает странное чувство, будто этот череп я тоже уже где-то видел. Мало того: когда я впервые встретился с ней, точно такое же видение пронеслось у меня в голове — гладкий белоснежный череп с ямкой посреди лба. Но воспоминание это или всего лишь моментальное искривление пространства-времени, я разобрать не могу.

— Что с тобой? — спрашивает она.

Я качаю головой.

— Ничего. Задумался немного. Пожалуй, я понял твои объяснения. Осталось попробовать на практике.

— Сначала давай поедим, — говорит она. — Потом уже нельзя будет отвлекаться.

Она приносит из дальнего угла комнаты кастрюлю и ставит ее на огонь. Тушеные овощи. Когда кастрюля начинает жизнерадостно урчать и пофыркивать, она раскладывает еду по тарелкам и подает к столу вместе с ореховым хлебом.

Мы садимся за стол друг против друга и молча едим. Кушанье скромное, с приправами, каких я никогда раньше не пробовал, но приготовлено недурно, и после еды я чувствую, как по всему телу растекается тепло. Под конец мы пьем горячий чай. Горьковатый зеленый чай с целебными травами.


Читать сны — не так просто, как это казалось после ее объяснений. Лучики света очень тонки, и сколько я ни перебираю их, концентрируя всю энергию в кончиках пальцев, никак не могу нащупать нужный нерв, а только блуждаю в ослепительном хаотическом лабиринте. И все-таки старый сон где-то рядом. Мои пальцы ощущают это отчетливо. Я слышу его шорохи, и даже различаю отрывочные туманные картинки. Но связного Послания нащупать не могу. просто чувствую: оно где-то здесь.

Кое-как я считываю два сна подряд. На часах уже почти десять. Я возвращаю ей прочитанный череп, снимаю очки и медленно потираю пальцами веки.

— Устал? — спрашивает она.

— Немного, — отвечаю я. — Никак не привыкнут глаза. Когда зрачки долго вбирают яркий свет, начинает болеть голова. Не то чтобы очень сильно. Но считывать как следует уже не получается.

— Говорят, поначалу у всех так, — успокаивает она. — Пока не привыкнут глаза, сны читаются плохо. Но ты не волнуйся, скоро привыкнешь. Главное — не торопись.

— Да уж… Торопиться, похоже, не стоит, — соглашаюсь я.

Она относит череп обратно в хранилище и начинает собираться домой. Открывает дверцу печки, лопаткой выгребает оттуда тлеющие угли и ссыпает в ведро с песком.

— Главное — не впускать в себя усталость, — говорит она. — Мама всегда так говорила. Усталость может овладеть твоим телом, но не самим тобой.

— Именно так, — киваю я.

— Хотя, если честно, я не очень хорошо знаю, что такое — «сама я». Не понимаю, что с этим делать… Только слово помню.

— С ним ничего не делают, — говорю я. — Наше «я» существует само по себе. Как ветер. Оно постоянно меняется, а мы просто чувствуем его движения.

Она закрывает дверцу печки, убирает со стола эмалированный чайник и тарелки, моет посуду. И заворачивается в простенькое голубое пальтишко. Грязно-голубое — как лоскуток неба, полинявший так давно, что уже забыл свое происхождение. Одевшись, она долго стоит в задумчивости перед погасшей печкой.

— Ты пришел сюда из какой-то другой страны? — спрашивает она, будто пытаясь вспомнить о чем-то.

— Да, — отвечаю я.

— И что это за страна?

— Не помню, — качаю я головой. — Ничего не вспоминается, извини. Похоже, когда у меня забирали тень, моя память о прежнем мире тоже куда-то исчезла… В любом случае, это очень далеко отсюда.

— Но ты ведь помнишь, кто ты такой?

— Вроде помню…

— Вот и мама помнила, кто она, — говорит она. — Но когда мне было семь лет, мама исчезла. А все потому, что у нее тоже было «я», как у тебя.

— Исчезла?

— Ну да, пропала куда-то… Давай не будем об этом. Разговоры о тех, кто исчез, приносят несчастье. Расскажи о своем городе. Неужели совсем ничего не помнишь?

— Помню две вещи, — говорю я, немного подумав. — Вокруг города не было стен, а люди отбрасывали тени.


Да, когда-то у нас были тени. Постоянно. И лишь появившись в Городе, я отдал свою тень на хранение Стражу Ворот.

— С этим в Город нельзя, — сказал Страж. — Либо избавься от тени, либо не входи в Город. Третьего не дано.

И я избавился от своей тени.

Страж вывел меня на площадь перед Воротами. Под ярким солнцем в три часа дня моя тень густо и явственно отпечатывалась на земле.

— Стой смирно, — велел мне Страж. Затем достал из кармана нож, просунул острое лезвие в щель между тенью и землей, медленно поводил ножом вправо-влево, словно приучая тень к предстоящей разлуке, — и резким движением отсек ее от меня. Та немного подергалась, сопротивляясь, но, оторванная от земли, лишь бессильно отползла к стоявшей рядом скамейке. Потерявшая тело тень выглядела усталой и жалкой.

Страж убрал нож в карман. С полминуты мы с ним стояли и глядели на тень, которую отрезали от хозяина.

— Ну вот! Отрежешь — и сразу смотреть не на что, — сказал он. — Никакой пользы от этих теней. Одна обуза.

Я подошел к своей тени поближе.

— Прости, — сказал я ей. — Похоже, нам придется расстаться на какое-то время. Я этого не хотел. Так вышло. Ты можешь немного потерпеть и подождать меня здесь?

— Немного — это сколько? — спросила тень.

— Пока не знаю, — ответил я.

— Ты не боишься потом пожалеть об этом? — тихо спросила тень. — Я плохо понимаю, что происходит. Но когда человек расстается со своей тенью — это неправильно. Тебе не кажется? А я думаю, что и ты поступаешь неверно, и само место это неправильное. Человек не может без тени, и тень не может без человека. А мы с тобой существуем, хоть нас и разделили. Здесь какая-то страшная ошибка. Тебе не кажется?

— Действительно, странно, — признал я. — Но ведь и само это место странное с самого начала. Чего ж удивляться, если в странном месте случаются странные вещи?

Тень покачала головой.

— Это все логика. А я и без всякой логики чувствую: здешний воздух мне не подходит. Он совсем не такой, как в других местах. Дурно влияет на нас обоих. Ты не должен был от меня избавляться. Разве плохо мы с тобой жили до сих пор? Зачем же ты меня бросил?

Но отвечать было поздно. От меня уже отрезали мою тень.

— Когда все образуется, я приду и заберу тебя, — сказал я. — Это ненадолго, не навсегда. Мы опять будем вместе.

Тень еле слышно вздохнула и растерянно поглядела на меня. Послеобеденное солнце поливало лучами нас обоих. Меня без тени — и мою тень без меня.

— Это сейчас ты хочешь, чтобы так было, — сказала тень. — Но, боюсь, легко не получится. У меня дурное предчувствие. Давай придумаем, как убежать отсюда, и вернемся назад, в прежний мир?

— Не могу. Я не знаю, как вернуться назад. Ты ведь тоже не знаешь, верно?

— Пока нет. Но узнаю, чего бы это ни стоило. Мне хотелось бы видеться с тобой иногда. Ты будешь ко мне приходить?

Я кивнул и потрепал свою тень по плечу. А потом вернулся к Стражу. Все время, пока мы разговаривали, он собирал раскиданные по площади камни и выбрасывал туда, где о них никто не споткнется.

Когда я подошел, он вытер о рубаху запачканные ладони и положил огромную руку мне на плечо. Что он демонстрировал лишний раз — силу или все-таки дружелюбие, я так и не понял.

— За твоей тенью будет хороший уход, — сказал он. — Трехразовое питание, каждый день прогулки на воздухе. Тебе не о чем беспокоиться.

— Я смогу иногда ее навещать?

— Да, конечно, — ответил Страж. — Не всегда, когда захочется, но встречаться вы можете. В нужное время, в нужной ситуации — когда сочту нужным я сам.

— А что делать, если я захочу вернуть свою тень?

— Я смотрю, ты все еще не понимаешь, куда попал, — проговорил он, не снимая ручищи с моего плеча. — Ни у кого в этом городе нет тени. И никто, попав в Город, не может его покинуть. А значит, в твоем вопросе нет ни малейшего смысла.

Так я потерял свою тень.


Мы выходим из Библиотеки, и я предлагаю проводить ее до дому.

— Не нужно, — отвечает она. — Ночи я не боюсь, а тебе совсем в другую сторону…

— Но я хочу прогуляться, — говорю я. — Если сразу домой — долго еще не засну. Слишком много в голове накопилось.

Мы идем с ней к югу через Старый мост. Весенний ветер, совсем еще холодный, играет на отмели с равнодушными ивами, будто пытается растормошить их, но тщетно. Резко очерченная луна неожиданно ярко высвечивает булыжники под ногами. Влажный воздух невидимыми клубами стелется по земле. Моя спутница собирает длинные волосы в хвост, перевязывает ленточкой и убирает под воротник пальто.

— У тебя очень красивые волосы, — говорю я.

— Спасибо, — отвечает она.

— А что ты чувствуешь, когда тебе говорят комплименты?

— Не знаю… — Она глядит на меня, пряча руки в карманах. — Я, конечно, понимаю, что сейчас ты похвалил мои волосы. Но ведь дело не только в этом, правда? Наверно, мои волосы тебе что-то напомнили, и ты захотел об этом сказать?

— Да нет же. Я просто похвалил твои волосы.

Она чуть заметно улыбается — с таким видом, будто пытается что-то разглядеть перед собой.

— Извини. Никак не привыкну к твоей манере разговаривать.

— Ничего страшного, — говорю я. — Скоро привыкнешь.


Ее дом расположен в юго-западной части Фабричных кварталов, на одной из улочек Заводской слободки — самого унылого и заброшенного места в Городе. У широкого Канала, по воде которого некогда плавали сухогрузы и баржи, давно уже наглухо заперты шлюзы; вода ушла, и белесый ил на обнажившемся дне напоминает морщины на скелете гигантского ископаемого. Причалы, на которых когда-то разгружали суда, заросли высокой травой. Из ила торчат старые бутылки, ржавые детали станков, а меж ними догнивают деревянные плоскодонки.

По берегам тянутся обезлюдевшие заводские цеха: ворота заперты, окна без стекол, стены в трещинах, ржавые пожарные лестницы утопают в бурьяне.

Там, где кончается Канал, цеха обрываются, уступая место пятиэтажкам. Раньше, рассказывает она, здесь было благоустроенное жилье для людей побогаче. Теперь все квартиры поделили на отдельные комнаты, в которых ютятся семьи рабочих-бедняков. Да большинство из них и рабочими-то уже не считаются. Почти все заводы позакрывались, и сегодня их профессии никому не нужны. Лишь немногие мастерят еще утварь для повседневной жизни — только бы эта жизнь не угасла окончательно. Отец Библиотекарши — один из таких работяг.

Мы переходим последний, совсем небольшой мост и попадаем в ее квартал — скопление одноэтажных домишек с выступающими карнизами крыш. Своими лесенками и внезапными поворотами Узкие проходы от дома к дому похожи на фортификации средневекового замка.

Близится полночь, почти все окна темны. Она берет меня за руку и тянет за собой по петляющим закоулкам — так торопливо, будто мы спасаемся от гигантской птицы-людоеда. Наконец мы останавливаемся перед одним из домишек, и она прощается со мной.

— Спокойной ночи, — говорю я в ответ.

Я срезаю путь и через Западный холм возвращаюсь домой.

Глава 7

СТРАНА ЧУДЕС БЕЗ ТОРМОЗОВ
Череп • Лорен Баколл • Библиотека
Вернуться я решил на такси. Выйдя из небоскреба, я утонул в густой толпе: день заканчивался, и тысячи людей ехали с работы домой. Вдобавок, как назло, моросил мелкий дождик, так что поймать машину удалось не сразу.

Впрочем, для меня и обычно ловить такси — занятие муторное. Из соображений безопасности я всегда пропускаю две первые машины и сажусь только в третью. Поговаривают, будто у кракеров есть несколько фальшивых такси, на которых они подкарауливают иногда конверторов после работы и увозят неизвестно куда. Может, это лишь слухи. Лично я таких случаев не знаю. Но береженного бог бережет.

Поэтому я стараюсь ездить на метро или автобусом. Однако на этот раз я буквально засыпал на ходу от усталости, да и перспектива вымокнуть под дождем, а потом трястись в вагонной или автобусной давке, сводила меня с ума, и потому я решил: пусть и потрачу время, но поймаю такси.

В машине я то и дело проваливался в забытье, но всякий раз отчаянным усилием брал себя в руки. Только не здесь, твердил я себе. Вернись домой, доползи до постели — там и спи сколько влезет. Заснуть в такси сейчас было бы слишком опасно.

Чтобы не заснуть, я сосредоточился на бейсбольном матче, который передавали по радио. За бейсболом я никогда не следил, а потому решил болеть за ту команду, которая в данный момент нападала. «Наши» проигрывали — 3:1. Вскоре они послали мяч со второй базы, но питчер споткнулся, упал, не добежав до третьей, и счет стал 4:1. Комментатор тут же обозвал игру бездарной, и я полностью с ним согласился. Всякий может споткнуться впопыхах; но между базами в разгаре бейсбольного матча — это уж слишком!

Когда такси подрулило к моему дому, счет был по-прежнему 4:1. Я взял себя в руки, зажал под мышкой коробку и вылез из машины. Дождь почти перестал.

В почтовом ящике было пусто. Как и на автоответчике. Похоже, ни у кого на свете не было ко мне никаких вопросов. Ну и слава богу. Мне сейчас тоже ни до кого. Я достал из холодильника лед, налил в огромный бокал побольше виски и добавил в виски со льдом немного содовой. Затем разделся, лег в кровать и, опершись о подушку, стал пить из бокала маленькими глотками. Я чувствовал, что вот-вот потеряю сознание, но был доволен прожитым днем. Больше всего я люблю эти спокойные минуты в постели. Забраться под одеяло, потягивать виски и читать книгу под негромкую музыку. Все равно, что любоваться красивым закатом или дышать свежим воздухом перед сном.

Я проглотил уже половину виски, когда зазвонил телефон. Аппарат стоял на круглом столике в паре метров от кровати. Вылезать из уютной постели не хотелось; я просто лежал, уставившись на телефон, и слушал, как он надрывается. Раздалось то ли тринадцать, то ли четырнадцать звонков, но я не шелохнулся. В каком-нибудь старом мультфильме телефон бы при этом трясся от каждой трели, как эпилептик. Но в жизни, конечно, так не бывает. Он просто звенел на столике, совершенно неподвижный, и никак не хотел умолкать.

Рядом лежали нож, кошелек и загадочный подарок в коробке из-под шляпы. Я подумал, что неплохо бы заглянуть в коробку прямо сейчас. Может, там скоропортящиеся продукты, которые нужно держать в холодильнике? Или что-то живое? Или настолько важное, что изменит все мои дальнейшие планы?

Но для перестройки жизненных планов я слишком устал. А потому дождался, когда телефон замолчит, залпом допил виски, погасил ночник у подушки и закрыл глаза. Густые черные сети опутали все тело и потащили куда-то вниз. «А, пропади оно пропадом, — подумал я напоследок. — Мне-то что?»


Когда я проснулся, за окном висели бледные сумерки. Часы показывали шесть пятнадцать, но я не мог разобрать, утра или вечера. Надев штаны, я высунулся на лестничную клетку и взглянул на коврик у соседской двери. Там валялась газета, свежий утренний выпуск — значит, сейчас утро. Вот, оказывается, как полезны бывают газеты. Может, и мне на что-нибудь подписаться?

Стало быть, я проспал часов десять. Выспался плохо и вполне мог бы снова завалиться в постель, благо никаких дел на сегодня не было, — но передумал. Все-таки вставать вместе с солнцем — редкое удовольствие, и если такое случается, его уже трудно на что-нибудь променять.

Я принял душ и побрился. Минут двадцать, как обычно, делал зарядку. Позавтракал чем бог послал. В холодильнике — шаром покати, пора пополнять запасы. Я уселся за стол на кухне и, потягивая апельсиновый сок, набросал, что нужно купить. Одной странички из блокнота не хватило, и я вырвал другую. Супермаркеты в такую рань еще не работают. Пообедаю где-нибудь вгороде и там же куплю продукты.

Я вывалил в стиральную машину грязную одежду из корзины и принялся отмывать под краном замызганные кроссовки — и тут вспомнил о загадочном подарке старика. Отложив недомытую кроссовку, я вытер кухонным полотенцем руки, прошел в спальню и взял коробку со стола. И снова удивился, какая она легкая. До странного, до неприятного. Что-то не сходится, чувствовал я. Что-то не так. Это мне говорило профессиональным чутье, которому не нужны конкретные факты и доказательства.

Я огляделся. В комнате было неестественно тихо, будто отключили все звуки. Я кашлянул — прозвучало вполне нормально. Постучал рукояткой ножа по столу. Тук-тук. Обычный стук железа о дерево. Видимо, такая фобия. Поживешь хоть немного с отключенным звуком — и в любой тишине начинаешь искать черт-те что.

Я распахнул окно на балкон. И вздохнул с облегчением: комната наполнилась шумом машин и щебетом птиц. Так-то лучше. Эволюция эволюцией, а мир не может существовать без звуков разной громкости и происхождения.

Раскрыв нож, я взрезал скотч по краям коробки, стараясь не повредить содержимого. И увидел плотный слой мятых газет. Разгладил две-три, пробежал глазами по тексту. Ничего особенного — обычные газеты месячной давности. Я принес из кухни пластиковый пакет для мусора и сунул газеты туда. Все до одной — «Емиури»[352]. Недели за две.

Под газетами до самого дна коробка была наполнена, точно попкорном, пенопластовыми хлопьями размером с детский мизинец: такие используют для упаковки хрупкого багажа.

Я погрузил ладони в белое крошево, зачерпнул побольше и тоже отправил в мусор. Не знаю, что там за подарок, но времени он отнял будь здоров. Вычерпав с полкоробки проклятого попкорна, я наткнулся на сверток, обернутый очередной порцией газет.

Почувствовав, что сатанею, я сходил на кухню, достал из холодильника колу, вернулся в спальню и, усевшись на кровать, не спеша выпил всю банку. От нечего делать почистил ножом заусенцы на ногтях. Небольшая птица с черной грудкой, впорхнув на балкон, собирала хлебные крошки, постукивая клювом о стол. Обычное мирное утро.

Наконец я взял себя в руки, встал, подошел к столу и осторожно извлек из коробки сверток. Обмотанный поверх газет скотчем, он походил на некий объект абстрактного искусства, вроде продолговатого арбуза. И — почти ничего не весил.

Я убрал коробку и нож, положил сверток на стол и, аккуратно отлепив скотч, развернул газеты.

Передо мною стоял череп какого-то животного.

Час от часу не легче. Неужели старик совсем сбрендил и решил, что я обрадуюсь, получив в подарок звериный череп? Что ни говори, а у тех, кто дарит такие подарочки, явно проблемы с психикой.

Формой череп походил на лошадиный, но размерами уступал. Как бы там ни было, этот череп — насколько я смыслю в зоологии — когда-то принадлежал травоядному млекопитающему, не очень большому, с копытами и длинной мордой. Я перебрал в памяти подобных существ: олень, козел, баран, осел, антилопа, серна… И еще несколько — не помню, как называются.

Для начала я поставил череп на телевизор. Не очень приятное зрелище, что уж говорить, но больше класть некуда. Конечно, будь я Хемингуэй, наверное, поместил бы его на каминную полку рядом с рогами оленя. Но в моей квартирке нет никакого камина. Ни камина, ни серванта, ни даже стойки для обуви. Единственное место для хранения звериных черепов в моем доме — телевизор.

Выбросив остатки попкорна, на самом дне коробки я обнаружил еще один газетный сверток — на этот раз совсем небольшой. Развернул его, и в руках у меня оказались щипцы. Такие же стальные щипчики для камина, которыми старик извлекал звуки из черепов в лаборатории.

С полминуты я стоял, разглядывая эту штуковину. В отличие от черепа, она ощутимо оттягивала ладонь, а своим внушительным видом напоминала дирижерскую палочку из слоновой кости, которой Фуртвенглер управлялся с оркестром Берлинской филармонии[353].

Со щипцами в руке я подошел к телевизору и на пробу легонько стукнул ими по черепу в районе лба. «Кон-н-н», — загудело в ответ. Точно большая собака грустно вздохнула с закрытой пастью. Откровенно говоря, я ожидал звука порезче: какого-нибудь звяканья или щелчка. Но, в принципе, ничего сверхъестественного. Что ж, значит, так вот он и звучит, звериный череп. Ну и бог с ним. Совершенно не вижу, как от этого меняется моя жизнь.

Вдоволь настучавшись по черепу, я отошел от телевизора, сел на кровать, положил на колени телефон и набрал номер агентства Системы — проверить график работы на ближайшие дни. Следующий заказ — через четверо суток, сообщил мне агент. Нет проблем? Проблем нет, ответил я. На всякий случай я подумал было запросить у него подтверждение заказа на шаффлинг, но передумал. Документы в порядке, с оплатой никаких проблем. Да и сам старик говорил, что для пущей секретности решил обойтись без агента. К чему усложнять и без того запутанную историю?

К тому же, призна́юсь, именно этого агента я недолюбливал: худощавый верзила лет тридцати, вечно делает вид, будто знает все на свете. По возможности я стараюсь избегать долгих и нудных разговоров с такими типами.

Обсудив сугубо деловые вопросы, я повесил трубку, пересел на диван в гостиной и, включив видео, стал смотреть «Кей Ларго»[354] с Хэмфри Богартом. Больше всего в «Кей Ларго» я люблю Лорен Баколл. Конечно, в «Большом сне»[355] она тоже хороша, но, мне кажется, именно в «Кей Ларго» что-то заставляло ее играть как ни в каком другом фильме. Пытаясь понять, что же именно, я смотрел картину много раз, но ответа пока не нашел. Пожалуй, все дело в метафорах, которые нам нужны, чтобы проще глядеть на жизнь. Впрочем, точно утверждать не берусь.

Я пытался смотреть в экран, но взгляд то и дело цеплялся за череп на телевизоре. Сосредоточиться на Лорен Баколл не получалось. Я остановил пленку на эпизоде, когда начинается ураган, и какое-то время просто пил пиво, лениво разглядывая череп. Чем дольше я смотрел на него, тем сильней он мне что-то напоминал. Но что именно — не вспоминалось, хоть убей. Я достал из шкафа футболку и обмотал ею проклятый череп. Затем снова включил «Кей Ларго» и теперь уж полностью сосредоточился на Лорен Баколл.

В одиннадцать я вышел из дома, сел в машину, доехал до супермаркета у метро и закупил продуктов. В винной лавке напротив взял красного вина, газировки и апельсинового сока. Забрал из химчистки пиджак и две простыни. Купил в отделе канцтоваров шариковую ручку, конверт и бумагу для писем, в хозяйственной лавке — точильный брусок с самым мелким зерном, в книжном — пару журналов, в электротоварах — лампочку и аудиокассету, в фотолавке — пачку кассет для «поляроида». Потом зашел в музыкальный магазин и выбрал несколько пластинок. В итоге все заднее сиденье моей малолитражки оказалось забито свертками и пакетами. Видимо, у меня врожденная страсть к покупкам. Стоит выбраться в магазины — и я вечно набираю всякой всячины впрок. Как белка в ноябре.

Вот и автомобильчик свой я купил исключительно ради поездок по магазинам. Просто однажды у меня набралось столько покупок, что пришлось для них купить и машину. Нагруженный свертками и пакетами, я дотащился до первого попавшегося салона подержанных автомобилей. В Там было полно разных драндулетов. Сам я не ахти какой автолюбитель и не очень разбираюсь в этом железе. Поэтому я просто сказал продавцу: «Что угодно, только не очень большое».

Продавец, которому я достался, мужчина средних лет, притащил каталог, чтобы я выбрал лучшую марку, модель и что-то там еще. Каталог читать не хотелось, и я объяснил: я хочу простой автомобиль для покупок. Гонять на нем по скоростному шоссе, катать с ветерком красоток или вывозить семью на природу в мои планы не входит. Меня не интересуют ни скоростные двигатели, ни продвинутая стереосистема, ни люк на крыше, ни сверхвыносливые покрышки. Нужна совсем маленькая машина, которая разворачивается на любом пятачке, не очень загрязняет атмосферу, не шумит и нечасто ломается, — чтобы я мог доверить ей трофеи своих набегов на магазины. А если она при этом еще и темно-синяя — о большем я и не мечтаю.

То, что он предложил, оказалось желтой отечественной малолитражкой. Цвет не очень мне понравился, но когда я сел за руль, сразу одобрил и общее состояние машины, и ее способность вписаться в любой поворот. Простенький дизайн салона, абсолютно ничего лишнего — как мне и нравится. Модель была старая, и он уступил ее по дешевке.

— Строго говоря, в будущем все машины такими и будут, — сказал продавец. — Просто сегодня у всех немного съехала крыша.

Я полностью с ним согласился.

Вот так мне достался автомобиль для покупок. Ни для чего другого я его все равно не использую.

Покончив с покупками, я припарковался у ближайшего ресторанчика, заказал пиво, салат из креветок с луковыми колечками и в полном молчании пообедал. Креветки оказались перемороженными, а лук раскисшим. Я огляделся, но не заметил, чтобы кто-то из посетителей скандалил с официантками или бил тарелки об пол. А потому решил не жаловаться и глотать, что дают. Как говорится, не рассчитывай на многое — не будешь разочарован.

Из окна ресторанчика просматривалось скоростное шоссе. На нем — автомобили самых разных мастей и оттенков. Глядя на них, я вспомнил о странном старике и его внучке, на которых вчера работал. При всей симпатии к этим людям, их жизнь, мягко говоря, превосходила мои представления о нормальности. Идиотский лифт, подземный мир за стенкой гардероба, жаббервоги, отключенный звук — что ни возьми, все чересчур. Не говоря уже о зверином черепе в прощальном подарке.

В ожидании кофе я стал вспоминать, как выглядела очаровательная толстушка. Деталь за деталью я восстанавливал в памяти ее квадратные сережки, розовые костюм и туфли на каблучках, ее плотные икры, мягкую линию шеи, черты лица и так далее. Странное дело: каждую деталь я помнил довольно отчетливо, но когда попытался собрать все в одно целое, портрет получился на удивление размытым. Наверное, я давно не спал с толстушками. И забыл, как это на самом деле. Если вспомнить, последний раз я был с полной женщиной два года назад.

Однако старик прав: манеры толстеть у людей весьма и весьма разнообразны, и каждая толстушка толста по-своему. Однажды — в тот самый год, когда «Красная Армия» устроила заварушку в Каруидзаве[356], — я соблазнил девушку с фантастически толстой задницей. Работала она за конторкой в банке и часто меня обслуживала. Слово за слово — мы с нею разговорились, как-то вечером сходили в бар, а потом оказались в одной постели. И, собственно, уже только в постели я впервые заметил, насколько грандиозна у нее нижняя половина. До этого я видел ее, в основном, только за стойкой и не мог знать, какая она там, внизу. Это все оттого, что в студенчестве слишком увлекалась пинг-понгом, сказала она, но я не уловил в таком объяснении никакой логики. Никогда не слышал, чтобы от пинг-понга толстели, а тем более — исключительно ниже пояса.

Но ее полнота была очень милой. Я прикладывал ухо к ее бедру, и мне грезилось, будто я чудным весенним днем лежу в мягкой траве на залитой солнцем поляне. Ее поясница напоминала свежайший футон[357], а округлые линии ног гармонично и плавно восходили к промежности. Но когда я похвалил ее прелести, — а я из тех, кто сразу хвалит, если нравится, — то услышал в ответ лишь: «Да ладно тебе». Кажется, она так и не поверила в искренность моих слов.

Конечно, доводилось мне спать и с просто толстыми женщинами. А дважды — с совсем уж тучными, чьи формы состояли сплошь из округлостей. Первой такой у меня была учительница музыки по классу синтезатора, а второй — безработная художница-стилистка. И, должен заметить, даже среди этих женщин каждая толстела по-своему.

Наверно, и впрямь существует тенденция: чем больше спишь с разными женщинами, тем безнадежней уходишь в чисто техническую сторону секса. И удовольствие от секса как такового тускнеет. Понятно, что в самом желании никакой техники быть не может. Но стоит желанию разлиться рекой, и тебя затягивает водопад удовольствия, что в конечном итоге выливается в заводь полового акта. И вот ты уже стремишься не к водопаду, который тебя чему-то научил прежде, но к заводи, куда ты однажды приплыл, потому что использовал такие-то технические навыки. Постепенно у тебя, как у собаки Павлова, вырабатывается рефлекс, и из реки желания ты приучаешься сразу сигать в заводь акта… Или мне только так кажется с годами?

Я прервал размышления о голых толстушках, расплатился и вышел. Заглянул в ближайшую библиотеку, подошел к конторке и сообщил длинноволосой библиотекарше, что меня интересует все о черепах млекопитающих. Та с трудом оторвалась от какого-то покетбука и посмотрела на меня снизу вверх.

— Прошу прощения? — переспросила библиотекарша.

— Все — о черепах — млекопитающих, — повторил я, внятно проговаривая каждое слово.

— Все-о о черепа-ах млекопита-ающих! — произнесла она с чувством и нараспев. Будто объявила название поэмы, которую собирается продекламировать перед затаившей дыхание аудиторией. Ну и дела, улыбнулся я про себя. Неужели она таким же образом реагирует на все, о чем бы ее ни спросили? Например:

Исто-ория ку-укольного теа-атра!

Осно-овы кита-айской гимна-астики!

Ей-богу, было бы забавно послушать поэмы с такими названиями.

Закусив губу и немного подумав, она сказала:

— Минутку, сейчас посмотрим, — и, развернувшись на сто восемьдесят градусов, набрала на компьютере слово «млекопитающие». На экране появился список книг названий в двадцать. Она взяла световое перо и вычеркнула оттуда примерно две трети. Потом записала то, что осталось, и набрала еще одно слово — «скелеты». Выскочило еще семь-восемь заголовков, два из которых она оставила и добавила к прежнему списку. Наблюдая за ней, я подумал: как все-таки изменились библиотеки за какие-то пару десятков лет. Кармашки с картонными формулярами, приклеенные к задней обложке, вспоминаются сегодня, как сон. А в детстве, помню, я страсть как любил разглядывать формуляры с чернильными штампами — сроками, на которые выдавалась книга.

Пальцы девушки порхали над клавиатурой, а я все смотрел на ее волосы и стройную спину. И никак не мог разобрать, испытываю я к ней симпатию или нет. Красива, приветлива, умна. Разговаривает — будто стихи читает. Решительно ничто не мешало мне испытывать к ней симпатию.

Нажав на клавишу, она скопировала изображение с экрана, распечатала его на принтере и протянула мне.

— Вот список из девяти книг. Пожалуйста, выбирайте.

В списке значилось:


1. МЛЕКОПИТАЮЩИЕ: КРАТКАЯ ЭНЦИКЛОПЕДИЯ

2. ИЛЛЮСТРИРОВАННЫЙ АТЛАС МЛЕКОПИТАЮЩИХ

3. СКЕЛЕТЫ МЛЕКОПИТАЮЩИХ

4. ИСТОРИЯ МЛЕКОПИТАЮЩИХ

5. Я, МЛЕКОПИТАЮЩЕЕ

6. АНАТОМИЯ МЛЕКОПИТАЮЩИХ

7. МОЗГ МЛЕКОПИТАЮЩИХ

8. КОСТИ ЖИВОТНЫХ

9. О ЧЕМ ГОВОРЯТ СКЕЛЕТЫ


По правилам библиотеки можно было взять не более трех книг одновременно. Я выбрал номера 2, 3 и 8. «Я, млекопитающее» и «О чем говорят скелеты» тоже звучало весьма интригующе. Но к моим нынешним вопросам эти книги напрямую вроде бы не относились, и я оставил их на следующий раз.

— Мне очень жаль, но «Иллюстрированный атлас млекопитающих» у нас только для просмотра в читальном зале и выносу из библиотеки не подлежит, — сказала девушка и почесала висок авторучкой.

— Но поймите, — сказал я. — Для меня это очень важно. Я верну вам книгу завтра утром, и у вас не будет никаких проблем. Нельзя ли одолжить ее мне хотя бы на день?

— Вообще-то иллюстрированные серии очень популярны. Если начальство узнает, что я раздаю запрещенные к выносу книги, мне сильно влетит…

— Всего один день! Никто и узнать ничего не успеет.

Она колебалась. Ее рот приоткрылся, а язычок уперся в нижние зубы. Прелестный розовый язычок, отметил я про себя.

— Ну, так и быть, — вздохнула она. — Но учтите, это в первый и последний раз. И чтобы завтра в полдесятого книга была на месте, договорились?

— Спасибо, — сказал я.

— Не за что, — ответила она.

— Но я хотел бы вас как-нибудь отблагодарить. Что для этого лучше сделать?

— Через дорогу — кафе-мороженое. Я люблю двойное с вафельной крошкой, снизу фисташки, сверху кофейный ликер. Запомнили?

— Двойное вафельное, снизу фисташки, сверху ликер, — прилежно повторил я.

Я отправился в кафетерий, она — к стеллажам за книгами. Когда я вернулся, она еще не пришла, и я несколько минут прождал ее у конторки, застыв, как часовой, с мороженым в левой руке. Старички и старушки, читавшие за столиками газеты, ошалело таращились то на меня, то на мороженое. Слава богу, оно оказалось достаточно твердым и таяло медленно. Хотя признаюсь: долго держать в руке мороженое, ни разу не откусив, — занятие ужасно неуютное. Чувствуешь себя как памятник, о котором забыл весь белый свет.

Ее книга — дешевая, в мягкой обложке — приютилась на столе, как уснувший кролик. Я вгляделся в название — «Путешественник во времени. Жизнь Герберта Уэллса», том второй[358]. Судя по всему, книга личная, не из библиотеки. Рядом лежали три остро заточенных карандаша. И семь-восемь канцелярских скрепок. Просто наваждение какое-то. Куда ни пойди — всюду скрепки…

А может, какой-то природный катаклизм наводнил весь мир канцелярскими скрепками? Или просто я сам реагирую на скрепки острее, чем следует? Так или иначе, ситуация неестественная. Словно кто-то планомерно разбрасывает скрепки в тех местах, где я вот-вот появлюсь, — да так, чтобы я обязательно их увидел. Неспроста. Слишком много всего неспроста. Черепа, скрепки… Я чувствовал, что все это как-то связано между собой. Но что общего может быть между звериным черепом и металлической скрепкой? Не понимаю, хоть тресни.

Наконец длинноволосая вернулась с тремя книгами в руках. Вручила их мне, взяла мороженое и стала есть, хоронясь за конторкой от посторонних глаз. Я глядел сверху. Ее шея казалась мне хрупкой и очень красивой.

— Большое спасибо, — сказала она.

— Взаимно, — ответил я. — Кстати, зачем вам канцелярские скрепки?

— Ка-анцеля-арские скре-епки? — снова пропела она. — Скрепками скрепляют бумагу. Это все делают. А вы разве нет?

И то правда. Я еще раз поблагодарил ее, сгреб книги и вышел из библиотеки. Действительно, скрепками пользуются все на свете. Заплати всего тысячу иен[359] — и обеспечишь себя скрепками на всю оставшуюся жизнь. Я заглянул в канцтовары, купил себе на тысячу иен скрепок и поехал домой.


Вернувшись, я первым делом забил продуктами холодильник. Завернул в пленку рыбу и мясо. Уложил в морозилку все скоропортящееся, а также хлеб и кофейные зерна. Сунул тофу[360] в кастрюлю с водой. Выстроил пиво в секции для бутылок. Разложил овощи: свежие вглубь холодильника, старые — поближе к дверце. Переоделся в домашнее, спрятал одежду в шкаф, расставил на полке в ванной новые шампуни и мыло. И, наконец, подошел к телевизору и рассыпал вокруг черепа скрепки.

Ну и сочетаньице.

Все равно что пуховая подушка с ледорубом или чернильница с сельдереем. Я вышел на балкон и посмотрел на эту композицию издалека, но впечатление не изменилось. Что общего может быть между черепом животного и канцелярскими скрепками? И все же что-то их объединяло. Просто я не знал — или не помнил, что именно.

Я опустился на кровать и долго сидел, уставясь на череп со скрепками. В голове ничего не всплывало. Только время, минута за минутой, уходило без толку. За окном промчались одна за другой машина скорой помощи и автобус ультралевых с мегафонами. Захотелось виски, но я решил потерпеть. В ближайшее время мне понадобится трезвая голова. Минуту спустя ультралевые пронеслись в обратном направлении. Заблудились, наверное. В этом районе очень много извилистых улочек, и сбиться с дороги легко.

Прекратив бесплодную медитацию, я встал с кровати, уселся за кухонный стол и начал листать библиотечные книги. Первым делом проверил изображения всех небольших травоядных и сравнил их черепа с экземпляром на телевизоре. Травоядных средней величины на Земле оказалось куда больше, чем я предполагал. Шутка сказать: одних подвидов оленей — более тридцати.

Я снял звериный череп с телевизора, поставил на стол и стал сличать его с иллюстрациями. Потратил на это час двадцать, но ни к одной из девяноста трех особей на картинках череп не подошел. Абсолютный тупик. Я закрыл книги, отодвинул их на дальний угол стола и потянулся.

Делать нечего. Я включил кассету с «Тихим человеком» Джона Форда[361] и растянулся на кровати.

И тут в мою дверь позвонили.

Я посмотрел в глазок. За дверью стоял мужик средних лет в комбинезоне Токийской службы газа. Не снимая цепочки, я приоткрыл дверь на несколько сантиметров и спросил, что ему нужно.

— Плановая проверка! — ответил он.

— Подождите, — сказал я, прошел в комнату, взял со стола нож, сунул в карман брюк и только потом открыл дверь. Газ на утечку проверяли всего пару недель назад. Да и сам мужик держался как-то не очень естественно.

Тем не менее я с равнодушным видом завалился на кровать, продолжая смотреть «Тихого человека». Вооружившись какой-то штуковиной, похожей на прибор, каким врачи измеряют давление, мужик проверил газ в ванной, а затем перешел на кухню. Туда, где на столе громоздился звериный череп. Я встал и, не убавляя громкости телевизора, подкрался к кухонной двери. Чутье не обмануло меня. В тот миг, когда я заглянул на кухню, мужчина уже засовывал череп в черный пластиковый пакет. Выхватив нож, я прыгнул на него сзади, заломил ему руку назад и приставил лезвие к кончику носа. От испуга он мгновенно выронил пакет обратно на стол.

— Я не хотел ничего дурного! — запричитал он дрожащим голосом. — Просто увидел его, и вдруг — так захотелось! Не удержался и сунул в пакет. Наваждение какое-то. Внезапный порыв… Простите меня!

— Еще чего! — сказал я. Мне еще не приходилось слышать, чтобы газовые инспекторы внезапно вспыхивали страстью к черепам животных. — Если не скажешь правду — перережу твою поганую глотку!

По-моему, это прозвучало ужасно фальшиво. Но мужик, похоже, сомневаться не стал.

— Я скажу правду! — прохрипел он. — Только не сердитесь… На самом деле, мне заплатили, чтобы я эту штуку у вас украл. Два каких-то типа. Пристали прямо на улице. Мол, не хочешь ли подработать. Дали пятьдесят тысяч иен[362]. И еще столько же обещали, когда товар принесу… Я бы и слушать не стал, но один из них был такой верзила. Откажись — живым бы не отпустили. Вот и пришлось соглашаться… Пожалуйста, не убивайте меня! У меня две дочки. Скоро школу заканчивают…

— Две? И обе заканчивают? — засомневался я.

— Да. Одна этой весной[363], другая через два года.

— Хм-м… Какую школу, где?

— Старшая — городскую гимназию Симура, а младшая — частный колледж Футаба в Ецуя.

Сочетание достаточно дикое, чтобы этого не могло быть на самом деле[364]. Я решил ему поверить.

Приставив к его горлу нож, я выудил бумажник из заднего кармана его брюк и проверил содержимое. Пять новеньких банкнот по десять тысяч иен. Еще семнадцать тысяч мелкими купюрами. Помимо денег — удостоверение инспектора Службы газа и цветное фото семьи. Обе дочери одеты в новогодние кимоно. Ни ту, ни другую даже миловидной не назовешь. Одинакового роста — не разобрать, какая в гимназии, какая в колледже. В отдельном кармашке бумажника — проездной на метро от Сугамо до Синаномати. Ничего опасного для меня. Я сложил нож и отпустил свою жертву.

— Можешь уматывать, — сказал я, возвращая бумажник.

— Спасибо вам! Спасибо! — чуть не расплакался он. — Вот только… Как же мне дальше быть? Деньги-то я взял, а принести ничего не смогу! Что со мной теперь сделают?

Я не знал, что с ним сделают. О чем ему и сообщил. От кракеров — а скорее всего, это именно кракеры, — можно ожидать чего угодно. Эти ребятки специально продумывают все так, что предугадать их действия невозможно. Может, вырежут бедняге глаза. А может, заплатят еще столько же и скажут: «спасибо за услугу». Кто их знает.

— Значит, один — верзила? — уточнил я.

— О да, просто монстр какой-то! А другой — наоборот, почти карлик. Метра полтора, не больше. Карлик одет очень дорого. Не то что верзила. Но оба без тормозов в голове — ясно с первого взгляда…

Я объяснил ему, как выбраться из дома через пожарный выход. На задворках моей многоэтажки есть очень тесный проход между домами, и если там выйти, с улицы не очень-то и разглядишь. Если мужику повезет, уйдет незамеченным.

— Огромное вам спасибо! — сказал он голосом человека, которого только что вынули из петли. — Если можно, не сообщайте в мою компанию…

— Не буду, — пообещал я. Выставив незваного гостя, я запер дверь на замок и набросил цепочку. Затем прошел в кухню, сел, выложил нож на стол и извлек из пакета череп.

По крайней мере, я понял одно. Кракерам нужен череп. То есть, он представляет для них какую-то очень большую ценность.

Пока у меня с кракерами на равных: у меня есть череп, но я не знаю, в чем его ценность; они знают — или полагают, что знают, — в чем его ценность, но черепа у них нет. Пятьдесят на пятьдесят. У меня два возможных хода. Первый — позвонить в Систему, доложить обстановку, и тогда либо прикроют меня, либо увезут куда-нибудь череп. Второй вариант — позвонить симпатичной толстушке и узнать, в чем ценность черепа.

Однако втягивать в эту заварушку Систему пока не хотелось. Доложи я им, что происходит, — меня тут же подвергнут долгой и нудной перепроверке. Сразу придется отвечать на кучу вопросов и писать целый ворох отчетов. В этом смысле, крупная организация — страшно неудобная штука. Слишком много сил и времени тратишь зря. И слишком много дураков встречаешь во время работы.

Позвонить же толстушке невозможно чисто практически: я не знаю ее телефона. Можно, конечно, добраться до их конторы, но вряд ли охрана у входа пропустит меня без предварительного согласования.

Хорошенько все взвесив, я решил не делать ничего.

Взяв щипцы, я легонько ударил череп по темечку. «Кон-н-н», — прогудело в ответ. Словно его хозяин, зверь непонятной породы, негромко застонал. Я повертел череп в руках, пытаясь понять, отчего получается такой странный звук. И еще раз ударил по нему щипцами. «Кон-н-н». Похоже, гудит всегда из одного места.

Я постучал еще несколько раз — и так, и эдак, в разных местах — и наконец понял, где это. Как бы я ни стучал, гул исходил из небольшой — лишь пара сантиметров в диаметре — неглубокой ямки на переносице черепа. Я погладил дно ямки кончиком пальца. В отличие от обычной кости, та казалась более шероховатой. Как если бы то, что здесь было когда-то, отломали насильно. Например, какой-нибудь рог…

Рог?

Но если это так — получается, что у меня в руках череп однорогого животного. Я снова открыл «Иллюстрированный атлас млекопитающих» и попытался найти кого-нибудь с единственным рогом на морде. Бесполезно. Такого животного не было. Если, конечно, не считать носорога; однако ни размерами, ни формой этот череп на носорожий не походил.

Ну что ж. Вздохнув, я достал из холодильника лед, открыл бутылку «Олд кроу» и смешал себе виски со льдом. День кончается, можно и виски себе позволить. И закусить консервированной спаржей. Обожаю белую спаржу! Покончив со спаржей, я нашпиговал белую булку копчеными устрицами. Съел. И налил еще виски.

Удобства ради я решил исходить из того, что череп принадлежит единорогу. Иначе ничего не сдвинется с места. Итак:


У меня в руках — череп единорога.


Просто черт знает что. Отчего в мою жизнь все время вторгается какая-то мистика? Что я сделал не так? Я — простой, приземленный человек, конвертор на вольных хлебах. Нет у меня ни особого честолюбия, ни сильных страстей. Ни семьи, ни друзей, ни любовницы. Обычный работяга, которому лишь бы денег скопить до пенсии, а потом послать подальше все это конвертирование — и на старости лет спокойно учиться игре на скрипке или греческому языку. Отчего меня затягивает в какие-то дикие истории с единорогами и обеззвученными толстушками?

Допив вторую порцию виски, я пошел в спальню, отыскал в телефонной книге номер библиотеки, позвонил и попросил соединить меня с абонементным отделом. Секунд через десять я услышал в трубке голос моей длинноволосой знакомой.

— «Атлас млекопитающих» на проводе, — представился я.

— Спасибо за мороженое, — сказала она.

— Пустяки, — сказал я. — У меня еще одна просьба. Можно?

— Про-осьба? — пропела она. — Смотря какая.

— Меня интересуют единороги.

— Единоро-оги… — повторила она.

— Посмотришь?

Она помолчала. Наверное, покусывает губу, представил я.

— А что конкретно тебя интересует в единорогах?

— Все, — ответил я.

— Послушай, но уже без десяти пять! Мы вот-вот закрываемся, я страшно занята. Приходи завтра к открытию — найду тебе все, что нужно, хоть о двенадцатирогах!

— Я не могу ждать. Это очень срочно.

— Уф-ф, — вздохнула она. — Насколько срочно?

— Дело касается эволюции, — пояснил я.

— Эволю-у-уции?.. — переспросила она удивленно. Я представил, как отчаянно эта бедная девушка пытается разгадать, с кем имеет дело — с обычным человеком, похожим на сумасшедшего, или все-таки с сумасшедшим. И помолился о том, чтобы она выбрала первое. Тогда еще можно надеяться, что она войдет в мое положение.

Тишина, как беззвучный маятник, раскачивалась между нами секунд десять.

— Эволюция — это то, что развивалось сто тысяч лет, так или нет? Может, я чего-то не понимаю, но что там может быть настолько срочным? Что не может подождать один-единственный день?

— Бывает эволюция и за сто тысяч лет, и за какие-нибудь три часа. По телефону толком не объяснишь. Но я хочу, чтобы ты мне поверила. Дело касается нового этапа в эволюции человека.

— Это что, как в «Космической одиссее 2001 года»[365]?

— Именно, — ответил я. — Я тоже смотрел «Одиссею» на видео. Несколько раз.

— Эй… Знаешь, что я о тебе думаю?

— Наверно, пытаешься разобраться, насколько я агрессивен как сумасшедший. Верно?

— В общем, примерно так, — сказала она.

— Ты прости, что сам за себя говорю, но мое сумасшествие не очень агрессивно. А если честно, это даже и не сумасшествие. Немного чудаковатости, немного твердолобости, плюс нелюбовь к самоуверенным типам, но сумасшествия нет. Конечно, кому-то я в жизни не нравлюсь, но сумасшедшим меня еще никто не называл.

— Так… — задумалась она. — Ну, разговариваешь ты, в общем, нормально. И человек вроде неплохой. И мороженым угостил… Ладно! Встречаемся в кафе рядом с библиотекой в полседьмого. Я передам тебе книги. Устроит?

— Все немного сложнее. Сразу всего не расскажешь, но есть обстоятельства, которые мне сейчас не позволяют выйти из дома. Уж извини, но…

— То есть… Ты хочешь сказать… — проговорила она и нервно постучала ноготками по зубам. По крайней мере, именно так мне послышалось. — Ты требуешь, чтобы я принесла эти книги тебе домой. Я правильно понимаю?

— Если честно, то да, — подтвердил я. — С единственной разницей: я не требую, а прошу.

— Значит, на жалость давишь?

— Именно так, — сказал я. — Если б ты знала, сколько всего на меня свалилось…

Между нами снова повисло молчание. Но это молчание не походило на отключенный звук — по крайней мере, я слышал в трубке мелодию, которую включают перед окончанием рабочего дня. Мы просто не говорили ни слова.

— Я здесь пять лет работаю, — наконец сказала она. — Но еще ни разу не встречала такого нахала, как ты. «Доставьте книги ко мне домой»… Где это видано, а? Тем более — при первой же встрече. Тебе самому не стыдно?

— Стыдно, конечно. Но я сейчас не принадлежу себе. И все остальные пути перекрыты. Я могу лишь надеяться, что ты войдешь в мое положение.

— Черт знает что! — с чувством сказала она. — Ладно. Рассказывай, как к тебе добираться.

И я с радостью подчинился.

Глава 8

КОНЕЦ СВЕТА
Полковник
— Я думаю, вернуть свою тень тебе уже не удастся, — говорит мне старый Полковник, поднося к губам чашку с кофе.

Как и многие, кто всю жизнь отдает приказы, Полковник разговаривает, держа спину прямо и выставив подбородок вперед. Однако в нем не чувствуется ни спеси, ни стремления повелевать окружающими. После многих лет в армии у него осталась только прямая осанка, любовь к дисциплине и неиссякаемый арсенал воспоминаний. Для меня Полковник, можно сказать, — идеальный сосед. Всегда приветлив, спокоен. Да еще и отличный шахматист.

— Страж верно говорит, — продолжает он. — Ни теоретически, ни практически у тебя не остается никаких шансов. Жить в Городе с тенью нельзя. А покинуть Город, однажды попав в него, невозможно. Говоря по-военному — для обратного маневра места нет. Все входят, никто не выходит. По крайней мере, пока Город окружает Стена.

— Но я не думал, что потеряю тень навсегда! — жалуюсь я. — Я-то полагал, это лишь на время. Никто мне не объяснил…

— А здесь никто ничего не объясняет, — говорит Полковник. — Этот город живет по своим законам. Что ты знаешь, чего не знаешь — Городу все равно. Жаль, конечно, что у тебя все так вышло…

— Но что будет с моей тенью?

— Да ничего особенного. Поживет какое-то время там. Пока не помрет. Ты видел ее с тех пор?

— Пока нет. Ходил проведать несколько раз, да Страж не пускает. Говорит — из соображений безопасности,

— Ну, что ж… Ничего не поделаешь, — качает головой старик. — Все-таки присматривать за тенями — его работа. Он за них отвечает. Тут я тебе ничем не помогу. Нрава он крутого, других никогда не слушает. Остается только ждать, когда у него изменится настроение.

— Так я, пожалуй, и поступлю, — киваю я. — Но все-таки… Чего именно он боится?

Допив кофе, он ставит чашку на блюдце, достает из нагрудного кармана платок и вытирает губы. Как и его мундир, платок далеко не нов, но безупречно чист и отглажен до совершенства.

— Того, что вы с твоей тенью будете цепляться друг за друга. Тогда ему придется вас заново расцеплять…

Он вновь сосредоточивается на игре. Эти шахматы немного отличаются от тех, что я знал, — и правилами, и фигурами, — так что старик побеждает в них чаще.

— Моя обезьяна ест твоего епископа, не возражаешь?

— Вперед! — соглашаюсь я. И, передвинув стену на левый фланг, отрезаю его обезьяне путь к отступлению.

Старик кивает несколько раз и опять застывает над доской. Хотя мое положение безнадежно и его победа предрешена, он не устраивает расправы, но обдумывает ход за ходом. Игра для него — не борьба с противником, а проверка собственного интеллекта.

— Расставаться с тенью, обрекая ее на смерть, всегда больно, — говорит Полковник, двигает по диагонали слона и ставит вилку моим королю и стене. Мой король уже совсем голый; до мата остается каких-нибудь два-три хода. — Эта боль у всех одинакова. Вот и со мною было так же. Но одно дело, когда расстаешься с тенью в детстве, толком к ней не привыкнув. У меня куда хуже: я позволил своей тени умереть, когда мне было шестьдесят пять. В таком возрасте, поверь мне, слишком тяжело кого-нибудь забывать…

— Но сколько тень живет после того, как ее отрежут?

— Смотря какая тень, — отвечает старик. — Чьи-то тени густые и сильные, чьи-то — не очень. Но в этом городе никакие тени долго не живут. Слишком суровый для них климат. Очень долгие и холодные зимы. Ни одна тень не дотягивает до весны.

Я надолго задумываюсь над доской — и, наконец, решаю сдаться.

— Даю тебе фору в пять ходов, — говорит Полковник. — Попробуй, имеет смысл. Пять ходов — неплохой отрыв, чтобы повернуть ситуацию в свою пользу. Игра — такая штука: никогда не знаешь, что будет, пока не победишь или не проиграешь окончательно.

— Давайте попробуем, — соглашаюсь я.

Пока я обдумываю ходы, Полковник встает у окна, чуть приоткрывает плотную штору и смотрит в щель на улицу.

— У тебя сейчас самый тяжелый период. Как с зубами. Старые уже выпали, а новые еще не выросли. Понимаешь, о чем я?

— Мою тень уже отрезали, но она еще не умерла?

— Вот именно, — кивает он. — Я помню, каково это — между собой прошедшим и тем, в кого еще превратишься. Мотает туда-сюда. Но как только вырастают новые зубы, о старых уже не вспоминаешь.

— Значит, именно так теряют себя? — уточняю я.

Старик молчит.

— Извините, что задаю столько вопросов, — говорю я. — Но я почти ничего не знаю о Городе. Все время боюсь что-то сделать не так. Кто этим городом управляет? Для чего ему такая высокая Стена? Почему каждое утро зверей выгоняют, а вечером запускают обратно? Что такое старые сны? Ничего понять не могу… А кроме вас, даже не у кого спросить.

— Я тоже не до конца понимаю, как здесь все устроено, — тихо отвечает Полковник. — К тому же, не все можно выразить словами. И еще есть то, о чем я не должен рассказывать. Но ты не волнуйся. В каком-то смысле, Город устроен справедливо. Постепенно он даст тебе все, в чем ты можешь нуждаться, и все, что тебе нужно знать. Ты должен всему научиться сам. Главное — знай: этот город совершенен. В нем есть все что угодно. Но если этого не понимать, то в нем нет ничего. Абсолютный ноль. Хорошо запомни это. Что бы тебе ни рассказывали другие, оно так и останется чужими рассказами. Лишь то, чему ты выучишься сам, станет частью тебя. И поможет выжить. Открой глаза и уши, включи голову — и ты увидишь все, что Город может тебе передать. А коли помнишь, какой ты был, — используй и это, пока не исчезло. Больше я тебе ничего не скажу.


Если Фабричный Квартал, в котором живет библиотекарша, утопил прежний лоск в безысходном мраке, то дома Резиденции в юго-западной части Города растеряли былую пышность в унылых сумерках. Все, что когда-то дышало весенней свежестью, давно расплавилось от летнего зноя, а потом задубело под зимним ветром. Двухэтажные коттеджи на склоне Западного холма строились так, чтобы под одной крышей раздельно жило три семьи, и лишь узенький вестибюль под козырьком в середине здания был бы общим. Все дома в Резиденции белые. Полностью белые, куда ни глянь: от перекладин под крышей до оконных рам и балконных перил. Каких только оттенков белого цвета не встретишь, бродя по склону холма: белый — ослепительно-яркий от свежей краски, белый — порыжевший за много лет от солнца, и белый — вылизанный дождями и ветром до потери всякого цвета.

Ни оград, ни заборов в Резиденции нет. Только у каждого входа — цветочная клумба в метр шириной. Ухаживают за клумбами всегда очень тщательно; весной на них распускаются крокусы, ноготки и анютины глазки, а осенью цветут космеи. Утопая в живых цветах, эти здания еще сильнее напоминают заброшенные руины.

Когда-то это был самый процветающий район в Городе. Всякий раз, спускаясь по тропинке с холма, я представляю себе, как носились по улицам дети, слышалось пианино, пахло горячим ужином. Моя память одну за другой распахивает прозрачные двери Времени, и прошлое Города оживает перед моими глазами. Когда-то здесь жили семьи государственных служащих. Люди не очень богатые, но и не самого низкого ранга; городские чиновники средней руки. И, как могли, берегли эту заводь своего размеренного благополучия.

Потом они все исчезли. Не знаю, куда и почему.

Теперь Резиденцию населяют отставные военные. Лишенные тени, никчемные, как опустевшие коконы насекомых, доживают они свою одинокую жизнь под всеми ветрами на склоне Западного холма. Беречь им давно уже нечего. В каждом коттедже Резиденции ютится по семь или восемь старых вояк.

Жилище, куда определил меня Страж, — небольшая комната в одном из этих домов. Под крышей со мной обитают полковник, два майора, два лейтенанта и сержант. Сержант готовит еду и следит за хозяйством, полковник отдает приказы. Точь-в-точь как в настоящей армии. Шесть стариков, которые всю свою жизнь занимались подготовкой к войне, ведением войны, устранением последствий войны, революциями, контрреволюциями — и не смогли найти ни времени, ни возможности создать собственную семью.

Каждое утро, проснувшись, они наскоро завтракают и без всяких приказов отправляются каждый на свою работу. Кто соскребать облупившуюся краску с домов, кто выпалывать сорняки на газонах, кто ремонтировать старую мебель, кто — грузить на тележку продукты, которые распределяют у подножья холма. Закончив утреннюю работу, старики садятся у дома на солнышке и предаются бесконечным воспоминаниям.


Доставшаяся мне комната находится на втором этаже и смотрит окнами на восток. Вид из окон не самый лучший: половину обзора закрывает вершина холма и лишь сбоку просматриваются Река и Часовая Башня. Похоже, здесь не живут уже очень давно: штукатурка на стенах покрылась темными пятнами, а оконные рамы — толстым слоем белесой пыли. Всей мебели — старенькая кровать, небольшой обеденный стол и два стула. На окнах — тяжелые шторы с едким запахом плесени. Половицы рассохлись и стонут при каждом шаге.

Каждое утро из соседней комнаты выходит Полковник. Мы вместе завтракаем, а потом задергиваем шторы как можно плотней и до полудня играем в шахматы. Кроме шахмат в обычный солнечный день заняться попросту нечем.


— В такой чудный день сидеть дома, задернув шторы, должно быть невыносимо для такого молодого, как ты, — замечает Полковник.

— И не говорите…

— Хотя мне, конечно, заполучить партнера в шахматы — только в радость. У здешних стариков игра не в почете. Я, наверно, последний, кому интересны шахматы.

— Почему вы согласились лишиться тени?

Старик долго разглядывает свои пальцы в ярком свете из расщелины между шторами. Затем отходит от окна и снова садится за стол напротив меня.

— Почему, говоришь? — повторяет он. — Наверно, я слишком долго защищал этот город. Наверно, мне казалось, покинь я его — вся моя жизнь потеряла бы смысл… Впрочем, так это или нет — сейчас уже не важно.

— И вы никогда не раскаивались в том, что остались без тени?

— Нет, — качает старик головой. — В этой жизни я не совершал ничего, за что бы теперь раскаивался.

Я съел стеной его обезьяну и расчистил место для своего короля.

— Отличный ход, — одобрил Полковник. — Защищаешь стеной единорога, а заодно высвобождаешь короля. Хотя, конечно, и даешь развернуться моемурыцарю…

Пока старик размышляет над следующим ходом, я кипячу воду и завариваю свежий кофе. Сколько таких же полудней у нас еще впереди, думаю я. В городе, обнесенном высокой стеной, выбирать особенно не из чего.

Глава 9

СТРАНА ЧУДЕС БЕЗ ТОРМОЗОВ
Аппетит • Фиаско • Ленинград
В ожидании длинноволосой я состряпал нехитрый ужин. Растер в ступке соленые сливы, приготовил из них соус для салата, обжарил в масле несколько сардин с бататами, потушил говядину с сельдереем. В целом вышло довольно неплохо.

До ее прихода еще оставалось время. Потягивая пиво из банки, я отварил имбирь в соевом соусе. Начинил фасоль кунжутной приправой. А потом завалился на кровать и стал слушать старенькую пластинку — фортепьянные концерты Моцарта в исполнении Робера Казадезуса[366]. Мне кажется, Моцарт особенно глубоко проникает в нас, если слушать его именно в старых записях. Хотя, возможно, это — лишь мой предрассудок.

Перевалило за семь, за окном уже совсем стемнело, а ее все не было. В итоге я прослушал полностью 23-й, а за ним и 24-й концерты. Наверное, передумала и решила не приходить. Если так — я не могу ее осуждать. Как ни крути, а в решении «не приходить» явно больше здравого смысла.

Тем не менее, когда я стал выбирать очередную пластинку, в дверь позвонили. Я посмотрел в глазок: за дверью, прижимая к груди пачку книг, стояла девушка из библиотеки. Не снимая цепочки, я приоткрыл дверь и спросил, нет ли вокруг посторонних.

— Никого нет, — ответила она.

Я снял цепочку, впустил ее. И только она вошла, запер дверь на замок.

— Какие запахи! — воскликнула она, поводя носом. — Можно на кухню заглянуть?

— Да ради бога. Ты у подъезда никого не видела? Дорожных рабочих каких-нибудь или машины с людьми внутри?

— Никого, — ответила она, проскользнула на кухню и, положив книги на стол, принялась открывать одну за другой крышки у кастрюль и сковородок.

— Да! — спохватился я. — Хочешь есть — могу тебя ужином накормить. Не ахти какой ужин, конечно…

— Ой, что ты! Я как раз такое люблю.

Я разложил еду по тарелкам и с возрастающим любопытством стал смотреть, как она уписывает все подряд — блюдо за блюдом, начиная от края стола. Когда твою стряпню уплетают с таким энтузиазмом — ей-богу, хочется отдать поварскому делу всю жизнь. Я достал бутылку «Олд кроу», налил в большой стакан виски, набросал льда. Затем поджарил ломтики тофу[367] на сильном огне, откинул на тарелку, добавил тертого имбиря — и принялся за виски, закусывая имбирным тофу. Моя гостья, не говоря ни слова, работала челюстями. Я предложил ей виски, но она отказалась.

— Дай лучше тофу попробовать, — попросила она. Я положил в ее тарелку оставшиеся ломтики и дальше пил без закуски.

— Если хочешь, от обеда рис остался и соленые сливы. А еще могу быстро заварить мисо[368], — предложил я на всякий случай.

— Высший класс! — обрадовалась она.

Я приготовил простенький бульон из сушеного тунца, закинул туда морской капусты, лука, соевой пасты и, когда все сварилось, подал вместе с рисом и солеными сливами. В считанные секунды она подчистую умяла и это. Теперь, когда на столе осталось лишь несколько сливовых косточек, она наконец-то казалась довольной.

— Большое спасибо, — сказала она. — Было очень вкусно!

Впервые в жизни я видел, чтобы худенькая симпатичная девушка заглатывала пищу, как взбесившийся экскаватор. С другой стороны, я не мог не признать: смотрелось это красиво. Наполовину заинтригованный, наполовину шокированный, я рассматривал ее довольное лицо.

— Послушай… И ты всегда столько ешь? — не удержался я.

— В общем, да, — спокойно ответила она. — Примерно столько я обычно и ем.

— Но ты такая худенькая…

— У меня растяжение желудка, — призналась она. — Сколько ни ем, не толстею.

— Ого! — удивился я. — На еду, небось, кучу денег тратишь?

О том, что в один присест она уплела весь мой завтрашний рацион, я, понятно, говорить не стал.

— Просто ужас какой-то, — кивнула она. — Когда ем где-нибудь в городе, враз по два ресторана посещать приходится. Лапшой с пельменями червячка заморю[369], а потом уже обедаю по-человечески. Почти вся зарплата на питание улетает.

Я опять предложил ей виски, но ей захотелось пива. Я достал банку из холодильника и на всякий случай разогрел на сковородке с дюжину франкфуртских сосисок. Из которых — увы! — сам успел съесть только две. Она пожирала все подряд с аппетитом станкового пулемета, втягивающего ленту с патронами для полного и окончательного разгрома врага. Мой недельный запас еды таял буквально на глазах. Не говоря уже о том, что из этих сосисок я мечтал приготовить свою фирменную немецкую солянку под кислым соусом.

Достав упаковку картофельного салата, я смешал его с морской капустой и консервированным тунцом. Она уничтожила это под вторую банку пива.

— Вот оно, счастье! — объявила она. Почти ничего не съев, я заканчивал третье виски со льдом. При виде того, как ест она, мой аппетит заклинило.

— На десерт могу предложить шоколадный торт, — сказал я. Разумеется, через минуту торта не стало. Глядя на нее, я чувствовал, как мой желудок поднимается к горлу. Я люблю готовить и угощать. Но, что ни говори, у всего должен быть предел.


Думаю, именно поэтому мой пенис не встал, когда нужно. Просто все мои мысли были сосредоточены на желудке. И все же такого фиаско — чтобы мой пенис подвел меня в нужный момент, — со мной не случалось, наверное, с года Токийской Олимпиады[370]. До этого проклятого вечера я жил, абсолютно уверенный в своей потенции, и такая измена сразила меня наповал.

— Не бери в голову. Слышишь? Это все пустяки! — утешала меня Длинноволосая Библиотекарша с Растянутым Желудком. После десерта мы стали пить виски и пиво, прослушали две-три пластинки — и оказались в постели. За свою жизнь я спал с разными девушками, но библиотекарши мне еще не попадались. И, кроме того, я ни с кем до сих пор не оказывался в постели так быстро. Видимо, с ней это вышло потому, что я умудрился ее накормить. В любом случае, до финала дело не дошло. Мой желудок напрягся и разбух, как пузо дельфина, а все, что ниже пояса, утратило всякую силу.

Она прижалась ко мне всем телом и погладила меня по груди.

— Ну, чего ты? С каждым случается. Не вздумай так ужасно расстраиваться!

Но чем больше она меня успокаивала, тем глубже вгрызалось мне в нутро осознание дикого факта: мой пенис предал меня, когда я на него рассчитывал. Я призвал на помощь вычитанную где-то концепцию, будто висящий пенис эстетичнее стоящего. Но это меня ни капельки не утешило.

— Ты когда в последний раз с женщиной спал? — спросила она.

Я порылся как следует в памяти.

— Недели две назад, кажется…

— И все было нормально?

— Ну разумеется! — ответил я. Что за черт. Каждый день кто-нибудь спрашивает меня о сексе. Или сейчас так принято?

— И с кем же ты спал?

— С девушкой по вызову. По телефону заказываешь — приезжает.

— А может, от секса с подобной… дамой тебя гложет чувство вины?

— Скажешь тоже — «дама»! — мрачно усмехнулся я. — Девушка лет двадцати. Ничего меня не гложет. Все было чисто, опрятно. Без неприятного осадка внутри. Тем более, я уже не первый раз с такой спал.

— Ну, а дальше как обходился? Мастурбировал?

— Нет, — сказал я. «Дальше» меня завалило работой так, что до сегодняшнего дня было некогда забрать любимый пиджак из химчистки.

Когда я сообщил ей об этом, она закивала с таким видом, будто теперь ей все ясно.

— Все от этого! — убежденно сказала она.

— От того, что не мастурбировал?

— Да ну тебя! — отмахнулась она. — От того, что переработал. Ты же постоянно в работе по уши, да?

— Ну, в общем, да… Пару дней назад не спал двадцать шесть часов кряду.

— А что за работа?

— Да… С компьютерами вожусь, — ответил я. Как отвечаю всякий раз, когда меня спрашивают о работе. Во-первых, это не совсем ложь, а во-вторых, мало кто настолько соображает в компьютерах, чтобы приставать с дальнейшими расспросами.

— Сутки напролет шевелить мозгами? Да это же дикий стресс! Вот ты и отключился на время. С кем угодно бывает.

— Ну, не знаю… — мрачно сказал я. Может, так оно и есть. Физическая измотанность, мандраж от кутерьмы за последние двое суток, и вдобавок — столбняк от созерцания Обжорства Во Плоти. От такого кто угодно превратится во временного импотента. Вроде бы убедительно.

Однако интуиция говорила мне: все не так просто. Здесь явно было что-то еще. До сих пор я не раз уставал точно так же, и нервничал ничуть не меньше, но моя потенция всегда удовлетворяла и меня, и кого положено. Видимо, все-таки дело в женщине. Точнее — в какой-то ее особенности.

В особенности?

Растяжение желудка. Длинные волосы. Библиотека…

— Эй. Приложи-ка ухо к моему животу, — вдруг попросила она. И, откинув одеяло, обнажилась с головы до пят.

Стройное, гладкое, очень красивое тело. Ни складочки, ни грамма лишнего веса. Довольно большая грудь. Как она и просила, я поместил голову между ее грудью и пупком и приложил ухо к гладкой, как ватман, коже. Чудеса: несмотря на огромное количество пищи, которое загрузили в этот живот, я не назвал бы его ни вздутым, ни даже просто тугим. Еда исчезла в нем, как исчезало все подряд в бездонном пальто Харпо Маркса[371]. Мягкий, уютный живот с теплой и нежной кожей.

— Ну как? Что-нибудь слышно? — спросила она.

Я затаил дыхание и прислушался. Но не услыхал ничего особенного, кроме ровного биения сердца. Так, лежа на опушке в далеком лесу, издалека различаешь мерный стук топора дровосека.

— Ничего не слышно, — честно ответил я.

— Разве не слышно желудка? — удивилась она. — Ну, как там еда переваривается…

— Я не очень хорошо разбираюсь, но это, по-моему, беззвучный процесс. Пища растворяется в желудочном соке. Движение по кишечнику, в принципе, происходит, но шуметь ничего не должно.

— Не может быть! Я ведь отлично чувствую, как желудок работает на всю катушку. Ну-ка, послушай еще немного…

Я напряг слух и еще с полминуты лежал в тишине, рассеянно глядя на чуть всклокоченный пушок на ее лобке. Но ничего, кроме ровного стука сердца, не услышал. Мне вспомнилось кино «Враг внизу». Ее желудок выполнял свою миссию так же яростно и беззвучно, как подлодка с Куртом Юргенсом на борту[372].

Я поднял голову, перелег на подушку, обнял ее за плечи. И стал слушать, как пахнут ее волосы.

— У тебя есть тоник? — спросила она.

— В холодильнике, — ответил я.

— Хочу водки с тоником. Можно?

— Конечно.

— А ты что будешь?

— То же самое.

Встав с кровати, она ушла нагишом на кухню. Пока она готовила там водку с тоником, я порылся в пластинках, поставил «Teach Me Tonight»[373] Джонни Мэтиса, вернулся в постель, и мы тихонько спели втроем: Джонни Мэттис, мой обмякший пенис и я.

— The sky is a blackboard…[374] — напевал я себе под нос, когда она вернулась с напитками на пачке книг о единорогах вместо подноса. И мы стали пить водку с тоником под Джонни Мэтиса.

— Сколько тебе лет? — спросила она.

— Тридцать пять, — ответил я. Голые факты, не вводящие никого в заблуждение, — одна из немногих радостей этой жизни. — Давно развелся, живу один. Детей нет. Любовниц тоже.

— А мне двадцать девять. Через пять месяцев — тридцать.

Я снова посмотрел на нее. Она вовсе не выглядела на свои годы. Больше двадцати трех я бы ей не дал. Совсем не обвисшая попка, на шее никаких морщин… Похоже, я катастрофически теряю способность угадывать возраст женщины с первого взгляда.

— Выгляжу я молодо, но мне правда двадцать девять, — повторила она. — А ты точно не бейсболист какой-нибудь?

От удивления я поперхнулся и пролил водку с тоником себе на грудь.

— С чего бы? — сказал я. — Лет пятнадцать уже в бейсбол не играл. Почему ты так решила?

— По-моему, я видела твое лицо в телевизоре. Но по телевизору я смотрю только новости или бейсбол. Может, тебя в новостях показывали?

— Нет, никогда.

— А в рекламе?

— Ни разу.

— Ну что ж. Значит, обозналась… — вздохнула она. — Но ты все равно не похож на компьютерного червяка. Все эти твои разговоры — про эволюцию, про единорогов. Нож в кармане таскаешь…

И она показала на мои брюки, валявшиеся у кровати. Из заднего кармана выглядывал нож.

— Я занимаюсь обработкой данных по биологии, — сказал я. — Одна фирма создает дорогостоящие биотехнологии и боится, что их могут украсть. Сама, небось, знаешь: компьютерное пиратство — бич современного общества…

— Да ну? — Она явно не верила ни единому моему слову.

— В конце концов, ты вон тоже на работе с компьютером возишься, и тоже не похожа на компьютерного червяка.

Она легонько постучала ногтями по передним зубам.

— Но я-то пользуюсь им — ты сам видел, как: только для повседневных надобностей. Ввела название книжки, определила номер, узнала — взяли ее или на полке стоит. Ну, еще калькулятором могу пользоваться, понятное дело… Я после университета пару лет на компьютерные курсы ходила.

— А что за компьютер у тебя в библиотеке?

Она назвала модель. Офисный, последнего поколения. Среднего класса, но более навороченный, чем казалось на первый взгляд. При умении можно выжать расчеты довольно высокого уровня. Однажды я сам на таком работал.

Пока я, закрыв глаза, размышлял о компьютерах, она принесла из кухни еще водки с тоником. Мы откинулись на подушки и стали пить по второй. Закончилась пластинка, игла проигрывателя вернулась на рожок, а я все крутил в голове песенки Джонни Мэтиса. Пока, наконец, опять не забубнил под нос: «The sky is a blackboard…».

— Эй… Тебе не кажется, что мы неплохая пара? — вдруг спросила она, в очередной раз касаясь ледяным стаканом моей подмышки.

— Неплохая пара? — не понял я.

— Ну, сам посмотри: тебе тридцать пять, мне двадцать девять. В самый раз, верно же?

— В самый раз? — не понял я. Повторять попугаем чужие слова у меня становилось дурной привычкой.

— Ну, такой возраст, когда легче понять проблемы друг друга — и каждый достаточно одинок, чтобы дорожить отношениями. Я бы в твою жизнь не лезла, жила бы сама по себе. Или я тебе не нравлюсь?

— Да нет, конечно, нравишься… — сказал я. — У тебя растяжение желудка, у меня импотенция. Может, и правда идеальная пара.

Рассмеявшись, она отняла пальцы от стакана и обвила ими мой пенис. Ладонь ее была такой ледяной, что я чуть не выпрыгнул из постели.

— Он у тебя быстро поправится, вот увидишь! — прошептала она мне на ухо. — Я его вылечу. Но ты не волнуйся, с этим можно не торопиться. Для меня в жизни еда важнее, чем секс. А секс — как хороший десерт. Когда он есть — прекрасно, нет — не страшно, можно и без него обойтись. И кроме этого есть чем заняться.

— Значит, десерт… — снова повторил я.

— Десерт, — подтвердила она. — Но об этом я тебе еще расскажу. Давай-ка сперва разберемся с твоими единорогами. Ты ведь из-за этого меня позвал, разве нет?

Кивнув, я поставил на пол стаканы. Она отпустила мой пенис и взялась за книги. То были «Археология животных» Бертлэнда Купера и «Книга вымышленных существ» Борхеса.

— Перед тем, как к тебе прийти, я пролистала обе книги. Если говорить совсем просто, этот (она помахала Борхесом) рассматривает единорогов как выдуманных животных, наравне с драконами и русалками. А этот (она помахала Купером) считает, что отрицать их существование в прошлом оснований пока нет, и призывает на помощь факты. Но и тот, и другой, как ни обидно, о единорогах пишут совсем немного. По сравнению с драконами или вампирами — просто кот наплакал. Может быть, потому, что единороги вели очень тихий и незаметный образ жизни, не знаю… В общем, ты извини, но больше я у себя в библиотеке ничего не нашла.

— Этого достаточно. Пока я хотел бы получить самое общее представление о единорогах.

Она протянула мне книги.

— Если не трудно, почитай что-нибудь вслух, а? — попросил я. — На слух легче ухватывать суть.

Она кивнула, взяла «Книгу вымышленных существ» и раскрыла в самом начале.

— «Точно так же, как нам неведом смысл Космоса, мы не можем понять и смысла дракона», — зачитала она. — Это из предисловия.

— Воистину, — согласился я.

Затем она раскрыла книгу ближе к концу — там, где торчала закладка.

— Первое, что тебе следует знать: различают два вида единорогов. Единорог в представлении Запада — и единорог китайский. Эти два вида очень сильно отличаются друг от друга — и внешним видом, и тем, как к ним относились люди. Вот так, например, его описывали греки: «Туловищем он схож с лошадью, головою с оленем, ноги, как у слона, а хвост кабаний, ржет он отвратительным голосом, посреди лба торчит черный рог длиною в два локтя; говорят, что этого дикого зверя невозможно поймать живьем»[375]. А вот как выглядит китайский: «Туловище у него оленье, хвост бычий, копыта лошадиные. Его короткий рог, растущий на лбу, сплошь из мяса; шерсть на спине пяти разных цветов, а брюхо бурое или желтое»… Ну как? Совсем разные звери, а?

— И не говори, — согласился я.

— Причем отличаются они не только внешностью, но и характером, и мотивацией поведения. У европейцев единороги жестоки и агрессивны. Только представь: рог длиною в два локтя — это же почти метр! А Леонардо да Винчи считал, что есть лишь один способ поймать такого зверюгу: «если положить перед ним девицу, он из чрезмерного сладострастия забывает о своей свирепости и кладет голову девице на лоно. Тут-то охотники и ловят его». Соображаешь, какую роль здесь играет рог?

— Да уж…

— В отличие от него, китайский единорог, ки-лин, — очень кроткое существо, и встреча с ним приносит удачу. Это одно из четырех сулящих благо животных, наряду с драконом, фениксом и черепахой. А также — главное из трехсот шестидесяти пяти[376] животных, живущих на суше. Характер у него такой деликатный, что при ходьбе он старается не наступить даже на самую крохотную живую тварь, а траву ест только засохшую. Продолжительность жизни этого животного — тысяча лет, а его появление предвещает рождение справедливого правителя. Например, мать Конфуция, когда ходила беременной, все время смотрела на единорога. «Семьдесят лет спустя охотники убили ки-лина, у которого на роге еще сохранился клочок ленты, повязанный матерью Конфуция. Конфуций пришел посмотреть на единорога и заплакал, ибо почувствовал, чему служит предвестием гибель этого невинного, таинственного животного, и еще потому, что в этой ленте таилось его прошлое»… Здорово, правда? Дальше единорог упоминается в китайских летописях тринадцатого века.

Она перевернула страницу.

— «Разведывательная экспедиция Чингисхана, готовившего вторжение в Индию, встретила в пустыне существо, «подобное оленю, с головой лошади, с одним рогом на лбу и зеленой шерстью», которое могло разговаривать, и которое, обратившись к ним, сказало: «Пора вашему господину возвращаться на родину». Один из министров Чингисхана, посоветовавшись с мудрецами, объяснил ему, что это был чио-туан, разновидность ки-лина. «Четыреста лет[377] великая армия сражалась в западных краях, — сказал министр. — Небеса, коим противно кровопролитие, посылают тебе предупреждение через чио-туана. Ради всех богов, убереги империю от крови. Умеренность принесет безграничную радость». Император отказался от своих военных замыслов».

Она закрыла книгу и перевела дух.

— В общем, сам видишь: на Востоке и на Западе это совершенно разные животные. Китайский единорог символизирует мир и спокойствие, европейский — агрессию и похоть. Но что один, что другой — вымышленные существа, а раз так, то какими качествами их ни наделяй — все едино.

— Значит, единорогов в действительности не существует?

— Есть порода дельфинов, которых называют «единорогами»[378], хотя если разобраться — это у них не рог, а клык верхней челюсти, проросший сквозь лобную кость. Прямой и длинный, два с половиной метра, покрыт резьбой наподобие дрели. Но эта тварь живет только в открытом море и слишком редка, чтобы люди могли так уж часто встречать ее в те времена. Зато в мезозое животные, подобные единорогам, были. Вот, например…

Она взяла «Археологию животных» и раскрыла где-то на второй половине.

— Вот это — два вида жвачных, обитавших на Североамериканском континенте в мезозойский период, то есть примерно двадцать миллионов лет назад. Справа — цинтетоцерус, слева — кураноцерус. Хотя и тот, и другой трехрогие, один рог больше других и отстоит отдельно.

Я взял у нее книгу и посмотрел на картинку. Цинтетоцерус сильно смахивал на гибрид пони с оленем. Два рога у него располагались на голове, как у коровы, а еще один, длинный, красовался на кончике носа, разветвляясь на манер буквы «у». В отличие от него, у кураноцеруса была морда пошире, два рога на голове напоминали оленьи, а еще один — длинный и острый — торчал изо лба, круто загибаясь назад. Абсолютно нелепые создания.

— Но почти все звери с нечетным числом рогов постепенно исчезли с лица Земли, — продолжала она, забирая у меня книгу. — По крайней мере, среди млекопитающих ни однорогих, ни трех-, ни пяти-, ни семирогих практически не осталось. Всех смыло эволюцией. А если точнее, они с самого начала были выкидышами эволюции. Причем, не только среди млекопитающих: существовал и трехрогий динозавр — гигантский трицератопс, но и он считается редчайшим исключением. Рога для животного — прицельное оружие ближнего боя, поэтому в третьем роге никакой нужды нет. Это ясно на примере обычной вилки. Три зубца вонзать труднее, чем два, верно? Давить сильнее приходится. Более того: если один рог случайно зацепится за что-нибудь, остальные два тоже не воткнутся куда нужно. А уж если драться со многими противникам сразу, очень трудно срочно вынуть три рога из одного врага, чтобы тут же вонзить в другого…

— Слишком большое сопротивление, и слишком долго вынимать, — кивнул я.

— Именно так! — подтвердила она, тыча три пальца мне в грудь. — Это и есть основной недостаток многорогости. Низкая выживаемость. В этом смысле два рога или даже один куда эффективнее. У однорогости, впрочем, другое слабое место… Хотя сперва, наверное, лучше рассказать о целесообразности именно двух рогов. Самое ценное в двух рогах — то, что они разделяют нагрузку на две стороны. Поведение многих животных определяется как раз тем, что они поддерживают баланс между своими правой и левой половинами, равномерно распределяя силы по всему телу. Потому и ноздри в носу две, и во рту левая и правая части функционируют автономно. Пупок, конечно, всего один — но это, в каком-то смысле, уже рудимент.

— А пенис? — спросил я.

— Пенис составляет пару с влагалищем. Как сосиска с булкой в хотдоге.

— В самом деле… — только и сказал я. Что тут еще сказать?

— Но главное — глаза. Это контрольный пункт как при защите, так и при нападении, поэтому рациональнее всего, когда рога располагаются у самых глаз. Хороший пример — носорог. В принципе, он-то и является единорогом. А знаешь, почему? Потому что ужасно близорук. Однорогость — следствие близорукости. Один дефект породил другой. А выживал он до сих пор лишь потому, что травоядный и покрыт мощным панцирем. Потому и защищаться особо не нужно. В этом смысле он ничем не отличается от трицератопса. И все-таки настоящий единорог, если судить по картинкам, совсем не такой. И панциря нет, да и выглядит гораздо, хм…

— Беззащитнее, — подсказал я.

— Вот-вот. Защита у него такая же безнадежная, как у оленя. А если он еще и близорук, ему просто крышка. Ни острое обоняние, ни чуткий слух не спасут, если ты в западне, а защищаться практически нечем. Охотиться на такое животное — все равно что палить по домашнему гусю из дробовика. Следующий недостаток одного рога: потерял его — и твоя песенка спета. Жизнь однорогих — это путешествие через пустыню Сахара без сменных покрышек. Понимаешь, о чем я?

— Понимаю.

— И, наконец, последний минус: один рог очень трудно куда-либо с силой вонзить. Ну, сравни, например, как действуют наши задние и передние зубы. Коренными кусать легче, правда? Потому что в нашем теле срабатывает элементарный принцип рычага. Чем дальше объект от центра тяжести, тем труднее применить к нему силу… В общем, теперь ты сам понимаешь: единорог — не животное, а какой-то ходячий дефект. И с точки зрения эволюции он — бракованная игрушка.

— Да, теперь кое-что понятно, — сказал я. — А ты здорово объясняешь.

Польщенная, она рассмеялась и снова погладила меня пальцами по груди.

— Но и это еще не все. Если рассуждать логически, только одно условие могло бы уберечь таких несовершенных тварей от полного вымирания. И это — самая важная часть моего рассказа. Как думаешь, что это за условие?

Скрестив руки на груди, я задумался на минуту-другую, но на ум пришло только одно:

— Отсутствие естественных врагов?

— Умница! — Она наградила меня поцелуем. — А теперь смоделируй ситуацию, в которой у них нет естественных врагов.

— Ну, во-первых, они должны обитать в изоляции от остального мира. Чтобы к ним не могли проникнуть никакие хищники. Что-нибудь вроде «Затерянного мира» Конан-Дойля — высокогорное плато, или глубокий кратер, или еще какая-то зона, обнесенная горами или стеной…

— Молодчина! — снова похвалила она и подушечками пальцев пробежала, как по струнам, по моим ребрам напротив сердца. — Так вот, существует одна архивная запись. Согласно ей, именно в таком месте, похожем на твое описание, и нашли череп единорога.

Я судорожно сглотнул. Проблуждав в неизвестности, я вышел-таки на тропинку, ведущую к Истине.

— Это случилось в России в сентябре 1917 года…

— Первая мировая война, — попробовал вспомнить я. — Месяц до Октябрьской революции. Правительство Керенского накануне восстания большевиков.

— Один русский солдат обнаружил его, когда рыл окоп на линии германо-украинского фронта. Солдат принял находку за череп обычной коровы, отбросил в сторону и продолжал рыть свой окоп. И если бы не случайность, тайна веков, лишь на минуту увидевшая свет, так и осталась бы погребенной во мраке истории. Но вышло так, что командовал этим отрядом молоденький ротмистр, мобилизованный на войну прямо из аспирантуры Петроградского университета. Да не откуда-нибудь, а с факультета биологии. Ротмистр подобрал череп, забрал к себе, тщательно исследовал. И обнаружил, что имеет дело с черепом животного, какого не встречал ни разу в жизни. Ротмистр немедленно связался с заведующим кафедрой Петроградского университета, вызвал на место «раскопа» экстренную экспедицию, прождал какое-то время, но, разумеется, все впустую. Россия тогда погрузилась в полный хаос, государство не могло обеспечить фронт ни продовольствием, ни боеприпасами, ни медикаментами. По всей стране бунты и забастовки, — какие уж там научные экспедиции, тем более на линию фронта! Но даже если бы такая экспедиция и появилась, никаких условий для исследований ей бы, мягко говоря, никто не создал. Русская армия терпела поражение за поражением, и не исключено, что место для раскопок уже стало бы немецкой территорией.

— И что с ним стало, с этим ротмистром?

— Через два месяца его повесили на столбе. Вдоль дорог от Украины до Москвы тянулись телеграфные столбы, на которых большевики вешали офицеров — выходцев из буржуазии. Хотя этот бедняга и политикой-то не интересовался, простой аспирант-биолог…

Я представил себе огромную Россию, уставленную телеграфными столбами, с которых свисали трупы офицеров, и мне стало не по себе.

— Тем не менее, в октябре, перед самой революцией, ротмистр успел передать череп раненому солдату, которому доверял, — с обещанием, что если тот доставит находку профессору Петроградского университета, получит щедрое вознаграждение. Солдат смог выписаться из госпиталя и приехать в Петроград только в феврале следующего года, когда университет был временно закрыт. Все студенты по уши в революции, преподаватели — кто в эмиграции, кто в бегах; какая уж тут наука. Делать нечего: солдат решил, что получит свое вознаграждение как-нибудь позже, отдал коробку с черепом на хранение своему шурину, который держал в Петрограде лавку «Все для лошадей», а сам уехал в родную деревню километров за триста от столицы бывшей империи. Неизвестно почему, но больше никогда он в Петрограде не появлялся, и коробка с черепом чуть ли не двадцать лет провалялась на складе у шурина-коневода.

Снова на божий свет странный череп извлекли в 1935 году. Ленин умер, Петроград переименовали в Ленинград, Троцкий бежал за границу, власть в стране прибрал к рукам Сталин. В Ленинграде уже почти никто не ездил на лошадях. Постепенно разорявшийся коневод решил распродать половину лавки и переоборудовать заведение в магазинчик «Все для хоккея».

— Для хоккея? — удивился я. — У Советов в тридцатые годы уже был хоккей?

— Откуда я знаю? Я тебе пересказываю, что прочитала. Но вообще-то Ленинград после революции был вполне современным городом. И уж в хоккей там, наверно, играли все кому не лень.

— Ну, может быть…

— В общем, хозяин лавки, расчищая склад, наткнулся на коробку, оставленную ему зятем в 1918 году, и вскрыл ее. Сразу под крышкой он обнаружил письмо на имя профессора Петроградского университета. В письме было написано: «Лицу, потрудившемуся доставить Вам сие, прошу выплатить соответствующее вознаграждение». Хозяин лавки, не будь дурак, взял коробку с письмом, пришел с нею в университет — теперь уже Ленинградский — и потребовал встречи с профессором. Однако профессор, которого он искал, оказался евреем, которого сослали в Сибирь, еще когда Троцкого объявили врагом народа. Лавочник сразу смекнул, что человека, который мог заплатить ему как следует, он уже никогда не встретит, а дальнейшее хранение черепа непонятного зверя ни копейки не принесет. И потому он нашел другого профессора-биолога, рассказал ему вкратце историю черепа, отдал коробку и вернулся домой, разбогатев на пару медяков.

— Значит, через восемнадцать лет череп все-таки добрался до университета, — подытожил я.

— Слушай дальше, — продолжала она. — Профессор исследовал череп очень тщательно, до последнего уголка, и в итоге пришел к тому же выводу, что и молодой аспирант за восемнадцать лет до этого: данный череп не принадлежит ни одному из существ, обитающих на Земле в наши дни, а также ни одному из известных науке животных древности. Больше всего он напоминал олений, да и нижняя челюсть ясно говорила о том, что хозяин черепа был копытным и травоядным. Хоть и более широкоскулым, чем олень. Но главное, что отличало его от любого оленя, — длинный рог, одиноко торчавший прямо посреди лба. Иначе говоря, это и был единорог.

— Рог? — изумился я. — Изо лба торчал рог?

— Ну да. Хотя и не весь целиком — только обломок остался. Длиной сантиметра три. Но даже по этому обломку несложно предположить, что когда-то он был длиной сантиметров двадцать, а формой походил на рог антилопы. Сам представь, если диаметр у основания, ну… сантиметра два.

— Сантиметра два, — повторил я машинально. Диаметр ямки на лбу у черепа, что подарил мне старик, составлял ровно два сантиметра.

— Профессор Перов — так его звали — собрал экспедицию из нескольких аспирантов и ассистентов, выехал на Украину и около месяца продолжал тщательные раскопки там, где когда-то рыл окопы отряд молодого ротмистра. И хотя больше таких черепов, к сожалению, обнаружить не удалось, — именно здесь ученые открыли множество бесценных для науки фактов и явлений. Местность эта, называемая в народе Волтафильским плато, в военное время считалась одной из редчайших на Западной Украине естественных высот, идеальных для укрепления и обороны. Именно поэтому в Первую мировую войну русские, австрийцы и немцы дрались здесь как полоумные за каждый квадратный метр — и потому же во Вторую мировую сталинская и гитлеровская артиллерии перемололи несчастное плато до полной неузнаваемости. Впрочем, это уже было позже. Профессора же привлек, в первую очередь, очень странный факт: все кости, выкопанные в этой долине, разительно отличались от костей любых животных, когда-либо обитавших в данном регионе Земли. И профессор Перов выдвинул гипотезу о том, что, скорее всего, долина эта в древности представляла собою кратер остывшего вулкана, внутри которого сложились свои, отличные от окружающего мира флора и фауна. А если проще — тот самый «Затерянный мир», о котором ты говорил.

— Кратер?

— Да, круглое плато, обнесенное стеной неприступных гор. Но за десятки тысяч лет горы понемногу осели и приобрели вид обычных холмов. Отсутствие в долине хищников, изобилие горных родников и роскошных пастбищ навело профессора на мысль, что здесь могли бы выжить даже такие выкидыши эволюции, как единороги. Обо всем этом профессор написал трактат под названием «Соображения по поводу уникального микромира на Волтафильском плато» и, приложив к нему шестьсот тринадцать археологических, ботанических и зоологических образцов, в августе 1936-го года представил сей труд на рассмотрение Академии наук СССР.

— И его, конечно же, не оценили.

— Ты прав. Его гипотезу почти никто не воспринял всерьез. К тому же, как назло, именно в эти годы между Московским и Ленинградским университетами шла борьба за главенство в Академии. Положение ленинградцев было шатким: в их исследованиях вечно недоставало «диалектического подхода», из-за чего им постоянно урезали финансирование, грозя посадить на хлеб и воду. И тем не менее, отрицать существование черепа единорога никто не посмел. То есть, гипотезы гипотезами, но если вещь реально существует, игнорировать ее невозможно. И Академия назначила специальную комиссию по изучению загадочного объекта. С десяток экспертов в течение года заново исследовали каждый квадратный сантиметр черепа и с большой неохотой пришли к единодушному выводу: да, этот череп естественного происхождения, подделкой не является и действительно принадлежит особи, которую можно охарактеризовать условным термином «единорог». И в конечном итоге, Президиум Академии наук постановил: считать хозяина данного черепа оленем-мутантом, то есть единичным случаем, не характерным для эволюции видов. Череп вернули профессору в Ленинградский университет, а вопрос закрыли.

Несколько лет профессор Перов ждал, что ветер судьбы переменится, и результаты его исследований признает ученый свет, но в сорок первом году разразилась война с Германией, и надежды угасли, а в сорок третьем, морально раздавленный, он скончался. Череп же пропал неизвестно куда еще в сорок втором, во время блокады Ленинграда. После того, как немецкая артиллерия и русские бомбардировщики практически сровняли с землей университет, уже никто не знал, куда делся череп. Так исчезло единственное в мире вещественное доказательство существования единорогов.

— Так что же, вообще ничего не осталось?

— Кроме фотографий — ничего.

— Фотографий?

— Ну да, снимков черепа. Профессор сделал около сотни. Часть уцелела и до сих пор хранится в архиве Ленинградского университета. Вот, например, один.

Я взял у нее книгу и взглянул на фото. Изображение было размытым, но общие контуры предметов считывались неплохо. Череп стоял на столе, покрытом белой тканью. Рядом, для сравнения размеров, лежали наручные часы. В центре лба на снимке был нарисован белый кружок, уточнявший, где находится рог. Никаких сомнений: этот череп и тот, что подарил мне старик, принадлежали животным одной породы. У первого рог частично сохранился, у второго нет, но все остальное совпадало один к одному. Глаза мои скользнули к черепу на телевизоре. Замотанный в футболку, он издали сильно смахивал на мирно дремлющего кота. Я немного поколебался, не рассказать ли о нем моей лекторше. Но все же решил молчать. В конце концов, на то они и секреты, чтобы о них знало как можно меньше народу.

— Остается вопрос, действительно ли его уничтожило при бомбежке, — сказал я.

— Как знать… — ответила она, теребя мизинцем челку. — Если верить этой книге, Ленинград после войны остался в таких руинах, точно по городу проехались огромным катком; и больше всего пострадал именно тот район, где находился университет. Так что черепа, скорее всего, больше не существует. Не исключено, конечно, что профессор еще до начала блокады спрятал его в безопасном месте, или же он каким-то образом попал в руки немцев, а те увезли его в Германию как трофей… Так или иначе, следы черепа теряются.

Я еще раз посмотрел на фото, захлопнул книгу, положил на подушку. И задумался: является ли череп на телевизоре черепом с фотографии — или же принадлежит другому единорогу, которого откопали где-то еще? Проще всего, конечно, спросить об этом напрямую у старика. Мол, откуда у вас этот череп и зачем вы подарили его мне?.. А я ведь скоро встречусь со стариком, чтобы отдать результаты шаффлинга! Ну вот, тогда и спрошу. А до тех пор, как тут ни ломай себе голову, с мертвой точки все равно не сдвинуться.

Пока я думал об этом, рассеянно глядя в потолок, моя гостья положила голову мне на грудь и прижалась к боку. Я обнял ее. Оттого ли, что ситуация с единорогами немного прояснилась, мне стало легче. И только самочувствие пениса не хотело улучшаться, хоть плачь. Но вздымался мой пенис или болтался, как резиновый шланг, — ей, похоже, было до лампочки. С беззаботным видом она прижималась ко мне, выводя ноготками на моем животе ей одной понятные загогулины.

Глава 10

КОНЕЦ СВЕТА
Стена
Хмурым вечером я подхожу к сторожке и вижу, как моя тень помогает Стражу чинить телегу. Выкатив ее на площадь перед Воротами, они снимают прогнившие доски с бортов и заменяют их новыми. Страж ловко проходится по новым доскам рубанком, а тень приколачивает их молотком. С тех пор, как мы расстались, моя тень почти не изменилась. Выглядит вполне здоровой, только движения какие-то неуклюжие да под глазами собрались морщинки затаенного недовольства.

Когда я подхожу, оба отрываются от работы и оглядываются на меня.

— По делу пришел? — спрашивает Страж.

— Ага… Поговорить надо, — отвечаю я.

— Мы скоро передохнем. Подожди в доме, — говорит Страж, отворачиваясь к недоструганной доске. Моя тень еще раз зыркает в мою сторону — и лишь яростнее колотит молотком. Похоже, зла на меня как черт.

Зайдя в сторожку, я сажусь за стол и жду, когда придет Страж. На столе, как всегда, бардак. Порядок на столе Страж наводит, только когда собирается точить свои ножи. Обычно стол завален грязными чашками, деревянными болванками, курительными трубками, засыпан молотым кофе пополам со стружкой. И только ножи на стене неизменно развешаны стройными, безупречными рядами.

Стража нет очень долго. Я сижу, развалясь на стуле, и разглядываю потолок. В этом городе ужасно много времени, которому некуда деться. И местные жители знают самые разные способы его убивать.

Время идет, а со двора все доносятся визг рубанка и стук молотка.

Наконец дверь распахивается, но в дом входит не Страж, а моя тень.

— Долго разговаривать времени нет, — быстро говорит она, проходя мимо меня. — Я только на минутку за гвоздями.

Моя тень открывает дверь кладовой и достает с правой полки ящик с гвоздями.

— В общем, слушай внимательно, — говорит она, выбирая из ящика гвозди нужной длины. — Первым делом ты должен изготовить карту Города. Да не по чьим-то рассказам, а обойти все сам и нарисовать то, что видел своими глазами. До последней мелочи.

— На это нужно время, — говорю я.

— Хорошо бы передать мне эту карту до конца осени, — торопливо говорит тень. — К карте приложи объяснения. Особенно важно — подробные описания Стены, Восточного Леса и мест, где втекает и вытекает Река. Это все. Сделаешь?

С этими словами моя тень открывает дверь и выходит. Когда дверь закрывается, я подробно восстанавливаю в памяти все, что она просила: Стена, Восточный Лес, вход-выход Реки… А что? Составить карту Города — и в самом деле неплохая идея! Наконец-то смогу представить, как он выглядит полностью и из чего состоит. Да и свободное время проведу с пользой. Не говоря уже о радости от того, что моя тень мне все еще доверяет.

Чуть погодя возвращается Страж. Войдя в дом, первым делом вытирает полотенцем вспотевший лоб, затем отмывает грязь. И наконец поворачивается ко мне:

— Ну? Что там у тебя?

— Я пришел повидаться со своей тенью, — говорю я.

Страж несколько раз кивает, набивая трубку табаком, потом закуривает.

— Сейчас пока нельзя, — говорит он. — Жаль, но тебе еще рано. В это время года тени еще слишком сильны. Подожди, пока дни станут короче. Так будет лучше… — Он ломает в пальцах спичку и бросает в тарелку на столе. — Лучше для тебя самого. Будешь привечать свою тень, пока она от тебя не отвыкла, — потом хлопот не оберешься. Я такого уже много навидался. Так что не обижайся, но придется подождать.

Я молча киваю. Что ему ни скажи, он все равно сделает по-своему; а с тенью поговорить, пускай и недолго, все-таки удалось. Остается набраться терпенья и ждать, когда он позволит нам встретиться.

Поднявшись со стула, Страж подходит к умывальнику, наливает воды в большую глиняную кружку, выпивает до дна, опять наливает, опять выпивает — и так несколько раз.

— Как с работой? Получается?

— Да… Втягиваюсь потихоньку, — отвечаю я.

— Это хорошо, — кивает Страж. — Кто работает как следует, тот и живет по-людски. А у тех, кто не умеет хорошо работать, вечно всякая чушь в голове.

За окном слышно, как моя тень по-прежнему забивает гвозди.

— Пойдем-ка прогуляемся, — предлагает Страж. — Покажу кое-что интересное.

Я выхожу за ним на улицу. Моя тень, забравшись в телегу, приколачивает последнюю доску. Не считая колес, телега совсем как новая.

Страж ведет меня через площадь к подножью Обзорной Башни. Время — полдень, душный и пасмурный. Небо над Стеной затягивают с запада черные тучи — вот-вот хлынет ливень. Рубашка на Страже насквозь промокла от пота и, облепив его огромную спину, источает едкую вонь.

— Это Стена, — говорит Страж и похлопывает ладонью по Стене, как по шее лошади. — Семь метров высотой, вокруг всего Города. Перебраться через нее могут разве что птицы. Ни входа, ни выхода, кроме этих Ворот,больше нет. Раньше были еще Восточные Ворота, но теперь их кто-то за муровал. Кладка, сам видишь, кирпичная, но кирпич не простой: ничем его не разбить и не развалить. Ни пушечным ядром, ни землетрясением, ни ураганом.

Наклонившись, Страж подбирает с земли увесистое поленце и начинает обстругивать его ножом. Нож строгает на удивление легко, и поленце почти сразу превращается в тонкий клинышек.

— Приглядись получше, — говорит он. — В кладке нет швов. Кирпичи так плотно притерты друг к другу, что не пролезет и волосок.

Он пробует втиснуть тонко заточенный клинышек в щель меж двух кирпичей, но тот не входит даже на миллиметр. Тогда Страж выбрасывает клинышек и скребет кирпичи ножом. Несмотря на пронзительный скрежет, нож не оставляет на кирпиче ни царапины. Страж хозяйским взглядом осматривает лезвие и лишь потом закрывает нож и прячет в карман.

— Никто не может повредить Стену. Или взобраться на нее. Потому что Стена совершенна. Запомни это как следует. Никому не дано выйти отсюда. А значит, не стоит забивать голову всякой чушью.

Он кладет огромную ладонь мне на плечо.

— Знаю, тебе нелегко. Но пойми: каждый через это проходит. И ты должен потерпеть. Зато потом придет избавление. И все страдания, все тяжкие мысли уйдут. Все до одной. Наши чувства мимолетны, и ценности в них ни на грош. Забудь свою тень. Здесь — Конец Света. Здесь кончается все, и больше некуда уходить. Ни тебе, ни кому бы то ни было.

И он снова похлопывает меня по плечу.


На обратном пути я останавливаюсь на Старом Мосту и, облокотившись о перила, гляжу на Реку и прокручиваю в голове то, что сказал мне Страж.

Конец Света…

Стало быть, я бросил свой старый мир и очутился здесь, в Конце Света. Но как это произошло, что заставило меня это сделать и какой во всем этом смысл — ничего этого я вспомнить не мог. Что-то — некая сила — зашвырнула меня сюда. Огромная несправедливая сила. Из-за которой я потерял свою тень, потерял память, а скоро, того и гляди, потеряю себя.

Под ногами приятно журчит Река. Посреди Реки, подо мною, — отмель с плакучими ивами. Их понурые ветви то и дело погружаются в воду, их сносит течением, отчего все деревья качаются в странном, завораживающем танце. Вода в Реке красивая, прозрачная — видно, как вокруг валунов в запрудах собираются стайки рыб. Глядя на реку, я, как всегда, впадаю в спокойное Созерцание.

Если с моста по ступенькам сойти на отмель, прямо под ивами можно увидеть скамейку, вокруг которой отдыхает пять или шесть зверей. Я люблю спускаться сюда, доставать из кармана хлеб и угощать их. Они вертят спросонья головами, потом замечают меня и берут куски хлеба губами с моей ладони. Но кормить с руки мне удается только детенышей или старых зверей.

Чем дальше осень, тем больше глубокие озера их глаз подергивает дымка печали. Листья не деревьях меняют цвет, трава жухнет, — и они понимают: близятся голодные времена. Для меня же, как предсказывает старик, грядет пора долгих, тяжелых страданий.

Глава 11

СТРАНА ЧУДЕС БЕЗ ТОРМОЗОВ
Одевание • Арбуз • Хаос
В полдевятого она поднялась, собрала с пола разбросанную одежду и стала не торопясь одеваться. Я валялся в постели, уткнувшись носом в локоть, и рассеянно, вполглаза наблюдал, как она это делает. Плавные движения, с которыми она надевала одну вещь за другой, наполняла скупая и кроткая грация зимней птицы, что не желает расходовать зря силы. Девушка задернула молнию на юбке, застегнула пуговицы на блузке — сверху вниз, одну за другой. Наконец, присев на кровать, натянула чулки. И поцеловала меня в щеку. На свете есть много женщин, которые соблазнительно раздеваются, но соблазнительно натягивающих одежду, могу спорить, найдется немного. Закончив, она взбила ладонями волосы, и мне сразу почудилось, будто комнату проветрили.

— Спасибо за ужин, — сказала она.

— Не стоит, — отозвался я.

— Ты всегда столько готовишь? — поинтересовалась она.

— Если срочной работы нет, — ответил я. — Когда много работы, вообще не готовлю. доедаю, что осталось, или ем где-нибудь в ресторане.

Она прошла в кухню, опустилась на стул, достала из сумочки сигареты и закурила.

— А я, представляешь, совсем никогда не готовлю. Во-первых, не очень люблю; а во-вторых, как представлю: каждый день возвращаться с работы к семи вечера, готовить много еды, потом все съедать до последней крошки, — так руки сами опускаются. Эдак получается, будто вся жизнь — для того, чтоб жевать, разве нет?

«Похоже на то», — мысленно согласился я.

Пока я одевался, она вынула из сумочки блокнот и ручку, написала что-то и, вырвав страницу, протянула мне.

— Мой телефон, — пояснила она. — Захочешь встретиться, или будет лишняя еда — звони. Сразу приду.


Забрав три книги о млекопитающих, она ушла, и в комнате воцарилась странная, тревожная тишина. Я подошел к телевизору, размотал футболку и в который раз воззрился на череп. И хотя тому не было никаких доказательств, чем дольше я на него смотрел, тем отчетливее казалось, что передо мною — тот самый череп, который молоденький ротмистр откопал на украинском фронте. Чем дальше, тем сильнее мерещилось, будто с этим черепом связано столько странных историй, что мне и не снилось. А может, мне так чудилось просто потому, что час назад я сам услышал странную историю. Кто его знает. От нечего делать я взял стальные щипцы и легонько ударил по черепу.

Затем сложил в раковину посуду, вымыл тарелки, стаканы, вытер кухонный стол. Ну, что ж. Пора и за шаффлинг. Чтобы никто не смог помешать, я поставил телефон на автоответчик, отключил дверной звонок и погасил свет во всей квартире, оставив гореть только торшер на кухне. По крайней мере, часа на два я должен забыть обо всем и сосредоточиться только на задании.

Мой пароль для шаффлинга — «Конец Света». Так называется чья-то личная Драма, на основе которой я перетасовываю результаты стирки для последующей обработки в компьютере. Под словом «драма» я подразумеваю не ту драму, что можно увидеть по телевизору. Эта драма — нечто беспорядочное, без конкретных сюжетных линий. И, в общем-то, я это называю драмой просто так, для удобства. На самом деле, о том, что происходит в этой так называемой драме, мне знать не положено. Все, что я знаю, — это ее название: «Конец Света».

Эту Драму выбрали для меня ученые верхнего эшелона Системы. Как только я выучился на конвертора, закончил годичный курс тренировок и сдал последний экзамен, они сунули меня в анабиоз и две недели снимали с моего замороженного мозга энцефалограммы. Проверив весь мозг до последнего уголка, они извлекли из него нервный центр, отвечающий за сознание, подобрали для шаффлинг-пароля подходящую драму, ввели в этот центр и снова внедрили его в мозг. И сообщили мне, что отныне мой пароль для шаффлинга — «Конец Света». И что теперь у моего сознания двойная структура. То есть во мне существует внешнее, хаотическое сознание, а внутри его, вроде косточки в соленой сливе, — еще одно сознание, в котором этот хаос конденсируется.

Но вот что же именно внутри косточки, мне не объяснили.

— Этого тебе и знать не нужно, — сказали они. — Ведь нет ничего точнее и определеннее, чем бессознательное мышление. Когда человек достигает определенного возраста — по нашим расчетам, где-то около двадцати восьми лет, — его мозг перестает развиваться. Все дальнейшие «перевороты сознания», на самом деле лишь микроскопические изменения мозговой коры — ничтожнейшие, если сравнивать с работой всего мозга в целом. В твоем же случае «Конец Света» будет функционировать как ядро сознания до конца жизни. Это тебе понятно?

— Понятно.

— Все анализы и теории ученых по сути — все равно что булавки, которыми они пытаются разрезать арбуз. Они могут поцарапать арбузную корку, но им никогда не добраться до мякоти. Именно поэтому мы сочли необходимым сразу отделить мякоть от корки. Конечно, найдется немало идиотов, кому интересно всю жизнь забавляться с коркой… В общем, — продолжали они, — теперь мы должны навеки уберечь драму, выбранную для твоего пароля, от импульсов и воздействий внешнего хаоса в твоей же голове. Представь, что мы рассказали тебе содержание Драмы — дескать, там все происходит так или эдак. Иначе говоря, очистили арбуз от корки. Несомненно, ты сразу захочешь в него вцепиться, «переписать» эту драму по своему разумению. Дескать, здесь лучше поступить так, там добавить этого… Как только это произойдет, драма пароля потеряет свою универсальность — и шаффлинг окажется невозможен.

— Вот почему, — подхватил еще один, — мы снабдили твой арбуз очень толстой коркой. Из-под нее ты можешь вызвать свою Драму в любую минуту. Потому что она — это ты сам. Но узнать, что у нее внутри, ты не можешь. Все происходит в море Хаоса. С пустыми руками ты проплываешь это море — и с пустыми же выходишь на берег. Понимаешь, о чем я?

— Кажется, понимаю.

— Проблема не только в этом, — продолжал третий. — Как ты думаешь, должен ли человек отчетливо понимать, как устроено его сознание?

— Не знаю, — ответил я.

— Вот и мы не знаем, — сказали мне. — Эта проблема выходит за рамки науки. С ней уже столкнулись изобретатели бомбы в Лос-Аламосе[379].

— Строго говоря, тут проблема куда серьезнее, чем в Лос-Аламосе, — добавил еще кто-то. — Этого нельзя не признать, если оглянуться на прецеденты. И в каком-то смысле это, конечно, чрезвычайно опасный эксперимент.

— Эксперимент? — переспросил я.

— Эксперимент, — повторили мне. — Ничего большего мы тебе рассказать не можем. Извини.


После этого мне объяснили, как выполняется шаффлинг. В одиночку, глубокой ночью, не на пустой, но и не на голодный желудок. Троекратным сигналом с определенной частотой звука я вызываю Драму на связь. Но как только связь установлена, мое сознание тут же погружается в Хаос. Внутри этого Хаоса я преобразую полученные данные. По окончании шаффлинга я ничего из этих данных не помню. Обратный шаффлинг, понятное дело, — то же самое, но в обратном порядке. Для обратного шаффлинга применяется тот же сигнал, но с другой частотой.

Такова программа, которую в меня внедрили. И в этом смысле я — не более чем канал бессознательного мышления. Неведомую мне информацию перекачивают через меня и отправляют дальше. Поэтому всякий раз, выполняя шаффлинг, я ощущаю себя до ужаса неуверенным и беззащитным. Совсем не так, как во время стирки. Стирка, конечно, отнимает силы и время, но там я могу собой гордиться. знаю, что я — профессионал, который не зря ест свой хлеб. И совершенно осознанно реализую в работе весь свой потенциал.

С шаффлингом все иначе. Никакой гордости, никакого потенциала. Здесь меня просто используют. Кто-то незнакомый загружает в мое сознание невесть что, делает там что-то мне неизвестное, выгружает и уносит неведомо куда-то. В отношении шаффлинга я, собственно, и конвертором-то себя не считаю. О чем тут говорить, если даже способ конвертации я сам выбирать не вправе. Конвертор моего класса обладает лицензией и на стирку, и на шаффлинг, но самостоятельно улучшать способы конвертации ему запрещено. Не нравится — меняй работу. Я не хочу уходить со своей работы. Все-таки в Системе, если с нею не ссориться, развиваешь свои способности как нигде, а тебе за это еще и платят неплохо. Пятнадцать лет работы конвертором — и можно расслабиться на всю оставшуюся жизнь. Ради чего я, собственно, и проходил раз за разом все эти испытания повышенной сложности и сверхжесткие тренировки.


Выпивать перед шаффлингом не запрещают. Напротив — намекают, что спиртное в малых дозах даже помогает снять напряжение. Но у меня свой принцип: перед тем как погрузиться в Хаос, я стараюсь разогнать алкоголь. Тем более сейчас. Уже два месяца — с тех пор, как заморозили «шаффлинг», — я им не занимался, и именно теперь нужно быть осторожным вдвойне. Я принял холодный душ, разогрелся пятнадцатиминутной зарядкой и выпил две чашки кофе. Обычно этого мне хватает, чтобы выветрить всякий хмель.

Затем я отпер сейф, достал пачку страниц с результатами стирки и миниатюрный магнитофон, разложил все это на кухонном столе, приготовил блокнот, пять остро заточенных карандашей и сел за работу.

Сначала я должен включить кассету. И, слушая запись в наушниках, глядеть на цифровое табло. Когда счетчик дойдет до шестнадцати, отмотать пленку до девяти, прослушать до двадцати шести, остановить. Если все проделано как полагается — через десять секунд цифровое табло погаснет и зазвучит сигнал. Если где-то ошибка, запись на пленке автоматически сотрется.

Я заряжаю кассету в магнитофон, кладу чистый блокнот под правую руку, а страницы с данными — под левую. Все готово. На входной двери и на окнах — красные огоньки: сигнализация работает. Я нигде не ошибся. Протянув руку к магнитофону, я нажимаю на «воспр.» — и с началом сигнала теплый Хаос наконец поглощает меня.



Глава 12

КОНЕЦ СВЕТА
Карта Конца Света
На следующий день после встречи с тенью я начинаю составлять карту Города.

Первым делом взбираюсь на Западный Холм и хорошенько осматриваю окрестности. К сожалению, холм не так уж высок, а глаза мои не настолько остры, чтобы разглядеть, что я хочу, — и увидеть всю Стену сразу не получается. Удается мне только в общих чертах представить размеры Города.

Город не слишком велик, но и не слишком мал. То есть не настолько велик, чтобы превосходить границы моего воображения, но и не настолько мал, чтобы я сумел охватить его одним взглядом. Это все, что мне удалось выяснить, взобравшись на вершину. Город окружен высокой Стеной и рассечен Рекой на северную и южную части. Ближе к вечеру вода в Реке принимает цвет тускло-серого неба. Раздается звук горна — и Город наполняется, точно пеной, мягким рокотом тысяч копыт.

Я прихожу к выводу: понять, где и как пролегает Стена, можно лишь обойдя ее всю по периметру. Задача, что говорить, не из легких. Во-первых, я могу выходить из дома только пасмурным днем или вечером. А во-вторых, когда уходишь далеко от Западного Холма, приходится постоянно быть начеку. Небо, еще час назад пасмурное, может вдруг проясниться, а может, наоборот, разродиться сильным дождем. Я прошу Полковника каждое утро разглядывать облака. Его чутье предсказателя погоды почти никогда не подводит.

— Это потому, что, кроме погоды, я и не думаю ни о чем, — с затаенной гордостью поясняет старик. — Станешь глазеть на облака каждый день — поневоле научишься в них разбираться…

Но особо резкую смену погоды не в силах предсказать даже он, а потому мои вылазки по-прежнему небезопасны.

Кроме того, сама Стена выстроена так, что подходы к ней постоянно утопают в каких-нибудь зарослях, скалах и буреломах, и увидеть ее вблизи практически невозможно. Все жилые дома ютятся вдоль берегов Реки в центре Города; шаг в сторону — и уже плохо понимаешь, куда идти. Случайные тропки петляют, неожиданно обрываются или уводят в терновые заросли, и всякий раз выбираешь, то ли продираться в обход, то ли возвращаться той же дорогой обратно.

Я решаю исследовать Город, начиная от сторожки у Западных Ворот, и двигаться дальше по часовой стрелке. Вначале у меня получается даже лучше, чем я рассчитывал. К северу от Ворот — Луга с травой по пояс и превосходными тропинками. Из травы то и дело выпархивают птицы, похожие на жаворонков, кружат по небу в поисках корма и возвращаются в гнезда. Здесь всегда можно встретить с десяток зверей. Их золотые спины неспешно плывут, как по реке, меж островками еще сохранившейся зелени.

Я прохожу вдоль Стены чуть дальше на юг и по правую руку вижу полуразрушенные Старые казармы. Три простых, без затей двухэтажных дома и невдалеке коттедж, чуть поменьше тех, что в Резиденции. Видимо, для офицеров. Между домами рассажены деревья, а весь участок обнесен невысокой каменной оградой. Все поросло бурьяном, вокруг — ни души. Очевидно, в свое время здесь жил кто-то из отставных офицеров, нынешних обитателей Резиденции. Но затем почему-то всех переселили на Западный Холм, а казармы забросили. Просторные Луга явно служили полигоном для учений: кое-где вырыты окопы, а на центральном лугу установлена каменная тумба с флагштоком.

Дальше к востоку луга обрываются. Трава переходит в кустарник, а там и в лес. Деревья вздымают к небу огромные, пышные кроны. В шелестящей траве распускаются невзрачные цветы с ноготь величиной. Лес становится гуще, меж кустами — все больше высоких деревьев. Кроме пения птиц на ветвях, не слыхать вообще ничего.

Я пытаюсь пробраться между кустами, но заросли становятся все непроходимее, а кроны деревьев уже закрывают небо над головой и прячут Стену от моих глаз. Делать нечего: по узенькой тропинке я сворачиваю на юг, вхожу в Город и по Старому Мосту возвращаюсь домой.


Так, мало-помалу, к середине осени я успеваю составить только самую общую карту Города и окрестностей. В целом, Город по форме овальный, чуть вытянутый с востока на запад. С севера его окаймляет лес, а с юга к нему подпирает широкий холм. От Южного Холма на восток убегает цепочка скал и долго тянется вдоль Стены. Лес к востоку от Города куда более непролазен и дик, чем на севере. Здесь почти нет дорог, если не считать той, что проложена вдоль Реки до Восточных Ворот. Собственно, лишь благодаря этой дороге мне и удается отследить, как пролегает Стена на востоке. Восточные же Ворота, как и говорил Страж, наглухо заделаны чем-то вроде цемента, и ни одна живая душа не может ни выйти в них, ни войти.

Река стекает с гор на востоке, ныряет под Стену рядом с Восточными Воротами, вбегает в Город и рассекает его по прямой с востока на запад, образуя у Старого Моста очень красивую заводь с несколькими отмелями-островками. Через Реку переброшено три моста: Старый, Западный и Восточный. Старый Мост действительно старше, крупнее двух остальных и, пожалуй, — самый красивый. После Западного Моста Река резко поворачивает на юг, у самой Стены чуть виляет обратно к востоку и, отрезая бок у Южного Холма, образует глубокую зеленую лощину.

Но на юге Река не убегает под Стену. Перед самой Стеной она вливается в Омут, на дне которого — бездонные известковые ямы, куда и уходит вода. Как рассказывал Полковник, за Стеной напротив Омута тянется Известковая Долина, по недрам которой, как вены по телу, разбегаются бесчисленные подземные родники.


Разумеется, все это время я продолжаю читать старые сны. Каждый вечер ровно в шесть прихожу в Библиотеку, ужинаю с библиотекаршей и сажусь за работу.

Постепенно я обучаюсь читать по пять-шесть снов за вечер. Моим пальцам уже легче нащупывать нужные лучики света, а глазам и ушам — различать картинки и звук. Смысла чтения снов я пока не понимаю. Более того: я даже не знаю, что такое «старый сон», и как он вообще получается. Но судя по реакции моей помощницы, я делаю успехи. Глаза больше не режет яркими лучами, а усталость не накапливается так быстро, как в первые дни. Прочитанные черепа, один за другим, она выставляет на конторку. К моему следующему приходу конторка пустеет, и все начинается сначала.

— А ты способный! — хвалит она. — Работа идет гораздо быстрей, чем я думала.

— Сколько же их всего, черепов?

— Очень много. Тысяча, а то и две. Хочешь посмотреть?

Она ведет меня за конторку в хранилище. Оно напоминает школьную аудиторию: просторная комната со стеллажами вдоль стен, все полки от пола до потолка уставлены белыми черепами зверей. Словно это не библиотека, а огромное культовое захоронение. С замогильным холодом и гробовой тишиной.

— Ничего себе! — говорю я. — И сколько лет нужно, чтобы все это прочитать?

— А от тебя и не требуется читать их все, — отвечает она. — Прочитай сколько сможешь. Остальное дочитает следующий Читатель Снов. Сны будут спать, пока он не придет.

— И ему ты тоже будешь помогать?

— Нет. Я помогаю только тебе. Когда ты закончишь, я уйду из Библиотеки.

Я киваю. Почему-то я знаю: все правильно. С минуту мы с ней стоим и молча разглядываем черепа.

— Ты когда-нибудь видела Омут? — спрашиваю я.

— Да… Очень давно, еще в детстве. Мама водила меня однажды. Обычные люди туда не ходят, но мама была не такая, как все. А почему ты спрашиваешь?

— Хочу сходить и посмотреть.

Она качает головой.

— Там гораздо опаснее, чем ты думаешь. К Омуту нельзя приближаться. Ходить туда незачем, а если и пойдешь, смотреть особенно не на что. А тебе зачем?

— Хочу получше узнать Город. Что где находится, как выглядит. Не хочешь меня провожать — один пойду.

Она долго смотрит на меня, потом еле слышно вздыхает:

— Ладно. Предупреждать тебя бесполезно — все равно не послушаешь, а одного я тебя туда не пущу. Но запомни: я этого Омута очень боюсь, и в жизни не пошла бы еще раз. Там в воде что-то есть… ненормальное.

— Ну что ты, — говорю я. — Если мы будем вдвоем, чего нам бояться?

— Ты не понимаешь, как это страшно, потому что никогда такого не видел. В Омуте вода непростая. Она заманивает людей. Я не вру.

— Я не буду приближаться к воде, — обещаю я и беру ее за руку. — Погляжу издалека — и хватит.


В пасмурный ноябрьский день, пообедав, мы отправляемся к Омуту, и постепенно доходим до зеленой Лощины. Ее склон — такая непроходимая Глухомань, что приходится огибать Южный Холм с востока. Утром шел дождь, и ковер из мокрых листьев шелестит под ногами. В пути мы встречаем пару зверей. Они бредут нам навстречу, чуть покачивая золотыми шеями и не обращая на нас никакого внимания.

— Скоро зима, — говорит моя спутница. — Им нечего есть. Чтобы выжить, они ищут ягоды и орехи в лесу. И потому забредают даже сюда. Обычно в этих местах звери не появляются.

За Южным Холмом звери больше не встречаются; исчезает и тропка под ногами. Мы бредем через пожухлое поле мимо заброшенных домиков. Чем ближе к зарослям, тем отчетливее слышно, как шумит вода в Омуте.

Этот шум не похож ни на рев водопада, ни на вой ветра, ни на стон раскалывающейся земной коры. Разве что на сиплое рычание из какого-то огромного горла — то гудит, то пищит, то срывается, то захлебывается.

— Можно подумать, он на кого-то злится, — удивляюсь я.

Она смотрит мне в глаза, но ничего не говорит. Потом обгоняет меня и погружается в заросли, раздвигая кусты ладонями в рукавицах.

— Теперь здесь совсем не пройти, — жалуется она. — В прошлый раз было не так ужасно. Может, вернемся?

— Но мы уже столько прошли. Давай идти, пока идется, а там решим.

Еще минут десять мы пробираемся сквозь буреломы и заросли на шум воды — и вдруг Глухомань обрывается. Мы стоим на краю просторного луга, который тянется вдоль Реки. Далеко справа — глубокая лощина, вырезанная Рекою в холме. Петляя и расширяясь, Река бежит через заросли к нам. Огибает луг, на последнем повороте резко замедляет бег, окрашивается в тревожный сапфировый цвет, и, раздувшись, точно змея, проглотившая кролика, разливается гигантской темно-синей запрудой. Шагая вдоль берега, мы подходим к Омуту чуть ближе.

— Слишком близко не подходи! — предупреждает она, хватая меня за локоть. — Вода спокойная только снаружи. А на самом деле там огромная Воронка. Попадешь туда — не вынырнешь.

— Там глубоко?

— Это невозможно определить. Воронка вытачивает дно все глубже и глубже. Уровень дна постоянно опускается. Говорят, в старые времена сюда сбрасывали преступников и еретиков…

— И что с ними случалось?

— Никто не выплыл. Ты слышал о Пещерах? На дне омута — Пещеры, они засасывают всех, кто туда попадает, и уносят скитаться в Вечную Тьму.

Душераздирающие вопли поднимаются от воды, точно невидимый пар, и разносятся по окрестностям. Будто стонут от страшных мук сразу все мертвецы преисподней.

Она подбирает с земли деревяшку с ладонь величиной и, размахнувшись, швыряет на середину пруда. Та плавает секунд пять, затем мелко вздрагивает, будто кто-то пытается ухватить его снизу, ныряет и больше не показывается.

— Я же говорю, очень сильный водоворот. Убедился?

Не дойдя до Омута метров десять, мы садимся на траву и жуем хлеб, который принесли в карманах. Вокруг — очень мирный, спокойный пейзаж. Распускаются осенние цветы, пылает листва на деревьях, а посреди всего этого — идеальное, без единой трещинки, зеркало огромного водоема. Дальше, за Омутом, белеют известняковые скалы, а за ними вздымается черная кладка Стены. Все тихо, на деревьях не шелохнется ни один листочек. Если б не жуткие стенания Омута, я бы решил, что в мире исчезли звуки.

— Зачем тебе карта? — спрашивает она. — Даже если ты ее сделаешь, тебе никогда не удастся покинуть Город.

Она отряхивает хлебные крошки с колен и косится на Омут.

— Ты хочешь уйти из Города?

Я молча качаю головой. Хотя сам не знаю, что имею в виду: «нет» — или «пока не пойму». Увы, я не решил для себя даже этого.

— Не знаю, — отвечаю я. — Наверное, просто хочу узнать о Городе побольше. Какой он из себя, как устроен, как здесь живут. Интересно мне. Кто придумал эти правила жизни? Кто решает, что мне делать и почему? Хочу все это понять. А что дальше — не знаю…

Она медленно качает головой, глядя мне в глаза.

— Нет никакого «дальше», — говорит она. — Ты еще не понял? Здесь — настоящий Конец Света. Вечность, в которой мы навсегда.

Я валюсь спиной на траву и разглядываю хмурое небо — единственное место, куда мне разрешено смотреть. Земля еще не просохла от утреннего дождя, но пахнет свежестью, и валяться на ней — одно удовольствие.

Стайка птиц выпархивает из зарослей и, перелетев через Стену, поворачивают на юг. Кроме птиц, Стену не преодолеть никому. А судя по низким свинцовым тучам над нею, долгая и страшная зима уже на носу.

Глава 13

СТРАНА ЧУДЕС БЕЗ ТОРМОЗОВ
Франкфурт • Дверь • Свободные художники
Как всегда, сознание возвращалось ко мне понемногу, начиная с уголков глаз. Сначала уголком правого глаза я различил дверь в ванную, а уголком левого — торшер на столе. Потом зоны прозрения начали медленно сходиться. Примерно как лед затягивает озеро — от берегов к центру. И наконец я увидел прямо перед собою будильник, стрелки которого показывали одиннадцать двадцать шесть.

Будильник этот мне подарили на чьей-то свадьбе. Чтобы он перестал звонить, нужно одновременно нажать красную кнопочку в его левом боку, и черную кнопочку — в правом. Иначе он не заткнется. И все это — чтобы избавиться от надоевшей проблемы: обычно человек просыпается, рефлекторно хлопает по будильнику и мигом засыпает снова. Всякий раз, когда эта штука трезвонит, мне приходится садиться, брать эту адскую машинку на колени и осмысленно сдавливать ее пальцами с обеих сторон. Тут уж, хочешь не хочешь, самый беспробудный соня выскочит из забытья обеими ногами сразу. Мне достался этот будильник, повторяю, на чьей-то свадьбе. Чьей — уже и не вспомню. Мне тогда было лет двадцать пять, друзей-приятелей хватало, все они то и дело женились. Вот на одной из тех свадеб его и навязали на мою голову. Сам бы я в жизни не стал покупать себе столь изощренную технику, ибо просыпаюсь практически сразу.

Как только мой взгляд сфокусировался, я машинально схватил будильник, поставил на колени, надавил на кнопочки. И только тут сообразил, что будильник безмолвствует. Перед тем как начать работу, я поставил его сюда, на кухонный стол. Как делаю всегда, занимаясь шаффлингом.

Я возвратил будильник на стол и огляделся. Все казалось таким же, как и до начала шаффлинга. Сигнализация включена, на краю стола — чашка с кофейным осадком. На картонной подставке для чашки, которую моя гостья использовала вместо пепельницы, — окурок ее последней сигареты. «Мальборо лайтс». Без следов губной помады. Если я верно понял, косметикой она не пользуется вообще.

Затем я проверил бумаги и карандаши на столе. Из пяти карандашей (особой твердости) два сломаны, еще два исписаны до упора, и лишь один по-прежнему остро заточен. Палец саднит от долгого письма. Шаффлинг закончен. Шестнадцать страниц блокнота исписаны столбиками мелких цифр.

Как положено по Уставу, я сверил количество информации до и после шаффлинга и сжег результаты стирки в умывальнике. Сунул блокнот в папку из металлопластика и вместе с магнитофоном уложил в сейф, сел на диван и перевел дух. Ну вот, половина работы сделана. Теперь по крайней мере сутки можно валять дурака.

Я налил в стакан виски на пару пальцев, закрыл глаза и выпил в два глотка. Теплый алкоголь пробежал по горлу, разлился в пищеводе и успокоился на дне желудка. Вскоре его тепло перекачалось в кровь и начало разогревать лицо, грудь, затем руки — и наконец передалось ногам. Я пошел в ванную, почистил зубы, выпил два стакана воды, помочился, а потом заточил на кухне сломанные карандаши и аккуратно расставил их в стакане. Потом отнес будильник к подушке у кровати, выключил автоответчик у телефона и перемотал кассету в начало.

На часах было 11:57. Завтрашний выходной оставался нетронутым, как рождественский пирог. Я торопливо разделся, влез в пижаму, свернулся калачиком в постели, натянул одеяло почти до самого подбородка и выключил бра над подушкой. От всей усталой души я пожелал себе проспать, к чертовой матери, двенадцать часов подряд. Двенадцать благословенных часов, когда ничто не будет меня тревожить. Пускай за окном орут птицы, пускай весь мир садится в электрички и едет на работу, пусть где-то извергаются гигантские вулканы, а израильские коммандос ровняют с землей очередную палестинскую деревню, — я буду спать как покойник.

Потом я подумал о своей жизни после того, как уйду из конверторов. Сбережения плюс пенсия должны избавить меня от дальнейших хлопот. Буду учить греческий и тренироваться на виолончели. Забросил на заднее сиденье футляр с инструментом, уехал в горы — и упражняйся в одиночку сколько душе угодно.

А может, если все будет хорошо, куплю дачу в горах. Уютный коттеджик с нормальной кухонькой… Читать там книги, слушать музыку, смотреть старые фильмы, готовить еду… Я вспомнил длинноволосую библиотекаршу: хорошо, если она там тоже будет. Я готовлю, она с удовольствием ест…

С мыслями о еде меня затянуло в сон. Забытье накрыло меня, как внезапно упавшее небо. Виолончель, коттедж, кулинария — все разлетелось вдребезги и исчезло. Я спал, болтаясь в бездонном мраке, как океанский тунец.


Кто-то просверлил мне дырку в голове и пытается засунуть в нее какую-то струну. Очень длинную. До самого мозжечка. Я машу руками, пытаясь поймать ее и вытащить из головы, но ничего не получается: сколько ни машу, она лишь еще больнее вгрызается в мозг.

Я проснулся и ощупал ладонью голову. Дрели не было. Дырки в голове тоже. Но что-то звенело. Звенело, не переставая. Я сел в постели, схватил будильник, положил на колени, нащупал красную и черную кнопочки и надавил с обеих сторон. Звон продолжался. Звонил телефон. На часах — 4:18. Судя по темноте за окном — 4:18 утра.

Я выполз из кровати, поплелся в кухню и снял трубку. Сколько раз, подброшенный ночным звонком, я клялся себе, что перед сном буду ставить телефон у подушки. Все равно забываю. И опять расшибаю колени о кухонный стол или газовую плиту.

— Алло, — сказал я.

Трубка была мертва. Будто телефон обесточили и схоронили в глубоком песке.

— Алло!! — крикнул я.

Гробовое молчание. Ни дыхания, ни шума телефонной линии, ничего. Казалось, это молчание сейчас затянет меня по телефонным линиям в самую свою сердцевину. В сердцах я бросил трубку, достал из холодильника пакет молока, сделал несколько жадных глотков и поплелся обратно в кровать.

Следующий звонок раздался в 4:46. Я вылез из постели, повторил прежний маршрут и снял трубку.

— Алло, — произнес я.

— Алло, — ответил женский голос. Чей именно, не понять. — Извините за прошлый раз. У меня звуковое поле шалит. Иногда весь звук отключается…

— Звук отключается?

— Ну да, — ответил голос. — Поле выходит из строя. Я уверена — что-то случилось с дедом… Алло! Вы слышите?

— Слышу. — Я узнал внучку старого чудака, подарившего мне череп единорога. Пухленькую в розовом.

— Дед все никак не вернется. А тут поле разрушается. Я чувствую, что-то случилось. Звоню ему в лабораторию — трубку не берет… Боюсь, его сцапали жаббервоги и что-то с ним вытворяют.

— Ты не ошиблась? — спросил я. — А может, он просто засиделся в лаборатории? В прошлый раз он неделю там просидел, оставив тебя без звука. Такие, если заняты, забывают про все на свете…

— Да нет же, я уверена! У нас с дедом очень сильная психическая связь. Когда с ним что-то не так, я чувствую сразу. Что-то случилось. Ужасное. К тому же, кто-то сломал излучатель, и теперь под землей весь звук с перебоями.

— Что взломал? — не понял я.

— Излучатель, такое устройство. Посылает ультразвук, который отпугивает жаббервогов. Его взломали, какой-то огромной силой, и все звуковые балансы сошли с ума… Я точно знаю, они утащили его!

— Но зачем?

— Все хотят знать то, что понял Профессор. И жаббервоги, и кракеры, и все остальные… Готовы на что угодно, лишь бы прибрать к рукам результаты экспериментов. Предложили ему сделку, но дед отказался, и теперь они в бешенстве. Умоляю, приезжайте скорее — случилось что-то ужасное! Помогите, прошу вас!

Я представил, как по тропинкам Подземелья разгуливают жаббервоги, и у меня зашевелились волосы на голове.

— Послушай. Не обижайся, но… Моя работа — конвертировать компьютерные данные. Никакой другой работы наш контракт не предусматривает, да и вряд ли я в состоянии справиться с этим делом. Попроси меня то, что я умею, — я с удовольствием помогу. Но сражаться с жаббервогами, чтобы они отдали твоего дедушку, — это, прости, не по моей части. Такими вещами должны заниматься полиция, суперагенты Системы и другие ребята, прошедшие спецподготовку…

— Только без полиции! Тогда все материалы будут опубликованы, а это приведет к катастрофе. Это будет просто конец света.

— Конец света?

— Пожалуйста, приезжайте! — настаивала она. — Вы должны мне помочь! Или случится необратимое, и сразу после деда они придут за вами!

— За мной? Скорее уж, за тобой! Я в исследованиях твоего деда ни черта не смыслю.

— Вы для них — ключ. Без вас не откроются двери.

— Я не понимаю, о чем ты.

— Некогда объяснять по телефону. Но это очень важно и для вас тоже! Гораздо важнее, чем вы можете представить. Поверьте мне. Для вас это важнее всего в жизни. Решайтесь быстрее, не то поздно будет! Я не вру.

— Черт-те что… — Я взглянул на часы. — В любом случае, тебе нельзя там оставаться. Если все так, как ты говоришь, там может быть слишком опасно.

— А куда мне идти?

Я объяснил, как добраться до круглосуточного супермаркета на Аояма.

— Внутри, в самом дальнем углу — кофейная стойка; жди меня там. Я приеду к половине шестого.

— Так страшно… Как будто со…


Трубка снова заглохла. Я несколько раз крикнул в нее. Безответно. Тишина струйки дыма над пистолетным дулом — вот что выливалось из чертовой трубки. «Звуковое поле шалит»… Я повесил трубку, снял пижаму, надел футболку и легкие джинсы. Затем пошел в ванную, наскоро побрился электробритвой, сполоснул лицо и, глядя в зеркало, причесался. Лицо от недосыпа было блеклым, как дешевый чизкейк. Единственное желание во мне — спать. Просто выспаться как следует — и жить дальше мирной, спокойной жизнью. Какого черта они не оставят меня в покое? Жаббервоги, единороги — какое отношение все это имеет ко мне?

Я натянул поверх футболки нейлоновую ветровку и рассовал по карманам кошелек, мелочь и нож. Потом, чуть подумав, замотал череп единорога в пару больших полотенец и вместе со щипцами запихнул в спортивную сумку «Найки». Туда же сунул контейнер с результатами шаффлинга. Хранить это дома уже небезопасно. Любой профессионал взломает мою дверь, а за нею и сейф, быстрее, чем я выстираю носовой платок.

Потом я влез в недомытые кроссовки и с сумкой под мышкой вышел из квартиры. На лестничной клетке не было никого. Лифт вызывать не стал, спустился по лестнице. До рассвета еще оставалось несколько минут, во всей многоэтажке не раздавалось ни звука. На автостоянке — также ни души.

Что-то не так. Вокруг слишком спокойно. Если уж им так нужен череп — поблизости должен маячить хоть один незнакомец. Но я никого не заметил. ребята словно забыли обо мне напрочь.

Я сел за руль, поставил сумку на сиденье и завел двигатель. Было почти пять. Оглядываясь по сторонам, я вывел машину со стоянки и поехал на Аояма. Дорога пустая: кроме сонных такси, спешащих в парк, да грузовиков ночной доставки — никаких машин. Каждые сто метров я поглядывал в зеркало заднего вида, но хвоста не заметил.

Что за мистика, в самом деле? Уж мне-то отлично известны приемчики кракеров. Если они что задумали — приложат все силы и добьются своего, не гнушаясь ничем. Эти люди не станут нанимать случайно встреченных на улице газ-инспекторов и — тем более — не забудут о слежке. Они всегда выбирают самые быстрые, самые верные способы и применяют их, не колеблясь. Однажды, два года назад, они поймали пятерых конверторов и электропилой отпилили им крышки у черепов. А потом пытались «вживую» прочесть зашитую в мозгах информацию. Их попытки ни к чему не привели, и они сбросили пять трупов со вскрытыми черепами и выпотрошенными мозгами в Токийский залив. Такие парни не остановятся ни перед чем. Но сейчас — явно что-то не так.

К супермаркету я подъехал в 5:28. Небо на востоке чуть посветлело. С сумкой в руке я вошел внутрь. В просторном супермаркете было безлюдно, и молодой кассир в полосатой спецовке, сидя на стульчике, листал ежемесячник токийских распродаж. Женщина непонятного возраста и профессии слонялась по проходам между полок, загрузив на тележку целую гору консервов и пакетов моментальной лапши. Я обогнул прилавки со спиртным и подошел к кофейной стойке.

Вся дюжина табуретов вдоль стойки пустовала. Присев на крайний, я заказал сэндвичей с холодным молоком. Молоко было таким холодным, что вкуса я не почувствовал, а сэндвичи слишком долго пролежали в виниловой пленке, отчего хлеб изрядно отсырел. Я не торопясь принялся за сэндвич, запивая молоком. От нечего делать я разглядывать стены, и на несколько минут меня занял рекламный плакат, предлагавший поездки во Франкфурт. Мирный пейзаж городской осени: огненные деревья вдоль реки, по воде плывут белые лебеди, старик в охотничьей шляпе и черном пальто бросает им корм. Древний, роскошный каменный мост ведет к высокому готическому собору. Приглядевшись, можно различить, что на стене под мостом, прямо над водой, пристроены крошечные каменные домики, и в каждом узком окошке горит тусклый свет. Зачем люди строят себе такие дома, я не знал. Синее небо, белые облака. Вдоль реки — аллея со скамейками и много людей. Все в пальто, на многих дамах шарфы. Красивая фотография, но пока я на нее глядел, весь покрылся гусиной кожей. Отчасти потому, что во Франкфурте осенью холодно, а еще потому, что у меня всегда гусиная кожа при виде остроконечных башен, пронзающих небеса.

Я перевел взгляд на другую стену, на плакат какой-то табачной фирмы. Скуластый молодой человек, зажав между пальцами сигарету с фильтром, стоял и рассеянно глядел куда-то вбок. Не знаю, почему, но именно в табачной рекламе особенно хорошо получаются выражения лиц типа «никуда не гляжу, ни о чем не думаю».

Курильщик, в отличие от Франкфурта, не задержал моего внимания надолго, и, развернувшись на табурете, я принялся изучать торговый зал. Прямо напротив стойки вздымались три горы банок с консервированными фруктами: персики, грейпфруты и апельсины. У каждой горы стоял дегустационный столик, но в такой ранний час дегустация не проводилась. Кому придет в голову дегустировать консервированные фрукты без четверти шесть утра?

Стену за столиками украшал огромный плакат «Фруктовая ярмарка США». Огромный домашний бассейн, на краю— плетеные столик и кресла. В одном сидит девица и лакомится фруктами с блюда. Золотые волосы, голубые глаза, длинные ноги, идеальный загар. В рекламе фруктов всегда используют блондинок. Из тех, которыми долго любуешься, но лицо забывается, стоит отвести взгляд. Бывают на свете красавицы такого типа. Одну от другой не отличишь. Как, впрочем, и грейпфруты.

У прилавков со спиртным была отдельная касса, но за ней никто не сидел. Нормальные люди не покупают выпивку перед завтраком. Поэтому я не увидел ни покупателей, ни продавцов; лишь бутылки стояли длинными рядами, словно черенки в только что высаженной сосновой роще. Однако с этим прилавком мне повезло больше: стену за ним от пола до потолка занимали плакаты. Всего я насчитал один бренди, один бурбон, одну водку, три скотча, три японских виски, два сакэ и четыре пива. Интересно, почему в винных отделах вешают больше всего рекламы? Может, потому, что из всех напитков у алкогольных — самый праздничный имидж?

Так я убивал время, разглядывая плакат за плакатом. В итоге, изучив все пятнадцать, я пришел к выводу: самая приятная глазу выпивка — виски со льдом. Фотографировать его — одно удовольствие. Берешь большой стакан с широким донышком, бросаешь туда три-четыре кубика льда и наливаешь янтарного виски. Лед подтаивает, и за миг до того, как смешаться с алкоголем, вода в стакане вспыхивает прозрачными сполохами. Красивое зрелище, что ни говори. Если вспомнить, почти вся реклама виски, которую я видел, — это именно виски со льдом. Виски с водой — слишком блекло для рекламы, а в неразбавленном, пожалуй, не хватает какой-то расслабленности.

Еще я заметил, что в рекламе алкоголя не изображается еда. Ни на одном из пятнадцати плакатов никто ничем не закусывал. Все просто пили — и только. Видимо, для того, чтобы не замутнить чистый образ алкоголя. Не привязывать его к такому земному явлению, как пища. А может, и просто затем, чтобы зритель думал только о данной конкретной выпивке и не отвлекался на закуску. В общем, я, кажется, понял их логику. Что ни говори, для всех вещей и событий существуют свои причины.

Пока я разглядывал рекламу, наступило шесть часов. Симпатичная толстушка не появлялась. Где ее носит? Сама же просила — приезжай скорее. Вот, приехал. Срочно, как только смог. Остальное — ее проблемы. Лично меня эта история вообще никак не касается.

Я заказал горячий кофе и медленно выпил его без сахара и молока.

После шести потекли покупатели. Домохозяйка купила молока и хлеба на завтрак. Гулявшие всю ночь студенты захотели перекусить перед возвращением домой. Молодая дама приобрела туалетную бумагу, а клерк вкостюме — три газеты. Двое мужчин средних лет с трудом заволокли в магазин сумки с клюшками для гольфа — лишь затем, чтобы купить по карманной бутылке виски. «Мужчина средних лет» — это когда уже не тридцать, но еще не сорок. Собственно, как и мне. Стало быть, я тоже мужчина средних лет, вдруг осенило меня. Сам я никогда не стану напяливать кепочку с клоунскими штанишками и таскаться по городу с клюшками для гольфа. Я просто выгляжу чуть моложе, и все.

Хорошо, что я назначил ей встречу в супермаркете. Вряд ли я так же интересно убил бы время где-нибудь еще. Обожаю супермаркеты.

В шесть тридцать я отчаялся ждать, вышел на улицу, сел за руль и поехал на станцию Синдзюку[380]. Поставив машину на стоянку, отправился в камеру хранения и сдал сумку. «Очень хрупкая вещь», — сообщил я служащему, и тот прицепил к ручкам сумки красную карточку «Осторожно, стекло!» с силуэтом бокала для коктейлей. Я проследил, чтобы мою голубую сумку «Найки» поставили на полку как полагается, и лишь потом взял квитанцию. Затем купил в киоске конверт и почтовых марок на 260 иен, положил квитанцию в конверт, запечатал, наклеил марки — и с пометкой «срочно» отправил на свой почтовый ящик, зарегистрированный на имя несуществующей фирмы. Теперь, если только небо не упадет на землю, мои вещи в безопасности. Что поделаешь, иногда приходится действовать даже так.

Отослав письмо, я сел в машину, вырулил со стоянки и вернулся домой. От мысли, что теперь ничего суперважного у меня не украсть, на душе полегчало. Поставив машину на стоянку, я поднялся в квартиру, принял душ, завалился в постель и заснул как ни в чем не бывало, — крепко и безмятежно.


Они заявились в одиннадцать. Судя по тому, как развивались события, я чувствовал, что кто-нибудь непременно заявится, поэтому особо не удивился. На кнопку звонка они жать не стали, а сразу принялись выбивать дверь. Да не просто выбивать. То, чем и как это делали, напоминало огромную чугунную бабу, которой сносят старые здания: пол под ногами буквально ходил ходуном. Черт бы вас побрал, ребята, если у вас столько энергии, вытрясли бы из консьержа дубликат ключа от моей квартиры — и дело с концом. Очень бы меня выручили, особенно если подумать, сколько стоит заменить дверь. Не говоря уж о том, что из-за вашей манеры ходить в гости меня, чего доброго, выселят из этого дома.

Пока гости высаживали дверь, я натянул спортивные трусы, футболку, сунул в карман нож, сходил в туалет и помочился. Достал из сейфа магнитофон, нажал на «экстренный сброс» и стер содержимое кассеты. Затем пошел на кухню, достал из холодильника картофельный салат, банку пива и сел завтракать. Я знал, что на балконе есть лесенка пожарного выхода. Ничто не мешало сбежать, если б захотел. Но я слишком устал, чтобы куда-то бегать. К тому же, побег ни черта бы не решил. Мои проблемы (а точнее, чьи-то проблемы, в которые меня втянули) громоздятся перед носом одна мрачнее другой, и я больше не могу решать их в одиночку. Давно уже пора встретиться с кем-нибудь и обсудить все лицом к лицу.

Итак. Я получаю заказ от ученого, спускаюсь в подземную лабораторию и конвертирую некие данные. Заодно получаю в подарок череп единорога и несу его домой. Вскоре приходит инспектор службы газа — очевидно, нанятый кракерами, — и пытается этот череп украсть. На следующее утро мне звонит внучка заказчика и просит спасти ее дедушку, которого похитили жаббервоги. Я назначаю ей встречу, она не приходит. Насколько я понимаю, у меня в руках остаются две огромные ценности. Первая — череп единорога, вторая — результаты проделанного шаффлинга. И то, и другое я прячу в камере хранения на станции метро Синдзюку.

Как, черт побери, все это понять? Хоть бы кто-нибудь подсказал, что делать. Иначе мне останется только убегать от погони всю жизнь в обнимку с проклятым черепом.

Я допил пиво, доел салат и глубоко вздохнул. Но не успел выдохнуть, как раздался взрыв, стальная дверь распахнулась внутрь — и в квартиру ступил человек огромных, поистине исполинских размеров. Стильного кроя гавайка, армейские штаны цвета хаки, на ногах — белые кроссовки размером с ласты аквалангиста. Голова обрита, нос переломан, шея толщиной с мою грудную клетку. Под набухшими свинцовыми веками неестественно ярко белели глаза. Искусственные, решил было я, но его нервно прыгавшие зрачки меня тут же в этом разубедили. Росту в нем было метра два, но плечи такие широкие, что у его гавайки, напоминавшей две сшитые вместе простыни, пуговицы не сходились с петлями на груди.

Верзила глянул на развороченную дверь — так же небрежно, как я гляжу на пробку, вынутую из бутылки с вином, — и перевел взгляд на меня. Особо сложных эмоций я в этих глазах не увидел. Он смотрел на меня, как на предмет интерьера. Да я бы и сам сейчас с удовольствием превратился в какую-нибудь табуретку.

Затем верзила посторонился, и из-за его бедра показался человечек. Совсем коротышка — метра полтора ростом, худенький, с правильными чертами лица. В голубой спортивной рубашке «Лакост», плотных брюках беж и туфлях светло-коричневой кожи. Как пить дать, все куплено в крутом универмаге для детишек богатых родителей. На запястье поблескивал золотой «ролекс»; а поскольку детских размеров фирма «Ролекс» не выпускает, часы смотрелись на нем, как наручный коммуникатор капитана Керка из «Звездного пути»[381]. Выглядел коротышка лет на сорок. Ему бы еще сантиметров двадцать — сошел бы за второразрядного телеактера.

Не разуваясь, Верзила прошел на кухню, сграбастал одной рукою стул и поставил напротив меня. Коротышка чинно вошел следом и сел. Верзила встал чуть позади меня, оперся о раковину, сложил на груди ручищи — каждая с ляжку обычного человека — и принялся буравить глазами мою спину в области почек. М-да. Зря я пренебрег пожарной лестницей. Что-то мое шестое чувство совсем перестало работать. Хоть вези его на ремонт в автосервис.

Коротышка поглядел куда-то мимо меня и даже не подумал представиться. просто достал из кармана сигареты с зажигалкой и выложил перед собою на стол. Курил он «Бенсон-энд-Хеджес», а прикуривал от золотого «дюпона». Что окончательно убедило меня: разговоры о том, что в торговом кризисе виновата заграница — явная дезинформация. Коротышка взял зажигалку со стола и принялся с большой ловкостью вертеть ею в пальцах. Прямо-таки цирк по вызову — если, конечно, забыть о том, что я никого не вызывал.

Я нашарил на холодильнике пепельницу с эмблемой «Бадвайзера», подаренную мне в каком-то баре, пальцами стер с нее пыль и поставил на стол. Коротышка щелкнул зажигалкой, прикурил, затянулся и, прищурившись, выпустил дым. Во всем его облике было что-то неестественное. Лицо, руки, ноги — все маленькое. Как если бы человека нормальных пропорций скопировали в масштабе три к четырем. В результате обычная сигарета «Бенсон-энд-Хеджес» смотрелась у него во рту как новенький незаточенный карандаш.

Ни слова не говоря, Коротышка сидел, выдувая сигаретный дым и задумчиво его разглядывая. В фильме Жана-Люка Годара[382] перед этой сценой появились бы субтитры: «Наблюдает, как дымится его сигарета»; но, к сожалению или к счастью, картины Годара давно уже вышли из моды. Когда сигарета истлела на треть, Коротышка постучал по ней пальцем и сбросил пепел на стол, проигнорировав пепельницу.

— По поводу двери, — произнес он тоненьким птичьим голоском. — Сломать ее было необходимо. Поэтому мы сломали. Мы, конечно, могли открыть ее тихо. Но необходимости в этом не было, так что не обижайся.

— В доме ничего нет, — сказал я. — Можете искать — сами увидите.

— Искать? — якобы удивился Коротышка. — Искать… — повторил он и, не вынимая сигареты изо рта, быстро потер одну ладонь о другую. — А что мы, по-твоему, должны у тебя искать?

— Ну, я не знаю. Но вы же пришли сюда, чтобы что-то найти? Вон, даже дверь разворотили…

— Не понимаю, о чем ты, — сказал он. — Уверяю, ты ошибаешься. Нам ничего не нужно. Мы просто пришли с тобой поболтать. Мы ничего не ищем и ничего не хотим. Ну, разве от глотка кока-колы не откажемся.

Я полез в холодильник, достал две банки колы, купленные, чтобы разбавлять виски, и поставил вместе с парой стаканов на стол. А себе открыл очередную банку пива.

— Он тоже будет? — спросил я, ткнув пальцем в сторону Верзилы.

Коротышка подозвал Верзилу пальцем. Без единого звука тот вырос перед столом и взял банку. Несмотря на габариты, двигался он на удивление легко.

— Когда выпьешь, покажи ему фокус, — велел Коротышка. И, взглянув на меня, пояснил: — Маленькое шоу.

Обернувшись, я посмотрел на Верзилу. Тот осушил банку колы в один присест и, убедившись, что внутри не осталось ни капли, поставил банку на ладонь и сложил пальцы. Со звуком разрываемой газеты красная банка за одну секунду превратилась в плоский жестяной блин. При этом ни один мускул не дрогнул на его лице.

— Так может каждый, — прокомментировал Коротышка. Не знаю, подумал я. У меня бы так не получилось даже под дулом пистолета.

Затем Верзила обхватил жестяной блин пальцами и, лишь немного скривив губы, аккуратно разорвал его на мелкие кусочки. Однажды я видел, как рвали пополам два сложенных вместе телефонных справочника. Но чтобы с прессованной жестью обращались, как с промокашкой, я наблюдал впервые. Никогда сам не пробовал, но представляю, чего это стоит.

— Еще он скатывает в трубочку стоиеновые монеты, — добавил Коротышка. — А это умеют очень немногие.

Я молча кивнул.

— Так же легко он откручивает людям уши.

Я снова кивнул.

— Три года назад он занимался профессиональным реслингом, — продолжал Коротышка. — Отличный был спортсмен. Если б не травма колена, стал бы чемпионом. А что? Молодой, здоровый как слон, порхает, как балерина. Но вот беда — повредил колено. И из большого спорта пришлось уйти. Все-таки в реслинге самое главное — это скорость…

Он посмотрел на меня, и мне осталось лишь снова с ним согласиться.

— С тех пор я и забочусь о нем. Двоюродный брат, как-никак.

— А средних размеров в вашей семье не рожают? — вырвалось у меня.

— Повтори, что ты сказал, — спокойно произнес Коротышка, глядя мне прямо в глаза.

— Так… Ничего.

Несколько секунд он раздумывал, как поступить, но затем, похоже, махнул на меня рукой, бросил на пол окурок и придавил ботинком. Я сделал вид, будто ничего не заметил.

— Ты должен расслабиться, — посоветовал Коротышка. — Вдохни поглубже. Сбрось напряжение. Если ты не расслабишься, мы не сможем поговорить по душам. Чувствуешь, какие у тебя твердые плечи?

— Можно взять из холодильника еще пива?

— Ну конечно. Это же твой дом, твой холодильник и твое пиво, разве нет?

— Дверь тоже была моей, — сказал я.

— Забудь о двери. Будешь столько об этом думать — плечи совсем закостенеют. Твоя дверь была дешевым дерьмом. С такой зарплатой, как у тебя, нужно жить там, где двери получше.

Я решил не думать о несчастной двери, достал из холодильника еще одну банку, откупорил и сделал глоток. Коротышка налил в стакан колы, подождал, пока осядет пена, и отпил половину.

— Ну ладно, — продолжал он. — Извини за небольшой беспорядок. Главное, чтобы ты понимал: мы пришли тебе помочь.

— И для этого разворотили мне дверь?

Лицо у Коротышки вдруг густо покраснело, а ноздри раздулись и затвердели.

— Разве я не просил забыть о паршивой двери? — очень тихо поинтересовался он. И, обратившись к Верзиле, повторил вопрос. Тот кивнул: да, мол, было такое. Я понял, что передо мной — нервический тип. А иметь дело с нервическими типами я люблю меньше всего на свете.

— Мы пришли к тебе из сострадания, — сказал Коротышка. — В твоей голове — бардак, и мы хотим тебе кое-что объяснить. Конечно, если тебе не нравится слово «бардак», можно заменить его на «кавардак». Так или нет?

— И бардак, и кавардак, — подтвердил я. — Я не понимаю, что происходит. Ни малейшей подсказки, ни двери…

Коротышка схватил со стола золотую зажигалку и, не вставая со стула, запустил ею в дверцу холодильника. Раздался тупой металлический лязг, и на дверце появилась глубокая царапина. Верзила подобрал упавшую зажигалку и вернул на прежнее место. Не считая поцарапанного холодильника, все вернулось на круги своя. Коротышка, успокаиваясь, допил свою колу. Ничего не поделать, ребята. Всякий раз, как встречаюсь с нервическим типом, так и подмывает проверить его нервы на вшивость.

— Что ты заладил про свою дерьмовую дверь? — запищал Коротышка. — Ты вообще понимаешь, в какой заднице оказался? Да всю эту конуру надо было взорвать к чертовой матери, и никто бы не пожалел! Чтоб я больше ни слова не слышал о какой-то двери!

О моей двери, поправил я про себя. Пусть дешевая, пусть дерьмо. Но дверь остается дверью, и это, ей-богу, кое-что значит.

— Дверь дверью, — сказал я. — Но теперь меня, наверно, отсюда выселят. Все-таки это тихий, спокойный дом, где живут приличные люди.

— Захотят выселить — позвонишь мне. Я найду способ сделать так, чтоб никто и не пикнул. Договорились? Все проблемы решаются.

Я подумал, что подобным «решением проблемы» только наворочу, пожалуй, вокруг себя еще больше проблем, но решил не раздражать собеседника, молча кивнул и отхлебнул из банки.

— Бесплатный совет, — сказал Коротышка. — После тридцати пяти с пивом нужно завязывать. Пиво — напиток студентов и рабочего класса. Нестильно, и живот вылезает. К зрелости пора переходить на вино или бренди. Пей дорогой алкоголь! Станешь пить каждый день вино по двадцать тысяч иен[383] за бутылку — сам почувствуешь, как очищается организм.

Я кивнул и отхлебнул еще пива. Спасибо, приятель. Только твоих советов не хватало. Чтобы пить столько пива, сколько мне хочется, я хожу в бассейн и бегаю по утрам. Так что следи лучше сам за своим пузом.

— Впрочем, кто я такой, чтоб судить? — продолжал он. — У всех есть свои маленькие слабости. Мои слабости — это сигареты и сладкое. Особенно сладкое. Вредно для зубов и чревато диабетом.

Я молча кивнул.

Он достал еще одну сигарету, чиркнул зажигалкой и закурил.

— Сам я вырос на шоколадном заводе. Оттого, наверно, и полюбил сладкое на всю жизнь. Крошечный семейный заводик, не то что какие-нибудь «Мэйдзи» или «Моринага». Из тех, чьи конфеты продают в навалку на выходах из магазинов. И там с утра до вечера стоял запах шоколада. Буквально все этим шоколадом пропахло — шторы, подушки, постель. Даже кошка воняла шоколадом. Потому и люблю шоколад до сих пор. От одного запаха сразу детство вспоминаю…

Он покосился на стрелки своего «ролекса». Я хотел снова поднять вопрос насчет двери, но затягивать разговор не хотелось, и я промолчал.

— Итак, — произнес Коротышка. — Времени мало, поэтому светскую беседу предлагаю на этом закончить. Ты немного расслабился?

— Немного, — ответил я.

— Тогда приступим к главному. Как я уже говорил, мы пришли хоть немного распутать то, в чем ты запутался. Поэтому можешь задавать любые вопросы. На все, что смогу, я отвечу.

И он сделал ладошками приглашающий жест — дескать, давай-давай, не стесняйся.

— Что угодно, — добавил он.

— Прежде всего, я хотел бы знать, кто вы такие. И что вам известно из того, чего не знаю я.

— Отличный вопрос! — похвалил Коротышка и посмотрел на Верзилу, требуя подтверждения. Тот молча кивнул, и Коротышка снова повернулся ко мне. — Похоже, башка у тебя варит что надо. Слов зря не тратишь.

И он впервые стряхнул пепел в пепельницу. Потрясающая любезность.

— Попробуй думать так: мы пришли тебе помочь. Совершенно не важно, от какой организации. Известно нам многое. Мы знаем о Профессоре, о черепе, о результатах твоего шаффлинга. А также о том, что тебе и в страшном сне не приснится… Следующий вопрос.

— Это вы вчера наняли газового инспектора, чтобы он выкрал у меня череп?

— Ну, я же тебе сказал, — поморщился Коротышка. — Нам не нужен череп. Нам ничего не нужно.

— Кто же его нанимал? Или ко мне заглянуло привидение?

— Это нам не известно, — ответил он. — Как не известно еще кое-что. Разработки Профессора. Мы в курсе, чем он занимается. А к чему он пришел в итоге — не знаем. Но очень хотим узнать.

— Но я-то этого не знаю! — пожал я плечами. — Я вообще ничего не знаю, только все шишки валятся на меня.

— Да, ты этого не знаешь. Тебя просто используют. Как инструмент.

— То есть вы понимаете, что взять с меня нечего. Зачем же вы пришли?

— Просто познакомиться, — сказал Коротышка и постучал уголком зажигалки по столу. — Сообщить тебе о факте нашего существования. А также обменяться информацией и соображениями, чтобы легче было работать в дальнейшем. Что, например, по этому поводу думаешь ты?

— Хотите, чтобы я включил воображение?

— Валяй! Воображение свободно, как птица. И просторно, как море. Никто его не остановит.

— Я полагаю, вы не из Системы. Но и не с Фабрики. У вас другие методы. По-моему, вы — какая-то маленькая независимая контора. Свободные художники. Хотите откусить кусок пирога. Причем откусывать будете, скорее всего, у Системы.

— Ты посмотри, а? — воскликнул Коротышка, поворачиваясь к своему братцу. — Я же говорил? Мозги у него что надо!

Верзила молча кивнул.

— Просто удивительно: такие мозги, а живет в такой конуре. Такие мозги, а жена с другим убежала…

Должен признаться, так меня уже давненько никто не хвалил. Я покраснел.

— Твои догадки, в целом, верны, — продолжал Коротышка. — Мы планируем использовать технологии Профессора для победы во всей этой драке за информацию. Мы хорошо подготовились. У нас есть деньги. Теперь нам нужен ты, а потом и сам Профессор с его исследованиями. Получив, что хотим, мы вклинимся между Системой и Фабрикой — и в корне изменим расстановку сил. В этом — замечательная особенность информационных войн. Все равны. А побеждает тот, у кого новее технологии. Побеждает однозначно. Как используются эти технологии — уже не важно. Сегодня на рынке информации совершенно ненормальная обстановка. Абсолютная монополия, разве нет? Все, что под солнцем, прибрала к рукам Система, а все, что в тени, заграбастала Фабрика. Всякая конкуренция душится на корню. Как ни крути, нарушается главный принцип свободной экономики. Ты считаешь, это нормально?

— Это меня не касается, — пожал я плечами. — Я обычный муравей. Выполняю свою работу и больше не думаю ни о чем. Так что если вы собираетесь пригласить меня в компанию…

— А вот здесь ты не понимаешь. — Он прищелкнул языком. — Мы не приглашаем тебя в компанию. Мы просто заполучаем тебя с потрохами. Следующий вопрос.

— Кто такие жаббервоги?

— Жаббервоги живут под землей. В тоннелях метро, в канализационных шахтах и так далее. Питаются городскими отходами и пьют сточную воду. Людям на глаза, как правило, не показываются. Поэтому об их существовании почти никому не известно. На человека обычно не нападают, но если кто забредет в тоннель, могут заживо съесть. Были случаи, когда пропадали без вести служащие метро.

— А правительство что, не в курсе?

— Разумеется, в курсе. Не такое уж идиотское у нас правительство. Кому положено, тот знает. Но только на самом верху.

— Почему же они не предупредят народ? Или не разгонят всю эту нечисть?

— Во-первых, — ответил Коротышка, — если сообщить об этом народу, начнется национальная паника. Ты только представь: люди вдруг узнаю́т, что прямо у них под ногами копошится какая-то мерзость. Кому это понравится? Во-вторых, воевать с жаббервогами — гиблое дело. Хоть все Силы Самообороны в тоннели под Токио загони. Подземелье, где не видать ни зги, для них — дом родной. Война была бы слишком кровавой и слишком непредсказуемой… И еще одно. Эти твари устроили себе огромное гнездовье прямо под Императорским дворцом. Так что никто не помешает им в любую ночь выползти на поверхность и утащить с собой вниз хоть всю императорскую семью. Случись такое — Япония перевернется с ног на голову, согласен? Поэтому правительство не рыпается и делает вид, что ничего не происходит. Тем более, что жаббервоги, если с ними договориться, — идеальный союзник. С которым не страшны ни войны, ни государственные перевороты. И который выживет даже после ядерной катастрофы. Впрочем, на сегодняшний день с жаббервогами еще не договорился никто. Людям они не доверяют и ни с кем на поверхности сотрудничать не хотят.

— Но я слышал, жаббервоги сговорились с кракерами? — вставил я.

— Да, ходят такие слухи. Но если даже и так, то, скорее всего, ненадолго. Просто им зачем-то на время понадобились кракеры. Сама мысль о том, чтобы жаббервоги и кракеры заключали какой-либо постоянный договор, слишком абсурдна. Не стоит обращать внимания.

— Однако жаббервоги украли Профессора…

— И это мы слышали. Но подробностей пока не знаем. Не исключено, что Профессор сам это инсценировал. Когда каждый старается обвести других вокруг пальца, любые слухи можно трактовать как угодно.

— Но чего Профессор хотел?

— Профессор вел совершенно оригинальные исследования, — сказал Коротышка, разглядывая зажигалку с разных сторон. — Соперничая и с Системой, и с Фабрикой одновременно. Кракеры старались опередить конверторов, конверторы пытались вытеснить кракеров. А профессор обособился — и создал технологии, способные перевернуть мир. Для этого ему понадобился ты. Заметь, не абстрактный конвертор для обработки данных. А лично ты.

— Лично я? — переспросил я удивленно. — Но у меня — ни талантов, ни выдающихся способностей. Обычный человек из толпы. Из-за таких, как я, мир не переворачивается. Зачем я ему?

— Вот на этот вопрос мы пока не нашли ответа, — произнес Коротышка, вертя в пальцах зажигалку. — Есть догадки. Но ответа нет. Годами Профессор работал, ставя свои эксперименты именно на тебе. И постепенно подошел к финальной стадии исследования. Но ты об этом даже не подозревал.

— То есть, вы ждали, когда завершится эта финальная стадия, чтобы потом прибрать к рукам и меня, и результаты экспериментов?

— В общем, да, — кивнул Коротышка. — Но, как назло, в небе сгустились тучи. Кракеры что-то пронюхали и зашевелились. Волей-неволей приходится торопиться и нам.

— А Система об этом знает?

— Нет, Система пока ничего не заметила. Кроме, разве, того, что вокруг Профессора начинается какая-то возня.

— И кто же такой Профессор?

— Несколько лет Профессор работал в Системе. Работал — не так, как работаешь ты, выполняя, что прикажут. Он занимал большой пост в Центральной лаборатории. Его специальность —…

— В Системе? — перебил я. Разговор становился все запутаннее. Я был чуть ли не главной его темой, но по-прежнему не понимал ни черта.

— Да, — кивнул Коротышка. — твой коллега. Просто вы не пересекались по работе. Не говоря уже о том, что Система — огромная организация, помешанная на секретности. Что конкретно в ней происходит — по большому счету, знают только несколько человек наверху. В итоге левая рука не знает, что делает правая, а один глаз видит совсем не то, что другой… Проще говоря, слишком много информации, с которой никто не может справиться в одиночку. Кракеры пытаются эту информацию украсть, конверторы стараются ее уберечь. Но, так или иначе, организация слишком громоздка и сложна, чтобы кто-либо мог удерживать весь поток данных под контролем… В такой ситуации Профессор уходит из Системы и начинает собственные, независимые исследования. Знания его огромны. Он — специалист высшего класса в нейрохирургии, биологии, палеонтологии, психиатрии и любой области, касающейся человеческого мышления. Можно сказать, редчайший тип гениального ученого-универсала эпохи Возрождения, живущий в наши дни…

Я вспомнил, как объяснял старику про стирку и шаффлинг, и мне стало не по себе.

— Почти все конвертационные системы, которыми вы пользуетесь, созданы этим человеком, — сказал Коротышка. — Грубо говоря, вы — муравьи, которые живут и работают по заданной им программе. Уж извини, если тебя обижает такое сравнение.

— Да нет… Не обижает.

— В общем, он ушел из Системы. Его, естественно, тут же позвала к себе Фабрика. Ведь чаще всего конверторы, выпавшие из Системы, становятся кракерами. Но Профессор отказался от приглашения. Заявил, что должен заняться собственными исследованиями. И с тех пор стал врагом как для одних, так и для других. Для Системы — потому что знает слишком много секретов, для Фабрики — потому, что не перешел на их сторону. А это значит — враг. Профессор все это прекрасно понимал. И построил себе лабораторию прямо по соседству с логовом жаббервогов. Ты уже бывал там, не так ли?

Я молча кивнул.

— Отличная идея, — продолжал он. — Никто чужой не сунется. Вокруг просто кишит от жаббервогов, с которыми не справятся ни кракеры, ни конверторы. Сам Профессор, чтобы туда попасть, выстраивает коридор из ультразвука такой частоты, какую жаббервоги на дух не переносят. И проходит по нему, как Моисей по расступившимся водам. Идеальная система защиты. Если не считать его внучки, ты, наверное, первый, кого он к себе пустил. Это говорит, насколько ты для него важен. А также, что его работа близка к завершению. Чтобы все успешно закончить, он и вызвал тебя.

— М-да… — только и выдохнул я. Никогда в жизни не думал, что мое существование может представлять какую-то важность. Сама эта мысль — «я важен» — казалась настолько абсурдной, что привыкнуть к ней сразу не получалось. — Стало быть, конвертация, которую я для него выполнял, — всего лишь приманка, чтобы вызвать меня к себе? Если главное для него — это я, значит, в самих этих данных ценности ни на грош?

— Да нет. Здесь ты как раз ошибаешься, — возразил Коротышка. И снова бросил взгляд на часы. — Эти данные — сверхсекретная программа. Вроде бомбы с часовым механизмом. Когда придет время, бомба взорвется. Разумеется, это образное выражение. Никаких подробностей мы и сами пока не знаем. И не узнаем, пока не расскажет сам Профессор… Итак, что еще? Давай быстрее, у нас мало времени. После нашей милой беседы мне нужно еще кое-что успеть.

— Куда делась внучка Профессора?

— Внучка? А что с ней? — удивился Коротышка. — Мы ничего не знаем. За всеми подряд не уследишь… А ты что, положил на девку глаз?

— Нет, — ответил я. И повторил про себя: наверное, нет.

Не сводя с меня глаз, Коротышка поднялся со стула, взял со стола сигареты с зажигалкой и спрятал в карман.

— В общем, теперь ты понял, что происходит и чего мы хотим. Добавить к этому можно только одно: у нас есть конкретный план. А также информация, благодаря которой мы в этих скачках опережаем кракеров, по крайней мере, на полкорпуса. Но сил у нас пока не так много. Если Фабрика вовремя сориентируется и вступит в борьбу всерьез — нас обгонят и в итоге раздавят. Поэтому приходится водить их за нос, чтобы они ничего не заподозрили. Это ты понимаешь?

— Понимаю, — сказал я. Чего ж тут не понять.

— Но своими силами нам с этим не справиться. Значит, необходимо одолжить силы у кого-то еще. У кого бы одолжил ты?

— У Системы, — ответил я.

— Ты слышал? — Он повернулся к Верзиле. — Что я говорил? Голова!.. — И снова посмотрел на меня. — Но для этого нужна наживка. Без нее никто не клюнет, и добыча уйдет. Наживкой мы назначаем тебя.

Я покачал головой.

— Это немного расходится с моими планами.

— Дело тут не в твоих планах, — терпеливо произнес он. — А в том, что такие ребята, как мы, тоже любят работать на совесть. А потому у меня к тебе вопрос. Какие вещи в этой квартире для тебя самые ценные?

— Никакие, — пожал я плечами. — Ценных вещей не держу. Все — сплошная дешевка.

— Это я и сам вижу. Но о каких ты будешь особенно жалеть, если их тебе раскурочат? Ничего, что дешевка; все-таки это твой дом…

— Раскурочат? — я подумал, что ослышался. — Что значит раскурочат?

— Раскурочат — значит… раскурочат. Вот, как эту дверь. — И он указал на искореженную железную дверь на полу в прихожей. — Деструкция в чистом виде. Так, чтобы камня на камне не осталось.

— Но зачем?

— Долго объяснять. Хотя объясняй тут, не объясняй — курочить все равно придется. Поэтому лучше сразу скажи, какие вещи в этом доме самые для тебя дорогие. А остальное мы возьмем на себя.

— Видео-плейер, — сдался я. — И телевизор. Оба дорогие, совсем недавно купил. А также коллекция виски в серванте.

— Что еще?

— Кожаный пиджак. Костюм-тройка, совсем новый. Летная куртка с рукавами, на меху.

— Это все?

Больше ничего ценного мне вспомнить не удалось. Терпеть не могу забивать дом вещами, которые нужно беречь.

— Все, — сказал я.

Коротышка кивнул. Верзила тоже.

Первым делом Верзила распахнул дверцы и ящики всех шкафов. Откопал мой старенький «буллворкер»[384], с которым я иногда упражняюсь по утрам, закинул его за спину, согнул наподобие клюшки и выгнул обратно. Никогда не видел, чтобы люди гнули спиной «буллворкер». Сильное зрелище.

Схватив «буллворкер» за один конец и выставив перед собой, точно бейсбольную биту, Верзила отправился в спальню. Вытянув шею, я следил за каждым его движением. Встав перед телевизором, Верзила размахнулся пошире — и нанес железякой сокрушительный свинг в кинескоп. Под звон разбитого стекла и плямканье тысячи фотовспышек новехонький ящик с 27-дюймовым экраном, купленный какие-то три месяца назад, развалился, точно спелый арбуз.

— Минуточку!.. — вскочил было я со стула, но Коротышка так шваркнул ладонями по столу, что я тут же плюхнулся на прежнее место.

Тем временем Верзила сграбастал плейер и несколько раз шарахнул его передней панелью по останкам телевизора. Посыпались кнопки, контакты замкнуло, из плейера выпорхнуло облачко белого дыма и вознеслось к небесам, как отмучившаяся душа. Верзила оглядел результаты своих трудов, сгреб в охапку две новорожденные кучки металлолома и кинул на середину спальни. Затем достал из кармана нож, с красноречивым лязгом выпустил лезвие. И, распахнув платяной шкаф, принялся аккуратно кромсать сначала куртку американских ВВС, доставшуюся мне чуть ли не за двести тысяч[385], а за ней и костюм от «Братьев Брукс».

— Я не понял! — заорал я на Коротышку. — Вы же сказали, что не будете курочить самое ценное!

— Я такого не говорил, — невозмутимо ответил тот. — Я просто поинтересовался, что у тебя в доме самое ценное. И ничего не обещал. Когда что-то курочишь, всегда начинай с самого ценного. Так положено.

— Черт бы вас всех побрал… — устало пробормотал я, достал из холодильника очередную банку пива, открыл, сделал глоток. И стал смотреть с Коротышкой дальше, как его двоюродное чудовище превращает мою уютную, обжитую квартирку в помойную яму.

Глава 14

КОНЕЦ СВЕТА
Лес
Осень заканчивается. Однажды утром я просыпаюсь, гляжу в окно — а осени больше нет. Рваные облака исчезли, а вместо них от Северного хребта надвигаются плотные тяжелые тучи, точно вражеские гонцы, несущие в Город дурную весть. Осень для Города — уютный и желанный гость, но остается всегда ненадолго и исчезает, не попрощавшись.

Осень уходит, оставляя после себя пустоту. Странный отрезок пустого времени: уже не осень, еще не зима. Золотая шерсть у зверей все больше тускнеет, словно какой-то небесный маляр перекрашивает их одного за другим в белый цвет, извещая людей: «вот-вот наступит Зима». Все живые существа, все явления и события накануне Великой Стужи прячутся кто куда, делаясь маленькими и слабыми. Предчувствие зимы укутывает Город огромным невидимым покрывалом. Шум ветра, шелест листьев и трав, тишина ночи и шорох людских шагов обретают тот странный, едва уловимый намек, делающий любые звуки далекими и чужими. И даже журчанье воды меж отмелей на Реке, от которого осенью делалось так уютно, больше не успокаивает мне сердце. Чтобы спастись, Природа словно забирается в панцирь, закрывает створки и застывает в своем совершенстве. Для нее Зима — особое время года, совсем не такое, как остальные. Только птицы, крича все отчаяннее, заполняют щебетом да фырканьем крыльев эту стылую пустоту.

— Эта зима, похоже, будет особенно лютой, — говорит старый Полковник. — Взгляни на облака, сам поймешь. Посмотри-ка вон туда… — Он подводит меня к окну и показывает тяжелые тучи над Северным хребтом. — К концу каждой осени там появляются зимние тучи. И хотя они — только первые лазутчики, по их виду можно сказать, насколько тяжелой будет зима. Если тучи ровно стелятся над горами — зима будет теплой. Чем они плотнее, чем больше клубятся, тем страшнее грядущие холода. Но самые смертельные зимы приходят, когда первые тучи надвигаются в форме птицы. Вот так, как сейчас…

Прищурившись, я гляжу в небо над Северным хребтом. И различаю, хоть и не сразу, то, о чем говорит старик. Небо над всем хребтом закрывает длинная полоса туч, а посередине вздымается одно, самое огромное, в виде заостренного конуса. Ни дать ни взять — птица, раскинувшая в полете крылья. Исполинская серая птица, несущая из-за гор какую-то страшную беду.

— Такие зимы случаются раз в шестьдесят лет, — говорит Полковник. — У тебя, кстати, есть зимнее пальто?

— Нет, — отвечаю я. Из верхней одежды у меня только легкая куртка, которую мне выдали при входе в Город.

Полковник отрывает шкаф, достает иссиня-черную шинель и отдает мне. На вес она точно каменная. Овчина с изнанки больно покалывает ладони.

— Тяжеловата, конечно, но все же лучше, чем ничего. Раздобыл для тебя пару дней назад… Хорошо, если подойдет.

Я просовываю руки в рукава. Плечи слишком широки, да и пока привыкну к тяжести, пару дней помотает из стороны в сторону. Но в целом сидит неплохо. И правда — лучше, чем ничего. Я благодарю старика.

— Ты еще рисуешь свою карту? — спрашивает он.

— Да, — отвечаю я. — Осталось несколько белых пятен. Хочу закончить поскорее. Уже столько сделано, не бросать же на середине.

— Я, конечно, ничего не имею против, — говорит Полковник. — Это твое личное дело, и ты никому не мешаешь. Но пойми правильно: когда придет зима, далекие вылазки придется прекратить. Не вздумай удаляться от человеческого жилья. Зима будет лютой: сколько ни берегись — все мало. Заблудиться не заблудишься, но столкнешься с тем, о чем пока даже не подозреваешь. Лучше отложи свою карту до весны.

— Понимаю… — говорю я. — И когда же начнется зима?

— С первым снегом. А закончится, когда растают сугробы на отмелях у моста.

Мы пьем утренний кофе, разглядывая тучи над Северным хребтом.

— И вот еще что, — продолжает Полковник. — После первого снега старайся не приближаться к Стене. И к Лесу. Зимой и Лес, и Стена действуют на человека в сто раз сильнее.

— А что там есть, в Лесу?

— Ничего нет, — отвечает он, немного подумав. — По крайней мере, ничего для нас с тобой. Таким, как мы, в Лесе нет ни малейшей надобности.

— Значит, там никто не живет?

Полковник открывает дверцу печки, выгребает старую золу и закладывает несколько поленьев.

— Похоже, сегодня к ночи придется затапливать печку, — говорит он. — Дрова и уголь люди получают из Леса. А также грибы и листья для чая. Вот для чего нужен Лес. Все. Больше там ничего нет.

— Но кто-то же должен рубить деревья, выкапывать уголь, собирать грибы? Значит, там все-таки живут?

— Верно, живут. Несколько человек. Они собирают для нас дрова, уголь, грибы в обмен на зерно и одежду. Обмен происходит раз в неделю в условленном месте, и занимаются этим специально обученные люди. Никаких других контактов с лесными не происходит. Они не приближаются к Городу, мы не заходим в Лес. Они слишком не такие, как мы.

— В каком смысле — не такие?

— Во всех смыслах, — отвечает старик. — Во всех, с какой стороны ни смотри… Однако не вздумай с ними знакомиться. Они опасны. Скорее всего, попытаются плохо на тебя повлиять. Потому что ты еще не сложившийся человек. Пока не окрепнешь для Города окончательно, не рискуй зря, обходи опасности стороной. Лес — это просто лес. Так и напиши на своей карте. Понятно?

— Понятно.

— Но особенно опасна зимой Стена. Чем вокруг холоднее, тем крепче она сжимает свое кольцо — и тем жестче контролирует жителей Города. А мы еще больше убеждаемся, что она вокруг нас навсегда. От ее внимания не ускользнет ни одно, даже самое маленькое событие в Городе. Поэтому запомни: что бы ты ни задумал — это не должно быть связано со Стеной, а ты сам не должен к ней приближаться. Повторяю: ты еще не окреп, не разобрался в себе. Твое сердце еще терзают сомнения, сожаления, слабости, тебя легко сбить с толку. Зима для тебя — самое опасное время года…


И все-таки до прихода зимы я должен хоть немного изучить Лес. Пора отдавать моей тени обещанную карту. Но именно Лесом она интересуется чуть ли не больше всего. Дорисую Лес — и карта готова.

Серая птица с распростертыми крыльями медленно и неумолимо наползает на Город с Северного хребта. Чем ближе она, тем слабее солнце: сквозь угрюмую пепельно-серую пелену уже едва пробиваются растерявшие золото лучи. Лучшее время года для моих раненых глаз. Тучи с неба уже не сходят, и даже осипший ветер больше не может их разогнать.

Я вхожу в Лес по дороге вдоль Реки и углубляюсь в чащу. Держась поближе к Стене, чтобы не заплутать. Так я, по крайней мере, отслежу, где проходит Стена.

Поход дается нелегко. Я забредаю в овраги, заросшие ягодными кустами выше головы. То и дело залезаю в болото, и тогда на лицо и ладони оседает липкая вуаль от огромных бесчисленных пауков. В зарослях постоянно что-то движется, ворочается, шуршит. Гигантские ветви скрывают небо, обращая лесные сумерки в полумрак океанской пучины. Под каждым деревом меж корней гнездятся грибы самых разных цветов и оттенков, отчего земля напоминает кожу, испорченную неизлечимой болезнью.

Но вот я удаляюсь от Стены и забредаю поглубже в чащу — и моим глазам открывается удивительно тихий, спокойный мир. Девственная природа окутывает меня своим дыханием, и тугие узлы, сжимавшие сердце, ослабевают. Где они — те опасности, которыми пугал меня старый Полковник? Вокруг — лишь вечная гармония трав, деревьев, мелких тварей и насекомых, а каждый камень и каждый комочек земли находится там, где ему указало само Провидение.

И чем дальше я ухожу от Стены, тем сильней эти чувства. Зловещий сумрак стремительно отступает, цвета у травы и деревьев смягчаются, птицы поют спокойнее. Даже ручьи, убегающие ниточками в заросли, журчат не так угрюмо, как у Стены. Откуда такое различие — не знаю. Может, Стена вносит хаос во все живое; а может, просто местность такая. Судить не берусь.

Но как ни приятно гулять по Лесу, совсем уходить от Стены нельзя. Слишком дремуч этот Лес: если на миг потеряешь ориентиры, сразу заблудишься. ни тропинок, ни ярких деталей. Поэтому я стараюсь двигаться осторожно — так, чтобы Стена не пропадала из поля зрения. Я не могу определить на глаз, друг мне Лес или враг. А может, эти уют и спокойствие — просто приманка, чтобы затянуть меня в чащу? В любом случае, как и предупреждал Полковник, я для Города пока — человек слабый и неустойчивый. Сколько ни берегись — все мало…

Возможно, потому, что я не стал углубляться в Лес, мне не попалось лесных обитателей. Ни отпечатков ног, ни следов какой-либо деятельности. Отчасти я боялся встречи с ними, отчасти надеялся на нее. Но вскоре понял: иди я так, вдоль Стены хоть несколько дней подряд, никаких признаков того, что они существуют, я не увижу. Скорее всего, лесные обитают глубоко в чаще, решил я наконец. А может, просто очень искусно избегают встречи со мной?

На третий или четвертый день своих походов в Лес я обнаруживаю под самой Стеной небольшую опушку. Как раз там, где Стена резкой дугой сворачивает с востока на юг, деревья почему-то не подступают к самой кладке, а оставляют ровную полянку наподобие ручного веера. Как ни странно, здесь нет ощущения, будто Стена подавляет все вокруг; по опушке растекается та же умиротворенность, что и в глубине Леса. Землю устилает мягкий ковер невысокой травы, а над головой зияет отсеченный Стеною полукруглый участок неба. На одной стороне опушки когда-то стояли дома — о том говорят уцелевшие плиты фундаментов. Внимательно изучив развалины, я понимаю, что здания строились основательно, с хорошим запасом места как в доме, так и во дворе. Не какие-то хижины-времянки. В каждом доме — по три отдельных комнаты, кухня, ванная и прихожая с коридором. Бродя по аккуратно выложенным плитам, я представляю, как выглядели эти здания. И ломаю голову: кому и зачем понадобилось строить их в глухом лесу? И что же заставило хозяев вдруг, в одночасье, бросить свои жилища? На задворках бывших домов я обнаруживаю остатки каменного колодца. Сам колодец засыпан землей, а кладка снаружи поросла бурьяном. Видимо, люди закопали его, когда покидали дома. Зачем — не понятно.

Я сажусь у колодца на землю, прислоняюсь спиной к старой каменной кладке и задираю голову. с тихим шелестом Ветер с Северного хребта покачивает ветви деревьев над изгибом Стены, закрывшим от меня полнеба. По остальной половине ползут сырые, тяжелые тучи. Я долго слежу за ними, подняв воротник пальто.

Над развалинами нависает Стена. Еще ни разу в Лесу я не подходил к ней так близко. У меня захватывает дух. Здесь, на опушке Восточного Леса, привалившись спиной к старому каменному колодцу и слушая шелест ветра, я начинаю верить тому, что рассказывал Страж. Если уж есть на свете что-либо совершенное, так это Стена, которая существовала здесь с самого начала вещей. Да еще эти тучи в небе, что когда-то пролились на землю и стали Рекой.

Стена слишком хитра, и никак не хочет умещаться на моей Карте. Ее дыхание чересчур тяжело, а изгибы слишком причудливы, чтоб я мог отследить ее всю. Чем дальше я рисую ее в блокноте, тем мне тоскливее. С каждым очередным поворотом Стена полностью меняет свой облик, и описать ее всю, мне кажется, уже невозможно.

Закрыв глаза, я решаю немного вздремнуть. Ветер дует, не переставая, но Стена и деревья защищают меня от холода. В навалившемся полусне я думаю о своей тени. Пора отдавать ей карту, решаю я. Конечно, в ней не хватает подробностей, да и чаща в Лесу остается белым пятном. Но зима уже близко, а с ее приходом вылазки станут невозможны. Я нарисовал в блокноте, как в целом выглядит Город. Описал, что и где расположено. Остальное пускай уж тень додумывает сама.

Не знаю, разрешит ли мне Страж еще раз встретиться с моей тенью. Он обещал, что устроит нам встречу, когда дни станут короче, а тень слабее. Теперь, казалось бы, самое время.

Не открывая глаз, я думаю о Библиотекарше. И душу терзает ощущение Утраты. Откуда,почему — сказать не могу. Но именно утраты — и ничего другого. Как будто я постоянно теряю что-то связанное с нею и со всем остальным.

Мы встречаемся каждый день. Когда я читаю в библиотечном зале старые сны, она всегда сидит рядом. Потом мы вместе ужинаем, пьем что-нибудь горячее, и я провожаю ее домой. По дороге о чем-нибудь разговариваем. Она рассказывает мне, как ей живется с отцом и младшими сестрами.

Но каждый раз, когда мы прощаемся, я чувствую, что это ощущение Утраты во мне растет, как бездонная яма. День за днем я что-то теряю в себе — и ничего не могу с этим поделать. Слишком глубок и мрачен этот колодец. Сколько его ни закапывай. Здесь, наверное, что-то с моей утерянной памятью, думаю я. Мои угасшие воспоминания о чем-то просят меня, но я не могу их восстановить. Разлад с собой бередит все нестерпимее — кажется, от него уже никогда не спастись. Но этой проблемы мне сейчас все равно не решить. Я слишком хрупок и слишком неуверен в себе.

Я вытряхиваю из головы все до единой мысли — и погружаю опустевшее сознание в сон.


Когда я просыпаюсь, вокруг поразительно холодно. Я вздрагиваю и закутываюсь поплотнее в пальто. Близится вечер. Поднявшись с земли, я отряхиваю приставшую к полам траву — и в мою щеку ударяют первые снежинки. Я гляжу на небо. Тучи, опустившись совсем низко, темнеют с каждой минутой. Из них, кружась, выпадают огромные хлопья с нега.

Вот и зима…

Уходя с опушки, я в последний раз оборачиваюсь на Стену. Под темным небом в танцующих снежинках она вздымается надо мною во всем совершенстве. Я поднимаю взгляд — и чувствую, как они смотрят на меня. Те, кто вечно прошмыгивают перед глазами за миг до того, как проснешься.

«Почему ты здесь? — словно спрашивают они у меня. — Что тебе здесь нужно?»

Но я не могу им ответить. От внезапного сна в таком холоде тело деревенеет, в голове роятся странные призрачные видения. Как будто это вовсе не мои голова и тело. Мир вокруг мрачнеет и расплывается.

Старясь не оглядываться на Стену, я спешу через Лес к Восточным воротам. Путь неблизкий, а небо темнеет с каждой секундой. Ноги заплетаются, все труднее не упасть на ходу. Я все чаще вынужден останавливаться, чтобы восстановить дыхание, собраться с силами и двигаться дальше. В угрюмом сумраке надо мной нависает какая-то тяжесть. Вдалеке как будто слышится голос рога — и проваливается, не задерживаясь, на задворки сознания.

Когда я выхожу к Реке, над землей висит непроглядная тьма. Ни звезд, ни луны. Этим миром заправляют лишь ветер со снегом, бормотание стылой воды да огромный Лес, шелестящий конечностями у меня за спиной. Не помню, за сколько времени я добираюсь до Библиотеки. Помню лишь, что бреду вдоль Реки безо всякой надежды и цели. Ветви ив дрожат в темноте, над головой воет ветер. И сколько ни бреду, мой путь все никак не кончается.


Она усаживает меня перед печкой и берет в ладони мое лицо. Ее руки так холодны, что, кажется, к голове приложили сосульки. Я машинально хочу оттолкнуть ее, но руки не слушаются, а меня начинает тошнить.

— У тебя страшный жар! — говорит она. — Где ты шатался все это время?

Я пытаюсь ответить, но все слова улетучиваются из головы. Я даже не могу толком понять, о чем она спрашивает.

Она приносит откуда-то сразу несколько одеял, закутывает меня и укладывает на пол перед печкой. Ее волосы касаются моего лица. «Я не хочу ее потерять», — проносится в голове, но мне непонятно, моя это мысль или отголосок утраченной памяти. Я слишком многое потерял и слишком устал. В навалившемся бессилии сознание понемногу оставляет меня. Тело же, чувствуя это, сопротивляется, и я никак не пойму, на чьей стороне мне остаться.

Она держит меня за руку.

— Засыпай скорей, — доносится до меня ее голос. Далеким эхом из непроглядной тьмы.

Глава 15

СТРАНА ЧУДЕС БЕЗ ТОРМОЗОВ
Виски • Пытка • Тургенев
Верзила отправил в мойку всю мою коллекцию виски — и переколошматил ее от первой бутылки до последней. Несколько лет я дружил с хозяином винного магазина по соседству. С каждой распродажи он присылал мне по бутылке импортного виски, что позволило собрать очень внушительный бар. Увы…

Для разминки изувер расколол, точно пару яиц, две бутылки «Уйалд Терки». Затем, войдя в раж, отправил в небытие одну «Катти Сарк», три «Харперса», двух «Джеков Дэниэлсов», превратил в груду мокрого стекла «Фор роузис» и «Хейг», а напоследок приберег полдюжины «Шивас ригал». От грохота содрогался весь дом, но вонь была еще хуже. Шутка ли — запас, который я мог бы уничтожить не меньше чем за полгода, улетел в тартарары за какие-то пять минут. Мое бедное жилище, похоже, провоняло спиртным на века.

— Теперь здесь можно окосеть за пару вздохов! — с азартом прокомментировал Коротышка.

Подпирая щеки ладонями, я с глухой обреченностью наблюдал, как мойка наполняется битым стеклом. Все, что пыталось торчать, трамбовалось; все, что имело форму, перемалывалось в мелкую крошку. Сквозь грохот бьющегося стекла было слышно, как Верзила насвистывает какой-то мотивчик. Какой — непонятно, ибо мелодия отсутствовала в принципе: на слух больше напоминало скрип нити для чистки зубов. Проклятая нить елозила по щели между зубами то вверх, то вниз, и от ее заунывного скрежета сводило челюсть. Я помотал головой и сделал очередной глоток пива. Желудок разбух и затвердел, точно кожаный портфель служаки из соседнего банка.

Закончив с бутылками, Верзила продолжил погром. Несомненно, для чертовой парочки в подобном действе заключался какой-то смысл. Но только не для меня.

Перевернув кровать, здоровяк исполосовал ножом матрас, вышвырнул из гардероба одежду, вытряхнул на пол содержимое письменного стола, отодрал от стены панель кондиционера, опрокинул урну и, опорожнив ящики шкафа, раскурочил все, что, по его мнению, в этом нуждалось. Работал он профессионально, с огоньком.

Вслед за гостиной и спальней, Верзила принялся за кухню. Мы с Коротышкой перешли в гостиную, перевернули обратно диван с развороченной спинкой и, примостившись на нем бок о бок, стали смотреть, как моя кухня превращается в преисподнюю. Слава богу, хоть сиденье дивана почти полностью уцелело. Диван был дорогой, качественный, сидеть на нем — одно удовольствие; мне удалось купить его по дешевке у приятеля-фотографа. В свое время приятель снимал классное рекламное фото, но доработался до нервного срыва, бросил столичную карьеру и осел в глухом городишке где-то под Нагано, перед самым отъездом продав мне за бесценок диван из своего офиса. Я искренне переживал за его расшатанную психику, но приобрести такой диван было большой удачей. И теперь я пробовал радоваться тому, что хотя бы диван не придется покупать заново.

Я сидел на его правой половине с банкой пива в руках, а Коротышка — на левой, закинув ногу на ногу и опираясь о подлокотник. Несмотря на страшный грохот, никто из соседей не звонил в мою дверь и не спрашивал, что происходит. Почти все жильцы на моем этаже — одинокие холостяки, и обычным будним днем здесь просто никого не бывает. Неужели мои визитеры об этом знали — и именно потому резвятся на полную катушку? Похоже на то. Парни только выглядели дикарями, но каждый свой шаг рассчитывали до миллиметра.

Время от времени Коротышка поглядывал на «ролекс», проверяя, укладывается ли работа в намеченный срок, а Верзила методично, без лишних движений продолжал выводить из строя все до последней мелочи в моей квартире. Пожелай я здесь что-нибудь спрятать — бесполезно. От их внимания не ускользнул бы и карандаш. Но в том-то и дело: они с самого начала ничего не искали. Просто ломали и все.

Зачем?

Чтобы кто-нибудь третий подумал, будто искали.

Кто этот третий?

Плюнув на всякие попытки разобраться, я допил пиво и поставил банку на обломки журнального столика. Верзила, распахнув кухонный шкаф, перебил об пол сначала стаканы, потом тарелки. Отправил туда же чайник, кофейник, следом — банки с солью, сахаром и мукой. И аккуратно рассыпал по всей кухне рис.

Та же участь постигла продукты из холодильника. Дюжина замороженных креветок, говяжье филе, несколько порций мороженого, пачка сливочного масла высшего качества, шмат красной икры длиною с локоть, банка домашнего томатного соуса — все расплющилось о линолеум с тяжким уханьем метеоритного дождя по асфальту.

Затем Верзила поднял холодильник над головой — и жахнул об пол распахнутой дверцей книзу. Контакты замкнуло, из радиатора брызнули мелкие искры. От одной мысли, что придется объяснять электрику причину поломки холодильника, у меня заболела голова.

Все закончилась так же внезапно, как и началась. Безо всяких «да, кстати», «а вот еще» или «забыл кое-что» — вакханалия прекратилось в одну секунду, и квартира погрузилась в вязкую тишину. Верзила перестал свистеть и замер на пороге гостиной, уставившись на меня невидящими глазами. Сколько времени ему потребовалось, чтобы разгромить мое жилище, точно сказать не могу. Больше пятнадцати минут, меньше получаса. Но судя по удовлетворению, с которым Коротышка взирал на свой «ролекс», это время отвечало норме. К среднестатистическому времени, необходимому для разгрома обычной двухкомнатной квартиры. От часов и минут в марафоне до длины туалетной бумаги, отматываемой за раз, — этот мир просто битком набит нормальными среднестатистическими показателями.

— Кажется, с уборкой придется повозиться, — предположил Коротышка.

— Да уж, — согласился я. — Денег, опять же, потрачу…

— Деньги тут ни при чем. Это война. Будешь деньги считать — войну не выиграешь.

— Это не моя война.

— Чья война — неважно, как и чьи деньги. Война есть война. Сдавайся, приятель. Руки вверх.

Коротышка вынул из кармана белоснежный платок, приложил ко рту и пару-тройку раз кашлянул. Затем изучил платок и сунул обратно в карман. Хотя это всего лишь мой предрассудок, я никогда не верю мужчинам с носовыми платками. Во мне вообще полным-полно предрассудков подобного рода. Поэтому люди обычно меня сторонятся. И чем дальше сторонятся, тем больше у меня предрассудков.

— После того, как мы уйдем, сюда прибегут людишки Системы. Скажи им, что мы заходили. И разворотили тебе всю квартиру, пытаясь что-то найти. И спрашивали у тебя: «Где череп?» Но ты ни о каком черепе не слыхал. Понял, нет? Чего не знал — не сказал, чего не имел — не отдал. Даже под пыткой. Поэтому мы ушли с пустыми руками.

— Под пыткой? — не понял я.

— Подозревать они тебя не станут. Они же не знают, что ты спускался к Профессору в лабораторию. На сегодняшний день это знаем только мы. Поэтому вреда тебе не причинят. Ты — первоклассный конвертор, тебе поверят. Решат, что мы — Фабрика, и закопошатся. Все просчитано.

— Минуточку, — не унимался я. — О какой пытке речь?

— Потом объясню как следует, — ответил Коротышка.

— А что если меня заставят сказать всю правду?

— Если ты это сделаешь, — прищурился Коротышка, — они сотрут тебя в порошок. Это не ложь, не угроза. Так и будет. Сам прикинь: не сообщив Системе, ты спускался к Профессору и делал для него запрещенный шаффлинг. Уже одного этого достаточно, чтобы ты из проблем до конца жизни не выпутался; но ты еще и позволил Профессору использовать себя в экспериментах. Думаешь, это сойдет тебе с рук? Да ты просто не представляешь, в какой заднице оказался. Посмотри на себя. Ты стоишь на перилах моста на одной ноге. Думай хорошенько, в какую сторону падать. Свалишься не туда, покалечишься — никто за тебя и гроша ломаного не даст.

Мы взглянули друг на друга с двух концов одного дивана.

— У меня вопрос, — сказал я. — Предположим, я помогу вам и совру Системе. Но какая мне от этого выгода? Ведь я прежде всего — конвертор Системы, а о вас вообще ничего не знаю. Зачем же мне врать своей организации и сотрудничать с кем попало?

— Это просто, — ответил Коротышка. — Мы знаем твою ситуацию, но оставляем тебя в живых. Система пока не знает твоей ситуации, но если узнает — тебе конец. Значит, на нас делать ставку гораздо разумнее. Очень просто, не так ли?

— Но рано или поздно Система тоже все разнюхает. Уж не знаю, о какой ситуации вы говорите, но не может не разнюхать. Слишком мощная организация, и очень неглупые люди ею управляют.

— Наверное, — согласился он. — Однако до тех пор у нас есть немного времени. Повезет — и тебе, и нам удастся решить свои проблемы. Вот он, твой выбор. Если какой-то шанс хоть на один процент выше других — пробуй его. Как в шахматах. Тебе ставят шах — ты убегаешь. А пока убегаешь — противник, возможно, допустит ошибку. Ведь от ошибок не застрахован никто, даже самые сильные игроки… Итак!

Он посмотрел на часы, перевел взгляд на Верзилу и щелкнул пальцами. От щелчка тот включился, как робот, отвесил челюсть, подошел к дивану и, нависнув надо мной, заслонил всю гостиную, точно ширма. Да что там ширма — киноэкран «драйв-ина»[386]. Его туша отбрасывала на меня угрюмую тень, закрывая свет люстры. И я вспомнил, как еще подростком наблюдал на школьном дворе солнечное затмение. Всему классу выдали стеклышки, которые мы коптили на свечке, вместо фильтра. Давно это было. Четверть века назад… Знал бы я тогда, в какой заднице окажусь двадцать пять лет спустя.

— Итак, — повторил Коротышка. — Сейчас нам придется доставить тебе небольшие неприятности. Тебе, возможно, они даже покажутся очень большими неприятностями. В любом случае, ты должен знать, что все делается ради твоего же блага, и немного потерпеть. Снимай штаны.

Я обреченно повиновался. А что мне еще оставалось?

— Спустись на пол и встань на колени.

Я сполз с дивана и встал коленями на ковер. Стоять в такой позе, когда на тебе только футболка и спортивные трусы — ощущение, что говорить, престранное; однако задуматься об этом всерьез мне не дали. Примостившись сзади, Верзила пропустил ручищи у меня под мышками и заломил мои локти за спину. Он проделал это быстро, легко и почти безболезненно. Я совсем не чувствовал, что на меня давят. Но как только я шевельнулся, руки от плеч до запястий пронзила такая боль, словно их выкручивали из тела. Затем, навалившись коленями на мои лодыжки, он запер меня в замок с головы до пят. И я застыл, как мишень в детском тире. Картонная утка с задранными крыльями, по которой могут палить все кому не лень.

Коротышка сходил на кухню и принес забытый братцем на столе карманный нож. Нажал на кнопку, выпустил лезвие сантиметров семь длиной и, достав из кармана зажигалку, начал прокаливать острие. Короткий и компактный нож вовсе не выглядел смертоносным оружием, но то, что это не безделушка из скобяной лавки, я понял с первого взгляда. Ножа такого размера вполне достаточно, чтобы нарезать из человеческого тела бефстроганов. Человек, в отличие от медведя, мягкий, как персик, так что семи сантиметров хватит с лихвой.

Завершив стерилизацию, Коротышка дал лезвию немного остыть. Затем подошел ко мне, сунул левую руку под резинку спущенных трусов и вытащил наружу мой пенис.

— Сейчас будет немного больно. Терпи, — предупредил он.

Сгусток воздуха размером с теннисный мяч поднялся со дна желудка и подкатился к самому горлу. На носу выступила испарина. От мысли, что меня сейчас кастрируют, я затрясся как припадочный. Прощай, эрекция. Во веки веков, аминь…

Но Коротышка не стал увечить мой пенис. Подняв руку с ножом, он сделал на моем животе — пальца на три ниже пупка — глубокий надрез сантиметров пять или шесть длиной. Кончик лезвия, еще горячий, мягко вошел в мою плоть и ровнехонько, как по линейке, раскроил ее слева направо. я было попытался увернуться от ножа, но Верзила распял меня так, что я не мог шелохнуться. Не говоря уж о том, что левая рука Коротышки мертвой хваткой сжимала мой пенис. Я покрылся холодным потом. И тут все тело, точно иглою, пронзила острая боль. Коротышка стер бумажной салфеткой кровь с лезвия, сложил нож — и Верзила отпустил меня. Мои белые спортивные трусы спереди побурели от крови. Верзила принес мне из ванной новенькое полотенце, и я прижал его к ране.

— Каких-то семь швов — и ты в порядке, — сказал Коротышка. — Шрам, конечно, останется. Но в глаза бросаться не будет, не беспокойся. Мне жаль, что пришлось с тобой так обойтись. Но так уж устроен мир. Остается только терпеть.

Я отнял полотенце от живота и исследовал рану. Порез оказался не таким глубоким, как я боялся, но нежно-розовая плоть разлезлась под лужей крови совершенно отчетливо.

— Сейчас мы уйдем, — продолжал Коротышка. — Когда припрутся людишки Системы, покажешь им царапину. Скажешь, что мы тебе угрожали: дескать, не вспомнишь, где череп, — отрежем кое-что пониже. А потом плюнули и ушли. Понял теперь, что такое пытка? Хотя на самом деле, если нас раззадорить, мы резвимся гораздо круче. Но с тебя пока и этого хватит. Даст бог, еще при случае узнаешь, как мы развлекаемся — с толком, не торопясь…

Прижимая к животу полотенце, я молча кивнул. Не знаю, с чего, но мне очень сильно казалось, что лучше выполнять все, что они говорят.

— Значит, этого бедолагу, газ-инспектора, наняли вы? — спросил я. — Специально подстроили так, чтобы у него ничего не вышло, а я перепрятал череп с данными понадежнее?

— Все-таки котелок у него что надо, — сказал Коротышка, глядя на Верзилу. — Будет и дальше так варить — живой останется. Все зависит от него самого…

И чертова парочка двинулась к выходу. Ни провожать их, ни закрывать за ними дверь необходимости не было. Моя дверь с изуродованным косяком и сорванными петлями была теперь распахнута для всего мира.


Раздевшись догола, я выкинул в мусор окровавленные трусы, намочил бинт и вытер кровь с живота. При малейшем наклоне вперед или назад рана дико болела. Рукава футболки также оказались в крови, и я отправил ее в мусор вслед за трусами. Из кучи тряпья на полу выудил белье потемней, чтобы не было видно крови, и не без труда надел его.

Затем поплелся на кухню, выпил один за другим два стакана воды и сел дожидаться агентов Системы.

Они пришли через полчаса. Втроем. Один — молодой нахал, которого то и дело присылали ко мне за результатами конвертирования. Одетый, как всегда, в темный костюм и белую рубашку с галстуком, точно мелкий банковский клерк. Двое других, в комбинезонах и кроссовках, смахивали на грузчиков из мебельного магазина. С одной лишь разницей: никто из них не выглядел настоящим грузчиком или клерком. Они только старались так выглядеть. Но в бегающих глазах было слишком много напряженности, а в жестах — готовности мгновенно среагировать на что бы то ни было.

Как и прежние визитеры, эти трое ввалились без стука и тоже не сняли обуви. Грузчики занялись изучением моей квартиры, а клерк принялся за меня. Достал из кармана черный блокнот и остро заточенным карандашом конспектировал все, что я говорю. Я рассказал ему, что приходили двое, искали какой-то череп. И показал ему рану на животе. Он долго разглядывал рану, но комментировать не стал.

— Череп? Какой еще череп? — спросил он.

— А мне откуда знать? — развел я руками. — Я как раз у вас собирался спросить.

— Ты что — действительно не знаешь? — невозмутимо продолжал он. — Это очень важно, подумай хорошенько. Позже твои показания уже не исправить. Кракеры не делают резких движений без особых причин. Коль скоро они искали в твоем доме череп — значит, у них были основания думать, что он здесь. Нет дыма без огня. И коль скоро они его ищут — значит, в нем есть некая ценность. Трудно поверить, что ты здесь ни при чем.

— Коль скоро вы такой умный — может, расскажете, что это за череп и какой в нем смысл?

Клерк задумчиво постучал карандашом по блокноту.

— Это мы скоро выясним, — ответил он. — Проведем расследование и выясним. Если постараемся, можем узнать что угодно. Но не дай бог окажется, что ты нам не все рассказал. Тогда тебе будет плохо, очень плохо. Это тебя не пугает?

— Да нет, — пожал я плечами. Кто ж его знает, что с нами будет? Тоже мне прорицатель.

— Мы давно подозревали, что кракеры замышляют какую-то пакость. Теперь они зашевелились. Пока мы не знаем, чего конкретно они хотят. Не знаем, как это связано с тобой. И не знаем, в чем ценность черепа. Но чем больше мы соберем побочных фактов, тем ближе будем к разгадке. По крайней мере, об этом можешь не беспокоиться.

— Что же мне теперь делать?

— Береги свой зад. Возьми отпуск, отмени все заказы на ближайшее время. Если что — сразу звони нам. Телефон работает?

Я снял трубку. Как ни странно, телефон был жив. Похоже, эта парочка специально не стала его доканывать. Почему — не знаю.

— Работает, — ответил я.

— Тогда слушай и запоминай, — сказал он. — Какая бы мелочь ни произошла, ты немедленно звонишь нам! Не вздумай решать ничего сам. Не вздумай ничего скрывать. Эти ублюдки играют всерьез. В следующий раз простой царапиной не отделаешься.

— Царапиной? — невольно вырвалось у меня.

Два грузчика, обыскав мою квартиру, вернулись в кухню.

— Все вверх дном, — доложил который постарше. — Ничего не пропущено, стильная работа. Явно кракеры, больше некому.

Клерк кивнул, и грузчики вышли из кухни. Мы остались наедине.

— Зачем при поисках черепа кромсать человеку одежду? — спросил я. — Там ведь череп не спрячешь, даже очень маленький.

— Эти ребята — профи. А профи продумывают все возможности. Например, ты мог сдать череп в камеру хранения. А маленький ключ спрятать где угодно.

— Да уж, — согласился я. Тут я его понимал.

— Кстати, кракеры делали тебе предложение?

— Предложение?

— Ну, перейти работать на Фабрику? Хороший пост за хорошие деньги и все такое… Или, может, наоборот, они тебя чем-то запугивали?

— Нет, такого не говорили, — покачал я головой. — Только живот мне кромсали да про череп выпытывали.

— Смотри в оба, — жестко произнес он. — Будут к себе заманивать, соглашаться не советую. Если переметнешься к кракерам, мы достанем тебя хоть из-под земли и уничтожим. Это не ложь. Это я тебе обещаю. За нами стоит Государство. Для нас нет ничего невозможного.

— Хорошо, — пообещал я. — Буду смотреть в оба.


Оставшись один, я снова прокрутил в голове все, что со мной происходит. Думал и так и эдак, но ни к чему не пришел. Все по-прежнему упиралось в главный вопрос: что именно замышляет Профессор? Не поняв этого, я не смогу ответить ни какие другие. Но какие завихрения вертятся в голове старика? Этого я не мог представить даже в бреду.

Очень четко я понимал лишь одно: так вышло, что я все-таки предал Систему. И если об этом узнают, — а рано или это произойдет, — меня, как и предсказывал клерк, просто-напросто сотрут в порошок. Никто даже не посмотрит на то, что мне пришлось соврать под угрозами.

Пока я думал об этом, опять разболелась рана. Я отыскал телефонный справочник, вызвал такси и решил поехать в больницу. Прижимая к животу полотенце, натянул поверх него легкие штаны попросторнее. Напяливая кроссовки, согнулся — и почувствовал такую боль, точно мое тело распиливали пополам. Какое все-таки жалкое существо человек, если так мучается от паршивой ранки глубиной в два-три миллиметра. Ни обуться не может как следует, ни сбежать вниз по лестнице.

Спустившись на лифте, я вышел на улицу, присел на бордюр у подъезда и стал дожидаться такси. На часах полвторого. Два с половиной часа с момента, когда эта чертова парочка выломала мне дверь. Надо же: а казалось, прошло часов десять, не меньше.

Мимо шагали домохозяйки с покупками. Из магазинных пакетов торчали корешки редьки и перья зеленого лука. В глубине души я позавидовал домохозяйкам. Никто не курочит им холодильники, не режет живот карманным ножом. Воистину, когда все начнут думать исключительно о луке, редьке и школьной успеваемости своих детей — вот тогда и наступит мир во всем мире. И не надо будет забивать себе голову вопросами, как лучше спрятать череп единорога или в какой кодировке зашифровывать чужие секреты. Наступит просто жизнь…

Я подумал о тающих на полу в кухне креветках, говядине, сливочном масле и томатном соусе. Что уцелело, лучше бы съесть сегодня. Куда, кстати, подевался аппетит?

На красном скутере с кабинкой подкатил к подъезду разносчик газет, ловко рассовал почту по ящикам у крыльца и поехал дальше. Я посмотрел на ящики. Одни были забиты доверху, другие пустовали. К моему разносчик не прикоснулся. Даже не посмотрел в его сторону.

За почтовыми ящиками стояла кадка с каким-то резиновым фикусом. Земля в кадке была усеяна сигаретными окурками и палочками от мороженого. Резиновый фикус, похоже, устал не меньше моего. Все кому не лень приходили к нему, гасили об него окурки и обрывали листья. Как давно этот фикус стоит у подъезда? Судя по тому, какой грязный, наверное, — очень давно. А я каждый день пробегал мимо, не замечая его. Я даже не подозревал о его существовании, пока не получил ножом в живот, чтобы вызвать такси в больницу и ждать на крыльце.


Врач осмотрел мою рану и поинтересовался, как я ее получил.

— Подрался, — сказал я. — Из-за женщины.

Что тут еще наврешь? Сразу видно — ножевое ранение.

— Боюсь, мне придется сообщить об этом в полицию, — покачал он головой.

— Не надо полиции, прошу вас, — сказал я. — Я ведь сам виноват, да и рана неглубокая. Не стоит людей беспокоить.

Врач поворчал немного, но в итоге махнул рукой. Уложив меня на кушетку, продезинфицировал рану, сделал пару уколов и, достав иголку с ниткой, очень ловко меня заштопал. После операции молоденькая медсестра, глядя на меня как-то очень уж подозрительно, перебинтовала рану и затянула меня в бандаж. Видок у меня был хоть куда.

— В ближайшее время воздержитесь от физических нагрузок, — сказал мне врач. — А также от алкоголя, секса и громкого смеха. Лежите дома и читайте книжки. Завтра приходите опять.

Я поблагодарил его, расплатился в окошке регистрации и, получив антибиотики, вернулся домой. Как и советовал врач, тут же завалился на то, что осталось от кровати. Открыл томик Тургенева и стал читать «Рудина». На самом деле я хотел почитать «Вешние воды», но отыскать их в разгромленной квартире оказалось слишком непросто, а «Рудин», если подумать, ничем не хуже «Вешних вод».

Валяясь так средь бела дня — в бандаже, со стареньким Тургеневым перед носом, — я словно выпал из этой реальности. Захотелось послать все к черту. Ни одно из событий за эти три дня не случилось по моей воле. Все исходило откуда-то со стороны, а меня лишь затягивало в эту воронку глубже и глубже.

Я поднялся, прошел на кухню и, наклонившись к мойке, исследовал кладбище битых бутылок. Среди толченого стекла, забившего мойку до краев, одна «Шивас ригал» каким-то чудом наполовину уцелела: почти стакан виски оставался на дне. Я слил янтарную жидкость в стакан и исследовал при свете торшера. Битого стекла вроде нет. Я принес стакан в спальню, забрался в постель и, потягивая неразбавленный виски, снова взялся за книгу. В последний раз я перечитывал «Рудина» еще студентом, лет пятнадцать назад. Теперь, столько лет спустя, валяясь в постели с забинтованным пузом, я испытывал к Рудину особую симпатию. Все-таки человек не развивается с возрастом, хоть тресни. Характер формируется годам к двадцати пяти, и потом уже, как ни бейся, себя не переделаешь. Дальше остается только наблюдать, насколько окружающий мир соответствует твоему характеру. Возможно, благодаря виски, — но мне было жаль Рудина. Героям Достоевского я никогда особенно не сострадал. А вот тургеневским персонажам — запросто. Как, впрочем, и персонажам из «Полицейского участка-87»[387]. Наверное, все оттого, что у меня слишком много слабостей. Чем больше у человека слабостей, тем охотнее он сострадает слабостям своих ближних. Слабости персонажей Достоевского зачастую и слабостями-то не назовешь, так что сострадать им на всю катушку не получается. Что же до героев Толстого, то их слабости так и норовят превратиться во что-то глобальное, статичное, на века… Какое уж тут сострадание.

Дочитав «Рудина», я забросил книгу обратно на полку, поплелся на кухню и поискал в мойке еще чего-нибудь выпить. В одном из бутылочных донышек плескалось с полпальца «Джека Дэниэлса». Я сцедил жидкость в стакан, вернулся в постель и взялся за «Красное и черное» Стендаля. Почему-то мне нравятся старые, немодные книги. Интересно, сколько молодых людей читает сегодня Стендаля? Как бы то ни было, я стал читать «Красное и черное» и сострадать Жюльену Сорелю. Основные слабости Жюльена Сореля, похоже, сформировались уже годам к пятнадцати. За что я, собственно, жалел его еще больше. Когда все жизненные установки человека сформировались в пятнадцать лет, он представляет довольно жалкое зрелище для окружающих. Словно сам себя упрятал в камеру-одиночку. И в своем тесном мирке за крепкой стеной лишь разрушает себя день за днем…

Что-то в последней мысли вдруг зацепило меня.

Стена.

Его мир обнесен стеной.

Я захлопнул книгу, отправил в желудок остатки «Джека Дэниэлса» и погрузился в мысли о мире, обнесенном стеной. Довольно легко представил себе стену, ворота. Очень высокая стена, огромные ворота. Вокруг — пронзительная тишина. А внутри нахожусь я сам. Но сознание мое слишком размыто, и я не могу понять, где именно нахожусь. Я до последнего уголка знаю город, который окружает стена, но где я в нем сейчас — понять не могу. Словно на меня набросили полупрозрачное покрывало. И оттуда, снаружи, кто-то зовет меня…

Видение напоминало кино. Но какое? Я прокрутил в памяти знаменитые исторические картины. Ни в «Бен Гуре», ни в «Сиде», ни в «Десяти заповедях», ни в «Багрянице», ни в «Спартаке»[388] я не видел такого пейзажа. Стало быть, это все-таки плод моей окончательно сбрендившей фантазии.

Видимо, эта стена — реакция психики на ограниченность моей жизни. Тишина — шок после отключения звука. Неспособность разглядеть, что вокруг, — катастрофический кризис воображения. А зовет меня, скорее всего, симпатичная толстушка в розовом.

Короткий психоаналитический бред улетучился, и я снова раскрыл книгу. Но понял, что больше не могу сосредоточиться на чтении. Вся моя жизнь — ничто. Полный ноль. Пустота. Что я создал за все это время? Ничего не создал. Сделал кого-нибудь счастливым? Не сделал. Что у меня за душой? Ничего. Ни семьи, ни друзей, ни двери от дома. Ни эрекции. Ни, похоже работы с сегодняшнего дня.

И даже цель моей жизни — мирная старость со скрипкой и греческим языком — растворялась теперь в тумане. Оставшись без работы, я просто не смогу себе этого позволить. Не говоря уж о том, что когда Система начнет на меня охоту, зубрить греческие неправильные глаголы времени не останется.

Со вздохом, глубоким, как колодец древних инков, я закрыл глаза, полежал так немного и снова вернулся к Стендалю. Что потеряно, того не вернешь. Да и сам назад не вернешься, как тут голову ни теряй[389].

Незаметно подкрался вечер, и квартиру затопили стендалево-тургеневые сумерки. Резь в животе немного ослабла — видимо, потому, что я лежал без движения. И если бы не тупая боль, тревожно, как далекие тамтамы врага, пробегавшая то и дело от живота к подмышкам, о ране можно было бы вообще не думать. На часах было семь двадцать, но есть по-прежнему не хотелось. В полшестого утра я запихнул в себя полувысохший сэндвич, стакан молока, немного картофельного салата и с тех пор к еде не притрагивался. От одной мысли о пище желудок твердел и скукоживался. Я валялся в постели усталый, невыспавшийся, со вспоротым животом; мое жилище выглядело так, словно целая рота саперов-лилипутов хорошенько заминировала его, а потом рванула на себя все детонаторы сразу. Картинка, что говорить, не очень располагает к аппетиту.

Я вспомнил фантастический роман о том, как в ближайшем будущем мир похоронит себя в собственном мусоре. Похоже, это уже случилось с моей квартирой. Весь пол усеян вещами, потерявшими всякую ценность. Исполосованный ножом костюм-тройка, раздавленные телевизор с видео-плейером, битые бутылки, торшер со свернутой шеей, растоптанные пластинки, вязкий томатный соус, вырванные из колонок провода. Трусы и майки, истоптанные следами ног, заляпанные чернильными кляксами и сдобренные давленым виноградом. Блюдо, из которого я вот уже три дня понемногу ел виноград, смахнули с журнального столика на пол и раздавили ногой. Подборка романов Джозефа Конрада и Томаса Гарди[390] залита грязной водой из цветочной вазы, а гладиолусы из той же вазы распяты на груди бежевого кашемирового свитера, как на могиле павшего в битве солдата. Рукав свитера украшает пятно размером с шарик для гольфа. «Королевский голубой, — пронеслось в голове. — Чернила фирмы «Пеликан»»…

Все, абсолютно все превратилось в ненужный хлам. В целую гору хлама, из которого уже никогда ничего не родится. Погибший микроорганизм превращается в нефть. Упавшее дерево — в уголь. Во что, скажите на милость, может превратиться раскуроченный видео-плейер?

Я пошел на кухню и еще раз поворошил осколки бутылок в мойке. К сожалению, виски больше не осталось ни капли. Все, что могло попасть в мой желудок, утекло по трубам канализации в подземный мир к жаббервогам, как Орфей к Эвридике.

Ковыряясь в мойке, я порезал осколком палец. И с полминуты задумчиво наблюдал, как кровь капает на бутылочную этикетку. После того, как заработаешь серьезную рану, маленькие царапины кажутся пустяками. От пореза на пальце еще никто не умирал.

Этикетка «Фор роузис» сделалась красной, а кровь все текла. Я вытер рану салфеткой и залепил лейкопластырем.

По всей кухне валялись пустые пивные банки, точно гильзы снарядов после смертельного боя. Я подумал, что несколько капель теплого пива все же лучше, чем ничего, прихватил пару банок в спальню, залез в постель и стал читать дальше «Красное и черное», высасывая пиво по капле. Я надеялся растворить в алкоголе все напряжение, скопившееся за эти три дня, и уснуть мертвым сном. Сколько бы неприятностей ни ждало меня завтра — а их, скорее всего, будет немало, — сейчас я хотел бы уснуть и не просыпаться, пока Земля не крутанется Майклом Джексоном[391] вокруг своей оси. Для новых неприятностей мне нужен свежий запас отчаяния.

К девяти часам забытье окутало мою вывернутую наизнанку квартиру, точно обратную сторону Луны. Я бросил недочитанного Стендаля на пол, погасил чудом уцелевшее бра, свернулся калачиком и уснул. В своем выпотрошенном жилище я спал, обособленный от всего мира, как эмбрион. Пока не придет мое время, никто не сможет меня разбудить. Я — заколдованный принц. Мне суждено покоиться здесь, пока волшебная жаба, огромная как «фольксваген», не придет и не поцелует меня.


