Неверная [Айаан Хирси Али] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Айаан Хирси Али Неверная

© Ayaan Hirsi Ali, 2006

© ООО Группа Компаний «РИПОЛ классик», 2012

* * *

Пролог

Утром в ноябре 2004 года Тео ван Гог собирался ехать на работу, в свою кинопродюсерскую компанию в Амстердаме. Он выкатил старенький черный велосипед, сел на него и поехал вниз по дороге. За дверью его поджидал марокканец с пистолетом и двумя тесаками.

Мухаммад Бойери поравнялся с Тео, вытащил пистолет и выстрелил несколько раз. Тео упал с велосипеда, дополз до обочины и рухнул. Марокканец последовал за ним. Тео взмолился: «Давайте все обсудим», но Бойери выстрелил в него еще четырежды. Потом он вынул из-за пазухи тесак и вонзил в горло Тео. Другим ножом он пригвоздил к груди Тео письмо на пяти страницах.

Это письмо предназначалось мне.

За два месяца до этого мы с Тео вместе сняли короткий фильм. Он назывался «Покорность. Часть 1». Я собиралась когда-нибудь снять вторую часть (Тео предупредил меня, что возьмется за работу, только если я позволю внести в фильм хотя бы долю юмора). Первая часть была о вызове – о мусульманках, которые от полной покорности Господу переходят к диалогу с Ним. Они молятся, но, вместо того чтобы опустить глаза, они смотрят наверх, на Аллаха, а на их коже вытатуированы слова Корана. Женщины честно говорят Богу о том, что если покорность Ему приносит столько страданий, а Он не внемлет их мольбам, то они откажутся от смирения.

Одну из этих женщин высекли за измену; другую выдали замуж за человека, который был ей противен; третью муж постоянно бил; от четвертой отрекся отец, когда узнал, что ее изнасиловал собственный брат. Во всех случаях мучители оправдывали себя словами Корана, которые теперь записаны на телах женщин, ставших символом всех мусульманок в мире.

* * *
Мы с Тео знали, что снимать такой фильм опасно. Но Тео был храбрецом, истинным воином, хотя и не казался таким с первого взгляда. И еще он был настоящим голландцем, а ни одна нация в мире не дорожит свободой выражения так, как голландцы. Предложение убрать свое имя из титров к фильму привело Тео в ярость. Он как-то сказал мне:

– Если я в Голландии не смогу поставить свое имя под собственным фильмом, значит, это будет уже не Голландия, а я буду не я.

Меня спрашивают, не желаю ли я смерти, раз продолжаю говорить то, что говорю. Нет, я хочу жить. Но некоторые вещи должны быть сказаны, и бывают такие времена, когда молчание становится сообщником несправедливости.

Вот история моей жизни, личные воспоминания, записанные настолько точно, насколько это было в моих силах. Мои отношения с семьей так испортились, что теперь я не могу обратиться к родным за помощью. Это история о том, что я пережила, что видела и почему я думаю так, как думаю. Я пришла к выводу, что будет очень полезно и, возможно, даже крайне важно рассказать ее. Я хочу прояснить несколько моментов, исправить некоторые заблуждения и показать людям другой мир – таким, какой он есть.

Я родилась в Сомали. Росла в Сомали, Саудовской Аравии, Эфиопии и Кении. В Европу я приехала в 1992 году, когда мне было двадцать два года. В Голландии я стала членом Парламента, сняла фильм вместе с Тео, а теперь живу под охраной и езжу в бронированных автомобилях. В апреле 2006 года голландский суд постановил, что я должна покинуть убежище, взятое в аренду у государства: было решено, что мои соседи могут чувствовать себя в опасности, пока я живу с ними в одном доме. Затем встал вопрос о лишении меня гражданства, но к этому времени я уже сама приняла решение о переезде в США.

Эта книга посвящается моей семье и миллионам, миллионам мусульманок, вынужденных жить в покорности.

Часть I. Детство

Глава 1. Родословная

– Кто ты?

– Я – Айаан, дочь Хирси, сына Магана. Мы с бабушкой сидели на циновке под деревом талал. Дом стоял поодаль, и только ветви защищали нас от палящих лучей солнца, раскалявших белый песок.

– Продолжай, – сказала бабушка, внимательно глядя на меня.

– Маган – сын Иссе.

– Дальше.

– Иссе – сын Гулейда, сына Али. Сына Вай’айса. Сына Мухаммада. Али, Умар, – я на мгновение задумалась. – Осман, Махамуд.

Довольная собой, я перевела дух.

– Бах? – спросила бабушка. – Которая из жен?

– Бах Йа’куб, Гараб-Саре. – Я произнесла имя самой могущественной супруги Османа Махамуда, дочери Йа’куб, из Высшего Колена.

Бабушка нехотя кивнула. Неплохо для девочки пяти лет: я смогла перечислить всех своих предков за последние триста лет – эти знания очень важны. Осман Махамуд – название субклана, к которому принадлежит мой отец, а значит, и я. Таково мое место в мире.

Позже, когда я подросла, бабушка уговаривала, а порой даже силой заставляла меня учить имена предков отца за восемьсот лет, до самых истоков великого клана Дарод. Я – Дарод, Харти, Мачертен, Осман Махамуд. Я – потомок той части рода, которая называется Высшее Колено. Я – Маган.

– Запомни хорошенько, – втолковывала мне бабушка, помахивая прутом. – В этих именах – твоя сила. Твоя родословная. Если будешь вести себя достойно – они сохранят тебе жизнь. А если обесчестишь их – навлечешь на себя проклятие. Превратишься в ничто. Будешь раздавлена и умрешь в одиночестве. Повтори еще раз.

* * *
Сомалийские дети обязаны знать свою родословную: это самое главное. При встрече два незнакомых сомалийца всегда спрашивают друг у друга: «Кто ты?» И начинают перечислять своих предков, пока не найдут общего.

Если у них обнаружится общий дедушка или даже прапрадедушка в восьмом поколении, эти два сомалийца будут связаны кровными узами, как двоюродные братья. Они – члены большой семьи. Если будет нужно, они дадут друг другу стол и кров. Несмотря на то что ребенок принадлежит к клану отца, ему также полезно знать родословную матери, на случай, если, отправившись в путешествие, ему понадобится помощь незнакомца.

Вот почему, хотя долгими полуденными часами пот струился по нашим спинам, мы со старшим братом Махадом продолжали хором твердить имена наших предков, стараясь выучить их наизусть. Позже бабушка стала учить тому же мою младшую сестру Хавейю, но ей так и не удалось достичь наших успехов, потому что, несмотря на ее быстроту и яркость, усидчивости в ней было еще меньше, чем в нас с Махадом.

Дело в том, что детям, выросшим в бетонных домах под твердыми крышами, традиционные учения о предках казались бессмысленными. Чаще всего мы принимались носиться, уворачиваясь от хлестких ударов прута. Позже мы забирались на дерево и играли в его ветвях.

Пока мама готовила обед в жаровне на древесных углях, нам больше всего нравилось лежать и слушать бабушкины истории. Они возникали ни с того ни с сего, когда мы меньше всего этого ожидали. Бабушка ткала и бормотала что-то себе под нос. Внезапно невнятные звуки превращались в сказку.

– Жил да был юноша-кочевник. И женился он на красавице, родился у них сын, – начинала бабушка.

Мы тут же затихали, делая вид, что очень заняты: малейший шум мог заставить ее прекратить рассказывать. Тогда нас бы прогнали, а бабушка вновь принялась бы искусно сплетать тонкие сухие травинки в полоски, которые затем сшивались в большое полотно.

– Дожди все не приходили, и кочевник отправился в путь через пустыню в поисках пастбища, где он смог бы поселиться вместе с семьей. Он прошел совсем немного и вдруг увидел клочок земли, покрытой молодой зеленой травой. На поляне стояла хижина из крепких веток. Внутри было чисто, пол был выстелен новыми циновками.

В хижине никого не было. Кочевник вернулся к жене и рассказал ей о том, что всего в одном дне пути от них есть такое прекрасное место. Но когда через два дня он пришел туда вместе с женой и ребенком, на пороге их встретил незнакомец – невысокий, плотно сбитый мужчина с белоснежными зубами и гладкой кожей.

Хавейя начинала дрожать от удовольствия, а я – от страха.

– Улыбнувшись, незнакомец сказал: «У тебя есть жена и сын. Бери этот дом, теперь он твой». Молодой кочевник поблагодарил его за доброту и предложил заходить к ним в любое время. Но жене было не по себе рядом с этим человеком, а малыш принимался плакать, едва завидев его.

Однажды ночью какой-то зверь пробрался в хижину и выкрал ребенка из кроватки. Так как кочевник хорошо поужинал, он крепко спал и ничего не заметил. Ужасное несчастье! На следующий день незнакомец пришел к кочевнику и его жене, чтобы посочувствовать им. Но пока он говорил, женщина заметила, что у него между зубов застряли маленькие кусочки красного мяса. А один из крепких белых клыков был чуть надломан.

Незнакомец остался жить у кочевника. Весь год трава зеленела, дожди приходили часто, поэтому не было нужды отправляться в путь. В той же хижине жена родила еще одного ребенка, еще одного прекрасного сына. Мальчик прожил едва ли одно лето, прежде чем какой-то зверь снова пробрался к ним ночью и схватил малыша. На этот раз отец бросился за хищником, но замешкался и упустил его.

В третий раз кочевник сцепился со зверем и стал бороться, но тот оказался сильнее и съел ребенка! После того как загрызли третьего сына, жена сказала кочевнику, что уходит от него. Так глупец потерял все, что имел…

– Ну, что вы усвоили? – спрашивала нас бабушка.

И мы точно знали, что нужно ответить.

Кочевник был ленивым. Он выбрал первое попавшееся пастбище, хотя там наверняка было что-то неладно. Кроме того, он был глупым, так как не заметил того, что почувствовали его жена и ребенок. Незнакомец на самом деле был Тем-кто-Трет-себя-Палкой – чудовищем, которое превращается в гиену и пожирает детей. Мы понимали, в чем суть ее рассказа: кочевник был слаб разумом, слаб ногами, слаб телом и духом. За это он потерял все, и поделом ему.

Бабушкины истории бывали очень страшными. Например, истории про ужасную ведьму-старуху, которую звали Убийцей Людей или Человеческим Мясником. Она могла обратиться дорогим тебе человеком, а затем наброситься на тебя, хохоча в лицо ХАХАХАХАХА, ударить длинным острым ножом, спрятанным в складках платья, и поживиться тобой. Бабушка рассказывала нам о временах своей молодости, о бандах разбойников, которые нападали на селения в пустыне, сжигали их, угоняли женщин и скот, об эпидемиях чумы и малярии, о засухе, из-за которых вымирали целые районы.

Говорила она и о своей жизни. О славных временах, когда приходили дожди, вокруг все зеленело, пересохшие русла рек наполнялись водой, а молока и мяса было вдоволь. Бабушка старалась объяснить нам, что именно это и привело к упадку: трава росла сама собой, пастухи становились ленивыми, а их дети – толстыми. Мужчины и женщины соединялись в сумерках, распевали песни и стучали в барабаны, не замечая грозящей со всех сторон опасности. «Такое поведение, – объясняла нам бабушка, – ведет к соперничеству, распрям и несчастьям».

Иногда в бабушкиных историях появлялись храбрые женщины – матери, похожие на мою маму, – которые благодаря хитрости и смелости спасали своих детей от беды. И мы чувствовали себя в безопасности: бабушка и мама – умные и отважные – непременно выручат нас, когда придет наш черед встретиться с чудищами.

В Сомали маленькие дети быстро усваивают, что надо всегда быть готовыми к предательству. Все вокруг не такое, каким кажется, и даже малейший промах может стать решающим. Мораль всех бабушкиных историй основывалась на понятии чести. Нас учили быть сильными, умными, недоверчивыми; учили подчиняться законам клана.

Особенно важным было воспитание девушки. Ведь ее могут взять силой, она может понести. А лишение девственности – бесчестье не только для девушки, но и для ее отца, дяди, братьев и кузенов. Нет ничего хуже, чем испытать такое несчастье.

Конечно, мы любили истории, которые рассказывала бабушка, но по большому счету не обращали на нее внимания. Она «пасла» нас, как своих коз, только их она могла привязать к дереву, а с нами ей приходилось куда труднее. Сказки и потасовки были нашими единственными развлечениями; мне кажется, я впервые взяла в руки игрушку лет в восемь, когда мы перебрались в Саудовскую Аравию. В Сомали мы все время задирали друг друга – то Хавейя и Махад гонялись за мной, то мы с Хавейей за Махадом. Примириться с братом я не могла. Мы ненавидели друг друга. Бабушка говорила, что это из-за того, что я родилась всего через год после Махада и украла у него мамины колени.

Папы у нас не было, потому что он сидел в тюрьме.

Я его совсем не помню.

* * *
Большинство взрослых, которых я знала, выросли в сомалийских пустынях. Сомали – самая восточная и одна из самых бедных стран Африки. Территория, на которой она расположена, вдается в Индийский океан, охватывая край Аравийского полуострова, а затем спускается вниз по побережью, к Кении. В поисках пастбищ для скота моя семья постоянно кочевала по северным и северо-восточным пустыням, останавливаясь в одном месте на пару сезонов. Когда воды и травы начинало не хватать, а дожди никак не приходили, мои предки разбирали хижину, грузили циновки на верблюдов и шли дальше на поиски места, где можно будет прокормить животных.

Бабушка научилась свивать сухие стебли так плотно, что в сплетенном из них кувшине можно было нести воду несколько миль. Из сучьев и циновок она могла соорудить небольшой полукруглый домик, который затем можно было разобрать и погрузить на норовистого верблюда.

Когда бабушке было около десяти лет, ее отец, пастух из клана Исак, умер, а мать вышла замуж за ее дядю. (Распространенная практика, которая помогает сохранить нажитое и избежать проблем.) Через три года богатый сорокалетний кочевник по имени Артан попросил у дяди руки моей бабушки. Артан принадлежал к Дхулбаханте, достойной ветви клана Дарод. Его все уважали, он прекрасно управлялся с животными и всегда знал, когда нужно сниматься с места и где пойдет дождь. Другие члены клана обращались к нему за помощью в разрешении споров.

Артан уже был женат, но в его семье был всего один ребенок – дочка, чуть помладше моей бабушки. Решив взять вторую жену, Артан сначала выбрал отца будущей невесты – достойного человека из хорошего клана. Девушке надлежало быть работящей, сильной, молодой и невинной. Бабушка подходила как нельзя лучше. Артан заплатил за нее выкуп.

Через несколько дней после свадьбы бабушка сбежала. Ей почти удалось дойти до дома, когда муж догнал ее. Он позволил ей ненадолго остаться у матери – восстановить силы. Спустя неделю отчим отвел ее к Артану и сказал: «Это твоя судьба».

Всю оставшуюся жизнь бабушка вела себя безупречно. Вырастила одного сына и восемь дочерей, целомудрие и трудолюбие которых никогда не подвергались сомнению. Бабушка привила им выдержку, покорность и чувство собственного достоинства.

Она пасла скот, разжигала огонь, плела изгороди из прутьев и колючих ветвей. У нее были жесткие руки и жесткий характер, и когда ее муж проводил собрания клана, она прятала дочерей от мужчин, песен и барабанного боя. Лишь издалека они могли слышать поэтические состязания. Бабушка не ревновала к старшей жене, но старалась держаться от нее подальше. Когда та умерла, бабушка терпеливо сносила выходки заносчивой падчерицы Кхадиджи, которая была ей почти ровесницей.

У Артана было девять дочерей и молодая жена, поэтому самой главной задачей для него стала защита их чести. Он старался не подпускать к ним близко других кочевников и неделями бродил по отдаленным пустыням в поисках пастбищ, где не было бы ни одного молодого мужчины. Мы сидели под деревом талал перед нашим домом в Могадишо[1], и бабушка часто рассказывала о незабываемом ощущении пустоты, которое возникает, когда сидишь возле хижины, построенной собственными руками, и смотришь в бесконечную даль.

В каком-то смысле бабушка жила в железном веке. У кочевников не было письменности. Металлические предметы были редкостью и роскошью. Британцы и итальянцы считали, что управляют Сомали, но для бабушки это ничего не значило. Для нее существовали только кланы: великие кланы кочевников Исак и Дарод, менее значительный – клан земледельцев Хавийе, и самый низший – клан Саб. Когда бабушка (ей было под сорок) впервые увидела белого человека, она подумала, что у него сгорела кожа.

Моя мать, Аша, родилась где-то в начале 1940-х годов, одновременно с сестрой-близнецом Халимо. В этот момент рядом с бабушкой никого не оказалось. Ей было восемнадцать, и это были ее третий и четвертый ребенок. Она гнала коз и овец на пастбище, когда начались схватки. Бабушка легла под деревом и стала тужиться; потом перерезала пуповины ножом. Через несколько часов она собрала все стадо и благополучно привела его до заката обратно, неся на руках двух новорожденных детей. Но ее подвиг никого не впечатлил: она всего лишь принесла домой еще двух дочек.


Для бабушки чувства были всего лишь потворством собственным слабостям. Хотя гордость была важна – гордость за свою работу, а еще сила и уверенность в себе. Если ты слаба, то люди будут порицать тебя. Если твои изгороди недостаточно прочны, твой скот задерут львы, гиены и лисы, твой муж возьмет другую жену, твои дочери лишатся невинности, а твоих сыновей будут считать никчемными.

Мы казались ей никуда не годными детьми, выросшими в доме из бетона с прочной крышей. С ее точки зрения, у нас не было ни единого полезного умения. Мы ходили по дорогам – та тропинка, что вела к нашему дому, не была вымощена, и все-таки она явно выделялась среди грязи. У нас была вода из крана. Мы никогда не нашли бы дорогу домой через пустыню, возвращаясь со стадом с пастбища. Мы даже не могли подоить козу, не получив от нее удара копытом.

Ко мне бабушка испытывала особое презрение. Я боялась насекомых, поэтому в ее глазах была действительно глупым ребенком. К пяти или шести годам ее дочери уже научились всему, что было необходимо для выживания. Я же не умела ничего из этого.

* * *
Мама тоже рассказывала нам разные истории. Она заботилась о домашнем скоте своей семьи и водила стадо через пустыню на безопасные пастбища. Козы были легкой добычей для хищников, а юные девушки – для мужчин. Если бы на маму или ее сестер напали, это была бы их вина: они должны были убежать, едва заметив чужого верблюда. А если бы их все же поймали, надо было произнести трижды: «Аллах свидетель, я не хочу ссоры с тобой. Прошу, оставь меня». Быть изнасилованной – хуже, чем быть убитой, потому что это запятнало бы честь всей семьи.

Если упоминание Аллаха не помогло, бабушка объяснила дочерям, что нужно забежать мужчине за спину, присесть, сунуть руку ему между ног, сильно сжать яйца и ни за что не отпускать. Мужчина мог бить девушку, пинать ее, но она должна была втянуть голову и терпеть удары, надеясь, что сможет продержаться до тех пор, пока насильник не потеряет сознание. Этот прием называется Qworegoys, и женщины из рода моей бабушки учили ему своих дочерей так же, как учили плести колючие изгороди, чтобы защитить хижину от гиен.

Помню, когда нам с Хавейей было совсем мало лет, однажды в полдень мы наблюдали за тем, как бабушка натирает овечьим жиром длинную плетеную веревку, окунает ее в растительную краску, и та становится жесткой и черной.

– Одинокая женщина – как овечий жир на солнце, – сказала она нам тогда. – Кто угодно может подойти и полакомиться им. Не успеешь оглянуться, как муравьи и мошки облепят его со всех сторон – и от него останется только пятно на земле.

Бабушка указала на кусок жира, плавившегося на солнце – там, где кончалась тень от дерева талал. Он был весь черный от муравьев и гнуса. На долгие годы эта картина стала моим кошмаром.

* * *
В детстве мама всегда была почтительна и покорна. Но пока она росла, мир вокруг изменился. Современная жизнь влекла кочевников в деревни и города, отчего старые традиции уступали место новым. Поэтому, когда маме исполнилось пятнадцать, она ушла из пустыни, покинув родителей, старших сестер и даже сестру-близнеца. Грузовик подвез ее до порта Бербера, там она села на корабль и отправилась по Красному морю на Аравийский полуостров.

Еще раньше точно так же поступила ее старшая сводная сестра Кхадиджа, дочь деда от первой жены. Затем и третья сестра пустилась в путь. Я не знаю, что побудило их к этому шагу, – мама редко делилась личными переживаниями. На дворе стояли 1950-е годы, и новая действительность, прокладывая себе дорогу острыми локтями, добралась уже до самых отдаленных уголков Земли. В конце концов, мама была совсем юной и, по-моему, просто не хотела сидеть в пустыне, когда вся молодежь уже укатила в город.

Кхадиджа обосновалась в Адене[2], центре британских территорий на Ближнем Востоке, и мама поехала к ней. Там она нанялась горничной к англичанке, научилась пользоваться ванной, стульями, вилкой и зубной щеткой. Маме так нравились строгие ритуалы – чистка, уборка, глажка – и изысканное убранство оседлой жизни, что она относилась к ним с еще большим вниманием, чем хозяйка дома.

Хотя в городе мама жила одна, без родительского присмотра, она вела себя в высшей степени целомудренно, раз и навсегда решив не давать повода для слухов. Аша Артан никогда не садилась в такси или автобус, опасаясь оказаться рядом с незнакомцами. Она сторонилась сомалийских мужчин, которые жевали кат[3], и девушек, которые заваривали им чай и хихикали, наблюдая за тем, как маленькие толстые листочки вызывают у этих мужчин эйфорию. Вместе с тем именно в Адене мама научилась молиться так, как подобает правоверной мусульманке.

Жизнь в пустыне почти не оставляла времени для молитв. К тому же кочевники этого и не требовали от своих женщин. Только мужчины пять раз в день расстилали молитвенные коврики и обращали взоры к Мекке, читая отрывки из Корана. Но здесь, на Аравийском полуострове, где Аллах явил Откровение Пророку Мухаммеду, мама научилась обряду омовения и узнала, как покрывать себя плотной тканью и молиться – стоя, сидя, простершись на земле, поворачиваясь направо и налево: танец покорности Аллаху.

В пустыне женщины не покрывали себя. Они работали, а это трудно делать в чадре[4]. Когда бабушка пасла скот и готовила, она заворачивалась в длинную грубую ткань, goh, оставляя руки, шею и волосы открытыми. В те времена мужчины часто присутствовали при кормлении детей грудью. И если они и возбуждались при виде нескольких сантиметров обнаженной женской плоти, то никогда этого не показывали.

В Адене у мамы не было защитника – ни отца, ни брата. На улице мужчины пожирали ее глазами, приставали к ней. Поэтому, выходя из дома, она, как и арабские женщины, стала надевать длинное черное покрывало с узкой прорезью для глаз. Чадра защищала ее от мужского вожделения и спасала от брезгливости, которую вызывали в ней нескромные взгляды. Покрывало стало символом ее веры. Чтобы угодить Господу, нужно вести себя скромно, а Аша Артан хотела быть самой чистой, самой непорочной женщиной в городе.

* * *
Однажды дедушка Артан приехал в Аден и сказал матери, что у него попросили ее руки и он дал согласие. Маме было тогда восемнадцать лет; она не могла перечить отцу, поэтому промолчала. Молчание невесты – достойный ответ на предложение, означающий благородное согласие.

Так мама вышла замуж за человека по имени Ахмед, хотя невзлюбила его с первого взгляда: он был слишком низкорослым и темнокожим, к тому же курил, а для нее это было все равно что жевать кат. Ахмед принадлежал к клану Дарод, как и она сама, и к ее же субклану Харти. Только, в отличие от нее, он был не из кочевников Дхулбаханте, а из торговцев Версенгели, поэтому, несмотря на все его богатство, мама смотрела на него свысока.

Этот Версенгели перевез маму в Кувейт, где она стала хозяйкой большого дома с кафельным полом, водопроводом и электричеством. Первым делом мама уволила всех служанок: никто не мог содержать дом в такой чистоте, какой хотелось Аше Артан. Затем она принялась создавать образцовое хозяйство. Когда у нее родился мальчик, она назвала его Мухаммедом, в честь Пророка, – достойное имя для старшего сына.

А когда дедушка, к тому времени уже пожилой человек, умер, мама совершила нечто невообразимое: она сказала мужу, что хочет развода.

Конечно, по мусульманским законам она не могла уйти от него. Это допускалось только в двух случаях – если муж импотент или оставил жену без средств к существованию. Все члены ее клана в Кувейте говорили, что ее решение смешно. Ахмед богат и, хотя мог позволить себе нескольких жен, все же приходит каждую ночь к ней. Чего ей еще нужно? Если она разведется, то будет никому не нужна, ведь она уже не девственница. К тому же, убеждали они, пойдут разговоры о том, что она теперь не baari.

Женщина baari – словно благочестивая рабыня. Она почитает семью мужа и кормит ее без единого вопроса или упрека. Никогда не жалуется и ничего не просит. Сильна в том, что делает, но всегда склоняет голову. Если муж свиреп с ней, если бьет и насилует, если решит привести в дом еще одну жену, она лишь опускает глаза и скрывает слезы. И работает упорно, безупречно. Она преданная, приветливая, хорошо обученная трудовая лошадка. Вот что значит быть baari.

Если вы сомалийская женщина, то должны постоянно напоминать себе о том, что Господь справедливый и всеведущий наградит вас после смерти. Пока же все, кто знает о вашем терпении и стойкости, будут хвалить ваших родителей за то, что они воспитали такую прекрасную дочь. Ваши братья преисполнятся благодарности за то, что вы храните честь семьи. Они станут хвалиться перед знакомыми вашим героическим смирением. И возможно, когда-нибудь семья вашего мужа оценит вашу покорность, а муж отнесется к вам как к человеческому существу.

Если, стараясь быть baari, вы испытываете скорбь, унижение, усталость или чувство, что вас бесконечно используют, – скройте это. Если вам хочется любви и комфорта – молча молите Аллаха о том, чтобы ваш муж стал терпимее. В молитве ваша сила. Матери кочевников должны стремиться передать дочерям это умение, названное baari.

Долгие годы мама была идеальна. О ее целомудрии ходили легенды, хозяйство она вела безупречно. Отчасти это было у нее в крови: Аша Артан находила утешение в четких правилах и абсолютной уверенности в том, что, если будет вести себя смиренно, попадет в рай. Хотя, наверное, она боялась ослушаться отца и навлечь на себя его проклятие. Отцовское проклятие – самое страшное, что может случиться, это прямая дорога в ад.

Но после его смерти Аша Артан восстала против мужа, обрушив на него все презрение, которое копила в себе долгие годы. Она перестала разговаривать с ним. В конце концов муж решил дать ей развод. Судья клана в Кувейте разрешил ей оставить при себе сына на семь лет. Когда Мухаммеду исполнится десять, он переедет к отцу, а пока маме позволили воспитывать малыша одной.

* * *
Когда мама была маленькой, Сомали еще не существовало. Хотя все кланы говорили на одном языке, пусть и на разных диалектах, в основном они жили и воспринимали себя обособленно. Территория нынешней Республики Сомали была тогда поделена на две части между британцами и итальянцами. В 1960 году колонизаторы покинули страну, оставив после себя совершенно новое, независимое государство. Так родилась единая нация.

В Сомали были демократия, президент, флаг, армия, даже собственная валюта: светло-коричневые банкноты с красивыми изображениями домашних животных и людей, работающих в полях, – ничего общего с тем, что мама видела в своей жизни. Те, кто привык жить в деревнях, стали стекаться в столицу нового государства, которую колонизаторы назвали Могадишо. Им кружила голову идея создания единой нации, великой и могущественной. Столько прекрасных надежд затем обратилось в прах, сколько было распрей между кланами, коррупции и жестокости, захлестнувших Сомали, да и почти всю Африку. Но мама не знала, что ждало ее в будущем. Как и многие другие, она собрала пожитки: все, что муж подарил на свадьбу, – и вместе с сыном вернулась в Сомали, в Могадишо, где она никогда раньше не была.

Всю оставшуюся жизнь бабушка бранила маму за это решение. Могадишо стоял не на землях Дарод. И даже не на землях Исак. Он находился в глубине земель Хавийе – клана, к которому моя мать не принадлежала. Бабушка всегда говорила, что это, наверное, бывший муж проклял маму, вот почему она совершила такой безрассудный поступок. Или джинн вырвался на свободу от того, что мама открыто пренебрегла браком, устроенным ее отцом. Бабушка ненавидела дома из бетона, узкие улицы Могадишо, ей не хватало открытого пространства, горизонта – и чувства, что ее семья в безопасности, как это было на севере, в землях Дарод. Но мама вновь порвала с традициями предков. И вновь последовала за сводной сестрой Кхадиджей Артан, которая поселилась в Могадишо вместе с мужем.

Кхадиджа была яркой женщиной, такой же высокой и стройной, как моя мать, с аккуратными, чуть заостренными чертами лица, соколиным взором и властными манерами. Ее голос был сильным, а жесты изящными. Бабушка терпеть ее не могла. Кхадиджа была уверенной в себе, носила длинные платья европейского покроя, которые доходили до щиколоток и сидели по фигуре. Иногда на ней можно было увидеть традиционный деревенский goh или городской наряд dirha, но не из простого хлопка, а из самых изысканных тканей – шелка или шифона. И драпировала она их так, что другие женщины рядом с ней казались неуклюжими. Кхадиджа зачесывала волосы наверх и убирала под тюрбан. Она придерживалась современных взглядов, ратовала за независимость, увлекалась политикой и участвовала в ночных уличных дискуссиях.

Кхадиджа была замужем (и ее брак был удачным), но она не могла иметь детей. Горькая участь. Злые языки болтали, что это из-за того, что она ведьма. Бабушка бормотала, что это проклятие за непокорность и своенравие. Но если проклятие и существовало, Кхадидже удавалось его не замечать.

Она посоветовала маме купить участок земли напротив компании, занимавшейся грузоперевозками, которой владел старший сын ее мужа от предыдущей жены. Это было неподалеку, в новом районе, и теперь, когда Могадишо стал столицей, люди из клана Дарод стали потихоньку перебираться туда. В Ходене было заметно чище, чем в центре города, где элегантные старинные итальянские здания стояли на грязных людных улицах. Дороги в новом районе были немощеными, не во всех домах было электричество – у нас оно так и не появилось. Но мама купила участок. Она переехала к Кхадидже и стала планировать, как построит собственный дом.


Строительство продвигалось скачками, по мере появления материалов. В доме было всего две большие комнаты со стенами из шлакобетонных блоков и цементным полом. Площадку перед главным входом тоже зацементировали, а все остальное было покрыто песком. Дом строили очень долго. Когда он наконец был готов, его выкрасили в белый цвет. Только двери и ставни сделали зелеными – мама считала, что приличная мусульманская дверь должна быть именно такой. Кухню с жаровней обустроили на улице, под навесом, рядом с высоким деревом талал, в тени которого можно было постелить циновку в жаркий полдень.

Кхадиджа вечно была занята: распоряжалась судьбами других людей и устраивала свадьбы. А мама была совсем юной и не знала, что делать: работать ей не подобало. Тогда Кхадиджа предложила Аше чаще оставлять маленького Мухаммеда с ней и выбираться куда-нибудь, например записаться на курсы чтения и письма. Молодой человек по имени Хирси Маган, недавно вернувшийся из американского университета, преподавал простым людям в Могадишо основы грамотности.

Этот молодой человек и стал моим отцом. В детстве он был для меня кем-то вроде героя сказок, лишь чуть-чуть реальнее, чем бабушкины ведьмы и оборотни. Старшая сестра отца, тетя Хаво Маган, приходила к нам в гости и рассказывала истории о нем, о его детстве и юности в северной пустыне. Их отец, Маган, был легендарным воином. Его имя означало «Защитник» – или, точнее, «Защитник тех, кого завоевал». Маган был из субклана Осман Махамуд, ветви клана Дарод, которая всегда отстаивала право завоевывать народы и править ими. Маган сражался на стороне короля Бокора, правителя земель Мачертен. Позднее, около 1890 года, он заключил союз с соперником Бокора, Кенаидиидом, который был младше и сильнее жаждал военных побед и власти. (Бокор, Маган и Кенаидиид были двоюродными братьями.)

Кенаидиид и Маган повели свои войска через южные земли Сенаг и Мудуг, где жили менее значительные кланы, в том числе многие Хавийе – мирные люди, в основном земледельцы, у которых даже не было армии. Маган презирал их. Есть предание о том, как однажды он велел жителям деревни Хавийе выложить круг из камней, а потом загнал их туда, как скот, и убил. После чего приказал своим воинам взять женщин и поселиться там, в землях Хавийе, на севере Могадишо. По словам бабушки, Хавийе из Мудуг никогда не забудут имя Магана.

Отец вырос в северной пустыне. Он был сыном последней, самой младшей жены Магана. Ей было двенадцать или тринадцать, когда она вышла за воина-старца семидесяти лет. Хирси был младшим сыном Магана, и тот в нем души не чаял. После смерти Магана опеку над ним взяли старшие братья, к тому времени у некоторых из них уже были внуки. Отец научился ездить верхом чуть ли не раньше, чем ходить.

Сыновья Магана были богатыми и могущественными торговцами и воинами. Отец вырос в довольстве и стал сильным, уверенным в себе, но избалованным юношей. Он подружился с Османом Юсуф Кенаидиидом, внуком того Кенаидиида, которому служил его отец. Маган всегда насмехался над этим тихим человеком, прикрывавшим рот куском ткани, ибо слова нельзя растрачивать впустую, они должны быть итогом долгих размышлений.

Красноречие, использование изысканных языковых оборотов высоко ценится в Сомали. Произведения великих поэтов восхваляют и учат наизусть даже вдали от их родных деревень, порой передавая из поколения в поколение. Но мало кто из поэтов или других сомалийцев за всю жизнь написал хоть слово на родном языке. Школ, которые оставили после себя колонизаторы, не хватало, чтобы дать образование всему населению страны, которое исчислялось уже миллионами.

Осман Юсуф Кенаидиид был образован. Он первым разработал систему письма, отображавшую звуки сомалийской речи. Люди назвали эту письменность «османия». Знаки были наклонными, изогнутыми, затейливыми и своеобразными. Отец взялся изучать ее.

Осман был хорошим наставником, к тому же у него были серьезные связи среди итальянских колонистов. Хирси Маган, его протеже, пошел в школу в Могадишо, столице южной части Сомали, находившейся тогда под контролем итальянцев. Он вступил в Сомалийскую юношескую лигу и стал горячо обсуждать, что станет со страной, когда наконец отступят колониальные силы, захватившие власть над великим сомалийским народом, и будет создано прекрасное единое государство, на зависть всей Африке. Отец начал учить итальянский и даже поехал на стажировку в Рим: для сомалийца это была редчайшая возможность, но потомки Магана были богаты и могли себе это позволить. Позже отец женился на Марьян Фарах, женщине из Марехан, субклана Дарод.

Затем он решил получить высшее образование в США, поступить в Колумбийский университет в Нью-Йорке. Америка вдохновляла его. Он часто говорил: «Если они смогли достичь того, что у них есть, всего за двести лет, значит, мы, сомалийцы, с нашей-то выносливостью и гибкостью, сможем создать африканскую Америку». Отец настоял, чтобы Марьян поехала с ним, и она тоже начала учиться. Свою маленькую дочь Арро, родившуюся в 1965 году, они оставили с бабушкой в Сомали.

Закончив Колумбийский университет и став антропологом, Хирси Маган, как и многие молодые люди, принадлежавшие к элите, вернулся на родину, чтобы принять участие в формировании будущей нации. Марьян не смогла сдать выпускные экзамены, и муж потребовал, чтобы она осталась в Америке, пока не закончит учебу. А сам, разумеется, отправился в новую столицу Сомали – Могадишо.

Отец полагал, что для сплоченности и развития самосознания народу необходима всеобщая грамотность, поэтому развернул кампанию по обучению людей чтению и письму. Чтобы подать пример, он начал лично давать уроки.

В Сомали язык – это важнейшая ценность, единственное, что объединяет враждующие кланы в некоторое подобие нации. Люди толпами стекались на занятия Хирси Магана в Могадишо. Отец был темнокожим, с длинным носом и высоким лбом. Он обладал харизматичностью лидера-интеллектуала. Несмотря на его невысокий рост, люди чувствовали его значимость. Им нравилось находиться рядом с отцом, и они всегда с уважением относились к нему и прислушивались к каждому его слову.

Мама была красивой девушкой, высокой и стройной, как молодое деревце. Она писала стихи и схватывала все на лету, поэтому быстро стала одной из лучших учениц. А однажды, гордо вскинув подбородок, даже оспорила то, как наставник произносит одно из сомалийских слов. Это было неожиданно и смело.

Отца привлекали мамины принципиальность и острый ум. Словом, их интерес друг к другу был взаимным, и Кхадиджа, разумеется, поддерживала его.

* * *
Родители поженились в 1966 году. Мама знала, что отец все еще женат на другой. Марьян жила в Нью-Йорке, и отец даже не предупредил ее, что взял новую жену. Конечно, вернувшись в Сомали, Марьян узнала об этом, но не могу сказать точно, когда это произошло.

