История одной семьи [Роза Вентрелла] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Annotation

Стоило закрыть глаза, и я почувствовала, что лечу. Раз, два, три…

Стоило закрыть глаза, и я могла изменить реальность, перестроить ее на свой вкус. Раз, два, три…

Обитатели городка Бари на юге Италии называют Марию Малакарне — дурное семя. Такое прозвище еще в детстве дала ей бабушка за неукротимый взрывной нрав. У маленькой смуглянки гордый характер, и соблюдать суровые правила района, в котором она выросла, для нее хуже смерти. Единственная отдушина Малакарне — дружба с одноклассником Микеле, неуклюжим толстым мальчишкой, таким же изгоем, как и она сама.

Годы идут, Мария взрослеет, и в ней зреет стремление убежать от грязи и жестокости родного квартала. Вот только старый город не отпускает ее, крепко опутывая невидимыми нитями родства с бедными ветхими домишками и древними камнями мостовых.

Грубый и нежный, пронизанный солнцем и соленым бризом, роман Розы Вентреллы поднимается до уровня шедевров итальянского неореализма, рисуя ностальгические картины жизни Апулии.


Роза Вентрелла

~~~

Небольшой пролог

Маленький мир

1

2

3

4

Сокровенные слова

1

2

3

Мгновения счастья

1

2

Время воспоминаний

1

2

3

Там, где все начиналось

1

2

3

Там, откуда нет возврата

1

2

3

4

В рай берут не всех

1

2

3

Сезон прощаний

1

2

3

4

Сегодня, первые шаги

1

2

3

4

Словно камни в море

1

2

3

Песок в глаза

1

2

3

4

Дурное семя

1

2

3

4

notes

1

2

3

4

5

6

7

8

9

10

11

12

13

14

15

16

17

18

19


Роза Вентрелла


История одной семьи


В самом сердце Апулии, в небольшом городке Бари, подрастает девочка по имени Мария Де Сантис, которую за своеволие и резкость прозвали Малакарне — дурное семя. Она живет с мягкой и покорной матерью, жестоким отцом-тираном и двумя старшими братьями: спокойным красавцем Джузеппе, всеобщим любимцем, и злобным Винченцо, которому не хватает сил противостоять скверне бедного квартала Сан-Николо. А еще у Марии есть друг Микеле, и только ему она поверяет свои самые сокровенные тайны. Несмотря на враждебность окружающих, дружба девочки и мальчика крепнет, перерастая в романтическую любовь.

Истории взросления Марии и посвящена поэтичная семейная сага Розы Вентреллы. Здесь любая деталь имеет значение, и даже ветхие домишки Бари отражают внутреннее смятение героини, пронизывая текст целой симфонией ярких ароматов и чувств.

~~~


Двум самым важным для меня женщинам — моей дочери и моей матери

Когда меня накрывает предательской волной ностальгии, я снова вспоминаю отца таким, каким увидела его тем майским вечером много лет назад. Круглое лицо, потемневшее от солнца, одутловатое и печальное. Жидковатые усы цвета жевательного табака; губы, которые со временем истончились, так что линия рта стала похожа на лезвие ножа; бескозырка на голове. Он стоит, сгорбившись, на самом носу своей лодки, пытается распутать сеть, перед тем как забросить ее в море. И молчит. Иногда поворачивается и смотрит на меня. Тонкие губы кривятся в той гримасе осознания и принятия своей участи, что порой отмечает людей определенного возраста. Отец никогда не был особенно болтлив. Выплевывал слова, будто яд, а потом снова прятал их внутри себя. Лодка до сих пор пахнет свежей краской, и название, выведенное блестящей синей эмалью, теперь еще больше бросается в глаза. «До свидания, Чарли» — так он назвал лодку, как фильм с Тони Кёртисом; все говорят, что мой отец ужасно на него похож. Совсем недавно был праздник святого Николая[1], и суда, пришвартованные в порту, все еще убраны лентами и сине-красными гирляндами, а на носах красуются бумажные фонарики и лики святого. Я молча смотрю на отца. Взгляд мой безжалостен. Одной рукой папа держит сеть и тщательно выверенными движениями распутывает ее, в другой руке зажата сигарета. С ее кончика падает пепел, крутится в воздухе, взмывая к небу, подхваченный морским ветром, потом оседает у отцовских ног. Я больше не слышу ни ворчания женщин, которые сидят рядком на пристани и грызут бобы люпина, ни визгливых криков продавца осьминогов, торгующего также моллюсками и пивом с борта тр ехколесного мопеда. Я вижу только морщинистые руки отца и его холодные светлые глаза, и в груди у меня поднимается тяжелое чувство. Потому что можно ненавидеть Антонио Де Сантиса, можно сотню раз пытаться выкинуть его из памяти, но избавиться, от него нельзя.

Небольшой пролог


Я всегда буду помнить тот день, когда бабушка Антониетта наградила меня тем прозвищем. Шел страшный дождь, один из тех ливней, которые случаются лишь несколько раз в году, когда все вокруг дрожит под хлесткими ударами ветра, налетающего с моря и завывающего так, что кровь стынет в жилах. Дорога вдоль набережной превратилась в безбрежную реку. Растения на заброшенных полях и в окрестностях пляжа Торре Кветта бессильно падали на землю, иссеченные хлещущей с неба водой. Стоял апрель. И по словам стариков из нашего района, это была самая дождливая весна за последние тридцать лет.

Несмотря на предупреждения мамы с бабушкой, хорошо понимающих голос ветра, меня так и тянуло на улицу.

— Когда море испускает дьявольский крик, земля переворачивается, — заметила бабушка Антониетта, когда я с независимым видом открыла входную дверь.

Я посмотрела на них обеих, на мать и дочь. Одна собиралась натереть к обеду сыр пекорино на граттароле[2], как делала каждый день, другая отрезала большой ломоть хлеба. Я только пожала плечами в ответ и вышла, наплевав на все советы. Мне хотелось увидеть бушующее море вблизи и проверить, сможет ли оно напугать меня. Я бегом преодолела Муралью[3], вымощенную белыми камнями, приветливо помахала рукой соседкам, которые замерли у дверей своих домов, напряженно всматриваясь в небеса, словно древние гаруспики[4]. Порывы ветра в волосах и на лице стегали бичом, но я не собиралась возвращаться домой. В два прыжка я преодолела мощеные ступени, ведущие от Муральи к набережной, и стремительно бросилась к театру «Маргарита», чтобы поскорее миновать пристань и череду волнорезов. Я хотела увидеть море во всей красе.

Когда я добралась до набережной недалеко от башни Торре Кветта, внутренний голос, шепчущий, что лучше вернуться домой, вдруг зазвучал громче. Я вновь увидела лицо матери, которая отговаривает меня выходить на улицу. В ее глазах светилась мягкая укоризна, голова покачивалась слева направо, а потом прозвучал обычный упрек: «Бешеная, хуже отца». И я снова увидела бабушку: пусть она и пыталась урезонить меня суровыми словами, но на самом деле была такой же податливой, как и ее дочь. Мягкой даже с виду: невысокая женщина с большой, похожей на пудинг грудью, свисающей до живота.

Я тряхнула головой, не желая, чтобы лица мамы и бабушки помешали мне осуществить задуманное. Надежно придерживая платье, которое доставало мне до икр и казалось неким подобием спасательного круга, я подошла к скалам. Там пенились гигантские волны, обрушивались на камни, на берег, а потом истаивали жидкими клочьями. Горизонт исчез и слился с морем, похожим на огромное чернильное пятно. Завороженная этим величественным зрелищем, я даже не заметила, каким грозным стало небо: оно так потемнело, что казалось — наступила ночь, хотя стоял полдень. Когда начался дождь, уже поздно было бежать под крышу. Очень быстро очертания домов старого Бари размылись, окутанные темным небом. Сильный ветер морщил поверхность моря, срывал с нее туманную морось, сотканную из бахромы белых капелек.

«Что же мне делать?» — спрашивала я себя снова и снова, оглядываясь по сторонам.

Позади высились развалины Торре Кветты, заброшенной башни, которую солдаты во время войны использовали для обнаружения угрозы с моря. Сероватые стены, чахлая редкая растительность вокруг; створки входной двери примотаны друг к другу ржавой проволокой. Капли уже били меня по голове, словно кусочки свинца.

Выбора нет. Внутри я буду в безопасности.

Я рванула дверь на себя, и она в ответ зловеще заскрипела, протестуя против такого обращения. Внутри башни обнаружилось круглое помещение с двумя распахнутыми настежь окнами, из которых отлично просматривалось все побережье. На полу лежал старый матрас, чуть подальше виднелся щербатый алюминиевый тазик с синей каймой по краю. Тогда мне было всего девять, и я понятия не имела, что в Торре Кветте проститутки развлекали клиентов. Поэтому я просто села, надеясь, что владелец матраса не вернется домой прямо сейчас. Я обхватила себя за плечи, дрожа от холода, поскольку вымокла до нитки. Посмотрела на свои ноги в деревянных сабо: черные от грязи пальцы, кожа блестит от дождя и потому кажется еще более смуглой, чем обычно. Сердце колотилось в груди, мне было очень страшно, но я бы ни за что не призналась в этом.

Не знаю, в котором часу я пришла домой. Небо снова прояснилось, ветер утих. С моря несло вонью гниющих водорослей, но стоило выйти к Муралье, как сразу повеяло ароматом соуса с базиликом и жареным мясом. Далеко на горизонте все еще можно было увидеть остатки потрепанных облаков, похожих на комки пуха. Удовольствие от собственной храбрости и успешно завершившегося приключения у Торре Кветты вскоре сменилось страхом. Что скажет отец о моем необдуманном поступке? Долго ли будет кричать на этот раз? Я словно увидела перед собой его светлые глаза, горящие гневом, и крепко сжатые челюсти, и эта картина напугала меня куда сильнее, чем только что пронесшаяся буря. Ноги вдруг отяжелели, ступни стало трудно оторвать от земли. Даже голова казалась слишком массивной для моего хрупкого девчачьего тела; болталась, как яйцо, балансирующее на щепке.

Из окна со мной поздоровалась тетушка Анджелина, вытряхивавшая скатерть.

— Мари[5], что с тобой? Мари, ты упала в море? — взволнованно спросила она.

Я кивнула ей, но не захотела отвечать. Чуть дальше стояли в дверях мама с бабушкой, ждали меня. Первая была расстроенной и бледной, как полотно, брошенное в стирку. Вторая, пухленькая и согбенная, не знала, что сказать, каждую секунду ощущая в сердце занозу, которая засела там с первого моего дня на этом свете. Бабушка и подумать не могла, что у нее вырастет такая бесшабашная и во всем неправильная внучка.

А ведь обычно бабушка за словом в карман не лезла и бесконечно рассказывала о тысяче вещей, которые делала весь день и которые собиралась делать завтра. Дедушка, мир его душе, когда-то взявший в жены неискушенную в хозяйстве девственницу, день за днем наблюдал, как она становится увереннее и превращается в настоящую матрону, способную управлять домом.

Теперь, стоя в дверях, будто скорбящая Богоматерь, бабушка, казалось, ждала, пока ее дочь кивнет, даст сигнал, что уже можно начинать меня отчитывать. Но сигнала так и не последовало, потому что мама знала: любое лишнее слово заставит отца вспыхнуть от гнева, как полено в очаге.

Когда я добралась до них, сердце у меня грохотало, словно барабан, и мне чудилось, что мама с бабушкой могут слышать его стук так же отчетливо, как и я. Поэтому оставалось только изобразить безразличие. Я стыдилась своего вида: облепившее тело мокрое платье на пару размеров больше, чем нужно, — мама специально шила мне одежду на вырост, — ноги скользят в мокрых сабо. Болел живот, меня тошнило, голова кружилась на каждом шагу, и перед глазами все плыло. В ушах шумело, словно там раздавалось эхо гудения сотни пчел. Я остановилась на секунду, глянула сначала на маму, потом на бабушку. Мама, хотя на сердце у нее было тяжело, не проронила ни звука. Ядовитые слова так и вертелись у нее на языке, но наружу не вырвалось ни одно.

Бабушка Антониетта наклонилась ко мне, будто хотела ударить, но ее пухлая рука просто зависла в воздухе. Именно тогда — как она объяснила мне позже — бабушка и заметила тот странный свет в моих черных как смоль глазах.

— У тебя холодная кровь, как у ящерицы, — произнесла она хриплым голосом. — Да что говорить, у тебя и нет ее, крови той, прямо как у каракатицы. Ты Малакарне, дурное семя; как есть Малакарне. — Она решила повторить словечко дважды, второй раз обращаясь больше к самой себе.

Мама кивнула, словно тоже так думала, просто не набралась смелости сказать вслух.

— Малакарне, — только и прошептала она, когда я решилась наконец пройти под аркой их поднятых рук и перешагнуть порог.

Я думала, что сердце разорвется. На меня со всех сторон словно сыпались удары. Возникло ощущение, что даже кухня изменилась, она без конца сжималась вокруг меня, будто готовясь раздавить в лепешку. Папа и два моих брата, Джузеппе и Винченцо, ели пасту с зеленой фасолью, обильно посыпанную пекорино. Только Джузеппе повернулся ко мне.

— Ой, — сказал он, — ты вернулась.

Даже сейчас я думаю, что Джузеппе всегда был лучшим из нас. Тогда ему исполнилось шестнадцать, и он вырос как-то вдруг, неожиданно, прямо как дети из сказок, взрослеющие за одну ночь.

Именно в ту минуту ко мне повернулся и папа. Взгляд колючий, губы сжаты. Я замерла в центре кухни. Винченцо тоже застыл, даже жевать перестал. Джузеппе отложил вилку еще раньше. Может быть, само время остановилось. Соус тетушки Анджелины больше не булькал в кастрюле, птицы не щебетали. Мир ждал.

«Сейчас он взорвется, сейчас он взорвется», — повторяла я про себя.

Отец даже не встал со стула, просто слегка отодвинулся от стола вместе с ним. Одна рука на бедре, в другой — бокал примитиво[6]; вино настолько густое, что буквально прилипает к мутному стеклу. Он поднял бокал, словно хотел произнести тост. Я закрыла глаза и глубоко вздохнула.

«Скоро все кончится», — попыталась я мысленно подбодрить себя.

— За Малакарне, — сказал папа, — за дурное семя. — А потом посмотрел на мальчиков и подождал, пока они поднимут свои бокалы.

Когда я открыла глаза, все трое смотрели на меня: Винченцо с хитрой ухмылочкой, такой же паршивой, как и он сам; Джузеппе с искренней улыбкой, благодаря которой в него влюблялись все девушки, жившие по соседству с нами.

Он тоже смотрел на меня, мой отец. Смотрел и смеялся, и этот эпизод приобрел в моих воспоминаниях невинный привкус чуда.

Маленький мир


1


Меня зовут Мария. Мария Де Сантис. Я родилась мелкой и темной, как сушеная слива. Чем дальше, тем заметнее проступали мои дикарские черты, и с годами я стала совсем не похожа на соседских девчонок — уж не знаю, к добру или к худу.

У меня были огромный рот и глаза с восточным разрезом, сверкающие, как два алмаза. Длинные неуклюжие руки я унаследовала от деда по папиной линии; вспышки злости и нахальство перешли ко мне прямиком от отца, рыбака Антонио. Человек холодный и грубый, он иногда вел себя так, словно нас и не было рядом: просто сидел, уставившись в стену или в тарелку, а порой казалось, что лишь через злобу он способен выразить всю ту боль, которую ему причиняет жизнь. Его жестокость отзывалась в нас с той же силой, с какой знойным летом тишину окрестностей сотрясает оглушительная какофония цикад. Лето в старом Бари проходило среди мощенных белым камнем переулков, преследующих друг друга в вавилонском столпотворении запутанной застройки; среди запаха чистых простыней, сохнущих на стальной проволоке, и ароматов соусов с кусочками телятины, часами кипящих на огне. Тут прошли мои детство и юность. Не припомню ни дня, показавшегося мне ужасным или печальным, хотя уродство и боль окружали меня повсюду. Их можно было услышать в советах тетушек-соседок: «Не подходи к морю во время прилива, а то оно тебя унесет», «Ешь овощи, а иначе заболеешь цингой и умрешь»; в наставлениях бабушки Антониетты: «Молись каждый вечер, или отправишься в ад», «Не ври, или не вырастешь»; в словах мамы: «Если будешь думать обо всяких глупостях, Иисус узнает и отрежет тебе язык, даже пикнуть не успеешь». Уродство проступало и в облике некоторых наших соседок, как, например, тетушки Наннины, которую все называли Кобылой: ее вытянутое большеротое лицо очень напоминало лошадиную морду, что отнюдь не красит женщину. К тому же глаза у нее были холодными, тусклыми и до того невыразительными, что скорее походили на два мутных шарика. Она жила рядом с нами, и это уродливое лошадиное лицо я видела каждый раз, когда выходила на улицу: Наннина целыми днями сидела у двери в соломенном кресле, не обращая внимания ни на жару, ни на холод.

Уродство блестело и на хитиновых панцирях тараканов, разгуливающих по полу в подвале, а иногда и на кухне; звучало в писке мышей, беззаботно шныряющих по обшарпанным террасам. Но что хуже всего, уродство скрывалось и во мне: я чувствовала, что оно намертво прилипло ко мне, как вторая кожа поверх моей собственной. Оно читалось в холодных глазах отца, когда гнев обезображивал его красивое лицо. Оно было во вспышках ярости по вечерам, перед тарелкой горячего супа; пряталось за привычкой судорожно собирать крошки на столе в маленькие горки, когда папа с чем-то не соглашался, — прелюдией ко взрыву, способному смести любого, кто окажется в зоне поражения. Красавчик Тони Кёртис тогда превращался в демона, разве что огнем не плевался.

Отцовский гнев, однако, чаще всего обходил меня стороной. Демон, скрывающийся под маской кинозвезды, не показывал мне свое уродливое лицо. По вечерам, после ужина, сидя во главе стола, папа брал меня за руку и крепко держал несколько минут. Не говоря ни слова, не глядя в глаза. Мною овладевала молчаливая покорность, которая дополнялась сознательным непротивлением, граничащим со страхом. Может быть, я любила отца в эти мгновения. А может, ненавидела даже больше обычного, потому что он стоял между мной и тем буйством, которое смешивалось с моей бешеной кровью, как осадок со свежим оливковым маслом. Бабушка сразу это поняла. Я была Малакарне — дурное семя. Не сказать, что мне не нравилось это прозвище: в нашем районе у всех имелись клички, передающиеся от отца к сыну. Тот, у кого прозвища не было, ничего не выигрывал; для других это просто значило, что члены семьи не отличаются ни плохими, ни хорошими качествами, а мой отец любил говорить: лучше пусть презирают, чем вообще не знают, кто ты таков.

Бесхребетник, Хрен Кошачий, Тупожоп, Дылда, Полубаба. Эти и другие клички крепко привязывались к тем, кто не оставил достаточно яркого следа в жизни общества. Моего папу все называли Тони Кёртисом, и он этим гордился. Семья мамы была известна как Попицце — Пончики, потому что моя прабабушка, замечательная хозяйка и потрясающая стряпуха, решила как-то в помощь мужу подзаработать и принялась жарить дома пончики попицце и продавать их прямо из окна кухни. С тех пор прабабушка, и бабушка Антониетта, и моя мама, и даже братья, эмигрировавшие в Венесуэлу, носили прозвище Попицце.

Еще на нашей улице жили Мелкомольные, Церквосранцы и Ядоплюйки.

Мелкомольный был маленьким молчаливым человечком, с редкими и вечно сальными волосами, расчесанными на прямой пробор. В его семье все были мелкими: отец, дед, братья. Его жена Цезира, дородная матрона родом из Рима, только и делала, что с утра до ночи ругала мужа. Мелкомольного жалели все мужчины, жившие по соседству. Папа уверял, что на месте бедолаги давно прирезал бы жену-командиршу, и с этим никто не спорил. Но худенький человечек только молча выслушивал гневные филиппики супруги. Он часто стоял у окна и внимательно изучал улицу своими выцветшими глазами; лицо у него было высохшее и пожелтевшее, как у старика.

В семейство Церквосранцев входили муж, жена, трое сыновей и три дочери. Их дом располагался рядом с церковью Буонконсильо, как раз у античных колонн, — дети, не испытывая ни капли уважения к древности, мочились и плевали на эти колонны. Взрослые Церквосранцы постоянно работали, чтобы прокормить свое немаленькое семейство. Детей же, казалось, штамповали на конвейере: все черноволосые, растрепанные, с небесно — голубыми глазами — в отца-рыбака, как и мой. Все мужчины этой семьи ходили в море, и Пинуччо Церквосранец очень гордился красно-голубой лодкой своего прадеда. Он сумел ее сохранить и теперь прятал на берегу, рядом с мостками. Его дети весь день скакали туда-сюда по этой лодке, но, когда организм начинал взывать к опорожнению кишечника, делали свои дела непосредственно у церкви.

Ядоплюйками прозывалась семья Магдалины. Кличка прилепилась еще к их бабушке по линии отца: она была главной ведьмой в старом Бари и жила в покосившемся, почерневшем доме на виа Валлиса. Однажды, когда я в детстве маялась животом, мама отвела меня к ведьме Магдалине, которая, как говорили, была хороша в «избавлении от червей». Та кончиками пальцев нарисовала у меня на животе множество крошечных крестов, одновременно читая стихи на языке, который не был ни итальянским, ни местным диалектом. Не знаю, была ли Магдалина на самом деле колдуньей или ведьмой, но боль в животе прошла так же внезапно, как появилась. В нашем районе ее уважали и одновременно боялись. Те, кто видел ведьму дома, в непринужденной обстановке, рассказывали, что у нее длинные, до пят, седые волосы, которые она тщательно расчесывает каждый вечер. Днем же Магдалина собирала их в очень тугой пучок и закрепляла большими серебряными заколками. Еще говорили, что ее ядовитый язык может на любого наслать проклятие, поэтому лучше ведьму не сердить. Отсюда и пошло прозвище семьи. Внучка ведьмы, тоже по имени Магдалина, была самой красивой девочкой в моем классе. И ни одно имя не подошло бы лучше этой малышке с волосами цвета воронова крыла, струившимися мягкими волнами до самых ягодиц, и лицом Мадонны. Все мальчишки в школе становились неуклюжими и неумолимо глупели, стоило ей только оказаться рядом; они запинались на каждом слове и не знали, куда девать руки.

Уже тогда я понимала, как красота влияет на людей. Мы с Магдалиной были знакомы с самого детства. Жили на одной улице, часто гуляли вдвоем, вместе ходили в школу. Я знала, что она влюблена в моего брата Джузеппе, но он не обращает на нее внимания, потому что старше на семь лет и больше засматривается на тех девушек, которые уже становятся женщинами.

У нас же пока было только по две маленькие розовые кнопки, дерзко торчащие под футболками. Да еще ноги, длинные и тонкие, как у газелей. Мои, по правде сказать, не такие уж и длинные, потому что вытянулась я довольно поздно. Много лет я оставалась маленькой девочкой с темной-претемной кожей. Ребенком я чувствовала себя уродиной, и это чувство усиливалось, стоило Магдалине оказаться рядом. Поэтому я ненавидела ее. Именно зависть стала источником моей обиды на Магдалину, ведь в школе все замечали ее, а не меня. Я очень старалась не реагировать на такие вещи, но не представляла, как вести себя со всеми этими кавалерами, которые каждый день ошивались на нашей улице, с этими глупыми мальчишками, пытающимися впечатлить объект своего чувства романтическими фразами на корявом итальянском. Разумеется, меня раздражало присутствие Магдалины. Она уже владела искусством совершать отчасти глупые, отчасти легкомысленные поступки женщины, чье призвание — разбивать сердца. Вот она мечтательно смотрит своими прекрасными блестящими карими глазами на Рокко Церквосранца, а в следующую минуту делает вид, будет ей и взглянуть на него противно. Однажды она зажгла огонь даже в сердце учителя Каджано, к которому все в школе — ученики, коллеги и сама синьора директор — относились с большим почтением, но на следующий день, сидя за партой, уже поносила его последними словами, сыпля ядовитыми фразами, какими славилась и ее бабушка-ведьма. Мы все знали, что синьор Каджано особенно благоволит Магдалине. Ее красота подействовала даже на такого строгого и холодного человека, как он. А может, корни симпатии крылись в опасении задеть старую Ядоплюйку. Магдалина пользовалась расположением учителя и выполняла домашнее задание, только когда хотела, а если была не готова отвечать по какой-либо теме, сразу начинала лить хорошо отрепетированные слезы, способные растопить даже камень. Сам факт, что однажды она заставила сердце учителя Каджано затрепетать, для нее служил всего лишь поводом для смеха. Магдалина выпестовала в себе добродетель гнилой души вместе с едкими насмешками, которые только притягивали всеобщее внимание и делали остальных ужасно неуклюжими перед ней. Страстью она пылала лишь к Джузеппе — возможно, потому, что он единственный не удостоил ее даже взглядом.

Я помню, как в самый первый день в школе синьор Каджано с прищуром смотрел на нас, пристально вглядываясь в лицо каждого ученика своими глазами-щелочками. Создавалось впечатление, что он знает все наши секреты, и не только нынешние, но и будущие. У него были длинные, с выступающими костяшками пальцы пианиста. Тело высокого худого учителя от пяток до макушки выглядело каким-то особенно вертикальным, восходящим, стремящимся ввысь; линии были угловатые и строгие: острый нос; брови, рисующие длинную арку, направленную кончиками вверх, а не вниз; и венцом всему — высокий гладкий лоб. Весь этот взрыв вертикальности существовал в его теле удивительно гармонично, если не брать в расчет небольшой горб, который начал расти, вероятно, из-за долгих часов, проведенных за книгами. Учитель питал страсть к классической литературе — страсть, которая вырывалась наружу всякий раз, как только появлялась возможность прочесть вслух стихи Катулла и Горация. В моем районе к синьору Каджано относились с большим уважением.

Когда настал мой черед предстать пред маленькими черными очами учителя Каджано, впервые в жизни я почувствовала страх, очень похожий на тот, который вселял в меня взгляд отца.

— А ты у нас кто, мелкота? — спросил он, и ветерок его дыхания тронул мои черные волосы. Затем учитель устремил взгляд в потолок и выудил из памяти одну из жемчужин мудрости, процитировав ее на латыни, а после четко проговорил и на итальянском, чтобы было понятно каждому: — Ты меня вокруг пальца не обведешь, маленькая бестия.

Резкие слова, не лишенные лукавства, которые я никогда не забуду.

А после учитель повернулся к самому большому и толстому ребенку в классе, Микеле Стразиоте.

— Ты! — Он ткнул в Микеле костистым указательным пальцем. — Поди сюда.

Учитель Каджано в совершенстве владел искусством сочетать слова: он настолько ловко смешивал латынь и местный диалект, что даже грязные ругательства в его утонченных устах казались подлинным литературным чудом.

Микеле Стразиота несколько раз кивнул, глядя в пол, потом подошел и сел рядом со мной за парту в первом ряду. Посмотрел на меня и, улыбаясь, представился:

— Привет, дома все называют меня Лино, Линуччо или Келино, но ты, если хочешь, можешь звать меня Микеле.

Я молча кивнула; его габариты меня немного пугали. С первого взгляда он казался просто застенчивым и добрым ребенком. Но в то время я чувствовала настоящее отвращение к людям с избыточным весом, так что сразу принялась раздумывать, как половчее ускользнуть от нового соседа по парте, словно он был каким-то надоедливым насекомым.

Однако несколько недель спустя пухлый мальчишка, которого все в нашем классе теперь безжалостно дразнили, показал, кто он таков на самом деле. Я еще плохо его знала, но уже смутно ощущала, что наши судьбы пересекутся, просто пока не понимала, как именно. Учитель принялся расспрашивать ребят, кем работают их отцы. Подошла моя очередь, я ответила без особого энтузиазма: «Рыбак», как и четвертый ребенок Пинуччо Церквосранца и еще парочка незнакомых мне детей.

Когда настала очередь Магдалины, она высокопарно произнесла:

— Он работает на Южном заводе по производству металлоконструкций.

Было видно, что всей ее семье пришлось здорово потрудиться, чтобы она заучила эту фразу и могла выдать ее без запинки. Одним из последних учитель Каджано обратился к Микеле, моему соседу. Что-то мрачное появилось в дьявольском взгляде учителя, когда настала очередь Стразиоты. Синьор Каджано стал похож на кота, облизывающегося перед тем, как приступить к сочному рыбному блюду. Микеле опустил глаза. Он несколько раз пытался что-то сказать, но попытки с треском проваливались: слова застревали у него в горле, голос угасал и нырял куда-то глубоко внутрь, к той неведомой точке, где зарождаются человеческие чувства. Миммиу и Паскуале, двое темнолицых хитроглазых мальчишек, сидевших во втором ряду, стали вполголоса насмехаться над Микеле:

— Говори, жиртрест! Что, языка нет? Или ты его тоже сожрал?

Учитель Каджано слышал их насмешки, но делал вид, будто не слышит. Ему нравилась жестокая пьеса, которую он сам тщательно срежиссировал. Это был заранее обдуманный план, и мы, дети, играли в нем именно те роли, которые учитель для нас выбрал.

2


— Мама — домохозяйка, — наконец сумел ответить Микеле, — а папа безработный.

Тут не было ничего постыдного, у многих отцы сидели дома, хотя слово «безработный» могло нести в себе тысячу разных смыслов.

— А вы знаете, какое прозвище у семьи Стразиоты? — спросил учитель, потрясая в воздухе указательным пальцем.

Я посмотрела на Микеле, и мне показалось, что он неуклюже попытался втянуть голову поглубже в могучие плечи, спрятаться за партой, слишком маленькой для его внушительных габаритов и неспособной скрыть Микеле от наших глаз. Все отрицательно зацокали языками, громко и почти одновременно, но в тот раз синьор Каджано ничего не сказал о такой форме ответа, хотя обычно считал ее вульгарной и неуместной.

— Хочешь сам сказать, Микеле? — Учитель подошел к нашей парте в первом ряду, и глаза его так ярко сияли, что я впервые заметила, какого они чистого, небесно-голубого цвета.

«У него глаза как у моего отца, — подумала я. — Это очень плохо».

— Тогда я скажу, — с довольным видом заключил учитель и обошел весь класс, чтобы подбавить пафоса в свое откровение.

Мы ждали, не произнося ни слова; притихли даже Миммиу с Паскуале, обычно не замолкающие ни на минуту.

— Вы когда-нибудь слышали о семье, которую называют Бескровными? — наконец произнес синьор Каджано, опираясь на кафедру.

По классу пронеслось тревожное «ох», и, сами того не желая, мы принялись переглядываться и посматривать на учителя, а тот скрестил руки на груди и не сводил глаз с Микеле, ожидая, пока тот утвердительно кивнет. Мы бросали взгляды на окна, на стены, словно опасались, как бы все эти неодушевленные предметы не стряхнули вмиг привычное оцепенение и не ожили, услышав страшное имя. В голове у меня вихрем пронеслось все, что за свою короткую жизнь я узнала о Бескровных. Но никто из нас и подумать не мог, что Микеле принадлежит к их роду. Позже я узнала, что он стыдился своего происхождения. Мариса, прабабушка Микеле, — это мне сообщил отец, а ему рассказали соседи по району — овдовела во время войны. Она жила одна, без единого сольдо, в полуразрушенном доме с вонючими, покрытыми копотью стенами, отваливающейся штукатуркой, паутиной в каждом углу и рассыпающейся в труху мебелью, насквозь пропитавшейся грязью и запахом кофе. Она устала лезть из кожи вон в поисках хозяев, которых нужно обслужить, устала от полов, которые нужно помыть, от куриного помета, который надо отскребать ногтями, и однажды, ничем не обнаружив ранее своего безумия, схватила за шею человека, на которого тогда работала, пятидесятилетнего колбасника, тоже овдовевшего в молодости, и разделала его ножом для прошутто. Один ровный разрез, от середины грудной клетки до пупка. Потом она взяла его деньги, спрятанные в коробке из-под печенья, отправилась в мясную лавку, купила детям лучший кусок говядины, самый мягкий и сочный, и потушила его с овощами. Все говорили, что она была очень красивой женщиной, с восточными глазами, черными и томными, и таким мягким взглядом, что даже самый лучший шелк не мог с ним сравниться. Хорошо очерченные губы и — редкость в те времена — белые зубы, ровные и здоровые. Хотя ее вину так и не доказали, Мариса стала для всех Бескровной, как осьминог, неспособный испытывать человеческие чувства. И, невзирая на красоту вдовы, ни один мужчина не осмелился ухаживать за ней и предложить Марисе руку и сердце, чтобы развеять одиночество и пустоту ее вдовства. Иногда какой-нибудь приезжий все же подходил к ней, источая слащавые знаки внимания, бросая липкие взгляды, ползающие по коже, как мухи по шкуре вола, но такие мужчины раздражали Марису сильнее надоедливых насекомых. Она отгоняла их спокойным взмахом руки, взглядом блестящих глаз, мгновенно остужающим пыл ухажеров. Весь ее род стал Бескровными, три сына и дочь, не уступающая в красоте матери; это она потом родит отца Микеле, Николу Бескровного, грузного неуклюжего человека с квадратной головой и шапкой рыжеватых волос.

Мне, тогда еще девочке, было строго-настрого запрещено подходить к Николе, смотреть на него, говорить с ним. Я помню, как папа покупал у него контрабандные сигареты между площадью дель Феррарезе и проспектом Витторио Эмануэле.

— Приветствую, дон Никола, — говорил мой отец.

Тот просто кивал и безразлично, односложно отвечал на приветствие хриплым голосом, едва протискивающимся между тонкими губами, вечно сжимающими сигарету. Мне иногда казалось, что я чувствую на себе его взгляд, это заставляло то и дело озираться или с тревогой смотреть на дорогу, потому что огромный человек с рыжеватыми волосами внушал мне настоящий ужас.

Папа хватал свои сигареты, расплачивался и учтиво прощался:

— Мое почтение, синьор.

Мне было противно видеть, насколько он обходителен с каким-то скользким типом, которого мы даже по имени не могли назвать. «Дон», «синьор» — так в нашей семье обращались только к священнику, учителю или врачу. Я шла следом за папой, больше не глядя на торговца сигаретами, и, только выйдя на набережную, отец начинал плеваться — два, три раза, сопровождая каждый плевок взмахом руки, будто пытался разогнать внезапно загустевший воздух. Он сплевывал каждый раз, прежде чем вытащить сигарету и спокойно прикурить ее.

— Послушай моего совета, Мари, никогда не говори с этим человеком. Никогда, поняла? Ни ты, ни твои братья не должны к нему приближаться.

Правда, один раз со мной заговорил сам контрабандист.

— Эй, синьорина, — сказал он, четко выговаривая слова. — Ты просто вылитая бабушка.

Он смотрел на меня не мигая, так сильно сощурив глаза, что было трудно определить их цвет. Меня парализовало от ужаса. Что делать? Ответить? Кивнуть? Я повернулась к папе, который улыбался одной из своих фальшивых улыбок, которые всегда натягивал на лицо в таких случаях. Я была уверена: стоит ответить этому человеку, и он расплющит меня в лепешку, как людоед из сказок, я превращусь в невесомую субстанцию наподобие воздуха, испарюсь прямо под беспомощным взглядом отца. Однако, если не отвечать вовсе, дон Никола мог посчитать меня грубиянкой, понятия не имеющей о вежливости.

— Бабушка Антониетта или бабушка Ассунта? — пробормотала я и зажмурилась, ожидая худшего.

— Антониетта, конечно. От другой у тебя ни волоска.

Я испуганно открыла глаза, изумленная тем, что ни один из моих страхов не стал реальностью. Но все равно растерянность и тревога не проходили, ведь мне вовсе не хотелось говорить с этим человеком. Поэтому на улице я сорвалась на папе.

— Зачем ты берешь меня с собой, когда идешь за сигаретами? — спросила я у него дрожащим голосом, потому что мне хотелось плакать, пусть даже на самом деле я не проронила ни слезинки.

Отец остановился. Наклонился, взъерошил мне волосы, затем сказал:

— Чтобы избегать зла, Мари, надо сперва познакомиться с ним.

А теперь сын этого зла, порожденный его проклятием и несущий в себе его отравленное семя, сидел со мной за одной партой. После откровения учителя Каджано произошли сразу две вещи. Во-первых, никто в классе, даже Миммиу и Паскуале, теперь не смел издеваться над Микеле. В воображаемой иерархии прозвищ Бескровный далеко превзошел все остальные своими вызывающими силой и злобой. С того дня Микеле был для всех только Микеле, или в крайнем случае Стразиота. Больше никакого «жиртреста» или «жирдяя». Второе изменение касалось только меня, и в некотором смысле это было ужасно, потому что по ночам меня начали преследовать кошмары, в которых тело Микеле подвергалось жутким метаморфозам, теряло привычные очертания, превращалось в какое-то густое липкое вещество цвета крови и смолы, скатывалось в шар, из которого потом кусок за куском, жила за жилой вылеплялась отвратительная фигура его отца. Я просыпалась в поту, дрожа от ужаса, снова и снова убеждая себя, что надо как можно скорее попросить учителя посадить со мной рядом кого-нибудь другого. Я внимательно осматривалась по сторонам, чтобы убедиться: я действительно нахожусь дома, в спальне, которая раньше принадлежала Джузеппе, а потом стала и нашей с Винченцо тоже. Братья теперь спали вдвоем на одной кровати валетом.

Джузеппе был крепким, словно вырезанным из ствола оливкового дерева. Внешне он очень походил на отца: то же приятно гладкое, почти женское лицо, те же ясные глаза. Винченцо, напротив, всегда был сухим, как анчоус, долговязым и угловатым, с выпирающей грудной клеткой. Помню, в детстве мне было неприятно смотреть на длинный ряд позвонков под его мокрой от пота рубашкой. Его худые ноги тоже не давали мне покоя: второй и третий пальцы были одинаковой длины, тонкие-тонкие и очень темные — кожа у Винченцо была оливкового цвета, как и у меня. Позже я поняла, что меня больше раздражала не его внешность, а он сам — как личность, как брат, как мальчик, а затем подросток, который считал себя умнее других. Умнее меня, умнее Джузеппе, который был старше на два года, а иногда даже умнее папы.

Меня раздражало, как он сидит по утрам на кровати, расставив ноги и засунув руки в трусы. Я притворялась спящей, но он, по-моему, прекрасно знал, что я не сплю, и специально смущал меня, нарочно трогал себя там, внизу, словно хотел заявить сперва мне, а потом и остальным женщинам: «Я Винченцо Де Сантис, сын Антонио Де Сантиса, и даже если я мечтаю однажды разбить отцу лицо, ты все равно не забывай: я тоже мужик, я вообще мужик побольше всех прочих».

Только в те ночи, когда я в ужасе просыпалась от кошмаров о Микеле Стразиоте, я была счастлива оказаться рядом с братьями. Их спокойное сонное дыхание успокаивало меня. Я садилась и брала в руки подушку. Смотрела на их спящие лица, на разную манеру братьев предаваться сну. Джузеппе всегда лежал на боку, свернувшись калачиком, его голова часто упиралась прямо в ноги Винченцо, который спал на спине, а руки иногда скрещивал на животе, словно растянулся в гробу; даже страшно становилось от такого зрелища, такой он был тощий и длинный. «Вот, — думала я, — Винченцо самой смерти хочет бросить вызов. Он всегда готов, поэтому, когда она придет за ним, эта синьора с косой, он плюнет ей в лицо и велит погулять пока, потому что у него еще полно дел».

Я поворачивалась на другой бок, лицом к облупленной стене, и снова засыпала.

3


Однажды утром я набралась смелости и прогуляла школу. Я хотела пойти к Бескровным, да, прямо к ним домой, и увидеть собственными глазами, как они живут. Принимает ли Никола дьявольский облик, пока другие люди его не видят? Умеет ли он плеваться огнем или совершать еще какие-нибудь злые чудеса? Дела с кошмарами обстояли все хуже. Я не могла спать, просыпалась в поту, дрожа всем телом, и даже вид братьев больше не успокаивал. Я вставала и бродила по дому, скользила вдоль стен, стараясь, чтобы не скрипнула половица или дверь. Вскоре у меня под глазами залегли глубокие тени, из-за чего лицо стало казаться еще более худым, а уши, которые всегда были большими, оттопырились еще сильнее. Мама с бабушкой очень волновались.

— Наверное, у нее какая-то тяжелая болезнь, — тихо шептала бабушка. — Девочка ест, аппетит не пропал. Но похожа она на фарфоровую куклу. Совсем бледная.

И поэтому, не спрашивая у папы разрешения, они решили обратиться к опытному врачу, а не к семейному, который, по словам матери, не смог бы отличить простуду от туберкулеза. Они отвели меня к доктору Коломбо, педиатру, известному всему району и очень дорогому. За визит платила бабушка, иначе бы папа ужасно разозлился.

Врач тщательно осмотрел меня и заявил, что все в порядке. Он прослушал мне живот и грудь, взглянул на язык и белки глаз. Он много говорил и ни разу не запнулся, не плевался, как некоторые старикив нашем районе, не чесал голову. Отработал сполна весь гонорар в три тысячи лир. Да так хорошо, что мама и особенно бабушка извелись от желания поговорить с ним, поделиться своими версиями происходящего, рассказать, как уже несколько дней глаз не смыкают, пытаясь понять, что со мной творится. Но доктор не дал им и рта раскрыть, утопив в потоке слов, в основном непонятных, и пришел к выводу, что я слишком быстро развиваюсь для своих семи лет: кости растут, и это требует от организма много энергии. Порекомендовал есть конину и печень, чтобы укрепить здоровье.

Он попрощался с довольным видом, а мама и бабушка, наоборот, впали в оцепенение, возможно ошеломленные потоком невнятицы, и размышляли над болтовней доктора всю дорогу. Мы медленно шли по виа Спарано, роскошной улице Бари, по направлению к дому.

Если бы кто-то в первый раз прошел эти пятьдесят шагов, то они, скорее всего, показались бы ему ерундовым расстоянием, но на самом деле оно было больше океана. Эти пятьдесят шагов разделяли белое и черное, хорошее и плохое, так много всего, что — мне это поведал папа, когда я была еще малышкой, — даже американские солдаты во время Второй мировой войны сообразили написать на стене у площади Федерико ди Севилья такое предупреждение: «Out of bounds — Off limits — From 18:00 hrs to 6:00 hrs»[7], потому что голодные обитатели старого Бари под покровом тьмы не гнушались украсть у солдат несколько долларов.

— Не забывай, Мари, — сказал мне папа в тот день, водя пальцем по надписи на стене, — вечером тут закрыто для всех, и для маленьких, и для больших.

— Папа, — возразила я, — но ведь война закончилась.

— Как же, закончилась… Не завидую тем, кто, как и ты, Мари, в это верит. Война здесь никогда не заканчивается.

Уже подходя к дому, мы встретили тетушку Анджелину: она ждала нас в дверях, чтобы переброситься парой слов с бабушкой Антониеттой и моей мамой.

— Ну и чего там, у дохтура? — спросила тетушка с опаской.

Подражая ученой речи врача, мама с бабушкой принялись степенно рассказывать ей, как обстоят дела с плотью и кровью. Потом повторили ту же историю для тетушки Наннины с длинным лошадиным лицом и для других соседок, которые ждали нас у дверей нашего дома и шушукались. По правде говоря, реальное состояние моего здоровья было новостью весьма незначительной в сравнении с теми домыслами и фантастическими историями, которыми обменивались тетушки, покачивая головами.

— Кто учится, у того и ум ловкий, и руки, — сказала жена Пинуччо Церквосранца.

— Бедные мы, невежественные. Эти врачи могут вертеть нас, как омлет на сковородке, потому как мы ничего не понимаем, — отозвалась тетушка Наннина.

— Да, все они считают себя лучше нас, как докторишка, внук ведьмы.

«Докторишка», старший брат Магдалины, был из числа тех немногих в нашем районе, кто учился, и учился по-настоящему. Причем не только в школе, но и два года в университете. Когда моя мама говорила с ним, то до дрожи в коленях боялась произнести что-то неправильно, выразиться слишком резко или слишком мягко или просто сказать слишком много или слишком мало. Все называли его «доктор», так что я, будучи ребенком, даже не знала, каким именем его крестили. И пусть он так и не получил диплом, но все равно нашел хорошую работу: стал начальником железнодорожной станции линии Бари — Барлетта. Он всегда говорил так напыщенно, что лишь немногие старики в нашем районе понимали его. Все эти вычурные слова, которые он произносил, покупая хлеб или здороваясь с тетушками, восхищали окружающих и вызывали уважение. И пусть речей доктора не понимали, это не мешало соседям кивать, слушая его тирады, и возводить глаза к небу, словно говоря: образование — прекрасная вещь. Он мог бы поиметь всех в зад, а они бы ему только кланялись.

— Может быть, это потому, что они и вправду лучше нас, — сухо сказала моя мама.

Тетушки какое-то время молча переваривали ее заявление, и на лицах у них отражалось смятение вперемешку с нежностью. Затем, как по волшебству, они кивнули, одна за другой, как будто в злосчастном мамином замечании содержалась причина незначительности их существования.

Мама с бабушкой открыли старую дверь со скрипучими ржавыми петлями и зашли домой с недовольными лицами. Их больше не радовало, что у меня все в порядке, стоит только добавить в рацион побольше мяса. Не радовало, что кости у меня растут и это требует от организма энергии. Они очень неохотно принялись готовить, время от времени поглядывая на потертые и шелушащиеся стены, на раковину, когда-то блестевшую хромом, а теперь позеленевшую, на потрескавшийся пол. А может быть, я тогда в первый раз остановилась, чтобы рассмотреть детали, которые до той поры казались мне совершенно обычными. К уродству привыкаешь, ведь привыкла же я к лицу тетушки Наннины, и в конце концов оно перестало казаться таким уж страшным. А еще я привыкла к бедности. Деньги почти ничего для меня не значили — и когда они были, и когда их не было. А теперь все внезапно стало очень ясным. Наверное, именно в то утро мне в голову пришла мысль, что надо учиться как можно усерднее, гораздо усерднее, чем учился брат Магдалины, и что в этом мое единственное спасение.

4


В чем причина моей худобы и кругов под глазами, никто, кроме меня, не знал, и наконец наступил день, когда я решилась преодолеть свой страх. Мама всегда учила меня, что прогуливать школу — страшный грех. Винченцо лишил ее сна, когда несколько дней шлялся по окрестностям, вместо того чтобы прилежно исполнять свои обязанности школьника. Однако всякий раз находилась соседка, которая замечала, как он бездельничает все утро с рюкзаком за плечами, и сразу же предупреждала нашу маму. Впрочем, Винченцо все равно не хотел ни учиться, ни вести себя так, как полагается хорошему сыну. Но в тот раз я была уверена, что у меня есть очень веское основание пропустить школу. Даже учитель Каджано, призывавший нас всегда и во всем идти до конца, поддержал бы мою затею. Поход в дом Николы Бескровного был моим, и только моим делом. В то время я еще не знала, в какие сомнительные предприятия вовлечен отец Микеле. В противном случае у меня, может, и не хватило бы смелости шпионить за ним через окно. Тогда же мне было известно только одно: у него всегда полно денег. Никола одалживал их почти всем в нашем районе, и если кто-то не торопился возвращать долг, с ним случалось что-нибудь плохое. Бескровный продавал контрабандные сигареты и кое-какую дрянь похуже сигарет, о чем я узнала много позже.

Мой поход то и дело прерывался остановками. Достаточно было какого-нибудь шума, мелькнувшего цветного пятна, голоса, показавшегося знакомым, и у меня перехватывало дыхание. Ноги тряслись, слюна становилась вязкой и склеивала горло, мешая сглотнуть. Проходя мимо базилики, я несколько раз перекрестилась, втянув голову в плечи при виде тетушек, вышедших после утренней молитвы. Затем поспешила к морю.

«Как же красиво!» — вздохнула я, останавливаясь, чтобы полюбоваться ровной блестящей водной гладью. Однако всего на несколько минут, потому что сердце сжималось от желания увидеть Николу Бескровного, а ноги сами шагали к его дому, хотя шаги те и были крайне нерешительными. У площади дель Феррарезе я внезапно остановилась. Еще не поздно было повернуть обратно, побродить в порту и вернуться домой в обычное время. Вся эта история закончилась бы здесь и сейчас. А потом я сказала бы учителю Каджано, что у меня разболелся живот. Я раздумывала, перебирала одну причину за другой, пытаясь найти повод отказаться от своего плана, но в глубине души уже зная, что не изменю решения. С самого детства я обладала этой уникальной чертой характера, которая в глазах одних делала меня нерациональной, а в глазах других — смелой. Но на самом деле я просто никогда не умела обуздывать собственные инстинкты.

Сероватые контуры домов, фасадами выходящие на площадь, за долгие годы словно разъело ненастьями и морской солью: скругленные углы и обшарпанные стены, держащиеся на честном слове, готовые вот-вот упасть. Много лет спустя я с горькой улыбкой буду вспоминать эти дома и думать, до чего же они походили на своих обитателей. Искалеченные, кособокие, шаткие. Но все еще живые.

Бабушка Антониетта тоже жила в одном из таких домов, и моя мама там жила — сперва маленькой девочкой, потом девушкой. Самые большие здания состояли из двух этажей и подвала, который летом использовался в качестве кухни, потому что под землей было прохладнее. Дом Бескровного стоял недалеко от виа Венеция. Не лучше и не хуже других, обычный дом, довольно бедный с виду, как и любой по соседству. Я побродила взад-вперед с одного края площади на другой; тяжелый портфель оттягивал плечи, холодный ветер хлестал по губам. Потом сжала кулаки и, полная решимости, быстро двинулась к виа Венеция. Я внезапно почувствовала себя сильной, как будто в меня влилась какая-то животная мощь и смыла все детские страхи. Со мной такое уже бывало. Может, это прорастало то дурное семя, черная душа, отражение которой бабушка видела в моих глазах в подобных случаях.

Рядом с жилищем Бескровных я заметила заброшенный дом. Свисающая с одной стороны ставня хлопала на ветру, то и дело разрезая надвое полоску света. Этот глухой стук показался мне погребальным звоном. Возможно, это был какой-то знак и мне стоило прислушаться к нему. Но внутри меня проснулось животное начало, будто на первый план вышла другая Мария, появляющаяся в самых трудных ситуациях.