Но вопреки всем надеждам, поспать удалось лишь каких-то пару часов. Ровно в одиннадцать толстушка в розовом уже будила меня, тряся за плечо. Похоже, мой мирный сон пустили с молотка по дешевке. Все кому не лень вваливались ко мне домой и пинали мой сон ногами, проверяя на крепкость, точно покрышку подержанного автомобиля. Эй, ребята, кто вам дал право? Я, конечно, потертый, но еще совсем не подержанный…

— Отстань, — сказал я.

— Пожалуйста, просыпайся! Я прошу тебя!

— Отстань, — повторил я.

— Нельзя сейчас спать! — закричала она и похлопала меня по животу. Тело пронзила такая дикая боль, что я увидел, как распахивается дверь в преисподнюю.

— Скорее! — не унималась она. — Вставай, или наступит конец света!

Глава 16

КОНЕЦ СВЕТА
Зима приходит
Проснувшись, я понимаю, что лежу в комнате на кровати. Вдыхаю знакомый запах простыней. Это моя постель. И моя комната. Но кажется, что-то не совсем так, как прежде. Словно то, что я вижу, восстановлено из моей памяти. До пятен на потолке и царапин на штукатурке.

Я вижу, как за окном идет дождь. Резкие, почти ледяные струи хлещут по стылой земле. Я слышу грохот дождя по крыше, и пространство словно искривляется: иногда кажется, будто гремит прямо над ухом, а иногда — чуть не за километр от меня.

У окна я вижу Полковника. Держа осанку, старик недвижно сидит на стуле и смотрит на дождь за окном. Уж не знаю, что он там разглядывает. Дождь — это просто дождь. Стучит по крыше, падает на землю и наполняет водою Реку.

Я хочу потрогать лицо, но руки не слушаются. Все тело будто налилась свинцом. Хочу сказать об этом Полковнику, но не могу произнести ни слова. Воздух в легких сгустился и не выходит наружу. Меня словно парализовало. И только глаза еще различают дождь на улице и старика у окна. Я не помню, что случилось и что со мной. Как только пытаюсь вспомнить, голова раскалывается от боли.

— Зима, — говорит старик. И постукивает пальцем по стеклу. — Вот она и пришла. Теперь ты понял, как это страшно?

Я чуть заметно киваю.

Да, все верно. Зимняя Стена повредила мои рассудок и тело. Я выбрался из Леса, дополз до Библиотеки. И чьи-то волосы коснулись моей щеки.

— Домой тебя притащила Библиотекарша. Страж ей помог. Ты весь горел. Пота с тебя сошло, наверное, целое ведро. Позавчера это было…

— Позавчера?

— Ну да. Ты двое суток проспал, как убитый. Я боялся, ты уже не проснешься. Где ты был? Опять по Лесу шатался?

— Простите меня, — только и говорю я.

Из кастрюли на печке он наливает горячего супа. Помогает мне сесть в постели и опереться. Деревянная спинка скрипит подо мною, как чьи-то старые кости.

— Сначала поешь, — говорит старик. — Думать и каяться потом будешь. Аппетит есть?

— Нет, — отвечаю я. Даже воздух глотать неохота.

— Но это нужно выпить обязательно. Хотя бы три глотка. можешь сделать три глотка?

Я киваю.

Суп с целебными травами — горький до тошноты, но я кое-как умудряюсь сделать обещанные три глотка и, обессиленный, откидываюсь на подушку.

— Вот и хорошо, — говорит старик, убирая тарелку с ложкой. — Суп, конечно, горький, но дурной пот из тела вытягивает. Еще разок поспишь, проснешься — и тебе станет легче. Поспи, ни о чем не волнуйся. Я с тобой посижу.


Когда я просыпаюсь снова, за окном темно. Ветер с силой хлещет дождинками по стеклу. Старик сидит рядом.

— Ну, как? Полегчало?

— Теперь уже лучше, — отвечаю я. — Который час?

— Восемь вечера.

Я пытаюсь встать. Тело еще немного мотает из стороны в сторону.

— Ты куда это собрался? — удивляется старик.

— В Библиотеку. Нужно читать старые сны.

— Не болтай ерунды. В таком состоянии ты и пяти метров не проползешь.

— Но нельзя же валяться, когда все работают…

Старик качает головой.

— Старые сны подождут. И Страж, и Библиотекарша знают, что ты пока двигаться не в состоянии. Да и Библиотека, скорее всего, закрыта.

Вздохнув, он подходит к печке, наливает себе чаю и возвращается к кровати. Ветер с дождем то стихают, то снова стучат в окно.

— Похоже, тебе нравится эта девушка, — говорит старик. — Я не хотел подслушивать, но так уж вышло. Все время рядом с тобой сидел. А люди в бреду чего только не выбалтывают… Но стесняться тут нечего. На то она и молодость, чтобы влюбляться. Так или нет?

Я молча киваю.

— Она славная девушка. И за тебя очень переживает, — продолжает он, прихлебывая чай. — Однако ты не должен позволить этой любви зайти чересчур далеко. Это будет неправильно. Не хотел тебе говорить, но такие вещи ты должен понимать как следует.

— Почему неправильно?

— Потому что ей нечем тебе ответить. Никто в этом не виноват. Ни ты, ни она. Просто так на свете заведено. А изменить этот свет никому не под силу. Так же, как и повернуть Реку вспять.

Я сажусь в кровати и прикладываю ладони к щекам. Мне чудится, будто мое лицо ужалось в размерах.

— Вы о том, что она потеряла себя?

Старик кивает.

— Значит, раз она потеряла себя, а я нет, — я не смогу ничего получить в ответ? Вы об этом?

— Именно, — отвечает он. — просто наживешь себе очередную потерю. Да, она потеряла себя. Как и я потерял. Как и все вокруг.

— Однако вы так заботитесь обо мне. От ошибок оберегаете, с больным сидите ночи напролет… Разве это не проявление вашего «я»?

— Э, нет! — качает он головой. — Моя бережливость и мое «я» — вещи разные. У бережливости свой механизм. Никак не связанный с тем, что у меня внутри. Это, скорее, привычка. Со мной настоящим ничего общего не имеет. Я сам куда сильнее и глубже своей бережливости к окружающим. И гораздо противоречивее.

Я закрываю глаза и пытаюсь собрать разбегающиеся мысли.

— Вот что я думаю, — говорю я наконец. — Человек забывает себя, когда умирает его тень. Так или нет?

— Именно так.

— Значит, если ее тень действительно умерла, она уже никогда не вспомнит себя?

Старик снова кивает.

— Я сходил в Ратушу, проверил метрики. Ошибки нет. Ее тень умерла, когда ей было семнадцать. Похоронена, как положено, в Яблоневом Лесу. О чем и запись в книге имеется. Хочешь подробностей — спрашивай у нее сам. Она тебя сильнее убедит. Я же добавлю только одно. Эту девочку разлучили с тенью еще до того, как она стала понимать, кто она. Поэтому она даже не знает, что значит быть собой. Другое дело я. Я решил отказаться от тени, когда состарился. Я могу различить, что у тебя внутри, а она — нет.

— Однако же, она хорошо помнит мать. И говорит, что ее мать помнила себя. Даже после смерти своей тени. Я не знаю, как это получилось. Но, может быть, в этом есть какая-то надежда? Может, и ей это от матери передалось?

Полковник берет в руки чашку и неторопливо прихлебывает остывший чай.

— Запомни, — говорит он наконец. — Стена наблюдает за нами очень пристально. Ни капли твоего «я» не укроется от нее. Как бы ты ни старался сберечь эту каплю, она высосет из тебя все. Высосет — или сживет со света. Как и поступила с ее матерью.

— Значит, вы не хотите, чтобы я на что-то надеялся?

— Я не хочу, чтобы ты унывал. Город силен, а ты слаб. Это факт. Надеюсь, теперь ты зарубил его себе на носу.

Он задумывается, глядя на дно опустевшей чашки.

— Хотя, конечно, ты можешь ее получить, — добавляет он чуть погодя.

— Получить? — не понимаю я.

— Ну да. Ты можешь спать с ней. Жить с нею под одной крышей. Ты можешь получить от Города все, что душе угодно.

— Но только не себя самого?

— Да, — кивает старик. — Все, кроме этого. Но пойми: постепенно твое «я» исчезнет. И тогда не останется ни отчаяния, ни потери. Ни любви, которая ни к чему не ведет. Останется только жизнь. Тихая, спокойная жизнь. Ты нравишься ей, тебе нравится она. Хочешь ее — она твоя. Никто ее у тебя не отнимет.

— Как странно! — говорю я. — Я пока еще помню, кто я такой. Но иногда забываю. Или даже не так: я все реже об этом помню. Нопочему-то уверен, что когда-нибудь мое «я» вернется ко мне. Сама эта уверенность и помогает мне держать свою жизнь в руках. Может, поэтому я не могу представить, как это — потерять самого себя?

Старик задумчиво кивает.

— Думай. У тебя еще есть время подумать как следует.

— Я подумаю, — обещаю я.


Очень долго после этого солнце не выглядывает из-за туч. Когда проходит жар, я выбираюсь из постели, открываю окно и набираю в грудь свежего воздуха. Я уже могу встать, но пока еще слишком слаб, чтобы держаться за перила на лестнице или поворачивать ручку двери. Все это время Полковник потчует меня горьким супом из трав и какой-то кашей. А также, сидя у моей постели, предается воспоминаниям о давно прошедшей войне. Ни о Стене, ни о Библиотекарше он больше не говорит, а я не спрашиваю. Все, что мне положено знать, он уже рассказал.

На третий день я беру его трость и прогуливаюсь по окрестностям Резиденции. Небольшой прогулки хватает, чтобы понять, каким легким сделалось мое тело. Понятно, что я похудел из-за болезни, но дело явно не только в этом. Зима наполнила тяжестью все, что могла. Лишь я один как будто остался без веса.

С холма Резиденции я не могу разглядеть всего, что на западе. Отсюда хорошо просматривается Река, Часовая Башня, Стена и размытые очертания Западных Ворот вдалеке. И хотя мои ослабевшие из-за черных меток глаза плохо различают, где что находится, я не могу не заметить, как резко очерчивает зимний воздух силуэты деревьев и зданий вокруг. Словно ветер с Северного Хребта в одночасье выдул изо всех щелей Города грязь и сажу, копившиеся веками.

Глядя на Город, я вспоминаю о карте, которую должен передать своей тени. Провалявшись в постели, я опаздываю почти на неделю против обещанного срока. тень наверняка беспокоится обо мне. А может, решила, что я ее бросил, и уже ни на что не надеется? От такой мысли становится не по себе.

Дома я достаю из кладовки пару старых ботинок, раздобытых для меня Полковником, вынимаю из одного стельку, кладу на дно карту, сложенную в несколько раз, и вставляю стельку на место. Не сомневаюсь, в поисках карты тень будет готова разорвать эти ботинки на куски. Я прошу Полковника передать их моей тени лично в руки.

— У нее на ногах совсем легкие кеды, — говорю я. — Когда выпадет снег, все ноги себе отморозит. Стражу я такое доверить не могу. Вы ведь можете встретиться с моей тенью?

— Почему бы и нет? — соглашается старик и берет у меня ботинки.

К вечеру он возвращается и говорит, что ботинки передал.

— Очень за тебя волновалась, — добавляет он.

— Как она там?

— Немного съежилась от холода, но держится молодцом. Пока беспокоиться не о чем.


На десятый день я могу наконец спуститься с холма и добраться до Библиотеки.

Я толкаю входную дверь, и мне кажется, будто воздух внутри с прошлого раза застоялся еще больше. В комнатах висит бездушная пустота — точно в доме, где долго никто не жил. Печка мертва. Чайник такой холодный, словно его не грели уже тысячу лет. Кофе в чайнике подернулся белой пленкой. Потолок словно стал еще выше, и мои шаги разносится в бледных сумерках странным эхом. Библиотекарши нигде нет, а стойку для выдачи книг покрывает тонкий слой пыли.

Не представляя, что делать, я сажусь на скамейку и решаю дождаться. Дверь не заперта — значит, скоро вернется. Я сижу и жду, то и дело вздрагивая от холода, но она все не возвращается. Только сумрак густеет вокруг. Чудится, будто в мире не осталось ничего, кроме нас с Библиотекой. Будто пришел конец света, и я остался совсем один. Куда ни протягивай руку — пальцы проваливаются в пустоту.

Даже здесь, в помещении, на меня давит зима. Все предметы словно прибили гвоздями к столу и полу. Мое тело плавно теряет вес и расползается в разные стороны. Словно это не я, а мои отражения в кривых зеркалах.

Я подхожу к стойке и включаю настольную лампу. Подсыпаю в печку угля, затапливаю ее и снова сажусь на скамейку. В свете лампы темнота по углам еще больше сгущается, а от жара из печки в комнате становится еще холодней.


Возможно, я слишком сильно задумался. Возможно, внутри у меня все так онемело, и я ненадолго уснул. Так или иначе, когда я просыпаюсь, она стоит передо мною и молча глядит мне в лицо. Из-за желтого света лампы за ее спиною мне чудится, будто она отбрасывает на меня слабую, размытую тень. Я смотрю на нее снизу вверх. Разглядываю ее голубое пальтишко и волосы, убранные под воротник. Вдыхаю ее запах с ароматом зимнего ветра.

— Я думал, ты уже не придешь, — говорю я.

Она выливает в мойку старый кофе, споласкивает чайник, наливает свежей воды и ставит на печку. Выпускает волосы из-под воротника, снимает пальто и вешает его на плечики.

— А почему ты так думал? — спрашивает она.

— Не знаю. Просто мне так показалось.

— Пока я тебе нужна, я буду приходить. Сейчас нужна?

Я киваю. Она действительно нужна мне. Несмотря на то, что яма потери внутри меня после каждой встречи с нею становится глубже.

— Расскажи мне о своей тени, — прошу я. — Возможно, я встречался с ней в прежнем мире.

— Да, я тоже об этом подумала. Сразу, как только мы встретились. Ты еще спросил, не встречались ли мы где-нибудь раньше.

Она садится на стул перед печкой и смотрит на горящие угли.

— Мою тень отрезали, когда мне было четыре года. Она осталась за Стеной, во внешнем мире, а я жила в Городе. Что она там делала, я не знаю. Точно так же, как она ничего не знала обо мне. А когда мне исполнилось семнадцать, тень вернулась в Город и вскоре умерла. Умирающие тени всегда возвращаются в Город. Страж похоронил ее в Яблоневом Лесу.

— И ты решила остаться в Городе навсегда?

— Да. Вместе с тенью похоронили и мои мысли о себе. Ты говорил, наши мысли похоже на ветер. Но разве не наоборот? Разве мы сами не живем, как ветер, не думая ни о чем? Не старимся, не умираем…

— А когда твоя тень вернулась, ты виделась с ней?

Она качает головой.

— Нет. Мне показалось, нам незачем встречаться. Наверняка это уже не я, а что-то совсем другое.

— А может, это и была ты сама?

— Может и так. Но теперь-то уже все равно. Все кончено.

Чайник на печке вскипает, но его жалобный вой я принимаю за ветер, бушующий в нескольких километрах отсюда.

— И что же… Я все равно нужна тебе?

— Нужна, — отвечаю я.

Глава 17

СТРАНА ЧУДЕС БЕЗ ТОРМОЗОВ
Конец света • Чарли Паркер • Часовая бомба
— Прошу вас! — умоляла толстушка. — Вставайте, или придет конец света!

Ну и пусть приходит, подумал я. Рана на животе болела дьявольски. Жизнерадостные братцы в четыре ноги истоптали мое скудное воображение так, что оно потеряло всякие границы.

— Что с тобой? Вам плохо? Что здесь произошло?

Я глубоко вздохнул, подобрал с пола футболку и вытер пот со лба.

— Какие-то ублюдки ножом проделали у меня в животе дырку в шесть сантиметров длиной, — выдавил я, хватая воздух губами.

— Дырку?

— Ага. Как у свиньи-копилки.

— Но кому это понадобилось? И зачем?

— Откуда я знаю? — пожал я плечами. — Лежу вот и думаю. Пока ничего не понял. Может, ты мне объяснишь? Почему кто ни попадя вытирает об меня ноги, как о половую тряпку?

Она покачала головой.

— А может, эти психи с ножом — твои приятели?

Она с ошарашенным видом уставилась на меня.

— С чего вы взяли? — возмущенно выдохнула она.

— Не знаю. Наверно, просто ищу козла отпущения. Когда ничего не понятно, найдешь крайнего — и сразу легче становится.

— Но ведь это ничего не решает.

— Не решает, — согласился я. — Но я-то здесь при чем? Не я затеял этот кавардак. Его спланировал и завертел твой милый дедушка. А меня в него затянуло. Какого же черта я должен что-то решать?

Тут меня скрутил очередной приступ боли. Я заткнулся и, точно сторож у шлагбаума, подождал, пока он не пройдет.

— Вот и сегодня, — продолжил я чуть погодя. — Ты звонишь мне ни свет ни заря. Говоришь, что твой дед пропал, что тебе нужна помощь. Я все бросаю, несусь к тебе. Ты не приходишь. Я еду домой, ложусь спать, но тут ко мне вваливается парочка психов, переворачивает мою квартиру вверх дном и вспарывает мне живот. Потом заявляются агенты Системы, устраивают мне допрос. А под конец опять появляешься ты. Извини, но это слишком похоже на чей-то сценарий. Или на расстановку игроков в баскетболе. Ты можешь объяснить, что происходит? Рассказывай все, что знаешь.

— Если честно, я знаю немногим больше вашего! Я ведь просто помогала деду — выполняла, что попросит. Выполни то, принеси это, позвони туда-то, напиши тому-то — и ничего более. О том, что дед собирался сделать, я точно так же не имею ни малейшего понятия.

— Но ты же ему ассистировала.

— Ассистировала? Да просто обрабатывала данные. У меня и образования-то специального нет. Я не понимала того, что читала и слышала.

Я постукал пальцами по губам, пытаясь собраться с мыслями. Нужен какой-то выход. Нужно распутать эти узлы до того, как меня утащит на дно.

— Ты сказала, придет конец света. В каком смысле? С какой стати и каким образом миру придет конец?

— Не знаю. Так сказал дед. Мол, если бы в самом деде сидело то, что сидит внутри вас, конец света давно бы уже наступил. А он на такие темы не шутит. Сказал, что придет конец света, — значит, так оно и будет. В буквальном смысле.

— Не понимаю, — задумался я. — Что это значит? Ты уверена, что запомнила правильно? Может, он сказал: «свет погаснет», или «мир перевернется»?

— Нет, именно так. «Наступит конец света».

Я снова постучал пальцами по губам.

— И что же, этот… конец света как-то связан со мной?

— Да. Дед считает, что в вас спрятан ключ. Вот уже несколько лет он исследует ваше сознание, пытаясь его найти.

— Тогда попробуй вспомнить побольше, — попросил я. — Он ничего не говорил о часовой бомбе?

— О часовой бомбе?

— Это сказал ублюдок, приказавший вспороть мне живот. Дескать, информация, которую я конвертировал для Профессора — это бомба замедленного действия. И когда придет время, бомба взорвется. Что это может значить?

Она наморщила лоб.

— Насколько я представляю, дед очень долго изучал человеческое сознание. Со времен разработки шаффлинга и по сей день. Но до того, как придумать шаффлинг, он охотно болтал со мной. Рассказывал об исследованиях — чем занят, что собирается сделать и так далее. Я уже говорила, у меня нет каких-то специальных знаний, — но он объяснял все очень доходчиво и интересно. Я так любила спрашивать его обо всем…

— А придумав шаффлинг, он вдруг замолчал?

— Да. Заперся в своей лаборатории — и больше ни слова о работе. О чем бы я ни спросила, отвечал коротко и неохотно.

— Тебе, наверное, было очень одиноко?

— Конечно. Просто невыносимо… — Она пристально поглядела на меня. — Слушайте… А можно, я с вами прилягу? Здесь так холодно.

— Если не будешь вертеться и за рану хватать — давай, — разрешил я. Ну и дела… Неужели все девушки мира наконец-то хотят прыгнуть ко мне в постель?

Она обошла кровать с другой стороны и как была, в своем розовом костюмчике, легла со мной рядом. Я отдал ей вторую подушку, она взбила ее ладонью и подложила себе под голову. От ее шеи по-прежнему пахло дыней. Я с трудом перевернулся на другой бок, и с полминуты мы молча лежали в кровати лицом друг к другу.

— Я еще никогда не была к мужчине так близко, — вдруг сказала она.

— Надо же, — только и сказал я.

— И в город почти никогда не выходила. Потому и не смогла найти место, куда ты велел прийти. Хотела по телефону дорогу спросить, а звук отключился.

— Поймала бы такси да сказала водителю, куда ехать.

— У меня с собой почти не было денег. Я ведь сразу на улицу побежала, впопыхах даже забыла, что деньги нужны. Вот и пришлось пешком идти.

— А кроме деда, у тебя — никого?

— Мои родители и двое братьев погибли в аварии, когда мне было шесть лет. В машину сзади врезался грузовик, бензобак взорвался, и все сгорели.

— И только ты уцелела?

— Я тогда в больнице лежала. А они как раз ехали меня проведать.

— Вон как…

— С тех пор я с дедом живу. В школу не ходила, на улицу носа почти не высовывала, не дружила ни с кем.

— Как — в школу не ходила? Вообще?

— Ага, — ответила она как ни в чем не бывало. — Дед считал, что в школу ходить не обязательно. Всему, что нужно, он меня сам учил. И английскому, и русскому, и анатомии. А как еду готовить и шить, мне тётя показывала.

— Тётя?

— Домработница, которая с нами жила. Очень хорошая. Три года назад умерла от рака. И остались мы с дедом вдвоем.

— Стало быть, с шести лет ты даже в школу не ходила?

— Ну да. А что тут страшного? Я и так все умею. Пять языков знаю, на пианино играю и на альт-саксофоне. Могу рацию собрать, если нужно. В морской навигации разбираюсь, по канату умею ходить. Книг прочитала целый вагон. И даже сэндвичи делаю неплохие. Тебе же понравилось?

— Да, очень, — кивнул я.

— Дед считает, что за шестнадцать лет учебы[392] людям лишь калечат мозги. Он и сам почти нигде не учился.

— Это, конечно, здорово, — признал я. — Но разве ты не скучала без сверстников?

— Да как сказать… Я же все время чем-нибудь занималась, особо скучать времени не было. И потом, со сверстниками как-то и говорить не о чем.

— Ф-фу, — сокрушенно выдохнул я. Ну, может, она и права.

— Но с тобой ужасно интересно.

— Это почему?

— Понимаешь… Вот ты устал, да? Но для тебя усталость — будто дополнительная энергия. И это для меня загадка. Я таких как ты до сих пор не встречала. А дед у меня даже не знает, что такое усталость, да и я такая же… То есть, ты правда сейчас устал?

— Правда. Страшно устал, — очень искренне сказал я. И с удовольствием повторил бы это еще раз двадцать.

— А что это такое — страшно устать? — спросила она.

— Это когда разные уголки твоих чувств становятся непонятными тебе самому. И ты начинаешь жалеть себя и злиться на окружающих. А уже из-за этого — злиться на себя и жалеть окружающих… Ну, примерно так.

— Хм… Ни того, ни другого не понимаю.

— Вот именно: в итоге ты вообще перестаешь понимать, что к чему. Только прокручиваешь перед глазами кадры, и каждый окрашен в свой цвет. Чем быстрее они бегут, тем больше каши в твоей голове. А потом наступает Хаос.

— Как интересно, — сказала она. — Здорово ты все излагаешь…

— Да уж, — согласился я. Насчет разъедающей человека усталости — той, что вскипает в каждом из нас независимо от возраста и пола, — я могу говорить часами. А эту науку не преподают ни в школах, ни в университетах.

— Ты играешь на альт-саксофоне? — спросила она.

— Нет, — ответил я.

— А пластинки Чарли Паркера[393] у тебя есть?

— Где-то были, но не искать же сейчас. Да и вертушку мою раскурочили, слушать не на чем.

— А на чем ты умеешь играть?

— Ни на чем, — ответил я.

— А можно тебя потрогать? — вдруг спросила она.

— Нельзя, — ответил я. — Из-за этой чертовой раны у меня все тело болит.

— А когда рана заживет, можно будет?

— Когда заживет. И если не придет конец света. А пока давай-ка о деле поговорим. Значит, после того, как твой дед разработал шаффлинг, у него резко испортился характер?

— Ну да. Его словно подменили. Угрюмый стал — слова в разговоре не вытянешь. Только ходит и что-то бормочет себе под нос.

— А ты не помнишь, что он о самом шаффлинге говорил?

Толстушка немного подумала, теребя пальцем золотую сережку в ухе.

— Он говорил, что это — дверь, ведущая в новый мир. И хотя она разработана как вспомогательное средство для конвертации компьютерных данных, при желании ее можно использовать и для того, чтобы изменять окружающую реальность. Примерно так же, как вышло у физиков с расщеплением ядра и ядерной бомбой.

— Что же получается, шаффлинг — это дверь в новый мир, а я — ключ к этой двери?

— Ну, в общем, примерно так.

Очень хотелось выпить большой стакан виски со льдом, но ни льда, ни виски в доме не оставалось.

— Думаешь, твой дед решил устроить Армагеддон? — спросил я.

— Нет! Ни в коем случае! У него, конечно, характер не сахар: и своенравный, и замкнутый, — но на самом деле дед очень хороший. Такой же, как я или ты.

— Ну что ж, спасибо… — невольно усмехнулся я. Такого комплимента мне еще никто не говорил.

— Дед очень боялся, что результаты экспериментов попадут в плохие руки, — продолжала она. — Он ведь почему с Системой порвал? Понял, что если продолжать исследования там, новое знание будет использовано человеку во зло. И тогда он ушел из Системы и стал работать один.

— Но ведь Система работает на благо человека. Она борется с кракерами, которые грабят компьютерные банки для продажи информации на черном рынке, и охраняет права собственности на информацию. Разве не так?

Толстушка посмотрела на меня очень пристально, а потом пожала плечами.

— А дед, по-моему, и не собирался определять, где добро, где зло. Он говорил, что и зло, и добро — коренные свойства человеческого характера, и к проблемам собственности это отношения не имеет.

— Ну, в общем… Может, оно и так, — пробормотал я.

— Именно поэтому он никогда не доверял властям. Любой власти в принципе. Конечно, какое-то время он сам служил в верхнем эшелоне Системы. Но лишь для того, чтобы иметь свободный доступ к огромной базе данных, к образцам для опытов, а главное — к супер-симулятору, на котором можно ставить эксперименты, максимально приближенные к действительности. И когда закончил с шаффлингом, сразу подал в отставку. Сказал, что теперь в одиночку работать и спокойнее, и эффективней. В сложном оборудовании он больше не нуждался, дальше оставалась только работа на уровне умозаключений.

— Вон как… — задумался я. — А уходя из Системы, он случайно не забрал с собой копию моего личного файла?

— Не знаю, — ответила она. — Но если это ему понадобилось, почему бы и нет? Ведь он был директором Центральной лаборатории, и все права на хранение и использование информации находились в его руках.

Так вот в чем дело, осенило меня. Профессор скопировал из банка Системы мой персональный файл, воспользовался им в своих частных исследованиях — и все эти годы разрабатывал теорию шаффлинга на примере моего мозга! Теперь хоть немного ясно, что за возня началась вокруг. Как и сказал Коротышка, старик завершил свое исследование, а потому и передал мне все свои результаты, — чтобы мой мозг среагировал на сугубо индивидуальную кодировку шаффлинга, который я же и произвел.

Если это так, то в моем сознании — вернее, в моем подсознании — реакция уже началась. Часовая бомба, как выразился Коротышка. Я мгновенно прикинул, сколько времени прошло с окончания конвертации. Когда я закончил шаффлинг и открыл глаза, на часах было около полуночи. Значит, прошли уже почти сутки. Черт бы их всех побрал! Не знаю, на сколько часов рассчитан завод этой бомбы, но двадцать четыре из них уже миновали.

— Да, вот еще что, — вспомнил я. — Ты сказала: «придет конец света»?

— Ну да. Так сказал дед.

— А когда он сказал это впервые? До того, как стал меня изучать, или после?

— После, — ответила она. — Я думаю, после. Он вообще начал говорить об этом в самое последнее время. А что? Это важно?

— Сам пока не пойму. Но что-то в этом есть. Ведь мой шаффлинг-пароль — тоже «конец света». Что это, случайное совпадение? Ни за что не поверю.

— А какой смысл у «конца света» в твоем пароле?

— Не знаю. Все, что касается моего мозга, спрятано там, куда мне ни за что не добраться. Я знаю только сами слова — «конец света».

— Что, действительно не добраться?

— Бесполезно, — покачал я головой. — Позови я на помощь хоть целую дивизию — в подземные хранилища Системы не попасть никогда.

— Но ведь дед как-то вынес оттуда твой файл.

— Возможно. Но это всего лишь предположение. Я должен поговорить с твоим дедом напрямую.

— Значит, ты спасешь его от жаббервогов?

Зажимая рану на животе, я с трудом сел в кровати. Голова болела так, точно мозг сверлили дрелью изнутри.

— Похоже, придется, — вздохнул я. — Не знаю, что означает его «конец света», но игнорировать эту штуку не получается. Если сидеть сложа руки, кому-то очень сильно не поздоровится…

Я не стал говорить, что этот кто-то, скорее всего, — я сам.

— Значит, тебе нужно спасти моего деда.

— Потому что мы все — хорошие люди?

— Ага, — кивнула она.

Глава 18

КОНЕЦ СВЕТА
Чтение снов
Так и не разобравшись в себе до конца, я возвращаюсь к чтению старых снов. Зима крепчает, и затягивать с работой не годится. По крайней мере, за чтением снов я могу хоть на время отвлечься от разъедающего мои нервы странного чувства потери.

С другой стороны, чем больше снов я читаю, тем страшнее меня охватывает бессилие. Как ни стараюсь, я не могу уловить самой сути, которая в этих снах заключается. Словно я день за днем читаю очень длинную повесть, не понимая ни строчки. Буквы читать умею, а слов не пойму. С таким же успехом я мог бы изо дня в день без цели и смысла наблюдать за течением Реки. Не делая выводов, ни к чему не приходя. Искусство чтения снов не приносит мне избавления. Я овладел им, но количество прочитанных снов лишь увеличило пропасть в моей душе. Обычно, когда человек так старается чему-нибудь научиться, он приходит к какому-то результату. Я же не прихожу ни к чему.

— Я не вижу в этих снах никакого смысла, — признаюсь я ей. — Ты сказала, вычитывать сны из черепов — моя работа. Но они проходят сквозь меня, не задерживаясь. Я не могу понять ни одного, и чем дальше читаю, тем сильнее чувствую, что просто стираю себя день за днем.

— Тем не менее, ты продолжаешь их читать, как одержимый, — отвечает она. — С чего бы?

— Не знаю, — качаю я головой. С одной стороны, я читаю сны, чтобы отвлечься от проклятого чувства потери. Но чувствую, что дело совсем не в этом. Иначе с чего бы я их читал так упорно и забывал обо всем вокруг?

— Наверно, дело в тебе самом, — говорит она.

— Во мне самом?

— Может, ты слишком упорно охраняешь себя? Я не знаю, что такое «ты сам» — но, может, лучше выпустить его на волю? Точно так же, как черепа спят и видят, что когда-нибудь ты их прочтешь, — ты сам хочешь их прочитать.

— Почему ты так думаешь?

— Но лишь так и читают старые сны. Времена года сменяют друг друга, птицы летят то на юг, то на север, а сны продолжают читаться…

Она накрывает рукой мою ладонь на столе и улыбается. Ее улыбка напоминает весеннее солнце, вдруг пробившееся сквозь толщу угрюмых туч.

— Отпусти себя. Ты же не узник в тюрьме. Ты — птица, улетевшая в небо за своим сном.


В итоге я снова, забыв обо всем, погружаюсь в старые сны. Заканчиваю один, подхожу к бесконечным полкам, выбираю следующий и бережно несу к столу. Чуть смоченной в воде тряпицей она смывает с него пыль и грязь. И уже другой протирает насухо. Отмытый и отполированный, старый сон белеет, как свежевыпавший снег. Его пустые глазницы в тусклом свете лампы похожи на два бездонных колодца.

Осторожно обнимая его ладонями, я жду, когда он примет температуру моего тела. Согревшись немного — не теплее, чем припекает зимнее солнце, — белоснежный череп начинает рассказывать мне свой сон. Я закрываю глаза, глубоко вдыхаю, полностью расслабляюсь и кончиками пальцев считываю очередную историю. Но, как и всякий раз, интонация этого сна слишком причудлива, а образы, которые мне видны, напоминают далекие звезды, белеющие в небесах на рассвете. Я могу прочесть только жалкие осколки смысла. Но осколки эти не желают склеиваться во что-либо цельное.

Я вижу пейзажи, каких не видел никогда, и слышу музыку, которой не слышал ни разу в жизни. В мои уши втекают слова неизвестного мне языка. Образ за образом выплывают из темноты — и так же внезапно ныряют обратно. Никакой связи между обрывками уловить невозможно. Как если бы я слушал радио, перескакивая с волны на волну. Я напрягаю кончики пальцев, стараясь настроиться поточнее, но все бесполезно. Я чувствую, что мне пытаются что-то передать, но что именно — прочитать не могу.

Может, в моем способе чтения что-то не так. Может, сами сны слишком состарились и утратили внятную форму. А может, их истории разительно отличаются от того, что я называю историей, и наши временны́е контексты очень уж сильно не совпадают, и я не понимаю, в чем дело.

Мне остается лишь молча отслеживать разрозненные отрывки, которые появляются и исчезают в моей голове. Одну картину я вижу яснее прочих. Как правило, это долина, стелющаяся под ветром трава, небо с белыми облаками и река, в которой играет солнце. И хотя в самом пейзаже нет ничего особенного, почему-то именно от него становится грустно. От чего именно — я понять не могу. Будто сама причина этой грусти проплыла, как корабль за окном, и исчезла бесследно за пять минут до того, как я понял, что происходит.

Минут через десять видение, как иссякающий морской прилив, снова принимает форму черепа и возвращается в Лету. Старый сон засыпает. А с кончиков моих пальцев стекают капли воды. И так — сон за сном, бесконечное повторение одного и того же.

Просмотренные сны я отдаю ей. Она выстраивает их в ряд на краю стола, а я расслабляю пальцы и отдыхаю. За день успеваю прочесть не больше пяти-шести снов. Дальше я уже не могу сосредоточиться, и пальцы различают только невнятный шорох. Когда стрелки часов на стене показывают одиннадцать, я выжат как лимон и едва могу подняться со стула.

Напоследок она всегда наливает мне кофе. А иногда угощает домашним печеньем или фруктовым хлебом. Мы садимся с ней друг против друга, пьем кофе, жуем ее сладости, не говоря почти ни слова. Я слишком устал, и не могу разговаривать. Она, понимая, тоже молчит.

— Это все из-за меня? — спрашивает она однажды. — Ты не можешь открыться, потому что мне нечем тебе ответить? И поэтому запираешься изнутри?

Мы сидим на ступеньках, что сбегают от середины моста к отмели, и глядим на Реку. Бледная луна, ужавшись от холода, подрагивает в беспокойной воде. Из-за чьей-то узенькой лодки, привязанной к свае под лестницей, вода плещет немного глуше, чем обычно. Мы сидим вдвоем на ступеньке, и я чувствую тепло ее тела. Странно, думаю я. Обычно люди считают, будто тепло человека — это он сам. Хотя на самом деле тут нет ни малейшей связи.

— Вовсе нет, — отвечаю я. — Ты ни в чем не виновата. Проблема во мне самом. Я не могу до конца разобраться, чего хочу. И в душе у меня полный хаос.

— Значит, ты не понимаешь самого себя?

— Когда как, — отвечаю я. — Бывает, сделаю все как нужно, а почему сделал именно так — понимаю гораздо позже. А иногда понимаю, как нужно, лишь когда уже ничего не исправить. Чаще всего мы совершаем поступки, так и не разобравшись со своей памятью, и этим доставляем кучу неудобств окружающим.

— Похоже, эта твоя память — очень несовершенное создание, — улыбается она.

Я смотрю на свои ладони. В холодном свете луны они кажутся бесполезными, как у гипсовой статуи, которая не знает, куда деть руки.

— Это правда, — говорю я. — Ужасно несовершенное. Но оно оставляет следы. Примерно как отпечатки ног на снегу. И если захотеть, можно проследить, куда они ведут.

— И куда же?

— К себе, — отвечаю я. — Для этого человеку и нужны мысли. Когда их нет, идти некуда.

Я поднимаю голову. Зимняя луна неестественно ярко освещает Город и высокую Стену вокруг.

— Ты абсолютно ни в чем не виновата, — повторяю я.

Глава 19

СТРАНА ЧУДЕС БЕЗ ТОРМОЗОВ
Гамбургер • «Скайлайн» • Крайний срок
Первым делом мы решили подкрепиться. Хоть я и не чувствовал голода, никто не знал, когда доведется поесть в следующий раз, а потому я решил затолкать в себя хотя бы гамбургер с пивом. Она же была голодна, как слон, ибо за весь день сжевала только шоколадку в обед. Больше ни на что у нее не хватило денег.

Стараясь не задеть рану, я кое-как натянул джинсы, майку, джемпер и на всякий случай — нейлоновую ветровку. Ее розовый костюмчик явно не годился для покорения подземных пещер, но, к сожалению, ни штанов, ни маек ее размера в моем гардеробе не оказалось. Я был выше ее сантиметров на десять, она — тяжелее меня на столько же килограммов. Конечно, стоило бы пойти в магазин да экипировать ее посуровее, но в такой час никакие магазины уже не работали. В конце концов, пришлось натянуть на нее продырявленную в нескольких местах куртку американских ВВС. Что делать с ее туфлями на шпильках, я не знал, но оказалось, что в офисе у нее есть кроссовки и резиновые сапоги.

— Розовые кроссовки и розовые сапоги, — уточнила она.

— Ты так любишь розовый цвет?

— Дед любит. Говорит, что розовый мне идет.

— Твой дед прав, — согласился я. И в самом деле, розовый был ей очень к лицу. Как правило, пухленькие девицы, надевая розовое, начинают смахивать на огромный клубничный торт, но именно на ней этот цвет почему-то радовал глаз. — А еще он, кажется, любит пухленьких девиц?

— О да, конечно! — ответила пухленькая девица. — Потому я и держу себя в форме изо всех сил. Правильно питаюсь и так далее. Я ведь, если за фигурой не слежу, сразу худеть начинаю. Вот и стараюсь есть как можно больше мучного, масла и крема.

— С ума сойти, — посочувствовал я.

Достав из шкафа рюкзак и убедившись, что его не изрезали при погроме, я сложил в него наши куртки, карманный фонарик, магнит, перчатки, полотенце, большой нож, моток веревки, зажигалку и пачку сухого спирта. Затем из кучи продуктов на полу в кухне выудил пару булок, четыре персика, банку тушенки, банку консервированных грейпфрутов и кусок колбасы. Все это я тоже засунул в рюкзак. Набрал полную флягу воды. И распихал по карманам все наличные деньги, какие у меня оставались.

— Как на пикник собираемся, — сказала она.

— Не говори, — кивнул я.

Уже перед выходом я окинул взглядом свалку, в которую превратилась моя квартира. Вот так всю жизнь. Строишь что-то, тратишь кучу времени, а потом все в один миг летит к черту. От этих тесных стен я, конечно, немного устал за столько лет, но в целом был своей жизнью доволен. И теперь эта жизнь исчезла — за те же несколько минут, сколько требуется, чтобы выпить за завтраком банку пива. Моя работа, мое виски, мои одиночество и покой, мои Джон Форд и Сомерсет Моэм[394] — все обратилось в бессмысленный хлам.

«И пышность цветов, и величие трав…» — продекламировал я про себя[395]. И, щелкнув рубильником, отключил в квартире свет.


Боль в животе так мешала сосредоточиться, а все тело настолько устало, что в итоге я решил не думать ни о чем вообще. Лучше уж ходить с пустой головой, чем барахтаться в каше из недодуманных мыслей. Мы спустились на лифте к подземной стоянке, я открыл машину и бросил на заднее сиденье рюкзак. Если за нами следят — пожалуйста! Увяжутся следом — плевать. Мне уже все равно. В конце концов, я ведь даже не знаю, кого бояться. Кракеров? Системы? Парочки бандитов с ножом? Убегать от всех сразу тоже, конечно, идея неплохая, но сейчас меня на это не хватит. Достаточно и того, что с шестисантиметровой дырой в животе, хроническим недосыпом и смазливой толстушкой на шее придется лезть под землю и в кромешной тьме выяснять отношения с жаббервогами. Так что пускай шпионят сколько угодно. Мне сейчас не до них.

Садиться за руль не хотелось, и я спросил у толстушки, водит ли она машину. Увы…

— Извини. Я только на лошади езжу, — сообщила она.

— Ну что ж, — вздохнул я. — Наверно, когда-нибудь нам пригодится и лошадь.

Убедившись, что бензобак почти полон, я тронулся с места и вырулил из жилого района на автостраду. Несмотря на поздний час, дорога была забита. В основном нас окружали такси и легковушки. За каким дьяволом столько народу едет куда-то среди ночи, я не понимал никогда. Ну в самом деле, что мешает людям после работы возвращаться домой, а к десяти часам гасить свет и ложиться спать?

Хотя, по большому счету, это уж точно не мое дело. Что бы я ни думал об этом мире, он все равно будет вертеться по своим законам. Арабские страны будут и дальше добывать свою нефть, а все люди под солнцем — переводить эту нефть на бензин и электричество, чтобы в недрах ночных городов и дальше раскапывать новые способы удовлетворения своих желаний. Лично мне и без этого всего есть над чем поломать себе голову.

В ожидании зеленого я положил ладони на руль и широко зевнул.

Прямо перед нами пыхтел грузовик, навьюченный до небес гигантскими рулонами бумаги. Справа остановился белый спортивный «скайлайн», в котором сидела молодая пара. Трудно сказать, ехали они на какую-то вечеринку или возвращались с нее, но у обоих на лицах читалась беспробудная скука. Женщина, высунув из окна руку с двумя серебряными браслетами на запястье, смотрела на меня. Не потому, что я был ей чем-либо интересен, — просто больше смотреть было не на что. Будь на моем месте вывеска «Денниз»[396] или дорожный знак — в ее взгляде ничего бы не изменилось. От нечего делать я тоже внимательно разглядывал ее. Красавица незапоминающегося типа, какую можно встретить где угодно. В большинстве мыльных опер актрисы с таким лицом играют лучшую подругу главной героини — ту самую, которая спрашивает за чашкой чая в кафетерии: «Что с тобой, милая? В последнее время ты сама не своя!» На этом их роль обычно заканчивается, и как только они исчезают с экрана, вспомнить лицо уже невозможно.

На светофоре зажегся зеленый, и пока грузовик перед нами лениво трогался с места, белый «скайлайн», пижонски взревев, унесся вперед вместе с оглушительным хитом «Дюран Дюрана».

— Следи за машинами сзади, — попросил я толстушку. — Заметишь хвост — сразу говори.

Она кивнула и повернулась назад.

— Думаешь, за нами следят?

— Не знаю, — ответил я. — Но лишняя осторожность не помешает. Ты будешь гамбургер? Это быстрее всего.

— Что угодно.

Я заехал в ближайший «драйв-ин». Официантка в красном мини просунула в окошко поднос и спросила, чего мы желаем.

— Двойной чизбургер, картошку-фри и горячий шоколад, — заказала толстушка.

— Обычный гамбургер и пиво, — попросил я.

— Прошу извинить, но пиво мы не отпускаем, — сказала официантка.

— Обычный гамбургер и колу, — поправился я. Да, плохи мои дела: чтобы требовать пиво в «драйв-ине», нужно совсем свихнуться.

В ожидании заказа мы то и дело оглядывались, проверяя, нет ли хвоста, но ни одна машина за нами не последовала. Ну еще бы: станет нормальный шпик заезжать на одну стоянку с объектом. Наверняка припарковался где-нибудь неподалеку и ждет, когда мы снова вырулим на дорогу. Я перестал вертеть головой и машинально отправил в желудок гамбургер и лист салата размером с талон на скоростное шоссе. Толстушка же обстоятельно, с явным удовольствием уплела свой чизбургер, жизнерадостно схрумкала картошку и маленькими глоточками выпила шоколад.

— Хочешь картошки? — спросила она между делом.

— Нет, спасибо.

Она вычистила картонную тарелку до крошки, допила оставшийся на донышке шоколад и слизала с пальцев капли кетчупа и горчицы. Просто не девушка, а ходячий аппетит.

— Насчет твоего деда, — сказал я. — Значит, сперва мы должны пробраться в лабораторию, так?

— Пожалуй. Возможно, остались какие-то следы, которые подскажут, где искать его дальше. Там я уже разберусь.

— Но как мы туда попадем, если рядом — гнездо жаббервогов, а генератор ультразвука вышел из строя?

— Об этом не беспокойся. В офисе есть переносной излучатель. Не такой сильный, конечно. Но на несколько метров вокруг того, кто его несет, поле держит неплохо.

— Тогда проблем нет, — успокоился я.

— Правда, есть одна сложность, — продолжала она. — Батареек излучателя хватает только на полчаса. Потом он автоматически выключается и требует подзарядки.

— Весело! — криво усмехнулся я. — И сколько длится зарядка?

— Пятнадцать минут. Тридцать работает, пятнадцать заряжается. Полчаса — это как раз дорога от офиса до лаборатории, потому дед и сделал его небольшим — чтоб нести было легче.

Я вздохнул и ничего не сказал. Ладно. Все же лучше, чем ничего.

Вырулив с ресторанной стоянки, я заехал в круглосуточный супермаркет купить пару банок пива и карманную бутылку виски. Вернувшись в машину, выпил все пиво и четверть виски. На душе немного полегчало. Оставшееся виски плотно закрыл, передал толстушке, и она спрятала бутылку в рюкзак.

— Зачем ты столько пьешь? — спросила она.

— Наверно, чтобы не было страшно, — ответил я.

— Мне тоже страшно, но я же не пью.

— Нам с тобой страшно от совершенно разных вещей.

— Не понимаю.

— Чем старше человек, тем больше в его жизни того, чего уже не исправить.

— И тем сильнее он устает?

— Ага! — кивнул я. — И это тоже.

Она протянула руку и коснулась моего уха.

— Не волнуйся. Все будет хорошо. Я всегда буду рядом, — тихо сказала она.

— Спасибо, — ответил я.


Подъехав к офису ее деда, мы вышли из машины. Я надел рюкзак. Живот болел зверски. Будто по нему садистски медленно, один за другим, проезжали грузовики с кирпичом. Это всего лишь боль, повторял я про себя, точно мантру. Физическая боль, ничего общего ко мне самому не имеющая. Я собрал в кулак остатки самоуважения, вытряхнул из головы мысли о больном животе и поспешил за толстушкой к зданию.

Молодой громила-охранник на входе потребовал «предъявить удостоверение жильца». Толстушка достала из кармана пластиковую карточку и вручила ему. Охранник вставил карточку в прорезь компьютера на столе, проверил на мониторе ее имя и номер апартаментов — и лишь затем, нажав кнопку, отпер нам дверь в вестибюль.

— Это очень специальное здание, — объяснила толстушка, пока мы с нею пересекали огромный зал. — Все, кто входит в это здание, связаны с тайнами, для охраны которых требуется система абсолютной безопасности. Здесь, например, проводятся научные исследования особой важности, какие-нибудь сверхсекретные переговоры — ну, и так далее. Как ты видел, охрана у входа устанавливает личность и цель визита, а затем до последнего шага отслеживает телекамерами, действительно ли человек идет куда заявил. Так что любым хвостам, даже просочись они за нами в вестибюль, все пути дальше будут перекрыты.

— Значит, охране известно, что твой дед прокопал у себя дырку под землю?

— Кто их знает… Но вряд ли. Еще когда это здание строилось, дед заказал особую планировку с выходом в Подземелье, но об этом знали только два человека: домовладелец и архитектор. А строители считали этот выход обычной вентиляционной отдушиной. По-моему, даже все официальные чертежи в этом месте подделаны.

— Представляю, сколько денег он на это ухлопал… — сказал я.

— Да, конечно. Но денег у деда хватает, — сказала она. — И у меня тоже. Я ведь ужасно богатая. Сначала наследство от родителей получила, потом страховку. А уже из этого построила сверхкапитал на бирже.

Она достала из кармана ключ, отперла клетку лифта, и мы вошли в огромный металлический гроб.

— На бирже?

— Ну да. Меня дед в акции играть научил. Собирать информацию, анализировать рынок по биржевым сводкам, обходить налоги, деньги за границу пересылать и все такое. Акции — интересная штука. Никогда не играл?

— Да как-то нет… — пожал я плечами. Если честно, за всю свою жизнь я даже депозитного счета ни разу не открыл.

— До того, как стать ученым, дед работал биржевым маклером. Но потом у него скопилось столько денег, что он и сам не знал, куда их девать, а потому бросил биржу и подался в науку. Здорово, да?

— Здорово, — кивнул я.

— Дед всегда лучшим. Чем бы ни занимался.

Как и в прошлый раз, лифт ехал так медленно, что было непонятно, поднимается он или опускается. Как и прежде, ехал он безумно долго, и я никак не мог успокоиться, зная, что на меня пялятся глазки телекамер.

— Дед говорит: если в чем-нибудь хочешь стать лучшим, школьное образование только мешает, — продолжала она. — А ты как думаешь?

— Да, — согласился я. — Пожалуй. Я шестнадцать лет ходил в школу и университет, но мне это не особенно пригодилось. Иностранных языков не знаю, на инструментах не играю, в акциях не разбираюсь. И даже на лошади ездить не могу.

— А чего ж ты школу не бросил? Всегда ведь можно бросить, если хочется, разве нет?

— Ну, в общем, конечно, так… — Я задумался. И правда, мог ведь бросить в любой момент. — Но тогда мне это как-то в голову не приходило. Моя семья, в отличие от твоей, была самой обыкновенной. Я и не думал, что могу стать в чем-то лучшим.

— А вот это заблуждение, — покачала она головой. — В каждом из нас достаточно таланта, чтобы стать лучшим хотя бы в чем-то одном. Проблема лишь в том, как его в себе откопать. Те, кто не понимает, как, годами мечется туда-сюда и лишь закапывает себя еще глубже. Поэтому лучшими становятся не все. Очень многие просто хоронят себя при жизни и остаются ни с чем.

— Такие, как я, например, — сказал я.

— Нет, ты другой. В тебе есть что-то особенное. У тебя очень крепкий эмоциональный панцирь, под которым остается много живого и неискалеченного.

— Эмоциональный панцирь?

— Ну да, — кивнула она. — В твоем случае еще не поздно что-то исправить. Хочешь, когда все закончится, будем жить вместе? Не в смысле «давай поженимся», а просто — попробуем жить вместе. Переедем в какую-нибудь страну поспокойнее: в Грецию, в Румынию или в Финляндию, будем там кататься на лошадях, песни местные петь и жить как нам хочется. Денег у меня сколько угодно, а ты постепенно переродишься в кого-нибудь лучшего.

— Хм-м… — протянул я. Звучало неплохо. Поскольку моя карьера конвертора, скорее всего, приказала долго жить, идея умотать куда-нибудь за границу звучала более чем заманчиво. Вот только уверенности в том, что со временем я смогу переродиться в кого-то лучшего, не появлялось. Лучшие люди оттого и становятся лучшими, что верят в свои способности с самого начала. Из тех же, кто не верит в себя, ничего путного обычно не получается.

Пока я рассеянно думал об этом, двери лифта открылись. Она вышла первой и, как в первую нашу встречу, заспешила по коридору, цокая каблучками. Я двинулся следом. Ее аппетитная попка плавно покачивалась передо мной, а золотые сережки в ушах поблескивали в такт шагам.

— Допустим, мы стали жить вместе, — сказал я ее спине. — Ты мне столько всего даешь, а мне даже ответить нечем. По-моему, это слишком несправедливо и неестественно.

Чуть замедлив шаг, она дала мне с ней поравняться.

— Ты что, серьезно так думаешь?

— Конечно. Неестественно инесправедливо.

— А я думаю, у тебя есть что мне предложить.

— Например? — спросил я.

— Например… твой эмоциональный панцирь. Я бы очень хотела узнать о нем побольше. Как он устроен, как работает. Я такое редко встречала, мне ужасно интересно.

— Да ну? По-моему, ты преувеличиваешь, — сказал я. — У каждого человека есть такой панцирь — у кого толще, у кого тоньше. Если захочешь — найдешь таких сколько угодно. Ты просто мало общалась с людьми и пока не понимаешь, что движет обычным человеком в простой, повседневной жизни.

— Я смотрю, ты ничегошеньки про себя не знаешь, — покачала она головой. — Твое тело способно выполнять шаффлинг, так или нет?

— Да. Но это же не врожденная способность. Я приобрел ее на работе, как инструмент. Мне сделали операцию, а потом долго тренировали. Большинство людей, если потренируются, смогут выполнять шаффлинг. И это мало чем отличается от умения считать на счетах или играть на пианино.

— Все не так просто, — сказала она. — Сначала, конечно, все тоже так думали: почти любого, если прооперировать и натренировать, как тебя, можно этому обучить без проблем. Ну, разве что тестированием выявить наиболее способных. И дед сперва тоже так думал. Поэтому отобрал двадцать шесть человек, сделал им операцию и натренировал, перестроив их тело на способность к шаффлингу. На тот момент никаких помех для Эксперимента не существовало. Проблемы начались позже.

— Никогда об этом не слышал, — сказал я с интересом. — Все, что мне говорили — «проект выполняется успешно»…

— Ну еще бы, на официальном-то уровне! А на самом деле все шло хуже некуда. Из двадцати шести новобранцев двадцать пять умерли в промежутке от года до полугода после окончания тренировок. Остался в живых только ты. Вот уже четвертый год ты один продолжаешь жить и выполняешь шаффлинг безо всяких сбоев и тревожных симптомов. И после всего этого ты считаешь себя обычным человеком? Да ты же просто клад для всего человечества.

С минуту я шел по коридору молча, руки в карманах, оглушенный услышанным. Западня, в которую я попал, превосходила границы моего воображения. И продолжала расти у меня на глазах. До таких размеров и глубины, каких человеку и знать не дано.

— Отчего они умерли? — спросил я.

— Причину смерти точно не установили. Перестала работать какая-то функция мозга, но какая и почему — не понятно.

— Что, даже гипотезы никакой?

— Ну, в общем… Дед мне так объяснил: дескать, обычный человек не должен выдерживать путешествия в ядро своего сознания. И когда оно все-таки происходит, нейроны ядра пытаются выставить против пришельца блокаду. Но сама эта реакция происходит настолько стремительно, что мозг переживает страшный шок, и человек умирает. На самом деле, все гораздо сложнее, но в целом примерно так.

— Почему же не умер я?

— Вероятно, у тебя была способность выставлять такую блокаду безболезненно. Эмоциональный панцирь, о котором я и говорю. По неизвестным причинам он сформировался в тебе еще до Эксперимента. Благодаря ему ты и выжил. Дед пытался выстроить такой же панцирь искусственным путем и спасти тех, кто еще оставался в живых, но его защита оказалась слишком слабой.

— Этот панцирь — что-то вроде корки у арбуза?

— Если упрощенно — да.

— И что же, — продолжал я, — он у меня врожденный или приобретенный?

— Как будто частично врожденный, а частично приобретенный… Но больше дед не стал ничего объяснять. Сказал, что чем больше я об этом узна́ю, тем опаснее мне будет жить на свете. По его гипотезе, на свете таких, как ты, — один из миллиона, если не из полутора. И, что самое ужасное, вычислить таких людей возможно лишь одним способом: опробовать их на шаффлинг.

— Значит, если предположить, что гипотеза твоего деда верна, сам факт того, что я затесался в группу из двадцати шести человек, — просто случайность?

— Ну конечно. Именно потому ты был для него бесценным образцом. Ключом для всего Эксперимента.

— Что же именно собирался сделать со мною твой дед? Что общего может быть у обработанной мною информации с черепом единорога, и какой, черт возьми, во всем этом смысл?

— Если бы я это знала, я б тебя сразу спасла, — вздохнула она.

— А может, и белый свет заодно…


Офису старика повезло ненамного больше, чем моей злосчастной квартирке. Весь пол был усеян документами, столы перевернуты, сейф взломан и выпотрошен, из шкафов с корнем выдраны ящики, а на раздавленном в щепки диване покоился платяной шкаф со вспоротым брюхом, из которого разноцветными кишками вывалилась одежда Профессора и его внучки. При этом ее вещи — все до единой! — действительно были розовыми. Всех оттенков: от лиловатого до почти кремового.

— Кошмар! — покачала она головой. — Они пробрались сюда снизу, из Подземелья.

— Кто? Жаббервоги? — уточнил я.

— Да нет. Жаббервоги так близко к земле подниматься не любят, а если и поднимаются, то оставляют после себя запах.

— Запах?

— Такой неприятный запах — рыбы и болотной тины… Нет, это не жаббервоги. Я думаю, это те же, кто поработал у тебя в квартире. Те же приемчики, если приглядеться.

— Похоже на то, — согласился я и еще раз осмотрел помещение. С полпачки канцелярских скрепок, ссыпавшись с перевернутого стола, поблескивали на полу в свете флуоресцентных ламп. Почти машинально — по старой привычке думать о смысле скрепки — я наклонился, зачерпнул с дюжину скрепок и на всякий случай сунул в карман.

— Здесь было что-нибудь ценное? — спросил я.

— Нет, — ответила она. — Только счета, квитанции да разные сметы. Принципиального важного — ничего.

— А этот наш… изгонятель жаббервогов цел?

Она подошла к огромной куче мусора на полу, порылась в магнитофонах, фонариках, будильниках, таблетках от кашля и письменных принадлежностях, извлекла на свет аппарат, похожий на небольшой прибор для измерения громкости, и пощелкала кнопкой у него на боку.

— Излучатель в порядке, работает. Они явно не поняли, зачем эта штука. А устроен он слишком просто, чтобы сломаться при падении.

Она прошла в дальний угол, присела на корточки, сняла крышку с розетки в стене, щелкнула встроенным выключателем, после чего поднялась и слегка надавила на стену ладонью. В стене открылось отверстие размером с телефонный справочник, в котором я различил нечто вроде потайного сейфа.

— Оцени! Сюда залезть они бы в жизни не догадались, — торжествующе произнесла она, набрала на железной дверце четыре цифры, и сейф открылся.

— Ты можешь вынуть все отсюда и разложить на столе? — попросила она.

Морщась от боли в животе, я перевернул стол, поставил на место и разложил на нем одну за другой вещи из сейфа. Перетянутая резинкой пачка банковских книжек пальца в три толщиной, какие-то акции, векселя, два или три миллиона наличными[397], что-то увесистое в полотняной котомке, толстый блокнот из черной кожи и коричневый пакет. Она вскрыла пакет и выложила на стол содержимое: старые мужские часы «Омега» без ремешка и золотое кольцо. Циферблат у часов был покрыт мелкими трещинами, а металл по всему корпусу почернел.

— Это самое драгоценное, что есть у деда, — тихо сказала толстушка. — Колечко мамино. Все остальное сгорело.

Я кивнул, она положила часы и кольцо обратно в пакет, взяла со стола увесистую пачку денег и затолкала в карман.

— Ну вот! А я и забыла, что деньги здесь тоже есть! — воскликнула она.

Затем она развязала котомку, вытащила что-то плотно обернутое в старую рубашку, развернула ее и показала мне. Маленький автоматический пистолет. Не какая-нибудь игрушка — реальный пистолет с патронами. На мой непросвещенный взгляд — что-то вроде «браунинга» или «беретты». Видел такой в кино. К пистолету прилагались запасная обойма и коробка патронов.

— Ты, наверное, хорошо стреляешь? — спросила она.

— С чего бы? — удивился я. — Я и оружия-то в руках никогда не держал.

— А я — отлично, — похвасталась она. — Дед тренировал меня на даче на Хоккайдо. С десяти метров в открытку попадаю. Здорово, да?

— Здорово, — согласился я. — Но откуда он у деда?

— Нет, ты точно ненормальный, — обреченно сказала она. — Когда есть деньги, можно достать что угодно. Ты что, не знал?.. Ладно, если с тебя толку мало, я сама его понесу. Согласен?

— Сделай милость. Только не вздумай случайно подстрелить меня в темноте. Еще одна рана — и я больше не ходок.

— Не беспокойся, я осторожная, — заверила она меня и затолкала пистолет в карман куртки. Я с удивлением отметил: сколько она ни набивает карманы всякой всячиной, ее фигурка вовсе не становится плотнее или неповоротливее. Тут явно какой-то фокус. А может, просто куртка хорошо сшита.

Она взяла блокнот из черной кожи, раскрыла ближе к середине, подвинула к лампе и впилась глазами в страницу. Я посмотрел туда же, но ничего не понял. Вся страница была исписана арабскими цифрами и буквами латиницы в сочетаниях, каких я отродясь не встречал.

— Это рабочий журнал деда, — объяснила она. — Заполняется шифром, который знаем только мы с ним. Здесь — записи о намеченных делах и о том, что случилось за день. Дед велел, если с ним вдруг что-то случится, сразу проверить журнал… Погоди-ка! Двадцать девятого сентября ты закончил стирку и подготовил данные к шаффлингу, так?

— Точно.

— Это у него помечено единицей в кружочке. Возможно, как первая стадия чего-то большого. Под номером два написано, что в ночь с тридцатого сентября на первое октября ты закончил шаффлинг. Так?

— Да, все верно.

— Значит, это вторая стадия. Так… Дальше — полдень второго октября. Под номером три. И приписано: «Остановка программы».

— В полдень второго мы с ним должны были встретиться. Видимо, он собирался предотвратить запуск какой-то особой программы в моей голове. Из-за которой и должен наступить конец света. Но ситуация резко изменилась. Профессора либо убили, либо похитили. Это и есть самое непонятное на сегодня.

— Погоди-погоди! Тут дальше еще записи. Ужасно торопливым почерком…

Пока она копалась в журнале, я заново упаковал рюкзак и заменил батарейки в фонарике. Все дождевики были сорваны с вешалок и разбросаны по полу, но, слава богу, вполне пригодны. Без дождевика в водопаде я промокну и окоченею так, что боль в животе меня просто парализует. Затем я выудил из кучи на полу ее кроссовки — конечно же розовые — и тоже запихал в рюкзак. Часы на руке показывали полночь. Ровно двенадцать часов до остановки неведомой программы в моей голове.

— Дальше идут какие-то вычисления… Запас электричества, скорость распада, сопротивление материала, допустимая погрешность и так далее. Я этого не понимаю.

— Что не понимаешь — пропускай, у нас мало времени. Попробуй расшифровать то, что имеет хоть какой-нибудь смысл.

— Да тут и расшифровывать нечего.

— То есть?

Она протянула мне раскрытый блокнот и ткнула пальцем в страницу. Никакого шифра на странице не было. Я увидел там лишь огромный крест, дату и время. После обычных столбиков цифр — плотных и мелких, хоть разглядывай в микроскоп, — этот крест смотрелся таким огромным и корявым, что делалось не по себе.



— Ну, и как это понимать? — спросила она. — «Срок истекает»?

— Может, и так. Но я думаю, это и есть пункт четыре[398]. Он случится, если не остановить программу, как в пункте три. В противном случае, программа автоматически запустится, и «крест» наступит неизбежно.

— Значит, нам во что бы то ни стало нужно отыскать деда до полудня?

— Если мои догадки верны — да.

— А они верны?

— Скорее всего, — тихо ответил я.

— Тогда сколько у нас времени? — поинтересовалась она. — До Армагеддона, Большого Взрыва или чего там еще…

— Тридцать шесть часов, — сказал я, даже не взглянув на дисплей. Земля пробежит вокруг Солнца полтора круга. Людям доставят по две утренние газеты и по одной вечерней. Будильники мира два раза прозвенят, а мужчины два раза побреются. Кому повезет, успеют потрахаться дважды или трижды. Такой уж это срок — тридцать шесть часов. Если человек живет семьдесят лет, тридцать шесть часов — это семнадцать тысяч тридцать третья часть жизни. Но теперь, когда они пройдут, случится нечто вроде конца света.

— Что же нам теперь делать? — спросила толстушка.

Отыскав в аптечке, валявшейся в углу, какой-то болеутолитель, я проглотил пару таблеток, запил водой из чайника и надел на плечи рюкзак.

— Лезть под землю, — ответил я.

Глава 20

КОНЕЦ СВЕТА
Звери умирают
Звери уже теряют своих собратьев. Первый снег не прекращается до утра, и с рассветом самые старые остаются лежать на земле. Золотые блики с их шерсти еще выскакивают из-под снега, и белизна вокруг становится еще ослепительнее. Холодное солнце, пробиваясь сквозь рваные тучи, наполняет пронзительной свежестью и без того окоченевший пейзаж, а дыхание тысячи с лишним зверей танцует в воздухе белым облаком над заснеженными лугами.


На рассвете я просыпаюсь и вижу, что Город укрылся снегом. Очень красивая картина. Строгий силуэт Часовой Башни чернеет на белом снегу, а внизу извивается темная лента Реки. Солнце еще не взошло, но небо плотно укутано тучами. Я надеваю пальто, перчатки и спускаюсь с холма в Город. Снегопад, похоже, разыгрался после того, как я заснул, а прекратился перед моим пробуждением. На свежем снегу пока ни следа. На ощупь снег мягкий и рассыпчатый, словно сахар. Запруды у берегов Реки подернулись льдом, а лед чуть присыпало порошей.

Кроме пара от моего дыхания, ничто в Городе не шелохнется. Ветер стих, не видать ни птицы. Я ступаю по снегу, и скрип шагов неестественно громко отдается в стенах домов.

Я дохожу до Ворот и на площади встречаю Стража. Вместе с бригадой из нескольких теней он возится с очередной телегой: сам приседает перед колесами, смазывает оси, а тени загружают в телегу пять-шесть кувшинов с керосиновым маслом и крепко привязывают веревкой к бортам, чтобы не разбились в пути. «И зачем это Стражу понадобилось столько масла?» — удивляюсь я про себя.

Подняв голову от колеса, Страж замечает меня и машет рукой. Похоже, он в отличном настроении.

— Что-то ты нынче рано! Каким ветром тебя принесло?

— Да вот, вышел на снег посмотреть. Увидел с холма — красиво…

Взглянув на меня, Страж хохочет и, как всегда, кладет свою огромную лапу мне на плечо.

— Нет, ты все-таки ненормальный! Да этой красоты теперь будет столько — глаза б не смотрели, а он все любуется… И правда, блаженный какой-то.

Страж выдувает из легких струю пара, мощную, как у парового котла, и пристально глядит на Ворота.

— Но ты вообще-то вовремя, — говорит он. — Полезай-ка на Обзорную башню, не пожалеешь. Увидишь кое-что интересное. Первый урожай зимы, хе-хе! Мне как раз скоро в рог трубить, так что смотри внимательно.

— Первый урожай?

— Полезай! Увидишь — сам поймешь.

Сам не зная зачем, я лезу на башню и гляжу на мир за Воротами. Яблоневый лес стоит такой белый, словно на него высыпали отдельную тучу снега. От Северного и Восточного хребтов остались только глубокие контуры скал — рваные, точно шрамы.

Прямо напротив Обзорной башни, как всегда, мирно спят золотые звери. Они лежат, подогнув под себя ноги, приникнув к земле, выставив вперед рога одного цвета со снегом, и каждый смотрит свои сны. На их спинах уже намело сугробы, но они, похоже, не обращают внимания. Их сны чересчур глубоки.

Тучи понемногу рассеиваются, и солнце принимается ощупывать лучами продрогшую землю. А я все стою и смотрю на раскинувшийся подо мною пейзаж. Однако рассвет такой тусклый, что я не различаю мелких деталей — и, может, оттого никак не пойму, что интересного хотел показать мне Страж.

Но вот, наконец, Страж внизу отворяет Ворота и трубит в свой охотничий рог. Как всегда — один долгий сигнал, три коротких. При первом сигнале звери открывают глаза, поднимают шеи и оборачиваются туда, откуда прилетает звук. По белому облачку, вдруг поднявшемуся над Пастбищем, я понимаю, что они проснулись. Когда звери спят, дыхание у них очень слабое.

Когда последний отзвук рога растворяется в воздухе, звери встают. Неторопливо вытягивают передние ноги, упираются ими в землю, поднимают корпус, выпрямляют задние ноги. Несколько раз машут небу рогом. Будто случайно заметив, отряхивают налипший на шкуру снег. И, тронувшись с места, движутся к Воротам.

И лишь когда последний зверь забегает в Ворота, я понимаю, что хотел показать мне Страж. Пять или шесть зверей остаются лежать на заснеженном Пастбище. При взгляде на их неподвижные тела почему-то хочется думать не о том, что они умерли, а о чем-то страшно важном для моей собственной жизни. О чем? Но ответа от них не дождаться. Из их ноздрей уже не поднимается пар. Их тела застывают…, а сознание проваливается в бездонную темноту.

Все уходят, а несколько этих заснеженных тел остаются, как странные холмики, выросшие под снегом на ровном месте. И только рог каждого одиноко вздымается к небу. Отныне те, кто выжил, проходя мимо, будут опускать голову до земли, стуча копытами как можно тише. Так звери оплакивают усопших.

Солнце встает все выше, тень от Стены растет, снег начинает таять, а я все смотрю на этих несчастных и жду сам не знаю чего. Так и кажется: если снег растает, они тут же проснутся и, бодро вскочив, побегут догонять свое стадо.

Но они не просыпаются. Только их золотая шерсть, намокая в талой воде, блестит все ярче и ярче. И я зажмуриваюсь от острой боли в глазах.

Спустившись с башни, я поднимаюсь на Западный холм, возвращаюсь домой — и только тут понимаю, что сделал с моими глазами утренний свет. Слезы струятся из-под зажмуренных век, и я слышу, как они капают мне на одежду. Я пытаюсь промыть глаза холодной водой — бесполезно. Тогда я задергиваю толстые шторы, валюсь на кровать, закрываю глаза и, утратив всякое чувство пространства, лежу и разглядываю абстрактные линии и фигуры, плавающие вокруг.

В десять Полковник приносит утренний кофе и, обнаружив меня на кровати лицом вниз, вытирает мне лицо смоченным в холодной воде полотенцем. Боль за ушами еще остается, но слез уже меньше.

— Ты что это выдумал? — упрекает меня старик. — Утреннее солнце гораздо сильнее, чем ты себе представляешь. А тем более — зимнее утро в снегу. Знаешь ведь, Читателю Снов не вынести сильного света. Так куда ж тебя понесло?

— Я ходил смотреть на зверей, — сказал я. — Много умерло. С десяток, по крайней мере.

— Ну и что? Дальше умрет еще больше. Чем больше выпадет снега.

— Но почему они умирают так покорно?

— Они слабы. Гибнут от голода и от мороза. Испокон веков.

— И не вымирают?

Старик покачал головой.

— Эти зверюги обитают здесь уже сто тысяч лет и будут обитать еще столько же. Зимой умирают очень многие, но весной рождается новое потомство. Новая жизнь вытесняет старую, и опять все по кругу. А больше их не становится потому, что им тогда не хватит пищи в этих краях.

— Но почему они не переберутся куда получше? В больших лесах всегда много еды, а если уйти на юг, так даже от снега можно спастись. Что их держит именно здесь?

— Этого и я не знаю, — отвечает старик. — Но звери не могут уйти далеко. Они принадлежат Городу, они его вечные пленники. Такие же, как мы с тобой. Каждый хорошо понимает своим звериным чутьем, что никогда отсюда не выберется. Может, они способны есть траву и коренья только этого Леса. А может, боятся идти на юг через Известковую долину. Как бы то ни было, покинуть эти места они не способны.

— А что происходит с трупами?

— Трупы сжигают. Это делает Страж, — говорит старик, грея свои большие шершавые ладони о чашку с кофе. — С сегодняшнего дня и надолго это — его основная работа. Сначала он отрубает им головы, извлекает оттуда глаза, мозги и вываривает в большом котле черепа, пока те не побелеют. Все остальное он собирает и сжигает, облив керосиновым маслом.

— А черепа, стало быть, набивает старыми снами и ставит на полку в библиотеке? — уточняю я, не открывая глаз. — Но зачем? И почему именно черепа?

Полковник не говорит ни слова. Только скрипит половицами, расхаживая по комнате. Сперва этот скрип раздается рядом со мной, затем медленно удаляется к окну и там смолкает. В доме повисает бездонная тишина.

— Когда ты поймешь, что такое старые сны, — произносит он наконец, — тогда и узнаешь, зачем они в черепах и откуда. Я тебе этого рассказать не могу. Ты у нас Читатель Снов. Ты сам должен найти ответы.

Я вытираю слезы полотенцем и открываю глаза. Старик, задумавшись, стоит у окна.

— Зима очень многое проясняет, — говорит он. — Не важно, нравится это нам или нет. Снег падает, звери умирают. Остановить это никому не под силу. После обеда мертвых зверей сожгут, и в небо поднимется столб пепельно-серого дыма. И так — каждый день, пока длится зима. Белый снег и пепельный дым.

Глава 21

СТРАНА ЧУДЕС БЕЗ ТОРМОЗОВ
Браслеты • Бен Джонсон • Дьявол
В дальней стене гардероба зияла уже знакомая мне черная дыра. Правда, на сей раз — не оттого ли, что я знал о существовании жаббервогов? — она показалась мне еще бездоннее и холоднее, чем прежде. Настолько абсолютного черного цвета не встретить больше нигде. Даже если зажечь все витрины, все фонари, всю неоновую рекламу на свете и изгнать с Земли, из малейшего ее уголка всю темноту, — этого мрака хватит, чтобы снова погрузить мир в кромешную тьму.

Толстушка взялась идти первой. С излучателем за пазухой и фонариком на лямке через плечо она проворно спустилась по лесенке в темноту, поскрипывая резиновыми сапогами. Через пару минут сквозь шум воды прокричала:

— Все нормально, спускайся! — и посветила снизу фонариком. Дно пропасти оказалось гораздо дальше, чем показалось в прошлый раз. Я затолкал фонарик в карман и начал спускаться за толстушкой. Ноги скользили по ступенькам, каждый шаг приходилось фиксировать заранее, чтобы не свалиться. Спускаясь, я думал о парочке, которая мчится куда-то в белом «скайлайне» под «Дюран Дюран». Они ничего не знают. Эти ребята даже представить себе не могут такого: с фонарем и огромным ножом в кармане лезть во тьму по железным ступенькам, зажимая дыру в животе. У них в голове только цифры спидометра, предчувствие секса да обрывки беззубой попсы из хит-парадов последнего месяца. Хотя, конечно, я не вправе их упрекать. Они просто не знают.

Не знай я ничего — тоже бы спокойно жил дальше. И носился бы сейчас по ночному городу за рулем «скайлайна» с «Дюран Дюраном» в динамиках и красоткой на левом сиденье. Снимает ли она браслеты в постели с мужчиной? Здорово, если не снимает. Даже когда она сбросит все до последней нитки, эти браслеты должны оставаться на ней, как неотъемлемая часть тела.

Но все-таки она их снимет. Почему? Да потому, что девушки предпочитают снять с себя все, что можно, перед тем, как залезть под душ. Овладеть ею перед душем? Или попросить, чтобы не снимала браслетов вообще? Что лучше, не знаю, но, в общем, я должен сделать все, чтобы овладеть ею в браслетах. Это моя Задача Номер Один.

Я представил, как занимаюсь любовью с девицей в браслетах. Я не помню точно, как она выглядит, поэтому мы делаем все в полумраке. Так, чтобы ее лицо всегда оставалось в тени. Я стягиваю с нее шикарное, тающее в пальцах белье, лиловое, белое или небесно-голубое, — и она сливается со своими браслетами воедино. Вбирая в себя остатки света, они начинают ритмично поблескивать и постукивать в темноте…

И тут я почувствовал, что мой пенис под полами дождевика обезумел и рвется в бой. Ну, ты даешь, сказал я ему. Тоже мне, герой, нашел время. Что же ты выскочил не тогда, в постели с прожорливой библиотекаршей, а теперь, когда я ползу по убогой лестнице между небом и землей? Что ты так раздухарился из-за двух паршивых браслетов? Тем более что через сутки кончится мир…

Когда я спустился и встал на камни, толстушка посветила вокруг фонариком.

— Жаббервоги здесь! — сказала она. — Это точно.

— Откуда ты знаешь?

— Я слышу, как они шлепают по земле плавниками. Негромко, но разборчиво, если прислушаться. Ну, и вообще — атмосфера, запах…

Я напряг обоняние и слух до предела, но никаких необычных звуков или запахов не услышал.

— Тут привычка нужна, — сказала она. — Если привыкнуть, можно различить даже их голоса. Правда, это не голоса, а что-то близкое к ультразвуку. Как у летучих мышей. Только, в отличие от мышей, они посылают сигналы на частоте, которую слышит человек, и на ней же друг с другом общаются.

— Но как же кракеры с ними договорились? Какие могут быть контакты без общего языка?

— Коммуникатор несложно собрать, если кому захочется. Чтобы переводил их волны в голосовой режим, а потом и на человеческий язык. Вот, наверное, кракеры его и собрали. Дед и сам собирался изготовить такой — говорил, несложно, да так и не сделал.

— Почему?

— Просто не хотел с ними ни о чем разговаривать. Потому что это — исчадия ада, и язык у них от лукавого. Они питаются падалью и сгнившими отбросами, а пьют канализационную воду. Раньше эти твари жили под кладбищами и пожирали трупы. Ну, еще до того, как крематории появились.

— Значит, живых людей они не едят?

— Живых людей они несколько суток отмачивают в тухлой воде, а потом вгрызаются в самую гниль и изгладывают до самых костей.

— О, ч-черт… — ругнулся я и перевел дух. — А не двинуть ли нам обратно, милая?

Тем не менее, мы пошли вперед. Она впереди, я следом. В луче моего фонарика поблескивали ее огромные золотые сережки.

— И не тяжело тебе все время носить такие сережки? — поинтересовался я у ее спины.

— Да я привыкла, — ответила она. — Это же как с пенисом. Тебе тяжело носить пенис?

— Да нет… Никаких проблем.

— Вот и с сережками так же.

Какое-то время мы шли молча. Она продвигалась все дальше, придирчиво исследуя пространство впереди и бодро оглядываясь по сторонам. Я ковылял за ней, с трудом освещая даже скалу у себя под ногами.

— Слушай, а ты снимаешь эти сережки, когда принимаешь душ или ванну? — спросил я, чтоб она уж совсем про меня не забыла. Подобными разговорами я хоть немного сдерживал ее триумфальную поступь.

— Нет, не снимаю, — отозвалась она. — Вся раздеваюсь, а сережки остаются. Сексуально, правда?

— А… Ну да, — спохватился я. — В этом смысле — вполне…

— А ты как любишь сексом заниматься — спереди? Чтобы видеть лицо?

— Как правило.

— Но сзади тоже случается?

— Бывает, куда деваться.

— Но ведь, кроме этих, есть еще много разных способов, верно? Снизу, сверху, сидя в постели, сидя на стуле…

— Люди разные. Чего только не учудят.

— А я пока в сексе не очень соображаю, — поделилась она. — Не видела никогда и сама не участвовала. Про это мне еще никто ничего не объяснял…

— Это никому не объясняют, — сказал я. — Это каждый находит сам, как получится. Вот появится у тебя парень, станешь с ним спать — и поймешь, если повезет, как жить по природе.

— Нет, я так не люблю! — заявила она. — Мне интересно, чтобы… Как бы сказать… Чтобы напора побольше. Напора, сопротивления, снова напора, и так далее. А вовсе не «по природе», и уж никак не «если повезет».

— Видимо, ты слишком долго прожила с человеком намного старше тебя, — сказал я. — С человеком гениальным и очень упорным. Но, видишь ли, белый свет состоит не только из таких, как он. Обычные люди и глупее, и слабее. Блуждают бесцельно по своей жизни, будто тычутся в темноте выставленными вперед ладонями. Вот, как я, например.

— Нет, ты не такой. С тобой как раз все в порядке. Это я тебе еще в прошлый раз говорила…

Так или иначе, пора было вытряхивать из головы всю скопившуюся там сексовщину. Мой пенис все еще рвался на подвиги, но в такой темноте от его активности не было никаких плюсов, один сплошной минус: стало труднее ходить.

— Так, значит, излучатель посылает волну, которая отпугивает жаббервогов? — попробовал я сменить тему.

— Ну да. Пока он работает, упыри не подойдут к нам ближе, чем на пятнадцать метров. Так что старайся не удаляться от меня дальше десяти. Иначе они поймают тебя, утащат к себе в гнездо, посадят в тухлый колодец и обгложут, когда сгниешь. У тебя рана на животе, поэтому начнут с живота. Зубы у них знаешь какие острые? Настоящие сверла от дрели, два ряда во всю пасть…

Услышав это, я невольно прибавил шагу и на всякий случай сократил расстояние между нами.

— Как твой живот? — спросила она.

— От лекарства вроде немного успокоился. Если всем телом двигаюсь — жутко болит, но пока терплю, — ответил я.

— Когда найдем деда, он тебе снимет боль, — пообещала она.

— Кто, дед? Каким образом?

— Очень просто. Он и мне снимал несколько раз. Когда голова раскалывалась. Посылал мне в мозг сигнал, который заставлял меня забыть о боли. На самом деле, боль — очень важная реакция человеческого организма, и обычно лучше такие вещи не делать, но тогда была чрезвычайная ситуация.

— Вот бы мне так…

— Ну, я же говорю: когда найдем деда.

Ощупывая лучом фонарика скалы вокруг, она уверенно двигалась вверх по течению. В скалах справа и слева открывались пещеры, трещины, боковые ходы, убегавшие в самые разные стороны. Ручейки воды, кое-где выбегая из трещин, вливались в реку. Скользкие каменные берега покрывал ядовито-зеленый мох. Не знаю, как такой буйный цвет мог родиться там, где не происходит ни малейшего фотосинтеза. Наверное, у подземного мира свои законы природы.

— Ну и как, жаббервоги уже знают, что мы здесь?

— Еще бы! — сказала она. — Это же их мир. Они знают обо всем, что происходит в Подземелье каждую минуту. Наверняка сейчас окружили нас и разглядывают в упор. Я так и слышу их мерзкий шелест с самого начала пути.

Я осветил фонариком скалы вокруг, но, кроме изломанных трещин и мха, ничего не увидел.

— Они прячутся в пещерах и боковых коридорах, там, где свет не достанет, — сказала она. — И явно преследуют нас всю дорогу.

— Сколько уже работает излучатель?

Она посмотрела на часы.

— Десять минут. И еще двадцать секунд. Будем на месте минут через пять. Успеваем.

Ровно через пять минут мы добрались до водопада. Ультразвуковая блокада Профессора, похоже, еще работала: вокруг, как и в прошлый раз, не было слышно ни звука. Мы надвинули капюшоны до бровей, затянули покрепче тесемки, напялили «консервы» и шагнули в бесшумную струю водопада.

— Странно, — сказала она. — Блокада работает — значит, лаборатория цела. Если жаббервоги куда-то забираются, от того места не остается камня на камне. А деда с его исследованиями они сразу ужас как невзлюбили.

Как она и думала, железная дверь лаборатории оказалась запертой. Уходя, жаббервоги не запирают двери на ключ. Здесь явно был кто-то другой.

Пару минут провозившись с шифром, она достала карточку и открыла дверь. Внутри было зябко, темно и пахло кофе. Она поспешно закрыла дверь и, проверив запоры, включила свет.

Лабораторию разворотили с той же предельной беспощадностью, с какой громили офис наверху и мою квартирку. Пол был усеян бумагами, мебель перевернута, посуда разбита, а на ковер, стянутый к центру, опрокинуто целое ведро растворимого кофе. Зачем Профессору столько кофе, у меня не укладывалось в голове. Самому буйному кофеману таких запасов не потребить за всю жизнь.

Однако, в отличие от прежних погромов, именно в том, как разделались с лабораторией, читался особенный почерк. Как если бы исполнители четко разделяли, что курочить, а что нет. Они уничтожили все, что, на их взгляд, подлежало уничтожению, а остальное будто и пальцем не тронули. Компьютер, средства связи, выключатель звука и мини-электростанция работали. Только генератор ультразвуковой блокады вышел из строя, но достаточно поставить на место несколько вырванных плат — и он вернется к жизни.

В соседней комнате тоже потрудились на совесть. То, что на первый взгляд казалось бескрайним хаосом, при ближайшем рассмотрении выдавало холодный расчет. Как черепа на полках, все до единого, так и необходимые в работе измерительные приборы избежали погрома и оставались на местах. Зато дребедень, которую всегда можно купить заново, равно как и сырье для опытов, превратилась в сплошное месиво.

Толстушка подошла к сейфу в стене и открыла дверцу. Не заперто. Она погрузила внутрь обе ладони и, вытащив полную пригоршню серого пепла, высыпала его на пол.

— Безопасность у вас что надо, — одобрил я. — Ублюдкам ничего не досталось.

— И кто же, по-твоему, это сделал?

— Человек, — сказал я. — То ли кракеры, то ли еще кто. Сговорились с упырями, отперли дверь, а внутрь прошли только люди. Люди, которые сами хотели пользоваться лабораторией и, пожалуй, продолжать исследования Профессора. Вот — ценное оборудование не тронуто. А чтобы и жаббервоги его не повредили, снова заперли дверь.

— Значит, они не нашли ничего важного?

— Похоже на то. — Я огляделся. — Но они утащили твоего деда. А для меня сейчас нет ничего важнее, чем найти его. Это же он засунул в мою башку какую-то хреновину, пока я и знать не знал. И что мне без него делать?

— Да нет, — сказала толстушка. — Похоже, они его не поймали. Можешь не беспокоиться. Здесь есть потайной ход. Наверняка он успел убежать. С таким же излучателем, как у нас.

— Откуда ты знаешь?

— Чувствую. Пускай и не на сто процентов. Дед — очень осторожный человек, и так просто поймать себя не даст. Он же прекрасно понимает: если снаружи в дверь кто-то лезет — надо бежать.

— Так, значит, сейчас он уже наверху?

— Нет, — покачала она головой. — Все не так просто. Потайной ход спускается в лабиринт, ведущий прямо в гнездо жаббервогов. Чтобы выйти по нему куда нужно, даже если очень спешить, требуется часов пять. Батарей излучателя хватает только на полчаса, так что выйти наружу он еще не успел.

— Или его сцапали жаббервоги.

— Об этом не беспокойся. Он давно уже вычислил безопасное место в Пещерах — такое укрытие в лабиринте, куда жаббервоги не сунутся и где можно пересидеть, если что. наверное, спрятался там и ждет нас.

— Все-то у него предусмотрено, — сказал я. — А ты это место найдешь?

— Должна найти. Дед очень подробно объяснял, как добираться. К тому же, в дневнике есть карта. И советы, как уберечься от разных опасностей.

— Опасностей? Каких, например?

— Пожалуй, тебе лучше об этом не знать, — покачала она головой. — Есть люди, у которых от такой информации нервы шалят не на шутку.

Я вздохнул и решил больше не расспрашивать о том, что подстерегает мои и без того уже расшатанные нервы.

— Сколько же идти до этих пещер?

— До входа в Пещеры — минут двадцать пять или тридцать. А там до укрытия еще час-полтора. В самих Пещерах жаббервогов можно уже не бояться. Но пока не добрался до входа — прямо беда. Если замешкаться по дороге, батареек не хватит, и излучатель отключится.

— А что если он отключится на полпути?

— Тут уже как повезет, — ответила она. — Тогда придется бежать со всех ног, отбиваясь лучами фонариков. Жаббервоги не выносят, когда на них светят в упор. Но если дать им хоть малейшую передышку, сразу вцепятся — и привет.

— Очень весело, — мрачно произнес я. — Батарейки зарядились?

Она проверила датчик и посмотрела на часы.

— Через пять минут.

— Нужно спешить, — сказал я. — Если я хоть что-нибудь понимаю, жаббервоги уже сообщили кракерам, что мы здесь. Значит, скоро эти ребята и сюда доберутся.

Она сняла дождевик, сапоги, нацепила мою куртку американских ВВС и натянула кроссовки.

— Ты бы тоже переоделся, — посоветовала она. — Теперь придется идти налегке. Иначе в жизни отсюда не выберемся.

Я стянул плащ, надел поверх свитера нейлоновую ветровку и задернул молнию до подбородка, переобулся в кеды и закинул на плечи рюкзак. Часы показывали полпервого ночи.

Она прошла в дальнюю комнату, открыла шкаф, побросала все плечики на пол и повернула стальную трубу, на которой они висели. Через несколько секунд послышался звук, похожий на жужжанье бормашины, и в задней стенке шкафа распахнулась квадратная дыра сантиметров семьдесят шириной. В дыре я увидел безнадежную мглу, из которой не возвращаются. Холодный, заплесневелый воздух наполнил комнату.

— Ну как, здорово придумано? — похвасталась она, обернувшись, но не отрывая рук от трубы.

— Да уж, — согласился я. Никому бы и в голову не взбрело искать здесь потайной ход. — Просто не дед, а какой-то архитектурный маньяк.

— И вовсе даже не маньяк, — возразила толстушка. — Маньяк — это человек, который все время глядит в одну сторону и бьет в одну точку, так? А дед не такой. Он в самых разных вещах понимает гораздо больше обычных людей. Второго такого больше на свете не найти. Все эти гении, раздутые в журналах и по телевизору, по сравнению с ним — ограниченные пустышки. Настоящий гений — человек, живущий в том мире, который он сам придумал и построил.

— Все это замечательно. Но как насчет окружающих? Когда люди поймут, что он гений, они сразу захотят проломить, как стену, эту его самодостаточность, и как-нибудь его использовать. Потому и творятся всякие гадости — вроде той, в которую мы влипли. Будь ты абсолютный гений или абсолютный дурак, тебе никогда не удастся жить обособленно в своем абсолютном мире. Как ты для этого под землю ни прячься и на какую стену ни залезай. Кто-нибудь обязательно заявится в твою жизнь и перевернет ее вверх дном. И твой дед — не исключение. Из-за него мне уже вспороли живот, а через денек-другой придет конец света.

— Как только мы найдем деда, он все проблемы решит! — Она потянулась рядом со мной всем телом. И легонько поцеловала меня в мочку уха. От ее поцелуя по телу разлилось тепло, а рана даже как будто перестала болеть. Вот уж не знал, что у моих мочек такая интересная особенность. Впрочем, меня уже слишком давно не целовали семнадцатилетние девушки. Последний раз — когда мне было двадцать.

— Если каждый будет верить, что все кончится хорошо, в мире нечего будет бояться, — сказала она.

— С возрастом верить становится все трудней, — ответил я. — Примерно как жевать стертыми зубами. Мои зубы не стали циничнее или малодушнее. Они просто стерлись.

— Страшно?

— Страшно, — ответил я. И, нагнувшись, еще раз заглянул в дыру. — Я клаустрофоб. И к тому же с детства боюсь темноты.

— Но обратно уже не вернуться. Остается только идти вперед, это ты понимаешь?

— Умом-то понимаю… — ответил я. Постепенно мне стало казаться, что тело становится каким-то чужим. Такое ощущение я испытывал в школе, когда играл в баскетбол. Мяч движется слишком быстро, я бросаюсь за ним, но сознание не поспевает.

Еще несколько секунд она смотрела на датчик излучателя и наконец сказала:

— Пойдем! — Батареи зарядились.

Как и прежде, она пошла первой, я за ней. Когда мы залезли в нору, она обернулась, повернула какую-то рукоятку сбоку от отверстия, и дверь начала закрываться. Чем плотнее закрывалась дверь, тем у́же становился серый прямоугольник на земле перед нами. Вскоре он превратился в узенькую полоску и исчез. Зловещая тьма — еще злее, чем в прошлый раз, — окутала меня с головы до ног. Фонарик не справлялся с такой темнотищей, фактически освещая лишь себя самого.

— Что-то я не пойму, — сказал я. — Какого черта твой дед выбрал именно ту дорогу, которая ведет прямиком в гнездо жаббервогов?

— Потому что она самая безопасная, — ответила она, посветив на меня. — Там, в Пещерах, находится Святыня жаббервогов, к которой им приближаться нельзя.

— В каком смысле? Из религиозных соображений?

— Я думаю, да. Сама не видела, но дед рассказывал. Если поклонение идолам считать религией, то это — религия. Они поклоняются Рыбе. Огромной безглазой Рыбе. — Она посвятила фонариком по сторонам. — Ладно, пойдем скорее. Времени совсем мало.

Нора оказалась тесной и низкой, пробираться по ней можно было лишь согнувшись пополам. Сталактитов почти не встречалось, но иногда мы все-таки стукались обо что-то головой. Однако ни о самой боли, ни о ее причинах времени раздумывать не было. Спохватившись, я рванул за своей спутницей, стараясь не отставать и удерживая ее фигуру в луче фонарика. Несмотря на полноту, двигалась она легко, шла быстро и неплохо рассчитывала свои силы. Меня никогда не считали слабаком, но от бега в скрюченном положении рана заныла так, что я чуть не взвыл. Как будто напоролся животом на сталагмит. Рубашка взмокла от пота и облепила продрогшую спину. Но перед опасностью потерять толстушку из виду и остаться одному в темноте даже боль и холод казались чуть ли не благодатью.

Чем дальше мы шли, тем сильнее казалось, будто я не принадлежу самому себе. Видимо, из-за того, что не мог разглядеть сам себя. Я поднес ладонь к глазам близко-близко, но не увидел ничего.

Странное это состояние — не видеть себя. Чем дольше я в нем, тем сильнее кажется, что тело — лишь одна из гипотез о том, что такое я. Да, голова раскалывается после ударов о потолок, и боль в животе не стихает. Да, я чувствую под ногами землю. Но это всего лишь категории боли и осязания. Еще пара тезисов в гипотезу о моем теле. Но ведь запросто может быть и так, что тело давно исчезло, а идеи остались и работают дальше! Словно человек с ампутированной ногой продолжает чувствовать, как чешутся на ней пальцы…

Я попробовал было светить заодно и по стенам вокруг, а иногда и по самому себе — просто чтобы убедиться, что еще существую. Но, опасаясь потерять из виду толстушку, тут же прекратил эти эксперименты. «Все в порядке. Тело на месте», — твердо сказал я себе. Хотя бы потому, что если бы мое тело исчезло, а душа — или что там еще — осталась жить, мне сейчас было бы легче. Ведь если наша душа и в самом деле мучается от раны в животе, язвы желудка или геморроя — где тогда искать спасения, и зачем нам душа, которая неотделима от тела?

Размышляя над этим, я, словно пес, спешил трусцой за этой травянисто-лиловой курткой американских летунов, за торчавшей из-под нее розовой юбкой в обтяжку и розовыми кроссовками «Найки». в луче фонаря мерцали Золотые сережки. Словно рядом с ее ушами плыли два больших светлячка.

Она пробиралась вперед, не оборачиваясь и не разговаривая, словно я уже для нее не существовал. Ловко ощупывала лучом фонарика все трещины и боковые ходы. И только добравшись до развилки, остановилась, достала из кармана карту, посветила фонариком и сверила маршрут. Тут я догнал ее.

— Все в порядке? Мы верно идем? — спросил я.

— Да. Пока верно. Все совпадает, — убежденно произнесла она.

— Откудаты знаешь?

— Потому что так в карте написано, — сказала она и посветила вниз перед собой. — Посмотри на землю!

Чуть нагнувшись, я пригляделся к скале под ногами. В дрожащем овале луча по ней пробегали серебряные искры. Я прихлопнул одну ладонью и подобрал с земли. канцелярская скрепка.

— Ты понял? — сказала она. — Дед здесь проходил! И оставил для нас метки.

— Похоже на то… — признал я.

— Пятнадцать минут прошло. Вперед! — позвала она.

Впереди нам встретилось еще несколько развилок, и на каждой Профессор пометил скрепками повороты, что позволяло нам не плутать и сберегало драгоценное время.

Иногда под ногами распахивались огромные ямы, помеченные на карте ядовито-красным фломастером, и мы на подходе к ним замедляли шаг, внимательнее осматривая землю. Шириной чуть ли не сантиметров по семьдесят. Довольно скоро я наловчился перескакивать через одни и обходить другие, почти не сбавляя шага. На всякий случай бросил в яму булыжник размером с кулак, но никаких звуков снизу не услышал. Словно булыжник прошил старушку-Землю насквозь и вынырнул где-то в Бразилии или Аргентине. А если я оступлюсь? Я представил себя на месте булыжника — и желудок подступил к горлу.

Тропа петляла то влево, то вправо, но неизменно бежала словно под гору, хотя ни гор, ни холмов здесь быть не могло. Мы просто погружались под землю, и с каждым шагом мир, который нас породил, отодвигался от нас все дальше.

Лишь однажды в дороге мы обнялись. Вдруг остановившись, она обернулась, погасила фонарик, обвила мою шею руками. И, отыскав пальцами мои губы, поцеловала меня. Я обнял ее за талию и легонько прижал к себе. Очень странное чувство — когда обнимаешь женщину в абсолютной темноте. Кажется, Стендаль что-то писал о любви в кромешной мгле. Названия книги не помню. Пытаюсь вспомнить — не получается. Любил ли когда-нибудь сам Стендаль женщин в кромешной мгле? Я подумал, что, если когда-нибудь выберусь из этой дыры, а конец света еще не наступит, — обязательно найду тот роман и перечитаю от корки до корки.

Духи с ароматом дыни уже улетучились. Ее шея пахла теперь просто как шея семнадцатилетней девушки. А чуть ниже — уже пахла мной. Запахом моей жизни, впитавшимся в куртку американских ВВС. Пищи, которую я готовил, кофе, что я когда-то проливал на себя, и пота за несколько лет. Все это въелось теперь в мою куртку. Обнимая теперь эту куртку, а под ней — семнадцатилетнюю девчонку, я вдруг остро почувствовал жизнь, в которую уже никогда не вернусь. Я могу вспомнить ее, эту прошлую жизнь, но даже представить не могу, что когда-нибудь еще раз в ней появлюсь.

Мы стояли так, обнявшись, очень долго. Время таяло, но это вовсе не казалось нам большой трагедией. Обнимая друг друга, мы делимся своими страхами. Ничего важнее этого сейчас быть просто не может.

Наконец она прильнула ко мне всем телом. Ее губы приоткрылись — и в меня ворвались горячее дыхание и мягкий язык. Кончик языка вился вокруг моего, а пальцы гладили волосы у меня на затылке. Но уже через какие-то десять секунд она отпрянула. И я провалился в бездонное отчаяние, как брошенный в открытом космосе астронавт.

Я зажег фонарик. Она оказалась в метре от меня. И тоже зажгла фонарик.

— Пойдем! — сказала она. И, повернувшись спиной, двинулась дальше. На моих губах еще оставался ее поцелуй, а грудь еще чувствовала, как стучит ее сердце.

— Ну, и как со мной — ничего? — не оборачиваясь, спросила она.

— Неплохо, — ответил я.

— Но все же чего-то не хватает?

— Да, — согласился я. — Чего-то не хватает.

— Чего же?

— Не знаю, — ответил я.


После этого мы еще минут пять спускались по расширявшемуся коридору, пока не вошли в огромную пещеру. Запах воздуха вдруг изменился — как и звук шагов. Я хлопнул в ладоши — и тысячекратное эхо задрожало под невидимыми сводами.

Пока она проверяла по карте маршрут, я осмотрелся. Пещера была овальной. Идеальный овал, какой могут создать только человеческие руки. На скользких блестящих стенах — ни выступов, ни углублений. В самом же центре пещеры была вырыта неглубокая яма с метр шириной, в которой плескалось что-то скользкое и безобразное. Мало сказать, что от этой дряни дурно пахло, — атмосфера вокруг дышала такой ненавистью, что делалось кисло во рту.

— Кажется, это и есть вход в Святилище, — сказала она. — Мы спасены. Дальше жаббервоги уже не полезут.

— Они не полезут. А мы-то вылезем?

— В этом положись на деда. Он обязательно что-нибудь придумает. Тем более, у нас будет сразу два излучателя, и мы сможем использовать их попеременно: один работает, другой заряжается. Не надо будет так спешить.

— И то радость, — вздохнул я.

— Тебе полегчало?

— Немного.

Слева и справа от входа в Святилище были высечены барельефы: две гигантские рыбы, кусающие друг друга за хвост. Очень странные рыбы. Голова вздута, точно кабина бомбардировщика, глаз нет вообще, а вместо них — то ли короткие рачьи усики, то ли вытянутые рожки улитки. Непомерно огромный рот растянут до самих жабр, из-под которых выглядывают нелепые органы, похожие на обрубки звериных лап. Сначала я принял их за присоски, но, приглядевшись, заметил на каждой по три острых когтя. Когтистую рыбу я видел впервые. Ее спина изгибалась кольцом, а чешуя на брюхе стояла дыбом.

— Это мифическая рыба? — спросил я. — Или такие бывают на самом деле?

— Кто знает… — ответила она и, нагнувшись, подобрала с земли несколько скрепок. — Главное, что мы добрались сюда и не заблудились. Пойдем скорее внутрь!

Обернувшись еще раз на изображение Рыбы, я лишний раз поразился тому, что увидел, и поспешил за толстушкой. Как жаббервогам удалось создать такие изящные барельефы в такой страшной мгле? Даже вспомнив, что упыри прекрасно видят в темноте, я продолжал удивляться. Пока не представил, как прямо сейчас они разглядывают нас в упор.

После входа дорога пошла в гору. Потолок становился все выше, и вскоре луч фонарика уже просто проваливался в черный вакуум над головой.

— Сейчас начнется Гора, — сообщила она. — Ты умеешь лазать по скалам?

— Когда-то ходил в кружок альпинистов. Раз в неделю. Но в такой темноте еще никогда никуда не лазил.

— Точнее, даже не гора. — Она спрятала карту в карман. — Так, невысокий холм. Но для них это — Гора. Единственная и Священная.

— Значит, мы оскверняем чужую святыню?

— Нет, как раз наоборот. Гора — средоточие мировой скверны. Вся грязь внешнего мира в конце концов собирается здесь. Подземелье — что-то вроде ящика Пандоры, прицепленного снизу к земной коре. И мы сейчас проходим его насквозь.

— Прямо Преисподняя какая-то…

— Да. Наверное, очень похоже. Воздух отсюда по разным трубам и шахтам канализации попадает на земную поверхность. Жаббервоги сами не любят вылезать наружу, но засылают на землю свой воздух. И он оседает в человеческих легких.

— А мы собрались туда внутрь? Как же мы уцелеем?

— Главное — верить. Помнишь, что я говорила? Если верить, то ничего не страшно. Во что угодно: в смешные воспоминания, в людей, которых когда-то любил, в слезы, которыми когда-то плакал. В детство. В то, что хотел бы сделать. В любимую музыку. Если думать только об этом, без остановки, — любые страхи исчезнут.

— Можно, я буду думать про Бена Джонсона[399]? — спросил я.

— Кто это?

— Актер, который здорово скакал на лошадях. В старых фильмах Джона Форда. На очень красивых лошадях…

В темноте я услышал, как она рассмеялась.

— Ты такой милый… И ужасно мне нравишься.

— Я слишком старый, — сказал я. — И к тому же, не играю ни на одном инструменте.

— Когда мы отсюда вылезем, я научу тебя ездить на лошадях, — пообещала она.

— Спасибо, — отозвался я. — Ты, кстати, о чем сейчас думаешь?

— О поцелуях, — сказала она. — Я ведь тогда не зря тебя в ухо поцеловала… А ты не ожидал?

— Нет.

— А знаешь, о чем здесь думает дед?

— О чем?

— Он не думает. Вообще ни о чем. Умеет опорожнить голову от мыслей. Такое вот гениальное свойство. Очень удобно: в голову без мыслей Зло не заберется!

— И не говори, — сказал я.

Подъем, как было обещано, становился все круче, и вскоре мы уже карабкались на скалу, цепляясь за камни руками. Я без остановки думал про Бена Джонсона. В голове крутились кадры из разных фильмов. «Форт «Апач»», «Она носила желтую ленту», «Фургонщик», «Рио-Гранде»[400]. Залитые солнцем прерии, в небе — жизнерадостные, будто прилизанные облака. У горизонта пасется стадо бизонов, а женщины стоят на крылечках и вытирают руки о белые передники. Мимо течет река, ветер играет бликами на воде, люди на берегу поют песни. Внезапно в этот пейзаж вихрем влетает на лошади Бен Джонсон. И камера скользит вдоль железной дороги, едва поспевая за его мужественным силуэтом…

Цепляясь за выступы в скале, я думал о Бене Джонсоне и его лошадях. Может, именно благодаря этому — кто знает? — рана моя постепенно унялась, и я даже забыл о ней на какое-то время. Что, в принципе, лишь подтверждало толстушкину теорию обезболивания с помощью позитивных мыслеимпульсов.

С точки зрения альпинизма, эта Гора, наверное, даже не попала бы в категорию «объект скалолазания». Без лишних выступов, есть куда ногу поставить и за что зацепиться. В общем, маршрут для новичка, если не для воскресного похода первоклашек.

Однако здесь, в кромешной мгле Подземелья, все выворачивалось наизнанку. Во-первых, понятное дело, вообще ничего не видно: что у тебя перед носом, сколько осталось пути, на каком месте скалы ты находишься, какой глубины проклятая пропасть у тебя под ногами, туда ли вообще ты ползешь — ни черта не разобрать. До этого дня я никогда так не боялся ослепнуть. Настоящий Страх — до полной утраты личных ориентиров, уважения к себе и какой бы то ни было силы воли. Когда люди хотят чего-то достичь, они, как правило, ставят перед собой три вопроса: 1) Сколько я прошел до сих пор? 2) Где я сейчас? 3) Сколько еще осталось? Отними у человека возможность отвечать на эти вопросы — и в нем не остается ничего, кроме страха, неуверенности в себе и бесконечной усталости. И это, пожалуй, самое точное описание того, куда я вляпался в этом мире. И дело тут не в физических лишениях или технических трудностях. Дело лишь в том, сколько еще я смогу себя контролировать.

Мы карабкались выше. Фонарик мешал, и я сунул его в карман брюк. Она перекинула свой на ремешке за спину. Мы ползли сквозь густые чернила. Тусклый фонарик на ее заднице мерцал надо мной, как путеводная звезда над Колумбом.

Время от времени она проверяла, не отстал ли я, крича мне «Ты здесь?», «Все в порядке?», «Совсем немного осталось!» и что-нибудь еще в том же духе.

— Может, песню споешь? — спросила она в очередной раз.

— Какую песню?

— Да любую. Лишь бы мелодия была. Спой, а?

— Я на людях не пою.

— Ну спой. Жалко тебе, что ли?

И я спел ей «Печку»[401].

— Гре-ет пе-ечка мой до-ом… Собира-ает всех в до-оме мое-ом… И со мно-ой говори-ит… Своим ласковым, нежным огнем…

Дальше слов я не помнил, а потому сочинял на ходу свои. Довольно быстро у меня вокруг печки собралась довольно большая куча народу. Кто-то в дверь вдруг стучит, храбрый папа к двери бежит, а за дверью — раненый лось, и ему нелегко пришлось, и он жалобно просит отца: «Я так голоден, дайте овса!»… В конце песни все садятся у печки, кормят лося консервированными персиками и хором поют припев.

— Здорово! — похвалила она. — Извини, что не хлопаю. Но мне очень понравилось, правда.

— Спасибо, — искренне сказал я.

— Спой еще что-нибудь, — заказала она.

И я спел ей «Белое Рождество»[402]:

Я вижу сны в Рождество,
И дарю тебе все,
Что расскажут мне
Старые сны
Я вижу сны в Рождество,
И колокольчик звенит
И снег будет белым
До самой весны…
— Высший класс! — восхитилась толстушка. — Слова твои?

— На ходу сочинял, — скромно сказал я.

— А почему у тебя во всех песнях зима и снег?

— Не знаю… — ответил я, переползая с валуна на валун. — Наверное, потому что темно и холодно. Из-за этого других песен не вспоминается. Но теперь твоя очередь петь.

— А можно «Велосипедный блюз»?

— Сделай милость, — попросил я.

— Как-то утром я в апреле… мчала на велосипеде… И по незнакомой трассе… Покатила в темный лес… А он у меня был новый… и весь розовый, как роза… И покрышки, и педали… и седло, и даже руль!

— Какая автобиографичная песня! — заметил я.

— Ну, еще бы! — отозвалась она. — Слова-то мои. Понравилось?

— Очень.

— Хочешь дальше?

— А как же.

— Почему-то я в апреле… очень сильно розовею… Никакой другой на свете… цвет мне больше не идет… Что бы я ни надевала… Розовеет, словно роза… Шляпа, туфельки на шпильках… и пикантное белье!

— Что ты жить без розового не можешь, я уже понял, — вставил я. — А дальше-то что?

— А это как раз в песне самое важное! — засмеялась она. — Как ты думаешь, розовые очки от солнца бывают?

— Кажется, Элтон Джон[403] когда-то носил…

— Эх! — сокрушенно вздохнула она. — Ну ладно. Дальше спою. Но внезапно на дороге… Повстречался странный дядя… С голубым велосипедом… И в ботинках голубых… Он давным-давно не брился… Или просто нажил флюс… И наверно потому-то… Пел велосипедный блюз…

— Ого! — удивился я. — Это я, что ли?

— Нет, не ты. Ты в этой песне не появляешься… Он сказал мне, что напрасно… в темный лес я собираюсь… Что живут там только звери… и что там я пропаду… Но мне в розовом не страшно… Я весь лес насквозь проеду… Если вдруг с велосипеда… в том лесу не упаду…

Она допела «Велосипедный блюз», и мы выкарабкались на ровное место. Перевели дух, Отдышались, оглядели окрестности. Плоское и гладкое, как стол, плато тянулось перед нами, докуда хватало глаз: ни противоположного края, ни свода над головой мы не увидели. С полминуты она ползала на корточках у того места, где мы взобрались, и в итоге собрала еще несколько скрепок.

— Ну и куда же ушел твой дед?

— Скоро дойдем. Уже совсем немного осталось. Дед про это плато часто рассказывал, так что я, в общем, неплохо ориентируюсь.

— Ты хочешь сказать, он часто сюда приходил?

— Да, конечно. Чтобы составить карту Подземелья, дед изучил здесь все до последнего уголка. От общей схемы лабиринта до тайных, неизвестных жаббервогам путей.

— И все это — в одиночку?

— Ну да. А как же еще, — ответила она. — Дед всегда все делает один. Не потому, что людей не любит или, скажем, не доверяет им. Просто ни с кем не может ужиться.

— Понимаю… — согласился я. — Так что это за плато?

— Когда-то эту гору населяли предки нынешних жаббервогов. Рыли норы по склонам и жили там. А здесь, на плато, справляли религиозные надобности. Здесь обитало их божество. И всякие жрецы с заклинателями приходили сюда, вызывали Бога Тьмы и приносили Ему жертвы.

— То есть кому? Той рыбине с когтями?

— Ага. Они верили, что Рыба управляет Тьмой Подземелья и ведает тайнами всего, что здесь происходит: жизни и смерти, добра и зла, ну и так далее. У них была Легенда о том, что их прадедов привела в это место Большая Рыба. — Она посветила фонариком под ноги и показала на неглубокую траншею в метр шириной, убегавшую к центру плато по прямой. — Это — дорога к алтарю. Я думаю, дед сейчас в самом центре Святыни, а значит, в самом безопасном месте Подземелья.

Мы зашагали по траншее вперед. Очень скоро дорога пошла под гору, а стены траншеи стали расти. Так и чудилось, будто вот-вот сомкнутся и расплющат нас обоих в лепешку. Но все оставалось недвижным. Тишина, глубокая, как на дне колодца, затапливала все вокруг. Только эхо наших шагов выбивало странные ритмы по стенам траншеи. В дороге я несколько раз поймал себя на том, что непроизвольно задираю голову, желая взглянуть на небо. Видно, так уж устроен человек. Оказавшись в темноте, сразу ищет луну и звезды.

Но, разумеется, ни звезд, ни луны надо мной не было. Только слой за слоем — вязкая темнота. Ветра не было, воздух густел, как желе. И я почувствовал, что вся моя жизнь стала слишком тяжелой. Настолько, что даже дыхание, звук шагов и движения рук прибивает к земле этим весом. Как будто я не в норе глубоко под землей, а на неизвестной планете где-то на задворках Вселенной. Там, где понятия о гравитации и плотности воздуха, ощущение Времени и все, что я мог бы вспомнить, совершенно отличаются от моего.

Я поднес к глазам левую руку и включил подсветку на электронных часах. Два одиннадцать ночи. Мы провели в этой мгле два часа с небольшим, но я чувствовал, что прожил здесь четверть жизни. От ниточек электронных цифр начинало нестерпимо резать глаза. Может, они так ослабли во мраке, что болят даже от тусклого света фонарика? Чем дольше находишься в таком мраке, тем сильнее чувствуешь: темнота — это действительно природная данность, которая существует всегда, а свет — нечто инородное и неестественное.

Не говоря ни слова, мы спускались все ниже по узкому коридору. Дорога шла ровно, удариться о потолок опасности не было. Я выключил фонарик и шел за ее шагами. На ходу я то открывал, то закрывал глаза, но так и не заметил никакой разницы. Поморгав еще немного, я совсем перестал понимать, что есть что. Чертовщина какая-то. Между действием одного человека и прямо противоположным действием другого непременно должна быть какая-то принципиальная разница. Ибо когда это различие исчезает, автоматически рушится и стена, отделяющая один поступок от другого.

Все, что осталось в мире, — это ее шаги. Но то ли из-за окружающих скал, то ли от вязкого воздуха шорох ее кроссовок отдавался вокруг искаженным эхом. Я попробовал облачить этот звук в человеческий голос, но никакой из голосов к нему не подходил. Словно то был язык чужой земли, навеки скрытый от меня в какой-нибудь Африке или на Ближнем Востоке. Как ни старался, я не мог вычленить из этого звука никакой бормоталки на родном языке. Может, удастся что-то услышать по-немецки или по-английски? Для начала я прислушался на английском. И услышал примерно следующее:

— Even — through — be — shopped — degreed — well…

Я попробовал это произнести — и расслышал уже нечто другое. А именно:

— Efgvе́n — gthôuv — bge — shpèvg — égvele — wgevl…

Похоже на финский, но в финском я, увы, ни в зуб ногой. В какой-то момент мне послышалось: «У — дороги — в поле — дряхлый — Дьявол — сел», но совсем ненадолго. И больше ничего вразумительного.

Я двигался по дороге, подбирая слова и строки к ее шагам. А в голове крутилась картинка с ее розовыми кроссовками. Правая пятка касается земли, левая отрывается, левая касается — правая отрывается, и так без конца. Время замедлилось. Как будто в часах лопнула пружина, и минутная стрелка не может сдвинуться ни на минуту. По моей остановившейся голове то вперед, то назад неторопливо расхаживают ее розовые кроссовки.

— Efgvén — gthôuv — bge — shpèvg — égvele — wgevl… Efgvén — gthôuv — bge — shpèvg — égvele — wgevl… Efgvén — gthôuv — bge… — пытались сообщить мне ее шаги.

У дороги в финскую деревушку на камне сидит престарелый Дьявол. На вид ему лет тысяч двадцать, он устал и измучен, его одежда и обувь в пыли. Борода и усы свисают рваными клочьями. «Куда спешишь?» — спрашивает Дьявол у проходящего мимо крестьянина. «Да вот, мотыга сломалась, иду починять», — отвечает крестьянин. «А зачем торопиться? — говорит ему Дьявол. — Солнце еще только встало, не суетись. Присядь-ка лучше, послушай, что расскажу». Смотрит крестьянин на Дьявола и думает: «Эге! Известное дело, с Дьяволом свяжешься — добра не жди». Но тот сидит перед ним такой старый и жалкий, что крестьянин…

Что-то больно хлещет меня по щеке. Что-то мягкое и плоское. Мягкое, плоское, не очень большое, но очень знакомое. Что же это? Пока я думаю, оно хлещет меня еще раз. Я поднимаю руку и пытаюсь стряхнуть с себя эту штуку, но тщетно. Я опять получаю по морде. В голову вдруг вползает что-то яркое и неприятное. Я открываю глаза. И только тогда понимаю, что до сих пор они были закрыты. Я шел за ней с закрытыми глазами. А теперь она сует мне в глаза свой огромный фонарь и бьет меня по физиономии.

— Перестань! — заорал я. — Больно же!

— Не валяй дурака! Нашел, где заснуть… Сейчас же вставай!

— Куда? — не понял я.

Я включил фонарик и огляделся: сижу на земле, вытянув ноги, опершись спиной о стену. Видимо, уснул, сам того не заметив. И стена, и скала подо мной — такие мокрые, словно их только что окатили водой.

Я подтянул ноги и медленно встал.

— Странно… Сам не пойму. Шел-шел, и вдруг заснул… Даже не помню, как на землю садился.

— Они специально так делают, — пояснила она. — Чтобы мы здесь заснули навечно.

— Они?

— Ну, которые здесь живут. Божества или как их там… В общем, Духи Горы. Они пытаются нам помешать.

Я потряс головой, разгоняя осевший там мутный осадок.

— В голове все поплыло. Перестал понимать, закрыты у меня глаза или нет. А тут еще твои кроссовки…

— Мои кроссовки?

Я рассказал про Дьявола, который явился из звука ее кроссовок.

— Это просто дурман, — сказала она. — Из разряда гипноза. Если б я опоздала, ты бы здесь навеки заснул!

— Опоздала? К чему? — не понял я.

— Просто опоздала… — Она не стала объяснять, что это значит. — Ты веревку в рюкзак положил?

— Да, метров пять.

— Доставай.

Я стянул с плеч рюкзак, откопал между консервами и бутылкой виски нейлоновую веревку и передал ей. Она привязала один конец к моему ремню, а другим обвязалась вокруг пояса. Затем отошла, натянула веревку и подергала, проверяя узлы.

— Вот так, — сказала она. — Теперь мы не потеряемся.

— Если, конечно, оба не заснем, — заметил я. — Ты ведь тоже почти не спала?

— Главное — не попадаться на эту удочку. Решишь, что не выспался, начнешь себя жалеть, — вот тут-то вся их Злоба на тебя и запрыгнет! Соображаешь?

— Соображаю, — ответил я.

— Тогда идем. Времени совсем мало.

Мы пошли дальше, привязанные друг к другу. Я старался думать о чем угодно — только не о звуке ее шагов. И для этого тупо сверлил глазами куртку американских ВВС, мелькавшую в луче моего фонаря. Эту куртку я купил, как сейчас помню, в семьдесят первом. Еще тянулась война во Вьетнаме, а Белым Домом заведовал президент Никсон[404] с крайне унылой миной. Все вокруг носили патлы до плеч и стоптанные башмаки, слушали психоделический рок, цепляли значки с эмблемой «Peace!» на куртки американских ВВС и как один строили из себя Питера Фонду[405]. История такая древняя, что вот-вот на сцену вылезет динозавр.

Я пробую вспомнить из тех времен что-нибудь конкретное. Не выходит. Тогда я начинаю прокручивать в голове кадры с Питером Фондой, летящем на мотоцикле под бешеный ритм «Степпенвулфа». Начинается «Рожденный для бунта», но аккорды вступления внезапно переходят в «Я услыхал это в вине» Марвина Гея. Наверно, из-за того, что у этих песен очень похожие вступления.

— О чем ты думаешь? — окликнула толстушка.

— Ни о чем…

— Может, песню споем?

— Да хватит уже.

— Тогда придумай что-нибудь!

— Ну, давай говорить.

— О чем?

— Хочешь, поговорим о дожде?

— Можно.

— Ты какой дождь помнишь лучше всего?

— Который шел, когда погибла моя семья.

— Извини, — сказал я. — Давай о чем-нибудь повеселее.

— Да нет, напротив, — возразила она. — Мне, кроме тебя, и рассказать-то больше некому. Но если тебе тяжело это слушать, я не буду.

— Ну, если хочешь, расскажи…

— Это такой дождь, когда непонятно, идет он вообще или нет. В тот день такой дождь начался с утра. Облака висели серые и неподвижные, как из камня. Я лежала на больничной койке и смотрела в это небо. Только начался ноябрь. За окном росла камфара. Большое дерево. Половину листьев растеряло. И сквозь ветки небо проглядывало… Ты любишь смотреть на деревья?

— Да как сказать… — растерялся я. — Не то чтобы не люблю. Просто не обращал никогда внимания.

Если честно, я и дуба-то от камфары не отличил бы.

— А я ужасно люблю. Еще в детстве, бывало, когда делать нечего, сяду под каким-нибудь огромным деревом, спиной о ствол обопрусь — и разглядываю все эти листья, ветки… Там, во дворе больницы, тоже большая камфара росла. Я ложилась на бок и разглядывала часами эти ветки и небо. Наверно, запомнила каждую веточку наизусть. Ну, знаешь, как железнодорожные фанатики помнят все станции метро… И еще на эту камфару слетались птицы. Разные-разные. Воробьи, сороки, скворцы. И еще какие-то — не помню, как называются, очень красивые. А иногда и голуби. Все они прилетали, садились на ветки, отдыхали немного — и снова улетали куда-нибудь. Ты знаешь, что птицы боятся дождя?

— Не знаю, — ответил я.

— Когда вот-вот пойдет дождь, птицы с дерева исчезают. А как дождь прекратится, сразу же возвращаются, все до одной, и громко о чем-то кричат. Наверно, радуются. Но чему? Может, тому, что после дождя на землю выползают вкусные червячки. А может, птицы просто любят, когда дождь кончается… Так я научилась предсказывать погоду. Если птицы исчезли — значит, сейчас пойдет дождь. Если вдруг загалдели — дождь кончился.

— Ты долго в больнице лежала?

— Долго, целый месяц. У меня в детстве были проблемы с сердцем, понадобилась операция. Очень сложная. Вся семья уже и не надеялась… Так странно, да? В итоге я одна выздоровела и живу дальше, а они все погибли.

С минуту она прошагала молча. Я шел следом, прокручивая в голове ее историю с птицами, сердцем и камфарным деревом.

— В день, когда все умерли, птицам пришлось нелегко. С самого утра невозможно было понять: то ли дождь кончился, то ли вот-вот пойдет снова. Птицы летали, как оголтелые, то с веток в укрытие, то обратно. За окном стоял жуткий холод. В этот день я почувствовала, что скоро зима. От батарей под окнами стекла запотевали, и я вылезала из кровати, чтобы протереть их полотенцем. Вставать было нельзя, но мне так хотелось смотреть из постели на это дерево, птиц, небо и дождь. Когда очень долго живешь в больнице, начинаешь чувствовать такие вещи, как саму жизнь… Ты когда-нибудь лежал в больнице?

— Нет, — ответил я, здоровый с детства, как медведь по весне.

— И были еще птицы с черной головой и красными крыльями. Эти всегда летали парами. Рядом с ними даже скворцы смотрелись скучными банковскими служаками. Возвращались после дождя на ветки и тоже кричали. Я тогда подумала: какой все-таки странный этот мир. В нем летают миллионы птиц, и в своей жизни они садятся на миллиарды деревьев, пускай и не все из них — камфары; а вокруг то идет дождь, то светит солнце, отчего сотни миллионов птиц то слетаются на деревья, то прячутся с глаз долой. Когда я это представила, мне стало как-то очень… одиноко.

— Почему?

— Наверно, потому, что в мире слишком много деревьев, слишком много птиц и слишком часто идут дожди. А я не могу найти смысла даже в одном-единственном дереве и одном-единственном дожде. И никогда не смогу. И состарюсь, а потом умру, так ничего и не поняв ни в этом дереве, ни в этом дожде. От таких мыслей у меня просто сердце разрывалось, и я плакала, одна в палате, часами напролет. Хотела, чтобы кто-нибудь крепко обнял меня. Но никто не приходил. А я все плакала и плакала, свернувшись под одеялом… К вечеру за окном стемнело, и птицы куда-то исчезли. И я перестала понимать, когда начинается, а когда кончается дождь. В тот вечер погибла моя семья. Хотя я об этом узнала гораздо позже.

— А что ты почувствовала, когда узнала?

— Не помню. Словно я в тот момент вообще ничего не чувствовала. Помню только, что стою под вечерним осенним небом — и никто не обнимает меня. Для меня это было как… конец света. Вот ты представляешь, как это — очнуться в темноте, в тоске, в одиночестве, когда тебя некому обнять, и вдруг увидеть, что все на свете — такие же?

— Кажется, представляю…

— А ты когда-нибудь терял любимых людей?

— Несколько раз.

— И теперь совсем один?

— Ну что ты, — ответил я. — В этом мире не получается остаться совсем одному. Здесь всегда что-то связывает человека с другими. Когда идет дождь, когда поют птицы. Когда человеку режут живот, или когда он целует девушек в темноте.

— Но тогда выходит, что ничего не существует без любви, — сказала она. — Мир без любви — все равно что ветер за окном. Ни потрогать его, ни вдохнуть. И сколько ни спи с кем попало или за деньги — это все ненастоящее. По-настоящему тебя все равно никто не обнимет.

— Не так-то и часто я сплю с кем попало или за деньги, — обиделся я.

— Да какая разница, — отмахнулась она.

И действительно, разницы никакой, подумал я. Все равно меня никто по-настоящему крепко не обнимает. И я никого не обнимаю — только старею все больше. Одинокий, как трепанг на дне океана.

Задумавшись обо всем этом, я не заметил, как она остановилась, и врезался ей в спину.

— Извини, — сказал я.

— Тс-с! — прошипела она и схватила меня за руку. — Какой-то звук… Послушай!

Мы замерли и прислушались. И действительно: темноту впереди пронизывал странный гул. Совсем слабый — не скажи она, я бы и внимания не обратил. То ли птица как-то низко поет, то ли трутся друг о друга чугунные плиты. Этот гул не прерывался — лишь становился сильнее. Он забирался под одежду и полз по спине огромным холодным червяком. Убийственный инфразвук на пределе человеческого восприятия.

Воздух вокруг заколыхался. Тяжелый, неповоротливый ветер плеснул в нас грязной волной. Ветер этот сочился влагой и холодом. А еще — абсолютной уверенностью в том, что сейчас что-то произойдет.

— Что это? Землетрясение? — спросил я.

— Это не землетрясение, — ответила она. — Это гораздо хуже.

Глава 22

КОНЕЦ СВЕТА
Пепельный дым
Как и предсказывал старик, над Городом теперь каждый день висит пепельный дым. Его столб поднимается над Яблоневым лесом, улетает в небо и теряется среди туч. Если долго смотреть, начинает казаться, будто именно в Яблоневом лесу производят для Неба тучи и облака. Дым встает над горизонтом каждый день ровно в три, а исчезает каждый день по-разному. Смотря сколько зверей сегодня замерзло. После особенно страшных снегопадов дым валит, как из вулкана, несколько часов подряд.

Я гляжу на дым — и не понимаю, почему люди никак не оберегают зверей.

— Почему не построить для них хотя бы какой-то загон? — спрашиваю я за шахматами у Полковника. — Отчего мы никак не защищаем их от снега и ветра? Ведь вовсе не обязательно строить что-то большое. Простенький забор да крыша над головой спасли бы многих.

— Бесполезно, — отвечает старик, не отрываясь от доски. — Даже если им построить загон, они в него не пойдут. Зверюги спят в долине много веков подряд. И не перестанут спать под открытым небом, даже если это будет стоить им жизни. На морозе, под всеми ветрами, в снегу.

Полковник ставит своего епископа перед моим королем, укрепляя оборону. С флангов меня атакуют два единорога. Старик терпеливо ждет, когда я-таки сделаю ход.

— Вас послушать — получается, что они сами ищут страданий и смерти.

— В каком-то смысле так оно и есть. Но для них это все — природа. И холод, и все невзгоды… Для них это что-то вроде спасения.

Он замолкает, и я подкрадываюсь своей обезьяной под его стену. Хочется посмотреть, чем ответит стена на этот маневр. Старик и в самом деле почти попадается в ловушку, но в последний момент передумывает и вместо стены отводит назад рыцаря, усиливая и без того плотный частокол фигур в обороне.

— Я смотрю, ты тоже привыкаешь хитрить! — смеется он.

— Ну, до вас мне еще далеко… — улыбаюсь я в ответ. — Но все-таки — что для зверей означает «спасение»?

— Возможно, они находят избавление в смерти. Они ведь действительно возрождаются. По весне, в новом потомстве…

— А потом молодняк вырастает — и умирает в таких же муках? Зачем это им нужно — мучиться из года в год?

— Так устроено, — отвечает старик. — Твой ход. Пока не завалишь моего епископа, о победе и не мечтай.


Трое суток беспрерывно валит снег, а затем вдруг наступает удивительно ясная погода. Солнце выплескивает лучи, и по всему Городу разбегаются искры капели. С веток то и дело падают, шлепаясь о землю, огромные комья снега. Я сижу в комнате и, плотно задернув шторы, спасаюсь от яркого света. Но, толстым шторам вопреки, свет все-таки достает меня, как от него ни прячься. Обледеневший Город сверкает, словно бриллиант искуснейшей огранки, преломляя лучи солнца как ему вздумается, посылая их в комнату под кривыми углами, и они-таки впиваются в мои воспаленные глаза.

В ясный зимний день я лежу на кровати, уткнувшись в подушку, и слушаю пение птиц. Прилетают самые разные — они садятся на подоконник, перепархивают на другие окна. Они хорошо знают, что жители Резиденции рассыпают на подоконниках хлебные крошки. Я слышу, как во дворе собираются старики — поболтать на закате. И только я лежу здесь один, отрезанный от солнечной Благодати.


Когда солнце заходит, я поднимаюсь с постели, промываю глаза холодной водой, надеваю черные очки и, спустившись с холма, направляюсь в Библиотеку. Но мои сожженные солнцем глаза болят, и на много снов меня не хватает. я успеваю прочитать лишь сон-другой, и сияние старых черепов начинает колоть мои зрачки. Голова забивается мокрым песком, кончики пальцев немеют.

В такие минуты Библиотекарша вытирает мне лицо полотенцем и дает выпить жидкого супа или горячего молока. И молоко, и суп вначале кажутся странно терпкими, язык делается шершавым. Но постепенно я привыкаю и различаю вкус.

Я говорю ей об этом, и она чуть заметно улыбается.

— Это значит, ты понемногу привыкаешь к Городу, — говорит она. — Вся пища, которая здесь готовится, — не такая, как в других местах. Мы умеем из довольно скудных припасов делать самые разные блюда. То, что ты считаешь мясом, на самом деле — не мясо. И яйцо — не яйцо. А кофе только похож на кофе… Этот суп тебе должен помочь. Ты согрелся? Тебе легче?

— Да, конечно, — говорю я.

И действительно, от супа по телу разливается тепло, а голова проясняется. Я благодарю ее за суп, закрываю глаза, расслабляя и тело, и голову.

— Скажи… Чего тебе сейчас не хватает? — спрашивает она вдруг.

— То есть — кроме тебя?

— Я не знаю… Мне так показалось. Будто тебя ожесточила зима, но… если бы тебе дали что-то еще, ты бы смягчился и отпустил себя на волю.

— Мне не хватает света, — говорю я, снимаю черные очки, протираю стекла и водворяю очки на место. — И я не знаю, что делать. Мои зрачки не выдерживают солнечных лучей.

— Нет, не света тебе не хватает. А чего-то гораздо… важнее. Чего-то почти незаметного, но без чего не освободиться. Ты знай, всегда есть способ выбраться на свободу. Вспомни, как я гладила тебе веки. Что ты делал в своем прошлом мире, когда застывал и ожесточался?

Я копаюсь в клочках своей памяти, но ничего не нахожу.

— Бесполезно. Ничего не вспоминается. Почти вся память пропала куда-то…

— Вспоминай что угодно. Любую мелочь. Вспоминай — и сразу рассказывай. Или давай вспомним вместе. Я так хотела бы тебе помочь…

Я киваю и, собравшись с мыслями, снова пытаюсь раскопать свою память, погребенную в прошлом мире. Но подо мной не земля, а скалы. Сколько ни бей лопатой, не останется даже царапины. Снова болит голова. Видимо, с тех пор, как я потерял тень, и начала пропадать моя память. И осталась только неуверенность в себе. Мое бедное «я» скукожилось от зимнего холода и спряталось в панцирь.

Она приложила ладони к моим вискам.

— Не волнуйся. Подумаем об этом в другой раз. Может, я сама припомню что-то еще.

— Давай, я прочту еще один сон напоследок, — говорю я.

— Ты устал. Может, продолжим завтра? Не перегружай себя. Старые сны подождут.

— Наоборот. Чем бездельничать, лучше уж сны читать. Пока читаешь, хотя бы не думаешь ни о чем.

Она долго смотрит на меня. Потом кивает, встает из-за стола и исчезает среди стеллажей. Я подпираю щеку ладонью, закрываю глаза и погружаюсь в кромешную тьму. Сколько еще продлится зима? Она будет долгой и суровой, как говорил старик. И это — лишь ее начало. Переживет ли моя тень эту зиму? Да что там: доживу ли я сам до весны — со своими болезнями, страхами и сомнениями?

Она приносит следующий череп, ставит на стол и протирает его, как всегда, сперва влажной тряпкой, затем сухой. Подпирая щеку ладонью, я слежу за ее пальцами.

— Что мне сделать для тебя? — спрашивает она, поднимая голову.

— Ты и так делаешь очень много.

Она убирает руку с тряпкой от черепа, садится на стул и смотрит мне прямо в глаза.

— Я не об этом. Я о чем-нибудь… особенном. Ну, скажем, чтобы я пришла к тебе в постель…

Я качаю головой.

— Нет. Дело не в этом… Хотя, конечно, я был бы рад.

— Так в чем же дело? Разве я не нужна тебе?

— Нужна. Но мы не должны с тобой спать. И дело даже не в том, кто кому нужен.

Она задумывается, протирая череп. Я же, задрав голову, разглядываю желтую лампу, свисающую с потолка. Как бы я ни окаменел внутри, как бы ни стискивала зима свою Стену вокруг меня, спать с этой женщиной сейчас я не должен ни в коем случае. Если это произойдет, я провалюсь в хаос, и проклятое чувство потери станет просто бездонным. Я уверен: сам Город хочет, чтобы я с ней переспал. Тогда ему будет легче получить меня.

Она ставит передо мною вытертый насухо череп, и я, не двигаясь несколько секунд, разглядываю ее руки. Я пытаюсь прочесть в ее пальцах какой-то смысл. Бесполезно. Просто десять пальцев и ничего более.

— Расскажи мне о матери, — прошу я.

— О маме? Что, например?

— Да что угодно.

— Понимаешь… — говорит она, не отнимая ладоней от черепа. — По-моему, к маме я относилась как-то особенно. Конечно, это было очень давно, я не помню, но ни к отцу, ни к сестрам я ничего похожего не чувствую. Странно так…

— Но так уж человек устроен. Никакого равновесия. Как река. Меняются берега — меняется течение.

Она улыбается.

— Но ведь тогда получается несправедливо…

— Вот именно, — киваю я. — Разве ты не тоскуешь по матери даже сейчас?

— Н-не знаю…

Она поворачивает череп на столе и рассматривает его со всех сторон.

— Что — слишком отвлеченный вопрос?

— Вот-вот… Что-то вроде…

— Ну, тогда поговорим о чем-нибудь другом, — предлагаю я. — Ты помнишь, что любила твоя мать?

— Да, очень хорошо. Она любила солнце, прогулки на свежем воздухе, летний пляж на Реке, и еще — повозиться с каким-нибудь зверем. Когда было тепло, мы с ней долго гуляли вдвоем. Люди в Городе никогда не гуляют. Не то, что ты, как я заметила.

— Да, я тоже люблю гулять, — говорю я. — И солнце люблю, и пляж… А что еще ты вспоминаешь?

— Ну… еще мама любила дома разговаривать сама с собой.

— О чем?

— Я не помню. Но это не было обычным бормотанием. Я не могу объяснить как следует, но… для мамы это имело какой-то особенный смысл.

— Особенный?

— Да. Она как-то странно ставила ударения и растягивала слова. Ее голос звучал, как ветер, — то крепче, то тише…

Не отрывая взгляда от ее пальцев, я еще раз копнул свою память поглубже. На сей раз лопата уперлась во что-то твердое.

— Это песня, — сказал я.

— А ты тоже умеешь так разговаривать?

— Песню не говорят. Песню поют.

— Ну-ка, спой.

Я набираю в грудь воздуха, пытаюсь припомнить хоть одну мелодию — и не могу. Мое тело растеряло все песни. Я закрываю глаза и выдыхаю.

— Бесполезно. Не помню, что петь.

— А что нужно, чтобы ты вспомнил?

— Проигрыватель с пластинкой… Хотя откуда он здесь. Или какой-нибудь инструмент. Если найти инструмент, он напомнит мне, как поются песни.

— А как этот инструмент выглядит?

— Они бывают разные. Сотни видов. Все не опишешь. Играют на них тоже по-разному. И по форме разные, и по величине: от махины, которую еле поднять вчетвером, до малютки на ладони.

Я говорю это ей, и мне кажется, будто узелки моей памяти понемногу распутываются. Или просто потихоньку налаживается моя жизнь?

— Погоди-ка… Возможно, такие штуки найдутся здесь, в архиве. Эта комната только называется «архив» — на самом деле там просто свалены разные вещи из старых времен. Я сама туда почти не заглядываю, и что там — не знаю… Хочешь посмотреть?

— Давай, — соглашаюсь я. — Все равно я сегодня больше ни одного сна не прочитаю.

Мы проходим вдоль полок с черепами до двери хранилища. Перед нами — дверь с матовым стеклом, точь-в-точь как та, что вела в библиотеку. На оловянной ручке — тонкий слой пыли, но дверь не заперта. Моя спутница зажигает фонарь, и в его желтоватом мерцании по стенам узкой комнаты разбегаются причудливые тени предметов, горой наваленных на полу. В основном — чемоданы и дорожные сумки. Между ними попадаются какие-то коробки, футляры, зачехленные теннисные ракетки, но не часто. Полная комната сумок и чемоданов. Штук сто, не меньше. Все покрыты мистическим слоем пыли. Я не знаю, откуда они все попали сюда, — но открывать и проверять содержимое каждого ни сил, ни желания нет.

Я открываю на пробу один футляр. Белесая пыль, будто снежная пороша, опадает с крышки на пол. Перед глазами — несколько рядов блестящих круглых кнопок из старого, потемневшего металла. Некоторые совсем стерлись и почернели.

— Знаешь, что это?

— Нет, — отвечает она, встав за моей спиной и сложив руки на груди. — Никогда такого не видела. Это и есть Инструмент?

— Это пишущая машинка. Ей печатают буквы. Очень старая.

Закрыв футляр, я ставлю машинку на место и, приподняв крышку, заглядываю в большую тростниковую корзину по соседству. Набор для пикника. Ножи, вилки, глиняные тарелки и железные кружки, пачка пожелтевших от времени салфеток. Вещи из старых времен. Из эпохи, когда еще не было одноразовой посуды.

Огромная походная сумка из свиной кожи полностью забита вещами. Костюмы, рубашки, галстуки, носки, нижнее белье — все изъедено молью, подпорчено временем и уже никогда никому не пригодится. Я откапываю набор туалетных принадлежностей и плоскую флягу для виски. Зубная щетка и помазок для бритья окаменели, а из фляги, когда я отвинчиваю крышку, абсолютно ничем не пахнет. И это все. Ни книг, ни газет, ни блокнотов.

Я открываю наугад еще несколько чемоданов и сумок, но все они набиты примерно тем же: одежда и самое необходимое. Словно их хозяева собирались впопыхах и паковали вещи в последний момент, то и дело что-нибудь забывая. Очень странное зрелище. Обычно багаж путешественника не ограничивается одеждой и туалетнымнабором. В этих же чемоданах абсолютно ничего не говорит о привычках и личных особенностях хозяев.

Одежда, в основном, простая. Нет роскошных нарядов, но нет и тряпья. Между хозяевами этих вещей не чувствуется никакой разницы — ни в эпохе, ни во времени года, ни в возрасте. Непонятно даже, мужские они или женские. Пахнет все одинаково. И никаких имен. Словно кто-то старательно уничтожил все, что напоминало бы о владельцах этих вещей. В архиве царит Вечность, которая избавляет любые вещи от необходимости принадлежать и носить названия.

Я открываю чемоданов пять или шесть — и на том останавливаюсь. Все слишком пыльное — похоже, инструментов в этой комнате нам не найти. Если где-нибудь в Городе и хранят инструменты, то уж явно не здесь.

— Пойдем отсюда, — говорю я. — Здесь слишком пыльно, у меня слезятся глаза.

— Ты расстраиваешься, что не нашел инструмент?

— Жаль, конечно… Ну да ладно, найдем еще где-нибудь, — отвечаю я.


Расставшись с нею, я поднимаюсь на Западный холм. Холодный ветер из леса дует в спину так яростно, будто раскалывается небо. Я оборачиваюсь. Наполовину съеденная луна встает над шпилем Часовой Башни, вокруг луны плывут тяжелые облака. Река в лунном свете черна, как битумный лак.

Я вдруг вспоминаю о теплом шарфе в одном из чемоданов. В нескольких местах его съела моль, но если обмотать им шею несколько раз, можно неплохо уберечься от холода. Надо бы расспросить обо всем у Стража. Кому принадлежат эти вещи и можно ли ими пользоваться. Отправлюсь-ка я к Стражу завтра утром, решаю я. Давно пора проведать мою тень.

Я поворачиваюсь к Городу спиной и по обледеневшему холму бреду к Резиденции.

Глава 23

СТРАНА ЧУДЕС БЕЗ ТОРМОЗОВ
Дыры • Пиявки • Башня
— Это не землетрясение, — сказала она. — Это намного хуже.

— А точнее?

Она собралась ответить, но передумала и, вздохнув, покачала головой.

— Сейчас некогда объяснять. Главное — немедленно бежать отсюда со всех ног. Иначе никак не спастись. Я понимаю, что будет очень болеть живот. Но это же лучше, чем умереть, правда?

— Пожалуй, — сказал я.

И мы рванули что было сил. Соединенные веревкой. Быстро, как только могли. Луч фонарика в ее руках прыгал вверх-вниз на бегу, выписывая на стенах зигзаги. Рюкзак за моей спиной громыхал всей своей требухой: консервами, флягой, бутылкой виски и всякой снедью. Страшно хотелось вышвырнуть всю эту дребедень и оставить лишь самое необходимое, но останавливаться было нельзя. Даже на боль в животе реагировать было некогда. Забыв обо всем, я мчался вперед, за толстушкой, следуя золотому правилу: если тебя тащат на поводке, не вздумай бежать медленнее, чем положено. Ее прерывистое дыхание и грохот моего рюкзака отдавались в стенах траншеи ритмичным эхом, а навстречу нам, прямо из-под земли катился нарастающий гул.

Чем дальше мы бежали, тем отчетливее и громче он становился. Мы неслись прямо на источник этого гула, и он нарастал. И тут меня осенило. То, что я принял за подземный грохот, было надсадным стоном из огромных глоток никогда не виданных мною существ. Странный звук, когда дыхание превращается не в голос, а в нечто совершенно иное. Вторя его дикому ритму, скала под нами заходила ходуном. Словно что-то страшное растекалось у нас под ногами и жаждало нас поглотить.

Но как бы то ни было — бежать на источник этого хрипа, а не прочь от него, придумал не я. Моего мнения просто никто не спрашивал. Все, что мне оставалось, — это нестись сломя голову за толстушкой.

К счастью, на пути, ровном и гладком, как трек кегельбана, мы не встречали ни поворотов, ни валунов. И мчались вперед, не останавливаясь ни на секунду.

Внезапно хрип немного утих. Будто кто-то разбередил Подземную Тьму до предела и выжидающе затаился. Но теперь к хрипу прибавился монотонный скрежет, словно прямо над ухом с еле сдерживаемой яростью терли скалой о скалу. Казалось, все силы мрака пытались сдержаться, чтобы раньше времени не выплеснуться наружу.

Вся эта какофония продолжался еще какое-то время — и вдруг оборвалась. Наступила мгновенная пауза, а потом я почувствовал, что бывает, когда несколько тысяч дряхлых стариков собираются вместе и, распахнув беззубые рты, дышат прямо тебе в лицо. И больше ничего: ни дрожи земли под ногами, ни стона из глоток, ни скрежета скал. Все замерло. Лишь тонны воздуха, шипя, перекачивались мириадами дряблых легких в иссиня-черной мгле. В этом жутком дыхании слышалась и затаенная радость хищника, поджидающего жертву, и липкая ненависть могильных червей, сжимающихся в гармошку, когда их вдруг потревожили. Это был звук, исполненный такого Зла, какого я не встречал от рождения.

Страшнее всего было то, что за нами даже не гнались, — нас заманивали в ловушку, предвкушая нашу неотвратимую гибель. При мысли об этом у меня похолодела спина, и я припустил еще быстрей. Конечно же, это не землетрясение. Это в тысячу раз хуже. Но что это — я понятия не имел. Все, что мне оставалось — это действовать, не понимая, что происходит. Поэтому я бежал, перескакивая через бездонные пропасти между моей фантазией и тем, что творилось на самом деле.

Сколько это продолжалось, точно сказать не могу. Может, три-четыре минуты, а может, и тридцать-сорок. Страх принес с собой Хаос, убивающий всякое чувство времени. Я забыл об усталости и боли. От всего тела остались только одеревеневшие локти. Ступни сами взлетали, опускались и снова отталкивались от скалы. Словно мощная струя воздуха несла меня по черной траншее вперед, не требуя от тела ни малейших усилий.

Должно быть, мои локти одеревенели от звука. Хрип Подземелья был настолько невыносим, что уши отключились, и омертвение растеклось от головы до самых локтей. Но заметил я это, лишь когда врезался в толстушку, сбил ее с ног и сам полетел кувырком. Она что-то кричала мне, но я ничего не соображал. Участок мозга, который осмысливает звуки человеческой речи, парализовало, и я больше не воспринимал ее вопли как предупреждение об опасности.

Эта мысль поразила меня за миг до того, как мою голову размозжило о скалу. Значит, я бессознательно регулирую, что мне слышать, что нет? Но это и есть обеззвучивание! Мой организм сам отключал те звуки, слышать которые не было сил. В критической ситуации мой мозг обнаружил способности, о которых я и не подозревал. А может, я мутировал, перейдя на очередную ступень эволюции?

И тут мой череп налетел на скалу. Тьма перед глазами треснула и разлетелась на куски, время остановилось, и мое тело потеряло всякую форму. Такая вот страшная боль. Определенно, мой череп проломлен, расколот или вовсе развалился на части. А может, и серое вещество из него уже вывалилось? Но это значит, что я уже умер — и лишь бедное сознание еще продолжает страдать от распада памяти.

Но миг прошел, и я сумел отчетливо осознать, что по-прежнему жив. Я могу дышать. Мне больно. По щекам текут слезы. Одни слезинки падают на скалу, другие затекают мне в рот. Никогда в жизни я не ударялся головой так ужасно.

Я был готов окончательно потерять сознание, но что-то удерживало меня в мире боли и темноты. Осколки смутных воспоминаний о том, что я занят каким-то делом. Да-да, я выполнял какую-то задачу. куда-то бежал и на пути, споткнувшись, упал. И не просто бежал, но от чего-то спасался. Мне нельзя падать в обморок! И хотя от моей памяти оставался лишь какой-то неясный обрывок, я изо всех сил вцепился в него и потянул на себя.

То есть действительно потянул на себя. Но чем скорее сознание возвращалось, тем отчетливее я понимал, что это не просто обрывок памяти. Мои руки стискивали веревку. На миг почудилось, будто я — обвисшее под дождем белье, которое треплет ветер. Дождь, ветер, земное притяжение и прочие силы природы прибивают меня к земле, но я делаю все, чтобы выполнить свою Бельевую Миссию в этой жизни. Почему мне почудилось именно так, я не понял. Наверно, я слишком привык разглядывать любую ситуацию под удобным для себя углом.

Следующее, что я осознал, — верхняя и нижняя половины моего тела пребывали в совершенно разных состояниях. Точнее, нижняя половина не чувствовала ничего. Что происходит с верхней, я вроде бы разобрался: голова болит, щека приклеена к холодной скале, руки судорожно вцепились в веревку, желудок подтянут к горлу, а в грудную клетку упирается что-то острое. С этим понятно. А с тем, что ниже — сам черт не разберет.

Может, моей нижней половины больше не существует? Может, от удара я развалился пополам — по линии разреза на животе, и весь мой низ уже валяется на дне какой-нибудь пропасти? Мои бедра, вспоминал я, ногти на ногах, мои кишки, член, яйца, мое… Да нет. Не может такого быть. Иначе моя верхняя половина давно бы уже так не мучилась.

Я попробовал мыслить еще хладнокровнее. Моя нижняя половина на месте. Просто по какой-то причине лишилась чувств. Я крепко зажмурился, переждал волну боли в голове и полностью сосредоточился на том, что у меня внизу. Но все мои усилия напоминали воззвания к пенису, который не хочет вставать. Все равно, что пинать пустоту.

Почему-то я вспомнил длинноволосую библиотекаршу с растянутым желудком. Так вот кто оказался в моей постели той ночью, когда мой пенис не встал, как положено! Вот из-за кого все пошло наперекосяк… С другой стороны, нельзя же обвинять ее во всех моих бедах. Что ни говори, а цель жизни все ж не только в том, чтобы стоял пенис. Эта истина открылась мне еще в молодости, когда я читал «Пармскую обитель» Стендаля. И я выкинул мысли о стоящем пенисе из головы.

Итак, признал я наконец, две половины моего тела живут совершенно разной жизнью. Одна, например, болтается где-нибудь в космосе… Или, скажем, нижняя свисает с края скалы над пропастью, а верхняя держит ее за ноги, не давая упасть. Именно для этого я и сжимаю веревку из последних сил…

Глаза я открыл от яркого света. Толстушка, нагнувшись, светила фонариком мне в лицо.

— Скорее! — кричала она. — Или мы оба погибнем!

Я попытался встать, но это оказалось не так легко. Хочешь выпрямить ноги — а нечего. Выпустив веревку из рук и воткнув локти в камень, я приподнялся, насколько хватило сил. Тело было страшно тяжелым, а скала вокруг — влажной и скользкой, точно от крови. Откуда вокруг столько влаги, я не понимал, но думать об этом было некогда. Рана болела так, словно мне только что вспороли живот заново. А потом испинали ботинками. Тяжелыми армейскими ботинками. Мое тело, мое сознание, мою жизнь.

И все же я умудрился, сантиметр за сантиметром, приподняться на руках. И обнаружить, что пряжка ремня зацепилась за скалу, а веревка, привязанная к ремню, тянет кверху. Все это никак не помогало меня спасать, только зря теребило рану на животе.

— Отпусти веревку! — заорал я туда, откуда бил свет. — Я как-нибудь сам попробую, только не дергай!

— Ты в порядке?

— В порядке. Не помру.

Так и не отцепившись пряжкой от скалы, я напряг последние силы — и вытянул нижнюю часть тела из ямы, в которую провалился. Убедившись, что я вылез полностью, толстушка наклонилась и с любопытством меня ощупала, проверяя, все ли на месте.

— Извини, что не могла тебя вытащить, — сказала она. — Пришлось за валун держаться, чтоб самой к тебе не сверзиться.

— Да ладно… Но почему ты не сказала, что здесь ямы?

— Когда бы я успела? Я же кричала тебе «стой!»

— Я не слышал.

— Нужно срочно уходить, — торопила она. — Здесь таких дыр навалом, поэтому двигайся очень внимательно. Выберемся отсюда — и мы у цели. А замешкаемся — из нас высосут кровь и мы уснем здесь навсегда.

— Кровь?

Она посветила в дыру, из которой я выбрался: круглую, вырытую словно по циркулю, диаметром около метра. Потом посветила вокруг. Вокруг докуда хватало глаз зияли точно такие же ямы. Одни шириною в метр, другие — сантиметров тридцать, но ими было изрыто буквально все вокруг. Это очень напоминало гигантский пчелиный улей. С одной лишь разницей: скала между ними, якобы твердая, волновалась, как зыбучий песок. Сперва я подумал, что от удара у меня испортилось зрение, и осветил фонариком свою ладонь. Не дрожит, не извивается. Ладонь как ладонь. Стало быть, дело не в зрении. Скала действительно шевелилась.

— Пиявки, — сказала толстушка. — Сейчас из ям полезут миллионы пиявок. Если не успеем убежать, они высосут из нас всю кровь, только кожа останется.

— Ч-черт… — ругнулся я. — Так это и есть то, что хуже землетрясения?

— Нет, — ответила она. — Это цветочки. Самое страшное еще впереди. Идем скорее!

Связанные одной веревкой, мы двинулись по кишащей пиявками скале. Омерзение, липкое и холодное, пробегало по ногам, забиралось под одежду и, извиваясь, ползло по спине.

— Только не отрывай ног от земли! — предупредила она. — Свалимся в яму — нам конец. Там в этих тварях просто утонешь.

Она крепко вцепилась в мой локоть, а я ухватился за рукав ее куртки. Лавировать по скользким перемычкам в локоть шириной оказалось непросто. Раздавленные пиявки липли к подошвам, точно желе, и твердо ступать не получалось. Я чувствовал, что в меня впились за ушами, но даже не мог стряхнуть эту мерзость. Левой рукой я сжимал фонарик, а правой держал ее рукав — и не мог отпустить ни то, ни другое. Я светил себе под ноги и продвигался вперед, содрогаясь от омерзения. Пиявки покрывали буквально все. При одной мысли об этом я впадал в полуобморок. А тварей становилось все больше.

— Уж не здесь ли жаббервоги приносили жертвы богам? — предположил я.

— Точно, — подтвердила она. — Ты очень догадлив.

— Просто ясновидящий какой-то, — согласился я.

— Они считали пиявок посланниками Рыбы на земле. Ее помощниками, так сказать. И через них приносили Рыбе жертвы. Свежие, сочные жертвы. Чаще всего — людей, которых удавалось поймать.

— И этот обычай еще жив?

— Кажется, нет. Дед говорил, что в последнее время людей они съедают сами, а пиявкам приносят только откушенные головы. С тех пор, как это место стало Святилищем, жаббервоги в Пещеры не заходят.

Мы обогнули несколько ям и передавили, наверное, сотню тысяч пиявок. Временами приходилось-таки отрывать ноги от земли и хвататься друг за друга, чтобы не свалиться.

Дикий хрип, не смолкавший ни на секунду, поднимался, похоже, прямо из этих дыр. звук пронизывал воздух, как дерево оплетает ветвями ночную мглу. Хы-арш-ш… Хы-арш-ш… Будто огромная толпа человеческих тел с откушенными головами извергала из зияющих глоток проклятия с того света.

— Сейчас придет вода, — сообщила она. — Пиявки — только вестники. Скоро они расползутся, из дыр потечет вода, и вокруг все затопит. Пиявки лезут из дыр, спасаясь от потопа. Нужно добраться до Алтаря, пока нас не залило.

— Ты об этом знала, — возмутился я, — и не предупредила?

— Я не думала, что так повернется! На самом деле, вода приходит два-три раза в месяц, не чаще. Кто же знал, что это случится именно сегодня?

— Час от часу не легче, — высказал я вслух то, что вертелось в моей голове с утра.

С предельной осторожностью мы пробирались между дырами, а они все не кончались. Эти чертовы дыры, похоже, тянутся до самого края Земли. Месиво из пиявок загустело так, что подошвы уже не чуяли тверди. С каждым шагом само пространство словно исчезало куда-то, и удерживать равновесие в этой трясине становилось все тяжелее. Конечно, в минуту опасности наши способности возрастают. Но только не способность собраться в кулак. Эта способность у нас, как ни жаль, весьма ограничена. Даже в самой опасной ситуации, если долго ничего не меняется, наша собранность катастрофически падает. Наша оценка опасности И чем дольше опасность висит над нами — тем небрежнее мы относимся к ней, тем меньше боимся смерти, и тем красочнее строим иллюзии о безоблачном небе над головой.


— Осталось совсем чуть-чуть, — подбодрила она. — Еще немного — и мы в безопасности.

Отвечать было лень, и я просто кивнул. Но лишь кивнув, понял, насколько бессмысленно кивать в темноте.

— Эй, ты слышишь меня? С тобой все в порядке?

— Все нормально, — сказал я. — Только тошнит.

Блевать меня тянуло давно. Кишащие под ногами пиявки, их невыносимая вонь, мерзкая слизь и раздирающие воздух хрипы, беспросветная тьма, смертельная усталость и животное стремление тела в любую секунду заснуть — все это слилось в одно целое, охватило стальным обручем желудок и капля за каплей выдавливало его содержимое мне в горло. Моя собранность трепыхалась уже где-то возле нуля. Я словно пытался играть на раздолбанном пианино, у которого всего три октавы, причем его не настраивали тысячу лет. Сколько я уже бреду в темноте? Сколько времени сейчас там, наверху? Наверное, светает. Людям, наверное, разносят утренние газеты…

Я не мог даже взглянуть на часы. Весь смысл моего существования сводился теперь к тому, чтобы тащиться вперед, освещая дорогу фонариком. Хотелось увидеть рассвет. Выпить теплого молока, вдохнуть запах зеленой листвы, раскрыть газету. Темнота, пиявки, ямы и жаббервоги уже завязли у меня в печенках. Все кишки, все клетки тела требовали света. Пускай даже самого слабого. Какого угодно лучика — только не от карманного фонаря.

Как только я подумал о свете, желудок свело окончательно, и рот наполнился отвратительным привкусом прокисшей пиццы с салями.

— Выберемся — блюй сколько хочешь. А сейчас потерпи еще немножко, — попросила толстушка. И крепко сжала мой локоть.

— Да я не блюю… — еле простонал я в ответ.

— Верь, — сказала она. — Все пройдет. Даже если очень плохо — это когда-нибудь кончится. Ничто на свете не вечно.

— Верю, — ответил я.

И все-таки мне казалось, что эти чертовы дыры не кончатся никогда. Уже мерещилось, будто я раз за разом прохожу по одному и тому же месту. И я снова подумал об утренней газете. Такой свежей, что на пальцах остается типографская краска. Толстой, с рекламным приложением. В которой можно прочитать о жизни планеты Земля во всех ее проявлениях: от биржевых сводок и времени пробуждения премьер-министра — до семейных скандалов, хитростей приготовления еды среди ночи, длины мини-юбок, музыкальных хит-парадов и объявлений о сдаче недвижимости…

Проблема лишь в том, что я не получаю газет. Вот уже три года как не выписываю. Сам не знаю, почему охота читать газеты пропала, но с тех пор так и живу без них. Очевидно, жизнь моя перетекла в такую фазу, когда ни газетные статьи, ни новости по телевизору уже не имеют ко мне ни малейшего отношения. С этим миром меня связывают только столбики чьих-то цифр, которые я загружаю в голову, преобразую в другие цифры и передаю кому следует. А все остальное время читаю нудные романы двухсотлетней давности да смотрю старую голливудскую классику на видео, попивая виски или пиво. И совершенно не мучаюсь от того, что не слежу за прессой.

Однако теперь, в кромешной мгле, среди бесчисленных дыр и бессчетных пиявок, мне страшно хотелось почитать утреннюю газету. Сесть у окна, ближе к солнцу — и вылизать ее глазами до последней буквы, как кошка — блюдечко с молоком. Вобрать в себя по глоточку, по капельке разные судьбы живущих под солнцем людей — и этой влагой исцелить свои онемевшие члены…

— Вот он, Алтарь! — сказала толстушка.

Я поднял голову, но чуть не поскользнулся, и тут же снова уперся взглядом в скалу под ногами. Ладно. Что там за Алтарь, какого размера и цвета — разгляжу, как доберусь. Я собрал последние силы и потащился вперед.

— Метров десять осталось, — сообщила она.

И в эту секунду надсадный хрип, подымавшийся из дыр, оборвался, как по команде. Очень резко и неестественно. Словно в недрах земли кто-то вдруг замахнулся гигантским топором и снес источник этого звука под корень. Жуткий хрип, от которого вибрировал воздух всего Подземелья, умер в одно мгновенье, без надрыва и совершенно внезапно. В первую секунду я даже решил, что пропал не звук, а воздух как таковой. От неожиданности я потерял равновесие и долго махал руками, чтобы не свалиться в очередную дыру.

И нахлынула тишина, от которой заныло в ушах. Абсолютная тишина в идеальном мраке. Пострашнее любого самого ужасного звука на свете. Ибо к звуку, каким бы неприятным он ни был, мы можем как-нибудь относиться. Но тишина — это ноль. Великое «му», которое не окружает нас ничем, кроме отсутствия чего бы то ни было. Барабанные перепонки заломило так, словно в воздухе подскочило давление. Не выдержав столь резкого перепада, мой слух напрягся, ожидая хоть какого-нибудь сигнала.

Но беззвучие было полным. Проклятый хрип оборвался, и воздух замер. Мы застыли — рука об руку, не смея пошевелиться, — и слушали тишину. Уши будто заложило, и я проглотил слюну. Без толку. Странный затянутый щелчок, точно игла проигрывателя грохнулась мимо пластинки, — и опять тишина.

— Что такое? Вода ушла? — спросил я.

— Если бы! — ответила она. — Вода сейчас придет. До сих пор она просто выталкивала наружу воздух из дыр. Они очень глубокие и извилистые, потому шипело так странно. А теперь воздух вышел, и воду больше ничто не сдерживает.

Она потащила меня через десяток последних дыр. Слой пиявок под ногами постепенно редел, и вскоре мы ступили на огромное плато. Ни дыр, ни пиявок. Кровососы, похоже, уползли куда-то еще. Я же, судя по всему, выбрался из самой кошмарной переделки в своей жизни. Пусть теперь меня смывает ко всем чертям, пусть я умру — это все-таки лучше, чем свалиться в яму к пиявкам.

Почти бессознательно я поднял руку, чтобы стряхнуть тварей, присосавшихся к затылку и шее, но толстушка удержала меня за локоть.

— Потом! Не успеем забраться на Башню — утонем! — крикнула она и потащила меня вперед. — От пяти-шести гадин не умрешь, а начнешь отрывать — всю кожу посдираешь. Ты что, не знал?

— Откуда? — пожал я плечами, ощутив себя якорем морского буйка.

Шагов через тридцать она остановила меня и, подняв фонарик повыше, осветила нависшую над нами Башню. Та оказалась широкой, круглой, и то ли сужалась кверху на манер маяка, то ли и впрямь была ужас какой огромной. Такой, что ее габариты не считывались с первого взгляда. Но разглядывать времени не было. Скользнув по Башне лучом фонарика, толстушка подбежала к лестнице у основания и полезла наверх. Я рванул за ней.

В скудном свете, при взгляде издалека Башня и правда казалась шедевром каких-то очень толковых строителей. Но, прикоснувшись к ней, я ощутил под ладонью шершавую скалу — результат эрозии почвы.

Узкий карниз, который жаббервоги вырубили в скале, убегал по спирали к самой верхушке. Назвать эту конструкцию лестницей можно было с большой натяжкой. Чуть не каждая пятая ступень была разворочена, а на оставшиеся — кривые, уродливые — едва умещалась нога. Там, где ступеней не было, приходилось карабкаться по валунам, цепляясь за скалу руками и перебросив фонарик на ремешке куда-нибудь за спину. Тут уж, как ни проверяй дорогу загодя, два-три раза на десять шагов все равно оступаешься, рискуя сорваться вниз. Путь для тех, кто видит во тьме. Для жутких существ, чья архитектура совершенно не приспособлена для человека. Осторожно, то и дело прижимаясь к скале, мы карабкались вверх по ступеням.

На тридцать шестой — а я всю жизнь считаю ступени — в темноте под нами раздался оглушительный шлепок. Словно кто-то с силой шмякнул огромным ростбифом по мокрой скале. Категорично и непримиримо. А потом наступила пауза — неумолимая пауза кувалды, занесенной для решающего удара. Вцепившись в скалу, я ждал, что будет дальше.

И пришла вода. Монолитная. Без плеска и брызг. Изо всех дыр Земли одновременно. В детстве я смотрел киножурнал о том, как плотину. Большой начальник, кто-то вроде губернатора, в строительной каске нажал на кнопку какой-то машины, шлюзы открылись — и толща воды, дымясь и рыча, медленно опустилась в пропасть. Это было еще в те времена, когда в кино перед фильмами крутили мультики или журналы. Я смотрел на экран, и все мое детское существо содрогалось при мысли, что бы произошло, окажись я в тот миг там, внизу. Но тогда я, разумеется, и представить не мог, что двадцать пять лет спустя это случится со мною на самом деле. Может, у детей есть некая аура, которая оберегает их от большинства мировых катаклизмов? По крайней мере, в моем детстве было именно так.

— И как высоко поднимется вода? — крикнул я толстушке, мелькавшей в луче фонаря на две-три ступеньки выше.

— Мало не покажется, — ответила она. Чудесный ответ. Какой простор для фантазии.

Мы карабкались по спирали быстро, как только могли. Судя по плеску воды, Башня вздымалась посередине огромного поля, изрешеченного мириадами дыр. Как статуя в центре городского фонтана. И если верить толстушке, половина этой статуи — а может, и больше, — очень скоро уйдет под воду, а мы, если успеем, останемся наверху, как два голубка над Всемирным Потопом.

Луч фонаря, дрожа у ее поясницы, выписывал в темноте надо мною странные геометрические фигуры. Я карабкался вверх за фонариком. Уже не понимая, сколько ступеней мы проползли — сто или двести. Плеск воды все усиливался, накрывая меня с головой. Вода поднималась. Но я не видел ее и не следил за уровнем. Если бы сейчас она лизнула мне пятки, я б не удивился.

Все было похоже на страшный сон. Словно что-то преследует меня, а я ползу по ступенькам слишком медленно. Вот оно уже дышит мне прямо в затылок, тянется мокрой лапой… Но реальность казалась кошмарнее. Напрочь забыв о ступеньках, я лишь цеплялся за валуны и буквально полз над пропастью по совершенно отвесной скале.

Не проще ли всплыть вместе с водой? И легче, и падать некуда. Прокрутив эту мысль в голове, я поделился ею с толстушкой.

— Бесполезно! — крикнула она сверху. — Вода будет закручиваться в гигантскую воронку, и плавать ты не сможешь! А если и вынырнешь, все равно в такой темноте не поймешь, куда плыть.

Она права. Нам остается лишь ползти вверх. Метр за метром… Света бы! Любого света. Чтобы ползти до самой вершины и хоть видеть, докуда поднимается вода. Всем нутром своим я ненавидел темноту. Ибо гнала меня вверх не вода, а тьма между водой и моими пятками. От мысли, что она догонит меня и зальет своими чернилами до самого сердца, бросало в холодный пот.

В голове крутился тот же киножурнал. Масса воды продолжает свое бесконечное падение с дамбы. Камера кропотливо снимает с разных углов — разве что не облизывает водный поток: сверху, в упор, а потом и сбоку. На белом и гладком бетоне пляшет тень воды. Я вглядываюсь — и чувствую, будто это моя собственная тень. На стене плотины размером с морскую бухту. Я смотрю на нее, сидя в кресле кинотеатра. Знаю, что это моя тень, но не понимаю, как поступить. Я — зритель, мне всего десять лет. Что вернее: бежать к экрану и хватать свою тень — или забраться ночью в каморку механика и выкрасть пленку? В итоге я просто сижу, ничего не делая, и таращусь в экран.

А тень все танцует передо мной. Мой огромный, растянутый вверх силуэт дрожит, как от зноя, на бетонной стене плотины. Я всегда считал, что она не умеет говорить, а тем более — подавать какие-то знаки руками. Но сейчас она действительно пытается что-то мне втолковать. Отлично знает, что я сижу и смотрю на нее из зала. Но, как и я, ничего не может с собой поделать. Всего лишь тень.

Другие зрители в зале, похоже, не замечают, что тень на плотине — моя. Рядом сидит старший брат, но даже он ни о чем не догадывается. Если б догадался, сразу шепнул бы мне на ухо. Такой у меня брат: в кино просто рта не закрывает.

Я тоже никому не сообщаю, что тень моя. Все равно никто не поверит. К тому же, она явно хочет передать послание мне одному. Из другого места, другого времени, пытается мне что-то сказать с экрана. Одна-одинешенька на огромной стене. Как она очутилась там во время съемки и что собиралась делать дальше — не знаю. Может, так и висела, пока ее не проглотила ночная мгла? А может, ее смыло потоком и унесло в открытое море, где она и дальше выполняет роль моей тени? От этой мысли на душе тоскливо и безысходно.

Новость о плотине сменяется репортажем с коронации в какой-то европейской стране. По каменной площади катит роскошная повозка, запряженная лошадьми с какими-то странными колпаками на носу. Я ищу свою тень на брусчатке, но вижу лишь тени колес да копыт…

На этом воспоминание обрывалось. Хотя я никак не мог ответить себе: а было ли это на самом деле? И если было — разве не странно, что я раньше такого никогда не вспоминал? Или это мираж? Видение, навязанное кромешной мглой и клокотанием наползавшей воды? Когда-то я читал одну книгу по психиатрии, где описывался подобный трюк нашей психики: дескать, попав в экстремальные условия, тело довольно часто защищает психику от чрезмерно грубой реальности тем, что видит «сны средь бела дня». Так это называлось в книге. Однако мое видение было резче всякого сна — и таким ярким, будто дело касалось моей жизни. Я вспомнил все запахи и звуки, которые меня тогда окружали. И пережил все эти чувства: растерянность, смятение и страх, когда не за что зацепиться, — такие неизбежные для любого десятилетнего пацана. А значит — кто бы и как это ни называл, — во мне действительно что-то когда-то произошло. И теперь, в критической ситуации, некая сила выгнала эту сцену из мрачных подвалов памяти на свет божий в моей голове.

Сила?

Очевидно, все дело операции на мозг, которую всем нам делали, когда прививали способность к шаффлингу. Они отделили от меня мою память стеной моего же сознания… И годами крали ее, прямо из моих рук!

Я всерьез завелся. Да ни одна мразь Вселенной не имеет права красть у меня мою память! Память — это МОЕ! Мое и больше вообще ничье! Украсть у человека память — все равно, что отнять у него Время. Чем больше я свирепел, тем меньше боялся какой-то темноты. Нет, ребята. Что бы вы ни задумали, я, еще поживу. Скоро я выберусь из этого лабиринта и верну себе память, чего бы мне это ни стоило. А конец ли света у вас или рановато еще — мне плевать. Не знаю, как вы, но я до сих пор планировал и в следующей жизни родиться самим собой — цельным, а не каким-то половинчатым безобразием…

— Веревка! — закричала толстушка.

— Что — веревка?

— Иди скорей сюда! Смотри — веревка висит!

Я торопливо перелез через три-четыре ступеньки, догнал толстушку, и она зачем-то погладила ладонью шершавую стену. Приглядевшись, я и в правду увидел спущенную сверху веревку. Не очень толстый, но прочный трос из альпинистского снаряжения кончался на уровне моей груди. Я ухватился за него и осторожно подергал. Похоже, неплохо закреплен где-то наверху.

— Это дед, я уверена! — радостно завопила она. — Это он нам веревку спустил!

— Давай-ка пройдем еще кружок, — предложил я. — Мало ли что это может быть…

Почти не глядя под ноги, мы чудом проделали еще один оборот вокруг Башни. Трос никуда не исчез. Примерно через каждые тридцать сантиметров на нем были завязаны узлы.

— Это дед, я точно знаю, — едва отдышавшись, заявила она. — Он всегда все продумывает до мелочей.

— Да уж, — согласился я. — Ты когда-нибудь лазила по канату?

— А как же? — обиделась она. — Я с детства хорошо лазаю. разве не говорила?

— Тогда первая и полезай, — сказал я. — Заберешься — помигаешь фонариком. Тогда и я поползу.

— Тогда тебя точно затопит. Может, лучше обоим сразу?

— Одна веревка — один человек. Правило альпинистов. Во-первых, порваться может, а во-вторых — ползти и труднее, и дольше. А с веревкой в руках я выберусь даже из воды.

— Знаешь… А ты сильней, чем я думала, — вдруг тихо сказала она.

Замерев в темноте, я ждал от нее поцелуя, но она лишь молча зашуршала армейскими брюками, поднимаясь по тросу. Я вцепился в скалу и стал смотреть, как свет фонарика уползает вверх, вихляя, как полоумный. Словно чья-то пьяная в стельку душа нагулялась вдоволь и, шатаясь, возвращается обратно на небо. Страшно хотелось виски. Но бутылка — в рюкзаке, а я вишу такой раскорякой, что достать ее практически невозможно. Тогда, плюнув на бутылку, я представил, как сижу где-нибудь и пью это виски по-человечески. Чистый, тихий бар. Передо мною — блюдце с арахисом, из колонок тихо льется «Vendome» в исполнении «Эм-Джей-Кью», а я пью двойной виски со льдом. Ставлю стакан на стойку и долго его разглядываю, не прикасаясь. Виски — напиток, который сначала разглядывают. И лишь когда надоест, пригубливают. Так же, как и красивых женщин.

Я вдруг вспомнил, что у меня больше нет ни выходных костюмов, ни приличных пальто. Эта безумная парочка искромсала в клочья весь мой гардероб. Черт бы их всех побрал! И в чем мне теперь ходить в приличные бары? Стало быть, для похода в бар я должен зайти куда-нибудь приодеться. Решено: покупаю себе твидовый костюм. Элегантного синего цвета, три пуговицы, сидит как влитой, идеальная пройма, чуть старомодный — точь-в-точь как у Джорджа Пеппарда в начале шестидесятых[406]. Сорочку голубую. Одного цвета с пиджаком, лишь на тон светлее, «оксфорд», строгий воротничок. Галстук в меленькую полоску, красный с зеленым. Красный — густой, матовый, а зеленый — на грани с синим, как море в шторм. И вот, одевшись в приличном магазине, который приглянулся мне совершенно случайно, я захожу в не менее случайный бар и заказываю двойной виски со льдом. И все эти пиявки, жаббервоги и рыбы с когтями стервятников просто-напросто катятся к дьяволу. Я сижу в синем твиде и пью виски из далекой Шотландии.

Краешком сознания я отметил, что клокотание внизу стихло. Возможно, вода перестала подниматься из дыр. А может, дойдя до какого-то уровня, прекратила шуметь. Мне это было до лампочки. Пускай себе поднимается куда хочет. Я уже принял решение выжить и готов проорать это на весь белый свет. Чтобы никакая тварь в этом мире не посмела больше меня терзать и вертеть моей жизнью, как ей вздумается.

Но поскольку орать на белый свет в такой темноте смысла не было, я просто вцепился покрепче в скалы и попробовал задрать голову. Толстушка уже вскарабкалась куда выше, чем я предполагал. Не знаю, сколько между нами было метров, но никак не меньше трех-четырех этажей приличного универмага. Где-то на уровне залов женской одежды. А может, и на уровне отделов кимоно[407]. Какой же высоты эта Башня на самом деле? Мы поднялись уже черт знает как высоко, а вершины все нет. Как-то я уже забирался из любопытства — пешком, по лестницам! — на крышу двадцатишестиэтажного небоскреба. Очень похожее чувство.

Правда, сейчас я, слава богу, не видел под собою ни зги. Ибо самый крутой альпинист, окажись он на такой высоте без снаряжения и в затрапезных кроссовках, наложил бы в штаны от страха. Для него это все равно, что мыть снаружи окно небоскреба без строительной люльки и страховочной сети внизу. Пока лезешь все выше и выше в слепящую бездну, еще ничего; а чуть остановишься — сразу мысль о пропасти под ногами…

Я глянул вверх. Похоже, толстушка еще в пути: далекий фонарик беспорядочно мотало из стороны в сторону. А девчонка и правда отлично лазит по канату, подумал я. Даже на такой высоте, от которой свихнуться можно. Интересно, старик специально устроил нам свидание именно здесь? Нельзя было найти местечка поприличнее?

Распятый на скале, я рассеянно думал об этом, пока не послышался крик. Далеко вверху ритмично мигала, как сигнальный фонарь самолета, тусклая желтая искра. Толстушка добралась. Я вцепился одной рукой в трос, другой вытащил из кармана фонарик и посигналил ей в том же ритме. Потом посветил вниз, пытаясь разглядеть уровень воды, но не увидел почти ничего. Такой жалкий луч пробивает тьму лишь на пару метров вокруг. Часы на руке показывали четыре двенадцать утра. Даже не рассвело. Никому еще не принесли утреннюю газету. Электрички не ходят, метро закрыто. Люди на поверхности спят как сурки — и ни о чем, вообще ни о чем на свете не подозревают.

Я натянул веревку покрепче, глубоко-глубоко вдохнул и начал медленно карабкаться вверх.

Глава 24

КОНЕЦ СВЕТА
Площадь Теней
Когда я просыпаюсь, дивной погоды, простоявшей три дня, будто и не бывало. Небо снова окутано тучами: солнечный свет прорвался было на землю, но долго погулять ему не дали. Лишь голые деревья вздымают в холодное серое небо осиротевшие ветви, да Река разбрызгивает по округе зябкий плеск. Так и кажется: вот-вот пойдет снег.

— Сегодня снега, наверно, не будет, — говорит старик. — Тучи еще не те. Из таких он обычно не сыплет.

Я открываю окно и смотрю на пепельно-серые тучи. Из каких снег обычно сыплет, а из каких нет, я, пожалуй, не пойму никогда.


Когда я вхожу, Страж греет ноги у большой железной печки. Печка трофейная, точь-в-точь, как в Библиотеке. Сверху — конфорка для чайника или кастрюли, у самого пола — выдвижной ящик для золы, перед топкой — большая металлическая решетка. Страж сидит перед печкой на стуле, придвинув к решетке ноги. Вся комната пропитана паром из чайника вперемешку с терпким запахом дешевого трубочного табака, — надо думать, тоже трофейного, — и от дикой смеси запахов меня начинает мутить. Разумеется, есть в букете и кислая вонь от ног самого Стража. За его стулом — большой деревянный стол, на котором лежит огромный точильный камень, а вокруг разбросаны разные тесаки и топорики. Металл потемневший, натруженный.

— Плохо без шарфа, — говорю я. — Шея мерзнет.

— Это точно, — почти благодушно кивает Страж. — Хорошо тебя понимаю…

— В архиве Библиотеки — куча старых вещей. Я могу оттуда что-нибудь взять?

— Ах, вон ты к чему… — соображает он наконец. — Из вещей забирай что хочешь. Тебе — можно. И шарф, и пальто, и что еще пригодится.

— А эти вещи действительно ничьи?

— Чьи они — не твоя забота, — отвечает он. — Хозяева, если и есть, о них давно уже позабыли. А ты, я слыхал, собрался найти Инструмент?

Я киваю. Страж знает все.

— Обычно Город таким инструментом не пользуется, — говорит он. — Но если поискать… Работаешь ты старательно. Можешь завести себе Инструмент, если хочешь. Сходи на станцию и спроси у Смотрителя.

— На какую станцию? — удивился я.

— Электрическую, какую ж еще, — усмехается Страж и тычет в лампочку над головой. — От чего, по-твоему, в Городе свет? От яблок на деревьях?

Продолжая усмехаться, он рисует мне на клочке бумаги дорогу к Электростанции.

— Пойдешь по южному берегу вверх по Реке. Минут через тридцать увидишь слева старый зерновой амбар без крыши и дверей. Здесь повернешь направо, пройдешь еще немного, обогнешь Холм, ступишь в Лес — и метров через пятьсот ты у Станции. Запомнил?

— Кажется, да, — киваю я. — Но разве зимой в Лесу не опасно? Все предупреждают, да и сам я еле живой оттуда вернулся…

— Ах, да! — вспоминает он ни с того ни с сего. — Совсем забыл. Я ж сам подвозил тебя на телеге до холма… Ну, и как ты сейчас? Оклемался?

— Уже лучше. Спасибо.

— Набрался ума-разума?

— Да уж… — вздыхаю я.

Страж довольно ухмыляется и шевелит ножищами у огня.

— Ума набраться — дело хорошее, — сказал он. — Когда люди умнеют, они становятся осмотрительнее. И больше не дают себя поранить. У хорошего лесоруба только одна серьезная рана. Одна. Не больше и не меньше. Понимаешь, о чем я?

Я киваю.

— А насчет Станции не беспокойся. И стоит на краю Леса, и дорога до самого крыльца. Не заблудишься, да и лесных людей не встретишь. Только не вздумай свернуть с дороги или забрести в Лес за Станцией. Тогда уж точно пиши пропало.

— А Смотритель там тоже… лесной?

— Нет, этот парень — сам по себе. Не такой, как лесные, и не такой, как жители Города. Весь недоделанный какой-то. В Лес не ходит, в Город носа не кажет. Ни горячо от него, ни холодно.

— А что за люди эти лесные?

Страж наклоняет голову и молча смотрит на меня в упор.

— Я, кажется, с самого начала тебе говорил: спрашивать или нет, решаешь ты, а отвечать или нет — моя забота.

Я снова киваю.

— А, ладно… Все равно отвечать неохота, — машет рукой страж. — А ты, я помню, все со своей тенью хотел встретиться? Ну, как — может, пришла пора? Зимой все тени слабнут. Даже встреча с тобой уже не поставит ее на ноги.

— Ей так плохо?

— Да нет, не сказал бы… Здорова как лошадь. Я уж ей и разминку даю на свежем воздухе, и кормлю так, что не стыдно. Но зимой, когда холодно и дни короткие, все тени бледнеют. Винить в этом некого. Так природа распорядилась. Мы с тобой тут ни при чем. Да она и сама тебе все расскажет…

Он снимает со стены огромную связку ключей, прячет в карман пальто и, зевая, надевает ботинки-снегоходы с железными шипами на подошвах.

Мертвая зона, где живет моя тень, расположена ровно на полпути между Городом и остальным белым светом. Я не могу уйти из Города, а моя тень не может в него войти. Вот почему это место — единственное, где могут встретиться тень, потерявшая человека и человек, потерявший тень. Вход на Площадь Теней — через заднюю дверь Сторожки. Вопреки названию, она мало похожа на площадь. Скорее уж — небольшой садик, притиснутый к дому и обнесенный оградой из острых железных пик.

Страж достает из кармана ключи, отпирает ворота, пропускает меня и входит сам. Небольшая квадратная площадка упирается в Стену. В одном углу растет старый вяз, под которым стоит простенькая скамейка. Дерево совсем блеклое, живое или нет — непонятно.

В дальнем углу, под самой стеной, я вижу небольшой сарайчик, сложенный из битого кирпича и обрезков древесины. Пустое окно забито доской, когда-то служившей трамплином в неведомом бассейне. Трубы нет — стало быть, не отапливается.

— Вон там и спит твоя тень, — говорит Страж. — Там, внутри, не так плохо, как ты думаешь. Есть вода, туалет. Комнатка в подвале, так что ветром не задувает. Не гостиница, конечно, но от ветра с дождем спасает. Зайдешь?

— Да нет… Здесь поговорю, — отвечаю я. После зловония Сторожки голова раскалывается, и хочется подышать свежим воздухом.

— Ну, смотри. — И Страж входит в сарайчик один.

Подняв воротник, я сажусь на скамейку и, нервно постукивая каблуками, жду встречи с тенью. На окаменевшей земле местами белеют островки снега. Ближе к вечеру у подножья стены остаются так и не растаявшие сугробы.

Немного погодя Страж выходит из сарайчика и, клацая шипами по мерзлой земле, вразвалку идет через площадь ко мне. Моя тень медленно бредет за ним. «Лошадиным здоровьем», о котором говорил Страж, она явно не блещет. Вид изможденный: от лица остались одни глаза под копной давно нечесаных волос.

— Ладно, болтайте, — говорит мне Страж. — Накопилось, небось, разговоров. Но смотри, особо не забалтывайся. Как прицепится снова — возись потом с нею… И чего цепляться-то? Все одно отрежу. Я прав или нет?

Я киваю. Действительно, все равно ведь отрежет. Просто лишняя работа для него.

Мы с тенью глядим, как он запирает ворота иступает к Сторожке, гремя ботинками. Лишь когда за ним хлопает тяжелая дубовая дверь, тень присаживается рядом со мной на скамейку. И принимается, как и я, постукивать каблуками о землю. На ней грубой вязки расползшийся свитер, рабочие штаны и подаренные мною ботинки.

— Ты в порядке? — спрашиваю я.

— С чего бы, интересно, мне быть в порядке? — мрачно говорит моя тень. — Холод собачий, жратва как помои…

— Я слышал, у тебя бывает разминка на свежем воздухе.

— Разминка? — ошалело смотрит на меня моя тень. — Вот, значит, как он это называет… Каждый день он вытаскивает меня отсюда и велит помогать ему, когда он сжигает зверей. Мы нагружаем трупами телегу, отвозим за Ворота, вываливаем в лесу, обливаем керосиновым маслом и сжигаем. Но сначала он оттяпывает им головы. Видал его коллекцию ножей? Да он просто ненормальный, этот мужик, разве не ясно? Дай ему волю — весь белый свет порубает в капусту.

— Так он все-таки житель Города?

— Да нет, вряд ли. Его, кажется, кто-то нанял. Сжигать зверей для него — удовольствие. Для жителя Города это немыслимо. С начала зимы он их сжег просто ужас сколько. Сегодня утром еще четыре трупа. Сейчас поедем жечь.

С полминуты мы молчим, синхронно постукивая каблуками о мерзлую землю. Зимняя пташка, чирикнув, срывается с ветки вяза и улетает.

— Твоя Карта дошла до меня, — говорит моя тень. — Нарисована хорошо. И пометки очень ценные. Только поздно.

— Да я и так чуть не загнулся, — оправдываюсь я.

— Знаю. Но это ничего не меняет. С приходом зимы Карта уже не нужна. Получи я ее раньше, все повернулось бы иначе. И план уже был бы готов…

— Какой еще план?

— Побега, какой же еще? Или ты думаешь, мне Карта от нечего делать понадобилась?

Я качаю головой.

— Расскажи побольше об этом Городе, — прошу я. — Какой в нем смысл? Все-таки у тебя почти вся моя память…

— Ну, не совсем так, — говорит тень. — У меня, конечно, осталась бо́льшая часть твоей памяти, но я ведь не могу распоряжаться ею как хочу. Для этого нам пришлось бы снова соединиться. Но пока еще нельзя. Иначе мы перестанем общаться, а тогда всему плану конец… Так что я тоже сижу здесь и пытаюсь сообразить, какой смысл у этого Города.

— Ну и как? Стало понятнее?

— Немного. Но я еще не могу тебе рассказать. Пока не обдумаю все до конца, не смогу четко объяснить. Погоди еще немного. Есть у меня один план, вот-вот додумаю… Не опоздать бы только. Из-за этой проклятой зимы я действительно слабну. Того и гляди, выйдет так, что план планом, а выполнить — сил не хватит. Потому мне и нужна была Карта до начала зимы…

Я гляжу на дерево над головой. Меж толстых веток проглядывают лоскутки угрюмых туч.

— Но отсюда не убежать, — говорю я. — Разве по Карте непонятно? Все выходы перекрыты. Здесь — Конец Света. Назад не вернуться, вперед не продвинуться.

— Я не знаю, что там за конец, но отсюда обязательно должен быть выход. Это я нутром чую. Как будто на небе написано: «Отсюда есть выход». Вот я и думаю: должен быть какой-нибудь способ, вроде птичьего. Куда летят птицы? Наружу. Значит, за Стеной действительно есть внешний мир, а людей из Города туда не пускают. Иначе зачем обносить Город Стеной? А если есть стена, в ней должен быть выход.

— Возможно, — вздохнул я.

— Он есть, и я его найду. Мы с тобой убежим отсюда. Я в такой дыре загибаться не собираюсь.

Тень замолчала и снова застучала каблуком по земле.

— Мне сразу ясно было — это Город-урод. Да и сейчас я думаю так же. Но в своем уродстве он гармоничен. Каждая деталь неправильна, но все подходит друг другу, все имеет свой порядок… Примерно вот так.

Тень каблуком начертила на земле окружность.

— Круг замкнут. Чем дольше я сижу и чего-то жду, тем чаще начинает казаться, будто они правы, а я ошибаюсь. Уж слишком складно у них все подогнано… Понимаешь, о чем я?

— Понимаю. Мне иногда тоже так кажется. Что моя жизнь в сравнении с Городом — жалкое недоразумение.

— Наоборот! — восклицает тень, рисуя на земле какие-то закорючки. — Это мы правы, а они ошибаются. Мы хотим жить по природе, а они природу переделывают. Ты не должен сомневаться. Верь, пока остаются хоть какие-то силы. Иначе сам не заметишь, как Город проглотит тебя, окончательно и бесповоротно.

— Что нормально, что нет — каждый понимает по-своему. А у меня украли память, и я не могу сравнить и понять, что есть что.

Тень кивает.

— Я знаю, ты сейчас не в себе. Но все же попытайся сообразить… Ты веришь в вечный двигатель?

— Да нет… По-моему, его не бывает.

— Вот и здесь так же. Этот Город, безопасный и совершенный, — все равно что вечный двигатель. Совершенных миров не бывает. А этот мир почему-то есть. Значит, откуда-то он получает энергию для поддержания своего уродства.

— Но откуда?

— Этого я пока не пойму. Говорю же, все это только версии. Еще нужно обдумать их до конца. Подожди немного.

— Ну, расскажи хотя бы версии. Может, я чем помогу.

Тень вынимает руки из карманов и, подышав на пальцы, сцепляет их на коленях.

— Да нет, у тебя не получится. У меня ведь болит только тело, а ты болеешь изнутри. Сначала ты должен вылечиться. Иначе мы оба превратимся в мусор еще до побега. Мне нужно посидеть и в одиночку все обдумать. А тебе надо прийти в себя, иначе мы не спасем твою задницу. Это сейчас самое главное.

— Да, я сейчас не в себе, это правда, — говорю я, разглядывая круг на земле. — Никак не могу определиться. Понять, что за человек я был когда-то. И сколько сил остается, когда забываешь себя… Здесь, в Городе, у которого своя сила и свои ценности. Как и ты, я с приходом зимы тоже слабею. И уже не верю в себя, как раньше…

— Да нет же, все не так! — спорит со мной моя тень. — Себя-то ты не теряешь. Просто от тебя скрыли память о том, кто ты на самом деле. Поэтому ты и запутался. Но запомни одно: ты не ошибаешься. Даже если потерял память, твое «я» выведет тебя куда нужно. Оно с тобою всегда, потому что твоему телу для любого поступка нужен вопрос «зачем». А если уж совсем просто, — от себя ты не уйдешь никуда. Ты — это ты. Нужно только верить в себя. Иначе тебя унесет во внешний, чужой мир, и ты не найдешь дорогу обратно до конца жизни.

— Я попробую, — обещаю я.

Моя тень кивает, поднимает голову, долго разглядывает небо. И, ничего не найдя в нем, закрывает глаза.

— Когда я не знаю, куда идти, я всегда вспоминаю птиц, — говорит моя тень. — Глядя на них, я понимаю, что не ошибаюсь. Птицам плевать на порядки в Городе. Ни Стена, ни Ворота, ни зов охотничьего рога не собьют их с пути. Когда звучит рог, ты, надеюсь, смотришь, что в это время делают птицы…

Я слышу, как Страж окликает меня. Время свидания истекло.

— Ты пока не приходи, — шепчет мне тень на ухо. — Когда надо будет, я сам устрою встречу. Этот Страж себе на уме; будем часто встречаться — обязательно что-нибудь заподозрит. Тогда всему плану конец. Поэтому делай вид, будто у нас с тобой разговор не клеится. Понятно?

— Понятно, — киваю я.


— Ну как? — спрашивает Страж, когда я возвращаюсь в Сторожку. — Очень весело разговаривать с тенью, которую давно не видел?

— Не знаю… — качаю я головой.

— Вот и я о том же, — удовлетворенно кивает он.

Глава 25

СТРАНА ЧУДЕС БЕЗ ТОРМОЗОВ
Еда • Фабрика грез • Западня
Лезть по веревке оказалось проще, чем карабкаться по лестнице жаббервогов. Я отталкивался ногами от скалы, то и дело повисая в пространстве, перехватывал веревку повыше, подтягивался и рывок за рывком поднимался вверх. Прямо сцена из «Аламо»[408]. Ну разве что веревка в кино без узлов. На веревку с узлами зритель не клюнет.

Время от времени я задирал голову и смотрел на огонек ее фонаря, но не мог разобрать, сколько еще осталось. Рана на животе пульсировала в такт сердцу. Ушибленная голова раскалывалась на куски. Боль не мешала лезть по веревке, но и униматься вроде не собиралась.

Луч ее фонаря становился все ярче. Хотя, если честно, мне это только мешало. К темноте я уже привык, а на свету начал соскальзывать, теряя ориентировку. Выступы в скале на свету казались ближе, а тени — глубже. Да и просто слепило глаза. Что ни говори, даже человеческое тело приспосабливается к новым условиям. Стоит ли удивляться тому, что научились вытворять в темноте жаббервоги.

Узлов через шестьдесят или семьдесят я наконец дополз до цели и, подтянувшись на руках, выбрался на каменную площадку, как пловец на бортик бассейна. От веревки руки совсем занемели, и подтягиваться пришлось очень долго. Словно я только что проплыл кролем километр или два. Толстушка помогала мне, таща за ремень.

— Ну, слава богу! — воскликнула она. — Если б не веревка, мы бы минут через пять утонули.

— Очень мило, — выдавил я, без сил распластавшись на земле. — Вода высоко поднялась?

Она осветила скалу под ногами, взялась за трос и вытянула его из пропасти. Где-то с узла тридцатого он стал насквозь мокрым. Она была права: проползи мы по лестнице еще пять минут — и нам стало бы некуда торопиться.

— Деда нашла? — спросил я.

— Конечно, — ответила она. — Он там, в Алтаре. Только ногу вывихнул, когда убегал.

— Он что, добирался сюда с вывихнутой ногой?

— Ага. Дед крепкий. У нас в семье все выносливые.

— Похоже на то, — согласился я. Конечно, я тоже не хлюпик, но на спор с этой парочкой тягаться бы не стал.

— Идем! Он нас ждет. Хочет срочно с тобой поговорить.

— Взаимно…

Я снова взвалил на плечи рюкзак и поплелся за ней к Алтарю. Мы подошли к круглой дырке в скале, нырнули в нее и оказались в просторной пещере. Большая натриевая лампа освещала ее рассеянным желтым сиянием, точно в каком-нибудь бомбоубежище. От выступов на стенах по всей пещере разбегались причудливые тени. Под лампой, закутавшись в одеяло, сидел Профессор. Половину его лица скрывала густая тень. Из-за странного света казалось, будто глаза его провалились в череп, но настрой у старика был веселым и общительным.

— Ну что, натерпелся страху? — бодро спросил он. — Я знал, что вода поднимется, но думал, вы появитесь раньше.

— Прости, дед, — сказала толстушка. — Я заблудилась на улице, а потом искала его весь день, и мы опоздали на целые сутки…

— Ладно, ладно! — махнул рукой Профессор. — Опоздали, не опоздали — теперь уже все равно.

— Как это? — не понял я. — Что значит «все равно»?

— Не гони лошадей. Сначала давай с тебя пиявок снимем. Если сразу не снять, шрамы останутся.

Я сел на землю в метре от него. Толстушка пристроилась сзади, достала из кармана спички, зажгла одну и поднесла к моей шее. Вж-жик! — раздалось за ухом, и сочно-красная, разбухшая от крови пиявка отвалилась, как пробка от винной бутылки, и шмякнулась на землю. Одна за другой пиявки шлепались с меня, и каждую корчившуюся гадину толстушка методично давила кроссовкой. Шея и затылок саднили, как обожженные. Казалось, стоит лишь повернуть голову, и кожа лопнет, точно у помидора. Еще неделя такой жизни — и я, покрывшись ранами с головы до ног, стану ходячим пособием по оказанию первой помощи. Мои красивые цветные фотографии со стрелочками и комментариями будут развешивать в аптеках города как наглядный пример последней стадии трихофитоза[409]. Дырка в животе, шишка на лбу, синяки от пиявок. Добавим сюда невстающий пенис — и картина завершена.

— У вас найдется что-нибудь поесть? — поинтересовался Профессор. — Я так торопился, что ничего не захватил. Со вчерашнего дня — на одном шоколаде…

Я открыл рюкзак, достал пять-шесть банок консервов, буханку хлеба, флягу с водой и передал старику. Тот жадно отпил из фляги, с прищуром ценителя редких вин исследовал все консервы и оставил себе солонину и персиковый компот.

— Присоединяйтесь, — предложил он, но мы отказались. После всего пережитого о еде хотелось думать меньше всего на свете.

Профессор отломил кусок хлеба, положил на него солонины, со зверским аппетитом сжевал, затем умял полбанки персиков и выдул компот. Я тем временем достал из кармана бутылочку виски и пару раз хорошо глотнул из нее. На душе полегчало. Боль, конечно, не прошла, но от алкоголя, парализовавшего нервы, зажила какой-то отдельной от меня жизнью.

— Вы меня просто спасли, — сказал наконец Профессор. — Как правило, я обновляю запасы, чтобы в крайнем случае протянуть здесь два-три дня. Но в последнее время все как-то руки не доходили. Непростительная оплошность. Привыкаешь к мирным размеренным будням — и бдительность притупляется. Отличный урок на будущее. Готовь сани летом, а зонтик в ясный день. Наши предки знали, что говорили.

И он разразился утробным смехом. Уох-хо-хо.

— Ну, вот вы и подкрепились, — сказал я. — Пора и о деле поговорить. Расскажите с самого начала: чего вы когда-то хотели, что получилось в итоге, чем это теперь чревато, что следует делать мне — словом, рассказывайте все.

— Боюсь, в таком случае беседа выйдет слишком, хм… узкопрофессиональной, — с сомнением произнес Профессор.

— Ничего. Сложные места излагайте попроще. Главное — чтобы я понял, как все устроено, откуда что пришло и куда идет.

— Боюсь, если я расскажу тебе все, ты разозлишься на меня до конца жизни. А я бы этого не хотел…

— Я не буду злиться, — пообещал я. И действительно, злиться в моей ситуации было бы слишком непродуктивно.

— Прежде всего, я хочу перед тобой повиниться, — сказал Профессор. — Как-никак я использовал тебя для экспериментов без твоего ведома, и ты очень серьезно влип. В этом я глубоко раскаиваюсь. Это не слова. Мне очень жаль, что так получилось. Но я хочу, чтобы ты понимал: моя работа слишком ценна. Она не имеет себе равных. К тому же, такова натура ученого: дай ему неразработанную жилу, и он будет копать, забыв обо всем на свете. Его удел — постоянно отслеживать, куда движется эволюция. Строго говоря, именно чистота научного подхода и толкает вперед мировой прогресс… Ты ведь читал Платона?

— Почти нет, — ответил я. — Но насчет чистоты ваших помыслов я уже все уяснил. Ближе к делу.

— Извини. Я только хотел сказать, что иногда чистота научного подхода ранит людей. Точно так же, как их ранит чистота природных явлений. Извержения вулканов хоронят города, наводнения уносят тысячи жизней, землетрясения раскалывают кору планеты, как яичную скорлупу. Но никто же не обвиняет Природу в злонамеренности…

— Послушай, дед, — подала голос внучка. — Говори короче, иначе мы никуда не успеем.

— Да-да, ты права, — спохватился Профессор и потрепал ее по плечу. — Вот только… С чего бы лучше начать? Никогда не умел излагать свои мысли в привычном для людей порядке…

— Что за данные вы передали мне для шаффлинга?

— Чтобы это объяснить, придется раскапывать, что случилось три года назад…

— Уж будьте так любезны, — попросил я.

— Я тогда работал в Центральной лаборатории Системы. Но не как штатный сотрудник. Скорее, как руководитель самостоятельной научной бригады. В моем распоряжении была команда из пяти человек, прекрасное оборудование и неограниченные субсидии. И хотя деньги для меня никогда проблемой не были, а работать под чью-то дудку — хуже пытки, столь богатого материала для исследований, какой предоставила мне Система, я бы не получил больше нигде. Ничего в жизни я не хотел так страстно, как увидеть реальные плоды своего труда… Система тогда находилась в очень опасном положении. Какой бы метод шифрования ни предлагали конверторы, кракеры взламывали все коды один за другим. Мы усложняли шифр — они подбирали ключ, и так без конца. Как соседи, которые заборами меряются. Один построил забор — другой, не желая уступать, тут же строит выше. В итоге оба забора получаются такими высокими, что в них уже нет никакого проку. Но остановиться нельзя. Остановишься — проиграл. А у того, кто проиграл, пропадает весь смысл существования. Вот почему Система решила разработать метод шифрования на принципиально иной основе. Идеальный шифр, который невозможно взломать. Над группой ученых, занимавшихся этой проблемой, меня поставили руководителем. И не прогадали. Все-таки я считался — да и до сих пор считаюсь — самым талантливым и целеустремленным нейрофизиологом. Я не писал докладов и не выступал перед Научным Советом, из-за чего эти ослы в академиях меня полностью игнорировали. Однако по уровню знаний о головном мозге со мною не сравнится никто. Система это понимала, оттого и поручила мне руководство процессом. Им требовался новый подход. Не в усложнении метода, не в шлифовке уже наработанных способов, но — в принципиальной смене концепции. А такая работа не под силу школярам, которые чахнут с утра до вечера в лабораториях над бумажками с цифирью да подсчитывают зарплату. Настоящий ученый-творец — человек независимый!

— Однако, став членом Системы, вы потеряли свою независимость, не так ли? — уточнил я.

— Да, — сбавил тон Профессор. — Именно так… И я это признаю. Жалеть не жалею, но признаю. Не хочу оправдываться — но мне действительно хотелось увидеть результаты своих открытий. К тому времени у меня в голове уже сформировалась стройная теория, но не было способов ее подтвердить. Я уперся в больное место нейрофизиологии: на какой-то стадии экспериментов только на животных уже не протянешь. Ибо даже мозг обезьяны не способен погружаться в собственную память так же глубоко, как человеческий.

— И вы использовали нас как подопытных крыс?

— Э, погоди, не торопись. Сначала я объясню тебе вкратце мою теорию. Существует расхожее представление: нет шифра, который нельзя сломать. И, в общем, это верно. Любой шифр основан на каком-то принципе. каким бы сложным и изощренным он ни был, этот принцип — не более чем перекресток сознаний многих людей. Понял принцип — разгадал шифр. Больше всего доверия у людей вызывает система «книга для книги», когда двое договариваются, какая строчка на какой странице книги будет служить ключом. Но тут есть одна проблема: если книга найдена — шифр раскрыт. Не говоря уже о том, что оба должны всегда держать книгу под рукой, а это опасно… И вот я подумал: идеальный шифр может быть лишь один. Тот, к которому ни у кого нет ключа. Нужно шифровать информацию через идеальный черный ящик, и расшифровывать, если понадобится, через него же. При этом устройства ящика не знает даже его хозяин. Пользоваться может, а что внутри — не знает. А если знания нет, то и украсть нечего. Просто, не правда ли?

— То есть ваш черный ящик — это какие-то глубины психики?

— Именно. Но выслушай все до конца. Проблема лишь в том, что каждый действует по своим мотивам. Все люди разные, каждый — неповторимая личность. Но что такое личность? Автономная система мышления, построенная на личном опыте. Проще говоря, наше драгоценное «я». Единственное и ни на что не похожее… Однако нам самим эта система мышления не подвластна. Ни мне, ни тебе. Мы контролируем — вернее, думаем, что контролируем — не более одной пятнадцатой, если не двадцатой доли всего, что происходит у нас в голове. Это даже верхушкой айсберга не назовешь. Вот, например, ответь на такой вопрос: ты смельчак или трус?

— Не знаю, — честно ответил я. — Когда трус, когда смельчак… Сразу не скажешь.

— Вот и с сознанием так же: сразу не скажешь. В зависимости от ситуации, ты всякий раз непроизвольно выбираешь между двумя крайностями — смелостью и трусостью, и принимаешь решение в один миг. Для этого в тебе заложена специальная программа. Но ты эту программу не знаешь. Тебе это просто не нужно. И без этого знания прекрасно живешь и работаешь сам по себе. Вот это и есть черный ящик. Иначе говоря, у каждого из нас в голове скрыто нечто вроде огромного кладбища мамонтов, куда мы сами проникнуть не можем. Если не рассуждать о тайнах Вселенной, это — последняя terra incognita[410] в истории человечества… Впрочем, нет — даже не кладбище. Ведь то, что кануло в Лету, там не задерживается. Скорее уж, это фабрика грез! Туда попадают бесчисленные обрывки воспоминаний, мыслей, намерений. Они скручиваются в волокна, которые, в свою очередь, сплетаются в нити, а уже нити образуют единую ткань Системы. То есть буквально Ткацкая Фабрика. Мануфактура! Хозяин — ты сам. Но, к сожалению, посетить свое хозяйство не можешь. Для этого тебе надо выпить специальное лекарство, как в «Алисе в стране чудес»… Ах, Кэрролл! Гениальная книга.

— То есть Фабрика кроит образцы поведения, которые мы волей-неволей копируем?

— Совершенно верно, — кивнул старик. — Иными словами…

— Секундочку! — перебил я его. — Дайте спросить.

— Да-да, конечно.

— Я понимаю, о чем вы. Но все-таки… Образцы нашего поведения не могут разрастаться настолько, чтобы подменять решения, которые мы принимаем в жизни! Например, проснувшись утром, я решаю, чем запивать гренки — молоком, кофе или чаем, — как мне захочется в этот момент, просто по настроению, разве нет?

— Совершенно верно! — снова закивал Профессор. — Ибо существует и вторая проблема: наше сознание все время меняется. Как огромная энциклопедия, в которую каждый день вносят новую правку. Чтобы стабилизировать человеческое сознание, нам и нужно устранить эти две проблемы.

— Проблемы? — удивился я. — Какие ж это проблемы? По-моему, мы говорим о естественном человеческом поведении…

— Ну-ну, — примирительно улыбнулся Профессор. — Это уже вопрос теологический. Ведь мы сталкиваемся с проблемой детерминизма: определяется ли наше поведение свыше — или каждый свой шаг мы делаем сами? Конечно, наука нового времени много занималась вопросом о наличии в человеке свободной воли. Но что это за зверь — ответа нет до сих пор. Никому еще не удалось подобрать ключ к Фабрике Грез у нас в голове. И Фрейд, и Юнг предлагали много гипотез, но в итоге они всего лишь придумали язык, на котором об этом можно рассуждать. А что такое свободная воля, так и не определили. они лишь придали разговорам о человеческой психике школярско-философский оттенок. Уох-хо-хо…

И старик снова залился своим странным смехом. Мы с толстушкой терпеливо ждали, когда он дохохочет.

— По характеру, я реалист, — продолжал Профессор. — И согласен с древними: богу богово, а кесарю кесарево. По мне, метафизика — просто светский треп о понятиях. Прежде чем лишать реальности все подряд, необходимо решить массу вопросов, для начала собрав их в каком-то ограниченном пространстве. Взять, например, проблему черного ящика. Ты можешь вообще не прикасаться к нему, а просто пользоваться им, как любым другим инструментом. Однако, — Профессор поднял указательный палец, — здесь возникают две проблемы, о которых я говорил. Первая — спонтанность твоих поступков в окружающем мире, а вторая — изменения, которые происходят внутри черного ящика по мере накопления твоего жизненного опыта. К сожалению, эти проблемы решить весьма и весьма непросто. Поскольку и то, и другое, как ты верно заметил, для человека совершенно естественно. Человек живет, приобретая опыт каждую минуту и каждую секунду. Прекратить этот процесс — значит умереть… Когда я понял это, у меня возникла идея. Что если в какой-то момент зафиксировать состояние черного ящика? Пускай потом оно меняется как угодно — но мы сохраним его слепок, чтобы, обращаясь к черному ящику, вызывать ранее сохраненное состояние. Что-то вроде мгновенной заморозки продуктов.

— Погодите, — сказал я. — Выходит, в человеке могут уживаться сразу два сознания?

— Вот именно! — воскликнул старик. — Именно так. Ты быстро соображаешь. Впрочем, я так и думал… Да, ты правильно уловил. Сознание А сохраняется. Потом оно изменяется, переходя от фазы к фазе — A’, A’’, А’’’ и так далее. как будто у тебя в правом кармане часы стоят, а в левом идут, и ты достаешь те, которые тебе сейчас нужны. Так мы решаем одну проблему. Похожим образом можно решить и другую. Для этого нужно у замороженного сознания А отключить возможность выбора на внешнем уровне. Понятно?

— Нет, — сказал я. — Не понятно.

— Другими словами, мы лишаем сознание кожицы, как дантист соскабливает с зуба эмаль. Убираем все лишнее, чтобы исключить любые помехи. И оставляем только самую суть — так сказать, ядро сознания. Затем берем его, уже без кожицы, и замораживаем, погружая в колодец. Бульк! Это и есть принцип шаффлинга в первом приближении. Теория, которую я, в основном, разработал еще до того, как связался с Системой.

— То есть, для этого нужна операция на мозге?

— Да, операция необходима, — кивнул Профессор. — Хотя, возможно, впоследствии мы научились бы обходиться и без нее. Используя какие-нибудь внешние воздействия, вроде гипноза. Но пока это невозможно. Сейчас мы умеем воздействовать на мозг электрошоком, меняя направление токов в нейронной сети. довольно заурядная операция — не сложнее тех, что уже делаются на мозге пациентов с измененной психикой. Электрические разряды в мозгу взаимно компенсируются, а следовательно… Можно, я опущу научные термины?

— Опускайте, — разрешил я. — Оставьте только самое главное.

— Короче говоря, мы ставим перемычку на нервных узлах. Что-то вроде стрелки на железной дороге. А рядом вживляем электрод с микробатарейкой, чтобы, подавая сигналы, менять положение перемычки.

— Так значит, у меня в мозгах батарейка?

— Конечно.

— Ч-черт знает что! — не выдержал я.

— Но это не так страшно, как ты думаешь. Эта штука не больше горошины. На свете много людей, которым вживили и более крупные имплантаты. Но вот что важно: замороженное сознание, или остановившиеся часы — это цепь, замкнутая на себя: попав в нее, не сможешь осознавать собственные мысли. Пока ты внутри — ты не ведаешь, что думаешь и творишь. А все это для того, чтобы у тебя не появилось соблазна исправить свое сознание, как тебе хочется.

— Вот как? А вы позаботились о том, чтобы защитить мое сознание от облучения? Как мне сказал ваш хирург после операции, облучение сильно влияет на мозг.

— Да, было такое предположение. Ни на чем не основанное. Никто его специально не проверял. Но, видишь ли… В прошлый раз ты спрашивал меня об экспериментах на людях. Признаюсь, мы и вправду провели несколько таких опытов. Потому что не могли рисковать ценнейшим материалом, который вы, конверторы, собой представляли. Система отобрала десять человек. Мы подвергли их операции и посмотрели, что получилось.

— И что это были за люди?

— Этого нам не говорили. Для нас это были просто десять молодых парней. Ничем не болевшие, с коэффициентом интеллекта выше ста двадцати, как мы и запрашивали. Кто они — мы не знали. Результаты экспериментов оказались, в общем, удовлетворительными: из десяти человек у семи перемычка работала нормально. А троих заклинило: либо включилось только одно из двух сознаний, либо сознания перемешались.

— И что же сделали с теми, у кого они перемешались?

— Разумеется, их вернули в нормальное состояние. Без всяких последствий. Оставшихся семерых направили на обследование, которое выявило ряд проблем — как технических, так и связанных с психикой испытуемых. Первая — проблема узнаваемости сигнала, который подается на перемычку. Сначала мы использовали просто пятизначные числа. Но — непонятно почему — у некоторых испытуемых перемычка сработала от запаха винограда. выяснилось, когда на обед им подали виноградный сок…

Толстушка прыснула в кулачок, но мне было не до смеха: с тех пор как в меня заложили способность к шаффлингу, я стал очень странно реагировать на запахи. Например, всякий раз, когда я слышал ее духи с ароматом дыни, у меня в голове раздавались какие-то потусторонние звуки. Тут уж не до веселья, когда не знаешь, от какого запаха могут отключиться твои мозги.

— Тогда мы решили подавать между цифрами еще и звуковые сигналы. Ибо мозг испытуемых то и дело реагировал на запахи так же, как на цифровые сигналы. Но оставалась и другая проблема. У некоторых замороженное сознание не включалось, даже если перемычка срабатывала. Как выяснилось, это было связано с их индивидуальными особенностями. Ядра их сознаний оказались чересчур нестабильными. Это были здоровые, умные люди, которые никак не обнаруживали свою личность. Либо же наоборот: личность достаточно выражена, но человек не упорядочивает ее своей волей. Работать с такими было невозможно… Тогда-то и стало ясно, что далеко не всякого можно обучить шаффлингу. Тут мало просто имплантации. Необходимо, чтобы человек был сам к этому предрасположен… В итоге у нас осталось три человека. У этих троих перемычка безупречно срабатывала по сигналу, и замороженное сознание функционировало стабильно и эффективно. После месяца работы с ними мы получили добро на проведение Эксперимента.

— И всем нам вживили средство для шаффлинга?

— Совершенно верно. По результатам различных тестов и собеседований из пятисот человек мы отобрали двадцать шесть психически независимых людей, способных хорошо контролировать свои поступки и эмоции. Это заняло очень много времени и сил, поскольку одними тестами и собеседованиями дело, конечно, не ограничилось. На каждого из этих двадцати шести Система завела досье, куда были занесены все данные об их рождении, школьной успеваемости, семейном положении, особенностях сексуального поведения и другие сведения — вплоть до количества принимаемого алкоголя. Вот почему я знал о твоей жизни практически все.

— Непонятно одно, — сказал я. — Насколько я слышал, ядра сознаний хранятся в архиве Системы. Как такое возможно?

— Для сознания каждого из вас мы создали копию — так сказать, действующую модель. Все эти копии хранятся в архиве Системы.

— Что — абсолютно точную копию сознания?

— Нет, конечно. Но поскольку кора была снята аккуратно, копия от оригинала почти не отличается. Модель представляет собой трехмерную голограмму. В то время техническая база у нас была еще слабоватой. Однако современные компьютеры могут создавать достаточно сложные модели, чтобы имитировать все функции Фабрики Грез. Иными словами, мы подходим к проблеме фиксации отображения… Но это долгий разговор, не будем об этом. Способ копирования был принят такой: считывая электрические импульсы твоего мозга, мы загружаем их образцы в компьютер. Поскольку организация импульсов в цепочки, а цепочек в сгустки происходит по-разному, образцы всякий раз отличаются. Их отличия бывают как статистически значимыми, так и случайными. Это определяет компьютер. Ничего не значащие образцы он удаляет, а осмысленные фиксирует в качестве базовых. Так повторяется несколько миллионов раз — кадр за кадром, как на кинопленке. Наконец, когда мы решаем, что набор образцов больше не изменится, мы закладываем его в черный ящик.

— Вы хотите сказать, что воспроизводите человеческий мозг?

— О, нет, ни в коем случае. полностью Человеческий мозг воспроизвести невозможно. Мы только фиксируем кадры сознания, пробегающие за определенный промежуток времени, но та гибкость, с которой мозг обращается с самим временем, нам недоступна… Но что самое интересное — я научился запускать эту кинопленку.

Мы с толстушкой переглянулись.

— Да-да! Я могу видеть, что происходит в ядре человеческого сознания. Такого еще не делал никто. Это считалось невозможным. А у меня — получилось. Угадай, как?

— Не знаю, — ответил я.

— Я показываю человеку материальный объект, а затем фиксирую реакцию его мозга на зрительное раздражение. Получаемые сигналы отцифровываю, а по цифрам выстраиваю точки изображения. Поначалу изображение очень размыто. Но в ходе настройки всплывает все больше подробностей, и в итоге на мониторе воспроизводится именно та картинка, которую видит испытуемый. Конечно, все не так просто, как я описываю. На самом деле это долгий и сложный процесс. Но, в общем, что-то вроде этого. Так, картинка за картинкой, изображение в компьютере начинает двигаться. Все-таки замечательная штука компьютер — что ему ни прикажешь, все исполнит… В компьютер с сохраненными образцами мы вводим сам черный ящик и получаем превосходный видеоряд того, что происходит в нашем сознании. Разумеется, очень отрывочный и хаотичный видеоряд. В таком виде он еще не содержит никакого смысла. Чтобы в нем появился смысл, его нужно отредактировать. Как и любой сценарий. Мы накапливаем сцены, фрагменты и эпизоды. Режем, клеим, что-то выбрасываем, что-то оставляем. И в итоге получаем Сюжет.

— Сюжет?

— А чего ты удивляешься? Лучшие музыканты переводят свое сознание в звуки, художники — в краски и формы, писатели — в слова. Вот и здесь так же. При этом, поскольку это перевод, абсолютно точной передачи, само собой, не происходит. Конечно, даже через самые яркие и отчетливые картинки мы не постигнем чужого сознания в целом. Но бо́льшую часть сознания мы улавливаем, и это действительно очень удобно. Кроме того, поскольку само это редактирование не имеет практической цели, идеальная точность здесь и не требуется. Я занимаюсь этим просто для удовольствия.

— Для удовольствия?

— До войны я работал помощником режиссера в кино, и набил руку на подобном занятии — выстраивать порядок из хаоса. Благодаря этому я и смог запереться в своей лаборатории и продолжить работу в одиночку. Что я там делал — не знает никто. Все созданные видеоряды я уносил домой и хранил, как бесценное сокровище.

— Значит, по каждому из двадцати шести сознаний вы создали отдельный фильм?

— Именно. Каждому такому «нейрофильму» я дал свое название, которое стало паролем к породившему его черному ящику. Как ты знаешь, твой пароль — «Конец света».

— Знаю. Всегда удивлялся, почему у меня такой странный пароль.

— Об этом чуть позже, — сказал профессор. — Как бы то ни было, об этих двадцати шести фильмах пока не узнала ни одна живая душа. Я никого в это не посвящал, чтобы на этом этапе мои исследования уже не имели никакого отношения к Системе. Проект Системы я успешно завершил, результаты Эксперимента на живых людях для себя обобщил — и больше не собирался напрягать мозги ради чьих-то корпоративных интересов. Я хотел вернуться к творческой жизни и свободе. Сегодня заниматься одним, завтра другим — каждой наукой понемногу. То акустикой, то френологией[411], то нейрохирургией… Как ветер подует, короче говоря. Но когда работаешь на кого-то, это невозможно. Поскольку дальнейшее развитие Проекта уже требовало чисто технической возни — я заявил Системе, что ухожу. Система не приняла моей отставки: я знал слишком много. Больше всего они боялись, что я перебегу к кракерам — и весь замысел шаффлинга лопнет как мыльный пузырь. Ибо вся Система мыслит и действует по принципу «кто не с нами, тот против нас». Меня попросили: подожди три месяца, можешь вести у нас любые исследования, можешь вообще не работать, а мы будем платить тебе премиальные. Дескать, через три месяца мы достроим сверхнадежную систему защиты информации — тогда и уходи. И хоть я страшно не люблю, когда мне связывают руки, все это звучало неплохо. Я согласился и еще три месяца занимался у них чем хотел… Сидеть без дела я не привык, и в свободное время придумал кое-что еще. К перемычкам в ваших мозгах я подвел еще одну цепь, третью — с уже отредактированной мною версией вашего сознания.

— На кой черт вам это понадобилось?

— Ну, во-первых, было интересно, как это на вас отразится. Страшно любопытно было узнать, как будет функционировать сознание человека, если его отредактировал посторонний. С подобным вопросом человечество еще не сталкивалось. А во-вторых — пускай это и побочный мотив, — я подумал: раз Система поступает со мной, как ей хочется, я буду поступать с ней так же. Грубо говоря, я подвел к вашим мозгам «секретную кнопку», о которой Система не подозревает.

— Из-за такой ерунды вы прорубили в моих мозгах тоннель для своего паровоза?

— Да-да, я знаю! — воскликнул Профессор. — Я очень виноват. Я не должен был этого делать. Но пойми: любопытство для ученого — вещь неодолимая. Конечно, мне тоже жутко слышать о том, как биологи сотрудничали с нацистами в концлагерях, ставя опыты на живых людях. Но в глубине сознания копошилась мысль: если уж я все равно этим занимаюсь, почему бы не выполнить работу еще искуснее, еще эффективнее? Любой ученый, которому предлагают для изучения организм живого человека, испытывает страшный соблазн. К тому же то, что я сделал, вовсе не ставило вашу жизнь под угрозу. Я лишь добавил одну цепь к имеющимся двум. Небольшое изменение токов в цепях никак не увеличивает нагрузку на мозг. Это как из тех же букв составлять другие слова.

— Но в итоге все, кроме меня, умерли. Почему?

— Этого я и сам не понял, — вздохнул Профессор. — Действительно, двадцать пять из двадцати шести конверторов, получивших имплантанты для шаффлинга, умерли. Одинаковой смертью. Как будто их судьбы были скреплены одной печатью. Каждый заснул в своей постели, а утром не проснулся.

— Что же, выходит… Завтра утром я тоже умру?

— А вот с тобой все не так просто, — возразил Профессор, поежившись в своем одеяле. — Двадцать пять человек умерли в промежутке от года до полутора после имплантации. А ты живешь уже тридцать девятый месяц — и при этом прекрасно справляешься с шаффлингом. Это наводит на мысль, что в тебе есть нечто особенное. Некое свойство, которого не было у других.

— В каком это смысле — особенное?

— Погоди-погоди. Сначала ответь: испытывал ли ты какие-нибудь странные ощущения после операции — и до сих пор? Слуховые или зрительных галлюцинации, обмороки и так далее?

— Да нет… — пожал я плечами. — Разве что запахи стали резче. Особенно фруктовые.

— Ну, так было и у всех остальных. Фруктовые запахи действительно воздействуют на перемычку. Не знаю, почему, но это факт. Но кроме этого — ни видений, ни обмороков?

— Нет, — пожал я плечами.

— Вот как? — Профессор задумался. — То есть совсем ничего необычного?

— Ну… Иногда кажется, будто ко мне возвращается какое-то скрытое воспоминание. Раньше оно всплывало в голове случайными обрывками, и я не придавал этому значения. Но пока мы сюда добирались, это воспоминание держалось во мне очень долго и отчетливо. Я даже знаю, что его вызвало. Звук бурлящей воды. Только это была не галлюцинация. Совершенно четкое воспоминание…

— Ошибаешься! — перебил Профессор. — Ты пережил это как воспоминание, но это — всего лишь мост.

— Какой еще мост?

— Мост, который ты выстроил у себя в голове между собственной личностью — и твоим же сознанием, которое я в тебя поместил, отредактировав по-своему. Спасая себя, ты перешел через пропасть, которая их разделяет.

— Что-то я не пойму. Раньше такого со мной не случалось. Почему же это произошло сейчас?

— Потому что я включил секретную кнопку — и перевел твою перемычку на третью цепь… Но давай по порядку. Иначе ты ничего не поймешь.

Я достал из кармана виски и снова сделал глоток. Похоже, дела мои шли куда хуже, чем я боялся.

— Первые восемь конверторов умерли один за другим. Система срочно вызвала меня и попросила установить причину их смерти. Мне, конечно, не хотелось снова связываться с конторой. Но, как ни крути, то были мои технологии, да и речь шла о жизни и смерти людей, — в общем, я не смог отказаться. Стал выяснять обстоятельства смерти, изучил отчеты о вскрытии. Как и прежние жертвы, все восемь человек умерли одинаково, — и совершенно непонятно, почему. Ни в организме, ни в мозгу не нашли никаких повреждений. Все они просто уснули и во сне перестали дышать. Так, будто умерли своей смертью. С абсолютно спокойными лицами.

— То есть вы так и не установили причину смерти?

— Нет. Я мог лишь строить предположения. Все восемь человек были конверторами, способными к шаффлингу. Значит, на случайность эти смерти уже не спишешь. Нужно искать какое-то объяснение. Это долг ученого, в конце концов… И вот к чему я пришел. С одной стороны, могло случиться так, что перемычка в их мозгу ослабла, сгорела или исчезла. Из-за чего два сознания смешались, и мозг не справился с такой перегрузкой. С другой стороны — если предположить, что перемычка в порядке, — само ядро сознания, пусть даже на короткое время, могло сорваться с цепи. А этого человеческий мозг в принципе вынести не может.

Профессор натянул одеяло до самого горла и помолчал.

— Это всего лишь версии, — продолжал он. — Доказательств никаких нет. Но я думаю, произошло либо что-то одно — либо и то, и другое сразу.

— И даже вскрытие ничего не показало?