Между мамой и папой всегда была напряженная эмоциональная связь. В культуре, которая не одобряет свободный выбор парт нера, они сами нашли друг друга, так что узы, которые их связывали, были очень крепкими.

* * *
В октябре 1968 года родился мой брат Махад. Родители закончили строить дом в Могадишо и переехали туда вместе с моим сводным братом Мухаммедом, которому исполнилось шесть лет. Вскоре мама снова забеременела, и бабушка перебралась из пустыни в Могадишо, чтобы помочь ей на последних месяцах.

Отец был сильной личностью. Образованный, популярный – одним словом, прирожденный лидер. На парламентских выборах он выставил свою кандидатуру от северного города Кардхо, но потерпел поражение. Огромные личные средства он потратил на кампанию по искоренению безграмотности, а часть денег вложил в фабрику по производству сахара. Он принимал участие в планировании строительства дамбы на севере Сомали, чтобы у людей круглый год была вода и им не приходилось смотреть, как река пересыхает и уходит в песок.

21 октября 1969 года произошел государственный переворот: правительство было свергнуто. А через двадцать три дня родилась я – на шесть недель раньше срока, весом чуть больше трех фунтов[5]. Наверно, мои родители были рады. Может быть, папа иногда качал меня на коленях. Я не помню. Махад говорит, что помнит папу тех лет, но эти воспоминания очень смутные и отрывочные – отца так часто не было дома.

Младшая сестра, Хавейя, появилась на свет в мае 1971 года. Несколько месяцев спустя первая жена отца родила мою сводную сестру Иджаабо. Затем произошла какая-то ссора, и отец с Марьян развелись. В апреле 1972 года, когда мне было всего два года, папу забрали и посадили в самое страшное место в Могадишо – старую итальянскую тюрьму, прозванную в народе «Дыра».

Глава 2. Под деревом талал

Вдетстве я пыталась представить себе, какой он – мой папа. Когда я расспрашивала маму, она только говорила, что я никогда его не видела. Afwayne – настоящее чудовище, совсем не такое, как в бабушкиных сказках, – посадил отца в тюрьму. Afwayne, Большой Рот – так все называли президента Сиада Барре. В Могадишо повсюду висели его огромные портреты – в каждом магазине, в каждом публичном месте. У него был большой рот с длинными зубами. Иногда специальные отряды Afwayne врывались в дома и забирали людей, пытали их, заставляя признаться в чем-то ужасном, а потом убивали. Всякий раз, когда с площади Трибунка доносился выстрел палача, дома все замирало.

Сиад Барре был назначен заместителем командующего сомалийской армии в 1960 году, когда страна получила независимость, а позднее, пройдя подготовку с советскими офицерами, стал последователем марксизма. Он был из Марехан, маленького субклана Дарод, и очень скромного происхождения. Многие обстоятельства переворота до сих пор неясны: отдавал ли Барре приказ уничтожить президента или просто захватил власть после его убийства? При Барре Сомали стала классическим «марионеточным государством» Советского Союза – однопартийным, с единым профсоюзом, женской организацией и пионерскими отрядами. Огромные средства тратились не на развитие страны, а на покупку вооружения. Тем не менее школы получали солидное финансирование: то ли ради того, чтобы обучить детей, то ли ради того, чтобы приучить их обожать правительство.

Пока мне не исполнилось шесть лет, каждый вечер все дети в доме становились на колени полукругом и просили Аллаха освободить нашего папу. Тогда это не имело для нас особого смысла – мама никогда толком не рассказывала нам о Боге, Он просто был. И больше всего ценил детские молитвы. Хотя я просила Господа так усердно, как только могла, это, казалось, не помогало. А когда я спрашивала маму, почему Аллах до сих пор не отпустил нашего папу, она только заставляла нас молиться еще упорнее.

Маме было разрешено навещать отца в тюрьме, но пойти туда с ней мог только Махад. Нам с Хавейей приходилось сидеть дома с бабушкой – мы были еще слишком маленькими, и к тому же девочками. Махад во всем был первым. Брат всегда возвращался оттуда очень сердитым, и мама брала с него слово, что он ничего нам не расскажет, потому что мы могли проболтаться, а тайная полиция – услышать это.

Однажды, выходя с мамой из тюрьмы, Махад набросился на огромный картонный портрет Afwayne, висевший над входом. Ему тогда было лет шесть. «Он кидал в него камнями и кричал, – рассказывала потом мама бабушке. – Слава Аллаху, что охранник оказался из нашего клана». По маминому голосу было слышно, что она восхищается боевым духом Махада. Но охранник мог обвинить ее в том, что она настраивает сына против правительства. Я понимала, что, если бы не Аллах и поддержка нашего клана, мы с Хавейей могли в тот вечер сидеть под деревом с бабушкой одни и просить Господа освободить не только папу, но и маму с братом.

Аллах был для меня загадкой. Одно из первых моих воспоминаний – мне тогда было года три – это странное действо, которое устроила бабушка. Она лежала, согнувшись на циновке у себя в комнате, уткнувшись носом в пол. Я подумала, что это такая игра, и стала скакать вокруг, корча рожи. Но она незамечала меня, продолжая сгибаться и разгибаться, бормоча что-то совершенно непонятное. Я растерялась. Когда бабушка закончила, она в ярости обернулась ко мне.

– Глупый ребенок! – закричала она, схватила меня за руки и начала щипать. – Чтоб Аллах Всемогущий забрал тебя! Чтоб ты никогда не познала ни капли райского блаженства!

Двоюродная сестра Саньяр, тринадцатилетняя дочь сестры-близнеца моей матери, вызволила меня из цепких пальцев бабушки и вывела на улицу. Она помогала присматривать за нами, когда мамы не было дома. Саньяр мягко объяснила, что я помешала бабушке во время разговора с Богом – во время самого главного момента в жизни взрослых.

Я была поражена: в комнате точно не было никого, кроме нас с бабушкой. Но Саньяр сказала, что я еще слишком мала, чтобы это понять. Когда я вырасту, то почувствую присутствие Аллаха.

* * *
Представления моей бабушки о мире были очень сложными. Целая космология из волшебных созданий, существующих бок о бок с единым Богом – Аллахом. Джинны, мужского или женского пола, жили в средней сфере, соприкасающейся с нашей, и могли приносить несчастья и болезни. А души мудрых людей и умерших предков могли вступиться за тебя перед Господом.

В другой раз, когда мы с Хавейей были уже чуть постарше, мы дурачились под деревом талал, как вдруг услышали, что бабушка с кем-то говорит. Ей было плохо, и она легла в постель, так что мы старались не беспокоить ее. Подкравшись к двери комнаты, мы прислушались.

– Дорогие предки, отпустите меня, – произнесла бабушка, задыхаясь.

Ответа не было. Потом раздался глухой стук.

– Абокор, отпусти меня. Тук.

– Хассан, отпусти меня. Тук.

– Дорогие предки, отпустите меня.

Мы с Хавейей сгорали от любопытства. Нам хотелось взглянуть на всех этих людей. Потихоньку, осторожно мы приоткрыли дверь. Комната была наполнена ароматом благовоний. Бабушка лежала на спине, в прекрасных сияющих одеждах, будто собралась на праздник Аид, и ударяла себя руками в грудь, глухо умоляя после каждого удара:

– Дорогие предки, отпустите меня.

Мы озадаченно огляделись. В комнате не было никого и ничего, что хоть отдаленно напоминало бы предка – впрочем, мы их никогда и не видели. Я вытащила Хавейю обратно и постаралась прикрыть дверь как можно тише. Мы были заинтригованы. Через несколько дней мы придумали игру – легли рядом на кровать и приглушенными голосами начали умолять воображаемых предков отпустить нас. Вдруг бабушка ворвалась в комнату, следом за ней вбежала мама.

– Чтобы вы обе в аду сгорели! – визжала бабушка. – Дьявол вас побери!

Она стала гоняться за нами, угрожая, что соберет вещи и уедет. Маме пришлось нас наказать – ей была нужна бабушкина помощь, ведь она сама редко бывала дома. И опять все из-за Afwayne.

Сиад Барре превратил Сомали в полицейское государство и попытался создать плановую экономику. Он стал сотрудничать с Советским Союзом, поэтому Сомали должна была стать коммунистической страной. На практике для простых семей это означало, что им придется теперь часами стоять в длинных очередях под беспощадными лучами солнца, чтобы получить ограниченное количество основной пищи: муки, сахара, сорго, риса и бобов. Ни мяса, ни яиц, ни фруктов, ни овощей, ни оливкового или сливочного масла. Все это нужно было доставать на черном рынке.

Мама всегда уезжала неожиданно. Только что была тут – и вот ее уже нет. Иногда мы не виделись неделями. Я обнаружила, что в ее действиях есть определенная последовательность. Сначала мама – такая сдержанная и все же зависимая – впадала в отчаяние. «Что же мне теперь делать, о Аллах? – стонала она. – Одной, с тремя детьми и старой женщиной на руках. Чем я заслужила такое наказание?» Мама плакала, а бабушка успокаивала ее. Я забиралась к ней на колени и пыталась утешить, но от этого мама принималась плакать еще горше. Потом она вдруг отправлялась в далекую деревню, часто вместе с одним из двоюродных братьев своего отца – торговцем, который давно продал своих верблюдов, купил грузовик и теперь возил продукты в город.

Иногда я видела, как сразу после заката она возвращалась в кузове автомобиля. Мужчины втаскивали в дом сумки с рисом, мукой, сахаром и алюминиевые банки с мелко нарезанной верблюжатиной, вымоченной в жире с финиками и чесноком. Разгрузка проходила быстро и тайно. Весь наш опыт общения с мужчинами сводился к таким моментам. Нам велели не говорить никому о еде, которая хранилась под кроватями, иначе мама и ее брат могли попасть в тюрьму.

Однажды солдаты из ужасной бригады Гуулваде пришли к нам. Это был специальный отряд Afwayne – даже хуже полиции. Мамы не было. Молодой мужчина в зеленой форме, с ружьем зашел во двор. Бабушка сидела под деревом талал. В страхе и ярости она поднялась с циновки. Ростом только чуть выше меня, в этот момент она была исполнена удивительного величия.

– Вы, низкородные! – начала она свою речь. – Ваши ружья не вернут вам утраченную честь! Вы только и можете, что пугать старых женщин и детей, чьего отца ваш трусливый хозяин посадил в тюрьму!

Бабушка ненавидела правительство.

В страхе я убежала в дом. За изгородью я заметила еще как минимум троих людей в форме. Солдат двинулся к дому, бабушка попыталась преградить ему путь. Она была намного ниже его, но выглядела очень грозно; вытянув шею, она потрясала зажатой в кулаке длинной острой иглой, которой плела циновки и корзинки.

Солдат велел ей отойти с дороги. «Трус!» – завизжала бабушка. Он толкнул ее. Она упала, но поднялась и бросилась на него с иглой. «Трус! Трус!» – шипела она. Солдат на мгновение задумался. Посмотрел на других бойцов. Я подумала, что он уйдет.

Но он толкнул бабушку сильнее. Она повалилась на спину, а этот солдат и трое других зашли в дом, перевернули в нем все и ушли.

– Сыновья гулящих! Аллах сожжет вас в аду! – закричала бабушка им вслед.

Она выглядела уставшей, и, взглянув ей в лицо, я решила пока не задавать вопросов.

В тот же вечер мама вернулась из тюрьмы, где навещала папу. Она ходила туда часто. Готовила для него специальную еду, выбирала самые нежные части мяса, разрезала их на кусочки размером с ноготок, мариновала, а затем тушила несколько дней.

Моя самая младшая сестра, Куман, родилась, когда мне было три. Но все, что я о ней помню, – как она умерла. В памяти отпечатался высокий мужчина, стоящий в дверях с маленьким ребенком на руках. Все шептали Innaa Lillaahi wa innaa Illaahi raaji’uun – «Поистине, мы принадлежим Аллаху, и к нему мы возвращаемся». Помню, как тянула маму за край платка и говорила, что этот мужчина хочет унести мою сестру. Помню, что мама просто повторяла нараспев те же слова, что и все остальные, снова и снова. Потом мужчина ушел и забрал Куман, она громко кричала, а мама следовала за ними, бледная от горя.

Годы спустя, когда я стала достаточно взрослой, чтобы понять, что такое смерть, я спросила у мамы, почему маленькая Куман плакала, если она умерла. Мама ответила, что на самом деле кричала я, несколько часов, и не могла остановиться.

С детства я помню очень много похорон. Дядя Аид, муж тети Кхадиджи, умер, когда мне было четыре. Никогда больше он не покатает нас в своей черной машине, не покачает на колене. Потом заболела тетя Хаво Маган, сестра отца. Она была такой заботливой. Если мы перечисляли свою родословную правильно, тетя угощала нас конфеткой и вареными яйцами. Нам с Хавейей разрешили пойти вместе с мамой к ней в больницу. Когда она умерла, я расплакалась.

– Ее больше нет. И с этим ничего уже не поделаешь, – сказала мне тогда мама. – Перестань плакать. Так устроена жизнь. Если мы родились – значит, когда-нибудь умрем. Есть рай, и хорошие люди, такие как тетя Хаво, обретают там покой.

Мамина старшая сестра, тоже по имени Хаво, приехала к нам в гости и заболела. У нее было что-то внутри легких, поэтому ей приходилось лежать на полу на циновке весь день. Я никогда не забуду бесконечные сдавленные стоны, которые дни и ночи напролет издавала сквозь зубы тетя Хаво. Бабушка, мама и мамина сестра-близнец, тетя Халимо, по очереди мазали ее грудь травой malmal. Когда тетя Хаво умерла, в нашем доме собралось много женщин. Они развели несколько костров, готовили и разговаривали. Некоторые из них раскачивались, взмахивая руками над головой, и ритмично выкрикивали:


Allah ba’eyey / О Господи, я уничтожена,

Allah hoogayeey / О Господи, я опустошена,

Allah Jabayoo dha’ayeey / О Господи, я разбита и сломлена,

Nafta, nafta, nafta / Душа, душа, душа.


Дойдя до третьей строки, женщины падали на колени в наигранной истерике. Потом они вставали, хватали себя за горло и пронзительно вопили: «Nafta, nafta, nafta» – «Душа, душа, душа».

Я заметила, что мама просто в ужасе. «Какое неуважение к умершей! – прошептала она. – Женщины клана Исак! У них нет ни чести, ни манер! Как они могут быть так бесстыдно развязны!» Мама тихо плакала в уголке, как было принято в Дхулбаханте, субклане Дарод. Она была так поглощена скорбью по Хаво и злостью на женщин Исак, что не заметила, с каким восхищением мы с Хавейей наблюдали за всей этой сценой.

Спустя недели две мама и бабушка застали нас, когда мы били себя в грудь и кричали на весь двор: «О Господи, я уничтожена! О Господи, я опустошена!», а потом с громким смехом бросались на песок, визжа: «Душа, душа, душа».

Бабушка была вне себя от ярости. Она считала, что мы испытываем судьбу или даже пробуждаем невидимых джиннов, которые всегда рядом и только и дожидаются такого призыва, чтобы обрушить на людей несчастья. Самым худшим было то, что она оскорбилась маминым снобизмом по отношению к женщинам Исак: бабушка сама принадлежала к этому клану.

Когда мама была дома, мы жили по распорядку. Завтрак и обед – это не обсуждалось. Потом полуденный отдых. После этого, пока мама готовила ужин, – молитвы к Аллаху, чтобы тот убедил злое правительство отпустить нашего отца и проявить милость к усопшим. Затем нас заставляли поесть, помыться и, наконец, лечь спать. Когда нами занимались бабушка и Саньяр, на нас почти не обращали внимания. В такие дни мы вели себя просто безобразно.

Я была зачарована радио – квадратной коробкой с ручкой. Из круга, состоявшего из черных дырочек, почему-то вылетали голоса. Мне казалось, что внутри сидят маленькие человечки, и очень хотелось их потыкать. Поэтому я стала засовывать пальцы во все дырки. Когда ни один человечек не вышел, я прижала радио к уху и попыталась уговорить их вылезти. Я просила Аллаха помочь мне. Но ничего не произошло, поэтому я засыпала дырки песком. Потом встала и бросила его на пол, надеясь, что оно откроется. Для бабушки радио много значило. Впервые увидев его, она тоже подумала, что это магия. В Сомали человека, который читал новости по вечерам на местном BBC, называли Тот-кто-Пугает-Стариков. Это был единственный элемент современной жизни, с которым бабушка умела управляться. Поэтому, конечно, когда я сломала радио, она меня побила.

Однажды утром, когда мне было года четыре, к нашему дому подъехал грузовик, но, вместо того чтобы выгружать из него еду, мама сказала, чтобы дети забирались внутрь. Один из ее двоюродных братьев поднял нас высоко в воздух и посадил в кузов, к овцам и козам. Никто не сказал нам, что мы куда-то собираемся, даже не попытался ничего объяснить. После того как вслед за нами погрузили чемоданы, котелки и прочую утварь, грузовик поехал. Думаю, бабушка убедила маму, что мы будем вести себя лучше в здоровой атмосфере деревенской жизни. Или, возможно, у мамы возникли проблемы с ее торговлей на черном рынке.

В кузове было шумно, машину трясло на ухабах. Взрослые все время жаловались, животные блеяли от страха. Но для нас, детей, это было потрясающее приключение, мы наслаждались каждым моментом. Через несколько часов мы заснули.

Я проснулась в странном месте – в доме, стены которого были сделаны из смеси травы, грязи и навоза, намазанной на деревянную основу. Циновки покрывали земляной пол, и внутри было темно, никакого электричества. Я пошла искать маму, но вместо нее встретила какую-то странную женщину. Земля перед домом была красной и пыльной, а вокруг не было ничего, кроме пустого пространства с несколькими деревцами и кучкой хижин, похожих на ту, из которой я только что вышла.

Когда я нашла маму, она объяснила, что мы в деревне Матабаан, в восьмидесяти километрах от Могадишо, неподалеку от реки Шабелле. Там жили пастухи из клана Хавийе, и было достаточно воды, чтобы поддерживать на песчаной почве хотя бы небольшое хозяйство. Мамин двоюродный брат, торговец, наверное, был знаком с кем-то из этой деревни, и, видимо, она решила, что там мы будем не только сыты, но и в большей безопасности. В любом случае, мама сказала, что устала от Могадишо, от подпольной торговли и всяких тайн.

– Теперь нам больше не придется говорить шепотом и прятаться от правительства. Посмотрите, сколько вокруг места. Здесь у нас будет все, что нужно, и вы сможете бегать, сколько захотите. Аллах позаботится о нас.

Чем дольше мы оставались в Матабаане, тем больше нам там нравилось. Отправляясь с бабушкой пасти коз и овец, мы с Хавейей совершали долгие прогулки. Правда, я боялась всего, что движется: любого насекомого, любого животного.

Иногда бабушка пыталась вразумить меня:

– Дикая лошадь, которая шарахается от всего подряд, споткнется и сломает ногу. Убегая от маленькой букашки, ты можешь наткнуться на ядовитый куст и умереть. Или упасть на холм, под которым прячется змея. Ты должна понимать, чего стоит бояться, а чего нет.

Когда ты один в пустыне – вокруг действительно никого нет. Так что опасаться – разумно. В Матабаане бабушка пыталась привить нам правила выживания.

– От одних животных лучше убегать и прятаться – например, от гиен и змей, а еще от тех обезьян, которым не по нраву быть далеко от своей стаи. От других нужно быстро забираться на дерево, выбирая ветки так, чтобы звери не могли залезть следом, – говорила она. – Если встретите льва – присядьте и не смотрите ему в глаза. Львы почти никогда не бросаются на людей. Только во время сильной засухи они могут поживиться человеческим мясом. Лев заберет у вас овцу или козу, а за это вас накажут или оставят без еды. Помните: большинство животных нападают, только когда чувствуют, что люди их боятся или хотят напасть первыми.

Но мир бабушки не был нашим миром. Ее назидания только еще больше пугали меня. Львы? Гиены? Я никогда не видела таких зверей. Мы были городскими детьми, то есть, по меркам кочевников, еще более неумелыми, чем земледельцы или кузнецы.

Так как я не знала никаких ручных ремесел и не умела ухаживать за скотиной, единственной моей обязанностью в Матабаане было носить воду из большого озера где-то в миле от нашей хижины. Я ходила туда каждый день вместе с соседскими детьми. По дороге мы собирали листья хны, жевали их и рисовали ими на руках странные оранжевые узоры. Озерная вода в бадье была коричневой от грязи, но когда я приносила ее домой, мама кидала в нее специальную таблетку, которая растворялась, – и потом сквозь воду можно было увидеть дно.

Люди стирали одежду в озере, ребята купались в нем. Мама постоянно боялась, что Хавийе утопят Махада, который не умел плавать. Брат мог бегать где угодно, потому что он мальчик, и теперь его вечно не было дома. Мама никогда не позволяла мне или Хавейе пойти с ним. Да Махад и не взял бы нас с собой – ему не хотелось, чтобы друзья узнали, что он играет с сестрами.

Махад все яснее осознавал, что такое мужская честь. Бабушка поддерживала его, говорила, что он мужчина в семье. Он никогда не просил разрешения уйти из дома, иногда возвращался далеко за полночь, и мама так сердилась на него, что закрывала ворота. Он сидел у изгороди, скулил, а она кричала ему: «Подумай о своей чести. Мужчины не плачут».

Вскоре брат стал для меня настоящим бедствием. Однажды приближался день торжеств Аид, знаменующий окончание поста Рамадан. К празднику закололи скотину, а нам подарили новые наряды. У меня было красивое платье с большим голубым бантом и плотным кружевом по подолу, а еще яркие носочки и новые черные кожаные босоножки. Я гордо вышагивала по дому, стараясь обходить пыль. Меня помыли и нарядили. Мама натирала спину Хавейе, когда Махад позвал меня со двора.

– Айаан, иди сюда! – закричал он.

– Что там? – Я подбежала к нему. Махад стоял возле туалета.

– Посмотри, – сказал он, протягивая руку, чтобы помочь мне забраться на ступеньки.

В Матабаан стены туалета были сделаны из веток, связанных между собой. В центре находилась широкая яма с каменными ступеньками, по одной с каждой стороны. Надо было поставить ноги на эти ступеньки и писать или опорожняться, отмахиваясь от больших назойливых мух. Мы с Хавейей очень боялись этой дыры, к тому же наши ноги были недостаточно длинными, чтобы поставить их на обе ступеньки. Поэтому мы справляли нужду в ближайших кустиках под присмотром мамы или бабушки.

В этот раз я все-таки вскарабкалась наверх и заглянула в черную яму. Запах был мерзким, а вокруг жужжали огромные мухи. И тут Махад забежал сзади и толкнул меня в спину. Я закричала так, как никогда раньше. Яма была отвратительной, да еще и глубокой, где-то по плечи. Когда мама вытащила меня, я была в ужасном состоянии, как и мой новый наряд. Она стала громко ругать Махада:

– Чтоб Аллах Всемогущий забрал тебя! Чтоб ты сгнил в этой дыре! Чтоб ты сгинул в огне! Чего еще теперь от тебя можно ждать? Ты коммунист! Еврей! Ты змей, а не мой сын!

Мама была просто вне себя. В приступе ярости она схватила Махада и швырнула его в вонючую яму, и теперь бабушке пришлось вылавливать его. В итоге большую часть праздничного утра они провели в попытках привести нас в нормальный вид. Я была вынуждена расстаться с платьем и босоножками. Руки у меня саднили, ноги болели. Мама велела мне не отходить от нее, чтобы Махад больше ко мне не приставал. Поэтому позже, когда бабушка с мамой резали мясо, я сидела рядом с ними на красной земле.

– У Махада совершенно нет чувства чести, – сказала мама с отвращением в голосе.

– Он всего лишь ребенок, – ответила бабушка. – Что он может знать о чести, если единственные мужчины, которых он видит, эти глупые земледельцы Хавийе?

– Боюсь, как бы он не убил Айаан ненароком.

– Она сама виновата. Тупая, как финиковая пальма.

– Я не тупая, – встряла я в разговор.

– Уважай бабушку! – шлепнула меня мама.

– Мам, он просто позвал меня посмотреть, вот и все, – захныкала я.

Бабушка ухмыльнулась:

– И ты подошла и посмотрела?

– Да, Айейо, – ответила я вежливо, обратившись к бабушке самым уважительным образом.

Бабушка засмеялась:

– Вот видишь? Она тупая, и только Аллах может ей помочь. Пятилетний ребенок и тот догадался бы, Аша. Можешь ругать мальчика, сколько хочешь, но Айаан глупышка, у тебя с ней будут одни хлопоты.

Махад поступил плохо, но я была непростительно доверчива, а значит, беспросветно глупа. Мне не удалось проявить бдительность. Я заслужила бабушкину ругань и не имела права возражать. Мама не сказала ни слова в мою защиту, и мне оставалось только всхлипывать и молча негодовать.

* * *
В Могадишо мы вернулись так же внезапно, как и уехали оттуда. Взрослые никогда ничего нам не объясняли. Они воспринимали детей почти как мелкий скот – как существ, которых надо тянуть за собой и бить, пока они не повзрослеют, вот тогда они будут достойны общения. Молчание мамы было понятно – чем меньше мы знали, тем меньше могли выдать Гуул-ваде.

В столице снова потянулись длинные, пустые дни, которые оживляли только редкие визиты маминых родственников. Тети, двоюродные братья, потом тетины братья… Женщины, которые приехали из пустыни в Могадишо, чтобы выйти замуж; мужчины, которые искали работу… Но в городе они становились совершенно беспомощными. Они не понимали, что такое дорожное движение, не знали, как пользоваться туалетом – маме приходилось объяснять им, что не надо облегчаться прямо на пол. Они вели себя как деревенщины, носили неприличную одежду, вешали на волосы любые блестящие предметы. Мама учила их, как сидеть на стуле, как протирать столы губкой; она постоянно втолковывала им, что нельзя есть как дикари и нужно покрывать плечи, а не ходить по улицам в деревенском доп.

Как все городские жители, мама чувствовала превосходство над этими простаками. Она знала, что им придется признать: ее путь лучше, чем их, потому что она переехала в город сама. Но, как и всем деревенским, им не нравилось, когда на них смотрели свысока. Если мама была с ними слишком резкой, они возмущались и уезжали.

Махад пошел в первый класс, а я начала свою маленькую войну против бабушки. Порой, когда она сидела под деревом талал, я забиралась наверх и плевалась оттуда. Конечно, не на бабушку – этого делать было нельзя, – но рядом с ней, на песок. Бабушка жаловалась маме, и начинались бесконечные споры о том, целилась я в нее или нет. В результате мне вообще запретили плеваться. В таких пустых ссорах мы и коротали время.

Взрослые игнорировали нас, поэтому мы с Хавейей специально придумывали новые забавы, чтобы их позлить. Если нас выгоняли из дома – мы играли в Гуулваде. Одна из нас вела себя агрессивно, притворялась, что у нее есть оружие, «потрясала» им и требовала показать, что лежит под кроватью. А другая делала все, что запрещал Afwayne: прятала еду, велела воображаемым детям молить Аллаха, чтобы заключенных выпустили из тюрем.

Еще мы довольно громко просили, чтобы режим пал и Afwayne сгинул вместе с ним. Иногда я забиралась высоко на дерево и кричала вниз Хавейе: «Ха-ха, я – Дарод, Хартии, Мачертен, Осман Махамуд и дочь Хирси Магана!» Afwayne запретил клановую систему, и теперь людям нельзя было спрашивать друг у друга, кто их предки. Отныне мы должны были быть просто сомалийцами – единой славной нацией, охваченной общей любовью к Сиаду Барре. Разговоры о своем клане превращали человека в «анти» – противника режима – и могли довести до тюрьмы и пыток. Наше громкое выражение приверженности традициям пугало взрослых, особенно тетю Кхадиджу, которая была единственным членом семьи, поддерживавшим Afwayne. После таких выкриков нас сразу же отправляли играть домой.

Наша спальня была большой и почти пустой, а стены такими высокими, что раздавалось эхо. Мы принимались соревноваться с ним, стараясь вызвать самый странный и громкий звук. От этого поднимался такой шум, что бабушка выгоняла нас обратно во двор.

Наконец, тетя Кхадиджа придумала, куда направить нашу неуемную энергию. Она всегда поддерживала все новое, в том числе местную школу. «Айаан хорошо бы ходить в обычную школу утром и в медресе после обеда», – предложила она. Мама не хотела, чтобы ее дочери были вдали от дома, способного защитить от любого вреда и греха. В школе девочки подвергались и той, и другой опасности. Но Махад уже пошел в школу, и отец, с которым, вероятно, мама посоветовалась на эту тему, велел ей отправить меня учиться. В конце концов, скрепя сердце, она согласилась.

Так в пять лет я получила новенькую школьную форму. Мне предстояло стать взрослой и пойти по своему собственному пути в этом мире. Мама предупредила, что в школе мне велят петь гимны, восхваляющие Сиада Барре, но я не должна этого делать. «Просто шевели губами или читай первую сутру Корана. Не прославляй Afwayne, просто учись читать и писать. Не общайся с другими детьми – они могут предать нас. Держи все в себе», – каждое утро напоминала мне мама.

В первый же день учитель ударил меня по голове, когда я не хотела открывать рот, чтобы петь. Было больно, поэтому я стала повторять слова. Мне было ужасно стыдно – предавать и отца, и мать. Каждое утро на линейке я старалась только шевелить губами, но тот же учитель выводил меня из строя и бил за это. Он рассказал классу, что я дочь «анти», а значит, тоже «анти», потому что все в школе учатся прославлять Сиада Барре и коммунизм, а я отказываюсь присоединиться. После этого друзей у меня не стало.

Медресе стояло вниз по дороге. Все ученики жили по соседству. Поначалу мне там понравилось: я училась смешивать чернила из угля, воды и молока, выводить арабские буквы на длинных деревянных дощечках. Я начала запоминать Коран, строчку за строчкой. Меня вдохновляло то, что мне доверили такое взрослое дело.

Но дети в медресе были жестокими. Они дрались. Одну девочку лет восьми они называли kintirleey – та, что с клитором. Я представления не имела о том, что такое клитор, но дети обходили эту девочку стороной. Они плевали в нее, щипали ее, сыпали песком ей в глаза, а однажды поймали и попытались закопать за школой. Учитель за нее не заступался. Он и сам иногда называл ее dammin – тупица, и kintirleey тоже.

Двоюродная сестра Саньяр обычно забирала меня из медресе. Как-то раз она пришла в тот момент, когда одна девочка ударила меня по лицу. Саньяр отвела меня домой и рассказала о случившемся.

– Айаан даже не защищалась, – сказала она в ужасе.

– Трусиха! – возмутились все члены семьи.

На следующий день Саньяр ждала меня возле медресе вместе с другой девушкой – старшей сестрой той, от которой я получила по лицу накануне. Они схватили нас, оттащили на пустую площадку и велели драться. «Выцарапай ей глаза! Покусай ее! – шипела мне Саньяр. – Давай, трусиха, подумай о своей чести».

Другую девочку подбадривали точно так же. Мы схлестнулись, стали бороться, кусаться, пинаться, таскать друг друга за волосы. «Айаан, не плачь!» – кричала Саньяр. Остальные дети тоже нас поддерживали. Когда нам позволили остановиться, наши платья были изодраны, у меня из губы сочилась кровь. Но Саньяр ликовала. «Больше никогда не позволяй другим детям бить тебя или доводить до слез, – сказала она. – Дерись. Если ты не дерешься за свою честь – ты рабыня».

Потом, когда мы уже уходили, моя соперница крикнула мне вслед: «Kintirleey».

Саньяр вздрогнула. Я посмотрела на нее, и холодок пробежал у меня по спине. Я такая же, как та девочка? У меня тоже есть эта неприличная штука, kintir?

* * *
В Сомали, как и во многих странах Африки и Ближнего Востока, маленькие девочки становятся «чистыми», после того как им сделают обрезание. Никак по-другому не назовешь эту процедуру, которую обычно проводят в возрасте пяти лет. После того как девочке удалят клитор и малые половые губы – полностью или, в более гуманном случае, просто надрежут или проколют, – прооперированную область чаще всего зашивают, оставляя только небольшую дырочку, через которую сможет просочиться тоненькая струйка мочи. В результате формируется плотный «пояс верности» из зарубцевавшейся плоти. Огромные усилия потребуются для того, чтобы разорвать заживший шрам и заняться с девушкой сексом.

Обычай женского обрезания возник раньше ислама. Не все мусульмане практикуют его, но есть и не мусульманские народы, соблюдающие эту традицию. В Сомали, где почти каждая девочка подвергается обрезанию, делается это во имя ислама. Считается, что иначе девушка будет предаваться разврату, станет одержима демонами и обречет себя на вечные муки. Имамы никогда не отговаривают от такого решения: это сохраняет дочерей непорочными.

Многие девочки умирают во время операции или после от инфекции. Другие осложнения могут вызвать сильнейшие боли, которые порой преследуют женщину всю жизнь. Мой отец был современным человеком и считал этот обычай варварским. Он всегда настаивал на том, чтобы его дочери не подвергались обрезанию. В этом плане он мыслил чрезвычайно прогрессивно. Не думаю, что по тем же самым причинам, но Махад, которому исполнилось шесть, тоже пока не был обрезан.

Вскоре после моей первой драки в медресе бабушка решила, что нам пора пройти процедуру очищения. Отец сидел в тюрьме, мама надолго уезжала, но бабушка была готова проследить за соблюдением старинных обычаев.

Договорившись обо всем, бабушка была радостной и доброй до самого конца недели. В назначенный день она накрыла в своей комнате роскошный стол, и к нам в гости пришло много женщин, знакомых и незнакомых. Я не понимала, что происходит, но видела, что в доме царит праздничная атмосфера, и знала, что нас – всех троих – ждет очищение. Меня больше не будут дразнить kintirleey.

Первым пошел Махад. Меня вывели из комнаты, но через некоторое время я проскользнула обратно к двери и стала смотреть. Махад положил голову и руки бабушке на колени, а сам лежал на полу, и две женщины сжимали его широко раздвинутые ноги, между которыми возился, склонившись, какой-то странный человек.

В комнате было тепло, чувствовался запах пота и аромат благовоний. Бабушка шептала на ухо Махаду: «Не плачь, ты запятнаешь честь своей матери. Эти женщины будут рассказывать о том, что видели здесь. Стисни зубы». Махад не издал ни звука, но по его лицу, искаженному гримасой боли, текли слезы, и он сжимал зубами бабушкин платок.

Я не видела, что делал незнакомец, но заметила кровь и испугалась.

Следующей была я. Бабушка покачала головой и сказала: «Как только этот длинный kintir уберут, вы с сестрой станете чистыми». По словам и жестам бабушки я догадалась, что этот ужасный kintir когда-нибудь станет настолько длинным, что будет болтаться у меня между ног. Бабушка обняла меня и уложила так же, как Махада. Две другие женщины развели мои ноги в стороны. Мужчина – вероятно, специалист по традиционному обрезанию, из клана кузнецов, – взял ножницы. Другой рукой он сжал меня между ног и стал щупать наподобие того, как бабушка доила козу. «Вот он, вот он, kintir», – подсказала одна из женщин.

Ножницы опустились, отрезая мой клитор и внутренние половые губы. Я услышала звук, похожий на тот, с каким мясник срезает жир с куска туши. Резкая боль неописуемой силы пронзила меня между ног, и я взвыла. Потом меня стали зашивать: длинная грубая нить, неловко протянутая сквозь кровоточащие внешние губы; мои громкие, отчаянные крики протеста; успокаивающие слова бабушки: «Это всего один раз в жизни, Айаан. Будь сильной, он уже почти закончил». Потом мужчина перекусил нитку зубами.

Вот все, что я помню об этом.

В память врезались крики Хавейи, от которых кровь стыла в жилах. Хотя она была младшей из нас – ей было четыре, мне пять, Махаду шесть, – Хавейя, похоже, боролась больше всех. А может, женщины уже устали и не смогли удержать ее, но мужчина сделал несколько страшных порезов у нее на бедрах, шрамы от которых остались потом на всю жизнь.

Наверно, я заснула, потому что только ближе к ночи я почувствовала, что мои ноги связаны, чтобы я не двигалась и шрам быстрее зарубцевался. Уже стемнело, мой мочевой пузырь разрывался, но писать было слишком тяжело. Острая боль никуда не делась, и мои ноги были покрыты кровью. Я лежала вся в поту и дрожала. Только на следующий день бабушка уговорила меня пописать. После внутри все болело. Даже когда я просто лежала, между ног все мучительно ныло, а когда я пыталась помочиться, тело пронзала такая острая боль, как будто обрезание только что сделали.

На восстановление нам понадобилось где-то две недели. Бабушка внезапно стала нежной и доброй. Она окружала нас неустанной заботой, отзывалась на каждый стон или всхлип, даже ночью. После каждого болезненного отправления естественных нужд она осторожно промывала наши раны теплой водой и смазывала фиолетовой жидкостью. Потом снова связывала нам ноги и напоминала, что нельзя двигаться, иначе шов разойдется и придется опять звать того мужчину.