Узкую полоску тротуара у двери поглотил пырей, а стена, когда-то белая, теперь почернела от гнили и позеленела от плесени. Я закрыла глаза, потому что эта картина опустошения внушала мне ужас. Тем не менее дом Бескровных был жив и здоров, кишел людьми и все еще неумолимо привлекал меня.

Я положила портфель на землю и осторожно огляделась по сторонам, проверяя, не смотрит ли кто на меня, но все, казалось, были заняты своими делами. Поэтому я решилась встать на цыпочки и заглянуть в окно рядом с входной дверью. Внутри было темно, свет проникал только из окна, в которое я смотрела, поэтому потребовалось несколько секунд, чтобы дать глазам привыкнуть к полумраку и разглядеть комнату. Я заметила двух младенцев, сидящих на полу. Дальше виднелись кухонный стол и другие предметы обстановки. Женщина вытирала руки о фартук на животе. Я внимательно наблюдала за ней. Должно быть, это жена Бескровного. Как она могла выйти замуж за такого ужасного человека? Я не понимала, сколько ей лет: в детстве все взрослые кажутся очень старыми. Лицо темное, как и растрепавшиеся волосы; некоторые пряди еще держатся в прическе, другие падают на плечи. Дети очень маленькие, с большими испуганными глазами. Должно быть, это младшие братья Микеле. Сколько вообще отпрысков у Бескровных? Мой брат Винченцо дружил с еще одним Бескровным, старшим братом Микеле.

Мне запомнилось, что окно в доме Бескровных было очень высоким, а глаза тех двух детей, близнецов, судя по сходству, — просто невероятно огромными. От мысли, что такой человек, как Бескровный, мог стать отцом, у меня кровь стыла в жилах. Я закрыла глаза, дрожа и представляя себе ужасного людоеда в обличье человека, который запугивает собственных детей огромными клыками и острыми ножами. Любой шум превращался в Николу Бескровного, который подбирался ко мне, чтобы схватить и утащить в какое-нибудь ужасное место. Это его голос вырывался из груди со страшными всхлипами, будто ему не хватало воздуха. Я испугалась и убежала, тяжело дыша.

Сокровенные слова


1


В детстве меня окружало много страшного. Страх был инструментом, которым взрослые владели виртуозно. Им пользовались, чтобы оберегать нас от опасностей, подстерегавших на каждом шагу. Я боялась находиться одна на улице вечером. Боялась бурного моря. Темных подвалов, мышей, пауков. Иногда даже Наннина внушала мне ужас своим длинным лошадиным лицом, странно угловатым, с неестественно вылезающими из орбит глазами. Я боялась ведьмы, но больше ее ядовитых слов меня пугало, что она может видеть будущее, знать что-то и о моей жизни, заставить меня страдать. Боялась потерять маму и бабушку, боялась, что их заберет некая неведомая сила. Боялась Джузеппе и, хоть и по другим причинам, Винченцо и папу. А еще я боялась Пинуччо Полубабу. Он тоже жил на нашей улице, вместе с матерью-вдовой, которая уже много лет назад начала понемногу терять рассудок.

— Когда-то она была красавицей, — сказала мне однажды бабушка Антониетта. — Напоминала знаменитую актрису. Как там ее звали? Мэрилин Монро.

Я даже представить себе не могла эту старуху молодой. Когда я впервые ее увидела, ее светлые волосы превратились в пепельные, а кожа стала как пергамент, сморщилась и высохла. Высохли и руки, ноги и вены. Ее звали Кончетта, но для всех жителей района она была Тинучча Безумная. Когда она говорила, капли слюны разлетались во все стороны, потому что у нее во рту не хватало зубов. Один глаз был косой; всю ту сторону лица изуродовал парез, поразивший Коннетту после смерти мужа.

— Это из-за разбитого сердца, — говорила мне бабушка. — После того как она узнала, что ее сын — наполовину женщина.

Меня бросало в дрожь от уродства Тинуччи. В то время все уродливое снаружи я считала уродливым и внутри, но еще больше меня пугала мысль, что эта женщина может быть заразной, тлетворной, чумной, что ее уродство — болезнь, способная перекинуться на других и поразить их тоже.

Тинучча всегда ходила по нашему району с потертой кожаной сумкой черного цвета, такой огромной, что Безумная горбилась под ее весом. Будучи ребенком, я думала, что сумка под завязку набита всякой всячиной, живой и не очень. Когда малолетние хулиганы замечали на улице вдову в длинном черном платье и с сумкой на плече, они издевались над ней, называли ее ведьмой, сумасшедшей, старой вонючкой, потому что она была совершенно поблекшая, дурно пахнущая, застрявшая в прошлом. Изредка Тинучча Безумная бросала в них несколько кочешков салата, объедки фруктов или гальку. Она никогда не ругалась. Лишь махала рукой перед глазами, словно прогоняла надоедливую муху, и ритмично шевелила челюстью, будто пережевывала нут или ядра грецкого ореха. Я жалела ее и злилась на хулиганов. Они считали себя на улицах главными, умнее и сильнее других, хотя на самом деле были просто детьми. В их компанию входили Миммиу и Паскуале, Роккино Церквосранец, мой брат Винченцо и некий Сальваторе, худой мальчишка с лицом как у мышонка и двумя большими оттопыренными ушами. Все называли его u’nzivus, Грязнуля, потому что он редко мылся и летом между пальцами ног у него постоянно скапливалась черная грязь, которую он без тени смущения выковыривал ногтями. В те времена такое встречалось на каждом шагу, поэтому никому и в голову не пришло бы осуждать мальчика. Его скорее жалели, считая очередным отпрыском бедной матери, несчастной женщины, которая ничего не могла поделать со своей плодовитостью и уже родила двенадцать детей, девять из которых выжили. Сальваторе, один из средних, ни рыба ни мясо, не особенно умный, даже мухи не обидел бы, вероятно потому, что в нем не было зла и он еще не достиг того возраста, в котором в душе человека появляется жестокость. И поскольку он не ведал, что такое зло, другие ребята вечно подначивали Сальваторе на разные безобразия. Поносить последними словами стариков или сумасшедших, бить бутылки перед дверями пожилых людей, поджигать кошек. Некоторые тетушки-соседки осторожно подходили к малолетним хулиганам и пытались поговорить с ними, призвать к порядку, но любые добрые слова влетали им в одно ухо и вылетали из другого.

— Некоторые вещи делать нельзя, потому что это причиняет боль вам самим и ранит сердца ваших матерей, — иногда выговаривала им бабушка Антониетта, но Винченцо с друзьями просто пожимали плечами. Их непроницаемые лица были похожи на запертый дом, закрытую дверь, душу, замкнувшуюся в самой себе, не существующую или уже мертвую.

В те дни я плохо понимала, какие чувства испытываю к своему брату Винченцо. В большинстве случаев мне казалось, что я вовсе не сестра ему, точнее, что для него это не имеет большого значения. Если Джузеппе всегда относился ко мне с любовью и заботой — умывал меня, когда я была малюткой, поднимал к зеркалу, чтобы я могла посмотреть на себя, брал на руки и танцевал со мной, — то Винченцо просто игнорировал или высмеивал. Однажды, когда мама мыла полы, он толкнул меня в ведро с мыльной водой; в другой раз, когда я подметала двор, опрокинул меня на кучу угля для печи.

И дело было не только в недостатке доброты и вежливости, но и во внешности. Он двигался неуклюже, ходил опустив плечи, горбился. Мама часто говорила, что разгадала дурной нрав Винченцо, еще когда он был совсем ребенком. Он воровал репу, инжир и виноград, рискуя попасть в зубы сторожевым собакам или получить камнем от фермера. Он бесчисленное количество раз падал с деревьев и возвращался домой с ободранными коленями, порванными на заднице брюками, а один раз даже с глубоким порезом над правым глазом, рассекшим надвое бровь. Хулиганы постарше постоянно издевались над ним из-за рваных штанов, мама с бабушкой Антониеттой отчитывали, папа бил ремнем, пинал и отвешивал подзатыльники, но ничто не могло исправить Винченцо. Поэтому мама, обливаясь слезами, просто чинила его штаны, раз за разом, опять и опять, потому что денег на новые не было.

— Тебе совсем не жалко свою мать! — кричала она сыну в минуты отчаяния, надеясь пробудить у Винченцо совесть, но раскаяние было совершенно чуждо этому мальчишке.

Однако ходить по улице с дырками на заднице мой брат не хотел. Не знаю почему, но он лучше других понимал, что наш район, мощенный серыми и белыми камнями, не знает жалости, особенно к мальчишке в дырявых штанах. Он еще не понял природу этого места, но уже сообразил, что Бог сюда не заглядывает.

Время от времени мама обвиняла папу:

— Это от тебя он узнал, что такое насилие!

— Насилие везде, — отвечал отец, — как грязь.

И становился еще более мрачным, потому что не любил, когда мама возлагала на него ответственность за недостатки детей.

Однажды — Винченцо тогда был во втором классе — мама отвела его к Ядоплюйке, чтобы изгнать зло. Тогда брат отправил в нокаут учителя математики, подставив тому подножку, и его исключили из школы на две недели.

— Это проделки дьявола! — закричала мама, узнав о происшествии.

А так как тетушкам по соседству нравилось думать, что потустороннее постоянно присутствует в их повседневной жизни, все они тут же поверили в правдивость этого заявления. Подобно воронам, сидящим на проводах, они с утра до вечера толпились у дверей нашего дома и пытались обнаружить у Винченцо признаки присутствия демонической силы. Торчащие в разные стороны непослушные вихры и большие круги, залегшие под маленькими глазками, темными и острыми, ошибочно принимались кумушками за однозначные подсказки.

— Здесь нужна ведьма, — заявила бабушка Антониетта, пока мать тискала в руках носовой платок, поднося его то к глазам, то ко рту, а иногда и прикусывая, будто представляя вместо платка того самого рогатого демона.

И мы потащили Винченцо, бившегося, как дикий зверь в клетке, к Ядоплюйке. У ворот брат попытался схватиться за острые выступы створок с такой силой, что они впились ему в ладони.

— Винченцино, — умоляла мама, — это для твоей же пользы. Если ведьма изгонит зло, ты станешь хорошим мальчиком.

Когда наконец появилась старуха в длинном платье и с тугим пучком на голове, Винченцо притих. Ведьма даже ему внушала страх.

— Зайдут только мать и дети, — распорядилась Ядоплюйка, приказав остальным ждать на улице или расходиться по домам. — Тере[8], мы проведем ритуал и для маленькой девочки. Потому что демон, выйдя из невинного тела и обнаружив поблизости другое, еще более привлекательное, немедленно войдет в него.

Мама испуганно кивнула. Я тоже боялась, но молчала. Ведьма подчинила себе все мои мысли и слова. Я не могла отвести взгляда от ее морщинистых рук, длинного пожелтевшего ногтя на мизинце и ярких, сияющих как лед глаз. Тем временем ведьма приготовила два стакана, в каждом из которых было немного святой воды и пшеничных зерен и несколько соляных камней. Она начала молиться, то и дело крестя стаканы. Затем, после молитвы, отвела нас с Винченцино к двери.

— Теперь сделайте по глотку воды, а все остальное выплесните на улицу, за спину! — приказала она, не сводя с нас внимательного взгляда.

Мама дрожащими руками вытащила кошелек из сумочки, чтобы заплатить ведьме за беспокойство.

— Оставь, Тере, — сказал та, беря маму за плечи, — ты хорошая женщина, и у тебя много проблем. Лучше купи на эти деньги еды детям.

По дороге домой мама только и делала, что плакала. Бабушке Антониетте, которая спросила, что случилось, она не ответила. Винченцо, едва выйдя из дома ведьмы, убежал к своим друзьям на набережную. Я шла рядом с мамой и молчала. Я знала, что она часто плачет в тишине, когда по вечерам работает за ткацким станком или плетет рыболовные сети, чтобы немного подзаработать. Она притворялась, что сморкается, но я все видела, хотя ни о чем не спрашивала. Мама тратила деньги только на нас, чтобы в доме по утрам были свежие яйца, которые мы ели сырыми, кусок конины, когда мы болели, или пармезан, когда нас донимали проблемы с кишечником. Из-за работы за ткацким станком мама слегка горбилась, и кожа у нее на лице стала нездорового пепельного цвета, с редкими, но глубокими морщинами.

Мне очень нравилось слушать мамины рассказы о том времени, когда она была молодой и красивой. Обычно это происходило по вечерам, когда она переодевалась в ночную рубашку и давала отдых ткацкому станку. Папа уходил в море, и мама наконец-то успокаивалась. Она садилась за стол и вместе с бабушкой Антониеттой плела корзины из соломы, оставшейся после обмолота пшеницы.

— Смотри, Мари, — тихо говорила она, — кончик надо просунуть вот сюда.

И мои внимательные детские глаза быстро учились.

— Ты такая молодец, Мари, просто умница. Когда вырастешь, будешь заниматься чем-нибудь действительно важным.

Когда мама с такой уверенностью говорила мне такое, у бабушки Антониетты даже слезы на глазах выступали, но она вытирала их ладонями, прежде чем они успевали стечь по щекам. Только когда бабушка рассказывала о своем муже, моем дедушке Габриэле, она не могла сдержаться, и одна-две слезинки скользили по ее пухлым щекам. Редкие слезы старухи.

Дедушка никогда особенно не симпатизировал моему отцу. Он с первого взгляда понял, что это за тип, и относился к нему с той осмотрительностью, с какой относятся к диким животным: восхищение, с одной стороны, опаска — с другой. Дед Габриэле, портной, часто говорил, что на своем веку встречал множество таких мужчин, как мой отец: «Красивый снаружи, хорошо одетый и ухоженный, но гнилой внутри».

Он сказал это и моей маме, но та только пренебрежительно отмахнулась и не стала слушать, потому что была уверена: никто лучше нее не знает сердца мужчины, который стал ее мужем. Однако где-то глубоко-глубоко в душе, в самом потайном ее уголке, зрело тайное предчувствие, едва заметная боль, которая становилась сильнее сперва в редких, единичных случаях, а потом все чаще и чаще. Долгое время мама была убеждена, что сумеет изменить моего отца своей любовью, покорностью, молчанием и жертвенностью. Мама думала, что способна помочь ему, вот только отец ей не позволяет. Правда же состояла в том, что Антонио Де Сантис был один всю свою жизнь, даже в детстве, когда рос в окружении сестер и вездесущей матери, и потом, когда рядом с ним появились жена, дети, сплетники соседи и весь наш район. Возможно, только в море он бывал в ладу с самим собой. Именно поэтому отец никогда не сдавался, хотя часто и проклинал море, плевался и говорил, что хочет найти другую работу.

Эти его приступы гнева были такими же, как те, которые он обрушивал на нас, — кинжально-острыми, бурными, но быстро утихающими.

Отец всегда прощал море и никогда не был груб по отношению к нему.

2


Когда мы пришли домой, папа уже вернулся. Я почувствовала едва заметный запах рыбы и поняла, что Джузеппе моется в ванной. После третьего класса брат пошел работать на рыбный рынок. Платили ему, несовершеннолетнему, немного, но это было лучше, чем ничего. Он никогда не жаловался — ни на слишком тяжелую для мальчика работу, ни на зловоние, от которого невозможно было полностью избавиться, сколько ни мойся. Вероятно, именно физический труд помог его фигуре сформироваться таким образом, что все девушки, жившие по соседству, оборачивались ему вслед. Тело Джузеппе было подтянутым и хорошо развитым в нужных местах.

По радио передавали какой-то мотивчик, что-то иностранное, названия я не знала. Вернувшись с работы, папа всегда включал радио и оставлял негромко играть фоном. Мама сделала вид, что ничего не произошло. Начала накрывать на стол и кивнула мне, прося помочь. Было почти обеденное время.

— Разве ты не ходила в школу? — спросил отец серьезным тоном, не предвещающим ничего хорошего.

Я замерла в закутке между его стулом и раковиной. Расстояние в метр, разделявшее нас, сдавило меня тисками. Я бросила быстрый взгляд на маму, которая забрала меня из школы, чтобы отвести к ведьме. Она поощрительно кивнула мне, и я отрицательно покачала головой, держа в руках тарелку.

— А почему?

Только теперь отец снял бескозырку, которую всегда надевал, выходя в море, и принялся разглаживать усы, готовясь свернуть самокрутку.

— Мы с мамой и Винченцо ходили к ведьме.

— А чего хотела от вас ведьма?

Папа уставился на стол. Мама уже постелила скатерть, но отец не обратил на это внимания, просыпав крошки табака прямо на ткань. Он разделил их на несколько маленьких кучек и принялся собирать в одну кучку побольше. Я заметила, что он не снял ботинки и заляпал весь пол, оставив множество грязных следов. А еще я видела, как отец иногда дергает ногой под столом. Слова заткнули мне горло, словно пробка. Я поставила тарелку и вернулась к раковине за столовыми приборами.

— Мы водили туда Винченцо, — вмешалась мама, размешивая соус в кастрюле, — чтобы изгнать из него зло.

Отец засмеялся, перемежая смех приступами хриплого кашля.

— Зло… — Он повторил это слово три раза, вколачивая его в себя, словно гвоздь. Голос превратился в стон, почти шепот, будто воздух выходил из проколотого мяча, а потом взорвался неумолимым смехом. — Чтобы изгнать из него зло! — На этот раз отец, смеясь, повторил всю фразу. Оказывается, внутри Винченцо сидело зло, как у других бывают горб, чумной бубон или рак, и старая ведьма смогла вырвать его, искоренить, все исправить.

Мама повернулась и внимательно посмотрела на отца. Даже она, хорошо знавшая его, казалась сбитой с толку. Я тоже наблюдала, но по-прежнему не могла избавиться от пробки в горле, мешавшей сглотнуть.

Отец смеялся несколько минут, а потом снова заговорил и принялся хулить Богоматерь и всех святых, сперва тихо, сквозь зубы, затем все громче; его голос постепенно набирал силу и объем благодаря многолетнему опыту скандалов. Отец подчеркивал важность каждого нового эпитета движением головы, как будто действительно не верил, что такое произошло в его семье.

Бесстыдница, шлюха, смерть Христова… Джузеппе вышел из ванной под аккомпанемент кощунственных выкриков отца. Запахло хорошим мылом и одеколоном. Брат начисто побрился; высокая, точеная фигура была словно вырезана из ствола оливкового дерева, как говорила бабушка. На нем были шорты и белая майка, подчеркивающая мускулы. Его тело уже становилось телом мужчины. Джузеппе остановился посередине кухни. Посмотрел сперва на маму, потом на меня, потом на папу, но мельком, будто страшась, что поток ругательств захлестнет и его, стоит только попасться на пути отца.

И тут вернулся Винченцо.

Папа внезапно прекратил сыпать богохульствами, мама принялась орудовать половником в кастрюле, я принесла стаканы, чтобы расставить на столе, Джузеппе отодвинул стул, собираясь сесть.

Отец спокойно поднялся. В одной руке он держал сигарету, а другой повесил бескозырку на угол спинки стула. Я стояла рядом со стаканом в каждой руке, когда папа хладнокровно, не говоря ни слова, ударил Винченцо. Тот потерял равновесие и упал на пол. Я уронила стаканы, они разлетелись на осколки прямо возле ступней отца. Винченцо беззвучно свернулся клубочком и закрыл глаза, а отец принялся пинать его то по ногам, то по животу.

— Дева Мария! — закричала мать. — Ты же его убьешь!

Она опустилась на колени, чтобы помочь Винченцино встать. Но папа не закончил. Зло должен был изгнать он, поэтому никто другой, даже жена, не имел права вмешиваться в его личную битву. Поэтому он схватил маму за волосы и отшвырнул к раковине. Она сползла на пол с болезненным бормотанием.

Я подскочила к ней, она прижала меня к животу и одной рукой закрыла мне ухо, чтобы я не слышала ее рыданий, кощунственных ругательств отца, стонов Винченцо.

— Я изгоню из тебя зло, мешок с говном! — кричал отец, пиная сына.

— Мари, закрой глаза, сейчас все закончится. Закрой глаза, — просила мама.

Ее голос взволнованно пульсировал, будто колыбельная, которую она пела, пытаясь убаюкать меня. Но ничего не получалось. Тусклый голубоватый свет проникал через маленькие окна рядом с дверью и разбавлял мрак, царивший на кухне, делая происходящее перед моими глазами чужим, нереальным. Я старалась представить себе нормальную жизнь, льющуюся сквозь дверной проем, приносящую собственные звуки: тиканье часов, скрипы, быстрый, легкий смех женщин и детей и еще — шепот всего нашего района. Я знала, что там, дальше, море. Волны сталкивались друг с другом, издавая ритмичный звук, похожий на шелест шелка, стоило только подумать об этом. Мне показалось, что стук моего сердца замедлился. Поэтому я попыталась закрыть глаза и сосредоточиться на близости моря, но поток воспоминаний был слишком хрупок. Он рушился, переполнялся, и чем сильнее я пыталась сосредоточиться и подумать о чем-то красивом, тем настойчивее мысли концентрировались на голосе папы.

— Почему ты заставляешь меня наказывать тебя? Почему? — кричал он, пока Винченцино неподвижно лежал на полу, свернувшись, как червяк, пытающийся спрятаться от опасности.

Наконец папа вытер руки кухонным полотенцем, как мясник после разделки туши. Джузеппе опустился на колени, чтобы помочь Винченцо, но отец сурово остановил его:

— Не прикасайся к брату, или я и тебя вздую!

Я внимательно наблюдала за отцом, когда он бросался на собственных сыновей с яростью и жестокостью — своими старыми приятелями. Его темная кожа поглощала слабый свет из окна, и фигура казалась едва ли не иллюзией, плодом воображения. Глаза, превратившиеся в две щелочки, крепко сжатые челюсти, скулы — каждая его черта выражала высокомерие. Лицо закаменело: большой рот, мясистые губы, хорошо вылепленный, но слишком крупный нос, щеки, ставшие дряблыми за последние годы.

Именно в тот момент я поняла, что чувствую. Кишки свело от странного, неестественного ощущения. Я боялась отца, но в то же время мне было его жаль. Я помню это совершенно ясно. Одно из самых ярких и точных воспоминаний: кристальная ясность на фоне запутанных и смазанных в памяти событий тех лет.

— В школу больше не пойдешь, — спокойно сказал отец. Черты лица стали прежними, а голос — расслабленным. — Я не хочу выглядеть ослом перед всем районом.

— Но Винченцино так даже третий класс не закончит, — попыталась возразить мама.

На этот раз папа не поднял на нее руку и не толкнул. Он просто перевел взгляд в ее сторону и все так же спокойно ответил:

— Придуркам третий класс ни к чему. — Затем отец оглянулся на Винченцо, который все еще не двигался и даже не плакал, а просто лежал на полу, как тряпка, ожидающая, когда ее вышвырнут вон. — Я найду ему работу сборщиком лома, пусть тоже зарабатывает на хлеб и помогает семье.

— Сборщик лома? — переспросила мама, но ее вопрос остался без ответа.

— Вот так, — сказал папа. — И точка.

Ничего другого. Вот так. И это было его окончательное решение.

3


На некоторое время в доме воцарилось подобие покоя. Я привыкла наблюдать через окно за возвращением папы, пытаясь угадать, в каком он настроении. Я знала, что от этого зависит все, ведь он был центром, вокруг которого вращались наши жизни как в пасмурные, так и в солнечные дни.

С недавних пор мы с Микеле вместе ходили в школу, и по дороге я говорила о своем отце, а Микеле рассказывал о своем. Мы обнаружили, что некоторые истории, покрывшиеся патиной времени, могут показаться даже веселыми. Например, как мой папа ударил маму, когда она сделала перманент у тети Анджелины, и запретил ей портить волосы всяким химическим дерьмом, от которого можно облысеть. В свою очередь Микеле рассказал мне, как отец избил их со старшим братом Карло, когда они подсматривали в замочную скважину за своей голой сестрой в ванной. Еще я рассказала, что иногда по вечерам, когда папа проходит мимо меня с мрачным и беспокойным лицом, я чувствую боль в горле и ледяной ветер вроде того, что заставляет листья желтеть. Отец Бескровного, в свою очередь, вызывал у Микеле боль в животе. Из-за этого маме много раз приходилось бегать с ним к ведьме, чтобы выгнать у сына глистов.

Мой спутник обиделся на меня лишь однажды: когда я спросила, не станет ли он когда-нибудь таким же, как его отец, — настоящим Бескровным. Страх, что под внешностью нежного и простодушного мальчика Микеле прячет вторую натуру, похожую на отцовскую, тогда еще не полностью покинул меня, а позднее подчинил себе все мое тело. Микеле сперва отреагировал на вопрос раздраженным жестом, потом пожал плечами, пнул носком ботинка камешек, а когда я повернулась узнать, почему он отстал, то заметила, как блестят у него глаза, и почувствовала себя ужасно.

— Извини, — тихо сказала я.

Он остановился и внимательно посмотрел на меня. Должно быть, мое предположение показалось мальчику таким абсурдным, что потребовалось время переварить его. Напоминание о том, что его судьба тесно связана с судьбой отца, братьев и сестер, казалось, ошеломило Микеле.

— Ты даже представить не можешь, — сказал он наконец.

— Что?

— Что значит быть сыном Николы Бескровного.

Я хотела расспросить его, поскольку знала, что значит быть дочерью моего отца и насколько это иногда трудно. Но промолчала. Со временем я поняла, что Микеле готовился к своей роли с детства. Что его медленные и иногда неуклюжие движения, полуулыбка, то расстояние, на котором он держался от окружающего мира, — хорошо продуманные шаги. Они помогали ему, с одной стороны, меньше бояться своего отца, а с другой — бороться с неосознанным желанием вырвать ему сердце голыми руками. Микеле изобрел собственную систему спасения, как поступили и все члены моей семьи.

В иные дни хватало любой мелочи, чтобы вызвать гнев нашего отца: неуместное слово, плохая оценка, его ссора с другим рыбаком или слишком много замечаний от бабушки Антониетты. Отцовское терпение было размером с фитилек свечи. В такие дни не обходилось без ссор за столом. Джузеппе молча таращился в стену и считал про себя, плотно сжав губы. Считал до тех пор, пока отец не прекращал изрыгать богохульства, пока к его глазам не возвращалась блеклая синева спокойствия, а вены на шее не опадали до обычного размера. Тогда Джузеппе тоже успокаивался, осознавая, что шторм снова миновал. Винченцо, более резкий и в мыслях, и по характеру, сжимал кулаки и стискивал зубы. Он поклялся себе, что однажды врежет отцу и заставит его заплатить за все. Моя мать, больше всех страдавшая от оскорблений мужа, несколько секунд сидела в тишине, словно ошеломленная очередной ссорой, затем с грустью вставала и шла к ткацкому станку, за которым работала до позднего вечера. Двигала гребенку — раз, два, три; глухие, размеренные удары. Сосредоточившись на стрекотании станка, она больше ничего не чувствовала ни внутри, ни снаружи. Моим спасательным кругом был Микеле. Я специально шла в школу помедленнее, чтобы не встретиться с Магдалиной и остаться наедине со своим соседом по парте. У меня не хватило бы смелости откровенно говорить о своем отце при Магдалине, к тому же я боялась, что она со своей кошачьей грацией покажется Микеле гораздо интереснее меня. Тогда я уже училась в четвертом классе и еще острее ощущала, насколько я ниже ростом и некрасивее других девочек в классе.

Гномиха, Коротышка, Чекушка — вот лишь некоторые из ненавистных прозвищ, которыми меня награждали одноклассники. Все, кроме Микеле. Каждый из нас двоих был по-своему уродлив, отличался от других, и это нас объединяло.

Худшее из оскорблений мне прошептал на ухо Паскуале, когда учитель Каджано рассказывал нам про «экспедицию тысячи»[9].

История была одним из моих самых любимых предметов. Иногда даже сердце билось быстрее, стоило мне услышать о героях, пожертвовавших жизнью ради свободы. Они были принцами, не запятнанными подлостью района, в котором я жила. Каждый из них, казалось, совершил нечто великое. И в сравнении с этим борьба, происходившая по соседству, выглядела делом воистину незначительным. Трястись над каждой лирой, чтобы обеспечить выживание; платить за аренду ветхого дома, старой убогой хижины, где из мебели есть всего четыре стула, а на четверых детей приходятся две кроватки, скрипучие и воняющие мочой, потому что запах намертво въелся в матрасы; за плитку цвета земли; за свет, который едва просачивается сквозь несколько узеньких вентиляционных отверстий. Парта, за которой я сидела в классе, со временем превратилась в трамплин, с помощью которого можно было прыгнуть в другое измерение, сбежать, неважно куда, в прошлое или в будущее. С одной стороны — раздутый зловонный пузырь, в котором плавали наши дома у набережной, с другой — мир наверху, где-то высоко в небе; его я не видела, но была уверена, что именно там начинается другая реальность.

По классу порхали слова, светлые и прекрасные, они уносили меня далеко-далеко. Именно поэтому скабрезность Паскуале вызвала у меня такой гнев, который в других обстоятельствах невозможно было бы объяснить.

— Знаешь, что я подумал, Малакарне… — начал он.

Прозвище тогда фактически заменило для всех мое настоящее имя, и только мама и Джузеппе продолжали называть меня Марией. Паскуале говорил со мной со второго ряда парт, наклонившись, чтобы приблизиться к моему левому уху. От него несло луком, и я поморщилась от отвращения. Паскуале был высоким тощим мальчиком, узкоплечим и узкогрудым, с головой немного крупнее, чем следовало бы. Энергия в его теле будто целиком шла в рост, оставляя все прочее на стадии отделочных работ. Единственное, что было в нем по-настоящему красивым, это глаза: большие и очень черные, горящие живым злым огнем, который заставлял бояться и уважать их обладателя.

— Ты как раз подходящего роста, чтобы отсосать мне, — заявил обидчик с недобрым смехом и скрестил руки, наслаждаясь моей реакцией, которая стала полной неожиданностью даже для меня самой.

Я вскочила со стула и ринулась к нему с единственным желанием — ударить, неважно как. В ушах звенело эхо его ненавистного голоса, злобного ворчания наглеца. Я укусила Паскуале за ухо. Увидела кровь. Почувствовала скользкое прикосновение его мокрой от пота щеки. Сквозь вспышку гнева различила его безмятежные губы, шепчущие всю эту грязь, смакующие каждое слово, и его самодовольство еще больше задело меня. Мне бы удивиться, почему он ничем не ответил, не укусил меня тоже или не врезал мне кулаком. Прошло несколько секунд, показавшихся бесконечно долгими, а потом Микеле встал между нами, в то время как синьор Каджано, возвышаясь рядом, командовал, что делать.

Тогда я успокоилась и вернулась на место, все еще тяжело дыша и ощущая отвратительный металлический привкус во рту. Учитель Каджано молча смотрел на меня. Остальные тоже притихли. В тот момент учитель воистину казался мне существом с другой планеты, способным своим высшим разумом постичь мою истинную природу. Несколько секунд я смотрела ему в глаза, но и только: у меня не хватило смелости долго выдержать его ледяной взгляд. А вот он продолжал смотреть, и казалось, будто он впервые меня видит и запоминает каждую деталь моего детского тела, особые приметы: оливковую кожу, ярко выраженные скулы, высокий лоб, спутанные волосы, подстриженные под горшок, что точно меня не красило. Микеле тоже посмотрел на меня, украдкой, словно боялся обвинений учителя в том, что именно его присутствие в классе — его, сына Бескровного, — заставило меня сорваться.

Учитель велел Паскуале встать и подойти к кафедре. Я пристально смотрела на щеки обидчика с ярким румянцем, на красивые глаза, драгоценными камнями сияющие на блеклом, невыразительном лице с низким лбом, массивной нижней челюстью и постоянно угрюмым выражением. Затем учитель позвал и меня. Я была готова объясниться, повторить, если понадобится, ту грязь, что Паскуале шептал мне, от начала и до конца. Конечно, учитель бы понял и оправдал меня, но за те несколько секунд, которые мне понадобились, чтобы дойти до кафедры, я сообразила, что наделала.

Учитель Каджано открыл ящик стола и вытащил длинную линейку, которую использовал для наказаний. Яждала, когда он спросит, как это, черт возьми, меня угораздило и, главное, почему, но вопрос так и не прозвучал. Учитель осторожным и размеренным шагом подошел к нам с Паскуале. Я подняла глаза только тогда, когда синьор Каджано заставил нас посмотреть на него. И увидела его человеком из плоти и крови. Жесткие волосы, спутанные за ушами. Яркие глаза; белки пронизаны тонкими красными прожилками. Показалось, что он смотрел на меня внимательнее и дольше, чем на Паскуале, словно говоря: «Как ты могла, Де Сантис, я и правда не ожидал от тебя такого». Я хорошо училась, получала достойный оценки, и не раз учитель ставил меня в пример другим как прилежную школьницу. Я с удовольствием читала. Пусть у нас и не было денег на книги, зато летом в третьем классе я обнаружила в подвале тайную библиотеку отца. Никто бы не подумал, что человек вроде него любит читать. Это было его личное пространство, которое он ревниво охранял. Я увлеклась историями Агаты Кристи, и эти упражнения в чтении помогли мне правильно использовать глаголы и не смешивать итальянские слова с диалектом. Однажды учитель даже сказал мне, что я как губка впитываю все, чему он меня учит, чтобы потом использовать эти знания в нужное время. Я была так горда собой, что целую неделю говорила с Микеле только об этом, и мы вместе мечтали обо всех замечательных вещах, которыми я могла бы заняться, когда стану старше.

Но сейчас я стояла у кафедры, отгородившись ладонями от учителя с его ледяным взглядом, требующим расплаты за мою несдержанность. Он всыпал Паскуале десять ударов линейкой; пятнадцать досталось мне. На этом все закончилось, хотя я знала, что заслуживаю худшего наказания. Когда прозвенел звонок, Паскуале направился прямиком к себе домой и даже не попытался поквитаться со мной. Магдалина не сказала мне ни слова, отвела глаза, будто ей за меня было стыдно. Домой я шла с Микеле.

— Ты правильно сделала, — сказал он мне. — Паскуале — поносник.

Я то и дело бросала на друга затравленный взгляд и снова принималась рассматривать улицу, по которой мы шли. Дома казались мне более уродливыми и ветхими, чем обычно, виа Венеция — серой и грязной, площадь дель Феррарезе — призрачной и блеклой. Микеле и правда думает, что я правильно поступила? Он тоже служит частью того неодолимого хитросплетения, в котором мы все обитаем? Того, где насилие считается делом справедливым, законным и даже героическим?

Мы встретили Полубабу, он был одет в платье и соблазнительно покачивал бедрами на ходу. Несколько стариков остановились, чтобы посвистеть ему вслед и обменяться ироничными смешками. Один парень, не сбавляя шага, дотронулся до своих гениталий, потом поднял глаза к небу и прикусил губу. Другой свистнул, как обычно разгоряченный мужчина свистит проходящим мимо красоткам. Полубаба посмотрел на него томным взглядом. Он не понимал, что они смеются над ним, что больше всего им хочется осыпать его плевками, вытереть ноги о его красивое платье, вырвать ему волосы, расцарапать смуглое лицо. Микеле не смотрел по сторонам, я же, наоборот, запоминала все. Я чувствовала себя частью этой непристойной, безобразной, бездушной карусели. «Все едино, я Малакарне, дурное семя», — произнесла я вслух, прошептала на диалекте, как иногда говорили мне бабушка и Винченцо, даже если я хотела быть кем-то другим, неважно кем.

Я бросила Микеле и убежала, снедаемая тоской. Над моим телом словно бы каким-то образом надругались, и мне хотелось плакать. Я помчалась домой, решив признаться в своей выходке в школе и надеясь, что папа изобьет меня, как тогда Винченцо. Вдруг после этого мне станет легче.

Тетушка Наннина стояла у двери и подняла руку, чтобы поздороваться со мной, Роккино Церквосранец играл в шарики на улице вместе с братьями, а жена Мелкомольного лущила бобы, сидя на мягком стуле. У нас все были дома. Мама терла пекорино, Винченцо держал в руках коробку, в которой хранил выручку за работу сборщиком лома, а Джузеппе разговаривал с отцом. Оба уже сидели за столом. Пятнышко света, проникающего сквозь окошки, лежало в центре скатерти.

— Что ты натворила, Мари? — спросила мама. — С тобой что-то случилось? У тебя испуганное лицо.

Папа отодвинул стул, чтобы посмотреть мне прямо в глаза. Время от времени он переводил взгляд на Винченцо, который снова и снова пересчитывал немногочисленные лиры обслюнявленным пальцем. Закрывал коробку, опять ее открывал. Эти навязчивые движения в конце концов разозлили отца.

— Если ты не оставишь эту коробку в покое, я отберу у тебя деньги и брошу в унитаз! — рявкнул он.

Винченцо, который то ли после обряда ведьмы, то ли после отцовских колотушек стал немного мягче, подчинился и сел рядом с Джузеппе. Я надеялась, что сейчас случится какое-нибудь событие, которое отодвинет момент моего признания, но надежды не оправдались.

— Так ты скажешь или нет? Ты бледная как смерть, — заметил отец.

Я положила портфель, заправила волосы за уши и какое-то время молчала. Горло мне словно пронзил один из тех острых ножей, которые папа вертел в руках. Мать тоже молчала, белая как простыня. Она взяла меня за плечи, намереваясь хорошенько рассмотреть. Темные круги с голубоватыми прожилками, запавшие глаза, высокие и угловатые скулы, по-дикарски гордое лицо. Я знала, что она мысленно взывает ко мне: «Мари, ты ведь тоже женщина. Разве мало того, что у меня вечно голова болит от выходок твоего безрассудного брата? А еще ваш отец…»

— Я избила Паскуале Партипило. — Я стояла, расправив плечи и сложив руки на груди, словно мы были в школе и я признавалась в содеянном учителю.

— Ты избила его? — Папа отложил ножи и отодвинул стул подальше от стола. Он хотел видеть мое лицо. — А почему ты это сделала?

Мама разволновалась и, кажется, собиралась заплакать.

— А еще я укусила его за ухо. До крови.

Мама поднесла руки ко рту, чтобы заглушить рвущийся наружу стон. Винченцо встал и издал странный смешок, который испускал в те редкие моменты, когда думал, что стоит засмеяться. Начало было тихим: глухое «кхи-кхи», как первые капли летнего ливня.

— Мари, что ты наделала? — спросил Джузеппе, качая головой. Он не переносил насилия и по этой причине часто ссорился с отцом, который считал сына слишком слабым по сравнению с другими мальчиками.

— Он говорил мне всякие гадости на ухо. Ужасную мерзость.

— Мерзость?

Папа раздумывал над моими словами. Некоторое время назад он устроил себе убежище в подвале, там, где время течет медленно и постепенно отравляет человека. Где маленькие заботы накладываются на большие. Оплата счетов, потом еще деньги на еду, тетради для школы, одежду, обувь, которая быстро изнашивается. А за стенами дома самые страшные опасности. Там каждый пытается увернуться от неприятностей, поиметь слабого, спасти себя. Моряки, наркоманы, шлюхи из Торре Кветты и с набережной. Да, так и есть, понял когда-то отец. Если тебе вредят, ты вредишь в ответ.

— И ты хорошо поступила, — сказал он, придвигая стул обратно к столу.

— Что ты говоришь, Анто? — Настала очередь мамы изумляться чужой снисходительности. Может, она сама собиралась поколотить меня, и была бы права.

В этот момент папа напустил на себя показную серьезность, как делал, когда хотел показать, что быть отцом — это самая важная миссия, которую доверил ему Христос. Он взялся за спинку стула одной рукой и развернул его ко мне и матери. Раздвинул ноги. Положил одну руку на бедро, а другую поднял и ткнул в мою сторону указательным пальцем:

— Послушай меня внимательно, Малакарне. Если хочешь, чтобы другие тебя не поимели, запомни несколько правил. Пусть хорошенько отпечатаются у тебя в голове. — Он постучал пальцем себе по виску. — Тогда ты однажды скажешь, что я преподал тебе важный урок и он тебе помог.

Отец прочистил горло и встал. Подошел ко мне. От него пахло одеколоном, он недавно побрился. Это было прекрасно. Глаза сияли яркой голубизной. Я не боялась его в ту минуту. Если бы могла, если бы знала, как это сделать, я бы обняла его, попросила бы у него прощения, потому что не сомневалась: я допустила ошибку, совершила ужасный поступок, за который мне стыдно. Однако такие сантименты в то время были для нас делом немыслимым, и я не перестану жалеть об этом всю свою жизнь.

— Правило номер один, Мари, запомни хорошенько: лучшая защита — это нападение!

Мгновения счастья


1


Старший сын Церквосранцев ждал невесту у базилики. Он был в синем двубортном костюме и галстуке нарядного серебристого цвета. С приятной искренней улыбкой на лице. Такой же приятной, как и у средненького из братьев, Роккино, но более доброй. Все говорили, что он унаследовал мягкость и послушный характер отца и красоту матери. Так говорят, когда сын вырос достойным человеком. Возможно, из-за хорошей репутации, которую он заработал, за всю жизнь не тронув никого и пальцем, или из-за того, что он жил рядом со своим отцом-рыбаком, многие соседи пришли на его свадьбу с прекрасной Марианной, дочерью пекаря. Она тоже была красива, с лучистыми карими глазами и светлыми волосами, обрамляющими бархатистые щеки.

— Бог создал их такими красивыми и вот теперь соединил, — бормотала тетушка Наннина.

Она тоже приоделась по такому случаю, припудрила нос, который иногда морщила — наверное, потому что не привыкла к косметике, — и даже отважилась накрасить губы, что не осталось незамеченным. Бабушка Антониетта кивала, сложив руки на животе. Иногда она качала головой и казалась при этом растроганной или опечаленной. В последнее время она стала очень чувствительной, поэтому слезы лились у нее легко и по каждому поводу; даже нечто красивое могло заставить ее расплакаться.

Когда Марианна добралась до церковного двора, я тоже растрогалась, но не потому, что так уж хорошо знала невесту — с ней я встречалась, только когда ходила вместе с мамой за хлебом, — а из-за безупречной красоты ее платья, от которой у меня защипало глаза: длинный шлейф, о который невеста то и дело спотыкалась, идя к жениху, и два языка ажурного кружева фаты, скользившие вдоль лица и шевелящиеся от морского бриза.

— Она выглядит красивой, как Богоматерь.

На этот раз говорила бабушка Ассунта, папина мама. Ради такого случая она вернулась в Бари со своей дочерью Кармелой. С тех пор, как умер дедушка Армандо — я тогда была еще очень маленькой, — бабушка Ассунта переехала жить в Чериньолу к старшей дочери. Там у тети Кармелы был прекрасный загородный дом, где она жила с мужем Альдо, фермером, который сдавал землю в аренду. Анджела, другая сестра моего отца, уехала жить в Австралию со своим мужем, который надеялся заработать там целое состояние.

Одним словом, наша семья была расчленена и раскидана по всему миру. Казалось, все с легкостью бросали свой район, предков, рой воспоминаний, которые уносишь с собой, покидая родную землю. Остались только мама и папа, как устрицы, приросшие к скале, нечувствительные к неутолимой жажде других берегов, которая терзала прочих членов семьи.

Я нечасто видела бабушку Ассунту, только на рождественские и пасхальные каникулы, и очень редко бывала на ферме под Чериньолой.

— Приезжай, — говорила моя тетя своему брату. — Там есть и животные, детям понравится.

И папа кивал, но, несмотря на все свое безрассудство, так и не посмел покинуть наш дом. О дедушке Армандо я знала только то, что рассказал мне папа. Приветливый и открытый, дедушка любил собирать раковины и всегда носил с собой большую черную книгу, где описывались разные виды морских тварей — он научился их различать, когда был рыбаком. Еще он собирал фотооткрытки и хранил их в альбоме с прозрачными конвертами, откуда снимки можно было вытащить в любое время и потом засунуть обратно в другом порядке.

— Думаю, я унаследовал от него изобретательность, — неоднократно говорил отец, рассказывая мне о дедушке. Он говорил на эту тему только со мной, словно лишь я была достойна унаследовать чарующую эксцентричность своего деда. — Он хотел, чтобы я учился дальше. Говорил, что у меня врожденные способности к наукам, но в семье все решения принимала мама, а она предпочла, чтобы я пошел по его стопам, отправился в море, когда мне исполнилось тринадцать. Видно, Мари, морю суждено быть частью нашей семьи.

Я знала дедушку Армандо по единственной фотографии, которую родители держали на комоде. Он походил на папу и поэтому тоже слегка напоминал Тони Кёртиса, но с мешками под глазами и подбородком, отягощенным возрастом и лишними килограммами. Таким был дедушка Армандо для меня. Другого я не знала.

— Ну поглядите, как она выросла! Дай-ка обнять, ты уже настоящая женщина! — защебетала бабушка Ассунта, как только увидела меня. — И посмотрите на Джузеппе, какой паренек! И Винченцо. Все мои внуки прекрасны. Ангелочки.

Она перекрестилась несколько раз и вытерла глаза, слегка повлажневшие от эмоций. Мама почтительно поцеловала ее, а папа смутился, как всякий раз, когда оказывался рядом с бабушкой Ассунтой. Он тоже был красив в тот день, и мать сияла. Думаю, свадьбы всегда дарили ей хорошее настроение. Впервые тем утром я поняла, что на самом деле мои родители еще молоды. У мамы было мало седых волос и совсем чуть-чуть морщин. На лице у нее застыла нежность, смешанная с тревогой; все эти годы она не переставала надеяться, что рано или поздно увидит своих детей во дворе базилики, одетыми как кинозвезды. В те времена все взрослые казались одинаково далекими от нашего детского мира. Пойманные в ловушку жизни, не меняющейся годами и, на мой взгляд, состоящей только из хлопот и тяжелых обязанностей: бабушка и дедушка, дяди, тети, соседки — все одинаково старые. Только сейчас, вспоминая те дни, я понимаю, что моей маме было сорок шесть лет, как и отцу. И если говорить о тех вещах, которые они еще могли сделать или не сделать, то у моих родителей многое было еще впереди, они могли строить планы и мечтать.

Тогда же я не сомневалась, что они уже на такое не способны, что только у нас, детей, горит огонь в крови и в мыслях, что только мы можем пылать от страстей и стремлений.

— Мари, ты понимаешь? Однажды ты будешь стоять тут, одетая в белое. Прекрасная, как и Марианна. — Мама расчувствовалась, и голос у нее дрожал, но я все равно не устояла перед искушением высказаться:

— Нет, я не хочу замуж.

— Что ты такое говоришь, Мари, неужели ты хочешь остаться на всю жизнь старой девой? Как тетя Наннина? — Мать уставилась на меня с прищуром; рыжеватые локоны вились над глазами, как крошечные пчелки.

Что я должна была ответить? Что мои представления о браке строятся на семейной жизни собственных родителей? Что мне не нужен опыт, который в моих глазах максимально далек от идеи счастья? Его вспышки гнева, переменчивый характер; ее бесконечное терпение, слезы, тихо сглатываемые в кровати, одинаковые дни, блеклые, как мне казались блеклыми иногда и мамины глаза цвета крапивы. Я представляла, как она готовилась ко дню своей свадьбы, о котором мечтала с самого детства, как мурашки бежали у нее по рукам и по всему телу. Тщательный макияж, блестящие губы, пышное платье с большими воланами, огромный бант за спиной и ослепительная белизна летящей, легкой, как пар, вуали. И он тоже красив, очаровательный Тони Кёртис, в синем двубортном костюме и блестящем галстуке. Однако, думая о своих родителях, запертых внутри пожелтевшей свадебной фотографии, я была уверена, что они принадлежат другому времени, прошлой жизни, которая никогда больше не повторится. Впрочем, я избегала спорить с матерью и просто молчала в ответ на ее пожелания стать хорошенькой и выйти замуж, после чего любой женщине нечего уже и желать.

Тем временем паперть заполнилась гостями. Пришли Мелкомольный со своей женой Цезирой и детьми, Никола Бескровный, в честь праздника надевший жакет и галстук, в сопровождении молодой и сияющей жены в платье цвета лютиков, идеально сидящем на ее фигуре. Младенцы-близнецы, за которыми я когда-то подглядывала, нарядные, все в кружевах и прочих украшениях, нервничали от жары, почти летней. Один из них, мальчик, широко раскрывал большой красный рот, пытаясь освободиться от пены кружев, почти полностью скрывших лицо. Девчушка, казалось, была без ума от счастья; ее одели как маленькую невесту, и она ничуть не возражала против платья в форме колокольчика, которое окутывало всю ее фигурку в коляске, и чепчика, туго охватывающего пухлое личико, от чего оно делалось еще более круглым.

За ними шли другие дети, Карло и Микеле. Микеле… Едва завидев меня, он подмигнул и улыбнулся. Он выглядел немного неуклюжим в сером костюме, слишком узком в бедрах и туго застегнутом под подбородком. Я сделала вид, будто ничего не заметила, хотя мне хотелось подойти и поболтать с ним. Я пыталась подавить свой порыв, уверенная, что отца не обрадует, если я заговорю с мальчиком, особенно с сыном Бескровного.

Церемония была долгой и достаточно скучной, за исключением одного момента, когда невеста разрыдалась, зачитывая список свадебных обетов, а жених тут же предложил ей белый носовой платок, который держал в кармане. Женщины в первых рядах, растрогавшись, усиленно терли глаза, словно очищали чернильные пятна со страницы. Позади меня сидела Магдалина вместе с родителями и старой Ядоплюйкой; та перед церемонией уже успела расспросить маму о состоянии Винченцо.

— Кажется, он утихомирился, — только и ответила мать.

Но беспокойный дух моего брата продолжал мучить всю семью и, вероятно, его самого.

Он проработал сборщиком лома пару сезонов, а после принялся рассказывать такое, от чего маму и бабушку бросало в дрожь. Железный лом собирали или очень поздним вечером, или на рассвете, и Винченцо утверждал, что в это время, под безмятежным покровом тьмы, в нашем районе происходят странные вещи. Однажды брат прибежал домой весь в поту и кричал, что на улице его окружила стая бродячих собак, готовых в любую секунду броситься и разорвать его на части. Чтобы разогнать их, он заорал и схватил железный прут, но внезапно звери исчезли. И больше никогда не появлялись. В другой раздела пошли еще хуже. Винченцо вернулся домой дрожа и разбудил всех. Он был не в себе, такой же безумный, как его друг Сальваторе Грязнуля; метался по кухне, то и дело присаживаясь на стул, а потом снова вскакивая и продолжая беспокойно мерить шагами комнату.