— Видишь ли, человеческий мозг — не тостер и не стиральная машина. Вскрой его — ни кнопок, ни проводов не увидишь. А поскольку речь идет о невидимом глазу переключении тока, вытащить перемычку и посмотреть, что случилось, практически невозможно. В живом мозгу я бы еще разобрался. Но после его смерти — безнадежно. Тем более, когда на нем ни ранок, ни опухолей. Идеально чистые мозги… Тогда мы собрали в лаборатории десять человек из тех, кто выжил, и тщательно их обследовали. Сканировали их мозг, переключали с одного сознания на другое, чтобы проверить работу перемычки. Уточняли, не было ли у них в последнее время галлюцинаций и обмороков. И никаких отклонений не нашли. Все конверторы были здоровы и занимались шаффлингом без проблем… Напрашивался вывод: скорее всего, погибшим шаффлинг был противопоказан из-за каких-то врожденных дефектов. Что это за дефекты, решено было выяснить как можно скорее — до того, как процедура шаффлинга претерпит очередную модификацию… Но мы ошиблись. Через месяц умерло еще пятеро, в том числе — трое из тех, кто прошел обследование. Не успели мы признать их здоровыми, как они вдруг взяли и умерли безо всяких видимых причин. Мы были в шоке. Из двадцати шести испытуемых уже погибла половина. Значит, дело не в пригодности. Причина гораздо глубже. получалось, что использование двух сознаний в одном мозгу в принципе невозможно. Я предложил Системе заморозить проект, извлечь перемычки из мозгов еще живущих и запретить использование шаффлинга, иначе это приведет к гибели всей группы конверторов. Но Система заявила, что это невозможно, и мое предложение отклонили.

— Почему?

— Сообщили, что шаффлинг зарекомендовал себя как чрезвычайно эффективный метод. И что после всего, чего мы достигли с его помощью, сразу отказаться от него невозможно: это полностью парализует Систему. А поскольку пока не факт, что умрут и остальные, выживших можно использовать как объекты для дальнейших исследований. Что я мог возразить?

— Значит, я единственный, кто остался жив?

— Именно так.

Я оперся затылком о стену пещеры и, рассеянно глядя в потолок, почесал небритую щеку. Когда я брился в последний раз? Ох, должно быть, и вид у меня…

— Апочему не умер я?

— На этот счет у меня тоже есть гипотеза, — ответил Профессор. — На основе других гипотез. Однако я чувствую: истина где-то здесь… Видимо, ты обладаешь способностью находиться в нескольких сознаниях сразу. До сих пор ты об этом не знал. И, сам того не ведая, жил и спокойно пользовался своим «я» то в одном, то в другом измерении. Как в той моей истории с часами. В отличие от остальных, перемычка существовала в тебе естественным образом чуть не с рождения. И твой мозг давно уже выработал иммунитет к подобным перегрузкам. Что-то в этом роде.

— С чего вы это взяли?

— Пару месяцев назад я просмотрел заново все двадцать шесть нейрофильмов. И заметил странную вещь: твое кино было самым цельным. Связный сюжет, никаких нестыковок. Идеальная история, по которой можно писать книгу и снимать мелодраму. Но у остальных двадцати пяти ничего подобного не наблюдалось. Сплошной хаос. Как ни редактируй, никакого сюжета не отследишь. Словно смотришь один за другим какие-то непонятные сны. Фантастическая разница — как между мазней ребенка и картиной профессионального художника… Я долго думал, почему так вышло. Такое впечатление, будто ты сам понемногу редактируешь свое кино. Иначе откуда бы в потоке картинок вдруг проступила такая четкая структура? Но тогда получается, что ты проник на Фабрику Грез — и начал лепить образы своими руками. Разумеется, тоже неосознанно.

— Ерунда какая-то, — сказал я. — Как это могло получиться?

— Причины могут быть разные, — ответил Профессор. — Детские переживания, тяжелые отношения в семье, чрезмерное самолюбие, обостренное чувство вины… Как бы то ни было, для тебя характерно постоянное стремление забираться в собственный панцирь. Так или нет?

— Может быть, — пожал я плечами. — Ну и что?

— Да ничего. Точнее, если бы тебя не затянули в Эксперимент — ничего бы с тобой не случилось, жил бы себе долго и счастливо. Но в том то и дело: в реальной жизни всегда что-нибудь да случается. Хочешь ты этого или нет, но теперь от тебя зависит, куда пойдет дальше вся эта идиотская информационная война. Система уже запускает вторую очередь Проекта, где в качестве базовой модели — ты. Тебя выжмут как лимон, изучат под микроскопом каждую клетку твоего мозга. Во что это выльется, не знаю. Я не все понимаю в этом мире, но уверен: уютнее тебе не станет. Вот почему я пытаюсь тебе помочь.

— Помочь? — горько усмехнулся я. — Теперь, когда вы дезертировали из Проекта?

— Но я же говорил, что не собираюсь передавать кому-либо результаты исследований. Бог знает, сколько новых жертв они повлекут за собой. Мне и так уже снятся кошмары… Когда находиться в Системе стало совсем невмоготу, я построил подземную лабораторию и спрятался там от людей. Чтобы ни Система, ни кракеры, ни прочая дрянь не могли до меня дотянуться. На деле все эти гигантские корпорации — жалкие пигмеи, не способные думать ни о чем, кроме собственной выгоды…

— Но зачем было устраивать всю эту канитель? Вызывать меня под липовым предлогом, поручать запрещенный шаффлинг…

— Я хотел убедиться в верности своей гипотезы до того, как Система или кракеры свернут тебе мозги набекрень. Если мои догадки верны, тебя еще можно было бы спасти. В данных, которые я передал тебе для конвертации, был заложен сигнал для твоей перемычки. Когда ты приступил к шаффлингу, твой мозг переключился сперва на сознание 2 и сразу же после этого — на сознание 3.

— То есть на ваш сценарий?

— Точно, — кивнул Профессор.

— Но что подтверждает вашу гипотезу?

— Различия между цепями. Сам того не ведая, ты свое сознание контролировал. Поэтому и со вторым сознанием у тебя проблем не возникало. Однако у третьего сознания, поскольку его редактировал я, разница с предыдущими стала более значительной. И на эту разницу ты должен был как-то среагировать. Я же должен был измерить эту реакцию, чтобы ты мог четче представить силу, характер и источник того, что ты сам упрятал на дно твоего сознания.

— Должен был?

— Да-да, должен был. Теперь все бесполезно. Кракеры спелись с жаббервогами и разгромили мою лабораторию. Все мои материалы уничтожены. Когда эти изверги ушли, я заглянул в лабораторию и увидел, что все по-настоящему ценное пропало. После этих сволочей ничего не осталось. Я теперь не в состоянии что-то замерить. Они унесли даже нейрофильмы.

— И все это как-то связано с концом света?

— Строго говоря, это не конец всего света. Свет кончится не вокруг нас с тобой. Конец света наступит внутри одного человека.

— Не понимаю.

— Ну, то есть, в ядре твоего сознания. То, что рисует твое сознание, — и есть конец света. Откуда это появилось на дне твоего сознания, я уж не знаю. Но это так. Внутри тебя — целый город, в котором мир подходит к концу. Или, глядя с другой стороны: твое сознание живет в конце света. На том свете нет почти ничего из этого мира. Тамнет ни времени, ни пространства, ни жизни, ни смерти; нет понятия ни о морали, ни об эго в точном смысле слова. Человеческое «я» там контролируют звери.

— Звери?

— Да, звери, — подтвердил Профессор. — В том городе живут единороги.

— И эти единороги как-то связаны с черепом, который вы мне передали?

— Это копия. Неплохо получилось, да? От настоящего не отличишь. Я сделал его по мотивам твоего нейрофильма. Пришлось попотеть! Не ищи в нем особого смысла, я создал его из чистой любви к френологии. Тебе в подарок.

— Секундочку, — перебил я. — Как я понял, где-то внутри меня существует еще один мир. Вы его откорректировали и, придав ему более отчетливую форму, ввели в третью цепь моего мозга. Затем вы переключили меня на эту цепь и заставили делать шаффлинг. Правильно?

— Пока правильно.

— Дальше. Я закончил шаффлинг, третья цепь для меня автоматически перекрылась, я вернулся на первую цепь…

— Стоп! Здесь ты ошибаешься, — оборвал меня профессор, потирая шею. — Если бы так, то все было бы просто. Но увы, третья цепь автоматически не перекрывается.

— Что? Она так и осталась открытой?

— Ну… в общем, да.

— Но ведь сейчас я и думаю, и действую согласно первой цепи?

— Это пока не открылась перемычка на второй цепи… Придется нарисовать тебе схему.

Профессор достал из кармана ручку, блокнот и набросал следующее:

— Вот это — твое обычное состояние. Перемычка А замкнута на вход 1, а перемычка B — на вход 2.



А сейчас твое состояние — вот такое:



Соображаешь? Перемычка B по-прежнему соединена с третьей цепью, зато перемычка А переключилась автоматически на цепь 1. Поэтому ты сейчас можешь и думать, и действовать в режиме первой цепи. Но это временно. Нужно срочно переключить тебя перемычкой B на вторую цепь, поскольку третья цепь, строго говоря, не твоя. Если мы все оставим как есть, то энергия в зазоре между цепями сожжет перемычку В, и ты останешься навсегда соединен с третьей цепью; тем же самым разрядом перемычка А переключится на точку 2 — и тоже перегорит. Вот я и собирался до того, как это случится, измерить энергию в зазорах между цепями и вернуть тебя в исходное состояние.

— Собирались? — уточнил я.

— Да, но у меня ничего не получилось. Я же говорю: эти подонки разгромили мою лабораторию и утащили все мои записи. Так что извини, но теперь я ничего не могу для тебя сделать.

— Что за бред? — не выдержал я. — Стало быть, я навечно застряну на третьей цепи и никогда не вернусь обратно?

— Да… Выходит, так. Ты навеки останешься в конце света. Мне очень неудобно перед тобой, но…

— Неудобно?! — оторопел я. — Вам очень неудобно? А вы, случайно, не думали, каково будет мне, когда заваривали всю эту кашу?

— Но откуда я мог знать, что кракеры сговорятся с жаббервогами? Мерзавцы пронюхали, что происходит, и решили выкрасть у меня секрет шаффлинга. А теперь это знает еще и Система! Для нас с тобой Система — обоюдоострый нож. Понимаешь меня? Система сообразила, что мы с тобой объединились и что-то начали за ее спиной. Да еще завладели тем, ради чего любой кракер удавится. Вот кракеры и подстроили все так, чтобы Системе это стало известно. И Система, чтобы сохранить свои секреты, запланировала нас убрать. Как ни крути, мы с тобой предатели, и даже если шаффлинг как метод будет прикрыт, Система все равно будет жаждать нашей крови. Мы оба — ключевые фигуры шаффлинг-проекта. Попадись мы в лапы кракерам, начнется бог знает что. Тем более, что кракеры и сами мечтают нас заполучить. Эти будут только рады, если нас прикончит Система, и шаффлингу настанет конец. Но они обрадуются еще больше, если мы перебежим к ним. Что так, что эдак — эти парни только выигрывают.

— Проклятье!.. — только и выдавил я. Похоже, те, кто выломал мою дверь и вспорол мне живот, все-таки были кракерами. Они устроили весь этот спектакль с единственной целью: натравить на нас нашу же Систему. А я, как последний дурак, сам прибежал в западню. — В таком случае, мне уже ничего не остается? За мной охотятся и кракеры, и Система, но даже если они меня не достанут, мне все равно крышка.

— Не совсем. Ты не умрешь, ты просто попадешь в другой мир.

— Какая, к черту, разница? — не выдержал я. — Хватит пудрить мне мозги. Я и сам прекрасно знаю, какая я мелкая мошка — без лупы не разглядишь. Вечно у меня так: даже на фотографии с выпускного сам себя полчаса ищу. Ни семьи, ни друзей. Умру — никто не заплачет. Исчезну — никто не заметит. Это я понимаю. Но, как это ни покажется странным, я не могу сказать, что живу на этом свете без удовольствия. Почему — не знаю, но это так. Может, я раздвоился на меня и себя, и жизнь моя, судя по вашим словам, — сплошной цирк, но наслаждаться этой жизнью мне пока не надоело. Конечно, многое здесь мне не нравится, и, похоже, кому-то сильно не нравлюсь я, но то, что я люблю — я люблю по-настоящему. Не важно, любят при этом меня или нет. Это моя жизнь, и я не хочу из нее никуда попадать, даже если я там не умру до скончания веков. Пусть я состарюсь — но вместе со всеми вокруг. Пошли они к черту, ваши единороги и ваш забор!

— Не забор, — поправил Профессор. — Стена…

— Плевать! Забор, стена, что угодно — мне-то они на фига? Уж не обижайтесь, что я выхожу из себя. Я редко взрываюсь, но тут уж, сами понимаете…

— Да-да, конечно… — пробормотал Профессор, почесав за ухом. — Прекрасно тебя понимаю.

— А вы хоть понимаете, кто во всем виноват? Я-то чем это заслужил? Вы сами затеяли этот кавардак и затянули в него меня. Сунули мне в голову батарейку, состряпали фальшивую санкцию, заставили делать шаффлинг, поссорили с Системой, натравили кракеров, заманили в подземелье, а теперь еще и на тот свет хотите отправить? Да что вы себе позволяете, черт побери?! Немедленно верните все обратно!

— Хм-м!.. — только и протянул старик.

— И правда, дед! — вмешалась толстушка. — Ты вечно как увлечешься своими идеями, так не замечаешь, что люди вокруг страдают. Помнишь свои опыты с ластоногими?.. Ты должен ему как-то помочь.

— Но я думал, что делаю хорошее дело, — застонал старик. — Честное слово! Но так заморочился — все просто из рук повалилось! Теперь уже ни я, ни ты ничего не изменим. Машина крутится все быстрей, и ее уже не остановить.

— Черт бы вас побрал… — только и выдохнул я.

— Но ты еще сможешь вернуть себе то, что теряешь здесь.

— Теряю?

— Да-да, — кивнул профессор. — Уже потерял и еще потеряешь… Все это будет там.

Глава 26

КОНЕЦ СВЕТА
Электростанция
Дочитав сегодняшние сны, я рассказываю ей об Электростанции, и она мрачнеет.

— Это в Лесу, — говорит она, высыпая красные угольки в ведро с песком.

— На краю Леса, — уточняю я. — Даже Страж говорит, что бояться нечего.

— Никто не знает, что думает Страж. Хоть и на краю — все равно в Лесу, а это опасно.

— И все-таки я пойду. Хочу найти Инструмент.

Высыпав все угольки, она открывает печную заслонку, выгребает белую золу и кивает.

— Тогда я с тобой.

— Зачем? Ты же не хочешь приближаться к Лесу. Да и я не желаю тебя в это втягивать.

— Ты не должен идти один. Ты просто еще не знаешь, как страшно бывает в Лесу.


Под пасмурным небом мы шагаем вдоль Реки на восток. Утро такое теплое, что невольно думаешь о весне. Ветра нет, и в журчанье воды больше не слышится ледяных ноток. Прошагав минут десять, я снимаю перчатки и разматываю шарф.

— Прямо весна! — улыбаюсь я.

— И не говори. Но это всего на денек. А дальше снова зима…

Перейдя через мост, мы бредем по южному берегу мимо жилых домов. Вскоре дома кончаются, перед нами распахиваются поля, а дорога, вымощенная круглым булыжником, сменяется узкой тропинкой. На полях между грядок кое-где проглядывают снежные шрамы. Ивы вдоль берега полощут ветви в воде. Мелкие пташки пытаются сесть на эти тонкие ветви, но всякий раз, потеряв равновесие, перепархивают на другие деревья. Бледное солнце, проникая сквозь тучи, ласкает кожу. Я задираю голову и подставляю лицо его тусклым, нежным лучам. Одной рукой я держу саквояж, а другой, в кармане, ее маленькую ладонь. В саквояже — наш завтрак и сувениры для Смотрителя.

Придет весна — и многое станет легче, думаю я, грея пальцы в ее руке. Моя тень права: нужно пережить эту зиму. Если я одолею ее в себе, и если выживет моя тень, я смогу вспомнить точнее, кто я на самом деле.

Глядя по сторонам, мы движемся вверх по течению, почти ни слова не говоря. Не потому, что не о чем; просто в словах нет никакой нужды. Мы шагаем, разглядывая полные снега овражки, птиц с красными ягодами в клювах, зимние овощи на грядках, заводи вдоль Реки, заснеженные горные пики. От всего, что попадается на глаза, по душе растекаются волны тепла. Облака в небе, не такие суровые как обычно, навевают ощущение чьей-то близости — будто весь этот мир обнимает огромная мягкая рука. Лишь однажды нам встречаются звери. Ищут пропитание среди жухлой травы. Золото их шерсти совсем потускнело и подернулось белыми прожилками. Сама шерсть длиннее и гуще, чем осенью, но сразу видно, как они исхудали. Кости торчат, словно пружины старого дивана, кожа на горле болтается почти до самой земли. Некогда живые глаза потускнели, а суставы на ногах распухли, как мячики. Лишь одинокий рог у каждого был по-прежнему гордо нацелен в небо. Собираясь по трое или четверо, звери скитаются по полям между грядок от одного кустика до другого, но ни ягод, ни съедобных зеленых листьев уже почти не находят. На деревьях повыше еще остается немного ягод, но звери не могут до них дотянуться. Лишь тычутся в землю, надеясь подобрать хотя бы то, что упало, — да провожают глазами птиц, уносящих из-под носа последний корм.

— Почему звери не едят то, что растет на грядках? — спрашиваю я.

— Не знаю… Так уж устроено, — отвечает она. — Звери никогда не едят то, чем питаются люди, лишь иногда берут хлеб с руки.

Несколько зверей пьют из заводи, подогнув передние ноги. Мы подходим к ним близко, но они продолжают пить, не поворачивая голов. Их рога отражаются в воде, а мне чудится, будто на дне Реки покоятся чьи-то белые кости.


Как и обещал Страж, минут через тридцать мы переходим Восточный мост и сворачиваем вправо на тропинку. Совсем узкую и неприметную: не знай мы о ней — прошли бы мимо. Полей уже нет, вдоль дороги до самого Восточного леса колышется высокая трава. Тропинка поднимается по холму, и трава у обочин редеет. Дорога уходит в гору, а земля под ногами становится тверже. В мягком песчанике выдолблены удобные ступеньки, немного стертые ногами тех, кто ступал по ним раньше. Прошагав минут десять, мы взбираемся на холм высотой чуть меньше Западного.

В отличие от северного склона, южный очень пологий. Впереди уже снова видны островки травы, а за ними чернеет безбрежный Восточный лес.

Мы садимся в траву на вершине холма и какое-то время глядим на распахнувшуюся перед нами панораму. Когда смотришь с востока, город выглядит совсем непривычно. Река бежит неестественно прямо, как искусственный канал, в котором не видны отмели. За Рекою тянутся болота Северной топи, с востока в них вторгаются островки леса. По эту сторону реки виднеются поля, мимо которых мы шли. Насколько хватает глаз, не видно человеческого жилья, и даже Восточный мост кажется забытым и печальным. Если приглядеться, можно различить домишки Фабричного квартала и силуэт Часовой башни — такие крохотные и бестелесные, что все это кажется миражом, отражением какого-то нездешнего, страшно далекого мира.

Отдохнув немного, мы спускаемся с холма к лесу. На опушке у самого входа в Лес разлился пруд, такой мелкий, что виднеется дно. Из середины пруда торчит корневище огромного дерева, обглоданное временем, как скелет. На нем сидит белокрылая птица и разглядывает нас в упор. Снег такой твердый, что за нами не остается следов. Долгая зима меняет Лес до неузнаваемости. Не щебечут птицы, не копошатся насекомые. Лишь гигантские деревья высасывают соки из еще не замерзшего сердца земли, вздымая ветви в угрюмое небо.

Мы идем по тропинке в Лес, и вдруг до ушей доносится странный гул. Словно ветер гуляет меж деревьев. Только ветра почти не чувствуется, да и гул этот слишком монотонный и непрерывный. Чем глубже мы заходим в лес, тем он громче и отчетливее, но откуда он — не понятно ни мне, ни ей: как и я, она впервые подходит так близко к Электростанции.

Перед нами вырастают могучие дубы, за стволами которых виднеется просторная площадка и кирпичное здание. Видимо, это и есть Электростанция. Хотя внешний вид здания ничего не говорит о том, что внутри. Оно похоже на склад. Ни оборудования, ни проводов под высоким напряжением, ни электрических кабелей. Странный шум ветра доносится именно отсюда. Двустворчатая железная дверь, несколько окошек наверху. Тропинка приводит нас к площадке и обрывается.

— Так это и есть Электростанция?

Двери однако заперты. Даже вдвоем мы не можем их сдвинуть с места. Тогда мы решаем обойти здание вокруг. Боковые стены оказываются длиннее фасада. Сверху по ним рядами бегут крошечные окошки, из которых доносится странный шум ветра. Но другой двери нет. Сплошная кирпичная стена — глазу не за что зацепиться. Издалека очень похожа на городскую Стену, но вблизи видно, что у этой кладка грубее, а кирпич местами совсем раскрошился.

Сразу за Электростанцией стоит еще один домик — совсем маленький, из такого же кирпича. Размерами не больше Сторожки, с обыкновенными дверями и окнами. На окнах вместо штор — мешки для зерна. На крыше — черная от сажи труба. Хоть какое-то ощущение человеческой жизни. Я трижды стучу в дверь, но никто не отвечает. Она тоже заперта.

— Вход — там! — говорит моя спутница, показывая назад.

Я оборачиваюсь и действительно вижу в задней стене станции железную дверцу. Рядом с ней гул ветра становится громче. Внутри оказывается гораздо темнее, чем я думал. Я заслоняю ладонями глаза от света с улицы и заглядываю внутрь, но ничего не могу различить. В помещении не горит ни одной лампы — странно для Электростанции. Лишь тусклый лучик пробивается из окошка под потолком, да ветер свистит в огромном пустом помещении.

— Есть кто живой? — кричу я в темноту, но безрезультатно. Я ступаю внутрь, останавливаюсь, снимаю черные очки и жду, когда глаза привыкнут к темноте. Библиотекарша остается в дверях. Видно, что ей входить не хочется. Этот гул в темноте явно пугает ее.

Мои глаза хорошо приспособлены к ночи. Довольно скоро я различаю в центре зала худого и невысокого мужчину. Он смотрит на толстую металлическую трубу, что вздымается перед ним от пола до потолка. Кроме этой трубы, в помещении нет ничего похожего на оборудование. Пусто, как на крытом ипподроме. Пол выложен из того же кирпича, что и стены. Словно мы в гигантской печи.

Оставив Библиотекаршу у входа, я прохожу в зал. И дохожу почти до самой трубы, когда мужчина наконец замечает меня. Он поворачивает голову и смотрит, как я приближаюсь. Мужчина моложе меня, почти юноша. Полная противоположность Стражу: худые руки и ноги, бледное лицо, гладкая кожа. Зачесанные назад волосы открывают широкое, скуластое лицо. Одет безупречно, с иголочки.

— Добрый день, — говорю я.

Он смотрит на меня и, не разжимая губ, кивает.

— Я не мешаю? — спрашиваю я. Из-за странного гула приходится кричать.

Юноша качает головой и жестом приглашает меня к окошку в трубе — маленькому, размером с листик дерева. Приглядевшись, я понимаю, что это окошко в небольшой дверце, а сама дверца плотно привинчена болтами к колонне. Заглядываю в него и вижу нечто вроде гигантской турбины, которая вертится с бешеной скоростью. Словно ее вращает двигатель мощностью в тысячи лошадиных сил. Или сильнейший ветер неизвестно откуда.

— Это ветер? — кричу я.

Он кивает. И, взяв меня за локоть, ведет к выходу. Ростом он на полголовы ниже меня. Мы двигаемся плечом к плечу, словно старые друзья. У выхода нас ждет Библиотекарша. Он приветствует ее, как и меня, учтивым кивком.

— Добрый день, — говорит она.

— Здравствуйте, — отвечает он.

Он ведет нас туда, где меньше шума. Мы проходим к небольшому огороду, разбитому прямо за домиком, и рассаживаемся на пеньки.

— Извините, я не могу говорить громко, — говорит молодой Смотритель. — Вы пришли из города, я так понимаю?

— Да, — киваем мы.

— Как видите, — продолжает он, — Город питается энергией ветра. Здесь есть огромная дыра в земле. Оттуда и вырывается ветер.

Он замолкает, разглядывая землю под ногами.

— Ветер дует каждые три дня. Под землей много пещер, в которых вода и ветер то появляются, то исчезают. А моя задача — присматривать за оборудованием. Когда ветра нет, я подтягиваю болты, смазываю ось, чтобы клапаны и вентили не заклинивало. И посылаю полученную энергию в Город по подземному кабелю.

Поляну высокой стеной окружает Лес. Земля на ней ухожена, но не похоже, что на ней что-нибудь выращивают.

— Когда у меня есть время, я понемногу вырубаю деревья, расширяю огород. Живу я один, поэтому быстро не получается. Самые крупные деревья не трогаю — вырубаю только те, на которые хватает сил. Все-таки хорошо что-то делать своими руками. А придет весна — посажу овощи. Вы, наверное, сюда на экскурсию?

— В общем, да.

— Горожане сюда почти не ходят, — говорит Смотритель. — Кроме Рассыльного, никто не заходит в Лес. Раз в неделю парень приносит мне еду и все что нужно.

— И вы здесь все время один? — спрашиваю я.

— Да, уже очень долго. Самочувствие машин я определяю по звуку. Все-таки каждый день с ними общаюсь. Поживете здесь с мое — еще и не тому научитесь! Если машинам плохо, мне тоже не по себе. Еще я понимаю звуки Леса. В нем много звуков — он совсем живой.

— Не тяжело в Лесу одному?

— Тяжело, не тяжело — это вопрос не ко мне, — отвечает он. — Просто есть Лес, и я в нем живу. Надо же кому-то следить за станцией. К тому же, это всего лишь край Леса. Что в Лесу дальше, я не знаю.

— А кроме вас, в Лесу еще кто-нибудь живет? — спрашивает она.

Смотритель задумывается, потом чуть заметно кивает.

— Я знаю нескольких человек. Правда, живут они в глубине Леса. Добывают уголь, валят деревья, копаются в огороде. Но я редко встречаю их, и мы почти не разговариваем. Они не считают меня своим. Живут в Лесу, а я — здесь. Может, их там много, не знаю. Я не захожу глубоко в Лес, а они не выходят из Леса.

— А женщину вы среди них не видели? — спрашивает она. — Женщину лет тридцати?

Смотритель качает головой.

— Нет, женщин не видел. Только мужчин.

Я смотрю на нее, но она больше не произносит ни слова.

Глава 27

СТРАНА ЧУДЕС БЕЗ ТОРМОЗОВ
Летопись на зубочистке • Бессмертие • Скрепки
— Черт знает что! — повторил я. — Неужели ничего нельзя сделать? Насколько я уже втянут в ваш кавардак?

— Какой кавардак? В твоей голове? — уточнил Профессор.

— Ну конечно, где ж еще? — сказал я. Можно подумать, бывает еще какой-нибудь кавардак. — Как сильно вы уже испоганили мне мозги?

— По моим расчетам, перемычка В расплавилась часов шесть назад. «Расплавилась» — образное выражение. Это, конечно, не значит, что мозги плавятся. Просто…

— Просто меня заклинило на третьей цепи, а вторая цепь отмерла?

— Именно так. Как я говорил, твой мозг уже наводит мосты, порождая новые и новые воспоминания. Фабрика Грез в глубине твоей психики начинает перестраиваться. Пытаясь дотянуться до поверхности сознания, она выпускает отростки — каналы или сосуды, которые опутывают все вокруг.

— Значит, перемычка А уже перестала работать как надо, и из Фабрики Грез начала утекать информация?

— Не совсем так. Эти отростки существовали с самого начала. Сколько ни разветвляй цепи твоих сознаний, эти сосуды перекрывать нельзя. Твое внешнее сознание — то есть, первая цепь — подпитывается от второй цепи. А эти сосуды — корневая система для всех сознаний, уходящая в самое ядро мозга. Без сосудов мозг работать не может. Поэтому я их оставил, но лишь в таком количестве, чтобы много информации не утекало и чтобы она не потекла в обратную сторону. Но когда перемычка растаяла, высвободившаяся энергия поразила оставшиеся сосуды. Твой мозг испытал шок и начал работу по самонастройке.

— Рождая все новые и новые воспоминания о том, чего не было?

— Совершенно верно! То, что мы называем дежа вю; принцип тот же. Это продлится еще какое-то время. А потом эти новые воспоминания накопятся и начнут создавать новую версию мира.

— Новую версию мира?

— Да. Сейчас ты готовишься перейти в другой мир. И твой нынешний мир постепенно под это подстраивается. С каждым новым воспоминанием ты это чувствуешь все яснее. Конечно, мир, в котором мы с тобой сейчас, — абсолютно реален. Но у этого мира может быть бесконечное множество версий. Ты создаешь его новую версию, даже когда решаешь, с какой ноги сделать шаг. Чего ж удивляться, что с каждым новым воспоминанием все вокруг меняется.

— Звучит слишком абстрактно, — сказал я. — Сплошные обобщения. По-моему, у вас какая-то неувязка со Временем. Было бы понятно, если б речь шла о каких-нибудь временны́х парадоксах…

— Но у тебя в голове как раз и происходит временной парадокс! Создавая воспоминания, ты создаешь параллельные миры.

— Значит, мир который я переживаю, с каждой секундой все больше отличается от мира, который я знал?

— Точно не скажу. И никто, наверное, не скажет. Но этого нельзя исключать… Конечно, это не те «параллельные миры», о которых пишут фантасты. Тут все дело в личном восприятии. Но мир действительно выглядит так, каким мы его себе представляем. И, скорее всего, меняется постоянно.

— Так что же — скоро он изменится опять, перемычка А сработает, и я окажусь в другом мире?

— Да.

— И с этим уже ничего не поделаешь? Мне остается только сидеть и ждать, сложа руки?

— Именно так.

— И до каких пор я буду там оставаться?

— Вечно.

— Не понял… — выдохнул я. — Как это — вечно? Есть же какие-то физические пределы. И тело, и мозг умирают. А когда умрет мозг — умрет и сознание. Разве не так?

— Нет, не так. Для человеческой мысли нет понятия Времени. В этом главное отличие мыслей от снов. Мысль может в один миг охватить все на свете. Даже пережить Вечность. Помещенная в замкнутую цепь, она может бежать бесконечно. На то она и Мысль. Она не прерывается, как сон. Человеческая мысль бесконечна, как летопись на зубочистке.

— Летопись на зубочистке?

— Есть такая теоретическая головоломка. Смысл ее в том, чтобы записать огромный текст на маленькой зубочистке. Знаешь, как это сделать?

— Нет.

— Очень просто! Берем текст и переводим его в цифры. Каждый знак заменяем парой цифр: «А» это 01, «Б» — 02 и так далее, включая знаки препинания и пробел между словами. 00 не используем. Получаем ряд цифр, к которому спереди приписываем ноль и запятую. Таким образом, вся летопись превращается в одну гигантскую десятичную дробь. Например: 0,1732000631… Затем берем зубочистку, принимаем ее за единичный отрезок и делаем на ней засечку в той точке, которая соответствует нашему числу. Например, если это число 0,5000…, то царапаем точно посередине, если 0,3333… — отмечаем ровно треть. Понятно?

— Понятно.

— Таким образом, мы можем одной-единственной точкой на зубочистке записать информацию какого угодно объема. Разумеется, на практике это невозможно. Настолько аккуратной засечки при нынешних технологиях не сделаешь Но зато она помогает понять характер человеческой мысли. Время — это длина зубочистки. Сколько информации ни сохраняй, она не меняется. Ты можешь писать свою летопись сколько угодно, хоть целую вечность. Если точка соответствует периодической дроби, твоя летопись и читается бесконечно. Никогда не кончается, понимаешь? Вся проблема в программе, а не в машине. И совершенно не важно, зубочистка это, стометровое бревно или земной экватор. Твое тело умирает, сознание гаснет. Но за миг до этого твоя Мысль попадает в точку — и рассыпается дробью в Вечности. Помнишь старый парадокс — «стрела замирает в полете»[412]? Так вот, смерть тела — летящая стрела. Она нацелена прямо в мозг, от нее не увернуться. Ибо всякое тело когда-нибудь обращается в прах. Время гонит стрелу вперед, но человеческая мысль дробит ее полет на все более мелкие отрезки, и так до бесконечности. Парадокс становится реальностью. Стрела не долетает.

— Иначе говоря, бессмертие?

— Именно! Человек, погруженный в мысли, бессмертен. Не абсолютно бессмертен, но близок к этому. Он бесконечно жив.

— Это и было настоящей целью ваших исследований?

— О, нет! — воскликнул Профессор. — Сначала я об этом не думал. Исследования я начал из чистого любопытства. Но потом, углубившись, столкнулся с этой проблемой. И в итоге понял: чтобы достичь бессмертия, нужно не увеличивать отпущенное тебе Время, а дробить его до бесконечности.

— И ради этого вы затащили меня в ваш бессмертный мир?

— Нет, это был несчастный случай. Я не ставил перед собой такой цели, поверь. Даже предположить не мог, что так выйдет. Но теперь уже нельзя ничего изменить. У тебя есть только один способ избежать бессмертия.

— Какой же?

— Немедленно умереть, — отчеканил Профессор. — Умереть прежде, чем перемычка А замкнет тебя на третью цепь. Это единственный выход.

Глубокая тишина растеклась по пещере. Профессор откашлялся. Толстушка вздохнула. Я глотнул еще виски.

— Ну, и… что же это за мир? — очень тихо спросил я.

— Я тебе уже рассказывал, — ответил Профессор. — очень спокойный. Ведь ты сам создал его для себя. Попав туда, ты вернешься к себе. Там есть все — и в то же время нет ничего. Ты можешь вообразить такой мир?

— Нет… Не могу.

— И тем не менее, его создало твое сознание. А это случается далеко не с каждым. Другие обречены на вечные скитания в бессвязных, противоречивых мирах, в полном Хаосе. Но у тебя не так. Ты идеально подходишь для бессмертия.

— Так когда же наступит переход в другой мир? — спросила толстушка.

Профессор посмотрел на часы. Я тоже. Шесть двадцать пять. Уже рассвело. Людям уже разнесли утренние газеты.

— Через двадцать девять часов тридцать пять минут, — сообщил Профессор. — Плюс-минус минут сорок пять. Для простоты отсчета я установил время так, чтобы это случилось в полдень. Завтра в полдень.

Для простоты отсчета? Я покачал головой. Хлебнул виски, но ничего не почувствовал. Ни вкуса, ни запаха. Желудок словно окаменел.

— И что ты теперь собираешься делать? — спросила толстушка, положив руку на мое колено.

— Не знаю, — ответил я. — Для начала — выбраться отсюда. Не сидеть же здесь до скончания века. Выберусь — там и подумаю.

— Может, еще что-нибудь объяснить? — спросил Профессор.

— Да нет… — ответил я. — Спасибо.

— Ты очень зол на меня?

— Есть немного, — признался я. — Да что толку? Все так неожиданно, что я не успел как следует переварить. Наверно, чуть позже я бы рассвирепел. Но, видимо, уже не успею…

— Если честно, я не хотел объяснять тебе все так подробно. Наверное, такие вещи лучше не знать заранее. По крайней мере, тебе было бы легче. Но пойми: ты ведь не умрешь. Твое сознание будет жить вечно!

— Какая разница, — пожал я плечами. — Я же сам попросил рассказать. Все-таки это моя жизнь. И уж если ее выключают, я не хочу, чтобы кто-то щелкал рубильником втайне от меня. Дальше я уже сам о себе позабочусь. Где тут выход?

— Выход?

— Ну, отсюда же есть какой-то выход?

— Есть, но далеко, и по дороге — гнездо жаббервогов…

— Ну и ладно. Чего мне теперь бояться!

— Ну, смотри. Спустишься со скалы к воде. Вода уже унялась, можно спокойно плыть. Поплывешь на юго-юго-запад. Я тебе посвечу. Когда доплывешь, увидишь в скале нору. Через эту нору доберешься до канализационной шахты. А уже через шахту выйдешь к тоннелю метро.

— Метро?

— Да. Линия Гиндза, аккурат между Аояма-иттемэ и Гайэнмаэ[413].

— Но почему метро?

— Тоннели метро — вотчина жаббервогов. Днем еще ничего, но с наступлением ночи эти упыри хозяйничают даже на станциях. Чем больше новых веток метро люди прокапывают под городом, тем вольготнее эти твари чувствуют себя у нас под ногами. Как будто проходы в земле роются специально для них. То и дело нападают на служащих метро и обгладывают их до костей.

— А почему об этом никто не слышал?

— Если об этом объявить официально, начнутся страшные вещи. Кто тогда захочет работать в метро? И кто станет им пользоваться?.. Само собой, те, кому следует, в курсе — потому и строят стены потолще, замуровывают все дыры, заботятся о ярком освещении и, вообще, держатся начеку. Но все их усилия напрасны. Жаббервогам это как слону дробина. Эти гады живо проломят любую стену и перегрызут любой кабель.

— А где, судя по карте, мы находимся сейчас?

— Сейчас? Э-э… Примерно под храмом Мэйдзи. Ну, может, чуть ближе к Омотэсандо[414]. Я сам представляю довольно смутно. Но все равно другого выхода нет. Дорога местами очень узкая, все время петляет; придется помучиться какое-то время, но, во всяком случае, не заблудишься.

— Прямо отсюда ты будешь двигаться в направлении Сэндагая. Имей в виду, что гнездо жаббервогов будет примерно под Национальным стадионом. Там дорога побежит направо, под бейсбольное поле Дзингу, а потом под Картинную галерею, и на линии Гиндза ты выйдешь на бульвар Аояма. Вся дорога займет часа два. Уловил?

— В общем, да.

— Гнездо жаббервогов постарайся пройти как можно быстрее. Это самое опасное место, их там уйма. На путях гляди в оба: высокое напряжение и каждую минуту проносятся поезда. Ты попадаешь в самый час пик. Было бы досадно столько преодолеть, а потом угодить под поезд.

— Хорошо. Буду глядеть в оба, — ответил я. — А вы-то как же?

— Я вывихнул ногу. К тому же наверху мне не уйти от Системы и кракеров. Так что я пока отсижусь, здесь меня никто не достанет. Хорошо, что вы принесли еду. Ем я мало, на этом запасе протяну дня три-четыре. Так что иди первым, за меня не беспокойся.

— А как быть с излучателями? Чтобы выбраться, нам нужны два. Но тогда вы останетесь без защиты.

— Забирай с собой внучку, — ответил Профессор. — Она проводит тебя и вернется за мной.

— Да, конечно, — отозвалась толстушка.

— А если с ней что-нибудь случится? Вдруг догонят?

— Не догонят, — сказала она.

— Ты не смотри, что она маленькая. Многим взрослым даст фору. Я за нее спокоен. В крайнем случае, я не пропаду. Были бы вода, батарейка и проволока — примитивный отпугиватель я как-нибудь смастерю. Конечно, не очень мощный, но я эти места знаю, уж как-нибудь прорвусь. Ты уже заметил, что я везде разбрасывал проволочки? Жаббервоги их не выносят. Минут на пятнадцать-двадцать это их выбивает из колеи.

— Какие проволочки? Скрепки?

— Да-да. Скрепки лучше всего. Дешевые, места не занимают места, намагничиваются сразу. И бусы из них легко изготовить. Скрепки — идеальное сырье.

Я сунул руку в карман ветровки, вытащил пригоршню скрепок и протянул ему. Этого хватит?

— Ух ты! — восхитился Профессор. — Ты меня просто спасаешь. А то я пока сюда шел, почти все разбросал. Все-таки ты смышленый парень… Эх, жалко, что все так вышло. Такая голова!

— Ну что, дед, мы пошли? — спросила толстушка. — Времени мало.

— Береги себя, — сказал старик. — Сама знаешь: жаббервогам палец в рот не клади.

— Не волнуйся. Я скоро вернусь, — пообещала она и чмокнула деда в лоб.

— Поверь, я действительно страшно раскаиваюсь в том, что сделал с тобой, — произнес Профессор. — Если б я мог поменяться с тобой местами, я бы не колебался. Все-таки я прожил свою жизнь и вполне ею доволен. А тебе, конечно, рановато… Тем более, что все это так вдруг… Ты и подготовиться не успел. И, наверное, много чего недоделал в этом мире.

Я, не говоря ни слова, кивнул.

— Но не надо слишком бояться, — продолжал он. — Уверяю тебя: это не смерть. Это вечная жизнь. Главное — там ты сможешь вернуться к себе. По сравнению с тем здешний мир — всего лишь мираж. Помни об этом.

— Идем, — сказала толстушка и взяла меня за руку.

Глава 28

КОНЕЦ СВЕТА
Инструмент
Смотритель приглашает нас к себе. На кухне он ставит чайник, вскоре приносит его в комнату и наливает нам чаю. В холодном Лесу мы продрогли, и горячий чай оказывается кстати. Все время, пока мы пьем чай, шум ветра не утихает.

— Этот чай я собираю в Лесу, — говорит Смотритель. — Все лето сушу его в тени. А потом пью всю зиму. И укрепляет, и бодрит.

— Очень вкусно, — говорит она.

У чая приятный запах и сладковатый вкус.

— Что это за травка?

— Названия не знаю, — говорит юноша. — Растет в Лесу, пахнет приятно — вот я и придумал ее заваривать. Невысокая, зеленая, цветет в июле, когда я собираю листья и засушиваю. А звери очень любят ее цветы.

— Сюда и звери приходят?

— Да, но только до осени. Зимой их в Лесу не увидишь. Пока тепло, они приходят по трое, по четверо, и мы с ними играем. Я чем-нибудь их кормлю. Но с приходом зимы звери не приближаются к Лесу. Даже зная, что здесь их всегда угостят. Зимой я всегда один.

— Может, перекусите с нами? — предлагает она. — Мы захватили с собой бутерброды и фрукты. Нам все не съесть. А?

— Спасибо, — отвечает он. — Я уже давно не ел то, что готовят другие. А у меня есть суп из лесных грибов. Хотите?

— С удовольствием, — говорю я.

Втроем мы едим сэндвичи, грибной суп, фрукты. Запиваем чаем. За едой мы почти не разговариваем. И только гул ветра, словно прозрачная вода, нарушает тишину комнаты. Звяканье ножей и вилок утопает в этом гуле и звучит как-то нереально.

— Значит, из Леса вы совсем не выходите? — спрашиваю я у Смотрителя.

— Нет, — качает он головой. — Так уж положено. Я должен все время быть здесь и присматривать за станцией. Может, когда-нибудь меня на этой работе заменят. Когда это будет, не знаю, но если так произойдет, я смогу возвратиться в Город. А до тех пор нельзя. Я не должен делать из Лесу ни шага. Каждые три дня обязан дожидаться ветра.

Кивнув, я допиваю чай. Странный гул висит в воздухе не так много времени. Часа два или два с половиной. Но теперь кажется, будто этот странный, отсутствующий ветер пытается утащить за собой все и вся. Как, должно быть, тоскливо слышать этот гул каждый день в огромном пустом Лесу, представляю я.

— Но вы же пришли не только на экскурсию, правда? — спрашивает Смотритель. — Горожане, как я уже говорил, сюда не ходят.

— Мы ищем Инструмент, — отвечаю я. — Нам посоветовали спросить у вас, где его лучше искать.

Он несколько раз кивает и разглядывает нож и вилку в пустой тарелке.

— Да, здесь есть несколько инструментов. Совсем старые. Не знаю, в порядке ли еще. Но если да, можете их забрать. Все равно я с ними не умею обращаться. Только иногда, бывает, поставлю перед собой и любуюсь. Хотите взглянуть?

— Если можно.

Он поднимается из-за стола, и я вслед за ним.

— Прошу сюда. Они у меня в спальне.

— Я уберу со стола и приготовлю вам кофе, — говорит моя спутница.

Мы подходим к двери спальни. Он открывает дверь, включает свет и пропускает меня вперед.

— Это здесь.

На стенах спальни развешаны самые разные инструменты. В основном, струнные: мандолины, гитары, виолончели, небольшие арфы. Старые, словно скелеты доисторических животных. Струны проржавели, полопались, где-то их просто недостает. В этом Городе их даже не на что заменить. Некоторые инструменты я вижу впервые. Вот деревянная доска, похожая на стиральную, вся утыкана металлическими ноготками в один ряд. Я беру ее в руки и пробую с ней что-нибудь сделать, но почти никакого звука не выходит. Рядом висит несколько маленьких барабанов. И какие-то деревянные палочки; что из них можно извлечь — непонятно. Есть трубка, похожая на фагот, в которую надо дуть с одного конца, — такая мудреная, что мне с нею явно не справиться.

Пока я разглядываю инструменты, Смотритель присаживается на кровать. Покрывало и подушка очень свежие, постель аккуратно застелена.

— Нашли что-нибудь подходящее? — спрашивает он.

— Да как сказать… Все такое старое. Пробовать надо.

Он встает, подходит к двери, закрывает ее и возвращается. Окон в спальне нет, и потому шум ветра уже не мешает.

— Как вы думаете, зачем я все это собираю? — спрашивает Смотритель. — Никого в Городе они не нужны. Здесь никто не интересуется вещами. Конечно, самое необходимое есть у всех: кастрюли, ножи, одеяла, одежда… Выжить — и ладно. Больше им ничего не нужно. А я так не могу. Не знаю почему, но эти инструменты меня притягивают. Формой, изящной линией…

Он кладет одну руку на подушку, другую засовывает в карман.

— Поэтому, собственно, мне и нравится здесь, на станции, — продолжает он. — Все эти датчики, трансформаторы, турбина… Может, меня и направили сюда потому что во мне есть какая-то предрасположенность. А может, наоборот: пока я жил здесь один, у меня и появились такие склонности. Я здесь уже давно. Что со мной было раньше — совсем не помню. Вот и кажется иногда, что в Город я уже не вернусь. С таким настроем, как у меня, Город обратно не принимает…

Я снимаю со стены скрипку и перебираю оставшиеся две струны. Из-под пальцев вырываются сухие, короткие звуки.

— Откуда вы их берете? — спрашиваю я.

— О, из разных мест. Рассыльный приносит их мне отовсюду. Старые инструменты можно раскопать в кладовках и чуланах Жилых домов. Большую часть пустили на дрова, и теперь уж совсем немного осталось. Я прошу Рассыльного, он ихразыскивает и приносит. Сам-то я не знаю, как ими пользоваться, — да и учиться, в общем, не собираюсь. Мне достаточно просто смотреть на них и любоваться. Не понимаю их смысла, но и бесполезными не считаю. Часто прихожу сюда, сажусь и смотрю… Думаете, странно?

— Инструменты — это красиво, — говорю я. — Ничего тут странного нет.

Между барабанами и виолончелью я замечаю небольшой аккордеон. Инструмент старинный, вместо клавиш — круглые кнопки. Кожаные складки совсем задубели и потрескались, но, похоже, он еще не совсем прохудился. Я закидываю лямки за плечи и растягиваю меха. Требуется гораздо больше сил, чем я думал, но если кнопки в порядке, инструментом вполне можно пользоваться. В аккордеоне вообще главное — чтобы воздух держал, а если не держит — починить достаточно просто.

— Можно, попробую? — спрашиваю я.

— Конечно-конечно, пожалуйста, — отвечает юноша. — Ведь он для того и сделан.

Я растягиваю меха вправо и влево и нажимаю кнопку за кнопкой. Некоторые издают совсем слабые звуки, но не фальшивят. Я снова прохожусь по всем кнопкам сверху донизу.

— Как интересно! — оживленно говорит юноша. — Будто звук меняет свой цвет.

— Разные кнопки вызывают разные волны звука, — говорю я. — Эти волны называются нотами, и все они разные. Какие-то ноты согласуются друг с другом, какие-то — нет.

— Я это плохо понимаю. Что значит — согласуются? Больше нуждаются друг в друге?

— Что-то вроде того, — говорю я.

Пробую взять несложный аккорд. Звучит не очень стройно, но, в общем, ухо не режет. И все-таки, как я ни стараюсь, никаких песен припомнить не могу. Только аккорды.

— Эти звуки согласуются?

— Да.

— Ничего не понимаю, — говорит он. — Но звучит удивительно. Первый раз в жизни такое слышу. Прямо не знаю, что и сказать. Это совсем не то, что шум ветра или пение птиц.

Он сидит, сложив руки на коленях, и переводит взгляд то на инструмент, то на мое лицо.

— Этот инструмент я вам дарю. Пользуйтесь им, сколько хотите. Такой вещи лучше быть у того, кто умеет с нею обращаться. А здесь она только пылится без дела, — произносит он и замолкает, прислушиваясь к шуму ветра. — Пойду еще раз проверю машину. Ее надо проверять каждые полчаса: крутится ли турбина как следует, все ли в порядке с генератором и так далее. Вы подождете меня?

Он уходит, я возвращаюсь с аккордеоном в гостиную. Библиотекарша наливает мне кофе.

— Это и есть инструмент?

— Один из них, — отвечаю я. — Инструменты бывают разные. Как и звуки, которые они издают.

— А это что? Кузнечные меха?

— Принцип тот же.

— А можно потрогать?

— Конечно, — говорю я и передаю ей аккордеон. Она берет его в руки, как беззащитного звереныша, и рассматривает со всех сторон.

— Какая чудна́я вещь! — Она как-то беспокойно улыбается. — Но все-таки здорово, что ты его нашел. Ты доволен?

— Да, мы не зря сюда пришли.

— Этот человек не смог до конца избавиться от тени, — тихонько говорит она. — У него еще осталась тень, хоть и совсем слабенькая. С такими в Лесу не живут. Но и в Город ему уже не вернуться. Бедняга…

— Думаешь, твоя мать тоже живет в Лесу?

— Может быть, — отвечает она. — А может, и нет. Просто… подумалось вдруг.


Юноша возвращается минут через десять. Я благодарю его за инструмент, достаю из саквояжа подарки и раскладываю перед ним на столе. Маленькие дорожные часы, шахматы и бензиновая зажигалка — находки из чемоданов в архиве Библиотеки.

— Это вам в благодарность за инструмент, — говорю я. — Уж примите, пожалуйста.

Юноша сначала отказывается, но потом принимает наши подарки. Долго разглядывает часы, потом зажигалку, а за ними и каждую шахматную фигурку.

— Вы знаете, как ими пользоваться? — спрашиваю я.

— Не беспокойтесь, — отвечает он. — Мне это не нужно. Смотреть на них — уже приятно. А со временем, глядишь, и пойму, что с ними делать. Чего-чего, а времени у меня здесь хоть отбавляй.

— Нам, пожалуй, пора, — говорю я.

— Вы торопитесь? — огорчается он.

— Хотелось бы вернуться в Город до темноты, вздремнуть — и на работу.

— Да, конечно, — кивает он. — Понимаю. Я бы проводил вас до выхода из Леса, но сами понимаете — служба. Далеко уходить не могу.

Мы втроем выходим из домика и прощаемся с ним во дворе.

— Заходите еще, — приглашает он. — Инструмент послушаем. Всегда буду рад.

— Спасибо, — говорю я.

Мы удаляемся от Электростанции, и гул постепенно слабеет, пока у самого выхода из Леса не пропадает совсем.

Глава 29

СТРАНА ЧУДЕС БЕЗ ТОРМОЗОВ
Озеро • Масатоми Кондо • Колготки
Чтобы не намочить вещи, мы завернули их в узлы из рубашек и закрепили на голове. Со стороны, наверное, выглядело забавно, но потешаться нам было некогда.

Еду, виски и бо́льшую часть снаряжения мы оставили Профессору, так что моя поклажа вышла не очень тяжелой. Только фонарик, свитер, кроссовки, кошелек, излучатель и нож. Ее узелок получился не больше моего.

— Будьте осторожны, — сказал Профессор. В тусклом луче фонарика он кажется гораздо старее. Кожа будто обвисла, волосы на голове торчали нелепыми кустиками, как сорняки на клумбе. Лицо покрылось коричневыми пятнами. Передо мною сидел усталый старик. Что ни говори, а даже гениальные ученые стареют и умирают, как все остальные.

— Прощайте, — сказал я ему.

В кромешном мраке я спустился по тросу до самой воды, посигналил фонариком, и толстушка спустилась за мной. Лезть в ледяную воду, когда вокруг хоть глаз выколи, хотелось меньше всего на свете. Но выбирать не приходилось. Я зашел в воду по колено, затем по плечи. Вода обжигала холодом, но опасности как будто не представляла. Вода как вода. Без каких-либо примесей и не гуще обычной. Вокруг висела тишина, как на дне колодца. Воздух, вода, чернильная тьма вокруг — все замерло. И только плеск наших рук по воде, усиленный в сотни раз, отдавался под невидимыми сводами странным эхом — словно чавкала гигантская рептилия. Уже в воде я вдруг вспомнил, что старик должен был «обезболить» мне рану.

— Это здесь плавает рыба с когтями? — бросил я туда, где, по моим расчетам, плыла толстушка.

— Вряд ли, — ответила та. — Это же просто легенда… Наверное.

И все-таки мысль о том, что сейчас из пучины вынырнет огромная рыба и оттяпает мне ногу, не покидала меня. Проклятая тьма усиливала любые страхи в тысячу раз.

— Что, и пиявок нет?

— Кто их знает… Надеюсь, что нет.

Привязавшись друг к другу веревкой, мы поплыли с узелками на голове, медленно удаляясь от Башни. Оглянувшись, я увидел, как фонарик Профессора, словно маяк, указывает нам путь, высвечивая на воде впереди едва различимую желтую дорожку.

— Нам туда, — сказала она.

Я плыл первым, она за мной. Мы загребали почти синхронно, и плеск ладоней отдавался гулким эхом во тьме. Время от времени я оборачивался и, держась на плаву, сверял курс.

— Держи вещи сухими! — услышал я ее голос. — Излучатель намокнет — нам крышка…

— Стараюсь, — отозвался я. Хотя именно не замочить вещи было труднее всего. В такой непроглядной мгле я не различал, где вода, где воздух, а порою даже не соображал, где находятся мои руки. Я вспомнил миф об Орфее, который спускался в Царство мертвых. На свете есть много разных легенд и мифов, но истории о смерти у разных народов схожи. у Орфея хотя бы лодка была. А мы плывем в воде с тюками на затылке. Что ни говори, древние греки были куда предусмотрительнее. Живот сводило от боли, но думать о ране было некогда. То ли от стресса, то ли еще почему я почти не чувствовал боли. Швы, конечно же, расползлись — но умереть от дыры в животе мне, видно, уже не судьба.

— Ты правда на деда не сердишься? — подала голос толстушка. Безумное эхо мешало понять, откуда.

— Не знаю! — прокричал я непонятно куда. — Сам не пойму. Пока его слушал, стало уже все равно.

— Как — все равно?

— Все равно и жизнь не фонтан, и мозги не ахти какие.

— Но ты же сказал, что жизнью доволен!

— Слова! — отмахнулся я. — Любой армии нужно какое-то знамя…

Она задумалась, и какое-то время мы плыли молча. Тишина, бездонная, как сама смерть, растекалась по озеру. Где-то сейчас плавает когтистая рыба? Я уже не сомневался, что она существует на самом деле. Лежит, небось, на самом дне и спит до поры до времени. Или плескается в соседней пещере. А может, уже учуяла нас и плывет навстречу? Я живо представил, как она откусывает мне ногу и содрогнулся. Пускай через сутки от меня только мокрое место останется, но перспектива отдать концы в желудке у такой гадины не привлекала, хоть убей. Умирать — так при свете солнца.

Руки в холодной воде наливались свинцом. Выжимая из организма остатки сил, я продолжал грести.

— Но ты все равно очень хороший, — сказала толстушка. В ее голосе не чувствовалось усталости. Словно мы с нею мирно нежились в какой-то огромной ванне.

— Боюсь, с тобой мало кто согласится, — ответил я.

— А я все равно так считаю!

На очередном взмахе я обернулся назад. Фонарик профессора мерцал далеко позади, но перед нами никакой стены не показывалось. Сколько же нам еще плыть? — подумал я в отчаянии. Предупреди нас старик, что путь неблизкий, я бы хоть силы рассчитывал. И, в конце концов, где же рыба? Или она еще нас не учуяла?

— Я, конечно, деда не защищаю, — вновь послышался голос толстушки. — Но он не злодей. Просто когда увлекается чем-то — забывает про все на свете. Вот и с тобой он хотел как лучше. Пытался спасти тебя, пока ты не попал в лапы Системы. Ему давно уже стыдно за то, что он согласился на эксперименты с людьми. Это было ошибкой…

Я молча плыл вперед. Кто в чем ошибся — теперь уже не имело никакого значения.

— Поэтому ты прости его, — добавила она.

— Прощу я его или нет, какая разница? — ответил я. — Но почему твой дед ушел из Системы в самом разгаре Эксперимента? Если он такой совестливый — мог бы остаться и не допустить новых жертв. Противно на фирму работать — так хоть бы о людях подумал.

— Дед перестал доверять Системе, — сказала она. — Он сказал, что Система и Фабрика — это левая и правая рука одного организма.

— Как это?

— Ну, Система и Фабрика технически делают одно и то же.

— Технически — может быть. Только мы информацию охраняем, а кракеры воруют. Цели-то разные.

— А ты представь: что если Система и Фабрика — порождение чьей-то единой воли? Левая рука крадет, правая охраняет…

Не переставая грести, я задумался над ее словами. А что? Поверить трудно, но и совсем исключать нельзя. В самом деле: если бы меня, конвертора Системы, спросили, как моя фирма организована — я бы не знал, что ответить. Слишком уж огромна эта организация и слишком много информации держит в тайне. А я — лишь маленький муравей, тупо выполняющий указания. И что творится там, наверху — понятия не имею.

— Но тогда это же просто фантастический бизнес, — восхитился я. — Заставь обе стороны бегать наперегонки, и можешь задирать планку до бесконечности. Держи между ними баланс — и цены никогда не обвалятся…

— Именно это и заметил дед, пока двигал проект Системы. Ведь Система — это частный капитал, сросшийся с государством. А у частного капитала только одно на уме. Ради прибыли он готов на все. Даже если на вывеске у него «защита информации» — это все слова. Постепенно дед понял, что если он там останется, все будет еще ужаснее. Технологии по улучшению мозга превратят жизнь людей в кошмар. Нужно, чтобы их сдерживали какие-то тормоза. Но никаких тормозов ни у Системы, ни у Фабрики нет. Потому он и ушел из Проекта. Как ни жалко тебя и других конверторов — продолжать исследования нельзя. Иначе появятся новые жертвы.

— И ты все это знала с самого начала? — спросил я ее.

— Да, — ответила она, немного поколебавшись.

— Что же ты сразу не сказала? Мы бы и в этой каше не очутились, и время бы сэкономили.

— Но я хотела, чтобы дед объяснил тебе все как следует, — сказала она. — Мне бы ты не поверил.

— Да уж… — согласился я. Расскажи мне семнадцатилетняя пигалица про Третью Цепь и бессмертие — я бы точно принял ее за сумасшедшую.

И тут моя рука наткнулась на что-то твердое. Занятый своими мыслями, я не сразу понял, что это значит. И лишь через пару секунд сообразил: стена. С грехом пополам мы наконец-то переплыли бездонное озеро.

— Прибыли, — сообщил я.

Она подплыла ко мне и тоже уперлась в стену. Свет фонарика за нашей спиной напоминал крохотную звездочку в черном небе. Мы отследили, куда он светит, и переместились метров на десять вправо.

— Это здесь! — сказала она. — В полуметре над водой должна быть дыра.

— А ее не затопило?

— Не может быть. Уровень воды всегда одинаковый. Не знаю, почему, но это так. Ни на сантиметр не меняется.

Осторожно, стараясь не уронить в воду вещи, я достал из узелка фонарь и, держась рукою за стену, осветил скалу над собой. Стену залило ослепительным желтым светом, и пришлось подождать, пока привыкнут глаза.

— Нет здесь никакой дыры…

— Попробуй правее, — предложила она.

Задрав фонарик над головой, я обшарил стену лучом, но дыры не обнаружил.

— Точно правее? — засомневался я.

С момента, когда мы остановились, холод начал пробирать до мозга костей. Мышцы одеревенели, губы шевелились с трудом.

— Точно. Попробуй еще.

Весь дрожа, я двинулся вправо. И вдруг мои пальцы нащупали странный предмет. Нечто плоское и круглое. Словно кто-то впаял в скалу огромную грампластинку. Уже на ощупь было понятно, что это не просто выступ в скале. Я посветил фонариком.

— Барельеф! — воскликнула толстушка.

Говорить я уже не мог, и поэтому просто кивнул. Действительно, прямо в скале был выбит барельеф — точно такой же, как у входа в Святилище. Две мерзкие рыбы с когтями вместо плавников обнимают мир, кусая друг друга за хвосты. Диск с барельефом на две трети выступал над водой. Этот барельеф, как и прежний, был изготовлен очень искусно. Не сомневаюсь: кто-то угрохал кучу времени и сил, чтобы выполнить столь тонкую работу в таких нечеловеческих условиях.

— Это выход, — объявила толстушка. — Похоже, такая картинка есть у каждого входа и выхода. Смотри выше!

Я посветил вверх, но скала утопала во тьме. Обнаружив над диском небольшой выступ, я ухватился за него и, подтянувшись на одной руке, пригляделся. Ничего не увидел, зато лицо обдало воздухом. Из невидимого отверстия вырывался слабый ветер с запахом гнили. Упершись коленями в скалу, я подтянулся еще выше и забрался на выступ.

— Нашел! — крикнул я, морщась от боли в животе.

— Слава богу! — обрадовалась она. Забрав у нее фонарик, я схватил ее за руку и вытащил из воды.

Мы сидели у входа в нору, дрожа от холода. Наши мокрые штаны и рубашки были такими холодными, будто их только что вынули из морозильника. Теперь я понимал, каково человеку, которого искупали в огромном стакане виски со льдом.

Отдышавшись, мы развязали тюки с вещами и переоделись. Мокрые куртки с рубашками выкинули в темноту. Я уступил ей свитер. Ниже пояса все оставалось мокрым, но ни запасных штанов, ни белья мы не захватили, и с этим пришлось смириться.

Пока она возилась с излучателем, я посигналил фонариком Профессору: все в порядке, доплыли нормально. Тусклая звездочка вдалеке замигала в ответ — два раза, потом еще три — и погасла. Вокруг не осталось ни пятнышка света. Категории глубины, высоты, ширины и длины прекратили в этом мире свое никчемное существование.

— Идем! — сказала толстушка. Я посветил на часы. Семь восемнадцать утра. Новости по телевизору в самом разгаре. Люди садятся завтракать и запихивают в еще не проснувшиеся мозги прогноз погоды, рекламу таблеток от головной боли и проблемы экспорта японских велосипедов в США. Ни одной душе невдомек, что я проскитался всю ночь в этих чертовых катакомбах. Никто не знает, что значит плыть в ледяных чернилах с дырой в животе и ссадинами от пиявок. Никому и в голову не приходит, что мне осталось жить в этом мире двадцать восемь часов и еще сорок две минуты. Такие новости по телевизору не показывают.


По сравнению с тоннелем, которым мы попали в пещеру, эта нора оказалась гораздо у́же. Ползти приходилось на четвереньках. Мало того: она еще и извивалась кишкой во все четыре стороны поочередно. Иногда дорога ухала вниз, а порой приходилось карабкаться вверх. Мы крутили замысловатые петли, как на американских горках, продвигаясь вперед очень медленно и с огромным трудом. Скорее всего, эти жуткие катакомбы породила естественная эрозия почвы. Даже для жаббервогов специально рыть такие запутанные ходы не имело бы ни малейшего смысла.

Через полчаса мы сменили излучатель. Еще через десять минут узкий проход оборвался, и мы оказались в коридоре с высоким потолком. Как в вестибюле старого дома, здесь было тихо, темно и воняло плесенью. Мы уперлись в развилку: дорога расходилась буквой Т. Странный ветер при этом дул справа налево. Толстушка посветила по сторонам. Что влево, что вправо луч фонарика убегал, не встречая препятствий, и терялся во тьме.

— И куда же теперь идти? — поинтересовался я.

— Направо, — уверенно сказала она. — Ветер оттуда. По словам деда, мы сейчас под кварталами Сэндагая. А нам нужно направо, к стадиону Дзингу.

Я представил себе карту города. Если так — сейчас над нашими головами две китайских лапшевни, книжный магазин «Кавадэ́», студия «Викто́р», а также парикмахерская, куда я хожу вот уже десять лет.

— Там, наверху, моя любимая парикмахерская, — сказал я.

— А-а, — отозвалась она без особого интереса.

Я подумал, что накануне конца света было бы неплохо сходить в парикмахерскую. Все равно за двадцать четыре часа я ничего важного не совершу. А сходить в баню, переодеться во все свежее и постричься — поступки, за которые никогда не стыдно перед собой.

— Берегись, — сказала она. — Гнездо жаббервогов уже совсем близко. Я слышу их запах и голоса. Не отставай от меня ни на шаг.

Я напряг слух и принюхался, но ничего не уловил. Лишь немного свербело в ушах, но никаких голосов я не слышал.

— А они знают, что мы приближаемся?

— Еще бы. Здесь — империя жаббервогов. Они знают все, что происходит на многие километры вокруг. Сейчас они в ярости. Потому что мы осквернили их святыню, а теперь выходим прямо на их гнездо. Если нас поймают — мало не покажется. Поэтому не вздумай от меня отходить. Иначе они тебя сцапают — и поминай как звали.

Мы подтянули веревку так, чтобы нас разделяло не более полуметра, и двинулись дальше.

— Осторожно! Тут стена обрывается! — вдруг закричала она и посветила налево.

И действительно: стена слева исчезла. Вместо нее зияла черная пустота. Луч фонаря проваливался в бездонную мглу и терялся в пространстве. Темнота перед нами дышала, словно живая. Черное кишащее месиво — омерзительное, точно раскисший студень.

— Слышишь? — спросила она.

— Слышу, — ответил я.

Наконец я понял, как звучат голоса жаббервогов. Хотя если точно, не голоса, а пронзительный скрежет, впивающийся в мозги. Словно полчища насекомых сверлили мне голову своими жалами. Яростный скрежет отражался от стены за спиной и ввинчивался в барабанные перепонки. Хотелось отшвырнуть фонарик, сесть на корточки и закрыть уши руками. Каждый нерв моего тела с ненавистью шлифовали напильником.

Это была идеальная ненависть. Не сравнимая ни с каким другим чувством. Свирепый ветер вырывался из дыр преисподней, стремясь повалить нас на землю и расплющить в лепешку. Все самые гнусные помыслы Подземелья слились с перекрученным временем в один кошмарный сгусток, чтобы размазать наши тела по земле. Я никогда не подозревал, что ненависть может давить на человека такой реальной физической тяжестью.

— Не останавливайся! — заорала мне в ухо толстушка. Ее голос звучал очень звонко, но не дрожал. Никогда раньше она так на меня не орала. Возможно, поэтому я наконец заметил, что остановился.

Она с силой натянула веревку.

— Вперед! Иначе нам крышка!

Но мои ноги не двигались. Чужая ненависть буквально пригвоздила меня к земле. Время потекло вспять, унося мои мозги к древней памяти человечества. Мне больше некуда было идти.

И тут она влепила мне затрещину. Такой силы, что я на секунду оглох.

— Правой! — орала она. — Правой! Слышишь меня?! Двигай правой ногой, осел!!!

Моя правая нога, скрипя и вибрируя, медленно сдвинулась с места. Натужный визг достиг апогея, разочарованно дернулся — и как будто немного стих.

— Левой! — заорала она. И я передвинул левую ногу. — Вот так! Еще шаг! Еще! Живой?

— Живой, — вроде бы сказал я, но так и не понял, удалось ли произнести это вслух. Проклятые твари затягивали нас в самую сердцевину кишащей тьмы. Вливая в уши животный ужас, который отключал ноги и медленно подбирался к рукам.

Худо ли бедно, я сделал шаг — и мне тут же захотелось бежать сломя голову. Я готов был на что угодно, лишь бы вырваться отсюда как можно скорее. Но она крепко стиснула мою руку.

— Свети себе под ноги! — приказала она. — Прижмись к стене и двигайся боком! Понял?

— Понял, — ответил я.

— Свети только вниз!

— Почему?

— Потому что они перед носом! — уже прошептала она. — На жаббервогов смотреть нельзя. Кто их увидит — больше не сможет пошевелиться.

Светя под ноги, мы двинулись боком по коридору. Мою правую щеку обжигала вонь тухлой рыбы. Я чувствовал, что провонял ею насквозь. Нас засасывало в желудок огромной червивой гадины. Визг жаббервогов не утихал. Неестественный визг, который выдавливали оттуда, где звука не бывает вообще. Барабанные перепонки вывернулись наизнанку и окостенели. Едкая, с привкусом желчи слюна застоялась во рту и никак не хотела сглатываться.

И все-таки я шел вперед. Не думая ни о чем, кроме собственных ног. Толстушка что-то кричала мне, но я не слышал. Я был абсолютно уверен, что уже не переживу этот отвратительный визг. как бы я ни старался, мне уже не уйти. прямо сейчас ко мне протянутся омерзительные конечности, схватят за пятки и утащат в свою темноту.

Сколько мы уже двигались в этом кошмаре — я понимать перестал. Зеленая лампочка на излучателе еще горела. Значит, не очень долго. Но мне казалось, прошло два или три часа.

Неожиданно воздух переменился. Мерзкая вонь отступила, и давление на перепонки схлынуло, точно в море отлив. Отвратительный визг стал похож на шум далекого прибоя. Самое страшное было позади.

Она подняла луч фонарика и осветила гладкую скалу перед нами. Не отрывая от стены лопаток, я перевел дух и вытер холодный пот со лба.

Очень долго мы не говорили ни слова. Визг жаббервогов стих, и вокруг повисла гнетущая тишина. Только откуда-то издалека доносилось эхо капающей воды.

— На что же они так злятся? — спросил я.

— На все, что обитает под солнцем.

— Как-то не вериться, чтобы кракеры сумели с ними договориться. Даже ради очень большой выгоды…

Она ничего не ответила. Только крепче стиснула мою руку.

— Знаешь, о чем я думаю? — спросила она.

— О чем?

— Как было бы здорово, если б я могла перейти с тобою в тот мир.

— Бросив этот?

— Ну да, — ответила она. — Он такой скучный. По-моему, в твоем сознании жить куда интереснее.

Я молча покачал головой. Не знаю, кто как, но я бы не хотел жить только в своем сознании. Как, впрочем, и в чьем-либо другом.

— Ладно, пойдем! Здесь нельзя задерживаться. Нужно найти выход в канализацию.

Я осветил фонариком часы. Пальцы дрожали. Я чувствовал, что успокоюсь еще не скоро.

— Восемь двадцать, — сообщил я.

— Я поменяю излучатель.

Она включила новый аппарат, а старый поставила на подзарядку и заткнула за пояс под рубашкой.

С тех пор, как мы залезли в нору, прошел ровно час. Если верить Профессору, через несколько минут мы свернем под картинную галерею. А там и до подземки рукой подать. Все-таки метро — это уже часть наземного мира. Мира, где пока еще нет жаббервогов.

Вскоре, как и ожидалось, дорога свернула влево. Мы вышли под бульвар Итие. Сейчас, в начале осени, весь бульвар шелестит зеленой листвой. Я вспомнил первый осенний ветер, запах листьев и согретые солнцем газоны. Упасть бы сейчас на траву и разглядывать небо. Сходить в парикмахерскую, постричься, а потом завалиться на газон где-нибудь в Гайэнмаэ и часами разглядывать небо. И потягивать холодное пиво, пока не кончится мир.

— Интересно, небо сейчас голубое? — произнес я.

— Небо? Откуда я знаю?

— Ты что, не смотрела прогноз погоды?

— Конечно, нет. Я весь день искала, где ты живешь.

Я попробовал вспомнить, видел ли я вчера на небе звезды. Не получилось. Перед глазами все маячила молодая парочка, слушавшую «Дюран Дюран» в своем пижонском «скайлайне». Звезд в памяти не всплывало. Я вдруг понял, что за последние месяцы ни разу не подумал о звездах. Если бы звезды исчезли с неба месяца три назад, я бы и глазом не моргнул. В памяти остались только серебряные браслеты на женской руке — да палочки от мороженого под фикусом у подъезда. Вся моя жизнь была какой-то недоделанной и никчемной. А ведь я запросто мог родиться в какой-нибудь югославской деревне, всю жизнь разводить овец и каждый вечер любоваться Большой Медведицей. «Скайлайны», «дюран дюраны», серебряные браслеты, шаффлинги и синие твидовые костюмы казались бредовым сном из далекого прошлого. Мою память раздавили в лепешку пневматическим прессом, точно старый автомобиль. Она, моя память, стала похожа на банальную кредитную карточку. Взгляни на нее спереди — выглядит лишь чуть-чуть неестественно. А посмотри сбоку — просто бессмысленная пластинка. С одной стороны, в ней хранится вся моя жизнь. С другой — просто кредитка. И пока не считаешь ее специальной машиной, от нее нет никакого проку.

Я чувствовал: моя Первая Цепь растворяется. Память об этом мире становится плоской и какой-то чужой. Сознание угасает. Удостоверение личности становится тоньше, превращается в лист бумаги и исчезает совсем.

Я шел за толстушкой, машинально передвигая ноги, и вспоминал молодую парочку в «скайлайне». Сам не пойму, чем зацепили меня те двое, но ни о чем другом я почему-то думать не мог. Чем они, интересно, сейчас занимаются? Однако представить, чем молодые мужчина и женщина могли бы заняться в половине девятого утра, я так и не смог. Может, спят как сурки. А может, едут на работу в переполненных электричках. Кто их знает. То, как вертится этот мир, крайне плохо соединялось с моим воображением.

Будь я сценаристом, сочинил бы для них неплохой сериал. Она — студентка, уезжает на стажировку в Париж и выходит за француза. Муж попадает в автокатастрофу и превращается в растение. Устав от такой жизни, она бросает мужа, возвращается в Токио и начинает работать в посольстве Бельгии или Швейцарии. На руке серебряные браслеты — единственная память о замужестве. Ретроспектива: зимняя Ницца, берег моря. Она никогда не снимает браслетов, даже в постели с мужчиной. А ее мужчина — участник обороны Ясуда-холла[415], вылитый герой фильма «Пепел и алмазы»[416] — никогда не снимает темных очков. Модный телережиссёр, которому до сих пор снятся вояки, разгоняющие толпу слезоточивым газом. Его жена пять лет назад вскрыла себе вены. Снова ретроспектива. Такая ностальгическая драма, где много возвратов в прошлое. Он разглядывает браслеты на ее левой руке, вспоминает окровавленное запястье жены и просит героиню надеть браслеты на правую руку. «Ни за что! — отвечает она. — Я не ношу браслеты на правой руке!»

Можно еще ввести в сценарий пианиста, как в «Касабланке»[417]. Эдакого талантливого алкоголика. На его рояле — вечный стакан с неразбавленным джином, в который он выдавливает лимон. Близкий друг героя и героини, посвящен во все их секреты. Когда-то гениально играл джаз, но потом утопил свой гений в стакане.

Мой сценарий становился все нелепее, и я бросил это безумное сочинительство. К реальности такой сюжет не имеет ни малейшего отношения. Но как только я задумался, что такое реальность на самом деле, в голове начался еще больший бардак. Моя же реальность была тупой и тяжелой, как картонный ящик, набитый песком и расползающийся по швам. Уже несколько месяцев я не смотрел на звезды.

— Все, — сказал я. — Больше не могу.

— Чего ты не можешь? — спросила она.

— Не могу больше это выносить. Темноту, вонь, жаббервогов. Мокрые штаны, дырку на животе. Я даже не знаю, что за погода на улице. Какой сегодня день?

— Еще немного, — сказала она. — Еще немного — и все кончится.

— В голове каша, — продолжал я. — Я не помню, что там, наверху. О чем ни подумаю — все в какую-то ерунду превращается.

— А о чем ты думаешь?

— О Масатоми Кондо, Реко Накано и Цутому Ямадзаки[418].

— Забудь, — сказала она. — Не думай ни о чем. Еще немного — и я тебя отсюда вытащу.

И я решил ни о чем не думать. И как только перестал думать, сразу понял, что на мне — холодные мокрые штаны. Все тело била мелкая дрожь, в рану на животе вернулась тупая боль. Но несмотря на озноб, мочевой пузырь, как ни странно, меня совсем не тревожил. Когда я мочился в последний раз? Я обшарил память до последнего уголка, но не вспомнил даже этого.

По крайней мере, после того как я спустился под землю, этого не случалось ни разу. А до того? До того я вел машину. Съел гамбургер, потом разглядывал парочку в «скайлайне». А до того? До того я спал. Пришла толстушка и разбудила меня. Сходил ли я тогда в туалет? Кажется, нет. Она собрала меня, как чемодан, и вытащила из дому, так что на сортирные подвиги времени не оставалось. А что было еще раньше, я помнил уже совсем смутно. Кажется, ходил к врачу. Он зашивал мне рану. Что это был за врач? Не помню. Какой-то доктор в белом халате зашивал мне рану чуть ниже пупка. Мочился ли я перед этим?

Не помню.

Наверное, нет. Если бы я это сделал тогда, я бы запомнил, как выглядит моя рана. Не помню — значит, скорее всего, не мочился. Выходит, я уже очень давно не ходил по малой нужде. Сколько часов?

Я подумал о времени — и в голове началась чехарда, как в курятнике на рассвете. Сколько я уже не мочился? Двадцать восемь часов? Тридцать два? Куда делась моя моча? Все это время я пил — и пиво, и колу, и виски. Что случилось с жидкостью в моем организме?

Да нет же. В больницу я ходил позавчера. А вчера вроде было что-то совсем другое. Что же именно, я понятия не имел.

«Вчера» было просто размытым, нелепым пятном. Гигантской луковицей, которая напиталась всей этой жидкостью и разбухла до невероятных размеров. Где что находится, куда надавить, чтобы что-нибудь вышло — я не имел ни малейшего представления.

Самые разные вещи и события то приближались ко мне, то опять уносились, как на карусели. Когда мне вспороли живот? До или после этого я сидел за стойкой кофейни в утреннем супермаркете? Когда я мочился? И какого дьявола я столько об этом думаю?

— Вот она! — объявила толстушка и схватила меня за локоть. — Канализация! Это выход.

Я выкинул мысли о моче из головы и уставился, куда мне показывали. В стене перед нами зияло квадратное отверстие мусоропровода. При желании туда мог протиснуться человек.

— Но это не канализация, — заметил я.

— Канализация дальше. А это воздухоотвод. Слышишь, какая вонь?

Я наклонился к отверстию и принюхался. И правда, воняло гадостно. Но после всех прелестей Подземелья даже запах канализации казался родным. И ветер из отверстия наконец-то был настоящий.

Внезапно земля мелко задрожала: из отверстия донесся далекий грохот электрички. Секунд через десять-пятнадцать он затих, точно закрыли кран. Ошибки не было. Это выход.

— Наконец-то! — сказала она. И поцеловала меня в шею. — Как самочувствие?

— Не спрашивай, — ответил я. — Я и сам не пойму.

Она полезла в отверстие первой. пухлый зад исчез в дыре, и я последовал за ней. Какое-то время мы ползли по узкой трубе. Мой фонарик не высвечивал впереди ничего, кроме ее икр и задницы. Эти икры напоминали белые и гладкие кабачки, а пухлые ягодицы, облепленные мокрой юбкой, жались друг к дружке, как беззащитные дети.

— Эй! Где ты там? — крикнула она.

— Здесь! — отозвался я.

— Тут чей-то ботинок!

— Какой еще ботинок?

— Черный, кожаный, мужской. Только правый.

Я тоже увидел ботинок. Очень старый, без каблука. На носке засохла белая грязь.

— Откуда он здесь?

— А ты как думаешь?

Поскольку больше смотреть было не на что, я полз вперед, разглядывая край ее юбки. Иногда он задирался, обнажая белую, не запачканную полоску кожи. В том самом месте, где женщины когда-то закрепляли чулки. Оставляя неприкрытыми пять сантиметров между чулками и поясом. Разумеется, в те времена, когда еще не придумали колготок.

Эта полосочка голой кожи вдруг возбудила во мне старые воспоминания. Еще из времен, когда все слушали Джими Хендрикса, «Крим», «Битлз» и Отиса Реддинга. Я попытался насвистывать первые строчки из «I go to pieces» [419] Питера и Гордона. Славная была песня. Немного сентиментальная. Но уж всяко лучше, чем этот чертов «Дюран Дюран». Хотя, возможно, я просто состарился: эта песня была хитом лет двадцать назад. Двадцать лет назад никто и представить себе не мог такую вещь, как колготки.

— Чего ты там рассвистелся? — крикнула она.

— Сам не знаю. Захотелось вдруг.

— А что за мелодия?

Я сказал ей название.

— Никогда не слыхала.

— Эту песню пели, когда тебя еще не было.

— А о чем песня-то?

— О том, что я разваливаюсь на куски и подыхаю.

— Ну и зачем тебе насвистывать такую песню?

Я немножко подумал, но убедительной причины не нашел. Как-то само всплыло в голове.

— Черт меня знает, — признался я.

Пока я придумывал, чего бы понасвистывать взамен, мы выбрались в канализацию — бетонную шахту диаметром метра полтора. По дну тек мутный ручей сантиметра два глубиной. Над водой по трубе расползались какие-то твари, скользкие и мокрые, точно мох. Вдалеке, натужно гудя, пронеслась электричка, и по стенам заплясали тусклые желтые сполохи прожекторов.

— Какого черта канализация выходит в тоннель метро?

— Это не совсем канализация, — пояснила она. — Это труба для сбора грунтовых вод. Хотя, конечно, нечистоты все равно сюда попадают. Который час?

— Девять пятьдесят три, — ответил я.

Она достала из-под рубашки излучатель и включила его взамен предыдущего.

— Ну давай, еще немного. Только не расслабляйся! Сила жаббервогов действует по всем тоннелям метро. Видел ботинок?

— Да уж, — ответил я.

— Жуть, правда?

— Не говори.

Мы двинулись по трубе вдоль потока. Резиновые подошвы громко чавкали, заглушая грохот электричек. Никогда в жизни я не испытывал столько счастья от грохота электричек. Они казались самой жизнью — со своими веселыми гудками и ярким светом. Разные люди садились в них, читали газеты и журналы, выходили через несколько станций и убегали дальше по своим делам. Я вспомнил пеструю рекламу в вагонах и схемы метро, развешанные у дверей. Линия Гиндза на них всегда нарисована желтым. Почему именно желтым — не знаю, но так уж заведено. Поэтому мысли о Гиндзе у меня неизменно желтого цвета.

Долго брести до выхода нам не пришлось. Конец шахты был перекрыт железной решеткой. В решетке зияла брешь — как раз пролезет один человек. Бетон и железные прутья раскурочены какой-то нечеловеческой силой. Я впервые нашел, за что благодарить жаббервогов. Не будь этой бреши, мы бы остались здесь до скончания века, наблюдая за миром, как заключенные из окошка тюрьмы.

В сумерках на стене тоннеля виднелся пожарный ящик. Над путями нависали бетонные плиты с аварийными огоньками. Мы пробыли под землей так долго, что даже их рассеянный свет слепил до рези в глазах.

— Подожди немного, — сказала она. — Нужно привыкнуть к свету. Еще минут десять — и пойдем дальше. А перед выходом на платформу опять подождем, иначе точно ослепнем. Когда будут проезжать поезда, зажмурься и не смотри. Понял?

— Понял, — ответил я.

Она взяла меня за руку, усадила на сухой участок бетона, села рядом и вцепилась в мой рукав. Грохоча, приближался поезд. Мы нагнулись и закрыли глаза. Желтое сияние проскакало по закрытым векам, дикий вой проехался по ушам — и все унеслось в темноту. Несколько крупных слезинок выкатилось из-под зажмуренных век, и я вытер лицо рукавом.

— Сейчас привыкнешь, — успокоила она. Ее лицо тоже было мокрым от слез. — Пропустим еще три поезда. Глаза привыкнут — двинемся к станции, где жаббервоги нас уже не достанут. А там и наружу выберемся.

— Когда-то со мной уже было такое.

— Что именно? Ты гулял в тоннелях метро?

— Да нет же… Яркий свет, от которого слезятся глаза.

— Ну, это с каждым бывает.

— Нет-нет… Какой-то особенный свет. И особенные глаза. И еще — страшно холодно. Я слишком долго жил в темноте и отвык от света.

— А что еще помнишь?

— Больше ничего.

— Наверное, твоя память потекла в обратную сторону, — сказала она.

Она прижалась ко мне, и я чувствовал плечом ее грудь. В этих мокрых штанах я продрог до костей, и лишь там, где ее грудь прижималась ко мне, еще оставался островок тепла.

— У тебя наверху есть какие-то планы? Куда-то пойти, что-то сделать, кого-то увидеть? — спросила она, и взглянула на часы. — У тебя еще двадцать пять часов пятьдесят минут.

— Пойду домой, приму ванну. Переоденусь. Потом, наверно, схожу постригусь, — сказал я.

— Все равно еще время останется.

— Останется — тогда и подумаю.

— Можно, я с тобой? — попросила она. — Я тоже хочу помыться и переодеться.

— Как хочешь, — пожал я плечами.

Со стороны Аояма пронеслась электричка, и мы снова пригнулись и зажмурились. На этот раз обошлось без слез.

— Но ты еще не так зарос, чтобы стричься, — сказала она, осветив мою голову фонариком. — И потом, тебе лучше с длинными волосами.

— Всю жизнь ходил с длинными. Надоело.

— И все-таки в парикмахерскую еще рановато. Ты когда последний раз стригся?

— Не помню, — ответил я. Какое там стригся — тут не помнишь, когда мочился последний раз… События месячной давности казались историей Древнего мира.

— А у тебя дома найдутся вещи моих размеров?

— Не знаю… Вряд ли.

— Ну ладно, что-нибудь соображу. А постель тебе понадобится?

— В смысле?

— Ну, может, женщину вызовешь, чтобы сексом позаниматься.

— Да нет… Об этом я как-то не думал, — признался я. — Наверное, не понадобится.

— Тогда можно, я там посплю? Я должна отдохнуть, прежде чем за дедом пойти.

— Спи, конечно. Только учти: ко мне постоянно вламываются то кракеры, то агенты Системы, то еще кто-нибудь. Я теперь знаменитость. Даже двери в доме не запираются.

— Плевать, — сказала она.

А ведь ей и правда плевать, подумал я. Все-таки разным людям плевать на совершенно разные вещи…

От Сибуя примчался еще один поезд. Я зажмурился, досчитал до четырнадцати — и поезд унесся прочь. Глаза почти не болели. Мы прошли первый круг ада на пути к свету. Не угодив ни в колодец к жаббервогам, ни в желудок когтистой рыбы.

— Ну что? — отстраняясь, сказала толстушка и встала на ноги. — Пойдем понемногу.

Кивнув, я поднялся, выбрался за ней на пути — и мы зашагали по шпалам в сторону Аояма-Иттемэ.

Глава 30

КОНЕЦ СВЕТА
Яма
Когда я просыпаюсь, все, что случилось с нами в Лесу, вспоминается, точно сон. Но, конечно, это не сон. Старенький аккордеон дремлет на столе, точно усталое израненное животное. Все было реальностью — и гигантская турбина, вертевшаяся от подземного ветра, и унылое лицо молодого Смотрителя, и коллекция инструментов.

Но сама мысль об этом отдается в голове странным эхом. В барабанные перепонки вгрызается пронзительный скрежет — будто мне в голову засовывают какую-то пластинку. При этом голова не болит. Голова абсолютно ясная. Просто все вокруг кажется ненастоящим.

Не вставая с постели, я оглядываю комнату. Ничего необычного. Потолок, стены, неровный пол, занавески — все как всегда. Посреди комнаты стол, на столе аккордеон. На стене висят мои пальто и шарф, из кармана пальто выглядывают перчатки.

Я напрягаю мышцы по всему телу. Ничего не болит. Даже глаза не слезятся. Я в полном порядке.

Но скрежет вводимой в меня пластинки не утихает. Грубый, пульсирующий и многослойный. Словно несколько разных звуков перемешиваются между собой. Я пытаюсь определить, где я мог такое слышать. Но как ни прислушиваюсь, не пойму, от чего этот скрежет исходит. Будто он образуется прямо в моей голове.

Я поднимаюсь с постели, выглядываю в окно — и лишь тогда понимаю его природу. Прямо под окном трое стариков копают яму. Их лопаты со скрежетом вгрызаются в мерзлую землю. На морозе этот звук особенно резок — и поэтому так раздражает меня. В этом ли дело? После всего, что произошло, мои нервы на взводе. Может, у меня просто звенит в ушах?

На часах почти десять. Я впервые просыпаюсь так поздно. Почему Полковник не разбудил меня? Если не считать тех дней, когда я валялся в лихорадке, он всегда будил меня в девять, принося на подносе завтрак.

Я жду до половины одиннадцатого, но Полковник не появляется. спускаюсь на первый этаж, беру на кухне хлеб и питье, поднимаюсь обратно в комнату и завтракаю в одиночестве. Но оттого ли, что уже привык завтракать с ним на пару, никакого аппетита не чувствую. съедаю половину хлеба, а другую оставляю для зверей. Затем надеваю пальто, сажусь на кровать и жду, пока огонь в печи хоть немного согреет комнату.

Вчерашняя теплынь за прошедшую ночь растворилась бесследно — дом опять наполняет промозглая стужа. Сильного ветра нет, но зимний пейзаж за окном такой же, как всегда. От Северного хребта до равнины на юге небо затягивают плотные тяжелые тучи.

Четверо стариков под окном продолжают копать свою яму.

Четверо?

Но ведь их было трое. Трое стариков с лопатами. А теперь четверо. Значит, подключился еще один? Что ж, ничего удивительного. В Резиденции стариков хватает. Четверо стариков — по одному с каждой стороны ямы — молча ковыряют лопатами землю. Взбалмошный ветер задирает им полы пальтишек, но они, похоже, сильно от этого не страдают. Раскрасневшись на морозе, все тюкают и тюкают лопатами по земле. Один так разогрелся, что скинул пальто и повесил на ветку.

В комнате теплеет. Я сажусь за стол, беру аккордеон, растягиваю меха. И замечаю, что эта вещь изготовлена гораздо искуснее, чем мне показалось вначале. Кнопки и меха повыцвели, но лак на деревянной панели, в основном, уцелел, и причудливый узор — зеленая трава на лугу — почти полностью сохранился. Изящное изделие прикладного искусства, а вовсе неинструмент для практических нужд. Меха задубевшие, но растягиваются легко. Ясно, что к нему очень давно никто не прикасался. Кто были его хозяева и как он попал в Город, мне уже никогда не узнать.

В целом, аккордеон довольно странный. Во-первых, слишком маленький. При желании его можно засунуть в карман пальто. Но игрушечным его тоже не назовешь: все, что положено настоящему аккордеону, у него есть.

Я растягиваю меха, пробегаю пальцами по клавишам справа, а слева подбираю подходящий аккорд. Выжав звук до конца, замираю и слушаю расплывающиеся по комнате звуки.

Скрежет лопат стариков за окном не смолкает. В их неумелых руках инструменты стучат не в такт, и этот разнобой отчетливо слышен в комнате. От порывов ветра иногда подрагивает окно. Долетает ли до стариков звук моего аккордеона? Наверное, нет. Слишком тихий, да и ветер в другую сторону.

Последний раз я играл на аккордеоне слишком давно. И у того инструмента была хотя бы клавиатура. К этим же странным кнопкам я привыкаю с большим трудом и не сразу. Они посажены так близко друг к другу, словно Инструмент изготовлен для женщин или детей; взрослому мужчине ковыряться в них — сущее наказание. А ведь при этом еще нужно растягивать меха.

Провозившись час или два, я выучиваюсь брать с ходу пять или шесть несложных аккордов. Но никакой мелодии в голове не всплывает. Сколько я ни давлю на кнопки, стараясь вспомнить хоть что-нибудь, выходит сплошная какофония. Набор разрозненных звуков, который никуда и ни к чему не ведет. Лишь изредка случайные сочетания будто складываются во что-то осмысленное — но призрак этого смысла тут же растворяется в воздухе.

Может, не удается поймать мелодию из-за скрежета за окном? Конечно, причина не только в этом. Но он действительно мешает сосредоточиться. Звяканье лопат бьет по ушам так отчетливо, будто старики роют яму прямо у меня в голове. И чем дольше роют, тем огромнее пропасть.

Днем ветер крепчает, к нему примешивается мелкий снег. Белая крупа сухо бьет по стеклу, оседает на подоконнике и ее почти сразу сметает прочь. Вслед за крупой повалит мокрый, тяжелый снег, который ложится сугробами и уже не тает. И тогда вся земля оденется в белый саван. Так устроено. Мелкий снег — предвестник больших метелей.

Но старики, будто не замечая снега, продолжают копать свою яму. будто заранее знают, что он пойдет. Никто не глядит на небо, никто не бросает работу и не открывает рта. Даже пальто все так же болтается на дереве.

Теперь стариков уже шестеро. Двое новых — с киркой и тачкой. Тот, что с киркой, стоит на дне ямы и долбит грунт, второй грузит землю на тачку и отвозит к подножью холма. И даже сильным порывам ветра не заглушить скрежет лопат и кирки.

Отчаявшись вспомнить Песню, я кладу аккордеон на стол, подхожу к окну и долго смотрю, как работают старики. У них, похоже, нет старшего. Все равны, никто не дает указаний. Один ловко и быстро долбит землю, четверо грузят ее в тачку, шестой молча отвозит землю и возвращается.

Чем дольше я гляжу на яму, тем сильнее мне кажется: что-то не так. Во-первых, для мусорной ямы она слишком большая. Во-вторых, с чего бы им рыть ее в такой снегопад? Или ее роют для чего-то другого? Но даже если так — все равно снег засыплет ее уже к следующему утру. Уж старики-то должны понимать это, хотя бы по тучам. Да и Северный хребет уже почти весь занесло.

Сколько ни думаю, я не могу понять, что делают эти люди. Я возвращаюсь к печке, сажусь на стул и разглядываю тлеющие угли. Наверное, мне никогда не вспомнить Песню. Есть инструмент или нет инструмента — теперь уже все равно. Сколько ни выстраивай один за другим отдельные звуки, если нет Песни — это просто отдельные звуки.

Аккордеон у меня на столе — всего лишь красивая вещь. Кажется, я понимаю, что имел в виду Смотритель Электростанции. Инструментам не нужно звучать, сказал он. Достаточно просто смотреть на них и любоваться. Я закрываю глаза и слушаю, как снег стучит по стеклу.


Наступает обед. Старики прекращают работу и расходятся по домам. На земле остаются только лопата и кирка.

Я сажусь на стул у окна и смотрю на яму, возле которой нет ни души. Вскоре слышу, как Полковник, вернувшись, стучит в мою дверь. Его неизменные шинель и шапка густо присыпаны снегом.

— Кажется, к вечеру занесет все вокруг, — говорит он. — Есть будешь? Я принесу.

— Спасибо, — соглашаюсь я.

Минут через десять он возвращается с кастрюлей в руках и ставит ее на плиту. И только тогда осторожно снимает шинель и шапку — точно животное, которое скидывает панцирь, когда сменяется время года. Пригладив пятерней седые волосы, он садится на стул и переводит дух.

— Извини, что с тобой не позавтракал, — говорит старик. — С утра как навалилось работы — поесть было некогда.

— Так вы тоже копали яму?

— Яму? А, вон ты о чем… Такая работа не для меня. Хотя я, конечно, вовсе не против ям. — Полковник чуть усмехается. — Нет, я работал в Городе.

Еда уже подогрета, и он раскладывает ее по тарелкам. Овощное рагу с лапшой. Он дует на тарелку и с аппетитом ест.

— А зачем нужна эта яма? — спрашиваю я.

— Ни зачем, — отвечает старик, поднося ложку кот рту. — Они роют яму, потому что хотят ее рыть. Так что это идеальная яма.

— Не понимаю.

— Очень просто. Хотят — и роют. Больше никакой цели нет.

Я кусаю хлеб и думаю об идеальной яме.

— Иногда они роют ямы, — говорит Полковник. — Примерно так же как я играю с тобой в шахматы. Смысла это не имеет и ни к чему не ведет. Но ничего страшного в этом нет. Никто не нуждается в смысле и не собирается ни к чему приходить. Все мы здесь роем свои идеальные ямы. Бесцельные движения. Бесплодные усилия. Никуда не ведущие шаги. Замечательно, ты не находишь? Никто не обижает и никто не обижается. Никто не обгоняет и никого не обгоняют. Никто не побеждает и не проигрывает.

— Кажется, понимаю…

Старик кивает несколько раз и, наклонившись к тарелке, доедает рагу.

— Возможно, что-то в Городе тебе и кажется странным, — продолжает он. — Но для нас это все Природа. Все естественно, идеально, спокойно. Когда-нибудь поймешь. По крайней мере, я желаю тебе этого от души… Я всю жизнь был военным и ни о чем не жалею. Моя жизнь по-своему удалась. Я и сейчас еще вспоминаю, как пахнут порох и кровь, как сверкают клинки и зовет в атаку труба. Хотя ради чего мы сражались, я давно уже позабыл. Слава, любовь к Родине, боевой дух, ненависть к врагу — ничего не осталось… А ты, я вижу, очень боишься потерять себя. Я тоже боялся. Тут нет ничего зазорного. — Полковник умолк и уставился в пустоту, подбирая слова. — Но когда потеряешь себя, приходит покой… Глубокий покой, какого ты никогда не испытывал прежде. Помни об этом.

Я молча кивнул.

— Я, кстати, слышал о твоей тени, — говорит Полковник, подбирая хлебом остатки рагу на тарелке. — Говорят, твоя тень совсем плоха. От еды ее тошнит. Третий день с койки не встает. Кажется, долго не протянет. Ты бы сходил, повидал ее, если не противно. Уж она-то, я понял, ищет с тобою встречи.

— Да, наверное… — бормочу я, изображая легкое замешательство. — Мне-то не противно. Но позволит ли Страж?

— Когда тень умирает, хозяин имеет право с ней встретиться. Так заведено. Для Города смерть тени — большое событие. Даже Страж не может вмешаться. Да и зачем ему…

— Ну, что ж. Сходить, что ли, прямо сейчас? — словно бы размышляю я, выдержав паузу.

— Давай. Дело нужное. — Старик похлопывает меня по плечу. — Как раз успеешь, пока дорогу не замело. Все-таки для человека нет ничего ближе тени. Простишься с ней по-человечески — спокойнее жить будешь. Дай ей помереть спокойно. Как ни тяжело — это все для твоей же пользы.

— Понимаю, — говорю я, надеваю пальто и заматываю шею шарфом.

Глава 31

СТРАНА ЧУДЕС БЕЗ ТОРМОЗОВ
Турникет • «Полис» • Стиральный порошок
До станции Аояма-Иттемэ долго идти не пришлось. Мы шагали по шпалам, а когда проносились электрички, прятались за бетонными опорами. В окнах можно было различить пассажиров. Никто из них, понятно, даже не скользнул по нам взглядом. Пассажиры метро никогда не глядят в окно. Они читают газеты или рассеянно смотрят перед собой. Метро — просто удобный способ перемещать с места на место куски городского пространства. Никто не ездит в метро из желания развлечься.

Народу в вагонах было немного, и почти все сидели. Час пик прошел. Я вспомнил, что обычно в десять утра на линии Гиндза куда многолюднее.

— Какой сегодня день? — поинтересовался я.

— Не знаю, — ответила я. — Никогда не задумывалась о днях недели.

— Для будней пассажиров маловато. — Я озадаченно покачал головой. — Наверное, воскресенье.

— Ну и что, если воскресенье?

— Да ничего… Просто воскресенье.

Передвигаться в тоннеле метро оказалось проще, чем я думал. Просторно, нечего обходить, никаких светофоров и машины не ездят. Ни пьяных, ни бьющей в глаза рекламы. Сигнальные огоньки освещают путь под ногами, а от вентиляции даже воздух свежий. После гнилостной вони Подземелья и пожаловаться не на что. Мы пропустили один поезд на Гиндзу и один на Сибуя. И вскоре из темноты показалась станция Аояма-Иттемэ.

Не дай бог нас заметят служащие метро, подумал я. Скандала не оберешься. О том, чтобы рассказать им всю правду, и речи быть не может. К счастью, перед самой платформой мы увидели железную лесенку. Доберись мы до лесенки — и останется лишь перебраться через небольшую оградку. Только бы нас не заметили!

Спрятавшись за опору, мы проследили, как со стороны Гиндзы прибыл очередной поезд, открыл двери, выплюнул одних пассажиров и заглотил других. Дежурный по станции проверил, что все пассажиры сели, дал сигнал отправления — и поезд унесся прочь. Дежурный исчез. На противоположном платформе людей в фуражках тоже не видно.

— Вперед! — скомандовала толстушка. — Только не беги. Иди как ни в чем не бывало. Побежишь — только людей напугаешь.

— Понял, — ответил я.

Вынырнув из-за опоры, мы поднялись по лесенке и перелезли через ограждение на платформу с таким безразличным видом, будто занимаемся этим каждый день.

Несколько человек посмотрели на нас — и наш вид привел их в явное замешательство. Вымокшие до нитки, грязные с ног до головы, с растрепанными волосами и потеками слез на чумазых физиономиях. На рабочих-путейцев мы явно не походили. Люди с такой внешностью в метро не работают. А кому же еще приходит в голову разгуливать по путям?

Пока они размышляли, мы прошмыгнули по платформе к турникетам. И только тут впервые вспомнили о билетах[420].

— А билетов-то у нас нет, — спохватился я.

— Скажем, что потеряли, и заплатим деньги, — предложила она.

Я подошел к молодому контролеру и сообщил, что мы потеряли билеты.

— Вы хорошо поискали? — спросил он. — Вон, сколько у вас карманов. Посмотрите получше!

Стоя у турникета, мы старательно делали вид, что ищем билеты. Все это время он разглядывал нас с ног до головы.

— Нету, — сказал я.

— На какой станции сели?

— На Сибуя.

— И сколько заплатили на входе?

— Не помню, — ответил я. — Сто двадцать иен, а может, сто сорок.

— Не помните?

— Я задумался, — сказал я.

— А точно на Сибуя? — усомнился контролер.

— Так ведь эта ветка начинается на Сибуя. С чего бы я вас обманывал?

— Но вы могли перейти с другой станции. Ветка-то вон какая длинная! Можно пересесть с ветки Тодзай через Цуданума или Нихонбаси.

— Цуданума?

— Например.

— Ну хорошо, сколько досюда от Цуданума? Я заплачу. Вы согласны?

— Так вы сели на Цуданума?

— Нет. Никогда в жизни не был на Цуданума.

— Так зачем же платите?

— Но вы же сказали!

— Я сказал «например».

Подошла очередная электричка, выплюнула очередных пассажиров, и турникеты заполнил поток людей. Я проводил их задумчивым взглядом. Среди них не было ни одного безбилетника. Мы продолжали переговоры.

— Ну, хорошо. Сколько нам заплатить, чтобы вы нас отпустили?

— Платите сколько проехали, — сказал контролер.

— Тогда от Сибуя.

— Но вы же не помните, сколько заплатили!

— Да с чего бы я помнил? — разозлился я. — Вы что, помните, сколько стоит, например, кофе в «Макдональдсе»?

— Я не пью кофе в «Макдональдсе», — возразил контролер. — Чего зря деньги выкидывать?

— Я сказал «например»! Такие вещи сразу из головы вылетают.

— Все безбилетники заявляют одно и то же. Приходят именно к этому выходу и говорят, что сели на Сибуя.

— Но я готов заплатить сколько вы скажете! Так сколько?

— А я откуда знаю?

Продолжать эту душераздирающую дискуссию больше не было сил. Мы просунули в окошко тысячеиеновую купюру и рванули наружу. Контролер еще долго что-то кричал нам вслед, но мы сделали вид, что не услышали. Перед самым концом света препираться из-за билета в метро — это уже чересчур. Тем более что мы ни одной станции не проехали.

На улице моросил дождь. Мелкие капли насквозь промочили деревья и землю. Наверно, он шел всю ночь. Мне стало особенно тоскливо. Последний бесценный день в моей жизни. Так не хочется, чтобы в этот день шел дождь! Небо ради такого случая могло бы и проясниться на денек-другой. Пускай потом льет хоть целый месяц, как в романе Балларда[421], — мне будет уже все равно. А сейчас я хочу валяться на газоне под ярким солнышком, слушать музыку и потягивать холодное пиво. И ничего, абсолютно ничего больше не требую от этой жизни!

Но несмотря на мои молитвы, дождь кончаться не собирался. С неба, словно обернутого несколько раз целлофаном, все опадала мелкая, почти невесомая морось. Захотелось купить газету и узнать прогноз погоды, но для этого надо было спускаться в метро — а очередной перепалки с контролером я бы не перенес. Пришлось обойтись без прогноза. Ничего особенно радостного этот день все равно не сулил. Я даже не знал, понедельник сегодня или среда.

Прохожие шли под зонтиками. Все, кроме нас. Спрятавшись под козырьком какого-то здания, мы безучастно разглядывали этот город, как туристы — руины Акрополя. По перекрестку туда-сюда проносились разноцветные автомобили. Мне уже не верилось, что у нас под ногами — тьма тьмущая жаббервогов.

— Хорошо, что сегодня дождь, — сказала толстушка.

— Это почему?

— От ясной погоды у нас бы слезы текли в три ручья.

— А, ты об этом…

— Что будем делать? — спросила она.

— Выпьем чего-нибудь горячего. Потом домой — и в ванну.

Мы зашли в ближайший супермаркет и в кофейне у входа заказали два кукурузных супа и сэндвич с ветчиной и яйцом. Девица за стойкой при виде нас изрядно удивилась, но тут же взяла себя в руки и приняла заказ с профессиональной радостью на лице.

— Два супа, один сэндвич? — уточнила она.

— Так точно, — кивнул я. И добавил: — Какой сегодня день?

— Воскресенье.

— Вот видишь, — повернулся я к толстушке. — Что я говорил!

В ожидании супа и сэндвича я решил занять время чтением «Супоцу Ниппон»[422], забытой кем-то на соседнем стуле. Читать спортивную прессу — занятие бессмысленное, но все лучше, чем ничего. Дата выпуска — второе января, воскресенье. Прогноза погоды не было, но довольно подробно описывалось состояние трассы на ипподроме: к вечеру дождь может кончиться, но завтрашние скачки, скорее всего, пройдут в тяжелых погодных условиях. На стадионе Дзингу состоялся бейсбольный матч. «Якульт» проиграл «Тюнити»[423] со счетом 6:2. О том, что прямо под стадионом Дзингу свили гнездо жаббервоги, не знала ни одна живая душа.

Толстушка вдруг потребовала у меня первую страницу. Я раздербанил газету и отдал ей целый лист. Заголовок, который ее привлек, вопрошал: «Глотанье семени: секрет омоложения?» А сразу под ним — «Как меня посадили в клетку для канареек и изнасиловали». Как можно изнасиловать кого-либо в клетке для канареек, я представлял с трудом. Разве только очень мудреным способом. Я бы такого и в страшном сне не придумал.

— Тебе нравится, когда у тебя глотают семя? — вдруг спросила толстушка.

— Да как-то… все равно.

— А знаешь, что тут написано? «Большинство мужчин любит, чтобы женщины глотали их семя. Ибо в эти секунды мужчина утверждается в своем главенстве над женщиной, а она, принимая это, совершает древнейший ритуал».

— Ну, не знаю… — пожал я плечами.

— А у тебя когда-нибудь глотали семя?

— Не помню. Вроде нет.

— Хм-м! — протянула она и снова уткнулась в газету.

Я познакомился с битвой за рейтинг между Центральной и Тихоокеанской бейсбольными лигами.

Принесли наш заказ. Мы выпили по супу и сжевали сэндвич, разделив его пополам. Во рту остался вкус обжаренного хлеба, ветчины и яйца. Я вытер салфеткой губы, а потом вздохнул. Так глубоко, наверно, вздыхают только пару раз в жизни.

Выйдя из супермаркета, мы стали ловить такси. От нашего вида шарахались прохожие, и машину поймать удалось далеко не сразу.

Таксист оказался молодым парнем с волосами до плеч. Здоровенный магнитофон на сиденье рядом наяривал какой-то хит из «Полис». Я прокричал водителю, куда ехать, и откинулся на спинку сиденья.

— Эй, а чего вы такие грязные? — спросил водитель, оглядев нас в зеркальце.

— Мы подрались, — сказала толстушка. — Прямо под дождем.

— Во даете! — восхитился он. — Видок у вас — полный вперед. На шее знаете, какой синячище?

— Знаю, — ответил я.

— Ну и ладно. Мне по фигу…

— С чего бы?

— А я вожу только тех, кто любит рок. Даже если они грязные. Лишь бы вместе оттягивались. «Полис» любите?

— Неплохо, — вежливо ответил я.

— Фирма мне говорит — ты, типа, не вздумай такое крутить. Ставь, говорит, только отечественную попсу. Представляете? В моей тачке — «Матти» или Мацуда Сэйко… Сдохнуть легче! Вот «Полис» — это я понимаю. Целый день можно слушать, и не надоест. Или регги, тоже неплохо. Любите регги?

— Вполне, — отозвался я.

Доиграл «Полис», и водитель поставил нам концертник Боба Марли. Вся его приборная доска оказалась завалена кассетами. Но я слишком устал и слишком хотел спать. Я не мог «оттянуться» по рок-н-роллу — хотя в душе и благодарил парня, что согласился нас подвезти. Из полудремы на заднем сиденье я рассеянно наблюдал, как водитель стискивает руль и подергивает плечами в такт музыке.

Когда мы подъехали к моему дому, я расплатился, а затем протянул ему тысячу иен чаевых[424].

— Это вам на кассеты.

— Класс! — обрадовался таксист. — Надеюсь, еще встретимся?

— Непременно, — кивнул я.

— Я, кстати, почти уверен: лет через десять во всех такси будет играть сплошной рок-н-ролл! Как считаете?

— Хорошо бы, — сказал ему я.

Хотя сам был уверен в обратном. Джим Моррисон[425] умер куда больше десяти лет назад, но такси, в котором крутили бы «Дорз», мне еще ни разу не попадалось. Какие-то вещи на этом свете меняются, а какие-то — не меняются никогда. Музыка такси — как раз из второй категории. Еще в эпоху тотального радио в такси всю дорогу крутили бескрылый японский попс, безмозглые ток-шоу и трансляции бейсбольных матчей. Из динамиков в универмагах во все времена журчал оркестр Раймона Лефевра, в пивных барах ставили польку, а во всех торговых кварталах чуть не с ноября крутили рождественские мелодии «Венчурз». Так уж заведено.

Мы поднялись на лифте. Моя дверь была по-прежнему сорвана с петель, но кто-то заботливо приставил ее на место — так, чтобы казалась закрытой. Не знаю, кто это был, но сил ему было явно не занимать. Я отодвинул железную плиту, как кроманьонец — камень в пещеру, и впустил толстушку внутрь. Затем, уже изнутри, придвинул дверь на место — так, чтобы нельзя было заглянуть снаружи, — и для пущего спокойствия накинул цепочку.

В квартире царил идеальный порядок.

На секунду я даже решил, что вчерашний разгром привиделся мне в страшном сне Подземелья. Вся мебель — на прежних местах, продукты с пола убраны, битые бутылки и осколки посуды исчезли. Книги с пластинками — снова на полках. Одежда аккуратно висит в шкафу. В кухне, ванной и спальне все сияет чистотой. На полу ни соринки, ни пятнышка.

И все-таки — последствия деструкции налицо. В телевизоре на месте кинескопа зияет черная дыра, в мертвом холодильнике хоть шаром покати, искромсанная одежда из гардероба исчезла, а что осталось — поместится в дипломате. В посудном шкафу — только пара стаканов и тарелка. Часы стоят, ни один электроприбор не работает. Кто-то тщательно перебрал все вещи в квартире и выбросил то, что, на его взгляд, уже непригодно. В доме стало просторнее — и, в общем, уютнее. Ничего лишнего. Некоторых нужных вещей не хватало, но что мне сейчас могло бы понадобиться, я даже не представлял.

Я сразу же пошел в ванную, проверил газовый обогреватель и включил воду[426]. Мыло, бритва, зубная щетка, полотенце, шампунь — все на месте. Душ работает. Даже банный халат уцелел. Если чего-то и не хватало, я все равно не понял, чего именно.

Пока ванна наливалась, я вышел в комнату и застал толстушку за чтением «Шуанов» Бальзака.

— Слушай, а разве во Франции тоже были выдры? — спросила она.

— Были, наверное.

— А сейчас есть?

— Не знаю, — ответил я. Еще только выдрами я сегодня не интересовался.

Я присел в кухне на стул и попытался собраться с мыслями. Это что же получается? Кто-то нарочно пришел и вылизал каждый уголок моего жилища? Но кто? Те громилы от кракеров? Или люди Системы? Что ими двигало, о чем они думали, я не имел ни малейшего представления. Но как бы то ни было: к анонимным уборщикам квартиры я, в общем, испытывал благодарность. Что ни говори, а приятно вернуться в чисто прибранный дом.

Я предложил толстушке мыться первой. Она заложила страничку в книге, встала с кровати, прошла в кухню и начала раздеваться. Шурша при этом одеждой настолько естественно и откровенно, что я, сидя в комнате на кровати, немедленно представил ее голой. Ее тело было сразу и взрослым, и детским. Тугая плоть обволакивала ее, как молочное желе, чуть больше, чем обычного человека. И в то же время то была очень правильная полнота: если смотреть в глаза, очень легко забыть о том, что она толстушка. Плечи, бедра, шея, животик — упругие, как у китенка. Грудь небольшая, но так и просится в мужскую ладонь. Попка безупречно подтянута.

— Как тебе мое тело? Неплохо? — донеслось из кухни.

— Неплохо, — ответил я, не поворачиваясь.

— Знаешь, сколько мне стоит форму поддерживать? Постоянно — то мучное, то сладкое…

Я молча кивнул.

Пока она мылась, я снял мокрые штаны, переоделся в остатки одежды и, завалившись на кровать, прикинул, чем бы дальше заняться. Скоро полдень. У меня в запасе — двадцать четыре часа с небольшим. Я должен составить план действий. Последний день жизни негоже проводить как попало.

Дождь за окном продолжается. Мелкий, тихий, почти незаметный. Если бы не капли на стекле — и не скажешь, что дождь. Под окном, разбрызгивая лужи, проезжают машины. Во дворе слышны детские голоса. Толстушка напевает в ванной какую-то песню. Опять, наверное, собственного сочинения.

Я лежу на кровати и чувствую, что начинаю засыпать. Но позволить себе этого не могу. Засну — потеряю несколько часов жизни, так ничего и не сделав.

Однако что именно нужно делать, я представляю смутно.

Я снимаю с ночника у постели крохотный абажур, похожий на маленький зонтик, с минуту верчу на пальце и возвращаю на место. Как бы то ни было, в четырех стенах оставаться нельзя. Видимо, придется выйти из дому. Выберусь наружу — а там и подумаю.

От мысли, что мне осталось жить двадцать четыре часа, я впадаю в странное состояние. Казалось бы, дел должно быть невпроворот, а задумаешься — и провернуть-то особо нечего. Я снова снимаю с ночника абажур, верчу на пальце. И вспоминаю плакат с видом Франкфурта на стене в супермаркете. По городу течет река, через реку переброшен мост, по воде плывут белые птицы. Очень даже неплохой город. Как и мысль провести там последние часы жизни. Однако добраться до Франкфурта за двадцать четыре часа невозможно. Но даже будь такое возможно — перспектива провести десять с лишним часов в самолете с искусственной авиапищей не привлекала меня, хоть убей. К тому же, очень возможно, что на самом деле город окажется не таким замечательным, как на плакате. Меньше всего на свете мне хотелось бы уйти из этой жизни разочарованным. А значит, путешествия исключаются.

Остается один вариант — изысканный ужин с дамой. Больше пожеланий не возникает. Я отыскал в записной книжке номер библиотеки, позвонил и попросил соединить с абонементным отделом.

— Алло!

— Спасибо за консультации по единорогам, — сказал я.

— Тебе спасибо за ужин.

— Если хочешь, можем сегодня опять поужинать.

— Поу-у-ужинать? — повторила она. — У меня сегодня семинар.

— Семина-ар? — повторил за ней я.

— Семинар по проблемам загрязнения водоемов. Ну, знаешь, когда от всяких стиральных порошков рыба дохнет и так далее. Мы это все изучаем, и у меня сегодня доклад.

— Я думаю, это очень актуальная тема, — сказал я убежденно.

— Еще бы! Поэтому, может, перенесем на завтра? Понедельник у меня выходной, провели бы вечер спокойно.

— Завтра вечером меня уже не будет. Я не могу по телефону подробнее, но… Я буду далеко.

— Далеко? Ты уезжаешь?

— В каком-то смысле…

— Подожди секунду!

Она отложила трубку и заговорила с посетителем. Я слушал, что происходит в библиотеке. Капризно кричала девочка, ее успокаивал отец. Чьи-то пальцы стучали по клавиатуре компьютера. Мир по-прежнему вертелся как заведенный. Люди брали в библиотеках книги, контролеры в метро ловили безбилетников, лошади на ипподроме бежали сквозь моросящий дождь.

— Модернизация архитектуры села, — объясняла она кому-то. — Всего три книги. Полка C-5.

Ей в ответ что-то неразборчиво забубнили.

— Прости, пожалуйста, — вернулась она в разговор. — Ну, хорошо. Я пропущу семинар. Все конечно, будут недовольны…

— Извини.

— Да ладно! Все равно вокруг уже ни рыбки не осталось. Сделаю доклад неделей позже — никто не пострадает. Правда же?

— Ну, в общем, да…

— Где будем ужинать? У тебя?

— Нет, у меня не получится. Холодильник сдох, еды почти не осталось. Даже готовить невозможно.

— Я знаю, — сказала она.

— Знаешь? — не понял я.

— Конечно. Зато теперь там порядок, правда?

— Так это ты все убрала?

— Ага. А что, не надо было? Сегодня утром решила принести тебе еще одну книгу. Прихожу — дверь открыта, в квартире бедлам. Ну, я и прибралась немного. Правда, на работу слегка опоздала. Но ты же меня так здорово угостил… Или все-таки зря?

— Что ты, наоборот! — сказал я. — Я тебе очень благодарен.

— Ну тогда забирай меня сегодня отсюда. В воскресенье мы до шести.

— Идет, — сказал я. — Спасибо!

— Не за что, — ответила она и повесила трубку.

Пока я искал, во что облачиться для ужина, толстушка выбралась из ванной. Я протянул ей полотенце и банный халат. Она взяла вещи и, ни слова не говоря, несколько секунд простояла передо мною голой. Из-под мокрых волос выглядывали маленькие розовые уши. С неизменными золотыми сережками.

— Значит, в ду́ше ты сережек не снимаешь?

— Нет, конечно, я же тебе говорила. Они у меня крепко сидят, не потеряются. Тебе нравятся мои сережки?

— Нет, — ответил я.


В ванной сушились ее блузка, юбка и нижнее белье. Розовый лифчик,

розовые трусики, темно-розовая юбка, бледно-розовая блузка. У меня заныло в висках. Терпеть не могу, когда в ванной сушат белье и чулки. Сам не знаю, почему. Не люблю, и все.

Я вымыл голову, ополоснулся, почистил зубы, побрился, надел трусы и брюки. Рана на животе болела, но уже не так сильно, как вчера. Перед тем как раздеться я о ней даже не вспомнил.

Толстушка сидела на кровати, сушила волосы феном и читала Бальзака. Дождь по-прежнему не кончался. В ванной — женские трусики, на кровати — женщина с книгой и феном, за окном — бесконечный дождь… Я словно вернулся на несколько лет назад в то, что называлось семейной жизнью.

— Тебе нужен фен? — спросила она.

— Нет, — ответил я.

Этот фен здесь оставила жена, когда уходила. Моим коротким волосам фен не нужен. Я сел рядом с ней, откинулся на спинку кровати и зажмурился. Перед глазами поплыли разноцветные пятна. Если вспомнить, я не спал уже несколько суток. Каждый раз, когда хотел, меня совершенно садистски будили. Я ощутил, как беспробудная тьма затягивает меня в свою бездну. Будто все жаббервоги Земли протягивали ко мне лапы, желая утащить за собой.

Я очнулся и потер лицо руками. Кожа, чистая и выбритая впервые за несколько дней, натянулась и задубела, как на барабане. Словно я потер не свое лицо. Шею саднило. Две паршивые пиявки насосались моей крови всласть.

— Эй, — оторвалась она от книги. — Ты хочешь, чтобы кто-нибудь проглотил твое семя?

— Сейчас — нет.

— Не то настроение?

— Ага.

— И ты не хочешь со мной переспать?

— Сейчас — нет.

— Потому что я толстая?

— Глупости, — сказал я. — У тебя очень красивое тело.

— Но тогда почему?

— Не знаю.

— Сам не пойму. Но чувствую, что не должен с тобой этого делать.

— Моральный принцип? Или психическая установка?

— Установка, — повторил я. Это прозвучало неожиданно резко. Я посмотрел в потолок и задумался. — Да нет, конечно, дело не в этом. Скорее, здесь что-то вроде инстинкта. Или предчувствия. А может, моя память уже потекла назад… Не могу объяснить как следует. Переспать я с тобой, пожалуй, хотел бы. И даже очень. Но что-то меня останавливает. Такое чувство, будто сейчас не время.

Спрятав ноги под подушку, она посмотрела на меня в упор.

— А ты не врешь?

— О таких вещах я не вру.

— И ты правда так думаешь?

— Я так чувствую.

— Докажи.

— Доказать? — удивился я.

— Покажи, что ты правда хочешь со мной переспать! Так, чтобы я поверила…

В первую секунду я растерялся, но потом решил расстегнуть штаны — и действительно ей показать. Я слишком устал, чтобы искать еще какие-то аргументы. К тому же, еще немного — и меня не будет на этом свете. А от того, что семнадцатилетней девчонке покажут крепко стоящий член, национальной трагедии не случится.

— Хм-м, — протянула она, рассматривая мой аргумент. — А потрогать можно?

— Нельзя, — сказал я. — Ну как? Убедил?

— Хм-м… Ну ладно.

Я застегнул штаны. Под окном медленно проехал тяжелый грузовик.

— Когда за дедом пойдешь? — спросил я.

— Посплю немного, вещи высохнут, — ответила она. — К вечеру вода в Подземелье спадет. Тогда и двинусь обратно через метро.

— В такую погоду твои вещи до утра не просохнут, — заметил я.

— Ты что, серьезно? Что же делать?

— За углом прачечная. Можешь там просушить.

— Но мне даже выйти не в чем!

Я пошевелил мозгами, но ничего не придумал. Не оставалось ничего — только идти в прачечную самому. Я зашел в ванную, собрал ее белье и засунул в пакет с рекламой «Люфтганзы». Выбрал из уцелевших вещей темно-оливковые брюки и голубую рубашку. Оделся, сунул ноги в коричневые туфли — и глубоко вздохнул. Бесценную часть последнего дня жизни мне предстояло угробить на складном стульчике в прачечной-автомате. На часах было 12:17.

Глава 32

КОНЕЦ СВЕТА
Тень исчезает
Когда я захожу в Сторожку, Страж стоит перед задней дверью и колет дрова.

— Вот теперь и пойдет настоящий снег! — говорит он, поигрывая топориком. — Утром сдохло четыре зверюги. Завтра помрет еще больше. Эта зима будет особенно лютая.

Я снимаю перчатки, подхожу к печке и грею окоченевшие пальцы. Страж укладывает мелко наколотые дрова в поленницу и вешает топорик на стену. Затем подходит и тоже греет руки над печкой.

— Похоже, скоро снова придется сжигать зверей одному, — говорит он. — Твоя тень мне, конечно, неплохо помогала. Ну да что поделаешь. Такова уж моя работа.

— Ей уже так плохо?

— Да, не сказал бы, что хорошо, — качает он головой. — Уж три дня не встает. Я, конечно, смотрю за ней. Но против Судьбы не попрешь. Что ни говори, есть вещи, над которыми человек не властен…

— Я могу с нею поговорить?

— конечно. Поговори. Но только полчаса и не больше. Через полчаса я пойду жечь зверей.

Я киваю.

Он снимает со стены связку ключей, выходит во дворик и отпирает железные ворота на Площадь теней. Затем, обогнав меня, быстрыми шагами подходит к сарайчику, открывает дверь и пропускает меня внутрь. Внутри — пусто, никакой мебели, холодный пол выложен голыми кирпичами. Из оконных щелей сквозит нечеловеческим холодом. Словно сарайчик строили изо льда.

— Я тут ни при чем! — говорит Страж, следя за моим блуждающим взглядом. — Не думай, что я держу ее здесь, потому что мне это нравится. Тени должны умирать здесь. Так положено. А я просто выполняю правила. Твоей еще повезло! Иногда приходится содержать по три тени сразу…

Я не хочу затягивать разговор и просто киваю. Я уже вижу, что не должен был оставлять ее здесь одну.

— Твоя тень там, внизу, — говорит он. — Спускайся вниз. Там немного теплее. Хоть и запах похуже.

Страж проходит в дальний угол сарайчика и поднимает отсыревшую крышку погреба. Вниз ведет грубая стремянка. Страж спускается первым и машет мне рукой. Я отряхиваю снег с пальто и лезу следом.

Резкий запах нечистот ударяет мне в нос. Окон в погребе нет, воздух никак не проветривается. Весь погреб — не больше обычной кладовки, и одну треть занимают нары, на которых лежит моя вконец исхудавшая тень. При моем появлении она поднимает голову. Под нарами я замечаю глиняный ночной горшок, а в углу — покосившийся столик с тускло горящей свечой. Больше ничто здесь не светит и уж явно не греет. Под ногами — сырая земля. Адский холод забирается под одежду и пронизывает до костей. Моя тень, закутавшись по уши в одеяло, глядит на меня недвижными, безжизненными глазами. Похоже, старик был прав: долго она не протянет.

— Ну, я пойду, — говорит Страж, брезгливо морщась от вони. — А вы тут болтайте о чем хотите. Все равно она уже слишком дохлая, чтобы к тебе прицепиться…

Когда он уходит, тень подзывает меня рукой, приглашая присесть у изголовья.

— Извини, — шепчет она. — Ты мог бы подняться и проверить, не подслушивает ли Страж?

Я киваю, поднимаюсь по стремянке, открываю крышку и убеждаюсь, что в сарайчике пусто.

— Никого, — говорю я.

— Нам нужно поговорить! — сразу оживляется тень. — На самом деле, я гораздо здоровее, чем выгляжу. Конечно, со здоровьем неважно. Но тошнить не тошнит, и хожу нормально. Просто для Стража ломаю комедию.

— Зачем? Чтобы убежать?

— Ну конечно, зачем же еще? Дурака повалять? Зато мне удалось выиграть время. Мы должны смыться в ближайшие три дня. А не то я здесь концы отдам от холода. Кости уже как каменные. Что там наверху за погода?

— Снег, — отвечаю я, засовывая руки поглубже в карманы. — Ночью мороз ожидают. Холод собачий.

— Когда идет снег, умирает много зверей, — говорит Тень. — У Стража работы прибавляется. Бежать надо, когда он занят. Пока он будет жечь зверей в Яблоневом лесу, сноимешь у него со стены ключи и отопрешь сарай.

— А Ворота?

— Через Ворота нельзя. Страж их запирает. Да и видно все как на ладони. Если он сразу догадается — пиши пропало. Через Стену тоже не перебраться. Я же тебе не птица…

— Но как тогда бежать?

— Положись на меня. У меня план — не придерешься! Я теперь многое знаю об этом городе. И карта твоя помогла, и Страж рассказывал. Он уже не верит, что я сбегу, поэтому охотно все выбалтывает. Да и ты молодец — усыпил его бдительность. Времени мы, конечно, много ухлопали, но пока все идет по плану. Страж не ошибся — сил у меня пока слишком мало, чтобы с тобой соединиться. Но на воле я приду в себя, и мы опять будем вместе. А тогда и я не умру, и ты сможешь вернуться к тому себе, каким был прежде.

Я ничего не говорю — только молча смотрю на тусклое пламя свечи.

— Что с тобой? — спрашивает моя тень.

— А каким я был прежде?

— Эй, перестань! Ты же, надеюсь, не сомневаешься?

— Увы, — говорю я. — Сомневаюсь. Еще как. Во-первых, я не помню, каким я был прежде. Стоит ли внешний мир того, чтобы туда возвращаться? И тот ли это я, к которому стоит вернуться?

Тень хочет что-то сказать, но я, подняв руку, останавливаю:

— Погоди. Выслушай до конца. Я не помню, каким был когда-то. Но теперь я привязываюсь к этому Городу. Мне нравится девушка из Библиотеки, да и Полковник — хороший человек. Я люблю смотреть на зверей. Зима здесь, конечно, жестокая, но в любое другое время очень красиво. Здесь никто никого не обижает и ни с кем не спорит. Жизнь очень скромная, но всего хватает. И все равны. Никто ни на что не жалуется, у других ничего не отнимает. Трудиться приходится много, но работают все охотно. Работа ради работы. Не хочешь — не делай. Ни зависти, ни печалей, ни страданий…

— Ни денег, ни собственности, ни чинов, — продолжает за меня тень. — Ни судов, ни больниц. Ни старости, ни страха смерти. Так?

Я киваю.

— Ну, и что ты скажешь? Зачем покидать такой город?

— Еще бы, — говорит моя тень и, достав из-под одеяла руку, потирает высохшее лицо. — Я понимаю, о чем ты. Мир, о котором ты говоришь, — идеальная Утопия. Разумеется, я не против такого мира. Поступай как знаешь. Если что, я и здесь тихонько помру… Однако ты упускаешь кое-что важное.

На этих словах тень заходится кашлем. Я терпеливо жду.

— Помнишь мои слова о том, что это Город-урод? — продолжает она. — Что в нем все неправильное, ненастоящее — и в этом он совершенен? Так вот. Ты сейчас говоришь о совершенстве. А я тебе расскажу об уродстве и фальши. Слушай меня хорошенько. Во-первых — и это жизненно важно, — на свете не бывает полного совершенства. Как не бывает и вечного двигателя. Ты ведь знаешь, что энтропия постоянно возрастает. Куда же, по-твоему, Город сбрасывает излишнюю хаотичность? Конечно, ты прав: все в этом Городе — ну, может, за исключением Стража, — живут без споров, обид и страстей. Им всего хватает, они живут очень мирной, размеренной жизнью, в которой ничего не происходит. А почему? Не потому ли, что в них самих чего-то не хватает?

— Да, — вроде бы соглашаюсь я. — Я понимаю, о чем ты…

— Но именно поэтому Город и совершенен. Потому что они отказались от собственной сути. Именно с потерей себя их жизнь растянулась до бесконечности. Никто не стареет и не умирает. Хочешь жить вечно? Ничего нет проще. Оторвись от своей тени, как от пуповины, и подожди, пока в ней иссякнет жизнь. Нет тени — нет и проблемы. А разгонять пену города и правда можно без конца.

— Разгонять пену?

— Ну, к этому мы еще вернемся… Главная проблема — что в тебе настоящее, а что нет. Ты говоришь, в этом городе нет ни споров, ни обид, ни страстей? Замечательно! Дай мне бог здоровья — и я зааплодирую вот этими руками. Но подумай сам: если нет споров, обид и страстей — значит, нет и обратного. Радости, блаженства, любви. Ведь именно потому, что существуют отчаяние, разочарование и печаль, на свет рождается Радость. Куда ни пойди — ты нигде не встретишь восторга без отчаяния. Вот это и есть Настоящее… А еще есть Любовь. Что у тебя с девчонкой из Библиотеки? Возможно, ты действительно ее любишь, но это чувство ни к чему не приводит. Потому что она своего Настоящего лишена. Человек, который забыл, кто он на самом деле, — не человек, а ходячий мираж. Какой смысл приручать такого человека? И ради чего жить такой жизнью до бесконечности? Ведь если я умру — ты станешь одним из них и уже никогда не выйдешь из этого города…

Молчание, тяжелое и холодное, затапливает погреб. Моя тень снова заходится кашлем.

— Но я же не могу ее здесь оставить, — говорю я. — Какой бы она ни была — я люблю ее, и она мне нужна. Сердце не обманешь. Если я убегу сейчас с тобой, потом пожалею. А убежав однажды из Города, уже никогда в него не вернусь.

— Черт бы тебя побрал! — говорит моя тень, садясь на нарах и прислоняясь затылком к стене. — Тебя не переспоришь. Сколько мы с тобой уже знакомы, а ты все такой же упрямый. Чего ты хочешь? Чтобы мы убежали втроем — ты, я и она? Но это невозможно! Люди без тени за пределами Города жить не могут.

— Это я и сам понимаю, — киваю я. — Но может, тебе стоит бежать без меня? А я бы тебе помог…

— Да нет же, ты не понимаешь! Если я убегу и оставлю тебя одного, твоя жизнь превратиться в кошмар. Это мне рассказывал Страж. Все тени умирают здесь. Даже те, кого изгнали из Города, возвращаются сюда умирать. Иначе они не смогут умереть до конца, и от них останется нежить. Их хозяева скитаются в вечности с полумертвыми остатками своего «я». Для этого и существует Лес. Там живут люди, которые не смогли до конца убить свои тени. Иначе говоря, если я убегу в одиночку — тебя изгонят в Лес, и ты навсегда заблудишься там, запутавшись в собственной нежити. Ты же слышал про Лес?

— Да уж, — говорю я.

— Но даже в Лес забрать ее с собой не получится. Эта девушка совершенна, потому что не помнит, кто она. А совершенные люди живут в Городе. В Лесу они жить не могут, и ты все равно остаешься один. Тебе остается только бежать со мной.

— А куда исчезает забытое «я»?

— Тоже мне, Читатель Снов, — устало вздыхает тень. — Кому ж это знать, как не тебе?

— Но я правда не понимаю.

— Ладно, объясню… Звери выносят его за Стену. Они вдыхают в себя человеческую память и выбрасывают ее во внешний мир. Точно грязь или пену, скопившиеся в Городе за ночь. А с приходом зимы умирают. Но убивает зверей не зимняя стужа и не голод. Они умирают от тяжести человеческих страстей, которыми их нагружает Город. А с приходом весны рождаются новые звери. Столько же, сколько умерло. Детеныши подрастают, точно так же впитывают в себя людское «я», а потом умирают. Это — плата за совершенство. Ты хочешь совершенства такой ценой? За счет слабых и беззащитных, что покорно влачат свою ношу?

Я ничего не отвечаю — лишь молча разглядываю носки своих ботинок.

— Когда звери умирают, Страж отрубает им головы, — продолжает моя тень. — Поскольку именно в черепах у зверей остается людское «я». Очистив черепа от плоти, он хоронит их на полгода. А когда они успокаиваются, извлекает из-под земли и передает в Библиотеку. И Читатель Снов выпускает на волю их содержимое. Читатель Снов — то есть ты — должен быть в Городе новичком, у которого еще не умерла тень. Забытые человеческие «я», которые он прочитал, вылетают наружу и растворяются в атмосфере. Вот что такое «старые сны». Иначе говоря, ты играешь роль Заземления. Понимаешь?

— Понимаю, — говорю я.

— Когда тень ЧитателяСнов умирает, он оставляет эту работу и превращается в обычного горожанина. Так Город подпитывает свое совершенство до бесконечности. Наслаивая одно уродство на другое — и слизывая пену, всплывающую на поверхность. И это ты считаешь правильным? Посмотри на все с этой стороны. Со стороны зверей, теней и обитателей Леса.

Очень долго — так долго, что начинают болеть глаза, — я разглядываю пламя свечи, не произнося ни слова. И смахиваю слезу, вдруг набухшую в уголке глаза.

— Жди меня завтра в три, — говорю я своей тени. — Я согласен. Это место не для меня.

Глава 33

СТРАНА ЧУДЕС БЕЗ ТОРМОЗОВ
Стирка в дождь • Машина в аренду • Боб Дилан
В дождливое воскресенье все четыре сушилки в прачечной были заняты. На дверцах машин висели разноцветные пластиковые пакеты. В тесном зале я увидел трех женщин: домохозяйку лет под сорок и двух студенток из общежития неподалеку. Домохозяйка сидела на складном стульчике, уставясь в окошко машины и наблюдая, точно по телевизору, как крутятся ее вещи. Студентки, пристроившись рядом, разглядывали журнал мод. Когда я вошел, все трое посмотрели на меня и снова уткнулись кто в стирку, кто в журнал.

Я уселся на стул, положил на колени пакет с рекламой «Люфтганзы» и принялся ждать. У студенток никаких пакетов не было, из чего я понял, что их белье уже сушится. Значит, как только одна из машин освободится, наступит моя очередь. Много времени это не займет, подумал я с облегчением. Если бы пришлось просидеть тут целый час, глядя на крутящееся белье, точно бы крыша поехала. У меня оставалось меньше суток.

Сидя на стуле, я уставился в одну точку перед собой и полностью расслабился. В прачечной стоял характерный запах разогретой сушилки и стирального порошка. Студентки обсуждали фасоны свитеров. Ни одну из них я не назвал бы красавицей. Симпатичные девушки не читают журналов в прачечных-автоматах в воскресный день.

Машины не останавливались. В прачечных-автоматах существуют свои неписаные законы. Один такой: «Если на автомат смотреть, он не остановится никогда». Снаружи видно, что вещи давно высохли, а барабан все вращается, точно его заело.

Я прождал пятнадцать минут, но барабан продолжал крутиться. Вошла молодая женщина с большим пакетом в руках, загрузила в стиральную машину кучу пеленок, засыпала стирального порошка и опустила в щель монету.

Очень хотелось заснуть, но нельзя: не хватало еще, чтобы кто-то пришел и загрузил в сушилку вещи без очереди. Я пожалел, что не захватил с собой какой-нибудь журнал. За чтением бы не заснул, да и время скоротал бы. Однако стоит ли в моей ситуации коротать время, я и сам не понимал. Может, его стоит, наоборот, потянуть? Но что толку тянуть время в прачечной-автомате? И его изведешь, и сам изведешься.

От мысли о времени заболела голова. Все-таки Время — ужасно отвлеченная категория. Пробуешь выразить ею какие-то материальные объекты — и сразу непонятно, чему они больше принадлежат: времени или все же материальному миру.

Я решил больше не думать о Времени и прикинул, чем займусь, когда выйду из прачечной. Первым делом, нужно купить одежду. Приличную. Времени на подгонку у портного не оставалось, и я, скрепя сердце, отказался от синего твидового костюма. Жаль, но ничего не поделаешь. Брюки, худо ли бедно, сгодятся и те, что на мне. Остается купить хороший спортивный пиджак, сорочку, галстук. И плащ до самых пят. В таком виде не стыдно даже в самый шикарный ресторан. На одежду уйдет часа полтора. Покончу с магазинами к трем — и до встречи с библиотекаршей останется еще три часа.

Я попытался придумать, как их провести, но особо блестящих идей в голову не приходило. Сонный мозг отказывался работать как следует. При этом источник сонливости находился где-то вне меня, и я с нею не мог ничего сделать.

Пока я ковырялся в сонных мыслях, барабан в сушилке справа остановился. Я убедился, что это не сон, и поглядел по сторонам. И домохозяйка, и студентки скользнули глазами по агрегату, но никто со стула не встал. Следуя «Правилам пользования прачечной», я открыл сушилку, вытащил из барабана сухое тепловатое белье, сунул в пустой пакет, свисавший с ручки на дверце, и открыл свой, с рекламой «Люфтганзы». Потом зарядил машину, опустил в щель монету, проверил, что все работает, и сел обратно на стульчик.

И только тут понял, что домохозяйка и студентки, вытаращив глаза, следят за каждым моим движением. Когда же я вернулся на стульчик, все трое оглянулись на белье в сушилке — и снова уставились на меня. Тогда я тоже посмотрел на белье в сушилке. Проблемы у меня было две. Во-первых, количество белья, которое я загрузил в огромную сушилку, казалось просто нелепым. Во-вторых, это было женское нижнее белье. И при этом — исключительно розового цвета. Как теперь ни выкручивайся, слишком много внимания я уже к себе привлек. Ощущая себя последним кретином, я повесил на дверцу сдувшийся пакет — и решил провести ближайшие двадцать минут где угодно, только не здесь.

Морось по-прежнему висела в воздухе, словно намекая всему свету о какой-то опасности. Раскрыв зонтик, я отправился гулять по кварталу. Вышел из тихого района жилых домов и свернул на торговую улочку, по которой ходил каждый день. Вдоль улочки выстроились парикмахерская, булочная, «Всё для серфинга» (зачем обитателям Сэтагая столько всего для серфинга — ума не приложу), табачная лавка, кондитерская, видеопрокат и химчистка. На дверях последней висело объявление: «В дождливые дни скидка 10 %». Отчего химчистка делала скидку именно в дождь, я не понял, как ни старался. Лысый хозяин сосредоточенно гладил мужские сорочки. Толстые провода, точно лианы в дремучем лесу, разбегались по стенам к гладильным доскам с утюгами. Химчистка была старомодной — еще из тех времен, когда хозяева гладили вещи клиентов своими руками. Я почувствовал к лысому симпатию. Уж он-то наверняка не цепляет стэплером на чужую одежду идиотские бирки с номерками. Из-за этих бирок я и не сдаю ничего в химчистку.

У входа в заведение стояла скамейка с цветочными горшками. Глядя на цветы, я вдруг подумал, что даже не знаю, как они называются. Простые, незатейливые растения, известные любому нормальному человеку. Только не мне. Земля в горшках была черной от дождя. Я смотрел на цветы, и горькое понимание собственной бездарности переполняло мне душу. Тридцать пять лет жил на свете, а даже лютика от георгина не отличу…

Эта старенькая химчистка вдруг помогла мне сделать два любопытных открытия. Во-первых, когда идет дождь, чистить вещи дешевле. А во-вторых, я совершенно не знаю названий цветов. Мало того: столько лет день за днем я ходил мимо этой химчистки — и даже не замечал, что здесь выращивают цветы.

По скамейке ползла улитка. Еще одно открытие. До сих пор я считал, что улитки появляются только после июньских дождей. И от простого вопроса: «Куда же, в таком случае, они деваются во все остальные месяцы?» — у меня бы, наверное, мозги переклинило.

Подобрав октябрьскую улитку, я сунул ее в горшок. Затем, чуть подумав, пересадил на цветочный лист. Несколько секунд улитка ежилась на листе, пытаясь удержать равновесие, но потом прицепилась покрепче и стала неспешно осваивать изменившийся мир.

По пути назад я заглянул в табачную лавку, купил пачку «Ларка» с длинным фильтром и зажигалку. Курить я бросил ять лет назад, но в последний день жизни пачка сигарет уже не могла ничему навредить. Выйдя на улицу, я достал сигарету из пачки и закурил. Странное чувство — держать сигарету в губах после долгого перерыва. Глубоко затянувшись, я выпустил из легких дым. Кончики пальцев чуть занемели, в голове растекся слабый туман.

Докурив, зашел в кондитерскую и выбрал штук пять пирожных. Каждое называлось каким-нибудь длинным французским словом. Как только мне уложили их в большую коробку, все названия тут же вылетели из головы. Французский я забыл сразу же после вуза. Продавщица, долговязая, как сосна, неуклюже перевязала коробку тесьмой. Я вдруг подумал, что за всю жизнь не соблазнил ни одной долговязой и неуклюжей девчонки. Случайно или закономерно? Трудно сказать. Видимо, просто не сложилось, и все.

Рядом с кондитерской находился видеопрокат, куда я заглядывал два-три раза в месяц. Хозяева — супружеская пара моего возраста, жена — настоящая красавица. Здоровенный телевизор у входа показывал «Тяжелые времена» Уолтера Хилла. Чарлз Бронсон играл мастера кулачного боя, а Джеймс Кобёрн — его менеджера[427]. Я зашел внутрь и, присев на диван для посетителей, от нечего делать решил досмотреть поединок.

Хозяйка за стойкой откровенно скучала, и я предложил ей пирожное. Она выбрала тарталетку с начинкой из груши-дичка, а я — слабо пропеченный чизкейк. Лениво жуя творожную массу, я следил, как Чарлз Бронсон затевает драку с бритоголовым верзилой. И хотя большинство зрителей по ту сторону экрана были уверены в победе верзилы, я смотрел это кино много лет назад и прекрасно знал, чем все кончится. Я проглотил чизкейк и не успел докурить сигарету, как верзила валялся в нокауте. Убедившись, что противник уже не встанет, я поднялся с дивана.

— Посидел бы еще… И куда ты все время торопишься? — пропела мне хозяйка.

Я ответил, что задержался бы с удовольствием, но пора вынимать белье из сушилки. И посмотрел на часы. 13:25. Сушилка остановилась тысячу лет назад.

— Ч-черт! — спохватился я.

— Да ладно тебе! Улицы нашей не знаешь? Вечно кто-нибудь придет, вытащит что надо и затолкает куда положено. Как считаешь, кого здесь могут интересовать твои трусики?

— Хороший вопрос… — пробормотал я.

— Тогда на следующей неделе заходи. Так и быть — поймаю для тебя три старых Хичкока[428].

Из проката я вернулся той же дорогой в прачечную. Слава богу, людей там уже не было, а белье ждало меня в барабане. Из четырех сушилок работала только одна. Я затолкал белье в пакет и вернулся домой.

Толстушка спала на кровати как убитая. То есть я действительно засомневался, жива ли она. И только наклонившись к ее лицу, различил чуть слышное сопение. Я вынул из пакета белье, положил рядом с подушкой. Поставил коробку с пирожными на столик у кровати. С каким наслаждением я бы свалился рядом с нею и тоже уснул. Но как раз этого я позволить себе не мог.

Я сходил в туалет, затем прошел на кухню, сел на стул и огляделся. Вокруг меня стояли, висели и торчали самые разные предметы: водопроводный кран, газовый титан, плита, вытяжка, холодильник, тостер, посудный шкаф, стойка для ножей, чайник, электрическая сковородка, кофеварка и еще куча всего в том же духе. Я разглядывал эти вещи, приборы и инструменты, составлявшие Кухню, — и удивительное спокойствие от гармонии мира вокруг наполняло мне душу.

В эту квартиру мы въехали с женой. Лет восемь назад. Тогда я часто сидел ночью на кухне и читал книги. А жена спала. Так тихо, что я то и дело пугался, не умерла ли она во сне. При всем несовершенстве наших отношений, я по-своему любил ее.

Итак, я провел в этой квартире восемь лет. Вначале — с женой и кошкой. Первой исчезла жена. Потом кошка. Теперь мой черед… Я выкурил сигарету, стряхивая пепел в старую кофейную чашку, и выпил еще воды. Удивительно все-таки. Что держало меня здесь столько лет? Особой привязанности к этому жилищу я не испытывал. Да и дешевым его не назвал бы. Слишком яркое солнце бьет в окна по вечерам, и слишком неприветлив консьерж. За восемь лет моя жизнь вовсе не стала светлее. Просто в ней теперь меньше народу.

Ладно. Как бы то ни было, теперь все подходит к концу.

Вечная жизнь, черт меня побери. Бессмертие…

Если верить Профессору, Конец Света — не смерть, а переход в другой мир. В котором я вернусь к самому себе и встречусь с тем, что уже потерял и что еще потеряю.

Может, оно и так. Старик зря не скажет. Если он говорит — бессмертие, — значит, так и есть. И все же как-то не верится. Слишком все размыто и абстрактно. Я прекрасно знаю, кто я — здесь и сейчас. А мысли бессмертных о бессмертии я даже представить не в состоянии, не говоря уже о единорогах и высоких стенах. Сказка про волшебника из страны Оз — и та правдоподобнее…

Что же такого я потерял? Я почесал лоб и задумался. Потерь, конечно, хватало. Если составить подробный список, пожалуй, на толстую тетрадь наберется. С чем-то расставался легко, а потом вспоминал о потере с горечью. С чем-то — наоборот. Я беспрестанно терял какие-то вещи, людей, чувства, воспоминания. Образно говоря, моя жизнь давно уже напоминает пальто с безнадежно прохудившимися карманами. Какие иголки с нитками ни подбирай — штопать бесполезно. Сидишь, размышляешь, как еще выкрутиться, а кто-нибудь обязательно сунется к тебе в окно и крикнет: «Твоя жизнь — полный ноль!» И даже возразить ему нечего.

И все-таки если б можно было начать все заново, наверное, моя жизнь ничем бы не отличалась от нынешней. Потому что я вместе со своей уходящей жизнью — это я и никто другой. И кроме себя, мне идти больше не к кому. Пусть кто-то снова бросит меня, а кого-то брошу я сам; пусть мои прекрасные чувства, достоинства, грезы опять умрут, не найдя применения, — я все равно не смогу быть никем, кроме себя самого.

В молодости я часто думал, что, если постараюсь, смогу стать кем-то еще. Скажем, открою свой бар в Касабланке и познакомлюсь с Ингрид Бергман. Или, если мыслить реалистичнее (насколько реалистичнее — вопрос отдельный), подберу себе жизнь, куда более подходящую для раскрытия своего «я». Даже специально тренировался, чтобы круто изменить себя изнутри. Читал «Расцвет Америки»[429] и трижды смотрел «Беспечного ездока». Но, словно яхта с погнутым килем, всегда возвращался туда же, откуда хотел уплыть: к себе настоящему. К тому, кто вообще никуда не плывет, а всегда остается на берегу и ждет, когда я вернусь.

Стоит ли тут еще на что-то надеяться?

Не знаю. Возможно, не стоит. Тургенев назвал бы это разочарованием. Достоевский — адом. Сомерсет Моэм — реальностью. Но кто бы и как это ни называл — это все про меня.

Я не могу представить, что такое бессмертие. Возможно, я и в самом деле верну себе то, что уже потерял. И построю Нового Себя. Кто-то наконец оценит меня по достоинству. Кто-то захочет меня осчастливить. И я действительно стану счастливым, раскрыв себя на все сто. Только это буду уже не сегодняшний я. Поскольку Сегодняшний Я слишком хорошо помнит, кто я на самом деле. И это — факт Истории, изменить который уже никому не под силу.

В итоге я принял решение. Чтобы совсем не сбрендить, буду считать, что через двадцать два часа я просто умру. Если же и дальше рассуждать о бессмертии и переходах в иные миры, мои бедные мысли превратятся в монологи дона Хуана[430], и последний день в этом мире развалится на куски.

«Я умру», — решил я хотя бы для удобства. По крайней мере, думая так, я куда больше похож на себя самого.

На душе сразу полегчало.

Я погасил окурок и пошел в спальню. Глянул на спящую толстушку. Машинально проверил карманы. И поймал себя на мысли, что, кроме бумажника с кредитками, мне уже ничего не нужно. Ключами от дома запирать нечего. От удостоверения конвертора остается разве что прикурить. Записная книжка больше не пригодится. Машину я бросил у конторы Профессора, а значит, и в ключах от нее смысла нет. Даже от складного ножа никакого толку. Я выудил из карманов всю мелочь и ссыпал на стол.

Выйдя из дома, я доехал в метро до Гиндзы, зашел в «Пол Стюарт», выбрал себе сорочку, галстук, спортивный пиджак, расплатился кредиткой «Америкэн Экспресс» — и, одетый во все новое, встал перед зеркалом. В целом — неплохо. На оливковых брюках, правда, уже исчезали стрелки. Ну да ладно — полного совершенства все равно не бывает. В бледно-оранжевой рубашке под темно-синим пиджаком я смахивал на подающего надежды специалиста преуспевающей фирмы. Что ж, все удачнее троглодита, который выбрался из пещеры лишь затем, чтобы через двадцать часов провалиться в тартарары.

Неожиданно мне показалось, будто левый рукав пиджака короче правого сантиметра на полтора. Я проверил. Оказалось, дело не в пиджаке. Просто моя левая рука — чуть длиннее правой. Как это получилось, не знаю. Правое ухо у меня с детства слышало лучше левого, а левую руку я никогда не перегружал какой-либо специальной работой. Продавец предложил подогнать рукав за пару дней, но я, разумеется, отказался.

— Бейсболом занимаетесь? — спросил продавец, возвращая кредитку и чек.

— Почему вы так решили? — удивился я.

— Почти любой вид спорта немного перекашивает тело, — объяснил он. — Тому, кто одевается по-европейски, не стоит перенапрягать себя спортом.

Я поблагодарил его и вышел из магазина. С ума сойти, сколько в мире разных законов. На каждом шагу открываешь что-нибудь новенькое.

Дождь моросил по-прежнему, но шататься по магазинам надоело, и я решил обойтись без плаща. Зашел в пивной бар и заказал пива с устрицами. Бар оказался на редкость стильным — из динамиков лилась симфония Брукнера[431]. Номера я не помнил. Кто, вообще, помнит симфонии Брукнера по номерам? Но факт оставался фактом: Брукнера в пивном баре я слушал впервые в жизни.

В огромном зале было занято всего три столика. За одним сидела молодая парочка, за вторым — миниатюрный старичок в шляпе, за третьим — я. Старичок, не снимая шляпы, отхлебывал пиво крошечными глотками, а парень с девушкой, почти не притрагиваясь к кружкам, о чем-то вполголоса болтали. Стандартная картинка из жизни пивного бара в дождливый день.

Слушая Брукнера, я выжал лимон над пятью устрицами, уничтожил по часовой стрелке одну за другой и выпил огромную кружку пива. Стрелки часов на стене приближались к трем. Под циферблатом висел барельеф: пара львов с раскрытыми пастями и хвостами, закрученными наподобие диванной пружины. Казалось, будто зверюги, перебирая лапами, вертят над собою часы, как огромный мяч. Доиграл Брукнер, началось «Болеро» Равеля[432]. Сочетаньице, нечего сказать.

Я заказал еще пива и сходил в туалет. Там меня ждало еще одно открытие. Вытекавшая жидкость никак не хотела заканчиваться. Откуда во мне столько влаги — я понятия не имел. Но поскольку спешить было некуда, я стоял и задумчиво глядел на струю. Минуты две, не меньше. Все это время музыка за моей спиной нарастала. Очень странное занятие — мочиться под «Болеро». Струя будто в вечности замирает.

Застегивая ширинку, я понял, что переродился. И посмотрел на свое отражение. В кривеньком зеркале лицо получалось каким-то чужим. Я вернулся за столик и принялся за очередное пиво. Захотелось курить, но пачка «Ларка» осталась дома на кухне. Подозвав официанта, я попросил «Севен Старз» и спички.

В громадном зале пивбара казалось, что время остановилось. Но уже очень скоро львы повернули циферблат еще на сто восемьдесят градусов — и часы показали 15:10. Опираясь локтем о стол, я пил пиво, курил «Севен Старз» и разглядывал стрелки часов. Убивать время, разглядывая часы, — что может быть бестолковее? Но ничего другого в голову не приходило. Все-таки человек планирует любые свои действия из предпосылки, что его жизнь продолжается. Отбери у него эту предпосылку — и его тут же парализует.

Я достал из кармана бумажник и пересчитал купюры. Пять десяток и несколько тысячных[433]. В самом глубоком кармане — еще двадцать десяток, зажатых скрепкой. Помимо наличных — кредитки «АмЭкс», «Виза» и пара карточек для банкомата. Обе карточки я переломил пополам и выкинул в пепельницу. Туда же отправились абонементы в бассейн, карточка видеопроката, скидочные купоны на кофе и пара визиток. Через какие-то пару минут пепельница смахивала на урну с прахом моей жизни, а в бумажнике остались только деньги, кредитки и водительские права.

В половине четвертого я встал, расплатился и вышел. Пока я пил пиво, дождь почти перестал. Добрый знак, решил я и не стал забирать зонтик со стойки у выхода. Погода налаживалась, и на душе становилось все легче.

Без зонтика мне вдруг стало свободнее и легче. Захотелось чего-то нового, например — переместиться куда-нибудь, где собирается много людей. Я дошел до офиса «Сони» и потолкался среди арабов — они разглядывали огромный телеэкран на стене. Потом спустился в метро, прошагал по переходу до линии Маруноути, купил билет до Синдзюку, вошел в вагон, сел и тут же уснул. Открыл глаза я уже на Синдзюку.

Миновав турникет, я направился к выходу — и вдруг вспомнил о черепе и результатах шаффлинга, которые остались на полке камеры хранения в каких-то двадцати шагах от меня. Я не знал, что теперь с ними делать, да и квитанции у меня с собой не было, но заняться все равно больше нечем, и я решил забрать их. Поднявшись по лестнице, я сообщил дежурному в окошке, что потерял квитанцию.

— Хорошо искали? — спросил дежурный.

— Обыскал все что мог, — ответил я.

— Что за багаж?

— Голубая спортивная сумка с эмблемой «Найки» на боку.

— А что за эмблема?

Попросив у него ручку и лист бумаги, я нарисовал изувеченный бумеранг, а сверху приписал латиницей: «NIKE». Дежурный с подозрением всмотрелся в рисунок, исчез на пару минут и вернулся с моей сумкой в руке.

— Ваша?

— Моя.

— У вас есть какой-нибудь документ? Нужны ваше имя и адрес.

Я протянул дежурному права. Он сверил фамилию с прицепленной к сумке бумажкой, сорвал ее и положил вместе с ручкой передо мной:

— Распишитесь.

Я забрал сумку, поблагодарил и вышел из метро. И только тут сообразил, что голубая спортивная сумка с эмблемой «Найки» мне теперь совершенно не подходит. Ужинать с дамой, обнимая спортивную сумку, не годится. Может, подыскать вместо сумки приличный портфель? Но проклятый череп — такой нестандартной формы, что войдет разве что в дорожный чемодан, если не кейс для боулинга. Нет уж, спасибо. Только с кейсом для боулинга я еще в ресторан не ходил.

Поразмыслив, я решил, что самое верное в моей ситуации — взять напрокат автомобиль и закинуть череп на заднее сидение. Только так не придется таскать его в руках и беспокоиться, как я выгляжу. А машину лучше подобрать европейскую — что-нибудь пошикарнее. Я, конечно, не большой любитель европейских машин, но почему бы в такой день и

не погулять на всю катушку? Если вспомнить, за всю жизнь не водил ничего, кроме подержанных «жучков-фольксвагенов» да японских малолитражек.

Я заглянул в кафе поблизости, попросил телефонный справочник, отыскал в соседних кварталах Синдзюку целых четыре автопроката и обзвонил их один за другим. Увы: в воскресенье, да еще и в разгар туристического сезона[434], почти все машины разобрали, а иномарок в прокатах, как выяснилось, не бывает в принципе. В двух заведениях не осталось вообще никаких легковушек. Третья контора посоветовала поторопиться, если я готов забрать последний «сивик». И только в четвертой мне предложили на выбор две «тойоты» — спортивную «карину-1800» с турбонаддувом и двумя распредвалами и обычный «марк-2». «Обе машины новые, в салоне — стерео!» — прощебетал мне приятный девичий голос. Звонить куда-либо еще расхотелось, и я решил остановиться на турбо-наддуве и двух распредвалах. Что мучиться, если автомобили мне все равно без разницы — я и «марк» от «карины» отличаю с большим трудом.

Затем я отправился в аудиомагазин и купил шесть кассет. «Лучшие хиты» Джонни Мэтиса, «Просветленную ночь» Шёнберга (дирижер Зубин Мехта), «Ненастное воскресенье» Кении Бёррелла, «Бранденбургские концерты» с Тревором Пинно-ком на клавесине, «Популярного Эллингтона» и сборник Боба Дилана с песней «Как последний хмырь» на второй стороне. Что и говорить, смесь гремучая. Но какую музыку захочется слушать за рулем «карины-1800» с турбонаддувом и двумя рас-предвалами — я даже не представлял. Возможно, я опущусь на сиденье — и тут же захочу услышать Джеймса Тэйлора[435]. Или венские вальсы. Или «Полис». Или даже «Дюран Дюран». А возможно, не захочу услышать вообще ничего. Кто меня знает.

Сгребя кассеты в сумку, я пришел в автопрокат, осмотрел машину, показал права и подписал договор. Водительское кресло «карины-1800» напоминало сиденье астронавта в межгалактическом звездолете. Для человека, привыкшего к турбонаддуву и двум распредвалам, забраться в колымагу, на которой я ездил последние годы, — все равно что попасть в пещеру к неандертальцу. Я зарядил в магнитофон Боба Дилана и под «Глядя, как течет река» долго и с опаской разглядывал панель управления. Не дай бог, на ходу запутаюсь в кнопках. Костей же не соберу.

Пока я пробовал одну за другой все эти кнопки и рукоятки, из конторы вышла симпатичная девчонка, оформлявшая договор.

— Могу я вам чем-то помочь? — спросила девчонка. Ее улыбка была чиста и безупречна, как хорошо снятый рекламный ролик. Белоснежные зубы, упругая шея, на губах — помада мягкого оттенка.

— Все в порядке, — ответил я. — Просто решил проверить перед выездом.

— Понятно, — снова улыбнулась она. И я вспомнил другую девчонку, с которой учился еще в старших классах. Большая умница, дружить с ней было весело и легко. После школы поступила в университет, выскочила за ультралевого радикала, родила ему двойню, а потом бросила мужа с детьми и исчезла в неизвестном направлении. Миновало полжизни — и я вспомнил ее, глядя на девчонку из автопроката. Кто мог тогда представить, что семнадцатилетний ангел, обожающий Сэлинджера и Харрисона[436], через несколько лет родит двойню революционеру и сгинет черт знает куда?

— Жаль, что не все клиенты такие осмотрительные, как вы, — посетовала девчонка. — У последних моделей эти компьютерные панели такие навороченные — никто даже не пытается в них разбираться. А потом на проблемы жалуются.

Я кивнул. Слава богу. Выходит, не я один такой троглодит.

— Скажите, какой кнопкой здесь извлекают квадратный корень из ста восьмидесяти пяти? — спросил я.

— Боюсь, вам придется подождать следующей модели! — засмеялась девчонка. — А это у вас Боб Дилан?

— Он самый, — сказал я. Играла «Положительно 4-я улица». Положительно, хорошие песни и через двадцать лет хороши.

— Все-таки Боба Дилана ни с кем не спутаешь, — убежденно сказала она.

— Потому что его гармошка еще ужасней, чем у Стиви Уандера[437]?

Она опять засмеялась. Я поймал себя на том, что мне нравится ее смешить. Как ни странно, я еще способен смешить симпатичных девчонок.

— Нет, конечно, — ответила она. — Просто у него голос особенный. Как у ребенка, который смотрит на дождь из окна.

— Отличное сравнение, — оценил я. И правда, здорово сказано. О Дилане я прочитал книг пять или шесть, но такого сравнения не встречал. Точного и тонкого. От моей похвалы девчонка порозовела.

— Ну, не знаю… Просто я так чувствую.

— Подобрать к чувствам слова непросто, — улыбнулся я. — Все мы что-нибудь чувствуем. Только мало кому удается сказать.

— Я мечтаю написать книгу, — призналась девчонка.

— Могу спорить, это будет очень хорошая книга, — уверенно сказал я.

— Спасибо, — улыбнулась она.

— И все-таки сегодня ваши ровесницы не слушают Боба Дилана.

— А я вообще люблю старую музыку. Дилана, «Битлз», «Дорз», «Бёрдз», Джими Хендрикса и все такое.

— Это здорово… — Я посмотрел ей в глаза. — Нам бы как-нибудь встретиться, поболтать…

Она улыбнулась и чуть заметно склонила голову набок. У каждой симпатичной девчонки найдется триста разных ответов на подобные предложения. Как для сверстников, так и для тридцатипятилетних разведенных холостяков.

— Спасибо, — сказал я ей и тронул машину с места. «Застрявший в драндулете под Мемфис-блюз опять»… После разговора с девчонкой настроение резко улучшилось. Выбирая «карину-1800», мой внутренний голос не прогадал.

Табло на панели показывало 16:42. Пустое, без солнца небо заливали сумерки. Я ехал домой, тормозя у каждого светофора. Это не обычная воскресная пробка: целый квартал парализовало аварией. Зеленая спортивная легковушка вляпалась в восьмитонный грузовик с бетонными плитами и теперь напоминала пустой картонный ящик, на который уселся чей-то огромный зад. Когда я подъехал, вокруг уже суетились полицейские в черных дождевиках, а груду зеленого лома цепляли тросом к огромному эвакуатору.

Авария задержала меня на полчаса, но до встречи с библиотекаршей время еще оставалось. Я закурил и, слушая Дилана, попытался представить, что значит быть женой революционера. С одной стороны, революционер — все-таки не профессия. А вот политик — профессия. Но революция ведь тоже политика, как ни крути. Я вконец запутался и помотал головой.

О чем говорит такой муж за ужином после работы? Неужели о том, насколько назрела сегодня революционная ситуация?

Боб Дилан затянул «Как последний хмырь». Я плюнул на революцию и решил помычать с Диланом. Все мы стареем. Это ясно, как дождь за окном.

Глава 34

КОНЕЦ СВЕТА
Черепа
Летят птицы. Проплывают над мерзлым склоном Западного Холма, исчезают с глаз.

Греясь у печки, я пью заваренный Полковником чай.

— Сегодня опять пойдешь сны читать? — спрашивает старик. — Смотри, к вечеру так заметет — на холм не заберешься. Что, не можешь хоть денек отдохнуть?

— Как раз сегодня нужно сходить обязательно, — отвечаю я.

Старик качает головой, выходит из комнаты и вскоре возвращается с парой зимних ботинок.

— На-ка, примерь. В этих не поскользнешься. Ботинки мне в самый раз. Добрый знак.

Пора. Я заматываю шею шарфом, надеваю перчатки и шапку, которую одолжил мне Полковник. Сую в карман сложенный аккордеон. Не знаю, почему, но я привязался к нему так, что не хочу расставаться.

— Будь осторожнее, — говорит старик. — Трудное у тебя сейчас время. Какое решение ни примешь — обратной дороги не будет.

— Да, — отвечаю я. — Я понимаю.

Как и следовало ожидать, яму порядком замело. Вокруг уже ни стариков, ни инструментов. Можно не сомневаться — к утру снег похоронит яму целиком. Я стою перед ней и смотрю на падающие хлопья. А они все гуще — за несколько метров уже ничего не разглядеть. Я снимаю черные очки, прячу в карман, заматываю лицо шарфом до самых глаз и спускаюсь по склону. Рифленые подошвы скрипят на ходу. Иногда из леса доносятся крики птиц. Не знаю, каково птицам в такую метель. А что сейчас делают звери? О чем они думают в таком непролазном снегу?

Я прихожу в Библиотеку на час раньше обычного, но она уже ждет меня, затопив печку. Приняв у меня пальто, отряхивает налипший снег и помогает сбить с ботинок кусочки льда.

Я был здесь только вчера, но мне уже не хватает Библиотеки. Желтой лампы под матовым абажуром, тепла печки, аромата закипающего кофейника, старых воспоминаний, осевших по углам невидимой пылью… И ее — спокойной, в любую секунду готовой прийти на помощь. Всего этого мне уже так давно недостает. Расслабившись, я погружаюсь в уют Библиотеки. Очень скоро я потеряю этот тихий мир навсегда.

— Сейчас поешь? Или позже?

— Вообще не буду, — говорю я. — что-то не хочется.

— Ладно, проголодаешься — сразу скажи. Может, кофе?

— Давай.

Я вешаю над огнем мокрые перчатки и, фея пальцы, смотрю, как она разливает по чашкам кофе. Одну чашку ставит мне, а с другой садится за стол.

— Жуткий снег, — говорю я, — Ничего не видно.

— Да уж… Теперь зарядит на несколько дней. Пока все тучи на землю не выпадут.

Я сажусь напротив и смотрю ей в лицо. Невыразимая тоска опять словно затягивает меня куда-то.

— Когда кончится снег, наметет такие сугробы, каких ты никогда не видел, — говорит она.

— И, наверно, никогда не увижу. Она смотрит на меня.

— Почему? Каждый может смотреть на снег.

— Давай, мы сегодня не будем читать сны? Просто поговорим, — предлагаю я. — Это очень важно. Я хочу рассказать тебе кое-что и послушать, что ты об этом думаешь. Согласна?

Даже не представляя, о чем я, она сцепляет ладони и кивает, глядя сквозь меня.

— Моя тень умирает, — начинаю я. — Сама понимаешь, такую суровую зиму ей не пережить. Если она умрет, я навсегда забуду, кто я такой. Поэтому я должен решить кое-что важное. Это касается и меня, и тебя. А времени очень мало. Я много думал, но вывод всегда получался один. А потом — решил.

Я глотаю кофе и в который раз задумываюсь — не ошибка ли? Нет, все правильно. Не потерять ничего мне уже все равно не удастся.

— Завтра я уйду из Города, — продолжаю я. — Не знаю, как и откуда. Это мне объяснит моя тень. Я уйду вместе с ней. Мы вернемся в мир, откуда пришли, и будем там жить. У меня снова появится тень, я буду страдать и переживать, а потом состарюсь и умру. Такая жизнь — как раз для меня. Мое «я» будет таскаться везде за мною, доставать меня и вертеть мною, как ему вздумается. Но… ты просто не можешь представить, как для меня это важно.

Она смотрит прямо перед собой — то ли на меня, то ли в пустоту, где я должен сидеть.

— Тебе не нравится Город?

— Помнишь, ты говорила: если я ищу покоя — мне здесь понравится? Да, мне нравятся здешние мир и покой. И если я останусь и забуду себя — эти мир и покой станут абсолютными. Ведь в Городе ничего не заставляет мучиться и страдать. Возможно, я всю жизнь буду жалеть, что ушел отсюда.

Но стать жителем Города я не могу. Внутри что-то пока еще говорит со мной. Оно никогда не простит, если я останусь, а моя тень умрет и будут гибнуть звери. Каким бы покоем меня за это ни наградили — обмануть это что-то внутри невозможно. Может быть, оно скоро исчезнет. Но это уже другая история. Все, что в нас исчезает — даже если оно исчезает навеки, — оставляет после себя дыры, которые не зарастут никогда… Понимаешь, о чем я?

Она очень долго смотрит на свои пальцы. Над чашками с кофе больше не поднимается пар. Все вокруг замирает.

— То есть, ты никогда не вернешься? Я качаю головой.

— В Город не возвращаются. Никогда. Даже если я снова приду к Стене, Ворота уже не откроются.

— И тебе не больно?

— Больнее всего потерять тебя. Но я люблю тебя, и это — самое важное. Я не хотел бы приручать тебя и уродовать то, что ты для меня значишь. Уж лучше потерять тебя так, чтобы ты навсегда оставалась во мне. Но только не наоборот…

По комнате вновь растекается тишина. Только угли в печке трещат будто бы резче обычного. На стене рядом с печкой висят мои пальто, шарф и шапка. Все это я получил от Города. Простые, скромные вещи, но в каждой — чье-то тепло.

— Сначала я думал помочь тени бежать, а самому остаться, — продолжаю я. — Но потом понял: тогда меня выселят в Лес, и мы с тобой больше не увидимся. Ты ведь не сможешь в Лесу. Там живут только те, кто не смог до конца убить свою тень, кто заблудился в своих полумертвых воспоминаниях. Я останусь с искореженным «я» — а ты у себя так и не появишься. Ты будешь нужна мне — но никогда не ответишь мне тем же.

Она качает головой.

— Да, — тихо говорит она. — Я не знаю, кто я. А мама знала, кто она. За это ее и прогнали в Лес. Я совсем не помню себя — но хорошо помню, как прогоняли ее. И сейчас еще думаю… Если бы я вдруг поняла, кто я такая, я смогла бы жить с мамой в Лесу. И ты был бы мне нужен так же, как я тебе.

Я не верю своим ушам.

— Ты готова жить в Лесу, лишь бы понять, кто ты на самом деле?

Она смотрит на свои пальцы еще немного — и расцепляет руки.

— «Тому, кто помнит себя, терять больше нечего». Я помню, так мама говорила. Это правда?

— Не знаю, — отвечаю я. — Но твоя мать в это верила. Веришь ли ты — вот вопрос.

— Наверное, я могла бы в это поверить. Она глядит мне прямо в глаза.

— Поверить? — поражаюсь я. — Ты умеешь верить!

— По-моему, да, — отвечает она.

— Эй, подумай хорошенько… — говорю я. — Ты даже не представляешь, как это важно! Что бы с тобой ни случилось раньше — верить без «я» невозможно. Представь сама. Ты решила во что-то поверить. Ты допускаешь, что тебя могут предать, и тогда тебя захватят боль и отчаяние. Но ты все равно веришь. Все это и есть твое «я»! Выходит, ты знаешь, кто ты?

Она качает головой.

— Не знаю. Я просто думаю о маме. Что с этим дальше делать — не понимаю. Только чувствую, что могла бы поверить, и все.

— Я думаю, в тебе осталось что-то от твоего «я». Но оно очень плотно заперто и никак не показывается наружу. Эта связь в тебе так глубоко, что даже Стена не может ее распознать, а потому и не выгоняет тебя из Города.

— Значит, я, как и мама, не смогла до конца убить свою тень?

— Да нет. Твоя тень действительно мертва и похоронена в Яблоневом Лесу. Об этом есть запись в метриках. Но какая-то часть материнской памяти в тебе живет. Обрывки ее переживаний, картинки ее воспоминаний дышат в тебе — и заставляют чувствовать. Думаю, если ты сможешь нащупать их — найдешь в себе то, что искала все это время, но никак не могла найти.

Вокруг тихо — словно все звуки комнаты всосал в себя снег, танцующий за окном. Громадная Стена нависает над нами и слушает каждое наше слово. Иначе с чего бы вокруг стояла такая мертвая тишина?

— Насчет старых снов, — говорю я. — Я правильно понял, что звери вдыхают умирающую память жителей Города? А после смерти зверей та превращается в старые сны?

— Да. После смерти человеческой тени «я» умирает, и звери вбирают его в себя без остатка.

— Значит, читая старые сны, я могу найти твое «я»?

— Нет, не можешь. Мое «я» не умирало какой-то одной историей. Оно рассыпалось на отдельные воспоминания и передавалось разным зверям по кусочкам, перемешиваясь с такими же кусочками памяти других людей. Читая разные черепа, ты никогда не сможешь сказать, что там мое, а что — чужое. На то они и старые сны. Вечный Хаос, который никогда никому не распугать и не сложить в одну историю…

Я хорошо понимаю, что она хочет сказать. Я столько дней читал старые сны, но еше ни разу не понял смысла ни одного отрывка. И теперь у меня остается всего двадцать часов с небольшим. Двадцать часов, чтобы добраться до ее памяти. Удивительно, поражаюсь я. В этом Городе, где человеческое время бессмертно, у меня есть только двадцать часов, чтобы сделать выбор… Я закрываю глаза и глубоко вздыхаю.

Нужно собрать все силы, найти самую главную нить, потянуть за нее — и распустить это страшное кружево, что застит мои глаза.

— Идем к черепам! — говорю я.

— Зачем? — не понимает она.

— Я посмотрю на них и подумаю. Где-то должен быть выход…

Я беру ее за руку. Обогнув стойку, мы открываем дверь и заходим в хранилище. Девушка нашаривает на стене выключатель — и тусклый свет стекает на полки со старыми снами. Потерявшие цвет и окутанные густым слоем пыли, они тянутся бесконечными рядами в призрачных сумерках. Их пасти распахнуты под одним и тем же углом. Пустые глазницы бессмысленно буравят пустоту. Их ледяное молчание оседает на стенах хранилища едва различимой испариной. Я стою и разглядываю спящую армию человеческих грез. Могильный холод ползет по коже и прокусывает до самой кости.

— Ты правда думаешь, что сможешь меня прочитать? — спрашивает она, заглядывая мне в глаза.

— Думаю, да, — тихо отвечаю я.

— Но как?

— Пока не знаю. Но уверен, что это возможно. Ведь должен быть какой-то выход. И я обязательно его найду.

— Но это же все равно что искать дождинку в Реке…

— Послушай. Жизнь человека — не капля дождя. Она не падает с неба, и ее не спутать с миллионами ее близнецов. Если ты и правда способна верить — верь мне. И тогда я тебя найду. Сейчас перед нами есть все — и нет ничего. Но то, что мне нужно, я найду обязательно.

Тишина маятником долго раскачивается между нами.

— Найди мне меня, — наконец говорит она.

Глава 35

СТРАНА ЧУДЕС БЕЗ ТОРМОЗОВ
Кусачки для ногтей • Сливочный соус • Железная ваза
К библиотеке я подъехал в 17:20. Времени еще до чертиков, и я решил прогуляться по городу. Заглянул в кофейню, выпил кофе и посмотрел по телевизору бейсбол. Потом зашел в развлекательный центр и убил еще какое-то время игрой. Через реку переправлялись вражеские танки, а я должен был расстреливать их из пушки. Сначала я выигрывал, но уже минут через пять танки поползли на меня, словно стадо обезумевших леммингов, и не успокоились, пока не сравняли мою пушку с землей. В миг, когда меня уничтожили, экран залила ослепительно-белая вспышка, похожая на ядерный взрыв, и замигала надпись: «GAME OVER — INSERT COIN»[438]. Я решил попытать счастья снова и покорно сунул в щель очередные сто иен[439]. Заиграла электронная музыка, и передо мной вновь появилось дуло, целое и невредимое. Игра была в буквальном смысле на поражение. И слава богу. Если б я не проигрывал, она бы длилась бесконечно, а в бесконечной игре нет никакого смысла. Да и хозяевам игрового центра, мягко говоря, было бы неудобно. Не говоря уже обо мне самом. А потому меня опять уничтожили. Ядерный взрыв. «GAME OVER — INSERT COIN»…

Выйдя из игрового центра, я остановился у витрины скобяной лавки. Под стеклом разложены самые разные инструменты. Гаечные ключи, сверла, пистолеты для забивания гвоздей, электрические отвертки. Чемоданчик размером с дамскую косметичку умудрился вместить целую кучу миниатюрных железяк, включая молоток с ножовкой и электроскоп. Рядом выставлен роскошный набор из тридцати резцов по дереву. Я никогда не думал, что дерево можно резать тридцатью различными способами — и от такого изобилия слегка обалдел. Все резцы отличались друг от друга, и каждый третий был такой странной формы, что я в жизни бы не сообразил, как им пользоваться.

После механических воплей игрового центра здесь было тихо, как за огромным айсбергом. Хозяин, средних лет мужчина в очках и с проплешиной на затылке, сидел за прилавком и разбирал отверткой какой-то замысловатый прибор.

Я пошарил глазами по стеллажам, пытаясь найти кусачки для ногтей, и обнаружил их рядом с бритвенными приборами. Два десятка кусачек были разложены на полке аккуратно, словно коллекция экзотических насекомых. Одни показались мне особенно странными. Плоский обрубок металла в пять сантиметров длиной без каких-либо зубцов, рычажков и упоров. Как им стричь ногти — сам черт бы не разобрал.

Взяв это чудо бытового дизайна, я подошел к прилавку. Хозяин отложил полуразобранный миксер и объяснил, как пользоваться тем, что я ему показал.

— Смотрите внимательно. Делаем раз. Делаем два. Делаем три. И получаем обычные кусачки для ногтей!

— С ума сойти, — сказал я. Действительно, очень просто. Он свернул их и предложил мне попробовать самому. У меня тоже получились кусачки.

— Отличная вещь! — сообщилхозяин тоном человека, выбалтывающего страшную тайну. — Фирма «Хенкель», Западная Германия. Всю жизнь будет служить. В дороге незаменима. Не ржавеет, не тупится — хоть собакам когти стриги…

Я заплатил ему две тысячи восемьсот иен[440]. Он поместил кусачки в черный кожаный футляр, вручил мне покупку вместе со сдачей и опять уткнулся в свой миксер. Извлеченные из миксера шурупы он раскладывал по отдельным блюдечкам в зависимости от размера. Черные шурупы в белоснежных блюдечках казались очень счастливыми.

Купив кусачки, я вернулся в машину и стал дожидаться библиотекаршу, слушая «Бранденбургские концерты». А заодно размышляя, отчего шурупы на блюдечках так счастливы. Может, радуются, что наконец отделились от миксера и обрели независимость? А может, им лестно оказаться в таком эксклюзивном месте, как чистое белое блюдечко? Так или иначе, если у тебя перед глазами кто-нибудь настолько счастлив, его радость невольно передается тебе самому.

Я достал из кармана кусачки, собрал, опробовал на собственном ногте и снова спрятал в футляр. Приятная вещь. Похоже, не зря эта скобяная лавка напомнила безлюдный океанариум, куда я так любил ходить в детстве.

За несколько минут до шести из библиотеки повалил народ. В основном — старшеклассники, которые пытались чему-то научиться в читальном зале. У многих свисали с плеч такие же спортивные сумки, как у меня. Разглядывая старшеклассников, я вдруг поймал себя на мысли, что тинейджеры, в принципе, — довольно неестественные существа. В каждом что-то переразвито, а чего-то пока не хватает. Хотя, возможно, я в их глазах выгляжу еще неестественнее. Такая уж это штука — разница в возрасте. «Generation gap»[441], как это называют сегодня.

В толпе молодежи, впрочем, попадались и старики. Каждый такой старичок приходит в воскресный полдень в читальный зал и неспешно просматривает четыре разные газеты. А потом, стараясь не расплескать полученные знания, идет домой ужинать, как мудрый неторопливый слон. В отличие от тинейджеров, в стариках я ничего неестественного не заметил. Вскоре весь народ покинул библиотеку, и прозвучал сигнал. Шесть часов. Я вдруг почувствовал, что не на шутку проголодался. Если вспомнить, все, что я сегодня ел — половинка сэндвича с ветчиной и яйцом, крохотный чизкейк и пять сырых устриц. А вчера так вообще ни крошки. Мой желудок напоминал огромную яму. Черную и бездонную: брось в нее камень — не дождешься ни звука. Откинувшись на подушку сиденья, я глядел в потолок машины и сосредоточенно думал о еде. Самые разные блюда проплывали в моей голове. Иногда меж тарелок попадались блюдца с шурупами. С белым соусом и круассаном даже шурупы выглядели вполне аппетитно.

В шесть пятнадцать она вышла из дверей библиотеки. Удивилась:

— Твоя машина?

— Да нет, взял напрокат, — ответил я. — А что, не подходит?

— Как-то не очень, — сказала она. — На таких, по-моему, ездят люди помоложе.

— В прокате все разобрали. Взял, что осталось. Какая разница?

— Хм-м… — Обойдя машину, она открыла дверцу. Усевшись рядом, придирчиво оглядела салон, заглянула в пепельницу и исследовала содержимое бардачка.

— «Бранденбургский»?

— Ага. Нравится?

— Да, очень. Постоянно его слушаю. Больше всего люблю, когда Рихтер[442] играет, но с Рихтером запись совсем недавно вышла. А это кто?

— Тревор Пиннок.

— Любишь Пиннока?

— Да нет, — пожал я плечами. — Что увидел, то и купил. Но, по-моему, неплохо.

— А ты слышал, как это играет Пабло Казальс[443]? — Нет.

— Обязательно найди и послушай, хотя бы разок. Не совсем каноническое исполнение, но с таким чувством — просто блеск!

— Обязательно найду и послушаю, — пообещал я, совершенно не представляя, когда же я все это успею. За оставшиеся восемнадцать часов я еще должен хоть немного поспать. Что ни говори, а двое суток без сна могут испортить любое последнее удовольствие.

— Где поужинаем? — спросил я.

— Как насчет итальянской кухни?

— Замечательно.

— Я знаю одно местечко, недалеко. Там всегда все самое свежее.

— Я голодный, как слон, — предупредил я. — Могу съесть хоть шурупы в белом соусе.

— Я тоже, — кивнула она. — У тебя очень стильная рубашка.

— Спасибо.

Ресторанчик находился в каких-то пяти минутах езды от библиотеки. Мы проехали по извилистой улочке с пешеходами и велосипедистами, и на одном домике вдруг показалась маленькая скромная вывеска: «Итальянская кухня». Европейский деревянный домик отличался от соседних жилых домов только вывеской. Кроны гималайские кедров у тротуара закрывали вечернее небо над головой.

— В жизни бы не догадался, что здесь ресторан, — сказал я, загоняя машину на стоянку перед домом.

Внутри заведение оказалось совсем крошечным — три столика и четыре табурета у стойки. Официант в белом фартуке посадил нас за у окошка в дальнем углу. За стеклом росла ветвистая слива.

— Ты какое вино будешь? — спросила она.

— Не знаю… Полагаюсь на тебя, — сказал я. В винах я разбираюсь гораздо хуже, чем в пиве. Пока она выпытывала у официанта секреты карты вин, я разглядывал сливу за окном. Японскую сливу в садике итальянского ресторана. Странное сочетание. А может, и не странное. Возможно, в Италии тоже бывают японские сливы. Как во Франции — выдры.

Решив, что будем пить, мы разработали план наступления на местную еду. Это заняло у нас кучу времени. Покопавшись в aperitivo[444], мы выбрали салат из креветок в земляничном соусе, сырые устрицы, паштет из гусиной печенки по-итальянски, жареную каракатицу в собственных чернилах, маринованную корюшку и баклажаны, запеченные в сыре. Из пасты она остановилась на spaghetti al pesto genovese[445], а я предпочел tagliatelle alla casa[446].

— Может, возьмем еще одну macchemni al sugo di pesce[447] и разделим на двоих? — предложила она.

— Неплохая мысль, — одобрил я.

— Какая сегодня фирменная рыба? — спросила она у официанта.

— Только что привезли branzino, — ответил тот. — Судака, иначе говоря. Для вас можем запечь его в миндальном соусе.

— О да, пожалуйста! — тут же попросила она.

— И мне тоже, — добавил я. — А вместо гарнира — грибное rizotto[448] со шпинатом.

— А мне — овощное с помидорами.

— Вообще-то, rizotto у нас очень большие… — забеспокоился официант.

— Ничего, — сказал я. — Я со вчерашнего утра ничего не ел, а у нее растяжение желудка.

— Ага, — кивнула она. — Просто не желудок, а черная дыра.

— Как изволите, — сдался официант.

— На десерт — виноградный шербет и лимонное суфле, — добавила она. — А напоследок «эспрессо».

— Тогда и мне то же самое, — попросил я. Зачитывая вслух наш заказ, бедняга официант дважды

переводил дух. Когда он, наконец, удалился, она рассмеялась:

— Ты столько себе заказал… Зачем? Лишь бы от меня не отстать?

— Вот еще, — возразил я. — Я сейчас хоть слона могу съесть, не веришь? Тысячу лет уже так не голодал.

— Это здорово! — похвалила она. — Людям, которые мало едят, я не доверяю. Так и кажется, будто они что-то скрывают. Правда же?

— Не знаю… — пожал я плечами. Я и правда не знал.

— «Не знаю» — твое любимое выражение, да? Я не знал, что на это ответить, и просто кивнул.

— С чего бы это, а? Почему все твои образы такие неопределенные?

«Не знаю», — чуть не ляпнул я снова, но тут появился официант. С почтительностью придворного костоправа, исцеляющего ножку Его Высочества, откупорил бутылку и разлил вино по бокалам.

— Помнишь Камю, «Постороннего»[449]? Там главный герой все время говорил «я не виноват». Как же его звали-то…

— Мерсо, — подсказал я.

— Точно, Мерсо! Я давно читала, еще в школе… А сегодняшние школьники Камю не читают. Вообще. Я на работе все эти данные обрабатываю, так что знаю. А ты каких писателей любишь?

— Тургенева.

— Ну, Тургенев… Это все-таки не очень великий писатель. Да и старомодный какой-то.

— Не знаю, — пожал я плечами. — Мне нравится… Флобер тоже неплох. И Томас Гарди.

— А современных совсем не читаешь?

— Иногда. Сомерсета Моэма.

— Считать Моэма современным, — она потянулась к своему бокалу, — это все равно что искать пластинки Бенни Гудмена[450] в музыкальных автоматах.

— Главное, читать интересно, — не сдавался я. — Помню, «Острие бритвы» прочел раза три. Пускай и не памятник литературы, зато увлекательно. По-моему, лучше так, чем наоборот.

— М-да… — Она задумалась. — Ну ладно. Рубашка у тебя все равно очень стильная.

— Спасибо, — улыбнулся я. — Ты тоже прекрасно выглядишь.

— Благодарю, — сказала она. На ней было платье из темно-синего бархата с белым кружевным воротничком. На шее — две серебряные цепочки.

— Сразу после твоего звонка пошла домой и переоделась, — объяснила она. — У меня работа от дома в двух шагах. Очень удобно.

— И не говори, — кивнул я. «И правда, удобно!» — хмыкнуло эхо в моей голове.

Принесли закуски. Мы замолчали и накинулись на еду. Каждое блюдо было легким и аппетитным — не к чему придраться. Все продукты свежайшие. Упругие устрицы пахли так, будто их подобрали с морского дна всего минуту назад.

— Как твои дела? — спросила она, вонзая вилку в устрицу. — Разобрался со своими единорогами?

— Пожалуй, — кивнул я, стирая с губ салфеткой чернила каракатицы. — Можно сказать, разобрался.

— И где же ты их нашел?

— Вот здесь, — сказал я и постучал себя пальцем по лбу. — Единороги живут у меня в голове. Целое стадо.

— Это ты в переносном смысле?

— Да нет. Переносить тут нечего и некуда. Они действительно обитают в моем сознании. А кое-кто их обнаружил и рассказал мне их историю.

— Интересно. Какую?

— Да ничего интересного… — Я передал ей блюдо с баклажанами. Она взамен отдала мне корюшку.

— Нет, расскажи! Я правда хочу послушать.

— В общем, у каждого человека в глубине мозга существует нечто вроде ядра, которое он не может ни осознать, ни почувствовать. В моем случае это ядро имеет форму города. По городу течет река, а сам он обнесен высокой кирпичной стеной. Жители города не могут выйти за стену. Это могут только единороги. Единороги вдыхают в себя чувства и воспоминания горожан. Они впитывают человеческое «эго», как промокашка воду, и уносят из города во внешний мир. Поэтому в самом городе нет никакого «эго». Нет понятия человеческого «я». И я живу в этом городе… Вот такая история. Сам я этого города никогда не видел, поэтому больше ничего о нем не знаю.

— Какая оригинальная история, — восхитилась она.

Я вдруг понял, что старик ничего не рассказывал мне про Реку. Черт побери, похоже, меня все больше затягивает в тот мир.

— Но я же не сочинял ее специально, — сказал я.

— Ну и что? Пускай даже на уровне подсознания — она же все равно твоя и больше ничья, так или нет? Никто у тебя ее не отнимет.

— В этом смысле — конечно…

— Неплохая корюшка, правда?

— Объедение.

— А тебе не кажется, что твоя история похожа на ту, что я тебе рассказала, про Ленинград? — проговорила она задумчиво, разрезая баклажан пополам. — Ведь украинские единороги тоже существовали обособленно от всего мира — то ли в кратере, то ли за какой-то стеной?

— Да, — соглашаюсь я. — И правда похоже.

— По-моему, тут должно быть какое-то общее звено…

— Ах, да, — вспомнил я и сунул руку в карман пиджака. — У меня для тебя подарок.

— Серьезно? — обрадовалась она. — Обожаю подарки.

Я вытянул из кармана футляр с кусачками для ногтей и положил ей на ладонь. Она с удивлением повертела инструмент в пальцах.

— Что это?

— Давай покажу, — сказал я и взял у нее металлический брусочек. — Вот смотри. Делаем раз. Делаем два. Делаем три…

— Кусачки для ногтей?

— Угадала. Удобная штука, особенно в дороге. Захочешь сложить — делай все в обратном порядке.

Я сложил кусачки и отдал ей. Она попробовала сама: развернула, а потом сложила обратно.

— Забавная вещь. Спасибо, — сказала она. — И часто ты даришь девушкам кусачки для ногтей?

— Да нет. Тебе первой. Проходил мимо скобяной лавки, понравились — я и купил. Там еще был набор из резцов по дереву. Но уж больно громоздкий…

— Ну что ты, кусачек вполне хватит! Спасибо. У меня дома все кусачки куда-то теряются. А твои я всегда буду с собой носить…

Она сложила кусачки в футляр и спрятала в сумочку.

Официант забрал пустые тарелки и выставил новые, с пастой. Мой звериный голод бушевал по-прежнему. Шесть закусок ухнуло в желудок, не оставив следа. Я постарался как можно скорее завалить эту яму огромной порцией спагетти по-домашнему, а сверху утрамбовать макаронами в рыбном соусе. И лишь после этих подготовительных работ у ямы показалось какое-то дно.

Когда вся паста исчезла, подали судака. Мы выпили еще вина.

— Кстати, хотела спросить, — сказала библиотекарша, не отрываясь от бокала, и ее голос отозвался странным гулом. — Насчет погрома в твоей квартире. Это они использовали какой-то механизм? Или просто несколько человек постарались?

— Никаких механизмов. Кое-кто в одиночку трудился.

— Крепкий орешек, должно быть.

— Да уж, работал без устали.

— Твой знакомый?

— Первый раз его видел.

— М-да… Если б у тебя в квартире провести матч по регби, кавардак был бы меньше.

— Пожалуй, — отозвался я.

— Так значит, это связано с единорогами? — спросила она.

— Похоже на то.

— И как проблемы разрешились?

— Да никак. По крайней мере, для них, — ответил я.

— А для тебя?

— И да, и нет. Да — потому что выбора не было. Нет — потому что не сам выбирал. В этой свалке моего мнения с самого начала никто не спрашивал. Все равно что в матче по водному поло в команду оленей затесался человек…

— Значит, завтра ты уедешь далеко-далеко?

— Угу.

— Очень сильно запутался, да?

— Настолько, что сам не пойму. Да что там я… Весь мир запутывается больше и больше. Расщепление ядра, раскол в соцлагере, компьютерный прогресс, эмбрионы в пробирке, спутники-шпионы, искусственные органы, лоботомия и так далее. Люди садятся в машину, даже не зная, как ею управлять. Меня же, если говорить очень просто, засосало в информационную войну. Иными словами, все это замыкается на проблему одушевления искусственного интеллекта.

— Стало быть, у компьютера когда-нибудь появится душа?

— Скорее всего, — кивнул я. — Придет день, когда машина будет сама выбирать, какую информацию в себя закладывать и обрабатывать. И никто не сможет эту информацию украсть.

Официант выставил перед нами тарелки с судаками и rizotto.

— Не понимаю я всего этого, — сказала девушка, вонзая рыбный нож в судака. — Моя библиотека — такое спокойное место. Много книг, все приходят читать, и только. Информация доступна, никто за нее не воюет.

— Жаль, что я не работаю в библиотеке, — вздохнул я. И действительно об этом пожалел.

Мы съели судаков и вычистили тарелки с rizotto до последнего зернышка. Дно моего желудка постепенно приближалось.

— Вкусный был судак, — удовлетворенно промурлыкала она.

— Тут все дело в сливочном соусе, — объяснил я. — Лук-шалот шинкуем мелкими кольцами, перемешиваем с чистейшим сливочным маслом — и прожариваем на медленном огне. Постоянно переворачивая, чтобы не потерял вкус.

— Любишь ты еду готовить…

— С девятнадцатого века кухня почти не изменилась. По крайней мере, в отношении вкусной еды. Свежесть продуктов, усердие повара, вкус, красота всегда одинаковы.

— Лимонное суфле у них тоже класс, — сказала она. — В тебя еще влезет?

— Конечно, — сказал я. Что-что, а суфле я могу уписывать по пять порций в один присест.

Я проглотил виноградный шербет, прикончил суфле и выпил эспрессо. Суфле и правда оказалось отменным. Настоящий десерт в моем понимании. У кофе выдержали ту бархатистую крепость, от которой приятно покалывает ладони.

Как только мы забросили всю провизию в свои гигантские ямы, нас вышел поприветствовать шеф-повар. Изумительно, сказали мы ему.

— Для того, кто может столько съесть, хочется готовить и готовить! — согнулся в поклоне шеф. — Даже в Италии найдется мало клиентов с таким исключительным аппетитом.

— Большое спасибо, — поклонились мы в ответ. Когда шеф-повар вернулся на кухню, мы заказали еще по кофе.

— Первый раз встречаю человека, который съедает столько же, сколько я, а потом хорошо себя чувствует, — призналась она.

— Я могу и продолжить, — не сдавался я.

— У меня дома — мороженая пицца и бутылка «Шивас Ригал».

— Отлично!

Ее дом действительно оказался в двух шагах от библиотеки. Стандартный коттедж, какие строят на продажу, хоть и совсем маленький — лишь на одну семью. С аккуратным вестибюлем и крошечным садиком, где мог бы вытянуться и хорошенько поспать один человек. Хотя солнечного света садику явно не хватало, в уголке цвели кустики какой-то азалии. У домика даже имелся второй этаж.

— Этот дом я купила, когда замуж вышла, — сообщила она. — Ссуду в банке погасила из мужниной страховки. Покупала — думала, детей заведу. А для одной здесь слишком много места…

— Пожалуй, — согласился я, присев на диван в просторной гостиной.

Она достала из холодильника пиццу, сунула в микроволновку и выставила на стол в гостиной бутылку «Шивас Ригал», какое-то вино, пару стаканов и ведерко со льдом. Пока она наливала себе вино, я включил магнитофон и, порыскав на полочке, подобрал несколько кассет на свой вкус. Джеки Маклин, Майлз Дэвис, Уинтон Келли[451] и прочие в том же духе. Пока разогревалась пицца, мы прослушали «Грув Багза», а за ней и «Экипаж с бахромой на верхушке» — я под виски, она под вино.

— Любишь старый джаз? — спросила она.

— Еще школьником бегал в джаз-кафе и все это слушал…

— А новой музыки совсем не слушаешь?

— Ну почему же? «Полис». «Дюран Дюран»… То и дело кто-нибудь ставит.

— А сам для себя?

— А мне не нужно, — ответил я.

— Вот и он — мой муж, то есть — всегда старый джаз слушал…

— Как и я?

— Да, совсем как ты. Его убили железной вазой для цветов.

— То есть как?

— В автобусе какой-то панк разбрызгивал краску из баллончика. Муж пытался его урезонить, а тот ударил его вазой по голове.

— Но зачем панку цветочная ваза?

— Не знаю, — пожала она плечами. — Понятия не имею. Я тоже не знал.

— Так нелепо, да? Умереть в городском автобусе от цветочной вазы…

— И не говори. Мне очень жаль.

Когда пицца разогрелась, я съел свою половину и растянулся на диване со стаканом виски в руке.

— Хочешь увидеть череп единорога? — спросил я.

— Еще бы! — оживилась она. — А что, у тебя есть?

— Не настоящий, конечно. Копия.

— Все равно хочу…

Я вышел на улицу, достал из машины сумку. Стоял тихий октябрьский вечер. Из-за рваных облаков выглядывала почти круглая луна: похоже, завтра будет прекрасная погода. Я вернулся в дом, сел на диван, расстегнул молнию на сумке, вытащил завернутый в банное полотенце череп, развернул и передал ей. Она поставила стакан с вином, взяла череп и осмотрела со всех сторон.

— Здорово сделано!

— Еще бы. Черепных дел мастер изготовил, — сказал я и отхлебнул еще виски.

— Прямо как настоящий…

Я выключил музыку, достал из сумки каминные щипцы и легонько ударил череп по темени. «Кон-н-н», — прозвучало в ответ.

— Что это?

— Каждый череп издает свой неповторимый звук, — объяснил я. — А тот, кто в этом разбирается, может считывать хранящиеся внутри воспоминания.

— Какая чудесная история, — опять восхитилась она. И, взяв щипчики, постучала по черепу сама. — Никогда бы не сказала, что это копия.

— Неудивительно. Человек, который его делал, просто сдвинулся на черепах.

— А мужу череп проломили. Значит, правильный звук уже бы не получился?

— Даже не знаю…

Она поставила череп на стол и снова взяла стакан. Мы с нею сидели бок о бок на диване, каждый со своим стаканом, и смотрели на череп. Голая кость таращилась пустыми глазницами — то ли беззвучно хохотала, то ли хотела втянуть в себя весь окружающий воздух.

— Поставь музыку, — попросила она.

Я выбрал кассету, зарядил в магнитофон, нажал на «воспр.» и снова сел на диван.

— Тебе здесь уютно? Или, может, пойдем наверх?

— Здесь хорошо, — ответил я.

Пэт Бун[452] бархатным голосом запел «Буду дома». Время словно потекло вспять, но мне было уже все равно. Пускай себе течет куда хочет. Она задернула кружевную штору на окне, погасила в комнате свет. И начала раздеваться в лунном сиянии. Сняла с шеи цепочки, расстегнула браслет часов, стянула через голову бархатное платье. Я тоже снял часы, машинально опустил их куда-то за спинку дивана. Стащил пиджак, ослабил галстук и допил виски.

Под «Все мысли о Джорджии» Рэя Чарльза[453] она стянула чулки. Облокотившись о стол, я закрыл глаза и почувствовал, как время перекатывается в моей голове, точно лед на донышке пустого стакана. Мне чудилось, будто однажды — когда-то очень давно — все это уже случалось со мной. Женщина раздевается, мягкая музыка, слова, которые мы говорим друг другу — все словно скопировано откуда-то. Копия картинки немного изменена. Но в самой перемене особого смысла нет. Как бы ни закрутилось теперь — результат будет тот же. Нельзя обскакать кого-то на карусели. Здесь никто не обгоняет, никто не отстает. И все прибывают туда же, откуда уехали.

— Странное чувство, — сказал я, не открывая глаз. — Словно все это уже однажды со мной случалось…

— Конечно, случалось. — Она забрала у меня стакан и начала расстегивать мне рубашку — медленно и аккуратно, словно очищала фасолины от кожуры.

— А ты откуда знаешь?

— Просто знаю — и все, — ответила она. Склонилась и повела губами по моей груди. Голой кожей я чувствовал ее мягкие волосы. — Все, что с нами происходит, уже когда-то случалось. Мы просто возвращаемся по кругу туда, откуда пришли. Тебе не кажется?

И я отдал свое тело ее поцелуям и касаниям. В голове проносились карпы, кусачки для ногтей, химчистка, улитка на цветочном листе. Сколько на свете подсказок, думал я.

Полузабытых и почти незаметных ориентиров, которые мы оставляем на пути.

Я открыл глаза, бережно обнял ее и попробовал нащупать застежку лифчика у нее на спине. Но никакой застежки не нашел.

— Спереди, — шепчет она.

Эволюция мира и впрямь не стоит на месте.

После третьего раза мы приняли душ и, завернувшись вдвоем в одеяло, стали слушать пластинку Бинга Кросби[454]. В сердце у меня пели птицы. Мой пенис был совершенен, как пирамида Хеопса, волосы библиотекарши восхитительно пахли шампунем, и даже диван по упругости оказался вовсе не далек от идеала. Отличный диван с подушками, собранный и обтянутый вручную. Из тех добрых старых времен, когда люди еще умели делать диваны.

— Отличный диван, — сказал я.

— Совсем убогий. Никак не соберусь выкинуть да новый купить.

— Оставь себе этот, не пожалеешь.

— Ладно, оставлю…

Бинг Кросби запел «Дэнни-Бой» — и я, не удержавшись, запел вместе с ним.

О, Дэнни-бой, зовет труба в дорогу В леса и долы, где ручьи журчат Пожухли розы, осень у порога — Пора тебе идти, а мне скучать

Так возвращайся — летом ли, зимою, Когда устанет мир под снегом спать,

В густой тени или в палящем зное — О, как тебя мне будет не хватать…

— Твоя любимая песня? — спросила она.

— Она, — кивнул я. — В третьем классе я играл ее на губной гармошке. Занял на школьном конкурсе первое место и получил в награду целую коробку карандашей. Представляешь — в детстве я здорово играл на гармошке…

Она рассмеялась.

— Все-таки, жизнь — удивительная штука…

— О да, — согласился я.

Она снова поставила «Дэнни-Бой», и мы с Бингом спели еще раз.

А если вдруг увянут все левкои И я пойму, что ты уснул навек Я отыщу тот луг, где ты покоен, Приду и передам тебе привет.

Так возвращайся — летом ли, зимою…

Я спел второй раз, и мне вдруг стало очень грустно.

— Ты будешь мне писать? — спросила она.

— Буду, — ответил я. — Хоть и не знаю, доходит ли оттуда корреспонденция…

Она разлила по стаканам остатки вина и отпила глоток.

— Сколько времени? — вдруг вспомнил я.

— Полночь, — сказала она.

Глава 36

КОНЕЦ СВЕТА
Аккордеон
— Значит, ты действительно чувствуешь, что можешь меня прочесть? — спрашивает она.

— Да, и очень сильно. Твоя история запрятана очень глубоко. До сих пор я не замечал ее. Но должен быть способ ее прочитать.

— Если ты так чувствуешь — значит, так и есть…

— Наверное. Но способа-то я пока не придумал.

Мы сидим на полу хранилища, опираясь на стену, и смотрим на черепа. Те смотрят на нас и безмолвствуют.

— Если ты чувствуешь очень сильно — значит, с тобою что-то случилось совсем недавно, — рассуждает она. — Попробуй вспомнить, что происходило с тобой, когда твоя тень начала терять силу. В цепочке событий и спрятан ключ. Ключ ко мне и к моей истории.

Я сижу на холодном полу, закрыв глаза, и вслушиваюсь в напряженное молчание черепов.

— Сегодня утром шесть стариков копали яму у меня под окном. Я так и не понял, кого они собирались в ней хоронить. Но яма была очень большая. Меня разбудил звон лопат о мерзлую землю. Казалось, они копают яму у меня в голове. А потом выпал снег, и яму занесло.

— Еще что-нибудь…

— Мы с тобой ходили на Электростанцию. Это ты знаешь сама. Смотритель рассказал мне о Лесе. И показал, как ветер из-под земли превращается в электроэнергию. Ветер выл жутко и тоскливо. Точно дул со дна Преисподней. Смотритель был молодым, худым и спокойным.

— А потом?

— Я получил от него аккордеон. Маленький, с потертыми мехами. Совсем старый, но играет неплохо…

Она задумывается, положив голову на колени. Мне чудится, будто в хранилище с каждой минутой становится все холодней.

— Аккордеон… — вдруг говорит она. — Это и есть ключ!

— Аккордеон? — не понимаю я.

— Цепочка замыкается. Аккордеон — это Песня, а Песня — это мама. И я сливаюсь с маминой памятью. Так или нет?

— Так… Похоже, ты права, — киваю я. — Это действительно ключ. Только одного звена не хватает. Я не могу вспомнить Песню.

— Пусть это даже не Песня. Просто дай мне послушать, как он звучит. Это ты можешь?

— Могу.

Я возвращаюсь в комнату к печке, достаю из кармана пальто аккордеон, а в хранилище снова сажусь на пол. И, просунув руки под кожаные ремни, беру один за другим несколько аккордов.

— Как красиво… — говорит она. — Что-то вроде ветра?

— Это и есть ветер, — киваю я. — Разные ветра в разных сочетаниях.

Она закрывает глаза и вслушивается в мои гармонии.

Я подбираю для нее все аккорды, какие помню. И пальцами правой руки нажимаю наугад разные кнопки. Никаких мелодий не получается. Но теперь уже дело не в этом. Лишь бы она сидела рядом и слушала эти аккорды. Ничего другого я в этой жизни уже не хочу. Главное сейчас — распахнуть свою память, как крылья, и подставить ее всем ветрам.

Я не смогу убить свое «я», думаю я, беря аккорд за аккордом. Каким бы тяжелым, каким бы мрачным это «я» порою ни казалось, — впереди еще будут дни, когда оно подставит свои крылья ветру и, танцуя в небесах, точно птица, увидит Вечность. Ибо даже в этом маленьком аккордеоне есть все, чтобы оно никогда не умирало.

Я слышу, как за окнами воет ветер. Зимний ветер танцует над Городом. Кружится над шпилем Часовой Башни, ныряет под Старый Мост, треплет старые ивы вдоль Реки. Качает деревья в Лесу, прибивает траву на Лугах, гудит в проводах Фабричного Квартала и стучит в огромные Ворота. Звери мерзнут на этом ветру, а люди затаивают дыхание. Я закрываю глаза, и в голове одна за другой проплывают картинки этого Города. Отмели на Реке, Обзорные Башни в западной части Стены, Электростанцию на краю Леса, стариков у крыльца, провожающих вечернее солнце. Звери пьют из речных заводей, нагибаясь к воде, летняя трава зеленеет вдоль каменных ступеней Канала. Я помню, как мы ходили глядеть на Омут. Помню крохотный огородик на задворках Электростанции, Старые Казармы в западных Лугах, развалины домов и старый колодец под самой Стеной в Восточном Лесу.

Я думаю о людях, с которыми здесь повстречался. Сосед-полковник, старики Резиденции, Смотритель Электростанции, и даже Страж — все они, наверное, сидят сейчас по домам и слушают, как в окно стучит ветер вперемешку со снегом.

И все это, всех этих людей я собираюсь потерять навсегда. И что самое тяжелое — ее тоже. Этот мир останется во мне до конца жизни. Пускай он устроен неправильно. Пускай его жители давно потеряли себя — в том нет их вины. Наверное, даже о Страже я буду тепло вспоминать. Даже он — лишь маленький кирпич в Стене, что сдерживает Город. Я не знаю, кто воздвиг эту гигантскую Стену, и почему сюда затянуло столько разных людей. Я никогда не смогу остаться в Городе. И все-таки я… люблю его.

И тут я вздрагиваю. Какое-то сочетание звуков, застряв в голове, чего-то от меня требует. Я открываю глаза и долго перебираю кнопки, прежде чем нахожу четыре звука, которые образуют странную звуковую фигуру. Эта фигура танцует во мне, согревая изнутри, точно луч солнца, прорвавшийся из небесной хмари. Четыре звука, что нужны мне так же, как я нужен им.

Я вызываю их по порядку несколько раз. Они требуют новых звуков и новых аккордов. Я пробую все, что могу. Аккорды приходят быстро, но мелодия складывается не сразу. Вскоре к первым четырем добавляется еще пять. Потом еще три. Двенадцать звуков и три аккорда. Я повторяю их снова и снова. Это еще не вся Песня. Лишь первая ее строка. Но эту песню я знаю.

«Дэнни-Бой».

Я закрываю глаза и продолжаю. Теперь, когда я вспомнил название, мелодия вместе с аккордами вытекает из пальцев сама. Ее звуки заполняют меня, расслабляя каждую мышцу тела, и только теперь я осознаю, как нуждался в этом — до мозга костей. Я не слышал этой Песни уже столько лет, что даже не понимал, как по ней изголодался. Музыка размягчает все, что одеревенело в душе и в теле за долгую зиму, и наполняет мои израненные зрачки своим теплым, давно забытым сиянием.

Я играю эту музыку и чувствую, как во мне дышит Город. Я живу в Городе, а Город живет во мне. Он дышит в такт моим движениям и движется вместе с моим дыханием. Его Стена гибка и эластична, как моя кожа.

Я повторяю мелодию, пока совсем не выбиваюсь из сил. Затем откладываю аккордеон и упираюсь затылком в стену. У меня в голове что-то движется. Будто все, что творится вокруг, происходит внутри моей головы. Стена, Ворота, звери, Лес, Река, подземный ветер, Омут — это я. Все это во мне. И даже эта проклятая Зима — часть меня самого…

Я откладываю инструмент, а она все сидит, вцепившись в меня. С закрытыми глазами, лицо в слезах. Я обнимаю ее за плечи и целую влажные веки. Слезинки на ее щеках поблескивают в тусклом сиянии, озаряющем все вокруг. Но сияние это исходит совсем не от блеклой лампы на потолке. Оно гораздо теплее и призрачнее — словно идет от каких-то далеких звезд.

Я встаю и выключаю свет. И лишь тогда понимаю, в чем дело. В ночном хранилище светло, точно за окнами полдень. Черепа! Их свечение уютно, как лучи весеннего солнца, и спокойно, как предрассветная луна. Древняя память, спавшая в тысячах черепов, пробудилась. Бесконечные полки с черепами — как дорожки утреннего солнца на поверхности немого океана. Я смотрю на их яркий свет, но мне совсем не режет глаза. В этом свете — покой, и сердце мое переполняется воспоминаниями. Словно мои зрачки исцелились. Даже от самого яркого солнца им больше не будет больно.

Поразительно. Кажется, свечение исходит уже отовсюду. Будто по дну беззвучного озера рассыпали мириады брильянтов, и в каждом отражается крошечная луна. Я беру с полки первый попавшийся череп, тихонько касаюсь его лба. И мгновенно чувствую: ее история — здесь. Ее память таится под кончиками моих пальцев. Здесь призрачный свет и живое тепло. Те самые свет и тепло, которые у человека никто никогда не отнимет.

— Твоя память — здесь, — говорю я.

Она чуть заметно кивает. И поднимает на меня заплаканные глаза.

— Я могу тебя прочесть. И собрать из разных снов по кусочкам. Твоя память — не ошметки забытых воспоминаний.

Она здесь, вся целиком. И у тебя ее больше никто не отберет…

Я снова целую ее веки.

— Сейчас я останусь здесь один, — продолжаю я. — И буду читать тебя до утра. А потом немного посплю.

Она снова кивает и, бросив взгляд на ряды мерцающих черепов, выходит из хранилища. Когда дверь закрывается, я прислоняюсь к стене и долго смотрю на бесчисленные частички света. Вот он, наш с нею Старый Сон. О чем мечтала она — и о чем грезил я. После всего, что случилось в этом Городе за Стеной, я наконец-то увидел его.

Я беру первый череп, кладу пальцы ему на виски и закрываю глаза.

Глава 37

СТРАНА ЧУДЕС БЕЗ ТОРМОЗОВ
Свет • Самокопание • Чистота
Сколько я проспал — не знаю. Но проснулся оттого, что кто-то старательно тряс меня за плечо. Запах диванных подушек. И сразу же — злость на того, кто пытается меня разбудить. Ей-богу, население планеты, словно полчище назойливой саранчи, делает все, чтобы отнять у меня последний шанс выспаться в этой жизни по-человечески.

Тем не менее, кто-то внутри тоже требовал, чтобы я просыпался. Не время спать! — кричал он. И колошматил меня по голове железной цветочной вазой.

— Проснись скорей! — умоляла ваза. — Я прошу тебя! Открыв глаза, я понял, что лежу на диване в оранжевом

банном халате. Склонившись надо мной, библиотекарша трясет меня за плечо. Худенький ребенок в белых майке и трусиках — того и гляди сломается от слабого ветерка. Куда делась вся итальянская еда, что она в себя запихала? И где, интересно, мои часы? В комнате по-прежнему темно. Если с моими глазами все в порядке — ночь еще не кончилась.

— Там, на столе! Смотри скорее, — показала девушка.

Я посмотрел. На столе стояла маленькая рождественская елка. Хотя нет — какая, к черту, елка? Во-первых, слишком маленькая, а во-вторых, в начале октября нормальные люди елок не наряжают. Значит, не она? Я сел на диване, обхватил себя за локти — рукава халата, как муфта — и вгляделся в странный предмет на столе. Череп. Который я сам туда и поставил. А может, она поставила — уже не помню. Но что бы там ни было, череп единорога, который я сам принес в этот дом, стоял на столе и мерцал, будто новогодняя елка.

Само свечение было не особенно ярким. Скорее, напоминало модель небесной сферы в планетарии, по которой разбегаются белые тусклые звезды. Крупные собираются в галактики, а уже в них светятся совсем мелкие — размытым, едва уловимым сиянием. Возможно, поэтому казалось, будто свет исходит не от поверхности черепа, а поднимается откуда-то из его глубины. Мы с библиотекаршей долго разглядывали это сияние с дивана — словно море на горизонте. Она крепко держала меня за рукав. В ночи не раздавалось ни звука.

— Это что — какой-то фокус?

Я покачал головой. За весь вечер эта штуковина не вспыхнула ни разу. Если предположить, что светится фосфор, отчего он не делает так каждую ночь? Вряд ли это чей-нибудь фокус. Человеку такого ни за что не изобрести. Настолько живой и уютный свет руками не сделаешь.

Тихонько отстранившись от нее, я взял череп и осторожно положил себе на колени.

— И тебе не страшно? — прошептала она.

— Нет, — ответил я. Действительно, чего тут бояться? Мы с черепом как-то связаны, а зачем бояться самого себя?

Кость согревала ладони, будто внутри тлел маленький огонек. Даже кончики моих пальцев немного светились. Закрыв глаза, я нащупал виски черепа, и в моей голове поползли облака каких-то старых, давно забытых воспоминаний.

— Как-то не верится, что это копия, — сказала девушка. — Может, он все-таки настоящий, и теперь в нем проснулась древняя память?

Я кивнул. Но если честно — что я об этом знаю? Чем бы оно ни было, теперь оно светится в ладонях и согревает меня. Я понимаю одно — это сияние хочет мне что-то передать. Просто физически чувствую. Но откуда это Послание? Из нового мира, в который я ухожу, — или из старого, который оставляю? Вот что непонятно. Открыв глаза, я еще раз вгляделся в белое сияние под пальцами. Я не понимал его смысла — но ничего дурного не почувствовал. Словно некий мир, уместившись в моих ладонях, жил какой-то отдельной жизнью. Я погрузил в это сияние пальцы и попробовал нащупать, откуда исходят его лучи. Бояться тут нечего, снова подумал я. Для страха нет никакой причины.

Я поставил череп на стол и кончиками пальцев погладил девушку по щеке.

— Как тепло… — сказала она.

— Это сияние теплое.

— А можно, я тоже попробую?

— Конечно.

Она охватила череп ладонями и с минуту сидела, закрыв глаза. Постепенно ее пальцы тоже окутал слабый свет.

— Я что-то чувствую, — сказала она. — Не знаю, что именно, но все словно уже когда-то случалось. Очень давно. Воздух, сияние, звук… Не могу объяснить.

— Вот и я не могу. И вообще, пить охота.

— В холодильнике пиво осталось. Или воды?

— Лучше пива, — попросил я.

Пока она доставала пиво и стаканы, я отыскал за диванной спинкой часы. 04:16. Через час с небольшим — рассвет. Я дотянулся до телефона и позвонил домой. Самому себе я звонил впервые, и номер вспомнил не сразу. Мне никто не ответил. После десятого гудка я положил трубку, позвонил снова, опять выждал десять гудков. Тот же результат. Никого.

Дождался ли Профессор своей внучки в Подземелье? А может, кракеры или агенты Системы схватили ее прямо в моей квартире? Да нет, сказал я себе. У этой девочки все получится. Раз в десять лучше, чем у меня. Зря, что ли, она вдвое моложе? Положив трубку, я подумал, что никогда ее не увижу. Грустно. Как в старом разорившемся отеле, из которого выносят на улицу диваны и канделябры, запирают окна и опускают тяжелые шторы.

Глядя на мерцающий череп, мы сидели рядышком на диване и пили пиво.

— Он пытается тебе что-то сказать?

— Точно не знаю, — ответил я. — Может, и не мне — но, похоже, передает какое-то Послание.

Я вылил остатки пива в стакан и медленно выпил. Перед рассветом в мире тихо, как в глухом лесу. По всему полу разбросаны веши. Мои пиджак, рубашка, галстук и брюки, ее платье, чулки и комбинация. Одежда валялась вокруг как попало, словно итог тридцати пяти лет моей жизни.

— Ты что там разглядываешь? — спросила она.

— Одежду.

— А чего на нее смотреть?

— Недавно она была мной. А твоя одежда — тобой. Теперь все не так. Как будто все теперь чужое, и мы уже тут ни при чем.

— Может, из-за секса? — предположила она. — Все-таки после секса люди склонны к самокопанию.

— Да нет, дело не в этом, — покачал я головой. — Я не копаюсь в себе. Просто подмечаю какие-то мелочи, из которых состоит этот мир. Улиток, дождинки, витрины скобяных лавок… То и дело что-нибудь глаз цепляет.

— Может, я приберу?

— Да нет, и так хорошо. Успокаивает…

— Расскажи про улитку?

— Да встретил тут одну возле прачечной. Никогда не знал, что бывают осенние улитки.

— Улитки бывают круглый год.

— Похоже…

— В Европе есть мифическое толкование улитки, — сказала она. — Ее раковина символизирует Царство Тьмы. А когда она оттуда выглядывает, на небе появляется солнце. Поэтому люди во все времена любили щелкать по раковине ногтем, вызывая улитку наружу. Пробовал когда-нибудь?

— Нет, — ответил я. — Ты столько всего знаешь…

— Поработай в библиотеке с мое — узнаешь еще не то.

Я взял со стола пачку «Севен старз», прикурил от спичек из бара. И снова оглядел одежду на полу. Рукав моей рубашки прикорнул на ее голубом чулке. Бархатное платье дремало, кокетливо изогнувшись в талии, а тоненькая комбинация стыдливо притулилась рядом, как спущенный флаг. Две серебряные цепочки и часики заблудились в складках одеяла на диване, а сумочка из черной кожи притаилась на кофейном столике в дальнем углу.

— А почему ты вообще пошла в библиотеку? — спросил я.

— Мне там всегда нравилось, — ответила она. — Тихо и книжек много. Столько всяких знаний в одном месте собрано. Ни в банк, ни в торговлю идти не хотелось, а детей в школе мучить я бы все равно не смогла.

Я выдул в потолок струйку дыма и проследил, как он растворяется в воздухе над головой.

— Может, ты хочешь узнать обо мне побольше? — спросила она. — Где родилась, какой была в детстве, в каком институте училась, кем был мой первый мужчина, любимый цвет и прочее?

— Да нет, — сказал я. — Пока и так сойдет. Лучше я буду тебя узнавать понемногу.

— Но я тоже хочу узнать о тебе. Пусть даже и понемногу…

— Я родился у моря, — сказал я. — После каждого тайфуна море выбрасывает на берег разные вещи. Много вещей — невозможных, неописуемых. Бутылки, старую обувь, шляпы, футляры от очков и даже столы со стульями… Как это все попадало в море, даже не знаю. Но я страшно любил во всем этом копаться, выискивать что-нибудь необычное. Каждого тайфуна ждал с нетерпением. И всегда представлял, как на чужом побережье кто-то выкидывает вещи, а потом приходит волна, слизывает их— и выкидывает уже на моем берегу… Я затушил сигарету и отодвинул пустой стакан.

— Любая вещь, попавшая в море, становится удивительной. Даже старый хлам морская вода отмывает до девственной чистоты. Отстирывает всю грязь. До такой чистоты, что потрогать страшно. Море — очень специальная штука. Когда приходится в жизни что-то сильно менять, я всегда вспоминаю берег моря и хлам на песке. Вся моя жизнь — как это море. Собираю чужой хлам, отстирываю его как могу — и тоже выбрасываю. Все равно в хозяйстве не пригодится. Просто истлеет в чулане.

— Но для хорошей стирки нужен свой почерк, разве нет?

— Почерк? Кому нужен свой почерк в очистке хлама? Я понимаю, когда улитки друг от друга отличаются. А меня просто болтает от одного побережья к другому, потом обратно, и так все время. Все, что в этой болтанке со мной происходит, я, конечно, запоминаю. Но память эта никак не действует на мой сегодняшний день. Я просто зачем-то все помню. Очень чистое — но в хозяйстве не пригодится…

Она погладила меня по плечу, поднялась с дивана и ушла на кухню. Достала из холодильника вино, налила и с новой бутылкой пива принесла в комнату.

— Люблю это время перед рассветом, — сказала она. — Очень чистое. И вхозяйстве уж точно не пригодится.

— Оно очень скоро закончится. Наступит рассвет, вокруг забегают почтальоны и молочники, загудят электрички…

Она завернулась в одеяло и отпила вино. Я налил себе пива и засмотрелся на еще не совсем погасшее сияние. Оно играло на пивной бутылке, на пепельнице и спичках. Ее рука лежала на моем плече.

— Я смотрел на тебя, когда ты выходила из кухни.

— Ну и как?

— У тебя удивительно красивые ноги.

— Правда понравились?

— Очень.

Она поставила стакан и поцеловала меня в шею.

— Знаешь, — сказала она, — я ужасно люблю комплименты.

Когда солнце задело череп своими лучами, сияние исчезло, и он превратился в самую обычную кость. Мы лежали обнявшись на диване и смотрели, как утренний свет крадет у мира за окном предрассветную мглу. Ее горячее и влажное дыхание согревало мое плечо, а теплая и мягкая грудь утыкалась в ребра.

Девушка допила вино и, не успел разгореться рассвет, ненадолго уснула. Солнце уже вылизывало остатки ночи с соседних крыш. Птицы прилетали в садик под окном и вновь улетали куда-то. Где-то вдалеке забубнили телевизоры. Кто-то заводил машину. Я не понял, сколько часов проспал, но и сон, и хмель как рукой сняло. Осторожно переложив голову девушки на подушку, я встал с дивана, вышел на кухню и закурил. Потом закрыл дверь в комнату, включил радиолу и пошарил по коротким волнам. Захотелось послушать Боба Дилана[455], но его, к сожалению, не передавали, и я утешился «Осенними листьями» Роджера Уильямса. Все осень, как ни крути.