Через неделю он пришел проверить, как мы. У меня и у Махада все шло как надо, а вот Хавейю нужно было зашивать заново. Шов порвался, когда она мочилась и боролась с бабушкой. Мы слышали, как все происходило, – это была настоящая агония.

Обрезание стало для нас пыткой, и больше всех пострадала Хавейя.

Махад уже вовсю бегал, когда тот мужчина пришел, чтобы убрать нить, которой зашивал меня. Вновь было море боли. С помощью пинцета он поддевал край нити и резко вытягивал. Бабушке и двум другим женщинам снова пришлось держать меня. И хотя теперь у меня между ног был толстый бугристый шрам, который, если я много двигалась, причинял неудобства, мне больше не нужно было лежать неподвижно весь день.

Хавейе понадобилась еще неделя, чтобы дойти до стадии удаления нитки, и теперь четыре женщины держали ее. Я была там, когда это происходило, и никогда не забуду выражение паники на лице сестры и то, как она кричала, изо всех сил стараясь сжать ноги.

С тех пор Хавейя больше не была такой, как раньше. Несколько недель ее лихорадило, она сильно исхудала. По ночам ее мучили кошмары, а днем она сторонилась людей. Мою жизнерадостную младшую сестричку будто подменили. Иногда она просто часами смотрела в одну точку. После обрезания мы все стали мочиться в постели. У Махада это продолжалось довольно долго.

Когда мама вернулась из поездки, она была вне себя.

– Кто просил тебя устраивать им обрезание? – в гневе кричала она. Ни разу еще я не видела, чтобы она так сердилась на мать. – Ты же знаешь, что их отец был против! Аллах свидетель, никогда в жизни меня так не предавали. Что на тебя нашло?

В ответ бабушка стала кричать на маму, объясняя, что оказала ей неоценимую услугу.

– Представь себе, что было бы с твоими дочерьми через десять лет! Кто взял бы их в жены, если бы у них между ног болтался длиннющий kintir? Думаешь, они навсегда останутся детьми? Ты неблагодарная и непочтительная, и если ты не хочешь видеть меня в своем доме, я уйду.

На этот раз она была настроена серьезно.

Мама не хотела, чтобы бабушка уходила, поэтому позвала сестру-близнеца Халимо, мать Саньяр. Тетя Халимо и мама были похожи как две капли воды: обе высокие, стройные, темнокожие. Их волосы не курчавились, как мои, а красивыми волнами обрамляли лицо и свивались кольцами сзади, на шее. У всех женщин Артан были длинные, тонкие руки и ноги, прекрасная осанка. Но, несмотря на внешнее сходство, тетя Халимо была гораздо мягче мамы. Они сели и долго разговаривали, ожидая, пока бабушка успокоится. Потом все, включая Махада, стали просить ее остаться.

После этого обрезание в нашей семье больше не обсуждалось. Это просто произошло, как должно было произойти. Все прошли через это.

Глава 3. Салочки во дворце Аллаха

Сомали и Эфиопия были втянуты в жестокое противостояние. Война унесла тысячи жизней в обеих странах и разорвала только-только протянувшиеся тонкие нити экономического сотрудничества. Сообщение между Могадишо и Аддис-Абебой было полностью прекращено. Поэтому родителям пришлось искать другое место для встречи.

Городов, куда летали самолеты Сомалийской авиакомпании, было немного. С помощью членов клана мама договорилась встретиться с папой в Джидде, в Саудовской Аравии, и получила поддельный паспорт. Она выдала себя за обычную женщину из субклана Дхулбаханте, которая должна была отправиться в паломничество в Мекку. Мне так нравится воображать эту сцену: мама с папой в Джидде, молодые и счастливые, страстно жаждущие снова жить вместе одной семьей.

Мама не хотела переезжать в Эфиопию, потому что ее населяли христиане, неверные. А Саудовская Аравия была землей Господа, родиной Пророка Мухаммеда, истинно мусульманской страной, созвучной Аллаху, – словом, самым лучшим местом, где только можно было растить детей. Мама знала арабский, она учила его в Адене. Но самое главное – она свято верила, что на Аравийском полуострове ислам чище и глубже, чем в Африке. Законы Саудовской Аравии идут напрямую из Корана, это заповеди Аллаха. И если наша семья вновь соединится там, жизнь станет спокойной, размеренной и прекрасной.

Мама все же убедила папу, что так всем будет лучше. Отец нашел работу в правительстве Саудовской Аравии – что-то связанное с расшифровкой сообщений, переданных азбукой Морзе. Он перебрался в Эр-Рияд, поселился у одного из членов клана и стал ждать нашего приезда.

Мама проявила настоящий героизм. Она раздобыла новый фальшивый паспорт, в котором были записаны трое детей, так что мы могли теперь лететь с ней. В глубокой тайне она собрала вещи и договорилась, что нас отвезут прямо в аэропорт.

В то апрельское утро 1978 года бабушка разбудила нас очень рано – сероватые лучи солнца только-только начали пробиваться сквозь ставни. Вместо привычной школьной формы нас нарядили в красивые платья. Старший пасынок Кхадиджи, чей гараж был напротив, подъехал к дому и быстро затолкал нас в черную машину. Бабушка не поехала с нами. Когда спустя довольно долгое время мы высыпали из автомобиля, мама указала на огромную железную трубу с плоскими крыльями и сказала: «Это самолет. Мы полетим на нем».

Никогда раньше мы не видели самолетов так близко. Только издалека, во время парада в честь Дня независимости, когда они проносились над городом, изрыгая белый дым. Мы завизжали и стали носиться, размахивая руками, – нам так не терпелось подняться в воздух, мы даже думали, что полетим как птицы. Но маме и без нас хватало забот – у нее был фальшивый паспорт, а служащие в аэропорту дотошно опрашивали пассажиров. Она покачала головой, положила ладони нам на макушки и велела молчать.

Но мы не могли долго вести себя смирно. В детстве мы почти никуда не выбирались, ни разу не были на экскурсии, а тут наконец-то такое захватывающее приключение. Оказавшись в салоне, мы выскользнули из-под ремней и стали драться за место у иллюминатора, кусаясь, царапаясь и перелезая через незнакомых пассажиров. Когда самолет поднялся в воздух, мама повернулась к нам.

– Господи, пусть этот самолет разобьется! – причитала она. – Забери их, Аллах. Я не хочу такой жизни. Пусть мы все умрем!

Лучше бы она побила нас. Это были самые страшные слова в моей жизни.

На высоте у нас заложило уши, мы кричали всю дорогу. Должно быть, пассажиры возненавидели нас. Перед приземлением мама, как и все женщины в самолете, надела длинное черное покрывало, скрывавшее все, кроме ее лица. Мы притихли.

В аэропорту Джидды было невероятно много людей с разным цветом кожи, в разнообразных одеяниях. Но нашего папы среди них не оказалось. Мы остались совершенно одни в чужом городе, в чужой стране.

* * *
Не уверена, что все было именно так, но, по-моему, случилось вот что. Папа ждал нас, но, видимо, не знал точной даты прилета. А потом его срочно вызвали в Аддис-Абебу.

В тот день, когда мы покинули Сомали, произошла попытка мятежа против Afwayne. Воздушное пространство закрыли, начались вооруженные столкновения. (После казни мятежников начался период тотального контроля. Если бы мы не улетели тогда, кто знает, смогли бы потом выбраться из страны.) Скорее всего, именно из-за этого мятежа папе пришлось бежать обратно в Эфиопию. В спешке он забыл послать кого-нибудь встретить рейс Сомалийской авиакомпании – тот самый, на который нам удалось попасть.

Многие годы мама припоминала папе этот день. Тогда мы попали в настоящую западню. Мы оказались в Саудовской Аравии – на родине ислама, где строго соблюдались заветы Пророка Мухаммеда. Согласно местным законам женщина всегда должна находиться при мужчине.

Мама громко спорила с сотрудником иммиграционной службы, но тот продолжал повторять, с каждым разом повышая голос, что она не имеет права покинуть аэропорт без мужского сопровождения. При этом он смотрел не на нее, а куда-то поверх ее головы.

Целый день мы провели в аэропорту. Мы стали играть в салочки. Махад потерялся. Меня стошнило. Мама ругалась, говорила, что в нас вселился дьявол. Она выглядела изможденной, у нее все валилось из рук. Она плакала и говорила ужасные вещи о папе – никогда раньше я не слышала от нее такого. Наверно, маме казалось, что ее предали. Она проявила чудеса изобретательности, подготовила отлет, раздобыла фальшивые паспорта. А теперь ее бросили на произвол судьбы.

Уже почти стемнело, когда к нам подошел какой-то сомалиец и спросил, что случилось. Он был из субклана Дхулбаханте, как и мама, поэтому предложил свою помощь. Мама попросила отвезти нас в Джидду, в дом ее знакомых Дхулбаханте. Все, что ей было нужно, – чтобы он помог пройти паспортный контроль и проехал с нами в такси: ни один водитель не повез бы ее одну с детьми, без мужчины.

На следующее утро мы проснулись в незнакомом доме, в маленькой, ужасно жаркой комнате. Мы стали хныкать, но мама отругала нас и велела вести себя смирно. Это значило сидеть в комнате, на кровати. Если мы говорили чуть громче чем шепотом – нас колотили. Если пытались выйти – тоже. Нам можно было только смотреть в окно: оно выходило в большой двор, в котором шесть сомалийских женщин разного возраста готовили и общались.

Одна из них предложила отвести нас на прогулку. Мир снаружи был совершенно необыкновенным: мощеные дороги, множество машин. И все женщины носили черные накидки, закрывавшие их с головы до ног. Они были похожи на человеческие тени. О том, куда они смотрели, можно было догадаться только по тому, в какую сторону были обращены носки их туфель. Мы знали, что это женщины, потому что девушка, которая крепко держала нас за руки, тоже была вся в черном. Ее лицо было открыто, потому что она была родом из Сомали. В Саудовской Аравии у женщин не было лиц.

Мы удрали и подбежали к черным теням, стали рассматривать их, пытаясь понять, где же там глаза. Одна из них подняла руку в черной перчатке, а мы завизжали: «У них есть руки!» – и стали корчить ей рожи. Конечно, вели мы себя просто ужасно, но то, что мы видели вокруг, казалось нам чуждым и зловещим. Мы пытались хоть как-то примириться с действительностью, «приручить» ее. А женщины, наверно, смотрели на нас и думали, что эти темнокожие дети ведут себя как обезьяны.

Через два-три дня к нам пришли двое мужчин из субклана Осман Махамуд и передали весточку от отца. Он был в Эфиопии и, видимо, должен был остаться там еще на несколько месяцев. Они спросили у мамы, где она хочет жить, ожидая его возвращения. Той ночью, похоже, в ней что-то надломилось. Она плакала, ругалась, колотила нас, в истерике кидала туфлями в любого, кто пытался открыть рот. Даже ее любимчик Махад был в ужасе.

Когда на следующий день мужчины пришли снова, она сказала им одно слово: «Мекка». Наверное, мама чувствовала, что в ее жизни все настолько плохо, что только в объятиях Аллаха она обретет покой и утешение. Мекка – родной город Пророка Мухаммеда, он ближе всего к Аллаху.

Через неделю нас увезли из Джиббы и высадили рядом с высоким зданием. На улице валялся мусор, жирные мухи роились над отбросами. Вонь на лестнице была нестерпимой. Тараканам жилось здесь так привольно, что они даже не убегали от людей. Отец дал нашим провожатым денег, чтобы снять жилье, но в Мекке оно стоит очень дорого, поэтому единственное, что им удалось найти, – крошечную квартирку в доме, где жили строители-египтяне.

Первый раз мы оказались вмногоквартирном доме. Когда мы поднимались по лестнице, мама сказала нам с Хавейей: «Если вы выйдете на улицу одни, то мужчины, которые живут за этими дверями, схватят вас, порежут на кусочки и съедят». Угроза подействовала.

Мама открыла дверь, и мы вошли в двухкомнатную квартиру. Там было электричество! На стенах обнаружились выключатели, которые зажигали лампочки, а еще – невиданное диво – приводили в действие вентилятор. Когда мама отвернулась, мы стали играть с ним – кидали в него одежду и разные мелочи, а потом смотрели, как они там вертятся. Вентилятор сломался.

Всю первую неделю квартира была словно раскаленная жаровня. Спина Хавейи покрылась мелкими волдырями, и она кричала от боли день и ночь.

Но дяди внесли плату за квартиру за пять месяцев вперед, так что у нас не было выбора. Единственное, что они могли для нас сделать, – взять с собой за покупками. Базар заворожил нас настолько, что мы перестали безобразничать. Все светилось, переливалось, вокруг были горы игрушек, а лавки манили ароматом специй, запахом крови, блеяньем скотины и пышной выпечкой. В Сомали нас редко водили на рынок, поэтому бесконечные ряды прилавков и магазинчиков были самым прекрасным, что мы видели в жизни. Пока мы гуляли в этом волшебном месте, наши дяди крепко держали нас за руки. Мы купили матрасы, простыни, подушки, маленький вентилятор. На следующий день мы отправились за едой, ковриками для молитв, кухонной утварью, тазиком для стирки, щеткой, мылом и ведром.

Потом мы стали жить только с мамой. Такое случилось едва ли не впервые. Бабушка была далеко, в Сомали, и маме не с кем было разделить обязанности по дому, обсудить планы. К тому же она ничего не могла сделать одна. Ни ей, ни нам нельзя было выходить на улицу без мужчин, наших дядь. А чтобы позвонить им, ей приходилось идти в бакалею на углу в сопровождении «защитника» – десятилетнего Махада.

Целыми днями мы сидели в квартире и ждали, пока дяди окажут нам услугу, и целыми днями мама проклинала папу. «Пусть Аллах заберет его навсегда! – помню, кричала она. – Пусть Аллах покарает его бесплодием, страшной болезнью! Пусть он никогда не увидит рая!» И самое страшное – «Пусть Afwayne схватит и будет пытать его. Пусть он лишится клана и умрет в одиночестве».

Все, что нам оставалось, – сидеть и ждать. Мама принялась восстанавливать дисциплину в доме. За те месяцы, пока мы жили с бабушкой, мы окончательно отбились от рук. Для мамы мы были словно маленькие верблюжата, и, чтобы приручить нас, она часто кричала и колотила нас. Если мы бегали, раздавался крик: «Сидеть. СИДЕТЬ!», и мы падали на пол; потом она хлестала нас проводом от радио по рукам и ногам. Если мы плакали, она кричала: «ТИХО!» – и колотила снова.

Приятного было мало, но нам доставалось по делу, к тому же всегда в меру. Мама считала телесные наказания разумными и необходимыми для воспитания. Когда мы начали вести себя прилично, она почти перестала нас бить.

Когда муэдзины в Мекке призывали к молитве, это превращалось в своего рода перекличку: сначала вступал минарет соседней мечети, потом следующий, за ним еще один – и так призыв разносился по всей стране, по всему миру. Мы придумали игру: бегали от одного окна к другому, угадывая, с какой стороны раздастся голос на этот раз.

Сомали – тоже мусульманская страна, но наш ислам был не так строг, не требовал регулярных молитв, к нему примешивались древние поверья. Теперь же мама велела нам совершать намаз по призыву муэдзинов, пять раз в день. Перед молитвой надо было помыться, переодеться. Потом мы становились в ряд и выполняли все мамины указания. После вечерней молитвы нас укладывали спать.

Мама отправила нас в местное медресе, хотя мы почти не знали арабского. В Сомали обычные школы и медресе были смешанными, девочки и мальчики учились вместе. Здесь же образование было раздельным, поэтому мы с Хавейей пошли в одну школу, а Махад – в другую. В медресе все девочки были белыми, и я впервые поняла, что я черная. Они называли нас с Хавейей abid – рабынями. Я ненавидела Саудовскую Аравию, в том числе и за то, что нас считали рабынями, относились к нам с предубеждением из-за цвета кожи. Учитель не показывал нам, как писать, он только читал Коран, а мы запоминали наизусть, строчку за строчкой.

Мы уже выучили часть Корана в Могадишо, хотя, конечно, почти ничего не понимали. В Мекке учитель сказал, что мы читаем его без почтения, тараторим, только чтобы похвастаться. Поэтому нам пришлось учить все заново, теперь уже с подобающими паузами. Текст мы по-прежнему понимали мало – видимо, в этом и не было нужды.

Вся жизнь в Саудовской Аравии замыкалась на понятии греха. Слово «харам» – «запрещено» – мы слышали постоянно. Садиться в автобус с мужчинами – это харам. Играть с мальчиками – харам. И даже когда мы играли во дворе медресе только с девочками, а вокруг не было ни одного мальчика, если у кого-то из нас разматывался хиджаб[6] – это было тоже харам.

* * *
Однажды мама решила отвести нас в Запретную мечеть[7]. Для нас это была долгожданная возможность выбраться из душной маленькой квартиры. На улице воздух плавился от зноя. Стояла изнуряющая полуденная жара – в Мекке она чувствовалась, как нигде больше. И тут мы зашли в прекрасное здание – огромное, белое и прохладное. Дул легкий ветерок. Нам показалось, что мы наконец-то выбрались из тюрьмы. Пока мама, как велит обычай, семь раз медленно обходила вокруг священного камня Каабы, мы носились по мечети и скользили по полу, визжа от радости.

Люди в храме были такими же разными, как в аэропорту. Многие казались даже чернее нас, а некоторые – намного белее, чем саудовцы. И, поскольку мы с ними пришли в дом Господа, все эти люди были добры к нам. Когда мы налетели на взрослого, он мягко взял нас за руки и отвел к маме. Она рассердилась, и я, понимая, что мы опозорили ее, совершила краткую молитву, которой научилась в медресе, – встала перед мамой на колени, сложила руки чашей и попросила прощения. К моему удивлению, это помогло: она улыбнулась.

Казалось, мама обретала надежду, спокойствие и утешение среди красоты и величия Запретной мечети. Мы тоже любили ходить туда, и нас потом даже угощали мороженым. Постепенно ритуалы и истории, связанные с этим местом, стали что-то значить для меня. В этом храме люди были терпеливы друг к другу. Все омывали ноги в одном источнике, не выказывая предубеждения. Я чувствовала, что мы все – мусульмане в доме Господа, и это было чудесно, это рождало ощущение вечности. Наверное, еще и поэтому мусульмане верят, что ислам означает мир: в большом, прохладном храме, полном доброты, всегда испытываешь умиротворение.

Но как только мы выходили из мечети, Саудовская Аравия снова превращалась в страну убийственной жары, грязи и жестокости. На площадях людям отрубали руки, головы. Взрослые говорили об этом так, будто это обычное дело: в пятницу после полуденной молитвы можно пойти домой пообедать или сходить посмотреть на пытки. Мужчин пороли, женщин побивали камнями. В конце 1970-х годов экономика страны переживала подъем, но, несмотря на высокие цены на нефть, позволившие Саудовской Аравии стать частью современного мира, ее общественный строй застыл на уровне Средневековья.

Когда наступил месяц паломничества, мама сказала, что мы больше не сможем ходить в Запретную мечеть. Нам даже нельзя было высунуться из дома, потому что огромная толпа могла нас задавить. Все, что нам оставалось, – смотреть в окно за тем, как множество людей в белых одеждах проходят по улицам, и слушать бесконечные молитвы.

Однажды вечером, когда мы уже легли спать, в дверь кто-то постучал. Дядя закричал: «Это ваш папа!» – и мы тут же вскочили с кроватей. Махад с разбегу налетел на одного из вошедших мужчин. Мы с Хавейей поначалу стеснялись, но потом тоже повисли на незнакомце.

Я представляла себе отца, который будет меня понимать, зная, что я стараюсь вести себя хорошо. И вот теперь в моей жизни появился такой человек. Мы карабкались на него, суетились рядом, старались хотя бы прикоснуться к нему. Мама хотела отправить нас обратно в кровать, но папа сказал, что мы можем остаться. Я заснула на полу, подложив руки под голову и наблюдая за тем, как папа ест.

Абех был худым, с высокими скулами и круглым лбом, мощной шеей и широкими, чуть сутулыми плечами. Отец щурился – мне казалось, оттого что он много читал и думал о судьбах нашей страны. Его голос был низким, с едва заметными смешливыми нотками. И, в отличие от всех остальных взрослых, он считал, что дети – это чудо.

На следующее утро Абех разбудил нас к молитве. Коврики были уже расстелены: для Махада – рядом с отцом, а для меня, Хавейи и мамы – позади них. Мы стали заворачиваться в длинное белое покрывало, но папа остановил нас: «Вы не должны делать этого, пока не вырастете». А на мамины возражения ответил: «Аша, ты же знаешь, главное – это не правила, а дух».

Потом мы с Хавейей протиснулись между ним и Махадом, чтобы молиться рядом. Отец не прогнал нас, а когда мама заикнулась о том, что это запрещено, он велел ей замолчать.

Это стало повторяться снова и снова: во время каждой молитвы мы старались подобраться поближе к папе. К вечернему намазу Абех понял, что так продолжаться не может, ведь мама права – это запрещено. Мужчины не должны молиться рядом с женщинами, потому что, хотя они полностью покрыты, ткань может задраться и обнажить край одежды или полоску кожи. Это может отвлечь мужчину и привести его к греховным мыслям. Но Абех ничего не объяснил, только сказал:

– Вы уже большие девочки, поэтому должны молиться сзади.

– Но почему? – конечно же спросили мы.

– Так угодно Аллаху.

– Но почему Господу так угодно? Он создал и меня тоже, но больше любит Махада.

Отец все же настоял на том, чтобы мы молились сзади, потому что так было заведено. Но я любила папу и считала, что это нечестно, поэтому, когда он опускался на колени, я начинала ползти к нему, и к концу молитвы мы с Хавейей оказывались рядом с ним и Махадом. К маминому ужасу, так происходило снова и снова. Через неделю это стало раздражать папу, а мама даже обрадовалась, ведь это означало, что она была права: нельзя позволять девочкам перебираться вперед. Отцу с самого начала следовало молиться отдельно, только с Махадом, оставляя нас с мамой в другой комнате. Но Абех не стал этого делать: «Мы будем молиться все вместе, как одна семья. Такова воля Господа».

После возвращения отца правила в нашей семье немного смягчились. Он сказал, что ритуальное омовение нужно совершать лишь перед утренним намазом, а перед другими молитвами – только посещать уборную. Ведь если человек моется, когда он уже чист, он тратит воду зря, а это не угодно Аллаху.

После этого, когда мама спрашивала перед молитвой: «Вы помылись?», мы отвечали: «А мы чистые!»

– Какие же вы чистые, когда грязные! – возмущалась мама.

– Но мам, пыль – это же не грязь.

И так снова и снова, пока маме это не надоедало – тогда она хватала нас, тащила в ванную и купала.

После возвращения отца я расцвела, словно кактус после дождя. Он окружил меня вниманием: подбрасывал в воздух, называл умницей и красавицей. Иногда по вечерам папа собирал нас и рассказывал о величии Господа и о том, почему нужно хорошо себя вести. Он поощрял вопросы и терпеть не мог «тупое заучивание», механическое повторение. Мама ненавидела слово «почему», а папе оно нравилось: в ответ он читал длинные лекции, хотя девять десятых того, о чем он говорил, было выше нашего понимания.

Мама учила нас говорить правду, потому что иначе мы будем наказаны и попадем в ад. Папа учил нас быть честными, потому что правда – это хорошо. Я обожала его вечерние проповеди, и, хотя мы все жадно ловили каждое его слово, с самого начала я стала его любимицей.

Когда мы вели себя плохо, я всегда сознавалась первой.

– Ты же нас не накажешь, если я тебе кое-что скажу? – говорила я отцу. – Ведь если я расскажу правду, а ты меня накажешь, в следующий раз мне придется солгать.

Папа смеялся и отвечал:

– Ладно, выкладывай.

Тогда я признавалась, что мы что-то сломали или приставали к соседям. Он никогда нас не бил, только велел пообещать, что впредь такого не повторится.

Мама же воспитывала нас по-спартански. Ко всем, кроме Махада, она проявляла ровно столько внимания и заботы, сколько было необходимо. Даже ее любовь к Махаду выражалась своеобразно: она просто не била его так сильно, как нас с Хавейей. Мама никогда не была добродушной, мягкой женщиной, а из-за тяжелой жизни ее сердце и вовсе очерствело. Она постоянно беспокоилась. Правила, установленные ею, должны были соблюдаться неукоснительно. Но, прожив несколько недель с Абехом, мы стали говорить ей: «Главное – это не правила, а дух». Мама была вне себя.

* * *
В чем бы ни заключалась папина работа, платили ему за нее хорошо. Но хотя в его разрешении на трудовую деятельность было прописано, что он не имеет права заниматься политикой, отец все равно продолжал тайком сотрудничать с ДФСС. Он считал саудовцев отсталыми и недалекими и не верил, что они могут догадаться о том, что он остается одним из лидеров политического движения.

Когда пять месяцев, за которые была внесена плата за жилье, истекли, папа настоял, чтобы мы перебрались в Эр-Рияд, где он работал. Мама не хотела уезжать из Мекки, но мы с Хавейей и Махадом ненавидели эту квартиру. Мне кажется, мама тоже втайне обрадовалась, когда Абех нашел для нас просторный и довольно прохладный дом в Эр-Рияде. Он был разделен на мужскую и женскую половину (хотя мы так не жили), отгороженные коридором и закрытой дверью. Мужчины пользовались главными воротами с внушительной металлической решеткой и лампами по обеим сторонам. Нам было строго запрещено выходить на улицу без сопровождения. Но небольшая дверца вела из женской половины дома во внутренний двор, откуда можно было попасть в соседний двор, прилегавший к женской половине другого дома. Поэтому женщины и дети могли общаться друг с другом, не выходя на улицу.

Нам с Хавейей разрешили бегать через эту дверцу в гости к соседям. Там мы смотрели по телевизору бесконечные сериалы о жизни Пророка Мухаммеда, о том, как он сражался за ислам и приводил заблудших язычников к истинной вере. Его лицо никогда не показывали, потому что он свят и никто не вправе играть его роль. Соседки – пять или шесть девочек в возрасте от десяти до пятнадцати лет – учили нас своим играм. После полудня, когда отца не было дома, а вялые, инертные матери засыпали, они собирались вместе, обвязывали бедра тканью и танцевали – покачивались, вращали телом под музыку, обмениваясь многозначительными взглядами. Для меня, восьмилетней, эти девочки были воплощением страстного и совершенно чуждого эротизма.

Никогда раньше я не видела подобных танцев, только обряды, которые шаманы иногда проводили в Могадишо, но это были скорее странные магические ритуалы, чем танцы. Когда мы с Хавейей показали дома, чему научились у соседских девочек, мама вышла из себя. Она привезла нас в Саудовскую Аравию, чтобы мы жили чисто и безгрешно, строго следуя законам истинной веры, а теперь местные женщины толкали нас на путь порока.

Некоторых наших соседок регулярно избивали мужья. Ночью по всей округе раздавались крики: «Нет! Умоляю! Во имя Аллаха!» Отец приходил в ужас от этого, считая бытовое насилие одним из основных примеров жестокости саудовцев. Если потом ему доводилось встретиться взглядом с мужчиной, который так поступал – все соседи могли легко узнать его по голосу, – отец бормотал: «Глупый драчун, как и все саудовцы». Папа никогда не поднял руки на маму: он считал это низостью.

И все же нам разрешали иногда уходить из дома. Мама не могла запретить нам играть с соседскими детьми – это было бы неприлично. Их семьи сильно отличались от нашей. Во-первых, матери не работали, у них были слуги. А мальчишки просто стояли на ушах. Дети могли делать что хотели – арабы очень терпимо относятся к малышам, – но всем заправляли мальчики. Они могли выключить телевизор, который смотрела мама, или приказать старшей сестре встать со стула.

В Саудовской Аравии все зло было от евреев. Если у соседки вдруг ломался кондиционер или вентилятор, она всегда говорила, что это из-за евреев. Детей учили молиться за здоровье родителей и за то, чтобы не стало евреев. Позже, когда мы пошли в школу, учителя долго рассказывали, сколько бед евреи принесли мусульманам и каких ужасов можно ждать от них в будущем. Когда соседки сплетничали о ком-то, они говорили: «Она уродина, непокорная, шлюха – она спит с жидом». Я в жизни не видела ни одного еврея (как и все эти саудовцы). Мне казалось, что они должны быть похожи на джиннов.

Но те же соседи порой бывали очень заботливы. Они заходили спросить, все ли у нас в порядке, дарили нам конфеты и сладкие булочки. Иногда они приглашали маму на свадьбу, и, хотя эти женщины ей не нравились, она чувствовала, что не может им отказать. Поэтому мама все же приходила на торжество и брала нас с собой. Свадьба означала три праздничных ужина, на которые допускались одни женщины. Казалось, только в этот момент они оживали, одевались в самое лучшее. В первый вечер невеста была полностью покрыта, чтобы уберечься от злого глаза. Мы могли рассмотреть только ее лодыжки, все в коричневых спиральных узорах, нарисованных хной. На следующий вечер она наряжалась в сверкающее арабское платье и драгоценности. В последний вечер, предварявший Ночь Дефлорации, невеста надевала длинное белое кружевное платье и выглядела испуганной.

В этот вечер появлялся жених – единственный раз, когда мужчина мог находиться в присутствии женщин не из его семьи. Как правило, он был заурядным, потным, немолодым саудовцем в длинных одеждах. Когда он входил, все женщины сразу смолкали. Нам с Хавейей мужчины не казались существами с другой планеты, но для саудовских женщин появление жениха было очень важным моментом. На каждой свадьбе все было точно так же – женщины замолкали, затаив дыхание, а человек, которого они так ждали, оказывался совершенно обычным.

* * *
У нас в семье не все было гладко. Связь между родителями, прежде такая крепкая, рушилась на глазах. У каждого были свои взгляды на жизнь. Маме казалось, что папа недостаточно времени уделяет семье. Все чаще ей приходилось отводить нас в школу – точнее, в две разные школы, ведь Махад учился отдельно, – а потом забирать оттуда, одной. Она терпеть не могла выходить без сопровождения, ненавидела похотливые взгляды встречных мужчин. Сомалийки рассказывали истории о женщинах, которых хватали на улице, увозили, а потом те оказывались на обочине дороги или вовсе исчезали без следа. Быть одинокой женщиной – уже само по себе плохо. А иностранка, к тому же чернокожая, – абсолютно беззащитное существо.


Когда мама отправлялась за покупками без водителя или мужа, продавцы не обслуживали ее. И даже когда она брала с собой Махада, далеко не все соглашались говорить с ней. Тогда она набирала помидоры, фрукты, специи, а потом громко спрашивала: «Почем?» Не услышав ответа, мама клала деньги на прилавок, говорила: «Возьмите, если хотите» – и уходила. А на следующий день все повторялось снова. Махад видел это, но не мог ей ничем помочь – ему было всего десять.

При этом мама никогда не упрекала саудовцев в своих бедах. Она только хотела, чтобы отец ходил за покупками и делал всю работу за пределами дома, как и все остальные мужчины. Саудовские женщины никогда не выходили на улицу одни. Мужья запирали ворота снаружи. Все соседки жалели маму, потому что ей приходилось идти по улице одной. Это было унизительно.

Мама считала, что папа часто подводит ее, перекладывая на ее плечи многие проблемы, которые должен решать сам. И сомалийские обычаи только все усложняли. Отец мог запросто пригласить к нам на ужин восемь – десять мужчин. Он никогда не говорил маме, куда уходит и когда вернется. Если атмосфера в доме становилась тяжелой, папа отправлялся с утра в мечеть, а приходил обратно только через день или два. Маме приходилось стирать вручную все до последнего носочка. Ей было одиноко.

Наверное, временами она все же чувствовала себя счастливой: когда готовила ужин, а вся семья была рядом. Такие вечера случались все реже. Порой ночью я слышала, как родители ссорились. Звенящим от ярости голосом мама высказывала папе свои претензии, а он отвечал: «Аша, я работаю ради светлого будущего нашей родины» или «Этого бы не случилось, если бы мы жили в нормальной стране». Абеху всегда была не по душе Саудовская Аравия, он хотел, чтобы мы переехали в Эфиопию. Но мама не могла на это согласиться: эфиопцы были неверными.

Через несколько месяцев к нам приехала бабушка, чтобы помогать по хозяйству. Ей не понравилось то, как мама отзывалась о папе. «Если ты родилась женщиной, живи как женщина, – повторяла она старинную поговорку. – Чем быстрее ты это поймешь, тем легче будет смириться».

Мы опять стали ходить в обычную школу по утрам, а в медресе – после полудня. Но обычная школа в Саудовской Аравии – почти то же, что и медресе. Там мы занимались только арабским, математикой и Кораном, причем на него приходилось четыре пятых всего времени. Изучение Корана подразделялось на уроки по чтению, толкованию, хадисам – священным изречениям, записанным после Корана, а также по сиратам – традиционным жизнеописаниям Пророка Мухаммеда – и по исламскому праву. Нас учили называть девяносто девять имен Аллаха, объясняли, как должны вести себя хорошие мусульманские девушки: что сказать, если чихнешь; на каком боку засыпать и как двигаться во сне; с какой ноги заходить в туалет и в какой позе сидеть. Учила нас египтянка, и она часто била меня. Я была уверена, что это из-за моего цвета кожи: ударяя линейкой, она называла меня aswad abda – чернокожая рабыня. Я ненавидела Саудовскую Аравию.

Но не все саудовцы были такими. Однажды утром, когда я была в школе, сильный порыв ветра чуть не сбил меня с ног. Он принес с собой травянистый запах дождя, и меня охватила тоска по дому. (Запах дождя был моим самым ярким воспоминанием о недолгой жизни в Сомали.) Набежали тучи, и родители приехали за детьми, чтобы забрать их домой. Из-за грозы занятия закончились раньше, но мама не знала об этом. Начался дождь: сперва огромные капли начали падать мне на голову, а потом с неба обрушились мощные потоки, похожие на полотно. Улица быстро наполнилась водой. Когда возле школьных ворот не осталось других детей, я побежала в том направлении, где, как мне казалось, был наш дом. Вода уже почти доходила мне до колен. Я упала и заплакала.

Вдруг большая рука схватила меня за шиворот и выудила из воды. Я подумала, что саудовец украдет меня, изнасилует, порежет на кусочки и закопает в пустыне, как в тех историях, что рассказывала мама. Я закричала: «Что бы ты ни сделал со мной, Аллах все увидит!» Но мужчина молча принес меня к себе в дом и уложил на колени жене. Она дала мне сухую одежду, успокоила, налила теплого молока, а ее муж тем временем пошел обратно к школе и встретил там мою маму с Хавейей. Когда дождь прекратился, он отвез всех нас домой.

Мы говорили папе, что не хотим быть девочками. Несправедливо, что нам нельзя гулять с ним и делать все то, что можно Махаду. Абех всегда возражал на это словами из Корана: «Рай – у ног вашей матери». Но когда мы смотрели вниз, то видели, что мамины босые ноги потрескались от ежедневного мытья полов, а папа обут в дорогие итальянские ботинки из кожи. Мы начинали хохотать, потому что если где и был рай, то скорее у папиных ног. Отец был важным человеком, он спасал Сомали, красиво одевался, уходил из дома когда ему вздумается. А мы с мамой не могли делать то, что нам хотелось.

С этой несправедливостью мы сталкивались каждый день. Если мы выбирались куда-то всей семьей, то должны были ехать на разных автобусах: папа с Махадом – в мужском, а мама со мной и Хавейей – в женском. Когда мы наконец встречались снова на рынке, папа принимался ругать эти глупые порядки: «Это не по-мусульмански! Это что-то из времен джахилии[8]! Саудовцы глупы, как бараны!» На самом деле правила о раздельных автобусах распространялось только на иностранцев. Почти все саудовцы были богаты, и их жены ездили в машинах с водителями.

Когда я однажды сказала при гостях, что, когда вырасту, хочу стать такой, как Абех, отец просиял: «Вот видите! Дети спасут нашу страну!» – и поднял меня на руки. Мужчины, которые почтительно ждали папиного возвращения, чтобы поговорить с ним, посмотрели на меня, рассмеялись и сказали, что я похожа на отца – такой же круглый лоб и высокие скулы. Позже папа обнял меня и назвал своим единственным сыном. Из-за этого Махад стал ненавидеть меня еще больше.

К маме тоже часто приходили гости – сомалийские женщины из субклана Дхулбаханте. Почти все они работали прислугой в домах у саудовцев. Одну из них звали Обах. Она была молодой, красивой, всегда хорошо одевалась, красила ногти хной. Во время разговора она помахивала рукой, оставляя в воздухе след от сигареты. Обах пришлось уйти из семьи, на которую она работала, потому что она боялась, что ее обесчестят; или, возможно, ее обесчестили, и поэтому она была вынуждена уйти.

Маме не нравились подчеркнутая женственность Обах, сигареты, вся эта фривольность, которая ведет к греху. И все же она согласилась приютить ее, ведь Обах была членом клана.