— Богоматерь скорбящая, в него снова вселился дьявол! — воскликнула мама, ударившись в слезы.

— Не волнуйся, Тере, тут дело не в дьяволе, — заявил отец. — Винче, угомонись и расскажи нам, какого черта ты видел!

Папа надел свою рыбацкую бескозырку, закурил сигарету и успокоился только тогда, когда Винченцино утихомирился и сел за стол вместе с ним.

— Меня преследовало черное облако, — наконец заговорил брат со страхом; лицо мертвенно-бледное, глаза запавшие. — Оно выло позади меня.

— Выло позади? — повторил папа. — Какого хрена ты несешь?

— Я говорю, что позади меня выло облако. Говорю то, что слышал. А с моей тележки свисали цепи и гремели. Я побежал, и цепи гремели, намотанные на колеса.

Мама начала плакать. Джузеппе недоверчиво покачал головой, а мне, напротив, вспомнились истории, которые рассказывал учитель Каджано. О пустынных и мрачных средневековых улицах, настоящем горниле опасностей, о проклятых адских кругах Данте, и я была приятно удивлена, обнаружив, что интерес к учебе позволил мне, единственной в семье, проанализировать случившееся с братом достаточно отстраненно и осознанно.

— Винче, ты или правда заболел, или всех нас дуришь! — Терпение отца было готово разбиться на множество маленьких осколков. Рука уже начала собирать несуществующие крошки со стола, а нога периодически отбивала ритм нарастающего негодования.

Винченцо мрачно посмотрел на отца; челюсть сжалась, а треугольное лицо съежилось в маленькую точку между плечами.

Мама поспешила вмешаться:

— Я же говорила, что эта работа тебе не подходит. Анто, Винченцо нужно найти другое занятие.

Папа тяжело задышал. Было неясно, пытается он сдержаться и не заорать во все горло, как всегда в приступе гнева, исполненного богохульств, или сын, неправильный во всем, причиняет ему столько горя и боли, что рано или поздно это может закончиться разбитым сердцем. Отец позволил себе лишь сдавленно произнести несколько проклятий. Дьявол, Христос коронованный, святая Мадонна, но на этот раз никаких избиений. Возможно, к тому времени папа уверился, что ничто на свете не вправит Винченцо мозги.

— Да будет так, — сказал он наконец. — Но ты сам найдешь себе другую работу, Винче. Я не стану ради тебя гнуть спину или выставлять себя идиотом.

Мать вздохнула и бросилась обнимать измученного сына, но тот вывернулся и быстро ушел, потому что не привык к сантиментам. Мы все уже собирались пойти обратно в постель — было очень поздно и оставалось маловато времени, чтобы выспаться, — когда порыв ветра ударил в окно и, скользнув ледяным дуновением в дом, принялся метаться внутри, словно злой дух, решивший поближе рассмотреть, что мы, несчастные смертные, собой представляем. После тщательной проверки дьявольский бриз исчез, а на кухне внезапно погас свет.

— Мария, святой Иосиф и Иисус! — воскликнула мать и несколько раз перекрестилась, и мы все последовали ее примеру.

2


В банкетном зале мы оказались одними из первых. Это заведение, «Гротта реджина» в Торре-а-Маре, располагалось высоко среди скал.

— Мы с папой тоже поженились здесь.

Мама говорила мне это как-то раз много лет назад. Мы нечасто приезжали в район Торре-а-Маре, так как он находился в нескольких километрах от Бари. Но я была хорошо знакома с морем, которое простиралось за нашей набережной. Несколько раз я видела море в Сан-Джорджо, но только когда маме удавалось убедить папу туда поехать. Дважды я бывала на пляже Сан-Франческо, настоящая роскошь для людей вроде нас. Я ждала тех поездок с таким волнением, что накануне не могла уснуть. Помню, песок казался другим, великолепного золотистого цвета, а вода — чистой, и там было необыкновенно мелко: можно уйти на несколько метров от берега и даже живот не замочить. Такая чудесная вода, такие чудесные люди на длинном песчаном пляже. Взрослые, дети, старики — все они казались мне миражами, тенями существ, которыми мы могли бы стать в другой жизни. Матери говорили с торжественным спокойствием, как те, кто никогда не знал нужды. Отцы проявляли спокойную заботу о благополучии семьи. Даже детский плач примешивал в жалобу ноту надменности от осознания того, какое место в этом мире предназначено для подобных персон.

Я запоминала каждый жест, концентрировалась на каждом слове, на покрытых лаком ногтях женщин, на макияже, очень аккуратном, на одежде отцов, на купальных костюмах детей. На красиво уложенных волосах, тщательно заплетенных косах, белых платьях в горошек.

И радость превращалась в полусерьезный траур. Моя несостоятельность ярко проявлялась на лице, даже озвучивать не надо было. Мои школьные успехи, слова учителя Каджано: «Молодец, Де Сантис, у тебе хорошая голова на плечах», — все это утрачивало смысл, оставалось на уровне бесполезных разговоров. Никакие знания не позволили бы мне стать такой же, как эти маленькие девочки. Между мной и ними было непреодолимое расстояние, вроде пятидесяти шагов, отделяющих район старого Бари от проспекта Витторио Эмануэле. Спроси меня тогда кто-нибудь, можно ли почувствовать себя чужестранцем в собственном городе, я ответила бы: «Да». И не исключено, что отвечу так и сейчас.


Стол, зарезервированный для нас, находился в глубине зала, далековато от молодоженов и их ближайших родственников. Мы сидели с семьей Магдалины, но, к счастью, ведьма на торжество не пришла: она ненавидела подобные праздники. Магдалина была по-настоящему прекрасна. Несколько минут я не могла отвести взгляда от ее фарфорового лица и голубого платья. Мне бы тоже понравилось такое платье, способное подчеркнуть женственность, которая еще только зарождалась во мне. Шел 1985 год, и нам обеим было по десять лет, но Магдалина отличалась гораздо большей женской обольстительностью, к которой, казалось, уже привыкла. Я заметила, что Роккино Церквосранец, ровесник Винченцино, не сводит с нее глаз, а она то и дело соблазнительно хлопает ресницами.

Но вот в зал вошли молодожены, и гости тут же принялись аплодировать, а двое фотографов — щелкать камерами; они с самого утра только и делали, что беспардонно снимали все подряд. Оркестрик, расположившийся справа от стола, за которым сидели новобрачные, заиграл свадебный марш. Марианна с мужем рассказали всем, как позировали для фотоальбома в небольшой гавани Торре-а-Маре. Она устроилась на пришвартованной лодке, он собирается взять ее на руки. Они вдвоем сидят на стене и смотрят на море. Красавчик Церквосранец обнимает Марианну за талию на фоне моря. Мне понравилась эта часть брака, особенно нарядное платье, как у актрисы. Сколько раз я мечтательно смотрела на Софи Лорен и думала, что когда-нибудь стану такой же, и не только потому, что ей все завидовали, но и потому, что мне нравилась ее манера держаться, нравились роли, которые она играла, — сильных, уверенных в себе женщин, которые не всегда разрешали мужчинам приручить себя. Это так контрастировало с тем, что я видела каждый день вокруг, было так непохоже на мою мать или Марианну, которая позволяла мужу вести себя в сложном танце, спотыкаясь о собственное платье и цепляясь обеими руками за партнера, чтобы не упасть. Она казалась почти хрупкой, накрепко связанной с ним, как связывают себя по необходимости с тем, кто сильнее.

Мне, однако, не хотелось ни от кого зависеть. Я вдруг почувствовала себя другой. Почувствовала себя одинокой, и мой взгляд метнулся к радостно аплодирующему Микеле. Меня испугало, что он сидит в шаге от своего отца, а рядом был еще и его брат, Карло. Каким он показался мне безобразным, каким похожим на Николу Бескровного, с той же собачьей мордой и крошечными глазками, как его манеры отличались от манер моего друга! Карло жадно, ужасно быстро заглатывал еду, пил вино, задрав локоть перед лицом. Двигался он неуклюже; слишком узкий костюм облеплял выпуклую грудь, живот и широкие плечи, между которыми тонула голова, будто вовсе не имевшая опоры в виде шеи.

Был уже поздний вечер, когда оркестр заиграл быстрые мелодии, песни из обширного репертуара Адриано Челентано, хорошо известные и молодежи, и взрослым, и старикам. Люди танцевали, охваченные пьяной радостью, одинаково заразившей всех, невзирая на возраст. Молодожены в центре, гости вокруг. Маленькие дети радостно прыгали и поднимали шлейф платья невесты, о который нарочно спотыкались. Мои родичи тоже танцевали: мама с папой; Джузеппе с блондинкой, которую я не знала, родственницей невесты; бабушка Антониетта с тетушкой Анджелиной — женщина с женщиной. За нашим столом остались сидеть только мы с Винченцо.

— Тебе весело? — спросила я его в какой-то момент. — Все веселятся.

— По мне, так свадьбы — отстой, — ответил брат в своей обычной резкой манере.

— Мария, ты хочешь… потанцевать?

Предложение Микеле удивило меня. Неловкость, с которой он произнес эту фразу, сразу же напомнила мне его первые дни в школе. Я не то чтобы хорошо умела танцевать, да и практиковалась всего раз, с Джузеппе, и оттоптала ему тогда все ноги. Винченцо так и остался сидеть в углу; мимо него то и дело проносились танцующие пары, спотыкаясь о его конечности, но он молчал, оставался совершенно невосприимчив к веселью, словно бездушный камень. А я протянула руку Микеле, и он нерешительно проводил меня в центр зала. Оркестр заиграл «Двадцать четыре тысячи поцелуев», песню, которую я знала наизусть, потому что в хорошем настроении мама всегда напевала ее. Микеле положил мне на талию, прямо у основания спины, свою ладонь — наш первый настоящий физический контакт. Что за странная пара: я крошечная и худая, он большой и толстый. Мы закружились, легко скользя между неуклюжими танцорами. Я не наступала ему на ноги, а его руки твердо направляли меня, не давая выбиться из ритма. Он был хорош, солидный вес не мешал его уверенным движениям.

— Ты прекрасно танцуешь, — сказала я, глядя ему прямо в лицо и, возможно, впервые замечая, какие у него густые, длинные, загнутые ресницы.

— Ты тоже.

Оркестр продолжал играть, ритм закручивался водоворотом, некоторые пары сдавались, возвращались к столам, тяжело дыша, придерживая сытые животы или массируя усталые ноги. Я же, напротив, чувствовала легкость; во время танца с души свалился камень. Мы с Микеле больше не разговаривали. Музыка играла слишком громко, он был слишком сосредоточен на своих и моих ногах, я была слишком смущена, чтобы взять на себя инициативу. Смотрела я на него, но с отсутствующим видом, словно видела перед собой что-то другое.

— Раз, два, три, — произнес Микеле в какой-то момент, будто хотел напомнить ритм, который я, казалось, потеряла.

— Раз, два, три, — пробормотала и я.

Раз, два, три…

Стоило закрыть глаза, и я почувствовала, что лечу.

Раз, два, три…

Стоило закрыть глаза, и я могла изменить реальность, перестроить ее на свой вкус.

Раз, два, три…

Мой отец, Винченцино, ведьма, Никола Бескровный больше не нависали надо мной угрожающе, словно отравленный плод больного дерева.

Раз, два, три…

Стоило закрыть глаза, и все показалось преображенным и новым. Страх рассеялся.

И тут я почувствовала, как меня тянут за руку. Тогда я снова открыла глаза и увидела, что Микеле неподвижно стоит в центре зала. Несколько пар все еще танцевали; другие, тихие и молчаливые, наблюдали за происходящим. Папа с силой тащил меня за руку. В тот момент он показался мне воплощением уродства, чужеродной фигурой, которая вышла из тени, из другого измерения, и поглотила меня, заставив вернуться в мир, от которого я тщетно пыталась отстраниться. Мама стояла позади и всем своим видом умоляла мужа не устраивать сцен, потому что все уже наблюдали за нами и она, конечно, не хотела портить вечер молодым супругам и другим гостям. Несколько женщин, сбившихся в кружок возле окна, с тревогой смотрели в мою сторону. Вероятно, они задавались вопросом, что сделала дочь Тони Кёртиса, чтобы ее так тащили прочь. Папа сел за стол, избегая моего взгляда. Он не привык так вести себя со мной, и было видно, как неуютно ему в этой роли.

— Не танцуй с сыном Бескровного.

Он сказал это тихо, потому что не мог позволить Бескровному-старшему услышать оскорбления в свой адрес.

— Но это ее школьный друг, — попыталась вмешаться мама, однако сделала только хуже, потому что теперь папа знал, на кого направить свою ярость.

— Почему ты заставляешь меня так поступать?

Обычный вопрос, который он повторял нам и себе перед тем, как потерять терпение или сразу после того, как начинал молотить кулаками направо и налево.

Я перевела взгляд с одной стороны зала на другую. Хотела убедиться, что Микеле не слышит, что никто не заметил происходящего за нашим столом; молилась, чтобы близкие Магдалины достаточно увлеклись танцами и не обращали на нас внимания. Но события не всегда подчиняются нашей воле, и когда Магдалина с родителями снова сели за стол, глаза папы все еще метали молнии. Демон опять овладел им и не спешил отпускать.

— Богом клянусь, если ты не исправишь этих детей, Тере, я убью тебя своими руками. Или я убью тебя, или я убью их.

И на этот раз он говорил громко, не стесняясь. Песня Челентано оборвалась, оркестр онемел, ошеломленный голосом папы, который в минуты гнева звучал как звериный рев. Прибежала бабушка Антониетта.

— Поднимайтесь, синьора, а то и вам достанется! — приказал ей отец, как только она плюхнулась на стул.

Мама смотрела на свои руки, сложенные на коленях, губы у нее дрожали, и все тело содрогалось от коротких прерывистых стонов, словно ее бил озноб под внезапным порывом ледяного ветра.

— Я так больше не сдюжу. Либо делайте то, что я вам говорю, либо я вас всех прикончу. — И тарелка перед папой разделилась на две совершенно равные части.

Соус выплеснулся на красивую вышитую скатерть, на отцовский нарядный костюм, на руки, трясущиеся от негодования. Я закрыла глаза и на этот раз надеялась больше не открывать их. Я видела перед собой шествие на Страстную пятницу. Мертвый Христос с терновым венцом; скорбящая Богоматерь, обливающаяся кровавыми слезами; несущие ее статую мадоннари — мужчины в белых капюшонах, со свечами в руках; тетушки-соседки бьют себя в грудь, их головы покрыты черными вуалями. Я чувствовала себя как в тюрьме. Плач полился из меня, будто опустошающий душу ливень. Впервые вспышка папиного гнева довела меня до слез. Мы все встали и последовали за отцом к машине. Джузеппе и Винченцо шли быстро, мы с мамой брели за ними, как тетушки из привидевшейся мне процессии.

Папа оставил нас перед дверью и уехал куда-то по трассе А-112. Я очень хотела заговорить с мамой, но не могла. Она сама подошла ко мне и обняла. Затем, словно преодолевая бесконечную усталость, опустилась на лестницу, ведущую в подвал. Сняла многочисленные золотые украшения, которые надела для торжественного случая, и распустила волосы, от влаги и пота липнувшие к лицу. Я села на нижнюю ступеньку. Мы выглядели как две заводные фигурки, и ни одна из нас не могла остановиться по собственной воле.

— Мне снился сон, Мари, прошлой ночью. Будто я тону. Я двигала руками и ногами, чтобы оставаться на плаву, но вода все больше и больше тянула меня вниз. Я видела вас — тебя, Джузеппе и Винченцо — на берегу, вы смотрели на меня с отчаянием, но ничем не могли помочь.

— А что потом, мам? Что случилось потом?

— Как только все вокруг почернело, я сумела схватиться за хвост сирены, которая вытащила меня из воды, а потом взлетела. Уже не сирена, а птица, Мари. Как тебе такое? Она унесла меня далеко-далеко, за моря и облака, на другой конец света.

— А какой она была, мам? Та, другая, часть света?

— Гадкая, Мари, а мне казалось, что там будет красиво. Многие километры заброшенной земли, только горы и скелеты деревьев. Там я снова увидела тебя, Джузеппе и Винченцо, но ты была худой, как деревья вокруг, и волосы у тебя стали сухими и выгорели, словно колосья пшеницы под солнцем. Вы показались мне такими суровыми, настоящими дикарями. Потом откуда-то пришел ваш отец, он закричал, приказывая мне вернуться в старый мир, потому что тот, новый, оказался уродливым.

— Ты вернулась?

— Не знаю: сон оборвался. Я сама задавалась таким вопросом, но думаю, что вернулась. Так было не всегда, Мари, клянусь тебе. Я имею в виду твоего отца. Так было не всегда.

Я смотрела на нее, желая поделиться самыми сокровенными мыслями, самыми глубокими чувствами, но слова застряли в горле, смешавшись со слезами, которые я пыталась сдержать. Мама пальцами подняла мне подбородок и внимательно посмотрела в лицо.

— Ты красивая, Мари. Ты молодец. Ты лучше всех нас.

Я была убеждена, что не заслуживаю такой похвалы.

— Я когда-нибудь рассказывала, как мы с твоим отцом встретились?

Я один раз качнула головой. Тело странно оцепенело и было неспособно на другую реакцию.

— Тогда садись здесь, рядом со мной, Мари, это длинная история.

Время воспоминаний


1


Когда мама и папа впервые встретились, она работала горничной в богатой семье потомственных конезаводчиков Латорре. Отец семейства был женат на русской красавице. Может, это от нее мама узнала, как должна вести себя женщина, с юности гордившаяся своим происхождением; научилась отстраненности, свойственной тем, кто осознает свою принадлежность к привилегированному сословию, смотрит на других сверху вниз, будто взвешивая товары на рынке. Может, от нее же мама переняла чувственную, с покачиванием бедрами, походку. Когда русская синьора отправляла мою маму за покупками на рынок, та обязательно принаряжалась, пудрила лицо, наносила толстый слой помады на пухлые губы.

— Я выглядела как американская актриса, — говорила она с легкой улыбкой, сдобренной ноткой меланхолии. — У меня были блестящие волосы цвета красного дерева, пышные, как парик, и глаза цвета крапивы в обрамлении длинных-предлинных ресниц.

Если бы только мама проучилась еще несколько лет, она умела бы по-настоящему хорошо обращаться со словом. У нее был талант рассказчика, даже если она не всегда правильно употребляла глаголы или то и дело вставляла слова на диалекте. Но ведь мама не виновата, что успела закончить только три класса начальной школы. Ее образование завершилось в 1947 году, когда она все еще носила длинные косы с большими белыми бантами, а лицо ее усеивали веснушки. В семье было трое мальчиков и две девочки, и мама родилась четвертой из пятерых детей. Их дом выходил окнами на площадь дель Феррарезе. Две большие комнаты и крошечная ванная, втиснутая в арку под лестницей. Все они — дети, мать и отец — ночевали в одной спальне, которая по торжественным случаям служила еще и столовой. Женская половина семьи — на кровати, а мужская — на раскладушках, которые днем скрывались под ней. Бабушка Антониетта и мама, обладательницы самых пышных форм в семье, ложились по краям, а в центре укладывалась тетя Корнелия, родившаяся последней, — худенький ребенок, похожий на червячка, с длинными сухими ногами и тонкими руками. По ночам спальня напоминала лазарет, посередине которого воцарялась большая двуспальная кровать, а к стенам жалось несколько скрипучих раскладушек. Лики святых были развешаны по стенам таким образом, чтобы их мокрые от слез глаза могли наблюдать за спящими. Легкая кисея тишины разрывалась тяжелым дыханием, кашлем, отхаркиванием и запахами тел. Все три брата мамы переехали в Венесуэлу еще мальчишками. Было известно, что они открыли мастерскую карбюраторов Casa del carburador[10]. Время от времени они присылали фотографии, которые бабушка Антониетта старалась показать всему нашему кварталу. Поначалу она чувствовала отвращение к черным женщинам, обнимающим ее детей, однако со временем привыкла к их круглым лицам, плоским носам и большим глазам, формой похожим на фундук. Никто из моих дядьев не женился, но они наполнили маленький городок Пуэрто-ла-Крус, в котором жили, своим семенем: улицы кишели детьми, которые носили имена бабушки Антониетты и дедушки Габриэле.

— Это обычаи цивилизованных стран, — менторским тоном произносила бабушка Антониетта, когда змеиный язык какой-нибудь тетушки осмеливался коснуться, пусть и в шутку, вопроса недостаточной нравственности трех ее сыновей. — Люди там не такие отсталые, как мы. Это Америка.

Корнелия, сестра мамы, выросла в изящную девушку, но так и осталась хрупкой, как кукла, с рахитичной грудной клеткой без малейшего намека на грудь. На фоне узких плеч голова ее казалась больше, чем надо, а руки — длиннее. Только большие миндалевидные глаза исправляли положение и вызывали у мужчин противоречивые чувства, от жестокости до нежности. Но самой красивой в семье была она, моя мама.

Продавцы на рынке замирали, чтобы рассмотреть ее получше, вдыхали аромат духов, который она оставляла за собой, и прикладывали руку к сердцу, трепетавшему ради нее. Тереза лишь сдержанно улыбалась, едва приподняв уголки губ. Она мечтала покинуть дом Латорре. Такая красавица не может всю жизнь работать горничной.

Однажды в октябре она надела кремовое платье с широкими бретелями, подчеркивающими тонкую талию, и кружевной вышивкой, привлекающей внимание к роскошной груди. Мама, выглядевшая даже лучше обычного, торопилась забрать одежду от швеи. Она нечасто проходила по площади дель Феррарезе: там жили ее родители и сестра Корнелия, и мама предпочла бы, чтобы Габриэле и Антониетта не видели ее вырядившейся, как богатая синьора. Возможно, Габриэле просто посмеялся бы над дочкой и посоветовал не сходить с ума. Красота красотой, но мама не хотела давать родителям повод для иллюзий. Поэтому прижималась почти вплотную к стене и шла в тени домов, лежащей на тротуаре.

Так мама надеялась остаться незамеченной, однако моему отцу хватило секунды, чтобы все-таки заметить ее и потерять голову. Мамина оливковая кожа быстро притягивала к себе загар; вот и тогда яркие солнечные лучи подарили ее телу красивый персиковый цвет и усеяли нос и щеки восхитительными веснушками. Девушка показалась отцу прекрасной, как картина, произведение искусства, от которого захватывает дух.

— Синьорина, могу я помочь вам с покупками?

Он уверенно улыбался, и надменная строгость моей матери на мгновение отступила. Она задержала взгляд на больших ясных глазах и на овале почти женственного лица. И подумала, что ей не устоять, когда обнаружила замечательную ямочку, очерчивающую идеальный кружок прямо в середине его правой щеки. Незнакомец благоухал дешевым бриолином, только что нанесенным на смолисто-черные волосы, а еще тальком и одеколоном.

«Как он прекрасен, Мадонна!» — подумала Тереза, вздохнув, но ничего не сказала. Эта безмолвная сцена длилась несколько секунд. Теперь мама больше напоминала добычу, чем неприступную гордячку, и отец уже видел, какое будущее их ждет. Она снова оглядела его: высокий лоб, гладкие руки с длинными изящными пальцами. Ногти словноровные восковые пластинки, а не пожелтевшие, как у ее отца. На мгновение она почувствовала, что они не ровня, и принялась перебирать пальцами один из своих красноватых локонов. Жест, таящий беззащитность и смущение.

— Я понесу сумки, синьорина, — сказал отец и, переходя от слов к делу, протянул руку.

Их пальцы на мгновение встретились. Легчайшее прикосновение тряхнуло маму электрическим разрядом. Она вздрогнула от силы незнакомого чувства и заторопилась к дому. Ей хотелось как можно быстрее уйти с площади. Теперь уж точно никто не должен был ее увидеть. Они молчали до самой Муральи. Антонио приветственно кивнул мужчинам, стоящим у бара на рынке, а затем обошел все прилавки, один за другим, словно Тереза была приезжей и нуждалась в проводнике.

— Где вы живете? спросил он наконец, и она тут же судорожно перевела взгляд в другую сторону, потому что не хотела признаваться, что живет на площади дель Феррарезе. Но даже при желании она не смогла бы приказать незнакомцу оставить ее в покое.

— В доме Латорре, — быстро сказала мама, едва шевеля губами. И добавила: — Я работаю там горничной.

Она снова вздохнула, потому что Антонио не смутился. Просто кивнул и улыбнулся ей:

— Конечно, я знаю, где это. Я провожу вас.

Они попрощались у двери. Мама торопливо и робко взмахнула рукой и отвернулась.

2


Все жители района нарядились в обновы, купленные специально ради праздника святого Николая, который был в особом почете у местных. Перед тем как торжество выплескивалось на улицы и рыночную площадь, святого следовало почтить мессой в базилике, где его статуя красовалась в одной из часовен бокового нефа. Перед началом праздника в церковном дворе собирались люди, а по обеим сторонам от входа две пухленькие женщины в черном продавали большие восковые свечи с образом Николая и маленькие книжки с житиями святых. Мой отец был там со своим другом Джиджино и группой других верных прихожан из числа молодежи. Он не знал, что моя мама уже заметила его в толпе. Яркий свет лился внутрь сквозь окна базилики. Позже отец рассказывал моей матери, что чувствовал себя не в своей тарелке, постоянно искал девушку взглядом и даже позволил неприятным мыслям завладеть собой.

Вдруг отсутствие Терезы в церкви означает, что ее не назовешь верной прихожанкой? Но если так, что за жена из нее получится? Современная женщина, каких много появилось в последнее время? В мини-юбке, с коротко стриженными и гладко прилизанными волосами. Может быть, даже с сигаретой в зубах.

Отец не отрицал, что эмансипированные, уверенные в себе женщины будоражат его воображение, но завести семью хотел с другой. Он искал благовоспитанную девушку, хотя несколькими днями раньше вообще не знал, что ищет жену. До того, как он увидел мою маму и услышал ее смех, мысль о семье даже не приходила ему в голову. Однако теперь Антонио было ясно, ясно как день, что он хочет жениться и посвятить себя чему-то большему, чем жизнь рыбака, шутки с друзьями и вино по вечерам.

Он рассказывал маме, что почти потерял надежду встретиться с ней, когда за облаком лиц и черных вуалей, покрывающих головы самых верных прихожанок, вдруг наконец увидел Терезу рядом с другой женщиной. Очень похожей на нее, только с усталыми, ввалившимися глазами, множеством морщин и несколькими лишними килограммами, которые, впрочем, не вредили грациозной фигуре. Отец задержался взглядом на прекрасном профиле девушки, которая похитила его сон, на янтарной коже, будто сияющей в церковном полумраке. Выражение ее лица казалось почти угрюмым, резко отличающимся от легкости, которой он любовался всего несколько дней назад. И все же от естественной красоты избранницы его будто снова ударило током. Отец с трудом сглотнул густую горькую слюну и едва сумел вдохнуть. В животе роились новые странные чувства, словно маленькие ножки топтали его внутренности, пинали их, растягивали и скручивали. Мой отец, большой и сильный, будто вырубленный из ствола оливкового дерева и воспитанный без особых сантиментов, внезапно почувствовал себя беззащитным. Он отогнал предательскую мысль, что девушка отвергнет его предложение или вовсе откажется с ним говорить.

Антонио опустил взгляд и услышал, как дыхание вырывается из бесчисленных ртов, как много рядом разгоряченных тел, каждое со своими ощущениями. Голова закружилась, глаза на несколько мгновений затуманились, и отцу понадобилось выйти подышать свежим воздухом. Он извинился перед святым Николаем, но на самом деле его занимала только одна мысль. Мысль о моей будущей маме. Для странной алхимии, которая начинается с зарождением любви, все остальное кажется незначительным, как серые пятна на ярком холсте. Он привалился к известковой стене старого дома прямо перед церковью и почувствовал, как мысли о моей матери заполняют все его существо. Он вдруг вспомнил свою бабушку — молодой, до того как болезнь изъела ее, состарила и сделала похожей на скелет. Женщину, которая смягчила жесткое сердце его деда. Он вспомнил и собственную мать, когда та была еще девочкой; он видел ее на фотографиях, по которым знал и отца. Вспомнил сестер, которые своим неудержимым красноречием заставляли его чувствовать себя неуклюжим и немым; вспомнил соучениц по школе и свою первую любовь во втором классе.

Мой отец огляделся по сторонам, и его захлестнуло сюрреалистичное спокойствие церковного двора, заставив на миг ощутить металлический привкус одиночества. Разряженный воздух раннего вечера смешался с тишиной. Весь район собрался у ног святого и, казалось, обрел покой в благостном созерцании лика святителя Николая. Но только не мой отец.

Запертый в коконе собственных мыслей, он даже не заметил, как быстро пролетела месса. И вот его снова окружили дышащие рты, горячие тела и беззаботная болтовня, оглушающая до потери сознания. У него было несколько секунд, чтобы понять: придется зорко смотреть по сторонам и набраться мужества. А вернее, сперва набраться мужества, чтобы потом внимательно оглядеться по сторонам. Когда моя мама вышла из церкви и проследовала мимо папы, он почувствовал на спине ледяное дыхание ветра. Ему хотелось пойти ей навстречу, но невообразимая тяжесть, не подвластная ничьей воле, пригвоздила его к известковой стене. Оставалось только бессмысленно, раз за разом, проклинать себя за глупость и безволие.

Мама шла рядом с моей бабушкой, гордая, с прямой спиной, похожая на благородную даму, достойную жизни в замке или в княжеском поместье. Ему понравилась эта гордость, и теперь девушка стала еще более желанной в его глазах. Но вдруг на плечи отца обрушилась тяжесть собственной никчемности, и впервые в жизни он почувствовал, что пришелся не ко двору. Невежественный бедняк из безвестной деревни, который решил жениться на принцессе. Он качал головой, пока соблазнительная фигурка моей матери плыла к центру площади. Антонио надолго задержался взглядом на ее округлых бедрах, которые удачно облегало маленькое черное платье. Мама видела, что он смотрит на нее, но притворилась равнодушной. Потом папа порылся в кармане брюк, пытаясь отыскать сигарету. Ему позарез нужно было ощутить себя сильным мужчиной, и курение в таких случаях очень помогало. Он глубоко затянулся, потом выдохнул изо всех сил.

Пусть у него не хватило смелости подойти к ней в тот день, но в следующий раз он непременно добьется успеха — эта клятва, которую он дал себе, стала самым торжественным из всех его обязательств.

— Она будет моей, — сказал он, вздохнул и отвернулся.

Слушая такое о своем отце, я заподозрила, что эта история основана не только на его откровениях. Мама, безусловно, обогатила ее, истолковала по-своему, изменила так, чтобы сделать собственной, личной версией знакомства.

3


По всей вероятности, моя мать догадалась о намерениях отца в тот же вечер, когда увидела его снова, но ее застенчивая натура помешала разом порвать с ним. Чем больше она отдалялась, тем сильнее Антонио распалялся и убеждал себя, что она женщина его мечты. Прошло несколько недель, прежде чем они встретились снова. Было уже лето, и цветущий терновник буйствовал на проспекте Витторио Эмануэле триумфом красок, вплоть до театра «Маргарита». Воздух был теплым, сдобренным нежным ароматом лаванды, украшающей пузатые балконы. Молодежь нашего района собиралась в стайки и принимала солнечные ванны. Кто-то сидел на набережной, на скамейке. Кто-то курил, прислонившись к стволу оливы, и выпускал дым, глядя в небо. Мой отец сворачивал самокрутку. В тот самый момент, когда на горизонте появилась мама, он находился на начальном этапе операции, намереваясь развернуть бумагу, чтобы выложить табак. В последнее время он часто размышлял о моей маме и, чтобы скоротать время, научился добавлять в табак гвоздику для аромата, а еще выяснил, что самокрутки выходят лучше, если использовать бумагу из пшеничной соломы.

Он не сразу заметил Терезу, потому что она просто молча остановилась перед ним и стояла, никак не привлекая к себе внимания. Только когда Джиджи, папин друг, подал ему знак, Антонио поднял голову и увидел девушку. Руки сами собой разжались, и, выронив бумагу и табак, он вскочил на ноги, хотя совершенно не знал, что надо говорить или делать. Мама при всем желании не могла описать словами те новые чувства, которые испытывала каждый раз, когда видела Антонио или просто думала о нем. Она несколько месяцев намеренно избегала его. Несмотря на всю ее решительность, маме было трудно признать, что этот парень, ничем, скорее всего, не отличающийся от других, оставил след в ее сердце.

Ощущение было новым для нее. Волнение? Любопытство? Жизнь научила ее ничто не принимать как должное. Судьба могла безвозвратно забрать самое дорогое. И постепенно маме захотелось воспользоваться представившимся шансом, пока никто не занял ее место.

Итак, они просто смотрели друг на друга, и все. Не говоря ни слова, стоя в шаге друг от друга. Невероятно, но мама заговорила первой:

— Синьора организовала ужин. Мне нужна свежая рыба.

Отец кивнул, принимая решительный вид, как при первой их встрече:

— Хорошо, я в вашем распоряжении.

Она поспешила уточнить:

— Завтра утром.

И ушла.

Однако только в конце лета отношения между моими будущими родителями переросли в нечто серьезное. Поскольку влюбленный не может знать, что творится в сердце любимого человека, то и отец не мог представить, насколько тяжелыми были те месяцы для матери. Она иногда не спала по ночам, ходила рассеянной и не замечала здоровавшихся с ней тетушек-соседок. Она была достаточно зрелой, чтобы почувствовать опасность порыва, толкнувшего ее к молодому рыбаку. Мама трижды гадала на ореховой скорлупе. Женщины в ее семье говорили, что, когда сердце девушки начинает сильнее биться при виде мужчины, есть древний способ понять, настоящее это чувство или нет. Надо снять скорлупу с ядер и посыпать ее крупной солью. Положить на подоконник и оставить там на всю ночь. Если на следующий день соль осталась нетронутой, значит, любовь крепкая и настоящая. Если соль растаяла, то это ребяческая влюбленность, которой суждено закончиться в одночасье. В первый раз мама провела этот обряд через несколько дней после первой встречи, и соль осталась нетронутой. Взволнованная и терзаемая сомнениями, она попробовала еще раз после покупки рыбы — и обнаружила влагу в скорлупе. Потом, в начале лета, она попробовала снова — и утром вообще не нашла ни малейшего следа соли.

Поэтому она решила искать утешения у единственного непререкаемого авторитета, которого знала: Господа Бога.

— Иисус, дай понять, как мне поступить. Антонио кажется хорошим парнем. Но что, если я не права?

Иногда мама клялась себе держаться подальше от этого юноши, но в тот самый момент, когда требовалось скрепить клятву, чувствовала, что не сумеет ее исполнить. И вот однажды августовским утром женщина, которая потом родила меня, оказалась возле дома моего отца.

Волшебство знойного позднего лета, наполненного бесконечным треском цикад и жаром западного ветра, наконец услышало молитвы обоих. Моя мама не знала, что сделать и что сказать. Она считала себя сильной и дерзкой, но в тот момент ноги ее не слушались, как после ночных кошмаров в детстве. Антонио вышел из дома, погруженный в раздумья. Он заметил ее сразу, но не сразу осознал, что это действительно она, только со второго взгляда. Мама была невероятно красивой в легком платье с цветочным узором, которое открывало плечи и подчеркивало грудь. Из-под подола плиссированной расклешенной юбки до колена выглядывали сияющие от загара ноги. С такой кожей, как у нее, достаточно было немного побыть на солнце, чтобы превратиться в негритянку.

— Что это значит? — спросил он, и в голосе слышались опасение, ожидание, надежда и беспомощность.

Мама улыбнулась ему.

— Прошло много времени, — опять начал он, но любая попытка заговорить выглядела жалкой. Голос у него дрожал, будто в душе шла какая-то борьба.

Улыбка на губах девушки умерла, красивое гладкое лицо окаменело, между ними начала расти стена разочарования. Молодому человеку хотелось заорать, затопать ногами, пнуть подвернувшийся камень.

Именно так отец уже много лет реагировал на любую сложную ситуацию. Как бы это пригодилось теперь… Но он понимал, что сейчас таким способом проблему не решить. Надо действовать как мужчина и говорить как мужчина. И тут он вспомнил реплику, которая ему больше всего понравилась в фильме «Унесенные ветром» — отец видел его в кинотеатре, и в округе не было ни одного человека, который хотя бы раз в жизни не мечтал о такой любви, как у Ретта Батлера и Скарлетт О’Хара: «Одно я знаю наверняка: я люблю вас, Скарлетт. Хотите вы этого или нет и несмотря ни на что вокруг нас».

Как легко было бы повторить эти слова Терезе, но отцу не хватало смелости. Поддавшись неконтролируемой нервозности, он принялся почесывать шею, шаркать ногой и наконец сунул руки в карманы брюк и уставился на маму.

Его дальнейший поступок не был продиктован заранее продуманной стратегией или приступом внезапной храбрости. Папа просто сделал это. Вынул руки из карманов, сжал мамины плечи, а затем наклонился, чтобы подарить ей поцелуй, такой же страстный, как у Ретта и Скарлетт. Неуверенно и неуклюже, потому что ему уже случалось целовать девушек, но по любви — еще никогда. Он оторвался от губ моей матери на несколько секунд, чтобы увидеть ее лицо и убедиться, что все это происходит с ними на самом деле. У нее на глазах выступили слезы, и, кажется, ей отчаянно не хватало воздуха. Он снова наклонился над ней и на этот раз обнял так, как если бы собирался держать ее в своих объятиях вечно.

Там, где все начиналось


1


Стояла весна. Жара уже окутывала все вокруг наподобие савана. Надоедливые мухи поселились на рыбном рынке и без устали садились на рыбу, жужжали у лица, облепляли руки стариков, а в разреженном воздухе, подражая мухам, вились тучи мошкары. Иногда после школы мы с Микеле бежали к морю. Выходили к пристани, чтобы посмотреть на пришвартованные лодки, маленькие и разноцветные. Я знала: если мой отец узнает о нас, у меня будут неприятности. Мысль о его гневе пугала, но, кажется, страх лишиться компании Микеле был сильнее. Так что я предпочитала рискнуть.

— Твой отец когда-нибудь брал тебя в море? — спрашивал меня Микеле.

— Еще нет.

— Я тоже хочу сделать лодку, когда вырасту, но не для того, чтобы ловить рыбу, а чтобы уплыть далеко.

— Куда далеко?

— Далеко, туда, где кончается море.

— Там, где кончается море, есть и другие земли.

— Да, но, может быть, это и хорошо, — заключал он.

И мы молча стояли, наслаждаясь плеском воды. Каждая волна приносила мне какую-то мысль или вопрос. Море так умеет. Незаметно заставляет глаза сиять и формирует твердый ком прямо в животе. Когда это чувство приходило, я пыталась сбежать от него. И Микеле следовал за мной, не сказав ни слова. В то время я усердно занималась, и мама всегда меня подбадривала.

— У тебя хорошая голова на плечах, Мари. Я займусь домом, а ты думай о школе, — говорила она, освобождая меня от тех или иных домашних обязанностей.

Даже учитель все чаще и чаще одаривал меня похвалой. Он почувствовал мою страсть к истории и итальянскому языку. Пару раз вызывал меня к кафедре, чтобы прочитать вслух некоторые из моих сочинений. Удовлетворенно кивал, а затем говорил:

— Вот так, ослы, вот так надо писать.

Сначала меня поражали собственные хорошие оценки по итальянскому, ведь дома я слышала только диалект и часто сама им пользовалась — не только в разговоре с родителями, но и с Винченцо, Джузеппе и тетушками. Диалект казался мне оружием наподобие отравленных стрел; я пользовалась им, в числе прочего, когда была чем-то раздосадована, и не раз рисковала ляпнуть парочку крепких ругательств даже в школе. Некоторые одноклассники привыкли дразнить меня за маленький рост; фигура у меня все еще оставалась неженственной, торчащие волосы обрамляли лицо, как пучки салата, кожа была слишком темной, а ноги — такими тонкими, что сложно и представить. Я знала, что оскорблениями в свой адрес обязана тщательно разработанному плану Магдалины, которая, завидуя моей успеваемости, задумала эту подлость, чтобы я все равно считала себя хуже нее.

Сегодня, после стольких лет, мне трудно честно признаться, какие именно чувства вынудили меня начать сражаться с издевками и оскорблениями в мой адрес. Я помню только грусть почти летнего дня, одну из немногих вечеринок по случаю дня рождения, на которых побывала в детстве. Начальная школа подходила к концу, и воздух дышал искрящимся ароматом лета, каникул, дней, проведенных в безделье, без домашних заданий, проверок и школьных обязанностей.

Был одиннадцатый день рождения Магдалины. Она надела легкое бирюзовое платье, которое трепетало при каждом движении. Широкий вырез подчеркивал ее округлый бюст и уже заметные формы. Магдалина пригласила весь класс, чтобы показать новое платье, новую мебель, которой мама обставила сад, новый телевизор, а также видеопроектор, на котором все будут смотреть новые серии «Детей рок-н-ролла»[11]. Хорошо сложенная, с грацией канатоходца, Магдалина тщательно выверяла свои жесты, позы, покашливания, зевки, как фокусник выбирает нужные карты. Она мастерски владела языком тела. Другие девочки смотрели на нее с восхищением, подражали ее уверенным манерам, вились вокруг, как пчелы вокруг меда, подпрыгивая от удовольствия, когда она в нарочито кокетливой манере отпускала смешные комментарии.

Мы ели фокаччу, панцеротти, канапе и прочие божественные яства, аккуратно расставленные на большом столе, накрытом скатертью. Мы играли в «классики», и Магдалина старалась не слишком растрепать длиннющие косы. Все шло гладко несколько часов. Пару раз, развеселившись, я звала Микеле, который изо всех сил пытался удовлетворить свой ненасытный аппетит и поглощал сласти и майонез в неограниченных количествах. Я даже пришла к выводу, что стоит пересмотреть свое мнение о Магдалине, почувствовав вину за все то время, когда ошибалась в ней. Однако вечер принял неожиданный оборот. Магдалина расположилась в центре двора и призвала всех к порядку.

— Теперь давайте поиграем в правду, — начала она, внимательно изучая нас своими живыми глазами.

Мы сели в круг, послушные, как хорошие ученики перед учителем. Даже Миммиу и Паскуале уподобились дрессированным зверюшкам, боясь испортить момент.

— Но должны говорить только мальчики, — продолжила именинница.

Я внимательно посмотрела на нее: идеальное лицо, профиль как на камее, два ярких глаза прозрачного зеленого цвета. Она очаровывала и пугала меня; желудок обожгло серией мелких уколов.

— Каждый мальчик должен сказать, кто ему нравится. Да, нужно сказать, кто из девочек в классе тебе нравится.

Все испуганно переглянулись. Кто мог соревноваться с Магдалиной? С ее прозрачной чистой кожей, изящными пальцами, тонкими лодыжками, переходящими в очень длинные ноги. У нас был почти полностью мужской класс. Мальчики часто пользовались численным превосходством, с презрением относясь к нам, девочкам, или просто пытаясь получить преимущество, когда требовалось принять важное для всего класса решение. Однако игра Магдалины смутила мальчишек, это ощущалось кожей. Начал Паскуале, который никогда не терялся даже в сложных ситуациях.

— Мне нравится Мариса, — заявил он, почесывая затылок.

Мариса была красивой белокурой девочкой, немного полноватой, и эта полнота, возможно, компенсировала чрезмерную худобу самого Паскуале.

Одно за другим имена моих одноклассниц эхом звучали в пустом внутреннем дворе, под стрекот цикад и рычание мопедов, быстро проносящихся по дороге. Лидировала Магдалина, но у каждого мальчика была по крайней мере одна кандидатура. Я единственная осталась в стороне. Поэтому, когда настала очередь Микеле — он был последним, — я пристально посмотрела на него, надеясь, что он назовет мое имя. Я всегда думала о нем только как о друге, я еще не была готова рассматривать мужчин и женщин как противоположности, которые могут притягиваться и любить друг друга, а не только дружить, но в тот момент мне было важным нравиться хотя бы ему. Микеле огляделся, вцепившись руками в коленки, пошевелил ступнями, как будто ботинки внезапно стали слишком тесными.

— Давай, скажи это. Назови мое имя, — прошептала я себе под нос.

Он поднял голову и посмотрел сначала в мою сторону, затем в центр двора.

— Мне нравится… — Микеле запнулся, как бывало, когда он только начинал ходить в школу. И наконец признался: — Магдалина.

Мое сердце заколотилось о хрупкие ребра, как у мыши, пойманной в ловушку, и не переставало так биться и дальше все то время, пока царило молчание. Я почувствовала, что глаза Магдалины устремлены на меня, я видела ее дикий взгляд, взгляд маленькой Ядоплюйки, готовой бросить в мой адрес какую-нибудь отравленную фразочку.

— Слышала, Мария? Никто не назвал твое имя. Ты и правда никому не нравишься, — усмехнулась она с довольным видом.

В тот момент ее глаза казались глубокими, как пропасти, способными и вправду испепелить меня ударом молнии, точно глаза ведьмы. Сердце снова ускорило свой бег.

«Я ее убью, — твердила я себе. — Расцарапаю лицо, выколю глаза. Кем она себя возомнила?»

— Извини, — нерешительно сказал Микеле, прерывая поток моих мыслей.

Я зло зыркнула на него. Я считала его своим другом, а он меня предал. «Вы все предатели. Мне насрать на вас. У вас ничего нет. У вас нет будущего». И вдруг заучивание наизусть стихов и таблицы умножения, умение различать Котские Альпы, Грайские Альпы, Приморские Альпы и так далее, знание имен семи римских царей стало для меня главной необходимостью. Ученость представлялась мне неукротимой энергией, искуплением, смертельным укусом. «Вы, вонючки, ничего не стоите». Я искоса глянула на Микеле. Кулаки у меня были сжаты, а губы дрожали.

— Засранец ты, — сухо сказала я и ушла, ни с кем не попрощавшись. Дурное семя в который раз спасло меня.

Вечером я ворочалась в постели и не могла уснуть. Я слышала легкое дыхание спящих братьев. Из родительской спальни не доносилось ни звука. Даже на улице было тихо. Я встала и бесшумно пошла в ванную. Поставила стул перед зеркалом, закрыла дверь и разделась. Я придирчиво рассматривала себя, поворачивая голову вправо, потом влево, как будто от этого отражение в зеркале могло измениться. Мне казались уродливыми грудная клетка с выступающими ребрами, детская талия почти такого же объема, как и бедра. Тощие руки выглядели слишком длинными для такого хрупкого тела. Меня раздражал даже живот, по-детски округлый и плотный. Я снова подумала о выпуклостях Магдалины, о прекрасных формах Марисы, о девичьей зрелости, которую замечала в каждой из своих одноклассниц. Мысли о том, как я отличаюсь от них, терзали меня, словно в мозгу засел злобный пес, вгрызающийся зубами все глубже и глубже. Они кусали, ранили, заставляли истекать кровью. Сегодня мне трудно представить, что, вновь увидев себя маленькой девочкой, я погрузилась бы в такую эмоциональную сумятицу.

Отражение в зеркале, однако, говорило само за себя. Маленькое лицо, тонкие ноги, выпирающий живот — все эти признаки недоразвитости напоминали о мире, полном боли, где сама жизнь была набором случайностей, как рыба без глаз или дерево без корней.

2


Был почти конец мая, когда учитель Каджано вызвал в школу моих родителей, что их сильно обеспокоило, особенно маму.

— Мари, ты уверена, что ничего не натворила? — спросил меня папа, уже готовясь к войне.

Я отвергла все подозрения, но, должна признаться, оставшиеся до встречи дни пыталась отыскать на лице учителя какой-то сигнал, который помог бы мне разгадать его намерения. Любая мысль о грядущем визите ранила, как шипы терновника. Я боялась, что папа не сможет поддержать разговор, поведет себя слишком беспардонно или грубо. А мама будет запинаться, говоря по-итальянски, как это обычно случалось, когда она пыталась прихвастнуть слишком сложными фразами. Короче говоря, я стыдилась своих родителей. К тому же мама настояла на том, чтобы принести яичную марсалу[12] собственного приготовления.

— Это не дело, Тере, учитель — образованный человек. Он может купить любую марсалу, какую захочет.

Но мама не сдалась. По такому важному случаю она нарядилась с особой тщательностью: повязала голову платком, как актрисы из телевизора, и надела ярко-розовое платье из джерси с декольте, которому могли позавидовать и более молодые женщины. Папа озорно посмотрел на нее и начал поддразнивать откровенными намеками, думая, что я еще слишком мала, чтобы разгадать их смысл. Мы вышли из дома с растерянными и одновременно испуганными лицами и вполне мирно добрались до площади Сан-Сабино, где находилась школа. Мы шагали медленно, и я оглядывалась по сторонам, будто впервые видя пейзаж, окружавший меня в повседневной жизни. Старые дворики были переделаны в комнаты. Ветхие часовни использовались как склады, лестницы прорывались сквозь стены, кое-где недоставало потолков. Наша соседка Анджелина причесывала пожилую мать, тетушку Наннину, которая стряпала пасту у двери дома на большом сером камне. Босые дети со свистом и визгом гонялись друг за другом.

— Куда это вы так разоделись? — спросила тетушка Наннина, а ее костлявые руки в это время быстро месили тесто.

— Учитель хочет нас видеть, — сказала мама.

— Учитель? — Соседка широко раскрыла рот, словно зевая. Потом заключила: — Тогда удачи.

На полпути я остановилась, пытаясь успокоить сердце, колотящееся слишком быстро, и вспомнила все те мгновения, когда цитировала по памяти слова учителя об истории Гарибальди, об операциях с дробями и других школьных предметах, которые изо всех сил пыталась утвердить в голове. Потом глубоко вздохнула и бросилась догонять маму с папой, уже вошедших в школу.

