Темные алтари [Димитр Гулев] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Темные алтари

РАЗНЫЕ ЛИКИ АМЕРИКИ

Новеллы болгарского писателя об Америке… Не является ли подобное сочетание несколько искусственным, нарочитым? Думается, что нет. Ведь нередко писатель, оказавшись на чужой земле, о особой проницательностью и зоркостью воспринимает то специфическое, что может ускользнуть от взора тех, кто к этому привык. Особенно если речь идет о такой сложной, многоликой, исполненной резких контрастов и противоречий стране, как США. Подобной свежестью восприятия материала отличаются рассказы Димитра Гулева.

Новый Свет издавна привлекал живое внимание писателей Европы. И они нередко совершали свои, очень важные, «открытия» Америки, ее подлинной сути, очищенной от всякого рода апологетических мифов. И многие свидетельства такого рода, основанные, конечно, не на легковесных туристских эмоциях, а на вдумчивой художественной аналитической работе, становились фактами большой историко-литературной значимости.

Одной из первых ласточек стала знаменитая книга французского юриста и политического деятеля Алексиса де Токвиля «Демократия в Америке» (1835), которая имела немалый общественный резонанс и была переведена на ряд языков. О том, что она вышла за рамки явления историко-литературного, свидетельствует такой показательный факт. В 1978 г. в США была издана книга «Вновь посетив Америку… Спустя 150 лет после путешествия А. де Токвиля»[1] американского политического деятеля либеральной ориентации Юджина Маккарти, дважды баллотировавшегося на пост президента. В ней проблемы, поставленные Токвилем, обсуждались в контексте современности.

«Каково же нынешнее положение в Соединенных Штатах, примерно через 150 лет после поездки Токвиля? — задавал вопрос Маккарти и отвечал: — …Оно не очень изменилось или, во всяком случае, изменилось к худшему».

Немалое волнение умов вызвали «Американские заметки» (1842) Диккенса, содержавшие острый критический обзор многих сторон общественной жизни США и исполненные возмущения против позора рабства. Во время пребывания за океаном молодой в ту пору литератор Кнут Гамсун написал свой язвительный памфлет «Духовная жизнь Америки» (1889), направленный против новоявленной «аристократии денег».

Весом вклад, внесенный в освоение американской темы русскими и советскими писателями. Еще и 70—80-е гг. XVIII столетия первый русский путешественник в США Федор Каржавин, проведший там около 12 лет, «российскими — то есть острыми и примечающими — глазами» следил за ходом революции и Войны за независимость. Он оставил ценные рассказы и дневники об Америке той поры. Пушкин в пространной рецензии (1836) на книгу Джона Теннера о его жизни среди индейцев с нелицеприятной прямотой отзывался об «отвратительном цинизме», «жестоких предрассудках» и «нестерпимом тиранстве» американской системы. В разящих памфлетах и статьях Горького («Мои интервью», 1906, «В Америке», 1906) обнажались углубляющиеся противоречия новой империалистической эпохи, всевластие «желтого дьявола», перерождение буржуазно-демократических свобод, подчинение правительства воле миллионеров. В «Моем открытии Америки» (1925) Маяковский продолжил традицию Горького: он писал о технических достижениях, столь контрастирующих с социальными язвами и всевластием «его препохабия доллара». В «Одноэтажной Америке» (1935) Ильфа и Петрова путевой очерк был поднят на высокий художественный уровень, а меткие зарисовки американцев и их уклада итожились серьезными обобщениями. Эта линия получила дальнейшее развитие в очерках и книгах об Америке современных советских писателей и публицистов — М. Стуруа, А. Кондрашова, Б. Стрельникова, И. Шатуновского и др.

Но американская тема находила свое отражение не только в очерково-публицистических произведениях; шло также и ее художественное освоение. Можно вспомнить в этой связи о повестях Шатобриана «Рене» и «Атала», об американских главах диккенсовского «Мартина Чезлвита», о написанных во время пребывания Гамсуна в США новеллах («В дни скитаний», «Женская победа» и др.).

Богатый материал в этом плане дает русская и советская литература. Здесь и Короленко, автор знаменитого рассказа «Без языка», и Бунин, автор не менее знаменитого «Господина из Сан-Франциско», и Маяковский («Бруклинский мост», «Небоскреб в разрезе», «Барышня и Вулворт» и др.), и Симонов (драма «Русский вопрос»). Об одном только Турчанинове, русском офицере, храбро сражавшемся в армии Линкольна против южан, написано несколько романов. Интересные стихи об Америке принадлежат Евтушенко, Вознесенскому, Межелайтису.

Среди художественных произведений, запечатлевших американскую действительность, будут теперь называть и рассказы Димитра Гулева (род. в 1927 г.), известного болгарского писателя. Начало его литературной деятельности — середина 50-х гг., когда стали выходить его новеллистические сборники — «Сверстники» (1956), «Дочь лодочника» (1959), «После праздника» (1962), «Трехмачтовый парусник» (1963) и др. Один из них — «Ее удивительные глаза» (1969) — был удостоен премии Союза болгарских писателей. Д. Гулеву принадлежит также роман «Виза на два дня» (1970) и несколько повестей для детей.

Сборник «Темные алтари» вырос из наблюдений и впечатлений, почерпнутых во время длительного пребывания Д. Гулева в США.

Каждая новелла сборника открывается эпиграфом из американского писателя, философа, социолога — эпиграфом, в лаконично-афористической форме формулирующим выдвинутую социальную или нравственную проблему. Эпиграф этот вызывает у читателя и литературные ассоциации (например, в связи с именами Фицджеральда или Болдуина), настраивает его на определенную волну, заставляет с вниманием отнестись к подтексту, к деталям. При этом действие в новеллах идет своим путем, не повторяя уже известных художественных образцов (хотя усвоение Гулевым опыта некоторых американских мастеров слова очевидно), не становится иллюстрацией заранее оговоренных тезисов. Проблемность заключена в самих конкретных человеческих судьбах, которые раскрывает Гулев. При этом известная «заданность» не нарушает эстетической цельности, а скорее проясняет ведущую тенденцию. Это подчеркивается и авторскими резюме в конце некоторых новелл («Солнечная зона», «Темные алтари» и др.).

Новеллы Гулева, близкие с точки зрения жанра к маленьким повестям, щедро «пропитаны» деталями и описаниями: читатель словно бы находится рядом с героями, воспринимает окружающее сквозь их «субъективные призмы», в зримых, почти осязаемых подробностях. Это создает несомненный эффект достоверности. В новеллах не столь уж много действия, событий, но в каждой из них — свое настроение, свой «эмоциональный ключ». Вот почему «прослаивающие» текст описания бытовых аксессуаров, в частности машин, ибо их марка — точное определение социального статуса героя, и разнообразные запоминающиеся ландшафты не утомляют читателя, а, напротив, воспринимаются с живостью. Привлекательная черта новелл Гулева — их американский колорит.

Перед нами — современная Америка, страна стремительных автострад с потоками автомобилей, супермаркетами, кипучей деловой активностью, страна со своим специфическим укладом, высокой технической культурой и сервисом. И одновременно — страна, глубоко обедненная в духовном плане.

Герои Гулева — люди разных судеб, находящиеся на разных ступенях социальной лестницы: всемирно знаменитый писатель и хиппи, негр-уборщик и медсестра в военном госпитале, делец, связанный с подпольным миром, и негритянка-повариха. Но каждый из них по-своему одинок и неприкаян. Все рассказы кончаются на ноте горькой, щемящей, почти над каждым из них витает тень смерти, герои уходят из жизни. А между тем на первый взгляд быт их налажен, они не знают материальной нужды. Ненавязчиво, логикой материала показывает Гулев, как в самом американском образе жизни за видимым благополучием таятся взрывоопасные, трагические ситуации.

…Раны. Кровоточащие, незаживающие, гноящиеся. Наверное, этот образ и есть лейтмотив открывающей сборник новеллы «Задний салон». Война во Вьетнаме закончилась, но ее страшный счет не подведен до конца. Раненые еще лежат в госпиталях, из которых выходят на костылях, в инвалидных колясках. Но не менее страшны вьетнамские раны в самом сердце Америки, травмы не только физические, но моральные, нравственные. Одной из таких жертв предстает героиня новеллы Гейл, медсестра в военном госпитале. Война преследует ее не только потому, что она общается с людьми, как правило молодыми, которые прошли вьетнамский ад, и в чем-то внутренне им близка. Рядом с ней как неотвратимое видение — образ Джонатана, ее жениха, которого она любила с юных лет. Он погиб или пропал без вести в болотах и топях далекой страны, куда его послали воевать за тысячи миль от родной земли. Именно память о Джонатане, эта незаживающая рана, заставляет ее работать в госпитале, облегчать муки других, но и самой испытывать при этом незатихающую боль.

Гейл — рядовая американка. Молодая, цветущая женщина, она воспринимает вьетнамскую трагедию исходя из своего личного горького опыта. Она одна из тех многих тысяч, кто потерял близких, по кому больно ударила та самая война, которую позднее, задним числом, уже после позорного бегства ее соотечественников из Сайгона весной 1975 года, политики либерального толка начнут называть «ужасной», «трагичной», «ошибочной войной в ошибочном месте». Но не случайно эпиграфом к новелле взяты слова видного политического деятеля, известного своими трезвыми суждениями, бывшего сенатора Уильяма Фулбрайта. Он характеризует насилие как непременный элемент «американского образа жизни». И вьетнамская авантюра — не просчет близоруких амбициозных политиков, а выражение коренных методов империалистической системы.

Гейл, для которой война обернулась личной драмой, — не борец: вином пытается она заглушить боль, забыться. Подобно некоторым другим персонажам Гулева, она показана в решающей, экстремальной ситуации. Как и герой следующей новеллы, «Темные алтари», Корм Торнтон, она, «заблудшая душа», мучительно стремится вырваться из жизненного тупика. Ее протест импульсивен, подобен взрыву отчаяния. Она делает смертельный укол Эду Макгроу, чтобы избавить его от дальнейших физических страданий…

На экранах телевизоров сегодня снова мелькают кадры антивоенных демонстраций в США, на этот раз против безудержной гонки вооружений, чреватой катастрофой. И в колоннах манифестантов можно видеть коляски ветеранов и инвалидов вьетнамской войны. Так жизнь дописывает своеобразный эпилог к рассказу Гулева.

Горькой доле молодежи посвящена и новелла «Темные алтари». Как и предыдущая, она написана в своеобразной импрессионистической манере, когда мир видится зыбким, сквозь разгоряченное воображение героев. Если в госпитале, где работает Гейл, — люди, травмированные физически, то здесь перед нами — их сверстники, искалеченные нравственно, духовно опустошенные.

В начале 70-х годов в одном из кварталов Сан-Франциско состоялись необычные похороны. В землю был опущен гроб с символическими атрибутами хиппи — цветами, бусами, джинсами. Присутствовавшие при этом погребении хиппи возвестили о конце движения. «Было время, когда человек надел бусы и стал хиппи, — заявили они. — Сегодня он снимает их и становится свободным человеком»[2]. Однако задолго до этого символического акта участь анархического молодежного протеста была уже, в сущности, решена.

Буржуазный истэблишмент, против которого они столь вызывающе и крикливо бунтовали, нашел способ направить в удобное русло, а точнее сказать, «амортизировать» настроения недовольства. Идеалы «хипландии», стилистика и специфическая символика этой молодежной «субкультуры» были искусно интегрированы буржуазной «массовой культурой», превратились в расхожий ширпотреб, стали вместе с рок-музыкой и элементами одежды безобидной модой, лишенной социально-критического смысла.

Сама жизнь, реальная социальная практика убеждала в бесперспективности наивного эпатажа хиппи и неизбежном тупике самого движения, взращенного на дрожжах отрицания норм морали и лишенного положительных ценностей. Ведь провозглашенная ими панацея «Бог и любовь» оказалась эфемерной. И это с трагической остротой осознает герой рассказа «Темные алтари» Корм Торнтон. Увлеченный всеобщей волной, он бросает дом, учебу, спорт, почти два года без цели и смысла колесит по дорогам Америки. Опьяняет себя наркотиками, оглушает рок-музыкой, вместе с Люсиль, такой же одержимой, как и он сам, предается необузданной страсти, которая приносит лишь опустошение и становится «капканом». Позднее он скажет о себе и себе подобных, что они были чаще всего в плену собственной духовной нищеты и социальных канонов общества, в котором двигались как слепые.

Сегодня хиппи стали историей, объектом пухлых культурологических и социологических штудий. Исследован феномен «хипкультуры», в основе которой лежали лозунги «абсолютной свободы», сексуальной вседозволенности, бедности и опрощения как вызова пресыщенному «обществу изобилия». В широком спектре молодежного движения 60-х — начала 70-х годов хиппи оказались наименее политически активными.

И это начинает понимать Корм, когда вслух размышляет о бунте, выразившемся в бегстве, о бунте, не направленном на перестройку общества, о капкане с бесчисленным количеством алтарей, «…на которых никто не запрещает им самим приносить себя в жертву воображаемым идолам». Темные алтари — еще один сквозной образ, метафора, указывающая на движение без цели, без верного компаса.

В рассказе зримо схвачен образ «хипландии» — сборища хиппи у канала, их специфического поведения, одежды, манер, инфантильности, которая была их яркой приметой. Разнообразна и типология этих отпрысков богатых семейств, вознамерившихся приобщиться к добровольной бедности: здесь и Люсиль, так и не нашедшая любви, и совсем еще юная Бекки Уэскер, только еще пробующая «сладкую жизнь», и многоопытный Джой, отнюдь не юнец, примкнувший к движению, видимо, в поисках неизведанных удовольствий. Гулев уловил манеру своих героев разговаривать рублеными, едва ли не односложными фразами: ведь для них был характерен антирационализм, акцент на понимании другого интуицией, «кожей».

Движение хиппи, показанное в этой новелле, уже на излете, на спаде. И вездесущие полицейские, ревниво «опекающие» хиппи, становятся эмблемой того репрессивного аппарата в «обществе свободы», который создает видимость «оппозиции» и одновременно делает ее максимально безвредной.

Для Корма — как, впрочем, и для Люсиль — пробуждение от затянувшейся инфантильности становится драматичным. Но темные алтари слишком цепко держат в своей власти, толкают их к внутреннему краху. «Общество изобилия» не может предложить здоровой духовной пищи своим заблудшим детям. Герои новеллы приходят лишь к осознанию бессмысленности существования такого рода, выход из которого — в отчаянном, импульсивном акте самоубийства…

Следующая новелла сборника — «Серебряный бар» — связана своей глубинной темой с предыдущими. И здесь витает тень смерти. Речь идет не только об организованной преступности в США, но шире — о насилии, укоренившемся в стране. Ведь те, кто в джунглях Вьетнама поливали напалмом крестьянские хижины, и рядовой мафиозо Кардуно, убирающий неугодных лиц по воле шефа, в сущности, звенья одной цепи.

То, что происходит на страницах этой новеллы (убийство и тяжелое ранение, поимка преступника, фарс «правосудия», во время которого запуганные мафией присяжные вопреки уликам оправдывают закоренелого убийцу), представлено Гулевым как явления ординарные, заурядные. Перед нами — обыкновенное убийство. Или, точнее говоря, убийство по-американски.

Луи Херок, который в финале рассказа будет безжалостно застрелен Кардуно, воспринимается на первых страницах как преуспевающий делец. У него жена, трое детей, любовница. Он зауряден и занят каким-то неопределенным делом. Но главный предмет его гордости — ультрасовременный «кадиллак» и добротный дом. Описание его жилища, мебели, участка, всех тех вещей, которые окружают Херока, занимает весомое место в рассказе. В обществе, где все определяется выраженным в долларах доходом, дом и марка машины становятся символом успеха, мерилом социальной значимости и, в конце концов, формой самоутверждения личности. А для людей, подобных Хероку, они еще и своего рода эмблема, визитная карточка. В сущности, создание образцового, комфортабельного дома и становится жизненной сверхзадачей Херока. Как и в других рассказах Гулева, его пафос, идея реализуются с помощью образа, несущего повышенную смысловую нагрузку, вырастающего до значения символа. Это «сердцевина» дома Херока, предмет тщеславной гордости хозяина и завистливого удивления гостей — внушительный, безвкусный бар, целиком выделанный из пятидесятицентовых серебряных монет. И эта деталь — монеты — многозначительна: деньги определяют отношения, стимулируют всю деятельность людей.

Сколько раз в произведениях больших мастеров литературы — Фицджеральда и Драйзера, Фолкнера и Синклера Льюиса, да и многих других — американская мечта, этот фетиш богатства и комфорта, означала духовный крах героя. В новелле Гулева она приводит его к физической гибели.

Из отдельных, рассеянных в рассказе деталей можно догадаться, на чем зиждется преуспевание образцового американца Луи Херока: вместе со своим другом Филом он занимается спекулятивными сделками по продаже недвижимости, торгует игральными автоматами и связан потаенными нитями с неким всемогущим «шефом» Фардуччи. Именно Фардуччи — незримый вершитель судеб и истинный хозяин положения в округе.

В новелле легко угадывается «деятельность» мафии, ее характерный почерк, хотя само слово «мафия» и не названо. Сегодня ее активность — существенная примета «американского образа жизни», мафии посвящены тома исследований, о ней написаны художественные произведения, созданы кинофильмы (вроде знаменитого «Крестного отца» режиссера Ф. Копполы). Цель ее членов, занятых своим специфическим бизнесом, — нажива. Гангстеры набивают карман, используя широкий арсенал «средств»: торгуют запрещенными товарами, наживаются на пороках, распространяют порнографию, насаждают проституцию и азартные игры, практикуют ростовщичество. Их надежное оружие — вымогательство, шантаж, угрозы. Источник особо внушительных прибылей — организация азартных игр, так называемого «гемблинга». В основе мафии — четкая организация и железная дисциплина, подчинение «отцу» банды, каковым является в рассказе Фардуччи. Есть у него и связные, и доверенные лица, подобные Кардуно, контактирующие с людьми на местах, подобными Хероку и Адабо. Последние неукоснительно выполняют волю босса, платят ему дань, а иногда пользуются его влиянием. В новелле показано, как проворачивают свои махинации мафиози, терроризируя местное население, а иногда и просто без шума — а главное, с совершенной для себя безнаказанностью — убирая неугодных лиц. Видимо, это же случилось с хозяином оружейной мастерской Беглером.

О «работе» мафии читатель догадывается по намекам, деталям. Гангстеры не щадят тех, кто пробует ускользнуть от всевидящего ока босса, тайно от него подзаработать, выбиться в «самостоятельные люди». Именно в этом, как можно догадаться, и состояла главная «вина» двух друзей. И Кардуно — щуплый, невидный человек с железными нервами — выступает как карающая рука шефа. С несомненным искусством выписаны страницы, посвященные поездке по городу Луи и Фила вместе с Кардуно. Хладнокровная непроницаемость убийцы в конце концов притупляет их бдительность. И тогда Кардуно с профессиональной безжалостностью делает свое дело.

Эта новелла — одна из лучших в сборнике. Повествуя о событиях в спокойной, внешне бесстрастной манере, писатель не навязывает читателю своих оценок: факты говорят сами за себя. Мотив обыденности происшедшего подчеркнут в финале. Одинока и духовно сломлена Эйкрил, вдова Луи, — она пьет, меняет любовников. Ее дочери, видимо без особых эмоций воспринявшие смерть отца, готовятся бросить учебу и всерьез приобщиться к «сладкой жизни», к безделью и наркотикам. Ничего не изменилось в городе.

В новелле дважды звучит возглас отчаявшейся Эйкрил: «Безумный суд, безумные заседатели!» А читатель вправе задаться вопросом: не безумен ли, не болен ли мир, в котором убийство и насилие стали едва ли не нормой повседневного бытия?

Герои Гулева — в большинстве своем несчастливые, одинокие люди. Даже те, кто, казалось, достиг того, что считается успехом по высшим американским меркам. Не составляет исключения рассказ «Тлеющие закаты», посвященный Хемингуэю в последний год его жизни. Обращение к этому герою — естественно: облик писателя и поныне обладает какой-то притягательной силой, а в его славе, взлете и трагическом уходе но-своему отразились существенные аспекты, характерные для судьбы творческой личности в Америке. Писатель не только вызвал к жизни труднообозримую критическую литературу. Он сделался также героем повестей, рассказов, стихов, привлек внимание скульпторов, художников-портретистов. В то же время разные грани его личности отнюдь не однозначно запечатлелись в потоке мемуаристики. Хемингуэй до сих пор ставит загадки своим биографам и истолкователям: где легенда, расхожий образ, а где человек в его подлинной, умело скрываемой сути?

Сразу же оговоримся. Очевидно, эту новеллу не следует истолковывать как точную беллетризованную интерпретацию одного из эпизодов жизни прославленного маэстро. Оставаясь верным биографии Хемингуэя в общем плане, Гулев оставил себе и широкие возможности для домысла. И здесь уместно привести справедливые слова такого мастера художественно-биографического повествования, как Юрий Тынянов: «Там, где кончается документ, там я начинаю». Действительно, можно заметить отступления от некоторых фактов биографии. Так, писатель не сразу уезжал с Кубы в Айдахо, в Кетчум, где раздался трагический выстрел 2 июля 1961 года. Покинув свою виллу, он отправился сначала в Испанию, где тяжело заболел. Прежде чем оказаться в Кетчуме, он лечился в клинике в Нью-Йорке. По мнению ряда биографов, Хемингуэй покидал Кубу, надеясь туда возвратиться. Сами обстоятельства, а главное — глубинные причины самоубийства Хемингуэя до сих пор не до конца прояснены. В последний год жизни Хемингуэй сильно сдал, постарел, на него находили полосы тяжелой депрессии. В рассказе Гулева он еще крепок, внутренне целен, это — человек-легенда. Но дело не в деталях, а в общей концепции образа Хемингуэя, на которую писатель имеет право. Вспомним, что и Джеймс Олдридж в своей известной повести «Последний взгляд», посвященной дружбе Хемингуэя и Фицджеральда, не во всем следовал биографической канве, ибо главным для него было высветить эстетические позиции двух художников слова, показать их нелегкие отношения, их прощание с молодостью.

У Димитра Гулева материал субъективно окрашен, у него свое, вполне правомерное видение личности такого сложного и противоречивого художника, каким был Хемингуэй.

Немногословным, еще полным сил, седым, с обветренным лицом, словно сошедшим с хрестоматийного фото последних лет, предстает в рассказе Гулева Хемингуэй: «…страдалец, прозревший истину», своей судьбой подтверждающий собственное кредо: «Чтобы стать человеком, нужно быть сильным, быть мужчиной, нужно не согнувшись пройти через все испытания». Есть что-то хемингуэевское и в самой манере Гулева, в несколько минорной интонации, в «рубленых» диалогах, в своеобразном подтексте и, конечно же, в прекрасных картинах природы, которую так любил писатель.

В памяти читателей остается яркое описание этого девственного уголка мелководной лагуны Тарпон-Спрингс с ее низкими берегами, маленькими домиками, тропической растительностью — тем особым миром, не оскверненным массовым вторжением туристов, который олицетворяет скромный и уютный ресторан Ахиллеаса, средоточие чудом сохранившегося греческого анклава. Именно эта часть Флориды, а не та, омываемая Атлантическим океаном, — оплот богатых развлекающихся бездельников (она знакома нам по роману Хемингуэя «Иметь и не иметь» и ряду новелл) — притягивает писателя в его последней поездке. Именно здесь Хемингуэй оказывается в родной среде простых, близких ему людей, здесь соприкасается как бы с первоосновами жизни, с самой ее сутью. Ведь все они — и товарищи Хемингуэя по яхте, и Стефани, и Джимми, и даже Ахиллеас, незримо присутствующий, — воплощают ту естественность и благожелательность отношений, дружелюбие, душевную щедрость, в которых писатель находил противовес буржуазной цивилизации с ее стерильностью, бездуховностью и неизбежным одиночеством людей.

Эта немного грустная, с философским уклоном новелла — не только о Хемингуэе. Она — о смысле жизни, о ее бренности, о неотвратимости смены поколений и о том, что все преходяще. Об этом постоянно размышляет писатель, внутренне подготавливая себя к роковому шагу. И образ иссякающей, уходящей жизни подчеркивается картиной роскошного тлеющего заката над тропиками, художественного лейтмотива всего рассказа.

Умер Ахиллеас, хозяин ресторана, человек старомодный, соблюдавший традиции. «Выпал из игры» Димитрис, когда-то бесстрашный и неутомимый ловец губок, первый ныряльщик в лагуне. Постарела Стефани. Арчи наследует дело отца, но это уже человек иной, новой формации — с холодной деловой хваткой. И перестройка ресторана Ахиллеаса, превращение его в заведение современного масштаба — многозначительно. Со смертью Стефани уходит своеобразный уклад жизни, оазис греческой этнической самобытности, растворяющийся в общеамериканском «плавильном котле».

Эпиграф из Фицджеральда содержит важное наблюдение. Он относится в первую очередь к судьбам многих писателей и вообще людей искусства в США: их художественный рост не получает зачастую логического развития и продолжения; добившись успеха, они нередко не могут его углубить. Последние два десятилетия в жизни Хемингуэя были сопряжены с немалыми творческими трудностями: после романа «По ком звонит колокол» он лишь в «Старике и море» достиг былого уровня, порой же откровенно повторялся, как это случилось в романе «За рекой в тени деревьев». Все это тяготило Хемингуэя. Еще более драматичным оказалось для него столкновение со старостью. А «имидж» — образ спортсмена, охотника, человека мужественного, отвергающего слабости и сомнения, — слишком сросся с его истинной сутью. Бремя славы и известности было слишком тяжелым. Именно таким, в духе легенды, а не дряхлеющим стариком хотел он остаться в памяти своих современников. Так трактует Гулев личность Хемингуэя в своей новелле.

Герои новелл «Старый форт» и «Солнечная зона», заключающих сборник, — темнокожие американцы. И их участь наглядно убеждает в том, что расовая проблема вопреки широковещательной похвальбе буржуазных пропагандистов об успехах «интеграции» отнюдь не снята с повестки дня. Она остается болевой точкой Америки.

Конечно, на нынешнем историческом этапе, и это показано Гулевым, в расовой проблеме выдвинуты на первый план новые аспекты. Очевидны серьезные перемены, в том числе и на том самом глухом американском Юге, где развертываются события в рассказе «Солнечная зона». Этот Юг знаком нам по книгам Фолкнера, Колдуэлла и Райта, он обычно ассоциируется с сегрегацией, судом Линча, беззакониями шерифов. Многолетняя борьба черных пасынков Америки дала известные плоды. В окаменелых бастионах сегрегационистов были пробиты ощутимые бреши. Правящие классы, памятуя о голосах черных избирателей, пошли на определенные уступки, начали лавировать, выдвигая отдельных негритянских «знаменитостей» и подкармливая негритянскую элиту.

Но нелегко добытое формально-юридическое равенство не искоренило, не сняло расовую проблему, ибо, конечно же, осталось неравенство социально-экономическое, а оно уходит корнями в систему капиталистических отношений. По-прежнему разителен разрыв в жизненном уровне, доходах, образовании черного и белого населения, по-прежнему черные «геттоизированы» в самых худших городских кварталах, и среди них самый высокий процент безработных. Но помимо фактора материального, не менее существен и фактор моральный, о котором хорошо сказал американский социолог Кеннет Кларк:

«Трагическим аспектом расовых предрассудков было то, что негры начинали верить в собственную неполноценность…»

История и современность, романтико-героическое прошлое и бездушно-прозаическая буржуазная практика сегодняшнего дня — эти два плана своеобразно перекрещиваются в новелле «Старый форт», одной из лучших в сборнике. В ней удачно используется прием ретроспекции, она населена интересными колоритными характерами. Вопрос о положении негритянского населения включен здесь в широкий исторический контекст.

Собственно, в новелле отразилось важное событие — шумно отмечавшееся в США в 1976 году 200-летие американского государства. Это дало повод для броских патриотических манифестаций, стимулировало целый поток исторических и беллетристических сочинений, в которых в духе апологетики американизма истолковывался долгий и многотрудный путь страны. Тогда же появилось и немало откликов в ином, полемически антиофициозном и антиконформистском плане, обнажавших неприглядные факты прошлого: таковы роман Джона Хероси «Заговор» (1972), пьеса Джона Апдайка «Смерть Бьюкенена» (1973), историко-политические романы Гора Видала «Бэрр» (1973)[3] и «1876» (1976).

Откликаются на юбилей и «отцы» города в новелле Гулева. Они, также «…захваченные волной преклонения перед недавним прошлым страны», щедро отваливают средства для восстановления единственного в городе реликта истории — старого форта. Он вырастает в рассказе до символа эпохи пионеров, поры дерзаний, личной инициативы, всеобщих надежд, рожденных освоением свободных земель на Западе, — эпохи, вызвавшей к жизни специфический литературный и кинематографический жанр, так называемые вестерны, когда казалось, что американская мечта о свободе, равенстве, изобилии для всех может быть реализована. Ныне отреставрированный и подкрашенный форт и весь исторический антураж, с ним связанный, — с игрушечными солдатами, барабанами и флейтами — не более чем бутафория, временная декорация для очередного идеологического «шоу». Пионерская эпоха, ее дух, а главное, ее идеалы превратились в камуфляж, ибо они безнадежно оторваны от реальности, в которой демократия извратилась и переросла в плутократию.

Ощущение внутренней фальши организованного в старом форте празднества во многом достигается благодаря тому, что оно дано в новелле через восприятие негритянки Эдмонии Мурхед, единственной черной, которая словно бы исподтишка наблюдает происходящее. Это интересно задуманный образ. Трудолюбивая, наделенная огромным запасом душевной доброты и бескорыстия, «черная, как антрацит», она становится олицетворением своего народа, лучших его качеств, и одновременно — его униженной доли. Кажется, что сквозь ее душу прошла вся история негров. Она чувствовала ее «по горячим толчкам своей крови», «слышала забытые напевы и предания», видела изнуряющий труд на плантациях, а потом великий исход черных в города Севера», когда, как пишет Д. Гулев, города «чернели». Но и там, в городских гетто, они не стали хозяевами, превращаясь в «придаток промышленности», выполняя самую грязную работу. Они творили изобилие страны, но получали лишь малую толику от этих богатств. Так формальное равенство обнажало свою иллюзорность. И Эдмония, чернокожая, была частью судьбы своих чернокожих собратьев, которых всегда лишали права быть полноценными участниками исторического процесса. У нее много общего с героем заключающей сборник новеллы «Солнечная зона» Состром Сипиоу, и главное — сознание своей второсортности. Она «знает свое место», ибо в глазах белых она — «черная обезьяна». Даже в ее искренней привязанности к белой девушке Сьюзан Кей остается налет неравенства, и там ей уготована, в сущности, функция прислуги.

Облик Эдмонии, с ее одиночеством, непосредственностью, способностью к искренней преданности, отмечен психологической достоверностью. Пребывая у самого подножия социальной пирамиды, она простодушным и одновременно трезвым взглядом видит общество, в котором все измеряется деньгами и престижем. Общество «равных возможностей», в котором, однако, столь явственно просматривается своя социальная иерархия, лицемерие которого воплощается в импозантной фигуре многоопытного политикана и демагога мэра Рикоуэра Эйблера. И эпизод столкновения Эйблера с Лейардом Грэйвсом — Эдмония наблюдает его случайно — служит и для нее очевидным уроком: в мире белых те же социальные перегородки, то же неравенство, какое она привыкла испытывать на себе.

В этой новелле нет внешне драматических событий, смертей, жизненных катастроф. Но она богата жизненным содержанием. А центральная фигура — Эдмония Мурхед, которая, бесспорно, останется в памяти читателей, — осознается как горький укор системе, провозгласившей рекламную «свободу».

Пожалуй, с еще большей рельефностью разделенность мира на два цвета, черный и белый, проступает в новелле, иронически названной «Солнечная зона». Подобный «водораздел» прочно укоренился и в сознании главного героя Состра Сипиоу. Хотя действие происходит на Юге, Состр не подвергается прямому унижению или насилию как чернокожий. Он ведет относительно сносное существование. Оставив профессиональный баскетбол (а спорт остается той областью для черных, где, пожалуй, в силу его специфики сохранились наиболее благоприятные условия для жизненного успеха), Состр подвизается, как и многие темнокожие американцы, в сфере обслуживания, перебиваясь случайной работой, в основном в качестве уборщика в аэропорту. Поистине к нему и Эдмонии Мурхед приложима крылатая фраза Маяковского: «Белую работу делает белый, черную работу — черный». Состр трудолюбив, покладист, далек от политики и не вызывает нареканий начальства. У него скромный домик, машина, любящая подруга, с которой он, видимо по материальным соображениям, не может создать семью. Его однообразное существование окрашено пылким и ревнивым влечением к Джоан.

И все же Состр не может ощутить себя полноценной личностью. Где-то в глубине души затаилось в нем чувство социальной и расовой униженности. Прочно закрепленная однозначная формула «Да, сэр» по отношению к белым стала для него нормой. Мир белых людей, будь то непосредственное начальство в аэропорту, или летчики авиалиний, или местные полицейские, или те богатеи, которые, ведя экономическое наступление на негров, зарятся на Роуз-бич, этот крошечный участок в дельте, заселенный черными, — таит для него почти нескрываемую угрозу. Вот почему Состр постоянно насторожен, сжат, как пружина.

Финал рассказа — непредвиденный, импульсивный поступок Состра, его самосожжение, — может поначалу показаться психологически малооправданным. Но вот что пишет американский писатель Джон Гриффин, автор книги «Черный, как я» (белый журналист, который придал своей коже черный цвет и в течение нескольких недель в облике «негра» путешествовал по Югу):

«Ни один, даже святой, не может жить, если у него отнято чувство собственного достоинства. Белый расист умело лишает негра этого чувства. Это самое очевидное и в то же время самое страшное из всех расовых преступлений, ибо оно убивает дух и желание жить».

Гордон, велевший Состру спрятаться в тот момент, когда в аэропорту появился тайно прилетевший Ральф Роджерс, Великий Дракон ку-клукс-клана, пробудил дремавший в Состре страх, рожденный сознанием собственной беззащитности. Состр не вырос, конечно, в борца, но его отчаянный поступок — это и пронзительный сигнал друзьям о надвигающейся опасности, и форма протеста против расизма…

В то же время, оценивая образы Эдмонии и Состра, надо помнить, что психология униженности постепенно изживается темнокожими американцами, для которых не прошли бесследно годы борьбы за гражданские права. В них, особенно в молодом поколении, укрепилось чувство расовой гордости, этническое самосознание.

Интересен в этом плане образ Джоан, работающей в дельфинарии. Не в пример Состру, в котором так и не вытравлены до конца родимые пятна рабско-униженного состояния, Джоан олицетворяет «новое сознание». Во всем облике этой молодой, красивой, изящной и неотразимо влекущей женщины разлито чувство собственного достоинства, гордости. Думается, что в трактовке Джоан есть и нечто «болдуиновское»: недаром этот негритянский писатель, эпиграф из которого использован Гулевым, упомянут также и в кратком «послесловии» к новелле.

Читая заключающие сборник новеллы Гулева, как и другие реалистические произведения, затрагивающие расовую проблему в США, хочется еще раз повторить слова В. И. Ленина, писавшего еще на заре нашего столетия:

«Позор Америке за положение негров!»[4].

В сборнике нашли художественное отражение реальные конфликты и противоречия, волнующие США сегодня. В совокупности эти новеллы запечатлели существенные черты социальной и духовной жизни страны. Разные лики Америки…


Б. Гиленсон

ЗАДНИЙ САЛОН{1}

Насилие — самое важное изделие в нашей стране.

У. Фулбрайт{2}
1
— Я, милая, понимаю вас, — сказала ей как-то утром Дороти Эстен. — Каждый имеет право выпить изредка — для храбрости! Но делайте это, только когда уходите из больницы.

— Постараюсь, — ответила Гейл, смущенно улыбаясь.

— Постарайтесь! Иначе становится как-то совсем неудобно! — закончила Дороти Эстен и, легко повернувшись на стройных гибких ногах, исчезла, словно белое привидение.

— А Джонатан? Где Джонатан? — крикнула ей вслед Гейл.

Она всегда называла его Джонатаном, а не Джоном, как его приятели. Даже наедине с ним, когда никто их не видел, она шептала: «Джонатан, милый!» От ее поцелуев верхняя губа у него припухала, и она смеялась над ним — пресыщенная, легкая, одурманенная счастьем.

«Джонатан!..» — еще слышалось среди белых больничных стен, но никто не услышал ее голоса, и Дороти Эстен исчезла за дверью в глубине коридора, даже не обернувшись.

«Джонатан, милый, я больше не буду!» — обещала Гейл.

Ей хотелось сосредоточиться, собраться с мыслями, привести их в порядок — господи, эти рассветы, и сосущая боль в желудке, и первый бодрящий глоток, и руки, их непреодолимая дрожь, постепенно проходившая после первой рюмки и окончательно исчезающая после второй. Руки, согнутые в локтях, ничего не могли удержать…

«Я больше не буду, Джонатан, обещаю!»

Утро овевало ее прохладой, чистотой. Ветер обдавал запахом сохнущих трав и необычайностью окружающих просторов. Этим ветром пахло его тело — изгиб мускулистой шеи и плечи…

Каждый раз, когда руки начинали дрожать, она нажимала на педаль газа и ехала в салон Ненси — он был на повороте к шоссе, ведущему в аэропорт. Она не обращала внимания на светофоры. Шины визжали, автомобиль ложился на бок. Она стремительно выскакивала из машины, влажный ветер подхватывал ее и нес туда, где серебристое туловище истребителя перед входом, казалось, врезалось в фасад больничного здания из красного кирпича. Бесконечные коридоры извивались, корчились, опоясывая белые палаты, где лежало так много юношей. Таких же, как он.

Так много, что его не могло быть среди них!

«Я иду, Джонатан! Я только чуть-чуть, совсем чуть-чуть задержусь, милый! Иду!»

Стоя за высокой стойкой бара, Ненси наливала ей в бокал канадский джин, пристально наблюдая за ней. Ее красивые, резко очерченные губы ласково раскрывались в улыбке:

— Привет!

Устроившись на высоком табурете, Гейл напряженно вдыхала смолистый запах заснеженных сосен, согретых солнцем лимонов и слушала легкий звон кубиков льда.

— В один прекрасный день ты свернешь себе шею, если будешь мчаться на красный свет! Ты что, не соображаешь, что делаешь?

— Я в общем-то осторожна, Ненси.

— Ты осторожна, так другие неосторожны!

Первый глоток успокаивал ее. Она уже могла положить руки на полукруглую стойку. Осмотреться. Как правило, в это время в салоне было не много посетителей. В основном — завсегдатаи, механики с соседних автостанций.

— Привет, Гейл! — здоровались они.

— Здравствуйте! — дружелюбно отвечала она, поднимая бокал.

Пепси снова приближалась к ней с бутылкой канадского джина.

— Уходи! Будь я на твоем месте, давно бы выбралась из этой ловушки!

Стройная, красивая, Ненси плавно двигалась внутри подковы бара.

— Не могу, Ненси! Сама знаешь, что не могу. Мы ведь говорили об этом — помнишь, у Рана…

— И Ран сказал тебе то же самое — что ты глупа, Гейл! По крайней мере поступаешь ты глупо!

— Знаю. Но ведь у каждого есть своя маленькая или большая глупость, верно?

Под синими тенями, густо наложенными на веки, глаза Ненси вдруг сверкнули злым стальным блеском.

Гейл протянула через стойку уже успокоившуюся руку и коснулась ее руки.

— Я не о тебе, — сказала она.

Ненси опустила глаза:

— Увидимся у Рана!

Ненси складывала деньги. Механики ушли, помахав ей на прощанье рукой. Утренний воздух за окном был все таким же свежим, небо — необъятным, бледным, с задремавшими на горизонте облаками; вокруг царило спокойствие, хорошо ей знакомое и в то же время странное, таящее в себе ожидание. Непреодолимы пространства, которые нас порой разделяют… Пусто вокруг, пусто над зеленой, слегка холмистой землей. Лишь красные огоньки мигают через равные промежутки времени на тонкой телевизионной башне и на высокой плоской крыше отеля «Остин энд Берджис».

С перекрестка слышался шум автомобилей. Светофоры останавливали их на минуту то в одном, то в другом направлении — эту укрощенную, сверкающую металлом вереницу машин, пахнущую бензином, — они замирали, приглушенно урча, а затем с ревом рвались вперед, освобожденные, стремительные,заполняя бетонное русло своими разноцветными, вытянутыми, словно торпеды, телами.

Гейл ждала, когда вспыхнет зеленый свет светофора. Она энергично, до отказа нажала на газ и, всем телом чувствуя мощь двигателя, вырулила со стоянки перед салоном Ненси. Через десять-двенадцать секунд в зеркале заднего вида должна была появиться волна следующих за нею машин, но сейчас она была одна, совершенно одна на прямом широком шоссе. Слева проносились огни рекламы, справа — все еще сонные, но с открытыми уже, пустыми гаражами — дома. За шпалерой реклам темнели асфальтированные расчерченные стоянки возле магазинов. По ту сторону скошенных газонов и серых крыш зданий зеленел лес.

«И птицы там есть, наверно! — подумала вдруг Гейл с каким-то светлым удивлением. — Птицы сейчас поют…»

Гейл захотелось остановиться, выйти из машины и побежать в тень под деревья — они были так близко. Но надо спешить, чтобы успеть в больницу вовремя… А теперь — убрать ногу с педали, сбавить скорость, но постепенно — так, чтобы автомобили не нагнали ее до следующих светофоров.

Но почему?

Действительно — почему?

Она едет на службу. Ее ждет до предела заполненный работой день в этой «ловушке», как говорит Ненси.

Милая Ненси! Она никогда не бывала в больнице, но ненавидела ее. Ненавидела кирпичный ее фасад, ненавидела изувеченных, больных юношей, которые находились там, хотя лично у нее не было никаких на то оснований. У нее никто не погиб в этой грязной вьетнамской войне, и Сезаро — итальянец, с которым она жила в последнее время и который пропивал ее деньги, — никогда не был солдатом.

«Не каждому так повезло!» — подумала Гейл, чувствуя, как от одной мысли о больнице и о войне что-то в ней замерло и напряглось, словно до предела натянутая струна.

Эта война встряхнула, заставила проснуться, задуматься над старыми, давно известными истинами, которые вдруг обрели новое, болезненно острое значение. И хотя многие сейчас забыли о войне или просто пытались о ней не вспоминать, Гейл чувствовала: кровь, пролитая по ту сторону океана, кричит в тысячах таких же, как она, людей, терзаемых одиночеством. Тысячи таких же, как она, людей, бессонными ночами глядя в темноту, задают себе этот вопрос: «Почему?..»

Почему и кому было нужно все это?

Она была спокойна, ее руки уверенно лежали на баранке. Совершенно ясно отдавала она себе отчет в том, что произошло с Джонатаном, и в то же время боялась. Ужасно боялась думать обо всем, что так или иначе было связано с ним: о том, как пахнет его кожа, о том, как гладко его плечо, о его припухшей губе. Она боялась вспомнить о тихом своем счастливом смехе. Потому что Джонатан тогда оживал, с губ ее срывалось: «Джонатан, милый!» — и все рушилось. Весь упорядоченный, прочный, реальный мир в ее сознании метался, превращаясь в хаос.

«Джонатан, Джонатан, где ты?» — всхлипнула она, не в силах более сдерживать душившее ее горе.

И словно никогда не было ни утренней прохлады, ни чистой и ясной зари, ни зеленых деревьев с поющими птицами; словно все было сном, в котором переплелись и боль, и сумасшедшая надежда, и глубоко осознанное отчаяние.

Опять вслух позвала его по имени?..

Неужто она сегодня так недолго держала себя в руках?

До каких же пор это будет продолжаться?

Что говорила Ненси?.. Ах да! Будь осторожна, Гейл, в один прекрасный день ты свернешь себе шею — я осторожна — ты осторожна, так другие неосторожны — все кончено, и ты лучше всех это знаешь — не жми так на педаль газа, не пришпоривай свою сотню коней!..

Впереди лишь бетонная лента шоссе, позади нарастает все еще бесшумная лавина автомобилей, кажущаяся в зеркале такой маленькой. «Ты должна выдержать, Гейл! Должна!» — сказала она себе.

Но выдержать было невозможно — она снова вспоминала Джонатана. Он любил, когда она смеялась: «Будь всегда веселой, как твое имя!» Они не говорили о будущем — оно подразумевалось само собой, оно было в его припухшей, как у ребенка, верхней губе. Ты смеялась, одурманенная счастьем, ты была удивительно счастлива.

А теперь — лишь пустое небо и пустая бетонная дорога перед глазами.

Но почему же Ран ни разу не ответил на ее вопросы?

Они втроем дружили еще до войны. Они были слишком близкими друзьями, чтобы Ран обманывал ее. А может быть, он боится, что потеряет ее — постоянную посетительницу своего салона? Она ни о чем не спрашивала его, пока не выпьет. Не потому, что боялась, нет. Просто ей было неудобно перед окружавшими ее людьми. Но она была твердо уверена, что спросит позднее, и спрашивала много раз, но Ран никогда ей не отвечал. Порой она ловила себя на мысли, что спрашивала его в тайной надежде, что он наконец ответит, и она испытает настоящую боль. Как тысячи других, которые уже давно не ждут, ни на что не надеются. Вот и ей бы так — перебороть боль, муку и освободиться наконец от кошмара.

Но Ран молчал. Молчит.

Она приняла весть о смерти Джонатана спокойно, потому что не могла, просто не в состоянии была поверить… Вот ведь Ран — он почти не изменился, он почти тот же, что и раньше…

А юноши в больнице? Неужели они все побывали там, откуда Джонатан не вернулся?

Неужели слова могут зачеркнуть, уничтожить весь мир — его очертания, краски, звуки?

Нет, нет!

Рассеянно улыбнувшись, Гейл нажала слегка на педаль. И словно почувствовала его руку.

У него была привычка — смешная, как у подростка, — класть руку ей на бедро, когда она вела машину. Он хотел чувствовать, как напрягаются и расслабляются мускулы ее длинной ноги, и она любила эту его молчаливую ласку, хотя по правилам, внушенным ей воспитанием, это, конечно, было неприлично.

— Нет, нет! — повторила она вслух и тут же, чтобы еще более осязаемо почувствовать его руку, чтобы увидеть огоньки на перекрестке, услышать шум мотора и не забыть, что она едет в больницу, уже сознательно произнесла: — Неприлично, милый!

Он не убрал руку.

Они часто проезжали по этой дороге — их манил далекий горизонт, тихие речные разливы на позднем летнем закате; по этой дороге они ходили когда-то в школу и на бейсбольное поле, где она ждала его, пока он переодевался, сбрасывая спортивную форму в широкую черно-белую полоску — длинноногий, вспотевший, — неужели все это когда-то было, неужели его уже нет?

Джонатан не убирал своей руки, она уже ничего не видела и не слышала. В ее сознание хлынул жаркий свет, раздираемый грохотом подпрыгивающих огненных, как шаровые молнии, точек, которые тут же превращались во взрывающиеся дымные клубы, и Гейл нажала на педаль газа, как делала это перед салоном Ненси…

Она не помнила, как добралась до больницы, на какой из местных стоянок оставила машину, как переоделась. Она не опоздала. Но в сознании потерялись и движение, и целые отрезки времени.

«Ну что, я и вправду схожу с ума?» — подумала она.

Ненси предупреждала ее: утром — одну-две рюмки, чтобы взбодриться. И ни капли больше. К тому же Дороти Эстен давно знает…

«Пусть катится ко всем чертям, пусть знает! — злобно подумала Гейл. — Если им не нравится, пусть ищут другую для этой ловушки. Дороти Эстен тоже пьет, знаем мы ее. Время от времени, конечно, — как же, именно время от времени, именно для храбрости!»

Она чувствовала, что выбирается из неуравновешенности. Потянется напряженный рабочий день, и она будет спокойной, даже чересчур спокойной — за это, между прочим, ее и ценят и никогда не снимают с дежурства в операционном блоке. Именно поэтому ни Дороти Эстен не будет на нее жаловаться, ни она сама никогда не решится оставить больницу. Изувеченные юноши нуждаются в постоянном лечении, и, пока они здесь, она будет здесь постоянно, чтобы облегчать их страдания.

2
Она знала их по именам, знала всех в лицо — этих, из капканов, ловко замаскированных железных ловушек, в которых многие потеряли ноги и сейчас лежали на восьмом и девятом этажах новой пристройки. Знала их исхудавшие или поправившиеся уже тела с неестественно приподнятыми от постоянного сидения плечами. Она привыкла к тому, что кто-то из них робко или грубо прикасается к белому ее халату, когда она проходит вдоль кроватей. Наклоняясь над ними, она читала в их глазах боль, отчаяние, смирение. Они рассказывали ей, что кое-кому повезло и кое-кто избавился от боли вместе с ногой — привыкли к протезам, забыли, — и, хотя в большинстве случаев многим ампутировали ноги сразу же, как только вытащили из капканов, они все еще лежали в госпиталях: по какой-то не выясненной до конца причине раны не заживали, гноились, приходилось делать бесконечные операции, резать по сантиметру, по два, пока не добирались до колена. Они стискивали зубы, терпеливо выжидая, ибо не видели другого выхода, но Гейл заметила, что чем короче становился пенек подколенной кости, тем отчаяннее надеялись раненые. Когда она оказывалась среди них, она спрашивала себя: почему же так много инвалидов, в то время как, выйдя из больницы, люди все реже вспоминают о войне? Но вне больницы — на спортплощадке, в салонах — она думала: ну как же так происходит, ну почему наряду со здоровыми, сильными молодыми людьми существуют и другие — прикованные к постели, ожидающие очередной операции?..

Как много вернулось парней с войны — неизменившихся, здоровых, как Ран. Как много, боже мой, здоровых молодых мужчин на свете!

Что она делает здесь? Почему бы ей, в самом деле, как советует Ненси, и не уйти?

До каких пор будут держать ее в страшном плену глаза, ноги, судьбы изувеченных?

— Здравствуй, Гейл! — приветствуют они ее — те самые глаза, руки, судьбы…

— Привет! — отвечает она бодро, совсем так же, как в салоне Ненси, и какой-то далекой, словно чужой, частицей сознания отмечает, что вся вдруг преображается, даже походка ее становится другой — гибкой и грациозной. Что ж, чисто женская интуиция…

Чисто женская интуиция улавливать и воспринимать взгляды окружающих мужчин вытесняет ее кошмары, и она идет — улыбающаяся, жизнерадостная, свежая, с летящими, словно на ветру, блестящими волосами, обрамляющими нежное лицо.

— Гейл, зайди к Эду! — крикнул ей вдогонку Марк.

Он так неловко остановил свою коляску (невежа и есть невежа!), что она его задела. Мясистое лицо Марка лоснилось от пота, но даже не это, не изрытые оспой щеки были ей противны, а угодливая улыбка, растянувшая его ярко-красные мокрые губы.

«Слюнтяй, противный слюнтяй!» — подумала она и тут же поняла, чем держит Ненси этот противный Сезаро. Есть такие мужчины — их узнаешь с первого взгляда, — которые, едва приблизившись, начинают оглаживать тебя потными ладонями, слюнявят, мусолят тебя, окутывают паутиной лести. От такого не избавишься — вроде бы и причины нет. Попасть такому в лапы — значит навсегда стать пленницей.

Понимала ли Ненси, в какой капкан она угодила?

У каждого — свой капкан, своя ловушка…

Но есть и другие парни («Иду, Эд!») — присутствие их мы ощущаем, как свет под ресницами, как частое биение сердца; парни, которых мы просто любим и готовы идти за ними на край света не из-за срасти, нет, но чтобы чувствовать постоянно, что рядом с тобой — настоящий мужчина. Это счастье.

— Я слышу, Марк! — ответила Гейл, все еще улыбаясь, но уже не слушая.

Марк был в одной палате с Эдом, у обоих были ампутированы левые ноги. Раны гноились, и то одному, то другому приходилось возвращаться в операционную.

— Ему не впервой, — сказал, ухмыляясь, Марк. — А трясется — ну словно дитя малое!

— Знаю, Марк, — сказала Гейл досадливо. — Ты, между прочим, тоже не очень-то вынослив.

Рябые щеки Марка потемнели, он шумно задышал, втягивая воздух пористыми ноздрями.

— Иди погладь его для храбрости! — крикнул он злобно.

Обида захлестнула Гейл, но ей удалось сдержаться: ведь ни Марк, ни Сезаро не родились плохими. Раньше они такими не были, это нельзя забывать. Она хорошо знала, что женщины в больнице завидуют ее изящной фигуре, а мужчины все норовят прикоснуться к ней. Один только Эд, самый молодой из всех больных, смущался в ее присутствии, охваченный, видно, той стыдливостью, которую юноши, как он, — которых мы любим — не теряют никогда.

— Иду, Марк, — сказала она тихо. — Точно так же я иду и к тебе, верно?

По коридору взад-вперед сновали медсестры. Открытые двери зияли, словно черные дыры, слышался говор, какая-то музыка, климатическая установка равномерно шумела, яркий дневной свет, пронизывающий клетчатые шторы, смешивался с искусственным свечением включенных телевизоров. Начинался больничный день — Гейл уходила в него, словно в густой лес по тропинке, и Марк, подталкивая вслед за нею свою коляску, просил:

— Ну ладно, Гейл, извини!

— Ничего, Марк, бывает!

— Ты не сердишься?

— Конечно, нет!

И вдруг по коже, под самыми корнями волос, пробежали мурашки — они собрались у висков, и где-то там заструился свет, согревший ее глаза и заставивший ее вскинуть голову.

«Джонатан, милый! Не ты ли учил меня гордо проходить мимо ничтожных людей? Не ты ли сделал меня сильной, неуязвимой? Или память о тебе?..»

Она держала себя в руках. Она шла к Эду, которому была сейчас нужна. Они никогда не знали — никто им не говорил раньше времени, — до каких пор будут резать хирурги. Достаточно было закрыть глаза, представить себе десятки истощавших бедер, коленей, блестящих розовых следов от швов, желтоватых отеков, припомнить слипшиеся от крови повязки, голод в обезумевших после наркоза глазах — алчный голод жизни, пересиливающий боль и ужас. Сегодня будут ампутировать ногу Эду…

Она открыла рот — вздохнуть, поглубже вздохнуть, чтобы освободиться от давящей боли в груди. Она давно перестала бояться, привыкла и к крови, и к страданиям, и к отчаянию, но сейчас ей хотелось закричать, выбежать на улицу, под высокое небо, нажать до отказа на педаль, рвануть бог знает куда, лишь бы сбежать наконец-то — далеко, навсегда — от самой себя.

Окно в палате Эда было открыто, серебристые ленты штор раздувались. С улицы проникало красноватое тепло нагретых кирпичных стен. Телевизор работал без звука, и участники очередной лотереи как-то странно и нелепо, словно в пантомиме, прыгали, размахивали руками, целовались, обнимали диктора, охваченные дикой надеждой, что, может, еще чуть-чуть — и они завладеют огромным выигрышем.

— Эд!

Бледное, чистое лицо юноши не дрогнуло.

— Эд! — снова позвала Гейл.

Он чуть приоткрыл глаза — отсутствующий взгляд, словно бледно-голубое утреннее небо… Он глядел на нее так спокойно, так обманчиво спокойно, но она видела, что он не смирился. И вдруг вспомнила глаза Джонатана.

Они ныряли в зеленоватых водах у Сарасоты. Странно было, что еще вчера вечером, когда они вылетали, шел дождь со снегом, а сегодня они прибыли в лето, и солнце палило, и бесконечные белые пляжи были так светлы и дрожали в мареве февраля. Гейл совсем близко увидела белесое овальное тело дельфина. Испуганно дернувшись, она закричала: «Джонатан!» Солено-горькая струя резанула ее по животу, и тогда она увидела его глаза — цвета бегущих ласковых волн. С тех пор стоило ей подумать о нем, и ее охватывало чувство одиночества, страха, безнадежности — она всегда боялась потерять его среди зеленых вздымающихся волн…

Она подошла к Эду, провела рукой по его сухому гладкому лбу, по волосам, длинным и светлым, размещавшимся на низкой подушке, сиявшим, словно солнечный нимб.

— Хорошо спал?

Эд кивнул.

— Все в порядке?

Эд повернул голову к пустой кровати Марка, затем к окну. Шторы чуть колыхались, полосы света струились по противоположной стене. Ровный шум включенного телевизора вибрировал в теплых стенах палаты. На экране подпрыгивала и хлопала в ладоши красивая длинноногая девушка.

— Мне снилось, а может, я просто вспомнил, — сказал Эд, — может, это было на самом деле… Нет, ты послушай: в бассейне нашего колледжа тренировался Табачный Марк!{3}

«Марк Шпиц!» — догадалась Гейл. Это был олимпийский чемпион по плаванию, несколько лет тому назад в Мюнхене имя его и атлетическое телосложение использовали для рекламы какие-то табачные фирмы — разумеется, за солидное вознаграждение. Впрочем, почти все более или менее известные спортсмены были вовлечены в подобные сделки.

— Бассейн, выложенный гладкими плитами — гладкими, без зазубрин, чтобы, не дай бог, не пораниться… А я ободрался! Всю ногу! До кости! — Эд улыбнулся. — Ту же ногу! — продолжил он шепотом. — Не зарастает, кровоточит. Каждый раз, когда я вхожу в бассейн, вода вокруг розовеет. Ты видела?

Гейл молчала. За опущенными ресницами, в темном непокое ее глаз морские пехотинцы рассыпались по какой-то болотистой низине…

— В воде раны особенно сильно кровоточат. Это похоже на крохотные кучевые облака. Они рассеиваются как дым — сначала красные, потом розовые…

— Пройдет, Эд! Все проходит! — услышала она свой голос.

Тонкое тело Эда исчезало, терялось в белизне легкого кашемирового одеяла.

— Да нет, — сказал он, мотнув головой. — Не было со мной ничего такого. Иначе были бы шрамы и на другой ноге. Я ведь делал сальто в обе стороны — и влево, и вправо… А это все я придумал. Лежал тут с закрытыми глазами — и придумал… Тебе смешно?

— Нет!

Гейл села рядом с ним и взяла в ладони его руку, которую он так доверчиво ей протянул.

— Беда не в ноге, а в крови, Гейл! И в том, что я уже никогда не буду таким, как раньше!

— Будешь!

Он снова покачал головой.

— Никогда, Гейл!

На секунду она прижала его ладонь к своей щеке. Глаза ее были влажны.

Эд провел тонкими пальцами по ее подбородку, и эта ласка словно пронзила ее. Она физически ощутила, что навеки лишилась только ей одной принадлежавшего мира. Как холодно, как трезво, как бессмысленно и одиноко будущее, подумала она с болью.

Гейл вскочила, рассмеялась — смех был слишком громким и неестественным — и посмотрела вокруг невидящим взглядом.

— Все будет хорошо, будь уверен, мальчик!

Эд глядел на нее во все глаза. Лицо его все удалялось и удалялось, будто тонуло в сонном омуте.

— Когда все кончится, я буду с тобой, — сказала Гейл, направляясь к двери.

— Я не говорил тебе, Гейл! — остановил он ее. — Знаешь, когда меня усыпляют, я всегда думаю о тебе…

Гейл замерла, чувствуя, что вот-вот, через минуту — нет, через секунду! — ее обнимут руки Джонатана.

— Ты почаще смейся, Гейл! Тебе страшно идет! Всегда будь веселой…

Ее словно ударили. Боже, как они похожи друг на друга — те, кого мы любим. Как похожи они чем-то необъяснимым, ради чего мы готовы для них на все.

— Я и так веселая, Эд, — сказала она.

— Нет, не такая, какой могла бы быть. Здесь разве можно быть такой уж веселой? Ох, Гейл, — сказал он нежно, — какой ты можешь быть!.. Потому — а может, и не только потому — я о тебе думаю, когда мне надевают маску с веселящим газом. Ладно, иди.

Она продолжала стоять. Ей было трудно это сказать, но она чувствовала, что должна.

— Ты можешь мне быть братом, Эд! — сказала она тихо. — И я, наверно, люблю тебя, как брата. Мы с тобой похожи…

Она взглянула на него. Но он лежал с закрытыми глазами. Бледное, чистое лицо, тонкие руки вдоль тела, исчезающего, теряющегося в белизне легкого кашемирового одеяла.

3
Ярко светили плафоны перед операционными на мезонине. Просторные серые лифты скользили вниз как-то испуганно, а вверх поднимались бесшумно, неся сквозь этажи не проснувшихся от наркоза мужчин с бескровными лицами. Операционные были в новом крыле, построенном еще во время войны, — снаружи кирпичном, перерезанном сероватыми бетонными кольцами, точь-в-точь как здание бывшей городской клиники, только с более свежим цветом жженой глины. Главный вход, перед которым замер истребитель на стальном пьедестале, был посередине, в низкой застекленной пристройке, соединяющей старое здание с новым крылом. Позади просторного фойе находилось кафе (холодные и горячие завтраки, салаты, десерт) — целый ресторан, куда наряду с медицинским персоналом спускались и больные — обычно только для того, чтобы пропустить рюмку-другую. Сквозь стеклянные стены кафе были видны зеленые газоны с темными островами автомобильных стоянок, возникших на месте разрушенных старых домишек. Больница была почти в самом центре города, и люди, вынужденные продавать свои дома из-за падения цен на недвижимое имущество, переезжали за пределы городской черты. Местные и федеральные власти отпускали немалые средства, чтобы превратить больницу в солидное современное лечебное заведение, попасть, куда считалось теперь чуть ли не честью. Сначала здесь лечили самых разных больных, но постепенно больница превратилась в операционный центр. Среди врачей преобладали хирурги, а сестры, если хотели сохранить место, должны были пройти специальные курсы.

Во время перерыва Гейл зашла в кабинет для медсестер. Ее коллеги — возбужденно-болтливые или, наоборот, погруженные в себя, в зависимости от того, на кого как действует чрезмерная усталость, — пили горячий и крепкий кофе. После первого глотка, мгновенно согревшего все ее тело, Гейл почувствовала голод.

— Не кофе, а цианистый калий! — пошутила она, с удовольствием ощущая охватившую ее легкость и решительность.

Вспомнив, что с самого утра ничего не ела, она взглянула на стенные часы и, быстро допивая кофе, решила, что успеет забежать в кафе.

«Да, и надо узнать, как там Эд!» — подумала она.

Его увезли час с лишним назад, когда Гейл занималась другими больными, но он не выходил у нее из головы, и каждый раз, сталкиваясь с виноватым взглядом Марка, Гейл порывалась сейчас же, буквально через минуту, отправиться в мезонин.

Она стремительно прошла по коридору, но на повороте перед аптекой остановилась. Ей был виден строгий профиль Дороти Эстен и слышно было, что она говорила: «Ампулы с морфием чтобы были у вас под рукой, милая, наверняка потребуются инъекции!» Девушка из аптеки послушно кивала. Гейл прошла мимо них медленно, потом снова заторопилась. Она чувствовала себя легкой — такой же легкой, как ее халат, полы которого взлетали в такт ее быстрым нервным шагам.

Красные и зеленые стрелки над дверьми лифтов зажигались и гасли, за стеной слышалось глухое движение металлических кабин. Дверь соседнего лифта бесшумно разомкнулась, и белая стайка медсестер устремилась внутрь.

Матовым светом зажглась круглая кнопка с надписью «Фойе».

— Мне на цокольный! — сказала Гейл.

Зажглась еще кнопка, лифт начал плавно спускаться. Через решетчатый освещенный потолок кабины струился свежий воздух.

— Разве ты не в операционную? — спросила пожилая сестра.

— Нет! Хочу взглянуть на Эда Макгроу.

— Его еще не привезли?

Гейл покачала головой.

Сестры молчали. Пожилая чуть слышно вздохнула.

«Они здесь, и я вместе с ними, ради работы и ради Джонатана, — подумала Гейл. — Мы всегда будем помнить, что война — не только прошлое. Потому что мы — жены и матери… Или могли бы ими быть!..»

У нее сжалось сердце.

Дверь распахнулась так же бесшумно. Гейл почти побежала по коридору цокольного этажа.

— Нет смысла… — сказал кто-то, когда металлическая дверь закрывалась.

«Нет смысла?» — отозвалось в ней.

— Нет смысла! — прошептала Гейл. — Чем больше углубляешься в детали, тем хуже!

«Каждый имеет право выпить время от времени — для храбрости!» — вспомнила она слова Дороти Эстен и словно увидела ее энергичное лицо, алчно склонившееся над ампулами с морфием.

«Средство против боли! — подумала устало Гейл. — Для успокоения, забытья и сна!»

Как все просто! Резко вводишь иглу, нажимаешь, мускул на бедре даже не вздрагивает, и ты расслабляешься, расслабляешься…

Белый плотный свет накалил весь длинный коридор. Гейл всматривалась в таблички на дверях.

«Доктор Уайлдер, доктор Уайлдер!» — всплыло внезапно в ее памяти. Он оперировал Эда.

Сегодня утром Дороти Эстен заявила, что она пьет. А ты принимаешь опиум, Дороти! Я-то предпочитаю канадский джин, сильно разбавленный газированной водой, лимоном и льдом — попробуй как-нибудь, Дороти, ты убедишься, ты сразу почувствуешь запах соснового леса и согретых тропическим солнцем влажных зеленых плантаций. И тогда то, что живет в тебе, и бунтует, и в любую минуту готово тебя подкосить, перевернуть всю тебя, — оно успокаивается. Дороти, выпей еще одну рюмку, и руки не будут дрожать. Так приятно, так блаженно… Но сейчас я голодна — поверь мне, только голодна!..

«Боже мой, я схожу с ума! — Гейл остановилась как вкопанная. — Я действительно схожу с ума!»

Она ненавидела себя в эту минуту. Другая, разумная Гейл внутри ее давала себе зарок больше не пить, призывала избавиться от кошмара.

Только бы Ран ответил ей.

А доктор Уайлдер, лысоватый ирландец с веснушчатым лицом и немигающими — какими-то рыбьими — глазами?