Мы были рады, что Обах стала жить с нами. Она смеялась, дымила сигаретой, заматывала головной платок так неплотно, что были видны ее золотые сережки. Смешивая желтый порошок с водой, она втирала его в кожу, чтобы сделать ее нежнее и мягче. Обах была совсем не похожа на нашу строгую, требовательную маму.

Однажды мы с Махадом украли у Обах сигареты, выкурили их, и нас стошнило. После этого мама велела ей уходить. Не знаю, куда она отправилась тогда, но через несколько месяцев мы узнали от других членов клана, что ее арестовали и обвинили в занятии проституцией. Ее посадили в тюрьму, потом публично выпороли и выслали обратно в Сомали.

Уже из-за того что Обах была одна в стране, саудовцы могли решить, что она проститутка; других доказательств не требовалось. А для режима Сиада Барре одно то, что она уехала из Сомали и стала искать работу за границей, было достаточным основанием, чтобы счесть ее «анти».

Когда отец узнал о том, что случилось с Обах, он пришел в ярость. «Это не ислам! Саудовцы все извратили!» – бушевал он. Отец был мусульманином, но ему претили законы и судебная система Саудовской Аравии, он считал их варварскими. Всякий раз, когда мы слышали о казни или побивании камнями, мама говорила: «Это законы Господа, Его воля. Кто мы такие, чтобы судить о них?» И все же мы знали, что, если саудовец подаст в суд на сомалийца, у последнего не будет никаких шансов.

Презрение отца к саудовцам было всеобъемлющим. 16 сентября 1978 года в Эр-Рияде произошло лунное затмение. Ближе к вечеру стало видно, как темная тень медленно наползает на бледный диск луны. Вдруг кто-то стал колотить к нам в дверь. Я открыла – на пороге стоял сосед. Он спросил, все ли с нами в порядке, ведь сегодня Судный день, когда, согласно Корану, солнце взойдет с запада, моря разольются, мертвые воскреснут, и тогда ангелы Аллаха взвесят наши добродетели и грехи, а потом вознесут хороших людей в рай, а плохих низвергнут в ад.

Хотя сумерки едва наступили, муэдзины воззвали к молитве – не один за другим, как обычно, а одновременно по всему городу. По всей округе поднялись крики. Когда я выглянула за ограду, то увидела, что люди молятся прямо на улице. Мама позвала нас в дом и сказала: «Все молятся. Помолимся и мы».

Небо потемнело. Это был знак! Еще несколько соседей пришли к нам просить простить их за былые обиды и помолиться за них, ведь детские молитвы чаще бывают услышаны. Врата ада распахнулись перед нами. Мы запаниковали. Наконец, уже ночью, домой вернулся папа. «Абех! – бросились мы к нему. – Сегодня Судный день. Попроси маму простить тебя!»

Папа наклонился, обнял нас и спокойно сказал:

– Если вы подойдете к саудовцу и сделаете так, – он громко хлопнул в ладоши у нас перед лицом, – то они подумают, что настал Судный день. Бараны.

– Значит, сегодня не Судный день?

– Луну накрыла тень, – объяснил папа. – Это нормально. Скоро пройдет.

Абех был прав. В день Страшного суда солнце взойдет на западе, но на следующее утро оно было там, где и всегда, огромное и неумолимое. Конец света так и не наступил.

* * *
На верхнем этаже в женской части нашего дома в Эр-Рияде был балкон с навесом и резной решеткой. Оттуда можно было незаметно смотреть на улицу, и мама иногда сидела там часами. Однажды она увидела двух сомалийцев, подходивших к нашему дому. Когда она их узнала, то издала странный звук. Что-то случилось.

Мужчины постучали в дверь. Мама открыла им.

– Я знаю, у вас плохие новости. Что-то с моим сыном?

Они ответили, что да. Моего сводного брата Мухаммеда в Кувейте насмерть сбил грузовик.

Я совсем не помню своего старшего брата, плод загадочного союза мамы с предыдущим, нелюбимым мужем. Мама рассказывала мне о Мухаммеде. Он убил скорпиона, который укусил меня, когда я была совсем маленькой. Но я не помнила ни скорпиона, ни брата, отнесшего меня домой. Мухаммед уехал к отцу в Кувейт, когда мне было года два или три.

Но мама всегда считала его своим будущим спасителем. Она говорила: «Когда я состарюсь, Мухаммед приедет и избавит меня от этой жизни». Узнав о смерти сына, она ушла в свою комнату, и облако горя нависло над нашим домом. Женщины Дхулбаханте приходили к нам, готовили и ухаживали за мамой. Она не плакала, не кричала, просто лежала с разбитым сердцем, неподвижно, как будто в коме. Взрослые говорили нам: «Побудьте сейчас паиньками», – и тогда мы действительно вели себя смирно. Когда отец вернулся из Эфиопии, он тоже ходил вокруг мамы на цыпочках, заботился о ней, называл по имени, держал за руку, пока она не встала с кровати.

Абех решил устраивать политические собрания у нас дома – так он мог больше времени проводить с семьей. Так что теперь к нам приходили от пяти до двадцати мужчин, ели и разговаривали, и так до трех-четырех часов утра. Иногда они приводили с собой жен, которые помогали маме на кухне, но они казались ей чересчур неряшливыми. Маме нужна была поддержка, а мне к тому времени почти исполнилось девять, и я уже могла справиться с домашней работой.

Собрания проходили чуть ли не каждую неделю. Весь день я убиралась и помогала готовить. Махад играл с соседскими детьми, потому что он мальчик, а Хавейя отвлекала меня, потому что была еще маленькой. Это было тяжело, но больше всего я ненавидела мыть посуду – поздно ночью, когда после ужина грязные стаканы и тарелки были везде, где только можно. Чтобы вымыть большие котлы, мне приходилось вставать на коробку, а один из них был таким огромным, что я могла забраться внутрь него. Помню, как мне было обидно и как хотелось спать.

Однажды ночью я поняла, что с меня хватит. Я так устала, что собрала всю посуду и поставила в холодильник, просто спрятала ее. Потом я быстренько прибралась в кухне, чтобы там было все чисто. Рано утром, когда папа встал к молитве и открыл холодильник, чтобы взять стакан холодной воды, гора посуды рухнула на пол. Поднялся невообразимый шум, перебудивший всю округу. Мама ворвалась ко мне в комнату, вытащила меня из кровати и велела вымыть всю посуду до школы.

Я заплакала и сказала, что это несправедливо. Когда я домывала последние тарелки, папа подошел ко мне.

– Это нечестно, но ставить грязную посуду в холодильник – не самая хорошая идея. Лучше просто скажи маме: «Я устала, домою все утром».

Папа был добрым, но порой он, казалось, совершенно не понимал мамино решительное намерение привить мне, как старшей дочери, ответственность и покорность.

Однажды в 1979 году папа пришел домой рано и сказал, что нас депортируют. Нам дали двадцать четыре часа на то, чтобы покинуть страну. Я до сих пор не знаю почему.

Вместо того чтобы идти в школу, мы стали паковать вещи. Мама страшно рассердилась на папу:

– Это все из-за тебя! Если бы ты заботился о своей семье как следует, такого бы не случилось. Ты доверяешь свои тайны кому попало.

Мы поехали в аэропорт. Папа сказал, что нам нужно сесть в первый же самолет, иначе саудовские полицейские схватят нас. Ближайший рейс был на Эфиопию, но мама потребовала, чтобы мы летели только в мусульманскую страну, так что нам пришлось отправиться в Судан. Всю дорогу мама смотрела в небо пустым взглядом.

Когда мы приземлились в Судане, нам запретили въезд в страну. Четыре дня мы провели в аэропорту Хартума, пока наконец не сели в другой самолет, который летел все-таки в Эфиопию, где жили страшные неверные. Но у нас не было выбора.

Глава 4. И плачут дети, вдовы

Первым пристанищем в Эфиопии для нас стал старинный особняк в самом центре столицы. Там были кресла, и это казалось роскошью после жизни на циновках, постеленных на пол. В доме был деревянный паркет, персидские ковры и, к нашему смущению, даже слуги, которые готовили и убирали. Тогда я впервые увидела сад, с живой изгородью, цветами, маленьким прудиком и садовником.

Думаю, особняк принадлежал правительству, и в нем селили уважаемых гостей. Ведь в Эфиопии папа был важной персоной. На встречи он ездил в автомобиле с водителем. Почти каждый день на первом этаже, в столовой, проходили собрания: большие черные мужчины много курили и кричали друг на друга, развалившись в позолоченных креслах.

По словам этих людей, беженцев из Сомали, обстановка у нас на родине накалялась. К оппозиционному движению моего отца, ДФСС, присоединялось все больше добровольцев. Люди, которым удалось перебраться за границу, не убегали, а готовились к борьбе. Они были готовы погибнуть, но отомстить Afwayne. Сиада Барре по-прежнему называли так – Большой Рот, огромная челюсть, пожиравшая людей.

В 1974 году в Эфиопии произошла революция, император Хайле Селассие был свержен. Власть в стране захватила группа солдат и младших офицеров, известная как Дерг. К ней принадлежал и жестокий Менгисту Хайле Мариам, ставший впоследствии президентом страны. Сиад Барре воспользовался этим моментом, чтобы напасть на спорный регион Огаден, который Эфиопия считала своим, но населяли его в основном сомалийцы из Огадена, субклана Дарод. Лидеры эфиопской революции обратились за помощью к Советскому Союзу, и тот отправил им серьезное подкрепление. Армии Сиада Барре пришлось отступить. Разумеется, правительство Эфиопии тогда оказывало поддержку и предоставляло убежище силам оппозиции – в том числе и папиному ДФСС, – противостоявшим Сиаду Барре.

В 1978 году, в тот самый день, когда мы отправились из Сомали в Саудовскую Аравию, против режима Сиада Барре поднялся мятеж, и возглавляли его офицеры из Мачертен, субклана моего отца. И в наказание Afwayne велел своим бойцам разорить земли Мачертен. Его бригады сжигали поселения, насиловали женщин, разрушали водохранилища. Тысячи людей погибли от голода и жажды. Правительство присвоило собственность Мачертен и объявило это коммунизмом. С каждым новым ударом Сиада Барре все больше беженцев стремилось пересечь границу с Эфиопией, чтобы там присоединиться к ДФСС и отомстить.

К тому времени, когда мы перебрались в Эфиопию, в распоряжении у ДФСС была уже целая армия с военной базой на границе, в Дирирдаве. Штаб-квартирой движения стал дом на окраине столицы, Аддис-Абебы. Его окружал длинный высокий забор с битым стеклом и колючей проволокой по верху, ворота были под охраной.

* * *
Абех отправил нас троих в школу, где обучение велось на амхарском. Мы знали только сомалийский и арабский, поэтому какое-то время для нас все снова было чужим и непонятным. Только когда я смогла хоть немного общаться с другими детьми, я совершила поразительное открытие: не все они были мусульманами. Они называли себя Kiristaan – христиане, что в Саудовской Аравии считалось страшным ругательством, означавшим «нечистых». В замешательстве я побежала к маме, и она подтвердила – эфиопцы были кафирами[9]. В самом звучании этого слова сквозило презрение. Они пили алкоголь и не мылись как подобает.

Эфиопские женщины носили юбки до колен и даже штаны. Они курили, прилюдно смеялись и смотрели мужчинам прямо в лицо. Детям разрешалось бегать, где им вздумается.

Еще эфиопы были намного беднее других народов, даже беднее, чем сомалийцы в Могадишо. Целые семьи прокаженных – дети с гноящимися глазами, в которых копошились мошки, и обрубками рук – клянчили у нас деньги по дороге в школу. Мне было тяжело проходить мимо них. Но самым страшным были пустые сероватые глаза слепого нищего на углу. Я всякий раз вздрагивала, когда оказывалась рядом с ним.

Однажды женщина, которая шла перед нами, просто расставила ноги, чуть присела и стала мочиться прямо на обочине дороги. Мама сморщилась от отвращения. Она презирала Эфиопию. Зато мне там очень нравилось, несмотря на попрошаек и грязь. Люди были добры и отзывчивы, учителя никого особо не наказывали. У меня наконец-то появились друзья. Нам не нужно было надевать головные платки или длинные покрывала, и впервые за долгие годы мы могли бегать. Мне не приходилось стирать или мыть посуду. Я чувствовала себя свободной.

Через несколько месяцев мы переехали на другой конец города, в штаб-квартиру ДФСС – дом за высоким забором. Не помню, чтобы нас об этом предупреждали: папин водитель просто забрал нас из школы и отвез туда. Наверно, это имение когда-то было роскошным отелем, с мраморной лестницей, балюстрадой и почти бесконечными коридорами, устланными коврами. Нам выделили две комнаты на первом этаже, с ванной и небольшой кухонькой.


Поначалу еду нам приносили из большой кухни. Когда папа был дома, повар-эфиоп пробовал каждое блюдо у нас на глазах, проверяя, нет ли там яда. Мы могли бегать по кухне и саду, но если нас ловил кто-то из офицеров, папа упрекал маму за то, что она плохо следит за нами.

Мама пыталась удержать нас дома, но хватало ее ненадолго. Вскоре все имение стало нашей площадкой для игр и открытий. Для нас все вокруг превращалось в настоящее приключение. Аддис-Абеба – зеленый, цветущий город, там часто идут дожди; сады имения казались нам огромными. Когда мы слишком надоедали охраннику, он сажал нас в старый каменный фонтан у ворот – там было очень глубоко, и мы не могли выбраться сами.

В здание заходили десятки мужчин в зеленой форме. Когда они отправлялись на границу, у них в руках были ружья. Но чаще всего это были раненые – их эвакуировали с фронта в госпитали, а теперь они шли на поправку после операций. Иногда они относились к нам тепло и даже возились с нами в пыли.

Через несколько недель мама вынесла во двор свою жаровню и стала готовить. Мимо проходили солдаты. Некоторые из них останавливались подождать, пока отец закончит свое ежевечернее выступление на радио Кулмис – благодаря этим передачам его голос стали узнавать все беженцы из Сомали. Иногда здесь проходили вечера поэзии, напоминавшие о традициях нашей родины. Мама готовила чапатти[10] и мясо, тушенное с травами, а мужчины читали стихотворные строки и сочиняли прекрасные ответы. Среди присутствующих был и Халиф Шейх Мохамуд – великий поэт современности, чьи произведения мама знала наизусть.

Так, видно, суждено Аллахом, чтоб Мачертен поглотили,
словно мед.
Подобно диким ягодам в долине До’аан, Мачертен
оборвали.
Голодные мужчины вгрызаются в тела, простертые
в пыли.
И плачут дети, вдовы – ограблены, оторваны от стад.
Все люди смертны и должны смириться с этим, так велит Аллах.
Но как смириться с торжеством тирана над истерзанным народом…
Сомалийские стихи – это плачи, они всегда печальны. После таких вечеров мама заметно смягчалась. Она рассказывала нам о детстве: о том, как в те времена в пустыне у костра великие поэты соревновались, читая все более и более величественные строки, пока наконец все не соглашались, что появился величайший из поэтов.

Конечно, большинство раненых понимали, что они далеко не великие поэты, и чувствовали, что их жизнь кончена. В них въелся запах поражения – тяжелый, затхлый, с примесью бессонницы, горечи и сигаретного дыма. Они постоянно ворчали, жаловались на Абделлахи Юсуфа, лидера ДФСС, который выбирал любимчиков и назначал на высокие должности родственников из своего субклана. Почти все, кто был не из Мачертен, ушли из-за Абделлахи Юсуфа. Но даже те, кто остался, продолжали ругать его.

Абделлахи Юсуф был Омар Махамуд, а мама всегда говорила, что мужчины из этого субклана вечно думают, что должны всеми управлять, но у них ничего не выходит. Конечно, мама сама была замужем за мужчиной Осман Махамуд, потому так и думала. Для сомалийцев все сосредоточено на их семье. Люди Осман Махамуд – высокомерны. Дхулбаханте – упрямые. Исак жуют кат.

Все дело вот в чем. Я – Осман Махамуд, потому что тринадцать поколений назад у меня был предок по имени Махамуд, у которого был сын Осман. На самом деле у Махамуда было трое сыновей – возможно, и больше, но только трое из них оказались сильны настолько, что смогли основать свои субкланы. Старший брат – Осман – был прирожденным воином и лидером, вот почему люди Осман Махамуд такие высокомерные. Они чувствуют, что рождены править. Младший сын – Иссе – был поэтом и пастухом, поэтому люди Иссе Махамуд, как моя бабушка по папиной линии, продолжают заниматься этим по сей день. А Омар был вечно недовольным средним сыном, вот почему у людей Омар Махамуд никогда ничего не выходит.

Недовольство не утихало. Из-за того что снабжением в ДФСС занимались неподходящие люди, оружия не хватало, обмундирование не успевали привезти вовремя. Солдаты, которые играли с нами, через неделю уже были мертвы. Шла настоящая бойня, сотни людей были покалечены или убиты. Вот о чем говорили мужчины, и мама слышала это, пока готовила. Папа всегда рассказывал о своей борьбе как о прекрасном подвиге, но мама понимала, что на самом деле вокруг царит смерть и хаос, а все ее мечты о независимости и свободе Сомали рассыпаются на глазах.

В доме почти не было сомалийских женщин, а мы были единственными детьми. Все остальные лидеры повстанческой армии отправили свои семьи в Кению, в семи сотнях миль к югу, где жило много сомалийцев. Так что маме приходилось воспитывать нас в окружении мужчин. Она ненавидела это.

Многие из них требовали, чтобы она готовила им чай, жеваликат и бросали огрызки где попало. Однажды мама застала нас с Хавейей с пустыми чашками в руках, мы изображали, что пьем чай, помахивая окурками и жуя старые листья кат.

– Я не могу растить дочерей в таком месте! – кричала она на отца. – Думаешь, они всегда будут детьми? Девочки не должны жить в бараках с мужчинами! Что ты творишь со своей семьей?

Нам с Хавейей было обидно, что жалкие крохи времени, которые Абех проводил с нами, уходят на ругань. Мне было невыносимо слышать, как родители ссорятся. Хотя папа никогда не поднимал руки на маму, иногда он очень сердился. Однажды мы увидели, как к дому подъехала «скорая помощь», и отец ворвался в нашу комнату, пылая гневом. Кто-то из его людей замахнулся на него во время спора, и тогда папа, избив его, сломал ему ногу.

Мама забеременела, но мальчик родился мертвым. Несколько недель она провела в больнице и вернулась оттуда молчаливой, грустной и неожиданно враждебной.

Через год после нашего переезда в Эфиопию отец решил, что мама права: нам будет лучше в Кении, рядом с другими семьями беженцев. Мама не хотела снова ехать в страну неверных, но последнее слово было за папой.

* * *
Вот как вышло, что к десяти годам я успела пожить при трех разных политических системах, которые никуда не годились. Полицейский режим в Могадишо морил население голодом, принуждая людей к покорности. Законы ислама в Саудовской Аравии ставили половину своих граждан в один ряд с бесправными животными, считая женщин недостойными внимания. А традиционная клановая система в Сомали помогала в трудную минуту, но приводила к взаимным подозрениям, интригам и жажде мести. Пройдет всего несколько лет, и клановая вражда обострится настолько, что в Сомали разразится одна из самых страшных гражданских войн на африканском континенте.


Но, конечно, тогда я всего этого не знала.

Глава 5. Тайные свидания, секс и запах сукумавики

В июле 1980 года мы прилетели в Найроби. Мама была категорически против переезда: мало того что кенийцы, как и эфиопы, были неверными, так они еще и выглядели иначе, чем мы. Мама считала их недочеловеками, каннибалами, грязными разносчиками всякой заразы. Она называла их abid – рабы, dhagah – камни и gaalo – неверные. Бабушка называла кенийцев вонючими. А ведь она могла найти дорогу в пустыне по запаху дождя или, только понюхав воздух рядом с женщиной, определить, беременна та или нет. Все десять лет, которые мы прожили в Кении, они обе относились к кенийцам так же, как когда-то саудовцы относились к нам.

Но отец выбрал Кению, потому что так было разумно – в те далекие времена это была одна из самых безопасных и относительно богатых стран Африки. Он получил там официальный статус беженца, и Управление Верховного комиссара ООН по правам беженцев выделило нам грант на образование и пособие на жизнь. Теперь отец мог спокойно уезжать довольно надолго, оставляя нас на попечение мужчин из субклана Осман Махамуд, которые не сражались, а обеспечивали необходимым и защищали семьи тех, кто ушел на фронт.

Абех сказал маме, что постарается бывать с нами как можно дольше, но ей все равно не хотелось оставаться одной в этой стране и жить на подачки от государства и чужих мужей. Она считала, что отец и так пожертвовал временем, деньгами, семьей ради ДФСС, партии, которая была не лучше Afwayne: там процветала коррупция, некомпетентность и клановая вражда. Мама была согласна жить в Найроби, только если отец останется с нами и будет нас содержать. Возможно, откроет свое дело и позволит семьям других оппозиционеров жить за наш счет.

Но папа не мог допустить и мысли о том, чтобы оставить борьбу против режима Сиада Барре. Свобода и независимость Сомали – вот что было главным в его жизни. А семья, по словам мамы, всегда оказывалась на вторых ролях.

Поначалу мы поселились в гостинице в Истлее – густонаселенном, шумном районе Найроби, где жило большинство сомалийцев. Позже мы нашли квартиру на окраине Истлея, рядом с Джуджа Роуд. Сомалийцев там было гораздо меньше, но резче всего отличия между двумя районами проявлялись в запахах. Ароматы Истлея были нам привычны – вкусная еда, приправленная имбирем и кориандром, чай с кардамоном и гвоздикой. Женщины в струящихся сомалийских одеждах – дирха – пахли духами и благовониями. И только иногда отвратительная вонь из открытого люка перебивала эти прекрасные ароматы.

В Джуджа Роуд жили в основном коренные кенийцы, которые ели угали – сваренные в воде колобки из кукурузной муки. К угали подавали сукумавики – овощ, похожий на капусту, с большими зелеными листьями, которые мелко нарезали и долго варили. Ужасный запах сукумавики наполнял всю округу с самого утра до поздней ночи.

Мы жили на третьем этаже нового, наспех построенного бетонного дома, а через дорогу от нас было пустое поле. Бабушка купила овцу и научила ее подниматься и спускаться по лестнице. Днем овца паслась в поле, а ночью спала в ванной. Мы относились к ней как к домашнему питомцу и даже не думали ее есть. Присматривая за овцой, бабушка занималась привычным делом и чувствовала себя более-менее сносно.

Папа отправил нас в английскую школу, но вскоре после этого мама холодно сказала ему, что девочкам будет лучше дома, чем в какой-то школе для gaalo, среди неверных, в этой мерзкой стране, куда он их привез. Папа разозлился и закричал, что проклянет ее, если она посмеет забрать нас из школы без его разрешения. Через несколько дней он уехал в Эфиопию.

В первый учебный день именно папа отвел нас в школу. У всех детей была разная форма; я надела серый свитер, белую юбку и серый фартук. И снова в школе все было чужим и непонятным: уроки велись на английском, а во дворе дети болтали на суахили. Мы с Хавейей не знали ни того, ни другого языка, так что первые несколько недель стали для нас долгим кошмаром из одиночества и насмешек. Но я ничего не сказала маме – больше всего я боялась, что она заберет нас из школы, а мне так хотелось быть с другими детьми, подальше от дома.

Когда я немного подучила суахили, меня стали задирать меньше. Но Хавейя все так же страдала от издевательств одноклассников. Когда к ней приставали, она обижалась и замыкалась в себе, а потом приходила домой злая и вся в синяках. Мне было легче привыкнуть к школе: я просто старалась стать как можно незаметней.

Начальная школа Джуджа Роуд была явно устроена по образцу английских колониальных школ. Каждое утро мы собирались во дворе, смотрели, как поднимают флаг, и пели гимн Кении. Дежурные старшеклассники проверяли наши ногти и форму. Задания на уроках были сложными, и если мы чего-то не понимали, нас выводили из класса и заставляли стоять на коленях под палящим солнцем. Никто не объяснял нам потом материал отдельно. Учительница математики, миссис Нзиани, за каждую ошибку била нас большой черной трубкой, которую называла черной мамбой. Я получала по рукам снова и снова, пока они не распухали. Наконец я догадалась стащить пару бабушкиных плетеных веревок и отдать их девочке по имени Анджела – она использовала их как скакалку. За это Анджела разрешила мне списывать домашние задания по математике.

Цифры были для меня загадкой. Я была такой отсталой. Только в Найроби, в десять лет, я узнала о том, как считают время: минуты, часы, годы. В Саудовской Аравии действовал исламский лунный календарь, а в Эфиопии – старинный солнечный. Поэтому один и тот же год в Саудовской Аравии записывался как 1399, в Эфиопии – 1972, а в Кении и в остальном мире – 1980. В Эфиопии даже часы были другими: восход назывался первым часом, а полдень – шестым. (Даже в Кении люди использовали две системы наименования времени – английскую и суахили.) Месяцы, дни везде воспринимались по-разному. Только в начальной школе Джуджа Роуд я начала понимать, что люди имеют в виду, когда называют какую-то дату или час. Бабушка никогда не учила нас считать время. Для нее всю жизнь в полдень тени становились короче, а возраст измерялся сезонами дождей. И ей этого вполне хватало.

Когда я научилась читать по-английски, я открыла для себя школьную библиотеку. Если мы хорошо вели себя, нам разрешали брать книги на дом. Помню сборники сказок братьев Гримм и Ганса Христиана Андерсена. Но самыми соблазнительными были потрепанные книжки в мягкой обложке, которыми обменивались одноклассницы. Мы с Хавейей делились ими друг с другом, прятали за учебниками, а потом зачитывались по ночам повестями о гордой и бесстрашной Нэнси Дрю, Великолепной пятерке… Эти истории о свободе, приключениях, равенстве между мальчиками и девочками, о доверии и дружбе были совсем не похожи на мрачные бабушкины сказки, учившие нас подозрительности и осторожности. Повести были интересными, правдоподобными и западали в душу глубже, чем старинные легенды клана.

Иногда после школы мы с Хавейей успевали забежать на площадь Джуджа Роуд, где стоял индийский магазинчик, в котором продавались мороженое, учебники, шариковые ручки и пан – пряная кокосовая смесь, от которой губы становились красными. Но чаще всего мама запирала нас дома. Они с бабушкой по-прежнему были не в восторге от того, что мы ходим в школу: они отвергали все кенийское и не хотели, чтобы мы чему-то учились у местных жителей. Но мы, как губка, впитывали все, что видели и слышали.

Однажды я рассказала маме о том, что люди высадились на Луну, а мама ответила, что это глупости. «Христиане такие легковерные. Они могли взлететь на самолете на гору и вообразить, что оказались на Луне». А когда я пришла из школы и сообщила, что люди произошли от обезьян, мама сказала: «Все, пора заканчивать с учебой. Может быть, от обезьян произошли кенийцы, но не мусульмане».

И все же мы продолжали ходить в школу. Папа напугал маму проклятием, а она уже однажды сбежала от мужа, и теперь не хотела вновь оказаться под угрозой вечной кары.

Когда отец вернулся из Эфиопии, они с мамой стали постоянно ругаться. Мама пыталась призвать на помощь уважаемых членов клана, чтобы они уговорили Абеха уделять больше внимания жене и детям. Но, конечно, никто не стал оспаривать решения Хирси Магана, касающиеся его семейной жизни. Тогда мама перестала есть и заболела. Она лежала и стонала, что скоро умрет. Абех отвез ее в больницу, где у нее обнаружили анемию и прописали витамины.

Через несколько месяцев отец нашел для нас новый, просторный дом на улице Рэйскурс-роуд в районе Кариокор. Но мама вообще не желала жить в Кении, она хотела, чтобы мы вернулись в Мекку.

Не знаю, по какому поводу была их последняя ссора, – я услышала только последние слова. Папа снова собирался в аэропорт. Мама сказала ему: «Если ты уедешь сейчас – не возвращайся больше».

Он и не возвращался. Очень долго.

Мы переехали в новый дом уже без Абеха. Поначалу он иногда звонил нашему соседу, Джинни Бокору, бизнесмену из субклана Осман Махамуд, присматривавшему за нами. Сосед посылал кого-нибудь к нам, чтобы сказать, что отец перезвонит через час, и тогда мы неслись к нему в дом и ждали в гостиной. Еще Абех присылал нам письма, написанные его любимыми затейливыми османскими знаками, но мы уже не понимали их. Однажды я набралась смелости и написала отцу об этом по-английски. С тех пор письма от папы стали приходить все реже и реже, а потом и вовсе прекратились.

Настали трудные времена. Каждый месяц мама шла в офис Даиба Хаджи и получала там три тысячи шиллингов. Поначалу этого хватало, но потом из-за инфляции деньги обесценились. Каждый месяц к нам приезжал грузовик и привозил муку, рис и масло со складов другого сомалийского бизнесмена, Фараха Гуре. Клан обеспечивал нашу семью, но маме было одиноко.

Она никогда не говорила нам, что папа не вернется, но часто, просыпаясь посреди ночи, я слышала, как она плачет. Однажды ночью я подошла к ней и коснулась ладонью ее щеки. Мама стала кричать на меня за то, что я подкралась к ней, ударила и велела отправляться в кровать. После этого я просто прижималась к двери, слушала и всей душой хотела ей как-то помочь.

С годами мы перестали притворяться друг перед другом, что верим в возвращение отца.

* * *
Спустя год после нашего переезда в Найроби Махад получил место в одной из лучших средних школ Кении. Мужской Центр Старехе был замечательным учебным заведением, которое ежегодно выделяло несколько бесплатных мест беспризорникам и детям, чьи родители не могли оплатить учебу. Школа принимала всего две сотни детей в год. Махад попал туда, потому что после года обучения английскому он получил за экзамен одни из самых высоких баллов во всей Кении. Когда мама узнала о его зачислении, она впервые за долгое время просияла от радости. Махад горделиво прохаживался по улице в новой форме, а мы шли рядом, греясь в лучах его славы. Все дети в округе хотели попасть в Старехе, но больше никому не удалось туда поступить.

Директор школы, мистер Гриффин, был воплощением великодушной власти, а его заведение – настоящим раем для ребят, со спортивными кружками и библиотекой. Но Махаду было трудно рано вставать по утрам. Тогда, чтобы приучить его к дисциплине, мистер Гриффин разрешил ему жить при школе, и на некоторое время между нами и братом установился мир. Он приходил домой только по выходным и не слишком задирал нас, что меня вполне устраивало.

Когда мне исполнилось четырнадцать, мама отправила меня в Мусульманскую женскую среднюю школу на Парк-роуд. Тот район был довольно бедным, и чистое белое здание школы с большими воротами выделялось среди других. Во дворе был аккуратный газон, по которому нам запрещалось ходить. В первый учебный день ко мне подошла сомалийская девочка и назвалась Аминой. Из вредности и желания найти союзника на новом месте я сказала, что меня зовут так же. Несколько лет в школе все звали меня Аминой: Амина Хирси Маган.

Еще я подружилась с Халвой, девочкой из Йемена, которая жила по соседству. У ее мамы и тети было по девять детей, и их дома стояли рядом. Я стала часто бывать у них после школы. Это было похоже на маленькую деревню: множество родственниц сновали в ворота. Некоторые из них гостили неделями и даже месяцами. Зачастую это были женщины из родной деревни матери Халвы, и тогда я снова видела странные, полные высокомерия и негодования отношения между деревенскими жителями и горожанами, к которым приехали в гости.

Мама не отпускала Халву никуда, кроме школы, но зато дома она могла делать все, что захочет. Она не занималась хозяйством: вокруг было и так полно женщин. Ей не надо было вовремя ложиться спать. Мы с Халвой смотрели телевизор и менялись домашними заданиями – у меня лучше получался английский, у нее – математика. Мама Халвы приглашала меня на пикники в парк Арборетум. Словом, я старалась заходить к ним в гости как можно чаще.

По вечерам, возвращаясь домой, я иногда сталкивалась с толпой беспризорников, которые старались попасть в центр города до наступления темноты. Они были ужасно грязные и все в лохмотьях. Старшие ребята тащили за собой или несли на руках малышей с гноящимися глазами. Они всегда ходили стайками, порой сбиваясь в группы до нескольких дюжин, – наверное, так для них было безопасней.

Эти дети жили при мусорных свалках, как та, что находилась в конце нашей улицы, поэтому от них всегда несло гнилой едой и дохлыми крысами. Иногда я останавливалась и смотрела, как они рылись там, добывая пропитание и вещи на продажу. Когда шел дождь, они надевали полиэтиленовые пакеты, а еще они нюхали крем для чистки обуви из бумажных пакетов, пока их лица не покрывались черной пленкой. Мысли об этих ребятах причиняли мне боль, но в то же время я чувствовала себя очень счастливой. У меня была крыша над головой, семья, и когда я приходила домой, мне было что поесть. По сравнению с этими детьми, мне просто не на что было жаловаться.

И все же атмосфера в доме была тяжелой от постоянных упреков. Бабушка сидела скрючившись на кровати, ей было плохо в новой обстановке. Снова и снова она говорила, что все наши беды из-за того, что когда-то давно, в Адене, мама бросила первого мужа. Из-за этого мама становилась еще мрачнее. Часто у нее случались приступы неконтролируемой ярости, и тогда она крушила мебель и била тарелки. Мама сломала две жаровни, потому что они не хотели разжигаться. Даже когда мама была довольно милой и доброй, из-за малейшего проступка она могла начать таскать нас за волосы и бить, пока у нее не уставала рука. Мама вымещала на нас свое разочарование в жизни.

Я знала, что она любит нас, просто она очень несчастна, и всегда жалела ее. Маму оставили в чужой ненавистной стране, с тремя детьми на руках, без мужчины-защитника. Ее жизнь была совсем не похожа на ту, о которой она мечтала и которой заслуживала. Мама чувствовала себя жертвой. Когда-то она сама принимала решения и создавала свое будущее: уехала из Сомали в Аден, развелась с первым мужем, вышла за папу. Но потом в какой-то момент, похоже, она потеряла надежду.

Многие сомалийские женщины на ее месте устроились бы на работу, взяли судьбу в свои руки, но мама приняла на веру арабский постулат о том, что достойная женщина не должна работать вне дома. Она так и не попыталась выбраться из депрессии и начать новую жизнь, хотя ей было не больше тридцати пяти – сорока лет, когда отец уехал от нас. Вместо этого она стала полностью зависимой, постоянно жаловалась, часто сердилась и была вечно всем недовольна.

Хотя моя новая школа и называлась мусульманской, далеко не все ученицы были мусульманками. Почти половину класса составляли кенийские девочки, в основном христианки, но у племени Кикую был свой, языческий бог. У кенийцев был особый племенной строй, совершенно не похожий на сомалийскую систему кланов. Все племена выглядели по-разному, говорили на разных языках и поклонялись разным божествам, в то время как сомалийские кланы говорили на одном языке и исповедовали ислам.

И все же было некоторое сходство. Кикую считали себя воинами; они боролись за независимость и теперь чувствовали, что вправе руководить другими. Камба были богатыми торговцами, но девочки говорили, что они очень жадные, и припоминали пословицу: «Выйдешь замуж за Камбу – умрешь голодной смертью». Луо думали, что они умнее других, и действительно, они хорошо трудились и были одними из лучших в школе.

В младшей школе почти все девочки были кенийками, так что я уже более-менее научилась разбираться в этой системе. Но в мусульманской школе половина моих одноклассниц была родом с Аравийского полуострова или из Южной Азии. И среди этих детей тоже существовало четкое разделение внутри каждой этнической группы. У индийцев была ужасно сложная кастовая система, хотя в глазах мусульман все они были неверными. Пакистанцы исповедовали ислам, но они тоже делились по кастам. Неприкасаемые – среди индианок и пакистанок – были темнокожими, и с ними никто не хотел играть. Нам это казалось смешным, ведь на самом деле к ним можно прикоснуться – видите, мы прикасаемся, вот! И в то же время становилось страшно при мысли о том, что можно быть неприкасаемым, презираемым всеми людьми.

Сомалийцы делились на кланы и субкланы, но также существовали различия между недавними беженцами, родственниками борцов с режимом, и иммигрантами первой волны, которые выросли в Кении и чей сомалийский был намного хуже. У некоторых арабских девочек тоже были свои кланы. Если вы родом из Йемена, из клана Шариф, то вы выше по статусу, чем люди из клана Зубайди. И все без исключения арабки считали себя выше всех остальных, потому что родились ближе к Пророку Мухаммеду.

Во дворе сомалийки больше играли с девочками из Йемена, а индианки – с пакистанками. Конечно, часто все играли вместе и болтали друг с другом, но в иерархии Мусульманской средней школы для девочек кенийки занимали самую нижнюю ступень.

Мама была в ужасе из-за того, что мы общались со всеми этими детьми. Наверно, больше всего ее тревожили сомалийки, которые почти забыли язык своей страны и смешивали его с кенийским суахили. Мама, как и все члены ее клана, любила родную речь. Она требовала, чтобы дома мы говорили на идеальном сомалийском, высмеивая нас за каждую ошибку, и велела учить наизусть стихи, старинные песни о войне и смерти, набегах, стадах верблюдов и зеленых пастбищах.