Коридор, два ряда парт, и сердце чуть не выскочило у меня из груди: я увидела синьора Каджано, склонившегося над документами. Очки в тонкой оправе делали его острый нос крючковатым. Он посмотрел на нас троих, затем махнул рукой, отгоняя мух. Каким смешным выглядело представление, затеянное мамой и папой, разодетыми в выходные костюмы… Мать с накрашенными губами и большим золотым браслетом, перешедшим ей по наследству от бабушки. Белый бант у меня в волосах. Литературный итальянский, на котором матери поневоле приходилось говорить, и почтительный поклон отца, затерявшегося в огромной куртке трехлетней давности, теперь уже не подходящей ему. Перед столом, дожидаясь нас, стояли три стула.

— Прошу, — сказал синьор Каджано, указывая на них.

Я обосновалась в центре, выпрямив спину, как он учил, и положила холодные и потные руки на колени.

— Я рад, что вы оба пришли.

Мама посмотрела на папу, который в свою очередь посмотрел на нее. Мне показалось странным такое единодушие. Родители только кивнули. Затем последовал длинный монолог учителя Каджано о социокультурной ситуации в районе Сан-Никола, о серьезном ухудшении обстановки в нашем квартале и о том, как это, к сожалению, может сказаться и на будущем детей.

— Это деградация еще и лингвистическая, уважаемые Де Сантис, — произнес он наконец. — Вот вы, позвольте спросить, на каком языке говорите дома? В присутствии девочки.

Мама с папой опять переглянулись. Я никогда не видела отца таким смущенным.

— Немного на диалекте, немного по-итальянски, — призналась мать, и страх в ее интонациях намекал, что она ожидает упрека.

— Вот именно, синьора. Здесь так везде. Эти дети растут, не зная языка нашей страны. Они иностранцы на своей же родине. — Учитель поправил очки, а потом решил их снять. Закрыл смятую книжку, которую держал в руках, и молитвенно сложил ладони: — Короче говоря, господа Де Сантис, я вызвал вас сюда, потому что нахожу способности Марии выражать свои мысли выдающимися. Еще более удивительно, что они процветают в такой обстановке, как эта… — Он покрутил рукой и сжал губы, прежде чем выдать подходящий термин: — Убогой, давайте посмотрим правде в глаза.

Я ожидала, что папа примет эту характеристику за оскорбление. Но совсем нет. Он не стал грубить в ответ, просто молча сглотнул. Затем учитель снова сравнил меня с губкой:

— Да, короче говоря, она поглощает абсолютно все. Накапливает переданные мной знания, а потом вытаскивает их на свет в нужное время.

Я начала успокаиваться. Мне льстило, что мама и папа могут гордиться мной.

Учитель достал из ящика мое сочинение, развернул и показал нам. Мама не очень хорошо читала, поэтому откинулась назад, слегка скривив губы, будто в едва заметной улыбке. Папа же, любивший книги, начал быстро читать, без труда разбирая мой почерк. Я отлично помнила это сочинение. Его идея появилась у меня под Рождество. Незадолго до праздников учитель положил каждому из нас на парту рождественскую открытку и попросил описать изображенную картинку и придумать связанную с ней историю. Большинство моих одноклассников еле выжали из себя хотя бы одну страницу. Я же, напротив, сочла задание захватывающим. Горная хижина, маленькая печная труба под снежной шапкой, белоснежное одеяло, накрывшее окрестности, звездное небо. Идеальное место для идеальной семьи.

— Видите ли, господа Де Сантис, у вашей дочери талант рассказчика.

Мама поерзала в кресле и улыбнулась мне:

— Я знаю, синьор Каджано. Я всегда говорю Марии, что она очень разумная и должна учиться.

— Замолчи, Тере, пусть учитель говорит.

Тот снова надел очки и написал что-то на листе бумаги.

— Вот название школы. — Он показал нам листок. — Я, с вашего позволения, считаю, что Мария должна посещать учебное заведение, соответствующее ее уровню. Здесь ей не обрести своего призвания. Слишком много негодяев, которых надо держать под контролем. Некогда заниматься одаренными детьми, и со временем их таланты неумолимо гаснут.

Мама и папа выглядели озадаченными.

— Это отличная школа, немного далековато отсюда, но Мария может ездить на автобусе.

Я хорошо помню, какой удар почувствовала, прочитав на листке: «Пресвятое Сердце Иисуса».

«Монахини. Меня отправит к монахиням».

Сердце снова пустилось вскачь. Я не ощущала себя готовой к суровым порядкам религиозного учреждения, к умеренности во всех аспектах жизни. Учеба и духовность.

— Подумайте об этом. Не надо отвечать мне сразу. Обучение там, разумеется, платное, но я уверен, что сестра Линда, мать-настоятельница, по моей просьбе предоставит вам льготы.

— Хорошо, мы подумаем, — мягко ответил папа.

Он собирался добавить еще что-то, но учитель шумно встал и подался вперед, протягивая руку:

— Теперь я должен попрощаться, извините. Но мы вернемся к этому разговору, если сочтете нужным. Ради будущего Марии.

И учитель ушел, не удостоив меня даже взглядом, что причинило мне боль. Я ждала от него какого-нибудь ободряющего жеста, хотя бы похлопывания по плечу. Однако синьор Каджано был не склонен к сантиментам.

3


Всю неделю дома ни о чем другом не говорили. Родители позвали в гости бабушку Антониетту, тетушку Анджелину, тетушку Наннину, жену Церквосранца и даже жену Мелкомольного. С четырех часов к нам потянулось шествие домохозяек, и каждая принесла с собой какую-нибудь работу. Тетушка Анджелина вязала одеяла, шерстяные детские свитера и пинетки всех цветов. Она пристраивали спицы на животе, таком огромном, что он напоминал киль лодки, и вздыхала. Тетя Наннина шила, но ее настоящей страстью было макраме. Быстрыми, как молнии, руками она ловко плела паутину из ниток и могла одновременно говорить на протяжении многих часов. Две другие гостьи не особенно преуспевали в рукоделии, но приносили бобы, чтобы почистить, или сушеный нут, чтобы жевать. Все они садились в кружок у окна и, обсуждая мое будущее у монахинь, пересказывали истории, услышанные от знакомых женщин, каждый раз добавляя разные версии, специально сочиненные, чтобы не заскучать и привнести интересных деталей даже в откровенную чушь. Кроме того, они установили иерархию несчастий, поэтому, если бабушка Антониетта жаловалась на ужасный радикулит, тетушка Наннина отвечала:

— А тобе б нонче поглядеть, что у меня ести.

И каждая начинала жаловаться на ту или иную болезнь, мучившую ее с незапамятных времен. Любимыми темами были смерти и несчастные случаи, а также супружеские измены.

Иногда мама заводила беседу о повседневных делах, описывала суету домашних забот, улов, которого не хватало с тех пор, как, по ее словам, глупые рыбаки разрушили дно тралами; говорила о Джузеппе, который гнул спину за несколько лир, и о Винченцо, который, оставив работу сборщика лома, мыл посуду в соседней пиццерии. Мое поступление в религиозное учреждение могло бы превратиться в своеобразный выкуп для всей семьи, компенсировать недостатки родичей и стать проблеском спасения для всех поколений семьи Де Сантис.

В конце концов мама тяжело вздыхала и поднимала с пола корзины, которые плела из пшеничной соломы. Она принималась за работу, перебирая сухие стебли морщинистыми руками, похожими на высохшие ветки, и старалась не смотреть в глаза тетушкам, потому что знала: в каждом из этих лиц она может прочитать замечание, которое заставит ее расплакаться.

Тетушки делали вид, что ничего особенного не происходит, а потом поспешно убирались восвояси.

Через две недели папа вынес приговор. Было обеденное время, и Винченцо с Джузеппе уже вернулись. Винченцо хвастался, что научился хорошо мыть посуду.

— Через месяц я куплю мопед. О да, куплю. На этот раз точно, — заявил он, разговаривая в основном с самим собой. Глаза в пол, руки сложены на столе.

Джузеппе засмеялся, потому что, хоть и был старше, никогда не просил мопед, не понимая, какой с него толк. Джузеппе предпочитал ходить пешком. Мама готовила и иногда что-то рассказывала. Наконец пришел папа, опустился на стул и, кажется, внезапно состарился лет на сто. Сняв бескозырку, он почесал в затылке.

— Дай мне немного вина, Тере, лучше крепкого.

Мама заволновалась — возможно, она боялась очередной вспышки гнева. На прошлой неделе отец был особенно нервным. Денег не хватало. Вечером, когда он не вышел в море, они с мамой считали и пересчитывали наши сбережения, а когда на втором круге вдруг из ниоткуда появились еще несколько лир, отец наорал на мать, обозвав ее несчастной невеждой.

— На ком я женился? На женщине, которая не может даже сосчитать четыре лиры!

Я слышала их из своей комнаты. Обливаясь потом, я вертелась под простыней и мысленно считала вместе с мамой: «Мама, не ошибайся. После двадцати двух идет двадцать три, давай дальше, вот так, хорошо». И все же сегодня, спустя много лет, я с кристальной нежностью прошлого помню ее взволнованное, напряженно-сосредоточенное лицо; ее стремление запомнить все эти понятия, цифры, операции; слабость перед отцом, который на ее фоне ощущал себя образованным и сильным. И даже из другой комнаты я ощущала невидимый взгляд папы, эту едва заметную атаку, пусть и не причиняющую физической боли, но все равно ошеломляющую. Мама снова ошиблась, и он закричал на нее. Удар кулаком по столу заставил меня подскочить, в животе сжался тугой комок, рот затопило волной горькой слюны.

«Ненавижу его, — пробормотала я про себя. — Ненавижу папу».

Винченцо с Джузеппе мирно спали, и это меня злило. Я остро нуждалась в братской поддержке, тайном союзе, который сделал бы мою борьбу против отца нашим общим делом. Однако я завидовала их невинной беззаботности. Может, братья просто были лучше меня.

Без лишних слов папа сообщил нам о своем решении.

— Мария отправится в Пресвятое Сердце, — сказал он, залпом выпив бокал вина. И продолжил: — Но денег у нас нет, и раз уж такое дело, Тере, твоя мать должна помочь нам.

Мама улыбнулась мне. Она знала, что бабушка Антониетта с радостью внесет свой вклад в мое образование у монахинь.

— И хорошо… Моя мать даст нам денег.

— Молодец, Мария, — сказал Джузеппе, касаясь моего плеча. — Ты станешь образованной, как брат Магдалины.

Магдалина… Монахини были моей местью. Теперь Магдалине придется уважать меня.

— Ну и ладно, — заявил Винченцо. — Если Малакарне поедет к этим клобучницам, я куплю мопед.

Папа повернулся и ударил его, оставив красноватый отпечаток пятерни на щеке. Возможно, отцу просто требовалось выпустить пар, а Винченцо всегда оказывался в неподходящем месте в неподходящее время. Я же была и напугана, и счастлива. И с нетерпением ждала новой встречи с Микеле. Я больше не злилась на него из-за признания на празднике Магдалины. Я не могла долго дуться на друга, и, кроме того, мне не терпелось рассказать ему, что, несмотря на свои сомнения, вскоре я тоже буду учиться в респектабельном районе Бари.

Там, откуда нет возврата


1


Винченцино смеялся нечасто, и обычно это случалось, когда он полировал свой подержанный мопед «Чао», купленный на зарплату за два сезона работы мойщиком посуды в пиццерии. В конце концов ему удалось убедить папу в необходимости мопеда. Винченцо любил колесить по району, частенько вместе с Карло, товарищем по приключениям. Да и сам мопед тоже превратился в его близкого друга, и Винченцо, намывая свое величайшее сокровище сверху донизу, вполголоса называл каждую деталь. Фара — улыбка, головка цилиндра — улыбка, глушитель, карбюратор и так далее — улыбка. Пока Винченцо полировал мопед, я проводила много времени в компании Микеле, который несколько странно воспринял известие о моем официальном зачислении в школу Пресвятого Сердца.

— Я счастлив за тебя. Ты всегда была умной, и тебе там будет хорошо, — сказал он, как только узнал новости.

Но я хорошо изучила Микеле: когда он действительно чему-то радовался, глаза у него загорались, как у маленького ребенка. Однако я не стала требовать объяснений. У меня хватало забот, которые поглощали мое внимание. В нашей семье ждали перемен, и мысли о них не давали мне спать по ночам и приводили в трепет днем.

Одного моего предстоящего отъезда к монахиням оказалось достаточно, чтобы ввергнуть в панику всех женщин нашего района во главе с матерью и бабушкой. Эта новость дошла до бабушки Ассунты, которая отправила мне из Чериньолы щедрую посылку с карандашами, ручками и тетрадями, как у настоящей молодой синьорины, потому что — бабушка заставила тетю Кармелу написать это — не могла позволить мне появиться в таком месте со скудным набором школьных принадлежностей, который купит мне мама.

Другим событием, которое глубоко затрагивало всю семью, был отъезд Джузеппе на военную службу, назначенный на сентябрь. С тех пор как пришла повестка, мамино лицо не покидала тревога. Мать с недоумением смотрела на сына, не находя в себе сил поговорить. Джузеппе же казался счастливым от возможности пережить новый опыт. Он был из тех, кто не чурается никакой работы, и, думаю, не возражал против того, чтобы на целый год покинуть рыбный рынок. Кроме того, он нашел невесту, Беатриче, дочь своего нанимателя, торговца рыбой, которая неплохо зарабатывала, обходя с лотком все местные рынки. Об этом мне сообщила Магдалина: она всегда первой узнавала любовные истории нашего района. Когда стало известно о помолвке Джузеппе, я начала смотреть на брата по-другому. Мне хотелось разглядеть какие-нибудь внешние проявления любви, а точнее, тот пыл, который всегда разгорался в сердцах, если верить литературе: муки Паоло и Франчески, тайные и сильные чувства Гвиневеры и Ланселота. Однако, к своему великому сожалению, я заметила только, что брат стал тщательнее бриться и обильно пользоваться папиным лосьоном после бритья, но это было вполне нормально для парней его возраста. Мама наблюдала за Джузеппе, когда он надевал куртку, причесывал волосы то на правуюсторону, то на левую, перед тем как отправиться в путь по темным переулкам.

— Мой сын стал мужчиной, — бормотала она, сдерживая наворачивающиеся слезы.

Поздним вечером, когда Джузеппе со счастливым видом бежал к своей красавице, в нашем районе было тихо. Уже не слышалось ни отголосков разговоров тетушек, ни громких выкриков продавцов, ни гомона детей. Мне запрещали выходить из дому в такое время, папа считал это слишком опасным. По его словам, в тишине вершатся сомнительные сделки и процветает торговля Бескровного, а улицы становятся средоточием греха.

Мы с Микеле по-прежнему встречались по утрам. Иногда к нам присоединялись Магдалина, Роккино Церквосранец, а изредка даже Паскуале. Нам нравилось гулять по набережной. Роккино и Микеле ныряли с волнорезов, даже если вода казалась мрачной и угрожающей, грязной от водорослей и пены, которую вздымали лодки. Несмотря на неуклюжесть и полноту, Микеле очень хорошо прыгал со скал любой высоты. Его округлое неловкое тело легко взлетало в воздух и вонзалось в воду, поднимая редкие брызги.

— Микеле смотрит на тебя томным взглядом, — как-то сказала мне Магдалина своим обычным кокетливым тоном.

Я пожала плечами и не ответила. Прогулки позволяли сбежать от домашней рутины, но мне не нравилась компания Магдалины и не интересовали те любовные перепалки, которые я иногда наблюдала между ней и Роккино.

— Он поцеловал меня однажды, — призналась мне как-то утром Магдалина. — Роккино поцеловал меня прямо в губы.

Меня передернуло, когда я подумала о чужой липкой слюне, которая проникает в рот, заполняет твое личное пространство, только твое, тайное, интимное.

— Разве это не отвратительно? — спросила я исключительно из любопытства.

— Что ты такое говоришь? Отвратительно?! Видно, что ты мальчиков совсем не интересуешь.

— А знаешь, даже лучше: это они меня не интересуют.

Однако Магдалина возобновляла подобные беседы с ангельским коварством, и это ранило меня. Когда мальчики выходили из воды, мы шли по набережной, и ветер трепал нам волосы. Мы доходили до Торре Кветты, исследовали заброшенные пустыри, примыкающие к дороге. Годы забвения, сорняки, чахлые кустарники, ежевика, плющ, вьюнки, выгоревшая от солнца земля, ящерицы, мухи и осы. Это было наше королевство. Мы возвращались домой, когда желудки уже сводило от голода.

Я помню, как однажды днем Микеле пригласил меня прогуляться с ним.

— Я тебе кое-что покажу, — сказал он.

Стоял июль. Мы пересекли площадь Меркантиле, до краев наполненную солнцем и мухами.

— Куда мы идем?

— В одно место.

Я несколько раз пыталась протестовать, но все мои возражения или подавлялись в зародыше, или заглушались нервным смехом моего спутника.

— Хорошее или плохое место?

— Место, и все тут.

Мы шли по обычному маршруту, пока не добрались до Торре Кветты. Море было спокойным и тихим.

— У меня нет купальника. Я не могу нырять.

— Мы не собираемся плавать, Мария, купальник тебе не понадобится.

Перед глазами выросли клинья сероватых домов, раскинулся простор бесплодной земли, измученный треском цикад, а рядом с морем — остатки голой пустынной лачуги, которая, казалось, собиралась обрушиться в воду. Микеле присел за развалинами.

— Подожди здесь, — шепнул он. — Сейчас покажу.

Я скорчилась у него за спиной, и внутри стало зарождаться чувство, что сейчас мы совершим нечто недозволенное.

— Что мы делаем?

— Вот они. Смотри, смотри.

Тогда я и заметила Магдалину с Роккино, которые лежали на сухой траве. Он привлек ее к себе, они крепко поцеловались, а потом принялись сближаться и отстраняться, ласкать друг друга, касаясь раскаленных тайных точек на теле. Его руки заползали ей под юбку, проникали под тесную блузку, цепляющуюся за его сорочку. Через какое-то время Магдалина вытаскивала его ладони наружу, и игра начиналась заново.

— Зачем ты привел меня сюда? — спросила я, ошеломленная видом тела настоящей женщины, прячущей внутри себя сердце и разум ребенка. Когда она научилась такому? Кто ей объяснил?

— Просто так, ради смеха. Хотел показать тебе, чтó творит Магдалина.

Меня озадачило, что на лице Микеле нет никаких признаков тревоги. Его совершенно не удивляли любовные игры наших друзей и бархатистые, мягкие взгляды, которыми они обменивались.

— А разве ты не ревнуешь? Разве ты не говорил, что тебе нравится Магдалина?

Микеле почесал в затылке и перевел взгляд на мерцающее серебром море.

— Неправда, мне нравишься ты.

— Да ладно тебе! Брось, не говори ерунды.

— Нет, Мария, это не ерунда.

Круглое лицо Микеле окрашивалось в цвета его эмоций: бледнело, розовело, краснело. От смущения у меня перехватило горло, а взгляд заметался по сторонам, ища любую мишень, за которую можно зацепиться и передохнуть.

Магдалина и Роккино замерли, возможно, услышав шум.

— Пошли-пошли, давай, — прошептал Микеле, — иначе они нас застукают.

Я тихо последовала за ним обратно. По дороге мы не разговаривали. Я испугалась признания, которое неизбежно заставляло меня пересмотреть нашу дружбу и взглянуть на Микеле с другой, новой и смущающей стороны. Он, вероятно, молчал по той же причине.

Днем, когда все спали, я выскользнула из постели и укрылась в подвале в поисках одного из папиных комиксов, некоторое время назад привлекшего мое внимание. Я нашла его под стопками газет и грудой плетеных корзинок. Немного пыльный, но все еще в хорошем состоянии. Магдалина пробудила во мне неизвестные доселе ощущения. Я смотрела на обложку, ласково водя пальцем по буквам названия, очерчивая каждую по отдельности: «3-О-Р-А».

Вампирша Зора поражала крепкими круглыми ягодицами, грудью, чьи размеры превосходили любые фантазии, и крутыми белокурыми локонами. Фигурой она напоминала некоторых звезд американского кино.

Зора волновала меня не меньше Магдалины. Я снова и снова прикасалась к буквам ее имени на обложке, будто ребенок, который впервые смотрит на море и не отваживается войти в воду. Я часто моргала, руки тряслись от неуверенности и никак не решались перевернуть первую страницу. Мне стоило догадаться, что душа требует оставить в покое этот еще неизвестный мне мир. Но затем вновь явился образ Магдалины на траве, я опять увидела ее платье с сине-красным рисунком в клетку, коричневые кожаные сандалии и накрашенные ногти.

Наряду со страхом я ощутила жжение в животе. Я листала рассказы о Зоре дрожащей рукой, урывками выхватывая странные превратности ее вампирской жизни. Вот Зора столкнулась с пиратом по имени Сандоказ, но забавные перипетии сюжета даже не заставили меня улыбнуться, потому что меня неотступно терзал образ героини. В какой-то момент она оказалась окружена пиратами разных возрастов, маленькими и пылающими страстью. Ее плоть, в которую они впивались зубами, казалась мне белой как снег. Я не могла читать дальше: слишком много было путаницы, в которой тонуло греховное слияние тел. Я закрыла комикс. Сердце громко колотилось в груди. Я задержалась взглядом на фигуре Зоры, на ее обнаженных грудях и бедрах, на ослепительно-белой коже, а затем положила комикс туда, откуда взяла. Я понимала, что поступила плохо, и чувствовала себя виноватой, но в глубине души знала, что вернусь к Зоре.

Волнение терзало меня несколько вечеров подряд. Я изо всех сил пыталась заснуть, и дыхание Винченцо и Джузеппе мучительно гремело в ушах. Я вставала, вся в поту, и скользила вдоль стен, стараясь не шуметь. Останавливалась перед окном и молча наблюдала за тишиной ночи, искала в темноте злых собак, цепи и призраков, которые когда-то преследовали Винченцо во время ночных смен, но вместо этого замечала лишь нескольких кошек и парочку уличных хулиганов с сигаретами в зубах. Затем я подходила к двери родительской спальни и, если что-нибудь удавалось услышать, прижималась к ней ухом, затаив дыхание. Иногда доносились лишь бормотание и плаксивый смешок папы, мучившего других даже во сне. Но однажды вечером из комнаты раздались стоны. Я впервые наблюдала, как мама выражает свою суть — мелодично, мягко и интимно. Закрыв глаза, я представила во всех подробностях происходящее в спальне, каждое движение, каждый шепот. На мгновение мне привиделась Зора, но с лицом матери, вместе с толпой проклятых и бродяг, которые сгорали от страсти к ней. Меня охватили паника и чувство вины, поэтому я открыла глаза и побежала прятаться под одеялом. Меня трясло от ужаса, мутило от мысли, что я застала маму и папу в такой запретный момент. Вторжение в грезы родителей выбило меня из колеи, переполнило страхом, населило реальность, до тех пор простую и понятную, новыми образами, которые намекали, что у отца есть более хрупкая и податливая ипостась, и я никак не могла соотнести ее с ним. Я чувствовала себя грязной, в плену невообразимого греха, в котором невозможно покаяться.

Я много плакала той ночью.

Однако даже сегодня не могу сказать, что напугало меня сильнее: тяжесть вины или образ отца, способного дарить ласки и поцелуи, как Роккино Церквосранец.

2


В начале сентября Джузеппе отправился на военную службу. День был хмурым. Лодки в порту покачивались на якорях, для надежности привязанные еще и швартовами, потому что море штормило и дул коварный ветер. Кое-кто все же осмелился бросить вызов стихии, и она уволокла отчаянных далеко в море. Несколько детей с удовольствием кричали и свистели, замечая вдали парус, и осыпали смельчаков-капитанов всевозможными ругательствами. Тетушки, наоборот, крестились и призывали святого Николая, будто собственными глазами видели усталые лица рыбаков в лодках. Несколько дней мама волновалась не переставая. Она мало говорила, и глаза у нее постоянно были на мокром месте от сдерживаемых слез. Она бродила по дому, как курица, которая ищет, где бы снести яйцо. И если натыкалась на Джузеппе, то уже не могла остановиться. Она обязательно должна была коснуться его щеки, пряди волос, руки, словно убеждаясь, что ее сын действительно стал мужчиной. Бабушка Антониетта избегала смотреть внуку в лицо. Она маскировала грусть гневом, и всем окружающим казалось, будто она зла на Джузеппе.

Мы вышли из дома рано, чтобы вовремя добраться до станции. Папа и Джузеппе — впереди; мы, женщины, — сзади; Винченцино — в нескольких метрах от нас. Все это время мама заклинала Богоматерь помогать сыну, отправляющемуся на Север, в место, которое представлялось маме совершенно непохожим на нашу родину.

— Пожалуйста, всегда держи статуэтку Богоматери Скорбящей под подушкой. Почаще пиши нам, как только появится возможность. Найди хороших друзей. Не делай глупостей. — И целая вереница других советов.

Иногда Джузеппе оборачивался и улыбался ей, легонько кивая. Беатриче присоединилась к нам на станции, и глаза брата загорелись, как у ребенка. Как же прекрасна была его невеста! Меня поразили ее волосы цвета меда и очень ясные глаза. Узкое платье облегало ее соблазнительное тело и бурно вздымающиеся крепкие груди, похожие на плоды айвы. Джузеппе явно не собирался скучать по дому, советам матери и ее вкусным блюдам. Сейчас у него на лице отражалась лишь печаль из-за предстоящей разлуки с невестой.

— Я скоро вернусь. Как только смогу. Дождись меня, пожалуйста. Не дай забыть тебя.

Джузеппе страстно сжимал руки Беатриче, они смотрели друг другу в глаза, беседуя без слов. Мне вспомнились бессмысленные, приторно-сладкие фразы, отпечатанные на страницах книг. Фразы, которые просто ждали своего часа, чтобы быть расшифрованными. И в этот момент Зора и Магдалина казались бесконечно далекими от той безмолвной мелодии, которую Джузеппе и Беатриче посвящали друг другу.

Миг разлуки, как всегда, настал слишком быстро.

— Беги, поезд отходит!

— Пиши. Очень прошу, пиши!

— Пришли фото, Джузе. Хорошее фото в униформе. Такое же красивое, как в американских фильмах.

Джузеппе кивнул. Он всегда кивал. Он собрал свой багаж и еще раз кивнул, оглядев всех нас. Он был уверенным человеком, твердо стоящим на ногах, но глаза у него блестели, а челюсть напряглась и сжалась. А потом застенчивая улыбка скрыла все его страхи, будто маска.

Прозвучал свисток начальника станции, и мама больше не могла сдерживаться. Она разразилась безутешным плачем, а вслед за ней — и бабушка Антониетта. Папа провел рукой по сухим глазам. Я никогда не видела его настолько разбитым. Веки щипало даже у меня. В животе завязался тугой узел. Беатриче подошла ко мне; глаза у нее тоже блестели от слез. Она обняла меня. Запах ее духов пьянил и наполнял сердце сладостью.

— Твой брат сильный. С ним все будет хорошо, — сказала Беатриче, не разжимая объятий.

Винченцо уже направился к дому, на ходу подбрасывая камень носком ботинка. Так и дошел вместе с камешком до двери, не вынимая руки из карманов брюк. Мама сразу же бросилась на кухню и с головой погрузилась в яростную битву с посудой, сойдясь с ней лицом к лицу. Все последующие дни при любой возможности она упоминала Джузеппе. Если раньше мы не замечали его достоинств, то теперь каждый в подробностях вспоминал, насколько он хорош и уникален.

— Вот бы тут был Джузеппе… — бормотала мама, когда у нее не хватало сил поднять что-то тяжелое.

— Будь твой сын тут, он помог бы тебе, — говорил папа, вспоминая кротость и отзывчивость первенца.

Но иногда папа набирался смелости и напоминал всем, как полезно послужить в армии его повзрослевшему сыну. Маме, как бывало только в дни острого беспокойства, стал являться призрак ее сестры Корнелии, которая умерла от тяжелой болезни в возрасте двадцати лет. В первый раз мама приняла сестру за домашнюю фею, но потом узнала ее хрупкое, почти рахитичное тельце, большие кукольные глаза, светлую косичку и голубое платье в горошек, в которое обрядили Корнелию перед тем, как положить в гроб.

Стоило Джузеппе уехать, и мама принялась каждый день разговаривать с призраком.

— Ты должна увидеть его, Корне, он стал мужчиной, — бормотала она в пустоту.

Папа волновался, ему не хотелось быть мужем сумасшедшей, но бабушка Антониетта успокоила его:

— Пусть ее, оставь. Ей просто нужно поговорить с кем-то, кто слушает и молчит.

— Еще бы Корнелии не молчать, — проворчал отец. — Она же мертвая.

И провел рукой по лицу, сперва вверх, потом опять вниз.

Время от времени мы видели, как мама наблюдает за невидимой точкой в пространстве, словно следит за передвижениями призрака, как она водит руками в воздухе и улыбается. Однажды мама даже спросила меня:

— Мари, а ты видишь тетю Корнелию? Видишь, как хорошо она одета? Она была грациозной, словно принцесса; жаль, что другой мир забрал ее.

— Я никого не вижу. Ты уверена, что она здесь?

— Ну конечно же, Мари. Она приходит всякий раз, когда нужна мне, когда я скучаю по сестре.

— А где ты ее видишь?

И мама начала описывать мне любимые места тети Корнелии. Так я выяснила, что та любит стоять у двери, ведущей во двор, и смотреть на качающиеся на ветру ветки земляничного дерева тетушки Наннины или с тоской разглядывать семейные фотографии, даже ту, на которой запечатлена она сама в широком длинном платье и шляпе с перьями. В детстве меня завораживал загробный мир, и я жадно слушала мамины рассказы, пытаясь увидеть призрак тети Корнелии. Однако мне это никак не удавалось. Постепенно мамино сердце успокоилось, и призрак тети превратился в безмолвную тень, невидимую силу, которая вынуждала маму делать все медленнее обычного, бесцельно вытаскивать тарелки и стаканы из буфета, а затем ставить обратно, с маниакальной тщательностью полировать столовые приборы или зачарованно таращиться на воду, текущую из кухонного крана.

Затем тетя Корнелия окончательно скрылась в том темном уголке маминого разума, откуда появилась. Постепенно призрак исчез из нашего дома: пришли первые письма от Джузеппе, и мать вернулась к обычной жизни.

Джузеппе рассказывал, как прекрасен кафедральный собор в Кремоне, с которым даже не сравнить нашу базилику Святого Николая. Он писал, что дороги там совсем другие, они выложены из темных кубиков камня, которые называются брусчаткой. Вечером небо темнеет раньше, а закаты невероятно прекрасны; он даже представить себе не мог, что они бывают такими вдали от моря. В бары, которые на Севере называют кафе, постоянно ходят элегантные женщины, которые непрерывно говорят. А старухи не одеваются в длинные черные платья, как у нас, а красятся и сильно пахнут духами, и у них всегда шикарные прически.

«В следующий раз я пришлю фото в форме», — обещал Джузеппе в конце письма.

Несколько дней весь наш район говорил только о новостях, которыми делился мой брат. Бабушка Антониетта, которая привыкла читать письма своих детей из Венесуэлы, каждую фразу Джузеппе сопровождала мудрыми высказываниями. У всех создалось впечатление, что она не понаслышке знакома с этим чужим миром, хотя за всю жизнь бабушка ни разу не покидала квартал. Кое-кто из соседок намекнул, что Джузеппе, каким бы распрекрасным он ни был, оказался в лапах современных женщин, куда более раскрепощенных.

— И вы понимаете, что он попадет в сети, будто треска, — пророчила тетушка Наннина.

Однажды эти рассуждения дошли до Беатриче. Очевидно, она сочла, что бабушка Антониетта причастна к ядовитым наветам, и надолго перестала с ней здороваться.

3


Фотография Джузеппе пришла через пару дней после окончания школьных каникул. В военной форме, гладко причесанный, аккуратный, писаный красавец, мой брат зажег огонь в сердцах всех девушек нашего района. Мать часами созерцала занавес за спиной сыночка и колонну, рядом с которой он стоял, прямой как палка. Она плакала и смеялась, причитая, что по возвращении не узнает его. Ругала Винченцо, который колесил по району с фотографией брата и всем ее показывал. Мама опасалась, что карточка потеряется или истреплется, поэтому в конце концов решила поставить ее под стеклянный купол на комоде, бок о бок с изображением святого Антония.

— Пусть святой Антоний и Богоматерь защитят тебя, — повторяла она каждую ночь перед сном.

Вопрос о моем отъезде в Пресвятое Сердце значительно померк на фоне службы Джузеппе, ставшего солдатом. Мне пришлось смириться с этим, как и с голубой формой[13], которую мама сшила сама, чтобы сэкономить деньги. Подобно большинству моих обновок, форма была мне велика.

— Зато сможешь носить ее все три года, — пресекла мама попытки возразить против слишком длинных рукавов и подола, щекочущего икры.

— Монахини любят серьезность, — саркастично заметил Микеле при виде моего одеяния, когда мы встретились в первый учебный день.

Он ждал меня у проспекта Витторио Эммануэле с почти пустым рюкзаком за спиной. Я, наоборот, боясь в первый же день произвести плохое впечатление на клобучниц, набила портфель книгами и тетрадями, подаренными бабушкой Ассунтой и бабушкой Антониеттой. Родители не расщедрились на новый рюкзак, поэтому я тащила громоздкий зеленый портфель, пристроив его на одно плечо и сгибаясь под немалым весом.

Микеле предложил понести мой портфель и проводил до остановки автобуса номер четыре, напротив театра Петруццелли. Я попрощалась с другом; в горле стоял комок. Ездить к монахиням значило покидать наш район, смотреть в глаза незнакомцам из респектабельной части Бари, мучиться от колючих сомнений, вероломно закрадывающихся в душу, как непослушная петелька в вязании: «Справлюсь ли я? Посчитают ли меня непохожей на них? Смогут ли прочитать по лицу, откуда я родом?»

Когда эти мысли всплывали, я поспешно засовывала их поглубже, стараясь утопить в потоке насущных дел.

Школа Пресвятого Сердца занимала большое серое каменное здание с современной колокольней, которая возвышалась в центре красивого пышного сада, защищенного от внешнего мира прочными воротами из кованого железа. Меня сразу поразили запах чистоты, ароматы цветов, украшающих алтари, и статуи святых, которые стояли вдоль коридора, ведущего в классные комнаты. Все окутывал мягкий свет, своего рода приглашение погрузиться в тишину и печаль. Маленькая часовня, дверь которой всегда была широко распахнута, призывала к молитве в любое время.

Всех учениц первого года встречала строгая сестра Линда, миниатюрная женщина с сильным акцентом уроженки провинции Фоджа. Единственным проблеском красоты на ее бледном лице были глаза: большие, ясные, с пестрой радужкой, усеянной множеством пятнышек цвета янтаря. Еще нас познакомили с сестрой Грациеллой, которая пропалывала огород за монастырем. Позже я узнала, что монахини называют огород гербарием и тщательно возделывают там растения, из которых можно получать различные препараты для лечебных целей. Радушие сестры Грациеллы сразу покоряло. Она показалась мне очень похожей на меня саму: невысокая, смуглая, с хитренькими глазами. Наша симпатия была взаимной, потому что она улыбнулась мне, как только мы встретились взглядами.

Среди двух десятков девочек из разных районов Бари я оказалась единственной из квартала Сан-Никола. Вскоре мы с сожалением обнаружили, что суровая сестра Линда будет преподавать у нас итальянский язык, историю и географию, а также, исключительно для собственного удовольствия, прочитает нам начальный курс латыни. В первые школьные дни я подолгу анализировала ее поведение, изучая недовольный взгляд, которым мать-настоятельница обычно мерила учениц. Жизнь в нашем районе помогла мне обзавестись шестым чувством и научиться понимать людей. Для таких, как я, было жизненно важно знать, кто достоин доверия, а с кем лучше лишний раз не встречаться. Через неделю у меня сложилось собственное мнение о сестре Линде. Я решила, что она многие годы прожила в одиночестве и печали, из-за чего эмоции у нее притупились, а чувства поблекли, оставив в сердце лишь несколько отчаянно-ярких страстей: латынь, литературу и оскорбления.

— Ты идиотка, — бросала она, когда кто-то из девочек не мог ответить на вопрос.

Многих моих одноклассниц такие эпитеты доводили до бесконечных истерик со слезами. Некоторые сидели опустив голову до конца урока и при первой возможности пытались восстановить свою пошатнувшуюся репутацию в глазах учительницы. Что же до меня, то я привыкла к резкости учителя Каджано, к невзгодам жизни в бедном районе и к тягостным перепадам настроения отца, поэтому ни одно оскорбление монахини меня не задевало. По-своему я понимала сестру Линду. Женщина с ее культурным уровнем могла бы добиться комфортной жизни, выполнять важную работу. Вместо этого она выбрала печаль монастыря. Я представляла ее в темной и тихой келье, окутанную холодом казенного житья, вынужденную проходить каждодневное испытание жестким матрасом и вставать ни свет ни заря на утреннюю молитву. Возможно, когда-то она была красива и тоже могла испытывать неодолимое любовное томление. Но его сокрушила монастырская серость, где чувства сестры Линды со временем свелись к мелким обидам, незначительным переживаниям других сестер, маниакальной заботливости, скрытой зависти, делам милосердия, усталым молитвам, вынужденной вежливости и крайней строгости. В конце концов мой ужас перед учительницей превратился в мучительное сострадание.

Но мне сразу же пришлось принять суровые правила социальной иерархии, неписаный закон, который передавался из поколения в поколение. Несмотря на одинаковую синюю униформу, строгие прически и запрет на косметику, разное происхождение оставило на ученицах неизгладимый след. Это сквозило в надменных взглядах, которые одни девочки бросали на других; в осторожных жестах, выпяченных в знак согласия губах, поворотах головы, слаженных движениях рук — всех тех сигналах, которые я невольно замечала. Со мной учились дочери юристов, врачей, университетских профессоров, составляющие элиту нашего класса. Они очутились за партами рядом друг с другом без всякого сговора, по наитию: просто признали, что равны между собой. Дальше шла большая группа дочерей офисных работников, служащих Enel[14] и Sip[15], одержимых социальным ростом. Их матери-домохозяйки мечтали, что дочери получат те же возможности, что и сыновья. Эти девочки заучивали уроки наизусть, чувствуя, что во многом уступают богатым одноклассницам; они выкладывались на полную катушку, посвящали долгие часы учебе и покорно внимали наставлениям сестры Линды.

А еще была я, Мария Малакарне. Чужая и для тех и для других. Наверное, поэтому одноклассницы боялись и ненавидели меня. Я разрушала их иерархию, попирала каждый шаг социальной эволюции. Я говорила почти сплошь на диалекте, но при этом получила «восемь» по итальянскому[16]. Я не видела пользы в латыни, но выучила ее довольно легко. Я любила историю и в то же время не слишком отставала по математике, хоть и не добивалась по этому предмету отличных оценок. Через несколько недель меня окружали заклятые враги. С одной стороны — девочки из элиты, которые не могли стерпеть такую персону в своем фальшивом и блеклом мире, с другой стороны — дочери «белых воротничков», жертвующие собой, дабы продемонстрировать, что эмансипация возможна, пусть пока и не для всех.

4


Первые месяцы я училась довольно прилично. Сестра Линда часто хвалила меня, разжигая во мне желание добиться успеха. Неудачи богатых девочек дарили надежду, что вне мира, где я выросла, действуют другие законы, лишенные предопределенности, что каждый может выстроить свое будущее исключительно благодаря собственным достижениям. Я по-прежнему с восхищением смотрела на некоторых своих одноклассниц, на их красивую одежду, выглядывавшую из-под халатов; следила за манерой говорить, оценивала словарный запас, который всегда казался мне богаче моего. И, вынужденно соглашаясь с тем, что в определенном смысле они лучше меня, я признавала справедливость издевок Паолы Касабуи, ставшей моим злейшим врагом. У Паолы, дочери известного адвоката из Бари, были блестящие длинные волосы, словно у куклы, и хорошо заметные формы. Она держалась открыто и своей быстрой напористой речью могла ошеломить любого собеседника. Паола мечтала стать королевой мира. Та же Магдалина, только ее образованная версия.

Иногда Паола останавливалась, чтобы оглядеть меня: руки в боки, подбородок вызывающе вздернут вверх.

— Де Сантис, — цедила она сквозь зубы. — Интересно, как тут оказалась такая замарашка?

И даже если во мне бурлила злость, я молчала, потому что за серыми стенами школы лежал путь к свободе, и я никогда не позволила бы чужим насмешкам встать у меня на пути.

По утрам мы по-прежнему встречались с Микеле, и я во всех подробностях рассказывала, что случилось со мной в школе. Рюкзак у Микеле всегда был почти пустой. Только куча каких-то записей шариковой ручкой, строчки которых сплетались между собой в глубинах электрической синевы ткани рюкзака.

— А книги ты не носишь? — спрашивала я у него.

— А зачем? Я их наизусть знаю.

Микеле не питал особой симпатии к своему учителю литературы, которого называл зомби: высокому, очень худому, с кожей как папиросная бумага и темными кругами под глазами; на висках — пучки ярко-синих жилок.

— Гребаный засранец, — бросал мой друг. — Когда-нибудь он будет иметь дело со мной.

Я с недоумением смотрела на него. Моя новая школа создала пропасть между прошлым и настоящим, и теперь наш район часто казался мне совершенно незнакомым местом.

— Мике, ты же знаешь: если не будешь учиться, тебя исключат.

— Да насрать, Мари, меня тошнит от школы.

Мы шли так оставшуюся часть пути до Петруццелли, обсуждая во всех подробностях нападки Касабуи и зависть богатых, но не особенно сообразительных девушек. Потом я пародировала сестру Линду, подражая ее акценту и гортанному голосу, и мы хохотали во все горло, пока не приезжал автобус.

— Увидимся завтра, — прощался Микеле, почесывая затылок.

Я улыбалась, глядя, как он кривляется и подбрасывает свой рюкзак, чтобы привлечь мое внимание. Круглое чистое лицо мальчишки, который всем нравился. Люди считали его безобидным, слишком молчаливым и вежливым, не способным обидеть даже муху. Мы почти забыли, чей он сын. Иногда, когда мы с Микеле были рядом, я вспоминала, как в детстве боялась, что он внезапно вытащит на свет скрытое зло, унаследованное от отца; ту черную смолистую жижу, которая рано или поздно изменит его даже внешне. Со временем я убедила себя в нелепости этой мысли, но иногда она возвращалась и мучила меня по ночам. Сны всегда были одинаковыми, они пугали не только образами, но и запахами, надолго застревавшими в ноздрях после пробуждения: вонь кошачьей мочи и гнилых водорослей.

Во сне я бродила в каких-то камышовых зарослях, а потом замечала знакомые развалины Торре Кветты. Я присаживалась среди камней, чтобы украдкой понаблюдать за морем. И тут вдруг замечала Микеле: он лежал на песке, безмолвный и выпотрошенный, черви выползали у него изо рта и глазниц, он протягивал руку, еще живую, чтобы попросить помощи, но я кричала и просыпалась, а потом прибегала мама проверить, что со мной случилось.

— У тебя слишком живое воображение, Мари, твой мозг не отдыхает даже ночью. Это потому, что ты была лунатиком в раннем детстве.

Винченцо ворчал, поскольку мои крики его будили. Он ругался на меня, потом отворачивался и говорил, чтобы я больше не смела шуметь и мешать ему высыпаться, поскольку утром ему надо на работу. Но однажды вечером именно Винченцино заставил меня понять смысл этого сна.


Рождество почти наступило, и наш район принарядился к празднику: разноцветные огоньки на балконах, звезды на фасадах, праздничные вертепы, которые кое-кто из стариков собственноручно соорудил у входа в дом. Все это создавало почти волшебную атмосферу. Сестра Линда на уроке задала нам написать сочинение о значении праздника Рождества. И я рассказала о чарующих огоньках, о радости в сердцах детей, ждущих подарков, о семье, собравшейся вместе, — и бабушка Антониетта, и даже бабушка Ассунта с тетей Кармелой, — о чистке мандаринов за игрой в лото, когда бабушка Антониетта вспоминала о детстве сыновей, моей мамы и тети Корнелии, и от этих рассказов в ушах раздавалось мерное «тик-так» прошлого.

Мое сочинение настолько понравилось сестре Линде, что она решила прочитать его перед вторым и третьим классами.

— Вы слышите мелодию? — спросила она с сияющими глазами.

Ученицы недоуменно уставились на нее.

— Ослицы! — разозлилась она, стукнув кулаком по кафедре. — Мелодию слов. Будто играет оркестр.

Я всем сердцем наслаждалась моментом счастья, чему только способствовало сердитое выражение лица Касабуи, которая воззрилась на меня, словно говоря: «Посмотрим, как ты выкрутишься в следующий раз». Я поделилась новостью дома, и мама очень обрадовалась. Папа ничего не сказал, но вечером, после ужина, протянул мне руку. Я вложила в его ладонь свою — как обычно, робко и осторожно, будто могла обжечься. Мы сидели так несколько минут, пока тепло наших пальцев не растворило в моем сердце дремлющие и ни разу не озвученные обиды. Время от времени мне неизбежно случается подсчитывать все хорошее и плохое в пройденной жизни, и такие редкие моменты близости с отцом оказываются среди самых драгоценных воспоминаний. Однако в те дни я уже научилась не слишком погружаться в радость, потому что злая обманщица судьба всегда подстерегала неподалеку.

— Пойдем посмотрим на вертепы с фонариками? — с хитрым взглядом спросил меня Винченцо.

— Да, хорошая идея, Мария. Иди погуляй с Винченцино, — поддержала мама.

Я кивнула и последовала за братом. Дул сильный ветер, холодный и резкий; он растаскивал мусор, валявшийся на улице, подхватывал, кружил в воздухе, а затем швырял обратно.

На площади Меркантиле стояла немного грустная суета: в рождественский сезон рынок работал и по вечерам, но сейчас некоторые продавцы уже ушли домой, а другие только собирались. На земле валялись скорлупки грецких орехов, шелуха от семечек, бумага и кучки собачьего дерьма.

— Как насчет вертепов?

— Сейчас-сейчас, это получше вертепов будет.

Я знала эту злую усмешку. И слегка испугалась.

— Я видел, что Микеле Бескровный тебя каждое утро на автобусную остановку провожает. — Винченцо поднял еще целый грецкий орех в скорлупе и поднес ко рту.

— Ну и что с того? И вообще его зовут просто Микеле. Бескровный — это его отец.

— А ты думаешь, яблоко от яблони далеко падает?

Я вопросительно посмотрела на брата и приостановилась, как никогда внимательно вглядываясь в каждый сантиметр его тела: выступающие лопатки, узкая грудь, тонкое треугольное лицо с едва заметным подбородком. Я заметила, как красота схлынула с Винченцо, оставив лицо бесстрастным и пустым.

— А ты знаешь, что делает папаша Бескровный у себя дома?

Я отрицательно цокнула языком. Вспомнились только его молодая жена и дети-близнецы с огромными глазами.

— Тогда смотри, смотри! — Он схватил меня за руку и потянул за собой, приглашая заглянуть внутрь.

Я немного поколебалась, но любопытство победило, и я медленно открыла дверь, которая оказалась незапертой. Мне потребовалось несколько секунд, чтобы различить фигуры в темной комнате. Затем я повернулась к Винченцо.

— Смотри, смотри! — смеялся он, продолжая подначивать меня.

Я увидела хрупкую девушку, высохшую, как анчоус; она шла по комнате, поддерживая другую девушку, такую маленькую, что она казалась ребенком. Голова второй девушки была низко опущена, руки болтались, словно она потеряла сознание или спала. Потом к ним подошел высокий крепкий парень. Он будто попал сюда из какого-то другого измерения: слишком красив, слишком мускулист, слишком опрятен и хорошо сложен, чтобы принадлежать этому месту.

— Знаешь вон того парня?

Я покачала головой.

— Это старший брат Микеле.

— Старший брат? А разве не Карло старший?

— Карло старше Микеле, но не самый старший из всех. А вот это первенец Николы Бескровного.

Я опустила глаза в ужасе от мысли, что парень меня заметит. Почему Микеле никогда не говорил мне о нем? Почему хотел скрыть, что у него есть еще один брат?

— Все называют его Танком, и здесь он командует даже покруче отца.

— Командует? О чем ты говоришь, Винче?

— Посмотри сама. — И он жестом предложил мне поднять голову.

Танк подошел к одной из девушек и протянул ей жгуты и шприцы, которые она неуклюже взяла. Потом я заметила в комнате еще и юношу; он сидел на неубранной кровати, обхватив себя руками, и таращился на трещины в кирпичах пустым взглядом.

— Что это за мерзость, Винче?

— Свинство, которое творит семейство твоего дружка. Танк сдает комнаты наркоманам, Мари. Они сюда героином ширяться ходят. Весь район знает. И ты теперь тоже.

Наркоманы. Комнаты в аренду. У нас наркоманы считались больными людьми и вызывали омерзение. Бабушка Антониетта, замечая человека с застывшими и потухшими глазами, крестилась и тянула меня на другую сторону дороги. Папа заводил со мной разговоры о плохих вещах, которые происходят в нашем районе по вечерам. «Сан-Никола становится опасным» — так он всегда говорил мне.

— Но вы с Карло друзья, — пробормотала я, потому что все еще не могла представить своего друга детства в окружении этих вонючек.

— Я просто знаком с Карло. Дружба — другое дело. — После этих слов Винченцо с довольным видом взял меня за руку и велел следовать за ним: — Теперь можно и пойти посмотреть на вертепы.

Я безразлично приняла приглашение, в сердце бушевал ураган, не поддающийся контролю. Мне вдруг показалось, что теперь я наконец-то могу разгадать смысл тех повторяющихся снов, которые мучили меня по ночам. Я видела в Микеле обманщика, который держал в руках ниточки и управлял мной, как марионеткой. Его чистое лицо, застенчивые манеры; то, как он позволял другим брать над собой верх; как оказывался рядом, когда я нуждалась в нем больше всего; как слушал мои детские исповеди, улыбался мне одной — а затем внезапно исчезал и возвращался к своим истокам, к Николе и Танку, изобретать новые злодеяния, которыми можно замарать наш район; бегал от учебы, потому что его судьба уже была предрешена: страшная и грязная, она кишела червями и отвратительными тараканами. Я шагала по площади дель Феррарезе, как робот. Хотелось просто вернуться домой и забыть увиденное, а потом поехать в Пресвятое Сердце, учиться до потери сознания и превзойти Касабуи во всем.

