Доспехи совести и чести [Наталья Гончарова] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Наталья Гончарова Доспехи совести и чести


Российская империя. Конечная станция N-ской железной дороги.

Май, 1879 год.


По тому, как мало людей на станции Потап Архипович сразу же понял, что прибыл слишком рано. Выходит зря волновался. Пока собирался, три раза возвращался домой, забыв то одно, то другое, торопился, спотыкался, нервничал. Все боялся опоздать, сквернословил безбожно, гнал извозчика, гнал себя, а теперь, стоит тут как третья подпора. И стоять так несчастному еще целый час, да и то, если повезет и поезд прибудет в срок, что с поездом, отчего то случалось не часто. Вынув несвежий платок, он запыхтел, будто тот самый паровоз, которого ждал с такой тревогой, и, выдыхая воздух через плотно сомкнутые губы, торопливо протер вспотевшее лицо и лысину на макушке. Правда, вспомнив, что буквально с утра, так старательно каждый свой редкий волосок уложил воском, отдернул руку будто ошпаренный, испугавшись, что одним лишь неловким движеньем испортил все. Кто знает, вдруг именно сейчас, в самый важный момент его жизни, он стал похож на того самого глупого попугая с хохолком, которого графиня Батюшкова привезла из Москвы на потеху здешней публики. Покрутившись в поисках чего-то во что можно было бы поглядеться, он, встав на цыпочки, из-за плеча стоящего перед ним мужчины, посмотрел на свое отражение в окне, и, убедившись, что вид он имеет вполне презентабельный, казалось, наконец, угомонился. Но ненадолго. Через минуту вновь заволновался, стал переминаться с ноги на ногу, затем, запустив руки в бездонные карманы сюртука, начал судорожно что-то искать, пересыпая в их глубинах толи монеты, толи пуговицы, толи еще какой мусор, и выудив как из глубокого болота портсигар, спешно закурил. Как будто, даже обрел спокойствие, правда, ровно на пять минут, до той лишь поры, пока последняя искра не загорелась на конце сигареты, но лишь затем, чтоб навеки погаснуть. В ту же минуту, его глубоко и широко посаженные глаза снова забегали туда-сюда, по всей видимости, выискивая на платформе кого-нибудь из знакомых, однако же, с целью неизвестной, а точнее известной лишь ему самому.

Пара скучающих дам, мальчишки-посыльные в ожидании прибывающих, слоняющиеся без дела с одного края станции на другой и обратно, несколько путейцев, в ярко – зеленых суконных мундирах с янтарно – желтыми латунными пуговицами в два ряда, словно гонцы неистово буйного лета, в самом начале нежного, но скромного на цветение месяца май – вот и вся компания.

Постояв с полчаса, и выкурив не одну сигарету, Потап Архипович, наконец, увидел на противоположной стороне станции давнего знакомого, а по совместительству управляющего соседним имением Лихолетова. Да так обрадовался тому факту, что бросившись к нему со всех ног, он, человек, и в обычное время лишенный грации и гибкости, сейчас же находясь в крайнем возбуждении, чуть не сбил двух дам с зонтиками. Он, конечно же, поспешно извинился, но, не сменив ни скорости, ни траектории, продолжил движение, будто бы еще минута, на этом самом пироне, наедине с собой и со своей тревогой, может стать для него фатальной.


– Игнат Кузьмич, голубчик! Как же я вас видеть рад! Ей Богу! Доброго вам дня! Какими судьбами? Неужто, и вы ожидаете важных гостей? – запыхавшись, затараторил Потап Архипович.

– Типун Вам на язык, Потап Архипович! Не приведи Господь, Анатолий Константинович, со всем своим «дражайшим» семейством и их зловредной левреткой, прибудут не раньше июня. И, слава Богу, чем позже, тем лучше, это я Вам со всей ответственностью заявляю! А «майских» здесь не много: Арсентьевы только, сами знаете почему, да еще несколько семей, верно, для здоровью, не иначе. А я племянницу жду, вот-вот на поезде должна прибыть, в услужение Арсентьевым. К молодой барышне приставлена будет, к младшей, если быть точнее. Старшая недавно в замуж выдана. Говорят партия не из лучших, но у них сами знаете, состояние огромное, так что они вольны любую партию для себя выбирать. А Вы, Потап Архипович, какими судьбами?

– А я, Игнат Кузьмич, важного гостя из синего вагона ожидаю. Теперь знаете ли, все вагоны расписные, по кошельку и цвет. Синий, стало быть, у кого он есть, а зеленый у кого дырка в кармане.

– Эк, как они лихо придумали, верно, чтобы по недоразумению, не спутать, да уважение к бедняку, за зря, да за спасибо, не дай Бог, не проявить, – заметил Игнат Кузьмич, пощелкав языком в знак обиды.

В ответ Потап Архипович покраснел, и затрясся, отчего невозможно было достоверно понять, толи он смеется, толи, поперхнувшись, закашлялся.

– Так, что за гость, из синего вагона к вам пожаловал? – переспросил Игнат Кузьмич, так и не удовлетворив своего любопытства.

– Знаете, голубчик, – многозначительно начал Потап Архипович, – скажу я Вам, конфиденциально, о том еще ни одна живая душа в N-ске не знает, но Вам, по старой нашей дружбе сообщу, – и его голос понизился до шепота, – в эту весну, аккурат в марте, Долгополов в скоростях продал именье, не дожидаясь сезона, да продал по смешной цене, разумеется, не спроста, не то проигрался, не то проспорил, не то еще чего, ну да не важно. И хотя Долгополов и копейку лишнюю не давал, но здесь бывал редко, а это для нас, управляющих очень положительно. И хотя хозяин он был не лучший, но ведь даже дурной хозяин, может так статься, лучше нового. А мне опять, кланяйся, спину гни, все заново. А именье построено, можно сказать моими силами, чуть ли не каждый камень, вот этими самыми руками, – и он в подтверждение своих слов продемонстрировал собеседнику своим маленькие пухленькие, с короткими пальчиками ручки, которые пристало иметь скорее женщине, а не мужчине, причем отнюдь не физического труда. В общем, Потап Архипович пустился в пространные рассуждения о труде, да так начал сочинительствовать, что сам и поверил.

– А теперь вот именье купил Михаил Иоганович Мейер. И что ж теперь мне делать? Тем более толкуют о нем разное, конечно, поди, разбери, где правда, люди сами знаете, источник сведений ненадежный, могут говорить всякое, однако же при всем при этом доподлинное известно, что оказался он здесь неспроста, ох не спроста. А если говорить по чести, произошла в столице некая щекотливая оказия, – после этих слов Потап Архипович многозначительно выпучил глаза, и уже с такой странной мимикой продолжил: – сами знаете какая, – затем вновь замолчал, но через минуту, словно боролся с нестерпимым зудом, снова заговорил: – да-да, – а после не проронил ни слова, да так и стоял с глазами навыкат.

И хотя Игнат Кузьмич ровным счетом ничего не понял, но, не желая, прослыть глупцом и невеждой, принял вид человека знающего, искушенного и все понимающего, замотал головой и что-то многозначительно промычал.

К счастью, через минуту, платформа прерывисто задрожала, а станция как по команде заполнилась людьми. Все говорят наперебой, волнуются, переглядываются, ждут поезда, и наконец, откуда ни возьмись, из-за горизонта, словно приближающиеся раскаты майского грома, скрипя, ухая, и выбивая дробь, мчался, озаряемый лучами яркого весеннего солнца, красавец поезд.

Потап Архипович обернулся, чтобы попрощаться, со своим знакомым, а того уже и след простыл, и оставшись наедине с собой, он, человек не верящий ни в Бога, ни в черта, украдкой перекрестился, наполненный страхом и тревогой, за будущее, что несет для него тот самый железный вестник.


Девятнадцать часов занимал путь из Петербурга в N-ск., и хотя путь был не близкий, Михаил Иоганович, даже рад был такой длинной и долгой дороге. Прежде всего, он был крайне доволен нововведениями в вагоне: спинка кресла теперь откидывалась назад, а само кресло вращалось, так что ежели попутчик вам пришелся не по нраву, говорлив, или дурно пахнет, а может он пришелся не по нраву, лишь исходя из самого факта своего присутствия, теперь можно извиниться, и развернуться к нему спиной, что он и не преминул сделать.

И теперь лицезря, пестрый и яркий весенний пейзаж, Михаил Иоганович, всегда любивший природу, больше чем людей, с одной стороны, искренне наслаждался ежеминутной сменой декораций в окне, а с другой стороны, подобно управляющему, ожидающего его на станции, неизменно возвращался к тяжелым думам о прошлом и с тревогой и беспокойством смотрел в будущее.

Решение приобрести именье пришло в одночасье, после скандала, он не желал больше оставаться в столице, но как человек, привыкший к роскоши и комфорту, в глушь, в Сибирь, ехать был не готов. В общем, душа требовала природы и уединенья, а уже не юное тело, не готово было испытывать, даже малый дискомфорт. Поэтому узнав, что его давний знакомый Долгополов, который, кстати, должен был ему не малую сумму денег, история, правда, умалчивает в связи с чем, и за что сей долг образовался, владел в двадцати пяти километрах от Петербурга, именьем, не раздумывая ни минуты, заявил на него права. Ибо ко всем своим отрицательным качествам, он все же обладал чертами и положительными, верно для равновесия, а именно, был по-немецки бережлив, и по-швабски рачителен, и посему не потратив ни гроша, он приобрел недвижимость, хотя и находящуюся не в лучшем состоянии, однако же, занимающую настолько прекрасное расположение, что сие достоинство, с лихвой компенсировало, хотя и ощутимый, но поправимый недостаток. Тем более сейчас, когда он потерял все, ну или почти все, и находился в крайне стесненном положении, лишнюю копейку тратить не желал, да и не мог.

Справедливости ради, стоит сказать, что N-ск славился не только своей живописной природой, но и первой железной дорогой, отчего сливки Петербургского и Московского общества считали своим долгом, а точнее долгом престижа, купить именье именно здесь, на первой и конечной станции технического прогресса, однако же, не науки ради, а во имя праздного времяпрепровождения на короткий летний сезон.


Но поезд начал замедляться, и Михаил Иоганович с удивлением, обнаружил, что даже огорчен, тем, что путь подошел к концу, погруженный в свои мысли под мерный стук колес, покинув жизнь прошлую, но, еще не успев начать новую, он словно сделал паузу, остановив время здесь и сейчас.

Поезд остановился, гудок, затем второй, шум, скрип, железный треск, и тишина, а потом радостный крик, улюлюканье, хохот, стало быть, приехали.

Выйдя из полумрака вагона, он еще минуту не мог собраться с мыслями, да так и стоял на станции, наблюдая толи с недоумением, толи с завистью, как ожидающие, радостно встречают пассажиров, и отправляются кто куда уже новым счастливым составом. Его никто не ждал. Скользнув по толпе, и не увидев ни одного знакомого лица, он к своему удивлению, был даже немного раздосадован, и хотя предполагал, что на пироне его может встречать управляющий именьем, которого он еще в глаза не видел, но был в том не уверен, и недолго думая, решил самостоятельно нанять бричку. В конце концов, N-ск не Париж, не потеряется. Как вдруг, в ту же минуту, к нему подскочил невысокий мужчина средних лет, едва достающий ему до плеча, и, кланяясь и улыбаясь, пропел:

– Ваше сиятельство, Михаил Иоганович, здравствуйте, очень рад Вас приветствовать, мое Вам почтение, добро пожаловать в N-ск, – начал тот, собрав все приветствия, что знал воедино, верно, чтобы показаться, чрезвычайно радушным и любезным. – Разрешите представиться, Потап Архипович Тяглов, ваш, так сказать, управляющий, я подумал, вы человек не местный, а у нас тут хотя и две улицы, но не мудрено и заплутать, тем более и бричку свободную в этот час не найти, – заключил тот, затем снова раскланялся и зачем то отдал как военный честь.

– Добрый день, спасибо, это крайне любезно с вашей стороны, встретить меня, благодарю, – ответил Михаил Иоганович, окинув взглядом, своего управляющего. Впрочем, всего одного взгляда, хватило ему, чтобы составить о нем свое мнение, и мнение то, отнюдь нелицеприятное, хотя какой в том прок, хорош тот или плох, не важно, если бы он общался лишь с теми, кто ему нравился, то, пожалуй, прожил бы всю жизнь в ските одиноким отшельником, так и не проронив ни слова. И хотя Потап Архипович, был жуликоват, как и любой другой управляющий, но в силу, своего характера, а также рода деятельности, Михаил Иоганович, бывало, имел дело и с худшими представителями рода человеческого.

А между тем Потап Архипович расплылся в улыбку, явно обрадованный своей предусмотрительностью, и, обретая уверенность, уже свободнее продолжил:

– Михаил Иоганович, так пойдемте же, бричка здесь же, на углу, а покамест, я вам расскажу, как у нас обстоят дела, именье к Вашему приезду уже готово, и хотя оно было в крайнем запустении, предыдущий хозяин, не тем вспомнить, совсем не заботился о своем наследии, ну человек он с зависимостью, скажу вам по секрету, так что ничего другого и ждать не приходилось, но теперь, все конечно будет по другому, а какой сад разобьем, только вот знаете, садовник, дело не дешевое, тут садовник на вес золото, но это не сейчас, потом, потом конечно, вы, наверное, устали с дороги, а я Вам сразу о делах, да о делах, – и, посмотрев на Мейера исподлобья, почти что по-собачьи, будто пытаясь угадать волю и настроение хозяина, но не прочтя на сухом, бесстрастном лице, ни одобрения, ни порицания, приуныл и замолчал.

Когда сели в бричку, а извозчик тронулся, Тяглов вновь сделал попытку завоевать благосклонность Мейера, хотя за последние пятнадцать минут общения, стало совершенно ясно, что дела его плохи. Но другого такого сытного места не сыскать, так что Потап Архипович решил цепляться за место управляющего до последнего, и если надобно будет, из кожи вон вылезти, чтобы понравиться этому снобу, что ж, значит вылезет, и в новую оденется.

– Михаил Иоганович, штат прислуги полностью укомплектован, и хотя, я вам скажу, на конечной станции, где сплошь и рядом, одни путейцы, а ближайшая деревня в ста верстах, добрых людей не найдешь, но Михаил Иоганович, я сделал все возможное и невозможное, и кухарка… и…

– Спасибо Потап Архипович, однако же, что мне надобно будет знать, я и сам увижу, – прервал его Мейер. – Вы мне лучше, голубчик, скажите кто в соседях, я ищу здесь, покой и уединение, и хотя место славиться светской жизнью, но не хотелось бы оказаться в его центре.

– Ваше благородие, Вам и переживать не стоит, слева, Кривошеевы, но они здесь и не бывают вовсе, так что и не потревожат совсем, а справа Арсентьевы, но право слово, тише соседей и не сыскать, и хотя у них дочь… скажу по секрету…

– Спасибо, но это все, что мне нужно знать. Далеко ли еще до именья? – прервав управляющего, нетерпеливо спросил Мейер. – Я, по правде сказать, устал с дороги.

– Так вот же оно! – радостно воскликнул Тяглов, чей нос покрылся крапинками пота, а щеки начали раздуваться как у экзотической птицы, перед дракой с опасным и неравным противником.

Михаил Иоганович посмотрел на дорожку к именью, на полуразрушенные фонари, на провинциальное запустенье, и сад, полный сорного кустарника, на эти огромные вязы, с нежно-зеленой еще не окрепшей листвой, и вдруг почувствовал себя таким уставшим, и таким старым, словно ему было не тридцать восемь лет, а целый век, как этим самым вязам, что открылись его утомленному взору. Долгая дорога, и груз проблем, будто каменой плитой легли на грудь, он был согласен и на этой заброшенный сад, и на обветшалое именье, лишь бы остаться наедине с собой, в одиночестве и в тишине. Но он слишком хорошо знал людей, и если сейчас, на глазах у Тяглова, покажет слабину, то никогда позже, он уже не сможет заставить работать того, так как того требуется, и собрав волю в кулак, он горделиво выпрямился, и сухо, но твердо спросил:

– Я так понимаю, начать обустройство именья, вы решили не с сада?

Потап Архипович, достав все тот же несвежий платок, протер лицо, но не то вытерся, не то испачкался, попутно соображая, что на это ответить, и, наконец, найдя подходящее по такому случаю оправдание, спешно затараторил:

– Ваше благородие, так весна, распутица, и прежний хозяин, он к саду интереса не имел, никакого, но пни выкорчевали, аккурат на это ушло двадцать пять рублей, ох, и тяжелая работа я вам скажу. И вязы, вязы Михаил Иоганович, их надобно все вырубить.

– Зачем?

– А чтоб именье лучше видно было!

– Не стоит, – отрезал Михаил Иоганович, затем развернулся и направился в именье, наступая в самую грязь, будто намеренно.

Через минуту, узкая тропинка, где и две брички бы не разъехались, сменилась широкой подъездной дорогой, открывая вид на скромную одноэтажную усадьбу. Четыре окна налево, четыре окна направо, и четыре тяжеловесные колонны посередине, ни декора, ни вензелей, ни даже гипсовой листвы, все просто и по-деревенски аскетично. Тут и там, словно подкошенный пулей оловянные солдаты, лежали срубленные и брошенные вековые вязы, придавая именью вид варварского запустенья, как если бы дорогой из ценных пород дерева обеденный стол, в минуту холода, был порублен на дрова. Полуразрушенная лестница и потертая дверь, да, это была не та роскошь к которой он привык, и, конечно же, его новое жилье, не шло ни в какое сравнение, с соседским особняком, который они только что имели несчастья лицезреть по дороге. И хотя Михаил Иоганович, осматривал окрестности без энтузиазма и явного интереса, не заметить разницу между соседским двухэтажным «лебедем» Арсентьевых и его «общипанной» курицей было невозможно.

Открылась дверь, в воздух взметнулись клубы пыли, заполняя мерцающей дымкой, как туманом, пустой безжизненный холл, пол протяжно и несчастно скрипнул под тяжестью веса гостей, а может это его душа застонала, он и сам бы не смог разобрать.

Направо гостиная и кухня, налево спальни. Убранство убого, а весь текстиль, что ветошь, и пыльно и грязно и грустно.

Михаил Иоганович обернулся, будто только сейчас, заметил, что в гостиной не один. Сзади, не дыша, стоял управляющий, белый как мел, не смея произнести ни слова, по уставшим глазам Мейера, он не смог прочесть ничего, они были безжизненно голубыми и холодными как лед.

– Вы плут и прохвост, – отрезал Мейер, – и я бы сдал вас констеблю немедленно за хищения, но едва ли у меня есть выбор, на этой конечной станции или на любой другой, и едва ли новый управляющий будет сделан из другого теста. С другой стороны, может плюнуть на все, продать это именье, а вас …, – затем он замолчал, переводя дух, словно пытаясь смирить свой почти звериный гнев. – У вас два дня, чтобы привести именье в порядок, – заключил он уже спокойно.

– Все понял, – коротко ответил Тяглов, – я сейчас пришлю к Вам помощницу.

– Не надо, – отрезал Михаил Иоганович, – сегодня в том нет необходимости, пусть приходит с утра, приготовит завтрак и уберется в комнатах, а сегодня я хочу побыть один.

– Все понял, – как заводной, снова повторил Тяглов, – Ваше благородие, все будет сделано, и завтрак и припасы, и работники, все будет, Михаил Иоганович, я все понял, – и с этими словами откланялся и исчез.

Михаил Иоганович тяжело выдохнул, словно весь его гнев держался лишь до той поры, до кой он задерживал дыхание. Теперь он один, нет нужды, стоять в петушиной стойке, можно побыть собой, отчаявшимся и уставшим от жизни человеком. А ведь каждый норовит обмануть, оболгать, обокрасть, и не отдохнуть, не остановиться, ни дня без борьбы, что ж, стало быть, это и есть жизнь.

Набрав из колодца воды и наскоро искупнувшись из ледяного ковша, он прямиком, пренебрегая знакомством с именьем, направился в спальню, где первым делом зажег камин, и, не распаковывая вещей, сняв лишь обувь, да сюртук, еще засветло упал на кровать. Под тяжестью его большого и крепкого тела, та громко и протяжно скрипнула и едва не разломилась напополам, впрочем, скорее по другой причине, ибо неутомимый и трудолюбивый короед, находясь здесь долгие годы в полном уединении, толи от одиночества, толи от скуки, толи еще по какой причине проделал во всем доме работу хотя и не малую, но едва ли кем то оцененную по достоинству. Впрочем, как и любое другое живое существо в этой жизни.

И как только его утомленно тело коснулось скомканной перины, а голова твердой и слежавшейся подушки, он сию же секунду провалился в забытье, уснув тяжелым глубоким сном без сновидений, сном уставшего путника.


Утро началось в обед. Проспав почти сутки, Мейер пробудился от восхитительных ароматов, доносившихся с кухни. Значит, все-таки, Тяглов внемлел его словам и прислал прислугу, – не без радости подумал Михаил Иоганович, вставая. В минуту одевшись, он вышел из комнаты, и тут же наткнулся на незнакомого мужчину в гостиной, который усердно чистил камин.

– Здравствуйте, Ваше сиятельство! – воскликнул тот, встав на выправку. – Мне, Ваше сиятельство, велено тут кое-чего починить, и кое-чего убрать, но покамест, я здесь, кое-чего поделаю, ежели Вам кое-чего, надобно, скажите, я все исполню.

– Доброе утро, да, спасибо, но не отвлекайтесь. Я пока еще осматриваюсь, – ответил Михаил Иоганович, но был так голоден, что приступать к делам был не только не готов, но и не имел на это никаких сил, ведь со вчерашнего обеда не ел ни крошки, так что постояв немного сурово сдвинув брови, скорее для вида нежели для дела, вскоре ретировался.

Голова гудела, словно с похмелья. Он посмотрел на себя в зеркало, волосы взъерошены, под глазами пролегли темные круги, спал, спал, а проснулся уже уставшим, и таким не свежим, будто пыльный мешок, провалявшийся всю зиму в сенцах.

Совсем беда.

– Голубчик, – обратился он к работнику, досадуя, что не спросил, как того зовут, – а есть ли здесь баня в именье?

– Есть, Ваше сиятельство, как же ш, нету, как же ш, именье без бани. Велите истопить?

– Да, будь так добр, истопи к вечеру. А то я как черт с луны, мною, только барышень пугать.

Мужик, засмеялся, оценив шутку, но спохватившись, испуганно посмотрел на хозяина.

Мейер улыбнулся и подмигнул тому, в знак одобрения.

Продолжить знакомство с именьем Михаил Иоганович решил с кухни, и не даром, ведь запах оттуда доносился почти неземной.

Кухаркой оказалась приземистая крестьянка, по ее испещренному морщинами лицу, тяжело было понять возраст, но тело было крепкое, а плечи прямые, значит ей не так уж много лет, – подумал Мейер. На его счастье, женщина оказалась молчалива, но трудолюбива, а каша из печи, томленая не меньше двух часов, показалась Михаилу Иогановичу самым вкусным, что он когда либо ел. И здесь и сейчас, черпая ее ложкой и припевая молоком, он почувствовал себя на месте, будто целую вечность его гоняло по пустыне, как перекати поле, и наконец, зацепившись за землю, обретя под ногами почву, пожалуй, первый раз в жизни он почувствовал что дома, и именно сейчас, может и должен пустить здесь корни.


До вечера делать было нечего, так что, желая себя чем-нибудь занять, вместо того, чтобы слоняться по дому, лишь мешая работать другим, Мейер решил обследовать окрестности. Именье было небольшим, однако земли в нем было не мало. К земледелию он, правда, интереса никогда не имел. Земля для него всегда была не больше чем твердь, на которой можно стоять двумя ногами и не падать, но вот сады, сады он любил, и как любой сломленный человек, искал источник, что стал бы ему живительным, залечил раны и принес успокоения, и скорее по наитию, нежели от разума, едва ли осознавая в полной мере, что есть лекарство, он стремился на природу, туда, где тишину и покой нарушают лишь треск веток под ногами, свист сойки, да назойливое жужжание разной мошки, туда, где природа врачует душевные раны лучше любого лекаря.

Словом, отдав работникам все необходимые распоряжения, он решил отправиться на прогулку. Правда перед выходом все же решил посмотреться в зеркало, и от увиденного, едва не рассмеялся, а затем чуть не заплакал, ибо вид он имел не только смехотворный, но и жалкий.

– Ей, Богу, бездомный, – подумал он, потирая лицо рукой, словно пытаясь разгладить его и привести себя в порядок.

Одежда была чрезвычайно мятой, хотя и чистой, впрочем, если б только одежда, кажется даже на щеке еще красовались следы от подушки, а волосы, волосы торчали в разные стороны, будто клок желтой соломы, как у домового. – Что ж, в каждом доме должен быть домовой, – заметил он, невольно рассмеявшись, вот только с горечью, находя всю эту ситуацию одновременно не только комичной, но и трагичной. Еще несколько месяцев назад, он помнил себя, франта, в бальном зале, в черном сюртуке, с белоснежным пластроном, на нем перчатки, в нагрудном кармане золотые часы, как право слово непредсказуема эта жизнь, сегодня ты на вершине, а завтра и до подножия не дошел. Ну что ж, едва ли в этом лесу, водятся другие звери, окромя его самого, стало быть, и не велика беда, ежели он с таким диковатым видом, словно бурый медведь, по лесу побродит, – подумал Мейер и несмотря ни на что отправился гулять.

Тишина, весенняя прохлада, лишь птицы поют, на минуту, он ощутил в груди невообразимую легкость и такое счастье, которое, казалось, забыл, счастье, что бывает лишь в молодости, когда мир неизвестен, но так притягателен, и все интересно и все любопытно, и от того так сладко, что впереди столько открытий, кои открыв позже, понимаешь, что лучше б не знал и не ведал, и лишь в незнании и есть счастье.

Вспомнились события минувших месяцев, лицо осунулось, а голова поникла, сколько же еще ошибки прошлого будут терзать его вот так, бессмысленно и беспощадно. Он брел, не разбирая дороги, уже не видя ни столетних вязов, ни лесные яблони, ни пышную крушину с разлапистыми ветками, словно дамский веер. Он шел медленно и тяжело погруженный в свои тяжелые и мрачные думы, неся на себе груз проблем и тревог. Положа руку на сердце, он не мог бы трезво объяснить зачем приобрел это именье, и зачем приехал в N-ск, ему нужна была передышка, и так сложилось, будто все дороги, как бесконечные мелкие ручейки по весне, сошлись в одно большое и как ему казалось спасительное русло, принесшее его сюда, остановиться, подумать и решить, что делать с жизнью дальше. Но как водиться, от себя не убежишь, так что здесь ли, или в любом другом месте, он был по-прежнему сам собой, будто заключенный в тюрьме своего собственного сознания, от которого ни сбежать, ни скрыться.

Вдруг ландшафт резко изменился, хаос дикого сада превратился в ладно подстриженный луг, а затем аккуратный сад. Деревья больше не теснились друга на друге, в ожесточенной схватке за лишний луч солнца или пядь земли, а стояли свободно и вольготно, однако же, не без определенной геометрической последовательности.

Он был так погружен в себя, что ничего не заметил, пока уже не стало слишком поздно, и он не оказался в чужом саду, застигнутый врасплох, словно вор, хозяйкой соседнего именья.


В то непримечательное утро, Лиза, не нарушая привычного распорядка дня, умылась, спешно оделась, прихватила с собой книгу и спустилась к обеду. Да-да, именно к обеду, а не к завтраку, так как жила она по своему собственному расписанию, а может быть даже по своим собственным часам, и когда все члены семьи успевали не только позавтракать, но и пообедать и затем удалиться по своим делам, она лишь спускалась в столовую, одна, чему и была рада. В первое время матушка еще пыталась бороться с вопиющим пренебрежением режима, но поняв, что все попытки тщетны, а объект воспитания, перевоспитанию не подлежит, опустила руки и оставила все как есть.

В общем, к обеденному часу в доме было почти никого, и лишь в кресле в углу сидел батюшка, с неизменной вазой полной пирогов, всякой разной сдобной снеди и вчерашней газетой в руках. По его неестественно розовым щекам, было ясно, что уже с утра, он принял стопочку наливки, а может даже и две, и теперь с чрезвычайно важным видом читал газету, хотя скорее пытался делать вид, что читал.

––Доброе утро, папенька! – весело воскликнула Лиза.

Батюшка тотчас отложил газету, а лицо его озарилось такой нежной и безграничной любовью и радостью, словно он не видел ее целую вечность и оттого успел соскучиться.

– Доброе утро, солнце мое, – ответил отец.

– А где матушка с сестрицей?

– Заскучали-с, и потому отправились к графине Батюшковой, та из столицы, привезла с собой попугая, да не простого, а птицу говорящую, знает он несколько слов, но глуп чрезвычайно, а потому кричит их без разбора сутки напролет, да так что даже приходится накрывать его футляром… – что, ж, – задумчиво помедлил отец, – умом он, верно, весь в хозяйку, – заключил отец, и снова уткнулся в газету, верно, боясь за своей чрезмерной разговорчивостью выдать легкий хмель.

Лиза едва сдержала смех.

– Папенька, тогда я быстро отобедаю и в сад, уж слишком солнце ласковое, так и манит, так и манит, ежели маменька воротится раньше вечера, то не забудьте сказать где я, а то в прошлый раз потеряли меня, да так, что весь дом вверх дном поставили, будто я могу куда то деться, и это в моем то положении.

– Угу, – буркнул отец, но едва ли уже слушал ее, погруженный толи в чтение, толи в послеобеденную дрему, – но затем словно спохватившись, ответил, – ступай солнце мое, ступай, прогуляйся, это пойдет тебе на пользу.

Второпях перекусив, будто за ней кто-то гнался, Лиза, уже было направилась к двери, как вдруг вспомнила, что забыла самое важное, и, спешно вернувшись, взяла стоящую подле стула трость.

Ведь если по дому, она еще могла передвигаться без опоры, хотя и с некоторыми ограничениями, то по влажному после весны грунту, на улице без трости было не обойтись.

Выйдя из дома, она шумно вдохнула влажный и терпкий, настоянный как наливка на ярком солнце воздух, и закинув голову к небу, подставляя лицо под яркие, почти обжигающие лучи золотой звезды, ощутила неведомое счастье, счастье без причины и повода, счастье лишь оттого что ты жив и молод – истинное счастье.

Россыпь оранжевых веснушек на переносице, словно млечный путь указывал, на то, что барышня так делала не редко, пренебрегая модой и презрев глупые суждения о вреде солнце. И как солнце может навредить, ведь солнце это и есть жизнь? Уж она то это знала, так как всегда хворала каждую зиму, и лишь к весне, с первыми его лучами, спасавшими лучше любого лекарства, начинала чувствовать себя живой.

Постояв немного на крыльце, тяжелым медленным шагом, упираясь всем весом на трость, она направилась в глубину сада, где родители, в тени диких яблонь, поставили ей прекрасную скамейку, стоявшую почти в интимном уединении, и словно созданную для тайных влюбленных. Впрочем, понапрасну, кроме нее, здесь никто никогда не бывал. Это был ее тайный сад, ее укрытие, от любопытных и бесцеремонных глаз, и даже члены семьи не смели нарушить сей покой. Именно здесь, она могла побыть с собой, с книгой и со своими горестями.

Поудобнее расположившись на скамейке, трость, Лиза поставила рядышком, а книгу взяла в руки, и хотя повествование еще вчера казалось интересным и захватывающим, но сегодня буквы расплывались, толи оттого что солнце припекало, толи от того, что жар словно исходил из самого ее тела, и, не сумев прочесть и строчки, она отложила книгу, и, облокотившись на спинку скамейки, переместила длинный трен влево, раскинув его на траве, словно хвост русалки, который она пыталась высушить на солнце, выбравшись на берег, но сделав попытку ослабить корсет, быстро сдалась, и глубоко вздохнула, так что кружево затрепетало, словно морская пена от малейшего дуновения ветерка. Потянувшись, Лиза зевнула, и, закрыв глаза, погрузилась в странное одновременно приятное, но вместе с тем мучительное забытье.

Как вдруг треск ломающихся веток, заставил ее очнуться и сесть прямо. Сжав в руках трость, она испуганно зачем-то обернулась назад, но, не увидев ничего подозрительного немного успокоилась, правда лишь на секунду…

Перед ней, на расстоянии не более десяти метров, на стыке двух участком, будто между двух миров стоял мужчина. По всему его виду, было понятно, что в его намерения не входило быть замеченным, но валежник предательски треснул, так и не дав скрыться в дебрях столетних вязов, до того момента как был обнаружен ей.

Минуту они так и смотрели друг на друга, с опаской и с любопытством, и наконец, немного поколебавшись, мужчина двинулся навстречу, вероятно, посчитав знакомство, наименьшим злом, по сравнению с другим решением, а именно, позорным отступлением и бегством в кусты.

Лиза же была и напугана и возбуждена, прежде всего, потому, что за всю жизнь и пару раз не оставалась с мужчиной наедине, а ежели и оставалась, то они были ей хорошо знакомы, а точнее, приходились ей родственниками.

И пока он приближался к ней, она не отводила от него свой взор. Стыд и смущение почти сковали ее, но женский интерес, к объекту противоположного пола, перевесил все те чувства, которые могли бы стать помехой для их знакомства. Более того, она была рада той минуте, до первых слов, сказанных друг другу, ибо она давала ей возможность рассмотреть и оценить объект интереса, перед тем как завеса тайны кто он и откуда спадет.

А между тем мужчина был высок и худощав, костюм его был измят, а вещи сидели слишком свободно, будто с чужого плеча. И все же не было сомнений в благородстве его происхождения. И не только потому, что его сюртук был дорого скроен, а благородство тканей, указывало, на достаток хозяина, особенно, если учесть небрежность в одежде и даже неряшливость, достаток тот мог быть в далеком прошлом, а потому что в каждом его движении, в каждом повороте голове и широком твердом шаге, было мужество и изящество, которое присуще лишь людям определенного сорта.

Его нельзя было назвать привлекательным, скорее наоборот, узкое удлиненное лицо, чуть крупноватый нос, глубокие заломы вокруг тонких плотно сжатых губ, выражение лица холодно и почти отстраненно. Было в нем нечто притягательное и вместе с тем отталкивающее. Но самым примечательным в нем были глаза. Светло-голубые, глубокие и такие пронзительные, что глядя в них становилось не по себе. Они действовали на нее магнетически, как если бы индийский факир играл на трубочке, а она завороженная однообразной, но содержащей в себе секретное чередование звуков мелодии, потеряла в мгновенье и волю и желание быть свободной.

Хотя, может это лишь игра ее неискушенного воображения. Уж слишком много времени в жизни она проводила в чтении и раздумьях, имея о мужчинах лишь представление поверхностное и расплывчатое. Погрузившись на минуту в свои мысли, она вдруг осознала, что до сих пор сжимает в руке трость, и, испугавшись, что он увидит сей постыдный аксессуар, будто ошпаренная скинула ее на землю, как если бы это была та самая змея, для которой играл факир. И тут же, ловким движением руки, укрыла ее длинным треном нежно-голубого платья.

Нет, она страшилась не только взглядов жалости или притворного сочувствия, что непременно последовали бы, если бы он увидел доказательство ее немощи, но и нежеланных вопросов, которые были бы заданы, будь трость с ней рядом. Как раз то самое праздное любопытство, было для Лизы, самым мучительным и тяжелым. Она уже давно привыкла, к тому, как люди смотрят на нее, кто свысока, кто с презрением и жалостью, и никогда как на равную им. Вот только больнее эти взглядов были кинжалы любопытства. Тысячи вопросов сыпались на нее, как только собеседник, обнаруживал, в ней эту особенность. Почему она хромает? Что с ней случилось? Не попала ли ненароком под телегу? Не ушибла ли лошадь? И каждый раз, когда ей приходилось отвечать, что ничего дурного не случилось, и что по воле Господа, она родилась именно такой, какая она есть сейчас, и что причина недуга не известна, а лечения не существует, в их взглядах, она неизменно видела и разочарование и потерю интереса, как будто несчастный случай, придал бы ее недугу и шарм, и благородство, и даже романтизм.

И как же все таки люди любят драмы и трагедии и всяческие театральные сюжеты, и отчего то не жалуют привычный ход вещей, и что порой суть вещей проста, и некие явления существуют по большей части сами по себе, без объяснений и тайных знаков, и что некоторые вещи даются нам судьбой не в наказание, и не в назидание, и даже не для искупления, а просто так, по той же причине, по которой облака бегут за ветром, солнце уплывает за горизонт, а в мае самая зеленая трава.

В конце концов, устав наблюдать одну и ту же немую сцену, Лиза решила, что непременно, как-нибудь, не сейчас, а потом, наберется смелости, и дерзнет придумать некую историю, непременно полную и приключений и нужной драмы, где бы в красочных и оттого неправдоподобных событиях бы объяснялось, отчего она хворает каждую зиму и отчего ее шаг так отличается от шага других людей.

Но это потом, а сегодня, повстречав загадочного незнакомства, вышедшего из чащи, она меньше всего хотела объяснять, почему с ней трость, и зачем она ей нужна, ибо даже эти невинные вопросы породили бы неизбежно ряд других, ответы на некоторые из которых она и сама до сих пор не знала и оттого не горела желанием пускаться в пространные рассуждения о предметах мироздания.

Кроме всего прочего, да что уж говорить, самым главным аргументом в пользу того, чтобы спрятать сей постыдный аксессуар, был и тот факт, что, ей не хотелось выглядеть калекой в глазах незнакомого мужчины. И именно сейчас, когда она сидит, а не идет, и ничем не отличается от других барышень ее возраста, а, следовательно, сможет вести себя также как и они, а именно свободно, чего никогда не случалась с ней до этого, ибо ее инаковость делала Лизу неизменным заложником человеческого предубеждения, так как отчего то, один лишь физический изъян, налагал на нее иную роль, нежели она могла бы иметь, будь она такой же как все.


– Простите меня великодушно. Не желал вторгаться на чужую землю, и того меньше помешать вашему уединению. Но коль уж так случилось, и я был вами обнаружен будто вор в кустах, стало быть, спасаться бегством уже поздно, хотя признаюсь честно, был такой соблазн, – произнес речь незнакомец, подойдя, наконец к Лизе настолько близко, насколько это было необходимо, чтобы знакомство стало возможным, однако же не настолько близко, чтобы это могло угрожать принятым в обществе нормам приличия и морали, даже если собеседники были в том саду совсем одни. Лиза, от чьего внимательного взгляда не могла укрыться и самая малая деталь, отметила сей жест как положительный, ибо приличный человек, ведет себя достойно, даже наедине с самим с собой, этим то и отличаясь от самозванца, выдающего себя за приличного человека в угоду того общества, в котором находится. Но как водится, как бы не была хороша та игра, а обману рано или поздно все равно суждено было вскрыться.

– И если Вам спасаться бегством уже поздно, значит ли это, что и для меня пути к отступлению нет? – спросила Лиза, причем спросила это тоном совершенно серьезным, лишенным всякого жеманства и кокетства, отчего незнакомец, судя по его виду даже растерялся, по всей видимости, с трудом читая тайные знаки этой странной девушки в этом одиноком, тихом и чуднОм саду.

– Ежели, вы имеете намерения отступать, то сделать это надобно здесь и сейчас, пока еще не стало слишком поздно, – коротко ответил он.

Затем нахмурил брови, и плотно сжал губы, оставшись, отчего то собой крайне недовольным. Но Лиза ничего не ответила, а лишь продолжила пристально разглядывать его, почти с детским жадным любопытством.

– Право слово, этот лес на меня дурно действует, я совсем забыл представиться, Михаил Иоганович Мейер, – и, сделав легкий, едва заметный поклон, продолжил, тоном безжизненным и сухим, который часто использовал в делах рабочих, хотя не гнушался им и в делах личных, ежели накал страстей, достигал уровня, опасного для его душевного равновесия. – Я приехал со… – начал он объясняться, как вдруг девушка перебила его:

– Экспедитор третьего отдела Царской канцелярии Его Императорского Величества барон Мейер.

– Отставной экспедитор третьего отдела Царской канцелярии Его Императорского Величества барон Мейер, – сухо поправил ее Мейер. А глаза стали суровы. Было в его взгляде еще что-то, какая то грусть и почти физическая боль, причину которой она не знала, и потому Лиза пожалела, что выдала свою осведомленность, поставив мужчину в неловкое положение, тем более что как оказалось, она была не так уж и осведомлена.