В сомалийской поэзии мало романтики, а в женских стихах и вовсе нет ни слова о любви, которая считается синонимом влечения. А сексуальное влечение – это низость, и о нем не принято говорить. Поэтому нам с Хавейей казалось, что этим стихам недостает увлекательности, которую мы находили в книгах, позаимствованных у одноклассниц.

В Мусульманской школе литературу нам преподавала миссис Катака, грациозная женщина из племени Луо. С ней мы прочитали «1984», «Гекльберри Финна», «Тридцать девять ступеней», а позже – английские переводы русских романов с их странными отчествами и заснеженными аллеями. Мы представляли себе вересковые пустоши в «Грозовом перевале» и борьбу против расового неравенства в Южной Африке, описанную в романе «Заплачь, любимая страна». Так перед нами стал открываться мир идей Запада.

Мы с Хавейей читали постоянно, и Махад тоже. Иногда в обмен на какую-нибудь услугу он одалживал нам триллеры Роберта Лудлума, которые брал у друзей. Потом на смену им пришли любовные романы Барбары Картланд и Даниэлы Стил. Все эти книги, даже самые никчемные, содержали в себе идеи равенства – рас, мужчин и женщин – и рассказывали о свободе, сражениях, приключениях, что было для меня в новинку. Даже старые учебники по биологии и другим предметам, казалось, передавали важное послание: с нами вы обретете знания и внесете вклад в развитие человечества.

* * *
Мама требовала, чтобы после школы я выполняла всю работу по дому. Поначалу она хотела разделить обязанности поровну, но Махад только хмыкал в ответ на просьбу убраться в комнате, а Хавейя просто наотрез отказывалась что-то делать. В любом случае, это была моя работа, как старшей дочери. Такова была моя судьба.

Полы надо было вымыть вручную, всю одежду – даже грязные носки Махада – отскрести дочиста и повесить сушиться. Каждый вечер я лепила чапатти на завтрак. Кроме того, мне приходилось постоянно сопровождать маму и переводить для нее – когда она шла к врачу пожаловаться на головные боли, когда ей нужно было заплатить за электричество или отправить письмо. И везде мы ходили пешком, потому что мама говорила, что в грохочущих кенийских автобусах воняет, да и не знала, как ими пользоваться.

Хавейя сочувствовала мне. Она советовала: «Просто откажись, и все». Но я не могла этого сделать, я была не такой, как сестра. Когда мы не слушались, нас били. Мама хватала меня за волосы, скручивала руки за спиной и укладывала на пол, на живот. Потом она привязывала руки к ногам и била меня прутом или палкой, пока я не начинала молить о пощаде и клясться, что такого больше не повторится. Я не могла терпеть мамины побои, и, сколько себя помнила, во мне всегда было сильно развито чувство ответственности. Так что я должна была помогать маме.

Других детей тоже наказывали. Всех моих друзей время от времени поколачивали родители. Но не каждую неделю, и связывали далеко не всех, как это бывало со мной. Меня наказывали гораздо чаще, чем Махада. И все же Хавейе доставалось больше всех.

Но сестра будто бы не чувствовала боли. Она терпела самые страшные побои, на которые только была способна мама, и все равно отказывалась уступить, только громко кричала, казалось, она наполнена яростью, страшнее материнской. Хавейя принципиально не занималась домашним хозяйством, и со временем бить ее становилось все сложнее.

В конце семестра нам выдавали табели. У Хавейи и Махада всегда были отличные оценки, а когда мама смотрела на мои отметки, то говорила только: «У меня трое детей, и один из них отсталый». Это было несправедливо. Действительно, я училась хуже, чем Махад и Хавейя, но у меня было столько работы по дому, что я не всегда успевала подготовиться к урокам. Но я знала, что если пожалуюсь, то мама не пустит меня больше в школу.

* * *
Теперь Махад стал единственным мужчиной в доме. Как ни странно, мне кажется, он испытал облегчение, когда отец уехал. Абех никогда не одобрял его лень и издевательства над нами. Если мы не хотели выполнить то, что было нужно Махаду, он делал нам так больно, что даже стойкой Хавейе приходилось подчиниться. Мама никогда не вмешивалась в наши конфликты, а если что – всегда была на стороне Махада.

Брату было почти пятнадцать, и он, как мальчик, мог особо не соблюдать мамины требования. Махад должен был приходить домой из школы в пятницу вечером, но иногда возвращался глубоко за полночь, открыв для себя уличные соблазны. Если мама кричала на него, он просто не обращал внимания. Если она била его, то он уходил из дома. Когда мама повесила замок на ворота, он стал перелезать через ограду. Махад намазывал на волосы гель, пока не становился похож на Лайонела Ричи, и слушал песни Майкла Джексона на кассетном магнитофоне, который сумел где-то раздобыть. Мама называла это «дьявольской музыкой» и выкидывала кассеты в окно.

Часто Махад шатался по улицам с кенийскими парнями, а потом возвращался домой, пропахнув одеколоном и сигаретным дымом. Когда брата долго не было, мы с мамой отправлялись его искать. Мама жаловалась на отвратительный запах сукумавики и пива, но мы шли дальше, от одного соседского дома к другому. На столах у родителей-кенийцев стояли большие стеклянные кружки с пивом, и они всегда предлагали маме выпить с ними. «Я мусульманка», – возмущалась мама и принималась их отчитывать. Повеселевшие отцы приятелей Махада обычно смеялись над ней и говорили что-то вроде: «Пусть ваш сын погуляет, он сам как-нибудь разберется». Тогда мама молча выходила вон, а мне приходилось краснеть из-за ее грубости.

Такие походы были долгими и бессмысленными: искать Махада было все равно что бродить по пустыне за одним верблюдом. Но если бы я отказалась идти на поиски, объяснив, что моя домашняя работа важнее, то была бы наказана.

* * *
В четырнадцать лет у меня началась первая менструация, а я даже не знала, что это такое. У меня не было старшей сестры, а мама никогда не обсуждала со мной ничего связанного с сексом. Однажды, когда мне было лет двенадцать, всем девочкам в классе велели спросить дома у мамы, что значит «месяц». Может быть, слово «месяц» в некоторых кенийских племенах означало и «месячные», так что когда они задали этот вопрос дома, то им что-то объяснили. Но когда я спросила маму, что такое «месяц», она только указала на небо и ответила: «Вот он. И если рабы не знают даже этого, зачем тогда тебе ходить в их школу?»

Так что я была озадачена. На следующий день учитель, мужчина, начертил на доске диаграммы и написал несколько слов, после чего одноклассницы стали хихикать. Возможно, там было и слово «менструация», но я точно не помню. Я вообще не понимала, о чем идет речь.

И вот, через два года, я проснулась утром – а у меня по ногам течет кровь. На бедрах не было порезов, и я никак не могла сообразить, в чем дело. Так продолжалось весь день, трусики промокли, а их у меня было немного. Поэтому я быстро сполоснула их и спрятала за бойлером, чтобы просушить. Так продолжалось несколько дней подряд, я перестирала уже все нижнее белье. Мне пришлось надеть еще влажные трусики. Я испугалась – вдруг у меня внутри какая-то рана и я умру? Маме я ничего не сказала, догадываясь, что происходящее является чем-то постыдным, хотя сама не знала почему.

Хавейя вечно шпионила за мной. Она нашла трусики с пятнами и вбежала в гостиную, размахивая ими. Мама закричала на меня:

«Грязная проститутка! Чтоб ты была бесплодна! Чтоб ты заболела раком!» – и стала колотить кулаком. Я убежала и спряталась в ванной.

И тут ко мне зашел Махад. Я буду вечно благодарна ему за то, что он сказал:

– Послушай, Айаан, это нормально. Это будет случаться каждый месяц, потому что ты женщина и можешь забеременеть. – Он протянул мне десять шиллингов: – Вот все, что у меня есть. Иди в магазин и купи там три пачки прокладок. Это маленькие пухлые бумажные полотенца, которые нужно класть в трусики, – они будут впитывать кровь.

– А когда это случилось с тобой и где твои прокладки? – спросила я.

– Со мной такого не происходит, потому что я мужчина, – ответил он.

В тот раз Махад впервые отнесся ко мне как друг и союзник, а не мучитель.

Через несколько дней мама успокоилась – возможно, бабушка поговорила с ней. Мама усадила меня и рассказала, что это женское бремя и теперь мне придется сшивать лоскуты и вкладывать их в трусики, а потом стирать их. Но мне было все равно – у меня были прокладки.

Потом это больше не обсуждалось. В нашем доме разговоры о том, что между ног, были под запретом. Я знала о сексе то, что следовало, и мама знала, что я знаю об этом. Я была сомалийкой, а значит, моя сексуальность принадлежала главе семьи – папе или дядям. Разумеется, я должна была оставаться девственницей до свадьбы, иначе бы навлекла вечный, несмываемый позор на отца и весь наш клан. Место между ног было зашито, и шрам мог раскрыть только мой муж. Не помню, чтобы мама рассказывала мне об этом, но я это твердо знала.

После первых месячных я прочитала в учебнике биологии главу о размножении человека, которую миссис Карим тактично пропустила, и пошла на дополнительные лекции по «уходу за телом», которые районная медсестра читала каждый год. Она объяснила нам, что мы теперь можем забеременеть, рассказала о контрацепции, о матке и эмбрионе. Но не проронила ни слова о том, как сперматозоиды попадают в яйцеклетку. Сказала только, что сперма есть, и все. Это мне не слишком помогло.

Я знала, что секс – это плохо. Порой вечерами, когда мама прочесывала округу в поисках Махада, а я ходила с ней и выслушивала ее бесконечные жалобы на запах сукумавики, мы натыкались на пары, которые занимались любовью в переулках. Там было темно, так что мы замечали их, только когда подходили совсем вплотную. Когда это случалось, мама хватала меня за волосы, утаскивала оттуда и била, как будто это я занималась там сексом.

– Скажи мне, что ты ничего не видела! – кричала она.

Мы с Хавейей вступили в тот возраст, когда нам нельзя было выходить из дома без сопровождения. Через месяц после моей первой менструации мама решила, что мы с сестрой не должны больше ходить в сомалийское медресе, где мальчики и девочки учились вместе и в класс набивалось по пятьдесят школьников разного возраста. Учитель – ма’алим – даже не видел, кто честно повторяет за ним, а кто просто шевелит губами, и уж тем более не замечал многозначительных взглядов, которыми часто обменивались ученики.

К тому же по дороге в медресе мы с Хавейей развлекались, как только могли. Однажды мы с еще двумя сомалийками придумали такую игру: подходили к маленькому ребенку на улице, брали его за руку и вели за собой, а потом оставляли у ворот какого-нибудь дома, звонили и убегали. Когда хозяева открывали ворота и выглядывали наружу, сначала они никого не видели, а потом опускали взгляд и замечали незнакомого малыша, который никак не смог бы дотянуться до звонка. Они были в недоумении, ребенок плакал, женщины поднимали шум, ища своего кроху. Сейчас это совсем не кажется мне забавным, но тогда мы просто умирали со смеху.

Однажды толстые, крикливые женщины поймали нас у медресе и сказали учителю: «Это сделала вот она и еще она». Вечером нас избили особенно жестоко, а потом мама наняла приходящего проповедника, чтобы он по субботам учил с нами Коран.

Молодой угрюмый проповедник, который недавно приехал из далекой сомалийской деревни, учил нас по старинке. Мы открывали первую суру Корана, брали длинную дощечку, записывали строчки по-арабски, учили их наизусть, читали по памяти, потом мыли дощечку с почтением, ведь теперь она была священна. Затем все повторялось снова, и так целых два часа. За каждую ошибку нас били по рукам или ногам длинной заостренной палкой. Смысл заученных строк не обсуждался. Часто мы даже не знали, что означают эти слова – нам приходилось запоминать текст на языке, который мы едва помнили, а другие дети не знали вовсе.

Это было скучно и утомительно. По субботам у меня было столько дел. Сначала – домашнее задание. Потом я несколько часов занималась волосами: мыла их шампунем, смазывала кокосовым маслом, а мама заплетала их в десять-одиннадцать тугих кос – только тогда они кое-как укладывались и лежали ровно целую неделю. После этого мне надо было постирать свою школьную форму, а еще, по просьбе мамы, – форму Хавейи и Махада. Ну и убраться в своей части дома. А еще, из-за того что наш новый учитель требовал, чтобы все было по старинке, перед каждым уроком мне приходилось делать чернила – скрести уголь обломком черепицы, а потом осторожно смешивать в миске полученную черную пыль с молоком и водой.

Однажды в субботу мама побила меня за то, что я не закончила стирку и уборку и не вымыла голову; я сделала только домашнее задание. К тому же я посмела ей перечить. Когда мне надо было смешивать чернила, я уже кипела от возмущения из-за такой несправедливости.

Я сказала Хавейе:

– Знаешь что? Я не собираюсь больше это делать. Возьми книгу, и мы закроемся в ванной. Ты будешь сидеть тихо, тогда тебя не побьют.

Когда пришел учитель, в комнате не оказалось ни дощечек, ни циновок, ни чернил, ни детей.

Мама встала под дверью ванной и начала ругаться. Потом учитель попытался уговорить нас выйти, но мы отказались.

– Люди перестали писать на деревянных дощечках пятьсот лет назад, – ответили мы ему. – Вы примитивны. Вы не учите нас религии как подобает. К тому же вы не наш родственник, поэтому вы не можете находиться здесь без разрешения нашего отца и, как велит Коран, должны покинуть дом.

В конце концов мама сказала учителю, что ей надо уходить, так что он не может оставаться в доме. Она заплатила ему за месяц и попросила больше не приходить. Он ответил: «Ваших детей нужно научить послушанию, и я могу помочь в этом. Но если вы не хотите, то на все воля Аллаха» – и ушел. За ним ушла мама, а потом бабушка отправилась к родственникам из клана Исак. И оставила ворота открытыми.

Мы с Хавейей прислушались, поняли, что дома никого нет, потихоньку выскользнули из ванной и выглянули в окно: учитель шел по дороге в сторону Истлея. Свобода! Хавейя тут же убежала к подружкам, а мне вдруг стало совестно. Боясь неизбежного наказания, которое ждало меня вечером, я принялась было за уборку, но тут вспомнила, что ворота все еще открыты.

Когда я взялась за решетку, на мое запястье легла чья-то ладонь. Передо мной стоял учитель, а рядом с ним какой-то незнакомец. Похоже, ма’алим привел из Истлея друга, зная, что не имеет права оставаться с девочками наедине. Мужчины затащили меня в дом, учитель завязал мне глаза и начал изо всей силы колотить палкой, чтобы преподать урок послушания.

Я мыла полы, поэтому на мне были только нижняя рубашка и юбка, так что удары по голым рукам и ногам причиняли особенно сильную боль. Вдруг во мне поднялась волна ярости. Я сорвала повязку и взглянула на учителя с вызовом. Тогда он схватил меня за косы, потянул назад и со всей силы приложил головой об стену. Раздался отчетливый хруст – и в комнате повисла напряженная тишина. Учитель замер, потом быстро собрал вещи и ушел, уводя с собой незнакомца.

Все тело у меня распухло и саднило от ушибов, из носа шла кровь. Я обхватила голову и немного посидела так, глядя в одну точку. Потом пошла закрыла ворота, приняла холодный душ, чтобы унять боль, и уже собиралась готовить, но меня так трясло, что все валилось из рук. Тогда я просто легла на кровать и заснула. В тот вечер никто не будил меня.

Когда на следующее утро я вышла из комнаты, мама сказала только: «У тебя что-то с лицом». Я ответила, что мне все равно.

Тогда она стала давать мне задания: помой посуду, то-сё. Но я наотрез отказалась, спорила – одним словом, вела себя невыносимо. К вечеру мама совсем потеряла терпение: она решила хорошенько проучить непослушную дочь.

Обычно она требовала, чтобы я легла на живот, и бралась руками за лодыжки – так ей было удобней связать меня: мама всегда била нас только по рукам и ногам.

В тот раз я отказалась ложиться на пол. Мама потянула меня за волосы – с той стороны, куда ударил учитель, – но мне было уже все равно. Она лупила, щипала меня, потом позвала на помощь бабушку. Все тело болело, но я даже не заплакала, только подняла на маму взгляд, полный ненависти, и произнесла: «Я больше не собираюсь терпеть».

Тогда мама попросила Махада усмирить меня, но я взмолилась – по-английски, чтобы никто больше не понял: «Прошу тебя, не делай этого. Вчера меня избила мама, потом учитель. И вот теперь опять. На мне все домашнее хозяйство, это несправедливо».

Махад сказал: «Я в этом не участвую» – и вышел. Видя, что даже сын ее предал, мама еще больше взъелась на меня.

К полуночи они с бабушкой все-таки связали меня. Тогда я произнесла то, что обычно говорила Хавейя: «Давай продолжай, добей меня. Если ты не сделаешь этого сейчас, то, когда ты меня отпустишь, я наложу на себя руки». В ответ мама крепко побила меня и сказала: «Я не буду тебя развязывать. Сегодня ты спишь на полу».

Часа в три ночи мама вышла из спальни, освободила меня, и я смогла немного поспать – в восемь надо было вставать и идти в школу. Там меня мутило, шатало, и прямо перед обедом я упала в обморок. Кто-то отнес меня домой, и я поспала еще чуть-чуть. Когда я проснулась, а мама ушла из дома, я пробралась в ее комнату, открыла шкаф, до отказа набитый разными лекарствами, налила воды в большую кружку и стала глотать таблетки – горстями, всего штук сорок или пятьдесят.

Потом доктор объяснил, что в основном там были витамины, но тогда я этого не знала. Я хотела умереть. Мне было больно – физически и морально. Наша семья рушилась на глазах, в ней все были несчастливы. Вместо того чтобы поддерживать и оберегать, мама срывала на мне всю свою злость и горечь. Мне пришлось наконец признать: папа никогда больше не вернется.

Но я не умерла, поэтому на следующий день снова пошла в школу. В одном глазу у меня лопнул сосуд – то ли от учительских, то ли от маминых побоев. Одноклассницам я сказала, чтобы они оставили меня в покое.

Во вторник к маме в гости пришла тетя Джим’о Муссе – сестра Абшира Муссе, одного из лидеров ДФСС. Отец, Джим’о и Абшир были близки, потому что их матери принадлежали к субклану Иссе Махамуд. Когда я вернулась из школы, тетя Джим’о посмотрела на меня и сказала изменившимся голосом:

– Айаан, что с тобой? Ты в порядке?

– У меня болит голова… и еще опухло вот тут.

Когда Джим’о коснулась моего левого виска, она еще больше забеспокоилась:

– Кто с тобой это сделал? Нужно срочно отвезти тебя к врачу.

У меня была мягкая шишка, похожая на переспелый помидор, – тете показалось, что если надавить на нее пальцем, он уйдет прямо в череп.

В этот момент в разговор вмешалась мама:

– Что случилось? Кто ударил тебя по голове? Я была уже совершенно измождена.

– В субботу, когда ты ушла, учитель вернулся и побил меня, а в воскресенье ты добавила.

Мама заплакала и стала причитать:

– Этого мне еще не хватало… О Аллах, за что мне все это? Тетя Джим’о Муссе была настоящей Осман Махамуд. Она созвала верхушку клана и сказала им:

– Дочь Хирси Магана умирает. У нее на голове большая рана. Ее срочно надо отправить в больницу.

На следующее утро меня отвезли в самый лучший и дорогой госпиталь в Найроби. Итальянский доктор назначил рентген. Оказалось, что череп был проломлен и скопилось много крови, которая давила на мозг. Я нуждалась в срочной операции. Это было ужасно: меня побрили налысо, на голове остался большой шрам, и мне пришлось двенадцать дней провести в палате. Клан оплатил все расходы.

Только в больнице я впервые поняла, что в глубине души мама любила меня, а все ее наказания предназначались не мне, а миру, который отобрал у нее право на счастье. Каждый раз она приходила ко мне, говорила, что любит, и плакала. Никогда раньше я не видела ее такой ранимой.

После этого семь лет она не поднимала на меня руку.

* * *
Когда я вернулась, в школе многое изменилось. Некоторых знакомых девочек там больше не было; в ответ на мои расспросы все пожимали плечами и говорили, что их, наверно, забрали, чтобы выдать замуж. Такое порой случалось, даже в начальной школе: одной из девочек пришлось уйти, потому что она была помолвлена. Но раньше я как-то не обращала на это внимания.

А теперь я заметила, что в классе нет Латифы. По словам Халвы, однажды днем, в субботу, отец приехал за ней и сказал, что она больше не вернется в школу: ей пора готовиться к тому, чтобы стать женщиной. Одноклассница, которую пригласили на свадьбу, рассказала нам подробности – про жениха, который был намного старше невесты, про множество подарков. Латифа выглядела испуганной, она плакала, и слезы капали на ее красивое белое платье.

Одна за другой девочки признавались нам, что уходят из школы, чтобы выйти замуж. Чаще всего они говорили об этом и учителям. И никто из руководства ничего не делал для того, чтобы помешать родителям забирать дочерей и выдавать их замуж за незнакомцев. Многие девочки были против, а некоторые просто впадали в оцепенение. Одну ученицу заставили выйти замуж за двоюродного брата. Другая – пятнадцатилетняя йеменка – сказала, что ее обручили с мужчиной, который был намного ее старше. Она была не рада этому, но добавила: «Мне все же больше повезло, чем сестре, – ей тогда было всего двенадцать».

Зайнаб, говорливая девочка с круглыми щечками, уехала на рождественские каникулы и больше не вернулась. Через год мы с ней случайно встретились на празднике в Центре мусульманской общины, неподалеку от школы. Зайнаб была беременна; одетая во все черное, она вела за собой чьих-то детишек и казалась толстой и некрасивой. Она сказала, что почти не выходит из дома без свекрови, и очень хотела узнать новости из школы. В ней не осталось и следа от той веселой и непоседливой девчонки, с которой мы носились по коридорам.

Однажды меня пригласили на совместную свадьбу сестер Халвы, Сихам и Насриен, – им было семнадцать и девятнадцать, они уже закончили школу. Родственницы новобрачных съехались в Найроби со всей Кении, Йемена и Уганды. Перед началом церемонии эти женщины должны были проверить невест. Сихам и Насриен лежали на подушках на полу. Их лица и верхняя часть тела были покрыты зеленой тканью, а руки и ноги оставались голыми. Все родственницы шумно восхищались красотой и изысканностью узоров, нарисованных хной на коже девушек, хотя на самом деле, конечно, проверяли, девственны ли невесты.

На следующий день все женщины – и только женщины – собрались в большом зале,и начался праздник. Невесты с макияжем, как на картинке из журнала, неподвижно сидели на диване, похожие на кукол в своих розовых кружевных платьях.

В последний вечер торжество проходило в другом зале, и на этот раз мужчины тоже присутствовали; они ели и разговаривали по ту сторону длинной, высокой перегородки, разделявшей комнату пополам, только высокий помост был виден всем. На женской половине столы ломились от разнообразных блюд и выпечки – никогда раньше я не ела ничего более вкусного. После ужина женщины стали причитать, а в комнату вошли невесты в западных платьях; их лица были закрыты. Оба жениха взошли на помост, откинули вуали с лиц невест, а потом неуклюже сели. Они только что приехали из Йемена и были странными. Мне показалось, что я опять в Саудовской Аравии.

Насриен успела познакомиться с будущим мужем, пока готовилась к свадьбе, поэтому она была почти спокойна и, казалось, смирилась со своей участью. Но Сихам ни разу не видела мужчину, за которого собиралась выйти замуж; она побледнела и задрожала. Чуть позже новобрачные ушли в сопровождении ближайших родственников. Халва сказала мне, что потом должны появиться окровавленные простыни, и праздник продолжится.

– А что, если крови не будет? – спросила я.

– Это значит, что невеста не девственница, – прошептала она, и мы быстро отвели взгляд. О таком нельзя было даже думать.

Саму Халву в девять лет сосватали кузену, которого она никогда не видела. Она не хотела выходить замуж за него, но знала, что однажды это случится. Такие решения принимали родители. Если твой отец добр и богат, возможно, он найдет для тебя такого же доброго и богатого мужа. А если нет – что ж, такова твоя судьба.

Браки по любви считались глупой ошибкой и всегда заканчивались неудачно, приводили к бедности и разводам; мы это твердо знали. Если ты вышла замуж не по правилам, то клан не окажет тебе поддержку, если муж тебя бросит. Родственники отца не вступятся за тебя, не помогут деньгами, и ты погрязнешь в пороках и безбожии. Люди на улицах будут показывать на тебя пальцем и ругаться. Словом, это было самым страшным ударом по чести всего рода.

Но страницы книг влекли нас духом романтики. В школе мы читали хороших авторов – Шарлотту Бронте, Джейн Остин, Дафну дю Морье. Но после уроков сестры Халвы делились с нами романами в мягких обложках. Это были дешевые «мыльные оперы», но они возбуждали нас и словно говорили: у женщины может быть выбор. Героини влюблялись, преодолевали сопротивление семьи, пренебрегали богатством и общественным положением и все-таки выходили замуж за того, кого выбирали сами.

Мы с сестрой, как и большинство одноклассниц-мусульманок, можно сказать, жили этими романами, однако они доставляли нам и много печали. Мне тоже хотелось влюбиться в мужчину, о котором я грезила по ночам, а не выйти замуж за незнакомца по выбору родителей. Но единственное, что мы могли сделать, – это попытаться отсрочить неизбежное. Отец Халвы позволил всем дочерям окончить школу, но после этого они должны были выйти замуж. Халва умоляла отца не выдавать ее и часто говорила, что мне повезло: отец был далеко, так что мне не придется выходить замуж хотя бы до первых экзаменов.

Когда мне исполнилось шестнадцать, у нас появилась новая преподавательница по исламу. Религия была в Мусульманской школе обязательным предметом, который разделялся на два курса: ислам и христианство. Конечно, мы ходили на уроки по исламу – ужасно скучные и совершенно не одухотворенные. Не было никакого анализа, обсуждения вопросов этики; только сухие исторические факты. Мы просто заучивали названия битв и Откровения Пророка Мухаммеда, которые входили в программу государственного экзамена.

Но сестра Азиза была не похожа на всех предыдущих учителей. Во-первых, она просила называть ее по имени, сестра Азиза, а не мисс Саид. Во-вторых, на ней был не просто головной платок, который надевали многие учителя, а хиджаб: плотная черная ткань покрывала ее с головы до кончиков пальцев и носков туфель. Это производило глубокое впечатление: бледное лицо в форме сердца, окутанное морем черноты. Сестра Азиза была молодой и красивой, она улыбалась глазами и никогда не кричала на нас.

– Кто из вас мусульмане? – спросила она первым делом.

Конечно, весь класс поднял руки. Мы точно были мусульманами, с самого рождения. Но сестра Азиза печально покачала головой и сказала:

– Я не думаю, что вы мусульмане.

Мы были ошарашены. Не мусульмане? Что она имеет в виду? Сестра Азиза указала на меня:

– Когда ты в последний раз молилась?

Я внутренне содрогнулась. Уже больше года прошло с тех пор, как я последний раз совершила ритуальное омовение, покрыла себя белой тканью и простерлась на земле, исполняя долгий обряд смирения перед Господом.

– Не помню, – промямлила я.

Тогда сестра Азиза стала спрашивать других девочек:

– А ты? А вот ты?

И почти все отвечали, что не помнят.

Тогда сестра Азиза сказала смущенному и притихшему классу, что мы все не настоящие мусульмане. Аллах не смотрит на нас с радостью. Он читает в наших сердцах, что мы больше не преданы Ему. Цель молитвы – осознание, постоянное осознание существования Господа и ангелов и внутреннее смирение перед волей Аллаха, ежедневно направляющей каждую нашу мысль и каждый шаг.

Сестра Азиза напомнила нам об ангелах, о которых нам рассказывали в школе в Саудовской Аравии. Они парят у нас за плечами, слева и справа, и записывают мысли, намерения, идеи – как хорошие, так и плохие. Даже если мы покрываем себя и молимся, этого недостаточно для того, чтобы порадовать Господа. Самое главное – это намерение. Если ваш разум блуждает, если вы совершаете молитву по неверным причинам, Аллах и ангелы заглянут в ваше сердце и поймут это.

Мы много слышали об аде. В основном в медресе рассказывали именно о нем и о том, за какие прегрешения могут отправить туда. Муки ада расписаны в Коране очень подробно: язвы, кипящая вода, слезающая кожа, горящая плоть, вываливающиеся внутренности – вечный огонь, сжигающий снова и снова. Эти подробности довлели над нами, принуждая к покорности. Проповедник, на уроки которого мы с Хавейей теперь ходили по субботам, выкрикивал запреты и правила, порой приходя в экстаз:

– Ты отправишься в ад! И ты тоже! ТЫ и ТЫ! Если только вы НЕ…

В Коране у ада есть семь врат. Жар и боль бесконечны, а жажда так сильна – сильнее любой земной жажды, – что вы молите о воде, но вам в рот льют только кипящие соки вашего тела. Вы мечтаете о рае, но он остается недостижимым. Ужасный, похожий на пустыню ад мы представляли себе гораздо ярче, чем рай. В Коране рай – это прохлада, свежий ветер, вкусные напитки; все это было заманчиво, но довольно туманно.

Конечно, сестра Азиза верила в существование ада, но, в отличие от других проповедников, она не делала упор на страх. Она говорила, что выбор за нами. Мы могли склониться перед чистотой и светом Господа и попасть в рай – или пойти по неверной тропе.

Ее уроки были убедительны, но я обратилась не сразу. И что было замечательнее всего в сестре Азизе – она не возражала. Она не возражала, если мы не носили под юбкой белые штаны, чтобы скрыть ноги. Не возражала, если мы не молились пять раз в день. Сестра Азиза всегда говорила, что Аллах не хочет, чтобы мы что-то делали – даже молились – без внутреннего намерения. Ему нужна искренняя, глубокая покорность – вот в чем подлинный смысл ислама.

– Аллах и Пророк Мухаммед велят нам одеваться так, – говорила она. – Но вы должны пойти на это, только когда будете готовы, ведь если вы начнете, а потом передумаете – это будет еще больший грех. Когда придет время, вы сами сделаете такой выбор – и уже не отступите.

* * *
По выходным Махад часто приводил в гости двух лучших друзей. Они оба были кенийцы, но брат не хотел говорить маме, что дружит только с местными ребятами – она не пустила бы их в дом. Поэтому Махад сочинил историю о том, что его друг, которого на самом деле звали Кеннеди, – сомалиец по имени Юсуф. Якобы он приехал из Восточной Кении, где уже никто не говорил на сомалийском. Против этого мама особо не возражала, к тому же с другом Махад оставался дома под ее присмотром. (Она как-то терпела и второго друга, Олуло, чья внешность была настолько типично кенийской, что брат не мог выдать его за сомалийца.)

Поздно вечером, когда ребята приходили домой, я обычно готовила завтрак, и заодно накрывала им ужин. Юсуф был милым, хорошо относился ко мне, нам было весело – мы шутили весь вечер, поддразнивали друг друга. Поначалу мы с Юсуфом никогда не оставались наедине, но потом стали время от времени сталкиваться на кухне. Юсуф стал приходить и тогда, когда Махада не было дома, делая вид, что ищет его. Он часто, смеясь, говорил, что на самом деле его зовут Кеннеди и он кениец, но, конечно, я ему не верила. Я знала, что нравлюсь Юсуфу, и мне было приятно. Мы не прикасались друг к другу, не делали никаких намеков, но от его многозначительных взглядов у меня подгибались колени.

Сестра Азиза никогда не говорила нам напрямую, что мы должны одеваться, как она, не ходить в кино и не общаться с мальчиками. Она только читала суры Корана, пользуясь англоарабским изданием, чтобы нам было понятно. А потом поясняла: «Я не заставляю вас вести себя именно так. Я только говорю вам то, что велит Аллах: избегайте греха».

И я точно знала, что, когда сестра Азиза говорила о грехе, она имела в виду то чувство, которое я испытывала к Юсуфу, это внезапное томление, внутренний трепет. Ночью я думала о том, что хочу выйти замуж за Юсуфа, когда вырасту. Я пыталась придать своему чувству такую форму, чтобы оно перестало быть греховным.

Однажды вечером Юсуф спросил, не хочу ли я сходить с ним в кино. Мое сердце забилось часто-часто, потому что это было строго запрещено, и я ответила – да. Мы договорились встретиться в парке Ухуру, на другом конце Найроби, чтобы никто из соседей нас не увидел. Я надела короткое платье – тогда оно казалось мне коротким, до колен, – и впервые воспользовалась дезодорантом. Я чувствовала себя распутницей.

Потом я села в матату, дребезжащий кенийский микроавтобус, и одна поехала на встречу. Юсуф уже стоял там, возле озера, как мы и договаривались. До начала фильма оставался еще час. Мы гуляли, разговаривали, и тут Юсуф взял меня за руку. Когда он коснулся меня, мое сердце забилось так громко, что, казалось, прохожие слышат его стук.

Мы сели на травку и стали говорить о семье Юсуфа, о Кисии, где жили его родители, и о доме его брата в Найроби, куда он приезжал по выходным. Он попросил называть его Кеном. Я все еще принимала это за шутку, не зная, что он кениец, но если бы и знала, для меня ничего бы не изменилось. Я была готова принять его таким, какой он есть.

– Как ты ко мне относишься? – спросил Кен.

– Ты мне очень нравишься, – ответила я, и мы поцеловались.

Это был мой первый поцелуй, долгий и волшебный. Вот и все; мы просто подержались за руки, поцеловались, сходили в кино, потом Кен проводил меня до автобусной остановки и ушел. И все равно по дороге домой у меня кружилась голова.

Мы с Кеном виделись нечасто: я только изредка могла ускользнуть из-под маминого надзора. И даже когда мне это удавалось, я знала, что любой прохожий-сомалиец может донести на нас, поэтому нам приходилось все время быть настороже. Но тот поцелуй был самым прекрасным ощущением в моей жизни. Я сказала Кену:

– Ты же знаешь, что я не смогу переспать с тобой.

– Я знаю, – ответил он. – Ты сомалийка, поэтому должна оставаться девственницей до свадьбы. Я очень люблю тебя и буду ждать. Мы поженимся.

Все было взаимно, совершенно невинно и просто замечательно. И в то же время я понимала, что это – зло. Тогда для меня существовало три уровня действительности: поцелуи с Кеннеди; честь клана; сестра Азиза и Аллах.

* * *
На уроке сестра Азиза перечисляла соблазны дьявола: желание быть красивой и привлекать мужчин, развлекаться, слушать музыку, читать вредные книги. Все это она знала по себе. Сестра Азиза была арабской кенийкой, с побережья. После школы она работала стюардессой и кассиром в банке. И там и там ей приходилось надевать европейские костюмы, туфли-лодочки и делать прическу.

Но такая жизнь была для нее слишком пуста. Она поняла, что по-настоящему хочет быть только хорошей мусульманкой, и поехала учиться в Саудовскую Аравию, в Медину. Ее вера стала глубже, ровнее, чище. Сестра Азиза отказалась от невежественных практик, таких как молитвы к святым, и вернулась к истокам истинного ислама. Вот почему она стала носить хиджаб, стараясь как можно больше угодить Господу.

Сестра Азиза объяснила, что женщины очень могущественны. Аллах создал нас такими. Наши волосы, ногти, пятки, шея, щиколотки, малейший изгиб тела вызывает возбуждение. Если женщина возбуждает кого-то, кроме своего мужа, то в глазах Господа она совершает двойной грех – сама замышляет недоброе и вводит мужчину в искушение. Только в одеждах жен Пророка Мухаммеда мы не будем выглядеть соблазнительно, а значит, в обществе не начнется фитна – смятение и хаос.

Сестра Азиза очень строго относилась к послушанию и гигиене. Чтобы быть чистыми, мы должны были каждый месяц брить подмышки и лобок, подмываться после месячных. Женское естество непреодолимо желанно, но и в высшей степени порочно, поэтому нужно совершать все эти процедуры, чтобы угодить Господу.

Еще сестра Азиза объяснила нам, что есть два вида борьбы во имя Аллаха, и первый из них – внутренний джихад. Мы должны хотеть слушаться родителей и сеять зерна добра, следовать своему долгу, должны думать о воле Аллаха во время любого повседневного дела и сознательно склоняться перед Его величием. Сестра Азиза не использовала учебники, по которым мы должны были готовиться к государственному экзамену. Как и учителя в Саудовской Аравии, она готовила нас к религиозной жизни, а не натаскивала по истории ислама.

Потом сестра Азиза рассказывала нам о евреях. Она описывала их так, что мне они представлялись чудовищами с рогами и огромными носами, похожими на клюв. Демоны и джинны буквально вылетали у них из головы, сбивая мусульман с пути и распространяя зло. Во всем, что случалось плохого, виноваты были евреи. Тиран Саддам Хусейн, пошедший против Исламской революции в Иране, был евреем. Американцев, которые давали Хусейну деньги, контролировали евреи. Они управляли миром, вот почему нам надо было оставаться чистыми – чтобы противостоять злодейскому влиянию. Ислам был под угрозой, и мы должны были выступить вперед и сразиться с евреями, потому что, только когда их не станет, в мусульманском мире наступит гармония.