Он пришел в больницу после расширения — хирурге именем, энергичный, оперировал уверенно, даже жестоко. Он стоял за операционным столом в одном лишь халате, накинутом на голое тело, и не стеснялся своей обнаженности, безразличный ко всему на свете, ко всем на свете. Не было среди персонала женщины, которая устояла бы перед его загадочным мужским обаянием, но для Гейл — пожалуй, единственной — он был понятным, неинтересным, плоским. Она не боялась его, как другие, и не избегала. Она чувствовала превосходство своей молодости, раскованности и той духовности, которую Уайлдер, конечно, сознавал, но до которой ему не было никакого дела.

Широкая застекленная стена, режущий глаза свет, четкие белые силуэты вокруг операционного стола. Гейл видела склоненную спину доктора Уайлдера, сверкавшие в его руках инструменты, легкие, точные движения рук. Почувствовав, что за ним наблюдают, он на секунду повернул голову, и его серые холодные глаза отметили ее присутствие.

Они закончили — или заканчивали, — на операционном столе лежал Эд, она его узнала.

Что-то словно набухло у нее в груди и бесшумно взорвалось, как будто долго, очень долго дремавший нарыв. Он лопнул, этот нарыв, и все, что болело, растаяло, истекло.

Она вышла, направилась к лифту, но прошла мимо и стала спускаться по лестнице, повторяя про себя: «Я должна поесть, должна поесть!» Ее не покидало ощущение, что та, другая, разумная Гейл пересекает фойе, отвечает на любезное приветствие молоденького полицейского у входа, заказывает себе кофе и бутерброд с ветчиной — нет, лучше яичницу из трех яиц и много ветчины…

Она издали почувствовала аппетитный запах яичницы и теплой ветчины, увидела сочные розовые ломти, обвалянные в желтке, ее обдало запахом черного кофе-эспрессо. Она ела с жадностью, но, как ни странно, не ощущала вкуса яиц и ветчины, а во рту было по-прежнему сухо. Окровавленные бинты, колено Эда — короткий мертвый обрубок — стояли у нее перед глазами, они заслоняли тарелку, стол — и вдруг все, что перед этим истекло из нарыва, вернулось к ней, поднялось в ней страшным вихрем. Она вскочила, расплескав кофе.

И, будто наблюдая за собой со стороны, побежала, прижимая руку ко рту, в туалет. Пока бежала и пока ее рвало над журчащей белой фарфоровой раковиной, она чувствовала недоуменные взгляды за спиной и испытывала мучительную, острую жажду.

Она ополоснула лицо. Взглянула на себя в зеркало. По лицу, осунувшемуся, с нежными, тонкими чертами, стекали, как слезы, светлые капли.

«Ну что? Я на самом деле схожу с ума?»

Она тщательно умылась, пытаясь успокоиться. Горло болело. Желудок продолжал конвульсивно сжиматься, судороги и эти спазмы обессилили ее. Такое с ней случилось впервые. Но вместе со слабостью к ней приходило постепенно чувство удивительного спокойствия — как будто кто-то зачеркнул всю ее жизнь, все ее прошлое до сегодняшнего дня, до этого часа, до этой минуты.

Глядя в зеркало, она произнесла вслух: «Джонатан! Джонатан!» Словно со стороны она смотрела, как приоткрылись губы — нежные губы, которые так ему нравились, — но не услышала своего голоса, слова прошли сквозь нее, не затронув сознания. Ее мучила жажда, она знала, что должна выпить, только это могло восстановить равновесие.

Она вернулась в салон и прошла к бару.

— Вам плохо? — спросила девушка за стойкой.

— Нет, хорошо, спасибо! Человек должен знать, отчего ему становится хорошо!

Девушка взглянула на нее и улыбнулась уголками рта.

Здесь не платили налог за алкоголь, а потому не имели права торговать в открытую.

— Виски? — чуть слышно спросила девушка.

Гейл кивнула. До сих пор она не разрешала себе пить в больнице. К тому же она не любила виски. Но все же выпила. Медленно, большими глотками, не обращая внимания на запах, ни о чем не думая. Кровь запульсировала быстрее, согрела ее щеки. Гейл взглянула на ручные часики. Ей хотелось еще выпить, пусть даже виски, но не было времени.

Когда она вышла на цокольный этаж, мимо провезли Эда — лицо осунулось, запавшие глаза лихорадочно блестели, все еще затуманенные, с выплывающими из небытия искорками сознания.

— Эд! Ты меня слышишь, Эд? Это я!

Он как будто заметил ее, узнал. Бескровная нижняя губа задрожала. Он был прикрыт простыней до самого подбородка, но Гейл почувствовала — он дрожал всем телом.

— Пройдет, Эд! Все проходит! — прошептала она.

«Проходит ли? Проходит ли, Джонатан? Ответь мне хотя бы ты!»

Она спрашивала себя без конца, одно и то же, она разговаривала сама с собой, потому что знала: никто ей не ответит — и эта мука будет вечно терзать ее душу.

4
Эда продолжала сотрясать дрожь. Он пришел в себя раньше, чем полагалось, и боли, наверное, разрывали все его тело, жгли ему мозг, нервы, он уже начинал понимать, что ему ампутировали ногу выше колена. Сочувствуя ему, Гейл постигала с удивительной ясностью новую для себя, жестокую, но единственно справедливую истину. Истину о том, что в этом мире существует только боль, отчаяние и смерть.

В это послеобеденное время в салоне Рана почти не было посетителей. Никто не сидел на высоких, с красной обивкой табуретах вдоль стойки бара, за которой, освещаемая низкими, тоже красными лампами, хозяйничала светловолосая Мерилин. В неуютный коридор с дверью, ведущей в кухню и канцелярию Рана, и лестницей на верхний этаж доносился шум из заднего салона, но Гейл ни разу не переступала его порога и, хотя ей сейчас не хотелось быть одной, даже не подумала туда пройти.

В их городе не бывало каких то особенно сильных волнений угнетаемых цветных или чернокожих в последние годы, но большинство магазинов в центре стояли с выпотрошенными витринами, с запертыми на засов железными решетками. В центре остались лишь административные здания, банки и сверкавшая когда-то своими кинотеатрами Мейн-стрит. Торговый центр перевели за пределы города, жилые кварталы почти опустели, заселенные лишь кое-где чернокожими и пуэрториканцами. По вечерам было небезопасно выходить на улицу. Высокий отель «Остин энд Берджис» усиливал это ощущение заброшенности своим тяжелым, покрытым копотью фасадом и пыльными окнами — поговаривали, что отель собираются превратить в склад или даже снести, но пока на его плоской крыше по-прежнему мигали днем и ночью красные сигнальные огни.

Салон Рана располагался на Мейн-стрит, разделяя здание на северную и южную половины, — просторный салон в огромном доме, занимавшем всю территорию до соседней, параллельной Уэйнс-роуд. Фасад салона был облицован новыми желтыми плитами, пестрые рекламные щиты привлекали внимание, но верхний этаж был необитаем, комнаты загромождены ветхой, никому не нужной мебелью. По узкой Уэйнс-роуд не принято было ходить порядочной публике, лишь изредка проносилась здесь машина, минуя это царство бродяг, воров, проституток, а особенно такое заведение, каким был задний салон Рана. И как мирно, но категорично разделялись обитатели Мейн-стрит и Уэйнс-роуд, так и посетители Рана никогда не переходили из одного салона в другой. Исключением, пожалуй, был лишь Сезаро, но он был итальянец, а итальянцев можно встретить повсюду.

— Как всегда? — спросила Мерилин, когда Гейл устроилась на крайнем табурете, где она любила сидеть.

— Всегда ты меня спрашиваешь!

— Прости, забываю! — добродушно сказала Мерилин. — Хотя тебя ни с кем не спутаешь.

Гейл пристально посмотрела на нее. По дороге из больницы она уже останавливалась в каком-то салоне, быстро выпила две порции джина, прибегнув к наивному оправданию перед самой собой, что, если она не пьет в одном и том же месте, значит, это не считается.

— Что ты хочешь этим сказать, Мерилин?

Русоволосая девушка за стойкой рассмеялась. Приготовив джин с долькой лимона, она поставила на стойку запотевший бокал.

— Богородица, вот ты кто! — сказала она. — Ты, Гейл, прямо богородица, страдающая за всех на свете.

Гейл встряхнула бокал. Кусочки льда со звоном ударились о стекло, смолистый аромат занесенных снегом сосен, испаряясь, смешался с резким, кислым запахом лимона.

«С утра, боже мой, с самого утра все у меня покатилось, — подумала она. — Ненси, Дороти Эстен, Марк, Эд, тот глупый омлет с ветчиной и виски в конце… А потом опять Эд! И вот сейчас Мерилин!»

— Ты играешь в болинг?

— Разумеется! — Мерилин театрально распахнула голубые, круглые, как плошки, глаза. — А что?

— Потому что каждый становится похожим на то, что любит делать, Мерилин. Ты, например, — на шар!

— Я? — захихикала Мерилин. — Вполне может быть! — согласилась она. — Но ты похожа на то, чего не делаешь, Гейл!

«Потому что не хочу, не имею желания!» — подумала Гейл, наблюдая, как она — совсем как тот дельфин в зеленоватых водах у Сарасоты! — плавает среди разноцветных бутылок своего аквариума.

Она подумала еще, что Мерилин разбирается в делах Рана. В его салоне всегда были три-четыре девушки типа Мерилин — наивно-глуповатые, но эффектные, — девушки, которых, согласно вкусу своих постоянных посетителей, Ран умело распределял между передним (представительным) и задним (нерекламированным) салоном, где пьют больше и играют в азартные игры, где собираются какие-то темные личности и есть доступ в комнаты на верхнем этаже. Ран выколачивал из всего этого немалые деньги. Он женился, у него был ребенок, но никто не видел его жены, никто не знал, где его дом, видели лишь на ближайшей стоянке его «меркурий» — автомобиль, конечно, устаревшей марки, но в хорошем состоянии.

«И у его ребенка наверняка пухлые розовые губки — как у тебя, Джонатан… Морская пехота рассыпается по топкой низине, и ты шагаешь вместе со всеми по чужой земле, Джонатан… Я вижу, понимаю тебя, но ты навряд ли поймешь меня и поверишь… У меня ведь нет ни малейшего желания напиваться, но я напиваюсь, и это самое страшное!»

Она сидела закрыв глаза, и ей казалось, что она кружится вокруг самой себя.

— Ты что-то сказала, Гейл?

В ее памяти всплыли пристальные, серые, холодные глаза доктора Уайлдера, они следили за ней. Обернувшись, она действительно встретилась со взглядом хирурга. Он сидел в одной из крохотных кабинок с видом на Мейн-стрит, она не могла видеть лица его дамы, но, глядя на ее стройные, вытянутые под небольшим столиком ноги, сразу же догадалась: это Дороти Эстен.

— Ого! — воскликнула она удивленно, пытаясь остановить вращение вокруг себя самой.

— Еще чего-нибудь хочешь, Гейл?

Доктор Уайлдер не сводил с нее глаз. Она знала, стоит ей пожелать, и она тут же вытеснит Дороти Эстен: она как-никак моложе ее лет на десять, а плешивый ирландец способен оценить это, но как встать, как подойти к его кабинке, боже мой, Джонатан, и зачем все это, зачем?

— Что ты бормочешь, Гейл? — раскачивались перед ее лицом круглые, как блюдца, глаза Мерилин.

— Слушай!

Мерилин снова подвинула к ней полный бокал.

— Послушай! — повторила Гейл, наклонившись через стойку бара.

В красноватом сиянии зеркала, не заслоненного бутылками, она увидела, как Дороти Эстен встала и вместе с доктором Уайлдером пошла к выходу. Она знала, что посетители переднего салона не пользовались комнатами на верхнем этаже — положение их не позволяло этого, но тем не менее… Доктор Уайлдер и Дороти Эстен, смотри-ка ты!..

— Эти двое, Мерилин! — Кусочки льда хрустнули у нее на зубах. — Которые выходят — ты обратила на них внимание? Они здесь впервые?

— Нет. Это же врач из вашей больницы!

— Откуда ты знаешь?

Мерилин улыбнулась смущенно, в ее глазах вспыхнуло и тут же погасло какое-то воспоминание.

«Смотри-ка, смотри ты! — думала Гейл. — Дороти Эстен — значит, она тоже! Теперь ее черед!»

Гейл уставилась в одну точку, точка эта росла, превращаясь в черную бездну. Так приятно молчать, думать обо всем этом упорядоченном, но бессмысленном мире. Сиди, сиди, Гейл, не думай, зачем думать, когда ничего не хочется, ты лишь поднимаешь палец, и Мерилин догадывается, что бокал твой снова опустел.

Не заставляй меня ждать, Мерилин!

— Я никого не жду! — сказала Гейл вслух.

«И тебя никто не ждет!» — отозвалась бездна.

— Ты что-то сказала, Мерилин?

— Это ты говоришь!

— Я напиваюсь.

— По тебе не видно.

Лед холодит зубы, ты вся пахнешь сосновой смолой я солнцем — это ты называешь «выпить для храбрости», Дороти?

Лампочки на стойке бара накалились.

Свет в окнах переместился, солнце за окном выглянуло над Мейн-стрит, постояло на одном месте, потом стало незаметно падать все ниже — начинал тлеть медленный закат.

Вокруг появлялись люди, появлялись и исчезали, устраивались рядом с Гейл, пили, мелькали знакомые, приветствовали ее: «Здравствуй, Гейл!» — «Здравствуйте!» — отвечала она им с поднятым бокалом, но сидела как вкопанная, не шевелясь, чтобы не раскачать и не опрокинуть мир, который с трудом сохранял равновесие.

Из темного прохода между двумя салонами показался Сезаро. Его черные, как вороново крыло, волосы были причесаны на пробор. Он подсел к ней, тяжело, со свистом вдыхая воздух. Они вместе выпили, но стоило ему прикоснуться к ее острым коленям, как она прошипела:

— Убери свои волосатые лапы!

Сезаро хрипло рассмеялся.

— Мерзавец ты, Сезаро! Самый настоящий мерзавец! И что в тебе нашла Ненси?

— Попробуй, тогда поймешь! — осклабился он Мерилин, услышав это, тоже расхохоталась.

— Идиоты! — разозлилась Гейл.

Расплатившись, растопырив руки, она сползла с табурета и только на улице вспомнила, что так и не дождалась Рана.

Было все так же тепло, но уже чувствовалось, как с далеких холмистых просторов веет предвечерней прохладой. Гейл отыскала свою машину на стоянке, вывела ее и, начиная с этого момента, словно потеряла контроль над собой — из сознания исчезали целые отрезки времени. Она вела машину медленно, осторожно, выжидая, когда зажжется зеленый свет, и не могла понять, почему на поворотах свистят шины, почему шоссе распахивается впереди, как веер, наполненный одиночеством и ветром.

На повороте к шоссе, ведущему к старому аэропорту, шины снова засвистели.

Она старалась запомнить, где поставила машину; затем увидела, что у подковы бара полным-полно народу. Ненси, со свежим гримом на осунувшемся от усталости лице, беспокойно смотрела ей в лицо.

— Что-нибудь случилось?

— Нет! — протянула уверенно Гейл.

— Ты что, пила?

— Сейчас буду пить!

— Я тебе советую ехать домой!

Гейл покачала головой. Все было в ней — все вопросы и все ответы, неподвижные, застывшие, как само пьянство.

— Не заставляй меня ждать!

Лицо Ненси посерело, погрустнело, она уступила, опустив подведенные усталые глаза.

— Только один — и езжай домой, прошу тебя! Разобьешься!

— Я? — удивилась Гейл.

Она вела так осторожно! Вот этими, такими послушными руками, которые даже не дрожат, не дрожали с самого утра.

— Ты устала?

— Немного! — Ненси полоскала рюмки. — Одна из девушек позвонила, что не придет.

Гейл глядела на ее мокрые покрасневшие руки.

— Эду ампутировали ногу, — сказала она. — Эду Макгроу, я тебе рассказывала!

Ненси посмотрела на нее долгим взглядом.

— Ты из больницы едешь?

— Туда возвращаюсь! — сказала Гейл и неожиданно почувствовала облегчение, словно наконец-то она нашла то, что искала. — А Сезаро негодяй, поверь мне!

— Ты для этого сюда приехала? — разозлилась Ненси, и глаза ее сверкнули знакомым стальным блеском.

Гейл взяла второй бокал.

— Ты же знаешь, меня не интересует твой жирный итальянец, и вообще я терпеть не могу таких типов!

— Проваливай отсюда!

— Не буду тебе досаждать! Никогда больше не буду тебе досаждать! — выговорила она с трудом. — Есть и другие салоны, где время от времени каждый имеет право выпить! Для храбрости, Ненси!

5
Сейчас она действительно не помнила, как вернулась в больницу. Ей казалось, она вела машину по всем правилам и потом шагала как всегда — порывисто, как-то особенно энергично выбрасывая колени и чуть заметно покачивая головой, что так нравилось Джонатану; наверное, поэтому она стремилась ходить именно так.

Она знала, почему вернулась, но не хотела об этом думать, прежде чем не увидит Эда. Она все время ощущала присутствие Джонатана, но умышленно не произносила его имени, чтобы снова не обрушились на нее пережитые с ним дни и ночи.

В фойе дежурил уже другой полицейский, более пожилой, но он тоже ее знал, он кивнул ей приветливо, и она взлетела вверх на лифте. Ей стало совсем легко, она даже улыбнулась — решительно и широко.

Потом по дороге ей встречались больные, сестры, мелькнули и нездорового цвета, изрытые оспой щеки Марка. В открытые двери проливались цветные изображения с телевизионных экранов, гудели вентиляторы, бесшумно катились инвалидные коляски, покачивались между деревянными костылями укороченные тела; потом все куда-то отдалилось, смолкло, и в этой странной тишине она увидела осунувшееся, тонкое лицо Эда. Он лежал, по-прежнему укрытый по плечи, без подушки, его острый кадык судорожно дергался.

— Я пришла, Эд!

В его бледно-голубых глазах билась безмерная боль.

Гейл наклонилась над ним, и у нее в ушах засвистела тишина необъятных пространств. Она снова улыбнулась — на этот раз от мысли, что она всегда, всегда жила с ощущением необыкновенного своего призвания, она ждала именно этого мига, когда нужно будет только подчиниться своей судьбе и восстановить жестокое, но единственно справедливое равновесие в мире, окружающем ее.

Она подумала, что надо было бы переодеться, но тут же осознала бессмыслицу всего, кроме одного — того, что она решила сделать.

Бескровные губы Эда зашевелились.

— Гейл, запомни! — прошептал он с трудом. — И никогда не забывай! Смерть не всегда бывает расплатой!

Она почувствовала, как горячо стало в уголках глаз.

— Знаю, что сейчас я имею право тебе это сказать: лучше мертвые, Гейл, чем калеки, осознавшие свое уродство, поверь мне!

Невыплаканные слезы — слезы по Джонатану — жгли ейглаза.

— Болит… Болит, но так нужно! — произнесли бескровные губы Эда. — Всегда кто-то должен искупать перед небесами чужую вину!

— Ты сейчас заснешь, Эд.

Бездна сжалась и стала крохотной, ничтожной в сравнении с бесконечностью, над которой она смогла подняться. И когда она вернулась с ампулами морфия, она не знала точно, видел ли ее кто-нибудь, когда она их брала из аптечки, или нет. Она приготовила два огромных шприца, стараясь, чтобы пустые ампулы не звякнули о раковину.

«Двадцать миллиграммов, двадцать миллиграммов!» — эхом отзывалась в ее мозгу смертельная доза.

«Эд, мой мальчик, прежде чем остановится твое сердце, тебе станет трудно дышать, но что значит эта твоя боль в сравнении с отчаянием, которое тебя ожидает?..»

Она вернулась в палату. Отбросила в сторону одеяло.

— Потерпи немного!

Она вонзила первый шприц ему в плечо, второй — без малейшего колебания — в правое бедро. Только теперь, думала она, совершается человеческое, нормальное, истинное, и совершается навсегда, навсегда. Назад пути не будет.

На какое-то мгновение ей почудилось, что в глазах Эда мелькнул страх, удивление, но потом все затянулось туманом, отступило.

— Засыпай, Эд! Спи!..

Она знала, что в последний раз находится в больнице, что покидает ее навсегда, поэтому она шагала той легкой, летящей походкой, которую так любил Джонатан. Она шла не оглядываясь, ничего не видя, и уносила в себе искалеченный мир юношей, попавших в ловушку.

Лифт словно встряхнул ее внутренности, ей стало плохо, но и это уже не имело никакого значения.

Шины визжали, автомобиль приседал на задние колеса — скорость была велика. Быстрее, быстрее, как можно дальше! Конечно, не к Ненси, не в ее салон, не домой, где ее поджидало вечное одиночество в мучительных сумерках. Она подводила итог своей жизни — великодушная и справедливая, как бог («Ты мой конец и мое начало, Эд!»), и, прежде чем подойти к концу всего земного, ей оставалось лишь повидать Рана, чтобы наконец услышать от него правду.

Линия горизонта кровоточила в лучах алого заката. Окна уснувших домов слепо поблескивали. В опустевшем, вымершем городе царили предвечерняя тишина и уныние. Высоко в еще не померкшем небе предупреждающе мигали красные лампочки на верхушках антенн.

Ее звали к себе автостоянки. Она не запомнила, где оставила машину. Когда она шла к салону Рана, ей показалось, будто она слышит пронзительный вой сирен полицейских автомобилей. Возможно, где-то действительно сирены раздирали пространство, но это ее не трогало. Она ждала сирен, предназначенных для нее, она была уверена, что угадает их заранее.

В салоне Рана было полно людей. Кто-то встал, освободив для нее крайний табурет у бара. Поторапливайся, Мерилин, дурочка, тебе хорошо известно, что я пью, и не заставляй меня ждать!

Она высоко подняла бокал — над людьми и их судьбами, — величественная и изящная, точно жрица, залитая потоками красного света.

Потом чья-то рука обожгла ей колено.

— Убирайся, Сезаро! Ты мне противен! — оттолкнула она его.

Гейл мерещилось, что она то погружается в зеленые тяжелые глубины вод, то взлетает над горами и морями. Она взглянула на часики, четко различила две золотистые стрелки, рассекавшие пополам циферблат одной отвесной прямой линией, но не могла сообразить, который час.

— Где Ран, Мерилин?

Мерилин спряталась — сначала сама за собой, а затем за другой девушкой из бара.

— Идиотка! — нахмурилась Гейл.

Повернулась к кабинам — не вернулись ли уже Дороти Эстен и доктор Уайлдер.

— Послушай, Мерилин, что ты прячешься? Ты видела тех двоих? Я знаю, почему они здесь вдвоем! Ты мне только скажи, всегда они перед этим приходят выпить? Наверняка доктора Уайлдера уже разыскивают! И Дороти Эстен тоже!

Гейл уставилась в одну точку.

«Не кричи, Марк!»

Изъеденные оспой щеки Марка дрожали.

«Смотри! Смотри, бьется ли еще у Эда сердце? Тебя ожидает то же самое, невежа, то же самое! Всегда кто-то должен искупать перед небесами чужую вину!»

Гейл расхохоталась, закрыв лицо руками. Неприлично так смеяться, когда никто вокруг даже не догадывается, что ее рассмешило. Полицейские непременно разыщут их, сцапают их, когда они будут вместе — это вы называете гольфом, доктор Уайлдер? А вы, аскетичная, строгая Дороти?

Вой сирены звучал совсем близко. В салоне вдруг воцарилась тишина. Клубы табачного дыма вились вокруг вентиляторов. Потом полицейская машина проехала мимо, вой сирены стих.

«Когда приедут за мной, — подумала Гейл, — вой будет приближаться, а не удаляться… Тогда я отправлюсь за тобой, Эд, и за тобой, Джонатан…»

Ей стало грустно, она не обращала внимания на слезы, которые текли по лицу — светлые, неторопливые, смывающие тушь с ресниц. Тогда Сезаро протянул ей маленькую, но сильную руку, помог встать и повел ее к себе. Она шла осторожно, покорно, в то же время с тревогой прислушиваясь, не прозвучит ли сирена прежде, чем она увидит Рана.

— Мы ведь ненадолго?

Ноги ее сами угадывали направление — бесшумные и легкие, они несли ее но вылинявшему паласу на полуосвещенной лестнице.

Сезаро ее поддерживал.

«Где ты, Джонатан, милый? — вслушивалась в собственный крик Гейл. — Мне трудно без тебя!»

Вокруг было тихо, затаенно, высоко в вечернем небе тускло поблескивали окна «Остин энд Берджис», зелень газонов на Мейн-стрит потемнела. Гейл понимала, что всему пришел конец, приближается конец, и не чувствовала вины ни перед Ненси, ни перед Джонатаном — только отвращение, когда Сезаро ее обнял.

Из глубины души вырвалось и взорвалось мучительно сдерживаемое напряжение, легкость и божественная свобода распростерлись над ней и долго ополаскивали ее помутившееся сознание. Наконец все замерло, успокоилось, и она медленно исчезла среди концентрических волн, которые баюкали ее. Она чувствовала рядом с собой Сезаро, слышала его сопение, и над робким мерцанием светлых созвездий в ее голове все так же тайно и безнадежно таяла в ночном небе необычность этого дня.

Она встала. Оделась.

— Ты куда? — сказал Сезаро, пытаясь ее удержать.

— Оставь!..

Она взяла туфли и, опираясь о стену, стала спускаться по лестнице. Она очутилась в заднем салоне, и привыкшие к темноте глаза тут же разглядели запачканные обои, вылинявший, протертый палас перед облупленным баром. Окинув взглядом мужчин — бородатых, неопрятных, — она всмотрелась в белые как мел лица девушек с густо подведенными глазами и медленно побрела к выходу. Издали заметив голову Рана — ей всегда нравилось его энергичное, волевое лицо, — она направилась к нему.

— Ран!

Он обернулся, в его серых глазах пробежала тень.

— Ран! — крикнула Гейл, хватаясь за него.

Мерцание светлых созвездий усилилось, ослепило ее, и она поднесла руку к глазам. Она не замечала удивленных лиц, но поняла, что наступила тишина. Посмотрела на туфли, которые держала в руке, на перекошенную юбку, не застегнутую до конца блузку…

— Где Джонатан, Ран? Ответь мне хотя бы сейчас, прошу тебя! — всхлипнула она.

Ран смотрел поверх ее головы на темный проход в задний салон, на лестницу, ведущую на верхний этаж. Потом он обернулся к Мерилин, и ее яркие губы что-то произнесли.

— Что ты натворила, Гейл? — крикнул Ран со злобой. — Почему ты идешь оттуда?

— Скажи мне, Ран, где Джонатан, прошу тебя, скажи! — простонала Гейл, сгорбившись и сползая к его ногам.

— Встань!

— Скажи, заклинаю тебя, скажи, что он мертв! — плакала она и обнимала его ноги. — Прошу тебя, Ран!

Собравшиеся вокруг люди молча смотрели на нее.

— Перестань! — сказал уже мягче Ран, поднимая ее.

— Ведь он мертв! Мертвый, среди болот, он там лежит, мой Джонатан, и он никогда-никогда уже не вернется ко мне?

Ран слегка смутился.

— Знаю, Ран! Знаю! — Гейл обвила руками его шею. — Ты видел, как он упал…

Толпа в полутемном проходе расступилась. Появился Сезаро, и Ран пронзительно, зло на него взглянул.

— Перестань! — сказал он с отвращением, может быть, вызванным видом Гейл. — Джон жив, слышишь, жив! — подчеркнул он неожиданно грубо.

— Ран! — всхлипывая, причитала Гейл. — Почему ты говоришь это мне, Ран?

Она снова опустилась к его ногам, а он стоял, склонившись над ней.

— Потому что он жив, жив, жив!.. — закричал Ран с каким-то ожесточением, и в ту же минуту в мертвой тишине, нарушаемой всхлипываниями Гейл, все услышали то затихающий, то усиливающийся вой сирены. Полицейские автомобили приближались.


Серебристый истребитель до сих пор стоит перед фасадом больницы, в которой оперируют искалеченных на войне. Их все меньше. И ничего странного, если больницу вновь перестроят. Разлетятся кто куда опытные хирурги, медицинские сестры. Разъедутся по домам рано постаревшие мужчины на костылях и в инвалидных колясках.

Сотрет ли время боль и отчаяние в человеческих душах, память о бессмысленной смерти, воспоминание о юной Гейл, которая все еще отбывает наказание в психиатрическом отделении тюрьмы?


Перевод О. Басовой.

ТЕМНЫЕ АЛТАРИ

«Дети цветов»{4} куда-то исчезли, но бедность, к которой им так хотелось приобщиться в свои семнадцать лет, осталась.

Алиса Рейд
1
Солнце село в бескрайнюю синеву на западе, и необъятный медно-золотистый закат повис над просторами равнинных штатов. Воздух стал прозрачным, цвета выделились с рельефной четкостью. С утра стояла жара — правда, не такая невыносимая, как месяц назад, когда приходилось сидеть нараспашку перед вентилятором и наливаться водою со льдом; теперь же начиналась та благословенная треть дня, более продолжительная, чем самый долгий день — не день, а закат, когда Корм Торнтон как будто стряхивал с себя оцепенение.

Сквозь опущенное стекло воздух струился ему в лицо, новый двигатель его видавшего виды «доджа» равномерно рокотал. Корм укоротил выхлопную трубу глушителя, сменил покрышки на грейферные, но без шипов, поэтому при самом легком прикосновении к педали газа мотор извергал скрытую в нем мощь и с грохотом, вихрем увлекал машину вперед. Первые десять-двадцать метров Корм ощущал легкие рывки от плавного переключения автоматической коробки скоростей, затем грохот переходил в монотонный вой, и, пока Корм с легкостью брал широкий крутой поворот возле заброшенного парка, он подумал, что его старый «додж» похож на ветерана с пересаженным сердцем юноши и с тяжелыми, надежными ногами бейсболиста. «Тогда как во мне, — мелькнуло в его прояснившемся уме, — если и есть что-то изношенное, так это именно сердце…».

— Сердце! — прошептал он лениво и равнодушно, как о чем-то далеком и отвлеченном.

Он ощущал силу рук, ног, их упругие мышцы, и кровь, наполнявшая силой все его тело, пульсировала в венах, вспухших на руках. Он был трезв, не чувствовал голода, лихорадочное возбуждение его замутненного героином сознания не навевало забытья, но какое-то едва уловимое нетерпение обостряло чувства, освежало; казалось, все было так просто, легко достижимо, и, вероятно, именно поэтому он ехал не спеша, уверенный, что в его власти подразнить сейчас полицейских, которые наверняка уже наблюдают за его машиной, или же помчаться куда глаза глядят. В баке было достаточно горючего, он мог выехать на одно из скоростных, широких и прямых, как взлетная полоса, федеральных шоссе, но и там действовало ограничение до пятидесяти пяти, самое большее шестидесяти миль в час; да и куда бы он ни поехал, всюду будет все та же глубокая тишина долгого заката, вот что главное.

А между тем у подножия холма его, очевидно, ждали. Знали, что он приедет, как приезжал сюда и раньше, и больше по привычке, нежели осознанно, Корм направил машину к узкому ответвлению дороги вдоль канала. Он знал эти места с детства, когда еще лента темной, почти неподвижной воды в затянутой звенящими тучами комаров лощинке была болотистой и вонючей, а на противоположном склоне лощинки виднелись приземистые деревянные домишки фермеров, сухо шумели кукурузные поля и круглое каменное строение на вершине конусообразного холма распаляло его воображение, словно далекий, таинственный Форт Нокс{5} с его тучными пастбищами и несметными сокровищами.

Когда-то и лощинка, и холм были вне черты города, который, широко распростершись, насчитывал сейчас почти в два раза больше жителей; в те времена их отцы вывозили сюда свои семейства только по воскресеньям, подъезжая на своих старомодных «фордах», битком набитых детьми, корзинками с провизией, а бутылки со спиртным были заботливо запрятаны под сиденья машин. Женщины расстилали на лужайках полотняные скатерти, готовили угощение на всю компанию, мужчины, выбрав местечко поровней, играли в крикет, солнце ослепительно сияло, в рощицах щебетали птицы, свист крыльев наполнял воздух, и все это было пронизано таким легким, чудесным светом, что Корм озадаченно оглянулся — казалось, он увидел свое детство, озаренное мгновенной вспышкой охватившего его воспоминания.

Теперь на месте болота блестели воды канала, кукурузные поля отпрянули под неумолимым натиском домов с двойными гаражами, бетонированными аллеями и ровно подстриженными газонами. На баскетбольной площадке по ту сторону канала длинноногие парни в желтых и белых полосатых майках бегали за мячом, на скамьях ажурной металлической трибуны сидели зрители. Игроки то рассыпались по асфальтовому маслянисто-зеленому полю, то сбивались в кучу под одной из корзин, и тогда мяч высоко взлетал над сеткой. Корм слышал их крики, перед ним одна за другой промелькнули две фигуры полицейских, стоящих у машин с шерифскими знаками на передних дверцах, и он тут же ощутил, как всем своим существом устремляется к машинам, блеснувшим впереди. Они вытянулись на песчаной полоске слева от асфальта, косо, носом к каналу, игровой площадке и домам на холме, будто готовые в любой миг сорваться с места.

Длинноволосые девушки, парни и молодые мужчины в плотно облегающих джинсах, в спортивных куртках или же майках сидели, небрежно развалясь, в машинах, вытянув ноги в открытые дверцы, сидели на капотах машин, прямо на земле, и, как всегда, над всей этой странной мешаниной людей и машин лился задыхающийся голос Ричарда Младшего. Хилый Марвин Стивенс просто помешался на нем, собирал все его записи, а так как в машинах у других не было ни магнитофонов, ни радиоприемников, все слушали то, что им неизменно и бесплатно предлагал Марвин.

«И чего ему так нравится этот Ричард Младший?» — спросил себя Корм, которому довелось лицезреть певца во время путешествия по Западу — такого же тощего, как и сам Марвин, со скуластым лицом и большим влажным ртом с крупными неровными зубами. На концертах он обычно вступал в разговор с публикой, перед каждой песней предлагал приготовиться, после чего вдруг буйно врывался в мелодию с чем-то средним между лаем и криком — неописуемо высоким, ликующим криком, который наэлектризовывал молодых слушателей, и с этого мгновения они уже принадлежали ему, они были в его власти, увлеченные ритмической стихией ударных инструментов и его сильного, почти мальчишеского голоса. В глубине души Корм подозревал, что Марвин либо тоже когда-то пел, либо по меньшей мере мечтал петь, но отказался от этого и сейчас, наверное, видел свою воплощенную мечту в лице Ричарда Младшего — слушать этого певца было, наверное, единственной его утехой.

«Хотя…»

Корм заметил удлиненные линии нового спортивного «шевроле-корвета», красивого, низко сидящего, с хищно заостренным носом и мощным срезанным задом, напоминающего вылезшего на берег аллигатора.

«Впрочем, что мы знаем друг о друге? — спросил он себя, удивленный как появлением здесь дорогой машины, так и самой этой мыслью. — Мы встречаемся и разбегаемся, чтобы снова увидеться через два-три года — или, может, не встретиться больше никогда… Безразличные, пресыщенные, отчаявшиеся, усталые!..»

За матово-серебристым «корветом», привалясь к пестрым раздутым сумкам и спальным мешкам, кружком сидели несколько хиппи.

Кто это? И неужели все они из этой машины, тесный кузов которой вмещает всего двух человек?

Автомобили поставлены были вплотную друг к другу; тот, кто приезжал, пристраивался с краю; предпоследняя же машина — маленький, изношенный «форд» времен энергетического кризиса — принадлежала Марвину Стивенсу, и именно оттуда несся голос Ричарда Младшего.

Марвин сидел по-турецки на крыше своего «форда», уставившись в ленивые воды канала. Речитатив, выкрики Зубастого, сводящий с ума ритм рока и рев слушателей бушевали под ним, но он сидел невозмутимый, неподвижный, темный, как мулат, с жидкими длинными усиками; он даже не повернулся к Корму, когда тот вылез из машины.

— Привет, Марвин!

— Привет…

Кое-кто из сидящих поодаль помахали Корму.

— Привет! — крикнул им Корм, облокачиваясь на марвиновский «форд». — Как дела, Марвин?

— Хорошо, спасибо. А твои?

— Так же, Марвин, благодарю.

Они были учтивы друг с другом, они не повышали голоса, что бы ни случилось, не делали друг другу мелких, ненужных замечаний, даже не советовались, и это было тем единственным, оставшимся от их хорошего воспитания, по чему они узнавали друг друга и что, как бы они ни отрекались от своих семей и своего происхождения, нередко определяло их расположение друг к другу.

Так или иначе, они ничего не имели и никого не признавали, презрительно насмешливые и гордые своим безразличием, из позы и привычки превратившимся в сущность, которую каждый на свой манер, но одинаково скандально стремился демонстрировать всегда и всюду.

Показались еще машины. Одну вела маленькая Дэби Лин, рядом с ней, как всегда, сидела большая — точнее, огромная — Дэзи Лин, совсем еще молодая, апатичная и добродушная черная гигантка.

— Привет! — крикнула она, помахав всем тонкой голой рукой.

Марвин не ответил.

Корм едва кивнул в ответ. Ему хотелось попросить Марвина уменьшить звук и спросить его, кто приехал на «корвете», но он понимал: не следует нарушать так долго складывавшуюся привычку. Если захочет, он и сам может уменьшить звук. Марвин ему не возразит, он даже не шевельнется на своей крыше. Да к тому же Корм и сам может подойти к приехавшим на «корвете» — если они приехали именно сюда, то можно пойти к ним и запросто поговорить.

Они чувствовали себя свободными — внутренне свободными и счастливыми, пренебрегшими условностями общества, которое они добровольно оставили, чтобы целиком отдаться отрицанию и полному самоотречению.

Соскользнув с сиденья, Дэби Лин подбежала к Корму, встала на цыпочки и громко чмокнула его в гладко выбритую щеку.

— Ты настоящий мужчина, Корм! И я тебя люблю! — воскликнула она, не переставая жевать резинку.

Дэзи Лин, во рту которой тоже была жвачка, лениво вылезла из машины, но, едва ступив на землю, затряслась в такт с роком Ричарда Младшего. Все ее тело — шарообразное, едва помещавшееся в разлезшихся на бедрах джинсах и зеленой безрукавке, под которой подрагивали налитые груди с ягодами сосков, — будто впитывало напряженный ритм музыки и превращало его в откровенное сладострастное движение.

Из-за поворота показалась еще машина.

Дэзи Лин, продолжая танцевать, темным вихрем метнулась на асфальт. Рок наполнял ее, словно рельефный сосуд, всю — от щиколоток до шеи, — она вся была танцем, все тело ее было заряжено неистощимой энергией, и, вероятно, поэтому сейчас она не казалась массивной.

По скорости машины и по тому, что ни шофер, ни его спутники не обратили внимания на известное всему штату сборище хиппи, было понятно, что это самые обыкновенные путники, которым просто пришлось проехать по этой стороне канала.

Любопытные не ездили здесь с тех самых пор, как хиппи стали останавливать чужие машины, вытаскивать людей из их уединенного уюта, глумиться над их респектабельностью, над их страхом. Хиппи не теряли самоуверенности и дерзости даже тогда, когда с воем сирен и визгом тормозов появлялись полицейские автомобили. Охваченные отчаянием от их дерзости и видя, что терять им нечего, полицейские становились все грубее. Среди любопытных, естественно, попадались люди не робкого десятка, и тогда вспыхивали бои, горели машины, подожженные хиппи. Помощники шерифа понимали, что пришла пора решительно вмешаться, разогнать этих длинноволосых, бородатых, иногда безобидно-ленивых, но в то же время и жестоких юнцов, одетых в испещренные цветами синие джинсы, майки и куртки.

Прикрыв глаза, Дэзи Лин продолжала танцевать. Вздрагивающие, извивающиеся тонкие щиколотки, круглые бедра и груди будто прорвались из горячей земли, все в ней звало, извивалось, возбуждало.

Машина съехала с асфальта, не снижая скорости. Тяжелые шины подбросило на земляной насыпи, взметнув облачко пыли, и Корм заметил: двое полицейских с той стороны канала смотрят в их сторону.

Дэби Лин рассмеялась и отбросила в стороны пышные каштановые волосы — казалось, они высосали все соки из ее лица, таким оно было маленьким. В отличие от большинства девушек, которые собирались здесь, она по крайней мере была чистоплотна, и сейчас ее волосы искрились в лучах заката.

«Сколько же ей лет? — попытался вспомнить Корм. — Сколько нам лет, в сущности? И что, черт побери, стало со мной? Я как будто прозреваю и только сейчас открываю окружающий мир!»

Он ощущал какую-то пустоту в груди, это было нормальным после долгих часов оцепенения, но почему так стучит сердце? Эти глухие звенящие удары, которые распирают грудь!.. Он нагнулся, чтобы уменьшить громкость марвиновского магнитофона, и почувствовал на своем плече легкую руку Дэби Лин.

— Заглянем туда, Корм?

Корм повернул голову к усевшимся за «корветом» хиппи, но даже не взглянул на номер машины — конечно же, он синий, с желтыми цифрами, значит, они из Нью-Йорка, а может, из Калифорнии?

«Это меня не интересует, Дэби Лин. Ничто меня не интересует, — подумал он. — И какая разница, кто они?»

Они собирались тут по привычке — в долгом, раннем закате, когда в домах на противоположном склоне в будничной тишине оранжево вспыхнувших окон обедали благополучные семейства и воздух все еще дрожал над машинами в аллеях среди зеленых газонов; они съезжались сюда не сговариваясь — с окраин города, со всего штата, иногда со всей страны; кивнув головой или небрежно кинув: «Привет», сходились, занимались любовью; бывало, что и рожали прямо здесь. Продавали друг другу героин и тут же делали себе инъекции. Чужие друг другу, но объединенные общим убеждением, что раз и навсегда разрушили все преграды — только потому, что хватило дерзости свернуть сюда, на этот берег канала (как, впрочем, и на сотни подобных сборищ, разбросанных по всей стране), к подножию каменного мавзолея, приютившего убитого семьдесят лет назад президента Маккинли{6}.

«Вы готовы? Вы готовы? Вы готовы?» — спрашивал запыхавшийся Ричард Младший своих слушателей, а те исходили в крике под гром оркестра. Темное изваяние Дэзи Лин застыло на асфальте.

— Люсиль вернулась, Корм! — сказала ему Дэзи Лин пересохшими губами.

«Вы готовы?» — крикнул в последний раз Зубастый.

2
Пустота в его груди — бездонная, темная — поглотила все его чувства, мир вокруг него затих, посветлел.

Только сердце глухо стучало, будто раскачивая все его тело.

«Сердце мое!» — промолвил он, обессилев. Ему казалось, что он видит свое сердце — увядшее, изнемогшее, бескровное. Он чувствовал: щеки его напряглись, стали холодными, гладкими.

Но он был спокоен, неуязвим, чужд всему и всем. Ничто не волновало его. И в то же время он понимал, что нетерпение его обострилось, недовольство поднималось в душе, будто он никогда и не был свободен, независим, счастлив.

«Чем я недоволен? — спросил он себя. — Неужто все было обманом, напрасно потерянным временем?»

Обескровленное сердце глухо раскачивалось в его груди.

— Я с тобой, Корм! — дошел до его сознания голос Дэзи Лин.

Они пошли втроем — он и две девушки.

Марвин все в той же позе сидел на своей машине.

Было так привычно идти мимо стоящих автомобилей и беззаботных хиппи возле них, что в первый момент Корм и сам не поверил, что они идут к Люсиль. Он еще не видел ее, но знал, что увидит, и потому, наверное, была такая сумятица в мыслях и так дрожали ноги.

За «корветом» сидели хиппи, облокотившись на разноцветные ранцы с алюминиевыми застежками (такие ранцы легки и удобны в пеших путешествиях). Среди усталых, бледных молодых лиц Корм сразу же выделил мужчину с медной гривной, надвое делившей его чистый лоб и стягивающей его волнистые седеющие волосы.

Мужчина поднял к нему тонкое, энергичное лицо, и Корм ощутил, как его с ног до головы обжег знакомый холод: он, в который уже раз, был изумлен не столько своей похожестью на него, сколько тем, что именно таким он предстает в своем собственном воображении. Он был белым, этот мужчина, с многолетним тропическим загаром человека, живущего под открытым небом, сухой и мускулистый. В его светлых пронзительных глазах тлело мнимое спокойствие сильных, опасных идолов, в поисках которых хиппи рыскали по всей стране — для того, чтобы им подражать. Его куртка и джинсы, хотя и вытершиеся на локтях и коленях, были какими-то особенными, с бесчисленными серебристыми заклепками, грубыми и стильными одновременно. Закатанные рукава открывали сильные руки с набухшими венами.

— Привет! — сказала Дэби Лин, языком засовывая подальше в рот жвачку, чтобы не мешала говорить.

Девушка, сидевшая напротив мужчины с медной гривной, резко повернула голову, ее короткие волосы отлетели при этом в сторону. И по тому, как она откинула голову, по лебединому изгибу худенькой шеи и по тому, как раскрылось его сердце, Корм почувствовал, что она — рядом, близкая, единственная.

— Дэби Лин!

— Люсиль!

Девушки обнялись. В наступившей тишине слышался рев марвиновского магнитофона и удары по мячу на баскетбольной площадке на той стороне канала.

— Корм!

Люсиль, оторвавшись от Дэби Лин, сделала шаг к нему. Руки ее были слегка раскинуты — казалось, она готова была его обнять.

«Вот сейчас! Вот сейчас!» — следил за ней Корм.

Люсиль неуверенно улыбнулась. Она сунула руки за низкий ремень джинсов — далекий, почти забытый и в то же время до боли знакомый жест! — и стиснула свои узкие бедра.

— Привет, Корм! — промолвила она почти шепотом.

Неожиданный спазм сморщил уголки ее губ, прочертил две-три полные горечи морщинки, которые тут же исчезли.

Они не обнялись. Люсиль не вынула рук из-за пояса, не сделала второго шага — они и так были совсем рядом; Корм стоял неподвижный, непроницаемый, ощущая, как неведомый холод стягивает его лицо.

Бескровный колокол в груди раскачивал мир, и гул его безмолвно извещал об упущенном мгновении.

— Это Корм Торнтон, Джой! — повернулась Люсиль к мужчине с гривной. — Я говорила тебе о нем.

Джой наклонил голову, Корм едва кивнул. Они были старше всех собравшихся в этот день у подножия каменного мавзолея — разве только Марвин Стивенс был одногодком Корма. Однако именно он меньше всего заинтересовался бы ненавистью, внезапно вспыхнувшей между двумя своими сверстниками.

— Сядем! — предложила Люсиль. — Садитесь. Дэзи Лин, а ты когда-нибудь лопнешь!

Дэзи Лин беззаботно улыбнулась; ее влажный яркий рот был полон крупных, ослепительных, жемчужно-белых зубов.

Люсиль пригласила Корма сесть рядом. Он вдруг вспомнил, что раньше мог отгадывать ее настроение по глазам. Удлиненные, светлые, блестящие, как расплавленное олово, глаза Люсиль были такими же, как когда-то; и она сама все такая же, такая — и все же другая: похудевшая, с болезненно тонкой шеей, впавшими висками и увядшим, но все еще красивым лицом с правильными тонкими чертами. Женщина с изящными жестами и осанкой, которой, наверное, никогда не утратит. «Настоящая женщина!» — сказал себе Корм, напряженно пытаясь открыть в ее голосе следы прошедших без малого двух лет, в течение которых он почти ничего о ней не слышал. Он следил за выражением лица Джоя, за взглядами, которыми он обменивался с Люсиль, и пытался представить себе то, что так изменило ее.

Она не была замужем за Джоем.

И Джой не был похож на тысячи хиппи, которых он встречал, грязных и жалких, чаще всего пребывающих в плену своей собственной духовной нищеты и социальных канонов общества, в котором они двигались словно слепые. Он явно был человеком с положением, а может быть, и с деньгами{7}, но в то же время — человеком риска и отчаяния. Он был, конечно, породы Корма — породы идолов, чью славу хиппи разносили по своим бесконечным дорогам и сборищам. Но была между ними и разница: Корм, внутренне опустошенный, оцепеневший в своем одиночестве, в бессмысленности своего существования, превозмогая — сам не зная, до каких пор, — наркоз героина, жил как обреченный. А Джой вряд ли когда-нибудь испытал страшную нравственную депрессию и мучительное (один шанс из тысячи) восстановление после нее.

Впрочем, Корм надеялся, что еще придет в себя.

А Джой наверняка потерял голову из-за такой девушки, как Люсиль. Было в ней что-то неспокойное, необузданное, что незаметно захватывало всех вокруг. Не так ли случилось и с самим Кормом? Не от любви ли к свободе — свободе поступать как хочется, точнее, освобожденности от каких бы то ни было обязательств и наивной веры в счастье от непротивления злу — пошли они тогда с Люсиль с этими шумными хиппи, чьи имена он сейчас уже и не вспомнит?

Они любили друг друга ненасытно, исступленные и робкие; каждая ласка Люсиль, каждый ее взгляд сводили Корма с ума. Они запирались у Люсиль — два ее младших брата ходили в школу, сама она еще не начала работать, и их большой дом был безлюден днем; вечером они, едва дождавшись темноты, спешили в близкую рощу с решетками жаровен на полянах для воскресных увеселений. У Корма был тогда породистый боксер Мосс. Днем Мосс неподвижно, точно сфинкс со смешным старческим лицом, сидел на деревянных ступеньках перед домом Люсиль, а под вечер бежал между ними к роще. Люсиль шагала, раскачиваясь на длинных ногах, засунув руки за пояс джинсов, расплавленное олово ее глаз светилось во мраке… Мосс обнюхивал смятую возле них траву, чуть слышно посапывая, и они чувствовали себя спокойно и уверенно под его защитой.

Они и не заметили, как сладострастие поймало их в капкан, как постепенно любовь превращалась в удовольствие — захватывающее и откровенное, все более откровенное, полное неожиданностей. Однажды случайно, как будто в шутку, Корм принес героин. Обладать Люсиль после того, как сам воткнул иглу в ее гладкую, трепещущую плоть, и после того, как сам сделал себе инъекцию, — это было новым, не испытанным до сих пор ощущением. Люсиль расслабилась в беспамятстве, и он, сливаясь с нею, чувствовал, как все вокруг таяло, исчезало и оставалось лишь чувственное, легкое, благоуханное, ни с чем не сравнимое счастье обладания.

Он ушел из бейсбольной сборной, бросил учебу, ошеломленный своей любовью и теперь уже привычными дозами героина. Он похудел, но ему казалось, что возмужал, нос и кадык резко обозначились на его бритом энергичном лице. Он не мог себе объяснить, как это другие люди не замечают необыкновенной привлекательности Люсиль, и сейчас, после стольких месяцев оцепенения и медленного возвращения в себя, снова спросил себя: чем же действительно она так властно привлекала его когда-то? Ушедшей, безвозвратно забытой, а может быть, и растоптанной, подумал Корм, была их любовь. Глупость, терзания от беспорядочности их сборищ, когда родились дети и никто не знал их отцов, вспомнил он, и, как кошмар в бессонные ночи, на него налетели вдруг холод и голод той первой зимы, болезни и смерти, с которыми пришло отрезвление и еще более противное, теперь уже сознательное погружение в наркоз.

Но чем же все-таки привлекала его Люсиль?

— Корм, — спросила Люсиль, — а что стало с Моссом? С нашим Моссом — помнишь его?..

«Она остригла волосы! Вот почему ее шея выглядит такой беспомощной!»

После той тяжелой зимы, когда их группа рассеялась и Люсиль исчезла, а его после лечения препроводили домой, Мосса уже не было.

— А помнишь, как пылали огни, Люсиль? — восторженно всплеснула руками Дэби Лин.

В глазах Люсиль разлилось мягкое сияние.

«Огни!» — подумал Корм.

Мы танцевали возле огня, Люсиль, а потом в темноте творилось некое действо — смешивали свою кровь с героином, потому что уже не могли, не хотели заниматься любовью, и это, в сущности, было нашей молитвой, единственным нашим спасением, выходом в забвение, и мы даже не знали, почему, во имя чего мы бежим, отрекаемся, уничтожаем себя!..

— О да, конечно, наши огни! — очнулась наконец Люсиль и откинула голову назад, и тогда Корм внезапно осознал, что его вновь охватывает знакомое нетерпение.

«Вот сейчас! Вот сейчас!» — сказал он себе и впился взглядом в ее полубезумные, сияющие в отблесках заката глаза.

Но ведь ты уже не та, Люсиль!

Ему казалось, что он запальчиво выкрикнул это, однако на холодном его лице не дрогнул ни один мускул, а сердце было мертво.

Как он не заметил сразу перемены? Ты похудела, Люсиль, и постарела. Под твоей пергаментно-сухой кожей текут ясно видимые струи утончившихся синих испорченных вен.

Люсиль, ты ли это?

И ее ли сейчас видел он прежними, но тоже изменившимися глазами?

Ответь мне, Дэби Лин! Марвин! Марвин Стивенс, слезь наконец со своей дурацкой машины! Ты помнишь, как мы прыгали на огромных надувных матрацах под куполом бродячего цирка? Мы высоко взлетали к пестрому небу головами и падали, заливаясь смехом, подпрыгивая десятки раз. Наше детство, Марвин, — это единственное время, когда мы падаем со смехом, когда нам позволено падать. Ты помнишь его?..

Джой закурил. Резкий табачный дым заструился в теплом воздухе — липкий южный аромат. Пронзительный взгляд Джоя охватывал всех сразу — Люсиль, возбужденно болтающую, хиппи, что растянулись на своих туго набитых ранцах, в которых, как правило, ничего не было, кроме грязных спальных мешков. Баскетболисты напротив все еще играли, но зевак на трибунах стало меньше. Кое-где перед домами на холме девушки и парни бросали мячи в повешенные над гаражами баскетбольные корзины со свисающими, как виноградные грозди, сетками. Оба помощника шерифа неподвижно, с равнодушным видом стояли возле своих машин.

Закат догорал. В красноватых отблесках усталого солнца над простором равнин пламенел далекий горизонт, тени наливались прохладой и предвечерним покоем.

«Ужасный миг!» — вспомнил Корм былые слова Люсиль об этих минутах, когда они разбредались кто куда, лениво, без всякого на то желания, или бесцельно брели куда-нибудь вместе — на первый взгляд веселые и безобидные, но уже возбужденные, опасные, подобные лавине, которая сорвалась и скоро с грохотом сметет все на своем пути.

«Ужасный миг!» — повторил Корм и лишь теперь, спустя почти два года, впервые спросил себя: а что, собственно, имела тогда в виду Люсиль — их бездействие? Или, может быть, однообразие будней, или бесперспективность, или то, что они бросались в неизвестность, которая по крайней мере щекотала им нервы?

— Корм, — попросила Дэби Лин, — давай объедем наши старые места. В честь Люсиль.

С наступлением мягкой предвечерней прохлады все как-то приумолкли.

— Хорошо! — громко сказал Корм. — Едем!

Хиппи возле машин задвигались, что-то ленивое, беззаботное и развязное было в их походке. Пешие тоже встали, застегнули ремни своих ранцев и ждали, оглядываясь: если поедут все, значит, едут и они, только вот в какие машины садиться?

Люсиль тихим голосом говорила о чем-то с Джоем; Джой не сводил с Корма глаз, но в этих серых, острых глазах не было ни любопытства, ни удивления. Не было ничего.

«Кто он? Что связывает его с Люсиль?» — спросил себя Корм, но не стал задерживаться на этой мысли. Его охватило привычное в этот час возбуждение, жажда непрестанного движения, которое обгоняло его разум, его мысль и толкало к почти инстинктивной сообразованности с обстоятельствами, в которых он оказывался. Всколыхнувшееся теплое чувство — романтично-милое, далекое и, может быть, поэтому особенно прекрасное оттого, что он так близко видит Люсиль, — заставило его забыть недавнее ощущение безысходности и вновь почувствовать себя тем идолом, каким он был когда-то и каким его многие все еще считали.

Крик, подобный лаю Ричарда Младшего, — необузданный, неистовый, срывающийся, рожденный как бы самим ритмом рок-н-ролла, его медными и ударными инструментами, — вырвался из груди Корма.

И он мгновенно приковал к себе взгляды, наэлектризовав сборище расслабленных хиппи у подножия каменного мавзолея.

Полицейские на другой стороне канала вскочили в машины.

А Корм как будто увидел себя со стороны — свое поднятое, энергичное, мужественное лицо, волнистые, длинные, свободно спадающие на плечи волосы — и, возбужденный, ликующий, упругой походкой направился к своему подновленному, мощному «доджу».

— Корм! — окликнула его Люсиль. — Я поеду с тобой.

С треском захлопывались дверцы, кое-где уже форсировали двигатели, пешие хиппи наспех сваливали ранцы и спальные мешки в открытые багажники, рассаживаясь в машины.

Джой понимающе кивнул Люсиль и открыл низкую, широкую дверцу «корвета». В тот же миг возле другой дверцы встала Бекки Уэскер — совсем молоденькая, с длинными русыми волосами. Ее небесно-голубые глаза невинно смотрели на Джоя.

— Я хочу с тобой! — сказала она.

Вместе с Джоем они погрузились в мягкие глубокие сиденья. Бекки перекинула волосы на грудь — настоящий золотой водопад, в котором теперь виден был только изящный носик, покрытый едва заметными веснушками. Мотор взревел, но сейчас же успокоился, его огромная мощь как будто еще больше вытянула удлиненный капот машины.

Холодные глаза Джоя следили за Люсиль.

«Иди к дьяволу!» — мысленно обругал его Корм и сел в машину.

Перед тем как сесть с другой стороны, Люсиль скользнула взглядом по «корвету». Лицо ее едва заметно побледнело…

Корм улыбнулся. Ему хотелось сразу же нажать педаль до отказа. Но за ними следили полицейские, да и никто, видимо, не собирался обгонять его.

Люсиль села рядом с ним — такая тоненькая, теплая. Как и когда-то раньше, она держала свои округлые, высокие колени плотно сжатыми, и Корм лишь сейчас заметил ее мягкие коричневые сапожки из настоящего велюра.

— Едем?

— Едем!

Передние колеса коснулись асфальта. В последнее мгновение, вместо того чтобы повернуть налево, Корм взял вправо, под знак, запрещающий поворот. В опущенное стекло со стороны Люсиль слышались крики Ричарда Младшего, глухой рев двигателя «корвета», и Корм почувствовал, как за ним покатила, потянулась вереницей вся колонна, и медленно, вызывающе направился к асфальтовому кольцу в ухоженном парке у мавзолея убитого президента.

Уткнув острый подбородок в ямку над ключицей, Люсиль искоса смотрела на Корма.

— Ты все тот же!

Корм приоткрыл рот. Перевел дух. И, не поворачивая к ней головы, спросил:

— А ты, Люсиль?..

3
Колеса подбрасывало на ребристых порогах, пересекающих через равные интервалы асфальтовое полотно. На кольце тоже были запрещающие знаки, но Корм знал: при превышении допустимой скорости машины просто сильно било об эти своеобразные барьеры и трясло, как эпилептиков, готовых вот-вот развалиться. Однако продвигаться вперед было вполне возможно. Но даже и такое — трясущееся, ревущее, подозрительно кроткое — шествие было внушительным. Помощники шерифа наблюдали за ним издали, не останавливая за мелкие нарушения. Это была старая, испытанная тактика: можно было задержать хиппи позднее, когда, взбесновавшись, они совершат нарушение или просто пакость, за которую их можно будет арестовать на законном основании.

Они выехали из парка, и Корм слегка надавил педаль газа. Грейферные шины зажужжали. Колонна рванулась за ним. Разогнавшись под уклон, они легко прошли горбик моста. Каменные опоры перил толчками проносились мимо.

Люсиль продолжала смотреть на Корма все так же, искоса.

— Я не боюсь, только когда ты за рулем! — сказала она.

Корм поискал в зеркальце заднего вида матово-серебристые контуры уменьшившегося «корвета».

— Он хорошо водит машину. И ты ведь тоже.

Они двигались по Мидл-роуд. С двух сторон, за полосками газонов и зелеными вязами, выстроились, как близнецы, старые двухэтажные деревянные дома с верандами.

Люсиль подняла голову.

— Не могу поверить, что, когда я родилась, Мидл-роуд тонула в грязи! — задумчиво сказала она.

Они ехали не быстро, но никто их не обгонял — слишком плотной была колонна. А те, кто попадался им навстречу, смотрели на них открыв рот и вытаращив от любопытства глаза. У первого светофора они повернули вправо и скоро поползли по Конли-хилл. На зеленом холме было несколько новых церквей. Их причудливые архитектурные формы — целиком застекленные, фантастические кровли, их кресты — то рельефные, едва заметные на фасадах, то одиноко возвышающиеся железобетонные, стальные или деревянные — странно контрастировали с кирпично-красными, такими обыкновенными двухэтажными постройками соседнего Конингем-колледжа, где оба они учились когда-то.

— Мы закончили другой колледж, Корм! — промолвила Люсиль внезапно дрогнувшим голосом. — И ты, и я.

Он молчал.

— И у нас другие церкви. С темными алтарями у ночных огней! С травой под ногами, звездами над головой и цветами, с морем цветов, Корм… Повсюду!

Корм молча слушал.

— Все теперь изменилось! — тихо продолжала Люсиль. — Все изменилось и в то же время осталось неизменным!

Новый двигатель мерно рокотал.

— Мы по крайней мере поняли бессмысленность нашей жизни и сделали все, чтобы наше существование действительно не имело никакого смысла!

— За нами идут другие.

— Идут, — как эхо повторила Люсиль.

Но хоть во что-то они верят? Теперь — верят ли?

А те, кто моложе? Как Дэби Лин, Дэзи Лин и Бекки Уэскер?

В чем они ищут и находят смысл жизни?

Два года назад они с Люсиль, увлеченные общей хиппи-волной, недовольные изобилием послевоенного бума, презрев все условности и честолюбивые стремления, бросились в жизнь, чтобы понять ее смысл, добровольно оставив свои семьи, колледжи, города, в которых жили, — юные, наивные и очень влюбленные… Они пересекли с севера на юг и с востока на запад большие равнинные штаты, прерии, горы, пустыни, они пересекли весь континент, чтобы услышать шум прибоя тихоокеанских волн.

— А Джой?

— Мы боготворили цветы, Корм! И сами были как цветы!

На длинных дорогах, в лесных сборищах их любовь и неопытность таяли в общей сердечности, бесстыдной интимности, возбужденных героином и сладострастием, в котором они всегда искали выход и решение всех проблем.

— И мы молились богу рока! Танцевали голышом, разрисовав цветами груди и бедра!

— Груди, бедра и все остальное!

— Сейчас тебе смешно?

Неужели им тогда и вправду слышался шум прибоя?

— Сейчас танцуют конфу.

— Мы с тобой из эры чистого рока, Корм! И цветов!

Им навстречу с воем и включенной синей мигалкой катил полицейский «шевроле». Корм убрал ногу с педали газа.

Молодой полицейский в «шевроле» махнул им рукой, разрешая ехать дальше, и укатил.

— Вот выродок! — выругался Корм. — Те двое по крайней мере поумнее.

— У Джоя в машине есть радиорелейный аппарат, — сказала Люсиль. — И он, верно, может послушать их разговоры.

«Кто он?» — хотел спросить ее Корм, но неизвестно почему этот вопрос показался ему сейчас бессмысленным.

— Хотят на себя беду накликать! — процедил он сквозь зубы и, оживившись, откинулся на спинку сиденья. Шины взвизгнули. Широкий «додж» лег на борт. Боковая улица как будто всосала их, засвистел ветер. Машины, следовавшие за ними, накренившись, выходили из виража и на полной скорости устремлялись вперед. Скрипели тормоза, мгновенно гася инерцию. Корм поворачивал то влево, то вправо, они пронеслись полированными, расчерченными, освещенными полотнами шоссе номер девяносто семь и повернули на запад, куда вели все федеральные трассы с двойным номером. Жилые районы постепенно оставались позади, теперь по сторонам вереницей тянулись высокие слепые корпуса «Бауэн-Стил-Компани». Все еще светлеющее небо возвышалось над ними ясным куполом, но вокруг, словно стелющийся туман, чувствовался тяжелый запах расплавленного металла. Кое-где между прямоугольными корпусами простирались автостоянки, возле проходов в проволочных заграждениях стояли вооруженные мужчины в униформе, другие охранники из той же частной компании караулили на металлических башнях, возвышавшихся на изгибах крыш по границам всей местности, скупленной многочисленными наследниками старого Бауэна.

— Не люблю я эти места, — сказала Люсиль.

— Знаю. Но только здесь мы сумеем оторваться от полиции!

— А это что, так уж необходимо?

Корм не ответил. Он не думал, не знал точно почему, но чувствовал, что нужно избавиться от надзора помощников шерифа и, главное, от того, на белом «шевроле», который, вероятно, тоже ехал за ними.

Постепенно воздух стал чище, корпуса сталеплавильных заводов растаяли в легкой дымке. За ними потянулись фермы, мелькали то ближе, то дальше кудрявые рощицы, узкие, пустынные в это время дороги, виднелись дома с багряными от заката окнами.

У края только что вспаханного черного поля Корм свернул на проселочную дорогу. Тяжелая машина качнулась.

— Эй! Эй! — закричали им несколько мужчин, сидевших на корточках возле барака с облупившейся на стенах краской, пуэрториканцев или мексиканцев — смуглых, в широкополых шляпах, с темными натруженными руками.

Они въехали в редкую кленовую рощицу и, когда остановились, заметили далеко позади две светлые полицейские машины, поджидавшие их возле канала.

— Корм! — крикнул Марвин Стивенс. — Остаемся здесь?

В оглушающей тишине звонко рокотали разогретые моторы.

Корм высунул в окно левую руку с вытянутым пальцем.

— Ждите меня здесь! И выключите двигатели! — крикнул он, медленно отъезжая.

Люсиль, оглянувшись, посмотрела на «корвет», за наклонным передним стеклом которого, сквозь отражение кленовых ветвей, виднелись странно неподвижные лица Джоя и Бекки Уэскер.

Корм засмеялся.

— А ты изменилась!

— Нет! Иначе я осталась бы здесь!