Из-за отсутствия опыта общения с противоположным полом, а также неумения флиртовать и кокетничать, Лиза чувствовала себя почти деревянной, слова и мысли, рождавшиеся в привычной обстановке с непринужденной легкостью, застревали где-то на полпути, превращаясь во что-то тяжеловесное, неповоротливое, каменное и неживое. Она вспомнила, как еще неделю назад, на их глазах, извозчик застрял в весенней колее, и как бы он телегу не толкал, то спереди, то сзади, она лишь больше погружалась в грязь. И теперь, Лизе казалось, будто чтобы не приходило ей в голову, ежели это самое будет сказано, то сказано оно будет не верно и не к месту, и не найдя ничего лучше, дабы окончательное не отвратить осерчавшего на нее мужчину, Лиза поспешно и коротко извинилась:

– Простите, я не знала о вашей отставке.

– Вас и нельзя в том винить, я и сам до недавнего времени о ней не знал, – уже миролюбиво, полушутя ответил тот. – Но вы по-прежнему не представились, и я, хотя и начальствовал третьим отделом, но боюсь не так осведомлен обо всем происходящем вокруг, – саркастически заметил Михаил Иоганович, – нашему Государю, надобно в Царскую канцелярию брать женщин, их осведомленность и вездесущесть, воистину не знает границ, – горько заметил он, – только вот эти качества надобно направить не в праздное любопытство, а в дело государственной важности, тогда бы наше Отечество стало по истине могущественным.

Лиза вновь посмотрела ему прямо в глаза, до того момента, казалось с тем же небывалым интересом разглядывающая переплет изрядно потертой книги, что по-прежнему держала в руках. Его реакция на ошибку, невольно допущенную ей, показалась Лизе чрезмерной. Что ж, может он из тех, кто от своей природы недолюбливает женщин, или же именно она пришлась ему не по нраву, сказать было тяжело, но то, что собеседник невзлюбил ее почти с первых минут, сомнений не было. И хотя она действительно знала, что некий барон Мейер, экспедитор третьего отдела Царской канцелярии купил именье по соседству, этим ее знания о незнакомце ограничивались. Она пока не смогла сложить о нем какое бы то ни было мнение, что являлось редкостью, так как обычно для того чтобы понять человека, ей хватало не больше двух минут. Но сейчас, она терялась в догадках, однако ясно было одно, из Петербурга в N-ск, раньше сезона приезжают лишь ввиду крайних обстоятельств.

– Хотела бы я быть так вездесущей и осведомленной, как вы утверждаете, хотя, ежели служители Царской канцелярии так утверждают, значит, так оно и есть, ибо служение Государю, так же как и служение Господу, сомнений не подразумевает, – заметила она, и протянув по-мужски руку для рукопожатия, продолжила: – Елизавета Николаевна Арсентьева.

Михаил Иоганович минуту поколебался, так и не взяв в толк, серьезно ли она говорит, или шутит, и не найдя ничего лучше, чем сделать шаг на встречу и крепко пожать ее хрупкую кисть, как если бы она была мужчиной, произнес:

– Радзнакомству, – но вот холодные глаза говорили об обратном.

Он только сейчас смог рассмотреть ее лицо, до той поры находясь во власти обмена колкостями, а также плена ее нежно-голубых, таких ясных, но таких взрослых глаз. Она была моложе, чем ему показалось вначале, лицо нежное, юное, с почти детской округлостью. Арсентьева не была красавицей, но и не была дурнушкой, приятные черты лица, глаза, сияющие, глубокие, но такие тревожные, будто у испуганной косули, застигнутой врасплох притаившимся в кустах охотником. И все таки, она хороша собой, – подумал Мейер, – прежде всего молодостью и того рода приятностью, что вовек важнее красоты, ибо в лице отражается от чистоты душевной, – заключил про себя Мейер, – верно, он просто находился в дурном настроении, тем более она до сей пор, лишь этому способствовала, по крайней мере, ее реплики, бередили раны, не хуже самой острой занозы.

– И я рада знакомству, – прервала его размышления Лиза.

Затем на минуту воцарилось молчание, отчего птичий щебет, стал почти нестерпим, и в этой густой, почти осязаемой тишине, когда каждый собеседник погружен в свои мысли, казалось даже птицы стали петь иначе.

Разговор не вязался, но и прощаться ни он, ни она, отчего то не желали, чувствуя себя будто застрявшие на полпути странники, когда сил вперед идти нет, а возвращаться назад уже слишком поздно.

– Мне всегда нравились вязы на участке Долгополова, почти лес, им не меньше ста лет, а может и больше, гулял ли кто здесь до нас, что чувствовал, что думал, всегда хотелось пройтись, но честно признаюсь, так и не смела, ступить на чужую землю, – невпопад, снова нарушила молчание Лиза, – она думала, что сейчас он галантно скажет, что отныне она вольна будет гулять по его саду когда ей вздумается, она ответил бы ему любезностью, разговор с легкостью бы завязался, и пошел своим чередом, открывая завесу тайны, кто он, откуда и зачем сюда приехал.

Но он смолчал, лишь обернулся назад, окинув свой участок грустным взором, и коротко заметил:

– Это так.

Отчаянию Лизы не было предела, ей казалось, что в его глазах она выглядит глупой, пустой или странной, и это совсем не то впечатление, которое ей хотелось произвести на него. Она и сама не знала, отчего она так отчаянно цепляется за это знакомство, боясь самой себе признаться в постыдной и горькой правде, что как бы она не убеждала себя, что жизнь с маменькой и папенькой в этом прекрасном именье, с книгами и кошками чудесна и восхитительна, но в глубине души знала, что нет более одинокого человека, чем тот, что сидит каждый день здесь на скамье, в тени диких яблонь, наблюдая каждый год, как зацветает сад и отцветает ее молодость.

И хотя она воспитывала в себе годами рассудительность и почти монашеское презрение к мирским страстям, но ничто человеческое было ей не чуждо, и, как и сотни молодых барышень, в весну их молодости, вдыхая полной грудью, воздух свободы, страшилась, но отчаянно желала любви.

Ведь, ежели, человек, в определенный час своей жизни, будет наполнен, словно сосуд доверху любовью, то появление объекта восхищения и обожание не заставит себя ждать. Так что теперь, почти оскорбленная его пренебрежением и недружелюбием, Лиза сделала последнюю попытку продолжить разговор, однако же, теперь предоставив себе полную свободу, быть собой, а, следовательно, говорить лишь только то, что вздумается, не заботясь более ни о каких последствиях. Ведь что еще может быть хуже, чем отсутствие интереса со стороны мужчины, чей интерес ты отчаянно пытаешься вызвать?

– Позвольте же, Михайил Иоганович, я конечно наслышана, о суровости служащих третьего отдела, но не может же так быть, чтобы они были настолько лишены галантности с собеседниками женского пола. Неужели же вы думаете, что лишь с чинами подобными вам, можно говорить на темы не только легкомысленные, но и серьезные, – резко спросила Лиза.

Мейер засмеялся, а взгляд его смягчился.

– Простите меня, Елизавета Николаевна, я и правда, сам не свой, из меня теперь собеседник никчемный и пустой. Я и раньше не знал, как развлечь дам беседой праздной, помнится в прошлом, стою на балу, как истукан, а кругом этот глупый треск и щебет, а мне и сказать по правде нечего. Скажет какой-нибудь красивый франт нелепицу, а кругом и смех и хохот, а мне не смешно, а тошно.

– Может это от свечного дыма, или от парфюма? – невинно спросила Лиза.

Мейер снова засмеялся, – От скудоумия то, а может от всего вместе. – Так что мне здесь хорошо, – и он глубоко вдохнул, выдохнул, а затем продолжил:

– Мой управляющий предлагает мне убрать все вязы, а по мне так это самое прекрасное, что есть в этом именье. А Может мне его все-таки послушать? И засадить участок, например яблонями, точь-в-точь как в вашем саду? – спросил он, затем перевел взгляд вновь на нее, ожидая ответа.

– Не стоит, от яблонь проку нет, вчера только зацветали, а сегодня уж отцвели, – задумчиво заключила она.

– Не отцвели. Цветут, – улыбнулся он.

Лиза посмотрела на него удивленно, почти с упреком, но как только смысл сказанного открылся ей, она смущенно отвела взор, а затем улыбнулась, – Загадочный вы человек, Михаил Иоганович, минуту назад сердились, а теперь шутите.

– Это Лизавета Николаевна, заслуга ваша, до Вас я лишь сердился.

– На кого же серчаете Михаил Иоганович?

– Как это на кого? На себя, конечно же, на кого же еще серчать можно в жизни? Только на себя, Лизавета Николаевна, только на себя. Ведь ежели, кто другой поступает дурно, что нам с того, прошел мимо, забыл и не вспомнил про то, но ежели ошибаемся мы, то нам с этими ошибками, – и он постучал указательным пальцев по виску, – и вовек с ними не расстаться.

– Это оттого, Михаил Иоганович, что вы думаете, будто вы лучше других, – осторожно заметила Лиза, чувствуя, как ступает по тонкому льду, будто едва схватившейся беседы.

Михаил Иоганович, едва не подпрыгнул на месте и удивленно спросил: – Позвольте же, я вас совсем не понимаю, Лизавета Николаевна, я вам тут рассказываю, что строг к себе, купил даже именье, будто гауптвахту, собрался бичевать себя, да мучиться, а вы говорите, что я считаю себя лучше других? Вы меня, верно, не поняли, я считаю себя хуже других, оттого что ошибся, а не должен был. Вот в чем суть.

– Вы, Михаил Иоганович оттого и бичуете себя, потому что считаете себя лучше других. Другие ведь ошибаются. Да что другие, все ошибаются, а вы себе такое право не даете. Да потому что думаете, будто вы лучше других, все могут ошибаться, а вы нет, ибо вы лучше чем все, – заключила она.

– Ох, лукавая вы Лизавета Николаевна, ох, лукавая, как же вы так это все извернули, что теперь и сказать то мне нечего. И что же вы тогда мне предлагаете? Скажите любезнейше, как мне с этой проблемой побороться? – язвительно спросил он. Он чувствовал себя странно и до крайности неудобно, будто стоит он сейчас перед ней, совсем ногой. Но ведь стоит, не уходит, будто пригвоздили.

– А вы, Михаил Иоганович, признайте в себе человека, и слабого, и грешного. Живого.

– А что же потом? – нетерпеливо спросил он.

– Примите себя. Вы человек, оттого и ошибаетесь, как и любой другой, до вас, иль после вас.

– Мы с Вами Лизавета Николаевна едва знакомы, а я уже будто в исповедальне, – весело заметил он. – Не знаю уж как там, принять, простить, но вот забыть с Вами обо всем, это мне удалось, – весело заметил Мейер, – однако вы слишком мудры, для столь юного создания, скажите, кто тот счастливец, что покорил Вас на одном из балов? Ей Богу, теперь жалею, что слишком много времени проводил в рабочих казематах, пренебрегая светскими радостями, пожалуй, мне надобно бороться, с предубеждением, что вокруг лишь глупцы, а то не ровен час, окажется, что в зале будет лишь один глупец, и это я.

Лиза громко и открыто засмеялась, что было бы неподобающе, будь они в другой обстановке, но здесь, на природе, звонкий смех, был частью весны и хрустальной зелени, которая сияла лишь ярче, от света зарождающихся чувств.

– Вы не глупы, по одной лишь простой причине, что признались в этом, так как каждый глупец мнит себя мудрецом, – сквозь смех сказала она.

– Однако же вы не ответили, на мой вопрос? Ибо я уже в том возрасте, когда участие в дуэли, не прибавит мне уважение, а лишь сделает меня смехотворным. Юнец вздыхающей по даме, чье сердце отдано другому – прекрасен в своем страданье, тоскующий по неразделенной любви старик – смешон и жалок.

– Мое сердце свободно, я не замужем, а вы не старик, – едва слышно ответила Лиза.

– А вы слишком добры, – перебил ее Мейер.

– Разве можно быть слишком добрым? Доброта лишь та единственная добродетель, что не требует умеренности, – возразила ему девушка, украдкой взглянув на него.

– О-о-о-о, вы слишком юны, барышня, чтобы еще это понять, доброта это как раз та добродетель, которой нужно врачевать по капле, а иначе яд. И ежели она будет повсеместно и вокруг нас, то как же мы ее будет отличать от зла? А так найдешь крупицу, и рад, – засмеялся он.

– Позвольте с вами, Михаил Иоганович, опять не согласится, боюсь вызвать ваш гнев, но доброта, как и зло, собою множиться, вот сделал человек кому-нибудь зло, нарочно или случайно, и тот другой, кому зло причинено, непременно его передаст другому, а тот другой третьему, и оттого зла, так много и оно повсюду, а добро, отчего то, человек получает, а взамен, редко отдает, верно как вы рассуждает, для себя крупицу сберегает, а надобно отдать, так оно, по моему разумению происходить должно, – мягко, но твердо заявила Лиза.

Мейер помолчал немного, будто приглядываясь, отчего ей стало почти дурно, но дурнота та была почти что сладкой.

– Смотрю я на Вас, Лизавета Николаевна, и в толк не возьму, как барышня, воспитанная в достатке и под отцовским крылом, может быть такой мудрой, но вместе с тем такой наивной.

Лиза испуганно посмотрела на него, ей показалось, что он едва не подобрался к ее тайне, она с ужасом вспомнила о трости, спрятанной под шлейфом платья, и холодный пот покатился по ее спине, стало одновременно и жарко и холодно и страшно. Именно сейчас, когда их разговор стал таким личным и почти интимным, ничто не страшило ее больше, чем разочарование, которое она неизбежно увидела бы в его глазах, узнай он о ее недуге.

– Чтение – вот оно зло и виновник обнаруженного вами противоречия, – и неловко постучав костяшками пальцев по книге, она попыталась невинно улыбнуться, но губы дрогнули и лишь скривились.

Он молча посмотрел на нее и ничего не ответил. Затем помедлил и продолжил:

– Но боюсь, я итак слишком злоупотребил вашей добротой, Лизавета Николаевна, и вы хотя и убеждали меня в том, что даже в чрезмерной доброте зла нет, однако же, не скажу, что убедили. Тем более я и без того, отнял у вас слишком много времени, явился, что не званый гость, пренебрегая правилами приличия, кои я, по правде сказать, нередко презираю, но ежели рассуждать трезво, а не опираться лишь на те неудобства, что они доставляют, данные ограничения не только необходимы, но и неотложны, ибо человек без них, что дикарь, с одними лишь инстинктами, где все можно и все пригодно. Так что, разрешите откланяться, и дайте надежду, что эта наша встреча не последняя, а точнее пообещайте, что в следующий раз прогуляетесь со мной, а я обещаю вам показать самые старые вязы, на моем скромном и почти заброшенном участке именья, – заключил он, и даже слегка галантно поклонился, сделав рукой жест, будто снимает импровизированный цилиндр.

Грусть, разочарование и тоска, все эти чувства были написаны на ее лице, и даже неловкие попытки скрыть их едва ли имели шанс увенчаться успехом. Хотя может это и к лучшем, что он так поспешно «сбегает», а может быть лучше было бы его никогда не встречать… Пусть уходит, – решила Лиза, – и не возвращается, – сказал разум, презрев мольбы страдающего сердца.

– Вы меня нисколько не отвлекали, но благоразумней было бы не видеться больше, и наше с вами счастье, что никого не оказалось в саду, и ни человек, ни зверь не потревожил, но стоит ли испытывать удачу дважды? Право с моей стороны это было ошибкой, как верно вы заметили, пренебречь приличиями, оставшись наедине, с незнакомцем. Все это легкомысленно и безрассудно , – скороговоркой начала Лиза, – и хотя, ничто не доставляло мне в жизни, столько приятности, как наше знакомство, все же будет лучше, ежели мы больше никогда не увидимся, – заключила она.

– Хм, – все что смог произнести Мейер, в ответ на неожиданный отказ и алогичность объяснений. Застигнутый врасплох, казалось, он лишился дара речи, но затем, за секунду обретя душевное равновесие, словно ничего не случилось, как ни в чем не бывало, без смущения и обиды произнес: – Как Вам будет угодно, Лизавета Николаевна. Разрешите откланяться и прощайте, – и, развернувшись на каблуках, быстро зашагал прочь.

Еще минуту, и нет никакого, лишь шелест ветра, в кронах деревьях, привычное одиночество да тишина.

Лиза посидела еще немного, дабы убедиться, что Мейер скрылся в роще вязов, затем осторожно, опасаясь того, что ее секрет все еще может быть раскрыт, достала из-под скамейки трость, встала, тяжело опершись на нее, и медленно и тяжело, погруженная в свои думы, повернула домой.

Идти было мучительно как никогда, ноги будто налились свинцом, она так была увлечена беседой и скованна волненьем, что от напряжения, все время просидела едва шелохнувшись, и теперь с трудом делала даже маленькие шаги. И хотя этот разговор был чуть ли не самым прекрасным и захватывающем, что она когда либо испытывала в жизни, Лиза со всей ясностью понимала и осознавала, что эта встреча не должна повториться никогда.

Воспоминания последнего разочарования были слишком свежи в памяти, несмотря на то, что случились больше года назад…


В тот день родителям Лизы, все же удалось уговорить ее впервые посетить N-ский музыкальный вокзал. И в том был смысл, все же, жить в Н-ске, славящемся балами, музыкальными вечерами и своей светской жизнью и не посещать их, было равносильно тому, чтобы посетить Париже и не съесть круассан.

– Мол, так и так, – твердили родители, – не гоже ей сидеть затворницей в усадьбе, надобно сообразно возрасту и развлекаться. И она окрыленная молодостью, оптимизмом матушки с батюшкой, а также наивностью, отправилась с ними, на некий концерт, известного дирижера, сына известного композитора, ну да не важно…

И там, в круговерти музыки и смеха, в самый разгар некоего действа на сцене, к которому она, впрочем, быстро потеряла интерес, она заметила как на нее смотрит юноша, смотрит тем самым взглядом, который и не спутаешь ни с чем, будто голодный и сирый пес, ждет у ворот хозяина горбушку хлеба.

До самого последнего аккорда он не отрывал взор от нее. Она же, растревоженная скорее весной и музыкой, нежели подлинными чувствами, была не против ответить ему взаимностью, несомненно, польщенная столь явным интересом к себе, тем более надобно учесть, что балы она посещала крайне редко, а ежели и посещала, то старалась не привлекать к себе внимание, словом мужским вниманием была не то, что не избалована, а скорее обделена. Хотя при всем при том, конечно, в глубине души желала и жаждала того внимания, коим молодые люди с щедростью своего возраста одаряют юных прелестниц, что словно бабочки, являли миру красоту своего цветения, собирая знаки внимания, как трофеи, попутно исполняя древний ритуал жизни: выбирая достойного из достойнейших, ну или недостойного из достойнейших, уж кому как повезет.

И когда последние аккорды стихли, а зал начал расходиться на антракт, Лизе не оставалось ничего другого, как взять трость, встать и тяжелым неуверенным шагом направиться к выходу. Их глаза встретились на секунду, осознавав, ее недуг, он побледнел, отвел взор, и поспешно вышел.

Весь второй акт, более он не взглянул на нее ни разу, будто был безмерно поглощен действом происходящем на сцене, хотя весь первый акт, не проявлял к нему никакого интереса, тогда как Лиза, едва ли различала происходящее, все звуки слилась в один огромный шум, похожий на какофонию, однако так напоминающую реквием по ее мечте.

Не было ни трагического романа, ни предательства, ни расставания, но вместе с тем, немая сцена, развернувшаяся всего за час, открыла ей глаза на ее судьбу, а точнее ее крест, и разрушила остатки надежды, которые итак едва теплились где-то на глубине ее прекрасной, но такой несчастной души. В тот самый день Лиза поняла, что истинная несвобода – не тогда когда под гнетом обстоятельств или мнения окружающих ты делаешь выбор, вопреки своим желаниям, а тогда когда ты и помыслить не можешь, что выбор есть.

Так что теперь, боясь и страшась, что та сцена повториться, Лиза твердо решила, что всю неделю, не будет ходить в сад, дабы избежать встречи с ним, так как сердце может навеки разбиться, если она еще раз испытает, то, что испытала тогда, увидев разочарование в глазах Мейера.

Перебирая так воспоминания прошлого и сцены настоящего, сменяющие друга друга в сознании как в калейдоскопе событий, принимая то причудливо страшные, то чрезвычайно прекрасные формы, она не заметила как дошла до дома. Лишь голоса сестры и матушки, доносившиеся из окон, смогли вывести ее из тягостных и гнетущих размышлений.

В столовой шумно накрывали. Но едва ли она после случившегося готова была перекинуться с ними хотя бы парой слов. Как можно быстрее поднявшись к себе в комнату, как только дверь закрылась за ней, она упала на кровать, и тяжело дыша, спрятала лицо в ладошки, растревоженная и сбитая с толку, произошедшим.

Ах, как мало надобно, чтобы разбередить душу, пташке, что заточена судьбою в клетке.

Позвали к ужину, ей казалось, когда она спустится, все вокруг поймут, что с ней случилось, и ее чувства и события минувшего дня. Но все было как прежде, беседа шла неспешно, никто ничего не заметил, матушка, рассказывала про попугая, сестра, что-то вторила, батюшка поддакивал, хотя на самом деле никто никого не слышал, да и не слушал.

Закончив про попугая, заговорили про музыкальный сезон, что в этом году отстроили специальную залу, и высадили серебристый тополь и кипарисы по периметру. И по заверению архитектора, сия живая конструкция должна создать глубокий звук и необходимую акустику, отчего мелодия, вместо того, чтобы раствориться, будет уходить высоко ввысь, доставляя ценителям музыки истинное наслаждение. Словом обсуждали разные мелочи, которые обычно вызывали в Лизе живой отклик и неподдельный интерес, прежде всего по причине отсутствия ее собственной жизни, так как чужая жизнь увлекательнее тогда, когда собственная не изобилует ни приключения, ни увлекательными событиями. Но теперь, все разговоры, казались и глупыми и скучными, а любимые домочадцы отчего то раздражали как никогда. Все ее мысли теперь были заняты лишь им…

Зачем он сюда приехал? От чего бежит? Почему сюртук так дурно на нем сидел? Отчего отставной? На что так зол, ибо нельзя было не заметить, что за маской галантности и любезности бушевали и гнев и ярость?

Не выдержав, семейный щебет, Лиза, внезапно прервала разговор:

– Батюшка, а что с нашим соседом Долгополовым? Продал ли он именье? Сегодня сидела в саду, и все расстраивалась, что такой сад и в запустенье. Неужели же его, так никто и не купил?

– Продали, продали, милая, еще месяц назад, да я тебе, кажется, уже рассказывал? Или нет, Ей Богу, сам не помню, – ответил отец.

– И я запамятовала, батюшка, – соврала Лиза, так как отличалась исключительно прекрасной памятью.

– Так продал он именье экспедитору третьего отдела третьей экспедиции, Михаил Иогановичу Мейеру. Сам я с ним не знаком, но наслышан, наслышан, – многозначительно ответил отец.

Лиза чуть не выронила вилку, но тут же, спохватилась, и украдкой посмотрела на матушку, с сестрицей, дабы убедиться, что ничем не выдала себя, и свой интерес к Мейеру, но те ожесточенно воевали с почти деревянным мясом, так что к счастью ничего так и не заметили.

– Николаша, надобно повара выписать из Петербурга, так не куда не годиться, – не выдержала Мария Петровна.

– Да зря ты моя голубушка, отменное мясо, – успокаивал ее отец, не привередливый в быту и до той степени не желающий обременять себя лишними хозяйственными делами и другими мирскими заботами, что готов был, жевать хоть древесину, будто из семейства бобриных. Так что, если бы не крайняя привередливость во всем матери и ее ежеминутные хлопоты, жить бы им в простой избе, а миллионы хранить в кубышке, призванной, Николаю Александровичу, исключительно душу греть.

– Ну уж нет, Николаша, – не на шутку рассердилась Мария Петровна.

– Так, что там с Мейером? Ты не договорил батюшка, – повторила свой вопрос Лиза.

– Да Бог с ним с Мейером, на кой он сдался, мясо действительно непригодно, – вынесла свой вердикт сестра. Вот мой Павлуша берет мясо…

Лиза едва не застонала, с тех пор, как сестра вышла замуж, о чем бы ни был разговор, он неизменно начинался со слов: – А вот мой Павлуша… – И если обычно, Лиза терпимо относилась к этому, то теперь, когда все ее мысли были заняты своими проблемами, а все что хотелось и необходимо было знать, касалось исключительно Мейера, рассказ о том, как Павлуша мясо готовил, покупал, ел, или еще чего, вызывал нестерпимое раздражение.

– Прекрасное мясо, – заключила Лиза, едва сдерживая себя, встав тем самым на защиту отца, но не потому, что разделяла его мнение, ибо мясо и вправду было прескверное, а потому, что это было единственным способом сменить тему разговору, и вернуться к тому, что действительно интересует ее. – Так, что там про Мейера? Уж нестерпимо интересно, ты же батюшка знаешь, я бываю, страсть как любопытна, – не унималась Лиза.

– А вот мой Павлуша, – вновь начала сестра, – отзывался о Мейере крайне плохо, и мол отставка, это еще самое малое, что могло приключиться с ним, учитывая, то, что произошло. И хотя, Павлуша, не уточнил, что конкретно стало тому причиной, однако же, сказал, что дело еще не завершено, и что исход не ясен, и как бы так не оказалось, что эта самая отставка, не есть благость, по сравнению, с тем, что может ждать Мейера, за то, что он совершил, – после этих слов сестра, преисполненная чувством собственной важности, словно выполнив миссию воистину Библейского масштаба, замолчала. Сам же рассказ, с множеством неизвестного, надо оговориться, она произносила с ничуть не меньшим по важности видом, как если бы была обладателем не «размытых» сведений ничтожных в своей значимости, а знаний точных, уникальным и исключительных. Данную манеру держаться сестра также приобрела у источника тех самых малосодержательных данных, всем уже известного и порядком надоевшего «Павлуши».

После услышанного, Лиза разозлилась еще больше, мало того, что сестра не пролила свет на происходящее, так к тому же, напустила такого тумана, такой загадочности, что теперь, узнать обо всем, было вопросом жизни и смерти.

– Ты, Катерина, попусту дурное не говори о человеке, ежели кто о ком, что нелицеприятное сказал, а ты, сама того не ведая, повторишь, и ложь та будет расти и множиться, то так может статься, что то, дурное, понапрасну будешь сеять, не осознавая, серьезность последствий, что могут случиться по твоей вине, – сделал ей замечание отец, вмиг посерьезнев.

– Но люди говорят… – обидевшись возразила дочь.

– Люди много что говорят, и уж будь уверена и о тебе и обо мне, – ответил отец.

– Люди зря не скажут, – резко заключила матушка, сердито посмотрев на мужа. И хотя едва ли Мария Петровна на самом деле так думала, но, по всей видимости, была зла на батюшку, за его возлияния, без повода и меры, и оттого перечила ему, по каждому поводу и без, верно, чтобы и ему передать дурное настроение, коим он сам заразил ее с утра. Но отец все еще был во хмелю, а потому не возражал, что бы Мария Петровна ему не сказала.

– Воля твоя, голубушка, – заключил отец, примирительно посмотрев на жену.

Лиза так ничего и не узнав, растерянно переводила взгляд с одного члена семьи, на другого, затем на третьего, ожидая, что разговор вновь пойдет своим чередом, но за столом воцарилась напряженная тишина, так что стало понятно, больше о Мейере не узнать ничего.

Скрежет вилок, да ножей по тарелке, вот и вся беседа.

Наконец и ужин подошел к концу, хотя казалось, что напряжение и тишина, те будут длиться вечно.

Оказавшись в своей комнате, Лиза закрыла дверь, и в конце концов выдохнула. Время было позднее, но она знала, что не сможет уснуть, так что, зажегши свечу, приоткрыв окно, впуская холодный весенний ночной воздух, она опустилась в кресло. Ночь была не звездная, юный месяц, нежны и тонкий, будто сабля, то пропадал, то появлялся вновь, медленно крадучись по небосводу. В памяти она перебирала события сегодняшнего дня, вспоминая сказанное, досадуя что не сказала важное, и нужное, и горюя, что уже не скажет, ибо если окончить то, что не начато, то и страдать будет не о чем. Значит так тому и быть.


Шагая по тропинке в свое именье, он твердо решил завтра же вернуться в сад. Тот факт, что барышня, сказала ему не приходить, ни в коей мере не смутил его, потому что глаза ее, говорили обратное. Он видел в них интерес, тот самый женский интерес, который не спутаешь, ни с каким другим чувством, тем более что девушка была не обременена ни каким узами, и в том не было сомнений, а значит, не было и преград. Любопытство и ее увлеченность им, всем что он произносил или о чем молчал, польстило ему и приятно согрело, и именно в этот момент пришлось так кстати, когда он был унижен, оскорблен и раздавлен. Тот факт, что она ничего не знает, и лишь, поэтому не презирает его, должен был смутить его, но думать об этом не хотелось, да и не думалось. И ежели так произойдет, что она обо всем узнает, и как неизбежность отвернется от него, то это случиться потом, а сейчас, а сейчас он будет принимать сие благословенье небес со всей признательностью и благодарностью, не в пример тому, как поступал раньше.


Придя в дом, он обнаружил два письма, одно было ему не знакомо, а вот второе, бумага и почерк, его он узнал сразу. Все любовное настроение улетучилось и растворилось, как утренний туман, любовный эликсир, казавшийся спасительным, показался лишь пустым самообманом.

Торопливо взяв конверт, и яростно вскрыв его, он прочитал:


«Михаил Иоганович! Спешу сообщить Вам прискорбную весть, несмотря на все приложенные мной усилия, до меня дошли сведения, что граф Л.. имеет намерения не только явить письма Императору, но и будет настаивать на том, чтобы делу был дан ход, несмотря на заступничество начальника Собственной Е.И.В. канцелярии Беттельна.. Кроме того есть основания полагать, что Беттельн не сегодня-завтра будет вынужден подать в отставку, и наиболее вероятной фигурой на его место является не менее известный вам, а ныне заместитель Главноуправлаяющего, Чревин, имеющий отличную от Беттельна позицию по данному поводу. Лишившись поддержки Беттельна, не исключено, а скорее всего, вероятно, указанное дело будет рассмотрено как дело «особо важного значения» и в кратчайшие сроки, что лишает надежды на его благоприятный исход. Моего влияния и усилий не достаточно, для достижения какого бы то ни было улучшения Вашего положения. И посему, настоятельно прошу Вас вернуться в Петербург как можно скорее, ибо Ваш скоропалительный отъезд может быть истолкован превратно и расценен как побег, чем не преминуть воспользоваться ваши «доброжелатели». Во имя спасения Вашего честного имен и не только, я, как титулярный советник, а скорее как Ваш друг, умоляю немедленно вернуться и представить доказательства обратного».

Ваш верный друг А.Н. фон Эренталь


– Ваше сиятельство, подавать ужин? – нарушил зловещую тишину слуга. Мейер словно очнулся от оцепенения, и, невидящим взглядом посмотрев на него, не проронил ни слова. Минута, а может больше понадобилась ему, чтобы прийти в себя, понять значение слов и ответить куда-то в пустоту:

– Подай мне в спальню, да разожги камин, и ступай, до утра мне никто не понадобиться, – и тяжелым шагом, так что полы под ним тоскливо и протяжно заскрипели, удалился в спальню.


Сон не шел, он размышлял и думал, искал решение, но выхода не находил, и в конце концов устав от себя и от мыслей, определился в Петербург не ехать, а ждать участи здесь, отчего то ему казалось, что вернись он в Петербург, дрыгайся, маши руками, хлопай крыльями, будто жук на сафьяновой подушечке, приколотый к ней иголкой, проку с того не будет. Ему слишком хороша была знакома природа человеческая, так что не трудно догадаться, начни он просить за себя, тех, над кем не так давно надзирал, без жалости и сожалений, то в ответ получит лишь одни отказы, ухмылки да злорадство, все также без жалости и сожалений. Горечь поражения и уязвленное самолюбие, будто желчь, подступили к горлу, он повернулся на бок так, чтобы не видеть больше трещин и осыпающейся штукатурки на потолке, и, посмотрев в окно, между не плотно запахнутых штор, туда, где то пропадал, то пробивался тусклый свет ночного неба, понял, что не уснет.

Встав с кровати, он подошел к окну и распахнул шторы, клубы пыли покрыли его почти с головой, он закашлялся, затем чихнул, раз другой, третий, затем посмотрел на темный лес, казавшийся зловещим, и плотные, как клубы дыма темные тучи, и нежный месяц, робкий и такой юный, и вспомнил вдруг ее, тот миг, когда впервые увидел девушку в глубине сада, когда она не зная, что за ней так бесцеремонно наблюдают, предавалась истоме и той самой весенней неге, под лучами жгучего майского солнца, что будоражит воображение каждого мужчины. От его зоркого взгляда не укрылось как она поспешно спрятала трость шлейфом платья, но ни словом, ни видом не подал, что знает об этом. Ежели она сама захочет, то скажет ему, а ежели нет, то он не станет торопить ее и будет терпелив. Он знал, что понимание жизни, не приходит нам как дар с небес, а лишь претерпевание трудностей, невзгод и неудач, открывает нам истинный смысл происходящего, помогает нам видеть скрытое, что не суждено увидеть другим, людям, проживающим жизнь легкую, да праздную. Он постоял еще немного, но притомившись, понял, что слишком устал, и для лицезрения ночи и для дум, и лег спать, погрузившись, наконец, в глубокий, но тревожный сон.


Март. 1878 г, Петербург, ресторан «Лощина» . Год назад.


Ресторан получил свое название в честь ресторатора Петра Лощинова, который купил, пострадавший от пожара трактир «Золотая подкова», которому ни счастливое название, ни даже подкова, висевшая над входом, на удачу, не помогли. И желая увековечить свое имя, а также те пятьдесят тысяч, что он вложил в сгоревший ресторан, Лощинов, переименовал ресторан «Золотая подкова» в «Лощину». Но люди в России в своих пристрастиях консервативны, а потому название приживалось долго и с большим трудом, и даже спустя год, кто по старинке говорил, что обедал в «Подкове», а другие, коих было не много, по новому – в «Лощине».

Отремонтированный, а скорее заново отстроенный ресторан тот был обустроен на французский манер, с огромной общей залой, и великолепной террасой и садом, похожим на лабиринт, где столики, располагались так, что создавалось ощущение уединенности, удовлетворяя желания посетителей на любой вкус, так что ежели хочется побыть одному – пожалуйте в сад, а ежели веселья и разгула, то пройдите в общую залу.

На кухню был выписан повар француз, чьи крики на французском вперемешку с русской бранью порой доносились из маленького окошка, где, по всей видимости, с французской скрупулёзностью, но в русском беспорядке и готовились сии кулинарные шедевры.

В общем «Лощина» была тем рестораном, где антураж был прекрасен в своем излишестве, чего нельзя было сказать о кухне, ибо даже после пяти перемен блюд каждый выходил из-за стола хотя и пьян, но голоден. Но никого это не смущало, столики были заняты в любое время, будь то обед или поздний ужин, а господа с умным видом гоняли по тарелке деликатесы размером с горошину, запивая их океаном шампанского, вина или сладкого, до боли в зубах, ликера. А все потому, что тщеславие вовек сильней ума здравого.

Мейер тот ресторан не жаловал, бывал там пару раз, и то по долгу службы, любил он пищу простую и сытную, но для встречи с агентом, «Лощина» была почти идеальным место, ибо нет конспирации лучше, чем быть у всех на виду.

Присев за удаленный столик, он заказал перепела. Спустя не меньше часа, принесли кусочек крохотной дичи, ввиду скромного размера которой, была ли та перепелка подана целиком, или только часть, сказать достоверно не представлялось возможным. К счастью поданное не представляло для Мейера никакого интереса, а являлось лишь частью обстановки, дабы не привлекать к себе внимание, что неизменно случилось бы, ежели, придя в такой ресторан с изысканной кухней, он не заказал бы себе ничего.

Вскоре подоспел гость.

– Доброго дня, дня барон, – поприветствовал Мейера Август фон Мольтке.

– Доброго, граф, – коротко ответил Михаил Иоганович, стоя поприветствовав фон Мольтке.

– Мда, теперь и не сыщешь доброго места, с доброй баварской кухней, – заметил фон Мольтке.

– Не могу не согласиться, – поддержал Мейер, намереваясь добавить что-то еще, но официант во фраке, тихий, любезный и почти незаметный, принес вино, и приняв заказ растворился в густой листве сада, давая посетителям говорить без страха, быть услышанными.

– Но я далек от заблуждения, что вы хотите меня видеть исключительно, чтобы поговорить о доброй немецкой кухни, – заметил Мейер, как только официант исчез. – Так чем вам я могу быть полезен?

– Вопрос не только в том, чем вы мне можете быть полезны, но и в том, чем мы можем быть полезны друг другу, – ответил фон Мольтке.

– Я вас слушаю, – коротко произнес Михаил Иоганович.

– Нам известны сведения, которые могут быть Вам не только полезны, но если посмотреть вглубь вещей, в суть дела, составляют сведения, первой необходимости, в отсутствие которых, в опасности находитесь не только Вы, но и все Третье отделение, да что там говорить, но и Его Императорское Величество.

Мейер горько усмехнулся после этих слов, и спросил:

– Еще не зная цену, которую вы желаете получить в обмен на эти сведения, я вынужден отказать Вам, так как по моему глубокому убеждению, я не готов заплатить ее.

– Вы стали слишком русским, и слишком много драмы, вы не Фауст, а я не Мефистофель, сделка будет выгодна нам обоим, но для Вас, для Вас она необходима, ежели вы желаете остаться там, где желаете, и если дорожите Вашим Императором и Вашей страной.

– Что ж, неудивительно, – ухмыльнулься Мейер, – моя матушка в девичестве Варвара Ильинична Рохманова,

Август фон Мольтке пристально посмотрел своими голубыми ясными, отражающими свет, будто поверхность льда, глазами, но так ничего и не ответил.

– Какими же сведениями вы располагаете? И каких услуг в обмен ожидаете получить от меня? – спросил Мейер, решив перейти быстрее к делу.

Глаза Мольтке словно ожили, он, как и любой другой немец, был готов говорить о деле вечно, со стратью и пылом, но ежели, дело касалось поддержания беседы на отвлеченные или светские темы, терял интерес и словно выцветал.

– Мы располагаем сведениями, что «Земля и воля» будет в скором времена упразднена, а на ее останках сформировано гораздо более опасное и радикальное общество, главной целью которого стоит преобразование политического строя, и первоочередной задачей является убийство Императора.

– Боюсь, вы не сообщили мне ничего нового, – резко прервал его Мейер. – Третье отделение и третья экспедиция, под моим руководствам, располагает всеми необходимыми сведениями, чтобы не допустить преступления против Императора.

Мольтке засмеялся: – Смею сообщить Вам, что вы находитесь в приятном, но опасном заблуждении, относительно того факта, что происходящее находится под вашим неусыпным контролем и руководством. Мы располагаем сведениями об обратном. Так много происходит вокруг, и так мало знает Третье отделение. Разве ж оно ведает, что его ряды кишат агентами «Земли и воли»? А иначе, откуда им знать, так заблаговременно про облавы на явочных квартирах? Разве ж экспедиторы Третьего отделения застали хоть одного революционера на квартире у Овсянниковой, которую промежду прочим Ваши сотрудники все это время числили в ранге благонамеренных? Кроме того нам доподлинно известно, их намерения внедрить агента на один самых важных постов Третьего отделения, замечу Третьей экспедиции… Что неизбежно приведет к вашему смещению с этого поста.

Кровь отхлынула от лица Мейера, он побледнел будто та самая полотняная скатерть, за которой они сидели. Затем холод сменился жаром, щеки пылали, словно в огне, а на висках выступили крапинки пота, стекая по скулам за белоснежный пластрон.

Достав платок, он промокнул лоб и спросил:

– Какие сведения вы желаете получить от меня в обмен на имя.

– Список въезжающих лиц из Англии и Франции, а также расположение войск и намерения армии на дальних подступах Британской Индии, в преддверии форсирования границ…

– Я не располагаю такими сведениями, список въезжающих лиц, да, но армия, я к этому не имею никакого отношения.