— Ты больше не хочешь смотреть на вертепы?

Я отрицательно покачала головой. Винченцо принялся подбрасывать камешек носком ботинка, раздумывая о чем-то.

— Ладно, но тогда я сам отведу тебя домой, здесь опасно.

Мне показалось странным, что Винченцо беспокоится обо мне. Внезапное проявление любви не вязалось с его обычным безразличием, а иногда и мелочностью, но все же он был моим братом, и это, возможно, имело значение для нас обоих.

Той ночью я не спала. Оставила гореть лампу на тумбочке, хотя Винченцо долго протестовал. Занавески были раздвинуты, чтобы лучи утреннего солнца невозбранно проникали в комнату; я страстно хотела этого. Разум несся со скоростью гоночной машины, но ни одна мысль не приносила облегчения. Я закрыла глаза и попыталась уснуть, вслушиваясь в ритм мерного дыхания брата.

Раз, два, три… Глаза снова открыты, Танк идет ко мне.

Раз, два, три… Микеле ничком на земле, пустая оболочка, черви ползут из глазниц.

Раз, два, три… Учитель Каджано и сестра Линда смотрят на меня с дальнего конца темной улицы, показывая выход из тупика. Мой старый учитель, с еще более заметным, чем в реальности, горбом, шепчет: «Гляди в оба!», чтобы никто не смел меня обмануть.

Я киваю и следую за ними, пока не выхожу к свету.

В рай берут не всех


1


Несколько дней подряд я избегала встреч с Микеле. Ходила другой дорогой, чтобы не столкнуться с ним. Я раньше всех выбиралась из дома и останавливалась полюбоваться морем, чайками, парящими в ослепительном свете раннего утра, синей линией горизонта. Однако никак не могла избавиться от мысли, что обошлась с Микеле слишком резко. Я вспоминала наши разговоры и его застенчивость; кроме того, он был моим единственным другом. Потом я заставляла себя ни о чем не думать, сосредоточить взгляд и мысли на какой-нибудь точке в море, и этого хватало, чтобы почувствовать себя счастливой. Время после школы я проводила дома, в учебе, что, несомненно, дарило душевный покой маме, да и у папы не болела голова обо мне. Я заучивала латинские окончания в ванной, а вечером в постели прилежно штудировала первые главы «Божественной комедии», пыталась заработать хорошие оценки по математике и продолжала подпитывать свою страсть к истории.

Доделав домашнее задание, я проскальзывала в подвал под предлогом того, что мне надо поставить на место бутылку или поискать что-нибудь, и ласково гладила книги отца. К тому времени он читал уже не так часто, бумага пожелтела и покрылась пылью. Иногда я вытаскивала на свет мою старую подругу Зору. Я восхищалась ее изображением на обложке, позволяла пальцам пробежаться по ее распущенным светлым волосам, но не более. Что-то мешало мне снова взяться за ее исполненные либидо приключения. Хотя я очень старалась чем-то занять каждую минуту, но все равно скучала по Микеле. Внутри копились беспокойство и нервозность. Я боялась, что вся эта сумятица рано или поздно разорвет меня на части. Однажды вечером мне даже показалось, что я вижу призрак тети Корнелии рядом с кроватью. Я долго плакала, зарывшись лицом в подушку, а тетя наклонилась ко мне и поцеловала меня в опухшие веки.

— Я сейчас расскажу тебе историю о любви, — прошептала она, глядя на меня большими кукольными глазами. У нее, как и рассказывала мама, были косы и платье в горошек. — Жила на свете маленькая-премаленькая девчушка. Остальные ее не замечали, и она, вконец отчаявшись, убедила себя, что и правда невидима. Она проходила сквозь стены домов, сквозь запертые двери, стала легкой, как воздух, невесомой, как дыхание. Она слушала разговоры других людей, злословие тетушек-соседок, болтовню стариков за барной стойкой, сальные шуточки рыбаков на пристани. Слушала и запоминала все. Она была невидимой, но очень сообразительной и разумной. Иногда она задавалась вопросом, для чего ей все эти бесполезные разговоры, которые она слушает и копит в себе.

Такие сказки я слышала от мамы, но сейчас их пересказывала мне тетя Корнелия.

— Однажды она ходила по рынку, смотрела на прилавки, где были аккуратно разложены фрукты и овощи. Она примеряла одежду, которая висела тут же; ей нравились женственные наряды, но ее тело все еще оставалось телом нежного ребенка, никак не хотело расти. Именно тогда девочка увидела его, и он увидел ее. Он отмерял ткань, а потом поднял глаза и обнаружил маленькую девочкукак раз там, куда был направлен его взгляд. Она принялась оглядываться по сторонам, задаваясь вопросом, как ему удалось заметить ее, ведь она невидима. И все же мальчик уставился прямо на нее. «Вдруг он не обратит внимания, — мечтала малышка, — на мои рахитичные плечи и плоскую грудь, подстриженные под горшок волосы, длинные тонкие руки и полные слез глаза?» Она заправила прядь за ухо, но немедленно вернула ее на место — не хотела, чтобы незнакомец заметил оттопыренные уши, единственную выдающуюся часть ее маленького тела. Мальчик выбрал кусок ткани переливчатого зеленого цвета, протянул ей, и она неловко взяла его в руки. «Тебе это очень подойдет», — сказал мальчик и широко, искренне улыбнулся. Он был красив, с точеным телом и сверкающими карими глазами. И внезапно она тоже почувствовала себя прекрасной, словно уже надела то изумрудно-зеленое платье. Тут с девочкой произошла странная вещь. Как будто открылась дверь. Или даже десятки дверей. И она пошла по длинным и светлым коридорам, полным чудес, мимо больших комнат, скрытых от чужих глаз, солнечных садов, террас с множеством цветущих растений. «Хочешь примерить платье, малышка?» — спросил голос позади нее. Старая толстая тетка осматривала ее с головы до ног. Маленькая девочка прижала к груди кулачок. «Вы это мне?» — недоверчиво спросила она. И с этого момента поняла, что больше не невидимка.

— Кто эта маленькая девочка, тетя? — спросила я призрак, чуть не плача.

Но тетя исчезла. Даже сегодня, будучи зрелой и скептически настроенной женщиной, я не в силах объяснить, действительно ли то был просто сон, или же мама никогда не ошибалась насчет души тети Корнелии.

Через какое-то время я все же собралась слухом и снова начала встречаться с Микеле, оправдав свое отсутствие мнимой болезнью. Я решила не спрашивать его о старшем брате. Каждый из нас хранил свои секреты. Наши семьи не были идеальными, как и мир, в котором мы росли. Я притворилась, будто мы оба невидимы, как та маленькая девочка из сказки тети Корнелии.

Однажды утром — мы только что пришли на автобусную остановку — Микеле придержал меня, прежде чем я успела войти в автобус:

— Не ходи в школу сегодня.

— Ты с ума сошел?

— Всего один день. Что с тобой случится? Клобучницы даже не заметят. А я подделаю подпись твоего отца, у меня хорошо выходит. Знаешь, сколько раз я подделывал подпись своей мамы?

— Не знаю, Мике. Но я так не поступаю, и потом, монахини могут что-то заподозрить.

— Только сегодня. Один день, и больше никогда. Посмотри, какое чудесное солнце. Сейчас февраль, а похоже на весну. Мы пойдем к морю. Будем валять дурака все утро. Ты покажешь мне, как говорит сестра Линда, и мы будем смеяться часами. В конце концов, ты Малакарне или нет? Побудь Малакарне и для меня хоть разок. А потом вернешься к своей жизни примерной ученицы, и больше никаких безумств. Клянусь тебе! — Он поцеловал скрещенные пальцы, а потом приложил их к груди.

Я спрыгнула с подножки автобуса буквально за секунду до отправления. Сердце безумно колотилось. Первый раз я так дерзко нарушала правила. Обычно так поступал Винченцо: делал то, что совершенно не нравилось всем остальным. Если бы папа узнал, он поколотил бы меня, а мама рыдала бы круглыми сутками. Но это так и осталось тайной.

2


Мы долго гуляли. Сняли куртки, потому что воздух был теплым, а море сверкало, словно уже наступило лето. Микеле вызвался понести мой тяжелый портфель, и на полпути мы разделили на двоих панино с фриттатой, который мама дала мне с собой. Мы добрались до Сан-Джорджо и устроились на камнях.

— Может, помочим ноги? — предложил Микеле.

Мы сняли кеды и носки и пошли к воде. В какой-то момент мне пришлось опереться на Микеле, чтобы не упасть, и он крепко сжал мою руку, давая понять, что не бросит меня. Такой контакт произошел между нами впервые. Микеле смотрел на мягкие волны, на бархатистую траву, на камни, но, когда я опускала глаза, он смотрел на меня.

— Как здесь хорошо! — воскликнул Микеле, водя ногами по дну. Иногда он зачерпывал ладонью воду и позволял ей медленно стекать между пальцев.

Мне тоже было хорошо. Весь мир, который я выстроила вокруг, чтобы чувствовать себя в безопасности, — учеба, школа Пресвятого Сердца, мать-настоятельница — все это вдруг показалось совершенно бессмысленным. Счастье было так близко, только руку протяни.

— Ты знаешь, несколько недель назад я видела призрак сестры моей матери.

— Ты видела призрак? Но их не бывает, — расхохотался Микеле.

— Мама говорит, что бывает. Или же это особый случай. Тетя Корнелия появляется, когда знает, что она нам нужна.

— Даже так? И что такого особенного она тебе сказала? Что за сообщение из потустороннего мира передала? Уж не сказала ли, что там лучше, чем здесь? — Микеле перестал смеяться, в его голосе зазвучала пронзительная нотка.

— Нет, она рассказала мне историю двух влюбленных.

Не знаю, почему я заговорила об этом. Может, просто хотела убедиться, что Микеле меня видит.

Больше в тот раз я ничего не сказала. Мой друг тоже молчал. Дул легкий ветерок; вздымающаяся неподалеку скала окрашивала поверхность воды в темный цвет своим отражением, и тень тянулась туда, где торчал еще один камень, составляющий единое целое со светлыми валунами. Разделял их и в то же время объединял. Мы с Микеле сидели плечом к плечу, такие одинокие, близкие и похожие. Возможно, в этом и был секрет нашей дружбы. Двое невидимок, помогающих друг другу воплотиться в реальности.

Через какое-то время в нескольких метрах от нас появилась пара влюбленных. Взявшись за руки, они тоже шли босиком по направлению к воде. Девушка была выше и, похоже, младше своего спутника. Ее пронзительный смех эхом скакал в бесконечно повторяющемся шуме прибоя. Они уютно устроились на скале, поглядели на море и начали целоваться. Два силуэта слились в одно темное тело; девушка, хихикая, делала слабые попытки освободиться. Их вид казался мне грубым и топорным по сравнению с образом маленькой девочки и мальчика, продававшего ткани.

— Она красивая, — сказала я.

Микеле посмотрел на меня, и его взгляд заставил меня смутиться.

— Да, но не красивее тебя.

Голова закружилась, и я поспешно отвернулась к морю, чья поверхность дрожала, как желе. Пьяняще пахло солью. Микеле все равно поймал мой взгляд, посмотрел пристально. В этот момент мы как будто заново узнали друг друга, осознали, что нас объединяет отстраненность от мира, в котором мы родились, и она может скрепить нас воедино, как клей. Мурашки побежали у меня по коже наперегонки со взглядом Микеле. Я хотела уже отвести глаза и снова повернуться к морю, но друг не дал мне времени на это. Он осторожно наклонился и поцеловал меня.

Я почувствовала себя маленькой девочкой из рассказа тети Корнелии: в мозгу словно бы тоже начали распахиваться новые бесконечные пространства, я как будто обнаружила нечто доселе неизвестное, а потом испугалась этого. Я оторвалась от губ Микеле через несколько секунд, ошеломленная и взволнованная. Он посмотрел на меня, но ничего не сказал. В молчаливом единении мы обулись и пошли обратно. Он подбрасывал ногами камешки, совсем как Винченцо, а я быстро шагала рядом. Время от времени я поднимала голову и фыркала. Меня нервировало, что я не понимаю, можно ли считать этот поцелуй прекрасным событием или же совсем наоборот. Да, мне понравился вкус губ Микеле, а еще больше — мысль, что он решил поцеловать именно меня, но это только все усложнило. Разве друзья целуются? Микеле был моим другом, единственным другом, и я не хотела потерять его, однако не чувствовала в себе уверенности Магдалины. К некоторым мыслям я еще не была готова. Мы прошли мимо набережной, оба охваченные сильной тревогой. Микеле чесал в затылке, время от времени поглядывая на меня, потом вертел головой по сторонам, будто искал тему для разговора. Я, никуда не сворачивая, шла к своей улице и не собиралась обсуждать случившееся. В конце концов, достаточно просто стереть этот поцелуй из памяти, и все вернется на круги своя. Мы вышли на площадь дель Феррарезе. Я очень волновалась, потому что опаздывала и надо было придумать какое-нибудь оправдание для родителей.

— Я тебя еще немножко провожу.

Вот и все, что сказал Микеле. Я кивнула без особой уверенности, еще и потому, что мое внимание привлекла толпа тетушек у дороги к моему дому. Я заметила тетушку Наннину и жену Мелкомольного. Затем — бабушку Антониетту. Она оживленно разговаривала с незнакомой мне женщиной.

— Что происходит? — спросила я сама у себя.

Громкие голоса, слишком много, изумленных глаз. Что-то случилось, и прямо возле нашего дома. В этот момент я увидела, что из крошечной однокомнатной квартирки Полубабы вышли несколько человек.

— Смотри, там твой брат, — сказал мне Микеле.

Мы резко остановились, пытаясь понять, что происходит. Мать Полубабы — несчастная, уродливая, искалеченная женщина — размахивала палкой, будто намереваясь поколотить Винченцино и его банду: Роккино Церквосранца, Сальваторе Грязнулю и Карло Бескровного.

— И мой брат тоже там. Какая прекрасная пара! — добавил Микеле с ноткой сарказма.

Вдова кричала сквозь слезы:

— Вы убийцы! Шкуры облезлые, твари, прогнившие и внутри, и снаружи!

Она металась по улице со своей палкой, силясь пошире раскрыть рот в гримасе гнева, но этому мешал паралич, оставленный болезнью. Я ужасно испугалась, увидев ее изуродованное лицо и большие потухшие глаза. Ярость и страх еще больше исказили ее черты.

Я подошла к бабушке Антониетте:

— А что они сделали?

— Мария! — воскликнула та с тревогой. — Тебе лучше уйти. Кое-чего ты не должна видеть.

Но тут же бабушку отвлекли соседки. Бурно жестикулируя, с мрачным лицом, она одновременно говорила со мной и с ними. Голос ее дрожал от сдерживаемых слез.

Микеле взял меня за руку, и мы подошли к двери. В полумраке можно было рассмотреть какой-то деревянный предмет, похожий на стул, а еще неубранную постель и зеркало с отбитым краем, отражающее свет с улицы. Везде валялись кусочки ткани и кожи вперемешку с ножами и шильями. Однако больше всего меня потрясло зрелище в глубине комнаты. У подножия кровати свернулся тощий клубок, состоящий, кажется, из одних костей.

Когда глаза привыкли к слабому освещению, я различила худые ноги, прижатые к груди, и длинные изящные пальцы, крепко вцепившиеся в голени; сухие рахитичные ступни, черные ногти, лицо, уткнувшееся в колени, сотрясающееся от рыданий тело, длинные волосы, то ли потные, то ли грязные.

— Это же Полубаба! — воскликнула я, обращаясь к Микеле.

— Дай мне посмотреть! Да, это он, и он голый.

Чья-то рука схватила меня за плечо и оттащила от двери.

— Нечего тебе тут делать. Тебе не следует на такое смотреть.

Это был мой отец. Он бросил сигарету на землю и вошел в комнатку, где, точно ребенок, брошенный в глубокий черный колодец, скорчился Полубаба.

— Они убили моего сына. Они его убили! — кричала вдова и взывала к справедливости.

Папа наклонился к Полубабе, но тот только дергал головой взад-вперед, будто душевнобольной. Папа вышел, огляделся. Глаза у него горели, как в тех случаях, когда демон овладевал им. На другой стороне улицы стоял Мелкомольный. Он сделал знак моему отцу: открыл рот и поднес к губам сжатый кулак.

— Что, черт возьми, ты имеешь в виду? — спросил мой отец.

— Они заставили его отсосать им, — ответил, посмеиваясь, кто-то другой.

Этого человека не смущало присутствие женщин и детей. В нашем районе всегда говорили напрямую, без всяких экивоков, и лучше было выучить язык улиц пораньше.

А затем слова, которые папа пытался удержать в себе, покатились, словно камни со склона горы — острые, как клинки, которые могут причинить боль, вонзиться в плоть. Убить.

Широкими шагами отец подошел к перекрестку, где собрались малолетние бандиты. Они стояли опустив головы, ведь кто-то раскрыл их извращенную игру. Один Карло смеялся, не видя ничего плохого. Разве не этого хотел бы Полубаба? Стать настоящей женщиной? Папа схватил Винченцо за воротник и потащил его по улице. Тот покорно волочился следом, не сопротивляясь. Если присмотреться, на губах моего брата можно было даже заметить легкую усмешку, возможно потому, что он не хотел ударить лицом в грязь перед друзьями. Ярость, охватившая отца, наконец обрела плоть.

— А теперь объясни мне, какого хрена ты там делал со своими друзьями и Полубабой? — И нанес первый удар кулаком. — Можешь объяснить мне?

Но Винченцино не успевал ответить, так как удары сыпались один за другим.

— Нет, папа! — закричала я, но не сумела помешать избиению. Я разрыдалась, волна сдерживаемой боли выплеснулась наружу.

— Пресвятая Богородица, позовите Терезу, позовите ее! — кричала моя бабушка. Глаза ее сверкали, она вцепились пальцами в волосы.

— Мне стоило разбить тебе башку, когда ты был ребенком. Утопить в твоей же блевотине, засранец. Ты видишь, каким дерьмом нас перед всеми выставил?

— Оставь его в покое, Анто! — закричала, подбегая к нам, мама.

Вскоре весь район собрался у дома Полубабы. Тут были и семейство Церквосранцев, и ведьма, хромающая на одну ногу из-за неудачного падения. Пришел и Никола Бескровный, который просто ухватил своего сына Карло за ухо и потащил домой. Не то что папа: он хотел, чтобы этот вопрос решался на глазах у всех.

Винченцо свернулся калачиком на земле, струйка крови медленно стекала с его губ. Он молча терпел удары по спине, которые наносил ему папа, приговаривая:

— Какой позор! Бесчестье семье!

Мы с Микеле неподвижно стояли посреди улицы. Слезы дрожали у меня на ресницах, ресницы дрожали над глазами, все тело дрожало, едва удерживаясь в вертикальном положении на тонких ногах.

Мама попыталась схватить папу за руку и оттащить от Винченцо, но тот толкнул ее на землю, рядом с сыном. Только тогда удары прекратились.

— Лучше бы я убил тебя маленьким! — Папа обвел собравшихся красными от гнева и влажными от слез глазами, затем плюнул в сторону Винченцо.

Это были последние слова, которые мой отец сказал своему сыну.

3


Я открываю окно, мне нужно подышать свежим воздухом. Солнце только что вынырнуло из моря и окрасилось оранжевым. Запах жасмина наполняет кухню, смешивается с ароматом кофе. Я смотрю в окно и дальше по улице вижу папу, маму и Винченцо.

У мамы рыжие волнистые волосы, такие же, как были у нее в детстве. Кудряшки вьются у лба, словно рой маленьких пчел. У папы сигарета во рту. Кожа у него бархатистая. Как красиво, думаю я. Какие они оба прекрасные. И еще Винченцо, который полирует мопед, единственную любовь всей своей жизни. У него голос серьезного мужчины, но тело тощего мальчишки. Я провожу ладонью по голове и ощупываю короткую стрижку под горшок, торчащие уши и маленькое угловатое лицо. Я боюсь попасть в параллельный мир, в котором все застряло на неопределенном этапе моего прошлого. Когда я просыпаюсь, каждый образ становится таким ярким, что, кажется, я могу дотронуться до них: папы, мамы и Винченцо. Я инстинктивно подношу руку к голове. Челка и стрижка «боб» исчезли. Вместо них — клубок тугих кудрей, который раньше раздражал, но сейчас утешает меня. Горло горит, пульсируют виски, голова — шарик, парящий на ниточке. На кухне булькает кофе. Его аромат опьяняет. Я открываю окна. Вдыхаю сладкий аромат жасмина на балконе. И больше не смотрю на море, ставшее красным, потому что на горизонте появляется солнце.


Следующие месяцы запомнились мне как самые отвратительные за всю юность. Случай с Полубабой запустил лавину других происшествий, в которые оказались втянуты мы все, хотя бы отчасти. Моя жизнь выкатилась на новую дорогу, узкую и мрачную, унизительную и однообразную. Для начала Пинуччо Полубаба решил, что пришло время и самому подработать, чтобы облегчить жизнь своей бедной матушке. Он принялся одеваться исключительно в женскую одежду; густая подводка, похожая на сажу, делала его глаза глубже и больше. Из-за узкой черной юбки Пинуччо казался еще выше и стройнее. Волосы, которые он обычно носил собранными в длинный хвост, теперь свободно падали на хорошо очерченные плечи. Полубаба ходил, покачивая бедрами и описывая руками широкие круги. Он начал часто бывать на набережной, где уже несколько лет работали местные проститутки вместе с албанскими. Попадались там и такие, как Пинуччо. Они, если смотреть издалека, выглядели даже красивее настоящих женщин, но их выдавали голоса и угловатые лица, стоило только подойти ближе.

Мать Пинуччо восприняла его затею как бесчестье и принялась закатывать сцены на весь район. Однажды притащила сына за волосы к фонтану возле Швабского замка и макала лицом в холодную воду до тех пор, пока не смыла толстый слой косметики. При желании долговязый Пинуччо легко мог освободиться из хватки матери, маленькой и щуплой. Однако он ничего не предпринял, просто позволил ей провести экзекуцию. В другой раз она отправила сына в больницу, отчаянно цепляясь за мысль, что блажь у него в голове можно уничтожить, изгнать, удалить, как демона, чумной бубон или кисту, растущую под кожей. Решение Полу-бабы податься в проститутки так и не заставило моего отца отказаться от намерения никогда больше не разговаривать с Винченцо: папа по-прежнему смотрел на него, как на докучливое насекомое. Дома царила тяжелая атмосфера. Молчание отца повергло маму в сильнейшее горе, и призрак тети Корнелии стал появляться все чаще и чаще. Было слышно, как мама весь день бормочет имя сестры. Мама могла смотреть в какую-нибудь точку в воздухе или на потолке, а потом выяснялось, что она разговаривает с тетей Корнелией.

— Иди, дай я тебя поцелую, — говорила она иногда, а потом закрывала глаза и вытягивала губы, будто касаясь ими щеки мертвой женщины. — Ложись спать рядом со мной. Видишь, я сшила тебе красивую ночную рубашку. Тут вышивка, как тебе нравится. — И она поднимала легкую вещицу в конус света с пляшущими пылинками, пробивающийся сквозь оконные стекла.

Я подглядывала за матерью, когда она разговаривала с тетей или когда стояла у двери и кричала. Я боялась, что даже тогда она обращается к сестре и чувствует себя лучше, замечая, что на улице ее слушают соседки. Когда мама выходила и скрывалась за поворотом дороги, я следовала за ней, приседая, чтобы стать невидимой, а потом неожиданно догоняла и шла с ней рядом.

— Ты же ее видела, мам?

— Кого?

— Тетю Корнелию.

И каждый раз я надеялась, что она скажет мне: «Что ты говоришь, Мари, твоя тетя умерла. Мертвые не возвращаются».

— Нет, сегодня нет, — отвечала вместо этого мама. — Наверное, она занята.

Радость дарили только отпуска Джузеппе. Он приезжал домой со всевозможными деликатесами, которых никогда не видели в нашем районе: сырами, мясным ассорти, пряной горчицей. А еще — с рюкзаками, набитыми грязной одеждой. Мать была просто счастлива, когда вываливала ее на пол, комментируя каждые пятно и запах.

— Мой бедный сын, — притворно сокрушалась она. — Один на Севере, кто ему поможет? Только мама.

Даже папа снова улыбался. За столом он откупоривал новую бутылку вина и выпивал за здоровье своего старшего сына, который с каждым разом возвращался все красивее и взрослее. Время от времени Джузеппе развлекал нас историями об учениях, которые проходили солдаты, и об испытаниях, проверяющих их ловкость.

— Две недели назад нас оставили посреди заброшенного леса. Компас, одеяло и никакой еды, — поведал он однажды. — Сказали, что мы должны пройти все испытания и научиться выживать. И мы справились, хоть и было непросто: пришлось потом выискивать на себе клещей.

— Да ну, — махнул рукой отец, — чепуха! В дни моей юности мы цепляли клещей, даже если не были в лесу. Этих зверей надо топить в оливковом масле, они там задыхаются.

— Я так и сделал, папа: вспомнил, как мама рассказывала мне об этом.

И на мамины глаза наворачивались слезы. А потом она переводила взгляд на Винченцо и надеялась, что он, родившийся таким неправильным, однажды станет похож на своего старшего брата. Затем, чтобы никого не обидеть, она взъерошивала мне волосы и заводила со старшим сыном разговор обо мне.

— Твоя сестра тоже приносит нам много радости. У клобучниц она одна из лучших. Говорят, у нее талант рассказчика, — хвасталась мама.

— Как хорошо, Мари! Тобой все гордятся.

Мама и папа смеялись, а иногда и Винченцо тоже. Я и сама смеялась, не понимая над чем, просто мне нравилось радоваться вместе с родителями. Так я чувствовала себя частью семьи, тесного круга, пусть и несовершенного, но по-прежнему охраняющего меня от опасностей, когда все вокруг начало разваливаться.

Для нашего района настали скверные времена. Происходило много всего неприятного, и люди боялись. Количество грабежей, жертвами которых в основном становились пожилые и самые слабые, увеличилось. Бандиты на мопедах вырывали у прохожих сумки, сдергивали золотые цепочки, часы. Быстрые и умные, они виляли по улицам, а потом уносились прочь по набережной. У тетушки Анджелины так выхватили сумку, и тетушка упала и сломала бедренную кость.

Карабинеры устраивали контрольно-пропускные пункты на дорогах и патрулировали окрестности вооруженными группами, но негодяев это не останавливало. Когда Джузеппе уезжал, дом снова становился тихим и грустным. Папа замыкался в своем молчаливом протесте, а мама вечно занималась какой-нибудь работой. Несколько раз парикмахерша передавала ей потрепанные журналы. Мама читала их вечером у окна. Я видела, как ее глаза жадно следили за извращенной и страстной любовью главных героев.

— Я не понимаю, почему ты читаешь этот мусор?! — кричал папа. — Что, думаешь стать более образованной?!

В этот момент мне вспоминалась его «Зора», и кровь ударяла в голову, потому что мне хотелось сказать, что у его вампирши тоже нечему хорошему поучиться. Но я молчала, потому что никогда не смогла бы напасть на отца.

Когда начиналась гроза, мама испуганно замирала у окна и с тревогой смотрела на небо, боясь молнии.

— Отойди, Мари, — отстраненно просила она, если я садилась рядом, чтобы сделать домашнее задание.

Мама повторяла странный детский стишок о громе и молнии, несколько раз крестилась. Я притворялась, что ухожу, и наблюдала за ней из-за холодильника. Глядела на маму, на окно, затем на небо, освещавшееся яркой вспышкой.

— Ударь по дому и обрати его в прах, — бормотала я.

Мама продолжала повторять стишок, ветер проникал в трещины стен и носился вокруг. Я пряталась в его шорохе и наблюдала, как медленно качается люстра.

«Вот он, — думала я, — призрак тети Корнелии».

Сезон прощаний


1


Шли недели, я стала нетерпеливой. Меня снедала потребность заполучить кусочек мира только для себя одной, полностью отделить его от жизни, которую я вела каждый день. От этого желания пекло гортань. В школьной жизни наступил период великой лени, даже уроки сестры Линды надоели. Первое весеннее тепло только усиливало скуку, наполняло все вокруг злыми мухами, размывало синеву моря так, что оно растворялось в воздухе. Даже с Микеле я вела себя невыносимо. Он все так же преданно провожал меня до автобусной остановки, но я говорила с ним без особого желания. Поцелуй мы больше не обсуждали: он остался в том дне, словно был заперт на старой фотографии, которую лишь изредка вытаскивают на свет.

— Что случилось? — несколько раз пытался спросить у меня Микеле, но я только пожимала плечами.

Я ничего не знала о чувстве, охватившем меня. Сегодня я могла бы назвать его некой формой скрытой меланхолии, но в те дни не понимала подобных эмоций, свои двенадцать я знала только, что все больше и больше напоминаю ту маленькую девочку из истории тети Корнелии. Я могла бы проходить сквозь двери и стены, сидеть в комнате, но оставаться невидимкой. Мама трепетно следила, чтобы я хорошо ела, спала не менее девяти часов в день и усердно училась. Она зациклилась на моем распорядке дня и не осмеливалась копать глубже — возможно, из страха найти нечто такое, что нарушит и без того ненадежный внутренний баланс нашей семьи.

Однажды в середине мая, возвращаясь из школы, я увидела бабушку Антониетту, которая ждала меня у дверей своего дома.

— Зайди, Мари, зайди ко мне.

Я поцеловала ее в щеку. Она забрала у меня портфель и впустила в дом.

— Как сегодня в школе?

— Хорошо, бабушка, все как обычно.

Она села напротив меня, скрестив руки на коленях. На столе стояли наполовину пустая чашка кофе и печенье.

— Я испекла его сегодня утром, Мария. Ешь-ешь, а я пока допью кофе.

— Хорошо, бабушка, но потом я пойду, а то мама будет волноваться.

Бабушка мгновенно засуетилась. Она торопливо допила последний глоток кофе, поставила чашку и кофейник в раковину, положила два печенья на блюдце и придвинула ко мне.

— Прежде чем ты уйдешь, Мари, я должна тебе кое-что показать.

Я смотрела, как она быстро идет в спальню. Дожевала печенье и последовала за ней. Запах бабушкиной комнаты — один из запахов детства, который пробуждает у меня самую сильную ностальгию: старое дерево со сладкими нотами талька и нафталина из шкафа, где все еще хранилась одежда дедушки. В изголовье высокой и широченной кровати стояли изображения святых, а ниже, у их ног, высились горы подушек. На тумбочке всегда лежала Библия и стояло пылающее красным стеклянное сердце Иисуса.

Бабушка включила свет и подошла к зеркалу.

— Что мы будем делать? — спросила я.

Но она не ответила.

Я ужасно удивилась, когда она спустила лямки сарафана, а затем и бюстгальтер — без тени смущения, словно это совершенно естественное поведение перед внучкой. Бюстгальтер повис на талии, а большая и дряблая грудь сползла на живот. Широкие темные ареолы были усеяны мягкими белыми волосками, дерзко торчавшими тут и там. Ее грудь не походила на грудь матери, которую я видела, когда была младше.

— В чем дело? — спросила я, пытаясь отвести взгляд от обнаженного торса бабушки, но она, всегда любившая поговорить, в этот раз молчала.

А потом схватила меня за руку и медленно поднесла ее к одной из своих грудей. И зашептала нежным голоском слова, которые, казалось, предназначались только мне, и никто другой не должен был их слышать:

— Ты тоже это чувствуешь?

И она разжала мои пальцы, чтобы я могла пощупать мягкую массу, окружавшую ареолу. Вначале я ощущала только тепло и бесконечную мягкость, в которой пальцы тонули, как в поднимающемся тесте.

— Закрой глаза, Мари, чтобы лучше понять.

Я сосредоточилась на том, что было скрыто под жаром и мягкостью, — на плоти, узелках, венах, скользящих под кончиками пальцев. А затем словно каменистое препятствие на пути… Вот оно. Твердый комок прямо под кожей. Я открыла глаза, когда пальцы замерли на этом загадочном камешке, таящемся в глубине.

— Вот, Мари, ты тоже это чувствуешь, верно?

Сухие морщинистые пальцы бабушки Антониетты сжимали мои. Ее дыхание было совсем рядом. И по непонятной причине я ощутила головокружение и тошноту. От чего-то большого — например, предчувствия осторожной и безмолвной боли, которая распространяется повсюду. Ощущения, когда нечто неотвратимо меняется, а все остальное становится неважно.

Я с ужасом отдернула руку, а бабушка принялась быстро одеваться, пытаясь спрятать под улыбкой тень тоски, омрачившую ее лицо.

— Что это такое, бабушка?

— Ничего, Мари, я просто хотела посмотреть, почувствовала ли ты это тоже. Но это пустяки, не волнуйся.

Она вернулась на кухню и убрала печенье.

— Я сейчас пойду домой, а то мама будет беспокоиться. Что это такое, бабушка? — настаивала я.

— Ничего, Мари, ничего. Но ты должна пообещать мне одну вещь. — И она сбегала за Библией, лежащей на тумбочке. — Положи руку сюда.

Я заглянула в смолянисто-черные глаза бабушки, такие же, какими станут когда-нибудь мои, и провела пальцами по обложке истрепанной книжки.

— Поклянись, что никогда никому не расскажешь, — потребовала бабушка. — Даже маме. Это будет нашим секретом.

Я покорилась, но в груди поселилась болезненная тяжесть. Оглядываясь назад, я думаю, что в той комнате неизбежно осталась часть моего детства.

Позже, дома, я не стала есть, притворившись, что у меня болит живот. Я провела остаток дня в постели. Время от времени смотрела на улицу через стекло, вздыхала и снова закрывала глаза. На следующий день я рассеянно слушала уроки. На физкультуре Касабуи спровоцировала меня, прицепившись к моим штанам с крошечными дырочками на коленях, которые мама забыла зашить.

— Де Сантис, ты и правда нищая, — бросила Паола со смехом.

На меня обрушилась хорошо знакомая ярость, дремавшая с того дня, когда я поколотила одноклассника в младшей школе. Я подскочила к Касабуи, расцарапала ей лицо и принялась драть за волосы, пока она извивалась, не в силах поверить в происходящее. Прежде чем монахини бросились нас разнимать, я успела оставить обидчице на память ужасную кровавую царапину от правого глаза к губам.

— И больше не называй меня Де Сантис! — крикнула я ей. — Меня зовут Малакарне. Запомни!

Меня отстранили от занятий до конца дня. Сестра Линда, убитая горем, предупредила, что, если такое повторится, она будет вынуждена исключить меня из школы.

— Благодари учителя Каджано: он попросил дать тебе еще один шанс. Я никак не ожидала такого от тебя, Мария.

Так закончился мой первый год в средней школе.

2


Бабушка умерла полтора месяца спустя, так и не рассказав никому о болезни, которая стремительно пожирала ее. На улице стоял июль. За неделю до кончины, когда бабушка Антониетта уже считала дни, оставшиеся ей на этом свете, она попросила меня зайти к ней домой. Она сильно похудела, лицо стало пепельным, кожа поблекла, как и глаза. Тетушкам она рассказывала, что перенесла тяжелый бронхит, лишивший ее сна и аппетита, а моей матери, которая настаивала на визите к доктору, ответила, что врачи ничего не понимают.

— Вот, возьми это, — сказала мне бабушка, открывая ящик комода. — Спрячь их, Мари, они тебе пригодятся, чтобы учиться у монахинь. Спрячь их и никогда не отдавай отцу.

Ему она не доверяла.

Бабушка вложила мне в руки семьсот пятьдесят тысяч лир — думаю, все свои сбережения, — затем положила сверху фотографию: она вместе с дедом, в юности.

— Ты была красивой, бабушка.

— Да, я была красивой. И ты похожа на меня, Мария. Видишь? У тебя мои глаза. Подожди, пока вырастешь, и тогда увидишь.

Я нежно дотронулась до фото, боясь оставить на нем пятна.

— Этот снимок принесет тебе удачу, Мари. Ты тоже найдешь хорошего паренька, который тебя полюбит. Твой дед очень меня любил. — Она поцеловала меня в лоб и в макушку. — И еще кое-что, Мари. Помни, что дурное семя, которое я видела в тебе, когда ты была маленькой, — это неплохая черта. Ты должна вытаскивать его наружу, когда понадобится, когда другие захотят раздавить тебя и наложить сверху кучу. Дурное семя необходимо тебе, чтобы выжить. — И она снова поцеловала меня в макушку. — И подожди, подожди, еще кое-что…

Бабушка слегка наклонилась в мою сторону, потому что слишком устала, чтобы сильно нагибаться, и нежно посмотрела на меня. Она казалась безмятежной. Именно эту успокаивающую картину я постаралась сохранить в памяти.

— Помни, что смерть не должна пугать. Ты знаешь, что сказал святой Августин?

Я резко помотала головой.

— Что умереть — это все равно что спрятаться в соседней комнате. Поэтому я всегда буду там. Постучи, и я приду.

В последний день бабушки Антониетты на этом свете мы все собрались у ее постели. Я смотрела на маму. Отчаяние и боль читались в ее взгляде, глаза взблескивали, как песок на дне моря. Тяжелые занавески закрывали окна и пропускали тусклые лучи, которые едва освещали комнату. Бабушка лежала на кровати в спальне, накрытая голубым одеялом с золотой окантовкой, похожая на принцессу. Волосы, совершенно белые, реяли вокруг головы, а по бокам завивались мелкими кудряшками. Глаза немного запали с тех пор, как я в последний раз видела бабушку, и кожа на шее стала еще более морщинистой и казалась сухой, шелушащейся. Щеки вдруг резко обвисли, и вся бабушка Антониетта неотвратимо старилась час от часу. Мое время тянулось с бесконечной медлительностью и, как злобный колдун, оттягивало момент окончательного взросления, а для бабушки словно прошли годы. Она превращалась в другого человека.

И вдруг ее беззащитное тело внезапно отвернулось от нас со вздохом, который заставил всех ошеломленно застыть, потерять дар речи и затаить дыхание. Мать, тетушка Наннина, ведьма, тетушка Анджелина и Цезира — все умолкли перед зрелищем уходящей жизни. Некоторое время бабушка оставалась неподвижной, лежа лицом к тому углу комнаты, который не освещала ни одна свеча, выставив на наше обозрение тонкую, почти детскую шею. Вдруг тело, скрытое полутьмой, — маленькое, хрупкое, состоящее из одних костей — снова испустило вздох, легкий и очень долгий. Тогда это и случилось — то, чего боялась мама, потому что видела это раньше у своего отца. Леденящий, похожий на хлюпанье, предсмертный хрип, который в наших краях называют непереводимым словом 'u iesm' — своего рода последнее дыхание, стремление души выйти из тела.

— Умерла, — всхлипнула мама, наклонившись к своей матери.

И тогда пришел мой отец.

3


Мы все собрались для бдения над телом. На бабушке было выходное платье, которое она надевала в день моего первого причастия. Платок, завязанный на макушке «луковкой», поддерживал челюсть. Тетушки принесли вязанье и бобы для чистки. Говорили, что моя бабушка была трудолюбивой женщиной и предпочла бы, чтобы у ее тела они занимались полезным делом. Они сидели вокруг гроба и, пока работали, передавали друг другу изображение Иисуса с разделенной на четыре части грудной клеткой, из которой вырывался красный свет. Сердце было изображено как на детских рисунках, с острым кончиком. Джузеппе сообщил, что сядет на вечерний поезд.

Мама не хотела, чтобы я надевала черное платье, поскольку смерть и дети не должны смешиваться, и поэтому я выбрала женственное зеленое платье-футляр длиной до колен, плотно облегающее бедра, которых у меня не было. На грудь я в знак траура прикрепила черную пуговицу. Некоторые тетушки говорили, что бабушку свел в могилу тяжелый бронхит. Мама слушала и молчала. Она даже упоминать не хотела о болезни, которая вошла в тело бабушки и сожрала его. Недуг был слишком отвратительным, и мама боялась, что стоит только назвать его вслух, как сразу же сама им заболеешь. Поэтому она только вздыхала, то и дело недоуменно озираясь.

— Куда подевался твой брат? Как нехорошо не прийти попрощаться с бабушкой, — повторяла мама, судорожно оглядывая комнату. — Подойди, сядь рядом со мной, Корнелия, — сказала она вдруг и придвинула ближе пустой стул.

Папа опустился на колени и провел руками по глазам. Рядом больше не было бабушки, которая уговаривала его не беспокоиться, потому что маме нужно просто поговорить с кем-нибудь по душам.

В два часа пополудни волнение мамы из-за отсутствия Винченцо стало неукротимым. Я отправилась искать брата, радуясь возможности на время избавиться от удушающего аромата цветов, щекочущего ноздри. Было ужасно жарко, западный ветер гонял по всем переулкам пыль и обрывки бумаги. Рядом с церковью Буонконсильо я встретила учителя Каджано.

— Мария, что ты здесь делаешь? — удивленно спросил он.

— Бабушка вчера умерла, — ответила я, даже не поздоровавшись.

— Бабушка умерла? Так ты еще ничего не знаешь? И дома тоже ничего не знают? — Учитель взял меня за руку. Впервые я почувствовала, какова на ощупь его кожа. — А теперь давай найдем маму и папу.

— Меня отправили искать Винченцо. Я знаю, где мама и папа.

Синьор Каджано посмотрел на меня с нежностью, которой я у него никогда раньше не видела, затем наклонился ко мне, упираясь руками в колени:

— Послушай, Мария, иногда в жизни случаются вещи, которые мы не можем изменить. Надо просто принять их и продолжать путь.

— Вы говорите мне это, потому что бабушка умерла?

Учитель выпрямился и пошел дальше, снова взяв меня за руку. Тогда я увидела ряд машин, припаркованных на обочине дороги, патрульный автомобиль карабинеров с мигающими огнями, толпу людей на улице, стариков в окнах, детей, прячущихся за юбками матерей.

— Давай сначала позовем маму и папу, — снова сказал учитель, но любопытство заставило меня вырвать руку и побежать по направлению к толпе.

— Мария! Вернись, пожалуйста! — Но я бежала слишком быстро, и учитель остановился.

Женщины судачили: трагедия, бедные дети. Кто-то из пожилых возразил, что они это заслужили. В нашем районе случилось еще одно уличное ограбление. Так больше продолжаться не могло. Люди возмущались, что государство и правоохранительные органы бросили их на произвол судьбы. Поэтому карабинеры начали устраивать на улицах контрольно-пропускные пункты и останавливать мопеды этих злодеев, проклятых пиявок, как называли тех, кто не знал, что такое усталость и трудовой пот.

Один из карабинеров был молод. Он снова и снова кричал: «Стой, или я буду стрелять!», пытаясь перекричать грохот мопеда, на полной скорости несущегося по переулкам, донести серьезность предупреждения до двух наглецов с нейлоновыми чулками на головах, которые немногим раньше ограбили старуху на рынке.

«Стой, или я буду стрелять!» Но они не остановились.

«Стой, или я буду стрелять!» Они только прибавили газу.

«Стреляю… — Карабинер закрыл глаза. — Я стреляю».

Пуля пролетела по воздуху, потом срикошетила от какой-то части двигателя мопеда и наконец застряла в теле пассажира. Бандит за рулем даже не подозревал, что везет за собой мертвый груз. Через несколько метров труп рухнул на землю, всего в нескольких шагах от выстрелившего карабинера, и мопед остановился. Бандитом за рулем был Карло Бескровный. Молодой офицер, все еще с пистолетом в руке, плакал, а другой офицер приказывал ему заткнуться: засранец, что натворил, теперь проблемы у обоих будут. Сбежались местные жители, старики, дети, учитель. И наконец, я. Когда стащили чулок с мертвого парня, получившего пулю в грудь, его сразу узнали.

— Мадонна, это же сын Тони Кёртиса. А кто теперь скажет Тони? Тетушка Антониетта только что умерла. Как сказать этим несчастным, что их сын погиб?!

Когда я увидела Винченцо, он лежал на земле. Брат казался не таким мертвым, как бабушка, чье тело расползлось, пожелтело и воняло. Винченцо был целым и умиротворенным. Если бы не большое красное пятно на груди, он выглядел бы спящим. Голова повернута в сторону, нога неловко изогнута — единственная неестественная нота в позе, которая в остальном казалась нормальной.

Не могу сказать, что я почувствовала в тот момент. В конце концов, я не знала, действительно ли люблю своего брата Винченцо. Была какая-то тень близости, общая кровь; нас связывал альбомом с фотографиями, который мама заполняла все эти годы, что окончательно и бесповоротно помещало нас в одно пространство, скрепляло тонкой, невидимой, но вечной нитью. На мгновение время остановилось, лавой из пробудившегося вулкана вспыхнули воспоминания о нашей короткой жизни. Заплывы в Сан-Джорджо; оскорбления, когда я была младше; безразличие, когда папа избивал его.

Больнее всего стало, когда пришла мама. Большую часть своей жизни я была убеждена, что могу вытерпеть все, кроме боли моей матери.

Ее оглушительный вопль сотряс всю улицу. Продолжая кричать, мама подбежала сначала к неуклюже лежащему телу Винченцо, а затем к молодому карабинеру — ошеломленному, с виноватым видом, — и ударила его несколько раз кулаками по груди. Папа же принялся хулить небеса; он пинал камни и обрывки бумаги, обхватывал себя руками, чтобы затем снова начать ругаться:

— Иисус Христос, чертов ублюдок засратый!

Других людей, которые подошли к нему, он тоже проклял, может быть надеясь, что тотальный приступ ярости поможет смягчить боль. По той же причине женщины собрались вокруг моей матери, которая после первой вспышки гнева рухнула, увядшая, рядом с Винченцо. Плач потек из настежь распахнутых дверей и окон. Даже те, кто не знал моего брата, рыдали о матери, потерявшей сына. Потому что в нашем районе все были детьми.

Я попробовала подойти к матери и даже сделала несколько шагов, но замерла поодаль, глядя на мамины слезы. А через несколько минут заметила рядом Микеле. Он взял мою руку и крепко сжал. Вместе мы остановились возле припаркованной машины, оперлись на капот.Глаза у меня были сухие, но на сердце лежала страшная тяжесть. А еще появилось четкое ощущение, что с этой минуты все изменится. Что начнется совершенно новый период в моей жизни. Что я сама начнусь заново.

4


На кладбище сразу два гроба скрылись под комьями земли: один — блестящий, коричневый с золотыми ручками; другой — белый с черным крестом в головах. Мы шли по холмикам взрытой земли, неровной и рассыпающейся. Дождей не было уже несколько недель, почва стала красной и сухой. Скрипели шаги, распугивая птиц и ящериц, прячущихся под камнями. Когда приехал Джузеппе, раздавленный тем, что придется присутствовать на двойных похоронах, он рассказал, что ощутил чье-то присутствие рядом с собой в поезде.

— Вой ветра. Шепот: «Иди, иди домой, твой брат ждет тебя».

Он приехал, когда мы уже были на кладбище. Мама крепко обняла старшего сына и зарыдала, опираясь на его плечо. Джузеппе был в военной форме, как на фотографии, которую присылал нам. Женщины качали головами, отмечая, какой он красивый и вежливый; говорили, что сын, крепко стоящий на ногах, станет спасением и для матери. Папа просто пожал Джузеппе руку, затем отошел в сторону, позволив матери и сыну разделить общую боль. Я осталась с отцом. Мы стояли рядом, почти касаясь друг друга. Когда я покачнулась, потеряв равновесие, то уперлась плечом ему в живот, но тут же отстранилась. Вдоль главной аллеи кладбища, в тени кустов ладанника, тут и там торчали пучки цикламенов — длинная яркая дорожка, напомнившая мне о цветниках, разбитых вдоль виа Спарано. Я уставилась на малиновые лепестки, чтобы хоть какое-то время не видеть всего остального. Микеле стоял рядом со мной на другой стороне могилы, как член семьи. Передним горбился его брат Карло, невредимый и в слезах. Когда земля скрыла гробы под собой, папа крепко сжал мне руку, а я напрягла все мышцы на лице, чтобы не проронить ни слезинки. Послышались мягкие, с нотками боли голоса женщин. Соседки говорили:

— Он был хорошим сыном. Какая неудачная судьба ему досталась! Какая плохая жизнь, такая беспокойная! Но теперь он наконец обрел покой.

Винченцо простили все его грехи; все проделки были забыты и похоронены вместе с ним.

— А тетушка Антониетта, такая хорошая женщина. Отличная работница.

Все начали креститься и говорить «аминь», потом процессия черных ворон подлетела сперва к маме и Джузеппе, потом к нам с отцом. И наконец добралась до бабушки Ассунты и тети Кармелы. Поцелуи, объятия, рукопожатия, слова утешения. Я кивала, благодарила всех, пожимала руки, подставляла щеку для поцелуя. Потом услышала голос Микеле, шепчущий соболезнования. Я повернулась к нему и приняла его утешительный поцелуй. Глаза Микеле, яркие и красивые, цвета мокрой травы, блестели.

Затем до меня донесся голос бабушки Ассунты:

— Что такое, Мария, ты не плачешь?

В странном отупении я повернулась к ней и собиралась ответить: «Да», но меня прервал папа, стоявший позади:

— Мария, послушай меня внимательно.

И я посмотрела на него, все еще растерянная. Он присел на корточки, чтобы поговорить со мной серьезно.

— С этой минуты ты не должна с ним видеться, — сказал он, глядя на Микеле, который теперь стоял позади меня, — с этим уродливым сукиным сыном, ты понимаешь меня? Не смей с ним видеться. Это вина его брата, что Винченцо так плохо кончил. Именно Карло Бескровный толкнул моего сына на неправильный путь. Ты понимаешь? В каждом из их семейки сидит дьявол, они приносят несчастье. Они преступники, Мария. Просто преступники. — Затем отец обхватил мое лицо руками и крепко сжал. — Если узнаю, что ты все еще видишься с ним, я убью его своими руками. Клянусь, Мари, я убью его, как собаку. Он ляжет в домовину, как твой брат. Чего мне терять? Я все равно отправлюсь в ад. Ты больше не должна видеться с ним. Никогда. — И он повторил это слово, чтобы я хорошенько запомнила.