Они выехали из рощицы и по тем же утрамбованным проселочным дорогам — меж заботливо обработанных полей овощных ферм и обветшавших деревянных домов — поехали в обратном направлении. Где-то впереди, низко, чуть не сливаясь с самым горизонтом, время от времени, как молнии в лучах заката, поблескивали автомобили на шоссе номер девяносто семь.

— Ты что-то надумал, Корм?

— Нет.

На отдельных участках дорога была ровнее, и вскоре они снова выехали на асфальтированное боковое шоссе. Солнечный диск, остановившийся над землей на одном с ним уровне, усаживался на переднее стекло их машины, и Корм, ослепленный, задирал голову, чтобы не упустить из виду расширения дороги, где мог бы укрыться тот самый полицейский в белом «шевроле».

Они ехали, как когда-то, вместе и, как когда-то, не знали, куда едут. Но тогда они верили. Бунтовали. И хотя им не все было понятно, они по крайней мере сознавали, что, если они хотят быть другими, совсем другими, им нужно бежать от этого мира.

«Не бежать, а изменить его нужно! — подумал Корм. — Но теперь уже поздно… Поздно, мы уже потеряны! Принесены в жертву! И так, наверное, случалось с каждым поколением, наше общество каждое поколение ловит в свою ловушку, и когда мы понимаем, что его надо изменить, — уже поздно, мы уже бессильны!»

По наивности они добровольно закрывали глаза, и им казалось, что они счастливы, что они поняли истину, смысл существования.

А молодые продолжали бежать. Бунтовать. Но уже без веры, без каких бы то ни было иллюзий. Они начинали прямо с героина, еще в школах. И, усталые, разочарованные, очень скоро понимали, что, в сущности, они никогда и ни на что не надеялись, что все это просто гигантский капкан отрекшегося от них мира — капкан с бесчисленным количеством алтарей для всех заблудших и бунтующих. Темные алтари, на которых никто не запрещает им самим приносить себя в жертву воображаемым идолам.

«Своим мертвым идолам!» — сказал себе Корм.

— Кто он, Люсиль? — спросил он.

Она молчала, вглядываясь вперед ничего не видящими глазами.

Корм внимательно осматривал дорогу с покосившимися фермерскими домишками по сторонам, маленькими перекрестками с навесами для продажи овощей и фруктов, с остановившимися возле них машинами покупателей — он осматривал всю эту благодатную землю больших равнинных штатов, усталую и ленивую, погруженную в закат, умиротворенную, как для молитвы своему огненному богу.

— Он тоже спросил меня о тебе, Корм. Хотя не в его характере задавать вопросы, — тихо сказала Люсиль и надолго замолчала. — Он спросил, ты ли это.

«Вот сейчас! Вот сейчас!» — сказал себе Корм. Уже в который раз похолодело и стянуло все его лицо.

— Я родила ребенка, Корм, — едва слышно вымолвила Люсиль. — Ты не знаешь, ты не мог этого знать, тогда ты, наверное, был уже в больнице… — Она улыбнулась горькой улыбкой, и тонкие косые морщинки пролегли в уголках ее нежного рта.

— Мы выносливее мужчин, Корм, хотя и кажемся слабыми…

— Ты мне ничего не говорила!

— Мы расстались, и каждый пошел своей дорогой! — Она будто прощала его.

Корм приоткрыл рот. Перевел дух. Все вокруг него обесцветилось и оглохло.

— Я родила мертвого ребенка, Корм!

Он все еще продолжал высматривать белый «шевроле», но уже не видел и не слышал ничего.

Люсиль! Что же нам осталось, Люсиль?

Он был началом, Джой — концом. Как Бекки Уэскер для него…

И какое это имеет значение, кто такой Джой? И кто такой я?

«Да и кто мы на самом деле?» — спросил себя Корм.

Он попытался представить себе лицо Джоя, но под раскаленным закатным небом увидел себя, свое выбритое, энергичное лицо с длинными, свободно ниспадающими волосами; вся жизнь его рассыпалась и прошла в одно мгновение, как будто ее и не было…

Они отъехали уже довольно далеко, но белого «шевроле» нигде не было.

«Нет его! — сказал себе Корм, пока разворачивался. — Или он потерял наш след, или вообще не ехал за нами».

Он чувствовал себя обманутым, ограбленным. Он не думал о том, что будет делать, если они встретят полицейского, и лишь понял, что недовольство и его холодное безразличие направлены против него самого и что самое лучшее — это вернуться в кленовую рощицу к остальным, пока еще не стемнело.

Люсиль молчала.

Они ехали быстро. Мимо все реже проносились со свистом встречные машины. Наконец снова свернули на пустынную проселочную дорогу, к синеватому уюту лесочка. В озаренных гаснущим светом глазах Люсиль тлели глубокие, чистые, вспыхивающие время от времени далекие отблески.

В рощице Марвин Стивенс снова забрался на крышу своего маленького «форда» и погрузился в ритмичные подвывания Зубастого. Несколько девушек с увлечением танцевали, сшибаясь бедрами и восторженно вскрикивая при каждом точно отмеренном ударе. Дэби Лин и Дэзи Лин сидели в кругу пеших хиппи, которые вытащили из своих бездонных торб консервы из фасоли со свининой и банки с пивом. Некоторые уже расстелили свои засаленные спальные мешки и лежали на них. В «корвете» под кустами целовались Джой и Бекки Уэскер.

Корм направился к ним. Он почувствовал, что большинство хиппи следят за ним глазами, и, расслабив плечи, зашагал еще развязнее. Сухая трава зазмеилась вокруг широких штанин его джинсов.

— Корм! — окликнула его Люсиль, но он даже не оглянулся.

Когда он склонился к низкой кабине «корвета», те даже не отпрянули друг от друга.

— Есть одно место, — сказал Корм, — на двадцать четвертой миле от Сноудена в сторону Менсфилда! С чудесной в это время видимостью и только что выкрашенной, прямой, как натянутая нитка, почти двухмильной осевой линией.

Джой спокойно глядел на него. Но Корм заметил — обнаженные руки Бекки Уэскер еще сильнее обняли его загорелую шею.

— Я не очень-то знаю дорогу.

— Тебе ее покажут!

Корм повернул голову к истлевающим, будто мечами пронизывающим рощицу со стороны запада лучам заката.

— С какой стороны предпочитаешь солнце — слева или справа?

Джой безучастно пожал плечами.

— Тогда поехали к Менсфилду.

— Ты жутко учтивый тип.

— Скорость?

— Как предложишь!

— Максимальная?

— Согласен.

— Впрочем… — Корм задумался, потом спросил: — Ты знаешь правила, не так ли?

Из глубины машины на него с упреком смотрели невинно-голубые глаза Бекки Уэскер.

«Дурочка! — беззлобно подумал Корм. — В два раза красивее Люсиль, в сто раз красивее всех, кого я любил… Но с Люсиль ее не сравнишь, ни ее, ни всех остальных!»

— Через двадцать минут, — сказал он.

Джой улыбнулся — без иронии и без испуга.

— Хорошо.

Они сверили часы. На миг Корму показалось, что он слышит удары своего сердца. В рощице было тихо. Даже Марвин Стивенс выключил свой магнитофон.

Он круто повернулся и, не глядя ни на кого, зашагал к машине.

4
Красные волны импульсами пробегали в круглых зрачках радиорелейного аппарата.

— Элвис!

— Вижу тебя, Мейлер!

— Мне кажется, картина ясная!

— И я так думаю, Мейлер!

Обе машины неспешно двигались одна за другой.

— Включаю Долфи, Элвис!

Круглые, красные, словно воспаленные, зрачки замигали, послышался шум, перебивающие друг друга разговоры. Шоферы тяжелогрузных машин на главных шоссе между Сноуденом, Менсфилдом и Бефаллоу обменивались информацией о том, не видно ли где скрытых полицейских патрулей и можно ли безнаказанно увеличить скорость. Приближалось время, когда легковые автомобили освобождали трассы, движение становилось менее интенсивным, и тогда профессиональные водители наверстывали терпеливо соблюдаемое в течение всего долгого дня ограничение скорости до максимальных пятидесяти пяти миль в час. Его ввели по всей стране еще во время энергетического кризиса, сейчас кризис миновал, горючего на заправочных, казалось, было сколько хочешь, но, может быть, потому, что это обилие действительно было лишь кажущимся, а может быть, из-за резкого снижения дорожных катастроф ограничение скорости соблюдалось самым строгим образом.

— Алло, Долфи! — повис над всеми шумами бас Мейлера.

— Слушаю! — отозвался молодой полицейский на белом «шевроле».

— Где ты?

— Двигаюсь по девяносто седьмой на север. Но их и след простыл!

— Кажется, они нас здорово обогнали.

— Не может быть, они где-то здесь!

— Если заметишь, сообщи. Если, конечно, ты их найдешь. Элвис тоже их ищет.

— Мы их сцапаем!

— Ясно, сцапаем.

— Ну, тогда все в порядке!

— Почти в порядке, Долфи!

Мейлер выключил аппарат. Где-то на западе, где солнце все еще раскаляло гаснувший горизонт, по асфальтированному шоссе номер девяносто семь самоуверенно несся молодой Долфи. Мейлер осмотрелся. Он заметил брошенный фермерский навес и остановился перед ним. Через минуту, почти бесшумно, подъехал Элвис.

Широко распахнув дверцы, оба вылезли из машин.

Мейлер вытер платком вспотевшую шею. Его ремень с пистолетом, дубинкой и наручниками съехал ниже пояса.

— Ты слышал?

— Слышал, — кивнул Элвис. — Пусть поищет ветра в поле.

— Ты вот тоже молодой, но Долфи просто мальчишка!

Элвис почтительно слушал.

— В таких заварухах лучше всего держаться в сторонке. И наблюдать!

Элвис молчал.

— Тут вся тонкость в том, чтобы знать, когда вмешаться. А Долфи торопится. Воображает, что может сам все обстряпать.

Мейлер сунул платок под расстегнутую форменную рубашку и потер грудь.

— Все проходит, Элвис, все… Вспомни сухой закон. Из-за рюмки спиртного стреляли, а сейчас ты можешь ее выпить в любом баре. И эти хиппи… Канут в прошлое наркотики, время их уже проходит, придет что-нибудь другое. Мода!

Элвис не проронил ни слова.

— Выходит, не в наркотиках дело. И не в том, что придет после них! И как мы — с налогами, например, и со многими другими вещами, — так и хиппи не так уж виноваты… Даже напротив! Сами себя опустошают, убивают просто… А почему? Ты спросил кого-нибудь — почему? И что тогда можем мы, Элвис? Мы с тобой, например? Остановить их? Направить на путь истинный? Самое большее — получить нежданно-негаданно пулю в упор, чтобы потом по телевизору показали, как мы исполняем свой долг…

Мейлер сощурился, глядя на закат и ровную, тонущую в сладостном покое землю, притихшую под огромным предвечерним небом.

— Возвращайся к лесочку, Элвис, — сказал он устало. — Наблюдай за ними издали, и если что, сообщи. Я поезжу с Долфи по девяносто седьмой, чтобы не поднимать ненужного шума, если и без того здесь ничего нельзя предотвратить.

— Хорошо, Мейлер!

Элвис подождал, пока он отъедет. Убедившись, что дорога свободна, дал газ, резко вывернул руль, и его машина присела, как животное, готовое к прыжку.


Не было нужды оборачиваться, чтобы увидеть, как быстро спускается солнце за сгустившуюся ленту пламенеющего слева горизонта. И как могло небесное светило так стремительно двигаться после того, как часами почти неподвижно висело в безоблачной выси? И какие огромные пространства преодолевало оно там, в высоте, если бесспорно, что с тех пор, как существует мир, оно движется где-то там, в бескрайнем и безначальном Космосе?

«Бескрайний и безначальный хаос!» — подумал Корм, и, как тогда, когда он ехал к сборищу хиппи возле канала, ему показалось, что необходимо еще одно, совсем маленькое, просто ничтожное усилие, чтобы увидеть и понять нечто очень важное, даже фатальное, что сразу же поможет ему осмыслить все пережитое, что откроет ему истинную стоимость порывов и разочарований, надежд, падений и этого органического, уже неизлечимого оцепенения, которое он безуспешно пытается с себя стряхнуть.

«Вот сейчас, вот сейчас!» — напрягся он.

Тихий закат отдалялся, растворялся, предвечерний покой удлинял тени.

«Боже мой! — Корм вздрогнул как от холода. — Несуществующий мой боже, неужели земля все еще вертится, люди возвращаются в свои дома, ужинают и занимаются любовью и все еще рождают детей? Неужели мы не взорвали планету своим протестом? Но если все же мы действительно мертвы — то во имя чего, лживый боже, почему мы должны приносить нашу молодость на твои темные алтари?»

Этот день начался как и все другие и обещал закончиться как обычно. Но неожиданно приехала Люсиль с Джоем, а с ними — размышления, воспоминания…

Нет, нет!..

Корм на мгновение закрыл глаза. Он медленно ехал посередине дорожного полотна и мог позволить себе этот краткий отдых в теплом мраке опущенных век. Он видел множество лиц, цветов, бескрайние просторы, реки; светлые небеса, как глаза Люсиль, сомкнулись над ним; он услышал характерное жужжание колес и, вздрогнув, открыл глаза, зная, что в таких случаях машину заносит вправо.

Он действительно ехал уже по самому краю полотна.

Корм выровнял машину. Посмотрел на часы. До встречи оставалось две минуты.

Свежевыкрашенная пунктирная осевая линия делила шоссе надвое.

Солнце село. Яркий медно-красный кант подрубил ровную ленту горизонта и полился в боковые стекла машины кровавой рекой.

— Пора!

Корм направил машину к середине дороги.

Шины левых колес как будто стирали пунктирную осевую линию. Он ехал так десять, пятнадцать, двадцать секунд, затем плавно надавил педаль газа, так плавно, что почти не ощутил щелчка и переключения на самую высокую скорость. Но по затаенному, глубинному рокоту, по мощи, которую изрыгал двигатель, и силе, с которой он стремительно понес вперед его тяжелый, присевший на задние колеса «додж», он понял, что максимально использовал инерцию машины и теперь его нога, выжавшая газ до предела, извлекала всю силу бушующих в двигателе взрывов.

Пунктир слился в непрерывную линию, слились за окнами «доджа» земля, которую он отбрасывал назад, и бешено взвихрившийся воздух.

Стрелка спидометра нервно затрепетала у крайней цифры.

Разнузданные двести сорок коней несли его сломя голову. Он никогда еще не видел себя со стороны — ему только случалось наблюдать такое, но у него было ощущение, что он отрывается от земли и взлетает.

Может быть, он действительно летел, проносясь над белой линией шоссе.

Он увидел остановившиеся у дороги машины и одновременно с ними заметил низкий, прижавшийся к асфальту «корвет». Он казался ему неподвижным. Вжавшимся в ровное покрытие шоссе. С неестественным и ярко освещенным носом. Но мгновение спустя машина изменила свой цвет. Стала крупнее. Широко скалился ее заостренный капот со вздувшимися над невидимыми передними колесами брызговиками.

В наклонном ветровом стекле светлело небо. Корм почувствовал, что он распрямляется. Холод снова стягивал лицо. Корм откинулся на спинку сиденья. Его взгляд, все его существо как бы слились с белой линией, от которой не должны были отклониться ни он, ни Джой.

Не должны!

И выдержать как можно дольше! По крайней мере на миг, на один фатальный миг дольше, пока не выдержит и повернет в сторону тот, другой, чей «корвет» ревет, сверкает и светит ему навстречу.


— Мейлер! Мейлер! Говорит Элвис!

— Слушаю, Элвис! Долфи тоже слушает!

— Я нашел их, Мейлер! На глухом участке под Сноуденом… Возле старой вырубки. Забавляются на машинах. Кто выдержит, у кого нервы покрепче!

— Они уже начали?

— Первая пара, Мейлер! Корм Торнтон на «додже» со стороны Менсфилда и «корвет» с калифорнийским номером против него!

В аппарате раздался треск.

— И, конечно, едут с превышением скорости? — поспешно вмешался в разговор Долфи. — Так ведь?

Элвис не ответил.

— Останови их! — продолжал Долфи. — Имеешь основание! Я далеко, но не бойся, я еду!

Аппарат затрещал и наполнился далеким воем сирены белого «шевроле» откуда-то с шоссе девяносто семь.

Красная волна мигала только в двух круглых отверстиях.

— Мейлер!

— Слушаю, Элвис!

Под опустившимся небом, сквозь безмолвные просторы они слышали дыхание друг друга.

— Наверное, этот Долфи несется как сумасшедший!

— Наверное!

— И поспеет раньше тебя!

— Слушай, Элвис! Знаю я эту игру. Если они разминутся, штрафуй их, чтобы не продолжали, пока мы не подъедем! Ну а если они ребята с нервами…

— Ясно, Мейлер!

— Сближаются?

— Слышу рев моторов! Мейлер…

Неожиданно высокий встревоженный крик Элвиса оборвался.

— Элвис! Элвис! — обеспокоенно закричал Мейлер, но никто ему не ответил.

На табло невыключенного прибора вспыхнула красная волна его блуждающего в эфире голоса.


С тех пор как сменили двигатель и покрышки, его ветхий «додж» еще не развивал такой скорости. Он ощущал, как грейферы захватывают асфальт и мгновенно бросают его машину вперед.

Он ясно видел «корвет», точно против себя, и за покатым стеклом его ему как будто виделось обветренное, энергичное лицо Джоя.

«А ведь его на все хватит!» — подумал вдруг Корм.

Он был слегка возбужден, но уверен в себе, легок, раскован и в то же время дерзок, как в те времена, когда ощущал в своей крови теплые волны героина. Скорость, напряжение, игра, вызов, брошенный смерти, и ясное ощущение, что в этой отчаянной и, в сущности, бессмысленной игре он ставил все против ничего. Это опьяняло его, как в прошлые времена.

— Браво, Джой! Браво!

Еще какие-то секунды они могли разминуться.

Потом будет поздно…

Уже поздно!

Люсиль!

За наклонным стеклом блестели застывшие глаза Люсиль.

Почему ты, Люсиль?! — взревело все в Корме. Почему ты в «корвете»? Ты, а не Джой?

Он бешено вывернул руль вправо. И почувствовал, что машина послушалась. Это уже лучше!

Но за миг до этого, вместо того чтобы взять вправо, Люсиль повернула влево.

Чтобы преградить ему дорогу? Чтобы выйти ему навстречу? Или для того, чтобы спасти его от унижения? Не хотела, чтобы видели, что он не выдержал?

Зачем же, Люсиль?

В страшном ударе, как тонкая антенна, все еще трепетало его сознание, устремленное к сердцевине шара из грохота и раскаленного металла, где гасли глаза Люсиль.

Тяжелый «додж» налетел на низкий «корвет» сбоку. Раздавленные, врезавшиеся друг в друга, влекомые инерцией неукрощенных коней, обе машины яростно скребли асфальт.

В ужасе бежали Марвин Стивенс, и Бекки Уэскер, Джой, Дэби Лин и Дэзи Лин и пешие хиппи — бежали все. Голубым пламенем горел металл, асфальт, земля с испепеленным, серым горизонтом. Выла сирена.

— Люсиль!.. — прошептал Корм.

Он сознавал, что умирает. Сознавал, что уже давно мертв.

Оцепеневший, скорчившийся идол. Обгоревший, бессмысленный.


И все так же под вечер, на побитых, изношенных машинах, сворачивают они на боковую дорогу возле канала к подножию зеленого холма с каменным мавзолеем убитого президента. Но теперь они уже избегают рискованных состязаний. Большинство бывших хиппи пошли по проторенным дорогам материального благополучия, молодые увлекаются другими кумирами. Как говорит американская писательница Лилиан Хеллман{8}, за десять лет в этой стране меняется все — мода, одежда, автомобили, дома и образ мышления.

И молодые люди, наверное, уже ищут себе новых идолов — все таких же обманчивых, потому что общество, которое их порождает, остается неизменным в своей эксплуататорской сущности, хищническим даже по отношению к своим собственным сыновьям и дочерям.


Перевод В. Сушкова.

СЕРЕБРЯНЫЙ БАР{9}

Американцы, как все люди на земле, часто верят в заведомую ложь. Но самая вредная из них — это ложь, будто каждый американец может легко разбогатеть.

Говард У. Кэмбэл-младший
Ровно год спустя после того, как застрелили Луи Херока и тяжело ранили Фила Адабо, в Селд-соуле, штат Калифорния, был арестован по обвинению в убийстве некий Кардуно, пуэрториканец, тридцати восьми лет. По свидетельству Фила Адабо, именно этот человек застрелил его друга Луи Херока, а его самого ранил. Неожиданно, без всяких видимых причин напав на них, убийца сумел скрыться и объявился только сейчас на другом конце страны.

Фил Адабо долго лежал в больнице, где находился под постоянной охраной полиции. Естественно, что, опасаясь за свою жизнь, он старался теперь не выходить, из дому один. В результате ранения в голову он стал плохо видеть, его массивное тело время от времени начинало трястись, он терял равновесие, руки, раздробленные в кистях, плохо слушались, и машину приходилось водить жене. Они не ходили в гости, никого не приглашали к себе.

По требованию властей штата Кардуно был доставлен в их город, где его должны были судить за убийство Луи Херока. Газеты много писали о предстоящем процессе, напоминая еще об одном давнем загадочном убийстве, У. К. Беглера, — в обоих случаях убийца стрелял из одного и того же оружия, и город замирал от страха и любопытства. Почти ни для кого не было тайной, чем занимались Луи Херок и Фил Адабо, а тот факт, что защиту Кардуно взял на себя Сэм Кокер (личный адвокат известного во всем штате Фардуччи{10}), недвусмысленно доказывал, что это было не что иное, как сведение счетов между людьми, принадлежащими к одной и той же преступной организации.

Так что все сочувствовали двенадцати судебным заседателям, которые должны были решать судьбу Кардуно.

В день суда зал был переполнен. Между рядами, в коридорах и по прилегающим к зданию суда улицам сновали полицейские. Присутствовали родственники Луи Херока и Фила Адабо, Джером, сын Боба Лонгли, на автозаправочной станции которого было совершено преступление, а также все, кто в тот жаркий день год тому назад мог видеть убийцу. Фил прибыл в «шевроле» шерифа, охраняемый тремя дюжими полицейскими.

Единственной свидетельницей защитника Сэма. Кокера была Гленда Килуэс, невеста Кардуно, которая работала в недавно созданной компании, открывшей по всему штату свои супермаркеты, что привело к необыкновенно быстрому разорению старых, имевших постоянную клиентуру фирм.

Фардуччи, разумеется, на суде не присутствовал.

Когда ввели Кардуно — маленького, с увядшим, морщинистым лицом и глазами, обведенными коричневыми кругами, — зал притих.

Двенадцать судебных заседателей, среди которых было двое негров, потупились и так, почти неподвижно, просидели все три дня, пока длился суд.

Первым давал показания Фил Адабо. Он говорил «мы» — от своего имени и от имени убитого Луи. Описал их встречу с обвиняемым, обращаясь то к одному, то к другому из сидящих в зале, словно ища у них поддержки и желая напомнить им происшедшее в тот уже полузабытый день.

Когда он, закончив, в сопровождении двух полицейских направился к своему месту, Кардуно смерил его жестким, пронизывающим взглядом темных глаз и громко, отчетливо, с нескрываемым презрением сказал:

— Свинья, ты будешь следующим!

Фил сел и так же, как и заседатели, опустил глаза и больше не отрывал их от своих сложенных на коленях изуродованных рук.

Затем выступил главный свидетель обвинения — Джером Лонгли.

Волнуясь, парень рассказывал, что его дядя Луи Херок, Фил Адабо и обвиняемый Кардуно подъехали к станции на дядином «кадиллаке», что он дал им, по просьбе Луи, ключи от нового помещения, и не успели они все вместе войти в него, как оттуда послышались один за другим три глухих, но все же достаточно отчетливых выстрела. Пес Синдирли залаял и заметался как бешеный. Машина, которую Джером заправлял, умчалась, а Кардуно в одно мгновенье вскочил в свой «бьюик» и тоже исчез. Хотя ноги, сказал Джером, у него как-то странно отяжелели, он все же подошел к стеклянной стене помещения. На забрызганном кровью полу неподвижно лежал Луи, рядом корчился Фил…

Некоторые из выступавших свидетелей опознали Кардуно, другие заявили, что никогда его прежде не видели.

Гленда Килуэс утверждала, что ее жениха в тот день не было в городе, то же самое твердил и Кардуно.

Закончился второй день суда, а ночью в разных частях города вспыхнули пожары, загорелись авторемонтная мастерская и прачечная, где в два ряда стояли новенькие стиральные машины.

На третий день судебные заседатели вынесли Кардуно оправдательный приговор{11}. Его должны были отправить обратно в Калифорнию отбывать срок, к которому его приговорили ранее за другое совершенное им преступление.

Люди расходились. В общем-то все понимали и оправдывали заседателей, принявших такое решение. В конце концов, у каждого есть свой дом, работа, дети — кто знает, что может с ними случиться? А Кардуно так или иначе уже был осужден.

Мысленно каждый, выходя из здания суда и садясь в машину, произносил: «Безумный суд! Безумные заседатели!»

1
— Луи!

Сквозь шум струившейся воды Луи услышал голос Эйкрил и отодвинул стеклянную перегородку, отделявшую неглубокую ванну от ванной комнаты. Алюминиевая рама легко скользнула в пазах. Белый свет утра мгновенно изгнал зеленоватые тени из углов.

— В чем дело, Эйкрил?

— Ты что, не слышишь звонка?

Из широкого зеркала, занимавшего всю стену над туалетным столиком с двумя раковинами, на него смотрело бледное бесцветное лицо Эйкрил.

— Фил тебя спрашивает! — сказала она и, сняв трубку с висящего на стене телефона, закрыла дверь.

«Пусть подождет! Или позвонит попозже!» — хотел было крикнуть Луи, но сообразил, что если Фил звонит ему в столь ранний час и просит подозвать его к телефону, хотя Эйкрил наверняка сказала, что он в ванной, то не затем же, чтобы сказать ему: «Луи! Здорово, приятель!»

Все же Луи не торопясь закрутил массивный браслет крана. Встав на пушистый махровый коврик возле ванны, подождал две-три секунды, пока стечет вода с тела. Тяжелые капли со стуком падали на каменный пол, наполняя мелодичным звоном просторную ванную комнату.

За зеленоватым стеклом было тепло, даже жарко, и ванная комната показалась ему по-утреннему прохладной, а коврик под ногами — ласкающе мягким. Он ощущал гибкость своих отмассированных сильной струей мышц, чувствовал себя бодрым, энергичным, освеженным сном и в то же время все еще находящимся в плену сонной безмятежности.

«Сердце мое спит!» — вспомнил он слова, которые сказала ему Джил утром, когда он упрекал ее за то, что она ходит по дому словно в полусне.

Он поднял трубку с мраморной подставки туалетного столика.

— Луи, — пророкотал в трубке густой низкий голос Фила, — ты, поди, голый стоишь?

— И ради этого ты мне позвонил? — спросил в свою очередь Луи и уставился на свое отражение.

До него только сейчас дошло, что он действительно стоит совершенно голый на фоне черно-белых, как шахматная доска, стен, черного блестящего мрамора и огромного зеркала с белыми канделябрами по обеим его сторонам.

Всматриваясь в зеркало, Луи вдруг с ненавистью осознал, что мужчина с черными глазами и смуглыми, еще крепкими плечами и волосатой грудью, темный треугольник которой книзу становится уже и переходит в тонкие, тоже волосатые бедра, — это он, Луиджи, Луи Херок; и каковы бы ни были его представления о себе и собственной внешности, это он, и именно таким его воспринимают окружающие.

— Ты угадал! Я стою совсем голый! — сказал он, поворачиваясь спиной к своему отражению.

— Извини!

— Ничего-ничего!

Теперь, не видя себя, он уже мог говорить спокойно, подумать, шутит Фил или — что было плохо! — ему не до шуток.

— Звонил этот тип, Кардуно! Только что приехал, и желает сегодня же встретиться с нами!

Луи молчал. Его разгоряченное тело остывало. Зеленоватые стекла, над которыми возвышалась металлическая груша, душа, были мокрыми, однако еле слышный кондиционер работал, и в ванной не было влажно.

— Уверяет, что у него совершенно нет времени! — продолжал своим мягким, слегка медлительным голосом. Фил. — Завтра же должен быть в Колумбасе!

Он говорил, как всегда, ровным тоном, и Луи подумал, что если в его голосе и была какая-то шутливая нотка, то он не успел ее уловить.

— Откуда он звонил?

— От какой-то Гленды Килуэс! — ответил Фил и, помедлив секунду, назвал ее телефонный номер.

Луи показалось, что ему знаком этот телефонный номер, и, порывшись в памяти, он вспомнил, что когда-то это был номер телефона У. К. Беглера.

— Это где-то в районе Сондерстенд-хилса! — словно угадал его мысли Фил, вероятно, задававший себе тот же вопрос после разговора с Кардуно.

Да, Луи не ошибся. Именно там находилась оружейная мастерская У. К. Беглера, на солнечной Кросланд-стрит, где он впервые увидел Бетси…

Квартал был старый, застроенный в первые послевоенные годы кирпичными, не очень просторными двухэтажными домами, с желтоватыми оттого, что почва здесь была песчаная, газонами и хилыми, точно воткнутые прутики, деревцами вдоль красноватых стен. А в общем место это было сухое, солнечное, и цена на участки даже со старыми глинобитными домиками постоянно повышалась.

— Тогда все в порядке! — сказал Луи.

Он был уверен, что Фил уже узнал адрес Гленды Килуэс, но не назвал его и не упомянул имени У. К. Беглера, поскольку не сомневался, что Луи сам не замедлит навести справки и что ему не надо будет его записывать, потому что они с Филом прекрасно знали, где жил старик Беглер, которого застрелили ровно год назад, когда этот Кардуно также приезжал в их город.

У Луи вообще была хорошая, натренированная память, и одним из его бесспорных достоинств была способность не хранить никаких заметок, записок, бумажек, ни тщательно спрятанных, ни разбрасываемых где попало листочков с именами, адресами, телефонными номерами, счетами.

— Встречаемся в пол-одиннадцатого. В баре Боба! — объяснил наконец Фил причину своего необычно раннего и настойчивого звонка. — Тебе, полагаю, хватит времени, чтобы приготовиться!

Луи медленно повесил трубку, нажал головку наручных электронных часов. На темном циферблате зажглись крупные цифры.

Удивительно! Сердце его уже не спало, как выразилась Джил. Пока он принимал душ и растирался, подставляясь под сильную то горячую, то холодную струю, он действительно был в плену сонной лени, теперь же, напротив, его охватило привычное легкое возбуждение, жажда действия, при которой все необыкновенно обостренные органы чувств как будто предугадывали, как сложатся обстоятельства, чтобы выбрать из них самые выгодные для него.

Он провел руками по телу (оно было скользким от несмытого мыла) и уже нехотя направился за зеленоватые стекла. Проходя, он краешком глаза уловил свое мелькнувшее в зеркале отражение — угловатое, волосатое, — и его снова охватило смутное недовольство при мысли, что его представление о себе не совпадает с тем, что он видит в зеркале.

— Эйкрил!

Вместе с утренней ленью испарилась и углубленность в себя, закрылся тот недоступный для других сокровенный мир великих замыслов и планов, где он один был полновластным хозяином. В их не очень большом городе самым могущественным из боссов был Фардуччи, и Луи восхищался им так же, как и главарями мафии, о подвигах которых ему приходилось слышать и которым он стремился подражать. Но Луи сам не подозревал, что те дерзкие идеи, те интересные предложения, та холодная обдуманная решительность, за которые его хвалил Фардуччи, — все это зреет в нем именно в такие вот минуты, когда он заглядывает в себя и понимает, чего он хочет и на что он способен.

И может быть, не столько ранний звонок Фила и собственное отражение в зеркале, сколько осознанное им вдруг противоречие между своими амбициями и реальностью испортило ему настроение.

— Эйкрил! — крикнул он громче.

Третий раз кричать не пришлось.

Открылась дверь. На пороге, там, где черный ковер в ванной смыкался со светлым кремовым паласом, которым была застлана вся правая половина их дома — со спальнями и коридорами между ними, — возникла фигура жены.

— Чего тебе?

— Запри дверь!

Эйкрил слегка поджала губы. Она успела подкрасить только глаза — от зеленых теней они казались зеленоватыми и блестели под тонкими, выщипанными бровями. Пышные светлые волосы делали ее лицо более продолговатым, отчего подбородок казался по-девичьи беззащитным, хотя губы уже окружала сеточка мелких морщинок.

Но при неярком свете в ванной Луи не замечал этих морщинок и думал не о них, а о крепких бедрах и гладкой, словно намыленной, коже Эйкрил. Она по крайней мере была такой, какой он ее видел — он мог сколько угодно смотреть на нее в зеркало; и, как всегда в то мгновенье, когда он неожиданно и исступленно желал ее, он с какой-то пронзительной болью вспомнил стройные — овальные, гибкие, как у лани, — бедра Бетси…

Он знал: Эйкрил ненавидит его за эти вспышки, ненавидит давно, холодной затаенной ненавистью, не прорывающейся наружу, но и не утихающей, зародившейся еще до того, как она стала его женой, и в то же время боится. За внешней покорностью он различал ее чисто ирландскую холодную расчетливость и уверенность в том, что при любых обстоятельствах она все-таки останется в стороне, не замешанная в его сделки, обеспеченная солидными банковскими вкладами на ее имя и на имя их детей. Он относился к этому со снисходительной насмешкой, в свою очередь уверенный, что может ее сломить, когда пожелает, — во всяком случае, в своем доме, в созданном им самим царстве власть всегда будет принадлежать только ему.

— Девочки встали! — сказала Эйкрил.

Луи отодвинул задвижку автоматического замка, и его короткий стальной язычок щелкнул в углублении.

— Ну их к черту! — зло ответил он.

Он не хотел сейчас, в этот миг, думать ни о Джил, ни о Джесси, хотя невольно представил себе их презрительно-наглые мины, которые часто видел на их лицах.

«Скверные девчонки, — мелькнуло у него, — уже расчетливые и развратные!»

— Ну их к черту! — прошипел он.

Эйкрил пристально посмотрела на него. За семнадцать лет она уже изучила, что предвещает это шипение, и, когда он раздвинул на ее груди длинный, запахнутый спереди розовый пеньюар, она сама одним движением развязала пояс и, просунув пальцы под фиолетовые бикини, такие же, какие носили ее дочери, привычно сбросила их. Она была голой под пеньюаром. Луи увидел в зеркале ее тело, не такое, как его желтоватое тело уроженца юга, а отливающее молочной белизной, увидел маленькие торчащие груди, белесый треугольник с редкими нежными рыжеватыми волосами, ощутил прохладную кожу ее тугих бедер и подумал, что, в сущности, это почти единственное, что еще привлекает его в Эйкрил. И сквозь страсть, сквозь привычное ожидание, что скоро, вот сейчас, может быть, исчезнут досада и смутное недовольство собой, в нем дрожало так же, как трепетали подведенные ресницы Эйкрил, странное, до сих пор не свойственное ему тревожное беспокойство.

2
Он не купил, как это делали многие, новый дом в одном из быстро растущих пригородов не потому, что боялся властей, которые могли заинтересоваться его доходами и заставить платить более высокие налоги. Как ни крути, а богатство, так же как и бедность, не скроешь. Особенно если у тебя такие глупые дочери и сын вроде Харви, на которого ты возлагаешь все надежды, мечтая, что он добьется того, чего ты не смог, вернее, тебе не удалось добиться в молодости; и особенно если ты не столько презираешь бедность и невозможность иметь ту или иную вещь — все равно нельзя иметь все на свете, — сколько не можешь устоять против мелочного, разъедающего душу тщеславия и желания обладать тем, чем обладают те, на кого ты хочешь походить.

Деньги были ему нужны, чтобы устроить свою жизнь по своему разумению, и если он не купил дом в одном из новых пригородов на зеленых холмах, которые так нравились Эйкрил, то потому, что хотел жить в старом, обжитом районе, чтобы его соседями были люди, давно поселившиеся там, хотел пустить где-то корни. Поэтому он выбирал для покупки не дом, а участок, и они купили два участка рядом на сбегающей вниз к югу Мелиди-роуд, широкой, просторной и солнечной улице, вдоль которой стояли огромные дубы с черными стволами, чьи шумные кроны всегда шелестели от легкого ветра над необъятными сине-зелеными просторами. Почти все участки здесь были большие, дома были расположены в их глубине, по обеим сторонам холмов темнели редкие дубовые рощи — все, что осталось от прежних густых лесов, существовавших некогда в этой части штата.

Луи давно облюбовал это место, и, как только Эйкрил сказала: «Да!», он не колеблясь подписал чек, несмотря на довольно высокую цену. Почти за ту же цену можно было купить готовый дом. Но Луи был непреклонен: в конце концов, деньги зарабатывал он, и Эйкрил согласилась. Оформив покупку, Луи еще долго советовался с архитекторами, подрядчиками, представителями мебельных фирм. А пока они продолжали жить в старом доме — типовой, наспех построенной после войны панельной коробке.

В какой-то момент Эйкрил даже засомневалась, хватит ли у них денег для осуществления задуманного. И только когда нанятые им рабочие разобрали почти до основания дом на Мелиди-роуд и завалили лужайку перед ним строительными материалами, она окончательно поняла, каковы намерения Луи, и в ее привычной сдержанности по отношению к нему появилось что-то похожее на уважение, даже, пожалуй, на любовь.

От старого дома использовали только подвал, но и его расширили, сделав специальные помещения, где разместились кондиционер, машины для подогрева и очистки воды в бассейне, яма для которого была выкопана на заднем дворе в первые же дни после начала строительных работ.

Почти ничем не отличавшийся от соседних с ним домов, облицованный так же, как они, светлым кирпичом, одноэтажный, повернутый на восток, с широкой нависающей крышей, которая делала его еще более низким, с жалюзи на окнах и бетонированной дорожкой, ведущей к гаражу на две машины, дом их не бросался в глаза, но привлекал своим спокойствием и уютом.

На Мелиди-роуд выходили лишь главный вход, квадратные высокие окна ванных, туалетов, кухни и других подсобных помещений, в то время как окна спален, холла, гостиной, столовой были обращены на запад, а их стеклянные, автоматически открывающиеся двери в алюминиевых рамах вели прямо во двор позади дома, к овальному бассейну, облицованному синей плиткой, отчего вода, отражавшая синеву неба, казалась еще синее. Тишина, дубы, медленно проплывающие в широких стеклах белые тени облаков, скрытые за кустами дождевальные установки, вертел для жаренья мяса, похожий на стоящего на одной ноге ворона, пестрые зонты над белыми столиками и расставленные вокруг шезлонги — все это внушало доверие, уважение, уверенность, свидетельствовало о состоятельности, прочном положении в обществе хозяев — людей респектабельных, достойных, собственников среднего достатка, какими были большинство обитателей этой части Мелиди-роуд.

Именно об этом и мечтал Луи. И Эйкрил одобрила или, во всяком случае, приняла это, хотя и не выражала вслух своего одобрения.

Трудно было не построить, а выплачивать ссуду и содержать дом, подобный их дому. Ничего лишнегоне было ни во внутреннем, ни в наружном его убранстве. Однотонный кремовый бобрик устилал все полы, стены оклеены были рельефными, под шелк, неяркими обоями, тщательно подобранные люстры и светильники, практичная стильная мебель, немногочисленные недорогие украшения, еще больше усиливающие впечатление простора и изысканности. Все было на своем месте, в соответствии с предписаниями самых модных журналов и каталогов, которые предлагались крупнейшими фирмами по постройке и меблировке современных квартир. Любая случайная вещь тотчас же бросалась в глаза, нарушала общий стиль дома, девизом которого стало: «Ничего лишнего!» Эти слова, высеченные на двух кирпичных плитах, можно было прочесть над парадным входом и над гаражом. Единственной роскошной вещью, странной, но, пожалуй, поэтому казавшейся особенно элегантной, превратившейся, по существу, в центр всего дома, был серебряный бар. Его изящный изгиб, связывающий прихожую и кухню со столовой, холлом и гостиной, учитывали архитекторы при составлении проекта. Возле бара обычно собиралась вся семья, и друзья, приходившие к ним в гости, тоже предпочитали посидеть именно там.

Чуть более высокая, чем обычно, стойка бара своей вогнутой стороной была обращена к кухне, что делало его обслуживание особенно удобным, внешней же своей стороной она соединяла все прилегающие помещения. Откуда бы ни входил человек: через парадный вход, спальни или внутреннюю дверь в гараж, — он обязательно попадал прямо к бару. Его матово-серебристая, словно покрытая патиной, поверхность влекла как магнит. Светлые, в тон обоев, которыми была оклеена столовая, кухонные шкафчики над ним тоже были чуть изогнутой формы. Эти мягкие линии повторялись и в табуретах, грациозно возвышавшихся на своих металлических ножках цвета слегка потемневшего старого серебра. Но если ножки табуретов, стол и стулья в столовой были только отделаны под серебро, то сам бар, длиной более четырех метров и шириной шестьдесят сантиметров, был из чистого серебра — из пятидесятицентовых серебряных монет, выложенных рядами и спаянных между собою.

3
— Алло, мистер Херок? — откликнулась девушка из справочного тотчас же, как только Луи набрал номер, — Гленда Килуэс, Сондерстенд-хилс, Кросланд-стрит, сорок один триста шестьдесят восемь!

«Кросланд-стрит, Кросланд-стрит», — зазвенело в ушах у Луи.

— Сорок один триста шестьдесят восемь! — услужливо произнесла по слогам девушка, по-своему истолковав его молчание.

«Сорок один триста шестьдесят восемь!» — повторил за ней ошеломленный Луи.

Выйдя из ванной, он решил, что неплохо было бы уточнить адрес Гленды Килуэс, у которой остановился Кардуно. Он платил за эти услуги невероятно дорого, так же как и за телефон в «кадиллаке», но зато в любое время мог узнать в справочном бюро не только телефонный номер интересующего его лица, но по номеру телефона — имя и адрес соответствующего абонента.

— Благодарю вас! — сказал Луи как можно более безразличным тоном.

— Всегда к вашим услугам, мистер Херок! — бодро прозвенел голос девушки. — Приятной работы!

«Кросланд-стрит, сорок один триста шестьдесят восемь, У. К. Беглер!» — беззвучно прошептал Луи.

Не было никакой необходимости запоминать адрес. Он прекрасно знал, где находится оружейная мастерская Беглера, они с Филом не раз бывали там, но ему и в голову не могло прийти, что Кардуно остановился в доме Беглера, вероятно, снятом после его смерти Глендой Килуэс. А если допустить, что Кардуно застрелил Беглера (а у Луи было достаточно оснований предполагать это и не меньше оснований делать вид, что он ни о чем не подозревает), то, значит, эта Гленда Килуэс связана с их шефом, с Фардуччи.

Повесив трубку, Луи не спеша надел один из своих будничных клетчатых костюмов. У него было более сорока пар брюк, все в клеточку различного цвета, одного и того же, точно соответствующего его росту размера, купленных в универсальном магазине Сиэрса, расположенном в новом торговом загородном центре. Обычно, получив товар, продавщицы звонили ему, и Луи просил прислать ему вещи, за которые он расплачивался по счетам, домой. С тех пор как они с Эйкрил поженились, он не потолстел и не похудел, и, где бы он ни взвешивался, весы в ванной, спальне, в комнате дочерей и комнате Харви неизменно показывали один и тот же вес, что было предметом его особой гордости.

Одеваясь, он думал о Бетси, и сердце неожиданно сжалось от тревоги за нее, которая, впрочем, никогда его не покидала. Ему казалось, что он что-то упустил, что-то ускользнуло от его внимания — почему, например, Фардуччи не предупредил их о приезде Кардуно, кто такая эта Гленда Килуэс и когда, каким образом дом, принадлежавший Беглеру, явно стал собственностью шефа, без их ведома, хотя они с Филом занимаются куплей-продажей недвижимости во всей округе?

Бетси действительно продала дом после смерти отца, но кому — Луи не знал. Вероятно, это было до того, как они с Филом получили указания от Фардуччи заниматься этими делами.

«Сейчас я ее спрошу! Непременно надо ее спросить!» — сказал он себе и начал просовывать пистолет за пояс брюк с левой стороны, но тут из столовой донесся испуганный крик Джесси:

— Харви!

Луи вздрогнул, пистолет выскользнул из рук и со стуком упал на пол.

Он выругался сквозь зубы. Впервые ему случалось выронить пистолет.

Эйкрил была еще в ванной, и хорошо, что она задержалась там, пока он узнавал адрес Гленды Килуэс — он узнал его как раз вовремя… Но почему кричит в столовой эта дурочка Джесси? Что натворил Харви, что вообще он может сделать такого, что привело бы в ужас равнодушную ко всему, наглую Джесси?

— В чем дело? — крикнул Луи срывающимся от злости голосом.

Голоса в столовой стихли.

Он наклонился, поднял пистолет — легкий, удобный, с длинным стволом и слегка закругленной, прилипающей к ладони рукоятью. Он купил его незадолго до того, как застрелили Беглера, и носил без кобуры и не как Фил, на резинке под мышкой.

«Если бы Беглер был жив, я бы сначала зашел к нему!» — с грустью подумал Луи. Неожиданный разговор с Филом и сообщение о том, что Кардуно остановился в доме на Кросланд-стрит, нарушили то душевное спокойствие, в котором он находился после долгого крепкого сна и утреннего душа, усилили его беспокойство за Бетси. Он звонил ей в последние дни, но не специально, а так, между делом, звонил и домой, и в супермаркет, где она работала, но никак не мог застать.

«Куда она подевалась?» — спросил он себя и снова подумал, что меньше бы беспокоился за Бетси, будь жив ее отец.

Впрочем, что мешает ему повидаться с ней до встречи с Филом и Кардуно?

Успокоенный этим внезапным, вполне логичным решением, Луи спохватился, что надо заправить бензином «кадиллак» — может быть, придется поехать на нем; и все показалось ему знакомым, привычным — день начинался с того, с чего он обычно и начинался.

В столовой дочери накрывали на стол к завтраку. За стойкой бара, возле плиты, на которой стояла большая сковородка, заполненная тонко нарезанными ломтиками бекона, суетился Харви.

— Доброе утро, папа! — в один голос поздоровались дочери.

— Доброе утро, — сдержанно ответил Луи. — Что случилось, Харви?

Он нарочно спрашивал его, а не Джесси; худой веснушчатый мальчик понимал это, но молчал, упрямо стиснув тонкие бескровные губы.

— Я тебя спрашиваю, Харви! — настойчиво повторил Луи.

— Он хотел нарезать сыр и поджарить бекон! — порывисто ответила черноволосая Джесси. — Но он такой неуклюжий! Нож не умеет держать в руках!

— Могу! — озлобленно крикнул Харви. — Могу!

Луи на секунду прикрыл глаза. Он не хотел сердиться, но ярость снова охватила его.

В душе поднималась противная жалость к мальчику, которого дочери постоянно, с какой-то неистощимой энергией дразнили. Они были уже большие девчонки, под хлопчатобумажными майками выпирали груди, толстые ляжки обтягивали джинсы с широкими, обтрепанными по краям штанинами. В колледж они ездили то на школьных красновато-оранжевых автобусах, то Эйкрил привозила и увозила их на своем белом «шевроле». А они все искали предлогов не посещать занятия. И его уже несколько раз предупреждали, что видели, как они шляются по грязным дневным барам в обезлюдевшем и запущенном центре города, как в полдень, в самую невыносимую духоту и жару, расхаживают по пыльным пустынным улицам мимо давно запертых магазинов и покинутых жильцами домов в компании черных и белых девушек и парней, которые, как точно было известно, употребляли наркотики.

Он не был уверен, что Джил и Джесси тоже уже пристрастились к наркотикам, но полагал, что это рано или поздно случится — больше того, он ждал этого, но ничего не предпринимал, чтобы предотвратить, да и что он мог предпринять, как он мог справиться со своими детьми, хотя они были его плоть и кровь. Если и было что-то, чего Луи не выносил, то это были дочери — весь их внешний облик, их манеры. Он хотел бы, чтобы Харви обладал тем, чего лишила его природа, наградив в избытке сестер, словно уже одним своим появлением на свет они отняли у него бодрость, жизнерадостность и крепкие нервы, столь необходимые настоящему мужчине.

— Выйди оттуда, Харви! — ласково сказал Луи. — Твое место не там!

— Он сам захотел, папа! — снова заговорила Джесси. — Он любит делать мамину работу, если она занята!

Рассеянная, полусонная, с голыми руками и просвечивающим под майкой розоватым телом, Джил снисходительно улыбалась.

Луи снова прикрыл глаза, чтобы не вспылить, не поддаться гневу.

Он любил Харви и по мере того, как с годами все больше внутренне отдалялся от дочерей, возлагал все надежды на сына, хотя сын уродился в мать, а дочери походили на него.

На подкове бара желтел большой кусок твердого ноздреватого сыра; от такого куска Эйкрил по утрам отрезала тоненькие, изгибающиеся под лезвием ножа ломтики. Сыр, горячий подрумяненный бекон, фруктовый салат из крупно нарезанных грейпфрутов, апельсинов, бананов, мандаринов и в заключение кофе, крепкий кофе почти без сахара, неизменно подавались по утрам на стол независимо от того, что еще приготавливали на завтрак Эйкрил и девочки.

В приоткрытую дверь проникало утреннее спокойствие, которым веяло от газона, от синеющей за ним неподвижной водной поверхности бассейна. Весь сине-зеленый простор чуть волнистой земли словно бы проникал в их тихий дом, делая его еще более уютным, и Луи вдруг подумал, что, в сущности, злиться не на что, что все в порядке, все «о’кей» и незачем сердиться из-за пустяков ни на дочерей, ни на Харви.

Джил ходила вокруг бара, каждый раз мимоходом брала кусочек сыра и, почти не жуя, проглатывала его.

— Толстуха! — шлепнул ее по заду отец.

Джил улыбнулась затуманенными от сна черными глазами, и он опять вспомнил Бетси.

И вправду, где она пропадает?

Он нажал кнопку часов. До встречи с Филом и Кардуно оставалось еще много времени.

— Девочки, Харви, давайте быстрее! — бодро воскликнул он. — Садитесь за стол!

Он почувствовал во всем теле легкость, необыкновенную легкость, и смутное нетерпение охватило его. И еще — желание есть, которое пробудил в нем запах бекона, свежемолотого кофе и поджаренного хлеба.

— А мама? — вызывающе крикнула Джесси.

— Мама сейчас придет! — сухо сказал Луи.

Он знал, что Эйкрил не задержится больше необходимого, что она покажется в коридоре между спальнями, как всегда, бесшумно, спокойная и углубленная в себя, даже чересчур серьезная, и только два румяных пятнышка на узких скулах будут выдавать только что удовлетворенную страсть.

Неся тяжелую блестящую сковороду, Джил прошла мимо бара. За ней вышел из-за стойки Харви, и Луи заметил на его пальце запекшуюся кровь.

— Харви!

Мальчик спрятал руку за спину.

— Сядь!

Харви сел на свое обычное место, справа от отца. Дочери обычно садились рядом: сначала Джил, потом Джесси. На стул напротив него последней садилась Эйкрил.

— Возьми нож, Харви!

Мальчик озадаченно посмотрел на отца холодными голубыми глазами, потом повернулся к бару.

— Нож и сыр!

Джил, которая еще не успела сесть, услужливо положила перед Харви доску с сыром и изогнутый нож с двумя поперечными бороздками.

— Режь!

На тарелках было достаточно сыра — не в привычках Эйкрил было ставить на стол еды больше, чем нужно.

— Можешь ведь?

— Могу! — оживился Харви и, прижав левой рукой крепкий кусок сыра, провел ножом по его маслянисто-пористой стенке.

Один продольный разрез — и на стол, изгибаясь, падал полупрозрачный ломтик.

— Могу! — повторил с каким-то злорадным торжеством мальчик, и Луи подумал, что если природа лишила его ловкости, зато щедро наградила честолюбием.

— Ты настоящий мужчина, Харви! — сказал он тихо. — Ты становишься настоящим мужчиной, и прошу тебя, никогда об этом не забывай!

— Но он так весь сыр нарежет! — визгливо крикнула Джесси.

Харви перестал резать. Взглянул на отца.

Луи кивнул.

Подойдя сзади к Харви, все такая же розовая, сонная, Джил взяла доску и гибким ленивым движением опустила ее на стойку бара.

«А ведь близнецы, родились одна за другой через двадцать минут!»

И насколько Джесси вспыльчивая, резкая, думал он, настолько Джил великодушно-глуповата! И если когда-нибудь с ней что-нибудь случится в этом мерзком центре города, то не она, а Джесси будет виновата, трепку надо будет задавать Джесси!

Тонкая занавеска на приоткрытой двери слегка заколыхалась — Эйкрил шла по коридору из ванной. Луи догадался об этом раньше, чем послышались ее шаги, и его снова охватило непонятное нервное возбуждение.

— Ешьте же! — сказал он нетерпеливо.

Но его нетерпение было не желанием есть, а желанием иного рода, и, увидев покрасневшие скулы Эйкрил, он всем своим существом оторвался от созданного им самим мира, чтобы устремиться мысленно к Бетси.

4
Сильный запах ароматизированного мыла, воды, смятого паласа и сухого тела Эйкрил — весь этот бодрящий запах продолжал жить в нем, покуда новый мощный «кадиллак» с гулом уносил его вниз по Мелиди-роуд. Он любил эти утренние поездки в город, риск, связанный с его работой, любил ощущать, как тяжелая громада движется почти бесшумно, оставляя позади дома, газоны, облака и темные под необъятным небом пятна дубовых рощ. Было время, когда, куда бы он ни направлялся — в канцелярию Фардуччи, в бар возле заправочной станции Боба, где они обыкновенно встречались с Филом, в загородный торговый центр, на фермы за свежими, разложенными под навесами из гофрированной жести овощами и фруктами, которые он любил выбирать собственнолично, — путь его неизменно пролегал через Кросланд-стрит, тихую главную улицу Сондерстенд-хилса, и сейчас он не мог отделаться от воспоминаний о теплой душной комнатке с низким потолком и старым пыльным плюшевым диваном, на котором они провели с Бетси столько прекрасных часов.

Догадывался ли ее отец об их отношениях?

Неряшливый, в одном и том же дешевом костюме, в рабочем фартуке, в старомодных очках с круглыми стеклами, У. К. Беглер встречал его вежливо, но никогда не был особенно любезен. И ни разу не пригласил его зайти в дом — двухэтажный, с пристроенным сбоку навесом, под которым Беглер оставлял свой обшарпанный «олдсмобил». Это был флегматичный человек с лицом, на которое годы наложили свой отпечаток. Однако в его медлительных движениях сквозила самоуверенность, не вязавшаяся с его профессией. В своем доброжелательном отношении к нему Луи замечал что-то непонятное, вроде бы даже что-то сыновнее, и, может быть, поэтому его долго мучило сознание вины за то, что он сразу же влюбился в Бетси и пожелал ее. Когда Беглера не было дома и, охваченные нетерпением, они шли к плюшевому дивану в комнату с низким потолком, пробираясь через просторную оружейную мастерскую, заваленную разбросанными повсюду ружьями, пистолетами и другими видами оружия, стендами, приборами и всякими странными инструментами, Луи чувствовал себя словно бы вне того, что составляло его повседневную жизнь. Ему представлялось, что хрупкий, полный душевных порывов мир Бетси — это и его мир. Он забывал об Эйкрил, о дочерях, даже о Харви. Вернее, он думал о них, но как-то отвлеченно, как о чем-то далеком, о чем еще будет время подумать, такими ничтожными представлялись ему в эти мгновенья все расходы и хлопоты, связанные с домом на Мелиди-роуд и серебряным баром, ненужными автомобилями — его личным «кадиллаком-севильей», белым «шевроле» Эйкрил, изнутри отделанным под дерево, «бьюиком» дочерей, которые иногда ездили на нем, хотя и не имели шоферских прав; и даже солидные вклады на имя каждого из членов семьи в «Колтрейн-банке». Он был уверен, что, так же, как и Эйкрил, Бетси догадывалась, каким образом он нажил свое состояние, но в отличие от Эйкрил она проявляла не просто любопытство, а жгучий интерес к его сделкам. Более того, она требовала, чтобы он полностью доверялся ей и позволил ей вместе с ним переживать все связанные с его делами опасности и трудности, считая, что это еще больше сблизит их.

Сначала это внушало ему подозрения. У. К. Беглер, насколько ему было известно, был почти беден. У него были только его оружейная мастерская, дом, старый «олдсмобил», стоявший под навесом, и Бетси, на время вернувшаяся к нему после своего недолгого неудачного замужества. Она никогда не требовала от Луи никаких обещаний, клятв. Единственное ее желание было быть с ним вместе, встречаться с ним, и он часто думал, что с такой женщиной, как она, действительно нуждающейся в мужской заботе, он, наверное, был бы счастлив. Они были знакомы почти три года. До нее у него бывали случайные кратковременные связи. Самой продолжительной была связь с кассиршей из банка, но она уехала с мужем в Нью-Мехико, откуда присылала ему страстные письма, на которые он не отвечал. Это было незадолго до рождения Харви, когда он открыл в себе похотливость, которую удовлетворял то с кассиршей, то с Эйкрил, то с какой-нибудь из девушек, которых они выискивали с Филом в старом центре города, искренне веря в то, что ему больше никогда в жизни не встретится женщина, ради которой он был бы готов на все…

Как-то они отправились на старом «форде» Фила за игральными автоматами. Машину вел Фил. Неожиданно он свернул к одному из пригородов, к Сондерстенд-хилсу, где никаких магазинов не было. Они остановились перед двухэтажным домом без жалюзи на окнах, подобным большинству домов этого квартала. Фил попросил Луи подождать и куда-то ушел, а Луи остался в машине. В глубине двора позади навеса, служившего гаражом, виднелось низкое строение, утопавшее в густой зелени, которой давно не касались ножницы садовника. Прошло десять, пятнадцать минут. Солнце припекало сквозь стекло, Луи не выдержал, вышел из машины, хлопнув дверцей, и направился по усыпанной белыми камешками дорожке туда, где исчез Фил. Низкое, выкрашенное белой краской строение, сбитое из горизонтально положенных досок, казалось давно заброшенным. Но едва Луи ступил на цементную площадку перед входом, как где-то внутри прозвенел электрический звонок.

— Фил! — крикнул Луи.

Никто не отозвался. Он растерянно повернулся к дому, стоявшему перед строением, ощущая на себе чей-то пристальный взгляд. И тут за одним из окон он увидел нежное лицо Бетси и приятную светло-коричневую оправу огромных очков, за которыми сияли ее спокойные, увеличенные стеклами глаза.

Лицо мелькнуло и исчезло.

Луи толкнул дверь строения. Над его головой весело зазвенел металлический звонок. В сумраке, прорезанном светом из расположенных по бокам запыленных окон и единственной зажженной, но яркой лампы, ему предстало хаотическое нагромождение приборов, стендов и оружия самых различных видов и калибров, от которого исходил запах металла и машинного масла. В перламутрово-белом конусе спускавшейся с потолка лампы отражались неподвижные фигуры Фила и Беглера в широком фартуке, который стоял, наклонившись вперед, слегка присев, и показался ему смешным и похожим на темную, готовую взлететь ночную птицу.

Фил заметил Луи и знаком велел ему не мешать.

Луи замер.

На стенде перед Беглером был прикреплен пистолет Фила. И, быть может, потому, что он впервые оказался в оружейной мастерской, или потому, что его преследовал бархатистый, мягкий взгляд сияющих за стеклами карих, каких-то ореховых глаз, он решил купить себе новый пистолет — и действительно купил французский пистолет и в тот же день, уже один, отправился на Кросланд-стрит, 41368.

Чтобы Бетси получила место в супермаркете новой компании, разорившей в невероятно короткий срок ряд других фирм, Луи пришлось попросить Фардуччи похлопотать за нее.

Пока Бетси работала там кассиршей, он был спокоен, поскольку знал, что в рабочее время всегда сможет застать ее. Перерывы устраивались всего минут на десять, только чтобы многочисленные служащие успели выпить кофе в отведенных для них внутренних помещениях. Правда, были и свои неудобства — супермаркет был бойким местом, у касс постоянно толпился народ, и Бетси едва успевала переброситься с ним двумя-тремя словами.

Несколько месяцев назад ее повысили — вероятно, считали ее хорошей знакомой Фардуччи, — и, хотя теперь работа у нее была легче, а зарплата выше, Луи в душе был недоволен. Прежде всего ему стало трудно разыскивать ее. В обязанности Бетси входило проверять, своевременно ли поступают продукты на прилавки, наклеены ли на все товары маленькие продолговатые ценники. Она сновала теперь по всему магазину, и, чтобы отыскать ее, Луи приходилось долго плутать по проходам среди высоких полок, заставленных бумажными пакетами с самыми разнообразными продуктами, привезенными со всех концов земного шара, коробками консервов и стеклянными банками с пестрыми наклейками, лавировать среди огромных закрытых или открытых холодильников, набитых розоватым мясом разных сортов, колбасами, овощами, фруктами, напитками, хлебом, пирожными, мороженым — настоящий Вавилон, стерильный, с неизменной во все времена года температурой, который медленно вывозили в никелированных колясочках к тихо позванивающим кассам. Заваленные, как новогодняя елка завешана игрушками, всем, что только может в последний момент понадобиться покупателю — от жвачки, крема для бритья, шпилек, консервного ножа до последнего номера популярного журнала, нашумевшего романа, противозачаточных таблеток и пилюль для похудания, — за кассами сидели улыбающиеся, несмотря на усталость, кассирши.

Стоявшие у края подвижных резиновых лент ловкие парни складывали покупки в большие желтые пакеты, потом в колясочки и услужливо отвозили их к автомобилям, ожидавшим на просторной стоянке. Получив положенные им чаевые, они складывали одну на другую пустые теперь колясочки и возвращали их в гигантское чрево супермаркета, этого Вавилона, среди богатств которого Луи очень часто — одинокий среди толпы, беспомощный и взволнованный — тщетно искал Бетси.

Вот и сегодня он искал ее. Он слышал, как глухо бьется сердце, нервное возбуждение, которое вызывало в нем все — и приезд Кардуно, и то, что он поселился в Сондерстенд-хилсе, и их предстоящая встреча с ним, которая неизвестно чем могла кончиться, и загадочное поведение Фардуччи, — превращалось в одно-единственное непреодолимое желание хоть на мгновенье увидеть Бетси, чтобы успокоиться, соединив мир ее молодости с его полной риска повседневной жизнью, давно ставшей его сущностью и судьбой.

«И куда она, в самом деле, запропастилась?» — в который раз спрашивал он себя и, глядя на окружавшее его изобилие, думал, что, сколько бы ни имел человек, все равно всего иметь нельзя. Поэтому лучше иметь немногое, то, что никто не сможет отнять у тебя, потому что в этом и состоит смысл существования, и эти мысли тоже были связаны с Бетси.

Она просила его, чтобы, разыскивая ее, он не спрашивал у других служащих супермаркета, где она, и он не спрашивал, но втайне заподозрил, что она с некоторых пор стала скрывать свою связь с ним, и это раздражало его, наполняло глубоко скрытым разочарованием, заставляло сердиться на нее, а еще больше на самого себя.

Он уже обошел один раз весь огромный прямоугольник супермаркета и чувствовал, как разгоряченное его тело охватывает прохлада. Кондиционер работал бесшумно, над светлыми мозаичными плитками дул легкий ветерок, и воздух был свежий, хотя и не пронизанный ласковым солнечным светом, которым радовал на улице летний день.

Красные, каллиграфически выведенные цифры проступали за темным стеклом его часов.

Если он хочет заправиться бензином — а это непременно надо было сделать! — то ему пора было уходить.

Но ведь в правом углу стоянки, отведенной для служебных машин, стоял ее красный аккуратный «датцун», значит, она должна быть здесь…

Но где же она?

Луи в последний раз огляделся вокруг. Он пошел вдоль мясного отдела, где позади прилавка постукивал новый автомат для расфасовки — в одном конце длинная стальная полированная машина заглатывала гладко ободранную тушу, на другом конце вылезали готовые, завернутые в целлофан пакеты, на которых после взвешивания сгибающийся и разгибающийся рычаг приклеивал этикетку с соответствующей ценой, вычисленной электронно-счетной машиной, — об этой машине Бетси говорила ему с восторгом, — и уже направился было к выходу, когда вдруг столкнулся с нею в одном из самых тесных проходов.

Неужели она все время была здесь? Неужели он не заметил ее раньше?

Бетси, в голубых джинсах, в туфлях без каблуков и коротком, выше колен, белом фартучке, концы которого сходились сзади на ее тонкой талии, что-то говорила высокому длинноволосому парню, раскладывавшему товар по полкам.

«Студент. Случайный человек. Из тех, кто подрабатывают где придется, чтобы скопить денег на ученье или поездку в другой штат», — сразу же оценил его Луи.

Он знал, что у Бетси есть свои знакомые, о которых она не всегда и не все рассказывала ему, и воспринимал это как нечто естественное для их отношений, но в первый раз он почувствовал, что у него пересохло в горле, что глухие удары сердца в груди превратились в боль, которую он давно ждал, к которой давно готовился.

Высокий парень слушал, продолжая свое дело и не поворачивая худого лица к Бетси. И тут, не переставая говорить, кончиками пальцев она коснулась своих расчесанных на прямой пробор, свободно падающих длинных волос и легким движением одновременно руки и головы откинула их назад. Парень улыбнулся.

Луи был потрясен. Таким же движением Бетси отбрасывала назад волосы в те мгновенья нежности, когда она встречала его, заглядывая ему в глаза, или когда они разжимали объятия, и ее гибкие мягкие волосы рассыпались по ее лицу и плечам.

— Бетси!

Она вздрогнула — он заметил, как она вздрогнула всем телом, — и, повернувшись, медленно подошла к нему.

— Здравствуй! — сказала еще издали Бетси.

Голос у нее был, как всегда, ласковый, не очень громкий, но звонкий, точно идущий из самой глубины груди, по нему почти так же, как по глазам, Луи безошибочно угадывал ее настроение.