– Что ж, тогда и мне нечего Вам будет предложить, – заключил Мольтке, но кажется, замешкался, явно желая что-то добавить, но будто не решаясь, и наконец, произнес: – И еще, забыл Вам сказать, в случае Вашего сотрудничества, мы со всей ответственностью гарантируем, что не позже марта следующего года вы займете пост Главноуправляющего Третьим отделением, – и, произнеся это, пытливо посмотрел на Михаил Иогановича.

– Дайте мне несколько дней, – коротко ответил Мейер.

Август фон Мольтке кивнул, скрыв улыбку, а затем продолжил, – все сведения необходимо отправлять на этот адрес, и он, скользнув в сюртук, вынул заранее приготовленный конверт и положил его на стол.

Мейер на секунду заколебался, но затем протянул руку и взял его.


Ноги несли ее в сад сами собой. Еще вчера она клялась, что не видеть его больше – единственно правильное решение, так будет лучше для других и для нее самой, оберегая свое сердце из страха и чувства самосохранения, но теперь, поддавшись чувству, гораздо сильнее и глубже первого, забыв обо всем, она спешила снова в сад. Все, конечно же, удивились, почему она встала так рано, уж не захворала ли, матушка подозрительно промолчала, но глаз с нее не сводила. Впрочем, ежели бы кто и высказал возражения, едва ли она послушала бы их. Накинув на плечи толстую, но невесомую пуховую шаль, защищаясь от утренней прохлады, всем своим сердцем и телом она устремилась туда, страшась при этом лишь одного, что он внемлел ее словам и больше не вернется.

На том самом месте, где еще вчера был он, паслись будто курочки серые куропатки, услышав ее, они смешно засеменили прочь, а затем и вовсе взмыли ввысь, скрывшись в густых кронах деревьев. Подойдя к краю участка, она робко ступила на чужую землю, и в том же миг, изменился весь мир, решившись на такой дерзкий шаг, она будто вступила в новую жизнь, которая так страшила, но манила ее. Подойдя к дереву, Лиза сорвала крупный лист вяза, вложив его в ладонь, другой рукой провела по нему пальцами, прикосновеньем, изучая шероховатую поверхность и сеть жилок выступающих над поверхностью листа, будто вены. Жесткий лист вяза приятно царапал нежную девичью кожу, что знали лишь прикосновенье к книге, да шитью. Устыдившись такого странного и почти интимного жеста, она измяла лист в ладонях, и поспешно спрятав его у себя на груди в складках платья, испуганно обернулась.

К счастью она была по прежнему одна, и, не желая быть застигнутый врасплох Лиза поспешила в свое убежище, в свой яблоневый сад, там, где все ей было так знакомо и привычно. По пути она едва не споткнулась, и облегченно вздохнув, что не упала, и ничего дурного не случилось, поскорее села на скамейку. Не даром родители с самого детства увещевали ей не отходить далеко от дома, и чувствуя, свою беспомощность, она не смела ослушаться их, однако чувствовала, что душа и сердце тянется к неизведанному, прочь из клетки, которой служило для нее не только тело, но и разум.


Прошел час, а может больше, никто не появлялся. Вглядываясь и вслушиваясь в неизвестность, за каждым деревом и в каждой тени, в каждом шорохе и в каждом дуновенье ветра, она видела его. Но через минуту, убеждаясь в обратном, теряла надежду, капля по капле. Пространство полнилось и звуками и цветом и движеньем, будто живое существо, что может волноваться, скользить, дышать и даже говорить.

Лиза уже отчаялась, как вдруг вдали мелькнула фигура, его высокое, долговязое тело, появилось на горизонте. В руках он держал шляпу, которой размахивал взад и вперед, толи радостно, толи яростно, жесты его настроения Лиза различать, еще не научилась.

– Уж не меня ли вы ждете? – весело крикнул Мейер, помахав ей шляпой, будто флагом, толи приветствия, толи капитуляции.

– Разве вы не обещали, больше не ступать на чужую землю? – сердито спросила Лиза, нахмурившись. Меньше всего ей хотелось, чтобы он понял, как долго она ждет его здесь. Во вторую встречу она хотела быть милый и доброй и ласковой, но его вид, самодовольный и веселый, свидетельствовал о том, что он нисколько не сомневался, что она будет ждать его, а все ее запреты и мольбы, не стоят и ломаного гроша. От мысли, что ее чувства, будто пустячная головоломка, были разгаданы, так легко и так точно, ей стало тошно, прежде всего, на саму себя, что она так проста и предсказуема, а значит скучна. Но злилась Лиза не только на себя, что, вопреки сказанному – пришла, но и на него, и даже в большей степени на него, за то, что он знал и был в том уверен – она придет.

– Вы обещали, что не потревожите меня вновь, значит ли это, что ваше слово ничего не значит? – рассердившись, спросила она, в полной мере не осознавая, сколь резко и даже обидно звучит ее вопрос.

– Полно, Вам, гневаться, Лизавета Николаевна, я ничего не обещал, и уж тем более, не мог я дать обещание не свидеться больше с вами, ибо это обещание, сделало бы меня крайне несчастным, а я себе не враг, нет, не враг, – весело заметил Мейер, дав понять, что гнев ее не только нисколько его не тревожит, но и наоборот – лишь забавляет.

– И потом, я с юности научился читать женские знаки, к примеру, ежели спросить мою матушку, будет ли она чаю, а она ответит: «Нет», да так категорично, и уверено, так и знай, что вместо одной чашки чая, выпьет целых две, а может даже три. А ежели, с утра скажет, что хочет в театр, да весь день об этом будет говорить, и даже успеет наряд выбрать, то можно в театр и вовсе не собираться, ибо аккурат за пять минут до выхода, скажется больной, и никуда не поедет.

После этой тирады, несколько не смущаясь, и не дожидаясь приглашения, Мейер присел на другой край скамьи, и, поспешив, объяснить сию фривольность в своем поведении, произнес:

– Я прошлый раз, сказать по чести, настоялся, и, памятуя, о том, что и тогда, вы не пригласили меня присесть, полагаю, исходя из вашего дурного настроения сейчас, что и сегодня не предложите, и коль уж я и без того, успел одним лишь фактом своегопоявления, вызвать ваш гнев, стало быть, хуже уже не будет. В общем, потому я и решил здесь расположиться, – и нисколько не смущаясь, закинув ногу на ногу, он достал из кармана портсигар, и, посмотрев на нее лукаво, своими умными и пронзительными ледяными глазами спросил: – Не возражаете?

Лиза, намеревавшаяся при встрече быть очаровательной и обольстительной, но волею судьбы, а скорее по своей вине, оказавшаяся в положении глухой обороны, теперь не зная что делать, была поставлена перед выбором, продолжить казаться обиженной, как того требовали правила приличия, в ответ на его фривольность, или поддаться его очарованию, позволив себе быть ветреной и легкомысленной. Но натуру не изменишь, и если уж не суждено быть томной кокеткой, то нечего и начинать, и, отвернувшись, и сложив руки на груди, будто ставя крест на примирении, сурово спросила:

– Разве это прилично, курить в обществе дамы?

Он глубоко затянулся, так что на кончике папиросы едва не загорелось пламя, затем плотно сомкнув губы, выпустил пар из ноздрей, будто строптивый мерин, и, как ни в чем не бывало, продолжил:

– Кажется, вы не бываете в свете, а иначе бы знали, что в любом салоне курят не только мужчины, но и дамы, правда курят египетские папиросы, они почти такие же как моя, разве что чуть тоньше, и он, вынув сигарету изо рта, провел по ней пальцем, а затем, стряхнув пепел, заключил, – И некоторые мужчины, даже считают это очаровательным.

Лиза удивленно повернула к нему голову и воскликнула:

– И вы так считаете???

Он засмеялся:

– Нет, – затем помедлил, и, изменившись в лице, ответил: – Уже нет…

Его настроение, будто погода в мае, подумала Лиза, видя, как помрачнел Мейер. По его взору вдаль, было понятно, что он уже не здесь, не сейчас, и не с ней. Где-то там, далеко в прошлом, куда для нее дороги нет, и не будет. Казалось, он вспоминает о чем-то, что желал изгнать из своей жизни, но день ото дня терпел фиаско, ибо рано или поздно, где бы он ни был, воспоминания неизбежно нагоняли его. Лизе, отчего то, вдруг стало обидно, и колючая ревность, к той жизни, что была не с ней, и частью которой, она никогда не станет, больно пронзила сердце. Он смотрел вдаль, она смотрела на него. Они были так близко, но так далеко друг от друга. Однако, именно сейчас, когда невидящим взглядом он смотрел в прошлое, ей представилась возможность, рассмотреть его как следует в настоящем. В уголках глаз залегли глубокие морщины, впалые скулы на изможденном лице, и глаза, грустные и отстраненные, но по прежнему прекрасные в своей глубокой синеве, он выглядел уставшим и старше чем ей показалось при первой встрече. Лиза вдруг почувствовала себя чужой, попавшей сюда по ошибке, не к месту и не ко времени, такой наивной и глупой, будто расстояние между ними было не в аршин, а в целую вечность длинной.

Мейер вдруг резко повернулся, затем улыбнулся, и сказал:

– Не смотрите на меня так, Лизавета Николаевна, будто я некий артефакт, выкопанный из-под земли, а до того момента, пролежавший там целую тысячу лет, ежели с меня стряхнуть пыль, да почистить как следует, может я еще и сгожусь на что, – лукаво заметил он, словно прочитав ее мысли.

Лиза покраснела до кончиков волос и смущенно опустила глаза, сделав вид, будто нашла в своих руках что-то настолько интересное, от чего не могла оторвать глаз.

– Вас что-то тревожит? – робко спросила она, наконец, решившись поднять на него свой ясный и доверчивый взор.

– Чтобы меня не тревожило, я не готов об этом вам поведать, – коротко ответил Мейер.

– Оттого, что вы меня еще совсем не знаете?

– Как раз наоборот, мне кажется, я вас слишком хорошо знаю, и оттого не готов увидеть разочарование в ваших чистых и таких невинных глазах, – спокойно и рассудительно ответил Мейер.

– Чтобы вы не сделали, какие бы ошибки не совершили, я уверена, вы сделали это во имя добра! – пылко и отрывисто воскликнула Лиза, ухватившись за сиденье скамейке, будто боялась упасть.

– Какое вы невинное создание, Лизавета Николаевна, если бы вы чуть чаще выбирались из своего сада, хотя и райского, но все же плена, этих яблонь, то знали бы наверняка, все самые грязные дела, совершаются в этом мире под знаменем «добра», – горько произнес он.

– Но это же совсем не значит, что за любым добром, скрывается лишь низость и обман! – с жаром возразила она.

– Не значит, однако, же, бойтесь людей, с добрыми намерениями, их доброта может вам дорого обойтись, – резко ответил Мейер.

Лиза не стала спорить, она молча посмотрела на него, прежде чем вновь заговорить:

– Но, ежели, все-таки, вы, когда-нибудь, решитесь поведать мне, о том, что вас мучает, то знайте, даже если я не разделяю ваши мысли, и не приму ваших поступков, я попытаюсь их понять, и не стану осуждать, я постараюсь увидеть мир не своими, а вашими глазами.

Он повернулся в пол-оборота, так что расстояние между ними сократилось до опасной близости, и слегка наклонился вперед, будто вглядываясь в глубину ее глаз, его правая нога, утонула в драпировке платья, жар, странный и неизведанный сжал грудь словно тиски, она забыла дышать, будто его глухое и тяжелое дыханье стало ее собственным. Положив левую руку на изголовье скамьи, он ладонью и кончиками пальцев коснулся ее плеча. Она не отпрянула, и даже не шелохнулась, напуганная и завороженная новыми чувствами, которых она не знала до сего дня. Смутное предчувствие, что столь интимный и чувственный жесть всего лишь прелюдия, чего то большего и неизвестного, не давало ей отстраниться, страшась и робея, но всем телом желая того.

Он больше не сделал и шага на встречу, только грустно улыбнулся и заключил:

– Вы сущий ангел, Лизавета Николаевна, в этом райском яблоневом саду.

– И если, здесь райский сад, значит ли, что где-то притаился змий-искуситель? – шепотом, будто боясь сказанного, спросила Лиза.

Мейер негромко рассмеялся, и стал почти мальчишкой. Было сейчас в его лице нечто озорное и даже разбойничье, но лишь на мгновенье, устыдясь, своих чувств через минуту он вновь стал серьезен и сосредоточен.

Затем словно проиграв борьбу с самим собой, вновь наклонился к ней, и накрыл ее ладошку, своей большой крепкой мужской рукой, шершавой словно лист того самого вяза, который она совсем недавно держала в своих руках.

– Так или иначе, вам ничто не угрожает, – заключил он, вновь улыбнувшись, впрочем, улыбкой дежурной и мало, что выражающей, и нехотя выпустил ее руку из своей.

– Как жаль! – порывисто воскликнула Лиза. – Как бы не был прекрасен райский сад, но быть счастливым, только лишь по не знанию, не то же самое, что, быть счастливым, постигая и овладевая новым опытом, исследуя и изучая жизнь.

– Ох, Лизавета Николаевна, опасные вы мысли высказываете, ох, опасные, а что если, познав что-то окажется, что счастье то и нет, что если счастье лишь в неведении, и лишь до той поры пока глаза застланы шорами.

– Тогда я скажу, что грош цена такому счастью, потому что это и несчастье вовсе, а иллюзия такового, – категорично заявила она. Затем чуть помедлив, продолжила: – И ежели вы будете готовы рассказать, облегчить вашу душу, рассказать мне, что бы то ни было, что тревожит и терзает вас, то не опасайтесь, что раните меня своею правдой, ибо может так статься, что я не так наивна, как вы думаете, и знаю жизнь, гораздо лучше, чем может казаться.

– Я знаю… и в том не сомневаюсь, – задумчиво произнес он, после немного помедлив, встал, и, повернувшись к ней лицом, произнес: – Но разрешите откланяться, боюсь, я, итак злоупотребил вашим вниманием…опять.

Это побег, в том не было сомнений. Побег от чувств? От страха? А может и от того и от другого?

Она посмотрела ему в глаза, и с губ, едва не сорвалась мольба, не уходить, остаться, на секунду, на минуту, навсегда. Но она сдержалась. Не желая быть навязчивой и отпугнуть его тем самым, а значит потерять навеки.

Мейер словно прочитал ее страхи, поспешил заверить ее:

– На том же месте. Завтра в полдень. Я буду ждать вас. И может быть, расхрабрюсь, и расскажу как есть, кто знает, рано или поздно вы итак обо всем узнаете. Поезд из Петербурга идет медленно, но слухи, слухи, будто летят по воздуху, и уж лучше вы обо всем узнаете от меня, нежели из уст других, когда и факты и события, могут быть искажены так, что мое и без того запятнанное имя будет безвозвратно втоптано в грязь, а я буду безнадежно и навечно опорочен в ваших глазах, – потом помедлил немного, и произнес: – Ведь как ни не странно, мне до сего момента, да и сейчас, все равно, что обо мне думает другие, но с недавних пор, мне важно, что думаете обо мне вы, – заключил он, словно произнося это, смирялся с тем самым фактом, которого не хотел и не желал.

Лиза подала ему руку в знак прощанья, чтобы хотя бы на секунду еще раз ощутить теплоту его рук, но он порывисто взял ее ладошки в свои и поднес к губам, запечатлев на них короткий и едва ощутимый поцелуй, после чего не оборачиваясь, стремительно удалился.

Лиза помедлила немного, убедившись, что осталась одна, и поднесла ладошки, которые он только что поцеловал к своим губам. В этом невинном жесте, было столько силы, столько скрытых, спрятанных и засыпанных камнями и пеплом сгоревших и похороненных надежд, надежд на любовь и взаимность. И теперь, чувство, сильнее которого нет на всем свете, пробираясь сквозь камень, скрывающий жаркое и трепетное сердце, дало ростки, нежные, трепетные и тонкие, но такие крепкие, что нет такой преграды, которую своей мощью они не смогли бы разрушить.

Ей не хотелось возвращаться, так она и сидела бы целую вечность, словно затерянная в океане новых и странных чувств, не спеша прибиться к берегу, но прошло слишком много время, и, боясь, что долгим своим отсутствием, она может вызвать у семьи беспокойство, а что, хуже подозренья, и они наведаются в сад. Только не это! Она даже боялась помыслить о том, ведь тогда, тайна, что соединила их, будет раскрыта, а хрупкий союз, не успев окрепнуть, будет навеки разрушен.


Около подъездной дорожки к дому, куда поспешила Лиза, стояла бричка, во всех окнах горел свет, и такое оживление кругом было в самом воздухе, что Лиза невольно заволновалась и ускорила шаг, отчего нога неприятно застонала, напоминая ей, что как бы не окрыляла любовь, все же, в жизни, остаются вещи, не подвластные даже ей.

В зале веселые голоса, и смех сестры громче всех, верно Павел Павлович Трусов приехал. Еще не так давно коллежский регистратор, а ныне коллежский секретарь, а по совместительству муж ее сестры, и только потому коллежский секретарь, ибо отец употребил немалое свое влияние, дабы оказать содействие в прохождении его зятем кругов чиновничьего ада, легче, и быстрее обычного.

– Доброго, Всем, дня, – поздоровалась Лиза, входя в гостиную, – простите за долгое отсутствие, так увлеклась чтением, что и не заметила, как пролетело время, – извиняясь, начала оправдываться она. Ей казалось, что сейчас, буквально каждый в комнате теперь догадывается, какую тайну скрывает она. – Книга! – вдруг, спохватилась Лиза, поняв, что так называемое «алиби» умудрилась забыть на скамье. Но возвращаться было слишком поздно, тем более, когда дом полон гостей.

Трусов поднялся с дивана, приветствуя Лизу, и галантно предложил сходить за ней, но та поспешно отказалась от помощи, и, стараясь перевести разговор на другую тему, продолжила:

Если бы я знала, что прибудут гости, право слово, как мне неловко!

– Лизавета Николаевна, не казните себя, вашей вины в том нет, я никого не уведомил о своем приезде, – заверил ее Трусов, несколько удивленный такому ярому раскаянию.

– И даже меня! – полушутя, пожурила его сестра, чье лицо светилось от счастья, будто только что начищенный до блеска самовар.

– Даже тебя, милая, снисходительно подтвердил тот, впрочем, не слишком довольным, тем, что жена перебила его.

– Мы конечно сюрпризы любим, но право слово, стоило послать письмо и предупредить нас, – заметила недовольно матушка, Мария Петровна Арсентьева.

В комнату вошла прислуга с чаем.

– Вели подать куропаток к ужину, – распорядилась Мария Петровна.

– Ну вот, а я приехал куропаток пострелять! А их уже подают! – весело заметил Трусов.

– Было бы желание, можно и пострелять, – воодушевился Николай Алексеевич Арсентьев. – Завтра и охоту организуем, долго ль нам?

Насидевшись в женской компании, с женой и дочерями, Арсентьев, до такой степени заскучал, что по обыкновению не слишком жаловавший зятя, теперь же был рад даже такой мужской компании. Не сказать, чтобы он не любил мужа дочери вовсе, но все-таки относился к нему скорее холодно, нежели с отцовским теплом. И не без причины. Хотя при всем при том, трезво оценивая старшую дочь, понимал, что Трусов, хотя и не обладает выдающемся умом, однако же, честолюбив и не лишен неких добродетелей, злоблив и мелочен, но не жесток, способен на подлость, но лишь мелкую, ибо до крайности трусоват. Словом, едва ли герой положительный, однако так мал и незначителен, что безобиден. А дочь? А дочь глупа, и в этом ее счастье.

Ему, конечно, было обидно, как и любому другому состоятельному человеку, что все то немалое, коим он обладал, пойдет прахом, и титул, и именье, и память о нем, но что поделаешь, жизнь несправедлива и в этом ее смысл, а иначе как скучно бы жилось, ежели всем по заслугам, да по чести воздавалось. В итоге, как бы не горько было признавать, но роду Арсентьевых суждено закончится на нем. Значит, так тому и быть. Настроение от мыслей вновь испортилось, едва успев улучшиться, и вновь пригубив херес, он грустно посмотрел на весь этот странный квартет.


Подали ужин. Лиза, всегда жарко принимавшая участие в беседе, с охотой и энтузиазмом, расспрашивая о том, что произошло в Петербурге за время их отсутствия, сейчас была тиха, молчалива и равнодушна ко всему и всем. А, чванливый, Пал Палыч, пуще прежнего похожий на важную цесарку, впрочем, ту же курицу только с самомнением, со своим тучным крупным телом и головой без шеи, заполнивший собой всю гостиную, скорее метафорически, нежели физически, делал ужин почти не выносимым. Удивительно, как это возможно, чувствовать себя настолько одинокой, когда рядом, так много людей, и ежели бы сейчас остаться одной, с самой собой и со своими мыслями, то пожалуй, и одиночество бы рассеялось. Верно одиночество, лишь состояние души, и никак не связано, с количеством людей подле тебя. Скорее, наоборот, в большой и шумной компании, тоска сия тем пронзительнее и непереносимее, чем больше людей вокруг.

Как бы то ни было, этот вечер, и вечера после, следует перетерпеть, до той поры, пока отдых Трусова не подойдет к концу, и они с сестрой не уедут обратно в Петербург. Конечно теперь, когда дом посетил гость, отлучаться в сад будет не так-то просто, но едва ли что-то в жизни, могло стать ощутимой преградой на пути к встрече с возлюбленным. Ибо нет той силы в жизни, что могла бы поспорить с силой любовных чувств и того интереса, что рождается только между мужчиной и женщиной.


Конечная станция N-ской железной дороги. Вокзал. Тремя часами ранее.


Выйдя из вагона, Павел Павлович Трусов поспешил нанять бричку. Именье его свекра находилось в десяти минутах ходьбы от станции, однако идти пешком, было теперь не по статусу, так что вальяжно, размахивая чемоданом, только сойдя с пирона, он сразу же направился к свободному извозчику. Гордо назвав в качестве адреса дом Арсентьевых, двинулся в путь вполне довольный собой и жизнью.

Не прошло и пяти минут, как показались башни загородного именья. Он бывал тут не раз, но, как и прежде, испытал и зависть и восторг и нечто настолько низменно возвышенное, что словами сие чувство и не передать.

Восхитительный загородный особняк, архитектурное произведение искусства! Одних только жилых комнат девятнадцать и двадцать пять вспомогательных. И все это когда-нибудь станет его! И от восторга чуть не застонал, и едва не заскулил от нетерпенья. В памяти как напоминанье кто он и откуда, вдруг всплыл их обветшалый дом, и покосившийся забор, и криво сбитое крылечко. Он вспомнил папеньку, что умудрился промотать то немногое, что у них было, а потом сгинул в небытие, оставив их, сирых и беспомощных совсем одних.

Он вспомнил матушку, что сберегала каждую копейку, отказывая себе в самом необходимом, во имя него и его будущего. Оставшись только вдвоем, они сплотились против мира так сильно и так крепко, что стали единым целым, полагаясь в жизни лишь на себя, ясно осознавая, что мир этот враждебен и жесток, в особенности к бедным, слабым, немощным и беззащитным. И защищаясь, они воздвигли вокруг себя стену высокомерия, пестуя и лелея тщеславие, помогающее им не только смириться с несправедливостью жизни здесь и сейчас, но и дающее уверенную надежду на будущее воздаяние.

Меж тем, ни в тщеславии, ни даже в доли высокомерия дурного нет, однако же, только тогда, когда чувства эти идут рука об руку с иными качествами, будь то талант или ум, но в отсутствии оных, велика боль разочарования несчастных, что возомнили себя избранным раньше срока и чьим надеждам не суждено будет сбыться.

Так что, вступив в чин коллежского регистратора, должность малую и незавидную, где каждый норовит, разве что в рожу не плюнуть, он быстро понял, что, ежели, не примет каких мер, в обход карьерного порядка, так и пропадет здесь как есть, не сдвинувшись и с места. И на беду Арсентьевых, а на его удачу, свела Трусова судьба со старшей дочерью барона – Катериной. Не сказать, чтоб лицом она была безобразна, однако по большей части походила на батюшку, а значит, кряжиста, широка костьми и лунолика, что еще было бы терпимо, будь она наделена хотя бы толикой обаяния. Но нет ведь, и того малого лишена. С другой стороны будь она первой красавицей, да с таким приданым, разве ж ему светила б такая партия?

В общем, так случилось, что насидевшись в девках, несмотря на немалое приданное и титул, согласна Катерина была уже почти на любое замужество, как и ее родители, обремененные двумя незамужними дочерями, одной из которых не суждено выйти замуж, по причинам уже известным всем и каждому.

Впрочем, брак тот был не без любви, она питала чувства нежные к нему, а он чувства нежные – к деньгам.


И спустя несколько часов, Пал Палыч Трусов, сидя за ужином в этой прекрасной столовой, где стол был так огромен, что походил на гигантскую стоножку, а вся комната набита разной мебелью, настолько, насколько весь дом в его прошлой жизни заставлен не был, думал о том, как в его жизни все чудесно устроилось. Когда пил с тестем вино отменное, а прислуга сновала между ними так бесшумно и с таким подобострастием, что лишь посуда звенела, этим хрустальным звоном достатка и благополучие, он думал, о том, как все таки умен, и что в жизни все дело не в учении, коим он осознанно и не зря пренебрегал, а в наблюдении, и что жизнь научит гораздо лучше, чем сотня тысяч книг.


– Ну что, зять мой, дорогой, скажи мне, что нового в Петербурге? Мы тут и газеты то читаем, раз в неделю, а то и вовсе не читаем, до того нас лень проклятущая обуяла, – хитро спросил Арсентьев, расположившись в главном кресле гостиной.

Вся семья уже отужинала, так что теперь, мужчины с крепким, а дамы с игристым расположились кто на диване, а кто в креслах.

Катерина хотела было расположиться за фортепиано, но батюшка дал знак, что сегодня музицированию предпочитает тишину. И та хотя и была недовольна, но виду не подала, отца не ослушалась, а присела рядом с матушкой и Лизой на софу.

Трусов тотчас повернулся к тестю, он всегда был любезен и подобострастен с Николай Алексеевичем Арсентьевым. Тот хоть уже и отошел от дел, но по-прежнему был влиятелен и богат, и пусть его внешность отличалась простотой и неказистостью, а манеры были сродни крестьянским, все же был хитер и коварен, так что Пал Палыч, который был хитер и изворотлив не меньше, знал, что надобно сказать и в какое время, дабы не попасть ненароком в немилость.

– Поговаривают, что война не за горами, Государь оказывает давление в Индии, Британия со всей вероятностью лишиться дальних подступов, и я со всей убежденностью, считаю, что та угроза потери торговых путей, которая нашим Государем так дальновидно создана, вынудит противника … – начал было Трусов.

– Полно Вам, Пал Палыч, рано вы еще со всей убежденностью, – перебил его Арсентьев.

И без того не питавший к свекру добрых чувств, Трусов, едва не подпрыгнул от обиды, в ответ на пренебрежительную манеру Арсентьева вести беседу, будто он один в этой жизни знает как надо и как правильно. Однако памятуя о народной мудрости, что хозяин тот, у кого деньги, оскорбление сие снес молча, виду не подал, и как ни в чем не бывало, продолжил:

– Кстати, в этом самом деле, в крайней нелицеприятном свете, фигурирует не кто иной, как Ваш сосед, – многозначительно заявил Трусов.

– Долгополов? – удивленно спросил Арсентьев.

Сердце Лизы, будто кубарем скатилось вниз, кажется, она даже перестала дышать, но боясь взглядом или жестом выдать свой интерес, потупила взор, и будто бы найдя что-то крайне интересное на дне бокала, стала ожесточенно вертеть его в руках, тогда как все ее существо в это время превратилось в один лишь слух.

– Нет, что Вы, Ваш НОВЫЙ сосед – Мейер. Впрочем, о нем и до этого ходили дурные слухи. И не смотря на то, что Мейер знатен, родословная его, я вам скажу, не без пятен. Отец его был чрезвычайно богат, вот только происхождение сего состояния покрыто тайной и туманом слухов. И как водится, ежели, те деньги нажиты путем неправедным, то проку не будет, это уж наверняка. И рано или поздно – все прахом пойдет. ВСЕ! – театрально подытожил Трусов, да так, что стало совершенно неясно говорил ли он все еще о Мейере, или уже имел ввиду самого Арсентьева. Но затем, спохватившись, что не все рассказал, торопливо продолжил:

– И конечно, в довершении, конец Мейера старшего, что легенды складывать: не то пропал, не то бежал, не то и вовсе сгинул. Вот только супруга его, соответственно матушка вашего соседа, недолго горевала, и в скоростях вышла второй раз замуж, и вновь за человека с дурной репутацией, и прошлым, что миф. Как бы то ни было, в России она не задержалась, а уехала не то во Францию, не то еще куда. Ну да не важно, так о чем это я? – Пал Палыч так увлекся, рассказывая сплетни, которые, конечно же, почерпнул не где-нибудь, а в салонах с дурной славой, что совсем позабыл, о чем хотел сказать, и к чему тот разговор начал. – А, вот, вспомнил! В общем, ходят слухи, что не ровен час, обвинят его… Замечу, слухи те не беспочвенны, так как на него поступил в Третье отделение донос, и раз уж после того доноса, он тотчас подал в отставку, тем самым признавая свою вину, стало быть все изложенное в том доносе чистая правда. Уж разве стал бы невинный человек подавать в отставку, только лишь оттого, что кто-то чего-то написал? Я так по себе сужу, конечно же, не стал. И…

– Так в чем все-таки его обвиняют? – нетерпеливо перебил его Арсентьев.

– В шпионаже, Николай Алексеевич, в шпионаже, и в государственной измене, – на последних словах, он понизил голос, а голову, опустил едва ли не на колени, в знак того, что сказанные слова, имели такую значимость, что даже произнося их, человек мог сам себя подвергнуть крайней опасности, – затем немного помолчал, сделав театральную паузу и выпрямившись, как ни в чем не бывало, продолжил: – С кем и о чем он вступил в сговор доподлинно неизвестно, но учитывая все вышесказанное, неудивителен и даже предсказуем сей исход, все таки как важно, с малых лет, прививать моральные ценности, воспитывать детей в строгости и богобоязненности, так ведь голубушка? – обратился он к жене, завершив рассказ неожиданным жизненным выводом.

– Верно, Павлуша, верно, – кротко ответила та, как того и требовалось.

– Говорят, его арест дело решенное. И лишь вопрос времени когда именно это произойдет. Тем не менее, как не прискорбно это признавать, достаточных доказательств его преступлений Мейера у Третьего отделение пока нет. Но повторюсь, это лишь пока, ведь между доносом и арестом как водится, всегда месяц ждут, – добавил Трусов.

Лиза была едва жива, сердце колотилось будто заячье, она ожидала всего: прелюбодеяния, карточных игр, промотанного наследства, дуэлей, долгов, пьянства, всех тех пороков, что являлись скорее нормой, нежели исключением в высшем свете. Но только не этого!

Разговор в гостиной принял привычное русло, дела политические были оставлены и забыты, а на замену пришли дела земные, да житейские, что оказались важнее и интереснее. Говорили о завтрашней охоте, и о планах на вечер, что приготовить и что подать, а на что уж и глаза не глядят, и что не при каких условиях и подавать не стоит. На охоту изъявили желание отправиться все, и даже дамы, кроме Лизы. Для вида и она согласилась, но решила завтра сказаться больной, чем раньше никогда не пользовалась, но теперь, ее недуг как нельзя пришелся кстати. Как бы она не пыталась принимать участие в беседе, мысли неизменно возвращались к Мейеру, и оттого все ею сказанное было не к месту и не ко времени. Нужно ли верить услышанному? Надо ли полагаться, на слова Трусова? И надо ли вообще полагаться на то, что говорят другие? Она с малых лет знала, что и о ее семействе злословили не мало. Отец ее Николай Алексеевич Арсентьев, несмотря на то, что происходил из дворянского рода, который когда то обладал и титулом и землями, на момент вступление в наследство, от своего рода получил лишь имя, умирающую деревеньку да долги, которые будто нарочно всегда ходили парой с титулом. И сидя на последней ветке, умирающего генеалогического древа, недолго думая, нашел для себя единственно возможное решение, а именно женился на дочери известного Московского фабриканта Кошкина, обменяв свой титул на деньги, и ни минуты о том не жалел. Продолжив дело тестя, в качестве подспорья, занялся торговлей химическими и колониальными товарами, что даровало ему финансовую и физическую независимость от родственников жены. Затем заработанное удачно инвестировал в банковское дело, а именно в первый Коммерческий банк Петербурга, через год другой, третий, нанял ловких управляющих, и, в конце концов, удалился на покой, наслаждаться праздной жизнью и природой. Но это лишь на первый взгляд, в реальности же старый ястреб зорко следил за бизнесом и цепко продолжал держать все в своих руках. Словом, после тернистого пути Арсентьева к успеху, сквозь компромиссы совести и чести, молва скорее из зависти, нежели из праведного гнева, как только не злословила о нем и о его супруге, считая со всей убежденностью, что рождение дочери-калеки не иначе как наказание Господне за грехи. Но все это лишь за глаза. Ну а в глаза? Заискиванье, подхалимство, и молчанье, ибо великая сила власти и денег способна сомкнуть даже самые разговорчивые рты.

Что касается брака, то изначально основанный на расчете, тот оказался почти счастливым, ибо даровал обоим именно то, чего они желали: ему финансовую поддержку, а супруге свободу, о которой она могла лишь мечтать, находясь до замужества под гнетом властного и деспотичного отца. Впрочем, пожалуй, ни один брак, нельзя назвать абсолютно счастливым, на чем бы основан он ни был. Ибо даже самые сильные чувства, рано или поздно засыпает песком времени, а слова любви, словно вензеля на дереве, что были, когда то символом той любви, сотрутся от тысяч нежных, но однообразных прикосновений. От ежедневных разочарований и разуверений, любовь разрушиться, рассыплется, исчезнет, явив на смену новый союз, основанный на чувстве, пожалуй, крепче и сильнее первого, потому что, напоминает родственную связь, связь, рожденную не нами, связь которой мы хотя и не желаем, но разорвать которую уже не в силах.

Так и между супругами Арсентьевыми после прожитых лет, где случалось всякое, и дурное и хорошее, в конце концов, воцарился мир, основанный по большей части на терпении и снисхождении, правда, с толикой раздражения, оттого что, как бы не хотелось порой в минуты разлада исправить и поменять жизнь прошлую, пришло время, когда менять ее было уже слишком поздно и бессмысленно, так как поменяв что-либо едва ли каждый из них обрел бы счастье большее, нежели то, которое имел сейчас.


Прошел почти час, а может больше, Лиза потеряла счет времени, погрузившись в свои тягостные мысли, с трудом различая чувства, обуревавшие ее, не ведая где есть любовь, а где страх. Сердцем, душой, и всем естеством, она ощущала, что он не мог поступить так, как говорил Трусов. С другой стороны его побег, и молчание, и жесты и взгляды, и многозначительные фразы, указывали, что за всем этим стоит нечто, о чем он не хотел говорить. Нечто чего он страшился, стыдился, от чего скрывался, но что неизменно догоняло его в мыслях и думах. Ей необходимо было спросить у Мейера напрямую о произошедшем. Ей нужно знать, что на самом деле заставило его подать в отставку и словно отшельнику искать успокоения в забытом и почти заброшенном именье. Она желала и страшилась ответа, но больше всего она боялась другого, она боялась саму себя. Боялась, что каков бы ни был ответ, ее чувства останутся неизменны.

Значит ли это, что не только он, но и она дурной человек? Ведь о чем бы она не узнала, она никогда ни словом, ни взглядом не выдаст его. Но и молчанье – соучастье. В голове теснились сотни вопросов без ответа. Жизнь, казавшаяся такой простой, будто прямая линия на бумаге, сделала зизгаз, а потом сойдя с ума, понеслась вскачь, не разбирая ни строк, ни полей, уходя в неизвестную даль за край листа. Как теперь разобрать, что плохо, а что хорошо? Ведь раньше было все так просто, дурной человек поступает плохо, а хороший, никогда не совершает роковых ошибок, но что если в жизни все куда сложнее? Вдруг, посреди всего это хаоса мыслей, она вдруг поняла, что ежели все, что говорил Трусов, правда, значит за столь дурным поступок будет следовать не менее страшное наказание. Она совсем не смыслила в делах закона, но даже она, человек далекий от всего этого, осознавала, что плата за столь страшное преступление будет высока. Но какова цена? Смерть? Каторга? Ее вдруг охватил такой ужас, при котором ни говорить, ни даже двигаться, будь на то необходимость, она бы не смогла. Душой Лиза готова была хоть сейчас сорваться с места и бежать к нему, сквозь лес и ночь, только лишь затем, чтобы увидеть его, убедиться, что он все еще там, что жив, что невредим.

Нельзя. Условности. Придется ждать.


Наконец вечер в кругу семьи подошел к концу, пора было расходиться. Прощаясь со всеми и желая доброй ночи, перед тем как отправится к себе, Лиза, ненароком поймала пытливый взгляд матери, и вопреки обыкновению, не ответила на тот взгляд, а смущенно отвела глаза. Все эти годы она была близка и с отцом и с матушкой, но сейчас, словно в одночасье все изменилось. Интуиция подсказывала ей, что теперь, нет и не будет в этом деле для нее поддержки. Секрет, который она бережно хранила с недавних пор в сердце, отдалит ее от родителей, превращая ее из девушки в женщину. Пробил ее час, время, когда сила любви, заставляет нас покидать отчий дом и создавать свой собственный, забывая кто мы и откуда, повторяя лишь как заклинание слова любви, лишающие нас памяти и прошлого в погоне за будущим и новой жизнью.

– Голубушка, здорова ли ты? – неожиданно спросил отец, по всей видимости, также заметивший неладное.

– Да, папенька, мигрень, и ноги, ноги будто чугунные, – и в знак того, что действительно больна, потерла висок, затем ногу, затем снова висок, для пущей достоверности.

Матушка отвернулась, будто все поняла, и не желала видеть ту ложь, а может не желая смутить и без того смущенного лжеца, встающего на тропу первого, но неизбежного обмана.

И к счастью Лизы Мария Петровна, ничего не сказала, и виду не подала.

Лишь отец расстроенно нахмурился, и произнес:

– Может быть тебе завтра не отправляться с нами на охоту? Побереги себя доченька.

Лиза помедлила, затем с притворной грустью, ответила: – Батюшка, я ведь так хотела! Ты же знаешь, несмотря на то, что не люблю охоту, любому поводу побывать на природе рада.

– Знаю доченька, но что ж поделаешь. Лучше поберечься милая, оставайся, – назидательно сказал отец.

– Может мне с тобой остаться? – неожиданно спросила Мария Петровна.

Лиза в испуге посмотрела на матушку. Она пыталась понять, уж не знает ли та, что уже который день, она тайно видится в саду с мужчиной. Тем более как теперь выяснилось, с мужчиной, чья репутация была настолько дурна, что даже невинное общение с ним, могло стать роковым, для девушки благородного воспитания.

– Не стоит, маменька. Я знаю, как всем будет чудесно вместе, и не хочу стать причиной, по которой вы или батюшка, или сестрица будете вынуждены пропустить увеселение, – заключила она.

Мария Петровна еще раз внимательно посмотрела на дочь, будто бы начала о чем-то догадываться, но снова промолчала, и возражать не стала. Чему Лиза была несказанно рада.

Оказавшись, наконец, в своей комнате одна, Лиза смогла выдохнуть лишь тогда когда плотно закрыла за собой дверь. Она была уверена, что не уснет сегодня ночью. Может и ложиться не стоит? Что толку мучиться в постели, пытаясь уснуть? Ведь чем больше она будет пытаться отогнать от себя мысли и торопить время до их следующей встречи, тем медленнее оно будет тянуться. Она легла на девичью постель, одетая, с твердой убежденностью и желанием не засыпать, но, не успев пролежать и пяти минут, уснула глубоким сном. Сном без мыслей и сновидений, что лечит нас от бед и тревог, когда уж сами мы не справляемся.


Петербург. Сентябрь 1878 г. Девять месяцев назад.