Глаза у отца запали, стали злыми; неопрятная борода подчеркивала жесткие линии лица и скрывала полные губы. Я кивнула, и слезы наконец покатились по щекам. Кожа горела от тревоги, от лихорадки, от всего. В тот момент я была уверена, что в случае необходимости отец действительно убьет Микеле.

Я повернулась к своему другу. Он улыбнулся мне, хотя глаза у него блестели, и я молча посмотрела на него. Он и представить не мог, что в этом взгляде скрывалось прощание. Я подошла к матери и Джузеппе, позволив их боли и жалости окутать меня. Так мы и стояли, все трое, прижавшись друг к другу, как потерпевшие кораблекрушение, сгрудившиеся на плоту. Месяцы, последовавшие за тем днем на кладбище, были очень долгими; время кристаллизовалось в жесты и слова, повторяемые до оскомины. Молчание и гнев, всегдашние спутники папы; немое отчаяние матери, заставляющее ее время от времени обвинять его во всем.

— Ты воспитал его в насилии, — говорила она. — И насилие убило его.

Она внезапно состарилась, волосы побелели, углубились морщины вокруг губ, под глазами. Мама каждый день провожала меня до автобусной остановки, провожала и встречала; обнимала, целуя в щеку, но лицо было унылым, она казалась мертвой. А я чувствовала себя очень одинокой. Я пряталась дома, концентрируясь только на книгах и школе. Наш район стал для меня чужим и неизвестным местом, параллельным миром, который я украдкой пересекала, стараясь не смотреть по сторонам. Я пыталась сдерживаться и не бросаться на Касабуи, чтобы избежать нового отстранения от занятий или, того хуже, исключения из школы. А еще я скучала по бабушке Антониетте, и по Винченцо тоже. И по Микеле. Однажды, по прошествии многих недель, он попытался застать меня дома. Папа погнался за ним, выкрикивая богохульства, и мой друг больше не появлялся. Но даже если я изо всех сил старалась ни о чем не думать и прятаться во снах, боль возвращалась без предупреждения. Болело, как старый перелом в ненастную погоду.

Сегодня, первые шаги


1


— Во имя Отца, Сына и Святого Духа… Кто желает зла этой паре? Во имя Отца, Сына и Святого Духа… Не помышляет ли кто разрушить этот брак? Во имя Отца, Сына и Святого Духа… Пусть сгинут прочь. Как было в начале, так есть сейчас и будет всегда, во веки веков. Аминь.

Ведьма, вытирая руки о черную мантию и промакивая разгоряченный лоб белым носовым платком, подошла к кладовой, взяла таз, наполнила его водой и всыпала в воду тридцать три крупинки соли, по крупинке на год жизни Иисуса Христа. Опустила в таз правую руку и хорошенько перемешала.

— Тере, придвинь-ка своего сына поближе.

Мать сосредоточенно повиновалась, и Джузеппе позволил ей это сделать. Он знал, что ритуал проводят по просьбе его матери и невесты, поэтому покорно опустился на колени перед ведьмой, которая начертила мокрыми пальцами крест у него на лбу. Затем старуха повторила ту же процедуру с Беатриче.

— Во имя Отца, Сына и Святого Духа, пусть избегнет эта пара злых языков, злых дел и злых людей.

Когда все было кончено, мама вложила десять тысяч лир в руки ведьмы и добавила корзину свежайшей дорады, которую папа выловил утром.

— Вот увидишь, Тере, это будет благословенный брак, — пообещала ведьма.

Беатриче превратилась в красивую женщину — прекрасные глаза и волосы, изящная линия подбородка, гармоничные очертания бедер и груди. Они с моим братом любили друг друга, и их любовь длилась уже много лет. Свадьбу назначили на 5 июля, следуя страстному желанию моей матери, потому что это была седьмая годовщина смерти Винченцо. Джузеппе смиренно согласился, и Беатриче тоже, движимая искренним состраданием к судьбе будущей свекрови, потерявшей сына почти ребенком. Поэтому Беатриче всегда старалась советоваться с ней во всем, даже в подготовке к свадьбе. Она взяла с собой мою маму выбирать подвенечное платье и свадебные подарки. Беатриче понравилась маленькая хрустальная ваза с серебряными украшениями, но мама предпочла рамку:

— Так все гости смогут вставить туда свадебное фото.

С ней согласились, несмотря на злобные взгляды сватьи, которая плохо скрывала разочарование: мать жениха вдруг обрела такой вес, а на нее никто не обращал внимания.

Меня выбрали подружкой невесты, а когда я попыталась протестовать, мама велела мне не портить праздник.

— Ах, Мария, — бросила она, — не веди себя как обычно! Порадуй брата.

Я знала, что на самом деле этого хочет она, но больше не смела противиться. В последние годы наши отношения с мамой были странными и очень хрупкими. Я помню, как в первую годовщину смерти Винченцо, когда мы пошли на кладбище, мама разразилась безутешными рыданиями. Я обняла ее и почувствовала, как сильно она похудела за последние месяцы.

— Прости, — прошептала она сквозь слезы.

— За что, мама?

— Я потеряла сына и перестала быть тебе матерью. Прости, Мария. Ты сможешь меня простить?

Я взяла ее за руки, затем снова крепко обняла. Давно я не чувствовала себя такой счастливой. Мы прошли остаток пути, наслаждаясь пробуждением мира, срывая цветы на нежных стебельках, чтобы потом вставить их в мои спутанные кудри, смотрели друг на друга и улыбались, не говоря ни слова. Маме все еще не удалось отодвинуть на второй план свою боль, но она сделала первый шаг. Со временем мне пришлось смириться, что она по-своему будет реагировать на страдания, сплетая реальность с фантазиями. Она слушала меня и смотрела на меня, но мысленно была прочно привязана к тайному миру, населенному душами бабушки, тети Корнелии и Винченцо, с каждой из которых она вела нежные и странные разговоры. То, что она беседовала с кем-то из них, было понятно по выражению ее лица: таким же оно становилось, когда ей приходилось производить в уме сложные расчеты.

Папа тоже справлялся с болью по-своему. Он стал молчаливым, сторонился людей, и никто в нашем районе больше не смел называть его Тони Кёртисом. Отец выглядел неряшливо, отталкивающе. Хотя возраст сгладил жесткие черты лица, сделав его более округлым, папа старательно отращивал густую бороду, как у альпиниста, которую сам стриг, когда надоедало заляпывать ее супом. Одевался папа небрежно, в узкие брюки и выцветшие рубашки. Былые увлечения его больше не интересовали. Он смотрел на всех искоса, с мрачным выражением на лице. И по-прежнему, как и всю свою жизнь, был ужасно вспыльчивым: любая мелочь могла спровоцировать его страшный гнев.

Что касается меня, то прошедшие годы превратили меня в женщину. Девочка, всегда казавшаяся мне кем-то маленьким и незначительным, уступила место молодой женщине с мавританской внешностью, томной и текучей. Я не унаследовала пышных форм матери: у меня были длинные стройные ноги и более тонкая фигура. И огромные глаза.

Наш район определенно превратился для меня в незнакомую территорию. Я считала себя чужой, и это чувство, с одной стороны, успокаивало, а с другой — порождало некую неполноценность. Время от времени я встречала на улице Магдалину, Роккино, который стал толстым и неуклюжим, Полубабу или Паскуале, до сих пор поджарого и крепкого, как гвоздь. Но ни разу не видела Микеле. Хоть мы и выросли вместе, я больше не чувствовала связи ни с одним из них. Семь лет я вела жизнь, далекую от прежних друзей. Монахини, затем естественно-научный лицей Энрико Ферми. Наконец, лето с матерью в деревне, в доме бабушки Ассунты, куда нас отправил папа.

— Сельский воздух пойдет вам на пользу, — сказал он.

Потом опять учеба, и так до следующего лета. Словно марионетка, я следовала за судьбой, которая в каком-то смысле больше мне не принадлежала.

2


Утро 5 июля выдалось жарким; белое небо закрывала пепельная пелена удушающей влажности. Я, мама и папа присоединились к невесте в доме ее родителей. Я давно не видела отца таким ухоженным и красивым. Он надел новый, с иголочки, синий двубортный пиджак. Мы втроем ходили его покупать в ателье рядом с театром Петруццелли.

— Пойдем прогуляемся, — предложил отец нам с мамой, когда выбрал костюм и с неохотой согласился платить за него в рассрочку четыре месяца.

И мы отправились на проспект Кавур побродить по магазинами. Папа встретил пару друзей, с которыми не виделся долгое время, похвастался им моими оценками и добротой Джузеппе, хорошего парнишки, который всем нравится. Отец был милым и веселым. Много жестикулировал, часто улыбался и поглаживал бороду. Он показал мне площадь Умберто и университет, который облюбовал для меня, виа Спарано и проспект Витторио Эмануэле, как будто считал, что я не знаю ни одного из этих мест. Но у меня и в самом деле возникало ощущение, что я вижу Бари в новом свете, папиными глазами. Меня привлекали имена, которые он называл, шум дорожного движения, голоса, смех, улыбки, скачущие по лицам прохожих. Неужели эта часть города так отличалась от нашего района? И достаточно сделать несколько шагов, чтобы почувствовать себя другим человеком? Я поняла, что ходила по этим улицам тысячу раз, даже не остановившись, чтобы по-настоящему рассмотреть их. Наконец мы пришли к морю. Вдали медленно полз круизный корабль; рыбы щипали остатки хлеба, брошенного в воду каким-то стариком; на поверхности блестело сияющее покрывало, словно кто-то просыпал там множество бриллиантовых крошек. Я впервые за долгое время наконец-то ощутила покой. Папа подобрал камешек с линии прибоя и швырнул его в море.

— Вот так, Мари: если бросаешь камень в море, ты его теряешь, но смотри, как они прекрасны вместе, на морском дне; смотри, как они блестят. Мы тоже такие, Мари, как камни в море. Мы блестим, только если мы рядом с другими.

Когда мы повернули к району Сан-Никола и уже переходили улицу, папа взял меня за руку, словно хотел уберечь от проезжающих машин. Сердце у меня забилось быстрее, и хотя мне было уже девятнадцать, я почувствовала себя потерявшейся девочкой, как много лет назад; той самой девочкой, которая иногда приходила ко мне во сне, — с торчащими, как ручки сахарницы, ушами, большими глазами и дурацкой стрижкой.

Я наблюдала за отцом в тот день, когда мой брат женился. Папа сбрил бороду и с гладким лицом снова превратился в красавчика Тони Кёртиса. Моя мама по-прежнему была рядом с ним, и волосы у нее все еще оставались густыми, как у актрис из сериала «Дерзкие и красивые», за чьими страстными любовными историями она раньше с таким волнением следила. Ради возможности прилично одевать меня и папу она довольствовалась тем, что находила в секонд-хенде, на рынке, в лавочках, торгующих «американскими товарами», разными подержанными вещами, попадавшими в порт в больших контейнерах. Оттуда бандиты перепродавали их на местные рынки. Женщины часами копались в груде ярких тряпок, поднимали что-то к свету, затем бросали обратно; ткани были очень грубыми, обработанными неизвестно какими красителями; синтетика царапала кожу. Каждая из женщин глубоко запускала руки в кучу тряпья, опасаясь, что соседка вытащит что-нибудь получше. Именно в этом хаосе рук и голосов мама отыскала нарядное розовое платье с кружевами на груди и по подолу.

— Что скажешь, Мари? Вырез не слишком большой?

От радости мне захотелось обнять маму. Она даже не заметила, как только что сняла траур. Потом было мое платье подружки невесты. Тетушки передавали его из рук в руки, глаза у них горели страстным желанием. Никакого розового, серебристого, красного. Кремовое целомудрие, на фоне которого моя темная кожа выделялась, как шоколад на фоне молока. Две полосы ажурного кружева скользили по плечам, а пояс украшала белая роза из ткани.

— Вот моя маленькая девочка, — сказала растроганная мама, огладывая мою фигуру в зеркале.

Я тоже посмотрела на себя, сперва на правый бок, потом на левый, на широкий вырез, воланы ниже колен, и еще раз вспомнила маленькую Марию, черную кляксу в рое женщин, гудящем вокруг.

Мы шли к дому Беатриче с высоко поднятыми головами, с предвкушением на лицах; встречные на улице здоровались с нами, указывали на нас, улыбались нам. А когда мы пришли, то поразились шуму: кричали женщины из нашего района, пришедшие посмотреть на невесту; кричали родственники и сама Беатриче, терявшая то чулок, то сережку.

— Анто, ты помнишь, когда мы поженились?

— Эх, Тере, сколько лет прошло?

Затем, словно смутившись, отец принялся распрямлять складку на брюках, вытащил расческу из внутреннего кармана пиджака и пригладил челку.

— Ты такой красивый, Анто.

— Ты тоже, Тере.

И в этот момент необычный свет, горевший в глазах родителей, показался мне чудом.

3


В церкви Сан-Марко деи Венециани нас ждал дон Вито. Очень простой и довольно бедный интерьер, скудно украшенный алтарь, два букета ромашек и больше ничего. Со стороны ризницы, однако, бросались в глаза великолепные изображения святого Антония, святого Марка и Мадонны дель Поццо.

Все родственники и друзья жениха стояли справа, родственники и друзья невесты — слева. Довольно грузный фотограф непрерывно снимал, меняя угол, облокачивался на алтарь, за что дон Вито прожигал его взглядом, пытаясь упрекнуть в пренебрежении к святости этого места. Дон Вито был старомодным приходским священником. Именно он крестил Беатриче, а теперь выдавал ее замуж.

Невеста была великолепна, в ореоле ослепительной белизны, окутанная фатой с длинным шлейфом. Смелый вырез платья вызывал изумление у гостей постарше, однако невеста не выглядела вульгарно. Ткань оживала на ее молочно-белой коже и подчеркивала все остальное: золотистый сноп волос, алые губы, зеленые глаза.

Все были прекрасны — соседки, родственники, ребята из нашего района, друзья Джузеппе. Он тоже был красив, как кинозвезда: бархатистая кожа, миндалевидные глаза, гладко зачесанные волосы, разделенные длинным косым пробором. В середине церемонии, когда дон Вито углубился в сложную проповедь, заставившую самых пожилых гостей хмуриться и поднимать брови, ко мне подошел Алессандро.

— Чудесно выглядишь, — шепнул он.

— Что ты здесь делаешь?

— Хоть меня и не пригласили на свадьбу, я все равно хотел увидеть твоего брата, и тебя тоже.

Я обернулась к нему с улыбкой. Ярко-голубые глаза, очень высокий лоб. Безупречный цвет лица. Тевтонский облик, поразивший меня еще при первой нашей встрече.

Алессандро Зарра пришел в наш класс на третьем году обучения в лицее. Я не сразу почувствовала к нему симпатию, возможно потому, что он вел себя как избалованный ребенок, и это многих раздражало. Он два года проучился в классическом лицее, прежде чем решил, что это учебное заведение ему не подходит, и перешел в естественно-научный лицей. Очень яркие глаза и высокомерие человека, который считает себя лучше других. Возможно, его раздражал мой ум, или же это был такой способ преодолеть смущение, но Алессандро постоянно дразнил меня и подначивал, и темой для шуток всегда служило мужское превосходство во всем. Именно поэтому я сперва избегала его компании.

Но на вечеринке, устроенной одним из наших одноклассников, поведение Алессандро изменилось. Конечно же, я по-прежнему считала себя другой, не такой, как мои одноклассники: все они были из мира, сильно отличающегося от моего. Чтобы не прослыть неудачницей, я предпочитала держаться особняком, избегая слишком сильных привязанностей. Сверстники смотрели на меня с подозрением. Все, кроме Алессандро: моя непохожесть на других привлекла его.

Это была одна из тех немногих школьных вечеринок, на которую я все-таки пошла, чтобы порадовать маму. Все происходило в очень богатом районе виа де-Маринис, известном всем как район вилл.

Именинницей была толстая и неуклюжая дочь заведующего хирургическим отделением больницы Венере ди Карбонара. Я думаю, она пригласила меня лишь из жалости, иначе я осталась бы единственной, кого не позвали. Я же пошла исключительно из любопытства, чтобы посмотреть на виллу изнутри.

Именно тогда Алессандро пригласил меня на танец. Не могу сказать, почему я приняла приглашение. Возможно, потому, что его нордическая внешность волновала меня, очаровывала, или в тот период моей жизни тело вынуждало разум к поступкам, на которые в других ситуациях я бы никогда, не решилась. Мы были в большой гостиной, обставленной нарядной мебелью из каштана с обивкой в цветочек в колониальном стиле, который в целом мне очень нравился. Два больших ковра покрывали серый мраморный пол, на самой длинной стене красовался гобелен, изображающий сцены охоты.

Мы медленно двигались под саундтрек из фильма «Бум». Свет был тусклым, ноги неловкими, тела одеревенели от чувственности, обжигающей кожу.

— Я должен тебе кое-что сказать, — прошептал Алессандро мне на ухо.

Его светлая кожа была такой теплой, и я чувствовала пьянящий аромат лаванды от его белой рубашки и мускусный запах лосьона после бритья. Необычайно мягкий тембр его голоса обездвижил меня. Теплая дрожь пробежала по коже, как тысячи крошечных разрядов тока.

— Что?

— На самом деле я уже давно хочу поговорить с тобой, — добавил он. Его голос становился все теплее и теплее.

— Тогда говори! — резко сказала я, но ощутила необычное волнение, почти слабость, поэтому остановилась, хотя в большом зале еще не затихла романтическая мелодия.

Алессандро слишком долго медлил. Он еще не знал, какая я, не знал, что я не люблю чувствовать себя на привязи: неуверенность меня ослабляет.

— Мне пора идти, — сообщила я, почти раздраженная его внезапной мягкостью. Под показным безразличием я скрывала — прежде всего от самой себя, — что один вид Алессандро мешает мне справиться с чувствами.

— Уходишь? Сейчас? Еще же рано.

Не для меня. Я должна успеть на автобус, чтобы добраться домой.

— Я тебя провожу.

— Вовсе не обязательно, — быстро возразила я, но часть меня хотела, чтобы он это сделал.

Мы молча шли по улице де-Маринис. В этом районе располагалась школа Пресвятого Сердца. Я искала ее глазами со смесью ностальгии и отвращения. Мне казалось, что эта часть моей жизни закончилась, будто ее прожил кто-то другой.

— Вниз по улице находится школа, куда я ходила в средних классах, — сказала я, ежась в свитере, потому что уже стемнело и похолодало.

И тогда я прочитала в глазах Алессандро нечто новое. Он схватил меня за руку и толкнул к стене. Я попыталась вывернуться, движимая отвращением, но это было не единственное чувство, которое я тогда испытала. В желудке что-то завибрировало, сильный жар прокатился от бедер к животу.

— Я хотел сказать тебе с первого раза, как увидел… — выдохнул он мне в лицо.

Что он хотел мне сказать? Его дыхание на моих губах — вот и весь ответ. Именно тогда Алессандро поцеловал меня. Я ни с кем не целовалась с тех пор, как Микеле прикоснулся ко мне губами на берегу моря.

— Ты просто наглая маленькая девчонка, — прошептал он мне, не прекращая пробовать на вкус мои губы. — Думаешь, что отличаешься от меня, но ты еще буржуазнее, чем все мы.

И чем сильнее он пытался прижаться ко мне, тем сильнее разгоралось его желание. Мне в живот упиралось что-то твердое, прячущееся у него в штанах. Это было противно и волнующе. Я чувствовала стыд и желание одновременно. Ноги внезапно стали ватными, в нижней части живота вспыхнул пожар; огонь пылал на шее, на губах; желание сказать «нет», а потом «да». Оставь меня, держи меня.

Так началась история с Алессандро. Он был сыном полковника, человека, по его словам, честного и скучного. Бунтарь и нонконформист, Алессандро ненавидел иерархию, ненавидел правых, ненавидел подчиняться уставу.

Я была очарована его умом, легкостью, с которой он рассуждал о разных эпизодах истории двадцатого века, его широкими взглядами на мир, настолько отличными от моих. Он был убежденным коммунистом, всегда в первых рядах на студенческих демонстрациях, уверенно выступал на заседаниях школьного совета, размахивал флагом Че Гевары, вещал, что правильно, а что нет. Я шла за ним без какой-либо политической убежденности. Мы обсуждали уроки философии профессора Солдани. После занятий иногда гуляли среди деревьев в парке Второго июня. Алессандро целовал меня, когда я позволяла ему, касался моей груди поверх блузки, но когда пробовал двинуться дальше, я сопротивлялась и решительно останавливала его.

Теперь я знаю, что мне нравилось в нем: он воплощал собой жизнь, максимально далекую от моего района.

4


После церемонии настал черед сложного ритуала с поцелуями, объятиями и осыпанием молодых засахаренным миндалем и рисом. Десятки фотовспышек многократно увековечили эти моменты. Молодожены сели в сверкающий белый «мерседес», гости погрузились в свои автомобили и поехали к банкетному залу.

— Пока! — торопливо попрощалась я с Алессандро, прежде чем сесть в прекрасный автомобиль, который Джузеппе арендовал для нас по торжественному случаю.

Алессандро тоже попрощался, немного разочарованный.

— Кто это там? — спросил папа.

— Никто, друг из лицея.

— Ну, он симпатичный, — сказала мама, которой, конечно, не хватало разговоров о любви со своей дочерью; она ждала их, учитывая мой возраст.

Я только пожала плечами, пока папа смотрел на меня в зеркало заднего вида. Мы одними из первых вошли в зал; следом появились тетя Кармела, бабушка Ассунта и несколько дальних родственников, которых я впервые увидела на похоронах бабушки и Винченцо. Я никого не знала из семьи невесты. В итоге гости с каждой стороны просто исполняли положенный ритуал, словно два отряда, тщательно присматривающиеся друг к другу.

Подали канапе вместе с ледяным игристым вином в высоких бокалах. Я свалилась на стул. Было непривычно ходить на каблуках, щиколотки у меня опухли и болели. Оркестранты занимали свои места на сцене. Певец устанавливал микрофон и распевался. Пожилые гости, уставшие от жары, царящей в саду с пышной экзотической растительностью, усаживались за столики внутри. Они обмахивались салфетками: застегнутые на все пуговицы пиджаки, тщательно завязанные галстуки, которые никто не привык носить.

Мама все еще была на ногах и беседовала с тетей Беатриче, приехавшей из Монополи.

— Моя дочь учится в естественно-научном лицее, — говорила мама. — В следующем году хочет поступать в университет.

У ее собеседницы, красивой белокурой женщины с пышными формами, были такие большие глаза, что они казались вытаращенными от напряжения; над ними трепетали арки длинных ресниц, с виду — а может, и не только с виду — накладных.

Наконец приехали молодожены, и оркестр встретил их свадебным маршем. Гости разразились бурными аплодисментами, когда молодые, сияя, разрéзали атласную ленту и вошли в зал. Я была счастлива за них, но быстро заскучала. На банкете присутствовали и другие молодые люди, друзья моего брата, однако я никого из них не знала. Они заняли столы в глубине зала и болтали о своих делах. Мама была слишком занята, пытаясь подружиться с семьей Беатриче. Было жарко, тафта платья царапала кожу. Меня понемногу охватывало нетерпение. Джузеппе и Беатриче танцевали под «Unchained Melody»[17] в центре зала. Все смотрели на них. Время от времени певец кричал: «Аплодисменты!» Подходящее время, чтобы улизнуть. Я представила лицо Алессандро при виде всей этой показухи: «Вы просто посредственности. Чернь». И эта мысль заставила меня улыбнуться.

Ужасная жара обволакивала красивые белые стулья в стиле модерн, стоявшие в саду; зеленые камелии, ряды самшитов и рододендронов в кадках, расставленных по краям прохода, ведущего к банкетному залу. Треск цикад смешался с мелодиями оркестра. Я закрыла глаза, ожидая, пока дыхание, прерывающееся от жары, не восстановится, чтобы можно было сделать глубокий вдох, глотнуть чистого кислорода. Именно тогда я и услышала этот голос — пронзительный резкий голос зрелой женщины, который пожаловался:

— Говорила же тебе, что мы опоздали!

Я открыла глаза и сразу увидела ее. Она неловко ковыляла на очень высоких каблуках, глубоко вонзающихся в гравий. Я не сразу ее узнала. Меня обманули круглое лицо, пышная фигура и огромная грудь, которую подчеркивало глубокое декольте ярко-красного платья. Кто-то счел бы его вульгарным, но мне оно показалось сногсшибательным. И тут я поняла, кто это, — по длинным черным волосам, спускающимся на спину мягкими локонами.

— Магдалина… — выдохнула я.

Почему-то я невольно вскочила. Мне хотелось встретиться с ней, может, показать, как я изменилась: я теперь тоже была женщиной, а не ничтожной мелкой Малакарне. Она наклонилась, чтобы поправить туфлю на тонюсеньком каблуке, и только тогда я заметила ее спутника. Все мое внимание сосредоточилось на Магдалине, и тот, кто шел с ней рядом, показался мне сперва просто незнакомцем в сером костюме и светлой рубашке, но когда они оба остановились, я присмотрелась внимательнее и замерла, растеряв все слова и мысли. У спутника Магдалины были вытянутый заостренный овал лица, смолянисто-черные волосы и большой рот с жесткой и суровой складкой. Только глаза остались прежними, ярко-зелеными; очень длинные ресницы, густые брови. Мы узнали друг друга за один удар сердца.

— Микеле… — прошептала я.

— Мария.

И, словно в какой-то жестокой игре, прошлое вернулось ко мне. Запах моря, крики чаек. Его рука сжимает мою рядом с мертвым телом Винченцо. Я помнила, в каком месяце какого года мы встретились впервые; помнила, как учитель высмеивал его перед всеми. Жирдяй, жиртрест… Микеле так изменился. Стал красивым: широкие плечи, скульптурно вылепленные ноги, выпуклая челюсть. Каждый килограмм детского веса превратился в мускулы и силу. Но я вспомнила гораздо больше. Как будто, увидев его, я увидела и себя, проложив мост между настоящим и прошлым. Короткая яркая жизнь пролетела передо мной в мгновение ока. Я вспомнила слезы, свои и мамины; бабушку Антониетту, которая заставила меня прикоснуться к твердому комку под мягким маслом ее груди, измученное лицо папы: «Ты больше не должна видеться с ним. Никогда». Бесповоротное решение, невыносимая уверенность. И вот теперь он тут, в нескольких метрах от меня.

— Микеле… — прошептала я снова.

— Вы только гляньте, кто здесь! Маленькая Малакарне!

Ненавистный голос Магдалины вернул меня к реальности, заставил подскочить, будто ночью, когда внезапно просыпаешься оттого, что тебе снится падение. Пронзительная нота, разрушившая тихую гармонию.

Словно камни в море


1


С Микеле было нелегко разговаривать. Легкость, с которой я рассказывала о себе, когда мы были детьми, исчезла.

— Хорошо выглядишь, — сказал он тихо, но явно смущенно, в то время как Магдалина расточала мне поцелуи и объятия, не беспокоясь о пятнах яркой помады, остающихся у меня на щеках.

— Где ты был? Я давно тебя не видела в нашем районе.

— Ты тоже пропала.

Я пригладила волосы, заправила прядь за ухо. Конечно, я не могла сказать ему, что последние несколько лет жила как отшельница, каждый раз меняя путь, когда мне грозила встреча с прошлым.

— Много занималась. Я на последнем курсе естественно-научного лицея.

— Ах, учеба! — махнула рукой Магдалина. — У тебя мозги не хуже, чем у моего брата, но для чего они тебе? Работу все равно не найдешь. Тебе придется уехать, найти другой путь, чтобы не умереть с голоду. Я бросила школу много лет назад и стала парикмахершей. Хожу по домам, хорошо зарабатываю и собираюсь купить машину.

Вот, подумала я. Магдалина в своем репертуаре. Может испортить жизнь одной шуткой, обидеть единственным взглядом, неуместным замечанием.

— Посмотрим. Пока что я готовлюсь к экзамену на аттестат зрелости, — отрезала я.

И заметила, что Микеле смотрит на меня.

— Ты так внезапно исчезла, — сказал он осторожно, словно боялся, что я могу развоплотиться прямо у него перед носом. Я не ответила. Возможно, на самом деле он и не ждал ответа.

— Микеле служил в армии в Риме, знаешь? — заявила Магдалина, словно специально прерывая наш обмен взглядами. — Однажды я ездила к нему в гости, и он показал мне город. Такой красивый — самый красивый в мире, вот правда.

Внезапно я вспомнила, как много лет назад мой друг детства сказал перед всеми, что ему нравится Магдалина. И вот они тут, сейчас, у меня перед глазами, пришли на свадьбу к моему брату, вместе гуляли по Риму. Я попыталась представить Микеле в той же форме, которую видела на Джузеппе в день похорон. Теперь Микеле и Магдалина встречаются. И хотя у меня уже был Алессандро, непонятно по какой причине я вдруг поняла, что это совсем другое дело.

— Мне пора возвращаться, — сказала я смущенно и торопливо.

— Ах да, мы все идем внутрь. Мы ужасно опоздали. Микеле подобрал меня только полчаса назад.

Я хотела спросить, работает ли он теперь с отцом или с пресловутым Танком, чье существование когда-то так упорно скрывал. Но не стала. Однако не смогла приказать сердцу биться спокойнее. Мы вошли в зал, сопровождаемые высоким дребезжащим голосом певца. Кто-то танцевал, другие стояли и болтали. На лицах некоторых гостей я заметила гримасу разочарования, потому что официанты сначала обслуживали другие столы, а к ним еда попадала уже холодной; они злились, что их считают людьми второго сорта, не ровней другим и все такое прочее.

Все это раздражало. «Бедняжки, — подумала я, — они борются ни за что». Однако эта мысль меня не успокоила.

Я плюхнулась на стул. За нашим столом никого больше не было. Мама с папой танцевали и казались очень красивыми. Бабушка Ассунта и тетя Кармела болтали с родственниками, которых давно не видели. Молодожены исчезли, чтобы сфотографироваться в саду. Я подняла тарелку, которой мама прикрыла ризотто с морепродуктами. Снова накрыла — аппетита не было. Меня сжимали змеиные кольца давно знакомого чувства. Оно частенько меня сопровождало, заключая в ловушку приятных мучений. Я была лучше других, могла осознать их убожество, стать их судьей, потому что отличалась от них, а следовательно — была одинока. Я стояла в стороне и наблюдала, размышляла, анализировала, как поступали мы с Алессандро, когда с жаром спорили о мыслителях, которые на протяжении истории человечества меняли судьбы мира. Я думала о том, что никто из находящихся сейчас здесь, в этом зале, не свободен по-настоящему. Я не была свободна видеться с Микеле. Не была свободной даже в эту самую секунду, потому что не сказала ему правду.

— Хочешь прогуляться?

Именно голос Микеле отвлек меня от этих мыслей. Я вскочила со стула, и он улыбнулся:

— Ты не особенно изменилась. Всегда была немного странной.

Это заявление разозлило меня, но я все равно решила принять приглашение. Правда заключалась в том, что я умирала от желания хоть немного побыть рядом с другом.

— Ты уверен, что Магдалина не будет против?

— Она мне не хозяйка, Мария. К тому же сейчас слишком увлечена разговорами о модных стрижках.

Мы шли медленно, и солнце обжигало мне кожу, делая мысли все более путаными.

— Так странно, знаешь… Я имею в виду тебя и Магдалину. Видеть вас вместе. Хочу сказать, — добавила я, внезапно испугавшись собственных слов, — что в детстве вы с ней были очень разными.

Он остановился, внимательно посмотрел на меня и сунул руки в карманы брюк.

— Мы ничего заранее не решали. Конечно, Магдалина иногда может быть невыносимой, я понимаю. И хорошо помню, как она обходилась с тобой в детстве, но у нее есть свои достоинства. Она умная девушка.

Я покачала головой.

— Чтó я сказал не так?

— Идем, умник. Еще скажи, что у таких, как она, есть и другие достоинства, которые интересуют мужчину.

Микеле громко, от души расхохотался:

— Если бы я тебя плохо знал, то мог бы подумать, что ты ревнуешь. Тебя злит, что мы с ней вместе?

Сами того не желая, мы оба словно отмотали время вспять, обратно к тем дням, когда были настолько близки, что могли рассказать друг другу все на свете.

— Может быть, и так, я не знаю. Просто странно.

Мы дошли до небольшого пруда, на поверхности которого плавало множество прекрасных водяных лилий. За стеной банкетного зала виднелось море. Небо и вода сливались на линии горизонта. Микеле остановился, устремив взгляд на синюю полоску, казавшуюся отсюда такой далекой.

— Помнишь, я говорил тебе, что, когда вырасту, возьму лодку и поплыву на другую сторону?

— Конечно. Прекрасно помню.

— Твой отец все еще выходит в море? Как называется его лодка?

— «До свидания, Чарли», — сказала я с комком в горле.

— Меня тут год не было, знаешь. Рим прекрасен, но я словно никогда и не уезжал отсюда. По крайней мере, не в том смысле, в каком мне хотелось бы.

Мне было знакомо чувство, о котором он говорил. Своего рода апатия.

— Я никогда не уезжал отсюда надолго, но будто никогда не был и частью этого места.

Внезапно он перевел взгляд на меня. Выражение лица Микеле невозможно было разгадать, но его взгляда хватило, чтобы по спине у меня побежали десятки знобящих мурашек. Я почувствовала, как глаза наполнились слезами, и одна слезинка скатилась по щеке.

— Ты прекрасна, — пробормотал он, прежде чем наклониться и поцеловать меня.

Я испугалась и отстранилась от его теплых губ.

— Извини, — сказал он.

— Ничего страшного, — пробормотала я и сжала пальцами тафту платья, сочиняя правдоподобный повод немедленно вернуться в зал. — Я должна идти. Увидимся потом.

Я быстро попрощалась с ним. Губы у меня горели, щеки раскраснелись, в мыслях царили легкость и невероятная растерянность. Я была счастлива и одновременно печальна. Реальность казалась мне чем-то великолепным и полным подводных камней. Я была плодом обманной весны, лживого времени года.

2


Я оставила старого друга стоять у пруда и вернулась в зал, напуганная чувствами, которые вызвал у меня Микеле. Мы не виделись семь лет. Неужели моя мама ничего не знала о нем и Магдалине? В нашем маленьком районе события в семье Бескровных вызывали интерес у всех. У нас дома, однако, о них не говорили. Это имя было под запретом, и я никогда не спрашивала о нем.

Я заняла свое место за столом, не в силах больше обращать внимание на других и на происходящее вокруг — на музыку, голоса гостей, танцующие пары. В голове гудели сотни пчел, мешая ясно мыслить. Я встретила пытливый взгляд больших глаз Магдалины, которая, вероятно, задавалась вопросом, где я шлялась с ее парнем. Вскоре вернулся и Микеле. Он сел за свой стол, взял бокал вина и выпил его залпом. Я заметила, что Магдалина начала торопливо задавать ему вопросы. Она была очень бледна и больше не улыбалась с прежним лукавством. Микеле покачал головой, налил себе еще вина, выпил, потом снова покачал головой, пока Магдалина продолжала забрасывать его вопросами. Он выглядел потерянным и смущенным, втянул голову в плечи с отсутствующим взглядом.

— Где ты была? — спросила мать, пытаясь усмирить мятежные кудри, выбивающиеся из прически.

Я почувствовала, что лицо у меня пошло красными пятнами от нервозности и смущения.

— Виделась с Микеле. Моим другом.

— Ах, Микеле Бескровный… — Деланое спокойствие, с которым мама произнесла это имя, выдало, что новость не оставила ее равнодушной. — Должно быть, его пригласил твой брат. Он сказал, что придут его друзья. Всего дюжина. Микеле, наверное, с ними. Но с каких это пор Джузеппе с ним дружит?

— Микеле не его друг, мама. Он здесь с Магдалиной. Она привела его с собой.

И тогда я подумала, что, возможно, Магдалина сделала это специально. Может, после стольких лет ей все еще нравилось ставить меня в затруднительное положение.

— Кто? Внучка ведьмы? — спросила мама почти недоверчиво. — Он так похорошел, мог бы выбрать кого-нибудь получше.

— Мама, Магдалина прекрасна.

— Ну, я бы сказала, что скорее вульгарна.

Я перевела взгляд на их стол. Микеле стоял, Магдалина тянула его вниз обеими руками, но он сопротивлялся. Складывалось впечатление, что он готов утащить за собой и ее, и скатерть, и стол, и все, что на нем стоит. Микеле решительно вырвался. Она смущенно огляделась, слегка улыбнулась, скривив губы, достала из сумочки помаду и несколько раз провела ею по губам.

По горячей просьбе молодоженов оркестр снова заиграл «Unchained Melody». Пары заторопились на танцпол, свет померк, воцарилась более романтичная и интимная атмосфера. Джузеппе с Беатриче уже кружились в центре зала. На какое-то время я потеряла Микеле из виду, но потом услышала его голос:

— Хочешь потанцевать?

Он говорил с бесконечной нежностью. Когда ребенок, которого я знала, которому доверяла, с которым делила свои горести, превратился в мужчину? В этого мужчину.

Мама внимательно следила за мной и, вероятно, понимала, что со мной происходит сейчас и что будетдальше. Однако молчала. На мгновение я задалась вопросом, как сложилась бы моя жизнь, если бы на каждом из перекрестков я выбирала другой путь, не тот, которым шла сейчас. Очутилась бы я здесь, в этом самом месте? Испытала бы такой вихрь новых, жгучих, сладких и горьких ощущений, от которых у меня пересохло во рту?

Сама не осознавая этого, я протянула руку Микеле, и мы присоединились к другим танцующим парам. Пока певец с безнадежным отчаянием пытался взять самые высокие ноты, мы вспоминали детство. Ты помнишь? Я помню. Ты был там? Я была. А после? Что с тобой случилось? Изредка воспоминания перемежались фантазиями. Нам обоим нравилось, что этот волшебный миг не спешит заканчиваться. Переплетение давно забытых и знакомых ощущений, снова вынырнувших на поверхность. У меня появилось странное и восхитительное чувство, будто я катящийся с горы камешек и наша встреча была неизбежна, что все эти годы прошли с единственной целью — привести нас к этому мгновению. Я взволнованно разглядывала его глубокие глаза, линию бровей, оливковую кожу, крупные губы. И когда закрывала глаза, вспоминала прежнего Микеле, и два образа накладывались друг на друга. Теплый хриплый голос тоже двоился, к нему добавлялись высокие ноты, как у голоса мальчика из моих воспоминаний. Потом мы замолчали. Хрупкое томительное молчание, полное ожидания.

— Почему ты исчезла? — спросил он, когда понял, что песня подходит к концу.

Наши лица сблизились, и губы у меня задрожали, когда от несказанных слов сжалось сердце. «Никогда». Так бесповоротно. Так мучительно. Резкий приказ отца. Музыка звучала далекими шагами. Осторожный ритм барабанов под ногами, заставляющий наши тела двигаться. Наши бедра соприкасались и отдалялись друг от друга, создавая новое и удивительное единство.

— Я был твоим другом.

Я снова открыла глаза, ища ответ, который поменьше ранил бы его. И не нашла. Мне не хватило времени.

— Убери руки от моей дочери, сейчас же!

Я знала этот взгляд, жесткость каждой мышцы, натянутой гневом, горящие глаза. Сколько раз в детстве, а потом в юности, когда настроение у отца было особенно паршивым и вспышки ярости стали обычным явлением, я пыталась контролировать свой страх. Паста слишком холодная или слишком горячая, мало хлеба, вина нет или оно не слишком свежее, деньги быстро закончились. И вот уже острый язык разит направо и налево, кулак грохочет по столу, тарелки подпрыгивают, мама тихо плачет. Эти сцены врезались в память, и вечерами в кровати я прятала голову под простыню и долго лежала, дрожа от страха, молясь и мысленно уговаривая бабушку забрать меня отсюда.

— Ты к моей дочери и пальцем не притронешься. — И отец схватил меня за руку, призывая следовать за ним.

Песня закончилась, оркестр заиграл быструю мелодию, свет снова загорелся.

— Синьор Де Сантис, мы просто танцевали.

Папа снова повернулся и посмотрел на Микеле. Отец казался спокойным, но я хорошо его изучила и понимала: еще чуть-чуть, и он безнадежно испортит свадьбу, сына. Поэтому я попыталась его успокоить:

— Давай, папа, пойдем сядем.

Отец подчинился. Он выглядел таким уставшим. Много позже я поняла, что та война, которую он решил вести против всех, на самом деле была войной против самого себя.

«В молодости он был хорошим парнем и умел мечтать», — часто говорила мне мама, чтобы оправдать отца. Я хотела бы тоже утешаться этой мыслью, но тогда его воинственность причиняла мне слишком много боли.

— Не смей трогать мою дочь!

На этот раз папа повысил голос, чтобы придать вес словам. Сцена привлекла внимание матери, гостей, Магдалины и молодоженов.

— Папа, все на нас смотрят. Пожалуйста, давай сядем!

— Извини, Мария, но Бескровному на празднике моего сына нечего делать.

— Почему? — спросил Микеле, разводя руками.

— Он пришел со мной, — вмешалась Магдалина. — Я спросила Джузеппе, могу ли я взять с собой спутника, и он разрешил. Мы же все тут друзья, не так ли?

Но мой отец не обратил на нее внимания.

— Если ты не понимаешь, я повторю еще раз. Я не хочу иметь ничего общего с вашей семьей мошенников и контрабандистов. Вы приносите несчастья, а потом развлекаетесь за нашими спинами. Как поживает твой брат Карло? Он в порядке, не так ли? А мой сын лежит под двумя метрами земли. Иди-иди, передавай привет отцу. — Папа плюнул себе под ноги.

— Это был несчастный случай. Мой брат, может быть, и сволочь, но он не виноват, что Винченцо мертв. — Тут Микеле посмотрел на меня и все понял.

— Ну да, кусок дерьма. Мой сын не был святым, но он никогда не стал бы грабить на улицах, если бы гребаный засранец Карло его не науськал.

Микеле понурился, словно внезапно устав. Думаю, он осознал, что это никогда не закончится. Папа никогда не смягчится. И тогда же я поняла, что нашу жизнь, семью и саму любовь всегда пронизывала ложь. Мой отец лгал собственным детям о себе, о своих чувствах и слабостях. У меня, в свою очередь, никогда не хватало смелости признаться отцу, что мне не нравится моя жизнь. Я чувствовала, что она мне не принадлежит.

— Понимаю, — сказал Микеле и пригладил волосы. — Мне лучше уйти.

— Подожди, я с тобой… — пробормотала Магдалина.

— Нет, ты останешься здесь. Кто-нибудь подбросит тебя домой. Я хочу побыть один.

И он пошел к выходу. Магдалина подождала немного, затем направилась следом, но не сумела за ним угнаться на своих высоченных каблуках и вскоре сдалась. Джузеппе жестом попросил оркестр играть дальше, чтобы праздник продолжался. Это была его свадьба, и он никому не позволил бы ее загубить. Мы заняли место за столом. Мама поджала губы, делая вид, что ничего особенного не происходит, а бабушка Ассунта, которая все еще верила, что годится на роль почтенной матушки, попробовала урезонить сына:

— Конечно, ты мог бы не разыгрывать сцену перед всеми прямо на свадьбе Джузеппе.

Папа посмотрел на нее с дружелюбным безразличием, которому научился, когда смирился с мыслью, что жизнь идет своим чередом и никто этому помешать не в силах. Безжалостный «тик-так» времени, который никакие уловки не остановят. Он старел, и не было смысла ругаться, проклинать демонов и ушедшие годы, которые отняли у него бодрость и силу. То, что забрала у него жизнь, — и внешнее, и внутреннее — было уже не вернуть. Поэтому он посмотрел на свою мать, сидевшую в кресле.

— Знаете, что я скажу вам, многоуважаемая? — Папа все еще называл ее так. — Идите вы на хрен.

3


Однажды утром, несколько дней спустя, перед лицейским экзаменом на аттестат зрелости, папа разбудил меня.

— Хочешь, сделаем сегодня кое-что вместе? — спросил он, сидя на кровати, и погладил меня по спине.

— Кое-что?

— Да, я возьму тебя на «До свидания, Чарли». Выйдем в море. Только ты и я.

За всю жизнь у нас с отцом не было ничего такого, что мы могли разделить только друг с другом, поэтому его предложение лишило меня дара речи. Я кивнула, но не сказала ни слова, потому что чувствовала: если заговорю, то наверняка не сдержу слез. Я быстро оделась и проглотила завтрак, пока мама ходила рядом и дулась — возможно, из-за того, что ее не позвали. Мы прошли по людным улицам района, и на пристани папа показал мне, как отвязать швартовый конец от кнехта. Он положил свои руки поверх моих и водил ими, помогая развязать узел.

— Меня научил это делать мой отец, когда мне было восемь, — объяснил он.

Мы торопливо вышли в открытое море и остановились, когда дома, выходящие на набережную, стали крошечными. Море, спокойное и яркое, неторопливо пело нечто вроде колыбельной. Если удавалось приспособиться к этому ритму, я могла закрыть глаза и расслабиться, но стоило только выбиться из него, и к горлу подкатывала сильная тошнота. Воздух едва слышно шипел, и в легкие проникал соленый аромат, треплющий ноздри и сдавливающий гортань.

— Ты понимаешь, Мари? Понимаешь, почему я не брошу море?

Папа говорил со мной, пристально глядя на горизонт. Я не была уверена, что понимаю его, но у меня сложилось четкое впечатление, что только тут, наедине с водой, вслушиваясь в мелодию волн, отец чувствует себя по-настоящему спокойно. Он был влюблен в безбрежную пустоту, привык к холодному молчанию свежих рассветов, сжимающих сердце, словно горькое воспоминание. Именно тут он научился всему: отличать черное от белого и остерегаться людей.

— Прости, — сказал вдруг папа, закуривая сигарету. — Знаю, я не идеальный отец, скажем прямо, даже не хороший. Но, как говорится, родителей не выбирают.

И он принялся рассказывать о своей мнительной и вездесущей матери и слишком слабом отце, о детстве и юности. О том, как однажды пришел домой, придерживая руками спадающие штаны, потому что оставил в залог все пуговицы, когда играл в шарики с друзьями. О начальной школе, которую ненавидел; о том, как любил читать и любил американские кинофильмы, которые смотрел в приходском оратории[18] вместе со своей сестрой Кармелой. О том, как встретил маму.

— Твоя мама была прекрасна, она казалась возвышенной, дамой из высшего общества. В какую же паршивую жизнь я ее втянул. — И он печально рассмеялся, сжимая зубами сигарету, и провел ладонями по сухим глазам.

Я слушала папу молча, в ужасе от его горько-сладкой истории. Больше всего пугало осознание его скрытой хрупкой стороны. Было гораздо проще ненавидеть его. Никакого компромисса: между мной и счастьем — только отец.

А теперь я крепко цеплялась за корму лодки, словно ветер мог в мгновение ока сбросить меня за борт, прямиком в папины воспоминания. Оглядываясь назад, я думаю, что упустила возможность поговорить с ним, но в то время наши разговоры ограничивались несколькими жестами. Мы вернулись к пристани, и, как только ступили на землю, нить тайных доверительных отношений между мной и отцом снова порвалась. Матери, которая с любопытством спросила, чем мы занимались, я небрежно ответила:

— Ничем, поплавали в открытом море.

— И все? Вот и все, что я пропустила?

Я кивнула, хотя запомнила утро, проведенное с отцом, на всю жизнь. В последующие дни меня мучил страх за результаты экзамена на аттестат зрелости: сочинение по итальянскому о глобализации, сложный тест по математике с параболами и эллипсами, коллоквиум, с одной стороны касающийся творчества Пиранделло, а с другой — планет.

Я получила аттестат зрелости 14 июля, на следующий день после Алессандро, который совершенно случайно выбрал философию в качестве устного предмета. Он пригласил меня отпраздновать оба события, и я согласилась, хотя несколько недель не могла выкинуть из головы чувства, которые испытала при виде Микеле. Алессандро настаивал, что заберет меня из дома, но я отговорила его — не хотела, чтобы он видел нищету того места, где я живу, и встречался с моей семьей. Я стыдилась родных. Алессандро отвел меня поужинать в восхитительный ресторан на проспекте Витторио Эмануэле. Заплатил за ужин и весь вечер болтал без передышки. Он собирался уехать на каникулы. У его родителей был дом в Галлиполи, и они проводили там все лето.

— Я буду скучать по тебе, — сказал вдруг Алессандро, становясь серьезным.

Я в ответ пожаловалась, что объелась.

— Ты невероятная, — развел он руками.

— В каком смысле?

— Я говорю, что буду скучать по тебе, а ты жалуешься на полный желудок.

Я посмотрела на него с недоумением. Попыталась взглядом спросить, куда он клонит.

— Разве женщины не любят романтику, приятные слова и тому подобное?

— Ну, я не люблю.

Он вздохнул, смахнул со лба светлую прядь.

— В любом случае спасибо за ужин, ты был очень мил, — добавила я.

— Может, тогда пойдем?

— Хорошо, — сказала я. — Давай прогуляемся?

Он посмотрел на меня немного смущенно, затем, понизив голос, предложил пойти к нему домой.

— Родители приедут только завтра. Может, послушаем музыку, посидим на диване, поболтаем?

Несколько минут я раздумывала над его предложением, а потом согласилась — только по одной причине. Меня охватывал гнев при мысли о Микеле и Магдалине, и хотя повод был довольно глупый, его хватило, чтобы подтолкнуть меня пойти с Алессандро.

Я никогда не видела его квартиру, только знала, что он живет в Поджофранко, новом элегантном районе. Я и лифта никогда не видела, но не стала говорить, потому что стыдилась своего невежества. Первым делом мы попали в длинный коридор, весь сияющий огнями; на стенах зеркала, на полу серый ковер и большие горшки с растениями. Серый цвет вообще преобладал в интерьере. Большая антрацитовая гостиная и современная мебель, благоухающая чистотой. Единственный островок белизны — блестящая кухня, которую оживлял аромат лимона.

— Здесь красиво. У твоей мамы хорошо получается содержать дом в чистоте.

— Допустим, это не только ее заслуга. Есть уборщица, которая помогает маме три раза в неделю. — Он снял куртку и открыл большую французскую дверь на балкон. — Хочешь, выйдем?