— Где ты была? — воскликнул он, стараясь скрыть закипающие обиду и гнев. — Я тебя уже целый час ищу!

— Ты же видишь, работаю, — спокойно ответила она.

Увеличенные стеклами, глаза ее смотрели на него внимательно, но холодно — он не сомневался, что холодно! — и это привело его в еще большую ярость.

— Это работа? Болтать по углам с мальчишками! — прохрипел он, не сдержавшись.

Он понимал, что не прав, но невозможность побыть с Бетси наедине бесила его не меньше, чем неприятности, которых он мог ждать от Фардуччи и предстоящей встречи с Кардуно; делала его неуверенным в себе, вспыльчивым и несправедливым.

Бетси чуть вздернула подбородок. Ее нежные губы сжались. Сияние теплых ореховых глаз словно бы померкло.

— Я тебя никогда ни в чем не упрекаю, Луи! — ответила она все так же звонко, но уже потише. — И никогда ни о чем не спрашиваю!

«Упрекай! Кто тебе мешает?» — хотелось крикнуть ему, но он промолчал, сознавая, что она права.

Снова бросил взгляд на часы.

— Я спешу!

Он ненавидел, ненавидел себя и красные цифры, которые, казалось, преследовали его, когда они расставались с Бетси.

— Вечером позвоню! — сказал он примирительно.

Розовые губы Бетси изогнулись иронически. Глаза смотрели все так же холодно.

— Это все, что ты хотел мне сказать?

Луи через плечо взглянул на парня, который все так же усердно, спокойно и, похоже, безучастно раскладывал товар.

— И это тоже!

Сердце его стучало все так же предательски гулко, и ему пришло в голову, что сейчас, в этот самый миг, из-за того, что он должен ехать на встречу с Кардуно, а может, и из-за этого парня, который ни о чем не подозревает, они расстаются, навсегда расстаются с Бетси.

Он сознавал, что это разрыв, он видел его в холодных зрачках Бетси, ему тоже стало холодно, он испытывал какую-то непривычную для него неловкость.

Он повернулся, чтобы уйти.

— Вечером меня, вероятно, не будет дома! — долетел до него голос Бетси, и ему опять почудилось, что таким именно — вежливо-ласковым, но официальным — тоном она иногда по телефону отклоняла его предложения встретиться, а он не спрашивал причин отказа и не требовал никаких объяснений; ему достаточно было слышать ее голос, достаточно было его звука, чтобы стать спокойным, уверенным в себе и в ней.

— Я тебя разыщу!

Конечно, он может ее разыскать, но он понимал, что, даже если и разыщет ее, все будет не так, как прежде, что он будет лишь одним из тех, кто звонил ей или иногда приходил к ней в гости в то время, когда его не было у нее.

А ведь ничего вроде бы и не случилось. Но он шел не оборачиваясь, точно бежал, ничего не видя и не слыша вокруг себя, не махнув, как обычно, Бетси рукой на прощанье, и она не подмигнула ему, как обычно, обоими глазами — только ей свойственное проявление ласки, которое он видел, вернее, улавливал на любом расстоянии.

Он не знал, смотрит ли Бетси ему вслед, ждет ли, чтобы он обернулся.

У одной из касс он прошел мимо стоящих в очереди, разведя руками — ничего не купил! — молоденькая кассирша улыбнулась ему ничего не значащей улыбкой, о которой он тотчас же позабыл, и выбежал на улицу, где солнце тут же ударило ему в лицо, ожгло его голову прежде, чем он дошел до своего «кадиллака». Горячий воздух точно прокрался под одежду, и, может быть, поэтому дрожь пробежала по всему его телу.

Луи отпер машину — он никогда не оставлял ее незапертой, — сел на удобное, нагретое солнцем сиденье. Лучи его били прямо в переднее стекло. Он опустил козырек. Постоял минуту-две с открытой дверцей, чтобы машина проветрилась. Пережидая машины, ехавшие в обоих направлениях, немного задержался при выезде. Потом резко дал газ, тяжелая машина развернулась, накренилась на одну сторону и так, накренившись, понеслась вперед.

Озноб, охвативший его, прошел. Он больше не думал о Бетси. Но холод словно поселился внутри его, и он знал, что это надолго, он помнил, что вот так же похолодел, услышав известие о смерти У. К. Беглера.

Дорога шла вниз по слегка холмистой местности. То тут, то там возвышались груды песка и над ними ярко-желтые землечерпалки. Чуть дальше у них с Филом были свободные земельные участки, пригодные для застройки, но довольно дешевые из-за близости к промышленному району — неподалеку находился стекольный завод. Скоро, через два-три поворота, появятся первые улицы этой части города, именно здесь, на самом высоком и солнечном месте, раскинулся Сондерстенд-хилс.

Огромная машина неслась, шурша шинами. Луи отпустил педаль акселератора, сбросил газ, и «кадиллак», разогнавшись, точно по инерции на одной и той же скорости преодолевал подъемы, спуски, плавные повороты. В низине Луи обдало палящим зноем, которым веяло от разогретого песка и почти пересохшей реки, хотя вверху, на холмах, еще чувствовалось свежее дыхание просторов.

Охваченный не столько мыслями о предстоящей встрече с Филом и Кардуно, сколько странным, непривычным ощущением, что, как бы он ни пытался, он не сможет изменить хода событий и предотвратить того, что должно с ним случиться, потому что в нем самом что-то непоправимо изменилось, Луи по привычке свернул к горбатой, залитой солнцем Кросланд-стрит. Вскоре по обеим сторонам от машины замелькали кирпичные домики с арками или колоннами на фасадах.

С тех пор как застрелили У. К. Беглера и Бетси продала дом, Луи старался не проезжать по этой улице, но сейчас ему было все равно, точно какой-то другой, упрямый и дерзкий, Луи сидел на его месте за рулем. В окна с обеих сторон врывался ветер, Луи чувствовал затылком постоянный сквознячок, разгуливавший в машине, и почему-то именно этот ветер создавал у него впечатление, будто что-то уже совершилось за его спиной в то время, пока он мчится куда-то вперед и вперед.

Подъезжая к Кросланд-стрит, к дому, возле которого он так часто останавливался — под навесом или во дворе на посыпанной белыми камешками дорожке, — он не уменьшил скорости. Чувство безразличия и обреченности предстоящего не покидало его. Он впился взглядом в белый дом Бетси, не сводил с него глаз, пока тот не остался позади — под навесом пусто, за окном никого, трава разрослась, выгорела от солнца, кое-где на лужайке выступали желтоватые песчаные проплешины, потом он переключил все свое внимание на дорогу, смотрел только перед собой на расстилавшееся перед ним шоссе и ни разу не поглядел в стекло заднего обзора, так же как в супермаркете не обернулся назад, точно бежал от самого себя.

5
Широкие шины придавили тонкий черный провод, протянутый прямо по асфальту к бензоколонкам перед заправочной станцией Боба, и внутри раздался громкий звонок.

В дверях показался Боб. К этому времени две заправлявшиеся утром машины уже разъехались.

— Здравствуй, Боб! — крикнул Луи, не вылезая из машины.

— Здравствуй, Луи! — приветливо ответил Боб.

Тщедушный, но проворный, он был, как всегда, чисто выбрит и одет в аккуратный стираный синий комбинезон с множеством карманов на груди, спереди и сзади на штанах. Пестрая шапочка автозаправщиков красовалась на его маленькой голове.

— Полный наливать?

— Полный!

Боб нажал круглую кнопку ближайшей колонки. Стальная стрелка за толстым стеклом завертелась как бешеная, и черные цифры, отсчитывающие галлоны и центы, запрыгали, сменяя одна другую с молниеносной быстротой.

— А где Джером? — высунулся в окно Луи.

— В школе!

Солнце уже палило вовсю. Пахло бензином, над асфальтом трепетало марево.

На близлежащих улицах до первого большого перекрестка никаких других заправочных станций, принадлежащих крупным компаниям, не было, и Боб, по крайней мере до сих пор, трудился, не опасаясь конкуренции, хотя ему приходилось, конечно, учитывать общие цены на бензин. Но он зарабатывал также и на ремонте автомобилей и на услугах, которые оказывал владельцам испортившихся в дороге или потерпевших аварию машин. Он приволакивал их к своей станции при помощи мощной машины техпомощи, выпускаемой заводами Форда, оборудованной необходимыми инструментами, краном и прицепом, на который он водружал особенно сильно помятые машины. Кроме того, ему полагался определенный процент с доходов от игральных автоматов, от продажи сигарет, пепси- и кока-колы, а в будущем и от нового, пристроенного к боковой стене станции застекленного зала, который формально принадлежал ему, а на самом деле всем троим. Фил и Луи собирались в ближайшее время установить в зале различные игральные автоматы, но выжидали, пока пройдет срок, за который Боб якобы должен быть выплатить долги. Луи не раз удивлялся его умению превращать в деньги весь этот старый хлам. Своим острым, расчетливым умом Луи оценивал станцию только с точки зрения того, сколько пришлось бы заплатить, чтобы снести все это старье — место было бойкое, подходящее для торговли — и начать какое-то солидное и, главное, перспективное, хорошо обдуманное дельце — вроде построенного ими зала, который, к сожалению, все еще пустовал.

Боб наполнил бак, вымыл водой с жидким мылом переднее стекло и направился в контору.

Луи хотел было окликнуть его, чтобы тут же заплатить, но, поколебавшись, вылез из машины и пошел вслед за ним.

Один из углов довольно большого помещения своей станции Боб превратил в нечто вроде конторы — тесной, заваленной всякими инструментами, запчастями и деталями вышедших из употребления автомобилей. На старомодном массивном письменном столе стояла обклеенная рекламами касса, а вдоль стен — несколько уже обшарпанных игральных автоматов{12}, которыми Фил и Луи в свое время наводнили почти все магазины и увеселительные заведения города. Если же владелец не соглашался или без церемоний прогонял их, то они сообщали его имя Фардуччи. Через день-два кто-то разбивал в них все витрины или там начинался пожар, и тогда злополучные владельцы сами спешили к ним обратиться.

— Выпьешь чего-нибудь? — предложил Боб, убирая деньги.

Старая, как и стол, касса была, вероятно, куплена когда-то по дешевке. Но Бобу, наверно, приходилось бы труднее, если бы Луи не помогал ему, не давал денег на обучение сыновей и не оплачивал многие другие его расходы, Луи был привязан к Бобу и трем его сыновьям почти как к родным, и не только потому, что тот был единственным братом Эйкрил.

— Нет, Боб! Спасибо! — отказался он, хотя во рту у него было сухо, а внутри по-прежнему холодно.

Боб смотрел на него своими светлыми, чуть навыкате глазами. Он вообще отличался спокойным характером. Да и чего ему было бояться, если рядом за стеной прыгает злющий пес Синдирли, посаженный на цепь после того, как он сильно искусал двух мальчишек, забравшихся на автостанцию, из-за чего Бобу пришлось объясняться с судьей, адвокатами, а затем платить штраф пострадавшим.

С тех пор Синдирли не только посадили на цепь, но и держали взаперти, чтобы кто-нибудь его не пристрелил. Выпускали его побегать только в подсобном помещении, где не было света, и он бегал там — огромный, страшный, с желтыми, злобно горящими зрачками, которые зловеще вспыхивали в темноте.

Он слушался только самого Боба и до какой-то степени старшего из его сыновей — Джерома.

— Ты что-то плохо выглядишь, Луи. Что с тобой?

— Ничего, все нормально. Давай-ка выйдем на минутку!

Луи обошел станцию и направился к пустырю, где бог знает с каких времен ржавели остовы десятков разбитых машин.

Боб, удивленный, двинулся за ним.

— Ты помнишь убийство У. К. Беглера, Боб? — вдруг спросил Луи, останавливаясь.

Боб вопросительно взглянул на него. В его светлых глазах не проступило ни удивления, ни страха, ни смятения — Луи знал, что он, как и сестра, не хочет иметь ничего общего с тайными рискованными сделками, хотя им обоим, как и всем окружающим Луи, перепадало немало из того, что он зарабатывал на них.

— Тот, кто, по моим предположениям, застрелил его, со вчерашнего вечера снова у нас в городе! — продолжал свистящим шепотом Луи.

Он произнес это чуть слышно, одними губами, — никого вокруг не было, никто не мог их слышать, а до стены автостанции было больше десяти метров, но Луи говорил шепотом. Над их головами было только чистое летнее небо, поблизости — плоские крыши мясных складов и длинные гаражи квартальной пожарной команды. С другой стороны станции по улице то подъезжали, то отъезжали машины, блестевшие на солнце стеклами, хромированными пластинами, броней; по широкой асфальтированной ленте они въезжали вверх на стоянку круглосуточно открытого ультрасовременного бара-ресторана «Нон-стоп».

— Ты ведь знаешь, где сейчас работает Бетси? — спросил Луи, глядя поверх высокой травы на возвышение и дымку, стоявшую над асфальтом.

Уставясь на него серыми, ничего не выражающими глазами, Боб молчал.

— Его зовут Кардуно, пуэрториканец!

По-прежнему не глядя на Боба, Луи повернул к нему голову, словно ожидая ответа.

— Я тебе, кажется, все объяснил?

Боб кивнул.

— Тогда все в порядке! — Луи немного помолчал. — Ты знаешь, я никогда тебе этого не говорил, но сейчас скажу: будьте осторожней! И ты, и мальчики!

«И Харви!» — хотел он добавить, но промолчал и, повернувшись, направился к машине.

6
Мог ли Фардуччи каким-нибудь образом узнать, что за его спиной они с Филом совершали выгодные для себя сделки по купле-продаже недвижимости?

Пока они занимались поставкой игральных автоматов, льда и напитков, они были ему исключительно преданы и докладывали о каждом заработанном ими центе. По правде говоря, Фардуччи их щедро вознаграждал. Сам он жил скромно, и, построив дом на Мелиди-роуд, Луи долго колебался, стоит ли приглашать его в гости. Но не приглашать было нельзя, и он пригласил. Фардуччи пришел. Держался любезно, разговаривал с Эйкрил, с девочками, с Харви, и, хотя его маленькие, черные, как маслины, глазки не шарили по комнате, Луи не сомневался, что от его взгляда ничто не укрылось. Он сидел на одном из высоких табуретов перед серебряным баром и время от времени задумчиво проводил своей волосатой, уже морщинистой рукой по блестящей металлической поверхности стойки, словно пересчитывая пятидесятицентовые монеты.

Прошли годы, и Фил и Луи давно уже были не мальчиками, а солидными семейными людьми, и пора им было, думал Луи, стать самостоятельными. Он верил Филу так же, как верил в то, что если Фардуччи и узнает об их сбережениях, то вряд ли догадается, что большая часть их вкладов находится не в «Колтрейн-банке», а в каком-то не очень известном банке в другом, далеком от их города штате. Только о Бетси он не позаботился, но она была чем-то иным, отличным от всей его остальной жизни, и когда он задумывался о ней и ее будущем, то невольно связывал с ней и свою судьбу. В глубине души он сознавал, что это невозможно, но никогда не признавался в этом открыто и успокаивал себя тем, что не отделяет себя от нее.

И все-таки ему было тяжело. Особенно после того, как застрелили У. К. Беглера.

Он не был абсолютно уверен в том, что это сделал Кардуно, маленький пуэрториканец, у которого под глазами были большие темные круги, но ведь он явно неспроста приехал в их город за несколько дней до того, как Луи прочитал в местной газете, что неизвестным лицом вчера был убит в своей оружейной мастерской на Кросланд-стрит У. К. Беглер, пятидесяти четырех лет, и некоторые обстоятельства наводили на мысль, что он причастен к этим событиям. Луи сумел внешне сохранить самообладание, но внутри его что-то словно заледенело, и с тех пор этот холод вот уже многие месяцы не исчезал и то временами внезапно охватывал все его существо — и тогда без всякой видимой причины он начинал дрожать всем телом, — то таился где-то в глубине сердца.

Фардуччи отрекомендовал им Кардуно как своедоверенное лицо, специалиста по поставке различных автоматов для увеселительных заведений, и в тот день, когда Беглера застрелили, у Кардуно было бесспорное алиби. Десятки людей, оказывается, видели его с Филом и Луи в различных местах в предполагаемое время совершения убийства. Это было алиби и для Фила, и для Луи. Никто не усомнился в их словах, ни у кого не возникло никаких подозрений, и это удивило Луи. Он помнил, как на следующее утро в том же самом баре-ресторане «Нон-стоп», пока они втроем пили кофе, он, прикидываясь, что случайно узнал об убийстве из сообщения в газете, обратил на него внимание Фила. Фил, который не имел привычки читать газеты, удивился или умело изобразил удивление, что кто-то — за что бы это? — свел счеты со стариком Беглером. Тогда Луи еще более ловко прибавил, что они оба хорошо знакомы с У. К. Беглером, чинили у него свои пистолеты, а Фил даже автоматическое ружье. Кардуно слушал их с безразличным видом и сказал как бы между прочим, что этот Беглер был шерифским прихвостнем, доносчиком, свиньей и в том, что его убили, нет ничего удивительного, особенно если учесть его ремесло.

В тот же день Кардуно уехал.

Неизвестное лицо, застрелившее Беглера, до сих пор не нашли.

Луи не смел сказать о своих подозрениях Фардуччи, поскольку видел, что шеф не заговаривает об этом, и понимал, что ему не следует о чем-то спрашивать и выражать мнение по этому поводу.

Не поделился он своими сомнениями и с Бетси.

Ее он, наоборот, пытался успокоить. Он даже сам посоветовал ей побыстрее продать мастерскую и дом отца и нарочно не стал интересоваться, кто его новые владельцы, что (теперь он это понял) было с его стороны ошибкой.

Прошел почти год, никто не вспоминал о Беглере, и вот неожиданно Кардуно опять появился в их городе, вроде бы без ведома Фардуччи…

«Кадиллак» стремительно въехал по плавным поворотам на возвышение. Луи свернул к стоянке, огороженной пестрыми рекламными щитами, увидел старый темно-вишневый «форд» Фила и пристроился рядом с ним. Он снова подумал, что если надо будет ехать вместе, то лучше ехать на его машине — здесь он чувствовал себя в большей безопасности, здесь все у него было под рукой, да и сам он за рулем был всегда очень собранным.

Он вышел из машины и на сей раз не стал ее запирать. Из окон бара-ресторана вся стоянка была видна как на ладони, да и Кардуно, если он уже ждал их, незачем было это видеть. Не только стоянка была видна из ресторана — архитекторы таким образом запроектировали здание на вершине холма, что из огромных его окон открывалась вся волнистая равнина, зелено-синяя под высоким небом и знойным солнцем вплоть до затянутого сероватой дымкой горизонта. Где-то вдали за холмами виднелись четырехугольные громады старого центра города, за ними, как-то неестественно вытянувшись, торчала телевизионная башня с блекло-розовыми сигнальными огнями, которые мигали, соблюдая равные интервалы, и ночью и днем, а еще дальше темнели лесные массивы, серебрились полоски остывающего пара, выпускаемого невидимыми на этом расстоянии фабричными трубами.

Прежде чем войти, Луи взглянул сначала на часы на табло над входом, затем на свои — и те и другие показывали ровно десять тридцать. Он любил быть пунктуальным, но флегматичный Фил, тоже, вероятно, встревоженный появлением Кардуно, приехал раньше времени, а возможно, что и Кардуно уже был здесь.

«Тем хуже для них!» — сказал себе Луи и, как всегда, когда не оставалось другого выхода, решительно направился к стеклянному, вымытому до блеска, украшенному разноцветными рекламами фасаду бара-ресторана.

На секунду ему показалось, что в отличие от других подобных случаев вместо холодной решимости он ощущает внутри какую-то противную и в то же время приятную пустоту, какую-то слабость, но это ощущение длилось всего одно мгновение, пока он ступал на мозаику пола, пока раздвигались стеклянные створки дверей и он входил в просторное прохладное помещение с вытянувшимся вдоль всей задней стены баром, с холодильниками, с алюминиевыми и стеклянными полками, заставленными разноцветными бутылками и всевозможными видами готовых к употреблению или ждущих приготовления продуктов. Позади бара сквозь прямоугольные отверстия в стене виднелись блестящие плиты, решетки для жаренья мяса и холодильные установки. В кухне мелькали мужчины в снежно-белых халатах и белых шапочках, но в баре хозяйничали одни молоденькие, такие же молоденькие, как и официантки, стройные и красивые девушки с чистыми, улыбающимися, абсолютно не накрашенными лицами.

«Откуда их всех берут, таких вот, как с обложки журнала?» — спросил себя вдруг с досадой Луи, вспомнив о своих плотных низеньких дочерях и невольно с каким-то неудовольствием сравнивая их с Бетси; но он тут же забыл обо всем, потому что заметил за одним из столиков курчавую голову Фила и рядом бледное, изможденное лицо Кардуно, и решительно направился к ним.

7
Он никогда не предполагал, что их с Филом деятельность приобретет такой размах.

Они пили кофе, рассматривали друг друга с нескрываемым интересом, потом Кардуно выразил желание посмотреть земли, предназначавшиеся для разделения на обособленные строительные участки, и Луи предложил поехать на его машине.

За изысканно накрытыми столиками в светлом приветливом зале никого не было, кроме нескольких опоздавших на самолет пассажиров, которые у стойки бара ели сандвичи с ярко-зелеными листьями салата, повисавшими в уголках рта, когда они откусывали кусок сандвича. Только они трое, развалясь в креслах, равнодушно глядели на улицу, без всякого интереса провожали взглядом молодых ловких девушек в небесно-голубых коротеньких, выше колен, форменных фартучках, и казалось, что они и не собираются уходить.

В данном случае они с Филом продавали, были посредниками при продаже участков для застройки, а Кардуно — покупателем. Они — учтивые, заинтересованные продать участки как можно дороже, он — сдержанный, но явно хорошо осведомленный в этой области, очень выгодной для энергичных предприимчивых мужчин, которые в последнее время крупно наживались на строительстве частных домов. Все больше людей бросали свои старые жилища в прежней черте города и, побуждаемые желанием быть ближе к природе и подальше от городского шума, загрязненного воздуха, а главное — от беспокойного городского центра, населенного в основном неграми, а также поощряемые щедрым кредитом банков, строили новые, прочные и вместе с тем нарядные дома с гаражами на две машины, асфальтированными дорожками и лужайками.

Еще недавно бедные и заброшенные, пригороды преображались за месяцы, недели, дни. Рушились ветхие деревянные домишки. Исчезали фермы. Быстро возникающие компании и люди с деньгами превращали вчерашние поля, луга, пастбища в аккуратные прямоугольники — впереди асфальт, сзади деревья или кусты, — чья цена возрастала в несколько раз в зависимости от отдаленности, спокойствия и безопасности, которые в конечном счете дороже всего на свете.

Да, это так, лениво перебрасывались они словами, как люди, которые только что познакомились и которых, кроме сделки, ничто не интересует. Но Луи улавливал: Кардуно все знает, и притом от Фардуччи; ему казалось странным, что Кардуно, деловой человек, занимающийся таким солидным и прибыльным бизнесом, каким занимаются они, все еще ходит в длинном приталенном пиджаке в широкую красновато-бежевую полоску, который он купил в магазине Сиэрса в прошлый свой приезд в их город. Когда Фил утром позвонил ему, Луи тотчас же вспомнил маленькую подвижную фигурку пуэрториканца, не вязавшиеся с ней большие руки с широкими крепкими пальцами, невозмутимое лицо с твердым пронизывающим взглядом темных глаз. Но только сейчас он заметил, какая увядшая, какая сморщенная кожа у него под глазами и на щеках, какой у него потрепанный, с пятнами на бортах пиджак, который совсем не подходил к его новой рубашке с твердым воротничком, и какой маленький замасленный узел у его старомодного галстука на резинке.

«А кто его знает? — думал напряженно и вместе с тем чересчур спокойно Луи, словно оценивая обстоятельства, которые его совершенно не касаются. — Может, он и был такой или меня обманывает память?»

Они встали. Расплатились. Кассирша, знавшая Луи, пожелала ему приятной работы, и, выходя из ресторана, он где-то в подсознании уносил очарование ее свежих губ. Но быстро, как все в это утро, забыл о девушке.

Они медленно съехали с возвышения — первым Луи, за ним Кардуно в своем новом синевато-сером «бьюике» и последним Фил в своем «форде». Когда они, оставив две машины у заправочной станции Боба, наконец пересели в его «кадиллак», Луи облегченно вздохнул. Он переключил скорость и поднял стекла, тихий свист кондиционера сливался с ровным шумом мотора, шуршанием широких шин, и машина то плавно покачивалась, то словно замирала. Чем-то привычным, знакомым дохнуло на Луи от мелькавших за окном домов, реклам, лужаек, и он снова подумал, что все в порядке и тревожиться не о чем.

— Включить музыку?

Кардуно, утонувший рядом с ним в глубоком сиденье, безразлично пожал плечами.

Фил устроился на заднем сиденье позади Кардуно.

Луи нажал клавишу радиоприемника, отыскал музыку, потом приглушил звук. Мелодия зазвучала из колонок в четырех углах уютного, обитого бежевой тканью салона с блестящими ручками и кнопками.

Они договорились, что объедут почти весь город. Кардуно равнодушно смотрел на городские кварталы, по которым они проезжали, на дорогую машину с белым телефоном на специальной подставке под радиоприемником и магнитофоном, но Луи улавливал в нем под внешней сдержанностью какое-то внутреннее напряжение. Когда они пересекли переезд на северной линии железной дороги и въехали в район старых рабочих окраин, где на месте бывших увеселительных заведений предполагалось построить жилые дома, Кардуно не захотел осмотреть место. Он только достал из внутреннего кармана пиджака совершенно чистый блокнот, дешевую ручку и медленно, неловким движением сделал на первой странице какие-то пометки.

Пока он писал — сосредоточенно, словно какими-то негнущимися пальцами, — Луи встретил в зеркале заднего обзора вопросительный взгляд Фила.

Они покатили вдоль реки, широкой дугой опоясывающей город с запада, солнце ударило в стекла «кадиллака» с правой стороны, и Кардуно всем корпусом повернулся к Луи. Приталенный, застегнутый на все пуговицы пиджак облепил его узкую, но, видимо, мускулистую грудь.

Там, где река сливалась с двумя другими речушками, городское шоссе пересекало федеральную автостраду Восток — Запад. Ее широкое бетонное полотно, рассеченное надвое зеленой полосой, тянулось, как два острия, исчезавшие в синевато-серой дымке, и по ним стремительно, с ровным гулом неслись грузовики, легковые машины, автобусы. В тот самый момент, когда «кадиллак» выскакивал из-под моста, мимо них с воем, сверкая синей лампой на крыше, пронесся, удаляясь по левой стороне автострады, белый полицейский «шевроле», его сирена еще долго после того, как он на бешеной скорости обогнал весь остальной транспорт на автостраде, прорезывала окрестности удаляющимися и утихающими вдали гудками.

Насколько оживленным было шоссе, настолько тягостным было молчание в их машине. Неподалеку от перекрестка они остановились, чтобы осмотреть купленные для распределения на участки кукурузные поля, на которых из травы кое-где торчали высокие стебли кукурузы.

— Меньше чем через шесть месяцев участки будут разбиты! — пояснил Фил, а Кардуно снова что-то записал в блокнот, повернул голову сначала направо, потом налево, посмотрел, жмурясь, на солнце, словно определял, где север, где юг, а где восток и запад.

Он был в самом деле такой маленький, помятый невзрачный и казался таким жалким, что тревожное чувство невольно исчезло, Луи окончательно успокоился.

Осмотрели еще один участок в западном районе.

Разговаривали все так же отрывисто, обмениваясь лишь замечаниями по поводу цен на участки, времени, к которому они будут подготовлены для строительства, а также по поводу возможного процента прибыли. Он должен был образоваться благодаря усилиям и предприимчивости дельца, занявшегося присоединением к пригородам участков, скупленных у фермеров или крупных компаний по перепродаже земли.

Когда они выходили из машины, их обдавало жарким, словно из печки, дыханием горячего воздуха, а в машине их мгновенно пронизывал холод, быстро сушивший липкий пот, выступавший на коже. Луи терпеливо сносил жару, Фил непрерывно вытирал платком мокрую шею, Кардуно только однажды отер ладонью свой блестящий, словно приплюснутый лоб. Они выехали в одиннадцать и ездили уже три часа, Луи мечтал о глотке кофе и сандвиче с ветчиной и свежим салатом.

К югу от города местность становилась более пологой, один за другим следовали невысокие холмы с редкими дубовыми рощами на зеленых склонах с возвышающимися среди просторных участков одноэтажными домами. Они въехали в один из самых красивых и дорогих жилищных кварталов. Он походил на ухоженный парк, вид которого не портила ни одна современная коробка, парк, где были коттеджи, то солидные из красного кирпича, то белые, изящные, как сахарные дворцы, теннисные корты, плавательные бассейны и окаймленные кустами асфальтовые дорожки. Людей почти не было видно. Только время от времени они пропускали мимо себя какую-нибудь машину — такую величественную и грациозную, несмотря на скорость, с которой она мчалась. Вели их чаще всего женщины с узкими надменными лицами и аккуратно уложенными волосами цвета платины.

Эйкрил мечтала жить именно в одном из таких кварталов. Но Луи, бывая здесь, испытывал неприятное чувство, его подавляли богатство и высокомерие их обитателей, среди которых он всегда чувствовал бы себя чужаком, хотя был и не беднее, чем они, и, наверное, прежде всего поэтому он построил свой дом на Мелиди-роуд.

Как и в промышленном квартале, Кардуно не пожелал выйти из машины, когда они подъехали к южным холмам, где у Луи и Фила тоже были участки для перепродажи, но опять что-то пометил в блокноте своим крупным, грубым, как его пальцы, почерком.

«Чего он хитрит? — спросил себя Луи. — И почему он делает вид, что мы с ним никогда раньше не встречались, почему ни слова не говорит о Фардуччи?»

Он был голоден, чувствовал, что изнемогает от жары, что у него стучит в висках и пересохло в горле.

Они свернули на северо-восток к загородному торговому центру, в котором большинство компаний имели свои огромные магазины; это был настоящий город под крышей, один из многих возникших за последние годы по всей стране и приведших к упадку мелких торговцев, — расположенный вне старых городов, просторный, со стоянками для машин, супермаркетами, автостанциями, кинотеатрами и концертными залами, барами и ресторанами.

— Не мешало бы перекусить, — произнес осипшим голосом Фил, тоже измученный жарой, поскольку солнце теперь било в заднее стекло.

Дороги сливались, переходя в широкое шоссе. Металлические барьеры по обеим сторонам словно бы определяли направление движения, которое с каждой минутой все усиливалось. Вскоре внизу справа блеснула изогнутая крыша торгового центра, перед которым выстроились сотни машин. Впрочем, они не оставались все время неподвижными — одни съезжали с темного, расчерченного на квадраты асфальта, другие — через десятки входов — въезжали на него. Увлекаемый автомобильным потоком, Луи спустился к стоянке и, обогнув несколько квадратов, остановился у самого входа в бар-ресторан.

Солнце пекло немилосердно, пахло раскаленным металлом, краской, горячим машинным маслом, казалось, просто нечем дышать. Но едва стеклянные двери за ними сомкнулись и они вступили под высокие, залитые мягким светом своды торгового центра, на них повеяло прохладой. Посередине, где пересекались две главные линии, журчала вода, серебристые струи высоко взметались к застекленному куполу и со звоном падали в чашу фонтана, вокруг которого отдыхали старики, дети, женщины, уставшие от хождения по бесконечному лабиринту ярко освещенных магазинов. В расширяющейся полукруглой, как зал, части центра была устроена выставка различных образцов домов на колесах — автомобили и прицепы, полностью приспособленные для повседневной жизни человека. Кардуно загляделся на них, и Луи с досадой посмотрел на свои часы. Они все еще ни о чем определенно не договорились, а Кардуно явно проявлял к этим домам на колесах интерес больший, чем к участкам, которые они объезжали весь этот невыносимо жаркий день.

8
Когда они вышли, духота показалась им еще более невыносимой. Прозрачное остекленелое небо стало пепельным и плоским. Сузившийся горизонт был словно бы в дыму, его далекие очертания расплывались в дрожащем мареве.

Но все же зной начинал спадать.

Фил выпил в ресторане четыре банки холодного как лед пива, и теперь его грузное тело покрывалось липким потом от соприкосновения с горячим воздухом. Луи съел сандвич с фаршем из судака и выпил холодного чаю. Один Кардуно заказал себе горячее — бифштекс с салатом — и тоже выпил пива, но всего одну банку.

— А теперь куда? — спросил Луи, когда они снова сели в машину. — Нам еще осталось болото и центральная часть города!

— Надо было до обеда съездить туда! — вздохнул Фил.

Луи чувствовал себя бодрым, только возбужденным немного больше обычного; и виноват в этом был опять же Кардуно со своей непонятной мрачностью и странной сдержанностью.

«Скорей бы кончить!» — сказал себе Луи, включая кондиционер.

Они снова миновали железнодорожный переезд и очутились в старом центре, населенном сейчас неграми, которые сидели на деревянных ступенях в тени потемневших, облупленных веранд, неподвижные и непроницаемые, как черные изваяния в широкополых шляпах. Только белки их глаз поблескивали, как плоский жемчуг, и их блестящие черные глаза внимательно встречали и провожали огромный «кадиллак».

Кардуно молчал. Он не проявлял никаких признаков усталости, в то время как Фил на заднем сиденье непрестанно отирал платком шею и лоб, на которых проступало выпитое им пиво.

За домами начиналась площадка для игры в гольф с выстриженной зеленой травой, где обычно собирались после ужина члены клуба банковских служащих, чьи конторы, так же как и административные органы, все еще помещались в солидных двадцатиэтажных зданиях в самом центре. Как-то неожиданно тут же за площадкой выросли красновато-серые каменные стены колледжа, в котором учились дочери Луи. По углам здания торчали остроконечные башни, окна были высокие, узкие, сводчатые. От мостовой колледж отделялся большим газоном без единого деревца, кустика или цветочка — лишь трава, перерезанная асфальтовыми, расходящимися в разные стороны дорожками. Стоянка для машин и спортивные сооружения были расположены позади здания, что усиливало производимое им впечатление строгости, неприступности, и Луи он казался то необыкновенно маленьким, далеким, то огромным, нависающим, как скала, над окружающим его пустынным пространством. И хотя Луи понимал, что это не так, он никогда не мог себе объяснить, почему колледж представляется ему совсем не таким, каким он его видел.

Фил знал об этой его странности, которую объяснял тем, что в свое время ни он, ни Луи не могли получить настоящего образования, и если бы они сидели сейчас в машине одни, то, наверно, опять говорили бы о своем детстве, о дочерях Луи, о Харви или сыновьях Фила. Но сейчас с ними был этот загадочный Кардуно, с которым надо было считаться, быть любезным и в то же время настороже, чтобы и он их ни в чем не заподозрил и чтобы не обиделся Фардуччи, человеком которого, несомненно, был маленький пуэрториканец.

Зачем Фардуччи прислал им его?

Неужели он пронюхал про их тайные сделки?

И так ли уж сведущ в этих делах корчащий из себя важную персону, а на самом деле имеющий почти карикатурный вид Кардуно, чтобы разгадать их запутанные махинации, которые они с Филом тщательно маскировали?

Дорога плавно поднималась вверх. Город возник именно тут, на пологих склонах этого самого высокого из холмов среди безбрежной, чуть волнистой равнины. Широкая Олдфилд-роуд, по которой они ехали, была главной улицей. Некогда нарядная и оживленная, сверкавшая огнями и вывесками кинотеатров, магазинов, баров, заполненная шумной толпой, теперь она, такая же, даже более, чем раньше, широкая, была унылой и запущенной — заброшенные дома и магазины, разбитые витрины и стекла окон, обвалившиеся стены. Теперь здесь чаще всего можно было видеть молодых негров, которые собирались стайками на углах домов, у открытых дверей дешевых сомнительных баров — места сборищ хиппи, наркоманов, бездельников и воров. Кое-где против этих групп, среди которых иногда мелькали белые девушки и парни, держась поближе к своим машинам, поставленным обязательно так, чтобы зад одной был почти вровень с передом другой, стояли полицейские С гладко выбритыми лицами, в широкополых шляпах, неподвижные, внешне безучастные, какие-то незаметные в своих серых брюках и серых рубашках с короткими рукавами. Черные пояса, провисающие под тяжестью взведенных револьверов, дубинки и блестящие браслеты наручников придавали им внушительный вид.

Кардуно не смотрел по сторонам. Но Луи, снизивший скорость до требуемых двадцати пяти миль в час, окидывал взглядом молодых людей на тротуаре то справа, то слева и вдруг, еще не видя лиц, узнал по фигуре своих дочерей, стоявших на углу по другую сторону улицы. Он узнал их но обтягивающим бедра джинсам, хотя одежда всех, кто был в этот час, этот год, это десятилетие на Олдфилд-роуд, была цвета предзакатного неба, узнал их по книгам, которые они держали под мышками, и уже готов был остановиться, но его поразило то, что Джил и Джесси были единственными белыми среди группы тонких, гибких черноволосых девушек и юношей.

«Подлые девки! — разъярился он, и холодный пот выступил у него на лбу. — Увижу вечером — убью!»

Он не понял, заметил ли Фил его дочерей и обратили ли они внимание на «кадиллак». И отвернулся, когда машина поравнялась с углом дома, возле которого они стояли.

Ему вспомнилась Бетси.

Переставал ли он вообще думать о ней? Где она сейчас, в это самое мгновенье, что она делает в это навсегда отнятое для их близости время, которое никто, никогда им не вернет?

Он мог бы ей позвонить, он даже положил было руку на телефонную трубку, но воздержался. Острое желание прошло.

И в другой раз он ловил себя на том, что может спокойно думать о Бетси, пока его не начинает вдруг мучить, терзать вопрос, где она, с кем, о чем думает в этот самый миг…

Проехав Бентон-стрит, которая разделяла Олдфилд-роуд ровно пополам, Луи затормозил и остановился. На противоположной стороне виднелся желтый трехэтажный дом, парализованный владелец которого доверил Филу и Луи его продажу.

— Можно отремонтировать! — сказал Луи. — А можно снести и построить что-нибудь подходящее! Кто как пожелает! Во всяком случае, в этом месте приличный человек вполне может поселиться.

Взгляд его фиксировал мельчайшие детали окружающей обстановки, мозг отмечал все — досаду, гнев, необъяснимое безразличие — так, словно он наблюдал со стороны за кем-то другим, знакомым и чужим одновременно, который двигается, действует, думает вместо него.

Кардуно оглядел улицу. По обеим сторонам действительно были неплохие магазины, солидные здания, не было ни полицейских, ни групп молодых людей, стоящих на углах.

— И цена, цена! — откликнулся с заднего сиденья Фил. — И цену этот бедняга просит — ниже некуда. Вот что главное!

Кардуно молча кивнул. В блокнот ничего не записал. С того момента, когда они выехали из торгового центра, он больше не делал никаких пометок.

Поехали дальше. Было около половины пятого, движение в прилегающих к центру кварталах становилось интенсивнее. Проехав Олдфилд-роуд, Луи тоже прибавил скорость. Они возвращались на восток, туда, откуда выехали.

Косые лучи солнца, воспламенившие словно бы затянутое дымом небо, заливали кирпичным светом стекло окна, возле которого сидел Луи. В этой части города находились в основном церкви, школы, отделенные друг от друга большими лужайками, и небольшие дома — с балкончиками, с облицованными камнем торцами, с высокими трубами. Сверкающие снежной белизной двери и рамы, плющ, обвивающий потемневшие от времени стены, придавали им кокетливый вид.

Они уже приближались к знакомым кварталам, к заправочной станции Боба, но тут Луи резко свернул налево. Вскоре они очутились в низине, за которой опять поднимался холм. Вверх по почти отвесному его склону карабкался редкий кленовый лес, внизу текла речушка.

Асфальт кончился, и они все втроем вышли из машины.

Два бульдозера, грохоча, выравнивали территорию, засыпали заболоченные участки. На полосе земли между прокладываемой дорогой и плотиной, чей глубокий котлован заполняли бульдозеры, возвышались четыре недостроенных дома, возле которых сновали люди. Во всех четырех пока не было ни окон, ни дверей, но все же первый имел более законченный вид. Дома наверху, на холме, располагались, бесспорно, на красивом, выигрышном месте, но после осушения болота эти, строящиеся у подножия, тоже будут пользоваться спросом. Это было, пожалуй, самое удачное дельце Луи и Фила, купивших за бесценок этот участок, за что их похвалил даже сам Фардуччи. Они же занимались строительством, на чем рассчитывали нажиться еще больше.

Луи ждал, что в Кардуно заговорит наконец предприниматель и торговец и он проявит интерес к сделке, которую они с Филом были готовы заключить — разумеется, на наиболее выгодных для них условиях, но маленький пуэрториканец по-прежнему молчал. Они поднимались и спускались по деревянным лестницам. Кардуно рассматривал рабочих, квартиры без крыш и окон, заполненные грохотом бульдозеров и послеобеденной духотой. Луи стало как-то неудобно, что он возит по городу человека, который приехал к ним в город с до сих пор неясной для них целью и словно бы ищет что-то и никак не может найти.

— Мы все осмотрели? — спросил Кардуно, когда они снова вышли на шоссе.

— Все! — развел руками Фил.

Его густые курчавые волосы на висках и на шее были мокрыми от пота.

— Тогда, — как-то решительно огляделся вокруг Кардуно, — поехали обратно!

— Куда? — не понял Луи.

Он не чувствовал усталости, но все это ему надоело. Его снова охватило ощущение, что он что-то упустил, что сегодняшний день, так же как многие другие дни, не принес ему ничего нового, кроме, пожалуй, сознания, что его жизнь и впредь будет такой же — однообразной, лишенной тех острых переживаний, к которым он привык и без которых чувствовал себя ограбленным и опустошенным.

— На заправочную станцию! — ответил Кардуно.

До автостанции Боба было недалеко, и Луи надеялся, что эта нудная деловая встреча скоро кончится, что они скоро распрощаются с Кардуно и тот отправится куда пожелает, хоть в Колумбас, хоть на Кросланд-стрит, хоть к Фардуччи — все равно, они с Филом не такие уж дураки и кое о чем догадываются; чтобы он мог наконец позвонить по телефону Бетси и увериться в том, что ее нет и никогда не будет на месте.

На этот раз их встретил Джером.

— Здравствуй, Джером! — крикнул Луи, когда тот вышел в ответ на звонок, раздавшийся, как только Луи притормозил перед входом.

— Здравствуй, Луи! — как всегда радостно ответил Джером.

Он был занят работой. С улицы все время подъезжали машины, и звонок, раздававшийся в конторе, выводил из себя бегавшего за дверью Синдирли.

— А где Боб? — спросил Луи.

— Придет попозже! — ответил Джером, не сводя глаз с вертящихся на колонке цифр.

Это был высокий широкоплечий мальчик со светлыми, как у Боба и Эйкрил, глазами, впрочем, не мальчик, а совсем уже взрослый парень с красными прыщиками на висках и черными красивыми волосами, опускавшимися на уши. Как отец, он был одет в отлично выстиранный и выглаженный комбинезон. Он учился, но каждый день в свободное время помогал отцу на станции, за что в конце недели получал точно определенную сумму. Подрабатывал он и тем, что следил за аппаратом для льда. Из этих денег он регулярно платил дома — за комнату, за еду и матери за ее услуги. Своим новым спортивным «фордом» с двумя дверцами, стоявшим перед автостанцией, Джером занимался сам лично и сам выплатил ссуду за него.

— Новое помещение открыто? — спросил Луи.

В конторе было неудобно располагаться, а Кардуно, да и Фил тоже явно ждали, чтобы он решил, где им можно будет сесть и поговорить.

Клиенты, по всей видимости постоянные, сворачивали к бензоколонке, Джером вежливо здоровался с ними, заправлял машины бензином, ловко протирал сначала мокрой, а потом сухой тряпкой передние стекла и убирал деньги в глубокий нагрудный карман комбинезона.

— Не открыто! — ответил он. — Но ключи на своем обычном месте!

Луи взял связку ключей со старого письменного стола, и, прихватив три стула, они с Филом повели Кардуно в новое помещение.

Фил, сопя, еле тащился сзади, а Луи торопился, ему не терпелось скорее закончить разговор. У него не выходил из головы телефон в «кадиллаке». Возможность позвонить Бетси искушала его, но он понимал, что этого не следует делать, ведь именно с этого начинается беспокойство, томление души, рожденное вечным вопросом об одиночестве.

Он сознавал, что подобные мысли неуместны сейчас, в конце дня, когда он должен быть особенно внимательным, не отвлекаться ни на секунду, но ничего не мог поделать с собой и становился все рассеяннее. Похоже было, что, несмотря на всю его настороженность, Кардуно все-таки удалось добиться своей цели — они с Филом устали, изнервничались, отупели.

У него уже не было никаких желаний. Словно долгое однообразие этого дня вселило в него предчувствие неизбежности того, что должно было случиться, приглушило его внутреннее возбуждение, сделало его равнодушным ко всему… Он отпер дверь нового помещения. И вдруг почувствовал себя необыкновенно одиноким в этом пустом зале с высоким потолком, точно перед лицом верховного суда, который один мог принести ему успокоение, восстановить справедливость.

За полыхающими закатом стеклами продолжала течь знакомая, будничная жизнь, но Луи вопреки воле того, чужого ему двойника, которого он увидел утром в зеркале, уже отдалился от этой жизни.

— К стене! Руки за голову!

Выронив стулья, он и Фил мгновенно обернулись.

Но было поздно.

Боб! Позаботишься ли ты о Харви, Боб!

— Не шевелиться!

Целясь им в голову из здоровенного черного револьвера, Кардуно стоял в нескольких шагах от них — достаточно близко, чтобы выстрелить без промаха, и слишком далеко, чтобы они могли увернуться от его выстрелов.

— Да ты что?.. — выдохнул Фил.

— К стене! — отрезал жестким, холодным тоном Кардуно.

Сначала Фил, за ним Луи приблизились к белой стене.

И за секунду до выстрела, в свой предсмертный миг — Луи осознавал это, как любое живое существо на свете, — он искренне верил, что не может умереть. Он как бы наблюдал себя со стороны и видел, как, простреленный, падает волосатый, ненавистный ему Луи, и с каким-то злорадством в душе безумно долгое и безумно краткое время чувствовал, что он наконец обретает спокойствие, что восстанавливается та высшая справедливость, которая, в сущности, сковывала его волю и мешала ему действовать.

Словно попытка защитить себя в этот последний миг перед выстрелом нарушила бы гармонию этого долгого, последнего для него дня.

Пуля размозжила ему голову.

Раздался второй, затем третий оглушительный выстрел.

Неестественно перегнувшись вперед, Луи сполз по стене. По белой штукатурке потекла кровь, смешавшись с его мозгом.

Фил зашатался, оседая на пол.

Наступила тишина. В этой жуткой тишине послышался сначала скулеж, а потом неистовый лай Синдирли. Поспешно, на полной скорости свернула за угол и умчалась машина.

Кардуно выругался. Схватив за дуло давший осечку револьвер, он несколько раз обрушил его на голову Фила, ломая ему кости черепа до тех пор, пока тот не уткнулся в стену рядом с Луи…

Несколько секунд спустя Джером, прижавшись спиной к двери, за которой метался как бешеный Синдирли, увидел застывшими от ужаса глазами, как маленький человек в длинном приталенном пиджаке в широкую красновато-бежевую полоску вскочил в серый «бьюик», стоявший у автомата со льдом, и, дав полный газ, скрылся в звенящей тишине огромного заката.


Безумный суд! Безумные заседатели!

Эйкрил в оцепенении стояла перед серебряным баром, краска на лице ее размазалась, волосы прилипли к темени. Она никак не могла поверить в то, что кошмар, который продолжался уже год, обрушился на нее с новой силой, разрушающей весь мир вокруг.

Когда кончилось последнее заседание суда, никто не проводил ее даже до машины. Джесси и Джил не захотели сесть рядом с ней. Фил сидел, не поднимая головы, и ни разу не взглянул на нее. Все, все ее бросили. Она смотрела на смешную, какую-то помятую фигуру Кардуно и не могла поверить, что он был более ловок, чем Луи и Фил, что он сумел застать их врасплох. Только глаза его — темные, немигающие, полные презрения — пугали ее.

Когда Луи был жив, она ненавидела и одновременно боялась его. Она считала, что без него смогла бы лучше устроиться в жизни. Но только когда случилось то непоправимое, что, как она предчувствовала, должно было случиться, она осознала, чем он был для нее. Весь их дом, каждая его вещь, его одежда, «кадиллак», который долго стоял сбоку от дорожки, ведущей к гаражу, словно притягивали ее к себе, и она часто ловила себя на том, что ждет его к ужину, что по привычке ставит прибор и для него.

Сначала она крепилась. Пыталась держать в руках дочерей и быть ласковой и вместе с тем строгой с Харви, относиться к мальчику так же, как Луи относился к нему. Но вскоре поняла, что она не выдержит, что она слишком одинока. Завела роман с мойщиком, молодым человеком, которого Боб нанял помогать ему, пока Джером не оправится после пережитого потрясения, потом, внутренне неудовлетворенная, связалась с другим, затем с третьим… Раньше она жаждала самостоятельности, а сейчас, когда ей никто не мешал, оказалось, что ей не хватает уверенности в себе, характера.

И упрекала опять же Луи — слишком долго они жили вместе. Семнадцать лет!

Рослые, в туго облегавших бедра джинсах, Джил и Джесси смотрели на нее с нескрываемой иронией. Они почти перестали ходить в католический колледж, и Эйкрил напрасно бранила их, грозя, что, если они будут так относиться к занятиям, она перестанет тратить деньги на их обучение, которое и так обходится слишком дорого.

Дочери не обращали никакого внимания на ее слова. Они уже стали совершеннолетними, и она не могла им запретить по целым дням разъезжать в «бьюике». Она все время видела их в окружении белых и черных девушек и парней, таких же бездельников, как и они, которых они вскоре после смерти Луи начали водить в дом. Конечно, они собирались вокруг бара, восхищались его серебряной стойкой, пили, курили марихуану, кололи друг другу в маленьких дозах героин. Кое-кто из гостей, более нахальных или сильно подвыпивших, уже выковыряли ножом в некоторых местах по полдоллара на память, и теперь поверхность бара была попорчена и утратила свой прежний блеск так же, как и весь их дом. Запущенный, неубранный, с грязными обоями и паласами в пятнах, он приобретал все более унылый и непривлекательный вид.

«Девки! Грязные девки!» — вспоминала часто Эйкрил, как сердился на них Луи.

Но она не в силах была освободиться от оцепенения, которое все больше овладевало ею. Как будто любой ее порыв, каждая ее попытка стать тем, кем она мечтала стать, разбивались об ее безволие, неспособность что-либо изменить, начать жизнь заново. Опасаясь, как бы дочери не ушли из дома, она терпела их друзей, а оставаясь одна, пила.

Ходила нечесаная. Красилась редко, но зато ярко, как дочери, несоответственно своему возрасту. Она видела, что все вокруг нее рушится, распадается, и все глубже погружалась в мучительно сладостное безразличие, которое все чаще охватывало ее.

Иногда по вечерам, когда Джесси и Джил не было дома или они развлекались со своими приятелями, сидя у серебряного бара, она вдруг бросалась в спальню и, упав на колени, лихорадочно набирала телефонный номер Бетси.

— Алло! — долетал из трубки ласковый, не очень сильный, но звонкий молодой голос. — Алло… Алло!

Эйкрил молчала.

Связь прерывалась, а она все продолжала стоять на коленях возле широкой двуспальной кровати, на которой они спали с Луи. И это было гораздо лучше, чем когда никто не отвечал и она не слышала голоса Бетси Беглер.

Эйкрил никогда ее не видела. И не хотела видеть. Она хотела только услышать ее голос, когда особенно остро ощущала, что весь мир вокруг рушится, что она сама гибнет, что жизнь кончилась.

Как, например, сегодня…

Темнело. Дочерей не было дома. С тех пор как черные девушки и парни беспрепятственно появлялись в их доме, старые знакомые перестали к ним заходить.

А может, они не ходили из-за того, что убили Луи?

— Безумный суд! Безумные заседатели! — восклицала время от времени Эйкрил.

Ей не хотелось есть. Не хотелось двигаться. Она пила виски — неразбавленное, без льда, смотрела, как гаснут полосы света за шторами, и сама угасала.

Вдруг она вспомнила о Харви, которого отправила на время суда к Бобу, но она чувствовала себя слишком усталой, слишком расстроенной, чтобы сходить за ним к брату.

Безумный суд! Безумные судьи! Безумный мир, Луи!

Сумерки сгущались, она сидела одна в темноте час, другой и даже не расслышала, как зашуршали шины, сверкнули и погасли фары и возле дома остановилась машина.

Вошли Боб и Джером.

Джером включил свет.

Боб внес на руках спящего Харви.

Эйкрил, все еще сидевшая на высоком табурете в какой-то неестественной позе, подняла голову.

— А… Боб!

В ее затуманенном сознании мелькнуло беспокойство за Харви, слезливая жалость к нему. Она попыталась встать, оперлась руками о стойку, но руки у нее подвернулись, и голова беспомощно опустилась на серебряный бар.


Чем больше проходит времени, тем более странной, реальной и вместе с тем нереальной, вернее, невероятной кажется попытка властей вмешаться в кровавую вражду между различными группировками мафии. Меня поразили не столько эти выстрелы и поднятая вокруг них газетная шумиха, поскольку меня мало волнуют сенсационные сообщения о махинациях боссов «Коза ностра», меня поразило другое: судьба тысяч простых людей, толкаемых на преступление гигантской машиной так называемого бизнеса, где единственное мерило достоинств человека — его удача во всеобщей погоне за успехом, в которой дозволены все средства.

Если бы я не побывал в доме с серебряным баром, не держал на руках спящего сына убитого члена мафии, то, пожалуй, не понял бы всей глубины трагедии этих людей, которые съехались сюда со всех концов света, привлеченные американской мечтой.


Перевод М. Тарасовой.

ТЛЕЮЩИЕ ЗАКАТЫ{13}

В жизни американцев не бывает второго действия.

Фрэнсис Скотт Фицджеральд{14}
1
Он возвращался.

Его звали к себе дом под высоким бледным небом Оук-парка{15}, безбрежная зелень лесов и безмолвные светлые озера, замершие под могучим дыханием севера; он возвращался, но, как всегда, не к истокам, которые всю жизнь разыскивал в разных концах света, а всего лишь в Айдахо{16}. Север, юг и опять север; сколько раз он возвращался, нагруженный шкурами убитых животных, загорелый, гибкий, легкий, словно хищник в тропиках после долгого голодания, и снова уходил, гонимый своим неукротимым — до сих пор — темпераментом, то на восток, то на запад, по широтам и долготам годов, войн, оружия, незабытых и незабвенных женщин, которых он любил на берегах океанов и под снежными вершинами гор…

Он возвращался — усталый, пресыщенный, умудренный, но, как и раньше, прямой и сильный, и его синие бесхитростные глаза по-прежнему зорко всматривались в море, освещенное утренним солнцем. Вот так же зорко и в то же время небрежно он мог бы — всего лишь несколько недель спустя — вглядеться, чуть прищурившись, в сигару своего смуглого почитателя и, громыхнув охотничьим карабином над яркой зеленью газона, ко всеобщему восхищению гостей, снести пламенеющую под самым носом его арабского превосходительства алую звездочку.

Мог бы!

Ни малейшей дрожи не пробегало по крепким мышцам его рук и массивных плеч, покачиванье яхты отдавалось лишь в широко расставленных ногах. Он не сознавал своей позы. Не думал, как бывало в такие утра, об устойчивых теплых течениях гигантского залива, не замечал даже возникшей справа белой полосы берега. Свежее дыхание простора вздувало выпущенную над шортами полотняную рубашку, овевало открытую шею, голые до локтей руки и колени, поросшие седыми жесткими волосами. Козырек выгоревшей фуражки{17} бросал коротенькую тень на его лоб. Кожа вокруг глаз и над бородой, хоть и покраснела от солнца и ветра, оставалась мягкой и эластичной.

Сколько раз он спешил возвратиться в Айдахо в это время года, хотя всегда и всюду чувствовал себя как дома. Но сейчас он возвращался не самолетом, как обычно, или через Атлантику, а через Мексиканский залив. Словно бы хотел подольше побыть один на один с ласковыми синими водами под необъятным тропическим небом и отдаться на волю течений, влекущих острова его воспоминаний.

Справа, чуть выступая над водой, тянулась окутанная молочно-белыми испарениями залива песчаная коса невероятно длинного кораллового рифа, похожего на обесцвеченную солнцем и брошенную в волны прядь волос. Но стоило Бэду взять чуть-чуть правее, и стали ясно видны жестяные крыши домов и узкая полоска между берегом и шоссе, по которому стремглав, словно обезумевшие от зноя насекомые, неслись автомобили. Время от времени со стороны крайней точки Ки-Уэста{18} долетал грохот, и безветренный воздух пронзала серебристая молния очередного пассажирского лайнера юго-восточных аэролиний.

Нос яхты то вздымался, то падал, белые поручни резали синеву. Отброшенные назад волны кипели, теряли свой зеленоватый цвет и, укрощенные, скользили вдоль бортов; ровно и плотно стучали промасленные поршни машины, заставляя подрагивать корпус. Уже остались позади опасные мели между Логерхейд-Ки и Маркесас-Кис, где под водойтаились округлые рифы и где не одна лодка разбилась об их коварную вереницу. Солнце давно взошло, но, как всегда в это время года, насыщенный влагой молочно-туманный свет все еще окутывал залив и сушу. Можно было, конечно, и не проходить между 82 и 83 меридианами и обойти Логерхейд-Ки с запада, но тогда яхта оказалась бы в мертвых водах залива, вдалеке от теплых течений, которые сейчас легко несли ее вдоль не слишком оживленного берега.

Они плыли, не останавливаясь, весь вчерашний день и всю ночь под низким, отягощенным звездами южным небом. К рассвету яхту окутало густым туманом, в котором только неутомимый Бэд мог ориентироваться, даже не глядя на компас. Потом подул утренний бриз, почувствовалось дыхание вод. Туман всколыхнулся, поредел, под плотной пеленой, застилавшей залив от края и до края, блеснула искрящаяся поверхность этого внутреннего моря. С каждой минутой небо над их головами казалось все более легким, поднималось все выше, пока наконец не стало совсем прозрачным, и вот уже солнце, окончательно прорвав предрассветное марево, залило ярким золотым светом всю необъятную ширь. Над Кейп-Сейблом и дальше к Эверглейдс-парку окончательно прояснилось — в бинокль можно было увидеть зеленые травы Эверглейдских болот, где индейцы-семинолы ловили аллигаторов для зоопарков штата{19}.

Со стороны освещенного солнцем борта внезапно закипела вода. Мелькнули и снова ушли в глубину серовато-маслянистые тела дельфинов. Они плыли быстро — легко догнали и перегнали яхту, — подолгу неслись под водой, но и в прозрачной глубине видны были их подвижные, мощно устремленные вперед силуэты; они мчались, беззаветно и доверчиво отдаваясь этому соревнованию с яхтой, тень которой (а может быть, и постукиванье двигателя под водой) говорила им о близости человека. Он и раньше замечал: дельфины любят показываться людям, пусть ненадолго, и явно стремятся обратить на себя внимание — очень уж лукаво светятся порой их круглые немигающие глазки; вот акулы — те, наоборот, норовят спрятаться, как прячутся в их пастях острые зубы, лодки они подстерегают всегда сзади, и спинные их плавники рассекают волны неожиданно, лишь когда они видят добычу.

Бэд тоже увидел дельфинов.

— Папа!{20} — крикнул он, выглянув из открытого окна рубки.

Бэд знал, что он давно заметил дельфинов, и крикнул просто так, чтобы выразить восторг, а может быть, напомнить о себе.

Он взглянул на смеющееся лицо юноши, увидел его так же, как видел под водой дельфинов и плавную дугу, которую выписывали их сильные, округлые тела в быстро скользящих мимо волнах. Он понимал дельфинов, больше того — испытывал к ним странную привязанность, словно и сам был дельфином — сильным и потому, наверное, великодушным, добрым, но одиноким, преследуемым хищными акулами, на которых он вроде бы не обращает никакого внимания, но ни на секунду не забывает об их присутствии. Никогда не избегал он поединков, соперничества. Наоборот, сам стремился к ним и, если рядом не было никого, с кем можно было потягаться, выискивал несуществующих или далеких противников. Победа его не слишком интересовала — не один раз он имел возможность убедиться в том, что честолюбие ему чуждо.

Какая же роковая сила заставляла его так яростно добиваться первенства — всюду и во всем, и прежде всего в главном, что составляет жизнь мужчины, — в профессии, долге, любви, охоте?

Он не признавал усталости, малодушия, страха.

Разум диктовал ему цели, железная воля неутомимо, день за днем воплощала их в дело, вечное, неутихающее беспокойство заряжало его неистощимой энергией. Только о годах своих он никогда не думал, годы существовали для него лишь как события, люди и судьбы, в которые он перевоплощался сотни раз, оставаясь самим собой, неизменным для всех времен и дорог, по которым ему довелось пройти.

Внизу, в кубрике, звякнул колокольчик, но его серебристый звон тут же поглотили белые надстройки яхты и массивная, красного дерева мебель салона.

Жюль приготовил завтрак.

Годы!

Что они такое, эти годы, собственно его годы, возраст?..

— Папа! — еще раз окликнул его Бэд из рубки.

Снова позвонил Жюль или это ему показалось?

Солнце уже припекало, море ослепительно сверкало вокруг, подвижное, сине-зеленое. Призрачно-туманный берег Эверглейдс-парка с его болотами и трясинами остался позади, все чаще виднелись высокие дома — в стекле и металле вспыхивали и тут же угасали яркие блики.

Яхта шла почти прямо на север, все ближе к земле, мимо островов, ограждающих глубокие гавани Форт-Майерса и Порт-Чарлетта. Вот уже несколько лет, как лавина курортников обрушилась и на западное побережье Флориды, продвигаясь все дальше к югу от Клируотера, Сент-Питерсберга, Тампы и Сарасоты{21}. Менялись очертания диких песчано-меловых берегов, и то тут, то там громоздились скопления многоэтажных отелей и призрачно-серебристые шары водных резервуаров, алюминиевое сияние которых было видно далеко из залива. И все же это оживление нельзя было даже сравнить с тем, что творилось в городах и отелях восточного побережья, битком набитого людьми и автомобилями, невыносимо шумного днем и еще более шумного ночью, побережья, где уже трудно было услышать могучий гул океана, облепленного целыми флотилиями судов и суденышек и затянутого маслянисто-радужной пленкой.

— Папа! — снова крикнул Бэд.

— Я слышу, Бэд! — отозвался с носа яхты седобородый плечистый человек.

Была середина апреля, солнце вставало над заливом, все раньше и раньше разрывая густую белую пелену испарений. Начиналось тропическое лето, теперь с каждым днем жара и духота будут становиться все нестерпимей; уже сейчас травы, кустарники, камыши на болотах приобрели нездоровый коричнево-горелый оттенок гнили, все чаще жгучее дыхание бесконечно тлеющего вечернего неба будет внезапно сменяться горячим ураганным ветром, сметающим песок с пляжей, пригибающим пальмы и бесконечными белыми лентами бороздящим вспененные волны. И все чаще его неукротимые порывы будут так же внезапно разрешаться тропическим ливнем, когда бешеные потоки, хлынув с потемневшего в минуту неба, укротят воду и сушу, и лишь пальмы будут оглушительно хлопать своими плотными, легкомысленно распластанными листьями.

— Иду, Бэд… — еле слышно, словно самому себе, прошептал он.

Но не двинулся с места.

Его зоркие голубые глаза все так же оглядывали простор — искрящееся море, высокую неожиданную синеву на севере — плотную, бледную, далекую. Там, в ее необъятности, над вечнозелеными хвойными лесами Висконсина, Мичигана и Иллинойса, открытыми дыханию Великих озер, сейчас, быть может, кружится снег — и опять, в который уже раз, медленно, властно, словно давно предчувствуемая боль, через годы и расстояния, через страсти, войны и судьбы, в которые он без устали вторгался (может быть, чтоб сохранить себя), возвращалась мысль о его собственном, о человеческом его возрасте.

Акул не было видно — возможно, они прятались. Дельфины, нырнув и промчавшись красивой дугой, выныривали далеко за правым бортом, море словно бы воплотило в себе время, единственное, что он, занятый собой и событиями всех четырех сторон света, чуть ли не сознательно гнал из мыслей. Он любил точную стрельбу, океан, сильных мужчин, царственное одиночество; он понял, что есть лишь одна настоящая, жаркая до перехвата дыхания, беззаветная жизнь, как есть и настоящая, достойная смерть, и всегда, даже зачиная сыновей с самыми любимыми женщинами, был одинок, словно бог, создавший и заселивший себе подобными целую вселенную.

— Иду, Бэд! — шепнул он и с трудом оторвал ноги от нагретых досок палубы.

Внизу опять зазвенел серебристый колокольчик Жюля.

— Ступай, Бэд, — сказал он, войдя в рубку. — Ты, верно, проголодался.

— Да, Папа, но ты ведь еще тоже не ел!

Бэд уступил ему место за штурвалом.

Из кармана открытой, побелевшей от солнца и стирок защитной рубашки он вынул очки в простой металлической оправе. Надел их, сдвинул на лоб козырек фуражки, осмотрел приборы, вслушался в шум двигателя. Почувствовал напор волн, подрагиванье корпуса. И словно бы слился с легкой, поворотливой яхтой.

— Я пошел, Папа!

— Ступай!

Но прежде чем приняться за еду, Бэд еще вернется. Жюль, вероятно, приготовил, и Бэд принесет ему на мостик ледяной напиток с тонким, еле уловимым, но всепроникающим запахом нагретой солнцем хвои, самый любимый в этих широтах свежий напиток, глотнув которого лишь нёбом можно ощутить неповторимый вяжуще-свежий аромат смолы, далей и знойной синевы.