В гостиной у Евдокии Васильевны стало невозможно скучно, начали говорить о спиритизме, и еще какой чуши, и Михаил Иоганович, после трех рюмок водки, откровенно дремал. Если бы не необходимость бывать здесь по роду службы, то никогда в жизни по доброй воле он бы не пришел сюда. В этот салон декаданса, где глупость соперничала с бессмысленностью и то выигрывала, то проигрывала, впрочем, без пользы для дела. Вдруг в накуренной комнате стало шумно, Мейер приоткрыл один глаз, словно дремавший филин, чей сон был бесстыдно нарушен непрошенными гостями. То были две дамы и один знакомый ему карточный шулер. Картежник рыскал глазами

как хищник на охоте. Он искал желторотого юнца или богача, в возрасте, да в подпитии, чтобы уговорить на партию, другую в штосс, исход который был предрешен задолго до начала игры. Нет, выигрыш не зависел от воли случая. Дамы, сопровождавшие кавалера, не были случайными попутчицами, одна или другая, а может, обе сразу должны были подавать заранее обусловленные жесты, выдавая расклад карт, а он, обводя наивных игроков вокруг пальца, мог вытянуть из них до сотни рублей за ночь.

В происходящем для Мейера не было ничего необычного, а потому не было ничего интересно, к такой картине он привык, не проявляя сочувствия ни к жертве, ни к ее палачам, считая, что каждый получает в жизни по заслугам, не участвовал, но и не вмешивался.

Вот только не сейчас… Дама справа… И стряхнув с себя вид скучающий, сел поудобней в кресле.

Ее нежные голубые глаза были сколь чисты столь и порочны. Она цепко окинула гостиную, стрельнув вправо, затем влево, взглядом метким, взглядом ловкого стрелка. Не найдя для себя ничего интересного погрустнела и даже приуныла, но затем, увидев Мейера заметно оживилась. Глаза вспыхнули жарким алчным блеском, но лишь затем чтоб потухнуть вновь. Увидев, что Мейер, заметил в ее взгляде любопытство, отвела взор, и, скучая, зевнула, дав понять, что тот не представляет для нее ровным счетом никакого интереса. Вот только это был лишь ловкий трюк опытной охотницы, не дать понять жертве, что на нее объявлена охота. Впрочем, Мейер был также бывалый игрок, так что, закурив сигару, и пуская клубы дыма, в комнате, где дым его сигареты тотчас смешался с общим, занял выжидательную позиция. Знакомство не заставило себя ждать, опытная кокетка, поняв, что первый шаг должен быть за ней, недолго думая, сменила тактику и перешла в наступление. К тому времени ее уже окружала несколько осоловевших толи от любви, толи от спиртного ухажеров, но ее цепкий как когти взгляд не упускал Мейера ни на минуту из вида, тогда как он, наоборот, казалось, перестал проявлять к ней какой бы то ни было интерес.

– Господа, – воскликнула она, желая привлечь к себе внимание, – право слово, здесь так скучно, а не поехать ли нам в «Париж»?

Вызов брошен.

– Ксения Осиповна, это же сколько верст нам придется скакать? – удивился подвыпивший поклонник.

– Пять тысяч верст? Или шесть тысяч верст? – заплетающимся языком вопрошал он то одного, то другого.

– Две тысячи верст, с аршином, – полушутя уточнил Мейер, затянувшись сигаретой.

Ксения Осиповна громко рассмеялась, обнажая ряд белых и крупных как жемчуг зубов. А затем, стрельнув глазами в сторону Мейера, который в тот момент не смог скрыть восхищенного и жаркого мужского взгляда, продолжила:

– Глупцы! Париж, это самый веселый трактир в Петербурге. Неужели же никто из вас там не бывал? – спросила она, обведя презрительным взглядом собравшихся. – И коль уже здесь накурено как там, – с этими словами, помахав подле лица ладошкой, словно отгоняя клубы сигаретного дыма, так, что напротив оказалась в их плену, словно Венера не в морской пене, а в тумане порока, спросила: – Так не лучше ли отправиться туда где хотя бы весело?

Никто не возразил. Не возразил и Мейер. Еще несколько минут назад он собирался домой, но теперь об этом не могло быть и речи. – «Еще слишком рано», – соврал он себе. – «Да и ночь обещает быть занятной»…


Так что на двух бричках вся компания двинулась в трактир «Париж». Мейер намеренно не сел в одну повозку с объектом своего интереса. По пути он решил разузнать о ней у порядком осоловевшего воздыхателя. Ибо, как и любой другой охотник, любил ходить на охоту во всеоружии, не слишком полагаясь на удачу.

В ходе беседы Михаил Иоганович выяснил, что дама его интереса, ни кто иная как Ксения Осиповна Чаплыгина, из Тамбовской губернии. Происходила она из семьи крестьянской, однако в юном возрасте сбежала с унтер-офицером из родительского дома, но история сей любви как водится, закончилась печально. И, в конце концов, та оказалась по слухам в самом дорогом публичном доме Петербурга, у известной в узких кругах госпожи Веллер, где за ночь брали до двадцати пяти рублей, а интерьеры и обхождение могли поразить даже самого искушенного сластолюбца. Правда там она к счастью не задержалась и в скорости обрела богатого покровителя, который и выкупил ее у госпожи Веллер. По словам собеседника, тот покровитель был не то генерал, не то тайный советник, впрочем, подвыпивший рассказчик путался не только в рангах, но и в других деталях, то преувеличивая все детали, а цифры помножая на два, верно чтоб произвести впечатленье. Так что ко всей информации Мейер отнесся скептически, так как знал, что ежели послушать про любую Петербургскую кокотку, то все они находились на содержании непременно генералов и адмиралов, тогда как в действительности не брезговали и самыми низшими чинами, а между шампанским и перепелами, перебивались хлебом с солью, спуская все немногое на азартные игры и другие пороки.


Наконец бричка остановилась перед трактиром «Париж» и вся шумная компания из двух дам, карточного шулера и еще одного повесы вошла в этот дворец разврата и порока. Мейер, ежели говорить не лукавя, к своим тридцати семи годам много где бывал. Вот только все что он видел до сего момента в самых злачных местах Петербурга, здесь, в «Париже» было помножено на два. Полумрак, что и на расстоянии руки ничего не видать, дым, чад, и копоть, и шум и крик, и звон посуды. Разгул тот был в разгаре.

Однако же Ксения Осиповна чувствовала себя будто рыба в воде, покачивая бедрами, ловко проскальзывала между пьяниц и обслуживающих их дам, со многими здороваясь и обмениваясь сальными и бесстыжими шутками, зная некоторых не только по именам, но и прозвищам. И наконец найдя свободный столик, махнула рукой компании, стоявшей у входа в растерянности и замешательстве, дав знак следовать за ней.

Стол тот был, правда, залит вином, но никого это не смущало, и Мейер решил не смущаться. До того момента отличавшийся педантичностью, выросший в строгой немецкой семье, он вдруг захотел дать волю низменным инстинктам, почувствовать свободу, перестав контролировать и жизнь и себя. Ему захотелось без оглядки предаться разгулу и пороку, и она, угадывая его тайные желания, дала знак, словно фальшь – маяк к которому он теперь плыл как корабль, затерянный в тумане, правда лишь затем чтоб разбиться.


Раннее утро. Дверь тихонько отворилась. Она не могла с точностью сказать, кто это, но чутье, подсказывало, что это матушка. Только ее шаги были мягки, неспешны и бесшумны, и только она умела открывать скрипучие двери, не издав ни звука. Лиза перестала дышать, боясь, что маменька догадается, что она давно уже не спит, но вовремя спохватившись, поняла, как неестественно выглядит сейчас и постаралась выровнять дыхание, сделав его мерным и глубоким, будто у спящего. Мария Петровна постояла немного на пороге, словно намереваясь разбудить ее, но так и не решилась, затем тихо вышла и прикрыла за собою дверь. Еще с полчаса в коридоре раздавались гулкие и торопливые шаги, то туда, то обратно, тяжелые и громкие, по всей видимости, Трусова, легкие и короткие – сестры, затем все стихло, ни треска половиц, ни приглушенных голосов. Все еще не решаясь вылезти из-под одеяла, Лиза все же облегченно выдохнула.

Она, конечно же, могла соврать, сказаться больной, или просто объявить, что не желает смотреть на убиенных птиц, кстати, и это было не далеко от истины. Но отчего то, этот секрет, все дальше и дальше отдалял ее от семьи. Она чувствовала себя льдиной, отколовшейся от огромного айсберга и пустившейся в неизведанное путешествие в одиночку, полагаясь лишь на попутный ветер, да солнце, что указывает путь, не ведая при том, что своими ласковыми, но жаркими лучами оно несет лишь погибель.


Окончательно убедившись, что во всем доме ни души, она быстро оделась, взяла с собой новую книгу, взамен старой, забытой вчера на скамье, и, захватив трость, готова была мчаться в сад, насколько ей позволял недуг, как вдруг слуга окликнул ее уже на выходе.

– Ваше Сиятельство, Елизавета Николаевна, к Вам гости, пожаловали-с, графиня Батюшкова, разрешите препроводить их в гостиную.

Лиза едва не выронила книгу из рук от неожиданности.

– Скажи, что никого нет! Скажи все на охоте! – запальчиво воскликнула она.

Прохор помешкал немного, затем, запинаясь, проговорил: – Так, барыня, я уже сказал, что вы остались, я Елизавета Николаевна не знал, что нельзя говорить, не велите гневаться, – растерянно произнес слуга.

Лиза, не смогла сдержать возглас гнева и отчаянья, да так, что Прохор с испугу даже назад попятился.

– Веди ее тогда в гостиную, да вели чай принести, да как можно скорее, да сделай чай такой сладкий и такой горький, чтоб его и пить невозможно было. Понял меня?

Прохор за всю свою жизнь насмотрелся на господ, и на их причуды, что его уже мало чемможно было удивить, но сегодня молодой барыне удалось это. Но задавать вопросы не его работа, так что слуга, получив указания, исчез с намерением точно выполнить все, что велено. Уж он то знал, что ежели господа так свирепствуют, да что-нибудь будет сделано не так, как они того желают, то не сдобровать ему тогда, и милый лик молодой барыни, всего лишь видимость, потому что барыня она и есть барыня.


Чинно сев в гостиной, Лиза начала судорожно придумывать как быстро отделаться от несносной графини. Был ли тот визит спонтанным или запланированным? И не оттого ли все так спешно отправились в этот день на охоту, что знали о приезде графини Батюшковой заблаговременно и успели вовремя ретироваться, правда, забыв ее предупредить об этом.

Вскоре появилась сама графиня. Была она уже не молода, однако еще не в том преклонном возрасте, когда человек и немощен, и безобиден и беззащитен, а в том, когда злость и досада об уходящих летах соседствуют с телом еще полным сил, но лишь для того, чтобы злость и обиду ту вымещать на тех, кто все еще молод и прекрасен. Словом была она похожа на огромный шкаф с острыми углами, посередь гостиной, взаимодействие с которым сводилось лишь к тому, чтобы его обойти.

– Что же все отправились на охоту, и даже меня не потрудились уведомить? – недовольно спросила с порога графиня.

Лиза тотчас поднялась с кресла, приветствуя Батюшкову:

– Доброго Вам дня, Анастасия Александровна, простите за случившееся недоразумение, я и сама не знала, что все отправятся на охоту. Давеча прибыл Пал Палыч, муж моей сестры, не знаю, знакомы ли вы? – начала оправдываться Лиза.

Ах, как она не любила в себе это малодушие, что неизменно на чванство или грубость, отвечала лишь шагом назад, пасуя перед человеческим хамством и наглостью, не защищаясь, а отчего то, сдаваясь без боя.

– Ну да не важно, вот только полчаса туда, а теперь полчаса обратно, и все без толку, – недовольно продолжила графиня.

– Не желаете ли чаю, коль уж так случилось, и вы здесь, и потому нужно прибытие сие употребить с пользой для дела? – попробовала пошутить Лиза, стараясь изо всех сил, сгладить щекотливую ситуацию. Она знала, что Батюшкова с ее грозным нравом, и дурным характером, была во всех гостиных персоной нежеланной, вот только фигура ее была настолько значима и весома в дворянских кругах, что принимать графиню все же требовалось со всем радушием и гостеприимством, как если бы милее и чудесней человека было и не сыскать. И не важно, что думала сама Лиза по этому поводу, имело лишь значение, что Батюшкова гораздо выше ее по социальному статусу, не говоря уже о возрасте.

– Коль уж прибыла, значит выпью, – к великому сожалению Лизы, согласилась графиня.

Подали чай. Воцарилось молчанье. Графиня не желала начинать разговор, а Лиза не знала, как его начать.

– Анастасия Александровна, любители вы чай, как его любят в нашей семье? – попыталась заговорить Лиза.

– Пустое это занятие, без пользы для дела, за стол надобно садиться только тогда, когда необходимо принять пищу, остальное баловство, да и только, – ответила графиня, затем посмотрев на книгу, лежащую на коленях Лизы, неожиданно спросила:

– И как ваш батюшка относиться к тому, что вы читаете посередь дня?

– А как к этому батюшка может относиться? Крайне положительно. Как же еще? Что ж дурного, ежели девушка будет образована, и знать будет о вещах разных не меньше мужчины? – ответила Лиза, потупив взор, так как ответ был хотя и любезен, но все же содержал в себе и скрытый вызов и даже толику дерзости.

Графиня, не отличавшаяся ни красотой, ни очарованьем, а главное не обладающая добрым сердцем, в гневе своем стала почти безобразна, что ж, злость обезображивает даже самые прекрасные черты лица, и первые красавицы со временем становятся дурны собой, ежели их обладательницы черны сердцем.

– В вашем положении, – начала свою поучительную речь графиня, и взглядом указала на трость, стоящую неподалеку, – девушке надобно не читать, а заниматься делом полезным, шитьем, к примеру, а знать слишком много вредно для души и чести девицы из благородного семейства, так как неизменно зарождает в человеке интерес и любопытство, вот только не к делам праведным, а ко всем греховному, да порочному.

Не отрывая взглядом от чашки, где одиноко плавала чаинка, Лиза неожиданно не только для графини, но и для самой себя спросила:

– Не затруднит ли вас, Анастасия Александровна, разъяснить, я ведь страшно несообразительна, вот и батюшка всегда об этом говорит, мол, рассказывает мне что-то, рассказывает, а я и в толк не возьму, о чем речь. Так и сейчас не пойму, что значит это «мое положение»?

– Ваше положение?! – не веря своим ушам, переспросила графиня.

Лиза, ничуть не смущаясь, вновь повторила свой вопрос, будто разговаривала не с дамой, что вдвое, а то и втрое старше себя, а с несмышленым младенцем, что никак не может понять вещи, хотя простые и понятные, вот только сказанные ему не по возрасту:

– Вот вы говорите, Анастасия Александровна, что «в моем положении» надобно заниматься шитьем, а не чтением, вот я и любопытствую, что это за «положение» такое, что является преградой для всего того, что могут делать девушки моего возраста и статуса? – с этими словами она поставила чашку на стол, и, бросая вызов, открыто посмотрела в глаза графине.

– Ваше положение известно всем, и в первую очередь вам самой, а означает оно не что иное, как невозможность осчастливить мужчину, как и подобает женщине, для чего и создал ее Господь. Вы можете дерзить, юная особа, сколь угодно, однако вам не меньше моего известно, что вы калека, стало быть, и замужество для вас невозможно, – резко ответила графиня, затем встала и со стуком поставила чашку чая на стол, отчего блюдце пронзительно загремело, а чай готов был выплеснуться из чашки.

– И все таки, Анастасия Александровна, я по-прежнему в толк не возьму, отчего мужчина будет счастлив лишь с женщиной без изъян? И, неужто, счастливы лишь те, кто телом совершенен? По моему скромному разумению, кто красив и ладно сложен, отчего то больше других несчастливы, ибо жизнь их заключается лишь в том, чтобы наслаждаться своим телесным обликом, едва ли задумываясь о красоте душевной. И, потом, ежели мужчину отпугнет мой недуг, и он не сможет быть счастлив со мной, только лишь из-за моей инаковости, значит, этот мужчина слаб и малодушен, и слишком полагается на общественное мнение, такой мужчина едва ли будет счастлив даже с первой красавицей Петербурга, так как неизбежно будет прислушиваться и ловить, куда дует ветер людской молвы, а в таком положении, будто флюгер, поворачиваясь, то на север, то на юг, то влево, то вправо, едва ли можно стать счастливым.

Графиня оторопела, отчего рот ее то открывался, то закрывался, не издавая ни звука, как у, выброшенным штормом на берег, рыбы. Не то чтобы смысл сказанного был для нее понятен, но та уверенность и спокойствие с какой Лиза увещевала ее, будто неразумное дитя, ставя себя выше ее, не по возрасту и статусу, а по мудрости жизненной, глубоко оскорбило ее и стало причиной возникшей стойкой ненависти к молодой Арсентьевой. Она могла бы еще стерпеть оскорбление, от какой-нибудь молодой дерзкой и вздорной красавицы, но от калеки, что ниже ее по всем законам людским, как ей казалось, от калеки она не потерпит такого никогда! И давясь от ярости и бессилия, она резко направилась к выходу, но в последний момент обернулась и, задыхаясь, разразилась гневной тирадой:

– В-в-вы, в-в-вы! Да как вы! Да как вы посмели! Вы так разговаривать со мной! – бессвязно выкрикивала графиня. – Я немедленно в письме сообщу об этом барону Арсентьеву. Он вам запретит читать! Такая вопиющая дерзость, могла случиться лишь с девушкой дурного воспитания, и он немедленно должен принять меры! Вас перестанут принимать в приличном обществе! Вас подвергнут остракизму! Вы еще пожалеете об этом! – наконец заключила она и исчезла, оставив за собой лишь запах табака, злости, да ладана.

Будто вложив все силы в этот разговор, Лиза без сил тяжело опустилась в кресло. Ноги как после долгого и изнуряющего бега налились свинцом, так что казалось, будто она не сможет сдвинуться и с места, даже если от этого будет зависеть ее жизнь. Облокотившись о кресло, а голову подперев рукой, Лиза закрыла глаза, пытаясь прийти в себя и усмирить сердце, бьющееся сто ударов в минуту.

Зачем она так сделала? Какой прок был спорить? Разве ж можно изменить человека за одну минуту, если его взгляды и мировоззрение, складывались десятилетиями? Чего добилась она этой дерзостью, кроме того, что теперь ее неминуемо ждут неприятности. Она не испытывала страха перед отцом, но кто знает, даже в самом тихом и вкрадчивом человеке дремлет зверь, теперь то она это точно знала. Кто бы мог подумать, что такая тихая мышка, как она, сможет выступить в открытой борьбе против противника вдвое больше и сильнее себя, забыв о последствиях и пренебрегая инстинктом самосохранения? Как право мы мало знаем себя, и как многое открывается нам о нас самих, когда в нашей жизни происходят те события, о которых, в привычной суете дней, мы и помыслить не могли. Но верила ли она сама в то, что сказала в пылу праведного гнева? Верила ли она сама, что есть, что существует такой мужчина, что взглянет на нее глазами, не замечающими ее физического уродства? Что сможет противостоять и осуждающим взглядам и насмешкам и дурной молве, что ежечасно и ежедневно, устоит перед лавиной осуждения, кто готов к остракизму, коим неминуемо подвергнет их общество, за инаковость.

Мужчины, перестанут уважать его, за то, что из всех, красавиц, он выбрал ее, ведь выбрать калеку, есть не что иное, как слабость, свидетельствующая о его мужской немощи. Ведь сильный мужчина выбирает женщину, чья стать, здоровье и красота равны его состоятельности, а слабый… Союз с ней неизбежно уронит его статут в мужском обществе.

А женщины? Женщины не простят их связь никогда, ибо никогда не смиряться, что их предпочли калеке. Их красивых и умных, их здоровых и сильных, предпочли слабой и увечной. Сей факт неизменно заронит в них зерно сомненья. Что если пустота, что живет в них, настолько пугающа, что даже красота, аргумент вечный и незыблемый, не смогла стать перевесом при выборе?

Но существует ли она, настоящая любовь? Та самая всесильная и абсолютная, что сможет преодолеть все трудности, которые суждено встретить им на своем пути?

Ответа нет.

Так или иначе, она должна узнать это. Невозможно бояться всю жизнь. Неизменно приходит время, когда следует посмотреть своим страхам в лицо. Нельзя вечно закрывать глаза на правду, равно как и вечно хранить секрет, что лежит на сердце, тяжелее камня. Сегодня, она намерена во что бы то ни стало, получить ответы на свои вопросы. И пусть судьба, укажет путь, что уготован ей.

С этими мыслями, Лиза решительно направилась в сад.


Вот только в саду никого. Лишь примятая трава подле скамейки, указывала, что он был здесь. А теперь нет никого.

И снова одиночество и снова сад.

И такая тоска сковала ей грудь, что и дышать стало трудно. Лиза присела на скамейку, тревожно вглядываясь вдаль, но вязы, как прежде молчаливы, и только щебет малых пташек, пронзал безмолвие и безмятежье. Лиза взяла в руки книгу, с влажными, после проведенной под открытым небом листами, чей переплет перестал быть надежной опорой для них, отчего те с легкостью открылись именно на том месте, где была закладка. В руки упал беззащитный цветок ветреницы, до того момента находившейся в плену страниц чужой истории. Цветок, что символ начала любовной повести, знак, что он ждал ее, знак, что был здесь. Она ласково, едва касаясь пальцами, провела по тонкому стеблю и по его увядшим лепесткам, затем вновь вернула его на место, закрыла книгу и прижала ее к груди. Лиза боялась, что символ сокровенного чувства, который она оберегает от людей, может исчезнуть, растаять или разрушиться, ежели, будет явлен миру, но пока он здесь, подле ее сердце, с ним ничего не случится, она сохранит и защитит его.


Часом ранее в саду.


Может он пришел слишком рано? Или слишком поздно? Только позабытая книга, лежавшая на скамейке, напоминала о ней. Мейер подошел, взял ее в руки, и бегло пролистал. Это был французский роман, вероятнее всего любовный, по крайней мере, если судить по тому, как часто на его страницах мелькало слово «любовь». Вот только имел ли он какое то отношение к любви? Едва ли, – ответил сам на свой вопрос Мейер, и вернул книгу на место.

И отчего любовь в жизни, ничем не напоминает любовь в книгах? Зачем писать, то чего нет, вводя в заблуждение бедных читателей, что затем ищут ее и не находят. А, смиряясь с разбитыми мечтами и желаниями, принимают любовь настоящую, шероховатую, словно лист вяза, колючую, будто стебель шиповника, и невзрачную, как цветок подорожника.

Постояв немного, но, так и не дождавшись Лизу, решил скоротать время и прогуляться, а за одним изведать новые места, тем более что за всю неделю, еще не заходил дальше этой тропинки. Затем он вновь вернется и может быть тогда, застанет ее в саду. Тем более управляющий упомянул об озере, совсем неподалеку.

Туда-то, Михаил Иоганович, и отправился.

Озером, правда, тот пруд едва ли можно было назвать. Затянутый в плен зеленых водорослей, он был примечателен лишь мириадами поденок, что поднимались над его гладью, как утренний туман, и, кружась, взмывали ввысь в вечном танце природы, дарующим не только жизнь, но и смерть.

И ни одной живой души больше. Ни всплеска рыбы, ни даже кваканья лягушек.

– Что ж, в мутной, и грязной стоячей воде выживают лишь насекомые, да пиявки, – разочарованно подумал Мейер.

Ему вдруг вспомнилось то утро, два месяца назад, и горечь прошлого накрыла его с новой силой…


Март 1979 год. Три месяца назад.

Вот уже полгода, как он был влюблен, а точнее ему казалось, что влюблен.

Погружаясь все сильнее в мир разгула и порока, он, отчего то, находил в том и удовольствие и утешенье. Словно устав как цирковая лошадь скакать по кругу, под удары хлыста, он несся вольно в неведомую даль, приносящую ему ощущенье свободы и полета. Впрочем, скорее, ложное, нежели истинное.

Воспитанный в крайней строгости, чем часто грешат родители, поведение которых, так далеко от идеала нравственности и морали, он к своим почти сорока годам, словно засиделся в роли мальчишки, чья главная задача, быть лишь примером послушанья и не боле.

И теперь оказавшись на воле, что даровала ему она, не знал, что с этой свободой делать, и оттого кидался из одной крайности в другую, стараясь преодолеть за день путь длинною в жизнь.

Дни, недели и месяцы завертелась в калейдоскопе разноцветных, но по сути однообразных событий. Жизнь разгульная, жизнь кутежная, жизнь распутная. И не было б тому конца, если б не одно мартовское утро…


Он впервые проснулся, не застав ее рядом. Сначала он не придал тому значенья, и, посмотрев тяжелым и мутным взглядом в потолок, вновь погрузился в сон. Еще несколько попыток проснуться, но голова болела с похмелья, отчего то больше чем обычно, а тревожные сновиденья, терзали не только разум, но и душу.

Наконец, выбравшись из похмельного тумана, он очнулся, и, превозмогая разбитость, сел на кровать. Еще с минуту, действительность плыла перед глазами, пока он не смог различать предметы так, как они были в действительности. Мейер оглядел комнату, пытаясь собраться с мыслями. Все было на своих местах: стул, раскиданная одежда, бутылка шампанского, и даже две, но что-то было не так. Он еще не мог понять, что именно, но чутье, подсказывало, это утро, чем то отличается от утра вчерашнего, да и всех других пробуждений до сего дня. В воздухе по-прежнему стоял резкий запах ландыша, по нему он безошибочно узнавал ее, когда она была рядом, или что была здесь.

Окинув комнату усталым взглядом, вдруг увидел, что ящик рабочего стола бесцеремонно открыт, а ключ как напоминанье о содеянном, оставлен в замочной скважине. Что ж, тот, кто обыскивал квартиру, не то что не потрудился скрыть следы своего преступленья, но и бросал вызов.

Холодный пот выступил на его спине, он подскочил с постели в чем был, а точнее в чем не был, и, подбежав к столу, вынул ящик, и, высыпав все содержимое на смятую кровать, начал лихорадочно его перебирать. Старые пожелтевшие письма от матушки, листы бумаги, клочки мелких записок и прочего нужного и ненужного хлама, казалось все на месте, за одним исключеньем. Той самой стопки писем, перевязанных холщевой веревкой, единственно представлявших истинную ценность нет.

Все события минувших месяцев, пронеслись в голове со скоростью света. Все сказанное и не сказанное, все, что говорили о ней другие, все, что говорила она сама, все сошлось воедино, являя перед собой мозаику любовной сцены, где проиграл, кто слеп.

Сев на стул, он обхватил голову руками и если б мог, то зарыдал. Но не мог, и теперь горечь предательства давила где-то не то в груди, не-то в горле, и была похожа на самую страшную желудочную боль, с той лишь разницей, что не было надежды на исцеление от того недуга.


Мейер очнулся от воспоминаний, как от тяжелого сна, и медленно выходя из оцепененья, с трудом, осознавая время и место, тем же тяжелым взглядом из-под прикрытых век, вновь обвел взглядом пруд. Ни звуков птиц, ни дуновенья ветра, лишь шелест крыльев несметного количества поденок, что, как и минуту назад взметались ввысь, в своем первом и последнем танце жизни.

Он развернулся и пошел, куда глаза глядят. Не по тропинке, а в самую густую чащу, чрез бурелом, сквозь плотный ковер кустарника, царапая, руки и лицо, словно в наказанье. Преодолев преграду, он вышел на поляну, на пригорок, усыпанный нежными и трогательными ветреницами, трепетавшими от каждого дуновенья ветерка. Качаясь на своих тонких, как нить стеблях, они, к удивлению, не ломались, а лишь наклоняли, увенчанные цветочной короной головы вниз, во имя спасенья, во имя жизни. Что уж у слабого выхода лишь два, сдаться или погибнуть, – подумал Мейер.

Он лег прямо на них, сминая своим телом, тех несчастливиц, что попались на его пути, и, заложив руки за голову, устремил взор ввысь. Влажная еще холодная земля, студила спину, а яркое солнце, пробивавшееся меж крон деревьев, грело грудь. Мейер закрыл глаза. Он вдруг почувствовал, себя таким усталым, будто целую вечность греб против течения, а остановившись, понял, что не сдвинулся и с места. И теперь, стоя на перепутье, не знал, продолжить ли бесплодные попытки и двигаться к намеченной цели, силой воли преодолевая силу течения, или сдаться на милость судьбы и принять исход со всей ответственностью и мужеством.

Почувствовав как продрог, и что весна, на свою кажущуюся ласку и тепло, может быть по зимнему опасна, поднялся, и, сорвав цветок ветреницы, направился вновь в сад, ведь он так отчаянно сейчас нуждался в ней, словно тонущий, цепляясь за соломинку, не отдает себе отчета, чем она может ему помочь, но в отсутствии плота, был рад и этому.


По-прежнему никого. Уж не узнала ли она о нем правду, или точнее ту правду, что сказали люди? Он не был наивен, уже нет, и не был глуп, он знал человеческую природу, так что нетрудно догадаться, история его падения, пересказанная через двое или трое уст, обрастет и жуткими подробностями, и грязными слухами, и даже демоническими обстоятельствами. Уж лучше бы он сам ей все рассказал, быть может, она поняла бы его, быть может, она бы его простила, а теперь из-за малодушия, проявленного им, он мог ее потерять. Покрутив цветок между указательным и большим пальцами, он вложил его в книгу, которую она забыла вчера, и отправился обратно к себе в именье, с тяжелым сердцем и угасающей надеждой.


Промаявшись, весь вечер от безделья и слоняясь из угла в угол, он чувствовал себя таким измотанным и утомленным, что когда с трудом доплелся до кровати, был уверен, что тотчас уснет. Но вместо сна, пришла бессонница. Пожалуй, нет человека, который бы желал оказаться ночью в ее компании, но словно чуткий зверь, она приходит быстро и бесшумно, на вкус страданий и мучений.

Он ворочался из стороны в сторону, будто бессонье, как голодный волк, ежеминутно кусало его то за правый, то за левый бок, но никак не мог уснуть. Нет, он не переживал больше о своей судьбе, будто и забыл о ней вовсе, забыл о том что было, и не думал о том, что будет. Все его мысли были теперь заняты только ей. Кажется, еще вчера, он был здоров, а сегодня, не увидев ее на том самом месте, был поражен, странным и неизлечимым недугом. Верно, любовь придумали, лишь за тем, чтобы от других горестей отвлекаться, – подумал Мейер. Он вспоминал каждый ее жест, и эту угловатость, и наивность, и трепет губ, когда слова срывались невпопад, и нежные такие умные тревожные глаза, что проникают прямо в сердце.

Еще год назад, повстречай он ее на балу, то скорее, даже не заметил бы, предпочитая дам другого сорта, но теперь, после всех событий, приключившихся с ним, он словно вернулся из зазеркалья, и увидел вещи такими, какие они есть, без мишуры, фальшь – блеска и обмана. А в том прозренье, есть и сладость чувств, и горечь пораженья.


Петербург. Март 1879 год. Три месяца назад.


Нетвердой походкой вышел он из кабинета Главноуправляющего Третьим Отделением Собственной Его Императорского Величия канцелярии.

Тяжелый и жесткий разговор, следовавший за доносом и его немедленная отставка стали ожидаемым и неизбежным завершением всего того, что свершилось с ним за предыдущий год. Череда, на первый взгляд, бессвязных, однако же, на самом деле подчиненных определенной логике событий, ошибки, не верные действия и бездействие, привели его к такому результату. И теперь он был даже рад сбросить с себя этот неподъёмный груз, если б не одно но. Это ли окончательное разрешение вопроса? Более чем сомнительно, скорее всего, отставка лишь начало долгого и тернистого пути, конец которого может так случится, будет не только бесславным, но и трагичным.

В одночасье мир вокруг изменился и словно перевернулся с ног на голову. Он смотрел на все происходящее теми же глазами, но не узнавал ни себя, ни других.

Третье отделение гудело как пчелиный улей своей привычной жизнью, где-то громкий смех, а где-то ворчанье, и посетители, требующие кто чего, каждый на свой лад. Вот только здесь он теперь совсем чужой.

К нему подбежал его помощник и с горящими глазами, выкрикивая бессвязные фразы и яростно жестикулируя, пытался толи объяснить ему что-то, толи от него требовал ответа. И Мейер в такт его движений махал головой, и даже сказал несколько слов, но спроси его через минуту, о чем был тот разговор, он бы не смог ответить и под пыткой.

Наконец оказавшись в кабинете, он заперся на ключ и сел за стол. Увидев пистолет, лежащий в чуть приоткрытом ящике секретера, он громко его захлопнул, толи со злости, толи, не желая видеть искушение, сулящее ему быстрый и «легкий» исход событий. Он откинулся в кресле и с глухим стоном, запрокинув голову назад, закрыл глаза, пытаясь привести хаос мысли, хотя б к подобию порядка.

Внезапно в дверь настойчиво постучали. Он не ответил. Постучали вновь.

Недовольно встав и отперев дверь, он вопрошающе уставился на мальчишку посыльного, который одному Богу известно как, умудрился проникнуть в Третье Отделение, оставшись почти незамеченным.

За ним, правда, бежал его помощник, встревоженный и взлохмаченный, и, предвидя недовольство своего начальства, быстро затараторил:

– Эк, какой шустрый, Ваше Сиятельство, мальчишка говорит Ваш важное поручение принес, и ни в какую конверт не желал мне для перепоручения отдать. Объяснил, мол, дело особой важности и ему строго настрого велено сей конверт лично Его Сиятельству, вручить. Ну не бить же его ей Богу, хотя ежели велите, я его быстро выпровожу, – и, показав мальчишке кулак, от смехотворности и неуместности такого жеста, засмеялся сам.

Не разделявший чудесного настроения присутствующих, Мейер грозно посмотрел и на мальчишку, и на своего подчиненного, и ничего не сказав, лишь протянул руку, ясно давая понять, что желает получить конверт как можно быстрее и без лишних слов.

Посыльный, быстро все смикитив, сунул конверт сердитому господину в руки и был таков. А Мейер захлопнул дверь кабинета прямо перед носов своего несчастного помощника, который и думать не знал, чем так прогневал своего до толе вполне себе не самое сумасбродное начальство.

Оказавшись наедине, он, разорвав конверт и быстро пробежавшись по тексту, прочел лишь строчки:


«…агент «Земли и воли»… в Третьем отделение…Серебренников»


Вот только слишком поздно, – подумал про себя Мейер и, в злости скомкав письмо, швырнул его на стол, что больше не принадлежал ему по праву.


В тот вечер Лиза не расставалась с книгой, и пока другие обсуждали охоту, а на кухне уже готовили, только что пойманных рябчиков и куропаток, Лиза листала подсохшие и волнистые листы бумаги заветной книги, словно пропуская песок между пальцев, без цели и успокоенья ради.

Пал Палыч тем вечером был в ударе, он подстрелил свой первый трофей, и от ощущения принадлежности отныне и вовеки веков к богеме, а также от аристократичности сего развлечения, он буквально вздулся, как воздушный шар. Отец легонько подтрунивал и посмеивался над его бравадой, впрочем, был все же благосклонен. Что ж, видя как дочь счастлива в браке, какое ж сердце отца не дрогнет? Пусть даже зять первоначально и не вызывал доверия.

Сестра переводила взгляд с отца на мужа, и была почти блаженной, обретя спустившуюся на нее благодать, как данность, что была ей предназначена со дня рожденья. Надо сказать, что получив статут замужней женщины, она вдруг в глазах окружающих, а самое главное, в своих собственных, возвысилась, не только над другими, но и над собой прошлой. Как если бы являясь незамужней девой, была неполноценной, недостаточной, а теперь, находилась на своем месте, там, где и должна была быть, обретя свой голос в этом мире и свою целостность.

Что касается матушки, то она была странно задумчива, и нет-нет, да и поглядывала в сторону Лизы, преимущественно тогда, когда та, была увлечена книгой. Словно материнское чутье подсказывало ей, что за всей молчаливостью и подозрительным интересом к книге, кроется некая тайна.

Мария Петровна была человеком противоречивым, выросшая в строгой почти старообрядческой семье, выйдя замуж, забыла все прошлое, и, пожалуй, нельзя было найти человека более либеральных взглядов, нежели она сейчас. И хотя Арсентьева была сдержанна и проявляла ласку редко, и то по праздникам, тем не менее, воспитывала дочерей в духе свободного выбора. Лиза не могла припомнить, когда мать ругала ее, впрочем, бурных чувств любви также не было принято проявлять в их семействе.

Все еще разгоряченные после охоты, мужчины так и не сменили темы, несмотря на то, что дамы уже откровенно скучали, и вновь заговорили о ружьях:

– Я в прошлом году увидел у Селиверстова, – начал Арсентьев, но поняв, что Трусов, знать не знает, кто такой Селиверстов, пояснил, впрочем, уже не без раздражения: – Помещик, дворянин, да как бишь его, сосед справа, через дом. В общем, не важно, увидел я у него винтовку, американскую. Узкая, тонкая, утонченный инструмент, – сластолюбиво продолжил тот, – для знающего охотника, разумеется. И тут я страсть как загорелся ее заиметь, уж я его уговаривал, уж я его просил, и сто рублей за нее давал, и даже двести, а он уперся, ни в какую, старый шельмец. Я уж было так расстроился, а пошли на охоту, – и Арсентьев отхлебнув из бокала, шумно закряхтел, а затем довольно вытер усы, раскрасневшись пуще прежнего.

Дамы меж тем, уже не скрывая, что разговор им наскучил, каждая занялись своим делом, маменька шитьем, Лиза перелистыванием той же книги, а Катерина и вовсе с трудом сдерживала навалившуюся на нее после плотного ужина зевоту.

Арсентьев же, подустав за прошлый месяц от женской кампании, не обращал на них никакого внимания, и взахлеб продолжил рассказ, тем более вид у его зятя был крайне заинтересованным. Понять подлинный то интерес, или наигранный не представлялось возможным, хотя разговор о любой вещи, что могла стоить двести рублей и впрямь, мог показаться ему крайне интересным. В меру образованный, в меру начитанный, и в меру чувствительный, мир материальный представлял для него наибольший интерес, по сравнению с миром духовным, и оттого в тот интерес к беседе можно было поверить легко.

– Стало быть, пошли мы с ним на охоту, а он возьми да и приди с этой винтовкой, толи Бурдэн, толи Пэрдан, черт их англичан разберешь.

– Бердан, батюшка, – не выдержав поправила отца Лиза.

– Да Бог с ним, – отмахнулся отец и продолжил. – Он ту винтовку взял, исключительно чтобы меня позлить. А тут гляди и куропаточки, а у него патрон заклинило, он его итак, и эдак – не стреляет. А как выстрелил, и толку нет, гильза в ствольной коробке застряла. Он ее уж и палкой, и пальцем, – и Арсентьев, смеясь, начал изображать Селиверстова. – Вот уж насмеялся я над горе-охотником! А я со своей, которую мне умелец за три рубля сделал, трех подстрелил, минут за десять, не больше! –преувеличил Николай Алексеевич, хотя в тот день подстрелил лишь одну, да и за той, по лесу ходил весь день.

– Так часто бывает, – неожиданно вступила в разговор матушка, до того момента, казалось бы совсем не слушавшая мужа и не проявлявшая никакого интереса к беседе.

– Это ты о чем голубушка? – переспросил Арсентьев.

– Порой в нашей жизни появляется нечто новое, и недоступное, и нам кажется, с одержимой стойкостью, что важнее этого «нечто», ничего и нет, и мы даже готовы заплатить за это любую цену, поступиться и настоящим, и будущим, и одеть хоругви, и нести крест с гордой стойкостью, но через время, оказывается, что это «нечто», не то чтобы не стоило всех наших жертв, а было и вовсе не важным. Но к тому моменту, мы уже все потеряли, как нам казалось, по молодости и наивности, ради чего-то ложно ценного, что лишь мираж, да кипень дней, – заключила матушка, и посмотрела пристально на Лизу, затем через минуту отвела взор и как ни в чем не бывало дальше занялась шитьем, но увидев, что все остальные смотрят на нее удивленно и даже напугано, улыбнулась, и невозмутимо сказала:

– Читаю новую философскую книгу, об умеренности, что главная добродетель. Монтень.

– Так, голубушка, так. Это ты, верно, говоришь, – согласился Арсентьев, знавший об умеренности мало, а точнее почти ничего, а главное не следовавшей ей никогда. И немного помолчав, будто задумался над словами жены, отпил еще глоток винца, в доказательство.