Мы были на шестом этаже, и прекрасный вид города, усеянного тысячами огней, заставил меня на мгновение забыть, где я нахожусь.

— Я включу музыку, — сказал Алессандро вполголоса.

Это было странно, но я не волновалась. Дул спокойный ровный ветер, неся запах лета, поселившегося в вихре аллей. Фрезии и герани на балконе пропитывали воздух сладким ароматом. Алессандро присоединился ко мне, когда гостиную затопили звуки «Tragedy» Bee Gees. Он начал целовать меня, и я сразу поняла по его частому дыханию, что сегодня он твердо намерен зайти дальше обычного. Алессандро задрал мне платье, запустил руки между бедер. Я перестала целовать его и отвернулась. Он укусил меня за ухо, лизнул мочку, губы скользнули по шее. Теплая дрожь пробежала внизу живота, когда Алессандро прижал меня к перилам.

— Не здесь, — прошептал он, потом взял меня за руку и отвел в свою комнату.

Я шла за ним, и только одно воспоминание туманило зрение: губы Микеле на моих губах. Я снова начала целовать Алессандро, надеясь, что это поможет мне забыть вкус губ Бескровного. Я целовала его самоотверженно, позволила его языку скользнуть ко мне в рот, рукам — сжать мои груди, слегка пощекотать соски. Его напористость — легкая, безболезненная, но при этом парализующая — на мгновение поглотила все мое внимание.

— Ты прекрасна. Даже не представляешь, сколько раз я мечтал это сделать.

Юноша, очаровавший меня своим мятежным духом, своей смелой уверенностью, теперь казался мне беззащитным, ранимым. Он уложил меня на кровать и расстегнул брюки, быстро и неуклюже стянул их и также быстро избавился от моих трусиков. Я вдохнула, затаила дыхание и изо всех сил зажмурилась, мечтая, чтобы волнение стерло все остальное. Когда он дотронулся пальцами до моих гениталий, все мои мышцы обмякли.

— Не волнуйся, я не стану спешить. Тебе не будет больно.

Я открыла глаза, когда Алессандро раздвинул мне ноги своими и попробовал проникнуть в мое тело. Он помогал себе одной рукой, стараясь удержать меня. Затем я посмотрела на него по-другому, ясным и спокойным взглядом. И поняла, что хочу оказаться в другом месте. В те годы я старательно убеждала себя, что все в порядке, что жизнь идет как надо, но это была неправда. Потеря Винченцо, бабушки, Микеле — все это я с отчаянной решимостью пыталась запечатать и удержать в четко очерченных границах. Встреча с другом детства проделала дыру в стене, которую я выстроила для защиты. Внезапно благоразумная девушка, которая учится в естественно-научном лицее и встречается с коммунистически настроенным сыном полковника, показалась мне такой же чужой, как Касабуи с ее прихлебателями.

Я почувствовала отвращение и стыд и раздраженно сдвинула ноги.

— Не могу, — прошептала я. — Не хочу.

Алессандро остановился не сразу, он был слишком возбужден, его гениталии набухли. Тяжелое дыхание, огонь в глазах. Он все еще пытался раздвинуть мне бедра, но я оттолкнула его.

— Не хочу, — повторила я, глядя ему в глаза, затуманенные возбуждением, но понемногу проясняющиеся.

— Мария, прости. Я думал, что ты тоже хочешь. — В его голосе, однако, сквозила обида. — Иди сюда, я все сделаю медленно, обещаю.

Я покачала головой, на глаза навернулись слезы.

— Не хочу, — тихо сказала я, а потом оделась и выбежала из квартиры.

Я села на автобус, вышла перед театром Петруццелли и перешла проспект Кавур, направляясь домой. На улицах в центре было полно людей, море на горизонте сияло искрами, похожими на блуждающие огоньки. Я дошла до Муральи. Эта часть старого Бари молчала, спала. Лишь иногда из открытых окон доносились фразы на диалекте. Какая-то старуха сидела перед дверью своего дома, ела бобы и смотрела на далекое море. Толстяк в майке и шортах пел народную песню «Там, на морском берегу».

— Добрый вечер, синьорина, — кивнул он мне и отвесил легкий поклон.

Я прошла мимо, опустив голову.

— Как же прекрасна первая любовь, — заметил толстяк, улыбаясь.

Я нервничала, постоянно оглядывалась по сторонам и испытывала странное чувство, будто вижу все по-новому, в другом свете. Каждое лицо, каждая улица моего района теперь обрели истинный вид, словно с них сняли слой папиросной бумаги и обнажили болезненную бледность чистого листа. Мне не было места рядом с Алессандро, и пусть я думала, что меня привлекает его мир, каждый раз, приближаясь к нему, я убегала и возвращалась к своей истинной сущности.

Подойдя к нашей улице, я с удивлением услышала шум и болтовню толпящихся там женщин — Цезиры, ведьмы, тетушки Наннины. На другой стороне улицы стояли мужчины, они курили и периодически сплевывали на землю. Люди, приземистые дома, заплеванные белые камни мощеной улицы — все это показалось мне плохо пропечатанной, некачественной фотографией, как в газете. Там, дальше по улице, стояли карабинеры и скорая помощь с мигалками, освещавшими улицу.

— Что происходит? — спросила я, ни к кому конкретно не обращаясь. Потом увидела маму. Подошла к ней. — Что случилось?

Мама покачала головой:

— Бедняжка. Полубаба больше не мог это вынести.

— В каком смысле больше не мог вынести?

— Его нашли накрашенным. И голым, словно младенец. Он удавился ремнем от своих штанов, пока его мать спала.

Она запиналась на каждом слове, как будто не хотела называть вещи своими именами, ей казалось это слишком жестоким.

На земле валялась помада «барышни», ногти у него на ногах были накрашены ярко-красным. Когда тело грузили в карету скорой помощи, меня поразили длинные и худые ноги и руки Полубабы. Обмякшие гениталии, тощая грудь, вялый и слегка округлый живот. Я подошла к двери и заглянула внутрь. Не знаю, почему я это сделала. Карабинеры осматривали комнату. Я увидела на полу кружевную юбочку и детскую фотографию Полубабы. Эти вещи показались мне последними словами человека, который тихо прощается со всеми. Я вспомнила, как папа избил Винченцо за издевательство над Полубабой. И все эти люди, которые сейчас качали головами рядом с обнаженным телом, завернутым в белую простыню, — все они казались мне актерами, разыгрывающими старомодную трагедию. Они словно не могли выйти за границы своих косных реплик. Бедный мальчик, бедная мать, дорогая, как жаль, какая ужасная смерть.

— Идем, идем домой, — сказал папа, подходя к нам с другой стороны улицы. — Тут мерзко.


— Не спится, — сказала мама, надев ночную рубашку. И села за ткацкий станок. — Как прошел ужин? Было весело?

Я всегда поражалась ее способности уклоняться от болезненных тем.

— Все в порядке, мы ужинали в изысканном ресторане.

— Алессандро хороший мальчик, Мария. Другой мир, совершенно не похожий на наш.

Я не понимала, считать это положительной характеристикой или отрицательной, поэтому просто пожала плечами. Преследуемая образом Полубабы, я с растущей силой вновь ощущала, как меня захлестывает реальность, размывая ясные и четкие границы, в которые я ее втиснула.

— Я заметила, как ты смотрела на Микеле Бескровного на свадьбе твоего брата.

— Что ты имеешь в виду, мама?

— Кое о чем может сказать только взгляд.

Я взяла стакан и медленно отпила глоток воды.

— Он был моим лучшим другом. И меня слегка взволновала встреча, вот и все.

Ритмичное «там-там» ткацкого станка дарило ощущение успокаивающей уверенности.

— Есть жизни, которые должны переплетаться, — продолжила мама.

Эта фраза впечатлила меня, пусть и показалась цитатой из женского журнала, которые мать читала перед сном.

— По крайней мере, Полубаба сейчас обрел покой, — заключила она.

Потом мы долго молчали. Она ткала, а я смотрела на нее, думая, как она прекрасна, снова накрашенная и причесанная, словно богатая синьора, пусть и в простенькой ночной сорочке.

— Я люблю тебя, — прошептала я.

Ткацкий станок замолчал на несколько секунд, мама посмотрела на меня с улыбкой, а потом мерное «там-там» возобновилось. Я не говорила ей таких слов уже больше семи лет.

Песок в глаза


1


Был праздник святого Рокко. Церквосранец пригласил в гости весь район: его сын в следующем году собирался жениться и сегодня отмечал последние именины в отцовском доме. Соседки собрались под балконом поболтать, дети прыгали среди древних колонн площади Буонконсильо. Роккино флиртовал в углу со своей невестой и смотрел только на нее.

— Нехорошо жениться так рано! — отрезала тетя Наннина, глядя на молодых голодным злым взглядом. Возможно, она просто завидовала их молодости и желанию, сквозившему в каждом жесте.

Ведьма выглядела не такой счастливой, как остальные; возможно, привычка сыпать проклятиями заставляла ее чувствовать себя неуютно на праздниках, словно сердце приказывало ей видеть все вокруг в черном свете, даже когда люди смеются и выпивают. Папа с Церквосранцем сидели около двери и разговаривали о рыбалке. Они хвастались подвигами, которые совершили в море, выпили по бокалу примитиво, затем взяли еще. Когда появилась Магдалина, я почувствовала, как сердце забилось сильнее. Я надеялась, что, вопреки всему, следом за ней появится и Микеле. Но она была одна. А мой друг опять стал невидимкой, опять всего лишь воспоминанием.

В доме было полно людей, как в тот день, когда умерли бабушка и Винченцо. Вокруг празднично одетой — красивое платье с кружевами, серебряный гребень в волосах — матери Роккино толпились тетушки, любопытствуя, как будет проходить свадьба, сколько стоят обед и костюм жениха. Из-за болтовни и смеха не расслышать было бы и ружейного выстрела. Тетушка Анджелина рассказала женщинам столько забавных историй, что заработала прозвище Пулеметчица. Дети сидели на низкой стене и отбирали друг у друга сушеный горох и бобы люпина, и каждый, казалось, забыл о своих невзгодах. Ведьма с таким серьезным лицом смотрела на маленькую группку людей, беседующих на углу улицы, словно произошло нечто ужасное. Ведомая очарованием несчастия, она отошла от компании тетушек и направилась к тем людям, тяжело подволакивая ногу, изуродованную артритом. Из какого-то извращенного любопытства я пошла следом, на небольшом расстоянии от ведьмы. На углу улицы стояли два рыбака и несколько стариков, которые только что вышли из здания винодельческого кооператива. Говорили о недопустимом вреде, о том, что многие вещи тут уже давненько не происходили. Остальные слушали, навострив уши, сбившись вокруг в стаю, словно мухи. Пришел и хозяин дома, с тонкими напомаженными усами, грозящими проткнуть воздух насквозь.

— Это что тут такое? — недовольно спросил он, потому что шумная толпа мешала праздновать именины сына.

Ответил старик в красивом воскресном костюме и шляпе-котелке:

— Там, на морском берегу, одну из лодок разломали, разбили на мелкие кусочки.

— А кто это сделал? Знаете? — спросил Церквосранец. Лицо у него стало пурпурно-красным; казалось, вот-вот вспыхнет пожар.

Старик осторожно огляделся вокруг и внезапно понизил голос:

— Они оставили сообщение на листе картона, повесили его на пристани. «Никто не поимеет Бескровных» — вот что там было написано.

У меня кровь застыла в жилах, и Церквосранец тоже насторожился. Ведьма подвела итог одной из своих пророческих фраз:

— Когда дела плохи, уже ничего не исправишь. Лучше пусть сразу положат нас в домовину или выкинут отсюда. Надежды здесь не осталось.

Мы присоединились к остальным гостям, и, пока женщины делились друг с другом соображениями, мужчины быстро пошли к пристани. Я, мама и тетушка Наннина шли следом на небольшом расстоянии; мама волновалась, потому что не знала, чью лодку разбили, а меня терзало плохое предчувствие, никак не желающее исчезать. На пристани оказались и другие люди: какой-то старик, молча стоявший у предупреждения на картоне, и нищий, который качал головой и на любую фразу отвечал «да».

— Ты видел, кто это сделал?

— Да.

— Который из братьев?

— Да.

— Да в задницу тебя, придурка.

— Да.

Именно тогда папа узнал обломки своей лодки и буквы, раньше составлявшие дорогое ему название «До свидания, Чарли». Мама прижала ладонь ко рту, чтобы не закричать, а отец сотрясал воздух бессмысленными воплями ярости. Тетушка Наннина трижды перекрестилась и тихо пробормотала:

— Бедная семья. На них лежит проклятие.

Церквосранец услышал и смерил ее суровым взглядом:

— Молчите! Вы просто злобная старуха, так что лучше бы вам заткнуться.

Остальные, собравшись у обломков лодки, переговаривались вполголоса, качая головами.

— Я убью его! — рявкнул папа, поворачиваясь ко мне. — Убью твоего дружка. Это наверняка он, ясное дело. Должно быть, не простил мне того, что я сказал ему на свадьбе, и решил отомстить.

— Кто? Микеле? — спросила я больше у себя. И убежденно заявила: — Не может быть.

— Раскрой глаза, Малакарне, все очень просто. В записке так и сказано, четко и ясно.

Отец давно уже не называл меня так. Это прозвище хранилось вместе с другими забытыми вещами из моего детства. Оно было связано с тем временем, когда я таскала за волосы Касабуи или втайне сбегала с Микеле к морю. Мне не верилось, что мой друг мог совершить такое безумство, но если папа не ошибался, то мальчик, которого я когда-то знала, был погребен в прошлом, как и сама Малакарне. От обоих остались лишь блеклые воспоминания.

Церквосранец подошел к моему отцу и попытался успокоить его:

— Подумай, Анто, это мог быть кто угодно, а потом обвинили Бескровного.

— Никто не запачкает рот именем Бескровного. Если я его поймаю, то убью, — отрезал папа. И выдохнул, рухнув на кнехт: — Тере, всему конец. Нет лодки, нет моря, нет денег.

Мама перекрестилась и начала молиться.

С того дня она обрела невероятную привязанность к изображению Богоматери Скорбящей, такую сильную, что уверила себя: длинное тело, лежащее в ногах Мадонны, с черными ребрами и красными от крови коленями, — копия Винченцино. Мама убедила себя, что на нашу семью возложена трудная задача искупить грехи всего района. Возможно, скажет она позже, права тетка Наннина: на всех нас лежит проклятие. Поэтому мама молила и молила о милосердии. Она каждый вечер ходила в церковь Санти-Медичи и молилась возле статуи Богоматери, заработав прозвище Скорбящая Тереза.

Папа взял обломок борта с надписью «До свидания, Чарли» и забрал его домой. По дороге говорила только мама:

— Я уже потеряла сына, я не хочу потерять и мужа. Ты не пойдешь к Бескровным, они убьют тебя. Мы всегда делали все по-твоему, но на этот раз сделаем по-моему.

Оказавшись дома, папа излил свой гнев на окружающую обстановку, на посуду в раковине и вазу на буфете, изрыгая худшие проклятия, на которые только был способен. Потом мы с мамой молча собрали осколки, поскольку обе знали: когда папой овладевает гнев, единственная защита от него — молчание.

— Мари, если я узнаю, что ты все еще видишься с этим ублюдком, больше никогда в жизни не выпущу тебя из дома! — рявкнул он в конце, подняв указательный палец. Папа стоял так близко, что брызги слюны попали мне на лицо.

Мама пыталась вмешаться, но отец заставил ее замолчать скупым взмахом руки. Я кивнула, показав, что поняла каждое слово. Ноги дрожали, меня мутило, терзала мысль о том, как Микеле мог запятнать себя таким злодейством. Я больше не знала его. Каким он стал? Кто он сейчас? Я только чувствовала, что наша встреча стала мостом между прошлым и настоящим, словно вернув к точке, когда наши жизни разошлись.

Мы с мамой и папой долго молчали. В окно я видела группу детей, которые играли, пинали камешки, шутили и смеялись. Слышался и голос Цезиры, которая читала мужу одну из своих гневных филиппик. Старик прошел мимо по улице, ведя рядом велосипед. Легкий ветерок взъерошил листья базилика на подоконнике.

— Мы вступаем в каждый день с надеждой, что он будет лучше предыдущего, — сказала мама, возможно чувствуя на коже дыхание жизни, безмолвную просьбу о счастье, которую, как она надеялась, сумеем уловить и мы.

Папа нахлобучил шляпу и хлопнул дверью.

— Богоматерь Скорбящая, сделай так, чтобы он не пошел к Бескровным.

И в тот раз Мадонна услышала молитву моей матери.

2


Лучи утреннего солнца протискивались сквозь жалюзи, словно диковинные пальцы, и нежно, тепло и ласково касались лица. Я немного поворочалась в кровати, отворачиваясь от них, моргнула и потрясла головой, чтобы избавиться от остатков сна. К счастью, папа уже проснулся; я слышала, как он возится с кофеваркой и ворчит с раннего утра. Я подозревала, что ему придется немало повозиться, чтобы найти другую работу, и этот поиск наверняка выбьет его из колеи. Возможно, именно в тот день я отказалась от мечтаний, связанных с литературой, чтобы внести свой вклад в семейный бюджет. Но мама так гордилась, что я поступила в университет! Литературу мне преподавал известный профессор Ди Риенцо по прозвищу Людоед — очаровательный пятидесятилетний мужчина, бывший военный летчик, знаток литературы, любитель Данте и латыни. Не знаю почему, но он тоже, как и потрясающая мать-настоятельница в школе Пресвятого Сердца, увидел в моих сочинениях искру таланта и, зная мои финансовые трудности, взял за правило одалживать мне книги, которые я жадно проглатывала во время летних каникул в глубинке Чериньолы. Так я выяснила, что люблю Габриэле д’Аннунцио, что меня может растрогать Беппе Фенольо, а Аннина из стихов Джорджо Капрони заставляет грезить наяву. На четвертом году обучения Людоед дал нам очень сложное задание: «Пия де Толомеи и ее значение». Для моих однокашников тема о даме, которой Данте посвятил всего несколько строк, была совершенно непостижимой, но у меня нашлось что сказать о роли женщины в семье и в мире. Именно тогда профессор Ди Риенцо проявил ко мне настоящую доброту. Он не имел леденящих душу привычек учителя Каджано, говорил тихо, у него было красивое лицо актера, ясные и живые глаза, но беспощадные рассуждения сделали его одним из самых требовательных преподавателей.

— Ты родом из старого Бари, не так ли, Де Сантис? — спросил он, возвращая сочинение, за которое поставил «девятку».

Я кивнула, опасаясь, что он считает мою работу слишком циничной и выходящей за рамки общепринятого.

— Для многих это приговор, — спокойно продолжил профессор, — но для тебя, Де Сантис, я думаю, это дар. Нельзя по-настоящему узнать вещи, если раньше не встречался с их полной противоположностью. Прекрасное, которое мы считаем совершенным и великолепным, порождено уродством и несовершенством. Если знаешь, что такое зло, то наверняка распознаешь и добро.

Именно благодаря профессору Ди Риенце мне вскоре предстояло начать учиться на литературном факультете.

А сейчас, сидя на краю кровати, я размышляла о том, есть ли смысл убегать от своей судьбы. Может, Магдалина права и мне лучше найти работу и зарабатывать деньги, чтобы помогать семье. Я скрестила ноги и посмотрела прямо перед собой, нехотя, с трудом готовясь встречать новый день. Вспомнила слова, которые бабушка сказала незадолго до смерти, о том, что внутри меня есть дурное семя, которое я могу использовать для защиты. Вероятно, оно защищало меня не от других людей, а от собственных снов.

Мне надо было увидеть Микеле, потребовать объяснений, плюнуть ему в лицо. Я осмотрелась и задержалась взглядом на пустой кровати братьев, ритмично и медленно моргая, как младенец. Я чувствовала себя одинокой. С кухни доносился аромат шоколадного торта, сладкие ноты с привкусом корицы. Только мама могла решить испечь торт после такого несчастья. Она поцеловала меня, когда увидела.

— Ты рано проснулась! — И продолжила подпевать Бальони по радио.

У меня появилось отчетливое чувство, что случившееся ее порадовало. Возможно, глубоко в душе она наивно надеялась, что папа действительно изменит свою жизнь и превратится в другого человека. Я быстро, без аппетита поела, поглощенная собственными мыслями.

— Куда ты идешь в такую рань?

— В университет, — соврала я, — узнать о начале занятий.

Мама вздохнула два-три раза.

— Ах, моя девочка идет в университет! Бабушка гордилась бы тобой. — И она снова нагнулась поцеловать меня.

Я шла по переулкам, вспоминая, как в детстве шпионила за Николой Бескровным и ждала, что он у меня на глазах превратится в отвратительное чудовище с огненным языком и змеями вместо волос. Оставалось надеяться, что Микеле все еще живет в том же доме. Я больше не искала его и, по сути, ничего о нем не знала. Мне сразу бросились в глаза фасад, совсем недавно выкрашенный в белый цвет, новые рамы, цветущие растения на подоконниках. Дом полностью отремонтировали. Я постучала, пытаясь сглотнуть слюну, сушившую гортань и мешавшую дышать. Мне открыла дверь красивая, ухоженная женщина. Я отчаянно пыталась вспомнить, кто это, и едва узнала маму Микеле. Прическа у нее была как у куклы Барби, черное ожерелье на шее подчеркивало темные глаза. Длинные ногти покрыты ярко-красным лаком, того же оттенка помада на губах. Мать Бескровных тоже изменилась с тех пор, как я видела ее в последний раз. Я сразу заметила контраст между гладкой светлой кожей лица и тонкими морщинистыми руками, единственной видимой деталью, которая выдавала ее возраст.

— Что вам угодно? — спросила она на чистом итальянском, без примеси диалекта.

— Я ищу Микеле.

Она широко улыбнулась своими красными губами:

— Давай, заходи смелее!

Я прошла на кухню, чистую и аккуратную. Белый цвет царствовал и там: стены, мебель, шторы. Хозяйка пригласила меня сесть за стол и предложила кофе с печеньем. Пришли близнецы, которые превратились в двух пухлых детишек. Мальчик очень напоминал Микеле в детстве.

— Ты кто? — дерзко спросила девочка.

— Она подруга Микеле.

— Просто подруга? Потому что у него уже есть девушка. Ее зовут Магдалина, как невесту Иисуса.

— Ты что такое говоришь, грубиянка?! — возмутилась мать. — Идите, поиграйте немного на улице. Не беспокойте синьорину.

Дети послушались, и мы остались одни. На мгновение она посерьезнела и пристально посмотрела на меня, но потом снова стала рассеянной, будто потеряла ко мне интерес, взяла печенье и сделала глоток кофе.

— Вы с Микеле хорошо знакомы?

— Мы были друзьями в детстве, ходили в одну начальную школу, потом потеряли друг друга из виду. Я недавно встретила его на свадьбе моего брата, много лет прошло.

— Ах, у тебя есть женатый брат? Как мило! Никто из моих детей еще не женился. Мы с мужем все время говорим, что пора им заводить семью, но они не хотят и слышать. — Она поправила волосы и снова посмотрел на меня. — Ох уж эта молодежь. У них сейчас другие интересы. В возрасте Микеле у меня уже был новорожденный сын.

Мне стало противно от мысли, что такая молодая девушка вышла замуж за ужасного Николу Бескровного.

Пока я размышляла об этом, в дверях появился сам людоед из моих снов. Он изменился больше жены: лицо опухло, кожа была натянутой и красноватой, глаза превратились в две узенькие щелочки. Он мелкими шажочками брел к столу; ноги у него дрожали, как и руки и шея. Жена поспешно отодвинула стул и помогла ему, поддержав под руку.

— Это подруга Микеле, — представила она меня.

Никола улыбнулся, а потом громко закашлялся.

Раньше я могла без зазрения совести презирать его, но сейчас было трудно оставаться равнодушной, будто это изможденное тело принадлежит кому-то другому. Жена принесла ему чашку кофе, и Бескровный попытался поднять ее, но неловкие пальцы дрожали. Супруга с готовностью пришла ему на помощь.

— Если Микеле нет дома, я не буду вам докучать, — пробормотала я смущенно.

Видеть Бескровного в таком состоянии было слишком непривычно для меня, ненависть и страх разжижались, испарялись с поверхности кожи, словно пот. Несколько секунд Бескровный смотрел на свою неуклюжую руку, наблюдая за собственными неловкими движениями. Как врач, который видит, как болезнь расползается по организму, но не пытается остановить ее, Бескровный смотрел на себя, словно пытаясь наставить свое тело на путь исправления и ругая за неповиновение приказам.

— Прости, дорогая, — сказала хозяйка дома, — попробуй постучать в соседнюю дверь. Сейчас Микеле бывает чаще там, чем здесь.

Именно тот дом показал мне тогда Винченцо. Дом, который Танк сдавал в аренду наркоманам и проституткам. От мысли, что там живет Микеле, меня затошнило, поэтому я быстро встала и глубоко вдохнула, прежде чем выйти. Но не передумала: я все еще должна была увидеться с Микеле, и это ожидание за чашечкой кофе только разожгло мой гнев, вместо того чтобы погасить его. Поэтому я настойчиво постучала в соседнюю дверь. Этот дом тоже был отремонтирован, там пахло чистотой и новизной.

— Мария! — удивился Микеле, увидев меня. На нем были белые льняные брюки, подвернутые до колен, и синяя майка, подчеркивающая мышцы на груди и руках.

Его вид ошеломил меня, дрожь пробежала по позвоночнику, и, возможно пытаясь защититься от силы этого чувства, я тут же бросилась в атаку:

— Ты чертов поносник! Какого хрена ты сделал с моим отцом, поносник?

Все, что вроде бы осталось в прошлом, в одно мгновение вернулось ко мне. Вернулся диалект, вернулся гнев, когда-то заставивший меня укусить за ухо Паскуале. Вернулась бедовая девчонка, расцарапавшая лицо Касабуи, маленькая девочка со стрижкой под горшок и торчащими ушами, изредка навещавшая меня во сне.

— Что ты говоришь, Мария? Я ничего не делал твоему отцу, — возразил Микеле. — Заходи, объясни мне, что случилось.

— Кто-то разбил его лодку вчера вечером и оставил визитку Бескровных. «Никто не поимеет Бескровных» — вот что там было написано. Это ты? Ты не простил того, что мой отец сказал тебе на свадьбе?

Я невольно расплакалась. Всю жизнь я тренировала полуулыбку напускного спокойствия, отстраненности, позволяющую мне прятаться в тихом уголке, оставаться невидимой, отгородиться от остального мира, но в тот самый момент лишилась всей защиты.

— Иди сюда, сядь, — тихо сказал Микеле, взял меня за руку и отвел к столу. Сел напротив, раздвинул ноги, скрестил руки на груди и начал говорить: — Послушай меня, Мария, я ничего не знаю об этой истории. Клянусь тебе, я тут ни при чем, я так не поступаю. Как ты могла подумать, что я способен разбить лодку твоего отца? Ты же меня знаешь.

Я покачала головой, снова и снова утирая слезы.

— Я больше ничего о тебе не знаю, Микеле. Возможно, ты стал таким же, как твой отец. Разве я могу тебе доверять?

Микеле поднял глаза и оглядел комнату.

— Я не такой, как мой отец, — медленно проговорил он. — А потом, отец сейчас болеет, у него больше ни на что нет сил. Теперь обо всем заботится мой брат.

— Твой брат? Который из них?

— Тот, о котором я не хотел говорить с тобой в детстве.

Итак, его секрет теперь раскрыт.

— Танк, — прошептала я.

Микеле кивнул и горько улыбнулся.

— Да, имя говорит само за себя. С тех пор, как он стал заправлять делами папы, все стало сложнее. Послушай, Мария, я знаю, моего отца нельзя оправдать, но поверь мне, у него хотя бы были принципы, была своя мораль, как бы нелепо это ни звучало. Но брату интересно только это… — Он потер друг о друга подушечки пальцев. — Для него важны исключительно деньги, а на людей ему насрать.

— А ты? Какую роль ты играешь во всем этом?

Он посмотрел на меня своими блестящими зелеными глазами:

— Я стараюсь держаться подальше, но иногда неизбежно оказываюсь в центре событий.

— Оказываешься в центре событий… — повторила я совздохом. — И на этот раз ты оказался среди тех, кто разбил нашу лодку.

Микеле встал, отодвинул стул, наклонился и взял меня за плечи:

— Это был не я, Мария. Кто-то, наверное, передал моему брату слова твоего отца. Возможно, Магдалина. Она всегда болтается в доме моих родителей и не умеет держать язык за зубами. Конечно! — Он принялся ходить по комнате, все больше убеждаясь в своих словах. — Наверняка так и есть, это она. Может быть, ревновала, потому что видела нас вместе. Вот шлюха! — Микеле повысил голос: — Когда я ее увижу, то разберусь с ней.

— И что ты сделаешь? — спросила я со злобой, вскочив и подойдя к нему. — Что ты сделаешь, а? Сломаешь ей что-нибудь, как твой брат поступил с нашей лодкой? Вот так вы, Бескровные, решаете вопросы, верно?

Я сжала кулаки, как будто все еще была Малакарне, мелким дурным семенем, и собиралась укусить обидчика за ухо, но ограничилась тем, что вплотную придвинулась, разглядывая каждую деталь свежевыбритого лица Микеле, его крупный рот.

— Я так не поступаю, Мария! — Он снова взял меня за плечи и встряхнул. — Ты помнишь, как в детстве рассказывала мне о своем отце? О его отвратительном характере, вспышках гнева?

Я кивнула, чувствуя тяжесть, от которой дрожали колени.

— Я всегда знал, — тихо продолжил он, — что ты не такая, как он. Всегда знал. Почему ты не можешь поверить, что я тоже не такой, как мой отец? Когда мы были детьми, ты верила мне. Почему не хочешь поверить сейчас?

И вдруг словно волшебная сила вытащила меня из непроглядной тьмы и перенесла к яркому свету, обещавшему счастье. Хватит с меня нашего района, нашего дома, пользующегося дурной славой, денег, которых всегда мало; хватит моего отца, тетушек-соседок, ведьмы, Магдалины, и хватит меня самой — образцовой ученицы, одинокого книжного червя, послушной дочери-затворницы. В тот момент меня захватила та часть моей природы, которая была ближе всего к Микеле.

Тогда он подошел ко мне и поцеловал, запустил руки мне в волосы и притянул к себе, будто боялся, что я ускользну. Поцелуй длился невероятно долго. И чем дольше Микеле меня целовал, тем сильнее я чувствовала, как рвутся путы и бесплодные земли у меня в душе снова покрываются цветами. Боль, которую я покорно принимала и копила все эти годы, исчезала. Неизвестно откуда взявшаяся боль, хорошо знакомая Микеле, потому что это была и его боль тоже. В тот день мы впервые занимались любовью — так, словно этот раз был одновременно и последним. Словно двое влюбленных под небом, с которого вот-вот посыплются бомбы.

3


После занятий я вихрем неслась по улицам центра, выскакивала на площадь дель Феррарезе, потом на виа Венеция. Микеле оставлял дверь открытой, и я входила, задыхаясь от быстрого бега; сердце колотилось так сильно, что, казалось, вот-вот разорвется. Я боялась, что кто-нибудь увидит меня, что папа узнает — он убил бы нас обоих, я не сомневалась, что он способен на это.

В один из этих дней, глядя на мое обнаженное тело на кровати, Микеле сказал:

— Вот бы так было всегда.

И хотя его слова обрадовали меня, стало ясно, что надежда на вечную любовь скрывает под собой ужас. Я видела, как Микеле размышляет, разрываясь на части от сомнений: встать и убежать или остаться. Он сидел рядом с моим обнаженным телом, спиной ко мне: пшеничного цвета кожа, маленькая родинка чуть ниже лопатки, мощная шея, в левой мочке блестит серьга. Тогда я не сомневалась, что каждый миллиметр этого тела принадлежит мне. Он был моим одноклассником, мальчиком, который грациозно нырял в море, несмотря на лишний вес; который опаздывал в школу, чтобы проводить меня до автобусной остановки; который слушал мои рассказы, взамен даря свое молчание. Это было мое прошлое: сухие каменные стены, море, летние дни, поцелуй украдкой на камнях. Его присутствие дарило мне грусть и одновременно радость. Ради него я пестовала в душе чувство, выходящее за рамки влечения, за пределы любви — по-другому было просто невозможно. Да, если бы меня спросили, что я чувствую к Микеле, я не колебалась бы с ответом: мне он нужен как воздух, как еда и крыша над головой.

Месяцы, проведенные с ним, были самыми прекрасными в моей жизни. В теплом и гостеприимном доме Микеле мы занимались любовью на кровати, на диване, на одеяле, расстеленном на полу. Пока он пылко меня брал, я иногда что-то рассказывала, шутила, задавала вопросы. Ритм замедлялся, Микеле отвечал мне, целовал мне лицо, волосы, шею. Он был не из тех, кто много говорит, мы не рассуждали часами о политике и философии, как с Алессандро, но я не скучала по тем разговорам. Сворачиваясь клубочком за спиной Микеле, широкой, как панцирь легионера, я знала, что нахожусь в правильном месте.

Я опять полюбила сидеть с мамой на кухне. Она готовила обед, а я занималась; она говорила со мной, а я отвечала. Мы слушали песни по радио и вместе подпевали им. Каждый вечер я ходила с ней помолиться Богоматери, а по воскресеньям — на кладбище.

— Мама, тетя Корнелия больше не приходила к тебе? — спросила я во время одной из наших прогулок.

Она покачала головой, не сбавляя шага:

— У нее много дел в другом мире.

Но я знала, что причина в другом. Мама тоже наконец обрела покой, хотя бы ненадолго. Однако я все равно часто видела у нее в руках старую фотографию маленького Винченцо и слышала, как мама рыдает по ночам. Я сама иногда натыкалась взглядом на пустую кровать братьев и вспоминала время, когда мы жили вместе. Тогда все мое существо внезапно пронзала резкая физическая боль, концентрирующаяся где-то в животе.

Жизнь продолжалась. Папа нашел работу на местной бойне. Возвращаясь домой из этого омерзительного места, он источал не только запах крови, но и отвращение и гнев. Однако платили там хорошо, и мы могли побаловать себя новой одеждой или парой обуви. Не радовался только сам отец. Казалось, он постоянно испытывает душевную муку. Однажды он с безумным лицом зашел на кухню и накинулся на радиоприемник, принялся колотить его, пока не превратил в кучу скрученных проводов и болтов. На следующий день мама купила другой и включала его даже во время обеда. Отец делал вид, что ничего не замечает.

Я с нежностью вспоминала времена, когда была совсем маленькой и побаивалась братьев и отца, ходила за матерью, словно тень, пряталась за ее юбкой, находила убежище в ее ласке и любви. Я восхищалась мамиными яркими глазами цвета крапивы, растрепанными волосами — обычно она собирала их в узел, из которого выбивались мятежные пряди, — белыми руками, изуродованными мозолями; указательный палец был слегка искривлен, потому что мама много времени проводила за шитьем. Я снова могла смотреть на нее любящим взглядом. Однажды, рассказывая мне о молодости отца, она сказала, что знает все его слабые стороны, даже те, что незаметны большинству других. Наверное, так и было на самом деле. Я постепенно училась смотреть на жизнь внимательнее и теперь могла разглядеть другую сторону отца, прежде проявлявшуюся лишь изредка; хрупкую натуру, которую он тщательно скрывал и которую, вероятно, мама давным-давно обнаружила. Вот почему она пережила все невзгоды, простила моего папу и до сих пор любила его. Мне хватило нескольких полунамеков, чтобы стало ясно: рука, которая безмолвно просит подержать мою руку, ностальгия по морю, тайная меланхолия, даже папин гнев по поводу Микеле — все это тоже, возможно, проявления его хрупкой натуры.


Однажды вечером — за десять дней до Рождества — у нас дома появился Алессандро. Мы не виделись с лета, с того ужина, когда он предложил мне отметить получение аттестата зрелости. Я поступила с ним не очень хорошо, исчезнув без следа, но я тогда искала самый простой выход, пусть даже позорный. Я тщательно скрывала от него свой адрес и старалась показывать только лучшие свои стороны, поэтому удивилась:

— Что ты здесь делаешь? Как ты меня нашел?

— Какой прием! — сказал Алессандро с иронией. — А нашел я тебя легко: тут, похоже, все тебя знают.

— Извини, — попыталась я загладить неловкость, — просто не ожидала тебя увидеть.

— Мария, кто там? — Мама выглянула за дверь: в руках кухонное полотенце, пальцы пахнут чесноком. — Алессандро! — воскликнула она. — Так приятно, я Тереза. — Она протянула руку. — Антонио, иди сюда, познакомься с другом Марии. Я уже рассказывала тебе о нем.

— Нет, мама, не сейчас, Алессандро пора идти.

Папа вышел к нам: на лице дежурная улыбка, руки скрещены за спиной.

— Приятно познакомиться. Я знаю, что ты сын полковника, — начал он, показывая, что для него истинная сущность любого человека неразрывно связана с сущностью его отца.

— Я готовлю ужин, оставайся. У нас есть телефон, ты можешь предупредить родителей, — с гордостью заявила мама, потому что телефон был одной из тех вещей, которые появились у нас благодаря хорошей зарплате отца.

Я терпеть не могла, когда она так себя вела, решая за меня ради моего же блага. Алессандро, взглянув мне в глаза, заметил мое разочарование, но принял приглашение. От меня не укрылось, что папа смотрит на него сурово. Алессандро, в джинсах и коричневой кожаной куртке, был очень красив: голубые, почти детские глаза, гладкое лицо. Но мои чувства к Микеле были совершенно другими.

Родители заставили гостя сесть за кухонный стол, и папа предложил ему бокал вина. Я надеялась, что Алессандро примется за одно из своих глубоких философских рассуждений. Тогда, почувствовав себя не в своей тарелке, отец ринулся бы в атаку. Он всегда так поступал в подобных ситуациях, но все получилось иначе.

— Расскажи нам немного о работе своего отца, — попросил папа.

Я знала, что у Алессандро сложные отношения с отцом: тот все время пропадал на службе, был деспотичен и довольно самонадеян, высказывался по любому поводу, когда его сын предпочел бы промолчать.

— Он часто в разъездах, — просто сказал Алессандро. — Я очень скучал по нему, когда был ребенком.

Мама посмотрела на него с нежностью:

— Наверное, трудно тебе приходилось.

Меня захлестнул гнев. Детство Алессандро по сравнению с нашим, моим и братьев, было замечательным. Мне было не в чем его обвинить, но я начинала испытывать беспокойство, которое не могла скрыть, желание обидеть Алессандро, и эти чувства не слабели на протяжении всего ужина.

— Конечно! — взорвалась я наконец. — Он жил в огромном доме с уборщицей. У него всегда была новая одежда, и каждое лето он проводил каникулы на вилле у моря. Ты права, мама, это, наверное, было очень трудное детство!

Я криво улыбнулась Алессандро, затем посмотрела на маму, которая, смутившись, начала ковыряться в тарелке. Внутри у меня начало расти неудовлетворенное желание, оно пузырилось в желудке — неугасимый огонь, голод, который не утолят и самые жаркие минуты любви. Я уже скучала по коже Микеле, жаждала снова ласкать ее, хотя не прикасалась к ней всего несколько часов. Я доедала ужин, почти не обращая внимания на беседу Алессандро с моими родителями. Иногда я чувствовала на себе его взгляд, но отворачивалась. Когда пришло время уходить, я проводила его до двери.

— Когда я снова увижу тебя? — спросил он, беря меня за руки.

Я ничего не имела против него — единственного парня, с которым мне удалось тесно пообщаться в лицее. Я всегда была замкнутой и, если замечала чей-то интерес к себе, изо всех сил старалась держать этого человека на расстоянии. Пусть Алессандро и нравился мне за интеллект, я не любила его. Снова увидев Микеле, я совсем запуталась.

— Мы не можем встречаться, Але. Ты не поймешь, но поверь мне, так лучше.

— Если это из-за того, что произошло у меня дома, клянусь, я буду осторожнее и больше не стану на тебя давить. Пожалуйста, Мария. Я хочу увидеть тебя снова.

— Ты ни в чем не виноват, дело не в тебе.

— Так в чем же?

Я отвела взгляд, пытаясь разом увидеть весь переулок, резкий ветер, который трепал голые деревья вдалеке, вокруг Швабского замка. И подумала, что в одном из тех домов, там, дальше, — он. И тогда я поняла, что готова сделать что угодно рада Микеле. Я вспомнила его руки, сильные, грубые, но такие нежные, когда они скользят по моему телу. Его глаза, всегда немного печальные, его хриплый страстный голос. Мое тело трепетало от огня, становящегося огнем женщины, и сладости чувства, которое все еще окрашивалось невинностью детства.

— Я влюблена в другого, — призналась я, глядя прямо в глаза Алессандро.

Он прикусил губу, пригладил волосы и поднял глаза к небу.

— Ты так уверена? Если ты с ним недавно познакомилась, то, возможно, ошибаешься.

Я не отводила взгляда: мне не хотелось причинить ему боль, но хотелось, чтобы он понял.

— Нет, я всегда знала его.

4


Я смотрела, как Алессандро шагает прочь по улице, вымощенной белыми камнями: одна рука в кармане брюк, другая нервно скользит по лицу к волосам, потом обратно. Когда я вернулась домой, по кухне разливались вкрадчивые звуки великолепной милонги. Папа слишком много выпил, и это привело его в хорошее расположение духа. Я узнала голос Чео Фелисиано, одного из любимых певцов отца. Эту запись, одну из немногих вещей, которую он в молодости привез из Венесуэлы, папа хранил как семейную реликвию. Она напоминала ему о юности, том времени, когда он много мечтал. Однажды отец рассказал нам, что в доме, где он жил с родителями, в Венесуэле, в маленьком городке Пуэрто-ла-Крус, у него было ротанговое кресло рядом с окном в той части дома, где сильнее всего ощущался ветер с океана, напротив зеленых пальмовых рощ. В конце каждого дня он садился в это кресло и наблюдал, как закат вспыхивает красным и оранжевым, а звуки кубинского сона или страстной румбы согревали сердце. Теперь, когда голос Чео Фелисиано эхом отзывался в комнате, они с мамой танцевали, ее губы касались папиного лба. Они выглядели странными, необычными, другими. Они ненавидели друг друга, любили друг друга, отталкивали друг друга и вновь бросались навстречу. Я закрыла глаза и позволила мелодии отрезать меня от мира. На мгновение я ощутила себя свободной, погрузилась в иное измерение, где все казалось возможным, даже то, что отец поймет мои чувства к Микеле. Потом музыка закончилась, папа пошел в спальню, мама радостно принялась за уборку, все еще напевая непонятные слова на корявом испанском.

— Так когда же вы с Алессандро еще раз встретитесь?

Я села у окна и уставилась на луну.

— Нет, мы больше не увидимся, мама. Я сказала ему, что между нами все кончено.

— Как «кончено»? Почему? — Мама уронила полотенце и оперлась ладонями о стол.

— Я не люблю его, вот и все.

— Но он хороший мальчик, — сказала она, — из хорошей семьи. Он может многое тебе дать.

— Мама, я не хочу больше об этом говорить.

Она подошла ко мне и подняла мне подбородок пальцами, заставив посмотреть ей в глаза.

— Это же не из-за Микеле Бескровного? Ты хочешь бросить Алессандро ради него?

Я по-прежнему смотрела на луну, убежденная, что наш разговор не приведет ни к чему хорошему.

— А разве ты не говорила, что некоторые жизни должны переплетаться? — сердито спросила я.

— Да, но я не говорила, что это всегда во благо. Послушай меня, Мария, я твоя мама и знаю, что для тебя лучше. С Микеле ты намучаешься. Я не спорю, он хороший мальчик, но яблоко от яблони недалеко падает.

Эту фразу я уже слышала, но отказывалась принимать во внимание.

— Вряд ли тебе позволено давать мне такие советы. Ты вышла замуж за отца, и ваш брак хорошим не назовешь.

Губы у мамы задрожали, а глаза затуманились слезами. Она с размаху отвесила мне пощечину. В этот момент мне показалось, что она выглядит точь-в-точь как мертвая тетя Корнелия: бесстрастные глаза куклы и лицо пепельного цвета. Я замерла и подумала, как много нас разделяет. Я — молодая женщина в расцвете сил, с томным взором восточных глаз, мягкими и текучими чертами лица. И она — почти шестидесятилетняя мать, увядающая пухлая матрона, с морщинистыми губами, серебристыми нитями в кудрявых волосах. Я недоверчиво коснулась щеки. Через много лет, когда я единственный раз отвешу пощечину собственной дочери, то вспомню этот вечер и лицо матери.

Позже той ночью мне приснился сон: разноцветные огни, которые я никогда в жизни не видела, мое тело раздулось, как воздушный шар, и парило высоко над поверхностью моря, такое огромное, что накрыло собой все и дотянулось до другого берега. Люди стекались к линии прибоя, чтобы посмотреть на меня и помахать рукой. Потом, перед тем как коснуться земли на противоположном берету моря, мое тело стало уменьшаться, еще и еще, потеряло легкость, удерживавшую его в воздухе, и упало. Я внезапно проснулась и инстинктивно ощупала живот, затем голову и глаза. Поняв, что это просто сон, я услышала голос мамы с кухни. Она тихо плакала — словно жалобная мелодия, усиливающаяся и тут же затихающая, как прибой. Мне захотелось подойти и обнять ее, как она обнимала меня в детстве много раз; она положила бы мне голову на левое плечо, я бы ее баюкала. Прижала бы к себе, а мама свернулась бы калачиком, как ребенок. Я бы сказала: прости, я дурное семя, бабушка была права, и ты тоже.

Вместо этого я покрутилась под простыней, затем повернулась лицом к стене, скорчилась и зажала ладони между бедрами. Как улитка, уползающая в свою раковину, я хотела прекратить существовать или, лучше сказать, оказаться в другом месте. Время в комнате тянулось медленно, бессмысленно; на рассвете я заснула, чтобы вскоре проснуться.

Когда я снова открыла глаза, по радио крутили Бальони, на кухне булькал кофе, а мама подпевала песне.

Дурное семя


1


Это был один из последних дней в университете перед рождественскими каникулами. В актовом зале весело болтали студенты, ожидающие приезда профессора средневековой истории. Я еще не успела обзавестись здесь друзьями, только иногда перекидывалась парой слов с Робертой, которая училась со мной в лицее, как и Алессандро; оба тоже поступили на литературный факультет. К счастью, мы с Алессандро посещали разные лекции, поэтому шанс встретиться в огромных университетских коридорах был невелик. Я все еще думала о матери, когда увидела, как в аудиторию заходит Микеле. Сердце забилось быстрее, ведь до этого дня мы встречались только у него дома, тайно, и мысль о том, чтобы поговорить с ним на глазах у стольких людей, повергала меня в смятение. Я собрала свои вещи и пошла ему навстречу.

— Что ты здесь делаешь?

У него было счастливое лицо, глаза горели.

— Сюрприз! — воскликнул он, прежде чем поцеловать меня. — Я хочу отвезти тебя в одно место и кое-что показать.

— Ты и я? Уверен? — Я уже привыкла к нашей тайне.

Он не ответил. Микеле, человек дела, ненавидел лишние слова, поэтому взял меня за руку и повел к выходу. Нас ждал сверкающий черный мотоцикл. Мои познания в автомобильных марках были весьма поверхностны, но он напомнил мне один из мотоциклов, которые я видела в каком-то американском фильме, одном из тех, что дарят чувство свободы.

— Запрыгивай и держись крепче. — Он заметил мои колебания. — Не волнуйся, никто не увидит, мы поедем далеко. Или у тебя какие-то дела утром?

Я чувствовала себя, как в тот раз много лет назад, когда согласилась пойти с ним к морю. То же ощущение опасности и волнения. Мне тут же захотелось спросить, как ему удалось купить такой мотоцикл. Меня терзали и другие вопросы: чем он занимается, как зарабатывает на жизнь. Но всякий раз я предпочитала увильнуть и ничего не узнавать. Я села в седло и крепко прижалась к Микеле. Мы с огромной скоростью пронеслись по центральным улицам и выехали на набережную. Быстро заскользили в потоке автомобилей мимо уличных торговцев, раскладывающих товары на тротуарах, мимо цыганки, продающей цветы на светофоре, мимо пары проституток в шубках возле Торре Кветты. Потом потянулись заброшенные поля и море, серое море зимнего утра. Стоило вдохнуть горький декабрьский воздух, и я внезапно почувствовала себя полной энергии и надежды; невинность молодости наполнила меня ожиданием и далеко идущими планами. Небо было чистым, солнце сияло, и этот большой черный мотоцикл мог отвезти нас куда угодно, только нас двоих. Мы добрались до Полиньяно. Я некоторое время постояла, любуясь на дома, прилепившиеся к скале, затем повернула голову к морю, которое плескалось в конце узкой улицы, вымощенной белым камнем. Открытые прилавки по обеим сторонам мостовой были завалены безделушками.

— Предлагаю выпить чего-нибудь горячего. Ты замерзла на мотоцикле.

Я кивнула, но на самом деле Микеле мог предложить что угодно: я согласилась бы на все. Я последовала за ним, охваченная внезапной радостью, пытаясь похоронить под эйфорией крошечное слабенькое сомнение, своего рода предчувствие — может быть, возникшее из-за унаследованной от отца привычки всегда находить несовершенство в идеальном. Это ползучее и едва заметное ощущение шептало, что счастье окажется иллюзией, а жизнь продолжит идти по кругу, что все хорошее выскользнет из рук. Потягивая превосходный шоколад в кофейне в историческом центре, я восторженно смотрела на Микеле, на его оливковую кожу, крупный рот в форме сердца, темно-зеленые мавританские глаза.

— Я никогда не оставлю тебя, — сказала я, нащупывая его руку.

Он слегка двинул челюстью и долго смотрел на меня, затем сжал мне пальцы.

— Идем, — позвал он, улыбаясь. — Хочу тебе кое-что показать.

Взявшись за руки, мы побежали к пристани для яхт. У берега плавали нити гниющих водорослей и куски пластика вперемешку с другими отходами.

— Закрой глаза.

Я послушалась, крепко сжимая его руку, чтобы не оступиться.