Ее кухня очень похожа на мою. Те же мойка, вытяжка, двухкамерный холодильник, газовый титан. Примерно то же сочетание техники, пустоты и возможностей. Ну, разве что плита у меня газовая, а у нее — микроволновка. Да кофе она варит в кофеварке, а я в турке. Неплохой набор ножей, но все заточены небрежно. Очень мало женщин на свете умеет точить ножи. Все тарелки — из тугоплавкого стекла: вот уж действительно, ни шагу без микроволновки. Донышки сковородок аккуратно протерты маслом. И даже на ситечке в мойке — ни соринки, ни пятнышка.

С чего это меня вдруг озаботило устройство чьей-то кухни, я и сам не понял. Я вовсе не из тех, кто сует нос в чужой быт. Но почему-то буквально все в этой кухне притягивало к себе. Роджер Уильяме допел «Осенние листья», и оркестр Фрэнка Чексфилда[456] заиграл «Осень в Нью-Йорке». Я стоял в квадрате осеннего солнца и разглядывал все эти кастрюльки, горшочки и склянки с приправами на полках. Святая правда: кухня — это мир. Самостоятельный, как афоризм Шекспира. Весь мир — лишь кухня…

Как только музыка закончилась, девица-диджей прощебетала: «Ну, вот и осень!» И рассказала, что первый свитер осени пахнет особенно. Прямо как в романе Джона Апдай-ка[457]. Вуди Херман[458] зачастил синкопами из «Ранней осени». Кухонный таймер на столе показывал 07:25. Третье октября, семь двадцать пять утра. Понедельник. Небо такое глубокое, словно его выдолбили очень острым ножом. Неплохой день для прощания с жизнью.

Я вскипятил воду в кастрюле, достал из холодильника помидоры, обдал кипятком, порезал, смешал с чесноком и, состряпав простенький соус, обжарил в нем страсбургские сосиски. Потом приготовил салат из капусты и сладкого перца, зарядил кофеварку и, чуть спрыснув водой французские булочки, обернул их фольгой и разогрел в микроволновке. Когда завтрак был готов, я разбудил библиотекаршу и убрал из гостиной пустые бутылки и стаканы.

— Какие запахи! — сказала она.

— Можно одеться? — спросил я. Мой старый пунктик — не одеваться до того, как оденется женщина. Возможно, один из остатков галантности в нашем цивилизованном обществе.

— Давай, конечно, — сказала она и стянула майку. Утренний свет очертил ее грудь и бедра легкой тенью, высветив бархатистый пушок на коже. На несколько секунд она замерла, оглядывая свое тело.

— Здорово, да? — улыбнулась она.

— Здорово, — согласился я.

— Ни лишнего жира, ни складок на животе, и кожа упругая… Пока, — добавила она и посмотрела на меня. — Но когда-нибудь все это исчезнет, правда? Все оборвется, как струна, и ничего уже не вернешь. Хотя думать об этом сейчас никакого смысла нет.

— Давай поедим, — сказал я.

Она вышла в соседнюю комнату, переоделась в желтую футболку и потертые джинсы. Я натянул свои зеленые брюки и рубашку. Мы уселись за стол на кухне, съели поджаренный хлеб, салат, сосиски и выпили кофе.

— Ты в любой кухне так быстро осваиваешься? — поинтересовалась она.

— Все кухни на свете похожи, — сказал я. — Там готовят, а потом едят. Больших различий при этом не наблюдается.

— И тебе никогда не надоедало жить одному?

— Не знаю. Никогда об этом не думал. Прожил с женой пять лет, а сейчас даже не помню, какая была жизнь. Теперь кажется, что я все время был один.

— И больше не хочешь жениться?

— Теперь уже все равно, — сказал я. — Что так, что эдак… Как собачья конура, у которой с одной стороны вход, с другой выход. Откуда ни вползай — все едино.

Она засмеялась и салфеткой стерла с губ остатки томатного соуса.

— Первый раз вижу человека, который сравнивает семейную жизнь с собачьей конурой.

Доев, я подогрел оставшийся кофе и разлил по чашкам.

— Отличный соус, — похвалила она.

— Был бы лавровый лист и орегано, вкуснее б вышло, — сказал я. — Да и недотушил минут десять.

— Все равно очень вкусно. Давно так не завтракала… Какие на сегодня планы?

Я посмотрел на часы. Полдевятого.

— В девять выйдем, — сказал я. — Поедем в какой-нибудь парк, сядем на солнышке, выпьем пива. В пол-одиннадцатого я тебя куда-нибудь отвезу, а сам пойду по делам. Дальше ты как?

— Вернусь домой, постираю, уберу квартиру, а потом буду лежать и вспоминать секс с тобой. Как звучит?

— Неплохо, — кивнул я. Действительно, звучало неплохо.

— Имей в виду: я с кем попало в постель не ложусь, — добавила она.

— Знаю, — сказал я.

Пока я мыл посуду, она, что-то напевая, принимала душ. Странной травяной эссенцией, которая почти не давала пены, я вымыл тарелки и кастрюли, вытер полотенцем и поставил на стол. Затем вымыл руки и почистил зубы разовой щеткой для гостей, которую обнаружил тут же возле мойки. Потом заглянул к библиотекарше и спросил, не найдется ли чем побриться.

— Открой верхний шкафчик справа, — отозвалась она. — Там, кажется, оставалась его бритва.

В шкафчике действительно оказались «шиковский» станок с лезвиями и «жилеттовский» лимонный крем для бритья. На тюбике с кремом каменели белые хлопья. Смерть застала тюбик полупустым.

— Нашел?

— Нашел.

Прихватив чистое полотенце, я вернулся на кухню, вскипятил воды и побрился. Закончив, тщательно промыл лезвие. Мои волоски перемешались в мойке с волосками покойника и исчезли в канализации.

Пока она одевалась, я читал на диване утренние газеты. У водителя такси случился сердечный приступ, отчего он на полном ходу врезался в опору моста и скончался на месте. Пассажиры, женщина тридцати двух лет и ее четырехлетняя дочь, получили тяжелые увечья. В мэрии какого-то города на банкете подали протухшие устрицы, и двое гостей отравились. Летальный исход. Японский МИД выражает глубокое сожаление по поводу американской политики высоких процентов. Бюджетный комитет Конгресса США обещает рассмотреть вопрос о кредитах Центральной Америке, министр финансов Перу критикует экономическую диверсию Штатов, а МИД ФРГ настойчиво требует выправления торгового дисбаланса с Японией. Сибирь недовольна Израилем, а Израиль Сибирью. После избиения восемнадцатилетним отпрыском собственного отца одна из газет открыла «линию психологической помощи». Ничего, абсолютно ничего, что могло бы хоть как-то мне пригодиться в последние часы жизни.

Она встала перед зеркалом — бежевые брючки, коричневая рубашка в клетку — оглядела себя с головы до ног и расчесала длинные волосы. Я повязал галстук и надел пиджак.

— А куда ты денешь череп? — спросила она.

— Оставлю тебе на память, — ответил я. — Укрась им какую-нибудь каминную полку.

— А может, просто на телевизор поставить?

Она взяла череп, перенесла в дальний угол и водрузила на телевизор.

— Ну как?

— Очень даже неплохо, — одобрил я.

— Интересно, он еще будет светиться?

— Обязательно, — сказал я. И снова обняв ее, постарался запомнить навсегда.

Глава 38

КОНЕЦ СВЕТА
Побег
Когда в окошко под самым потолком хранилища пробивается пепельно-серый рассвет, сияние черепов тускнеет. Древняя память возвращается в Лету, и стены вокруг меня вновь заливает холодный, безжизненный полумрак.

Но последний лучик этого сияния не исчез, и я кладу пальцы на лоб следующего черепа и погружаюсь в новые волны тепла. Не зная, куда в меня проникнет сияние, которое я сейчас прочту. Черепов слишком много, а времени почти не остается. Но я стараюсь не думать о Времени, а лишь ощупываю все новые и новые черепа. Миг за мигом считываю кончиками пальцев знание о том, что она существует. Этого сейчас достаточно. Сколько уже прочел, сколько еще осталось — не важно. Все равно, как тут ни старайся, человеческие мысли до конца не прочесть никогда. Пальцами я слышу ее память. Чего мне еще желать?

Возвратив последний череп на полку, я опускаюсь на пол и прижимаюсь спиной к стене. По зыбкому отблеску рассвета в окошке я не могу разобрать, что за погода снаружи. Лишь понимаю, что пасмурно. Утренние сумерки беззвучно расплываются по хранилищу мягкой светящейся жидкостью — и черепа скрываются в глубинах своего вечного, лишь однажды потревоженного сна. Я закрываю глаза и освобождаю голову от каких бы то ни было мыслей. Холодно. Коснувшись пальцами щеки, я вдруг понимаю, что сияние на них еще не погасло.

Я сижу на полу и жду, когда спадет напряжение, скопившееся во мне за ночь в холодном и тихом хранилище. У времени моего нет ни направления, ни границ. Падающий из окошка свет никогда не меняет оттенков, а моя тень всегда остается там, где она сейчас. Память девушки проникает в меня, заполняет каждую частичку моего тела. Я знаю: пройдет много времени, и лишь тогда я пойму, что со мною происходит. И еще больше — прежде чем передам это знание ей. Но я могу это сделать, даже если придется ждать, даже если чувства мои изуродованы. И когда у меня это получится, она сама сможет построить свое «я» — взамен того, что у нее отобрали.

Я встаю с пола и выхожу из хранилища. Она сидит за столом и ждет меня, совсем одна в читальном зале. Из-за тусклого ли рассвета в окне, но ее силуэт кажется мне призрачнее и неуловимее, чем обычно. Ночь для нас обоих была очень долгой. Вот она молча поднимается из-за стола и ставит на печку кофейник. Пока греется кофе, я мою руки под умывальником в углу, вытираю их свежим полотенцем и сажусь перед печкой немного согреться.

— Устал? — спрашивает она.

Я киваю и молчу. Все тело тяжелое, точно ком засохшей грязи: даже руку поднимаю с трудом. Шутка ли — я читал старые сны двенадцать часов подряд. И все-таки голова на удивление ясная. Как библиотекарша и советовала, когда я прочел самый первый сон: я позволил усталости овладеть моим телом, но не мной.

— Лучше б выспалась дома, — говорю я. — Ждать меня до утра никакой нужды не было.

Налив кофе, она протягивает мне чашку. — Пока ты здесь, я всегда буду рядом.

— Потому что так положено?

— Потому что я сама так решила, — улыбается она. — Да и ты всю ночь искал не кого-нибудь, а меня. Как же я могла куда-нибудь деться?

Я киваю и отхлебываю горячий кофе. Часы на стене показывают восемь пятнадцать.

— Завтрак готовить?

— Не стоит.

— Но ты же со вчерашнего дня ничего не ел.

— Я не хочу есть. Лучше посплю. Разбуди меня через два с половиной часа. А пока буду спать, посиди со мной. Можешь?

— Я смогу все, что ты захочешь, — снова улыбается она.

— Сейчас я хочу именно этого.

Она выносит из соседней комнаты два одеяла и укутывает меня. Я чувствую щекой ее волосы, и мне чудится, что когда-то все это уже случалось со мной. Закрыв глаза, прислушиваюсь: в печке потрескивают угли. Ее ладонь лежит у меня на плече.

— Когда же кончится Зима? — спрашиваю я.

— Не знаю. Сколько длиться Зиме — не знает никто. Но, видно, теперь уже скоро. Этот снегопад, наверно, последний.

Я протягиваю руку и касаюсь пальцами ее щеки. Она закрывает глаза и прижимается к моей ладони.

— Так вот оно какое — тепло моей памяти… — шепчет она.

— И что ты чувствуешь?

— Будто пришла весна.

— Я смогу подарить ее тебе навсегда, — говорю я. — Хотя и не сразу. Но если ты будешь верить — все получится обязательно.

— Я знаю, — шепчет она. И накрывает ладонью мои глаза. — Засыпай…

И я засыпаю.

Ровно через два с половиной часа она будит меня, и я встаю. Надеваю пальто, шарф, перчатки и шапку. Она молча пьет кофе. Пальто, провисев у печки всю ночь, отлично высохло и нагрелось.

— Присмотришь за аккордеоном? — прошу я.

Она кивает. Берет со стола аккордеон, несколько секунд держит на весу и ставит обратно.

— Не волнуйся, — говорит она. — Конечно, с ним ничего не случится.

Я выхожу на улицу. Снег почти стих, ветер унялся. Ночная вьюга отбушевала, но мрачные тучи таять не собираются, и я понимаю, очень скоро все опять заметет. Это всего лишь пауза перед новой бурей.

Я перехожу по Западному Мосту на север и вижу, как над Стеной поднимается неизменный пепельный дым. Поначалу слабая струйка уже через пару минут превращается в жирные клубы. На том костре жгут огромное количество мяса. Значит, Страж сейчас в Яблоневом Лесу. Увязая в снегу по колени, я тороплюсь к Сторожке. Город всосал в себя весь окружающий звук. Ветер исчез, даже птицы умолкли. И только шипы на моих ботинках скрежещут по снегу пронзительнее обычного.

В Сторожке ни души. Лишь хозяйская вонь висит в застоявшемся воздухе, да от печки немного веет теплом. Стол завален грязными тарелками, трубками и горками табачного пепла. До блеска заточенные косы, ножи, топоры на стенах лучатся тускло и бело, словно подсвечивая жилище Стража. Все эти трубки и топоры глядят на меня будто бы с молчаливым презрением. Чудится, что вот-вот надо мною нависнет огромная тень, и гигантская ладонь придавит мое плечо.

Сторонясь жутковатого сияния, я снимаю со стены связку ключей, зажимаю в руке и выхожу к воротам на Площадь Теней. Снег почти прекратился. Лишь изредка рывками налетают совсем ослабевший ветер. Пустая площадь засыпана снегом, и следов на ней не видно. Один только ветер осмелился расписать эту пустоту своими призрачными узорами, да сиротливый вяз посередине уснул, закинув ветви в стылое небо. Пейзаж безупречен: совершенное равновесие цветов и линий, все погрузилось в вечный и счастливый сон. Я смотрю и думаю, что, наверное, никогда не смогу забыть своих робких шагов к разрушению Совершенства.

Но на раздумья нет времени. Промедли я сейчас — потом не вернешь ни секунды. Непослушными пальцами пытаюсь подобрать к замку на воротах какой-нибудь из четырех ключей. Что за черт? Ни один не подходит. Холодный пот обжигает ребра. Я точно помню: когда Страж открывал ворота, на связке тоже было четыре ключа. Значит, один должен подойти обязательно.

Я прячу ключи в один карман, свободную руку в другой и с минуту фею заледеневшие пальцы. Затем достаю ключи и пробую все сначала. На третьем ключе замок наконец поддается — и пустую площадь сотрясает оглушительный грохот металла. Как назло — чтобы весь Город услышал. Не вынимая ключа из скважины, я застываю на полминуты и жду. Но никто не прибегает остановить меня. Ни шагов, ни встревоженных голосов. Тишина. Сдвинув створку, я проскальзываю в узкую щель и прикрываю за собой ворота.

Глубокий снег заглатывает мои шаги вязкой пеной. Раздается лишь гулкое чавканье, словно огромный хищник тщательно пережевывает добычу. Оставляя дорожку следов, я огибаю сугроб на скамейке. Пробудившийся вяз злобно смотрит мне в спину. Вдалеке нервно кричит какая-то птица.

В сарайчике дикий холод — куда холодней, чем на улице. Я поднимаю крышку погреба и спускаюсь по хлипкой стремянке в затхлую темноту.

Тень ждет меня, сидя на нарах.

— Мне казалось, ты уже не придешь, — ворчит она, выдыхая облачко пара.

— Я же обещал, — говорю я. — Давай-ка выбираться отсюда. Сил нет терпеть эту вонь.

— Бесполезно, — вздыхает тень. — Я даже по стремянке не поднимусь. Проверено. Можешь смеяться, но у меня не осталось сил. Вчерашняя стужа меня доконала.

— Ерунда. Я тебя вытащу. Тень качает головой.

— Ну, вытащишь, а дальше что? Бежать-то я все равно не смогу. Это конец. У нас ничего не выйдет.

— Эй, послушай, — напираю я. — Кто из нас это начал? Вот и подбери сопли! Я потащу тебя на спине. Что бы ни случилось — мы должны выбраться отсюда, иначе оба загнемся. Тень глядит на меня ввалившимися глазами.

— Вон ты как… Ну что ж. Тогда, конечно, попробуем. Хотя и непонятно, сколько ты протянешь со мной на шее в таком снегу…

— Ничего, — говорю я. — По-моему, мы с тобой с самого начала не на пляж собирались.

Вскинув тень на закорки, я вылезаю из погреба и, подставив плечо, веду ее через площадь к воротам. Холодная черная Стена в мертвой тишине неотрывно следит за каждым нашим движением. Старый вяз, не выдержав, стряхивает лежалый снег и долго грозит нам вслед оголившимися ветвями.

— Ног не чувствую, — жалуется тень на ходу. — В этом чертовом погребе даже ноги размять негде…

Чуть не волоком я втаскиваю тень в Сторожку и на всякий случай вешаю обратно ключи. Если повезет, Страж не сразу заметит, что мы сбежали.

— Куда теперь? — спрашиваю я у тени. Она дрожит у остывшей печки.

— На юг, — отвечает она, — К Омуту.

— К Омуту… — повторяю я машинально. — И что там, у Омута? Дальше куда?

— Дальше Омута — только Омут. Мы прыгнем в него и исчезнем. Наверно, схватим воспаление легких. Но в нашем положении не привередничают.

— А ты знаешь, что там водоворот? Нас утащит в бездну, и мы погибнем.

Тень заходится в кашле.

— Ошибаешься, — говорит она. — В этой самой бездне — единственный выход из Города. Как ни думай, иначе не получится. Омут — это выход. Я понимаю, чего ты боишься. Но сейчас лучше довериться мне. Я ведь и свою жизнь спасаю. Чего мне туда лезть, если нет уверенности? Все остальное я тебе по пути расскажу. Через час-полтора Страж вернется — и скорее всего сразу пустится в погоню. Так что нельзя терять ни минуты.

Перед Сторожкой не видать ни души. Только две цепочки следов бегут по снегу в разные стороны. Одну оставил я сам, когда пришел сюда. Другую — Страж, когда уходил из дома. Рядом с его следами тянутся две колеи от телеги. Я взваливаю тень на спину. Она совсем исхудала и весит чуть не вдвое меньше прежнего, но даже такую поклажу без труда на себе не утащишь. Последнее время я так привык жить без тени, что сам не знаю, сколько выдержу.

— До Омута путь неблизкий, — говорю я. — Придется обогнуть Западный Холм, спуститься к Южному, а там сквозь заросли продираться.

— Думаешь, тебя на все это хватит?

— А куда деваться? — отвечаю я. — Не обратно же идти.

По заснеженной дороге я бреду на восток. Мне навстречу тянутся мои же следы. Как если бы нынешний «я» разминулся с собою прежним. Кроме этих следов да отпечатков звериных копыт, на снегу ничего нет. Я оборачиваюсь. Над Стеной поднимается пепельно-серый дым. Его мрачный отвесный столб напоминает огромную башню, вершина которой теряется в тучах. Столб очень плотный — значит, ночью замерзло особенно много зверей. Работы Стражу хватит надолго. Своей тихой, безропотной смертью звери спасли нас, до последней минуты оттягивая погоню.

Снег липнет к ботинкам и застывает тяжелыми комьями. Я жалею, что не подыскал себе ни снегоступов, ни лыж. Должно же быть что-то в городе, где идет такой сумасшедший снег. В чулане у Стража чего только нет… Но возвращаться к Сторожке поздно. Я уже добрался до Западного Моста. Поверну — потеряю кучу времени.

Ноги упорно мнут снег, тело разогревается, из-под шапки стекает пот.

— По таким следам нас вычислит кто угодно, — говорит моя тень, оглянувшись. Я представляю, как Страж несется за нами по снегу. Сущий дьявол. Здоровенный, не то что я. На спине никого не тащит. Да еще и на лыжах, скорее всего. Я должен уйти как можно дальше, пока он не вернулся домой. Иначе нам крышка.

Я припоминаю комнатку Библиотеки. Девушка сидит перед печкой и ждет меня. На столе дремлет аккордеон, в печке потрескивают угольки, над кофейником поднимается пар. Ее волосы у меня на щеке, ее пальцы у меня на плече…

Я не могу дать своей тени умереть. Страж не должен нас поймать. Если он снова запрет ее в погреб, ей точно конец… Выкарабкавшись из сугроба, я собираюсь с силами — и тащу свою тень по снегу все дальше, лишь иногда оглядываясь на пепельный дым.

Примерно на полпути мы встречаем несколько зверей. Не в силах найти хоть какой-нибудь корм, они скитаются по снегу, глядят грустно. Я тащусь мимо со своей ношей на загривке, и голубые глаза зверей долго смотрят нам вслед. Словно каждый зверь отлично понимает, куда и зачем мы идем.

Дорога заводит в гору — и у меня не хватает дыхания. Тень моя тяжелеет, а у меня все больше заплетаются ноги. Если вдуматься, с этим чтением снов я уже давно потерял форму. Пар от моего дыхания становится гуще, а перед глазами начинают выплясывать крохотные снежинки.

— Ты как? — беспокоится тень. — Может, передохнешь?

— Придется. Извини… Я за пять минут оклемаюсь.

— Чего извиняешься? Ты ж не виноват, что я идти не могу. Конечно, отдыхай, сколько нужно… Странно, да? Будто все беды на одного тебя навалились.

— Но это же мои беды, — говорю я. — Верно?

— Да, — отвечает тень. — Я тоже так думаю.

Я сваливаю тень на снег и опускаюсь рядом на корточки. Тело уже не чувствует холода. Ноги от паха до пят словно окаменели.

— Хотя, если честно, я тоже иногда сомневаюсь, — продолжает тень. — Не скажи я тебе ничего, помри тихонько — ты бы жил сейчас и горя не знал. Так или нет?

— Возможно, — киваю я.

— Значит, я тебе только мешаю?

— Но я все равно должен был это знать.

Тень кивает. И, подняв голову, всматривается в пепельный дым.

— Раз валит такими клубами, Страж там надолго застрял, — говорит она. — А мы уже скоро Холм обогнем. Дальше только заросли. Дойдем до них — и все. Там он нас уже не найдет.

Тень зачерпывает рыхлый снег, распахивает ладонь — и смотрит, как тот высыпается на землю.

— То, что в Городе должен быть выход, пришло ко мне по наитию. Но уже очень скоро появились доказательства. Подумай сам. Город совершенен. А значит, в нем возможно буквально все. Стало быть, это даже не совсем город, а какой-то саморазвивающийся организм. Он постоянно подкидывает тебе новые возможности, сам принимает новые формы — и так поддерживает свое совершенство. Если ты захочешь, чтобы из него был выход — он даст тебе выход. Понимаешь меня?

— Отлично понимаю, — говорю я. — Я это вчера заметил. Ну, что это — мир разных возможностей. Здесь есть все — и нет ничего…

Тень сидит на снегу и смотрит на меня. А потом несколько раз кивает. Снег густеет. Буран медленно наваливается на Городу.

— Так вот, — продолжает тень. — Когда мы поймем, что выход есть, останется только вычеркнуть все лишнее. Ворота в Стене вычеркиваем. Если выбираться там, Страж нас тут же схватит. Этот упырь каждый листик, каждую веточку у Ворот чует, как летучая мышь. Уж он-то знает — любой беглец первым делом о Воротах подумает. Значит, Ворота — не выход. Через Стену лезть бесполезно. Восточные Ворота тоже не вариант. Замурованы — та же Стена получается, а на входе Реки, под водой — железная решетка. Такая толстая, что и за сто лет не распилить. Остается только Омут. Уйти из Города можно только вместе с Рекой.

— Ты не ошибаешься?

— Сам посуди. Почему все остальные выходы или накрепко замурованы, или тщательно охраняются, — и только Омут совсем без присмотра? Ни ограды, ни стены. Почему, как ты думаешь? А потому, что страх держит человека лучше всяких стен. Преодолеешь страх — победишь Город.

— И когда это пришло тебе в голову?

— Когда Страж показал мне Реку. В тот единственный раз, когда довел меня аж до Западного Моста. Тогда-то у меня все и замкнулось. Сама по себе Река никакого зла не несет. Наоборот, вода в Реке — это энергия жизни. Нам нужно лишь отдаться ее течению. Только так мы сможем вырваться из Города и вернуться туда, где настоящая жизнь… Тебе сложно в это поверить?

— Почему же, — говорю я. — Я тебе верю. Я даже думаю, что эта Река и там течет. В том мире, который мы оставили. Он уже начинает понемногу возвращаться ко мне. Его воздух, сияние, звук… Я даже песню любимую вспомнил.

— Я не могу сказать, прекрасен тот мир или безобразен, — говорит моя тень. — Но он наш, мы должны в нем жить. Там — свое счастье и свое горе. Свои радости и свое дерьмо. Свое ни рыба ни мясо — и свое непонятно что. Ты там родился. Там тебе и умирать. А когда умрешь, я исчезну. И это — самое настоящее, что может с нами случиться.

— Да… — соглашаюсь я. — Пожалуй, ты прав.

Мы сидим с моей тенью на склоне и смотрим на Город. Но уже не можем разглядеть ни Часовой Башни, ни Реки, ни мостов, ни даже Стены и пепельно-серого дыма. Один гигантский снежный столп, соединивший небо и землю.

— Надо идти, — торопит меня тень. — В такую погоду Страж, чего доброго, закончит работу пораньше.

Я киваю, встаю и отряхиваю с шапки снег.

Глава 39

СТРАНА ЧУДЕС БЕЗ ТОРМОЗОВ
Попкорн • Лорд Джим • Исчезновения
По дороге в парк я остановил машину у винной лавки и спросил, какого пива ей хочется.

— Все равно, — ответила она. — Лишь бы пенилось и на вкус было как пиво.

Определенно, наши представления тут совпали. Самое начало октября. Небо над головой — такое чистое, словно его только что спустили с конвейера. В такую погоду совершенно неважно, что пить. Лишь бы пенилось и на вкус было как пиво.

В итоге я купил шесть банок импортного. То ли потому, что денег еще оставалось до чертиков, то ли оттого, что золотые жестянки «Миллер Хай Лайф» очень гармонично поблескивали в лучах осеннего солнца. Дюк Эллингтон тоже отлично вписывался в ясное октябрьское утро. Хотя, конечно, Эллингтон со своим пианино вписался бы даже в новогоднюю ночь полярников на Южном полюсе.

Я повел машину дальше, насвистывая «Не делай ничего, пока я не дам тебе знать» вслед за уникальнейшим тромбоном Лоренса Брауна. А чуть погодя моего свиста хватило еще и на «Утонченную леди» Джонни Ходжеса[459].

Доехав до парка Хибия, мы вышли из машины и завалились с пивом на траву. В понедельник утром национальный парк пустовал, словно взлетная площадка авианосца, с которой улетели все самолеты. Голуби мельтешили взбалмошными стайками в траве, как новобранцы на физзарядке.

— Смотри-ка, — удивился я. — В небе ни облачка.

— Одно есть, вон там, — возразила она и показала на деревья у Хибия-Холла. И действительно, одно крохотным перышком застряло меж ветками камфар.

— Ну, это не считается, — сказал я. — Даже облаком не назовешь.

Она прикрыла глаза ладонью и посмотрела внимательнее.

— Ну да… Совсем маленькое, — согласилась она. Наглядевшись на странное облачко, мы открыли пиво.

— Почему ты развелся? — спросила она.

— Слишком люблю ездить в поезде. А когда женился, уже не мог сидеть у окошка.

— Серьезно?

— Была такая повесть у Сэлинджера. Помню, еще в школе прочитал.

— А еще серьезнее?

— Да все очень просто. Пять или шесть лет назад она ушла. И больше не возвращалась.

— И с тех пор вы не виделись?

— Не-а. — Я отхлебнул пива. — Как-то незачем было.

— Значит, семейная жизнь не ладилась?

— Да нет. Все у нас ладилось. — Я разглядывал пивную банку. — Дело не в этом. В постель ложимся вдвоем, а засыпает каждый сам по себе. Знакомо тебе такое?

— Да… Кажется, понимаю.

— Я, конечно, не думаю, что людей можно классифицировать, но условно я разделил бы их на два типа. Люди с универсальным видением мира — и люди с ограниченным взглядом. Я свой взгляд на мир ограничиваю. И дело тут не в том, правильные у меня границы или неправильные. Все равно где-то протянется граница: что мое, а что — нет. Для кого-то очевидно, а кто-то вообще так вопрос не ставит.

— Но ведь те, для кого очевидно, тоже стараются свои границы раздвинуть, разве нет?

— Возможно. Но у меня не так. Почему все люди сегодня должны слушать музыку в «стерео»? От того, что скрипка зазвучала слева, а контрабас справа, музыка лучше не стала. Просто усложнился способ воспроизведения.

— А ты не слишком упрямый?

— Вот и она так сказала.

— Жена?

— Ага, — кивнул я. — Дескать, как только вопросы ставятся конкретно, я теряю гибкость. Что-то вроде. Еще пива хочешь?

— Давай.

Я сорвал колечко с четвертого «Миллера» и протянул ей банку.

— А что сам думаешь о своей жизни? — Вместо того, чтобы сделать глоток, она стала разглядывать черную дырочку.

— Читала «Братьев Карамазовых»?

— Один раз, очень давно.

— Стоит перечитывать иногда. Там много всего написано… А ближе к финалу Алеша говорит одному школьнику, Коле Красоткину: «Послушайте, Коля, вы между прочим будете и очень несчастный человек в жизни. Но в целом все-таки благословите жизнь».

Я допил вторую банку. Немного помедлил — и откупорил еще одну.

— Вообще-то, Алеша очень много всего понимал, — добавил я. — Но на этих его словах я засомневался. Я не знаю, можно ли быть несчастным человеком, но в целом прожить счастливую жизнь.

— И поэтому ты свою жизнь ограничиваешь?

— Пожалуй, — кивнул я. — Наверно, мне стоило вместо твоего мужа умереть от железной вазы. Подходящая смерть была бы. Такой яркий последний кадр — нелепость, достигшая совершенства. И ни черта подумать не успеешь…

Я поискал глазами белое облачко, но его уже не было. Наверное, спряталось за кронами.

— А как ты думаешь… С таким ограниченным взглядом на жизнь ты мог бы разглядеть, например, меня?

— Кто хочет, в эту жизнь заходит, кто хочет, из нее выходит, — ответил я. — В этом — главный плюс ограниченного взгляда на жизнь. Заходя, вытирайте ноги. Уходя, закрывайте дверь. Общие правила для гостей.

Засмеявшись, она поднялась и отряхнула с брюк соринки.

— Ну, я пойду. Уже пора, да? Я посмотрел на часы. 10:22.

— Давай подвезу.

— Да ладно. Я еще в универмаг заскочу, а потом на электричке доеду. Так будет лучше. Спасибо за кусачки.

— Не за что.

— Позвонишь, как вернешься?

— Заеду в библиотеку, — сказал я. — Люблю смотреть, как люди работают.

— Пока, — сказала она.

Я смотрел, как она уходит по аллее, и чувствовал себя кем-то вроде Джозефа Коттена из фильма «Третий человек»[460]. Когда ее фигурка скрылась за деревьями, я стал смотреть на голубей. Походками все голуби странно отличались друг от друга. Через пару минут на аллее появилась женщина с маленькой дочкой и стала разбрасывать по дорожке попкорн. Все голуби оставили меня и убежали на завтрак. Девочка, как положено трехлетнему ребенку, растопырила ручки и побежала обнимать голубей. Но, конечно, ни одного не поймала. Вертлявые голуби жили своей голубиной жизнью. Симпатичная мамаша стрельнула в меня глазами и демонстративно потеряла к моей личности всякий интерес. Что ни говори, а приличные люди не валяются на траве в понедельник утром с пятью пивными банками перед носом.

Я попробовал вспомнить имена всех братьев Карамазовых. Митя, Иван, Алеша — и еще этот сводный, Смердяков. Интересно, сколько людей на свете помнят братьев Карамазовых по именам?

Глядя в небо, я ощутил себя маленькой лодкой в бескрайнем море. Вокруг — ни волн, ни ветерка, я тихо себе дрейфую. Есть некий смысл в крохотной шлюпке, затерянной посреди океана. Джозеф Конрад, «Лорд Джим», сцена после кораблекрушения.

Глубокое небо сияло над головой, как прописная истина, сомневаться в которой бессмысленно. Когда глядишь в такое небо с земли, кажется, будто оно впитало все сущности этого мира. С морем — та же история. Если каждый день разглядывать море, начинает казаться, что больше на свете ничего нет. Наверно, Конрад переживал то же, что и я. Воистину — в утлой лодочке, выпавшей в Океан из фикции под названием «корабль», есть особенный смысл, от которого не отвертеться.

Я допил последнюю банку, докурил и выкинул из головы всю эту астролябию. Пора возвращаться в реальность. У меня оставался час с небольшим.

Поднявшись с травы, я собрал пустые банки и выкинул в ближайшую урну. В верхней части урны оказалась железная пепельница. Я достал из бумажника кредитки и сжег их над ней. Симпатичная мамаша снова стрельнула глазами. Понятное дело. Приличные люди не сжигают в понедельник утром кредитные карточки над урнами городского парка. Сперва я спалил «АмЭкс», потом «Визу». Кредитки плавились жизнерадостно, с огоньком. Я прикинул, не спалить ли мне заодно и галстук от «Пола Стюарта», но потом передумал. Не хотелось мешать отдыхающим, да и в сожжении галстуков я большого смысла не видел.

Я дошел до ларька и купил десять пакетов поп корна. Девять я рассыпал по дорожке для голубей, а из десятого решил поесть сам, присев на скамейку рядом. Голуби слетелись со всего парка, как на массовку для съемок блокбастера об Октябрьской революции, и навалились на мой попкорн. Мы с голубями хрустели попкорном, и я думал, что уже тысячу лет не ел ничего вкуснее.

Симпатичная мамаша — примерно моего возраста — показывала дочке фонтан. Я снова вспомнил свою одноклассницу, которая вышла замуж за революционера, родила ему двойню и убежала от них бог весть куда. Она уже никогда не покажет своим детям фонтана. Что бы с ней ни случилось — ее жизнь кончилась, и в этом мы с ней похожи. Хоть я и не знаю, что бы на это сказала она сама. Может, и не нашла бы между нами ничего общего. Все-таки мы не виделись уже двадцать лет. Чего только не случилось с нами за это время. У каждого свои обстоятельства и взгляды на мир. Но главное — она исчезла из этой жизни по собственной воле. А из-под меня просто выдернули простыни, пока я спал.

Так что, скорее всего, она раскритикует меня в пух и прах. «В чем же твой выбор?» — спросит она меня. И будет права. Во всей этой каше я не принял ни одного решения.

Все, что я действительно выбрал, сводится к двум вещам. Во-первых, в душе я простил Профессора, а во-вторых — не стал лишать девственности его внучку. Но разве это хоть как-нибудь мне помогло? «Что сделал ты сам для того, чтобы не исчезнуть?» — спросит она. Разве такие мелочи убедят ее, что я и правда пытался выжить?

Не знаю. Все-таки нас разделяет уже двадцать лет. Как бы она оценила меня при встрече, не могу себе даже представить.

Говоря строго, я уже ничего не могу представить. Воображение выключилось. Просто сижу и смотрю на голубей, на фонтан и на мамашу с ребенком. И впервые за несколько суток осознаю, как сильно я не хочу покидать этот мир. Какие бы миры ни ждали меня еще где-то — к черту другие миры! Даже если бы я прожил уже 93 процента отмеренного мне срока — в оставшиеся пару лет я благодарил бы этот мир за каждую возможность любоваться тем, что в нем происходит. Именно в этом был бы мой долг и мое назначение. Сам не знаю, почему, но я чувствовал: какая-то самая главная пружина только что завелась во мне — и вот теперь я смог бы жить по-настоящему. Потому что узнал, зачем. Даже если бы меня не понимала ни одна живая душа, жить по-старому я бы уже не смог.

И что же — именно теперь, когда эта пружина завелась, меня выталкивают вон из жизни? Теперь, когда я знаю, что должен делать? А кто будет разгребать мой бардак? Кто за меня доживет эту жизнь до конца?

Если от моего исчезновения никто не заплачет, ни одно сердце не опустеет, если вообще никто не заметит, что меня больше нет — это лишь моя проблема. Я слишком много всего потерял. Дальше осталось терять только себя самого. И только смутные отблески сияния, угольки того, что никогда не вернется ко мне, еще наполняли мое тело жизнью и дарили хоть какие-то силы.

Я не хочу покидать этот мир! Я закрываю глаза — и черная, страшная дрожь сотрясает меня изнутри. Глубже самой унылой тоски, глубже вселенского одиночества, эта жуткая дрожь забирается ко мне внутрь и выворачивает корни всего моего существа. Так продолжается до бесконечности. Упершись локтями в спинку скамейки, я пытаюсь удержаться и не упасть. Ни одна живая душа не спасет меня. Точно так же, как я уже никого не спасу.

Я хочу разрыдаться в голос, но ничего не получается. Я слишком постарел, чтобы плакать, слишком многое пережил. Есть на свете такая тоска — от неспособности плакать. По-прежнему бесформенная, никак не выраженная, она просто копится на сердце всю жизнь, как снег в безветренной ночи.

Когда я был помоложе, я пытался подобрать для нее слова. Но сколько ни пробовал, так и не смог объяснить ее ни другим, ни себе самому. Тогда я решил, что это невозможно в принципе и перестал пытаться. Мои слова высохли, сердце захлопнулось, а тоска эта стала еще неизбывнее.

Захотелось курить, но сигареты куда-то пропали. В кармане я нашел только спички. Да и тех оставалось три. Я сжег их одну за другой, выкинул на землю и снова закрыл глаза. Проклятая дрожь отпустила. В голове белым перышком зависла бесстрастная тишина. Я долго сидел и разглядывал его. Она не падало, но и не поднималась — просто висело в пустоте. Я сложил губы трубочкой и подул на него, но оно не шелохнулось. Это странное перышко не своротил бы и ураган.

Затем я подумал о длинноволосой библиотекарше, с которой только что расстался. А также о ее бархатном платье, чулках и комбинации. Интересно, они так и валяются на полу, не прибранные с утра? И справедливо ли я, вообще говоря, с ней поступил?..

Погодите, полковник. Кто тут говорит о справедливости? От вас ее никто и не требовал! В справедливость здесь играете только вы. А чего будет стоить ваша справедливость, когда ваше благородие откинет копыта? Признаюсь, я хотел эту женщину так, что заодно желал ее платья и трусиков с лифчиком. И это вы тоже называете справедливостью?

Что ни говори, а справедливость применима только в страшно ограниченном мире. Но зато — ко всей жизни сразу. От улитки и скобяной лавки — до супружества. И даже если моя справедливость никому не нужна, ничего другого я предложить все равно не могу. В этом смысле она сродни любви. Но то, что хочешь отдать, далеко не всегда совпадает с тем, что от тебя ожидают. Вот почему в моей жизни — и рядом со мной, и через меня — столько всего прошло и, не задерживаясь, кануло в Лету…

Наверное, мне есть за что ненавидеть жизнь. Подобная ненависть — тоже какой-никакой, а призыв к справедливости. Но ненавидеть что-то в собственной жизни у меня не получается, хоть убей. Ведь даже если всю мою жизнь уносит случайным ветром — значит, так хочу я сам. И лишь белое перышко зависает навсегда в моей голове.

Покупая в ларьке сигареты со спичками, я заметил рядом телефон-автомат и решил на всякий случай еще раз позвонить домой. Не думал, что трубку кто-то снимет, просто показалось вдруг, что перед уходом из жизни неплохо бы позвонить самому себе. И представить, как на том конце мелодично звонит телефон.

Но моим ожиданиям вопреки на третьем гудке трубку сняли. И сказали:

— Алло!

Толстушка в розовом.

— Ты еще не ушла? — удивился я.

— Ты с ума сошел? — ответила она. — Я уже вернулась! Чего бы я тут рассиживала? А вернулась, потому что книжку хотелось дочитать.

— Бальзака?

— Ага. Очень интересная. Чувствуется корень жизни.

— Ну, и как ты? — спросил я. — Деда вытащила?

— Еще бы! Это раз плюнуть. Вода ушла, да и второй раз по той же дороге идти легче. Ну и пару билетов в метро купила заранее. Дед веселый и здоровый. Тебе кланялся.

— Спасибо, — сказал я. — И где он сейчас?

— В Финляндии. Сказал, что в Японии ему работать спокойно не дадут, поэтому надо строить новую лабораторию в Финляндии. Нашел там какое-то тихое местечко. Даже олени есть.

— А ты чего не поехала?

— А я решила здесь пожить.

— В моей квартире?

— Ну да. Мне у тебя сразу понравилось. Дверь починю, а холодильник, видео и все остальное схожу и куплю одним махом. А покрывало и простыни розовые постелю. Не возражаешь?

— Не возражаю…

— А газеты твои можно забирать? Мне программа понадобится для телевизора.

— Да забирай, конечно, — разрешил я. — А ты знаешь, что у меня опасно? И кракеры, и системщики могут заявиться в любую секунду.

— Да ну! Этих я не боюсь, — сказала она. — Им нужен дед или ты. Я-то здесь при чем? Тут, кстати, приходили уже двое, большой и мелкий, так я их прогнала.

— Как — прогнала?

— Отстрелила дылде ухо из пистолета. Барабанная перепонка лопнула, гарантирую. Так что все ерунда.

— Наверно, весь дом на уши подняла своей пальбой?

— Да нет, зачем? Когда один раз стреляешь, все думают, что в автомобиле взорвался карбюратор.

— Хм-м… — только и протянул я.

— Да, кстати… — Она будто о чем-то вспомнила. — Когда твое сознание пропадет, я тебя заморожу. Не возражаешь?

— Делай что хочешь, — пожал я плечами. — Я все равно уже ничего не почувствую. Я буду где-нибудь на причалах Харуми[461], можешь меня оттуда забрать. Белая машина, «кари-на-1800» называется. С турбонаддувом и двумя распредвала-ми. Как выглядит — я объяснять не умею. В магнитофоне будет играть Боб Дилан.

— А что такое Боб Дилан?

— Это когда дождь за окном, а ты… — Я хотел было объяснить, но раздумал. — В общем, такой певец гнусавый.

— Сначала я тебя заморожу, а там, глядишь, дед придумает, как тебя обратно оживить. Ты, конечно, не очень надейся, но шансы есть.

— Когда нет сознания, надеяться нечем, — одернул ее я. — А ты что же, меня сама замораживать собираешься?

— Да ты не волнуйся, я замораживаю хорошо. Дед меня на животных тренировал. Знаешь, сколько я кошек и собак уже заморозила? Все сделаю так, что пальчики оближешь. А потом спрячу тебя туда, где никто-никто не найдет… — Она помолчала. — А потом, если все будет хорошо, ты со мной переспишь?

— Даже не сомневайся, — твердо ответил я. — Если, конечно, тебе не расхочется.

— И сделаешь все как положено?

— Насколько позволят технические возможности, — сказал я. — Кто ж его знает, сколько лет пройдет.

— В любом случае, мне уже будет не семнадцать, — заметила она.

— Все мы стареем, — согласился я. — Даже замороженными.

— Удачи тебе, —сказала она.

— И тебе, — отозвался я. — Поговорил с тобой — точно камень с души свалился.

— Потому, что надежда появилась, да? Но ты учти, она совсем небольшая. Я не знаю, чем все кончится, так что…

— Да нет, не поэтому. Хотя, конечно, за надежду спасибо. Просто — здорово было с тобой поболтать. Услышать твой голос. И узнать, что у тебя все в порядке.

— Может, поболтаем еще?

— Да нет, этого хватит. Времени почти не осталось.

— Эй, — спохватилась она. — Ты только не бойся ничего, ладно? Даже если ты насовсем пропадешь, я тебя до самой смерти помнить буду, слышишь? Из моей памяти ты не исчезнешь никогда. Не забывай этого, ладно?

— Не забуду, — пообещал я. И повесил трубку.

Ровно в одиннадцать я отлил в ближайшем туалете и вышел из парка. Затем сел в машину и, представляя в красках и лицах, как меня будут замораживать и куда денут дальше, погнал машину к порту. Всю Гиндзу заполонили одинаковые мужчины в темных деловых костюмах. Задержавшись у светофора, я машинально поискал глазами библиотекаршу — не снует ли между универмагами. Но, к сожалению, не нашел. В плотной толпе мелькали сплошь незнакомые лица.

В порту я проехал за какой-то безлюдный склад, остановил машину у самого края причала, закурил и поставил Боб Дилана на автоповтор. Потом отодвинул сиденье до упора назад, закинул ноги на руль и постарался выровнять дыхание. Хотелось пива, но пиво кончилось. Все шесть банок мы выдули с библиотекаршей в парке. Полуденное солнце заглядывало в ветровое стекло, словно обнимая меня. Я закрыл глаза и почувствовал, как его лучи ласкают мне веки. Я чуть не прослезился: подумать только, проделав такой долгий путь, лучики эти прилетели на мою планету лишь затем, чтобы согреть мне веки… Провидение Космоса не обошло вниманием даже мои усталые глаза. Возможно, ты и прав, Алеша Карамазов. Наверное, даже ограниченным жизням Провидение дарит пускай и ограниченное, но счастье.

И я, как мог, поделился этим счастьем жизни с Профессором, его внучкой-толстушкой и библиотекаршей. Не знаю, насколько ограниченно число людей, с которыми можно вообще поделиться счастьем. А поскольку я сейчас исчезну, за меня этого все равно больше никто не сделает. И я добавил в список счастливых молодого таксиста — фанатика «Полис» и регги. Просто за то, что подобрал нас, грязных и страшных, под дождем на дороге. Одного этого хватит, чтобы мой список стал длиннее. Наверняка таксист и сейчас мотается по городу со своей магнитолой, выискивая молодых пассажиров, которые слушали бы с ним рок-н-ролл.

Передо мной было море. Старенькая баржа, разгрузившись до самой ватерлинии, отчаливала неподалеку от пирса. Над причальной стенкой мелькали белыми мазками чайки. Боб Дилан запел «Знает только ветер». Слушая эту песню, я вспоминал улитку, кусачки для ногтей, карпов под сливочным соусом и крем для бритья. Воистину мир полон самых разных откровений.

Блики осеннего солнца дрожали на мелких волнах, словно кто-то раздробил огромное зеркало на мириады осколков. Собрать и склеить эти осколки уже не получится. Пригони ты сюда хоть всю королевскую рать.

Я подумал о Дилане — и сразу вспомнил девчонку из автопроката. Да-да! И ее немедленно осчастливить! Такая славная, как же без нее…

Я вспомнил, как она выглядела. Жакетик цвета бейсбольного поля в начале сезона, белая блузка и черный галстук-бабочка. Униформа автопрокатчиков, не иначе. Кто же станет по своей воле повязывать бабочку под ядовито-зеленый жакетик? Да кто угодно. Но не девчонка, которая слушает старого Дилана и думает о дожде.

Я тоже подумал о дожде. Дождь в моей памяти то ли идет, то ли нет. Но дождь, что падает с неба, всегда достигает земли. И приходит ко всем и каждому — к улиткам, оградам, коровам… Настоящий дождь не остановить никому. И никому не избежать его. Дождь всегда раздает всем по справедливости.

Постепенно дождь в моих мыслях превратился в полупрозрачный занавес — и накрыл меня с головой.

Мой сон настигал меня.

Теперь я смогу найти то, что потерял, подумал я напоследок. Ведь потерять — еще не значит пропасть… Я закрыл глаза и позволил сну овладеть моим телом. И только Дилан все пел «Вот-вот польет тяжелый дождь».

Глава 40

КОНЕЦ СВЕТА
Птица
Когда мы добираемся до Омута, снег уже валит так, что перехватывает дыхание. Кажется, само небо, растрескавшись, вываливает на землю все, что скопилось у него в закромах. Попадая в Омут, снег тут же растворяется в бездонной синеве. Из-под белого савана, в который укутался мир, эта круглая омерзительная дыра глядит на нас зрачком огромной неведомой твари.

Мы стоим с моей тенью, остолбенев, и долго не можем сказать ни слова. Как и раньше, когда я приходил сюда, из-под воды несутся душераздирающие стенания, но на этот раз — возможно, под снегом — они кажутся еще сдавленнее и безысходней. Я смотрю на небо — слишком низкое, такое и небом назвать нельзя, — и на проступающий даже в снежной круговерти угрюмый контур Стены. Как ни странно, Стена, кажется, уже ничего не пытается мне внушить.

Стылый, угрюмый пейзаж — словно иллюстрация к Концу Света.

Очень скоро снег наметает сугробы у меня на пальто и на шапке. Можно даже не сомневаться — Страж давно потерял наш след. Я гляжу, как тень подходит чуть ближе к Омуту и, прищурившись, разглядывает жуткую синюю воду.

— Вот он, выход, — говорит моя тень. — Это ясно, как божий день. Городу больше нечем нас удержать. Мы свободны, как птицы…

Моя тень закрывает глаза, запрокидывает голову и подставляет лицо снежинкам, как дождю в летний зной.

— Чудесная погода, а? — смеется она. — На небе ни облачка! А ветер какой теплый — просто мечта!

Точно узник, сбросивший кандалы, моя тень распрямляет спину и будто становится выше. Силы возвращаются к ней с каждым мгновеньем. Она уже свободно передвигается без моей помощи.

— Я чувствую, — говорит она. — По ту сторону Омута — внешний мир. Наш с тобой мир! Ну как? Ты все еще боишься прыгать?

Я качаю головой.

Моя тень нагибается и развязывает шнурки на ботинках.

— Будем здесь ворон считать — в ледышки превратимся. Давай прыгать скорей. Снимай ботинки. Еще нужно ремнями сцепиться, чтобы в воде не раскидало. Не дай бог, выплывем в том мире по отдельности — век потом друг дружку не найдем…

Я снимаю шапку, которую одолжил мне Полковник, сбиваю ладонью налипший тяжелый снег. Старая солдатская шапка. Ткань на складках вытерлась и побелела. Наверно, старик носил ее лет тридцать, если не больше… Я еще раз отряхиваю шапку — и снова надеваю на голову.

— Я остаюсь, — говорю я.

Моя тень замирает, уставившись на меня. Ее глаза будто разъезжаются в разные стороны.

— Я много думал, — говорю я своей тени. — Извини, что тебе не рассказывал. Но обдумал все очень крепко. Я отлично понимаю, что значит остаться здесь одному. И, в общем, с тобой согласен. Да, мне бы лучше жить там, где я родился. Я знаю, что там — моя настоящая реальность. Из которой я убежал, скорее всего, по глупости или по ошибке. Но уйти отсюда я не могу.

Моя тень сует руки в карманы и медленно качает головой:

— Какая муха тебя укусила? Ты же обещал, что мы убежим вдвоем! Потому мне и пришлось придумывать весь этот план, а тебе — тащить меня сюда на закорках! Из-за чего ж ты посылаешь все к чертовой матери? Баба?

— И она тоже, — киваю я. — Но не только. Понимаешь… Я кое-что узнал. Очень важное для себя. Потому и решил остаться.

— Ты раскопал в черепах ее память? И теперь собираешься жить с ней вдвоем в Лесу, а меня сплавить куда подальше?

— Повторяю. Дело не только в этом, — говорю я. — Я узнал, кто построил Город. У меня появился свой долг и свое назначение. Ты не хочешь знать, кто это сделал?

— Не хочу, — кривится моя тень. — Потому что знаю. Этот город построил ты сам. Стена, Река, Лес, Библиотека, Ворота, Зима — твоих рук дело. И этот Омут, и этот снег… Я давным-давно это знаю.

— И ты молчал?

— А зачем говорить? Чтобы ты распустил сопли, как сейчас? Мне следовало тебя отсюда вытащить. Больше всего на свете мне этого хотелось. Мир, в котором ты должен жить — там, а не здесь!

Моя тень садится на снег и горестно качает головой.

— Но теперь, когда тебе все известно, ты и слушать меня не станешь…

— Ты можешь понять, что такое долг? — говорю я. — Не могу же я бросить мир, который я создал, и людей, которых породил, даже не спрашивая их согласия… Прости меня, если можешь. Я тебя подвел. И расставаться с тобой мне очень нелегко. Но я правда должен остаться. Здесь тоже мой мир. Эта Стена окружает меня самого, эта Река течет у меня внутри, а дым валит оттого, что я сжигаю себя своими руками…

Моя тень встает и, отвернувшись, глядит на воду. Мне чудится, будто в густом снегу она тончает и снова становится плоской, как раньше. Очень долго мы оба молчим. Белый пар одинаковыми облачками вырывается у нас изо рта и растворяется в крошеве снегопада.

— Я вижу, тебя уже не остановить, — говорит наконец моя тень. — Но все равно скажу. Жить в Лесу гораздо страшнее, чем ты думаешь. Город и Лес отличаются, как небо и земля. Для того, чтобы выжить, ты будешь работать, как проклятый. Про Зиму в Лесу я просто не говорю. Поселившись в Лесу, ты уже никогда оттуда не выйдешь. Ты готов там остаться навечно?

— Об этом я тоже думал, — отвечаю я.

— И что? Сердце все равно не изменишь?

— Да, — киваю я. — Сердце не изменишь. Тебя я уже никогда не забуду. А в Лесу ко мне постепенно вернется и наш с тобой старый мир. Я вспомню все, что должен был знать. Разных людей, разные города, разные огни и разные песни…

Моя тень сцепляет пальцы и разминает окоченевшие руки. Я гляжу на нее сквозь снегопад — и мне мерещится, будто по комьям снега, прилипшим к ее фигуре, ползут снизу вверх какие-то серые пятна. Тень машет руками, а эти пятна постепенно собираются в темное дрожащее облачко над ее головой. У тени появилась тень? Я трясу головой, и видение будто бы исчезает.

Размявшись, тень потирает руки и дышит на ладони.

— Ну ладно, мне пора, — говорит она. — Не могу представить, что мы больше уже не увидимся… Даже не знаю, что и сказать напоследок. Ничего подходящего в голову не приходит.

Я снова снимаю шапку, отряхиваю от снега и надеваю обратно.

— Я желаю тебе стать счастливым, — говорит моя тень. — Ты всегда мне нравился. По крайней мере, когда не напоминал, что я твоя тень.

— Спасибо.

Бездонный Омут проглотил мою тень, не дрогнув ни единой волной. Я стоял и смотрел на водную гладь. Синюю, словно глаза зверей, такую же спокойную. Потеряв свою тень, я остался один на задворках Вселенной. Некуда идти, некуда возвращаться. Конец Света. Того света, с которым меня уже ничего не связывает. Где уже ничто не дышит и не шевелится.

Я отвернулся от Омута — и побрел по снегу к Западному Холму. Там, за Холмом, раскинулся Город, текла Река и дымилась труба Библиотеки, где меня ждали она и аккордеон.

И тут я увидел, как в густой, седой метели надо мной проплыла огромная белая птица. Перелетев через Стену, она повернула на юг и растворилась в заснеженных небесах.

И только снег скрипел под башмаками.

От переводчика

КОКОРО (яп):



1) Душа, сердце, чувство, мысль, воля, память.

2) Суть, сущность, смысл, разгадка, ответ.


От звукоподражания коро-коро — кубарем, кувырком.

«Коро-коро кавару» (идиома) — меняться, как флюгер.

Из Японско-русского словаря



НОРВЕЖСКИЙ ЛЕС (роман)

«Норвежский лес» — пожалуй лучшая вещь у Мураками. Это история потерь близких и любимых людей. И не только у главного героя. Они уходят по собственной воле, но иногда их забирает болезнь. И самое печальное — почти все умершие молоды и на пороге целой жизни…

Главный герой взрослеет, наблюдая за окружающим миром, и постепенно формируется его собственное будущее.

Глава 1

Хочу, чтобы ты меня непременно помнил
Было мне тогда 37 лет, сидел я в пассажирском кресле Боинга 747. Огромный самолет снизил высоту, пронзив толстенные дождевые тучи, и пытался зайти на посадку.

Холодный ноябрьский дождь намочил землю, окрасив ее в темные тона, и техперсонал в дождевых накидках, трепыхающиеся флаги на здании аэропорта, возвышающемся, точно голая скала, рекламные плакаты БМВ и прочие предметы выглядели, как композиция в стиле фландрийской живописи. «О, опять Германия, что ли?» — подумал я.

Как только самолет приземлился, погасли надписи «Не курить», и из бортовых репродукторов полилась негромкая музыка. Какой-то оркестр душевно исполнял битловский «Nowegian Wood». Как всегда, от этой мелодии у меня закружилась голова. Впрочем, нет, внутри моей головы все закружилось и замелькало с такой силой, как никогда раньше.

Мне показалось, что моя голова сейчас взорвется, и я весь сжался и застыл, не шевелясь, обхватив руками голову. Вскоре ко мне подошла стюардесса-немка и спросила по-английски, что со мной. Я ответил, что все нормально, просто небольшое головокружение.

— С вами правда все в порядке?

— Все нормально, спасибо.

Стюардесса ушла, жизнерадостно улыбаясь, музыка сменилась на тему Билли Джоэла.

Я поднял голову и, глядя на темные тучи в небе над Северным морем, задумался о тех многих вещах, которые потерял за свою жизнь. Потерянное время, умершие или потерявшиеся из поля зрения люди, воспоминания о том, чего не вернуть.

Самолет окончательно затормозил, люди отстегнули ремни безопасности и начали доставать багаж и одежду с полок, а я все еще был там, посреди того поля. Я чувствовал запах травы, кожей ощущал дуновение ветерка, слышал пение птиц. Это была осень 1969 года, мне вот-вот должно было исполниться 20 лет.

Та же стюардесса подошла опять и присела рядом со мной, спрашивая, лучше ли мне теперь.

— Уже все в порядке, спасибо. Просто стало одиноко, знаете. (It's all right now, thank you. I only felt lonely, you know.)

Я улыбнулся.

— Что ж, со мной тоже так бывает иногда. Я понимаю, о чем вы. (Well, I feel same way same thing, once in a while. I know what you mean.)

Сказав так, она поднялась, качая головой, и весело улыбнулась.

— Желаю вам приятного путешествия. до свидания! (I hope you'll have a nice trip. Auf Wiedersehen!)

Я тоже сказал:

— Auf Wiedersehen!

Даже теперь, спустя 18 лет, я могу совершенно ясно представить себе то поле. Горы, с которых несколько дней ливший дождь смыл накопившуюся за лето пыль, оделись глубокой свежей синевой, октябрьский ветерок слегка шевелил листья мискантуса, длинные облака висели в ясном синем небе, точно снежные сугробы. Небо было высоким-высоким, до рези в глазах. Ветерок перебежал поле, слегка разметал волосы девушки и удрал в рощицу.

Шелестели листья деревьев, вдалеке слышен был лай собаки. Точно неясный и еле слышный плач, доносящийся словно из-за двери в другой мир. Больше никаких звуков не было. Больше никакие звуки нашим ушам не были слышны.

Ни один человек нам не встретился. Только две красные птички взлетели посреди поля, словно испугавшись чего-то, и в глаза бросились лишь уносящиеся в рощицу их силуэты. Пока мы шли, Наоко рассказала мне историю про колодец.

Все-таки странная вещь — память. Реально находясь там, я и внимания-то почти на эти картины не обращал. Не чувствовал я особых впечатлений от пейзажа и уж тем более никак не думал, что буду помнить его так ясно спустя 18 лет. Откровенно говоря, тогда мне все эти пейзажи были безразличны.

Я думал о себе, думал о прекрасной девушке, шагавшей тогда рядом со мной, думал о нас с ней. И опять о себе. В то время куда ни посмотришь, что ни почувствуешь, о чем ни подумаешь, в итоге все, как бумеранг, возвращалось к самому себе, такой это был возраст.

И еще я был влюблен. Эта любовь затягивала меня в жуткие дебри. Было совершенно не до окружающих меня красот природы.

Однако сейчас первое, что всплывает у меня в уме, это поле. Запах травы, ветерок, дышащий прохладой, горный хребет, лай собаки. Очень-очень ясно. Так ясно, что кажется, руку протяни, и все это можно потрогать.

Однако образ человека на этом фоне не виден. Никого нет. И ее тоже нет. Я думаю, куда же это мы подевались? Как так может быть? Она, которая столько тогда для меня значила, и я, и мой мир — куда это все подевалось?

Да, сейчас я даже лица ее вот так просто вспомнить не могу. Все, что осталось в моей памяти — пейзаж, на котором и тени человека нет.

Конечно, если немножко повспоминать, можно и лицо ее вспомнить. Маленькие холодные руки, аккуратно причесанные прямые волосы, нежная круглая мочка уха, маленькая черная родинка прямо под ней, стильное пальто из верблюжьей шерсти, которое она часто надевала зимой, привычка всегда смотреть в лицо собеседнику, спрашивая его о чем-то, иногда отчего-то дрожащий голос (порой казалось прямо, будто она тараторит что-то, стоя в сильный ветер на вершине холма), если пособирать все эти образы, то вдруг естественным образом всплывает ее лицо.

Сначала сбоку. Это потому, наверное, что мы всегда ходили с ней рядом. Потому я всегда и вспоминаю, как ее лицо выглядело сбоку.

Потом как она улыбается, глядя на меня, начинает говорить, чуть склонив голову, смотрит мне в глаза. Совсем как если бы пыталась отыскать где-нибудь в реке тень проплывающей там, рассекая прозрачную воду, маленькой рыбки.

Однако прежде чем ее лицо вот так всплывет в моей памяти, проходит какое-то время. И по мере того, как уходят годы, этого времени требуется все больше и больше. Грустно, но факт.

Сперва оно вспоминалось секунд за пять, потом стало уходить десять, тридцать секунд, потом одна минута. Это время становится все длиннее и длиннее, как тени к вечеру. И в конце концов ее облик будет поглощен мраком.

Верно. Определенно, мои воспоминания удаляются от того места, где она стояла. Точно я удаляюсь от того места, где когда-то стоял сам. И только пейзаж, только эта картина октябрьского поля раз за разом всплывает в моей памяти, точно кадр из кинофильма. И этот пейзаж наносит удары по какому-то уголку моей головы.

Эй, ты вставать собираешься? Я все еще здесь. Вставай! Встань и подумай! О причине, по которой я еще здесь. Боли нет. Боли совсем нет. Каждый удар вызывает только ничего не значащий звук. И даже этот звук когда-нибудь исчезнет. Как исчезло все другое.

Но здесь, в самолете авиакомпании Люфтганза в гамбургском аэропорту удары в моей голове звучат как никогда долго, как никогда сильно. «Вставай, думай!»

Вот потому-то я эти строки и пишу. Потому что я такой человек — пока все на бумаге не распишу, не смогу разобраться до конца.

О чем же она тогда рассказывала?

Точно. Она рассказывала про колодец в поле. Неизвестно, был ли такой колодец на самом деле. Может быть, это был образ или символ, существовавший лишь в ней самой — как и бесконечное множество вещей, которые она в те мрачные дни вытягивала, точно нить, из своей головы.

Однако с тех пор, как она рассказала мне про этот колодец, я не мог уже представить себе поле без него. Образ этого колодца, который я своими глазами и не видел, явственно присутствует в той картине у меня в голове, как неотделимая ее часть.

Я могу очень детально описать, как выглядит этот колодец. Он находится точно на границе, где поле переходит в рощицу. Травы надежно укрывают зияющую в земле темную дыру примерно метрового диаметра. Вокруг нее нет ни деревянного сруба, ни каменной ограды. Только дыра разинула свой зев.

Камни по краям стали белесыми от дождей, всюду щели, уходящие вглубь. Видно, как маленькая зеленая ящерица проскальзывает в такую щель между камнями. Сколько ни смотри вниз, наклонившись над дырой, больше ничего не увидишь.

Единственное, что мне известно, это что колодец этот ужасно глубокий. Представить себе нельзя, какой он глубокий. И внутри этой дыры тьма — словно спрессованная из всей тьмы на Земле — ее там битком набито.

— Он глубокий — по-настоящему глубокий, — сказала она, старательно подбирая слова.

Она иногда так говорила. Очень медленно, подбирая выражения поточнее.

— По-настоящему глубокий. Но никто не знает, где он находится. Однако точно известно, что он где-то в этом поле.

Сказав это, она засунула руки в карманы пальто и улыбнулась, глядя мне в лицо, точно говоря: «Честное слово!»

— Если это правда, это же страх как опасно. Где-то есть глубокий колодец. Но никто не знает, где это… Тогда что же будет, если в него упасть?

— Тогда уже ничего не сделаешь. Фьюить — бум. И все, конец.

— Разве так бывает на самом деле?

— Иногда бывает. Раз в два года или в три… Пропадает человек, и сколько ни ищи — нету его. Тогда люди местные так и говорят. В колодец в поле упал, мол.

— Не очень-то веселенькая смерть, наверное.

— Смерть ужасная! — сказала она и стряхнула лист, прилипший к ее пальто. — Хорошо еще, если просто шею сломал да и умер сразу, а вот если только ногу, там, подвернул, тогда плохо. Сколько ни кричи, никто тебя не услышит, никакой надежды нет, что тебя найдут. Со всех сторон мокрицы да пауки копошатся, кости людей, что там умерли, валяются, темнотища… И вверху над головой, наверное, круг света, прямо как зимняя луна. Так там один и помираешь потихоньку.

— Только подумаешь — мурашки по коже. Нашли бы его да забором обнесли.

— Так никто его найти не может. Но с хоженой тропы сходить нельзя.

— Вот уж действительно.

Она вынула левую руку из кармана и взялась ей за мою руку.

— Но ничего страшного. Ты не беспокойся. даже если ты здесь ночью будешь бродить, ты никогда в тот колодец не упадешь. И я тоже никогда туда не упаду, пока с тобой вот так вместе хожу.

— Никогда?

— Никогда.

— А ты откуда знаешь?

— Я знаю, просто знаю, и все. — сказала она, крепко сжав мою руку.

Какое-то время мы шли молча.

— Я точно знаю. Не из-за чего-то, а просто чувствую. Вот сейчас, например, я с тобой иду, да? И мне нисколечки не страшно. Ничто плохое, ничто темное меня заманить не пытается.

— Так все просто, оказывается. Просто надо всегда так делать — и все.

— Ты это — серьезно?

— Конечно, серьезно!

Она остановилась. Потом уставилась мне в глаза, положив руки мне на плечи. В ее глубоких глазах черная жидкая густота вырисовывала странные водовороты. Эти два прекрасных глаза некоторое время смотрели вглубь меня. Внезапно она поднялась на цыпочки и слегка прижалась к моей щеке своей щекой. Это было так горячо и здорово, что у меня на секунду перехватило дыхание.

— Спасибо.

— Не за что.

— Правда, так рада, что ты так сказал, честное слово. — сказала она, грустно улыбаясь. — Но, к сожалению, так не получится.

— Почему?

— Потому что не получится. Потому что это жестоко. И это…

Прервавшись на полуслове, она некоторое время просто шла, ничего не говоря. Зная, что в ее голове сейчас вертятся самые разные мысли, я тоже просто молча шел рядом с ней.

Лишь спустя какое-то время она заговорила снова:

— Потому что это… неправильно. И для тебя, и для меня.

— Почему неправильно? — тихо спросил я.

— Ну как… Потому что не может так быть, чтобы кто-то кого-то вечно защищал. Разве нет? Например, пусть мы с тобой поженились. Тогда ты будешь ходить на работу. Тогда кто будет меня защищать, когда ты на работе? Или кто меня будет защищать, когда ты в командировку уедешь? Я, выходит, до самой смерти всюду с тобой должна ходить, так ведь? Это нехорошо. Это даже человеческими отношениями назвать нельзя. И потом, когда-нибудь я тебе надоем, и ты мне скажешь: «да в конце концов, я зачем живу вообще? Чтобы только за этой женщиной присматривать, что ли?» Я так не хочу. Так ведь моих проблем не решить.

— Но это же не на всю жизнь. Кончится же когда-нибудь. Оно как кончится, мы тогда опять подумаем. В смысле, как теперь будем жить. Может, тогда ты, Наоко, мне будешь помогать, кто знает? Мы же не так живем, чтобы дебет с кредитом сходился, как в бухгалтерии. Если тебе сейчас конкретно моя помощь нужна, ты мной пользуешься. Не так, что ли? Почему ты так все усложняешь? Ты не напрягайся вот так. Напрягаешься, поэтому так тебе все и видится. А если расслабиться, всему телу легче становится.

— Почему ты так говоришь? — спросила она сухим голосом.

Услыхав такой ее голос, я понял, что, кажется, сказал что-то совсем не то.

— Почему? — спросила она, неподвижно уставившись в землю под ногами. — Что если расслабиться, легче становится, я и сама как-нибудь знаю. От таких слов ничего не легче. Понял? Если я сейчас расслаблюсь, я на кусочки рассыплюсь. С самого начала я так жила, и сейчас только так могу жить. Один раз расслаблюсь — потом на место не смогу вернуться. Рассыплюсь на кусочки, и унесет меня куда-нибудь. Почему ты не понимаешь? Как ты можешь говорить, что меня защитишь, если этого не понимаешь?

Я не смел сказать ни слова.

— Мне сейчас намного тяжелее, чем ты думаешь. Темно, холодно, страшно… Зачем ты со мной в тот раз переспал? Почему не оставил?

Мы шагали по тихому-тихому сосновому лесу. На дороге валялись умершие поздним летом цикады, и они похрустывали под ногами. Мы медленно шагали по сосновому лесу, глядя в землю, точно искали что-то.

— Извини.

Она взяла меня за руку. Затем несколько раз покачала головой.

— Я не хотела тебя обидеть. Не думай серьезно о том, что я сказала. Правда, извини. Просто я сама на себя разозлилась.

— Я пока не считаю, что по-настоящему тебя знаю. Я не очень умный, мне время нужно, чтобы что-то понять. Но если время мне дать, я тебя смогу хорошо понимать. Я тебя тогда лучше всех на свете понимать буду.

Там мы остановились и стали слушать тишину. Я носком ботинка попинал мертвых цикад и опавшую хвою, посмотрел на небо, проглядывающее между сосновых ветвей. Она смотрела куда-то невидящими глазами, сунув руки в карманы пальто, погрузившись в какие-то размышления.

— Слушай, Ватанабе. Ты меня любишь?

— Конечно.

— Тогда исполнишь мои две просьбы?

— Да хоть три!

Она засмеялась, помотала головой.

— Хватит двух. двух достаточно. Первое, чтобы ты понял, что я тебе честно благодарна за то, что ты вот так приехал со мной встретиться. Очень рада, и как будто спасение пришло. даже если оно кажется не так.

— Я еще буду приезжать. А еще одна?

— Хочу, чтобы ты меня непременно помнил. Сможешь помнить всегда-всегда, что я существовала и вот так с тобой рядом была?

— Конечно, всегда буду помнить, — ответил я.

Не говоря ни слова, она пошла впереди меня. Пробивающиеся сквозь ветви деревьев лучи осеннего солнца неуклюже выплясывали на ее спине.

Опять послышался лай собаки, как показалось, гораздо ближе, чем незадолго до этого. Она поднялась на какое-то возвышение, вышла из соснового леса и быстрым шагом пошла вниз по наклонному спуску. Я зашагал в двух-трех шагах позади нее.

— Иди сюда, вдруг тут где-то колодец! — крикнул я, коснувшись ее спины.

Она остановилась и, улыбаясь, взяла меня за руку. И остаток пути мы шли рядом.

— Честно, никогда-никогда не забудешь? — тихо спросила она почти шепотом.

— Всегда буду помнить. Ни за что Наоко не забуду.

(Однако воспоминания, определенно, куда-то удаляются, так что много чего я уже забыл. Когда я вот так пишу, копаясь в своей памяти, меня порой охватывает сильное беспокойство. А что если я из памяти что-то самое главное потерял, думаю я. Что если где-то в моем теле есть некое место, назовем его, скажем, задворками моей памяти, и важные воспоминания там свалены в кучу и превратились в невесомую пыль?

Но как ни крути, в данный момент это все, что у меня есть. Пишу сейчас эти строки, крепко прижимая к груди эти ненадежные воспоминания, уже потускневшие и тускнеющие с каждым часом, с таким чувством, будто облизываю кость. Нет никакого другого способа сдержать обещание, только так.

Давно уже, когда я был еще молодой, и эти воспоминания были куда ярче, несколько раз я пытался написать о ней. Но тогда не смог написать ни строчки. Я знал, что стоит написать первую строчку, следом пойдет писаться что угодно, как по маслу, но вот эту одну строчку написать не мог, сколько ни старался. Все было слишком ярко, и я не мог определить, с чего надо начать. Вроде как слишком подробная карта порой из-за переизбытка деталей оказывается бесполезной.

Но теперь-то я знаю. В конце концов — как я думаю — в такой ненадежный сосуд, как текст на бумаге, можно вложить только ненадежные воспоминания или ненадежные мысли.

И еще, чем нечётче становятся во мне воспоминания о Наоко, тем, думается мне, глубже я начинаю ее понимать. И то, почему она умоляла меня: «Не забывай меня», я только сейчас, кажется, понимаю.

Она-то, конечно, знала. Она-то знала, что когда-нибудь воспоминания о ней померкнут во мне. Потому и не могла она не взывать ко мне.

«Никогда-никогда меня не забывай. Помни, что я была».

Когда я думаю об этом, мне становится нестерпимо тоскливо. Потому что она ведь меня даже не любила.

Глава 2

Весенний день в 17 лет, когда пришла смерть
Называется давным-давно, а на самом деле было это всего-то двадцать лет назад. Я тогда жил в общежитии. Мне, только-только поступившему в университет, было 18 лет. О Токио я еще ничегошеньки не знал, жить самостоятельно тоже пришлось впервые, а общежитие мне подыскали родители. Это было из тех соображений, что в общежитии-то и с питанием вопрос решается, и все, что в быту надо, имеется, так что и 18-летний пацан, жизни еще не повидавший, как-нибудь там прожить сможет.

Конечно, с деньгами проблемы тоже были. Жить в общежитии обходилось намного дешевле, чем одному где-нибудь. Было бы одеяло да лампа для чтения, а больше и покупать ничего не надо.

Я, была бы возможность, хотел бы снять квартиру и жить один, без неудобств, но думая о плате за поступление, за учебу и сколько уходит в месяц на жилье, сказать родителям, что я, мол, сделаю, как я хочу, не мог. К тому же в конце концов я подумал: да уж где жить-то, действительно, какая разница?

Общежитие это находилось на возвышенности, и вид оттуда был неплохой. Территория студгородка была большая, по периметру обнесенная бетонным забором. Спереди от главного входа на территорию, как войдешь, рос огромный вяз, возраст которого был, как говорили, как минимум сто пятьдесят лет. Станешь под ним, посмотришь вверх, а его зеленая листва все небо загораживает, не видно его.

Бетонированная дорожка делает поворот, как бы обруливая вяз, а потом пересекает территорию по прямой. По обе стороны территории стоят параллельно два трехэтажных железобетонных здания. Здоровенные здания, окон много, впечатление от них такое — то ли тюрьма, стилизованная под жилой дом, то ли жилой дом, стилизованный под тюрьму.

Неопрятными их, правда, не назовешь, и мрачными они не кажутся. Из распахнутых настежь окон слышно, как играет музыка по радио. Занавески на окнах одинакового кремового цвета, который даже когда выцветет, это в глаза не бросится.

Если пройти по дорожке дальше, будет двухэтажное здание главного корпуса. На первом этаже его столовая и большая душевая, на втором этаже — лекционный зал, несколько семинарских классов и даже, хоть и непонятно зачем, комната для почетных гостей. Сбоку от главного корпуса — трехэтажное здание третьего общежития.

На обширной территории студгородка, покрытой зелеными газонами, вращаются, пуская солнечные зайчики, поливальные установки. Позади главного корпуса есть стадион для футбола и бейсбола и целых шесть теннисных кортов. Считай, все, что надо, имеется.

Была, однако, у студгородка одна особенность — было в этом месте что-то подозрительное. Руководила студгородком безымянная финансовая группа с кем-то из правых во главе, и носило это управление — на мой, естественно, взгляд — довольно странный характер.

В основном это можно было понять уже из правил проживания в общежитии, изложенных в памфлете-руководстве. Основной идеей создания студгородка было «не жалея сил, растить нужные государству кадры, преследуя изначальные цели образования», для чего, «проникнувшись этой идеей, представители финансовых кругов из своих собственных средств…» Все это явно было лишь красивой маской, а вот что под ней — совершенно непонятно.

Точно никто ничего не знает. Кто-то говорит, что это просто чтобы налогов платить поменьше, кто-то считает, что это спекуляция своим именем, а кто-то думает, что некто под вывеской создания студгородка путем самого настоящего мошенничества прибрал этот ценный участок земли к рукам.

А еще кое-кто мыслит даже глубже. По его мнению, целью учредителя было создание подпольной армии для политико-финансовых кругов из числа выходцев из этого студгородка.

Действительно, существовал некий престижный клуб, образованный из самых продвинутых студентов, проживающих в студгородке, и хотя подробностей я не знал, но по нескольку раз в месяц проводились какие-то семинары с участием того самого учредителя, и говорили, что пока ты входишь в этот клуб, проблем с трудоустройством у тебя не будет.

Не имею возможности судить, насколько эти предположения верны или нет, но все они сходятся в том, что «место здесь, что ни говори, какое-то подозрительное».

Прожил я, однако, в этом подозрительном месте два года — с весны 1968-го до весны 1970-го. Почему понадобилось мне два года жить в таком подозрительном месте, ответить не могу. В повседневной жизни ведь что левые, что правые, что праведность, что порочность — по большому счету роли не играет.

День в студгородке начинается с торжественного поднятия государственного флага. Естественно, с исполнением гимна. Как из спортивных новостей нельзя выкинуть музыку марша, так и из церемонии поднятия флага нельзя исключить гимн. Флагшток для государственного флага установлен в центре территории так, чтобы был виден из окон любого здания.

За церемонию поднятия флага отвечает комендант восточного общежития — в котором я и живу. Это был мужчина лет шестидесяти высокого роста с колючим взглядом. Жесткие, как проволока, волосы там-сям тронуты сединой, на загорелой шее длинный шрам.

Говорили, что комендант закончил когда-то пехотное училище в Накано, но насколько это верно, неизвестно. С ним всегда был один студент, типа ассистента на церемонии, но о нем никто ничего толком не знал. Ни имени этого парня с короткой стрижкой, вечно ходившего в студенческой униформе, ни в какой комнате он жил, неизвестно. Я никогда не встречал его ни в столовой, ни в душевой. Неизвестно даже, был ли он правда студентом. Раз ходит в форме, наверное, студент. Ничего другого на ум не приходило. В противоположность «Накано» ассистент был белокожим толстячком маленького роста. Каждое утро в шесть часов эта мрачнейшего вида парочка поднимала, стало быть, на территории студгородка государственный флаг.

Только поселившись в общежитии, я первое время специально вставал в шесть утра и добросовестно наблюдал эту патриотическую церемонию.

В шесть утра практически одновременно с сигналами точного времени на территории появляются эти две фигуры. «Униформа», естественно, в студенческой форме и черных кожаных туфлях, «Накано» — в пиджаке и белых кроссовках. «Униформа» несет плоскую коробку из дерева павлонии. «Накано» несет портативный магнитофон «Сони». «Накано» ставит магнитофон у подножия флагштока, «Униформа» открывает коробку из павлонии. В коробке лежит аккуратно сложенный флаг. Затем «Униформа» церемонно протягивает флаг «Накано». «Накано» привязывает флаг к шнуру флагштока, «Униформа» нажимает выключатель магнитофона.

Под звуки «Кимигаё» (гимн Японии) флаг возносится вверх по флагштоку.

«Сасарэ исинооо…» — флаг поднимается ровно до середины флагштока, «маадэээ…» — и флаг на самом верху. Двое выпрямляются по стойке смирно и смотрят вверх прямо на флаг. Если погода ясная и ветер дует, как надо, зрелище поистине впечатляющее.

Вечером, во время спуска флага, все происходит в точности так же, только в обратном порядке. Флаг сползает вниз и помещается в коробку из павлонии. Так что ночью флаг не развевается на ветру.

Почему флаг спускают на ночь, причину этого никак я понять не мог. Разве ночью государство перестает существовать, разве никто не работает ночью? Строители железной дороги, таксисты, официантки в барах, вечерняя смена пожарников, охрана в офисных зданиях… Думалось, что как-то все же несправедливо, что людей, которые вот так работают по ночам, государство, получается, не оберегает.

Может, впрочем, не так уж это и важно. Ведь никто об этом и не задумывается. А если и задумается, так, наверное, кто-то вроде меня. К тому же мне и самому это в голову пришло просто так, у меня и в мыслях не было глубоко в этом разбираться.

Расселение в общежитиях происходило, как правило, первый-второй курсы по двое в комнате, третий-четвертый — в комнаты с одним койко-местом. Комнаты для двоих были площадью по шесть татами, чуть вытянутые в длину, в дальнюю стену было врезано окно с алюминиевой рамой, у окна стояли столы со стульями, так чтобы можно было заниматься, сидя спиной друг к другу. Слева от входа была двухъярусная кровать, и вся мебель была простой, прочной и незатейливой.

Кроме столов и кроватей было две тумбочки, маленький журнальный столик, а также полка, прибитая к стене. Даже самый снисходительный наблюдатель не смог бы назвать это поэтичным уголком. На полке обычно располагались транзисторный приемник, фен для волос, электрорисоварка, электроплитка, растворимый кофе или чай, пачка сахара-рафинада, кастрюля для варки лапши, еще кое-какая простенькая посуда.

На серых стенах висели красавицы из популярного журнала «Хейбон Панч» да сорванные откуда-нибудь афиши порно-фильма. Кто-то из студентов повесил туда же фотографию акта совокупления свиней, но это было исключение из исключений, а так на стену вешались почти исключительно фото обнаженных девиц да изображения молодых певиц и актрис. На книжных полках стояли учебники, словари, кое-какое отвлеченное чтиво.

Поскольку жили в комнатах одни мужики, был там обычно приличный бардак. Дно урны в прилипших мандариновых корках, покрытых плесенью, консервная банка, заменяющая пепельницу, заполнена окурками сантиметров на десять, в случае возгорания их гасят, заливая кофе или пивом, так что это дело мерзко пахнет кислятиной.

Посуда была вся в каких-то пятнах, чем-то заляпанная, на полу валялись пачки из-под лапши, бутылки из-под пива, какие-то пробки. Подмести все это да выбросить в урну никому и в голову не приходило.

От дуновения ветра с пола поднималась пыль. В какую комнату ни зайди, везде был какой-то скверный запах. В каждой комнате он был какой-то свой, но компонентами были одни и те же пот с пылью.

Грязные вещи все до одного запихивают под кровать. Никто из студентов никогда не просушивает одеяло на солнце, так что оно, пропитавшись потом, всегда распространяет мерзкий запах, от которого нет спасенья. До сих пор поражаюсь, как в таком хаосе не распространялись какие-нибудь смертельные болезни.

По сравнению с ними моя комната блистала чистотой, как бюро ритуальных услуг. На полу не было ни пылинки, на оконном стекле ни пятнышка, одеяла раз в неделю просушивались на солнце, карандаши все стояли на месте в карандашнице, занавески тоже раз в месяц стирались. Причина была в патологической чистоплотности моего сожителя.

Я, бывало, говорил друзьям: «Этот тип даже занавески стирает!», а мне и не верил никто. Никто и не знал, что занавески иногда стирать надо. Считали, что занавеска — это не более чем неотъемлемый придаток самого окна.

«У пацана чё-то с головой не то», — говорили они. Все звали его «фашиком» или «штурмовиком».

Даже картинок с красавицами у меня в комнате не было. Вместо них висела фотография Амстердама с морем и облаками. Я повесил порнушку, а он сказал мне: «Слышь, Ватанабе. Й-я это, я такие вещи не люблю», снял ее и вместо нее повесил эти облачка.

А я, в принципе, и не то чтобы так уж хотел эту порнушку туда прицепить, так что возражать ничего и не стал. Все друзья, что приходили ко мне в гости, спрашивали, глядя на это фото: «Опа! А это чё?»

«Да Штурмовик на эту фигню дрочит.»

Я просто схохмил, а все правда поверили. И так все легко в это поверили, что я вдруг тоже поверил, что, может быть, так оно и есть.

Все мне сочувствовали, что мне пришлось со Штурмовиком жить в одной комнате, хотя сам я особых неудобств не испытывал. Поскольку он в мои дела не вмешивался, лишь бы вокруг меня чистота была, мне это даже было удобней.

Уборку делал он, одеяла вывешивал он, мусор тоже выносил он. Если мне недосуг было дня три подряд сходить в душ, он подозрительно принюхивался и советовал помыться, подсказывал, что пора сходить в парикмахерскую или побриться.

Неудобство составляло то, что, обнаружив где-нибудь хоть одно насекомое, он всю комнату опрыскивал дезинтекцидным аэрозолем, и тогда мне приходилось искать убежища в соседском «хаосе».

Штурмовик изучал географию в каком-то госуниверситете.

— Я это, к-к-карты изучаю.

Так он мне сказал при первой встрече.

— Карты любишь, что ли? — спросил я.

— Ага, я как универ закончу, поступлю в госкомитет картографии и к-к-карты буду составлять.

Я в очередной раз поразился, какие все-таки разные в мире бывают мечты и цели в жизни. Это была одна из вещей, поразивших меня впервые, когда я приехал в Токио. Оно и верно, если ни у кого не будет интереса и желания рисовать карты — хоть и не надо таких слишком много — будут кое-какие проблемы.

Однако желание поступить в госкомитет картографии как-то не вязалось с человеком, начинавшим заикаться каждый раз, выговаривая слово «карта». Он то заикался, то, бывало, и не заикался, но в ста процентах случаев он заикался, говоря слово «карта».

— А т-ты что изучаешь? — спросил он.

— Драматургию.

— Драматургию? В смысле, всякие модерновые школы, там?

— Не, не то. Это, типа, когда читаешь, там, пьесу и ее как бы изучаешь. Расин, там, Ионеску, Шекспир…

— Кроме Шекспира, впервые слышу имена такие, — сказал он.

Я тоже, вообще-то, почти про них не слыхал. Так, в конспекте лекции где-то было написано.

— Стало быть, тебе это нравится?

— Да нет, не очень.

Его такой ответ сбил с толку. А он, когда запутывался, начинал заикаться еще сильнее. У меня появилось такое чувство, будто я сильно в чем-то провинился.

— Да мне все равно было, куда поступать, — объяснял я. — Хоть на этнографию, хоть на историю стран Азии — все равно было. Но захотелось почему-то на драматургию, вот и все.

Но и такое объяснение его, конечно, не убедило.

— Не понимаю, — сказалон с самым непонимающим видом, — й-я вот к-карты люблю, вот я и изучаю к-к-к-карты. Специально для этого в Токио в универ поступил, мне дь-деньги на учебу переводами шлют. А ты нет, как так?..

В его словах была безупречная логика. Я от объяснений отказался.

Мы на спичках бросили жребий, кто на каком ярусе кровати будет спать. Ему выпало спать наверху, мне внизу.

Он всегда ходил в белой рубашке, черных брюках и коричневом свитере. Стригся он коротко, роста был высокого, со скуластым лицом. В универ всегда ходил в форме. Туфли, портфель — все одинакового черного цвета. На вид — вылитый «правый» студент, потому все и звали его Штурмовик, хотя на самом деле к политике он был совершенно равнодушен. Просто ему лень было выбирать себе одежду, вот он и ходил в одном и том же.

Его интересы ограничивались такими вещами, как изменение береговой линии и проведение нового железнодорожного тоннеля. Стоило разговору зайти на эту тему, и он мог хоть час, хоть два болтать об этом, когда заикаясь, когда нет, пока разговор не менял направление, или он не засыпал.

Каждое утро он вставал в шесть часов под «Кимигаё» вместо будильника. Эта надоедливая, словно напоказ, церемония с флагом тоже не была такой уж бесполезной. Одевается он, идет в уборную умываться. Времени на умывание у него уходит жутко много. Словно он там каждый зуб отдельно надраивает.

Вернувшись в комнату, расправляет смятое полотенце, с шумом его встряхивая, вешает сушиться на батарею, кладет зубную щетку и мыло по своим местам на полку. А потом включает радио и делает под него зарядку.

Я обычно допоздна читаю книжки и потом сплю часов до восьми утра без задних ног, так что хоть он там и возится, и зарядку делает, включив радио, спокойно дрыхну. Но когда зарядка по радио доходит до прыжков, все равно всегда просыпаюсь. Не могу не просыпаться потому, что когда он прыгал — ох, и высоко же он прыгал — кровать от сотрясения подпрыгивала и скрипела.

Три дня я покорно терпел. Где-то я слыхал, что совместное проживание требует некоторого терпения. Утром четвертого дня, однако, я пришел к выводу, что больше терпеть не могу.

— Я извиняюсь, но делал бы ты эту утреннюю гимнастику где-нибудь на крыше или еще где, — твердо сказал я. — Как ты это начинаешь, я просыпаюсь нафиг.

— Так ведь пол-седьмого уже! — сказал он, не веря своим ушам.

— Да я в курсе. Пол-седьмого, говоришь? Я в пол-седьмого еще сплю. Почему, объяснить не могу, но так я устроен.

— Ничего не выйдет. Если на крыше делать, то с третьего этажа жаловаться будут. Под нами-то кладовка, жаловаться некому.

— Иди тогда во дворе делай, на газоне.

— Там тоже нельзя. У м-меня радио не транзисторное. Без р-розетки не работает, а без радио как я зарядку делать буду?

И правда, радио у него было — допотопный репродуктор, а мой приемник был транзисторный, но ловил только музыку на FM. Вот елки-палки, подумал я.

— Тогда давай компромисс, — сказал я. — Можешь делать свою зарядку. Но только не надо этих прыжков. Шумно очень.

— П-прыжки? — переспросил он с неподдельным изумлением. — К-какие прыжки?

— Ну прыжки, прыгают когда! Прыг-скок, вот так.

— Не было там никаких прыжков…

У меня в голове заломило. Я уже подумал, что это тупик, но решил, что раз уж начал, то надо доводить до конца, и с топотом попрыгал по полу, напевая начало мелодии утренней зарядки, которую передавало радио NHK.

— Вот, видишь? Ведь было же такое?

— Д-да. Точно, было. А я и н-не знал.

— Так что давай вот это не будешь делать? Все остальное делай, а вот только прыжков этих не надо, давай?

Я сел на кровать.

— Нельзя. Что-то одно выкинуть нельзя. Я десять лет каждый день это делаю. Как начну, так потом отключаюсь и н-на автомате все делаю. Что-то одно выкину, в-в-вообще не смогу делать.

Сказал он это, как отрезал.

Я не знал, что сказать. Ну что ему можно было еще сказать? Самое простое было это радио в его отсутствие вышвырнуть в окно, но сделай я так, такой бы разразился скандал, точно ворота адовы разверзлись. Штурмовик безумно дорожил всем, что считал своей собственностью.

Я, потеряв дар речи, тупо сидел на кровати, а он, широко улыбаясь, меня утешил:

— В-ватанабе. А давай вместе по утрам зарядку делать! — и, как ни в чем не бывало, пошел завтракать.

Когда я рассказал Наоко про Штурмовика с его утренней гимнастикой, она расхохоталась. Я и не думал ее смешить, но в итоге рассмеялся сам. Смеющейся я ее видел — хоть и на какое-то мгновение — впервые за очень долгое время.

Мы с Наоко сошли с метро на станции Ёцуя, и шли вдоль насыпи в сторону Итигая. Был воскресный день, где-то середина мая.

Дождь, который с утра барабанил, то начиная, то прекращаясь, после полудня совсем перестал, низко стелющиеся мрачные тучи прятались, словно изгоняемые ветром, дувшим с юга. Пышущие свежестью листья сакуры шевелились на ветру и сверкали, отражая лучи солнца.

Солнце светило, как в начале лета. Прохожие снимали свитера и пальто и накидывали их на плечи либо несли в руках. Под согревающими лучами воскресного послеполуденного солнца лица всех людей казались счастливыми. Было видно, как на теннисном корте по ту сторону насыпи мужчина машет ракеткой в одних шортах, сняв футболку.

Только сидевшие на скамейке две монахини все так же безукоризненно были одеты в зимнюю униформу, так что казалось, будто до них одних все еще не долетают лучи весеннего солнца. С такими довольными лицами наслаждались они беседой под этими лучами.

После минут 15 ходьбы спина покрылась потом. Я снял плотную хлопчатобумажную рубаху и остался в футболке. Наоко закатала рукава тонкой серой спортивной курточки до самых локтей. Та была выцветшей до безумно приятного глазу оттенка, точно ее здорово постирали вручную.

Казалось, что уже довольно давно я видел ее в точно такой же курточке, но точно я не помнил. Просто показалось. В то время я о ней не так уж много чего помнил.

— Как тебе общажная жизнь? Весело вам с тем парнем вдвоем?

— Не знаю. Еще ведь только месяц прошел. — сказал я. — Но в общем неплохо. Раз, по крайней мере, ничего такого, чего бы перетерпеть не мог.

Она остановилась у фонтанчика, отпила глоток, вынула из кармана брюк белый носовой платок, вытерла губы. Потом нагнулась и сосредоточенно завязала заново шнурки на ботинках.

— Как думаешь, я бы тоже там жить смогла?

— В общаге?

— Ну.

— Да как тебе сказать? Это кому как. Заморочки всякие есть, конечно. Правила всякие дурацкие, придурки разные пальцы перед тобой гнут, сосед по комнате в пол-седьмого утра зарядку по радио начинает делать. Если поймешь, что такое везде есть, куда ни пойди, тогда особо не обращаешь на это внимания. Когда понимаешь, что больше тебе и жить-то негде, то можешь и так прожить. Ничего такого.

— Да, наверное, — вздохнула она и на какое-то время словно о чем-то задумалась. Потом взглянула мне прямо в глаза, точно увидела там что-то необычное.

Вглядевшись, я увидел, какие удивительно глубокие и ясные у нее глаза. До той поры я и не знал, что у нее такие ясные глаза. Хотя если подумать, и случая такого не было, разглядеть ее глаза как следует. Шли мы вот так вдвоем тоже в первый раз, и вот так долго говорили о чем-то тоже впервые.

— Хочешь в общаге пожить?

— Да нет, — сказала она. — Просто подумала. Подумала, каково это, в общаге жить. Ну и вот, например…

Она словно пыталась, покусывая губу, подобрать подходящее слово или выражение, но так и не нашла. Она вздохнула и уставилась вниз.

— Не знаю. Ладно, проехали.

На этом разговор закончился. Она продолжила шагать на восток, я пошел чуть позади.

До этого я ее не видел почти год. За год она сильно отощала. Аппетитные когда-то щечки почти впали, шея стала тонкой. Отощать отощала, но вовсе не казалась костлявой или нездоровой. Настолько похудевшая, она смотрелась совершенно естественно и мирно. Как если бы, например, она пряталась в каком-то тесном углу, и ее тело само по себе от этого истончилось.

Поэтому она мне увиделась еще красивее, чем казалась до сих пор. Я что-то хотел ей сказать об этом, но не знал, как это выразить, и в итоге ничего не сказал.

Мы пришли сюда без всякой цели. Мы с Наоко случайно встретились на центральной ветке метро. Она просто вышла одна сходить в кино, я направлялся в книжный магазин на Канда. Так что нельзя сказать, что были у нас с ней какие-то дела. Она сказала выходить, и мы вышли из метро. Совершенно случайно это оказалась станция Ёцуя.

В принципе нам и поговорить-то наедине особо было не о чем. Зачем Наоко сказала выходить из метро, я совсем не понимал. Темы для разговора с самого начала не было.

Выйдя со станции, она быстро зашагала, даже не говоря, куда. Мне ничего не оставалось, как пойти следом. Между нами все время было расстояние где-то около метра. Конечно, стоило только захотеть, и можно было это расстояние сократить, но какая-то скованность не давала это сделать.

Я шагал в метре позади Наоко, глядя на ее спину и прямые черные волосы. В волосах у нее была большая коричневая заколка, и каждый раз, когда она поворачивала голову, показывалось ее маленькое белое ухо.

Иногда она оглядывалась и говорила мне что-то. На что-то я мог ответить сразу, на что-то никак не мог сообразить, что ответить. Казалось, впрочем, что ей все равно, слышу я, что она мне говорит, или нет. Сказав, что хотела, она вновь шагала, глядя только вперед. Я подумал и понял: какая разница, классная же погода, гуляй себе да гуляй!

Казалось, впрочем, что шагает она слишком быстро для простой прогулки. С моста Иида она свернула направо и вышла на Охорибата, потом пересекла перекресток Симботё, поднялась на сопку на Отяномидзу и вышла на Хонго. Затем вдоль железной дороги прошла до Комагоме. Расстояние было приличное. Пока дошли до Комагоме, солнце уже почти село. Был вечер теплого весеннего дня.

— Где это мы? — спросила Наоко, точно вдруг пришла в себя.

— Комагоме. Ты не знала, что ли? Мы вот такой крюк сделали.

— Почему мы сюда пришли?

— Это ты сюда пришла. Я просто следом шел.

Мы зашли в столовую рядом со станцией и слегка перекусили.

Одолеваемый жаждой, я в одиночку выпил пива. Заказав еду, мы оба ни словечка так и не вымолвили, пока все не съели. Я подустал от ходьбы и был малость истощен, а она опять о чем-то задумалась, поставив локти на стол.

В теленовостях сообщалось, что сегодня, в воскресенье, все места отдыха переполнены людьми. Я вспомнил о том, что мы дошли от Ёцуя до Комагоме.

— А ты сильная! — сказал я наконец, доев свою порцию лапши.

— Удивился?

— Угу.

— Так я ведь в школе на соревнованиях и на десять, и на пятнадцать километров бегала. да еще папа мой на природу любит выходить, так я с детства каждое воскресенье в горы ходила. А потом, у меня ведь прямо за домом горы начинаются. Так что, естественно, и ноги крепкие, и спина.

— А с виду не скажешь.

— Да. Все думают, что я слабенькая девочка. Однако люди — они не такие, какими выглядят.

Сказав это, она хихикнула, словно в добавление к сказанному.

— А я вот замучился совсем.

— Извини, весь день тебя за собой таскала.

— И все-таки здорово, что получилось с тобой поговорить. Мы ведь и не говорили с тобой до этого никогда только вдвоем.

Сказал я так, а сам даже если бы попытался вспомнить, что сказал, не смог бы.

Она машинально теребила пепельницу на столе.

— Если не трудно — в смысле, если тебе не в тягость — может, встретимся еще? Я, конечно, понимаю, что сейчас не те обстоятельства, чтобы об этом говорить.

— Обстоятельства? — удивился я. — В каком смысле, не те обстоятельства?

Она покраснела. Видно, удивление мое было чересчур сильным.

— Не могу объяснить толком, — сказала Наоко, точно оправдываясь.

Она закатала рукав курточки до локтя и опять спустила. В электрическом освещении пушок на ее руках приобретал красивый золотистый оттенок.

— Я не имела в виду обстоятельства. Я по-другому хотела выразиться…

Она оперлась локтями о стол и какое-то время сидела, уставившись в календарь на стене. Словно надеясь выискать там подходящее выражение. Но, конечно, ничего подобного там не нашла. Она вздохнула, закрыла глаза, потрогала заколку.

— Да какая разница? — сказал я. — Все равно я, вроде, понял, что ты имела в виду. Хотя тоже, правда, не знаю, как это выразить.

— Не могу объяснить толком, — сказала она, вздохнув. — Последнее время постоянно такое случается. Хочу что-то сказать, а слова выходят только какие-то не те. Или просто не то что-то говорю, или совсем что-то противоположное. А пытаюсь поправиться, еще больше запутываюсь, в сторону ухожу, и тогда вообще не могу понять, что вначале сказать хотела. Как будто я на две половинки разделилась и бегаю то сама за собой, то сама от себя. Стоит в центре чего-то такая толстенная колонна, и вокруг нее я сама с собой в догонялки играю. И каждый раз самые нужные слова у меня другой, а я, которая тут, никак ее догнать не могу.

Наоко подняла лицо и посмотрела мне в глаза.

— Понимаешь, что это за ощущение?

— Такое ощущение у каждого бывает, у кого чаще, у кого реже, — сказал я. — Каждый хочет высказаться, а когда точно выразиться не может, злится.

Она была как будто разочарована моими словами.

— Это не то, — сказала она, но больше ничего объяснять не стала.

— Неважно, все равно давай встретимся. Все равно по воскресеньям вечно дурака валяю, да и полезно пешком ходить.

Мы вместе сели на поезд метро Яманотэ, а на станции Синдзюку Наоко пересела на центральную ветку. Она жила в маленькой квартирке в квартале Кокубундзи.

— Ну как, я теперь по-другому говорю, чем раньше? — спросила Наоко перед тем, как мы расстались.

— Ну, есть немножко. Правда, не пойму, что именно изменилось. Раньше-то, если честно, хоть и видел тебя часто, а чтобы говорили о чем-то, и не помню.

— Ну да, — согласилась она. — Можно, я тебе позвоню в субботу?

— Хорошо, жду.

Впервые я Наоко встретил весной в тот год, когда был во втором классе старшей школы. Она тоже училась во втором классе миссионной старшей школы для девочек со старыми традициями. Школа была таких нравов, что на тебя скорее могли показывать пальцами, говоря: «Шариков не хватает», учись ты чересчур усердно.

Был у меня близкий друг Кидзуки (не то что близкий, а буквально единственный), а Наоко была его подругой. Кидзуки и Наоко играли в дочки-матери с того времени, как себя помнили, а дома их были меньше чем в двухстах метрах друг от друга.

Как и у других пар, сложившихся еще с игры в дочки-матери, отношения их были весьма открытыми, и незаметно было за ними такого сильного желания быть наедине друг с другом. Они часто ходили друг к другу в гости, ужинали вместе с семьями друг друга и играли с ними в маджан.

Несколько раз случались и двойные свидания с моим участием. Наоко приводила с собой одноклассницу, и мы вчетвером ходили в зоопарк, в бассейн, в кино.

Впрочем, одноклассницы, которых приводила с собой Наоко, были хоть и симпатичными, но мне казались слишком навороченными. Мне больше по душе были одноклассницы из государственной старшей школы, пусть визгливые и непоседливые, но с которыми можно было поболтать от души.

А вот о чем думают своими хорошенькими головками девочки, которых приводила с собой Наоко, я понять не мог совершенно. Думаю, что и им, скорее всего, понять меня было не проще.

По этой причине Кизуки перестал брать меня на свидания, так что мы просто втроем куда-то ходили или разговаривали. Кизуки, Наоко и я, мы трое.

Странное дело, если подумать, но в конечном счете так нам было удобнее всего и лучше общаться. Если с нами увязывался кто-то еще, чувствовалась какая-то неловкость.

Когда мы были втроем, получалось что-то вроде телевизионного ток-шоу, где я был в качестве приглашенного гостя, Кидзуки — талантливого ведущего, а Наоко — его помощницы. Кидзуки всегда был во главе, и это у него хорошо получалось.

Кизуки был, определенно, склонен позубоскалить над другими и частенько казалось, что он над человеком издевается, но по натуре он был мальчишкой добрым и справедливым. Когда мы были втроем, он одинаково разговаривал и шутил что с Наоко, что со мной, и старался, чтобы никто из нас не испытывал дискомфорта. Если кто-то из нас слишком долго отмалчивался, он заговаривал с ним и умело поддерживал разговор. Глядя со стороны казалось, что это ох как нелегко, но на самом деле ему это, похоже, не составляло большого труда.

Он обладал способностью улавливать каждое изменения в ситуации и реагировать на него. И был у него плюс к тому редкий талант найти сколько угодно интересного в любом, даже совершенно неинтересном рассказе собеседника. Поэтому, разговаривая с ним, я порой воображал, что я очень интересный человек и жизнь прожил интересную.

Однако общительным человеком он вовсе не был. В школе кроме меня он ни с кем больше не был близок. Мне было непонятно, почему человек с такой светлой головой, с так хорошо подвешенным языком не направит свои способности на более широкий круг людей, почему он довольствуется нашим тесным мирком из трех человек. И по какой причине выбрал он меня в качестве друга, я тоже понять не мог.

Дело в том, что я был человеком что называется заурядным, любил в одиночку читать книги да слушать музыку, и не был обладателем чего-то такого выдающегося, ради чего Кидзуки мог бы специально заговорить со мной, привлекая мое внимание.

Тем не менее мы моментально с ним сошлись и стали хорошими друзьями. Отец его был зубным врачом и славился своим мастерством и высокой платой за лечение.

— В это воскресенье на двойное свидание пойти не хочешь? Моя подруга в старшей школе учится, приведет девчонку посимпатичнее, — сказал Кидзуки, не успели мы познакомиться.

— Давай, — ответил я, и так мы встретились с Наоко.

Так мы с Кидзуки и Наоко проводили время несколько раз. Однако стоило Кидзуки отлучиться и оставить нас вдвоем, и между мной и Наоко разговор уже толком не клеился. Оба мы не знали, о чем вообще надо говорить.

По правде сказать, у нас с Наоко никаких общих тем для разговора и не было. Так что мы почти ничего друг другу не говорили, пили воду, двигали предметы на столе. И ждали, когда придет Кидзуки. А когда он приходил, лишь тогда возобновлялась беседа.

Наоко была не очень разговорчивой, я тоже больше любил слушать собеседника, чем говорить самому, поэтому оставаясь с ней вдвоем, я испытывал немалые затруднения. Не то что характерами не сходились или что-то похожее, просто-напросто не о чем было говорить.

Через две недели после похорон Кидзуки я лишь раз встретился с Наоко. Договорились с ней встретиться по какому-то делу в чайной, а как с делами покончили, говорить стало больше не о чем. Я попробовал поговорить с ней на какие-то темы, но каждый раз разговор прекращался сам собой.

К тому же говорила она как-то неохотно. Ощущение было такое, что Наоко на меня за что-то обиделась, но невозможно было понять, за что. Так мы с Наоко расстались и до того, как год спустя столкнулись с ней на центральной ветке метро, больше ни разу не виделись.

Кто знает, может быть, обиделась Наоко на меня за то, что последний раз Кидзуки встречался и говорил не с ней, а со мной? Могу, наверное, ее понять. Я ведь тоже думал, что было бы, если бы последней, с кем встречался Кидзуки, была она. Но теперь это в прошлом, и сколько ни думай, ничего не вернуть.

В тот прекрасный майский день после обеда Кидзуки мне предложил сбежать с послеобеденных уроков и пойти поиграть в бильярд. Мне тоже послеобеденные уроки были не особо интересны, так что мы вышли из школы, спустились вразвалочку по склону вниз в сторону порта и сыграли четыре партии.

Первую партию я легко выиграл, а потом он вдруг разыгрался, и оставшиеся три партии я продул. По уговору игру оплатил я. Он ни разу не схохмил за всю игру. Довольно редкое было явление. Закончив игру, мы выпили по чашке чая и закурили.

— Что это ты так разошелся сегодня? — спросил я.

— Сегодня не хотел проигрывать, — довольно рассмеялся Кидзуки.

В ту ночь он умер в гараже у себя дома. Нацепил на выхлопную трубу N360 резиновый шланг, залепил окно в машине скотчем и включил двигатель.

Сколько времени прошло, пока он умер, я не знаю. Когда родители, вернувшись из больницы после посещения родственника, открыли дверь гаража, чтобы загнать машину, он был уже мертв. Радио было включено, под дворником зажата квитанция с бензоколонки.

Не осталось никакого завещания, и ничего, что могло бы послужить мотивом, не было известно. По той причине, что я был последним, кто его видел и с ним говорил, меня вызвали в полицию и подвергли процедуре, именуемой «допрос». «Никаких признаков не обнаруживал», «Вел себя совершенно так же, как обычно», — говорил я полицейскому, ведущему следствие.

У полицейского, похоже, сложилось не самое лучшее впечатление как обо мне, так и о Кидзуки. Он, похоже, рассудил, что ничего особо странного нет в том, что учащийся старшей школы, прогуливающий уроки, чтобы поиграть в бильярд, совершил самоубийство.

В газете напечатали крошечный некролог, на том дело и закончилось. Красный N360 был уничтожен. В классе на его парте какое-то время стояли белые цветы.

После смерти Кидзуки до выпуска из школы месяцев десять я не мог ясно определиться со своим местом в окружающем мире. Я влюбился в какую-то девчонку и переспал с ней, но этот роман не продлился и полугода. Ей от меня ничего не было нужно.

Я, особо не налегая на учебу, выбрал университет в Токио, в который, как показалось, смогу поступить, сдал вступительные экзамены и поступил, не испытав особой радости. Та девчонка просила меня не уезжать в Токио, но я все равно хотел вырваться из улиц Кобе. Хотел начать новую жизнь там, где меня никто бы не знал.

— Переспал со мной, а теперь на такую, как я, наплевать? — сказала она и заплакала.

— Неправда, — возразил я.

Просто я хотел оттуда уехать. Но она не поняла. И мы расстались. В вагоне «Синкансена», идущего в Токио, я вспоминал, какая она хорошая и замечательная, и ругал себя за то, как подло я поступил. Но уже было ничего не исправить. И я решил ее забыть.

Я решил забыть это все навсегда: стол для бильярда, облепленный зеленым скотчем, ярко-красный N360, белые цветы на парте. Все-все: и дым из высокой трубы крематория, и пузатое пресс-папье в кабинете следователя в полиции.

Сперва казалось, что так оно все здорово и получится. Однако как ни пытался я все забыть, внутри меня оставалось нечто похожее на сгусток мутного воздуха. И по мере того, как проходило время, сгусток этот принимал простые, но отчетливые очертания. Я этот образ даже словами могу выразить. Вот такой он был:

СМЕРТЬ СУЩЕСТВУЕТ НЕ КАК ПРОТИВОПОЛОЖНОСТЬ ЖИЗНИ, А КАК ЕЕ ЧАСТЬ.

На словах звучит просто, но тогда я ощущал это не как слова, а как один сгусток воздуха внутри моего тела. Смерть была и внутри четырех красно-белых шаров на бильярдном столе. И живем мы, вдыхая ее в свои легкие, словно тончайшую пыль.

До того момента я считал смерть чем-то самостоятельным, совершенно отделенным от жизни. Навроде того, что «когда-то смерть непременно заполучит нас в свои когти. Однако, с другой стороны, мы никогда не попадемся смерти раньше того дня, когда она придет за нами».

Мне это представлялось совершенно естественным и логичным утверждением. По эту сторону — жизнь, по ту — смерть. Я на этой стороне, на той меня нет.

Однако, переступив черту, которую прочертила ночь, когда умер Кидзуки, я уже не смог так упрощенно судить о смерти (и, соответственно, о жизни). Смерть не была никакой противоположностью жизни. Смерть реально содержится внутри того, что именуется «я», и этот факт, как ни трудись, нельзя проигнорировать. Смерть, поймавшая Кидзуки как-то майской ночью, когда нам было по семнадцать лет, одновременно поймала и меня.

В свою восемнадцатую весну я ощущал этот сгусток воздуха внутри своего тела. Однако одновременно я старался не задумываться об этом серьезно. Смутно я осознавал, что серьезность не обязательно означает приближение к истине.

Но сколько я ни думал, а смерть была фактом серьезным. Без конца топтался я на месте внутри этого невыносимого противоречия. Сейчас вспоминаю это и думаю, какое парадоксальное это было время. Когда в царстве жизни все вращалось вокруг смерти.

Глава 3

Ночь, в которой смешались кровь и слезы
В следующую субботу Наоко позвонила мне, и в воскресенье у нас было свидание. Можно, пожалуй, назвать это просто свиданием. Другое подходящее слово на ум не приходит.

Как и до этого, мы ходили по улицам, попили кофе в каком-то кафе, вечером поужинали, сказали друг другу «пока» и расстались.

Она, как и прежде, лишь изредка произносила что-то, но ее это, кажется, нисколько не волновало, и я тоже, понимая это, не говорил ничего. Когда появлялось желание, мы рассказывали друг другу о своей жизни, об учебе в университете, но все это были короткие повествования, не имеющие никакого продолжения. О прошлом мы ничего не говорили. Мы по большей части отдавались лишь ходьбе по улицам. Спасибо Токио с его широкими улицами, по которым сколько ни шагай, конца им нет.

Почти каждую неделю мы встречались и вот так гуляли. Она шла впереди, я чуть позади.

У нее было несколько заколок разной формы, и всегда было видно ее правое ухо. От того, что видел я ее постоянно сзади, я и сейчас этот ее образ со спины помню отчетливо. Она когда смущалась, часто трогала рукой заколку. И всегда утирала рот платком. У нее была привычка утирать рот платком, прежде чем что-то рассказать. Я наблюдал это все, и постепенно проникался к ней симпатией.

Она училась в женском университете на окраине Мусасино. Это был приличный университет, известный своим уровнем преподавания английского языка. Рядом с ее домом текла речка с чистой водой, и там мы тоже иногда гуляли.

Она, бывало, приглашала меня зайти к ней домой и готовила что-нибудь поесть, но хоть мы и оставались там с ней наедине вдвоем, она, казалось, этого даже не замечает. Комната была чистенькая, в ней не было ничего лишнего, и если бы не ее чулки, висевшие для просушки в углу рядом с окном, и не сказать было, что здесь живет девушка.

Она жила скромно и просто, друзей у нее, похоже, почти не было. Поверить было трудно, что она, какой я ее знал в школьные годы, вот так живет. Я помнил ее по тем временам всегда ярко одевающейся, окруженной толпой друзей.

Глядя на эту комнату, вдруг подумалось, что она, может быть, также как и я, хотела начать новую жизнь там, где ее никто не будет знать, уехав из родных мест поступать в университет.

— Я этот университет потому выбрала, что из нашей школы никто в него не поступал, — сказала Наоко с улыбкой. — Потому и поступила. Все ведь хотят в университет покруче поступить. Правда?

Впрочем, нельзя сказать, что наши отношения с Наоко никак не развивались. Постепенно, постепенно она ко мне привыкла, я тоже к ней привязался.

После летних каникул, когда начался новый семестр, она как-то совершенно естественно, словно так и должно быть, начала ходить не впереди меня, а рядом. Мне это показалось знаком того, что она меня признала своим другом, и ничего не имел против того, чтобы ходить с ней, видя ее милое плечо рядом с моим.

Мы вдвоем ходили с ней по улицам Токио, куда глаза глядят. Поднимались в гору, перебирались через реку, переходили железнодорожные пути — шли, куда придется. Специально куда-то не ходили. Просто хорошо было идти пешком. Мы шли вперед с таким упорством, точно отправляли религиозный обряд по изгнанию злых духов. Если шел дождь — шли, укрывшись зонтом.

Пришла осень, дворик студгородка покрылся опавшей листвой вяза. Чувствовался запах осени, когда наденешь свитер. Я выбросил сносившиеся туфли и купил новые, шведские.

О чем мы разговаривали в то время, не помню совершенно. Наверное, ни о чем серьезном. Как и прежде, ничего о прошлом мы не говорили. Имя Кидзуки в наших разговорах почти не упоминалось. Как и прежде, много мы не говорили, и уже привычно было сидеть друг против друга где-нибудь в чайной, не говоря ни слова.

Она спросила про Штурмовика, я рассказал ей. Как-то раз Штурмовик пошел на свидание с однокурсницей (с географического факультета, естественно), и уже под вечер вернулся, очень раздосадованный. Было это в июне. Он спросил меня: «С-слышь, Ватанабэ. А вот, это, с д-девушкой когда встречаешься, о чем с ней разговаривать надо?»

Не помню, что я ему ответил, но вопрос он задал явно не по адресу.

В июле в его отсутствие кто-то снял со стены фото Амстердама и взамен повесил фото моста «Золотые ворота» в Сан-Франциско. Просто кому-то было интересно, сможет ли Штурмовик онанировать на «Золотые ворота». «Еще как, прямо тащится», — сообразительно отвечал я, и кто-то повесил на этот раз фотографию снежных горных вершин. Каждый раз, когда картинка менялась, Штурмовик приходил в сильное замешательство.

— Ну кто это м-м-мог сделать? — восклицал он.

— А что, нормально же. Вон фотки какие все классные. Спасибо надо сказать, какая разница, кто? — утешал я его.

— Конечно, но все равно неприятно, — говорил он.

Когда я рассказывал такие истории про Штурмовика, Наоко неизменно хохотала. Я часто рассказывал ей о нем, так как смеялась она совсем редко, хотя по правде сказать, делать его героем анекдотов мне особого удовольствия не доставляло.

Он был всего лишь чересчур прямолинеен, третий сын из семьи с не очень большим достатком. У него была маленькая мечта в жизни — рисовать карты. Кому придет в голову смеяться над этим?

Тем не менее «анекдоты от Штурмовика» уже вовсю ходили по общежитию, и я ничего с этим поделать не мог, как бы ни хотел. Да и мне было всегда приятно видеть Наоко смеющейся. И я продолжал подкидывать зубоскалам истории про своего соседа.

Только раз Наоко спросила меня, есть ли у меня подруга. Я рассказал ей о девушке, с которой расстался. Хорошая, мол, девушка, и спать с ней было хорошо, и сейчас иногда скучаю по ней, но отчего-то не сошлись характерами. Такое чувство, что у меня в душе твердый панцирь, и лишь очень немногие могут его пробить и забраться внутрь, сказал я. Наверное, сказал я, потому и не получается у меня никого полюбить как следует.

— Ты никогда никого не любил? — спросила она.

— Никогда.

Больше она ничего не спрашивала.

Закончилась осень, холодный ветер пронизывал улицы, а она иногда прислонялась к моей руке. Сквозь ее длинное пальто с капюшоном я чувствовал, как она дышит. Она опиралась своей рукой о мою, клала руку в карман моего пальто, а когда было совсем холодно, дрожала, ухватившись за мою руку. Но не боле того. Никакого иного смысла в этих ее действиях не было.

Я неизменно шагал, сунув руки в карманы пальто. И я, и она носили туфли на резиновой подошве, так что шаги наши были почти не слышны. Лишь когда под ноги попадались опавшие листья огромных платанусов, слышался сухой шелест.

Слушая эти звуки, я испытывал жалость к Наоко. Не моя рука была ей нужна, а кого-то другого. Не мое тепло ей было нужно, а кого-то другого. Я не мог отделаться от непонятной досады на то, что я — это я.

Чем ближе подступала зима, тем еще сильнее, чем раньше, ощущалось, какие прозрачные у нее глаза. То была совершенно никуда не ведущая прозрачность. Порой она без всякой причины пристально смотрела мне в глаза, точно пытаясь в них что-то найти, и каждый раз я при этом испытывал странное ощущение чего-то холодного, чего-то невыносимого.

Думалось, что, наверное, она пытается что-то мне сообщить. Но словами этого она выразить не может. Вернее даже не может разобраться в этом внутри себя самой, не то что выразить словами. И поэтому ничего не говорит. Поэтому часто трогает свою заколку, вытирает губы платком и без причины смотрит мне в глаза.

Хотелось при случае обнять Наоко и прижать к себе, но каждый раз я, поколебавшись, от этой мысли отказывался. Боялся, что вдруг обижу ее этим. Так вот мы и бродили всегда по улицам Токио, а она продолжала искать слова в пустоте.

Ребята в общежитии подшучивали надо мной, когда Наоко звонила мне по телефону или когда я уходил с утра по воскресеньям. По-другому, наверное, и быть не могло, но все решили, что у меня появилась любовница. Невозможно было никому ничего объяснить, да и надобности такой не было, и я просто не обращал на них внимания.

Вечером, когда мы расставались, и я возвращался, кто-нибудь подходил ко мне с пошлыми вопросиками, типа, какие позы мы отрабатывали, как у нее это дело выглядит, какого цвета нижнее белье, а я каждый раз как-нибудь отшучивался.

Так я из восемнадцатилетнего стал девятнадцатилетним. Солнце вставало и садилось, флаг поднимался и опускался. По воскресеньям — свидание с подругой умершего приятеля. Чем я сейчас занимаюсь, чем собираюсь заняться, было совершенно неясно.

В универе мы читали Клоделя, читали Расина, читали Эйзенштейна, однако меня такое чтение нисколько не впечатляло.

В университете у меня друзей не появилось ни одного, и в общежитии я общался с соседями лишь из формальности. Ребята в общежитии, похоже, считали, что я собираюсь стать писателем, поскольку я всегда сидел один за чтением, но сам я писательствовать не собирался. Вообще не думал о том, кем хочу стать.

Несколько раз я собирался рассказать об этих своих переживаниях Наоко. думалось, что она-то сможет мои мысли понять достаточно хорошо. Но подобрать слова, чтобы все это высказать, не получалось. Странно, думал я. Это уже прямо как будто от нее заразился болезнью «поиска слов».

Вечером в субботу я сидел в лобби у входа, ожидая, когда позвонит Наоко. По вечерам в субботу почти все уходили куда-нибудь повеселиться, и лобби было не таким людным, как в другое время, и там было тихо-тихо. Я всегда наблюдал за блестками света, взвешенными в этой тишине, и пытался разобраться в собственной душе.

Что же я все-таки ищу? Но ничего похожего на ответ не находилось. Иногда я протягивал руку к парящим в воздухе блесткам света, но кончики моих пальцев ничего не ощущали.

Я много времени уделял чтению, но книг прочитывал немного, просто любил перечитывать понравившуюся книгу по несколько раз. В то время мне нравились такие авторы, как Труман Капоте, джон Апдайк, Скотт Фитцджеральд, Раймонд Шендли, однако ни среди однокашников, ни в общежитии никого, кто бы читал такие вещи, я не видел. Они читали большей частью Такахаси Кадзуми, Оэ Кендзабуро, Мисима Юкио или книги современных французских писателей.

Естественно, что разговор у меня с ними не клеился, и я оставался читать в одиночку. Бывало, перечитав книгу несколько раз, я закрывал глаза и наслаждался ее запахом. Я чувствовал себя счастливым, ощущая запах книги и положив руку между страниц.

В восемнадцать лет любимым произведением для меня были «Кентавры» джона Апдайка, но после нескольких прочтений первоначальный их блеск потихоньку потерялся, и они постепенно уступили первенство «Великому Гэтсби» Скотта Фитцджеральда. А «Великий Гэтсби» так и продолжал потом быть моей любимой книгой.

В то время в моем окружении лишь один человек прочел «Великого Гэтсби», и сблизились мы с ним тоже из-за этого. Это был студент кафедры юриспруденции Токийского университета по фамилии Нагасава, и был он на два курса старше меня. Жили мы в одном общежитии и знали друг друга, естественно, только в лицо, но как-то раз, когда я сидел в столовой с южной стороны, греясь на солнце, он подсел ко мне и спросил, что я читаю. Я сказал, что читаю «Великого Гэтсби», он спросил, интересно ли. Я ответил, что перечитываю третий раз, и с каждым разом все интереснее.

— С тем, кто читает «Великого Гэтсби» по три раза, я дружить не против, — сказал он, точно разговаривая с самим собой. Так мы и подружились. Был тогда октябрь.

Чем ближе я узнавал Нагасаву, тем больше он меня удивлял. За свою жизнь я встречался, знакомился и сталкивался с великим множеством удивительных людей, но таких, как он, пока больше не встречал. Он был великий книгочей, мне за ним было никак не угнаться, и к книгам авторов, со смерти которых не прошло еще тридцати лет он, как правило, не прикасался. Он говорил, что таким книгам не доверяет.

— Я не говорю, что не верю в современную литературу. Просто не хочу терять время на чтение вещей, не прошедших крещение временем. Жизнь коротка.

— А какие авторы тебе нравятся?

— Бальзак, Данте, Джозеф Конрад (Joseph Conrad, 1857–1924), Диккенс, — бойко перечислял он.

— Современниками не назовешь.

— Так потому я их и читаю. Будешь читать то же, что все, станешь и думать так же, как все. Так только отсталые люди поступают, примитивные. Нормальный человек так не делает. Понял, Ватанабэ? В этой общаге из нормальных только ты да я. Остальные — так, шелуха.

— А ты откуда знаешь? — тупо спросил я.

— Я знаю. Мне только глянуть — и я вижу сразу, словно на лбу написано. И приглядываться не надо. К тому же мы ведь оба «Великого Гэтсби» читали.

Я быстренько посчитал в уме.

— Так Скот Фитцджеральд умер-то всего 28 лет назад.

— Два года — это ерунда, — сказал он. — Такому классному писателю, как Скотт Фитцджеральд, можно и фору дать.

А в общежитии никто не знал о том, что Нагасава зачитывается классикой, да если бы и узнали, шума бы не было.

Что о нем знали, так это что парень он головастый. Без проблем поступил в Токийский университет, успеваемость демонстрировал безупречную и собирался сдать экзамены на чиновничий разряд, поступить в Министерство иностранных дел и стать дипломатом.

Его отец заведовал крупной больницей в Нагоя, а старший брат закончил медицинский факультет того же Токийского университета и собирался пойти по его стопам. Самое что ни на есть благополучное семейство. денег всегда у него были полные карманы, и внешностью он обладал приятной. Все относились к нему с почтением, даже комендант общежития с ним одним на повышенных тонах общаться не смел. Стоило ему кого-то о чем-то попросить, и тот без лишних слов шел выполнять, что от него требовалось. Отказать ему не мог никто.

Мистическая энергия, точно демонстрирующая, какой силой обладает ее владелец, концентрировалась над его головой подобно ореолу святости у ангелов, и каждый с одного взгляда готов был благоговейно согласиться: «Этот парень — особенный.»

Поэтому все несказанно удивились, когда Нагасава выбрал себе в друзья такую неприметную серенькую личность, как я, и по этой причине многие оказывали мне уважение, даже те, кого я и не знал. Они, может быть, и не догадывались, но разгадка была проста.

Нагасаве я симпатизировал потому, что не выказывал к нему ни почтения, ни покорности, ни восхищения. Я испытывал интерес к необычным, причудливым особенностям его личности, но ни малейшего интереса ни к его выдающимся успехам в учебе, ни к его мистическому ореолу, ни к мужественной внешности у меня не было. Думаю, что Нагасаве было удивительно такое мое отношение.

Нагасава был человеком, обладающим некоторыми совершенно противоположными качествами, доведенными до крайности. Он был настолько приятен в общении, что порой даже на меня производил впечатление, и в то же время был безобразно склочным и сварливым. Будучи до удивления аристократичен, одновременно был безнадежно низок и пошл. Мог вести людей за собой и полный оптимизма шел вперед, но душа его не могла выбраться из какой-то мрачной грязной трясины.

Я с самого начала безошибочно разглядел в нем эти его внутренние противоречия и не мог понять, отчего другие их не видят. Этот парень жил в своем собственном аду.

Как правило, впрочем, он вызывал во мне симпатию. Больше всего он привлекал своей искренностью. Он никогда не лгал и всегда безоговорочно признавал свои ошибки. Даже не пытался их утаить, как бы невыгодно это ему ни было. Со мной он всегда был неизменно приветлив, во многом помогал. Без его помощи, думаю, у меня было бы гораздо больше проблем и неудобств в общежитии.

Однако я никогда не раскрывался перед ним до конца, в чем наши с ним отношения качественно отличались от отношений с Кидзуки. После того, как я стал свидетелем сцены, когда Нагасава пьяный грязно приставал к какой-то девушке, я твердо решил, что откровенничать с этим парнем не буду никогда.

О Нагасаве в общежитии ходило несколько легенд. Во-первых, рассказывали, что он как-то съел двух или трех слизняков, а еще что у него член был чрезвычайно больших размеров, и он переспал более чем с сотней женщин.

История про слизняков была истинной. Я спросил его, и он ответил:

— Да, правда, трех таких здоровенных проглотил.

— А зачем ты их съел?

— Ну, сложная была ситуация, — рассказывал он. — Я в это общежитие когда заселился, между новичками и старшекурсниками кое-какие стычки были. В сентябре дело было, что ли. Ну, я и пошел к старшекурсникам на разборки от молодых. Ребята были из «правых», с палками для кендо приперлись, какая уж там, нафиг, разборка? И я сказал: «Хорошо, если уж мне отвечать, давайте я сделаю, что вы скажете. Но потом разойдемся по-хорошему.» Они мне: «Ну проглоти слизнячка!» Я им: «Ладно, проглочу.» И проглотил. Таких здоровых где-то откопали, козлы!

— И каково это?

— Каково, блин. Да кто не пробовал эту фигню проглотить, тот не поймет, каково это. Как он в глотку проскальзывает, как в желудок потом спускается, этого словами не скажешь. Холодный, вкус от него потом во рту мерзкий остается. Как вспомню, черт, аж передергивает. Из последних сил держался, чтобы не блевануть. Выблюй его, потом заново глотать бы пришлось. Так троих и слопал.

— А потом?

— Пошел, ясно, в комнату да воды с солью выпил. А что еще делать?

— Ну да.

— Но после этого никто на меня пикнуть не мог. Ни старшекурсники, никто. Кроме меня-то кто еще сможет трех таких слизняков проглотить?

— Да никто, — согласно кивнул я.

Насчет величины члена проверить было несложно. Достаточно было сходить вместе с ним в душ. Инструмент был действительно достойный. Но насчет сотни любовниц, это было преувеличение. Немного подумав, он сказал, что где-то семьдесят будет. Сказал, что точно не помнит, но примерно семьдесят наберется. Я сказал ему, что переспал только с одной, он сказал, что это легко.

— Пошли вместе в следующий раз. Не бойся, все элементарно.

Тогда я ему не поверил, но на практике все оказалось действительно элементарно. Настолько элементарно, что даже не верилось. Мы заходили с ним в бар или закусочную на Сибуя или Синдзюку (почти всегда в какие-то заранее намеченные места), находили девушек, сидящих вдвоем, и заговаривали с ними (мир был переполнен девушками, гуляющими по двое), а потом оставалось только выпить, пойти в мотель и заняться сексом.

Язык у него, конечно, подвешен был отлично. Вроде ничего такоговажного он и не говорил, но стоило ему заговорить, и девушки сразу глупели и очаровывались, напивались допьяна, увлеченные беседой с ним, и оказывались с ним в постели.

К тому же он симпатичный, обходительный, наблюдательный и сообразительный, и женщины от одного его присутствия испытывают удовольствие. И что мне самому было удивительно, я тоже, казалось, становился привлекательным от того, что находился с ним вместе. Когда я говорил что-нибудь с его подначки, девушки точно так же очаровывались и смеялись, точно как когда слушали его самого. Весь секрет был в его мистическом влиянии. Каждый раз я восхищался его дару.

В сравнении с этим ораторские способности Кидзуки были детскими играми. Масштаб был совершенно иной. Однако, будучи под впечатлением от талантов Нагасавы, я тем не менее сильно тосковал по Кидзуки. Заново осознавал я, каким благородным человеком был Кидзуки. Свои нехитрые таланты он приберегал специально для нас с Наоко.

В отличие от него, Нагасава распространял свои подавляющие чары на всех вокруг, точно играя в какую-то игру. Обычно казалось, что на самом деле он вовсе не стремится переспать с девушкой, сидящей перед ним. Для него это была не более чем просто игра.

Самому мне не очень по душе было спать с девушками, которых я и знать не знал. Конечно, это было удобным способом удовлетворения половых потребностей, и вообще приятно было обниматься и соприкасаться с девушками телами.

Неприятно было расставание на следующее утро. Открываешь глаза, а рядом спит, посапывая, незнакомая девчонка, комната пахнет перегаром, кровать, освещение, шторы — все окрашено в вульгарные цвета дешевого мотеля, голова в тумане от похмелья. Потом девушка просыпается, начинает собирать по комнате предметы нижнего белья. Натягивая колготки, произносит: «Слышь, мы вчера предохранялись? А то у меня критические дни сейчас.» Потом перед зеркалом накрашивается и наклеивает искусственные ресницы, бормоча, как у нее болит голова и как плохо ложится косметика.

Я от этого был не в восторге. До утра поэтому оставаться не хотелось, но убалтывать девчонок, думая, как бы успеть к закрытию дверей общежития к двенадцати часам, было невозможно (физически это нереально), так что приходилось отпрашиваться заранее на ночь. Тогда приходилось оставаться там до утра, а потом возвращаться в общежитие, чувствуя к самому себе презрение и разочарование. Глаза от солнца болят нещадно, во рту сухо, голова как чужая.

Переспав так с девчонками раза три или четыре, я поинтересовался у Нагасавы, не противно ли ему этим заниматься после семидесяти с лишним раз подряд.

— То, что тебе это кажется противным, лишь подтверждает, что ты нормальный человек, так и должно быть. От того, что с незнакомыми бабами спишь, ничего ровным счетом не приобретаешь. Устаешь, сам себе противен становишься. У меня та же ерунда.

— Чего же ты тогда так стараешься?

— Трудно объяснить. Читал у Достоевского про казино? Вот то же самое. В смысле, очень трудно пройти мимо, когда вокруг такие возможности. Понимаешь, о чем я?

— Ну, вроде… — неуверенно сказал я.

— Кончается день. Девчонки выходят на улицу, слоняются там-сям, пьют. Они ищут чего-то, а я им это «что-то» могу дать. Это же элементарно. Все равно что воды из-под крана попить. Таких завалить можно в шесть секунд, и сами они только этого и ждут. Это и есть возможность. Как ты пройдешь мимо, когда такие возможности под ногами валяются? У тебя есть способности, и тут есть где их проявить, а ты молча мимо пройдешь?

— С мной такого не случалось, так что не знаю даже. Не могу представить, как это на самом деле, — сказал я, усмехнувшись.

— С какой-то стороны тебе, в принципе, даже повезло, — сказал Нагасава.

Причиной того, что Нагасава жил в общежитии, хотя семья у него была не бедная, были его амурные похождения. Его отец четыре года заставлял его жить в общежитии, опасаясь, что тот обязательно загуляет с женщинами, если будет жить в Токио один.

Нагасаву это, впрочем, нисколько не смущало. Он жил так, как ему нравилось, не обращая особого внимания на общежитские правила. Когда появлялось желание, он шел на «охоту» или домой к своей подруге, получив разрешение переночевать вне общежития. Получить разрешение уйти на ночь было делом довольно хлопотным, но для него двери всегда были открыты, а вместе с ним и мне.

У Нагасавы была довольно милая подруга, с которой он встречался еще с того времени, когда только поступил в университет. Это была его ровесница по имени Хацуми, я тоже видел ее пару-тройку раз, и она мне понравилась.

Она не была ослепительно красива, внешностью обладала непритязательной, так что можно было вначале удивиться, как это — подруга Нагасавы и вдруг… Однако стоило с ней пообщаться, и нельзя было ее не полюбить. Такая это была девушка. Спокойная, рассудительная, с чувством юмора, понимающая, одевающаяся всегда стильно и со вкусом.

Она безумно мне нравилась, и я думал, что, будь у меня такая подруга, я не стал бы спать с кем-то на стороне. Она тоже хорошо ко мне относилась и усиленно предлагала познакомить меня с подругой из ее клуба, чтобы встречаться вчетвером, но я не хотел повторять старых ошибок и каждый раз под благовидным предлогом ускользал. Хацуми училась в женском университете, известном тем, что в него поступали дочери первостатейных богачей, и я рассудил, что у меня с такими девицами никакого общения выйти не может.

Она была в курсе того, что Нагасава развлекается с другими девушками, но никогда ни разу не выказала ему неудовольствия поэтому поводу. Она искренне его любила, но тем не менее ничего ему не навязывала.

— Она для меня слишком хороша.

Так говорил сам Нагасава. Так оно и есть, думал я.

Зимой я устроился подработать в маленьком магазине грампластинок. Платили не слишком много, но работа была нетяжелая, хорошо было и то, что работать надо было только три раза в неделю в ночь в свою смену. К тому же еще и пластинки можно было купить подешевле.

На Рождество я купил Наоко пластинку Генри Манцини с песней «Dear Heart», которую та очень любила. Своими руками упаковал и повязал красной ленточкой. Наоко подарила мне собственноручно связанные шерстяные перчатки. На больших пальцах они были чуть коротковатые, но теплые.

— Извини. У меня плохо получается, — сказала смущенно Наоко, покраснев.

— Да нормально. Видишь, подошли, — сказал я, надевая перчатки и показывая ей.

— Можно же в них будет не совать руки в карманы? — сказала она.

В ту зиму Наоко не поехала в Кобе. Я тоже со своей работой перед Новым годом закрутился и в результате остался в Токио. А хоть бы и поехал в Кобе, ничего интересного там не предвиделось, да и встречаться там было не с кем.

Так как на новогодние праздники столовая в студгородке закрылась, я питался дома у Наоко. Вдвоем с ней мы пожарили моти[462] и сварили с ними простенький суп[463].

Январь и февраль 1969 года были наполнены событиями.

В конце января у Штурмовика температура поднялась до сорока, и он слег. В результате сорвалось мое свидание с Наоко. Я ценой больших усилий достал два пригласительных на концерт, и мы с Наоко договорились на него пойти. Оркестр исполнял 4-ю симфонию Брамса, которую она очень любила, и она очень этого ждала.

Однако Штурмовик метался на кровати и выглядел из рук вон плохо, и я не мог его бросить и уйти. А вместо меня за ним остаться ухаживать было некому. Я купил льда, сделал компресс из нескольких виниловых пакетов, вложив их один в другой, и положил ему на лоб, холодным полотенцем вытирал ему пот, каждый час измерял температуру и менял на нем рубашки.

Тем не менее жар весь день не спадал. Однако на следующий день он вскочил и, как ни в чем не бывало, начал делать зарядку. Я измерил ему температуру, было 36.2. Я глазам не верил.

— Ничего не понимаю, сроду никогда так не температурил, — сказал Штурмовик таким тоном, будто я был в этом виноват.

— Но у тебя же был жар, — ответил я, злясь. И показал ему два билета, пропавших благодаря его болезни.

— Но это же пригласительные, так что все нормально, — сказал Штурмовик. Я хотел было выкинуть его радио в окно, но тут у меня в голове заломило, и я заполз обратно в постель и заснул.

В феврале несколько раз шел снег.

В конце февраля я подрался из-за какой-то ерунды. Ударил старшекурсника с моего этажа, а он ударился головой о стену. Сильной травмы, к счастью, не получилось, а Нагасава все хорошо уладил, но меня вызвали к коменданту и сделали выговор, и после этого моя жизнь в общежитии, естественно, осложнилась.

Так закончился один учебный год и началась весна. Я недобрал баллов по нескольким предметам. По остальным результаты тоже были не блестящие. Оценки были все больше «C» да «D», редко «B». Наоко же сдала успешно все предметы и перешла на второй курс. Незаметно время провернулось еще на один круг.

В середине апреля Наоко исполнилось двадцать лет. Мой день рожденья в ноябре, так что она меня, получается, была на семь месяцев старше. Почему-то странное чувство было от того, что ей уже двадцать. Мне казалось, что ей бы больше соответствовал возраст между восемнадцатью и девятнадцатью.

Хорошо было бы, если бы после восемнадцати исполнялось девятнадцать, а после девятнадцати восемнадцать. Однако ей почему-то было уже двадцать. А осенью исполнится двадцать и мне. И только мертвому Кидзуки всегда оставалось семнадцать.

В день рождения Наоко шел дождь. Я сразу после занятий купил поблизости торт и поехал на метро к ней домой. Я сказал ей, что раз все-таки двадцать лет исполнилось, может, надо бы это как-то, мол, отметить. Мне показалось, что на ее месте я бы так и подумал. Перспектива встречать двадцатый день рождения в гордом одиночестве казалась явно не блестящей.

Метро было переполнено, да еще и тряслось нещадно. Поэтому когда я добрался до квариры Наоко, торт напоминал развалины Колизея в Риме. Однако когда мы воткнули в него заготовленные двадцать свечей, зажгли их от спички, задернули шторы и выключили свет, обстановка казалась вполне соответствующей торжеству. Наоко открыла бутылку виски. Мы чуть-чуть выпили и поели торта, потом поужинали на скорую руку.

— Как-то все по-дурацки — раз, и уже двадцать лет. Я совсем не готова к тому, что мне уже двадцать. Такое непонятное ощущение, что меня будто кто-то сзади подгонял нарочно.

— А у меня еще целых семь месяцев в запасе, успею подготовиться, не спеша, — сказал я, рассмеявшись.

— Хорошо тебе, еще только девятнадцать, — сказала она с завистью в голосе.

За ужином я рассказал ей, как Штурмовик купил себе новый свитер. До сих пор у него был только один свитер (оставшийся еще со старшей школы, коричневого цвета), и вот, наконец, их стало два. Новый свитер был симпатичный, красного вперемежку с черным цветов, с вывязанным вручную изображением оленя, и сам свитер был вполне стильным, но стоило ему выйти в нем, как все начинали смеяться. Он, однако, никак не мог понять, отчего они смеются.

— Ватанабэ, у меня что-то н-не так? На лице ничего нет? — спросил он, подсев ко мне в столовой.

— Нет там ничего, все так. Классный, кстати, свитер, — сказал я, с трудом сдерживаясь от смеха.

— Спасибо, — расплылся Штурмовик в счастливой улыбке.

Наоко рада была услышать о нем.

— Хочу с ним встретиться, хоть разочек.

— Нельзя, ты над ним смеяться будешь.

— Что, думаешь, обязательно буду смеяться?

— Да хоть на что спорим. Я его каждый день вижу, и то иногда удержаться не могу.

Поужинав, мы вдвоем прибрали посуду, уселись на полу комнаты и допили виски. Пока я допил из своего стакана, она успела себе долить.

В тот день она на редкость много говорила. Про детство, про школу, про семью. Расказы все были длинными и детальными, точно картины-миниатюры. Я восхищался ее памяти, слушая эти истории.

Но в то же время я постепенно уловил нечто, скрытое в ее повествовании. Что-то странное. Что-то ненатуральное. Все истории были правильными и стройными, но их взаимосвязанность настораживала. История «А» превращалась в историю «Б», вплетенную в какой-то уголок истории «А», потом она же превращалась в историю «В», содержащуюся внутри истории «Б», и так до бесконечности. Конца не предвиделось.

Я сперва какое-то время ей поддакивал, потом и это перестал делать. Я ставил пластинки, а когда они заканчивались, поднимал иглу и менял их. Прослушав все, ставил по новому кругу. Было их всего-то шесть, цикл начинался с битловского «Клуба одиноких сердец Сержанта Пеппера» и заканчивался «Вальсом для дебби» Билла Эванса.

За окном без конца шел дождь. Медленно текло время, Наоко продолжала одна говорить.

Неестественность рассказов Наоко была в том, что она рассказывала их с каким-то напряжением, словно чего-то не договаривая. К этому относились, конечно, вещи, касающиеся Кидзуки, но я чувствовал, что это не все, о чем она избегает говорить.

Были какие-то вещи, о которых она не хотела говорить, но зато болтала без конца о каких-то совершенно маловажных и незначительных обстоятельствах. Я впервые видел, чтобы она так увлеченно о чем-то говорила, и не мешал ей выговориться.

Однако когда на часах стало одиннадцать, я всерьез забеспокоился. Она болтала без перерыва уже больше четырех часов. Я беспокоился о том, успею ли на последний поезд метро, да и к закрытию дверей в общежитии. Улучив момент, я прервал ее рассказ.

— Пойду я потихоньку. А то на метро не успею, — сказал я, глядя на часы.

Но ее уши будто и не услышали моих слов. Или услышали, но смысл до нее не дошел. Она замолчала на секунду, но тут же продолжила свой рассказ.

Я махнул на все рукой, сел поудобней и стал опустошать вторую бутылку виски. В такой ситуации казалось правильным позволить ей говорить, сколько хочется. Метро, вход в общежитие — будь что будет, решил я.

Наоко, однако, продолжала говорить недолго. Когда я очнулся от каких-то своих мыслей, она уже замолчала. Конец ее рассказа повис в воздухе, точно оторвался. Если быть точным, ее рассказ не закончился. Он резко оборвался в каком-то месте. Она пыталась его как-то продолжить, но от него уже ничего не осталось. Что-то повредилось.

Мне показалось, что повредилось оно, возможно, по моей вине. Возможно, мои слова наконец долетели до ее ушей, спустя какое-то время до нее дошел их смысл, и источник той энергии, которая заставляла ее говорить, повредился.

Наоко пустым взглядом смотрела мне в глаза, приоткрыв рот. Она была похожа на машину, которую во время работы отключили от сети. Глаза ее были мутными, точно покрылись непрозрачной пленкой.

— Извини, что не дал договорить. Просто поздно уже, и…

Слеза вытекла из ее глаз, прокатилась по щеке, оставив мокрый след, и с громким звуком упала на конверт пластинки. После первой слезы следующие полились безудержно. Она плакала, уперевшись руками в пол и наклонившись вперед, точно ее тошнило. Я впервые видел, чтобы кто-то плакал так безутешно.

Я тихо протянул руки и положил ей на плечи. Ее плечи мелко тряслись, точно по ним пробегали крошечные волны. Я почти бессознательно привлек ее к себе.

Она беззвучно плакала у меня в руках, мелко дрожа. Моя рубашка увлажнилась от ее слез и горячего дыхания, а потом слегка намокла. Все десять ее пальцев теребили верх моей спины, точно что-то пытались нащупать.

Я левой рукой погладил ее прямые податливые волосы. Я долго ждал так, когда она прекратит плакать. Но она не переставала.

Этой ночью я переспал с ней. Не знаю, правильно это было или нет. Даже сейчас, спустя почти двадцать лет, все равно не знаю. И думаю, что не узнаю никогда.

Но тогда ничего другого не оставалось. Эмоции рвались из нее наружу и приводили ее в смятение, и я хотел, чтобы эти эмоции утихли.

Я погасил свет, медленно и осторожно снял с нее одежду и разделся сам. И обнял ее. Ночь была теплая и дождливая, и нам было не холодно, хоть мы и были обнажены.

Ничего не говоря, мы с Наоко гладили друг друга в темноте. Я прильнул к ее губам и двумя руками нежно сжал ее груди. Она сжала рукой мой отвердевший член. Внизу у нее было влажно и горячо и звало меня.

Но когда я вошел в нее, это причинило ей сильную боль. Я спросил, первый ли это у нее раз, Наоко кивнула. Я был слегка ошарашен. Я ведь всегда считал, что Наоко спала с Кидзуки. Я ввел свой член глубоко в нее и долго лежал так в обнимку с ней, не двигаясь. Когда ей стало легче, я стал осторожно двигаться и спустя долгое время кончил. В конце она обняла меня крепко-крепко и застонала. Это был самый страстный стон, какой издает женщина, когда кончает, из всех, что я до этого слышал.

Когда все закончилось, я спросил ее, почему она не спала с Кидзуки. Не надо было ее об этом спрашивать, она отняла руки от моего тела и опять начала беззвучно плакать. Я вытащил из шкафа в стене одеяло и уложил ее. А сам закурил, глядя на льющий без конца апрельский дождь.

Утром погода прояснилась. Наоко спала спиной ко мне. Может, она так и не заснула вовсе. Спала она или нет, но губы ее забыли все слова, а тело было неподвижно, точно окаменело. Я несколько раз пытался с ней заговорить, но она не отвечала и не шевелилась. Какое-то время я смотрел на ее обнаженное, как и вся она, плечо, потом сдался и решил вставать.

На полу комнаты валялись со вчерашнего дня конверты пластинок, стаканы, бутылки из-под виски, пепельницы. На столике стояли остатки помятого торта, примерно половина. Было такое чувство, точно время там остановилось и не двигалось. Я прибрал все с пола и опрокинул в себя пару стаканов воды из-под крана.

На письменном столе лежали словарь и таблица спряжения французских глаголов. На стене перед столом висел календарь. Календарь был чистый. Ни особых надписей, ни пометок на нем не было.

Я подобрал валявшуюся на полу одежду и оделся. Рубашка на груди все еще была прохладной и влажной. Поднеся ее поближе к лицу, я почувствовал запах Наоко. Я взял лист бумаги с ее стола и написал, что хотел бы спокойно поговорить с ней, когда она успокоится, поэтому прошу позвонить мне на днях, поздравляю с днем рожденья. Потом еще разок взглянул на ее плечо, вышел из квартиры и тихонько закрыл за собой дверь.

Прошла неделя, но звонка все не было. Телефон в квартире Наоко не отвечал, поэтому в воскресенье я с утра поехал к ней на Кокубундзи. Но ее там не было, даже табличка с двери исчезла. На окнах были наглухо закрыты даже наружные ставни. Я спросил управляющего, тот ответил, что она уже три дня как переехала. «Куда? Даже не знаю», сказал управляющий.

Я вернулся в общежитие и написал длинное письмо ей домой в Кобе. Я подумал, что, куда бы она не переехала, это письмо к ней обязательно попадет.

Я откровенно написал ей о своих чувствах. О том, что я многого еще толком не понимаю, искренне стараюсь понять, но для этого должно пройти время. И что сам я не представляю, где я окажусь, когда это время пройдет. Поэтому обещать я Наоко ничего не могу, требовать от нее чего-то тоже права не имею. Во-первых, знаем мы друг о друге слишком мало. Но если Наоко даст мне время, мы можем друг о друге узнать побольше. Как бы там ни было, хочу с Наоко встретиться еще разок и спокойно поговорить. С тех пор, как не стало Кидзуки, мне некому стало откровенно рассказать, что у меня на душе, думаю, что то же самое произошло и с Наоко. Я думаю, не нуждались ли мы друг в друге больше, чем нам самим казалось? Вот почему пришлось нам проделать длинный окольный путь, а в каком-то смысле даже заблудиться. Вероятно, мне не следовало так жить. Но разве был у меня другой выход? Ту близость и теплоту, что испытал я по отношению к Наоко, я не испытывал до того еще ни разу. Жду ответа. Какой бы ни был ответ, непременно жду — такое содержание было у письма, которое я написал ей.

Но ответ не пришел.

Из тела моего что-то выпало, ничто не стало взамен, осталась на его месте одна лишь пустота. Из-за этого тело было неестественно легким, звуки лишь пропадали в пустоте.

В будни я на порядок прилежнее, чем прежде, ходил в университет и слушал лекции. Лекции были скучными, с одногруппниками я ни о чем не разговаривал, а больше заняться было нечем. Я садился один на самый передний ряд и слушал лекции, ни с кем не говоря. Ел я в одиночку, курить решил бросить.

В конце мая началась студенческая забастовка. Они орали что-то насчет «разгромить университет». Что ж, думал я, громите, раз надо. Разнесите на кусочки и растопчите в пыль. Я и глазом не моргну. Мне от этого только легче станет, а дальше сам как-нибудь постараюсь. А будет помощь нужна, могу и подсобить. Давайте же, уничтожьте его.

Университет закрылся, лекции прекратились, и я стал подрабатывать в трансагенстве. Работа была тяжелее, чем я ожидал, и поначалу тело болело так, что утром тяжело было вставать, но оплата зато была хорошей, а будучи занятым работой, можно было не прислушиваться к пустоте в теле.

Пять дней в неделю я работал днем в трансагенстве, а три дня ночью в магазине грампластинок. А когда я ночью не работал, читал в комнате книги, попивая виски. Штурмовик спиртного в рот не брал и потому к запаху был очень чувствителен. Когда я пил виски, лежа на кровати, он сказал мне, что из-за скверного запаха невозможно учиться, и не мог бы я пить в другом месте.

— Сам туда иди, — сказал я.

— Не, ну в общаге же пить нельзя, п-п-правила же есть, — выдвинул он довод.

— Сам иди, — повторил я в ответ.

Он больше ничего не говорил, но я почувствовал укол совести, пошел на крышу и допил виски один.

В июне я написал Наоко еще одно письмо и опять отправил его по ее адресу в Кобе. Содержание было примерно то же, что и у предыдущего. В конце письма я приписал, что ждать ответа тяжело, и мне хотелось бы хотя бы знать, обидел ли я Наоко или нет.

Опустив письмо в почтовый ящик, я почувствовал, как пустота в моем теле словно бы увеличилась еще больше.

В июне я пару раз ходил в город с Нагасавой и спал с девчонками. Оба раза все было элементарно. Одна из них, когда мы пришли в мотель и я стал ее раздевать на кровати, начала отчаянно сопротивляться, но когда мне это надоело, и я начал читать книгу, лежа на кровати, через некоторое время полезла ко мне сама. Другая после того, как мы позанимались сексом, захотела все обо мне узнать.

Спрашивала меня, сколько у меня женщин было, откуда я, в каком универе учусь, какую музыку слушаю, читал ли когда-нибудь книги Дадзаи Осаму, куда бы хотел съездить за границу, не думаю ли, что у меня соски крупнее, чем у других, короче, все подряд.

Я отвечал ей, как мог, потом заснул. А когда проснулся, она сказала, что хочет со мной позавтракать вместе. Я вместе с ней пошел в кафе и съел невкусный тост с невкусным яйцом и выпил невкусный кофе, которые были в утреннем меню.

Все это время она мне задавала вопросы. Кем работает отец, как учился в школе, когда день рожденья, пробовал ли есть лягушек. У меня начала болеть голова, и после завтрака я сказал, что мне пора потихоньку на работу.

— Ну че, может, встретимся еще? — настаивала она, неудовлетворенная.

— Жизнь большая, как-нибудь еще встретимся, — ответил я и ушел.

А оставшись один, задумался над опостылевшим уже вопросом: «Да чем это я вообще занимаюсь?» Подумалось, что сейчас не время для таких развлечений. Но и не делать этого я не мог. Тело мое изголодалось и жаждало женщины. Находясь вместе с этими девицами, я все равно не мог без конца не вспоминать Наоко.

Я вспоминал обнаженное тело Наоко, смутно белеющее в темноте, ее вздох, звук дождя. И чем больше я это вспоминал, тем сильнее чувствовался голод в моем теле. Я один залезал на крышу, пил виски и думал, куда же мне надо идти.

В начале июля от Наоко пришло письмо. Письмо было недлинное.

«Извини, что ответ пишу поздно. Но постарайся понять. Много времени ушло, пока смогла что-то написать. Да и это письмо переписываю уже раз десятый. Для меня письма писать — это каторга.

Напишу сразу о самом главном. Решила взять академический на год, так как по-другому тогда не могла. Написала «тогда», хотя думаю, что вряд ли вернусь в университет вообще. Академка ведь нужна всегда только для формальности.

Может быть, тебя мои слова удивили, но я об этом думала уже давно. Несколько раз решала рассказать об этом, но никак не могла себя заставить все начать говорить. Боялась говорить об этом.

Не думай о пустом. Если что-то случается или, наоборот, не случается, мне кажется, что в конечном итоге оно все предопределено заранее. Может быть, тебя заденут эти слова. Тогда прости меня.

Я хочу тебе сказать, чтобы ты не считал себя виноватым из-за меня. Поверь, это все только на моей совести. Весь этот год с небольшим я откладывала это на потом, думаю, что и тебе этим доставила немало мучений. И это, наверное, мой предел.

Съехав с квартиры на Кокубундзи, я вернулась домой в Кобе и некоторое время ходила на лечение в больницу. Доктор сказал, что в Киото в горах есть подходящая лечебница для меня, и я думаю ненадолго поехать туда. Это не больница в полном смысле слова, но оздоровительное учреждение гораздо более свободного типа.

Подробности напишу при случае в следующий раз. Сейчас пока еще тяжело писать. Сейчас мне крайне необходимо успокоить нервы в каком-нибудь тихом, изолированном от внешнего мира месте.

Я со своей стороны благодарна тебе за то, что ты в течение года был рядом со мной. Можешь в это поверить. Ты ничем меня не обидел. Это я сама себя обидела. Я так считаю.

Сейчас я пока не готова встретиться с тобой. Не имею в виду, что не хочу с тобой встречаться, а еще не готова. Если пойму, что уже готова, сразу тебе напишу. думаю, что тогда мы сможем получше узнать друг друга. Как ты сам сказал, нам друг о друге еще надо узнать побольше. До свиданья.»

Несколько сот раз я перечитывал это письмо заново. И каждый раз, когда я его перечитывал, нестерпимая тоска охватывала меня. Совсем такая же тоска, как тогда, когда Наоко смотрела, не отрываясь, мне в глаза.

Это щемящее чувство я не мог никуда ни унести, ни спрятать. Оно было точно ветер, обдувающий мое тело, не имеющий ни формы, ни веса. Я даже не мог задержать его на своем теле. Образы проплывали передо мной. Слова, которые они мне говорили, совершенно не были слышны моему уху.

Субботние вечера я, как и прежде, проводил, сидя в кресле в лобби. Телефонного звонка я не ожидал, но больше заняться было нечем. Я всегда включал по телевизору прямой репортаж с бейсбольного матча и делал вид, что смотрю. Я делил обширное пространство, разделяющее меня и телевизор, пополам, эту половинку тоже делил пополам. Так я делил и делил без конца, пока в конце концов не получался участочек, уместившийся бы у меня в руке.

В десять часов я выключал телевизор и возвращался к себе в комнату. И ложился спать.

Во второй половине месяца Штурмовик подарил мне светлячка.

Светлячок сидел в банке из-под растворимого кофе. В банке было немного листьев и воды, а в крышке было пробито несколько маленьких дырочек для воздуха. Было еще светло, и выглядел он как простой речной жук, но Штурмовик утверждал, что это настоящий светлячок.

Он сказал, что в светлячках разбирается хорошо, а у меня не было ни причин, ни оснований в это не верить. Ну, светлячок. Был светлячок какой-то как будто сонный, и хоть и пытался все время взобраться по скользкой стеклянной стенке, но каждый раз поскальзывался и падал вниз.

— На территории нашел.

— Здесь, на территории? — спросил я, изумленный.

— А что, тут поблизости в гостиницах ведь, как лето наступает, светлячков выпускают, чтобы клиентов привлечь. Вот его оттуда сюда и занесло, — сказал он, даже не оглядываясь, запихивая одежду и конспекты в черный чемодан.

Вот уже несколько недель, как наступили летние каникулы, и в общежитии остались только немногие вроде нас. Меня в Кобе особо не тянуло, и я продолжал работать, а у него была практика. Впрочем, после практики он собирался ехать домой. Дом Штурмовика был в Яманаси.

— Его, это самое, девушкам дарить хорошо. Обязательно понравится, — сказал он.

— Спасибо, — сказал я.

День закончился, и своей опустошенностью общежитие напоминало брошенный замок. Спустился флаг, и в окнах столовой погас свет. Из-за того, что студентов стало мало, в столовой включали только половину ламп. Всед за этим неназойливо распространился вечерний запах. Запах сливочного пюре.

Я взял банку из-под растворимого кофе и поднялся на крышу. На крыше не было ни души. Лишь чья-то рубашка, которую хозяин забыл снять, висела на бельевой веревке, трепыхаясь на закатном ветру, как какая-то пустая шелуха.

По лестнице в углу крыши я взобрался на водонапорную вышку. Круглый распределительный бак, вобравший в себя тепло за день, до сих пор был теплым. Когда я присел на тесном пятачке, прислонившись к перилам, перед глазами у меня повисла белая слегка ущербная луна.

Справа виднелись огни Синдзюку, слева — огни Икебукуро. Огни автомобильных фар перетекали из улицы в улицу, сливаясь в сплошные потоки. Над улицами витал, точно облако, бархатистый гул, образованный из слияния звуков самого разного происхождения.

На дне банки тускло светился светлячок. Но свечение его было слишком тусклым. Последний раз до этого я видел светлячка очень давно, и в моих воспоминаниях светлячки светились в летней ночи куда ярче и ясней. Я и знал-то о светлячках до сих пор только то, что они испускают такой яркий пламенный свет.

Я подумал, что светлячок, возможно, ослаб и умирает. Я несколько раз встряхнул банку, ухватив ее за горлышко. Светлячок на миг взлетел, стукаясь о стенки банки. Но свечение оставалось таким же тусклым.

Я попробовал вспомнить, когда же я видел светлячка в последний раз. И где это было?.. Я помнил эту картину. Но ни места, ни времени вспомнить не мог.

В темноте ночи слышался звук текущей воды. Тут был и старый кирпичный шлюз. Такой, с ручкой, которую надо крутить, чтобы открыть или закрыть шлюз. Речка была небольшая. Маленькая речка, вся укрытая прибрежными водорослями.

Вокруг было темно, хоть глаз выколи, и стоило погасить карманный фонарик, и у себя под ногами ничего нельзя было разглядеть. А над запрудой у шлюза летало несколько сотен светлячков. Их мерцающее свечение отражалось в воде, точно полыхающие языки пламени.

Я закрыл глаза и ненадолго погрузился в темноту этого воспоминания. Отчетливо слышалось дуновение ветра. Ветер был не такой сильный, но пробегая по моему телу, оставлял на нем явственный след. Когда я открыл глаза, темнота летней ночи чуть сгустилась.

Я открыл крышку банки, вытащил оттуда светлячка и посадил его на край водонапорной вышки, выступающий сантиметра на три. Светлячок, похоже, не понимал своего положения. Он обошел, запинаясь, вокруг болта, потоптался лапками по ворсистым, как пластырь для опухолей, пятнам краски. Некоторое время он полз вправо, потом вернулся налево, точно понял, что ему не туда. Потом какое-то время сидел неподвижно, взобравшись на головку болта. Он совсем не шевелился, точно испустил дух.

Я наблюдал за светлячком, прислонившись к перилам. И я, и светлячок долго сидели на месте, не шевелясь. Ветер обдувал нас. В темноте шуршали друг о друга бесчисленные листья вяза.

Я долго-долго ждал.

Взлетел светлячок спустя много времени. Он раскрыл крылья, точно внезапно вспомнив что-то, и в следующий момент уже перелетел через перила и поплыл во мраке ночи. Полоска его свечения некоторое время висела на месте, точно наблюдая, как ее подхватывает ветер, а затем улетела на восток.

И после того, как светлячок скрылся из вида, след его огонька долго-долго оставался во мне. Этот слабенький неяркий огонек метался и метался во мраке под закрытыми веками моих глаз, точно чья-то потерянная душа.

Я несколько раз протягивал руку вглубь этого мрака. Мои пальцы ни на что не натыкались. Этот крошечный огонек постоянно был на расстоянии протянутой руки от меня.

Глава 4

Нежный теплый поцелуй
Во время летних каникул в университете потребовали вмешательства военизированных частей, и военные разрушили баррикады и арестовали всех оборонявших их студентов.

Из ряда вон выходящим событием это назвать было нельзя, так как такая же ситуация была во всех вузах. Не то что разгрома, но и никаких изменений с университетом не произошло. В университет были вложены огромные капиталы, и с какой бы стати было университету-тяжеловесу покорно дать себя разгромить из-за того, что студенты, видите ли, устроили беспорядки?

Да и у тех, кто окружил университет баррикадами, громить университет на самом деле в мыслях не было. Они всего лишь желали изменить расстановку сил в университетской структуре, а мне лично было безразлично, в чьих руках руководство. Поэтому огорчаться из-за поражения студенческой забастовки у меня причин не было.

В сентябре я шел в университет думая, что найду развалины, но университет был цел и невредим. И книги в библиотеке стояли на местах, и здание студотдела было нетронуто. Чем они тут вообще занимались, презрительно подумал я.

Студенческая забастовка была свернута, и первыми, кто вышел на вновь начавшиеся под прикрытием военизированных частей лекции, были зачинщики и руководители забастовки. Как ни в чем не бывало, они являлись в аудитории, слушали лекции и отвечали на вопросы, когда их спрашивали. Это было весьма странно. Ведь решение о начале забастовки оставалось в силе, и никто о ее прекращении не объявлял.

Просто университет привлек военных и разрушил баррикады, а забастовка по идее продолжалась. Разве не они выступали громче всех, когда выносилось решение о забастовке, и разве не они бранили и порицали студентов, выступавших против забастовки (или выражающих сомнение)? Я подошел к ним и спросил, почему они не продолжают забастовку, а ходят на лекции. Они не смогли ответить. Им нечего было сказать в ответ. И это те, кто кричал, что разгромит университет, думал я, и презрение мое не знало границ. Эти жалкие людишки то грозно выступали, то жалко прятались, смотря откуда дул ветер.

Ты видишь, Кидзуки, какой это дурацкий мир, думал я. Вот такие людишки прилежно набирают баллы в университетах и строят жалкое общество.

Я решил какое-то время ходить на лекции, но не отвечать во время проверки посещаемости, когда называют мое имя. Я понимал, что толку от этого все равно нет, но иначе мне становилось так противно, что сил не было терпеть.

Из-за этого я, однако, еще более изолировался от остальной группы. От того, что я молчал, когда называли мое имя, в аудитории атмосфера становилась натянутой и неловкой. Никто со мной не заговаривал, я тем более не заговаривал ни с кем.

На второй неделе сентября я пришел к выводу, что университетское образование — полная бессмыслица. И я решил считать обучение в университете тренировкой на выносливость. Все равно, брось я сейчас университет и начни самостоятельную жизнь, заняться мне особо было нечем. Поэтому я каждый день посещал лекции, вел конспекты, а в свободное время шел в библиотеку читать книги или изучать материалы занятий.

(Наступила вторая неделя сентября, а Штурмовик все не возвращался. Это было не просто странно, а все равно как если бы небо с землей поменялись местами. Не могло такого быть, чтобы в университет начались занятия, а Штурмовик их пропускал.

Его стол, радио — все покрылось слоем пыли. На полке стояли пластиковый стакан с зубной щеткой, банка для чая, аэрозоль от насекомых… Все было в сохранности на местах.

Пока Штурмовика не было, я делал уборку в комнате. За прожитый год я привык к чистоте в комнате, и в отсутствие Штурмовика мне ничего не оставалось, как поддерживать чистоту самому.

Каждый день я подметал пол в комнате, раз в четыре дня протирал окно, раз в неделю выносил одеяло на просушку. Я ожидал, что Штурмовик похвалит меня, когда вернется: «Ну даешь, Ватанабэ! Как это ты так? Вот это чистота.»

Но он не вернулся. Как-то раз я вернулся с занятий, и обнаружил, что не только он не вернулся, но и вещи его все исчезли. даже табличка с его именем исчезла с двери, осталась только моя. Я пошел к коменданту и спросил, что с ним случилось.

«Выехал он из общежития, — коротко ответил комендант. — Поживешь пока один.»

Я спросил, что вообще произошло, но комендант ничего мне больше не сказал. Это был примитивного типа человек, получавший безграничное удовольствие от того, что заведовал делами единолично, и посторонним он ничего не докладывал.

На стене какое-то время висела фотография снежных гор, но потом я снял и ее и взамен повесил фото Джима Моррисона и Майлза Дэйвиса, так что комната немного стала похожа на мою собственную.

На заработанные деньги я купил маленький проигрыватель. По ночам я в одиночку пил и слушал пластинки. Иногда вспоминался Штурмовик, но тем не менее одному жить было приятно.

(В понедельник в десять часов была лекция по «Истории драмы II» об Эврипиде, и закончилась она в пол-двенадцатого. После лекции я пошел в маленький ресторан в десяти минутах ходьбы от университета и съел омлет с салатом.

Ресторан этот, удаленный от богатых кварталов, был подороже, чем студенческая столовая, внутри было тихо и спокойно, и можно было заказать довольно вкусный омлет. Обслуги было три человека, угрюмая супружеская парочка и подрабатывающая там девушка. Когда я присел один у окна перекусить, вошла стайка студентов. Были они ярко одеты, и было их двое юношей и две девушки. Они сели за столик у входа и долго разглядывали меню, изучая содержание, а потом один из них суммировал заказы и сообщил их девушке-работнице.

Тут я заметил, что одна студентка то и дело украдкой смотрит в мою сторону. Это была девушка с очень короткой стрижкой в темных солнцезащитных очках, одетая в белое хлопчатобумажное платье. Мне ее лицо было совершенно незнакомо, и я спокойно продолжал трапезу, как вдруг она встала с места и подошла ко мне. Она оперлась одной рукой о край стола и назвала меня по имени.

— Ватанабэ, да?

Я поднял глаза и еще раз вгляделся в ее лицо. Но сколько я ни смотрел, лицо ее мне было незнакомо. Внешность ее бросалась в глаза, и девушку такого типа я бы обязательно узнал, если бы видел где-то ранее. да и не так много кто в университете знал мое имя.

— Можно присесть на минуту? Или ты тут ждешь кого-то?

Я в растерянности помотал головой.

— Да нет, садись.

Она со скрипом отодвинула стул и села напротив меня, взглянула сквозь очки на меня, потом перевела взгляд на мою тарелку.

— Выглядит вкусно.

— Да, вкусно. Омлет с грибами и салат с горошком.

— Ух ты, в следующий раз надо будет попробовать. Сегодня уже другое заказала, — сказала она.

— А что заказала?

— Запеканку с макаронами.

— Запеканка с макаронами тоже ничего. А мы встречались где-то? что-то никак не припомню…

— Эврипид, — коротко ответила она.

— Электра. «О нет, и боги не слушают слова несчастного», только что же лекция закончилась.

Я взглянул ей в лицо. Она сняла очки, и я, наконец, ее узнал. Первокурсница, я видел ее на занятиях по «Истории драмы II». Просто прическа была совсем другая, так что сразу не смог узнать.

— Так у тебя же до летних каникул волосы длинные были, вот досюда. — сказал я, показав рукой сантиметров на десять ниже.

— Ну да, летом химию сделала. Но очень уж безобразно получилось. Я вообще думала, умру. Будто водоросли к волосам налипли, как у утопленницы. думала умру, мучилась-мучилась, потом постриглась коротко. Но ничего, зато не мешают.

Говоря это, она приглаживала короткие, сантиметра по четыре или пять, волосы. Потом посмотрела на меня и улыбнулась.

— Да совсем неплохо получилось, — сказал я, поедая омлет. — Ну-ка, голову поверни.

Она повернула голову вбок и замерла так секунд на пять.

— Ух ты, по-моему, здорово идет! Явно форма у головы красивая, уши симпатичные.

— Да, я тоже так думаю. Постриглась, а потом смотрю, вроде ничего. Но мальчишки никто так не говорят. То говорят, на первоклассницу похожа, то из концлагеря сбежала. Почему мальчишкам только длинные волосы у девочек нравятся? Фашисты настоящие. Противно аж. Почему мальчишки считают, что девочки с длинными волосами обязательно утонченные, отзывчивые, женственные? да я вреднющих девочек с длинными волосами человек двести пятьдесят знаю.

— А мне твоя прическа нравится, — сказал я.

На самом деле это не было ложью. С длинным волосом, как я припоминал, она была совершенно заурядной симпатичной девушкой. Но та, что сидела передо мной сейчас, источала свежую жизненную энергию, точно только что появившийся на свет весной детеныш какого-то животного.

Глаза ее весело бегают, смеются, сердятся, возмущаются, размышляют, точно отдельные живые существа. Я так давно не видел такого одушевленного лица, что какое-то время восхищенно его разглядывал.

— Ты правда так считаешь?

Я кивнул, поедая салат. Она опять надела свои очки и посмотрела сквозь них в мое лицо.

— Слышь, а ты не врешь?

— Нет, я вообще стараюсь быть честным.

— Хм, — хмыкнула она.

— А зачем очки такие темные носишь?

— Да волосы как обрезала, чего-то не хватает. Какая-то незащищенность, будто голой в толпу людей попала, вот и ношу очки.

— Да? — сказал я. И доел остатки омлета. Она с неподдельным интересом наблюдала, как я ем.

— Тебе туда не надо? — сказал я, показывая на ее компанию.

— Да успеется. Как еду принесут, пойду. Неважно. Я тебе есть-то не мешаю?

— Да какое там, я уже, тем более, все съел, — сказал я.

Поскольку за свой столик уходить она не собиралась, я заказал кофе. Хозяйка унесла тарелки и взамен оставила сахар и сливки.

— А почему ты не отозвался на лекции, когда отмечали? Ты же Ватанабэ? Ватанабэ Тору, правильно?

— Да, правильно.

— Так почему ты не отозвался?

— Да настроения сегодня не было.

Она опять сняла свои очки, положила их на стол и уставилась на меня, точно на клетку с диковинным животным.

— Настроения сегодня не было, — повторила она. — Знаешь, ты разговариваешь, прямо как Гемфри Богарт (Humphrey Bogart). Насмешливо, с достоинством.

— Ну ты скажешь тоже. Я человек простой. Каких много.

Хозяйка принесла кофе и поставила передо мной. Я потихоньку пил его, не кладя ни сахар, ни сливки.

— Во, ни сахар, ни сливки не кладешь?

— Да я просто сладкое не люблю… А ты что подумала? — терпеливо объяснял я ей.

— А где так загорел?

— В походы ходил, недели по две на ногах. Туда-сюда. С рюкзаком и спальником. Вот и загорел.

— А куда ходил?

— В Канадзаве обошел весь полуостров Ното. До Ниигаты ходил.

— Один?

— Ну да… Кое-где, бывало, правда, кто-то пристраивался вместе.

— А романов не было? Познакомился, там, с девушкой где-нибудь по дороге, и все такое.

— Роман? — удивился я. —Слушай, ты что, вообще не соображаешь, что ли? Какие романы, когда ходишь с одним спальным мешком, борода вот такая?

— И всегда так один в походы и ходишь?

— Ну да.

— Любишь быть один? — сказала она, подперев рукой подбородок. — Путешествовать в одиночку, есть в одиночку, на лекциях сидеть в одиночку.

— Один быть никто не любит. Просто насильно никого с собой общаться не заставляю. От этого одни разочарования.

Она прикусила дужку очков и низким голосом произнесла:

— «Никто не любит одиночества. Просто я не люблю разочарований.» Будешь мемуары писать, так и напиши. — сказала она.

— Спасибо.

— Зеленый цвет тебе нравится?

— Это ты к чему?

— Потому что на тебе водолазка зеленая.

— Не так чтобы люблю. Какая разница, какой цвет?

— Не так чтобы люблю. Какая разница, какой цвет? — повторила она за мной вслед и спросила. — Мне нравится, когда так говорят. Как будто стену белят свежей известкой. Тебе так говорил кто-нибудь?

— Не-а.

— Меня Мидори[464] зовут. Но зеленый цвет мне совсем не идет. Странно, да? Как-то чересчур, не кажется? Как заклятие какое-то. А старшую сестру зовут Момоко[465]. Смешно, да?

— И как, идет ей розовый цвет?

— Знаешь, очень идет. Как будто родилась, чтобы в розовом ходить. Вот ведь несправедливо как.

На ее стол принесли еду, и юноша в индийской клетчатой рубахе позвал ее: «Мидори! Еда пришла.» Она махнула ему рукой, мол, поняла.

— Ватанабэ, а ты конспект ведешь? По «Истории драмы II»?

— Конечно.

— А можешь одолжить? Я пару лекций пропустила, а в группе не знаю никого…

— Конечно, могу.

Я вытащил из портфеля тетрадь, проверил, не было ли в ней чего лишнего, и протянул Мидори.

— Спасибо. А ты послезавтра в универ придешь?

— Угу.

— Тогда, может, придешь сюда к двенадцати? Я тебе конспект отдам, и заодно пообедаем вместе. У тебя ведь несварений не случается, если ешь не один?

— Да ладно тебе… Но не стоит за это взамен ничего такого. Подумаешь, конспект одолжил.

— Ничего. Я люблю благодарить. Не забудешь, может, запишешь лучше?

— Да чего бы я забывал? Послезавтра, в двенадцать часов, встречаемся здесь.

— Со стороны ее столика донеслось: «Мидори, иди быстрей, остывает все». Она не прореагировала.

— А ты всегда так разговаривал?

— Ну да, вроде. Не обращал внимания вообще-то, — ответил я. Я действительно впервые слышал от кого-то, что у меня какая-то особая манера говорить.

Она о чем-то задумалась, потом улыбнулась и ушла за свой столик.

Когда я проходил мимо ее столика, она помахала мне рукой. Остальные трое глянули на меня лишь мельком.

В среду, хотя было уже условленных двенадцать часов, Мидори в ресторане видно не было. Я хотел попить пива, пока она не придет, но в ресторане стало людно, и мне пришлось сделать заказ и поесть.

Я закончил есть в 12:35, но Мидори все не было.

Я заплатил за обед, вышел наружу, сел на каменных ступенях небольшого синтоистского храма напротив ресторана и до часа дня прождал ее, пока выветривались остатки пива, но и тогда она не пришла. Я махнул рукой и пошел в библиотеку. Затем к двум часам пошел на лекцию по немецкому языку.

После лекции я пошел в студотдел, взял журнал посещаемости и в группе «Истории драмы II» поискал ее имя. К счастью, с именем Мидори был только один человек — Кобаяси Мидори. Затем я порылся в картотеке со списками студентов, нашел среди поступивших в 1969 году Кобаяси Мидори и записал ее адрес и телефон. Адрес принадлежал частному дому в районе Тоёсима. Я зашел в будку телефона-автомата и медленно набрал ее номер.

— Алло, книжный магазин Кобаяси слушает, — ответил мужской голос. Я смутился, услышав слово «книжный магазин».

— Извините пожалуйста, я Мидори ищу…

— А Мидори сейчас нет.

— Она на занятиях?

— В больницу, вроде, пошла… А ваше имя как?

Я не стал представляться, просто поблагодарил и повесил трубку. В больницу? Травму получила или заболела и в больницу пошла? Но в голосе у мужчины не чувствовалось беспокойства такого рода. «В больницу, вроде, пошла…» Это было сказано так, точно больница была частью ее жизни. Таким тоном можно было сказать, что она пошла в магазин рыбы купить.

Я попробовал разобраться в своих мыслях на этот счет, но мне это наскучило, и я бросил думать, вернулся в общежитие и дочитал, лежа на кровати, книгу Джозефа Конрада «Lord Jim», одолженную у Нагасавы. Затем отнес ему книгу.

Нагасава как раз собирался пойти поесть, и мы вместе пошли ужинать.

— Как экзамены в министерство? — спросил я. Второй этап высших экзаменов Министерства иностранных дел был в августе.

Нагасава равнодушно ответил:

— Нормально. Тут-то и со средними результатами проходишь. Что дискуссия, что собеседование, везде так. Это то же самое, что баб снимать.

— Короче, просто было, значит. А результаты когда?

— В начале октября. Если пройду, с меня крутой банкет.

— А какие он вообще, этот второй тур мидовских высших экзаменов? Их только такие, как ты, ходят сдавать?

— Какое там! В основном лохи всякие. Если не лохи, то извращенцы. Процентов девяносто пять из тех, кто лезет в чиновники, это отбросы. Это я тебе честно говорю. Они даже читать нормально не могут.

— А ты тогда почему хочешь в МИД?

— Есть причины, — сказал он, — типа, за границей, там, поработать. Но самая главная причина, хочу свои способности проверить. Представь государство. докуда я в этой громадной чиновничьей структуре смогу подняться, насколько сил хватит, вот что хочу испытать, понял?

— Прямо как игра какая-то.

— Ну да, что-то вроде игры. Я к власти, к деньгам не стремлюсь. Вот честно, я может, и настырный, но к таким вещам у меня, что удивительно, стремления нет. Такой я человек, ни аппетитов, ни страстей, что называется. Одно лишь любопытство. да еще хочется просто испытать свои силы в большом могучем мире.

— Ну а идеалы, ничего такого, выходит, нет?

— Нет, конечно, — продолжал он говорить, — в жизни они не нужны. Все, что нужно, это размах, вот и все.

— Но ведь сколько угодно людей без этого в жизни обходятся.

— Тебя не устраивает, как я живу?

— Да при чем тут это?.. Какие могут быть «устраивает» или «не устраивает»? Ну ты сам прикинь. Я в Токийский университет поступить не могу, каждую день спать с любой, кто мне нравится, не могу, и языкастым меня не назовешь. Уважать меня некому, подруги у меня нет, выпущусь со своей гуманитарной кафедры второразрядного частного универа, и все равно никаких перспектив, о чем я могу говорить?

— Так ты что, завидуешь мне, что ли?

— Нет, не завидую… Я к себе такому привык. да и честно сказать, что Токийский университет, что МИд мне до лампочки. Единственное, чему завидую, что подруга у тебя такая есть, как Хацуми.

Он некоторое время ел молча.

— Знаешь, Ватанабэ, — сказал он, закончив есть, — у меня такое чувство, что закончишь ты свой универ, и лет через десять или через двадцать мы с тобой обязательно встретимся. И что-то нас будет связывать.

— Разговор у нас, прямо как по Диккенсу, — засмеялся я.

— В натуре… Но меня предчувствия не подводят, — сказал он и тоже засмеялся.

После ужина мы пошли в закусочную по соседству выпить чего-нибудь. И пили там до девяти часов.

— И все-таки, в этой своей вот такой жизни чем ты руководствуешься в своих поступках?

— Да ты смеяться будешь.

— Да чего бы я смеялся?

— Тем, что джентльменом надо быть, вот чем!

Я не засмеялся, но со стула чуть не упал.

— В смысле, джентльменом? Типа леди и джентльмены, ты про это?

— Да, вот таким джентльменом.

— А что значит, быть джентльменом? Если определение есть какое-то, может, объяснишь?

— Быть джентльменом — значит делать не то, что хочется, а то, что нужно.

— Из всех людей, кого я встречал, ты самый особенный.

— А ты из всех людей, кого я встречал, самый настоящий человек, — сказал он.

За выпивку заплатил я.

(И в следующий понедельник на лекции по «Истории драмы II» Кобаяси Мидори не появилась. Я убедился, что она не явилась, осмотрев аудиторию, сел, как всегда, в переднем ряду и стал писать письмо Наоко, пока не пришел преподаватель. Я написал о походе, в который ходил летом. Куда ходил, сколько прошел, кого встретил.

«Я по ночам думаю о тебе. Потеряв возможность встречаться с тобой, я осознал, как ты мне нужна. Занятия в университете раздражают своей бестолковостью, но я прилежно посещаю их и занимаюсь в целях самовоспитания. С тех пор, как ты исчезла, все кажется пустым. Хочу разок встретиться с тобой и спокойно поговорить. Если можно, хотел бы съездить в лечебницу, в которую ты поехала, и хоть пару часов с тобой повидаться, возможно ли это? Хочу погулять, шагая рядом с тобой, как раньше. Понимаю, что это, наверное, тяжело, но очень прошу черкнуть хоть пару строк в ответ.»

Закончив писать, я аккуратно сложил четыре листа письма, сунул их в приготовленный конверт и написал на нем адрес Наоко.

Вскоре вошел низкорослый преподаватель с беспокойным лицом, проверил посещаемость и вытер лоб платком.

Он опирался на стариковскую клюку, словно у него были слабые ноги. Лекции по «Истории драмы II» были не сказать чтобы интересными, но по-своему содержательными, и слушать их было можно.

«Все так же жарко», — сказал он и начал рассказывать о роли «бога из машины» (Deus ex machina) в драмах Эврипида. Еще он рассказывал, как отличаются боги у Эврипида от богов Эсхилла или Софокла.

Минут пятнадцать спустя дверь аудитории отворилась, и вошла Мидори. На ней были темно-синяя куртка от спортивного костюма и кремовые джинсы, и она была в тех же противосолнечных очках.

Она улыбнулась преподавателю, как бы извиняясь за опоздание, и села рядом со мной. Она вынула из спортивной сумки мой конспект и протянула мне. В него была вложена записка со словами: «Извини, что в среду так получилось. Ты обиделся?»

Где-то в середине лекции, когда преподаватель чертил на доске устройство сцены в древнегреческом театре, дверь опять открылась, и вошли два студента в широкополых летних шляпах набекрень. Были они в точности как парочка из комедийной программы. Один был высокий и бледнолицый, второй низкого роста с круглым черным усатым лицом, и усы ему совсем не шли.

Тот, что повыше, нес пачку агитационных листовок. Тот, что пониже, подошел к преподавателю и сказал, что вторую половину лекции они просят уступить им, так как намерены посвятить ее дискуссии, и что мир сейчас охвачен более важными проблемами, чем греческие трагедии.

Это была не просьба, а простое оповещение. Преподаватель сказал, что он не считает, что в мире на данный момент есть проблемы серьезнее греческих трагедий, но поскольку говорить им что-то бесполезно, то пусть поступают, как им хочется. Затем спустился вниз, взявшись за угол кафедры, и ушел из аудитории, подволакивая ногу, опираясь на клюку.

Пока высокий раздавал листовки, круглолицый залез на кафедру и произнес речь. В листовках специфическим упрощенным стилем, использовавшимся для краткого изложения сути идеологических учений, было написано: «Стереть в порошок очковтирательские выборы ректора», «Объединить все силы в новой общеуниверситетской студенческой забастовке», «Повернуть вспять курс Японская империя = союз производства и науки».

Идеи выдвигались блестящие, особых возражений к содержанию тоже не было, но текст был неубедительным. Ни доверия он не внушал, ни увлечь ничем не мог. Речь круглолицего тоже была слеплена откуда-то. Все та же старая песня. Та же мелодия, слова чуть другие. Мне подумалось, что истинным их врагом, похоже, было не правительство страны, а нехватка воображения.

«Пошли отсюда», сказала Мидори.

Я согласился, и мы с Мидори встали и направились к выходу из аудитории. Круглолицый что-то мне сказал, я не расслышал, что. Мидори сказала ему: «Пока!», и помахала ручкой.

— Так мы теперь контрреволюционные элементы? — сказала мне Мидори, когда мы вышли из аудитории. — Если революция победит, мы с тобой на одном телеграфном столбе будем рядышком висеть?

— Прежде, чем нас повесят, если это так срочно, надо пообедать, — весело ответил я.

— Точно, я хочу тебя в одно место сводить, далековато, правда. Со временем как?

— Нормально. Следующая лекция в два часа, так что время есть. Раз уж все равно вырвались.

Мидори довезла меня на автобусе до Ёцуя. Место, куда она меня хотела отвести, была столовая в мрачноватом переулке за Ёцуя.

Мы сели за стол, и не успели сказать ни слова, как перед нами возникли красные деревянные прямоугольные коробки с комплектами еды согласно ежедневно меняющемуся меню и чашки с бульоном. Столовая явно стоила того, чтобы специально ехать сюда на автобусе.

— Вкусно!

— Ага. А еще очень дешево. Я поэтому еще когда в школе училась, сюда иногда обедать приходила. Моя школа тут поблизости. У нас в школе так строго было, что мы тайком сюда есть ходили. А узнали бы, что мы не в школе питаемся, тут же на второй год бы оставили.

Без очков Мидори казалась какой-то сонной по сравнению с прошлым разом. Она теребила тоненький серебряный браслет на левой руке и то и дело потирала мизинцем глаза.

— Спать хочешь? — спросил я.

— Немного. Не выспалась. Вчера дел много было, — сказала она. — Ты извини, что в тот раз так вышло. Очень важное дело появилось, никак не смогла вырваться. да еще с утра, ни с того, ни с сего… Вот и не получилось. думала в тот ресторан позвонить, да не могла вспомнить даже, как он называется, а твой домашний телефон я не знаю. Ты долго ждал?

— Да ничего. У меня времени всегда вагон.

— Так много свободного времени?

— Так много, что с удовольствием с тобой бы поделился, чтобы ты выспалась.

— Она улыбнулась, подперев подбородок рукой, посмотрела мне в лицо.

— Ты такой заботливый.

— Да дело не в заботе, просто время девать некуда, — сказал я. — Слушай, а я ведь в тот день тебе домой звонил, кто-то другой трубку взял и сказал, что ты в больницу пошла, случилось что-то?

— Ко мне домой? А откуда ты мой номер знаешь?

— В студотделе справки навел. Это же любой может.

Она понимающе кивнула пару раз и опять затеребила браслет.

— Ясно. Мне такое и в голову не приходило. Так ведь и твой телефон можно было узнать, наверное… Я про больницу тебе в другой раз расскажу, ладно? Я сейчас не хочу об этом. Извини.

— Да ладно, это я не в свое дело суюсь тут.

— И вовсе нет. Просто я сейчас замучилась очень. Замучилась, как обезьяна под дождем.

— Пошла бы домой, поспала, — предложил я.

— Нет, не хочу еще спать. Пошли, походим? — сказала Мидори, наблюдая за выражением моего лица.

Мидори привела меня к школе для девочек, в которую она ходила в старших классах, находящейся в нескольких минутах ходьбы от станции Ёцуя.

Проходя мимо станции Ёцуя, я вдруг вспомнил свои бесконечные прогулки с Наоко.

Если подумать, отсюда все и начиналось. Я подумал, что моя жизнь ведь сложилась бы совсем иначе, не столкнись я совершенно случайно тогда с Наоко на центральной линии метро. И тут же поправился, что пусть бы мы и не встретились тогда, в результате все могло бы кончиться тем же. Встретились мы с Наоко, наверное, потому что должны были встретиться тогда, а не встретились бы в тот день, все равно столкнулись бы где-то еще. доказательств тому не было, но такое у меня было чувство.

Мы с Мидори сели на скамейку и посмотрели на здание школы, в которую она ходила.

Здание было обвито лозой дикого винограда, а на краю крыши отдыхали от полета голуби. Здание было старое и весьма колоритное. Во дворе рос огромный вяз, а рядом с ним в небо поднимался белый дым, и в и в лучах еще по-летнему светившего солнца дым казался еще более рассеянным.

— Знаешь, что это за дым, Ватанабэ? — вдруг спросила Мидори.

— Не знаю.

— Это женские прокладки сжигают.

— Кхм, — только и вырвалось у меня. Больше ничего на ум не приходило.

— Прокладки, тампоны, — улыбалась Мидори. — Школа же для девочек, все эти дела в туалете в урну бросают. А дворник их собирает и сжигает в печке. Вот от этого такой дым.

— Печальная история, как послушаешь.

— Ага, я тоже, когда смотрела из окна в классе на этот дым, всегда об этом думала. Что это печально. У нас в школе, если средние и старшие классы вместе сложить, где-то тысяча человек училось. У некоторых девочек месячных еще нет, поэтому, считай, где-то девятьсот, из них у одной пятой месячные, выходит где-то сто восемьдесят. Получается, что в день сто восемьдесят человек выбрасывает прокладки в урну, так?

— Ну, где-то так, я вообще-то считать не очень люблю.

— Но это же целая куча! Сто восемьдесят человек же! Представляешь, что будет, если это все собрать и сжечь?

— Да вообще-то не могу вообразить.

Ну как я мог это представить? Некоторое время мы вдвоем смотрели на этот белый дым.

— Честно говоря, не хотела в эту школу ходить, — сказала Мидори, качая головой. — Я в простую государственную школу хотела. Куда самые простые люди ходят. Хотела веселого беззаботного детства. Но из-за тщеславия моих папы с мамой пришлось поступить сюда. Так ведь бывает, если в начальной школе учишься хорошо? Учитель говорит: «С такой успеваемостью она не может не поступить». Вот я и поступила. Шесть лет проходила, но без охоты совершенно. Шесть лет только и думала, как бы поскорей ее закончить. Мне даже грамоту дали, за то что опозданий и прогулов не было. Хотя так мне эта школа не нравилась. А знаешь, почему?

— Не знаю.

— Потому что не любила школу смертельно. Поэтому назло ни дня не прогуливала. Не хотела проигрывать. Боялась, что стоит раз проиграть, и все, потом покатишься по наклонной. даже когда температура была 39 градусов, чуть не ползком в школу шла. Учитель говорил: «Мидори, ты не заболела?», а я врала, что все нормально, и терпела. Мне потом грамоту за отсутствие прогулов и словарь французского языка подарили. Я поэтому в универе немецкий выбрала. Чтоб я ихними подарками пользовалась, подумала, да ни за что! Это чушь бы какая-то получилась.

— А что именно тебе в школе так не нравилось?

— А ты школу любил?

— Не то чтобы любил, не то чтобы не любил. Я в совсем обычную государственную школу ходил и особо не задумывался об этом.

— В этой школе, — сказала Мидори, почесывая глаз мизинцем, — избранные учатся. Тысяча девочек из хороших семей с хорошими оценками. Короче говоря, дочки богачей. Иначе не сможешь учиться. Плата за учебу дорогая, постоянно всякие пожертвования собирают, когда на экскурсию едем, гостиницу в Киото целиком снимаем, на банкеты ходим, где еду подают на лакированных деревянных подносах в виде столиков, раз в год в гостинице Окура на занятия по застольному этикету идем… Короче, не шуточки. Из ста шестидесяти человек моего потока я одна жила в районе Тоёсима. Я как-то весь список просмотрела. Интересно было, кто где живет. Я обалдела. 3-я улица района Тиёда, Мотоадзабу в районе Минато, Дэнъэнтёфу в районе Оота, Сейдзо в районе Сэтагая… Сплошь одни такие места. Была одна только девочка по имени Касива, которая жила в префектуре Тиба, мы с ней дружили. Хорошая была девочка. Она мне говорит: «Поехали ко мне в гости? далековато, правда». Я ей: «Ладно, поехали». Я чуть не упала. Один сад осматривать пришлось минут пятнадцать. Шикарный такой сад, а в нем две собаки размером с легковую машину куски говядины пожирают. И эта девочка в классе комплексовала из-за того, что жила в Тиба! девочка, которую до школы на «Мерседесе» подвозили, если она боялась опоздать. Машина была с личным водителем, а водитель носил шляпу и белые перчатки, как тот шофер из «The Green Hornet» (1939, в главной роли Gordon Jones). А она считала, что ей есть, чего стесняться. даже не верится, да? Ну скажи, может ты в такое поверить?

Я помотал головой.

— Из такого места, как Китаоцука в районе Тоёсима, во всей школе, кроме меня, было никого не найти. да еще в графе «Занятие родителей» написано: «Управление книжным магазином». В классе мне все поэтому завидовали. Книги, мол, могу читать, сколько влезет, какие хочу. Вот дураки. Они все представляли какой-нибудь огромный книжный супермаркет типа «Кинокуния». Они, наверное, только такой книжный магазин и могут себе представить. В действительности же жальче зрелища не придумаешь. Магазин Кобаяси, несчастный магазин Кобаяси! Откроешь скрипучую дверь, и перед тобой в ряд стоят журналы всех мастей. Лучше всего продаются женские журналы, к которым прилагаются описания восьмидесяти восьми новых приемов секса, с картинками и комментариями. домохозяйки, живущие по соседству, покупают их и изучают, сидя за кухонным столом, а когда возвращаются мужья, немедленно испытывают на практике. Вот уж достойное зрелище. И чем только живут замужние женщины? А еще комиксы, тоже хорошо уходят. «Magazine», «Sunday», «Jump»… Ну и, конечно, еженедельники. В общем, почти одни журналы. Есть и кое-что из художественной литературы, но одна ерунда. Кроме мистики, приключений и бытовых романов никто ведь ничего не покупает. Ну и кое-что из полезных советов: «Правила игры в шашки», «Бонсаи», «Проведение свадебных церемоний», «Что нужно знать о сексе», «Как бросить курить» и тому подобное. А еще у нас в магазине канцтовары продаются. Рядом с кассой разложены ручки, карандаши, тетради. Вот и все. Ни «Войны и мира», ни «Сексуального человека» (Оэ Кэндзабуро), ни «Над пропастью во ржи». Вот что такое книжный магазин Кобаяси. Чему тут завидовать? Вот тебе завидно?

— Представляю эту картину, как наяву.

— Вот такой магазин. В округе все к нам ходят книги покупать, мы и доставку делаем, и постоянных покупателей много, так что мы вчетвером живем безбедно. И долгов нет. Можно двоих дочерей в университет отдать. Но это и все, сверх того каких-то особых возможностей у нашей семьи нет. Поэтому незачем было меня в такую школу отдавать. От этого только тоскливо делалось. Как в школе какие-то пожертвования собирают, родители ворчат, как идем куда-то есть, всегда боишься, что пойдем в дорогое место, и денег может не хватить. Беспросветность какая-то. А у тебя семья богатая?

— У меня? Мой отец самый заурядный служащий фирмы. Не особо богатый и не особо бедный. Отправить ребенка учиться в Токио ему, пожалуй, было довольно непросто, но ребенок я единственный, так что с этим особых проблем нет. денег мне шлют немного. Приходится подрабатывать. Совершенно заурядная семья. Есть небольшой клочок земли, есть Toyota Corolla.

— А где ты работаешь?

— Три раза в неделю работаю в ночную смену в магазине грампластинок на Синдзюку. Просто сижу и смотрю за магазином.

— Хм, — сказала Мидори, — а я считала, что ты из тех, кому не приходилось о деньгах волноваться. С виду почему-то так показалось.

— Особо страдать не приходилось. Просто денег имею не так много. Большинство людей в мире так живут.

— В школе, где я училась, большинство людей были богатыми, — сказала она и подняла обе руки с колен ладонями кверху, — вот в чем вся проблема.

— Так любуйся теперь на остальной мир, сколько влезет.

— Как ты думаешь, в чем главное преимущество у богатых?

— Не знаю, в чем?

— Они могут сказать, что у них денег нет. Вот, например, я предложила однокласснице что-нибудь сделать. Тогда она может мне сказать: «Сейчас не могу, у меня денег нет». А если наоборот, то я так сказать никак не могу. Если я скажу, что у меня нет денег, это ведь значит, что у меня правда их нет. Только на посмешище себя выставлю. Это все равно как если красивая девушка скажет: «Я сегодня плохо накрашена, так что никуда идти не хочу». Если некрасивая девушка так скажет, все над ней только смеяться будут. Вот в таком мире я жила. до прошлого года, шесть лет подряд.

— Со временем забудется.

— Поскорей хочу забыть. Я когда в университет поступила, мне настолько легче стало. Там столько обычных людей.

Она слегка улыбнулась уголками рта и пригладила короткие волосы ладонью.

— А ты подрабатываешь где-нибудь?

— Да, комментарии к картам пишу. Карты когда покупаешь, к ним же прилагаются такие типа памфлеты? Ну, где про город написано, какое там население, какие есть достопримечательности. В этом месте есть такие-то туристические маршруты, есть такие-то легенды, растут такие-то цветы, живут такие-то птицы. Это совсем просто. Посидишь денек в библиотеке на Хибия, и можешь хоть целую книгу написать. А если знаешь маленький секрет, то работы будет, сколько угодно.

— Это что за секрет такой?

— А такой, что надо написать чуть-чуть чего-нибудь такого, чего никто другой бы не написал. Тогда в фирме заказчик подумает: «А она неплохо пишет». Некоторые прямо в восторг приходят. Не обязательно это должно быть что-то существенное. Пусть даже что-то очень простое. Ну например, если вставить эпизод вроде такого: «для постройки плотины здесь было затоплено одно селение, но перелетные птицы до сих пор помнят о нем, и когда приходит весна, можно наблюдать картину того, как птицы без конца кружат над озером», это всем нравится. Ну как, поэтично и романтично, да? Обычно ребята, которые этим подрабатывают, о таких вещах не задумываются. Так что я, можно сказать, неплохой заработок имею. Благодаря составлению таких текстов.

— А как тебе удается выискивать такие эпизоды?

— Ну так, — сказала Мидори, слегка качнув головой, — если ты хочешь их найти, то как-нибудь найдешь, а если ничего и не находится, то берешь и выдумываешь его сам, лишь бы ничего не пострадало.

— Верно, — восхищенно сказал я.

— Peace! — крикнула Мидори.

Она захотела послушать про мое общежитие. Я, как всегда в таких случаях, рассказал ей про церемонию поднятия флага и про утреннюю гимнастику Штурмовика. Во время рассказа о Штурмовике Мидори держалась за живот от смеха. Штурмовик, похоже, способен был развеселить всех на свете. Мидори заинтересовалась нашим общежитием и сказала, что хотела бы там разок побывать.

— Да ничего там интересного нет. Просто несколько сот мужиков, которые пьют и онанируют в своих комнатах.

— Что, и ты тоже?

— Нет такого человека, который бы этим не занимался, — объяснял я ей. — Как у женщин месячные, так мужчины мастурбацией занимаются. Кто угодно, все.

— А у кого подруга есть, тоже? Ну, с которой сексом можно заниматься?

— Да дело не в этом. Вот взять того кадра из соседней комнаты, который в Кейо учится, так он онанирует, а потом идет на свидание. Так, говорит, надежнее.

— Мне этого не понять, наверное. Я ведь все-таки все время в школе для девочек училась.

— Ну да, и в приложениях к женским журналам об этом не пишут.

— Точно, — засмеялась она. — Ватанабэ, а ты в это воскресенье свободен? Время есть?

— Я в любое воскресенье свободен. К шести, правда, на работу надо.

— Тогда, может, приедешь ко мне в гости? В книжный магазин Кобаяси. Магазин, наверное, будет закрыт, но мне до вечера надо за домом смотреть. По телефону кто-нибудь может позвонить. Ну как, пообедаешь со мной? Я сама готовлю.

— С удовольствием, — согласился я.

Она вырвала лист из тетради и подробно нарисовала, как добраться до ее дома. Затем достала ручку с красными чернилами и обозначила на плане свой дом большой буквой «Х».

— Не захочешь, узнаешь. Там вывеска весит «Книжный магазин Кобаяси». Где-нибудь к двенадцати сможешь приехать? Я обед приготовлю.

Я поблагодарил ее и спрятал карту в карман. Затем сказал, что уже пойду потихоньку в университет на двухчасовую лекцию по немецкому языку. Ей тоже надо было куда-то ехать, и она села на метро на станции Ёцуя.

Утром в воскресенье я встал в девять часов, побрился, постирал и вывесил белье сушиться на крыше. Погода была отличная. Пахло осенью. Стайки красных стрекоз носились над территорией, и местная детвора носилась за ними с сачками. Ветра не было, и флаг безвольно свисал с флагштока вниз.

Я надел свежевыглаженную рубашку и пошел из общежития в сторону станции метро. Окрестности студенческого городка были в воскресенье пустынными, точно вымерли, и большая часть лавок была закрыта.

Каждый звук на улице слышался отчетливее, чем обычно, и разносился по всей округе. Женщина переходила, стуча деревянными гэта, асфальтовую дорожку, дети выставили в ряд пустые консервные банки у стены депо и кидались в них камнями.

Одна цветочная лавка была открыта, и я купил там несколько нарциссов. Было несколько странно покупать нарциссы осенью, но мне они всегда нравились.

В вагоне метро в это воскресное утро я обнаружил лишь компанию трех старушек. Когда я зашел в вагон, они осмотрели мое лицо и нарциссы в моей руке. Одна из старушек улыбнулась, посмотрев мне в лицо. Я тоже улыбнулся, сел на самое дальнее место и стал смотреть на бегущие за окном старые дома. Поезд мчался, каждый раз чуть не задевая стреху проносящегося мимо дома.

На веранде какого-то дома стояло несколько горшков с рассадой помидоров, а рядом с ними грелась на солнце здоровенная черная кошка. Бросился в глаза также ребенок, пускавший мыльные пузыри во дворе дома. Откуда-то донеслась песня Исида Аюмы. Откуда-то послышался запах соуса керри.

Поезд несся сам по себе, протискиваясь по этим кажущимся родными улочкам. На одной из станций вошло несколько пассажиров. Старушки оживленно болтали о чем-то, наклонившись друг к другу, ни на что не обращая внимания.

Я сошел на станции Оцука и зашагал по неприметной улочке, как было нарисовано в плане. Выстроившиеся в ряд лавочки казались все на одно лицо. Здания лавочек были старыми и казалось, что внутри них темно. Надписи на некоторых вывесках почти стерлись.

Глядя на тип и возраст построек, было понятно, что этот район не подвергся бомбардировке во время войны. Потому, видно, и стояли эти дома нетронутыми. Некоторые дома были, конечно, отстроены заново, почти все постройки были расширены или носили следы ремонта, но выглядело это зачастую еще непригляднее, чем полностью обветшалые старые дома. Чувствовалось, что живут здесь в основном люди, переехавшие в пригород, спасаясь от подальше от переполненных машинами улиц, грязного воздуха, невыносимого шума и непомерно высокой квартплаты, оставив после себя дешевые дома и квартиры да лавочки, которые не получилось переместить за следом, да еще те, кто издавна жил в этом месте из поколения в поколение. От выхлопных газов автомобилей все было как в тумане.

Пройдя так минут десять, я свернул направо от бензоколонки на небольшой торговый ряд, примерно в середине которого показалась вывеска «Книжный магазин Кобаяси».

Магазин был, конечно, не слишком большой, но и не такой крохотный, каким я его представлял после рассказа Мидори. Обычный книжный магазин, как любой из тех, что есть на любой улице. В такую же книжную лавку я бегал в детстве покупать детские журналы, не в силах дождаться появления новых выпусков. Остановившись перед магазином Кобаяси, я почувствовал тоску по прошлому. Такой магазин есть на любой улице, куда ни пойдешь.

Железные шторы на окнах магазина были опущены, на шторе была приклеена надпись: «Shuukan Bunshun» (еженедельник «Литературная весна»), новый выпуск каждый четверг». до двенадцати оставалось еще пятнадцать минут. Я попробовал убить время, слоняясь по торговому ряду с нарциссами в руке, но мне это быстро наскучило, и я нажал кнопку звонка сбоку от шторы и стал ждать ответа, отступив назад на пару шагов.

Я прождал секунд пятнадцать, но ответа не было. Я колебался, позвонить еще раз или не стоит, когда сверку донесся звук отодвигаемой створки окна. Мидори высунула голову наружу и помахала рукой.

— Поднимай штору и заходи, — крикнула она.

— Ничего, что я рано? — крикнул я в ответ.

— Ничего-ничего! Поднимайся на второй этаж. Я сейчас отойти не могу.

И окно опять с шумом затворилось.

Я с жутким шумом приподнял штору примерно на метр, протиснулся под ней внутрь и опустил ее обратно. Внутри лавки была кромешная тьма. Я споткнулся о стопку журналов, перевязанных веревкой, подготовленную для возврата, и чуть не растянулся на полу, кое-как прошел по помещению, снял туфли и наощупь пробрался наверх.

В доме было темно. Там, куда я поднялся по ступенькам, была обстановка как в гостевой, с простеньким набором мягкой мебели. Комната была небольшая, из окна в нее проникал тусклый свет, как в каком-то польском фильме десятилетней давности. Слева была то ли рабочий склад, то ли кладовая. Я с осторожностью поднялся по крутой лестнице справа от гостевой, и показался второй этаж. На втором этаже было несравненно светлее, чем внизу, и я облегченно вздохнул.

— Иди сюда, — послышался откуда-то голос Мидори.

Комната справа от лестницы было что-то вроде столовой, внутри нее была кухня. Сам дом был старый, но интерьер на кухне, похоже, недавно обновили, и раковина, краны, посудный шкаф — все блестело, как новенькое. Там Мидори что-то готовила. В кастрюле что-то бурлило, чувствовался запах жареной рыбы.

В холодильнике пиво есть, посиди там, выпей, если хочешь, — сказала Мидори, взглянув в мою сторону.

Я достал из холодильника банку пива, сел за стол и начал пить. Пиво было холодное, точно его держали там несколько месяцев. На столе была маленькая пепельница, газеты, бутылка соевого соуса. Еще там лежала бумага и ручка, на бумаге были записаны номера телефонов и столбики цифр, похожие на записи о сделанных покупках.

— Еще минут десять, и будет готово, подождешь там? Сможешь подождать?

— Смогу, конечно.

— Ну тогда подожди пока, чтобы аппетит получше был. Тут тебе наесться хватит.

Попивая холодное пиво, я смотрел на обращенную ко мне спиной Мидори, поглощенную процессом готовки.

Сноровисто и проворно перемещаясь по кухне, она готовила блюда четыре сразу. Одной рукой пробует что-то из кипящей кастрюли, другой что-то нарезает на доске, потом одной рукой достает что-то из холодильника, другой моет в раковине использованную посудину.

Глядя на нее сзади, невольно вспоминалось выступление какого-нибудь музыканта из Индии. Тут в колокольчик позвонит, здесь по доске стукнет, там по кости буйвола ударит. движения ее были стремительными и экономными, во всем чувствовался расчет. Я восхищенно за всем этим наблюдал.

— Может, помочь чего? — спросил было я.

— Да нет, я привыкла все одна делать, — улыбнулась она мне, отвлекшись на секунду.

Она была в синих джинсах в обтяжку и голубой майке. На спине была нарисована большая эмблема фирмы «Apple Record» в виде яблока. Сзади было заметно, какие удивительно узкие у нее бедра. Точно пропустили по какой-то причине тот период, когда должны были раздаться вширь в процессе роста. Поэтому сзади она гораздо больше смахивала на мальчишку, чем обычная девушка в узких джинсах.

Яркие лучи солнца, проникающие через окно над раковиной, обрамляли ее силуэт тонкой каймой.

— Не стоило ради меня такой банкет закатывать.

— Да какой там банкет, — отвечала она, не оборачиваясь. — Вчера времени не было, ничего толком купить не успела, так, готовлю, что получится, из того, что в холодильнике есть. Так что ничего особенного, правда. да и люблю я гостей принимать, это у нас семейное. У нас в семье, как правило, почему-то ужасно любят гостей принимать. Прямо болезнь какая-то. И не сказать, что настолько душевнее всех, и не славимся мы этим. Но как кто в гости придет, все дела бросаем и за ним ухаживаем. Мы все в семье такие. Уж не знаю, хорошо это или плохо. Потому у нас и спиртного полный дом, хотя папа и не пьет почти. Знаешь, почему? Чтобы гостей встречать. Так что пиво пей, сколько хочешь.

— Спасибо.

Тут до меня дошло, что нарциссы я оставил внизу. Положил рядом, когда разувался, и забыл про них, когда поднимался. Я опять спустился вниз, нашел в кромешной тьме букет из десяти нарциссов и поднялся с ними наверх. Она достала из кладовки стеклянный бокал и поставила в него нарциссы.

— Обожаю нарциссы, — сказала Мидори. — Я когда-то в старших классах на празднике пела «Семь нарциссов». Знаешь эту песню, «Семь нарциссов»?

— Знаю, еще бы не знать.

— Я в фолк-группе раньше была, на гитаре играла.

Она разложила еду по тарелкам, напевая «Семь нарциссов».

Обед был приготовлен великолепно и мастерски, полностью затмив мое воображение. На стол были выставлены полные тарелки с заправленной уксусом сырой рыбой, прозрачным бульоном, яичным супом, соленой макрелью и солеными баклажанами домашнего посола, супом из корней кувшинки с соевым соусом, кашей с грибами, мелко нарезанной маринованной редькой, посыпанной солью с кунжутом. Все было приправлено в меру, на кансайский манер.

— Как вкусно! — восхитился я.

— Ну как, Ватанабэ? Скажи честно, не ожидал, что я хорошо готовлю?

— Ну как… — неуверенно начал я.

— Ты ведь из Кансая, любишь, наверное, когда все вот так приправлено?

— Так ты специально для меня по-кансайски приготовила?

— Да ну, кто же до таких мелочей старается, когда готовит? Мы дома всегда так едим.

— Так у тебя родители из Кансая?

— Нет, папина семья из этих мест, а мама из Фукусима. У нас в родне никого из Кансая нет, сколько ни ищи. У нас все из Токио да севера Канто.

— Что-то не пойму, а как же вы тогда так чисто по-кансайски все готовите? Кто научил?

— Длинная история, — сказала она, кушая яичный суп. — Наша мама терпеть не могла по дому что-то делать, поэтому вообще готовить не умела. К тому, как видишь, у нас магазин свой. Поэтому частенько нас или в столовую какую-нибудь есть водила, или пирожки какие-нибудь в мясной лавке покупала вместо обеда, когда ей типа некогда была. Я это с детства ненавидела. Ну просто до смерти ненавидела. Приготовит, бывает, керри тройную порцию за раз, и каждый день его едим… И вот как-то раз, в средней школе дело было, в третьем классе, я решила, что готовить буду всегда сама, как положено. Поехала в «Кинокуния» на Синдзюку, купила кулинарную книгу, которая больше всех понравилась, и всему, что там было, научилась. Как нож и разделочную доску выбирать, как ножи точить, как с рыбой обращаться, как филе рыбное нарезать, все-все. А тот, кто книгу написал, был из Кансая, вот так и получилось, что я все по-кансайски теперь готовлю.

— Так ты это все по книге делать научилась? — пораженно спросил я.

— Я потом еще денег накопила и на настоящие банкеты ходила. Оттуда много позаимствовала. Я все быстро схватываю. Кроме того, правда, где логически мыслить надо и все такое.

— Это никто тебя специально не учил, и ты так готовишь, ну ты и молодец!

— Я правда так старалась, — сказала она и даже вздохнула. — Короче, в семье у нас в готовке никто ничего не понимал и не интересовался. Хочешь хороший нож купить или кастрюлю, а деньги у кого взять? Хватит того, что есть, говорят. Не понимают ничего. Как ножом с таким тупым концом рыбу потрошить? Но скажешь им, а они: «Чего там эту рыбу потрошить?» И все. Пришлось карманные деньги откладывать и самой все покупать: ножи, кастрюли, котлы. Представляешь? Пятнадцатилетняя девчонка копит карманные деньги, как ненормальная, чтобы котлы покупать, точильные камни, сковородки. У моих подруг денег полные карманы, так они на них себе платья красивые покупают, туфли. Несправедливо, да?

Я кивнул, расправляясь с супом из корней кувшинки.

— В первом классе старшей школы я очень хотела прибор для жарки яиц купить. Такая вытянутая тонкая медная штука, чтобы яйца в ней жарить для яичного супа. Так я ее на деньги купила, на которые новый лифчик хотела купить. Ну и намучилась тогда! Три месяца в одном лифчике ходить пришлось. Представляешь? Вечером постираю, высушу кое-как, утром опять в нем иду. Иногда он просохнуть не успевал, так это такая трагедия. В мире хуже ничего нет, чем в мокром лифчике ходить. Особенно как подумаешь, что это из-за прибора, которым яичный суп готовят.

— Да уж наверное, могу представить. — кивнул я, смеясь.

— Поэтому, когда мама умерла, хоть и нехорошо так говорить, даже обрадовалась. Можно стало денег тратить, сколько надо, покупать, что захочешь, и теперь у меня посуды навалом. Папа ведь совсем не контролирует, как мы деньги тратим.

— А когда твоя мама умерла?

— Два года назад, — коротко ответила она. — Рак, опухоль в мозгу. Полтора года в больнице пролежала, мучилась много, а потом вся будто лекарствами пропиталась, так и умерла, как под наркозом. Что тут сказать, хуже смерти не придумаешь. И она мучается, и вокруг все страдают. В доме поэтому ни копейки не было. Уколы надо делать по двадцать тысяч иен каждый, ухаживать кто-то за мамой должен, вот так оно и получалось. Мне школу пропускать пришлось, чтобы за мамой ухаживать, в общем, кошмар. да еще…

Она начала было что-то говорить, но на полуслове замолчала, точно передумала, положила палочки для еды на стол и вздохнула.

— Разговор какой-то грустный получился ни с того, ни с сего. И чего я об этом заговорила?

— Ты про мокрый лифчик начала.

— Вот это тот самый суп и есть. Всю душу в него вложила. — сказала она проникновенно.

Я доел свою порцию и почувствовал, что объелся. Она ела не особо много. «Пока готовишь, уже от этого сытым становишься», сказала она и отодвинула тарелку первой.

Когда мы закончили есть, она убрала посуду и вытерла стол. Потом принесла откуда-то пачку «Мальборо», вынула из нее одну сигарету, прикурила от спички. Она взяла в руки бокал с нарциссами и рассматривала их какое-то время.

— По-моему, и так неплохо. В вазу можно и не переставлять. Кажется, будто у реки поблизости нарвала и в первый попавшийся стакан поставила.

— У реки перед станцией Оцука нарвала, — сказал я.

Она рассмеялась.

— Ты какой-то непонятный. То ли шутишь, то ли серьезно говоришь.

Она докурила сигарету где-то до половины, подперев рукой подбородок, затем с усилием раздавила окурок в пепельнице. Потом стала тереть пальцами глаза, точно в них попал дым.

— Девушка должна сигарету поизящнее тушить, — заговорил я. — А то прямо некультурно как-то. Не надо ее силой гасить, берешь и тушишь потихонечку, с краешку начиная. Не надо ее так давить. А то как-то слишком получается. И никогда не надо из носа дым выпускать. И нормальные девушки, когда с парнем вдвоем обедают, про то, как три месяца в одном лифчике ходили, не рассказывают.

— А я вот такая, — сказала она, потирая переносицу. — Не получается у меня курить, как надо. Иногда балуюсь просто, а привыкнуть не могу. Еще что скажешь?

— Девушки «Мальборо» не курят.

— Какая разница? Какие не кури, одна и та же гадость.

Она покрутила твердую пачку «Мальборо» в руках.

— С прошлого месяца курить стала. Честно говоря, не то что сильно курить хотелось, просто из любопытства.

— А что вдруг решилась?

Она сложила руки на столе и на минуту задумалась.

— Ну как что… А ты куришь?

— В июне бросил.

— Почему?

— Да надоело.Кончились ночью сигареты, например, и мучаешься потом, и все такое. Вот и бросил. Не особо люблю от чего-то вот так зависеть.

— Вот с виду и не скажешь, а ты, оказывается, на вещи так серьезно смотришь, да?

— Не знаю, может и так. Потому, может, и люди ко мне особо не тянутся, из-за характера такого. Всегда такой был.

— Это потому, что кажется, что тебе все равно, что ты кому-то не нравишься. Некоторые, может быть, тебя и не любят поэтому, — сказала она неуверенно, подперев подбородок рукой. — А вот мне нравится с тобой говорить, и как ты говоришь по-особому. Вот как сейчас: «Не особо люблю от чего-то зависеть».

Я помог ей помыть посуду. Стоя рядом с ней, я спросил ее, протирая тряпкой и ставя в сушилку посуду, которую она уже помыла:

— А твои все куда ушли сегодня?

— Мама на кладбище. Умерла два года назад.

— Это я уже слышал.

— Сестра с женихом встречается. На машине куда-нибудь кататься поехали, наверное. У сестры парень в автомобильной компании работает. Поэтому машины обожает. А я не очень машины люблю.

Она ненадолго опять замолчала и продолжала мыть посуду, а я молча продолжал ее вытирать.

— А папа… — заговорила она снова через некоторое время. — Папа шесть месяцев назад уехал в Уругвай и не вернулся.

— Уругвай? — удивился я. — В Уругвай зачем?

— Папа хотел в Уругвай эмигрировать, дурак. Человек, с которым он в армии дружил, там завод держит, вот он и думал, видно, что сможет там устроиться как-нибудь. Сказал как-то вдруг об этом, потом сел один на самолет и улетел. Уж как мы его только ни отговаривали. Ну что в таком месте делать, ты и языка-то не знаешь, да и не был нигде никогда, кроме Токио. Но все напрасно. У папы явно сильный шок был от того, что мама умерла. Вот что-то с головой и случилось, видно. Так сильно папа маму любил. Честно.

Я смотрел на нее, открыв рот, не в силах что-то сказать.

— Знаешь, что папа нам с сестрой сказал, когда мама умерла? Он сказал: «Мне сейчас так обидно. Чем вашу маму потерять, да лучше бы я вас обеих потерял». Мы так растерялись, что сказать не могли ничего. А ты бы смог? Как бы там ни было, но такое сказать… Конечно, потерять человека, которого больше всех любил, это тяжело, грустно, больно, я все понимаю. Мне его жалко. Но разве можно родным дочерям сказать, да лучше бы вы взамен умерли, разве не так? Это не чересчур разве?

— Ну да.

— Нам же это неприятно. В общем, все у нас в семье какие-то не такие. Все с какими-то странностями.

— Похоже на то, — согласился я.

— И все-таки, это здорово, когда один человек другого любит, правда? Когда жену любит так, что дочерям может сказать, лучше бы вы вместо нее умерли…

— Ну, если так посмотреть, может оно и так.

— И вот, в Уругвай уехал. А нас бросил.

Я вытирал посуду, ничего не говоря. Когда я все вытер, она аккуратно расставила посуду по полкам.

— И что, от отца вестей нет?

— Раз только открытка с картинкой пришла. В марте. Но никаких подробностей не было. Очень, мол, жарко, фрукты совсем не такие вкусные, как думал, и все типа такого. Бред какой-то. да еще открытка была с каким-то дурацким осликом на картинке. С головой у нашего папы не все в порядке. даже про этого не то друга, не то знакомого, ни слова — нашел его, не нашел. В конце было, правда, написано, что когда малость на ноги станет, нас с сестрой заберет. И с тех пор ни строчки. Я письмо ему написала, даже не ответил.

— А если отец твой скажет ехать в Уругвай, что будешь делать?

— Я хочу съездить. Интересно же. А сестра говорит, ни за что не поедет. Сестра грязные вещи, грязные места терпеть не может.

— Что, в Уругвае так грязно?

— Не знаю, но сестра так считает. Типа там на дорогах ослиное дерьмо, над ним мухи жужжат, в туалетах воды нет, ящерицы со скорпионами ползают… В кино, наверное, видела где-нибудь. Сестра насекомых ненавидит. Что она любит, так это на сверкающей тачке куда-нибудь в Сёнан прокатиться.

— Хм.

— А Уругвай — плохо, что ли? Я бы поехала.

— А кто сейчас в магазине работает?

— Сестра. Родственник, что по соседству живет, каждый день помогать приходит. доставку делает. Я тоже, как время есть, помогаю. В книжном магазине тяжелой работы нет, так что потихоньку справляемся. Если совсем ни в какую станет, думаем магазин продать, правда.

— Любишь отца?

Она покачала головой.

— Не могу сказать, что очень уж люблю.

— Тогда почему говоришь, что в Уругвай готова ехать?

— Потому что верю.

— В смысле, веришь?

— Ну да. Не очень люблю, но верю, папе-то. Хоть он и махнул рукой и на детей, и на работу из-за шока, когда мама умерла, и в Уругвай уехал, но я ему верю. Понимаешь?

Я ответил, вздыхая:

— Вроде и понимаю, а вроде и не понимаю.

Она засмеялась, точно шутке, и слегка шлепнула меня по затылку.

— Ну и ладно, какая разница?

После обеда в то воскресенье одно за другим произошли разные события. Странный был день. По соседству от Мидори загорелся дом, и мы смотрели на пожар с крыши третьего этажа, потом мы с ней поцеловались ни с того, ни с сего. Звучит по-дурацки, но именно так все и происходило.

Мы говорили об университете и пили кофе, когда послышался вой пожарной сирены. Судя по тому, как этот вой постепенно усиливался, похоже было, что пожарных машин подъезжает все больше и больше. Под окнами пробегало много людей, некоторые что-то громко кричали.

Мидори пошла в комнату, откуда была видна дорога, открыла окно и посмотрела вниз, потом сказала: «Подожди-ка здесь», и куда-то исчезла. Послышалось, как гулко стучат ее ноги вверх по лестнице.

Я в одиночку пил кофе и думал: «А Уругвай, это вообще где?» Бразилия — знаю, Венесуэла — знаю, рядом там Колумбия, думал я, но где находится Уругвай, никак вспомнить не мог.

Тут спустилась Мидори и сказала: «А ну, иди сюда скорее!» Я пошел вслед за ней, поднялся по узкой крутой лестнице и оказался на просторной крыше. Она была гораздо выше крыш других окрестных домов, и весь район был с нее виден.

Через три или четыре дома от нас в небо поднимались клубы дыма, и легкий ветер сносил их в сторону дороги. доносился сладковатый запах гари.

Мидори, почти перегибаясь через перила крыши, сказала:

— Это дом, где Сакамото живут. Сакамото раньше лавку строительных инструментов держали. Сейчас, правда, закрыли.

Я тоже посмотрел в ту сторону, чуть не перегнувшись через перила. Как назло, трехэтажное здание все загораживало, и толком ничего понятно не было, но похоже было, что подъехало то ли три, то ли четыре пожарных машины и они сейчас борются с огнем. Но из-за узости заехать на нее смогли только две машины, остальные ожидали на большой дороге. А на самой дороге, как полагается, галдела толпа зевак.

— Если какие-то особо нужные вещи есть, лучше собрать и выйти отсюда, — сказал я ей. — Сейчас ветер в обратную сторону дует, так что без разницы, но кто знает, когда он поменяется, а тут бензоколонка под носом. Собирай вещи, я помогу.

— Да ничего особо нужного нет.

— Ну что-то же есть. Сберкнижки, печати, расписки. Если что, прежде всего без денег ведь тяжело будет.

— Не страшно. Я все равно не побегу.

— Даже если дом загорится?

— Да, мне все равно, хоть умереть! — сказала она.

Я посмотрел ей в глаза. Она тоже посмотрела мне в глаза. Я совершенно не мог понять, насколько серьезно она говорит, а насколько шутит. Я довольно долго смотрел на нее, и за это время мне стало все равно.

— Хорошо, пускай. Я тоже с тобой останусь.