Сердце Лизы снова испуганно забилось, ей показалось, что матушка не зря пустилась в столь пространные суждения, и что ей, и только ей предназначается сие предупреждение, с другой стороны как она могла узнать? Ей казалось, что она тщательно скрывала свои встречи в саду, и ни словом, ни взглядом не выдала себя, но кто знает это материнское сердце, порой ему не нужно видеть, чтобы знать.

Стало быть, ей надо быть осторожней. Хотя к черту осторожность, завтра, она, во что бы то ни стало, должна увидеть его, и пусть ей придется отправиться прямиком к нему, и пусть это раскроет ее тайну и он узнает о ее недуге, сейчас это перестало страшить Лизу как прежде. Больше всего на свете, она боялась, не увидеть его никогда. А если ее жизнь так и пройдет, в тени опостылевших яблонь? Ей даже показалось, что она почувствовала на губах их яркий горько-кислый вкус. То, что раньше, казалось как нечто само собой разумеющееся, теперь страшило сильнее смерти. И, пусть матушка, наставляет ее сколь угодно, что она может знать об одиночестве, сидя в гостиной, подле мужа и детей? Что она может знать о страхе не испытать любовь никогда? И так и завянуть в отцовском доме, не успев расцвести. Да, еще графиня Батюшкова гневалась на нее, вспомнила, вдруг Лиза. Она ведь обещала написать отцу… Как много тяжести в один то день! Но ничего, она что-нибудь придумает и со всем справится. Ведь что же, если не любовь дарует крылья?


Назавтра, как только выдалась возможность, Лиза улизнула в сад. Чего ей только не пришлось выдумать для этого, и головную боль, и боль в ноге, и даже боль в спине, и когда она всех извела этим, то сестра, ее муж, и даже родители были к своему стыду рады ее уходу. Что ж, способность быть несносной порой может сослужить добрую службу, особенно когда необходимо остаться наедине с собой, или наедине, но не совсем.

Матушка, конечно, опять посмотрела на нее внимательнее и пристальнее чем обычно, но ничего не сказала, и даже велела, а вернее строго настрого наказала всем, не являться без разрешения в сад и не мешать Лизе. Что ей показалось даже немного странным, но не время было об этом думать.

И вот уже минут пять, а может час, время точно остановилась, она ждет его, то вглядывается в рощу вязов, то тревожно оборачивается, из страха, что кто-то из семьи пожалует в ее укромную обитель. Вздрагивает от каждого взмаха крыла лесной пташки или шепота ветра в раскидистых кронах деревьев.

Сотни вопросов и гневных и обличительных вертелись у нее в голове. Может, стоит задать их все прямо и без обиняков, а затем гордо уйти, не желая даже слушать на них ответы. А может выслушать? Не торопить, быть мягкой, вкрадчивой и понимающий. Но, не обведет ли он тогда ее с той же легкостью вокруг пальца, как все время делал это до сегодняшнего дня? Сможет ли она не поддаться его очарованью и отделить истину от лжи?

И как водится, как только объект любовного интереса, показался из-за пригорка, стало совершенно ясно, что ни один из вариантов не походит, а все произойдет так, как и должно произойти, а стало быть, само собой.

Она смотрела на него широко открытыми глазами, словно боясь упустить малейшее его движение, широкий шаг, чуть склоненную вниз голову, она смотрела на него с восхищением, и страстью, той, что тлела так долго в ней, той, о существовании которой, она и сам не знала до недавнего времени.

Он шел, казалось не разбирая дороги, погруженный в свои мысли и тревоги, но заметив ее улыбнулся, какой то мальчишеской улыбкой, и вместо того чтобы ускорить шаг, наоборот лишь его замедлил, заставляя время до желанной встречи задержать свой ход.

Все мысли и вопросы, все было забыто.

– Мне не следовало к вам сегодня приходить, милая Лизавета Николаевна, вчера вы меня обрекли на страданья Прометея, не иначе. Я почти всю ночь промучился без сна, гадая, отчего вчера вы не пришли, – полушутя, полусерьезно сказал Мейер, целуя нежно, и неприлично долго протянутую ему руку.

Ни упреков, ни подозренья. Ее такие нежные, тревожные глаза, – подумал Михаил Иоганович. – Она смотрит на него, также как и день назад, быть может, чуть менее стыдливо и с чуть большим интересом, но без осужденья. Верно, ничего о нем не знает, – с облегчением и досадой подумал он про себя.

– К нам приехали гости, вернее гость, и даже не гость, – от волненья запуталась в словах Лиза, – он член семьи, муж моей сестры, не помню, говорила, ли я что у меня есть сестра, старшая… и она замужем, и муж моей сестры, приехал, вчера… А еще… заходила графиня Батюшкова.

– Ну что ж, причина веская. Я понял, – шутливо согласился Мейер. – Вы прощены. Однако как же быть с уроном, нанесенным мне страданьем понапрасну? Ведь ночь же я не спал.

– Вам не стоит так шутить, я право слова, не сильна во флирте, все, что я ни скажу в ответ, звучит громоздко, и тяжеловесно, и совсем не смешно. А вот ежели беседа по делу, о счастье и несчастьях, о смысле жизни, или о ее бессмыслье, иль о законах мирозданья, здесь я с легкостью смогу поддержать беседу, – засмеялась Лиза, но увидев, что он ничего не ответил, а лишь пристально смотрит на нее своими умными пронзительными и голубыми, как льдинки глазами, смутилась, но все же решила продолжить:

– Вы оставили мне цветок вчера. Ветреница.

– Оставил. Я до сей поры и сам не знал, что в душе романтик. Старею, видимо, оттого и становлюсь сентиментальным, – не без сарказма ответил Мейер.

– Но Ветреница? Почему она? Не потому ли что я ветрена? – неожиданно спросила Лиза.

Он присел рядышком, ближе, чем в прошлый раз. Его нога, утопая в пене кружев и складок платья, едва коснулось ее щиколотки. Наклонив голову к ней, так что его глубокое дыханье, касалось ее нежной кожи, там, где только солнце, до сего момента, касаться ее смело, произнес:

– Не мог же я принести вам подорожник… – затем улыбнулся уголками губ, а рукой, дотронулся ее спины, словно желая, но, не решаясь приобнять.

– Весной цветов выбор не велик. И потом, они цветут, лишь только снег сошел, такие нежные, но такие стойкие. Вы видели как от каждого дыханья ветра, когда даже ветки деревьев могут сломаться, их трепетный цветок, лишь наклоняется по зову дуновенья, на тонком… тонком стебле, – и с этими словами он коснулся ее шеи тыльной стороной ладони.

Лиза вздрогнула. В глазах ее, что смотрели на него с таким доверием, появился и страх и любопытство и желанье.

Но в ту же минуту она вспомнила слова Трусова. Как она могла так быстро все позабыть, какой верно она дурной человек, ежели, одного его прикосновения достаточно, чтобы она оставила, не только правила приличия, но и забыла о своем святом долге. Что если он и правда бесчестный человек, и, потворствуя ему, она не только навлекает на себя позор, но и совершает грех куда более тяжкий – соучастье? Так как судьба часто спрашивает с нас не только за деяния, но и за бездействие, и за потворство и даже за безмолвие.

Слегка отстранившись, Лиза выставила руки вперед, будто ограждая себя от него, и от той опасности, что он представляет собой не только для ее тела, но и для души. Будто Мейер и есть тот самый змий искуситель, притаившийся в яблоневом саду ее святой наивности.

Все поняв по ее глазам, Михаил Иоганович в мгновенье осунулся, и побледнел. Глядя глазами, загнанного в угол зверя, Мейер дал понять, что первым нападать не станет, но готов отразить нападение, и в подтверждение того произнес:

– Что же, интуиция мне подсказывает, вы обо всем узнали. Конечно, я бы предпочел, чтобы вы узнали обо всем из моих уст, но коль уж произошло, то, что произошло, я готов принять удар, со всей ответственностью, – сказал он это резко, но без драматизма, несмотря на всю трагичность происходящего, как если бы разговаривал о плохой погоде, или еще о каком явление, хотя и не приятном, но не несущим в себе и толики чувств и эмоций.

Испугавшись, что оскорбила его, Лиза порывисто взяла его руку в свои и запальчиво произнесла:

– Поверьте, я не хотела вас обидеть, мне только надобно знать, почему? Ведь я знаю, я точно знаю, сердцем, вы не смогли бы поступить бесчестно. Я знаю так же точно это, как про саму себя, не спрашивайте как! Но я хочу понять, зачем вы это сделали, ведь не могли же вы так поступить лишь из корысти ради, не тот вы человек. Я знаю, я, я в-в-верю, – на последнем слове ее голос дрогнул и сорвался. Она опустила глаза, желая скрыть, что вот-вот готова расплакаться, но усилием воли, сдержала себя. Меньше всего она хотела показаться в его глазах малодушной, незрелой и слабохарактерной. Через минуту, обуздав чувства, Лиза вновь посмотрела на него. Уже открыто, глаза в глаза.

Михаил Иоганович же смотрел на нее все так же пристально и внимательно, вот только разгадать о чем он думает, едва ли представлялось возможным. И, тем не менее, он не отдернул руки, Лиза все еще сжимала его широкую ладонь в своей. Но и разуверять не торопился. Минуты ожиданья, и время, что длиною в вечность, как будто бы улитка преодолевает расстояние всего в аршин.

Мейер еще немного помолчал, собираясь с мыслями и наконец, нарушив тишину, заговорил:

– Что ж, если бы все явления в жизни можно было описать односложно. С легкостью подтвердить или без сомнения опровергнуть. Однако все не просто. Но ежели вас интересует вопрос предатель ли я, то отвечу так: в глазах других людей – несомненно, но, не сделав это, я стал бы предателем перед своей совестью. Как видите, выбор не из легких.

Лиза боялась обронить и слово, нарушить ту искренность и откровенье, что рождались меж ними, и оттого дышала так тихо и так глубоко, словно и не дышала вовсе.

Мейер высвободил руку из ее ладони, затем чуть отдалился, и сев прямо, наклонившись и оперев руки о колени, а затем, скрестив пальцы в замок, не поднимая глаз начал свой рассказ:

– Россия сейчас, может до вас уже доходили слухи об этом, находится в крайне стесненном положении, и в полном одиночестве. Нет ни одного союзника, который бы поддерживал ее, вы только вдумайтесь ни одного союзника, я не говорю об Англии, что наш извечный враг, но даже Австро-Венгрия и Германия, не поддерживает нас, впрочем, никто не знает толи понапрасну, толи справедливо. Тогда как обстановка напряженная и тревожная, и ежели говорить кратко о раскладе сил, то скорее все против всех, нежели существует сколь бы то ни было надежная коалиция между странами. Но даже это не так опасно и трагично для нее, как то, что она истощена и раздираема внутренними противоречиями, кои, на мой взгляд, есть ее истинная проблема. Вот только так считают не все. Силы брошены исключительно в угоду внешней политики, пустые, ложные и всем понятные маневры. Всем, а в особенности нам самим, ясно, что война не возможна, и что Император, пойдет на любые уступки, лишь бы избежать ее, так как начнись она, исход был бы предрешен, а последствия фатальны и невозвратимы. Так к чему же тратить силы, пытаясь вселить страх, когда уж никто и не боится? Тогда как внутренний враг, словно змеи, коим нет числа, притаились на шее Отчества, медленно затягивая узел, когда не ровен час, станет уж слишком поздно, – в довершении своих слов, он даже коснулся своей шеи, словно нечто и впрямь душило его сейчас, но помолчав немного, и собравшись с мыслями, снова заговорил:

– Я получил сведения, что на Императора готовится покушение, а в самое сердце разведки, в Третье отделение внедрен агент «Земли и воли». Слышали ли вы о «Земле и воле»? – спросил он Лизу, и, не дожидаясь ответа продолжил: – Знаете ли, собрание из людей, как и все жаждущих власти, за ширмой некого «великого» добра, для «несчастного» народа, вот только ради счастья одних, непременно надобно сделать несчастными других, а суть перемен в том, чтоб поменять несчастных местами, на этом реформы и будут окончены, так как те, кто обрели новоиспеченное счастье, едва ли, как и прошлые счастливцы возжелают им делиться с теми несчастными, ради которых якобы все и начиналось. И все пойдет как встарь. Впрочем, это и есть суть всех реформ. Собственно ради того они и затеваются. Не иначе. И потом, что же это за добро такое на крови? – запальчиво произнес он, но спохватившись, уже спокойно вернулся к тому, о чем начал:

– Такой агент внутри, значит, для террористической организации все, а для Государя смерть. Они будут иметь доступ ко всем документам, ко всем именам и адресам, о предстоящих обысках и облавах, обо всем, что происходит в стенах заведения, стоящего на страже внутренней безопасности Отечество. И ежели, кто-либо захотел бы разрушить Империю, то лучшего пути, чем разрушить ее изнутри, нет, и не может быть. Ведь что естьвнешний враг, который бьет лишь по попавшим в поле зрения случайным целям, перед врагом внутренним, что закладывает бомбу, под само основание Империи, предрешая ее судьбу и обрекая на погибель. В надежде построить прекрасный новый мир на замену прежнего? Обман. Какой обмен. Разве можно построить новое, без конца разрушая старое? Все ложь! – отчаянно воскликнул он. – Однако же у всего в жизни есть цена. В обмен на эти сведения, я должен быть предоставить данные, касающиеся наших планов в Британской Индии, в преддверии Берлинского конгресса. Вы знаете, наш излюбленный и уже до боли знакомый трюк, имитировать нападения, без намерения напасть. Глупость, на которую уже едва ли кто реагирует и оттого сведения об этом не представляют какой бы то ни было ценности, и разве что мальчишка посыльный уже не знает об этих планах!

Лиза замерла, и казалось, совсем перестала дышать. С губ едва не вырвался вопрос, но она сдержалась, и, решив набраться терпения, вся превратилась в слух.

Предвосхищая ее вопрос, он поднял голову, посмотрел на нее с горькой улыбкой, а затем ответил:

– Не бойтесь, я не предоставил им ничего из того, что они уже не знали без меня, тем не менее, наша переписка, для человека непосвященного и несведущего, могла показаться не иначе как предательством. Но лишь на первый взгляд, истину же не смог бы увидеть, разве что слепец или же человек не желающий видеть истины. Хотя, теперь, какая в том разница. Я поступил, как поступил, я сделал выбор, пожертвовал меньшим, чтобы получить важное, вот только проиграл. Я мнил себя ферзем, а оказался, пешкой, – с горечью заключил он и замолчал.

– Что же случилось после?! – не выдержав воскликнула Лиза.

– А после случилось, что не все в России заняты делами Отечества, что я по своей наивности, а точнее глупости не учел. Третье отделение, а точнее место начальника Третьего отделения, не дает покоя не малому количеству лиц. Я и сам знаю с десяток, желающих, мечтающих, а точнее одержимых этой должностью, а значит всей той властью, которое сие место наделяет, в числе которых, каюсь, был и сам. Но один из них желает этого больше других и оттого готов и способен на многое, если не сказать на все. Не озабочен он ни угрозой внешней, ни угрозой внутренней, не тревожат его и судьбы людские, а одержим, он лишь созданием великой машины принуждения и страха внутри страны, Великой полиции, во главе которой он был бы и Царь и Император. Имя этого человека, я не желал бы называть, а потому, буду именовать его не иначе как граф Л. Без сомнения, он именно тот человек, который воспользуется любой возможностью, дабы совершить задуманное, и готов заплатить любую цену, кормя голодного и прожорливо зверя внутри себя, имя которого «Тщеславие». А что для него есть моя судьба, ежели, судьба целого Отечества для него ничто?

Именно в его руки и попала та переписка, и он, желая опорочить Третье отделение в глазах Императора, не преминет воспользоваться ситуацией, представив меня предателем, шпионом и изменником. Он вываляет меня в грязи, как символ никчемности и бесполезности Третьего отделения, а главное, посеет в Государе страх, что именно там оплот предательства и отступничества, и даже если, мне удастся опровергнуть сию клевету, зерно сомнения пустит свои всходы.

И так, желая спасти Государя, не ведая того, я сам, своими руками, – и он посмотрел на свои ладони, как знак того, что его деяния повлекли за собой череду неотвратимых и трагических событий, – погубил то, ради чего жил.

Последние слова дались ему с особенным трудом, будучи человеком сдержанным, в тот момент Мейер испытывал такое эмоциональное напряжение, что с трудом произносил слова.

И произнеся все это замолчал, но позы не сменил, и по-прежнему, не решался взглянуть Лизе в глаза. Может, боялся увидеть в ее глазах осужденья, а может, глядя в них, как в зеркале боялся увидеть, что осуждает себя сам.

Так бы они и сидели молча целую вечность, если б, Лиза не дотронулась нежно до его плеча, почти невесомо, как перышком, и несмотря на его слабые протесты, руки не отвела, а лишь тихонько спросила:

– Но в чем же ваше предательство? Все что вы делали, вы делали из любви к России. И потом, разве ж во имя мира, и интересов страны, не должны мы все пренебречь нашей гордыней, поступаясь карьерными амбициями и нашим тщеславием, во имя блага общего. Я уверена, я убеждена, что ежели все им объяснить, все истолковать, они поймут, и если не отблагодарят, то уж точно не накажут, ведь разве ж есть за что?

Он ухмыльнулся, и заговорил: – Ах, Лизавета Николаевна, милое вы дитя, если б в жизни все было так просто. Да и я рассказал вам не все, и хотя в моих поступках нет предательства, все же я совершил предательскую ошибку. Я связался не с тем человеком, – и, запнувшись, продолжил, – с женщиной, и мое высокомерие, и моя гордыня, будто шоры, застлали мне глаза, отчего я ослеп, и не увидел, что это была лишь ловушка, и я в нее попал. Именно она выкрала переписки, и ряд важных документов, по заданию лица, чье имя я, как и прежде, не желал бы называть.

Лиза побледнела и отпрянула.

Он вдруг обернулся, и отчужденно посмотрев, промолвил: – Вот видите, даже вы меня осуждаете.

– Нет, нисколько! – с жаром воскликнула Лиза, кляня себя за несдержанность, что выдала свою ревность, которую он ошибочно принял за порицание. – И все же, ежели, встретиться с графом Л., и просить его, ведь есть же в нем человечность и великодушие, я верю, и в дурном человеке теплиться добро, ведь не должно губить того, кто рисковал собой, пусть и совершил ошибку, но намерения, ведь намерения Ваши чисты!

– Милое, славное, но такое наивное дитя. Он не преминет воспользоваться ситуацией, и ударить по своему давнему сопернику, и тот факт, что это будет моей гибелью, поверьте, никого не волнует. Впрочем, я виноват во всем сам. Тут грех винить других, – с горечью прошептал он, затем наклонился к ней и коснулся щеки. Она перехватила его руку и теснее прижала к своему лицу обеими ладошками.

– Но должен же быть выход! – в отчаянии взмолилась она.

– Его нет, или я его не вижу, впрочем, в том нет разницы. Я поступил по своим убеждениям, но разве ж это имеет значение? Когда ставки так высоки. Я приму наказание со всей ответственностью, – отрезал он и высвободил руку из ее ладони.

Ужас охватил Лизу, от одной мысли, что обретя любовь, неотвратимо потеряет ее, она едва не лишилась чувств.

– Глупый вы! Вы говорите, что я наивна, но вы…. Вы….. Неужто, не понимаете, что ценнее жизни ничего нет? Неужели же вы пойдете на плаху, во имя идеалов, по-прежнему лелея и пестуя свою гордыня, которая и привела Вас сюда? Ни одна идея, не стоит и гроша, если за нее надобно платить жизнью! – воскликнула она. – Одни затевают войны, другие пытаются их остановить, высокие чины, толкают в бездну малый люд, используя их во имя высших целей, но какова цена? В чем смысл жизни одних ценою жизни других? Ведь вы сами о том говорили!

– Но лишь приверженность идеалам, делает мужчину мужчиной, – резко ответил он.

– Даже если эти идеалы ложны?

Мейер взглянул на нее, затем промолчал и отвернулся.

Лиза обняла его и склонила голову на плечо.

– Я не могу вас потерять, – ели слышно прошептала она.

– Я знаю, – ответил он, не смея посмотреть ей в глаза. – Но унизиться сейчас перед ними. Вы знаете, что агент, который внедрен в Третье отделение, все еще там, и на хорошем счету! Я слишком поздно узнал его имя, когда уже погубил себя и свою репутацию, так что теперь меня и слушать никто не желает. Выкинули, будто собаку, а ему лавровый венок. И я должен молить их о пощаде? И пачкаться и пресмыкаться? Никогда! И потом, если я поступлюсь своей гордостью, вы перестанете меня любить. Не смотрите на меня с удивлением. Так и станет. Да и как можно любить мужчину без чести? Я и сам не смогу любить вас, потому что стану себе противен. Сердце будет отравлено ядом презрения к себе. И ощущение своей ничтожности неизбежно разрушит меня. Не просите меня жить с этой ношей, даже ради любви. Я уже поступился своей честью раз, дайте мне хотя бы сохранить ее остатки.

После этих слов он повернулся к ней лицом и вновь, погладив по щеке, наклонился, чтобы запечатлеть на ее полуоткрытых губах, тот самый поцелуй, что навеки стирает грань между любовью платонической и любовью земной.

Она больше не молила его изменить свое решение, а лишь крепко вцепившись в лацканы сюртука, тесно прижалась к нему, боясь выпустить из рук, хотя бы на секунду, ибо знала, что каждое мгновенье вместе, может стать последним.


Пал Палыч делал обход своего «будущего» именья, заправски вышагивая как его истинный и неоспоримый хозяин. По-армейски высоко выкидывая правую ногу, а затем, яростно ее опуская, так, что каблук его сапога врезался в нежный весенний дерн, оставляя глубокий и рваный след – тавро собственника. Обойдя именье вокруг, и насладившись видом высоких башен, а также красотой дорого белого камня, Пал Палыч, конечно же, не преминул подсчитать в уме, сколько та или иная работа могла стоить, и с трудом, уложив в голове баснословную сумму, в которую именье обошлось его дорогому тестю, от удивления и изумления даже присвистнул.

– Мда, – заключил он, чтобы сия фраза не значила, затем, посмотрев вверх, постоял немного, покрутился, еще раз огляделся, и решил повторить обход.

В конце концов, если не сейчас, то в будущем, ему суждено стать хозяином всего этого, а посему надобно знать доподлинно и с точностью, что в его ведении находиться будет. А это значит, самое время посетить сад – единственное место, где он еще не был. И руководствуясь, прежде всего любопытством, нежели здравым смыслом и необходимостью, он последовал по дорожке в одинокую обитель его свояченицы. Пока шел, глазея по сторонам, Пал Палыч попутно и здесь строил планы своего хозяйствования, к коим готов был приступить хоть сейчас. Ему не нравились яблони.

– Проку от них нет, – решил Трусов, – ни тебе благодатной тени, ни прохлады, ни плодов полезных, и лучше было бы здесь разместить, что для дела, может хозяйственную постройку какую, и еще что дельное.

Как вдруг, он услышал голоса, которые и прервали его такие сладкие, но такие далекие от реальности размышления.

Женский был ему знаком, а вот мужской… Глухой и низкий, не принадлежал никому из тех, кого он знал в именье, и это было странно. Не мог он принадлежать и гостю, так как Пал Палыч был убежден, а точнее доподлинно знал, что гостей Арсентьевы в тот день не ждали. Он остановился затаив дыхание, прислушиваясь и пытаясь разобрать, о чем говорят в саду. Все тщетно. Вот только одно он знал точно, разговор тот был тревожен и эмоционален. Голоса становились то громкими и беспокойными, то понижались до шепота, а то и вовсе замолкали. – Что же там происходит такое! – в нетерпении едва не вскрикнул Трусов.

Бесшумно и осторожно, на цыпочках, так чтобы оставаться незаметным, Пал Палыч начал перебегать от дерева к дереву, пока, наконец, не приблизился настолько, что перед его взором открылась скамейка, на которой сидели двое. Вот только, казалось, он понапрасну боялся быть замеченным. Стой Трусов в аршине от них, и тогда едва ли был бы замечен ими, настолько пара была увлечена друг другом и тем, что происходило меж ними.

И он, и она видны были лишь со спины, но в том, что женщина, была не кто иной, как его свояченица, сомнений не было. Но кто мужчина?

Ясно было одно, обоих связывало нечто личное, ибо и позы, и жесты, говорили, о том, что в саду разворачивается история любви, случайным свидетелем которой он стал.

Но вот, чертовщина. Все что говорят, ветер относит куда-то вдаль. Слышны лишь обрывки фраз, но и из них не разберешь о чем речь. Досада, хоть локти кусай. Он уж и шею вытянул из кустов, и встал на цыпочки, отчего обе ноги занемели. И никакого результата. Поняв, что если наклониться еще хотя бы на сантиметр, то кубарем скатиться из-под яблони, наделав столько шума, что ни о каком статуте «инкогнито» больше не будет идти речь, решил успокоиться, и довольствоваться теми скудными сведениями, которые уже получил. А влюбленные и не торопились расходиться. Стоять он уже устал, но и возвращаться назад было слишком опасно. Что если ветка под ногами хрустнет? Или куст обломиться? Бедному Пал Палычу, казалось, будто он привязан посередь тайги, а за шею, и за ноги так и кусает мошка, вот что-то и на кончик носа село, сейчас бы смахнуть или прихлопнуть ладошкой, но нельзя. Так что стоит наш бедный Трусов, терпит, лишь губы зло кусает.

Наконец к счастью на его спасенье, влюбленные решили разойтись. Но и прощанье затянулось, влюбленные, коих он уже успел возненавидеть, сплелись на его досаду в долгом и уж совсем не целомудренном поцелуе, так что Пал Палыч, едва не упал, и не сломал целых две ветви яблони, за которые, как утопающий держался уже из последних своих сил.

И что самое удивительное, мужчина повернул направо, по тропинке, к соседнему именью. Странно… Уж не тот ли это Мейер, про которого он сам говорил давеча за ужином? Вот так история, вот так дела… – произнес он вслух, с трудом осознавая произошедшее, разумеется, когда уже дождался ухода Лизы и остался совсем один.

Первым порывом из глубины его мелкой и низкой душонки, было немедленно сообщить об увиденном свекру. Ох, с каким бы удовольствием он явил на свет эту новость. Конечно, это не принесло бы ему никакой пользы. Однако даровало бы такое моральное удовлетворение, коего он еще не знал, от самого факта превосходства над тем, кто сильнее. И как бы важно не ходили перед ним богачи, ежели копнешь глубже, то за каждым родовитым семейством такая грязь да гниль, какую в бедных да приличных семьях и вовек не сыскать. Но минутку поразмыслив, понял, что ежели он сейчас как гонец, принесет сию дурную весть, то может так случиться, что попадет в немилость, только лишь из-за самого статуса вестника позора и печали. А дочь? Что дочь, как бы не поступила дочь барона, прежде всего она дочь. А батюшка ее, конечно хотя и прогневается, но с большой долей вероятности уже через недели простит, а может быть и раньше.

Словом, этот деликатный секрет, следует, покамест, приберечь, до лучших времен, как важный, но опасный козырь. Так как употребить его надобно с умом, и с выгодой для себя, ну а пока надобно понаблюдать, понаблюдать…

На том и порешив крайне довольный собой Пал Палыч Трусов повернул домой, предвкушая сегодняшний ужин, ибо теперь он будет ужинать, не только удовольствия ради, а заняв пост стратегический, да приметливый, зорко следя, за происходящим, дабы понять, что и в какой момент надобно обнародовать.

Но вдруг, мысль, похожая на укол того самого насекомого, которое только что жалило его в кустах, пришла к нему и все его благостное настроение вмиг исчезло. Он уже привык, воспринимать все, что окружает его своим: и именье, и дом тестя в Петербурге, и земли и деньги, сумму которую он, правда в точности не знал, но предполагал, то преуменьшая, то преувеличивая, поддавшись мечтам, своим. Он мнил себя хозяином всего этого, право собственности на которое, хотя и отсрочено во времени, но лишь по недоразумению, а все что надобно для достижения цели это набраться терпения и ждать. И калека свояченица, к которой он относился хотя и без тепла, но покровительственно, предполагая и на нее простирать свое влияние, если не сейчас, то в будущем. Являясь единственным мужчиной, после тестя, в отсутствии прямых наследников мужского пола, он тешил себя, что только он надежда для стареющего барона, и только он может защитить его дочерей от посягательств со стороны третьих лиц, кои неизбежны в будущем, так как ничто не притягивает дурных людей сильнее, чем богатство, беззащитность и уязвимость. Но теперь, если так станется, что младшая, но любимая дочь, обзаведется мужем, в лице этого недостойного человека, которым он считал Мейера, это может, а скорее даже вполне вероятности пошатнет его положение в глазах Арсентьева. Ведь как бы горько не было признавать, он не имел ни связей, ни денег, ни титула, ни перспектив, окромя тех, что давал ему тесть. А фигура Мейера, хотя и была запятнана, но все же его титул, и влияние, и должность, что он занимал, давали все основания полагать, что он может не только легко избежать наказания за содеянное, но и с легкостью вернуть, то положение в обществе, что занимал. И как бы не было строго общества, к ошибкам, все же к знатным и богатым, оно не так строго, как ко всем другим. И потом, деньги помогут стереть из памяти то, что не смогло стереть время. А он? А что он, он станет вновь, последним, и будет вынужден заискивать не только перед бароном Арсентьевым, но и перед бароном Мейером, и еще Бог знает перед кем. И тут, замок, что он построил в своих мечтах, будто потеряв камень из самой основы, начал рушиться прямо на его глазах, оставляя его перед грудой разрушенных надежд и желаний. И не собрать, не склеить.

Нет! Не для того, он карабкался в гору снедаемый тщеславием, стирая пальцы в кровь, чтобы уступить все, какому то избалованному отпрыску знатного, но разложившегося семейства, тому, кому так многое принадлежало по праву рождения, и кто пустил все прахом! И покрутив в руках мысль, как головоломку, но, так и не сумев ее собрать, решил ограничиться той стороной, что сходилась лучше и крепче других, и с твердой уверенностью, направился в кабинет тестя, чтобы сохранить, любой ценой, то Королевство, что по его алчному и лживому разумению построил сам.


Лиза не торопилась возвращаться домой. Они расстались час назад, а может и больше, но сама мысль, сидеть с натянутой улыбкой подле родных, вызывала в ней внутренний протест. Даже если бы они обо всем узнали, даже если бы ничего не имели против, ей сейчас не нужны были ни слова поддержки, ни взгляды жалости и сочувствия. С этим горем и счастьем, она хотела остаться одна.

Происходящее изменило ее жизнь навсегда, и если вчера, все в этом мире казалось таким понятным и предсказуемым, то теперь, словно после разрушительного урагана, она не знала, ни кто она, ни где ее настоящий дом, а будущее было скрыто за дымкой тревоги и смятенья. Но собственная судьба едва ли теперь заботила ее, единственное, что имело значение, это то, что она должна убедить его поступиться гордостью, и предпринять действия и меры, дабы спастись. И если не ради нее, то хотя бы во имя себя. Мысль, что она может потерять его теперь, казалось настолько ужасной, что даже приходя в голову, тут же исчезала, и была, как эфир, не осознаваема и не осязаема, но с отчаяньем гонима. Нет, она не смирится с поражением. Никогда! Она поступится всем своим положением, своим статусом, связью с родными, и даже собой, если эта жертва будет необходима для его спасенья.

И лишь в одном он прав, им не стоит больше встречаться в саду. Он настоятельно просил ее изменить место встречи, значит так и следует поступить. В свете происходящего она совсем забыла, что свою тайну, до сих пор хоронит глубоко в сердце. Но события минувших дней, указали на необходимость, открыться. Она должна поступиться своими страхами и опасениями, и явить себя ему такой, какой ее сотворила природа. В конце концов, если после этого он отвернется от нее, быть может, это и к лучшему, значит, он не стоил, всех тех страданий, и тех жертв, на которые она готова пойти во имя любви к нему.

С этими мыслями она решительно повернула назад в именье. Ведь самое тяжелое в жизни, это принять решение, но как только жребий брошен, не остается ничего, как положиться на судьбу, вверяя ей самое ценное – жизнь, находясь при этом в приятном заблуждении, будто до того момента все было иначе.


Вернувшись, Лиза обнаружила, что ни сестры, ни Пал Палыча в доме не было. Матушка заперлась у себя, папенька ушел, и вот уж час как нет, а во всем доме такая зловещая тишина, что красноречивей слов. Верно, за время ее отсутствия произошло нечто, заставившее сестру с мужем спешно уехать, а родителей искать спасительного уединения из нестерпимого желания побыть порознь.

Подошло время ужина. По-прежнему никого. Лиза решила, что за столом будет совсем одна, но к удивлению, через некоторое время в обеденную спустилась невозмутимая матушка, а через минуту из ниоткуда появился сердитый и молчаливый батюшка.

Все еще находясь в неведении о случившемся и не зная причин спешного отъезда Трусовых, воображение Лизы рисовало страшные картины будущего, в которых самым малым было ее торжественное изгнание из дома, нищие скитания, и наконец, голодная смерть. Из страха она не смела поднять глаза, не говоря уже о том, чтобы спросить, что же произошло, смутно осознавая, что могла стать причиной случившегося, и если это так, то наказание неминуемо, вопрос лишь его границ, и эта неизвестность пугала гораздо больше и сильнее, самых страшных последствий, которые рисовало воображение.

Отец был сердит и вел себя по меньшей мере странно. Чего только стоит факт, что он не притронулся к спиртному. Кроме того, глаз на Лизу не поднимал, а на щуку набросился с такой яростью, что ломая ей хребет, то ножом, то вилкой, вызвал неимоверный звон по тарелке, что даже прислуга, то и дело появлявшаяся, со сменой блюд невольно косилась на барона, и второпях унося подносы, вопреки положенному, подолгу не показывалась в обеденной, по всей видимости, решив, что чем меньше хозяин их видит, тем целее они будут.

Матушка же, напротив, казалась чрезмерно невозмутимой и вела себя так, как всегда. Не была ни грустной, ни веселой, разве что чуть задумчивее, чем обычно.

Лиза, подмечавшая каждую деталь, и с легкостью выстраивавшая логические цепочки, без труда угадывая, что есть следствие, а что причина, с недавних пор, словно потеряла чутье. И глядя на всю эту сцену, свидетельствующую о произошедшем между членами семьи конфликте, она вдруг решила усыпить себя спасительным обманом. И солгав самой себе, что едва ли она имеет к этому отношение, закрыв глаза на тревожные знаки, которые в обычной ситуации увидела бы без труда, нашла тем самым для души ложное, но спасительное успокоение. Так влюбленный человек становится и слеп и глух, а разум, будто застланный туманом, уступает место чувствам, что желают внемлить лишь словам любви, да таять лишь под лаской поцелуев.


Решив нарушить молчание, которое было натянуто через стол будто струна, Мария Петровна, как ни в чем не бывало, заговорила, обращаясь скорее к Лизе, нежели к мужу:

– Послезавтра намечается открытие музыкального сезона, и мы с твоим батюшкой, никак не хотим его пропускать. Тем более мероприятие будет в четверг, и это ли не прекрасно, ведь случись оно в выходной, то не избежать толкотни, и разного люда, что прибудет лишь глазеть, при этом, не имея и толики вкуса к искусству.

– Разве ж вы уже купили билеты? – удивленно спросила Лиза.

– Конечно, еще на той недели. Мы об этом говорили, за ужином вчера. Неужели не помнишь, милая?

– Я так рассеяна этой весной, верно погода, то холодно, то жарко, и не разберешь, оттого и голова верно кругом, – извиняясь, ответила Лиза, стараясь оправдать свою невнимательность. – Но едва ли пойду. Я, хотя и люблю музыку, но вслед за ней, непременно будут танцы, что, знаете ли, утомительно сидя на стуле, – полушутя сказала Лиза

Отец впервые за вечер посмотрел на нее, и неожиданно заявил:

– Ты, голубушка моя, больно вольная стала. Гости приезжали, ежели ты не заметила, сестра, между прочим, твоя с мужем, а тебя и не сыскать. Где ты? Чем занята? Бог знает. Так, что, уж будь любезна, в этот раз пойти, – строго заключил он.

Лиза удивленно посмотрела на батюшку. Он редко разговаривал с ней строго, может всего раз или два в жизни, так что она ошибочно принимала его за человека кроткого и мягкосердечного, но теперь Лиза осознала, что папенька не ругал ее совсем не по той причине, а лишь потому, что прежде она не давала повода быть недовольной ею, всюду и во всем поступая так, как от нее требуют родные, не смея ослушаться и не желая разочаровать их. Но теперь она впервые поняла, что ежели намерена поступать не так как хотят от нее другие, а так как желает того сама, то неизменной платой за свой выбор, станет разочарование с коим отныне отец будет смотреть на нее. Но разве ж, возможно, всю жизнь желать того, что желают родные и поступать так как они того требуют? А значит рано или поздно, в зависимости от времени созревания личности неизбежен конфликт с окружением, как результат ее становления и превращения в самостоятельную единицу.

И если до сегодняшнего дня у нее не возникало разногласий с родителями, не значит ли это, что только сейчас она начала обретать себя как личность, складывая свое мнение, относительно этой жизни и находить свое слово. Лиза вдруг осознала, что до сего часа свобода ее была настолько иллюзорна, насколько было иллюзорно ее счастье, основанное лишь на не знании предметов бытия, и теперь, со всей ответственностью она поняла, что свобода в семье, или в обществе, возможна лишь до того момента, пока твое слово не противоречит общепринятому. А снова в голову пришла мысль: истинная несвобода заключается не в том, что тебя лишили выбора, а в том, что ты и помыслить не могла, о его существовании.

– Тем более, мне тут пришло письмо от графини Батюшковой, – продолжил Арсентьев.

Над столом нависли грозовые облака, напряжение стало почти осязаемым, даже матушка, сидевшая до толе спокойно и невозмутимо, кажется, застыла в ожидании нечто, что несет в себе опасность и может с легкостью разрушить этот хрупкий мир. Все противоречия в семье, что копились годами, так тщательно скрываемые под тонким слоем фарфора семейного счастья, грозились быть разбиты, от одного лишь прикосновения, легкого как перо птицы, но приложенного в нужное место, и с той силой, что может разбить даже самую крепкую семью. Как же уязвимо семейное счастье, одно слово, один поступок, и вот уже одни осколки. И не собрать, ни склеить.

Однако Лиза в силу юности, наивности и неопытности, едва ли осознавала в должной мере происходящее, находясь в плену любовной лихорадки. Занятая своими мыслями и тревогами, она лишь с облегчением выдохнула. Она всерьез начала опасаться, что батюшка гневается на нее, от того, что узнал о ее тайных свиданиях, но теперь, кажется все встало на свои места и с наименьшими потерями. Ведь что есть страх перед порицанием за дерзость и непослушание, перед страхом за наказание, что могло постичь Лизу, ежели, выяснится правда об ее постыдном поведении, которая могла запятнать не только ее репутацию, но и честь всего семейства. Связь незамужней женщины с мужчиной строго порицалась в обществе, а уж связь с мужчиной, над которым нависла угрозы быть «заклейменным» как предатель Отечества, могла стать для нее, юной девушки, фатальной. И если другую красавицу общество еще могло простить, то ее, что влачит жалкое существование, хотя и принадлежит к самым сливкам Петербургского общества, но в силу физического недуга, так отличающуюся от других, общество обратно больше никогда не примет.

– Отец, я все могу объяснить, – начала оправдываться Лиза.

Арсентьев махнул рукой, давая понять, что не желает слушать, и закричал:

– Я Вам трем голубушкам, много воли дал! – неожиданно разгневался он, – Но одна из Вас, Слава Богу, уж не в моей власти, так что пусть ей Трусов, занимается, прохвост, не тем вспомнить, – продолжил Николай Алексеевич, глядя на пустое место за столом, где еще сегодня сидела ее сестра с мужем. – Но вы, двое! – продолжил он, переводя взгляд, с жены на Лизу и обратно. – Словно сговорились, делать только то, что вам угодно, а меня здесь и вовсе никто не слушает! Будто я и не хозяин в собственном доме, что не скажу, все невпопад. Не то, да не к месту. Одна… – произнес он, снова взглянув не жену, – всем недовольна! Что я ни сделаю, все не так, да не эдак, а вторая, ведет себя как желает, словно имея намерения погубить свою репутацию, во что бы то ни стало, третья, – и он снова сердито посмотрел на пустое место за столом, – Тьфу, не моя забота! – А для Вас я и не авторитет вовсе! Банкиры боятся! Политики уважают! Жандармы и те пасуют! А вы меня, верно за дурака держите! – закричал он, да так, что белки глаз, выпучились, как у той самой щуки, что минуту назад, лежала, распростертая и отваренная на столе.