Я начала экспериментировать с головным платком, надевать его так, чтобы не было видно очертаний шеи и плеч. Под школьной формой я носила штаны. Мне хотелось стать такой, как сестра Азиза – чистой, доброй, – и служить Аллаху. Я стала молиться по пять раз в день, стараясь собраться с мыслями во время этого долгого процесса. Мне хотелось понять, как жить именно той жизнью, которую мне уготовил бесконечно справедливый Аллах.

Я попросила у мамы денег, и портной сестры Азизы сшил для меня большое черное покрывало на молнии, с тремя узкими отверстиями для шеи и запястий. Оно доходило до носков туфель. Его я стала надевать поверх школьной формы, а голову и плечи заматывала платком.

Я была в восторге от хиджаба, он давал мне ощущение силы и значимости: под этим защитным слоем скрывалась вроде бы невинная, но потенциально опасная женственность. Мало кто в те дни ходил в таком виде по Найроби, так что я, как ни странно, чувствовала себя уникальной личностью. Хиджаб посылал сигналы превосходства: я была единственной истинной мусульманкой, а все остальные девочки в маленьких белых платочках – всего лишь лицемерные дети. Я была звездой Господа. Когда я распахивала руки, то чувствовала, что могу взлететь.

Я первая в школе стала носить хиджаб. Некоторые девочки из Йемена надевали длинные платья на пуговицах, но они повторяли изгибы тела, а мое черное покрывало не позволяло увидеть ничего, кроме лица и кистей рук.

Придя в школу, я снимала хиджаб и складывала его под парту, а после уроков скромно вынимала, надевала – и сразу становилась интересной, загадочной, могущественной. Это читалось на лицах моих одноклассников. А как обрадовалась мама, увидев меня в этом облачении! Словно лучик солнца засиял в ее беспросветной жизни. Наконец-то я что-то делала как надо.

* * *
Сестра Азиза объяснила нам, что наш долг – обратить одноклассниц-христианок в истинную веру, ведь это был единственный шанс избавить их от адских мучений. Я как могла старалась донести до них основы ислама, но они отвечали что-то вроде:

– А как бы ты отнеслась к тому, если бы тебя попытались обратить в христианство?

Девочки говорили, что их родители рассказывали им об Иисусе точно так же, как мои рассказывали мне о Пророке Мухаммеде, и я должна уважать их веру.

Приходилось признать, что они в чем-то правы. И все же мне очень хотелось сделать так, чтобы мои подруги не попали в ад. Помню, однажды я рассказала Эмили о тех страданиях, которые ожидают ее после смерти.

– Но я в это не верю, – ответила она. – Иисус пришел ради меня, умер ради меня, и Он спасет меня.

Христианки говорили о Троице, триединстве: Бог Отец, Бог Сын и Святой Дух. А для меня это была чистой воды ересь. И так мы доходили в своих теологических препирательствах до того, что приходилось прекращать разговор, иначе дружбе пришел бы конец.

Я пошла к сестре Азизе и сказала:

– Те девочки не хотят становиться мусульманками. Их родители привили им другую религию. Но это не их вина, и мне кажется, несправедливо, что они будут гореть в аду.

Сестра Азиза ответила, что я не права. Через меня Аллах дал им возможность выбора. И если девочки сами отвергли истинную веру, то они заслужили свою участь. После этого я решила, что сама же делаю им только хуже, и перестала стараться обратить одноклассниц в свою веру.

Но я продолжала размышлять. Если Аллах создал всех нас и еще до нашего рождения Он решил, куда мы отправимся, в ад или в рай, зачем мне пытаться переубедить этих девочек, которых Господь создал такими? Сестра Азиза давала очень сложное теологическое объяснение предопределению. Помимо пути, который Аллах уготовил нам еще в утробе, есть и высшее измерение, в котором у нас есть свобода выбора, и если мы смирим свою волю и склонимся перед Господом, а не перед дьяволом, то это будет угодно Аллаху. Все это звучало не слишком убедительно, но я подумала, что сама виновата, раз не могу понять, о чем говорит учитель.

После приезда сестры Азизы я поняла, что религиозное рвение зарождается еще в школьных коридорах. Как раз тогда, когда я и другие девочки собирались вечером в классной комнате для молитвы, кенийские девочки тоже молились, пели «Аллилуйя!» и христианские гимны. Не знаю, было ли то влияние ислама или что-то вроде общего наития объединяло подростков Найроби, так или иначе, казалось, что все больше юных мусульманок стремится к новому пониманию ислама и все больше христиан стремится в храмы. И те, и другие приближались к пониманию своей религии, которая не имела такой силы, когда мы учили священные тексты поодиночке.

В то время боговдохновенные христиане были не менее активны, чем ярые исламисты. Страна распадалась на части. Можно сказать, что борьба за территорию стала повседневным явлением. Лидеры той или иной секты боролись за место под солнцем. В школе поговаривали об Элис Лаквене, жившей в Уганде, чьих последователей не брали пули. Это было большое объединение, однако существовало немало сект поменьше. Свидетели Иеговы стучались в каждую дверь. И конечно, на каждом углу вы могли видеть предсказателей и магов. Даже мои одноклассницы покупали любовные зелья, настоянные на человеческих ногтях и коже, или амулеты, которые помогали им сдавать экзамены.

Правительство Кении теряло свои позиции из-за царивших в нем воровства и семейственности. В министерстве работали люди, которые не могли даже произнести это слово! Мэр, который должен был управлять Найроби, едва умел читать и писать. Государство попросту забирало ваши деньги. Граждане больше не являлись гражданами: люди, еще недавно надеющиеся на будущее, очень быстро теряли веру в нацию, частью которой они больше не были. Многие кенийцы ощущали себя частью клана, семьи, которые были превыше всего. Любое взаимодействие между кланами было связано с религией. Религия и сила родства играли большую роль, чем национальные интересы.

То же самое происходило и в Сомали, но тогда я не знала об этом. На самом деле это происходило не только Африке, но и в других исламских странах. Процветание коррупции и потеря доверия к правительству, которое не заботилось о народе, приводили к тому, что все больше людей искало убежища в семейных традициях, мечетях и церквях.

Новый ислам был на марше. Он был более вдумчивым, чистым и сильным, более приближенным к сути религии, нежели тот ислам, который исповедовала моя бабушка, в котором вера в Бога переплеталась с волшебными сказками о джиннах. Это не был ислам, живущий в мечетях, где имамы декламировали на арабском языке (которого многие не понимали) проповеди, написанные задолго до их рождения. Новый ислам отказывался от пассивности, основанной на правиле: «Insh’Allah!» (На все воля Аллаха!) Теперь люди изучали Коран, по-настоящему пытаясь понять заветы Пророка, всем сердцем стремясь к ним. Это была проповедническая религия, которая поддерживалась нефтью Саудовской Аравии и иранской пропагандой о мученичестве. Ислам становился сильнее, разрастаясь все больше и больше. А я была очень маленькой частью всего этого.

Глава 6. Сомнение и вызов

Явыбрала дорогу к Богу, а Хавейя пошла по наклонной. Мои попытки подчинить свою волю Аллаху оставляли сестру равнодушной. Она говорила, что сестра Азиза ведет себя так, будто мы все еще ездим верхом на верблюдах. Хавейя была высокой и красивой. Она знала о своей привлекательности, поэтому не собиралась расхаживать по Найроби, завернувшись в «тент», как она называла мой хиджаб.

Быть может, мама била меня слишком часто, но зато она привила мне дисциплину. Я старалась учиться как можно лучше; мне нравилось ходить в школу, где у меня было много друзей. А Хавейя все это терпеть не могла. Она легко заводила приятелей, но в итоге всегда ссорилась с ними. Сестра была гораздо смышленей меня: она позволяла одноклассницам списывать у нее домашние задания в обмен на романы в мягкой обложке, которые ей очень нравились. В 1985 году кенийское правительство решило освободить среднюю школу от «наследия колонистов». На практике это привело к тому, что исчезли многие учебники, а учителя не имели представления об элементарных вещах. Сестре в школе было невыносимо скучно, но сидеть взаперти дома она тоже больше не могла.

Хавейя всегда была несгибаемой, она не подчинялась матери и соглашалась помогать по хозяйству, если только Махад тоже примет в этом участие, хотя сестра прекрасно понимала, что это невозможно. Когда мама била ее, Хавейя просто уходила в себя и, казалось, не чувствовала боли. Мама колотила ее, пока у нее не начинала болеть рука, но Хавейя не уступала. У сестры была стальная воля. Порой она закрывалась в ванной и кричала, проклиная мать за жестокость и эгоизм. Хавейя никогда не плакала.

Мама просто не представляла, как справляться с подростковыми проблемами. Казалось, она не догадывалась, что мы однажды вырастем. Переходный возраст был еще одной частью современной жизни, чуждой ее воспитанию. В пустыне, где росла мама, дети взрослели очень быстро.

Хавейя была решительной, честной – настоящим борцом. Я отчасти восхищалась ее смелостью. Но в те годы наш дом часто чуть ли не взрывался от скопившегося в нем гнева. Ссоры были такими громкими, что мне хотелось сжаться и стать невидимой. Мама, бабушка и Хавейя кричали так, что вены проступали у них на лбу. Ни с того ни с сего одна из них могла встать и перевернуть стол, изрыгая проклятия.

Однажды сестра пришла к Джинни Бокору и спросила, можно ли от него позвонить отцу – ей нужны были деньги на стрижку. Джинни дал Хавейе двести шиллингов, и она распрямила волосы и уложила их локонами вокруг лица. Когда мама пожаловалась Джинни, он только подмигнул ей и сказал:

– Счет за разговор все равно был бы не меньше. В любом случае, новая прическа ей очень идет!

Хавейя почти всегда выигрывала. Она носила босоножки на высоком каблуке, юбку выше колен и красила ногти – словом, выглядела так, как маме не снилось даже в самых страшных кошмарах. Когда у Хавейи начались первые месячные, мама просто разрыдалась.

Потом Хавейя познакомилась с Сарой, женщиной из клана Исак. На самом деле сначала ее встретила бабушка, когда пасла овцу, и пригласила в дом на чай. Сара носила штаны, блузки и огромные очки, красила волосы в рыжий цвет. Она была старше нас с сестрой – ей было года двадцать три – двадцать четыре. Сара вышла замуж в четырнадцать, у нее подрастало трое детей. Она пригласила нас с Хавейей к себе посмотреть телевизор. У меня не было времени, а сестре у нее так понравилось, что она стала ходить в гости к Саре почти каждый день. Они могли часами болтать и смотреть телевизор. Иногда Сара уходила из дома, а Хавейя сидела с ее детьми – в благодарность она получала книги или помаду.

Постепенно они стали вместе ходить на дневные дискотеки. Сара часто говорила, что мне тоже не мешало бы пойти развлечься, ведь, когда я стану старше и выйду замуж, мне уже будет не до веселья. На дискотеках было шумно, мне там совершенно не нравилось, но Хавейя обожала наряжаться и танцевать.

Сара рассказала Хавейе о том, что семейная жизнь чудовищна. Ее муж, Абдалла, был отвратителен. В первую брачную ночь он изо всех сил старался проникнуть в нее, разорвать шрам у нее между ног. Боль была невыносимой. Абдалла даже хотел разрезать его ножом, ведь Сара была так туго зашита, что он никак не мог ввести в нее пенис. Она в красках описывала, как муж стоял над ней с ножом в руках, а она кричала, умоляя его этого не делать. В конце концов он, видимо, сжалился над бедной четырнадцатилетней девочкой, потому что все же согласился отвезти ее в больницу вскрыть шрам.

Свадьба Сары не закончилась торжествами: не было окровавленных простыней, которые нужно показать под аплодисменты и одобрительные возгласы гостей. В зале только прошел шумок разочарования и подозрений насчет девственности Сары и мужской силы Абдаллы.

Эта история напугала меня: толпа людей, окровавленные простыни – чуть ли не изнасилование, происходившее с благословения семьи Сары. Мы с Хавейей ни на мгновение не могли себе представить, что подобное произойдет и с нами. Но для Сары брак означал именно это: физическое насилие и публичное унижение.

Сара говорила Хавейе:

– У меня не было детства. Они лишили меня жизни.

Абдалла приходился Саре кем-то вроде кузена и был на десять – пятнадцать лет старше ее. Несмотря на то что муж не поднимал на нее руку, она ненавидела его всем сердцем. В отместку она даже перестала заботиться о детях, называя их «его детьми». С девятилетней дочерью Хасной Сара обращалась как с рабыней. Хасна ходила за покупками, готовила, убирала, а Сара постоянно била ее и тратила все деньги мужа на наряды и косметику. Сара мне совершенно не нравилась.

* * *
Не только Хавейя сбилась с нелегкого, но ясного пути, уготованного нам мамой. В шестнадцать лет Махад бросил школу. Однажды он просто перестал туда ходить. Через несколько месяцев мистер Гриффин, директор, сказал маме, что теперь уже ничего не исправить: Махада исключили без права восстановления. Мама была в ярости, но Махад только фыркнул в ответ – он был уже слишком высоким и сильным, чтобы его можно было побить.

Рядом с Махадом не было отца, который мог бы помочь ему пройти через отрочество. Рядом были только друзья. Некоторые из них курили гашиш, пили пиво в барах и изображали крутых. Махад всегда был ближе всех к матери: она баловала его, готовила ему особые блюда. Но после того как мы перебрались в Кению, он вырос, стал сильнее и хитрее, почувствовав, что может больше не подчиняться ей. Строгие сомалийские обычаи казались совершенно бессмысленными, с точки зрения нормального парня, который проводит почти все свое время на улицах Найроби. В те годы ислам не привлекал его. Махад не был прилежен в учебе, но не хотел мириться с тем, что его оценки ниже, чем у других ребят, которых раньше он легко превосходил. Брат полностью сбился с пути.

Мама не знала, что станет с Махадом. И это была не единственная ее забота. Дом, который мы снимали в Кариокоре, продали, и нам в ближайшее время нужно было съехать оттуда. Арендная плата выросла, а у мамы почти не было денег – только то, что ей давали родственники отца из субклана Осман Махамуд. Каждый месяц она вынуждена была приходить к Фараху Гуре, одному из крупнейших бизнесменов Осман Махамуд в Найроби, и, делая вид, что не просит, с достоинством уведомлять его о том, что расходы на жизнь опять возросли. Мама не желала ютиться в тесной, шумной квартирке, как большинство остальных сомалийцев в Найроби. Она хотела жить в хорошем, чистом доме.

Фарах Гуре был добр, но его щедрость была небезгранична. В конце концов он прямо сказал маме, что ей придется переехать в квартиру. Мы были не единственной семьей, оставшейся без отца, и Фарах Гуре не мог позволить себе оплачивать нам еще более дорогое жилье.

В декабре 1985 года из Могадишо к нам приехал дядя Мухаммед, мамин старший брат. К этому времени наши дела шли из рук вон плохо, так что его приезд был будто глоток свежего воздуха в жаркий день. Дядя Мухаммед был рослым и энергичным, очень похожим на маму, только гораздо выше и жизнерадостнее, чем она.

Дядя привез нам вести об отце и ДФСС: лидеры движения предали его и получали посты в правительстве Сиада Барре. По вечерам, когда мы уже были в своих комнатах, снизу до нас часто доносилось неразборчивое бормотание взрослых. Хавейя бегала подслушивать. Однажды она зашла в спальню с широко раскрытыми глазами и прошептала:

– Айаан, у нас есть сестра. Абех взял себе другую жену, у него теперь еще одна семья.

Я прокралась к лестнице и прислушалась. Действительно, дядя Мухаммед говорил о том, что отец живет в Эфиопии с новой женой и у них общий ребенок.

На следующее утро я подошла к маме и спросила:

– У Абеха теперь новая жена? Но мне ответила бабушка.

– Мы не будем обсуждать жен твоего отца, – высокомерно сказала она. – Мужчины женятся, это всем известно. Никто не скажет о моих дочерях или внучках, что они ревнивы.

В нашем клане ревность считалась унизительной и настолько постыдной, что о ней нельзя было даже заикнуться. Поэтому я знала, что не следовало задавать вопросов на эту тему, и все же спросила:

– Значит, у нас есть сестра? Сколько ей? И снова мне ответила бабушка.

– Ей, должно быть, сейчас девять, – произнесла она небрежно, хотя в ее голосе чувствовалось напряжение.

Тут мама обернулась и сдавленно сказала:

– Нет, я думаю, года три или четыре.

Воцарилась тишина: мы все стали мысленно вести подсчеты. Видимо, отец женился на ней в 1981 году, сразу после того, как оставил нас, или, возможно, несколькими месяцами позже.

Я подумала о том, как отец оставил первого ребенка, потом нас, а теперь у него родилась еще одна дочка, которую он наверняка тоже бросит. Меня вдруг охватила жалость к маме. Сколько у нее было забот: она искала нам подходящее жилье, была вынуждена принимать подачки от членов клана ее мужа, разбираться с непутевым Махадом и беспокоиться о сумасбродной Хавейе. Если бы отец был с нами, ничего этого не случилось бы.

Я была раздавлена, будто вся надежда разом улетучилась. Я никогда не признавалась даже себе, но все это время на задворках моего сознания теплилась мысль о том, что однажды отец вернется, а вместе с ним и ощущение близости и тепла между нами. И тут я узнала, что у него есть другой ребенок. Это было настоящее предательство. Казалось, будто он ударил меня по лицу.

Шли дни и недели, а я все твердила себе, что со мной такого никогда не случится. Я не позволю себе зависеть от кого бы то ни было. Мама настолько не контролировала собственную жизнь, что даже не знала, когда ее муж снова женился. Думая об этом, я впадала в ярость. Я злилась на судьбу, которая была так несправедлива к маме. Да, порой она была жестока, но всегда оставалась верна папе, всегда была рядом с нами. Она не заслужила такого.

Я стала внутренне противиться традиционной женской покорности. Тогда я все еще носила хиджаб, много думала о Боге, о том, как угодить Ему, о красоте послушания и смирения. Я старалась усмирить разум, чтобы он стал лишь вместилищем воли Аллаха и слов Корана. Но мой дух, казалось, все больше отклонялся от праведного пути.

Что-то внутри меня восставало против моральных ценностей, о которых говорила сестра Азиза: крошечная частичка независимости. Возможно, это была реакция на огромную разницу между поведением, которого требовал Коран, и реалиями повседневной жизни с ее поворотами и изгибами. С самого детства я не могла понять, как Господь, чья бесконечная справедливость превозносилась почти на каждой странице Корана, мог желать, чтобы с женщинами обходились так бесчестно? Когда проповедник говорил, что свидетельство мужчины стоит двух женских, я думала – почему? Если Господь милостив, почему Он требует, чтобы Его творения вешали на площадях? Если Он сострадает людям, почему же неверные должны отправляться в ад? Если Аллах всемогущ, почему же он не обратит их в истинную веру и не позволит попасть в рай?

Внутренне я противилась этим заветам и втайне нарушала их. Вопреки основам ислама я, как и многие девочки в классе, продолжала читать чувственные любовные романы. Книги пробуждали во мне то, чего мусульманская женщина никогда не должна ощущать: сексуальное желание вне брака.

Мусульманка не должна чувствовать себя свободной, безудержной, испытывать впечатления, которые я получала от этих историй. Ее приучали быть покорной. Быть мусульманской девочкой – значит отказываться от всего, пока внутри тебя не останется почти ничего. В исламе развитие индивидуальности – это не всегда шаг вперед; многие люди, особенно женщины, так и не обретают собственную волю. Они покоряются. Буквальное значение слова «ислам»: покорность. Основная цель – смирить свой дух настолько, чтобы никогда не сметь поднять глаза, даже мысленно.

Но искорка собственной воли разгоралась во мне даже тогда, когда я училась и старалась смириться. Ее разжигали вольнодумные книги, отсутствие отца и разочарование при виде безнадежности, в которой жила моя мать в стране неверных. Я была совсем юной, но первые робкие ростки сопротивления уже стали пробиваться внутри меня.

* * *
Наша семья никогда не была особенно крепкой, но после декабря она почти распалась. Дядя Мухаммед вернулся в Сомали и взял с собой Махада, чтобы тот нашел свой собственный путь и стал мужчиной. Я была рада, что он уезжает, и в то же время завидовала ему. Махад отправляется в путешествие, на поиски приключений – все это было мне совершенно недоступно, и тогда, и впредь, ведь я была девочкой.

Через месяц после отъезда Махада в дом пришли судебные приставы, чтобы выселить нас, и все погрузилось в хаос. Мама годами выпрашивала отсрочку у владельцев дома, но так и не подыскала подходящего жилища. В итоге бабушка приняла решение – как обычно, благодаря родственным связям, мы временно переехали в дом Исак в том же районе.

Хозяин дома, Абдиллахи Ахмед, недавно овдовел. Когда его жена умерла, бабушка несколько недель провела у него, помогая по хозяйству, как было принято среди членов клана. Поэтому, когда Абдиллахи Ахмед узнал о наших проблемах, он с радостью предложил нам кров.

У него было много детей, но самых младших он отправил на ферму за городом. В Найроби остались только две старшие дочери, Фардоса и Амина. Абдиллахи Ахмед был бизнесменом и сомалийцем, так что он понятия не имел о том, как воспитывать девочек-подростков. Пожилая родственница, Ханан, жила с ними и занималась детьми.

Нас поселили в одну комнату: бабушка расположилась на кровати, мы с Хавейей – на лавке, а мама на полу, на матрасе. Часть вещей мы сложили под кровать, остальные развезли по домам соседей. Кухня была общей: Фардоса и Амина готовили для своей семьи, а я – для нашей.

Фардоса и Амина выросли в Кении, поэтому плохо говорили по-сомалийски и по-английски. Мы разговаривали на суахили, хотя мама терпеть этого не могла. После ужина мы дурачились на кухне, вымешивая тесто для angello – традиционного сомалийского пирога. Старшая сестра, Амина, была общительной и больше нравилась Хавейе. Мне же пришлась по душе мягкая и добрая Фардоса.

Но мама и Ханан постоянно нападали друг на друга, словно пара скорпионов. Ханан жевала кат. Мама не могла поверить, что ей приходится жить в одном доме с женщиной, опустившейся до подобного. Хотя в Сомали была широко распространена привычка жевать кат, ислам строго запрещал любые виды опьянения, и маме казалось особенно отвратительным, когда так вели себя женщины. Всякий раз, когда Ханан принималась за кат, мама смотрела на нее, прищурившись, и выходила из комнаты.

По утрам, страдая от «похмелья», Ханан бывала невыносимой. Но, пожевав кат несколько часов, к обеду она становилась терпеливой и приятной. Она следила за детьми далеко не так строго, как наша мама, так что Амина и Хавейя стали днем убегать из дома. У Амины был парень, младший сын Фараха Гуре. Он был крутым, ездил на своем авто. Она – Исак, он – Осман Махамуд; это было ужасно романтично, как история Ромео и Джульетты. Хавейя же в основном убегала, чтобы посмотреть фильмы.

Мы с Фардосой тоже иногда тайком ускользали из дома и ходили в кино с Хаво, старшей дочерью Джим'о Муссе. Она считала мой хиджаб шуткой и громко смеялась всякий раз, когда видела, как я возвращаюсь в нем из школы. Потом она хватала меня за руку и тащила в кинотеатр на какой-то невероятный болливудский фильм.

Как-то раз Кеннеди встретил Хавейю на дневной дискотеке и стал расспрашивать про Махада и про меня – особенно про меня. Они с Махадом почти не виделись с тех пор, как брат ушел из школы. Кеннеди продолжал учиться и был в тринадцатом классе (согласно британской системе, средняя школа начинается с восьмого класса, а выпускные экзамены сдают в конце тринадцатого). Он передал мне через Хавейю записку с номером телефона.

Когда я увидела эту записку, у меня ноги подкосились. Конечно, я позвонила ему. Пока мы разговаривали, я заметила, что все мои нервные окончания пришли в возбуждение. Хиджаб не защищал от того воздействия, которое Кен оказывал на меня. Мы договорились встретиться у одного из его друзей – в кино или в парке нас могли увидеть.

Я пришла на встречу в полном облачении: я твердо решила рассказать Кеннеди об Аллахе и о том, что если по Его воле мы влюбились друг в друга, то должны пожениться.

Кен открыл дверь и поразился, увидев меня во всем черном.

– Что с тобой? Ты с ума сошла? – спросил он.

– Нет. Я не сошла с ума. Я отношусь серьезно к собственной вере. И ты тоже должен отнестись к этому серьезно.

Он взял меня за руку и улыбнулся. Он был просто замечательным человеком. Когда он пригласил меня в дом, я сняла хиджаб и сложила его, делая вид, что нет ничего необычного в том, чтобы находиться в доме наедине с взрослым мужчиной.

На мне были длинная юбка и кофта, застегнутая на все пуговицы до самой шеи. Я присела на край дивана, и мы с Кеном немного поболтали. Потом он поцеловал меня. И снова будто выключатель щелкнул у меня в голове. Я знала, что ангелы наблюдают за нами, но ответила на поцелуй.

Когда стемнело, Кен приготовил ужин. Мне никогда не подавал еду мужчина. Это было забавно. Кен был чутким, добрым, интересным – совершенно не таким, как мой брат. Он баловал меня. После ужина мы сели рядом, и я спросила у Кена:

– Скажи мне, на самом деле тебя зовут Юсуф?

Я пришла к нему, рискуя своей душой, и считала, что имею право знать его настоящее имя и откуда он родом.

– Нет, я же говорил, меня зовут Кеннеди, – ответил он.

Я подумала, что он опять шутит: я убедила себя, что вся эта история про «Кена» – только повод для него с Махадом подшучивать надо мной, с моей доверчивостью и замкнутостью. Но Кен продолжил:

– На самом деле меня зовут Кеннеди Окиога, я из племени Кисии. Я не сомалиец. Махад выдумал всю эту историю, чтобы твоя мать приняла меня, потому что она еще не освоилась в нашей стране. Я – кениец.

Я была поражена.

– Так ты не мусульманин? – спросила я.

– Нет, – ответил он.

– Но ты должен будешь принять ислам, – воскликнула я.

Кеннеди рассмеялся.

– Разумеется, я не приму ислам, – сказал он. – Иначе мне придется одеваться, как ты.

– Но мужчины не должны носить такую одежду.

– Знаю. Но я все равно не стану мусульманином.

Потом Кен сказал мне, что он атеист и вообще не верит в Бога. Я пришла в ужас. У меня не укладывалось в голове, как такое возможно, ведь он был таким добрым и красивым.

– Но ты же сгоришь в аду! – воскликнула я.

– Ада не существует. Это все выдумки, – ответил он. Воцарилась жуткая тишина. Я поняла, что мы с ним больше не увидимся. Как бы я ни любила его, мы не могли пожениться. И не только потому, что мусульманка не должна выходить замуж за неверного. Мой клан не допустил бы, чтобы дочь Хирси Магана стала женой кенийца. Если бы мы поженились, его могли даже убить.

Если бы Кен согласился принять ислам, я могла бы попытаться протестовать, упирая на то, что мы все равны перед Аллахом, независимо от клана или племени. И возможно, люди Осман Махамуд когда-нибудь приняли бы его, хотя, конечно, презирали бы меня всю жизнь. Но в свои семнадцать лет я даже подумать не могла о браке с неверным.

Так что все было кончено. Мне было очень больно. Перед расставанием я сказала ему:

– Мне кажется, что мы не сможем быть вместе.

– Я знаю сомалийцев, но наша любовь сильнее всего. Давай все же попробуем, – ответил Кен.

Это было очень трогательно, но бессмысленно. Я опустила взгляд и пробормотала:

– Можно я подумаю?

Но мы оба понимали, что прощаемся навсегда.

* * *
Для нашей семьи настали трудные времена. Через несколько недель, незадолго до своего шестнадцатилетия, Хавейя объявила, что бросает школу. Когда накануне она рассказала мне о своем решении, я умоляла ее не делать этого. Ей оставалось всего два года до экзаменов, и она всегда училась блестяще, а мне приходилось корпеть над уроками, и все равно мои оценки были хуже.

– Еслиты не получишь аттестат, то останешься никем, будешь жить, как мама, – сказала я.

Но Хавейя была непреклонна. Школа – это глупость. Она хотела поехать в Сомали, как Махад, и жить где угодно, только не в одной комнате с мамой и бабушкой.

Хавейя отправилась в дом Фараха Гуре, куда мама приходила каждый месяц с гордо поднятой головой и принимала довольствие. В большом дворе всегда было много сомалийских мужчин, а Хавейя пришла в обычной одежде: в школьной юбке, без головного платка.

– Мне нужно поговорить с Фарахом Гуре, – объявила она. Мужчины рассмеялись и сказали, чтобы она возвращалась вместе с матерью: молодая девушка не может говорить со старшим мужчиной без посредника. Но когда Фарах Гуре показался в дверях, Хавейя подошла к нему и сказала:

– Я – дочь Хирси Магана – пришла просить вас об услуге. Вы можете выслушать меня и ответить «да» или «нет», а можете сказать: «Уходи домой, тебе здесь не рады», – и я больше не вернусь.

Фарах Гуре рассмеялся и предложил Хавейе чашку чая, но она ответила:

– Нет, я хочу поехать в Сомали. Мой брат в Могадишо, моя семья в Могадишо, отец тоже скоро вернется в Сомали, когда Сиад Барре будет повержен. Я больше не хочу оставаться в Кении. Я мечтала о Сомали с самого детства, а вы ездите туда дважды в месяц. Пожалуйста, возьмите меня с собой.

– Знает ли об этом твоя мать? – спросил Фарах Гуре.

– Да, она все знает. Если я поеду с вами, она отпустит меня, – ответила Хавейя. Конечно, это была неправда.

Фарах Гуре был занятным человеком – маленьким и толстеньким. Как и мы, он принадлежал к субклану Осман Махамуд; кажется, у нас был общий предок в девятом колене. В 1987 году ему было около шестидесяти, и, хотя он не умел читать и писать, в его распоряжении находился целый парк грузовиков, колесивших по всей Восточной и Южной Африке. Несмотря на то что Фарах Гуре заработал состояние своим трудом, он не был его единственным владельцем, в западном смысле слова. Фарах Гуре верил в свой клан и ДФСС. Он считал, что, поддерживая семьи участников движения, живущие в Кении, он развязывает своим соотечественникам руки для борьбы. Так всегда было принято в субклане Осман Махамуд. Словом, Фарах Гуре делился со своими родичами состоянием и даже жилищем: двери его дома всегда были открыты почти для любого из людей Осман Махамуд.

Намного позже нам рассказали о том, как он познакомился со своей женой Фадумо. Когда Фараху Гуре было пятнадцать, он ушел из дома, чтобы сколотить состояние. Такова традиция Бари, где он родился: мужчина должен показать, на что способен, – один. Итак, Фарах Гуре покинул Бари и отправился на юг, в Кисмайо. Он был молод, не понимал местное наречие, за ним некому было ухаживать, стирать его одежду. Очень быстро у него закончились деньги, он стал совсем грязным, но не мог вернуться домой неудачником: это покрыло бы его вечным позором.

Однажды, идя по рынку, он увидел молодую женщину, которая готовила angello. Она пекла блинчики на жаровне, сворачивала их, обмазывала маслом и сахаром и продавала прохожим. Он стал ходить вокруг нее, принюхиваясь к аппетитным angello.

– Кажется, ты проголодался, – сказала ему девушка, и Фарах Гуре рассмеялся от облегчения, потому что она говорила на наречии Бари.

По сомалийскому обычаю они стали перечислять своих предков, и оказалось, что они оба Осман Махамуд и могут зваться братом и сестрой. Фарах Гуре спросил девушку, которую звали Фадумо, как она оказалась в Кисмайо.

– Я сказала родителям, что пойду зарабатывать состояние, что я и делаю. Пока у меня есть только жаровня, но когда-нибудь я куплю грузовик. Ты тоже можешь начать готовить angello, – сказала она.

– Я не могу, я же мужчина, – ответил он.

Фадумо угостила его angello, а когда он сказал, что ему нечем расплатиться, предложила отработать.

– Я сделаю так, что каждое утро тебе будет чем завтракать, а ты разузнаешь все о перевозке грузов. Мне надо готовить angello, и потом, я женщина, мне не так легко разобраться во всем, как тебе.

Так Фарах Гуре начал осваивать логистику. Они с Фадумо каждый день обсуждали ее мечты: ей хотелось, чтобы их грузовики ездили по всей стране. Когда Фарах Гуре предложил ей руку и сердце, она ответила:

– Нет, я не собираюсь выходить замуж за мужчину, который не может заработать даже себе на завтрак.

Разумеется, в итоге они поженились. Они готовили angello, нанимали грузовики и занимались торговлей между Кисмайо и Могадишо, а через год скопили на собственный грузовик. После этого они купили место в торговом ряду, большую жаровню и наняли работников.

Наши близкие родственницы Осман Махамуд снова и снова рассказывали эту историю, и всякий раз она становилась все романтичнее, Фадумо – все храбрее и умнее, а Фарах все больше восхищался ею. Когда историю слышала сама Фадумо, она только молча улыбалась. Это была большая веселая женщина, в доме которой всегда было полно детей и гостей.

Когда Фадумо ждала седьмого ребенка, Фарах Гуре взял себе вторую жену, потом третью. Фадумо не отвернулась от них, но сказала:

– Добро пожаловать. Но зарабатывать деньги вы будете сами. Ваше приданое теперь принадлежит мне.

Не знаю, что из этого рассказа правда, но мораль ясна: женщине лучше зарабатывать деньги собственным трудом. Муж может бросить вас или взять еще одну жену, чему нельзя помешать. Но вы сможете хоть отчасти сохранить достоинство, если не будете просить его о финансовой поддержке.

Думаю, именно поэтому Фарах Гуре решил помочь Хавейе: ему нравились сильные, уверенные в себе женщины. Он согласился оплатить ее поездку в Могадишо и все устроил.

Бабушка гордилась Хавейей. Она поступала так, как подобало женщине Дарод – возвращалась на родину, чтобы впитать мудрость предков. Но мама злилась из-за того, что сестра договорилась обо всем за ее спиной. Она знала, что женщины Осман Махамуд будут сплетничать: если дочь так покинула мать, значит, ее плохо воспитали. И все же мама понимала, что не может помешать Хавейе поехать в Сомали к родственникам отца – это было бы еще неприличнее.

Мама подарила Хавейе несколько dirha и заклинала ее слушаться старших и не пятнать честь родителей. В день отъезда сестры мы с мамой понесли ее чемодан в дом Фараха Гуре. Хавейя была взволнованная и радостная, я плакала. Больше всего мне было жалко себя, ведь теперь мне одной придется оканчивать школу и жить с мамой и бабушкой в тесной комнате. Отец уехал много лет назад, потом брат, а теперь и сестра. И бабушка все твердила о том, насколько лучше ей будет, если она сможет вернуться в Сомали к другим дочерям и сыну. Наша семья рассыпалась на глазах.

Когда Хавейя добралась до Могадишо, ей пришлось остановиться в доме Марьян Фарах, первой жены отца – нашей ближайшей родственницы в Сомали. Не пожить у нее было бы невежливо: это свидетельствовало бы о нашей ревности и злобе.

Мы никогда не виделись с Марьян Фарах, но знали о ней и ее дочерях, которых называли сестрами. Арро была намного старше меня, а Иджаабо – примерно возраста Хавейи. Марьян была маленькой гордой женщиной. После развода с отцом она больше не выходила замуж. В Могадишо она занимала важный пост в правительстве. Марьян принадлежала к маленькому субклану Марехан – к тому же, что и диктатор Сиад Барре.

В Сомали Хавейя постоянно находилась под давлением кланов. В Кении кланы не имели для нас особого значения, но в Сомали они были всем. Люди Осман Махамуд понимали, что Хавейя должна жить с мачехой, хотя Марьян была из другого клана: так было заведено. И все же они не спускали с нее глаз. Они презирали Марехан и не хотели, чтобы женщина из этого субклана говорила, что содержит отпрыска Осман Махамуд, поэтому давали Хавейе деньги на карманные расходы.

Как только Хавейя возвращалась в дом Марьян от родственников отца, сводные сестры набрасывались на нее и начинали умолять, упрашивать, требовать, чтобы она поделилась деньгами. Они брали ее вещи без разрешения, пользовались ее шампунем и мылом, высмеивали ее за то, что она не знала, как себя вести, и постоянно читала. Хавейя терпеть не могла Арро и Иджаабо.

Гораздо комфортней ей было в доме Ибадо Дхадей Маган, старшей сестры отца, которая сама научилась читать и писать, поднялась от простой медсестры до директора госпиталя Дигфир, где родилась я. Ибадо Дхадей было около пятидесяти, но она была очень современной женщиной. Она была замужем, но не имела детей. Ей пришлась по нраву храбрость Хавейи.