— Умрешь вместе со мной? — сказала она, сверкая глазами.

— Ну вот еще. Опасно станет, я уйду. Хочешь умереть, можешь помирать одна.

— Какой ты эгоист!

— Не могу же я с тобой вместе умереть из-за того, что ты меня обедом накормила. Вот если бы ужином, тогда, может, другое дело.

— Хм, ну ладно, все равно, давай еще посмотрим отсюда, что будет, да песни попоем. А станет опасно, тогда, если что, еще подумаем.

— Песни?

Она принесла снизу две подстилки, четыре банки пива и гитару. Мы пили пиво, глядя на клубы дыма. Потом она запела под гитару.

Я спросил ее, не будут ли соседи про нее плохо думать за такие вещи. думалось, что не очень-то это правильно, пить на крыше пиво и петь песни, глядя на то, как у соседей горит дом.

— Да ничего страшного. Мы на соседей вообще особо внимания не обращаем, — легкомысленно ответила Мидори и запела модную когда-то песню в стиле «folk».

Даже с большой натяжкой ее пение и игру на гитаре нельзя было назвать великолепными, но сама она явно получала удовольствие. Она пела без устали: «Lemon Tree», «Pop», «500 miles», «Куда ушли цветы», «Греби, Майкл».

Сперва она хотела научить меня партиям низкого голоса и петь со мной дуэтом, но так как пел я вообще неважно, то она отказалась от этой мысли и пела сама, что приходило на ум. Я потягивал пиво и, слушая ее пение, внимательно наблюдал за развитием событий у горящего дома.

Дым то начинал было валить сильнее прежнего, то немного ослабевал. Люди громко выкрикивали какие-то распоряжения. Громко шумя винтами, прилетел вертолет с журналистами, сделал несколько снимков и улетел. Я подумал, что хорошо, если мы не попали в кадр.

Полицейский громко орал через громкоговоритель на зевак, чтобы они отошли немного назад. Плачущий ребенок звал маму. Откуда-то послышался звук разбитого стекла.

Потом ветер стал дуть как попало, и до нас стали долетать белые хлопья пепла. А Мидори все попивала пиво и пела без конца. Спев все знакомые песни, она запела странную песню, слова и музыку к которой сочинила сама.

«Хочу приготовить для тебя пюре,
Но у меня нет кастрюли.
Хочу связать для тебя шарф,
Но у меня нет шерсти.
Хочу написать для тебя стихи,
Но у меня нет карандаша.»
— Песня называется «Ничего нет», — сказала Мидори. Слова были глупые, мелодия тоже была глупая.

Я слушал эту дурацкую песенку и думал: «Если огонь доберется до бензоколонки, этот дом ведь тоже на воздух взлетит».

Она отложила гитару в сторону, точно устав петь, и прильнула к моему плечу, как пригревшаяся на солнце кошка.

— Я эту песню сама сочинила, как тебе?

— Необычно, оригинально, хорошо показывает твой характер, — дипломатично ответил я.

— Спасибо. Главная тема — «ничего нет».

— Я догадался.

— Хм, знаешь, я все про то, как моя мама умерла, — сказала она, повернувшись ко мне.

— Угу.

— Мне нисколечки грустно не было.

— Угу.

— И когда папа исчез, совсем не огорчилась.

— Да?

— Да. Как-то это неправильно, тебе не кажется? Эгоистка я, да?

— Но были же причины тому какие-то. Ну, из-за чего так получилось.

— Ну да, были кое-какие, — сказала она и продолжила. — От того у нас и было все так непонятно, в семье нашей. Но я всегда так считала, что как бы там ни было, но если что-то нас разлучит, что с папой, что с мамой, будь то смерть или жизнь, то мне будет грустно. Но вышло по-другому. Не одиноко, не тяжело, даже воспоминаний никаких. Только во сне иногда вижу. Маму вижу, как она в темноте смотрит на меня и говорит: «Стыдно тебе, что я умерла?» Радостного тоже мало, что мама померла. Просто не грустно мне от этого, и все. Честно сказать, ни одной слезы не пролила тогда. В детстве, когда кошка моя умерла, я всю ночь проревела.

Я подумал, отчего так сильно может идти дым. Огня не видно, и не похоже, что появится. Просто дымит и дымит без перерыва. Что там может так долго гореть, удивлялся я.

— Но не я одна в этом виновата. Я тоже эгоистка. Это я признаю. Но мне кажется, что если бы они — папа с мамой — немножко больше меня любили, я бы тоже по-другому себя чувствовала. Тогда, в смысле, мне было бы грустно.

— Думаешь, не любили они тебя?

Она подняла голову и посмотрела мне в лицо. Потом, кивая, сказала:

— Что-то среднее между «недостаточно» и «слишком мало». Всегда от ее нехватки голодала. Хоть разок хотелось любви получить досыта. Чтобы аж хотелось сказать: «Хватит уже, сейчас лопну, спасибо». Хоть разок, хоть один разок. Но они ни разу мне ничего подобного не дали. Попросишь о чем-то, они только отмахиваются, нечего, говорят, деньги транжирить, всегда только так. Я поэтому так задумала. Найду человека, который круглый год все сто процентов обо мне будет думать и меня любить, и сама сделаю так, что он будет мой. В начальной школе так решила, то ли в пятом классе, то ли в шестом.

— Ну ты даешь, — восхищенно сказал я. — Ну и как успехи?

— Трудно это, — сказала Мидори. Потом смотрела какое-то время на дым, словно о чем-то размышляя. — Наверное, это оттого, что ждала слишком долго. Я ведь что-то совершенно идеальное ищу. Поэтому трудно.

— Идеальную любовь?

— Нет, хоть у меня аппетиты и большие, но на такое я не надеюсь. А вот чтобы все абсолютно делал так, как я хочу. Вот например, если я тебе скажу сейчас, что хочу клубничный торт, и ты тогда все бросаешь и бежишь его покупать. Потом ты прибегаешь, запыхавшийся, и говоришь: «Вот, Мидори, твой клубничный торт», и протягиваешь его мне. А я говорю: «Ха, а я уже его не хочу», и выбрасываю его в окно. Вот чего я хочу.

— Тут ведь любовь вообще ни при чем, — сказал я с некоторым разочарованием.

— При чем. Просто ты не понимаешь, — сказала Мидори. — для женщины это бывает иногда очень важно.

— Выбросить клубничный торт в окно?

— Да, я хочу, чтобы мой мужчина тогда так сказал: «Ладно, Мидори, извини, я виноват. Я ведь должен был догадаться, что ты не хочешь есть мой клубничный торт. Я глуп, как куча ослиного дерьма. В знак извинения я куплю тебе что-нибудь другое. Чего ты хочешь? Шоколадный мусс, сырный пирог?»

— И что тогда?

— Я всегда буду его любить так же сильно, как он будет вот так со мной обращаться.

— Все это крайне нерационально.

— Но для меня это и есть любовь. Хотя никому этого, наверное, не понять, — сказала Мидори, слегка качая головой, положив ее мне на плечо. — для некоторых людей любовь начинается с чего-то очень несущественного или нелепого. Но если не с него, то вообще не начинается.

— Просто первый раз вижу, чтобы девушка так рассуждала, как ты…

— Так очень многие рассуждают.

Она продолжала говорить, царапая что-то ногтями.

— Но я правда по-другому не могу рассуждать. Я ведь просто все честно говорю. Я не думаю, что мои мысли от чужих сильно отличаются, да и не стремлюсь к этому. Но когда я честно говорю, все думают, что я или шучу, или притворяюсь. Поэтому часто все осточертевает.

— Поэтому хотела тут сгореть, если пожар будет?

— Ой, это совсем не то. Это же просто из любопытства.

— В огне сгореть?

— Да нет, просто хотела посмотреть, какая у тебя реакция будет, — говорила она. — Но самой смерти я не боюсь. Честно. В дыму задохнуться и умереть, что тут такого? Это же мгновенно все. Совсем не страшно. В смысле, по сравнению с тем, как у меня на глазах моя мама умирала и другие родственники. А ведь все мои родственники чем-то тяжелым болели и долго мучились перед смертью. У нас в роду это, наверное, наследственное. Очень много времени проходит, пока умирают. В конце уже вообще было непонятно, живой он или уже умер. А когда в сознании, уже ничего, кроме боли и тоски, не чувствует.

Я взял ее «Мальборо» и закурил.

— Я вот такой смерти боюсь. Когда тень смерти медленно-медленно жизнь из тебя вытесняет, очнешься, а вокруг только тьма, и ничего не видно, вокруг все тебя больше как мертвого воспринимают, чем как живого. Не хочу так. Я такого ни за что не вынесу.

Спустя минут тридцать после этого огонь-таки погас. Сильно распространиться ему не удалось, и пострадавших, кажется, не было. Пожарные машины тоже уехали, оставив только одну, и люди разошлись с торгового ряда, оживленно переговариваясь. Полицейская машина, регулировавшая движение, осталась и стояла на дороге, вращая мигалкой. Невесть откуда взявшиеся две вороны сидели на электрическом столбе, глядя на то, что происходит на земле.

После того, как пожар был потушен, Мидори, казалось, как-то сникла. Расслабленно сидела и тупо смотрела куда-то в небесную даль. И почти ничего не говорила.

— Устала?

— Да нет, — отвечала она. — Просто расслабилась, давно так не делала. Без мыслей всяких…

Я посмотрел ей в глаза, она тоже посмотрела мне в глаза. Я обнял ее за плечи и поцеловал в губы. Она лишь слегка повела плечами, но тут же опять полностью расслабилась и закрыла глаза. Пять или шесть секунд мы неподвижно сидели и целовались.

Лучи осеннего солнца отбрасывали на ее щеки тени от ее ресниц, и видно было, как они тонко трепещут. Это был нежный и теплый, и совершенно бесцельный поцелуй.

Если бы мы не сидели на крыше под лучами послеобеденного осеннего солнца, попивая пиво и глядя на пожар, у нас бы с ней не было в тот день никаких поцелуев, и она, думаю, чувствовала то же самое.

Глядя сверху на сверкающие крыши домов, на дым, на красных стрекоз, мы почувствовали какою-то теплоту и близость, и нам, по-видимому, подсознательно захотелось в каком-то виде это сохранить. Именно таким был наш поцелуй. Однако, разумеется, как и все поцелуи, не содержать в себе никакой опасности он не мог.

Первой заговорила Мидори. Она тихонько взяла меня за руку. Потом сказала так, словно что-то ей мешало говорить, что у нее есть парень. Я сказал, что об этом и так смутно догадывался.

— А у тебя любимая девушка есть?

— Есть.

— Тогда почему ты по воскресеньям всегда свободен?

— Сложно объяснить.

Тут я почувствовал, что минутное послеполуденное очарование ранней осени уже куда-то пропало.

В пять часов я сказал, что мне пора на работу, и вышел из ее дома. Я предложил ей выйти вместе и перекусить где-нибудь, но она сказала, что кто-нибудь может позвонить, и отказалась.

— Ненавижу целый день дома сидеть и ждать, когда позвонит кто-нибудь. Когда одна остаюсь, такое ощущение, что тело как бы гниет по чуть-чуть. Все сгниет, разложится, и в конце останется только мутная зеленая лужа и в землю впитается. Останется одна одежда. Такое ощущение у меня, когда целый день одна сижу.

— Если когда опять надо будет звонка ждать, могу побыть с тобой вместе. С условием, что обедом накормишь.

— Договорились. И пожар после обеда подготовлю, как всегда.

(На следующий день на лекции по «Истории драмы II» Мидори не появилась. После лекции я пошел в студенческую столовую, съел в одиночку невкусный обед, потом сел на солнышке и стал смотреть по сторонам. Рядом со мной две студентки вели какую-то длинную беседу. Одна бережно, как ребенка, прижимала к груди теннисную ракетку, другая держала в руках несколько книг и пластинку Леонарда Бернштейна (Leonard Bernstein).

Были они довольно симпатичные и разговаривали очень радостно. Со стороны клубного здания было слышно, как кто-то отрабатывает гаммы на бас-гитаре. Видно было, как там и сям студенты по четверо или пятеро высказывали каждый свое мнение по поводу какого-то события или просто смеялись и кричали.

На автостоянке кучка ребят упражнялась на скейтборде, а мимо них с опаской проходил преподаватель с кожаным портфелем под мышкой. Во внутренней части двора студентки в летних шляпках сидели на земле, поджав под себя ноги, и рисовали стенгазету о проникновении американского империализма в Азию. Это была обычная картина обеденного перерыва в университете.

Но в кои-то веки наблюдая эту картину, я внезапно сделал одно открытие. Все люди вокруг были каждый по-своему счастлив. Не знаю, правда ли они были счастливы, или только так казалось. Однако в этот приятный день конца сентября все люди выглядели счастливыми, и от этого я почувствовал себя еще более одиноким, чем обычно. Мне подумалось, что один я в эту картину не вписываюсь.

Тут мне подумалось: «А в какую картину я вообще вписывался все эти годы?» Последняя радостная картина, которую я помнил, была картина бильярдной в районе порта, где мы вдвоем с Кидзуки играли в бильярд. В ту ночь Кидзуки умер, и с тех пор между мной и остальным миром возникло какое-то отчуждение и холод.

Я задумался, кем вообще был для меня парень по имени Кидзуки. Но ответа не находил.

Единственное, что я чувствовал, это то, что из-за смерти Кидзуки часть моих способностей, называемых Adore Sence, была, похоже, утрачена полностью и навсегда. Я чувствовал и осознавал это наверняка. Но что это означает и каков может быть результат, было за пределами моего разумения.

Я долго сидел там и убивал время, глядя на облик кампуса и проходивших по нему людей. Когда обеденный перерыв закончился, я пошел в библиотеку и стал готовиться к занятиям по немецкому языку.

(В субботу той недели ко мне в комнату зашел Нагасава и сказал, что может получить на меня разрешение не ночевать в общежитии, так что не пойду ли я с ним повеселиться. Я согласился. За прошедшую неделю у меня в голове накопился страшный бардак, и мне хотелось с кем-нибудь переспать, все равно с кем.

Вечером я сходил в душ, побрился и надел поверх водолазки хлопчатобумажную рубаху. Мы с Нагасавой поужинали в столовой, сели на автобус и поехали на Синдзюку.

Мы сошли с автобуса в шумном 3-ем квартале Синдзюку, зашли в бар, куда ходили всегда, и стали ждать подходящих девчонок. Этот бар отличался обилием посетительниц, но в тот вечер ни одна девушка к нам не подходила. Мы сидели там часа два, попивая виски с содовой так, чтобы не опьянеть. две миловидных девушки присели у стойки бара и заказали «Гимлет» и «Маргариту». Нагасава двинулся их обрабатывать, словно того и ждал, но они ждали своих парней. Тем не менее они приветливо поболтали с нами, а когда пришли те, кого они ждали, ушли к ним.

Нагасава предложил сменить место и увел меня в другой бар. Бар был маленький и находился в проулке, но в нем был полно посетителей и весьма шумно.

За столиком посредине сидело трое девушек, мы подошли к ним и стали болтать впятером. Складывалось все неплохо. Все были достаточно пьяны. Но когда мы предложили им пойти выпить еще в другом месте, они сказали, что им пора идти, так как скоро закроют двери.

Похоже, они все трое жили в одном женском общежитии какого-то университета. день был поистине неудачный. Мы опять поменяли место, но все без толку. Непонятно почему, но девушки сегодня к нам никак не шли.

В пол-двенадцатого Нагасава решил, что сегодня ничего не выйдет, и сказал:

— Извини, зря тебя за собой протаскал.

— Я в порядке. Уже от того рад, что узнал, что и у тебя такие дни бывают.

— Где-нибудь раз в год и такое бывает.

Честно говоря, мне уже никакого секса не хотелось.

Шляясь в субботу в течение трех часов по ночной улице Синдзюку, израсходовав непонятного происхождения, смесь похоти и алкоголя, энергию и глядя на такой мир, я ощутил ненужность, низость и ничтожность своей собственной похоти.

— Что делать будешь, Ватанабэ? — спросил меня Нагасава.

— В кино пойду на ночной сеанс. давно в кино не был.

— Я тогда к Хацуми поеду. Хорошо?

— А отчего же нехорошо? — сказал я, смеясь.

— Если хочешь, могу с одной девчонкой познакомить, у которой сможешь на ночь остаться, ты как?

— Да нет, сегодня хочу кино посмотреть.

— Ну извини. В следующий раз оторвемся, — сказал он и исчез в толпе.

Я пошел в гамбургерную, съел чизбургер, выпил горячего кофе, а когда слегка протрезвел, пошел в ближайший кинотеатр и посмотрел фильм «The Graduate».

Кино показалось не слишком интересным, но больше заняться было нечем, и я посмотрел его еще раз. Потом вышел из кинотеатра и бесцельно бродил по опустевшему в эти почти четыре часа утра Синдзюку, погрузившись в раздумья.

Устав ходить, я зашел в ночное кафе, выпил чашку кофе и решил скоротать время до первого поезда метро за чтением книги. Спустя какое-то время кафе наполнилось людьми, ожидавшими, как и я, начала работы метро.

Ко мне подошел официант, извинился и попросил разрешения подсадить других посетителей. Я все равно читал книгу, и причин возражать, чтобы кто-то сел рядом, не было.

Ко мне подсели две девушки. Обе были ровесницы, примерно одного со мной возраста, не сказать, что красавицы, но вполне нормальной внешности.

Одеты и накрашены они были неброско, и не похожи были на тех, что обычно слоняются по Кабуки-тё до пяти утра. Я подумал, что они наверняка из-за чего-то опоздали на последний поезд.

Они, похоже, были довольны, что их подсадили к такому, как я. Я был опрятно одет, с вечера побрился, да еще и увлеченно читал «Волшебную гору» Томаса Манна.

Одна из девушек была покрупнее, одета была в серую толстовку и белые джинсы, держала руках здоровенную сумку из кожзаменителя, и в ушах у нее было по здоровенной серьге в виде ракушки. Вторая была поменьше, носила очки и была одета в синий кардиган поверх клетчатой рубашки, а на пальце носила кольцо с бирюзой. У той, что поменьше, похоже, было привычкой то и дело снимать очки и надавливать на глаза.

Обе они заказали по «cafe au lait» и пирожному и ели пирожные, запивая их кофе, тихонько о чем-то споря. Та, что покрупнее, несколько раз кивала, а та, что поменьше, каждый раз на это мотала головой. Громко играла музыка, то Marvin Gaye, то «Bee Gees», и невозможно было расслышать, о чем шла речь, но похоже было, что та, что поменьше, отчего-то страдала, а та, что покрупнее, старательно ее утешала.

Я делал вид, что читаю, а сам следил по очереди то за одной, то за другой.

Маленькая девушка ушла в туалет, взяв сумочку в охапку, а большая обратилась ко мне: «Извините пожалуйста». Я отложил книгу и посмотрел на нее.

— Вы случайно не знаете, где тут можно выпить сейчас поблизости?

— В шестом часу утра? — удивленно переспросил я.

— Да.

— Сейчас же двадцать минут шестого, люди все давно протрезвели и домой идут.

— Да я знаю… — она запнулась на полуслове, точно стесняясь. — Но подруга выпить очень хочет. Ну, обстоятельства разные.

— Разве только поехать домой остается и там пить.

— Да мне в пол-восьмого надо на поезде в Нагано ехать.

— Тогда разве что остается купить что-нибудь в автомате да пить где-нибудь на улице.

Она спросила меня, не мог бы я пойти с ними. девушкам одним, мол, так было поступать неудобно. На Синдзюку мне к тому времени приходилось сталкиваться с кое-какими странными вещами, но чтобы в двадцать минут шестого утра совершенно незнакомые девушки предлагали мне с ними выпить, такое было впервые.

Отказывать было неудобно, да и время еще оставалось, так что я купил в ближайшем автомате несколько бутылок «Масамунэ» и кое-какой нехитрой закуски, прошел с ними на площадь у западного входа и устроил импровизированный банкет.

Обе, как оказалось, работали в одном отделении туристической компании. Обе они в этом году закончили специализированный вуз, сразу устроились на работу и были близкими подругами.

Суть дела заключалась в том, что у маленькой девушки был парень, и они встречались уже где-то год, но недавно ей стало известно, что он встречается к тому же с другой, и очень от этого страдала.

У старшего брата большой девушки в этот день была свадьба, и накануне вечером ей надо было ехать домой, но она провела ночь с подругой на Синдзюку и теперь собиралась ехать утром в воскресенье первым экспрессом.

— А как ты узнала, что он с другой спит? — спросил я у маленькой.

Она машинально вырывала из земли под ногами траву.

— Я дверь его комнаты открываю, а он там с ней этим занимается у меня перед носом. Тут уж как не узнать?

— И когда это было?

— Позавчера вечером.

— Хм… И что же, он даже дверь не запер?

— Ну да.

— Почему, интересно? — сказал я.

— Откуда я знаю? Не знаю я.

— Но это же шок настоящий, ты понимаешь? Это же вообще гнусно как. Как она себя должна чувствовать? — сказала большая девушка с сочувствием.

— Ничего посоветовать не могу, но стоит, наверное, обоим поговорить. Хотя главное, сможешь ли ты его простить или нет, — сказал я.

— Никому не понять, что я чувствую, — безразлично сказала маленькая, по-прежнему продолжая рвать траву.

С западу прилетела стая ворон и промчалась в небе над универмагом «Одакю». Совсем рассвело. Мы втроем говорили о том, о сем, когда подошло время большой ехать, и мы подарили оставшуюся выпивку нищему в подземке, купили большой девушке билет и посадили ее на поезд.

Когда ее поезд исчез из вида, я и маленькая девушка, не сговариваясь, пошли в мотель. Ни я, ни она не испытывали особого желания переспать, просто казалось, что без этого не обойтись.

В мотеле я первым разделся и пошел в ванную, растянулся в ванне и стал пить пиво, испытывая почти полное самоотрешение.

Она тоже вошла следом за мной, и мы оба улеглись в ванне. Мы молча пили с ней пиво. Сколько ни пили, не могли опьянеть, и спать не хотелось. Кожа у нее была белая и гладкая, и ноги были очень красивые. Я сделал комплимент ее ногам, она хмуро поблагодарила. Но, оказавшись в постели, она стала совсем другим человеком.

Она очень чутко реагировала на мои прикосновения, извивалась и стонала. Когда я вошел в нее, она с силой вонзила ногти в мою спину, а когда начала кончать, шестнадцать раз выкрикнула чье-то имя. Я сосредоточенно считал их, чтобы попозже кончить. Так мы и заснули.

Когда я проснулся в пол-первого, ее нигде не было. Не было ни письма, ни записки. От того, что выпил столько в непривычное время дня, в голове с одной стороны чувствовалась странная тяжесть.

Я принял душ, прогоняя сонливость, побрился, сел, как был голый, на стул и выпил сок из холодильника. Потом одно за другим вспомнил все, что было вчера. Все вспоминавшиеся происшествия казались нереальными и странно неузнаваемыми, точно были зажаты между двух-трех кусков стекла, хотя все без сомнения произошли со мной. На столе стоял стакан из-под пива, в ванной лежала использованная зубная щетка.

Я недорого пообедал на Синдзюку, зашел в телефонную будку и позвонил Мидори. Подумалось вдруг, что она, может быть, опять дежурит на телефоне. Послышалось гудков пятнадцать, а трубку никто не поднял. Через двадцать минут я попробовал позвонить еще раз, но с тем же результатом.

Я сел на автобус и вернулся в общежитие. В почтовом ящике на входе меня ждал конверт экспрес-почты. Это было письмо от Наоко.

Глава 5

Письмо, прилетевшее из «Амирё»
«Спасибо за письмо», — писала Наоко. Мое письмо из дома Наоко сразу же было переправлено «в это место». В ее письме было написано, что мое письмо ее не только не огорчило, но и, честно говоря, ужасно обрадовало, и она в то время как раз думала, что надо бы самой мне написать.

Дочитав до этого места, я открыл окно, снял рубаху и сел на кровать. Послышалось, как поблизости воркуют в гнезде голуби. Ветер шевелил штору.

Я весь отдался нахлынувшим мыслям, держа в руке семь страниц письма Наоко. Я всего лишь прочел первые несколько строк, а реальный мир вокруг меня весь словно начал терять свои краски. Я закрыл глаза и долго приводил свои чувства в норму. Потом глубоко вздохнул и продолжил читать дальше.

«Вот уже почти четыре месяца, как я приехала сюда. Последние четыре месяца я много думала о тебе. И чем больше думала, тем чаще приходила мне в голову мысль, не была ли я к тебе несправедлива. Думаю, что мне следовало быть с тобой более точным человеком и действовать справедливее.

Не знаю, впрочем, может быть, и не совсем правильно так рассуждать. Ведь в основном мои ровесницы таких слов, как «справедливость», не используют. Обычную девушку ведь, как правило, не интересует, справедливо что-либо или нет.

Самая простая девушка думает больше не о том, что справедливо, а что нет, а о том, что такое красота, или о том, как ей стать счастливой. Слово «справедливость» все-таки используют мужчины. Но сейчас мне наиболее подходящим кажется слово «справедливость».

Наверное, такие вопросы, как что такое красота, как стать счастливой, для меня слишком скучные и трудные, и поэтому я склоняюсь к другим критериям. Таким, например, как справедливость, честность, универсальность.

Но как бы там ни было, я думаю, что была к тебе несправедлива. Поэтому я, наверное, заставляла тебя мучиться и причиняла тебе боль.

Этим самым я сводила с ума саму себя и причиняла боль самой себе. Я не оправдываюсь и не защищаюсь, но это правда было так. Если я оставила в тебе какую-то рану, то эта рана не только твоя, но и моя. Поэтому не надо ненавидеть меня за это.

Я несовершенный человек. Я гораздо более несовершенный человек, чем ты думаешь. Я не хотела бы, чтобы ты меня за это ненавидел. Если ты станешь ненавидеть меня, я просто рассыплюсь на кусочки. Я не могу с чем-то справиться, спрятавшись в панцирь, как ты.

В действительности я не очень-то знаю, что ты за человек, но иногда бывали моменты, когда почему-то мне так казалось. Поэтому порой я очень тебе завидовала, и, возможно, из-за этой зависти и позволила тебе больше, чем это было необходимо.

Возможно, такой взгляд на вещи чересчур аналитичен. Как ты считаешь?

Метод лечения здесь, где я сейчас, чересчур аналитичным назвать никак нельзя. Но в моей ситуации, несколько месяцев находясь на лечении, все равно в большей или меньшей степени начинаешь анализировать. Это случилось из-за этого, а это означает то-то, поэтому получается так-то. Не знаю, помогает такой анализ проще взглянуть на мир или позволяет более детально в нем разобраться.

Но в любом случае я чувствую сама, что мне намного лучше, чем тогда, и окружающие это подтверждают.

И письма мне не удавалось написать вот так спокойно уже очень давно. Письмо, что я послала тебе в июле, писала, точно выжимая из себя по капле (честно говоря, совершенно не помню, о чем я тогда писала; не знаю, не было ли то письмо слишком резким), но в этот раз пишу совершенно со спокойной душой.

Чистый воздух, изолированный от всего тихий мир, правильный режим, ежедневные физические упражнения, похоже, именно это мне было необходимо.

Как хорошо, что можно кому-то написать письмо. Это действительно здорово, когда можешь вот так сесть за стол, взять карандаш и написать, когда хочешь передать свои мысли кому-то.

Конечно, когда напишешь все на бумаге, то кажется, что смог выразить только какую-то часть того, что хотел сказать, но и это, по-моему, неплохо. Я сейчас счастлива уже от того, что появилось желание кому-то о чем-то написать. Потому и пишу вот так сейчас тебе.

Сейчас пол-восьмого вечера. Я уже и поужинала, и ванну приняла. Вокруг тишина, за окном темно. Ни огонька не видать. Здесь очень красивые звезды, но сегодня темно, и их не видно. Здесь все до одного прекрасно разбираются в звездах и объясняют мне: вот созвездие Девы, вот созвездие Стрельца. Видно, будешь все знать о звездах, если нечем заняться, когда кончается день.

По той же причине люди здесь хорошо разбираются в птицах, цветах и насекомых. Разговаривая с такими людьми, осознаю, насколько мало знала о столь многих вещах, и жутко радуюсь от того, что хотя бы таким образом это осознала.

Здесь проживает всего около семидесяти человек. Кроме них еще двадцать с лишком человек персонала. Место здесь очень просторное, так что это совсем не так много. Скорее, может, даже подойдет слово «безлюдно».

На все четыре стороны сплошная природа, и все люди живут спокойной жизнью. Так спокойно, что иногда задумываешься, не это ли действительно правильный мир. Но это, разумеется, не так. Так может получаться от того, что мы живем здесь в силу определенных обстоятельств.

Я занимаюсь теннисом и баскетболом. Баскетбольную команду набрали вперемежку из пациентов (не люблю слово «пациент», но ничего не поделаешь) и персонала. Но во время игры так увлекаемся, что становится трудно определить, где пациенты, а где персонал.

Это несколько странно. Странно, что, когда во время игры смотришь вокруг себя, люди все до одного видятся искаженно.

Как-то раз лечащий врач мне так сказал, что в каком-то смысле мои ощущения правильные. Он сказал, что мы в этом месте не для того, чтобы эти искажения исправить, а для того, чтобы к ним привыкнуть. Что у нас проблема в том, что мы эти искажения не можем признать и принять.

Он говорит, что как у всех людей отличается походка, так каждый человек на свой манер чувствует, рассуждает, смотрит на вещи, и как ни пытайся это исправить, ни с того, ни с сего оно не исправится, а если пытаться выправить насильно, то что-то другое искажается.

Хотя, конечно, это сильно упрощенное объяснение, и это не более, чем какая-то часть проблем, которые нас одолевают, но мне показалось, что я как-то смутно догадалась, о чем он хотел сказать.

Возможно, мы действительно не можем приспособиться к своим искажениям. Поэтому мы не можем как следует совладать с реальными страданиями и болью, вызываемыми этими искажениями, и от того находимся в этом месте, чтобы подальше от них уйти.

Пока мы находимся здесь, мы можем не мучить других людей и не быть мучимыми другими. Потому что все мы знаем о себе, что мы «с искажениями». Это и есть то, что совершенно отличает этот мир от внешнего. Во внешнем мире многие люди живут, не осознавая своей искаженности.

Но в этом нашем маленьком мире именно искаженность является главным обстоятельством. Как индейцы носят перья в своих волосах в знак принадлежности к своему роду, так мы носим в себе свою искаженность. И тихо живем так, чтобы не повредить друг другу.

Кроме спорта мы еще занимаемся выращиванием овощей. Помидоры, баклажаны, огурцы, арбузы, клубника, лук, капуста, редька, еще кое-что. Выращиваем все, что можем. Используем также теплицу.

Для людей, живущих здесь, выращивать овощи привычное и любимое занятие. Они читают книги, приглашают специалистов и целыми днями, бывает, говорят лишь о том, какие удобрения лучше, да о качестве почвы.

Я тоже очень полюбила выращивать овощи. Наблюдать, как каждый день всевозможные фрукты и овощи подрастают по чуть-чуть, это очень впечатляет. Ты пробовал выращивать арбузы? Арбуз растет быстро, прямо как маленькое животное.

Мы живем, каждый день питаясь свежими овощами и фруктами. Мясо и рыбу, конечно, тоже подают, но здесь со временем их уже не так хочется есть, как раньше. Слишком уж свежие и вкусные здесь овощи.

Иногда мы ходим собирать дикие коренья и грибы. По ним тоже есть специалист (если посмотреть, тут одни специалисты), и он подсказывает: это пойдет, это не пойдет. Я благодаря этому на три килограмма поправилась с тех пор, как сюда приехала. Самый подходящий для меня вес. Все благодаря движению и систематическому питанию.

В остальное время мы читаем книги, слушаем музыку, занимаемся вязанием. Телевизора или радио тут нет, зато есть хорошая библиотека и фонотека. В фонотеке есть все от полного собрания симфоний Малера[466] до «Битлз», и я постоянно беру там пластинки и слушаю у себя в комнате.

Проблема здесь в том, что если сюда приехал, уезжать потом не хочется или страшно. Пока мы живем здесь, наши души обретают умиротворенность и теплоту. Мы начинаем относиться к своей искаженности как к чему-то естественному и чувствуем, как поправляемся. Но примет ли нас такими внешний мир, я до конца уверенной быть не могу.

Лечащий врач говорит, что сейчас мне самое время понемногу начинать общение с посетителями. «Посетители», значит нормальные люди из нормального мира, и когда я слышу это слово, ничье лицо, кроме твоего, мне не вспоминается.

Честно говоря, с родителями мне встречаться особо не хочется. Они сильно переживают из-за меня, и от разговора с ними мне станет только тяжелее.

А еще мне надо кое-что тебе объяснить, хоть и не знаю, получится у меня как надо, или нет, но это очень важно, и избежать этого нельзя.

Но не думай из-за этих слов, что я тебе навязываюсь. Я ни для кого не хочу становиться обузой. Я почувствовала, как хорошо ты ко мне относишься, и мне от этого радостно. Поэтому я просто откровенно говорю тебе об этих чувствах.

Сейчас я очень нуждаюсь в таком отношении. Если тебе в тягость было что-то из того, что я сказала, я прошу у тебя прощения. Извини меня.

Как я уже сказала раньше, я более несовершенный человек, чем ты думаешь.

Иногда я думаю об этом. Если бы ты и я встретились в естественных и обычных условиях и почувствовали симпатию друг к другу, как бы оно вообще получилось? Если бы я была нормальной, ты был бы нормальным (хотя ты им всегда был), Кидзуки бы не было, как бы все получилось? Однако для нас это «если» слишком велико.

По крайней мере я стараюсь, чтобы стать справедливой и искренней. Сейчас я по-другому не могу. Таким образом я хочу хоть немного донести до тебя свои чувства.

В этом учреждении, в отличие от обычной больницы, встречи с посетителями, как правило, не ограничены. Если позвонишь за день раньше, мы всегда можем встретиться. И есть можем вместе, и есть где переночевать. Когда у тебя будет возможность, приезжай ко мне. Хочу с тобой встретиться. Посылаю тебе план, как меня найти. Извини, что письмо получилось длинное.»

Прочитав письмо до конца, я перечитал его заново. Потом спустился вниз, купил в автомате кофе, вернулся и выпил его, перечитывая письмо еще раз. Затем вложил семь страниц письма обратно в конверт и положил на стол.

На розовом конверте мелким и разборчивым, даже казавшимся слишком прямым для женского почерком было написано мое имя и мой адрес. Я сел за стол и некоторое время рассматривал конверт. В адресе на обратной стороне его было написано: «Амирё».

Название было загадочное. Я сосредоточенно думал о нем минут пять или шесть и наконец сообразил, что это, не иначе, от французского слова «ami»[467].

Положив письмо в ящик стола, я переоделся и вышел. Казалось, что, находясь рядом с письмом, я буду перечитывать его еще и десять раз, и двадцать.

Я бесцельно бродил по воскресным улицам Токио, как когда-то вдвоем с Наоко. Я ходил туда-сюда по городским улицам, вспоминая строчку за строчкой из ее письма и приводя в порядок свои мысли о нем. Я вернулся в общежитие уже когда стемнело и попытался дозвониться до «Амирё», где была Наоко, по междугородней связи.

Трубку поднял оператор и спросил, по какому я вопросу. Я назвал имя Наоко, сказал, что хотел бы повидаться с ней завтра после обеда, и спросил, возможно это или нет. Оператор спросил мое имя и велел позвонить через тридцать минут.

После ужина я позвонил еще раз. Та же самая женщина подняла трубку и сказала: «Повидаться можете, так что приезжайте непременно».

Я поблагодарил и повесил трубку, затем сложил в рюкзак смену одежды и туалетные принадлежности. Потом пил брэнди и читал брошенную было на половине «Волшебную гору», пока не заснул. И все же заснул с трудом уже во втором часу ночи.

Глава 6

Нормальный мир и ненормальный мир
В понедельник утром я, не успев продрать глаза, наскоро умылся и побрился и, даже не завтракая, пошел ккоменданту и попросил разрешения отлучиться в поход на пару дней. Потому ли, что до этого я частенько уходил в походы на несколько дней, но комендант сказал в ответ лишь что-то типа «Давай, езжай».

Я доехал на переполненном едущими на работу людьми метро до станции «Токио», купил билет на «Синкансэн», идущий до Киото, буквально бегом заскочил в первый же поезд «Хикари», вместо завтрака проглотил сэндвич с горячим кофе и где-то час продремал.

На станцию «Киото» прибыли в без малого одиннадцать. Я, как велела Наоко, сел на автобус и выехал на третью улицу, оттуда прошел пешком до находящегося поблизости автобусного терминала у частной железной дороги и спросил, от какого выхода и во сколько отправляется автобус номер 16. Мне ответили, что отправляется он в 11:35 с самого конца остановки с той стороны, и ехать мне до места примерно час.

Я купил в кассе билет, потом зашел в ближайшую книжную лавку, приобрел там карту, уселся на скамейке в зале ожидания и стал выяснять точное местоположение санатория «Амирё». По карте выходило, что санаторий находился в жуткой дали глубоко в горах. Автобус должен был проехать на север, преодолевая по несколько горных вершин за раз, так далеко, что казалось, дальше некуда, прежде чем вернуться в город.

Моя остановка была почти в самом конце его пути. От остановки дорога поднималась в гору, и в письме Наоко написала, что по ней до санатория можно дойти минут за двадцать. Как же там тихо, если это так глубоко в горах, подумал я.

Набрав двадцать с лишком пассажиров, автобус немедленно тронулся в путь и вдоль течения реки Камогава поехал из Киото на север. Чем дальше уезжали мы на север, тем меньше становилось домов вдоль дороги, бросались в глаза поля и пустоши, ослепительно сверкали в лучах раннеосеннего солнца черные черепичные крыши и крытые винилом теплицы.

Спустя какое-то время автобус свернул в сторону гор. дорога была извилистой, так что водителю приходилось без перерыва крутил баранку, и я почувствовал легкую тяжесть в груди. В желудке как будто все еще чувствовался запах выпитого утром кофе.

Потом извилин на пути стало поменьше, и не успел я перевести дыхание, как автобус поехал по тенистым зарослям криптомерии. Криптомерии возвышались, точно в джунглях, полностью закрывая солнечный свет, укрывая все своей тенью.

Ветер из открытого окна внезапно стал холодным и обдал кожу обжигающей сыростью. Автобус невероятно долго ехал по зарослям криптомерии вдоль речной протоки.

Когда уже казалось, что весь мир покрылся зарослями криптомерии, мы выехали в какую-то долину, со всех сторон окруженную горами. В долине, насколько хватало глаз, раскинулись зеленые поля, а вдоль дороги текла чистая река.

Вдалеке поднималась тонкая струйка белого дыма, там и сям сушилось развешенное на веревках белье, слышался лай то ли одной, то ли нескольких собак. Поленница перед домом была до самой крыши, на поленнице спала кошка. Такие жилища стояли вдоль всей дороги, но людей нигде видно не было.

Такие картины повторялись несколько раз. Автобус то въезжал в криптомериевую рощу, то выезжал из нее в поселок, потом опять в крипотомериевую рощу.

Когда автобус останавливался в поселке, по несколько пассажиров выходило, но никто в автобус не садился. Прошло минут сорок с тех пор, как автобус выехал из города, когда мы достигли перевала, с которого просматривалось все вокруг, и водитель сказал, что надо постоять минут пять или шесть, так что кто хочет, может пока выйти.

Пассажиров кроме меня и еще четверых человек уже никого не осталось. Все вышли из автобуса, кто потягивался после долгого сидения, кто курил, кто смотрел на раскинувшиеся внизу улицы Киото.

Водитель стал на краю дороги и помочился. Загорелый дочерна мужчина лет пятидесяти, севший в автобус с большой картонной коробкой, перетянутой шпагатом, спросил меня, не в поход ли я собрался. Не хотелось ничего объяснять, и я ответил утвердительно.

Через некоторое время подошел автобус с противоположной стороны, и из него вышел водитель. Водители немного побеседовали, а затем опять сели по своим автобусам. Пассажиры тоже вернулись на места. Автобусы продолжили путь в противоположных направлениях.

До меня вскоре дошло, почему мы должны были ждать второй автобус на перевале. Стоило немного спуститься с перевала, как дорога резко сужалась, и двум крупных автобусам там разъехаться было бы невозможно. Навстречу нам попалось несколько маленьких грузовичков и легковых машин, и каждый раз кому-то приходилось сдавать назад до поворота и прижиматься к краю.

Жилища вдоль речной протоки стали встречаться заметно реже, чем до этого, и участки возделанной земли стали меньше. Горы выглядели все неприступнее и грозили обрушиться прямо на нас. Лишь собак везде было одинаково много, и когда приближался автобус, они лаяли, одна громче другой.

На остановке, где я сошел, поблизости никого не было. Не было ни людей, ни поля. Рядом с одиноко возвышавшимся знаком остановки лишь протекала небольшая река да виднелось начало дороги, уходящей в горы.

Я повесил на спину рюкзак и зашагал по дороге вдоль реки. Слева от дороги текла река, справа тянулся лес. По этой дороге, поднимающейся в гору под небольшим наклоном, я за минут пятнадцать дошел до развилки, вправо от которой отходила дорога, по которой с трудом смогла бы проехать одна машина, и на въезде висела табличка «Санаторий «Амирё», посторонним въезд воспрещен». На этом ответвлении дороги, уходящем в глубь леса, отчетливо виднелись следы автомобильных колес. Откуда-то из леса послышались какие-то звуки, точно большая птица пролетела, махая крыльями. Звук прозвучал странно отчетливо, словно отчасти усиленный. Издалека послышался звук, похожий на выстрел, но был он приглушенный и тихий, точно по пути прошел через несколько фильтров.

Выйдя из леса, я увидел каменную ограду. Высотой она была где-то с мой рост, наверху у нее не было ни колючей проволоки, ни сетки, и при желании ее можно было перелезть без всяких проблем. Покрашенные черной краской железные ворота выглядели внушительно, но были незаперты.

В кабинке для охраны тоже никого не было, а рядом с воротами была табличка с той же надписью: «Санаторий «Амирё», посторонним вход воспрещен». В кабинке охраны были следы того, что в ней только что кто-то был. В пепельнице было три окурка, в кружке был недопитый чай, на полочке стоял транзисторный приемник. На стене сухо тикали, догоняя уходящее время, часы.

Я подождал там кого-нибудь из охраны, но никто как будто не собирался приходить, и я пару раз нажал какую-то кнопку, приняв ее за звонок. Прямо перед воротами было место под стоянку, и на ней стояли мини-автобус, полноприводный джип и синий с черным отливом «Вольво». Там было достаточно места машин для тридцати, но стояло только три.

Я прождал две или три минуты, и по дороге, ведущей в лес, подъехал на желтом велосипеде охранник в коричневой униформе. Это был лысоватый мужчина лет шестидесяти высокого роста. Он прислонил желтый велосипед к стене кабинки и не очень виноватым тоном сказал: «Ох, прошу прощения». На колпачке колеса белой краской было написано «32».

Я назвал себя, и он куда-то позвонил и пару раз повторил мое имя. На том конце что-то сказали, и он ответил: «да, да, хорошо», и повесил трубку.

— Пройдете, значит, в главное здание и спросите госпожу Исиду, — сказал мне охранник. — Пройдете по дороге через лес, там будет разъезд. Оттуда по второй по счету дороге влево, понятно? По второй дороге влево идите. Там будет старое здание, оттуда если свернете направо и опять через лес пройдете, там железобетонное здание есть, это и есть главное здание. Тут везде указатели висят, так что сможете сориентироваться.

Как мне было сказано, я пошел от разъезда по второй дороге влево, где на противоположной стороне было старое здание, несколько десятков лет назад служившее, как казалось с виду, чьей-то загородной виллой. Во дворе стояли красивые камни и каменные светильники, деревья были ухоженными. Первоначально это явно было чьей-то виллой.

Я свернул оттуда направо и прошел лесом, и передо мной показалось трехэтажное железобетонное здание. Хоть и было в нем три этажа, было оно построено в месте, где земля прогибалась вглубь, точно раскопанная кем-то, и потому не казалось каким-то величественным. Лишь чувствовалась простота планировки и чистота здания.

Парадный вход был со второго этажа. Поднявшись на несколько пролетов по лестнице, я прошел через стеклянную дверь, там в справочном отделе сидела молодая девушка в красном платье. Я назвал свое имя и сказал, что мне велели обратиться к госпоже Исиде.

Девушка с улыбкой тихо сказала мне, указывая на стоящий в лобби темно-коричневый диван: «Посидите там, пожалуйста», и набрала на телефоне чей-то номер.

Я снял со спины рюкзак, сел на этот мягкий диван и огляделся. Лобби было чистое и уютное. Вокруг стояло несколько горшков с декоративными растениями, на стене висела изящная абстрактная картина, паркет был начищен до блеска. Пока я ждал, я все время смотрел на отражение моих ботинок в этом паркете.

За это время девушка из справочного отдела сказала лишь раз: «Она сейчас придет». Я кивнул. Мне подумалось, отчего тут так тихо? Вокруг не слышно было вообще ни звука. Такое было ощущение, что сейчас время дневного сна. Был тихий час после полудня, когда люди, животные, насекомые, растения — все как будто погрузились в глубокий сон.

Однако вскоре послышались мягкие шаги, и показалась средних лет женщина с короткими волосами, на вид казавшимися жесткими, как проволока. Она тут же села рядом со мной и закинула ногу на ногу. Затем мы пожали друг другу руки. держа мою руку в своей, она по очереди осмотрела тыльную и внутреннюю стороны моей ладони.

— На музыкальных инструментах ты, по крайней мере последние несколько лет, не играл? — были первые ее слова.

— Нет, — ответил я удивленно.

— По рукам видно, — сказала она с улыбкой.

Женщина эта вызывала очень странные ощущения. В глаза бросалось, как много у нее морщин на лице, но они совсем ее не старили. Скорее наоборот, они подчеркивали ее молодость, пережившую возраст.

Эти морщины были ей очень к лицу, точно были на нем от рождения. Когда она смеялась, морщины смеялись вместе с ней, когда она хмурилась, они хмурились вместе с ней. Когда она и не смеялась, и не хмурилась, морщины упорно проглядывались на ее лице, но в то же время наполняли ее лицо теплотой.

Мне показалось, что ей где-то за тридцать, но она вызывала не только симпатию, но и какое-то влечение. Симпатию к ней я почувствовал с первого взгляда.

Волосы ее были пострижены довольно небрежно, кое-где топорщились и на лбу лежали неровно, но в целом прическа очень ей шла. Одета она была в синий верх от робы поверх белой майки и свободного покроя хлопчатобумажные брюки кремового цвета, а на ногах были обуты тапочки для тенниса.

Груди на ее хрупком худом теле почти не было, рот постоянно был напряженно искривлен, морщинки в уголках глаз слегка шевелились. Она была похожа на доброго и искусного плотника, в чем-то недовольного окружающим миром.

Некоторое время она разглядывала меня с ног до головы, слегка втянув подбородок и искривив рот. Словно вот-вот вынет из кармана линейку и начнет меня всего измерять.

— Играть на чем-нибудь умеешь?

— Нет, ни на чем.

— Жаль. Неплохо было бы, если бы умел.

— Надо же, — сказал я, а сам никак не мог понять, почему она все время говорит про музыку.

Она вынула из кармана пачку сигарет «Seven Star», зажала одну во рту, прикурила от зажигалки и с удовольствием затянулась.

— Ах да, тебя же Ватанабэ зовут? Я тут подумала, что тебе кое-что надо объяснить, прежде чем ты встретишься с Наоко. Поэтому придется тебе сначала со мной побеседовать. Здесь все не совсем так, как в других местах, поэтому если нет нужных знаний, будет немного сложно. Ведь так? Ты ведь об этом месте пока мало знаешь?

— Да, почти ничего.

— Ну что ж, если объяснять с самого начала… — начав было говорить, она щелкнула пальцами, точно вспомнив что-то. — А ты обедал? Не голодный?

— Голодный.

— Тогда пошли. В столовой вместе поедим и побеседуем. Обед уже закончился, но и сейчас, наверное, что-нибудь еще осталось.

Она пошла по коридору впереди меня легкой походкой, спустилась по лестнице и на первом этаже направилась в столовую. Места в столовой было достаточно, чтобы одновременно могли есть человек двести, но использовалась только половина мест, остальные были отгорожены барьером. Чувство было такое, точно вошел в столовую в зоне отдыха, где закончился сезон.

В обеденном меню были картофельный суп-пюре с лапшой, овощной салат и сок с булочкой. Я уже знал об этом из письма Наоко, но овощи здесь и правда были удивительно вкусные. Я съел все без остатка.

— Надо же, какой аппетит, — восхитилась женщина.

— Очень вкусно. да я к тому же с утра не ел толком.

— Может, доешь за меня? А то я наелась уже…

— Да, хорошо.

— У меня желудок маленький, много не могу есть. Вот взамен и курю так много, — сказала она и опять закурила свой «Seven Star». — да, зови меня Рэйко. Меня все так зовут.

Она с интересом наблюдала за тем, как я с удовольствием поглощаю почти нетронутый ею суп с булочкой.

— Вы лечащий врач Наоко? — почтительно спросил я ее.

— Я — врач? — переспросила она с окаменевшим от изумления лицом. — С чего ты взял, что я врач?

— Ну, мне сказали спросить госпожу Исиду…

— А, ну да. Я тут музыку преподаю (в качестве слова «госпожа» в оригинале использовано слово, применяемое в Японии в основном при обращении к учителям и врачам). Вот меня некоторые и зовут «госпожа». А на самом деле я тоже пациент. Но здесь я уже семь лет, и музыку преподаю, и с документами работать помогаю, так что уже непонятно стало, то ли пациент, то ли сотрудник, последнее время-то. Наоко про меня тебе не рассказывала?

Я покачал головой.

— Надо же, — сказала Рэйко. — Мы с Наоко в одной комнате живем. Соседи, в общем. С ней жить очень интересно. Столько всего рассказывает! И про тебя часто рассказывает.

— А про меня что рассказывает? — спросил я.

— Ах, да. Надо же тебе сперва про это место рассказать, — продолжила она, проигнорировав мой вопрос. — Прежде всего ты должен понять, что здесь не просто больница. Коротко говоря, здесь не место, где лечат, а где оздоравливают. Есть тут, конечно, несколько врачей, и они каждый день где-нибудь по часу с нами общаются. Но и это всего лишь проверка состояния, вроде измерения температуры, а не активное лечение, как в других больницах. Поэтому здесь и решеток нет, и двери всегда открыты. Каждый приезжает сюда добровольно и уезжает отсюда добровольно. И приехать сюда могут только те, кто к такому лечению приспособлен. Принимают сюда не всех. Тех, кому нужно специальное лечение, отправляют в специализированную клинику в зависимости от диагноза. до сих пор все понятно?

— Вроде понятно. А вот это оздоровление, как оно конкретно осуществляется?

— Само проживание здесь — это и есть оздоровление. Правильный режим, спорт, удаленность от внешнего мира, тишина, чистый воздух. Здесь поле есть, так что хозяйство ведем почти натуральное, и ни телевизора, ни радио нет. Что-то вроде модных нынче коммун. Правда, чтобы приехать сюда, денег уходит довольно много, в этом отличие от коммуны.

— Так много?

— Не то чтобы ужасно дорого, но и не сказать, что дешево. По тому, что здесь есть, разве не видно? Территория большая, пациентов мало, сотрудников много. Я-то тут уже давно и наполовину сотрудник, так что за лечение фактически не плачу, поэтому особых проблем нет. Ты кофе будешь?

Я ответил, что буду. Она затушила сигарету, встала, подошла к аппарату с горячим кофе у прилавка и принесла два стакана. Потом положила в свой стакан сахар, размешала его ложечкой и стала, морщась, пить.

— Этот санаторий, видишь ли, организация некоммерческая. Поэтому пока справляемся, и не беря слишком высокую плату за лечение. Землю здесь тоже один человек пожертвовал. Когда-то вся эта территория принадлежал его вилле. Еще лет двадцать назад. Видел в одном месте старый дом?

Я ответил, что видел.

— Раньше из зданий оно одно было, туда собирали пациентов и проводили групповое лечение. Начали это все потому, что у того человека сын был душевнобольной, и один врач ему прописал групповое лечение. У того врача была теория, что если больные будут жить вдали от людей, поддерживая друг друга, занимаясь физическим трудом, и с ними будет врач, который будет помогать им советами и следить за их состоянием, то некоторые болезни могут быть излечены. Так здесь все и началось. Место это постепенно разрослось, приобрело юридический статус, поле тоже расширилось, а пять лет назад построили главное здание.

— Видно, помогло лечение.

— Да, но это не панацея, и есть люди, которые не вылечиваются. И все-таки многие люди, которым в других местах не помогли, уехали отсюда поправившимися. Что здесь лучше всего, так это что все друг другу помогают. Каждый знает, что он несовершенен, поэтому все стараются друг другу помочь. В других местах так не получается, как ни жаль. В других местах доктор — это только доктор, а пациент — это только пациент. Пациент ждет от врача помощи, врач ему помогает. Но здесь помощь взаимная. Мы все друг для друга как зеркало, и врач — наш товарищ, такой же, как мы. Он смотрит за нами со стороны, и когда ему кажется, что надо бы сделать вот так, то подходит и помогает, но порой бывает, что и мы им помогаем. Это когда, в зависимости от ситуации, мы в чем-то их превосходим. Например, я одного врача учу играть на пианино, а другой пациент обучает медсестру французскому языку. Вот так бывает. Видно, среди тех, кто страдает от таких заболеваний, как мы, много людей со специфическими талантами. Поэтому все здесь равны. И пациенты, и сотрудники, и ты. Пока ты здесь, ты тоже наш товарищ, поэтому я помогаю тебе, а ты помогаешь мне.

Она улыбнулась, отчего морщины на ее лице разгладились.

— Ты поможешь Наоко, а Наоко поможет тебе.

— А что именно я должен делать?

— Во-первых, надо желать кому-то помочь. И надо понять, что тебе тоже нужна чья-то помощь. А во-вторых, быть искренним. Нельзя лгать, выдумывать, умалчивать что-то оттого, что неудобно сказать. Вот и все.

— Я буду стараться. — сказал я. — А почему вы прожили здесь целых семь лет? Я вот сколько с вами говорю, а ничего такого не заметил.

— Это днем, — сказала она, слегка помрачнев. — А ночью просто ужас. Как ночь наступает, катаюсь по всему полу, слюнями истекая.

— Правда?

— Да нет, шучу. Как так может быть? — она помотала головой. — Я уже поправилась, сейчас-то. Просто захотелось остаться и помочь еще кое-кому поправиться. Мне тут хорошо. Все мне как друзья. По сравнению с этим, что в том мире такого есть? Мне сейчас тридцать восемь, почти сорок. Не то что Наоко. Ну уеду я отсюда, а меня там не ждет никто, ни семьи нет, которая бы приняла, ни работы приличной, ни друзей. К тому же я здесь семь лет прожила, ничего про жизнь не знаю. Уеду отсюда и не буду знать, что делать.

— А что, если перед вами новый мир откроется? Разве попытаться не стоит?

— Может быть и так, — сказала она, крутя в пальцах зажигалку. — Только, Ватанабэ, у меня и другие причины есть. Если не возражаешь, лучше расскажу тебе в следующий раз, когда время будет.

Я кивнул.

— А Наоко сейчас лучше?

— Ну как, нам кажется, что да. Сперва она была в таком жутком состоянии, что мы все переволновались. Но теперь она успокоилась, говорить стала намного лучше, выразить теперь может, что хочет… То, что ей лучше, это точно. Но Наоко следовало начать лечение чуть раньше. У Наоко симптомы появились с той поры, как ее друг Кидзуки умер. И в семье ее должны были об этом знать, и сама она, наверное, это понимала. Но ситуация в семье и все такое…

— Какая ситуация? — удивленно спросил я.

— Как, ты не знал? — удивилась теперь в свою очередь она.

Я молча покачал головой.

— Тогда пусть тебе об этом сама Наоко расскажет. Так будет лучше. Похоже было, что и Наоко думает тебе кое о чем искренне рассказать.

Она взяла ложечку, опять помешала кофе и отпила глоток.

— И еще, в правилах так заведено, поэтому лучше сказать с самого начала, но тебе с Наоко вдвоем оставаться запрещено. Это закон. Посетитель с пациентом наедине оставаться не может. Всегда кто-нибудь — фактически это буду я — должен присутствовать, чтобы наблюдать. Как ни жаль, но кроме как потерпеть, выхода нет, устраивает?

— Устраивает, — сказал я, смеясь.

— Но вы не стесняйтесь, говорите, о чем хотите. Не обращайте внимания, что я рядом. Все равно я по большей части все, о чем вы с Наоко разговаривали, знаю.

— Все?

— Почти все. При групповом лечении по-другому быть не может. Так что все, что только можно, мы знаем. К тому же мы с Наоко друг другу все рассказываем без утайки. Здесь секретов не особо много.

Я посмотрел ей в лицо, отпивая кофе.

— Честно говоря, я толком не знаю. Правильно ли я с Наоко поступил, когда она в Токио была… Я об этом много думал, но до сих пор не знаю.

— Этого и я не знаю, — сказала Рэйко. — Наоко ведь и сама тоже не знает. Об этом вам надо вдвоем поговорить, а потом решить, так ведь? Если что-то и было, это ведь можно и в хорошую сторону повернуть. Когда сможете друг друга понять, тогда ведь можно будет об этом опять подумать, правильно это было или как.

Я кивнул.

— Я думаю, мы втроем сможем друг другу помочь. Ты, Наоко и я. Надо только искренне захотеть помочь друг другу. Если мы будем стараться вот так втроем, то, в зависимости от ситуации, результат будет ощутимый. Ты сколько сможешь здесь оставаться?

— Послезавтра к вечеру надо в Токио быть. На работу надо, да и экзамен по немецкому в четверг.

— Ясно, тогда спи в нашей квартире. Тогда и тратиться не надо, и поговорить можно спокойно, не глядя на время.

— В нашей, это в чьей?

— В моей с Наоко, в чьей же еще? Комнаты раздельные, и диван есть раскладной, так что с ночевкой проблем нет, не волнуйся.

— Но все-таки, это разве удобно? Мужчина, в женской квартире…

— А что, ты же не собираешься в час ночи войти и изнасиловать нас по очереди?

— Нет, конечно.

— Тогда никаких проблем нет. Спи в нашей квартире, и разговаривайте спокойно обо всем. Так будет лучше. Только так друг друга понять можно будет, да и как я на гитаре играю послушать. Я знаешь как хорошо играю?

— Но это правда удобно?

Рэйко зажала во рту третью сигарету «Seven Star», с усилием сжала губы и закурила.

— Мы вдвоем об этом уже договорились. Поэтому я сейчас тебя приглашаю от имени нас двоих, хоть это и личное ваше дело. Уж теперь-то стоило бы вежливо согласиться, как ты думаешь?

— Конечно, с удовольствием.

Она некоторое время смотрела на меня, и морщинки у ее глаз при этом стали глубже.

— Как странно ты разговариваешь, — сказала она. — Не подражаешь же ты герою «Над пропастью во ржи».

— Да ну, — рассмеялся я, и она тоже засмеялась с сигаретой во рту.

— Но ты похож на человека откровенного. Я это вижу. Я ведь тут за семь лет разных людей перевидала. Вижу разницу между человеком, который может раскрыть душу, и тем, который не может. Вот ты скорее можешь. Точнее, можешь раскрыть, если захочешь.

— А что будет, если раскрыть?

Она сложила руки на столе, держа сигарету во рту и точно радуясь чему-то.

— Тогда станешь счастливым, — сказала она.

Пепел ее сигареты упал на стол, но она этого не замечала.

Выйдя из главного корпуса, мы перешли через небольшой холм и прошли мимо лужайки, теннисного корта и баскетбольной площадки. На теннисном корте тренировались двое мужчин. Тощий мужчина средних лет и полноватый молодой парень.

Играли оба хорошо, но мне это показалось состязанием вовсе не по теннису. Казалось, что их интересует упругость мяча, и они скорее заняты ее изучением, чем игрой. Они увлеченно подавали и принимали мяч, и при этом странным образом казались погруженными в какие-то раздумья. Пот с обоих катился градом.

Бывший ближе к нам парень, увидев Рэйко, прекратил игру, подошел и, улыбаясь, обменялся с ней несколькими словами. Рядом с теннисным кортом мужчина с огромной газонокосилкой подстригал лужайку с ничего не выражающим лицом.

Когда мы прошли еще вперед, показался лес, а по лесу на некотором удалении друг от друга было разбросано пятнадцать или двадцать аккуратных домиков европейского типа под старину. Перед каждым домиком стояло по желтому велосипеду, такому же, как у охранника. Рэйко объяснила, что здесь живут сотрудники.

— Даже не выезжая в город, здесь все, что хочешь, можно приобрести, — объясняла она на ходу. — Продукты, как я уже говорила, почти все сами производим. Есть птицеферма, так что яйца тоже можем кушать. Книги и пластинки есть. для спорта все есть, супермаркет маленький тоже есть. Раз в неделю и парикмахер приезжает. По воскресеньям кино показывают. Если что-то особое нужно, можно попросить сотрудника, который в город едет, а выходную одежду можно по каталогу заказать, так что с этим неудобств не ощущается.

— Это потому что в город нельзя выезжать?

— Этого нельзя. Если, к примеру, к зубному надо или в других особых случаях, делается исключение, но как правило это не позволяется. Каждый абсолютно свободен уехать отсюда по собственному желанию, но уехав, опять вернуться нельзя. Это все равно, что мосты за собой сжечь. Невозможно, чтобы кто-то уезжал в город на два-три дня, а потом возвращался. Разве не так? Если это позволить, все же толпами туда-сюда ездить станут.

Когда мы вышли из леса, начался плавный подъем. Там беспорядочно стояли в ряд двухэтажные деревянные здания, атмосфера вокруг которых была какая-то странная. На вопрос, что в них было странного, ответить не могу, но первое чувство было, что здания эти какие-то странные. Это было сходно с чувством, какое мы часто испытываем, глядя на правдоподобное изображение чего-то нереального. Подумалось вдруг, не получится ли что-то похожее, если Уолт Дисней снимет мультфильм по картинам Мунка[468].

Здания все до одного были одинакового типа да еще и одинакового цвета. Форма приближалась к квадратной, двусторонне симметричной, а двери были широкими, и окон было много. Между зданиями проходила извилистая дорожка, точно на полигоне для обучения вождению. Перед каждым зданием была клумба с цветами, и все клумбы были ухоженными. Людей видно не было, и на всех окнах были задернуты шторы.

— Это зона «C», здесь живут только женщины. Стало быть, мы тут и живем. Здесь десять таких зданий, в каждом здании четыре квартиры, и в них живут по двое. Так что сюда может поместиться восемьдесят человек, но сейчас живет только тридцать два.

— Как тихо.

— В это время тут никого нет. У меня-то статус особый, а другие занимаются делами по установленному расписанию. Кто-то спортом занимается, кто-то во дворе порядок наводит, кто-то групповое лечение принимает, кто-то идет коренья копать… Каждый себе составляет расписание на свое усмотрение. Что же у Наоко сейчас было? То ли обои переклеивает, то ли стены заново перекрашивает. Такие вот занятия есть до пяти часов, в основном их пять разновидностей.

Войдя в здание, на котором висел номер «С-7», она поднялась по лестнице, находящейся в самом конце, и открыла правую дверь. дверь была не заперта.

Она показала мне квартиру. Та была разделена на четыре помещения: как зал, спальню, также кухню и ванную, и представляла из себя скромное и приятное жилище. В ней не было ни ненужных украшений, ни особой мебели, но и нехватки чего-то не ощущалось. Сказать обо всем этом особо было нечего, но находясь в квартире, я точно так же, как когда Рэйко была передо мной, смог расслабиться и вести себя непринужденно.

В зале стояли диван, столик и кресло-качалка. На кухне тоже имелся столик, и на обоих столиках было по здоровенной пепельнице. В спальне было две кровати, два письменных столика и стенной шкаф. У изголовья кровати стоял небольшой журнальный столик и лампа для чтения, там же лежала раскрытая книга. На кухне стоял набор из миниатюрной электроплитки и холодильника, так что что-нибудь простое при желании приготовить было можно.

— Ванны нет, так что мыться можно только под душем, но в целом отлично, правда? — сказала она. — Баня и прачечная есть общие.

— Прямо чересчур здорово. У меня в общежитии только потолок да окно.

— Да ты просто не знаешь, каково здесь зимой.

Она похлопала меня по спине и усадила на диван, потом и сама села рядом.

— Зима здесь длинная и тяжелая. Куда ни глянешь, всюду снег, снег, снег, море снега, сырость такая, что холод до костей пробирает. Когда зима приходит, мы целыми днями только и делаем, что снег разгребаем. В такую пору мы натапливаем квартиры и слушаем музыку, разговариваем да вязанием занимаемся. Поэтому если хотя бы такого пространства не будет, то просто задыхаешься и ничего делать не можешь. Если зимой приедешь, сам поймешь.

Она вздохнула, точно вспоминая длинную зиму, и положила рук на колени.

— Разложим его, и будет тебе кровать, — сказала она и постучала по дивану, на котором мы сидели. — Мы будем на кроватях спать, а ты тут. Пойдет?

— Да мне все равно.

— Значит, договорились. Мы, наверное, только часов в пять вернемся, так что ты тут подожди, ладно?

— Хорошо, я пока немецкий поучу.

Когда она вышла, я лег на диван и закрыл глаза. Я некоторое время без особых мыслей весь отдавался тишине, как вдруг вспомнил, как мы с Кидзуки ездили куда-то далеко на мотоцикле.

Тогда ведь, кажется, тоже была осень. Сколько же лет назад была та осень? Четыре года назад. Я вспомнил запах кожаной куртки Кидзуки, его дико ревущий 125-кубовый мотоцикл «Ямаха» красного цвета. Мы съездили в ужасную даль к побережью и вернулись к вечеру, совершенно измотанные.

Ничего особенного в тот раз не приключилось, но тогдашняя поездка припомнилась мне очень живо. Осенний ветер тонко свистел в ушах, и стоило взглянуть в небо, ухватившись руками за куртку Кидзуки, и казалось, что тело мое взлетает в небо.

Я долго лежал в одной позе на диване, вспоминая все, что было тогда, одно за другим. Непонятно, почему, но когда я лежал в этой комнате, в голове моей, цепляясь друг за друга, пронеслись воспоминания о событиях и вещах, произошедших давным-давно, о которых я давно уже толком и не вспоминал. Некоторые были радостными, иные немного грустными.

Сколько же я так пролежал? Я настолько погрузился в неожиданный поток воспоминаний (он был подобен течению реки, прорывающемуся сквозь щель между скал), что даже не заметил, как Наоко вошла в комнату, тихо открыв дверь.

Когда я открыл глаза, Наоко была там. Я открыл глаза и посмотрел в глаза ей. она присела на спинку дивана и смотрела на меня. Поначалу ее облик показался мне плодом моего воображения. Но сомнений не было, это была Наоко.

— Спал? — спросила она очень тихим голосом.

— Да нет, вспоминал просто, — сказал я и поднялся. — Ну, как дела?

— Да нормально, — ответила Наоко, улыбнувшись. Улыбка ее была похожа на какой-то далекий светлый образ. — Я на минуту. Вообще-то мне тут нельзя находиться, но выдалась минутка, я и зашла. Так что долго не могу оставаться. дурацкая у меня прическа, да?

— Да нет, очень красиво.

Она была пострижена простенько, как ученица начальных классов, и с одной стороны, точно как раньше, волосы были прихвачены заколкой. Стрижка действительно очень ей шла и как нельзя лучше ей подходила. Она выглядела, как прекрасная дева с какой-нибудь средневековой гравюры.

— Лень было к парикмахеру идти, вот меня Рэйко и стригла несколько раз. Правда так считаешь? Красиво?

— Правда.

— А мама сказала, отвратительно.

Наоко расстегнула заколку, собрала волосы, несколько раз проведя по ним рукой, и снова заколола. Заколка была в виде бабочки.

— А я непременно хотела с тобой наедине увидеться, прежде чем мы будем втроем встречаться. Не то чтобы особенное что-то сказать надо было, но все равно хотела сперва тебя увидеть, привыкнуть немного. А то поначалу, боялась, буду неловко себя чувствовать. Я при людях, бывает, теряюсь.

— Как ты тут, привыкла уже?

— Да, немного, — сказала она и опять поправила заколку. — Ну все, уже времени нет. Пора мне.

Я кивнул.

— Спасибо тебе, Ватанабэ, что приехал. Я так рада. Но если тебе тут в тягость будет, ты скажи, не стесняйся. Тут место особенное, правила тоже особенные, некоторые люди тут совсем находиться не могут. Так что если что-то такое почувствуешь, скажи прямо. Никаких обид из-за этого у меня не будет. Мы тут ничего не скрываем. Все откровенно говорим.

— Хорошо, я тоже буду откровенно говорить.

Наоко села рядом со мной и прижалась ко мне. Я обнял ее за плечи, она положила голову мне на плечо и уткнулась носом мне в шею. Она сидела так, не двигаясь, точно проверяя, нет ли у меня температуры. Я нежно обнимал ее, и в груди у меня стало горячо.

Немного погодя, она, ни слова не говоря, встала и вышла, открыв дверь так же тихо, как когда входила.

После того, как она ушла, я заснул, лежа на диване. Спать я не собирался, но от ощущения близкого присутствия Наоко впервые за долгое время погрузился в глубокий сон. На кухне была ее посуда, в ванной была ее зубная щетка, в спальне была ее кровать. В этой квартире я погрузился в глубокий сон, точно выжимая по капле усталость из каждого уголка каждой клетки своего тела. Мне приснилась бабочка, порхающая в вечерних сумерках.

Когда я проснулся, часы показывали тридцать пять минут пятого. Солнце клонилось к закату, ветер стих, облака изменили свой облик. Во сне я вспотел, поэтому я достал из рюкзака полотенце и вытер лицо и переодел майку. Потом пошел на кухню, выпил воды и выглянул в окно рядом с мойкой.

Было видно окно в соседнем здании. За тем окном висело на ниточках несколько вырезанных из бумаги украшений. Это были любовно вырезанные изображения птиц, облаков, коровок и кошек, похожие на марионеток.

Вокруг по-прежнему было ни души, и не слышно было ни звука. Вдруг почудилось, что я один живу среди этих искусно сделанных декораций.

Люди начали возвращаться в зону «С» только в начале шестого часа. Выглянув из окна на кухне, я увидел проходящих внизу двух или трех женщин. Все трое были в шляпах, и возраст их определить было невозможно, но судя по голосу, были они уже не так молоды. Спустя немного времени после того, как они зашли за угол и исчезли из вида, с другой стороны прошли еще четверо женщин и точно так же скрылись за углом.

Атмосфера вокруг была самая что ни на есть предзакатная. Из окна в зале виднелись лес и цепочка гор. Полоска света горела над горами, точно украшая их силуэты.

В пол-шестого вместе вошли Наоко и Рэйко. Мы с Наоко поприветствовали друг друга, точно встретившись впервые после долгой разлуки. Наоко действительно была как будто смущена. Рэйко заметила книгу, которую я читал, и спросила, что это за книга. Я ответил, что это «Волшебная гора» Томаса Манна.

— Зачем было ее тащить в такую даль? — пораженно сказала Рэйко, и была в общем-то права.

Мы втроем стали пить кофе, который приготовила Рэйко. Я рассказал Наоко о внезапном бесследном исчезновении Штурмовика. Рассказал ей также про светлячка, которого он подарил мне, когда мы виделись с ним в последний раз.

— Как обидно, что он исчез. Я так хотела еще про него послушать, — расстроенно сказала Наоко.

Рэйко захотела узнать, что это за Штурмовик, и я опять рассказал про него. Она, конечно, тоже от души посмеялась. Всегда, когда я рассказывал про Штурмовика, мир вокруг казался полон радости и смеха.

В шесть часов мы втроем пошли в столовую в главном здании и поужинали. Я и Наоко ели рыбный суп, овощной салат, подливку, вареный рис и соевый бульон, а Рэйко съела только салат с макаронами и выпила кофе. И опять закурила.

— Видите ли, с возрастом организм так меняется, что можно есть уже не так много, — объясняла она.

В столовой сидели за столиками и ели человек двадцать, и за это время еще несколько человек успели войти и выйти. Картина в столовой ничем не отличалась от студгородка, за исключением разброса возрастов. Отличие было лишь в том, что все до одного разговаривали с одной определенной громкостью.

Никто и не болтал в полный голос, и не шептался. Не было ни громкого смеха, ни удивленных возгласов, никто никого не звал, поднимая руку. Все разговаривали одинаково негромко.

Они ели, заняв несколько столов. За каждым столом сидело по трое, максимум пятеро. Если кто-то говорил, остальные слушали его, кивали и поддакивали, а когда он заканчивал говорить, кто-нибудь другой говорил что-нибудь по этому поводу.

Невозможно было понять, о чем они говорили, но их беседа напомнила мне об увиденной днем загадочной игре в теннис. Я удивлялся, неужели Наоко таким же образом разговаривает, когда находится с ними. Это казалось мне неправдоподобным, и в то же время я на мгновение почувствовал какое-то одиночество, смешанное с ревностью.

За столом у меня за спиной одетый в белое мужчина с редким волосом, с какой стороны ни посмотри, напоминающий врача, в подробностях объяснял молодому человеку в очках с нервической внешностью и женщине средних лет с крысиным лицом, как вырабатывается желудочный сок в условиях невесомости.

Парень и женщина слушали это объяснение, говоря лишь «ага» или «да?». Однако, слушая этот разговор, я понемногу начал сомневаться, действительно ли одетый в белое мужчина с редким волосом был врачом.

В столовой на меня никто особого внимания не обращал. Никто на меня не оглядывался, никто точно и не замечал, что я вообще там находился. То, что я оказался там среди них, казалось, было для них одним из совершенно рядовых происшествий.

Лишь только раз мужчина в белом вдруг повернулся ко мне и спросил:

— Сколько тут собираетесь оставаться?

— Два дня тут переночую, а в среду думаю уехать, — ответил я.

— В это время года здесь лучше всего. Но зимой тоже приезжайте. Когда тут все белым-бело, тоже есть, на что посмотреть, — сказал он.

— Да пока снег выпадет, Наоко, может, отсюда уже уедет, — сказала ему Рэйко.

— Нет, но зимой тут все равно хорошо, — проникновенно повторил мужчина. Я опять засомневался, врач он или нет.

— А о чем тут все разговаривают? — спросил я у Рэйко. Смысл вопроса ей казался не вполне понятен.

— Ну как о чем, о чем все обычно разговаривают. Так, о том, о сем: что за день случилось, какую кто книгу прочитал, какая завтра погода будет. Или ты думаешь, тут кто-то встанет и скажет: «Сегодня полярный медведь съел все звезды с неба, поэтому завтра будет дождь!», или что-то в этом роде?

— Нет, конечно, я не к тому вовсе, — сказал я. — Просто все так тихо говорят, вот и любопытно вдруг стало, о чем все говорят.

— Тут вокруг тишина, так что все естественным образом к ней подстраиваются и начинают говорить тихо.

Наоко обглодала рыбные кости, аккуратно сложила их на край тарелки и утерла рот платком.

— Да и смысла нет громко говорить. Убеждать в чем-то некого, внимание чье-то привлекать тоже незачем.

— Понятно, — кивнул я.

Однако пока я ел в этой тишине, мне почему-то стало не хватать людского шума. Мне недоставало людского смеха, бессмысленных возгласов, преувеличенно громкой речи. Конечно, весь этот шум давно набил мне оскомину, но когда я ел рыбу среди этого странного безмолвия, мне отчего-то было неспокойно.

Своей атмосферой эта столовой в чем-то походила на выставку образцов какого-то специального оборудования. Казалось, что в каком-то определенном месте собрались люди, испытывающие особый интерес в какой-то определенной сфере, и обмениваются лишь им одним понятной информацией.

После еды мы вернулись в квартиру, и Наоко с Рэйко сказали, что сходят в общую баню в зоне «С». Мне они сказали, что если меня устроит душ, то я могу воспользоваться ванной. Я согласился.

Когда они ушли, я разделся, принял душ и вымыл голову. Затем, суша голову феном, я хотел было вытащить пластинку Билла Эванса из стопки на книжном столе, но увидел, что это такая же пластинка, как та, что я несколько раз крутил в комнате Наоко в ее день рожденья. В ту ночь, когда Наоко плакала, а я ее обнимал.

Прошло с тех пор не больше полугода, но воспринималось это, точно было очень давно. Потому, наверное, что все это время я по много раз размышлял об этом. Слишком часто я об этом вспоминал, вот ощущение времени и нарушилось, растянувшись.

Луна светила так ярко, что я выключил свет и, лежа на диване, стал слушать, как играет на рояле Билл Эванс.

В проникающем через окно лунном свете все предметы отбрасывали длинные тени, и стены окрашивались в нежные темные тона, точно облитые слабо разведенной тушью. Я вынул из рюкзака железную фляжку с брэнди, набрал немного в рот и медленно проглотил. Ощущение тепла распространилось от горла до желудка. И это тепло разлилось сверху по всему телу.

Я отпил еще глоток брэнди, завернул крышку на место и убрал фляжку обратно в рюкзак. Лунный свет, казалось, дрожал в такт музыке.

Спустя минут пятнадцать вернулись Наоко и Рэйко.

— А мы снаружи смотрим, свет не горит, испугались, — сказала Рэйко. — думали, ты вещи собрал да в Токио уехал.

— Да ну, с какой стати? Просто давно такую яркую луну не видел, вот и выключил свет.

— А правда, здорово смотрится, — сказала Наоко. — Рэйко, а у нас те свечки остались, что мы жгли, когда света не было?

— На кухне в столе лежат, наверное.

Наоко пошла на кухню, достала из стола белую свечу и вернулась с ней. Я зажег свечу, накапал с нее воска в пепельницу и установил ее там. Рэйко прикурила от нее.

Вокруг по-прежнему было тихо. Мы сидели втроем вокруг горящей свечи, и казалось, будто мы одни втроем собрались где-то на краю света.

Грозные тени, отбрасываемые лунным светом, и дрожащие тени от огня свечи накладывались друг на друга на стене и сливались друг с другом. Мы с Наоко сидели рядышком на диване, Рэйко сидела напротив нас в кресле-качалке.

— Может, вина выпьем? — спросила у меня Рэйко.

— А здесь спиртное пить можно? — спросил я, слегка удивившись.

— Вообще-то нельзя, — неловко ответило Рэйко, трогая себя за ухо, — но в основном, даже если увидят, смотрят сквозь пальцы, если вино, там, или пиво. Лишь бы сильно не напивались. Я кого из сотрудников хорошо знаю, прошу, чтобы привозили понемногу.

— Мы тут иногда выпиваем вдвоем, — заговорщически сказала Наоко.

— Здорово, — сказал я.

Рэйко достала из холодильника белое вино, штопором вынула пробку и принесла три стакана. Вкус у вина был свежий и приятный, точно делали его тут же на заднем дворе.

Когда пластинка кончилась, Рэйкодостала из-под кровати гитару, любовно ее настроила и медленно начала играть фугу Баха. Мелодию Баха она исполняла порой кое-где запинаясь, но с чувством и на одном дыхании. Она играла тепло, задушевно, и была при этом исполнена какого-то удовольствия от исполнения.

— На гитаре здесь играть начала. В комнате же пианино нет. Училась самоучкой, да и пальцы к гитаре не приспособлены, так что толком освоить не получается. Но мне гитара нравится. Маленькая, простая, нежная, прямо как небольшая теплая комнатка.

Она сыграла еще одну миниатюру Баха. Это была какая-то сюита. Глядя на пламя свечи и потягивая вино, я слушал, как Рэйко играет Баха, и на душе у меня стало тепло.

Когда закончился Бах, Наоко попросила Рэйко сыграть что-нибудь из «Битлз».

— Начинается концерт по заявкам, — сказала мне Рэйко, прищурив один глаз. — Наоко как приехала, каждый день только и просит «Битлз» сыграть, прямо горит вся. Точно ее, бедную, эта музыка в рабство захватила.

Говоря это, она заиграла «Michelle», и весьма умело.

— Хорошая песня. Мне очень нравится, — сказала Рэйко, отпила глоток вина, затем проговорила, пуская дым от сигареты, — Мелодия такая, будто в широком поле дождик накрапывает.

Потом она сыграла «Nowhere man» и «Julia». Иногда она во время игры закрывала глаза и качала головой. И опять пила вино и курила.

— Сыграйте «Norwegian wood», — сказала Наоко.

Рэйко принесла из кухни копилку в виде кошки, и Наоко положила в нее 100-иеновую монету.

— Это чего? — спросил я.

— Я когда «Norwegian wood» сыграть прошу, туда по 100 иен кладу. Я эту песню больше всех люблю, поэтому мы специально так установили. От души прошу.

— А я на эти деньги сигареты покупаю, — добавила Рэйко, сжала и разжала пальцы и заиграла «Norwegian wood».

Играла она с душой, но не было такого, чтобы чувства чрезмерно прорывались в ее музыке. Я тоже вынул из кармана 100-иеновую монету и положил в копилку.

— Спасибо, — сказала Рэйко, слегка улыбнувшись.

— Я когда эту музыку слушаю, мне иногда ужасно тоскливо становится. Не знаю почему, но меня такое чувство охватывает, будто я в дремучем лесу заблудилась, — сказала Наоко. — Мне так одиноко, холодно, и темно, на помощь прийти некому. Поэтому Рэйко ее не играет, пока я не попрошу.

— Что там за «Касабланка» еще? — спросила Рэйко, смеясь.

Потом Рэйко сыграла еще несколько мелодий боссановы.

Пока она играла, я смотрел на Наоко. Как она и писала в своем письме, выглядела она очень поздоровевшей, загорела на солнце, и тело ее было окрепшим благодаря спорту и работе на природе. Лишь глубокие и прозрачные, точно озера, глаза и дрожащие, точно от смущения, губы были те же, но в целом ее красота была теперь красотой зрелой женщины.

То проглядывающая наружу, то исчезающая жесткость, присущая прежней ее красоте — жесткость, подобная острому лезвию ножа, обдававшая каким-то холодом — ушла куда-то далеко, а взамен около нее витало какое-то особое спокойствие, словно бы нежно обволакивавшее все вокруг. Я был шокирован этой ее красотой. И не мог не поразиться, как такая перемена могла произойти с девушкой за каких-то шесть месяцев.

Эта новая ее красота очаровывала меня так же, как и прежняя, если не больше, но тем не менее, вспоминая некоторые исчезнувшие ее черты, я не мог не вздохнуть о них. Та, я бы ее назвал, самоуверенная красота, точно сама по себе шагающая легкой походкой, присущая девочке-подростку, она уже обратно к ней не вернется.

Наоко захотела узнать, как мне живется. Я рассказал ей об университетской студенческой забастовке.

Тогда же я ей впервые рассказал про Нагасаву. Трудно было точно описать его странный характер, оригинальный стиль мышления и однобокую мораль, но в итоге она, казалось, поняла суть того, что я хотел сказать.

Я не рассказал ей, как мы ходили вместе с ним охотиться на девчонок. Просто рассказал, что единственный человек, с которым я близко общаюсь в общежитии, это такая особенная личность.

В это время Рэйко с гитарой в руках опять отрабатывала ту самую фугу. Между делом она пила вино и курила.

— Странный этот человек, — сказала Наоко.

— Это точно, странный.

— Но он тебе нравится?

— Да сам не знаю. Впрочем, нельзя, наверное, сказать, что нравится. Он не из тех, кто может нравиться или не нравиться. да и ему самому это не надо. В этом он очень искренний. Никогда не лжет и очень аскетичный.

— Как это, интересно, он со столькими женщинами переспал — и аскетичный? — сказала Наоко, смеясь. — Со сколькими он, ты говоришь, переспал?

— Да где-то восемьдесят будет, наверное, — сказал я. — Но в его случае чем у него больше было женщин, тем значение каждого отдельно взятого акта стремительнее уменьшается. Но он этого и хочет.

— Это и есть аскетизм?

— Для него, да.

Какое-то время Наоко, казалось, обдумывала смысл того, что я сказал.

— Мне кажется, у него с головой еще похуже будет, чем у меня, — сказала она.

— Я тоже так думаю. Но он все искажения в своей душе выстраивает в стройную схему и подводит под теорию. С головой не в порядке у него. Такого сюда приведи, через пару дней сбежит. Это, скажет, знаю, это уже понял, теперь я все понял. Такой он человек. И вот таких людей все уважают.

— Я наверное, глупая, — сказала Наоко. — Я тут до сих пор не все понимаю. Как и саму себя еще плохо понимаю.

— Ты не глупая, ты обычная. Я в себе тоже многого не понимаю. Обычные люди все такие.

Наоко залезла на диван обеими ногами, подтянула колени у груди, положила подбородок на колени.

— Я про тебя хочу побольше узнать.

— Просто обычный человек. Родился в обычной семье, рос, как все обычные люди, внешность обычная, успеваемость обычная, мыслю так же, как обычные люди.

— Между прочим, в книге твоего любимого Скотта Фитцджеральда написано, что человеку, который говорит, что он обычный, верить нельзя. Я ту книгу у тебя почитать брала, — сказала Наоко, озорно улыбаясь.

— Ну да, — признал я. — Но я ведь не сознательно из-за этого себя так веду. Я сам в душе так думаю. Что я обычный человек. Вот ты как думаешь, есть во мне что-то необычное? Ведь нету?

— Как ты можешь так спрашивать? — с негодованием спросила она. — Неужели сам не понимаешь? Разве бы я тогда с тобой переспала? Или ты думаешь, пьяная была, все равно было, с кем, вот и переспала?

— Нет, конечно, я так не думаю, — сказал я.

Она некоторое время ничего не говорила, глядя на кончики своих пальцев. Я понятия не имел, что надо говорить, и просто пил вино.

— Сколько женщин с тобой спали? — спросила Наоко, точно вспомнив вдруг, что хотела сказать.

— Где-то восемь или девять, — честно ответил я.

Рэйко прекратила свои упражнения и со стуком опрокинула гитару себе на колени.

— Тебе же еще двадцати нет. Что ты за жизнь такую ведешь?

Наоко смотрела на меня своими ясными глазами, ничего не говоря.

Я от начала до конца рассказал Рэйко, как впервые переспал с девушкой и как с ней расстался. Сказал, что полюбить ее не смог, как ни старался. Затем рассказал ей и о том, как вслед за Нагасавой и сам стал спать то с одной, то с другой.

— Пусть это похоже на оправдание, но мне было тяжело, — сказал я Наоко. — От того, что каждую неделю с тобой встречался я, а душа твоя принадлежала одному Кидзуки. Когда я думал об этом, мне было ужасно тяжело. Потому, наверное, и спал, с кем попало.

Наоко несколько раз слегка покачала головой, потом подняла голову и опять посмотрела мне в лицо.

— Ты тогда спросил, почему я не спала с Кидзуки. Все еще хочешь знать?

— Лучше было бы, наверное, знать.

— Я тоже так думаю. Мертвый ведь все равно мертвый, а нам еще жить.

Я тоже кивнул. Рэйко опять упражнялась, проигрывая по несколько раз какое-то трудное место.

— Я была с Кидзуки переспать не против, — сказала Наоко, расстегивая заколку и распуская волосы. Затем стала крутить заколку в виде бабочки в руках. — Он тоже, конечно, хотел со мной переспать. Мы поэтому пробовали несколько раз. Но не получилось. Не смогли. Я тогда совсем не понимала, почему не получалось, и сейчас не понимаю. Я Кидзуки любила, и на девственность и все такое мне наплевать было. Я все готова была сделать, что он захочет. И все равно не смогла.

Наоко опять собрала волосы и приколола заколкой.

— Тело совсем не слушалось, — тихим голосом сказала Наоко. — Не раскрывалось совсем. Поэтому очень больно было. Сухо было, поэтому больно. Мы и так пробовали, и этак. Но все равно не получалось. И смазывали чем-то, все равно было больно. Поэтому я каждый раз Кидзуки или рукой, или ртом… Понимаешь, о чем я?

Я молча кивнул.

Наоко посмотрела на луну в окне. Луна казалась еще больше и ярче, чем до этого.

— Ватанабэ, я об этом хотела не говорить, если бы смогла. Хотела, если бы смогла, все сама у себя в сердце тихо держать. Но не могу. Не могу не говорить. Я одна потому что с этим справиться не могу. Ведь правда, когда ты со мной спал, я ведь сразу намокла? Правда?

— Угу.

— С того вечера в мой день рожденья, когда мне двадцать исполнилось, после того как с тобой переспала, я все время была мокрая. И все время хотела, чтобы ты меня обнимал. Чтоб ты меня обнимал, чтобы раздел, чтобы мое тело ласкал… Первый раз в жизни у меня такие мысли были. Почему так? Почему такие мысли у меня? Ведь я Кидзуки так любила.

— А меня хотя и не любила?

— Извини, — сказала Наоко. — Я не хочу тебя обидеть, но пойми одно. У нас с Кидзуки были очень особенные отношения. Мы с ним лет с трех вместе играли. Мы всегда с ним вместе были, так и выросли. Поцеловались в первый раз в начальной школе в шестом классе. Так было здорово! Когда у меня месячные первый раз были, я к нему побежала и ревела. Такие у нас, в общем, отношения были. Поэтому, когда он умер, я вообще не знала, как с людьми общаться. И что такое вообще кого-то полюбить.

Она попыталась взять со стола стакан с вином, но он вырвался из ее руки и покатился по полу. Вино пролилось на ковер. Я нагнулся, поднял стакан и поставил на стол. Потом спросил Наоко, будет ли она еще пить.

Некоторое время она не отвечала, потом вдруг затряслась и начала всхлипывать. Она горько плакала, точно на последнем издыхании, как в тот раз, перегнувшись пополам и уткнувшись в ладони лицом.

Рэйко положила гитару, подошла к Наоко и нежно погладила ее по спине. Потом положила руку ей на плечо и прижала ее головой к своей груди, точно новорожденного ребенка.

— Ватанабэ, — сказала Рэйко. — Извини, но ты не мог бы минут двадцать погулять где-нибудь? Я тут сама разберусь.

Я кивнул, встал и надел свитер поверх рубашки. Потом сказал Рэйко:

— Извините.

— Не за что, ты тут ни при чем. Не беспокойся. Пока вернешься, она успокоится. — сказала она, подмигивая мне одним глазом.

Я зашагал, куда глаза глядят, по освещенной до удивления нереальным лунным светом дороге, ведущей в лес. В лунном свете все звуки превращались в странные отголоски. Звуки моих шагов гулко доносились откуда-то совсем с другой стороны, точно звуки шагов человека, шагающего под водой.

Порой позади слышался тихий шелест. Лесной воздух тяжело давил на меня, точно где-то в его глубине ждали, пока я пройду мимо, ночные звери, затаив дыхание и не шевелясь.

Выйдя из леса, я присел на склоне низенького холма и посмотрел в сторону дома, где жила Наоко.

Квартиру Наоко найти было легко. достаточно было поискать окно, в котором не горело электричество, а колыхался крошечный огонек.

Я долго смотрел на это крошечное пламя, не шевелясь. Этот огонек напомнил мне последнее мерцание догоравшей человеческой души. Мне хотелось обнять его руками и надежно защитить. Я долго-долго смотрел на дрожащее пламя, как Гэтсби каждый вечер смотрел на огонек на том берегу реки.

В квартиру я вернулся через тридцать минут. Когда я дошел до дома, стало слышно, как Рэйко упражняется на своей гитаре. Я тихо поднялся по лестнице и постучал. Когда я вошел, Наоко видно не было, а Рэйко одна сидела на ковре и играла на гитаре.

Рэйко указала пальцем на дверь спальни. По-видимому это означало, что Наоко там. Она положила гитару, села на диван и велела сесть рядом. Потом разлила оставшееся вино по двум бокалам.

— С Наоко все в порядке, — сказала Рэйко, слегка похлопав меня по колену. — немного полежит одна и успокоится, так что не волнуйся. Просто возбудилась немного. Может, мы пока на улице погуляем?

— Пойдемте.

Мы с Рэйко медленно зашагали по дороге, освещенной фонарями, дошли до места, где были теннисный корт и площадка для баскетбола и сели на скамейку. Она достала из-под скамейки желтый баскетбольный мяч и покрутила его в руках. Потом спросила меня, умею ли я играть в теннис. Я ответил, что не то чтобы не умею, но очень плохо.

— А в баскетбол?

— Не очень хорошо.

— Ну, а что у тебя хорошо получается? — спросила она, улыбаясь, так что морщинки у ее глаз собрались вместе. — Кроме как с девочками спать?

— Не так уж хорошо у меня это и получается, — ответил я, несколько задетый.

— Не сердись, я же пошутила. Но на самом деле? Что ты хорошо умеешь делать?

— Да ничего. Кое-что люблю делать, правда.

— А что?

— В походы ходить, плавать, книги читать.

— Любишь то, что можно в одиночку делать, значит.

— Выходит так, наверное. К играм и всему такому, что с другими вместе надо делать, никогда интереса не было. Чего такого ни пробовал, особо не увлекался. Все равно было, получается оно, не получается.

— Ты тогда сюда зимой приезжай. Мы зимой тут на лыжах катаемся. Тебе тоже обязательно понравится. Мчишься весь день по снегу, мокрый весь…

Сказав это, она сосредоточенно посмотрела в свете фонаря на свою правую руку, точно осматривая какой-нибудь старый музыкальный инструмент.

— Наоко часто в такое состояние впадает?

— Да, бывает, — сказала она, рассматривая теперь левую руку. — Бывает у нее такое. Возбуждается, плачет. Но это тоже в каком-то смысле хорошо. Потому что эмоции проявляет. Страшно, когда они не проявляются. Тогда эмоции в теле скапливаются и твердеют. Всякие-разные эмоции скапливаются внутри тела и умирают. Если до такого довести, это очень плохо.

— Я там что-нибудь сказал не так?

— Ничего подобного, не волнуйся. Ничего ты неправильного не сказал, так что успокойся. Все говори откровенно. Это самое лучшее. даже если эти слова причиняют обоим страдания, даже если они в результате, как сейчас, чьи-то эмоции возбуждают, если посмотреть наперед, это самый лучший способ. Если ты честно желаешь помочь Наоко поправиться, делай так. Я с самого начала тебе уже об этом говорила, ты должен отбросить мысль, что ты будешь помогать Наоко, ты должен желать через выздоровление Наоко поправиться и сам. Так здесь лечат. другими словами, находясь здесь, ты обязан стараться обо всем говорить искренне. Во внешнем мире-то ты, наверное, не всегда искренен.

— Понятно.

— Я здесь прожила семь лет и видела, как многие люди приезжали сюда и уезжали, — сказала Рэйко. — Может быть, даже слишком много. Поэтому уже просто глядя на некоторых людей, чутьем могу угадать, поправится человек или нет. Но о Наоко даже я ничего сказать не могу. То ли к следующему месяцу она вылечится совсем, то ли годами она еще будет в таком состоянии, совершенно ничего сказать не могу. Так что об этом ничего тебе подскажу. Кроме разве что обычных советов: будь с ней искренен и помогай ей.

— Почему именно про Наоко вы не можете ничего сказать?

— Наверное, потому что я ее люблю. Может, поэтому не могу настроиться, чувства перевешивают. Я Наоко очень люблю. Кроме того, к тому же, в случае с Наоко много людей очень сложным образом вместе переплелось, как нитки, бывает, спутываются так, что по одной потом распутывать тяжело. Может быть, распутывать это придется долго, а может, получится распутать при случае одним рывком. Поэтому я предсказать и не могу.

Она опять покрутила в руках мяч и на этот раз ударила его о землю.

— Самое главное — не спешить, — сказала мне Рэйко. — Это еще один мой тебе совет. Нельзя спешить. даже если все запутывается так, что не знаешь, с какого конца взяться, нельзя терять надежду и нельзя раздражаться и зря дергать. Только не спеша распутывать по ниточке. Сможешь?

— Попробую.

— Времени может уйти много, и может время пройти, а она все равно до конца не вылечится. Ты об этом думал?

Я кивнул.

— Ждать — это нелегко, — сказала Рэйко, стуча мячом о землю. — Особенно человеку в твои годы. Ведь надо упорно ждать одного — когда она поправится. Но срока у этого нет и гарантии тоже. Сможешь ты это сделать? Настолько ли ты любишь Наоко?

— Не знаю, — искренне ответил я. — Я пока еще толком не знаю, что такое кого-то любить. Это не в том смысле, в каком Наоко сказала. Но я хочу пытаться, пока смогу. А иначе просто не знаю, куда дальше идти. В общем, как вы сами сказали, нам с Наоко надо друг другу помочь, и другого пути к спасению для нас, кроме этого способа нет.

— И с первыми встречными женщинами так же спать будешь?

— С этим я тоже не знаю, как быть. Все время ждать, вручную себя удовлетворяя? Мне это особо не помогает.

Рэйко положила мяч на землю и слегка похлопала меня по колену.

— Я не говорю, что с девушками спать — это плохо. Если тебя это устраивает, пусть будет так. Это твоя жизнь, тебе решать. Я тебе одно хочу сказать: не растрачивай себя на противоестественные вещи. Понял? Время ведь зря уходит, когда так живешь. девятнадцать, двадцать, это же самый важный период для формирования характера. Если в этот период по глупости с пути свернуть, потом с возрастом придется страдать. Это я тебе точно говорю. Поэтому тщательно обдумывай свои действия. Если Наоко тебе дорога, самим собой тоже дорожить надо.

— Я подумаю.

— Мне тоже было двадцать лет, хоть и давным-давно. Веришь?

— Верю, конечно.

— Честно?

— Честно верю, — ответил я, улыбаясь.

— Я тогда, хоть и не настолько, как Наоко, но по-своему красивая была. И морщин таких не было.

Я сказал, что на мой взгляд, эти морщины ей идут, она поблагодарила.

— Но впредь женщине говорить «У вас очаровательные морщины» не годится. Хоть мне это, конечно, и приятно.

— Буду внимательнее.

Она достала из кармана бумажник, вытащила из отделения для проездного метро чье-то фото и показала мне. Это была цветная фотография симпатичной девочки лет десяти. девочка была одета в шикарный лыжный костюм и стояла на лыжах на снегу.

— Красавица, да? Моя дочка, — сказала она. — В начале этого года прислала. Сейчас в четвертом классе начальной школы.

— Улыбка, как у вас.

Я вернул ей фото. Она положила его обратно в бумажник, тихо хмыкнула и закурила.

— Я в молодости профессиональным пианистом хотела стать. И способности были, и вокруг все признавали. Все меня хвалили. И на конкурсах выигрывала, и в консерватории лучше всех училась, и стажировка в Германии уже была запланирована после выпуска. Безоблачная была юность. За что ни бралась, все легко получалось, что сразу не получалось, кто-нибудь из окружения выручал. Но в какой-то день случилось нечто странное, и все разом рухнуло. На четвертом курсе консерватории дело было. Был довольно важный конкурс, и я репетировала, как вдруг перестает двигаться левый мизинец. Не знаю, почему так вышло, но совсем не могла им пошевелить. И массаж делала, и в горячую воду опускала, и перерыв в репетициях сделала на два или три дня, все равно он не шевелился. Перепугалась до смерти, побежала в больницу. В больнице кучу анализов посдавала, но и там ничего не понимают. С пальцем все в порядке, чувствительность тоже нормальная, так что причин нет ему не шевелиться. Сказали, что причина, может быть, в нервах, и я сходила к психиатру. Но и там точную причину найти не смогли. Кроме того, что, наверное, все из-за стресса перед конкурсом. Так что велели мне какое-то время жить без пианино.

Рэйко глубоко затянулась, затем выдохнула дым. Потом несколько раз помотала головой.

— Я тогда решила какое-то время подлечиться дома у бабушки в Идзу. Решила, забуду про этот конкурс и какое-то время спокойно отдохну, недельки две к пианино даже притрагиваться не буду, а позанимаюсь делами, которые давно хотела сделать, да время хорошо проведу. Но так оно не вышло. Что ни делаю, одно пианино в голову лезет. Ни о чем больше думать не могла. А что, если теперь всю жизнь мизинец двигаться не будет, как тогда дальше жить? Все время такие мысли в голове вертятся. Оно и понятно. до того момента всей моей жизнью было пианино. С четырех лет я начала на пианино играть и всю жизнь прожила, только об этом думая. Ни о чем другом почти и думать не приходилось. Сроду никогда на кухне ничего не делала, для рук, говорили, вредно, вокруг все только и хвалили за то, что на пианино хорошо играла, отбери у такого ребенка пианино, что останется? Взрыв, голова оторвалась и улетела куда-то. А в голове все перепуталось и темень сплошная.

Она затоптала окурок и несколько раз кивнула.

— Так рухнула моя мечта стать пианисткой. два месяца пролежала в больнице, выписалась. Пока в больнице лежала, палец понемногу двигаться начал, я восстановилась в консерваторию и кое-как закончила. Но, понимаешь, что-то к тому времени уже сломалось. Как бы это сказать, что-то вроде сгустка энергии из тела выпало. И врач в больнице сказал, что нервы слишком слабые для профессионального пианиста, и лучше от этой затеи отказаться. Так что после того, как отучилась, преподавала игру на фортепиано на дому. Но было от этого безумно тоскливо. Постоянно думалось, что жизнь моя на этом закончилась. Все самое лучшее в моей жизни закончилось, не успело мне исполниться двадцать. Разве это не ужасно? Все возможности были у меня в руках, и не успела я оглянуться, как уже ничего не осталось. Никто не аплодирует, никто не поддержит и не похвалит, а самое большое, на что уходят бесконечные дни, это преподавать ученикам этюды да сонаты. Так было саму себя жалко, что плакала каждый день. Безумно было обидно, и когда слышала разговоры, как кто-то, кто был хуже меня, на конкурсе занял второе место или дает сольный концерт в каком-то дворце культуры, каждый раз плакала от обиды. Родители со мной обращались бережно, как с какой-нибудь хрупкой посудой. Но я знаю. Они тоже расстраивались, не знали, куда себя деть. Еще совсем недавно перед всеми хвастали дочкой, а теперь дочка из психбольницы не вылезает. И замуж уже не выдать… Все эти их переживания, пока мы вместе жили, до меня доходили, как тяжелый воздух. Противно было до безумия. Выйти наружу боялась, казалось, что все в округе только обо мне и говорят, и не могла выйти на улицу вообще. И тогда вдруг раз! — взрыв, резьба сорвалась, нити перепутались, в глазах потемнело. Было мне тогда двадцать четыре. Я тогда семь месяцев в лечебнице провела. Там было не так, как тут, там и забор был, и двери запирались. Грязно, пианино нет… Я отчаялась, не знала, что делать. Только той мыслью и держалась, что надо отсюда выбраться, лишь бы не умереть. Семь месяцев — как это было долго! И морщины прибавлялись по одной.

Рэйко улыбнулась, точно насильно растягивая рот.

— После того, как выписалась, встретила отца моей дочки, вышла замуж. Он меня младше был на год. Работал инженером на авиационном заводе и был моим учеником. Хороший человек. Говорит немного, но порядочный, и душа у него теплая. Полгода примерно у меня отучился и вдруг предлагает выйти за него замуж. Как-то после занятия пили мы чай, и он вдруг делает мне предложение. Веришь? Мы до этого не то что не встречались, даже за руки не взялись ни разу. Вот я удивилась! Так что я сказала, что выйти замуж не могу. Знаю, что человек ты хороший, и испытываю к тебе симпатию, но по ряду причин замуж выйти не могу. Он давай спрашивать, что за причины, я ему прямо все и выложила. Что два раза ложилась в больницу из-за проблем с психикой. Все рассказала, до последней мелочи. Что за причины, каково мне сейчас, вплоть до того, что как дальше будет, не знаю. Попросила дать мне время подумать, а он говорит, чтобы подумала не спеша. Я, говорит, совсем не тороплюсь. Но на следующей неделе когда пришел, опять говорит, что хочет жениться на мне. Я попросила подождать только три месяца. Сказала, давай три месяца повстречаемся, а если все равно захочешь жениться, тогда опять поговорим.

Три месяца мы раз в неделю встречались. Во много мест вместе ходили, о многом говорили. Мне он за это время тоже очень понравился. Рядом с ним я наконец почувствовала, что опять живу. Когда была с ним, на душе становилось спокойно, и все плохое могла забыть. думалось, что хоть и не стала я пианисткой, хоть и лежала в психбольнице, жизнь на этом еще не заканчивается, в жизни еще сколько угодно хороших вещей, о которых я не знаю. Так что я в душе ему уже за то была благодарна, что стала так думать. После того, как три месяца прошли, он все равно сказал, что хочет жениться. Я ему сказала, что если он хочет со мной спать, то я согласна. «У меня этого еще ни разу не было, но ты мне нравишься, и если ты меня хочешь, я совсем не возражаю. Но женитьба и это — совсем разные вещи. Если ты на мне женишься, то и мои проблемы взвалишь на себя. Это гораздо больше, чем ты думаешь. Тебя это все равно устраивает?» Он сказал, что устраивает. Сказал, что не просто хочет со мной спать, а хочет жениться, что хочет все делить со мной вместе. Он говорил от чистого сердца. Он говорит только то, что у него действительно есть на душе, а если сказал, то обязательно выполняет. «Хорошо, давай поженимся», — ответила я. По-другому ответить я не могла. Поженились мы через четыре месяца, что ли?.. Он из-за этого поссорился с родителями и порвал с ними отношения. Его семья была из древнего рода одной из деревень на Сикоку, и они навели обо мне подробнейшие справки и разнюхали, что я два раза в больницу ложилась. Поэтому родители были против женитьбы, и между ними и сыном получилась ссора. Родительский протест впустую не прошел. Мы в итоге даже свадьбу не сыграли. Просто расписались в районной администрации да на три дня с двумя ночевками съездили в Хаконэ. Но мы всем были счастливы. Я ведь до свадьбы девственницей была. до двадцати пяти лет. Не верится, да?

Рэйко глубоко вздохнула и опять взяла в руки мяч.

— Я думала, что пока вместе с ним буду жить, проблем не будет, — продолжила она. — Что больше ухудшений не будет. для таких больных, как мы, такая вера в кого-то — это самое главное. На этого человека можно положиться. Если состояние хоть чуть-чуть ухудшится, скажем так, если болт начнет развинчиваться, он это сразу заметит и заботливо, терпеливо все исправит. Если веришь: «Он завинтит болт, он распутает нити», то с такими болезнями, как у нас, рецидивов не происходит. Пока такая вера есть, этого взрыва не происходит. Я безумно счастлива была. думала, неужели жить — это так здорово? Такое было чувство, будто спасли меня из ледяного бушующего моря, и я лежу в теплой постели, укутанная в одеяло. Через два года после свадьбы родила ребенка и с тех пор вся была в заботах о нем. Совсем было и думать забыла о какой-то там своей болезни. Утром встану, по дому все сделаю, о ребенке забочусь, вечером муж придет, ужином его накормлю… Каждый день одно и то же. Но была я счастлива. Самый счастливый период в моей жизни, кажется, тогда был. Сколько же лет это продолжалось? до тридцати одного года так оно продолжалось. И опять оно. Взрыв.

Она зажгла сигарету. Ветер давно стих. дым сигареты поднимался прямо вверх и исчезал в темноте ночи. Я взглянул вверх и увидел, как мерцают в небе бесчисленные звезды.

— Что-то произошло?

— Да, — сказала она и продолжила. — Ужасная вещь произошла. Будто какой-то капкан или западня меня поджидала. даже сейчас, как вспоминаю об этом, мурашки по коже пробегают.

Она потерла свободной от сигареты рукой переносицу.

— Извини, что-то я все о себе да о себе, — сказала она. — В кои-то веки приехал Наоко повидать, а я…

— Мне правда интересно, — сказал я. — Расскажите, пожалуйста, что потом было?

— После того, как ребенок пошел в детский сад, я понемногу опять стала заниматься фортепиано, — начала она. — Начала играть на пианино, не для кого-то — просто для себя. Бах, Моцарт, Скарлатти… Начала с коротких произведений таких композиторов. Конечно, перерыв был слишком большой, и вспоминалось все тяжело. Пальцы были уже не те. Но радовалась безумно. Уже оттого, что могла опять на пианино играть. Когда играла тогда на пианино, прямо всем телом чувствовала, как я люблю музыку. И как я к тому же по ней изголодалась. Так хорошо было! Так было хорошо играть для самой себя!

Я ведь, как уже сказала, на пианино играла с четырех лет, но если вспомнить, для себя самой не играла ни разу. То к экзаменам готовилась, то программные произведения отрабатывала, то для публики — всегда играла только для этого. Конечно, само по себе это тоже было важно, чтобы освоить какой-то инструмент. Но с возрастом уже становится нельзя не играть для себя самого. Такая музыка вещь. Я поняла это лишь в тридцать один или тридцать два года, после того как покинула музыкальную элиту. Отправлю ребенка в детский сад, по дому все переделаю и час или два играю, что мне нравится. Ничего в этом страшного не было. Верно?

Я согласился.

— Но как-то раз пришла ко мне женщина, которую я знала только в лицо, здоровались мы с ней, когда на улице встречались, и сказала, что ее дочка хотела бы у меня поучиться играть на пианино, так что не могла бы я ее поучить. Жили мы в одном районе, но не сказать, чтобы рядом, так что про ее дочку я ничего толком не знала, но женщина сказала, что ее дочка ходила мимо нашего дома и часто слышала, как я играю, и ей очень нравилось. Меня к тому же она давно знала и уважала. Училась она во втором классе начальной школы, пробовала учить фортепиано в нескольких местах, но по разным причинам не складывалось, и сейчас она нигде не занималась.

Я отказалась. Сказала, что несколько лет к инструменту не притрагивалась, так что с нуля кого-то учить еще, может, и смогла бы, но ребенка, который уже у кого-то занимался до этого, не смогу. Сказала еще, что мне к тому же надо за своим ребенком смотреть, так что и времени особо нет. К тому же, хотя ей я этого, конечно, не сказала, но если ребенок так запросто меняет преподавателей, то кто бы ни преподавал, явно толку не будет. Но женщина попросила меня хотя бы раз увидеться с ее дочерью. Женщина, по-видимому, от природы была очень настойчивой, и сколько ни отказывай, конца-краю, казалось, этому не будет, да и отказывать, если ребенок хочет встретиться, смысла тоже не было, так что я сказала, если просто встретиться, то давайте. Через три дня девочка пришла одна. Красивая девочка была, как ангел. Такая красивая была, просто сияла. Мне таких красивых детей ни до этого, ни после видеть не приходилось. Волосы были длинные и черные, как свежеразведённая тушь. Ножки-ручки стройные, глазки блестящие, губки нежные, маленькие, будто только что вылепленные. Когда первый раз ее увидела, я дар речи потеряла. Такая она была красивая. Пока она у нас сидела, казалось, будто не в гостиной нашей сидишь, а во дворце каком-то. Глаза слепило, когда на нее глядела, даже прищуриться хотелось. Такая была девочка. даже сейчас как перед глазами.

Она ненадолго прикрыла глаза, будто и вправду вспоминая лицо той девочки.

— Где-то час мы пили кофе и разговаривали. О всем подряд. Про музыку, про школу. С первого взгляда похоже было, что девочка умная. Говорила хорошо, мнение обо всем свое имела, и видна в ней была природой данная способность притягивать людей. даже страшно становилось. Я, правда, поначалу не поняла, что это за страх. Просто промелькнуло в голове, надо же, какая умная девочка. Но разговаривая с ней, я понемногу теряла способность рассуждать нормально. Такая она была живая и красивая, что меня это в итоге подавляло. Сама себе я казалась мерзкой и отвратительной, ни в какое сравнения с ней не идущей. Кроме того, если и возникала какая-то к ней антипатия, то немедленно появлялся стыд за то, что в голову приходят такие неправильные и отвратительные мысли.

Она несколько раз помотала головой.

— Будь я такой красивой и умной, как она, я бы, наверное, стала более порядочным человеком. Когда такая красивая и умная, что еще нужно? Когда все тебя так носят на руках, зачем не давать жить и издеваться над теми, кто некрасивее и слабее тебя? Ведь никаких причин так поступать нет…

— Она непорядочно поступила с вами?

— Если рассказывать по порядку, она была патологическая лгунья. Кроме как патологией, это никак нельзя было назвать. Говорила, что только в голову взбредет. Говоря так, сама начинала верить, что это правда. А чтобы ее слова сходились одно с другим, приплетала туда все вокруг. Обычно о таком бы сразу подумал, что что-то не сходится, или просто посмеялся бы, но у нее голова работала очень быстро, так что она успевала продумать все. В итоге никто и догадаться не мог, что это неправда. Никто, во-первых, и подумать не мог, что такая красивая девочка по всяким пустякам будет врать. Я тоже не могла. Я ведь за шесть месяцев выдуманных ею историй прослушала без счету и ни на грамм никогда не усомнилась. даже когда все до последнего слова было враньем. Вот ведь дура была!

— А что это были за истории?

— Да самые разные, — с жаром в голосе сказала она, смеясь. — Я ведь уже говорила? Стоит человеку начать врать в чем-то одном, и он, чтобы не попасться, продолжает врать до бесконечности. Болезнь даже такая есть. Но у больных людей вранье в основном безобидное, и окружающие, как правило, сразу о нем догадываются. Но в ее случае было иначе. Она, чтобы себя обезопасить, не гнушалась ничем, даже такой ложью, которая могла кому-то повредить, и использовала все, что только можно. И количество лжи, которую она говорила, напрямую зависело от того, кто ее собеседник. С теми, с кем легко было попасться на лжи, например, с мамой или близкими друзьями, она врала не так много. Если и врала, то со всей осторожностью. И говорила только такое вранье, какое ни за что не могло бы обнаружиться. А если вдруг и обнаруживалось, из ее прекрасных глаз слезы текли рекой, и она оправдывалась и просила прощения, прямо умоляла. Никто тогда больше на нее сердиться не мог.

Почему она выбрала меня, до сих пор не понимаю. Выбрала она меня в качестве жертвы, или она меня выбрала, чтобы получить какую-то помощь, до сих пор не могу понять, ну никак. Теперь-то, конечно, это уже все равно. Теперь уже все кончилось, и вот во что я в итоге превратилась.

Мы немного посидели в тишине.

— Она повторила то, что мне сказала ее мать. Что ходила мимо моего дома, и ей понравилось, как я играю на пианино, что ей случалось несколько раз видеть меня на улице, что она меня обожает… «Обожаю», говорит. Я, как это услышала, покраснела. Как не покраснеть, когда такой красивый, как куколка, ребенок, говорит, что тебя обожает. Но думается, что до конца это враньем не было. Мне-то, конечно, было уже за тридцать, ни красивой, ни умной, как она, я не была, талантами не блистала, но, может быть, было что-то, что ее во мне привлекало? От того, может, что ей этого чего-то недоставало, скажем? Наверное, поэтому я ее заинтересовала. Сейчас мне так кажется, когда вспоминаю. Не подумай, что я этим похвастать хочу.

— Да я понимаю.

— Она сказала: «Я ноты принесла, можно я сыграю?» «Сыграй», разрешила я. И она сыграла «Инвенцию» Баха. Было это, как бы тебе сказать, очень интересное исполнение. Или даже не столько интересное, сколько странное, в общем, отличное от обычного. Играла она, конечно, не так уж хорошо. Училась-то она не в специальной школе, и заниматься тоже то начинала, то бросала, как самой вздумается. Если на вступительных экзаменах в музыкальной школе так сыграть, провал будет однозначный. И все же ее стоило послушать. Хоть на девяносто процентов это никуда не годилось, но самые ключевые места, то есть остальные десять процентов, она играла как следует. А ведь это была «Инвенция» Баха! Поэтому я ей заинтересовалась. Подумала, что же это вообще за ребенок?

Конечно, на свете много детей, которые играют Баха намного лучше. Есть дети, которые сыграют это в несколько десятков раз лучше ее. Но при таком исполнении тем не менее редко бывает, чтобы оно было наполненным. Как раз обычно оно получается совершенно пустое. А она играла хоть и слабенько, но в ее игре было нечто, могущее очаровывать людей, по крайней мере меня. Вот я и подумала. Подумала, что уж ее-то если поучить, то толк будет. Конечно, нечего было и думать о том, чтобы опять с нуля заставить ее заниматься и сделать из нее профессионала, но я подумала, что, может быть, смогу сделать из нее счастливую пианистку-любительницу, чтобы она, как я тогда — да, впрочем, и сейчас — могла играть на пианино, получая удовольствие, и для себя самой. Но все это были бесплодные мечты. Она была не из тех, кто делает что-то для себя самого, укрывшись от всех. Она использовала все средства для того, чтобы добиться похвалы от других, и все тщательно просчитывала. Она досконально знала, как добиться восхищения и похвалы от людей. даже то, каким образом надо играть, чтобы привлечь меня. Все было просчитано совершенно точно. Потому она, наверное, и разучила как следует только самые важные места. Я в этом уверена.

И все равно даже сейчас, когда я это знаю, все равно считаю, что играла она здорово. даже сейчас, если мне придется услышать ее игру опять, у меня, наверное, сердце забьется сильнее. даже учитывая все ее недостатки, все ее интриги и ложь.

Она хрипло закашлялась, замолчала и некоторое время сидела молча.

— И вы взяли ее в ученицы?

— Да, раз в неделю, утром в субботу. В школе, в которую она ходила, не было уроков по субботам. Ученица она была очень странная, ни разу не прогуляла, никогда не опаздывала. Готовилась тоже как следует. После занятий мы с ней ели пирожные и разговаривали.

Тут она спохватилась и посмотрела на часы на руке.

— Не пора ли нам назад, а то я за Наоко беспокоюсь немного? А ты про Наоко уже не забыл часом?

— Ну вот еще, — сказал я, смеясь. — Просто увлекся, вас слушая.

— Хочешь знать, что было дальше, расскажу завтра. История длинная, за раз все не расскажешь.

— Ну вы прямо как Шехерезада.

— Ага, не выйдет у тебя в Токио уехать, — засмеялась и она.

Мы пошли по той же дороге, по которой пришли, и, пройдя через лес, вернулись в квартиру.

Свеча погасла, свет в гостиной тоже был выключен. Лишь слабый свет ночника, стоявшего рядом с кроватью, проникал из приоткрытой двери спальни до самой гостиной.

На диване, окутанном этим неясным полумраком, одна сидела Наоко. Она переоделась во что-то вроде халата и сидела на диване, плотно запахнув свое одеяние, так что ворот скрывал шею, и подтянув колени к груди. Рэйко подошла к Наоко и приложила руку к ее лбу.

— Уже лучше?

— Да, лучше. Извините, пожалуйста, — тихо сказала Наоко. Потом посмотрела на меня и смущенно извинилась. — Испугался?

— Немножко, — ответил я, улыбаясь.

— Иди сюда, — сказала Наоко.

Я сел рядом, и Наоко приблизила лицо к моему уху, словно собираясь что-то сказать, и слегка коснулась губами около моего уха.

— Извини, — еще раз прошептала Наоко мне на ухо. Затем отстранилась. — Я, бывает, и сама перестаю понимать, что к чему.

— Ну, это и со мной постоянно происходит.

Наоко с улыбкой посмотрела мне в лицо. Я сказал, что хочу, чтобы Наоко еще рассказала о себе. Попросил рассказать про ее жизнь там: чем она занимается каждый день, что за люди там живут, и так далее.

Наоко начала напряженным, но ясным голосом рассказывать о своей повседневной жизни. Обычно все после того, как встанут в шесть утра, позавтракают и сделают уборку дома, идут работать в поле. Овощные грядки, например, пропалывают. Перед обедом или после еды — индивидуальная встреча с врачом или групповая дискуссия. После обеда, согласно выбранному тобой самим расписанию, можно либо слушать интересующую тебя лекцию, либо пойти работать на природе, либо заниматься спортом. Наоко, как оказалось, посещала занятия по французскому языку, вязанию, фортепиано, истории древности.

— Фортепиано у Рэйко учусь, — сказала Наоко. — А еще Рэйко игру на гитаре преподает. Мы тут все то учителя, то ученики. Кто французский хорошо знает, французский преподает, учитель обществоведения — историю, кто хорошо вяжет — учит вязать. С одним этим уже какая-никакая школа получается. Жалко, я ничего такого не умею, чтобы других чему-то учить.

— Ну, это и у меня то же самое.

— Я тут в несколько раз усерднее учусь, чем когда в универ ходила. Так интересно учиться!

— А после ужина всегда что делаешь?

— С Рэйко общаюсь, книжки читаю, музыку слушаю, с соседями во что-нибудь у них в гостях играю… Вот.

— А я на гитаре упражняюсь да мемуары пишу, — сказала Рэйко.

— Мемуары?

— Да шучу я, — засмеялась Рэйко. — А часов в десять спать ложимся. Здоровый образ жизни, правда? И поспать можно вдоволь.

Я посмотрел на часы. Было без малого девять.

— Так уже скоро спать пора?

— Да сегодня ничего, можно и попозже, — сказала Наоко. — Я же тебя так давно не видела, хочу еще поговорить. Расскажи что-нибудь.

— Я сегодня, когда один тут сидел, вспомнил вдруг, — сказал я. — Помнишь, как мы с Кидзуки тебя навещать ездили вдвоем? Ну, когда ты в больнице лежала у моря? Во втором классе старшей школы, кажется, дело было, летом.

— Когда мне операцию на груди делали, — улыбнулась Наоко. — Ага, помню. Вы с Кидзуки тогда на мотоцикле приехали. Растаявшую помятую шоколадку привезли. Как мы ее ели! Почему-то кажется, что это ужасно давно было.

— Ну. Ты тогда, наверное, свое длинное стихотворение писала.

— В таком возрасте все девочки стихи пишут, — рассмеялась Наоко. — А почему ты об этом вдруг вспомнил?

— Не знаю, просто вспомнил, и все. Все вдруг вспомнилось: запах морского ветра, олеандры, — сказал я. — А Кидзуки тогда часто тебя навещал?

— Какое там, вообще почти не приезжал. Мы же из-за этого с ним ругались. Потом уже, конечно. Сначала он один как-то приехал, потом с тобой — и все. Нахал, да? В первый раз приехал, тоже никак ему не сиделось, минут через десять взял и ушел. Апельсины привез. Пробормотал что-то невнятное, апельсин мне почистил, накормил меня им, опять пробормотал не понять что и упорхнул. Я, говорит, больницы терпеть не могу, — сказала Наоко и засмеялась. — В таких вещах он был еще совсем ребенок. Тебе так не кажется? Ну кому же больница понравится? Ведь потому люди и ходят больных навещать, чтобы тем легче было. Чтобы настроение повысилось. Он этого не понимал.

— Но ведь когда со мной вдвоем ездили, он же совсем себя так не вел… Такой же был, как всегда.

— Это потому что при тебе, — сказала Наоко. — С тобой он всегда такой был. Старался свои слабости не показывать. Мне кажется, он тебя очень любил. Поэтому старался себя только с лучшей стороны показать. А со мной вдвоем он нетакой был. Расслаблялся немного. На самом деле у него настроение обычно менялось на глазах. Сидит, к примеру, бормочет о чем-то сам с собой, а в следующий момент в панику впадает. Он с детства такой был. Но всегда старался измениться, лучше стать.

Наоко перекрестила по-другому скрещенные на диване ноги.

— Всегда старался измениться, лучше стать, а если не получалось, злился или расстраивался. Были в нем и выдающиеся черты, и прекрасные, но уверенности в себе не было, и он только и думал о том, что надо вот это сделать, надо то исправить. Вспоминаю, и так жалко его.

— Но все же, если он старался мне только хорошие свои стороны показывать, то у него это, наверное, получилось. Я в нем кроме хорошего ничего не видел.

Наоко улыбнулась моим словам.

— Он бы тоже порадовался, если бы это услышал. Ты ведь был его единственным другом.

— Он тоже у меня был единственный друг. У меня никого не было, кого я бы мог назвать другом, ни до него, ни после.

— Я поэтому любила, когда мы втроем были с тобой и Кидзуки. Тогда я потому что тоже могла только хорошие его стороны видеть. Тогда очень весело было. На душе спокойно. Поэтому любила, когда втроем. Не знаю, как ты к этому относился.

— Я тогда, кажется, только о том и беспокоился, как ты к этому относишься, — сказал я, мотая головой.

— Однако проблема была в том, что так могло быть только до какого-то времени, и вечно продолжаться не могло. Такой маленький кружок не может существовать всегда. И Кидзуки об этом знал, и я, и ты. Ведь так?

Я кивнул.

— Но, честно говоря, я его слабые стороны тоже ужасно любила. Не меньше, чем хорошие стороны. В нем не было никаких интриг или зависти. Просто слабости. Но когда я ему об этом говорила, он совсем не верил. Одно и то же в ответ твердил. «Это, Наоко, все потому, что мы с тобой с трех лет вместе были, и ты меня слишком хорошо знаешь. У тебя поэтому в кучу все смешалось, и ты различить не можешь, где недостатки, а где достоинства.» Всегда он так говорил. Но что бы он ни говорил, я его любила, и кроме него на других даже внимания не могла обращать.

Наоко грустно улыбнулась, глядя на меня.

— Между нашими отношениями и обычной связью между мужчиной и женщиной разница была огромная. Мы с ним будто где-то плотью срослись вместе, такие у нас были отношения. Уйдешь куда-то далеко, а тебя все равно магнитом каким-то назад тянет, и ты опять на место прирастаешь. У нас с Кидзуки как у мужчины с женщиной общение началось очень естественно. Ни раздумывать ни о чем не пришлось, ни выбора никакого не было. Мы в двенадцать лет целовались, а в тринадцать уже петтингом занимались. Я к нему прихожу, или он ко мне в гости приходит, и я ему там руками все делаю… И нам вовсе не казалось, что нам рано еще. Нам казалось, что так и должно быть. Если он хотел мою грудь потрогать или между ног, я не возражала, и если он хотел кончить, то помочь ему тоже не отказывалась. Так что если бы нас за это кто-то ругать стал, я бы удивилась или рассердилась. Потому что мы ведь ничего плохого не делали. Просто делали то, что по-любому стали бы делать. Мы друг другу каждый уголок своего тела показывали, и такое чувство было, что мы своими телами как бы совместно пользуемся. Мы поэтому решили пока дальше не заходить. Залететь боялись, мы тогда ведь не знали еще, как предохраняться надо… Вот так, короче, мы и росли. Взявшись за руки, как неразделимая парочка. О таких страданиях, через которые все другие подростки проходят, типа сексуальных переживаний, развития своего эго, мы и не знали почти. Я же говорю, в вопросах пола у нас все открыто было от и до, а собственное «Я» мы способны были или растворить друг в друге, или делить на двоих, так что эти-то вещи мы особо сильно и не осознавали. Понимаешь, о чем я?

— Вроде понимаю, — сказал я.

— У нас такие отношения были, что мы расстаться не могли. Поэтому мне кажется, что если бы Кидзуки был жив, то мы, наверное, были бы вместе и любили друг друга и понемногу становились несчастными.

— Почему?

Наоко несколько раз провела пальцами по волосам. Заколку она уже сняла, поэтому если она наклоняла голову, волосы падали ей на лицо.

— Нам бы, наверное, пришлось отдать долг, который мы всему свету задолжали.

Наоко подняла голову и продолжила:

— Когда нужно было вносить плату вроде подростковых страданий, мы ее не оплатили, и вот только теперь пришел счет. Потому и с Кидзуки так случилось, потому и я здесь. Мы были как голые дети, выросшие на необитаемом острове. Есть захотелось — бананов нарвали, одиноко стало — обнялись и заснули. Но сколько так может продолжаться? Мы все взрослели, в общество пора было выходить. Ты поэтому так был нам важен. Ты для нас был как ниточка, связывающая нас с внешним миром. Хоть в итоге ничего и не получилось.

Я кивнул.

— И все же ты не думай, что мы тебя использовали. Кидзуки очень тебя любил, и так получилось, что для нас ты был первым человеком, с которым мы соприкоснулись. И до сих пор это так. Кидзуки, конечно, умер, и его в этом мире нет, но для меня ты и сейчас единственная ниточка, которая меня связывает с внешним миром. И как Кидзуки тебя любил, я тебя тоже люблю. И хоть мы этого и не хотели, но, может быть, мы в итоге причинили тебе боль. Но мы и представить не могли, что так получится.

Наоко опять опустила голову и замолчала.

— Как считаете, может, какао попьем? — подала голос Рэйко.

— Ага, давайте. Хочу, — сказала Наоко.

— Я с собой брэнди привез, ничего, если я его выпью?

— Пей, конечно, — сказала Рэйко. — А мне нальешь?

— Ну конечно! — смеясь, ответил я.

Рэйко принесла два стакана, и мы с ней чокнулись ими. Потом Рэйко пошла на кухню и сварила какао.

— Может, про что-нибудь повеселее поговорим? — сказала Наоко.

Но тем для веселого разговора у меня не было. Подумалось с грустью, что здорово было бы, если бы Штурмовик так и жил со мной. Что с ним бы всегда что-нибудь случалось, и когда все вместе вспоминали бы об этом, всем бы было весело.

Я стал длинно и нудно рассказывать, какая грязь у нас в общежитии. Грязь была такая, что меня даже рассказ об этом раздражал, а они обе держались за животы от смеха, точно такие истории были им в диковинку. Потом Рэйко изобразила движения больных какими-то психическими болезнями. Это тоже было весьма забавно.

В одиннадцать часов Наоко начала зевать, и Рэйко разложила диван и принесла для меня простынь, одеяло и подушку.

— Ночью пойдешь насиловать, не перепутай, — сказала Рэйко. — Наоко — та, что на кровати слева, без морщин.

— Неправда, моя справа, — сказала Наоко.

— Значит так. Я договорилась, чтобы завтра можно было несколько часов из расписания пропустить, так что устроим вместе пикник. Тут недалеко есть одно очень хорошее место, — сказала Рэйко.

— Отлично!

После того как она тщательно вычистила зубы и ушла в спальню, я выпил немного брэнди, затем лег на разложенный диван и стал перебирать в памяти по очереди все события, произошедшие за этот день, начиная с утра.

Казалось, что день был ужасно длинный. В комнате по прежнему белым светом светила луна. В спальне, где спали Наоко и Рэйко, было тихо, как в могиле, и ни одного звука оттуда не доносилось. Лишь изредка слышалось скрипение кровати.

Стоило закрыть глаза, и в темноте замелькали крошечные картинки, а в ушах послышались отголоски гитары, на которой играла Рэйко, но и это продолжалось недолго. Сон навалился на меня и погрузил в теплую глубь земли. Мне снились ивы.

Ивы росли рядами по обеим сторонам горной дороги. Ив было невероятно много. дул довольно сильный ветер, но ветви ив совсем не шевелились. Я присмотрелся, пытаясь понять, почему так, и оказалось, что на всех ветвях сидят маленькие птички. Под их весом ветви ив не могли пошевелиться.

Я взял палку и постучал по ближней ветке. Я хотел согнать птиц, чтобы освободить ветку. Но птицы не улетали. Вместо того чтобы улететь, они становились кусками железа в виде птиц и со стуком падали на землю.

Когда я открыл глаза, было такое ощущение, будто я продолжаю смотреть какой-то эпизод своего сна. Комната была тускло освещена лунным светом. Я непроизвольно глянул на пол и поискал на нем куски железа в виде птиц, но там ничего подобного, конечно, не было. Лишь Наоко безмолвно сидела на диване у меня в ногах, устремив взгляд в окно.

Она сидела, подтянув колени к груди и положив на них подбородок, как голодная сирота. Я поискал свои наручные часы, чтобы узнать, сколько времени, но у изголовья, где я их положил, их не было. Глядя на лунный свет, я прикинул, что было где-то два или три часа ночи.

Пить хотелось ужасно, но я решил тихонько понаблюдать за ней. На ней было то же небесного цвета одеяние вроде халата, на голове была все та же заколка в виде бабочки. Благодаря этому ее прекрасный лоб ясно высвечивался лунным светом. Я удивился. Ведь до этого, перед сном, она была без заколки.

Она сидела так, не шелохнувшись. Она была похожа на маленькое животное, привлеченное среди ночи светом луны. Свет луны падал под таким углом, что тень от ее губ была значительной величины. Эта легкоранимая тень чуть заметно подрагивала то ли от биения ее сердца, то ли от ее душевных переживаний. Точно она что-то беззвучно говорила, обращаясь к темноте ночи.

Я сглотнул слюну, пытаясь справиться с жаждой. В ночном безмолвии этот звук раздался невероятно громко. Точно этот звук был каким-то сигналом для нее, она тут же встала, тихо подошла, шурша одеждой, к моему изголовью, стала на колени и посмотрела мне в глаза.

Я тоже посмотрел ей в глаза, но ее глаза ничего не говорили. Глаза были такие ясные, что в них, казалось, вот-вот отразится какой-то потусторонний мир, но сколько я ни глядел, разглядеть в них ничего не удавалось. Наши лица разделяло не более тридцати сантиметров, но она казалась удаленной на несколько световых лет.

Я протянул к ней руку, она попятилась от нее. Губы ее слегка дрожали. Затем она подняла руки и начала медленно расстегивать пуговицы халата. Всего пуговиц было семь.

Я смотрел, как ее тонкие прекрасные пальцы по порядку расстегивают их, точно на продолжение своего сна. Расстегнув все семь белых пуговиц, она скинула халат, позволив ему соскользнуть к ее бедрам, точно насекомое, избавляющееся от старой оболочки, и осталась совершенно обнаженная.

Под халатом у нее ничего не было. На теле у нее была лишь заколка в виде бабочки. Скинув халат, она смотрела на меня, не поднимаясь с коленей. Освещенное лунным светом ее обнаженное тело было блестящим и беззащитным, точно плоть новорожденного младенца.

Стоило ей пошевелиться — даже если движение было совсем ничтожным — и освещенная лунным светом часть ее тела чуть заметно смещалась, и форма тени, окрашивающей ее тело, менялась. Тени от ее округлых вздымающихся грудей и маленьких сосков, тень во впадинке пупка и на талии, тень от волос на ее лобке, точно вылепленная из крупных зерен — все это менялось, точно спокойная поверхность озера под набегающей рябью.

Отчего ее тело такое совершенное, подумал я. Когда успела она обзавестись таким совершенным телом? Куда делось то тело, которое обнимал я в ту весеннюю ночь?

Когда в ту ночь я нежно снимал одежду с не перестававшей плакать Наоко, ее тело оставляло у меня лишь ощущение присутствовавшего где-то в нем несовершенства. Грудь казалась твердой, соски были похожи на какие-то неуместные наросты, спина была неестественно напряжена.

Конечно, она была прекрасной девушкой, и тело ее было привлекательным. Оно возбуждало мою плоть и с огромной силой влекло меня. Но обнимая ее обнаженное тело, лаская и целуя его, я весь был охвачен ощущением его несовершенства и незрелости.

Я хотел обнять Наоко и сказать ей так. Я сейчас занимаюсь с тобой сексом. Я сейчас вхожу в твое тело. Но на самом деле это ничего не значит. Никаких проблем тут нет. Это просто слияние плоти. Мы разговариваем сейчас с тобой о том, о чем можно говорить только прикосновениями к несовершенной плоти друг друга. Мы всего лишь делимся друг с другом своим несовершенством.

Но сказать такие вещи словами я, конечно, не мог. Я просто крепко обнимал ее, ничего не говоря. Обнимая ее, я ощущал скребущее прикосновение чего-то чужеродного у нее внутри, точно оставшегося там, так и не прижившись окончательно. Это прикосновение вызывало во мне приступ любви, возбуждая меня со страшной силой.

Но плоть ее, сидящей сейчас передо мной, была совсем иной. Мне подумалось, что это совершенное тело родилось сейчас под светом луны, претерпев перед этим множество изменений.

Сперва до или после смерти Кидзуки ее полуоформившаяся девичья плоть была сброшена, а затем ей была дана зрелая плоть. Тело Наоко было настолько прекрасным и совершенным, что я не ощущал даже сексуального возбуждения. Просто без конца хотелось смотреть на тени, отбрасываемые ее округлыми поблескивающими грудями, тени на ее животе, приподнимавшемся и опускавшемся при каждом вздохе, тень от нежных черных волосков пониже.

Она сидела, открыв моим глазам свое обнаженное тело, кажется, минут пять или шесть. Спустя какое-то время она опять надела халат, застегнула пуговицы одну за другой сверху вниз. Застегнув все пуговицы, она поднялась, тихо открыла дверь спальни и скрылась за ней.

Я довольно долго лежал, свернувшись калачиком на диване, потом передумал, вылез из постели, подобрал свалившиеся на пол часы и посмотрел на них под светом луны. Было три часа сорок минут.

Я сходил на кухню, выпил несколько стаканов воды и вернулся в постель, но так и не смог заснуть, пока не рассвело, и не исчезло последнее белоснежное пятнышко из тех, что были разбросаны по всей комнате лучами лунного света. Когда я наконец уже почти засыпал, ко мне подошла Рэйко и, слегка похлопывая меня по щеке, сказала: «Утро уже, утро!»

Пока Рэйко убирала мою постель, Наоко на кухне готовила завтрак. Увидев меня, Наоко улыбнулась и сказала: «Good morning». Я тоже ответил: «Good morning».

Я какое-то время смотрел, стоя рядом, как Наоко кипятит воду и нарезает хлеб, напевая что-то себе под нос, но никаких признаков того, что вчера ночью она сидела передо мной обнаженная, на лице ее не было.

— А глаза-то какие красные! Что это у тебя с ними? — спросила меня Наоко, разливая кофе.

— Да проснулся ночью… А потом заснуть не смог.

— Мы не храпели? — спросила Рэйко.

— Нет, совсем нет, — ответил я.

— Слава богу, — сказала Наоко.

— Это из гостеприимства, — сказала Рэйко, зевая.

Я сперва подумал, что Наоко ведет себя, словно ничего не произошло, из-за Рэйко или оттого, что стесняется. Но и после того, как Рэйко ненадолго вышла из квартиры, никаких перемен в ее поведении не было, и глаза ее были, как всегда, ясными.

— Как спалось? — спросил я Наоко.

— Спасибо, хорошо, — повседневным тоном ответила Наоко, будто ничего и не было. На голове у нее с одной стороны была простенькая заколка без украшений.

Чувство неловкости преследовало меня и во время завтрака. Намазывая масло на хлеб или очищая скорлупу с яйца, я то и дело поглядывал в сторону Наоко, пытаясь хоть что-то прочитать на ее лице.

— Ватанабэ, а чего это ты сегодня с утра на меня все смотришь? — шутливо спросила Наоко.

— Да он влюбился в кого-то, — сказала Рэйко.

— Что, Ватанабэ, влюбился в кого-то? — спросила меня Наоко.

Я ответил, что очень может быть, и тоже засмеялся. Глядя, как перешучиваются между собой по поводу моих слов две женщины, я ел бутерброды и запивал их кофе, прекратив думать о том, что произошло вчера ночью.

Когда мы поели, они сказали, что им надо идти в птичник кормить птиц, и я решил пойти с ними. Они обе переоделись в рабочие джинсы и рубахи и обулись в белые сапоги. Птичник находился в месте, похожем на маленький парк, позади теннисного корта, и там жили самые разные птицы, от кур с голубями до павлинов и попугаев.

Вокруг по периметру на клумбах росли деревья и стояли скамейки. двое мужчин, по-видимому, пациенты, собирали опавшую листву с дорожки. Обоим на вид было лет тридцать или сорок.

Рэйко и Наоко поздоровались с мужчинами, приблизившись к ним. Рэйко сказала что-то смешное, и мужчины весело рассмеялись. На клумбах во всю цвели космеи, деревья были ухоженные. Увидев Рэйко, птицы защебетали и залетали по клеткам.

Они вдвоем зашли в маленькую кладовую сбоку от клетки и вынесли оттуда мешки с кормом и резиновый шланг. Наоко подсоединила шланг к водопроводному крану, осторожно, чтобы птицы не вылетели наружу, зашла в клетку и смыла нечистоты. Потом Рэйко поскребла пол большой щеткой.

Водяные брызги ослепительно сверкали на солнце, павлины, спасаясь от брызг, метались по клетке. Индюшка искоса смотрела на меня, точно сварливая старуха, попугай недовольно выкрикивал что-то с прикрепленной сбоку перекладин и махал крыльями.

Рэйко по-кошачьи замяукала на попугая, тот забился в угол и втянул голову в плечи, а немного спустя заорал: «Спасибо, идиот, чтоб ты сдох!»

— Ну кто его этому научил? — сказала со вздохом Наоко.

— Не я. Я таким неприличным словам не учу, — сказала Рэйко. И опять замяукала. На этот раз попугай промолчал.

— Досталось ему от кошки как-то раз, теперь он кошек боится ужасно, — сказала Рэйко, смеясь.

Закончив уборку, они убрали инструменты и разложили корм по кормушкам. Индюшка прошлепала по лужам на полу, разбрызгивая воду в разные стороны, и уткнулась головой в кормушку, самозабвенно продолжая поглощать корм, даже когда Наоко, подкравшись, шлепнула ее по кобчику.

— Каждый день по утрам тут работаешь? — спросил я у Наоко.

— Да, эту работу в основном женщины делают из новоприбывших. Это ведь несложно. Кроликов хочешь посмотреть?

Я ответил, что хочу.

Загон с кроликами находился за клеткой с птицами, там на рисовой соломе спало примерно десять кроликов. Она подмела кроличий помет, насыпала в кормушку корм, потом взяла на руки крольчонка и потрепала его по щеке.

— Хорошенький, да? — радостно сказала Наоко. Потом дала его мне подержать. Этот теплый комочек с дрожащими ушами сжался от страха у меня на груди.

— Не бойся, дядя не страшный, — сказала Наоко, гладя крольчонка пальцем по голове, и улыбнулась, глядя на меня. Она улыбалась так ослепительно и беззаботно, что я сам не смог сдержать улыбку.

Я подумал, что же это все-таки было, когда Наоко вчера ночью приходила ко мне. Ведь явно это была Наоко, настоящая, никакой это был не сон — ведь она взаправду разделась и была голая передо мной.

Рэйко, мелодично насвистывая «Proud Mary», собрала мусор в виниловый пакет и завязала его верх. Я помог отнести инструменты и мешки с кормом в кладовую.

— Я утро больше всего люблю, — сказала Наоко. — Кажется, что все заново начинается. Поэтому к обеду мне грустно становится. Вечер больше всего не люблю. Каждый день с такими ощущениями и живу.

— С такими ощущениями вы и стареете, как я. Когда вам кажется: вот пришло утро, а вот и ночь настала, — радостно сказала Рэйко. — И оглянуться не успеете.

— Глядя на вас кажется, что вам стареть весело, — сказала Наоко.

— То, что годы уходят, это невесело, но желания опять стать молодой нет, — ответила Рэйко.

— А почему? — спросил я.

— Да неохота все опять заново. Кому это захочется? — ответила Рэйко. И, продолжая насвистывать «Proud Mary», закинула метлу в кладовую и закрыла дверь.

Вернувшись в квартиру, они переобулись из сапог в кроссовки и сказали, что теперь идут в поле. Рэйко сказала мне, что работа там совместная с другими людьми, и смотреть особо не на что, так что лучше мне остаться да почитать что-нибудь.

— Кстати, мы в ванной кучу нижнего белья грязного сложили, ты там постирай все, ладно? — сказала Рэйко.

— Это что, шутка? — ошарашенно спросил я.

— Ну конечно, — засмеялась Рэйко. — Ясное дело, шутка. Какой ты наивный! Правда, Наоко?

— Ага, — согласилась Наоко.

— Я тогда лучше немецкий поучу, — сказал я, облегченно вздохнув.

— Вот и умница, мы до обеда вернемся, так что учись тут, как следует. — сказала Рэйко. Затем обе вышли из квартиры, над чем-то хохоча. Послышались звуки шагов и голоса проходящих мимо людей.

Я пошел в ванную, еще раз умылся и постриг ногти на руках щипцами, которые лежали там. для ванной, которой пользовались две женщины, все было весьма скромненько. В одной куче стояли лишь питательный крем, мазь для губ, крем от загара, лосьон, но ничего похожего на косметику тут не было.

Постригнув ногти, я пошел на кухню, сделал себе кофе, сел за стол. Я в одной майке сидел на кухне в том месте, куда лучше падал солнечный свет, и зубрил немецкую грамматическую таблицу, как вдруг мной овладело ощущение нелепости происходящего. У меня появилось чувство, что неправильные немецкие глаголы и этот кухонный стол разделяет просто невообразимое расстояние.

В пол-двенадцатого женщины вернулись с поля, по очереди помылись под душем и переоделись в чистую одежду. Затем мы втроем пошли в столовую и пообедали, после чего пошли к главным воротам. В этот раз охранник был на месте. Он сидел за столом и с аппетитом поедал то, что ему, по-видимому, доставили из столовой. Из радиоприемника на полке лилась музыка. Когда мы подошли, он сказал «О-о!» и поднял руку, приветствуя нас.

— Здравствуйте, — сказали мы.

Рэйко сказала ему, что мы трое идем погулять и часа через три вернемся.

— Ну хорошо, сходите. Погода, тем более, хорошая. дорога вдоль реки в прошлый раз из-за дождя обвалилась, там опасно, так что туда не ходите, а так ничего, проблем нет.

Рэйко вписала в список выходящих за территорию свое и Наоко имена и время выхода за территорию.

— Хорошо вам погулять, — пожелал охранник.

— Какой приветливый, — сказал я.

— С головой у него малость того, — сказала Рэйко, крутя пальцем у виска.

Как и сказал охранник, погода была замечательная. Небо было голубое-голубое, облако, разбитое на несколько полосок, протянулось по нему, точно кто-то на пробу провел кистью с белой краской.

Какое-то время мы шли вдоль каменного забора «Амирё», потом пошли в сторону от забора и стали подниматься по узкой крутой тропинке в гору. Впереди шла Рэйко, посредине Наоко, я в самом хвосте.

Рэйко поднималась по узкой тропе уверенно, точно знала окрестные горы, как свои пять пальцев. Я почти все время шел молча, стараясь не отставать. Наоко была в одних джинсах и блузке, а куртку сняла и несла в руках. Я шагал, глядя, как ее прямые волосы болтаются влево и вправо на ее плечах. Наоко иногда оглядывалась и, встретившись со мной взглядом, улыбалась.

Тропа тянулась бесконечно, но Рэйко шагала, не останавливаясь, и Наоко, не отставая, шла за ней следом, время от времени утирая пот. Я в походы не ходил давно и потому задыхался.

— Всегда вы так в горы ходите? — спросил я у Наоко.

— Раз в две недели примерно, — сказала Наоко. — Тяжеловато, да?

— Ага, немного.

— Уже две трети прошли, еще чуть-чуть осталось. Ты ж мужик. Терпи, — сказала Рэйко.

— Тренировки не хватает.

— С девочками меньше гулять надо, — пробормотала Наоко, точно говоря сама с собой.

Хотелось что-то на это ответить, но воздуха не хватало, и язык не слушался.

Порой совсем рядом пролетали птицы с чем-то вроде красных хохолков на голове. На фоне голубого неба они выделялись очень отчетливо. На полянах вокруг цвели бесчисленные белые, синие и желтые цветы, и со всех сторон слышалось жужжание пчел. Глядя на такие картины вокруг, я ни о чем не думал и продвигался шаг за шагом вперед.

Еще минут через десять подъем кончился, и показалось ровное место вроде плоскогорья. Там мы немного отдохнули, утерли пот, перевели дыхание, попили воды из фляги. Рэйко отыскала какую-то траву, сделала из ее листа свисток и стала свистеть.

Тропа пошла под гору, по обе стороны теперь были заросли камыша. Минут через пятнадцать мы прошли мимо какого-то селения, но людей видно не было, и дома стояли брошенные. Некоторые дома совсем обвалились, и от них остался один фундамент, но были и такие, что достаточно было открыть ставни, и можно было заходить и жить. Мы сошли с дороги, идущей между мертвыми домами.

— Еще лет семь или восемь назад тут люди жили, — рассказывала Рэйко. — Вокруг одни поля были. Но теперь все уехали. Слишком тут жить тяжело. Зимой снегу навалит, шагу никуда не ступить, да и земля не слишком хорошо родит. В город если работать поехать, больше заработать можно.

— Жалко. В таких домах еще жить да жить, — сказал я.

— Одно время, было дело, хиппи тут жили, но как зима пришла, они тоже сдались и уехали.

Мы покинули селение, а когда прошли еще немного, показалось что-то вроде широкого пастбища, окруженного забором, а вдалеке было видно, как щиплют траву лошади.

Вдоль ограды подбежала, помахивая хвостом, большая собака, обнюхала лицо Рэйко, чуть не свалив ее с ног, потом стала ластиться к Наоко. Я свистнул ей, она подбежала теперь ко мне и длинным языком стала лизать мне руки.

— Это с пастбища собака, — сказала Наоко, глада собаку по голове. — Ей уже лет двадцать будет, да? Зубы стали слабые, твердую пищу почти не может есть. Всегда перед кафе спит, а как шаги чьи-нибудь услышит, прибегает и просит с ней поиграть.

Рэйко достала из рюкзака кусочек сыра, и собака, почуяв запах, подбежала к ней и с радостью приняла угощение.

— Недолго с ней еще встречаться, — сказала Рэйко, гладя собаку по голове. — Ближе к концу октября лошадей с коровами погрузят в грузовик и увезут в стойбище ниже по течению. Их только летом сюда привозят на травке пастись, а для туристов кафе маленькое держат. Туристы если на такси и приезжают, то человек от силы двадцать в день. Попить чего-нибудь не хочешь?

— Да можно.

Собака побежала впереди, показывая дорогу к кафе. Это было старенькое здание, покрашенное белой краской, с верандой спереди, а над стрехой висела старая вывеска в виде чашки кофе. Собака первой поднялась на веранду, улеглась на пол и прищурила глаза. Мы уселись за столик на веранде, и из дома вышла девушка в куртке от тренировочного костюма и белых джинсах, с волосами, увязанными в хвост, и радушно поприветствовала Рэйко и Наоко.

— А это друг Наоко, — представила меня Рэйко.

— Здравствуйте, — поздоровалась девушка.

— Здравствуйте, — поздоровался я.

Пока они втроем болтали о том, о сем, я гладил по загривку улегшуюся под столом собаку. Шея на загривке у нее, по-видимому действительно от старости, была жилистая. Я почесал ее там, и она от удовольствия закрыла глаза, шумно дыша.

— Как зовут собаку? — спросил я у девушки.

— Пепе, — ответила она.

— Пепе! — позвал я, но собака не шевелилась и никак не реагировала.

— Глухая она, громче звать надо, а то не слышит совсем, — сказала девушка на киотосском диалекте.

— Пепе! — громко позвал я, и только тогда собака открыла глаза, вскочила на ноги и гавкнула.

— Все, все! Все слышали, теперь спи дальше и живи долго, — сказала девушка, и Пепе опять тихонько улегся у моих ног.

Наоко и Рэйко заказали себе молоко со льдом, я попросил пива. Рэйко попросила девушку: «Включи FM, пожалуйста», и та нажала выключатель усилителя и настроила на FM. Послышалось, как «Blood, Sweat and Tears» поют «Spinning Wheel».

— Если правду сказать, FM сюда послушать прихожу, — сказала Рэйко с довольным лицом. — Там, где мы живем, радио нет, так что если хотя бы сюда не приходить послушать, совсем знать не будешь, какую сейчас в мире музыку слушают.

— целыми днями тут сидите? — спросил я у девушки.

— Нет, — со смехом ответила девушка. — В таком месте вечером сидеть, можно и от одиночества помереть. Как вечер, так я кого-нибудь с пастбища прошу присмотреть да вон сажусь и в город еду. А утром опять сюда приезжаю.

Говоря это, она указала на стоящий чуть поодаль полноприводный джип.

— Клиентов уже мало, небось? — спросила Рэйко.

— Да, уже потихоньку заканчиваются, — сказала девушка.

Рэйко достала сигареты, и они вдвоем закурили.

— Без тебя мне одиноко будет, — сказала Рэйко.

— Да чего там, в следующем году в мае опять ведь приеду, — ответила девушка, смеясь.

«Cream» спел «White room», потом после рекламной паузы «Simon & Garfunkle» исполнили «Scaborough Fair». Когда песня закончилась, Рэйко сказала, что любит эту песню. (песня из к/ф «The Graduate», который Ватанабэ смотрел в ночном кинотеатре в субботу)

— Вы этот фильм смотрели? — сказал я.

— А кто там играет?

— Дастин Хофман.

— Не знаю, кто такой, — с сожалением покачала головой Рэйко. — Мир так быстро меняется, даже заметить не успеваешь.

Рэйко попросила у девушки гитару. девушка выключила радио и принесла из дома старую гитару. Собака подняла голову и с шумом принюхалась к запаху гитары.

— Это не едят, — тоном учителя сказала Рэйко.

По веранде пронесся ветер, принесший запах травы. цепочка гор поднималась прямо у нас перед глазами.

— Ну прямо кадр из «Sound of Music», — сказала я Рэйко, настраивающей гитару.

— Не издевайся, — сказала она.

Она подобрала аккорды начала «Scaborough Fair». Похоже было, что без нот она ее играет впервые. Сперва она спотыкалась, подбирая нужные аккорды, но проиграв несколько раз, она методом проб и ошибок уловила какое-то течение и смогла сыграть мелодию целиком. На третий раз она уже вставляла местами какие-то свои проигрыши и играла почти без запинок.

— Слух у меня хороший, — Рэйко показала пальцем на свою голову, подмигивая мне. — Три раза прослушаю, и почти любую мелодию могу без нот играть.

Она исполнила «Scaborough Fair», тихо напевая под нос мелодию. Мы втроем поаплодировали, Рэйко чинно раскланялась.

— Когда-то, когда концерт Моцарта играла, громче хлопали, — сказала она.

Девушка из кафе сказала, что если ей сыграют «Here Comes the Sun» «Beatles», то за молоко можно будет не платить. Рэйко подняла большой палец и показала «О'кей». И спела под гитару «Here Comes the Sun». Пела она негромко, голос ее, видно, от курения, был хриплый, но это был хорошо поставленный и красивый голос.

Я пил пиво и смотрел на горы, и пока я слушал, как она поет, мне показалось, словно оттуда снова выглянуло солнце. Это было ощущение настоящего тепла и нежности.

Когда закончилась песня «Here Comes the Sun», Рэйко вернула девушке гитару и попросила снова включить FM. И сказала нам с Наоко часок погулять поблизости вдвоем.

— Я тут пока радио послушаю да с девушкой поговорю, а вы до трех возвращайтесь.

— А ничего, что мы так долго одни вдвоем будем? — спросил я.

— Вообще-то нельзя, ну да ничего страшного. Я вам тоже не нянька, хочу одна отдохнуть. да и есть, о чем поговорить, наверное, раз в кои-то веки приехал в такую даль? — сказала Рэйко, зажигая новую сигарету.

— Ну пошли, — сказала Наоко, поднимаясь.

Я тоже встал и пошел вслед за Наоко. Собака проснулась и какое-то время шла за нами, а потом опять вернулась на место. Мы не спеша пошли по ровной дороге, идущей вдоль ограды.

Иногда Наоко брала меня за руку или под локоть.

— Идем так, будто опять тогда, давным-давно, да? — сказала Наоко.

— Скажешь тоже, давным-давно. Всего-то этой весной дело было, — сказал я, тоже улыбаясь. — до этой весны так гуляли. Если это давным-давно, то лет десять назад тогда что, вообще история древности, что ли?

— Да история древности и есть, — сказала Наоко. — Слушай, ты меня извини за вчерашнее. Отчего-то нервы вдруг разыгрались. В кои-то веки ты ко мне приехал, а я не сдержалась.

— Да ничего. Наверное, некоторые эмоции надо почаще наружу выбрасывать, и тебе, и мне. Так что если тебе кому-то душу излить надо, ты изливай мне. Мы тогда друг друга лучше сможем понять.

— И что будет, когда меня поймешь?

— Да ты не поняла. Тут дело не в том, что будет. В мире есть люди, которым нравится расписание поездов изучать, и они целыми днями смотрят таблицы времени отправления и прибытия, а есть люди, которые из спичек модели кораблей собирают в метр длиной. Что такого, если в мире кто-то вот так же хочет тебя понимать?

— Типа хобби, значит? — шутливо сказала Наоко.

— Если хобби, можешь называть это хобби. Обычно люди это называют «любовь» или «симпатия», но если ты это хочешь называть «хобби», пусть будет хобби.

— Ватанабэ, — сказала Наоко. — Ты ведь любил Кидзуки?

— Конечно, — ответил я.

— А Рэйко?

— И она тоже мне очень нравится. Хороший человек.

— А почему тебе только такие люди нравятся? — сказала она. — Мы ведь все люди в чем-то перекошенные, свихнутые, с чем-то справиться не можем, все время куда-то падаем и тонем. Что я, что Кидзуки, что Рэйко, все. Почему ты не можешь любить более нормальных людей?

— Потому что я так не думаю, — подумав, сказал я. — Ты, Кидзуки, Рэйко, нисколько я не думаю, что вы в чем-то свихнутые. Люди, которых я считаю в чем-то свихнутыми, по внешнему миру спокойно расхаживают.

— Но мы же свихнутые. Я-то знаю.

Мы какое-то время шли молча. дорога удалилась от ограды пастбища и пошла через круглую зеленую поляну, окруженную по краям лесом, точно маленькое озеро.

— Иногда ночью просыпаюсь, и невыносимо страшно становится, — сказала Наоко, прижавшись к моей руке. — Что если так и останусь свихнутой, не смогу нормальной снова стать, что тогда, неужели здесь придется состариться и умереть? Начинаю об этом думать, и страх пробирает. Больно становится, тело все холодеет.

Я обнял ее рукой за плечи и притянул к себе.

— Кажется, что из какого-то темного места Кидзуки протягивает руку и ищет меня. Эй, Наоко, мы же не можем быть не вместе! И я тогда не знаю, как быть.

— И что ты делаешь?

— Только ты плохо не подумай, Ватанабэ.

— Не буду плохо думать, — ответил я.

— Тогда я прошу Рэйко меня обнять, — сказала Наоко. — Бужу Рэйко, залезаю к ней в постель, и она меня обнимает. А я плачу. Она мое тело гладит. Пока замерзшее тело не отогревается. Это плохо, да?

— Да нет, не плохо. Хотя хочется, конечно, вместо Рэйко тебя обнимать.

— Обними сейчас, здесь, — сказала Наоко.

Мы сели на сухую траву на поляне и обнялись. Когда мы сели, травы оказались выше нас, и кроме неба и облаков ничего видно не было. Я медленно опрокинул Наоко на траву и крепко обнял ее. Тело Наоко было мягкое и теплое, а ее руки жаждали моего тела.

Мы с Наоко слились в страстном поцелуе.

— Ватанабэ, — прошептала она мне на ухо.

— Что?

— Хочешь меня?

— Конечно, — ответил я.

— А ты сможешь подождать?

— Конечно, подожду.

— Я хочу сначала себя еще немного привести в порядок. Хочу стать таким человеком, чтобы тебе подходить для твоего хобби. Ты подождешь до тех пор?

— Конечно, подожду.

— У тебя поднялся?

— Жар?

— Дурак, — рассмеялась Наоко.

— Если ты об этом, то встал, конечно.

— Перестань ты без конца говорить свое «конечно».

— Ладно, не буду, — сказал я.

— Это больно?

— Что?

— То, что он у тебя стоит.

— Больно? — переспросил я.

— Ну как сказать… Тяжело?

— Ну, это как посмотреть.

— Помочь тебе кончить?

— Руками?

— Да, — сказала Наоко. — Честно говоря, он на меня с некоторых пор так давит, что мне больно.

Я сдвинулся ниже.

— Так ничего?

— Нормально.

— Наоко.

— Что?

— Помоги мне.

— Ладно, — улыбнулась Наоко.

Она расстегнула молнию на моих брюках и взяла в руку мой отвердевший член.

— Какой горячий, — сказала Наоко.

Я остановил ее начавшую было двигаться руку, расстегнул пуговицы на ее блузке, затем завел руку ей за спину и расстегнул лифчик. Потом прикоснулся губами к ее розовой груди.

Наоко закрыла глаза и медленно начала двигать рукой.

— Здорово у тебя получается, — сказал я.

— Хорошие мальчики это делают молча, — сказала Наоко.

Когда я кончил, я нежно обнял Наоко, и мы опять поцеловались. Потом я застегнул ее лифчик и блузку и молнию на своих брюках.

— Теперь легче будет идти? — спросила меня Наоко.

— Тебе спасибо, — ответил я.

— Тогда, может, еще походим?

— Давай.

Мы прошли через поляну, прошли через лес, потом опять через поляну. Пока мы шли, Наоко рассказала мне об умершей старшей сестре. Она сказала, что не рассказывала об этом почти никому, но мне об этом лучше было знать.

— У нас разница была аж шесть лет, да и характеры были совсем разные, но мы очень дружные были, — говорила Наоко. — Ни разу не ссорились, честное слово. да, впрочем, и не могли мы ссориться, настолько уровень был разный.

Как рассказывала Наоко, сестра ее относилась к типу людей, которые во всем становятся первыми. В учебе первая, в спорте первая, а что до популярности, то были у нее и руководящие способности, и, помимо ее доброты, характер у нее тоже был очень открытый, поэтому мальчики ее любили, а у учителей она была главной любимицей и наградных грамот получала без счету.

В любой государственной школе такая ученица хоть одна, но есть. Но дело не в том, что именно ее сестра была такая, но она в то же время не была человеком, у которого бы от этого испортился характер или задрался нос. Она не любила красоваться перед другими. Просто что бы она ни делала, само собой выходило, что была везде первая.

— Я поэтому с детства решила стать красивой, — сказала Наоко, крутя камышиной. — А больше выхода и не было, ведь я росла, слушая, как все вокруг сестру все время хвалят: умная, в спорте первая, всем нравится. Хоть весь мир бы задом наперед повернулся, но против сестры бы не устоял. Но я зато была симпатичная, и родители, видно, хотели из меня красавицу вырастить. Потому начиная с начальной школы в такую школу отправили. Бархатные платья, блузки с фестончиками, лаковые туфли, да еще фортепиано, балет. И все равно сестра меня ужасно любила. Типа, моя маленькая красавица-сестричка. И таких, и сяких подарков мне по мелочи надарила, с собой меня везде брала, с учебой помогала. даже на свидание с парнем своим как-то раз взяла. Такая классная сестра была! Никто не мог понять, отчего она с собой покончила. Все было, как с Кидзуки. И было ей тогда всего семнадцать, и намеков до последнего момента не было никаких на самоубийство, и завещания не было… Все одинаково, да?

— Ага.

— Все говорили, что она то ли умная слишком была, то ли книжек слишком много читала. Книжек она правда, кажется, много читала. Страх как много читала. Я после смерти сестры довольно многие из них читала выборочно, так они такие были грустные! Ну и были там пометки на полях, цветы где-то вложены… даже письмо от парня вложено где-то было. Так я плакала навзрыд.

Наоко некоторое время молча крутила камышиной.

— Она была из тех, кто со всем всегда сами справляются. Почти не было такого, чтобы она с кем-то советовалась или о помощи просила. Не от того, что какая-то особенно гордая была. Просто она, наверное, думала, что так и должно быть. И родители тоже к этому привыкли и считали, что за нее можно не беспокоиться. Я с сестрой постоянно о чем-то советовалась, и она, чему могла, всему-всему меня старалась научить, но сама ни с кем ничего не обсуждала. Со всем сама справлялась. Никогда из себя не выходила, никогда не показывала, что ей что-то не нравится. Честное слово, я не преувеличиваю. У женщин когда месячные, они ведь раздражительные становятся, капризные, да? Так, немного. С ней такого не случалось. Она вместо того, чтобы раздражаться, от всех пряталась одна. Раз в два-три месяца, когда такое бывало, забивалась у себя в комнате дня на два. В школу не ходила, не ела почти ничего. Свет в комнате погасит и ничего не делает, просто тупо в полной темноте сидит. Но не оттого, что в депрессию впадала или что-то такое. Я из школы как вернусь, она меня к себе позовет, рядом усадит, спрашивает, как день прошел. Не особенным чем-то интересуется, а просто, чем с подругами занимались, во что играли, что учитель говорил, как экзамен сдала и все такое. Но она это все выслушает, что-то на это свое скажет, посоветует. Но если я куда из дома уйду — с друзьями гулять или на балет — опять тупо одна сидит. два дня где-то вот так пройдет, а потом все как рукой снимает, и она опять жизнерадостная и в школу ходит. Года четыре где-то с ней так было. Родители сперва тоже беспокоились, с врачами в больнице, кажется, советовались, а потом смотрят, что дня два проходит, и с ней опять все в порядке, будто ничего и не было, и решили, видать, что оно и само как-нибудь пройдет. девочка как-никак умненькая, голова светлая. Но как-то после того, как сестра умерла, я разговор родителей подслушала. Про папиного младшего брата разговор был, который давно когда-то умер. Тот, видно, тоже очень умный был мальчишка. Но с семнадцати лет до двадцати одного года сидел безвылазно дома, а в конце концов в один прекрасный день из дома сбежал и бросился под поезд. Папа сказал: «Похоже, это моя наследственность».

Рассказывая об этом, Наоко машинально обрывала с камышины листья один за другим и бросала их на ветер. Оборвав их все, она стала наматывать тугой стебель на палец.

— То, что она умерла, я первая обнаружила, — продолжала Наоко. — Осень была, я тогда в шестом классе начальной школы училась. Ноябрь тогда был. дождь шел, день был хмурый, холодный. Сестра тогда в третьем классе старшей школы была. Я после фортепиано домой в пол-седьмого пришла, а мама ужин готовит и говорит, что сейчас будем есть, так что я чтобы сестру позвала. Я на второй этаж поднялась, стучу сестре в комнату, кричу, чтобы есть шла. А она не отвечает, тишина полная. Я подумала, что что-то не так, в дверь еще раз постучала, открыла потихоньку и вошла. Подумала, что она, может, заснула. Но она не спала. Стоит у окна, голову вбок вот так наклонила и за окно куда-то уставилась. Мне показалось, что она задумалась о чем-то. В комнате темно было, а она еще свет весь выключила, так что ничего толком видно не было.

Я ей говорю: «Ты что там делаешь? Мама есть зовет». Тут смотрю, а она ростом выше, чем обычно. Что такое? Я удивилась, подумала, на каблуках она, что ли, или залезла на что-то, ближе подошла и тут увидела. Она на веревке висела, за горло привязанная. С потолка веревка свисала по прямой — и такая она была прямая, до ужаса. Такое ощущение было, точно кто-то линейку приложил и в пустоте прямую начертил. На ней блузка белая была — простенькая, вот как на мне сейчас — и серая юбка, а носки ног оттянуты вниз, будто она балет танцует. А от пальцев ее ног до пола пустота была сантиметров в двадцать. Все эти мелочи я заметила. даже на лицо ее посмотрела. Не могла не посмотреть.

Подумала, что надо вниз спуститься, маме сказать, кричать надо, а тело не слушалось. Я думала одно, а тело само двигалось, как хотело. Я думала, что надо быстро к маме идти, а тело суетилось сестру с веревки снять. Одна я с этим справиться, ясно, не могла и минут пять или шесть, кажется, там проторчала. Затмение какое-то нашло. Не могла понять, что есть что, а в теле моем как будто умерло что-то. Пока мама не поднялась и не спросила: «Вы чем там занимаетесь?», я так там иоставалась. Вместе с сестрой, в темноте и холоде…

Наоко покачала головой.

— Я после этого три дня ни слова не могла сказать. Лежала на кровати, не шевелясь, как мертвая, только глаза открыв. Не воспринимала, что к чему.

Наоко прижалась к моей руке.

— Я ведь и в письме тебе писала? Болезнь у меня гораздо тяжелее, чем ты об этом знаешь, и корни у нее глубокие. Поэтому, если ты можешь идти вперед, я хочу, чтобы ты шел один. Не ждал меня. Хочешь спать с другой — чтобы спал. Не топчись из-за меня на месте, поступай так, как тебе самому хочется. А иначе ты можешь завязнуть в моей жизни… Но я ни в коем случае тебя к этому принуждать не хочу. Не хочу я для тебя помехой в жизни становиться. Я ведь сказала уже, ты приезжай ко мне время от времени и помни меня всегда. Я больше ничего не желаю.

— Но это не все, чего я желаю, — сказал я.

— Но ты одними отношениями со мной свою жизнь впустую тратишь.

— Ничего я впустую не трачу.

— Но я ведь, может, никогда не поправлюсь. И что, так и будешь ждать? десять лет, двадцать лет, так и будешь ждать?

— Ты слишком всего боишься, — сказал я. — Темнота, сны, от которых больно, мертвецы с их силой. Все, что тебе надо сделать, это все это забыть. Вот забудешь об этом и сама не заметишь, как поправишься.

— Если бы я только могла забыть, — покачала головой Наоко.

— Как выпишешься отсюда, давай жить вместе, — сказал я. — Я тебя тогда и от темноты смогу беречь, и от снов плохих, а будет больно, я тебя обниму, и никакой Рэйко не надо будет.

Наоко крепче прижалась телом к моей руке.

— Вот бы было здорово.

Когда мы вдвоем вернулись в кафе, было без малого три. Рэйко читала книгу и слушала по FM 2-й концерт Брамса для рояля с оркестром. Картина была весьма впечатляющая: на краю поля, где, сколько ни гляди, не увидеть было даже тени человека, слышалось, как радио FM играет Брамса. Рэйко насвистывала себе под нос партию виолончели из третьей части.

— Backhaus Bohm, — сказала Рэйко. — Я когда-то эту пластинку заигрывала чуть не до дыр. Заиграла, говорю вам, напрочь. От нотки до нотки слушала. Точно языком слизывала.

Мы с Наоко заказали по горячему кофе.

— Наговорились? — спросила Рэйко у Наоко.

— Да, от души.

— Расскажешь все потом. Как он с ним управляется.

— Не делали мы ничего такого, — ответила Наоко, покраснев.

— Так прямо и ничего? — спросила Рэйко у меня.

— Ничего.

— Ну, так неинтересно, — разочарованно сказала Рэйко.

— И не говорите, — ответил я, отпивая кофе.

Во время ужина все было в точности, как вчера. Все было то же самое: и атмосфера, и звуки разговоров, и выражения лиц людей, только лишь меню поменялось.

Мужчина в белом, который рассказывал о выделении желудочного сока в условиях невесомости, на этот раз сел за столик, где мы сидели втроем, и все время ужина прорассуждал о связи между величиной и мыслительными способностями головного мозга.

Поедая некий «бифштекс по-гамбургски», мы слушали его рассказ об объеме мозга Бисмарка и Наполеона. Отодвинув тарелку, он на листе бумаги шариковой ручкой нарисовал для нас изображение мозга. Несколько раз он говорил: «Стоп, не то, вот тут ошибочка» и рисовал заново.

Закончив рисунок, он бережно спрятал лист бумаги в карман белого одеяния и положил ручку в нагрудный кармашек. В нагрудном кармашке у него было три шариковых ручки и карандаш, а также треугольная линейка. Закончив есть, он сказал в точности как вчера: «Здесь зимой хорошо. В следующий раз зимой непременно приезжайте» и исчез.

— Это доктор или пациент? — спросил я у Рэйко.

— А ты как думаешь?

— Да никак определить не могу. Но на нормального не похож.

— Доктор он, господин Мията его зовут, — сказала Наоко.

— Но из всех в этом месте он самый ненормальный. С кем хочешь буду спорить, — сказала Рэйко.

— Омура, тот что на воротах, тоже очень странный, да? — сказала Наоко.

— Ну, он тоже тронутый, — сказала Рэйко, накалывая на вилку овощи и отправляя их в рот. — Каждое утро делает какую-то дикую гимнастику и при этом орет что-то непонятное. А до того, как Наоко сюда приехала, тут такая Киносита была за бухгалтера, так она во время приступа невроза пыталась с собой покончить, но неудачно. В прошлом году медсестру по фамилии Токусима отсюда за пьянство выгнали.

— Да у вас что пациенты, что персонал, хоть местами меняй, — пораженно сказал я.

— Тут ты прав, — сказала Рэйко, слегка потрясая вилкой. — Похоже на то, что наш Ватанабэ начинает потихоньку понимать, как устроен мир.

— Похоже на то, — сказал я.

— Мы себя можем назвать нормальными в том, что сами мы знаем о том, что мы ненормальные, — сказала Рэйко.

Вернувшись в квартиру, мы с Наоко стали играть в карты, а Рэйко в это время опять отрабатывала на гитаре мелодию Баха.

— Во сколько завтра уезжаешь? — спросила Рэйко, прекратив играть и зажигая сигарету.

— Сразу после завтрака поеду. В девять с небольшим автобус приходит, если на него сяду, то вечером смогу работу не прогулять.

— Жалость-то какая. Погостил бы еще да поехал потихоньку.

— Да боюсь, как бы тогда самому тут не прописаться, — сказал я, смеясь.

— Что верно, то верно, — сказала Рэйко.

Затем сказала, обращаясь к Наоко:

— Кстати, надо же к Ока сходить за виноградом! Совсем из головы вылетело.

— Сходить с вами? — сказал я.

— Как, одолжишь мне Ватанабэ? — спросила Рэйко у Наоко.

— Ладно.

— Ну что, тогда прогуляемся еще разок по ночи? — сказала Рэйко, беря меня за руку. — Вчера прервались, когда чуть-чуть оставалось, сегодня давай доведем до конца.

— Ладно, как вам будет угодно, — сказала Наоко, хохоча.

Ветер был весьма прохладный. Рэйко надела поверх рубахи тонкий синий кардиган и сунула руки в карманы брюк.

На ходу Рэйко посмотрела в небо и по-собачьи к чему-то принюхалась. Затем сказала: «дождем пахнет». Я тоже так же принюхался, но ничего не учуял. Небо и правда было покрыто тучами, и луна спряталась где-то за ними.

— Здесь если долго поживешь, начинаешь погоду по запаху определять, — сказала Рэйко.

Когда мы вошли в рощицу, где стояли дома сотрудников, Рэйко велела мне немного подождать, а сама нажала кнопку звонка какого-то дома. Вышла женщина, по-видимому, хозяйка, о чем-то похихикала с Рэйко, потом зашла в дом и вышла на этот раз со здоровенным виниловым пакетом в руках. Рэйко сказала ей: «Спасибо, пока!» и вернулась ко мне.

— Видал, винограду дали, — Рэйко продемонстрировала мне содержимое пакета. Внутри пакета лежали весьма многочисленные грозди винограда.

— Любишь виноград?

— Люблю, — ответил я.

Она взяла гроздь с самого верха и, протянув мне, сказала:

— Он мытый, можешь прямо так есть.

Я ел виноград на ходу, выплевывая шкурки и косточки на землю. Виноград был очень сочный и свежий. Рэйко тоже не отставала.

— Я их сыну фортепиано немного преподаю. Так они мне за это чего только не привозят. Что виски в тот раз привезли, что по мелочи на рынке что-то в городе покупают.

— Я вашу вчерашнюю историю дослушать хочу.

— Хорошо. А Наоко нас не заподозрит, если мы каждую ночь так поздно возвращаться будем?

— Все равно хочу знать, что дальше было.

— О'кей, тогда давай где-нибудь, где крыша есть, буду рассказывать. Прохладновато сегодня.

Мы свернули налево от теннисного корта, спустились по узенькой лестнице и прошли выстроившимся в ряд, как квартиры домов в дешевых спальных кварталах, небольшим складам. Потом открыли дверь ближайшего помещения, зашли внутрь и зажгли свет.

— Заходи, ничего тут, правда, нету.

Внутри склада были аккуратно уложены беговые лыжи и лыжные палки, на полу были сложены инструменты для уборки снега и медикаменты.

— Раньше приходила сюда на гитаре поиграть. Хотелось иногда одной побыть. Хорошо тут, уютно, да?

Рэйко присела на мешок с медикаментами и сказала садиться рядом. Я подчинился.

— Ничего, если я закурю? дыму, правда, полно будет.

— Нормально, — кивнул я.

— Ну не могу бросить, и все, — поморщилась Рэйко. Затем с наслаждением закурила. Казалось, что равных ей в том, с каким наслаждением она курила, было не сыскать. Я ягоду за ягодой сосредоточенно поедал виноград, бросая шкурки и косточки в картонку, служившую нам урной.

— Докуда я вчера дорассказала? — сказала Рэйко.

— До строк, где в ночь, когда свирепствовал ураган, он карабкался по крутому обрыву, чтобы разорить гнездо горных ласточек, — сказал я.

— Ты с таким серьезным видом говоришь, когда шутишь, что и впрямь смешно, — сказала Рэйко с озадаченным лицом. — Наверное, все-таки, до строк, где я каждую неделю по утрам в субботу преподавала ей фортепиано?

— Да.

— Если всех людей в мире делить на тех, у кого есть способности к преподаванию, и тех, у кого их нет, то я скорее отношусь к первым, — продолжила Рэйко. — В молодости я так не считала, но тогда, может быть, я в каком-то смысле и не хотела так считать. Но с годами, приобретя какой-то жизненный опыт, я пришла к такой мысли. Что у меня получается учить других людей. У меня правда получалось!

— Мне тоже так кажется, — согласился и я.

— Видимо, нежели в отношении себя, по отношению к другим у меня гораздо больше терпения, и из любой ситуации я могу извлечь что-то хорошее. Мне кажется, я отношусь к таким людям. Ну вот как та красная терка на боку спичечного коробка. Но это ведь тоже ничего, ничего особо плохого в этом ведь нет, правда? По крайней мере, мне больше нравится быть первосортной теркой, чем второсортной спичкой. Я стала так думать именно с того времени, да, когда стала преподавать этой девочке. Когда была помоложе, было дело, преподавала нескольким людям, когда деньги были нужны, но тогда я так не думала. Когда учила эту девочку, впервые так думать стала. Надо же, думала, да у меня такие способности к преподаванию, оказывается! Так хорошо у нас продвигались занятия по фортепиано.

Как я уже говорила тебе вчера, с техникой игры на пианино у нее было очень слабо, да и не собиралась она становиться профессиональным музыкантом, поэтому я могла заниматься с ней без особого напряжения. К тому же школа, в которую она ходила, была школой для девочек, из которой можно было напрямую поступать в университет, все равно что по эскалатору в него заезжать, лишь бы учиться на более-менее положительные оценки. Налегать на занятия особой нужды не было, да и позиция ее матери была «Занимайся для души, никто тебя не подгоняет». Так что я тоже ее насильно не заставляла: делай то, делай это. То, что принуждения она не любит, я сразу поняла, когда мы встретились. Будет для виду поддакивать да кивать, а самой что не нравится, ни за что делать не станет. Так что я позволяла ей играть так, как ей хотелось. На следующий раз я ей проигрывала ту же самую мелодию разными способами. Потом вдвоем обсуждали, какой из способов лучше, какой хуже. Потом опять велела ей сыграть. И ее исполнение по сравнению с прошлым разом становилось лучше в несколько раз. Она умела разглядеть и правильно воспринять самое лучшее.

Я молчал и лишь продолжал есть виноград, пока Рэйко переводила дыхание и смотрела на дым сигареты.

— Я всегда считала, что у меня неплохие способности к музыке, но эта девочка меня превосходила. Прямо жалко было ее способностей. Ведь если бы в детстве она встретила хорошего преподавателя и получила систематическое образование, она могла бы подняться до приличного уровня. Но и из этого бы ничего не вышло. Она бы такого систематического обучения не вынесла. Есть на свете и такие люди. Люди, которые обладают замечательными способностями, но эти их способности рассыпаются в прах, потому что они не могут приложить достаточно усилий, чтобы свести их воедино. Я таких людей повидала много. Есть, к примеру, люди, который весьма сложные вещи без запинки играют, один раз взглянув на ноты. И это притом на хорошем уровне. У меня ни за что так не получится. Но на этом и все. дальше этого они шагнуть не могут. А почему? Потому что они не прилагают усилий. Потому что их способности не подкрепляются тренировкой, на которую тратились бы усилия. Они просто гробят свои способности. У них есть зачаточные способности, благодаря которым им с детства все неплохо удается и без усилий, все их хвалят без конца: молодец, молодец, и какие-то там усилия им кажутся ненужными и смешными. С пьесой, которую другой ребенок учит три недели, он справляется вполовину быстрее, учитель видит, что у ребенка хорошие способности, и тот переходит сразу к следующей ступени, и с ней тоже справляется вполовину быстрее других, идет дальше… В итоге, так и не узнав, что такое усилие, он пропускает какой-то элемент, необходимый для формирования человека, и проходит мимо. Это трагедия. Если разобраться, меня тоже в какой-то мере это коснулось, но, к счастью, мой учитель был очень строгим, и я все же чего-то достигла.

Но преподавать той девочке мне действительно было приятно. Такое было ощущение, прямо как будто несешься по скоростной трассе с бешенной скоростью на мощной спортивной машине. Стоило чуть-чуть пальцем шевельнуть, и эта девочка очень чутко реагировала. Хоть порой и казалось, что слишком уж быстро она несется. Главная заповедь, когда учишь таких детей, прежде всего воздерживаться от чрезмерной похвалы. Потому что они с детства приучены к похвалам, и сколько их ни хвали, их это уже не трогает, они даже не радуются. достаточно изредка похвалить по делу. И никогда ни к чему не принуждать. Позволять выбрать самостоятельно. Не гнать вперед и вперед, а давать остановиться и подумать. Вот и все. И тогда все получается очень хорошо.

Рэйко уронила сигарету на пол и затоптала ее. Затем глубоко вздохнула, точно пытаясь успокоиться.

— Когда занятие заканчивалось, мы пили чай и разговаривали вдвоем. Иногда я изображала джаз на пианино и учила ее. Вот это — Bud Powell, а это — Thelonious Monk. Но в основном она болтала о чем-то сама. И так она умела говорить, что тебя всего захватывало. Ну, как я вчера тебе говорила, по большей части это были по видимому выдумки, и все же это было интересно. Мало того что была она ужасно наблюдательная, и выражения у нее были очень точными, к тому же ее сарказм и юмор пробуждали эмоции в людях. Было у нее замечательное умение пробудить и расшевелить эмоции у других. И сама она тоже знала, что есть у нее такие возможности, и потому старалась применять их по возможности искусно и в должной мере. Она умело воздействовала на людей, заставляя их то сердиться, то печалиться, то сочувствовать, то расстраиваться, то радоваться. Причем она бессмысленно теребила чужие эмоции лишь по той причине, что ей хотелось испытать свои возможности. Об этом я, естественно, догадывалась уже позднее, а тогда совсем ничего не знала.

Рэйко помотала головой и съела несколько виноградин.

— Это была болезнь, — сказала Рэйко. — Она была больна. И больна была при этом так, как гнилое яблоко, которое заставляет болеть все остальные вокруг. И эту ее болезнь уже никто не мог излечить. Такой болезнью приходится страдать до самой смерти. Поэтому, с другой стороны, ее и жалко. даже я, если бы не оказалась пострадавшей, так бы считала. Считала бы, что эта девочка тоже одна из жертв.

Она снова стала есть виноград. Казалось, что она думает, как продолжить рассказ.

— Так мы довольно приятно общались с ней около полугода. Порой хотелось всплеснуть руками, порой что-то казалось странным. Как-то, разговаривая с ней, я узнала, что она питает к кому-то такую бессмысленную, необоснованную злобу, что у меня мурашки по коже пробежали. Она была такой смышленой, что порой трудно было понять, что она на самом деле задумала… Но ведь у всех есть недостатки, правда? К тому же я была всего лишь учителем фортепиано, и мне смысла не было задумываться над тем, что у нее за личность и какой у нее характер. Мне нечего было желать, кроме как чтобы она прилежно занималась. И к тому же я ее просто обожала.

Только вот решила, что о личном с ней особо говорить не стоит. Как-то инстинктивно мне показалось, что так будет лучше. Поэтому если она и задавала мне вопросы о моих делах — а она допытывалась упорно — ничего ей не говорила, кроме чего-нибудь типа «много будешь знать — скоро состаришься». В какой среде росла, в какой школе училась, и все такое. Она ко мне приставала: «Расскажите мне еще про себя», но я ей только так отвечала: зачем тебе это знать, обычная неинтересная жизнь, обычный муж, ребенок, хозяйство на мне… А она мне: ну я вас так люблю, ну расскажите, и в лицо прямо смотрит. Прямо не отлипает. Но и мне так уж неприятно не было от того, что она ко мне вот так приставала. И все же сверх необходимого ничего ей не рассказывала.

Было это, значит, где-то ближе к маю. Во время занятия она вдруг говорит, что ей плохо. Гляжу, а у нее лицо правда побледнело, и пот с нее градом катится. Я спрашиваю тогда: «Ну что, домой пойдешь?», а она говорит: «Можно я полежу немножко, мне тогда лучше станет», я ей: «Ну иди сюда, ляг на кровать» и чуть не на руках до спальни дотащила. диван у нас был слишком маленький, так что ничего не оставалось, как уложить ее в спальне на кровати. Она говорит: «Извините, что беспокою вас так», я ей говорю: «да ничего страшного, не волнуйся». Спрашиваю: «Может воды выпьешь?», она говорит: «Нет, спасибо, вы просто посидите со мной», я говорю: «Ладно, посижу, как не посидеть» и сижу с ней рядом.

Потом какое-то время прошло, она меня с мученическим лицом просит: «Извините, пожалуйста, вы не могли бы мне спину помассировать?» Гляжу, она вспотела сильно, так я ей давай массаж делать. Она опять просит: «Извините, снимите с меня лифчик, пожалуйста. Так дышать тяжело, не могу». делать нечего, сняла. Она в блузочке была облегающей, так я пуговички на ней расстегнула и лифчик с нее сняла. для тринадцатилетней девочки у нее грудь была большая. И лифчик был не подростковый, а самый настоящий взрослый, и притом довольно дорогой. Но кому какая, в принципе, разница? В общем, я продолжала ей спину массировать. Она без конца повторяла: «Извините меня, я как дура какая-то, извините», а я ей все время повторяла: «да ничего, ничего».

Рэйко стряхнула пепел сигареты себе под ноги. К тому времени я тоже уже прекратил таскать в рот виноград и весь был поглощен ее рассказом.

— Потом еще через какое-то время она завсхлипывала и начала плакать. «Ну ты чего это?», спрашиваю. «Ничего.» «Как так ничего? А ну, давай рассказывай.» «Иногда так бывает. Сама ничего поделать не могу. Одиноко, тоскливо, довериться некому. И не интересую я никого. Вот со мной так и происходит. И сплю ночью плохо, и есть почти ничего не могу. Мне только когда я с вами хорошо.» «Ну расскажи, в чем дело, давай послушаем.»

Она сказала, что дома ей плохо. Родителей она не любит, родители ее также не любят. У отца есть другая женщина, и он домой практически не приходит, мать из-за этого наполовину выжила из ума, срывает нервы на ней, и ей каждый день от нее достается. Что ей из-за этого домой идти страшно. Сказала так и плачет навзрыд. Красивые глазки ее слез полны. Глядя на такое, у самого господа бога, наверное, комок в груди стал бы. И я ей так сказала. Если тебе так страшно домой идти, то приходи к нам домой не только на занятия, но и в другое время. Сказала так, а она на меня прямо виснет и говорит: «Простите меня, пожалуйста, если бы не вы, я не знаю, что бы я делала. Не бросайте меня, пожалуйста. Если и вы меня бросите, мне совсем тогда пойти некуда будет.»

Я не знала что делать, прижала ее голову к себе, погладила. «Ладно», говорю. А она в это время уже мне руку вот так за спину завела и гладит меня. И тогда понемногу, понемногу какое-то странное ощущение у меня появилось. Будто тело становится горячим-горячим. А чего бы ему таким не стать? С красивой, точно с картинки, девочкой в постели вдвоем обнимаем друг друга, и как она гладила меня по спине, это было не какое-то рядовое ощущение. Таланты мужа тут и близко не стояли. Каждый раз, когда ее рука по мне проходила, у меня было такое чувство, будто пружина в моем теле раскручивается по чуть-чуть. Так дух захватывало. Я опомниться не успела, а она с меня уже блузку сняла, лифчик расстегнула и грудь мою трогает. до меня только тогда дошло. дошло, что она лесбиянка. Мне и до этого сталкиваться приходилось. Та в последнем классе старшей школы была. Так что я ей сказала: «Нельзя, перестань». А она говорит мне: «Ну пожалуйста, ну совсем немножко. Мне так одиноко, честное слово. Я не вру, мне правда так одиноко. У меня кроме вас никого нету. Не бросайте меня», берет меня за руку и себе на грудь кладет, представляешь? Очень красивая грудь была. И когда моя рука у нее на груди оказалась, мне показалось, будто мою грудную клетку в тисках сжимают. И это я, женщина! Я не знала, как быть, только повторяла, как дура: «Нельзя, нельзя». Тело отчего-то шевелиться не хотело. В старшей школе без проблем ведь смогла за себя постоять, а в этот раз никак не выходило. Тело меня совсем не слушалось. А она левой рукой мою руку взяла, к груди своей прижимает, губами мои соски нежно целует и сосет, правой рукой мою спину, бок, ниже спины ласкает. Как вспомню себя, раздетую практически догола тринадцатилетней девочкой — она как раз, пока я сообразить не могла, что к чему, с меня одежду снимала одно за другим — и под ее ласками извивающуюся, так просто не верится. Как дура какая-то. Но понимаешь, я тогда как будто заколдованная была. Она мои соски сосет и без конца шепчет: «Мне одиноко, кроме вас нет никого. Не бросайте меня. Мне, честное слово, так одиноко», а я без конца повторяю: «Нельзя, нельзя».

Рэйко прервалась и опять закурила.

— По правде сказать, я мужчине об этом первый раз рассказываю, — сказала Рэйко, глядя мне в лицо. — Я тебе об этом рассказываю, так как думаю, что так будет лучше, но вообще я очень стесняюсь о таком говорить.

— Извините, — сказал я. Кроме этого других слов подобрать не получалось.

— Так продолжалось какое-то время, а потом ее рука начинает спускаться ниже и ниже. Трогает меня через трусики. А у меня к тому времени уже все там намокло, сил уже терпеть не было. Не для посторонних будет сказано, но ни до этого, ни после я никогда так не возбуждалась. Я ведь до того дня считала, что в плане секса я скорее холодная, чем наоборот. Но тут со мной такое стало, что я просто дара речи лишилась. А потом ее тоненькие нежные пальчики проникают за мои трусики, и она ими… Ну, ты понимаешь, да? Ну как я это вслух скажу? Не могу… И ощущение это было ну совсем другое, чем когда это делают грубые мужские пальцы. Ну просто фантастика, какое оно было, честное слово. Точно как когда птичьим перышком щекочут. Мне казалось, у меня все пробки в голове сейчас повылетают. И все-таки даже своей ничего не соображавшей головой я понимала, что этого делать нельзя. Нисколько я не сомневалась, что стоит сделать это один раз, и потом последует продолжение, а если мне еще и это придется скрывать от всех, в голове моей окончательно все смешается. Потом подумала о ребенке. Подумала, что если нас за этим застанут? дочка по субботам часов до трех была в гостях у родителей мужа, но что если бы она вдруг из-за чего-то вернулась сейчас? И я все силы, что у меня были, собрала, села и крикнула: «Перестань, прошу тебя!»

Но она не останавливалась. Она сняла с меня трусики и ртом… Я даже мужу этого почти не позволяла, так стеснялась, а тут тринадцатилетний ребенок… Я в шоке была. Но было это настолько бесподобно, точно в небо куда-то взлетаешь.

Я крикнула на нее опять: «да прекрати же ты!» и ударила ее по щеке, что есть силы. Только тогда она наконец остановилась. Поднялась, смотрит на меня. Сидим мы, значит, на кровати, обе голые, уставившись друг на друга. Ей тринадцать, мне тридцать один… Но глядя на ее тело, мне просто не по себе было. Я и сейчас его помню совершенно отчетливо. Не могла я поверить, что это тело тринадцатилетнего ребенка, да и сейчас не могу. Рядом с ней вот это мое тело казалось таким жалким, что рыдать хотелось, честное слово.

Я молчал, не зная, что сказать.

— Она сказала: «Но почему? Вам ведь это тоже нравится. Я с самого начала знала. Ведь нравится? Я знаю, я все знаю. Ведь это гораздо лучше, чем когда с мужчиной, правда? Вы же такая влажная, посмотрите. Я вам могу еще приятнее сделать. Честное слово. Я вам так приятно могу сделать, вы растаете просто. Вы же хотите этого, правда?» И ведь она была права, мне и правда с ней было гораздо лучше, чем когда я занималась этим с мужем, и мне хотелось, чтобы она снова это делала. Но этого делать было нельзя. Она сказала: «давайте это делать раз в неделю. Всего один раз. Никто не узнает. Это будет наша тайна, давайте?»

Но я встала, оделась и сказала: «Иди домой! И пожалуйста, не приходи сюда больше!» Она смотрела на меня. Смотрит, а глаза у нее какие-то пустые, не как всегда. Такое чувство было, будто их кто-то на дешевой бумаге красками нарисовал. И глубины в них как будто никакой нет. долго она на меня так смотрела, потом одежду подобрала, оделась медленно, будто специально, чтобы я смотрела, потом пошла в гостиную, где пианино стояло, из портфеля расческу достала, причесалась, кровь со рта носовым платком вытерла, обулась и ушла. А уходя сказала: «Вы лесбиянка. Честное слово, сколько вы себя ни обманывайте, вы до самой смерти такой будете».

— И это правда? — спросил я.

Рэйко сжала губы и задумчиво сказала:

— Может и да, а может и нет. С ней я ведь возбудилась сильнее, чем когда с мужем. Это правда. Поэтому я одно время по правде мучилась, а не лесбиянка ли я на самом деле. Может, думала, я этого до сих пор просто не смогла осознать? Но последнее время так не думаю. Конечно, не скажу, что во мне такой склонности совсем нет. думаю, что есть, и немало. Но я не лесбиянка в прямом смысле слова. Со мной так никогда не было, чтобы я, глядя на женщину, испытывала со своей стороны активное сексуальное влечение. Понимаешь?

Я кивнул.

— Просто когда какая-либо женщина испытывает ко мне чувства, ее реакция мне передается. Только в таких случаях со мной это происходит. Поэтому если я, например, Наоко обнимаю, я ничего особенного не чувствую. Мы, когда жарко, в квартире почти голые ходим, и в бане мы вместе моемся, и под одним одеялом иногда спим… Но ничего не происходит. Ничего я не чувствую. У Наоко тело, правда, красивое безумно, но только и всего. Ну, было дело, поиграли мы в лесбиянок как-то раз. Я с Наоко. Рассказать?

— Расскажите.

— Я когда об этом Наоко рассказала — мы с ней ведь обо всем друг другу рассказываем — Наоко из любопытства попробовала меня поласкать везде. Разделись обе. Но никакого возбуждения не наступало. Щекотно было, просто щекотно до смерти. Как вспомню об этом, так опять щекотно становится. Наоко ведь ничего такого не умеет толком. Ну как, теперь успокоился?

— Вообще-то да, если откровенно, — ответил я.

— Вот такие дела, — сказала Рэйко, почесывая край века кончиком мизинца. — Когда девочка ушла, я какое-то время сидела, ничего не соображая, в кресле. Не знала, что и делать. Где-то в глубине тела слышно было, как гулко сердце стучит, руки-ноги были тяжеленные, во рту сухость мерзкая, будто мотылька съела. Но подумала, что вот-вот должен вернуться ребенок, и пошла в ванную помыться. Хотела отмыть начисто все тело, которое она трогала и лизала языком. Но эта склизкая жидкость вроде слизи никак не отмывалась, сколько ни терла я ее мылом. Я подумала, что это от переизбытка мыслей об этом, и попробовала удовлетворить себя руками, но ничего не выходило. А в ту ночь занималась любовью с мужем. Словно в продолжение всему. Мужу, естественно, ничего не рассказала. Невозможно было об этом рассказать. Просто попросила заняться со мной любовью и попросила делать это медленнее и подольше, чем обычно. Муж выложился весь. Я все время стонала, сама себя не слыша. Первый раз за все время, как поженились, было так здорово. А почему, как думаешь? да потому, что ощущение ее пальцев все еще оставалось в моем теле. Только лишь поэтому. Так стыдно об этом рассказывать. даже вспотела.

Рэйко сжала губы и беззвучно засмеялась.

— Но все было без толку. И два дня прошло, и три, а оно все оставалось, ее ощущение. И те слова, что бросила она напоследок, звенели у меня в голове, не переставая, как эхо в горах.

В субботу она не пришла. Я сидела дома, полная тревоги, как быть, если она придет. Тупо сидела и не могла ничего делать. Но она не пришла. Само собой, она не пришла. Как могла она прийти после такого расставания, да еще с ее самолюбием? Прошел месяц, а она так и не пришла ни через неделю, ни через две. Казалось, что со временем забудется и это, но отчего-то не могла я все забыть. Останусь дома одна, и покой теряю, она повсюду рядом мерещится. И на пианино играть не могла, и о чем ни подумаю, не могу ни на чем сосредоточиться. Что ни делаю, ничего как следует не получается. Месяц так прошел, когда я стала вдруг что-то замечать. Иду по улице и чувствую, что что-то не так. Люди в округе странно на меня смотрят. Глаза их смотрели на меня как-то отчужденно, оставляя странный осадок. Здороваться, правда, со мной не перестали, но отношение было какое-то не такое, как до этого. даже соседка, что до этого иногда приходила к нам в гости, стала меня как будто избегать. Но я решила стараться не обращать на это внимания. Когда начинаешь о таких вещах беспокоиться, это и есть первый симптом болезни.

Как-то раз к нам в гости пришла женщина, с которой мы были дружны. Мы с ней были ровесницы, была она дочерью подруги моей мамы, да и сын у нее ходил в тот же детский сад, что и моя дочь, так что с ней мы были относительно близки. Она вдруг пришла к нам и спросила меня, знаю ли я о том, что обо мне ходят скверные слухи. Я покачала головой и спросила:

«Что за слухи?»

«Да просто язык не поворачивается, глядя вам в глаза, это рассказывать.»

«Я понимаю, что вам трудно, но вы ведь уже начали. Теперь рассказывайте уже до конца.»

Она никак не могла начать, но я настаивала до последнего, раз все равно она явно с самого начала собиралась рассказать мне об этом, когда к нам шла, и она, то так, то эдак попробовав было перевести разговор на другую тему, в конце концов все рассказала. По ее словам, слух был такой, что я якобы была известной гомосексуалисткой, несколько раз лечилась в психбольнице, грязно приставала к девочке, которая приходила ко мне заниматься фортепиано, и раздела ее догола, а когда та сопротивлялась, избила ее до синяков на лице. Ложь была невероятная, и сама женщина поражалась, как им удалось выяснить, что я лечилась в больнице.

«Я давно вас хорошо знаю и всем доказывала, что вы вовсе не такой человек», сказала она, «но родители девочки в этом совершенно уверены и всем в округе об этом рассказывают. Что вы мало того что приставали к их дочери, так они еще поузнавали о вас и выяснили, что вы лечились в психбольнице».

По ее словам, как-то раз — в тот самый день, когда все случилось — девочка вернулась домой в слезах, с опухшим лицом, и они стали допытываться у нее, что случилось. Плюс к опухшему лицу из разбитой губы ее текла кровь, на блузке оторвались пуговицы, и нижнее белье было влажным. Ты представляешь? Естественно, она сама все это сделала, чтобы рассказать родителям. Нарочно испачкала блузку в крови и порвала застежку на лифчике, ревела так, что глаза стали красными, и разметала как попало волосы на голове, а потом вернулась домой и наврала с три короба. Ясно, как день.

Но ненавидеть всех, кто поверил ее рассказу, тоже было нельзя. Ведь на их месте я сама бы в это поверила. Если красивая, как куколка, и языкастая, как дьявол, девочка, всхлипывая, скажет: «Не хочу, ничего рассказывать не хочу, мне так стыдно!», будто это было на самом деле, кто угодно в это поверит. да еще, как назло, то, что я лежала в психбольнице, было ведь правдой. Скажи я кому, что я ее не била, кто бы в эти слова поверил? Некому было в это поверить, кроме, разве что, моего мужа.

Несколько дней я никак не могла решиться, но в конце концов собралась и поговорила с мужем. Он мне, конечно, поверил. Я обо всем, что было в тот день, ему рассказала. Что она со мной делала то, что делают лесбиянки, и я влепила ей пощечину. Конечно, я не стала говорить ему, что возбудилась тогда. Это бы прозвучало совсем нехорошо. Муж сказал, выйдя из себя: «Что это еще такое? Пойду-ка я к ним да разберусь. Мы же с тобой женаты, ребенок у нас. А они тебя лесбиянкой будут называть? Что это еще за бред?»

Но я его не пустила. Не ходи, сказала. Забудь, нам от этого только больнее будет. да, я тогда уже поняла. Поняла, что душа этой девочки больна. Я таких больных уже повидала и все понимала. В самом ее теле уже все прогнило. Приподними лишь тоненький слой ее прекрасной кожи, а там будет одна гнилая плоть. Может, это звучит, как преувеличение, но это на самом деле так и есть. Но с тем, что почти никто на свете об этом не догадывается, мы ничего поделать не сможем. Она ведь искусно управляется с чувствами взрослых, а в наших руках против этого ничего нет. да кто поверит в то, что тринадцатилетняя девочка пыталась навязать тридцатилетней женщине гомосексуальные отношения? Что ни говори, а люди верят лишь в то, во что сами хотят верить. Сколько ни бейся, а чем больше будешь биться, тем нам же будет хуже.

Я предложила мужу переехать. Сказала: «другого пути нет, если мы останемся здесь дольше, я не выдержу напряжения, и пружина у меня в голове опять лопнет. У меня и сейчас в голове все смешалось. давай уедем далеко, где никого нет.» Но муж ничего не предпринимал. до него никак не доходило, насколько все серьезно. Он тогда был очень увлечен работой в компании, только что наконец-то приобрел хоть и маленький, из тех, что строят на продажу, но дом, дочка уже привыкла к детскому садику… да подождем еще, говорил он, нельзя же так вдруг уехать. И работу заново искать нелегко, и дом со всем продавать надо, и детский сад для ребенка заново подбирать надо — как ни торопись, а пара месяцев уйдет.

Я сказала ему: «Нельзя, я тогда сломаюсь так, что потом опять уже подняться не смогу». Не хочу, сказала, тебя пугать, но это же правда. Это было очевидно. Тогда уже у меня потихоньку начинали появляться симптомы вроде слуховых галлюцинаций и бессонницы. Он сказал так: «Тогда ты пока поезжай куда-нибудь одна, а я как все дела закончу, приеду». Я ответила:

«Не хочу. Одна никуда ехать не хочу. Если теперь от тебя уеду, мы с тобой потом уже вместе не сможем быть. Ты мне нужен сейчас. Не оставляй меня одну.»

Он обнял меня крепко. Сказал, чтобы я потерпела какое-то время, пока смогу терпеть. Хоть месяц пока чтобы потерпела. Что он за это время подсуетится и все уладит, и из компании рассчитается, и дом продаст, и с детским садом для ребенка все решит, и работу новую найдет, а если повезет, то, может быть, устроится работать в Австралии. Поэтому чтобы подождала один только месяц. Сказал, что тогда, может быть, все хорошо уладится. Мне на это сказать было нечего. Что бы я ни говорила, казалось, что мне от этого лишь станет еще более одиноко.

Рэйко с шумом вздохнула и, глядя на лампу на потолке, продолжила:

— Но не прошло и месяца, как в один день пружина в моей голове лопнула и опять — взрыв. На этот раз было уже серьезнее. Я наелась снотворного и открыла газ. Но помереть не получилось, зато очнулась на больничной койке. Так все и закончилось. Несколько месяцев спустя, когда пришла в себя и стала собираться с мыслями, попросила у мужа развода. Сказала, что это будет лучше всего и для него, и для ребенка. Муж наотрез отказался разводиться.

Муж убеждал меня: «Мы можем все начать заново. Поедем в новое место и втроем начнем все заново.»

«Теперь поздно, все уже кончено. Все кончилось, когда ты меня попросил подождать еще месяц. Если бы ты правда хотел начать все заново, ты бы тогда так не говорил. Куда бы мы ни поехали, как бы далеко ни уехали, все опять повторится. И я опять буду требовать от тебя того же и мучить тебя. Я этого больше делать не хочу.»

И мы развелись. Хоть я и настояла на этом силой. Он два года назад женился опять, но я думаю, что это замечательно. Честно. Я к тому времени уже поняла, что вся моя жизнь пройдет вот так, и никого больше втягивать в это не хотела. Никому не хотела навязывать такую жизнь, когда постоянно весь в тревоге, и неизвестно, когда пружина в голове лопнет опять.

Он обо мне правда очень заботился. Он был порядочным человеком, которому можно было верить, сильным и терпеливым, и для меня он был идеальным мужем. Он, что было сил, пытался вылечить мою болезнь, и я старалась вылечиться. И для него, и для ребенка. И думала сама, что уже вылечилась. Шесть лет после свадьбы жила счастливо. Он на девяносто девять процентов все делал идеально. Но из-за одного процента, из-за какого-то одного процента все полетело к черту. И в результате — взрыв. Все, что мы построили, обвалилось в одно мгновение, остался полный ноль. И все из-за одной мерзкой девчонки.

Рэйко подняла из-под ног затоптанные окурки и положила их в картонку.

— Печальная история, что тут еще скажешь. Мы все это выстраивали одно за другим с таким трудом, а обвалилось, и оглянуться не успели. Оглянуться не успели, а все обвалилось, и ничегошеньки не осталось.

Рэйко встала и сунула руки в карманы брюк.

— Пошли в квартиру. А то поздно уже.

Небо стало еще темнее от покрывших его туч, луны совсем не было видно. Теперь и я чувствовал запах капель дождя. К ним примешивался свежий запах гроздей винограда из винилового пакета в моей руке.

Рэйко сказала:

— Потому я и не могу отсюда уехать… Очень боюсь уехать отсюда и связать себя с внешним миром… Боюсь встреч с разными людьми и разных мыслей.

— Мне кажется, я ваши чувства понимаю. Но я думаю, что у вас это может получиться. Вы сможете со всем справиться как следует во внешнем мире.

Рэйко улыбнулась моим словам, но больше ничего не сказала.

(Наоко читала книгу, сидя на диване. Она читала, скрестив ноги и уткнув палец в переносицу, и это выглядело так, как если бы она пальцем проверяла наощупь фразы, входящие в ее голову.

Застучали крупные капли дождя, и свет от вспышек молний плясал вокруг ее тела, точно мелкий порошок. Проговорив столько времени с Рэйко, я, глядя теперь на Наоко, точно заново ощутил, как она молода.

— Извини, припозднились мы, — сказала Рэйко и погладила Наоко по голове.

— Весело вам вдвоем было? — сказала Наоко, подняв голову.

— Конечно, — ответила Рэйко.

— И чем вы вдвоем занимались? — спросила меня Наоко.

— Вслух об этом сказать не смогу, — ответил я.

Наоко рассмеялась и положила книгу. Мы стали есть виноград, слушая шум дождя.

— Дождь идет, и кажется, будто в мире кроме нас троих никого нет. Шел бы всегда дождь, а мы бы все время так втроем сидели, — сказала Наоко.

— Ну да, а я чтобы, пока вы вдвоем обнимаетесь, как немой черный раб, над вами опахалом с длинным черенком махала да BGM (Back Ground Music) на гитаре для сопровождения играла? Не, не хочу, — возразила Рэйко.

— Да я его вам одалживать буду, — сказала Наоко, смеясь.

— А, ну тогда даже неплохо, — сказала Рэйко, смеясь. — Лей, дождик, лей.

Дождь все шел и шел. Когда виноград весь был съеден, Рэйко, как обычно, закурила, достала из-под кровати гитару и начала музицировать. Она сыграла «Desafinado» и «The Girls From Ipanema», затем исполнила мелодии Бакарака (Burt Bacharach) и Леннона с Маккартни.

Мы с Рэйко опять пили вино, а когда кончилось вино, распили остатки брэнди из фляги. Было приятно болтать обо всем подряд. думалось, что хорошо, если бы дождь шел вот так всегда.

— Еще приедешь когда-нибудь? — спросила Наоко, глядя мне в лицо.

— Конечно, приеду, — ответил я.

— И письма писать будешь?

— Угу, каждую неделю писать буду.

— Может, и мне напишешь? — сказала Рэйко.

— Ладно, напишу с удовольствием, — сказал я.

В одиннадцать часов Рэйко, как и вчера, разложила для меня диван. Мы пожелали друг другу спокойной ночи и разошлись по постелям.

Мне не спалось, и я достал из рюкзака карманный фонарик и «Волшебную гору» и стал читать.

Около двенадцати дверь спальни тихо отворилась, ко мне подошла Наоко и заползла мне под бок. В отличие от вчерашней ночи, это была самая обычная Наоко. Глаза ее не были затуманенными, и вела она себя вполне раскованно.

Она поднесла губы к моему уху и тихим голосом сказала: «Не спится почему-то». Я сказал ей, что со мной то же самое. Я положил книгу и выключил фонарь, затем обнял Наоко, и мы поцеловались. Темнота и шум дождя нежно окутывали нас двоих.

— А Рэйко?

— Все нормально, она заснула. Она если заснет, уже ни за что не проснется, — сказала она. — А ты честно опять приедешь?

— Еще бы не приехать.

— Хоть я тебе и сделать ничего не могу?

Я кивнул в темноте. Я явственно ощущал, как груди Наоко касаются моей груди. Я гладил ладонью ее тело в накинутом на него халате. Несколько раз медленно проводя рукой, начиная с плеча, затем по спине, по бедру, я запечатлевал в своей голове очертания и мягкость ее тела.

Какое-то время мы нежно обнимались таким образом, а потом Наоко тихонько поцеловала меня в лоб и выскользнула из постели. Было видно, как тонкий голубой халат Наоко стремительно, точно рыба, колыхается в темноте.

— Пока, — тихим голосом сказала Наоко.

Слушая шум дождя, я погрузился в тишину сна.

Утром дождь все еще шел. В отличие от вчерашней ночи, это был мелкий, невидимый для глаз осенний дождь. Лишь по рисунку на поверхности луж да по шуму стекающей с крыши воды можно было определить, что идет дождь.

Когда я открыл глаза, за окном стоял густой туман молочного цвета, но с восходом солнца туман унесло ветром, и лес с цепочкой гор проявили понемногу свой облик.

Как и вчера, мы втроем позавтракали и пошли в птичник ухаживать за птицами. Наоко и Рэйко надели виниловые противодождевые накидки с капюшонами, а я поверх плаща надел непромокаемую ветровку. Воздух пропитался сыростью, и было холодновато.

— Холодно после дождя, — сказал я Рэйко.

— Такая тут погода: после каждого дождя становится все холоднее, а в какой-то момент он в конце концов превращается в снег. Тучи с Японского моря заваливают все здесь снегом, а потом улетают на ту сторону, — сказала Рэйко.

— А птицы зимой как же?

— Уносим в помещение, конечно. А как иначе? Не можем же мы весной откапывать замерзших птиц из-под снега, размораживать и говорить: «А теперь все обедать!»

Я постучал пальцем по решетке, и попугай задергался и заорал: «Сука!», «Спасибо!», «Идиот!».

— Вот его бы я точно заморозила, — грустно сказала Наоко. — Послушаешь, как он это орет каждое утро, и точно, наверное, свихнешься.

Закончив уборку птичника, мы вернулись в квартиру, и я собрал вещи. Они же переоделись для работы в поле. Мы вместе вышли наружу и расстались, немного не дойдя до теннисного корта.

Они свернули направо, а я зашагал прямо. «Пока», сказали они мне, я тоже попрощался: «Пока». И сказал: «Я еще приеду!»

Наоко улыбнулась искрылась за углом.

Пока я добрался до главных ворот, со мной разминулось несколько человек, и все они были в таких же желтых накидках от дождя, какая была на Наоко, и головы прятали под капюшонами.

Из-за дождя цвета всех предметов виделись очень четко. Земля была угольно-черной, сосны были ярко-зелеными, люди, укутанные в желтые накидки, выглядели точно особые привидения, получившие разрешение бродить по земле исключительно по утрам. Они тихо перемещались по поверхности земли с сельскохозяйственным инвентарем, корзинами и мешками с чем-то в руках, не издавая ни звука.

Охранник, похоже, запомнил мое имя, и когда я уходил, пометил его в списке посетителей.

— Из Токио, значит, приехали? — сказал старик, увидев мой адрес. — Я там тоже был один раз, вкусная там свинина была.

— Да что вы говорите? — подобающим образом ответил я, не будучи знатоком.

— Что я в Токио ел, большей частью было так себе, и только свинина была вкусная. Вы их там как-то по особенному выращиваете, наверное?

Я сказал ему, что по данному вопросу ничего знаю. О выдающихся вкусовых качествах токийской свинины мне до этого тоже слышать не приходилось.

— А это когда было? Ну, в Токио когда вы ездили? — спросил я.

Старик задумчиво покачал головой.

— Когда же это было-то… Кажется, когда его высочество наследный принц бракосочетаться изволили. Сынок мой в Токио был, позвал, приезжай, говорит, вот я и поехал.

— Ну, в те-то времена в Токио свинина, ясное дело, вкусная была, — сказал я.

— А сейчас как?

Я сказал, что толком не знаю, но таких отзывов слышать не приходилось. Оттого, что я так сказал, он, похоже было, что расстроился. Видно было, что старику хочется поговорить еще, но я распрощался с ним, объяснив, что опаздываю на автобус, и зашагал в направлении трассы. На дороге вдоль реки все еще остались местами клочья тумана, и они, перекатываемые ветром, бродили там и сям по горной круче.

По пути я несколько раз то останавливался и оглядывался назад, то без особой причины вздыхал. Отчего-то было такое ощущение, будто я попал на планету с другой силой притяжения. Потом пришла мысль, что ну конечно же, это же внешний мир, и мне почему-то стало грустно.

Когда я вернулся в общежитие, было пол-пятого. Занеся в комнату вещи, я сразу переоделся и поехал на Синдзюку в магазин грампластинок, где я работал. С шести до пол-одиннадцатого я приглядывал за магазином и продавал пластинки.

Все это время я безучастно наблюдал за тем, как перед магазином проходили люди самых разных мастей.

По улице непрестанным потоком шли целые семьи и влюбленные парочки, алкоголики и хулиганы, вертлявые девчонки в коротких юбчонках, хипповатые пацаны с бакенбардами, официантки из ночных клубов и другие люди, непонятно к какой категории относящиеся.

Я поставил хард-рок, и несколько парней, хиппи и просто оборванцы, собрались перед моим магазином, кто танцуя, кто нюхая растворитель, кто просто плюхнувшись на землю. Когда я поставил пластинку Тони Беннетта (Tony Bennett), они куда-то испарились.

По соседству находился магазин «Игрушки для взрослых», и сонный мужчина средних лет торговал там хитроумными приспособлениями эротического характера. Предметы были сплошь такие, что я ума не мог приложить, кому и зачем они могут понадобиться, но несмотря на это магазин процветал.

В переулке на другой стороне улицы, такой же, как и эта, блевал перепивший студент. В игровом зале на той стороне улицы повар из соседней закусочной проводил обеденный перерыв, играя за наличные в «бинго». А у стены закрытой лавки сидел на земле, не шевелясь, бродяга с почерневшим лицом.

Девочка с нежно-розовой помадой на губах, выглядевшая никак не старше ученицы средней школы, вошла в магазин и спросила меня, не поставлю ли я «Jumpin' Jack Flash» из «Rolling Stones». Я нашел диск и поставил песню, и она затанцевала, вихляя бедрами, отстукивая пальцами ритм. Потом спросила, нет ли у меня закурить. Я дал ей сигарету «Lark» из тех, что оставил управляющий. девочка со смаком закурила, а когда пластинка закончилась, ушла, даже не попрощавшись.

С интервалом в пятнадцать минут раздались звуки сирены то ли скорой помощи, то ли патрульной машины. Трое служащих какой-то фирмы, все трое примерно одинаковой степени опьянения, осыпали нецензурной бранью длинноволосую симпатичную девочку, звонящую из телефона-автомата, в конце чего разразились идиотским смехом.

Пока я глядел на эти картины, в голове у меня все смешалось, и я перестал понимать, что к чему. Что же это такое, думал я. Что все эти картины значат?

Управляющий вернулся с ужина и сказал:

— Слышь, Ватанабэ, а я позавчера сделал-таки эту телку из бутика.

Он давно неровно дышал к девушке, работающей в магазине женского платья по соседству, и частенько дарил ей пластинки из магазина.

— Ого, поздравляю, — сказал я, и он стал в подробностях все излагать.

— Если с бабой хочешь переспать, — самодовольно поучал он меня, — ты ей дари такие-сякие подарки, а потом напои ее, как лошадь, чтобы пьяная была, с ног чтобы валилась. А потом остается только переспать. Элементарно, да?

Так и не сумев избавиться от суматохи в голове, я сел на метро и поехал в общежитие.

Задернув шторы и погасив свет, я развалился на кровати, и мне показалось, что вот-вот под бок ко мне заползет Наоко. Я закрыл глаза, и моя грудь ощутила податливость и полноту ее грудей, послышался ее шепот, мои руки ощутили формы ее тела.

В темноте я еще раз вернулся в тот маленький мир Наоко. Я почувствовал запах лесной поляны и услышал шум дождя. Я вспомнил ее обнаженное тело, увиденное в лунном свете, и представлял в своей голове картины того, как это нежное и прекрасное тело, закутанное в желтую накидку от дождя, чистит клетку с птицами и ухаживает за овощами.

Я взял в руку свой возбужденный член и кончил, думая о Наоко. Когда я кончил, суматоха в моей голове, казалось, немного улеглась, но сон все не шел. Я страшно устал и беспредельно хотел спать, но заснуть никак не мог.

Я поднялся с кровати, стал у окна и долго смотрел на флагшток на территории. Белый ствол, на котором не было флага, выглядел точь в точь как появившаяся откуда-то в темноте ночи чья-то огромная кость, выбеленная временем. Я подумал, что-то сейчас делает Наоко? Конечно, спит. Крепко спит, окутанная тьмой ее маленького непостижимого мира. Я пожелал ей не видеть мучающих ее снов.

Глава 7

Тихое, мирное, одинокое воскресенье
В четверг, на следующий день после моего возвращения из «Амирё», было занятие по физкультуре. Я несколько раз проплыл бассейн длиной пятьдесят метров из конца в конец.

Благодаря хорошей разминке я почувствовал себя несколько бодрее, и у меня разыгрался аппетит. Я основательно заправился в столовой обедом и пошел в библиотеку филфака посмотреть кое-какие материалы, когда вдруг столкнулся с Мидори.

С ней была миниатюрная девушка в очках, но увидев меня, она подошла ко мне одна.

— Ты куда? — спросила она меня.

— В библиотеку.

— Брось, пошли лучше со мной пообедаем.

— Да я только поел.

— Ну еще раз поешь.

В итоге мы с ней оказались в кафе по соседству, и она съела керри, а я выпил кофе.

Она была в желтом шерстяном жилете с вышитыми рыбками, надетом поверх белой блузки с длинным рукавом, на шее была тоненькая золотистая цепочка, на руке часы с рисунком из мультяшки. Керри она ела жадно и аппетитно, а расправившись с ним запила все тремя стаканами воды.

— Ты уезжал куда-то? Я тебе звонила, — сказала Мидори.

— Ну да, а что, попросить чего хотела?

— Да не попросить. Просто позвонила.

— А-а.

— Что «а-а»?

— Да ничего. Просто «а-а». Как там у вас, ничего больше не загоралось?

— Ну, а в тот раз в натуре классно было. И не пострадало почти ничего, зато дым столбом, реалистика! Люблю такие вещи.

Сказав это, Мидори выпила еще воды. Переведя дыхание, она посмотрела мне в лицо.

— Слушай, Ватанабэ, что с тобой такое? У тебя вид такой убитый, случилось чего? И резкость в глазах как будто разладилась.

— Да устал просто после поездки.

— А лицо такое, будто с привидением там повстречался.

— Угу.

— Ватанабэ, у тебя лекции после обеда есть?

— Немецкий и теология.

— Может, прогуляешь их?

— Немецкий никак. Тест сегодня.

— А до скольки он?

— В два кончается.

— Поехали тогда потом в город, бухнём где-нибудь?

— В два часа дня? — переспросил я.

— Ну можно ведь иногда? У тебя такой вид убитый, мне кажется, тебе со мной выпить не повредит. И мне тоже с тобой выпить не помешает. давай?

— Ну давай бухнём, — сказал я, вздыхая.

— В два часа в фойе филфака буду ждать.

Когда закончилась лекция по немецкому языку, мы сели на автобус, поехали на Синдзюку, зашли в DUG в подземном этаже за издательством «Кинокуния» и выпили по две водки с тоником.

— Я сюда хожу иногда. Тут даже когда днем пьешь, никакого напряга не ощущаешь.

— Ты что, всегда днем пьешь?

— Иногда… — она замолчала, поболтала стаканом, так что загремели оставшиеся кусочки льда. — Когда жить осточертевает, прихожу сюда и пью водку с тоником.

— Жить осточертевает?

— Бывает, — сказала Мидори. — Проблемы всякие есть.

— Какие?

— Ну всякие: в семье, там, с парнем моим, или месячные вовремя не начинаются.

— Еще по одной?

— Конечно.

Я поднял руку, подозвал официанта и заказал еще две водки с тоником.

— Помнишь, как ты меня поцеловал в то воскресенье? — сказала она. — Я все вспоминаю, классно было очень.

— Хорошо, коли так.

— Хорошо, коли так, — опять повторила она за мной. — Ты правда так по-особенному разговариваешь!

— Да? — сказал я.

— В общем, я вот подумала. Вот если бы это я тогда впервые в жизни с мужчиной целовалась, вот бы было здорово. Вот могла бы я в жизни моей все местами переставить, сделала бы обязательно так, чтобы это был мой первый поцелуй. И потом всю жизнь бы вспоминала. Что-то сейчас делает Ватанабэ, с которым я впервые после того, как на свет появилась, целовалась? Вот теперь, когда ему уже пятьдесят восемь лет… Вот так бы вспоминала. Здорово было бы, да?

— Здорово, — сказал я, очищая фисташки от скорлупы.

— Ватанабэ, а все-таки, почему у тебя такой вид убитый?

— Оттого, наверное, что все еще не могу полюбить этот мир, — сказал я, подумав. — Такое почему-то ощущение, что этот мир ненастоящий.

Она смотрела мне в лицо, подперев подбородок рукой.

— У джима Моррисона в песне явно что-то такое было.

— People are strange when you are a stranger.

— Peace, — сказала она.

— Peace, — повторил я.

— Как насчет со мной в Уругвай свалить? — сказала она, все так же подпирая подбородок рукой. — Бросить весь этот университет, семью, любимых.

— Тоже неплохо, — сказал я, смеясь.

— Здорово было бы послать все к черту и уехать туда, где никто-никто тебя не знает, как думаешь? Мне иногда так хочется это сделать! Вот увез бы ты меня вдруг куда-то далеко-далеко, я бы тебе детей нарожала, здоровых, как быков. И все жили бы счастливо. Носились бы по дому.

Я смеясь опрокинул третий стакан водки с тоником.

— Не хочешь, видно, пока детей, здоровых, как быки? — сказала она.

— Интересно было бы. Посмотреть бы, какие они будут.

— Да не хочешь, и не надо, — сказала она, поедая фисташки. — Просто напилась среди дня, и в голову лезет ерунда всякая. Все к черту послать, уехать куда-то. Уругвай, не Уругвай, поедешь туда, а там все равно все то же самое будет.

— Может и так.

— Куда ни езжай, разницы никакой. Хоть здесь сиди, хоть уедь куда. Во всем мире все одно и то же. Дать тебе вот эту, непробиваемую?

Мидори дала мне фисташку с чрезвычайно твердой скорлупой. Я с трудом очистил ее.

— Но в то воскресенье мне правда на душе так легко было! Залезли такие вдвоем на крышу, на пожар глядим, пиво пьем, песни поем. давно мне так легко не было. Все мне что-то навязывают. Стоит столкнуться где-то, и начинается: то то, то это. Ты меня по крайней мере не принуждал ни к чему.

— Не настолько я хорошо тебя еще знаю, чтобы принуждать к чему-то.

— Значит, когда получше меня узнаешь, тоже к чему-то принуждать будешь, как все остальные?

— Вполне возможно, — сказал я. — В реальном мире все люди живут, кого-то к чему-то принуждая.