– И, ежели, я сказала на бал! Значит на бал! И не перечить! – приказал он, глядя на Лизу.

– А, ежели, сказал, люди попусту говорят, значит попусту! Ясно ли Вам, Мария Петровна? – спросил он, глядя на жену сердито.

Матушка, посмотрела на мужа со злостью и даже презрением, однако же промолчала, но из-за стола не встала, а продолжила есть, словно и не происходило ничего вовсе, бросая украдкой в него настолько испепеляющий взгляд, что будь он из картона, прожгла бы Арсентьева до дыр, огнем той ярости и гнева.

Лиза же сидела едва дыша, не притронувшись к еде, она, в пример матушки, встать из-за стола не смела, опасаясь что этот поступок может быть также расценен батюшкой как неповиновение. И теперь со страхом думала, о том, какова же будет сила гнева отца, ежели он узнает о ее тайной любовной связи, если сейчас, одно лишь письмо графини Батюшковой, накликало на нее и матушку, такую беду. Но вместе со страхом, осознавая, в полной мере, всю опасность происходящего, она вдруг обрела такую несокрушимую решимость, ибо любовь отныне стала для нее не только щитом, но и оружием, которых до сего момента у нее не было, так что теперь, обретя все это, она была как никогда готова к борьбе.


Мария Петровна Арсентьева уже готовилась ко сну, когда в дверь спальни постучали.

– Войдите, – коротко ответила она, ожидая увидеть прислугу, забывшую забрать, бальное платье с вечера. – Надобно напомнить и о платье Лизы, – вдруг вспомнила Мария Петровна, когда в комнату неожиданно вошел муж.

Он робко приоткрыл дверь, и, просунув голову и часть руки, словно находился не только не в своем собственном доме, но и в чужой спальне, конфузливо кашлянул.

Увидев мужа, сидящая на кровати и уже готовившаяся ко сну Мария Петровна, вспыхнула румянцев гнева, и не удосужив, Николая Алексеевича даже мимолетным взглядом, отвернулась к окну. И тот факт, что для этого пришлось принять позу настолько неестественную и неудобную, что посмотрев на нее со стороны, человек несведущий решил бы, что баронессу разбил радикулит, не иначе, Марию Петровну нисколько не смущал.

Впрочем, Николай Алексеевич, тому удивлен нисколько не был, так как за годы супружества он уже привык к тому, что ежели жена на него осерчала, то главным ее наказанием, всегда является полное пренебрежение и отсутствие интереса к нему, как будто бы он не то что не муж ей вовсе, но даже и не человек, а нечто, хотя и обладающее даром передвижения по комнате, но все же явление скорее неодушевленное, чем живое, что по своему статусу ближе к столу, или даже стулу.

Оскорбившись на сказанное ненароком слово, или дело, она могла вначале даже виду не подать, и могло даже показаться, будто бы она и не обижена вовсе, и он уже забывал о чем был спор, но подойдя через несколько часов после размолвки, мог обнаружить, что она не только не желает разговаривать с ним, но и презирает его до той степени, что даже и смотреть на него не хочет. И сия обструкция могла продолжаться и день и два, и даже месяц, при том, что срок наказания всегда был непредсказуем, глядишь, за ерунду, и месяц не общаешься, а сделаешь что по-настоящему дурное, посмотришь, а она и забыла. Воистину, женщины, создания, не поддающиеся логическому анализу и уж тем более предсказыванию, – каждый раз думал Арсентьев, у которого промежду прочим, в доме жило, их целых три, хотя стараниям Господа, одна из них, больше не его забота, – с облегчением вновь подумал тот.

И все же, все три были с таким крутым нравом, хотя каждая и по своему, что он, лавируя, лавируя, время от времени устраивал бунт, кричал и бесновался, ругался нецензурно, а порой и чудил, да так, что на утро, и вспоминать страшно было, причем по большей части самому ему.

Словом, увидев, что супружница его в крайне обиженном состоянии, Арсентьев принял лицо кающегося грешника, хотя скорее больше для вида, нежели из подлинного раскаяния, так как в глубине души, не только не сожалел, о случившемся, но и знал доподлинно, что не ровен час, повторит сей бунт втройне.

Но ссора ссорой, а мирится надобно сейчас. Так как сидеть на балу, с каменными лицами, на глазах у почтенной публики, которая непременно заметит, что в семье Арсентьевых разлад, и не только не будет опечалена совершив оное открытие, но и позлорадствует, и поликует, ибо нет большего счастья для человека, нежели увидеть несчастье, на лице того, кто выше и богаче тебя, по его разумению тем самым уравновешивая несправедливость жизни, согласно которой, одним дается больше, а другим меньше. А то самое несчастье, что непременно должно настичь того кто выше тебя, по великому закону справедливости, будто гиря на весах, сделает расклад равным, уравновесив горем, то счастье, что несправедливо спустилось на некоторых из них.

Так что Николай Алексеевич, будучи человеком честолюбивым, и желающим быть везде и всюду первым и главным, и теперь, как и дотоле прежде, желал явить на бал семью счастливую, семью идеальную, что была бы его гордостью и его достижением. Но для этого опять-таки надобно мириться. Однако увидев настрой Марии Петровны, понял, что в этот раз, все будет не просто, кланяться надо будет низко, а каяться – неистово.

– Милая моя голубушка, я тут осерчал, ты меня прости, да уж не гневайся, – начал он, – и потом, ты мне не велела Лизу ругать, я и не стал, ты мне приказала, сделать вид, будто бы я ничего не знаю, я так сделал, и хотя я в корне с тобою, голубушка, не согласен, и считаю, что надобно связь эту прекратить, милая моя, пока не стало слишком поздно, и пока кроме нашей семьи никто об том не узнал. Но ты не велела, а я и не сделал, – примирительно заключил Арсентьев.

Мария Петровна повернула в его сторону голову, презрительно хмыкнула, вновь отвернулась к окну, но заговорила:

– С каких это пор, Николай Алексеевич, вы мои приказы исполняете? Как же вы это удобно для себя придумали! Ежели, не желаете что делать, так вам хоть приказывай, хоть кол на голове теши – все пустое, а ежели вам это надобно, так вы и по приказу живете, и ничего против приказа не делаете. Очень это удобно с вашей стороны, я посмотрю, – сказала Мария Петровна, при том, что каждое слово было сказано так, будто бы она и не желала это говорить, а слова, как будто, против воли сами собой произносились.

Арсентьев конечно в глубине души злился страшно, и ежели бы поступать по его воли, вылетел бы из этой спальни как пробка из бутылки от шампанского, а дверью хлопнул так, что все картины бы с петель свалились, но бал есть бал, и потом, в их ложе будет начальник станции, и так близко, что ежели они все будут в такой ссоре как сейчас, а жена прилюдно нос будет от него воротить, то это может нанести его репутации такой урон, что и не исправишь вовек. А слухи, о том, что он в своем доме порядок навести не может пойдут по Петербургу с такой скоростью и обрастут такими подробностями, что, в конце концов, дойдут до абсурда. И не ровен час, начнут говорить, будто жена его, не только не уважает, но и может так статься, поколачивает.

– И все таки, милая моя, позволь мне договорить… Хочу у тебя узнать, насколько ты уверена в своем решении? Уж не ошибаешься ли ты? Что если связь эта, с недостойным человеком дойдет так далеко, что станет уже слишком поздно? И потом, я не удивлюсь, ежели этот проходимец лишь за тем сюда и приехал, чтобы к ней подобраться, учитывая ее уязвимость. Уж не надобно много ума иметь, чтобы понять, ей только улыбнись, только протяни руку, она и влюбиться, от тоски, да от безысходности. Глядишь день-два, а там уж и в зятья нам нарисуется. И, что же делать? Неужто, я оставлю все как есть? Мне ведь тогда придется за него слово держать, помогать ему всячески, может на то, оно и рассчитано было, с его стороны, – и от надуманного им же самим, Арсентьева такой страх обуял, что он уже не только сомневался в принятом решении, но и был почти убежден, что решение то ошибочно.

– Станет поздно, или нет, не в нашей власти. Да только я знаю по себе, что если девушке ее возраста, что-то запретить, да в той поре, что она сейчас, то от этого, не только проку не будет, а станет только хуже. И такая одержимость ею овладеет, что она на все будет готова, лишь бы с ним быть, а так, глядишь, время все чувства само растворит, как вода соль. Не перечь ей, и сам увидишь, как от любви, и следа не станет. И ежели она в отца и в мать пошла, то в конце концов, поступит по разуму, ведь ты же женился на мне, хотя может по юношеству и другие чувства имел, да и я, может так статься, не о том мечтала, но по разуму поступили, и оказались счастливы, – рассудила Мария Петровна.

– Что же это получается, ты не по чувствам выбор свой сделала? – с досадой удивился он. – Вот какая неожиданность по концу жизни получается, – с ехидством заметил Николай Алексеевич.

– Бросьте вы, Николай Алексеевич, дурака, валять, – резко ответила она. – Уж мне ли не знать, что ежели бы не деньги батюшки, то были бы уже вы не тут, и не здесь, и точно не меня в жены выбрали. Только разве в том дурное оказалось? Все с пользой вышло.

– Позвольте-ка, голубушка, я в отличие от вас, как вы напридумали, супротив чувств не шел, и ежели мои чувства, шли рука об руку с выгодой, так на то воля Господа была. И не было так, мол, чувствую одно, а за деньгами вопреки иду, уж вы тут не клевещите, не наговаривайте.

– То, что вы в банковском деле преуспеваете, муж мой, не мудрено. Вы мастак, сказки за правду выдавать, – заметила Мария Петровна. – Хотя думайте, что знаете. Через тридцать лет, уж разницы нет.

– Нет уж, позвольте, даже через тридцать лет, услышать, что мол, вы тут всю жизнь мучаетесь, маетесь, с нелюбимым, право слово, не слишком приятно, – возмущенно заметил супруг.

– Что ж, такова жизнь, всяк по своему мучается, чтоб не выбрал, – отметила Арсентьева. – Но главное ведь выбрали, так что позвольте и дочерям вашим выбрать. А уж по выбору и путь их будет.

– Так ведь мы итак многое им позволили, сообразно вашему воспитанию. Одна за дурака вышла, другая негодяя выбрала. Что ж, нам смотреть теперь, как они все что нажито мной размотают! – гневно воскликнул он.

– Что же, ежели вам не нравится мое воспитание, сами бы воспитывали, – отрезала Мария Петровна.

– Эдак, мы не до чего не договоримся, – с досадой заметил муж.

Он пришел, чтобы замять конфликт, но вместо этого, сам не понял, как оказался втянутым в новый, причем тот новый, по силе и по размеру, был словно праотцом первого, ибо доставал из прошлого такие закоренелые супружние обиды, кои никогда и ни при каких условиях, даже в пылу самых отчаянный споров, супругам не дозволено доставать. Так как есть, такого рода противоречия и обиды, что скоплены за всю жизнь, что ежели их достать, да озвучить, то можно легко и незаметно разрушить тот сложный механизм, называемый семейной жизнью, что позволяет двум, совершенно чужим людям, выросшим в разных семьях, имеющих разное представление о жизни, вдруг в один прекрасный день соединиться, и стать одним целым, несмотря на то, что по сути, они друг другу не более чем чужие люди, волею природы и судьбы оказавшиеся навеки вместе.

– Но, я Вас послушаю. И если вы говорите, что не надобно мне как отцу вмешиваться, я приму ваше решение, – произнес он, – «но если все выйдет дурно, то ваша и вина будет», – подумал при этом про себя. – Вот только вы как матушка, проследите, чтобы все-таки беды не вышло не поправимой, как бы это деликатнее сказать…

– Не выйдет, будьте покойны, – уверила она его, – «а ежели и выйдет, то не беда, ведь хуже беды, как никогда не выйти замуж и не узнать любви плотской и нет на земле», – при этом подумала про себя Арсентьева.

И придя к притворному согласию, когда всяк остался при своих убеждениях, впрочем, сохраняя их втайне, во имя друг друга и мира в семье, Арсентьевы разошлись по своим спальням.


В ту ночь Лиза лежала без сна. Как странно сон стал приходить к ней. Теперь он был для нее, что непрошенный гость, а значит, наведывался исключительно лишь по своему желанию, и потому, она либо засыпала, едва коснувшись подушки, либо же лежала без сна едва ли не всю ночь, а мысли были похожи на спутанный клубок ниток, с трудом умещающийся в голове. А чувства, все чувства, что человек испытывает или может испытывать в своей жизни, одновременно теснились в груди, в немой схватке вытесняя друг друга в странном и непостижимом порядке.

Но главной ее мыслью было, что, несмотря на опасность быть раскрытой, она, во что бы то ни стало, должна увидеть его завтра. Лиза готова была бороться не только с родными, но и со всем миром, лишь за один миг с Мейером.

– Как удивительно…, – думала она про себя, полулежа в кровати, а рукой подпирая подбородок, так что ей одновременно был виден и клочок мрачной ночи в окне, и серые и безучастные тени в полумраке спальни, – как удивительно, что чужой для тебя человек, которого ты и не знаешь вовсе, становится для тебя ближе и роднее всех, и даже тех, с кем ты связан единством крови. А близкие до того момента люди, становятся для тебя далекими и чужими, словно ты птенец кукушки, заброшенный в гнездо синицы или еще какой пичуги, не по виду, а по роду мысли, и только обретя любовь, начинаешь понимать свою истинную природу. И найдя другого, своего же рода и вида, можешь, наконец, создать свою семью, с тем, кто, хотя, и не связан с тобой родством крови, но связан родством душ, что оказывается важнее и крепче даже самых тесных семейных уз.

И прижав к груди подушку, так крепко, словно это был он или его бестелесный дух, она уснула с уверенными мыслями, что завтра она сделает все возможное, чтобы увидеться с ним, готовая бороться не только с другими, но и прежде всего с самой собой и со своими страхами, мешающими ей, открыть ему себя той, какой сделала ее природа.

Вот только назавтра, оказалось, что и нет нужды бороться. После вчерашней бури, наступило такое затишье, такой штиль, что казалось, даже прислуга, подхватила этот дух и настроение, и оттого двигалась, так медленно, как только было дозволительно, без ущерба быть наказанной. Матушка заперлась у себя в комнате и сказалась больной, батюшка отправился с визитом к начальнику станции. В доме воцарился мир и покой, впрочем, пугающий, ибо, как и любой другой штиль, всегда предзнаменует шторм, и чем тише безветрие, тем опасней буря следует за ним.

Тот факт, что опасность миновала, хотя и временно, все же не усыпила бдительность Лизы. События вчерашнего вечера, недомолвки и недосказанность произошедшего конфликта указывали на то, что встречаться и дальше в саду слишком опасно. Сегодня она должна сама к нему пойти, тем более, что и дальше скрывать свою болезнь стало не возможно. Она должна увидеть в его глазах, либо отвращение, либо принятие, и тот взгляд скажет ей о нем, больше чес сотни фраз любви, что обычно одаряют друг друга влюбленные, в пылу минутной страсти. Но что есть любовь истинная? Разве ж это ни любовь двух душ, когда тело если и имеет значение, то лишь оттого, что оно сосуд для той души, чтовызывает те самые чувства, что мы именуем любовью. И ежели, он полюбил ее душу, то непременно, должен полюбить ее такой, какой сделал ее Господь, а ежели так не будет, значит это вовсе и не любовь была, а лишь любовь к себе, что отражается в ее глазах.

И с этими мыслями, полная уверенной решимости, Лиза, стараясь остаться незамеченной, выскользнула из дома и отправилась в именье Мейера.

По мере того, как его усадьба приближалась, уверенность ее в самой себе, а по большей части в нем, таяла на глазах. Шаг из уверенного и бодрого превратился в медленный и робкий, казалось хромота усилилась, трость в руке налилась свинцом, и словно накалилась, прожигая руку, даже через перчатки. Как бы она хотела идти ровно, без поддержки, в такт шагам, медленно покачивая бедрами, как делают это другие женщины, являя миру свою красоту и изящность, где каждое движение знак: она женщина, она любит, она любима.

Но нет, горьким ядом, чувство неуверенности и неполноценности отравило ее сердце. Она уже не рада была ни любви, ни счастью, она не видела ни красоты вязов, ни прелести весны, ни вкусного зеленого воздуха рощи, ни пения птиц, ничего, все ее естество сковал страх, а тело скрючило от душевной боли. Казалось, она сейчас упадет. Лиза в ужасе поняла, что не может явить себя ему такой, какая она есть, увидеть в его глазах жалость и отвращенье! Только не это! Нет! Какую же ошибку она сделала, придя сюда, – горько воскликнула про себя Лиза.

Первой спасительной мыслью было вернуться, уйти отсюда, бежать, как можно скорее, пока еще не стало слишком поздно, пока он не увидел ее. Но вдалеке показался его силуэт, высокая и худощавая фигура двигалась быстро и легко, прямо к ней.

Бежать? Слишком поздно! Даже если она сейчас пойдет в обратную сторону и ускорит шаг, он в два счета нагонит ее. Прятаться в кустах? Чепуха, что хуже самой глупой главы дешевого бульварного романа, героиней которого ей никогда не стать. Она непременно где-нибудь свалиться, и будет лежать, словно мешок сена, униженная и раздавленная, давясь слезами и позором.

Выходит, нет другого пути, как принять удар. И примирившись с судьбой, она покорно остановилась, вверяя себя судьбе. Он приближался. Лиза не смела поднять глаза, щеки пылали огнем, а ноги и руки заледенели, казалось все ее тело сковало неизвестная и неизлечимая болезнь, имя которой страх. Какую же великую власть имеет он над нами. Никто другой, не мог бы заставить нас испытывать ужас, равный силе того ужаса, что мы можем внушить себе сами.

– Уж и не надеялся, что вы придете ко мне сами! – радостно воскликнул он, приблизившись.

От звука его голоса Лиза вздрогнула как от хлыста, так и не смея посмотреть на него. Она, словно еще одно дерево в этой самой роще, стояла, едва дыша не шелохнувшись. Может минуту, а может десять, понадобилось ей, чтобы, наконец, совладать с собой и произнести:

– Я решила, Михаил Иоганович, что впредь опасно видеться в саду, не ровен час, мои родные о чем-нибудь догадаются, но я боюсь не за себя, не подумайте… за вас…. – стараясь заверить его порывисто и торопливо сказала она, но голос дрогнул и сорвался и не в силах больше избегать взгляда Лиза храбро посмотрела на него.

Ничего. В его глазах не было ничего. Точнее ничего, что она боялась увидеть. Голубые, лучистые и пронзительные, они смотрели все так же внимательно и пытливо, но не любопытства ради, он смотрел на нее с жаждой странника, что бродил по пустыне целую вечность. Заблудившись в океане песка и отчаявшись найти оазис, он вдруг нашел нечто, что важнее рая, и чего, казалось, не искал и не желал найти. Он нашел то чувство, что люди именуют любовью, едва ли в полной мере понимая, что это чувство не имеет ни имени, ни названия, и ни одно слово мира, не может объять то глубокое и чистое, что снисходит на человека свыше, единственное чувство на земле, что заставляет его пренебречь собой во имя другого. Единственное чувство на земле, что делает человека лучше, чище, светлее.

– Здравствуйте, Михаил Иоганович, – неожиданно сказала она, смущенная и сконфуженная тем, что увидела в глубине его льдистый глаз.

– Здравствуйте Лизавета Николаевна, – так же церемонно ответил он, и ловко выхватив из ее рук трость, подставил свою руку, для опоры.

Ни вопросов, ни ответов, ни словом, ни взглядом, он не подал виду, что заметил в ней нечто, что отличает ее от других.

Как же благодарна была она ему за такт, за мудрость, за великодушие. Ведь случись, что надо было бы объяснять, отчего она калека, чтобы она не сказала, все сказанное звучало бы как оправдание. Она подспудно бы старалась его уверить, что не хуже других, и это оправдание, причиняло бы ей такую боль, что никакая физическая пытка, не могла бы сравниться с теми терзаниями души, которые она бы невольно вынуждена была испытывать, говоря о своем недуге. Он принял ее за равную, за ту, что ничем не отличается от других, и в этом и есть доказательство подлинного чувства, когда разуму не стыдно идти за руку, с выбором своего сердца.

Так они и шли бы целую вечность, не произнося ни слова, ведь не важен был путь, важна была близость двух сердец, что бьются отныне в такт. Не было между ними больше тайн и преград, будто нагие, как Адам и Ева, они шли в созданном им раю, ибо не Бог создает лучший рай, а тот рай цветист и благоуханен, что человек сам делает своими поступками.


Неожиданно дорожка вывела их к пруду, больше идти было не куда. Тот самый пруд, где еще вчера Мейер стоял совсем один, погруженный в тревоги и души ненастье.

Но теперь, они вдвоем, и то, что казалось непреодолимой преградой, океаном, который не переплыть, теперь лишь мелкий пруд, со стоячей водой.

Раз, и перешагнул.

Остановившись, он нежно обнял ее за плечи, словно укрывая от весеннего ветра, который гулял между деревьев, в поисках, забредшей по ошибки добычи.

Следуя зову природы, она тесно прижалась к нему, а руку положила к нему на грудь. Сердце его, гулкое и сильное, мерными толчками снабжало тело мощью, и это крепкое мужское тело, стало отныне для нее крепостью, замком не призрачных пустых надежд, кои она лелеяла в саду своей невинности, а замком что из плоти и кости, что несовершенен, но реален. И стоя, вот так, под неприкрытым небом, прильнув к нему, так тесно, и так жарко, она вверяла ему и себя и свою судьбу, желая разделить с ним и богатство и бедность, и болезнь и здравие, в счастье и в горести, пока смерть не разлучит их.

И поцелуй, что жарче пламени, что квинтэссенция любви, соединенье душ, что альфа и омега, что есть начало и есть конец.

Быть может час, а может лишь минута, и вечность времени в тот миг, когда часы остановились … являя миру заново отчет.


– Во-о-о-он, за тем холмом, небо отражается в море ветрениц, тех самых, что я принес тебе, – неожиданно заявил он. – Хочешь, я нарву новых? Быть может, они еще не отцвели.

– Не надо, не ходи, постой, – испуганно произнесла она, словно если он сейчас уйдет, то может, как мираж исчезнуть за горизонтом.

– Не бойся, я вернусь, но ежели не хочешь, не пойду, – рассмеялся Мейер, видя в ее глазах неподдельный испуг и еще крепче обнял Лизу. – Хотел бы я не возвращаться вовсе, – продолжил он, – ежели и умирать, то вот так, на лугу, с тобой в объятьях.

– Не говори про смерть! – в ужасе воскликнула она, поднимая на него глаза, а рукой, боясь, что слова, смогут обрести силу, коснулась его губ. Он прижал ее ладошку к своим губам и громко поцеловал.

– Что же с нами будет дальше? – тревожно спросила Лиза.

– Я решил, вернуться в Петербург, – неожиданно заявил Мейер, – не ради себя, но ради нас. Я постараюсь все решить, и ежели надо будет поступиться гордостью, то поступлюсь, не велика потеря, ведь гордость, лишь пустое, особенно когда ты мертв. Верно говорю, моя голубка? – Полушутя спросил он.

– Ну вот, опять это слово! – гневно воскликнула Лиза.

– Ах, как же ты прелестно злишься! – улыбнулся он, притягивая к себе, и целуя в вырез платье, что обнажал лишь шею.

– Из всех способов уйти от ответа, ты выбрал самый прекрасный, – шутя, упрекнула его Лиза.

И все же сердце ее было не спокойно. Что-то ей подсказывало, что все сказанное им, не более чем способ усыпить ее тревоги. Ах, как бы она хотела, чтобы он поступился и гордостью и честью, и всем чем мог, и не ради нее, а ради себя. Быть может все эти слова лишь пустой звук, ведь что есть честь? И не слишком ли велика ее цена? И почему человек должен пожертвовать собой, ради чести, ежели, при том, одержат победу те, кто и совсем без чести. Как странно, страшно и жестоко устроен мир, – горько думала про себя Лиза, еще теснее прижимаясь к нему, как если бы он был лишь мираж, что тотчас рассеется – выпусти его из рук.

Она любила в нем все, и его мальчишеский нрав, и искушенность мужчины, его неправильный с горбинкой нос, раскосые глаза со льдинкой, и тонкий рот, что складывался в линию при каждой мысли, что приходит в голову ему, и сеть морщинок на щеках и грусть и радость, и все что было в нем, дурное и хорошее.

И почему люди говорят, будто не знают, за что любят? – удивленно думала про себя Лиза. Она знала его, и знала, что в нем любит. Она могла бы говорить о нем вечно, зная о нем все и не зная ничего. Ведь как же можно любить без причины? На все в жизни есть причина, а значит и у любви она есть.

Лиза вновь снизу вверх посмотрела на него. Он держал ее в руках крепко и гордо, словно ловец птиц, держит свой главный в жизни трофей, и она покорно склонив голову ему на грудь, была рада тому нежному плену.

– И значит это наша последняя встреча? – неожиданно для самой себя, спросила Лиза, озвучив свой самый потаенный страх. Затем испугавшись, сказанного, запнулась и немного помолчав, продолжила: – перед твоим отъездом.

– Не думай об этом, да я и сам об этом думать не хочу, – коротко ответил Мейер, – И потом, как только прибуду, тотчас напишу, и буду писать тебе до того дня, пока не вернусь. А как вернусь, попрошу твоей руки. Хотя и не ожидаю от твоего батюшки согласия, но разве ж это помеха, попрошу еще, и еще, и еще, раз, – и с этими словами он весело закружил ее, так что от страха потерять равновесие Лиза еще сильнее прижалась к нему, цепляясь за ворот сюртука.

– А ежели и тогда не согласится, – продолжил он, – стало быть, тайно увезу. Ты вот была во Франции?

– Была

– Вот, незадача.

– А гуляла по улочкам Вены?

– Мне право слово, уже и скрыть сей факт бы надобно, кокетства ради, но его я лишена, так что честно признаюсь без лукавства, и там бывала, – засмеялась Лиза.

– Черт знает что получается, будто я и не благодетель вовсе. Что ж это значит? Жена не будет смотреть на меня благоговея с восхищением, как если б я ей целый мир открыл? – удивленно и раздосадовано пошутил он.

– Разве же тебе мало, того восхищения в моих глазах, каким смотрю на тебя, любимый? – спросила она, касаясь ладошкой его колкой щетины.

Он, спохватившись, что колюч, как еж, прижав ее ладошку к своей щеке, сказал:

– Я и совсем тут одичал, и не брился сколько. Но теперь с этим покончено, я и сам устал, от своего уныния, больше не стану, какое это право слово дурное занятие, себя жалеть. Человеку надобно меньше в себе истину искать, в себе истины не найдешь, в себе только погрязнешь, а вот оглянись вокруг, – и он обвел рукой простирающийся до самого горизонта луг, – и здесь истина, здесь она, – и заключив ее лицо в ладони вновь поцеловал ее, поцелуем нежным, трепетным и невесомым.


Но ничто не длится в жизни вечно, а стало быть, пора было прощаться. Дойдя до кромки леса, что разделяла усадьбу ее отца от усадьбы Мейера, он произнес:

– Подписывать письма своим именем может так статься опасно, я буду именовать себя Ателье Атамановой, так что письма с таким именем не упусти.

Лиза махнула головой в знак согласия, затем задумчиво помолчала, и будто, наконец, разрешив дилемму, внутри себя, решилась произнести:

– Ты всегда говоришь лишь о благоприятном решении дела, и тому я рада. Но что если … – она словно не могла произнести это, но явственно осознавала, что если не произнести это сейчас, потом, может оказаться слишком поздно. – Что если все обернется, не так как ты говоришь и не так как я и мы с тобой желаем? Что если…? – и она запнулась на полуслове.

– А что о том говорить? – нарочито беззаботно спросил он. – Об этом и говорить не стоит.

– Не произноси это? – в ужасе воскликнула она. Ведь даже тогда я хочу быть с тобой, – и она обвила его шею руками.

Он раздраженно отстранился. – Не будем о том. Сказал же. Забудь тогда. И говорить тут не о чем, а ежели, не хочешь расстаться сейчас в ссоре, то не произноси ни слова больше, – со злостью резко ответил он.

Она недоумевающе посмотрела на него, стараясь понять причину его гнева и отстраненности. Страх будущего терзал ее, но еще больше она боялась прогневать его сейчас, боялась, что в пылу раздражения, он сейчас развернется и уйдет, и это их расставание в обиде, камнем ляжет ей на грудь.

Она не будет больше заговаривать об этом, не сейчас, и потом, не может так быть, чтобы все дурно кончилось, Господь всемогущ, он не допустит несправедливости, зачем же тогда было давать людям счастье, счастье лишь на миг, ежели затем суждено потерять его? В этом и смысла нет, – утешала и уговаривала саму себя Лиза.

– Не сердись, – мягко сказала она. – Не буду, все обойдется, я знаю, – примирительно шептала она. – Но ступай, ведь не могу же я держать тебя подле сердца всю жизнь, ступай, так будет легче, – с трудом произнесла она.

– Я напишу, – ответил он.

Казалось, он хотел поцеловать ее на прощанье, но ноги, словно не слушались, он на секунду заколебался, а затем резко развернулся и зашагал прочь, быстрым и широким шагом, так что за минуту, стал лишь тенью в конце аллеи.

Она хотела бы задержать его, хотя б на миг, еще чуть-чуть, догнать и вцепившись в ворот умалять остаться, не уходить, сбежать, жить в сторожке, есть травы, да коренья, иль голодать, не важно, лишь бы не отпускать его. Хотелось стонать и плакать, но громкая тишина сковала ей уста, так она и стояла на том самом месте, где их пути разошлись.

У счастья время – миг, у горя – время вечность.


Путь до дома был короток, но занял у Лизы не меньше получаса, словно оставив там свое сердце и душу, вместо живого человека, брела по аллее лишь его бесплодная тень. Она мысленно уговаривала себя, что слишком рано горюет, что все уладится, он умен, хитер, и искушен, он знает жизнь, он знает власть, он не отдаст себя словно агнец на закланье. И все же, страх, где то в глубине души, словно зацепившись семенем за благодатную почву, дал ростки, что укореняются в самую плоть, и чьи побеги так тяжело убить даже самой отчаянной надеждой.

На пороге дома ее ждала испуганная и взволнованная камеристка.

– Сударыня, я уже изволновалась! Вы ничего не сказали, а Мария Петровна только сейчас упомянула о завтрашнем событии! Время полдень, а для вас ничего и не готово! Я собрала несколько платьев, не откажитесь выбрать?

– Бал! – Спохватилась Лиза. Она совсем о нем забыла. Лиза и раньше не жаловала сии развлечения, и все же никогда прежде она не испытывала такого нежелания выезжать в свет, как сейчас. Будто скрипку ее души, настроенную на плач, заставили играть кадриль на потеху охмелевшей и разнузданной толпы.

– Ах, выбери сама, и не тревожь меня, – горько махнула Лиза рукой, поднимаясь по ступенькам.

– Как же это Елизавета Николаевна! А, ежели, не угожу! Как же это возможно, без вас! – растерянно воскликнула камеристка.

– Выбери хоть соломенный мешок, ей Богу нет разницы, – горько ответила Лиза, и не желая больше слушать ни слова, поднялась в свою комнату и заперлась на ключ.

Камеристка посмотрела уходящей барышне в след, и от досады едва не закричала. Ведь как могут быть эти господа несчастны, когда живут в таком именье, и прислуги на одной лишь даче человек сто-двести, и все за ними по пятам ходят, а они лишь знают, что из сада в гостиную, да из гостиной в сад ходить, и чем лучше живется, тем горестнее лица. Баронесса с младшей барыней, только с кислыми лицами и ходят. Барон, конечно, другое дело, он и улыбается часто и даже кажется счастливым, впрочем трезв бывает редко, так что и не разберешь, какого рода это счастье, толи истинное, толи пьяное. Как же право жизнь несправедлива, ежели бы ей так жить, то не было бы счастливее ее человека на земле, и она горестно посмотрела вверх на высокие башни именья,

– Ах, как не справедлива жизнь, – вздохнула еще раз камеристка, и отправилась готовить барышне платья на завтра.


Назавтра, пока еще дамы не были готовы, как и положено дамам, а все еще собирались на концерт, Николай Алексеевич вызвал к себе поверенного.

– Доброго Вам дня, Ваше сиятельство, – поздоровался Тимофей Дмитриевич с Арсентьевым.

– Доброго, доброго, – ответил тот, погруженный в свои думы, что ясно свидетельствовало, дело, по которому он позвал поверенного, важное, да серьезное.

– Тут, Тимофей Дмитриевич, дело такое, не сочтите за труд, надобно узнать, об одном человеке, да так, чтобы не вызвать кривотолков, узнать деликатно, осторожно, без подозрений. Поняли ли, о чем толкую?

– Конечно, Ваше сиятельство, как не понять, незамедлительно будет сделано, вы только имя скажите.

– Михаил Иоганович Мейер, – коротко ответил Арсентьев.

Поверенный и виду не подал, что был удивлен. А лишь произнес:

– Все будет сделано, в лучшем виде, когда сведения следует предоставить?

– Как можно скорее и во всех путях для получения оных сведений, поступайте так как вы считаете, и об деньгах не беспокойтесь, в них вы не ограничены при исполнении сего поручения, так что употребите в пользу все свое влияние, без изъятия. Поняли ли вы меня, Тимофей Дмитриевич?

– Все понял, Ваше Сиятельство, как есть сделаю.

Внезапно в дверь постучали, не дожидаясь ответа, в комнату вошла супруга:

– Добрый день, Тимофей Дмитриевич, не думала вас так рано у нас увидеть, – произнесла она, удивленно глядя на поверенного, чей вид был всегда крайне озабочен, но сейчас был озабоченнее прежнего.

– Добрый день, Ваше сиятельство, – поздоровался поверенный, и уже открыл было рот, чтобы дать пространные и витиеватые объяснения своего появления в столь ранний час, как его тут же перебил сам Арсентьев.

– Дела, дела, милая моя. Ну, ступай, ступай, голубчик, и не забудь о том, что сказал, – велел он поверенному, после чего тот, словно эфир, фигура бестелесная, исчез в двери, так ловко, и так деликатно, словно всю жизнь, только тем и занимался, что ускользал, в каких бы деликатных ситуациях его не заставали.

– Пойдемте Николай Алексеевич, уж и экипаж подан, ты же знаешь, я не люблю опаздывать.

– Без нас не начнут, – засмеялся Арсентьев, впрочем, жене перечить не стал, и поспешил на выход.


На концерт Арсентьевы прибыли вовремя, хотя, по правде, можно было так и не стараться, ибо «прославленный» композитор, любил опаздывать на час и на два, держа публику в благоговейном напряжении. Но композитор тот был из Вены, а значит, многое ему прощалось. К тому же, он был невероятно хорош собой и пользовался благосклонностью дам, бросавших томные взгляды в сторону сцены, каждая втайне лелеяла надежду быть замеченной. И кстати не зря, в том году, он так пристально глядел на графиню Синицыну, что в скоростях меж ними закрутился роман, причем ни его, ни ее, ничуть не смущало, что графиня была не только замужем, но и имела пятерых детей.

Что касается буфета, то его вернули на прежнее место. И хотя в том году из-за этого разгорелся целый скандал, ибо упомянутый выше «прославленный» композитор наотрез отказался выступать, пока буфет не будет убран, так как по его словам «выступать посередь ресторации» никакой уважающийся себя композитор не станет. Но в этом году за дополнительное вознаграждение, улучшение апартаментов, в коих он проживал и другие преференции, через некоторое время стал не так категоричен. Словом все удалось уладить, а буфет возвратить на свое исконное место, потому как публика та, была не менее категорична, нежели композитор, и наотрез отказывалась слушать музыку без ужина.

Изменения коснулись и концертной залы. Отреставрированная и обновленная она была великолепна. Два ряда кипарисов высадили по периметру, отчего звук стал глубоким и словно взмывал ввысь, заставляя публику, испытывать благоговейный трепет, от соприкосновения с великим, в месте, где природа и музыка, два величайших творения, что придуманы Богом и людьми, соединялись вместе.

Для особо состоятельных и титулованных господ были сделаны боковые залы со столиками, и, конечно же, в приятной близости от буфета, где прислуга была вышколена до той степени, что, ежели, кому-нибудь что-нибудь станет нужно, то обслугу и подзывать не надо, она сама, по одному твоему взгляду все поймет и будет рада услужить.

Шампанское и пять смен блюд, и музыка, и кто-то плачет, растрогавшись от скрипки, а кто-то ест котлеты, и плачь смычка и звон тарелок, и шум и радость – праздник жизни, не иначе.

Да только Лиза чувствовала себя здесь совсем чужой. Вокруг, словно пестрые ленты мелькали платья, веера и фраки, но мысли, мысли были не здесь. И чем жалостнее играла музыка, тем сильнее сжималось ее сердце, стремясь через стену кипарисов и серебристых тополей, через поля и рощи, вслед за поездом, что час или два назад покинул N-ск, к тому кто в сердце, но кого здесь нет.

Под небесным куполом залы, на ясно голубом полотне, взошел молодой месяц, бледный и неокрепший, будто новорожденный ягненок. Так редко бывает в ясный и погожий вечер, когда солнце не успеет скрыться за горизонтом, а ее грустный спутник, спешит на встречу к ней, не зная, и не ведая, что их свиданию не суждено случиться никогда.

Наконец, первая часть концерта была окончена, заиграл тихий нежный вальс, начались танцы. За соседним столиком, сидел начальник станции, в своей яркой оранжевой кокарде, и с начищенных до блеска латунных пуговицах в два ряда на темно-зеленом мундире, словно яркий тропический попугай. И даже голос, голос его был резким и отрывистым, как у райской птицы, может от того, что он всю жизнь отдавал приказы под тяжелые и пронзительные звуки гудка поезда.

И это могло бы показаться даже смешным и забавным, но каждый раз, как он начинал прерывисто хохотать, Лиза вздрагивала, как от удара, находясь в крайнем напряжении, словно предчувствуя неладное.

Заговорили о политике, так что дамы заскучали, но, раз концерт был окончен, стало быть, нужды сидеть недвижимым больше нет, а перемещаться из залы в залу не возбраняется, так что все разбрелись кто куда. Часть слушателей отправилась в середину зала танцевать вальс, а другие, по большей части, чей возраст перевалил середину жизни, неспешно, под не успевающие опустошаться бокалы с шампанским завели светские разговоры, о том, о сем, и ни о чем.

Решил размять ноги и граф Самодуровский, со своей супругой, кстати, сосед Арсентьевых, что слева. Отношения Самодуровского и Арсентьева были натянутыми, если не сказать враждебными, не только из чувства соперничества, которое часто имеет место быть между людьми из одного слоя, за первенство между равными, но и оттого, что чуть более года назад, меж ними вышел земельный спор. И хотя и у того и у другого, земли было с лихвой, но одному, а именно графу Самодуровскому, показалось, будто бы ее недостаточно, и он, стал размещать конюшни, так, что прихватил аршин, другой, а потом и пядь земли Арсентьевых. Но Николай Алексеевич, хотя и титулом стоял ниже, но состояние имел большее, и оттого ниже себя не считал, и смиряться с сей наглостью не желал. И по роду своего характера, хитрого да скрытного, не сказал Самодуровскому ни слова, но пакости начал учинять всяческие, по большей части тихо, без шуму, однако же, таким образом, что графу стало наверняка понятно, кто и зачем ему сии неприятности учиняет, собственно на то был и расчет Арсентьева. К примеру, аккурат через три недели, конюшни, что были построены, вопреки порядку, сгорели. И хотя лошадей во время пожара всех вывели, от постройки же не осталось и следа. Поджигателя конечно не нашли, однако с тех пор меж ними, такая война развернулась, что даже соседи, что граничат и с тем и с другим не на шутку испугались, не коснется ли сие противостояние, ненароком и их.