Ибадо объяснила Хавейе, что ей повезло, что она вообще ходила в школу, и что учиться надо, чтобы потом зарабатывать на жизнь. Она провела Хавейю по дому с верандами, крытыми черепицей, и роскошному саду, а затем сказала:

– Все это я заработала сама. Иди и получи образование, а потом устройся на работу.

Когда Хавейя потратила деньги, которые ей дала Ибадо, на брюки, блузки и юбки, семейство Марьян пришло в ярость. Еще одна проблема возникла с едой. В Найроби мы никогда не ели из одной тарелки, как принято в Сомали. Мама давно переняла европейский обычай использовать отдельные тарелки, хотя мы по-прежнему ели ложкой или руками. Но в доме Марьян, как и везде в Могадишо, все ели из одной тарелки, причем мужчины в одной части двора, а женщины и маленькие дети – в другой.

Хавейе не нравился местный обычай; она считала его негигиеничным и теряла аппетит. Дома она привыкла читать за столом. Без книги есть было скучно. Хавейя начала худеть, что Марьян воспринимала как личное оскорбление.

На деньги, которые давала ей Ибадо, Хавейя начала ходить в рестораны. Молодая женщина одна в ресторане – это было неслыханно. Она заказывала обед, а потом на глазах у всех медленно ела, читая роман. Официанты и клиенты-мужчины принимались дразнить ее, но она велела им оставить ее в покое. Такое поведение было совершенно ненормальным.

Родственники Марьян стали пытаться повлиять на Хавейю, бедную маленькую дочурку Хирси Магана, которая получила в Кении варварское воспитание. Они обсуждали ее, интересовались, что она ест, как одевается, почему читает романы, а не Коран. Хавейя написала мне, что уехала в Сомали, чтобы освободиться от матери, но попала в настоящую кабалу.

* * *
Мне было очень одиноко без Хавейи. Моя подруга Фардоса Абдиллахи Ахмед тоже уехала из Найроби – в деревню, где она должна была жить с младшими братьями и сестрами, пока ее не выдадут замуж. В школе меня по-настоящему интересовал только один предмет – ислам. Я ничуть не заботилась о том, как буду сдавать экзамены. Остальные девочки довольствовались поверхностным изучением нашей веры, но я пыталась понять ее основы. Мне хотелось, чтобы моя религиозная система была логичной. Словом, мне было нужно убедиться в истинности ислама. Я стала понемногу понимать, что, хотя многие замечательные люди и убеждены в его истинности, порой ему не хватает последовательности.

Я посещала занятия по исламу и вне школы. Нашим учителем был молодой человек, которого люди называли Бокол Сом, Тот-кто-постится-сто-дней. Бабушка говорила, что его живот касается спины, таким он был худым. Бокол Сом был фанатиком из фанатиков. В своем коротком саудовском одеянии, открывавшем костлявые ноги, он ходил по Истли, стучался в двери и отчитывал людей. Когда он сказал Фараху Гуре: «Твои дочери ходят непокрытыми! Вы все сгорите в аду!», тот вытолкал его взашей.

Но со временем у Бокола Сома появилось много последователей. В основном это были женщины, в том числе и моя мать. Они принимали от него записи с проповедями, а потом обменивались ими. Женщины превращали свои гостиные в классы для занятий по исламу, собирались там и жадно вслушивались в проповеди на кассетах или внимали Боколу Сому лично.

Постепенно Бокол Сом стал самым востребованным проповедником в округе, а его проповеди начали приносить результаты.

Женщины, раньше носившие разноцветные dirha с соблазнительными нижними юбками и итальянские босоножки, которые открывали пальцы ног с педикюром, теперь надевали burka – покрывала из самой плотной темно-коричневой, темно-синей или черной ткани, оставляя открытой только маленькую часть лица. Некоторые из них даже полностью закрывали лицо. Внезапно мой хиджаб стал казаться мне слишком прозрачным.

Мама превратилась в ярую приверженку Бокола Сома. Она предлагала мне послушать кассеты с его проповедями и его самого, когда он приходил в дома по соседству.

Сестра Азиза создавала вокруг себя атмосферу доверительности, позволяя нам делать собственные выводы. Но для Бокола Сома учить исламу означало громко выкрикивать строки Корана на смеси арабского и сомалийского, а после кричать о том, что запрещено и что разрешено. Он никогда толком не переводил текст и не объяснял его значение.

В день моего семнадцатилетия Бокол Сом говорил о том, как женщины должны вести себя с мужьями. Мы должны им полностью подчиняться, а если будем противиться – они могут избить нас. Мы не имеем права отказывать им в соитии ни в какое время, кроме месячных, и ни в каком месте, «даже в седле верблюда». Никакой взаимности или партнерства – это невозможно. Бокол Сом выкрикнул:

– Полная покорность: таков закон ислама.

Я возмутилась, встала по другую сторону плотного занавеса, отделявшего его от женщин, и дрожащим голосом спросила:

– Должны ли мужья также подчиняться нам?

В этом вопросе не было ничего дурного, но Бокол Сом повысил голос и произнес сухо и твердо:

– Конечно нет!

Я сжала кулаки, чтобы унять дрожь, и продолжила:

– Значит, мужчины и женщины не равны.

– Они равны, – ответил Бокол Сом.

– Нет, не равны, – сказала я. – Я должна полностью повиноваться мужу, но он не обязан подчиняться мне. В Коране сказано, что Аллах справедлив, но это несправедливо.

Голос Бокола Сома сорвался на крик:

– Ты не должна подвергать сомнению слова Аллаха! Его мысли сокрыты от нас. Твоими устами говорит дьявол, девчонка! Сядь немедленно!

Я села, но прошептала: «Глупый». Остальные женщины встревожились: они подумали, что я одержима. Но я всего лишь хотела выведать правду и понимала, что Бокол Сом заткнул меня, потому что не знал ее. Наверняка проблема не в Коране, ведь это слова Господа, а в глупых проповедниках, которых я имела несчастье встретить на своем пути.

Я подумала, что Бокол Сом, видимо, неправильно переводит Коран. Разве мог Аллах сказать, что мужья должны бить своих жен, когда те их не слушаются? И конечно, свидетельство женщины в суде должно быть равно мужскому. «Проповедники не понимают, что на самом деле в Коране говорится о подлинном равенстве, – думала я. – Коран выше и лучше всех этих мужчин».

Я купила английское издание Корана и прочла его. Но все, о чем говорил Бокол Сом, действительно было там. Жены обязаны подчиняться мужьям. Женщина стоит половины мужчины. Неверные должны быть убиты.

Я поговорила с сестрой Азизой, и она все подтвердила. Женщины эмоционально сильнее мужчин, они могут вынести больше, поэтому на их долю достается больше испытаний. Мужья действительно могут наказывать жен, но не за маленькие провинности, такие как опоздание, а за серьезные – например, если те провоцируют других мужчин. Это справедливо, потому что женщины обладают огромной сексуальной привлекательностью.

– А что, если муж провоцирует других женщин? – спросила я.

– В исламском обществе такое невозможно, – ответила она. Более того, я не должна ни на секунду задумываться о том, что Коран можно адаптировать к современности. Коран был написан Богом, а не людьми.

– Коран – это слова Аллаха, они непреложны, – сказала сестра Азиза.

Ты подчиняешься и служишь Аллаху – это испытание. Если ты склонишься перед волей Господа на земле, то обретешь вечное блаженство после смерти. Закон Господа строг и чист. Но, хотя мои сомнения резко уменьшали шансы на то, что я попаду в рай, я все же не могла их отмести. Мне нужно было во всем разобраться.

* * *
Количество последователей Бокола Сома все возрастало, и его службы все чаще становились причиной раздоров в семьях. Поначалу сомалийских мужчин забавляли эти проповеди, они дразнили женщин, говорили, что через неделю те заскучают и найдут себе другое развлечение. Но через некоторое время они заволновались. Гостиная, часто обставленная хорошей мебелью, всегда была мужским пространством. Сомалийцы приглашали к себе друзей, рассаживались в креслах, пили душистый сладкий чай, жевали кат и вели мужские разговоры (о чести, деньгах, политике и о том, стоит ли брать вторую или третью жену). Они любили собираться по вечерам и в пятницу днем, но именно в это время Бокол Сом читал свои проповеди.

Когда Бокол Сом приходил в дом, мужчин вытесняли в традиционно женские помещения: кухню, задний двор, а иногда – в больших богатых домах – в маленькие некрасивые гостиные, отведенные женщинам. После того как жены обратились в Истинную Веру последователей Мусульманского Братства, они стали говорить, что жевать кат, курить и пропускать молитвы запрещено. Они даже начали отказывать мужьям в постели, называя их неверными. А когда мужья обвиняли их в непокорности, жены отвечали, что прежде всего должны слушаться Господа, а только потом – отцов и мужей. Аллах и Пророк Мухаммед велели, чтобы женщины были покорны только тем мужьям, которые сами чтут Аллаха.

Мусульманское Братство считало, что существует чистый, исконный ислам, к которому мы все должны вернуться. Движение зародилось в 1920-е годы в Египте, потом стало распространяться – вначале медленно, затем все быстрее, особенно в 1970-х годах благодаря финансовой поддержке разбогатевших саудовцев, – и к 1987 году в лице Бокола Сома достигло домохозяек в Сомали.

Через несколько месяцев пошли первые разводы, и сомалийские мужчины стали угрожать Боколу Сому за то, что он разрушает семьи. Разгневанные мужья прогнали его из гостиных и сомалийских мечетей, но копии его кассет все так же передавались из рук в руки, даже когда он был в бегах.

Бокол Сом был не единственным проповедником, который выучился в Медине или Каире, а потом пришел в нашу округу, чтобы вернуть нас к Истинной Вере. На улицах стало появляться все больше и больше молодых людей из Мусульманского Братства в белых одеждах до колен и красно-белых клетчатых платках. Их новообращенные последователи стали приносить взносы, некоторые женщины отдавали свое приданое. В 1987 году в Истли построили первую мечеть Мусульманского Братства, Бокол Сом перестал скрываться и начал читать там проповеди по пятницам, крича изо всех сил о том, что мужчины, отвергающие призыв своих жен вернуться к исламу, сгорят в аду. Богачи, тратившие деньги на земные нужды, сгорят в аду. Мусульмане, бросившие в беде своих собратьев-мусульман – палестинцев, – были не истинными мусульманами, а потому тоже сгорят в аду. Ислам был под угрозой, и его враги – евреи и американцы – будут вечно гореть в аду. И те мусульманские семьи, которые отправляли детей учиться в университеты США, Великобритании и других стран неверных, тоже будут гореть в аду. Земная жизнь недолговечна, она дана нам Аллахом как испытание. И лицемеры, которые слишком слабы, чтобы противостоять мирским соблазнам, будут гореть в аду.

У меня возникали вопросы по поводу Бокола Сома, но в семнадцать лет я почти полностью разделяла идеи Братства. В расширении влияния этого движения было несколько очевидных преимуществ. Во-первых, все меньше молодых людей привыкали жевать кат и принимать другие наркотики. Во-вторых, СПИД начал убивать людей, и многие мусульманские семьи решили, что лучшим способом уберечься от него будет воздержание, а именно к нему призывали проповедники.

В-третьих, в учреждениях Мусульманского Братства практически отсутствовала коррупция. Его медицинские и благотворительные организации были абсолютно надежными. Если кенийцы обращались в ислам, они тоже могли пользоваться их услугами – и многие из них так и поступали.

Мне очень нравились дискуссии, которые проводились в центре рядом с моей школой. В них участвовали молодые люди, недовольные уровнем обучения в медресе. Они, как и я, стремились к глубокому познанию религии, пониманию поступков и слов Пророка Мухаммеда, чтобы точнее следовать его примеру. Они тоже считали, что ислам – это не то, о чем ты просто слушаешь несколько раз в неделю и киваешь.

Группа сомалийских и пакистанских молодых людей стала проводить еженедельные исламские дебаты на английском. Это было совсем не похоже на службы в мечети, которые часто сводились к чтению текстов на арабском. Тут мои ровесники обсуждали отношения между мужчинами и женщинами, мусульманами и неверными, исламом и христианством. Разговоры были живыми и очень умными.

Аудитория в основном состояла из блестяще образованных, глубоко верующих старшеклассников и студентов, которые пришли туда по собственной воле – в отличие от медресе, куда детей заставляли ходить родители. Докладчик выступал за кафедрой. Юноши, в основном в европейской одежде, сидели впереди, а девочки в головных платках – сзади. Разделение было добровольным, а вокруг царила гармония: мы все были добрыми мусульманами, стремящимися к совершенству. Мы не просто заучивали тексты наизусть, а обсуждали их значение и то, как лучше применять их в повседневной жизни.

Все вокруг были убеждены, что коварные евреи и весь безбожный Запад организовали всемирный крестовый поход, направленный на уничтожение ислама. Мы хотели защитить ислам, принять участие в джихаде. У этого слова есть несколько смыслов. Оно может означать, что вера нуждается в материальной поддержке или что нужно стараться обращать людей в свою веру. Но может означать и насилие; жестокий джихад – это историческая константа ислама.

Несмотря на то что я хотела быть правоверной мусульманкой, меня всегда смущала необходимость противопоставлять себя Западу. Великобритания и Америка были для меня странами из книг, где царила благопристойность и была возможность личного выбора. Запад для меня олицетворяли прежде всего именно эти идеи – а еще поп-музыка, кино и дурацкая переписка с девочками из Финляндии и Канады, которые думали, что мы живем в джунглях на деревьях. Конечно, мой личный опыт общения с Западом был невелик, и все же мне казалось, что там далеко не все так ужасно. Но я долго рассматривала фотографии убитых мусульман, которые передавались из рук в руки: нам нужно было как-то объяснить эти смерти – и мы узнавали, что это случилось по вине Запада. Как мусульмане, мы должны были противостоять Западу.

Нашей целью было создание всемирного исламского правительства.

Как же мы будем бороться? Кто-то сказал, что основным средством должна стать проповедь: нужно распространять ислам среди неверных и возвращать пассивных мусульман к свету истинной, чистой веры. Некоторые молодые люди покинули группу и отправились в Египет, чтобы стать там членами изначального Мусульманского Братства. Другие получили гранты от разнообразных групп, которые финансировались саудовцами, и отправились в медресе в Медине.

В центре мы долго обсуждали, как вести себя в повседневной жизни. Существовало столько правил, все было расписано вплоть до мельчайших деталей. Истинная мусульманка должна покрывать тело даже перед слепцом, даже в своем собственном доме. Она не имеет права идти посередине улицы, выходить из отцовского дома без разрешения.

Мне казалось примечательным, что множество уважаемых мыслителей пускались в долгие рассуждения о том, насколько именно женщина может обнажить кожу, чтобы вокруг не начался хаос. Конечно, практически все философы сходились в том, что, как только девочка достигала половой зрелости, в присутствии мужчин, не являющихся ее близкими родственниками, она должна покрывать все тело. Но не было единого мнения по поводу того, какие части лица и рук настолько соблазнительны, что должны быть покрыты.

Одни ученые считали, что женские глаза – главный источник провокации: когда в Коране говорится, что женщина должна опускать взгляд, на самом деле это значит, что она должна прятать глаза. Представители другой школы полагали, что один лишь взгляд на женские губы, особенно полные и юные, может возбудить мужчину и привести его к грехопадению. Иные же обстоятельно описывали чувственность линии подбородка, красоту носа или длинных, изящных пальцев или то, какими соблазнительными могут быть жесты некоторых женщин. И для каждого случая приводились соответствующие слова Пророка.

Даже если женщина была полностью покрыта с головы до пят – возникала другая проблема. Стук высоких каблуков мог вызвать в воображении мужчины образ ее ног, поэтому, чтобы избежать греха, женщины должны были носить туфли на плоской подошве и ходить бесшумно. Что касалось запаха, то если женщина пользовалась благовониями или парфюмированным мылом и шампунем, это могло отвлечь мужчин от прославления Аллаха и внушить им греховные мысли. Безопаснее всего было просто сидеть дома и избегать всяких контактов с мужчинами, ведь любые их сладострастные мысли были виной женщины, спровоцировавшей их.

Однажды я не выдержала и спросила:

– А что же мужчины? Разве не должны они покрывать себя? Разве женщины не могут соблазниться при виде мужского тела?

Мне это казалось логичным, но вся аудитория подняла меня на смех, и я не могла продолжить высказывать свои возражения.

* * *
Мне было одиноко без Хавейи и Фардосы. Многие школьные друзья избегали меня – им было неуютно рядом с религиозным фанатиком в черном покрывале. После школы я стала приходить в дом Фараха Гуре, который был полон молодых девушек – его дочерей-подростков и девочек из субклана Осман Махамуд, только что приехавших из Сомали. За ними пристально, но не строго присматривала жена Фараха, Фадумо. Мама думала, что это пойдет мне на пользу, и разрешала проводить там столько времени, сколько я хотела.

Там я впервые встретилась с несколькими девушками из Сомали. Одну из них звали Джавахир. Ей было около двадцати пяти. Она приехала в Найроби, чтобы выйти замуж за Али, одного из водителей грузовиков Фараха Гуре, который на пять месяцев уехал на юг Африки. Али был надежным работником, и Фадумо хотелось, чтобы Джавахир было хорошо в Найроби, иначе она могла уговорить мужа поехать с ней в Сомали. Поэтому Фадумо попросила меня показать Джавахир город и составить ей компанию.

Джавахир была крошечной, но фигуристой. Ее было чересчур много: она без умолку болтала пронзительным голосом, вращала глазами и размахивала руками. Она напомнила мне женщин Исак, которые причитали на похоронах тети в Могадишо под деревом талал. Вместе с поведением она переняла у Исак и говор, ведь она долго жила неподалеку от Харгейсы. Джавахир не читала книг – она была неграмотна, – но мне было с ней весело.

После полудня, когда взрослые и дети засыпали, мы собирались – и начинались долгие девичьи разговоры, в основном о предстоящей свадьбе Джавахир и о том, кто за кого собирается выйти замуж. Конечно, мы говорили и об обрезании.

В основном девочки хвастались друг перед другом тем, как плотно они зашиты, будто благодаря этому они были еще чище, дважды девственницы. Джавахир особенно гордилась своим шрамом.

– Видите ладонь? Там вот так же. Плоско. Закрыто, – говорила она.

Однажды, когда мы сплетничали о другой девушке, Джавахир сказала:

– Если вы зайдете вместе с ней в туалет, то услышите, что она не девственница: она писает громко, как мужчина.

Однако мы никогда не говорили о сексе – о том, что произойдет в брачную ночь. Сомалийцы почти никогда не говорят о подобном напрямую. Эта тема считается постыдной и грязной. И все же иногда, гуляя с Джавахир по округе, мы натыкались на кенийцев, которые занимались любовью посреди бела дня. Деликатная Джавахир всякий раз отшатывалась в испуге: какая ужасная страна!

Порой она просила меня почитать ей вслух отрывки из романов, которые я носила с собой везде. Джавахир никогда не ходила в школу, и книги казались ей странными. В основном при мне оказывались триллеры и слащавые любовные истории, но во всех встречались эротические сцены. Я читала, а она морщилась и говорила: «У мусульман все совсем не так. Мы чисты».

* * *
Свадьба Джавахир прошла в доме Фараха Гуре. Все женщины были одеты в прозрачные разноцветные dirha, на руках у них были нарисованы хной причудливые узоры. Мы танцевали все вместе под звуки барабанов, на которых играла женщина. Потом был роскошный пир – к нему зарезали несколько баранов и коз. А вечером появилась Джавахир в белом европейском платье и с прической «улей». Она наслаждалась вниманием: ей нравилось выступать.

После свадьбы еще неделю мама запрещала мне видеться с Джавахир: она говорила, что это неприлично. Так что я смогла прийти к ней в гости только на следующие выходные. Джавахир сидела на диване, осторожно перенося вес с одной стороны на другую. Наконец, я спросила у нее, как прошла первая брачная ночь.

Она уклонилась от ответа. Я держала в руках один из любовных романов. Джавахир выхватила его у меня и спросила:

– Что за грязную книжку ты читаешь?

– Ты же уже все знаешь. Давай же расскажи мне, как все это было.

– Только после того, как ты мне прочитаешь эту книгу.

Роман был довольно мягким, о мужчине и женщине, их безнадежной любви. Всего пара эротических сцен. Но когда мужчина и женщина целовались, он положил руку ей на грудь, а потом обхватил губами сосок. Джавахир пришла в ужас.

– Христиане порочны! – воскликнула она. – Это запрещено! У мусульман все совсем не так.

После этого ей все же пришлось рассказать о сексе. По ее словам, все было ужасно. Когда церемония завершилась, они пошли в спальню в квартире, которую снял для них Али. Он выключил свет. Джавахир легла на кровать, полностью одетая. Он забрался руками под ее платье, раздвинул ноги, снял трусики и попытался втолкнуть член внутрь. Это было очень долго и больно. История Джавахир была похожа на ту, что нам с Хавейей рассказывала Сара.

Каждую ночь было почти так же больно, как и в первый раз, и все происходило одинаково: Али вталкивал пенис, двигался вперед-назад, потом кончал. И все. После этого он шел в душ, чтобы очистить себя. Потом она тоже подмывалась и наносила дезинфицирующее средство на кровоточащие раны. Такой была сексуальная жизнь Джавахир – ничего общего с теми сценами, которые я смаковала в книгах. Мне было восемнадцать, я выросла на любовных романах и целовалась с Кеннеди. Но то, что описала Джавахир, было вовсе не похоже на потрясающий секс, который я себе воображала. Я совсем упала духом и сказала, что никогда не выйду замуж.

Джавахир рассмеялась:

– Подожди, пока вернется твой отец, вот тогда и посмотрим. Казалось, она полностью смирилась со своей жизнью. Али был добрым, не жестоким, неплохим добытчиком. Похоже, Джавахир была уверена, что хорошим женщинам Господь отказывает в возможности испытывать желание.

Я уже знала, что сестра Азиза сказала бы о сексе и браке. Она консультировала многие молодые пары. Женщины часто говорили ей о том, как им тяжело заниматься сексом, а она отвечала, что они жалуются только потому, что начитались безнравственных, неисламских описаний секса в западных книгах. Мы, мусульманки, не должны подражать поведению неверных, одеваться, как они, заниматься любовью, как они, и читать их книги, ибо так они могут заставить нас свернуть с прямого пути истинной веры.

Женщина не имела права расторгнуть брак потому, что он был ужасен или ей стало скучно: это было строго запрещено и считалось происками дьявола.

– Если муж причиняет вам боль, – говорила Азиза этим женщинам, – вы должны сказать ему об этом и попросить действовать иначе. Если вы будете помогать друг другу, то боль отступит. А если вам не больно – считайте, что вам повезло.

* * *
В доме Абдиллахи Ахмеда отношения между мамой и Ханан окончательно испортились. У них были столкновения и раньше, но мама сдерживалась: она знала, что, если начнется большая ссора, нам придется уйти из дома. Потом, в начале 1988 года, мы услышали о том, что в Сомали снова был открыт огонь. В мае силы Сиада Барре начали бомбить земли Исак. И тут Ханан совсем озлобилась. Она стала кричать, что она – Исак, и не потерпит женщин Дарод в своем доме.

Мы никогда не считали Сиада Барре нашим собратом. Он принадлежал клану Дарод, но происходил из субклана Марехан – ничего общего с субкланом отца, Осман Махамуд, или матери, Дхулбаханте. Мама пыталась объяснить Ханан: то, что сейчас Сиад Барре делает с Исак, десять лет назад он делал с родичами моего отца.

– Мы все – жертвы Сиада Барре, – говорила мама. – Вот почему мы покинули дом, вот почему я стала нищенкой в этой стране.

Но ко всему прочему, нападая на Исак, Сиад Барре объявил амнистию членам ДФСС из субклана Мачертен, и некоторые из них приняли предложение, в том числе мои родственники из субклана Осман Махамуд. Брат Джим'о Муссе сдался и получил пост министра связи в правительстве Сиада Барре. Ханан стала невыносимой.

Каждый день в пять часов, когда я возвращалась из школы, в кухне на всю громкость включали радио, и сомалийская служба BBC сообщала Ханан, сколько людей Исак погибло и сколько ударилось в бега. В комнате мама и бабушка слушали то же самое. Ханан начинала кричать, проклиная Дхулбаханте, Мачертен и весь клан Дарод. Иногда мама теряла самообладание и выходила из комнаты, чтобы возразить ей. Эти две немолодые женщины вопили друг на друга среди кастрюль и плошек, мама выдавала импровизированное стихотворение, обвиняя Ханан в трусости, а та причитала в ответ, что мама еще большая трусиха, ведь она уехала из Сомали намного раньше. Бабушка тоже приходила на кухню и умоляла их успокоиться. А я просто убегала из дома, чтобы не слышать этих воплей.

Джавахир уговаривала меня переехать к ней, чтобы составить ей компанию и помогать по дому, пока Али был в долгом рейсе. Фадумо знала о ситуации у меня дома – все, что делают сомалийцы, тут же становится известно. Она поговорила с мамой и объяснила ей, что молодая замужняя сомалийка – прекрасная спутница для юной девушки. Да мама и сама понимала, как трудно мне было учиться в доме Абдиллахи Ахмеда. Так что я переехала к Джавахир – всего на несколько месяцев, чтобы подготовиться к экзаменам.

Я чувствовала себя взрослой. Дом Али был в Истли, сомалийском районе, так что я оставалась под присмотром клана. И все же там мне было гораздо свободней и спокойней, чем в убийственной атмосфере, окружавшей маму и Ханан. Когда муж был дома, Джавахир порхала в лучших нарядах и душилась благовониями. Али, казалось, не обращал на это никакого внимания, но всегда был добр и любезен.

Пока я жила у Джавахир, двое коллег Али предложили мне руку и сердце. Для меня это стало полной неожиданностью – когда мы услышали это в первый раз, Джавахир рассмеялась над моим изумлением. Но оба предложения были сделаны по всем правилам. Сначала оба мужчины пошли к Али, один за другим, а потом Али рассказывал мне о каждом из них: какой он усердный работник, хороший добытчик, надежный защитник. И конечно же Осман Махамуд. Али говорил, что я смогу переехать в дом неподалеку и муж будет обо мне заботиться. Речь шла только о деньгах и безопасности – ни тени той любви, о которой я читала в романах. Даже в болливудских фильмах и то было больше романтики.

Один из претендентов был особенно настойчив. Ему было под тридцать, и он был глубоко верующим мусульманином, но я считала его толстым, некрасивым и необразованным. Он обещал, что будет надежным мужем: это была его козырная карта. Если я соглашусь, он был готов поехать в Сомали и разыскать моего отца или хотя бы брата, чтобы получить их разрешение – конечно, только оно по-настоящему имело значение. И речи не было о взаимном влечении или совпадении интересов.

В глубине души мне все это казалось нереальным. Я совсем не так представляла себе сватовство. Мне хотелось чего-нибудь волнующего, чтобы жених был удалым и прекрасным, блестяще образованным, с чувством юмора. Я хотела парить над землей. Я боялась замужества, боялась, что мне придется жить так же, как Джавахир. Мне не хотелось стать толстой и старой, как моя одноклассница Зайнаб, превратиться в свою мать и заниматься сексом так, как Сара и Джавахир.

Обоим претендентам я вежливо ответила «нет». Али я объяснила, что хочу хотя бы окончить школу, прежде чем задуматься о браке. К счастью, мама меня поддержала. Она сказала Али, что меня нельзя сватать без отца и брата. Это было бы не по правилам, будто тайком. Но в глубине души, я уверена, она просто считала подобный брак недостойным меня.

* * *
Когда родители Халвы переехали в новый дом, который построили на одном из дорогих участков за городом, они предложили маме снять их прежнюю квартиру на Парк-роуд. В тот момент, когда мы уже собрались переезжать, из Могадишо вернулась Хавейя с полным чемоданом коротких юбок и искоркой во взгляде. Увидев ее, мама прикрыла глаза и воскликнула:

– О, Аллах! Теперь еще и это!

Мама надеялась, что Сомали обуздает Хавейю, но та вернулась еще своевольнее, чем прежде.

Хавейя открыла для себя другую сторону Сомали – не ту, на которую рассчитывала мама. Да, сомалийки стараются достичь baari – идеального поведения для женщины. Большинство из них прошли обрезание, чего не делают в арабских странах. Но по традиции сомалийки работают, благодаря чему отличаются от арабских женщин и становятся более свободными. Ислам никогда не имел в Сомали такого влияния, как в Саудовской Аравии, стране его истоков, а потому некоторые женщины поколения моего отца выглядели очень современно. Наша тетя, Ибадо Дхадей Маган, и даже, в некоторой степени, наша мачеха Марьян Фарах были примером для Хавейи. Они сильно отличались от нашей матери, которая застыла в пассивном, горьком оцепенении, с тех пор как отец покинул нас.

Хавейя вернулась к нам, планируя развлекаться и работать. Она сказала, что решила поехать обратно в Кению, потому что образование здесь лучше. Ибадо Дхадей убедила ее, что ей нужно получить специальность. Но Хавейя не хотела возвращаться в школу и готовиться к экзаменам – она считала, что уже слишком взрослая для этого. Так что она решила пойти на курсы секретарей, куда принимали без экзаменов.

Через несколько месяцев после возвращения Хавейи я еле-еле осилила экзамены. С такими оценками и речи не могло идти о продолжении учебы, а я была слишком горда, чтобы остаться на второй год и попытаться сдать их еще раз. Мы с Хавейей решили вместе пойти на секретарские курсы. Мы знали, что будет нелегко уговорить маму: она хотела, чтобы я отправилась в исламский пансион для девочек, училась там готовить, убирать и читать Коран. Но я сказала ей, что уже умею готовить, убирать и читать Коран, а курсы секретарей будут почти как та же школа.

Мы с Хавейей старательно избегали упоминаний об очевидном: выучившись на секретарей, мы сможем устроиться в офис и зарабатывать себе на жизнь. Мы сказали маме, что за Хавейю будет платить Ибадо, а мои расходы частично покроет Управление Верховного комиссара ООН по делам беженцев, потому что я была беженкой, закончившей старшую школу. Постепенно мама неохотно сдалась и согласилась оплатить остальное.

В начале 1988 года Махад прислал маме письмо из Сомали. Он встретился с Абделлахи Абди Айнабом, старшим сыном начальника тюрьмы, которого казнили за помощь нашему отцу. Абделлахи Абди Айнабу было двадцать три, он жил в Адене, у него было там свое дело. Он работал очень усердно и был глубоко верующим. Абделлахи Абди Айнаб почтительно просил моей руки.

Мама усадила меня и сказала, что это прекрасная партия, которую обязательно одобрил бы отец. Она всеми силами старалась убедить меня принять предложение. Но одна мысль об этом приводила меня в ужас. Конечно, я глубоко уважала отца этого человека, он был для нас чуть ли не святым. И все же, неужели Махад и правда ожидал, что я соглашусь выйти замуж за человека, которого никогда не видела, и поехать в страну, в которой никогда не была?

Я написала Махаду безупречнейшее письмо.

«Дорогой брат!

Мне всего восемнадцать, и я далека от мысли о браке. Мне нужно сначала немного пожить взрослой жизнью, прежде чем я войду в дом мужа».

Письмо было вежливым, но предельно ясным.

Махад прислал ответ лично мне, в котором изложил все мысли по этому поводу. А через несколько дней я получила письмо от Абделлахи Абди Айнаба – на прекрасном, изысканном сомалийском, ведь он был из очень образованной семьи. Он рассказал о себе, о своих взглядах на жизнь и приложил две свои фотографии из Адена. Мне по-прежнему не нравилась идея выйти замуж за этого человека, но должна признать – как незнакомец, предлагающий руку и сердце, он сделал все, что мог.

Мама пришла в восторг от фотографий из Адена – города, где началась ее взрослая жизнь. Она сказала, что этот брак – моя судьба. Я была не готова принять решение и чувствовала себя словно в западне. Но мама и брат договорились, что, когда мне придет пора выходить замуж, я выйду именно за этого человека.

Я подумала, что все не так страшно. Абделлахи Абди Айнаб был в Адене, Махад – в Сомали. План не собирались приводить в исполнение немедленно. Я написала Абделлахи, что не отвергаю его как личность – это было бы невозможно, ведь мы даже ни разу не виделись, – но пока не собираюсь выходить замуж. И все было нормально. Никто ничего не подписывал, ни к чему меня не принуждал.

* * *
Я начала пропускать исламские дебаты по четвергам. Со временем я заметила, что они стали более предсказуемыми и не такими вдохновляющими. Я по-прежнему видела несоответствие в аргументах и не получала настоящих ответов на свои вопросы. Не было ни прогресса, ни изменений, а все интерпретации, казалось, сводились к удобству, а не к логике.

Я будто разделилась надвое. В мире сестры Азизы я была покорной, кроткой, беспрекословно принимала все многочисленные ограничения, отводившие мне очень маленькую роль в жизни. А все остальное время я читала романы и жила в мире фантазии. Читая, я могла стать на время кем-то другим, пережить чужие приключения и сделать выбор, которого была лишена в реальности.

Моральные дилеммы в книгах были такими интересными, они пробуждали мое сознание. Их решения бывали неожиданными, трудными, но в них прослеживалась объяснимая внутренняя логика. Прочитав повесть Роберта Стивенсона «Странная история доктора Джекила и мистера Хайда», я поняла, что оба персонажа – это один и тот же человек и что в каждом из нас добро и зло существуют одновременно. Это было гораздо интереснее хадисов[11].

Я стала иногда сбегать в кино с Хавейей или другими сомалийскимидевочками. У меня было ощущение, что это не грех, а дружба. Во время намазов я часто пропускала молитвы, да и совершала их не каждый день.

* * *
Мы с Хавейей начали ходить на курсы секретарей. Пятьдесят или шестьдесят девушек набились в зал на втором этаже магазина. Печатных машинок на всех не хватало. Первый урок был такой: «Левая рука, указательный палец. Напечатайте fff. Правая рука, указательный палец. Напечатайте jjj». Мы ничему не научились, так что в конце дня потребовали вернуть нам оплату. Это было необычное ощущение: стоять рядом с Хавейей и требовать что-то у незнакомца. Оказалось, что вместе мы – сила.

Мы спросили у знакомых работающих девушек, где лучшие курсы секретарей. Нам посоветовали колледж Вэллей, где было по пятнадцать человек в классе и настоящие компьютеры. Колледж находился в Килимани, на другом конце Найроби, и обучение в нем стоило очень дорого, но мы все же решили туда записаться.

Эти курсы оказались тоже не очень интеллектуальными, но зато мы стали наконец выбираться в люди. Катаясь туда и обратно каждый день на маленьком автобусе matatou, я впервые увидела, что происходит на улицах. Однажды я шла к остановке, и тут услышала крики: «Вор! Вор!» Толпа поймала кенийского паренька, моего ровесника, одетого в одни шорты. Подойдя поближе, я увидела, что он скрючился на земле, а люди обступили его кольцом и закидывают здоровыми камнями.

Толпа становилась все больше и злее. Девушки подбадривали мужчин так, будто Кения пыталась выиграть чемпионат мира. Сыпались камни, тычки, удары, снова камни. Парень был весь изранен, у него была разбита голова. С каждым ударом он истекал кровью все больше. Его глаза заплыли настолько, что их уже не было видно. Потом кто-то сильно ударил его по губам, а он просто лежал и дергался.

Меня чуть не стошнило. Я развернулась и убежала – это было просто невыносимо. Мне было так стыдно, как будто я сама участвовала в этом кошмаре. Тот парень, наверное, умер. Пока мы жили в Найроби, я часто слышала о линчевании: воров убивали на улицах мстительные толпы. Но тогда я впервые увидела это своими глазами.

* * *
В колледже атмосфера была намного более бесстыдной, чем в Мусульманской школе. Некоторые кенийские школьницы, конечно, хихикали, обсуждая секс, и считали нормальным развлекаться и заигрывать с парнями. Но все же в большинстве своем они были верующими христианками, преданными идеалу христианского брака. В колледже наши сокурсницы были откровенными распутницами. Они открыто признавали, что спят с мужчинами, и жили так, как мама нам строго-настрого запрещала. Этим они шокировали и в то же время привлекали меня.

Люси, например, была разговорчивой и дружелюбной. Она носила такую обтягивающую одежду, что были видны все изгибы ее бедер.

– Мужчины любят, когда есть за что подержаться, – говорила она.

По выходным Люси ходила на дискотеки, пила пиво и встречалась с мужчинами, а когда через несколько недель партнер ей надоедал, она находила другого. В ответ на наши замечания она только смеялась и пожимала плечами:

– Нельзя же есть одно и то же каждый день.

Люси постоянно говорила о сексе. Она считала, что девственница – либо слишком уродливая и заносчивая девушка, которую не хотят парни, либо религиозный фанатик. Девственность была для нее смешна.

– Почему я должна обещать себя одному мужчине, если могу заполучить всех? – спросила она меня однажды. – Что это за клетка, в которой ты оказалась?