— А мне кажется, что ты так делать не будешь. Шестое чувство. Я по этим делам эксперт: принуждать кого-то или быть принуждаемым. Ты не такой. Поэтому я когда с тобой, у меня на душе спокойно. Понимаешь? В мире сколько угодно есть людей, которым нравится принуждать и быть принуждаемыми. Бегают, орут, что их принуждают, или они кого-то принуждают. Нравится им это. А мне это не нравится. Просто выхода другого у меня нет.

— А ты к чему кого-то принуждаешь, и к чему тебя принуждают?

Она положила в рот кусочек льда и некоторое время перекатывала его во рту.

— Хочешь больше про меня узнать?

— Интересно, в принципе.

— Я спросила: «Хочешь больше про меня узнать?» А ты не по теме отвечаешь.

— Хочу про тебя больше узнать, — сказал я.

— Правда?

— Правда.

— Даже если отвернуться захочется?

— Что, так страшно?

— В каком-то смысле, — сказала она, наморщив лоб. — Давай еще по одной.

Я подозвал официанта и заказал нам по четвертой водке с тоником. Пока несли водку, она все так же сидела, поставив локоть на стол и подперев рукой подбородок.

Я молча слушал, как Thelonious Monk поет «Honeysuckle rose». В кафе кроме нас было еще пять или шесть посетителей, но спиртного кроме нас никто не пил. Ароматный запах кофе наполнял все дружелюбной послеполуденной атмосферой.

— У тебя в это воскресенье время будет? — спросила она у меня.

— Я тебе, наверное, в тот раз уже говорил, но по воскресеньям у меня всегда время есть. Если не считать, что к шести на работу надо.

— Тогда встретимся в это воскресенье?

— Давай.

— Я в воскресенье утром к тебе в общагу заеду. Во сколько, не знаю. Ладно?

— Без разницы, — сказал я.

— Слушай, Ватанабэ. Знаешь, чего я сейчас хочу?

— Даже не представляю.

— Хочу лечь, во-первых, на широкую мягкую кровать, — сказала она. — Чтобы было мне хорошо-хорошо, пьяная чтобы была совсем, вокруг чтобы никакого дерьма собачьего не было, а лежал бы ты рядом. И раздевал бы меня потихоньку. Нежно-нежно. Потихонечку, как мама маленького ребенка раздевает.

— Угу, — сказал я.

— И мне все это нравится, я ничего не понимаю, а потом вдруг прихожу в себя и кричу: «Нет, Ватанабэ! Ты мне нравишься, но у меня парень есть, нельзя! Я так не могу! Пожалуйста, перестань!» Но ты бы не переставал…

— Я бы, между прочим, перестал.

— Да знаю, это же воображение просто. Мне так нравится, — сказала она. — А потом ты мне его показываешь. Как он у тебя стоит. Я отворачиваюсь, но краешком глаза смотрю. И говорю: «Нет! Нельзя! Он слишком большой, слишком твердый, он в меня не войдет!»

— Да не такой он и большой, совсем обычный.

— Да какая разница, это же воображение. И тогда у тебя лицо становится такое грустное-грустное. А мне тебя становится жалко, и я тебя утешаю. «Бедненький!»

— И вот этого тебе сейчас хочется?

— Ага.

— Какой кошмар! — я не удержался от улыбки.

Мы покинули кафе, опустошив по пять стаканов водки с тоником. Я хотел было рассчитаться, но Мидори оттолкнула мою руку, вынула из бумажника хрустящую десятитысячную купюру и все оплатила.

— Все нормально, у меня тут получка с собой, да и это ведь я тебя позвала, — сказала она. — Конечно, если ты убежденный фашист, и тебе не хочется, чтобы женщина тебя угощала, тогда другой разговор.

— Хочется-хочется!

— Да и дело свое ты не сделал.

— Он же твердый и большой, — сказал я.

— Ну да, — сказала она и повторила. — Он же твердый и большой.

Она спьяну споткнулась о ступеньку, и мы чуть не скатились вниз по лестнице. Когда мы вышли из кафе, укрывавшие небо тонкой пеленой тучи разошлись, нежные лучи предзакатного солнца освещали улицу.

Мы с Мидори некоторое время послонялись по улице. Она сказала, что хочет залезть на дерево, но на Синдзюку подходящих деревьев, к сожалению, не оказалось, а императорский парк на Синдзюку к тому времени уже закрылся.

— Жалко, обожаю по деревьям лазать, — сказала она.

Вдвоем с ней мы глазели на витрины магазинов, и еще незадолго до этого казавшийся неестественным облик улицы выглядел сейчас весьма естественно.

— Такое чувство, что благодаря тому, что тебя встретил, смог немножко полюбить этот мир, — сказал я.

Остановившись, она внимательно посмотрела мне в глаза.

— Правда! И резкость в глазах навелась. Видишь, как полезно со мной общаться?

— Точно! — сказал я.

В пол-шестого она сказала, что ей пора возвращаться домой, чтобы приготовить ужин. Я сказал, что тоже сяду на автобус и поеду в общежитие, проводил ее до станции Синдзюку, и там мы расстались.

— Слушай, знаешь, чего я сейчас хочу? — спросила она у меня перед расставанием.

— Я понятия не имею, чего ты хочешь, — ответил я.

— Чтобы нас с тобой схватили пираты и раздели догола. А потом вдвоем накрепко веревкой связали лицом к лицу.

— Это зачем еще?

— Ну пираты извращенцы попались.

— Да ты сама, по-моему, извращенка, — сказал я.

— А потом говорят нам, чтобы мы развлекались так в свое удовольствие, так как через час нас выкинут за борт, и бросают в корабельный трюм.

— Ну и?

— И мы один час с тобой развлекаемся. Катаемся, извиваемся.

— И вот этого тебе сейчас больше всего хочется?

— Ага.

— Какой кошмар! — сказал я, качая головой.

В воскресенье Мидори приехала ко мне в пол-десятого утра. Я был только что из постели и даже умыться еще не успел.

Кто-то постучал в дверь моей комнаты и крикнул: «Ватанабэ, к тебе телка какая-то пришла!» и я спустился в фойе, а там в лобби, сидя в кресле, закинув ногу на ногу, зевала Мидори в неправдоподобно короткой джинсовой юбке.

Идущие завтракать студенты все до одного заглядывались на ее стройные ноги. Ноги у нее, бесспорно, были красивыми на зависть всем.

— Рановато я, похоже, — сказала Мидори. — Ты только встал, что ли?

— Я сейчас умоюсь и побреюсь, ты минут пятнадцать подожди, ладно? — сказал я.

— Я-то подожду, только тут все на мои ноги так пялятся.

— Естественно. Пришла в мужскую общагу в такой короткой юбке, вот все и пялятся.

— Да ничего страшного. Я сегодня трусики надела красивые очень. Розовенькие, с волнистыми кружевами симпатичненькими.

— Так это еще хуже, — сказал я, вздыхая.

Я вернулся в комнату и наскоро умылся и побрился. Затем надел серую вязаную кофту поверх голубой рубахи с пристегивающимися на пуговицы уголками воротника, спустился вниз и вывел ее из общежития. Меня прошибал холодный пот.

— Слушай, и что, все, кто здесь живут, мастурбацией занимаются? — сказала Мидори, глядя на здание общежития.

— Ну да, пожалуй.

— А мужчины, когда это делают, про женщин думают?

— Ну наверное, — сказал я. — Мужчин, которые мастурбируют, думая про курсы акций, спряжение глаголов или Суэцкий канал, наверное, нет. В основном, пожалуй, про женщин думают, наверное…

— Суэцкий канал?

— Ну это к примеру.

— А про женщину какую-то определенную думают?

— Ну почему ты своего парня об этом не спросишь? — сказал я. — Почему я тебе такие вещи должен объяснять с утра в воскресенье?

— Ну мне интересно просто, — сказала она. — А у него если спросишь, он сердиться сразу начинает. Нечего, говорит, девушке про такие вещи спрашивать.

— Правильно говорит.

— Ну интересно мне. Это же просто любопытство. Вот ты когда мастурбируешь, ты про какую-то определенную девушку думаешь?

— Лично я — да. За других ничего сказать не могу, — задумчиво ответил я.

— А про меня ты никогда не думал, когда это делал? Скажи честно, я не обижусь.

— Никогда, правда, — честно ответил я.

— А почему? Я непривлекательная?

— Да нет, ты привлекательная, симпатичная, и твои провокационные манеры тебе идут очень.

— Тогда почему ты обо мне не думаешь?

— Ну во-первых, потому что я тебя считаю своим другом и не хочу тебя в это ввязывать. В сексуальные фантазии всякие. А во-вторых…

— Потому что тебе есть, о ком фантазировать?

— Ну да, — сказал я.

— Ты и в таких делах приличия соблюдаешь, — сказала она. — Вот это мне в тебе нравится. Но все-таки, можно я разок в этом поучаствую? В этих сексуальных фантазиях или иллюзиях то есть. Я хочу попробовать. Ты мой друг, и я тебя прошу. Не могу же я других просить. Никому ведь не скажешь: подумай, пожалуйста, обо мне этой ночью, когда будешь онанировать. Я тебя считаю своим другом, поэтому прошу. И расскажи потом, пожалуйста, как это было. Что мы делали…

Я вздохнул.

— Только по-настоящему нельзя. Мы ведь друзья. Понимаешь? По-настоящему нельзя, а так делай, что хочешь. думай, что хочешь.

— Да мне как-то не приходилось это с такими условиями делать, — сказал я.

— Попробуешь?

— Попробую.

— Ватанабэ, ты не думай, что я пошлая, или озабоченная, или провоцировать кого-то люблю. Просто мне это все очень интересно и ужасно все знать хочется. Я ведь все время в школе для девочек училась, пока росла. Поэтому ужасно хочу знать, о чем мужчины думают, как их тела устроены. И не так, как в женских журналах про это пишут, а как бы в виде case study (разбор прецедента).

— Case study… — безнадежно пробормотал я.

— Но я когда что-то хочу узнать или попробовать, мой парень или плюется, или сердится. Говорит, что я пошлая или что с головой у меня не в порядке. И минет никогда делать не дает. А я так хочу это изучить!

— Хм, — сказал я.

— Тебе тоже не нравится, когда тебе минет делают?

— Да я бы так не сказал.

— Значит, нравится?

— Нравится, — сказал я, — но давай об этом в другой раз поговорим. Сегодня такое классное воскресное утро, и не хочется, чтобы время уходило на разговоры о мастурбации и минетах. Давай про что-нибудь другое поговорим. Твой парень в нашем универе учится?

— Нет, конечно, в другом. Мы в старшей школе познакомились на почве самодеятельности. Я в женской школе училась, он в мужской — так ведь часто бывает? Совместные концерты и все такое. Правда, полюбили мы друг друга уже когда из школы выпустились. Это, Ватанабэ…

— Чего?

— Правда, подумай про меня хоть один раз.

— Попробую в следующий раз, — задумчиво сказал я.

На станции мы сели на метро и доехали до Отяномидзу. Я еще не завтракал, поэтому во время пересадки на станции Синдзюку купил в киоске мерзкий сэндвич и выпил отвратительного кофе, похожего на кипяченую краску, которой печатают газеты.

Воскресное метро было полно едущих на прогулку семей и влюбленных парочек. Вдобавок по вагону носились пацаны в одинаковых униформах с бейсбольными битами в руках. В вагоне было еще несколько девушек в мини-юбках, но в такой короткой юбке, как Мидори, не было никого.

Временами Мидори оправляла задравшуюся юбку. Несколько юношей неотрывно смотрели на ее ноги, и мне от этого было не по себе, но она вела себя абсолютно естественно, точно ее это особо не трогало.

— Знаешь, чего я сейчас больше всего хочу? — тихо сказала она где-то в районе Итигая.

— Понятия не имею, — сказал я. — Только ради бога, не рассказывай об этом в метро. Люди услышат, неудобно.

— Жалко. В этот раз просто грандиозно получилось, — сказала она с неподдельным сожалением.

— А что там, на Отяномидзу?

— Поехали-поехали, там увидишь.

Воскресная Отяномидзу была битком набита учениками средних и старших школ, приехавших то ли на репетиционные экзамены, то ли на занятия на подготовительных курсах.

Левой рукой придерживая ремень спортивной сумки, а правой держа меня за руку, она выбралась из толпы галдящих школьников.

— Ватанабэ, а вот ты смог бы как следует объяснить, как образуется сослагательное наклонение настоящего и прошедшего времени в английском языке? — вдруг спросила меня Мидори.

— Смогу, наверное, — сказал я.

— А вот скажи тогда, в повседневной жизни от таких вещей какая польза?

— В повседневной жизни от этого никакой пользы нет, — сказал я. — Но я считаю, что такие вещи не столько приносят какую-то конкретную пользу, сколько являются тренировкой для более упорядоченного усвоения других вещей.

Она ненадолго задумалась с серьезным лицом, затем сказала:

— Какой ты молодец! Я об этом и не думала никогда. Просто считала, что от всех этих сослагательных наклонений, дифференциалов, таблиц Менделеева никакого проку нет. Я такие заумные вещи поэтому всегда игнорировала. Значит, неправильно я жила?

— Как так игнорировала?

— Так, считала, что их нет. Я даже синусов с косинусами не знаю вообще.

— Ловко же ты тогда школу закончила и в универ поступила, — пораженно сказал я.

— Дурак ты, Ватанабэ, — сказала она. — Соображать надо просто, а экзамены в универ можно сдать, и не зная ничего. Я шестым чувством все знаю. Когда пишут, выберите из трех ответов правильный, я только так угадываю.

— Я не такой сообразительный, как ты, поэтому мне приходится овладевать более или менее упорядоченным способом мышления. Вроде как ворона к себе в дупло стекляшки таскает.

— А какая от этого польза?

— Ну как, — сказал я, — какие-то дела потом будет легче делать.

— Какие, например?

— Метафизическими знаниями овладевать, например, или иностранными языками.

— А от этого какая польза?

— Это кому как. Кому-то от этого есть польза, кому-то нет. Но в любом случае это все только тренировка, а есть польза или нет ее — это уже второй вопрос. Как я тебе сразу и сказал.

— Ну да, — восхищенно сказала она, продолжая спускаться вниз по склону, держа меня за руку. — У тебя так здорово получается кому-то что-то объяснять!

— Да ну?

— Да. Я у многих спрашивала, какой толк от английского сослагательного наклонения, но никто вот так как следует не объяснил. Даже учителей английского я об этом когда спрашиваю, они или теряются, или сердятся и смотрят, как на дуру. Никто как следует не растолкует. Если бы тогда появился человек вроде тебя и правильно объяснил, я бы, может, смогла сослагательными наклонениями интересоваться.

— Угу, — сказал я.

— Ты «Капитал» читал? — спросила она.

— Читал. Весь не прочитал, конечно. Как и большинство людей.

— Ты его понимаешь?

— Что-то понимаю, что-то нет. Чтобы «Капитал» по-настоящему прочитать, сначала нужно необходимую для его понимания систему знаний освоить. Конечно, в целом я марксизм в общих чертах, мне кажется, понимаю.

— Как ты думаешь, может первокурсник, который до этого таких книг в руки не брал, прочитать «Капитал» и с ходу его понять?

— Да вряд ли, наверное, — сказал я.

— Я в универ как только поступила, первым делом в фолк-клуб записалась. Петь хотела. Но это оказалось логовище каких-то идиотов. Сейчас как вспомню, так мурашки по коже бегут. Прихожу туда, а они мне говорят сперва Маркса почитать. С такой-то страницы по такую-то прочитать велели. Лекцию мне прочитали о том, что фолк в основе своей должен быть связан с обществом. Ну делать нечего, стала усердно Маркса читать, как домой пришла. Но понять не могла ни слова. Почище сослагательного наклонения. Кое-как страницы три одолела и бросила. На следующей неделе пошла на собрание и сказала, что почитала, но ничего не смогла понять. Так они меня после этого вообще за дуру считать стали. Понимание вопроса, типа, отсутствует, общественное сознание утеряно. И они ведь не шутили. А я же просто сказала, что книгу не смогла понять. Как-то это чересчур, ты не считаешь?

— Угу, — ответил я.

— А эти дискуссии какая нудятина! Все делают вид, типа они все на свете знают, и говорят трудными словами. Я не могла ничего понять и каждый раз переспрашивала. «Что значит империалистическая эксплуатация? Как это связано с восточно-индийскими компаниями?» или «Разгром производственно-образовательной коалиции, это значит, что и после того, как закончишь университет, в компанию на работу устраиваться нельзя?» Но никто не объяснял. Вместо этого делают возмущенные лица и меня же ругают. Ты веришь?

— Верю.

— «Как можно этого не понимать? С какими вообще мыслями ты живешь, Мидори?» Больше их ни на что не хватало. Конечно, я не такая уж умная. И я простой человек. Но ведь мир стоит на простых людях, и эксплуатируют тоже именно простых людей. Какую революцию, какую перестройку общества ты будешь делать, если ты сыплешь словами, которых простые люди не понимают? Я тоже хочу сделать, чтобы мир стал лучше. Я считаю, что если кого-то правда эксплуатируют, надо сделать, чтобы не могли эксплуатировать. Потому ведь я и переспрашиваю, правильно?

— Ну.

— Вот тогда я и подумала. Все они, подумала, идиоты и вруны. Орут красивенькие словечки в тему и выделываются, а сами только и думают, как бы новеньким первокурсницам пыль в глаза пустить да под юбку залезть. А на четвертом курсе они волосы коротко постригут, быстренько на работу куда-нибудь в «Мицубиси» или TBS, IBM, банк «Фудзи» устроятся, смазливенькую женушку, которая никаких Марксов никогда и в руки не брала, за себя возьмут, ребеночка родят и красивеньким именем его назовут. Какой там еще разгром производственно-образовательной коалиции? Смешно, аж слезы наворачиваются.

И первокурсники другие тоже просто смех. Никто ничего не понимает, а сами выделываются, типа все знают. А мне говорят потом: «Вот ты дура, ну не понимаешь ни фига, так ты говори «да, да, правильно», и все!» А было дело, Ватанабэ, мне вообще так тошно стало, можно я тебе про это уже тоже расскажу?

— Давай.

— Мы как-то раз на вечернее политсобрание должны были пойти, и всем девушкам сказали сделать по двадцать о-нигири (рисовые колобки), чтобы все поели. Серьезно. Это уже полная половая дискриминация была. Но я промолчала, подумала, что возмущаться все время тоже неправильно, и принесла двадцать о-нигири. Положила в рис маринованные сливы и в морскую капусту сушеную завернула. Знаешь, что они потом сказали? Что Мидори в рис кроме маринованых слив ничего не положила и ничего к нему не принесла. Что другие студентки, типа, в рис кету или икру минтаевую клали и омлет к рису принесли. Я обалдела просто. Как так, орут чего-то там про революцию, а сами из-за каких-то о-нигири возмущаются, а я ведь в каждый маринованные сливы положила и в морскую капусту завернула, это ведь уже какой шик! Про детей в Индии вспомнили бы!

Я рассмеялся.

— Ну и что с этим клубом стало?

— В июне бросила. Разозлилась, аж тошно было. И вообще кто в этом универе учится, это почти одни идиоты. Все только и дрожат, как бы кто-то не узнал, что они чего-то не понимают. Поэтому все читают одни и те же книги, говорят об одном и том же, слушают Джона Колтрейна (John Coltrane) или смотрят фильмы Пазолини (Pier Paolo Pasolini) и делают вид, что от этого тащатся. Это, что ли, и есть революция?

— Ну как, я революцию своими глазами не видел, ничего сказать не могу.

— Если это революция, не надо мне никаких революций. Меня же тогда точно расстреляют за то, что я в горсть риса кроме маринованной сливы ничего не положила. И тебя точно расстреляют. За то что правильно понимаешь сослагательные наклонения.

— И такое может быть, — сказал я.

— Я знаю, Ватанабэ. Я ведь простой человек. Будет революция или не будет, простым людям ничего не остается, кроме как продолжать существовать в какой-нибудь дыре. Что такое революция? Самое большое, названия учреждений поменяются. Но они этого вообще не понимают. Те, кто говорит эту ерунду. Ты видел когда-нибудь работника налоговой службы?

— Нет.

— Я видела несколько раз. Они в дом заходят без приглашения и ведут себя по-хамски. «Что у вас в расходной книге творится? Да вы тут не понять чем занимаетесь, а не торгуете. Это что, расходы? Квитанции показывай, квитанции!» Мы в угол забьёмся и сидим тихонько, а как обед наступает, мы им суси подаем по особому заказу. Но папа мой никогда с налогами не жульничал и все платил, честное слово. Мой папа такой человек. Воспитание у него старое. А эти из налоговой все время наезжают. Доходы у нас, говорят, маленькие что-то. Серьезно. Продажи плохие, вот и доходы маленькие, что тут непонятного? Я такую ерунду как слышу, так злюсь, что хочется заорать на них, чтобы шли и так наезжали на кого-нибудь побогаче. Если будет революция, эти люди из налоговой себя по-другому станут вести, как ты думаешь?

— Весьма сомнительно.

— Тогда я в революции не верю. Я только в любовь верю.

— Peace, — сказал я.

— Peace, — сказала она.

— А мы сейчас куда идем? — спросил я.

— В больницу. Папа в больницу лег, сегодня мне с ним сидеть надо. Моя очередь.

— Папа? — пораженно сказал я. — Твой папа разве в Уругвай не улетел?

— Да это я сочинила, — сказала Мидори с невинным лицом. — Он давно уже говорил, что поедет в Уругвай, но он не может никуда ехать. Он даже за пределы Токио выехать так просто не может.

— А состояние как?

— Сказать прямо, дело времени.

Какое-то время мы шли молча.

— Этой болезнью мама болела, так что я все знаю. Опухоль мозга. Ты веришь? Каких-то два года назад от этой болезни мама умерла, а теперь и у папы опухоль мозга.

Внутри университетской больницы, видно, из-за того, что было воскресенье, толпились лишь посетители, пришедшие навестить больных, да пациенты с легкими диагнозами. А еще там витал особый больничный запах.

Запахи, издаваемые дезинфекционными средствами и цветами для больных, мочой, одеялами, смешивались и целиком окутывали больницу, а посреди всего этого носилась, стуча каблуками туфель, медсестра.

Отец Мидори лежал в двухместной палате на койке со стороны двери. Облик его, лежащего там, напоминал маленькое животное, получившее глубокую рану.

Он безвольно лежал на боку, вытянув левую руку с воткнутой в нее иглой, по которой поступал раствор Рингера, и не шевелился. Это был худой мужчина мелкого телосложения, и впечатление создавалось такое, будто впредь он будет еще больше худеть и становиться еще меньше.

На голове была белая повязка, бледная рука была в следах от уколов. Наполовину прикрыв глаза, он смотрел куда-то в одну точку в пространстве, а когда Мидори и я вошли, он посмотрел на нас, и глаза его были воспаленные и красные. Посмотрев на нас секунд десять, он опять перевел свой изможденный взгляд куда-то в пространство.

Глядя на эти глаза, можно было понять, что этот человек вот-вот умрет. Никакой жизненной энергии в его теле почти не было заметно. Все, что в нем было, это лишь слабый неясный след былой жизни. Такое же впечатление мог произвести старый обветшавший дом, дожидавшийся, когда всю мебель вывезут, и его снесут.

Вокруг его иссохшихся губ тем не менее пробивалась, точно молодая трава, щетина. Надо же, человек настолько утерял жизненную энергию, а усы все растут, подумал я.

— Здравствуйте, — поздоровалась Наоко с тучным мужчиной средних лет, лежавшим на койке у окна. Тот лишь улыбнулся, точно не мог как следует говорить.

Он пару раз кашлянул, выпил воды, стоящей у изголовья, кое-как повернулся на бок и перевел взгляд за окно. За окном виднелись столбы и линии электропередачи. Больше ничего видно не было. На небе не было ни облачка.

— Как себя чувствуете, папа? — сказала Наоко, наклонившись к уху отца.

Говорила она так, будто проверяла работу микрофона.

— Как вы сегодня?

Отец, еле шевеля губами, сказал: «Плохо». Казалось, что он не столько говорит, сколько пытается извлечь звуки из сухого воздуха во рту. «Голова», сказал он.

— Голова болит? — спросила Наоко.

— Да, — сказал отец.

Похоже было, что сказать больше одного слова за раз у него не получалось.

— Ну что поделаешь? Сразу после операции, вот и болит. Тяжело, конечно, но потерпи, — сказала Мидори. — А это мой друг Ватанабэ.

— Здравствуйте, — сказал я. Ее отец слегка приоткрыл рот и тут же опять закрыл.

— Садись, — сказала Мидори, указывая на обтянутый винилом круглый стул, стоящий около койки.

Я повиновался и сел. Она набрала из чайника воды, напоила отца и спросила, не хочет ли он фруктов или фруктового желе. Отец сказал, что не хочет. Мидори сказала, что хоть немножко надо поесть, он ответил, что поел.

У изголовья койки имелась подставка в виде маленького столика, на которой стояли чайник со стаканом, поднос, маленькие часы и другие предметы быта.

Из мешка под подставкой Мидори вынула чистую пижаму и нижнее белье, сложила их и убрала в тумбочку у двери. На дне мешка были продукты для больного. Там были два грейпфрута, фруктовое желе и три огурца.

— Огурцы? — недоуменно сказала Мидори. — А огурцы-то зачем? И о чем сестра только думает? Не представляю. Я же ей по телефону объясняла: купи то, купи это. Не просила я ее никаких огурцов покупать.

— Может ты просила киви, а она не расслышала? — подсказал я. (по-японски «огурец» звучит как «кюри»)

Мидори щелкнула пальцами.

— Точно, я киви просила! Но все равно, логически если подумать, неужели непонятно? С какой стати больной человек будет сырые огурцы есть? Будешь огурец, папа?

— Не хочу, — сказал отец.

Мидори села у изголовья и стала рассказывать отцу о всякой всячине. Что телевизор не показывает, и они вызвали мастера, что женщина из Такайдо через пару дней обещала прийти его проведать, что Миява из аптеки перевернулся на велосипеде. Отец слушал ее рассказы и только поддакивал.

— Ты правда ничего есть не хочешь, папа?

— Не хочу, — ответил отец.

— Ватанабэ, грейпфрут будешь?

— Не-а, — ответил я.

Немного погодя Мидори отвела меня в комнату отдыха, села на диван и закурила. В комнате отдыха курили еще трое пациентов, смотрящих какую-то политическую дискуссию по телевизору.

— Вон тот мужик с костылем так мои ноги разглядывает! Вон тот, в очках, в голубой пижаме, — довольно сказала она.

— А что еще делать? Когда в такой юбке, каждый глядеть будет.

— Ну и ладно. Все равно тут всем скучно, полезно иногда и ноги у молодой девушки поразглядывать. Может они поправляться быстрее будут от возбуждения?

— Да хорошо если наоборот не получится, — сказал я.

Она какое-то время смотрела на поднимающийся прямо вверх дым сигареты.

— Папа мой, — сказала Мидори, — он человек неплохой. Иногда загибает что-то такое, что аж злость берет, но в основе он, по крайней мере, человек честный, и маму любил искренне. И жил он по-своему правильно. Пусть и характер у него где-то слабый, и торговать он толком не умеет и сильно подняться не смог, но он был в сто раз лучше тех типов, что вокруг шныряют, всех обманывают и только под себя гребут. У меня тоже характер такой, что я уступать не люблю, так что мы с папой вечно ругались, но человек он неплохой.

Мидори взяла мою руку так, точно подобрала что-то с земли, и положила себе на колени. Половина моей ладони легла на ее юбку, остальная половина на ее бедро. Она какое-то время смотрела мне в лицо.

— Ватанабэ, неудобно, конечно, больница все-таки, но ты бы не мог еще со мной побыть?

— До пяти побуду без проблем, — сказал я. — Мне с тобой хорошо, да и заняться больше нечем.

— А ты по воскресеньям что в основном делаешь?

— Стираю. Глажу.

— Ватанабэ, ты мне про ту девушку не хочешь, наверное, рассказывать? Про твоя девушку?

— Ну да. Не хочу. Сложно очень, да и не получится, наверное, объяснить нормально.

— Ладно, можешь не объяснять, — сказала она. — А можно я тебе расскажу, как я ее себе представляю?

— Давай. Интересно, как же это ты ее представляешь. Я весь внимание.

— Я думаю, что женщина, с которой ты встречаешься, замужем.

— Во как?

— Красивая женщина лет тридцати двух или трех из богатого дома. Меховые шубы, туфли от Чарльза Джордана (Charles Jourdan), шелковое нижнее белье и сексуально озабоченная. И делает страшные мерзости. В будни среди дня отдается безудержному сексу вдвоем с тобой. Но по воскресеньям муж дома, поэтому она с тобой видеться не может. Ну как, ошиблась я?

— Здорово ты нафантазировала! — сказал я.

— Она тебя, разумеется, заставляет связывать ей руки и завязывать глаза, а потом целовать все ее тело, каждый уголок. Потом заставляет тебя совать ей туда разные предметы или делать какие-нибудь акробатические штуки и все это снимает на «Полароид».

— А это мысль!

— Она ужасно озабоченная в сексе, поэтому пробует все, что только можно. Каждый день она только и делает, что изобретает что-то еще. Свободного времени у нее полно. Ага, думает она, а вот это мы попробуем в этот раз, когда придет Ватанабэ! А когда вы оказываетесь в постели, то занимаетесь этим до изнеможения раза три, меняя позы. И она тебе говорит: «Ну как, правда, у меня восхитительное тело? Тебя уже никогда не удовлетворят молоденькие девчонки. Разве могут молодые девчонки делать это как следует? Ну как? Ты чувствуешь экстаз? Но пока не кончай!»

— Да ты никак порнухи смотришь слишком много, — сказал я, смеясь.

— Наверное, — сказала она. — Но я порнуху обожаю! Пошли вместе в следующий раз?

— Пошли, как у тебя время будет, так и пойдем.

— Правда? Вот увидишь, такой класс! Давай что-нибудь садомазохистское посмотрим. Когда плетью бьют или женщин мочиться при людях заставляют. Я такие вещи обожаю!

— Давай.

— Знаешь, Ватанабэ, что мне в порно-кинотеатре больше всего нравится?

— Не знаю.

— Когда секс показывают, люди вокруг, знаешь, слюну сглатывают вот так, да? — сказала она. — Вот мне этот звук, как они слюнки глотают, нравится до безумия. Так прикольно!

Когда мы вернулись в палату, Мидори опять стала рассказывать отцу обо всем подряд, а отец или поддакивал ей, или просто молчал, закрыв рот.

Около одиннадцати часов пришла жена мужчины, лежавшего у окна, переодела на муже пижаму и почистила ему фрукты. Это была своенравного вида женщина с вытянутым лицом, и они вдвоем с Мидори стали болтать о жизни.

Пришла медсестра, поменяла емкость с раствором Рингера на новую и, поболтав немного с Мидори и женщиной, вскоре ушла. Я в это время от нечего делать то рассматривал палату, то глазел на электропровода за окном. Воробьи иногда прилетали и садились на провода. Мидори то вытирала отцу пот или помогала сплюнуть мокроту, о чем-то ему рассказывая, то болтала женщиной или медсестрой, то говорила о чем-то со мной, проверяя раствор Рингера.

В пол-двенадцатого был врачебный обход, и мы с Мидори вышли и подождали в коридоре. Когда врач вышел, Мидори спросила:

— Доктор, как он?

— После операции времени прошло немного, обезболивание мы сделали, — сказал врач, — так что результат операции можно будет узнать только дня через два или три. Если результаты будут нормальные, то хорошо, если нет, будем думать.

— Больше операций ведь ненадо делать?

— Поживем — увидим, — сказал врач. — Что это ты в такой короткой юбке сегодня?

— Вам нравится?

— А по лестнице как подниматься? — спросил врач.

— Ну так и подниматься. Пусть все всё видят, — сказала Мидори, и медсестра за ее спиной улыбнулась.

— Тебя бы в больницу не мешало положить ненадолго да голову вскрыть и проверить хорошенько, — неодобрительно сказал врач. — А в нашей больнице пользуйся лифтом, пожалуйста. Нам тут лишние пациенты не нужны. И так последнее время работы хватает.

Когда закончился обход, как раз начался обед. Медсестра привезла на тележке еду и разнесла ее по палатам.

Отцу Мидори на обед принесли картофельный бульон, фрукты, нежную тушеную рыбу без костей, овощную икру. Мидори уложила отца на спину, покрутив ручку внизу, приподняла кровать и напоила отца с ложки бульоном. Отец съел пять или шесть ложек и, отворачиваясь, сказал:

— Хватит.

— Надо еще поесть, папа, — сказала Мидори.

— Потом, — сказал отец.

— Если не будешь есть как следует, сил не прибавится, — сказала Мидори. — В туалет еще не хочешь?

— Нет, — ответил отец.

— Ватанабэ, пошли есть? — сказала она.

— Ладно, — сказал я, хотя откровенно говоря, есть мне не хотелось.

Столовая была наполнена врачами, медсестрами и посетителями. Посреди просторного подземного помещения без единого окна рядами стояли стулья и столы, и все за ними ели, и каждый говорил о чем-то своем — должно быть, о болезнях — и звуки разговоров раздавались точно как в подземном переходе. Порой эти звуки как бы подавлялись вызовами врачей или медсестер, передаваемыми по репродуктору.

Пока я занимал места, Мидори набрала и принесла на алюминиевом подносе две порции обеда. Обед, в который входили пирожки со сливками, картофельный салат, солянка из капусты, рис, соевый бульон, был разложен по такой же белой пластиковой посуде, в какой разносили еду больным. Я съел только половину, остальное оставил. Она же с аппетитом съела все.

— Не хочется есть, Ватанабэ? — сказала Мидори, отпивая горячий чай.

— Да, не особо.

— Это потому что в больнице, — сказала она, оглядываясь вокруг. — С непривычки у всех такое. Запахи, звуки, спертый воздух, лица больных, напряжение, нетерпение, разочарование, страдание, усталость — из-за таких вещей. Они на желудок давят и аппетит гасят, но если привыкнуть, то уже не обращаешь на них внимания. Да и за больным как следует ухаживать не сможешь, если не наешься. Я ведь за четырьмя людьми уже ухаживала так, честно: дедушка, бабушка, мама, папа, так что я про эти дела все-все знаю. Бывает ведь, случится что-то, и поесть вовремя не можешь. Так что когда можно, надо наедаться досыта.

— Это я понять могу, — сказал я.

— Родственники когда папу навестить приходят, мы с ними тут вместе едим. Так они все половину недоедают, как ты. Я когда все съедаю, говорят: «Здоровая же ты, Мидори. А у меня кусок в горло не идет, не могу больше есть.» Но ухаживаю за папой-то я! Смех один. Другие лишь изредка придут да посочувствуют, а утку выносить, мокроту помочь схаркнуть, от пота вытереть, это же я все делаю! Если бы от ихнего сочувствия утка сама выносилась, я бы раз в пятьдесят больше других сочувствовала. Но когда я весь обед съедаю, они на меня осуждающим взглядом смотрят и говорят: «Здоровая же ты, Мидори.» Все меня, видно, за тяговую лошадь считают. По столько лет людям, почему они настолько в жизни ничего не понимают? На словах-то все можно сказать. Вынесешь ты утку или нет, вот что главное. Почему я все это сносить должна? Я ведь и выматываюсь, бывает, до смерти, и разреветься иногда хочется. Посмотри-ка на все это, как врачи прибегают, в голове у него скальпелем копошатся, хотя и надежды никакой нет, что полегчает, и так раз за разом, и каждый раз ему все хуже становится, и соображать он все хуже начинает, это же невыносимо! И деньги накопленные кончаются, и в университет неизвестно как еще три с половиной года смогу проходить, и сестра из-за всего этого замуж выйти не может.

— Ты в неделю сколько дней здесь? — негромко спросил я.

— Дня по четыре, — сказала Мидори. — В принципе считается, что уход здесь обеспечивается полный, но медсестра сама со всем справиться не может. Медсестры на самом деле ухаживают хорошо, но их тут катастрофически не хватает, а работы слишком много. Так что приходится родственникам за больными смотреть. Ну, в какой-то степени. Сестра за магазином смотрит, так что приходится мне урывками приходить между учебой. Дня по три в неделю сестра все равно приходит, дня четыре я сижу. И в промежутках успеваем на свидания ходить. Весьма загруженное расписание.

— У тебя же времени совсем нет, как же ты еще со мной встречаешься?

— Мне с тобой хорошо, — сказала Мидори, теребя пустой пластиковый стакан.

— Сходи-ка ты пару часиков погуляй тут поблизости, свежим воздухом заодно подыши, — сказал я. — А за отцом твоим я пока присмотрю.

— Почему?

— Мне кажется, тебе лучше одной где-нибудь проветриться от больницы подальше. Даже не говорить ни с кем, просто чтобы в голове свободней стало.

Она подумала и кивнула.

— Ладно. Может и так. А справишься?

— Ну я же видел, как ты делаешь, разберусь. Раствор проверить, пот вытереть, мокроту помочь схаркнуть, утка под кроватью, как проголодается — обедом накормить, а чего не знаю, у медсестры спросить можно.

— Да больше и знать нечего, — сказала Мидори, улыбаясь. — Только у папы сейчас с головой хуже становиться начинает, так что он иногда непонятное что-то говорит, ерунду всякую. Ты внимания не обращай.

— Ничего страшного.

Вернувшись в палату, Мидори сказала отцу, что сходит кое-куда по делам, а пока за ним присмотрю я. Ее отец, похоже, ничего против не имел. А может он ничего из того, что она сказала, и не понял.

Он лежал на спине и смотрел в потолок. Если бы он изредка не моргал, его бы можно было принять за умершего.

Глаза его были воспаленные и красные, как у пьяного, а ноздри при глубоком вздохе слегка расширялись. Что бы ни говорила ему Мидори он уже ничего не отвечал и совершенно не шевелился. У меня не было ни малейшего представления, о чем он может так думать на дне своего затуманенного сознания.

Когда Мидори ушла, я хотел было заговорить с ним, но не знал, о чем и как надо говорить, и решил сидеть молча. Он закрыл глаза и уснул.

Я сел на стул у изголовья и стал наблюдать, как изредка расширяются его ноздри, молясь о том, чтобы он сейчас не умер. Я подумал, что будет просто невероятно, если этот человек умрет, пока я буду присматривать за ним. Я ведь только что впервые встретился с этим человеком, и ничего, кроме Мидори, нас с ним не связывало, и с ней мы всего лишь вместе посещали лекции по «Истории драмы II».

Но он не умирал. Он просто глубоко заснул.

Я наклонился к его лицу и уловил чуть слышные звуки его дыхания. Я успокоился и стал разговаривать с сидевшей рядом женщиной. Она, похоже, приняла меня за кавалера Мидори, так как все время говорила о ней.

— Такая хорошая девушка, — сказала женщина. — За отцом так хорошо ухаживает, вежливая, ласковая, отзывчивая, усердная, и на лицо симпатичненькая. Ты ее береги. Не упусти. Такие девушки нечасто встречаются.

— Буду беречь, — согласно ответил я.

— У нас дочери двадцать один да сыну семнадцать, так они в больницу и не приходят. Как выходные, так они куда-нибудь развлекаться едут, то на серфинги свои, то на свидания. Им только денег карманных побольше подавай.

В пол-второго женщина ушла из палаты, сказав, что сходит за покупками. Больные оба крепко спали. Горячие лучи послеобеденного солнца ярко освещали комнату, и сидя на стуле с круглым сиденьем, я, казалось, вот-вот начну засыпать сам.

В вазе на столе у подоконника стояли белые и желтые хризантемы, сообщая всем, что сейчас осень. В палате витал сладковатый запах тушеной рыбы, оставшейся нетронутой после обеда. Медсестры все так же продолжали сновать по коридору, стуча каблуками, и о чем-то переговаривались ясными и четкими голосами.

Иногда они заглядывали в палату, и увидев, что оба пациента крепко спят, улыбались мне и исчезали. Я подумал, что хорошо было бы, если бы было что почитать. Но в палате ни книг, ни журналов, ни газет не было. Лишь календарь висел на стене.

Я вспомнил о Наоко. Вспомнил обнаженное тело Наоко, на котором не было ничего, кроме заколки для волос. Вспомнил узкую талию и укрытые тенью волосики в паху. Почему она разделась тогда передо мной? Был ли тогда у Наоко приступ лунатизма? Или это была всего лишь моя фантазия?

Чем дальше удалялся я от того маленького мира с течением времени, тем труднее мне было понять, было ли все, что произошло той ночью, плодом моего воображения или нет. Когда я думал, что это было на самом деле, мне казалось, что так оно и было, а когда я думал, что это было моей фантазией, то начинало казаться, что это и была фантазия. Все вспоминалось слишком отчетливо до самых мелких деталей, чтобы быть фантазией, но было слишком прекрасно, чтобы произойти на самом деле. И тело Наоко, и даже тот лунный свет.

Вдруг проснулся отец Мидори и начал кашлять, и мои воспоминания на этом прервались. Я дал ему сплюнуть мокроту на туалетную бумагу и утер пот со лба полотенцем.

— Воды попьете? — спросил я, и он кивнул, наклонив голову миллиметра на четыре. Я медленно вливал понемногу ему в рот воду из маленькой бутылочки, его сухие губы дрожали, кадык слегка шевелился. Он выпил всю теплую воду из бутылочки.

— Еще попьете? — спросил я.

Мне показалось, что он хочет что-то сказать, и я наклонился к нему поближе.

— Хватит, — сказал он тихим голосом. Голос его был еще суше и тише, чем до этого.

— Поедите чего-нибудь? Проголодались? — спросил я.

Он опять слегка кивнул. Я покрутил ручку и приподнял кровать, как это делала Мидори, и стал кормить его с ложки по очереди овощной икрой и тушеной рыбой.

Прошло довольно много времени, пока он съел половину и слегка помотал головой, давая понять, что уже хватит. Видимо, много шевелить головой ему было больно, так как поворачивал голову он лишь чуть-чуть. Я спросил его, будет ли он есть фрукты, он сказал: «Не хочу». Я вытер ему рот полотенцем, вернул кровать в горизонтальное состояние и выставил посуду в коридор.

— Вкусно было? — спросил я.

— Невкусно, — сказал он.

— Это точно, еда тут не особо вкусная, — сказал я, смеясь.

Он смотрел на меня, ничего не говоря, и глаза его, казалось, вот-вот закроются.

Мне вдруг подумалось, а понимает ли этот человек, кто я? Казалось отчего-то, что со мной ему находиться легче, чем когда Мидори была рядом. Или, может быть, он принимал меня за кого-то другого. Мне казалось, что по мне так оно было бы лучше.

— Погода на улице отличная, — сказал я, закидывая ногу на ногу, сидя на стуле. — Осень, воскресенье, погода отличная, так что куда ни пойдешь, везде людей полно. В такой день вот так где-нибудь в комнате спокойно сидеть лучше всего. И не устаешь зря. Туда, где людей много, пойдешь, так только устанешь, да и воздух плохой. Я по воскресеньям стираю обычно. Утром белье постираю, на крыше общаги развешу, а перед закатом снимаю и отглаживаю. Я бы не сказал, что мне белье гладить так уж не нравится. Здорово, когда помятая вещь разглаживается ровненько. Я довольно неплохо глажу. В начале, конечно, плохо получалось. Все в морщинах выходило. Но за месяц где-то привык. Так что воскресенье у меня день стирки и глажки. А сегодня вот не вышло. Жалко. Погода сегодня — для стирки лучше не придумаешь. Но ничего страшного. Можно и завтра утром пораньше встать и все сделать. Вы сильно не переживайте. Хоть сегодня и воскресенье, мне больше особо и заняться-то нечем. Завтра утром постираю, белье развешу, а в десять на лекцию. Мы с Мидори эту лекцию вместе слушаем. Это «История драмы II», мы по ней сейчас Эврипида проходим. Знаете Эврипида? Это древний грек такой, их с Эсхиллом и Софоклом большой тройкой древнегреческой трагедии называют. Его в конце, говорят, в Македонии собаки закусали, но по этому поводу разногласий много. Это про Эврипида-то. Мне вообще-то Софокл нравится, но это уже дело вкуса, так что ничего сказать не могу. В его пьесах такая особенность есть, что все люди попадают в дикие и запутанные ситуации и не могут из них никак выбраться. Понимаете? Люди фигурируют самые разные, и у каждого есть свои обстоятельства, причины, убеждения, и все по-своему стремятся к справедливости и счастью. И из-за этого все люди оказываются в таких положениях, что ни так не могут поступить, ни этак. Такого ведь в принципе быть не может, чтобы у всех людей была одна справедливость и все стали счастливы. Поэтому наступает неизбежный хаос. И что тогда происходит, как думаете? На самом деле это решается элементарно. В конце появляется бог. У он все расставляет по местам. Ты иди туда, ты иди сюда, ты иди с ним, а ты тут пока подожди, типа такого. Как посредник вроде. И таким образом все дела решаются. Это называется «бог из машины». У Эврипида постоянно этот «бог из машины» фигурирует, и когда до этого места доходит, то мнения у людей по поводу Эврипида расходятся.

В реальности, правда, если бы такой «бог из машины» существовал, все было бы легче. Как какие-то затруднения, как показалось, что выпутаться из чего-то не можешь, так сверху боженька снисходит и все решает. Как бы действительно легко было! Вот это, короче, и есть «История драмы II». Мы в университете такие вещи изучаем.

Пока я говорил, отец Мидори ничего не говорил и смотрел на меня неподвижным взглядом. Глядя в его глаза, невозможно было хоть сколько-то судить о том, понимает ли он хоть что-то из того, что я говорю.

— Peace, — пробормотал я.

Закончив говорить, я довольно сильно проголодался. Утром-то я почти ничего не ел, да и обед съел только наполовину.

Я пожалел, что не доел обед, но жалеть было поздно. Я пошарил там и сям в поисках съестного, но ничего кроме коробки с сушеной морской капустой, кускового сахара и соевой пасты там не было. В бумажном пакете лежали огурцы и грейпфруты.

— Я проголодался что-то, можно я огурцы съем? — спросил я у него.

Отец Мидори, наверное, ничего и не ответил. Я сходил в уборную и помыл все три огурца. Потом положил на тарелку соевой пасты и стал хрустеть огурцом, заворачивая его в морскую капусту и макая в соевую пасту.

— Вкусно, — сказал я. — Простенько, свеженько, бодростью отдает. Классные огурцы. Мне кажется, такая пища куда лучше, чем киви.

Я съел один и принялся за другой. По палате разносился жизнерадостный хруст. Уничтожив без остатка два огурца, я наконец перевел дыхание. Потом вскипятил воду на газовой плитке в коридоре и попил чаю.

— Воды или сока хотите? — спросил я.

— Огурец, — сказал он.

Я улыбнулся.

— Ладно. В морскую капусту вам завернуть?

Он чуть заметно кивнул. Я порезал огурец ножом для фруктов на кусочки, чтобы удобно было есть, и стал накалывать их на зубочистку и класть ему в рот, заворачивая в морскую капусту и макая в соевую пасту. Он брал их в рот и с почти ничего не выражающим лицом глотал, сделав несколько жевательных движений.

— Ну как? Вкусно? — спросил я.

— Вкусно, — сказал он.

— Это хорошо, что вам вкусно. Это доказывает, что вы живы.

В итоге он съел весь огурец. Съев огурец, он захотел пить, и я снова напоил его. Попив воды, он немного спустя захотел по-маленькому, и я достал из-под кровати бутылку и приложил к ее горлышку его член.

Я пошел в туалет, вылил мочу и вымыл бутылку водой. Потом вернулся в палату и допил свой чай.

— Как чувствуете себя? — спросил я.

— Чуть-чуть, — сказал он. — Голова.

— Голова чуть-чуть болит?

Он утвердительно слегка наморщил лицо.

— После операции так и должно быть, наверное. Мне операций не делали никогда, я не знаю.

— Билет, — сказал он.

— Билет? Какой билет?

— Мидори. Билет.

Я молчал, не в силах понять, что он имел в виду. Он тоже какое-то время ничего не говорил. Потом сказал: «Пожалуйста». Мне послышалось, что это было слово «пожалуйста». Он смотрел на меня, раскрыв глаза. Похоже было, что он что-то хочет мне сообщить, о что именно, я никак не мог сообразить.

— Уэно. Мидори, — сказал он.

— Станция Уэно?

Он чуть заметно кивнул.

«Билет — Мидори — пожалуйста — станция Уэно», суммировал я. Но смысл все равно понять не мог. Казалось, что он говорит это, будучи не в себе, но глаза его, напротив, казались более осмысленными, чем незадолго до этого.

Он поднял руку, в которой не было иглы с раствором Рингера, и протянул ее ко мне. Его рука дрожала в воздухе, точно на это уходили все его силы. Я встал и взял его за эту морщинистую руку. Бессильно сжимая мою руку, он повторил: «Пожалуйста».

— И о билете позабочусь, и о Мидори, вы не беспокойтесь, — сказал я, и он уронил руку и изможденно закрыл глаза.

Затем он уснул. Я убедился, что он не умер, вышел из палаты, вскипятил воду и выпил еще чаю. Я осознал, что испытываю симпатию к этому мелкого телосложения мужчине, стоявшему одной ногой в могиле.

Вскоре вернулась жена соседа.

— Все в порядке было? — спросила она у меня.

— Да, ничего не случилось, — ответил я.

Ее муж мирно посапывал во сне.

Мидори вернулась в четвертом часу.

— На скамейке в парке сидела, — сказала она. — Сидела одна и ни с кем не разговаривала, чтобы в голове свободней стало, как ты велел.

— Ну и как?

— Спасибо тебе. Кажется, полегчало немного. Осталась еще какая-то усталость, но по сравнению с тем, как до этого, тело будто легче стало. Я, наверное, гораздо сильнее вымоталась, чем сама думала.

Отец Мидори спал, делать особо было нечего, так что мы пошли к торговому автомату, купили кофе, потом пошли в комнату отдыха и стали пить его там.

Я рассказал Мидори обо всем, что случилось, пока ее не было. Что ее отец, выспавшись, съел половину обеда, потом, глядя, как я ем огурец, тоже захотел и съел один, потом сходил по-маленькому и опять заснул.

— Ну ты даешь! — восхищенно сказала Мидори. — Все с ног сбились оттого, что он не ест ничего, а ты его даже огурец съесть заставил, прямо не верится, честное слово.

— Ну не знаю, это, наверное, потому что я ел очень аппетитно, — довольно сказал я.

— А может потому, что у тебя способность делать так, что людям на душе легче становится.

— Вряд ли, — сказал я со смехом. — Гораздо больше людей наоборот считает.

— Как тебе мой папа?

— Мне нравится. Ни о чем таком поговорить, правда, не получилось, но почему-то кажется, что человек хороший.

— Не буянил?

— Да нет, совсем нет.

— А неделю назад вообще кошмар был, — сказал Мидори, слегка мотая головой. — В голове у него что-то переклинило, и он буйствовал сильно. Стаканом в меня кидает и орет: «Идиотка, чтоб ты сдохла!» С такой болезнью так бывает время от времени. Непонятно, отчего, но порой человек без причины беситься начинает. С мамой тоже так было. Знаешь, что она мне говорила? Ты не моя дочь, говорила, видеть тебя не желаю. У меня аж в глазах в тот момент потемнело. Такая у этой болезни особенность. Мозг подавляется, человек становится раздражительным и начинает нести, чего было и чего не было. Я об этом хоть и знаю, но все равно обидно становится, когда это слышишь. Расстраиваюсь, думаю, я за ними так ухаживаю, стараюсь, почему я такое должна слушать?

— Понимаю, — сказал я. Затем рассказал ей о словах ее отца, смысл которых был мне непонятен.

— Билет? Уэно? — сказала Мидори. — О чем это он? Ничего не понимаю.

— А потом сказал «пожалуйста», «Мидори».

— Для меня о чем-то просил, что ли?

— Или, может, просил съездить на станцию Уэно и купить билет на метро? — сказал я. — Короче, сказал он эти четыре слова в каком-то сумбурном порядке, и я ничего не понял. Тебе станция Уэно ни о чем не напоминает?

— Станция Уэно… — задумалась Мидори. — Станция Уэно мне напоминает, как я два раза из дома сбегала. В третьем и пятом классах начальной школы. Оба раза садилась на метро на Уэно и ехала до Фукусима. Деньги воровала из кассы и сбегала. Злилась тогда из-за чего-то на родителей. В Фукусима моя тётя жила по отцовской линии, и она мне сравнительно нравилась, вот я и ехала к ней. Папа тогда приезжал и увозил меня домой. В Фукусима за мной ездил. Мы с папой садились на метро, покупали в дорогу расфасованные комплексные завтраки и ехали до Уэно. Папа тогда мне так много всего рассказывал, хоть и запинался все время. Про землетрясение в Канто, про то, что во время войны было, про то, как я родилась, в общем, про всякое такое, о чем обычно не говорил. Сейчас вспоминаю, и кажется, что больше мы с ним, кроме как тогда, наедине вдвоем никогда и не говорили. Ты можешь в такое поверить? Мой папа говорил, что во время землетрясения в Канто он находился в самом центре Токио, но так и не понял совершенно, что землетрясение было.

— Ну да? — поразился я.

— Честно, он тогда на велосипеде с прицепом ехал в районе Коисикава и ничего, говорит, не почувствовал. Домой вернулся, а там со всех сторон черепица попадала, а родственники все за балки держатся и трясутся. Папа понять ничего не мог и спрашивал: «А что это вы делаете-то?» На этом папины воспоминания о землетрясении в Канто заканчиваются, — сказала Мидори и засмеялась. — Все папины рассказы о прошлом такие были. Ничего драматического. Одни несуразицы какие-то. Послушать его истории, такое чувство становится, будто за последние пятьдесят или шестьдесят лет в Японии ничего, кроме сплошных недоразумений, не происходило. Что 26-е февраля (бунт курсантов пехотного училища, 26.02.1936; были захвачены резиденция премьер-министра и полицейский департамент и убиты министр внутренних дел и министр финансов; 29-го февраля бунт был подавлен), что война на Тихом океане, все типа того, что надо же, и такое тоже было! Смешно, да? Так мы и ехали из Фукусима до Уэно. Рассказывал он мне это, запинаясь без конца, а в конце всегда говорил так: «Куда ты, Мидори, ни поедешь, везде одно и то же». Я, маленькая еще совсем, слушала это и думала, а может и правда оно так?

— И на этом твои воспоминания о станции Уэно заканчиваются?

— Ага, — сказала Мидори. — А ты из дома сбегал когда-нибудь?

— Нет.

— А почему?

— Да в голову как-то не приходило. Побеги всякие.

— Странный ты все-таки, — она удивленно покачала головой.

— Да ну? — сказал я.

— Короче, мне кажется, что папа тебя хотел попросить обо мне заботиться.

— Что, честно?

— Еще бы. Мне ли не знать, я же чувствую. А ты ему что ответил?

— Ну я ничего не понял и сказал, чтобы он не волновался, что все будет нормально, я и о билете, и тебе позабочусь, чтобы он не переживал.

— Так ты, значит, моему папе так пообещал? Что обо мне заботиться будешь?

Говоря это, Мидори искренне смотрела мне прямо в глаза.

— Да нет, — растерянно оправдывался я, — я же не понял, что к чему…

— Да не волнуйся ты, это же шутка. Просто пошутила с тобой, — сказала Мидори и засмеялась. — Ты в такие моменты такой милый!

Допив кофе, мы с Мидори вернулись в палату. Отец Мидори все еще спокойно спал. Я наклонился к нему и услышал тихий звук его дыхания.

Вслед за тем, как солнце клонилось после обеда к закату, лучи солнца за окном окрашивались по-осеннему нежными и спокойными тонами. Птицы собирались в стайки и то прилетали и садились на провода, то куда-то улетали. Мы сидели рядышком в углу палаты и тихонько болтали о том, о сем.

Она посмотрела на мою ладонь и предсказала дожить до ста пяти лет, трижды жениться и погибнуть в автокатастрофе. Я сказал, что жизнь в таком случае мне предстоит весьма неплохая.

В пятом часу отец проснулся, и Мидори села у его изголовья, вытерла пот, дала попить воды и спросила о головной боли. Потом пришла медсестра, измерила температуру, осведомилась о том, как часто он мочится и проверила раствор Рингера. Я посидел в комнате отдыха на диване и посмотрел прямую трансляцию футбола по телевизору.

— Пора идти потихоньку, — сказал я, когда настало пять часов. Затем сказал отцу Мидори:

— Мне сейчас на работу надо идти. Я с шести до пол-одиннадцатого в магазине на Синдзюку пластинки продаю.

Он перевел взгляд в мою сторону и чуть заметно кивнул.

— Я такие вещи показывать не умею, но я тебе честно так благодарна сегодня за все, — сказала мне Мидори в лобби у входа.

— Да не за что, — сказал я. — Но если это как-то поможет, я на следующей неделе опять приду. Тем более с отцом твоим еще разок встретиться хочу.

— Честно?

— В общаге сиди, не сиди, все равно там делать нечего, а тут хоть огурцов поесть можно.

Сложив руки на груди, Мидори пинала каблуком линолеум на полу.

— Хочу с тобой еще разок напиться… — сказала она, слегка опустив голову.

— А порнуха?

— Посмотрим порнуху и напьемся, — сказала Мидори. — И как всегда про неприличные вещи всякие болтать будем.

— Когда я про них болтал? Это ты про них болтала! — возразил я.

— Да какая разница, кто? Будем про неприличные вещи болтать, напьемся до беспамятства и заснем друг у друга в объятиях.

— Что дальше, могу представить, — сказал я со вздохом. — Когда я начну к тебе приставать, ты, типа, будешь отказываться?

— Угу-у, — улыбнулась она.

— В следующее воскресенье тогда приезжай за мной в общагу, как сегодня. Вместе сюда поедем.

— Юбку подлиннее надеть?

— Ну, — сказал я.

Но итоге в следующее воскресенье я в больницу не поехал. Отец Мидори скончался в пятницу утром.

Утром того дня Мидори позвонила мне в пол-седьмого утра.

Загудел зуммер, оповещающий о том, что мне кто-то звонит, и я в пижаме спустился в лобби и поднял трубку.

— Папа только что умер, — сказала Мидори тихим спокойным голосом. Я спросил, могу ли чем-то помочь.

— Спасибо, ничего не надо, — сказала она. — Мы к похоронам привычные. Просто хотела, чтобы ты знал.

Мидори выдохнула воздух, точно вздыхая о чем-то.

— Ты не приезжай на похороны, ладно? Я это не люблю. Не хочу в таком месте с тобой встречаться.

— Понятно, — сказал я.

— Честно меня на порнуху поведешь?

— Конечно.

— Только чтобы грязная-грязная была.

— Ладно. Я ее испачкаю посильнее.

— Ага, ну я тебе тогда позвоню потом, — сказала она. И повесила трубку.

Однако всю следующую неделю никаких вестей от нее не было. В аудитории я ее не встречал, звонков от нее не приходило. Каждый раз возвращаясь в общежитие я с надеждой искал хоть какую-то записку в мой адрес, но ни одного звонка ко мне не было.

Как-то ночью я, чтобы сдержать обещание, попробовал мастурбировать, думая о Мидори, но ничего не получалось. Я поменял ее на Наоко, но и образ Наоко в этот раз особо не помогал. Я почувствовал себя по-дурацки и прекратил это занятие. В итоге я успокоил душу с помощью виски, почистил зубы и лег спать.

В воскресенье утром я написал Наоко письмо. В письме я написал ей об отце Мидори.

«Я ходил в больницу проведать отца студентки, которая учится со мной на одном потоке, и ел там огурцы. Он тоже захотел огурца, и я накормил его, и он с хрустом его съел. Однако через пять дней он утром скончался.

Я до сих пор помню, с каким хрустом он ел тот огурец. Похоже, что смерть человека оставляет после себя маленькие, но удивительные воспоминания.

Когда я открываю глаза по утрам, я вспоминаю ваш с Рэйко птичник. Павлинов и голубей, попугая и индюшку, кроликов. Помню и те желтые плащи с капюшонами, в которых ты и все люди там были в то утро, когда шел дождь.

Когда я вспоминаю о тебе, лежа в теплой постели, мне становится очень радостно. Чувство становится такое, точно рядом со мной, свернувшись калачиком, спишь ты. И я думаю тогда, как бы было здорово, если бы это было на самом деле.

Иногда, бывает, я чувствую себя страшно одиноко, но я веду вполне здоровый образ жизни. Подобно тому, как ты по утрам ухаживаешь за птицами, я каждый день по утрам завожу пружину внутри себя.

Я вылезаю из постели, чищу зубы, бреюсь, завтракаю, переодеваюсь, выхожу из общежития и по пути в университет раз тридцать шесть с силой поворачиваю заводной ключ. Мне тяжело оттого, что я не могу встретиться с тобой, но тем не менее тот факт, что ты существуешь, помогает мне выдерживать жизнь в Токио. То, что я думаю о тебе, лежа в постели, когда просыпаюсь утром, заставляет меня сказать себе: ну что же, давай проживем этот день на совесть. Сам я этого не замечаю, но последнее время я, кажется, стал частенько говорить сам с собой. Похоже, что я бормочу что-то, когда завожу пружину.

Но сегодня воскресное утро, когда пружину можно не заводить. Я закончил стирку и пишу это письмо, сидя у себя в комнате. Когда я допишу это письмо, приклею к нему марку и сброшу в почтовый ящик, до вечера мне совершенно нечего будет делать. В будни я в перерывах между лекциями усердно занимаюсь в библиотеке, так что заниматься учебой по воскресеньям мне отдельно не приходится.

В воскресенье после обеда тихо, мирно и одиноко. Я в одиночку читаю или слушаю музыку. Бывает, что я вспоминаю одну за другой улицы, по которым мы с тобой ходили вдвоем по воскресеньям, когда ты была в Токио. Также я очень ясно помню, в какой одежде ты была. По воскресеньям после обеда я пробуждаю в себе поистине великое множество воспоминаний.

Передавай привет Рэйко. По вечерам порой я жутко скучаю по звукам ее гитары.»

Дописав письмо, я опустил его в почтовый ящик, удаленный метров на двести. Потом купил в кондитерской лавке поблизости яичный сэндвич и колу, сел на лавке в парке и съел это вместо обеда.

В парке дети играли в бейсбол. Я убивал время, наблюдая за этим.

Чем глубже становилась осень, тем тем небо становилось голубее и выше, а когда я взглянул вверх, на север по нему протянулись две параллельные полоски самолетных следов, подобные проводам электропоезда.

Я бросил детям подкатившийся ко мне мяч для софтбола, и они поблагодарили меня, приподняв шапки. У большинства юных бейсболистов в игре изобиловали base on balls и steal base (нарушения в бейсболе).

После полудня я вернулся в комнату и стал читать книгу, но сосредоточиться на чтении не смог и стал вспоминать Мидори, глядя в потолок. Я подумал, действительно ли ее отец хотел попросить меня позаботиться о Мидори.

Но конечно же, понять, что он на самом деле хотел мне сказать, я не мог. Вполне возможно, что он принял меня за кого-то другого. В любом случае из-за того, что он скончался утром в пятницу, когда моросил дождь, у меня теперь не осталось никакого способа узнать истину. Я представил, что он, наверное, еще больше уменьшился, когда умер. А потом превратился в горстку пепла внутри крематория.

И все, что он оставил после себя, это книжная лавчонка в обшарпанном торговом ряду и две — по крайней мере одна из них несколько особенная — дочери. Я подумал, какой же на самом деле была его жизнь? С какими мыслями смотрел он на меня, лежа на больничной койке, с изрезанной и затуманенной головой?

Я думал так об отце Мидори, и настроение мое понемногу становилось все мрачнее, и я поспешно снял с крыши белье и решил поехать побродить по Синдзюку, чтобы убить время.

Переполненная людьми воскресная улица меня успокоила. Я пошел в набитый людьми, как метро в час пик, книжный магазин «Кинокуния» и купил «Свет в августе» Фолкнера (William Faulkner, «Light in August»), затем пошел в наиболее шумное, как мне показалось, джаз-кафе, где, слушая пластинки Орнета Кольмана и Бада Пауэла (Ornette Colman, Bud Powell), выпил горячего и крепкого, но невкусного кофе и стал читать только что приобретенную книгу.

В пол-шестого я закрыл книгу, вышел из кафе и по-простому поужинал. Тут мне подумалось, сколько же еще десятков, сколько сотен таких воскресений мне еще предстоит? «Тихое, мирное, одинокое воскресенье», сказал я вслух. Я не завожу пружину по воскресеньям.

Глава 8

Но мыши ведь не любят…
В ту неделю я сильно порезал руку. Я не знал, что стекло в перегородке между полками с пластинками было треснутым. Кровь окрасила ладонь в красный цвет, и вытекало ее так много, что мне самому было удивительно.

Управляющий принес несколько полотенец и перевязал ими мою ладонь вместо бинта. Он позвонил по телефону и узнал номер больницы скорой помощи, которая работала ночью.

Человеком он был не самым приятным, но в таких ситуациях реагировал быстро. Больница, к счастью, находилась неподалеку, но еще до того, как мы дошли до нее, полотенце успело насквозь пропитаться бурой кровью, и просочившаяся кровь капала на асфальт.

Люди в замешательстве расступались перед нами. Они, похоже, думали, что меня ранили в какой-то драке. Сильной боли не было. Лишь непрестанно лилась кровь.

Врач с ничего не выражающим лицом избавил меня от окровавленного полотенца и остановил кровь, накрепко перетянув запястье, затем продезинфицировал и зашил рану. Он велел мне зайти еще раз на следующий день.

Когда мы вернулись в магазин, управляющий сказал, что зачтет мне выход на работу, и велел идти домой. Я сел на автобус и поехал в общежитие. Я пошел в комнату Нагасавы. Из-за раны нервы у меня были на взводе, и хотелось с кем-то поговорить, да и с ним я не встречался, как мне казалось, уже довольно давно.

Он оказался у себя и пил пиво, глядя по телевизору передачу по испанскому языку. Увидев мою руку в бинтах, он спросил, что случилось. Я ответил, что ничего особенного, просто слегка поранился. Он предложил мне выпить пива, я отказался.

— Уже кончается, подожди чуть-чуть, — сказал Нагасава и стал отрабатывать испанское произношение. Я сам вскипятил воду и заварил себе чаю в пакетиках. Испанка зачитала пример:

— Такой сильный дождь идет впервые. В Барселоне смыло несколько мостов.

Нагасава повторил за ней пример вслух и сказал:

— Дурацкий какой-то пример. В передачах по иностранным языкам все примеры в основном такие. Сплошная чушь.

Когда передача по испанскому закончилась, Нагасава выключил телевизор и достал из миниатюрного холодильника еще одно пиво.

— Не помешал я тебе? — спросил я.

— Мне? Вовсе нет. Я как раз от скуки помирал. Пиво точно не будешь?

Я ответил, что не буду.

— Кстати, результаты экзаменов объявили недавно. Прошел, — сказал Нагасава.

— Это ты про мидовские экзамены?

— Ну, официально называется «экзамен первого разряда по найму государственных служащих дипломатической службы», идиотизм какой-то, да?

— Поздравляю, — сказал я и протянул ему левую руку.

— Спасибо.

— Хотя ты-то и не мог не пройти.

— Так-то оно так, — засмеялся Нагасава, — но когда тебя признают, это все-таки действительно здорово.

— В МИД как поступишь, за границу поедешь?

— Да нет, сперва год внутри страны обучаешься. Потом уже на какое-то время за границу пошлют.

Я пил чай, он со смаком потягивал пиво.

— Я этот холодильник, если хочешь, тебе отдам, когда съезжать буду, — сказал Нагасава. — Тебе же нужен? С ним и пиво холодное пить можно.

— Если дашь, возьму. Но тебе он разве не нужен? Ты же все равно квартиру будешь снимать.

— Да не гони. Я отсюда как съеду, холодильник себе побольше куплю и заживу по-человечески. Четыре года я терпел, пока тут жил. Видеть больше ничего, чем тут пользовался, не смогу. Что надо будет, все тебе отдам. Телевизор, термос, радио.

— Не откажусь ни от чего, — сказал я. Потом взял в руки учебник испанского, лежавший на столе. — Испанский учить начал?

— Ну. Лишний иностранный язык не помешает. У меня вообще к языкам от рождения способности. Я и французский самоучкой освоил, а знаю почти в совершенстве. Это как игра. У одной правила выучил, в остальных то же самое. То же и с бабами.

— Как у тебя в жизни все по полочкам разложено, — съязвил я.

— Ну что, банкет как-нибудь закатим? — сказал Нагасава.

— Не на баб опять охотиться, надеюсь?

— Да нет, просто поедим. С Хацуми втроем в ресторан нормальный пойдем и покутим. Экзамен мой отметим. Местечко подороже найдем. Все равно все батя оплатит.

— А чего ты вдвоем с Хацуми тогда просто не поужинаешь, раз такое дело?

— Лучше будет, если и ты придешь, что мне, что Хацуми, — сказал Нагасава.

Это уже было в точности как с Кидзуки и Наоко.

— Как поедим, я к Хацуми спать поеду, так что просто поужинаем втроем, и все.

— Ну если вы вдвоем так хотите, я пойду, — сказал я. — Но у тебя какие планы вообще насчет Хацуми? Как обучение закончится, ты же за границу поедешь и, может, несколько лет не вернешься. А Хацуми как?

— Это ее проблема, не моя.

— Что-то я тебя не пойму.

Сидя за письменным столом, поставив локти на крышку стола, он отпил пива и зевнул.

— Скажем так, я ни на ком жениться не собираюсь и Хацуми об этом четко говорю. Так что она может выйти замуж, за кого хочет. Я удерживать не буду. Хочет меня ждать, не выходя замуж, пусть ждет.

— Ну и ну! — поразился я.

— Считаешь, гад я?

— Считаю.

— В мире справедливости даже в принципе нет. Это не моя вина. Изначально все так устроено. Я Хацуми не обманывал ни разу. Я ей четко сказал: в этом плане я человек отвратительный, так что если не нравится — давай расстанемся.

Нагасава допил пиво и закурил.

— Тебе в жизни страшно никогда не бывает? — спросил я.

— Слушай, я тоже не такой тупой, — сказал он. — Мне тоже в жизни, бывает, страшно становится. А как иначе? Но только я этого за аксиому принять не могу. Я иду, пока идется, используя сто процентов моих сил. Беру, что хочу, чего не хочу, не беру. Это и называется жить. Застряну где-то — тогда еще раз подумаю. Общество с неравными возможностями, с другой стороны, это общество, где ты можешь проявить свои способности.

— Как-то это чересчур эгоцентрично получается.

— Я зато не сижу и не жду, когда мне с неба что-то упадет. Я для этого все усилия прилагаю. Я усилий прилагаю больше тебя раз в десять.

— Это уж наверное, — согласился я.

— Я поэтому иногда вокруг оглядываюсь, и мне противно становится. Ну почему эти люди не прилагают усилий, почему не прилагают сил, а только ноют?

Я недоуменно посмотрел Нагасаве в лицо.

— А мне вот видится, что все люди вокруг вкалывают, как проклятые, не разгибаясь. Или я не так что-то вижу?

— Это не усилия, а просто работа, — коротко сказал Нагасава. — Я не про такие усилия говорю. Под усилиями я подразумеваю нечто более основательное и целенаправленное.

— Например, определиться с трудоустройством и со спокойной душой начать учить испанский?

— Да, вот именно! Я до весны испанский одолею. Английский, немецкий, французский уже выучил, итальянский доканчиваю. Без усилий, думаешь, это возможно?

Он курил, а я думал об отце Мидори. Я думал, что отец Мидори и представить бы, наверное, не смог, что можно начать учить испанский по телеурокам. И того, какая разница между усилиями и работой, ему тоже наверняка и в голову не приходило. Слишком он был занят, чтобы думать об этом. И работы было невпроворот, и за дочкой в Фукусима надо было ездить.

— Ну так как, в субботу если банкет устроим, сойдет? — сказал Нагасава.

— Сойдет, — ответил я.

Избранным Нагасавой местом был тихий респектабельный французский ресторан за Адзабу. Нагасава назвал свое имя, и нас проводили в отдельную комнату внутри.

На стенах маленькой комнаты висело штук пятнадцать фресок. Пока не приехала Хацуми, мы с ним обсуждали романы Джозефа Конрада и пили вкусное вино. Нагасава был в сером фирменном костюме, я был в крайне простецкой фланелевой куртке.

Мы прождали минут пятнадцать, когда пришла Хацуми. Она была со вкусом накрашена, в ушах были серьги из золота, на ней было стильное платье небесного цвета, на ногах были красные туфли строгого фасона, похожие на обувь для бала. Я сделал комплимент цвету ее платья, она сообщила, что это называется «midnight blue».

— Как тут шикарно! — сказала Хацуми.

— Папа когда в Токио приезжает, обязательно тут обедает. Я и раньше тут бывал. Я, правда, такую дорогую еду не особо люблю, — сказал Нагасава.

— А что так, здорово ведь, если иногда! Правда, Ватанабэ? — сказала Хацуми.

— Ага, главное, если только самому не платить за все, — сказал я.

— Отец со своей женщиной сюда всегда приходит, — сказал Нагасава. — У него же женщина в Токио.

— Да? — сказала Хацуми.

Я сделал вид, что ничего не слышал, и продолжал пить вино.

Вскоре пришел официант, и мы заказали еду. На первое заказали суп, на второе Нагасава заказал себе блюдо из утки, мы с Хацуми — из окуня.

Заказ несли довольно долго. Мы пили вино и болтали о том, о сем. Сперва Нагасава заговорил о мидовских экзаменах. Говорил, что большинство сдающих были такими отбросами, что хотелось их лицом в болото окунуть, но были среди них и нормальные люди. Я спросил, было ли это отношение меньше или больше, чем в обычном обществе.

— Да то же самое, конечно, — само собой разумеющимся тоном сказал Нагасава. — Куда ни пойди, везде то же самое. Так оно было, есть и будет.

Когда вино в бутылке закончилось, Нагасава заказал еще одну, а себе попросил двойной скотч.

Потом Хацуми опять заговорила о девушке, с которой хотела меня познакомить. У нас с Хацуми это было вечной темой. Она все хотела познакомить меня с «очень симпатичной младшекурсницей из клуба», а я каждый раз увиливал.

— Такая девочка хорошая, красавица к тому же. Давай я ее в следующий раз приведу, и вы встретитесь? Она тебе обязательно понравится.

— Не надо, — сказал я. — Я слишком бедный, чтобы с девушками из твоего универа встречаться. И денег у меня нет, и говорить нам с ней не о чем будет.

— Да нет же! Она скромная и очень хорошая! Не зазнайка какая-нибудь.

— Ну встретился бы разок, Ватанабэ, — поддержал ее Нагасава. — Никто же тебя с ней спать не заставляет.

— Естественно! Ни в коем случае! Она же девочка еще, я точно говорю! — сказала Хацуми.

— Как ты уже упоминала.

— Да, как я уже упоминала, — рассмеялась Хацуми. — Но Ватанабэ, бедный ты или не бедный, это же ни при чем совсем. Конечно, и у нас на курсе лицемерки и зазнайки всякие есть, но остальные же все нормальные девочки. И едят в обед в столовой за 250 иен.

— Вот прикинь, Хацуми. У нас в универе тоже обед есть «А», «Б» и «В», «А» за 120 иен, «Б» за 100 и «В» за 80. Если я вдруг беру «А», на меня все вот такими глазами смотрят. А если у меня не хватает на «В», я ем лапшу за 60 иен. Как ты думаешь, будет нам с ней о чем говорить?

Хацуми громко рассмеялась.

— И правда, дешево. Сходить, что ли, у вас поесть? Но ты, Ватанабэ, такой хороший мальчик, вам с ней обязательно будет, о чем говорить. да и откуда ты знаешь, может ей тоже понравится за 120 иен обедать?

— Вот это вряд ли, — сказал я, смеясь. — Никому такая еда не нравится. Выхода другого нет, вот и едят.

— Ты не суди о нас по тому, что мы едим. Конечно, у нас в университете много девочек из крутых и богатых семей, но много и порядочных девушек, которые к жизни серьезноотносятся. Не все хотят только с теми с парнями водиться, только на спортивных машинах ездят.

— Это-то и я, конечно, знаю.

— У него девушка есть, — сказал Нагасава. — Но о ней этот парень ни слова не рассказывает. Такой скрытный, просто кошмар. Сплошные загадки.

— Это правда? — спросила у меня Хацуми.

— Правда. Но никаких особенных загадок тут нет. Просто обстоятельства такие запутанные, что говорить не хочется.

— Опасная женщина какая-то? Ты расскажи, я, может, посоветую чего.

Я пропустил это мимо ушей, попивая вино.

— Видала, скрытный какой? — сказал Нагасава, попивая третий скотч. — Этот парень если чего решил не говорить, нипочем не скажет.

— Жалко, — сказала Хацуми, кладя в рот кусочек паштета. — Вот подружились бы вы той мледшекурсницей, мы бы сегодня двойное свидание устроили.

— Партнерами бы потом спьяну поменялись.

— Язык у тебя без костей.

— И вовсе нет. Ты Ватанабэ нравишься.

— Нравиться это одно, а это же совсем другое, — спокойным голосом сказала Хацуми. — Ватанабэ не такой человек. Он тем, что ему принадлежит, дорожит. Я это знаю. Я потому и хочу его с девушкой познакомить.

— Да мы с Ватанабэ до этого девчонками менялись уже. Было или не было?

Нагасава с безразличным лицом допил виски и заказал еще одно.

Хацуми положила вилку с ножом и слегка протерла рот салфеткой. Потом посмотрела мне в лицо.

— Ватанабэ, ты правда это сделал?

Я не знал, что ответить, и молчал.

— Скажи честно, все нормально, — сказал Нагасава.

Я подумал, вот попал! У Нагасавы была манера выводить окружающих из себя, когда он бывал пьян. И сегодня он выводил не меня, а Хацуми.

И то, что я это понимал, заставляло меня чувствовать себя тем более неудобно.

— Хотелось бы послушать. Это интересно, — сказала мне Хацуми.

— Я пьяный был, — сказал я.

— Все нормально, я тебя не осуждаю. Просто хочу послушать, как это было.

— В баре на Сибуя как-то пили с ним и разговорились с двумя девушками, которые туда повеселиться пришли. Они в каком-то специализированом вузе учились и тоже пьяные были, ну мы и пошли в ближайший мотель. А ночью он ко мне стучит, говорит, давай девчонками поменяемся, и я к нему в комнату пошел, а он ко мне.

— А девушки не возмущались?

— Они же тоже пьяные были, да и им самим, в принципе, все равно было, кто с кем.

— Была на то соответствующая причина, — молвил Нагасава.

— Какая причина?

— Девчонки эти, видишь, больно разные были. Одна хорошенькая, другая страшная. Вот такая причина. Я так подумал, что это несправедливо будет. Я же себе красивую взял, а Ватанабэ что, не хочется с красивой, что ли? Вот и поменялись. Так, Ватанабэ?

— Ну, — сказал я.

Хотя сказать по правде, мне та девушка, что была менее симпатичной, понравилась больше. И говорить с ней было интересно, и характер у нее был неплохой. После секса мы с ней довольно весело беседовали, лежа в постели, и тут пришел Нагасава со своим предложением об обмене.

Я спросил ее, не против ли она, она согласилась, сказав, что если нам так хочется, то давайте. Она, наверное, решила, что я хотел переспать с той, что была покрасивее.

— Понравилось? — спросила меня Хацуми.

— Меняться?

— Ну и это, и вообще.

— Не то чтобы как-то по-особому понравилось, — сказал я. — Так себе. Когда с девчонками вот так спишь, особо нравиться нечему.

— Тогда зачем это делать?

— Потому что я его совращаю, — сказал Нагасава.

— Я Ватанабэ хочу услышать, — резко сказала Хацуми осуждающим тоном. — Почему он это делает?

— Иногда так с женщиной переспать хочется, что невозможно терпеть, — сказал я.

— Ты же говоришь, у тебя девушка есть, которая тебе нравится, с ней нельзя, что ли? — сказала Хацуми, подумав.

— Сложные обстоятельства.

Хацуми вздохнула.

В это время дверь открылась, и внесли еду. Перед Нагасавой поставили жаркое из утки, передо мной и Хацуми появились тарелки с блюдами из окуня. На тарелке раздельно лежали отваренные овощи, политые соусом. Затем официант ушел, и мы вновь остались втроем.

Нагасава стал аппетитно есть утку, отрезая по кусочку и запивая ее виски. Я попробовал шпинат. Хацуми не прикоснулась к еде.

— Ватанабэ. Я не знаю, что у тебя за обстоятельства, но тебе такое поведение не идет, и не похоже это на тебя, как ты считаешь? — сказала Хацуми.

Она положила руки на стол и неотрывно смотрела на меня.

— Да, — сказал я, — иногда я сам так думаю.

— Тогда почему не перестанешь?

— Иногда очень не хватает человеческого тепла, — откровенно сказал я. — Когда не могу ощутить тепло чьего-то тела, иногда невыносимо одиноко становится.

— Мне, в общем, так кажется, — встрял Нагасава. — Ватанабэ нравится какая-то девушка, но по каким-то причинам сексом они заниматься не могут. Поэтому секс он воспринимает как нечто отдельное и справляется с этим на стороне. И что тут плохого? Вполне разумно. Нельзя же запереться в комнате и одним онанизмом заниматься?

— Но если ты правда любишь эту девушку, разве нельзя потерпеть, Ватанабэ?

— Может и можно, — сказал я и поднес ко рту политую сливочным соусом рыбину.

— Тебе мужских сексуальных проблем не понять, — сказал Нагасава Хацуми. — Вот я, например, уже три года с тобой встречаюсь, и все это время сплю то с одной девчонкой, то с другой. Но у меня об этих девушках никаких воспоминаний не остается. Ни имен, ни лиц не помню. С каждой ведь только по разу сплю. Встретился, переспал, расстался — вот и все. Что в этом плохого?

— Что я в тебе не переношу, так это вот этот твой эгоизм, — негромко сказала Хацуми. — Проблема не в том, спишь ты с другими девушками или не спишь. Я разве хоть раз на тебя сердилась за то, что ты с другими девушками развлекаешься?

— Это развлечением даже назвать нельзя. Это просто игра, вот и все. Никто же не страдает.

— Я страдаю, — сказала Хацуми. — Почему тебе меня одной не хватает?

Нагасава некоторое время молча болтал в руке стакан с виски.

— Не хватает. Это совсем другого порядка вещи. Есть в моем теле какая-то жажда, от которой мне всего этого хочется. Если ты от этого страдаешь, извини. Дело вовсе не в том, что мне тебя одной не хватает. Но я кроме как с этой жаждой жить не могу, это и есть я. Ничего с этим не сделаешь.

Хацуми наконец взяла вилку с ложкой и начала есть рыбу.

— Но Ватанабэ по крайней мере в это не втягивай.

— Мы с Ватанабэ в чем-то похожи, — сказал Нагасава. — Ватанабэ тоже, как и я, подлинного интереса ни к кому, кроме себя, не испытывает. Есть между нами и разница, конечно, типа эгоист или не эгоист. Но ни к чему, кроме того, что он сам думает, что он сам чувствует и как он сам поступает, у него интереса нет. Поэтому он может воспринимать себя в отрыве от других. Вот этим мне Ватанабэ и нравится. Только этот парень сам этого четко осознать не может и потому мечется и страдает.

— А кто не страдает, кто не мечется? — сказала Хацуми. — А ты, что ли, никогда не мечешься и не страдаешь?

— И я, конечно, тоже и мечусь, и страдаю. Но я это могу воспринимать как испытание. Если мышь током бить, она тоже научится ходить по пути, где меньше страдать приходится.

— Но мыши ведь не любят.

— Мыши не любят, — повторил Нагасава и посмотрел на меня. — Круто! Жаль, сопровождения музыкального не хватает. Оркестра, там, с двумя арфами.

— Не паясничай. Я сейчас серьезно говорю.

— Мы сейчас едим, — сказал Нагасава. — И Ватанабэ с нами. Я считаю, что приличнее будет серьезные разговоры перенести на другой раз.

— Может я пойду? — спросил я.

— Останься. Так будет лучше, — сказала Хацуми.

— Раз уж выбрались, так съедим спокойно десерт да пойдем, — сказал Нагасава.

— Да мне все равно.

После этого мы некоторое время продолжали есть в тишине. Я съел рыбу без остатка, Хацуми не доела половину. Нагасава первым расправился с уткой и продолжал пить виски.

— Вкусная рыба, — сказал я, но никто ничего не ответил. Впечатление было такое, как если бы я бросил маленький камешек в глубокую пещеру.

Со стола се убрали и принесли лимонный шербет и кофе «Espresso». Нагасава и к тому, и к другому лишь слегка притронулся и сразу закурил. Хацуми к лимонному шербету даже не притронулась. Делать нечего, подумал я, съел шербет без остатка и стал пить кофе.

Хацуми смотрела на свои руки, сложив их на столе, как первоклассница. Как и все, что принадлежало к ее телу, ее руки тоже были аккуратными и изящными и выглядели благородно.

Я подумал о Наоко и Рэйко. Что-то они сейчас делают? Я подумал, что может быть, Наоко читает книгу, а Рэйко играет на гитаре «Norwegian wood». Внутри меня крутила водовороты отчаянная тоска по их маленькой квартире, в которую мне хотелось вернуться. Что я здесь делаю?

— Общее у нас с Ватанабэ то, что мы не требуем от других, чтобы они нас понимали, — сказал Нагасава. — В этом наше отличие от остальных. Другие волнуются, как бы сообщить окружающим о своих делах. Но я не такой, и Ватанабэ тоже не такой. Пусть нас никто не понимает, нам все равно. Я это я, прочие это прочие.

— Правда? — спросила у меня Хацуми.

— Да ну, — сказал я, — я не настолько сильный человек. Мне не будет все равно, если меня никто не сможет понять. Есть люди, с которыми я хотел бы иметь взаимное понимание. Просто я думаю, что если остальные люди в какой-то степени не могут меня понять, то ничего с этим, наверное, не сделаешь. Я это осознаю. Так что он неправ, мне не все равно, поймет меня кто-то или нет.

— Смысл почти тот же, как в том, что я сказал, — сказал Нагасава, беря в руку чайную ложку. — Серьезно, то же самое. Разница, как между поздним завтраком и ранним обедом. Еда та же, время то же, только называется по-разному.

— Нагасава, а мое понимание тебе тоже не особо нужно? — спросила Хацуми.

— Я смотрю, до тебя никак не доходит, что я говорю, а человек ведь понимает кого-то потому, что для него наступает момент, когда это должно произойти, а не потому, что кто-то желает, чтобы его поняли.

— Стало быть, если я хочу, чтобы кто-то правильно меня понимал, это плохо? Вот ты конкретно.

— Да нет, не так уж и плохо, — ответил Нагасава. — Душевные люди это зовут любовью. В смысле, если ты, к примеру, хочешь меня понять. Но моя система существенно отличается от систем, по которым живут другие люди.

— А ты меня, значит, не любишь?

— Просто ты мою систему…

— Плевала я на твою систему! — громко крикнула Хацуми. Она никогда не повышала голоса ни до этого, ни после, кроме того единственного раза.

Нагасава нажал кнопку звонка сбоку стола, и официант принес счет. Нагасава вручил ему кредитную карту.

— Извини, Ватанабэ, что сегодня так получилось, — сказал он. — Я поеду Хацуми провожу, ты дальше сам поступай, как хочешь.

— Да я в порядке. И ужин был классный, — сказал я, но никто на это никак не отреагировал.

Официант принес кредитку и счет, Нагасава сверил суммы и расписался авторучкой. Мы встали и вышли наружу. Нагасава хотел было выйти на дорогу и поймать такси, но Хацуми остановила его.

— Спасибо. Я сегодня с тобой вместе больше быть не хочу. Не надо меня провожать. Спасибо за ужин.

— Как хочешь, — сказал Нагасава.

— Я Ватанабэ попрошу меня проводить, — сказала Хацуми.

— Как хочешь, — сказал Нагасава. — Только Ватанабэ тоже такой же, как я. Парень он добрый и мягкий, но любить кого-то всей душой он неспособен. Там всегда где-то что-то сломано, и ничего, кроме жажды. Я-то это знаю.

Я остановил такси, усадил Хацуми первой и сказал Нагасаве:

— Ну я ее провожу тогда.

— Ты извини, — извинился Нагасава, но голова его, казалось, была уже занята чем-то другим.

— Куда? Эбису? — спросил я у Хацуми. Там была ее квартира. Хацуми мотнула головой в сторону. — Поедем где-нибудь выпьем тогда?

— Угу, — кивнула она.

— Сибуя, — сказал я таксисту.

Хацуми сидела, забившись в угол на заднем сиденье такси, сложив руки на груди и закрыв глаза. Ее маленькие сережки чуть заметно поблескивали каждый раз, когда машину трясло.

Ее платье цвета «midnight blue» точно специально было изготовлено под полумрак заднего сиденья такси. Накрашенные неяркой помадой ее губы красивой формы изредка искривлялись, точно собираясь произнести какой-то монолог, но передумав. Глядя на такой ее облик, мне казалось, что я понимаю, почему Нагасава избрал ее своей подругой.

Девушек красивее Хацуми было сколько угодно. Нагасава мог обладать сколькими угодно из них. Но внутри девушки по имени Хацуми было нечто, способное расшевелить душу человека. Она вовсе не прикладывала больших усилий, чтобы расшевелить собеседника. Распространяемая ею сила была крошечной, но вызывала отклик в душе собеседника.

Пока мы ехали на такси до Сибуя, я все время наблюдал за ней и пытался понять, что представлял из себя тот эмоциональный всплеск, который она поднимала в моей душе. Но понять, что это было, мне так и не удалось.

Лишь спустя двенадцать или тринадцать лет я осознал, что это было. Я был на улице Santa Fe в штате Нью-Мексико, чтобы взять интервью у какого-то художника, и на закате дня зашел в пиццерию поблизости и смотрел на прекрасное, словно чудо, заходящее солнце, жуя пиццу и запивая ее пивом.

Весь мир окрасился красным цветом. Все, что было доступно моему взгляду, вплоть до моей руки, тарелки, стола, окрасилось красным цветом. Все предметы были одинакового нежно-алого цвета, точно их окатили с головы до ног соком каких-то экзотических фруктов.

Среди этого ошеломительного предзакатного сияния я внезапно вспомнил Хацуми. И тогда я понял, чем на самом деле был вызванный ею тогда в моей душе водоворот. Это была невосполнимо утраченная и неспособная никогда быть восполненной ничем радость детства.

Я уже оставил эту горячую, чистую и невинную радость где-то далеко в прошлом и очень долгое время прожил, даже не вспоминая о том, что она когда существовала во мне. То, что расшевелила во мне Хацуми, было долгое время спящей внутри меня «частью меня самого». Когда я осознал это, мне стало грустно до слез. Она была по-настоящему, по-настоящему особенной женщиной. Кто-нибудь обязан был спасти ее, все равно как.

Но ни я, ни Нагасава не смогли ее спасти. Хацуми — как рассказывали мне многие люди — достигнув какого-то этапа в жизни, точно вдруг что-то осознав, покончила с собой. Спустя два года после того, как Нагасава уехал в Германию, она вышла замуж за другого, а спустя еще два года вскрыла себе вены бритвой.

Человеком, сообщившим мне о ее смерти, был, конечно же, Нагасава. Он прислал мне письмо из столицы Западной Германии Бонна.

«Со смертью Хацуми что-то сломалось, и от этого нестерпимо грустно и больно. даже такому человеку, как я.»

Я порвал это письмо в мелкие клочки и никогда ему больше не писал.

Мы зашли в небольшой бар и выпили по несколько рюмок чего-то. Ни я, ни Хацуми почти ничего не говорили. Мы сидели друг напротив друга, как уставшие друг от друга супруги, пили и ели поп-корн. Потом в баре стало людно, и мы решили выйти наружу и погулять. Хацуми хотела заплатить, но я возразил, что предложение было мое, и расплатился сам.

Когда мы вышли наружу, ночной воздух был весьма холодным. Хацуми шла рядом со мной в своем светло-сером кардигане. Цели никакой у нашей прогулки не было, и я шел по ночной улице, сунув руки в карманы брюк. Гуляем, прямо как с Наоко, вдруг подумал я.

— Ватанабэ, а тут поблизости в бильярд есть где поиграть? — сказала внезапно Хацуми.

— Бильярд? — удивленно переспросил я. — Ты и в бильярд играешь?

— Угу, еще как. А ты?

— Играю, в принципе. Но не так чтобы хорошо.

— Тогда пошли.

Мы нашли поблизости бильярдную и зашли туда. Это было небольшое заведение в тупике переулка. Внутри бильярдной парочка в виде Хацуми в стильном платье и меня в голубой фланелевой куртке и форменном галстуке выглядела весьма нелепо, но Хацуми нисколько не обращала на это внимания, она выбрала кий и натерла его конец мелом. Затем она вынула из сумочки заколку и приколола волосы на лбу, чтобы не мешались во время игры.

Мы сыграли две партии, но как она и предупреждала, играла она великолепно, а я тем более не мог нормально играть из-за повязки на руке, так что обе партии Хацуми выиграла с разгромным счетом.

— Здорово играешь, — восхищенно сказал я.

— С виду не подумаешь, да? — улыбнулась Хацуми, тщательно прицеливаясь по мячу.

— Где ты так научилась?

— Мой дедушка вообще поиграть любил и бильярд дома держал. Так мы с детства как к нему идем, так со старшим братом вдвоем за бильярд. А когда подросли, с нами дедушка уже серьезно занимался. Хороший был человек. Умный, красивый. Сейчас умер уже. Он всегда хвастался, что в Нью-Йорке когда-то давно с Дианой Дурбин (Deana Durbin) встречался.

Она загнала подряд три шара и промазала по четвертому. Я с трудом загнал один шар, а по следующему промазал, хотя он был совсем простой.

— Это все из-за повязки твоей, — утешила меня Хацуми.

— Да нет, просто не играл давно. Два года и пять месяцев кий в руки не брал.

— Так точно помнишь?

— Друг мой умер ночью того дня, когда мы с ним в бильярд играли, вот и помню.

— И ты поэтому после того бросил в бильярд играть?

— Да нет. Таких особых намерений не было, — ответил я, подумав. — Просто повода не случалось в бильярд играть. Вот и все.

— А как твой друг умер?

— Авария.

Она забила несколько шаров подряд. Глаза ее были очень серьезными, когда она решала, куда направить шар, и удары по шарам она наносила точно выверенными усилиями. Я глядел, как она откидывает назад аккуратно уложенные волосы, поблескивая золотыми сережками, ставит ноги в туфлях, похожих на бальную обувь, в нужную позицию и бьет по шару, поставив стройные красивые пальцы на сукно стола, и эта обшарпанная бильярдная казалась мне частью какого-то аристократического клуба.

Мы впервые были с ней вдвоем одни, и это был замечательный опыт для меня. Находясь с ней вместе, я почувствовал, будто моя жизнь поднялась на ступеньку верх. Когда закончилась третья партия — и третью партию она, конечно же, тоже выиграла — рана на моей руке слегка разболелась, и мы решили остановиться.

— Извини. Не надо было заставлять тебя играть… — сказала Хацуми с неподдельным беспокойством.

— Да ничего страшного. Рана-то пустяковая. Да и здорово было, — сказал я.

Когда мы уходили, хозяйка бильярдной, сухощавая женщина средних лет, сказала:

— Да у вас талант, девушка.

— Спасибо, — сказала Хацуми, улыбаясь. Затем она расплатилась.

— Больно? — спросила у меня Хацуми, когда мы вышли.

— Да не особенно, — сказал я.

— А если рана открылась?

— Да все нормально будет.

— Да нет, пошли-ка ко мне. Я посмотрю твою рану. Все рано повязку сменить надо, — сказала Хацуми. — У меня дома и бинты есть, и лекарства. Да и отсюда недалеко.

Я сказал, что не стоит, так как все не настолько серьезно, чтобы так переживать, но она упорно твердила, что надо посмотреть, не открылась ли рана.

— Или тебе неприятно со мной находиться? Может, тебе не терпится домой вернуться? — шутливо спросила Хацуми.

— Вот уж нет, — сказал я.

— Тогда не упрямься и пошли ко мне, тут пешком два шага.

До дома Хацуми на Эбису от Сибуя было пятнадцать минут пешего ходу. Квартира ее была не сказать чтобы шикарная, но довольно приличная, и там были и маленькое лобби, и лифт. Хацуми усадила меня за стол на кухне и сходила переодеться в комнату сбоку. Теперь на ней были толстовка с надписью «Prinston University» и джинсы, а симпатично поблескивавших до этого сережек видно не было.

Она принесла откуда-то аптечку, разбинтовала на столе мою руку, убедилась, что рана не разошлась, продезинфицировала рану и снова наложила чистые бинты. Делала она все довольно искусно.

Где ты стольким вещам научилась? — спросил я.

— Я когда-то в добровольной организации этим занималась. Там всему научилась, медпомощь и все такое, — сказала Хацуми.

Закончив перевязку, она принесла из холодильника две банки пива. Она выпила полбанки, я полторы. Затем Хацуми показала мне фотографию младшекурсниц из одного с ней клуба. Там действительно было несколько симпатичных девушек.

— Если захочешь подругу завести, скажи. Познакомлю мигом.

— Так и сделаю.

— Ты меня за сводню, наверное, считаешь, скажи честно?

— Есть немного, — честно ответил я и засмеялся. Хацуми тоже засмеялась. Смеяться ей очень шло.

— Что ты обо всем думаешь? Про нас с Нагасавой.

— В каком смысле, что я думаю?

— Как мне быть дальше?

— А что толку от моих слов? — сказал я, потягивая пиво, охлажденное ровно настолько, чтобы приятно было пить.

— Ничего страшного. Скажи, что ты думаешь.

— Я бы на твоем месте с ним расстался. А потом нашел бы кого-нибудь, мыслящего более душевно, и зажил бы с ним счастливо. Как бы ни стараться видеть в нем только хорошие стороны, встречаясь с ним, счастья достигнуть невозможно. Он живет не для того, чтобы стать счастливым или сделать счастливым кого-то. Когда с ним находишься вместе, с ума начинаешь сходить. На мой взгляд то, что ты с ним встречаешься уже три года, это само по себе чудо. Мне он, конечно, тоже по-своему нравится. Он интересный человек, и я считаю, что есть в нем и прекрасные стороны. У него есть способности и сила, за которыми таким, как я, и не угнаться никогда. И все-таки то, как он мыслит и как он живет, это ненормально. Когда я с ним говорю, у меня иногда такое чувство становится, будто я все время на одном месте кручусь и барахтаюсь. Хоть он и живет точно так же, как я, но он все равно поднимается все вверх и вверх, а я так и барахтаюсь на месте. И от этого ужасная пустота ощущается. Короче, сама система совсем другая. Ты понимаешь?

— Я понимаю, — сказала Хацуми и достала из холодильника еще пива.

— К тому же, когда он поступит в МИД, и обучение внутри страны у него закончится, что если ему тогда надолго за границу придется уехать? Что ты тогда будешь делать? До конца будешь ждать? Он ведь, по-моему, ни на ком жениться не хочет.

— Я тоже знаю.

— Больше мне тогда сказать нечего.

— Угу, — кивнула Хацуми.

Я медленно наполнил стакан пивом и стал пить.

— Я с тобой когда в бильярд играл, вдруг подумал, — сказал я. — У меня ни братьев, ни сестер ведь не было, я единственным ребенком рос, но никогда мне ни одиноко не было, ни брата или сестру никогда иметь не хотелось. Казалось, что и одному неплохо. Но когда мы только что в бильярд играли, вдруг подумал, вот хорошо бы у меня такая сестра была, как ты. Чтобы и умная была, и красивая, чтобы ей платье цвета «midnight blue» хорошо шло и сережки золотые, и чтобы в бильярд играть умела.

Радостно улыбаясь, Хацуми посмотрела мне в лицо.

— По крайней мере из того, что я за этот год от других слышала, от твоих слов мне радостней всего. Честно.

— Поэтому мне тоже хочется, чтобы ты была счастлива, — сказал я, чувствуя, что краснею. — Но вот ведь странно. С кем угодно, кажется, ты могла бы быть счастлива, но почему ты так привязана к такому, как Нагасава?

— Это, наверное, та ситуация, когда никакого выхода нет. Сама с этим ничего поделать не могу. Как сказал бы Нагасава: «Сама виновата, я тут ни при чем».

— Да уж, он бы так и сказал, — согласился я.

— Понимаешь, Ватанабэ… Я не такая уж умная. Я наивная и упрямая женщина. Ни системы, ни кто виноват, меня не касается. Мне достаточно выйти замуж, каждую ночь спать в объятиях хорошего человека и родить от него ребенка. Вот и все. Вот и все, чего я хочу.

— А то, чего он добивается, это совсем другое.

— Но люди ведь меняются, разве нет? — сказала Хацуми.

— В смысле, когда в общество выходят, с жизненными трудностями сталкиваются, страдают, взрослеют?

— Ну да. Кто знает, может быть, вдали от меня его чувства ко мне изменятся?

— Так можно об обычных людях рассуждать, — сказал я. — С обычным человеком, может быть, так бы оно и было. Но он ведь другой. У него такие сильные убеждения, каких мы себе представить не можем, и он их изо дня в день все усиливает. Если где-то ему достается, он от этого старается стать еще сильнее. Чем кому-то спину показать, он скорее слизняка готов проглотить. Чего ты вообще можешь ожидать от такого человека?

— И все-таки, Ватанабэ, сейчас мне ничего не остается, кроме как ждать, — сказала Хацуми, подперев подбородок двумя руками, поставив локти на стол.

— Ты настолько любишь Нагасаву?

— Люблю, — не колеблясь ответила она.

— Э-хе, — вздохнул я. Затем допил пиво. — Когда настолько кого-то любишь, что можешь так уверенно об этом сказать, это здорово.

— Я просто наивная и упрямая женщина, — опять сказала Хацуми. — Еще пиво будешь?

— Да нет, хватит уже. Пора идти потихоньку. Спасибо тебе и за повязку, и за пиво.

Я встал и обулся в прихожей. В это время зазвонил телефон. Хацуми посмотрела на меня, потом на телефон, потом опять на меня. Сказав: «Пока», я открыл дверь и вышел. Когда дверь тихонько закрывалась, мне в глаза бросился облик Хацуми, поднимающей трубку телефона. Это был последний раз, когда я ее видел.

Когда я вернулся в общежитие, было пол-двенадцатого. Я направился прямиком в комнату Нагасавы и постучал. Я постучал раз десять, пока до меня наконец дошло, что сегодня суббота.

На ночь с субботы на воскресенье Нагасава каждую неделю получал разрешение не ночевать в общежитии под предлогом того, что идет спать к родственникам.

Я вернулся в комнату, развязал галстук, снял куртку и брюки и повесил их на вешалку, переоделся в пижаму и почистил зубы. Затем я вспомнил, что завтра же снова воскресенье. Чувство было такое, словно воскресенье наступало с интервалом дня в три. А еще через два воскресенья мне исполнится двадцать лет. Я завалился в постель и погрузился в мрачные мысли, глядя на календарь на стене.

Утром в воскресенье я, как обычно, сел за стол и стал писать письмо Наоко. Я пил кофе из большой кружки, слушал старую пластинку Майлза Дэйвиса и писал длинное письмо.

За окном шел мелкий дождь, и в комнате было холодно, как в аквариуме. От свитера, который я только что вытащил из ящика с одеждой, пахло средством от моли. В верхней части окна на стекле неподвижно сидела жирная муха. Ветра, похоже, не было, так что флаг Японии безвольно свисал, обмотавшись вокруг флагштока, не шевелясь, точно полы тог древнеримских сенаторов. Неизвестно откуда взявшаяся тощая рыжая собачонка тщедушного вида бегала по лужайке и обнюхивала подряд все цветы, тыкаясь в них носом. Я никак не мог понять, чего ради собака бегает и нюхает цветы в такой дождливый день.

Сидя за столом, я писал письмо, а когда перевязанная рука начинала болеть, смотрел на поливаемую дождем лужайку.

Сперва я написал, что сильно порезал руку на работе в магазине пластинок, а потом написал о том, что в субботу вечером Нагасава, Хацуми и я втроем устроили нечто вроде банкета в честь успешной сдачи Нагасавой экзамена на звание дипломата. Я рассказал ей, какой это был ресторан и какие блюда там подавали. Я написал о том, что еда была отличной, но ситуация по ходу дела сложилась несколько странная.

Я поколебался, писать ли о Кидзуки в связи с нашим с Хацуми походом в биллиардную, но в итоге решил все-таки написать. Я почувствовал, что написать об этом необходимо.

«Я отчетливо помню последний шар, который Кидзуки забил в тот день — в день, когда он умер. Это был довольно трудный шар, и бить надо было от борта, и я и подумать не мог, что он его забьет.

Было это, наверное, совпадение, но шар пошел по точной траектории, и белый шар слегка ударился о красный, так что даже звука никакого не раздалось, и в итоге этот удар оказался последним в нашей партии. Это было так чисто и впечатляюще, что и сейчас оно у меня как перед глазами. И после этого почти два с половиной года я в бильярд не играл.

Но в тот вечер, когда я играл в бильярд с Хацуми, я до конца первой партии не вспоминал о Кидзуки, и для меня это было немалым шоком. Еще бы, ведь я после его смерти думал, что буду вспоминать о нем каждый раз, когда буду играть в бильярд. И все же я даже не вспомнил о нем до самого момента, когда после партии стал пить колу из автомата. А вспомнил я про Кидзуки потому, что в бильярдной, куда мы с ним часто ходили, тоже был автомат с колой.

Оттого, что я не вспомнил о Кидзуки, у меня появилось ощущение, будто я совершил что-то скверное по отношению к нему. Тогда у меня было такое чувство, словно я его предал.

Однако, вернувшись в общежитие, я подумал так. С тех пор прошло уже два с половиной года. Но ему ведь еще все те же семнадцать лет. И все же это не значит, что воспоминания о нем во мне стали менее яркими. То, что принесла его смерть, все еще отчетливо хранится во мне, и что-то из этого стало даже отчетливее, чем было тогда.

Вот что я хотел бы сказать. Мне уже почти двадцать, и что-то из того, что было общего у нас с Кидзуки в семнадцать и восемнадцать лет, уже исчезло, и как ни вздыхай, больше оно не вернется. Больше этого я объяснить не могу, но верю, что ты сможешь понять то, что я чувствую и хочу сказать. Также я думаю, что кроме тебя этого никто больше не поймет.

Я еще больше думаю о тебе, чем думал до сих пор. Сегодня идет дождь. Дождь в воскресенье меня немного раздражает. Когда идет дождь, я не могу стирать, а значит, не могу и погладить белье. Ни погулять, ни на крыше поторчать. Все, что я могу сейчас делать, это сидя за столом слушать по несколько раз «Kind of Blue», поставив проигрыватель на повтор, да глядеть на поливаемую дождем территорию.

Как я тебе писал до этого, я не завожу пружину по воскресеньям. Из-за этого письмо вышло чересчур длинное. Буду уже заканчивать. Потом надо будет пойти в столовую пообедать. Пока.»

Глава 9

Люблю тебя, как весенний медвежонок
На лекции на следующий день Мидори опять не показалась. Я терялся в догадках, что могло случиться. С тех пор, как она звонила мне в последний раз, прошло уже десять дней. Я хотел уже позвонить к ней домой, но вспомнил, как она сказала, что позвонит сама, и передумал.

В четверг той недели я столкнулся в столовой с Нагасавой. Он пришел с подносом с едой в руках, сел рядом со мной и сказал, что извиняется за все, что в тот раз произошло.

— Да все в порядке, уж я-то поел на славу, — сказал я. — Банкет, правда, получился, что ни говори, странноватый.

— Да не говори, — сказал он.

Некоторое время мы продолжали есть молча.

— Мы с Хацуми помирились, — сказал он.

— Правильно, — сказал я.

— Я и тебе, кажись, лишнего наговорил?

— Чего это с тобой, раскаиваться никак вздумал? Нездоровится тебе, что ли?

— Очень может быть, — сказал он и пару раз чуть заметно кивнул. — Хацуми говорит, ты ей со мной расстаться советовал?

— Само собой.

— Оно и правильно.

— Она очень хороший человек, — безразлично сказал я, поглощая соевый бульон.

— Я знаю, — сказал Нагасава, вздыхая. — Настолько хорошая, что для меня, пожалуй, даже слишком.

Когда зажужжал зуммер, оповещающий о том, что мне кто-то звонит, я спал, как убитый. У меня тогда был что называется самый сон. Поэтому я никак не мог сообразить, что к чему. Ощущение было такое, будто пока я спал, моя голова погрузилась в воду, и мозги размокли.

Взглянув на часы, я увидел, что была четверть седьмого, но было это утро или день, определить было невозможно. Невозможно было даже вспомнить, какой сегодня день недели. Я выглянул в окно и увидел, что флаг на флагштоке поднят не был. Из этого я заключил, что время сейчас несколько более позднее, чем шесть часов пополудни. Видимо, поднятие государственного флага тоже весьма полезная вещь.

— Ватанабэ, ты сейчас свободен? — спросила Мидори.

— Сегодня какой день недели?

— Пятница.

— Сейчас вечер?

— Само собой. Вот ты странный. Вечер сейчас, э-э, шесть часов восемнадцать минут.

Все-таки вечер, подумал я. Ну да, я же заснул, пока читал книгу, лежа на кровати. Пятница — я быстро прикинул. В пятницу вечером работы нет.

— Время есть. Ты где сейчас?

— Станция Уэно. Я сейчас на Синдзюку поеду, давай там встретимся?

Мы договорились о месте и времени встречи, и я повесил трубку.

Когда я приехал в DUG, Мидори уже сидела в самом конце стойки бара и пила. На ней под белым мятым мужским плащом со стоячим воротником были тонкий желтого цвета свитер и синие джинсы. На запястье у нее было два браслета.

— Чего пьем?

— «Tom Collins» (джин, лимонный сок, сахар и содовая), — сказала Мидори.

Я заказал виски с содовой и лишь тогда заметил большую сумку у ее ног.

— Я путешествовала. Только возвращаюсь, — сказала она.

— Куда ездила?

— Нара и Аомори.

— За один раз? — пораженно спросил я.

— Ну прям, какая бы я ни была необыкновенная, как я за раз в Нара и Аомори съезжу? По отдельности съездила. За два раза. В Нара с парнем моим, в Аомори одна смоталась.

Я отпил глоток виски с содовой и поджег сигарету во рту у Мидори.

— Намучилась? Похороны и все такое.

— Да похороны — дело нехитрое. Мы к этому привычные. Оделся в черное да сиди себе с серьезной рожей, а люди вокруг все как надо сделают. Родственник наш да соседи сами и выпивку купили, и суси приготовили, и утешили, и поплакали, и потрепались, и вещи покойного разделили, как захотели, все просто. Тот же пикник. Сравнить с тем, как я мучилась каждый день, за больным ухаживала, так пикник и только. Намучились, как только могли, уже и слез никаких не осталось, что у сестры, что у меня. Сил никаких нет и даже плакать не можем, честное слово. А окружающие это видят и возмущаются, какие в этой семье дочери бессердечные, ни слезинки не прольют. А мы тогда назло тем более не плачем. Можно и притвориться, что плачешь, ничего сложного, но мы так ни за что не сделаем. Злость потому что берет. Все только и ждут, что мы плакать будем, так что мы тем более не плачем. Мы с сестрой в этом сходимся. Хоть у нас характеры и совсем разные.

Мидори подозвала официанта, позвякивая браслетами, и заказала еще «Tom Collins» и блюдце фисташек.

— Как похороны закончились, и все разошлись, мы с сестрой вдвоем до утра «Масамунэ» пили. Где-то полторы больших бутылки. Всех вокруг ругали, на чем свет стоит. Вот он дегенерат, дерьмо собачье, пес паршивый, свинья, лицемер, жулик, так и трещали до конца. И полегчало ведь.

— Да уж наверное.

— Потом напились, завалились в постель и заснули без задних ног. По телефону кто-то звонит, а мы ноль внимания и сопим себе дальше. Потом как проснулись, суси на двоих заказали, посоветовались и решили. Закроем на какое-то время магазин и будем делать то, что хотим. До сих пор мы так упирались, уж это-то мы можем себе позволить? Так что сестра решила со своим пожить спокойно, а я со своим решила на три дня с двумя ночевками съездить куда-нибудь.

Сказав это, Мидори на некоторое время замолчала и почесала край уха.

— Ты извини, что я грубо так говорю.

— Да ерунда. Вот почему ты в Нара, значит, поехала.

— Ну да, мне всегда Нара нравилась.

— Оторвались там?

— Не-а, ни разу, — сказала она и вздохнула. — Не успели в гостиницу приехать и чемоданы бросить, у меня месячные начались сразу.

Я не удержался от смеха.

— И ничего смешного! На неделю раньше начались, прикинь! Я чуть не расплакалась, честное слово. Он тоже злится, аж воет… Его разозлить легко очень. А что я сделаю? Я же не специально. А у меня эти дела к тому же обильные очень. И боли сильные. Мне первые дня два вообще ничего не хочется делать. Мы, когда такое дело, встречаться не будем, ладно?

— Да я бы и рад, а как я об этом узнаю? — спросил я.

— А я тогда как у меня месячные начнутся, первые дня два или три красную шапку носить буду. Тогда ведь понятно будет? — сказала Мидори, смеясь. — Как увидишь меня в красной шапке, даже если на улице встретишь, делай вид, что не узнал, и смывайся.

— Вот лучше бы все женщины в мире так и делали, — сказал я. — Ну и чем вы в Нара занимались?

— А что было делать, с оленями поигрались, туда-сюда походили да вернулись, ужас какой-то, честное слово. Поссорились с ним и до сих пор после этого больше не виделись. Ну, вернулась потом в Токио, дня два или три дурака поваляла да решила съездить куда-нибудь спокойно одна и поехала в Аомори. У меня друзья есть в Хиросаки, так я на пару дней у них остановилась, а потом в Симогита съездила и в Таппи. Хорошие там места очень. Я как-то один раз к карте того района комментарии писала. Ты в тех местах бывал?

Я ответил, что не бывал.

— Знаешь, — Мидори отпила глоток «Tom Collins» и почистила фисташку, — пока одна каталась, все время про тебя думала. Хотелось, чтобы ты рядом со мной был.

— Почему?

— Почему? — переспросила Мидори и посмотрела на меня так, точно глядя в пустоту. — В каком смысле, почему?

— Почему меня, говорю, вспоминала?

— Потому что нравишься ты мне, почему же еще? Какая еще причина может быть? Кому же хочется, чтобы рядом человек был, который не нравится?

— Но у тебя же парень есть, с какой стати тебе обо мне думать? — сказал я, медленно попивая виски с содовой.

— Раз парень есть, то что, и вспомнить тебя нельзя?

— Ну я же не в этом смысле…

— Слушай, Ватанабэ, — сказала Мидори, тыкая в мою сторону большим пальцем. — Я тебя предупреждаю, у меня сейчас внутри за месяц всякой всячины накопилось, и все перепуталось и бурлит по-страшному. Так что ты, пожалуйста, больше меня не грузи. А иначе я прямо здесь разреветься могу, а я если плакать начну, то всю ночь реву. Или ты не против? Я как зверь плачу, окружающее все не воспринимаю, честное слово.

Я кивнул и больше ничего говорить не стал. Потом заказал второй виски с содовой и стал есть фисташки. Трясся шейкер, сталкивались друг с другом стаканы, гремел извлекаемый из аппарата лед, а за всем этим пела старую песню про любовь Сара Воган (Sarah (Lois) Vaughan).

— Да у нас с ним и отношения ухудшились после той ерунды с тампоном, — сказала Мидори.

— Что еще за ерунда с тампоном?

— Ну, месяц назад где-то пили как-то я, он и его друзья, человек пять или шесть. И я рассказала, как в соседнем доме женщина чихнула, а у нее в этот момент тампон выскочил. Смешно ведь?

— Смешно, — согласился я, смеясь.

— Все ржут, аплодируют. И только он разозлился. Чего я, говорит, всякие низости рассказываю. Все настроение всем испортил.

— Хм-м.

— Он хороший, но в таких делах узколобый, — сказала Мидори. — Вот я, например, если трусики надену не белые, а цветные какие-нибудь, он злится. Как ты считаешь, это не узколобость?

— Ну-у, оно, конечно, да, но это же вопрос вкуса, — сказал я.

— Для меня сам факт, что такой человек любил Мидори, был удивителен, но я решил этого вслух не говорить.

— А ты чем занимался это время?

— Да ничего особенного. Все одно и то же.

Сказав это, я вспомнил, как мастурбировал, думая о Мидори, как обещал. Я тихо, чтобы не услышали окружающие, рассказал об этом Мидори.

Мидори расцвела и щелкнула пальцами.

— И как? Получилось?

— Да на половине неловко стало, и я бросил.

— Почему, не получается?

— Ну.

— Жалко, — сказала Мидори, искоса глядя на меня. — Нельзя, чтобы неловко было. Можно же что-нибудь развратное-развратное вообразить. Я же разрешаю, чего тут стесняться? О, а давай я в следующий раз по телефону буду! А-а… да, здесь, здесь… а-а, как хорошо… не могу больше… я сейчас кончу… а-а, нет, не здесь… типа такого. А ты будешь слушать и это делать.

— В общаге телефон в лобби у входа висит, там ходят все, — объяснил я. — Если я там онанировать буду, меня комендант убьет, гарантирую.

— Правда? А что же желать?

— Что, что. Придется опять самому пробовать.

— Ты постарайся.

— Угу.

— Я просто не сексуальная сама по себе.

— Да нет, проблема не в этом, — сказал я. — Как бы тебе объяснить, тут в отношении проблема.

— У меня спина очень чувствительная, если руками тихонечко ласкать.

— Буду иметь в виду.

— Ну что, пойдем сейчас порнуху смотреть? Там такой крутой садомазохизм! — сказала Мидори.

Мы пошли в лавку, где подавали блюда из речного угря, наелись угрей, пошли в один из этих грязных кинотеатров, которых даже на Синдзюку было всего несколько, и стали смотреть кинопрограмму из трех фильмов с возрастным цензом. Мы купили газету и выяснили, что садомазохистских фильмов кроме как там нигде не показывали.

В кинотеатре стоял какой-то запах непонятного происхождения. К счастью, когда мы вошли, сразу началось то самое садомазохистское кино. Работающая в фирме девушка и ее младшая сестра, ученица старшей школы, подвергались извращенному насилию, будучи схвачены и заточены где-то несколькими маньяками. Сюжет был такой, что маньяки, угрожая, что изнасилуют школьницу, совершают всяческие жестокости в отношении старшей сестры, и та в итоге становится полной мазохисткой, а ее сестренка, которую насильно заставляют на все это в подробностях смотреть, сходит с ума. Настроение фильма было чересчур перекрученным и мрачным, да и эпизоды повторялись похожие друг на друга, так что я на середине заскучал.

— Я бы на месте младшей так не надрывалась. Я бы получше смотрела, — сказала мне Мидори.

— Да уж наверное, — сказал я.

— А тебе не кажется, что у младшей слишком темные соски для старшеклассницы, которая еще не спала ни с кем?

— В натуре.

Мидори смотрела фильм весьма увлеченно. Я подумал, что если картину смотрят с таким огненным усердием, то за вход вполне можно было бы брать и полную плату. Мидори подробно докладывала мне обо всем, что приходило ей в голову.

«Ой, бедненькая, что они с ней делают!» или «Вот звери, втроем сразу, это же вообще труба!» или «Ватанабэ, вот бы мне кто-нибудь так сделал!» Мне было куда интереснее следить за ней, чем за событиями на экране.

Во время перерыва я оглядел зал, и кроме Мидори женщин, похоже, там не было. Парень, по виду студент, сидевший рядом, увидев Мидори, отсел подальше.

— Ватанабэ, — спросила Мидори, — а ты возбуждаешься, когда это смотришь?

— Ну, бывает, — сказал я. — С этой целью такие фильмы ведь и снимают.

— Стало быть, когда такие вещи показывают, у всех, кто здесь это смотрит, поголовно stand up? И тридцать, и сорок, все поголовно? У тебя от этой мысли ощущения странного не возникает?

Я сказал, что, пожалуй, что-то такое есть.

Вторая картина была сравнительно нормальной направленности. Но в компенсацию своей нормальности она была еще более нелепой, чем первая. В ней то и дело показывались сцены орального секса, и каждый раз во время этих эпизодов по залу разносились громкие звуки спецэффектов. Я слушал эти звуки, и мне становилось как-то не по себе оттого, что я живу на этой странной планете.

— И кто такие звуки придумал? — сказал я Мидори.

— А мне эти звуки нравятся, — сказала Мидори.

Также можно было слышатьзвуки того, как происходит половой акт. Мне до этого никогда не приходилось замечать, чтобы такие звуки раздавались в реальности. Слышен был также скрип кровати. Такие сцены тянулись без конца одна за другой.

Сперва Мидори смотрела с интересом, но потом ей, видно, наскучило, и она потащила меня наружу. Я встал, вышел на улицу и вздохнул полной грудью. Впервые, наверное, воздух на улице Синдзюку показался мне таким освежающим.

— Здорово, — сказала Мидори. — В следующий раз пошли опять.

— Да сколько ни смотри, одно и то же ведь.

— А что делать, у нас ведь тоже все одно и то же.

И она, пожалуй, была права.

Выйдя из кинотеатра, мы опять пошли в другой бар и выпили. Я пил виски, Мидори выпила три или четыре стакана коктейля неизвестно из чего. Когда мы вышли из бара, Мидори заявила, что хочет залезть на дерево.

— Нету здесь никаких деревьев. И на ногах ты не стоишь ни черта, никуда ты не залезешь, — сказал я.

— Всегда ты со своими раскладками весь кайф людям испортишь. Хотела напиться — вот и напилась. Можно же? Пьяная, не пьяная, на дерево-то залезть смогу. Во, залезу на высокое-превысокое дерево и поссу сверху, как цикада.

— Ты в туалет хочешь, что ли?

— Ага.

Я отвел Мидори в платный туалет возле станции Синдзюку, заплатил за вход и отправил ее внутрь. Потом купил в киоске еженедельник и стал ждать ее, читая газету.

Мидори долго не выходила. Спустя пятнадцать минут я забеспокоился и уже стал подумывать, не надо ли сходить посмотреть, когда она наконец вышла наружу. Лицо ее слегка побледнело.

— Извини, пока сидела, заснула, — сказала Мидори.

— Как самочувствие? — спросил я, помогая ей надеть плащ.

— Так себе.

— Я тебя домой провожу, — сказал я. — Поедешь домой, примешь ванну, проспишься, и все пройдет. Устала просто.

— Не поеду я домой. Чего дома делать, там нет никого, не хочу туда одна.

— Блин, ну а что ты делать-то собираешься? — спросил я.

— Пошли тут где-нибудь в мотель и вдвоем будем спать, обнявшись. Будем дрыхнуть до утра. А утром тут где-нибудь позавтракаем и вместе в универ поедем.

— Ты что, за этим меня и позвала?

— Конечно.

— Так не меня надо было тогда звать, а парня своего! Ну по-любому же так нормальнее будет! А для чего тебе твой парень тогда?

— А я с тобой хочу быть.

— Нельзя, — отрезал я. — Во-первых, мне до двенадцати часов в общаге надо быть. А иначе самовольный уход получится. Я уже один раз так делал, мне влетело тогда. Во-вторых, я если с женщиной сплю, то я сдерживаться не могу, и не люблю я это терпеть, когда внутри кипит все. Я к тебе тогда приставать могу начать.

— Изобьешь меня, свяжешь и сзади отымеешь.

— Слушай, я не шучу ведь.

— Но мне же одиноко. Мне страшно одиноко. Я понимаю, мне перед тобой неудобно. Лезу к тебе со всякой фигней, а сама для тебя ничего не сделаю. Болтаю, что хочу, зову куда-то, за собой таскаю. Но у меня для этого кроме тебя нету никого. Двадцать лет я живу, и никто никогда ни разу моих капризов не исполнял. Что папа, что мама, только и делают вид, что не замечают ничего, и парень мой тоже такой. Я капризничаю, а он злится. Ругаемся потом. Никому, кроме тебя, я такого сказать не могу. А сейчас я замучилась, как только могла. Хочу слышать, как кто-то мне говорит, что я милая, что красивая, когда засыпать буду. Вот и все. А как проснусь потом, буду опять в своем уме, и больше ничего такого для себя одной просить не буду ни за что. Я тогда хорошая буду.

— Все равно не могу я.

— Ну пожалуйста! А не то я тут сяду и всю ночь реветь буду, и отдамся первому, кто со мной заговорит.

Делать было нечего, и я позвонил в общежитие и попросил позвать к телефону Нагасаву. Я попросил его сделать так, будто я нахожусь в общежитии. Сказал ему, что я с девушкой. Он обрадованно ответил, что в таком деле подсобит с удовольствием.

— Я табличку на двери поверну так, будто ты в комнате, так что можешь не беспокоиться, отрывайся. Завтра через мое окно залезешь, — сказал он.

— Вот спасибо! Потом сочтемся, — сказал я и повесил трубку.

— Все нормально? — спросила Мидори.

— Ну как-нибудь, — тяжело вздохнул я.

— Может тогда на дискотеку сходим, пока время есть?

— Ты же устала.

— Да с этим-то проблем нет.

Пока Мидори танцевала, казалось, что силы и правда к ней возвращаются. Она выпила два стакана виски с колой и потом танцевала, пока пот не выступил у нее на лбу.

— Здорово! — сказала Мидори, садясь за столик и переводя дыхание. — давно так не танцевала. Двигаешься, и кажется, что душа тоже раскрепощается.

— Да ты, насколько я вижу, и так всегда раскрепощенная, разве нет?

— А вот и нет, — сказала Мидори, опустив улыбающееся лицо. — Знаешь, что-то я в себя пришла, и есть захотелось. Давай пиццы поедим?

Я проводил ее в пиццерию, куда часто ходил сам, и заказал разливное пиво и пиццу с анчоусами. Я был не так уж голоден, поэтому из двенадцати кусков съел только четыре, а остальные все съела Мидори.

— Быстро ты восстанавливаешься! Только что ведь бледная была, шаталась, — сказал я, не веря своим глазам.

— Это потому что мой каприз исполнили, — сказала Мидори. — Поэтому теперь мне поддержка не нужна. А вкусная пицца!

— А у тебя правда дома никого сейчас?

— Ну да, сестра сказала, что у парня своего переночует. Она трусливая, без меня одна спать не может.

— Не пойдем тогда ни в какой мотель, — сказал я. — Туда пойдешь, потом только погано будет. Ну их к черту, поехали к тебе домой. Одеяло для меня найдется, надеюсь?

Мидори подумала и кивнула.

— Ладно, тогда поехали к нам.

Мы сели на метро линии Яманотэ, доехали до Оцука и подняли железную штору магазина Кобаяси. На шторе была приклеена надпись «Временно закрыто». Похоже, штору не открывали давно, и внутри магазина стоял запах старой бумаги.

Почти половина стеллажей была пуста, и почти все журналы были увязаны для возврата. По сравнению с тем, каким я увидел его в первый раз, магазин казался еще более пустым и заброшенным. Он был похож на выброшенные волнами на берег останки корабля.

— Не собираетесь, смотрю, больше магазин держать? — спросил я.

— Продать решили, — потерянно сказала Мидори. — Продадим, а деньги с сестрой пополам разделим. И будем жить без чьего-то покровительства. Сестра в следующем году замуж выходит, а мне еще три года осталось в универе доучиться. Денег должно хватить. Да и подрабатывать буду, опять же. Как магазин продастся, снимем где-нибудь квартиру и поживем пока с сестрой вдвоем.

— А продастся магазин?

— Должен. Из знакомых один собирается шерстяную лавку открыть, так он недавно спрашивал, не продадим ли магазин, — сказала Мидори. — Но папу так жалко. Он так старался, и магазин открыл, и долги потихоньку раздавал, все силы отдавал, какие были, а в итоге почти ничего ведь не осталось. Исчезло все, будто пена.

— Но ты же осталась, — сказал я.

— Я? — повторила Мидори и странно усмехнулась. Потом глубоко вздохнула и проговорила, — Пошли наверх. Холодно тут.

Мы поднялись на второй этаж, и она усадила меня за кухонный стол и подогрела воду для ванны. Между делом она вскипятила воду в чайнике и заварила чай. Пока вода в ванне разогревалась, мы с ней сидели, разделенные столом, и пили чай.

Она какое-то время смотрела мне в лицо, подперев подбородок рукой. Никаких звуков, кроме тиканья часов и шума то начинающего работать, то останавливающегося охлаждающего устройства в холодильнике, слышно не было.

Часы показывали уже около одиннадцати.

— Ватанабэ, у тебя такое лицо смешное, если приглядеться, — сказала Мидори.

— Да? — ответил я, несколько задетый.

— Мне вообще-то люди с красивыми лицами нравятся, но на твое лицо когда смотрю, как бы это сказать, чем чаще смотрю, тем все больше кажется, что вот ему и так сойдет.

— Я о себе тоже так иногда думаю. Что и так сойдет.

— Я не имею в виду сейчас ничего плохого. Ну не получается у меня свои чувства выражать нормально. Меня поэтому неправильно понимают часто. Я имею в виду, что ты мне нравишься. Я тебе еще не говорила?

— Говорила, — сказал я.

— Я ведь тоже про мужчин узнаю понемногу.

— Мидори принесла «Мальборо» и закурила.

— Если начало — это ноль, то узнать можно много.

— Наверное.

— Кстати. Поставишь свечку папе? — сказала Мидори.

Я прошел за ней в комнату, где находился буддийский алтарь, зажег курительную свечу и молитвенно сложил ладони.

— А я недавно перед папиной фотографией вся разделась догола. Вся разделась, уселась, как йог, и свое тело ему показывала. Это, папа, грудь, а это пупок…

— А это зачем? — ошарашенно спросил я.

— Ну просто показать хотела. Ведь половина меня — это же папина сперма, правильно? Почему не показать? Вот это, типа, твоя дочь. Ну, пьяная еще была к тому же.

— А-а.

— Сестра тогда как вошла, так аж вскрикнула. Как тут было не закричать, когда я перед изображением покойника вся голая сижу?

— Ну да, пожалуй.

— Я тогда ей объяснила, чего я хочу. Так и так. Садись, сказала, тоже рядом, разденься и покажись папе. А она не стала раздеваться. Посмотрела, как на идиотку, и ушла. Сестра в таких вещах слишком консервативная.

— Она-то как раз сравнительно нормальная, — сказал я.

— А как тебе наш папа показался?

— Я с людьми когда в первый раз встречаюсь, теряюсь обычно. А вот с ним вдвоем совсем тяжело не было. Настолько было просто. И поговорили с ним о разном.

— О чем вы говорили?

— Об Эврипиде.

Мидори расхохоталась, точно от чего-то ужасно веселого.

— Ну ты оригинал! Ну это же надо, первый раз видит больного, умирающего человека, который от боли страдает, и рассказывает ему про Эврипида! Таких людей больше нет, наверное.

— Дочерей, которые перед изображением покойного отца догола раздеваются, тоже, наверное, больше нет.

Мидори расхохоталась и звякнула колокольчиком на буддийском алтаре.

— Отдохни, папа. Мы теперь весело будем жить, так что спи спокойно. Тебе ведь не больно теперь? Ты ведь умер, тебе теперь не больно, наверное. А если до сих пор больно, ты пожалуйся богу. Скажи, ну сколько же можно? Найди в раю маму и живите с ней дружно. Я у тебя его видела, когда помогала ходить по-маленькому, он у тебя такой замечательный! Так что не унывай. Спокойной ночи тебе.

Мы по очереди приняли ванну и переоделись в пижамы. Я надел практически новую пижаму, которую ее отец надевал всего несколько раз. Была она мне несколько маловата, но это все же было лучше, чем ничего. Мидори постелила мне в комнате, где стоял алтарь.

— Не страшно тебе, что алтарь здесь? — спросила Мидори.

— Не страшно. Я же ничего плохого не сделал, — сказал я, смеясь.

— Только ты побудь со мной рядом и обнимай меня, пока я не засну, ага?

— Ладно.

Я до конца обнимал Мидори на ее тесной кровати, хоть несколько раз и чуть не свалился с ее края. Мидори уткнулась носом мне в грудь и обвила руками меня за пояс. Я правую руку завел ей за спину, а левой держался за кровать, опираясь на нее, чтобы не упасть. Обстановка была совершенно не эротичная. Перед носом у меня была ее голова, и ее коротко постриженные волосы щекотали мой нос.

— Скажи чего-нибудь, — сказала Мидори, спрятав лицо у меня на груди.

— О чем?

— О чем хочешь. Чтобы мне приятно было.

— Ты ужасно милая.

— Мидори, — сказала она. — Назови меня по имени.

— Ты ужасно милая, Мидори, — поправился я.

— Насколько ужасно?

— Такая милая, что горы обваливаются и моря мелеют.

Мидори подняла голову и посмотрела на меня.

— Все-таки ты очень по-особенному выражаешься.

— Обожаю, когда ты мне так говоришь, — сказал я, смеясь.

— Скажи что-нибудь еще красивее.

— Я тебя очень люблю, Мидори.

— Как сильно?

— Как весенний медведь.

— Весенний медведь? — Мидори опять подняла голову. — В каком смысле, как весенний медведь?

— Ну вот гуляешь ты одна по весеннему полю, а с той стороны подходит к тебе медвежонок с шерсткой мягкой, как бархат, и круглыми глазками. И говорит он тебе: «Здравствуй, девочка. Давай со мной поваляемся?» И вы с ним обнимаетесь и играете весь день, катаетесь по заросшему клевером пригорку. Красиво?

— Правда красиво.

— Вот так сильно я тебя люблю.

Мидори тесно прижалась к моей груди.

— Класс, — сказала она. — Если ты так меня любишь, то все-все будешь слушать, что я скажу? Не будешь сердиться?

— Еще бы!

— И всегда-всегда меня береги.

— Конечно, — сказал я. Затем погладил ее по-мальчишески короткие мягкие волосы. — Не бойся, все будет хорошо.

— Все равно страшно, — сказала Мидори.

Я слегка обнимал плечи Мидори, и через какое-то время ее плечи стали мерно подниматься и опускаться, и послышалось ее ровное дыхание, и я потихоньку вылез из постели, пошел на кухню и выпил пива.

Мне никак не спалось, и я хотел было что-нибудь почитать, но сколько ни смотрел вокруг, ничего похожего на книгу в глаза не бросалось. Я уже собрался пойти в комнату Мидори и поискать какую-нибудь книгу на книжной полке, но побоялся, что мои шаги ее разбудят, и передумал.

Некоторое время я просто пил пиво, когда вдруг вспомнил: так ведь в этом доме же есть книжная лавка! Я спустился на нижний этаж, включил свет и осмотрел художественные книги. Ничего достойного прочтения там особо не было, и большую часть я уже до этого читал.

Но почитать что-то было надо, и я выбрал «Под колесами» Германа Гессе (Hermann Hesse, «Unterm Rad») с пожелтевшей от времени с обратной стороны обложкой, и положил на прилавок деньги, сколько значилось на ценнике книги. Получалось, что по крайней мере на эту сумму запасы магазина Кобаяси уменьшились.

Попивая пиво, я сел за кухонный стол и стал читать книгу. Впервые я почел «Под колесами» в тот год, когда поступил в среднюю школу. И вот спустя восемь лет я среди ночи сижу на кухне в доме у девушки, да еще в тесной пижаме, которую при жизни носил покойный отец подруги, и читаю книгу с тем же названием.

Я подумал, что как-то это странно. Ведь не окажись я в такой ситуации, я не стал бы перечитывать роман «Под колесами».

Не все в «Под колесами» было правдоподобно, но роман это был неплохой. На кухне, погруженной в ночную тишину, я с большим удовольствием медленно читал этот роман, строчку за строчкой. На полке стояла покрывшаяся пылью бутылка брэнди, и я плеснул немного в кофейную чашку и выпил. Брэнди согрело мое тело, но сна не принесло.

В начале четвертого часа я потихоньку сходил посмотреть, как там Мидори, но она, похоже, сильно вымоталась и спала без задних ног. Уличный фонарь торгового ряда, стоявший за окном, белым светом освещал комнату, точно луна, и она спала, повернувшись к его свету спиной.

Тело ее не шевелилось, точно заледенело. Я приблизил к ней ухо, но ничего, кроме ее дыхания, слышно не было. Мне подумалось, что спит она, совсем как ее отец.

Походная сумка так и лежала рядом с кроватью, а белый плащ висел на спинке стула. Письменный стол был аккуратно прибран, на стене перед ним висел календарь с изображением Снупи.

Я слегка раздвинул шторы на окне и выглянул на безлюдную улицу внизу. На всех лавках были опущены железные шторы, и только выстроившиеся перед питейным заведением торговые автоматы, съежившись, ждали утра. Временами гул колес грузовиков дальнобойщиков тяжело сотрясал воздух вокруг. Я вернулся на кухню, выпил еще чашку брэнди и продолжил читать «Под колесами».

Когда я дочитывал книгу, небо уже посветлело. Я вскипятил воду, выпил растворимого кофе и написал шариковой ручкой письмо на бумаге, лежавшей на столе. Написал, что выпил немного брэнди, купил «Под колесами» и еду домой, так как уже рассвело, всего хорошего. Немного поколебавшись, дописал: «Ты такая милая, когда спишь». Затем вымыл чашку, выключил свет на кухне, спустился по лестнице, потихоньку поднял железную штору и вышел.

Я беспокоился, не подумают ли чего соседи, если увидят, но в шестом часу утра на улице никого не было. Лишь ворона сидела на крыше и оценивающе оглядывала окрестности. Я взглянул на задернутое розовыми шторами окно комнаты Мидори, затем пошел на станцию метро, доехал до конечной станции и до общежития опять шел пешком.

Общественная столовая, где кормили завтраками, была открыта, и я съел там теплый вареный рис с соевым бульоном, соленой капустой и яичницей. Затем пошел к общежитию с обратной стороны и тихо постучал в окно комнаты на первом этаже, где жил Нагасава. Нагасава тут же открыл окно, и я вошел.

Кофе будешь? — сказал Нагасава, но я отказался. Я попрощался с ним и пошел к себе в комнату, почистил зубы, снял брюки, перевернул одеяло и, укрывшись им, закрыл глаза. Наконец наступил сон без всяких сновидений, подобный тяжести свинца.

Я каждую неделю писал письма Наоко, и от нее тоже пришло несколько писем. Письма были не такие длинные. В письме она писала, что с наступлением ноября по вечерам стало все больше холодать.

«Твой отъезд обратно в Токио и приход глубокой осени были почти одновременными, и я долго не могла разобрать, из-за того ли у меня такое чувство, что где-то в моем теле открылась зияющая пустота, что ты уехал, или из-за времени года.

Часто разговариваем о тебе с Рэйко. Она просила даже передать тебе в этом письме привет. Рэйко так же хорошо относится ко мне, как и всегда. Сомневаюсь, смогла бы я вынести жизнь здесь, если бы ее не было.

Когда мне одиноко, я плачу. Рэйко говорит, что это хорошо, что я могу плакать. Но одиночество — это действительно тяжело. Когда мне одиноко, разные люди заговаривают со мной из ночной темноты. Как деревья шуршат от ветра в ночи, так разные люди заговаривают со мной. В такие минуты я помногу разговариваю с Кидзуки или сестрой, которые давно уже стали призраками. Им тоже одиноко, и они ищут, с кем поговорить.

Я часто перечитываю твои письма в такие одинокие мучительные ночи. Большая часть того, что приходит снаружи, приводит мой рассудок в смятение, и лишь мир вокруг тебя, который ты описываешь в свих письмах, как нельзя лучше меня успокаивает. Так странно, не знаю, почему так.

Поэтому я их читаю по несколько раз, и Рэйко тоже по несколько раз их перечитывает. И мы говорим с ней вдвоем о том, о чем в них написано. Мне очень понравилась история об отце Мидори. Мы с нетерпением ждем твоих писем, которые приходят раз в неделю, как одного из наших немногих развлечений — письма здесь развлечение.

Я тоже стараюсь выбирать время и писать, но стоит взяться за бумагу, и руки опускаются. Это письмо я тоже пишу, собрав все свои силы. Рэйко отругала меня за то, что я не посылаю ответа.

Но ты не пойми меня неверно. Я очень много чего хочу тебе сказать, много чего сообщить. Но на бумагу эти вещи выходить не хотят. Из-за этого писать письма для меня необыкновенно мучительно.

Девушка по имени Мидори, похоже, очень забавный человек. Прочитав это письмо, я сказала, что ты ей, похоже, нравишься, а Рэйко сказала: «Естественно, мне тоже Ватанабэ нравится».

Последнее время мы каждый день собираем белые грибы и каштаны и едим их. Все время едим кашу с каштанами или с грибами, но очень вкусно и не надоедает. Но Рэйко, как и раньше, ест совсем мало и только курит без конца. Птички живы и здоровы, кролики тоже. Пока.»

Через три дня после того, как мне исполнилось двадцать лет, пришла посылка от Наоко. Внутри были свитер винного цвета и письмо. «Поздравляю с днем рожденья», писала Наоко.

«Желаю тебе счастливого двадцатилетия. Мои двадцать лет, похоже, закончатся мерзко, но если ты будешь счастлив и за себя, и за меня, то радостнее для меня ничего, наверное, и быть не может. Я искренне так считаю.

Этот свитер мы с Рэйко связали вдвоем по половине. Если бы я вязала одна, то управилась бы, наверное, где-то к дню святого Валентина. Та половина, что получилась получше, это ее, а та, что не получилась, моя.

У Рэйко все так хорошо получается, что, глядя на нее, мне за себя становится стыдно. Мне ведь совершенно нечем похвастать перед другими. Пока, не болей.»

Была там и коротенькая записка от Рэйко.

«Как жизнь? Для тебя Наоко, может быть, и создание, подобное высшему счастью, а для меня она не более чем никудышная неумеха. Ну ничего, свитер к сроку с грехом пополам довязали. Как он тебе, нравится? цвет и рисунок мы выбирали вдвоем. С днем рожденья тебя.»

Глава 10

Нельзя сочувствовать самому себе
1969-й год вспоминается мне как какое-то непроходимое болото. Глубокое и топкое болото, где при каждом шаге кажется, что сапог вот-вот соскользнет и останется в трясине. Со страшным трудом шагал я по этому болоту. Ничего не было видно ни спереди, ни сзади. Всюду тянулось лишь это мрачное болото.

Даже время плелось медленно, в такт моим шагам. Люди вокруг были уже где-то впереди меня, и только я со своим временем барахтался в болоте.

Мир вокруг меня сильно изменился. Умерли многие люди, начиная с Джона Колтрейна. Люди орали о перевороте, и казалось, что переворот этот уже не за горами. Но все эти события были не более чем бестелесным, совершенно бессмысленным фоном.

А я лишь проживал день за днем, низко склонив голову к земле. Все, что отражалось в моих глазах, было лишь болото без края и конца. Я поднимал правую ногу и делал шаг, потом поднимал левую ногу и делал еще шаг. Я даже не понимал, где я точно нахожусь. Я не был даже уверен, в ту ли сторону я иду. Я просто передвигался шаг за шагом, потому что не идти никуда было нельзя.

Мне исполнилось двадцать лет, из осени я вступил в зиму, но никаких мало-мальски значимых перемен в моей жизни не было. Без всякого энтузиазма я ходил в университет, три раза в неделю выходил на работу, временами перечитывал «Великого Гэтсби», по воскресеньям стирал и писал длинные письма Наоко. Иногда я встречался с Мидори, и мы вместе ужинали, ходили в зоопарк, смотрели кино.

Магазин Кобаяси был успешно продан, и она и ее сестра сняли двухкомнатную квартиру вблизи от станции метро Мёгадани и стали жить там. Мидори сказала, что когда сестра выйдет замуж, она оттуда съедет и снимет другую квартиру.

Как-то раз она позвала меня туда, и я у них пообедал. Это была чистенькая квартирка на солнечной стороне, и жить Мидори там, похоже, было куда уютнее, чем когда она жила книжной лавке.

Нагасава несколько раз зазывал меня пойти поохотиться на девочек, но я каждый раз отказывался, говоря, что занят. Все казалось чересчур утомительным. Конечно, переспать с женщиной мне хотелось. Но стоило вспомнить весь процесс выезда на ночную улицу, поглощения спиртного, поиска подходящих подруг, болтовни и перехода в мотель, и становилось тошно. Я вновь и вновь поражался, каким человеком должен был быть Нагасава, который не проявлял ни утомления, ни раздражения, без конца повторяя эти действия.

Может оттого, что я услышал это от Хацуми, я чувствовал себя счастливее, оживляя воспоминания о Наоко, чем когда спал с девчонками, которых не знал даже по именам. Ощущение пальцев Наоко, доводивших меня до оргазма посреди зеленого поля, оставалось отчетливее чего бы то ни было.

В начале декабря я послал Наоко письмо, в котором спросил, можно ли мне будет приехать к ней в зимние каникулы. Вместо нее ответ прислала Рэйко. Она писала, что моего приезда они ждут с радостью и нетерпением. Также было написано, что хоть она и пишет ответ вместо Наоко, поскольку той писать тяжело, это не означает, что состояние ее какое-то особенно плохое, так что чтобы я не переживал, так как это не более чем нахлынувшая вдруг волна.

Как только в университете начались каникулы, я собрал рюкзак, надел зимние ботинки и поехал в Киото. Как и говорил тот странный врач, зрелище окутанных снегом гор было великолепным.

Как и в прошлый раз, я переночевал две ночи в квартире Наоко и Рэйко и провел почти такие же три дня, как и в прошлый раз. Когда солнце садилось, Рэйко играла на гитаре, и мы беседовали втроем. Днем вместо пикника мы наслаждались бегом на лыжах.

После часа бега на лыжах по горам я запыхался и весь вспотел. В свободное время я помогал остальным убирать снег. Тот странный врач по имени Мията во время ужина вновь сел за наш стол и объяснил нам, «почему у человека средний палец на руке длиннее, чем указательный, а на ноге наоборот». Охранник Омура опять рассказал о токийской свинине. Рэйко была безумно рада пластинке, которую я привез ей в подарок и сыграла несколько из мелодий с нее на гитаре, записав их нотами.

По сравнению с тем разом, когда я приезжал осенью, Наоко разговаривала гораздо меньше. Когда мы были втроем, она почти не разговаривала и лишь улыбалась, сидя на диване. Взамен больше говорила Рэйко.

— Но ты не обращай внимания, — сказала Наоко. — Такой сейчас период. Мне слушать больше нравится, чем говорить.

Когда Рэйко ушла куда-то по делам, мы обнимались на диване. Я тихо целовал ее шею, плечи, грудь, а она, также как в прошлый раз, руками помогла мне кончить. Кончив, я обнял Наоко и сказал ей, что все эти два месяца вспоминал прикосновения ее рук. Я рассказал ей, как мастурбировал, вспоминая ее.

— И ни с кем больше не спал? — спросила Наоко.

— Ни с кем, — ответил я.

— Тогда вот это тоже не забывай, — она скользнула вниз, нежно коснулась губами моего члена и стала щекотно двигать вокруг него своим горячим языком. Ее мягкие волосы волновались в такт движениям ее губ, задевая низ моего живота. Затем я кончил второй раз.

— Запомнишь? — спросила она потом.

— Конечно, никогда не забуду, — ответил я.

Я крепко прижал Наоко к себе, просунул руку к ней в трусики и достиг ее маленького лесочка, но она была совсем сухая. Качая головой, Наоко убрала мою руку. Мы полежали, обнимая друг друга, не говоря ничего.

— Как этот учебный год закончится, я из общаги собираюсь съехать да квартиру где-нибудь подыскать, — сказал я. — И в общаге жить уже надоело, и денег на жизнь как-нибудь хватит, если подрабатывать. Так что если хочешь, давай жить вместе. Я тебе и тогда, правда, говорил.

— Спасибо. Так приятно, что ты так говоришь! — сказала Наоко.

— Мне кажется, тут тоже место неплохое. Тихо, окружение хорошее, Рэйко тоже человек хороший. Но надолго тут оставаться не годится. Слишком особое тут место, чтобы долго тут жить. Чем дольше здесь будешь оставаться, тем труднее будет потом уехать.

Ничего не отвечая, Наоко глядела в окно. За окном ничего, кроме снега, видно не было. Низко висели, затмевая солнце, снежные тучи, и между покрытой снегом землей и тучами был лишь маленький промежуток.

— Не торопись, подумай, — сказал я. — Я к марту по-любому перееду, так что если захочешь приехать, приезжай в любое время.

Наоко кивнула. Я бережно обнял Наоко двумя руками, точно беря в руки хрупкое изделие из стекла. Она обвила руками мою шею. Я был полностью обнажен, на ней были надеты лишь крошечные белые плавочки. Ее тело было прекрасно, и сколько ни гляди, наглядеться было невозможно.

— Ну почему я не намокаю? — тихим голосом сказала Наоко. — Только тогда один раз со мной так было. Только в ту ночь, когда я тебе отдалась. Ну почему не получается?

— Это все психическое, время пройдет, и все будет нормально. Нет нужды спешить.

— У меня все проблемы от психики, — сказала Наоко. — А если я всю жизнь буду сухая, ты все равно меня так и будешь любить, даже если мы сексом заниматься не сможем? Сможешь всегда обходиться тем, что я руками и губами делаю? Или проблему с сексом будешь с другими женщинами решать?

— Я по натуре оптимист, — сказал я.

Она села на кровати, натянула через голову футболку, надела фланелевую рубаху и джинсы. Я тоже оделся.

— Я подумаю не спеша, — сказала она. — И ты тоже не спеша подумай.

— Подумаю, — сказал я. — А минет ты классно делаешь!

Она улыбнулась, слегка краснея.

— Кидзуки тоже так говорил.

— У нас с ним все сходилось: и мысли, и увлечения, — сказал я и засмеялся.

Потом мы сидели на кухне по разные стороны стола и говорили о прошлом. У нее понемногу стало получаться говорить о Кидзуки. Говорила она, тщательно выбирая слова.

Снег то шел, то прекращался, но за три дня чистое небо не показалось ни разу. Перед расставанием я сказал, что в марте снова смогу приехать. Потом обнял ее, одетый в теплое пальто, и поцеловал в губы. «Пока», сказала она.

Наступил 1970-й год, принесший незнакомое ранее звучание, и поставил окончательную точку в моей юности. А я зашагал по новому болоту.

В конце учебного года была сессия, и я сравнительно легко ее сдал. Благодаря тому, что я каждый день посещал лекции, не имея других занятий, сдавать экзамены мне было легко и без специальной подготовки.

В общежитии несколько раз возникали беспорядки. Студенты, участвовавшие в каких-то политических движениях и занятые в их акциях, держали в общежитии шлемы и обрезки железных труб, из-за чего между ними и студентами-спортсменами, на которых имел влияние комендант, произошло столкновение, двое были травмированы, шестерых выгнали из общежития.

Еще долго вслед за этим происшествием там и сям происходили мелкие драки. Обстановка в общежитии оставалась мрачная, все были на взводе. Искры этого конфликта долетели и до меня, и мне едва не перепало от спортсменов, но вмешался Нагасава и все уладил. В общем, из общежития я намерен был уйти.

Расправившись сперва с экзаменами, я усиленно начал подыскивать себе квартиру. За неделю я наконец отыскал подходящее жилище в пригороде Китидзодзи.

Добираться туда было немного неудобно, но я был благодарен уже за то, что дом был обособленный. Жилище мне досталось, какие попадаются нечасто. Оно находилось на удалении в углу просторного участка земли подобно жилью сторожа или отдельному домику, а между ним и домом хозяев раскинулся весьма запущенный сад. Хозяева пользовались передними воротами, а я задними, так что приватность соблюдалась полная.

К комнате с кухней и уборной прилагались одежный шкаф с раздвигающимися дверцами и даже веранда, выходящая во двор. Было обговорено, что в следующем году мог вернуться в Токио внук хозяев, и тогда я должен буду освободить домик, но благодаря этому плата была весьма низкой по сравнению с обычной таксой. Хозяева были пожилыми супругами, по виду хорошими людьми, и они велели мне чувствовать себя как дома, пообещав никаких трудностей мне не создавать.

С переездом мне помог Нагасава. Он нанял где-то грузовик и помог перевезти багаж, подарив, как обещал, холодильник, телевизор и большой термос. Подарки были мне очень кстати. Сам он тоже на другой день переезжал на квартиру куда-то в Мита.

— Какое-то время не увидимся, так что успехов тебе пока, — сказал Нагасава при расставании. — Только как я тебе уже говорил, у меня такое чувство, что когда-то спустя много-много времени я тебя еще встречу где-нибудь в самом неожиданном месте.

— Будем надеяться, — сказал я.

— Знаешь, вот когда мы с тобой девушками в тот раз поменялись, та, что пострашнее, была все-таки лучше.

— И я того же мнения, — сказал я, смеясь. — Только мне кажется, что тебе бы стоило больше заботиться о Хацуми. Такого хорошего человека так просто не встретишь, и ее, по-моему, гораздо легче обидеть, чем это кажется.

— Да, я знаю, — согласно кивнул он. — Так что скажу тебе откровенно, лучше всего было бы, если бы она тебе досталась после меня. У вам с Хацуми все развилось бы вполне естественно.

— Шутишь, что ли? — пораженно сказал я.

— Шучу, — сказал Нагасава. — Ну, желаю удачи. Всякое, наверное, будет, но ты мужик сильный, как-нибудь справишься, я в тебя верю. Совет один позволишь?

— Давай.

— Не сочувствуй самому себе, — сказал он. — Самим себе сочувствуют только примитивные люди.

— Запомню, — сказал я. Мы пожали друг другу руки и расстались. Он ушел в новый мир, я вернулся в свое болото.

Через три дня после переезда я написал письмо Наоко. Я написал ей о новом доме, о том, что бесконечно рад и на душе легче, когда думаю о том, что выбрался из общажных трений, и мне не придется больше делить со всяким сбродом их никчемные мысли, и я с новым настроением собираюсь начать здесь новую жизнь.

«За окном просторный сад, и он служит местом сборищ соседских котов. Когда мне нечего делать, я лежу на веранде и смотрю на них. Сколько их всего, понять невозможно, но очень много. Все они валяются и греются на солнце.

Они, похоже, не особенно в восторге оттого, что я поселился в этом уголке, но я положил им залежалого сыра, и несколько из них все же несмело подошли и едят. Среди них один с наполовину оторванным ухом и сам полосатый, и он поразительно похож на коменданта того общежития. Такое чувство, что он вот-вот начнет поднимать в саду государственный флаг.

До школы стало далековато, но когда начнется курс по специальности, лекций по утрам станет меньше, так что особых проблем, похоже, не будет. Сидя в метро, я могу спокойно читать книги, так что может оно, наоборот, и к лучшему.

Теперь осталось только подыскать неподалеку от дома место, где можно было бы по три или четыре дня в неделю подрабатывать. Тогда я смогу вернуться к тому образу жизни, когда я заводил пружину каждый день.

У меня нет намерения торопить тебя с решением, но весна — это такое время года, когда очень хорошо начинать что-то новое. Думается даже, не будет ли лучше всего, если мы с апреля станем жить вместе? Ты бы тогда, возможно, смогла восстановиться в университете. Если для тебя проблематично будет жить со мной, мы могли бы подыскать поблизости квартиру, где ты могла бы жить. Самое главное, что мы бы всегда могли находиться совсем рядом. Конечно, мы не ограничены в сроках одной весной. Если тебе хочется сделать это летом, то летом тоже не будет никаких проблем. Хотелось бы, чтобы ты написала, что ты об этом думаешь.

Впредь я намерен более усердно заняться заработками. Нужно восполнить затраты от переезда. Начал жить один и вижу теперь, что денег на это уходит порядочно много. Надо обзаводиться и кастрюлями, и другой посудой.

Но в марте время у меня будет, так что я непременно хочу с тобой встретиться. Будет хорошо, если ты сообщишь мне удобный для этого день. Я хотел бы приехать в Киото к этому дню. Жду ответного письма с радостью от предстоящего дня встречи с тобой.»

Затем я за пару дней потихоньку закупил кое-чего на улицах Китисодзи и начал собственноручно готовить себе простую пищу дома. Потом я купил в ближайшей лавке пиломатериалов доски, распилил их и обстрогал и сделал себе письменный стол. Во время еды я также пользовался им. Также я повесил на стену полку и основательно запасся приправами. Белый котик месяцев шести от роду подружился со мной и стал питаться в доме со мной вместе. Я дал ему кличку Чайка.

Обстроившись пока таким образом, я подыскал в городе работу в красильне и две недели проработал там подсобным рабочим. Плата была хорошая, но работа была тяжелая, и от запаха растворителя все время кружилась голова.

Когда работа заканчивалась, я незамысловато ужинал в столовой, пил пиво, возвращался домой, играл с котом, после чего засыпал мертвецким сном. Но и спустя две недели ответа от Наоко не было.

Работая кистью, я вдруг вспомнил о Мидори. До меня дошло, что я уже три недели никак не давал ей о себе знать и даже о том, что переехал, не сообщил. Я сказал ей, что собираюсь потихоньку переезжать, она сказала «Да ну?», и этим все и закончилось.

Я зашел в будку общественного телефона и набрал номер квартиры Мидори. Кто-то, по-видимому сестра, взял трубку, и когда я назвал свое имя, ответил: «Сейчас». Но сколько я ни ждал, Мидори трубку не брала.

— Вы знаете, она очень обиженная и с вами разговаривать не хочет, — передала мне ее слова ее предположительно сестра. — Вы же Мидори не позвонили ни разу, когда переехали? Взяли, уехали, не сказав куда, и как сквозь землю провалились? Она за это на вас обиделась очень. А она если обидится, то так легко не отходит. Как животное какое-то.

— Я ей все объясню, вы не могли бы ее позвать?

— Она говорит, что не хочет никаких объяснений слушать.

— Извините, пожалуйста, а можно я вам сейчас все объясню, а вы Мидори передадите?

— Ну вот еще, — почти брезгливо сказала та, кого я принимал за сестру. — Это вы уж сами как-нибудь. Вы же мужчина? Сами за все отвечайте и сами соображайте, как все уладить.

Делать было нечего, и я извинился и повесил трубку. Я подумал, что Мидори сердится тоже не зря.

В действительности я даже совсем не вспоминал о Мидори, занятый переездом, обустройством дома и зарабатыванием денег. Я почти не вспоминал даже о Наоко, не то что о Мидори. Была у меня еще с детства такая черта. Стоило мне увлечься каким-то делом, и я переставал замечать все остальное вокруг.

Я подумал о том, как бы я себя почувствовал, если бы, наоборот, Мидори куда-то переехала, даже не сообщив куда, и целых три недели потом не давала мне о себе знать.

Несомненно я бы обиделся. И обиделся бы притом довольно сильно. Ведь хоть мы и не были любовниками, но в чем-то мы воспринимали друг друга даже ближе. Я подумал так, и мне стало больно. Было очень горько оттого, что я зря нанес обиду человеку, да еще столь для меня дорогому.

Вернувшись с работы домой, я сел за новый письменный стол и написал Мидори письмо. Я откровенно написал ей о своих мыслях. Откинув оправдания и объяснения, я извинился за бессердечность и невнимательность. Я написал, что очень хочу увидеться с Мидори, что хотел бы, чтобы она пришла взглянуть на мой новый дом, и жду от нее ответа. Затем приклеил на конверт марку срочной доставки и опустил его в почтовый ящик.

Но сколько я ни ждал, ответ не приходил.

Странное было начало у той весны. Все весенние каникулы я ждал ответа на свое письмо. Я не мог ни поехать попутешествовать, ни съездить домой, ни пойти работать. Я не знал, когда придет письмо от Наоко с просьбой, чтобы я приехал встретиться с ней.

Днем я выходил на Китидзодзи и смотрел кинопрограммы по два фильма подряд или по полдня читал книги, сидя в джаз-кафе. Я ни с кем не встречался и ни с кем не разговаривал. Раз в неделю я продолжал писать письма Наоко.

В этих письмах я ничего не писал об ответе. Мне не хотелось ее торопить. Я писал о работе в красильне, писал о котенке, о цветущих в саду персиках, о приветливой бабушке из лавки, где продавался соевый творог, и о злобной старушенции из овощной лавки, писал о том, какую пищу я готовлю себе каждый день. Но ответа все не приходило.

Когда мне надоело читать книги и слушать пластинки, я начал понемногу ухаживать за садом. Я раздобыл у хозяев большую метлу и грабли, а также лопату для мусора и садовые ножницы, повырывал сорняки и подровнял не в меру разросшиеся кусты. Стоило слегка приложить руки, и сад стал намного чище и аккуратнее.

Когда я был занят этой работой, хозяин позвал меня на чашку чая.

Я присел на веранде хозяйского дома, и мы вдвоем стали пить чай, есть рисовое печенье и разговаривать о жизни. Он сказал, что уйдя по возрасту из компании, он поработал какое-то время менеджером в страховой фирме, а спустя пару лет ушел и оттуда и теперь не занимался ничем. И дом, и земля принадлежали ему уже давно, дети все уже жили самостоятельно, так что на старости лет можно было пожить, и ничего не делая. Поэтому супруги много путешествовали.

— Хорошо вам, — сказал я.

— Да ничего хорошего, — сказал он. — Путешествуешь, путешествуешь, скукота одна. Работать куда интересней.

Он сказал, что сад запустил из-за того, что приличного садовника в округе не было, и хотя можно было потихонечку справляться своими руками, но последнее время у него обострилась аллергия, и к траве он даже подходить не мог. Я понимающе покивал.

Попив чаю, он показал мне свою кладовую и сказал, что отблагодарить ему меня нечем, но поскольку все вещи, что внутри, ему не нужны, то я что угодно могу оттуда взять и пользоваться.

В кладовой лежали куче самые разные предметы. От тазиков для ванной до детского бассейна и бейсбольной биты. Я обнаружил там старенький велосипед и небольшой обеденный столик с двумя стульями, а также зеркало и гитару и сказал, что хочу взять их на время. Он великодушно ответил мне, что я могу ими пользоваться, как мне будет угодно.

Я целый день отдирал с велосипеда ржавчину, смазал его, накачал колеса, отрегулировал передачу, сходил в велосипедную лавку и поменял трос сцепления на новый. После этого велосипед сверкал так, что его было не узнать.

Протерев обеденный столик от пыли, я заново покрыл его лаком. Струны на гитаре я все заменил на новые и склеил треснувшую фанеру. Проволочной щеткой я стер с нее ржавчину и подкрутил болт. Гитара была так себе, но не фальшивила.

Я припомнил, что гитару держал в руках впервые после старшей школы. Сидя на веранде, я попробовал медленно наиграть когда-то разученную песню группы «Up on the roof». Как ни странно, аккорды в какой-то мере ожили в памяти.

Потом я сколотил из остатков досок почтовый ящик, покрасил его в красный цвет, написал свое имя и повесил у двери. Но вся почта, которая побывала там до третьего апреля, была извещением о встрече одноклассников из старшей школы, а я на подобные собрания идти не собирался, что бы ни произошло. Это был класс, где я учился с Кидзуки. Не сходя с места, я смял извещение и бросил его в урну.

Днем четвертого апреля в ящике оказалось одно письмо, но оно пришло от Рэйко. На обратной стороне конверта было написано имя Исида Рэйко. Я аккуратно разрезал конверт ножницами и стал читать письмо, сидя на веранде. С самого начала у меня было предчувствие, что вести в нем не слишком хорошие, и при прочтении так оно и оказалось.

В первых строках Рэйко извинялась за то, что отвечает на мое письмо так поздно. Наоко изо всех сил пыталась написать мне письмо, но у нее никак не получалось. Рэйко несколько раз уговаривала ее позволить ей написать ответ вместо нее, так как нехорошо было так тянуть с ответом, но Наоко упрямилась, говоря, что это дело личное, и она обязательно напишет сама, и из-за этого письмо запоздало. Рэйко писала, что просит ее простить, хоть она, возможно, и заставила меня поволноваться.

«Ты тоже, возможно, настрадался за месяц, ожидая ответ от Наоко, но для нее это тоже был очень тяжелый месяц. Это ты должен понять. Говоря откровенно, состояние ее сейчас не слишком хорошее. Она старается хоть как-то собственными силами стать на ноги, но хороших результатов пока не выходит.

Как мне припоминается, первым признаком было то, что у нее перестало получаться писать письма. Было это то ли в конце декабря, то ли в начале января. С того времени стали появляться слуховые галлюцинации. Стоило ей взяться писать письмо, как какие-то люди заговаривали с ней и не давали писать. Она пыталась подобрать слова, а они ей мешали.

Но еще до твоего второго приезда эти симптомы были у нее довольно легкими, и я сама, откровенно говоря, не особобеспокоилась по этому поводу. У нас ведь такие симптомы имеют некоторую периодичность.

Но с тех пор, как ты уехал, ее симптомы резко обострились. Сейчас она испытывает трудности даже в повседневном общении. Она не может подбирать слова. Из-за этого Наоко сейчас в глубоком смятении. Плюс к смятению она испытывает и страх. И слуховые галлюцинации все усиливаются.

Каждый день мы вместе получаем консультации у врача. Наоко, я и врач, мы втроем разговариваем о том и о сем и пытаемся отыскать повреждение у нее внутри.

Я предложила провести консультацию с твоим участием, если это возможно, и врач тоже согласился, но Наоко воспротивилась. Причиной было по ее же словам то, что она хочет, чтобы ее тело было чистым, когда она встретится с тобой. Я убеждала ее, что проблема не в этом, а в том, чтобы побыстрее поправиться, но она не передумала.

Думаю, что я уже объясняла тебе это ранее, но здесь не настоящая больница. Конечно, здесь есть прекрасные специалисты-врачи, и ведется эффективное лечение, но осуществлять целенаправленное лечение здесь затруднительно. цель этого заведения — создавать пациенту подходящее окружение для того, чтобы тот мог исцеляться сам, и строго говоря, медицинское лечение в это не входит. Поэтому если симптомы Наоко еще более ухудшатся, ничего не останется, как перевести ее в другую больницу или лечебницу.

Для меня это очень тяжело, но разве что-то еще остается? Конечно, если это случится, это будет как бы «командировкой» на лечение, и она сможет опять вернуться сюда. А может, если все будет хорошо, она вылечится окончательно и сразу выпишется. В любом случае, мы прилагаем все свои силы, и Наоко тоже старается изо всех сил. Ты тоже молись за ее выздоровление. И хотелось бы, чтобы ты так же писал ей письма, как делал это до сих пор.»

Прочитав письмо до конца, я все так же сидел на веранде и смотрел на сад, в котором явственно чувствовалось наступление весны. В саду росла старая ива, и она была покрыта ласкающими глаз, точно ночные огоньки, цветами. Дул ласковый ветерок, но лучи солнца почему-то были рассеянными и окрашенными в странные мутные оттенки. Вскоре откуда-то объявился котенок Чайка, поцарапал немного доски на веранде, потом блаженно вытянулся рядом со мной и заснул.

Казалось, что надо что-то придумать, но как и о чем надо думать, было непонятно. да и, откровенно говоря, думать ни о чем не хотелось. Я подумал, что вот придет время думать, тогда что-нибудь спокойно и придумаю. По крайней мере сейчас мне ни о чем думать не хотелось.

Весь день я сидел на веранде, прислонившись спиной к столбу, гладил Чайку и смотрел на сад. Чувство было такое, точно вся сила из тела куда-то ушла. Пришел вечер, солнце закатилось и померкло, и сад наконец окутался синеватыми сумерками.

Чайка уже куда-то скрылся, а я все смотрел на цветы ивы. В весенних сумерках цветы ивы виделись мне, точно вылезшие наружу, прорвав кожный покров, куски сгнившей плоти. Весь сад был полон сладковатым тяжелым запахом гниения этой плоти.

Я представил тело Наоко. Прекрасное тело Наоко лежало в темноте, и бесчисленные побеги растений вырастали из его кожи, и эти красные побеги колыхались под набегающим откуда-то ветром. Я подумал, почему такое прекрасное тело должно страдать от болезни? Почему она не оставит Наоко в покое?

Я вернулся в комнату и задернул шторы на окне, но и комнату тоже переполнял этот запах. Запах весны покрывал всю поверхность земли. Но все, что он напоминал мне сейчас, был запах гнили. В комнате с задернутыми шторами я люто ненавидел весну. Я ненавидел то, что принесла мне весна, и даже какую-то боль, которую она словно бы вызывала где-то в глубине моего тела. Впервые с тех пор, как я появился на свет, я ненавидел что-то так яростно.

После этого я прожил один за другим три пустых дня, точно шагая по дну глубокого моря. Даже если кто-то заговаривал со мной, я не мог этого расслышать, и даже если я говорил о чем-то с кем-то, никто этого не слышал. Ощущение было такое, точно мое тело было окружено какой-то непроницаемой перегородкой из прозрачного стекла.

Из-за этой перегородки я не мог как следует контактировать с внешним миром. В то же время оттуда тоже никто не мог прикоснуться к моему телу. Сам я был бессилен, но и они тоже были бессильны по отношению ко мне, пока это было так.

Я тупо смотрел в потолок, привалившись к стене, жевал, что было под рукой, и пил воду, когда был голоден, а когда становилось грустно, пил виски и засыпал. Я не мылся и не брился. Так прошло три дня.

Четвертого апреля пришло письмо от Мидори. Она предлагала встретиться на стадионе университета десятого апреля, так как в тот день объявляли расписание занятий, и пообедать вместе.

В письме она писала, что ответ на мое письмо послала с большим опозданием, но таким образом теперь мы в расчете, и потому она предлагает мне дружить опять, поскольку, не встречаясь со мной, она чувствует себя одиноко.

Я четыре раза перечитывал это письмо, но совершенно не мог понять, что она имела в виду. О чем вообще это письмо? Я лишь все больше запутывался, а смысловые связи между предыдущими и последующими фразами не находились. С какой стати мы становимся «в расчете», встречаясь в день объявления расписания лекций, и почему она предлагает мне пообедать вместе? Я подумал, что у меня, похоже, что-то стало с головой.

Сознание мое было неуместно вялым и разбухшим, точно корни тенелюбивого растения. Так не пойдет, оцепенело подумал я. Тут я внезапно вспомнил слова Нагасавы: «Не сочувствуй самому себе. Самим себе сочувствуют только примитивные люди.»

Да, Нагасава, ты молодец, подумал я. Затем вздохнул и поднялся на ноги.

Я наконец постирал белье, помылся и побрился, прибрал комнату, купил продуктов и приготовил себе нормальную еду, накормил отощавшего за это время Чайку, не стал пить спиртного кроме пива, полчаса позанимался гимнастикой. Лишь глядя в зеркало во время бритья я заметил, как осунулось и побледнело мое лицо. Глаза неестественно выпирали, и лицо казалось каким-то чужим.

Утром следующего дня я прокатился подальше на велосипеде, вернулся домой, пообедал и еще раз перечитал письмо Рэйко. Затем я серьезно задумался о том, как мне быть дальше.

Причиной того сильного потрясения, которое я получил от письма Рэйко, было то, что оно в один момент оно опрокинуло мой оптимистический настрой по отношению к Наоко, с которым я надеялся на лучшее. Сама Наоко говорила, что корни ее болезни очень глубоки, и Рэйко тоже говорила, что трудно предугадать, что произойдет.

Но за две поездки у меня создалось впечатление, что Наоко выздоравливает, и я верил, что если проблема и существует, так это то, что Наоко должна вновь обрести смелость вернуться в реальное общество. Что стоит ей обрести эту смелость, и мы вдвоем сможем справиться совместными усилиями.

Но воображаемый дворец, который я построил на своих слабых предположениях, в один миг рухнул от письма Рэйко. Лишь неощутимая и ровная круглая поверхность осталась после него.

Я должен был во что бы то ни стало вновь обрести почву под ногами. Я думал о том, что на этот раз улучшение у Наоко произойдет не скоро. И даже если оно произойдет, после него Наоко будет еще слабее и лишится еще большей части самой себя.

Я должен приспособить самого себя к этим обстоятельствам. Конечно, я хорошо понимаю, что проблема не решится оттого, что я стану сильнее, но сейчас у меня все равно нет другого пути, кроме как самому настроиться на борьбу. И ничего не остается, кроме как тихо ждать ее выздоровления.

Эх, Кидзуки, подумал я. Я в отличие от тебя решил жить и решил, что буду жить правильно. Тебе тоже без сомнения было тяжело, но и мне ведь тяжело, честное слово. И это тоже из-за того, что ты умер и оставил Наоко.

Но я ее ни за что не брошу. Я ее люблю и я сильнее, чем она. И я стану еще сильнее, чем сейчас. И я повзрослею. Стану взрослым. Иначе нельзя.

До сих пор мне хотелось оставаться таким же, как в семнадцать-восемнадцать лет. Но теперь я так не думаю. Я уже не подросток. Я чувствую такие вещи, как ответственность. Эх, Кидзуки, не тот я уже, каким был вместе с тобой. Мне уже двадцать лет. Так что я должен вносить плату за то, чтобы продолжать жить дальше.

— Ой, что это с тобой, Ватанабэ? — сказала Мидори. — Отощал-то как!

— Да? — сказал я.

— С той замужней женщиной переусердствовал, что ли?

Я, смеясь, покачал головой.

— Я с начала октября ни с одной женщиной не спал.

— Мидори надтреснуто присвистнула.

— Уже полгода? Честно?

— Ну.

— А чего тогда так отощал?

— Повзрослел потому что, — сказал я.

Мидори взяла меня за плечи и пристально посмотрела мне в глаза. Потом наморщилась и тут же улыбнулась.

— И правда, что-то изменилось, это точно. По сравнению с тем, что раньше было.

— Потому что взрослым стал.

— Ты правда высший класс. Такие мысли у тебя! — сказала она с неподдельным восхищением. — Пошли поедим. Проголодалась я.

Мы пошли есть в маленький ресторанчик за факультетом филологии. Я заказал комплексный обед, она сказала, что ей тоже хочется, и мы оба заказали по комплексному обеду.

— Сердишься? — спросила Мидори.

— За что?

— Ну, скажем, за то, что я тебе ответ в отместку долго не писала. Думаешь, неправа я? Ты ведь извинился, как положено.

— Сам виноват, ничего не поделаешь, — сказал я.

— Сестра меня отругала за это, нельзя, говорит, так. Слишком, говорит, бездушно, по-детски слишком.

— Но у тебя же на душе от этого легче стало? Оттого, что мне отомстила?

— Угу.

— Ну и все нормально тогда.

— Какой ты все-таки великодушный, — сказала она. — А ты правда целых полгода сексом не занимался?

— Не занимался.

— Так тебе тогда ведь хотелось наверное по-страшному, когда ты меня спать укладывал?

— Наверное.

— И все равно…

— Ты сейчас мой самый дорогой друг, и я тебя терять не хочу, — сказал я.

— Я бы и отказать тогда не смогла, наверное, если бы ты ко мне полез. У меня в голове тогда полная каша была.

— Но он же у меня огромный.

Она улыбнулась и слегка сжала мою руку.

— Я давно тебе доверять решила. На сто процентов. Потому тогда и заснула спокойно, не боясь ничего. С тобой, думала, не страшно, можно не бояться. Я же крепко спала тогда?

— Это точно, — сказал я.

— Но если бы ты сказал: «Мидори, я тебя хочу. Тогда все будет хорошо», я бы, наверное, согласилась. Только ты не думай, пожалуйста, что я это говорю, чтобы тебя обольстить, или нарочно тебя возбуждаю. Я просто хочу тебе откровенно сказать, что я чувствовала.

— Я знаю, — сказал я.

За обедом мы показали друг другу свои открытки с расписанием лекций и обнаружили, что лекции по двум дисциплинам нам выпало посещать вместе. Получалось, что я теперь буду видеть ее по два раза в неделю. Потом она рассказала о том, как она живет.

И сестра Мидори, и она сама долго не могли привыкнуть к жизни в новой квартире. Слишком это было комфортно по сравнению с их жизнью до этого. Мидори сказала, что слишком уж они приучились проводить каждый день в заботах, то ухаживая за больными, то присматривая за магазином.

— Но последнее время стало казаться, что так оно лучше, — сказала она. — Что так мы изначально и должны жить, сами для себя, что так и надо жить, спокойно, ни на кого не оглядываясь. Но от этого и правда неспокойно было. Казалось, что тело в воздухе висит, сантиметра на два-три поднявшись. Казалось, неправда это, не может жизнь на самом деле быть такой удобной. Не могли обе успокоиться, все казалось, что вот-вот придет день, когда все перевернется и рухнет.

— Рожденные, чтобы страдать, — сказал я, смеясь.

— Очень уж суровая была жизнь до сих пор, — сказала Мидори. — Но ничего. Теперь-то мы с сестрой плату за страдания можем восполнить.

— Уж у вас-то с сестрой это вполне получится, — сказал я. — А сестра обычно чем занимается?

— Подруга сестры недавно магазин бижутерии открыла. Так что она ей рада три в неделю ей там помогает. А в оставшееся время готовить учиться ходит, с женихом встречается, кино смотрит или просто, бывает, сидит… Радуется жизни, в общем.

Мидори спросила меня о том, как мне теперь живется одному. Я рассказал ей про то, какой величины у меня жилище, по то, какая там планировка, про просторный сад, про котенка Чайку, про хозяев.

— Весело?

— Да неплохо, — сказал я.

— А чего ты такой квелый? — спросила Мидори.

— Хоть и весна? — сказал я.

— И сидя в классном свитере, который тебе любимая связала.

Я пораженно посмотрел на свой свитер винного цвета, в который был одет.

— А ты откуда знаешь?

— Ну какой же ты прямодушный! Трудно догадаться, что ли? — недоуменно сказала Мидори. — Но ты скажи, почему квелый такой?

— А стараюсь, вроде, веселым быть.

— А ты думай о жизни, как о корзине с печеньем.

Я слегка покачал головой и посмотрел ей в лицо.

— Я наверное, глупый слишком, но иногда, бывает, не понимаю, о чем ты говоришь.

— Ну смотри, есть корзина, полная печенья, и в ней есть такое, какое тебе нравится и какое не нравится, так? Так что если сразу съесть те, которые тебе нравятся, то потом останутся только те, что ты не любишь. Когда мне тяжело, я всегда так думаю. Вот перетерплю, а потом легче будет. Жизнь, думаю, это корзина с печеньем.

— Хм, тоже своего рода жизненная философия.

— Но это правда. Я же на опыте научилась, — сказала Мидори.

Когда мы пили кофе, в ресторан вошли две девушки, по-видимому из одной группы с Мидори. Втроем с Мидори они показали друг другу открытки с расписанием лекций и некоторое время вели бессвязную беседу о том, кто как сдал в прошлом году немецкий, кого ранили в драке со студентами из политического движения, какие у кого-то красивые туфли и где она их купила. Я слушал долетающие до меня разговоры, и мне казалось, что они доносятся словно бы с другой стороны земного шара.

Я пил кофе и смотрел на картину за окном. Это была обычная картина весеннего дня в университете. Небо было в дымке, цвели ивы, по дороге шли с новыми книжками в руках студенты, в которых с первого взгляда угадывались первокурсники. Пока я смотрел на это, на меня опять напало безразличие.

Я вспомнил о Наоко, которая и в этом году не смогла вернуться в университет. на подоконнике стоял стеклянный бокал с анемонами.

После того, как девушки сказали: «Ну, пока!» и ушли обратно за свой столик, мы с Мидори вышли из ресторана и прогулялись по улице.

Мы зашли в букинистическую лавку и купили несколько книг, попили кофе в чайной, поиграли в «pin-ball» в игровом зале, потом присели на скамейке в парке и поболтали.

Говорила в основном Мидори, а лишь поддакивал в ответ. Мидори сказала, что хочет пить, и я сходил в магазин поблизости и купил две бутылки колы. Она в это время что-то сосредоточенно писала шариковой ручкой на линованной бумаге для сочинений.

— Это чего? — спросил я.

— Так, ничего, — ответила она.

В пол-четвертого она сказала:

— Пора мне, с сестрой договорились на Гиндзе встретиться.

Мы дошли пешком до станции метро и там расстались. Перед тем, как мы расстались, она сунула сложенный вчетверо лист бумаги в карман моего пальто. Она велела прочитать это дома. Я прочел его в метро.

«Ты сейчас ушел покупать колу, а я в это время пишу это письмо. Первый раз в жизни пишу письмо человеку, сидящему рядом со мной на скамейке. Но иначе нет никакой надежды, что слова, которые я хочу тебе сказать, дойдут до тебя. О чем я ни говорила, ты даже не прислушивался. Ведь так?

Понимаешь ли ты, что сегодня вел себя со мной очень скверно? Ты ведь даже не заметил, что я сменила прическу, правда? Я по чуть-чуть отращивала волосы и только-только смогла сделать себе что-то похожее на женскую прическу в эти выходные. А ты этого даже не заметил? Вышло так красиво, и я так хотела тебя удивить при встрече, а ты этого даже не заметил, разве это не чересчур с твоей стороны?

Да ты, впрочем, даже не помнишь, наверное, во что я сегодня была одета. А я ведь тоже женщина. Как бы ты глубоко ни был погружен в свои мысли, но неужели нельзя было хоть чуть-чуть обратить на меня внимание? Всего два слова: «Красивая у тебя прическа», и что бы ты потом ни делал, как бы ни был захвачен своими мыслями, я бы все тебе простила…

Поэтому я тебе сейчас соврала. Соврала, что надо ехать встречаться с сестрой. Я сегодня собиралась ехать ночевать к тебе домой, даже ночнушку с собой взяла. да, представь себе, у меня в сумке лежат ночнушка и зубная щетка.

Какая я наивная. А ты ни словом, ни намеком меня к себе не пригласил. Ну и ладно. Тебе на такую, как я, наплевать, тебе, как я вижу, хочется остаться одному, так что я позволю тебе быть наедине с собой. Думай обо всем, сколько влезет.

Но это не значит, что я за все на тебя обиделась. Просто мне одиноко. Ты так много хорошего для меня сделал, а я ничего для тебя сделать не могу. Ты всегда сидишь в своем мире, и сколько ни стучись, лишь взглянешь разок и тут же как будто опять возвращаешься к себе.

Ты сейчас возвращаешься с колой. Ты идешь, так сосредоточенно о чем-то думая, что мне захотелось, чтобы ты обо что-то споткнулся и упал, но ты не споткнулся.

Ты сейчас пьешь колу рядом со мной. Я надеялась, что ты, когда вернешься, скажешь удивленно: «О, так ты прическу сменила, что ли?», но все напрасно. А сказал бы ты так, я бы могла это письмо порвать и выбросить и сказать: «Покажи мне твой дом. Я тебе вкусный ужин приготовлю. А потом давай вместе ляжем спать»… Но ты был бесчувственным, как железная плита. Пока.

P.S. Увидишь меня в аудитории, больше со мной не заговаривай.»

Сойдя на станции Китидзодзи, я попробовал дозвониться до квартиры Мидори, но трубку никто не брал. Заняться было совсем нечем, и я походил по улицам и поискал место, где мог бы работать, посещая университет.

Суббота и воскресенье у меня были целиком свободны, а в понедельник, вторник, среду и четверг я мог работать с пяти часов, и найти работу, полностью подходящую под такое мое расписание, было делом непростым. Я махнул рукой, пошел домой и по пути снова попробовал позвонить Мидори, когда покупал продукты на ужин. Трубку подняла сестра и сказала, что Мидори еще не вернулась и неизвестно, когда вернется. Я попрощался и повесил трубку.

Поужинав, я попытался написать Мидори письмо, но сколько ни переписывал заново, ничего не выходило, и я в итоге решил написать письмо Наоко.

Я написал, что наступила весна и начался новый семестр. Написал, что очень обидно, что не смог встретиться с Наоко, что хотел встретиться с Наоко и поговорить с ней каким бы то ни было образом, но я решил стать сильнее, поскольку другого пути мне выбрать больше не из чего.

«Это, правда, моя проблема, и тебе это, может быть, и не интересно, но я теперь ни с кем больше не сплю. Я не хочу терять ощущение того, как твоя рука остановилась там. Для меня это важнее, чем ты можешь себе представить. Я всегда вспоминаю об этом.»

Я вложил письмо в конверт, приклеил марку и некоторое время сидел за столом, уставившись на него. Письмо было получилось гораздо короче, чем обычно, но мне почему-то казалось, что таким образом гораздо лучше получится передать ей мои мысли. Я налил в стакан виски сантиметра на три, выпил его в два глотка и лег в постель.

На другой день я нашел работу на субботу и воскресенье неподалеку от станции Китидзодзи. Это была работа официанта в небольшом ресторане итальянской кухни, условия были так себе, но там кормили обедом и оплачивали проезд. Мне сказали, что когда не выходил на работу человек, работающий в вечерню смену по понедельникам, средам и четвергам — а они часто не выходили на работу — я мог работать вместо него, что для меня было весьма удачно. Менеджер посулил через три месяца повысить зарплату и сказал, чтобы я начал работать с этой субботы. В сравнении с мошенником-управляющим из магазина грампластинок на Синдзюку это был весьма аккуратный и порядочный человек.

Я позвонил домой к Мидори, трубку опять взяла сестра и усталым голосом сказала, что Мидори еще не вернулась после того, как ушла вчера, и она сама хотела бы знать, где она, и спросила меня, нет ли у меня какой-нибудь зацепки. Я знал лишь то, что в ее сумке были ночная рубашка и зубная щетка.

В среду я увидел Мидори на лекции. Она была в свитере цвета полыни и солнцезащитных очках, которые все время носила летом. Сидела она в самом заднем ряду и разговаривала с маленькой девушкой в очках, которую я видел один раз до этого, и они разговаривали вдвоем.

Я подошел к ним и сказал Мидори, что хотел бы поговорить с ней, когда лекция закончится. Сперва на меня поглядела девушка в очках, потом Мидори посмотрела на меня. Прическа ее и правда была намного женственнее в сравнении с прежней. И выглядела она чуть взрослее.

— Я после лекции занята, — сказала Мидори, слегка наклоняя голову.

— Я тебя долго не задержу. Пять минут хватит, — сказал я.

Мидори сняла очки и сузила глаза. Взгляд ее был нерадостный, и глядела она, точно пытаясь разглядеть какие-то руины метрах в ста от нее.

— Я с тобой говорить не хочу, извини.

Глаза девушки в очках словно говорили: «Она с тобой говорить не хочет, извини».

Я сел на крайнее правое место в переднем ряду, прослушал лекцию (обзор комедий Теннеси Уильямса и его место в литературе США), а когда лекция закончилась, медленно сосчитал до трех и обернулся. Мидори уже видно не было.

Провести апрель в одиночку было очень тоскливо. В апреле все вокруг казались счастливыми. Сбросив пальто, люди собирались где-нибудь на солнце и разговаривали, играли в мяч и любили друг друга.

А я был совсем один. И Наоко, и Мидори, и Нагасава — все удалились от меня. Сейчас мне некому было даже сказать «Привет». Я тосковал даже по Штурмовику.

Я провел апрель в одиночестве, не в силах избавиться от этой тяжкой грусти. Я еще несколько раз пытался заговорить с Мидори, но ответ всегда был один и тот же. Она говорила, что говорить со мной не хочет, и слушая ее было понятно, что говорит она правду. В основном она ходила с той девушкой в очках, а в противном случае была с высоким коротко стриженным студентом. Ноги у студента были на редкость длинные, и он всегда ходил в белых баскетбольных кроссовках.

Прошел апрель, пришел май, но май был еще суровее апреля. С наступлением мая я почувствовал, как моя душа начала затрепетала и начала дрожать посреди все набиравшей силу весны. Это трепетание приходило в основном на закате дня. В нежных сумерках, овеянных тонким ароматом магнолии, моя душа ни с того, ни с сего разбухала, трепетала, дрожала и наполнялась болью. В такие моменты я неподвижно закрывал глаза и сжимал зубы. Я ждал, когда это пройдет. Спустя долгое время оно медленно проходило, оставляя после себя тупую боль.

В такие моменты я писал письма Наоко. В письмах ей я не писал ни о чем, кроме веселых, приятных и прекрасных вещей.

Запах травы, приятный весенний ветерок, свет луны, кино, которое посмотрел недавно, песни, которые я люблю, книги, которые произвели на меня впечатление — лишь о таких вещах я писал ей. Мне самому становилось легче, когда я перечитывал такие письма. Даже думалось, надо же, в каком замечательном мире я живу. Я написал несколько таких писем. Но ни от Наоко, ни от Рэйко писем не приходило.

В ресторане, где я работал, я познакомился со своим ровесником по фамилии Ито, который тоже учился и подрабатывал там, и иногда разговаривал с ним. Он учился в институте искусств на факультете масляной живописи и был скромным и неразговорчивым пареньком, и времени до того, как мы с ним начали говорить, прошло весьма много, но за какой-то период мы подружились настолько, что после работы стали ходить в заведение поблизости и пить там пиво и разговаривать о том, о сем.

Он был стройным и симпатичным парнем и стригся весьма коротко и выглядел весьма опрятно для студента института искусств. Говорил он немного, но понятия и суждения имел вполне нормальные. Ему нравились французские романы, и он любил читать Жоржа Батая и Бориса Виана (Georges Bataille, Boris Vian), а из музыки слушал произведения Моцарта и Мориса Равеля (Ravel, Joseph-Maurice). И он искал кого-нибудь вроде меня, с кем можно было бы о таких вещах поговорить.

Как-то раз он пригласил меня к себе домой. Жил он в одноэтажном многоквартирном доме странной планировки за парком Инокасира, и его комната была набита принадлежностями для рисования и холстами. Я сказал, что хотел бы взглянуть на его картины, но он сказал, что уровня своего пока стесняется, и не показал.

Мы пили «Chivas Reagal», который он принес тайком от отца, жарили на плитке рыбу и слушали концерт Моцарта в исполнении Роберта Касадесю (Robert Casadesus).

Он был родом из Нагасаки, и на родине у него была девушка. Каждый раз, возвращаясь в Нагасаки, он спал с ней, но в последнее время что-то не заладилось.

— Женщины, они ведь сами не замечают, как начинают понимать, — говорил он. — Исполнится ей двадцать лет или двадцать один, и она вдруг начинает о всяких вещах конкретно задумываться. Очень реалистично начинает мыслить. И тогда то, что до этого ей казалось таким милым, видится теперь одной бессмыслицей. Вот моя, как мы встречаемся, меня спрашивает, уже после секса, правда, что я собираюсь делать, когда универ закончу.

— А что думаешь делать? — спросил я.

Он покачал головой.

— Что делать, что делать, да нету для рисовальщика никакого занятия. Если об этом задумываться, так никто бы рисовальщиком не становился. Не так, что ли? Закончишь ты этот институт искусств и даже на хлеб себе не заработаешь. Говорю ей это, а она мне, возвращайся, говорит, в Нагасаки и рисование преподавай. Она же английский преподавать собирается, кстати.

— Не особо ты ее уже любишь, я смотрю.

— Похоже на то, — согласился Ито. — Да и не хочу я никаким учителем рисования становиться. Не хочу до конца жизни непослушных школьников учить, которые только и могут, что галдеть, как обезьяны.

— Ну это ладно, а с ней тогда не лучше было бы расстаться? Для вас же самих, — сказал я.

— Я тоже так думаю. Но сказать не могу, жалко мне ее. Она-то за меня замуж думает выйти, а я ей не могу сказать, давай расстанемся, ты мне не особо нравишься уже.

Мы пили неразбавленный «Chivas Reagal», даже не кладя в него лед, а когда рыба, которой мы закусывали, кончилась, нарезали огурцы и зелень длинными кусками и стали есть их, макая в соевую пасту. С хрустом жуя огурец, я вдруг вспомнил умершего отца Мидори. потом пришла мысль о том, какой бесцветной стала моя жизнь без Мидори, и я почувствовал себя безумно одиноко. Я и сам не заметил, когда она успела занять столько места в моей душе.

— А у тебя девушка есть? — спросил Ито.

Я ответил, глубоко вздохнув, что есть. Я сказал, что сейчас мы в силу обстоятельств мы друг от друга очень далеко.

— Но чувство у вас обоюдное?

— Хотелось бы верить. А иначе пути к спасению нет, — сказал я, словно в шутку.

Он тихим голосом распространялся о величии Моцарта. О величии Моцарта он знал так же хорошо, как деревенские жители знают горные тропы. Он сказал, что Моцарта постоянно слушал с трех лет, так как отец его очень любил.

Я не так глубоко разбирался в классической музыке, но слушал концерт Моцарта в оба уха под его меткие и доходчивые комментарии типа «О, вот сейчас…» или «А вот это место как тебе?..» Давно я не чувствовал себя так умиротворенно.

Глядя на молодой месяц, висящий над рощей в парке Инокасира, мы допили последние капли «Chivas Reagal». Вкус у виски был отменный.

Он предложил мне переночевать у него, но я отказался, сославшись на дела, и покинул его квартиру до девяти часов, поблагодарив за выпивку. На пути домой я зашел в телефонную будку и позвонил Мидори. Трубку в кои-то веки подняла сама Мидори.

— Извини, но я сейчас с тобой говорить не хочу, — сказала она.

— Я знаю. Слышал не один раз. Но я с тобой отношения вот так рвать не хочу. Ты один из моих друзей, которых у меня совсем немного, и мне правда очень тяжело оттого, что я не могу с тобой встречаться. Когда мы с тобой сможем поговорить? Хоть это скажи.

— Я скажу, когда можно будет.

— Как дела?

— Так себе, — сказала она. И положила трубку.

В середине мая пришло письмо от Рэйко.

«Спасибо тебе за письма, которые ты постоянно шлешь. Наоко очень радуется, когда их читает. Я тоже выпрашиваю их у нее и читаю. Ты же не против?

Извини, что долго не могла тебе написать. Откровенно говоря, я сама тоже подустала, да и вестей хороших особо не было. У Наоко ситуация не слишком хорошая. Недавно из Кобе приезжала мама Наоко, и мы вчетвером с врачом обменялись мнениями. В итоге мы пришли к выводу, что Наоко следует какое-то время получать целенаправленное лечение в специализированной клинике, а смотря по его результатам снова вернуться сюда.

Наоко по возможности хотела бы попробовать поправиться, находясь здесь, и мне тоже грустно расставаться с ней, да и переживаю я за нее, но откровенно говоря, контролировать ее здесь становится все труднее. Хоть обычно с ней ничего такого и не происходит, но нет-нет да и случаются сильные эмоциональные срывы, и тогда с нее глаз нельзя спускать. Неизвестно, что может произойти. Слуховые галлюцинации усиливаются, и Наоко от всего закрывается и уходит внутрь себя самой.

Поэтому я тоже считаю, что на какое-то время Наоко следует отправиться в надлежащее учреждение и получать лечение там. Обидно, но ничего не поделаешь.

Как я уже говорила тебе до этого, самое лучшее — это запастись терпением и ждать. Не терять надежды и распутывать запутавшиеся нити одну за другой. Как бы безнадежна ни была ситуация, конец у нити всегда где-то есть. Ничего не остается, как ждать, подобно тому, как, попав в темноту, ждешь, пока глаза к ней привыкнут.

К тому времени, как это письмо доберется до тебя, Наоко тоже уже переберется в ту больницу. Извини, что вести до тебя доходят каждый раз задним числом, но столько всего подряд произошло, что решение было принято чересчур внезапно.

Новая больница несомненно хорошая. Есть там и хорошие врачи. Я написала тебе на обороте адрес, так что письма шли туда. До меня вести о Наоко тоже будут доходить, так что в случае чего я тебе сообщу. Тебе ведь тоже будет приятно, если я смогу сообщить тебе что-то радостное.

Тебе, наверное, тоже тяжело, но ты не унывай. Хоть Наоко здесь и не будет, но ты пиши мне тоже, пусть даже совсем редко. Ну, пока.»

В ту весну я написал много писем. Раз в неделю я писал письма Наоко, и несколько раз писал Рэйко и Мидори.

Я писал в аудитории, писал за письменным столом дома, усадив на колени Чайку, писал за столиком в ресторане итальянской кухни в перерывах между работой. Казалось, что одним написанием писем я поддерживаю свое существование, едва-едва не рассыпаясь на кусочки.

В письмах Мидори я писал, что апрель и май прошли для меня в ужасных мучениях и тоске из-за того, что я не мог общаться с ней.

«Впервые пережил я такую мучительную и тоскливую весну, и лучше бы в таком случае трижды был февраль. Нет никакого толку теперь об этом заново говорить, но новая прическа тебе очень идет. Ужасно симпатично. Я сейчас работаю в ресторане итальянской кухни и учусь у повара готовить вкусное спагетти. Когда-нибудь я хотел бы приготовить его для тебя.»

Каждый день я ходил в кино, два или три раза работал в итальянском ресторане, разговаривал с Ито о книгах или музыке, брал у него почитать книги Бориса Виана, писал письма, играл с Чайкой, ухаживал за садом, мастурбировал, вспоминая Наоко, и пересмотрел множество кинофильмов.

Мидори заговорила со мной в середине июня. Целых два месяца мы с Мидори прожили, не перемолвившись ни словечком.

Когда закончилась лекция, она села рядом со мной и какое-то время сидела молча, подперев подбородок рукой.

За окном шел дождь. Это был характерный для сезона дождей вертикально льющий дождь без ветра, и был это сильный ливень, под которым намокало все без исключения. Когда все другие студенты уже ушли из аудитории, Мидори все продолжала молча сидеть в той же позе. Потом она достала из кармана джинсовой куртки сигарету «Мальборо», взяла ее в рот и протянула мне спички.

Я чиркнул спичкой и поджег сигарету. Мидори округлила губы и медленно выпустила сигаретный дым мне в лицо.

— Ничего у меня прическа?

— Ужасно здорово.

— Насколько здорово? — опять спросила Мидори.

— Настолько здорово, что деревья во всех лесах в мире повалятся, — сказал я.

— Честно так думаешь?

— Честно так думаю.

Некоторое время она смотрела на меня, потом наконец протянула мне руку. Я пожал ее руку. Похоже было, что она от этого почувствовала даже большее облегчение, чем я. Она стряхнула пепел сигареты на пол и поднялась.

— Пошли пообедаем. Проголодалась я, — сказала Мидори.

— Куда пойдем?

— В ресторан универмага «Такасимая» на Нихонбаси.

— А зачем именно туда ехать?

— Мне туда хочется иногда.

И мы сели на метро и поехали на Нихонбаси. С утра без перерыва лил дождь, и лишь редкие фигуры людей виднелись внутри универмага. Лишь запах дождя витал внутри, и работники магазина сидели без дела со скучными лицами.

Мы пошли в столовую под землей, подробно изучили образцы блюд в витрине и оба решили съесть по обеденному набору в коробках. Время было обеденное, но в столовой было не слишком людно.

— Давненько я в ресторане при универмаге не обедал, — сказал я, отпивая чай из белого гладкого стакана, каких больше нигде, кроме универмага, не увидишь.

— А мне нравится. Вот такое все, — сказала Мидори. — Такое чувство становится, будто что-то особенное делаешь. Наверное из-за детских воспоминаний. Меня ведь по универмагам никто никогда не водил.

— А я вроде бы часто ходил. Мама у меня любила по универмагам ходить.

— Повезло.

— Да какое там везение. Я по магазинам ходить не любил.

— Да я не к тому, я в смысле что повезло, что родители тебя любили.

— Так единственный ребенок же, — сказал я.

— А я все думала, вот стану взрослой, пойду одна в ресторан при универмаге и всяких вкусностей наемся, сколько захочу. Когда маленькая была, — сказала Мидори. — Да только ерунда это все. Ничего веселого в этом нет, чтобы одному в таком месте нажраться. И ничего супервкусного тут нет, места много, народу толпа, чувствуешь себя, как дура, дышать нечем. Но иногда хочется сюда прийти.

— Мне эти два месяца тоскливо было, — сказал я.

— Об этом я и в письме прочла, — сказала она невыразительным голосом. — Давай пообедаем сначала. Я сейчас ни о чем больше думать не могу.

Мы съели дочиста обеденные наборы в крашенных деревянных посудинах полукруглой формы, выпили бульон и попили чай. Мидори закурила. Докурив сигарету, она встала, не говоря ни слова, и взяла в руки зонт. Я тоже поднялся следом за ней и взял зонт.

— А теперь куда пойдем? — спросил я.

— Раз пришли в универмаг и пообедали, теперь на крышу, естественно, — сказала Мидори.

На крыше под дождем никого не было. В лавке товаров для домашних животных продавца не было, остальные лавки тоже были закрыты.

С зонтами в руках мы прогулялись среди вымокших насквозь карусельных лошадок, деревянных скамеек и просто между лавками. Для меня было шокирующей новостью, что в центре Токио может быть настолько брошенное всеми место без единой души. Мидори сказала, что хочет посмотреть в подзорную трубу. Я бросил монету и подержал зонтик, пока она смотрела.

В углу на крыше была крытая игровая площадка, где в ряд стояло несколько детских игровых автоматов. Мы присели на имевшуюся там деревянную подпорку для ног и стали смотреть, как идет дождь.

— Расскажи что-нибудь, — сказала Мидори. — Тебе же есть, что сказать?

— Я оправдываться не хочу, но я тогда не в себе был и не соображал ничего. Потому и не мог воспринимать все как следует, — сказал я. — Но когда не смог с тобой встречаться, осознал. Осознал, что до сих пор как-то держался благодаря тому, что ты была. Без тебя было так одиноко и тоскливо!

— А ты знаешь, как мне эти два месяца больно было и тоскливо, пока я с тобой встречаться не могла?

— Чего не знал, того не знал, — пораженно сказал я. — Я так понимал, что ты из-за меня обиделась и потому со мной встречаться не желаешь.

— Ну почему ты такой дурак? Ну неужели непонятно, что я с тобой встречаться хочу? Я тебе разве уже не говорила, что ты мне нравишься? Я не такой человек, которому кто-то легко понравиться или разонравиться может. Неужели ты и этого не понимаешь?

— Ну оно, конечно, да…

— Конечно, я и обиделась тоже. Так обиделась, что хоть ты тресни. Мы тогда после такого перерыва встретились, а ты только о другой девчонке думал, а на меня и не смотрел. Но независимо от этого я ведь думала все время, что нам, может быть, надо пока врозь побыть. Чтобы поточнее со всем определиться.

— С чем со всем?

— С нашими с тобой отношениями. Понимаешь, мне с тобой все больше и больше нравилось вместе быть. Больше, чем с тем парнем. Это же неестественная ситуация и нехорошая, как ты считаешь? Конечно, он мне нравится. Хоть он и упрямый, и узколобый, и фашист, но у него хороших черт тоже много, и это человек, которого я поначалу искренне полюбила. Но ты для меня какой-то особенный. Мы когда вместе, я чувствую, что мы ужасно друг другу подходим. Я тебе доверяю, я тебя люблю и упускать тебя не хочу. В общем, я сама запуталась. И тогда я пошла к нему и откровенно с ним посоветовалась. Как лучше будет поступить. Он мне сказал с тобой больше не встречаться. Сказал, что если я собираюсь с тобой встречаться, то чтобы мы расстались.

— И что ты сделала?

— Рассталась с ним совсем.

Сказав это, Мидори взяла в рот сигарету «Мальборо», зажгла спичку, загородив ее ладонями, и затянулась.

Почему?

— Почему? — закричала Мидори. — У тебя что, с головой не в порядке? Ты же сослагательные наклонения английские знаешь, в математических перестановках разбираешься, Маркса можешь читать, почему же ты такие вещи спрашиваешь? Почему женщину заставляешь о таких вещах говорить? Неужели и так непонятно, что это потому, что я тебя люблю больше, чем его? Я тоже хочу кого-нибудь покруче любить. Но я же с этим ничего сделать не могу! Я же в тебя влюбилась.

Я хотел что-то сказать, но слова не выходили, точно в горле что-то застряло.

Мидори бросила сигарету в лужу.

— Только ты из-за этого такое лицо трагичное не делай, а то аж грустно становится. Ты не бойся, я ведь знаю, что ты другую любишь кроме меня. Я ни на что особое не надеюсь. Но обнять-то ты меня ведь можешь? Мне тоже эти два месяца тяжело было, честное слово.

Мы обнялись в глубине игровой площадки, держа зонты над собой. Мы крепко прижались друг к другу и нашли губы друг друга. И ее волосы, и ее джинсовая куртка пахли дождем. Я подумал, почему женское тело такое нежное и теплое? Через куртку я отчетливо ощущал своим телом ее груди. Мне казалось, что последний раз я соприкасался с живым человеком страшно давно.

— Я в тот день, когда с тобой встречалась, вечером с ним встретилась. Тогда и расстались, — сказала Мидори.

— Я тебя люблю, честное слово, — сказал я. — Всей душой тебя люблю. И терять тебя опять не хочу. Но сейчас я ничего поделать не могу, ни туда, ни сюда.

— Из-за той девушки?

Я кивнул.

— Скажи, ты с ней спал?

— Год назад всего один раз.

— И с тех пор не встречались?

— Дважды встречались. Но не переспали, — сказал я.

— А почему? Она тебя не любит?

— Я тебе об этом рассказать ничего не могу, — сказал я. — Слишком все запутано. целая куча проблем вместе сплелась, да еще и длится это так долго, что сам уже перестал понимать, что к чему, честное слово. И я, и она. Все, что я понимаю, что для меня как для человека это своего рода долг. Я от него отказаться не могу. По крайней мере сейчас я это чувствую так. Даже если она меня, может, и не любит.

— А во мне живая кровь течет.

Мидори прижалась щекой к моей шее и продолжила.

— И я тебе сейчас в любви признаюсь у тебя в объятиях. Я все сделаю, если ты мне скажешь. Я в чем-то хоть и эгоистка немножко, но я честная и добрая, работать умею, и симпатичная я, и грудь у меня красивая, и готовлю хорошо, и наследство папино на трастовый депозит положила… Не кажется тебе, что слишком легко от меня отказываешься? Ведь если ты меня не возьмешь, я потом уйду куда-нибудь.

— Время нужно, — сказал я. — Нужно время, чтобы подумать, разобраться, решить. Жалко, конечно, но сейчас я ничего другого сказать не могу.

— Но ты же всей душой меня любишь и терять меня опять не хочешь?

— Конечно не хочу.

Мидори отстранилась от меня, улыбнулась и посмотрела мне в лицо.

— Хорошо, я подожду. Я тебе верю, — сказала она. — Но когда будешь брать меня, бери меня одну. И когда меня обнимаешь, думай, пожалуйста, обо мне одной. Понимаешь, что я хочу сказать?

— Понимаю.

— И еще, можешь со мной делать, что только захочешь, только не заставляй меня страдать. Слишком много я в жизни страданий натерпелась и больше страдать не хочу. Хочу счастливой быть.

Я привлек ее к себе и поцеловал в губы.

— Брось ты этот зонт, обними меня двумя руками покрепче, — сказала Мидори.

— Мы же промокнем без зонта.

— Ну и ладно. Подумаешь, промокнем. Не хочу сейчас ни о чем думать, хочу просто обниматься. Я два месяца терпела.

Я положил зонт возле ног и под дождем стиснул Мидори в объятиях, что было сил. Лишь тяжелый гул колес автомобилей, несущихся по скоростной автостраде, окружал нас, точно туман.

— Может, куда-нибудь, где крыша есть, пойдем? — сказал я.

— Поехали к нам домой. Там сейчас нет никого. А то мы так простудимся.

— Ну да.

— Мы прямо будто реку переплыли, — сказала она, смеясь. — Ух, здорово!

Мы купили в универмаге полотенце побольше и по очереди сходили в уборную просушить голову. Затем мы поехали к ней домой на метро с пересадками.

Мидори тут же отправила меня первого в душ, потом приняла душ сама. Потом одолжила мне банный халат, пока сушилась моя одежда, а сама переоделась в водолазку и юбку. Мы сели на кухне за стол и стали пить кофе.

— Расскажи что-нибудь, — сказала Мидори.

— Что рассказать?

— Ну… А что ты не любишь?

— Курятину не люблю, венерические болезни, еще болтливых парикмахеров.

— А еще?

— Одинокие ночи в апреле и салфетки с кружевами, которые кладут на телефонные аппараты.

— А еще?

Я покачал головой.

— Больше ничего такого на ум не приходит.

— А мой парень — то есть бывший мой парень, он много чего не любил. Не любил, когда я очень короткую юбку надевала или когда курила, что я пьянею быстро, когда пью, что его друзьям неприличные анекдоты рассказываю… Так что если тебе во мне что-то не нравится, ты говори, не стесняйся. А я буду пытаться исправиться.

— Да ничего такого особенного нет, — сказал я, на мгновениезадумавшись, и покачал головой. — Совсем ничего.

— Честно?

— Все, во что ты одеваешься, мне нравится, все, что ты делаешь, что ты говоришь, как ты ходишь, как себя пьяная ведешь, все нравится.

— Честно, такая, как есть, нравлюсь?

— Опять же, если ты изменишься, откуда я знаю, что мне больше понравится, так что лучше будь такая, какая есть.

— Как сильно ты меня любишь?

— Так люблю, что все тигры во всех джунглях мира растают и превратятся в сливочное масло, — сказал я.

— Ого! — сказала Мидори, точно удовлетворившись до какой-то степени. — Обнимешь меня еще разок?

Мы с Мидори крепко обнялись на кровати в ее комнате. Слушая, как падают капли дождя, мы целовали губы друг друга, забравшись под одеяло, и разговаривали обо всем подряд, начиная от устройства Вселенной и заканчивая обозначениями степени готовности вареных яиц.

— А что делают муравьи, когда идет дождь? — спросила Мидори.

— Не знаю, — сказал я. — Может быть, делают в муравейнике уборку и разбирают запасы? Муравьи ведь любят работать.

— А почему муравьи так любят работать, а не эволюционируют и до сих пор остались муравьями?

— Не знаю. Может, конструкция тела к эволюционированию не приспособлена потому что? По сравнению с обезьяной, например.

— Вот не думала, что ты тоже так много чего не знаешь, — сказала Мидори. — Я думала, что Ватанабэ почти все в мире знает.

— Мир ведь большой, — сказал я.

— Горы высокие, моря глубокие, — сказала Мидори. Она просунула руку под полу халата и взяла меня за гениталии. Потом вздохнула.

— Ватанабэ, мне очень жаль, но ничего и правда не выйдет, шутки в сторону. Такой огромный…

— Все шутите, — сказал я, вздыхая.

— Шутим, — захихикала Мидори. — Не бойся, твой-то войдет как-нибудь. Можно посмотреть?

— Как хочешь, — сказал я.

Мидори сунула голову под одеяло и некоторое время ощупывала мой член. Она пробовала оттянуть мою крайнюю плоть, взвешивала в руке мою мошонку. Потом высунула голову из-под одеяла и глубоко вздохнула..

— Скажу без лести, он у тебя такой классный, мне очень нравится.

— Спасибо, — откровенно сказал я.

— Но ты со мной не хочешь? Пока со всем точно не определишься.

— Как не хотеть? — сказал я. — Так хочу, что чокнусь скоро. Но не могу.

— Упрямый ты. А я бы так не стала. Я бы потом уже подумала.

— Честно, что ли?

— Вру, — тихим голосом сказала Мидори. — Я бы тоже терпела. Я бы тоже на твоем месте так делала. Я за это тебя и люблю. Честно-честно люблю.

— Как сильно? — спросил я, но Мидори не ответила. Вместо ответа она прижалась ко мне, приложила губы к соску моей груди и стала двигать руку, которой держала мой член. Ощущение, которое я испытал тогда, сильно отличалось от движений руки Наоко. Обе они делали это нежно и умело, но была какая-то разница, и чувствовалось, что я переживаю нечто совершенно иное.

— Про другую, небось, сейчас думаешь?

— Нет, — соврал я.

— Честно?

— Честно.

— Не люблю, когда в такие моменты про другую думают.

— Я не думаю, — сказал я.

— Хочешь мою грудь потрогать или там? — спросила Мидори.

— Хочу, но лучше пока не стоит, мне кажется. Если за раз все перепробовать, ощущения слишком сильные.

Мидори кивнула, сняла с себя трусики, повозившись под одеялом, и приложила их к концу моего члена.

— Можешь сюда кончить.

— Испачкаются же.

— Не говори ерунды, а то аж слезы наворачиваются, — плаксиво сказала Мидори. — Постираю, и все. Не упирайся, кончай, сколько влезет. Если так переживаешь, купишь потом новые да подаришь. Или тебе мои трусики так не нравятся, что ты в них кончить не можешь?

— Ну вот еще, — сказал я.

— Ну и все, давай!

После того, как я кончил, Мидори изучила мою сперму.

— Как много! — восхищенно сказала она.

— Слишком много?

— Да все нормально, глупенький! Я же сказала, кончай, сколько влезет, — сказала Мидори, смеясь, и поцеловала меня.

Вечером Мидори сходила за продуктами и приготовила ужин. Сидя за столом на кухне, мы пили пиво и ели рыбу и овощи в кляре и рисовую кашу с горошком.

— Ешь побольше, чтобы у тебя ее много было, — сказала Мидори. — А я тебя от нее нежненько избавлю.

— Спасибо, — сказал я.

— Я кучу способов знаю. Когда мы книжный магазин держали, я по женским журналам изучала. Когда беременная, не можешь ведь, и был специальный выпуск со всякими способами, как делать, чтобы муж в это время не изменял. Целая куча способов была, честное слово. Здорово?

— Здорово, — сказал я.

Расставшись с Мидори, я по пути домой стал было читать в метро купленный на станции ежемесячник, но вскоре понял, что ни желания читать что-то подобное у меня не было, ни понять из прочитанного я ничего не мог. Просматривая страницы этой бессмысленной газеты, я сосредоточенно размышлял о том, что же со мной будет дальше и как изменится окружающий меня мир. Казалось, что мир вокруг меня то и дело весь сотрясается.

Я вздохнул и закрыл глаза. Я нисколько не жалел о том, что произошло в этот день. Я был уверен, что случись мне прожить этот день заново, и я вел бы себя точно так же.

Я опять бы изо всех сил обнимал Мидори на крыше под дождем, опять промок бы, точно окаченный водой из ведра, опять кончил бы под ее пальцами в ее постели. Я нисколько в этом не сомневался.

Мне нравилась Мидори, и я был безумно рад, что она вернулась ко мне. Казалось, что с ней вдвоем моя жизнь может стать лучше.

Разве она не была, как она сама же говорила, реальной дышащей женщиной, и разве она не отдавала свое горячее тело в мои объятия?

Я только и делал, что подавлял сильнейшее желание раскрыть тело Мидори и погрузиться в его жар. Для меня было бы совершенно невозможно остановить ее руку, держащую мой член.

Кто посмеет остановить это, когда я столь отчаянно этого желаю? Да, я любил Мидори. И я понимал это еще намного раньше. Я всего лишь долгое время пытался уйти от этого вывода.

Проблема была в том, что я не мог объяснить Наоко такого поворота событий. Неизвестно, как оно было бы в другое время, но сейчас я не мог сказать Наоко, что я полюбил другую девушку. И Наоко я тоже любил. Я без сомнения любил Наоко, пусть и странно искаженным в ходе каких-то процессов образом, и очень много места оставалось свободным внутри меня для нее.

Все, что я мог сделать, это написать Рэйко искреннее письмо и обо всем в нем рассказать. Вернувшись домой, я сел на веранде и выстроил в голове несколько фраз, глядя на поливаемый дождем сад. Затем я сел за стол и стал писать письмо.

«Для меня самого очень тяжело, что такое письмо, искреннее письмо, в котором я рассказываю обо всем, мне приходится писать вам», писал я в первых строках. Затем я вкратце написал о наших с Мидори отношениях до настоящего момента и о том, что произошло между нами сегодня.

«Я всегда любил Наоко и сейчас также неизменно люблю. Но все решается тем, чем является то, что существует между мной и Мидори. И у меня такое чувство, что я не смогу этому противиться и уйду, подталкиваемый им.

То, что я чувствую по отношению к Наоко, это устрашающе тихая, нежная и светлая любовь, а к Мидори я испытываю чувства совсем другого рода. Это то, как я стою, хожу, дышу, и как бьется мое сердце. И это потрясает меня. Я не знаю, что мне делать, и я в сильном смятении.

Я нисколько не собираюсь оправдываться, но я ведь жил всегда честно и никому не лгал. Но мне совершенно непонятна причина того, почему мне приходится метаться по этому лабиринту. Как мне поступить? Мне не с кем больше посоветоваться, кроме вас.»

Я приклеил марку срочной доставки и вечером того дня опустил письмо в почтовый ящик.

Ответ от Рэйко пришел спустя пять дней.

«Прежде всего хорошие новости.

Похоже, что Наоко становится лучше быстрее, чем я ожидала. Один раз я даже разговаривала с ней по телефону, и речь ее была вполне осмысленной. Она сказала, что, может статься, скоро вернется сюда.

Теперь о тебе.

Я считаю, что воспринимать все настолько серьезно, это неправильно. Это же здорово, когда кто-то кого-то любит, и если любовь эта от души, то никто не мечется по лабиринтам. Поверь в себя.

Советы мои весьма просты. Во-первых, если ты так очарован этой Мидори, то совершенно естественно для тебя влюбиться в нее. Это может сложиться хорошо, а может и не сложиться. Любовь такова изначально. Это естественно, влюбившись в кого-то, отдаваться этому целиком. Я так считаю. Это ведь тоже один из обликов душевности.

Во-вторых, будешь ли ты заниматься сексом с Мидори или нет, это только твоя проблема, и здесь я тебе ничего сказать не могу. Поговорите вдвоем с Мидори и постарайтесь прийти к решению, которое вас устроит.

В-третьих, пусть Наоко пока об этом не знает. Если сложится так, что нельзя будет чего-то ей не рассказать, давай тогда с тобой вместе поищем пути для этого. Так что пока с Наоко об этом молчи. Оставь это все мне.

В-четвертых, до сих пор ты был для Наоко надежной опорой, и пусть даже ты перестал испытывать к ней любовные чувства, ты очень многое можешь для нее сделать. Так что не думай обо всем так серьезно.

Все мы (я имею в виду всех людей — и нормальных, и ненормальных) — несовершенные люди, живущие в несовершенном мире. Наша жизнь не может быть измерена в глубину линейкой и по углам транспортиром и быть полна приятных вещей, как счет в банке. Разве не так?

Мое впечатление таково, что Мидори — очень славная девушка. Из одних твоих писем понятно, что в душе тебя к ней влечет. В то же время я понимаю, что тебя влечет и к Наоко. Это не является ни грехом ни чем-то еще. В этом огромном мире такое случается сплошь и рядом! Это точно так же, как когда ты плывешь на лодке в хорошую погоду по озеру, и тебе кажется, что и озеро красиво, и небо прекрасно.

Ты не мучай себя так. Все потечет в нужном направлении и без твоего вмешательства, и сколько ты ни старайся, а когда человеку приходит время страдать, он страдает. Такая это штука — жизнь. Кажется. Что говорю я о каких-то возвышенных вещах, но я считаю, что тебе пора уже понемногу узнавать о жизни.

Порой ты слишком стараешься направлять жизнь так на свой лад. Если ты не хочешь оказаться в психбольнице, приоткрой свое сердце и доверь свое тело течению жизни. Даже такая бессильная и несовершенная женщина, как я, в жизни иногда осознает, как это замечательно — жить. Честное слово, это правда! Поэтому ты должен стать еще счастливее. Старайся стать счастливым.

Конечно, мне обидно, что я не могу встретить счастливого конца вашей с Наоко истории. Но в конечном счете кто знает, как бы оно было лучше? Поэтому не обращай ни на кого внимания и если думаешь, что можешь стать счастливым, не упускай этого шанса и будь счастлив. Как я могу судить по своему опыту, в жизни таких шансов бывает раз, два — и обчелся, а упустив их, жалеешь потом всю жизнь.

Я каждый день играю на гитаре, хоть слушать меня и некому. Все это тоже без толку. И дождливые темные вечера я терпеть не могу. Хотелось бы когда-нибудь снова играть на гитаре в одной комнате с тобой и Наоко и есть виноград.

Вот пока и все.

17-е июня

Исида Рэйко»

Глава 11

Надо думать лишь о том, как жить дальше
После того, как Наоко умерла, Рэйко прислала мне еще несколько писем, говоря, что это не было ни моей и ничьей виной, что это также невозможно было остановить, как идущий дождь.

Но ответа на эти письма я не писал. О чем говорить? Да и не все ли теперь равно? Наоко ведь уже покинула этот мир и превратилась в горстку пепла.

В конце августа закончились похороны Наоко, и я вернулся в Токио, предупредил хозяев дома, что меня какое-то время не будет, и попросил присмотреть за моим жилищем и извинился на работе и сказал, что некоторое время работать не смогу. Затем написал Мидори коротенькое письмо, говоря, что сказать ничего не могу, и чувствую себя виноватым, но прошу еще немного подождать.

Потом три дня подряд я ходил по кинотеатрам и с утра до вечера смотрел кино. Пересмотрев все фильмы, шедшие в Токио, я собрал рюкзак, собрал все деньги без остатка, поехал на Синдзюку и сел на отправляющийся скорый поезд.

Совершенно не могу припомнить, куда и как я ездил. Весьма отчетливо помню пейзажи, запахи и звуки, но названий местности не припоминаю совершенно. Не могу вспомнить даже, откуда я начал поездку.

На поездах, на автобусах, иногда на пассажирских сиденьях проезжающих грузовиков я перемещался из города в город и спал в спальном мешке на пустырях, на вокзалах, в парках, на берегах рек или моря и вообще где только можно было спать. Как-то даже спал в уголке полицейского участка, случилось также переночевать и рядом с кладбищем. Мне было все равно, где ночевать, лишь бы это не создавало неудобств прохожим и можно было спокойно спать.

Устав шагать, я забирался в спальный мешок, пил дешевое виски и мгновенно засыпал. В гостеприимных городах люди приносили мне поесть и снабжали меня дымными свечами от комаров, а в негостеприимных городах вызывали полицию и прогоняли из парка. Мне было все равно, так или этак. Все, чего я хотел, это спокойно заснуть в незнаком городе.

Когда кончались деньги, я три-четыре дня подрабатывал физическим трудом и зарабатывал столько, сколько мне было на данный момент нужно. Везде была какая-нибудь работа. Без какой-то определенной цели на своем пути, я перемещался из одного города в другой. Мир был велик и полон нелепых идей и странных людей. Как-то раз я позвонил Мидори. Мне нестерпимо хотелось услышать ее голос.

— Ты чего, занятия когда начались-то? — сказала Мидори. — Рефератов целую кучу уже сдавать надо! Ты что вообще делать собираешься? Третья неделя уже, как от тебя вестей нет! Ты где, чем ты занимаешься?

— Ты извини, но я сейчас в Токио вернуться не могу пока.

— Это все, что ты хотел сказать?

— Ну не могу я сейчас ничего сказать толком. В октябре где-нибудь…

Мидори со стуком бросила трубку.

Я все так же продолжал путешествовать. Иногда я снимал номер в дешевом мотеле и принимал ванну и брился. Глянув в зеркало, я увидел, каким безобразным стало мое лицо. Кожа на лице загорела на солнце и стала шершавой, глаза запали, на исхудавших щеках были неизвестного происхождения пигментные пятна и шрамы. Выглядело оно, точно принадлежало человеку, только что выползшему из темной пещеры, но лицо это несомненно было моим.

Шагал я в ту пору по морскому побережью района Саньин. Я все время шел по побережью к северу то ли от Тоттори, то ли от Хёго или где-нибудь поблизости.

На душе было спокойно, когда я шагал по побережью. На песчаном пляже обязательно было где приятно поспать. Можно было также собрать обломки дерева, которые приносили с собой волны, развести костер и пожарить купленной в рыбной лавке сушеной рыбы. Потом я пил виски, слушал шум волн и вспоминал Наоко.

Было очень странно, что она умерла и не существует больше в этом мире. Я никак не мог ощутить реальность этого. Даже услышав стук гвоздей, заколачиваемых в крышку ее гроба, я никак не мог свыкнуться с тем фактом, что она превратилась в ничто.

Воспоминания о ней были чересчур яркими и мощными. Тем более помнилось мне, как она нежно брала мой член в рот, и ее волосы задевали мой живот. Я помнил и ее жар, и дыхание, и до обидного короткое ощущение оргазма. Я мог вспомнить все это так ярко, будто это было минут пять назад. Казалось, будто Наоко была со мной рядом, и надо было только протянуть руку, чтобы коснуться ее тела. Но ее там не было. Ее плоть не существовала более нигде в этом мире.

В те ночи, когда я никак не мог заснуть, я вспоминал Наоко в разных ее обличиях. Я не мог не вспоминать ее. Слишком переполнен был я изнутри воспоминаниями о Наоко, и эти воспоминания просто-таки прорывались наружу через любую щель. Подавить эти прорывы было невозможно.