— Помнишь, в детстве я говорил тебе, что хотел бы поплыть на другую сторону моря?

— Помню, конечно. И ты спросил, брал ли когда-нибудь мой отец меня с собой в море. Знаешь, брал, и совсем недавно.

— Далеко ходили?

Я покачала головой.

— Открой глаза, — прошептал Микеле.

Перед глазами у меня появилась лодка, рыбацкая лодка, выкрашенная в чистый белый цвет, на фоне которого резко выделялось полированное дерево.

— Какая красота! — воскликнула я.

— Посмотри внимательно, как она называется, — предложил Микеле, указывая пальцем на буквы.

— «Малакарне»! — выдохнула я. — Что за чудеса?

— Лодка моя, Мария. Я отремонтировал ее своими руками и назвал так, потому что она напоминает мне о нашем детстве. Что скажешь? Может, пойдем на ней вместе, посмотрим, каково там, за морем?

Я обняла его со слезами на глазах. Он приподнял мне подбородок пальцами и поцеловал меня. Поцелуй длился очень долго, перетекая в следующий, словно карусель, которая касается земли, а затем опять начинает крутиться. Я слышала вокруг только тишину. Когда наши губы разъединились, я прочитала в глазах Микеле силу чувств, которые он испытывал ко мне. Звуки начинали проявляться, постепенно становясь объемнее, словно к нам возвращался мир: хор чаек, автомобильный гудок, соло воробьев, прячущихся в кронах оливковых деревьев, порывы ветра, от которых поверхность моря шла рябью.

— Если ты решишь обойти весь мир на «Малакарне», я последую за тобой, — призналась я с сияющими глазами.

— Считай себя помощником капитана! — ответил он. Затем подхватил меня на руки: — Но ты слишком тяжелая, мне придется укрепить лодку.

Мы упали на песок и разразились беззаботным смехом, не желая отпускать друг друга.

— Ты сумасшедший, сумасшедший, — повторяла я, смеясь, а он молча смотрел на меня.

Его взгляд вдруг стал очень серьезным.

— Не смотри на меня так, — прошептала я.

Мы целовались с открытыми глазами, легко касаясь губ друг друга, а потом Микеле отстранился и сказал:

— Я люблю тебя. Что бы ни случилось, никогда не забывай об этом.

Мы вернулись в город на черном мотоцикле. Я слезла с седла в нескольких кварталах от дома Микеле, опасаясь, что нас увидят, а потом украдкой проскользнула в его дом, надеясь когда-нибудь войти туда открыто. Некоторое время мы лежали на кровати, играя и ласкаясь, как две кошки. Он смотрел на меня, пока я рассеянно перебирала пальцами волоски у него на груди и одновременно едва заметно двигала бедрами, перебирала ногами по свежим душистым простыням, с тревогой ожидая, когда он начнет касаться меня. Я смотрела на Микеле, пока не поняла: если сейчас не поцелую его, то умру. Поцелуй, поначалу застенчивый, легкое касание губами; потом еще один и еще. И чем крепче теплые губы Микеле прижимались к моим, тем явственнее я замечала, что каждый новый контакт между нами становится все более откровенным.

Я покраснела, когда он проник внутрь меня пальцами и стал двигать ими вперед и назад, пока между ног у меня не стало мокро и горячо. Стыд и желание смешались в сладком танце. Микеле тяжело дышал, подталкивал, но еще не был внутри меня. Он замер, как будто хотел насладиться мной. В переплетении ног и рук я почувствовала, как его щетинистый лобок давит на меня. Меня ошеломила необходимость дотронуться до него, пройти весь путь до пупка, почувствовать, каков он на ощупь. Когда он вошел в меня, то двигался медленно, каждый толчок был нетороплив и расчетлив, пока боль не смешалась с удовольствием, а стоны не стали сладкими, словно колыбельная. В тот день мы занимались любовью очень долго.

Никто из нас двоих не знал, что этот раз — последний.

2


Несколько дней спустя я гуляла с мамой по виа Спарано, где было много магазинов, уже украшенных к празднику. Десятки колючек жалили мое нутро. Стоило вспомнить о «Малакарне», пришвартованной в порту, как меня поглотил поток волнения, смешанного со счастьем. Веки у мамы были накрашены зелеными тенями, губы — помадой морковного цвета, а еще она недавно покрасила волосы и выглядела на десять лет моложе.

— Я хочу, чтобы ты жила в одном из этих домов, Мари, — вздохнула она, показывая мне элегантные здания со строгой архитектурой и красивыми пузатыми балконами. — Как дети адвокатов, врачей, профессоров. Даже брат Магдалины не может позволить себе квартиру в таком доме, но моя доченька должна жить тут.

Пока я слушала сказку о моем будущем, перед глазами сгустилась тьма, словно на голову надели мешок. Мне стало ясно: я больше не просто ее дочь, а олицетворение некоего выкупа. Мама восхищалась элегантными дамами, их дорогими сумками и одеждой, вдыхала шлейф парфюма в воздухе и представляла на их месте меня. С бурно вздымающейся грудью она смотрела на этих женщин, она цеплялась за мою руку, и если какой-то крошечный червячок сомнения заползал в ее душу, она тут же отбрасывала его подальше. Наконец она глубоко и спокойно вздохнула.

— В нашем районе все лопнут от зависти, — сказала она больше для себя.

Мы смотрели в окна кондитерской на виа Мело, когда я задала вопрос, который уже давно вертелся на языке:

— Мама, что ты сделаешь, если я признаюсь, что влюблена в Микеле Бескровного?

Она не обернулась ко мне, а продолжила разглядывать торты и заварные пончики бенье:

— Я уже знаю, доченька, но тебе не стоит цепляться за это чувство. Взращивай его, если хочешь, но ищи в другом месте.

— Что ты имеешь в виду?

Мама заговорила очень медленно, как будто ей пришлось собрать всю свою волю, чтобы сдержать отчаянно рвущиеся наружу слова.

— Послушай, Мари… — Она повернулась и посмотрела на меня. — Микеле — хороший парень, пусть и Бескровный, но я уже говорила: он не тот, о ком тебе стоит мечтать. Он не сможет предложить тебе ничего сверх того, что у тебя уже есть. Я тебе уже объясняла, не так ли? Что яблоко от яблони недалеко падает. Помнишь, что ты сказала мне на днях? — Она, конечно, говорила о тех словах, которые довели ее до слез. — Ты была права. Я выбрала твоего отца, и я здесь. Я не могу повернуть время вспять, но у тебя целая жизнь впереди. — Она вздохнула, взяла меня за руку и, улыбнувшись, потянула за собой: — Идем, Мари, давай купим что-нибудь вкусненькое к Рождеству.

Я пошла за ней, сбитая с толку небрежностью, с которой она закрыла тему, словно мои чувства были просто милой детской игрой. Я шла за матерью, а по рукам у меня бежали колючие мурашки, начиная от кончиков пальцев и дальше, накатывая и отступая неровными волнами. Наконец я выпустила воздух из легких и задышала медленно, как можно спокойнее.

Никогда раньше я не чувствовала такой ностальгии по детству. Лето, бег наперегонки с Микеле до Торре Кветты, погоня за ящерицами; солнце, заливающее руки и ноги, коричневое, как земля; уроки синьора Каджано; бабушка Антониетта, готовящая вкуснейшие соусы; Винченцо, по нескольку раз пересчитывающий свои сбережения в коробке. Аллея, по которой мы с Микеле каждое утро шли до театра Петруццелли, и всю дорогу нас сопровождал аромат свежевыпеченных круассанов. И там, дальше, — море. Тот долгий летний день, который был длиной во все мое детство, когда мы с Микеле, изумленные и молчаливые, слушали шум воды, доверяя друг другу тайны и обмениваясь взглядами, сулящими обещание. Мне даже показалось, что я слышу слова маленького Микеле: срывающийся детский голосок тянулся через пропасть лет невидимым мостом. Теперь, когда мы оба стали взрослыми, все стало сложнее.

Мы купили угря, чтобы приготовить его с лимоном и лавровым листом, а еще соленые сардины и мелкую рыбешку, маринованную в уксусе. Мама осталась довольна, и мы не спеша пошли домой. Я чувствовала себя сказочной принцессой, запертой в неприступной башне. Добравшись до площади дель Феррарезе, мы заметили людей вдоль улицы и на перекрестке. Перед домом Микеле толпились зеваки. Мама увидела тетушку Наннину, ведьму и Цезиру.

— Что случилось? — спросила она и вытянула шею.

Тетя Наннина сначала перекрестилась, затем медленно проговорила:

— Господь решил, что его час настал. Никола Бескровный умер.

Новость меня изумила. Хоть я и видела, что с ним сотворила болезнь, но все еще смотрела на него глазами ребенка. И в моих глазах, глазах ребенка, Бескровный-старший был злобным людоедом из сказок, навечно запертым в темнице на страницах книги. Мои мысли, однако, устремились к Микеле. Ведь и злодея, негодяя и преступника оплакивают, если это твой отец. Я попыталась пройти к дому, протискиваясь в толпе.

— Если ты ищешь Микеле, его здесь нет. — Голос ведьмы пригвоздил меня к земле, словно звук из иного мира, тонкий звон купы-купы[19].

Я приняла ее замечание, хоть и с толикой раздражения, и отошла в сторону. В домах было тихо, и люди на улице ждали, пока появится кто-нибудь из семьи Бескровных, чтобы узнать место и время погребения; все хотели присутствовать на похоронах, даже если ненавидели и проклинали покойного.

— Давай, Мари, пойдем домой.

Я кивнула маме, но не смогла перестать думать о Микеле. Мне надо было увидеться с ним. Вспоминая все хорошее и плохое, что со мной случилось в те годы, я вижу тот день как водораздел между «до» и «после».

Я снова встретилась с Микеле только в день похорон, который запомнился мне скорее как праздник, охвативший весь наш район. Оркестр исполнял Ave Maria Шуберта, следом шла толпа женщин в черном; лица закрыты кружевными вуалями. Мужчины надели воскресные костюмы, и даже дети выглядели нарядными. Гроб несли трое старших сыновей и племянник Бескровного. С окаменевшим лицом Микеле шагал позади Танка: черный костюм, белая рубашка, черный галстук. Следом звенел эхом цокот копыт по булыжникам. Четыре белых коня, красивых и сильных, как молодой Бескровный; на спинах у лошадей — четверо детей во взрослой одежде. До Рождества оставалось три дня, но даже сильный северо-западный ветер мистраль не мог выбить ни волоска из прически вдовы Бескровного. Она держала за руки близнецов, и под распахнутым черным пальто сияли золотое ожерелье и перламутровая брошь на груди. Базилика была переполнена, двое служек полосовали воздух кропилами. Гроб установили перед алтарем в окружении хризантем и ваз с синими агапантусами.

Появился священник с восковым лицом; глаза у него были невыразительными и тусклыми, а голос дрожал. Я вспомнила, как бабушка Антониетта настойчиво призывала меня исповедаться в грехах, иначе дьяволы придут, заберут меня и будут истязать: насадят на вертел, бросят в огонь, а потом отправят в ад. «Мадонна, ты даже не представляешь, как ужасен ад», — говорила она, непрерывно крестясь. И теперь я ощущала себя там, в месте, очень близком к аду. Десять молитв «Аве Мария», пара десятков «Отче наш» и «Сокрушение о грехах», сопровождаемые ударами кулаком в грудь, — так бабушка избавляла меня от грехов. Но как избавиться от греха любви не к тому человеку? «Господи Боже, прости меня, потому что я не хочу каяться. Я не верю в ад, и я не верю в Тебя. Если Ты действительно существуешь, порази меня молнией, накажи, но не отворачивайся от меня».

Священник начал проповедь с выражением глубокой печали на лице. Он вставлял в речь много диалектных слов и склонял голову направо, когда добирался до конца каждого предложения. Вдова подносила платок к сухим глазам каждый раз, когда священник называл очередную добродетель ее покойного мужа.

— У этого дона лицо как задница, — буркнул мой отец, когда священник назвал усопшего добрым христианином.

Папа не отказался присутствовать на похоронах, не мог их пропустить. Думаю, это была жалкая пародия на месть. Мама жестом велела ему замолчать: здесь не то место, где позволено отпускать такие замечания. Время от времени Танк обнимал мать за плечи одной рукой. Его габариты все еще удивляли меня, хотя и не так, как в детстве, когда я увидела старшего сына Бескровных в первый раз. Он был огромен — высокий, большие ступни, мощные ноги, мускулистые широкие грудь и плечи, — однако сложен далеко не так гармонично, как Микеле. Я могла видеть Танка только в профиль и пыталась заметить влажный блеск слез в глазах, но в его взгляде была только спокойная сила, уверенность в каждом жесте. На гробе стояла фотография Бескровного: на несколько лет моложе, лицо благообразное, горделивая улыбка, грудь выпячена, словно броня. Я подумала о том времени, когда папа называл его «дон Никола». После смерти Винченцо Бескровный-старший стал для него просто «гребаным засранцем».

3


Два следующих дня в дом Бескровных тянулась вереница женщин. Моя мама тоже пошла и настояла, чтобы я сопровождала ее. Похожие на вату волосы вдовы были уложены так же, как в день похорон. Тщательный макияж; серебряные приборы и хрустальные бокалы на столе; близнецы всегда рядом с матерью. Но я не могла отвести глаз от ее сухих морщинистых рук: казалось, что только над этой частью ее тела поработало время, а все остальное, как по волшебству, осталось нетронутым, сделав эту женщину заложницей молодости. С нами были тетушка Наннина, тетушка Анджелина, ведьма и Цезира — наша местная компания кумушек. Пока женщины говорили о том о сем, вдова вдруг предстала перед нами дивой, живущей инкогнито: она принялась рассказывать о своей юности, о путешествиях с мужем, о том, как он привез ее в Рим, чтобы посмотреть на съемки фильма, где суетились члены съемочной группы и актеры, одетые как древние римляне. Она много жестикулировала, а все сидели и слушали ее с открытыми ртами. Затем, как будто ничего не произошло, вдова взмахнула рукой перед лицом и наконец вернулась к реальности.

— Я сделаю вам кофе, — предложила она, улыбаясь, и медленно прошлась по кухне, открывая дверцы шкафов и вытаскивая печенье.

Через два дня вереница гостей иссякла, и все забыли о Бескровном. Все, кроме меня и моего отца.

Утром в канун Рождества Микеле появился у нас дома. Папа собирался разделывать большеголового угря на деревянной доске — сперва вылавливал скользкое извивающееся тело из голубого тазика, потом втыкал в рыбий глаз железный штырь, чтобы угорь не выскользнул и можно было без проблем отрубить ему голову одним ударом. Я помогала маме: мыла кусочки рыбы, выкладывала их в керамический горшок вместе с лимоном и лавровым листом. Две последние ночи я думала о Микеле, мысленно повторяя слова, которые собиралась ему сказать, когда снова увижу. У меня было время просчитать каждую фразу, каждую паузу, каждую запятую, но я никак не могла предположить, что Микеле объявится у меня дома.

— Какого хрена ты здесь делаешь? — рявкнул папа. Руки у него были заляпаны кровью, и выглядел он неряшливо из-за неопрятной бороды и растрепанных волос.

— Я должен поговорить с вами, синьор Де Сантис.

Похоже, Микеле пришел сказать, что теперь, после смерти отца, он волен сам распоряжаться своей жизнью. А раньше в определенном смысле был всего лишь ребенком в мужском теле.

— Да вот только мне недосуг тебя слушать, — сказал отец, вытирая руки полотенцем.

Мама пригладила волосы и, сняв передник, вышла вперед, чтобы выразить Микеле соболезнования.

— Слушай, парень, — продолжил папа, — я знаю, ты только что потерял отца, и родителей мы не выбираем, но мы вправе решать, кого хотим видеть в нашем доме, а тебя мы видеть не хотим.

— Я люблю вашу дочь, — сказал Микеле, притворяясь, что ненависть моего отца его совсем не ранит.

— Прекрасно. Но кто дал тебе право приходить и говорить мне это?

— Мария тоже меня любит, — добавил Микеле, глядя мне в глаза.

— Что, черт возьми, за чушь он несет, Мари? Это правда?

Я кивнула, но не осмелилась издать ни звука.

Вместо меня заговорила мать: она сказала много слов о молодежи, захваченной чувствами и не думающей о последствиях; о том, что у нас с Микеле разные судьбы. Но это была лишь длинная череда бессмысленных предложений, которые и близко не оказывали того эффекта, на который она рассчитывала, поэтому мамина тирада оборвалась так же внезапно, как и началась.

— Слушай меня внимательно, Мике, — спокойно сказал папа, жестом заставив жену замолчать. — Смерть Винченцо тут ни при чем, дело в моей дочери. Я ее не для того столько лет учил, чтобы сейчас с твоей помощью спустить все в унитаз. Так что, если ты пришел просить у меня разрешения встречаться с ней, вынужден сказать тебе «нет», и это окончательное «нет», потому что я не собираюсь возвращаться к этой теме.

Я посмотрела на Микеле, потом на маму. Может быть, я надеялась, что она, снова нарушив приказ папы, вступится за меня и заставит его передумать.

— Вот и все, а теперь прошу тебя убраться из моего дома.

Норовистый, как породистый конь, вспыльчивый, печальный — на лице Микеле в этот момент проступила вся его сущность. Мы с ним несколько секунд смотрели друг на друга, а потом он вышел и захлопнул за собой дверь.

— Собирайте чемоданы, мы едем к моей маме в Чериньолу. Встретим Рождество в деревне, — заключил папа почти шепотом, будто внезапно очень устал.

Я думаю, он хотел поскорее покончить с этой историей и боялся, что Микеле вернется. Не говоря ни слова, я пошла в комнату собирать вещи. Я была в смятении, рассержена и обижена, но в вихре эмоций не сразу поняла, что за чувство тлеет в самой глубине сердца: я ненавидела отца, ненавидела всем своим существом.

Мы ехали по шоссе. Я молча сидела на заднем сиденье машины, чувствуя себя опустошенной. Деревья без полива на засушливой и каменистой почве засыхают, даже не осознавая этого. Такой я видела и нашу с Микеле историю любви.

Мы добрались до Чериньолы поздним вечером. Тетя Кармела и бабушка не ждали нас. У них не было телефона, поэтому мы не смогли предупредить их, что приедем.

— У меня в багажнике вино, масло, банки с солеными сардинами, перец чили, кастрюля с угрем и хлеб, — сказал отец, словно извиняясь.

У бабушки Ассунты на глаза навернулись слезы, и она не переставала благодарить Деву Марию за приятный сюрприз. Потом принялась торопливо целовать меня и восхищаться моей красотой.

— Моя внучка похожа на святую, моя внучка — настоящий цветок, — повторяла она, целуя кончики собранных в горсть пальцев и прикладывая их мне к щекам.

Я крепко прижалась к ней, чего раньше никогда не делала при встрече. Мне бы хотелось, чтобы она тоже увидела Микеле, чтобы тетя Кармела и все, кого я знала, увидели его, чтобы они поняли, что он совсем другой, что он рожден для другого мира, совершенно противоположного нашему, — мира, где каждый может убежать от бремени своего прозвища. Потому что, запертые в ловушке диаметром в пятьдесят шагов, мы с ним так и останемся Малакарне и Бескровным, не сумеем вырастить ничего другого, кроме сухих и насквозь прогнивших деревьев.

Бабушка поселила меня в комнате на первом этаже, где я жила во время летних каникул, когда уезжала подальше от района Сан-Никола. Летом, однако, из окна моей комнаты открывался замечательный вид на огород и оливковые рощи, ряды камелий у дома и цветущие олеандры. Зимой же природа увядала и засыпала, а в этом крыле дома бабушка Ассунта обычно складывала старую одежду, еще годную для весенней работы в поле. Поэтому моя спальня напоминала склад продавца подержанного платья или гримерку бедной театральной труппы. По стенам нагвоздях висели соломенные шляпы, выцветшие заношенные комбинации с истрепанными кружевами, старые подтяжки и брюки, залатанные в нескольких местах. Везде сильно пахло нафталиновыми шариками.

Мама пришла предложить мне помочь разобрать вещи. Я знала, что она просто хочет утешить меня, как делала всегда. Мама села на кровать и сделала вид, что с любопытством осматривается. Погладила бахрому на покрывале, провела пальцами по сплетению роз, нарисованных на подушках.

— Прости, Мария, твой отец хочет тебе только добра.

Я повернулась к ней спиной, собираясь развесить в шкафу одежду. Там, как и много лет назад, висели элегантные вещи дедушки Армандо: куртки, жилетки, льняные и фланелевые рубашки. Все осталось нетронутым, словно их владелец должен скоро вернуться из долгого путешествия.

— Я не знаю, почему Бог забрал Винченцо, — твердо сказала я. — Он должен был забрать папу.

— Что ты говоришь, Мария?

— Я говорю, что желаю папе смерти.

Я повернулась к маме, прикусив нижнюю губу. Хотелось плакать, но я сдержалась.

— Как ты можешь говорить такие вещи? Ты его дочь. — Мама была великолепна в своем нисхождении до роли королевы бедняков: красные губы, зеленые тени для век, подчеркивающие яркие глаза, волосы со свежим перманентом. В ту секунду я подумала: отчасти она тоже виновата, что отец стал таким — авторитарным, несговорчивым, упертым. Виновата в том, что наша жизнь вертится вокруг него.

— Ты когда-нибудь думала, что, возможно, Винченцо не погиб бы, если бы папа был другим человеком?

— Это не твой отец убил Винченцо.

Я вытащила дедушкин костюм и положила на кровать, чтобы хорошенько рассмотреть. Я никогда не видела таких костюмов на отце, хотя в детстве мне этого хотелось бы.

— Отец вырастил его в насилии. Винченцо ничего другого не знал. Ты сама так говорила.

— Мария… — Голос мамы затих, как если бы ей не хватило сил на дальнейшие споры.

Тогда продолжила я, холодно и напористо, как научил меня наш район. Позднее я поняла: хочется мне или нет, эта манера стала неотъемлемой частью меня. Она пряталась где-то на дне и время от времени всплывала на поверхность, взбаламученная моими мыслями или какими-то событиями. В такие моменты возвращалась и злость, а с ней — язык и повадки, усвоенные на улицах.

Я почувствовала, как внутри разгорается гнев.

— И если мы говорим честно, мама, это и твоя вина тоже, ведь ты всегда знала папины повадки, но даже не попыталась уйти, забрать детей и бросить его. Ты осталась с ним, разрешая ему срываться на тебе по любому поводу, даже если ветер вдруг подул не в ту сторону, куда ему хочется.

Сердце колотилось так сильно, что от его грохота мир грозил рассыпаться на части. Обстановка вокруг нас — шкафы, одежда, кровать — померкла, словно ее заволокло дымом. Я надеялась, что мама снова закатит мне пощечину и мы будем квиты, но вместо этого она мешком свалилась на кровать. Постепенно я почувствовала, что дыхание становится спокойнее, а мир вокруг обретает прежнюю форму.

— Тебе не понять, Мария. Знаешь, все не так просто. Есть много вещей… — Мама запнулась, но было видно, что она изо всех сил пытается следовать логике и подыскивает правильные слова. Сейчас я думаю, что правильных слов, наверное, и не было вовсе, ведь понять другого человека слишком сложно. Можно только терпеть и прощать.

— Дети, годы, проведенные вместе, возраст… — Мама попробовала снова, но все опять застопорилось. Она немного помолчала, а потом сказала лишь одно слово: — Прости.

Это прозвучало очень убедительно.

В тот момент я не могла попросить у нее прощения, но поняла, что моя жизнь должна продолжаться в другом месте. Я оставила маму в спальне, на цветочном покрывале, и присоединилась к тете Кармеле и бабушке.

Перед окном красовалась рождественская елка, вся в ярких огнях, а на столе стояли панцеротти, лук кальцоне, салями, соленые сардины и несколько бутылок домашнего красного вина, виноград для которого дядя Альдо, муж тети Кармелы, выращивал неподалеку от фермы — большого и светлого дома, похожего очертаниями на шляпу в окружении зеленых полей. Я подумала, что Чериньола — неплохое место для жизни, особенно в сравнении с хаосом и шумом города. Вскоре пришла и мама. Она подправила макияж и переоделась. Тетя Кармела тем временем вытащила проигрыватель, и теперь по комнате разносилась рождественская классика — «Ты сошел со звезд». По случаю торжества стол накрыли в просторной гостиной с синими стенами, мебелью из каштана и большими окнами с занавесками, которые делали комнату похожей на парусник. Дядя Альдо выступал в роли хозяина дома, поднимая бокал и произнося тосты в честь гостей. Мой отец отвечал с искренней радостью, что было очень не похоже на него. Вот она, подумала я, другая сторона Антонио Де Сантиса — возможно, именно та, что околдовала когда-то мать, которая околдовывала и меня в детстве.

— Мария учится в университете, — сказал папа. — Готовится к первому экзамену по средневековой истории.

Бабушка кивала и время от времени целовала кого-то невидимого, стоящего прямо перед ней, — может, призрак дедушки, кто знает.

— Мария хорошая дочь, — добавила мама. — И Джузеппе хороший сын. Он празднует Рождество с семьей Беатриче. А знаете, есть один приятный сюрприз. В животе у Биче растет малыш или малышка, маленький Антонио или маленькая Тереза. — Она нащупала пальцы отца и сжала их.

Эта новость застала меня врасплох, и вместо радости я почувствовала раздражение. Мой брат готовился стать отцом. Он был замечательным человеком, но я все равно завидовала ему, хотя сестра не должна испытывать таких чувств. Я любила Джузеппе и верила, что он лучший из всех нас, но завидовала его способности оставаться в стороне, так, чтобы ни отец, ни наш район не влияли на него. Он строил жизнь по собственному усмотрению, а я до сих пор не знала, кем стану. Чтобы отпраздновать радостную новость, дядя Альдо принес еще две бутылки вина из кладовой, поэтому, когда мы добрались до угря с лимоном и жареной рыбы, в воздухе уже витала атмосфера беззаботной легкости, созданная алкоголем. Тетя Кармела сменила пластинку с рождественскими мелодиями на твист. Бабушка Ассунта вынула бинго и наполнила миску сушеной фасолью, чтобы отмечать зернами выпавшие числа. Перед тем как приступить к панеттоне с кремом сабайон, дядя Альдо встал с бокалом вина.

— За жизнь, которая идет, и за тех, кто в нее приходит! — провозгласил он.

— Святые слова! — откликнулся отец с довольной улыбкой.

Я удивлялась, почему он раньше не проводил Рождество в кругу своих родных, ведь сейчас он выглядел по-настоящему счастливым, но ответ был слишком очевиден: отец страстно хотел наказать себя, искупить какие-то грехи.

Остаток вечера прошел в приятной и непринужденной обстановке. Музыка стала медленнее, и после игристого вина папа вытащил свою любимую пластинку Чео Фелисиано из чемодана.

— Послушай, какое чудо, — сказал он зятю и уселся в кресле у камина.

Нежная латиноамериканская мелодия заполнила гостиную почти осязаемым теплом, обволакивая собравшихся.

— Мари, я тебе кое-что покажу, — сказала бабушка, погладив мне щеку тыльной стороной ладони.

Она вышла и вернулась через несколько минут, неся в руках фотоальбом: обложка из толстого картона, золотистые треугольники по краям. Когда бабушка открыла его, заиграла мелодия детской песенки.

— Давай, иди сюда! — Она похлопала меня по ноге.

Мы сели на диване в большой столовой, бабушка Ассунта в центре, я слева от нее. С другой стороны устроились мама и тетя Кармела. Альбом открывал мне страницы неизвестной жизни моих предков. Дедушка Армандо в молодости, очень похожий на папу, и бабушка Ассунта, на каждой фотографии одетая с иголочки. Маленький мальчик, такой красивый, что казался девочкой. Первое фото за партой — на шее большой бант, завитушки волос на голове. Это был мой отец. Меня поразило, насколько мы с ним похожи, хотя раньше мне никто об этом не говорил. Внезапная мысль заставила меня замереть с широко открытыми глазами, глядя на эту фотографию: я плод этого ребенка, ставшего мужчиной шестидесяти лет с темным лицом и морщинами в уголках глаз, очень ярких глаз, привлекающих внимание цветом — перемежающиеся мазки светло-серого и ярко-синего. На другие фотографии я смотрела со странным спокойствием, пришедшим следом за опустошением предыдущих часов. Вот она, та невидимая шелковая нить, которая связывает меня с матерью и отцом; та же самая нить, которая связывает меня и с нашим районом. И как бы я ни старалась разорвать ее, она оставалась все такой же прочной — мягкой, но нерушимой. Бабушка поцеловала фотографии своего покойного мужа и дочери, которую почти не видела, потому что та слишком далеко жила, а потом с такой же ностальгией чмокнула фотографию папы, как если бы она и его потеряла, хотя они находились в одной комнате. Затем бабушка Ассунта улыбнулась через силу и нежно расцеловала меня в щеки.

— А теперь давайте спать: завтра Рождество, и надо будет идти на мессу.

Мы все послушались, даже дядя Альдо и папа, которые с радостью выпили бы еще несколько глотков игристого вина.

— Спокойной ночи, Мария, — прошептала мама, поглаживая мне волосы. Думаю, она ждала от меня каких-то слов, но я промолчала.

Лежа на кровати, подложив руки под голову и скрестив ноги, я смотрела в потолок и представляла, что вижу проектор, который показывает мне по очереди всех, кто что-то значил в моей жизни: бабушку Антониетту, Винченцо, учителя Каджано, сестру Линду, Алессандро, бабушку Ассунту, Джузеппе, маму, отца. Несмотря ни на что, я не могла вычеркнуть его из своей жизни: та невидимая нить крепко связывала нас. Наконец перед глазами потекли образы Микеле, медленно, чтобы я могла насладиться их нежностью. Каждая минута, проведенная с ним, каждый жест, каждое слово проникали внутрь, как осколки разорвавшейся бомбы.

Полночь наступила минуту назад.

— Счастливого Рождества, любовь моя, — прошептала я, прежде чем закрыть глаза, но, когда уже собиралась погрузиться в сон, услышала какой-то звук у окна, похожий на звяканье ложки в чашке.

Я включила свет. Дул сильный ветер, он гнул деревья и крутил листья в бесконечных вихрях. Я подошла к окну и увидела Микеле. Этого не могло быть. И все же он улыбался мне через стекло, живой и настоящий.

— Счастливого Рождества, любимая, — сказал он.

Я открыла окно и принялась целовать Микеле куда попало, ошеломленная счастьем, которое в тот момент представлялось мне незыблемым. Казалось, этот уголок в сельской местности, эта старая комната в старом доме и были тем миром, где мы с Микеле всегда существовали.

— Как ты меня нашел?

И как он нашел мою комнату…

— Это было легко, — улыбнулся Микеле, — я спросил ваших соседей. Посмотрел на них томным взглядом, и они не устояли.

В тот момент я была благодарна маме за привычку рассказывать соседям обо всех наших делах. Я обожала смех Микеле, он внушал мне чувство, что все возможно. Ночь была ясной, в воздухе носился сладкий запах яблок. Белая рубашка Микеле выделялась в темноте ярким пятном.

— Ты там замерзнешь, забирайся внутрь.

Он залез в комнату, мы закрыли окно и крепко обнялись. Я почувствовала, как знакомое тепло растекается по мышцам и делает ноги ватными. Уткнулась лицом в грудь любимому, вдохнула его запах, затем закрыла глаза и отдалась на милость его поцелуев.

— Мне жаль, что так вышло с моим отцом.

— Неважно, я поговорю с ним снова. Рано или поздно мне удастся его убедить.

Я смотрела на него и чувствовала, как по щекам текут слезы. Микеле, конечно, прочитал у меня в глазах страх и отчаяние, потому что попытался утешить меня:

— Не волнуйся, все образуется. — Он только что потерял отца и все же был тут, со мной.

— Ты не знаешь моего папу, он никогда не передумает! — пожаловалась я, смиряясь со своей участью.

Со временем, переосмысливая события моей жизни, я пришла к выводу, что ничто не происходит случайно, каждый шаг является неотвратимой необходимостью, предназначенной мне судьбой с рождения. И мой отец, хорошо это или плохо, тоже был частью замысла. Как грубый неровный мазок на картине, раздражающее пятно, — но художнику необходимо каждое движение кисти.

— Давай убежим вместе, — прошептала я, как будто найдя выход из всех наших затруднений. — Возьмем твою лодку. Посмотрим, как там, за морем. Или поплывем куда захотим. — Чем дальше я говорила, тем больше смысла видела в таком решении. — Я напишу письмо маме. Надеюсь, она сумеет меня понять.

Микеле схватил меня за плечи и заглянул в глаза:

— Мария, я бы убежал с тобой немедленно, но у меня иная ситуация. Для меня побег отсюда стал бы спасением. Теперь, когда мой отец умер, брат сделает все возможное, чтобы втянуть меня в свои дела. Я хочу быть умнее его, держаться подальше и оставаться сильным. Но у тебя есть родители, университет. Я не знаю, Мария, но ты не думала хоть иногда, что твой отец может быть прав? Вдруг я и впрямь не подхожу тебе. Ты сделана из другого теста, ты лучше всех нас. С детства ты была другой, белым цветком среди здешнего мусора. Ты не заслуживаешь такой жизни. — Он остановился перед окном, глубоко засунув руки в карманы: — Иногда я останавливаюсь, и любуюсь дворцом Минкуцци, и говорю себе: «Вот тут самое место для Марии».

Я подошла и крепко прижалась к его спине всем телом.

— Меня не волнуют дома и деньги, — возразила я. — Мне важно, чтобы мы были вместе. Давай убежим, пусть все идет так, словно мы начали все заново с того дня, когда расстались много лет назад.

Микеле повернулся ко мне и сжал мое лицо в ладонях:

— Хорошо, Мария, давай сделаем это.

Я бросилась ему на шею, обняла, поцеловала.

— Убежим в тот день, когда начинается учеба в университете, седьмого января, — решила я, очень взволнованная.

— Увидимся под килем у ланце. Мы с «Малакарне» будем ждать тебя и копить деньги. Нам понадобится немало денег.

Сколько раз я видела, как отец выгружал рыбу из своей лодки прямо там, на пристани Сант-Антонио. Мы, жители Бари, называем это место «под килем у ланце», потому что на диалекте ланце — деревянная лодка. Рядом есть импровизированный рынок: рыбаки раскладывают улов на земле и продают прямо там, возле своих лодок. И вскоре это место станет отправной точкой нашего побега.

— Отец рано уходит на бойню, — добавила я. — Жди меня на пристани в девять часов.

Стоило только нам заключить договор, как внезапно послышался голос мамы:

— Мари, с кем ты говоришь?

— Уходи, или тебя заметят. Седьмого января, в девять часов, — повторила я, то и дело гладя Микеле по груди и щекам, словно пытаясь убедиться, что он мне не привиделся.

— Мы с «Малакарне» будем ждать, и я буду там намного раньше, чтобы все подготовить.

В тот момент я была абсолютно счастлива: уверенные и влюбленные глаза Микеле, наш план совместного побега, зимний пейзаж, желтоватый свет луны, инстинкт, который тем вечером привел моего любимого в пригород Чериньолы, даже ветер, который гнул деревья, и белая рубашка, пятном выделяющаяся в темноте. Это было похоже на новое начало, по-настоящему новое.

4


Остаток рождественских каникул я разрывалась на части между эйфорическим возбуждением и чувством вины. Становилось особенно больно, когда я думала о матери. Не разобью ли я ей сердце? И поймет ли она меня, хотя бы потом? Когда я встречалась взглядом с папой, то уже не испытывала ненависти к нему, скорее что-то сродни триумфу. Как будто говорила: «Вот сейчас я покажу вам, кто тут на самом деле главный». Деревенский воздух оказался целебным для моего настроения и цвета лица. В солнечные дни я гуляла среди оливковых рощ и фруктовых деревьев, издалека наблюдая за курами и свиньями. Я смотрела, как работают дядя Альдо и тетя Кармела, часами гнувшие спину над красноватой землей. В день отъезда мы снова собрались в гостиной, чтобы отпраздновать Крещение. Я чувствовала оцепенение от мысли, что последний раз сижу за столом с мамой и папой. Бабушка вышла из кухни, окутанная облаком запахов: базилик, душица, розмарин, — и когда она подняла крышку большого глиняного горшка, аромат соуса разнесся по всей столовой. Папа пришел следом за бабушкой Ассунтой. Я видела, как он появился из белого квадрата света с кухни с целым блюдом дымящихся отбивных.

— Я добавила немного перца чили: очень уж холодно, надо нам согреться, — пояснила бабушка.

Я помогла ей положить на каждый кусочек мяса зубчик чеснока, щепотку петрушки и тертого сыра, приправленного перцем. Потом свернула рулетики, закрепила зубочистками. Мне нравилось хлопотать с бабушкой на кухне: она всегда была готова поделиться каким-нибудь особенным умением.

— У поваров золотые руки! — воскликнул дядя Альдо, как только попробовал отбивную.

— Мария хороша во всем, — отозвался папа.

Зачем он так себя вел? Почему показывал только свою привлекательную сторону, которую мне трудно было ненавидеть? Мама потупилась, губы у нее мелко задрожали, на глазах выступили слезы.

— Это все перец чили, — сказала она, — такой он жгучий.

Днем взошло теплое, почти весеннее солнце. Мы загрузили машину маслом, вином, домашним мясом и фруктами, и я как никогда крепко обняла бабушку, почувствовав мягкость ее щек и больших грудей, прижимающихся ко мне.

— Приезжай к нам почаще, — попросила она, сдерживая слезы.

Я кивнула, но знала, что не приеду, как знала и то, что странное волшебство, царившее вокруг в последние дни, исчезнет, стоит мне только переступить порог нашего дома.

Почти стемнело, когда мы покинули Чериньолу. Щебетали птицы, словно на дворе стоял март. Едва мы выехали со двора и нашим глазам открылся вид на лес, пейзаж показался почти райским. Мы ехали по шоссе молча. А уже на подъезде к Бари меня охватила дремота. Я бы с радостью легла в кровать и не просыпалась до самой встречи с Микеле.

Но с моим отцом по пути произошла своего рода метаморфоза. Когда до дома оставалось несколько километров, его молчание сменилось обычными высокомерными и самонадеянными фразами. Слова полились отвратительной симфонией, вертящейся вокруг одной темы, монотонно и неприязненно. Стоило оказаться около дома, как папины жесты и выражение лица тоже изменились, стали агрессивными: «Доставай масло, налей вина, иди сюда, положи туда, дура, ты ничего не понимаешь».

Когда я вошла в дом, у меня сложилось впечатление, что последние две недели были всего лишь долгим сном. Я помогла маме расставить по местам продукты, долго умывалась, пытаясь проснуться от этого кошмара. Пожелав матери спокойной ночи, уже в дверях своей комнаты я повернулась к ней. Комок в горле почти не давал мне дышать. Потом я шагнула к маме и порывисто обняла ее.

— Я люблю тебя, — сказала я, явно застигнув маму врасплох.

Она заправила прядь волос мне за ухо и спокойно ответила:

— Я тебя тоже люблю.

Мама не могла знать, что я предам ее, оставлю одну уживаться с отцом и пытаться погасить его гнев. Я зашла в комнату и сложила в рюкзак кое-что из одежды. У меня было всего десять тысяч лир, и я положила их в карман пальто, затем села на кровать и написала длинное письмо матери, надеясь, что она поймет сделанный мною выбор. В конце концов, мне было примерно столько же, сколько и ей, когда она вышла замуж за моего отца. Я не прощалась, я планировала вернуться, но мне нужно было дать папе время смириться с моим решением. Отца я в письме даже не упомянула и, что самое невероятное, сама этого не заметила. Я решила положить письмо в карман юбки, которую мама собиралась надеть на следующее утро, повесив ее на стуле в кухне. Потом я улеглась в кровать, не раздеваясь и зная, что под подушкой меня ждет целый клубок призраков.


На следующее утро я проснулась рано, очень взволнованная, счастливая и напуганная одновременно. Мне было страшно, потому что мы не знали, куда отправимся на борту «Малакарне». Светило солнце. Я сложила в рюкзак все необходимое, чтобы пережить как минимум месяц зимы, и прихватила из комода платок, некогда часть свадебного наряда матери. На нем были вышиты ее инициалы, и я хотела взять его с собой. По той же причине ночью вместе с письмом я положила маме в карман свой детский рисунок, один из тех, что хранились в коробке из-под голландского печенья, нашей шкатулке с памятными сувенирами. На картинке, которую я нарисовала еще в детском саду, мы с мамой держались за руки. Ее длинные нитевидные пальцы сливались в одно целое с моими, обозначенными почти неразличимыми короткими штрихами. Я улыбнулась, заметив, что мамины густые волосы цвета красного дерева получились у меня похожими на ярко-красную шляпу. Мои же волосы, напротив, практически облепляли голову.

Я старалась не думать об отце, ведь он никогда не беспокоился ни обо мне, ни о других своих детях. Или я никогда этого не замечала. Мама крикнула с кухни, что мне стоит поторопиться, молоко готово и скоро начнутся лекции в университете. Для нее это было обычное утро, как и для всех остальных, а для меня — водораздел между юностью и зрелостью, день, которому предстояло изменить всю мою жизнь. Я сделала несколько глотков молока, но больше ничего не смогла протолкнуть в желудок.

Прощаясь у порога, я едва не расплакалась, но сдержалась, представив лицо Микеле, которого скоро увижу. Это меня утешило. Я долго обнимала маму; горло сжималось, как всегда перед началом нового этапа; эйфория сплеталась в узел со страхом. Мать какое-то время стояла в дверях и махала мне рукой, а потом принялась оглядываться по сторонам — нет ли на улице кого-нибудь из тетушек, с кем можно немного поболтать.

— Пока, мама; пока, папа, — сказала я себе с тяжелым сердцем, хотя отец даже не попрощался со мной.

На память о нем у меня осталось звяканье ложки, которой он размешивал сахар в кофе на рассвете, и несколько быстрых и сонных слов, которыми он перекинулся с матерью.

Было восемь утра, еще час до встречи с Микеле. Я решила посвятить оставшееся время прощанию с нашим районом. Светило солнце, но изредка налетали порывы холодного ветра, заставлявшие меня вздрагивать всем телом. Я поежилась, подняла плечи и сунула руки в карманы. Я хотела увидеть свою начальную школу, Швабский замок, площадь у церкви Буонконсильо, где мы в детстве играли с Джузеппе и Винченцо. Я бродила без цели, стремясь запечатлеть в памяти каждую деталь: рассыпающиеся черные здания; тесные закутки, в которых сооружали импровизированные магазины; внутренние дворики, где старые девы присматривали за маленькими детьми работающих женщин; соломенные стулья, ждущие на улице тех, кто присядет на них поболтать. Каждый уголок моего района, ненавистный или любимый, отпечатывался в памяти.

Ближе к девяти я добралась до пристани Сант-Антонио. Микеле еще не было. Я ждала его, уставившись на море и представляя чудесные места, где мы сможем начать нашу совместную жизнь. Услышав приближающиеся шаги, я закрыла глаза и обернулась, готовая оставить прошлое позади, — и с легким разочарованием ответила на приветствие старого рыбака, который уселся на деревянную скамейку и принялся распутывать леску на удочке. Я наблюдала за его осторожными движениями, и постепенно мне стало казаться, что разум освободился от всех тревог. Я прождала еще целый час, но Микеле так и не пришел. В панике я бросилась искать его. Однако дом Микеле, как и дом его матери, выглядел заброшенным, изнутри не доносилось ни малейшего шороха. Потом я в отчаянии бродила по городу, даже пошла к Магдалине, которая поздоровалась со мной с неприкрытой ненавистью, но поклялась, что ничего не знает. В слезах я рухнула на скамейку на набережной, угодив в капкан одиночества, которое не оставляет даже в шумной толпе. Я поняла, что Микеле никогда не придет. Возможно, мне больше не суждено его увидеть. Я побрела домой и застала маму за столом с моим письмом в руке. Не знаю, сколько раз она перечитала его за последние несколько часов.

— Мама, он не пришел. Я не понимаю, — призналась я, прежде чем броситься в ее объятия.

Она позволила мне выплакаться и какое-то время молчала, просто гладила меня по волосам, как в детстве, а затем взяла за плечи. Она хотела заглянуть мне в глаза, прежде чем сказать одну-единственную фразу и посчитать тему закрытой:

— Это значит, что он действительно любит тебя.

Вскоре пришел и папа, немного раньше того времени, когда он обычно возвращался с работы. Мама тут же спрятала мое письмо в карман юбки, а я вытерла слезы. Отец сел и налил себе стакан воды.

— Почему ты дома? — спросила мама.

— Сегодня произошла странная вещь, — ответил он, рукой вытирая губы. — Я был на бойне, и ко мне подошел старый приятель начальника порта, с которым мы знакомы уже много лет.

— Чего он хотел? — Мама села напротив него.

— Сказал, что какой-то тип, которого он никогда не видел, с иностранным акцентом, пришел и в порт и заявил, что должен передать Антонио Де Сантису лодку, красивейшую рыбацкую лодку.

— Что? Лодку? С каких это пор лодки раздают? И почему он не пришел прямо к тебе?

— Я не знаю, Тере, говорю же, что это странно. В любом случае тот, от начальника порта, уже отдал мне документы на право собственности. Лодка моя, тут нет никаких сомнений.

Мама встала и обошла кухню, затем остановилась перед окном, за которым группа детей играла в шарики на белых камнях.

— Название у лодки тоже странное, — продолжил папа. — Она называется «Малакарне». Ну и наплевать: главное, что лодка моя, и я не собираюсь от нее отказываться, — сухо добавил он, как будто пытаясь веским заявлением убедить в первую очередь себя.

Ему было все равно, кто отдал — подарил, завещал или подсунул ради шантажа — эту лодку. Отец знал только одно: он хотел вернуться в море и снова обрести себя. Я подошла к маме и тоже посмотрела в окно на играющих детей. Но на самом деле просто надеялась таким образом скрыть от отца слезы, медленно текущие по щекам.

— Вместе с документами была записка: «Однажды ты расскажешь мне, что там, по другую сторону моря».

Я заметила взгляд, который мама бросила на меня. Она все поняла и, кажется, не ждала объяснений. Мне нравится думать, что она без слов хотела сказать мне: даже если сейчас все кажется беспросветно темным, со временем тьма рассеется и свет вернется, пусть ради этого и придется потрудиться. Лицо у меня продолжало судорожно кривиться, в животе словно собрался комок шипов. Отец вернул себе море, а я потеряла Микеле.

— Мы с Марией пойдем, — сказала вдруг мама. — Сходим на кладбище.

— Да-да, — рассеянно кивнул папа, в очередной раз перечитывая свидетельство о регистрации судна «Малакарне».

Ветер значительно усилился. Это был один из тех дней, когда дул мистраль, а небо было ясным и ярким. Деревья на кладбище сбросили листву, остались только черные кости и горсти иголок, осыпающиеся на стены и живые изгороди. Лишь кипарисы горделиво возвышались во всей красе. Хотя стоял полдень, траву все еще покрывала роса. Смотритель, как обычно, приветственно кивнул нам; какие-то женщины неподалеку меняли воду в вазах и протирали надгробья платочками. Привычная картина, в точности как раньше, хотя теперь я воспринимала ее совершенно по-другому. Мы остановились перед могилой Винченцо. Мама, как всегда, поцеловала фото, протерла его, поставила свежие цветы.

— Если у нас что-то забирают слишком рано, оно дольше остается в памяти. Иногда навечно, — сказала она нам обеим, особенно мне, потом взяла меня за руку, и мы замерли рядом, мать и дочь, глядя на могилу Винченцо. — Не стоит плакать о том, что мы потеряли, Мария; надо радоваться тому, что мы имели.

Я хотела верить, что Микеле попрощался со мной не навсегда, а лишь дал понять, что пришло время мне пожить немного своей жизнью, а ему — своей. А потом мы снова встретимся, став сильнее и накопив целую гору историй, которые будем рассказывать друг другу. Но, может, он и вправду навсегда ушел от меня. Его лицо останется только в альбоме со старыми фотографиями, с которых я время от времени буду смахивать пыль и плакать, как бабушка Ассунта. И все же я знала: однажды я расскажу Микеле, чтó увидела по другую сторону моря, плывя на борту «Малакарне», пока Антонио Де Сантис стоял на носу и внимательно изучал горизонт.


notes

Примечания


1


Отмечается 9 мая, в день прибытия мощей Николая Мирликийского в город Бари. — Здесь и далее примеч. пер.

2


Местное название терки.

3


Городская стена города Бари, раньше окружавшая древнюю крепость. В настоящее время сохранилась только часть, отделяющая старый город от набережной, построенной в 1930-х годах.

4


Этрусские и древнеримские гадатели по внутренностям жертвенных животных.

5


В южных диалектах сокращенную форму имени образуют отсечением последних слогов, и ударение тогда падает на последнюю гласную.

6


Вино из одноименного сорта винограда, символ Апулии.

7


«Не приближаться — Запретная зона — с 18:00 до 6:00» (англ.).

8


Сокращенная форма имени Тереза.

9


Сицилийская военная кампания Джузеппе Гарибальди 1860–1861 годов.

10


Дом карбюраторов (исп.).

11


Аниме-сериал Каору Тада (1983–1984).

12


Аперитив, который обычно пьют во время рождественских праздников. В домашних условиях готовится из яиц с добавлением сахара, лимонной кислоты и красного вина марсала.

13


Ученики итальянских школ носят поверх обычной одежды форменные халаты, которые в разных классах могут различаться цветом воротничков или элементами декора.

14


Группа международных компаний по производству и реализации электроэнергии и газа.

15


Итальянская телекоммуникационная компания, сейчас известная как Telecom Italia.

16


В итальянских школах принята десятибалльная система оценок. Высший балл ставят редко; хорошими оценками считаются «восемь» и «девять». Пять баллов и ниже указывают на неуспеваемость.

17


«Свободная мелодия» (англ.) — романтическая песня из фильма «На свободе» (1955), получившая вторую жизнь в исполнении Righteous Brothers благодаря саундтреку картины «Привидение» (1990).

18


Ораторий — досуговый центр для молодежи и взрослых, находящийся под кураторством католической церкви.

19


Музыкальный инструмент, распространенный в Апулии; разновидность фрикционного барабана.