Тем не менее, несмотря на накал страстей, на публике оба вели себя чинно и любезно, и виду старались не подавать, но при каждом удобном случае, не упускали возможности, друг друга уколоть ежели, находились в обществе, и даже унизить и оскорбить, ежели оставались наедине.

Так и теперь, поприветствовав друг друга учтиво, но холодно, барон с графом начали обмениваться «любезностями»:

– Вас, Николай Алексеевич, можно поздравить с новым соседом? Не так ли?

– С каким же соседом, граф? Я и не осведомлен совсем, мне знаете тут не до того. Вот, отдыхаю-с, рябчиков стрелял в субботу, промежду прочим, они как раз у вас в именье гнездятся. Или я что путаю? Ох, отменные, я вам скажу, были рябчики. Так что дел мне и в Петербурге хватает, не за тем, я за тридцать верст ехал, чтобы об чем ни надо волноваться. В уединении семейством живем, и о том моя забота. И ежели б не концерт, да не начало сезона, то никого и не увидел бы, и дальше б ни об чем не знал и был бы в том счастлив, – слукавил Арсентьев, ясно давая понять, что не желает разговаривать о Мейере.

– Как, это, с каким? – не унимался граф, пропустив мимо ушей, пространные объяснения Арсентьева. – О таких важных событиях, Николай Алексеевич, что произошли весной в Петербурге, всяк знать должен, ежели в определенных кругах вертится. Ведь Михаил Иоганович Мейер, сосед то бишь Ваш, очень влиятельный человек, я вам скажу… был…

При этих словах сердце Лизы замерло от страха. Все что она сейчас должна была услышать было для нее не ново, однако ж, лишний раз слушать, как о близком сердцу мужчине, будут говорить дурное, никто б не пожелал. А в том, что будут говорить дурное, она даже не сомневалась, ибо старый граф непременно преувеличит и приукрасит щекотливую ситуация в которой оказался Мейер, толи для красного словца, толи из мести Арсентьевым, желая показать, что у них все настолько дурно, что даже соседи не отличаются порядочностью.

И действительно, в подтверждении страхов Лизы, Самодуровский продолжил:

– Да, да, именно в том соль, что был. А сейчас, он в том положении, что приличный человек ему и руки то не подаст, не то что не заговорит с ним. Видит Бог и врагу такое соседство не пожелаешь, – ухмыляясь, заметил граф, в подтверждении страхов Лизы, – такое соседство, свое дурное влияние и на тех, кто рядом распространяет, это уж точно.

– Чепуха какая. Мне до него и дела нет, – раздраженно ответил барон, – именье его на другом конце, меж нами роща, как лес непроходимый, я и Долгополова, за пять лет, что он там жил, ни разу не видел, хотя он, всем известно, опасные знакомства водил. Так что, не об чем и волноваться, меж нами почти верста, не видимся и не увидимся, – преувеличил Арсентьев, всячески открещиваясь от постыдного соседства.

– Да как же? Вы же совсем рядом, и потом, я вчера на охоте был, и покамест мы охотились, так увлеклись, что оказались на его земле, аккурат подле пруда, помните, там еще Долгополов карасей хотел водить, да только зря промаялся. И я вам скажу, от вашего до его именья, рукой подать. Ей Богу. Кстати, мы его там и самого видели, правда, не одного. Без году неделя, а уже роман, экий шельмец, крутит, – коварно пропел он, стрельнув взглядом на Лизу.

Сердце ее ушло в пятки, ладони стали влажные и заледенели, еще минуту, и она готова была лишиться чувств. С ужасом посмотрев на папеньку, она увидела, что тот белее снега, а губы так плотно сжаты, что посинели. А маменька? А на маменьке и лица нет.

Взгляд же графа Самодуровского был холоднее метала, она боялась, и страшилась, того, что произойдет сейчас, но не в силах была ничего исправить, и ни в силах была остановить его.

– И барышня, так на Лизавету Николаевну была похожа, – наконец заключил Самодуровский. Слова его, точно взмах палача, одним лишь ударом, сокрушило семейство Арсентьевых.

– Впрочем, сейчас все барышни, на один манер одеты, издалека и не признать, –двусмысленно улыбнулся граф. – Ну да не буду вам мешать, я вас совсем заговорил, – и попрощавшись с Арсентьевыми, он медленно и с чувством полного удовлетворения от сделанной подлости, удалился.

Что ж, теперь пришел черед Арсентьевых, стоять на пепелище.


Поездка домой, занимавшая не больше пятнадцати минут, казалось, сегодня тянулась целую вечность. В карете стояла мертвая тишина, и даже кучер, словно уловив трагическое настроение семейства, молчал, тогда как обычно, любил насвистывать мелодию, чем раздражал матушку и веселил батюшку, по большей части, как раз тем, что раздражал матушку.

Но теперь все было иначе, никогда еще Лиза не видела отца в таком расстройстве, он не заговаривал с ней и даже не смотрел в ее сторону. Она знала, она чувствовала, как глубоко разочаровала его, но сказать по правде не то что не раскаивалась, но случилось все заново, то без сомнения, поступила бы также, а может даже хуже.

Сегодня поутру, ветер, как грустный вестник, принес в ее окно протяжный и звонкий гудок отбывающего поезда. И в тот момент, когда судьба, может так статься, навеки разлучала их, она горько раскаялась, что не бежала с ним вчера. Следовало повиснуть у него на шее, не отпускать и умолять взять ее с собой. Ибо не было тяжелее ноши, чем остаться, и ждать разрешение ситуации вдали от него, в полном неведении, словно пойманный сокол с клобуком на глазах.


Наконец кучер остановился, и как только Арсентьевы переступили порог дома, отец, словно сбросив оковы, едва сдерживающие его гнев, как только увидел прислугу спускающуюся, чтобы помочь хозяевам раздеться, тут же закричал:

– Прочь! – те, с перепугу, так и не успев спуститься по лестнице, как в комедии положений, засеменили с удвоенной скоростью в обратной последовательности вверх, и исчезли, плотно закрыв за собою двери.

– Николай…, – робко попыталась успокоить его супруга, коснувшись плеча, но он отдернул руку, ясно давая понять, что успокаивать его нет смысла.

–Тебя я голубушка наслушался, и вот к чему привело! Нет, уж, хватит! Теперь будет по-моему!

И повернувшись к дочери, грозно скомандовал: – В кабинет!

Лиза, послушно направилась в кабинет за отцом, но в душе от покорности не было и следа. Ни за что, она не свернет с пути, не откажется от своей любви, и ежели будет надо, примет любое наказание, претерпит любые неудобства и перенесет любые тяготы, однако же, останется верна себе, своему выбору и той любви, которую даровала ей судьба.

– Не думал я, что придет тот день и тот час, когда ты, дочь моя, опозоришь меня, – начал он.

– Батюшка, позвольте все объяснить!

– Не перебивай меня! – грозно вскрикнул он, так что сердце Лизы стало биться чаще, а сама она задрожала как осиновый лист, но не то от страха, не то от праведного гнева, который понемногу стал охватывать ее.

– Знаю все наперед, что скажешь! не первый год живу! Видел всякое, и любовь, и не могу, и нет жизни без него, и еще какую чушь! Только что ты можешь понять, в свои двадцать! Когда отвернется весь свет, когда и руки никто не подаст, когда и ОН, получив что хотел, отвернется от тебя! Ты думаешь, ты знаешь жизнь? Вот только ничего не знаешь! Ты думаешь, он любит тебя? Не удивлюсь, что он сюда и приехал то, чтобы заполучить твое расположение, чтобы до меня добраться. Чтоб я мерзавца спас из того положения, в котором он оказался. Недостойный человек, совершивший недостойный поступок! Разве ж такого я хотел для своей дочери? Разве ж такого зятя я желал? Разве ж такому человеку я хотел оставить состояние?

Гнев на сказанное, вытеснил и страх и трепет перед родительским словом, и теперь разозлившись не хуже отца, Лиза готова была вступить в схватку. В конце концов, они были одной масти, так что как только обидные слова дошли до ее сердца, от кротости и покорности не осталась и следа. И теперь, встав в боевую стойку, она готова была драться за Мейера, так как была уверена всем своим сердцем, что любит его. А разве ж любящее сердце может ошибаться?

– Но ведь вы его совсем не знаете! Лишь чужим наветам верите! – воскликнула она, безуспешно пытаясь склонить на свою сторону отца.

– Что мне наветы? Когда все поступки его говорят за себя. А я то, дурак, не поверил Трусову, оскорбил невинного человека, который мне желал глаза на сие бесчестье открыть, что прямо перед моим носом творится!

Так вот кто рассказал обо всем отцу, – с горечью подумала Лиза, ругая себя, что была так беспечна и не предусмотрела заранее, все, что должна была предусмотреть.

– Маменька, конечно, твоя мне все вынуждена была рассказать, защитница твоя и покрывательница, и взяла с меня слово не вмешиваться, дескать, все само собой разумеется. Ничто, конечно же, не разумелось, и разуметься не могло. И теперь я вижу, к чему опасное потворство женской блажи приводит. Теперь этот подлец, Самодуровский, сплетни те разнесет по всему N-ску и даже Петербургу. А попробуй, останови их, хуже холеры, и чем сильнее с ними бороться, тем скорее расползаться станут. Так что, слушал я вас, слушал, а теперь ВЫ, мое решение послушайте.

Ты, Лизавета с маменькой, отправишься в Париж, и там побудете, с полгода, а может и больше, и как все слухи улягутся, лишь тогда вернетесь.

– Нет! Ведь вы меня совсем не хотите слушать! – в отчаянии вскликнула Лиза, – все, что говорят о нем чистая ложь, ведь вы сами говорите, что из-за слов Самодуровского, обо мне пойдут гнусные сплетни, но вы то знаете что это не так, стало быть, все сплетни так живут, крупица правды в море лжи, только, только попробуй эту крупицу найти, ежели не знаешь как она и выглядит то. Так и Михаил Иоганович, человек чести, ни слова из сказанного о нем не правда, я знаю, я чувствую это своим сердцем, я люблю его, – задыхаясь, сквозь слезы, прошептала она, – и он, он….он любит меня…

– Ну положим ты думаешь что любишь его, – уже спокойнее продолжил отец, –положим, в это я верю, да и то, только потому что ты мало о жизни знаешь, ну да и Бог с ним, пусть с твоей стороны это любовь. Но он! Пойми, ведь он тебя не любит!

– И вы! И вы считаете, что меня любить невозможно?

– Ведь я тебя защитить хочу, глупая моя доченька, – горестно сказал отец, – Уж лучше я скажу тебе правду, нежели ты узнаешь ее от других, и этой правдой я защищаю тебя, потому что, зная ее, ты будешь сильнее, и любую обиду других выдержишь и потому не сломаешься.

– Как же вы не понимаете батюшка! Ведь чужую обиду не трудно пережить, а обиду близкого, вдвойне тяжелее, и потом, отчего вы уверены что это правда, ведь это лишь правда ваша, у меня своя, у него другая, а например у Трусова – четвертая, у всяк своя правда.

– Я в эти рассуждения пускаться не буду, – раздраженно ответил отец. Я решил, а значит так и будет!

– Так вот и я батюшка решила! Ни при каких условиях я не уеду отсюда, а всю меру ответственности за себя и за него приму, и пусть сама жизнь покажет чья правда, и ежели так окажется, что вы знаете мир лучше меня, а Мейер человек бесчестный, то так тому и быть, я приму это и смирюсь, однако же, до той поры, не сдвинусь и с места, – заключила Лиза, и вышла из кабинета.


Как только дверь за дочерью закрылась, Арсентьев вдруг почувствовал себя таким уставшим и опустошенным, будто разграбленный иль разоренный. Тяжело опустившись в кресло, он понял, что постарел, ссоры стали даваться ему все тяжелей и тяжелей, а уверенность в своей правоте таяла на глазах к концу спора. Нет, он уже не тот, что раньше, излишне мягкосердечен, и сентиментален, и слаб и немощен.

Старик.

Тело вдруг, откликнувшись на стенания души, отяжелело, а голова налилась свинцом. Тяжко дался ему этот разговор, но осознание того, что он должен так поступить, во имя нее, заставило его сказать то, что он не желал бы говорить.

Что она знает об этой жизни, проведя ее половину в глубине сада с книгой?

Ничего.

А ведь тем временем жизнь жестока, о, еще как жестока! Она жестока к тем, кто силен и состоятелен, чего уж говорить о тех, кто слаб и немощен.

Любовь. Как же! Положим в ее любовь к нему он верит, да и как она могла не полюбить его, ежели к своим двадцати годам, по сути это первый мужчина, которого она видит в близи аршина. Появись другой, на том самом месте, в том саду, любой другой прохвост, и его бы полюбила, без сомнений. Из жалости ль, иль из доброты, иль из самой сути человеческой природы тянуться к человеку, что разного с тобою пола.

А вот он! В его намерения он сомневался, да что там сомневался, он был уверен, что намерения Мейера дурны. Да и как могло быть иначе? Ежели, кругом столько прекрасных и здоровых барышень. Разве ж мог он поверить, что мужчина, того сорта, что был Мейер, мог полюбить барышню за одну лишь душу? Он и сам то, стал видеть сердце человека, лишь к старости, до той поры, находясь в плену лишь плотских и оттого низменных порывов.

Уж он ли не хотел для дочерей счастья? Именно ради этого он согласиля на брак старшей Катерины с недостойным человеком. Но Катерина другая, она будто сама земля, будто твердыня, что может за себя постоять, и не сломиться, а Лиза? Лиза нет. Но как сказать дочери правду? Как сказать ей глядя в ее трепетные, такие наивные и доверчивые глаза, что калека не может рассчитывать на любовь мужчины в этой жизни? И даже если представить так, допустить, что Мейер не так ужасен, как его рисуют, и даже допустить, тот факт что он питает некие чувства к его дочери, пусть не любовь, но нежность и сочувствие, все это будет разрушено, как только они явят их союз обществу. Под осуждающим, презрительных и насмешливых взглядов, коим общество будет одаривать Мейера с калекой, его чувства будут неизменно отравлены ядом людского мнения, и светлое чистое чувство любви и сострадания, что он испытывает к Лизе смениться на досадную неприязнь и сожаление о сделанном выборе. Сердце Лизы будет разбито, когда она увидит, как его любовь превращается лишь в пепел сожалений.

Разве ж он мог допустить это? Уж лучше она останется здесь, при них, под родительским крылом, где никто ее не сможет обидеть. Пусть злится на него и на мать, они переживут это, но через годы, она поймет, что они были правы, поймет, когда вместо разбитых юных и таких наивных надежд, придет мудрость и зрелость.


Поезд должен был отправиться полчаса назад, но что-то пошло не так, и не эдак, и только зеленые мундиры железнодорожников, тревожно мелькавшие между провожающих свидетельствовали об этом.

Окна его вагона как раз выходили на подъездную дорожку вокзала и концертного зала, куда медленной вереницей стекались богатые и знатные дачники. Все ждали гудок отбывающего паровоза, чтобы по традиции начать культурный вечер.

Где-то там, в хаосе пестрых платьев и черных фраков, в нагромождение мазков кистью маслом, ему даже показалось, он увидел ее, в нежно-голубом, с длинным шлейфом так похожим на морскую пену или хвост русалки, в том платье, что видел ее первый раз. Но разве ж такое возможно? Верно мираж.

Может он поступает дурно и эгоистично, разделяя с ней свои тяготы, взваливая на ее плечи груз горестей и тревог, к коим они не причастна. Учитывая ее юность и уязвимость, имеет ли он право спасать свою душу, что будто черный сухарь закоптилась в аду, протягивая руки к свету. Не есть ли это подлинная трусость и низость, падая в пропасть, увлечь за собой барышню невинную, что дитя?

Что же, верно он был о себе слишком хорошего мнения. События последнего времени открыли ему самого себя с той стороны, которую бы он и знать не хотел. Стало быть, хороший человек только тот, кто горестей да печали не знал, ибо только в них познается подлинная суть человека, и только святой, не иначе, в минуту отчаяния, когда тьма загораживает свет может сохранить в себе и доброту и честность и жертвенность. А так… В тяжелую минуту, всяк о себе думает.

И все же, он возвращался в Петербург совсем другим человеком. На смену упадка и отчаяния пришла уверенная надежда на добрый исход. Как только он прибудет в столицу, он поступит по-новому, он использует все возможности и сделает даже то, что невозможно, чтобы ситуация разрешилась наилучшим образом. Не для себя, точнее для себя, но не только, скорее во имя нее. Уж коль он так слаб, что цепляясь, за луч света, увлек его с собой во тьму, то сделает все возможное, чтобы в этой самой тьме, не погубить его и не дать ему погаснуть.

В конце концов, он пестовал свою гордыню столько лет, и куда это привело? Быть может, стоит перестать идти дорогой славы и тропами тщеславия?

Сотни разных мыслей и дум, сменяли друг друга, как мелькающие картины природы в замутненном окне поезда. Малахитовые леса, рваные линии распаханного поля, болота и рощи, и поезд, увлекающий его в неизвестность. Поезд, что время, удаляющий его все дальше и дальше от настоящего, с каждой минутой, с каждым движением стрелок часов, превращая здесь и сейчас в дым прошлого, в дым рассыпающихся и исчезающих воспоминаний, что уносит ветер прочь…


Целая неделя прошла с отъезда Мейера. За эту неделю произошло так много и так мало для самой Лизы. Приехала сестра с мужем, торжественное примирение, и ужин и охота, и снова ужин, и охота, и жизнь потекла своим чередом. И все же, все было не так как раньше, их семья, напоминала расстроенный и разлаженный оркестр без дирижера, в котором каждый инструмент хотя и продолжал играть свою партия, однако же, играл ее, не обращая внимания на других, и мало заботясь о слаженности всего оркестра, и оттого вместо мелодии, лишь странный, нестерпимый шум, да хаос.

А Лиза? А Лиза чувствовала как все дальше и дальше отдаляется от своих родных. Вся жизнь для нее превратилась лишь в утренний ритуал проверки почты, а мир вновь сузился до одного лишь сада, где прислушиваясь к каждому шороху и шелесту в кронах деревьях, она пыталась услышать его, сквозь время и чрез расстоянье.

В конец отчаявшись, она начала сама, без спроса отца проверять всю входящую корреспонденцию, боясь пропустить по ошибке переданное другим, известие от него. Но и это не дало результата.

Ни письма, ни весточки.

Может, он слишком занят? Может не досуг? А может почта из Петербурга стала ходить с опозданием?

Жизнь без него словно потеряла смысл. Но почему так случилось. Ведь жила же она не зная его, и не чувствовала той пустоты, что пожирала ее сейчас. Хотя, кого она пыталась обмануть? Пустота эта была и раньше, ведь не зря же создан мужчина и создана женщина, ежели, каждый мог быть счастлив, сам по себе, зачем же тогда нужен другой?

Как ритуал, теперь каждый новый день после обеда Лиза отправлялась в сад, предпочитая одиночество пребыванию с родными. Каждый день она гуляла, связывающей их участки тропой, вглядываясь в следы на примятой траве, что хранили память о нем. Здесь он стоял, а здесь развернулся и пошел прочь, все напоминало о нем, и одинокая скамейка, где первый раз он поцеловал ее, и книга, хранившая память утренней росы, и сухой цвет ветреница, как знак любви и быстротечности времени.

Чтение, жадно увлекавшее в неизвестный и непостижимый мир, поглощая разум и чувства, потеряло власть надЛизой. Теперь же она читала, словно пролетая над текстом, едва касаясь слов и букв, так что сюжет медленно скользил перед влажными от слез глазами, не трогая ни души, ни сердца.

В один из таких дней, к ней в саду присоединилась сестра. Лиза не знала, было ли на то ее желание, либо она поступила так по завету матушки, чей сочувственный взгляд она ловила после обедни, когда неизменно любезно извинившись и заверяя, что отлучится на часок, уединялась на весь день, тщательно избегая встреч с кем бы то ни было, в своем саду любви, а ныне скорби и страданий.

Они с сестрой стали так далеки друг от друга. Так, две родственные яблони, высаженные на разных участках земли, одна на жарком солнцепеке, а другая в тени и на ветру, через несколько лет оставили лишь память, о том, как когда то давно, они были, словно близнецы, неотличимы, а теперь не имели ничего общего, всяк прожив жизнь разную, и оттого став совсем чужими.

И теперь в трудную минуту, казалось, самое время примириться, однако ж случилось все наоборот…

– Какой жаркий май, – начала разговор Мария. – Еще вчера было прохладно, и так приятно, а теперь. – Ей Богу, не знаю, как ты сидишь на солнцепеке, и без зонтика, ведь солнце так вредит!

– Да? – словно, вырванная из путешествия внутри себя, удивленно спросила Лиза. – Я и не заметила, да ты и сама знаешь, как я люблю тепло, кажется, всю жизнь бы провела под его ласковыми лучами, а без него, и мерзну и чахну, – шутливо ответила Лиза.

– Сдается мне сестрица, ты не потому в саду целыми днями, и не солнце тому причиной, – осторожно заметила Мария, искоса посмотрев на сестру.

Лиза, сделав вид, что не расслышала сказанного, с притворным интересом уткнулась в книгу, как если бы сюжет в ней, принял такой оборот, что и оторваться не при каких обстоятельствах не было возможным.

– Разве ж ты не хочешь, мне что сказать? – не унималась сестра.

– Да разве ж стоит что-то говорить, ежели, ты итак уж все знаешь? – раздраженно ответила Лиза, оторвавшись от книги, так как и дальше продолжать молчать уже не имело смысла.

– Не серчай на нас, на меня, на батюшку, на Павлушу. И в особенности на Павлушу, – с этими словами Мария робко коснулась плеча сестры.

– На «Павлушу» я как раз и не серчаю. Павлушу мне что чужой, – резко ответила Лиза, – и не будем об этом. Все уже итак сказано. Что тут говорить, тут и говорить не об чем.

– И все же нам стоит объясниться. Я сама хочу этого, – упрямо заявила Мария, –Павлуша поступил так ради тебя, и меня, и нас. Как ты не понимаешь, что своими поступками, ты поставила под удар все наше благополучие. Навлекая на себя позор и бесчестье, ты тем самым навлекаешь их и на нас, в особенности на Павлушу, что совсем не виноват в том. И потом, сейчас, именно тогда когда перед ним открылись такие перспективы, и он, человек умный и дальновидный, может рассчитывать на хороший пост… Пойми, ведь от этого зависит наше счастье! – воскликнула Мария, – а ежели ты и дальше будешь общаться со столь недостойным человеком, ведь тень его позора, ляжет и на нас… Подумай об этом.

Убрав руку сестры с плеча, мягким, но твердым движением, Лиза посмотрела на сестру, так, будто видела ее впервые: – Полно тебе, лгать да верить. Где был бы твой «Павлуша», ежели бы не протекция батюшки. Все что он имеет – не его заслуга. Так что ежели и тень падет на него, так что ж, в жизни всякое бывает, по успеху и расплата. И потом, странно слышать от тебя такое сестрица, это что же получается, ради Вашего счастья я должна отказаться от собственного. Отчего же ваше счастье важнее моего? И отчего счастье одного человека, важнее счастья другого? Ведь и тот и тот человек, стало быть, и тот и другой, на весах равен.

– Но по разуму… – неуверенно начала Катерина.

– По разуму?! – воскликнула Лиза, – Да разве ж сама жизнь не есть движение вопреки разуму?

– Это ты все правильно говоришь, – замешкалась Катерина, – но ведь не мной заведен сей порядок, так ведь судьба сложилась, что для одних одно, а другим другое, – осторожно ответила она, при этом опустив глаза, не решаясь посмотреть на Лизу.

– Что ж, сестра моя, смею разочаровать тебя. Не будет тут смирения, и жертвы моей не будет, – резко ответила Лиза, – и даже если весь мир будет думать, что каждому свое место, и пусть даже и есть правда в том порядке, что ж, к чертям весь этот мир тогда! – и не дожидаясь ответа, встала и направилась домой.

В груди клокотала ярость, чувство несправедливости, неправедности, ложности этого мира и чувство бессилия, от того, что ничего не можешь сделать с этим, душили ее.

Ни минуты, ни секунды она не усомнилась в правильности своего решения, и даже если так станется, что он, оставит ее, это будет его решение, сама же она не откажется от этой любви никогда, даже если придется пойти против всего мира. Она была готова к борьбе, и не только и не столько ради него, а прежде всего себе самой, ведь это было ее право на счастье, право на равенство.


Каждый день Мейер садился за письмо к Лизе, и каждый день не написав ни строчки, вновь и вновь раздосадованный и раздраженный откладывал перо и бумагу в сторону. Добрых новостей не было, а писать о любви, вселяя в нежную, невинную и наивную душу пустые надежды, ежели исход дела не решен, бессмысленно и беспощадно. Он напишет ей, лишь тогда, когда дамоклов меч перестанет висеть над его головой, ведь как может он подарить ей счастье и благополучие, если сам на волосок от гибели.

Уже неделю как Мейер прибыл в Петербург, но только сегодня ему удалось добиться аудиенции у Чревина. Очутившись в Третьем отделении Собственной Его Императорского Величества Канцелярии, где целых семнадцать лет он пробыл в должности младшего помощника, затем старшего помощника, экспедитора, и только теперь гостя, почувствовал и тревогу и смятенье и растерянность одновременно. Словом, находился он в такого рода замешательстве, как если бы совершил путешествие назад в прошлое поневоле, не имея к этому ни желания ни стремления.

И запахи, запахи стали совсем чужие, старое дерево, табак, чернила, писчая бумага, и тысячи листов страданий, кои он пропускал между пальцев, как песок, не видя и не слыша их, в одно мгновенье обрушились на него своей лавиной. И он теперь один из них. И та же глухота и то же безучастье.

Целая жизнь прожита, а будто бы ничего и не было. И теперь глядя на знакомый интерьер и лица коллег, понял, что отныне чужой здесь. А может и был всегда чужим, только того не видел.

Впрочем, чувства те были взаимны, и экзекутор Меергольд и надворный советник Гильденштейн сделали вид, будто и не знакомы с ним вовсе, а когда уже они поравнялись так, что продолжать делать вид, что не знают друг друга, стало невозможным, надменно кивнули, будто из-под палки и тотчас отвернулись.

К счастью, подобным образом вели себя не все.

– Барон, как я рад! Без вас тоска, ей Богу! – радостно воскликнул экспедитор второго отдела Дубенский, тепло и дружески поздоровавшись с Мейером.

– Взаимно, взаимно, Андрей Петрович, взаимно, – с благодарностью пожал ему руку Мейер. – Как вы здесь, поживаете? – помолчав немного, из учтивости спросил Михаил Иоганович, хотя, по правде сказать, едва ли желал теперь, что-либо знать о Третьем отделении и о его обитателях.

– Все по старому, кроме нового, – засмеявшись, пошутил Дубенский. – Разве что разумного все меньше. Только в этом месяце завели тысячу дел. Из-под бумаги, нас уж не видать, ей Богу, как после февральской метели занесло. И все письма, и кляузы, и доносы, и все пустое. В таком потоке абсурда и бессмыслицы, не отыскать и песчинку правды! Помяните мое слово, Михаил Иоганович, все это дурно кончится, ведь нельзя же так, управлять без разума.

– Андрей Петрович, без разума не только управлять нельзя, но и жить без разума нельзя. Это я Вам, как человек, знающий не понаслышке, говорю, – с горькой усмешкой ответил Мейер.

– Бросьте Вы, Михаил Иоганович, уж вы ли не человек разумный? Уж ежели не вы, то кто ж тогда разумен?

– Боюсь вы обо мне Андрей Петрович, слишком доброго мнения, ну что ж, я вас переубеждать не стану, теперь обо мне так много дурного говорят, так что ежели один человек добром вспомнит, что ж тут плохого? Вреда не будет, – засмеялся Мейер.

– Михаил Иоганович, главное ведь кто говорит, а не что говорит. Ежели некоторые люди, обо мне, положим, доброе скажут, так я вам скажу – дурной это знак, а ежели от них же, дурное услышу, так лучше доброй похвалы будет, ей Богу!

– А ведь верно говорите, Андрей Петрович, верно, – задумчиво произнес Мейер, затем немного помедлив, как бы между делом, спросил:

– А что же Серебренников?

– Не хотел говорить вам Михаил Иоганович, зря растраивать, но коль уж спросили, молчать не стану. Серебренников на Ваше место назначен будет, и хотя приказ еще не подписан, но дело решеное. Не удивлюсь если ему и орден Святого Станислава вручат, прохвостам у нас всегда почет. Он у Чревова, знаете ли, на хорошем счету, как особо ценный сотрудник, хотя как по мне… – и Дубенский, скривив губы, посмотрел в окно, затем снова повернулся к Мейеру, и, посмотрев прямо ему в глаза произнес, – но не будем об этом, о начальстве в стенах рабочих, либо хорошо, либо молчать, так что заходите лучше ко мне домой, обо всем и потолкуем.

– Спасибо, Андрей Петрович, будет время зайду, но кажется мне пора, –поблагодарил Мейер и поспешил откланяться, тем более что секретарь начальника Третьего отделения уже приглашал его в кабинет.

– Будьте здоровы, барон, дай Бог свидимся, – сказал Дубенский вслед, уходящему Мейеру.


– Ваше Высокопревосходительство, доброго Вам дня! – поздоровался с Главноуправляющим Мейер, зайдя в кабинет начальник Третьего отделения Собственной Его Императорского Величества Канцелярии.

– Ммм, Барон Мейер, проходите, присаживайтесь, – ответит тот, сухо и недружелюбно.

Мейер знал Чревина лишь поверхностно, успев проработать с ним всего пару месяцев, ввиду произошедших событий, сумел составить о нем мнение неоднозначное и противоречивое и оттого в своих суждениях больше опирался на мнения других, нежели на свое собственное в оценке личности нового Главноуправляющего.

Все без исключения отзывались о Чревине как о человеке умном и честном, однако же его любовь к спиртному была такой силы, что ежели даже и были в нем когда-то благородство, доблесть, честь, и прочие добродетели, все они растворились на дне бутылки не оставив и следа.

И Мейер, глядя на красное опухшее лицо Главноуправляющего Третьего отделения не без горечи осознавал, что если б нарисовать его собственный портрет через много лет, то получился бы не кто иной, как Чревин, с одной лишь оговоркой, ежели бы обстоятельства не сложились так как сложились.

– Так чем обязан Вашему визиту? Мы, кажется, в последнюю нашу встречу обо всем сговорились. Коли вы не признаете в Третьем отделении руководство, и самолично, решили заняться «агентурной деятельностью» провозгласив себя и шпионом и агентом, и еще Бог весть кем, стало быть, и говорить тут не о чем. Когда вы подали в отставку? – И Чревин, словно запамятовав дату, начал искать что-то в листах, лежащей на столе бумаги, но так и не найдя, хитро улыбнулся, – Так в апреле ведь. Вспомнил. Уж три месяца прошло. Вот видите, говорю же, и толковать не об чем, Михаил Иоганович. Вас Александр Романович, предыдущий Ваш начальник держал оттого, что он Вашему батюшке обязан был. Но так, у меня ни перед вашим батюшкой, ни перед вами обязательств нет. Скорее вы мне обязаны, что я, узнав, о вашем поступке, о Вашем предательстве, принял Вашу отставку, и не инициировал уголовного преследования, хотя мог бы, и даже должен был так поступить. Но я поступил так, не ради Вас, а ради Третьего отделения, на которое вы навели тень своим отступничеством, – и после тирады «праведного» гнева, Чревин тяжело задышал, а щеки его покраснели, так сильно, что ежели разговор продолжился бы в том же ключе, то того и гляди красного как вишня Главноуправляющего хватил бы удар.

– «Как же, ради Третьего отделения ты смолчал, подлый лжец, ради себя и только себя и своего мундира молчишь и будешь молчать, а будь на то твоя воля, то вздернул бы меня на виселице и был бы тому рад», – подумал про себя Мейер, но вслух произнес:

– Разрешите выразить Вам, Ваше Высокопревосходительство благодарность, что несмотря ни на что, приняли меня, – словно не услышав всех сказанных минуту назад оскорбительных слов, как ни в чем не бывало, продолжил Мейер.

Лицо его казалось ничего не выражало, только мертвенная бледность, да капелька пота, скатывающийся с виска за ворот рубахи была свидетельством того как тяжело ему далось произнести это, и как дорого обходятся для гордости и достоинства, такие простые, но такие сложные слова.

– Я сожалею о случившемся, и ежели повернуть время вспять, я не поступил бы так, как поступил, и не совершил бы ошибки, и все свои поступки, действия и решения, прежде всего согласовал бы с руководством… – с трудом произнес Мейер, затем немного помедлил, будто собираясь с духом, и продолжил:

– Но я вынужден к вам обратиться, по той простой причине, что…, – вновь запнулся он, но быстро взял себя в руки, – тот донос, что был отправлен в мой адрес, и после чего я покорно принял свою отставку. С прискорбием вынужден сообщить, что отправители доноса, как выяснилось обладают документами, которые могут разрушить не только мою жизнь, но и повлиять на все судьбу всего Третьего отделение, так как содержат ряд сведений, имен и другой информации… Впрочем не такой уж важной, однако же существенной. Словом, прошу истолковать меня правильно, я не пришел каяться, но я прошу помочь… С-с-совместными усилиями, мы могли бы остановить, и не допустить дальнейшего хода этим документам, что помогло бы не только и не столько мне, но скорее во имя Третьего отделения, и судьбы всех тех, кто связан с ним, – подытожил Мейер.

Закончив речь, он к своему стыду, с ужасом понял, что не так горд, как ему казалось, и не так храбр, как он на то рассчитывал. Правая рука предательски дрожала, так что левой рукой пришлось накрыть ее, чтобы унять постыдный тремор.

– Михаил Иоганович, даже если бы я мог, не давать ход этим документам… Однако же для всего этого уже слишком поздно. Вы думаете, что представляете интерес для графа Л., для того у кого сейчас находятся эти документы? Вы думаете, что ежели предпримите усилия, вас пожалеют? Ежели вы так думаете, то вы глупее и наивнее чем я думал. Он ни за что не упустит этот козырь, его главная и первоочередная цель, очернить Третье отделение в глазах Императора, показать его полную недееспособность и неэффективность. Граф Л. Уже давно подбирается к нему, стремясь полностью подмять под себя власть, явив на свет монстра надзора и наказания. Он одержим идеей создания Министерства внутренних дел. Дни третьего отделения сочтены, – сказал горько Чревин, откинувшись на спинку кресла, словно устав не только от Мейера, но и от самого себя.

– Большая игра, большие ставки, не вы явились причиной гибели Третьего отделения, но Вы, ускорили процесс. Так что, по поступках и расплата будет. Боюсь мне нечего, Вам больше сказать, – заключил Главноуправляющий.

Услышав это, в Мейере вскипела такая ярость и такой гнев, от несправедливости, от обиды, от злости на них и на себя, что, не выдержав, он вскричал:

– Что ж, не удивлен, что Третье отделение наводнили шпионы «Земли и воли» и еще Бог знает кто, стремящиеся разрушить все то, что создано! И власть, что призвана стоять на страже интересов государства, отчего то не борется с реальной угрозой, а занята по большей части преследованием своих же людей, которые верой и правдой, служили ему. И прикармливая змей, пригревшихся у вас на груди, обрекаете и себя и Государство на погибель. Ну что ж, вы правы… как вы правы! По поступкам и расплата будет! Разрешите откланяться! – и твердым шагом вышел из кабинета.


Прочь. Прочь от прошлого, от людей, от обмана и лжи, от себя. Чувство глубокого отвращения ко всему, частью чего он был столько лет, захлестнуло Мейера, но прежде всего чувство глубокого отвращения к самому себя, ибо нельзя оставаться чистым и непогрешимым, являясь частью системы порока и лицемерия. Рано или поздно она съест тебя, твою честь и достоинство, перемелет, измельчит, истребит все живое и чистое в тебе, и выбросит как ненужное и отслужившее. И люди, люди все до одного стали противны ему и он противен себе сам.

Шел, бежал, не разбирая дороги, но по наитию, по перерезанным улицам, вдоль обшарпанных и грязных дворов, мимо темных и злачных подворотен, боясь остановиться, боясь подумать.

Словно загнанный стаей собак раненый лис, метался в поисках выхода, но оказавшись припертым к стене, знал, что как бы быстро он не бегал, как бы хитер он не был, его уже догнали.

Вдруг кто-то стукнул его в плечо. Он слепыми от отчаяния глазами посмотрел перед собой.

Засаленный, затертый сюртук, клочья волос, испещренное морщинами, будто карта военных действий лицо, и беззубый, но добродушный рот. И было в том лице и безумие, и беспомощность, и святость, и что-то знакомое, и вместе с тем неизвестное.

– Александров! – вдруг воскликнул Мейер. В этом блаженном лице, едва ли можно было узнать когда то самого известного судебного поверенного Петербурга. Блестящее образование, не дюжий ум, и благородство, и честь, и доблесть, пока безумие не поглотило его.

– Как я рад Вас видеть, Михаил Иоганович, – почти со слезами на глазах воскликнул Александров, пожимая руку и обнимая Мейера так тепло и по-дружески.

– Я вас по правде, с трудом признал, – извиняясь, произнес Мейер, чувствуя себя и раздосадованным и испуганным, и находясь в смущении того рода, как если б встретил призрака из прошлого, а может из будущего, что скорее даже вероятней, нежели недостижимо и немыслимо.

– Но узнали, и то ладно, – просто и добродушно ответил тот.

– Как ваше здоровье, Алексей Тимофеевич? Где вы сейчас? Чем живете?

– С маменькой, – без обиняков и прямо ответил Александров, – снимаем комнату, денег нет, но и не жалуемся. Вот только болезнь, будто заживо меня ест, и названия то которой нет, – и он с досадой постучал себя по лбу, – Устал я признаюсь, вот раньше так легко писалось, а теперь! Идеи то есть, бывает всю ночь не сплю, и так много мыслей, и все разумные, а встану, сяду за перо, и не напишу и строчки, все будто исчезнут, растворятся, опять ложусь, опять идеи, мысли, и одна лучше другой, а встаю, и снова пустота, будто в прятки со мной играют. И бессонье и бессилье. Измаялся я, устал, и выхода нет, – грустно вдруг заключил Александров, и как будто вспомнив о чем то важном, запустил руки в огромные растянутые карманы, начал в них шарить, по всей видимости, в поисках чего-то крайне важного.

Мейер стоял, словно остолбеневший, слова сочувствия и поддержки застряли и не произносились, ему вдруг стало так горько и за него, и за себя, но прежде всего, конечно, за себя, потому что шагни, и там окажешься. И хрупко, и тонко, и зыбко, как по весеннему льду.

– Не ищите Алексей Тимофеевич, не важно, да я и тороплюсь, простите меня великодушно, мне бежать надо, ждут меня, – попытался попрощаться Мейер и уже собирался уйти, как Александров достав несколько измятых бумаг, глядя на него своими чистыми, но безумными глазами, схватил его крепко за рукав, торжественно произнес:

– Нашел! Последнее, после этого ни строчки не получается, возьмите, – и он протянул рукопись Мейеру, – возьмите, она Ваша. Я рад, что свиделся с Вами, судьба не иначе.

И с этими словами отпустил руку, и, не прощаясь, ушел, оставив испуганного и озадаченного Мейера в обманчиво желанном одиночестве.

Михаил Иоганович, скомкав листы бумаги, еще постоял секунду, и, развернувшись на сто восемьдесят градусов, пешком, не отвлекаясь на извозчика, петляя кривыми переулками и шагая прямыми линиями проспектов, отправился туда, куда сказало ему…

Сердце?


Оказавшись перед доходным домом, где сдавались в аренду роскошные меблированные квартиры, он в замешательстве остановился, как будто не решаясь ступить на порог. И вновь все было ему знакомо и одновременно казалось таким чужом, словно все это было прожито не в этой жизни, а воспоминания скользили в памяти как замутненном стекле, что отделяет прошлое от настоящего. Взбежав по парадному крыльцу, он, как и прежде, в два счета преодолел лестничный пролет, скользя по гладким крутым перилам, отполированным до блеска тысячами прикосновений чужих ладоней, так напоминающих изгибы столь знакомого и желанного для него тела. Встав перед деревянной дверью, он невольно посмотрел на царапину, что располагалась как раз на уровне его глаз, сколько раз, он вот так смотрел на нее, с нетерпением или радостью, с усталостью или раздражением, ожидая, когда откроется дверь и он увидит ее. Вот и сейчас он ждал встречи, но чувства, чувства, что он испытывал раньше, изменились, так, что он и сам не узнавал их. Дверь приоткрылась, в ней он увидел знакомое лицо экономки.