Он снял очки. Глаза его хорошо различали — чем дальше, тем для них было лучше — невысокую линию все еще не совсем обжитых берегов Пайн-Айлендса, усеянную пальмовыми и пиниевыми рощицами, шоссе с призрачно поблескивающими на нем автомобилями. Яхта входила в прибрежные воды больших населенных пунктов от Энглуда до Сарасоты и Клируотера и дальше на север до самого Сидар-Ки; все это были в основном одноэтажные городки, вытянутые вдоль низких, изрезанных каналами и лагунами берегов. И в этот именно час, когда солнце подходило к зениту, а все вокруг утопало в мягкой синеве, он, ожидая Бэда с запотевшим, позванивающим кусочками льда стаканом, почувствовал, как его вдруг охватила бодрящая нега Средиземноморья.

И лишь тут — он так не любил что-либо объяснять себе! — ему стало ясно, почему он вел яхту именно в Тарпон-Спрингс.

2
Малые и большие, парусные и моторные, с высоко поднятыми палубами катамараны замерли у причалов, словно неподвижные, готовые взлететь белые птицы; необычная, причудливая линия их строя убаюкивала его, погружая в мир далеких разрозненных воспоминаний. Синее ласковое море шумело у подножия гор, и это были греческие горы, овеянные неповторимыми греческими напевами; еще была влажная и звездная венецианская лагуна с божественно сияющими над нею любимыми и влюбленными глазами{22}; лыжи свистели по девственно снежным альпийским склонам; а вот он уже на пути в Париж, оглохший от грохота танковых гусениц{23}, слышит голоса Фрэнсиса{24} и Гертруды{25}, Сильвии{26}, Кэя, Роберта, Арчибальда{27}; печальный, облокачивается на стойку бара; вслушивается в шум толпы вокруг усыпанной песком арены{28}; ощущает, как отдают в плечо выстрелы, прерывающие безумный бег пойманного на мушку животного…

А катамараны все покачивались и покачивались у причалов.

Яхта шла вдоль извилистых берегов Палм-Харбора, на которых четко вырисовывались угловатые контуры отелей, с каждым годом все больше заслонявших округлые плешины дюн; пробиралась по каналам — на их берегах дома прятались под пальмами и пышно цветущим кустарником, а зеленые газоны завершались обязательным небольшим причалом. Казалось, яхта для того и приплыла сюда из морских далей, чтобы проложить путь среди низких берегов Флориды, изваянной из пены океанского шельфа.

Может, он и вправду прислушался к своему неосознанному желанию?

Давно уж миновала его ранняя весна — да и поздняя тоже — с ее буйным цветением. Ему было хорошо в зрелости, но уже близились осень и ее усталость, которой он не хотел признавать, а потом суровая зима, о которой он никогда не думал, и, может быть, вторая весна с неожиданно прекрасными цветами, в которые он не верил…

— Папа! — предупреждающе крикнул Бэд.

Он вздрогнул. Яхта приближалась к лагуне Тарпон-Спрингса, а у него в памяти мелькнуло давнее видение Паса-Лимани, кирпичные выбеленные дома, смуглые горбоносые мужчины и нежные загадочные женщины с удлиненными лицами — бесконечно далекий Пирей. Таким же бесконечно далеким казалось ему с некоторых пор навеки ушедшее ощущение молодости.

«Будь спокоен, Бэд», — подумал он.

Машина заработала отчетливей, резче, нос яхты вспарывал ленивые воды лагуны, затихшие в ослепительно серебристом полдневном сиянии. Над их головами все так же пылало раскаленное тропическое небо, но сейчас — странно! — из самой его огнедышащей сердцевины струилась какая-то ни с чем не сравнимая ласковая мягкость. Яхта рассекала маслянисто-зеленые, отливающие золотом волны, и те, сплетясь в две широкие косы, уходили к берегам, где еле заметно покачивались лодки и катамараны.

Это были не только прогулочные или предназначенные для любительских рыбалок лодки, как на восточном побережье. Среди них все чаще попадались тяжелые, обшарпанные, с широкой скошенной кормой моторки и сейнеры, и не зря одноэтажные, вытянутые вдоль берега селения дышали покоем, присущим домам, где крепко спят усталые после ночной рыбной ловли мужчины.

Бэд уже бывал в Тарпон-Спрингсе, он хорошо знал и восточное, и западное побережья Флориды, как и вообще все пространство между Багамскими островами и гигантским Мексиканским заливом; Жюль попал сюда впервые, да и вообще на яхте он был скорее коком, чем матросом — вот кому, наверное, будет интересно.

В глубине лагуны, за деревянной, потемневшей от солнца и влаги пристанью, белела длинная постройка. Перед ней под разноцветными зонтами стояли столики, издали напоминающие кубики сахара. Высоких зданий или отелей не было видно, повсюду, куда ни глянь, на узких, поросших травой участках за цветущими кустами прятались невысокие домики. Ответвления лагуны, словно рука с многочисленными тонкими пальцами, проникли в сушу, и он знал: перед каждым домом проходит улица, а позади него — причал. Там, где улицы сплетаются в узел, находится площадь, настоящая площадь, а не просто место, где останавливаются автомобили, и там же — ресторан грека Ахиллеаса, его друга, туда-то он и держит сейчас путь. Почти все жители Тарпон-Спрингса — рыбаки, ловцы губок — были греками, не одно и не два поколения которых родилось и выросло на этих берегах. Были, правда, и совсем новые переселенцы, главным образом с южноэгейских островов; все они приезжали сюда, разумеется, ненадолго, просто навестить родных, а потом оставались здесь навсегда.

Ахиллеас был одним из самых богатых, самых уважаемых жителей Тарпон-Спрингса, а когда он умер, это место заняли его вдова Стефани и их единственный сын Арчи. Кроме ресторана и десятков сдаваемых внаем домов, они владели пристанью со множеством парусных и моторных лодок и катамаранов для туристов — любителей рыбной ловли, а также суденышками с низкой палубой, на которых ловцы губок демонстрировали свое искусство и выносливость. В январе у местных жителей был праздник — Богоявление, и в этот день в Тарпон-Спрингс съезжались целые толпы курортников из ближних и дальних мест, чтобы повеселиться, выпить белого вина под навесом украшенного гирляндами из бумажных цветов ресторана Ахиллеаса и, главное, посмотреть, как ныряют известные всему побережью ловцы губок: сначала — чтобы вытащить тяжелый золотой крест, брошенный в ласковые воды лагуны местным православным священником, а потом и за губками. Этим древним промыслом обитателей теплых морей многие здешние греки до сих пор добывали себе средства к существованию.

Впрочем, курортники бывали в Тарпон-Спрингсе и до, и после Богоявления. Они наезжали сюда в течение всего курортного сезона, привлекаемые как известностью городка, так и экзотическими блюдами Ахиллеаса, могучего и гордого человека, что не мешало ему быть щедрым и справедливым с земляками и любезным с отдыхающими. С годами он несколько отяжелел, но от этого его осанка стала только еще более величественной. На его смуглом лице тихой, затаенной печалью пылали темно-карие, почти черные глаза.

Они подружились много лет назад — их сблизила тоска по далеким средиземноморским берегам, — и всегда, бросив якорь в лагуне Тарпон-Спрингса, он неизменно попадал в могучие мужские объятия Ахиллеаса, сопровождаемые широким жестом: мол, все, что у меня есть, твое. Каждое его прибытие, каждая их встреча становилась праздником не только для Ахиллеаса и его семьи, но и для всего поселка, с многими жителями, которого Ахиллеас состоял в родстве.

«Папа приехал! Папа приехал!» — передавалось из уст в уста, да и одного появления яхты в лагуне было достаточно, чтобы к закату чуть ли не все мужчины поселка собирались в ресторан Ахиллеаса.

А ресторан Ахиллеаса был не похож на обычные рестораны, особенно в северных штатах, куда люди приходят только затем, чтобы как можно быстрее утолить голод, где они молча и деловито съедают свой бифштекс или сандвич, зная, что без проволочек получат все, что нужно, и уверенные в стерильной чистоте помещений, продуктов и персонала; все эти маленькие, средние и громадные рестораны в многомиллионных городах, городках и поселках вдоль дорог и федеральных шоссе, рестораны самых различных категорий — от скромных столовых самообслуживания до богатых, с вышколенным персоналом и паркингами, не рестораны, а фабрики кормления людей и делания денег. Не походил ресторан Ахиллеаса и на восточные, сомнительной чистоты заведения или роскошные европейские салоны. Это был просто ресторан Ахиллеаса, один из тех греческих ресторанов, которые, подобно испанским и итальянским, еще сохранились в этой огромной стране — не стране, а континенте, представляющем собой удивительную, противоречивую смесь рас, национальностей, религий, невиданного богатства и невероятной нищеты. И жители Тарпон-Спрингса, как и курортники, приходили в ресторан Ахиллеаса не только есть и пить, а просто чтобы побыть среди людей, повидаться с друзьями и знакомыми; эту естественную потребность можно, конечно, в какой-то мере удовлетворить, присев со стаканчиком на высокий табурет бара, но по-настоящему — лишь за столом, за трапезой. Этот обычай земель, лежащих за Атлантикой и Тихим океаном, здесь все больше уступал бешеному натиску каждой сэкономленной секунды и сохранился лишь в таких глухих уголках, как эта лагуна с греческим рестораном.

Ни время, ни расстояние не помешали переселенцам с дальних континентов сохранить аромат родных мест. Не умея взяться ни за что другое, повара и владельцы маленьких харчевен оставались, по существу, единственными, кто еще мог добывать себе хлеб таким образом. Потому-то их заведения и напоминают оазисы среди пустынного однообразия одинаковой стандартной пищи и привычки не есть, а питаться. И повсюду важнейшим условием их существования было наличие однородной национальной среды, какую и составляли греки — рыбаки и ловцы губок в лагуне Тарпон-Спрингса.

Яхта шла удивительно ровно. Нос ее вспарывал светлые волны, и те, округло вздымаясь, скользили вдоль бортов и широким веером плавно уходили к дугообразному берегу.

— Неплохо, Папа! — улыбнулся Жюль, и его зубы сверкнули на темном лице.

У юноши была широкая белозубая улыбка, унаследованная от темнокожей матери; Бэд, наверное, уже рассказал ему о гостеприимстве людей лагуны, и Жюль, любопытный, как все мулаты, робко и вместе с тем наивно-доверчиво, нетерпеливо вглядывался в берег.

Бэд и Жюль знали, что он полетит в Айдахо из Тампы или Сарасоты, а им придется отвести назад яхту, потому, похоже, Жюль был уверен, что тут они проведут целую вечность.

«Лучше из Сарасоты», — решил он.

Он любил этот последний бросок на юг к Сарасоте; ровная, как площадка для гольфа, изрезанная каналами, она уходила вниз и назад; теснящиеся к берегу дома и металлические, похожие на буи купола водных резервуаров погружались в густую зелень, а машина, только что такая неуклюжая, превращалась в птицу, устремленную в небесную высь.

Сколько они здесь пробудут — день, два, три?

Солнце за его спиной поднималось все выше, заливая ярким светом приближающийся берег. Лагуна здесь была не так уж мелка, чтобы стоило волноваться из-за глубокой осадки яхты, да и на Бэда вполне можно было положиться, и все-таки руля он ему не уступил, словно хотел как можно дольше продлить свои последние минуты в море и, прежде чем остановиться у пристани, насытиться им до конца.

Из ресторана уже выбегали люди. Грузная женщина в темном платье прошла среди столиков и, ладонью прикрыв глаза от солнца, первой ступила на толстые доски причала. Остановилась она у самой воды.

Машина внизу затарахтела громче. Яхта сбавила ход и вдруг словно бы дернулась назад. Вода под кормой побелела. Слева, рядом с двумя белыми, изящными, как лебеди, катамаранами, причал был свободен.

Из ресторана выбежали девушки в коротких бело-голубых полосатых платьицах и крохотных белых фартучках и остановились рядом с женщиной в темном.

Бэд и Жюль взяли в руки концы свернутых в бунты швартовых.

Плавно, словно бы подталкиваемая легкими волнами, яхта приблизилась к пристани.

Он прислушивался к облегченному стуку машины и, сощурив глаза, смотрел на этих собравшихся на пристани людей — одетую в черное тяжелую, неповоротливую Стефани, грациозных девушек рядом с ней, мужчин в светлых, пузырящихся на коленях брюках — и на мгновение словно бы увидел среди них лицо Ахиллеаса, его крупный нос, морщины вокруг сочного красного рта, черные тоскливые глаза.

Но Ахиллеаса не было. Ахиллеас ушел в царство теней, к тем, с кем он когда-то шел рядом — к Фрэнсису и Томасу, Уильяму, Джону, Натаниэлу; к рыбакам и охотникам, одиноким и сильным людям, которые преклонялись лишь перед чемпионами бейсбола и всеми этими парнями с железными нервами и мускулами, героями арен, рингов и сражений.

Мужчины на пристани что-то кричали. В их грубых гортанных голосах звучали характерные свистящие нотки. Светлые кольца швартовых взметнулись над последней полоской воды, захлестнули толстые чугунные кнехты.

Жюль бросил якорь.

— Они тебя ждут, Папа! — сказал Бэд. — Можно подумать, люди здесь только и делают, что выглядывают тебя в море!

Машина остановилась. Он вышел на палубу прямо в слепящий зной, расплавивший и воды, и окрестные берега. Глаза его сощурились еще больше, словно хотели увидеть тех, кого уже не было — ни здесь, ни вообще в этом мире. Потом он спрыгнул на пристань, и доски загудели под его тяжестью. Но еще в воздухе вдруг понял, что, ступив на этот берег, он скажет последнее прости всем на свете морям и лагунам, заливам и океанам.

Лицо у Стефани было все еще свежим и моложавым, но в черном своем закрытом платье и черных лакированных туфлях на отекших ногах она выглядела еще более грузной и неповоротливой, чем раньше. Снова прикрыв ладонью глаза, она шагнула к нему, чтобы первой, как когда-то Ахиллеас, встретить дорогого гостя.

— Стефани! — растроганно выдохнул он.

И даже не взглянул на лодки и катамараны, колеблемые последними, замирающими в лагуне волнами.

3
— Все меняется, Папа! — примиренно говорила ему Стефани, а ее живые глаза ни на секунду не выпускали из виду ни прислуживающих девушек, ни бармена, ни молодой женщины за кассой, где обычно она сидела сама. — Арчи мы женили, скоро он придет, ты увидишь! Мужчиной стал… Он нынче большое дело задумал, помоги ему господь и святой Николай Угодник!

Стефани быстро перекрестилась и подняла глаза на стену напротив. Оттуда из тяжелой рамы смотрел на них Ахиллеас — спокойный, торжественный, в строгом темном костюме и белой рубашке.

Огромные лопасти вентилятора под высоким потолком равномерно и бесшумно перемешивали воздух. Сквозь висящие в дверях нити с нанизанными на них пластмассовыми шариками в зал проникал влажный блеск лагуны. Перед Стефани стоял стакан узо, белого от добавленных в него нескольких капель воды; время от времени она подносила его к губам, и тогда вокруг распространялся слабый запах аниса. Он пил виски — кубики льда придавали напитку морозную скользкость — и, как всегда в такие жаркие дни, когда пить хотелось больше, чем есть, чувствовал себя особенно бодрым, ощущения обострялись, взгляд становился еще более зорким, всепроникающим, а сердце готово было открыться всем радостям и бедам, страстям, падениям и восторгам, которыми так охотно делились с ним люди, заряжая его неистощимой энергией и жарким интересом ко всему сущему.

Разноцветные нити у входа не замирали ни на минуту. Приходили посетители, мужчины поселка. Не видя Стефани у кассы, они удивленно оглядывались, но, привыкнув к тени и заметив ее рядом с белоголовым гостем, издали приветствовали его широким жестом. Старые знакомые, большинство которых он с трудом мог вспомнить, подходили к нему поздороваться — это удивляло его так же, как их шумная радость по поводу появления яхты в лагуне Тарпон-Спрингса.

Стефани терпеливо ждала, пока они умолкнут, потом еле заметным движением головы отсылала их прочь, и оба снова оставались одни за своим столиком. Пить по-настоящему было пока не время, Арчи, мужчина, еще не пришел, Бэд и Жюль, усталые, спали на яхте, а солнце, казалось, замерло в неподвижности над синей глазурью залива.

— У меня уже два внука, — все так же тихо, но с затаенным волнением говорила Стефани. — Умную девушку взял Арчи, красивую, из нашего рода! Мог бы, конечно, найти и другую, побогаче, но такова была воля его отца — жену выбрать по сердцу. Чтоб одна жизнь — одна свадьба.

Он повернул к ней массивную голову. Голубые глаза стали похожи на просветы в дверях, сквозь которые струилась серебристо-раскаленная глазурь лагуны.

— Одна жизнь, одна женщина! — чуть улыбнувшись, пояснила Стефани.

— О да! Понимаю! — кивнул он.

Неужели он возвращался?

«Неужели я возвращаюсь?» — вдруг снова вспыхнула в мозгу острая и трезвая мысль, которая последнее время почти неотступно тлела в его сознании.

Одна жизнь, одна жизнь…

Кубики льда позванивали в стакане, всплывали на поверхность и снова тонули.

Он не хотел. Нет, не боялся — просто не хотел думать о том, чего можно достичь за одну жизнь, потому что он достиг многого, а ему до сих пор казалось, что все еще впереди; вот так же в самые счастливые минуты его вдруг начинало грызть беспокойное желание превзойти самого себя, чтоб замкнуть наконец круг вечной человеческой неудовлетворенности.

Одна женщина, много женщин!

Один ребенок, много детей!

И много побед, слившихся в одну большую, нескончаемую, не имеющую определенных границ, небес, территории…

Один выстрел — он всегда в это верил — порой решает все!{29}

Или многое!

В это время года, а тем более через месяц-другой, когда над тропиками и добела раскаленной Флоридой безжалостно пылает солнце, его косые лучи скользят порой и по зеленым верхушкам хвойных лесов Айдахо. Тогда по газонам стелется золотистая пыльца, единственный щедрый дар короткого северного лета, а приозерные жители катаются на неуклюжих квадратных лодках, больше похожих на шатры или лесные беседки. Неповоротливые, плоскодонные, снабженные бесшумными маломощными моторами, столиками, скамеечками, шезлонгами, холодильниками и электрогрилями, с пестрыми тентами, украшенными кисточками и бубенчиками, эти лодки по вечерам и в праздничные дни бороздят озерные воды. Катаются на них целыми семьями. Да и как можно, живя у самой воды — слишком холодной для купанья и все-таки влекущей, — устоять перед соблазном и не обзавестись этакой медленной, словно черепаха, посудиной, как бы дорого она ни стоила.

Так вот и плавали тамошние обитатели по озерам — целыми семьями, со всяческими удобствами — и издали поклонами приветствовали знакомых, вежливые, холодные…

«Наша девушка, из нашего рода!» — он словно бы еще слышал тихий гортанный говор Стефани и снова подумал о том, что круг жизни каждого человека рано или поздно должен замкнуться.

Неужели он завидует Ахиллеасу? Или это что-то вроде того почтения, которое питали к старому греку его земляки и которое сейчас унаследовали Стефани и особенно Арчи?

И почему он сам вдали от родины чувствует свою связь с ней гораздо острее, чем возвращаясь в ее пределы?

Где-то совсем близко глухо проурчал и тут же затих хорошо отрегулированный мотор. Стефани подняла голову, прислушалась.

— Арчи приехал!

Нити в дверях качнулись. Высокий, гибкий, плечистый молодой человек в темном костюме, темно-серой рубашке и галстуке на мгновение остановился у входа и быстрым энергичным шагом направился к ним. Золотая оправа очков бросала короткие отблески на смуглое свежевыбритое лицо, да и весь его облик излучал свежесть, напористую юность и в то же время какую-то зрелую успокоенность, словно бы подчеркнутую очками, запонками, перстнями на пальцах, галстучной булавкой — все это массивное, тяжелое, ненавязчиво поблескивающее золото внушало уважение своей небрежно-показной обыденностью.

— Арчи! — с искренней гордостью сказала Стефани.

В свое время Ахиллеас не пожалел денег на образование единственного сына. И вот сейчас к ним приближался молодой человек, казалось, такой же, как раньше, приветливый, любознательный, сосредоточенный, с отцовской доброжелательной улыбкой на сочных губах.

Они обнялись. Он имел на это право — он помнил его еще в коротких штанишках, держал на коленях, когда их дружба с его отцом только еще завязывалась и Ахиллеас пытался раскрыть ему тайну хиосских ароматов.

— За кассой Фросини, Аргирис! — коротко сообщила Стефани.

Арчи кивнул. Гость уже знал, что Фросини — старшая сестра жены Арчи. Впрочем, все в ресторане, от поваров до грациозных официанток, были его близкими или дальними родственниками. Но место за кассой Стефани уступала одной лишь Фросини.

По тому, как все в зале почтительно приветствовали Арчи, он понял, что хозяином Тарпон-Спрингса стал теперь сын его старого друга. Было ясно, что Ахиллеас оставил наследникам не только немалые деньги, но и добрую память у местных жителей. Потому-то и вдова его, и юный Арчи сидели сейчас с ним за столиком, полные чувства собственного достоинства и уважения к гостю, а вовсе не из любопытства.

— Папа хочет взглянуть на чертежи, Аргирис! — сказала Стефани. — Я уж ему рассказала, что недели через три, самое большее через четыре мы начинаем строить.

Арчи снова кивнул. И опять на лицо молодого человека легла тень сосредоточенности, которую гость заметил с первого взгляда. Мелькнула мысль, что, может быть, Стефани хочет отослать его с Арчи, чтобы самой вернуться в кассу, но он тут же отбросил это предположение, потому что перед ними бесшумно возникла официантка с серебристым подносом, уставленным бокалами, рюмками, тарелками. В центре на большом блюде красовалась разрезанная пополам душистая, свежая, гладко очищенная дыня. Семечки явно не вычищали, а просто вытрясли, сердцевина была девственно чистой: ничем не тронутые влажные волоски плавали в ярко-оранжевых ямках, заполненных свежестью солнечно-земного сока.

— Накрывай, Хрисула! — тихо сказала Стефани.

Начинаем пить или это просто так, встречи ради, как бывало когда-то при Ахиллеасе?

Неужели все-таки нужно покинуть этот мир в расцвете сил лишь для того, чтобы люди запомнили тебя таким, каким ты всегда видел себя?..

Девушка поставила перед ним чистый стакан, виски и вазочку с прозрачными кубиками льда, а перед Стефани и Арчи — большие широкие пустые стаканы, тонкие, узкие стаканчики с узо и кувшин с водой и мелко накрошенным льдом. Девушка накрывала на стол быстро, ни на кого не глядя, и лишь легкое подрагиванье тонких пальцев и голых по локоть, покрытых пушком рук выдавало ее волнение.

Свежий аромат дыни смешивался с ленивым запахом аниса, в узо плавали еле заметные бесцветные кристаллики. Арчи налил в широкие стаканы смешанную со льдом воду и поставил в нее тонкие стаканчики с узо, которое спустя минуту приобрело голубовато-белый оттенок.

Сосредоточенная, торжественная, с царственно густыми великолепными волосами, обрамляющими ее тонкое смуглое лицо, Стефани нарезала дыню на тонкие ломтики.

И он опять подумал, что, может, люди потому и стремятся в лагуну Тарпон-Спрингса — их привлекают ароматы ресторана Ахиллеаса, десятки видов рыбных блюд, которые здесь готовят как нигде, и особенно господствующая здесь волшебная атмосфера далекого Средиземноморья; должно же в них жить какое-то чувство или, может быть, врожденная память о тех солнечных, не знающих тропической духоты просторах.

Чокнулись. Выпили. Мужчины за соседними столиками в знак приветствия тоже подняли стаканы.

Так когда-то он пил с Ахиллеасом.

Ничто не изменилось, ничто не меняется, Стефани, и все же ты права — конечно же, все стало другим, непохожим…

Стефани подняла глаза.

Он почувствовал у себя за спиной чье-то присутствие, но обернуться не успел — перед ним стоял высокий костлявый человек с выгоревшими русыми волосами. Тяжелые руки свисали с его широких плеч, сухое, изможденное лицо сияло застенчиво-радостной улыбкой.

Какое-то имя мелькнуло в его мозгу, что-то безрассудно юное, бесшабашное, неукротимое весело колыхнулось в душе.

— Садись, Димитрис! — пригласила Стефани подошедшего. — Папа приехал к нам в гости!

— Садись, Джимми! — по-свойски кивнул ему Арчи, придвигая ближайший стул.

«Джимми! — вспомнил он и порывисто поднялся. — Конечно же, это он, Джимми-Димитрис, лучший ныряльщик в Тарпон-Спрингсе! На Богоявление он всегда первым находил золотой крест в самых глубоких местах!»

— Ты ли это, Джимми? — всматривался он в бледно-голубые, словно обесцвеченные глаза ныряльщика.

— Я, Папа!

— Надо же, надо же! Все еще ныряешь в январе? For crucifixion and also for sponges, of course?[5]

Джимми покачал головой.

— No, it’s all over now. I’ve thrown up the sponge![6]

Гость растерянно молчал.

«I’ve thrown up the sponge!»

Что же это случилось с лучшим из всех, кого он знал, ныряльщиком? Что сделали годы с неистощимой силой его легких, умевших так нечеловечески долго оставаться без воздуха?

— Да садись же, Джимми! — прервал неловкое молчание Арчи.

Джимми сел.

— Хрис! — негромкий голос Стефани пронесся сквозь шум ресторана, и перед ними возникла Хрисула с серебристым подносом в руках.

Стефани взглядом показала ей на Джимми.

Хрисула поставила перед ныряльщиком прибор и стаканы — большой пустой и маленький с узо.

Когда-то Джимми нырял за губками, жил, а сейчас…

Чокнулись — на этот раз вчетвером.

Выпили.

Джимми виновато улыбнулся.

«I’ve thrown up the sponge!»

Время от времени Стефани брала кусочек дыни. Арчи и Джимми тоже.

Они были двоюродными братьями. Он помнил, что покойный Ахиллеас испытывал особую слабость к Джимми, которого природа словно бы одарила всем, чего лишила Арчи.

Чтобы потом безжалостно отобрать у него свои дары.

Осталось только доброе отношение Стефани и Арчи, лишь благодаря этому Джимми и сидит сейчас за одним столом с ним, золотистым богом тропиков.

Он отхлебнул — большой, спокойный глоток, холод, проникающий в желудок, мгновение спустя живительной струей разлился по всему телу. Он думал о Джимми и безрадостной судьбе тех, кого оставила сила; не оглядывался, но видел все вокруг и, как всегда и повсюду, куда бы он ни попадал, испытывал горячий интерес к жизни и готовность немедленно вмешаться и окунуться в ее кипение — как и прежде энергичный, жаждущий и боли, и триумфа, и разочарований, которые придавали смысл его существованию, прежде всего потому, что влекли его к новым землям, странствиям, встречам.

«I’ve thrown up the sponge!»

Неужели он готов сдаться, признать себя побежденным?

Арчи встал, подошел к бару и вскоре вернулся, неся в руках два рулона — кальки и чертежной бумаги.

— Покажи, Аргирис! — подбодрила его мать. — Папа хочет посмотреть.

Молодой человек развернул на столе шумящие рулоны, прижав их края тарелками и стаканами.

Арчи явно волновался, хотя со стороны это трудно было заметить. Неторопливый, торжественный в своем темно-синем костюме, он резко отличался от остальных мужчин в ярких, полосатых и клетчатых разноцветных рубашках, какие носили по всей стране, особенно тут, на юге.

Это были проекты — технические и архитектурные — нового заведения, строительство которого Арчи собирался начать сразу же по окончании курортного сезона на месте старого ресторана.

— Потеряем, может быть, время до Рождества, но сохраним для себя берег! И вид на лагуну! — заметила Стефани, глядя, как Арчи показывает на чертежах, каким большим и величественным станет новый ресторан.

В нем будет несколько залов, в одном из которых, почти круглом, разместится бар на более чем сотню столиков, с уютными, выгороженными вдоль застекленных стен уголками. С веранд второго этажа можно будет по лестницам спуститься прямо на новую пристань, сколоченную из толстых, хорошо просмоленных досок — их уже доставили. Слева, где асфальтированная улица сейчас упирается в берег, расположится двухэтажный паркинг на более чем двести машин. Как положено в первоклассных ресторанах и отелях, мальчики в красивой форме будут принимать машины прямо у крытого парадного входа. Швейцары в белых перчатках, фуражках и сюртуках с золотым шитьем будут встречать посетителей и почтительно открывать перед ними двери. Метрдотели в зависимости от желания гостей проведут их в любой из залов, в бар, в отдельные кабинеты. А на пристани во всякое время суток, особенно вечером, в их распоряжении будут всякого рода лодки и катамараны, на двоих и на целые компании. И вообще в новом ресторане гости смогут получить все, за что можно заплатить, к тому же по крайней мере половина жителей Тарпон-Спрингса будет нанята сюда на работу, и их доходы будут в значительной степени зависеть от посетителей.

Снаружи, продолжал рассказывать Арчи, здание будет отделано шероховатой белой штукатуркой, крышу он собирался сделать покатой и без навеса, не так, как у большинства домов на восточном и на западном побережьях штата, где все — и фасады, и устройство многих населенных пунктов, и названия улиц — напоминает о былом испанском владычестве…

Увлеченная гортанным, полным затаенной энергии голосом сына, Стефани кивала в такт его словам и, казалось, слышала в них тихое позвякивание автоматических кассовых аппаратов, о которых Арчи не упоминал, но чей конечный ежевечерний итог определит успех всего начинания.

«Все меняется, Папа!» — Шепот Стефани звучал у него в ушах, и он опять, больше по привычке, чем сознательно, подумал о круге, который — как для покойного Ахиллеаса — вот-вот неумолимо сомкнется, чтобы уже не разомкнуться никогда.

За свою жизнь Ахиллеас добросовестно и усердно копил деньги, чтобы в конце концов лечь в белую меловую землю этого побережья.

Странной, неприемлемой казалась ему такая жизнь, но не потому, что он не мог ее понять — просто сокровеннейшая суть его была, видимо, создана как-то иначе.

И еще он подумал: «Ахиллеас умер спокойно, окруженный родными, друзьями, соотечественниками, в полном убеждении, что завершает свою жизнь единственно возможным и достойным образом. Ушел, передав имя, состояние и планы в надежные руки, не задумываясь ни о возрасте, ни о силах, растраченных в скитаниях по всему миру. И, вероятно, даже в свой последний час испытывал счастье от сознания того, что все мы — странники в этом мире, и что каждый из нас — лишь звено в бесконечной цени времен и жизней. Он не забыл, как Ахиллеас внушал ему эту непреходящую истину, перебирая сильными, костистыми пальцами крупные бусины четок. Он никогда не мог понять этого занятия, что, впрочем, не помешало ему принять от Ахиллеаса в подарок одну из его янтарных бусин, обладающих магнетическими свойствами. Ахиллеас сам выбрал ее и снял с льняной нити в такой же вот, как сегодня, неподвижный, невыносимо душный день, когда он в очередной раз возвращался из южных морей под северное дыхание вечнозеленых лесов Айдахо.

Серебристый блеск лагуны за разноцветными нитями входа внезапно померк, в зале потемнело. В дальних углах зажглись висевшие у стен гроздья электрических лампочек. Почувствовалось какое-то движение, хотя воздух по-прежнему оставался неподвижно тяжелым.

Он выглянул наружу. В узкие просветы между нитями, сквозь которые тем лучше было видно, чем они были гуще, смотрело посеревшее небо. Под его ровным, приглушенным у горизонта светом все краски приобрели необычайную отчетливость. Дома на берегу, зеленые фонтаны пальм, лодки, катамараны — все словно бы притихло в ожидании молниеносного неудержимого удара воздушных масс. Где-то вдали, в глубине залива, под тугими, громоздившимися до самого неба серо-стальными тучами, как всегда в это время года и суток, разразилась гроза; там кипело море, позеленевшее, яростное, а на сотни миль вокруг просторы цепенели во внезапно разверзшемся гигантском вакууме. Ни один даже самый легкий листок не шевелился. Все замерло. Но он знал — напор далекой воздушной спирали сверлит море, бешено давит на невообразимые тонны воды, и мертвая пульсация глубинной зыби уже раскачивает даже мелкую лагуну Тарпон-Спрингса.

Но все еще было рано, очень рано, и, хотя солнце скрылось за тучами, тропический день по-прежнему казался бесконечным.

Разбуженные, как видно, предгрозовой прохладой, в ресторан явились Бэд и Жюль. Не успели войти, как снаружи кто-то словно бы изо всей силы дунул им вслед так, что в дверях закачались нити. Над лагуной пронесся ветер. И тут же застучали первые свинцово-тяжелые капли. Минуту-другую они, становясь все чаще, взрывали сухую землю, барабанили по натянутой ткани зонтов, щелкали по толстым пальмовым листьям, вспенивали воду. Потом так же быстро, как-то вдруг, слились воедино — теперь это уже был не дождь, не ливень, а поток, мстительно низвергавшийся с низкого неба, настоящий водопад, который тут же затопил дома и берега, хлеща нестихающими, неумолчными струями по крышам и по асфальту, бешено мчась по водосточным трубам и ложбинам, ими же промытым в прибрежном песке.

Небо и земля, вода и суша превратились в один громадный, обвитый влагой клубок.

Потом, так же внезапно, как начался, дождь поредел. Закапали отдельные крупные капли. Поднялся и застыл над газонами густой белый туман.

Стало тихо.

И в этой странной, неестественной после проливного тропического дождя тишине, в облегченном небе, словно из-за занавеса, блеснуло солнце, зеленая, горячая, мокрая земля с белыми прядями тумана и весь проветренный простор засияли в мягком, чистом, прозрачном свете.

4
Как только они вышли из ресторана, он всей своей липкой от пота кожей почувствовал, что от принесенной грозой свежести и прохлады не осталось и следа.

Солнце все так же неподвижно сияло на прояснившемся небе. Быстро высыхали крыши, асфальт, газоны. Фонтаны пальм рвались вверх с неукротимой силой. Прозрачная дымка таяла в голубом воздухе. Лагуна с ее живописными берегами, с белыми, словно нарисованнымидомиками, лодками и катамаранами задыхалась в многоцветном великолепии и тяжких испарениях тропического полудня, источая запах мокрых, шипящих под раскаленным утюгом простынь.

У глухой стены ресторана чернел «мерседес» Арчи. Строгие, напоминающие торпеду очертания, чуть выгнутый верх, прекрасно отполированный корпус, широкие шины — очень скромная, спортивного типа машина казалась странной рядом с другими автомобилями, разноцветными, напоминающими тяжелые плоскодонки и украшенными всякого рода блестящими штучками — десятками килограммов совершенно лишнего металла.

Он знал: большинство его земляков — из тех, что никогда не покидали бескрайних пределов страны от Аляски и темно-зеленых канадских лесов на севере до тропических широт Багамских островов и Нью-Мехико на юге и, больше того, никогда не пересекали границ своего штата или города, — просто не чувствовали и не видели ничего, кроме того, что с самого раннего возраста формировало их сознание и что им предлагала лавина журналов и сам рынок. Поэтому его не удивило, что Бэд и Жюль, как, наверное, и большинство жителей Тарпон-Спрингса, с пренебрежением оглядели черную машину, к которой направился Арчи.

Место «мерседеса», как это принято на хорошо обслуживаемых стоянках, было постоянным, об этом свидетельствовал сдвинутый к стене, еще не просохший после дождя бело-голубой флажок.

Арчи распахнул дверцу. На заднем, не очень широком сиденье устроилась Стефани, и он опять подумал, что уважение к нему тоже завещано Ахиллеасом. И еще одна мысль мелькнула у него: в отношениях между людьми, населившими его родину, все больше берут верх англосаксонская холодность и сдержанность, а все расовые, национальные, религиозные и прочие отличия, несмотря ни на какое сопротивление и драматические противоречия, из года в год сравниваются, исчезают, перетапливаются в этом огромном котле{30} между Атлантикой и Тихим океаном, чтобы оставить одно лишь различие между бедностью и богатством (или успехом, что то же самое, раз все определяется деньгами).

Стефани и Арчи, весь этот поселок у теплой лагуны, были не более чем исключение, остров…

Кладбище Тарпон-Спрингса, куда они направлялись, было недалеко, он даже его помнил — маленький зеленый клочок земли на берегу одного из ответвлений лагуны. «Мерседес» они взяли явно лишь ради Стефани. Несмотря на оливковую свежесть хорошо сохранившегося лица, она, сделав несколько шагов, задыхалась, и глаза ее становились круглыми от напряжения. Она стала ходить в длинных платьях или брюках, чтобы скрыть короткие, уродливо отекшие ноги.

Бэд и Жюль уселись с Джимми в его обшарпанный «плимут»…

Вот и это — манера брать машину даже на самые короткие расстояния — тоже частица быта его соотечественников, быта, уравнивающего людей и делающего их неотличимыми друг от друга. Все они, как и он сам, бредят успехом и непрерывно состязаются между собой. По любому поводу: какие у кого дома, и где они находятся, каковы мощность, марка и год выпуска автомашин или холодильников, быстро стареющих, снашивающихся и под конец превращающихся в груды искореженного железа, годных разве что в переплавку. И все это нужно без конца менять в безумной погоне за новым, более усовершенствованным, модным, в то время как сам человек остается неизменным и лишь все больше и больше замыкается в своей скорлупе, погружается в изоляцию, в одиночество.

Подъехали к кладбищу, отделенному от дороги строем кипарисов, с белокаменными крестами в старой части и мраморными, на уровне травы плитами — в новой.

Арчи остановил машину. Оранжевый «плимут» уткнулся в усыпанный каплями дождя корпус «мерседеса». На блестящий, промытый асфальт дороги, разрезанный недавно нанесенной осевой линией, через равные промежутки падали веерообразные тени пальм, вздымающихся высоко над кипарисами. В глубине кладбища среди роскошных магнолий темнела каменная часовня с круглым куполом и тоненьким железным крестом наверху.

Когда Арчи подал руку матери, чтобы помочь ей выбраться из машины, он заметил, как Стефани всей своей тяжестью навалилась на плечо сына.

Не было ни ограды, ни дорожки. Они шли по ровному подстриженному газону — впереди Арчи, Стефани с цветами в руках и он, сзади — Бэд, Жюль и Джимми.

Все молчали.

Никто не промолвил ни слова, даже когда они остановились перед лежащей в траве мраморной плитой, темно-коричневой, со светлыми, в глубине почти белыми разводами, похожими на волны, которые миллионы лет назад застыли в жарком лоне земли.

На кладбище не было ни души. Тихо, пустынно, без машин на дороге — шумные шоссе пролегали вдали, следуя за капризными извивами берега, — и над всем этим золотисто-зеленым безлюдьем, над землей и водой, трепеща, поднимались легкие, как вздох, испарения, которые песчаная почва не могла впитать так же быстро, как быстро засияло солнце в туго натянутом над заливом небе.

Они стояли перед плитой в том же порядке: Арчи, Стефани и он, а сзади, на шаг от них — Бэд, Жюль и Джимми.

Женщина меж двумя мужчинами — молодым и совсем уже поседевшим.

Мулат меж двумя светловолосыми.

Бэд был сосредоточен, Жюль, который, похоже, впервые попал на православное кладбище, то и дело оглядывался на старую часть кладбища с ее белокаменными крестами и часовней среди кипарисов и магнолий.

Не наклоняясь и не надевая очков, он прочел слова, высеченные слева от разделяющего плиту креста: «Ахиллеас Манолис, 1896, Ларисса, Греция — 1959, Тарпон-Спрингс, Флорида».

Потом перевел взгляд вправо.

Рядом с ним стояла Стефани.

А на мраморе рядом с именем его старого друга было высечено: «Стефани Ахиллеас, 1903, Коринф, Греция — 19. . ., Тарпон-Спрингс, Флорида».

Написано было по-английски, но странное звучание имен вдруг откликнулось в нем до боли глубоким невнятным спазмом; словно дрожь, пробежавшая от ног по всему телу, словно предчувствие ветра, которое порой охватывало его в тихом предрассветном сумраке.

Стефани шагнула вперед. Неловко наклонилась. Положила на плиту цветы.

И так и застыла, склоненная.

Безмолвная.

У мужчин перехватило горло.

Наконец Арчи положил руку ей на плечо. Стефани вздрогнула. Медленно выпрямилась.

Он взглянул на изможденное лицо Джимми.

Не Джимми — Димитриса!

…Земля, воды, суровые завоеванные берега и благодатные равнины — повсюду веками умирали люди, и мы постоянно топчем их ведомые и неведомые могилы, словно бы взятые в плен своим временем и торжеством человеческого бессмертия. И лишь, вероятно, избранникам понятен смысл неумолимой мимолетности нашего земного бытия, разгадка тайны которого незаметно возвращает человека к его истокам.

Если рождение от нас не зависит, то лишь от нас, Ахиллеас, старый дружище, оплодотворивший своим семенем и своими костями мертвый белый шельф Флоридского побережья, лишь от нас зависит, как мы проживем отпущенные нам годы.

«Интересно, неужели Ахиллеас не пожелал, чтобы его похоронили на старой родине среди зеленых оливковых рощ?» — подумал он, но спрашивать не стал.

— Он хотел, чтобы его похоронили здесь, на этом берегу, — словно отвечая на его немой вопрос, проговорила Стефани. — Тут, где будут лежать наши дети, и дети наших детей, и их внуки!

Он молча кивнул.

«On this coast our roots will stay!»[7]

Он не любил высказанные вслух мысли. Боялся, что звук слов, всегда окрашенный неповторимой интонацией говорящих, убьет заключенный в них творческий дух, глубокий и необозримый, как само созидание.

Солнце чуть притушило свой платиновый блеск, но оставалось все таким же яростно-неподвижным, оно словно приклеилось к синеве, и под его огромной линзой по всему горизонту от Ки-Уэста на юге до Сент-Джордж Айленда на севере и невидимого мексиканского берега, напротив, где небо сливалось с водой, накалялась и постепенно взбухала тонкая медная проволочка — предвестница тлеющего заката.

С той же почтительной торжественностью они покидали кладбище — впереди он и Стефани, которую Арчи осторожно поддерживал под локоть, сзади Жюль с круглыми от любопытства глазами, Бэд и Джимми.

Он не знал, куда они теперь направятся, но подчинялся безропотно, понимая, что должен увидеть то, что не успел ему показать Ахиллеас; точно так же он, наверное, останавливался бы перед многими мраморными плитами, отметившими его пути через все меридианы мира.

Они уже выходили на дорогу, когда к их машинам подлетел и тут же бесшумно замер длинный черный лимузин. Зеленые кудри пальм скользнули по его блестящему корпусу. Из машины выскочил молодой человек с розовым от избытка здоровья лицом, в черном костюме и черной рубашке с крахмальным белым воротничком, впившимся в покрасневшую кожу мускулистой шеи.

— Я не знал! — молодой человек виновато развел руками. — Очень сожалею. Как только мне сказали, я тут же приехал.

Арчи понимающе кивнул. Стефани взглянула на часы.

— Наш молодой священник отец Андрикос! — представила она вновь прибывшего.

— Слышал, слышал! — явно волнуясь, сказал священник и сам представился: — Отец Энди!

— Отец Андрикос! — кротко, но с непонятным упорством повторила Стефани, и он вспомнил, что Ахиллеас тоже называл своих земляков только их греческими именами, как это сейчас делает его вдова.

Священник покорно опустил голову.

А он снова — в который раз за столько лет и столько встреч с людьми и созданным им самим миром — подумал о странном, неожиданном воздействии сильных характеров, которые всегда притягивали его как магнит и чье неотразимое обаяние он стремился разгадать — для того хотя бы, чтобы постичь свою собственную, до сих пор не утоленную, беспокойную сущность. Познать, наконец, самого себя, истерзанного человеческим несовершенством, без которого — он ясно это сознавал — исчезли бы все его страсти, падения, разочарования и непобедимое возвышение (стремление всей его жизни), напоминавшее миражную, ослепительно белую вершину, розовую на заре, нежно-сиреневую на закате, наполнившую смыслом вечнозеленые джунгли его юных и зрелых лет.

Все опять расселись по машинам. Арчи и Джимми, дождавшись, когда мимо проедет лимузин священника, поехали за ним. Сначала повернули на восток, солнце передвинулось к задним стеклам, потом оно освещало их то слева, то справа — машины мчались по тихим извилистым улочкам, повторявшим очертания лагуны. С обеих сторон мелькали одноэтажные коттеджи, снаружи обшитые выкрашенным в белое деревом, с навесами из гофрированной жести и мелкими сетками на дверях и окнах; веранд не было, как почти всюду на юге, но зато было много цветов. На приятном для глаз, но надоедливо-ровном плюше газонов, захлестнувшем почти всю страну, пышные клумбы с необычайно яркими экзотическими цветами производили настолько поразительное впечатление, что он провожал их удивленным взглядом.

Снова пересекли почти весь поселок, и ни разу им не попалось ни одной площадки для игры в гольф или бейсбол. Но зато повсюду были тротуары, настоящие тротуары, по которым, хотя и редко, проходили люди, и это было так естественно и в то же время странно, что он почувствовал, как что-то горячее шевельнулось у него в груди.

Следуя за сверкающей черной машиной священника, они вскоре выехали на главную улицу. Небольшие бары, магазинчики сувениров, свежей рыбы и морских моллюсков, авторемонтные мастерские и заправочные станции, и те же тротуары со все возрастающим числом пешеходов придавали поселку праздничный вид. Все гуще становился и ряд автомобилей, выстроившихся по обе стороны улицы, все чаще встречались шумные группы туристов и отдыхающих; легко отличимые по пестроте одежды, они направлялись к ресторану Ахиллеаса и к белой оштукатуренной церкви с круглым куполом, куда отец Энди, или Андрикос, как его называла Стефани, вел их самих.

«В ресторане сейчас самое напряженное время, — мелькнуло у него в голове, — а Стефани и Арчи ни на минуту не оставляют меня одного…»

За церковью находилась служебная стоянка. Отец Энди, за ним Арчи и Джимми свернули туда — машины, мягко толкнувшись широкими шинами в скошенный бортик, остановились у алтарной апсиды. По обе стороны от нее в сводчатых проемах толстых стен тянулся ряд высоких зарешеченных окон с темными, словно металлическими стеклами.

В этот час, да и вообще в этот день явно не предполагалось никакой службы, о чем недвусмысленно свидетельствовало само отсутствие отца Энди. И все-таки на широких пологих ступенях паперти толпились отдыхающие. Упустив главный аттракцион Тарпон-Спрингса — праздничные богоявленские нырянья, — они стремились ознакомиться с двумя другими местными достопримечательностями: рестораном Ахиллеаса и греческой церковью с ее своеобразной архитектурой. Каждый считал своим долгом увидеть это чудо далекой и для большинства неведомой Восточной Европы, прежде чем испробовать не менее знаменитые греческие блюда и напитки в заведении его покойного друга.

Слишком уж долгими, солнечными, маняще красивыми были здешние тропические закаты, слишком широки и удобны дороги, мощны машины, чтобы не посетить все эти разрекламированные уголки на берегу залива, особенно после того, как в течение всего нескончаемого, мягко тлеющего дня належишься на солнце, накупаешься и даже поиграешь в гольф. Тысячи, десятки и сотни тысяч обитателей штата — в садах, фермах, мотелях, пансионатах, на пристанях, где можно взять напрокат яхту, в многоэтажных современных отелях, — все эти мелкие собственники, сдающие курортникам две, самое большее три комнаты с завтраком или дешевым, трехразовым питанием, скрашенным скудной тенью единственной растущей во дворе пальмы, круглым пластмассовым мини-бассейном и шезлонгами, вынесенными к самой дороге или берегу канала, — все эти люди и их семьи жили надеждой на ежегодный поток отдыхающих, все невыносимо жаркое лето уходило у них на то, чтобы как следует подготовиться к ноябрю или хотя бы к Рождественским праздникам и во всеоружии встретить катящуюся из северных штатов лавину людей, жаждущих тепла и солнца. Кого только среди них не было: богачи и сверхбогачи, нередко прилетавшие на собственных небольших самолетах в сказочно красивые дома — не дома, а дворцы с частными пляжами, бассейнами, площадками для гольфа и тенниса; владельцы серебристых, весьма комфортабельных фургонов и почти бедняки, едущие на курорт чуть ли не в одних сандалетах на босу ногу и в джинсах. Все они сейчас, в конце сезона, составляли особый невообразимо пестрый мир западного побережья Флориды: тут, в отличие от Восточного, кое-где, как, например, в Тарпон-Спрингсе, все еще сохранился неподдельный аромат песков, воды, неба…

Войдя в притвор, Арчи заглянул в отгороженный стеклянной стеной закуток, где сидел маленький, словно ссохшийся человечек в черном старомодном костюме и черном галстуке. Арчи дал ему банкноту и получил взамен целую охапку свеч. Свечи были не из самых внушительных — почти метровой длины, — но все-таки гораздо больше тех, что лежали на прилавке. Завидев Стефани, Арчи и отца Энди сквозь стекло, человечек почтительно встал, но стойка была высокой, и этого никто не заметил.

Арчи дал каждому по две свечи. Толкнул двустворчатую дверь и, пропустив вперед спутников, смиренно перекрестился, так же как его мать и отец Энди.

Он сжал в ладонях гладкий воск, чувствуя, как его охватывает каменный холод пола, оштукатуренных стен и высоких, поглощающих всякий шум сводов.

Все медленно двинулись вперед. Бэд устремил на него вопросительный взгляд — не знал, что делать со свечами. Жюль тоже — глаза мулата, по-прежнему круглые от удивления, перебегали с расточительно-роскошного золотого иконостаса, уставленного благообразными ликами святых, на свисающие перед иконами лампады, в филигранной сердцевине которых кротко сияли электрические лампочки. Иконы висели и по стенам. Края голубого купола украшали изображения голеньких пухлых херувимчиков, над ними, в центре, смотрел вниз суровый лик бога. Под куполом висело тяжелое, увитое стеклянными гирляндами паникадило. На его подвесках играли отражения зажженных свечей, желтые острия огоньков вонзались в гулкую пустоту. В разноцветных стеклах, замыкающих глубокие сводчатые ниши окон, преломлялись и гасли лучи медленно умирающего дня. Вся церковь, полная еле уловимым запахом самшита, воска, свежести, располагала к смиренью, раздумью — он невольно вспомнил о тысячах других церквей своей страны. И чем меньше верили люди, тем церквей становилось больше. Древние деревянные молельни, каменные, традиционно строгие, вздымающиеся к небу христианские соборы всех вероисповеданий и сект; синагоги и буддийские святилища; современные сооружения из стали и бетона, алюминия и стекла с асфальтированными паркингами, газонами, спортивными площадками, залами для митингов — все это были не храмы, а последние убежища людей, нашедших пристанище и новую родину на этом континенте. Постепенно, поколение за поколением, утрачивали они язык, обычаи, связь с далекими родичами, и, может быть, поэтому строительство церквей становилось для них искуплением и надеждой, опорой и утешением, да и посещали их не столько для молитвы, сколько в последнем уповании на то, что, равные перед богом, они могут здесь, на земле, рассчитывать на равные возможности…

«Когда-нибудь, — подумал он, — я должен рассказать об этом».

Он никогда не вел записок — все увиденное словно бы отпечатывалось в его памяти. И никогда не скучал. Всюду, куда бы ни забросила его судьба, ему было интересно. Может быть, потому, что он всегда попадал туда, куда звало его сердце. Вот и сейчас, оказавшись в лагуне Тарпон-Спрингса, он, не отдавая себе в этом отчета, знал, что, как всегда, не потеряет времени напрасно.

— Николай Угодник! — проговорила Стефани, когда они остановились перед иконой, с которой смотрел святой с довольно-таки земной кудрявой бородкой, широким носом и темными печальными глазами.

Икона была не больше других икон алтаря, но оклад ее явно был гораздо богаче. Как и висящая перед ней лампада.

В свое время, когда в Тарпон-Спрингсе строили церковь, одним из самых щедрых жертвователей был Ахиллеас, и икона с лампадой были, вероятно, вкладом его семьи. Отец Энди, а за ним Стефани, Арчи, он, Бэд, Жюль и Джимми зажгли по одной свече и по очереди вставили их в пустые гнезда высокого бронзового подсвечника. Затем опять сначала священник, а потом Стефани, Арчи и остальные зажгли по второй свече и воткнули их в песок, заполнивший квадратный ящичек рядом с подсвечником.

— За упокой! — проговорила Стефани, выпрямляясь с помощью поддерживавшего ее за локоть сына.

«За упокой!» — отдался в нем ее шепот.

Свеча горела у него в руке.

Какая-то неодолимая сила мешала ему нагнуться и склонить голову перед этими культовыми огоньками, напоминающими о другом, несуществующем, но вечном, во всяком случае неизбежном мире — конце всего земного; в то же время он знал, что сделает это — все-таки преклонит колени (лишь мертвые заслуживают этого) и снова выпрямится, потому что должен вернуться хотя бы к вечнозеленым лесам Айдахо, ведь только возвращение к истокам может объяснить нам великий смысл человеческого существования…

5
Он долго плыл в этот день и много пил, пил под неистовыми струями тропического ливня и потом, при убийственной жаре, когда все здешние экзотические, пылающие краски, казалось, пропитались влажной духотой, липким зноем полудня и сладковато-гнилым запахом фруктов, а солнце, словно привинченное, все так же висело над светлым, неугасимым горизонтом, и дню, казалось, не будет конца.

Сейчас они снова сидели в ресторане Ахиллеаса вместе с Бэдом, Жюлем, Джимми и еще несколькими старыми знакомцами: Харитос, Никос, Яннис или Вангелис — он никак не мог запомнить их имена, хотя не раз обращался к ним и четко различал лица. Небывалая легкость охватила его и вместе с тем какое-то непонятное безразличие. Не то дерзостное, заставляющее забыть все и вся, возбуждающее, как прыжок в воду, безразличие, а тяжелое странное чувство, которое приковало его к стулу и лишило силы руки и ноги, от него тупо ныло в груди, отвратительно пучило отвердевший живот.

Отец Энди остался в церкви. Арчи куда-то исчез, лишь время от времени возникая в разных концах зала. Стефани сидела на своем месте за кассой вместо Фросини.

Ресторан был полон. Разноцветные нити в дверях отражали огни ламп и, непрерывно качаясь, впускали все новых и новых посетителей. Медленно крутились под потолком лопасти вентилятора, терпеливо перемешивая пеструю, шумную, голодную и жаждущую толпу, заполонившую зал и выплеснувшуюся наружу, под зонтики к серебряным водам лагуны, отполированным косыми лучами заходящего солнца.

Спустя некоторое время грациозная Хрисула и с ней еще две столь же стройные и ловкие девушки убрали посуду, сменили скатерть. Перед ним, Жюлем, Бэдом и остальными появились приборы. Тарелки были подогреты, белоснежная скатерть туго накрахмалена. Девушки подали большой круглый поднос, на котором красовался свежезажаренный барашек, крупный душистый рис с приправами и запеченный в соусе картофель. В мясо были воткнуты тонкая двузубая вилка и слегка изогнутый острый нож.

Вместо высоких тонких стаканов, из которых мужчины пили узо, девушки поставили перед каждым по большому пузатому бокалу, и молчаливая, торжественная Хрисула разлила в них искрящееся, светлое, как янтарные четки Ахиллеаса, вино. Он закрыл свой бокал ладонью. Над тугой блестящей кожей руки вились жесткие, обесцвеченные солнцем волоски, утолщенные, потерявшие блеск ногти выглядели особенно грубыми рядом с гладкими, как перламутровые изнутри створки только что раскрытой раковины, ноготками девушки.

— Знаю, Папа! — Хрисула нежно, по-свойски положила руку ему на плечо. — Но Стефани сказала, что ты нарежешь мясо!

«Как дома! Как дома!» — подумал он и встал.

Мышцы ног, похоже, немного ожили, в них чувствовалось движение крови. Но живот оставался по-прежнему твердым и вздутым.

Он смотрел прямо перед собой. Но видел и людей, сидящих в зале, и тех, за столиками на берегу, видел поселок, лагуну, и весь свой путь сюда, и дельфинью свиту; как видел все пройденные им дороги, извилистые, но неизменно ведущие вверх, они поднимали его над этим познанным и сотворенным им миром, неизменным, как и вся его собственная жизнь.

Да, он поднялся выше многих, непоколебимый, уверенный в себе, и сейчас стоял застывший, спокойный, как Николай Угодник на иконе в церкви. Но не печально-благостный, смиренный, а с двузубцем и ножом в руках, призванный раздать окружающим его людям то, что им полагалось от тела господня, — богоборец, а не святой муж, еще полный сил, с обветренным бородатым лицом, с проницательными глазами, сверкающими за металлической оправой очков; нет, далее не богоборец, а страдалец, прозревший истину о том, что все сотворенное — из грязи и что для того, чтобы стать человеком, нужно быть сильным, мужчиной, нужно, не согнувшись, пройти через все преисподние.

Острие ножа пронзило коричневатую поджаристую корочку и углубилось в нежное мясо. Из открывшейся горячей сердцевины хлынул пьянящий запах.

Он поднял левой рукой первый, самый большой кусок и, оглядев всех, положил его на тарелку, стоящую перед Жюлем.

«Ешь! — всмотрелся он в выпуклые, с блестящими белками глаза. — Ибо сказано: последние будут первыми!»

Мулат понял его, как всегда угадав его молчаливую любовь, и, приблизив к душистому мясу широкие ноздри, засмеялся.

Он ловко нарезал мясо, оставив одну лишь тонкую, круглую кость. Сначала Джимми, потом Бэд, Жюль и все остальные положили себе рису и картофеля и, как только он опустился на стул, принялись за еду. Все пили вино, он по-прежнему — только виски, неразбавленное, позванивающее округлыми, маслянистыми на вид кусочками льда. Ел он очень мало. Джимми и Жюль пили до дна, и, осушив бокал, мулат каждый раз расплывался в счастливой, по-детски доверчивой широкой улыбке.

Ели, пили, говорили о рыбалке, стрельбе, охоте, о ветрах, парусах и лодках, даже молчаливый Бэд разговорился, а на бледных щеках Жюля появились два румяных пятна; у всех блестели глаза и губы; только он сидел безмолвный, далекий, погруженный в себя.

Он ни о чем не думал. Просто слушал, прихлебывая свое виски большими ровными глотками, попробовал съесть немного мяса, но оно только изгнало изо рта ощущение свежести и усилило тяжесть в желудке; поэтому он продолжал пить, удивляясь тому, что все эти разговоры никак его не касаются.

Солнце уже стояло над самым заливом — по-прежнему неподвижное, раскаленное, с тем неповторимым оттенком тропиков, которое в этих широтах окрашивает в медь томительно непонятные глубины морских закатов. Несмотря на позднее время, было совсем светло. Бесконечный день истлевал невыносимо долго, и люди, словно бы напуганные незаходящим светилом, торопливо заканчивали ужин, расплачивались у кассы с неутомимой Стефани и спешили к машинам.

Новые посетители больше не приходили. Ресторан понемногу пустел, но зато те, кто еще оставался, смыкались все более тесным кольцом вокруг его стола.

Пришел и Арчи — возбужденный, стремительный, — он даже подсел к ним с бокалом вина; теперь уже их обслуживали не только Хрисула и те две девушки, а гораздо больше, во всяком случае ему казалось, что девушек много, как казалось, что в любую минуту на пороге появится Ахиллеас, и тогда вспыхнет то южное, одновременно буйное и печальное, сдержанное мужское веселье, которое всегда сильнее любого магнита тянуло его в голубую лагуну Тарпон-Спрингса.

Но Ахиллеаса не было.

Колесо времени неумолимо вращалось. Все менялось, как вздыхала Стефани, и вскоре от старого ресторана Ахиллеаса не останется ничего, кроме названия. Наверное, новый будет лучше — красивее, изысканней, современнее. Но таким, как сейчас, он уже не будет.

Возвращаясь из церкви, он заметил за высокой оградой из гофрированного металла сложенные у берега сосновые балки для новой пристани. От них несся крепкий запах свежесрубленного дерева, скипидара и еще чего-то, но он знал, что, как бы старательно их ни просмаливали, через какое-то время они тоже потемнеют, как все здесь темнеет, рушится, разлагается и исчезает под палящим солнцем, тропическими дождями и ураганами.

Как бы просто оно ни выглядело на первый взгляд, человек должен знать, когда ему уйти, и не всегда нужно дожидаться решения природы, подумал он, потому что, в сущности, это ощущение конца, может быть, и есть сама природа!

И, наверное, так и нужно, чтобы человек оставался в своем времени, в неизменном своем, вечном человеческом возрасте на все будущие времена и дороги.

Он не раз встречался со смертью и не боялся ее — не трусы, а лишь глупцы ее страшатся, — и его единственным желанием было умереть стоя, не дрогнув, как он жил, как учил самого себя и других встречать свой конец.

Столики в зале быстро пустели. Кольцо вокруг него становилось все более тесным. Бэд и Жюль с Джимми и остальными пили светлое, гладко льющееся вино, которое Хрисула и другие девушки наливали из высоких запотевших кувшинов, лишь он одиноко возвышался среди легких, летучих испарений своего ледяного виски. Вокруг раздавался гортанный, свистящий говор сотрапезников, ему было странно и в то же время приятно, что они подходят и подсаживаются к нему как к старому другу, с которым давно не виделись. Он восторгался чистой лаской их мужских рукопожатий, и задолго до того, как до его слуха донеслась мелодия, возникшая в глубине салона, она уже звучала в нем сладостным предчувствием…

Сначала его качнул задыхающийся, быстрый ритм струнных инструментов. Их мелодичные приливы словно неслись из самой сердцевины хорошо просушенного полого дерева; чистые звуки, рожденные в укромных уголках ласковых, но бедных берегов, к которым каждый, кто там вырос, всегда возвращался с грустью. Потом как-то незаметно, неописуемо гармонично в ритм струнных влились человеческие голоса — то отдельно, то хором, голоса дорогих, но далеких, навсегда потерянных людей, которые удаляются от тебя, словно корабли, уплывающие в синие дали, чтобы больше никогда не вернуться.

Он не понимал слов, бесконечно льющихся одно за другим — различных, и в то же время объединенных общей тональностью, — но чувствовал нюансы отдельных мелодий и речитативов, угадывал их смысл по внезапно бледнеющим лицам мужчин, захваченных текстом; когда звучали одни инструменты, напряжение отступало, давая людям возможность немного расслабиться и отдохнуть перед тем, как снова погрузиться в то незабываемое, что неистребимо тлело в их сердцах.

В ресторане остались только они. Да еще постоянные, видимо, посетители бара, обмякшие на высоких блестящих табуретах.

Пили. Слушали.

Чем больше пили, тем румяней становилось загорелое лицо Бэда, шире — белозубая улыбка Жюля.

Голоса задыхались, струнные словно бы подхватывали их тоску и усиливали ее; он чувствовал, как в нем зарождается то самое настроение, ради которого он и приплыл сюда, на западное побережье Флориды, прежде чем вылететь в Айдахо из Тамилы или Сарасоты. Он пил с самого утра, и, хотя внешне это никак не проявлялось, ноги его были по-прежнему точно налиты свинцом, а низ живота оттягивал отвратительно-твердый тяжелый ком. Казалось, чем больше он пьет и чем свободней благодаря этому становятся его мысли, тем крепче приковывает к себе земля его тело.

Кто-то сдвинул висящие в дверях разноцветные нити и вставил вместо них алюминиевые рамы с тонкими, почти незаметными для глаза сетками. Снаружи они были густо облеплены мошкарой и ночными бабочками, которых гаснущий день поднял с болотистых низин и бесшумными облаками устремил к свету.

За узкой песчаной косой у самого горизонта в пустынном, призрачно-красном небе медленно, словно не решаясь потонуть в бархатно-фиалковых водах залива, дотлевало солнце. А вдали уже вызревала луна, и такого же, как она, цвета высились на берегу изваяния дюн, освещенные последними лучами. Тишина, мягкая, как здешний песок — не песок, а костяная мука, прах миллиардов живых существ, создавших эту расточительно-щедрую землю, — возвещала наступление великолепного тропического вечера. На востоке из чернильно-фиолетовых сумерек уже вздымались стройные фонтаны пальм, а на западе в раскаленной меди заката догорал день.

Шум голосов заставил его очнуться, он словно бы снова вернулся в зал.

Все стояли, плотным кольцом окружив Джимми, лучшего из всех знакомых ему ныряльщиков западного побережья от Ки-Уэста до Сидар-Ки. Люди хлопали в ладоши и пели, сплетая одну из тех мелодий, без которых была бы неполной прелесть всех звучавших сегодня песен. Арчи, Стефани, Хрисула, девушки, официантки, повара, пьяницы у стойки, Бэд и Жюль — все пили и хлопали в ладоши, а Джимми, этот свергнутый бог южных морей, неподвижно, не дыша стоял посередине, широко раскинув руки. Глаза у него были закрыты.

Потом Джимми вдруг напрягся — гость почувствовал: внутренне напрягся — и, не сходя с места, начал танцевать. Ритм песни и дружный плеск ладоней, извивы мужских и женских голосов словно бы творили движения танцора, на первый взгляд тяжелые, медленные, а в сущности необычайно легкие, по-мужски грациозные движения, которым послушно подчинялось его все еще сильное и красивое тело.

Он вздрогнул.

Как там, на кладбище, когда он увидел на могильной плите имя Стефани, дрожь побежала от ног по всему телу, словно предчувствие ветра, которое порой охватывало его в тихом предрассветном сумраке.

Не потому ли он решил возвратиться через Тарпон-Спрингс?

А веселье все разгоралось, буйное и в то же время печальное мужское веселье, какое — он помнил — бывало при Ахиллеасе. Да, он возвращался к себе домой, в Айдахо, под бледное, выметенное северными ветрами небо, но остановился на этом берегу как потерпевший крушение человек или просто моряк, внезапно осознавший, что с морем покончено навсегда.

Но разве только с морем?

«I’ve thrown up the sponge!»

Нет! Никогда!

Он встал. Попытался встать. И покачнулся. Но не склонился, его поддержали Бэд и Арчи.

— Папа!

Он отстранил их руки. Никто ничего не заметил.

Но он знал — и это было для него в тысячу раз важнее, — знал, что покачнулся.