Я вспомнил картину того, как она в то дождливое утро чистила клетку с птицами и таскала мешки с кормом в своей желтой дождевой накидке. Вспомнил наполовину раздавленный именинный пирог, та ночь, ощущение слез Наоко, намочивших мою рубашку.

Да, в ту зиму, той ночью тоже шел дождь. Зимой она шагала рядом со мной в своем пальто из верблюжьей шерсти. Она всегда носила заколку для волос и всегда трогала ее рукой. И ее солнечно-ясные глаза глядели в мои глаза. В голубом халате она сидела на диване, подтянув колени к груди и уперевшись в них подбородком.

Один за другим эти ее образы захлестывали меня, точно волна прилива, и выбрасывали мое тело в какие-то странные места. В этих странных местах я жил вместе с мертвыми. Там Наоко была жива, и я мог разговаривать с ней, и мы могли обнять друг друга.

В этих местах смерть не была решающим элементом, кладущим конец жизни. Смерть была там всего лишь одним из элементов, составляющих жизнь.

Наоко жила там в обнимку со смертью. И она сказала мне так. «Ничего страшного, Ватанабэ. Это всего лишь смерть. Не обращай на нее внимания.»

В этих местах я не чувствовал никакой грусти. Смерть оставалась смертью, а Наоко оставалась Наоко. «Не переживай, ведь я же здесь», говорила мне Наоко, застенчиво улыбаясь.

Такие же, как всегда, незначительные телодвижения исцеляли мою душу. И тогда я подумал так. Если это и есть смерть, то не такая уж это и плохая штука! И верно, говорил я Наоко, ничего такого в этом нет, чтобы умереть. «Смерть — это всего лишь смерть. К тому же я чувствую себя очень умиротворенно, находясь здесь», сказала Наоко в промежутке между шумом мрачных волн.

Но затем наступал отлив, и я оставался один на песчаном пляже. Не было никаких сил, я не мог никуда идти, грусть превращалась в глубокий мрак и окутывала меня со всех сторон. В такие минуты я часто плакал один. Я не столько даже плакал, сколько слезы лились из глаз ручьем, точно пот.

Когда умер Кидзуки, я усвоил одну вещь из его смерти. Я усвоил ее как, прописную истину. Или думал, что усвоил. Вот что это было:

«Смерть не находится на противоположном полюсе от жизни, а скрыта внутри самой жизни.»

Несомненно, это была истина. По мере того, как мы живем, мы одновременно растим и свою смерть. Но это была не более чем одна часть той истины, которой нам нельзя не знать.

Вот чему научила меня смерть Наоко. Никакие истины не могут излечить грусть от потери любимого человека.

Никакие истины, никакая душевность, никакая сила, никакая нежность не могут излечить эту грусть.

У нас нет другого пути, кроме как вволю отгрустить эту грусть и что-то из нее узнать, но никакое из этих полученных знаний не окажет никакой помощи при следующем столкновении с грустью, которого никак не ждешь.

Один-одинешенек я слушал этот ночной шум волн, внимал голосу ветра и изо дня в день размышлял и размышлял об этом. Я опустошал по несколько бутылок виски, жевал хлеб, пил воду из фляги и шагал и шагал этой ранней осенью по берегу моря с рюкзаком на плечах, даже не отряхивая волосы от песка.

Как-то вечером, когда дул сильный ветер, я обливался слезами в тени развалившейся лодки, укрывшись спальным мешком, когда ко мне подошел молодой рыбак и предложил сигарету. Я взял ее закурил впервые за десять с лишним месяцев. Он спросил меня, почему я плачу. Я машинально соврал, что у меня умерла мама. Сказал, что путешествую так, не в силах совладать с горем. Он от души посочувствовал мне. Он сходил в дом и вынес бутылку спиртного и два стакана.

Мы вдвоем пили с ним посреди песчаного поля, обдуваемого ветром.

Рыбак сказал, что тоже лишился матери в шестнадцать лет. Он рассказал, что его мать, не отличавшаяся здоровьем, окончательно подорвала его, работая с раннего утра до позднего вечера, и скончалась.

Я пил, безучастно слушал его рассказ и поддакивал в нужных местах. Мне это казалось рассказом о каком-то далеком мире. Я не мог понять, при чем тут это все. Внезапно меня охватил жестокий гнев и желание придушить этого парня. При чем тут твоя мать? Я потерял Наоко! Из этого мира исчезло такое прекрасное тело! Так какого черта ты мне рассказываешь про какую-то там свою мать?

Впрочем, злоба эта тут же исчезла. Закрыв глаза, я тупо сидел так, то ли слушая его бесконечный рассказ, то ли нет. Наконец он спросил меня, ел ли я. Я ответил, что не ел, но в рюкзаке у меня есть хлеб, сыр, помидоры и шоколад. Он велел мне подождать и куда-то ушел. Я хотел было его остановить, но он унесся в темноту, даже не обернувшись.

Я продолжил пить один. По песку был беспорядочно разбросан мусор после устроенного кем-то фейерверка, волны разбивались с ошалелым ревом. Исхудавшая собака подбежала ко мне, виляя хвостом, послонялась вокруг моего крошечного костерка, интересуясь, нет ли чего поесть, но поняв, что ничего нет, ушла восвояси.

Минут через тридцать рыбак вернулся с двумя коробками с едой и бутылкой спиртного. «Ешь», — сказал он мне. Он сказал, что в нижней коробке рисовые рулеты в морской капусте и инари-суси, так что чтобы я съел это завтра.

Он наполнил свой стакан и налил мне. Я поблагодарил его и съел порцию суси, которой хватило бы на двоих. Потом мы опять пили вдвоем. Когда мы выпили столько, что больше уже не лезло, он позвал меня переночевать у него дома, но я сказал ему, что мне удобнее спать здесь одному, и он больше не настаивал.

Уходя, он вынул из кармана пять тысяч иен одной купюрой, сложенной вчетверо, сунул ее в карман моей рубахи и сказал, чтобы я на это питался нормально, так как на мое лицо страшно смотреть. Я пытался было отказаться, говоря, что денег принять не могу, так как и без того угощения было достаточно, но он денег назад взять не пожелал. Он сказал, что это не деньги, а знак внимания, и велел принять их и не думать лишнего. Делать было нечего, и я поблагодарил его и взял деньги.

После того, как рыбак ушел, я вдруг вспомнил свою подругу, с которой впервые переспал в третьем классе старшей школы. Я подумал о том, как подло я с ней поступил, и почувствовал невыносимую пустоту в груди.

Я почти ни разу не задумывался о том, о чем она думает, что чувствует, отчего страдает. И до самого последнего времени я о ней практически даже не вспоминал.

Это была очень чистая девушка. Но в то время я воспринимал эту чистоту как совершенно само собой разумеющуюся вещь и почти на нее и не оглядывался. Я подумал, что-то она сейчас делает, простила ли она меня?

Я почувствовал себя ужасно паршиво и проблевался рядом с лодкой. Голова трещала от перепоя, и было стыдно за то, что я соврал рыбаку и взял у него деньги. Подумалось, что можно бы и потихоньку возвращаться в Токио. Невозможно было продолжать и продолжать заниматься этим.

Свернув спальник и уложив его в рюкзак, я взвалил его на плечи и дошел пешком до станции государственной железной дороги и спросил у работника станции, как мне сейчас лучше будет доехать до Токио. Он посмотрел на расписание и объяснил, что если сразу пересесть на ночной поезд, можно у утру добраться до Осака, а оттуда на до Токио идет «Синкансэн». Я поблагодарил его и купил билет до Токио на пять тысяч иен, полученные от рыбака.

Дожидаясь поезда, я купил газету и посмотрел на дату. Там было выбито: 2-е октября 1970 года. Выходило, что я путешествовал ровно месяц. Я подумал, что как-то надо возвращаться в реальный мир.

Месяц скитаний не успокоил моих нервов и не облегчил шока от смерти Наоко. В Токио я вернулся в состоянии, мало изменившемся по сравнению с месяцем ранее.

Мидори я не мог даже позвонить. Я не знал, как с ней заговорить. Что надо сказать? Все кончилось, давай жить вдвоем счастливо… Так, что ли? Конечно, так я сказать не мог.

Но как бы я ни говорил, какими бы выражениями ни воспользовался, действительность, о которой необходимо было сказать, была в итоге одна. Наоко умерла, Мидори осталась. Наоко превратилась в белый прах, Мидори осталась живым человеком. Я почувствовал себя полным дерьмом.

Вернувшись в Токио, я опять несколько дней провел один, заперевшись в комнате.

Большая часть моих воспоминаний относилась не к живым, а к мертвым. Несколько комнат, приготовленных мной для Наоко, были увешаны цепями, мебель была накрыта белыми покрывалами, на окнах скопилась белесая пыль.

Большую часть дня я проводил в этих комнатах. Я думал о Кидзуки. Ну что, Кидзуки, заполучил-таки Наоко, думал я. Ну и ладно. Все равно Наоко с самого начала была твоей. Туда, видно, ей была и дорога.

Но в этом мире, в мире несовершенных людей, я сделал для Наоко все, что мог. Я старался устроить для нас с Наоко новую жизнь. Ну да ничего, Кидзуки. Забирай Наоко себе. Наоко ведь выбрала тебя. Удавилась в мрачной, как ее собственная душа, лесной глуши.

Ну что, Кидзуки. Ты когда-то унес часть меня в царство мертвых. Я порой чувствую себя смотрителем музея. Такого здоровенного и пустого музея без единого посетителя. Я смотрю за ним ради себя же самого.

На четвертый день после того, как я вернулся в Токио, пришло письмо от Рэйко. На конверте была наклеена марка срочной доставки. Содержание письма было крайне лаконично. Беспокоится, так как никак не может со мной связаться. Просит ей позвонить. Будет ждать в девять часов утра и вечера у телефонного аппарата.

В девять часов вечера я набрал этот номер телефона. Не успели отзвучать гудки, как Рэйко сняла трубку.

— Как дела? — спросила она.

— Да так себе, — сказал я.

— Ничего, если я к тебе послезавтра где-то в гости приеду?

— В смысле, в Токио, что ли?

— Ну да. Хочу с тобой поговорить спокойно.

— Значит, вы оттуда уезжаете?

— Ну а как я к тебе приеду, если отсюда не уеду? — сказала она. — Да и пора уже уезжать. И так восемь лет уже здесь. Дольше останусь, сгнию совсем.

Не находя подходящего ответа, я некоторое время молчал.

— Я послезавтра на «Синкансэне» в двадцать минут четвертого на станцию «Токио» приезжаю, встретишь меня? Лицо мое помнишь еще? Или, может, тебе какая-то там Рэйко уже не интересна, раз Наоко умерла?

— Ничего подобного, — сказал я. — Еду встречать вас послезавтра на станцию «Токио» в двадцать минут четвертого.

— Ты меня сразу увидишь. Такие старухи с гитарами ходят нечасто.

Я действительно моментально отыскал Рэйко на станции «Токио». Она была в мужском твидовом пиджаке, белых брюках и красных кроссовках. Волосы были такими же короткими и топорщились там и сям, в правой руке она держала коричневый чемодан, в левой — черный футляр с гитарой.

Увидев меня, она улыбнулась, так что все морщины на ее лице изогнулись разом. Увидев ее лицо, я тоже расплылся в улыбке. Я взял ее чемодан и прошел с ней до посадочной платформы центральной линии.

— Ватанабэ, с каких это пор у тебя лицо такое жуткое стало? Или в Токио модно теперь с таким лицом ходить?

— Да путешествовал долго. Питался, как попало, — сказал я. — Как вам «Синкансэн»?

— Ерунда полнейшая. Даже окна не открываются. Хотела по пути поесть купить, да ничего не вышло, я такая злая была.

— А в поезде не продают ничего разве?

— Эти мерзкие сэндвичи за сумасшедшую цену, что ли? Да их даже лошадь, помирая с голоду, съесть не сможет. А я в Готэмба морского карася любила есть.

— Да вас все за старуху принимать будут, если будете так говорить.

— Ну и ладно, что я, не старуха, что ли? — сказала Рэйко.

Все время, пока мы ехали на метро до Китидзодзи, она зачарованно смотрела на пробегающие мимо виды Мусасино.

— Как оно, изменилось все за восемь лет? — спросил я.

— Знаешь, Ватанабэ, что я сейчас чувствую?

— Не знаю.

— Страшно мне, так страшно, что, кажется, с ума схожу. Не знаю, что делать. Забросило меня сюда одну-одинёшеньку, — сказала Рэйко. — А здорово звучит — «кажется, с ума схожу», как считаешь?

Я засмеялся и взял ее за руку.

— Все нормально. За вас уже можно не беспокоиться, да и оттуда вы же своими силами ушли.

— В том, что я смогла оттуда уйти, мои силы ни при чем, — сказала Рэйко. — То, что я смогла оттуда уйти, это благодаря Наоко и тебе. Невыносимо больше было оставаться там без Наоко, и я почувствовала, что мне нужно приехать в Токио и спокойно с тобой поговорить. Вот я оттуда и ушла. А иначе я бы там на всю жизнь застряла.

Я кивнул.

— Что дальше делать будете, Рэйко?

— В Асахигава хочу поехать. Асахигава! — с усилием произнесла она. — Подруги мои по консерватории там музыкальную школу держат. Они меня уже два или три года назад теребить стали, чтобы я им там помогала, а я отказывалась, не хочу, говорила, ехать, где холодно. Естественно ведь, с таким трудом пришла наконец в себя, и ехать в Асахигаву, чушь какая-то. А может это дыра какая-то недоделанная?

— Да не так уж там и ужасно, — засмеялся я. — Я ездил туда один раз, неплохой город. Да и весело там.

— Честно?

— Ага. Получше будет, чем в Токио жить, можете не сомневаться.

— Да мне и ехать-то больше некуда, я и багаж уже отправила, — сказала Рэйко. — Приедешь тогда ко мне в гости в Асахигава, Ватанабэ?

— Конечно, приеду! А вы разве прямо сейчас поедете? Вы же еще в Токио сперва побудете?

— Угу, дня два или три. Хочу расслабиться немножко, если получится. Ничего, что я тебя стесню малость? Со мной хлопот не будет.

— Да вопросов нет. Я могу в шкафу в стене спать в спальнике.

— Да неудобно как-то.

— Да ничего неудобного. У меня шкаф широкий.

Рэйко слегка постукивала пальцами по гитарному футляру, зажатому между ее ног, отбивая ритм.

— Все-таки мне еще освоиться надо, прежде чем в Асахигаву ехать. Мне во внешнем мире все так непривычно пока. И непонятного много, и напряжение какое-то. Поможешь мне? Мне кроме тебя опереться не на кого.

— Помогу, сколько угодно, если моя помощь сгодится, — сказал я.

— Не помешаю я тебе?

— Да в чем вы мне помешаете?

Рэйко посмотрела мне в лицо и усмехнулась. Больше она ничего не говорила.

Пока мы ехали на автобусе до моей квартиры, сойдя с метро на Китидзодзи, ни о чем существенном мы не говорили. Лишь изредка обменивались фразами о том, как изменились улицы Токио, как она училась в консерватории, как я ездил в Асахигаву.

Ни слова о Наоко сказано не было. Рэйко я встретил впервые за десять месяцев, и шагая весте с ней, я странным образом почувствовал душевное тепло и успокоение. Я осознал, что чувствовал такое с ней и до этого.

Если припомнить, то и шагая по токийским улицам вдвоем с Наоко, я чувствовал то же самое. Как раньше мы с Наоко вместе владели мертвецом Кидзуки, так теперь мы с Рэйко вместе владели покойницей Наоко.

Подумав так, я вдруг потерял способность что-то говорить. Некоторое время Рэйко говорила сама, а потом заметила, что я не раскрываю рта, и тоже замолчала, и так мы доехали на автобусе до моей квартиры.

Солнце в этот день светило ослепительно ярко, точно как когда я ровно год назад впервые ездил в Киото навестить Наоко. Облака были белыми и вытянутыми, как кости, а небо высоким-высоким, точно проваливалось куда-то. Вот и осень опять, подумал я.

Запах ветра и солнечный свет, цветущие в зарослях травы крошечные цветы и секундные отголоски звуков говорили мне о приходе осени. С каждым разом, когда один год сменяет другой, расстояние между мной и умершими людьми становится все дальше. Кидзуки по-прежнему семнадцать, Наоко по-прежнему двадцать один. Навсегда.

— В такое место приезжаешь, и на душе легче, — сказала Рэйко, оглядевшись вокруг, выйдя из автобуса.

— Это потому что тут нету ничего, — сказал я.

Пока я проводил Рэйко через задние ворота по саду к моему домику, она не скупилась на восторги.

— Какое тут хорошо! — сказала она. — И это все ты сделал? И полки, и стол?

— Ну да, — сказал я, закидывая чай в кипящую воду. — Это все благодаря Штурмовику. Он из меня чистюлю сделал. Потому и хозяева меня любят. Чистоту потому что соблюдаю.

— Ах, да! Я схожу с хозяевами поздороваюсь, — сказала Рэйко. — Хозяева же с той стороны сада живут?

— А вам чего с ними здороваться-то?

— Ну это же естественно! Увидят хозяева, что к тебе какая-то непонятная дама завалила и на гитаре бренчит, подумают, что это еще такое? Такие вещи надо заранее предупреждать. Я и подарки привезла специально.

— Здорово вы соображаете, — восхищенно сказал я.

— Возраст. Я скажу, что я твоя тётя, из Киото приехала, так что имей в виду. Удобно все-таки, что мы по возрасту так отличаемся. Никто ничего лишнего не подумает.

Она вынула из чемодана коробку с подарками и ушла, а я уселся на веранде, выпил еще чашку чая и поиграл с котом. Рэйко вернулась минут через двадцать. Вернувшись, она достала из чемодана коробку с конфетами и сказала, что это гостинец для меня.

— О чем вы там целых двадцать минут разговаривали? — спросил я, поедая конфеты.

— О тебе, конечно, — сказала она, беря кота на руки и теребя его за щеку. — Хвалят тебя, аккуратный, говорят, добросовестный.

— Это я-то?

— Ну да, конечно ты! — сказала Рэйко, смеясь.

Она обнаружила мою гитару, взяла ее в руки, настроила и сыграла «Desafinado» Карлоса Жобима (Antonio Carlos Jobim). Я ужасно давно не слышал ее игры на гитаре, но на душе от нее стало точно так же тепло, как и раньше.

— На гитаре играть учишься?

— Да так, в кладовой этого дома валялась, подобрал, поигрываю вот.

— Я тебя потом поучу тогда забесплатно, — сказала Рэйко, отложила гитару, сняла твидовый пиджак, села, прислонившись спиной к столбу веранды и закурила. Под пиджаком она была в клетчатой блузке с короткими рукавами.

— Симпатичная рубашка, да? — спросила Рэйко.

— Ага, — согласился я. Рубашка правда была очень симпатичная.

— Это Наоко рубашка, — сказала Рэйко. — Ты представляешь? У нас с Наоко размер одежды почти одинаковый. Особенно когда она только приехала туда. Потом-то она поправилась, и размер изменился, и все равно, можно сказать, в основном одинаковый. Разве только размеры лифчиков у нас отличались. У меня-то груди считай что и нет. Мы поэтому постоянно одеждой менялись. Вернее даже, считай, совместно пользовались вдвоем.

Я заново пригляделся к фигуре Рэйко. И верно, ни ростом, ни телосложением она от Наоко сильно не отличалась. Очертания лица, тонкие запястья создавали впечатление, что Рэйко более сухощава, чем Наоко, но приглядевшись, я увидел, что телосложение ее было покрепче, чем можно было ожидать.

— И брюки тоже, и пиджак, все от Наоко. Тебе неприятно, что я на себе вещи Наоко ношу?

— Нет. Да и Наоко бы порадовалась, что кто-то их носит. Тем более вы.

— Так странно, — сказала она и тихо щелкнула пальцами, словно по привычке. — Наоко никому никакого предсмертного послания не оставила, но вот об одежде вот записку оставила. На листке бумаги черкнула всего одну строчку, она на письменном столе лежала. «Всю одежду отдайте Рэйко.» Странная девочка, не считаешь? Как можно было вспоминать про какую-то одежду, когда собираешься прямо сейчас умереть? Не все ли равно, что с одеждой будет? Ведь куча других вещей должна быть, о которых хотелось бы сказать.

— А может ничего и не было.

Рэйко глубоко о чем-то задумалась, продолжая курить.

— М-м, хочешь с самого начала послушать, как все было?

— Расскажите, — сказал я.

— По результата обследования в больнице был сделан вывод, что Наоко находится на стадии выздоровления, но будет лучше основательно подвергнуть ее активному лечению, хотя бы ради будущего. Поэтому Наоко была переведена в ту больницу в Осака с целью более длительного лечения. До этого момента я наверняка написала тебе в письме. Я его где-то восьмого октября, кажется, отправила.

— То письмо я читал.

— Двадцать четвертого августа Наоко позвонила ее мать и спросила, не возражаю ли я, если Наоко приедет к ней. Сказала, что она хочет сама разобрать ее вещи, а если возможно, то и поспать вместе со мной одну ночь. Я, понятно, согласилась. Я тоже безумно хотела увидеть Наоко, поговорить с ней. На следующий день, двадцать пятого числа, она вдвоем с матерью приехала на такси. Мы втроем разобрали ее вещи. Говорили о том, о сем, пока разбирали. Ближе к вечеру Наоко сказала к маме, что в основном все уже готово, так что она может ехать домой. Ее мама вызвала такси и уехала. Наоко выглядела совсем здоровой, и ни я, ни ее мама не беспокоились за нее. На самом деле я до того времени ужасно переживала. Боялась, что она будет в депрессии, замкнутая и подавленная. Я хорошо знала, как эти больничные обследования и лечения высасывают энергию из человека. Поэтому переживала, все ли будет нормально.

Но при встрече я с первого взгляда подумала, что с ней все в порядке. И на вид она выглядела здоровее, чем я думала, и смеялась, и шутила, и говорила гораздо нормальнее, чем до того, и хвасталась новой прической, говоря, что сходила в парикмахерскую. Потому я и подумала, что теперь-то можно не беспокоиться и если мы будем вдвоем, без ее матери. Она сказала, что на этот раз вылечится в больнице начисто, и я тоже сказала, что, может, так оно и лучше. Мы погуляли вдвоем на улице и поговорили обо всем. Обо всем, что мы отныне будем делать, как сказала Наоко. О том, как мы сможем оттуда уехать и как тогда заживем вместе.

— С вами?

— Да, — сказала Рэйко, слегка поводя плечами. — Я ей тогда сказала: я-то согласна, а как же Ватанабэ? А она мне: «Ну я же с ним все точно порешаю». И все. Потом говорили, где мы будем жить, чем будем заниматься. Потом пошли в птичник и поиграли с птицами.

Я вытащил из холодильника пиво и стал пить. Рэйко опять закурила, кот спал, развалившись у нее на коленях.

— Она с самого начала все точно решила. Потому и была такая жизнерадостная и веселая и выглядела здоровой. Приняла точное решение, и ей легче стало. Разобрала она вещи в квартире, ненужное положила в контейнер во дворе и сожгла. Тетрадки, которыми пользовалась вместо ежедневников, письма, все такие вещи. И твои письма тоже. Мне это странным показалось, и я спросила, зачем она их сжигает. Мало того, она ведь до той поры твои письма все время бережно хранила, часто доставала и перечитывала. А она сказала, что уничтожит все, что было до этого, и родится заново, и я сказала, понятно, и сравнительно легко к этому отнеслась.

Это ведь похоже было на нее. Так что я подумала, да лишь бы она быстрее выздоровела да зажила счастливо.

К тому же в тот день Наоко была такая милая! Настолько милая, что так и хотелось тебе ее показать.

Потом мы, как всегда, поужинали, помылись, выпили вдвоем прибереженного хорошего вина, я поиграла на гитаре. «Битлз» играла. Те песни, что Наоко любила: «Norwegian Wood», «Michelle».

Потом стало нам хорошо, мы выключили свет, сняли с себя, что было можно, и легли в постель. Ночь была ужасно жаркая, мы открыли окно, но все равно было ни ветерка. На улице было темно, словно все тушью облили, и только и слышно было, как насекомые громко стрекочут. По-летнему пахло травой, и даже комната была полна этого густого запаха. И вдруг Наоко начала рассказывать о тебе. Как вы ней занимались сексом. И настолько подробно! Она очень живо рассказывала, как ты ее раздевал, как прикасался к ней, как она намокла, как раскрылась, как это было прекрасно. Мне стало не по себе, я ее спросила, почему она сейчас об этом рассказывает. До этого не было такого, чтобы она так открыто говорила о сексе. Конечно, мы с ней говорили как-то раз откровенно о сексе в порядке своеобразной лечебной процедуры. Но о подробностях она никогда не говорила. Стеснялась, по ее словам. А тут вдруг ни с того, ни с сего так все свободно выкладывает, что я даже удивилась. Наоко сказала: «Просто почему-то захотелось рассказать. Но если вам не хочется слушать, я не буду.» Я сказала: «Ладно, если хочешь рассказать, рассказывай все начистоту». Она рассказывала: «Он когда вошел в меня, мне стало так больно и так стало жечь, что я сама с собой справиться не могла. У меня это впервые было, и войти-то он вошел, так как я влажная была, но почему-то слишком было больно, в голове аж помутилось все. Он вошел в меня глубоко-глубоко, и я думала, что уже все. Но он заставил меня приподнять ноги и вошел еще глубже. У меня тогда все тело стало остывать и мерзнуть. Прямо как будто я в ледяную воду погрузилась. Руки-ноги стали замерзать, меня начало знобить. Я подумала, что это со мной, уж не помираю ли я, но решила — ну и пускай. А он заметил, что мне больно, и не стал больше двигаться, так и остался там глубоко и нежно меня обнял и стал целовать мое лицо, шею, грудь, долго-долго. Потихонечку опять стало становиться теплее, и он двигаться начал потихоньку… Рэйко, как это было хорошо! Я прямо таяла вся. Так хотелось всю жизнь вот так с ним этим заниматься! Честное слово, хотелось!» Я сказала: «Если тебе это так понравилось, почему не жить тогда вместе с Ватанабэ да каждый день это делать?» А Наоко сказала: «Это невозможно. Я-то знаю. Оно только один раз пришло и ушло. Оно опять не вернется. Один-единственный раз за всю жизнь это случилось. Ни после этого, ни до того я ничего не чувствовала. Никогда мне этого не хотелось ни разу и не намокала я никогда.» Я, конечно, все ей подробно объяснила. Сказала, что такое часто случается у молодых девушек и в большинстве случаев само собой проходит с возрастом. Что раз однажды это уже случилось, то тем более не о чем беспокоиться, что у меня самой в начале супружеской жизни не получалось, и я тоже из-за этого тогда переживала. Наоко сказала: «Это не то. Я и не беспокоюсь. Просто я больше не желаю, чтобы кто бы то ни было в меня входил. Просто не хочу больше этой мерзости ни с кем.»

Я допил пиво, Рэйко докурила вторую сигарету. Кот потянулся на коленях Рэйко, сменил позу и опять заснул. Рэйко, поколебавшись, зажгла третью сигарету.

— После этого Наоко начала плакать, — сказала Рэйко. — Я села на ее кровать, гладила по голове и говорила, не бойся, все будет хорошо. Нельзя, говорила, чтобы такая молодая девушка не была счастлива в объятиях мужчины. Ночь была душная, и Наоко вся была мокрая от слез и пота, и я принесла банное полотенце и вытерла ее лицо и все остальное. Трусики ее тоже все промокли, и я их с нее сняла… Ничего в этом такого не было. Мы же и мылись все время вместе, и вообще она мне как сестренка была.

— Да я знаю, — сказал я.

— Наоко попросила, чтобы я ее обняла. Я говорю, ну куда еще обниматься, и так жара какая, но она сказала, что это в последний раз, и я ее обняла. Обернула ее полотенцем, чтобы она потом не обливалась, вытерла ее потом опять от пота, когда она вроде как успокоилась, переодела в ночнушку и велела спать. Не знаю, может она и притворилась, но заснула моментально. Личико у нее во сне было ну такое милое! Как у какой-нибудь девочки лет тринадцати, которая отродясь никаких страданий не знала никогда. Я, глядя на нее, успокоилась, решила, что она заснула. А в шесть часов глаза открываю — а ее уже нет. Ночнушка валяется, а одежда, кеды и карманный фонарик, который она всегда, ложась спать, рядом с подушкой клала, исчезли. Я поняла — надо спешить. Сам подумай, раз она взяла фонарь, значит, выходит, ушла еще по темноте. Я на всякий случай глянула на столе и вокруг, а там эта еезаписка. «Всю одежду отдайте Рэйко.» Я помчалась ко всем, сказала, найдите Наоко. И мы все искали ее везде, начиная от дома, кончая лесом вокруг. Пять часов прошло, пока ее нашли. Она даже крепкую веревку себе приготовила уже давно.

Рэйко глубоко вздохнула и бессильной рукой погладила кота по голове.

— Чай будете? — спросил я.

— Да, спасибо, — ответила она. Я вскипятил в чайнике воду, заварил в нем чай и вынес на веранду.

Время уже близилось к закату, лучи солнца потускнели, и тени деревьев подобрались к нам совсем близко. Я пил чай, глядя на непонятную хаотичность двора, засаженного лилиями, рододендронами и барбарисами, словно бы кто-то сажал как попало, что только приходило ему на ум.

— Потом через какое-то время приехала скорая и увезла Наоко, а я прошла всякие дознания в полиции. Ну как дознания, особого допроса-то и не было. Все равно по тому, что осталась какая-то предсмертная записка, было понятно, что это самоубийство, к тому же они рассуждали, видно, что где психбольные, там само собой и самоубийства. Так что говорили со мной лишь из формальности. После того, как полицейские уехали, я сразу отбила тебе телеграмму.

— Похороны были мерзкие, — сказал я. — Тишина, людей пришло мало, а ее семья, так их одно и интересовало, как я о смерти Наоко узнал. Это оттого, видно, что они не хотели, чтобы кто-то из окружающих знал, что это было самоубийство. Честно говоря, не стоило мне на эти похороны ехать. Из-за этого мне на душе стало так скверно, что я сразу в скитания ударился.

— Может, прогуляемся, Ватанабэ? — сказала Рэйко. — На ужин что-нибудь прикупим. Проголодалась я.

— Давайте. Может вы чего хотите?

— Сукияки, — сказала она. — Давным-давно уже сукияки не пробовала, несколько лет уже. Даже снилось мне сукияки. Кладешь это ты мясо, потом лук, ито-конняку (лапша из муки из клубней растения Amorphophallus Konjac, C. Koch), жареный соевый творог, златоцвет, потом оно кипит, бурлит…

— Это все, конечно, хорошо, только у меня сковороды такой нет, чтобы его приготовить.

— Да нет проблем, предоставь это мне. Я у хозяев одолжу.

Она вскочила на ноги, сходила в дом хозяев и одолжила у них великолепную сковороду для сукияки, газовую горелку и длинный резиновый шланг.

— Ну как? Здорово у меня получается?

— Это точно, — восхищенно сказал я.

Мы пошли на торговый ряд по соседству и купили там говядины, яиц, овощей, соевого творога и всего, что было нужно, потом в лавке спиртного приобрели хорошего на вид белого вина. Я настаивал, что куплю все сам, но в итоге за все заплатила она.

— Да вся родня надо мной смеяться будет, если я племяннику позволю за продукты заплатить, — сказала Рэйко. — да и денег у меня порядочно. Так что не волнуйся. Сам понимаешь, как бы я без копейки в путь отправилась?

Мы вернулись в дом, и Рэйко помыла рис и поставила его вариться, а я протянул шланг и приготовил все для жарки сукияки на веранде.

Когда приготовления были закончены, Рэйко достала из футляра свою гитару, уселась на веранде, где уже было темно, и медленно, точно проверяя настройку инструмента, сыграла фугу Баха.

Играя небрежно, как попало, то нарочно исполняя сложные места помедленнее, то проскакивая их побыстрее, но в то же время и как-то сентиментально, она любовно прислушивалась ко всем этим ритмам.

Когда Рэйко играла на гитаре, она напоминала семнадцатилетнюю девочку, разглядывающую понравившееся платье. Глаза ее сверкали, напряженные губы шевелились, и временами улыбка пробегала по ним за какое-то мгновение смутной тенью. Закончив играть, они прислонилась спиной к столбу и о чем-то задумалась, глядя в небо.

— Можно с вами поговорить? — спросил я.

— Да пожалуйста, я просто от голода задумалась, — сказала Рэйко.

— Вы с мужем и дочкой встречаться не будете? Они же у вас в Токио?

— В Йокогаме, только не поеду я к ним. Я же тебе говорила уже? Им со мной лучше отношений не иметь. У них своя новая жизнь, чем больше мы встречаться будем, тем только мучиться больше будем. Лучше всего будет нам не видеться.

Она смяла и выбросила опустевшую пачку «Seven Star», достала из чемодана новую и взяла сигарету в рот. Но поджигать не стала.

— Я человек конченный. То, что ты видишь перед собой, не более чем остаточные воспоминания. Все, что было во мне, чем я дорожила, давным-давно умерло, и я всего лишь живу, следуя этим воспоминаниям.

— Все равно, мне вы нравитесь такой, какая вы сейчас. Остаточные воспоминания, не остаточные. И еще, может быть это и не столь важно, но я страшно рад, что на вас сейчас одежда Наоко.

Рэйко улыбнулась и зажгла сигарету.

— А ты для своего возраста здорово разбираешься, как сделать женщине приятное.

Я слегка покраснел.

— Да просто сказал откровенно, что в голову пришло.

За это время рис сварился, и я налил масла в котел и приготовил все для сукияки.

— Скажи честно, это не сон? — сказала Рэйко, принюхиваясь.

— На основании жизненного опыта заявляю, что это стопроцентно реальное сукияки, — весело сказал я.

Ни о чем даже не разговаривая, мы ели сукияки, пили пиво и заедали все вареным рисом. На запах пришел кот, и мы поделились с ним мясом. Насытившись, мы уселись, прислонившись к столбам веранды, и стали смотреть на луну.

— Ну как, вы довольны? — спросил я.

— Неописуемо. Довольнее некуда, — страдальчески сказала Рэйко, переев. — Первый раз так объелась.

— Что теперь делать будем?

— Хочу покурить и в сауну. А то голова кругом прямо.

— Хорошо. Тут сауна рядом совсем, — сказал я.

— Ватанабэ. Скажи, пожалуйста, а ты с той девушкой по имени Мидори спал? — спросила Рэйко.

— Вы имеете в виду, был ли у нас секс? Нет, не было. Я решил этого не делать, пока все точно не определится.

— Но разве все уже и так не ясно?..

Я с непонимающим видом покачал головой.

— Вы в смысле, что Наоко умерла, и все на места стало?

— Да нет. Просто разве ты не решил все для себя еще до смерти Наоко? Что с этой Мидори расстаться не сможешь. Независимо от того, жива Наоко или нет. Ты выбрал Мидори, Наоко выбрала смерть. Ты ведь уже взрослый, должен чувствовать ответственность за свой выбор. А иначе у тебя все станет с ног на голову.

— Но не могу я никак забыть, — сказал я. — Я ведь сказал Наоко, что всегда-всегда буду ее ждать. Но не дождался. В итоге я в конце концов ее бросил. Проблема не в том, виноват в этом кто-то или не виноват. Это моя собственная проблема. Я думаю, что не отвернись я от нее на полпути, результат был бы тот же самый. Но несмотря на это я самого себя простить не могу. Вы говорите, что раз это естественный душевный позыв, то с этим ничего поделать нельзя, но наши с Наоко отношения были не такими простыми. Если задуматься, мы с самого начала были повязаны на краю жизни и смерти.

— Если ты чувствуешь какую-то боль из-за смерти Наоко, то тебе следует впредь хранить у себя эту боль, пока ты живешь. Поэтому если тебе есть, чему поучиться, пусть она тебя научит. Но независимо от этого ты должен обрести счастье с Мидори. Твоя боль ведь не связана с Мидори. Если ты и дальше будешь заставлять ее страдать, то тогда уже действительно случится что-то непоправимое. Поэтому хоть это и тяжело, но надо быть сильным. Надо еще немного подрасти и стать взрослым. Я специально ушла оттуда и приехала сюда, чтобы сказать тебе это. В такую даль приехала в этом гробу на рельсах.

— Я хорошо понимаю, что вы хотите мне сказать, — сказал я. — Только я к этому пока еще не готов. Уж слишком мерзкие были похороны… Не должен человек так умирать.

Рэйко протянула руку и погладила меня по голове.

— Все мы когда-то так умрем, и я, и ты.

Мы прошли пешком минут пять по дороге вдоль реки до сауны и домой вернулись немного взбодрившимися. Мы уселись на веранде и стали пить вино.

— Ватанабэ, принеси-ка еще один стакан.

— Ладно. А зачем?

— Будем с тобой сейчас вдвоем похороны Наоко справлять, — сказала Рэйко. — Чтобы не мерзкие были похороны.

Я принес стакан, Рэйко наполнила его вином и отнесла и поставила на каменный фонарь в саду. Затем она села на веранде, взяла гитару, прислонилась к столбу и закурила.

— Спички еще принеси, если есть. Подлиннее только.

Я принес большую коробку спичек из кухни и уселся рядом с ней.

— Теперь клади спички в ряд по одной на каждую песню, что я сыграю. Я сейчас на гитаре играть буду.

— Сперва она сыграла «Dear Heart» Генри Манцини, очень чисто и тихо.

— Ты ведь подарил Наоко эту пластинку?

— Да, в позапрошлом году на Рождество. Наоко потому что очень эту мелодию любила.

— Мне тоже нравится. Величавая, красивая.

Она наиграла еще раз несколько тактов из «Dear Heart» и выпила вина.

— Сколько же я, интересно, сыграю до того, как опьянею? Ну как, хорошие похороны получаются, не мерзкие?

Затем Рэйко сыграла песню «Битлз» «Norwegian Wood», сыграла «Yesterday», потом «Michelle» и «Something», потом исполнила «Here Comes The Sun» и «Fool On The Hill». Я выложил в ряд семь спичек.

— Семь, — сказала Рэйко, выпила вина и закурила. — Мне кажется, эти ребята действительно знают, что такое в жизни грусть и красота.

«Этими ребятами» были, конечно же, Джон Леннон, Пол Маккартни и Джордж Харрисон.

Она передохнула, раздавила сигарету, снова взяла в руки гитару и сыграла «Penny Lane», «Black Bird», «Julia», «When I'm Sixty Four», «Nowhere Man», «And I love her», «Hey, Jude».

— Сколько уже?

— Четырнадцать, — ответил я.

— Уф-ф, — вздохнула она. — Ватанабэ, может, ты сыграешь что-нибудь?

— Да я плохо играю.

— Да какая разница?

— Я взял гитару и неуверенно сыграл «Up On The Roof». Рэйко немного передохнула, покурила и выпила вина. Когда я доиграл до конца, она похлопала мне.

Потом она красиво исполнила «Pavane pour une infante defunte» Равеля (Ravel, Joseph-Maurice) и «Clair da lune» Дэбюсси (Claude Debussy) в переложении для гитары.

— Я эти две вещи после смерти Наоко разучила, — сказала Рэйко. — Музыкальные вкусы Наоко за рамки сентиментализма так и не вырвались.

Она сыграла несколько мелодий Бакарака. Это были «Close To You», «Walk On By», «Raindrops Keep Falling On My Head», «Weddingbell Blues».

— Двадцать! — сказал я.

— Я прямо как ходячий музыкальный автомат теперь, — радостно сказала Рэйко. — Видели бы это мои преподаватели из консерватории, попадали бы.

Она пила вино, курила и играла известные ей мелодии одну за другой.

Она сыграла около десяти тем босановы, исполнила мелодии Rodgers & Hart (Richard Rodgers, Lorenz Hart) и Гершвина, Боба дилана и Рэя Чарльза, Кэрола Кинга и «Beach Boys», Стиви Уандера, а также «Ue-wo muite arukou» (песня Кадзуми Ватанабэ; в 1963 г. В течение трех недель занимала первые места в хит-параде «Billboard» под названием «Sukiyaki») и «Blue Velvet», «Green Fields», в общем, играла все подряд. Порой она закрывала глаза, покачивала головой, подпевала себе под нос.

Когда вино кончилось, мы стали пить виски. Мы вылили вино из стакана в саду на каменный фонарь и опять наполнили его виски.

— Сколько там уже?

— Сорок восемь, — сказал я.

Сорок девятой Рэйко сыграла «Eleanor Rigby», а пятидесятой — снова «Norwegian Wood».

— Хватит или как?

— Хватит, — сказал я. — Ну вы даете!

— Ладно, Ватанабэ. Забудь теперь все эти мерзкие похороны, — сказала она, глядя мне в глаза. — Помни только эти. Здорово ведь было?

Я кивнул.

— А это в нагрузку, — сказала она и сыграла пятьдесят первой ту самую фугу Баха.

— Ватанабэ, позанимайся этим со мной, — сказала она тихим голосом, закончив играть.

— Так странно, — сказал я. — Я тоже о том же самом думал.

В темной комнате с задернутыми шторами Рэйко и я, точно делая что-то само собой разумеющееся, обнимались и жаждали плоти друг друга. Я снял с нее блузку, брюки и нижнее белье.

— Я, конечно, жизнь прожила странную, но что с меня мальчик моложе меня на девятнадцать лет трусики будет снимать, даже подумать не могла, — сказала она.

— Может, сами тогда снимите? — сказал я.

— Нет, сними ты, пожалуйста, — сказала она. — Только не расстраивайся, что я вся в морщинах.

— А мне ваши морщины нравятся.

— Я сейчас расплачусь, — тихонько сказала она.

Я касался ее везде губами и, находя морщины, облизывал их языком. Я взял в руку ее маленькую, как у девочки грудь, нежно поцеловал сосок, коснулся ее крошечного влажного и горячего леска и стал медленно им двигать.

— Нет, Ватанабэ, — прошептала она мне на ухо, — не там, это просто морщина.

— Можете вы хоть сейчас не шутить? — неодобрительно сказал я.

— Извини, — сказала она. — Страшно мне. Я ведь так давно этого не делала. Почему-то чувствую себя, как семнадцатилетняя девочка, которая пришла в гости к мальчику, а ее там раздели догола.

— У меня тоже такое чувство, будто я семнадцатилетнюю девочку совращаю.

Вложил свой палец в эту «морщину», я целовал ее шею и ухо и ласкал ее сосок. Когда дыхание ее стало прерывистым и шея слегка задрожала, я раздвинул ее худенькие ноги и медленно вошел внутрь.

— Только это, ты понимаешь? Чтобы я не забеременела, — сказала она, — а то неудобно как-то в таком возрасте забеременеть.

— Не волнуйтесь, можете не бояться, — сказал я.

Когда я вошел глубоко в нее, она задрожала всем телом вздохнула. Я сделал несколько движений, нежно поглаживая ее по спине, и вдруг совершенно неожиданно кончил. Это был неистовый, неудержимый оргазм. Прижавшись к ней, я несколько раз извергся в ее жаркое лоно.

— Простите меня. Не мог сдержаться, — сказал я.

— Глупый, что ты об этом думаешь? — сказала она, похлопывая меня по заду. — Ты что, всегда об этом думаешь, когда с девочками спишь?

— Да, вообще-то.

— Со мной можешь об этом не думать. Забудь. Забудь, и когда хочется, кончай, сколько хочешь. Ну как, хорошо было?

— Да, очень!

— Не надо себя сдерживать. И так хорошо. Мне тоже очень хорошо было.

— Рэйко!

— Что?

— Вам надо полюбить кого-то опять. Обидно же, что вы такая красивая — и одна.

— Ты считаешь? Я тогда об этом подумаю, — сказала она.

Вскоре я снова вошел в нее. Она извивалась подо мной, тяжело дыша. Обнимая ее, я медленно двигался, и мы с ней много разговаривали о том, о сем. Было ужасно здорово беседовать, войдя в нее. Когда я шутил, она смеялась, и колебания от ее смеха передавались мне.

Мы долго лежали так, обнимаясь.

— Как хорошо вот так лежать! — сказала она.

— Двигаться тоже неплохо, — сказал я.

— Тогда сделай это.

Я приподнял ее таз, вошел в нее поглубже и стал вращать телом, наслаждаясь этим ощущением, а в завершение этого наслаждения кончил.

В ту ночь мы занимались любовью четыре раза. Потом она несколько раз вздохнула и слегка вздрогнула всем телом, закрыв глаза у меня на груди.

— Теперь-то уж мне всю жизнь этим можно не заниматься? — сказала она. — Скажи, что да. Я тебя прошу. Скажи, что я уже на всю жизнь назанималась, и больше можно не беспокоиться.

— Ну кто же это может знать наверняка? — сказал я.

Я предложил лететь самолетом, говоря, что это удобней, но она настояла, что поедет поездом.

— Мне магистраль Сэкан нравится. А по небу летать — это же ужасно! — сказала она. И я проводил ее до станции Уэно.

Она несла гитару в футляре, я — чемодан, а до прибытия поезда мы сидели на скамье. Она была в том же твидовом пиджаке и белых брюках, в которых приехала в Токио.

— Ты правда считаешь, что Асахигава неплохое место? — спросила она.

— Отличное место, — ответил я. — Я к вам приеду.

— Честно?

Я кивнул.

— Я вам писать буду.

— Что я в тебе люблю, так это твои письма. А Наоко из все сожгла… А какие хорошие были письма!

— А что письма — бумага, — сказал я. — Сожжешь их, а что в душе осталось, все равно останется, а что не осталось, все равно не останется, сколько их у себя ни держи.

— Честно сказать, страшно мне. Страшно одной в Асахигава ехать. Так что ты мне пиши. Я когда твои письма читаю, мне всегда кажется, будто ты рядом.

— Если мои письма вам помогут, я их сколько угодно напишу. Только все будет в порядке. Уж вы-то везде со всем справитесь.

— У меня такое ощущение, будто у меня до сих пор внутри что-то находится. Или мне кажется?

— Это все остаточные воспоминания, — сказал я, смеясь. Она засмеялась вслед за мной.

— Не забывай меня, — сказала она.

— Не забуду никогда, — сказал я.

— Не знаю, может мы с тобой больше никогда опять не встретимся, но куда бы я ни уехала, тебя и Наоко я буду помнить всегда.

Я посмотрел ей в глаза. Она плакала. Неожиданно для себя самого я поцеловал ее. Проходящие люди косились на нас, но я уже не обращал на такие вещи внимания. Мы были живы, и нам надо было думать только о том, как жить дальше.

— Будь счастлив, — сказала она мне при расставании. — Что я могла тебе посоветовать, я все уже сказала, больше мне тебе сказать нечего. Лишь кроме одного — будь счастлив.

Мы пожали друг другу руки и расстались.

Я позвонил Мидори. Сказал, что хочу с ней поговорить, все равно как, что мне многое нужно ей сказать, что мне много есть чего ей сказать, чего не сказать нельзя, что я ничего во всем мире не желаю, кроме нее. Я сказал, что хочу встретиться с ней и поговорить, что хочу заново начать с ней все с начала.

Мидори долго молчала на своем конце линии. Одна тишина тянулась, точно все моросящие дождики в мире орошали лужайки на всем земном шаре.

Все это время я стоял, уперевшись лбом в стекло окна и закрыв глаза. Наконец Мидори заговорила.

— Ты где сейчас? — спросил ее тихий голос.

Где я сейчас?

С телефонной трубкой в руке я огляделся вокруг таксофона. Да где же это я?

Но я не мог понять, где я находился. Не имел ни малейшего представления. Что это за место? Все, что отражалось в моих глазах, были бесчисленные фигуры людей, идущих в никаком направлении. Посреди находящегося в нигде пространства я продолжал и продолжал звать Мидори.

Послесловие автора

Я, как правило, не люблю дописывать к своим произведениям послесловий, но мне показалось, что для этого романа оно необходимо.

Во-первых, за основу этого романа взят рассказ «Hotaru»[469], написанный мной пять лет назад. Я намеревался написать светлый роман о любви на основе этого рассказа, уместив его на трехстах страницах рукописной бумаги объемом по четыреста знаков. Я начал писать его, надеясь слегка развеяться перед тем, как взяться за новый роман после того, как закончил «Sekai No Owari To Hardboiled Wonderland». В результате, однако, число страниц выросло до девятиста и превратилось в роман, который «легким» назвать трудно. Мне кажется, что в этом романе описано нечто большее, нежели что я задумывал.

Во-вторых, роман этот носит крайне интимный характер. Этот роман в таком же смысле автобиографичен, в каком можно сказать, что элементы автобиографичности имеются в романе «Sekai No Owari To Hardboiled Wonderland», и в каком называют автобиографичными «Tender Is the Night» и «Великого Гэтсби» Скотта Фитцджеральда. Это, вероятно, относится к проблемам уровня восприятия.

Мне кажется, что этот роман может быть и плохим, и хорошим, точно так же как меня можно назвать стоящим или никчемным человеком. Я просто-напросто желаю, чтобы это произведение выходило за рамки моих человеческих достоинств.

В-третьих, этот роман был написан на юге Европы. Я начало писать его на одной вилле на острове Микене в Греции 21-го декабря 1986 года, а завершил 27-го марта 1987 года в меблированных комнатах и гостиницах в пригороде Рима. Мне трудно судить, оказал ли какое-то влияние на этот роман тот факт, что написан он был не в Японии. Я лишь благодарен за то, что смог погрузиться в процесс написания текста там, где ко мне никто не приходил и не звонил по телефону. Других особых изменений в окружении у меня не было.

Начало романа написано в Греции, середина на Сицилии, конец — в Риме. В дешевой гостинице в Афинах у меня в комнате не было ни стола, ни стульев. Каждый день я шел в таверну и писал этот роман, раз 120 слушая кассету «Sergeant Pepper's Lonely Hearts Club Band» на миниплейере. В этом смысле можно сказать, что маленькую помощь (a little help) в написании этого романа я получил от Леннона и Маккартни.

В-четвертых, этот роман я посвящаю моим друзьям, с которыми меня разлучила смерть, и тем моим друзьям, которые живы, но с которыми нас разделяет расстояние.

Июнь 1987 года. Мураками Харуки



К ЮГУ ОТ ГРАНИЦЫ, НА ЗАПАД ОТ СОЛНЦА (роман)

Через двадцать пять лет в жизнь преуспевающего владельца джазового бара возвращается мистическая возлюбленная его детства — и почти забытая страсть вспыхивает вновь. Но призрак смерти неотступно следит за ним…

«Касабланка» по-японски. Роман об экзистенциальной любви, которой не суждено сбыться, — впервые на русском языке.

Глава 1

Я родился 4 января 1951 года. В первую неделю первого месяца первого года второй половины двадцатого века. Было в этом что-то знаменательное, поэтому родители назвали меня Хадзимэ[470]. Кроме этого, о моем появлении на свет ничего особенного не скажешь. Отец работал в крупной брокерской фирме, мать — обычная домохозяйка. Студентом отца взяли на фронт и отправили в Сингапур. Там после окончания войны он застрял в лагере для военнопленных. Дом, где жила мать, сгорел дотла в последний военный год при налете «Б-29». Их поколению от войны досталось по всей программе.

Впрочем, я появился на свет, когда о войне уже почти ничего не напоминало. Там, где мы жили, не было ни выгоревших руин, ни оккупационных войск. Фирма дала отцу жилье в маленьком мирном городке — дом довоенной постройки, слегка обветшалый, зато просторный. В саду росла большая сосна, был даже маленький пруд и декоративные фонари.

Самый типичный пригород, место обитания среднего класса. Все мои одноклассники, с которыми я дружил, жили в довольно симпатичных особнячках, отличавшихся от нашего дома только размерами. У всех — парадный ход с прихожей и садик с деревьями. Отцы моих приятелей по большей части служили в разных компаниях или были людьми свободных профессий. Семьи, в которых матери работали, попадались очень редко. Почти все держали собаку или кошку. Знакомых из многоквартирных домов или кондоминиумов у меня не было. Потом я переехал в соседний городок, но и там, в общем, наблюдалась та же самая картина. Так что до поступления в университет и переезда в Токио я пребывал в уверенности, что люди нацепляют галстуки и отправляются на работу, возвращаются в свои особнячки с неизменным садиком и кормят какую-нибудь живность. Представить, что кто-то живет иначе, было невозможно.

В большинстве семей воспитывали по двое-трое детей — это средний показатель для мирка, где я вырос. Мои друзья детства — все без исключения, кого ни возьми — были из таких, словно по трафарету вырезанных, семей. Не два ребенка — значит, три, не три — так два. Изредка попадались семейства с шестью, а то и семью наследниками и уж совсем в диковину были граждане, которые ограничивались единственным отпрыском.

Наша семья как раз была такой. Единственный ребенок — ни братьев, ни сестер. Из-за этого в детстве я долго чувствовал себя неполноценным. Каким-то особенным, лишенным того, что другие принимали как должное.

Как же я тогда ненавидел эти слова — «единственный ребенок». Каждый раз они звучали как напоминание, что во мне чего-то не хватает. В меня будто тыкали пальцем: «Ну ты, недоделанный!»

В окружавшем меня мире все были убеждены на сто процентов: таких детей родители балуют, и из них вырастают хилые нытики. Прописная истина: «чем выше поднимаешься в гору, тем больше падает давление» или «корова дает молоко». Поэтому я терпеть не мог, если кто-то спрашивал, сколько у меня братьев и сестер. Стоило людям услышать, что я один, как у них срабатывал рефлекс: «Ага! Единственный ребенок! Значит, испорченный, хилый и капризный». От такой шаблонной реакции становилось тошно и больно. На самом же деле, подавляло и ранило меня в детстве другое: эти люди говорили истинную правду. Я ведь действительно был избалованным хлюпиком.

В моей школе таких «единственных детей» было совсем мало. За шесть начальных классов мне встретился только один экземпляр. Я очень хорошо помню ее (да, это была девочка). Мы подружились, болтали обо всем на свете и прекрасно понимали друг друга. Можно даже сказать, я к ней привязался.

Звали ее Симамото. Сразу после рождения она переболела полиомиелитом и чуть-чуть приволакивала левую ногу. Вдобавок Симамото перевелась к нам из другой школы — пришла уже в самом конце пятого класса. Можно сказать, на нее легла тяжелая психологическая нагрузка, с которой мои проблемы и сравниться не могли. Но непомерная тяжесть, давившая на маленькую девчонку, лишь делала ее сильнее — гораздо сильнее меня. Она никогда не ныла, никому не жаловалась. Лицо ничем не выдавало ее — Симамото всегда улыбалась, даже когда ей было плохо. И чем тяжелее, тем шире улыбка. У нее была необыкновенная улыбка. Она утешала, успокаивала, воодушевляла меня, будто говоря: «Все будет хорошо. Потерпи немножко — все пройдет». Спустя годы, я вспоминаю ее лицо, и в памяти всякий раз всплывает эта улыбка.

Училась Симамото хорошо, относилась ко всем справедливо и по-доброму, и в классе ее признали. Я же был совсем другим. Впрочем, и ее одноклассники вряд ли так уж любили. Просто не дразнили и не смеялись над ней. И, кроме меня, настоящих друзей у нее не было.

Может, она казалась другим ученикам чересчур спокойной и сдержанной. Кто-то, верно, считал Симамото воображалой и задавакой. Но мне удалось разглядеть за этой внешностью нечто теплое и хрупкое, легкоранимое. Оно, как в прятках, скрывалось в этой девочке и надеялось, что со временем кто-то обратит на него внимание. Я вдруг сразу уловил такой намек в ее словах, в ее лице.


Из-за работы отца семья Симамото переезжала с места на место, и ей часто приходилось менять школу. Кем был ее отец — точно не помню. Как-то раз она подробно рассказывала о нем, но мне, как и большинству сверстников, мало было дела до того, чем занимается чей-то отец. Какая же у него была профессия? Что-то, связанное то ли с банками, то ли с налоговой инспекцией, то ли с реструктуризацией каких-то компаний. Дом, где поселились Симамото, — довольно большой особняк в европейском стиле, обнесенный замечательной каменной оградой в пояс высотой, — принадлежал фирме, где работал отец. Вдоль ограды шла живая изгородь из вечнозеленых кустарников, сквозь просветы виднелся сад с зеленой лужайкой.

Симамото была высокой — почти с меня ростом. Четкие выразительные черты лица. С такой внешностью она через несколько лет обещала стать настоящей красавицей. Но когда я впервые увидел эту девчонку, она еще не обрела того облика, что соответствовал бы ее характеру. Нескладная, угловатая, она мало кому казалась привлекательной. Потому, наверное, что в ней плохо уживались взрослые черты и оставшаяся детскость. Временами от такой дисгармонии делалось как-то неуютно.

Наши дома стояли совсем рядом (буквально в двух шагах), поэтому, когда Симамото пришла в наш класс, ее на месяц посадили рядом со мной. Я принялся объяснять новенькой особенности школьной жизни: какие нужны пособия, что за контрольные мы пишем каждую неделю, что надо приносить на уроки, как проходим учебники, убираем класс, дежурим по столовой. В нашей школе было заведено: новеньких на первых порах опекали те ученики, кто жил к ним ближе всех. А поскольку Симамото еще и хромала, учитель специально вызвал меня и попросил первое время о ней позаботиться.

Поначалу нам никак не удавалось разговориться — так обычно бывает у одиннадцати-двенадцатилетних мальчишек и девчонок, которые стесняются друг друга. Но когда выяснилось, что мы с ней единственные дети в семье, все пошло как по маслу — нам стало легко и просто, и мы начали болтать без умолку. Прежде ни ей, ни мне не доводилось встречаться с ребятами, у которых не было братьев или сестер. Мы разговаривали до хрипоты — ведь так много хотелось сказать. Из школы часто возвращались вместе. Идти нам было чуть больше километра, мы шли медленно (из-за хромой ноги Симамото не могла ходить быстро) и разговаривали, разговаривали… Скоро мы поняли, что у нас много общего: оба любили читать, слушать музыку и нам обоим нравились кошки. Мы не умели раскрывать душу людям. Не могли есть все подряд — у нас был длинный список того, что мы терпеть не могли. Интересные предметы давались нам без труда, нелюбимые мы ненавидели лютой ненавистью. Хотя были между нами и отличия: Симамото сознательно старалась заслониться, защитить себя. Не то, что я. Она училась серьезно, хорошо успевала даже по самым противным предметам, чего не скажешь обо мне. Иными словами, защитная стена, которой она себя окружила, оказалась куда выше и прочнее моей. Но то, что скрывалось за этой стеной, мне поразительно напоминало меня самого.

Я быстро привык к Симамото. Раньше со мной такого не бывало. Меня не бил никакой мандраж — не то что с другими девчонками. Мне нравилось возвращаться с ней домой из школы. Она шла, слегка приволакивая ногу. Иногда присаживалась в парке на скамейку и немного отдыхала. Мне это было совсем не в тягость — скорее наоборот, я радовался, что есть время пообщаться еще.

Все больше времени мы проводили вместе. Не припоминаю, чтобы кто-то нас из-за этого дразнил. Тогда я не очень удивлялся, но сейчас это выглядит странновато. Ведь в таком возрасте стоит детям заметить, что какой-то мальчишка дружит с девочкой, они тут же начинают издеваться. Мне кажется, дело было в характере Симамото. В ее присутствии ребята испытывали легкое напряжение и не хотели выставлять себя дураками. Как бы поневоле думали: «Лучше при ней чепуху не молоть». Иногда, казалось, даже учителя не знали, как себя вести с Симамото. Может, из-за ее хромоты? Так или иначе, все, похоже, осознавали, что дразнить ее не годится, и мне это было приятно.

На уроки физкультуры Симамото не ходила и оставалась дома, когда мы всем классом отправлялись на экскурсии, в поход в горы или летний лагерь, где все занимались плаванием. Во время школьных соревнований ей, наверное, бывало не по себе, но во всем остальном у нее была самая обыкновенная школьная жизнь. О ноге она совсем не вспоминала — разговоров об этом, насколько я помню, не было ни разу. Никогда по дороге из школы она не извинялась, что идет медленно и задерживает меня, да и на лице ее неловкости я не замечал. Но я прекрасно понимал: она все время думает о своей ноге и именно потому избегает этой темы. Симамото не очень любила ходить в гости к другим ребятам — там ведь надо снимать обувь, а на ее туфлях разные каблуки — один немного выше другого, да и сами туфли друг от друга отличались, — и она не хотела, чтобы кто-то это видел. Туфли ей, должно быть, делали на заказ. Я обратил на них внимание, когда заметил, что у себя она в первую очередь снимает туфли и старается побыстрее убрать их в шкаф.

В гостиной у Симамото стояла новенькая стереосистема, и я часто заходил к ней послушать музыку. Система была очень приличная, чего не скажешь о пластинках, которые собирал ее отец. Их оказалось штук пятнадцать, не больше — в основном, легкая классическая музыка для неискушенных любителей. Мы слушали их бесчисленное множество раз, и я до сих пор не забыл ни одной ноты.

Пластинками занималась Симамото. Доставала диск из конверта и, держа его обеими руками, не касаясь поверхности, ставила на проигрыватель. Потом, смахнув щеточкой пыль со звукоснимателя, плавно опускала на пластинку иглу. Когда сторона заканчивалась, Симамото прыскала на нее спреем и протирала мягким лоскутком. В завершение пластинка возвращалась в конверт и водружалась на свое место на полке. Симамото научилась этим операциям у отца и выполняла их с ужасно серьезным видом, сощурившись и почти не дыша. Я сидел на диване и наблюдал за ней. И лишь когда пластинка оказывалась на полке, Симамото поворачивалась ко мне, чуть улыбаясь. Всякий раз мне приходило в голову, что она держит в руках не пластинку, а чью-то хрупкую душу, заключенную в стеклянный сосуд.

У меня дома не было ни проигрывателя, ни пластинок. Родители музыкой не интересовались, поэтому я слушал у себя в комнате радио — маленькую пластмассовую «мыльницу», принимавшую только средние волны. Больше всего мне нравился рок-н-ролл, но я быстро полюбил и классику, которую мы слушали у Симамото. То была музыка из «другого мира», она притягивала меня — возможно, потому, что к этому миру принадлежала моя подружка. Раз или два в неделю после обеда мы заходили к ней, сидели на диване, пили чай, которым угощала нас ее мать, и слушали увертюры Россини, бетховенскую «Пасторальную» симфонию и «Пер Гюнта». Мамаша была рада, что я приходил к ним. Еще бы! Дочка только-только пошла в новую школу, а у нее уже приятель появился. Тихий, всегда аккуратно одет. Сказать по правде, старшая Симамото не сильно мне нравилась. Сам не знаю, почему. Со мной она всегда была приветлива, но иногда в ее голосе звучали нотки раздражения, и временами я чувствовал себя не в своей тарелке.

Среди пластинок отца Симамото у меня была любимая — концерты Листа для фортепиано. По одному концерту на каждой стороне. Любил я ее по двум причинам. Во-первых, у нее был очень красивый конверт. А во-вторых, никто из моих знакомых — за исключением Симамото, разумеется, — фортепианных концертов Листа не слушал. Сама эта мысль волновала меня. Я попал в мир, о котором никто не знает. Мир, похожий на потайной сад, куда вход открыт только мне одному. Слушая Листа, я чувствовал, как расту над собой, поднимаюсь на новую ступеньку.

Да и музыка была прекрасная. Поначалу она казалась мне вычурной, искусственной, какой-то бессвязной. Но я слушал ее раз за разом, и понемногу мелодия стала складываться в моей голове в законченные образы. Так бывает, когда смутное изображение постепенно обретает перед вашим взором четкие очертания. Сосредоточившись и зажмурив глаза, я мысленным зрением наблюдал бурлящие в этих звуках водовороты. Из только что возникшей водяной воронки появлялась еще одна, из нее тут же — третья. Сейчас я, конечно, понимаю, что эти водовороты были отвлеченной абстракцией. Мне больше всего на свете хотелось рассказать о них Симамото, однако объяснить нормальными словами то, что я тогда ощущал, было невозможно. Для этого требовались какие-то другие, особые слова, но таких я еще не знал. Вдобавок у меня не было уверенности, что мои ощущения стоят того, чтобы о них кому-то рассказывать.

К сожалению, память не сохранила имени музыканта, игравшего Листа. Запомнились только блестящий красочный конверт и вес на руке — пластинка непостижимым образом наливалась тяжестью и казалась необычайно массивной.

Вместе с классикой на полке у Симамото стояли Нат Кинг Коул и Бинг Кросби. Мы ставили их очень часто. На диске Кросби были рождественские песни, но они шли хорошо в любое время года. И как только они нам не надоедали?

Как-то в декабре, накануне Рождества, мы сидели у Симамото в гостиной. Устроились, как обычно, на диване и крутили пластинки. Ее мать ушла куда-то по делам, и мы остались в доме одни. Зимний день выдался пасмурным и мрачным. Солнечные лучи, с трудом пробиваясь сквозь низкие тяжелые тучи, расчерчивали светлыми полосами пылинки в воздухе. Время шло; все, видимое глазу, потускнело и застыло. Надвигался вечер, и в комнате уже стало совсем темно — прямо как ночью. Свет никто не включал, и по стенам растекалось лишь красноватое свечение керосинового обогревателя. Нат Кинг Коул пел «Вообрази». Английских слов песни мы, конечно, не понимали. Для нас они звучали как заклинание. Но мы полюбили эту песню, слушали ее снова и снова и распевали первые строчки, подражая певцу:

Пуритэн ню'а хапи бэн ню'а бру
Итизн бэри ха'то ду[471]
Теперь-то я, понятное дело, знаю, о чем эта песня. «Когда тебе плохо, вообрази, что ты счастлива. Это не так трудно». Эта песня напоминала мне ту улыбку, что постоянно светилась на лице Симамото. Что ж, правильно в песне поется — можно и так к жизни относиться. Другое дело, что иногда это очень тяжело.

На Симамото был голубой свитер с круглым воротом. Я помню у нее их несколько, одинакового цвета: похоже, голубой ей нравился больше прочих оттенков. А может, голубые свитеры просто шли к темно-синему пальто, в котором она все время ходила в школу. Из-под свитера выглядывал воротничок белой блузки. Клетчатая юбка, белые хлопчатобумажные чулки. Мягкий обтягивающий свитер выдавал едва заметные припухлости на груди. Симамото устроилась на диване, поджав ноги.

Облокотившись о спинку дивана, она слушала музыку, глядя куда-то вдаль, словно рассматривала одной ей видимый пейзаж.

— Правда, говорят, что если у родителей только один ребенок, значит, у них отношения не очень? — вдруг спросила она.

Я ненадолго задумался, но так и не сообразил, какая тут может быть связь.

— С чего ты это взяла?

— Один человек сказал. Давно уже. Предки не ладят, поэтому заводят ребенка и потом — все. Я, когда про это услышала, расстроилась страшно.

— Гм-м.

— А твои между собой как?

Я замялся: просто не думал об этом, — и ответил:

— Вообще-то у мамы со здоровьем не очень хорошо. Точно не знаю, но с еще одним ребенком ей, наверное, было бы слишком тяжело.

— А ты думал, как бы тебе было с братом или сестрой?

— Нет.

— Почему? Почему не думал?

Я взял со стола конверт от пластинки и попробовал рассмотреть, что на нем написано, но в комнате уже стало совсем темно. Положив конверт обратно, потер запястьем глаза. Мать как-то спросила у меня о том же самом. Тогда мой ответ ее ни обрадовал, ни огорчил. Выслушав меня, она ничего не сказала — только сделала какое-то странное лицо. Хотя ответив ей, я был абсолютно честен и искренен перед самим собой.

Ответ получился очень длинный и сбивчивый. Я так и не смог толком выразить, что хотел. А хотелось мне сказать вот что: «Я вырос без братьев и сестер и получился такой, какой есть. А если бы они были, я был бы сейчас другим. Поэтому что ж думать о том, чего нет?» В общем, вопрос матери показался мне бессмысленным.

То же самое я ответил Симамото. Она слушала, не сводя с меня глаз. А меня что-то притягивало в ее лице — я, конечно, осознал это позже, вспоминая то время. Словно она мягкими, нежными касаниями слой за слоем снимала тончайшую оболочку, в которую заключено сердце человеческое. И сейчас прекрасно помню, как менялось выражение ее лица, слегка кривились губы, как в ее глазах, где-то очень глубоко, загорался слабый, едва различимый огонек, напоминавший пламя крошечной свечки, что мерцает в длинной, погруженной во тьму комнате.

— Я вроде понимаю, о чем ты, — тихо сказала Симамото. Эти слова прозвучали так, будто их вымолвил не ребенок, а вполне взрослый человек.

— Да?

— Угу. Мне кажется, в жизни что-то можно переделать, а что-то нельзя. Вот время. Его не вернешь. Прошло и все, обратного пути не будет. Правда ведь?

Я кивнул.

— Время идет и застывает. Как цемент в ведре. И тогда назад уже не вернешься. То есть ты хочешь сказать, что цемент, из которого ты сделан, уже застыл, поэтому ты можешь быть только таким, какой ты сейчас, а не другим. Так?

— Так, наверное, — неуверенно отозвался я. Симамото долго разглядывала свои руки и наконец

сказала:

— Знаешь, иногда я думаю: а что будет, когда я вырасту, замуж выйду? В каком доме буду жить? Чем стану заниматься? И еще думаю, сколько детей у меня будет.

— Ого! — сказал я.

— А ты про это думаешь?

Я покачал головой. Чтобы двенадцатилетний мальчишка об этом задумывался?

— И сколько же детей ты хочешь?

Симамото переложила руку со спинки дивана на колено. Я рассеянно смотрел, как она не спеша водит пальцами по квадратам своей юбки. Что-то загадочное было в этих движениях; казалось, от ее пальцев тянутся невидимые тонкие нити, из которых сплетается новое время. Я зажмурился, и в наполнившей глаза темноте забурлили водовороты. Появились и беззвучно пропали. Откуда-то доносился голос Ната Кинга Коула — он пел «К югу от границы». Песня была о Мексике, но тогда я этого еще не знал, и в звуке этих слов — «к югу от границы…» — мне лишь слышалось что-то необычайно привлекательное. Интересно, что же там, к югу от границы? — подумал я, открыл глаза и увидел, что Симамото все еще водит пальцами по юбке. Где-то внутри у меня блуждала едва ощутимая сладкая боль.

— Странно, — сказала она, — но больше одного ребенка я почему-то представить не могу. Мамой себя вообразить — это пожалуйста. Но только с одним ребенком. Без брата, без сестры.

Она развилась рано — это факт, а я был мальчишкой, существом другого пола, и наверняка ее привлекал. Да и у меня было к ней такое же влечение. Но я понятия не имел, что с ним делать. Симамото, по всей вероятности, — тоже. Только раз она дотронулась до меня. Мы шли куда-то, и она схватила меня за руку, точно хотела сказать: «Давай сюда, скорее». Наши руки соприкасались секунд десять, но мне показалось, что прошло, как минимум, полчаса. Когда она выпустила мою руку, мне захотелось, чтобы она снова взяла ее. И я понял: Симамото сделала это нарочно, хотя все произошло очень естественно, будто невзначай.

Я помню ее касание до сих пор. Ничего подобного я не чувствовал ни до того случая, ни после. Обыкновенная рука двенадцатилетней девчонки. Маленькая, теплая. Но в то же время в ее ладони сосредоточилось для меня все, что я хотел и должен был тогда узнать. Симамото как-то раскрыла мне глаза, дала понять, что в нашем реальном мире есть некое особое место. За те десять секунд я успел превратиться в крохотную птичку, взмыть в небо, поймать порыв ветра. Оглядеть с высоты простиравшуюся подо мной землю. Она казалась такой далекой, что разобрать толком, что там, внизу, было невозможно. «И все-таки там что-то есть. Когда-нибудь я попаду туда и все увижу». От такого открытия перехватило дыхание, и в груди что-то забилось.

Придя домой, я сел за стол у себя в комнате и долго рассматривал руку, за которую держала меня Симамото. Я был в восторге: она держала меня за руку! Ее мягкое касание еще много дней согревало мне сердце. И в то же время оно сбило меня с толку, заставило мучиться вопросом: а что я буду делать с этим теплом?

* * *
Окончив шестой класс[472], мы с Симамото расстались. Обстоятельства сложились так, что я переехал в другой город. Хотя, может, это слишком громко сказано — до «другого города» было всего пару остановок на электричке, поэтому я несколько раз приезжал навестить Симамото. За три месяца после переезда — раза три-четыре, наверное. Но потом я эти поездки бросил. Ведь у нас был такой сложный возраст, когдадостаточно пустяка — стали ходить в разные школы и жить на разных станциях, почти соседних, — и начинает казаться, будто мир перевернулся. Другие приятели, другая школьная форма, другие учебники. Вдруг все стало меняться: фигура, голос, мысли, — и в наших отношениях с Симамото, прежде таких душевных, все чаще возникали неловкости. А она, наверное, менялась еще сильнее — и телом, и душой. Из-за этого я чувствовал себя паршиво. А тут еще ее мать стала смотреть на меня как-то странно: «Почему этот мальчик все время к нам приходит? Ведь он больше здесь не живет. И в другой школе учится». А может, я просто принимал все чересчур близко к сердцу? Но нельзя же было не обращать внимания на ее взгляды.

Я отдалялся от Симамото все больше и в итоге совсем перестал к ней ездить. Скорее всего, я совершил ошибку. (Впрочем, об этом можно только гадать. В конце концов, я не обязан копаться во всех закоулках своей памяти, вспоминая о прошлом, и решать, что в нем правильно, а что нет.) Надо было крепко держаться за нее. Я нуждался в ней, а она во мне. Но я был чересчур застенчив и легко раним. И больше не видел ее, пока не встретил через много лет.

Даже когда наши встречи прекратились, я все время тепло вспоминал Симамото. Эти воспоминания поддерживали меня, когда взрослеть мне было мучительно. Как владелец ресторана держит на столике в самом тихом уголке своего заведения табличку с надписью «Заказан», так и я надолго оставил в сердце место для Симамото. Пускай и думал, что больше никогда ее не увижу.

В двенадцать лет серьезный интерес к противоположному полу во мне еще не проснулся. И хотя уже одолевало смутное любопытство: «Зачем у нее на груди эти бугорки? Интересно, а что у нее под юбкой?», я не имел понятия, что это значит и к чему может привести. С закрытыми глазами я рисовал в голове картины. Конечно, они получались нечеткими, незавершенными. Все представлялось смутно, как в тумане; очертания расплывались и таяли. И все же было ясно, что в этих образах кроется что-то исключительно важное для меня. И я знал: перед глазами Симамото возникают те же картины.

Существа еще не сформировавшиеся, мы только начали ощущать реальность, пока непознанную, которой еще предстояло раскрыться и заполнить собой нашу незавершенность. Мы стояли перед незнакомой дверью. Вдвоем, в тусклом дрожащем свете, схватившись за руки на десять мимолетных секунд.

Глава 2

В школе высшей ступени я ничем среди прочих не выделялся. Старшие классы — второй этап жизни, шаг в эволюции моей личности. Я перестал считать себя особенным и стал обычным, нормальным человеком. Внимательный наблюдатель, конечно, легко обнаружил бы у меня целый набор комплексов. Но у кого их нет в шестнадцать лет? В этом смысле я походил на остальной мир, а мир — на меня.

В шестнадцать лет от прежнего хилого маменькиного сынка ничего не осталось. В средних классах я начал ходить в школу плавания недалеко от нашего дома. Освоил кроль и серьезно тренировался два раза в неделю. И пожалуйста — раздались плечи и грудь, окрепли мышцы. Задохлик, хватавший простуду от одного дуновения ветерка и вынужденный отлеживаться в постели, остался в прошлом. Раздевшись догола в ванной, я подолгу разглядывал себя в зеркало. Мне нравилось, что мое тело меняется буквально на глазах. Я радовался не тому, что расту, постепенно становлюсь взрослым, а скорее — самому процессу моего преображения. Я превращался в другого человека. Вот, что меня привлекало.

Я много читал, слушал музыку. Книги и музыка интересовали меня и раньше, а от дружбы с Симамото привычка читать и слушать лишь окрепла. Я полюбил ходить в библиотеку и глотал книги одну за другой. Они действовали на меня, как наркотик: открыв книжку, я уже не мог от нее оторваться. Читал за едой, в электричке, допоздна в постели, в классе на уроках. Купил портативную стереосистему и, как только выпадала свободная минута, запирался в своей комнате и крутил джазовые пластинки. Но делиться с кем-нибудь впечатлениями о прочитанных книгах и о музыке желания не возникало. Мне вполне хватало собственного общества. Короче, одиночка с высоким самомнением. Меня совершенно не привлекали командные виды спорта, и вообще я терпеть не мог соревнований, где для победы нужно считать очки. Плавание мне подходило куда больше — плывешь сам по себе, все спокойно, никакого шума.

При всем том, однако, я не был таким уж безнадежным мизантропом. У меня появились близкие школьные друзья — правда, немного. Хотя, скажу честно: в школу ходить я не любил. Приятели постоянно давил и на меня, поэтому все время приходилось быть начеку. Но если бы не они, беспокойный тинэйджерский период прошел бы для меня еще болезненнее.

Начал заниматься спортом — сразу заметно сократился черный список ненавистной еды; я научился общаться с девчонками, не заливаясь краской ни с того ни сего. И в один прекрасный день окружающие перестали замечать, что я — единственный ребенок в семье. Так — по крайней мере, внешне — я избавился от этого клейма.

И завел себе подружку.

* * *
Красивую? Да ничего особенного. Во всяком случае, не тот тип, что казался привлекательным моей матери, когда она, рассматривая фото моего класса, вздыхала и спрашивала:

— Как фамилия этой девочки? Прямо красавица.

Но когда я в первый раз увидел эту девчонку, она показалась мне хорошенькой. На фотографии этого не разберешь, но от нее веяло притягательным теплом. Конечно, красоткой я бы ее не назвал, но ведь и мне тоже особо нечем было похвастаться.

Мы учились в одном классе и часто встречались. Сначала брали за компанию кого-нибудь из ее подружек и моих приятелей, потом стали ходить вдвоем. Мне было с ней удивительно легко. При ней язык у меня развязывался, а она всегда слушала мою болтовню с удовольствием и таким интересом, будто я совершил важное открытие, от которого перевернется весь мир. После Симамото первая девушка слушала меня так внимательно. Да и мне хотелось знать о ней все, любую мелочь. Что она ест каждый день, какая у нее комната. Какой вид из окна.

Звали ее Идзуми[473].

— Имя у тебя — просто супер, — сказал я на первом свидании. — Вроде есть такая сказка: кто-то бросает топор в родник — и появляется фея.

Она рассмеялась. У Идзуми были сестра и брат — на три и пять лет моложе. Отец — стоматолог, поэтому семья жила в отдельном доме. И еще у них была собака — немецкая овчарка Карл. Не поверите, но пса назвали в честь Карла Маркса. Отец Идзуми состоял в компартии. И среди коммунистов попадаются зубные врачи. Может, их даже на четыре, а то и на пять автобусов наберется. Но я прямо-таки обалдел от того, что папаша моей подружки оказался из такой редкой породы. Родители Идзуми с ума сходили от тенниса: как воскресенье — обязательно хватали ракетки и срывались на корты. Коммунисты, помешанные на теннисе, — это что-то. Но Идзуми, похоже, не видела в этом ничего особенного. Компартия ей была до лампочки, но родителей она любила и довольно часто играла в теннис вместе с ними. Да и меня хотела втянуть в это дело, но не тут-то было. Теннис — это без меня.

Она страшно завидовала, что я в семье — единственный ребенок, а брата и сестру терпеть не могла, называла их парочкой тупых идиотов.

— Как без них было бы хорошо! Просто красота. Всегда мечтала быть одной у родителей. Живешь спокойно, сама по себе, никто не пристает.

На третьем свидании я ее поцеловал. Идзуми зашла ко мне, когда дома никого не было, — мать отправилась по магазинам. Придвинувшись поближе, я коснулся губами ее губ. Закрыв глаза, она молчала. Я заготовил десяток оправданий на тот случай, если Идзуми обидится или отвернется, но они не понадобились. Не прерывая поцелуя, я обнял ее и прижал к себе. Лето катилось к финишу; на ней было полосатое льняное платье с пояском, концы которого болтались сзади, как хвостик. Ладонь нащупала у нее на спине застежку лифчика. Я чувствовал дыхание девушки на своей шее. Сердце так колотилось в груди, что готово было выскочить. Мой член уткнулся Идзуми в бедро; казалось, он вот-вот лопнет от напряжения. Идзуми лишь чуть-чуть отодвинулась. Наверное, для нее в такой сцене не было ничего противоестественного или неприятного.

Мы сидели обнявшись на диване в гостиной. Напротив, на стуле, расположился кот. Он покосился на нас, потянулся лениво и снова погрузился в спячку. Я гладил ее волосы и целовал в маленькое ухо. «Надо бы что-то сказать», — мелькнуло в голове, но подходящих слов не нашлось. Какие там разговоры! Я и дышал-то еле-еле. Взяв Идзуми за руку, я поцеловал ее еще раз. Мы долго молчали.

Проводив Идзуми до станции, я все никак не мог успокоиться. Вернулся домой, повалился на диван и уставился в потолок. В голове был полный кавардак. Вскоре вернулась мать и позвала меня ужинать. Но мне и думать о еде не хотелось. Ни слова не говоря, я сунул ноги в ботинки, вышел из дома и часа два бродил по городку. Мне было странно. Вроде я уже не один, и в то же время такое одиночество навалилось, какого раньше я никогда не чувствовал. Как будто впервые в жизни надел очки и никак не могу поймать перспективу. Казалось, далекое — вот оно, совсем рядом; неясные, расплывчатые предметы обретали четкие очертания.

Когда мы прощались на станции, Идзуми поблагодарила меня:

— Я такая счастливая! Спасибо тебе.

Я, конечно, тоже был рад — как-то не верилось, что девушка разрешила себя поцеловать. Как не радоваться! Но был ли я на седьмом небе от счастья? Вряд ли. Я напоминал башню, лишенную фундамента. Чем дольше вглядывался вдаль с ее верхушки, тем сильнее меня раскачивало. Почему именно эта девчонка? Что я о ней знаю? Ну встречались несколько раз, болтали о разной чепухе. И больше ничего. Я места себе не находил от этих мыслей.

Вот если бы вместо Идзуми оказалась Симамото, если бы с ней я обнимался и целовался, я бы так не дергался. С ней мы понимали друг друга без слов, и никогда между нами не возникало неловкости.

Но Симамото рядом больше не было. У нее теперь своя, новая жизнь, а у меня — своя. Потому и сравнивать ее с Идзуми нечего. Все равно без толку. В старую жизнь дверь захлопнулась, нужно как-то утверждаться в окружающем меня новом мире.

Небо на востоке уже зарозовело, а я все не спал. Подремав кое-как пару часов, принял душ и пошел в школу. Надо поймать Идзуми и поговорить с ней. Убедиться, что все, что было вчера между нами, — правда. Услышать от нее, что ничего не изменилось. Ведь она и правда сказала на прощанье: «Я такая счастливая! Спасибо тебе». Хотя кто знает: вдруг мне это на рассвете привиделось? В школе нам поговорить так и не удалось. На перемене Идзуми не отходила от подружек, а после уроков сразу убежала домой. Мы только раз обменялись взглядами — когда переходили в другой кабинет. На ее лице мелькнула приветливая улыбка, я тоже улыбнулся в ответ. И все. Но в улыбке Идзуми я уловил: да, вчера все было так, как было. Словно она говорила мне: «Все было на самом деле». Так что когда я возвращался на электричке домой, от сомнений, мучивших меня, почти не осталось следа. Идзуми была мне нужна, и тяга к ней легко пересилила все колебания и сомнения.

Что же я от нее хотел? Ну, это понятно. Раздеть хотел, хотел секса. Однако до этого было еще далеко. В таких делах существует четко установленный порядок. Для начала требуется расстегнуть молнию на платье. Но чтобы дойти до самого главного, надо принять порядка двадцати, а то и тридцати весьма непростых решений.

Прежде всего, следует запастись презервативами. Конечно, еще не известно, когда до них дело дойдет, но все же необходимо их где-то раздобыть. О том, чтобы купить в аптеке, я даже не думал. Хорош школьник, если покупает такие вещи!.. Нет, у меня смелости не хватит. В городке стояло несколько автоматов, торговавших этим добром, но я страшно боялся: вдруг кто-нибудь засечет меня. Мучился я этой проблемой дня три-четыре.

Но в конце концов все уладилось проще, чем я думал. Был у меня приятель, которого считали специалистом в таких делах. Недолго думая, я решил обратиться к нему:

— Знаешь, мне презервативы понадобились. Не поможешь достать?

— Нет ничего проще. Хочешь пачку? — ответил он невозмутимо. — Мой брат назаказывал их по каталогу целую кучу. Не знаю, зачем ему столько. Полный шкаф. Одной пачки он и не заметит.

— Принеси, а? Будь другом.

На следующий день он притащил резинки в школу в бумажном пакете, а я заплатил в буфете за обед за двоих и попросил его никому об этом не рассказывать. Он обещал молчать и, конечно же, растрепал все своим дружкам, а те уже раззвонили по всей школе. Дошла история и до Идзуми. Она вызвала меня после уроков на школьную крышу и сказала:

— Хадзимэ! Я слышала, Нисида тебе презервативы дал.

Это словечко далось ей с большим трудом — оно прозвучало, как название вредоносного микроба, вызывающего какую-нибудь страшную инфекционную болезнь.

— Э-э-э… — промямлил я, безуспешно пытаясь подобрать нужные слова. — Да я так… Просто думал, может, лучше, чтобы были. На всякий случай…

— Ты для меня их достал?

— Да нет, что ты! Интересно посмотреть, вот и все. Извини, если тебе неприятно. Я их обратно отдам или выкину.

Мы устроились в уголке на маленькой каменной скамеечке. Собирался дождь, и на крыше, кроме нас, никого не было. Кругом ни звука. Я и не думал, что здесь бывает так тихо.

Наша школа стояла на вершине холма, и с крыши был прекрасно виден весь городок и море. Как-то раз мы с приятелями стащили из школьного радиоузла десяток старых пластинок и стали запускать их с крыши. Поймав ветер, они, ожившие на мгновенье, радостно, по красивой дуге, летели в сторону гавани. И надо же было случиться: одна пластинка не набрала высоту, неловко закувыркалась в воздухе и свалилась прямо на теннисный корт, до смерти напугав двух новеньких девчонок — их угораздило там тренироваться. Нам тогда по первое число досталось. И вот через год с небольшим после того случая на том же месте подружка учинила мне допрос из-за этих злосчастных презервативов. Подняв голову, я увидел кружившего в небе коршуна. Здорово, наверное, быть такой птицей. Летай себе, и больше от тебя ничего не требуется. Уж во всяком случае — предохраняться не надо.

— Я тебе правда нравлюсь? — тихо спросила Идзуми.

— Еще как! — отвечал я. — Конечно, нравишься. Сжав губы в ниточку, она посмотрела мне прямо

в глаза и так долго не отводила взгляда, что мне сделалось не по себе.

— Ты мне тоже, — наконец сказала Идзуми. «Сейчас скажет: но…» — подумал я и угадал.

— Но не торопись, пожалуйста. Я кивнул.

— Ты такой горячий. Подожди. Я не могу так быстро. Просто не могу. Мне подготовиться надо. Ты ведь можешь подождать?

Я снова кивнул, не сказав ни слова.

— Обещаешь? — проговорила она.

— Обещаю.

— Ты не сделаешь мне больно?

— Не сделаю, — сказал я.

Идзуми опустила голову и поглядела на свои туфли — обыкновенные черные мокасины. Рядом с моими они казались совсем маленькими, словно игрушечными.

— Я боюсь! — сказала она. — Мне стало казаться в последнее время, что я превратилась в улитку, у которой отобрали ее домик.

— Я сам боюсь, — отозвался я. — Чувствую себя иногда, как лягушка с рваными перепонками.

Идзуми подняла на меня глаза и улыбнулась.

Будто сговорившись, мы молча встали и перешли в тень какой-то будки на крыше, обнялись и поцеловались. Улитка без домика и лягушка без перепонок на лапках… Я крепко прижал к себе Идзуми. Наши языки робко соприкоснулись. Рука скользнула по ее блузке, нащупала грудь. Идзуми не возражала, лишь закрыла глаза и вздохнула. Грудь у нее оказалась небольшая и уютно уместилась в ладони, будто ей там было самое место. Идзуми тоже прижала руку к моей груди, к самому сердцу, и это касание как бы влилось в его глухие толчки. «Конечно, она совсем другая, не такая, как Симамото, — думал я. — Нечего ждать от нее того, что я получал от Симамото. Но она моя и старается отдать мне все, что может. Как же я могу сделать ей больно?»

Я ничего тогда не понимал. Мне и невдомек было, что можно нанести человеку такую глубокую рану, после которой уже ничего не вернешь, не поправишь. Иногда для этого достаточно одного твоего существования.

Глава 3

Мы встречались с Идзуми больше года. Каждую неделю. Ходили в кино, вместе занимались в библиотеке, просто гуляли. Но до секса дело все не доходило. Раза два в месяц я приглашал Идзуми к себе, если родители куда-нибудь уходили. Мы обнимались на кровати, но раздеваться она отказывалась наотрез, хоть и знала, что дома никого больше нет. Осторожничала: «А вдруг они сейчас вернутся? Что тогда?» Идзуми не трусила, нет. Такой у нее был характер: терпеть не могла неловких и неприличных ситуаций.

Так что приходилось обнимать ее поверх одежды и всячески изворачиваться, неловко просовывая пальцы под разные бретельки и резинки, чтобы все-таки добраться до тела.

— Ну не спеши, — говорила она, глядя на мою унылую физиономию. — Подожди еще чуть-чуть. Мне же надо подготовиться.

Сказать по правде, я не очень-то и торопился. Непонятно, что будет дальше. Да и, надо сказать, история эта мне уже порядком надоела. Конечно, Идзуми мне нравилась, и вообще приятно, когда у тебя есть подружка. Если бы не она, про те годы и вспомнить было бы нечего — тоска зеленая. Простая, хорошая девчонка, такие обычно нравятся. А интересы у нас были совсем разные.

Книги, музыка… В этом она почти не разбиралась. Поэтому говорить с ней на такие темы на равных было невозможно. Не то, что с Симамото.

Но стоило сесть рядом, коснуться пальцев Идзуми, как на душе сразу становилось легко и тепло. С ней можно было свободно говорить обо всем — даже о том, чего никому другому не скажешь. Мне нравилось целовать ее веки, место между носом и верхней губой. Я любил проводить кончиком языка по маленьким ушам Идзуми, приподняв волосы, а она хихикала от щекотки. Даже сейчас, когда я вспоминаю о ней, перед глазами встает тихое воскресное утро. Все спокойно, хорошая погода, день только начинается. Воскресенье — уроков делать не надо, занимайся чем хочешь. В такое утро мне до сих пор вспоминается Идзуми.

Само собой, недостатки у нее тоже были. Иногда в ней вдруг просыпалось упрямство, да и воображения не хватало. Идзуми шагу не могла ступить за пределы мирка, где выросла. Есть вещи, которые затягивают так, что про еду и сон забываешь. С ней такого никогда не случалось. И еще она очень залипала на своих родителях. Пробовала судить о чем-то — выходило плоско и банально, хотя сейчас я думаю: а что еще можно было ждать от шестнадцати-семнадцатилетней девчонки? От этого делалось скучно и тоскливо. Зато она ни о ком не говорила гадостей, не доставала меня хвастовством. Идзуми явно была ко мне неравнодушна — что бы я ни говорил, всегда слушала внимательно, старалась поддержать. Я много вещал о себе, о будущем, о том, чем хочу заниматься, кем стать. В общем, мечтал и фантазировал, как большинство мальчишек. Но она слушала не отрываясь и подбадривала меня:

— Ты станешь замечательным человеком. Обязательно. Я знаю. Ты отличный парень.

И она говорила искренне. За всю жизнь я ни от кого больше не слышал таких слов.

А как я балдел, прижимая ее к себе! Даже одетую. Хотя никак не мог понять, где же в Идзуми скрывается то, что предназначено специально для меня? Искал и не находил. У нее имелась масса достоинств, и они, конечно, намного перевешивали недостатки. Но чего-то в ней не хватало — чего-то самого главного. Разбери я тогда, в чем дело, чего ей недостает — точно затащил бы ее в койку. Сколько ж можно резину тянуть! Правда, не сразу, но все равно запудрил бы девчонке мозги, уговорил бы лечь со мной. Но я этого не сделал — уверенности не чувствовал. Мне тогда было лет семнадцать-восемнадцать — парень без тормозов, да еще любопытство и мысли о сексе одолевали. И надо же: хоть голова и была забита ерундой, но все-таки что-то соображала. Я понимал — раз не хочет, не надо ее принуждать. Наберись терпения и жди.


Но один раз мне все же удалось добиться своего. Как-то я взял и заявил:

— Не могу больше в одежде тискаться. Не хочешь трахаться — не надо. Но я хочу посмотреть какая ты… без этих тряпок, хочу обнимать тебя голой. Пойми! Мне это нужно. Сил нет терпеть!

— Ладно. Если ты так хочешь… — проговорила Идзуми, немного подумав. — Но обещай… — Она сделала серьезное лицо. — Только это. Чего я не хочу, делать не будешь, да?

Это случилось в воскресенье, в самом начале ноября. День выдался замечательный — ясный, хоть немного и прохладный. Родители уехали на поминки по кому-то из родственников отца. Мне тоже бы следовало, но я остался дома, сказав, что буду готовиться к экзаменам. Отец с матерью должны были вернуться поздно вечером. Идзуми пришла после обеда. Мы обнимались на кровати в моей комнате, и я стал раздевать ее. Она лежала с закрытыми глазами и молчала. Копался я долго. Пальцы у меня от рождения корявые, да еще женские наряды так по-хитрому устроены. Пока суд да дело Идзуми открыла глаза и принялась раздеваться сама. На ней были узкие бледно-голубые трусики и такого же цвета лифчик. Не иначе специально купила для такого случая. Раньше она всегда носила белье, которое матери обычно покупают дочерям-школьницам. Вслед за ней разделся и я.

Обхватив нагое тело Идзуми, я целовал шею, грудь, гладил кожу, вдыхал ее аромат. Настоящее чудо — скинуть все с себя и лежать так, крепко прижавшись друг к другу. Я совершенно обезумел и уже изготовился войти в нее, однако Идзуми решительно отодвинулась:

— Извини, — сказала она и, взяв мой пенис в рот, задвигала языком. Ничего подобного Идзуми раньше не вытворяла. Ее язык скользил по головке, я окончательно перестал что-либо соображать и тут же изверг копившуюся во мне энергию.

После этого я долго не отпускал Идзуми, я ласкал каждый сантиметр ее тела, которое купалось в заливавших комнату лучах осеннего солнца. То был фантастический день. Мы не могли оторваться друг от друга, и я кончил еще несколько раз. А она все время бегала в ванную — полоскать рот и смеялась:

— Как все странно.

То воскресенье — самый счастливый день, который мы провели вместе за год с небольшим, пока продолжались наши встречи. Два голых человека… Что нам было скрывать друг от друга? Мне кажется, тогда я узнал об Идзуми гораздо больше, чем за все время, что мы до этого провели вместе, — да и у нее, наверное, было такое же чувство. Мы узнали друг о друге кучу необходимых вещей. Нам были важны не только слова и обещания, но и любая мельчайшая деталь. Накапливаясь, незаметно они подталкивали нас вперед. Этого, похоже, Идзуми и добивалась.

Она долго лежала, устроив голову у меня на груди и будто прислушиваясь к ударам моего сердца. А я гладил ее волосы. Мне было семнадцать. Почти взрослый парень. Жизнь была прекрасна.

* * *
Часа в четыре, когда Идзуми уже собиралась уходить, в прихожей вдруг раздался звонок. Поначалу я решил не открывать: «Кто это еще ломится? Не буду выходить, позвонит и уйдет». Но звонок не унимался, он рассыпался настойчивыми трелями. «Вот черт!» — подумал я. Идзуми побелела как полотно:

— Родители вернулись?

Соскочив с кровати, она принялась собирать разбросанную одежду.

— Да не бойся ты так. Не могут они быть так рано. И потом — у них ключи есть. Чего тогда звонить?

— Мои туфли! — проговорила она.

— Туфли?

— Я туфли в прихожей оставила.

Я кое-как влез в одежду, запихал в шкаф ее туфли и отворил дверь. На пороге стояла тетка — мамина сестра. Она жила одна, в часе езды на электричке, и время от времени наведывалась к нам развеять скуку.

— Что случилось? Звоню-звоню… — спросила тетка.

— Музыку слушал, в наушниках не слышно ничего, — отвечал я. — Родителей нет. На поминки уехали, вернутся поздно. Ты, наверное, знаешь, тётя?

— Знаю-знаю. Я тут заезжала кое-куда по делам и подумала: надо бы тебе ужин приготовить, пока ты занимаешься. Я уже все купила.

— Ну тётя! Что-что, а ужин я сам могу сварганить. Я же не дите малое, — сказал я.

— Но я уже купила все. А у тебя времени совсем нет. Занимайся спокойно, я все приготовлю.

Вот влипли, подумал я. Ну е-мое! Как же Идзуми домой вернется? У нас в доме, чтобы попасть в прихожую, надо было пройти через гостиную, а потом топать до ворот мимо кухонного окна. Конечно, можно было сказать тетке, что Идзуми — моя подружка, в гости, мол, пришла, но я ведь должен был изо всех сил готовиться к экзаменам. А какие могут быть занятия, если я девчонку к себе позвал? Просить тетку не рассказывать родителям — бесполезно. Тетушка вообще человек неплохой, но не из тех, кто умеет хранить секреты.

Пока она разбирала на кухне продукты, я поднялся к себе на второй этаж, прихватив туфли Идзуми, и рассказал, что произошло.

Она побледнела:

— Что же мне теперь делать? Так и сидеть здесь? Ведь я до ужина должна быть дома. Знаешь, что будет, если я не приду?

— Не бойся, все будет в порядке. Что-нибудь придумаем, — успокаивал ее я, хоть и не представлял, как вывернуться из этой ситуации. Понятия не имел.

— Застежка от чулка еще куда-то отскочила. Я уж все тут обыскала — нигде нет.

— Застежка?

— Ну да. Маленькая такая, металлическая.

Я обшарил всю комнату — искал на полу, на кровати, но так ничего и не нашел.

— Делать нечего. Иди тогда без чулок.

Я спустился на кухню, где тетка резала овощи. Ей не хватило растительного масла, и она попросила меня сбегать. Отказываться нельзя, и я погнал на велосипеде в ближайшую лавку. На улице уже темнело. Я начал беспокоиться: что ж Идзуми так и будет сидеть у меня в комнате? Надо что-то придумать, пока родичи не вернулись.

— Надо проскользнуть, когда тетка в туалет пойдет, — предложил я.

— Думаешь получится?

— Попробуем. Не век же тут сидеть.

Мы договорились так: я спускаюсь, жду, когда тетка двинет в туалет, и два раза громко хлопаю в ладоши. Идзуми тут же бежит вниз, надевает туфли — и к двери. Если все проходит нормально — звонит из телефонной будки недалеко от нашего дома.

Тетка продолжала сражаться с овощами, варила мисо[474], жарила яичницу. Время шло, а в туалет она, похоже, не собиралась. У меня все внутри кипело: хороша тетушка! С таким мочевым пузырем ей в книгу рекордов Гиннесса надо записываться! Я уж было совсем потерял надежду, когда она сняла, наконец, фартук и вышла из кухни. Удостоверившись, что она закрыла за собой дверь ванной, я выскочил в гостиную и изо всех сил ударил в ладоши — раз, два! Идзуми спустилась по лестнице, держа в руках туфли, проворно их надела и на цыпочках выскользнула из прихожей. Я метнулся в кухню посмотреть, как она выходит из ворот, и тут же из туалета показалась тетка. Я перевел дух.

Идзуми позвонила через пять минут. Я вышел из дома, обещав тетке скоро вернуться. Идзуми ждала у телефонной будки.

— Все! С меня хватит! — заявила она, не дав мне рта раскрыть. — Больше мы этого делать не будем.

Видно было, что Идзуми разозлилась не на шутку. Я повел ее в сквер возле станции, усадил на скамейку, ласково взял за руку. На ней был красный свитер, поверх него — легкое пальтецо бежевого цвета. Я с нежностью представил ее тело под одеждой.

— Но ведь сегодня так классно было. Пока тетка не заявилась, конечно. Разве нет? — спросил я.

— Да, замечательно. Мне вообще с тобой всегда очень здорово. Но как остаюсь одна — уже ничего не понимаю.

— Чего ты не понимаешь?

— Например, что дальше будет. После школы. Ты ведь, скорее всего, в Токио поедешь, в университет. А я здесь буду поступать. Как же мы дальше будем?

Я действительно решил, окончив школу, перебраться в Токио, в какой-нибудь университет. Надо удирать из этого городка, из-под родительской опеки, пора пожить одному. Годовые оценки в школе у меня были не очень, но по некоторым предметам — вполне приличные, хотя на уроках я, прямо скажу, не напрягался. Так что в частный университет, где мало экзаменов, уж как-нибудь поступлю, думал я. А Идзуми? О том, чтобы она поехала со мной, нечего было и мечтать. Родители ее ни за что бы не отпустили, а она и не думала прекословить — никогда слова против их воли не говорила. Поэтому, конечно, ей хотелось, чтобы я остался. «Наш университет тоже хороший. Что, на Токио свет клином сошелся, что ли?» — уговаривала меня Идзуми. Если бы я пообещал ей не уезжать, она бы наверняка согласилась со мною спать.

— Погоди! Я же не за границу собираюсь. Всего-то три часа езды. А потом, каникулы в университете длинные — значит, три-четыре месяца в году я здесь буду жить, — объяснял я ей снова и снова.

— Но ты же меня забудешь, как только уедешь отсюда. Найдешь себе другую девушку, — опять и опять повторяла Идзуми.

А я каждый раз уверял ее, что такого быть не может: «Ты мне нравишься. Как же я могу так — взять и забыть?» Хотя, сказать по правде, я сам не был уверен в том, что говорю. Достаточно смены декораций, и все сразу может измениться — ход времени, поток эмоций. Как мы расстались с Симамото… Такие неразлучные, и то — стоило перейти в среднюю школу и оказаться в разных городках, как наши пути разошлись. На что я был к ней неравнодушен, и она сама просила ее навещать, но все равно я перестал к ней ездить.

— Никак понять не могу, — продолжала Идзуми. — Ты говоришь, что я тебе нравлюсь, что дорога тебе. Но иногда я не представляю, что у тебя в голове.

Тут Идзуми достала из кармана пальто носовой платок и вытерла слезы. Я и не заметил, что она плачет. Не зная, что сказать, я ждал продолжения.

— Мне кажется, ты любишь обдумывать и решать все сам. И чтобы никто не совал нос в твои дела. Может, это потому, что ты единственный ребенок. Привык думать и действовать в одиночку. Считать: раз я так думаю — значит, все правильно, — говорила Идзуми, качая головой. — Иногда это меня ужасно пугает. Как будто меня все бросили и забыли.

«Единственный ребенок»! Давненько я не слышал этих слов, на которые так обижался в младших классах. Но Идзуми вкладывала в них совсем другой смысл. Говоря «единственный ребенок», она имела в виду не избалованного, испорченного мальчишку, а мою натуру, замкнувшуюся в собственном мире и не желающую его покидать. Она не упрекала меня, нет. Просто от этих мыслей на нее напала тоска, вот и все.

— Знаешь, какое это было счастье, когда ты меня обнимал! Я даже подумала: а вдруг и правда у нас с тобой все будет хорошо, — сказала Идзуми, когда мы расставались. — Но в жизни так не выходит, наверное.

Шагая от станции домой, я думал о том, что наговорила мне Идзуми. В общем-то, она правильно сказала: открываться перед другими людьми — не в моей привычке. Идзуми распахнула душу мне навстречу, но я оказался не в состоянии ответить ей тем же. Оставил закрытой калитку в свое сердце, хотя эта девчонка, конечно же, мне нравилась.

Тысячу раз ходил я этой дорогой — от станции к дому, но в тот день наш городок показался мне совсем чужим. Я шел, а видение нагой Идзуми, которую я совсем недавно обнимал, никак не хотело оставлять меня. Я снова видел ее отвердевшие соски, волосы на лобке, ее мягкие бедра. Это было невыносимо. Я купил в автомате у табачной лавки пачку сигарет, вернулся в сквер на скамейку, где мы сидели с Идзуми, и закурил, чтобы успокоиться.

Эх, если бы не тетка — принесла ж ее нелегкая! — все было бы прекрасно. Мы с Идзуми, наверное, расстались бы по-другому. Все было бы куда лучше. Хотя, не будь тетки, все равно, рано или поздно, произошло бы нечто подобное. Не сегодня, так завтра. Самая большая проблема — в том, что все хорошо, никак не удавалось убедить Идзуми. А не удавалось потому, что я не мог этого доказать даже самому себе.

Солнце село, и сразу подул холодный ветер, будто напоминая: зима скоро. Придет Новый год, там, не успеешь оглянуться, и экзамены в университет, а за ними ждет абсолютно новая жизнь. Все изменится, и я стану совсем другим. Грядущие перемены пугали, и в то же время я ждал их с нетерпением. Тело и душа стремились туда, где я еще не бывал, жаждали свежего воздуха. В тот год студенты захватили многие университеты, по улицам Токио валами катились демонстрации. Мир менялся прямо на глазах, и я кожей ощущал его накал. Оставаться в моем сонном городишке было невозможно. Даже если бы Идзуми захотела меня удержать и согласилась со мной переспать, все равно бы уехал. Даже если бы после этого пришел конец нашим отношениям. Оставшись, я бы обязательно лишился чего-то такого, что терять нельзя. Ощущения мечты — зыбкой и обжигавшей острой болью. Такие мечты бывают, только когда тебе семнадцать.

Идзуми ни за что бы не поняла мою мечту. Она тогда грезила о другом, жила в совершенно ином, далеком от меня, мире.

Однако еще до того, как началась моя новая жизнь, между нами неожиданно произошел разрыв.

Глава 4

Девица, с которой я лишился невинности, оказалась у родителей единственной дочкой.

Она — или, может, надо сказать: и она тоже? — была не из тех, на кого мужики непроизвольно засматриваются на улице. На такой тип вообще мало внимания обращают. Но, несмотря на это, меня сразу потянуло к ней — как только я ее увидел. Почему? Сам не знаю. Будто средь бела дня в меня вдруг без звука шарахнул невидимый грозовой заряд. Ба-бах! — и все. Без объяснений. И никаких тебе «но» или «если».

* * *
Оглядываясь назад, скажу: красотки в обычном смысле слова всерьез меня никогда не волновали, хотя случались, конечно, и исключения. Иду, бывало, с каким-нибудь приятелем, он раз меня в бок: «Гляди! Какая фемина!» Как ни странно, ни одной такой «фемины» я в лицо вспомнить не могу. Ну не впечатляли меня все эти красавицы — актрисы, фотомодели, что поделаешь? Бог знает, почему так получалось, но факт есть факт. Граница между реальностью и миром грез и мечтаний всегда казалась мне размытой, и даже в тинэйджерские годы, когда страсти кипят, смазливого личика было недостаточно, чтобы я по-настоящему завелся.

Меня всегда привлекала не заурядная внешняя красота, которую можно уложить в несколько физических параметров, а нечто иное, таящееся глубоко внутри. Есть люди, которые в душе балдеют, когда ливень идет, когда землетрясение или вдруг свет вырубается. А я ловил кайф от загадочного и непонятного нечто, привлекавшего меня в противоположном поле. Назовем это магнетизмом. Таинственной силой, что притягивает, поглощает людей против их воли.

Пожалуй, ее можно сравнить с ароматом духов. Даже люди, которые придумывают новые, особенные запахи, специалисты, не в состоянии, наверное, объяснить, как это у них выходит. Во всяком случае, научный анализ тут вряд ли поможет. Непонятно, каким образом получается сочетание запахов, сводящее с ума противоположный пол, как зверей в период случки. Один аромат из ста человек привлекает пятьдесят, еще один — другие пятьдесят. Но есть запахи особые, от них с ума сходят всего один или двое из сотни. У меня на такие запахи чутье. В них — моя судьба, я их улавливал издалека. Стоило на горизонте появиться такому человеку, как мне сразу хотелось подойти и сказать: «Эй! Я все о тебе знаю. Никто не знает, а я знаю».

* * *
Как только я ее увидел, тут же решил: хорошо бы с ней переспать. Нет, я просто должен с ней переспать. И еще я инстинктивно понял, что она думает обо мне то же самое. При виде нее у меня буквально пробегала дрожь по телу.

Такое возбуждение накатывало, что эрекция даже ходить мешала. Столь сильное влечение я испытывал впервые (что-то подобное вызывала у меня Симамото, но я тогда был слишком зелен, чтобы рассуждать о женских чарах). Эту девушку я повстречал в последнем классе, в семнадцать лет. Ей было двадцать — она училась в университете, на втором курсе. Как выяснилось, она приходилась Идзуми двоюродной сестрой. У нее был приятель, однако это ничего не меняло. С таким же успехом ей могло быть сорок два, у нее могло быть трое детей или пара хвостиков на заднице. Меня бы это все равно не остановило — так силен был исходивший от нее магнетизм. Мы не могли разойтись просто так. Это я знал наверняка — равно как и то, что жалел бы всю жизнь, если бы отпустил ее.

В общем, получилось, что в первый раз я согрешил с двоюродной сестрой своей подружки. Сестры бывают разные, а эти были — не разлей вода. Дружили с детства, все время ходили друг к другу в гости. Сестра Идзуми училась в Киото и снимала квартиру у Западных ворот Императорского дворца. Как-то мы поехали с Идзуми в Киото и пригласили ее пообедать с нами. После случая с теткой, нагрянувшей в самый неподходящий момент, прошло две недели.

Когда Идзуми отлучилась, я попросил у сестры телефон, сказав, что хочу расспросить ее об университете, в котором она училась. Через пару дней позвонил и предложил встретиться в следующее воскресенье. Немного подумав, она согласилась. Слушая ее, я убедился, что и она не прочь со мной переспать. По голосу понял. В воскресенье я в одиночку отправился в Киото. Мы встретились, и уже через пару часов оказались в постели.

Два месяца у нас была такая любовь, что крыша ехала. Ни походов в кино, ни прогулок, ни разговоров — о книгах, музыке, жизни, войне, революции. Ничего, кроме секса. Конечно, о чем-то мы говорили, но я почти ничего не помню. В памяти отпечатались только конкретные материальные образы: будильник у подушки, занавески на окнах, черный телефон на столе, календарь с фотографиями, ее одежда, разбросанная по полу… И еще — аромат ее кожи, голос. Я не задавал вопросов, она — тоже. Впрочем, однажды мы лежали в постели, и я вдруг ни с того ни с сего спросил:

— Ты случайно не одна у родителей? Не единственная дочь?

— Одна, — проговорила она с загадочным видом. — Ни братьев, ни сестер. А как ты догадался?

— Да никак. Обычная интуиция. Она поглядела на меня:

— А может, ты тоже единственное чадо?

— Точно, — сказал я.

Вот и все, что удержала память из этих разговоров. «Единственная дочка. Надо же!»

Мы так увлекались, что забывали о еде. Прерывались, только чтобы не умереть с голоду. Лишь увидим друг друга, сразу же скидываем одежду, прыг в постель и… пошло-поехало. Как в омут головой. У меня внутри все горело, когда я ее видел, да и с ней творилось то же самое. За одну встречу у нас получалось по четыре-пять раз. Я буквально выжимал себя до капли; от такого секса все разбухало и болело. Но ни ей, ни мне, несмотря на бешеную страсть и неистовую силу, толкавшую нас друг к другу, и в голову не приходило мечтать о том, что эта связь надолго сделает нас счастливыми. Словно смерч подхватил нас и понес неведомо куда, но его сила рано или поздно должна была иссякнуть. Мы чувствовали, что вечно это продолжаться не может, поэтому каждая встреча казалась нам последней, и эта мысль распаляла нас еще больше.

Честно говоря, я не любил ее. И она меня, конечно, тоже. Но это не имело значения. Куда серьезнее было другое — меня неудержимо влекло куда-то, втягивало в нечто для меня важное. И мне хотелось знать, что это такое. Очень хотелось. Даже возникло желание — будь такая возможность — запустить руку и нащупать этоу нее внутри.

Мне нравилась Идзуми, однако с ней я ни разу не переживал эту непостижимую силу. Ее сестру я совсем не знал, чувств серьезных у меня к ней не было, и тем не менее она вызывала во мне дрожь — как магнитом притягивала. О серьезном мы не говорили никогда, зачем это нужно, да и сил на разговоры не оставалось. Хотя даже если бы они вдруг появились, мы лучше бы снова завалились в постель.

Такой угар мог продолжаться без передышки несколько месяцев, пока кому-нибудь из нас это бы не надоело. Наша связь была нужна и ей, и мне; она казалась совершенно естественной и не вызывала никаких сомнений. Для любви, чувства вины, мыслей о будущем в ней не нашлось места с самого начала.

Не откройся моя связь с ее сестрой (хотя скрыть ее было довольно трудно — мы так далеко зашли, что совсем потеряли голову), у нас с Идзуми так бы все и тянулось. Встречались бы, когда я приезжал из Токио на каникулы. Не знаю, сколько бы это продолжалось. Но через несколько лет наш роман, скорее всего, умер бы сам собой. Мы были слишком разные, и со временем пропасть между нами становилась все глубже. Сейчас, когда я оглядываюсь назад, это кажется таким очевидным. Но если уж расставание было неизбежным, оно вполне могло пройти мирно, по-товарищески, и мы бы взошли в этой жизни на новую ступеньку. Так бы, наверное, и получилось, не свяжись я с сестрой Идзуми.

Но все вышло иначе.

Я обошелся с Идзуми жестоко и, в общем, понимал, какую причинил ей боль. Судя по школьным оценкам, она без труда могла поступить в университет, но провалилась на экзаменах и начала учебу в каком-то заштатном женском колледже. После того, как все открылось, мы виделись с Идзуми только раз — долго объяснялись в кафе, где раньше часто бывали. Стараясь быть откровенным до конца, я тщательно подбирал слова, чтобы раскрыть ей свои чувства. Говорил, что не надо делать трагедию из того, что произошло у меня с ее сестрой. Что это — побочное явление, физическое влечение и больше ничего. Что я не собирался ее предавать, поэтому мне стыдиться нечего. Что к нам это никакого отношения не имеет.

Но Идзуми, конечно же, ничего не поняла. Обозвала меня грязным лгуном. В общем-то, по делу. Ведь я, ничего ей не сказав, тайком спал с ее сестрой. Не раз и не два, а десять, двадцать раз. Все это время я ее обманывал. Зачем? Если я такой хороший, зачем было морочить ей голову? Потому что я хотел ее сестру. Безумно хотел иметь ее! Тысячу раз, во всех мыслимых и немыслимых позах. Надо было сразу сказать Идзуми, что к ней это не имеет никакого отношения. Но я не решился и начал врать. Начал и уже не мог остановиться. Выдумывал какой-нибудь предлог, чтобы не встречаться с Идзуми, и мчался в Киото, под одеяло к ее сестрице. Что ж тут было оправдываться, раз кругом виноват?

Идзуми узнала обо всем в конце января, вскоре после моего дня рождения — мне как раз исполнилось восемнадцать. В феврале я легко сдал все экзамены в университет и в конце марта должен был ехать в Токио. Перед отъездом я чуть телефон не оборвал, названивая Идзуми. Она не брала трубку. Я писал ей длинные письма и не получал ответа. Искренне переживал: «Нельзя же просто взять и уехать. Бросить Идзуми в таком состоянии». Но что тут можно было сделать? Она не хотела меня больше знать.

Сидя в «синкансэне»[475], мчавшем меня в Токио, я рассеянно скользил глазами по проносившимся мимо пейзажам и думал — думал о том, что со мной творится. Смотрел на сложенные на коленях руки, на свое отражение в окне. Что я за человек? Первый раз в жизни я себя ненавидел — причем лютой ненавистью. Как я мог так поступить? Почему? Понятно, почему. Если б можно было вернуться назад, я повел бы себя точно так же. Все равно связался бы с сестрой Идзуми, хотя и пришлось бы врать снова. Спал бы сней, как больно бы от этого ни было Идзуми. Сознаться в этом было тяжело. Но от правды не уйдешь.

Я был жесток не только с Идзуми — и самому себе я нанес рану, хотя в то время еще не понимал, насколько глубокую. Та история должна была многому научить меня, но, посмотрев спустя несколько лет на то, что произошло тогда, я уяснил для себя лишь одну важную вещь. Оказалось, я способен причинять зло. Никому никогда вредить не собирался и вот пожалуйста — выяснилось, что когда мне нужно, я могу быть эгоистичным и жестоким, несмотря на благие намерения. Такие типы способны под благовидным предлогом наносить страшные незаживающие раны даже людям, которые им дороги.

Поступив в университет и переехав в другой город, я попытался обрести новое «я», начать жизнь заново. Надеялся, что, став другим, исправлю допущенные промахи. Вначале казалось, что у меня все получится, но что бы я ни делал, куда бы ни шел, я всегда оставался самим собой. Повторял одни и те же ошибки, так же ранил людей, да и себя заодно.

В двадцать лет меня вдруг обожгла мысль: неужели из меня ничего хорошего уже не выйдет? Все ошибки, которые я совершил, — и не ошибки вовсе. Может, это во мне сидит с самого рождения. От таких мыслей на душе становилось тошно.

Глава 5

О четырех годах в университете особо сказать нечего.

В первый год я втянулся в студенческое движение — несколько раз участвовал в демонстрациях, даже с полицией бился. Митинговал вместе со всеми в университете, бывал на политических сходках, познакомился с интересным народом. Но почему-то душа к политике не лежала. Каждый раз, шагая в колонне демонстрантов, взявшись с кем-нибудь за руки, я ощущал себя не на своем месте. Швырял камни в полицейских и думал: нет, это не я. Неужели мне это нужно? Стадное чувство толпы меня не захватывало. Дух уличного насилия, решительные фразы постепенно теряли свою привлекательность, и я начал ностальгически вспоминать дни, которые мы с Идзуми провели вместе. Но что было, того уж не вернешь. То время осталось позади.

Учеба тоже меня мало интересовала. Большинство лекций были бессмысленными, скучными и никакого отклика, кроме безразличия, не вызывали. На занятиях я показывался редко — все время тратил на то, чтобы где-нибудь подработать. Счастье, что вообще четыре года продержался и университет окончил. На третьем курсе познакомился с одной девчонкой, жил с ней полгода, но дальше дело не пошло. В общем, существовал без всякого понятия о том, что же все-таки хочу от жизни.

По пути я заметил, что мода на политику прошла. Как флаг, потерявший ветер и бессильно повисший на флагштоке, гигантские волны, одно время сотрясавшие основы, улеглись, растворившись в тусклой повседневности будней.

После университета приятель помог мне устроиться в издательство, выпускавшее школьные учебники. Я коротко постригся, начистил ботинки, облачился в костюм. Издательство — так себе, но в тот год литературоведам вообще некуда было податься. А с такими оценками, как у меня, да еще без связей — в более приличном месте я бы точно получил от ворот поворот. Поэтому пришлось довольствоваться тем, что есть.

На работе я быстро заскучал, чего и следовало ожидать. Место, в принципе, оказалось неплохое, да беда в том, что редактирование учебников не доставляло мне ни малейшего удовольствия. Полгода я вкалывал изо всех сил, надеясь войти во вкус: ну должен же быть результат, когда отдаешь все силы. Но в конце концов смирился — не для меня такая работа, как ни крути, — и окончательно пал духом. Казалось, жизнь кончена. Если ничего не случится, так и придется загибаться за этими тоскливыми учебниками месяц за месяцем. До пенсии еще тридцать три года, нескончаемая череда дней — читай гранки, считай строчки, проверяй орфографию. Женюсь на порядочной девушке, обзаведусь детишками. Буду ждать премий два раза в год — единственная радость. Помню Идзуми как-то сказала: «Ты станешь замечательным человеком. Обязательно. Я знаю. Ты отличный парень». Стыдно вспоминать эти слова. Эх, Идзуми… Нет ничего замечательного во мне. Теперь поняла, наверное. Ну что поделаешь? Все мы люди.

Как автомат отработав день в издательстве, все свободное время я читал или слушал музыку. Решил: раз я обязан работать — значит, оставшееся время надо тратить с пользой для себя, для удовольствия. Выпивать после работы с другими сотрудниками не ходил. И не потому, что был нелюдим. Вовсе нет. Я никого не сторонился. Просто не желал завязывать личных отношений с коллегами в нерабочее время, считал, что мое время должно принадлежать мне одному.

Так незаметно пролетели четыре или пять лет. За эти годы я сменил несколько «подружек», но ни с одной меня надолго не хватало. Проходил месяц-другой, и начинала мучить мысль: «Нет! Это не то». Во всех было что-то не то. С несколькими я просто переспал, без особых эмоций. То время — третий этап в моей жизни. Двенадцать лет — от поступления в университет до того, как мне стукнуло тридцать. Годы разочарований, одиночества и молчания, когда я никому не открывал душу. Вечная мерзлота, одним словом.

Я все глубже замыкался в себе. Везде один — ел, гулял, ходил в бассейн, на концерты, в кино. И ничего — от тоски и грусти не умер. Часто думал о Симамото и Идзуми. Интересно, где они? Чем занимаются? Наверное, замуж вышли. Может, и дети уже есть. Повидаться бы, поговорить хоть часок. Уж им-то можно рассказать о себе все, откровенно. Часами ломал голову, как бы помириться с Идзуми или встретиться снова с Симамото. «Вот было бы здорово!» — воображал я и в то же время пальцем не пошевелил, чтобы мечты мои сбылись. Нет, эти двое ушли из моей жизни и больше не вернутся. Время нельзя повернуть вспять. Я начал разговаривать сам с собой, прикладываться по ночам к бутылке. Стали одолевать мысли, что я никогда не женюсь.

На второй год работы в издательстве я познакомился с одной хромоножкой. У меня с ней случилось свидание. Один парень с работы потащил меня на встречу со своей девчонкой, сказав, что она подружку приведет.

— Правда, она хромает немножко, — конфузливо проговорил он. — Но зато очень миленькая и характер замечательный. Она тебе понравится. Точно. Да она почти и не хромает. Так, чуть-чуть ногу приволакивает.

— Ну и ладно. Велика важность! — отозвался я. Сказать по правде, никуда бы я не пошел, не заикнись он о ее больной ноге. Эти свидания пара на пару мне до чертиков надоели. Идешь и не знаешь, какую кошку тебе в мешке подсунут на этот раз. Но услышав, что она хромая, я уже не мог отказаться.

«Да она почти и не хромает. Так, чуть-чуть ногу приволакивает».

Подружка моего знакомого дружила с этой девчонкой. Вроде, они в школе в одном классе учились. Девчонка оказалась невысокой, симпатичной, с правильными чертами лица. Можно даже сказать, красивой — но не эффектной, бросающейся в глаза красотой, а по-своему, как-то тихо, незаметно. Глядя на нее, я представил себе маленького зверька — он забился в лесную чащу и не показывает оттуда носа. В воскресенье мы сходили утром в кино, а затем вчетвером отправились обедать. За обедом она едва сказала несколько слов. Только молча улыбалась, несмотря на все мои попытки расшевелить ее. В конце концов, наша компания разделилась на пары. Мы с новой знакомой пошли в парк Хибия, выпили кофе. В отличие от Симамото, она прихрамывала на правую ногу, и получалось это у нее немного по-другому. Симамото ходила, слегка вывертывая ступню, а эта девчонка чуть поворачивала носок в сторону и двигала ногу вперед. А вообще походка у них была очень похожа.

Она была в свитере с высоким воротом и джинсах, на ногах — простые грубые ботинки, какие обычно надевают в поход. Почти никакой косметики, на затылке — конский хвост. Она училась на четвертом курсе, но выглядела моложе. Я так и не понял, почему она все время молчала. То ли от рождения такая, то ли незнакомых людей стесняется и ничего толкового не может из себя выдавить. А может, ей вообще сказать нечего. В любом случае, поначалу разговор у нас не получался. Чтобы вытянуть из нее, что она изучает фармакологию в частном университете, пришлось изрядно попотеть.

— Фармакология? А это интересно? — поинтересовался я, когда мы сидели в кафе.

Она покраснела.

— Да ладно, — сказал я. — Мне вот школьные учебники приходится писать. Тоже интересного мало. В жизни полно всякой скукотищи. Не бери всерьез.

Подумав, она, в конце концов, открыла рот:

— Вообще-то это не очень интересно. Но у моих родителей своя аптека.

— Расскажи чего-нибудь про лекарства, а? Я в этом деле ни бум-бум. За последние шесть лет вроде даже ни одной таблетки не выпил.

— Ну и здоровье.

— Да уж… даже похмелья не бывает. Хотя в детстве дохлым был, болел все время. Лекарствами меня прямо закормили. Родители тряслись над моим драгоценным здоровьем. Я же у них один.

Она кивнула и уставилась в чашку с кофе. Долго молчала и наконец сказала:

— Это и вправду не очень интересно. Думаю, есть масса занятий повеселее, чем зубрить состав разных лекарств. Вот астрономия, например. Наука, а в ней романтика. Или людей лечить. Там такие драмы бывают… Хотя мне это близко, знакомо… Натурально как-то.

— Ясно, — сказал я. Ишь ты, оказывается, она разговаривать умеет. Просто слова подбирает не так быстро, как другие.

— А братья или сестры у тебя есть? — спросил я.

— Есть. Два брата. Один женился уже.

— Значит, ты учишься на аптекаря, а потом в родительской аптеке работать будешь?

Она опять покраснела и долго не отвечала.

— Даже не знаю. У братьев своя работа, так что, может, аптека мне перейдет. Мы еще не решили. Отец говорит, если я не захочу, то и не надо. Пока сил хватит, сам будет работать, а потом продаст аптеку.

Я кивнул, ожидая продолжения.

— Все-таки, наверное, останусь в аптеке. С моей ногой трудно другую работу найти.


Так за разговором прошел вечер. Она много молчала, поэтому беседа наша затянулась. При каждом моем вопросе ее щеки заливала краска. Но с ней было не скучно, и я не чувствовал неловкости. И — небывалый случай! — можно даже сказать, что разговор доставлял мне удовольствие. После нашего сидения в кафе мне стало казаться, что я ее знаю давным-давно. Появилось даже что-то вроде ностальгии.

Не то чтобы она меня очаровала. Нет, конечно. Я по-доброму к ней относился, и мне было сней хорошо. Красивая, характер хороший — правильно парень с работы сказал. Но стоило отбросить все это в сторону и спросить себя: а есть в ней что-то, от чего сердце заходится? — и ответ, к сожалению, получался отрицательный.

В ней не было, а в Симамото было. Я сидел с этой девчонкой, слушал, что она рассказывает, и не переставал думать о Симамото. Понимал, что так нельзя, но ничего не мог с собой поделать. Столько лет прошло, а сердце все равно учащенно билось при одной только мысли о ней. Такое лихорадочное возбуждение, будто где-то в груди открывалась потайная дверца. Но шагая по парку Хибия с этой милой хромой девчонкой, я не чувствовал ни возбуждения, ни дрожи. Только симпатию и тихую нежность.

Ее дом, он же аптека, был в Кобината[476]. Я проводил ее. Мы сидели рядом в автобусе, и за всю дорогу она не проронила ни слова.

Через несколько дней ко мне заглянул тот парень и сообщил, что, похоже, я ей очень понравился.

— Может, закатимся куда-нибудь вчетвером в следующие выходные? — предложил он. Я придумал какой-то предлог и отказался. Не потому, что не хотел ее больше видеть. Сказать по правде, я вовсе был не прочь встретиться еще раз и продолжить наши разговоры. В другой ситуации мы вполне могли бы с ней стать хорошими друзьями. Но получилось так, что мы сошлись на двойном свидании, а здесь главная цель — найти себе партнера или партнершу. Если вы после этого встречаетесь еще — значит, в каком-то смысле берете на себя ответственность. Мне совершенно не хотелось причинять ей боль. Поэтому оставалось одно — отказаться. Больше я никогда ее не видел.

Глава 6

Случилась у меня еще одна очень странная встреча — и опять с хромоножкой. Мне тогда было двадцать восемь. Случай был настолько непонятный, что я до сих пор не могу найти ему объяснений.

В Сибуя[477], в предновогодней толчее, я заметил женщину. Она шла, как Симамото — точно так же приволакивая ногу. В длинном красном плаще, под мышкой зажата черная лакированная сумочка. На левом запястье — серебряные часы-браслет. Все вещи очень дорогие, как мне показалось. Я шел по другой стороне улицы, но, увидев ее, поспешил следом, прямо через перекресток. Откуда здесь столько людей? — недоумевал я, рассекая толпу и пытаясь настичь женщину. Из-за ноги она не могла идти быстро. Походкой — просто вылитая Симамото, тоже ногу приволакивает с легким вывертом. Шагая за ней, я не сводил глаз с затянутых в чулки ног — как элегантно они движутся, такое достигается только годами упорных тренировок.

Какое-то время я шел за ней в отдалении. Приспособиться к ее походке — то есть, не передвигаться в темпе остального людского потока — оказалось нелегко. Чтобы подстроиться под ее шаг, я останавливался перед витринами или начинал рыться в карманах плаща. Женщина была в черных кожаных перчатках, в свободной руке — красный бумажный пакет из универмага. И большие солнечные очки — это в пасмурный зимний день-то. Сзади я видел только ее идеально уложенные волосы — они доходили до плеч, аккуратно загибаясь концами наружу, — и спину под мягким теплым плащом. Разумеется, мне хотелось поскорее узнать, не Симамото ли она. Ответить на этот вопрос было несложно — достаточно зайти спереди и заглянуть в лицо. Но если это она, что я ей скажу? Как дальше себя вести? Может, она меня уже не помнит. Надо все хорошенько обдумать. Чтобы в голове немного прояснилось, я сделал несколько вдохов.

Я долго следовал за ней, стараясь держаться на расстоянии. Она шла не останавливаясь, ни разу не обернулась и вообще не обращала внимания на окружающее. Казалось, настойчиво стремилась к некой цели, выпрямив спину и подняв голову, совсем как Симамото. Если бы я не видел ее ногу, а смотрел выше, от пояса — ни за что бы не догадался, что она хромает. Просто не торопится человек, вот и все. Чем больше я на нее смотрел, тем сильнее она походила на Симамото. Прямо близнецы, честное слово.

Женщина миновала станцию Сибуя, перед которой кишмя кишел народ, и направилась к Аояма. Дорога стала подниматься в гору, и она еще больше замедлила шаг. Да и неудивительно — прошла она уже порядочно, некоторые в такую даль на такси ездят. И для здоровых ног нагрузка будь здоров. Но она все шла и шла, приволакивая ногу, — по-прежнему не оглядываясь и не останавливаясь, даже ни разу не взглянув на витрины, — а за ней на почтительном расстоянии тащился я. Несколько раз она меняла руки, перекладывая сумочку и пакет, — и дальше все так же вперед.

Наконец незнакомка свернула с запруженной людьми главной улицы в какой-то переулок. Похоже, этот район был хорошо ей знаком. Стоило отойти на несколько шагов от оживленной торговой улочки, как начался тихий жилой квартал. Людей стало меньше и, чтобы она не обнаружила за собой слежку, приходилось соблюдать осторожность.

Я шел за ней, наверное, минут сорок. Мы миновали пешеходную улицу, несколько раз повернули за угол и снова очутились на людной Аояма-дори[478]. Но теперь она не стала вливаться в поток пешеходов, а сразу, без малейших колебаний, будто решив все заранее, направилась в небольшое кафе, где подавали пирожные. Потоптавшись минут десять поблизости, я нырнул вслед за ней.

Войдя, я поискал ее глазами. Она сидела спиной к двери, не раздевшись, хотя внутри было душно. Ее шикарный красный плащ нельзя было не заметить. Я сел за самый дальний столик, заказал кофе. Взял лежавшую тут же газету и сделал вид, что читаю. Перед женщиной стояла чашка кофе, но пока я исподтишка наблюдал, женщина к ней даже не прикоснулась. Только достала из сумочки сигарету, прикурив от золотой зажигалки, а все остальное время просидела, глядя в окно. Казалось, она отдыхает или задумалась о чем-то важном. Я пил кофе и, уткнувшись в газету, вновь и вновь перечитывал одну и ту же заметку.

Прошло уже порядочно времени, как вдруг незнакомка решительно поднялась со своего места и двинулась прямо к моему столику. Так неожиданно, что у меня будто сердце на мгновение замерло. Но она прошла мимо и направилась к телефону, который стоял возле входной двери. Опустила в него мелочь, набрала номер.

Я сидел недалеко, но из-за галдящих посетителей и гремевших в динамиках рождественских наигрышей ее слов не разобрал. Говорила она довольно долго. Нетронутый кофе остывал на ее столике. Когда незнакомка шла обратно, я увидел ее лицо, но так и не понял, Симамото это или нет. На ней было много косметики, вдобавок солнечные очки скрывали почти половину лица. Подведенные карандашом брови, плотно сжатые тонкие губы, накрашенные ярко-красной помадой. В конце концов, последний раз я видел Симамото, когда нам было двенадцать. Больше пятнадцати лет назад. Лицо этой женщины смутно напоминало девчонку, которую я знал тогда, но сказали бы мне, что это не она, и я бы поверил. Ясно лишь одно: передо мной была очень привлекательная, дорого одетая женщина не старше тридцати. И хромая.

Я буквально истекал потом — майка под рубашкой уже промокла насквозь. Сняв плащ, я попросил официантку принести еще кофе. Зачем меня сюда занесло? Я потерял перчатки и пошел в Сибуя купить новые. Но, увидев эту женщину, кинулся к ней как одержимый. Вообще-то, надо было подойти и спросить прямо: «Извините, вас случайно зовут не Симамото?» И все стало бы понятно. Но вместо этого я поплелся за ней. Упустил момент, а теперь уже поздно.

Повесив трубку, она вернулась за свой столик. Опять села ко мне спиной и уставилась в окно. Подошла официантка и спросила, можно ли унести остывший кофе. Я не слышал ее слов, но, судя по всему, она задала именно этот вопрос. Женщина обернулась, кивнула и, похоже, снова заказала кофе. Но и к новой чашке не притронулась. Я по-прежнему делал вид, что читаю газету, и время от времени поднимал глаза на незнакомку. Она постоянно поглядывала на серебряные часики-браслет — видно, кого-то ждала. «Остается последний шанс. Вот сейчас кто-нибудь появится и все — так я с ней и не поговорю, — думал я, но почему-то никак не мог оторваться от стула. — Нет, еще не время. Успею».

Прошло минут пятнадцать-двадцать. Женщина не отводила глаз от окна и вдруг бесшумно поднялась с места, взяла сумочку и пакет из универмага. Не дождалась, что ли? А может, и не ждала никого. Проследив, как она рассчиталась у кассы и вышла из кафе, я вскочил, заплатил за кофе и вышел следом. Вон мелькнул ее красный плащ. Рассекая толпу, я двинулся за ней.

Женщина подняла руку, останавливая такси. Мигнув огоньком, подкатила машина. «Надо ее окликнуть. Сядет сейчас в такси — и ищи ветра в поле». Я шагнул к ней, и в этот самый момент кто-то схватил меня за локоть. Так сильно, что я чуть не охнул. Не то что бы мне стало больно, нет. Но сила была такая, что даже дыхание перехватило. Обернувшись, я увидел перед собой мужика, и он упирался в меня взглядом.

Сантиметров на пять ниже меня, коренастый, лет сорока пяти. В темно-сером плаще, кашемировый шарф вокруг шеи. Прикид что надо, высший класс. Пробор-ниточка, очки в черепаховой оправе. Загар великолепный — спортсмен, сразу видно. На лыжах, наверное, катается. Или теннисист. У Идзуми папаша любил играть в теннис, у него был такой же загар. Этот, похоже, не последний человек в какой-нибудь преуспевающей фирме. Или чиновник высокого ранга. По глазам видно. У него были глаза человека, привыкшего отдавать приказы.

— Может, кофейку выпьем? — сказал он тихо.

Я проводил глазами красный плащ. Незнакомка, садясь в такси, посмотрела поверх очков в нашу сторону. Или мне показалось? Дверца захлопнулась, и она исчезла из виду, оставив меня наедине с этим непонятно откуда взявшимся мужиком.

— Я не отниму у тебя много времени, — проговорил он без всякого выражения — голосом, в котором не чувствовалось ни раздражения, ни возбуждения. При этом он продолжал бесстрастно сжимать мой локоть с таким видом, будто придерживает дверь, чтобы дать кому-то войти. — Выпьем по чашечке и поболтаем.

Конечно, можно было взять и уйти, сказав: «Кофе я не хочу, разговаривать нам не о чем. Я вас знать не знаю. И вообще, извините, спешу». Однако я так ничего и не сказал — просто смотрел на него, и все. Потом кивнул и, подчиняясь приказу, вернулся в кафе, откуда только что вышел. Почувствовал в его железной хватке какую-то загадочную непоколебимую силу и не иначе как испугался. Он сжимал мою руку, как машина — не ослабляя и не усиливая давления, крепко и надежно. Откажись я от его предложения, что бы он со мной сделал? Даже не знаю.

Но что интересно: вместе с испугом меня одолевало и легкое любопытство. О чем это он собирается со мной говорить? Может, я смогу узнать что-нибудь о незнакомке? Теперь, когда она исчезла, этот тип, возможно, — единственное звено, соединяющее меня с ней. И потом, не будет же он прямо в кафе из меня душу вытрясать.

Мы сели за столик, глядя друг на друга, и не проронили ни слова, пока не подошла официантка. Он попросил принести два кофе.

— Скажи, зачем ты ее преследовал? — вежливо поинтересовался мой визави.

Вопрос остался без ответа.

— Ты же от самой Сибуя за ней увязался, — продолжал он, не сводя с меня невыразительных глаз. — Столько времени шпионил — тут любой бы заметил.

Я молчал. Выходит, она обнаружила, что я за ней иду, зашла в кафе и вызвала этого типа по телефону.

— Не хочешь говорить — не надо. Я и так все знаю, без твоих объяснений. — Он говорил все так же вежливо и спокойно, хотя, вполне возможно, уже начинал закипать. — Я с тобой разберусь. Кроме шуток. Я — человек решительный.

Мужик умолк, но взгляда от меня не отвел, будто давал понять, что ни в каких объяснениях с моей стороны не нуждается. А я продолжал молчать.

— Ладно, сегодня шуметь не будем. Без скандала обойдемся. Понятно? Но только сегодня. — С этими словами он сунул лежавшую на столе правую руку в карман плаща и вытянул оттуда белый конверт. Левая рука осталась на столе. Конверт самый обыкновенный, каких полно в любой канцелярии. — Так что молчи и возьми вот это. Ты не сам на это дело пошел, знаю. Тебя попросили. Поэтому я хочу уладить все тихо, без лишних слов. Ты сегодня ничего не видел, со мной не встречался. Уловил? Если узнаю, что болтаешь лишнее, из-под земли достану. Можешь не сомневаться. Чтобы я тебя возле нее больше не видел. Давай разойдемся по-хорошему. Договорились?

Закончив тираду, он пододвинул мне конверт и поднялся со стула. Выхватил у сидевшей за кассой девушки чек и большими шагами вышел из кафе. Я застыл в изумлении и какое-то время не двигался с места. Потом взял оставленный на столе конверт и, заглянув в него, обнаружил десять бумажек по десять тысяч иен. Новеньких, хрустящих. У меня даже во рту пересохло. Запихав конверт в карман плаща, я выбрался на улицу. Оглянулся и, убедившись, что этого типа нигде не видно, прыгнул в такси и вернулся в Сибуя.

Вот и вся история.

Я храню этот конверт со ста тысячами иен с тех самых пор. Больше ни разу его не открывал — так и похоронил в ящике стола. Временами по ночам, когда никак не удается уснуть, я вижу лицо человека, с которым столкнулся тогда в Сибуя. Всякий раз оно встает передо мной, словно дурное предзнаменование. Кто же он, в конце концов? А та женщина? Неужели то была Симамото?

Я строил разные версии, пытаясь разгадать эту головоломку без решений. Выдумывал очередную гипотезу только затем, чтобы не оставить от нее камня на камне. Они были любовниками и, видно, приняли меня за частного детектива, которого ее муж нанял следить за ними. Вот, пожалуй, самое вероятное объяснение. И тип этот думал меня купить, заткнуть рот деньгами. Или им показалось, что я заметил, как они выходили из гостиницы после тайного свидания, и потащился за ними. Очень даже может быть. Однако где-то в глубине души, под кожей, меня эта версия не убеждала. Оставалось слишком много вопросов.

Что он имел в виду, когда грозил со мной разобраться? Почему он так странно сжал мне руку? Почему незнакомка, зная, что я иду за ней, не села в такси — ведь так она бы сразу избавилась от слежки? С чего этот мужик просто так, не проверив, кто я, стал пихать мне конверт с такими деньгами (а сто тысяч иен, что ни говори, деньги немалые)?

Я так и не решил эту загадку, хотя чуть голову не сломал. Иногда мне кажется, что случай тот — плод моего воображения, только и всего. Что я все это придумал — от начала до конца. Или мне приснился длинный, очень похожий на явь, сон, который смешался у меня в голове с реальностью. Но ведь это было! Действительно было! В моем столе лежит белый конверт, а в нем доказательство, что все произошло на самом деле, — десять купюр по десять тысяч. Это было! Время от времени я достаю конверт, кладу на стол и долго смотрю на него. Это действительно было!

Глава 7

В тридцать лет я женился. Мы познакомились летом — я взял тогда отпуск и решил отправиться куда-нибудь один, подальше от городского шума. Жена — моложе меня на пять лет. Я шел по дороге через какую-то деревню, как вдруг полил дождь, настоящий ливень. Заскочив под первый попавшийся навес, я обнаружил там двух девушек — одна стала потом моей женой, другая была ее подружкой. Мы все промокли до нитки, а вскоре уже болтали, как старые друзья, пока дождь не кончился. Не прохудись небо в тот день или возьми я с собой зонтик (я как раз думал прихватить его на прогулку, когда выходил из гостиницы) — мы бы никогда не встретились. Наверное, я так и корпел бы в своей конторе над учебниками, а вечера просиживал дома с бутылкой, прислонившись к стенке и разговаривая сам с собой. Вот уж действительно жизнь оставила мне небогатый выбор.

Нас с Юкико (так звали мою будущую жену) сразу потянуло друг к другу. Ее подружка была куда симпатичнее, но я положил глаз именно на Юкико. Между нами возникло какое-то необъяснимое притяжение — я уже давно не испытывал ничего подобного. Оказалось, она живет в Токио, как и я, и, вернувшись домой, мы стали встречаться. Чем дальше, тем больше Юкико мне нравилась. Вроде самая обыкновенная девушка, во всяком случае, парни за такими табунами не бегают, но было в ней нечто особенное, и это имело значение только для меня одного. Мне нравилось ее лицо. Каждый раз я долго смотрел на Юкико и все сильнее в это лицо влюблялся.

— Что ты так смотришь? — спрашивала она.

— Ты красивая, — отвечал я.

— Ты первый мне такое говоришь.

— Потому что знаю. Никто больше не знает, а я знаю.

Поначалу она никак не хотела мне верить, но скоро поняла, что я не вру.

Встретившись, мы выбирали укромное местечко, чтобы наговориться вдоволь. Юкико можно было рассказывать все, ничего не скрывая. С нею груз пережитых за последние десять с лишним лет потерь тяжко опускался на плечи — годы прожиты зря, потрачены впустую. Впрочем, еще не все потеряно, надо вернуть хоть что-нибудь, пока не поздно. И у меня в груди просыпалась давно забытая дрожь. Расставаясь с Юкико, я понимал: я покинут и никому не нужен. Я впадал в тоску. Страдал от одиночества, бесился, что не с кем словом перемолвиться. Через три месяца после нашего знакомства я сделал ей предложение. За неделю до дня рождения, когда мне стукнуло тридцать.

Отец Юкико возглавлял немаленькую строительную компанию. Интересный был человек — почти без образования, а в работе — настоящий зверь, да еще со своей философией. Мне он казался слишком крутым, зато видел все насквозь. Потрясающий дядька! Я таких раньше не встречал. Разъезжал на «мерседесе» с персональным шофером, однако нос не задирал. Когда я пришел к нему и объявил, что хочу жениться на его дочери, он сказал просто:

— Вы уже не дети. Любите друг друга — женитесь.

И все. Кто я был для него? Ничтожный клерк в никому не известной мелкой фирмешке. Но, судя по всему, это его особенно не волновало.

У Юкико были старший брат и младшая сестра. Брат занимал должность вице-президента в компании отца и со временем должен был принять у него дела. Парень он был неплохой, но по сравнению с отцом, конечно, жидковат. Из троих детей самой деловой оказалась младшая дочь — студентка. Вот уж у кого получалось людьми командовать! Лучше брата могла бы руководить отцовской фирмой.

Через полгода после свадьбы отец Юкико пригласил меня к себе и поинтересовался, не собираюсь ли я уходить с работы: он узнал от дочери, что сидеть в издательстве над учебниками мне опротивело.

— Уйти-то не проблема, — ответил я. — А что дальше делать?

— Почему бы тебе не перейти в нашу фирму? Работа, правда, тяжелая, зато хорошие деньги будут.

— Учебники редактировать — это явно не по мне, что правда то правда, только мне кажется, что и строительство тоже не для меня, — признался я. — Очень благодарен вам за предложение, но если я возьмусь не за свое дело, боюсь, ничего хорошего из этого не выйдет.

— Может, ты и прав. Зачем лезть куда-то, если душа не лежит, — заметил отец Юкико. Мне показалось, что другого ответа он от меня и не ждал. После этого разговора мы немного выпили. Его сын к спиртному почти не притрагивался, поэтому иногда мы с тестем позволяли себе пропустить по стаканчику. — Кстати, мы тут кое-что строим на Аояма. Одно здание. Принадлежит нашей фирме. Через месяц должны закончить. Место замечательное, да и сам объект весьма неплохой. Правда, стоит немного в глубине, но район только начинает развиваться. Я вот что думаю: почему бы тебе не открыть там что-нибудь, торговую точку. Аренду и другие расходы, правда, придется по рыночным ставкам платить, по полной то есть, — дом все-таки собственность фирмы, но если тебя заинтересует это дело, могу одолжить сколько надо.

Я попросил его дать мне время немного подумать. Неплохой разговор получился.

В конце концов, я открыл в этом здании, в подвальном этаже, классный бар с джазовой музыкой. Студентом я одно время подрабатывал в таком заведении и потому неплохо разбирался, как там все устроено — какие напитки и еду надо подавать, на каких клиентов ориентироваться, какая должна быть музыка, какой интерьер. Поэтому общая концепция, так сказать, в голове уже была. Внутренним оформлением занялся отец Юкико — нанял лучших специалистов по дизайну и интерьеру, и они сделали все по высшему разряду и взяли довольно умеренно. Получилось просто замечательно.

Дела пошли успешно — сверх всяких ожиданий, — и через два года я открыл еще одно заведение. Тоже на Аояма, но попросторнее, пригласил туда джазовое трио с пианистом. Потратил уйму времени, не пожалел денег, зато местечко получилось что надо и быстро стало популярным. Можно было перевести дух. Выпавший мне шанс я так или иначе использовал. Тогда же у нас родился первый ребенок, девочка. Вначале я нередко сам становился за стойку, смешивал коктейли, но когда баров стало два, времени на это уже не оставалось. Надо было следить за разросшимся хозяйством — договариваться с поставщиками, нанимать работников, вести бухгалтерию, в общем, заботиться о том, чтобы все шло как надо. Как только в голове появлялась какая-то идея, я тут же воплощал ее в жизнь. Даже меню сам придумывал. К моему удивлению, мне это нравилось. Нравилось начинать с нуля и постепенно совершенствовать созданное своей головой, своими руками. Это было мое дело, мой собственный мир. Разве можно было надеяться на такую радость, сидя в издательстве за учебниками?

Весь день я занимался разными делами, а вечера проводил в своих барах — проверял, как смешивают коктейли, как себя чувствуют посетители, присматривал за персоналом, просто слушал музыку. Каждый месяц я возвращал тестю часть долга, и все равно денег оставалось порядочно. Мы приобрели на Аояма четырехкомнатную квартиру, «БМВ» модели 320. Родили еще одного ребенка, снова девочку. Так я стал отцом двоих дочерей.

В тридцать шесть я купил небольшой домик в Хаконэ[479], а Юкико — красный «джип-чероки» для выездов с детьми и по магазинам. Бары приносили такой доход, что запросто можно было открыть и третий, но это не входило в мои планы. Начнешь расширяться — за всем не уследишь, только вымотаешься. Отдавать все свое время работе я не собирался, поэтому решил поговорить с тестем, который посоветовал вложить лишние деньги в акции и недвижимость. Для этого не нужно особых усилий и времени. Беда в том, что я в этом совершенно не разбирался, и сознался тестю немедленно. Тот обещал взять техническую сторону на себя.

— Делай, как я скажу, и все будет в порядке. В таких делах есть специальные приемы. Надежная методика.

Я послушался его совета и вложил деньги. Прошло совсем немного времени, и у меня в кармане оказалась кругленькая сумма.

— Ну как? — сказал после этого тесть. — В любом деле свои приемы. Можно сто лет в какой-нибудь фирме работать, а толку не будет. Само собой, везение нужно и мозги. Но этого недостаточно. Плюс капитал. Если денег мало — ничего не получится. Еще важнее — знать эти самые приемы. Без этого, даже если все остальное есть, дело не пойдет.

— Понял. — Я знал, что имеет в виду тесть. Приемы, о которых он говорил, — его система. Изобретенная им сложная и надежная система вложения денег и получения высоких доходов благодаря многочисленным связям. Он умело проводил свои корабли мимо подводных камней, пуская их в обход законов и налогов. Деньги в его руках изменяли вид и форму и неудержимо росли.

Могу сказать наверняка: если бы не тесть, я бы до сих пор редактировал учебники. Жил в скромной квартирке в Ниси-Огикубо[480], ездил на «тойоте-короне» с еле дышащим кондиционером. Нет, что ни говори, а свой шанс я использовал совсем неплохо. Быстро открыл два бара, поставил там дело, у меня работает больше тридцати человек. Доходы — о таких я и не мечтал. Все идет прекрасно, даже мой бухгалтер удивляется. Репутация у баров замечательная. Хотя на свете сколько угодно таких же ловких и оборотистых, способных добиться того же, что и я. Не будь тестя с его капиталами и «особыми приемчиками», что бы я смог один? От таких мыслей портилось настроение, начинало казаться, будто я добился всего нечестно, пробирался к цели кратчайшим путем, в обход других. Мое поколение в конце 60-х — начале 70-х годов подняло волну студенческих выступлений. Кому-то нравится, кому-то — нет, но это так. В общем, то был громкий протест против логики капитализма — более изощренной, замысловатой, отшлифованной. Той логики, что сжирала идеалы послевоенного времени. По крайней мере, в моем понимании это выглядело именно так. Словно сильнейшая лихорадка охватила страну в переломный момент. Но мир, в котором я живу сейчас, уже построен именно на этой более изощренной капиталистической логике. Незаметно он поглотил меня с головой, и вот, стоя перед светофором на Аояма-дори, за рулем своего «БМВ», слушая голоса «Зимнего пути» Шуберта, я вдруг подумал: «А ведь я живу какой-то чужой жизнью. Будто кто-то приготовил все для меня, саму жизнь приготовил. Много ли во мне от меня самого? Где граница, до которой я — это я, а за ней — уже не я? Руки на руле… На сколько процентов это мои руки? И все, что меня окружает… до какой степени оно реально?» Чем больше я думал об этом, тем меньше понимал, что к чему.

Но в целом жаловаться на жизнь было грешно. Жену я любил. Юкико… Тихая, рассудительная. После родов она немножко располнела и всерьез увлеклась разными диетами, полюбила прогулки. Для меня же она оставалась такой же милой, как прежде. Нам было хорошо вместе, я был доволен, деля с нею постель. В Юкико что-то меня умиротворяло. И, конечно, я ни за что бы не вернулся к тому унылому, одинокому существованию, которым был отмечен третий десяток лет моей жизни. Нет, мое место здесь, где меня любят, мною дорожат. Где я люблю и берегу жену и дочерей. Все это было для меня внове — как неожиданное открытие.

Каждое утро я отвозил старшую дочь в частный детский сад, по дороге мы распевали с ней в машине детские песенки под аккомпанемент стереомагнитолы. Потом возвращался домой, чтобы поиграть с младшей, а затем отправлялся в свой маленький офис, который снимал по соседству. Летом на уикэнд мы выбирались в Хаконэ, на дачу. Ходили смотреть фейерверк, катались по озеру на лодке, гуляли по холмам.

Пока жена была беременна, я несколько раз позволил себе… Так, ничего серьезного, мимолетные увлечения. Вообще-то, я ни с кем не спал больше одного раза. Или двух. Ну, максимум, трех. Сказать по правде, у меня и в мыслях не было, что это тянет на супружескую измену. Просто появлялось желание переспать с кем-нибудь, и моим партнершам, наверное, хотелось того же самого. Заходить слишком далеко я не собирался и потому выбирал их очень тщательно. Скорее всего, в постели с ними я хотел что-то проверить, в чем-то убедиться. Пытался найти что-то в этих женщинах и заодно понять, что они находят во мне.

* * *
Вскоре после рождения первой дочери я получил открытку: пришла к родителям, а они переслали ее мне. Извещение о похоронах. Умерла какая-то женщина — в открытке называлось ее имя, умерла в тридцать шесть лет. Я понятия не имел, кто это. Судя по штемпелю, открытку бросили в ящик в Нагое, а у меня там никого не было, ни одной знакомой души. Но подумав немного, я, в конце концов, сообразил: да ведь это двоюродная сестра Идзуми! Та самая, из Киото. Ее имя совсем вылетело у меня из головы. Оказалось, в Нагое живут ее родители.

Нетрудно было догадаться, что открытку прислала Идзуми. Кроме нее некому. Но зачем? Поначалу я никак не мог понять, но, разглядывая открытку, вдруг почувствовал от этого клочка картона леденящий холод. Идзуми ничего не забыла и ничего не простила. И хотела, чтобы я это знал. Потому и открытку послала. А ведь она несчастлива, почему-то подумал я. Будь с ней все в порядке, разве она сделала бы такое? А уж раз решила мне сообщить, черкнула бы, наверное, пару слов, объяснила, что к чему.

Я стал вспоминать сестру Идзуми. Вообразил ее комнату, ее обнаженное тело, охвативший нас тогда любовный угар. Однако эти мысленные картины уже потеряли былую четкость, они расплывались и таяли, словно дымок в порывах ветра. От чего она умерла? В тридцать шесть лет просто так не умирают. Фамилия у нее осталась та же. Значит, замуж так и не вышла, а, может, развелась.

Новости об Идзуми я узнал от одного своего однокашника, который увидел мою фотографию в «Брутусе»[481]. Там напечатали «Путеводитель по токийским барам», и однокашник понял, что я держу два бара на Аояма. Сидел я как-то в одной из своих точек за стойкой и вдруг услышал:

— Здорово, старина! Сколько лет, сколько зим! Ну как ты?

Не думаю, что он специально явился на меня поглядеть. Просто заглянул человек с приятелями выпить, случайно меня заметил и решил окликнуть.

— Ты смотри! Уж который раз сюда захожу. Работаю тут рядом. Правду говорят: тесен мир, — сказал он.

Если я держался в классе как-то на отшибе, то он в школе был типичным активистом — учился хорошо, занимался спортом. Спокойный, в чужие дела никогда не лез. В общем, нормальный симпатичный парень. Играл в школьной футбольной команде и уже в то время был здоровяком, а сейчас растолстел — отрастил двойной подбородок, и пиджак его темно-синего костюма-тройки явно был ему тесноват.

— Во всем работа виновата, — пожаловался он. — Часто приходится клиентов угощать. Торговая фирма, что поделаешь. Рабочий день кончается, но все равно тащишься с кем-нибудь в кабак, да еще в любое время могут взять и засунуть в какую-нибудь дыру. Называется «перевод по службе». Стоит чуть проколоться — запросто можно под зад получить. Хорошо работаешь — жди, значит, еще что-нибудь подбросят. Работенка не позавидуешь.

Оказалось, его фирма находится тут же, в первом квартале Аояма, и до моего бара можно дойти пешком.

Мы разговорились. О чем говорят одноклассники, которые не виделись восемнадцать лет? Как работа, как семья, как дети, кто кого из знакомых видел. Тут-то он и назвал имя Идзуми.

— Помнишь девчонку, с которой ты тогда ходил? Вас водой было не разлить. Как ее звали-то? Охара…

— Охара Идзуми.

— Вот-вот, — сказал он. — Идзуми Охара. Я недавно ее видел.

— Где? В Токио? — удивился я.

— Да нет. В Тоехаси.

— В Тоехаси? Это где? В префектуре Айти?

— Точно.

— Что-то я не пойму. Как вы могли встретиться в Тоехаси? Что она там делает?

Похоже, он уловил в моем голосе жесткие нотки:

— Понятия не имею. Но я ее там видел. Собственно, и сказать-то особенно нечего. Может, это и не она была.

Он попросил у бармена еще стаканчик «Дикой индейки» со льдом. Я потягивал коктейль «буравчик».

— Как это нечего? Нет, давай рассказывай.

— Чего рассказывать-то? — озадаченно проговорил одноклассник. — Знаешь, иногда бывает, не поймешь — было что или не было. Странное такое чувство. Кажется, видишь сон, а вроде все как наяву. Будто на самом деле происходит, но почему-то какое-то ненастоящее. Даже не знаю, как объяснить.

— Но ты на самом деле ее видел?

— Видел, — сказал он.

— Тогда рассказывай.

Он с обреченным видом кивнул и приложился к стакану с «Дикой индейкой», который перед ним поставил бармен.

— В Тоехаси моя младшая сестра живет. Меня послали в командировку в Нагою. В пятницу я покончил с делами и решил заглянуть к ней на денек, переночевать. Там и наткнулся на Идзуми. Подхожу к дому, где живет сестра, захожу в лифт, а там — она. Надо же, как на Идзуми Охару похожа, подумал я. Да нет, откуда ей тут взяться? Как она могла оказаться в Тоехаси, в лифте дома моей сестры? Да и лицо, вроде, — не ее, другое какое-то. Сам не пойму, почему я сразу врубился, что это она. Интуиция, что ли?

— Так это была она или нет? Он кивнул.

— Оказалось, живет на одном этаже с сестрой. Мы вместе вышли из лифта, и тут выяснилось, что в коридоре нам тоже по пути. За пару дверей до сестриной квартиры она зашла к себе. Меня разбирало любопытство, и я специально посмотрел, что написано на ее двери. «Охара».

— Она внимание на тебя обратила? Он покачал головой:

— Мы хоть из одного класса, но близко не общались. А потом, я ведь двадцать кило прибавил. Не узнала, наверное.

— Но это правда была Идзуми? Ведь Охара — распространенная фамилия. Может, просто похожа?

— Я тоже так подумал и спросил сестру: «Что это за Охара у вас живет?» Она мне список жильцов показала. Знаешь, в некоторых домах составляют такие списки, чтобы деньги собирать на покраску стен или еще на что-нибудь. Там все жильцы переписаны. Гляжу и, пожалуйста, — написано: Охара Идзуми. Причем «Идзуми» — не иероглифами, а катаканойname=r482>[482]. Не часто встречаются такие сочетания, когда фамилия — иероглифами, а имя — катаканой.

— Выходит, не замужем?

— Сестра об этом ничего не знает, — сказал он. — Идзуми в их доме считают темной лошадкой. С ней там никто не общается. Говорят: встретишь в коридоре, поздороваешься, а она не отвечает. Звонишь в дверь по какому-нибудь делу — не открывает, хоть и дома. Понятное дело, соседи ее не любят.

— Ну, значит это не она, — рассмеялся я, качая головой. — Идзуми совсем не такая. Она приветливая, всегда улыбалась.

— Ладно. Не она, так не она. Значит, имя и фамилия одинаковые. Давай о чем-нибудь другом. Сменим тему.

— А эта Идзуми Охара одна живет?

— Похоже на то. Никто не видел, чтобы к ней мужики ходили. На что она живет, одному богу известно. Тайна, покрытая мраком.

— Ну а ты что думаешь?

— О чем?

— О ней. Об этой Идзуми Охара, которая то ли однофамилица, то ли нет. Вот увидел ее и что подумал? Как хоть она выглядит?

Мой одноклассник подумал и сказал:

— Да нормально выглядит.

— Нормально — это как?

Он повертел в руках стакан с виски, нарушив спокойствие кубиков льда.

— Ну, конечно, постарела немного. Куда денешься? Тридцать шесть. Как и нам с тобой. Обмен веществ замедляется, вес прибавляется. Не школа ведь уже.

— Это понятно, — отозвался я.

— Давай бросим этот разговор, а? Обознался я, скорее всего. Это вовсе не она была.

Я вздохнул и, положив руки на стойку, посмотрел на него.

— Слушай! Я хочу знать. Мне это нужно. Перед самым окончанием школы мы с Идзуми расстались. Страшно некрасиво все вышло. Я сделал подлость, обидел ее… С тех пор ничего о ней не слышал. Понятия не имел, где она, чем занимается. Это для меня как заноза в груди. Поэтому я хочу, чтобы ты рассказал все, как было, не приукрашивая. Так это была Идзуми?

Он кивнул:

— Ну, раз такие дела… Она. Можешь не сомневаться. Хотя, может, и зря я тебе это говорю.

— Как она? Только честно.

— Хочу, чтобы ты понял одну вещь, — сказал он после короткой паузы. — Мы же из одного класса, и я все время думал, что она — очень привлекательная девчонка. Классная. И характер, и вообще… внешность. Не красавица, но очень обаятельная. От таких сердце начинает биться чаще. Правильно?

Я тряхнул головой в знак согласия.

— Значит, хочешь честно?

— Ну говори же.

— Боюсь, тебе это не очень понравится…

— Не имеет значения. Я хочу знать правду. Он снова хлебнул виски.

— Я тебе завидовал. Завидовал, что ты всегда с ней. Хотелось, чтобы у меня была такая девчонка. Что уж теперь скрывать. Ее лицо всегда у меня перед глазами. Намертво в памяти отпечаталось. Поэтому когда мы столкнулись в лифте, я сразу ее узнал, хоть и восемнадцать лет прошло. То есть я хочу сказать: какой мне смысл гадости про нее говорить? Я в шоке был, когда ее увидел. Поверить не мог. Короче, привлекательной ее больше не назовешь.

Я прикусил губу.

— Что ты имеешь в виду?

— Ее дети боятся. Дети, которые в их доме живут.

— Боятся? — Ничего не понимая, я не сводил с него глаз. Наверное, он неудачно выразился. — Что значит «боятся»?

— Может, хватит на эту тему? С меня достаточно.

— Она что? Говорит что-то детям?

— Она никому ничего не говорит. Я же тебе сказал.

— Чего тогда они боятся? Лица? — Да.

— У нее что, шрам на лице?

— Никакого шрама.

— Чего ж тогда бояться?

Он залпом допил виски и бесшумно поставил стакан на стойку. Потом перевел взгляд на меня. Видно было, что ему неловко, он явно чувствовал себя не в своей тарелке. Но в выражении его лица было еще что-то. Он вдруг напомнил мне того мальчишку, каким был в школе. Подняв голову, однокашник долго смотрел вдаль, словно провожал глазами бежавший куда-то водный поток, и наконец сказал:

— Не могу толком объяснить, да и не хочу. И не спрашивай меня больше ни о чем. Если бы ты ее увидел, сам бы все понял. А раз не видел — как тут объяснишь?

Я не стал больше ничего говорить. Лишь кивнул и сделал глоток «буравчика». Голос однокашника звучал спокойно, но попробуй я надавить, он просто послал бы меня куда подальше.

Он принялся рассказывать, как работал два года в Бразилии:

— Не поверишь, но в Сан-Пауло я встретил школьного приятеля. Мы с ним в другой школе вместе учились. Он там сидел от «Тойоты», инженером…

Понятное дело, я его почти не слушал. Уходя он похлопал меня по плечу:

— Да, старик. Время людей по-разному меняет. Не знаю, что там между вами произошло, но ты по-любому ни в чем не виноват. Такое почти со всеми случается: у кого серьезно, у кого — не очень. Даже со мной было. Не веришь? Я тоже через это прошел. Тут уж ничего не поделаешь. В конце концов, у каждого своя жизнь, и ты за другого человека отвечать не можешь. Это похоже на жизнь в пустыне — надо просто привыкнуть. Вам в младших классах показывали диснеевский фильм «Живая пустыня»?

— Ну?

— Так у нас все точно так же устроено. Дождь идет — цветы цветут, нет дождя — вянут. Ящерицы жрут жуков, мошек разных, а сами птицам на корм идут. А конец у всех один — все умирают и остается одна оболочка. Исчезает одно поколение, на его место приходит другое. Таков порядок. Все живут по-разному, по-разному и умирают. Но это не имеет значения. После нас остается лишь пустыня. Пустыня и больше ничего.

Когда он ушел, я остался за стойкой один и продолжал пить. Посетители разошлись, бар закрылся, закончилась уборка, и весь персонал разошелся по домам, а я все сидел. Домой идти не хотелось. Я позвонил жене и предупредил, что задержусь в баре по делам. Потом выключил свет и устроился в темноте с бутылкой виски. Пил прямо так, неразбавленным — лед доставать не хотелось.

Всему приходит конец, думал я. Что-то исчезает сразу, без следа, как отрезало, что-то постепенно растворяется в тумане. Остается лишь пустыня.

Я вышел из бара перед рассветом. На Аояма сеял мелкий дождик. Свинцовой тяжестью навалилась усталость. Стоявшие рядами, точно могилы на кладбище, дома беззвучно мокли под дождем. Я оставил машину на стоянке у бара и отправился домой пешком. По пути присел на барьер, отделявший дорогу от тротуара, и стал разглядывать здоровенную ворону, каркавшую во все горло с макушки светофора. В четыре утра улица показалась убогой и замызганной. На всем лежал отпечаток запустения и распада. И я был частью этой картины. Тенью, навеки отпечатавшейся на стене.

Глава 8

После того как в «Брутусе» написали про меня, да еще и фотографию поместили, ко мне повалили старые знакомые. Одноклассники из разных школ, в которых я учился. Нашествие продолжалось дней десять. Раньше я недоумевал, кто же читает все эти огромные кипы журналов, что громоздятся в каждой книжной лавке или магазине. Но сам попав на страницы такого журнала, понял: этих людей гораздо больше, чем мне казалось. Если посмотреть внимательно, где только их ни увидишь — в парикмахерской, в банке, в кафе, в электричке, да где угодно. Везде сидят, уставившись в эти журналы, словно одержимые. Может, боятся просто так, без дела, время терять — вот и хватают первое, что под руку попадется.

Не сказал бы, что встречи со старыми приятелями доставляли большое удовольствие. Не то что бы мне не хотелось с ними поболтать. Хотелось, конечно. Повидаться с давними друзьями всегда приятно. Да и они были рады меня видеть. Но сказать по правде, все, о чем они говорили, было мне до лампочки. Что стало с нашим городком? Чем занимаются другие наши одноклассники? Мне это было совсем неинтересно. Слишком далеко ушел я и от городка, и от того времени. И потом, о чем бы ни заходила речь, все волей-неволей напоминало мне об Идзуми. Стоило кому-нибудь сказать что-то о нашем городке, как перед глазами сразу вставала она и ее тихая маленькая квартирка в Тоехаси. Привлекательной ее больше не назовешь, — сказал мой приятель. — Ее дети боятся. Эти две фразы никак не выходили у меня из головы. Идзуми так меня и не простила.

Прошло всего ничего, как вышел тот номер «Брутуса», а я уже по-настоящему начал жалеть, что согласился, чтобы про меня написали. Думал тогда рекламу сделать своим заведениям. А вдруг Идзуми эту статью прочтет? Вот уж чего бы мне не хотелось. Каково ей узнать, что я живу и радуюсь? И ничуть не мучаюсь от того, что произошло между нами?

Но через месяц очередь желающих на меня поглядеть иссякла. Замечательная штука эти журналы! Могут человека в один миг прославить, а потом бац! — и все о тебе забыли. Я с облегчением вздохнул. Хорошо хоть Идзуми сюда не заявилась. Видно, она не читает «Брутус».

А еще через полмесяца, когда о той статье почти никто уже не вспоминал, появился последний из череды моих знакомых. Симамото.

* * *
Дело было вечером, в первый понедельник ноября. Она устроилась за стойкой в моем джаз-клубе (я назвал его «Гнездо малиновки» — в честь полюбившейся мне старой мелодии) и не спеша потягивала дайкири. Я сидел тут же — нас отделяли всего три табурета, и мне в голову не приходило, что это Симамото. Я лишь с удовольствием отметил про себя, что в клуб вошла женщина, очень красивая. И все. Раньше она сюда не заглядывала, иначе я бы обязательно ее запомнил. Настолько привлекательной мне она показалась. Наверное, ждет кого-то, мелькнуло в голове. Не подумайте, что к нам женщины-одиночки не ходили. Всякие бывали, в том числе и такие, что сидели и ждали: вдруг кто-нибудь из мужчин с ними заговорит. Надеялись. Таких по виду легко отличить. Но поверьте моему опыту: по-настоящему красивые женщины в питейные заведения одни не ходят. Им заигрывания мужиков не в радость, а в тягость.

Поэтому я не обращал на посетительницу особого внимания. Лишь мельком взглянул, когда она вошла, да время от времени посматривал в ее сторону. Лицо почти без косметики, одета хорошо, дорого — голубое шелковое платье, поверх него кашемировая кофта бледно-бежевого цвета. Легкая, как луковая шелуха. На стойке бара сумочка того же оттенка, что и платье. Возраст? Не знаю. Возраст в самый раз.

Она была поразительно красива, но не той красотой, что бывает у киноактрис или фотомоделей, часто посещавших джаз-клуб. Те всегда ощущали себя на виду, их окружал туманный ореол эдакой особости. Эта женщина была совсем другая. Совершенно освоилась с тем, что ее окружало, и чувствовала себя непринужденно. Облокотясь о стойку и подперев рукой щеку, слушала наше трио, пила маленькими глотками свой коктейль с таким видом, будто смаковала какую-то отточенную музыкальную фразу. И нет-нет да поглядывала на меня. Я ловил на себе эти взгляды, кожей чувствовал, хотя подумать не мог, что они предназначены именно мне.

Как обычно, я был в костюме с галстуком. Галстук от Армани, костюм от Лючано Сопрани, рубашка тоже от Армани. Туфли от Россетти. Вообще-то к одежде я безразличен. У меня правило: глупо тратить на тряпки больше, чем нужно. Обычно хватает джинсов и свитера.

Но в бизнесе я имею свою маленькую философию: управляющий должен одеваться так, какими ему хотелось бы видеть клиентов своего заведения. Так и у посетителей, и у персонала вроде настроение поднимается, возникает своего рода внутреннее напряжение. Вот почему я всегда являлся в свои бары в дорогом костюме и обязательно при галстуке.

В тот вечер я поглядывал, как бармен готовит коктейли, следил, нет ли проблем у гостей, и слушал джазовое трио. Поначалу посетителей было довольно много, но в десятом часу полил дождь, и народ стал быстро рассасываться. К десяти оставались занятыми лишь несколько столиков. А женщина все не уходила. Сидела на том же месте за стойкой наедине с дайкири и молчала. Это меня заинтриговало. Значит, она никого не ждет? Выходит, так. Ведь за все время она ни разу не взглянула на часы, да и на вход тоже не смотрела.

Наконец, она взяла сумочку и поднялась с табурета. На часах уже было почти одиннадцать. Самое время закругляться, если хочешь успеть домой на метро. Но, как оказалось, уходить она не собиралась. Не спеша, с безразличным видом, подошла ко мне, присела на соседний табурет. Я уловил тонкий аромат ее духов. Устроившись поудобнее, она извлекла из сумочки пачку «Сэлем», сунула в рот сигарету. Я рассеянно следил краешком глаза за ее движениями.

— Замечательное место, — проговорила она, обращаясь ко мне.

Я поднял глаза от лежавшей передо мной книжки и с недоумением взглянул на нее. И тут меня будто что-то ударило. Воздух в груди вдруг стал необыкновенно тяжелым. «Вот он, магнетизм», — подумал я. Неужели тот самый магнетизм?

— Спасибо, — ответил я. Похоже, ей было известно, кто в этом заведении хозяин. — Рад, что вам понравилось.

— Да-да. Очень понравилось. — Она смотрела мне в глаза и улыбалась. У нее была изумительная улыбка — губы раздвинулись, в уголках глаз собрались маленькие очаровательные морщинки. Что-то мне эта улыбка напомнила. Но что?

— И музыка замечательная. — Она показала на музыкантов. — Прикурить можно?

У меня не было ни спичек, ни зажигалки. Окликнув бармена, я попросил нашу фирменную картонку-раскладушку спичек. Зажег одну и поднес к сигарете.

— Благодарю.

Я посмотрел прямо ей в лицо. И наконец понял. Вот это да!

— Симамото! — прохрипел я.

— Долго же ты вспоминал, — помолчав немного, усмехнулась она. — Уж думала не узнаешь.

Я безмолвно глазел на нее, будто передо мной была какая-то уникальная точная машина, о которой раньше мне приходилось только слышать. И правда Симамото! Как это может быть? Ведь я столько о ней думал и уже не надеялся, что мы еще когда-нибудь встретимся.

— Костюм у тебя что надо, — сказала она. — Очень тебе идет.

Я ничего не мог сказать — слова застряли в горле — и только кивнул в ответ.

— Хадзимэ, ты такой симпатичный теперь. Лучше, чем раньше. Крепкий, солидный мужчина.

— Это из-за плавания, — выдавил я наконец. — Еще в школе начал заниматься и все плаваю.

— Хорошо уметь плавать. Я с детства мечтала.

— Да… Любой может научиться. — Как только эти слова слетели с языка, я тут же вспомнил о ее ноге. Что ты несешь, идиот? Я растерялся, хотел сказать что-нибудь поумнее, но ничего не придумал. Полез в карман брюк за сигаретами и вспомнил, что бросил курить пять лет назад.

Симамото наблюдала за моей суетой, ничего не говоря. Потом подняла руку, подзывая бармена, и с улыбкой заказала еще дайкири. Она всегда улыбалась, когда кого-то о чем-нибудь просила. Улыбалась так приветливо, что хотелось взять и унести ее улыбку с собой. Будь на ее месте какая-нибудь другая особа, боюсь, от ее улыбочек мне бы стало тошно. Но когда улыбалась Симамото, казалось, весь мир улыбается вместе с ней.

— А ты все так же любишь голубой цвет, — проговорил я.

— Да. Голубой — мой любимый. Хорошая у тебя память.

— Я почти все про тебя помню. Помню, как карандаши точишь, сколько сахару в чай кладешь.

— Ну и сколько?

— Два куска.

Она чуть прищурилась и посмотрела на меня.

— Скажи, Хадзимэ, зачем ты тогда следил за мной? Восемь лет назад.

— Я точно не знал, ты это или нет, — вздохнул я. — Походка — точно как у тебя. И в то же время что-то не твое, чужое. Я сомневался, вот и стал за тобой следить. Хотя нет, «следить» — не то слово. Думал, как бы улучить момент и заговорить.

— Что ж не заговорил? Почему прямо не подошел и не убедился? Так быстрее вышло бы.

— Не знаю, — ответил я. — Что-то меня удержало. Да я бы и сказать ничего не смог.

— Я тоже не сообразила, что это ты, — сказала Симамото, покусывая губы. — Подумала: надо же, какой-то тип увязался. Испугалась. Правда. Мне стало очень страшно. И только когда села в такси и перевела дух, меня вдруг осенило: «А вдруг это Хадзимэ?»

— Симамото-сан, я в тот день кое-что получил… Не знаю, какие у тебя отношения с тем человеком, но…

Она приложила к губам указательный палец и слегка покачала головой, будто хотела сказать: «Не будем об этом, хорошо? Никогда больше не спрашивай».

— Ты женат? — решила сменить тему Симамото.

— Двое детей. Девочки. Маленькие еще.

— Здорово. Ты, наверное, прекрасно смотришься вместе с дочками. Мне так кажется. Почему? Даже не знаю. Это не объяснишь.

— Интересно.

— Просто мне так кажется, — улыбнулась Симамото. — Зато в семье не один ребенок.

— Я не нарочно. Как-то само собой получилось.

— Ну и как ощущения? Все-таки две дочки…

— Странно как-то. У старшей в детском саду больше половины детей — одиночки, ни братьев, ни сестер. Не то, что в наше время, в детстве. В городах сейчас почти у всех по одному ребенку.

— Мы с тобой слишком рано родились.

— Наверное, — сказал я и рассмеялся. — А теперь остальное человечество нас догоняет. Дома дочки все время вместе играют. Смотрю и удивляюсь. Они совсем иначе растут. Маленький я всегда играл один и думал, все дети так играют.

Трио закончило «Корковадо», посетители захлопали. Ближе к ночи музыканты играли как-то душевнее, отдавали больше тепла. В перерывах пианист потягивал из стакана красное вино, басист курил.

Симамото пригубила коктейль и заговорила:

— Знаешь, по правде сказать, я сильно сомневалась, стоит ли мне сюда идти. Почти месяц колебалась, мучилась. Листала какой-то журнал, вижу — про тебя написано. Оказывается, у тебя бар в этом районе. Сначала я подумала, что в журнале что-то перепутали. Не могла представить тебя за таким занятием. Не твой профиль. Но имя было твое, фотография — тоже твоя. Выходит, и вправду ты. Очень рада была снова тебя увидеть, хоть и на фото. Но стоит ли нам встречаться, я не знала. Мне казалось, это ни к чему. Может, так было бы лучше нам обоим. Довольно с меня и того, что ты жив-здоров.

Я слушал ее молча.

— И все-таки раз уж ты отыскался, я решила сюда заглянуть. Пришла, села и тут же тебя увидела. Сижу и думаю: если он меня не узнает, уйду потихоньку и все. И вот не вытерпела. Все же столько не виделись, надо подойти поздороваться.

— Но почему? — спросил я. — Я имею в виду, почему ты решила, что нам лучше не встречаться?

Симамото задумчиво провела пальцем по краешку стакана.

— Подумала, что ты начнешь меня об всем расспрашивать. Замужем ли я, где живу, чем эти годы занималась. Ведь так?

— Но это же естественно…

— Да-да. Естественно.

— Тебе не очень хочется об этом говорить, да? Она растерянно улыбнулась и кивнула. Казалось, у нее тысяча разных улыбок.

— Ты прав. Не хочется. А почему — не спрашивай.

Не хочу о себе рассказывать. Странно это, конечно. Можно подумать, я нарочно тумана напускаю, изображаю из себя что-то. Поэтому и сомневалась, нужно ли нам встречаться. Боялась показаться надутой, неестественной. Вот из-за чего не хотела сюда идти.

— А еще из-за чего?

— Еще разочароваться боялась.

Я посмотрел на стакан в ее руке. Перевел взгляд на прямые, спадавшие до плеч волосы, тонкие красивые губы. Заглянул в глубокие темные глаза. Из-за складочек над веками лицо казалось глубокомысленным. Они почему-то напомнили прочерченную очень далеко линию горизонта.

— Ты мне в детстве очень нравился, и не хотелось разочароваться при встрече.

— Ты разочарована? Симамото легко качнула головой:

— Я сидела и наблюдала за тобой. Сначала ты показался чужим — такой большой, в костюме. Но потом пригляделась и поняла: нет, это Хадзимэ, тот самый Хадзимэ, из детства. И знаешь, что интересно? Я заметила, что твои манеры, движения… ничего почти не изменилось. Осталось, как у двенадцатилетнего мальчишки.

— Разве? — Я попробовал выдавить из себя улыбку, но получилось как-то не очень.

— Руки, глаза, привычка барабанить по чему-нибудь кончиками пальцев, упрямо хмурить брови — все как раньше. Ничего в тебе не изменилось, хоть и костюм от Армани надел.

— Не от Армани, — поправил я. — Рубашка и галстук — от Армани, а костюм нет.

Симамото улыбнулась.

— Я давно мечтал увидеть тебя. Встретиться, поговорить. Я так много хотел тебе сказать.

— И я хотела тебя видеть, — сказала она. — Но ты все не приходил. Понимаешь или нет? Я очень тебя ждала, когда вы в другой город переехали. Ну почему ты не приезжал? Знаешь, как мне было грустно? «Все, — думала я. — Завел на новом месте новых друзей и забыл меня совсем».

Симамото вдавила сигарету в пепельницу. Ее ногти, тщательно отполированные, покрытые прозрачным лаком, напомнили мне миниатюрные украшения. Очень изящные и незаслуженно недооцененные.

— Я боялся.

— Боялся? — спросила она. — Чего? Кого? Уж не меня ли?

— Нет, не тебя. Боялся быть отвергнутым. Я же еще мальчишкой был, и до меня не доходило, что ты можешь меня ждать. А вдруг пошлешь меня куда подальше? Вот чего я боялся. Как бы ты не подумала, что я навязываюсь. Так и перестал к вам ходить. Стало казаться: раз уж все так плохо, пусть хоть добрые воспоминания останутся, когда мы дружили, были вместе.

Чуть наклонив голову, Симамото катала на ладони орешек кешью.

— Да, нескладно как-то получилось.

— Это точно, — согласился я.

— Но ведь мы так долго дружили. После тебя у меня больше не было друзей — ни в школе, ни в университете. Я всегда и везде была одна и все время воображала, что ты здесь, рядом, и как это здорово. Или как, на худой конец, мы с тобой переписываемся. Все могло быть совсем иначе. И жить было бы куда легче.

Она немного помолчала и продолжила:

— Не знаю, почему так вышло, но в седьмом классе дела в школе у меня совсем разладились, и я все больше стала замыкаться в себе. Будто замкнутый круг какой-то.

Я кивнул.

— В начальной школе до самого конца никаких проблем не было, а стала старше — все пошло наперекосяк. Жила, как в колодце.

Знакомое чувство. После университета оно почти десять лет меня преследовало, пока я не женился на Юкико. Начинается с чего-то одного — и пошло-поехало, посыпалось карточным домиком. И никак из-под этого обвала не выбраться. Если только кто-нибудь не вытащит.

— Я же хромая. Что нормальный человек сделает без труда, мне не под силу. Увлеклась чтением — жила только книгами, отгородилась от других людей. Стала выделяться на общем фоне, и большинству казалась свихнувшейся спесивой дурой. А может, я и на самом деле в нее превратилась.

— На самом деле, ты сногсшибательно красива, — сказал я.

Симамото опять взяла сигарету. Я поднес спичку.

— Ты правда думаешь, что я красивая?

— Конечно. Тебе, наверное, постоянно об этом говорят?

Она засмеялась:

— Если бы… Я себя красавицей не считаю. Так что большое спасибо за комплимент. Жаль только, что другие женщины меня почему-то недолюбливают. Я столько раз думала: бог с ней, с красотой, стать бы такой, как все… чтобы друзья были…

Наклонившись над стойкой, Симамото легко коснулась моей руки.

— Все-таки хорошо, что ты в порядке, счастлив.

Я не ответил.

— Ведь ты счастлив, правда?

— Не знаю. Во всяком случае, в несчастные и одинокие меня не запишешь, — проговорил я, а затем добавил: — Хотя иногда приходит в голову, что самое счастливое время в моей жизни — это когда мы слушали музыку у тебя в гостиной.

— Знаешь, а те пластинки уцелели. И Нат Кинг Коул, и Бинг Кросби, и Россини, и «Пер Гюнт». Все наши… Все до одной. Когда папа умер, я их забрала на память. Очень их берегу, на них до сих пор ни царапинки. Помнишь, как я над ними тряслась?

— Твой отец умер?

— Уже пять лет. Рак толстой кишки. Ужасная смерть. И ведь ничем раньше не болел.

Я видел ее отца несколько раз. Он казался мне крепким, как дуб, что рос у их дома.

— А как мама? — спросил я. — В порядке, надо думать. Что-то в ее голосе настораживало.

— Вы что, не ладите?

Симамото допила дайкири и, поставив стакан на стойку, подозвала бармена и спросила у меня:

— Может, какой-нибудь фирменный коктейль посоветуешь?

— У нас их несколько. Клиентам больше всего нравится «Гнездо малиновки» — по названию заведения. Я сам эту мешанину придумал. Главное — ром и водка. На вкус приятный, пьется легко и в голову здорово бьет.

— Специально такой придумал, чтобы нам, женщинам, головы дурить?

— А для чего ж еще нужны коктейли? Симамото рассмеялась:

— Ладно, рискнем.

Бармен поставил перед ней коктейль. Она посмотрела стакан на свет, пригубила и на несколько секунд закрыла глаза, чтобы лучше прочувствовать букет.

— Какой тонкий вкус! Ни сладкий, ни горький. Легкий, незамысловатый и в то же время наполненный. У тебя настоящий талант. А я и не знала.

— Да я даже полку собрать не смогу. Масляный фильтр в машине не поменяю. Марку не способен прямо приклеить. Когда по телефону номер набираю, и то путаюсь. Зато придумал несколько рецептов коктейлей. Людям нравится.

Симамото поставила стакан и несколько секунд разглядывала его содержимое. Потом наклонила его, и блики от светильников в потолке неясно задрожали, отражаясь в стекле.

— Мы давно с ней не виделись. Поссорились лет десять назад и с тех пор очень редко встречаемся. В последний раз — на отцовских похоронах.

Музыканты закончили какой-то блюз и заиграли «Несчастных влюбленных». Когда я был в клубе, пианист часто исполнял эту композицию. Знал, что она мне нравится. Не самая известная вещь Эллингтона, да и никаких особых воспоминаний у меня с ней не связано, но почему-то сразу запала в душу, как только я услышал ее впервые. Вечерами — и в студенческие годы, и когда работал в издательстве — я любил слушать эту мелодию с диска Дюка Эллингтона «Такой приятный шум». Сколько раз я ставил эту пластинку! Во «Влюбленных» Джонни Ходжес выдает такое классное, такое трогательное соло. Каждый раз эта томительная красивая мелодия воскрешала в памяти те времена. Счастливыми их не назовешь, вся моя тогдашняя жизнь — комок несбывшихся надежд и желаний. Тогда я был моложе, куда более изголодавшийся, одинокий, но ощущал мир проще и острее. Слушая музыку, вбирал в себя каждый звук, каждую ноту; впитывал каждую строчку прочитанной книги. Нервы — как острые шипы, глаза сверкали, пронзая собеседника насквозь. Вот какое время было. Услышав «Влюбленных», я вспоминал его снова и снова. И видел свои глаза, смотревшие на меня из зеркала.

— Знаешь, — сказал я, — как-то в девятом классе я к тебе ездил. Выть хотелось от одиночества. Сначала позвонил, но трубку никто не взял. Я сел в электричку и поехал. Приехал, а на доме уже другая табличка.

— Как вы уехали, отца через два года перевели в Фудзисаву[483], рядом с Эносимой[484]. Мы там долго жили. Пока я не поступила в университет. Я посылала открытку с новым адресом. Ты не получил?

Я покачал головой:

— Если бы получил, обязательно бы ответил. Странно… Видно какая-то ошибка вышла.

— Или просто мы такие невезучие. Одна ошибка, другая… и разошлись, как в море корабли. Теперь твоя очередь. Рассказывай, как жил.

— Чего рассказывать-то? Интересного мало.

— Ничего-ничего. Я послушаю.

И я принялся излагать — в общих чертах, — как жил все это время. Как познакомился в старших классах с девчонкой и как жестоко с ней в конце поступил. В подробности решил не вдаваться: мол, поссорились из-за чего-то, я ее обидел, а заодно и себя наказал. Как поступил в Токио в университет и корпел в издательстве над школьными учебниками. Пожаловался, как одиноко и тяжко почти десять лет жить без друзей. Про женщин своих все выложил: как не нажил с ними счастья. После школы почти до тридцати лет, пока я не встретил Юкико и не женился, никто мне по-настоящему не нравился. Рассказал, как часто в ту пору вспоминал о ней, мечтал увидеться, хоть на час, поговорить.

Симамото улыбнулась:

— Ты много думал обо мне?

— Да.

— Я тоже. Всегда, когда было плохо. Единственный друг — вот кем ты для меня был.

Она сидела, облокотившись о стойку, уперев подбородок в ладонь. Силы будто покинули ее. Она опустила веки. Я не заметил на ее пальцах ни одного кольца. Ресницы Симамото чуть подрагивали. Наконец она медленно открыла глаза и взглянула на часы. Я тоже посмотрел на свои — время шло к полуночи.

Взяв сумочку, она соскользнула с табурета.

— Желаю тебе спокойной ночи. Рада, что увидела тебя.

Я проводил ее к выходу.

— Я вызову такси? Дождь… машину сразу не поймаешь.

Симамото покачала головой.

— Не надо. Не беспокойся. Я справлюсь.

— Ты все-таки разочарована? — спросил я.

— В тебе?

— Ага.

— Вовсе нет, — улыбнулась она. — Будь спокоен. А костюм — правда не-Армани?

Тут я заметил, что Симамото не приволакивает ногу, как раньше. Шла она не быстро и, хотя приглядевшись, в ее походке можно было уловить что-то от заводной куклы, двигалась вполне естественно.

— Четыре года назад операцию сделала, — проговорила Симамото, будто извиняясь. — Все равно, конечно, заметно, но не так уродливо, как было. Жуткая операция, но получилась. Кости скоблили, потом вытягивали…

— Отлично получилось. С ногой теперь полный порядок.

— Ну и слава богу, — сказала она. — Только, наверное, надо было пораньше сделать.

Взяв в гардеробе ее пальто, я помог ей одеться. Рядом со мной она казалась совсем невысокой. Странно, подумал я, в двенадцать лет мы были почти одного роста.

— Мы увидимся еще?

— Может быть, — ответила Симамото. На ее губах мелькнула улыбка, напомнившая легкий дымок, что не спеша поднимается к небу в безветренный день. — Может быть.

Она отворила дверь и вышла. Минут через пять я тоже поднялся по лестнице на улицу — хотел убедиться, поймала она такси или нет. Дождь не прекращался. Симамото исчезла. Ни души вокруг. Только пучки света автомобильных фар тускло расплывались по мокрой мостовой.

«Неужели мне все это привиделось?» — спрашивал я себя, не сводя глаз с повисшей над городом дождевой завесы. Я словно вернулся в детство, снова стал двенадцатилетним мальчишкой, который мог часами просто смотреть на дождь. Смотришь — а в голове пустота, тело потихоньку размягчается, и ты весь словно выпадаешь из реальности. Есть в дожде какая-то особая гипнотическая сила. Во всяком случае, так мне казалось в детстве.

Нет, это было не видение. Вернувшись в клуб, я увидел на стойке стакан Симамото и пепельницу, а в ней — несколько еще дымящихся окурков со следами губной помады. Сел рядом, закрыл глаза. Музыка звучала все тише, и я остался наедине с собой. В сгустившемся мягком мраке бесшумно накрапывал дождь.

Глава 9

После этой встречи времени прошло порядочно. Каждый вечер я проводил за стойкой в «Гнезде малиновки». Читал что-нибудь, время от времени косясь на входную дверь. Однако Симамото больше не приходила. Меня начала грызть мысль: не ляпнул ли я тогда что-нибудь не то? Сболтнул лишнего, не иначе, вот она и обиделась. Я прокручивал в голове каждое свое слово, сказанное в тот вечер, вспоминал, что говорила Симамото, но так ни до чего и не додумался. Неужели, я все-таки ее разочаровал? Очень может быть. Такая красавица, больше не хромает. Что особенного могла она во мне найти?

Год неудержимо катился к концу, промелькнуло Рождество, за ним новогодние праздники. Незаметно пролетел январь, и мне стукнуло тридцать семь. Я перестал ждать и лишь изредка наведывался в «Гнездо малиновки». Там все напоминало о Симамото, и приходя туда, я всякий раз начинал озираться по сторонам, надеясь ее увидеть. За стойкой открывал книжку и уходил в свои мысли — ни о чем, просто так. Мысли расползались во все стороны, не давая сосредоточиться.

Она сказала, что я ее единственный друг, что у нее больше никогда таких друзей не было. Ну я, понятное дело, обрадовался, размечтался, что теперь опять будем дружить. Так много хотел ей сказать, узнать, что она думает. «Не хочешь о себе рассказывать? Пожалуйста, не имеет значения. Хватит с меня и того, что я снова тебя увидел, могу с тобой говорить».

Но Симамото все не было. Может, очень занята и никак не выкроит время для встречи? Это за три-то месяца? Предположим, она действительно никак не может ко мне выбраться, но позвонить хотя бы могла! В конце концов я решил, что она просто обо мне забыла. «Кто я для нее? Подумаешь, сокровище!» — хмыкал я, а сердце болело, будто в нем открылась маленькая язва. Не надо было ей такого мне говорить. Есть слова, которые остаются в душе на всю жизнь.

Но вот как-то вечером в начале февраля она появилась. Опять шел дождь — ледяные капли неслышно падали с неба. У меня были какие-то дела в «Гнезде малиновки», и я пришел пораньше. От зонтиков собравшихся в клубе посетителей пахло холодным дождем. В тот вечер с нашим трио выступал довольно известный тенор-саксофонист, и публика бурлила. Я устроился с книжкой у стойки на своем любимом угловом табурете и не заметил, как Симамото тихо присела рядом.

— Добрый вечер! — услышал я.

Отложив книгу, я поднял голову и глазам своим не поверил. Симамото!

— Я думал, ты больше не придешь.

— Извини, — проговорила Симамото. — Сердишься?

— Вовсе нет. На что тут сердиться? В конце концов, это же бар. Люди, когда хотят — приходят, когда хотят — уходят. А мне только остается ждать, когда кто-нибудь придет.

— Все равно извини. Не знаю, как сказать… я не могла.

— Дела?

— Да нет, — тихо сказала она. — Какие там дела. Просто не могла, вот и все.

Ее волосы намокли под дождем, челка растрепалась и прядями прилипла ко лбу. Я попросил официанта принести чистое полотенце.

— Спасибо. — Симамото взяла его и вытерла волосы. Потом вынула из пачки сигарету, прикурила от зажигалки. Ее влажные пальцы мелко дрожали. — Там моросило, я хотела взять такси и вышла в одном плаще. Но пошла пешком… как-то так получилось… и шла-шла…

— Выпьешь чего-нибудь погорячее? — спросил я. Улыбнувшись, она заглянула мне в глаза.

— Спасибо. Со мной все в порядке.

Увидев эту улыбку, я вмиг забыл о последних трех месяцах, наполненных пустотой.

— Что ты читаешь? — спросила она.

Я показал ей обложку. Исторический очерк о конфликте между Китаем и Вьетнамом, возникшем после вьетнамской войны. Симамото полистала и вернула мне.

— Романы больше не читаешь?

— Читаю. Правда не так много, как раньше. Новых почти не знаю. Предпочитаю старые романы, в основном — девятнадцатый век. Перечитываю, что раньше читал.

— А новые чем тебя не устраивают?

— Разочаровываться не хочу. Дребедень читать — только время зря тратить. Меня от таких книжек воротит. Хотя раньше было не так. Времени навалом, читай сколько хочешь, вдруг что-нибудь да вычитаешь. Сейчас не то. Жалко времени. Старею, наверное.

— Вот-вот. Точно, стареешь. — На лице Симамото мелькнула озорная улыбка.

— А ты читаешь все так же много?

— Всю дорогу. Новое, старое, романы, не романы, ерунду всякую и хорошее. Я не как ты — времени на книжки не жалею.

Она попросила бармена приготовить «Гнездо малиновки». Я повторил заказ:

— Сделай два.

Пригубив коктейль, Симамото чуть заметно кивнула и опустила стакан на стойку.

— Хадзимэ, а почему у вас коктейли такие вкусные? Лучше, чем в других местах.

— Все от старания зависит, — ответил я. — Иначе не получится.

— От старания? Это как же?

— Вот, к примеру, этот парень. — Я показал на молодого симпатичного бармена, который с сосредоточенным видом колол лед. — Я ему очень хорошие деньги плачу. Кому ни скажи — все удивляются. Остальные, кто здесь работает, об этом не знают. За что? Он такие коктейли делает… одно слово — талант. Люди не понимают, а ведь здесь тоже без таланта не обойдешься. Конечно, намешать что-нибудь вкусненькое каждый может, если постарается. А если несколько месяцев поучиться да попрактиковаться на клиентах, можно так руку набить, что не стыдно будет за свою мешанину. Так в большинстве баров дело поставлено. И ничего, народ пьет. Но чтобы добиться большего, особый талант нужен. Как для игры на пианино, для живописи, для бега на стометровку. Вот я коктейли очень неплохо готовлю. Изучал это дело, тренировался. Но все равно — до него мне далеко. Те же самые напитки беру, мешаю, столько же трясу в шейкере, а вкус все равно не тот. В чем причина — непонятно. Талант нужен. Ничем другим не объяснишь. Это как искусство. Вот есть черта. Кто-то способен ее переступить, а кто-то нет. Поэтому талантливых людей беречь надо, от себя не отпускать. Платить им хорошо.

Бармен наш был гомосексуалистом, и у стойки иногда собиралась целая компания геев. Вели они себя тихо, и меня их сборища волновали мало. Нравился мне этот парень. Да и он мне доверял и работал по высшему разряду.

— А вдруг у тебя в бизнесе талант? Да еще больше, чем кажется.

— Чего нет, того нет. Я вообще себя деловым человеком не считаю. У меня два небольших бара, только и всего. Больше не надо, и денег, сверх того, что я имею, тоже не надо. Какой уж тут талант, какие способности? Но ты знаешь, в свободную минуту я начинаю фантазировать. Представляю себя на месте клиента. Воображаю, куда бы мне хотелось зайти выпить и перекусить. Например, неженатый молодой человек до тридцати лет. Куда он пойдет с любимой девушкой? Рисую ситуацию в мельчайших деталях. Сколько денег потратит. Где живет. Когда возвращается домой. Продумываю все варианты. Чем больше думаю, тем отчетливее представляю, как все должно быть устроено.

В тот вечер Симамото была в светло-голубом свитере с высоким воротом и темно-синей юбке. В ушах поблескивали маленькие сережки. Тонкий, плотно облегающий свитер подчеркивал форму ее груди. Мне вдруг стало трудно дышать.

— Ну что же ты? Рассказывай дальше. — На лице Симамото снова появилась улыбка.

— О чем?

— О своем направлении в бизнесе, — сказала она. — Ты бесподобно рассказываешь.

Я почувствовал, как краснею. Давно со мной такого не бывало.

— Да нет у меня никакого направления. Просто я давно к этому привык. С детства что-нибудь выдумываю, воображаю. рисую в голове картину и начинаю постепенно выписывать детали. Здесь подправить, тут изменить. Что-то вроде моделирования. Я тебе уже рассказывал: после университета долго сидел в издательстве учебной литературы. Еще та была работенка — скукотища смертная. Какое там воображение? Кому оно нужно? От такой работы любое воображение на корню завянет. Тоска, на работу идти неохота, а что делать? Казалось, я задыхаюсь, усыхаю на рабочем месте, и скоро от меня ничего не останется.

Я отхлебнул коктейль и оглядел собравшуюся публику. Кворум неплохой, особенно если учесть, что на улице льет. Саксофонист убирал в футляр свой инструмент. Подозвав официанта, я попросил вручить музыканту бутылку виски и предложить поужинать.

— А здесь все иначе. Без воображения не проживешь. И потом, любую идею тут же можно опробовать в деле. Ни совещаний, ни начальства. Никто не грузит примерами, что и как надо делать, никаких тебе указаний из министерства образования. Ты когда-нибудь в фирме работала?

Она с улыбкой покачала головой.

— Не приходилось.

— Считай, повезло. Для меня это что-то несовместимое. Думаю, для тебя тоже. Я это прекрасно понял за восемь лет, что там проработал. Восемь лет ушло впустую. Причем, лучших. Целых восемь лет выдержал! Но с другой стороны, я вот что думаю: не было бы тех лет — может, и это дело бы не пошло. А оно мне нравится. Два бара. Но иногда начинает казаться, что они тоже — просто фантазия, плод моего воображения. Воздушные замки. Я рассадил в них цветы, соорудил фонтаны. Все устроил по высшему разряду, совсем как в настоящей жизни. Люди сюда приходят, выпивают, слушают музыку, разговаривают, потом уходят. Почему они каждый вечер здесь собираются? Сидят, пьют, столько тратят? Как думаешь? Потому что каждому — одному больше, другому меньше — нужен выдуманный, ирреальный мирок. Они приходят, чтобы посмотреть на красивый, парящий в воздухе замок, найти в нем свой уголок.

Симамото вытащила из крошечной сумочки пачку «Сэлем». Зажигалку достать не успела — я опередил ее, чиркнув спичкой. Мне нравилось, как она прикуривает от моего огонька, щурится, глядя на колеблющийся язычок пламени.

— Хочешь, признаюсь? Я за всю жизнь ни дня не работала, — сказала она.

— Совсем?

— Совсем. Ни временно, ни постоянно. Никак. У меня на работу аллергия. А ты так говоришь о своих делах… я тебе страшно завидую. Со мной никогда не было, чтобы мысли такие в голове… Я всегда одна, сижу и читаю. Единственное занятие. И одна забота — как деньги потратить.

С этими словами Симамото повернулась ко мне и вытянула вперед руки. На правой она носила два тонких золотых браслета, на левой — золотые часы, очень дорогие на вид. Она долго держала руки передо мной, словно демонстрируя образцы выставленного на продажу товара. Я взял ее руку и стал разглядывать браслеты на запястье. Тут же вспомнил, как она тогда схватила меня — мне было двенадцать — и ощущения от того прикосновения. Они все еще жили в памяти, как и лихорадочный стук отозвавшегося сердца.

— Может, и правда лучше думать, как тратить, а не как зарабатывать. — Я выпустил ее руку и мне почудилось, будто меня куда-то уносит. — Когда только и думаешь: как бы заработать, — это работа на износ. Человек мало-помалу, сам того не замечая, теряет себя.

— Все это так, конечно. Но знаешь, ни к чему не способной пустышкой тоже быть несладко.

— Зря ты так. Ты как раз на многое способна.

— На что же, например?

— Я не материальное имею в виду, — ответил я, глядя на свои руки, лежавшие на коленях.

Не выпуская стакана, Симамото пристально посмотрела на меня.

— А что тогда? Чувства? Ощущения?

— Вот-вот. Понимаешь, всему когда-то приходит конец. Вот этот бар… сколько он еще протянет? Никому не известно. Вкусы людей меняются, сдвинется что-нибудь в экономике — раз, и следа не останется. Я таких примеров знаю достаточно. Очень просто. Все материальное имеет конец. А вот некоторые мысли и чувства остаются с нами навсегда.

— А тебе не кажется, Хадзимэ, что от этих мыслей — что остаются — иногда не знаешь, куда деваться? Разве не так?

К нам подошел тенор-саксофонист, сказал спасибо за виски. Я поблагодарил его за игру и вновь обратился к Симамото:

— Джазовые музыканты такие вежливые стали. Когда я в университете учился, все было совсем не так. Все баловались наркотиками, а примерно половина вообще были люди конченые. Зато какую иногда музыку можно было услышать! Все внутри переворачивалось. Я тогда много ходил по джаз-клубам в Синдзюку. Искал места, где можно оттянуться.

— Тебе нравятся такие люди, да, Хадзимэ?

— Пожалуй, — ответил я. — Людей тянет к чему-то особенному. Можно девять раз бить мимо цели, а на десятый испытать такое… выше чего не бывает. Все чего-то хотят, к чему-то стремятся. Вот что движет миром. Может, это и есть настоящее искусство.

Я опять перевел взгляд на свои руки. Потом поднял глаза на Симамото. Она ждала продолжения.

— Впрочем, сейчас другая жизнь. Сейчас у меня свой бизнес и главная забота — как капиталвложить, как получить прибыль. К искусству я отношения не имею, человек не творческий. Меценатом тоже себя не считаю. Нравится или не нравится, но здесь ничего этого не надо. В таком заведении легче иметь дело с вежливой, пристойной публикой, вроде наших музыкантов. Ну а как иначе? На весь мир Чарли Паркеров все равно не напасешься.

Симамото попросила еще один коктейль и снова закурила. Мы надолго замолчали. Казалось, она погрузилась в свои мысли. Басист трио играл тягучее соло «Обними меня». Пианист изредка вставлял в композицию короткие аккорды, а ударник, вытирая пот, отхлебывал из стакана. Ко мне подошел один завсегдатай, мы обменялись несколькими ничего не значащими фразами.

— Хадзимэ! — после долгой паузы сказала Симамото. — Может, ты знаешь какую-нибудь красивую реку? Не широкую и чтобы текла по равнине прямо к морю. Желательно, быструю.

Я в изумлении посмотрел на нее.

— Реку? — переспросил я и подумал: «О чем это она?»

Она сидела, повернувшись ко мне, и ничего больше добавлять не собиралась. Спокойно смотрела прямо на меня, но в то же время взгляд ее, как мне почудилось, был устремлен куда-то вдаль. Что она там видела? Может, я существовал для нее где-то далеко и между нами пролегала пропасть? Такая глубокая, что и представить невозможно. От этих мыслей мне стало грустно. Что-то в ее глазах навевало печаль.

— Зачем тебе река понадобилась?

— Так… вдруг подумалось, — проговорила Симамото. — Знаешь такую реку?

Студентом я любил путешествовать, прихватив с собой спальный мешок. Видел разные реки по всей Японии, но такую, что была нужна Симамото, сразу выудить из памяти не мог.

— Кажется, на побережье Японского моря есть такая река, — сказал я после долгого раздумья. — Не помню, как называется, но точно — в префектуре Исикава. Место я знаю. Она ближе всего к тому, что тебе нужно.

Та река мне запомнилась. Я поехал туда осенью на каникулы, на втором или третьем курсе. Пламенели осенние листья, и сбегавшие к морю горы, казалось, были обрызганы кровью. Красивая река, лес, откуда временами доносился рев оленей. А какая там вкусная рыба…

— Не мог бы ты меня туда отвезти?

— Но это же Исикава, — сдержанно сказал я. — Не Эносима. Туда лететь надо, а потом еще больше часа на машине. За один день вряд ли обернешься, придется заночевать. Я не могу прямо сейчас туда ехать, ты же понимаешь.

Симамото медленно повернулась на табурете и пристально посмотрела мне в глаза.

— Хадзимэ, я понимаю, что не должна тебя об этом просить. Зачем тебе такая забота? Но просить мне больше некого. Я должна туда поехать во что бы то ни стало.

А одна ехать не хочу. К кому мне еще обратиться, кроме тебя?

Я взглянул на Симамото. Ее глаза были, как глубокие омуты, укрывшиеся в тени скал, что защищали их от любых ветров, — неподвижные и абсолютно спокойные. Присмотревшись, я вроде бы начал различать отражения в этой водной глади.

— Прости меня, — она улыбнулась так, словно силы внезапно оставили ее. — Не подумай, что я только за этим сюда пришла. Просто хотелось тебя увидеть, поговорить. А об этом я вовсе не собиралась…

Я быстро посчитал в уме и сказал:

— В принципе, можно вернуться вечером и не так поздно, если вылететь пораньше. Конечно, все зависит от того, сколько ты хочешь там пробыть.

— Думаю, недолго, — сказала Симамото. — Ты, правда, сможешь поехать со мной? На самолете — только туда и обратно?

— Наверное, — ответил я, подумав. — Хотя точно сказать сейчас не могу. Но можно попробовать. Позвони завтра вечером. Я буду здесь. Узнаю к тому времени, как туда добраться. У тебя есть какие-нибудь планы?

— Нет. Я готова в любое время. Главное, чтобы тебе удобно было.

Я кивнул.

— Прости меня за все, — добавила она. — Может, все-таки зря мы с тобой встретились. Со мной вечно беда. Хоть не берись ни за что — обязательно испорчу.

Ближе к одиннадцати Симамото засобиралась. Я пошел ее провожать, поймал такси, держа над ней зонтик. А дождь все не переставал.

— До свидания. Спасибо тебе за все, — сказала она.

— Пока.

Вернувшись в клуб, я сел на то же место за стойкой. Рядом все еще стоял стакан, из которого пила Симамото, в пепельнице лежало несколько ее докуренных сигарет. Я попросил официанта ничего не трогать и долго смотрел на следы бледной губной помады на стакане и окурках.


Жена еще не спала — дожидалась меня. Набросив на пижаму вязаный жакет, смотрела по видео «Лоренса Аравийского». Миновав множество преград, Лоренс все-таки преодолел пустыню и вышел к Суэцкому каналу. Юкико видела этот фильм, по крайней мере, три раза — это я знал точно, но он ей так нравился, что она была готова смотреть его снова и снова. Усевшись рядом, я налил нам вина, и мы досмотрели похождения Лоренса до конца.

Я сказал Юкико, что в воскресенье в клубе, куда я ходил плавать, — совместное мероприятие. Был в клубе один тип — владелец большой яхты. Мы несколько раз выходили на ней в море. Брали с собой выпивку, рыбачили. Вообще-то в феврале для прогулок на яхте еще холодновато, но жена в этом ничего не понимала и потому не стала задавать лишних вопросов. По воскресеньям я отлучался редко, и Юкико, похоже, ничего не имела против того, чтобы я пообщался с людьми другого круга и подышал свежим воздухом.

— Выеду пораньше и вернусь, скорее всего, к восьми. Поужинаю дома, — сказал я.

— Хорошо. В воскресенье как раз ко мне сестра хотела заехать. Пойдем погулять в Синдзюку-геэн[485], если не будет холодно. Бутерброды возьмем. Соберемся вчетвером, женской компанией.

— Неплохая идея.

На следующий день я позвонил после обеда в турагентство и забронировал на воскресенье билеты на самолет и машину напрокат. В Токио обратный рейс прибывал в 18:30, так что к ужину я должен был успеть. Потом пошел в бар и стал ждать звонка от Симамото. Она позвонила в десять.

— Я выкроил время. Всех дел все равно не переделаешь. Как насчет воскресенья? — спросил я ее.

Нет проблем, отвечала она.

Я сообщил ей время вылета, объяснил, где буду ждать ее в Ханэде[486].

— Не знаю, как тебя благодарить, — сказала Симамото.

Положив трубку, я остался сидеть за стойкой с книжкой, но гул голосов в баре не давал сосредоточиться. Прошел в туалет, умылся холодной водой и стал рассматривать свое лицо в зеркале. «Вот, пожалуйста, соврал Юкико», — сказал я себе. Я и раньше, бывало, говорил ей неправду. Например, когда случалось переспать с кем-нибудь. Хотя при этом у меня не возникало чувства, что я ее обманываю. Ну, развлекся немного, что тут такого. А в этот раз все было иначе. Неправильно. И пусть я не собирался тащить Симамото в постель. Все равно неправильно. Я долго рассматривал свое отражение в зеркале. Давненько не доводилось заглядывать самому себе в глаза. Что я за человек? Прочитать в собственном взгляде ответ на этот вопрос не удалось. Я оперся руками о раковину и тяжело вздохнул.

Глава 10

Река ловко прокладывала себе дорогу между скал, то закручиваясь в маленькие водовороты, то смиряя бег и растекаясь тихими заводями. На поверхности тусклыми бликами играли лучи неяркого солнца. Вниз по течению виднелся старый металлический мост — такой узкий, что по нему едва могла проехать машина. Его темный невозмутимый каркас утопал в тишине, наполнявшей морозный февральский воздух. Мостом пользовались только постояльцы гостиницы — они перебирались по нему к горячему источнику, — обслуживающий персонал, да еще лесники. Мы не встретили на мосту никого, да и перейдя по нему и оглянувшись назад, не заметили ни одного человека. Приехав в гостиницу, мы наскоро пообедали, снова перешли на другой берег и двинулись вдоль реки. На Симамото была теплая куртка. Она подняла воротник повыше и замотала шею шарфом до самого носа. Оделась специально для прогулки в горах — не так, как обычно. Волосы собрала сзади, на ноги надела походные ботинки на толстой подошве, на плече висел зеленый нейлоновый рюкзак. Вид у нее был, как у старшеклассницы. По берегам кое-где оставались пятна еще не сошедшего, слежавшегося снега. На самой верхней балке моста сидели две вороны, смотрели на реку и пронзительно каркали, будто ругались.

Их крики зябким эхом разносились по голому, потерявшему листву лесу, пролетали над рекой, резали слух.

Вдоль берега тянулась узкая немощеная дорожка. Тихая и пустая, она вела неизвестно куда. Никаких признаков жилья вокруг — лишь изредка встречались голые поля. В бороздах еще лежал снег, разлиновавший поля четкими белыми линиями. От ворон было некуда деться. Завидев нас, они поднимали отрывистый крик, точно подавали сигналы сородичам. И не улетали, даже когда мы подходили совсем близко. Я смог разглядеть их острые клювы, напоминавшие какое-то грозное оружие, их яркие лапы.

— Время еще есть? — спросила Симамото. — Пройдем еще немного.

Я взглянул на часы.

— Порядок. Еще час у нас есть.

— Как здесь тихо, — промолвила она, спокойно оглядываясь. Вместе со словами у нее изо рта вырывался и поднимался кверху холодный белый парок.

— Ну как река? Подходит? Симамото с улыбкой посмотрела на меня.

— Ты, похоже, все мои желания угадываешь.

— И цвет, и фасон, и размер, — пошутил я. — Тебе повезло, что меня с детства интересовали реки.

Она улыбнулась и взяла затянутой в перчатку рукой мою, тоже в перчатке.

— Слава богу. А то я боялся: вдруг мы приедем, а ты скажешь: ну что это за река? Совсем не то! Что тогда?

— Ну что ты? Откуда такая неуверенность? Ты бы не мог ошибиться, — сказала Симамото. — А знаешь, вот мы идем сейчас вдвоем и я думаю: как в детстве — от школы до дома.

— Только ты не хромаешь, как тогда.

Она рассмеялась.

— Тебя послушать, ты жалеешь, что я операцию сделала.

— А что? Может быть.

— Ты серьезно?

— Шучу. Я так рад, что она тебе помогла. Просто приятно вспомнить то время.

— Хадзимэ, ты не представляешь, как я тебе благодарна.

— Да ерунда… Съездили на пикник. Только на самолете.

Симамото умолкла и какое-то время шла, просто глядя перед собой, а потом сказала:

— Но ведь тебе пришлось жене солгать?

— М-м-м…

— Тяжело, наверное, было? Ты же не хотел ей врать. Я молчал, не зная, что ответить. Где-то рядом в лесу

опять как оглашенные заорали вороны.

— Зачем-то я в твою жизнь залезла. Я знаю, — тихо произнесла Симамото.

— Это что за разговоры? Давай о чем-нибудь повеселее, раз уж мы сюда приехали.

— О чем же?

— Ты в этом наряде на школьницу похожа.

— Спасибо, — сказала она. — Хорошо бы, если так.

Мы медленно шли вверх по течению. Ничего не говоря, просто шагали вперед и думали только о ходьбе. Мне показалось, что быстро ходить Симамото трудно, зато если мы шли не торопясь, она чувствовала себя вполне уверенно и все же на всякий случай крепко держалась за мою руку. Земля на дорожке смерзлась, и резиновые подошвы наших ботинок ступали по ней почти бесшумно.

Правильно сказала Симамото: если бы можно было идти так вдвоем тогда, в детстве или потом, в двадцать, двадцать пять… Воскресный день, и мы, взявшись за руки, идем берегом реки, и кругом никого… Какое бы это было счастье… Но мы уже не школьники. Я женат, у меня двое детей, работа. Чтобы приехать сюда, пришлось обманывать жену. И скоро надо ехать в аэропорт к самолету, чтобы вернуться в Токио к половине восьмого, и спешить домой, где ждет жена.

Наконец Симамото остановилась и, потирая руки в перчатках, оглянулась по сторонам. Посмотрела вверх по течению, потом вниз. На том берегу, вытянувшись в ряд, поднимались горы, слева тянулась голая, без единого листочка, рощица. Вокруг ни души. И гостиница, где мы останавливались передохнуть, и металлический мост прятались в тени горной гряды. Временами, словно вспоминая о своих обязанностях, из облаков выглядывало солнце. Воронье карканье, говор бегущей реки — и ничто другое не беспокоило слух. Глядя на все это, я вдруг подумал: когда-нибудь и где-нибудь я снова увижу эту картину. Дежа вю наоборот, если так можно сказать. Не ощущение, будто я уже видел это раньше, а именно предчувствие, что увижу когда-нибудь в будущем. Оно протянуло длинную руку и крепко сдавило мозг. Я чувствовал его хватку, оно стискивало меня своими пальцами. Меня не сегодняшнего, а того, каким я буду через некоторое время. Постаревшего. Но я, конечно, так и не рассмотрел, во что превращусь.

— Ну вот, здесь будет в самый раз, — сказала Симамото.

— Для чего? — поинтересовался я.

Симамото взглянула на меня и чуть улыбнулась, как всегда.

— Для того, что я собираюсь сделать.

Мы спустились по насыпи к небольшой заводи, затянутой тонким ледком. На дне замерли несколько упавших с дерева листочков, похожих на плоских мертвых рыбок. Я поднял из воды круглый камешек и покатал на ладони. Симамото сняла перчатки, сунула их в карман, потом открыла защелку рюкзака и извлекла из него мешочек из добротной плотной ткани. Развязав шнурок, она достала маленькую урну, осторожно открыла крышку и заглянула внутрь.

Я безмолвно наблюдал за этой сценой.

В урне оказался белый пепел. Медленно и осторожно, стараясь не просыпать, Симамото перевернула урну на левую ладонь, где без труда все уместилось. Наверное, пепел от кремации, предположил я. День выдался тихий, безветренный, и горстка пепла так и лежала на ладони. Симамото положила урну обратно в рюкзак, погрузила кончик указательного пальца в пепел, поднесла ко рту и облизнула. Потом посмотрела на меня и попробовала улыбнуться, но не сумела. Палец остался у ее рта.

Симамото присела на корточки и высыпала пепел в воду. Я не отходя наблюдал за ней. В одно мгновение река унесла пепел. Мы стояли на берегу и долго смотрели на бежавший поток. Симамото перевела взгляд на ладонь, стряхнула остатки пепла и надела перчатки.

— Как ты думаешь, попадет он в море?

— Думаю, попадет, — сказал я, хоть и без большой уверенности. Все-таки до моря довольно далеко. Вдруг занесет в какую-нибудь заводь, он там и останется. Хотя какую-то частичку река все равно, наверное, в море вынесет.

Симамото подняла валявшийся на берегу обломок доски, выбрала, где земля помягче, и принялась копать.

Я помог ей вырыть ямку, в которой она похоронила завернутую в ткань урну. Где-то закаркали вороны. Похоже, они с самого начала за нами следили. «Смотрите, сколько влезет, — сказал я про себя. — Ничего плохого мы не делаем». Высыпали в реку пепел, только и всего.

— А дождь пойдет? — спросила Симамото, утаптывая ботинком землю.

Я посмотрел на небо.

— Не похоже.

— Я не то имела в виду. Я хотела сказать, что прах этого ребенка попадет в море и смешается с водой. Она испарится, превратится в облако, прольется на землю дождем.

Я опять посмотрел на небо, потом на реку и сказал:

— Так и будет. Может быть.


В аэропорт мы возвращались на машине, которую я взял напрокат, чтобы добраться до реки. Погода менялась на глазах — небо заволокли тяжелые тучи, скрывшие последние клочки лазури, которые мы видели еще совсем недавно. С минуты на минуту мог пойти снег.

— Это был мой ребенок. Единственный ребенок. — Симамото будто говорила сама с собой.

Я взглянул на нее и снова устремил взгляд на дорогу. Грузовики выбрасывали из-под колес грязную снежную жижу, и постоянно приходилось включать дворники.

— Моя девочка умерла на следующий день после родов, — говорила Симамото. — Прожила один день. Мне всего несколько раз дали ее подержать. Такая милая. Нежная… Какие-то проблемы с дыханием, никто толком не понял, в чем дело… Она вся посинела и умерла.

Я не мог выдавить из себя ни слова. Лишь протянул левую руку и накрыл ее кисть.

— Я даже не успела придумать ей имя.

— Когда это было?

— Ровно год назад, в феврале.

— Бедняга, — вымолвил я.

— Хоронить ее я не стала. Положить в темноту… Это невыносимо. Мне хотелось, чтобы она была рядом со мной. А потом я решила развеять прах в реке — пусть попадет в море, прольется дождем…

Симамото надолго замолчала. Я вел машину и тоже молчал. Какие уж тут разговоры… Лучше оставить человека в покое. Но тут я заметил, что с Симамото что-то неладно. Она дышала с каким-то странным механическим хрипом. Сначала мне даже почудилось, что это машина — забарахлил мотор. Но звук точно доносился с соседнего сиденья. Нет, Симамото не плакала. Впечатление было такое, будто у нее прохудились бронхи, и с каждым вдохом из них со свистом выходил воздух.

Остановившись у светофора, я посмотрел на Симамото. Лицо у нее было белое как бумага и неестественно застыло, словно стянутое краской. Голова откинута на подголовник, глаза уставились вперед, в одну точку. Она сидела совершенно неподвижно, только моргала иногда, как будто по обязанности. Я проехал еще немного, выбирая где остановиться, и притормозил на стоянке перед закрытым боулингом. На крыше пустого здания, похожего на самолетный ангар, торчал щит с нарисованной гигантской кеглей. На этой огромной стоянке мы оказались одни, как в пустыне где-то на краю света.

— Симамото-сан! — окликнул я ее. — Эй? Что с тобой?

Она не отвечала. Лишь продолжала, откинувшись на сиденье, втягивать воздух с тем же непонятным хрипением. Я потрогал ее щеку. Ни кровинки, холодная, как пейзаж вокруг. У меня перехватило дыхание. Вдруг она возьмет и умрет? Прямо сейчас. На этом самом месте. Взгляд ее был совершенно бессмысленным. Я заглянул ей в глаза, но ничего не увидел. Они были темны и холодны, как сама смерть.

— Симамото-сан! — заорал я.

Бесполезно. Она не реагировала. Никак. Глаза смотрели в никуда. В сознании она или нет? Надо гнать в больницу, немедленно. Тогда мы наверняка на самолет опоздаем, но сейчас не до этого. Симамото может умереть, и я должен спасти ее во что бы то ни стало.

Я завел машину и тут заметил, что она пытается что-то сказать. Выключив двигатель, приложил ухо к ее губам, но уловил лишь нечто похожее на слабый сквозняк. И все же Симамото, напрягая последние силы, силилась выговорить какое-то слово. Какое же? Наконец я кое-как разобрал: «Лекарство».

— Ты хочешь лекарство?

Симамото кивнула — так слабо, что я подумал, не показалось ли мне. На большее она была не способна. Я пошарил в карманах ее куртки и выудил кошелек, носовой платок, ключи на брелоке. Никаких лекарств. Полез в рюкзак и во внутреннем кармане нащупал упаковку с четырьмя маленькими капсулами. Я показал их Симамото:

— Это?

Глядя в одну точку, она кивнула.

Откинув спинку ее сиденья назад, я приоткрыл ей рот, чтобы дать лекарство. Однако во рту пересохло так, что она не могла проглотить капсулу. Я озирался, надеясь увидеть где-нибудь автомат с водой, — и, конечно, ничего не увидел. Заниматься поисками времени не было. Снег! Вот единственный источник влаги. Этого добра хоть отбавляй. Я выскочил из машины, у ангара — там, показалось мне, было почище — нагреб его в шерстяную шапочку Симамото и стал понемногу растапливать во рту, пока язык не онемел. Ничего лучше мне тогда в голову не пришло. Разжал ей зубы, перелил эту растопленную воду прямо изо рта в рот, зажал нос, чтобы она проглотила. Она стала давиться, делая горлом судорожные движения. Но после нескольких попыток капсула, похоже, все-таки проскочила.

Я взглянул на коробочку с капсулами: к моему удивлению, на ней ничего не было написано. Ни названия лекарства, ни фамилии пациента, ни указаний по применению. Обычно ведь пишут все эти вещи на упаковке, чтобы кто-нибудь не выпил по ошибке и всем было понятно, от чего этот порошок или пилюля. Решив не ломать больше голову, я запихал коробочку обратно в рюкзак и внимательно посмотрел на Симамото. «Бог знает, что с ней случилось и что это за лекарство, — думал я, — но раз она носит его с собой — должно помочь». Значит, такое с ней уже не в первый раз.