– Дуняша, открой, это барон Мейер, мне надобно увидеть хозяйку.

– Ваше сиятельство, никого нет, – пропищала та, и резко закрыла дверь.

Мейер раздраженно вновь постучал, и, не дожидаясь ответа, прислонившись к двери, прорычал:

– Дуня, не гневай меня, ежели, ты не откроешь дверь, то клянусь, я выломаю ее немедленно!

Дверь вновь приоткрылась, и, не дожидаясь приглашения войти, Мейер всей силой своего тела стукнул по двери, так что та, с грохотом, ударяясь о стену, открылась, а прислуга, едва успев отскочить, в испуге заохала и запричитала:

– Ваше Сиятельство, не гневайтесь, ей Богу никого нет, клянусь, чем есть!!! – и в ужасе перекрестилась.

Не обращая на вопли прислуги никакого внимания, Мейер сразу прошел по коридору в гостиную, а затем в спальню, он знал эту квартиру как свои пять пальцев, что ж, он столько времени провел здесь, и, в конце концов, он так долго сам ее оплачивал, что эти апартаменты, были для него как второй дом.

Но отсутствие вещей хозяйки, пустой шкаф, дамские принадлежности на прикроватном столике, забытые толи по недосмотру, толи по ненадобности, говорили о том, что здесь и впрямь никого нет, а пристанище хозяйка покидала и в спешке и в волненье.

– Ваше сиятельство, я же говорила, что никого здесь нет! – жалобно пропищала сзади экономка.

– Где же хозяйка? – глухо спросил Мейер, вертя в руках расческу, где каждый оброненный волос, хранил память о ней. В воображении он представлял ее как сейчас, сидящую подле зеркала, расчесывающую гладкие вьющиеся непокорные каштановые волосы, и ее жеманный громкий, призывный и откровенный смех, и эти воспоминания, вместо любовной тоски, вызвали в нем странные и противоречивые чувства, от сладости до тошноты, и чувство глубокого отвращения, к ней, и к самому себе, и к тому, что несмотря ни на что, оказался здесь.

– Уехала, уже неделю как, в Париж. Очень торопилась.

– А что же тебя с собой не взяла?

– Сказала, что такой деревенщине не место в Париже, там она найдет новую камеристку, обученную всем дамским тайнам красоты, и… – нерешительно замялась Дуняша.

Мейер хмыкнул, но промолчал, затем повернулся к ней и спросил:

– А что же ты тогда здесь делаешь?

– Ваше сиятельство, не велите наказывать! Прошу, – срывающимся и дрожащим голосом начала Дуняша, а слезы, как по команде хлынули из глаз.

– Не стану, – коротко пообещал Мейер, а сам отвернулся, потому как не любил он пустых женских слез, да и не верил им теперь ни грамма.

– Идти некуда, жить негде, – горько начала Дуняша, опустив глаза в пол, – а квартира до конца месяца оплачена, барыня в скоростях ночью уезжала, так что хозяин квартиры и не знает, что ее здесь больше нет, вот я и живу здесь, покамест, не выгонят. Прошу вас, не выдавайте меня! – в отчаяние попросила Дуня.

– Не бойся, не стану, – уже мягко сказал Мейер, чье каменное сердце, все еще бывало, отзывалось чувством сострадания и милосердья.

Лицо Дуни засеяло, будто и не было никак слез, и через минуту она уже бойко тараторила на свой привычный и обыденный манер:

– Ваше сиятельство, не желаете ли чаю? Или кофе? Я мигом! А с сахаром? Иль со сладостями? А сколько сахару?

– Да, пожалуй, две, – ответил Мейер, но лишь затем, чтобы остаться в комнате наедине.

Когда за прислугой закрылась дверь, он тяжело опустился на диван в гостиной, запрокинув голову и глядя в потолок, просидел так минуту две, или три, затем сменив позу, низко опустил голову, закрыв лицо ладонями, сказал куда то в пустоту:

– Мда, – и снова посмотрел в потолок, словно желая, но, не решаясь на что-то.

В его голову пришла странная, но такая назойливая мысль, закончить все эти мученья здесь и сейчас. И мысленно представляя себя, болтающимся на петле, вдруг резко и неожиданно для самого себя захохотал.

Отчего то ему представилось, что решись он на этот шаг, даже это не удалось бы ему как следует, непременно бы оборвалась петля, и он упал, сломав ногу или руку, и вот представив себя, в такой нелепой позе, ему вдруг стало так горько и так смешно, что хохот, как апогей, того напряжение, которое он испытывал на протяжении всех этих месяцев, стал естественной разрядкой и кульминацией происходящего.

Нет, он никогда не решится на это, он слишком труслив, а может, слишком храбр, так или иначе, он слишком любит жизнь, он слишком любит небо: серое, тяжелое, чугунное – зимой, голубое в проталинах облаков по весне, яркое, неистовое, жгуче-синее – летом, и звенящее и глубокое и чистое, но меланхоличное поздней осенью.

Нет, он примет, свою судьбу, со всей ответственностью и смирением, и пусть будет так, как тому суждено быть.

Неожиданно он нащупал в кармане, переданную только что ему Александровым, рукопись.

Достав скомканные и измятые листы бумаги, с трудом разбирая неровный и размашистый почерк, где каждая новая строчка то взмывала ввысь, то в бездну падала в отчаянии, начал читать:


«… Пустыня. Он не знал кто он, и откуда, не помнил ни имени, ни свой язык, ни сколько ему зим. Иногда, пытаясь, произнести слово, он тяжело ворочал языком то вправо, то влево, словно пробуя буквы на вкус, но через минуту бросал попытки, так и не решаясь произнести их. И даже если б он их произнес, едва ли кто-то бы его услышал.

Молчанье. Он привык к нему, оно его враг и друг, и сроднилось с ним, также сильно, как он сроднился с пустыней.

Прошлой ночью ему удалось переночевать у берберов, они узнали его по клацанью заржавевших доспех, которые гремели при каждом шаге и дуновение ветра. Они были рады ему, и, уступив почетное место, как дорогому гостю падали хлеб, кускус и таджин.

Мальчишки толпились вокруг него как обычно, но подойти ближе – боялись. Один из них, потешаясь над несуразным видом путника в заржавевших и старых латах, ткнул его палкой, но испугавшись, отпрыгнул, затем захохотал и вновь подошел, чтобы повторить этот трюк, вызвавший такой восторг не только у него самого, но и стоявших неподалеку мальчишек. Старая морщинистая берберка, увидев это, шикнула на них и сверкнула своими угольными глазами так, что мальчишки со страху разбежались в разные стороны и лишь их любопытные черные как дикие ягоды глаза по-прежнему мелькали тут и там.

Спал он, всегда не снимая лат, так что при каждом движенье, гремел, будто старой посудой, в этой темной и густой африканской ночи. Но никто не упрекал его за это, и он привык не смущаться.

С утра ему собрали нехитрый скарб, дали воду, и, как и прежде не став отговаривать его от дальнего и опасного пути, лишь махнули вслед и каждый занялся своим привычным делом.

Чем ближе полдень, тем тяжелее шаг. Загребая латными башмаками песок, он как упрямый и старый мул, вспахивал землю без цели и смысла. А ветер позади, заметал его хрупкие неглубокие следы, напоминая ему, как он мелок и никчемен, и что ничто в этой жизни не вечно.

Вдали показался остов засохшего дерева, как кости давно убитого и обглоданного хищного зверя, торчавшие из песка будто напоминанье о былом величии и о сегодняшнем забвении. Может когда-то, здесь был оазис, но пыль и песок, смыли все следы не хуже самого безбрежного океана.

На минуту показалось, что он уже здесь был, и, вытерев пот, стекавший под шлемом, он взглянул наверх. Ни облака, лишь выбеленное небо, потерявшее свой нежно-голубой цвет под этим палящим пустынным солнцем жизни.

Он давно перестал вести счет времени, так и сейчас, не смог бы сказать полдень то или после обедни, но тело, откликнувшись стоном немого, сказало, что пора делать привал.

Дойдя до мертвого дерева, он сел, опершись на него, и сняв раскаленный железный шлем, благодарно вздохнул. Обжигающий ветер, хлестал в лицо, и, облизнув пересохшие губы, он потянулся к припасенной в сумке воде.

Вдоволь напившись, он устало обмяк, и, прикрыв глаз, погрузился в дивный, чарующий сон…

… ему снился сад, зеленый и благоуханный, и груши и яблони в цвету, и мириады птиц и бабочек кружившие над головой, и ручей, с чистой и голубой водой. И босый и нагий он гулял по тому райскому саду, лаская израненное тело после долгой и трудной дороги …»


Поднявшись с подносом из кухни, Дуня заметила, что дверь приоткрыта, ловко проскользнув в нее и не разлив при этом ни капли, быстрыми и короткими шажочками прошла в гостиную.

Никого.

– Ваше Сиятельство? – позвала горничная. – Ваше сиятельство?! – уже громче повторила она, тревожно оглядываясь по сторонам. Поставив поднос на столик подле дивана, она посмотрела по углам, и даже за шторкой.

Ни звука. Ни шороха. Тишина. Будто и не было никого.

Уж не привиделось ли ей, что барон был здесь? Уж не призрак ли то был? – испуганно подумала Дуняша, почувствовав как холодный страх пробирается как мороз по коже, под тонкой тканью униформы, прочитала про себя молитву и перекрестилась от греха подальше, так и не увидев смятых листов бумаги, напоминание о призрачном, но реальном госте.


С его отъезда прошел месяц, а может два, Лиза перестала следить за временем.

Наступило лето, знойные дни сменяли прохладные ночи, как близнецы неотличимые друг от друга в своем зеркальном сходстве. Так было и раньше, вот только теперь все стало по-другому. Однообразие, прежде являвшееся символом постоянства прочности и устойчивости бытия, теперь тяготило ее, ибо познав жизнь новую, разве можно было вернуться к старой, будто ничего и не случилось?

В их доме о Мейере больше никто не говорил. Сколько бы она не просила, сколько бы ни умоляла отца узнать, что с ним случилось и где он, тот наотрез отказывался, лишь сотрясая папкой компромата, что была бережно собрана его поверенным.

Не помогали ни слезы, ни угрозы, ни увещеванья.

Настроение будто качели, то вверх, то вниз, сегодня она сама себе божилась забыть о Мейере, уверенная в том, что он оставил и забыл ее, а завтра рвалась на поезд в Петербург, желая и жаждя встречи с ним хоть на минуту.

Но никуда не ехала, а недвижимо оставалась в именье, где ей и суждено было состариться и умереть под сенью яблонь в райском саду, где она познала и радость жизни и горести потерь, и откуда была безвозвратно изгнана не то за грехи, не то за счастье, теперь не разберешь.

Матушка в утешенье, уговаривала ее, что все наладиться и рано или поздно образумиться. «Все будет хорошо», – настойчиво твердила оно. Но ничего не налаживалось, и хорошо не становилось.

Лиза чувствовала себя обломком твердыни, который беспощадными ветрами жизни унесло в океан. И теперь обреченный дрейфовать в бесконечности, он с угасающей надеждой, вглядываясь в голубую даль, молит явить ему спасенье – клочок земли, к которому он смог бы примкнуть и обрести успокоенье.

На третий месяц острота чувств притупилась, сменившись на меланхолию, похожую на штиль, который, казалось, может длиться вечность.

Единственной ее отрадой стала прогулка к именью Мейера. За три месяца его отсутствия, дом среди вязов, и без того не отличавшийся цветущим видом, приобрел облик грустный и заброшенный.

Опавшие листья, что ветром принесло из рощи, как стопка потерявшихся и пожелтевших писем, так и не нашедших адресата, обрели свое временное пристанище на сколотых ступенька крыльца, но лишь до той поры, пока ветер перемен вновь не разделит их, заставив каждого искать в одиночку свой последний приют, где влажная земля, даровавшая им жизнь, рассыпит, растворит и поглотит их навеки.

Но только здесь Лиза чувствовала себя живой и умиротвореннной, как будто только здесь она была дома, и только здесь была сама собой.

Где он? Что с ним?

Без следа…


Пока в один прекрасный или ненастный день… Ведь Лиза теперь замечала погоду лишь тогда, когда оказывалась промокшей до нитки, либо покрытой влажной испариной от жары. Так и сейчас, не разбирая дороги, она ведомая кем-то или чем-то свыше шла по направлению к именью Мейера, как вдруг сквозь густые заросли кустарника, увидела движенье, затем очертания и тени людей, а потом и повозку.

С бьющимся как у испуганного зайца сердцем, она ринулась туда, с уверенной надеждой, что это он, и никто другой.

Наконец выйдя к именью, когда уже открывался, ничем не загороженный вид, она опешила и резко остановилась.

Перед ее глазами открылась странная и чудная картина…

Карета полная тюков, чемоданов и другой разной поклажи стояла прямо перед крыльцом, а мужик скидывал вещи прямо на землю, впрочем, попеременно озираясь то вправо то влево, и проверяя, не стоит ли кто рядом, и не будет ли он наказан, за такое небрежное отношению, к нехитрому, однако же, по всей видимости, ценному для его хозяев скарбу.

На крыльце стоял письменный стол, и даже связанная стопка книг, кроме того, два стула, лежали друг на друге, а на одной из ступенек стояла клетка, с диковинной птицей, похожей не то на ворону, не то на попугая, не то еще на кого. Птица сидела нахохлившись, и вжавшись головою в перья, в пример Лизы, не понимая где она и что здесь происходит.

Часть окон были настежь открыты, а в их темных глубинах мелькали очертания расплывавшихся во тьме теней, кажется, прошел мужчина, а еще через секунду, Лизе показалось, что она увидела часть женского платья.

И даже птицы на ветках на разные лады кричали и верещали на ветках, словно переняв хаос и оживленье вокруг, сбивая ход и без того сумбурных мыслей Лизы.

Тяжело опершись о трость, почти как птица в клетках, Лиза вжала голову в плечи, и растерянно переводя взгляд то с извозчика на именье, то с именья на птицу в клетке, так и не могла понять, что здесь происходит.

Вдруг голос сзади, вывел ее из замешательства.

– Ваше сиятельство, Елизавета Николаевна! Доброго Вам дня! – произнес кто-то сзади.

Испуганно обернувшись, она увидела Тяглова, того самого бессменного управляющего этим именьем, что был и при Долгополове, и после продажи именья Мейеру.

Она едва знала его, однако то, что она знала, было с лихвой достаточно, чтобы сложить о нем мнение уверенное и не лестное. Потап Архипович был человеком маленьким, при том во всех смыслах этого слова, мал он был и ростом, и душой и положением. Внешность имел невзрачную, голова как репа, черты лица крохотные, неказистые, он мог бы быть забавен, если б не был так злобен. И потому при всей своей добродушной внешности, добродушно не выглядел. Тяглов вообще был человеком уникальным, он бы мог быть кем угодно, сложись его судьба иначе, ежели бы он оказался наверху, то мог бы стать деспотичным и ужасным главнокомандующим, а окажись внизу, мог бы стать изворотливым и хитрым вором, но он оказался где то посередине, и оттого попеременно демонстрировал все грани своего естества.

– И вам доброго дня, Потап Архипович, – сухо поздоровалась Лиза.

А тот уже подобострастно кланялся, расплывшись в улыбке, хотя и не без доли снисходительности, впрочем, Лиза привыкла к этой снисходительной улыбке, редкий человек, смотрел на нее без таковой, будь то выше или ниже ее по статусу.

– Как ваш батюшка поживает? – спросил Тяглов, – и не дожидаясь ответа, затараторил как обычно: – Ох, и жаркий июль выдался, ох, и жаркий, не поверите, даже пруд в именье пересох. Ох, и год, я вам скажу, ох, и год, не к добру это, не к добру, странное дело творится, странное, никогда такой жары не было, в том году то дождь, а то и вовсе холод, хоть пимы одевай, а тут нате, жара, как в Тоскане, – заявил он, между тем, плохо представляя, где она, и действительно ли там бывает так жарко, но услышал как-то эту фразу у одной светской дамы, и она ему показалось до того восхитительной и обладающей шармом высшего света, что он непременно должен был использовать ее, дабы показать принадлежность свою к самым высоким кругам общества, даже если это было не так.

– Да, не могу не согласиться с Вами, – нехотя ответила Лиза, – действительно очень жарко, – хотя мысли ее были совсем не о том. Ей не терпелось спросить, кто эти люди, и почему они здесь, и не дожидаясь когда невольный собеседник разразиться очередной пространной, но бессмысленной тирадой о погоде или любой другой, ничего не значащей ерунде, которую впрочем, действительно принято было обсуждать в обществе, но по разумению Лизы, лишь тогда, когда людям не о чем было поговорить, ввиду скудоумия, или сокрытого нежелания разговаривать. Ведь в жизни было столько интересных тем, о коих можно говорить, и так и не выговориться. А обсуждать погоду, которая есть нечто само собой разумеющееся и доступное, что каждый человек может и сам увидеть своими глазами, выглянув в окно, не только не имеет смысла, но и является преступлением против разума челловеческого.

– Неужели же у нас новые соседи? Кажется, обустройство идет полным ходом, не так ли? – как бы между делом, будто из праздного любопытства спросила Лиза.

– О да, все верно. Анненковы купили именье, и всем своим семейством многочисленным, а у них замечу четыре дочери, и все на выданье! Это ли не горе? Нелегкая задача я вам скажу, ну да не будем злословить, тем более кажется славные люди, однако же в деньгах весьма стесненные, что ж, другой это именье бы и не купил, в состоянии оно, скажу вам по секрету, плачевном. Вас, я уверен, оскорбляет сие соседство, тем более усадьба Арсентьевых славится и роскошью и красотой и богатством, а следом за Вами усадьба Самодуровского, хотя и уступает Вашей, но также хороша, – заискивающе продолжил он, – и, конечно же, лучше этого именья. Что ж, ничего тут не поделать. Несчастливое именье, я вам скажу, каждый барин им, не больше года владеет, дурной знак, помяните мое слово, дурной знак. Ей Богу. Его б снести под корень, да заново отстроить! Вот проект бы был, вот проект! – и мысленно представив сколько б он смог на том строительстве себе отрезать да отщипнуть, и деньгами, и всем те, что лежало б там без присмотра, блаженно улыбнулся, однако же, вынужденный вернуться к реальности уже с обидой воскликнул: – А я тут словно взаперти узник! И рад бы сменить место работы, рад бы куда пойти, да только в моем возрасте уж никто не ждет. Кому ж старый управляющий нужен? Придется уж тут век доживать. Навек тут обречен. Ах, так о чем это я? – словно потеряв нить мысли, спросил грустно Тяглов.

– Стало быть, предыдущий владелец продал именье? – не слушая его, нетерпеливо спросила Лиза.

Тяглов замешкался немного, а затем сказал:

– Ну, можно и так сказать. Он мне, скажу по секрету, с самой нашей встречи, на вокзале не пришелся по нраву, уж он был высокомерен, уж он был надменен и горд и презрителен, вот, к примеру, Ваш батюшка, да и вы Елизавета Николаевна, ничуть не ниже его по статусу, а ведете себя, хотя и с достоинством, но, однако же, не унижая достоинства человека, что ниже Вас, человека маленького, однако ж может так статься, человека добродетельного и благородного, не хуже людей знатных и с достатком, – заключил он.

– Так продал он все-таки именье? Я вас, Потап Архипович в толк не возьму, – нахмурив брови, снова спросила Лиза.

Тяглов закатил глаза к небу, затем многозначительно пожал плечами, и наконец, произнес:

– Не то чтоб продал, но я ей Богу, не знаю, как с барышней вашего статуса и положения, такие вещи обговаривать, не для Вашей тонкой души это, Елизавета Николаевна, не для Вашей.

Казалось Елизавета Николаевна вот-вот потеряет терпение, явя Тяглову себя другую, нежели ту, которую он знал, но вовремя сдержавшись, уже спокойно и даже отстраненно продолжила:

– Не беспокойтесь, Потап Архипович, я с виду только кажусь барышней хрупкой, так что можете мне сказать, не волнуясь, где сейчас барон и отчего так спешно продал именье? Не томите же, вы же знаете как барышни моего возраста любопытны, и ежели от них чего скрывать, им еще больше это будет знать хотеться. Это я вам со всей правдой скажу.

Тяглов весело засмеялся, по всей видимости, имея сходное мнение о барышнях.

– Не продал, не продал, Елизавета Николаевна, в том то и дело что не продал, конфисковали, а самого в Сибирь отправили, на вечное поселение, на каторгу, – торжественно произнес Тяглов.

– Барышня! Барышня! Что с Вами!!!?????? Лекаря!!!! Антип!!!!! Хозяина зови!!!! Быстрее!!! Елизавете Николаевне дурно стало!!!! – неистово кричал Потап Архипович.

– «Ну вот», – подумал Тяглов, – а говорила, мол, не хрупкая, Бес его попутал эдакое сказать кисейной барышне, ох уж эти дамы из высшего света, ей Богу картонные! – размышлял Тяглов, глядя на безжизненное и белое как мело лицо Арсентьевой.


Март. Уездный город N-ск, Восточная Сибирь. 1884 год. Пять лет спустя.


Как так случилось, что он оказался здесь, на самом краю земли, в городе затерянном и забытом в снегах, как насмешка Богов, что будто Эдем, пролегал вдоль реки, посередь необитаемой и ледяной пустыни. И раздумывай над этим хоть целую вечность, не найти ответа. Как случилось, что дорога жизни, взмывая ввысь, вдруг нарисовав петлю, перечеркнула все, что он сделал, все за что боролся, и к чему стремился, убежденно повернула вспять, остановившись на краю обрыва?

И вот он здесь, там, где не желал и не хотел быть, но там, где и должен был оказаться, ведомый десницей судьбы, верно лишь для того, чтоб остановиться и подумать.

Начало весны, но еще холодно, ледяной, пронизывающий ветер и снега, кругом снега. И все же кипельной белизны, что режет и колит глаз, под резким весенним солнцем больше нет. Вокруг черно, толи от грязи, толи от угольной пыли, которая осела за зиму, и безнадега, беспросветная безнадега.

Он посмотрел на первую чайку, так похожую на согнутый пополам белый лист, кружащую над матовой поверхностью опаленного солнцем весеннего льда, испещренную прогалинами и изогнутыми линиями расколов и трещин, и понял, что еще одна зима позади.

Стянув с себя шапку, почувствовал как ледяной ветер, обнимает лицо и затылок своими холодными ладонями, и заплакал, от щемящей тоски и маленькой радости, что пришла еще одна весна в его скованное льдом разочарований сердце.

Из ниоткуда, всплыли воспоминания прошлых лет, разные, и горестные и счастливые, и Лиза, и тот день, когда он встретил ее впервые. Отчего-то он никак не мог вспомнить ее лица, оно словно затерлось в сознании, он помнил ее руки, и с точностью смог бы описать каждую деталь и каждую складку ее платья, иголос, и запахи и звуки той весны, но не помнил ее лица. Как жаль, а может и к лучше. Что толку в бесплодных терзаниях, если от тебя уж ничто не зависит.

Постояв еще немного, он с неохотой, повернул к каземату. На пороге его как обычно встретил рыжий кот и Чемезов, они всегда ходили вместе, и ежели, он где-то видел кота, то так и знай, недалеко был Чемезов, и наоборот.

Они прибыли в N-ск на поселение в одно время, с той лишь разницей, что Мейер, благодаря своему положению и финансовой поддержки матушки, добирался восемь недель с извозчиком, а Чемезов пешком шел по этапу целый год, оттого что был беден и не знатен. Это путешествие подкосило его и без того слабое здоровье, и теперь молодому мужчине, что нет и тридцати можно было дать все шестьдесят. Лицо Чемезова было испещрено морщинами, а кожа огрубела и потемнела, одни лишь светло-голубые глаза, яркие, словно небо, указывали его истинный возраст.

Бывший офицер был осужден за казнокрадство, впрочем, сие преступление учинено было не богатства ради, а из великой нужды, кой как плесень стоило только завестись, как она тотчас укоренялась, росла и множилась, порождая собой все большие и большие несчастья и бедность, и ими же и питалась, смыкая порочный и неразрывный круг.

Теперь же из-за своего пошатнувшегося здоровья, его перевели в инвалидную команду, где он и продолжал служить, хотя, польза его на том месте была неизвестна, ни ему самому, ни его обреченному, стыть в снегах начальству.

– Здравствуй, Михаил Иоганович, – поздоровался Чемезов, широко улыбаясь, своим добродушным щербатым ртом.

– Здравствуй. Зачем же пришел? Такой путь проделал от самой гауптвахты, в твоем-то положении? – спросил Мейер с дружеским укором, указывая на распухшие от водянки ноги Чемезова.

– Так, известно зачем, – ухмыльнулся тот.

– Ну, пойдем, – все поняв, ответил Мейер, и, нагнувшись над низким дверным проемом, прошел в свою комнату. За ним следом Чемезов, а в конце, как и положено, хитрый рыжий кот.

В узкой, маленькой как чулан, комнате, стоял полумрак. И грустно и аскетично, однако ж, со всем необходимым для жизни: кровать, комод, в углу письменный стол, стул и даже коврик посередине.

Устроившись, полулежа на кровати, он достал две сигареты, одну закурил сам, а другую протянул Чемезову.

Тот ловко зажав ее между пальцами, почти с благоговейным трепетом, зажег, и, любуясь ярким пятнистым пламенем сигареты, с наслаждением и отчаяньем глубоко вдохнул едкий густой дым. Через минуту, правда, закашлялся, и с досадой тяжело дыша, чертыхнулся, но курить продолжил.

– Тебе б курить бросить, – заявил Мейер.

– Отчего же сам не бросишь? – спросил в ответ Чемезов.

– Хотел бы бросил, – насмешливо ответил Мейер.

– Отчего же не захочешь? – не унимался Чемезов.

– Оттого что не могу захотеть, – засмеялся в ответ Михаил Иоганович.

Посидев немного, и оглядев комнату, Чемезов, указал пальцем на стопку писем на столе и спросил:

– Это что же, новые, или ты старые перечитываешь?

– Старые, – неохотно ответил тот.

– Не было ль от нее новых писем? – настойчиво продолжил выпытывать Чемезов.

– Уж год как нет новых.

– Что ж, не мудрено, ты ни на одно не ответил, редкая бы барышня писать продолжила, а уж все пять лет и тому подавно.

– Что-то ты друг мой, за сигарету еще и вопросы задаешь, как то это странно получается, – полушутя, полусерьезно заметил Мейер, – это мне тебе положено вопросы задавать, а не наоборот. Вот ты мне скажи, что в городе нового слышно? Может, что в вашем гарнизоне говорят? Сквозь дым сигарет, быстро заполнявших маленькую комнатку, уже и лица Чемезова была не разобрать, так что, подняв руку и разогнав белый туман, Мейер посмотрел на изможденное лицо своего друга и подумал: «Как бы он не чувствовал себя раздавленным и сломленным после стольких лет, проведенных в ссылке и на каторге, может так статься, даже эта участь не из худших. Все же горевать в достатке легче, нежели горевать в бедности», – заключил про себя он и отвел свой взор, будто стыдясь своего «благополучия».

– Так разве ж в гарнизоне говорят? В гарнизоне пьют! – весело заметил Чемезов.

– Ну что ж они, когда пьют, неужто, совсем не говорят? – засмеялся Мейер.

– Об чем говорят, об том и не расскажешь. Может только про то, что чины снова менять намерены, пожалуй, единственно, что дельное говорят.

– И как же менять будут? И что ж? Как поменяют, разве толк будет?

– Толку, ясное дело, не будет. В этом сами чины убеждены, что не маловажно. Но велено менять, значит, менять будут, а зачем, почему, это уж и не важно. Ибо в самой замене смысл тот кроется. А так все своим чередом идет, как и прежде, и не гляди, что менять то надобно многое, менять будет лишь чины, что и не важно вовсе, как всем и каждому известно. Так у нас все перемены и проходят, Михаил Иоганович, уж вам все это доподлинно известно, – заметил Чемезов.

– Мда-а-а-а-а, – только и произнес Мейер, толи оттого что нечего было сказать, толи оттого, что и говорить ничего не хотелось, ибо, что бы ни было сказано сие сказанное на ход вещей и событий повлиять не могло.

В дверь неожиданно постучали.

– Войдите! – резко крикнул Мейер.

На пороге стоял Кузьма, крестьянин, живший неподалеку. Он не по указке, а по своему желанию подрядился к Мейеру в услужение, не брезгуя, тем, что тот был ссыльным. Рассуждения его на эту тему, при том были просты и объяснимы: ссыльный барон, все же барон, а не абы какой уголовник, так что разумея это, Кузьма относился к Мейеру, со всем тем пиететом, который и положено было оказывать барону, будто тот и не находился вовсе, там где находился.

– Ваше Сиятельство, – начал тот с порога, – Там барышня ищет, не то Вас, не то какого арестанта, ей Богу не пойму, бочки привезли, ох, ну что за бочки, просмолены, ни сучка не задоринки, ей Богу, англичане бы позавидовали, – продолжил Кузьма, свою восторженную речь.

– Какая барышня? Какие бочки? – раздраженно спросил Мейер, садясь на кровать и сердито глядя на Кузьму, который так бесцеремонно нарушил его покой и ход размеренной беседы.

Чемезов же, наблюдая эту сцену, лишь посмеивался в усы, скрывая улыбку за завесой дыма сигареты.

– Бочки привезли, и уж выгрузить успели, да не туда привезли, не в тот переулок, обшиблись, – невозмутимо ответил Кузьма.

– А барышня причем?

– Так не причем, Ваше сиятельство, сама по себе приехала, с извозчиком, да с сопровождающим.

– И к кому приехала? – спросил Мейер, окончательно сбитый с толку.

– К арестанту говорит. Ох и красавица эта барышня, вот только хворая, да и бледна, что снег, и встревожена, и трость от груди не отнимает. Жалко барышню, ведь такая красавица, как бывает Боженька не справедлив, или наизворот правильный, ведь нельзя же, чтобы одному и все сразу, надо же, чтобы одному – одному, другому – другое, а так чтобы одному все… Не верно это…, – пустился в рассуждения Кузьма, уже и не замечая, что его никто не слушает.

Молниеносно сорвавшись с кровати Мейер, в одной рубахе и с босыми ногами одним размашистым шагом преодолел расстояние до двери, и, отодвинув Кузьму, словно тот был тряпичной куклой, а не весил добрый центнер, тотчас выскочил, на крыльцо, да так, что со стуком задел головой о дверной проем, но того и не заметил даже.

Там, на облучке сидел мужик, держа поводья, и казалось уже намереваясь повернуть бричку обратно, в самой же повозке, было двое, один, не знакомый ему мужчина, не старый, и не молодой, а средних лет, пожалуй, даже привлекательный, если бы не огромная голова, на узких и почти дамских плечах, а за ним… а за ним она…

Она, чей образ, казалось, был стерт из памяти, она, чьи письма он читал и перечитывал, при лунном свете иль при свете золотой лучины, она, чей свет, не дал ему впасть в уныние, когда уже ничто не держало его в этом темном и враждебном мире.

Нет, он не забыл ее, как ему казалось, сознание прятало в свои глубины ее образ, оберегая от снегов и ветра, от солнечного зноя и проливных дождей, укрывало одеялом забвения то, что имеет подлинную ценность на этой бренной земле, где все есть прах и тлен, и лишь любовь бессмертна и неугасима.

Так он и стоял окаменев, не в силах и двинуться с места, ни он сам, ни его босые ноги не чувствовали холода, тело горело, будто в огне, он и рад был тому весеннему ледяному ветру, что остужал и голову и сердце.

Наконец она заметила его, и что-то сказав сопровождающему, который ловко помог ей спуститься, направилась к Мейеру. Тот взгляд, что был адресован ему, был мимолетен, и длился не больше секунду, он и сам не был уверен, смотрела ли она на него, или поверх него, однако тот факт, что после этого она двинулась в его сторону, не оставлял в том сомнений. Она его узнала.

Страх, страх перед встречей с ней сковал его тело, никогда он еще не чувствовал себя так дурно. Все его унизительное положение, и мятая простая тканная рубаха, и брюки, сидевшие как мешковина, и босые ноги и изба, в которой он жил, и даже борода как у старообрядца, все что до этого момента едва ли волновало его, теперь же стало почти невыносимым.

Он смотрел на нее с жаром, съедаемый сотней противоречивых чувств, впитывая взглядом каждый кусочек ее тела, каждый изгиб и каждый цвет, преломлявшийся и искрящийся в рассыпающихся осколках весеннего солнца.

Она повзрослела, он с трудом в знакомых чертах угадывал, ту девушку, почти ребенка, которая врачевала его душу, в том самом яблоневом саду, той далекой и жаркой весной.

Мейер вдруг почувствовал себя таким старым, и дряхлым, как будто ему было не чуть за сорок, а целых сто, а вековая пыль прошедших лет, лежала на его плечах, заставляя его сутулиться и пригибаться к земле.

Они поравнялись, он протянул ей руку, она оперлась о нее, и вместе они взошли на ступеньки.

– Здравствуйте, Лизавета Николаевна, – хрипло поздоровался Михаил Иоганович, так что и сам не узнал свой голос, до того он казался скрипучим и почти чужим.

– Здравствуйте Михаил Иоганович, – просто ответила Лиза, и посмотрела на него своими ясными и такими тревожными голубыми глазами, совсем как раньше, как будто ничего не изменилось меж ними, и не было всех лет, что они прожили в разлуке друг от друга.

– До вас крайне тяжело добраться, мы уж с Пал Палычем отчаялись найти вас, и уже решено было воротиться, как, наконец, удача повернулась к нам, – тихо произнесла она и смущенно отвела взор.

– Пройдемте же в мое жилище, все аскетично, без излишеств, однако же, вполне себе … – и не найдя подходящих слов, замолчал, и протянул руку, указывая на дверь, приглашая войти.

– А кто это Пал, Палыч? – неожиданно спросил Мейер. – То есть, кто он, Ваш, сопровождающий? Раз он был так любезен и проводил Вас, до места проживания ссыльных, места замечу не безопасного, сами знаете, разный человек тут обитает, – не преминул заметить Михаил Иоганович.

– Муж моей сестры, – спокойной ответила Лиза, – батюшка наотрез отказался отпускать меня одну к вам, да и вообще одну в этот город, по правде сказать, он не жалует уездные города, тем более Сибири, так что сюда я прибыла с сестрой и ее мужем. Не могу сказать, что они были счастливы оттого, но за эти годы, я так всех извела…, – и запнулась на этих словах, боясь, что сказала лишнего.

– Что же вы значит, проездом ко мне, «заскочили» на чай? Из любопытства ради? Посмотреть, не издох ли я, как пес бездомный? – зло спросил Мейер, чеканя каждое слово, будто отрывая его из самого сердца.

Лиза ничего не ответила, посмотрела на него лишь так жалостливо и так нежно, и поддалась к нему вперед, словно хотела погладить его ладошкой, как того, самого бродячего пса, кто утомленный бродить по окраинам дворов, прибился к свету в окне, и голодный и изможденный, но все еще воинственный, огрызаясь по привычке, нежели со зла, был сломлен и потерян, и готов был принять с одинаковым смирением и людскую хулу и людскую ласку.

В комнате не оказалось Чемезова, лишь кот, свернувшись клубочком на единственном стуле, что был в комнате, казалось, спал глубоким сном, но по правде, то и дело поглядывал, своим искалеченным правым глазом, как бывалый рыжий бандит, не теряя бдительности, так как усвоил в боях главное правило жизни: беспечность может ему дорого обойтись.

Мейер хотел было согнать кота со стула, но Лиза остановила его, едва коснувшись его руки:

– Не тревожьте, пусть себе спит, – мягко произнесла она, – Я постою.

– Тогда присядьте на кровать, хотя это и против приличий, но у арестантов приличий нет, крушение человеческое, сильнее всяких приличий, знаете, не до того нам здесь, – сердито произнес он, указывая на узкую кровать, стоявшую в углу, а сам встал в другой конец комнаты, как если бы страшился ее или боялся самого себя.

И, Скрестив ноги, а руки сцепив на груди в замок, взъерошенный и сердитый, толи, готовясь, напасть, толи отбиваться, замолчал, тем самым предоставляя возможность Лизе вести разговор, и ясно давая понять, что не желает и не намерен помогать ей в этом.


Пять лет она не видела его. Пять долгих, пять вечных лет, ни весточки, ни строчки. Сердилась ли она на него? Была ли в обиде?

Нисколько.

Сердцем и душой чувствую его, она осознавала, как больно ударило по его гордости, по его самоуважению, все то, несправедливое и бесчестное, что случилось с ним.

Глядя на милые и любимые черты его лица, как изменился он, и как остался не изменен, она знала, все, что она может, все, что в ее силах, это обогреть его своей любовью. Терпеливо, неспешно, как весна, месяц за месяцем, день за днем, отогревает израненную и заледенелую землю, после долгой и суровой зимы.


– Так зачем вы все-таки приехали? Лизавета Николаевна? – не выдержав тишины, все-таки первым спросил Мейер, впрочем, уже не так воинственно, а даже напротив, скорее с мольбой.

– Я с доброй вестью к Вам, – и с этими словами, Лиза протянула ему бумаги, которые до того момента крепко держала в руках. – Мы с Вашей матушкой, и с моим батюшкой, все это время не оставляли надежды, и сделав все возможное и не возможное, хотя и поздно, но все же не так поздно, что уже не имеет смысла, словом, лучше Вам все прочесть самому, нежели я вам скажу это.

Мейер взял в руки документы и с любопытством рассматривая их, начал меняться на глазах, превращаясь из сурового и неприступного арестанта, в того самого мужчина, которого когда то знала она и которого так любила.

– Что же это, получается? – удивленно спросил он, словно не веря своим глазам.

– Помилование, Михаил Иоганович, помилование! Нет нужды больше оставаться здесь, вы можете вернуться в Петербург или куда сами пожелаете. Свобода, – с улыбкой произнесла Лиза, затем немного помолчав, спешно продолжила, – вместе с тем, не считайте себя связанным со мной, – заявила она, – вы ничем мне не обязаны, все что я сделала, все что МЫ сделали, сделали исключительно восстановления справедливости ради, и если бы даже мы… – запнулась Лиза. – Вы и я, если бы нас ничего не связывало, я бы поступила в точь как поступила, потому что так, мне подсказывает сердце и совесть. И потом, прошло пять лет, и я понимаю, я осознаю, даже если мои чувства к Вам, не изменились, Вы, могли, и даже вероятнее всего уже более не испытываете тех же чувств ко мне, что тогда, и я не осуждаю вас, нет, нисколько, я понимаю вас и принимаю это, – порывисто заключила она, сцепив руки на коленях, и опустив в пол глаза, оттого, что каждое сказанное слово, давалось ей с таким трудом, что она не в силах была даже посмотреть на него, так как больше всего сейчас, страшилась и боялась увидеть равнодушие в его глазах.

И если бы он захотел быть с ней, даже если не любит, и даже тогда она была бы согласна, ее любви, хватило бы на двоих, но справедливо ли было так поступить с ним? Как же можно неволить человека быть с кем-то против его воли? Лишить свободы, именно тогда, когда он столько лет прожил в заточении. Нет, так поступить с ним Лиза не могла.

И не в силах больше переносить его молчание, она поспешно встала, и, намереваясь уйти, взяла дрожащей рукой трость. Как вдруг, преодолев расстояние за один шаг, в этой узкой, похожей на чулан комнате, он встал перед ней как стена, и, заключив в объятия со всей своей силой и нежностью, на которую только был способен, прижал к себе так трепетно и так самозабвенно, словно своим телом укрывая ее от мира, будто крыльями.

Она покорно и податливо опустила руки, трость упала со стуком на пол, и, склонив голову ему на грудь, приняла то счастье, на которое все это время считала, будто не имеет права.

Так они и стояли, не проронив ни слова, лишь тусклый свет свозь узкое оконце, что озаряет млечный путь из пыли и песка, и мерное сопенье рыжего кота, и треск старинной деревянной половицы. Покой и тишина. Ведь о несчастье дозволительно слагать поэмы, а счастье? А Счастье не нуждается в словах.