А Джимми все танцевал, прикрыв глаза — невидящий, сосредоточенный; Жюль, кровь которого откликалась на ритм любой мелодии, танцевал рядом, танцевал изящней, может быть, красивее, но без той внутренней напористости, которая придавала неповторимое, несказанное очарование каждому движению Джимми.

Не Джимми — Димитриса!

Янтарное светлое вино искрилось, как бусины четок в руках Ахиллеаса.

У Бэда лицо стало розовым. У Жюля — голубовато-серым.

«Как же, интересно, выгляжу я?» — спросил себя он и, может быть, впервые в жизни не нашел в себе сил ответить на этот простой вопрос.

Он сидел. Пил все то же виски цвета заката, мощные мышцы наливались свинцом, тяжелые ноги казались навсегда прикованными к земной тверди.

Он взглянул на Стефани. На людей вокруг себя.

Он был один. И на могильной плите рядом с его именем никогда не появится ничье другое.

Первый.

Непобежденный.

Несогнувшийся.

И потому, наверное, такой одинокий в этот закатный час.

Как всегда, ночевать они должны были на яхте, и когда наконец гости направились к пристани, он почувствовал, что с двух сторон его поддерживают чьи-то молодые руки. Попытался освободиться, но безуспешно. Он знал, как тяжелы мертвые, как страшно тяжелеют люди, когда их покидает жизнь, словно бы именно она придает им крылья, а может, сам человек и есть крыло мертвой материи. И все же не мог себе даже представить, как тяжело навалился он сейчас на плечи Арчи и Бэда — бесконечно тяжелый, бесконечно старый человек, с могучей, как скала, грудью, в которой уже ничего не осталось.

День засыпал. Над лагуной и в заливе догорали его пурпурно-оранжевые отблески. Покой окутал дома, лодки и катамараны белели, как сонные птицы. Где-то вдали, на шоссе, вспыхивали и исчезали бледно-желтые отсветы автомобильных фар. Усталые пальмы напоминали коричневые веера — пока на западе не погаснет окончательно истончившаяся медная полоска, после чего от них останутся лишь черные силуэты, еле видные в густом мраке ночи.

«Словно изодранные, обветшалые знамена над пустынным берегом!»{31} — мелькнуло у него в голове.

Их шаги гулко стучали по доскам пристани. Под нею вздымались, дышали воды лагуны, те самые, в темных глубинах которых плавали сейчас дельфины.

Пылающая на горизонте полоска быстро сужалась, остывала, серела и наконец исчезала совсем.

Море слилось с ночью.

Огромная, круглая, словно бы раскаленная только что истлевшим закатом, ржаво-красная луна поднялась над пустынными водами.


Через несколько месяцев раздастся одинокий выстрел охотничьего карабина, и его трагическое эхо прокатится от Айдахо до теплой лагуны Тарпон-Спрингса.

И Арчи не будет знать, как сообщить об этом матери.

Но она сама обо всем узнает.

Строительство нового ресторана шло полным ходом. Работа спорилась. Мертвый сезон давал предпринимателям возможность использовать дешевую рабочую силу, а это было самое важное. Банки, заинтересованные в популярности Тарпон-Спрингса и привлеченные именем Ахиллеаса, предлагали Арчи кредиты на весьма выгодных условиях, а тот по совету адвокатов соглашался на них лишь после долгих и детальных переговоров о процентах, сроках выплаты, ипотеках.

Не привыкшая к безделью Стефани теперь была вынуждена целыми днями сидеть в своем чистом, прохладном доме и, не зная, чем заняться, с утра до вечера смотрела телевизор.

За исключением ночи, конечно.

Однако с ногами у нее становилось все хуже. Она часами сидела, положив их на высокую, стоящую перед креслом подставку. Глотала всяческие таблетки, но отечность становилась все болезненнее, тяжесть в ногах все усиливалась, и вообще казалось, что кровь в них просто свернулась.

А в остальном, что ж? Никогда еще в жизни ей не доводилось так долго отдыхать и столько времени проводить у телевизора. Похоже, Стефани только сейчас начала понимать, как широк мир.

Так и застал ее Арчи, который по пути на стройку остановил «мерседес» перед отцовским старым, но просторным и уютным домом. На столике рядом с креслом матери стоял среди лекарств нетронутый стакан узо. Это его удивило.

Поговорили, как обычно, о деле, о счетах. Арчи налил себе кока-колы, насыпав в стакан льду из воронки нового холодильника.

— Надеюсь, ты довольна? Большой, красивый, и лед есть, когда захочешь, стоит только нажать кнопку!

Стефани молчала. Арчи уменьшил звук телевизора, какие-то чужие люди за выпуклым стеклом экрана продолжали жить своей никому не ведомой жизнью в их, Стефани и Арчи, собственном доме.

— Папа застрелился, Арчи!

Арчи кивнул. Снял очки, большим и указательным пальцами зажал близорукие глаза. И лишь открыв их, заметил живой огонек лампадки перед висящей в углу иконой; под ней рядом с декоративным камином все еще стоял небольшой письменный стол его отца.

Мать так редко ее зажигает!..

— Несчастный случай, ты, наверное, знаешь!

Стефани покачала царственно белой головой.

— Все меняется, Арчи!

— Не думай об этом!

— Я не думаю. — Стефани с трудом перевела дух. — Но ведь это от нас не зависит, верно?

Она подняла стакан. Подержала его в руке. И несколько раз плеснула прямо на голубой мохнатый бобрик пола. Арчи потрясенно молчал.

Он знал — мать сделала так в память о покойнике, о его отце, о всех мертвых.

Стефани поднесла стакан ко рту, глотнула. Окончательно смешавшись, Арчи торопливо допил кока-колу.

Когда он ушел, Стефани откинулась на спинку своего удобного кресла. Звук в телевизоре она так и не включила, да и вообще больше ни разу не взглянула на экран. Лишь слегка повернула голову к лагуне, которая серебрилась за поднятыми шторами огромного, как газон, окна.

Два дня спустя Арчи, обеспокоенный тем, что никто не подходит к телефону, снова заехал к матери. Он очень спешил и даже не стал заводить машину в гараж, находившийся сразу за домом.

Как всегда, легкая застекленная дверь парадного была незапертой. Арчи прошел в комнату и в первое мгновение никак не мог понять, что случилось.

Но почувствовал это по внезапному стеснению в груди.

Климатическая установка жужжала громче обычного. Перегревшийся телевизор с выключенным звуком работал на том же канале. На столике среди рассыпанных желтых таблеток стоял и высокий бокал недопитого узо, и пустой стакан, из которого он накануне пил кока-колу. Лампадка в углу погасла. Бобрик высох, но его длинные волокна так и остались слипшимися.

В кресле, вытянув на подставку отекшие ноги, лежала Стефани.

— Мама!

Стефани не шевельнулась.

А она всегда спала так чутко!

— Мама! — вне себя закричал Арчи.

Он так редко звал ее мамой, что почти испугался собственного голоса.

— Мама! — с трудом повторил он.

Но Стефани была мертва.

Ей выпала на долю неожиданная, почти мгновенная и, как это установлено врачами, самая легкая для человека смерть.

И стало так, как когда-то рассказывал гостю Арчи, как мечтала Стефани.


Новый ресторан Ахиллеаса теперь, может быть, самое шикарное заведение на всем западном побережье Флориды от Сидар-Ки на севере до Ки-Уэста на юге. В разгар курортного сезона нескончаемые колонны автомобилей устремляются к Тарпон-Спрингсу и целые толпы туристов заполняют залы ресторана, чтобы рассказать потом о чудесной лагуне, где всегда можно прокатиться на катамаране и увидеть, как добываются губки.

Бизнес Арчи процветает. Вечно занятый, он по-прежнему осторожен, предусмотрителен, строго распределяет свое время между работой и семьей. У него уже четверо детей, последнюю — долгожданную — девочку зовут Стефани.

В церкви перед алтарем поблескивает новая позолоченная лампада.

Почти все в Тарпон-Спрингсе работают на Арчи. Служебная иерархия, как и оплата, определяется родственными отношениями. Изможденный, страдающий тяжелым заболеванием бронхов, Джимми носит расшитую золотом форму швейцара и еще более величественную рубашку, слишком большую для его осунувшегося лица. Когда на него нападает кашель, Джимми спешит спрятаться в гардеробе. Рядом, в парадном холле, в блеске мрамора, никеля и хрусталя висят портреты Ахиллеаса и Стефани. И тут же — легкий графический рисунок, на котором изображен незабытый и незабвенный человек, устремивший свои бесхитростные, но всевидящие глаза в закат, вечно тлеющий над теплой лагуной.

«On this coast our roots will stay!» — думает, мучительно кашляя, Джимми, ибо лишь через муки, через смерть может человек обрести новую родину.


Перевод Л. Лихачевой.

СТАРЫЙ ФОРТ

В Соединенных Штатах Америки границей всегда был бесконечный горизонт на Западе.

Нортроп Фрай{32}
1
С восхода до заката солнца — от подъема и до спуска флага — грохот барабанов и визг флейт оглашали болотистую, дикую до недавнего времени пустошь, где две реки — Сент-Джеймс-ривер и Сент-Мэри-ривер — впадали в Хуайт-ривер. Место это было низкое, вся окрестность представляла собою равнину, лишь кое-где пересеченную небольшими холмами с плоскими вершинами.

Каждую весну вешние воды заливали широкую дельту спокойных рек, лениво петляющих среди прошлогодней увядшей зелени прерий. Вековые наслоения ила образовали острова, заросшие высокой травой, ежевикой и ветвистыми ивами, известково-белые прибрежные наносы были покрыты мхом. Десятилетиями обрастали лишайником обломки каменных стен стоявшего здесь когда-то форта. За ним, на востоке, простиралась давно уже заселенная, обработанная земля; на западе, за узкой Хуайт-ривер, светлеющий горизонт манил не одно и не два поколения колонистов в бескрайние величественные просторы.

Когда-то форт был аванпостом на неуклонно передвигающейся к западу границе. Сейчас именно в этом направлении, далеко за Хуайт-ривер, расширялся город со своим старым центром и новым одноэтажным пригородом, раскинувшимся на пологих склонах бархатных зеленых холмов. Поздние восходы были тут светлы, но как-то робки и унылы, без обычно свежей дерзкой бодрости живительных ранних рассветов. Солнце, будто и не грея, незаметно достигало зенита на необъятном платиново-мутном небе, а потом вдруг начинался бесконечно долгий, неописуемо красивый день с глубокой и чистой небесной синевой и ясными далями. Прерии, казалось, былиобращены к западу, туда же вытягивались и города, и там, где когда-то встречались только индейские вигвамы, бродили серые медведи и ползали гремучие змеи, незаходящее солнце полировало сейчас асфальтовые ленты федеральных шоссе, тоже устремившихся прямо на запад.

А за манящим горизонтом снова простиралась земля, заселенная потомками бывших колонистов, огромные пространства плодородных — уже возделанных или еще не тронутых — площадей. Осваивая их, люди подошли к океану, и только тогда ненасытная человеческая волна откатилась назад. Осталось лишь незабываемое воспоминание о затраченных усилиях и обращенных на запад взглядах — в названиях поселков, часто получавших имена разрушенных, несуществующих или уже ненужных старых фортов, таких, как этот, руины которого воды дельты давно размывали и уносили в океан вечным своим путем…


Вода в котле закипела.

Ослепленная пламенем очага, Эдмония Мурхед слушала.

Гремели барабаны Айвора и Фредерика, Нормана, Бенджамина и Клиффорда, и под их равномерный грохот с песней приближались усталые, пропыленные колонны людей. Визгливая мелодия флейт то сливалась с барабанным боем, то медленно поднималась до призывно-острой, пронзительной высоты, и тогда в эту мелодию вдруг озорно врывались отрывистые импровизации Сьюзан Кей, которые тут же подхватывали флейты Эрвина, Годфри, Уоллеса, Дэвида, крошки Молли и других девушек.

В сумерках позднего рассвета пламя еще не погаснувшего очага желтыми языками лизало неровную поверхность камней, и Эдмония чувствовала их горячее дыхание на лице, на груди, на раздвинутых коленях. Все в ней — и ноги, и плечи, и заботливые ласковые руки, и блестящие глаза — было большим, крупным, а упругое пышное тело — словно отлитым из темного металла и отполированным до блеска.

Барабаны бушевали в ее крови, флейты порхали в душе, пьянящий запах теплых камней и сосновых бревен, которым был напоен воздух над дельтой, будто излучал огонь. В распахнутые настежь двери она видела окутанный молочным туманом внутренний двор — прохладный, выложенный каменными плитами — и находившиеся напротив, на втором этаже, помещения для офицеров со спальнями и открытой общей верандой.

Над крышами из тонких сосновых реек уже всходило солнце. Его лучи цеплялись за смолисто-желтое дерево. А за стеной форта — частоколом из толстых бревен с заостренным верхом — с отмелей Хуайт-ривер, как и когда-то, поднимались тучи комаров.

От старого французского тира, от укрепления ничего уже не осталось, кроме поросшего зеленью фундамента. Целые десятилетия никто даже и не думал о нем, хотя и город и форт носили имя забытого английского генерала. И вот несколько месяцев назад, захваченные волной преклонения перед недавним прошлым страны{33}, жители вспомнили вдруг о той эпохе и сначала с удивлением, а затем с каким-то даже ожесточением взялись за восстановление единственного материального следа своей истории. Комитет под председательством мэра Рикоуэра Эйблера объединил усилия почти всех общественных организаций. В него входили такие известные люди, как наследники шарикоподшипниковой корпорации Берригана и Кремера, крупнейшие заводы которых находились на территории штата, банкиры Моррис и Макмер, представители страховой компании Кьювера, богатые собственники Эспин, Редфорд, Тэккей, Зекман и десятки им подобных, все обитатели обширного и тихого Дрейтон-парка в самом отдаленном, юго-западном районе города. Одни из них были членами великой масонской ложи «Вольных каменщиков»{34} во главе с мастером — судьей Кеннетом Джекобсом, другие входили в ложу «Великого Востока», возглавляемую главным магистром банкиром Зекманом. Всех их объединяла принадлежность к «Крамбли-клубу» — это им стоило ежегодно около сорока тысяч долларов. В двадцати милях вверх по Хуайт-ривер заведение имело прекрасную площадку для игры в гольф. Там же, на берегу искусственного озера, поглотившего силу реки, красовалось великолепное здание клуба. Именно эти состоятельные люди — любители гольфа — решили восстановить форт. Подписанные ими чеки, приходившие в Комитет, были самыми щедрыми пожертвованиями на это патриотическое дело.

О них Эдмония слышала и дома, от Абрахама, и в заведении братьев Грэйвс, где она работала. Она даже видела кое-кого — правда, издалека, когда они шли со своими семьями ужинать в салоны для избранных, — и тогда на кухнях наступали часы настоящего хаоса. Бывало, иногда в воскресный короткий полдень она проезжала в автомобиле с Абрахамом, Кизи и их четырьмя детьми по тихим аллеям Дрейтон-парка и с удивлением разглядывала низкие строения, разбросанные среди лужаек и рощ. Это были старомодные дома с высокими трубами, балкончиками, скошенными до земли крышами и стенами, облицованными красноватым замшелым камнем или кирпичом, по которым тянулся вверх зеленый плющ. Все здесь казалось необитаемым, и было трудно поверить, что владельцы недвижимого имущества, внешне совсем обыкновенные люди, имеют годовой доход в сотни тысяч и даже миллионы долларов. Им, по сути, принадлежало все в их огромном штате — границы его Эдмония, впрочем, никогда не пересекала и не могла себе представить иного устройства мира…

А вообще-то она путешествовала несколько раз по федеральным шоссе, пересекшим холмистую, благодатную землю с раскинувшимися на ней фермами, фабриками, городами и городишками с их главными улицами, быстро растущими пригородами, с новыми торговыми центрами и запущенными центральными районами. Неоднократно приезжала она и к огражденным проволокой зеленым лужайкам «Крамбли-клуба», но не по асфальтовой, а по посыпанной белой галькой, шуршащей под колесами аллее, ведущей к озеру, хотя никто и не охранял широко открытых ворот, куда въезжали на машинах только те, кто имел на это право.

Рикоуэр Эйблер (бывший судьей до избрания на пост мэра, а еще ранее — известный адвокат), высокий худой мужчина с узким лицом, пристальными серыми глазами и поредевшими длинными волосами, которые он зачесывал на облысевшее темя, один из лучших в штате игроков в гольф, был членом «Крамбли-клуба», видным масоном из ложи «Вольных каменщиков», и Эдмония, как и все в городе, хорошо знала, кому принадлежала идея и кто внес самые крупные пожертвования на восстановление форта.

Но она не знала, и ей даже в голову не приходило, почему так быстро — всего за несколько недель — среди болотистой дельты появился смолисто-желтый частокол из ровных, на станке заостренных бревен. В четырех углах укрепления стояли башни, двустворчатые ворота крепко запирались на замок. Здесь были кухня, столовая, помещения для офицеров и солдат, конюшня и открытая коновязь перед ней, склады продуктов и сена, неглубокий колодец, в котором сразу же после нескольких вынутых лопат земли появилась вода. Поодаль стояла каменная башня для бочек с песком, заменившим порох. Это был настоящий форт, соединенный перекинутым через Хуайт-ривер мостом с западным берегом, где находилась так же спешно заасфальтированная стоянка для сотен легковых автомашин. По обеим ее сторонам ютились пластмассовые домики, в которых должны были продавать посетителям форта билеты, значки с его изображением, а также изящные никелированные металлические макеты с обозначением трех рек.

Стоянку, естественно, предполагалось сделать бесплатной.

Абрахам только что купил старый кирпичный дом на тенистой Слоукам-стрит, почти в центре города. Это была широкая, устремленная на запад и как будто постоянно освещенная солнцем улица с высокими вязами по обеим сторонам. Деревья раскинули свои могучие ветви над одно- и двухэтажными домами с деревянными верандами, где люди целыми семьями собирались в закатные часы, когда в глубине улицы ширилось предвечернее пурпурное небо и откуда веяло усталым дыханием выгорающих в прериях трав.

После того как некоторые чернокожие выгодно купили дома в центре города и цены на недвижимое имущество начали быстро падать, богатые, а потом и не слишком богатые обитатели Слоукам-стрит и соседних кварталов административно-торгового центра в панике, часто с катастрофическими убытками стремились как можно скорее избавиться от своих домов. Они срочно закупали зеленые участки вне города, на западе, где налоги были ниже, и с помощью энергичных предпринимателей и кредитов, предоставляемых банками чаще всего под невероятно высокие проценты, строили на месте некогда находившихся кукурузных полей новые дома. Весьма разнообразные внешне, эти дома были, в сущности, почти однотипными: цветные стены, легкие крыши, двойные гаражи, обшитые горизонтальными алюминиевыми полосками фасады, вертикально поднимающиеся окна и движущиеся на роликах двери, которые вели прямо в заросшие травой дворы без цветов, с растущим кое-где колючим кустарником. Эти гигиеничные, разумно спланированные районы были лишены уюта, теплоты, той атмосферы добрососедства, которая осталась витать в покинутых белокожими обитателями кварталах, все гуще заселяемых прибывающими волнами многочисленных черных жителей.


Семья Сьюзан Кей одной из последних покинула Слоукам-стрит. Отец ее умер, а мать работала в страховой компании Кьювера, два брата учились в Висконсинском колледже на стипендии штата. Сама она, окончив музыкальное училище в Чикаго, искала подходящую работу. Они жили вдвоем с матерью в квартирке на первом этаже большого трехэтажного дома с внушительной белокаменной лестницей со стороны улицы и остро изогнутой и крутой, деревянной — с заднего узкого двора, ставшего еще уже после построенных там гаражей из гофрированной жести.

Вскоре после возвращения Сьюзан Кей из Чикаго Эдмония сидела на веранде, слегка покачиваясь в тростниковом кресле, и слушала приглушенные звуки флейты — мягкие, бархатные, как окружающая дом ласковая теплынь. Ей казалось, что тихие шелестящие эти звуки издают еще виднеющиеся в сумерках величественные вязы. Почти каждый день Эдмония встречала Сьюзан Кей на улице и всякий раз восторженно замирала перед хрупкой белой девушкой с пепельно-русыми волосами и узким лицом — она казалась ей необыкновенным созданием. И каждый раз она, умиленная, готова была пасть перед Сьюзан Кей на колени, словно перед единственным своим божеством — олицетворением, быть может, того, чем она сама никогда не сможет стать.

Играла или училась Сьюзан Кей в Чикагском музыкальном колледже с черными детьми, были ли у нее чернокожие однокурсники и друзья среди тамошних известных любительских и профессиональных музыкантов, оркестров и групп, Эдмония не знала и никогда не посмела бы об этом спросить. Ей хватало и того, что белая девушка, чувствуя ее немое восхищение, постепенно как-то очень естественно сблизилась с нею — черной, безгласной громадиной, известной своей доброй улыбкой всем от восточного до западного конца длинной Слоукам-стрит.

— Ты просто незаменима, Эдмония! — говорила иногда Сьюзан Кей, когда та помогала ей стричь газон перед кирпичным домом, убирать комнаты или же делать покупки.

«Ты незаменима», — звенел легкий голосок белой девушки в душе Эдмонии, готовой на всё для Сьюзан Кей, готовой хоть всю жизнь носить ее на своих крепких черных руках.

Белая, англосаксонка, баптистка — Сьюзан Кей была для Эдмонии олицетворением самых высоких ее представлений, неосуществимых мечтаний, накопившихся не за одно поколение в ее горячем, покорном, бесконечно верном сердце.

А они были почти ровесницы.

Одна — огромная, широкой кости, черная, как антрацит, с низкой грудью, большими крутыми бедрами и толстыми ногами. Другая — худенькая, с пепельно-русыми волосами, стриженная под мальчишку, гибкая, стройная, с хорошо очерченной джинсами талией, нервная и чувствительная, с веснушчатой светлой кожей. Белая девушка и негритянка, разумеется, не были подругами. Просто Сьюзан Кей была учтива, а Эдмония — преданно-услужлива, и обе — сдержанны, почти холодны в присутствии посторонних, особенно взрослых белых. Наедине же они чувствовали себя свободными и искренними. Обыкновенное, нескрываемое и в то же время чуть ли не тайное знакомство, такое естественное для большинства их сверстниц и такое необычное, почти невозможное для всех взрослых — и белых и черных, — что они сами, когда бывали вместе, испытывали иногда и скованность, старую, как мир, в котором жили, и вместе с тем увлеченность всеми сумасбродными надеждами еще не прожитой молодости.

2
Барабаны грохотали, мелодии флейт сливались с их призывным боем.

Еле различимые языки пламени в очаге теряли на рассвете свою желтизну. Раскаленные древесные угли быстро превращались в рассыпающийся, летучий пепел, который Эдмония старательно разгребала в стороны. От раскаленных камней исходил жар, белый шов между ними постепенно как бы сворачивался и темнел. Тяга в печи была отменная.

В кустах за плотиной, у восточной стены форта, валялись кучи свежих стружек, щепок, и Эдмония периодически ходила их собирать, чтобы можно было поддерживать огонь.

Вода в котле кипела, покрывая пеной кукурузные початки — они медленно переворачивались, всплывали и вновь тонули, будто притягиваемые и отталкиваемые пламенем. Кукуруза была великолепная — с тонкими кочерыжками, забитыми крупными, сочными зернами. Они быстро разваривались и набухали, но не лопались, их оболочка натягивалась и становилась прозрачной. Под ней желтела молочная мякоть.

Это была индейская кукуруза, для закупки которой, как и для закупки картофеля, Линдси Грэйвс, отправляясь на своем грузовике, всегда брал с собой Эдмонию.

— Попробуй! — говорил он ей, как только они останавливались под навесом на какой-нибудь ферме возле ящиков с кукурузой или картофелем.

Эдмония вылущивала несколько зерен — только несколько — из первого попавшегося под руку початка и, не глотая слюну, медленно разжевывала их — зубы у нее были словно искрящийся перламутр. Минуту, а иногда и больше, она молча месила во рту мякоть зерна, и белый как мел крахмал выступал на ее пухлых губах. Линдси, не меньше разбиравшийся в кукурузе, картофеле и любых других овощах, фруктах и мясе, необходимых для их ресторана, славившегося свежими продуктами и хорошими поварами, терпеливо наблюдал за ней. Наконец, довольно долго помесив во рту белую кашу, Эдмония проглатывала ее и кивала в знак одобрения или неодобрительно водила глазами по сторонам. И никакие уговоры фермеров и даже уступки в цене не могли склонить Линдси Грэйвса купить початки, не понравившиеся Эдмонии. Он непоколебимо верил, что она обладает каким-то сверхъестественным чутьем — и не только потому, что заботилась об их хранении, а потому, что безошибочно угадывала, в какой почве они зрели, поливали их или нет, использовали ли удобрения, — будто собственная ее горячая кровь смешалась некогда с соками земли.

Линдси Грэйвс занимался снабжением и отвечал за кухню, поэтому Эдмония в основном имела дело с ним. Его младшего брата Лейарда она видела изредка. Крепкий, как Линдси, но более представительный, с важной осанкой, полноватым лицом и густыми длинными волосами, серебрившимися на висках, он был неизменно изыскан, модно одет, уверен в себе и своем деле, невозмутим и вместе с тем властен, когда это было необходимо, за что Эдмония (впрочем, и многие другие) тайно им восхищалась.

Но она не была влюблена. Еще никогда ни один чернокожий, ни один белый не покорил ее сердце, хотя ей нравился то один, то другой мужчина. И все-таки это не имело ничего общего с той неудержимой чувственностью, которая охватывает влюбленную женщину и делает ее гордой и вместе с тем покорной.

— Ты — ледышка! — шутливо говорила ей иногда Кизи. — У тебя ледяное сердце!

Раскачиваясь в тростниковом кресле на веранде, Эдмония задумчиво улыбалась.

Кизи была моложе ее, но уже родила четверых детей, которых Эдмония любила как своих, потому что это были дети ее брата.

— Да перестань ты! — говорил в таких случаях Абрахам. — Она просто еще не встретила достойного мужчину! Верно я говорю, Эдмония?

Она отталкивалась пяткой от деревянного пола веранды и продолжала раскачиваться, загадочно улыбаясь.

Конечно, Абрахам подразумевал такую страсть, как его страсть к Кизи, и, говоря о достойном муже, имел в виду то обстоятельство, что не знает в городе и его окрестностях ни одного чернокожего — кроме разве что Джо Джо Моизеса, высокого, сильного парня — под стать Эдмонии.

Прислушиваясь к звучному голосу брата, удобно устроив свое налитое тело в тростниковом изгибе кресла, Эдмония думала, что, будь она мужчиной, она наверняка стала бы священником, как Абрахам. Но она родилась хоть и сильной, как мужчина, однако покорной и кроткой, как любая истинная женщина.

И если молодой Лейард Грэйвс даже не замечал ее, то Линдси ценил не только за силу и трудолюбие, но и за ее сообразительность. Повсюду в подсобных помещениях, за которыми она смотрела, было чисто, везде царил порядок. Эдмония следила, чтобы всегда было достаточно продуктов, чтобы холодильные агрегаты и установки искусственного климата были в исправности. А когда Линдси был занят, сама ездила по фермам на машине, грузила и разгружала, поднимала тяжелые мешки наравне с мужчинами. Она пользовалась таким доверием, что даже подписывала чеки от имени братьев Грэйвс. Правда, это была очень медлительная процедура, во время которой от напряжения Эдмония оттопыривала нижнюю губу, но подпись ставила решительно, без колебаний. Ее знали и не пытались обмануть (так же, как и она никогда не обманывала Линдси в счетах) фермеры всей округи — немцы, мексиканцы, степенные скандинавы с холодильных комбинатов, полных подвешенных на крюки освежеванных туш, шустрые итальянцы с прохладных крытых складов. Скотина прибывала в переполненных вагонах по железной дороге — из Техаса, Аризоны, Айовы, из обеих Каролин. Склады ломились от бананов из Эквадора и Гваделупы, кокосовых орехов, манго, папайи, ананасов, мандаринов, грейпфрутов, мелких, как грецкие орехи, или размером с футбольный мяч, доставленных в закрытых многотонных фургонах прямиком из Флориды — чем быстрее шоферы пересекали континент с севера на юг, тем лучше им платили.

— Раз к нам приходит Эдмония Мурхед, значит, все о’кей! — такими возгласами встречали ее люди с нив и полей, со складов, из магазинов, контор, шоферы и грузчики — рядовые служащие огромной торговой машины.

Спокойная, на первый взгляд даже несколько медлительная, неизменно вежливая со всеми, Эдмония делала свое дело внимательно, молча, с унаследованным веками и поколениями достоинством, о которое разбивались все предрассудки, любая предвзятость. Она ходила в синих рабочих джинсах и широкой, тоже синей блузе с вышитыми оранжевыми горизонтальными полосками и короткими, до локтей, рукавами, открывавшими ее мускулистые руки. Темные, невообразимо густые волосы Эдмония стягивала синей лентой, отчего ее скулы и чувствительные ноздри казались еще более широкими.


Нескончаемый бой барабанов и визг флейт оглашали дельту. Много дней подряд молодые люди, одетые в солдатские и офицерские светло-синие мундиры и белые брюки, готовились к торжественному открытию восстановленного форта и превращению его в городскую достопримечательность — возможно, единственную. Наверное, поэтому Линдси Грэйвс и согласился отпустить Эдмонию, чтобы она вместе со всеми как можно раньше могла пойти в форт.

Эдмония знала — да и ни для кого не было секретом, — что оба брата Грэйвс давно состояли членами масонской ложи «Великого Востока» и очень гордились этим. А именно там, в здании городского клуба с куполообразной крышей и четырьмя тонкими угловыми минаретами с золотистым полумесяцем наверху, собирались братья-масоны. Они заседали в темно-вишневых фесках с черными кисточками. Ложа «Вольных каменщиков» собиралась в величественных высоких залах готического строгого здания. Именно там было решено восстановить форт. Еще она знала, что в закулисной борьбе за влияние и прибыли между богачами из «Вольных каменщиков» и «Великого Востока» ее хозяева стремились, поддерживая более доступную ложу, завоевать престиж. Для одних важнее всего были деньги — состояние, которое можно и приобрести и потерять, другие настаивали также и на происхождении, вероисповедании, и членами ложи могли стать только белые, англосаксы, протестанты. Но баптисты десятилетиями неизменно держали власть в своих руках, влияние их простиралось далеко за пределы штата, безусловное превосходство чувствовалось в общем укладе жизни, навязанном людям как бы помимо их воли.

Абрахам тоже являлся членом великой масонской ложи{35}, в которой, естественно, все были черные и все — баптисты. Однако не каждого чернокожего и баптиста могли в нее принять, у них это было сложнее, чем у белых, и все зависело от финансового положения и от положения в обществе — чтобы был оседлым, имел постоянную работу, не был скомпрометирован в глазах белых ничем иным, кроме цвета кожи.

Между всеми масонскими организациями и их многочисленными отделениями существовало будто какое-то тайное соглашение о сотрудничестве в определенных случаях, но в то же время шла скрытая борьба за влияние. Неприступные, окутанные тайной как для посторонних, так и для собратьев, они превращались в нечто более весомое, значащее неизмеримо больше, чем дом, семья, имущество, — в закрытые социальные круги, возникшие в ответ на бесконечное расслоение общества, где каждый ищет выгоду и защищает только свои личные, классовые и кастовые интересы.

Давнишнее разделение на белых и цветных, аристократствующие южные фамилии и демократически настроенных банкиров и промышленников с Севера, на богатых и бедных, на старых и новых поселенцев сейчас выливалось в тайные и таинственные ритуалы на собраниях масонских лож, и следствием их невидимой и неизвестной деятельности в городе стало восстановление старого форта.

Но все это не касалось Эдмонии.

Она чувствовала себя обязанной братьям Грэйвс, она была предана им. Ее вера и членство Абрахама в черной масонской ложе побуждали Эдмонию к этому. Благодарность Линдси за то, что он отпускал ее вместе со Сьюзан Кей в восстановленный форт, переполняла душу женщины.

Она понимала, однако, что ей — негритянке — надо быть осторожной, предусмотрительной.

Замкнутой в себе.

Непроницаемой.


Через некоторое время после возвращения из Чикаго Сьюзан Кей и еще две девушки — Берил Рейнольдс и крошка Молли Крафт — отправились в Калифорнию на довольно устаревшем, но неплохо сохранившемся микроавтобусе с раздвигающимися дверцами, газовой плиткой и душем за нейлоновой занавеской. Они купили его совсем дешево у человека, который наконец-то нашел себе постоянную работу, и ему больше не было нужды ездить из города в город, из штата в штат.

В отличие от парней, которые, накопив денег на свою первую, обычно не новую автомашину, сразу же меняли двигатель и изношенные покрышки, Сьюзан Кей, Берил и крошка Молли прежде всего почистили салон. Пол застелили золотисто-розовым паласом, на окошки повесили оранжевые занавески, на боковых раздвигающихся дверцах Молли нарисовала озорную девчонку с торчащими косицами и подписала: «Люби меня, как я тебя!» Серенький невзрачный микроавтобус, обшарпанный на безнадежных дорогах, сразу как-то похорошел. Впрочем, само присутствие трех девушек делало его привлекательным. В путь они отправились за несколько недель до новогодних праздников. Просто собрались однажды туманным, будто задумавшимся воскресным утром перед кирпичным домом с белой лестницей, одетые в повседневные синие джинсы, спортивные куртки и свитеры с высокими воротниками — в таких ходили почти все их сверстники. Берил Рейнольдс села за руль, ее подруги устроились в салоне и, даже не попрощавшись с самыми близкими, будто собрались куда-нибудь по соседству — поиграть в гольф или кегли, — отправились в далекое путешествие.

Проводить их пришла только Эдмония. В течение нескольких дней после отъезда Сьюзан ей казалось, что не только Слоукам-стрит, но и весь город будто опустел. Эдмония мысленно путешествовала с девушками. Неясная тревога постоянно томила ее душу. Куда отправились эти белые девушки? Что толкнуло их на Запад, в неведомые дали? Почему чуть ли не каждый второй молодой человек торопится вырваться из дому, из своей семьи, и чаще всего — отправиться куда-то далеко, чтобы начать самостоятельную жизнь?

Правда, они белые, и опасность того, что с ними случится что-нибудь непредвиденное, была значительно меньшей, чем если бы они были цветными, — за исключением, конечно, случаев, когда люди сами искушают судьбу. Но стремление уйти из дому с одной только сумкой и спальным мешком, без единого цента — не являлось ли это само по себе подсознательным вызовом, о котором Эдмония, возможно, тоже втайне мечтала, но которого не могла себе позволить?

Неужели неукротимый порыв предков-колонистов все еще не угас в крови их далеких потомков и каждое поколение заново ищет свой собственный бескрайний горизонт на Западе?{36}

Эдмония стремилась к уверенности, спокойствию, что по традиции и правилам сообщества чернокожих в любой части света означало иметь свой дом, постоянную работу, окружение таких же черных людей, собирающихся вместе тысячами и сотнями тысяч в густозаселенных кварталах не только потому, что дома там дешевле, но и потому, что они ищут друг в друге опору. Им кажется, чем многочисленнее их скопления в городах, тем спокойнее можно себя чувствовать. Белые же, наоборот, имеют все: дома, работу, власть, в их руках земля, фабрики, банки, дороги, мосты — все созданное человеком принадлежит им. Не хватает только спокойствия. И если взрослые закрывались в своих домах, как в крепостях, окруженные вещами, автомобилями, имея чековые книжки, денежные страховки, ценные бумаги и банковские вклады — от нескольких долларов до миллиардов, — то молодежь ополчалась против этого мира, раз уж он ей не принадлежал, единственно возможным образом: она его отрицала, добровольно отказывалась от него, отбрасывала малейшую возможность трудом, и прежде всего послушанием, достичь того, чем владеют их отцы. Ведь в двадцать лет это кажется ничтожно малым, бессмысленным. Будущее общества, детьми которого они являются, они уходят, но неизменно возвращаются в это общество — смиренные, подавленные, навсегда утратившие романтическую восторженность своей молодости.

Наверное, каждое молодое поколение заново ищет в молодости собственный бескрайний горизонт, чтобы в свое время проститься с ним, со своими иллюзиями и найти применение еще не растраченным силам.

Сьюзан Кей уехала, и на Слоукам-стрит не стало слышно звуков флейты. Эдмония чувствовала себя одинокой, опустошенной. Медленно тянулись дни, недели. Воспоминания о белой девушке угасали, как в вызвездившемся зимнем небе гаснет забытая дневная звезда. Лишь в конце марта, когда ураганные ветры расчистили то прояснявшийся, то туманившийся горизонт, Эдмония нашла в своем почтовом ящике яркую почтовую открытку с видом Санта-Круса: высокий красно-желтый скалистый берег и набегающие на него вспенившиеся тихоокеанские волны. Это была самая обыкновенная открытка с несколькими словами на обороте, написанными порывистым ровным почерком: «Путешествуем, все прекрасно и грустно, неожиданно и знакомо! С. К.».

Расстроенная, невидящими от волнения глазами Эдмония долго рассматривала открытку. Никогда ранее она не видела почерка Сьюзан Кей, но ей казалось, что так — наклонно, удлиненными нервными буквами — может писать только она и только ей могли принадлежать слова: «Прекрасно и грустно, неожиданно и знакомо!»

«Сьюзан Кей, Сьюзан Кей!» — звенел чей-то нежный голос в душе Эдмонии, и, слушая его, глядя на себя как бы со стороны, она сама удивлялась своей привязанности.

Потом опять прошло много дней, пока однажды утром Эдмония не заметила серый, потрепанный микроавтобус под зазеленевшими уже вязами. Она остановилась как вкопанная, прижав руки к груди. Затем взбежала по широкой лестнице. Вернулась назад. Обошла дом кругом и, с громким топотом пробежав по задней деревянной лестнице, дернула ручку медного молотка на двери нижнего этажа.

Звучный удар раздался внутри дома. В его затихающем звоне Эдмония слышала стук собственного сердца. Подождала и вновь дернула ручку.

Но никто не отвечал. Никого не было и возле гаражей.

Эдмония ждала.

Она не знала, зачем это делает, она подчинялась лишь желанию увидеть Сьюзан Кей, уверенная, что та вернулась. Ей было безразлично, как встретит ее Сьюзан.

И когда вдруг внутри дома послышались легкие шаги, за мгновение до того, как поднялась цепочка и открылась дверь, Эдмония почувствовала по горячим толчкам в шее, что за тонкой деревянной дверью появится именно Сьюзан Кей.

И действительно, это была она — в укороченных старых джинсах с узкими штанинами, босая, с тонкими лодыжками и педикюром, по пояс голая, с обгорелыми плечами, развитой грудной клеткой музыканта и резко выделяющимися белыми маленькими, плоскими, как глиняные тарелочки, грудями.

— Сьюзан Кей! — беззвучно прошептала Эдмония.

Белая девушка кивнула, приглашая Эдмонию войти, устало улыбнулась, повернулась и пошла в квартиру.

Когда они, пройдя затемненный холл, вошли в комнату с поднятыми серебристыми шторами, освещенную тусклым рассветным солнцем, Эдмония сразу заметила, как Сьюзан Кей похудела. И не столько телом, сколько лицом — оно показалось ей очень исхудавшим. Под загорелой кожей резко выступали скулы, заострился нос, губы были обветрены. Ярко розовела полоска на лбу и висках, вдоль длинных пепельно-светлых волос.

— Сьюзан Кей! — повторила Эдмония.

Она никогда не называла ее Сью — ни один белый человек не позволит так к себе обращаться, хотя сейчас Эдмонии хотелось сказать именно «Сью» и приласкать эту похудевшую, уставшую после долгого путешествия девушку.

На узкой кровати посреди комнаты лежал порванный спальный мешок. Дверь в темную гардеробную комнату была открыта, как и та, что вела в ванную, поту сторону коридора. Перед высокой ванной с отбитыми углами валялось белое махровое полотенце.

Безмолвная Эдмония не отрывала глаз от Сьюзан Кей. Просто смотрела на нее — невыразительно, как обычно чернокожие повсюду в стране смотрят на белых людей, будто не видя их или, точнее, будто те не существуют. Но Эдмония видела худое лицо Сьюзан, тонкие морщинки на шее, рассыпавшиеся по плечам волосы.

— Мы вернулись ночью, — тихо сказала Сьюзан Кей. — Хочется спать, а заснуть не могу!

Она посмотрела на смятый спальный мешок и, тряхнув волосами, запустила в них обе руки и с остервенением почесала голову.

Розовые пятна, как и розовая полоска на лбу и висках, виднелись сквозь волосы на всем ее темени.

— Надо мыть голову каждый день. И расчесывать.

— Тебе помочь?

— Ладно.

Эдмония скинула туфли, стянула через голову широкую блузу, вошла в ванную и пустила теплую, а затем холодную воду. Гул газовой колонки усилился. Подле ванны был постлан вылинявший темно-шоколадный коврик. На подставке в стороне стояли пластмассовые флаконы с ароматизированным жидким мылом, какой-то препарат, лежала плоская густая расческа.

Сьюзан Кей, бросив на коврик белое полотенце, стала на колени и опустила шею на закругленный край ванны.

— Попробуй воду, — сказала Эдмония, положив ей на шею мокрую руку.

Сьюзан Кей подставила ладонь под струю воды.

— Нормально. Три сильнее.

Ее волосы свисали до самого дна ванны. Тонкая белая шея выглядела беспомощной. Эдмония хорошо намылила голову Сьюзан, собрала в ладонь мокрые волосы, отжала их. Еще раз полила из ручного душа. Затем набрала полную пригоршню препарата и растерла его по всему темени. В поднявшейся легкой пене ее руки плавали, как ласковые эбеновые ладьи. Она с удивлением почувствовала, как хрупка голова белой девушки.

Медленно, сильно втирала она ароматизированную пену в мокрые волосы, мысленно ощупывая свою голову через буйно разросшиеся, густые и жесткие, как проволока, волосы, сравнивая себя со Сьюзан Кей, и не могла поверить, что вся прелесть белой девушки заключена вот в этой напряженно согнутой золотистой спине и коленях, скрытых синими джинсами, в этой детски беззащитной шее и опущенной в пенную воду головке, вобравшей в себя все звуки мира, все мелодии, казавшиеся Эдмонии странно знакомыми — давно слышанными или давно забытыми, — проникновенными, все равно, были они тихими или громкими. Потом всегда, вспоминая этот первый день и другие, последовавшие за ним дни, когда Эдмония мыла и расчесывала волосы Сьюзан Кей, как моют и расчесывают волосы ребенка, ее охватывало такое чувство, будто она держала и продолжает держать белое лицо в своих черных тяжелых руках с ласковыми бледно-розовыми ладонями.

3
Монотонный бой барабанов в форте сливался в единый нескончаемый, неистовый грохот. Над ним как обезумевшие взлетали то резкие, то протяжные синкопы флейт. Ведомые барабанами Айвора и Фредерика, Нормана, Бенджамина и Клиффорда, первой флейтой Сьюзан Кей, флейтами крошки Молли, Ирвина, Годфри, Уоллеса и Дэвида, юноши и девушки во всю мощь молодых легких играли однообразные военные марши.

Голубое небо было прозрачно чистым, солнце сияло ослепительно. За высокими, широко открытыми двустворчатыми воротами видны были трепещущие отблески речного разлива. За подвесным мостом и черной как уголь автостоянкой на другом берегу реки открывались синие необъятные, невообразимые дали Запада, куда устремили свой взор ребята в солдатской форме с кентуккскими винтовками на плечах. Они стояли на одинаковом расстоянии друг от друга у стен и бойниц форта с внутренней его стороны.

— Едут! — крикнул кто-то.

Барабанный бой и визг флейт усилились. Эдмония почувствовала, как тревожно забилось ее сердце, и выбежала из кухни.

Ей наказали находиться там, в полумраке, около кирпичной печи. Сама Сьюзан Кей велела негритянке не высовывать носа. И та действительно возилась на кухне, а чтобы хоть как-то оправдаться перед самой собой а том, что она терпит такое обращение, она топила печь и варила кукурузу для юношей и девушек, переодетых в музыкантов, солдат и офицеров. Бесшабашные, любители подурачиться, они могут хватить из бутылки неразбавленного джина или виски. Многие молодые люди с увлечением участвовали в этой игре. Они не слишком напивались, стараясь вести себя дисциплинированно, но это не всегда получалось. Им нравились их роли, и все же относились они к ним с некоторой иронией. Всем пришлось сменить свои джинсы, куртки, майки на бело-синюю форму бывшей континентальной армии, а полуботинки — на высокие сапоги с толстыми подошвами без каблуков. Когда они впервые надели сшитые на скорую руку, не всегда по росту, куртки с медными пуговицами и прямые брюки с желтыми лампасами, заправив их в грубые сапоги, а на длинные волосы нахлобучили полотняные синие шапки с длинными козырьками, они показались Эдмонии такими смешными, неуклюжими, чужими! Она ясно отдавала себе отчет в том, что вместе с ними, по благоволению Линдси Грэйвса, тоже участвует в этой выдумке, шутке или игре, родившейся среди зеленого спокойствия полей для игры в гольф в «Крамбли-клубе». В то же время она не могла отделаться от ощущения, что уже жила в этом мире — восстановленном или выдуманном, не имело значения, — это было возвращением по воле белых к безвозвратному прошлому, навсегда погребенному в прериях. Несмолкаемый гром барабанов и взвизги флейт будили в душе какие-то смутные волнующие видения, воскрешали так долго наслаивавшееся чувство покорности, смирения, зависимости, непреодолимо владевшее всем ее существом, за многие десятилетия признанным Конституцией только на три пятых человеческим…

Эдмония смотрела вниз между двумя заостренными бревнами частокола. Солнце грело ей спину. Во дворе суматошно строились солдаты и офицеры. В дрожащем над фортом воздухе ощущалась влажная жара болотистой дельты. Тучи мошек зудели в спертом густом зное.

Сверху высокий частокол не показался негритянке столь внушительным, но только сейчас, став рядом с солдатами из караула, она поняла, что форт был когда-то недоступен для противника. Она поискала взглядом Сьюзан Кей. Цветная женщина должна была всего лишь готовить на кухне, и ничто другое не связывало ее с игрой молодежи в укреплении, но, кто знает, почему-то именно в этот миг, будто перед смертельной опасностью, затаившейся в затихающих пространствах запада, она почувствовала себя странно связанной со всеми ними, и больше всего — со Сьюзан Кей.

Среди фигур в бело-синей форме, среди барабанов и сверкающих на солнце флейт она нашла тоненькую фигурку девушки и, успокоившись, снова просунула голову между двумя бревнами частокола.

Вдали, у еще затуманенного горизонта, где раньше появлялись неподвижные изваяния индейских всадников — вестников мести и войны, — не по широким полосам федерального шоссе, а по старой извилистой дороге со стороны города, чуть заметно увеличиваясь, приближалась бесконечная вереница автомобилей. Пыли не было. Не было слышно и шума моторов. Только время от времени поблескивали стекла, никелированные бамперы, и эти мгновенные взблески пронзали окружающий простор.

Эдмония смотрела, оцепенев, и ей казалось, что колонна из металла не движется, а замерла на месте, словно стояла там со дня сотворения мира — ведь опасность всегда шла с запада. Ей не впервой приходилось видеть такую длинную вереницу автомобилей. Сама попадала в гигантские заторы, вокруг которых сверкали огнями и бешено ревели сиренами полицейские «шевроле», но сейчас впервые почувствовала страх — темный, ничем не объяснимый страх перед медленно ползущими в жаре, под огромным небом, машинами. Они наползали со стороны города и его предместий, а может, даже со всего штата, а ей казалось, что движутся они из прерий, осаждая центры с оставленными кварталами — как тот, где ютились они с Абрахамом, Кизи и детьми.

— Боже мой! — воскликнула Эдмония. — Боже мой!..

Она знала: в автомобили, движущиеся ей навстречу, набились мирные жители со своими семьями, со всеми детьми, даже грудными, что многие специально едут в открытых машинах или же с опущенными стеклами, чтобы почувствовать зеленое дуновение прерий. Они вдыхали аромат праздничных обедов, приготовленных и оставленных дома в многопрограммных электрических печках, чтобы еда была горячей в точно назначенный час, после того как торжества закончатся, люди вернутся домой и не торопясь сядут за воскресные столы. Эдмония понимала все это, вбирая в себя покой безоблачного дня, и вместе с тем не она, а сердце ее не могло поверить в мирное шествие белых людей.

Абрахам как-то сказал ей (да и в церкви об этом говорили), что ни одному черному не запретили прийти на торжества, но и никто, кроме нее, не был приглашен, хотя многие хорошо знали, что, в сущности, представляет собой форт, так как участвовали в его восстановлении, особенно сначала, когда желтые землеройные машины тонули в наносах по ступицы колес, буксовали, разбрызгивая комья зловонной грязи, а змеи, ящерицы и огромные черепахи ползали повсюду в камышах и траве…

Джо-Джо Моизес, парень сорвиголова, даже стрелял в огромную черепаху грязно-коричневого цвета. Правда, стрелял он не в упор, а под небольшим углом, но с близкого расстояния, и девятимиллиметровая пуля отскочила рикошетом от панциря, с резким звуком отколов лишь тоненькую чешуйку размером с ноготь. Растревоженное звуком выстрела и ударом, пресмыкающееся мгновенно вобрало в панцирь свою змеиную голову и короткие морщинистые лапы с когтями, но скоро опять высунуло их и невозмутимо поползло дальше — настолько громадно и старо было оно, рассказывал Абрахам. Слушая его, Кизи брезгливо морщилась, а дети смотрели вытаращенными от любопытства и ужаса черными глазами.

Воздух над автомобильной колонной задрожал. Все чаще, все ослепительней сверкали молнии отражений от бамперов, полированных металлических частей, стекол. Слышался приглушенный рокот моторов. Вскоре из-за поворота показался открытый красный «понтиак» мэра Рикоуэра Эйблера. Рядом с ним важно восседала его жена в белой шляпе с огромными полями. На заднем сиденье и на багажнике скучились их чада — все шестеро с длинными соломенно-желтыми волосами. О детях говорили во всем городе, что они сыграли немалую роль в победе судьи на выборах главы города.

За красным «понтиаком» и другие открытые машины — полированные, блестящие, заполненные мужчинами, женщинами, детьми, будто подданными некоего почтенного, изысканного королевства с бархатных зеленых холмов Дрейтон-парка — двигались среди прерий. Их было много, этих гигантских, почти бесшумных автомобилей. За ними от города непрерывно тянулись все новые и новые машины, в большинстве такие, которые Эдмония видела каждый день. Сначала она подумала, что в голове колонны наверняка едут гости из столицы и других городов штата — такими необычными, красивыми и нарядными показались ей первые автомобили. Лишь когда механизированное шествие спустилось в низовья дельты и Эдмонии удалось рассмотреть машины сбоку, она увидела, что почти все они снаружи украшены, а некоторые и целиком обвиты огромными полотнищами красно-синего звездного флага. Этим символом давно освящали майки, джинсы, куртки, дешевую повседневную и рабочую одежду, выставлявшуюся в больших универмагах и покупаемую более всего теми, кто сразу же ее надевал, в отличие, например, от обитателей Дрейтон-парка, которые никогда не носили такой безвкусной одежды (их национальное достоинство, их принадлежность к нации они ощущали, наверное, каким-то другим — внутренним, скрытым — способом).

Сейчас, по случаю восстановления старого форта, они, видно, позволили себе украсить лимузины, да и то не все.

«Вот так всегда, — думала Эдмония, глядя на автостоянку, пестревшую малолитражными большими, но, как правило, устаревшими, отремонтированными, причудливо раскрашенными машинами парней и девушек, исполнявших сегодня роли военных музыкантов, офицеров и солдат форта. — Одни все могут, но не все себе позволяют, другие же все себе позволяют, но не все могут!..»

Нагревшиеся бревна частокола опьяняюще пахли смолой, свежей древесиной, скипидаром, теплый воздух еле заметно струился над зеркальной поверхностью Хуайт-ривер. Густой затаенный рокот горячих машин все приближался, передаваемый не столько по воздуху, сколько по пересохшей гудящей земле. Вдруг неизвестно откуда послышался настойчивый, непрерывный сигнал — пронзительныйметаллический звук, словно рассекший синеву. Сразу же как по команде колонна зашумела.

Смолкли барабаны и флейты. Звонко пропели трубы, потом одновременно загрохотали все барабаны, пронзительно взвизгнули флейты — и будто раскололись безмятежные прерии вместе с еще более безмятежным небом над ними.

Широко раскрыв рот, Эдмония зажала ладонями уши, безмолвно замерев перед внезапной и страшной, мгновенно возникшей в ее голове мыслью: взорвалась вся местность с восстановленным фортом и городом, прериями и далями за горизонтом, который она никогда не пересекала, что она действительно взорвалась и повсюду булькает неукрощенная и неукротимая, черная, как антрацит, страшная магма, вздымаясь над огненно-красным ядром земли.

— Эй ты, черная обезьяна! Слышишь? — злобно крикнул кто-то из форта. — Слезай оттуда!

Но Эдмония не слышала.

Неистово грохотали барабаны, трепетно попискивали флейты, и она действительно не слышала. Иначе, конечно, спустилась бы.

Она знала свое место.


Он был огромен, ее брат. В отличие от Эдмонии, у которой была впалая грудь и подтянутый живот, Абрахам, особенно в последние годы, когда женился и стал отцом большого семейства, раздулся, как бочка. Он любил поесть — а Кизи умела вкусно готовить, — пил пиво, покупая его целыми ящиками по дюжине бутылок. И на работе не утруждал себя — он был священником. Самое большое беспокойство изредка приносил ему проигрыш в гольф. Разумеется, от столь беспечной жизни Абрахам и располнел. Но он был высокого роста, крепок, крупной кости, и потому полнота его не обезображивала, а прихожанам-баптистам такая импозантность даже нравилась. Они преисполнялись почтением при виде столь представительной фигуры. Одежду Абрахам носил только коричневых тонов. Из-под темно-шоколадного цвета рубашки виднелась белая полоска подворотничка — всегда чистого, без единой складочки. Единственного в городе черного священника знали все цветные, чем Кизи и Эдмония очень гордились.

В свободное от церковных дел время Абрахам тоже надевал коричневую рубашку, но с открытым воротником, и тогда неизменно вешал на широкую грудь распятие — огромный крест темного дерева, инкрустированный тонкими чешуйками перламутра, которые излучали неясное нежное сияние сокрытого в морских глубинах света. Так он одевался, когда выходил из дому с Кизи и детьми, часто в сопровождении Эдмонии, на воскресные школьные утренники или на доступную всем площадку для игры в гольф, где за соответствующую плату можно поиграть, не состоя ни в каком клубе, не имея даже собственных клюшек и мячей.

Спортивная площадка была на самой окраине города. Многие жители отправлялись туда не только поиграть, но и посмотреть, как развлекаются другие, поесть в уютном ресторане, выпить в баре любимого напитка, зайти в зал для игры в кегли. Улицы в такое время пустеют, лишь проносятся, нарушая тишину, редкие машины. Даже полицейские останавливаются, любезно предлагая одинокому пешеходу подвезти попутно.

Оставив машину на просторной стоянке перед площадкой для гольфа, Абрахам вел свою семью и Эдмонию через ярко освещенный магазин, до отказа набитый всем необходимым для этого разрекламированного вида спорта, на который работала целая отрасль национальной промышленности. Чего только не было там на прилавках — и пестрые кожаные и пластмассовые сумки на колесиках с полным комплектом или с одной клюшкой всевозможных моделей и марок, брюки из эластика, юбки, рубашки и блузки, мягкие и удобные фланелевые костюмы, ворсистые носки, различная обувь с шипами для устойчивости, шарфики, спортивные кепи, очки, перчатки, мячи, самые различные пособия, специальные брошюры и журналы по гольфу, которые можно полистать бесплатно около бара за стаканом какого только пожелаешь напитка или просто ледяной воды с теплым или холодным бутербродом, пока выбираешь себе что нужно или же рассеянно смотришь в сторону ярко освещенного мощными прожекторами огромного поля, на котором время от времени сверкают, как одиноко падающие звезды, издалека посланные мячи. Вечером, разумеется, играть было нельзя. Только любители сильных ударов отправляли по одному-два шара в серебристую даль. Бесчисленное множество снежно-белых шаров мальчики, обслуживавшие площадки, собирали в свои тележки на рассвете — до того, как приедут первые любители гольфа, в основном женщины, пожилые и средних лет, успевшие вовремя справиться с домашними делами.

В стороне находились площадки для игры в мини-гольф — остроумно сконструированные препятствия, успешное преодоление которых приносило победителям разноцветные жетоны. За них счастливчики, еще возбужденные игрой, получали в магазине и в баре что пожелают: дети — маленькие клюшки, молодые люди — виски и джин, которые выпивали тут же на месте и, разохотившись, заказывали еще и еще. Рассудительные же, умеренные игроки собирали жетоны неделями и, доплатив нужную сумму, покупали все необходимое для гольфа снаряжение, которое в соответствии с требованиями журнальной моды постоянно менялось.

Именно на эти площадки Абрахам любил водить свою семью в свободные вечера. Возбужденные и сосредоточенные, они играли все: Кизи, дети, Абрахам, а Эдмония радовалась, глядя на них. Сама же не испытывала особого влечения к мини-гольфу: слишком была она тяжела на руку для легких, точно рассчитанных ударов, хотя ловкости ей занимать не приходилось. Просто она, сознавая бессмысленность игры, не могла по-настоящему войти в спортивный азарт и вложить, как это делали другие, все свое существо в стойку, раскачивание, замах и удар.

Эдмония предпочитала сидеть в тростниковом кресле под полотняным навесом и следить за игрой. Так же было и в тот субботний вечер, когда она вдруг увидела Сьюзан Кей и молодого Айвора Игона, учителя истории, в данный момент безработного, который ухаживал за девушкой со времени ее возвращения из путешествия в Калифорнию.

Сьюзан Кей тоже заметила негритянку и приветливо ей махнула. Они с Айвором Игоном играли неподалеку от Абрахама, Кизи и детей, так что Эдмония могла наблюдать и за ними. И это никому не могло показаться непристойным. Айвор Игон играл увлеченно, Сьюзан Кей — без настроения, постоянно останавливалась, оглядывалась, закидывала назад волосы. Воспаление на темени уже прошло: Эдмония добыла у знакомых старух, с которыми раньше жила по соседству, какой-то бальзам и несколько дней подряд втирала ей в кожу. Сейчас волосы Сьюзан Кей — тяжелые, густые и чистые, с теплым блеском расплавленного благородного металла — обрамляли ее лицо. На радость Эдмонии, девушка начала работать в заведении братьев Грэйвс. Сначала занималась оркестром и программой, но скоро стала главным распорядителем. Она встречала посетителей и, расспросив, провожала их в отдельные кабинеты, усаживала за столики или у стойки бара. Часами была она на ногах, всегда со всеми вежливая, с неизменной приветливой улыбкой. За ней неотступно следовал Лейард Грэйвс, которому она явно нравилась. Он предпочитал ее другим девушкам и дал ей эту хорошо оплачиваемую, на первый взгляд легкую, но, в сущности, изнурительную работу, от которой в конце концов зависело настроение, с каким люди тратили свои деньги. Эдмония не раз задавалась вопросом, откуда у слабой девушки столько энергии: ела Сьюзан Кей мало, больше пила кофе и весь день находилась в каком-то легком нервном возбуждении, целиком владевшем ею и к которому, судя по всему, она привыкла.

Зарабатывала она немало. Кроме жалованья, получала определенный процент чаевых от всех официантов, выделявших его добровольно, а также дополнительные суммы в конце каждой недели, так как от нее зависело, кто, сколько и каких клиентов будет обслуживать на своем участке. Купила в кредит, как это делали все, новый экономичный «датцун». Скоро они с матерью должны были съехать со Слоукам-стрит: они вели переговоры о покупке маленького дома с двумя спальнями в окрестностях Дрейтон-парка, так как братья Сьюзан явно не собирались возвращаться домой после окончания висконсинских колледжей.

Сьюзан Кей очень переменилась — она приехала другой из своего путешествия. Но особенно изменила ее работа. Эдмонии казалось, что раньше белая девушка была восторженной, порывистой, а теперь стала какой-то сдержанной, холодноватой, слегка усталой. Но даже печальная, с рассеянной, блуждающей улыбкой, она была красивой — много красивее, чем прежде.

Может быть, Сьюзан Кей что-то пережила на Западе?

«Все прекрасно и грустно, неожиданно и знакомо!» — вспомнила Эдмония слова из открытки.

— Прекрасно и грустно, неожиданно и знакомо! — едва слышно прошептала она.

Поздно вечером, когда последние посетители покидали заведение братьев Грэйвс и в полуосвещенных залах оставался только ночной сторож, Эдмония и Сьюзан Кей вместе уезжали домой.

Они молча шли к «датцуну», который сиротливо ждал их на стоянке для автомашин, после разъезда посетителей казавшейся просторной, даже пустынной. Девушка протягивала ключи, Эдмония, взяв их, усаживалась за руль. Раздавался протяжный звонок — напоминание о необходимости застегнуть ремни безопасности. Затем Сьюзан Кей опускалась в низкое удобное сиденье. Негритянка медленно трогала, ощущая натужную работу еще не прогревшегося двигателя. Плавно нажимала на педаль акселератора, постепенно набирала скорость, и машина, оседая, прижималась к земле, словно ища в ней опору. Мягкие шины шуршали на остывшем асфальте. Изредка навстречу вспыхивали и уходили в сторону бодрствующие фары таких же спешащих машин. Сонный, тихий пригорок оставался позади, и они въезжали в ярко освещенные, но безлюдные улицы центра. Лунный свет и отражения синевато-холодных стеклянных электрических шаров сливались в один поток на бескровном, белом как мел лице Сьюзан Кей.

— Устала я, Эдмония, — тихо говорила она, откинув голову на спинку сиденья. Казалось, ее широко открытые глаза ничего вокруг не видели. — Страшно устала.

Эдмония не отрывала взгляда от черной ленты асфальта и зеркала заднего вида, в котором тонули убегающие огни. Но она сознавала, что именно в такие минуты Сьюзан Кей чувствует себя не просто физически усталой. Упадок сил проникал ей в сердце и в душу, вызывал безразличие, досаду, ненависть — и к своей работе, и к собственной автомашине, и даже, возможно, к своему существованию.

Эдмония знала причину их совместного возвращения ночью: она не раз видела, как Лейард Грэйвс поджидал Сьюзан в глубине автостоянки — его светло-коричневая «импала-шевроле» стояла с погашенными фарами до тех пор, пока они не уезжали. Так что вместе ехали домой не только потому, что девушка действительно падала от усталости, и, уж во всяком случае, не потому, что обе жили на Слоукам-стрит.

— Спасибо, Эдмония, — говорила Сьюзан Кей так же тихо, уныло, словно не в силах разговаривать.

Негритянка ставила «датцун» в тесную металлическую клетку гаража за домом и отдавала ей ключи…


На асфальтовой дорожке между магазином и зеленой лужайкой неожиданно наступило оживление. Игроки на площадке для мини-гольфа, а также Абрахам и Кизи с детьми прервали игру. Эдмония обернулась и сразу увидела высокую, прямую фигуру мэра Рикоуэра Эйблера в окружении всего его семейства.

Позади них почтительно замерли два мальчика, обслуживающие игроков, одетые в белые костюмы. Все расступились.

Мэр встал на стартовую линию. Расстегнул легкий полуспортивный пиджак в крупную светлую клетку. Небрежно расставил ноги, немного согнутые в коленях, сжал клюшку, поданную ему мальчиком, подождал, пока тот отойдет в сторону. Замахнулся. Тяжелый конец клюшки усилил жест — будто и небрежный, но в то же время точно рассчитанный, гибкий и энергичный. Это был замах тренированного игрока, вобравший в себя инерцию свободного полукругового движения и обрушивший ее на почти невидимый в низкой траве белый шар, который отскочил, точно живой, и со свистом взлетел в воздух. На мгновение блеснув где-то высоко, на верхнем освещенном своде площадки, он перестал быть видным, а затем опять появился и по стремительной, красивой траектории пролетел в глубину поля, где лучи прожекторов тонули во мраке.

Удар был прекрасен. Все аплодировали, в том числе и Эдмония.

Явно довольный, но не желая показывать этого, мэр отдал клюшку мальчику и высоко поднял сжатую в кулак руку с оттопыренным большим пальцем.

Люди вокруг захлопали еще громче.

Рикоуэр Эйблер, а за ним и все его семейство пошли вдоль стартовой линии, пожимая руки стоявшим по обе стороны мужчинам и женщинам, улыбаясь и что-то говоря. Потом мэр подошел к Абрахаму и Кизи, пожал им руки и при этом даже поклонился — совсем легко и, разумеется, с достоинством, в знак уважения к сану священника. Абрахам тоже склонился в поклоне, и его большой деревянный крест свесился с широкой груди. А когда миссис Эйблер погладила по темным кудрявым головкам одного за другим всех четверых черных мальчишек, неподвижно смотревших на все круглыми, широко распахнутыми глазами, Эдмонию охватило умиление, даже восторг.

Ей пришло в голову, что раз уж Рикоуэр Эйблер и его жена пожимают руки Абрахаму, Кизи и детям, то обязательно, само собою должно произойти что-то еще — что-то прекрасное, удивительное, непременно связанное с белой девушкой Сьюзан Кей; она ведь тоже баптистка, обе они — сестры, они живут на одной земле, молятся одному богу… Но, обернувшись, она не увидела Сьюзан: она исчезла с Айвором Игоном.

4
Было еще рано, по уже начинало светать. Над фортом развевался флаг. Из глубины двора все так же равномерно, однако без прежнего вдохновения гремели барабаны Айвора и Фредерика, Нормана, Бенджамина и Клиффорда, и в их непрерывный грохот вплетались то призывно-резкие, то мелодичные звуки флейт Сьюзан Кей, Ирвина, Годфри, Уоллеса, Дэвида, крошки Молли и еще нескольких девушек.

Отступив в тень кухни и замерев, Эдмония вслушивалась в праздничный шум за окном. Неясная тревога томила душу, но Эдмония старалась отогнать ее, любуясь прекрасным летним утром и думая о таком же вот утре больше двух веков назад, когда, как сказал Рикоуэр Эйблер, Второй конгресс решил взять под свой контроль континентальную армию. С тех пор 14 июня считается праздником — Днем флага.