Минут через десять щеки слегка порозовели. Я легонько коснулся ее щеки своей — лицо Симамото постепенно теплело, — вздохнул с облегчением и усадил ее поудобнее. Слава богу, теперь не умрет. Обняв Симамото за плечи, я потерся щекой о ее щеку. Она медленно возвращалась к жизни.

— Хадзимэ! — послышался ее слабый шепот.

— Может, к врачу? Найдем какую-нибудь больницу, — спросил я.

— Не надо в больницу. Лекарство сейчас подействует. Все будет в порядке, не волнуйся. А как со временем? Поехали скорее в аэропорт, а то на самолет опоздаем.

— Да не думай ты об этом. Давай еще постоим, пока тебе лучше не станет.

Я вытер ей рот своим носовым платком. Симамото взяла его и стала рассматривать.

— Ты со всеми такой добрый?

— Не со всеми, — отвечал я. — С тобой — конечно. А со всеми… Это невозможно. Есть какой-то предел. Даже с тобой. Не было бы его — я бы куда больше для тебя сделал. Но не могу.

Симамото пристально посмотрела на меня.

— Хадзимэ, не думай, я не нарочно. Я совсем не хотела, чтобы ты опоздал на самолет, — сказала она тихо.

Я в изумлении уставился на нее.

— Я и не думаю. Это и так понятно. Тебе же стало плохо. Какие тут могут быть разговоры?

— Извини.

— За что?

— За то, что под ногами у тебя путаюсь.

— Я погладил Симамото по волосам и, наклонившись, тихонько поцеловал ее в щеку. Как мне хотелось крепко прижать ее к себе, ощутить тепло ее тела… Но это было невозможно. Я мог лишь коснуться губами щеки — теплой, мягкой, влажной.

— Не надо ни о чем беспокоиться. Все будет хорошо, — сказал я.

На рейс мы опоздали — пока добирались до аэропорта и сдавали машину, посадка уже закончилась. Но, по счастью, вылет задерживался. Самолет стоял на дорожке, и пассажиров еще не пропускали. Мы вздохнули с облегчением. Пришлось ждать. За стойкой авиакомпании сказали, что возникла какая-то проблема с двигателем. Никакой другой информации у них не было, и когда закончится ремонт, они тоже не знали. Мы — тем более. Снег, который только начинался, когда мы примчались в аэропорт, повалил стеной. В такую погоду вылет вообще могли запросто отменить.

— Что ты будешь делать, если самолет не полетит?

— Не бойся. Полетит, куда он денется, — ответил я, хотя никакой уверенности в этом у меня не было. Такой вариант меня совершенно не устраивал. Придется что-то придумывать в порядке оправдания. Объяснять, как меня занесло в Исикаву. Хотя чего сейчас голову ломать? Когда все прояснится, тогда и думать буду. А пока надо позаботиться о Симамото.

— А ты? Не страшно, если мы все-таки не вернемся сегодня?

Она тряхнула головой:

— Не волнуйся обо мне. Главное, чтобы у тебя проблем не было. Достанется еще.

— Все может быть. Да не бойся ты. Никто же еще не говорил, что рейса не будет.

— Я так и думала, что случится что-нибудь подобное, — тихо продолжала Симамото, будто разговаривая сама с собой. — Со мной вечно так — ничего хорошего не жди. Стоит мне только появиться — тут же все наперекосяк.

Я сел на скамью в зале ожидания и стал думать, что бы такое сказать по телефону Юкико, если рейс отложат. Столько разных объяснений прокрутил в голове — но получалась лишь какая-то ерунда. Ушел из дома утром в воскресенье, сказал, что собираемся с приятелями из клуба, и вдруг засел из-за снегопада в аэропорту Исикавы. Какие уж тут оправдания? Можно, конечно, сказать: «Только вышел из дома, как вдруг страшно захотелось на Японское море посмотреть. Ну, я взял и рванул в Ханэду». Чушь какая. Чем такую ересь нести, лучше вообще рот не открывать. Или сразу выложить все начистоту. И вдруг, удивляясь самому себе, я понял, что в глубине души хочу, чтобы наш самолет никуда не полетел. Чтобы все замело снегом и рейс отменили. Появилась тайная надежда, что жена узнает об этой нашей поездке. Больше не нужно было бы оправдываться, лгать. Остаться бы здесь с Симамото, а дальше будь что будет.

С опозданием на полтора часа самолет все-таки взлетел. Симамото спала всю дорогу, прижавшись ко мне. А может, просто сидела с закрытыми глазами. Я обнял ее и крепче прижал к себе. Несколько раз мне казалось, что она плачет во сне. Пока мы были в воздухе, она не проронила ни слова. Я тоже молчал. Заговорили только перед самой посадкой.

— Ну как ты себя чувствуешь? — спросил я. Прижимаясь ко мне, Симамото кивнула:

— Хорошо. Это лекарство здорово помогает. Все нормально. — Ее голова лежала у меня на плече. — Только не спрашивай ни о чем.

— Понял. Вопросов не будет.

— Спасибо тебе за сегодняшний день.

— За что именно?

— За то, что поехал со мной, что воду эту мне вливал. За то, что терпел все это.

Я посмотрел на Симамото. Губы ее были совсем рядом. Я касался их своими, когда переливал воду изо рта в рот. Казалось, они искали меня и сейчас. Ее губы чуть приоткрылись, обнажив красивые белые зубы. Я не мог забыть касания ее мягкого языка, которое я на миг почувствовал, вливая воду ей в рот. От одного взгляда на эти губы перехватывало дыхание — невозможно было думать ни о чем другом. Я весь горел, я понимал, что она меня хочет. Я тоже хотел ее — но умудрился сдержаться. Так не пойдет. Надо остановиться. Еще шаг — и назад уже хода не будет. Но какой ценой мне это далось…

* * *
Из Ханэды я позвонил домой. Было уже полдевятого. Извинился, что так поздно, сказал, что раньше позвонить не мог и буду через час.

— Я ждала-ждала, не выдержала и села ужинать без тебя. Приготовила рагу.

Мы сели в «БМВ», который я оставил на стоянке в аэропорту.

— Куда тебя подбросить?

— На Аояма, если можно. Дальше сама доберусь, — сказала Симамото.

— Точно?

Она с улыбкой кивнула.

До Гайэн[487], где я съехал с хайвея, мы ехали молча. Я вставил в магнитофон кассету — тихо зазвучал органный концерт Генделя. Симамото сидела, аккуратно положив руки на колени, и смотрела в окно. Мимо проносились семейные авто — домочадцы воскресным вечером возвращались с лона природы. Рука на рычаге коробки передач быстро переключала скорости.

— Хадзимэ… — заговорила Симамото, когда мы подъезжали к Аояма-дори. — А мне хотелось, чтобы наш самолет не улетел.

И мне, хотел сказать я, но так и не сказал. Во рту вдруг пересохло, и все слова где-то застряли. Я молча кивнул и лишь легонько пожал ее руку. На углу первого квартала Аояма она попросила высадить ее, и я остановил машину.

— Можно к тебе еще зайти? — спросила она тихо. — Я тебе еще не надоела?

— Я буду ждать. Приходи поскорее. Симамото кивнула.

Проезжая по Аояма-дори, я подумал: если не увижу ее больше, точно сойду с ума. Мир вокруг меня опустел в одно мгновение, как только она вышла из машины.

Глава 11

Через четыре дня после нашей с Симамото поездки в Исикаву мне позвонил тесть. Есть разговор, сказал он, и предложил на следующий день пообедать вместе. Я согласился, хотя, честно сказать, его предложение меня удивило. У тестя всегда была куча дел, и он крайне редко обедал с теми, кто не имел отношения к его бизнесу.

Полугодом раньше его фирма переехала из Ееги в новое семиэтажное здание в Ецуя[488]. Офис занимал два верхних этажа, остальные сдавали другим фирмам, под рестораны и магазины. В этом здании я был впервые. Внутри все сверкало и блестело. Пол в вестибюле выложен мрамором, высокий потолок, большая керамическая ваза полна цветов. Я вышел из лифта на шестом этаже и увидел секретаршу с роскошными волосами — как с рекламы шампуня. Она позвонила тестю и назвала мою фамилию. Телефон у нее был модерновый: темно-серого цвета, похожий на деревянную лопаточку, какими на кухне мешают в кастрюлях, только с кнопками. На лице секретарши появилась лучезарная улыбка:

— Пожалуйста, проходите. Господин президент ждет вас в кабинете.

Улыбка шикарная, подумал я, но до улыбки Симамото ей далеко.

Кабинет главы фирмы располагался на самом верхнем этаже. Из огромного окна открывался вид на город — не сказать, правда, чтобы очень впечатляющий. Зато помещение было светлое и просторное. На стене висела картина кого-то из импрессионистов. Маяк и лодка. Похоже на Сера. Может, даже подлинник.

— Как я вижу, дела идут отлично, — начал я.

— Недурно, — отозвался тесть, подошел к окну и обвел рукой открывавшийся из него вид. — Весьма недурно. А будут еще лучше. Сейчас самое время зарабатывать. Для нашего брата такой шанс выпадает раз в двадцать-тридцать лет. Если не сейчас, то когда еще? А знаешь, почему?

— Не знаю. Я ведь в строительстве полный профан.

— Иди сюда. Посмотри на город. Видишь, сколько свободного места? Сколько участков незастроенных, там-сям, на беззубый рот похоже. Когда ходишь по улицам, это незаметно. А сверху очень хорошо видно. Раньше там старые дома были, но их снесли. Земля так сильно подорожала, что старье содержать невыгодно. Жилье в таких домах за хорошие деньги не сдашь, жильцов все меньше. Нужны новые здания, большие. Частным домовладельцам, когда земля в центре так дорожает, налоги на имущество и наследство уже не по карману. Они продают свои дома и перебираются в пригороды. Профессионалы — риэлторские компании — их покупают, ломают и на этом месте строят новые здания, более прибыльные. Так что скоро все эти пустые площадки застроят. Года через два-три. Тогда ты Токио не узнаешь. С деньгами проблем не будет. Экономика на подъеме, акции все лезут вверх. Денег у банков навалом. Если у человека есть земля, банк даст под залог сколько хочешь. Есть земля — есть и деньги. Потому дома и растут как грибы. И кто, думаешь, их строит? Мы, вот кто.

— Понятно, — сказал я. — И что же с Токио будет, когда это все понастроят?

— Что будет? Веселее будет, еще красивее, удобнее. Какие города — такая и экономика.

— Веселее, красивее, удобнее… Это здорово, конечно. То, что надо. Но уже сейчас в Токио от машин деваться некуда. Куда дальше строить-то? Ведь встанет все. По улицам не проедешь. А где столько воды взять, если дождей долго не будет? Или летом возьмут все и включат кондиционеры. Электроэнергии хватит? Электростанции на ближневосточной нефти работают. А вдруг опять нефтяной кризис? Что тогда?

— Об этом правительство и городские власти должны думать. За что мы такие налоги платим? Пускай у чиновников голова болит. В Токийском университете небось учились, самое время мозгами пошевелить. Уж так нос задирают, с таким видом, будто заправляют всеми делами в стране. Вот пусть и напрягут малость свои бесценные мозги. А я в этом не разбираюсь. Я всего-навсего строитель. Есть заказы — строю. У нас же рынок. Так ведь?

Я решил больше не распространяться на эту тему. В конце концов я пришел к тестю не затем, чтобы спорить о японской экономике.

— Ладно, — проговорил тесть. — Оставим этот мудреный разговор. Поедем лучше перекусим. А то у меня живот подвело.

Мы уселись в его просторный черный «мерседес» с телефоном и поехали на Акасака, в ресторан, где подавали угря. Нас провели в отдельный кабинет в глубине зала. Мы сидели вдвоем, ели угря и пили сакэ. Я только пригубил — днем пить не хотелось, а тесть сразу взял хороший темп.

— О чем же будет разговор? — Если какие-то неприятности, лучше уж сразу самому спросить.

— Хотел попросить тебя кое о чем, — ответил он. — Так, ничего особенного. Мне нужно твое имя.

— Мое имя?

— Я собрался зарегистрировать еще одну фирму, и мне нужен учредитель. От тебя ничего не требуется, только имя. Никаких проблем у тебя не будет. Ну и материально получишь соответственно.

— Мне ничего не надо. Нужно мое имя — пожалуйста. А что за фирма? Хотелось бы знать, раз меня в учредители записывают.

— Сказать по правде, фирмы-то настоящей не будет. Одно название.

— Короче, подставная фирма. Бумажная.

— Можно и так сказать.

— А для чего? От налогов укрываться?

— Ну… не совсем, — замялся тесть.

— Тогда, значит, черный нал? — решился спросить я.

— Да что-то вроде этого, — сказал он. — Конечно, это не очень красиво. Но в нашем деле иначе нельзя.

— А если проблемы появятся?

— А что такого? Фирму зарегистрировать… Все по закону.

— Я имею в виду, чем эта фирма заниматься будет. Тесть достал из кармана пачку сигарет, чиркнул спичкой и закурил. Выдохнул струйку дыма.

— Да не будет никаких проблем. А если и будут, что с того? Понятно же, что ты просто разрешил мне своим именем воспользоваться. Только и всего. Тесть попросил — отказать не мог. Никому в голову не придет с тебя спрашивать.

Подумав немного, я задал еще один вопрос:

— Кому же эти теневые деньги пойдут?

— Тебе лучше в это не влезать.

— Раз у нас рынок, хотелось бы все же поподробнее знать, — сказал я. — Кому все-таки? Политикам?

— Так, самую малость.

— Чиновникам?

Тесть затушил сигарету в пепельнице.

— Ты что? Это уже взятка. За это и посадить могут.

— Но ведь в вашем бизнесе все так делают? Кто меньше, кто больше. Разве нет?

— Ну, может, и есть немного, но не настолько серьезно, чтобы за решетку загреметь.

— А якудза? Вот кто при скупке земли пригодится.

— Это уж нет. Мне братва никогда не нравилась. Я землю скупать не собираюсь. Дело, конечно, выгодное, но не по моему профилю. Мое дело — строить.

Я тяжело вздохнул.

— Не понравился тебе наш разговор, — проговорил тесть.

— Понравился, не понравился… Какая разница? Ведь вы на меня виды имеете, значит, разговор, по-вашему, все равно кончится тем, что я соглашусь. Так ведь?

— Так, — устало улыбнулся он. Я снова кивнул.

— Знаете, отец, по правде сказать, не нравится мне все это. И не потому, что с законом какие-то проблемы. Просто я самый обыкновенный человек, живу, как все. Вы же знаете. Не хочется в разные темные комбинации влезать.

— Я все прекрасно понимаю, — продолжал тесть. — Доверь это дело мне. Жизнь тебе портить я не собираюсь. Ведь тогда и Юкико, и внучкам достанется. Я такого не допущу. Знаешь, что они для меня значат?

Я кивнул. Вот попал… Как ему откажешь? От такой мысли становилось тошно. Мало-помалу это болото меня засасывает. Только начало, первый шаг. Стоит согласиться, и за этим еще что-нибудь потянется.

Мы вернулись к еде. Я пил чай, тесть все налегал

на сакэ.

— Сколько тебе лет? — вдруг спросил он.

— Тридцать семь.

Тесть пристально посмотрел на меня.

— Самый возраст для мужика. На работу сил хватает, в себе уверен. Бабы, небось, так и липнут.

— Да я бы не сказал, — рассмеялся я и взглянул на него. На секунду мне показалось, что тесть все знает о нас с Симамото и потому вытащил меня сюда. Но по голосу не похоже, что он подозревает что-то. Говорит обычно, без напряжения.

— Я в твои годы тоже любил покуролесить. Так что агитировать за супружескую верность не буду. Не ожидал от меня такого? Все-таки отец жены. Но я в самом деле так считаю: в разумных пределах — пожалуйста. Надо же иногда и развеяться. Это даже хорошо, когда в разумных пределах, — и в семье порядок, и работа ладится. Поэтому если ты и переспишь с какой-нибудь бабенкой, я не в претензии. Хочешь гулять — гуляй, но будь разборчивым. Раз ошибешься — и вся жизнь насмарку. Сколько примеров у меня перед глазами!..

Я кивнул и вспомнил, как Юкико рассказывала о своем брате, который не ладил с женой. Брат — на год моложе меня — завел любовницу и дома почти не жил. «Видно, старик за сына переживает, вот и начал этот разговор», — подумал я.

— От всякой швали держись подальше. Свяжешься с такой — станешь ничтожеством. А с дурой свяжешься — сам в дурака превратишься. Хотя с порядочными тоже не путайся. Не вырвешься потом, с пути собьешься. Понимаешь, о чем я?

— Ну, в общем, да, — сказал я.

— Надо кое о каких правилах помнить, и все будет в порядке. Во-первых, не снимай ей квартиру. Это роковая ошибка. Дома нужно быть не позже двух, что бы ни случилось. Два часа ночи — последний предел. И еще: не прикрывайся друзьями. Вдруг откроется твой роман. И что? Сделать все равно ничего нельзя. Зачем же еще и друзей терять?

— Вы так говорите, будто все на личном опыте познали.

— Именно. Человек только на опыте учится, — продолжал тесть. — Хотя есть и такие, на кого это не распространяется. Но ты не из них. У тебя глаз на людей наметанный. А это лишь с опытом приходит. Я к тебе в бары всего несколько раз заходил, но сразу понял: умеешь и людей хороших подобрать, и работать их заставить.

Я молча слушал, что он еще скажет.

— И жену ты правильно выбрал. Сколько уже времени вместе живете и все хорошо. Юкико с тобой счастлива. Детишки у вас замечательные. Спасибо тебе.

«Здорово он сегодня набрался», — подумал я, но ничего не сказал.

— Ты, вроде, не знаешь, а ведь Юкико раз чуть руки на себя не наложила. Снотворного много выпила. В больнице два дня в сознание не приходила. Я уж думал она не выкарабкается. Холодная вся была, дышала еле-еле. Подумал: «Ну все, конец!» У меня аж в глазах потемнело.

Я поднял взгляд на тестя:

— Когда это случилось?

— Ей тогда было двадцать два. Только университет окончила. Это она из-за одного мужика. У них уже до помолвки дело дошло, а он гадом оказался. Юкико только с виду тихая, а на самом-то деле с таким характером. Головастая девчонка. Зачем она с этим паразитом связалась, ума не приложу. — Тесть прислонился к столбу, подпиравшему устроенную в стене нишу, у которой мы сидели, сунул в рот сигарету и закурил. — Первый он у нее был. Наверное, поэтому. А в первый раз все ошибаются. Но для Юкико то был страшный удар, потому она и задумала с собой кончать. После того случая мужиков долго за версту обходила. Раньше такая живая была, а стала замкнутая, молчаливая; все дома сидела. Посветлела только, когда с тобой начала встречаться. Так изменилась. Вы с ней в каком-то походе познакомились?

— Да. На Ясугатакэ[489].

— Я тогда ее чуть не насильно из дома выставил, чтоб она туда поехала.

Я кивнул.

— Я не знал, что Юкико пыталась покончить с собой.

— Мне до сих пор казалось, что тебе лучше об этом не знать. Но теперь я так не думаю. Вам с Юкико еще долго вместе жить, поэтому знать надо все — и хорошее, и плохое. Тем более, дело прошлое. — Тесть зажмурился и выпустил струйку дыма. — Как отец тебе скажу: она хорошая. Правда. Я всяких баб на своем веку перевидал, так что разбираюсь. Дочь или не дочь — не имеет значения. Что-что, а хорошее от плохого я отличаю. Вот младшая дочка у меня красивее, но совсем не такая. А ты на людей глаз имеешь.

Я молчал.

— У тебя, правда, ни братьев, ни сестер.

— Правда, — отозвался я.

— А у меня детей трое. Как думаешь: я их всех одинаково люблю?

— Не знаю.

— Ну а ты? Одинаково дочерей любишь? — Конечно.

— Это потому, что они еще маленькие, — заявил тесть. — А вот подрастут, и почувствуешь, кто твоя любимица. Еще время пройдет — к другой сердцем потянешься. Когда-нибудь это поймешь.

— Неужели? — только и сказал я.

— Только между нами: из своей троицы я больше всех Юкико люблю. Нехорошо, наверное, так говорить, но куда денешься. Мы с ней без слов друг друга понимаем; я ей доверяю.

Я в очередной раз кивнул.

— Ты в людях разбираешься, а это большущий талант. Его беречь надо. Вот я, к примеру, ничтожество полное, но все-таки добился кой-чего стоящего.

Я усадил порядком набравшегося тестя в «мерседес». Старик развалился на заднем сиденье, широко расставив ноги, и закрыл глаза. А я поймал такси и поехал домой. Юкико ждала меня.

— О чем был разговор? — спросила она.

— Да, ничего особенного, — ответил я. — Просто ему захотелось с кем-нибудь выпить. Вообще-то он хорошо принял. Поехал в офис, а уж как работать будет в таком состоянии, не знаю.

— Он всегда так, — засмеялась Юкико. — Днем выпьет и ложится вздремнуть часок на диване у себя в кабинете. Но фирма пока не прогорела. Так что будь спокоен.

— И все же он стал быстро пьянеть. Не то, что раньше.

— Это правда. Раньше он столько выпить мог! И ничего заметно не было. Пока мама была жива. Мог пить и пить. А сейчас уже не то, конечно. Ничего не поделаешь — стареет. Как все люди.

Мы сидели на кухне и пили кофе — его сварила Юкико. О подставной фирме и просьбе тестя зарегистрировать ее на мое имя я решил не рассказывать. Жене это наверняка не понравится. Как пить дать скажет: «Ну дал отец тебе денег. Что из этого? Ты же возвращаешь, да еще с процентами». Правильно, да только все не так просто.

Младшая дочь крепко спала в своей комнате. Допив кофе, я потянул Юкико к постели. Мы сбросили одежду и без слов прильнули друг к другу в лучах яркого дневного света. Согрев своим теплом ее тело, я слился с ним — но думал все время о Симамото. Закрыл глаза и вообразил ее на месте жены, представил, как прижимаю Симамото к себе, соединяюсь с ней в одно целое. Оргазм неистовой волной прокатился по всему моему телу.

Приняв душ, я вернулся в постель, намереваясь немного подремать. Юкико уже оделась, но увидев, что я лег, юркнула ко мне и прижалась к моей спине губами. Я закрыл глаза и ничего не говорил. Меня грызла совесть: занимался сексом с женой, а мечтал о Симамото. Я молча лежал с закрытыми глазами.

— Я тебя люблю, правда, — сказала Юкико.

— И это после семи лет совместной жизни, после того, как мы уже двух детей нажили? Как же я тебе не надоел?

— Может, и надоел, но все равно люблю.

Я обнял ее и стал раздевать. Стянул свитер, юбку, лифчик…

— Ты что? Опять? — удивилась Юкико.

— Вот именно. Опять, — ответил я.

— Ой, где же мне записать такое?

На этот раз я старался не думать о Симамото. Сжав Юкико в объятиях, я смотрел в глаза жене и думал только о ней. Целовал в губы, шею, грудь и наконец выпустил в нее весь свой заряд. И потом еще долго лежал, не разжимая рук.

— Что с тобой? — Юкико посмотрела мне в глаза. — Что все-таки у вас с отцом произошло?

— Ничего, — отвечал я. — Абсолютно ничего. Просто хочется полежать немного вот так.

— Да ради бога, — сказала Юкико и крепко обняла меня, не давая нам разъединиться. Закрыв глаза, я прижался к ней всем телом, точно боялся исчезнуть, раствориться в небытии.

Обнимая Юкико, я вдруг вспомнил, что рассказал мне тесть — о ее попытке самоубийства. «Я уж думал она не выкарабкается. Подумал: «Ну все! Конец!»«Повернись жизнь тогда иначе — я бы ее сейчас не обнимал. Я нежно погладил Юкико по плечу, провел рукой по волосам, по груди. Мягкое, теплое, живое, настоящее. Под ладонью бился пульс ее жизни. Сколько ему еще суждено? Никто не знает. Все, что имеет форму, может исчезнуть в одно мгновенье. Юкико. Комната, где мы сейчас. Эти стены, этот потолок, это окно. Глазом моргнуть не успеешь, как все это пропадет — и следа не останется. Мне вдруг вспомнилась Идзуми. Ведь я причинил ей страшную боль, так же, как тот парень — Юкико. Но Юкико после того случая встретила меня, а Идзуми так и осталась одна.

Я поцеловал Юкико в мягкую шею.

— Посплю чуть-чуть, а потом поеду в садик за дочкой.

— Отдыхай, — сказала она.


Подремал я совсем немного. Проснулся в начале четвертого. Окно спальни выходило на кладбище Аояма. Я сел на стул у окна и долго взирал на кладбищенский пейзаж. С появлением в моей жизни Симамото многое стало выглядеть иначе. Я слышал, как Юкико готовит на кухне ужин. Звуки отдавались в ушах гулким эхом, точно доносились из трубы какого-то страшно далекого мира.

Я вырулил на «БМВ» из подземного гаража и поехал в сад за старшей дочкой. В тот день там был какой-то детский праздник, поэтому она вышла почти в четыре часа. Перед зданием, как всегда, выстроились сверкающие лаком шикарные лимузины — «саабы», «ягуары», «альфа-ромео». Из них выходили молодые, дорого одетые мамаши, забирали своих детей и разъезжались по домам. Я был единственным отцом в их компании. Увидев дочь, я окликнул ее и помахал рукой. Она махнула в ответ маленькой ручкой и пошла было к машине, но, заметив девчонку в вязаной красной шапочке, сидевшую на переднем сиденье в голубом «мерседесе 260Е», что-то крикнула и побежала к ней. Девчонка высунулась из окна. Рядом сидела ее мать в красном кашемировом пальто и больших солнечных очках. Я подошел к «мерседесу», взял дочку за руку. Женщина повернулась ко мне и приветливо улыбнулась. Я тоже улыбнулся. При виде красного пальто из кашемира и темных очков я вспомнил Симамото — как шел за ней от Сибуя до Аояма.

— Здравствуйте, — поздоровался я.

— Здравствуйте, — сказала женщина.

Она была само очарование. Лет двадцать пять, не больше, подумал я. В стереодинамиках ее машины «Токин Хедс» наяривали «Сжечь бы дом дотла». На заднем сиденье лежали два бумажных пакета с покупками из «Кинокунии»[490]. У женщины оказалась замечательная улыбка. Дочка пошепталась с подружкой, и они попрощались. Нажав на кнопку, Красная Шапочка подняла стекло, а мы пошли к «БМВ».

— Ну как? Было сегодня что-нибудь интересное? — спросил я.

Дочь резко тряхнула головой:

— Ничего. Просто ужас.

— Да… Неудачный у нас с тобой день получился. — Я наклонился и поцеловал ее в лобик. Она состроила гримаску, напомнив мне, с каким видом в снобских французских ресторанах принимают карточки «Америкэн Экспресс». — Ничего. Завтра лучше будет.

Мне бы и самому хотелось в это верить. Проснуться бы завтра утром и увидеть, что мир безмятежен, а все проблемы решены. Но такого не будет. Завтра все только больше запутается. Проблема в том, что я влюбился. Женатый мужик, с двумя детьми… и влюбился.

— Па! — услышал я дочкин голос. — Я на лошадке хочу покататься. Ты купишь мне лошадку?

— Куплю. Потом когда-нибудь.

— Когда потом?

— Вот накоплю денег и куплю.

— А у тебя копилка есть?

— Есть. Очень большая. Как наша машина. Чтобы лошадку купить, надо полную набрать.

— Может, дедушку попросить? Он богатый.

— Точно, — сказал я. — Знаешь, какая у него здоровая копилка? С дом, наверное. И денег там куча. Только доставать из такой большой копилки трудно.

Дочь призадумалась.

— Может, все-таки я попрошу его как-нибудь? Купить лошадку?

— Попроси, конечно. Вдруг купит.

Мы говорили о лошадках до самого дома. Какой цвет ей больше всего нравится. Как бы она ее назвала. Куда бы хотела на ней поехать. Где она будет спать. Подъехав к дому, я посадил дочь в лифт, а сам решил заехать в бар, посмотреть, как там дела. Интересно, что принесет завтрашний день? Положив обе руки на руль, я закрыл глаза. Такое ощущение, будто тело мое — вовсе не тело, а лишь оболочка, которую я позаимствовал где-то на время. Что меня ждет завтра? Надо срочно купить дочке лошадку. Успеть до того, как все исчезнет и пойдет прахом.

Глава 12

Два месяца, до самой весны, мы встречались с Симамото почти каждую неделю. Она заходила или в бар, или в «Гнездо малиновки» — туда чаще. Всегда появлялась после девяти. Устраивалась у стойки, заказывала два-три коктейля и часов в одиннадцать уходила. Я садился рядом, и мы пускались в разговоры. Не знаю, что о нас думал персонал, но меня это мало волновало. Точно так же я не обращал в школе внимания на то, как смотрели на нас одноклассники.

Иногда она мне звонила и предлагала встретиться где-нибудь днем на следующий день. Обычно мы выбирали кофейню на Омотэ-Сандо. Закусив, отправлялись гулять. Ходили вместе часа два, самое большее — три. Когда время истекало, она смотрела на часы, улыбалась мне и говорила:

— Ну вот! Надо идти.

Как же чудесно она улыбалась! Однако по ее улыбке невозможно было понять, что она чувствует, что переживает в этот момент. То ли грустит от того, что надо уходить, то ли не очень. Или рада, что может от меня избавиться? Да и правда ли ей надо уходить? Я не был в этом уверен.

Так или иначе, за те два-три часа, что были в нашем распоряжении, мы никак не могли наговориться. И за все время ни разу я не обнял ее за плечо, она ни разу не взяла меня за руку. Мы так больше друг друга и не коснулись.

В Токио к Симамото вернулась ее безмятежная очаровательная улыбка. Никаких следов бури, что кипела в ней в тот холодный февральский день, когда мы ездили в Исикаву. А вместе с ними пропали теплота и близость, сами собой возникшие тогда между нами. Будто сговорившись, мы ни разу не вспомнили о нашем странном маленьком путешествии.

Мы шли плечо к плечу, и я все гадал, что у нее на сердце, о чем она думает и куда заведут ее эти мысли. Заглядывал ей в глаза, но находил в них лишь смиренное молчание. И, как и раньше, ее складочки над веками напоминали далекий горизонт. Мне стало понятно одиночество Идзуми, которое могло накатывать на нее при мне. У Симамото в душе жил ее собственный маленький мир. Она несла его в себе и, кроме нее, о нем никто не знал. Этот мир был закрыт для меня. Ведущая в него дверца приоткрылась однажды и тут же захлопнулась.

Погружаясь в эти мысли, я переставал понимать, что верно, а что неверно, и снова чувствовал себя беспомощным, растерянным двенадцатилетним мальчишкой. Что делать? Что говорить? Я понятия не имел. Пробовал успокоиться, заставить голову работать — все напрасно. Что бы ни говорил, что бы ни делал в ее присутствии, — все получалось не так. А Симамото смотрела на меня, улыбаясь своей необыкновенной улыбкой, в которой, казалось, растворялись все чувства, и будто говорила: «Все в порядке. Все хорошо».

Я по-прежнему о ней почти ничего не знал. Где она живет? С кем? На какие средства? Замужем ли она сейчас? Или, может, была раньше? Знал только, что ее ребенок умер на второй день после рождения. Случилось это в прошлом году, в феврале. Еще она сказала, что ни дня в своей жизни не работала. Но при этом она всегда дорого одета, носит великолепные украшения. Значит, в деньгах недостатка нет. Вот и все, что я о ней знал. Если был ребенок — был, наверное, и муж. Хотя не обязательно. Может — так, а может — не так. Разве мало незамужних с детьми?

Понемногу Симамото начала рассказывать о школе. С нынешней жизнью воспоминания ничего не связывало, и она не прочь была поговорить о прошлом. Я узнал, как неимоверно одиноко ей было тогда. Она изо всех сил старалась относиться ко всем по справедливости. Выяснение отношений и оправдания были не для нее. «Не хочу оправдываться, — говорила мне она. — Человек так устроен: раз начнешь — уже не остановишься. А мне так не хочется». Но как хотелось — не получалось. С окружающими у Симамото возникали дурацкие недоразумения, оставлявшие глубокие раны. Она стала замыкаться в себе. По утрам ее часто рвало, так не хотелось идти в школу.

Симамото показала мне фотокарточку — себя в старших классах. Сидит на стуле в каком-то саду, вокруг распустившиеся подсолнухи. Лето. На ней голубые шорты и белая майка. Настоящая красавица! Широко улыбается в камеру. Все та же изумительная улыбка — хотя не такая уверенная и естественная, как у взрослой Симамото. И эта неуверенность, неопределенность особенно трогательны. Одинокие несчастные девушки так не улыбаются.

— На фотографии ты прямо счастливая девчонка, — сказал я.

Симамото медленно покачала головой. В уголках глаз собрались милые морщинки; казалось, ей вспомнилось что-то из прежней, далекой жизни.

— Нет, Хадзимэ, по фотографии ничего не поймешь. То, что ты видишь на ней, — это тень. А я сама далеко. На карточке этого не заметишь.

Я глядел на фото, и у меня щемило в груди. Сколько же времени я потерял! Такого драгоценного, и обратно его не вернешь, как ни старайся. Времени, что существует лишь в прошлом измерении. Я долго смотрел на снимок.

— Что ты его так рассматриваешь? — спросила Симамото.

— Пробую наверстать время. Мы с тобой двадцать с лишним лет не виделись. Вот я и хочу хоть как-то заполнить этот разрыв.

Она загадочно улыбнулась и посмотрела на меня так, будто в моем лице ее что-то удивило.

— Странно. Тебе хочется эту пустоту заполнить, а мне наоборот — пусть на месте этих лет белое пятно остается.

После того как мы тогда разъехались, Симамото до самого окончания школы серьезно ни с кем не встречалась. Парни не сводили с нее глаз. Еще бы — такая красивая девчонка! Но она почти ни на кого не обращала внимания. С кем-то встречалась, но недолго.

— Как мальчишки в таком возрасте могут нравиться? Понимаешь, о чем я? Они все неотесанные, эгоисты и думают только об одном: как бы девчонке под юбку залезть. Мне от этого сразу противно становилось. А хотелось, чтобы все было, как у нас с тобой.

— Знаешь, в шестнадцать лет и я наверное такой же был: эгоист бездумный, который только и мечтал залезть кому-нибудь под юбку. А как же иначе?

— Хорошо, что мы тогда не встретились, — улыбнулась Симамото. — В двенадцать лет разбежались, в тридцать семь снова сошлись… Может, это самый лучший вариант?

— Не знаю…

— А сейчас как? Кроме юбок о чем-нибудь можешь думать?

— Вообще-то могу, — ответил я. — Хотя если это тебя так волнует, в следующий раз, может, в брюках придешь?

Симамото посмотрела на свои руки, сложенные на столе, и рассмеялась. Колец на пальцах у нее, как всегда, не было. Браслет и часики — каждый раз новые. И сережки. Только колец не признавала.

— Не хотелось никому становиться обузой, — продолжала она. — Понимаешь? Мне столько всего было недоступно. Пикники, плавание, лыжи, коньки, дискотеки… Все эти развлечения были не для меня. Я и ходила-то еле-еле. Оставалось сидеть с кем-нибудь, разговаривать да музыку слушать. Но ведь так парней обычно надолго не хватает. И мне все это опротивело.

Симамото сделала глоток «Перрье» из стакана, где плавал ломтик лимона. Стоял теплый день, какие бывают в середине марта. Толпа прохожих на Омотэ-Сандо пестрела рубашками с короткими рукавами — в них уже облачилась молодежь.

— Вот встречались бы мы тогда с тобой и дальше, и чем бы кончилось? Я бы тебе надоела, стала мешать. Ты же хотел жить активно, вырваться на простор, в окружающий огромный мир. Я бы этого не вынесла.

— Нет, никогда бы такого не случилось. Не могла ты мне надоесть. Между нами было что-то… особенное. Не знаю, как сказать. Но было. Что-то очень ценное, важное… Ну, ты же понимаешь.

Не меняя выражения лица, Симамото внимательно посмотрела на меня.

— Нет во мне ничего выдающегося, — говорил я. — Похвастаться особо нечем. Грубый, безразличный, нагловатый тип. Я и сейчас такой. А уж раньше-то… Так что я тебе совсем не подходил, наверное. Но одно могу точно сказать: ты бы мне никогда не надоела. В этом смысле я не такой, как другие. К тебе у меня особенное отношение. Я это чувствую.

Симамото снова бросила взгляд на свои руки на столе, чуть развела пальцы, точно хотела убедиться, что с ними все в порядке.

— Знаешь, Хадзимэ, как это ни печально, есть в жизни вещи, которые не вернешь. Уж если что-то сдвинулось с места, назад хода не будет, как ни старайся. Чуть что пойдет наперекосяк — все! Ничего уже не исправишь.


Как-то раз мы с ней отправились на концерт. Симамото пригласила меня по телефону — знаменитый пианист-южноамериканец исполнял фортепианные концерты Листа. Я разобрался с делами, и мы пошли в концертный зал Уэно. Маэстро играл блестяще. Поразительная техника, сама музыка — замечательно тонкая и глубокая, страстные эмоции исполнителя, наполнявшие зал. Но несмотря на все это, как я ни старался, закрыв глаза, сосредоточиться на музыке, она не захватывала. Меня словно отделял от нее тонкий занавес — такой тонкий, что не поймешь, есть он на самом деле или нет. И проникнуть за него не было никакой возможности. Когда после концерта, я поделился с Симамото, она сказала, что испытывала то же самое.

— Что же здесь не так? — спросила Симамото. — Ведь он так замечательно играл.

— Помнишь, когда мы слушали ту пластинку, в самом конце второй части две царапины были. И звук такой — пш-пш. Без него я эту музыку не воспринимаю.

Симамото рассмеялась:

— А как же художественное восприятие?

— Искусство тут ни при чем. Пусть им лысые орлы питаются. А я люблю пластиночку со скрипом, что бы кто ни говорил.

— Может, ты и прав, — не стала возражать Симамото. — А что это за лысые орлы? Про грифов я знаю — они точно лысые. А орлы разве лысые бывают?

По дороге из Уэно, в электричке, я во всех подробностях объяснял ей, чем лысый орел отличается от лысого грифа. Они обитают в разных местах, кричат по-разному, брачные игры у них тоже в разное время.

— Лысые орлы искусством питаются, а лысые грифы жрут мертвечину, трупы человеческие. Совсем другие птицы.

— Чудак ты! — рассмеялась Симамото и, подвинувшись на сиденье, едва коснулась плечом моего плеча. Первое прикосновение за два месяца.


Прошел март, наступил апрель. Мы определили младшую дочь в тот же детсад, куда ходила старшая. Теперь они требовали меньше заботы, и Юкико решила послужить обществу — стала помогать местному интернату для детей-инвалидов. Отвозил девочек в сад и забирал, в основном, я. Когда не успевал, жена подменяла. Дочки подрастали, а я старел. Дети взрослеют сами, независимо от того, что мы об этом думаем. Конечно же, я любил своих девчонок. Наблюдать, как они растут, — вот самое большое счастье. Хотя подчас, когда я смотрел на них, вдруг перехватывало дыхание. Возникало ощущение, будто у меня внутри разрастается дерево. Все глубже пускает корни, раскидывает вширь ветви, прессуя внутренности, мышцы, кости и пытаясь прорваться сквозь кожу. Подчас из-за этого тяжкого чувства я даже не мог заснуть.

Мы виделись с Симамото каждую неделю. Я возил дочек в сад, привозил обратно, пару раз в неделю находилось время на любовь с Юкико. После того как судьба снова свела меня с Симамото, я стал выполнять свой супружеский долг чаще. И не потому, что чувствовал себя виноватым. Просто надеялся, что секс не даст мне свихнуться.

— Что с тобой происходит? Ты какой-то странный в последнее время, — спросила как-то Юкико, когда средь бела дня меня в очередной раз потянуло на подвиги. — Никогда не слышала, что нужно дожить до тридцати семи, чтобы заиметь себе полового гиганта.

— Да ничего особенного. Как было, так и есть, — ответил я.

Юкико посмотрела на меня и слегка покачала головой:

— Эх, узнать бы, что у тебя в голове.

В свободное время я слушал классику или глазел из окна на кладбище. Читать почти перестал — сосредоточиться становилось все труднее и труднее.

Несколько раз я видел ту молодую мать с «мерседесом 260Е». Иногда, дожидаясь дочек у ворот детсада, мы с ней обменивались новостями: в какое время у какого супермаркета легче припарковаться; в одном итальянском ресторане сменился шеф-повар и еда стала не та; на следующий месяц в «Мэйдзия» обещают распродажу импортного вина. Короче, обо всякой ерунде, интересной только тем, кто жил на Аояма. В общем, дошел… Сплетничать стал, как деревенская баба у колодца. А что поделаешь, если других общих тем не находилось.

В середине апреля Симамото снова пропала. Последний раз мы виделись в «Гнезде малиновки». Сидели у стойки, разговаривали. Без чего-то десять позвонили из другого моего бара и попросили срочно зайти. Я сказал, что вернусь минут через тридцать-сорок.

— Ладно, — улыбнулась она. — Я пока почитаю.

Но когда, быстро уладив дела, я вернулся, ее уже не было. Часы показывали начало двенадцатого. На стойке лежали спички, и на корочке у них она написала: «Наверное, я не смогу приходить сюда какое-то время. Мне надо идти. Счастливо. Будь здоров».

На меня напала жуткая хандра. Я маялся, не зная, чем заняться. Без всякого смысла слонялся по дому, шатался по улицам, приезжал пораньше к детсаду за дочками. Пускался в разговоры с женщиной из «мерседеса 260Е». Мы как-то зашли с ней в кафе по соседству, пили кофе и опять трепались об овощах из «Кинокунии», яйцах из «Нэчурал хаус» и распродаже, которую устроили в «Мики-хаус». Выяснилось, что женщина — поклонницей Есиэ Инаба[491] и перед каждым сезоном заказывает всю нужную ей одежду по каталогам. Потом мы перешли к обсуждению ресторана, что был на Омотэ-Сандо, у полицейского участка. Там замечательно готовили угря, а теперь ресторан закрылся. Получился настоящий дружеский разговор. Моя собеседница была куда более открытой и приятной особой, чем показалось мне сначала. Она не привлекала меня как женщина. Вовсе нет. Просто нужно было с кем-то поговорить — все равно, с кем. О чем-нибудь безобидном, легком. О чем угодно, лишь бы это не имело отношения к Симамото.

Когда делать становилось совсем нечего, я шел в универмаг и покупал там что под руку попадет. Один раз отоварился сразу шестью рубашками. Девчонкам покупал игрушки и кукол, Юкико снабжал бижутерией. Заходил в салон «БМВ» посмотреть на модель М5. Покупать машину я не собирался, но все объяснения продавца выслушивал.

Я несколько недель не находил себе места, пока наконец не смог снова сосредоточиться на деле. Решил: Все! Хватит! — и пригласил дизайнера и оформителя, чтобы поговорить о том, как по-новому оформить интерьер в моих барах. Пришло время кое-что перестроить, а заодно подумать, что дальше делать с этим бизнесом. У баров, как у людей, жизнь идет полосами: то тихо-спокойно, то подходит срок, и надо все менять. Когда дело долго варится только в собственном соку, начинаешь терять энергию, замираешь, как в летаргии. А у меня чутье: я заранее чувствую, какие требуются перемены. Людям и воздушные замки надоедают, если в них ничего не менять. Прежде всего я взялся за бар — надо было избавиться от всяких штуковин и прибамбасов, которыми толком никто не пользовался, переделать все, что мешало замыслу дизайнера, и вообще превратить его в более функциональное заведение. Еще капитально переоборудовать звукоусилительную систему и кондиционеры. Придумать новое меню. Переговорил со всеми работниками, выслушал, что они об этом думают, и составил подробный список того, что и где нужно поправить. Список получился довольно длинный. Я в деталях изложил дизайнеру, каким видится мне новый бар, попросил его нарисовать эскизы и чертежи. Поправил его творение и отдал на переделку. Так повторялось несколько раз. Я выбирал стройматериалы, выбивал из подрядчиков смету, рассчитывал, сколько надо заплатить за работу. Три недели решал, какие в туалетах повесить мыльницы. Бегал все это время по токийским магазинам, чтобы подыскать идеальный вариант. Что называется, горел на работе. Но именно в этом я тогда больше всего нуждался.

Закончился май, на смену ему пришел июнь. А Симамото все не появлялась. Я стал думать, что больше не увижу ее. «Наверное, я не смогу приходить сюда какое-то время», — написала она. Расплывчатость и неопределенность — «наверное», «какое-то время» — угнетали меня больше всего. Может, она и вернется в один прекрасный день, но нельзя же сидеть на месте и ждать у моря погоды. Так и в идиота превратиться недолго. Поэтому я старался чем-нибудь себя занять. Стал чаще ходить в бассейн — каждое утро проплывал два километра без остановки. Потом поднимался в тренажерный зал в том же здании и ворочал там гири, штанги и другие железяки. Через неделю мои мышцы взбунтовались. Стоя у светофора, я почувствовал, что у меня онемела левая нога, и никак не мог выжать сцепление. Впрочем, мышцы скоро привыкли к нагрузкам, которые надежно защищали от лишних мыслей и помогали концентрировать внимание на обыденных, повседневных мелочах. Я избегал абстрактных размышлений и старался максимально собраться, когда делал что-нибудь. Умываться — значит, умываться. Музыку слушать — только серьезно, сосредоточенно. Иначе я бы просто не выжил.

Летом мы с Юкико часто брали детей и уезжали на уикэнд в Хаконэ, на дачу. На природе, вдалеке от Токио, жена и дочки отдыхали в свое удовольствие — собирали цветы, наблюдали в бинокль за птицами, играли в салочки, плескались в речке. Или просто беззаботно дремали в саду. «И ничего-то они не знают», — думал я. А ведь застрянь тогда наш самолет в занесенной снегом Исикаве, и я элементарно мог бы все бросить и остаться с Симамото. Был готов в тот день, не задумываясь, отказаться от работы, семьи, денег. Все мои мысли были о Симамото. Я все не мог забыть, как обнимал ее тогда за плечи, как коснулся губами щеки. Пробовал выбросить ее из головы, вообразить жену на ее месте. Бесполезно. Никто понятия не имел, что творится у меня в голове, так же, как и я никогда не мог догадаться, о чем думает Симамото.

Остаток лета я решил потратить на переоборудование бара. Жена жила с дочками в Хаконэ, я же оставался в Токио — следил за тем, как идут работы, отдавал распоряжения, а в свободную минуту отправлялся в бассейн или тренажерный зал. Приезжал в Хаконэ в конце недели, брал дочек и шел с ними в отель «Фудзия», где тоже был бассейн. Потом обедали все вместе. Ну а вечером наступало наше с Юкико время.

Жизнь катилась вперед, неотвратимо приближаясь к порогу, за которым о человеке говорят: «средних лет». Но пока я был в хорошей форме — ни капли лишнего жира, волосы еще густые и ни одного седого. Организм сбоев пока не давал — вот что значит спорт. Здоровый образ жизни, никаких излишеств и диета. Я никогда не болел, и больше тридцати мне не давали.

Жена любила за меня подержаться — провести рукой по груди, ощупывая выпуклости мышц, погладить плоский живот, потеребить и поиграть тем, что ниже. Она тоже регулярно ходила в зал, но стройнее от этого не становилась.

— Что поделаешь! Это возраст, наверное, — вздыхала она. — И вес вроде уменьшается, а жир с боков никак не сгоню.

— Ты мне и так нравишься. С тобой все в порядке, не мучай себя этой физкультурой, диетами разными. Ты же совсем не толстая, — говорил я. И это была правда. Я в самом деле любил ее полноватое, мягкое тело. Мне доставляло удовольствие гладить ее по голой спине.

— Ничего ты не понимаешь, — качала головой Юкико. — Тебе легко говорить: все в порядке. Знаешь, чего мне стоит не толстеть?

Со стороны могло показаться, что у нас все идеально. Я и сам иногда так думал. Дело мое мне нравится и приносит хороший доход. Квартира на Аояма, дача в Хаконэ, «БМВ», «чероки»… Безупречная, счастливая семья. Жену и дочек я люблю. Что еще человеку надо? Вот подойдут Юкико с девчонками, воображал я, и начнут просить: «Папочка, дорогой! Ну скажи, что сделать, чтобы мы еще лучше стали, чтобы ты еще сильнее нас любил?» А мне и сказать нечего. Всем доволен. Лучшей жизни и представить трудно.

Однако с тех пор как Симамото снова куда-то пропала, временами мне стало казаться, что я живу в безвоздушном пространстве, как бы на Луне. Если я ее больше не увижу, никого у меня на этом свете не останется, перед кем можно душу открыть. Лежу ночью, сон не идет, а перед глазами одно и то же — занесенный снегом аэропорт Комацу. Я надеялся, что со временем воспоминания поблекнут. Ничего подобного. Чем чаще всплывал в памяти тот день, тем отчетливее и ярче рисовалась эта картина. Надпись «задерживается» на табло аэропорта напротив указателя рейса «Дзэнникку»[492] на Токио; снег за окном валит так, что в пятидесяти метрах ничего не видно. Симамото, в темно-синей куртке, с шеей, обмотанной шарфом, съежилась на скамейке. Запах ее тела, смешанный со слезами и печалью. Он оставался со мной до сих пор. А рядом тихо посапывала во сне жена. Спит и ничего не знает. Я закрыл глаза и тряхнул головой. Она ничего не знает.

Перед глазами вставали заброшенная автостоянка у боулинга, Симамото… Я растапливаю во рту снег и вливаю воду прямо ей в губы. Мы сидим в самолете, я обнимаю ее. Ее закрытые глаза; из чуть приоткрытого рта вырывается дыхание. Ее тело, мягкое, усталое. Тогда я был ей нужен, и сердце ее было для меня открыто. А что я сделал? Остался в этом мире, таком же пустом и безжизненном, как лунная поверхность. И чем кончилось? Она меня бросила, и вся жизнь оказалась перечеркнутой.

Воспоминания не давали спать. Я поднимался среди ночи и больше не мог заснуть. Шел на кухню, наливал виски и со стаканом в руке долго смотрел на темнеющее за окном кладбище и огни проносившихся внизу автомобилей. Как долго тянулись эти темные предрассветные часы. Умел бы я плакать, может, было бы не так тяжко. Но из-за чего плакать? И о ком? С какой стати плакать о других? Для этого во мне слишком много эгоизма. А о себе плакать? Смешно в моем возрасте.


А потом наступила осень. И я окончательно решил: так жить дальше нельзя.

Глава 13

Утром, доставив дочек в сад, я, как обычно, поехал в бассейн, чтобы отмерить положенные две тысячи метров. Я плыл как рыба — обыкновенная рыба, которой не надо ни о чем думать. Даже о том, куда и как плыть. Просто сам по себе. После бассейна ополоснулся в душе и, переодевшись в майку и шорты, пошел качаться в зал.

Потом поехал в офис (я снимал под него однокомнатную квартиру) и засел за бухгалтерию — надо было рассчитать зарплату персоналу, поработать над планом перестройки «Гнезда малиновки», которой я собирался заняться в феврале. Ровно в час, как обычно, отправился домой обедать.

Юкико сообщила, что утром звонил ее отец:

— Весь в делах, как всегда. Об акциях что-то говорил. Сказал, что надо покупать. Где-то закрытую информацию получил: они должны сейчас быстро пойти вверх. Какие-то особенные акции, не обычные. Можно хорошо заработать. Гарантию дает.

— Что это он? Если такая выгода, зачем нам рассказывать? Взял бы и сам купил.

— Сказал, что отблагодарить тебя таким образом хочет. В знак признательности. Ты, мол, знаешь, за что. Я не в курсе. Свою долю нам уступил. Собери-ка, говорит, все деньги, какие есть, и не волнуйся. Навар будет, что надо.

Я положил вилку на тарелку со спагетти.

— И что дальше?

— Времени мало было. Ну, я позвонила в банк, закрыла два наших счета и перевела деньги в страховую компанию, господину Накамуре, чтобы он сразу купил акции, о которых отец говорил. Почти восемь миллионов иен набралось. Может, надо было больше купить?

Я взял стакан и сделал несколько глотков, пытаясь отыскать нужные слова:

— Что же ты сначала со мной не посоветовалась?

— О чем? — недоуменно спросила Юкико. — Ты же всегда покупаешь, если отец говорит. Я сама сколько раз уже так делала. Ты же говорил: действуй, как он велит. И в этот раз так же было. Отец сказал: «Надо срочно покупать. Времени в обрез». Я так и сделала. До тебя ведь не доберешься — ты в бассейне. В чем же тогда дело?

— Да ни в чем. Но я хочу, чтобы ты продала эти акции, — проговорил я.

— Продала? — Юкико сощурилась как от яркого света.

— Продай все, что сегодня купила, а деньги положи обратно в банк.

— Но тогда придется комиссионные платить. Банк возьмет большую комиссию.

— Ничего, — сказал я. — Заплатим. Еще раз говорю: надо все продать.

Юкико вздохнула:

— Что произошло? Чего вы с отцом не поделили? Я не отвечал.

— Ты можешь сказать, в чем дело?

— Послушай, Юкико. Честно тебе скажу: мне все это опротивело. Все эти спекуляции с акциями. Я сам хочу зарабатывать, своими собственными руками. И до сих пор это у меня вроде бы неплохо получалось. Тебе что? Денег не хватает?

— Я все знаю. Конечно же, ты замечательно ведешь дела, и жаловаться мне не на что. Ты же знаешь, как я тебе благодарна и уважаю тебя. Но ведь отец хотел нам помочь. Он так хорошо к тебе относится.

— Все ясно. А ты знаешь, что такое инсайдерская информация? Когда стопроцентную гарантию прибыли обещают, знаешь как это называется?

— Нет.

— Это называется «манипуляции с акциями». Понятно? Кто-то в какой-то фирме умышленно затевает с акциями игру, проворачивая разные комбинации, искусственно увеличивает прибыль, а потом делит ее со своими компаньонами. Эти денежки текут в карманы политикам, идут на взятки. Это совсем не те акции, что твой отец рекомендовал нам покупать раньше. На тех акциях тоже можно нажиться. То, что он о них рассказывал, — полезная информация, не более того. Те акции тоже в основном растут, но с ними всякое может быть, курс ведь колеблется и не обязательно только вверх идет. А эти бумаги — совсем другое дело. От них плохо пахнет. Я с ними связываться не желаю.

Юкико задумалась, не выпуская из рук вилку.

— А это правда манипуляции? Ты наверняка знаешь?

— Хочешь — спроси у отца. Но я точно могу сказать: акций, в которых не заложен риск потерять деньги, не бывает. И если кто-то говорит: «Ерунда! Есть такие акции!» — значит, что-то нечисто. Мой отец до самой пенсии, почти сорок лет, пахал в страховой компании. С утра до вечера, на совесть. И оставил после себя крошечный домик. Бог с ним. Может, он от рождения такой бестолковый оказался. Но мать? Каждый вечер подсчитывала, сколько денег мы сегодня потратили: не дай бог, семейный бюджет на сто-двести иен не сойдется. Понимаешь, в какой семье я рос? А ты говоришь: всего восемь миллионов собрала! Это же настоящие деньги, Юкико, не бумажки, которыми расплачиваются, когда в «монополию» играют. Люди за такие деньги каждый день давятся в битком набитых электричках, берут сверхурочную работу, вертятся как белки в колесе и все равно — у них за год столько не выходит. Я восемь лет так жил и никогда столько не зарабатывал. Мечтать не мог о восьми миллионах. Хотя тебе, наверное, этого не понять.

Юкико сидела молча, крепко прикусив губу и уставившись в свою тарелку. Я заметил, что уже почти кричу, и сбавил тон.

— Ты легко можешь сказать, что за полмесяца мы с вложенных денег вдвое больше получим. Было восемь миллионов, станет шестнадцать. Но мне кажется, нельзя так думать. Неправильно это. Я чувствую, как мало-помалу втягиваюсь в авантюру, незаметно становлюсь ее участником. Будто в пустоту проваливаюсь.

Юкико посмотрела на меня через стол. Ничего не говоря, я снова принялся за еду. Внутри все дрожало. Что это? Раздражение? Злость? Что бы ни было, я никак не мог унять эту непонятную дрожь.

— Извини. Я вовсе не собиралась лезть не в свое дело, — тихо промолвила Юкико после затянувшейся паузы.

— Ничего. Я тебя ни в чем не виню. Я вообще никого не виню, — отозвался я.

— Я прямо сейчас позвоню. Пусть продают. Все, до единой акции. Только не злись больше.

— А я и не злюсь.

В наступившей тишине мы продолжили трапезу.

— По-моему, ты что-то хочешь мне сказать, — не выдержала Юкико, заглядывая мне в глаза. — Что ты молчишь? Может, тебе неприятно об этом говорить? Ничего. Я все готова сделать, только скажи. Конечно, я балда — ни в чем не разбираюсь, а в бизнесе и подавно, но я не могу, когда у тебя такой несчастный вид. Не делай кислое лицо, пожалуйста. Ну скажи: чем ты недоволен?

Я покачал головой:

— Я ни на что не жалуюсь. Мне нравится то, чем я сейчас занимаюсь, только надо кое-что переделать. И тебя я люблю. Единственное — иногда меня не устраивает, как твой отец ведет дела. Я против него ничего не имею. Он и в этот раз из лучших побуждений действовал. Спасибо. Так что я не злюсь. Просто временами никак не могу понять, что же я за человек такой. То я делаю или не то. Никак не пойму. Но я не злюсь.

— А вид у тебя все равно злой. Я вздохнул.

— Вот! Опять вздыхаешь, — не унималась Юкико. — Нет, все-таки тебя что-то раздражает. Все думаешь, думаешь…

— Ну я не знаю.

Юкико не сводила с меня глаз.

— Что у тебя в голове? Если бы я только знала! Может, помогла бы чем-нибудь.

Мне вдруг страшно захотелось тут же, на месте, все ей рассказать. Выложить начисто, облегчить душу. И не надо будет больше ничего скрывать, притворяться, врать. «Послушай, Юкико! Я люблю одну женщину. Я не могу без нее. Не раз хотел с ней порвать, семью сохранить, компанию нашу, тебя, девчонок… Ничего не получается. Я так больше не могу. Все! Увижу ее в следующий раз — меня уже ничто не удержит. Она у меня из головы не выходит — и в постели с тобой о ней думаю, и когда сам с собой этим занимаюсь».

Понятно, ничего такого я не сказал. Какой толк от подобных признаний — легче все равно никому не станет.


Покончив с обедом, я вернулся в офис и взялся было опять за работу, однако голова не варила совершенно. Надо же. Такого Юкико наговорил… Кто меня за язык тянул? Нет, сказано-то все правильно, но не мне это говорить. Я вру ей самым бессовестным образом, тайком встречаюсь с Симамото. У меня права нет говорить такие вещи. Юкико за меня переживает. По-настоящему, всерьез. А как я живу? Верю я вообще во что-нибудь? Есть во мне хоть какое-то постоянство? Меня точно парализовало от этих мыслей — пальцем шевелить не хотелось.

Закинув ноги на стол и зажав в кулаке карандаш, я тупо глазел в окно. Оно выходило на детскую площадку, где в хорошую погоду любили сидеть мамаши со своими отпрысками. Детишки копались в песочнице, катались с горки, а родительницы поглядывали на них и судачили. Глядя на малышей, я вспомнил своих девчонок. Захотелось взять в руки их теплые ладошки и, как обычно, повести гулять. Но мысли о дочках опять привели к Симамото. Я представил ее чуть приоткрытые губы. Дочери вылетели у меня из головы. Ни о ком, кроме нее, я думать не мог.

Выйдя из офиса, я зашагал по Аояма и заглянул в кафе, где мы часто пили кофе с Симамото. Достал книгу и читал, пока не надоело, потом опять вернулся мыслями к ней. Вспомнилось, как достав сигарету из пачки «Сэлема», она подносит к ней зажигалку, как беспечно поправляет челку, как чуть наклоняет голову, когда смеется. Больше сидеть одному было невмоготу, и я решил прогуляться до Сибуя. Мне нравилось бродить по улицам, разглядывать дома и магазины, наблюдать за людьми. Нравилось передвигаться по городу на своих двоих. Но сейчас вокруг было тоскливо и пусто. Казалось, здания потеряли форму, деревья поблекли, люди утратили живые чувства, лишились мечты.

Я забрел в полупустой кинотеатр и вперился в экран. Когда фильм кончился, вышел на улицу. Уже вечерело. Съел что-то в первом попавшемся ресторане. Площадь перед вокзалом затопили потоки служащих, спешивших домой с работы. Одна за другой в ускоренном темпе, как в старом кино, подлетали электрички, проглатывали толпившихся на платформах людей и уносились. Здесь десять лет назад я и заметил Симамото. Сколько времени прошло! Мне тогда было двадцать восемь, я еще не женился. А Симамото еще хромала. На ней был красный плащ и большие солнечные очки. С вокзальной площади она пошла к Аояма. Казалось, это было тысячу лет назад.

И вот опять все встало у меня перед глазами. Предновогодняя толчея, походка Симамото, каждый угол, который мы огибали, затянутое облаками небо, бумажный пакет из универмага у нее в руке, чашка кофе, к которой она так и не притронулась, рождественские песни… Ну почему я не окликнул ее? Я задавал себе этот мучительный вопрос снова и снова. Ничто меня не связывало, мне нечего было тогда терять. Я мог крепко прижать ее к себе, и мы бы ушли вместе. Куда? Да какое это имеет значение! Что бы там ни было у Симамото, каковы бы ни были обстоятельства, мы наверняка бы все преодолели. Но я не воспользовался этим шансом, потерял его навсегда в тот момент, когда меня схватил за руку тот таинственный незнакомец средних лет, а Симамото села в такси и укатила неизвестно куда.

Я вернулся на Аояма совсем вечером, в переполненном метро. Пока сидел в кино, погода испортилась — на небо наползли тяжелые, пропитанные водой тучи, которые могли прохудиться в любую минуту. Я был без зонтика и в том же наряде, в каком утром ушел в бассейн, — в куртке яхтсмена, джинсах и кроссовках. По идее, надо было забежать домой переодеться — обычно я появлялся в своих заведениях в костюме — но я решил, что и так сойдет. Один раз можно и без галстука обойтись. Вреда не будет.

С семи часов зарядил дождик. Настоящий осенний — тихий, затяжной. Сначала, как обычно, я заглянул в бар, посмотреть, как дела. Там все переделали, как я хотел, до мельчайших деталей. Не зря планы рисовал и торчал там все время, пока строители работали. Бар сделался гораздо уютнее, удобнее. Эффект от мягкого освещения усиливала музыка. В глубине помещения устроили отдельную кухню. Я нанял классного повара, с которым мы составили меню из довольно простых, но оригинальных. блюд. Никаких излишеств. Такое мог приготовить только настоящий мастер. В конце концов, все это лишь закуска под выпивку, и нельзя заставлять людей тратить на нее много времени. Меню каждый месяц придумывали новое. Отыскать такого повара было нелегко, но я все-таки нашел, хотя обходился он мне дорого. Гораздо дороже, чем я рассчитывал. Впрочем, он стоил таких денег, и я был доволен. Клиенты, похоже, — тоже.

В начале десятого я прихватил зонтик и направился в «Гнездо малиновки». А в половине десятого туда явилась Симамото. Странно: она всегда выбирала для своих визитов тихие дождливые вечера.

Глава 14

На ней было белое платье, а поверх него — свободный темно-синий жакет. На воротнике брошка — маленькая серебряная рыбка. Платье самое простое, без украшений, но на Симамото оно смотрелось сногсшибательно. С тех пор как мы встречались в последний раз, она немного загорела.

— Я думал, мы больше не увидимся, — сказал я.

— Ты так каждый раз говоришь, когда меня видишь, — рассмеялась она, усаживаясь, как прежде, рядом со мной на табурет и кладя руки на стойку. — Но я же тебе записку оставила, что какое-то время меня не будет.

— Какое-то время — понятие относительное. Особенно для того, кто ждет, — заметил я.

— Но ведь бывает, по-другому и не скажешь.

— «Бывает» — тоже довольно абстрактное словечко.

— Пожалуй, ты прав. — На лице Симамото появилась ее привычная улыбка, напомнившая легкий порыв ветерка, прилетевший откуда-то. — Извини. Не хочу оправдываться, но я в самом деле ничего не могла сделать. Не было у меня других слов.

— Чего ж тут извиняться? Ведь я тебе говорил: это бар. Когда хочешь, тогда и приходишь. Я к этому привык. Не обращай внимания — это я так, про себя.

Симамото заказала бармену коктейль и пристально посмотрела на меня.

— Что это ты сегодня так оделся, по-домашнему?

— Пошел утром в бассейн и не переоделся. Времени не хватило, — ответил я. — Но так тоже, по-моему, неплохо. Я так больше на себя похож.

— И выглядишь моложе. Тридцать семь тебе никак не дашь.

— И тебе.

— Но и двенадцать не дашь.

— Двенадцать не дашь, — повторил я за ней.

Бармен подал Симамото коктейль. Она сделала глоток и мягко прикрыла глаза, будто стараясь разобрать какие-то едва слышные звуки. Я увидел у нее над веками все те же маленькие складочки.

— Знаешь, Хадзимэ, как я ваши коктейли вспоминала? Так хотелось! У тебя здесь они какие-то особенные получаются.

— Ты куда-то ездила? Далеко?

— Почему ты так подумал? — спросила Симамото.

— Ты так выглядишь… — сказал я. — За тобой будто шлейф тянется… Из долгих дальних странствий возвратившись…

Симамото подняла на меня взгляд и кивнула.

— Я долго… — начала было и осеклась, точно вспомнила что-то. Казалось, она пытается подобрать слова и не находит их. Закусила губу и снова улыбнулась. — Все равно. Прости, пожалуйста. Надо было, конечно, как-то дать о себе знать. Но мне хотелось, чтобы некоторые вещи оставались такими, какие есть. Замороженными в том же виде. Приду я сюда или не приду… Приду — значит, я здесь. Не приду — выходит, я где-то в другом месте.

— И никогда посередине?

— Никогда, — заявила Симамото. — Потому что посередине ничего нет.

— А там, где посередине ничего нет, нет и самой середины, — объявил я.

— Совершенно верно.

— Иначе говоря, где нет собаки, не может быть и конуры?

— Точно, — сказала она и насмешливо взглянула на меня. — Должна сказать, у тебя оригинальное чувство юмора.

Музыканты заиграли «Несчастных влюбленных». Они часто исполняли эту вещь. Какое-то время мы сидели, молча слушая музыку.

— Вопрос можно?

— Конечно, — сказал я.

— Какая у тебя связь с этой мелодией? — поинтересовалась Симамото. — Я заметила, когда ты здесь, они всегда ее играют. Обязательный номер программы?

— Я бы не сказал. Просто ребята хотят сделать мне приятное. Знают, что она мне нравится, вот и играют.

— Замечательная вещь.

— Очень красивая, — кивнул я. — И непростая. Я это понял, когда несколько раз ее послушал. Не каждый музыкант такое сыграет. «Несчастные влюбленные». Дюк Эллингтон и Билли Стрэйхорн. Старая уже. 1957 год, по-моему.

— Интересно, а почему она так называется — «Несчастные влюбленные»?

— Ну, имеются в виду влюбленные, которые родились под несчастливой звездой. Не повезло людям, понимаешь? В английском языке специальное слово есть — «star-crossed». Это о Ромео и Джульетте. Эллингтон и Стрэйхорн написали сюиту для шекспировского фестиваля в Онтарио, и «Влюбленные» — одна из ее частей. Первыми ее исполнили Джонни Ходжес — он на альт-саксофоне был за Джульетту, а Пол Гонсалвес на тенор-саксе за Ромео.

— Влюбленные, родившиеся под несчастливой звездой, — проговорила Симамото. — Будто про нас сказано.

— Мы с тобой что — влюбленные?

— А разве нет?

Я взглянул на нее. Она больше не улыбалась. Лишь в глазах будто бы мерцали еле заметные звездочки.

— Я ничего о тебе не знаю, — проговорил я. — Смотрю тебе в глаза и все думаю: «Абсолютно ничего». Разве что совсем немножко о том времени, когда тебе было двенадцать лет. Жила по соседству девчонка, учились в одном классе… Но это когда было? Двадцать пять лет назад. Все твист танцевали, на трамваях ездили. Ни кассетников, ни прокладок, ни «синкансэна», ни диетических продуктов. В общем, давно. Вот и все, что я о тебе знаю. Все остальное — тайна, покрытая мраком.

— Это у меня в глазах написано? Про тайну?

— Ничего у тебя не написано. Это у меня написано, а у тебя в глазах только отражается. Не волнуйся.

— Хадзимэ, — сказала Симамото. — Это, конечно, свинство, что я ничего тебе не рассказываю. Правда, свинство. Но это от меня не зависит. Не говори ничего больше.

— Ладно, не бери в голову. Это я так, про себя. Я ведь говорил уже.

Она поднесла руку кворотнику жакета и, поглаживая пальцами рыбку-брошку, молча слушала джаз. Мелодия кончилась, она похлопала музыкантам и пригубила коктейль. Потом, глубоко вздохнув, обернулась ко мне.

— Да, полгода — это много. Зато теперь я, может быть, какое-то время смогу сюда приходить.

— Волшебные слова, — сказал я.

— Волшебные слова? — переспросила Симамото.

— Может быть, какое-то время…

Она с улыбкой посмотрела на меня. Достала из сумочки сигареты, прикурила от зажигалки.

— Иногда я смотрю на тебя и думаю, что вижу далекую звезду, — продолжал я. — Она так ярко светит, но свет от нее идет десятки тысяч лет. Может статься, и звезды-то уже нет. А он все равно как настоящий. Такой реальный… Реальнее ничего не бывает.

Симамото не отвечала.

— Вот ты пришла. Ты здесь. Или, по крайней мере, мне так кажется. Хотя, может, это и не ты, а всего-навсего твоя тень. А ты на самом деле где-нибудь в другом месте. А может, тебя уже нет. Может, ты исчезла давным-давно. Я вообще перестаю что-либо понимать. Протягиваю руку — хочу убедиться, что ты здесь, а ты опять прячешься за этими словечками — «может быть», «какое-то время». Так и будет продолжаться?

— Боюсь, что да. Пока, — вымолвила Симамото.

— Своеобразный у тебя юмор, однако, — сказал я. И улыбнулся.

Она ответила своей улыбкой — словно после дождя тихо раздвинулись тучи и сквозь них пробился первый солнечный луч. Улыбка собрала в уголках ее глаз теплые маленькие морщинки, сулившие нечто необыкновенное.

— Хадзимэ, а я тебе подарок принесла.

С этими словами Симамото протянула мне большой конверт, обернутый в красивую бумагу и перевязанный красной ленточкой.

— Похоже на пластинку, — предположил я, взвешивая конверт в руке.

— Диск Ната Кинга Коула. Тот самый, который мы с тобой тогда слушали. Помнишь? Дарю.

— Спасибо. А ты как же? Память об отце все-таки.

— Ничего. У меня другие пластинки остались. А эта — тебе.

Я рассматривал упакованную в бумагу пластинку с ленточкой; и шум голосов, и звучавшая в клубе музыка уплывали куда-то далеко-далеко, словно их уносило стремительным течением. Остались только мы вдвоем. Все остальное — иллюзия, зыбкие декорации из папье-маше. Настоящими были только мы — я и Симамото.

— Послушай, давай поедем куда-нибудь и послушаем вместе, — предложил я.

— Было бы здорово.

— У меня в Хаконэ дача. Там никто не живет, и стереосистема есть. Сейчас мы туда за полтора часа доберемся.

Симамото посмотрела на часы, перевела взгляд на меня.

— Ты прямо сейчас собрался ехать? — Да.

Она сощурилась, точно всматривалась куда-то вдаль.

— Уже одиннадцатый час. До Хаконэ, потом обратно. Когда же мы вернемся? А как же ты?

— Никаких проблем. Ты как?

Еще раз убедившись который час, Симамото опустила веки и просидела так секунд десять. А когда открыла глаза, лицо ее было совсем другим — словно за эти мгновения она успела перенестись в неведомую даль и вернуться, оставив там что-то.

— Хорошо. Едем.

Подозвав парня, который был в клубе за распорядителя, я сказал, что ухожу, и попросил его сделать, что положено, когда заведение закроется, — опечатать кассу, разобрать счета и положить выручку в банковскую ячейку, куда у нас был доступ и ночью. Проинструктировав его, сходил домой за «БМВ», который стоял в подземном гараже. Из ближайшего автомата позвонил жене и сообщил, что еду в Хаконэ.

— Прямо сейчас? — удивилась она. — В Хаконэ? В такое время?

— Мне обдумать кое-что надо.

— Сегодня, выходит, уже не вернешься?

— Скорее всего, нет.

— Извини, Хадзимэ. Я долго думала и поняла, что глупость сделала. Ты был прав. Акции я продала, все. Приходи домой, хорошо?

— Юкико, я на тебя не сержусь. Совершенно. Забудь ты об этом. Просто я хочу подумать. Мне нужен всего один вечер.

Жена довольно долго молчала, пока наконец я не услышал:

— Хорошо. — Ее голос показался мне страшно усталым. — Поезжай. Только будь осторожен за рулем. Дождь идет.

— Буду.

— Знаешь, я что-то запуталась, — говорила Юкико. — Я тебе мешаю?

— Совершенно не мешаешь, — отозвался я. — Ты тут ни при чем. Скорее, дело во мне. И не переживай, пожалуйста. Мне просто подумать хочется. Вот и все.

Я повесил трубку и поехал к бару. Похоже, все это время Юкико думала о нашем разговоре за обедом, прокручивала в голове, что нами было сказано. Я понял это по ее голосу — такому усталому и растерянному, — и на душе стало тошно. Дождь все лил, не переставая. Я открыл Симамото дверцу машины.

— Ты никому звонить не будешь? — спросил я.

Она молча покачала головой и, повернувшись к окну, прижалась лицом к стеклу, как тогда, когда мы возвращались из Ханэды.

Дорога до Хаконэ была свободна. В Ацуги мы съехали с «Томэя»[493] и по местному хайвею помчались в сторону Одавары. Стрелка спидометра колебалась между 130 и 140. Дождь временами превращался в настоящий ливень, но это была моя дорога — я ездил по ней множество раз и знал каждую извилину, каждый уклон и подъем. За всю дорогу мы едва обменялись несколькими фразами. Я тихо включил квартет Моцарта и сосредоточился на дороге. Симамото, не отрываясь, смотрела в окно, погруженная в свои мысли, и изредка поглядывала в мою сторону. Под ее взглядом у меня начинало першить в горле. Чтобы унять волнение, мне пришлось несколько раз сглотнуть слюну.

— Хадзимэ, — заговорила Симамото, когда мы проезжали Кодзу. — Что-то ты не очень джаз слушаешь. Только у себя в клубе, да?

— Правда. Почти не слушаю. Классику предпочитаю.

— Что так?

— Потому, наверное, что джаза на работе хватает. Чего-то другого хочется. Классики или рока… Но не джаза.

— А жена твоя что слушает?

— Ей как-то музыка не очень. Что я слушаю — то и она. Даже не помню, чтобы она пластинки заводила. По-моему, она и проигрывателем пользоваться не умеет.

Симамото протянула руку к коробке с кассетами и достала пару штук. На одной из них были детские песенки, которые мы распевали с дочками по дороге в детсад, — «Пес-полицейский», «Тюльпан»… Она с удивлением, как на диковину, посмотрела на кассету с нарисованным на ней Снупи.

— Хадзимэ, — помолчав продолжала она, переведя взгляд на меня. — Вот ты рулишь, а я думаю: сейчас бы взять и крутануть руль в сторону. Мы тогда разобьемся, да?

— На скорости 130 — наверняка.

— Ты не хотел бы вот так умереть вместе?

— Не самый лучший вариант, — рассмеялся я. — И потом, мы еще пластинку не послушали. Мы же за этим едем, правильно?

— Ладно, не буду. Иногда лезет в голову всякая чушь.


Ночи в Хаконэ стояли прохладные, хотя было только начало октября. На даче я включил свет и зажег газовую печку в гостиной. Достал из шкафа бокалы и бутылку бренди. Скоро в комнате стало тепло, мы уселись вместе на диван, как когда-то, и я поставил пластинку Ната Кинга Коула. Огонь из печки отражался в бокалах красноватыми отблесками. Симамото сидела, подобрав под себя ноги, одна рука лежала на спинке дивана, другая — на коленях. Все, как прежде. В школе она стеснялась показывать свои ноги, и эта привычка осталась до сих пор — даже после операции. Нат Кинг Коул пел «К югу от границы». Как давно я не слышал эту мелодию…

— В детстве, когда я ее слушал, мне страшно хотелось узнать, что же такое находится там, к югу от границы.

— Мне тоже, — сказала Симамото. — Знаешь, как меня разочаровало, когда я выросла и прочитала слова песни по-английски. Оказалось, он просто о Мексике поет. А я думала, там что-то такое…

— Какое?

Симамото провела рукой по волосам, собирая их на затылке.

— Не знаю. Что-то очень красивое, большое, мягкое.

— Что-то очень красивое, большое, мягкое, — повторил я. — Съедобное?

Она расхохоталась, блеснув белыми зубками:

— Вряд ли.

— Ну, а потрогать-то можно хотя бы?

— Может быть.

— Опять может быть!

— Что ж поделаешь, раз в мире так много неопределенности, — ответила Симамото.

Я протянул руку к спинке дивана и дотронулся до ее пальцев. Я так давно не прикасался к ней — с того самого дня, когда мы улетали в Ханэду из аэропорта Комацу. Ощутив мое прикосновение, она подняла на меня глаза и тут же опустила.

— К югу от границы, на запад от солнца, — проговорила Симамото.

— А на запад от солнца — там что?

— Есть места. Ты слыхал о такой болезни — сибирская горячка?

— Не приходилось.

— Я когда-то о ней читала. Давно. Еще в школе, классе в восьмом-девятом. Не помню только, что за книжка… В общем, ею болеют в Сибири крестьяне. Представь: вот ты крестьянин, живешь один-одинешенек в этой дикой Сибири и каждый день на своем поле горбатишься. Вокруг — никого, насколько глаз хватает. Куда ни глянь, везде горизонт — на севере, на востоке, на юге, на западе. И больше ничего. Утром солнце на востоке взойдет — отправляешься в поле; подойдет к зениту — значит, перерыв, время обедать; сядет на западе — возвращаешься домой и спать ложишься.

— Да, не то что бар держать на Аояма.

— Да уж, — улыбнулась Симамото и чуть наклонила голову. — Совсем не то. И так каждый день, из года в год, из года в год.

— Но зимой в Сибири на полях не работают.

— Зимой, конечно, отдыхают, — согласилась она. — Зимой дома сидят, там тоже работы хватает. А приходит весна — опять в поле. Вот и представь, что ты такой крестьянин.

— Представил.

— И приходит день, и что-то в тебе умирает.

— Умирает? Что ты имеешь в виду?

— Не знаю, — покачала головой Симамото. — Что-то такое… Каждый день ты видишь, как на востоке поднимается солнце, как проходит свой путь по небу и уходит на западе за горизонт, и что-то в тебе рвется. Умирает. Ты бросаешь плуг и тупо устремляешься на запад. На запад от солнца. Бредешь день за днем как одержимый — не ешь, не пьешь, пока не упадешь замертво. Это и есть сибирская горячка — hysteria siberiana.

Я вообразил лежащего на земле мертвого сибирского крестьянина и поинтересовался:

— Но что там, к западу от солнца? Симамото опять покачала головой.

— Я не знаю. Может, ничего. А может, и есть что-то. Во всяком случае — не то, что к югу от границы.

Нат Кинг Коул запел «Вообрази», и Симамото, как раньше, стала тихонько напевать:

Пуритэн ню'а хапи бэн ню'а бру

Итизн бэри ха'то ду

— Знаешь, — заговорил я, — когда ты куда-то пропала в последний раз, я столько о тебе думал. Почти полгода, каждый день, с утра до вечера. Пробовал заставить себя не думать, но ничего не вышло. И вот что я решил. Не хочу, чтобы ты опять уходила. Я не могу без тебя и не собираюсь снова тебя терять. Не хочу больше слышать: «какое-то время», «может быть»… Ты говоришь: какое-то время мы не сможем видеться, — и куда-то исчезаешь. И никому не известно, когда же ты вернешься. Никаких гарантий. Ты вообще можешь не вернуться, и что? Дальше жить без тебя? Я не выдержу. Без тебя все теряет всякий смысл.

Симамото молча смотрела на меня с все той же легкой, спокойной улыбкой, на которую не могло повлиять ничто. Но понять, что творится в ее душе, было невозможно. Бог знает, что скрывалось за этой улыбкой. Перед ней я на какое-то мгновение словно лишился способности чувствовать, лишился всех ощущений и эмоций. Перестал понимать, кто я такой и где я. И все-таки слова, которые надо было сказать, нашлись:

— Я тебя люблю. Правда. Так у меня ни с кем не было. Это что-то особенное, такого больше никогда не будет. Я уже столько раз тебя терял. Хватит. Я не должен был тебя отпускать. За эти месяцы я окончательно понял: я люблю тебя, не могу без тебя жить и не хочу, чтобы ты уходила.

Выслушав мою тираду, Симамото закрыла глаза. Наступила пауза. В печке горел огонь, Нат Кинг Коул пел свои старые песни. «Хорошо бы еще что-то сказать», — подумал я, но больше в голову ничего не приходило.

— Выслушай меня, Хадзимэ, — наконец заговорила Симамото. — Внимательно выслушай — это очень важно. Я уже тебе как-то говорила: серединка на половинку — такая жизнь не по мне. Ты можешь получить все или ничего. Вот главный принцип. Если же ты не против, чтобы все оставалось как есть, пусть остается. Сколько это продлится — не знаю; постараюсь, чтобы подольше. Когда я смогу, мы будем встречаться, но если нет — значит, нет. Я не буду являться по твоему зову, когда тебе захочется. Пойми. А если тебя это не устраивает и ты не хочешь, чтобы я опять ушла, бери меня всю, целиком, так сказать, со всем наследством. Но тогда и ты нужен мне весь, целиком. Понимаешь, что это значит?

— Понимаю, — сказал я.

— И все же хочешь, чтобы мы были вместе?

— Это уже решено. Я все время думал об этом, пока тебя не было. И решил.

— Погоди, а жена как же? Дочки? Ведь ты их любишь, они тебе очень дороги.

— Конечно, люблю. Очень. И забочусь о них. Ты права. И все-таки чего-то не хватает. Есть семья, работа. Все замечательно, грех жаловаться. Можно подумать, что я счастлив. Но чего-то недостает. Я это понял год назад, когда снова тебя увидел. Что мне еще нужно в жизни? Откуда этот вечный голод и жажда, которые ни жена, ни дети утолить не способны. В целом мире только один человек может такое сделать. Ты. Только с тобой я могу насытить свой голод. Теперь я понял, какой голод, какую жажду терпел все эти годы. И обратно мне хода нет.

Симамото обвила меня руками и прильнула, положив голову на мое плечо. Она прижималась ко мне тепло и нежно.

— Я тоже тебя люблю, Хадзимэ. И всю жизнь только тебя любила. Ты не представляешь, как я люблю тебя. Я всегда о тебе думала — даже когда была с другим. Вот почему я не хотела, чтобы мы снова встретились. Чувствовала — не выдержу. Но не видеть тебя тоже было невозможно. Сначала мне просто хотелось тебя увидеть и все. Я думала этим ограничиться, но когда увидела, не могла не заговорить. — Ее голова по-прежнему лежала у меня на плече. — Я мечтала, чтобы ты меня обнял, еще когда мне было двенадцать. А ты не знал?

— Не знал, — признался я.

— И как же я хотела сидеть так с тобой, обнявшись, без одежды. Тебе, наверное, такое и в голову не приходило?

Я крепче прижал ее к себе и поцеловал. Симамото закрыла глаза и замерла. Наши языки сплелись, я ощущал под ее грудью удары сердца — страстные и теплые. Зажмурившись, представил, как в ее жилах бьется алая кровь. Гладил ее мягкие волосы, вдыхая их аромат, а она требовательно водила руками по моей спине. Пластинка кончилась, проигрыватель отключился и рычаг звукоснимателя автоматически вернулся на место. И снова лишь шум дождя наполнял комнату. Симамото открыла глаза и прошептала:

— Мы все правильно делаем, Хадзимэ? Я действительно тебе нужна? Ты в самом деле собираешься из-за меня все бросить?

— Да, я так решил, — кивнул я.

— Но если бы мы не встретились, ты жил бы спокойно — никаких хлопот, никаких сомнений. Разве нет?

— Может, и так. Но мы встретились, и обратного пути уже нет. Помнишь, ты как-то сказала: что было, того не вернешь. Только вперед. Что будет — то будет. Главное, что мы вместе. Вдвоем начнем все заново.

— Сними одежду, я хочу на тебя посмотреть, — попросила она.

— Ты что, хочешь, чтобы я разделся?

— Угу. Сними с себя все. А я посмотрю. Ты не против?

— Нет, почему же. Если ты так хочешь… — Я начал раздеваться перед печкой — снял куртку, тенниску, джинсы, майку, трусы. Она попросила меня встать голышом на колени. От охватившего меня возбуждения я весь напрягся, отвердел и в смущении стоял перед ней. Чуть отстранившись, Симамото рассматривала меня, а сама даже жакета не сняла.

— Чудно как-то, — рассмеялся я. — Что это я один разделся?

— Какой ты красивый, Хадзимэ, — проговорила она, подвинулась ближе, нежно сжала в пальцах мой пенис и прильнула к моим губам. Положив руки мне на грудь, долго ласкала языком соски, поглаживала волосы на лобке. Прижавшись ухом к пупку, взяла мошонку в рот. Зацеловала всего — с головы до пят. Казалось, она нянчится не со мной, а с самим временем — гладит его, ласкает, облизывает.

— Ты разденешься? — спросил я ее.

— Потом. Я хочу на тебя наглядеться, трогать, ласкать вволю. Ведь стоит мне сейчас раздеться — ты сразу на меня набросишься. Даже если буду отбиваться, все равно не отстанешь.

— Это точно.

— А я так не хочу. Не надо торопиться. Мы так долго шли к этому. Мне хочется сначала хорошенько рассмотреть твое тело, потрогать его руками, прикоснуться губами, языком. Медленно-медленно. Иначе я не смогу дальше. Ты, наверное, думаешь, что я чудачка, но мне это нужно, пойми. Молчи и не возражай.

— Да я совсем не против. Делай, как тебе нравится. Просто ты так меня разглядываешь…

— Но ведь ты мой?

— Конечно, твой.

— Значит, стесняться нечего.

— Нечего. Наверное, я еще не привык.

— Потерпи немного. Я так долго об этом мечтала, — говорила Симамото.

— Мечтала посмотреть на меня? Посмотреть, пощупать, а самой сидеть застегнутой на все пуговицы?

— Именно. Ведь я столько лет мечтала увидеть, какой ты. Рисовала в голове твое тело без одежды. Представляла, какой он у тебя большой и твердый.

— Почему ты об этом думала?

— Почему? — удивилась Симамото. — Ты спрашиваешь «почему»? Я же люблю тебя. Женщина воображает любимого мужчину голым. Что тут плохого? А ты разве об мне так не думал?

— Думал.

— Меня представлял, наверное, когда мастурбировал?

— Было дело. В школе, — сказал я и тут же спохватился. — Хотя нет, что я говорю? Совсем недавно.

— И я так делала. Представляла, какое у тебя тело под одеждой. У женщин тоже такое бывает.

Я снова прижал ее к себе, медленно поцеловал и почувствовал, как во рту движется ее язык.

— Люблю, — выдохнул я.

— Я тоже, Хадзимэ. Только тебя и никого больше. Можно еще посмотреть на тебя?

— Конечно.

Симамото легонько сжала в ладони мои органы.

— Какая прелесть… Так бы и съела.

— С чем же я тогда останусь?

— Но мне хочется! — Она долго не выпускала мою мошонку, как бы прикидывая, сколько она может весить. Медленно и очень аккуратно взяла губами мой детородный орган и посмотрела мне в глаза.

— Можно я сначала буду делать так, как хочу? Разрешаешь?

— Я все тебе разрешаю. Только не ешь, пожалей меня.

— Ты не смотри на то, что я делаю. И не говори ничего, а то я стесняюсь.

— Хорошо, — обещал я.

Я так и стоял на коленях; Симамото обняла меня левой рукой за талию, а свободной рукой, не снимая платья, стянула с себя чулки и трусы и принялась губами и языком облизывать мою плоть. Не выпуская ее изо рта, медленными движениями стала водить рукой у себя под юбкой.

Я молчал. А что, собственно, говорить, если человеку так нравится. При виде того, как работают ее губы и язык, как плавно ходит рука под юбкой, мне вдруг вспомнилась та Симамото, которую я видел на парковке у боулинга. Застывшая, белая словно полотно, и я по-прежнему ясно представлял затаившуюся в глубине ее глаз непроглядную пустоту — такую же ледяную, как скрытая под землей вечная мерзлота. Вспомнилась тишина, глубокая настолько, что в ней без следа тонут любые звуки. И вымерзший, наполненный этой гулкой тишиной воздух.

Тогда впервые в жизни я оказался с глазу на глаз со смертью. Терять близких, видеть, как у тебя на глазах умирает человек, мне до сих пор не приходилось, и я не представлял, что такое смерть. В тот день она предстала передо мной во всем своем омерзении, распростерлась в каких-то сантиметрах от моего лица. «Вот она, смерть!» — подумал я и услышал: «Погоди, когда-нибудь наступит и твой черед». В конце концов, каждому из нас предстоит в одиночестве пройти свой путь к этим бездонным глубинам и погрузиться в источник мрака и пустоты, где никогда не прозвучит ни единый отклик. Столкнувшись лицом к лицу с этой бездонной черной дырой, я испытал парализующий дыхание ужас.

Заглядывая в леденящую душу темную бездну, я громко звал ее: «Симамото-сан! Симамото-сан!», но голос растворялся в нескончаемом ничто. Глаза ее никак не реагировали на мои призывы. Симамото дышала все так же, чуть заметно, и это размеренное, легкое, как дуновение ветерка, дыхание убеждало меня: она еще здесь, на нашем свете. Хотя, судя по глазам, смерть одолевала ее.

Я вглядывался в затопивший глаза Симамото мрак, звал ее и не мог избавиться от чувства, что все глубже проваливаюсь в бездну. Она засасывала меня как вакуум, и силу ее я помню до сих пор. Она по-прежнему хочет достать меня.

Я крепко зажмурился, прогоняя кошмар из головы.

Протянув руку, я погладил ее волосы, коснулся ушей, положил руку на лоб. Тело Симамото было теплым и мягким. Она отдавалась своему занятию с таким увлечением, что, казалось, собиралась высосать из меня саму жизнь. Ее рука двигалась под юбкой между ног, не переставая, будто общаясь с кем-то на особом языке. Наконец Симамото приняла в рот запас моей мужской энергии — все, до последней капли. Рука замерла, глаза закрылись.

— Извини, — послышался ее голос.

— За что же? — удивился я.

— Мне так этого хотелось. Умираю от стыда, но без этого я бы все равно не успокоилась. Это что-то вроде обряда для нас двоих. Понимаешь?

Я привлек Симамото к себе и легонько прижался щекой к ее теплой щеке. Приподняв волосы, поцеловал в ухо, заглянул в глаза и увидел там свое отражение. В открывшейся передо мной бездонной глубине бил родник и мерцало слабое сияние. «Огонек жизни, — подумал я. — Сейчас горит, а ведь когда-нибудь и он погаснет». Симамото улыбнулась, и в уголках глаз, как обычно, залегли крошечные морщинки. Я поцеловал их.

— А теперь можешь меня раздеть, — сказала Симамото. — И делай, что хочешь. Теперь твоя очередь.

— Может, у меня воображения не хватает, но я предпочитаю традиционный способ. Ты как?

— Чудесно. И обычный подойдет.

Я снял с нее платье, лифчик, уложил на постель и осыпал поцелуями. Изучил каждый изгиб ее тела, ощупал и поцеловал каждый сантиметр, убеждая себя в том, что вижу, запоминая. Это заняло немало времени. Много лет прошло до этого дня, и я, как и Симамото, не хотел спешить. Я сдерживал себя, пока не пришел конец терпению, — и тогда медленно вошел в нее.


Мы любили друг друга снова и снова — то нежно, то с неистовой страстью — до самого утра и заснули, когда уже начало светать. В один момент, когда наши тела снова слились в единое целое, Симамото вдруг неистово зарыдала и, как одержимая, заколотила кулаками по моим плечам и спине. Я крепко прижал ее к себе. Мне показалось: не удержи я ее, и она разлетится на куски. Я долго гладил ее по спине, стараясь успокоить. Целовал шею, разбирал пальцами спутавшиеся волосы. Со мной была уже не та невозмутимая и сдержанная Симамото, которую я знал прежде. Стывшая все эти годы в тайниках ее души мерзлота начала понемногу таять и подниматься к поверхности. Я уловил ее дыхание, издали ощутил ее приближение. Дрожь замершей в моих руках Симамото передавалась мне, а вместе с ней приходило чувство, что она сама становится моей, и мы никогда больше не расстанемся.

— Я хочу все знать о тебе, — говорил я. — Какая у тебя жизнь была до сих пор, где сейчас живешь, чем занимаешься. Замужем ты или нет. Все — от и до. И больше никаких секретов.

— Завтра, — отвечала она. — Наступит завтра, и я все расскажу. А пока ни о чем не спрашивай. Сегодня ты ничего не знаешь. Если я все расскажу, обратного пути для тебя уже не будет.

— Я и не собираюсь возвращаться обратно. И кто знает, а вдруг завтра вообще не наступит. И я никогда не узнаю, что ты от меня скрываешь.

— Лучше бы завтра и вправду не приходило. Ты бы так ничего и не узнал.

Я хотел возразить, но она не дала мне сказать, закрыв рот поцелуем.

— Вот бы это «завтра» лысые орлы склевали. Подойдет им такая пища, как думаешь? — спросила Симамото.

— В самый раз. Вообще-то они искусством питаются, но «завтра» тоже подойдет.

— А грифы жрут…

— …мертвечину, трупы человеческие, — сказал я. — Совсем другие птицы.

— А орлы, значит, едят искусство и «завтра»?

— Вот-вот.

— Меню что надо!

— А на десерт закусывают книжным каталогом «Вышли в свет».

— И тем не менее — до завтра, — улыбнулась Симамото.

* * *
Завтра все-таки наступило. Проснувшись, я обнаружил, что рядом никого нет. Дождь кончился, и в окно спальни прозрачным ярким потоком вливалось утреннее солнце. Часы показывали начало десятого. Симамото в постели не оказалось; на лежавшей рядом подушке осталась небольшая вмятина от ее головы. Я встал с кровати и вышел в гостиную. Заглянул в кухню, в детскую, в ванную, но нигде не нашел ее. Вместе с ней исчезла одежда и туфли, оставленные в прихожей. Я сделал глубокий вдох, чтобы вернуть себя к реальности, однако реальность оказалась непривычной и странной — не такой, как я думал. И совершенно меня не устраивала.

Одевшись, я вышел на улицу. «БМВ» стоял на месте — там, где я оставил его ночью. А вдруг Симамото проснулась раньше и решила прогуляться? Я обошел вокруг дома, потом сел в машину и поехал по окрестностям. Добрался даже до соседнего городка Мияносита — безрезультатно. Вернулся на дачу — по-прежнему никого. Обшарил весь дом, надеясь отыскать какую-нибудь записку, но так ничего и не нашел. Ничего, напоминающего о том, что еще совсем недавно она была здесь.

Без Симамото в доме стало ужасно пусто и душно. Воздух наполнился шершавыми пылинками, от которых першило в горле. Я вспомнил о подарке — пластинке Ната Кинга Коула. Ее тоже нигде не оказалось. Похоже, она унесла ее с собой.

Симамото опять исчезла, на этот раз даже не оставив мне надежд, что может быть через какое-то время мы встретимся снова.

Глава 15

В тот день я вернулся в Токио почти в четыре, просидев на даче до полудня в надежде, что Симамото вернется. Чтобы ожидание не превратилось в пытку, навел порядок на кухне, разобрал и разложил одежду. Тишина давила своей тяжестью, доносившиеся время от времени птичьи голоса и шум проезжавших автомобилей звучали как-то неестественно, не в такт. Будто неведомая сила искажала окружавшие меня звуки, гнула, сминала их. А я все сидел и ждал чего-то. Мне казалось: что-то должно произойти. Не могло же все вот так кончиться…

Но не произошло ничего. Симамото — не такой человек, чтобы, раз что-то решив, изменять потом свое решение. Надо было возвращаться. Маловероятно, конечно, но если ей захочется дать о себе знать, она может прийти ко мне в джаз-клуб. Сидеть дальше в Хаконэ, в любом случае, не имело смысла.

Возвращаясь в Токио, я тщетно пытался заставить себя сосредоточиться на дороге — несколько раз не заметил светофора, проехал поворот, перестраивался не в те ряды. Оставив машину на стоянке у клуба, позвонил из автомата домой и сообщил Юкико, что вернулся и сразу иду на работу.

— Что же ты так долго? Ведь я волновалась. Позвонил хотя бы, — сухо сказала она.

— Со мной все в порядке. Не беспокойся. — Я не представлял, как звучит по телефону мой голос. — Со временем туго, поэтому я прямо в офис. Счета надо проверить. А оттуда — в клуб.

В офисе я сел за стол и так и просидел один, ничего не делая, до вечера. Сидел и думал о прошлой ночи. Скорее всего, Симамото вообще не спала, а дождалась, пока я засну, и ушла на рассвете. Интересно, как же она в город вернулась? До шоссе далековато, но даже если она дошла, сесть в такой ранний час в автобус или поймать такси в горах Хаконэ — дело почти невозможное. Да в придачу у нее туфли на высоких каблуках.

Почему ей пришлось вот так уйти? Этот вопрос мучил меня всю дорогу до Токио. Мы же поклялись, что теперь принадлежим друг другу, и вспыхнули, забыв обо всем. И все-таки после всего, что произошло между нами, она меня бросила, сбежала, ничего не объяснив. Да еще и пластинку прихватила. А говорила — подарок. Должен же быть во всем этом какой-то смысл, какая-то причина… Ну не могла Симамото просто взять и ни с того ни с сего уехать. Я ломал голову, прикидывал разные варианты, но логического объяснения ее поступку не находил. Мысли разбегались, и от попыток собрать их вместе тупо заныла голова. Я почувствовал страшную усталость, сел на офисную тахту и, прислонившись к стенке, закрыл глаза. Открыть их сил уже не осталось. Воспоминания — единственное, на что я был способен. Вместо мыслей в мозгу раз за разом, словно на повторе склеенной в кольцо пленки, прокручивались картины прошлой ночи. Я вспоминал, какое у нее тело, как она лежала с закрытыми глазами возле печки, обнаженная. Ее шею, грудь, линию от плеча до бедер, волосы на лобке, под которыми скрывалось самое интимное, спину, бедра, ноги. Так близко, так ярко. Ближе и ярче реальности.

Сидеть в тесной комнате в окружении живых видений было невозможно. Я вышел из офиса и какое-то время бродил по округе без всякой цели. Потом зашел в джаз-клуб, побрился в туалете и вообще привел себя в порядок. Я ведь с самого утра не умывался и не переодел куртку, в которой ездил в Хаконэ. Никто в клубе ничего не сказал, хотя персонал и посматривал на меня с недоумением. Домой идти не хотелось. Стоило предстать перед Юкико, и я бы во всем сознался — что люблю Симамото, что провел с нею ночь, что собираюсь все бросить — дом, дочерей, работу…

Конечно, следовало ей все рассказать, но я не мог. Не мог понять, что правильно, а что нет. Не мог разобраться даже в том, что со мной происходит. Потому и пошел в клуб, а не домой, и решил ждать Симамото, хотя знал прекрасно, что она не придет. Просто ничего другого не оставалось. Я наведался в бар, чтобы проверить, нет ли ее там, потом вернулся в «Гнездо малиновки» и просидел за стойкой до самого закрытия. Как обычно, перекинулся парой фраз с завсегдатаями. Поддакивал, с трудом улавливая, о чем речь, а у самого перед глазами стояла Симамото, ее тело. Представлял, как мягко и нежно оно принимало меня. Как Симамото зовет меня по имени. И стоило зазвонить телефону, как сердце начинало колотиться в груди.

Клуб закрылся, гости разошлись, а я все сидел за стойкой, пил и совершенно не пьянел. Скорее наоборот — в голове наступало просветление. Домой я вернулся в третьем часу. Юкико не спала, дожидаясь моего прихода. Сон меня не брал, я сел за стол в кухне и налил себе виски. Жена тоже подсела ко мне со стаканом.

— Поставь какую-нибудь музыку, — попросила она. Взяв первую попавшуюся кассету, я сунул ее в магнитофон и сделал потише, чтобы не разбудить детей. Мы сидели друг напротив друга, пили виски и молчали.

— У тебя есть другая женщина? — спросила наконец Юкико, поглядев мне в глаза.

Я кивнул. Сколько раз она повторяла про себя эти слова, прежде чем произнести вслух? Они прозвучали очень отчетливо и серьезно.

— Что ж, значит, ты ее любишь. И у вас все по-серьезному?

— Да, — вымолвил я. — Это серьезно, но не совсем то, что ты думаешь.

— Откуда ты знаешь, что я думаю? Ты правда считаешь, что знаешь, о чем я могу думать?

Я промолчал. Говорить было, в общем-то, нечего. Юкико тоже молчала. Тихо играла музыка — то ли Вивальди, то ли Телеман. Кто-то из них двоих.

— Вряд ли тебе известно, о чем я думаю, — продолжала Юкико. Она говорила медленно, четко выговаривая каждое слово, будто объясняя ребенку. — Ты и понятия не имеешь.

Она кинула на меня взгляд, но, поняв, что возражать я не собираюсь, взяла стакан и сделала глоток виски. Медленно покачала головой:

— Не такая уж я дура. Я с тобой живу, сплю с тобой. Уж такие-то вещи я понимаю.

Я смотрел на нее и молчал.

— Ни в чем я тебя не виню. Ну полюбил другую, ничего не поделаешь. Любишь, кого любишь. Со мною тебе чего-то не хватало Я знаю. Жили мы до сих пор нормально, и относился ты ко мне хорошо. Я с тобой была очень счастлива. Наверное, ты меня все еще любишь.

Но теперь все понятно: тебе одной меня мало. Рано или поздно это все равно бы произошло. Поэтому я не обвиняю тебя, что ты полюбил другую. И даже не сержусь, не обижаюсь. Странно, наверное, но это так. Просто мне больно, очень больно. Я знала, что будет больно, но не думала, что так сильно.

— Прости.

— Не надо просить прощения. Хочешь уходить — уходи. Я тебя не держу. Ну что? Уходишь?

— Не знаю, — ответил я., — Я хотел бы объяснить…

— …что у вас с ней было? — Да.

Юкико покачала головой:

— Я не хочу о ней ничего слышать. Не надо делать мне еще больнее. Меня не интересует, какие у вас с ней отношения. Я знать этого не желаю. Скажи одно: уходишь ты или нет. Мне ничего не нужно — ни дома, ни денег. Хочешь забрать детей — забирай. Не сомневайся, я серьезно. Собираешься уйти — только скажи. Больше ничего знать не хочу. И не надо ничего говорить. Только «да» или «нет».

— Я не знаю.

— Чего ты не знаешь? Уходить или нет?

— Да нет. Я даже не знаю, смогу ли на твой вопрос ответить.

— А когда будешь знать? Я только покачал головой.

— Что ж, подумай хорошенько, — вздохнув, сказала Юкико. — Я подожду. Думай и решай.

Теперь мое место было в гостиной на диване. Бывало, проснувшись ночью, в гостиную пробирались дети. Им было интересно, почему папа здесь лежит. Я начинал объяснять, что стал сильно храпеть и мешаю отдыхать маме, поэтому мы решили спать в разных комнатах. Кто-нибудь из дочек залезал ко мне под одеяло и крепко прижимался ко мне. Иногда я слышал, как плачет в спальне Юкико.

Две недели я жил воспоминаниями, без конца прокручивая в голове подробности той ночи с Симамото и пытаясь отыскать какой-то смысл в том, что произошло. Или, быть может, сигнал, знак. Вспоминал, как обнимал ее, представлял ее руки в рукавах белого платья. До меня доносился голос Ната Кинга Коула, в печи полыхал огонь. И я повторял каждое сказанное ею в ту ночь слово:

— Серединка на половинку — такая жизнь не по мне.

— Это уже решено, — слышал я свой голос. — Я все время думал об этом, пока тебя не было. И решил.

Я видел глаза Симамото. Она смотрела на меня, когда мы ехали на дачу, и я вспоминал какую-то напряженность в ее взгляде, словно опалившем мою щеку. Этот взгляд я чувствовал до сих пор. Нет, то было нечто большее, чем просто взгляд. Меня не покидало ощущение витавшего над ней призрака смерти. Она в самом деле хотела умереть. Потому и поехала в Хаконэ — чтобы умереть. Со мною вместе.

— Ты нужен мне весь, целиком. Понимаешь, что это значит?

Симамото нужна была моя жизнь. Вот что означали эти слова. Только сейчас я это понял. Я сказал ей, что окончательно все решил. И она тоже решила. Как это сразу до меня не дошло? Очень может быть, что после ночи любви она собиралась убить нас обоих — по дороге в Токио на полной скорости вывернуть в сторону руль «БМВ». Наверное, у нее не оставалось другого выхода.

Однако что-то ее остановило, и она исчезла, ничего не объяснив.

Что же случилось? Как она оказалась в тупике? Почему? Зачем? И главное — кто загнал ее в этот тупик? И неужели смерть — единственный выход? Эти вопросы мучили меня: я строил догадки, перебирал все возможные варианты, но так ни к чему и не пришел. Симамото исчезла вместе со своей тайной. Тихо ускользнула без всяких может быть. Я готов был на стену лезть. Мы идеально подошли друг другу, наши тела соединились, но делиться со мной секретами она не пожелала.

«Ты знаешь, как бывает, Хадзимэ? Что-то сдвинулось и все — обратно уже не вернешь, — наверняка сказала бы она. Ночью я лежал у себя дома на диване и слышал ее голос, каждое ее слово. — Как было бы здорово, если бы вышло, как ты говоришь: уехать куда-нибудь вдвоем, начать новую жизнь… К несчастью, я не могу вырваться. Это физически невозможно».

Передо мной предстала другая Симамото — в саду возле подсолнухов сидела, застенчиво улыбаясь, шестнадцатилетняя девчонка.

«Все же не надо нам было встречаться. Я знала. С самого начала чувствовала, что так получится. Но ничего не могла с собой поделать. Так хотелось тебя увидеть, а увидела — сразу закричала: «Хадзимэ! Это я!» Ведь не хотела, а все равно закричала. Я под конец всегда все порчу».

Больше я ее не увижу. Она останется только в моей памяти. Исчезла. Была-была, а теперь нет и больше не будет. «Серединка на половинку… Такая жизнь не по мне». Где теперь эти ее может быть? Может, к югу от границы? Может быть. Или на запад от солнца? Нет, на запад от солнца никаких может быть не бывает.

Я стал от корки до корки просматривать газеты — искал сообщения о женщинах-самоубийцах. Оказывается, столько людей каждый день кончают с собой, но это все были другие люди. Нет, та красивая 37-летняя женщина с замечательной улыбкой, которую я знал, счетов с жизнью не сводила. Просто она оставила меня навсегда.

* * *
На первый взгляд, в моей жизни ничего не изменилось. Каждый день я отвозил дочерей в садик и привозил обратно. По дороге распевал с ними песенки. Иногда у ворот детского сада останавливался поболтать с молодой мамашей, которая приезжала на «мерседесе 260Е», и ненадолго забывал обо всем. Говорили мы на те же темы — о еде, одежде, с удовольствием обменивались новостями о том, что происходило у нас на Аояма, о натуральных продуктах и тому подобной ерунде.

На работе все шло как обычно. Каждый вечер я нацеплял галстук и отправлялся в одно из своих заведений. Вел разговоры с завсегдатаями, работал с кадрами, выслушивая их мнения и жалобы, подарил какую-то мелочь на день рождения одной из работавших у меня девчонок. Угощал наведывавшихся в бар или клуб музыкантов, дегустировал коктейли. Следил, настроен ли рояль, не напился ли кто и не мешает ли другим гостям. Чуть что, и я тут как тут. Дела шли гладко, даже чересчур, но интереса к работе, которая раньше меня так увлекала, уже не было. Хотя, думаю, никто этого не замечал. Внешне я оставался таким же, как прежде. Может быть, даже стал приветливее, любезнее, разговорчивее. Но сам я видел все другими глазами. С моего места у стойки окружающее казалось совсем другим, не таким, как прежде, — ужасно плоским, монотонным, выцветшим. Это был не воздушный замок, сияющий изысканными яркими красками, а заурядная «сакаба»[494], каких много, — искусственная, пустая, убогая. Декорация, выстроенная, чтобы вытягивать деньги из любителей приложиться к бутылке. Иллюзии, которыми была полна моя голова, рассеялись сами собой. А все потому, что Симамото здесь больше не появится. Никогда не сядет за стойку, не улыбнется, не закажет коктейль.

Дома тоже все оставалось по-прежнему. Я обедал в кругу семьи, по воскресеньям ходил с дочками на прогулку или в зоопарк. Юкико — по крайней мере, с виду — относилась ко мне как раньше. Мы общались, разговаривали. Жили, как старые знакомые, оказавшиеся под одной крышей. Конечно, говорить могли не обо всем, но напряженности или враждебности между нами не было. Просто теперь мы не прикасались друг к другу. Спали отдельно — я в гостиной на диване, Юкико в спальне. Пожалуй, только это в нашей семье и изменилось.

Иногда мне приходило в голову: а не игра ли все это. Не участвуем ли мы в каком-то непонятном спектакле, где у каждого своя роль? И потому, даже лишившись чего-то очень важного, проживаем день за днем как прежде, без серьезных ошибок и промахов, лишь за счет техники и усвоенных ловких приемов. Меня мутило от этих мыслей. Как тяжко, должно быть, Юкико жить вот так — в пустоте, как робот… Но дать ответ на ее вопрос я не мог. Конечно, уходить от нее не хотелось. Но мог ли я так прямо заявить: так мол и так, остаюсь? Нет. Только что собирался бросить ее вместе с детьми. Теперь Симамото ушла навсегда и что же? Взять и вернуться назад, будто ничего не было? Жизнь — не такая простая штука, да и не должно быть все так просто. Вдобавок ко всему, Симамото никак не шла у меня из головы. Стоило закрыть глаза и ее облик рисовался четко и зримо. Я видел каждый сантиметр ее тела, ладони помнили ее кожу, в ушах звучал ее голос. Эти образы так глубоко отпечатались в мозгу, что я просто не представлял, как после этого можно обнимать Юкико.

Не хотелось никого видеть, и, не зная, что придумать, я стал каждое утро ходить в бассейн. Оттуда перемещался в офис, сидел там один, и, глядя в потолок, грезил о Симамото. Жизнь с Юкико пошла наперекосяк: я даже не мог ей ответить, что будет дальше. Жил как в пустоте. Но так же нельзя. Пора кончать. Не может такая жизнь продолжаться вечно. Ведь у меня есть обязанности — как у человека, мужа, отца. Но я ничего не мог с собой поделать — видения не оставляли, связывали по рукам и ногам. Когда шел дождь, становилось еще хуже. Начинался настоящий бред — казалось, сейчас неслышно отворится дверь и войдет Симамото, принесет с собой запах дождя. Я видел ее улыбку. Говорю что-то не то, а она улыбается и тихо качает головой. Все мои слова бессильно скатываются за грань реального, словно дождевые капли по стеклу. Ночью дождь не давал дышать. Искривлял реальность и время.

Видения доводили меня до одури, и тогда я подходил к окну и долго смотрел на улицу. Казалось, я вижу перед собой высохшую, без всяких признаков жизни, пустыню, в которой меня бросили одного. Крутившиеся в голове образы и картины высосали из окружающего мира все краски. Все, что было перед глазами, выглядело-ненастоящим — пустым и однообразным. Каждый предмет пропылился насквозь и стал песочного цвета. Вспомнились слова однокашника, который рассказывал мне об Идзуми: «Все живут по-разному, по-разному и умирают. Но это не имеет значения. После нас остается лишь пустыня. Пустыня и больше ничего».

* * *
Пришла новая неделя, и, точно по заказу, случилось несколько непонятных событий. В понедельник утром я вдруг вспомнил о том конверте со ста тысячами иен. Просто так, без всякой причины. Как будто что-то подтолкнуло. Конверт лежал в офисе, в ящике стола. Несколько лет назад я положил его туда — во второй ящик сверху — и закрыл на ключ. Вместе с конвертом там хранилось еще кое-что ценное — переехав в этот офис, я все сложил в один ящик. Изредка его открывал, чтобы проверить, все ли на месте, и больше конверт не трогал. А тут выдвинул ящик и на тебе — нет конверта. Чудеса да и только… Я хорошо помнил, что никуда его не перекладывал. Абсолютно точно. На всякий случай обшарил остальные ящики, но конверта не нашел.

Я попробовал вспомнить, когда видел его в последний раз. Но разве вспомнишь? Не так давно, хотя «недавно» тоже не скажешь. Может, месяц, а может, два назад. Или даже три. И тогда конверт точно был.

В недоумении я сел на стул и уставился на ящик. Неужели кто-то сюда забрался, открыл ящик и забрал конверт? Маловероятно, потому что другие деньги и ценности лежали на месте, хотя совсем исключать такую возможность нельзя. Или я что-то перепутал. Машинально выбросил конверт и забыл. Провал в памяти. Такое тоже бывает. «Что ж, может, оно и к лучшему, — сказал я себе. — Все равно я собирался от него избавиться. А так все само собой решилось».

Однако теперь, когда я убедился, что конверт исчез, в голове у меня все перемешалось: конверт был, а мне стало казаться, что его не было. Странное чувство — вроде головокружения. Сколько я себя ни убеждал, что это все ерунда, ощущение, будто конверта никогда не было вприроде, разрасталось во мне, грубо вторгалось в сознание, выдавливая из него и жадно поглощая мою былую уверенность в том, что конверт реально существовал.

Есть реальность, которая подтверждает реальность происходящего. Дело в том, что наша память и ощущения несовершенны и односторонни. До какой степени реально то, что мы считаем реальным? Где начинается «реальность, которую мы считаем реальностью»? Определить эту границу во многих случаях невозможно. И чтобы представить нашу реальность как подлинную, требуется другая, скажем так, — пограничная реальность, которая соединяется с настоящей. Но этой пограничной реальности тоже нужно основание для соотнесения с настоящей реальностью, а именно — еще одна реальность, доказывающая, что эта реальность — реальность. В сознании складывается такая бесконечная цепочка, и, без преувеличения, в каком-то смысле благодаря ей и существует человек. Но бывает, эта цепь в каком-то месте рвется, и в тот же миг человек перестает понимать, где же реальность настоящая. Та, что на том конце оборванной цепи, или та, что на этом?

Похоже, у меня и произошел такой разрыв. Задвинув ящик, я решил забыть об этом деле. Надо было сразу выбросить деньги, как только они оказались у меня в руках. А я их оставил, и это была ошибка.

* * *
В среду днем я проезжал по Гайэн-Хигасидори и заметил женщину, со спины очень похожую на Симамото. Она была в голубых брюках из хлопка, бежевом плаще, в белых туфлях-лодочках и приволакивала ногу. Как только я ее увидел, все вокруг меня будто замерло, застыло на месте. Воздух из легких поднялся к самому горлу, перехватив дыхание. Симамото! Это она! Я проехал немного вперед, чтобы рассмотреть ее в зеркало заднего вида, но в толпе прохожих разобрать что-то было невозможно. Я врезал по тормозам и услышал отчаянный гудок ехавшей за мной машины. Фигура, волосы такой же длины — вылитая Симамото. Я хотел тут же остановиться, но приткнуть машину было решительно некуда — на парковках ни одного свободного места. Метров через двести я кое-как втиснулся в какую-то щель и бросился назад, однако той женщины уже нигде не было. Я в отчаянии рыскал в толпе. «Она хромает! Значит, не могла далеко уйти!» — вертелось в голове. Расталкивая прохожих, я метался с одной стороны улицы на другую, взбежал на пешеходную эстакаду и разглядывал оттуда проходивших внизу людей. Рубашка насквозь промокла от пота. И тут до меня дошло: та женщина не могла быть Симамото. Она хромала на другую ногу. А Симамото теперь вообще не хромает.

Я качнул головой и глубоко вздохнул. Со мной действительно что-то не то. В голове поплыло, все силы сразу куда-то ушли. Я стоял, прислонившись к светофору, и смотрел под ноги. Светофор переключился с зеленого на красный, снова загорелся зеленый. Люди переходили улицу, подходили другие, останавливались, пережидая, и тоже переходили, а я так и прилип к столбу, хватая ртом воздух.

Наконец я поднял глаза и увидел перед собой лицо Идзуми. Она сидела в такси, стоявшем как раз напротив, и смотрела на меня из окна с заднего сиденья. Машина остановилась на красный свет, и нас разделяло не больше метра. Уже не та семнадцатилетняя девушка, которую я знал, — и все-таки я сразу понял, что это она. Совершенно точно — девчонка, с которой мы обнимались двадцать лет назад, с которой я в первый раз в жизни поцеловался. Она в тот далекий осенний день разделась передо мной и потеряла застежку от чулка. Конечно, двадцать лет — большой срок, люди меняются, но я не мог ее ни с кем спутать. «Ее дети боятся…» — вспомнились мне слова однокашника. Я не понял тогда, что он имел в виду, не уловил, что эти слова должны значить. Но теперь, когда оказался с Идзуми лицом к лицу, я все понял. Ее лицо ничего не выражало. Вообще ничего. Нет, неверно. Точнее будет сказать так: На ее лице не было ни малейших признаков того, что мы называем выражением. На ум пришло сравнение с комнатой, из которой вынесли всю мебель, до последней табуретки. И это бесчувственное, опустошенное лицо, напомнившее мне морское дно, мертвое и безмолвное, смотрело на меня не отрываясь. Или мне так показалось. По крайней мере, взгляд ее был устремлен прямо в мою сторону. Но он был бесконечно далек и пуст.

Онемев, я застыл на месте и, едва держась на ногах, делал редкие вдохи. На какое-то время чувство реальности оставило меня, я перестал понимать, кто я такой, — как будто утратил форму, расплылся вязкой и густой кашицей. Ничего не соображая, я почти непроизвольно вытянул руку и, коснувшись стекла, за которым сидела Идзуми, погладил его кончиками пальцев. Зачем? Не знаю. Удивленные пешеходы останавливались и смотрели на меня. Пальцы медленно водили по ее безликому лицу поверх стекла. Но Идзуми даже не шевельнулась, не моргнула ни разу. А может, она умерла? Нет, жива. Она живет в этом застывшем беззвучном мире за стеклом. На ее неподвижных губах застыло небытие, без конца и без начала.

Загорелся зеленый, такси тронулось с места. В лице Идзуми ничто не дрогнуло до самого конца. Я стоял, парализованный, и наблюдал, как такси растворяется в потоке машин.


Вернувшись к машине, я плюхнулся на сиденье. Надо ехать, подумал я и уже собрался было повернуть ключ зажигания, как меня страшно замутило. К горлу подкатил комок, и меня чуть не вырвало. Стиснув руль обеими руками, я просидел так минут пятнадцать. Подмышки промокли насквозь, от всего тела страшно воняло. Не то тело, которое Симамото нежно ласкала языком и губами, а тело мужика средних лет, источавшее неприятный запах.

Через некоторое время появился полицейский и постучал в окно. Я опустил стекло.

— Эй, здесь стоянка запрещена, — проговорил он, заглянув в салон. — Убирайте быстро машину.

Я кивнул и завел мотор.

— Ну и видок у вас! Вам что, плохо? — спросил полицейский.

Я молча покачал головой и уехал.

Несколько часов я не мог прийти в себя. Из меня будто высосали все содержимое, оставив одну пустую оболочку. Тело гудело, как пустая бочка. Внутри ничего не осталось, все куда-то ушло. Я остановил машину на кладбище Аояма и долго смотрел на небо через лобовое стекло. Там меня ждала Идзуми. Она всегда ждала меня. Где-то в городе, на улице, за стеклом. Ждала, когда я приду. Высматривала. Просто я этого не замечал.

Я на несколько дней словно онемел. Стоило открыть рот — и слова куда-то пропадали, будто застывшее на губах Идзуми ничто, проникнув в меня, поглощало их все без остатка.

Однако после этой невероятной встречи окружавшие меня призраки Симамото мало-помалу стали бледнеть и рассеиваться. В мир вернулись краски, и я избавился от чувства беспомощности: будто попал куда-то на Луну и лишился почвы под ногами. Смутно, словно наблюдая через стекло за кем-то другим, я улавливал едва различимые колебания силы тяжести, чувствовал, как тело постепенно освобождается от облепившей его пелены.

Что-то во мне оборвалось и исчезло. Беззвучно, резко и навсегда.

* * *
Когда наш маленький оркестр ушел на перерыв, я подошел к пианисту и попросил, чтобы он убрал из репертуара «Несчастных влюбленных».

— Сколько уже ты играешь эту вещь? Хватит, — сказал я, скроив приветливую улыбку.

Пианист внимательно посмотрел на меня, словно взвешивая что-то в уме. Мы были друзьями, иногда пропускали вместе по рюмочке, болтали о том о сем.

— Что-то я не очень понял. Ты хочешь, чтобы я пореже ее играл или не играл совсем. Есть разница. Объясни, пожалуйста.

— Я не хочу, чтобы ты ее играл.

— Тебе не нравится, как я играю?

— Что ты! Ты классный пианист. Редко кто так может.

— Значит, ты больше не хочешь ее слышать?

— Пожалуй, — сказал я.

— Почти как в кино — как в «Касабланке».

— Что-то вроде того.

После этого разговора он, завидев меня, иногда в шутку выдавал несколько аккордов из «Пока проходит время».

Слушать эту музыку я больше не хотел. Но вовсе не потому, что она напоминала мне о Симамото. Просто она меня не трогала так, как раньше. Сам не знаю почему. В ней уже не было того… особенного, что задевало душу все эти годы. Не осталось чувств, так долго соединявших меня с ней. Просто была прекрасная музыка, но и только. Оплакивать эти прекрасные останки я не собирался.

* * *
— О чем ты думаешь? — спросила Юкико, заглянув ко мне в комнату.

Было полтретьего ночи. Я лежал на диване и глядел в потолок.

— О пустыне.

— О пустыне? — Юкико присела у меня в ногах. — О какой пустыне?

— Обыкновенной. С барханами и кактусами. Вообще, там много всякой живности.

— Я тоже к ней отношусь, к этой пустыне?

— Конечно, — отвечал я. — Мы все в ней живем. Хотя на самом деле живет одна пустыня. Как в фильме.

— В каком?

— Диснеевском. «Живая пустыня» называется. Документальное кино про пустыню. Ты в детстве что, не смотрела?

— Нет.

Странно. В школе нас всех водили на этот фильм. Впрочем, Юкико на пять лет моложе. Наверное, еще маленькая была, когда он вышел.

— Давай возьмем кассету и посмотрим в воскресенье все вместе. Хороший фильм. Там такие виды, животные разные, цветы. И детям, наверное, будет интересно.

Юкико с улыбкой посмотрела на меня. Давно я не видел, как она улыбается.

— Ты уходишь от меня?

— Послушай, Юкико. Я тебя люблю.

— Возможно, но я тебя о другом спрашиваю. Собираешься ты уходить или нет? «Да» или «нет». Других ответов мне не надо.

— Нет, я не хочу уходить, — покачал головой я. — Может, у меня нет права так говорить, но я не хочу. Я не знаю, что будет, если мы расстанемся. Я не хочу опять остаться один. Лучше уж умереть.

Юкико протянула руку и, легко коснувшись моей груди, заглянула мне в глаза:

— Забудь ты о правах. Какие тут могут быть права? Я чувствовал на груди тепло ее ладони и думал о смерти. А ведь я мог умереть тогда вместе с Симамото на хайвэе. И меня бы не стало. Я бы исчез, испарился. Как исчезает многое в этом мире. Но я живу, существую. И на груди у меня теплая рука Юкико.

— Я очень тебя люблю, Юкико. С самого первого дня. И сейчас так же люблю. Как бы я жил, если бы мы не встретились? Словами не передать, как я тебе благодарен. И за все хорошее ты от меня такое получила! Потому что я эгоист, вздорный, никчемный тип. Гадости делаю тем, кто рядом со мной. Просто так, без всякой причины. А получается один вред самому себе. И другим, и себе жизнь порчу. Но я не нарочно. Как-то само собой получается.

— Не спорю, — тихо проговорила Юкико. С ее губ еще не сошла улыбка. — Ты в самом деле эгоистичный, вздорный и никчемный тип. И меня обижаешь.

Я долго смотрел на нее. Она ни в чем меня не обвиняла. В словах ее не было ни злости, ни грусти. Юкико лишь констатировала факт.

Я медленно подбирал нужные слова:

— Мне всю жизнь казалось, будто я хочу сделаться другим человеком. Меня все время тянуло в новые места, хотелось ухватиться за новую жизнь, изменить себя. Сколько их было, таких попыток. В каком-то смысле я рос над собой, менял личность. Став другим, надеялся избавиться от себя прежнего, от всего, что во мне было. Всерьез верил, что смогу этого добиться. Надо только постараться. Но из этого ничего не вышло. Я так самим собой и остался, что бы ни делал. Чего во мне не хватало — и сейчас не хватает. Ничего не прибавилось. Вокруг все может меняться, людские голоса могут звучать по-другому, а я все такой же недоделанный. Все тот же роковой недостаток разжигает во мне голод, мучит жаждой. И их не утолить, не насытить. Потому что в некотором смысле этот недостаток — я сам. Вот, что я понял. Сейчас я для тебя готов стать другим человеком. Мне кажется, я смогу. Это не просто, конечно, но я постараюсь. Может, получится. Но скажу честно: все может повториться. Я опять могу сделать тебе больно. Разве можно тут что-то обещать! Когда я говорил, что у меня нет права, я как раз это имел в виду. Не уверен, что переборю эту силу.

— И ты все время пытался укрыться от нее?

— Выходит, пытался.

Рука Юкико по-прежнему оставалась у меня на груди.

— Бедный!

Ее голос звучал так, как если бы она зачитывала надпись, которую кто-то изваял на стене крупными буквами. Может, на стене и правда это было написано? — мелькнуло в голове.

— Честно, я не знаю, что тебе сказать. Уходить я точно не хочу. Но верный ли это ответ? Не знаю. У меня даже нет уверенности, могу ли выбирать, что ответить. Юкико, ты мучаешься. Я вижу. Руку твою чувствую. Но есть что-то совсем другое, чего нельзя увидеть и почувствовать. Называй как хочешь: ощущение, вероятность… Оно просачивается в меня откуда-то, опутывает изнутри. Живет во мне. Это не мой выбор, и я не в состоянии дать на него ответ.

Юкико долго ничего не говорила. В ночи под окном время от времени погромыхивали грузовики. Я выглянул на улицу, но ничего не увидел. Передо мной лежали только безымянное пространство и время, соединявшие ночь и рассвет.

— Мне хотелось умереть, пока все это тянулось, — начала она. — Я не пугаю тебя, нет. Просто говорю все, как есть. Я не раз думала о смерти, так мне было одиноко и тоскливо. Вообще-то умирать совсем не тяжело. Представь, что из комнаты медленно выкачивают воздух. Со мной примерно то же самое происходило — постепенно пропадало желание жить дальше. В такие минуты к смерти не так серьезно относишься. Я даже о детях не думала. Что с ними будет, если я умру? Почти не думала об этом. Вот до чего дошла в этом своем одиночестве. Тебе, наверное, этого не понять. Что я чувствовала, что думала, что могла с собой сделать. Вряд ли ты всерьез об этом задумывался.

Я молчал. Юкико убрала руку с моей груди и положила себе на колени.

— Но я не умерла. Осталась жить. Думала, что приму тебя, если ты когда-нибудь захочешь вернуться. Вот и не умерла. И дело не в том, кто на что право имеет, не в том, верно это или нет. Может, ты вздорный, может, никчемный. Может быть, ты опять сделаешь мне больно. Разве в этом дело? Ты ничего не понимаешь.

— Да, наверное я ничего не понимаю.

— И не о чем не спрашиваешь.

Я открыл было рот, но не нашел, что сказать. В самом деле, я никогда ни о чем ее не спрашивал. Почему? Ну почему, черт возьми?

— Теперь ты сам будешь решать, что ты вправе делать. Или мы. Может, как раз этого нам и не хватало. Нам казалось, мы вместе так много сделали, так многого добились, а на деле не добились ничего. Все у нас шло чересчур гладко. Слишком счастливы были. Ты так не думаешь?

Я кивнул.

Юкико сложила на груди руки и посмотрела на меня.

— Знаешь, раньше я тоже видела сны, у меня были мечты, фантазии. Но в один день все кончилось, пропало. Еще до того, как мы с тобой встретились. Я их убила. Убила и выбросила по собственной воле. Так вырезают из тела отработавший свое ненужный орган. Правильно ли я сделала? Бог знает. Но тогда я не могла иначе поступить. Иногда мне снится сон. Будто кто-то принес мне то, что я выбросила. Снится все время одно и то же: какой-то человек держит это в руках и говорит: «Вы тут потеряли кое-что». Вот такой сон. Я была с тобой очень счастлива. Ни на что не жаловалась, и мне больше ничего не было нужно. Но несмотря на это, меня всю дорогу что-то преследует. Просыпаюсь ночью вся в поту. Меня не отпускает то, что я отбросила от себя, от чего отказалась. Так что не только с тобой такое. Не тебе одному приходится избавляться от чего-то, что-то терять. Ты меня понимаешь?

— Кажется, понимаю.

— Ты снова можешь сделать мне больно. Не знаю, как я буду реагировать в следующий раз. Хотя, может, в следующий раз это я сделаю тебе больно. Мы ничего не можем обещать. Ни ты, ни я. Но я все еще тебя люблю. Вот и все.

Я прижал ее к себе, погладил по волосам.

— Юкико, давай завтра начнем все с начала. У нас должно получиться. Сейчас уже поздно. А завтра — новый день. Вот и начнем.

Юкико внимательно посмотрела на меня и сказала:

— Ты так ни о чем и не спрашиваешь.

— Завтра начинаю новую жизнь. Что скажешь?

— Думаю, это хорошая мысль. — На ее лице мелькнула улыбка.

* * *
Юкико вернулась к себе, а я еще долго лежал и смотрел в потолок. Самый обыкновенный потолок, какие бывают в таких домах. Ничего особенного или интересного. И все же я не мог глаз от него оторвать. Время от времени по нему скользили отблески автомобильных фар. Видения больше не преследовали меня. Грудь Симамото под моими пальцами, звук ее голоса, аромат кожи — все это уже не воспринималось так ясно, так остро. В памяти всплывала Идзуми, ее бесстрастное, мертвое лицо. Стекло в такси, отделявшее нас друг от друга. Я закрыл глаза и стал думать о Юкико. Раз за разом повторял про себя то, что она мне сказала. Не открывая глаз, прислушивался к своему телу. Вероятно, что-то во мне менялось. Должно было измениться.

Я еще не знал, хватит ли у меня дальше сил хотя бы на то, чтобы содержать Юкико с детьми. Иллюзии, из которых были сотканы мои мечты, больше не помогут. Пустота всегда и везде остается пустотой. Я долго был погружен в нее, заставлял себя как-то в ней освоиться и, в конце концов, оказался в той же пустоте, с которой нужно свыкнуться. Теперь моя очередь внушать мечты другим, будить чьи-то фантазии. Вот что от меня требуется. Пусть этим мечтам и фантазиям не будет хватать энергии. Возможно. Но все равно, если в моем существовании есть хоть какой-нибудь смысл, я должен продолжать это дело, насколько хватит сил… Может быть.

Рассвет приближался, и я окончательно понял, что не усну. Накинув на пижаму джемпер, я пошел в кухню и приготовил кофе. Сел за стол и стал наблюдать, как постепенно светлеет небо. Давно мне не приходилось видеть, как светает. На краю небосвода возникла голубая полоса и стала медленно разбухать, как расплывается пролитая на бумагу капля синих чернил. Голубая-голубая, голубее всех имеющихся в природе оттенков этого цвета. Опершись локтями о стол, я наблюдал эту картину. Но как только из-за горизонта выкатилось солнце, эту лазурь тут же поглотил привычный свет наступившего дня. Я заметил: над кладбищем показалось одинокое облачко — белоснежное и с такими четкими контурами, что, казалось, на нем можно писать. Начался новый день. Что же он мне принесет? — спросил я себя, но не нашел ответа.

Наверное, повезу дочек в сад, потом пойду в бассейн. Как обычно. Вспомнился бассейн, в который я ходил, когда учился в школе. Я вспомнил стоявший там запах, эхо голосов под потолком. То была пора перевоплощения — вместо меня появлялся кто-то совсем другой. Встав перед зеркалом, я видел, что тело меняется прямо на глазах. А ночью, в тишине, даже слышно было, как оно растет. Я воплощался в нового человека, вступал в новое, неизведанное пространство.

Сидя за кухонным столом, я не спускал глаз с повисшего над кладбищем облака. Оно совсем не двигалось, замерло на месте, словно его приколотили к небу гвоздями. «Детей надо будить», — подумал я. Ночь прошла, пора вставать. Новый день нужен им куда больше, чем мне. Пойду в спальню, откину одеяло, дотронусь до них — мягких и теплых — и объявлю: «Подъем! Новый день начинается». Я знал, что должен сделать это, но никак не мог подняться из-за стола. Силы покинули меня. Казалось, кто-то подкрался сзади и без звука отключил меня от источника энергии, которой питалось тело. Положив локти на стол, я закрыл лицо руками.

В темноте перед глазами возникла картина: море, дождь… Он неслышно проливается на необъятную водную гладь и никто этого не видит. Капли дождя бесшумно падают, но даже рыбы не знают, что наверху идет дождь.

Я оставался в мыслях с этим морем, пока кто-то не вошел в комнату и тихо не положил руки мне на спину.



Скачать книги

Скачивать книги популярных «крупноплодных» серий одним архивом или раздельно Вы можете на этих страницах:


sites.google.com/view/proekt-mbk


proekt-mbk.nethouse.ru


«Proekt-MBK» — группа энтузиастов, занимающаяся сбором, классификацией и вычиткой самых «нашумевших» в интернете литературных серий, циклов и т. д.. Результаты этой работы будут публиковаться для общего доступа на указанных выше страницах.


Примечания

1

«Кошка на раскаленной крыше» («Cat on a Hot Tin Roof», 1955 г.) — Пьеса американского драматурга Теннесси Вильямса, 1955 г.

(обратно)

2

Татами (соломенный мат) занимает около полутора квадратных метров и служит единицей измерения жилой площади.

(обратно)

3

«Гимлет» («Буравчик») — коктейль на основе джина или водки с соком лайма.

(обратно)

4

«Питчер» — подающий в бейсболе.

(обратно)

5

Merde (фр.) — дерьмо.

(обратно)

6

Рисунок футболки знаменит тем, что это первая и последняя иллюстрация к книгам Мураками, выполненная самим писателем. В дальнейшем он стал пользоваться услугами профессиональных художников.

(обратно)

7

Мэдзиро-район в Токио.

(обратно)

8

Жюль Мишле (1798–1874) — французский историк, автор многотомной «Истории Франции». В книге «Ведьма» («La Sorciere», 1862) выступил защитником женщин, преследовавшихся церковью за колдовство.

(обратно)

9

Пинбол («китайский бильярд») — разновидность игрового автомата. Слово «Пинбол» послужило названием второго романа трилогии — «Пинбол-1973».

(обратно)

10

Джин Себерг (1938–1979) — американская киноактриса. В 17 лет сыграла роль Жанны д'Арк (неудачно). В дальнейшем много снималась во Франции и в основном была популярна в Европе.

(обратно)

11

«The Triumph TR3» — английский спортивный автомобиль.

(обратно)

12

Нара — город, расположенный в районе Кансай. Древняя столица Японии.

(обратно)

13

Евангелие от Матфея, глава 5, стих 13.

(обратно)

14

«Фламандский пес» («Dog of Flanders») — сентиментальная детская повесть, написанная в 1872. Автор — английская писательница Уида (1839–1908). Книга неоднократно экранизировалась

(обратно)

15

YWCA (Young Women's Christian Association) — Христианская Ассоциация Молодых Женщин, международная благотворительная организация.

(обратно)

16

Oui (фр.) — да.

(обратно)

17

Американо-британский кинофильм 1957 года. Действие фильма разворачивается во вторую мировую войну. Английский полковник, попавший в японский плен, соглашается руководить постройкой моста для вражеских войск с целью продемонстрировать интеллектуальное превосходство Запада. Уже построенный мост взрывает группа диверсантов.

(обратно)

18

«Giants» («Кедзин») — одна из сильнейших бейсбольных команд Японии.

(обратно)

19

China (англ.) — Китай.

(обратно)

20

Сэм Пекинпа (1925–1984) — американский кинорежиссер. В 60-е годы ленты Пекинпа имели славу самых жестоких в Голливуде. Два фильма, которые называет Мураками, относятся к позднему периоду творчества режиссера и считаются слабыми

(обратно)

21

Фильм Анджея Вайды, 1958 г.

(обратно)

22

В европейском порядке — имя, фамилия: Юкио Мисима (1925–1970) — лидер одной из национал-шовинистических группировок; талантливый писатель, своими романами и новеллами обогативший библиотеку современной японской классики. В 1970 году совершил публичное харакири в знак протеста против «утраты Японией самурайского духа», вызвав мощную волну выступлений ультраправых по всей стране. Часть биографов ЮМ, впрочем, не исключает, что косвенной причиной скандального самоубийства явилась глубокая депрессия, вызванная неполучением Нобелевской премии по литературе, на которую честолюбивый Мисима не без оснований рассчитывал, но получил ее советский писатель Михаил Шолохов.

(обратно)

23

В традиционных японских кабачках сакэ принято подавать небольшими глиняными бутылочками емкостью около 180 мл. Крепость обычного сакэ — 15 градусов. По силе воздействия сравнимо с креплеными винами.

(обратно)

24

Токийские отели высшей категории.

(обратно)

25

Городской район издательств и букинистов, так называемый «Книжный мир» Токио.

(обратно)

26

Американская кинозвезда 70-х годов. Отличалась особо длинным носом.

(обратно)

27

Большеголовый щенок, персонаж американских мультфильмов и комиксов. Широко используется в японской рекламе.

(обратно)

28

Японское производное от англ. «mass communication» — средства массовой информации.

(обратно)

29

Район Токио, где располагалась тюрьма, в которой содержали обвинявшихся в преступлениях против человечества по окончании Второй Мировой войны.

(обратно)

30

Цубо — мера площади = 3, 3 кв.м. В данном случае имеется в виду территория площадью около 1, 1 га.

(обратно)

31

В конце 70-х годов — около 500 долларов США.

(обратно)

32

Сверхскоростной пассажирский поезд, а также сеть железных дорог для таких поездов между городами Японии.

(обратно)

33

«Экономическая газета».

(обратно)

34

Период правления императора Мэйдзи, 1867–1912. Первый демократический период в истории Японии сразу после революции Мэйдзи (1867) и падения военно-феодального правительства — сегуната.

(обратно)

35

Период правления императора Ансэй, 1854–1860.

(обратно)

36

«Баку» в китайской мифологии — фантастическое животное с телом медведя, хоботом слона, глазами носорога, хвостом быка и лапами тигра.

(обратно)

37

Политическая война, расколовшая японскую армию на два враждующих лагеря в 1930-х годах.

(обратно)

38

Валгалла в нордической мифологии — дворец в царстве бога Одина, куда отходили души героев, погибших с мечом в руках. «Дворцами Валгаллы» викинги также называли погребальные ладьи, которые поджигали вместе с останками воинов и отправляли в открытое море.

(обратно)

39

Район в центре Токио, а также — одна из крупнейших станций столичного метро.

(обратно)

40

Здесь и далее: Синдзюку, Сибуя, Уэно — районы и, соответственно, крупные станции метро в центре Токио. Экода — небольшая станция в пригороде. Ода-кю — линия поездов, доставляющая на Синдзюку больше всего пассажиров.

(обратно)

41

Небольшой холодный завтрак в коробке, который берут с собой в дорогу или покупают в пути.

(обратно)

42

В Японии наряду с отелями западного образца популярны и так называемые гостиницы в национальном стиле («рекан») с японским интерьером, сервисом и едой.

(обратно)

43

Помимо жертв бытовых происшествий, люди без одного или нескольких пальцев часто — бывшие либо настоящие члены японской мафии (якудза), по законам которой провинившийся перед кланом лишается пальца частично или полностью в зависимости от тяжести проступка.

(обратно)

44

Корифеи американской музыки 60-70-х годов, основатели различных школ гитарной игры.

(обратно)

45

В Китае — период правления императорской династии Юань, 1271–1367 гг.

(обратно)

46

Японское название Сангарского пролива.

(обратно)

47

«Дзю-ни таки» (яп.) — двенадцать водопадов.

(обратно)

48

Комплект из толстого тюфяка и ватного одеяла для спанья на полу или на земле.

(обратно)

49

Период правления императора Тайсе, 1912–1926 гг.

(обратно)

50

Период правления императора Сева, 1926–1989 гг.

(обратно)

51

26 февраля 1936 года был убит министр финансов Японии Такахаси Корэкио, выступивший против увеличения военного бюджета страны. Сразу за этим была предпринята попытка фашистского переворота. И хотя путч был подавлен, а многие лидеры ультраправых казнены, последовавшая за этим чистка в армии привела к активной милитаризации Японии накануне Второй Мировой войны. «Инцидент 26 февраля» до сих пор считается слабым местом в идеологии ультраправых, стремящихся доказать свою преданность национальным интересам Японии.

(обратно)

52

Японскую ванну (фуро) вначале заполняют холодной водой, а затем примерно полчаса нагревают встроенным газовым или электрическим устройством.

(обратно)

53

«Имперские», «Высочайшие», «Фламинго», «Соколы», «Впечатления», «Двери», «Времена Года», «Пляжные Мальчики» (англ.).

(обратно)

54

«Бурый сахар» (англ.) — хит с пластинки «Роллинг Стоунз» 1971 года «Липкие пальцы» («Sticky Fingers»).

(обратно)

55

В предыдущем романе «Охота на овец» у героини нет имени. «Кики» — одна из форм японского глагола «слышать».

(обратно)

56

Кит Харинг (Keith Haring, 1958–1990) — американский художник направления «нью-арт», один из корифеев жанра граффити. Скончался от СПИДа за год до выхода в свет этой книги.

(обратно)

57

Дарт Вэйдер — предводитель темных сил и воплощение Зла в киносериале «Звездные войны».

(обратно)

58

Genesis (производное от греч.) — истоки, начало; в Библии — «Книга Бытия».

(обратно)

59

Около 10 долларов США — соответствует примерно десяти минутам езды на такси.

(обратно)

60

Adam Ant (англ.) — «Муравей Адам» — псевдоним Стюарта Годдарда, звезды английского панк-рока конца 70-х годов.

(обратно)

61

«J&B» — марка шотландского виски.

(обратно)

62

Акасака — престижный деловой район в центре Токио.

(обратно)

63

Гиндза — один из самых дорогих и престижных районов Токио. Речь идет о сумме не менее 500–600 долларов США.

(обратно)

64

Одна из популярных компьютерных игр о Пэкмэне — персонаже, который движется в пространстве по некой пунктирной линии, заглатывая черточку за черточкой. В ходе игры он должен убить побольше космических тварей, встречающихся на пути, дабы не быть убитым самому.

(обратно)

65

В июне 1945 года на угольной шахте Ханаока (префектура Акита) взбунтовались китайские пленные, которых пригнали во время войны в Японию и использовали на особо тяжелых работах. Владельцы шахты — концерн «Касима» — «успокоили» ситуацию, расстреляв 419 рабочих из 996-ти.

(обратно)

66

Кэндо — традиционное фехтование на мечах.

(обратно)

67

Готанда Рёити — имя редкое и старомодное, звучит фонетически сухо, а иероглифами изображается тяжело. В сознании обычного японца ассоциируется скорее с немолодым серьезным интеллигентом, возможно — писателем, нежели с обаятельной звездой экрана.

(обратно)

68

Один из токийских аэропортов.

(обратно)

69

Джек Керуак (Jack Kerouac, род. 12 марта 1922 г.) — американский писатель, один из основных авторов «бит-поколения», умер 21 октября 1969 г.

(обратно)

70

Дядюшка Скрудж — отрицательный персонаж «Рождественских историй» Чарлза Диккенса.

(обратно)

71

Юки (яп.) — снег.

(обратно)

72

«И фарфоровая куколка в старом Гонконге ждет, когда я вернусь».

(обратно)

73

А времена — они меняются… — строка из одноименной песни Боба Дилана (1964).

(обратно)

74

Сила позитивного мышления (англ.).

(обратно)

75

Здесь и ниже — строки из песни «Битлз» «Вечер трудного дня» (A Hard Day's Night, 1964).

(обратно)

76

Амэ (яп.) — дождь.

(обратно)

77

«Кинокуния» — крупнейшая и старейшая сеть букинистических магазинов Японии. На волне экономического бума 80-х годов в Токио появились еще и супермаркеты «Кинокуния» — с особо изощренным сервисом и продуктами высшего качества. Однако словосочетание «продукты из Кинокуния» до сих пор режет ухо обычным японцам, т. к. по всей стране это название ассоциируется прежде всего с книгами.

(обратно)

78

«Шафт» (букв. — «стержень») — коммерческий боевик режиссера Гордона Паркса (1971), главным героем которого был черный частный детектив в исполнении Ричарда Раундтри. Породил целую волну «блэксплуатационных» поделок. Популярную в начале 70-х годов музыку к первому фильму писал Айзек Хэйз.

(обратно)

79

Пачинко (букв. — «рогатка») — самый популярный в Японии игральный автомат, позволяющий при везении и сноровке выиграть довольно крупные суммы денег. Хотя игорный бизнес в стране запрещен, воротилы пачинко легко обходят закон: выигрыш выдается призовыми шариками, а те уже обмениваются на деньги в окошке «за углом», которое якобы никак не связано с самим заведением. Дабы удачливые игроки не слишком засиживались, в залах включают резкую механическую музыку.

(обратно)

80

Описанный маршрут составляет около семи километров.

(обратно)

81

Рёко Накано — популярная актриса театра, кино и телевидения 70-80-х годов. Диапазон ролей — от героинь Достоевского до персонажей «мыльных» телесериалов.

(обратно)

82

NHK — «Корпорация всеяпонского телерадиовещания». Заправляет двумя некоммерческими каналами японского телевидения, ведет целый ряд довольно назидательных общеобразовательных программ.

(обратно)

83

Район в центре Токио.

(обратно)

84

«Kasa Brutus» — еженедельный таблоид, пропагандирующий самые модные рестораны, одежду и прочую «культовую» атрибутику жизни в Токио.

(обратно)

85

«Цепные курильщики» (англ.) — курящие одну сигарету за другой, практически беспрерывно.

(обратно)

86

Конняку (яп.) — популярное японское кушанье: серо-бурая паста или желе из морского растения аморфофаллюс (Amorphophallus conjac, K. Koch). По виду и вкусу напоминает студень из морепродуктов. Жарится с трудом.

(обратно)

87

Бэнто (яп.) — холодный завтрак (обед и т. п.) в коробке, который берут с собой в дорогу или покупают в пути.

(обратно)

88

Соба (яп.) — лапша из гречневой муки.

(обратно)

89

Студентка Токийского университета Митико Канба погибла от рук полиции 15 июля 1960 года во время демонстрации протеста против заключения нового Соглашения о безопасности между Японией и США.

(обратно)

90

«Семья космических робинзонов» — американский комикс, по мотивам которого в 1960-х годах был снят фантастический телесериал «Затерянные в космосе» (Lost in Space). В основе сюжета — мытарства семьи Робинсон, скитающейся от планеты к планете в поисках обратной дороги на Землю.

(обратно)

91

Деньги в Японии чаще всего считают тысячами иен. Самая крупная купюра — 10.000 иен. В начале 1980-х гг. одна «десятка» равнялась примерно 100 долларам США. — Здесь и далее примечания переводчика.

(обратно)

92

Элвис — король (англ.).

(обратно)

93

«Sly & the Family Stone» — американская группа 60-х гг., основатели музыки «фанк».

(обратно)

94

Тэмпура (португ. tempero) — ломтики морепродуктов или овощей, зажаренные в тесте. Блюдо завезено в Японию португальцами на рубеже XVIII–XIX вв.

(обратно)

95

Рассвет, закат (англ.). Строка из одноименной песни мюзикла Джерри Бока и Шелдона Харника «Скрипач на крыше» (1964) по произведениям Шолом-Алейхема. В 1971 году экранизирован Норманом Джюисоном.

(обратно)

96

Фильм американского режиссера Сиднея Люме (1982).

(обратно)

97

Коктейль «Буравчик» — водка или джин с подслащенным соком лайма.

(обратно)

98

Отрочество (англ.).

(обратно)

99

Именно в этот период группа «Бич Бойз» записала альбом «Dance, Dance, Dance» (1980), начинавшийся песней с тем же названием.

(обратно)

100

Сакраментальная фраза из финальной сцены фильма американского режиссера Майкла Кёртиса «Касабланка» (1942): главный герой, которого играет Хамфри Богарт, подняв воротник плаща, идет в тумане по летному полю с капитаном полиции. Он всех обманул, но сделал так, что все остались довольны. На прощание он говорит полицейскому, который так и не смог его поймать: «Louis, I think this is the beginning of a beautiful friendship» (Луи, мне кажется, это начало прекрасной дружбы).

(обратно)

101

Учебный год в Японии начинается в апреле.

(обратно)

102

Ром с ананасовым соком и кокосовым молоком.

(обратно)

103

Популярный в Японии суп. В основе — паста из перебродивших соевых бобов.

(обратно)

104

Сочетание «юми-ёси» крайне редко для японских фамилий. Слово явно состоит из двух иероглифов, однако на слух непонятно, каких, — возможны слишком разные варианты. Сам автор на протяжении всего романа пишет его фонетической азбукой.

(обратно)

105

Окинавский, самый южный диалект, на который сильно влияли языки Полинезии, разительно отличается от нормативной японской речи. Именно поэтому многие непривычные или экзотические слова японцы ассоциируют с Окинавой.

(обратно)

106

Слоговая фонетическая азбука; японские буквы.

(обратно)

107

Здесь — «Каждый сверчок знай свой шесток» (англ.). Строка из песни «Everyday People».

(обратно)

108

Здесь: Непременно (англ.).

(обратно)

109

«Попрыгунья Бетти» (англ.).

(обратно)

110

Лопающийся (о плоде) (англ.).

(обратно)

111

«Голодное сердце» (англ.).

(обратно)

112

Мужские рубашки «алоха» и их женская версия, платья «муму» — наиболее заезженные стандарты гавайской туристической экзотики.

(обратно)

113

«Blue Hawaii» («Голубые Гавайи») — популярный американский хит 60-х гг. (авторы — Л.Робин и Р. Рэйнджер), песня из репертуаров Бинга Кросби, Элвиса Пресли и Фрэнка Синатры.

(обратно)

114

Центральный район и городской пляж в Гонолулу.

(обратно)

115

Арти Шоу (р. 1910) — джазовый кларнетист, один из корифеев американского биг-бэнда 1930-1950-х гг.

(обратно)

116

June (англ.) — июнь.

(обратно)

117

Высший класс! (яп., разг.).

(обратно)

118

Julie, Augie — уменьшительно-ласкательные формы имен Джулия и Августа, от англ. July (июль) и August (август).

(обратно)

119

Можешь на меня положиться (англ.).

(обратно)

120

«Kalapana» («Черный Песок») — музыкальная группа 70-90-х гг., ведущий состав гавайского этно-рока.

(обратно)

121

Фешенебельная квартира под самой крышей высотного здания. Обычно занимает весь верхний этаж.

(обратно)

122

Фердинанд Браун (1850–1918) — немецкий ученый-физик, нобелевский лауреат (1909 г.), фактический изобретатель телевизора. «Трубка Брауна» — собственно телеэкран.

(обратно)

123

«The Great Escape» («Большой побег», 1963) — фильм американского режиссера Джона Стёрджеса по книге Пола Брикхилла со Стивом МакКуином и Чарльзом Бронсоном в главных ролях, классика «военного» кино.

(обратно)

124

«Seibu Department Store» — популярная сеть японских универмагов.

(обратно)

125

И так далее (лат.).

(обратно)

126

Марка японского пива.

(обратно)

127

Харуо Сато (1872–1964) — писатель, поэт-модернист, один из крупнейших литературных деятелей Японии первой половины ХХ в.

(обратно)

128

«Marimekko» — финская фирма, производитель «модерновой» домашней мебели и предметов интерьера.

(обратно)

129

Энка — традиционная японская эстрадная песня. Имеет свои каноны (восточная пентатоника, определенные мелодические ходы) и правила исполнения (гортанный, чуть вибрирующий вокал). Пользуется такой же популярностью, как шансон во Франции или романс в России.

(обратно)

130

Древнегреческий миф о царе Мидасе, которого боги за глупость наградили ослиными ушами. Тайну царя знал лишь его брадобрей, который, изнывая от желания проболтаться, выкопал ямку, прошептал в нее: «У царя Мидаса ослиные уши!» — и забросал ямку землей. Вскоре на этом месте вырос тростник и зашелестел человеческими словами, разнося тайну по всей округе.

(обратно)

131

Отядзукэ (яп.) — традиционное блюдо: рис, залитый чаем. Считается антипохмельным средством, отчего часто подается последним, символизируя окончание застолья.

(обратно)

132

Футон (яп.) — комплект из матраса и толстого одеяла для спанья на полу или на земле.

(обратно)

133

В середине 1980-х гг. — около 3,5 тысяч долларов США.

(обратно)

134

В современной Японии каждый взрослый имеет зарегистрированную личную печать («инкан»), т. к. росписи на любых документах, как правило, считается недостаточно.

(обратно)

135

Первая неделя мая, самые длинные официальные выходные в Японии.

(обратно)

136

Известный автогонщик «Формулы-1».

(обратно)

137

В отличие от большинства стран Европы и США, движение транспорта в Японии — левостороннее.

(обратно)

138

Бастер Китон (1895–1966) — голливудский комик начала ХХ века.

(обратно)

139

На момент действия романа 70.000 иен — около 500 долларов США.

(обратно)

140

«Золотая хризантема» — нагрудный значок члена Японского Парламента.

(обратно)

141

Готанда, Мэгуро, Одзаки — станции токийского метро.

(обратно)

142

Юнг, Карл Густав (1875–1961) — швейцарский психиатр, ученик и последователь З. Фрейда, создатель школы «аналитической психологии».

(обратно)

143

Love hotel («гостиница любви», англ.) — популярная в Японии система комфортабельных спецгостиниц для интимных встреч с конфиденциальной процедурой заселения и почасовой оплатой.

(обратно)

144

Акихабара — крупный торговый район в Токио и, соответственно, одна из самых многолюдных станций токийского метро.

(обратно)

145

Ринкан (букв. «меж деревьев в роще», яп.) — японская государственная сеть детских школ, санаториев и спортивных лагерей на природе.

(обратно)

146

Во всех японских фирмах и учреждениях обеденный перерыв — с двенадцати до часу.

(обратно)

147

Ода-кю — одна из центральных линий Токийского метро.

(обратно)

148

Хань — китайская императорская династия в 206 до н. э. — 220 н. э., основана Лю Баном. Вела завоевательные войны, в результате которых были значительно расширены границы империи. Установлены торговые и культурные контакты с государствами Средней Азии и Индией.

(обратно)

149

Эпохи правления японских императоров: Тайсё — с 1912 по 1926, Сёва — с 1926 по 1989 г.

(обратно)

150

Аóмамэʹ (яп. «синий горошек») — разновидность фасоли. Выращивается в горных районах Японии и редко появляется на столе горожан. Чаще всего используется как ингредиент для приготовления соевого творога (тофу) или ферментированной бобовой пасты (натто).

(обратно)

151

Сиʹбуя — один из центральных районов Токио. Здесь и далее в главе упоминаются названия станций метро и, соответственно, административных районов японской столицы.

(обратно)

152

Токийский хайвэй проложен на высоте 35 м над обычной автодорогой. Его двустороннее полотно на бетонных опорах не имеет пешеходных обочин и с обеих сторон огорожено защитными стенами или металлическим забором.

(обратно)

153

Нэриʹма — административный округ в пригороде Токио.

(обратно)

154

В большинстве японских такси задние двери для пассажиров открываются и закрываются автоматически.

(обратно)

155

В тексте псевдоним Фукаэʹри прописывается фонетической азбукой (без иероглифов) и прежде всего ассоциируется со словосочетанием «фу-каэʹри» (яп.) — «возврата нет».

(обратно)

156

В 1960 г. по всей Японии прокатилась волна студенческих протестов против войны во Вьетнаме и заключения нового Соглашения о безопасности между Японией и США. Студенты отказывались посещать лекции, захватывали университетские городки, строили баррикады и сопротивлялись полиции. Лидером этого движения стал Токийский университет с его Оргкомитетом студенческого неповиновения, куда входили наиболее активные бунтари-студенты, а также несколько радикально настроенных преподавателей.

(обратно)

157

Студентка Токийского университета Митико Камба погибла от рук полиции 15 июля 1960 г. во время разгона очередной студенческой демонстрации протеста. Ее смерть явилась ключевым событием в истории японского общества 60-х.

(обратно)

158

Одна из самых парадоксальных и неблагодарных профессий современной Японии, своеобразный анахронизм. Каналы государственных радио и телевидения «NHK» существуют на деньги, которые приходится собирать с населения. Но доказать факт того, что кто-то смотрит и слушает именно каналы «NHK», а не какие-либо другие, на практике очень сложно. Многие японцы отказываются платить эту подать, утверждая, что вообще не смотрят телевизор (а порой так оно и есть). Совершая ежемесячные обходы квартир, сборщики взносов то и дело конфликтуют с населением, взывая к совести, но все чаще уходят с пустыми руками.

(обратно)

159

Коэʹндзи — спальный район и станция метро на юге Токио.

(обратно)

160

Премия имени Рюноскэ Акутагавы — самая престижная из литературных премий Японии, присуждаемых начинающим писателям. Учреждена в 1935 г. токийским издательством «Бунгэй Сюндзю» в память о классике японской литературы Рюноскэ Акутагаве (1892–1927).

(обратно)

161

Мурасаки Сикибу (ок. 973 — ок. 1014) — выдающаяся японская поэтесса и писательница периода Хэйан, автор романа «Гэндзи-моногатари» и «Дневника Мурасаки Сикибу».

(обратно)

162

Онсэʹн — традиционная японская купальня с минеральной водой из горячего источника. Онсэн бывает открытым, когда устраивается в естественном водоеме, и закрытым, где водой наполняют специальные ванны (офурó). Купание в онсэнах — самая популярная форма отдыха во внутреннем японском туризме.

(обратно)

163

«Кинокуʹния» — старейшая и крупнейшая сеть книжных магазинов Японии. Один из самых известных — на станции Синдзюку.

(обратно)

164

Сэнсэй (букв. яп. «ранее рожденный») — чаще всего переводится как «учитель», хотя может означать любого мастера своего дела или мудреца, к которому окружающие обращаются за советом. Помимо собственно преподавателей, сэнсэями в обиходе называют врачей, воспитателей, адвокатов, а также старших или просто умелых людей, от чьего опыта зависит выживание коллектива.

(обратно)

165

Симоносэки — крупный порт на юго-западе японского острова Хонсю. 17 апреля 1895 г. в нем был подписан Симоносэкский договор, завершивший Японо-китайскую войну 1894–1895 гг.

(обратно)

166

Гюдон — одно из самых простых и дешевых блюд японской кухни: тонкие ломтики говядины, обжаренные с луком, разложенные на рисе и политые имбирно-соевым соусом.

(обратно)

167

Синкансэн (яп. букв, «новая магистраль») — сверхскоростной пассажирский поезд, а также сеть железных дорог для таких поездов между городами Японии. «Зеленые» вагоны — аналог авиационного бизнес-класса — отличаются повышенной комфортабельностью, и билеты в них стоят примерно вдвое дороже обычных.

(обратно)

168

Диалект, на котором говорят в районе Кансай (центральные города — Кёто, Осака, Кобэ), на слух отличается от академического японского и традиционно считается «языком гейш и истинных самураев». Кансайскому диалекту чаще всего противопоставляют «столичный» диалект района Тохоку (с центрами в Иокогаме и Токио), который также по-своему отличается от классического японского языка.

(обратно)

169

Нисинóмия — западный пригород Осаки.

(обратно)

170

Закрытое, или Внутреннее Японское море (яп. Сэто-Найкай) — море Тихого океана, со всех сторон окруженное островами Хонсю, Кюсю и Сикоку.

(обратно)

171

Словопроцессор (англ. «word processor» или яп. «ва-про») — печатное устройство с электронной памятью, нечто среднее между пишущей машинкой и персональным компьютером. Активно использовался японцами в 1980-1990-х гг., хотя в 1984 г. еще считался чересчур дорогой «игрушкой» для приобретения средним потребителем в личное пользование.

(обратно)

172

На момент действия романа — около 2 тыс. долларов США.

(обратно)

173

Силы самообороны (яп. «дзиэйтай») — современное название вооруженных сил Японии. После поражения во Второй мировой войне Императорская армия была распущена, а военные заводы и учебные заведения закрыты. В 1947 г. Япония приняла Конституцию, в которой юридически закреплялся отказ страны от участия в военных конфликтах. В 1954 г. из Национальных сил безопасности были сформированы Силы самообороны, которые быстро росли, оснащались современным вооружением и к началу 80-х гг. фактически являли собой крупную профессиональную армию.

(обратно)

174

Ясухиро Накасонэ (р. 1918) — премьер-министр Японии с 1982 по 1987 г., лидер Либерально-демократической партии страны с 1982 по 1989 г.

(обратно)

175

Итикава — один из почти двух сотен некогда самостоятельных городов, поглощенных в XX в. разросшимся Токио.

(обратно)

176

Пакт о нейтралитете между СССР и Японией был заключен в Москве 13 апреля 1941 г. сроком на 5 лет (по 25 апреля 1946 г.). Согласно его положениям, стороны обязались не ввязываться в военные конфликты, в которых участвовала противоположная сторона. Однако 9 августа 1945 г. СССР начал войну с Квантунской армией, введя свои войска в Маньчжурию, что де-факто явилось нарушением данного соглашения.

(обратно)

177

«Записи о деяниях древности» («Кодзики») — крупнейший памятник древнеяпонской литературы, один из первых письменных манускриптов, основная священная книга синтоизма. Включает в себя свод мифов и легенд, собрание древних песен и исторические хроники. Согласно предисловию, японский сказитель Хиэда-но Арэ истолковал, а придворный О-но Ясумаро записал мифологический и героический эпос своего народа, пронизав его идеей непрерывности и божественного происхождения императорского рода. Работа над «Кодзики» была завершена в 712 г., в период правления императрицы Гэммэй.

(обратно)

178

«Повесть о доме Тайра» («Хэйкэ-моногатари») — одно из самых значительных и ярких произведений в жанре «гунки» (военная эпопея), созданное в начале XIII в. Описывает историю 13 лет падения могущественной феодальной династии Тайра. По преданию, некий монах Юкинага создал «Повесть о доме Тайра» и обучил бродячего слепца Сёбуцу ее рассказывать. Сам же Сёбуцу много лет до того расспрашивал воинов-самураев об их ратных делах, а затем помог Юкинаге все это описать.

(обратно)

179

Кэндó (яп. «путь клинка») — традиционное фехтование на мечах.

(обратно)

180

В 1971 г. ряд высокопоставленных японских чиновников, отвечавших за программу закупки для Сил самообороны заведомо аварийных истребителей «Старфайтер» (США), были изобличены в получении крупных денежных взяток от эмиссаров американской фирмы-изготовителя «Локхид». Нашумевшее «дело «Локхид»» привело к отставке кабинета министров Японии, а несколько самых замаранных в нем чиновников оказались на скамье подсудимых. Разбирательство по этому делу длилось более десятка лет.

(обратно)

181

110 — номер объединенной диспетчерской службы в Японии для срочного вызова полиции, «скорой помощи», пожарных или спасателей.

(обратно)

182

Явная аллюзия на так называемую «Красную армию» («Сэкигун») — крупнейшую террористическую организацию Японии XX в. К 1969 г. объединила под своим началом множество мелких лево-коммунистических банд страны. На счету «красноармейцев» — угон японского самолета в Южную Корею (1970), многочисленные поджоги и грабежи. В феврале 1972 г. полиция взяла штурмом захваченную террористами горную виллу Асама близ курорта Каруидзава. Ядро группировки было раздавлено, и вскоре Япония полностью освободилась от «красноармейцев». Однако остатки организации до сих пор продолжают действовать в Северной Корее и Палестине. Эксперты не исключают тесное сотрудничество «Сэкигуна» с «Аль-Каедой», а также его косвенную причастность к нью-йоркской трагедии 11 сентября 2001 г.

(обратно)

183

Поле дикарей (англ.).

(обратно)

184

С подписанием Сан-Франциского мирного договора (1951) американская оккупация Японии формально закончилась. Однако тогда же США навязали Японии Договор о безопасности, который устанавливал военно-политический союз между нациями и узаконивал сохранение на японской территории американских военных баз. В 1960 г. этот договор был пересмотрен, а начиная с 1970 г. автоматически продлевается до сих пор. В преддверии 1970 г. простые японцы особенно яростно выступали против этого альянса, наслушавшись новостей о зверствах армии США в соседних Корее и Вьетнаме.

(обратно)

185

«Том Коллинз» — название коктейля из джина, лимонного сока, сахара и содовой. Впервые отмечен в 1876 г. «отцом американской миксологии» Джерри Томасом. Название происходит от популярного в те годы розыгрыша, при котором люди начинают спрашивать друг у друга: «Вы не видели Тома Коллинза?», хотя никакого Тома Коллинза не существовало.

(обратно)

186

Обычная практика японских автоинспекторов: даже если нарушитель уехал, информация о нем остается на асфальте и в течение дня заносится в базу данных дежурными полицейскими.

(обратно)

187

Японское производное от псевдоангл, salary-man — «человек на зарплате», клерк.

(обратно)

188

Бэнтó (яп.) — холодный завтрак (обед, ужин) в коробке, который берут с собой в дорогу или покупают в пути.

(обратно)

189

Перевод Н. Брагинской.

(обратно)

190

Ман (яп.) — банкнота в 10 000 иен, около сотни долларов США.

(обратно)

191

Цитируется буддийская сутра «Итирэн-Такусё», согласно которой перерождение человека для вечной жизни в раю происходит в цветке лотоса. Если ты сумел «обнулить себя», абстрагировавшись как от злых, так и от добрых поступков в своей прошлой жизни, ты можешь переродиться заново на цветке Священного Лотоса, получив шанс на новую, «чистую» жизнь. Буквальный перевод сутры: «Рожденные на одном листе лотоса [т. е. в раю] делят одну судьбу». В современном японском употребляется в качестве присказки «скованные одной цепью».

(обратно)

192

Каждый совершеннолетний японец наравне с подписью пользуется также личной печатью из дерева, кости или камня, на которой выбиты иероглифы его фамилии. Такая печать регистрируется банком либо другими ведомствами и используется для скрепления любых серьезных деловых или финансовых соглашений.

(обратно)

193

«Сказания о былом и современном» («Кондзяку моногатари») — антология XII в., собрание тысячи с лишним легенд, написанных в период Хэйан (794-1185). Первоначально состояла из 31 тома, на сегодняшний день сохранилось только 28. Основана на историях «жизни до Будды», «жизни после Будды» и в целом являет собой буддийские «жития святых» на основе сказаний Индии, Китая и Японии.

(обратно)

194

«Пристав Сансё» — рассказ японского прозаика Мори Огая (1862–1922) о судьбе двух детей из аристократической семьи, сестры и брата, проданных в рабство. В русском переводе известен под заголовком «Сансё, хозяин Исиуры».

(обратно)

195

«От раскаянья и сокрушенья / Разрывается грешное сердце, / Дабы слезы мои / Обратились в миро на челе Твоем, / Верный Иисусе» (нем.) — ария из «Страстей по Матфею» И. С. Баха.

(обратно)

196

Цубáса (яп.) — крыло, крылья. Довольно популярное женское имя, символизирующее окрыленность.

(обратно)

197

Окинава — самый южный из крупных островов Японии, курортная зона, где купаются в море практически круглый год.

(обратно)

198

«Сливовые дожди» (яп. «байу») — поэтическое название сезона дождей, идущих в июне по всей Японии, кроме Хоккайдо и Окинавы.

(обратно)

199

В японских книжных магазинах принято продавать книги, оборачивая их в дополнительную обложку, чтобы люди могли читать в общественном транспорте, не показывая окружающим, что именно они читают.

(обратно)

200

В наиболее известном русском переводе Ирины Львовой эта глава называется «Гибель малолетнего государя» (5-я глава 11-го свитка «Повести о доме Тайра»).

(обратно)

201

Хакамá (яп.) — традиционная японская одежда в виде юбки, надеваемая поверх кимоно и подчеркивающая фигуру от талии книзу.

(обратно)

202

Бива — японская разновидность лютни с коротким грифом, излюбленный инструмент бродячих сказителей раннего японского средневековья.

(обратно)

203

Маршрут сахалинского путешествия А. П. Чехова (июль — декабрь 1890 г.) таков: из Ярославля по Волге до Казани, затем по Каме до Перми, оттуда по железной дороге до Тюмени, а затем через всю Сибирь на тарантасе и по рекам. На Сахалине Чехов пробыл более трех месяцев, после чего посетил Японию, Гонконг, Сингапур, Цейлон, Константинополь и, причалив в Одессе, поездом вернулся в Москву.

(обратно)

204

Гиляʹки (самоназвание — нивхи) — прямые потомки древнейшего населения Сахалина и низовьев Амура. Существует точка зрения, что предки современных нивхов, северо-восточных палеоазиатов, эскимосов и индейцев — звенья одной этнической цепи, охватывавшей в далеком прошлом северо-западные берега Тихого океана. Относятся к палеоазиатскому типу монголоидной расы. На 2009 год (время написания этой книги) носителей нивхского языка оставалось около 20 человек.

(обратно)

205

Айны (самоназвание — айну) — почти вымерший ныне народ, аборигены Японских островов, Курил и Сахалина. Сегодня остались только на о. Хоккайдо. Предположительное происхождение — индейско-полинезийское, религия — шаманизм.

(обратно)

206

Здесь и далее цитируется по: Чехов А. П. Остров Сахалин (Из путевых записок). С комментарием М. С. Высокова, в 2 т. Владивосток — Южно-Сахалинск: Рубеж, 2010. Т. 1, стр. 131. Гл. XI. Информацию о гиляках Чехов почерпнул из трехтомника русского зоолога, геолога и этнолога Леопольда Ивановича фон Шренка (1826–1894) «Об инородцах Амурского края», СПб., 1883–1903.

(обратно)

207

Там же, т. 1, стр. 132.

(обратно)

208

Чехов А. П. Остров Сахалин. Т. 1, стр. 132.

(обратно)

209

Там же, т. 1, стр. 133–134.

(обратно)

210

Чехов А. П. Остров Сахалин. Т. 1, стр. 135–136. Комментарий М. С. Высокова: Даба — недорогая хлопчатобумажная ткань, то же самое, что и китайка. (Там же, т. 2, стр. 396.)

(обратно)

211

Там же, т. 1, стр. 137, прим. автора.

(обратно)

212

Комментарий М. С. Высокова: В издании книги А. П. Чехова «Остров Сахалин», вошедшем в полное собрание сочинений и писем в 30 томах, опечатка: в качестве даты основания поста Найбучи назван 1886 г. (Там же, т. 2, стр. 464.)

(обратно)

213

Чехов А. П. Остров Сахалин. Т. 1, стр. 164–165.

(обратно)

214

Элитные районы центрального Токио, самые дорогие земля и недвижимость в Японии.

(обратно)

215

Амакудáри (букв. яп. «спуск с небес») — переход вышедших в отставку высокопоставленных чиновников на ключевые посты в корпорации, банки или частные компании.

(обратно)

216

«Трон в крови, или Паучий замок» («Кумоносу-дзё», 1957) — фильм японского режиссера Акиры Куросавы (1910–1998), вольная, но чуткая адаптация шекспировского «Макбета» под традиционное мышление японцев. «Три негодяя в скрытой крепости» («Какуси торидэ-но сан акунин», 1958) — фильм Куросавы о пяти неудачниках, которые везут случайно попавшее в их руки золото по раздробленной феодальными войнами Японии.

(обратно)

217

Ириомотейская кошка (лат. Prionailurus bengalensis iriomotensis) — подвид бенгальской кошки, найденный только на о-ве Ириомотэ, самой южной точке японского архипелага Рюкю. Долгое время считалась отдельным видом.

(обратно)

218

Мацуо Басё (Киндзаку, он же Мунэфуса, 1644–1694) — великий японский поэт, теоретик стиха, создатель жанра и эстетики хокку на основе дзэн-буддийского принципа «озарения». Оказал огромное влияние на развитие японской литературы Средних веков и нового времени.

(обратно)

219

Традиционный день зарплаты японских клерков — 25-е число каждого месяца.

(обратно)

220

30 000 иен — около 300 долларов США.

(обратно)

221

Катакана — одна из двух слоговых азбук японского языка. Чаще всего используется для записи иностранных слов.

(обратно)

222

Первый нивхский писатель, Владимир Михайлович Санги (р. 1935 в нивхском стойбище Набиль), разработал нивхскую письменность (официально утверждена в 1979 г.), выпустил первый нивхский букварь (1981), учебник нивхского языка (1984) и несколько сборников нивхского фольклора.

(обратно)

223

Лилия (ю'ри) в Японии обычно символизирует любую близость между женщинами — как сексуальную, так и просто романтическую.

(обратно)

224

Принято Сидней Беше.

(обратно)

225

Тиёда — один из самых респектабельных районов центрального Токио, десятую часть площади которого занимает территория Императорского дворца.

(обратно)

226

Обеденный перерыв в большинстве японских фирм и учреждений — с 12.00 до 13.00.

(обратно)

227

Фамилия «Усикава» записывается иероглифами «у'си» (корова) и «ка'ва» (река). Соответственно, Усикаву дразнят «коровой» или «быком», Стоит отметить, что в «низком» слое японской лексики сравнения людей с домашним скотом считаются оскорбительными и по силе воздействия порой равносильны русскому мату.

(обратно)

228

На время действия романа — около 25 000 долларов США.

(обратно)

229

На время действия романа — суммы порядка 600 и 20 000 долларов США соответственно.

(обратно)

230

Производство пистолетов «ХК4» прекращено в 1984 г.

(обратно)

231

Хидэки Тодзё (1884–1948) — генерал-майор, 40-й премьер-министр Японии. После поражения страны во Второй мировой войне был признан военным преступником категории «А» и приговорен международным трибуналом к казни через повешение.

(обратно)

232

Около 5 тыс. долларов США.

(обратно)

233

Популярная японская закуска: стручки фасоли, слегка обваренные и присыпанные солью.

(обратно)

234

Мф. 26:13.

(обратно)

235

My (кор., яп.) — дзэн-буддийская категория абсолютного отрицания. Часто трактуется как «забери вопрос назад». На бытовом уровне — полное отсутствие чего бы то ни было, включая ответы на заданные вопросы.

(обратно)

236

Токио-эки (букв, «станция Токио») — центральная железнодорожная станция японской столицы, крупнейший в мире надземно-подземный вокзал, принимающий под одной крышей составы метро, пригородные электрички и междугородние поезда.

(обратно)

237

Дзайбацу (яп.) — монополии и финансовые олигархии современной Японии. Объединяют крупнейшие банки, страховые, промышленные и торговые компании страны. Наиболее известные — «Мицуи», «Мицубиси», «Сумитомо» и др.

(обратно)

238

Обо'н — синтоистский праздник поминовения усопших. Отмечается по всей Японии в течение нескольких дней июля или августа (в зависимости от региона).

(обратно)

239

Зд.: Смотря кому (англ.).

(обратно)

240

Волшебное касание (англ.).

(обратно)

241

Около 15 тыс. долларов США.

(обратно)

242

Соленая слива (умэбо'си) — популярная японская закуска из слив, вымоченных в маринаде.

(обратно)

243

Зд:. Мир без твоей любви — лишь клоунов карнавал (англ.).

(обратно)

244

Токийская подземка представляет собой комбинацию двух систем — частной и государственной. У каждой системы свои дороги и станции, а пересадки с одной сети на другую возможны лишь на крупнейших, узловых станциях мегаполиса. Синдзюку — вторая по величине станция подобного рода после Токио-эки.

(обратно)

245

В японских городах обычно нумеруются переулки, а здания либо получают какое-нибудь поэтическое название, либо закрепляются за фамилией хозяина или именем фирмы-владельца, о чем извещает специальная вывеска на входе.

(обратно)

246

Для поголовно черноволосой нации «Пшеничная голова» — явная аллюзия на какого-то блондина-иностранца.

(обратно)

247

Около 100 долларов США.

(обратно)

248

Около 18 долларов США.

(обратно)

249

«Отчий дом в горах» («Тоогэ'-но вага-и'э», яп.) — композиция известной японской поп- и джаз-пианистки Акико Яно (р. 1955).

(обратно)

250

«Quod erat demonstrandum» (лат.) — «Что и требовалось доказать».

(обратно)

251

Высшее образование в Японии — четырехлетнее, за исключением медицинских вузов, где учатся 5 лет.

(обратно)

252

Кома-ину (яп.) — персонаж китайской мифологии, собака с головой льва, чьи статуи (попарно — одна с открытым ртом, другая с закрытым) охраняют ворота синтоистских святилищ от злых духов. — Здесь и далее прим. переводчика.

(обратно)

253

Одавара — административный район и крупная станция метро в центральном Токио.

(обратно)

254

Тофу — желеобразный соевый творог с нейтральным вкусом. Натто — ферментированная бобовая паста с резкими запахом и вкусом. Популярные блюда японской кухни.

(обратно)

255

Хотя цикл Пруста «В поисках утраченного времени» состоит из семи романов, в 1970-1980-е гг. весь его японский перевод выпускался издательством «Тикума-Сёбо» в виде пятитомника.

(обратно)

256

Наряду с отелями западного образца в Японии также популярны «рёканы» — гостиницы в традиционном стиле, с японскими интерьером, сервисом и едой.

(обратно)

257

Отрывок из романа «Токийский дневник» (То: кё: Никки, 1939) японского прозаика, поэта и эссеиста Утиды Хяккэна (1889–1971).

(обратно)

258

«Пальцы чешутся — к чему бы? К посещенью душегуба…» — фраза из сцены 1 акта IV трагедии Уильяма Шекспира «Макбет» (здесь и далее — перевод Б. Пастернака). Фразу произносит Вторая Ведьма, и под «душегубом» имеется в виду сам Макбет, который к этому моменту совершил два убийства.

(обратно)

259

Исак Динесен — псевдоним датской писательницы Карен Бликсен (1885–1962). Большую часть произведений написала на английском языке. Часть жизни провела в Кении, где ее двоюродный брат, он же муж, владел кофейной плантацией. Этому периоду посвящена ее книга воспоминаний «Прощай, Африка!» (Out of Africa, 1937). Дальнейшие цитаты приводятся по изданию «Лимбус Пресс» (Санкт-Петербург, 1997) в переводе М. Ковалевой.

(обратно)

260

Якинику (букв, «гриль-мясо», яп.) — т. н. японское барбекю, хотя блюдо заимствовано из корейской кухни. Тонкие ломтики отборного мяса подвергаются моментальной прожарке на вмонтированной в центр стола жаровне, затем обмакиваются в различные соусы и тут же отправляются в рот.

(обратно)

261

«Candies» (яп. «Кяндидзу») — популярное женское трио, японская поп-икона 1970-х гг. Ран Ито, Ёсико (Сью) Танака и Мики Фудзимура основали группу в 1973 г., а в 1977-м объявили о ее самороспуске под скандальным лозунгом «Мы хотим снова стать обычными девушками».

(обратно)

262

Ёсуи Иноуэ (р. 1948) — японский певец, поэт-песенник, композитор, гитарист и музыкальный продюсер, значительная фигура в японской поп-музыке второй половины XX в. Широко известен своей уникальной вокальной интонацией, эксцентричными текстами песен, а также темными очками, которых никогда не снимает на публике.

(обратно)

263

«Макбет», акт I, сцена 1.

(обратно)

264

Одавара — небольшой город в префектуре Канагава неподалеку от священной горы Фудзи, население — ок. 200 тыс. чел. Примерно в этом же месте, у подножия Фудзи, располагалась штаб-квартира секты «Аум Синрикё», организовавшая «зариновый теракт» в токийском метро в 1995 г.

(обратно)

265

Мико (яп.) — молодые служительницы синтоистских храмов. В современном синтоизме помогают в проведении обрядов и брачных церемоний, исполняют ритуальные танцы, занимаются гаданиями, поддерживают чистоту и порядок в храмах. В массовой культуре обычно изображаются защитницами людей от злых духов, демонов и призраков, мастерицами боевых искусств, владеют холодным оружием, а также магией. Лишь незамужние девушки могут стать мико, однако от них не требуется обета безбрачия. Традиционно мико служат в храмах до замужества, после чего оставляют службу и переключаются на домашнее хозяйство.

(обратно)

266

Имеется в виду ман (букв, десять тысяч, яп.) — крупнейшая денежная купюра современной Японии, на время действия романа — ок. 120 долларов США.

(обратно)

267

Смертная казнь в Японии традиционно осуществляется через повешение. За необходимость ее применения выступает около 80 % современных японцев.

(обратно)

268

«Железный человек № 28» (яп. Тэиудзин Нидзюхати-го) — популярный комикс, созданный в 1950-х гг. художником Ёкоямой Мидзутэру о гигантском роботе, спасающем человечество от темных сил и природных катаклизмов. Неоднократно дополнялся, переиздавался и экранизировался вплоть до конца XX в.

(обратно)

269

«Патинко» (букв. — рогатка, яп.) — самый популярный в Японии игральный автомат, позволяющий при везении и сноровке выиграть довольно крупную сумму денег. Хотя игорный бизнес в стране запрещен, воротилы патинко легко обходят закон: выигрыш выдается призовыми шариками, а уже те обмениваются на деньги в окошке «за углом», которое формально никак не связано с самим заведением.

(обратно)

270

Нарасино — небольшой город-спутник к западу от Токио, в префектуре Тиба. Цуданума — железнодорожная станция в Нарасино по соседству с г. Итикава.

(обратно)

271

Адвокат и врач — две самые высокооплачиваемые профессии современной Японии, а вступительные экзамены на юрфак и в медицинский вуз считаются самыми сложными.

(обратно)

272

В 1980-е гг. средняя продолжительность жизни японцев составляла 81 год у женщин и 75 лет у мужчин. Как тогда, так и в начале XXI в. (83 года и 78 лет соответственно) Япония традиционно удерживала статус самой долгоживущей нации в мире.

(обратно)

273

Урава — город-спутник под Токио, административный центр префектуры Сайтама. Население — ок. 450 тыс. жителей (1990).

(обратно)

274

Фукускэ — японский бог удачи. Обычно изображается в виде мальчика с короткими ногами и большой головой. Куколку Фукускэ традиционно дарят беременным с пожеланием успешных родов.

(обратно)

275

Тэмпура (от португ. tempero, приправа) — ломтики морепродуктов или овощей, обвалянные в тесте и обжаренные в кипящем масле. Блюдо завезено в Японию португальцами на рубеже XVIII–XIX вв., но сегодня считается неотъемлемой частью традиционной японской кухни.

(обратно)

276

Тюоринкан — элитный квартал города Ямато префектуры Канагава.

(обратно)

277

Соба — японская лапша из гречневой муки. Часто подается с грибным бульоном, в который лапшу обмакивают перед тем, как отправить в рот.

(обратно)

278

Парк Дзингу (яп. Дзингу-Гайэн) — крупный парк в центре Токио вокруг храмового комплекса Мэйдзи Дзингу — оплота синтоизма и императорской власти в Японии.

(обратно)

279

Дзидзо — покровитель детей и путников в пантеоне японского буддизма. В средневековых легендах способен воскрешать из мертвых, избавлять от страданий в аду. Каменные статуи Дзидзо издревле выставляют вдоль дорог — такого размера, чтобы их головы мог погладить любой проходящий мимо. Изображается в виде нищего плешивого монаха в фартуке и шерстяной шапочке, с тростью в одной руке и чашей для сбора подаяний в другой.

(обратно)

280

Тэнрикё («Учение Небесной Логики», яп.) — монотеистическая религия,основанная в XIX в. японской крестьянкой-целительницей Мики Накаямой на базе синтоистских и буддийских верований. Считается одним из 13 течений синтоизма, хотя Будду не отрицает. Секта Тэнрикё основана в 1838 г., когда Накаяма, согласно преданию, получила откровение от бога-отца Тэнри О-Но-Микото с приказом основать новую религию. В 1908 г. получает признание правительства Японии и оформляется в религиозную общину. Штаб культа находится в г. Тэнри префектуры Нара. Количество последователей — 2 млн, из них 500 тыс. проживают вне Японии.

(обратно)

281

Оякодон (букв, «родитель и ребенок с рисом», яп.) — дешевое и сытное народное блюдо: рис под омлетом с куриным мясом, луком и специями.

(обратно)

282

Кю Сакамото (Хисаси Осима, 1941–1985) — актер и эстрадный певец, популярный в 1960-1970-е гг. Единственный японский вокалист, вошедший в американские хит-парады с песней на японском языке (1963). Погиб в авиакатастрофе в 1985 г. Здесь цитируется первая строка песни «Взгляни на звезды в небе» (Миагэтэ горан, ёру-но хоси-о) из одноименного мюзикла, впервые исполненного в 1960 г.

(обратно)

283

Помимо обычной личной печати в Японии при покупке земли, дома, автомобиля, получения наследства и т. д. требуют использование большой (официальной) печати и сертификата ее подлинности. Регистрация печати происходит в органах местного самоуправления, и там же по первому требованию выдается сертификат.

(обратно)

284

На японских похоронах обычно воскуривается фимиам, и священник перед алтарем читает сутру. Во время церемонии покойному присваивается новое буддийское имя — кайме. Это позволяет не тревожить душу умершего, когда упоминается его настоящее имя. По окончании церемонии гроб загружают в катафалк и везут в крематорий, где помещают на лоток, а семья наблюдает за тем, как он исчезает в печи. Кремация обычно длится около двух часов. Затем из родственников, как правило, выбираются двое, которые с помощью больших палочек перемещают кости из лотка с прахом в погребальную урну. Первыми укладывают кости ног, последними — кости головы. Урна либо остается на несколько дней в доме, либо сразу после кремации отправляется на кладбище, где помещается в склеп (как правило, семейный).

(обратно)

285

500 тыс. иен — около 5 тыс. долларов США.

(обратно)

286

Трактовка иероглифов: «Кава» — река, «На» — вопросительный суффикс. На взгляд японца, фамилия «Кавана» ассоциируется с рекой, текущей неведомо куда.

(обратно)

287

На самом деле над входом в Башню Юнга написано: «Philomenis sacrum — Fausti poenitentia» («Гибель Филомена — раскаяние Фауста», лат.). Однако над дверью семейного дома Юнгов в г. Кюснахте, а также на могиле самого Юнга высечен афоризм Эразма Роттердамского (который, в свою очередь, считал это древнеспартанской поговоркой): «Vocatus atque non vocatus, Deus aderit», т. е. «Назван или не назван, Бог здесь есть». В переводе на английский — «Called or not, God is present». И уже эту фразу можно услышать как «Cold or not, God is present» («Холодно или нет, Бог здесь»).

(обратно)

288

Тамару может иметь в виду фразу Тол бота из исторической хроники Уильяма Шекспира «Генрих VI, часть 1» (1598): «Коль ныне не убьет французов ярость, назавтра в гроб меня уложит старость» (акт IV, сц. 6, пер. Е. Бируковой).

(обратно)

289

Около 500 долларов США.

(обратно)

290

Около 10 тыс. долларов США.

(обратно)

291

В большинстве японских учреждений рабочие совещания проводятся за стандартными раскладными столиками на двоих шириной около 40 см. После каждого совещания эти столики складываются и убираются, чтобы зал можно было использовать для других производственных нужд. В случае необходимости из этих столиков можно собирать любые подиумы и сцены.

(обратно)

292

Все скоростные автострады в Японии платные. Такси обычно заезжают на них только по просьбе пассажира, пустые — почти никогда.

(обратно)

293

Промежуточное звено японской системы образования между обязательным средним образованием и вузом. Соответствует трем старшим классам российской школы.

(обратно)

294

Канъэцу — платная автострада протяженностью 300 км, соединяющая Токио с городом Ниигата.

(обратно)

295

Рёкан — гостиница в традиционном японском стиле.

(обратно)

296

Город в северной части префектуры Ниигата, перед границей с префектурой Ямагата.

(обратно)

297

Юдзу — цитрусовое растение, распространенное в Юго-Восточной Азии, естественный гибрид мандарина и ичанского лимона.

(обратно)

298

Судати — одна из разновидностей мандарина, полученная в результате скрещивания этого фрукта с лаймом и лимоном.

(обратно)

299

Мэдзиро — квартал в токийском районе Тосима.

(обратно)

300

Нихонга (букв. «японская живопись») — стиль, возникший в эпоху Мэйдзи и разработанный профессорами основанных в то время академий живописи в Токио и Киото в противовес набиравшему популярность на архипелаге европейскому стилю живописи, по-японски — ё: га.

(обратно)

301

Исторические эпохи Японии с 794 по 1185 и с 1185 по 1333 г. соответственно.

(обратно)

302

Принц Сётоку (Сётоку-тайси; ок. 574 — ок. 622) — японский принц-регент периода Аска. Содействовал распространению в Японии буддизма. Написал в 604 году «первые японские законоположения».

(обратно)

303

Эпоха Аска — с 592 по 710 г.

(обратно)

304

Васи — традиционная японская бумага, производится из волокон коры некоторых растений, более дешевые сорта могут изготовляться из бамбука, пеньки, риса и пшеницы. Отличается высоким качеством: прочностью (ее практически невозможно порвать руками), белым цветом, а также характерной неровной структурой.

(обратно)

305

Сараси — элемент традиционной японской одежды, отбеленная полоса мягкой ткани, похожая на марлю, которая использовалась представителями обоих полов.

(обратно)

306

Дзори — вид обуви, непременный атрибут национального парадного костюма: сандалии без каблука, но с утолщением к пятке.

(обратно)

307

Вакидзаси — короткий традиционный японский меч. В основном использовался самураями. Его носили на поясе вместе с катаной.

(обратно)

308

Русский текст Н. Кончаловской в редакции И. Масленниковой.

(обратно)

309

Иероглиф «мэн» — первый в слове «водительские права», «сики» используется в разных словах, связанных с понятием «цвет».

(обратно)

310

Суйбокуга — традиционный жанр японской живописи тушью.

(обратно)

311

Дворец морского дракона Рюгу-дзё — в японской мифологии дворец-резиденция мифического дракона Рюдзина, властителя подводного мира и морской стихии.

(обратно)

312

Считается, что в районе Канто больше предпочитают тонкую гречишную лапшу соба, а в районе Кансай — толстую пшеничную лапшу удон.

(обратно)

313

Какудзо Окакура («Тэнсин», 1863–1913) — японский писатель, художественный критик, оказавший значительное влияние на современное японское искусство. Эрнест Франциско Феноллоза (1853–1908) — американский философ, этнограф и педагог, преподавал в Токийском университете, Токийском национальном университете изящных искусств и музыки, был руководителем отделения изобразительного искусства в Императорском музее Токио и иностранным советником при правительстве.

(обратно)

314

После кремации родственники по очереди собирают длинными палочками твердые части праха в ритуальную урну.

(обратно)

315

В люстрах японского типа помимо основных ламп есть маленькая лампочка размером 2–3 см, испускающая тусклый желтоватый свет. Ее включают на ночь, чтобы подсвечивать помещение на случай землетрясения и т. п.

(обратно)

316

Дзидзо — в Японии изображение бодхисаттвы Кшитигарбхи в виде маленького ребенка, божества, спасающего умерших детей и зародышей, погибших в результате абортов, в аду от демона. На маленькие статуи Дзидзо часто вешают красные слюнявчики, которые символизируют собой просьбу защитить души умерших детей.

(обратно)

317

Обычно японцы во время диалога вставляют к месту разные междометия, чтобы выказать интерес к собеседнику.

(обратно)

318

В Японии повсеместно пользуются ручками с черной пастой.

(обратно)

319

Средняя школа в Японии является второй ступенью обязательного образования. Обучение длится три года. Дети поступают туда в 12 лет.

(обратно)

320

Уэда Акинари (1734–1809) — японский писатель, ученый, поэт. «Луна в тумане» (1768) и «Рассказы о весеннем дожде» (1809) — наиболее известные сборники его рассказов в жанре ёмихон, написанных в молодости и незадолго до его кончины.

(обратно)

321

Практика издания книг, когда для удобства сравнения текстов оригинал на старояпонском языке печатается на левой странице, а перевод на современный японский язык — на правой.

(обратно)

322

Великое землетрясение Канто — сильное землетрясение (магнитуда 8,3), разрушившее 1 сентября 1923 года японский регион Канто.

(обратно)

323

Князь Фумимаро Коноэ (1891–1945) — японский политик, 34-й, 38-й и 39-й премьер-министр Японии.

(обратно)

324

Мори Огай (Ринтаро, 1862–1922) — японский военный врач (генерал-лейтенант медицинской службы), писатель, критик и переводчик, один из деятелей культуры, модернизировавших всю современную японскую литературу. «Семейство Абэ» (1913) — его историческая повесть.

(обратно)

325

В Японии общепринято парковаться задним ходом.

(обратно)

326

«Yonex» (с 1946) — японский производитель экипировки для бадминтона, тенниса и гольфа, производит ракетки, воланы, клюшки, одежду и аксессуары.

(обратно)

327

Иероглифы имени сестры означают «тропинка».

(обратно)

328

Здесь и далее все имена и реалии в пер. Н. Демуровой.

(обратно)

329

«Старый Имари» (англ.) — фарфор из Имари (Сага, Япония), импортировавшийся в Европу до середины XIX века, ныне — коллекционный антиквариат.

(обратно)

330

Речь о фильме Уильяма Уайлера «Как украсть миллион» (How to Steal a Million, 1966).

(обратно)

331

Сё: — японский духовой язычковый музыкальный инструмент, губной орган, представляющий собой пучок из семнадцати бамбуковых трубок различной длины, вмонтированных в чашеобразный корпус с мундштуком.

(обратно)

332

(обратно)

333

«Лазарет» — другое название помещения для казней в концентрационном лагере Треблинка.

(обратно)

334

Это не совсем так: в 2003 году Джонатан Коннолли, владелец компании, существовавшей с 1878 г., возобновил производство высококачественной кожи под двумя марками — «CB Leather» и «Connolly».

(обратно)

335

Применяется жмых (яп. касу), оставшийся при производстве сакэ.

(обратно)

336

«Pocky» — бисквитные палочки в шоколадной глазури, производимые с 1966 года японской компанией «Эдзаки Глико» (с 1922).

(обратно)

337

Приписывается Л. Н. Толстому.

(обратно)

338

Подразумевается колесница во время праздника Ратха-ятра.

(обратно)

339

Т. С. Элиот, «Полые люди» (1925), пер. Н. Берберовой.

(обратно)

340

Томэй — национальная трасса Е1 Токио — Нагоя на о. Хонсю протяженностью около 350 км, функционирует с 1968 г.

(обратно)

341

Имя кошки омонимично фамилии японского актера и певца Такэхито Коясу (р. 1967).

(обратно)

342

Сараси — длинная белая (отбеленная) полоска ткани из тонкого хлопка, применявшаяся самураями, а позже бандитами для перемотки живота и ребер на случай ранения: ткань впитывала кровь, и уже только этим оказывалась первая медицинская помощь. У этого слова есть еще одно значение: выставление преступника на позор, на что и намекает автор.

(обратно)

343

Соответствует размеру 35–35,5 в России.

(обратно)

344

Иероглиф «муро» — 1) теплица, парник, камера, погреб; 2) жилье монаха; 3) в старину — дальняя комната в доме для сна; 4) жилье, вырытое в склоне горы. Если же писать это имя катаканой, как автор это делает ниже, оно может означать 1) помещение для зимовки бонсаев; 2) рыбу из семейства макрелевых, ставриду муроадзи.

(обратно)

345

В Японии на «Золотую неделю» приходятся День Сёва (день рождения императора Хирохито, с 1988 по 2006 г. назывался Днем Зелени, 29 апреля), День Конституции (3 мая), День Зелени (День основания государства, с 1985 по 2006 г. назывался просто Государственным Праздником, 4 мая) и Праздник детей (5 мая).

(обратно)

346

Песня «The End of the World» американской группы «The Carpenters».

(обратно)

347

«Danny Boy» — лирическая песня американского поэта Фредерика Уэзерли (1848–1929) о герое, погибшем в войне за свободу Ирландии, написана в 1913 г.

(обратно)

348

Классический вестерн (1959) американского режиссера Эдварда Дмитрика с популярным голливудским актером Генри Фондой (1895–1982) в главной роли.

(обратно)

349

Морис Корнелис Эшер (1898–1971) — голландский художник-сюрреалист, создатель галереи «парадоксальных реальностей».

(обратно)

350

Бэнтó (яп.) — холодный завтрак (обед и т. п.), обычно — в пластиковой коробке, который берут с собой в дорогу или покупают в пути.

(обратно)

351

Шекспир, «Генрих IV», часть II, акт III, сцена 2. Перевод Е. Бируковой.

(обратно)

352

«Ёмиури» (букв. «Чтиво на продажу», яп.) — одна из самых «расхожих» газет Японии.

(обратно)

353

Вильгельм Фуртвенглер (1886–1954) — немецкий композитор и один из самых выдающихся дирижеров ХХ века. До 1934 г. — директор Немецкой государственной оперы, в 1952 г. пожизненно избран дирижером Берлинского филармонического оркестра.

(обратно)

354

Мелодрама (1948) американского режиссера Джона Хьюстона (1906–1987) с Хэмфри Богартом (1899–1957) и Лорен Баколл (Бетти Джин Перске, р. 1924) в главных ролях.

(обратно)

355

Триллер (1946) американского режиссера Говарда Хоукса (1896–1977) по роману Раймонда Чандлера (1888–1959), одним из авторов сценария которого был Уильям Фолкнер (1897–1962).

(обратно)

356

«Красная Армия» (Сэкигун) — японская террористическая организация, собранная в 1969 г. из ошметков ультралевого студенческого движения. За особо экстремистские методы «борьбы» постоянно преследовалась полицией. В итоге одни члены группы в 1970 г., угнав самолет, бежали в Северную Корею, другие примкнули к Организации Освобождения Палестины. Все оставшиеся в Японии «красноармейцы» арестованы после кровавого теракта, организованного ими в городе Каруидзава в 1972 г.

(обратно)

357

Футон (яп.) — комплект из толстого матраса и одеяла для спанья на полу или на земле.

(обратно)

358

Биография английского писателя Герберта Джорджа Уэллса (1866–1946) американских авторов Нормана и Джин Маккензи (1973). На японском издана в 2-х томах (изд-во «Хокося», Токио, 1978).

(обратно)

359

Менее 10 долларов США.

(обратно)

360

Китайский соевый творог, широко используется в японской кулинарии.

(обратно)

361

Фильм (1952) американского режиссера Джона Форда (Шон О’Фирна, 1895–1973).

(обратно)

362

На время написания романа — около 450 долларов США.

(обратно)

363

Учебный год в Японии — с апреля по март.

(обратно)

364

Слишком большая разница в социальных статусах заведений: первое — простое и бесплатное, второе — элитное и слишком дорогое для семьи обычного газового инспектора.

(обратно)

365

Классический фильм (1968) американского режиссера Стэнли Кубрика (1928–1999).

(обратно)

366

Робер Казадезус (1899–1972) — французский пианист и композитор греческого происхождения. Во время Второй мировой войны жил и работал в США. После 1945 г. — директор Американской консерватории в Фонтенбло.

(обратно)

367

Тóфу (яп.) — желеобразный соевый творог.

(обратно)

368

Мисó (яп.) — паста из перебродивших соевых бобов, а также суп из нее.

(обратно)

369

Лапша «рáмэн» и пельмени «гёдза» — самое стандартное сочетание блюд в популярных у японцев китайских лапшевнях. Объем одной порции «рамэн» таков, что не всякий взрослый доедает ее до конца.

(обратно)

370

XVIII Олимпийские игры 1964 г.

(обратно)

371

Адольф (Харпо) Маркс (1888–1964) — один из пяти участников американской комедийной труппы братьев Маркс.

(обратно)

372

Фильм (1957) американского режиссера Дика Пауэлла (1904–1963) с немецким актером Куртом Юргенсом (1912–1982) в главной роли.

(обратно)

373

Научи меня сегодня ночью (англ.).

(обратно)

374

Небо — школьная доска (англ.).

(обратно)

375

Хорхе Луис Борхес, «Книга вымышленных существ» (пер. с англ. Е. Лысенко). Здесь и далее цитируется по изданию: Х. Л. Борхес, Собр. соч., т. III, стр. 162–165, — «Амфора», С-Пб, 2001.

(обратно)

376

У Борхеса — «из 360-ти».

(обратно)

377

У Борхеса — «четыре года».

(обратно)

378

Нарвалы — млекопитающие, внешне похожие на дельфинов. Обитают в полярных морях. Описываемый «рог» встречается только у самцов.

(обратно)

379

В июле 1945 г. группа ученых на военной базе Лос-Аламос (США) изобрела первую в мире атомную бомбу. Хотя считается, что это «групповое» изобретение, руководил проектом Роберт Оппенгеймер, а львиную долю исследований произвел Дэвид Теллер.

(обратно)

380

Синдзюку — район в центре Токио и одна из крупнейших станций столичного метро.

(обратно)

381

Фантастический телесериал (1965–1969) американского режиссера Джина Родденбери (1931–1991) и несколько кино-сиквелов.

(обратно)

382

Жан-Люк Годар (р. 1930) — французский режиссер, использовавший сюрреалистические методы при создании своих картин, которые часто критиковали за бессмысленность.

(обратно)

383

Около 180 долларов США.

(обратно)

384

Популярный домашний тренажер эспандерного типа. В нерабочем режиме похож на увесистую металлическую доску около метра длиной и весом до 5 кг.

(обратно)

385

Примерно 1,800 долларов США.

(обратно)

386

Кинотеатр-автостоянка с большим экраном, где можно смотреть кино, не выходя из машины. Были распространены в США в 50-60-х гг. ХХ в., к 1980-м практически исчезли. Сейчас так называются преимущественно рестораны с отдельным окошком для клиентов за рулем.

(обратно)

387

Серия популярных полицейских романов американского писателя Сальваторе Ломбино (р. 1926), в частности, пишущего под псевдонимом «Эд Макбейн».

(обратно)

388

Наиболее зрелищные образцы голливудской классики на исторические и библейские темы: «Бен Гур» (1959) Уильяма Уайлера и Эндрю Мартона, «Сид» (1961) Энтони Манна, «Десять заповедей» (1956) Сесила Б. Де Милля, «Багряница» (1953) Генри Костера и «Спартак» (1960) Стэнли Кубрика.

(обратно)

389

Герою романа французского писателя Стендаля (Мари-Анри Бейля, 1783–1842) «Красное и черное» (1830) отрубают голову на гильотине.

(обратно)

390

Джозеф Конрад (Теодор Корженёвский, 1857–1924) и Томас Гарди (1840–1928) — классики английской литературы XIX–XX вв.

(обратно)

391

Майкл Джексон (р. 1958) — американский популярный певец и танцор.

(обратно)

392

Полный курс образования по японской системе — одиннадцать лет школы, четыре года вуза и год аспирантуры.

(обратно)

393

Чарли «Птица» Паркер (1920–1955) — американский джазовый альт-саксофонист и композитор.

(обратно)

394

Джон Форд (1895–1973) — американский кинорежиссер. Уильям Сомерсет Моэм (1874–1975) — английский писатель.

(обратно)

395

Строки из «Оды» (1803–1806) английского поэта-романтика Уильяма Вордсворта (1770–1850). Слова эти перепевались, в частности, группой «The Byrds» вместе с Джеки де Шэнноном в 1965 г.

(обратно)

396

Популярная сеть недорогих американских ресторанов.

(обратно)

397

Сумма порядка 20–25 тысяч долларов.

(обратно)

398

Слово «четыре» в японском языке — фонетический омоним слова «смерть» (си), отчего эта цифра издревле пользуется дурной репутацией числа 13.

(обратно)

399

Бен Джонсон (1919–1996) — американский характерный актер, бывший каскадер.

(обратно)

400

Фильмы режиссера Джона Форда, классика голливудских вестернов: «Форт «Апач»» (1948), «Она носила желтую ленту» (1949), «Фургонщик» (1950), «Рио Гранде» (1950).

(обратно)

401

Популярная японская песня о русской печке. Написана в 1935 г. знаменитым поэтом-символистом Хакусю Китахарой (1885–1942) и композитором Косаку Ямадой (1886–1965). Оригинальный текст в исполнении героя слегка искажен.

(обратно)

402

«White Christmas» — популярная рождественская песня, написанная в 1942 г. американским песенником Ирвингом Берлином (1888–1989). Оригинальный текст в исполнении героя значительно искажен.

(обратно)

403

Элтон Джон (Реджинальд Дуайт, р. 1947) — английский популярный певец и композитор, в 1970-х годах был знаменит своей эксцентричной коллекцией очков.

(обратно)

404

Ричард Милхаус Никсон (1913–1994) — 37-й президент США (1969–1974), республиканец.

(обратно)

405

Питер Фонда (р. 1939) — американский актер, сыграл роль Капитана Америка в культовом фильме «Беспечный ездок» (1969), сценарий которого написал совместно с режиссером Деннисом Хоппером (р. 1936) и писателем Терри Сазерном (1924–1995).

(обратно)

406

Джордж Пеппард (1929–1994) — американский бродвейский и киноактер, чаще всего снимался в образах «стиляги» и «крутого парня».

(обратно)

407

В большинстве японских универмагов конца ХХ в. схема распределения товаров по этажам была практически одинакова.

(обратно)

408

Исторический боевик (1960) американского режиссера и актера Джона Уэйна (Мариона Майкла Моррисона, 1907–1979).

(обратно)

409

Стригущий лишай.

(обратно)

410

Земля неоткрытая (лат.).

(обратно)

411

Наука о костях.

(обратно)

412

Один из парадоксов о времени и движении, приписываемых древнегреческому философу Зенону (ок. V в. до н. э.).

(обратно)

413

Линия и станции метро в самом центре Токио.

(обратно)

414

Район Токио, в котором находится офис самого Харуки Мураками.

(обратно)

415

Ясуда-холл — один из главных корпусов Токийского университета. В январе 1969 г. был захвачен студентами, выступавшими против американских военных баз на территории Японии. Оборона продержалась несколько дней, затем студентов разогнала полиция. «Инцидент Ясуда-холла» считается самым мощным студенческим выступлением в истории страны.

(обратно)

416

Фильм (1958) польского режиссера Анджея Вайды (р. 1926).

(обратно)

417

Классический фильм (1942) американского режиссера Майкла Кёртица (Михали Кертеш, 1888–1962).

(обратно)

418

Популярные актеры японского кино и телевидения 1970-1980-х гг.

(обратно)

419

Я разваливаюсь на куски (англ.).

(обратно)

420

В Токийском метро ехать чем дальше, тем дороже. Поэтому билет сохраняют до конца поездки и предъявляют на выходе. Пассажир, проехавший больше, чем оплатил, доплачивает разницу. Потерявший билет должен оплатить проезд снова.

(обратно)

421

Джеймс Грэйм Баллард (р. 1930) — английский писатель-фантаст.

(обратно)

422

«Спортивная Япония» (яп.).

(обратно)

423

Ведущие бейсбольные клубы Японии.

(обратно)

424

Давать чаевые в Японии не принято. Таксисты, как правило, не ждут ничего «сверх счетчика», но если объяснить им, зачем это, отказываться не станут.

(обратно)

425

Джим (Джеймс Дуглас) Моррисон (1943–1971) — певец, поэт и музыкант, лидер группы «The Doors».

(обратно)

426

В современных японских квартирах ванна набирается и нагревается одновременно.

(обратно)

427

«Тяжелые времена» (1975) — фильм американского режиссера Уолтера Хилла (р. 1942) с Чарлзом Бронсоном (Чарлз Бучински, р. 1921) и Джеймсом Ковёрном (1928–2002) в главных ролях.

(обратно)

428

Альфред Хичкок (1899–1980) — англо-американский режиссер, родоначальник «саспенса» в современном кинематографе.

(обратно)

429

«Расцвет Америки» (1970) — культурологический труд йельского профессора Чарлза Райха (р. 1936).

(обратно)

430

Дон Хуан — легендарный испанский вольнодумец XIV в… персонаж множества литературных и музыкальных произведений.

(обратно)

431

Йозеф Антон Брукнер (1824–1896) — австрийский органист и композитор, автор девяти симфоний.

(обратно)

432

Морис-Жозеф Равель (1875–1937) — французский композитор-импрессионист. Оркестровая пьеса «Болеро» написана в 1928 г.

(обратно)

433

Банкноты в десять тысяч и в тысячу иен (соответственно, около 100 и 10 долларов США).

(обратно)

434

Большинство японцев путешествует либо в мае. либо в октябре.

(обратно)

435

«Просветленная ночь» (1899) — тоновая поэма австрийского композитора Арнольда Шёнберга (1874–1951). Зубин Мехта (р. 1936) — американский дирижер индийского происхождения. Кенни Эрл Бёррелл (р. 1931) — американский джазовый гитарист. Тревор Пиннок — английский дирижер и виртуозный исполнитель на клавесине. «Бранденбургские концерты» — шесть концертов немецкого композитора Иоганна Себастьяна Баха (1685–1750). первое исполнение — 1721 г. Эдвард Кеннеди («Дюк») Эллингтон (1899–1974) — американский джазовый композитор, пианист и руководитель оркестра. Боб Дилан (р. 1941) — американский рок-музыкант, поэт и певец. Далее в тексте упоминаются его песни разных лет. Джеймс Тэйлор (р. 1948) — американский софт-роковый исполнитель и автор песен.

(обратно)

436

Джером Дэвид Сэлинджер (р. 1919) — культовый американский писатель. Далее в тексте приводится аллюзия на его повесть «Зуи» (1961). Джордж Харрисон (1943–2001) — английский рок-гитарист, певец, автор песен.

(обратно)

437

Стиви Уандер (Стивлэнд Хардауэй Джадкинс, р. 1950) — американский соул-певец, пианист и композитор.

(обратно)

438

«Игра окончена. Вставьте монету» (англ.).

(обратно)

439

Приблизительно 1 доллар США.

(обратно)

440

Около 25 долларов США.

(обратно)

441

Конфликт поколений, проблема отцов и детей (англ.).

(обратно)

442

Святослав Рихтер (1915–1997) — русский пианист.

(обратно)

443

Пабло Казальс (1876–1973) — испанский виолончелист.

(обратно)

444

Легкие закуски (ит.).

(обратно)

445

Спагетти с базиликом по-генуэзски (ит.).

(обратно)

446

Паста по-домашнему (ит.).

(обратно)

447

Макароны под рыбным соусом (ит.).

(обратно)

448

Ризотто (ит.) — блюдо из обжаренного риса со множеством различных добавок.

(обратно)

449

«Посторонний» (1942) — роман французского писателя и философа Альбера Камю (1913–1960).

(обратно)

450

Бенджамин Дэвид («Бенни») Гудмен (1909–1986) — американский кларнетист и руководитель оркестра, популяризатор свинга в 1930-40-х гг.

(обратно)

451

Джон Ленвуд (Джеки) Маклин-мл. (р. 1932) — американский джазовый альт-саксофонист. Майлз Дьюи Дэвис-мл. (1926–1991) — американский джазовый трубач и композитор. Уинтон Келли (1931–1971) — американский джазовый пианист.

(обратно)

452

Чарльз Юджин Патри («Пэт») Бун (р. 1934) — американский эстрадный певец.

(обратно)

453

Рэй Чарльз Робинсон (р. 1930) — американский блюзовый и соул-певец и пианист.

(обратно)

454

Гарри Лиллис («Бинг») Кросби (1903–1977) — американский популярный джазовый певец.

(обратно)

455

Роджер Уильяме (Луис Верц, р. 1925) — американский эстрадный пианист и певец.

(обратно)

456

Фрэнк Чексфилд (1914–1995) — английский эстрадный пианист и аранжировщик.

(обратно)

457

Джон Апдайк (р. 1932) — американский писатель.

(обратно)

458

Вудро Чарлз («Вуди») Херман (1913–1987) — американский джазовый саксофонист, кларнетист и руководитель оркестра.

(обратно)

459

Лоренс Браун (1907–1988) — американский свинговый тромбонист. Джонни Ходжес (1907–1970) — американский джазовый саксофонист.

(обратно)

460

«Третий человек» (1949) — триллер британского режиссера сэра Кэрола Рида (1906–1976) по повести британского писателя Генри Грэма Грина (1904–1991) с американским актером Джозефом Коттеном (1905–1994) в главной роли.

(обратно)

461

Крупный грузовой порт на юго-востоке Токио.

(обратно)

462

Лепешки из клейкого риса.

(обратно)

463

Суп с моти и овощами в Японии традиционно едят на Новый год.

(обратно)

464

Мидори — (яп.) «зеленый».

(обратно)

465

Момо — (яп.) «персик».

(обратно)

466

Gustav Mahler.

(обратно)

467

Друг.

(обратно)

468

Edvard Munch, 1863–1944, Норвегия.

(обратно)

469

«Hotaru» — (яп.) «светлячок».

(обратно)

470

В переводе с японского — «начало».

(обратно)

471

Искаженные слова песни классика американской эстрады Ната Кинга Коула (1917–1965) «Вообрази»: «Pretend you're happy when you're blue / It isn't very hard to do».

(обратно)

472

В Японии существует девятилетняя система обязательного школьного образования: начальная шестилетка и три года обучения в средней школе. Стремясь продолжить образование, большинство японских школьников поступают затем в так называемую «школу высшей ступени», где учатся еще три года.

(обратно)

473

В переводе с японского — «родник».

(обратно)

474

Традиционный японский суп, который готовят на основе пасты из соевых бобов.

(обратно)

475

Скоростной железнодорожный экспресс, связывающий главные города Японии.

(обратно)

476

Район Токио.

(обратно)

477

Один из наиболее оживленных районов Токио.

(обратно)

478

Проспект в центральной части японской столицы.

(обратно)

479

Дорогой живописный курорт, расположенный недалеко от Токио, в районе горы Фудзи.

(обратно)

480

Удаленный от центра жилой район Токио.

(обратно)

481

Еженедельный развлекательный журнал.

(обратно)

482

Элемент японской письменности — азбука, с помощью которой записываются некоторые имена и слова.

(обратно)

483

Город в префектуре Канагава, в центральной части острова Хонсю.

(обратно)

484

Остров у побережья залива Сагами на тихоокеанском побережье Японии.

(обратно)

485

Парк в Токио.

(обратно)

486

Один из токийских аэропортов, обслуживающий в основном внутренние рейсы.

(обратно)

487

Квартал неподалеку от Аояма-дори.

(обратно)

488

Районы Токио.

(обратно)

489

Живописный горный массив в Центральной части о. Хонсю.

(обратно)

490

Один из наиболее дорогих токийских гастрономов.

(обратно)

491

Японский модельер и дизайнер.

(обратно)

492

Японская авиакомпания.

(обратно)

493

Скоростная автомобильная дорога в центральной части о. Хонсю.

(обратно)

494

В переводе с японского — «питейное заведение», «кабачок», «бар».

(обратно)

Оглавление

  • ТРИЛОГИЯ КРЫСЫ (цикл)
  •   Книга I. СЛУШАЙ ПЕСНЮ ВЕТРА
  •     Глава 1
  •     href=#t4> Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •     Глава 9
  •     Глава 10
  •     Глава 11
  •     Глава 12
  •     Глава 13
  •     Глава 14
  •     Глава 15
  •     Глава 16
  •     Глава 17
  •     Глава 18
  •     Глава 19
  •     Глава 20
  •     Глава 21
  •     Глава 22
  •     Глава 23
  •     Глава 24
  •     Глава 25
  •     Глава 26
  •     Глава 27
  •     Глава 28
  •     Глава 29
  •     Глава 30
  •     Глава 31
  •     Глава 32
  •     Глава 33
  •     Глава 34
  •     Глава 35
  •     Глава 36
  •     Глава 37
  •     Глава 38
  •     Глава 39
  •     Глава 40
  •     Еще раз о Хартфильде (вместо послесловия)
  •   Книга II. ПИНБОЛ-1973
  •     1969–1973
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •     Глава 9
  •     Глава 10
  •     Глава 11
  •     Глава 12
  •     Глава 13
  •     Глава 14
  •     Глава 15
  •     Глава 16
  •     Глава 17
  •     Глава 18
  •     Глава 19
  •     Глава 20
  •     Глава 21
  •     Глава 22
  •     Глава 23
  •     Глава 24
  •     Глава 25
  •   Книга III. ОХОТА НА ОВЕЦ
  •     Часть I 25.11.1970
  •       Глава 1
  •     Часть II ИЮЛЬ 1978 г
  •       Глава 2
  •       Глава 3
  •     Часть III СЕНТЯБРЬ 1978 г
  •       Глава 4
  •       Глава 5
  •       Глава 6
  •     Часть IV ОХОТА НА ОВЕЦ — I
  •       Глава 7
  •       Глава 8
  •       Глава 9
  •       Глава 10
  •       Глава 11
  •       Глава 12
  •     Часть V ПИСЬМА КРЫСЫ И ТО, ЧТО ЗА НИМИ ПОСЛЕДОВАЛО
  •       Глава 13
  •       Глава 14
  •       Глава 15
  •       Глава 16
  •     Часть VI ОХОТА НА ОВЕЦ — II
  •       Глава 17
  •       Глава 18
  •       Глава 19
  •       Глава 20
  •       Глава 21
  •       Глава 22
  •       Глава 23
  •       Глава 24
  •     Часть VII ОТЕЛЬ «ДЕЛЬФИН»
  •       Глава 25
  •       Глава 26
  •       Глава 27
  •       Глава 28
  •     Часть VIII ОХОТА НА ОВЕЦ — III
  •       Глава 29
  •       Глава 30
  •       Глава 31
  •       Глава 32
  •       Глава 33
  •       Глава 34
  •       Глава 35
  •       Глава 36
  •       Глава 37
  •       Глава 38
  •       Глава 39
  •       Глава 40
  •       Глава 41
  •       Глава 42
  •       Глава 43
  •     Эпилог
  •   Книга IV. ДЭНС, ДЭНС, ДЭНС
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •     Глава 9
  •     Глава 10
  •     Глава 11
  •     Глава 12
  •     Глава 13
  •     Глава 14
  •     Глава 15
  •     Глава 16
  •     Глава 17
  •     Глава 18
  •     Глава 19
  •     Глава 20
  •     Глава 21
  •     Глава 22
  •     Глава 23
  •     Глава 24
  •     Глава 25
  •     Глава 26
  •     Глава 27
  •     Глава 28
  •     Глава 29
  •     Глава 30
  •     Глава 31
  •     Глава 32
  •     Глава 33
  •     Глава 34
  •     Глава 35
  •     Глава 36
  •     Глава 37
  •     Глава 38
  •     Глава 39
  •     Глава 40
  •     Глава 41
  •     Глава 42
  •     Глава 43
  •     Глава 44
  •     Послесловие автора
  • ТРИ ГЕРМАНСКИЕ ФАНТАЗИИ (цикл)
  •   Порнография в виде Зимнего Музея
  •   Крепость Германа Геринга в 1983 году
  •   Висячий сад герра W
  • 1Q84. ТЫСЯЧА НЕВЕСТЬСОТ ВОСЕМЬДЕСЯТ ЧЕТЫРЕ (роман-эпопея)
  •   Книга I. АПРЕЛЬ — ИЮНЬ
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •     Глава 9
  •     Глава 10
  •     Глава 11
  •     Глава 12
  •     Глава 13
  •     Глава 14
  •     Глава 15
  •     Глава 16
  •     Глава 17
  •     Глава 18
  •     Глава 19
  •     Глава 20
  •     Глава 21
  •     Глава 22
  •     Глава 23
  •     Глава 24
  •   Книга II. ИЮЛЬ — СЕНТЯБРЬ
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •     Глава 9
  •     Глава 10
  •     Глава 11
  •     Глава 12
  •     Глава 13
  •     Глава 14
  •     Глава 15
  •     Глава 16
  •     Глава 17
  •     Глава 18
  •     Глава 19
  •     Глава 20
  •     Глава 21
  •     Глава 22
  •     Глава 23
  •     Глава 24
  •   Книга III. ОКТЯБРЬ — ДЕКАБРЬ
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •     Глава 9
  •     Глава 10
  •     Глава 11
  •     Глава 12
  •     Глава 13
  •     Глава 14
  •     Глава 15
  •     Глава 16
  •     Глава 17
  •     Глава 18
  •     Глава 19
  •     Глава 20
  •     Глава 21
  •     Глава 22
  •     Глава 23
  •     Глава 24
  •     Глава 25
  •     Глава 26
  •     Глава 27
  •     Глава 28
  •     Глава 29
  •     Глава 30
  •     Глава 31
  • УБИЙСТВО КОМАНДОРА (роман-эпопея)
  •   Книга I. ВОЗНИКНОВЕНИЕ ЗАМЫСЛА
  •     Пролог
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •     Глава 9
  •     Глава 10
  •     Глава 11
  •     Глава 12
  •     Глава 13
  •     Глава 14
  •     Глава 15
  •     Глава 16
  •     Глава 17
  •     Глава 18
  •     Глава 19
  •     Глава 20
  •     Глава 21
  •     Глава 22
  •     Глава 23
  •     Глава 24
  •     Глава 25
  •     Глава 26
  •     Глава 27
  •     Глава 28
  •     Глава 29
  •     Глава 30
  •     Глава 31
  •     Глава 32
  •   Книга II. УСКОЛЬЗАЮЩАЯ МЕТАФОРА Ускользающая метафора
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •     Глава 9
  •     Глава 10
  •     Глава 11
  •     Глава 12
  •     Глава 13
  •     Глава 14
  •     Глава 15
  •     Глава 16
  •     Глава 17
  •     Глава 18
  •     Глава 19
  •     Глава 20
  •     Глава 21
  •     Глава 22
  •     Глава 23
  •     Глава 24
  •     Глава 25
  •     Глава 26
  •     Глава 27
  •     Глава 28
  •     Глава 29
  •     Глава 30
  •     Глава 31
  •     Глава 32
  • СТРАНА ЧУДЕС БЕЗ ТОРМОЗОВ И КОНЕЦ СВЕТА (роман)
  •   Предисловие к русскому изданию
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  •   Глава 7
  •   Глава 8
  •   Глава 9
  •   Глава 10
  •   Глава 11
  •   Глава 12
  •   Глава 13
  •   Глава 14
  •   Глава 15
  •   Глава 16
  •   Глава 17
  •   Глава 18
  •   Глава 19
  •   Глава 20
  •   Глава 21
  •   Глава 22
  •   Глава 23
  •   Глава 24
  •   Глава 25
  •   Глава 26
  •   Глава 27
  •   Глава 28
  •   Глава 29
  •   Глава 30
  •   Глава 31
  •   Глава 32
  •   Глава 33
  •   Глава 34
  •   Глава 35
  •   Глава 36
  •   Глава 37
  •   Глава 38
  •   Глава 39
  •   Глава 40
  •   От переводчика
  • НОРВЕЖСКИЙ ЛЕС (роман)
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  •   Глава 7
  •   Глава 8
  •   Глава 9
  •   Глава 10
  •   Глава 11
  •   Послесловие автора
  • К ЮГУ ОТ ГРАНИЦЫ, НА ЗАПАД ОТ СОЛНЦА (роман)
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  •   Глава 7
  •   Глава 8
  •   Глава 9
  •   Глава 10
  •   Глава 11
  •   Глава 12
  •   Глава 13
  •   Глава 14
  •   Глава 15
  • Скачать книги
  • *** Примечания ***