Наступила глубокая тишина. Эдмония ощущала лишь ленивое течение вод в дельте, дыхание сосновых бревен, солнечный зной. А затем сильный молодой голос Айвора Игона заполнил тишину звуками с детства знакомой песни.

«…Боже, храни Америку!…» — пел Айвор Игон. Голос его, мужественный, грубоватый, постепенно усиливался, в нем чувствовалось волнение. Эдмония понимала это волнение: ведь певец исполняет патриотическую песнь, и вокруг стоят люди, положив руку на сердце и устремив взгляд на флаг, который мэр Рикоуэр Эйблер медленно поднимает сейчас над самой высокой башней форта.

Последние слова Айвора Игона утонули в оглушительной пальбе старинных кентуккских винтовок и сухом треске крупнокалиберного охотничьего и боевого оружия как раз в тот момент, когда знамя достигло верха флагштока. Из винтовок, производившихся когда-то немецкими оружейными мастерами в Пенсильвании, нестройно, беспорядочно стреляли парни из форта, из охотничьих и боевых карабинов — богатыри национальной гвардии. Прибывшие со всего штата в открытых грузовиках добровольцы и ветераны войны обогнали медленную колонну и первыми ворвались по висящему над Хуайт-ривер мосту, будто хотели взять форт штурмом.

Целая толпа, стоя около каменной башни с бочками, наполненными песком вместо пороха, стреляла с какой-то дерзкой необузданностью — эта необузданность даже испугала Эдмонию. Она понимала, что ничего опасного не случится, и тем не менее чувствовала, как в груди ее растет неосознанное чувство тревоги, — нет, даже вины. Почему, как оказалась она в форте, среди празднично настроенных белых мужчин и женщин, которые даже не подозревают о ее присутствии?..

Если бы не это чувство, все было бы действительно великолепно. У нее бы еще стояло перед глазами пестрое, залитое солнцем шествие, возглавляемое мэром, его женой и их детьми, которое под торжественный барабанный бой и вскрики флейт влилось через широко распахнутые ворота в замкнутое пространство восстановленного укрепления.

После стрельбы и звонких труб, возвестивших о подъеме флага, вновь загремели барабаны и запели флейты, и народ стал расходиться. Гости осматривали форт, а Эдмония, как ей было велено, тихо сидела в кухне, не высовывая носа.

А ей так хотелось посмотреть!

Но она не смела этого сделать.

Она знала, что этого делать нельзя.

Сама Сьюзан Кей предупредила, что нельзя.

Эдмония напрягала слух в надежде услышать ее флейту, но, странное дело, впервые за все время, как она ходила в форт и слушала однообразные походные марши, она не могла распознать флейту Сьюзан Кей.

Может быть, она отдыхает?

Конечно, она устала после стольких дней непрерывных репетиций. Хотя именно в эти недели Сьюзан Кей выглядела более оживленной, будто вернулась к привычному, дорогому ее сердцу занятию — может быть, к своему призванию, — и это как рукой сняло усталость и апатию, владевшие ею в последнее время.

Снаружи, на согретом солнцем дворе, прогуливались люди в легких светлых одеждах; слышались говор, смех, бегали дети, и толстые просмоленные доски на лестницах и открытых верандах гулко гремели от их топота. Струился вспугнутый над фортом воздух, и даже комары как будто испарились. Легкий туман унылого позднего рассвета растаял в прозрачной небесной синеве, медленно поднималось к зениту солнце, чтобы осветить бесконечные прерии с их ясными далями и небо над ними — чистое, необъятное небо.

Люди толпились больше всего у противоположной — восточной — стены форта, находившейся в тени, но и у северной тоже, где расположились музыканты. Эдмония радовалась, что могла издали наблюдать за гостями, — они не задерживались около кухни: с порога здесь чувствовался нестерпимый свет и жар печи, будто и здесь сверкало свое раскаленное солнце. Впрочем, дети подходили к открытым дверям и заглядывали в дверь кухни, но, увидев огромную фигуру Эдмонии, испуганно пятились. Взрослые же удивленно упирались взглядом в ее темно-синий силуэт на фоне светящихся красных углей и в черное блестящее лицо. Она заполняла собой тесное помещение кухни, словно пылающая черная лава, вырвавшаяся из недр земных.

Никто не спрашивал ее, почему она здесь, что делает, никто не пытался с ней заговорить.

А флейты Сьюзан Кей по-прежнему не было слышно в общем хоре духовых инструментов.

Вода в котле постепенно осела. Початки, сварившись, всплыли.

Эдмония неподвижно стояла, будто ожидая, что шумная праздничная толпа схлынет и продолжится выдуманная белыми людьми игра — не игра даже, а полный истины отрезок прежней жизни, подаренный ей судьбою благодаря Линдси Грэйвсу, его разрешению быть здесь.

Вдруг ей пришла в голову мысль, что многие гости видят ее, но присутствие на празднике негритянки вряд ли производит на них впечатление именно потому, что она — у печи, а не на улице, среди гостей. Чернокожая на кухне — это ведь естественно для настоящего форта, как и наличие кентуккских винтовок, колодца, бочек с песком вместо пороха и свежей соломы перед коновязью.

Необычным здесь было лишь отсутствие лошадей. Но все остальное — то, с чем она свыклась за последние несколько недель (со своей кукурузой, например, со всеми своими мыслями, страхами и звучащими в ушах мелодиями) и во что как-то нечаянно, незаметно поверила, — придавало правдоподобие, достоверность всему старому форту, освещенному светом заходящего солнца.

Она стояла одна, обособленная от празднично настроенных людей. И вдруг ей стало страшно от мысли, что они цветные — и всегда были обособленны, изолированны. Как большинство ее сверстников, она родилась в бедном, заброшенном пригороде. Сейчас их семьи целыми массами селились в самом центре оставленных белыми жилищ{37}. Но, всматриваясь, в прошлое, Эдмония чувствовала его по горячим толчкам своей крови, слышала забытые напевы, предания, и в душе росли неведомые смутные видения: под накаленными, сухими небесами на месте сегодняшних ферм простирались хлопковые, табачные, кукурузные плантации, пыльная духота которых тянулась в мареве над всей историей негров. Изнуряющий, изматывающий зной, непосильный труд под унылые песни устилали их путь от непроходимых заболоченных низин на юге до городов на севере, поглощающих цветных сейчас. Когда-то они заселяли эти поля и плодородные равнины, возделываемые их рабским трудом, а белые люди набирали силу, скапливаясь в быстро возникавших, гигантски разраставшихся, нигде в мире не знающих себе равных многомиллионных городах. Это были даже не города, а городища, словно окруженные прерывистым кольцом чернокожего населения. Но осада была призрачной, так как не поля и равнины, а города господствовали в те времена. Позднее черная волна, подобно алой горячей крови, грозная и пугливая одновременно, растеклась по всем направлениям{38}, напоив и оплодотворив землю между двумя океанами. Эту великую силу, омывающую всю страну, Эдмония носила в своем сердце. В городах-крепостях, городах-властелинах, распоряжавшихся человеческими судьбами, жили белые люди. Чернокожие сначала остановились в пригородах. Позже, особенно после второй мировой войны, во времена небывалого экономического бума, в огромной и без того всегда неспокойной, неукрощенной, непрерывно изменяющейся стране, сравнительно быстро и на первый взгляд вопреки нежеланию белых людей именно города становились владениями черных. Улицы, авеню, круглые и прямоугольные площади, жилые районы с одноэтажными и многоэтажными домами, к которым еще несколько десятилетий назад чернокожий не мог даже приблизиться, превращались в его чуть ли не неприкосновенную территорию, по которой даже полицейские ходили, держа руку на кобуре револьвера. Города-гиганты «почернели». Из года в год в освобожденные белыми районы все более массово, более плотно поселялись многочисленные семьи цветных. Среди них, как неуклонно пустеющие, покидаемые людьми острова, торчали только небоскребы банков, контор, административных учреждений. Но и они, как и все, что было собственностью белых, переезжали за город.

А не обманули ли чернокожих вновь?

Несмотря на иллюзию, что они завладели городами-крепостями, городами-властелинами, не им ли белые люди уступали железобетонные, каменные и кирпичные, покрытые асфальтом мертвые городища?{39} Не было ли заблуждением стремление селиться в городах, которые притягивали их как магнит своей традиционной безопасностью современных убежищ? Обманчивым выглядело это господство в предвечерней пустоте, цепенящий страх навис над геометрически четкими лабиринтами улиц.

Да, цветным принадлежали города-гиганты, где они, набившись, как сельди в бочке, чувствовали себя в безопасности.

Но не оказывались ли чернокожие в самой страшной ловушке, устроенной им белыми людьми?..

Но все-таки почему же не играет Сьюзан Кей? Где она? Почему не слышно ее флейты?

Покинувшие и продолжающие покидать дома, еще вчера бывшие своими, заселяющие обширные предместья, белые люди сейчас осаждали города. И это была настоящая, а не мнимая осада, потому что именно они владели шахтами и фабриками, нефтяными промыслами и перерабатывающими заводами, водохранилищами, электростанциями, каналами, мостами, аэродромами и морскими портами, железными дорогами, шоссе и фермами…

«А кто их остановит?» — подумала Эдмония, пораженная внезапной и страшной мыслью о безысходности положения, в которое попали цветные.

Кто остановит богатырей из национальной гвардии, если им придет в голову окружить покинутые городские центры, как тот, где находится Слоукам-стрит? Кто остановит военных, если они решат прекратить подачу электричества, газа, воды, доставку продуктов, бензина?

Правда, у цветных было оружие: один-два револьвера — как, например, тяжелый кольт Абрахама в шкафу, стоящем у них в спальне, — один-два охотничьих карабина или автоматическая винтовка Джо-Джо Моизеса. Но и само оружие, и патроны к нему доставались им опять-таки от белых.

В течение двух веков и даже больше, о чем так красиво говорил Рикоуэр Эйблер, черные предки трудились и умирали в бедности, отдавая свою кровь и пот за сегодняшнее изобилие. Но потомки не видели этого изобилия и, в сущности, опять ничего не имели и не могли иметь до тех пор, пока не станут хотя бы равноправными владельцами того, чем обладали белые люди. Чуть ли не умышленно их отрывали от земли, от их корней, превращая в легко заменимый придаток промышленности{40}, на который взвалили повсюду в стране самую неквалифицированную, самую тяжелую и самую грязную работу.

Взрывоопасной была вся местность со старым фортом, с городом и пригородом, с прериями и далями за горизонтом, который Эдмония никогда не переступала, но, куда ни обернись всюду вокруг нее булькала неукротимая над огненно-красным ядром земли, все та же черная, как антрацит, страшная магма.

«Где ты, Сьюзан Кей? Где?»

Она знала: в нагретом солнцем дворе форта беззаботно прогуливаются дети, женщины, мужчины. В светлом прямоугольнике двери мелькали перед Эдмонией улыбающиеся, довольные лица самых щедрых благотворителей, пожертвовавших средства на восстановление старого форта, — промышленников Берригана и Кремера, банкиров Морриса и Макмера, представителей страховой компании Кьювера, богатых собственников Эспина, Редфорда, Тэккея, Зекмана и десятков других, им подобных. Все — масоны «Вольных каменщиков» и «Великого Востока», почтенные мужи, пожаловавшие сюда со своими семьями. Изысканное общество с нежных, как бархат, холмов Дрейтон-парка и зеленых полей для гольфа при «Крамбли-клубе» смешалось в толпе с обыкновенными служащими и рабочими фабрик, контор, складов, с простыми фермерами. Негритянка понимала все это, прислушивалась к веселому шуму, сопровождавшемуся барабанным боем и мелодичными звуками флейт, и вместе с тем не она — сердце ее не могло поверить в мирное празднество белых людей.


Чья-то тень мелькнула в дверном проеме и прокралась вдоль деревянной стены кухни.

Это была Сьюзан Кей — подтянутая, стройная, как юноша, в застегнутой доверху куртке, в надвинутой до ушей шапке с металлической кокардой континентальной армии.

— Будь здесь, прошу тебя! — прошептала она. — Ни в коем случае не выходи!

Эдмония почувствовала, как в ее груди шевельнулось так долго таившееся предчувствие.

Сьюзан Кей замерла, прислонясь спиной к бревенчатой стене. Она почти не дышала, ее сдерживаемое волнение передалось негритянке.

— Сьюзан Кей! — сказала она.

Ей хотелось спросить белую девушку, что случилось, но до сих пор она никогда и ни о чем не спрашивала — ни один чернокожий ни о чем подобном не спрашивал ни у одного белого человека.

Толпа валила к помещениям на втором этаже, и только время от времени кто-нибудь из отставших заглядывал в кухню. Уставшие барабанщики и флейтисты играли без прежнего вдохновения, будто по инерции, бесконечный походный марш звучал уже вяло, словно бы растворяясь в трепещущем зное.

Сьюзан Кей дышала все так же затаенно, Эдмония чувствовала, как в ней растет и собирается в комок ее огромное, не выдаваемое ни словом, ни жестом напряжение. Ее глаза наполнились горячим темным блеском.

Сьюзан Кей легко прикоснулась к ее руке тонкими пальцами, а потом отступила, снова опустив руки.

— Не выходи, прошу тебя! — повторила она.

И в тот же миг в дверях появился Рикоуэр Эйблер. Эдмония сразу узнала его высокую фигуру и гордо поднятую голову. Он стоял неподвижно, явно ожидая, когда глаза привыкнут к полумраку.

Затем шагнул вперед.

Сьюзан Кей, обмякнув, вжалась в стену, словно хотела в ней раствориться. Эдмонии показалось, что девушка стала меньше ростом, и вместе с тем возникло ощущение, что цветной здесь нет, что лучше бы ее вообще не было, чтобы два белых человека не заметили присутствия третьего; негритянка подсознательно поступала так, будто ее и не было, — казалось, померк даже горячий блеск ее глаз.

Сьюзан Кей не шевельнулась. Только вызывающе подняла глаза.

Рикоуэр Эйблер подошел к ней. На Эдмонию он не посмотрел, будто ее действительно не существовало.

— Я жду, — сказал он, глядя в упор в немигающие светлые глаза девушки. — Я тебя не вижу, а ты не даешь о себе знать. Может, объяснишь, почему?

Его голос и на высоких нотах, когда он произносил речь, и сейчас, на низких, подкупал приятным тембром. Казалось, человек с таким общественным положением, как у него, и должен говорить только так и никак не иначе.

— Я жду, Сью!

Эдмония впервые слышала, как кто-то с такой неподражаемой теплотой произносит имя Сьюзан Кей — вообще так можно обращаться только к влюбленному и безумно любимому, желанному человеку, — и ощутила вдруг затопившее ее блаженство, но, как и ранее, ничем себя не выдала.

Не сводя с него глаз, Сьюзан Кей покачала головой:

— Бессмысленно!

— Поэтому и не появляешься? И не звонишь! Даже не отвечаешь, когда слышишь мой голос по телефону! И сразу же исчезаешь с гольфа, если приходишь с кем-нибудь из твоих оболтусов!

— Бессмысленно, Рикки! Уже бессмысленно! Все! Ты и сам знаешь это не хуже меня!

Эдмония чувствовала, как опустились ее ресницы — будто сами собой, чтобы скрыть глаза. Ей хотелось исчезнуть, провалиться сквозь землю: сам Рикоуэр Эйблер, мэр, первый наследник одного из старейших родов в штате, первый игрок в гольф, член «Крамбли-клуба» и масонской ложи «Вольных каменщиков», человек из самого центра Дрейтон-парка — для Сьюзан Кей был просто Рикки.

Он улыбнулся своей прекрасной, подкупающей улыбкой, но устремленные в одну точку глаза таили упорство.

— Сью! — Имя Сьюзан Кей, короткое и легкое, воздушное, словно пепел древесных угольев в печи, звучало в его устах, как вздох. — Разве я когда-нибудь обещал тебе то, чего не мог исполнить!

— Нет! Конечно, нет! Иначе выполнил бы все свои обещания! — отозвалась она, потрясенная. — Я училась здесь, а ты еще не был мэром, когда рождались твои дети. После, благодаря тебе, я продолжала занятия в Чикаго. Дети твои росли. Сейчас у тебя есть и дети, и я — есть все, а время идет, не правда ли? У каждого есть свое заветное время, особенно у женщин. Но, Рикки, оно проходит, я это чувствую! Мы должны расстаться. Тогда мы как будто оба поняли это, поэтому я и купила с крошкой Молли и Берил Рейнольдс микроавтобус, ты ведь помнишь, и уехала к океану. Но я вернулась, и ни я, ни ты не устояли… Берил Рейнольдс уже вышла замуж, я, опять за твои деньги, приобрела «датцун», у нас с мамой будет новый дом, но ты никогда не будешь моим, Рикки. Никогда!

Сьюзан Кей судорожно вздохнула. Оба надолго замолчали. Смотрели друг на друга, сблизив лица, не видя ничего вокруг себя.

— У тебя есть кто-нибудь другой? — спросил наконец Рикоуэр Эйблер.

— Есть! — ответила пересохшими губами Сьюзан Кей. — Всегда кто-нибудь был после того, как я оставалась одна. Но никто, ты это хорошо знаешь, не мог мне заменить тебя…

Рикоуэр Эйблер поднял руки и положил ладони ей на плечи, совсем их закрыв.

— Сумасшедшие мы, что ли? — простонала Сьюзан Кей, глядя прямо ему в глаза.

— Я тебя понимаю, всегда понимал тебя! — ответил Рикоуэр Эйблер. — И знаю, ничто не может разлучить нас! Ничто!

Сьюзан Кей тряхнула плечами, пытаясь скинуть его руки. Она отталкивала его и в то же время льнула к нему, сжавшись в комочек и дрожа.

— Нет уж, нет! Больше так не могу! — послышался ее слабый и нежный голос.

Эдмония не дышала. Она была поражена. Если Рикоуэр Эйблер не замечал ее или притворялся, что не видит, то ведь Сьюзан Кей сама просила ее не выходить из кухни — значит, она-то знала, что негритянка здесь. Именно это и поразило чернокожую — так обычно случается с самыми простыми истинами, которые каждый долго носит в себе, как предчувствие, и открывает вдруг в какой-то миг: она не существовала и для Сьюзан Кей.

В дверях кто-то остановился, заслонив свет. Рикоуэр Эйблер мгновенно отпрянул.

Стоя в дверном проеме, Лейард Грэйвс заглянул в кухню. Как и Рикоуэр Эйблер пятью минутами раньше, он несколько секунд подождал, пока глаза привыкнут к сумраку кухни, но ему явно не хватило терпения — он ступил вперед и в изумлении остановился.

Видимо, он знал, что в кухне был кто-то еще, но не предполагал, что это может быть именно мэр.

Все трое стояли молча.

Затем Сьюзан Кей бочком прошмыгнула мимо Лейарда Грэйвса и будто растаяла в ослепительном блеске за дверью.

Мужчины остались лицом к лицу. Рикоуэр Эйблер был выше ростом, надменный, настороженный. Лейард Грэйвс — спокойный, но не совсем уверенный в себе, выжидающий. Эдмония рассматривала их профили, четко вырисовывавшиеся на солнечно-золотистом фоне, чувствуя усиливающуюся между ними напряженность, и ее вновь охватило сокрушающее, тяжелое и неспокойное чувство: вот, она видит их, все понимает, слышит их голоса, по сама для них как бы не существует…

— Я думал… — первым нарушил молчание Лейард Грэйвс. — Думал, — повторил он и беспомощно развел руками. — Зашел посмотреть и…

Рикоуэр Эйблер наблюдал за ним с иронией в пристальных серых глазах и с легкой усмешкой, скрытой в уголках губ.

— Вот так! — простонал Лейард Грэйвс, и Эдмонии стало жаль его и даже немного стыдно, что он ей иногда нравился и она втайне восхищалась им.

— И видели? — холодно спросил Рикоуэр Эйблер.

От прежней теплоты в его голосе не осталось и следа — напротив, в приятном тембре звучали металлические холодные нотки.

Лейард Грэйвс молчал.

— Видели, спрашиваю? — твердо повторил вопрос Рикоуэр Эйблер.

Глаза молодого Грэйвса забегали.

— Видели. Но вы не очень-то сообразительны, — продолжал Рикоуэр Эйблер. — Ведь если бы вы подумали, то должны были бы догадаться, что я знаю о ваших домогательствах. И если вы и впредь будете несообразительным, я вас… раздавлю.

Лейард Грэйвс сжался, как от удара.

— Раздавлю вас, Грэйвс! — подчеркнул Рикоуэр Эйблер тихо, почти без всякого выражения, но именно потому голос его звучал зловеще. — И вас, и вашего брата, запомните это!

— Мистер Эйблер! — задыхаясь, проговорил Лейард Грэйвс. В одно мгновение его лицо осунулось, щеки обвисли. — Я думал, что… — Он замолк, словно даже боясь произнести имя Сьюзан Кей. — Думал, она с молодым Айвором Игоном…

— Не ваше дело, Грэйвс! С Айвором Игоном или с кем другим — вас не касается, запомните.

— Хорошо, — Лейард Грэйвс покорно пожал плечами.

Со своего места в глубине узкой кухни Эдмония видела его гривастую голову и мощную шею. Рядом с сухой фигурой мэра молодой Грэйвс уже не казался ей ни таким стройным, ни самоуверенным, ни таким властным, как прежде. Только что Рикоуэр Эйблер продемонстрировал свою власть над Сьюзан Кей, но то был поединок между равными — белыми людьми, англосаксами, баптистами, в котором проявилось мужское превосходство человека богатого, сильного и действительно властного. Эдмония готова была его возненавидеть, если бы могла отделаться от ощущения, что девушка сама желает этой мучительно-сладостной неволи. Вот ключ к ее словам о том, что прекрасное — всегда печально, неожиданное — знакомо. Мужчине Сьюзан Кей могла противопоставить лишь женскую беспомощность — о, это была очень древняя игра, неиспытанное блаженство которой Эдмония чувствовала всем своим существом, всей своей кровью.

Сейчас же против мужчины стоял другой мужчина. Опять проявлялась их извечная вражда, в которой негритянка приняла сторону более совершенной, цельной личности, так как масоны из могучей ложи «Вольных каменщиков» всегда имели превосходство над выскочками из «Великого Востока». Ее охватил гнев, но гневалась она не на Рикоуэра Эйблера, а на Лейарда Грэйвса. Можно было, думала она, понять и оправдать страх и покорность бедного чернокожего — ничтожного и не имеющего ни малейшей возможности уцелеть в этом мире белых людей. Но малодушие здоровенного Лейарда Грэйвса вызвало у нее отвращение, словно к большой грязно-коричневой черепахе, в которую стрелял Джо-Джо Моизес. Рикоуэр Эйблер был господином, Сьюзан Кей — госпожой, пусть и бедной. А Лейард Грэйвс — всего лишь лакей с господскими манерами. И верно, поэтому Эдмония с ненавистью думала о нем и ему подобных. Будто сама природа ставила сейчас друг против друга этих белых мужчин, чтобы восстановить в ее глазах равновесие и дать почувствовать одну истину: на земле нет и не может быть другого вида человеческих существ, кроме свободных людей, властвующих только над самими собой.

Сам Рикоуэр Эйблер, отпрыск влиятельного рода, по своему образу и подобию создавшего страну между двумя океанами, давал ей тому пример. Так же как старый форт — восстановленный или заново построенный, не имело значения — по воле белых людей будил в ее душе смутные, но непокорные и гордые, естественные, как рождение и смерть, чувства человеческого достоинства, человеческого самосознания…

Снаружи, в стеклянном блеске июньского горячего полдня, барабаны и флейты наконец умолкли, и после стольких дней суеты и шума над болотистой пустошью нависла знойная тишина.

Или по крайней мере Эдмонии так показалось. Она ничего не слышала, кроме собственных мыслей, вспышками озарявших ее сознание.

5
Сейчас на флейте играла только Сьюзан Кей.

Но не бесконечные переливы однообразных военных маршей, а настоящий старый южный блюз, трепетный и горячий, соло для тех неприхотливых, классически простых деревянных инструментов, на которых когда-то, еще до того, как черная волна захлестнула страну, играли на улицах Нового Орлеана и других городов Юга первые джазовые музыканты. Черный блюз, чувственный, перехватывающий дыхание, легкий, ночной, напоенный негой и страстными желаниями медленный блюз, исполняемый Сьюзан Кей на флейте, а не на кларнете, и потому звучащий так проникновенно и печально. Умолкли барабаны Айвора и Фредерика, Нормана, Бенджамина и Клиффорда, флейты Ирвина, Годфри, Уоллеса, Дэвида, крошки Молли и других девушек — возможно, заслушавшихся Сьюзан Кей, но, наверно, и уставших, весь день без отдыха игравших до тех пор, пока последний посетитель не вышел через широко открытые двустворчатые ворота форта, за которыми переливались серебристые блики речного разлива. Мало-помалу праздничная толпа рассосалась, вытянулась пестрой ниткой по висящему над Хуайт-ривер мосту к переполненной автомашинами стоянке, откуда опять по старой петляющей дороге потянулась вереница машин, но уже без всякого порядка, без торжественности, без стрельбы и звучания труб. Уехали роскошные открытые лимузины, потрепанные машины, небольшие грузовички с подвыпившими богатырями из национальной гвардии, у которых лица от жары раскраснелись, словно после сна. Опустела стоянка, опустел форт, и повсюду воцарилась странная тишина, в которой откровенный, раскаленный и чистый черный блюз Сьюзан Кей плыл под оловянными небесами. Нигде не было тени — ни под навесом, ни на верандах, ни около восточной и северной стен. Кругом все было высушено, накалено, все блестело и ослепляло, тучи вновь появившихся мошек стеклянно сверкали в прозрачности воздуха.

Уголь в печи истлел. Пепел, сероватый и сыпучий, покрывал все еще теплые плитки. Швы между камнями печи закоптились и почернели, края их превратились в известково-белые полосы. Играть перестали, гости разошлись, музыканты тоже собирались уходить, и Эдмонии незачем было сидеть в кухне.

Она прислушалась.

Сьюзан Кей продолжала играть. Эдмония и раньше могла слушать ее бесконечно, но сейчас, узнав ее тайну, чувствовала, как в сердце ее растет разнеживающая, расслабляющая любовь.

— Сьюзан Кей! — прошептала она.

Она нисколько не удивилась тому, что эта худенькая, хрупкая Сью, как называли ее все, в том числе Рикоуэр Эйблер, может извлекать из своей флейты такие сокровенные, страстные звуки, идущие из самой глубины души.

Эдмония машинально придвигала огромный круглый поднос, который привезла из дому, помешивала щипцами початки в котле — набухшие, с молочными крупными зернами. Ее ноздри подрагивали от ароматного запаха, вобравшего в себя острый дух скипидара и смолы. После, по привычке, как это делала всегда, когда вставала, она положила левую руку на бедро и поднялась с маленького стульчика около печи. Эдмония не устала — она вообще не помнит, чтобы когда-нибудь у нее схватывало поясницу от работы, но когда несколько лет назад впервые заметила, что бессознательно делает это движение, в памяти ее возник образ матери. Никогда не устававшая, точнее, не заикавшаяся об этом, она всю жизнь вставала так, будто могла опереться только на самое себя. Именно от нее словно тянулись нити черного блюза, так прочувствованно исполняемого сейчас Сьюзан Кей.

Эдмония положила на поднос целую горку початков, посолила их, подняла. Он был тяжел даже для мужчины. С трудом поставив его на голову, поддерживая только правой рукой, а левую положив на бедро, она вышла из кухни. В глаза ударил невыносимый свет прикованного к небосводу солнца. Эдмония отвернулась, даже не зажмурившись, кожей чувствуя продуваемые ветрами безмолвные прерии; в их покорной, беспомощной синеве краснели сигнальные огни телевизионных мачт и высоких, невидимых отсюда зданий в старом городском центре, рядом со Слоукам-стрит.

В башнях и бойницах форта никого не было видно. Все укрылись от жгучего солнца. Музыканты отдыхали у восточной стены, привалившись спиной к смолистым бревнам и положив ноги на барабаны. Сьюзан Кей, в расстегнутой куртке, слегка открывающей ее маленькие груди, сидела, согнув левую ногу в колене и вытянув правую, на которой лежала черная голова Айвора Игона. Рядом с ними, тоже прямо на плитах, расположились другие барабанщики и флейтисты. Над их пестро разодетой группкой, словно из колодца, взвивались раскаленные звуки тоненькой флейты, но большинство музыкантов спали.

С противоположной стороны, от помещений для солдат и офицеров на втором этаже, также веяло сонным спокойствием.

«Спят», — подумала с некоторым удивлением Эдмония и, вглядевшись в деревянную стену укрепления, только сейчас заметила скальпы и томагавки.

На частоколе, окружавшем форт, на высоте выше человеческого роста висели искусственные скальпы с длинными густыми волосами, рядом — томагавки с обструганными ручками и стальными, закаленными наконечниками. Они были новые, явно сделанные специально для мероприятия, и, конечно, очень отличались от настоящих томагавков с грубосделанными, руками отполированными изогнутыми ручками, с тяжелыми наконечниками. Скальпы на частоколе тоже не походили на подлинные — с полинявшими редкими волосами, под которыми виднелась жесткая, потрескавшаяся темная кожа…

Как же она не видела их раньше?

Сьюзан Кей заметила Эдмонию, но не оторвала губ от флейты, а только кивнула ей издали.

Кое-кто из тех, кто дремал, лениво приоткрыли глаза и снова закрыли.

Солнце палило. Эдмония величественно, терпеливо ждала. От кукурузных початков на подносе исходил тонкий ароматный запах.

«Возьми, Сью!» — как бы говорил ее безмолвный взгляд. Сьюзан Кей будто поняла ее и покачала головой.

Все знали, что Эдмония старалась ради нее.

— Возьми, Сью, — чуть слышно прошептала Эдмония.

Но девушка не отрывала от флейты свои розовые припухшие губы. Она не встретила ее, как в прежние дни, радостным-возгласом: «Эдмония Мурхед идет!..»

Тогда с тяжелым подносом на голове, упершись левой рукой в бок, Эдмония стала медленно обходить музыкантов.

— Угощайся, Айви!

— Угощайся, Фрэд!

— Угощайся, Бэн!

— Угощайся, Клиф!

— Угощайся, крошка Молли!

— Угощайся, Дэви! — шептали ее губы.

Эдмония поднялась на второй этаж, прошла около сонных помещений для солдат и офицеров.

— Угощайтесь, ребята! Берите кукурузу!

Разлегшись на голых нарах, ребята спали.

И Эдмония, единственный бодрствующий человек, бесшумно проходила мимо спящих, внимательная и молчаливая, с унаследованным и отточенным веками и поколениями непроницаемым достоинством, о которое, как о застывшую черную магму, разбивались все предрассудки.

Стоял тихий, пустынный полдень, напоенный ленивой равнинной дремотой.


В старом форте, среди прерий, окруживших его, раскинувшихся до самого горизонта, белая девушка выплакивала свой черный блюз.

Я вижу дельту и речной разлив, деревянный форт, множество пестро одетых людей; слышу флейты и барабаны и песню молодого Айвора Игона.

Я вижу темное, смущенно улыбающееся лицо Эдмонии Мурхед.

…По висячему мосту — единственному пути в старый форт — непрерывно идут туристы из близких и далеких штатов. Только жители города, как это ни странно, редко вспоминают о своей единственной исторической достопримечательности.

Сьюзан Лей ушла из дому. Уехала в Чикаго, а может быть, в Кливленд. Эдмония даже не знает куда и не смеет спросить. Она все еще работает у братьев Грэйвс и все так же ездит с Линдси выбирать лучшую индейскую кукурузу благодатных прерий.


Перевод М. Роя.

СОЛНЕЧНАЯ ЗОНА{41}

Триумф Америки, в котором всегда заключалась и трагедия Америки, привел к тому, что черных людей стали презирать.

Джеймс Болдуин{42}
Ослепленные тропическим солнцем, лишенные тени в своем каменном ложе, будто сваленные в кучу, ленивые, со свисающими животами, касающимися горячего цемента, с зажатыми хвостами и растопыренными когтями, покрытые многочисленными подсыхающими ранами и трещинами, высоко задрав плоские головы — болотно-зеленые, похожие на черепа, — дремлют аллигаторы. Кажется, жизнь еле теплится в их тяжелых телах, мягких под твердым чешуйчатым панцирем.

Часами напролет дремлют они, безучастные ко всему окружающему. Изредка, словно разбуженная каким-то сигналом, вся эта громада начинает лениво, медленно шевелиться. Туловища поворачиваются, когти скрипят, панцири скрежещут. Зловонный дух колышется над ними. Раскрываются пасти с острыми пилообразными зубами. Свирепые, остервеневшие от жары, со слезящимися глазами, вцепившиеся друг в друга мертвой хваткой, аллигаторы оживают.

Следы новых укусов вскоре темнеют — тропическое солнце быстро подсушивает кровь.

Потом вся громада вдруг затихает под палящими солнечными лучами, и снова часами напролет безучастно дремлют аллигаторы в солнечной горячей слизи, ленивые, неподвижные, кроткие…

1
— Состр!

Стоя на пороге зала ожидания, возбужденная и как всегда спешащая, Джоан укоризненно смотрела на него.

Но он любил этот ее особый тон, каким она произносила его имя, — она словно впитывала всего его своими алыми молодыми губами. И сейчас, несмотря на усталость, сквозившую в голосе, этот тон понравился ему.

Чтобы не выдать своих чувств, он не обернулся, продолжая мести пол. Широкая щетка на длинной палке была крепко зажата в его левой руке.

— Ты почему здесь, Состр?

Состр невозмутимо шагал за щеткой, оставляя позади блестящую чистую дорожку, в которой, словно в воде, отражался струящийся с низкого потолка неоновый свет.

В зале ожидания почти не было народа. Последний в этот день самолет Юго-восточной авиакомпании приземлился совсем недавно, и прибывшие пассажиры смешались с нетерпеливыми встречающими еще до того, как заглохли его мощные двигатели. Чемоданы, пестрые баулы, сумки на колесиках с клюшками для гольфа, теннисные ракетки, клетки с собаками — все мгновенно убралось из вестибюля к ждущим у выхода автомобилям. По ту сторону непробиваемой стеклянной стены мощные прожекторы полировали пустые в этот час бетонные дорожки летного поля, словно посыпанные серебряной пылью. С другой стороны здания аэровокзала простиралась уже погруженная в сон автостоянка, расчерченная четкими линиями, освещенная желтыми гроздьями фонарей, свисающих с каждого столба.

Притихли взлетные полосы с выстроенными в ряд ярко раскрашенными частными самолетами — тонкими, похожими на комариков рядом с тяжелыми, неуклюжими серебристыми лайнерами, но автомобили, несмотря на поздний час, сновали всю ночь по асфальтированной аллее.

Вслед за пассажирами через зал ожидания прошли усталые парни в летной форме — экипаж самолета. У каждого была в одной руке сумка, в другой — форменная фуражка; у выхода они приостановились и, хотя другие двери тоже были открыты, все-таки прошли мимо Джоан. Первым шел — Состр почувствовал, как у него замерло сердце, — пилот Брайан Роджерс, голубоглазый, в темно-синей форме, с зачесанными на косой пробор волосами.

Остальные проследовали за ним — и все они одинаково всматривались в шоколадное лицо Джоан, обрамленное почти прямыми темными волосами. У нее было удивительно привлекательное лицо — капризно вздернутый носик, чувственно вздрагивающие ноздри, соблазнительные яркие губы. Она стояла, не уступая дороги экипажу, и парни проходили, почти касаясь ее, но ни взгляды, ни их явный интерес, кажется, не трогали девушку. Состр не сомневался в этом, но все же думал: «Хоть бы она так и стояла, не трогаясь с места!»

Джоан даже не изменила позы — стройная, обтянутая тесными джинсами и легкой зеленой блузкой, не скрывающей острых бугорков ее грудей.

Парни прошли наконец и словно растаяли в ночи.

Дойдя до противоположной стены, Состр ловко перевернул щетку. В зале ожидания было довольно чисто, но кое-где на полу валялись смятые салфетки, скомканные обертки от конфет и бутербродов и мелкий белый песок — там, где недавно толпились встречающие. Щетка ловко подхватывала мусор, и на влажном чистом полу оставались только следы его кедов.

Джоан, не меняя позы, наблюдала за ним спокойными, равнодушными глазами. В стороне за стойкой Гордон, потный от напряжения, в расстегнутой рубашке со съехавшим на сторону галстуком, быстро заполнял квитанции пассажиров, которые не получили свой багаж: в Атланте, на этом воздушном перекрестке, при пересадке с одного самолета на другой обязательно что-то путали, и каждый вечер Гордон должен был разбираться с пассажирами и багажом, оправдывая все неполадки курортным сезоном и устраивая недовольных в последний — дополнительный — самолет.

Пассажиры, чьи чемоданы еще не прибыли, сердились, возмущались, но Гордон был невозмутим — его не так-то просто было сбить с толку. Левша, как и Состр, он стремительно заполнял бланки, засыпая пассажиров вопросами — когда-то он так же стремительно забрасывал мяч в корзину противника, — но в отличие от Состра, который и в самую большую запарку только промокал лоб, Гордон потел так обильно, что возмущенные пассажиры в конце концов замолкали, обескураженные видом его залитого потом лица.

В сущности, Юго-восточная авиакомпания не очень-то волновалась из-за этого постоянно задерживающегося багажа: он прибывал с первым же утренним самолетом, и Шарли на своем грузовичке развозила его по назначению. Платили ей за это служащие Атланты, а так как деньги вычитались из их зарплаты, они, конечно, старались поменьше ошибаться. Но Шарли была заинтересована в том, чтобы задержавшихся вещей оказывалось как можно больше. Авиакомпания, ничего не теряя, сохраняла свой престиж: ошибки бывают, это естественно в разгар сезона — много пассажиров, много вещей. И если какой-нибудь потный от возмущения толстяк записывал у себя в блокноте, что его багаж должен быть доставлен ровно в одиннадцать — именно в это время раздавался звонок, и хрупкая Шарли появлялась в гостиничном номере с тяжелым чемоданом: «Дорогой, помоги! Послушай-ка, давай обратно полетим самолетом этой же авиакомпании? Такие милые ребята!..»

Сердитые пассажиры покидали зал ожидания.

Состр равномерно махал своей щеткой. Следом за ним пол обычно чистила электрическая машина, в которую кроме мыльного раствора заливали керосин — это, конечно, легко воспламеняющееся вещество, а запах его не скоро выветривается, зато машина не только собирает песок и мусор, но уничтожает любое, даже самое крохотное масляное пятнышко. Щетка Состра из искусственной щетины не могла с этим справиться.

— Кончаешь, Состр? — крикнул Гордон, оглядывая опустевший зал ожидания. — Привет, Джоан!

— Здравствуй, — равнодушно ответила она.

Состр, дойдя до стены, снова перевернул щетку, а когда обернулся сам, увидел перед собой Джоан. Она выглядела спокойной, но тонкие ее ноздри нервно вздрагивали. Состр понимал, что Джоан уже на пределе.

— Ты еще здесь? — спросила она.

— Здесь, — ответил Состр.

— И долго мне тебя ждать?

— Недолго. — Состр поднял голову. — Совсем недолго, — повторил он.

Снаружи донесся и затих мощный рокот работавшего на полных оборотах двигателя. В дверях показалась фигура шерифа Лоренса — стройного мужчины средних лет в серой шерифской форме и кокетливо примятой спереди фуражке. Его черный лакированный ремень был увешан наручниками, над левым карманом рубашки блестела шерифская звезда, над правым — полицейский свисток. Он пристально смотрел на Джоан. Состр, прищурившись (в зале ожидания было включено все освещение, и свет резал глаза), с достоинством пересек зал, подошел к Гордону, который тотчас же отступил за стойку.

Теперь они остались одни в этом прозрачном стеклянном зале, и Состру вдруг показалось, что ровный сверкающий пол уходит у него из-под ног.

Джоан ловила его взгляд.

Они не виделись с утра — он ушел как обычно, когда она еще спала. Сейчас она выглядела отдохнувшей — волосы тщательно расчесаны, лицо светло-шоколадное, гладкое.

— Тогда я пойду! — тихо сказала Джоан, не двигаясь с места, но с плохо скрываемым нетерпением.

Состр отошел от нее размеренным неспешным шагом занятого человека. Ему оставалось сделать еще шесть-семь рейсов от стены до стены, а потом можно было перейти в большой салон. Там работать легче — там в основном работала машина. Только бы не забыть пластмассовый баллон с керосином…

— Ну пошли! — прошептала Джоан у него за спиной.

Он кивнул. Хорошо, что Гордон не видел.

— Я буду ждать в кафе, Состр!

Она старалась говорить тихо. Но не стоило уточнять, где она будет ждать.

И хотя Состр не видел ее, он спиной чувствовал, что она еще не ушла. Снова повернувшись к ней лицом, он увидел ее на прежнем месте — у выхода. Глаза Джоан, обрамленные голубоватыми тенями, смотрели по-детски невинно, просяще.

— Состр… — Ее губы раскрылись, как бутон, когда он подошел к ней совсем близко. — Ты что, сердишься?

Только теперь он остановился, глядя прямо в ее немигающие, ясные глаза.

Впервые ему не хотелось уходить вместе с нею, впервые ее присутствие вдруг усилило обуревавшие его тягостные предчувствия.

Гордон крикнул, чтобы он поскорее убирал помещение и отправлялся домой. Плафоны тихо потрескивали, излучая яркий безжизненный свет, из распахнутой двери веяло ночной свежестью. Усеянное звездами небо отдыхало после дневного зноя, истомившего своим жарким дыханием эту узкую полоску земли между Атлантикой и Мексиканским заливом…

— Сердишься? — ласково прошептала Джоан.

Гордон больше не показывался, Лоренса тоже не было. Они были с Джоан одни в зале, но, даже если бы кто-то и был рядом, это не имело значения.

— Нет, — сказал он наконец. — Не сержусь.

— Ни на что не сердишься?

— Ни на что!

Джоан улыбнулась — ах, как ослепительно она улыбалась! Улыбка создавала вокруг нее некую сферу, некое магнитное поле в наэлектризованном неоновым светом воздухе.

— Я твоя, Состр!..

Он кивнул. Он смотрел ей вслед до тех лор, пока она не исчезла на залитой желтым светом автостоянке — быстрая, стремительная…

2
Она сама себя содержала. Да, они жили вместе, но она могла тратить деньги по своему усмотрению.

Девушки на автостоянке ее знали, и, наверное, можно было, пользуясь знакомством, иногда не платить, но желтые огоньки шлагбаума поднимались, только когда отрывали картонный талон, выползающий из стального электронного автомата, отмечающего время стоянки автомобиля.

Ее новый серебристый «форд-мустанг» стоял возле машины Состра — тоже «форда-мустанга», такого же серебристого, но устаревшей модели, потрепанного, облупившегося. Она специально ставила свою машину рядом с машиной Состра.

Джоан вдруг вспомнила сборище под высоким сводчатым потолком «Келгринс-дилижанса» — весь день там было многолюдно, с утра до вечера. Они с Пегги часто там бывали. От одной только мысли об этих часах ей становилось легко и радостно. Там пела Ууди Йонг и играл оркестр Люри Кинта, они выступали уже третий сезон. Она любила этот оркестр и Ууди Йонг, но всякий раз, когда она слушала их, ей хотелось быть рядом с Состром. Она думала: а что, если Состр — мираж, что, если она никогда больше не увидит его?..

Вокруг было тихо, безлюдно. Джоан быстро прошла к своей машине, пересекая многочисленные белые линии разметки. Высоко в темно-лазурном небе взревели турбины самолета. Но звезды высыпали так густо, что невозможно было рассмотреть его бортовые огни.

Она никогда не закрывала дверцы машины. Она тронула с места, не включая света и не глядя на разметку. Яично-желтый свет, заливающий автостоянку, невысокие легкие застекленные здания вокруг, командная вышка, самолеты — весь аэропорт проплыл у нее за спиной. Впереди простиралась равнина с величественными пальмами, черными, высокими. В стороне от дороги маячил лес, озаряемый какими-то непонятными, похожими на гейзеры вспышками.

Джоан не поняла, откуда вдруг появился тяжелый лимузин — тоже с невключенными фарами, — но почувствовала его приближение прежде, чем увидела. Резко нажав на тормоз, она включила звуковой и световой сигналы. Ее ослепили фары лимузина, но за долю секунды до этого она узнала лицо летчика — или стюарда? — который первым прошел сегодня мимо нее в зале ожидания. Светлое молодое лицо, густые волосы, зачесанные на косой пробор.

— Куда едешь, ненормальный! — с досадой крикнула она.

Выезд со стоянки был достаточно широк, в три полосы, и Джоан не могла понять, почему лимузин движется так близко, почему тронулся с места одновременно с ее автомобилем. Боковое стекло лимузина было опущено, и она хорошо видела выражение лица водителя.

Перед шлагбаумом они остановились. Джоан заплатила сорок центов, как показывало световое табло. Табло соседнего автомобиля показывало четыре нуля — со служащих авиакомпании плату не взимали. Состр тоже ничего не платил, его траты брала на себя Юго-восточная авиакомпания.

Кто он — летчик, стюард? Обычно стюардов подбирали именно таких — мужественных, стройных. На таких приятно смотреть и пассажирам, и пассажиркам…

Он кивнул ей как знакомой.

— Привет!

— Привет! — ответила ему Джоан.

Может быть, они встречались в дельфинариуме?

— Домой?

Джоан молчала.

Над ними прошумел транзитный самолет, а потом, в тишине, вдруг стал слышен шум прибоя — океан был рядом.

— Джин? Виски? Со льдом или без? — послышался голос из лимузина.

«Ну чего ты лезешь?» — беззлобно подумала Джоан.

Шлагбаум поднялся. Джоан нажала на педаль газа. Лимузин бесшумно двинулся за ней. Джоан внимательно за ним следила. Тяжелая сверкающая громада с немигающими включенными фарами, целиком заполнившая зеркало заднего вида.

«Летчик», — почему-то решила Джоан.

Когда на перекрестке зеленый свет светофора стал предупреждающе мигать, Джоан попыталась оторваться от лимузина. Но навстречу, сияя всеми фарами, вдруг бесшумно один за другим вылетели четыре автомобиля.

Джоан тормознула — резко, так, что шины засвистели. Ее «форд», будто споткнувшись, сел на задние колеса. Скорее удивленная, чем испуганная, с ногой на педали тормоза, она смотрела на автомашины, которые со свистом пронеслись мимо к повороту, ведущему в аэропорт.

Джоан хмыкнула, пожав плечами.

Она успела рассмотреть, что в каждой машине было по два-три человека. Они явно спешили — куда, зачем? Последние самолеты давно приземлились и снова взлетели, на юге и на востоке были другие — большие — аэродромы. Шум транзитных самолетов давно уже стих над водами океана. Куда же они спешат, эти глупцы?.. Зеленый глаз светофора подмигнул Джоан, и она тут же забыла о них — пусть себе едут куда хотят. У нее своя дорога.

На почтительном расстоянии от нее все так же неуклонно двигался лимузин.

Они ехали по ярко освещенной, праздничной, даже величественной Кортес-роуд на север. Близость аэропорта все еще угадывалась по подсвеченному огнями ночному небу. Кортес-роуд вилась вдоль капризно изгибающегося берега, короткие улочки и переулки разбегались от нее в стороны. То и дело резкий свист шин сменялся приглушенным шорохом, когда машина проносилась по широким, невидимым ночью мостам через каналы и лагуны, усеянные покоящимися возле многочисленных причалов лодками и яхтами с горящими бортовыми огнями. Водные пространства, малые и большие, сливались за темной чертой горизонта. Где-то за каменными и металлическими перилами гулял прибрежный ветер, слышались мерные удары волн. Был самый разгар сезона, всюду чувствовалось праздничное возбуждение Кортес-роуд с ее высокими зданиями, магазинами, увеселительными заведениями, музеями, просторными площадками для гольфа, которые чем дальше на север, тем гуще обступали улицу с обеих сторон, с ее пестрыми витринами и обширными стоянками для машин. В сущности, центра не существовало — вся Кортес-роуд была своеобразным центром, расширяющимся возле песчаных пляжей и сужающимся там, где вода подступала к самой суше.

Сейчас, в темноте, Джоан ориентировалась только по светофорам на перекрестках.

Влажный воздух вливался в кабину через боковое окно, фары встречных машин не слепили глаза — их свет был направлен в левую сторону. Не слепили и фары идущего следом лимузина. Они оставили позади низины, поросшие густой травой и тростником, болотистые джунгли с пальмами, песчаные лагуны. Теперь их встречали жилые районы — одноэтажные домишки с плоскими крышами, с огражденными проволочной сеткой верандами. Улицы группировались в правильные геометрические квадраты, которые тянулись параллельно Кортес-роуд, обрываясь у береговой песчаной полосы.

Они достигли середины улицы. Витрины магазинов, световые щиты рекламы стали невыносимо яркими, отели по обе стороны казались устремленными в небо высокими лестницами.

Джоан ехала, как всегда, быстро, по левому крайнему полотну, легко обгоняя другие автомобили. Ей казалось, что она пришпоривает мустанга, бешено мчащегося вперед, — мустанга, которого только Состр мог бы обуздать, заставить остановиться, а не Состр — унеслась бы куда глаза глядят…

Лимузин не отставал, но и не приближался.

Джоан включила левый сигнал поворота и свернула к зеленому газону, за которым возвышалось длинное высокое здание «Келгринс-дилижанса». Стоянка, разместившаяся под редкими пальмами, была полна машин. Сдерживая нетерпение, Джоан медленно объехала стоянку и наконец нашла свободное место.

Она не видела машины Пегги, но знала, что она здесь. Точно так же она знала, что лимузин все же выследил ее и после минутного замешательства протискивается следом за ней на стоянку.

— Бренди?

Джоан резко обернулась. Ей казалось, теплое дыхание летчика опалило ей лицо, плечи, грудь, талию — все ее тело.

— Иди-ка ты!.. — прошипела она.

Белое лицо, мужественное и нежное одновременно, было ярко освещено искусственным светом. Лучистые глаза внимательно смотрели на нее.

— Иду! — сказал он невозмутимо.

Глядя на его губы, Джоан вдруг почувствовала, как ее охватывает сладостная истома. Злясь на себя, она с треском захлопнула дверцу машины и крикнула в бешенстве:

— Проваливай!

3
Все так же невозмутимо Лоренс прошествовал через зал ожидания — в серых брюках и рубашке, в лихо заломленной фуражке, украшенный револьвером, наручниками, свистком, шерифским значком — само олицетворение власти и порядка.

Гордон выглянул из-за стойки.

— Состр, ты здесь? — окликнул он.

Состр настороженно качнулся, как делал, когда, желая обмануть противника, играл, не отнимая ног от земли, — только левая рука отбивала и ловила мячи, а колени, плечи, глаза — все в нем было движение, порыв, каждую секунду готовые стать резким броском…

— Сейчас же уходи! — сказал ему Гордон. — Немедленно, слышишь?

Состр, не отвечая, оглядел пустой зал ожидания, пустую стоянку, пустые взлетные полосы…

В чем дело? Что с Гордоном?

Ведь он сам попросил его убрать большой зал, хотя это и не входило в его обязанности. Он сделал это ради Гордона.

Но почему надо скорее уходить?

В его отношениях с белыми всегда наступал момент, когда надо было подчиняться, ни о чем не спрашивая. Он и не спрашивал ни о чем, только, оцепенев, стискивал зубы.

Он давно был знаком с Гордоном, который помог ему устроиться на эту дополнительную ночную работу, и они неплохо ладили до сих пор. Почему же сейчас Гордон рассердился?

Тишину автостоянки, залитую желтым светом, нарушил вой одного за другим подкативших автомобилей. Один, два, три… Прислушиваясь, повернув круглое лицо с падающими на уши длинными волосами, Гордон нервно крикнул:

— Сюда! Быстро!

Состра будто ударили — он даже почувствовал, что ему не хватает воздуха.

— Быстро!

Состр схватил щетку, ведро, бидон с керосином. Фары, осветив вход, погасли. Дверь распахнулась, послышались быстрые шаги, возбужденные голоса.

— Сюда! — повторил Гордон совсем тихо, но в голосе его звучали непривычно резкие нотки.

Не раздумывая, вжав голову в плечи, Состр скользнул к двери за стойкой. Его вдруг охватил азарт — точно такой лее, как в игре, когда неожиданно для зрителей, вынырнув из массы тел, делаешь высокий прыжок, настигаешь мяч и вталкиваешь его в корзину противника.

— Сюда! — Гордон кивнул в угол комнаты, на перегородку возле раковины. И Состр юркнул туда.

Высокое, забранное решеткой окно было открыто, оттуда тянуло ветерком, но в пыльной комнате, забитой невостребованным багажом, все равно было душно. Каких только наклеек не было на этих забытых чемоданах…

В зеркале над раковиной Состр видел свое лицо, перегородку и часть окна. За окном мелькнули какие-то люди — мужчины в светлых брюках и рубашках защитного цвета. На головах у всех красовались широкополые шляпы.

Пройдя по безлюдному коридору с контрольными кабинками, где проверяли пассажиров, чтобы в самолеты не пронесли оружие или взрывчатку, они вышли наружу.

Состр стоял, настороженно прислушиваясь, готовый обратиться в бегство. Гордон держался рукой за верхнюю раму окошка, словно боялся, что упадет. Мужчины прошли, не обратив на него внимания, и он не остановил их.

Тишину нарушали лишь далекие приглушенные шумы. В воздухе витала тревога — Состр чувствовал ее и понимал, что не случайно Гордон велел ему спрятаться. Он подумал, что мужчины в широкополых шляпах должны были встретиться по дороге сюда с Джоан, если только не приехали с юга.

Джоан уже ждет его в «Келгринс-дилижансе», а он стоит здесь как прикованный, да и работа еще не кончена…

Он поднял голову к забранному решеткой окну, услыхав резкий свист приземляющегося за стеной небольшого самолета — окно выходило на летное поле.

До сих пор ему не приходилось видеть, как приземляются или вылетают частные самолеты — легкие, двухместные, четырехместные, а порой почти настоящие пассажирские. Наверное, этим людям, богатым, экстравагантным, доставляло удовольствие самим пилотировать собственные машины. Но он знал, что среди них были люди, на вид куда более скромные и выглядевшие менее респектабельно, которые имели и самолеты, и пилотов — вождение самолета они считали едва ли не детской забавой. У них были, наверное, более значительные и важные страсти и увлечения.

Шум за стеной усилился. Состр подошел к окну, ощущая напор воздушной волны, по металлическому звонкому вою двигателя понимая, что на посадку идет довольно большой самолет высшего класса — такие самолеты имели немногие.

Еще какое-то время мотор оглушительно ревел — видимо, надо было найти свободное место на стоянке для частных самолетов. Потом двигатели взревели в последний раз, и стало тихо — так тихо, словно над летным полем образовался гигантский вакуум, поглотивший все близкие и далекие звуки.

Медленно, очень медленно Состр повернул голову к зеркалу, готовый к прыжку.

Гордон продолжал стоять неподвижно.

Пол в зале ожидания успел высохнуть.

Из глубины коридора послышались шаги, голоса, вакуум постепенно наполнялся жизнью. Состр увидел в зеркале тех же мужчин в широкополых шляпах — выбритых, энергичных, подобранных. Но сейчас их стало намного больше, вдвое больше. Они почтительно окружили стройного красавца с зачесанными на косой пробор волосами и бледным лицом, которое показалось Состру знакомым.

Состр замер, словно бегун на старте: длинные руки почти касались пола, могучие мускулы ног напряглись, сжавшись, словно пружины.

Он уже никого не видел в зеркале, но слышал, как люди идут через зал. А потом резко, одна за другой, захлопнулись снаружи дверцы автомобилей.

Шум моторов заглох вдали, снова наступила тишина.

Слегка пахло керосином — не от пола, а от бидона. В спешке Состр неплотно закрыл крышку.

— Уехали! — облегченно сказал Гордон.

Состр покинул свое укрытие. Плотно завинтил крышку бидона. Почему-то испытывая неловкость, он боялся смотреть в глаза Гордону. И тот тоже смотрел в сторону.

Надо было что-то сказать Гордону, только что?

Ему сказали спрятаться — он и спрятался.

Но зачем? От чего хотел уберечь его Гордон?

— Состр, — сказал Гордон, — завтра ты побудь дома, ладно?

Они посмотрели в глаза друг другу. Синяя форменная рубашка Гордона намокла от пота под мышками и на широкой рыхлой груди.

— И Джоан передай, пусть что-то придумает, чтобы не выходить. Так будет лучше…

— Кто прилетел?

Гордон, оглядевшись, быстро проговорил:

— Ральф Роджерс!

Состр не вздрогнул, но все в нем натянулось как струна. Он моментально понял все — и почему Гордон попросил его скорее убрать малый зал ожидания, и почему вдруг явился Лоренс, и зачем приехали мужчины в широкополых шляпах, и почему ему хорошо знакомо бледное надменное лицо — лицо некоронованного короля их штата, так называемой Солнечной зоны страны.

Ральф Роджерс был старшим братом пилота Брайана Роджерса.

— Да, это Великий Дракон{43} Ральф Роджерс!..

С залитого потом круглого лица Гордона на Состра смотрели его добрые, все еще испуганные глаза.

4
Издали «Келгринс-дилижанс» и впрямь напоминал огромный дилижанс или фургон, остановившийся на ночлег по пути из Атлантики к Мексиканскому заливу.

Его сводчатый купол заглушал оркестр Люри Кинта и голос Ууди Йонг — снаружи ничего не было слышно. Но как только Состр, пройдя двойные двери, оказался в просторном вестибюле, на него обрушился шквал света и звуков.

Он прищурился. У него заложило уши.

Изнутри длинный зал повторял конструкцию крыши — сводчатый, без опор, лишь с несколькими дугообразными поперечными балками от стены до стены, между которыми слегка провисал потолок, напоминающий крышу фургонов первых поселенцев. Да и вообще в этом зале было как в фургоне, битком набитом местными жителями — темнокожими, одетыми в джинсы и куртки, с лоснящимися от возбуждения лицами.

У большинства девушек были прически, как у Джоан, но встречались и многочисленные тугие косички, под которыми проглядывала темная гладкая кожа. Подбородки мужчин были выбриты или покрыты редкими бородками, буйные шевелюры покрывали тесные вязаные шапочки, словно люди боялись холода.

Этот зал посещали и белые, в большинстве своем — летчики, молодые парни, любители черного джаза и поклонники Ууди Йонг, голос которой уже терял свою былую прелесть. Однако и оркестр, и певица — обычные провинциальные артисты, южане — вкладывали в свои песни всю душу, а восторженные возгласы их великодушных слушателей, каждый вечер заполнявших «Келгринс-дилижанс», воодушевляли их.

И все же белых в этом огромном зале оказывалось всегда очень мало. Состр подумал, что они такие же безработные, живущие случайным заработком люди, как и большинство приходящих сюда черных. А может, у них есть постоянная работа, как, например, у Пегги, Джоан и других работников дельфинариума. Гордон или Шарли — те вряд ли пришли бы сюда.

Рассевшись на высоких табуретах у стойки бара, тянувшейся вдоль стен, и вокруг столов посредине салона, формой напоминавших колеса старинных фургонов, забранных блестящими стальными обручами, заняв все места на грубых деревянных скамьях за длинными столами без скатертей, почитатели джаза слушали парней Люри Кинта. Оркестр располагался высоко над входом, и протяжные чувственные мелодии были хорошо слышны во всех концах зала. Время от времени пела Ууди Йонг, потом все танцевали, после танцев все повторялось сначала.

Состр остановил свою машину возле «форда» Джоан. Он знал, что она наверху, на балконе справа, возле самого оркестра, как всегда, в компании Пегги, дрессировщиков, служащих дельфинариума и молодых парней — безработных, в большинстве своем чернокожих, которые обычно вертятся возле спортивных площадок, бассейнов и пляжей в надежде на случайные заработки.

Сегодня ему так не хотелось приходить в «Келгринс-дилижанс». Он пришел только ради Джоан, потому только, что обещал ей прийти. Но, слушая, как стараются парни Люри Кинта у него над головой, он подумал, что, может быть, именно сегодня ему не придется пожалеть о времени, украденном у сна.

Сегодня тайно прилетел Ральф Роджерс, и, видимо, только Состр, один Состр из всех черных граждан города, знает об этом. Надо предупредить об этом визите — не всех, конечно, потому что такая весть может раззадорить кое-кого (много есть парней с буйной кровью), а беспорядками легко могут воспользоваться расисты.

Оркестр гремел у него над головой, но Состр его почти не слышал, прикидывая, кого можно предупредить, кто наиболее уравновешен, наиболее надежен, кто не так-то легко поддается панике и способен сохранить самообладание при любых обстоятельствах.

Вполне возможно, что Ральф Роджерс прибыл тайно, чтобы заранее не вызвать смятения. Обычно же его появление сопровождалось демонстрациями, которые держали в страхе чернокожее население — слишком многочисленное для того, чтобы пугаться, но беззащитное именно в своей отчаянной самообороне и неосознанной стихийной силе.

По дороге сюда его автомобиль — второй по счету «форд-мустанг», который Джоан переуступала ему после того, как обзаводилась новым, — то стремительно летел по асфальту Кортес-роуд, то начинал дергаться, теряя скорость. Машина дряхлела, и все же Состр испытывал удовольствие, сидя за рулем, — все в ней напоминало о Джоан. Ее вещи словно копировали ее собственную природу: она любила не тяжелые и внушительные машины, а полуспортивные, легкие, стремительные. Она одевалась как все — неизменные джинсы и трикотажная майка в обтяжку, — но одежда сидела на ней не так, как на других. Их дом на Роуз-бич — одноэтажная деревянная развалюха, ничем не отличающаяся от целого ряда таких же бараков, изнемогающих под нещадным солнцем белых горячих песков, — был самым обычным домом на узкой полоске земли, заселенной чернокожими задолго до того, как они, двинувшись на север, расселились по всей стране. Но он был чистым, всегда хорошо проветренным, его словно переполняла неиссякаемая жизнерадостность Джоан.

И ее работа в дельфинарнуме отличалась от работы других чернокожих девушек — продавщиц, официанток, уборщиц. У Джоан и Пегги был свой собственный номер с дельфинами. Бассейн, имевший форму перевернутого купола, со стороны коридора был застеклен непробиваемым стеклом, оттуда зрителям было хорошо видно, как Пегги и Джоан плавали в глубине со своими любимцами.

Джоан и танцевала великолепно — увлеченно и страстно, как делала все, за что бы она ни взялась.

— Состр, мы здесь! — услышал он за спиной.

Это была Пегги, шепелявая Пегги. Когда-то она неудачно прыгнула с трамплина. Сейчас у нее была чудесная белая вставная челюсть, но шепелявить Пегги так и не перестала.

Состр поднялся по крутой лестнице. С высоты было лучше видно танцующих в обоих дансингах — неподалеку от лестницы и в глубине зала. Он стал высматривать Джоан в колышущейся толпе, среди мелькающих рук, голов, плеч, и сейчас же увидел ее, словно грациозная фигурка сама притянула его взгляд.

Джоан тоже его увидела, махнула рукой.

Состр ответил на приветствие, но, как ни странно, не успокоился, а почувствовал еще бо́льшую тревогу и даже боль.

С кем танцует Джоан?

Вернее, кто это вертится возле нее? Да ведь это никак Брайан Роджерс? Брат Ральфа Роджерса?

Что ему здесь нужно — именно ему? И именно сегодня, сейчас?

Состр лихорадочно взвешивал обстановку — дело принимало неожиданный оборот.

Тревога росла. Он понимал, что теперь трудно, даже невозможно предупредить своих друзей о приезде Ральфа Роджерса. Остается только, последовав совету Гордона, не выходить завтра с Джоан из дому.

Но послушает ли она его?

Он и злился на нее, и искал для нее оправдания. От того, как он поведет себя сейчас, зависело его спокойствие — и в эту ночь, и завтра, и потом. В минуты прозрения, в минуты испытаний нужна уверенность, нужна честность — хотя бы перед самим собой.

Джоан снова махнула ему рукой. Брайан Роджерс, заметив это, посмотрел в его сторону.

— Состр! — снова позвала Пегги, теперь уже совсем близко.

Состр вдруг понял, что именно этого он не хотел — встречи Джоан с парнями из экипажа последнего самолета. Он не хотел, чтобы они видели ее в аэропорту, когда она уходила. Вся ее прелесть раскрывалась именно в походке, в линиях ее точеного тела, в том невидимом магнитном поле, горячем и неотразимом, которое излучало каждое ее движение.

Думая о Джоан, Состр никогда не останавливался просто на мысли о ней — неожиданно в душе начиналась какая-то тревожная, напряженная забота, и он размышлял о противоречиях: между белыми и черными, между молодыми и старыми, между образованными и неучами, между красивыми и уродливыми, между бедными и богатыми… Бесконечные контрасты жизни сами бросались в глаза, они были присущи всей стране, но, наверное, в особенности — Солнечной зоне, включающей юго-западные и южные штаты.

Их солнечный штат был плоским, как стопа белого человека, болотисто-зеленым, влажным, туманно-жемчужным по утрам из-за обильных тропических испарений, стеклянно-голубым в полдень, золотистым и тихим по вечерам. Состр ощущал прелесть и неповторимость здешней природы, как ощущал возбуждающую прелесть Джоан. Что будет дальше с их любовью? Что будет дальше со всей их жизнью?

Когда-то, еще юношей, одаренный неукротимой энергией, высокий, тонкий, гибкий как тростинка, с молниеносными рефлексами, он играл в баскетбол. Ему прочили блестящее будущее. Но он встретил Джоан. Тоже молодую, дерзкую, непокорную и самостоятельную. Они стали жить вместе. Понадобились деньги. Он встретил ее, еще не успев стать звездой в спорте, и не мог себе позволить не думать о деньгах: ведь это только у профессиональных спортсменов денег хоть отбавляй. Он стал работать в гараже — отгонял на верхние этажи и пригонял вниз, к выходу, автомобили. Сначала он работал, когда не было тренировок. Но потом стал задерживаться все чаще, пропускал тренировки, потому что денег всегда не хватало. Джоан, как и раньше, целые дни проводила с чернокожими парнями, а вечера — в «Келгринс-дилижансе». Чтобы привязать ее к себе, обеспечить материально, Состр брался за любую работу.

Но, похоже, рожден он был все-таки именно для баскетбола…

5
— Ты меня ненавидишь? — Возбужденная, с горящими черными глазами, Джоан повторила шепотом: — Ты ненавидишь меня?

— Этого никогда не будет!

— Никогда-никогда?

— Никогда.

Джоан улыбнулась своей ослепительной улыбкой, и Состру, как всегда, показалось, что наэлектризованный воздух «Келгринс-дилижанса» стал еще более насыщенным.

«Я твоя, Состр!» — говорила ее улыбка.

Состр кивнул. Сейчас все его внимание было приковано к Брайану Роджерсу, единственному белому за столиком. Правда, Пегги тоже была белой, но к ней здесь давно привыкли. Впрочем, присутствие белого летчика, которого привела Джоан, тоже вряд ли кого-нибудь занимало.

Состр гадал, когда же она успела с ним познакомиться. Ведь экипаж прошел через зал ожидания раньше, чем она оттуда ушла. Где же они столкнулись?

— Брайан Роджерс! — представила его Джоан. И многозначительно добавила: — Из Юго-восточной авиакомпании. Знаешь, Состр, он никогда здесь не бывал! Он даже не слышал об Ууди и Люри Кинте!

Они пили бренди, Состр присоединился к ним. Медленно потягивая спиртное, он весь сжимался, когда Джоан вставала танцевать.

Он упустил свою единственную возможность иметь побольше денег. Сейчас ему казалось, что тогда можно было легко заработать большие деньги. А теперь вот — выполняй грязную, плохо оплачиваемую работу. И не он, а Джоан зарабатывала сейчас больше — она работала так же легко, как жила, как дышала. Ей хорошо платили, и она испытывала чувство удовлетворения, даже гордости, ее вполне устраивали представления в дельфинариуме. Состр не раз спрашивал себя, почему она, такая тщеславная, энергичная, жадная до дела, безропотно выполняет все его желания.

За исключением одного — пожениться и иметь детей.

Чего она боится?

Весь день во рту у него ничего не было, кроме фруктов: в полдень он съел пару размякших апельсинов, вечером — несколько бананов. Он чувствовал легкость во всем теле, но понимал, что быстро опьянеет.

Однако мозг пока работал четко, и Состр кое-что начинал понимать — кое-что, о чем их соседи по Роуз-бич даже не подозревали.

Брайан Роджерс держался вполне прилично. С тех пор как пришел Состр, он ни разу не пригласил Джоан на танец, и она танцевала то с бородатым Малкольмом, то с худощавым, подвижным Уэйбом, то с кем-то еще из их компании. К незнакомому белому они отнеслись, как и к Пегги — ничем не подчеркивая разницы, — и вели себя вежливо и дружелюбно.

В сущности, это было характерно для «Келгринс-дилижанса», поэтому его охотно посещали и чернокожие местные жители, и белые туристы и отдыхающие.

Когда компания собралась расходиться, Брайан Роджерс учтиво попрощался со всеми и ушел первым. Парни Люри Кинта продолжали играть, и голос Ууди Йонг сегодня звучал особенно тепло и проникновенно. Джоан выглядела бодрой и свежей, словно этот длинный день не утомил ее, только под глазами появились чуть заметные темные круги.

На автостоянке они простились со всеми. Отовсюду слышался шум двигателей, шипели шины, автомобили один за другим выруливали к залитой светом Кортес-роуд.

Они поехали как обычно — впереди Состр, за ним покорная, послушная Джоан.

Вскоре светлый купол «Келгринс-дилижанса» остался далеко позади. Казалось, под мирно светящими звездами мирно заснул огромный фургон, чтобы утром отправиться в свой бесконечный путь.

Сделав широкий разворот, они проехали по висячему мосту; мост был разводной, пролеты его раскрывались, как створки раковины, пропуская яхты с высокими мачтами, катамараны и более мелкие суда. Шины монотонно шуршали по стальной обшивке моста, но обе стороны которого дышала темная сонная вода. Тишина заполняла просторные земли под южным звездным небом и необъятные шири океана.

Роуз-бич отделяли от океанского берега многочисленные лагуны, рукава, каналы, болота, узкие песчаные косы. Но весь район стоял на твердой земле — одинокий остров среди осушенных низких болот. За последние годы здесь выросли новые жилые кварталы: низкие домики среди пальм, с верандами, огражденными проволочной сеткой.

С некоторых пор финансируемые банками компании и отдельные предприниматели почти за бесценок скупали огромные площади залитой водой земли, проводили каналы в непроходимых зарослях тростника, доставляли землю, укрепляли берега возникающих островов и полуостровов, связывали их мостами, строили дороги. И тогда уже продавали разбитую на участки землю.

Легкие сборные дома покупали обычно в кредит, платили за них ежемесячно. Поэтому владельцы прежде всего боялись потерять работу. И, конечно, они испытывали чувство благодарности к банкам, деньги которых помогли им стать обладателями столь удобных домов — с заасфальтированной подъездной аллеей для автомобиля, с лодочной пристанью за домом и зелеными газонами. На лодках, маленьких и больших, парусных и моторных, по бесконечным заливам и каналам можно было выходить в океан. Они чувствовали себя истинными хозяевами континента, простирающегося от тропика Рака до Великих озер на севере.

И все же, какой бы красивой она ни выглядела, это была суша, отвоеванная у воды, и поэтому в домах не было подвалов. Единственной твердой полоской настоящей земли был Роуз-бич, где некогда чернокожие, которых непрерывно теснили, нашли себе убежище. Вот ужедва века Роуз-бич принадлежал только им. Многие десятилетия болота и топи защищали этот клочок земли на краю света.

Но сейчас положение изменилось: из забытого богом угла Роуз-бич превратился в заманчивый оазис, на который зарились и предприниматели, и банки. Но чернокожие обитатели острова устояли перед первыми соблазнительными предложениями, и их неосознанное изначальное сопротивление переросло со временем в сознательный акт — отказ переселиться со своей земли. Если кому-то и приходилось продавать развалившееся строение, его продавали только чернокожему, да и вряд ли кто-нибудь из белых решился бы среди них поселиться.

Когда чернокожие поднимались на борьбу за свои права — в сущности, за равноправие, — белые напоминали им об упорстве, с которым они отстаивали Роуз-бич, обвиняя их в том, что они силой захватили эту территорию — «лучшие земли» в штате. Обвинения подобного рода звучали бессмысленно: никто не «захватывал» Роуз-бич. Как можно «захватить» свою исконную землю? Кроме того, «лучшие земли» штата — болотистые, с душными испарениями — были, конечно, не лучшими в смысле климатических условий. Но старые деревянные дома этого района сохраняли прохладу и в этом плане мало отличались от современных домов с кондиционерами. Чернокожие обитатели чувствовали себя в них прекрасно, а окружающие остров болота и трясины с неподвижной мертвенно-зеленой водой до сих пор служили им защитой.

Один-единственный мост связывал Роуз-бич с городом и большой землей — не слишком длинный, плохо освещенный. Сразу же за ним начиналась единственная улица района, тянущаяся вдоль берега, плохо заасфальтированная, плохо освещенная. Она словно убегала под воду — когда Состр возвращался домой поздно, ему всегда казалось, будто волны в конце пляжа поднимаются выше уровня улицы.

То же чувство испытывал он и по ночам, когда внезапно просыпался и, прислушиваясь к ровному дыханию Джоан, смотрел сквозь мелкую сетку окна на залитую лунным светом поверхность воды.

У крайнего дома он свернул на песчаную дорожку. Фары осветили потемневшие от времени старые доски стены, приблизились к ней совсем близко и погасли.

Джоан остановила машину чуть дальше, возле забранной сеткой входной двери.

Они почти одновременно заглушили моторы. Вокруг стояла тишина, воздух был тяжел от ночных испарений.

6
Обитая бесцветным мутноватым нейлоном ванная напоминала крышу «Келгринс-дилижанса», но здесь шумы не поглощались — сквозь тонкую перегородку был слышен и плеск воды, и легкие шорохи. С тех пор как Джоан работала в дельфинариуме, она купалась без конца — после того как выходила из дельфинариума, перед выходом из дома и возвращаясь домой. Казалось, она пытается смыть в себя запах соленой застоявшейся воды, который всегда был в бассейне с дельфинами.

Ее джинсы и кофточка валялись на полу.

Из постели Состру виден был закуток с ванной и Джоан под душем, за занавеской, — дверей внутри дома вообще не было. Он подумал, где бы ни находилась Джоан в их доме, на нее всегда можно смотреть.

— Состр! — крикнула она сквозь шум воды. — Ты спишь?

— Нет.

— Не спи!

Джоан подставила лицо под струю воды, вода стекала с резиновой шапочки на ее острые груди. Состр молча любовался ее гибкой фигуркой. И совсем не оттого, что они с Джоан оба были чернокожими, подумал: как бы прекрасно ни были сложены белые юноши и девушки (а он видел многих спортсменов и спортсменок, черных и белых), черные всегда выглядели более стройными. Талия у них была тоньше, движения отличала неповторимая, врожденная грация и сдерживаемая стремительная сила.

Пегги долгие годы прыгала в воду с трамплина. У нее было мускулистое длинное тренированное тело, она в совершенстве им владела, прекрасно плавала и ныряла, но, когда эти две молнии — черная и белая — проносились под серо-голубой водой дельфинариума, Джоан всегда выглядела более выигрышно: казалось, она была рождена в морских глубинах.

Шум воды за занавеской стих, Джоан растирала тело короткими энергичными движениями. Потом подняла руки, сняла шапочку, резко раздвинула занавеску — светло-шоколадное изваяние, усеянное жемчужными каплями.

Она улыбнулась, шагнула к нему.

Состр лежал неподвижно. Оранжевая луна заглядывала в окно. Чуть уловимый рокот бескрайних водных масс и шорох тростника казались совсем близкими.

Он ощутил влажную теплоту и знакомый запах тела Джоан, его неукротимость, страсть, которая словно переливалась в его тело. Но и позднее, когда любовь к Джоан захватила его целиком, его не покидало чувство недовольства собой: какой-то другой Состр — усталый и холодный — наблюдал за Джоан иронично-насмешливо, изучающе и одновременно снисходительно.

И братья Роджерс — Ральф, неожиданно нагрянувший к ним сегодня, и младший, Брайан, которого Джоан привела в «Келгринс-дилижанс», — не выходили у него из головы. Он чувствовал себя виноватым в том, что никого не предупредил о прибытии Великого Дракона, хотя не знал пока, да и не мог знать, чем обернется этот визит для всех, для него… Он еще не знал, что белые братья ворвались и в его личную жизнь.

Если бы Джоан не привела к ним Брайана, он предупредил бы своих друзей о возможной опасности — ведь почти все они были в этот вечер в «Келгринс-дилижансе».

Второй Состр, рассудительный и насмешливый, язвительный и обеспокоенный, словно со стороны наблюдал за их ласками, слушая нежное воркованье Джоан. Он верил, что сейчас она принадлежит ему, только ему, и ничто в эту минуту не могло разубедить его в этом. Но он знал, что она ему изменяет. Странное, неудержимое влечение толкало ее иногда в объятия белых мужчин, только белых. Словно какое-то необъяснимое любопытство. Она тут же их забывала. Но Состр — помнил. Он ненавидел ее и в то же время безумно любил, своими ласками он хотел бы вытеснить из ее памяти все пережитое ею с другими и…

Джоан заснула.

Он лежал в полузабытьи. И даже когда сон окончательно сморил его, чувство вины не прошло — ему снилось, что он безудержно скользит по чисто вымытому полу в зале ожидания, не в силах удержаться на месте…

Только под утро, в самые прохладные, спокойные часы, он заснул крепко, без сновидений, а проснувшись, почувствовал себя отдохнувшим и бодрым.

Джоан продолжала спать — теплая, шоколадная на фоне голубой простыни, которой была застлана широкая низкая кровать.

Состр бесшумно вышел из дому. Плоское, словно осколок слюды, вставало над океаном рассветное солнце. Улица, дома, мост — все было за спиной Состра, а перед глазами — только светлеющее небо, темные камыши и яркая прибрежная полоска воды.

На небе, на суше, на воде царила тишина.

Состр пошел по выгоревшей колючей траве, поднялся на песчаный холмик. Вошел в воду — она показалась ему холодной, но только в первую секунду. Всем телом он чувствовал свежесть раннего утра. Сознание обретало четкость и ясность, он вдруг с внезапной пронзительной остротой проник в свое будущее, в свою жизнь с Джоан.

Она не хотела детей, не хотела стать его женой. Годы будут лететь, ничего им не принося, кроме разве что новых «фордов». Днем — работа, вечером — «Келгринс-дилижанс». Двое чернокожих, двое стареющих людей за бокалом бренди, медленно тонущих во времени и теплых песках Роуз-бич, единственной твердой земли под ногами, которую он помнит с рождения.

Розовая на рассвете полоска Роуз-бич с величественными раскидистыми пальмами на берегу простиралась перед ним, тихая и пустынная.

Состр долго стоял на берегу — неподвижный, погруженный в свои невеселые мысли. Ноги его увязли в холодном сыром песке. Потом он вернулся в дом. Прохладный ветер проник в открытую дверь. Джоан, не просыпаясь, натянула на себя простыню.

Состр тихо одевался, не сводя с нее глаз. Ее лицо во сне казалось еще моложе и нежнее, густые короткие волосы растрепались. Видимо почувствовав его взгляд, она открыла глаза.

— Состр! — Сон у нее был глубокий, она всегда медленно просыпалась и долго не могла преодолеть сонную истому. — Еще рано, Состр! Разве уже пора вставать?

— Рано. Спи.

— А ты?

Может, сказать ей о прибытии незваного гостя? Поделиться опасениями Гордона и сдержанного Лоренса?

— Спи, Джоан! — тихо повторил он.

Он знал, что бессмысленно уговаривать ее не ходить в дельфинариум, бессмысленно и ему не выходить сегодня, не чистить теннисные корты, гаражи, бассейны — это означало бы потерять работу из-за неопределенного, необоснованного страха.

Да и Джоан, узнав о его тревогах, нарочно ушла бы из дому. Он знал ее характер — скорее безрассудный, чем упорный, заставлявший ее преодолевать главным образом мелкие жизненные препятствия. Словно самой себе что-то доказывала…

— Ты сегодня в дельфинариуме? — как можно безразличнее спросил Состр.

Джоан удивленно округлила глаза:

— А где же еще?

— Просто спрашиваю.

— В дельфинариуме.

— Тогда все в порядке!

Состр остановился на пороге, засмотревшись на свернувшуюся калачиком Джоан, на ее сочные яркие губы.

— Состр, — позвала она его. — Ты сердишься?

О чем она? За что он должен сердиться? За то, что у них нет детей? За то, что ради нее он бросил профессиональный спорт? Или за то, что она изменяет ему?

— Нет! — убежденно ответил он. — Я никогда ни за что не стану на тебя сердиться.

— Ни за что?

— Ни за что.

Джоан улыбнулась своей ослепительной улыбкой.

— Я твоя, Состр! — сказала она.

Но Состр не слышал ее. Он уже вышел из дому.

7
Джоан не раздражали привычные шумы просыпающихся дорог по ту сторону лагуны, они не будили ее, а, напротив, навевали сон.

Она любила поваляться в постели утром, то засыпая, то пробуждаясь. Утренние сны — самые яркие. Они завладевали ею с такой силой, что она спрашивала себя, неужели настоящая жизнь — та, которая начинается после, днем, — жизнь, полная тревог и постоянного напряжения.

…Огромный перевернутый купол бассейна гудел от чувственного голоса Ууди Йонг. Погрузившись в воду, Джоан видела сквозь прозрачное стекло и колышущуюся воду мутные, сплюснутые, удлиненные лица посетителей — гномов с огромными головами и тонкими короткими ножками, — чувствовала осторожные ласковые прикосновения дельфина Урла. Ее ладони скользили по его гладкому туловищу. Она плыла вслед за ним — радостная, легкая, такая легкая, что не чувствовала сопротивления воды. Урл, привыкший к ней, охотно поддерживал игру: время от времени он нарочно задерживался, чтобы она ухватилась за него обеими руками, а потом, мощным броском отшатнувшись в сторону, ждал, когда она снова догонит его.

Пегги плавала в другом конце бассейна, но это была не Пегги, а пилот Брайан Роджерс — его белое обнаженное тело, его нежное, надменное и мужественное лицо с чувственными губами были ей хорошо видны. Джоан знала, что это он, и делала вид, что догоняет Урла, но на самом деле хотела оторваться от дельфина. Брайан Роджерс тоже хотел оторваться от своего дельфина по кличке Чет, чтобы встретиться с Джоан — в центре бассейна, подальше от ищущих их дельфинов, от дрессировщиков, тюленей, собак, от вытаращенных глаз гномов, заполнивших амфитеатр в ожидании очередного представления.

И никто, кроме Джоан, не догадывался, что рядом с ней плавает Брайан Роджерс.

Она смеется. Ее смех клокочет в каучуковых трубках, соединяющих кислородные баллоны. Она слышит голос Ууди Йонг и плывет так же, как и ходит — легко и стремительно, — ее походка так нравится Состру… Но сейчас рядом Брайан Роджерс, и она кричит ему, задыхаясь от гнева и смеха: «Убирайся! Убирайся!» Он вьется рядом, все ближе, Джоан дрожит от близости его белой плоти, и все сильнее, все неодолимее ею овладевает желание. Вода возле них закипает, теряет свою прозрачность, слепит глаза. Бушующие темные вихри, родившись в недрах ее существа, неудержимо несут Джоан в объятия белого мужчины. Как ненавидит она белых мужчин, как ненавидит!

«Состр!» — слышит она голос Ууди Йонг. Брайан Роджерс танцует с ней, его движения скованны, как у большинства белых, он и ее всю сковал, сдавил — так, что просто невозможно ни вздохнуть, ни двинуться, она вырывается и кричит:

— Состр!..

Она под водой без маски. Чувствуя, что задыхается, она отталкивается от дна, пытаясь всплыть на поверхность, но вдруг видит, что она не в бассейне, а в каменном корыте с аллигаторами — дремлющие зловонные чудовища начинают шевелиться, они уже ползут к ней, бесшумные, страшные…

— Состр! — кричит Джоан.

И просыпается в страхе.

В старом доме никого нет. Поблизости слышатся голоса, со стороны улицы — шум автомобилей, все привычно, знакомо, спокойно.

Она никогда не раскаивалась, даже не задумывалась над своими случайными связями с белыми мужчинами. Многие увлекались ею, предлагали свою любовь, а она гнала их, потому что и в самом деле ненавидела, ненавидела себя в те мгновения, когда становилась безудержной и дикой, как кошка. Но после этого ее охватывало очищающее просветление, искупление. А может быть, она вершила возмездие?..

Она отдалась Брайану Роджерсу — в его машине, на автостоянке возле «Келгринс-дилижанса». Однако сейчас Джоан не думала о нем, не думала ни об одном белом. Она допускала, что Состр догадывается о ее неверности, ревнует, злится, ненавидит ее, даже жалеет, что они живут вместе. Но почему, если она не принимает белых мужчин всерьез и моментально забывает их, чтобы уже никогда не вспоминать?

Странно, что ей приснился Брайан Роджерс.

И при чем тут аллигаторы?

Джоан полежала немного, ожидая, когда сон окончательно пройдет. Над верхней губой у нее выступили капельки пота.

Ленивое утреннее солнце уже прогоняло влажные океанские испарения, но все еще было прохладно. Деревянный дом, заросли тростника, песок, вода все еще излучали ночную свежесть.

Пора было вставать — пока не начался зной.

Джоан откинула простыню. Она никуда не спешила, но после отвратительного сна спать не хотелось.

Она распахнула входную дверь и дверь на веранду, чтобы проветрить комнату. Включила вентилятор.

Занавески на окнах и дверях колыхались.

Она натянула на волосы эластичную сетку и встала под душ, энергично растирая грудь, живот, плечи, бедра. Она чувствовала, как напрягаются тугие мускулы, как проникает в них бодрость и появляется желание двигаться, действовать. Она вытерлась и надела неизменные джинсы, босоножки без пятки на толстой подошве и немного вылинявшую голубоватую трикотажную кофточку, которую только вчера выстирала. Она посмотрела на себя в зеркало. Ей всегда казалось, что глаза у нее темно-синие — такие синие, что кажутся черными. Она осталась довольна собой.

Потом Джоан варила густой черный кофе, с удовольствием наблюдая, как темная жидкость булькает за прозрачным стеклом кофеварки. Очистила и съела апельсин, потом несколько бананов, быстро убрала комнату, кухню, ванную. От выпитого кофе по телу разливалась горячая волна.

Перед тем как выйти, она сияла босоножки — в машине у нее лежали другие, удобные, без каблуков, в них она водила машину. Она провела ладонями по бедрам, словно сама себя погладила.

Соседские ребятишки уже играли на дороге. Джоан махнула им рукой.

Ее никогда не огорчало, что у них с Состром нет детей. Она не хотела.

Удобно откинувшись на сиденье, она дала задний ход, потом медленно поехала по песчаной дорожке. Солнце светило справа, все вокруг было блеклым от летнего зноя, сухо шуршали камыши от дыхания утреннего ветра.

За мостом она прибавила скорость. Взглянула на часы — до первого представления в дельфинариуме еще оставалось много времени, но ей почему-то хотелось оказаться там поскорее.

По Кортес-роуд, как всегда в это время, мчалось множество машин. Она дождалась зеленого сигнала светофора и влилась в общий поток. Она ехала на противоположный конец города кратчайшим путем. Впереди и слева на фоне светлого неба высоко над многочисленными низкими зданиями возвышался сводчатый купол «Келгринс-дилижанса», похожего на фургодве мужские фигуры в натуральный рост — в жилетках, широкополых шляпах, с ружьямн. На фасаде, обращенном к центральной улице, на световом рекламном щите были и, зажатыми между колен.

Не хватало только коней.

Автостоянка пока пустовала. Где-то поблизости спали в своих квартирах парни Люри Кинта, спала, наверное, и Ууди Йонг — нелегко поддерживать форму в ее возрасте. Вечером всем им надо быть бодрыми, полными сил, огня и задора. Что касается посетителей этого заведения, то они в этот час уже работали — они собирались в своем излюбленном «Келгринс-дилижансе» только вечерами…

Джоан проехала мимо.

Неплохо бы еще что-нибудь съесть перед работой — теплый бутерброд, например, или фрукты. Если не есть ничего весь день, кроме фруктов, чувствуешь себя удивительно легкой.

Возле дельфинариума собралось немало автомобилей. На узкой полоске песка за сваленными на берегу железобетонными блоками толпились люди, приехавшие из северо-восточных и средних штатов: не все прибрежные районы были одинаково красивыми, да и цены везде были разными.

Контролеры у входа ее знали.

Джоан быстро прошла пустыми коридорами, поднялась по пустым трибунам амфитеатра, в центре которого находился круглый бассейн. Вода была спокойной, мостик для дрессировщиков пустовал. Кабинки с тюленями и собаками тоже еще не успели вынести.

Джоан перегнулась через стальные перила.

— Урл! Урл! — позвала она и несколько раз хлопнула ладонью по воде. Подождала. — Урл!

Голубая вода медленно заколыхалась. По поверхности пошла мелкая рябь, словно вода в глубине кипела. Тень стремительно пересекла бассейн наискосок, и белесое огромное туловище показалось на поверхности.

— Урл! — весело крикнула Джоан.

Дельфин приподнялся, словно хотел выпрыгнуть из бассейна, потом стремительно ушел под воду — он звал ее за собой. Его огромное тяжелое тело показалось в другом месте, описало в воздухе крутую высокую дугу и снова почти бесшумно погрузилось в бассейн.

Брызги, взлетев, залили цементный обруч.

Отдохнувший, голодный (до представления дельфинов не кормили, им давали свежую рыбу, только когда они работали), Урл продолжал звать ее, вовлекая в игру и Чета. Но Джоан уже спустилась по лестнице в коридор, опоясывающий застекленную стену бассейна. Она знала, что Урл уже прижался к стеклу и ждет ее.

Она постучала рукой по гладкой поверхности стекла.

Урл еле заметно шевельнулся, не сводя с нее маленького немигающего глаза.

Джоан улыбнулась ему, провела узкой тонкой ладонью по стеклу, и дельфин, уловив ее ласку, потерся о прозрачную преграду. И тут она вспомнила об аллигаторах и поняла, что спешила именно из-за них.

Владельцы дельфинариума не только устраивали представления с дрессированными дельфинами, тюленями и собаками, они предлагали посетителям и другое развлечение — нечто вроде зоопарка, состоящего из двух залов. В первом, огражденном проволочной сеткой, с криками и свистом летали представители пестрого пернатого тропического мира, больше всего здесь было попугаев и бледно-розовых фламинго. Во втором за решетками клеток скакали, гримасничали, раскачивались на качелях целые стада самых разных обезьян, а неподалеку, на безопасном для зрителей расстоянии, находилось огромное каменное корыто с аллигаторами.

…Ослепленные тропическим солнцем, лишенные тени в своем каменном ложе, будто сваленные в кучу, ленивые, со свисающими животами, касающимися горячего цемента, с зажатыми хвостами и растопыренными когтями, покрытые многочисленными подсыхающими ранами и трещинами, высоко задрав плоские головы — болотно-зеленые, похожие на черепа, — аллигаторы дремали.

Часами напролет дремлют они, безучастные ко всему окружающему.

Свесившись с отполированного многочисленными локтями и ладонями цементного парапета, Джоан долго смотрела на дремлющих хищников.

…Но вот, словно разбуженная каким-то сигналом, вся эта громада начинает лениво, медленно шевелиться. Туловища поворачиваются, когти скрипят, панцири скрежещут. Зловонный дух колышется над ними. Раскрываются пасти с острыми пилообразными зубами. Свирепые, остервеневшие от жары, со слезящимися глазами, вцепившиеся друг в друга мертвой хваткой, аллигаторы оживают.

Следы новых укусов вскоре темнеют — тропическое солнце быстро подсушивает кровь.

Потом вся громада вдруг затихает под палящими солнечными лучами.

И снова часами напролет будут безучастно дремать аллигаторы в солнечной горячей слизи, ленивые, неподвижные, кроткие…

Джоан ни о чем не думала. В ее блестящих круглых глазах, как в овальных зеркальцах, отражались уменьшенные тела аллигаторов, таких же, каких она видела во сне.

Вдруг в воздухе пронесся сначала далекий и тихий, а затем все усиливающийся высокий металлический гул. Джоан рассеянно подняла голову — совсем низко летел полицейский вертолет. На нее пахнуло ветерком, мгновенная тень пробежала по ней, по каменному ложу аллигаторов — и вертолет растаял в небесной синеве.

8
Состр тоже услышал гул, а потом увидел вертолет.

Он остановил «форд» на перекрестке и ждал сигнала светофора. Вокруг рокотали моторы, но этот шум был привычен для слуха, а вот гул летящего вдоль Кортес-роуд вертолета с серебристым шерифским знаком на боку различался сразу. Вертолет летел с севера, куда направлялся Состр.

По утрам он прежде всего ехал на ближайшие к Роуз-бич теннисные корты, спортивные площадки и бассейны, выбирая самый прямой путь, и работал точно, быстро, не теряя времени понапрасну. Порой он выполнял и случайную работу — чистил гараж или мыл машину по просьбе их владельцев, стараясь уложиться в отведенное для работы время. Деньги за дополнительный труд составляли часть его дневного дохода. За то, что он мыл, подметал, наносил белые дорожные линии, натягивал сетки, платили мало. Но в его умении кончать работу быстро и охватывать сразу несколько точек заключался залог его относительного материального благополучия. В разгар курортного сезона работы прибавлялось — все старались поддерживать чистоту в помещениях и на улицах, иначе невозможно было бы привлечь в город большое количество отдыхающих и туристов.

Поздней весной жизнь как бы замирала, и Состр на долгие месяцы — до следующего сезона — оставался без работы. Все увеселительные заведения пустели, дельфинариум закрывался. И они с Джоан по целым дням слонялись без дела по городу.

В невыносимо жаркие летние месяцы Состр особенно остро чувствовал, что навсегда упустил возможность добиться успеха в спорте. Время, когда надо было постоянно тренироваться, безвозвратно ушло. Никогда уже он не сможет превратить свое тело в гибкую мощную пружину, а врожденную подвижность и целенаправленность — в полет… Он был левшой, у него были невероятно длинные цепкие руки, в баскетболе это давало ему громадное преимущество. Только теперь-то, конечно, все его врожденные распрекрасные спортивные качества ничего не стоят. Время упущено, поезд, как говорится, ушел…

Загорелся зеленый светофор. Состр поехал дальше. Он миновал бедный квартал с ветхими деревянными домишками, полуразвалившимися, брошенными (на их месте собирались в ближайшее время строить отели), и вскоре выехал к дугообразному зданию бассейна, который он чистил ежедневно. Заасфальтированный двор напротив здания заполняли четкие прямые ряды металлических гаражей с плоскими крышами.

Состр поставил машину у лестницы, ведущей к застекленным входным дверям гостиничного здания. По внешней стене его полз, точно майский жук, лифт. Гостиница была современной, комфортабельной, с верандами, нависающими над океаном. Номера здесь стоили дорого.

Возле «форда» остановилась серая почтовая машина, почтальон — усатый русоволосый человек с рыжеватыми бакенбардами, в форменной серой рубашке с короткими рукавами, в серых брюках с черными лампасами, в черных остроносых ботинках — стал раскладывать почту по ящикам.

— Здравствуй, Состр! — поздоровался он, лишь на мгновение оторвав взгляд от груды газет, журналов и писем, быстро и точно бросая их в ящики.

— Привет, Олдон, — ответил Состр.

Во дворе стояла машина, которая вывозила мусор. Шофер был белым, а двое рабочих, которые выгребали из шахты мусор и бросали его в недра машины, — чернокожими. Их лица лоснились от пота.

И шофер, и грузчики знали Состра, они поздоровались с ним, он приветливо ответил, и на душе у него вдруг полегчало. Он подумал, что все эти люди и тысячи таких, как они, с которыми он встречается ежедневно (и среди них, конечно, Гордон, Шарли и даже Лоренс), не имеют ничего общего ни с домогательствами банков и предпринимателей, покушающимися на Роуз-бич, ни с прибытием Ральфа Роджерса в их город. И если они и не ходят в заведения, подобные «Келгринс-дилижанс», то вовсе не потому, что не любят черный джаз и чернокожих, — вся их жизнь проходит бок о бок с чернокожим населением. И все же кто-то из этих людей встречал вчера — правда, с открытыми лицами — Великого Дракона штата, а еще больше таких, кто закрывает лицо капюшоном, прячется за белыми мантиями, словно где-то, когда-то, в какой-то иной жизни, не связанной с их трудовыми буднями, некие невидимые силы вовлекли их в опасную игру, которая будто бы велась от имени и во имя всех белых. В эту жестокую игру вопреки своему желанию чаще всего оказывались вовлеченными все белые и все чернокожие.

В темной комнатушке подвала, где обитатели дома хранили пляжные стулья, шезлонги, столики, зонты, Состр открыл выкрашенную белой краской дверь. Взял ключи от шахты бассейна, щетки, ведро и вышел во двор, но на этот раз с другой стороны дома, обращенной к океану. Казалось, он попал в другой мир, полный лучистого голубого сияния над необъятным простором.

Возле прямоугольного бассейна, отделенного тяжелой бетонной оградой от низкого песчаного берега, лежали в шезлонгах несколько пожилых женщин и мужчин — обычные отдыхающие из северных штатов или Канады, приехавшие на всю зиму.

Состр издали поздоровался с ними и спросил, не помешает ли он, если займется уборкой. Он не обращался ни к кому конкретно. Просто спрашивал. И ждал. Только когда одна из женщин энергично кивнула в ответ, даже не повернув в его сторону седой головы, Состр принялся тереть и без того чистые плиты.

Океанская вода в бассейне тоже была чистой, прозрачной, прекрасно были видны стены и дно бассейна, облицованные зеленоватым кафелем. И все же Состр открыл люк шахты, где находилась очистительная установка, и спустился по отвесной железной лестнице в квадратное глубокое помещение. Сначала ему показалось, что под землей теплее, чем снаружи, — ему всегда так казалось из-за густого, плотного шума установки и свиста воды, бегущей под давлением по трубам. На самом деле среди бетонных стен царила прохлада, и он всегда с удовольствием задерживался здесь на минуту-другую.

Он протер тряпкой пол, трубы. Проверил работу агрегатов. Очистил фильтры от скопившейся за ночь грязи. Насыпал в воронку из нейлонового мешка ароматизированные гранулы хлорного препарата.

Он посидел немного, думая о том, что находится, в сущности, ниже уровня океана — ему даже показалось, что он ощущает давление и натиск огромной толщи воды.

И вдруг он снова услышал далекий равномерный рокот полицейского вертолета, резко отличающийся от воя тяжелых пассажирских лайнеров и звонкого жужжания маленьких частных самолетов. И уж тем более не походил он на пронзительный рев военных самолетов, которые иногда словно вылетали из воды, молниеносно рассекали небо над полуостровом и как безумные снова уносились куда-то в бесконечность, за линию горизонта.

Наверняка, подумал Состр, образовалась пробка на шоссе, потому и вызвали полицейский вертолет. А может быть, он наблюдает за порядком на автострадах, как всегда, когда приезжает какая-нибудь важная персона.

Все механизмы бассейна работали нормально.

Состр вылез из шахты, щурясь от ослепительного солнца. Последние испарения рассеялись, сияющий воздух был чист и прозрачен.

Никто из расположившихся возле бассейна женщин и мужчин не заметил его ухода — привыкли или просто не обращали на Состра внимания. Да и ходил он в своих кедах — гибкий, бесшумный, как тень. Он так привык к своему словно незримому присутствию среди белых, что лишь сейчас с недоумением вспомнил о вчерашней тревоге Гордона, спрятавшего его в задней комнате, чтобы его не увидели парни Ральфа Роджерса.

Почтовая машина и мусорный фургон уехали, он всегда уезжал после них. Повсюду царила тишина.

У ворот стоял пожилой мужчина в коричневом костюме, с гладко выбритым худым лицом, жесткими белесыми волосами и большими ушами, в которых торчали клочки волос. Его очень светлые, водянистые глаза казались необычайно большими за стеклами очков.

— Состр!

— Да, сэр?

Человек посмотрел на него искоса, пристальным, как показалось Состру, взглядом. Впрочем, может, это ему только показалось.

— Мой гараж — номер восемьдесят два. Мы будем здесь до конца марта или начала апреля. Мне хотелось бы, чтобы ты поддерживал в гараже чистоту, пока мы тут.

— Да, сэр! — кивнул Состр.

Человек держался вежливо, разговор они вели самый обычный, но у Состра вдруг сжалось сердце.

— В конце каждой недели заходите в восемьдесят вторую квартиру.

— Да, сэр!

Человек рассматривал его еще какое-то время — словно оценивая, — потом круто повернулся и исчез за стеклянной дверью, в ином, недоступном для Состра мире, начинающемся за прозрачными стенами вестибюля, застланного паласом того же зеленоватого цвета, что и плитки бассейна.

Состр остался один.

Вокруг все сияло, солнечное утро словно вбирало и поглощало далекие неясные шумы.

Состр все еще чувствовал непонятную, щемящую пустоту в душе. Позднее, в машине, проезжая через пустынный район по пути на Кортес-роуд, он вспомнил: пожилой обитатель, а возможно, и собственник восемьдесят второй квартиры даже не спросил, согласен ли Состр убирать его гараж.

Разумеется, согласен.

Чего же спрашивать?

Неподалеку от центральной улицы движение стало интенсивнее, Состра обогнали несколько машин. Протиснувшись в узкий коридор между стоявшими автомобилями, он миновал их и, только доехав до перекрестка, осознал, что в стоявших машинах не было людей. Никто не проезжал ни в ту, ни в другую сторону по широкой центральной улице.

Послышался гул вертолета, Состр почувствовал колебание воздушных пластов, вихрь словно подхватил его вместе с машиной и приподнял. Взглянув вверх сквозь переднее стекло, Состр увидел прямо перед собой зависший неповоротливый вертолет. Из кабины высовывалась голова в очках и шлеме.

Удивленный, он еще немного ехал по пустынному полотну, а затем остановил свой «форд» и выключил двигатель — еще до того, как осознал, что сворачивать поздно, а возвращаться назад — тем более. Он остановил машину совсем плавно — несколько мгновений казалось, что она скользит, увлеченная воздушным потоком. У него даже появилось чувство, что движется не он, а вертолет над ним.

Весь мир, казалось, оцепенел, замер, глядя надвигавшееся по центральной улице шествие.

Между шпалерами блестящих лимузинов и открытых машин, прижавшихся к самому тротуару, заняв всю ширину Кортес-роуд, с высоко поднятыми, наклоненными вперед огромными черными крестами, в широких белых балахонах с откинутыми капюшонами, не пряча лиц, шли расисты города, а может быть, и всего штата.

Их было много, очень много.

Их вел Ральф Роджерс, высоко подняв оттененное белым капюшоном нежное надменное лицо.

У всех на груди с левой стороны блестели черно-серебристые значки.

Они надвигались прямо на Состра.

В самом центре, плечом к плечу с Ральфом Роджерсом, шли мужчины, которых Состр видел вчера, — в брюках и рубашках защитного цвета, в широкополых шляпах, скрывающих зловещее выражение глаз и чисто выбритых лиц. На поясе у всех висели тяжелые револьверы, на груди красовались расистские значки. Их охраняла частная полиция.

Как всегда в таких случаях, полиция города оказалась в меньшинстве перед частной полицией, да и вооружена она была хуже. Поэтому городские полицейские скрылись в своих машинах, притаились в боковых улицах, поддерживая радиосвязь с вертолетом, и просто следили за ходом демонстрации. Обычно они вмешиваются только в том случае, если начинаются беспорядки.

Молчаливое белое шествие приближалось к Состру.

Но куда оно направлялось?

К Роуз-бич? Чтобы наконец изгнать чернокожих с их исконной земли?

Состр почувствовал, как медленно наливается кровью его сердце, каким становится тяжелым, как все тело его становится тяжелым. Он понял, что наступает финал, неизбежный конец того, что так внезапно началось вчера ночью и заставило его по-новому взглянуть на его жизнь с Джоан, на жизнь вообще. Эта затерянность во времени, это сонное существование среди горячих песков Роуз-бич не могли длиться вечно.

Он уже ничего не видел, кроме черных тонких крестов, высоко поднятых над зелеными газонами.

Он знал, что делает. Не знал только, зачем…

Правой рукой он вытащил из-за сиденья бидон с керосином. Бидон заметно полегчал — вечером, на аэродроме, он наполнил бы его доверху.

Наполнил бы…

Гордон, приятель, кто сегодня уберет зал ожидания? Тебе не избежать неприятностей! А тебе, Шарли, я не раз помогал грузить в машину тяжелые чемоданы… Прости и ты, Лоренс!..

А тот, с косматыми ушами, найдет другого для уборки своего гаража — другого чернокожего…

Состр отвинтил и снял крышку — вчера он слишком туго пригнал ее, чтобы не пахло керосином. Но сейчас запах обрушился на него вместе с холодной жидкостью, которая текла по его плечам, спине, груди. Он вылил остатки керосина на колени, и босые ноги захлюпали в кедах.

Выцветшие джинсы и короткая рубашка потемнели, облепили тело.

Сухой оставалась только его голова, сухими оставались глаза, сухими и точными, словно давно обдуманными, были его движения.

Он вышел из машины.

В левой руке он крепко сжимал зажигалку.

Ему пришло в голову, что стоило бы вскочить на крышу машины. Но потом он раздумал. Сейчас он искупит свою вину — ведь он никого не предупредил о прибытии Ральфа Роджерса… Джоан сейчас, верно, плавает в бассейне со своим Урлом.

Он стоял неподвижно — один на один с белым зловещим тихим шествием, с белыми зловещими лицами, не закрытыми капюшонами.

Сейчас он знал, что делает! И зачем!

Загремели барабаны? Загорелись кресты?

Джоан, помни меня, Джоан! Пойми меня! Даже если все другие забудут меня, ты — единственная — помни меня, заклинаю!..

Щелкнула зажигалка.

Состр не чувствовал, как разгорался огонь, — он вспыхнул мгновенно, весь, сразу. В его черных глазах вдруг почернел весь мир.

Так покончил с собой (вернее, умер от ужасных ожогов), не имея на то, как позднее установило следствие, каких-либо особых причин, Состр Сипиоу, двадцати шести лет, рожденный на Роуз-бич, неподалеку от больших флоридских трясин, названный после смерти Пылающим Факелом Солнечной зоны.


Мне кажется, Джеймс Болдуин — чернокожий, американец, писатель — дал мне ключ к загадке о сегодняшнем положении негров в Соединенных Штатах Америки, являющейся проблемой и трагедией, историей, настоящим и будущим этого континента.

Около двадцати пяти миллионов переживают трагедию Солнечной зоны. Разве можно презирать людей с таким человеческим сознанием и достоинством, — людей, подобных Состру Сипиоу?

Трудно искоренить из сознания рабские привычки, создававшиеся веками.

Но черный народ, исторгнутый из глубин Африки, сохраняет и культуру свою, и свой уклад. Сейчас он обретает себя в борьбе!


Перевод Е. Андреевой.

Примечания

1

Русский перевод М., «Прогресс», 1981.

(обратно)

2

Цит. по кн.: Вульф В. От Бродвея немного в сторону. М., «Искусство», 1982, с. 25.

(обратно)

3

Русский перевод М., «Прогресс», 1977.

(обратно)

4

Ленин В. И. Полн. собр. соч., т. 22, с. 346.

(обратно)

5

За крестом, ну и, конечно, за губками? (англ.)

(обратно)

6

Нет, все это в прошлом, я вышел из игры. Слаб я стал для губок (англ.).

(обратно)

7

На этом берегу останутся наши корни! (англ.)

(обратно)

8

Журнал «Рабочий класс и современный мир», 1976, № 2, с. 62.

(обратно)

9

«Литературная газета», 20 июля 1983, № 29, с. 10.

(обратно)

10

Полькен К., Сцепонек Х. Кто не молчит, тот должен умереть. Факты против мафии. М., «Мысль», 1982, с. 8.

(обратно)

11

Негритянская поэзия США, XX век, М., «Художественная литература», 1971, с. 136—137.

(обратно)

12

Сидорин А. Пылают кресты. — Правда, 2 августа 1983 г., с. 5.

(обратно)

Комментарии

1

Хотя слово «Вьетнам» в новелле прямо не упоминается, речь в ней идет о последствиях «грязной войны» в этой далекой азиатской стране. Вьетнамская авантюра вызвала взлет антимилитаристских настроений в США: писатели, составившие цвет национальной литературы, участвовали в манифестациях протеста, среди них поэты О. Нэш и Р. Лоуэлл, драматурги Л. Хеллман, А. Миллер, Э. Олби, романисты У. Стайрон, Дж. Хеллер, Дж. Болдуин, М. Маккарти, Г. Видал и другие. «Движение против агрессии Соединенных Штатов в Индокитае и борьба против нее оказали глубокое влияние на образ мышления миллионов людей, — писал руководитель американских коммунистов Гэс Холл. — …Более сознательные антимилитаристские настроения также поднялись на беспрецедентно высокий уровень»[8]. Вьетнам вновь вызвал интерес в среде художественной интеллигенции к философии марксизма, которая объявлялась буржуазными идеологами «подрывной», привнесенной «извне». Американская писательница С. Сонтаг в предисловии к своей книге «Стили радикальной воли» (1970) свидетельствовала: «Только в последние два года я начала снова без стеснения произносить слова «капитализм», «империализм»… Это почти чудо — неожиданное освобождение от навязанной историческими условиями немоты, новая возможность открыто говорить о проблемах, которые прежде ускользали от моего внимания».

(обратно)

2

Уильям Фулбрайт (род. в 1904 г.) — видный американский политический деятель либеральной ориентации, демократ, был сенатором с 1945 по 1974 г., а с 1959 по 1974 г. возглавлял сенатскую Комиссию по иностранным делам. Не раз выступал с резкой критикой внешнеполитического курса США — в частности, в период вьетнамской войны, — осуждал правый экстремизм Голдуотера и других «ультра». Приобрел авторитет как дальновидный и трезво мыслящий политик. Летом 1983 г. в интервью швейцарскому еженедельнику «Вельтвохе» осудил «неразумие», «некомпетентность» администрации Рейгана во внешней политике, высказался в пользу улучшения отношений с СССР[9].

(обратно)

3

Марк Шпиц — известный американский спортсмен, пловец, участник Мюнхенской Олимпиады, на которой завоевал семь золотых медалей, причем на каждой из дистанций устанавливал мировые рекорды. «Суперпловец» оказался в центре внимания журналистов и телевидения, стал одной из популярнейших фигур на Олимпиаде. Безусловно талантливый спортсмен, он решил извлечь максимальную выгоду из своих успехов. Завоевав последнюю медаль, он улетел в США, где заключил контракты с рядом торговых фирм и принялся энергично рекламировать их товары. «Плавание» в коммерческом море принесло Шпицу немалые деньги, но он серьезно уронил себя в глазах миллионов поклонников спорта.

(обратно)

4

«Дети цветов» — так иногда называют хиппи. Цветы были своеобразной эмблемой их движения, символом любви, всеобщей и открытой, что составляло сердцевину их миросозерцания.

(обратно)

5

Форт Нокс — американская военная база. Является также хранилищем золотого запаса США.

(обратно)

6

Уильям Маккинли (1843—1901) — 25-й президент США (1897—1901). Проводил активную экспансионистскую внешнюю политику. При нем были аннексированы Гавайские острова, США укрепили свои позиции в Тихом океане, в Китае, куда послали войска для подавления восстания «боксеров». В годы его президентства произошла испано-американская война 1898 г., которая знаменовала вступление США в империалистическую эпоху. Был смертельно ранен анархистом Леоном Чолгошем во время посещения панамериканской выставки в Буффало. Из текста можно заключить, что действие новеллы происходит в 1970-е гг., то есть тогда, когда движение хиппи уже шло на убыль.

(обратно)

7

Он явно был человеком с положением… — Наряду с неоперившейся молодежью, отпрысками состоятельных семей, в среде хиппи находились и «солидные» люди, некоторые из них становились их кумирами, законодателями мод и стиля поведения; в их числе можно назвать Романа Полански — создателя фильмов в грубо натуралистической манере, актрису Ванессу Редгрейв и др.

(обратно)

8

Лилиан Хеллман (род. в 1905 г.) — американский драматург. В 30-е гг. была близка к прогрессивному движению, создала ряд широкоизвестных пьес, исполненных социально-критического антибуржуазного («Лисички», 1939) и антифашистского пафоса («Стража на Рейне», 1941; «Порыв ветра», 1944). В годы второй мировой войны, работая в Голливуде, написала сценарий фильма «Полярная звезда» — о борьбе советских партизан. Дважды приезжала в СССР (в 1944 и 1966 гг.). Под ее редакцией в США вышел сборник писем Чехова (1955). Чеховская интонация ощутима в ее творчестве, в частности в пьесе «Осенний сад» (1951). В последние годы выпустила ряд мемуарных книг.

(обратно)

9

Еще в начале 50-х гг. специальная сенатская комиссия пришлак выводу, что «мафия играет важную роль», что она придает единство деятельности гангстерских синдикатов, а также многих второстепенных банд и отдельных преступников на всей территории страны. «Где бы ни работала комиссия, — говорилось в ее докладе, — она всегда нападала на след этой неуловимой, тайной и зловещей организации»[10].

(обратно)

10

Фардуччи — персонаж новеллы, который практически почти не появляется на ее страницах, но направляет все события, делает «людьми» Луи Херока и Фила Адабо, — имеет характерную итальянскую фамилию. Мафия первоначально возникла на Сицилии и с 30-х гг. XX в. широко распространилась в США. Многие боссы мафии — итальянского, сицилийского происхождения. Особенно глубоко и прочно укоренился в США гангстерский синдикат «Коза ностра» («Наше дело»). Однако в настоящее время в рядах мафии находятся представители всех этнических групп. Деятельность мафии разнообразна, нередко мафиози «вылезают» на поверхность под маской респектабельных бизнесменов, уважаемых членов общества. Как признают составители одного из официальных докладов, «нет такого географического района США, который был бы свободен от организованной преступности, все аспекты жизни общества оказываются затронутыми ею». Очень часто формирования мафиози строятся по семейному признаку, люди, связанные родственными узами, составляют их ядро, дети наследуют «дело» своих родителей. Процесс этот хорошо показан в известном фильме Френсиса Форда Копполы «Крестный отец». Режиссер так определял концепцию своего произведения: «И Америка, и мафия представляют собой чисто капиталистические феномены, и их движущей силой является стремление к прибыли».

(обратно)

11

…судебные заседатели вынесли Кардуно оправдательный приговор. — Здесь запечатлена характерная ситуация: малая эффективность буржуазной юстиции в борьбе с организованной преступностью. Это признают сами власти США. Бывший генеральный прокурор страны Р. Кларк писал, что организованная преступность стала столь активной, потому что она «…не может процветать без защиты со стороны правоприменяющих органов». Разлагающая деятельность гангстерских организаций, насаждающих аморализм и коррупцию, проникает во все слои американского общества.

(обратно)

12

…игральных автоматов, которыми Фил и Луи в свое время наводнили почти все магазины… — Одним из главных направлений в «деятельности» гангстеров является организация азартных игр, стимуляция всех форм порока.

(обратно)

13

Герой этой новеллы — Эрнест Хемингуэй (1899—1961), хотя имя его нигде прямо не называется. В новелле рассеяны многие характерные детали внешнего облика писателя в последний период его жизни, упоминаются факты его биографии, которые в ряде случаев подвергались художественному переосмыслению. Образ Хемингуэя не раз привлекал внимание писателей, в том числе и советских: стоит вспомнить в этой связи стихи Асеева и Алигер, Межелайтиса и Евтушенко, рассказы Лидина «Памяти Хемингуэя» и Думбадзе «Люлю, Виола и Хемингуэй», очерки об авторе романа «По ком звонит колокол» (1940), написанные Симоновым и Олешей, Шкловским и Платоновым. Как можно судить, действие в новелле Гулева происходит в апреле 1960 г., то есть примерно за год до смерти писателя.

(обратно)

14

Скотт Фицджеральд (1896—1940) — американский писатель, в начале 1920-х гг. в Париже познакомился с Хемингуэем, они стали друзьями. Их общение, отнюдь не безоблачное, способствовало становлению обоих художников слова. К середине 30-х гг. писатели разошлись. Хемингуэй не без некоторой доли иронии вспоминает о своем друге в мемуарной книге «Праздник, который всегда с тобой» (1964). В США выходят специальные периодические сборники, посвященные Хемингуэю и Фицджеральду.

(обратно)

15

Оук-парк — пригород Чикаго в штате Иллинойс, где в семье врача родился и провел детские и юношеские годы Хемингуэй. Эта пора его жизни отражена в позднейших рассказах «Индейский поселок», «Доктор и его жена», «Десять индейцев» и др.

(обратно)

16

…а всего лишь в Айдахо… — Начиная с 1947 г. Хемингуэй регулярно приезжал в городок Кетчум (штат Айдахо), расположенный неподалеку от лыжного курорта Сан-Велли. В Кетчуме у него было много друзей. В 1959 г. он купил там дом. Как писал С. Кондрашов в очерке «Кетчумская история», писатель вернулся туда осенью 1960 г. вместе с женой Мэри: «Думал, что селиться. Оказалось — умереть». В конце ноября того же года Хемингуэй под чужим именем был помещен в клинику Мэйо в Рочестере в штате Миннесота. В январе он возвращается в Кетчум, но не может работать. В апреле он был снова помещен в клинику, где пробыл до конца июня. 2 июля 1961 г. в Кетчуме Хемингуэй покончил жизнь самоубийством. Мотивы его до сих пор остаются не до конца проясненными. Ю. Папоров в своей документальной книге «Хемингуэй на Кубе» (М., «Советский писатель», 1982), основанной на свежих свидетельствах, приводит факты, подтверждающие, что писателя в пору тяжелой депрессии неправильно лечили. Ю. Папоров также считает, что, прежде чем нажать спусковые крючки двух охотничьих ружей, Хемингуэй не мог не оставить записки. Ю. Папоров упоминает и об уничтожении вдовой ценных документов из архива писателя.

(обратно)

17

Козырек выгоревшей фуражки… — таким предстает Хемингуэй на некоторых фотографиях, сделанных на Кубе.

(обратно)

18

Ки-Уэст — рабочий поселок, крайняя южная точка Флориды, откуда обычно совершают поездки на Кубу. В 1930 г. Хемингуэй купил там виллу, в которой прожил около десяти лет.

(обратно)

19

…где индейцы-семинолы ловили аллигаторов для зоопарков штата. — Семинолы — одно из индейских племен, обитающих в штатах Оклахома и Флорида. К концу 70-х гг. насчитывало около 4 тыс. человек.

(обратно)

20

«Папа» — так обычно любовно называли Хемингуэя близкие и друзья.

(обратно)

21

Клируотер, Сент-Питерсберг, Тампа, Сарасота — города в восточной части Флориды.

(обратно)

22

…венецианская лагуна с божественно сияющими над нею любимыми и влюбленными глазами… — Видимо, намек на Адриану Иванчич, с которой у Хемингуэя в конце 40-х — начале 50-х гг. был роман в Венеции. Адриана могла быть и прототипом образа Ренаты в романе «За рекой в тени деревьев» (1950).

(обратно)

23

…он уже на пути в Париж, оглохший от грохота танковых гусениц… — Видимо, подразумевается боевой эпизод биографии Хемингуэя: в августе 1944 г., отстав от 4-й американской дивизии, писатель, в ту пору военный корреспондент, собрал отряд французских партизан и вместе с ними и авангардом союзных войск вступил в Париж, где вспыхнуло вооруженное народное антифашистское восстание.

(обратно)

24

…Фрэнсис… — Имеется в виду Фицджеральд, полное имя которого — Фрэнсис Скотт Кей. Хемингуэй в своих воспоминаниях называет его Скоттом.

(обратно)

25

…Гертруда… — Имеется в виду Гертруда Стайн (1874—1946), американская писательница, теоретик искусств, близкая к авангардизму. С 1902 г. жила в Париже, где у нее был салон, который посещали многие известные писатели и художники. В начале 20-х гг. познакомилась с Хемингуэем, в ту пору дебютантом, который читал ей отрывки из романа, стихи и некоторые новеллы. Стайн поддерживала его первые шаги в литературе. Хемингуэй, особенно в раннем творчестве, использовал некоторые стилевые приемы Стайн. Последней принадлежит крылатое выражение, обращенное к Хемингуэю и его сверстникам и единомышленникам, прошедшим горнило первой мировой войны: «Вы — потерянное поколение».

(обратно)

26

…Сильвия… — Имеется в виду Сильвия Бич, американская журналистка и издатель; она владела в Париже книжной лавкой, которая одновременно была библиотекой и называлась «Шекспир и компания». Хемингуэй, начинающий писатель, был дружен с Сильвией, пользовался книгами ее библиотеки в ту пору, когда он с жадностью читал классиков, приобщаясь к тайнам литературного мастерства. В мемуарах «Праздник, который всегда с тобой» (1964) он тепло вспоминает о Сильвии Бич.

(обратно)

27

…Арчибальд… — Имеется в виду Арчибальд Маклиш (1892—1982), американский прозаик, поэт, драматург, публицист. Вместе с группой своих соотечественников, литераторов-экспатриантов, находился в среде американской художественной богемы в Париже. Был дружен с Хемингуэем. В 1936 г. Хемингуэй организовал группу «Современные историки», куда также вошли А. Маклиш, Л. Хеллман, Д. Дос Пассос, для финансирования фильма об антифашистской борьбе в Испании.

(обратно)

28

…вслушивается в шум толпы вокруг усыпанной песком арены… — Начиная с написанного в Париже первого романа «И восходит солнце» (1926), Хемингуэй в целом ряде своих произведений дает яркие описания корриды.

(обратно)

29

Один выстрел… порой решает все! — Проблема самоубийства остро интересовала писателя, особенно после того, как в декабре 1928 г. застрелился его отец, не вынеся денежных неудач и тяжелой болезни. Этой теме посвящен его рассказ «Отцы и дети», об этом же вспоминает Роберт Джордан в предсмертном монологе в романе «По ком звонит колокол». Во время тяжелой депрессии в последний год жизни Хемингуэй дважды пытался покончить жизнь самоубийством.

(обратно)

30

…перетапливаются в этом огромном котле… — Широкое хождение приобрел образ Америки как «плавильного котла», в котором постепенно исчезают специфические особенности различных этнических групп и создается некий «среднеарифметический» американец. При этом первоосновой американской культуры считается англосаксонское начало. Тем не менее представители таких групп, как негры, мексиканцы, индейцы, в последнее время активно выступают за сохранение этнической самобытности своей культуры и литературы.

(обратно)

31

Словно изодранные, обветшалые знамена над пустынным берегом!.. — Видимо, вариация на тему характерного для Хемингуэя метафорического образа знамени, символа поражения. В повести «Старик и море» (1952), например, о парусе старика Сантьяго сказано, что он «…был весь в заплатах из мешковины и, свернутый, напоминал знамя наголову разбитого полка».

(обратно)

32

Нортроп Фрай (род. в 1912 г.) — канадский литературовед и фольклорист, близок по своей методологии к мифологической школе, разрабатывал теорию т. н. архетипов — организующих моментов воображения, общения и взаимопонимания. Главные работы посвящены английской литературе XVI—XIX вв., вопросам теории жанров.

(обратно)

33

…захваченные волной преклонения перед недавним прошлым страны… — Намек на отмечавшееся в 1976 г. двухсотлетие образования США. Официальная точка зрения была сформулирована таким образом: Америка праздновала «не юбилей событий двухсотлетней давности, но продолжающуюся революцию… служащую примером для людей во всех концах света». Однако усиленно пропагандировавшийся на гребне праздничных церемоний тезис о «национальной гармонии» не был поддержан серьезными, критически мыслящими писателями и историками. Иллюзорность подобной «гармонии» обнажается и в новелле Гулева.

(обратно)

34

…масонской ложе «Вольных каменщиков»… — Масонство как религиозно-этическое движение возникло в XVIII столетии в Англии, затем распространилось и в других странах. Объединение масонов в ложи восходит к средневековым цехам, братствам (например, строителей-каменщиков) и рыцарским и мистическим орденам. В США — и это показано в новелле — масонские ложи в силу своей «закрытости» служат удобной формой защиты интересов отдельных влиятельных социальных и финансовых прослоек и группировок.

(обратно)

35

Абрахам… тоже являлся членом великой масонской ложи… — Здесь автор новеллы подмечает характерную деталь в истории послевоенной Америки: среди негров появилась своя состоятельная прослойка, они покупают отдельные дома, у них сравнительно высокий материальный статус, свои, правда второсортные, масонские ложи. Но и они, подобно Абрахаму, остаются отделенными от богатой белой Америки, а черный цвет их кожи по-прежнему служит эмблемой их неполноценности. Вместе с тем процесс социального расслоения захватил и черную общину Америки.

(обратно)

36

…каждое поколение заново ищет свой собственный бескрайний горизонт на Западе… — Еще в середине прошлого столетия прозвучал крылатый лозунг журналиста Горэса Грили: «На Запад, молодежь!» Романтика освоения необжитых земель Дальнего Запада всегда была живым элементом национального сознания, героизация «пионерской», ковбойской эпохи до сих пор остается темой литературных и кинематографических вестернов (см., например: С. Карцева. Вестерн. Эволюция жанра. М., «Искусство», 1976). В настоящее время «первозданность» Запада стала легендарным прошлым, а Калифорния, «золотой штат», превратилась в мощную вотчину военно-промышленного комплекса.

(обратно)

37

Сейчас их семьи целыми массами селились в самом центре оставленных белыми жилищ… — В 50—60-е гг. начался отлив состоятельных белых из центральных кварталов больших городов в пригороды, т. е. «сабурби», где они начали строить небольшие коттеджи. Образовалась своеобразная пригородная зона, т. н. «сабурбия» (она описана во многих романах Джона Чивера, например в «Буллет-парке», 1964). Брошенные белыми, нередко старые, малопригодные дома в центре были заняты черными.

(обратно)

38

Позднее черная волна подобно алой горячей крови… растеклась по всем направлениям… — В конце первой мировой войны, когда в США резко возросла потребность в рабочей силе, начинается массовая миграция негритянского населения с Юга в промышленные города Севера, что привело к существенному изменению национально-демографической структуры в стране и формированию негритянского рабочего класса. Этот процесс запечатлен в документально-публицистической книге Ричарда Райта «Двенадцать миллионов черных рук» (1941).

(обратно)

39

…не им ли белые люди уступали… мертвые городища?.. — Черные кварталы во многих промышленных городах оказались своеобразными гетто, малопригодными для проживания. В пору «негритянской революции» 60-х гг., особенно после убийства Мартина Лютера Кинга (1968), в черных районах ряда крупнейших промышленных центров происходили настоящие восстания негритянского населения, протестовавшего не только против дискриминации, но и против тяжелого экономического положения.

(обратно)

40

…их отрывали от земли, от их корней, превращая в легко заменимый придаток промышленности… — О неграх-рабочих в США имеется точная пословица: «Первыми увольняют, последними нанимают». Они заняты в основном на трудоемких работах, требующих физического труда, — в угольной, сталелитейной промышленности, в строительстве. В городах много негров работают мусорщиками, рассыльными, грузчиками, официантами и др. Примерно половина рабочих на лесоразработках — негры. Негритянская поэтесса Мэри Ивенс изобразила эту социально-экономическую ситуацию в стихотворении, иронически названном «Символ общественного положения»:

Сегодня они нанимают меня,
Мне доверен ответственный пост…
Со служебным удостоверением вместе.
Они вручили мне символ общественного положения —
Ключ от запертой наглухо двери —
Ключ от уборной для белых[11].
(обратно)

41

Отдельные географические детали, рассеянные в новелле, позволяют считать, что действие в ней, по-видимому, происходит в штате Джорджия, на Атлантическом побережье. Штат этот издавна считался гнездом «южного» расизма. Теперь, в условиях формального «равноправия», как показывает Д. Гулев, состоятельные белые ведут экономическое наступление на черных, стремясь захватить населенный ими островок посреди болотистых топей.

(обратно)

42

Джеймс Болдуин (род. в 1924 г.) — крупнейший современный американский писатель-негр. Романист, новеллист, эссеист, он продолжал традиции своего учителя Ричарда Райта, в новых исторических условиях Америки 50—80-х гг. художественно запечатлел жизнь и чаяния темнокожих американцев. Особо острая критика современного расизма содержится в серии его публицистических книг: «Заметки родного сына» (1955), «Никто не знает моего имени» (1961), «В следующий раз — пожар» (1963), «Имени его не будет на площади» (1972), которые отличаются страстным пафосом и высокими художественными достоинствами. Эти книги — своеобразная летопись негритянского освободительного движения, и не только событий, но и сложных, нередко противоречивых духовных исканий. В них Болдуин предстает как чуткий барометр общественной атмосферы. Для него негритянская проблема имеет как социально-экономические, так и нравственно-психологические аспекты. И решение ее, как он убежден, невозможно без «самых радикальных, далеко идущих сдвигов в политической и социальной структуре Америки». Для него положение негров остается «всего лишь одним из аспектов фальшивой природы американского образа жизни». Болдуин обличает идеологию расизма, воплощенную в живучем мифе о мнимой неполноценности негров, о некоем пугающем обывателя «ниггере». Другим краеугольным камнем расизма является миф о «белом превосходстве», в котором воплотился страх определенной части белых перед черными, ослепление их собственными предрассудками. Ситуация, изображенная Д. Гулевым, художественно иллюстрирует некоторые положения публицистики Болдуина, которого он высоко ценит. Опыт Болдуина сказывается и в трактовке образа Джоан. Болдуина, в частности, всегда интересовали взаимоотношения черных и белых мужчин и женщин (в повести «Выйди из пустыни», романах «Другая страна», «Скажи, когда ушел этот поезд» и др.). Джоан, например, вызывает ассоциации с образом Айды из романа «Другая страна». Красавица Айда, работающая официанткой, является предметом постоянных домогательств белых мужчин. В отношении к ним Айды нередко прорываются неприязнь и чувство мести, ибо она постоянно помнит об унижениях, которым подвергаются чернокожие американцы.

(обратно)

43

«Великий Дракон» — таково прозвище главы отделения ку-клукс-клана в масштабе штата. Созданная в 1865 г. для борьба с неграми и их союзниками, эта террористическая организация была особенно активной в период подъема освободительной борьбы черных пасынков Америки. Несмотря на формальное запрещение, клан пользуется покровительством властей. В 80-е гг. в газетах появились сообщения о том, что клан в разных частях страны «демонстрировал силу». За время пребывания у власти президента Рейгана, например, численность клана выросла в несколько раз и достигла 40—50 тыс. человек. К этому надо добавить также почти 100 тысяч «сочувствующих». Ныне клан действует на территории 22 штатов, причем — с ведома властей. Если прежде клан «монополизировал» только Юг, то теперь распространился на северо-восток и окопался даже в пригородах столицы. Клан ведет яростную кампанию против «красных» и «ниггеров», стремясь возложить на них вину за все беды. По словам лидера этой террористической организации Б. Уилкинсона, «взгляды президента Рейгана и ку-клукс-клана схожи по большинству вопросов»[12].


Б. Гиленсон

(обратно)

Оглавление

  • РАЗНЫЕ ЛИКИ АМЕРИКИ
  • ЗАДНИЙ САЛОН{1}
  • ТЕМНЫЕ АЛТАРИ
  • СЕРЕБРЯНЫЙ БАР{9}
  • ТЛЕЮЩИЕ ЗАКАТЫ{13}
  • СТАРЫЙ ФОРТ
  • СОЛНЕЧНАЯ ЗОНА{41}
  • *** Примечания ***