Религия в целом казалась Люси скучной, а ислам в частности – странным, и она этого не скрывала. Она не стремилась выйти замуж, а хотела развлекаться. Секс для Люси был развлечением. Иногда мужчины давали ей деньги – это было здорово, иногда хорошо танцевали – так вообще прекрасно, но это было не главное. Люси нравилось заниматься любовью, и когда ей надоедал секс с одним мужчиной, она находила себе другого.

Через несколько месяцев после нашего знакомства Люси объявила, что беременна. Она сказала, что сделала это специально, потому что будущий отец очень красив, а она хочет миловидного ребенка. Ее жизнь казалась мне совершенно ирреальной; тогда я по-прежнему каждый вечер надевала хиджаб, прежде чем отправиться домой. Мы спросили Люси, не накажут ли ее родители, но она рассмеялась и ответила, что нет, родители позаботятся о ребенке и будут даже рады, если он родится хорошеньким.

Я по-прежнему скучала по отцу. Безответственность Люси по отношению к ребенку ужаснула меня, и, признаюсь, я отчитала ее. Мы рассорились. Но, под влиянием Люси или нет, я постепенно стала относиться проще к своему черному покрывалу. Я начала осознавать, что скоро не смогу надевать его: в офисе в Найроби мне наверняка не разрешат работать в хиджабе.

Самым главным, конечно, было мое намерение вести себя скромно. Я стала надевать длинное строгое платье, как Халва, и избегать сестры Азизы – я знала, что она это не одобрит.

* * *
Мы окончили курсы в сентябре 1989 года. Люси, уже с заметным животом, провалила экзамен, а мы с Хавейей получили самые лучшие дипломы секретарей из колледжа Вэллей. В приподнятом настроении мы вернулись домой и сказали маме, что она может больше не беспокоиться об оплате жилья. Теперь мы будем работать и сможем поддерживать ее.

Мама встала со стула, на котором она обычно сидела возле жаровни. Ее лицо пылало от ярости. Она была непреклонна: мы не будем работать. Для мамы молодая, незамужняя девушка, работающая в офисе, была почти что проституткой. Бабушка полностью ее поддерживала.

– Деньги, заработанные женщиной, еще никого не сделали богатым, – выдала она очередную доисторическую пословицу.

Я повернулась к Хавейе и жестко сказала по-английски:

– Тогда мы съедем.

Теперь я знала, что существуют хостелы; мы сможем снять там неплохой номер и жить сами по себе.

Возможно, мама понимала по-английски лучше, чем я думала. Когда мы отправились в свою комнату, она пошла на рынок и купила много еды и три навесных замка. Вечером, когда мы с Хавейей собрались погулять, оказалось, что все двери заперты.

– Вы никуда не пойдете, – сказала мама. – Вот еда – приготовьте ее, если проголодались.

Хавейя взбесилась. Сорвав с себя платье и головной платок, она закричала:

– Может, это моя цель в жизни – стать проституткой! Я знаю все о том, как забеременеть! Посмотри на мои груди и бедра. Я подзову любого мужчину за окном, попрошу его дать мне свою сперму и ЗАБЕРЕМЕНЕЮ!

Она кричала несколько часов. Я заметила, что мама по-своему наслаждалась хлестким, резким языком, на котором говорила сестра, но не смягчалась.

Потянулись дни взаперти, наполненные яростью и скукой. Я обнаружила в себе такую силу гнева, о которой даже не подозревала. Через окно мы передали записки соседям и попросили отнести их Халве и Саре. Мать Халвы пришла к нам, чтобы попытаться убедить маму, что нельзя держать нас взаперти всю жизнь. Это был не выход. Мы умные девочки, у нас нет отца, и, в конце концов, у мамы нет других средств к существованию. Она сказала маме, что мы сможем найти работу в хорошей мусульманской фирме, где нам хотя бы позволят носить головной платок.

Мама снова обратилась за помощью к Фараху Гуре и другим мужчинам Осман Махамуд. Фарах Гуре согласился, что у мамы есть полное право запретить нам работать, если она считает, что так будет лучше. Но мы не могли выйти замуж, потому что отец не смог бы дать свое благословение. А запереть нас в доме – это только временная мера. Фарах Гуре сказал, что единственный выход теперь – отправить нас в Сомали, хорошую мусульманскую страну. Возможно, мы найдем там работу; в любом случае, нам пойдет на пользу жизнь среди сомалийцев.

Маме ничего не оставалось, кроме как согласиться. Когда нам сказали, что мы поедем в Сомали, я пришла в восторг. Хавейя сказала мне:

– Айаан, вернись с небес на землю. Тебе там не понравится.

Она знала, чего я жду: что меня там признают и полюбят. Я думала, что в Сомали будет много достойных людей, которые относятся друг к другу как положено; что местные сомалийцы будут совсем не такими, как те, которых я встречала в Кении. Джавахир рассказывала мне, что там нет насилия и преступлений. Там всегда тепло, нет ни холода, ни туманов, которые не редкость в Найроби. Всю жизнь мама говорила мне, что во всем плохом, что было в ее жизни, виноваты кенийцы; а Сомали была синонимом справедливости и чести. В Сомали все пойдет как надо и обретет смысл.

Еще я узнала новость о том, что силы ДФСС продвинулись через север страны до самого Бари. Отец уже однажды был в Сомали, но, в отличие от некоторых беглецов, он отверг предложение отказаться от борьбы и стать приверженцем широкой улыбки Сиада Барре. Казалось, режим Сиада Барре вот-вот падет, скоро наступит мир, и все беженцы смогут вернуться домой.

В марте 1990 года, когда мы отправились в путь, мне было двадцать лет. Я боялась Могадишо, но была рада уехать от мамы из Найроби и вернуться в свой настоящий дом, к своим корням.

Глава 7. Разочарование и обман

Едва мы вышли из самолета в Могадишо, на нас обрушилась жара. Я была в таком восторге, что помощник Фараха Гуре, сопровождавший нас, не выдержал и рассмеялся. Но меня испугал царивший вокруг хаос. Взлетная полоса была всего лишь дорожкой, проложенной по песку. Пассажиры копались в огромной куче чемоданов и сумок, бесцеремонно сваленных прямо под самолетом. За воротами аэропорта нас тут же обступила толпа мужчин, наперебой предлагавших подвезти до города. Во всем происходящем не было никакого порядка.

Но это было не важно – подумаешь, аэропорт. Своей родине я готова была простить все что угодно.

В сумерках Могадишо был прекрасен: тогда клановая вражда еще не превратила его в выжженные руины. Мы ехали к дому Марьян Фарах, и пейзаж за окном такси казался таким родным: величавые итальянские дома, улицы, посыпанные мелким белым песком. Все люди были похожи на меня – высокие и стройные. Женщины были одеты в длинные узорчатые dirha. Я чувствовала, что наконец-то дома.

Марьян Фарах, первая жена отца, жила в большой белой вилле в районе Каза Популяре, неподалеку от площади Трибунка. Не знаю, кого я ожидала увидеть, но точно не цветущую, уверенную в себе мачеху, работающую в правительстве.

Там я познакомилась со своими совершенно разными сводными сестрами. Арро, которой исполнилось двадцать пять, была похожа на отца – и на меня: тот же круглый лоб и высокие скулы. Невысокая, изящная, она была одета в зеленовато-лиловую dirha, прозрачную настолько, что сквозь нее виднелись лямки лифчика. Арро училась на медицинском факультете.

Ее младшая сестра, Иджаабо, недавно закончила школу. Ее плотная фигура была скрыта под толстым грязно-коричневым исламским платьем.

Махад зашел к нам в тот вечер. Я с трудом узнала его. Брат никогда не был толстяком, но раньше, в Кении, он был каким-то мягким и пухлым. Теперь он стал выше, мускулистее, а его кожа еще больше потемнела от солнца. Два года Махад жил в Могадишо, учился в международном колледже. Но за это время он успел съездить в Бари. И увидеться с отцом.

Папа был в Сомали! Всего в нескольких милях от нас, и Махад останавливался у него! Мое сердце заколотилось.

Абех жил в местечке Аил, на побережье, недалеко от Бари. Он проник в страну вместе с силами ДФСС, которые после ожесточенных боев все же захватили почти всю бывшую территорию Иссе Махамуд. Теперь отец организовывал новую администрацию на «свободных» сомалийских землях.

Ситуация в Аиле была стабильной, но путь туда из Могадишо было очень опасен, поэтому Махад пока не мог взять нас с собой. Бандиты безнаказанно хозяйничали на спорных территориях, грабили и насиловали женщин на дорогах. В сезон дождей машина могла застрять в грязи на несколько дней. Нам оставалось ждать, пока возобновится воздушное сообщение. Но с Абехом все было в порядке, поэтому мы сохраняли спокойствие.

В первый же вечер мы отправились на прогулку в один из районов на побережье океана, где дул прохладный бриз. Я глубоко вдыхала знакомый запах чеснока, благовоний и соленого моря и вспоминала, как играла здесь когда-то в детстве. Сняв туфли, я пошла босиком, и мелкие белые песчинки касались моих ног. Какое наслаждение!

В Найроби было пыльно, а когда шли бесконечные дожди, пыль превращалась в грязь, поэтому я никогда не чувствовала себя чистой. Еще в Найроби все ложились спать рано, а здесь, в Могадишо, по вечерам жизнь только начиналась. Магазины были открыты, и только их распахнутые двери освещали окрестности – уличных фонарей в этом районе не было. Повсюду гуляли люди, молодые семьи с детьми.

Вдруг электричество отключилось, свет в магазинах погас, и все вокруг погрузилось в кромешную тьму. Но постепенно стали зажигаться свечи, а потом генератор кашлянул и ожил. Сомали была явно беднее Кении: прежде со мной никогда такого не случалось.

Махад сказал, что нам придется пожить у Марьян; если мы сразу съедем, люди скажут, что в семье Хирси Магана процветает ревность. Он не приказывал нам, но вел себя теперь довольно властно. Хавейя не могла находиться в доме Марьян, хотя и уважала мачеху. Сестра порой ненавидела маму, но была ей абсолютно преданна, поэтому чувствовала себя виноватой из-за того, что по-своему любила Марьян. Поэтому вскоре Хавейя все же съехала. Меня же Махад уговорил остаться ради чести нашей семьи.

Ситуация сложилась непростая. В присутствии Марьян Фарах я всегда ощущала некоторую неловкость. Не по ее вине – мачеха была очень любезна, вела себя безукоризненно. Но в моей душе каждый раз пробуждалось что-то, чего я не должна была даже чувствовать, не то что говорить об этом вслух.

И все же атмосфера в доме была напряженной. Старшая сестра, Арро, бывала язвительной; она постоянно ссорилась с Иджаабо. А та носила головной платок даже дома и всегда одевалась только в серое и коричневое. На улицу она выходила в джил-бабе, закрывавшем глаза тонкой черной вуалью. Она смотрела на мой хиджаб с одобрением, но в ней всегда было что-то слишком приторное. Обе сестры испытывали к Хавейе смешанные чувства: казалось, они завидуют ее непокорности, но все же не любят ее.

Арро и Иджаабо относились к нам так, будто мы отсталые. Они смеялись над нашими странностями; мы запятнали себя тем, что выросли вдали от дома. Хотя та же Арро страстно желала заполучить любую европейскую вещь из тех, что были у нас. Обе сестры никогда не читали ради удовольствия. В Сомали трудно было достать книги, и, похоже, здесь никто не читал романы, популярные в Найроби. Вместо этого Арро и Иджаабо смотрели по телевизору бесконечные индийские фильмы и арабские сериалы. Нам это казалось очень странным, потому что все эти истории были глупыми, к тому же на арабском и хинди, которые сестры знали даже хуже нас с Хавейей.

Иджаабо была ярой последовательницей Мусульманского Братства. Марьян считала, что это, вероятно, скоро пройдет, но позволяла ей каждую неделю заниматься с приходящим учителем.

Несколько раз Иджаабо предлагала мне присоединиться к их урокам. После того как я сказала ей, что этот проповедник ничему ее не учит, только читает Коран по-арабски, а она кивает, Иджаабо возмутилась и перестала звать меня на занятия. Что я о себе возомнила – я, говорившая по-английски, на языке неверных? Как я посмела сказать, что этот человек, учившийся в Медине, в чем-то неправ?

Когда Махад приходил к нам, мы наконец-то могли выйти из дома. Часто он приводил с собой друга, Абшира, младшего сына начальника тюрьмы, казненного за помощь нашему отцу, и брата Абделлахи Абди Айнаба, просившего моей руки. Мы с Хавейей и Иджаабо шли вместе с ними в гости к другим родственникам.

Ощущение, что ты часть большой семьи, было чудесным. Вот что такое родственная связь: это чувство, что ты не должен ни перед кем оправдываться или что-то объяснять. Мы дурачились, шутили. Махад вел себя галантно и обходительно, даже с Иджаабо. Его друг Абшир был красивым, темнокожим, очень вежливым и образованным. Он был имамом Мусульманского Братства, которое быстро завоевывало сердца городской молодежи. Абшир всеми силами стремился стать истинным мусульманином, примером для других. Это восхищало меня. А еще он, как и я, жаждал объяснений. Оставшись наедине, мы вели долгие разговоры о вере как на сомалийском, так и на английском, который он выучил самостоятельно. Он был совершенно не похож на других имамов.

В Сомали Мусульманское Братство было замечательным. Руководство Сиада Барре было антиклановым и светским. Поколение, выросшее в его время, не так сильно зависело от клана: людям была нужна религия. Они хотели исламских законов и правил. Братство стояло выше политики и кланов; оно боролось за божественную справедливость. К тому же у них были деньги. Средства находились у богатых нефтью арабских стран, которые хотели поддержать и развивать чистый, истинный ислам.

Ко времени моего приезда ячейки братства образовались по всему Могадишо. Их называли Assalam-Alaikums, Благословенные. Они приветствовали вас на улицах, говорили по-арабски, что в Сомали звучало так, словно кто-то заговорил с вами на классической латыни. Большинство фанатиков из Братства, в возрасте от тринадцати до двадцати лет, говорили только друг с другом, основывали прямо у себя дома школы для изучения Корана. Они смеялись над большими мечетями, в которых имамы могли донести на тебя правительству. Мечеть Братства была местом диспутов и тайных сговоров, где люди ворчали на Сиада Барре и объясняли друг другу доктрины.

Когда Абшир привел Махада в подобное место, тот еще больше укрепился в своей вере. Мне нравилось, как Абшир влияет на моего брата.

Со временем мы с Абширом стали проводить вместе почти каждый вечер. Я рассказывала ему о Кении, о себе. Однажды, когда мы сидели на веранде в доме Марьян Фарах, он сказал:

– Я так хотел бы встретить такую девушку, как ты. Я подняла глаза и ответила:

– А я хотела бы встретить такого мужчину, как ты.

После этого наши ноги и ладони стали часто соприкасаться. Мы находили повод остаться наедине, держались за руки. Несколько недель спустя я решила признаться брату и Хавейе, что у нас с Абширом завязались отношения. Теперь Махад мог уладить вопрос со старшим братом Абшира.

Узнав, что ему теперь придется писать в Адену и объяснять, что я не выйду замуж за Абделлахи, Махад разозлился на меня. Я сказала, что он зря обещал это. Он стал кричать, схватил меня за руку – на мгновение я увидела перед собой прежнего Маха-да. Брат прочитал мне лекцию о чести клана и о последствиях для семьи, к которым могут привести мои поступки.

– Некоторые решения, – сказал он, – должны принимать мужчины.

Иджаабо и остальные тоже были возмущены. У многих подростков были романтические отношения, они целовались и обнимались по углам, но признавать это было нельзя. Влюбиться – это нонсенс, это не по-исламски, не по-сомалийски. Подобные чувства надо скрывать. Конечно, кто-то мог заметить и пустить слухи; но я должна была дождаться, пока семья молодого человека обратится к моему отцу, а после этого – непременно заплакать. Я же нарушила все возможные правила.

В Могадишо чувствовалось напряжение между теми, кто выбирал новый путь Братства, и теми, кто считал религию важной, но не первостепенной. Совместные собрания злили старшее поколение, но им приходилось принимать их как неизбежность нового времени, часть жизни города, magalo. Кстати, многие старшие женщины носили западные юбки. Также не вся молодежь следовала традициям. Многие мечтали влюбиться и ходить на свидания, как на Западе. Младшее поколение разделилось на две партии: на тех, кто смотрел на Запад с восхищением и искал там удовольствий и зрелищ, и на тех, кто внимал проповедям людей из Братства.

Навещая Арро в университете, где она училась медицине, я видела юных студентов, гуляющих в парке; на красивых девушках была дорогая итальянская одежда, и они держали за руки своих приятелей. Арро щипала меня и шипела мне в ухо, чтобы я перестала таращиться. Здесь нельзя было прослыть деревенщиной, поэтому Арро говорила всем, что ее сестры приехали из-за границы.

В университете Иджаабо, Лафулье, студенты, казалось, разделяются на тех, кто подражает Западу, и тех, кто следует за Мусульманским Братством, что было видно по их одежде. Некоторые девушки носили западного покроя юбки и туфли на высоких каблуках; проходя мимо, они оставляли за собой запах Dior, Chanel или Anaïs Anaïs, а не благовоний. Парни носили рубашки, заправленные в штаны, и водили машины.

В другой группе девушки носили jilbab или были завернуты в девятиярдовое покрывало, которое моя бабушка называла guntiino. Юноши же носили белые рубахи, а если надевали брюки, то никогда не заправляли рубашки, и их штаны, как и рубахи, доходили до щиколоток. Они выглядели особенными, необычными, но таков был их способ показать свою веру. Они вызывали больше доверия, чем мальчишки на машинах.

Арро хотела, чтобы, приезжая к ней, я была одета, как Иман, знаменитая сомалийская модель. Иджаабо требовала, чтобы я надевала jilbab. Жить с ними в одном доме, когда они обе присутствовали там – по пятницам и субботам, а также во время каникул в июле и августе, – было все равно что находиться в эпицентре военных действий. Арро высмеивала одежду, друзей и образ жизни Иджаабо, а та, в свою очередь, считала своим долгом вернуть сестру на путь истинный.

Никто не рассказал «взрослым» про нас с Абширом, и, поскольку вся наша семья уважала его, они стали чаще оставлять нас с ним наедине. Мы постоянно разговаривали о Пророке Мухаммеде. Абшир считал себя чистым, истинно верующим. Он убедил меня надеть другую одежду, еще более плотную, чем мой хиджаб, чтобы не было видно ни единого изгиба тела. А я призналась ему, что мне стало трудно молиться пять раз в день и удерживаться от греховных мыслей.

Такие размышления приходили мне в голову все чаще и чаще. Когда мы оставались наедине, Абшир целовал меня, а он умел это делать. Поцелуй был долгим, нежным, просто невероятным, а потому греховным. Потом я говорила, что мне стыдно перед Аллахом, а Абшир отвечал:

– Если бы мы были женаты, наше поведение не считалось бы грехом. Мы должны тренировать волю и не позволять себе такого.

Так день или два мы сдерживали себя, а потом поднимали глаза друг на друга – и целовались снова. Абшир говорил:

– Я слишком слаб. Я думаю о тебе весь день.

Наше влечение, безусловно, было взаимным. Но мне начинало казаться, что мы пытаемся обмануть Господа.

Со слов сестры Азизы и из того, что вычитала сама, я знала, что важно было не только действие, но прежде всего – намерение. Нельзя было не только целоваться – нельзя было даже хотеть этого. Я же наслаждалась поцелуями, желала их, думала о них постоянно. Я боролась с этими мыслями, но не могла совладать. Я хотела Абшира, он хотел меня. И это был грех.

Начинался Рамадан, месяц поста, когда все должны поступать как можно более праведно. Сомали – полностью мусульманская страна; и Рамадан – это месяц объединения семей. Махад каждый день навещал нас; когда в сумерках звучал призыв к молитве, мы скромно ужинали тремя финиками и стаканом воды. Мы молились, а потом ели из большого общего блюда, счастливо смеясь; молодежь сидела отдельно от старших.

В восемь часов, когда наступало время вечерней молитвы, мы, молодые, все вместе шли в мечеть. Иногда Абшир, который был имамом в своей мечети, просил друга заменить его и шел вместе с нами. Все магазины были закрыты; улицы были полны смеющихся людей, огромная толпа стекалась к центральной мечети. Внутри огромное помещение было застелено ковром. Это было место для молитвы мужчин. Женщины молились в другом помещении, не таком величественном. Это был просто белый холл, устланный матами из сизаля. Но и таким это место внушало священный трепет.

После службы некоторые пожилые женщины уходили домой, но мы с Иджаабо продолжали молиться, как и Махад со своими друзьями. Мы проводили в молитве много времени и отправлялись домой только в одиннадцать часов. Мы, женщины, не имели возможности видеть имама, мы слышали его через динамик. Мечеть была полна: это было единение всех, общность тех, кто проводит время в молитве.

Когда молишься, полагаешься на милость Бога и веришь, что ты в руках Его. Но сколько бы я ни пыталась открыть свою душу этой силе, я никогда не чувствовала подобного. Я молилась, поскольку должна была, но я ничего не ощущала, кроме неудобства от долгого сидения на мате и спертого запаха от окружавших меня тел. Я никогда не молилась так горячо, как Иджаабо. Когда она обращалась к Богу, ее лицо становилось одухотворенным и прекрасным. После она говорила, что видела свет Аллаха и чувствовала присутствие ангелов, что мысленно переносилась в место, называемое Раем. Я никогда не тянулась к Небесам, во мне не было света.

Однажды вечером, в конце Рамадана, мы пошли в маленькую мечеть, где вел службу Абшир. У него был красивый голос; он знал Коран наизусть, и его молитвы вдохновляли прихожан. А когда он комментировал Коран, то было видно, что он понимает, о чем говорит. У Абшира была своя паства. Большинство прихожан были старше его, но все еще молодые люди, члены Мусульманского Братства.

Стоя в женской части комнаты, за перегородкой, я слушала, как Абшир говорит в микрофон о том, что близость между мужчиной и женщиной до брака невозможна, о чистоте помыслов и действий, о том, что лучшее средство от запретных мыслей – это молитва.

А потом он попытался поцеловать меня.

Шел Рамадан, месяц поста, когда каждый должен вести себя самым праведным образом, поэтому я была вдвойне поражена. Я отпрянула, у меня по коже побежали мурашки. Внезапно я поняла, что не могу больше выносить его прикосновений. Что-то странное было в наших отношениях. Я отстранилась от Абшира и попросила отвести меня домой.

Сейчас, оглядываясь назад, я уже не думаю, что Абшир был странным. Он угодил в ту же моральную западню, что и я. Вся молодежь, примкнувшая к Мусульманскому Братству, хотела жить, как можно точнее следуя заветам обожаемого Пророка Мухаммеда, но они были слишком строгими. Отсюда возникало лицемерие. Но тогда я думала, что либо Абшир, либо ислам насквозь прогнил – и, конечно, обвинила во всем Абшира.

Я сказала Махаду, что между нами с Абширом все кончено. Брат рассердился – я вела себя типично по-женски: сама не знала, чего хочу. Я написала письмо Абширу. Он начал умолять о прощении, унижаться, будто потерял разум. Порой он заходил в дом Марьян Фарах и жаловался Иджаабо. Весь субклан Осман Махамуд стал присматривать за ним.

Почти все члены семьи объяснили мое неожиданное решение переменчивостью женского сердца. Они говорили, что женщина находится во власти сил, которые играют с ее разумом и настроением.

Вот почему Аллах говорит, что мнение двух женщин равно одному мужскому, и вот почему женщина не должна принимать решения: для этого требуются определенные свойства ума, которых женщинам не дано от природы. Мы легкомысленны и иррациональны, и для нас же лучше, если отцы и другие мужчины решают нашу судьбу.

Только Хавейя понимала меня. Ей нравился Абшир, но не нравилось, какой я становилась рядом с ним. Она не одобряла одежду, которую он заставлял меня носить, и мои отношения с Братством. В тот момент ей как-то удалось раздобыть несколько книг, и она отдала их мне. Даже самые плохие из них были для меня словно прохладный ветер в жаркий день – они позволяли убежать от действительности.

Мне неприятно было это признавать, но Сомали разочаровала меня. Я надеялась, что попаду в страну, где для меня все обретет смысл, где меня примут, где я смогу найти свой путь и разобраться в себе. Но хотя я любила эту жару, этот ветер, эти запахи, все равно что-то не складывалось. Да, здесь я чувствовала себя дома, я знала, что меня поддерживают семья и клан. Но, несмотря на предупреждения Хавейи, я была не готова ко всем ограничениям и к тому, что за эту поддержку придется платить такую цену. Здесь всем до всего было дело. Полное отсутствие личного пространства и постоянный контроль изводили меня.

Исполнение роли, предназначенной мне кланом, субкланом, исламом, могло подарить мне ощущение гармонии: определенность в жизни, место в раю после смерти. Мне было бы проще, чем Хавейе, смириться с этим. Но я хотела большего, чем выйти замуж за Абшира и родить ему детей, – чего-то отчаянного, безрассудного. Я вдруг поняла, что платой за это ощущение себя частью семьи может стать потеря собственного «я».

Религия приносила мне утешение только потому, что обещала жизнь после смерти. Большинству правил было легко следовать: нужно было правильно вести себя, быть вежливой, избегать болтовни, не есть свинину и не пить спиртного. Но я не могла следовать тем правилам ислама, которые контролировали сексуальную сферу и разум. Я не хотела им следовать. Я хотела быть кем-то, найти себя. Остаться в Сомали и выйти замуж за Абшира означало стать безликой. Меня охватывала паника. Моя душа была встревожена; моя вера пошатнулась.

Я поговорила с Махадом о своих надеждах и страхах. Он заверил меня, что это – мысли, поиск ответов, смущение – всего лишь признак взросления. Брат сказал: «Просто будь честна, и все будет хорошо».

Я начала ходить в мечеть чаще, чем раньше, мне нужны были ответы. По пятницам я посещала центральную мечеть, слушала проповеди имамов. Я все еще была не согласна с ними.

Вы не имеете права спорить с имамом. И вы не можете спорить с миром Аллаха. Ислам – это подчинение. Вы покоряетесь здесь, на земле, чтобы потом занять место на Небесах. Жизнь на земле – это экзамен, и я провалила его, несмотря на все старания. Я была плохой мусульманкой. Во время молитвы я чувствовала, как ангел за моим левым плечом записывает все мои грехи. Я представляла, как окажусь у Райских врат с тоненькой книжечкой хороших дел и толстой, как Оксфордский словарь, книгой, где будут записаны мои прегрешения. Я хотела снова обрести веру, вернуться к Аллаху. Но я ничего не чувствовала, поэтому сказала себе, что, значит, Аллаху я не нужна. Я не достойна.

* * *
Не выдержав постоянных укоров Иджаабо и издевок Арро, Хавейя переехала к нашей тете, Ибадо Дхадей Маган. Тетя была директором госпиталя Дигфир; благодаря своим связям она нашла работу для Хавейи, а потом и для меня – в маленькой конторе, которую открыла Программа развития ООН, чтобы провести телефонные линии в сельские районы Сомали. Работа была не слишком интересной. Я должна была выполнять обязанности секретаря, но в итоге работала переводчиком при своем начальнике-англичанине, весьма озадаченном происходящим. Он встречался с делегациями из провинций, и я пыталась объяснить, почему им не могут просто выдать деньги на проведение телефонной линии. Начальник пробовал втолковать им, что нельзя обрывать и перепродавать провода, но люди разговаривали между собой, не обращая на него никакого внимания. Подчиненные не признавали его власть, но так как проект считался «многосторонним», начальнику предписывалось проявлять уважение к местным жителям и их способам действия, хотя у них не было ни мнения, ни методологии.

Работая в этой конторе, я начала понимать, сколько сражений идет на территории Сомали. Все чаще представительства ООН стали закрываться, а их сотрудники – уезжать из сельской местности, потому что там было небезопасно. Клан Хавийе организовал свое политическое движение – Объединенный конгресс Сомали – под предводительством Али Махди и генерала Мухаммеда Фарах Айдида. В Могадишо, находившемся под контролем Сиада Барре, пока было спокойно, но клан Хавийе восстал против диктатора на юге, а кланы Дарод и Исак – на севере.

На той же работе я вплотную столкнулась с сомалийской бюрократией. Почти все чиновники, которых я встречала, были совершенно невежественны. Они глубоко презирали все, имевшее отношение к gaalo, включая моего босса. (Gaalo обычно значит «белый неверный», хотя мама так называла и кенийцев.) Эти люди были совершенно не заинтересованы в своей работе и проводили время, обсуждая планы «перевода» государственных средств, то есть их кражи.

В Сомали государственная служба воспринималась как место, где распределяются налоги и взятки. Ни больше ни меньше. Я видела, чем это грозит – подрывает доверие общества.

Неудивительно, что, сталкиваясь с такой всеохватной коррупцией, люди искали утешения в словах проповедников, утверждавших, что все ответы содержатся в Коране. В организациях, созданных последователями Братства, не брали взяток. Многие сомалийцы перестали доверять банковской системе, а все сделки стали совершать в магазинах и на складах, принадлежащих членам Братства. Кроме того, Братство предоставляло нуждающимся бесплатные медицинские услуги, открывало медресе для неработающей молодежи, слонявшейся по городу, а по пятницам раздавало хлеб и мясо рядом с мечетями. Влияние Мусульманского Братства росло на глазах.

На работу и с работы меня возили на служебной машине. В офисе, где я сидела с восьми до двух, мне разрешалось носить головной платок. Удобно, но работа была очень нудной. Начальник был вежлив, но почти не общался со мной, ничему не учил. Днем я возвращалась домой.

Дом Марьян заполнялся ее родственниками из деревень. Они бежали из провинций, гонимые бедами и лишениями. Марьян и Иджаабо пытались поддерживать порядок в доме, учили деревенских родичей смывать за собой в туалете и сидеть на стульях, но когда Иджаабо и Арро делали им замечания, те сердились и говорили, что девушки «забыли свою культуру».

Участились сообщения о преступлениях у нас в округе. Один из недавно приехавших родственников Марьян купил ружье.

* * *
Мы с Хавейей часто получали приглашения от родственников со стороны отца. Мы заходили в гости к кузену Афлао и общались с его женой Шукри, сестрами Амран и Идил и кузеном Айнаншие, который жил у них и работал в кафе-баре у Афлао. Это была шумная дружная семья, где постоянно судачили о Марьян и ее родственниках. Айнаншие терпеть не мог весь субклан Сиада Барре – Марехан – и таил злобу на Марьян.

Как-то раз мы с Амран гуляли по пляжу, где в домах за высокими заборами цвета песка жили арабы. Иногда женщина, полностью закутанная в черное, пробегала вдоль забора и скрывалась внутри дома. Эти женщины ходили босыми из-за песка, поэтому разглядеть можно было только их пятки. И хотя эти бесформенные фигуры двигались, они были все равно что неживые: с ними нельзя было разговаривать. Амран называла их «заключенными» и с презрением говорила: «Не обращай на них внимания». Я тут же вспомнила о Саудовской Аравии.

Вскоре после разрыва с Абширом я перестала надевать плотное, ужасно жаркое покрывало, которое носили девушки из Братства, и вернулась к своему черному платью из Найроби. Но теперь даже это казалось чересчур. Я выделялась в нем, ведь в Сомали никто не носит черное. Как и большинство женщин, я стала надевать светлую dirha и повязывать голову платком.

В 1990 году в Могадишо встретить женщину в европейском платье стало гораздо сложнее, чем еще десять – двадцать лет назад. Их и раньше было немного, а теперь обстоятельства явно складывались против них. Айнаншие обычно говорил:

– До того как сюда пришло Братство, все ходили с обнаженными руками и ногами – и никто не обращал на это внимания. А теперь, когда женщины укутываются с головы до пят, я только и думаю об их шелковой коже и волосах, пахнущих кокосом. Я никогда раньше не думал о шее, а теперь… Ооо… шея – это так сексуально.

Одноклассники Иджаабо и друзья Айнаншие смеялись над бормотанием членов Братства и твердили, что это все влияние арабской культуры, но через несколько недель некоторые из них тоже надевали покрывала и принимались говорить по-арабски. И дело было не только в религии. Члены Братства были работящими и умными. Возможно, они получали деньги из Саудовской Аравии, но среди них было много и успешных предпринимателей, особенно в области транспорта и финансовых операций. Они тоже приносили деньги в копилку Братства.

Однажды после обеда Айнаншие, как обычно, провожал нас до дома тети Марьян. Так как он ненавидел всех Марехан и лично Марьян, то оставлял нас одних примерно в ста ярдах от ее дома. Когда мы подошли к углу, где всегда прощались с ним, чья-то рука схватила меня за горло, и я почувствовала холод ножа. Я повернулась к Хавейе: другой мужчина, худой, с огромными покрасневшими глазами, наставил нож и на нее. «Вот и все, – подумала я. – Что ж, мы дожили до восемнадцати и двадцати лет». Я знала, что у Айнаншие есть оружие – он всегда носил при себе маленький пистолет, – но в подобных обстоятельствах от него было мало толку.

– Золото! – потребовал бандит, схвативший Хавейю.

– У нас ничего нет, – прохрипела я.

Тогда разбойник стал ощупывать мои уши и шею, другой рукой продолжая прижимать нож к горлу. Он усмехнулся:

– Откуда вы, красавицы, и что это за маленькая мразь стоит тут рядом с вами?

По выговору я поняла, что этот мужчина из клана Исак. В Могадишо было полно людей Исак, бежавших с севера от вооруженных стычек. Я подумала, что он может отпустить девушек из своего клана, и стала быстро перечислять родословную по бабушкиной линии, как она учила меня. Айнаншие все понял. Он был абсолютно спокоен и даже не пытался достать оружие, иначе бы мне тут же перерезали горло.

– Видишь? Эти девушки – ваши сестры Исак, – сказал он разбойникам. – А я женат на их сестре и провожаю их домой.

Бандиты исчезли так же быстро, как и появились.

После этого мы с Хавейей поняли, что ходить одним по Могадишо стало опасно. Каждый новый день приносил сообщения об убийствах, изнасилованиях и сожженных бродягами домах. Люди, которых согнали с их земель, как тех Исак, напавших на нас, шатались по городу с оружием, пылая гневом. Им нечего было терять. Солдаты тоже патрулировали столицу. Тогда мы не знали этого, но многие из них предавали правительство и переходили на сторону повстанческих движений под руководством разных кланов, которым не терпелось перегрызть глотку Сиаду Барре.

Вопреки межклановой вражде Братство объединяло самых разных людей, включая в себя все кланы. По сравнению с кланами, Братство выглядело более надежным. И последователей у него становилось все больше. Имамы братства проповедовали теперь в больших мечетях, а не в собственных домах. Много разговоров было о том, что скоро государству придет конец и воцарится закон ислама.

Сиад Барре начал посылать вооруженные отряды в мечети, чтобы разгонять собравшихся; солдаты должны были стрелять в воздух, чтобы показать свою власть. Многие погибали в толкучке. После каждой такой акции авторитет Братства возрастал. Движение постепенно проникало в бизнес, госпитали, школы и университеты. В университете Иджаабо, Лафулье, на окраине Могадишо, было очень много членов Братства.

В середине 1990 года группа политиков – старшие представители кланов – опубликовала манифест, в котором призывала Сиада Барре подать в отставку. В нем говорилось, что в стране царит хаос, и он должен уйти, пока эту силу еще можно сдерживать. Сиад Барре заключил некоторых из них в тюрьму. Стабильная жизнь закончилась.

Родственники Марьян покупали оружие и сторожили у ворот дома днем и ночью, чтобы обеспечить нашу безопасность. В других домах происходило то же самое.

* * *
Окончательно рассорившись с Арро, я переехала к Ибадо Дхадей. В один совсем не прекрасный день я решила навестить тетю Кхадиджу, мамину старшую сестру. Кхадиджа была величественна. Почти ровесница моей бабушки, но намного выше ее, царственнее и даже острее на язык. Я внутренне содрогнулась, представляя себе, как она пройдется по мне за то, что я так редко навещала ее, хотя уже давно жила в Могадишо.

Я тщательно выстирала и выгладила одежду, выбрала подобающий подарок. Кхадиджа строго следила за соблюдением этикета, придираясь к любой мелочи. Сначала нужно было дождаться, пока она поприветствует вас, а потом выдать изящный ответ, держа спину абсолютно ровно.

На пороге я вела себя как подобает, и меня пригласили в столовую на чай. Я была настолько поражена убранством комнаты, старинной европейской мебелью и приборами, что допустила оплошность и неуклюже плюхнулась на стул.

Кхадиджа тут же вскинулась:

– Бедная Аша даже не научила тебя садиться за стол? Ты что, обезьянка?

Она говорила и говорила, сравнивая меня с мелкими животными, от которых не приходится ждать хороших манер, и постоянно вворачивая скрытые оскорбления в адрес моей матери, которая якобы неправильно меня воспитала. Тетя устроила настоящее представление, и, хотя мне отчасти было досадно, я не уставала восхищаться игрой слов, прекрасной, высокой, чистой прозой, которую декламировала пожилая женщина с удивительной осанкой и невозмутимым взглядом.

Когда Кхадиджа отчитывала вас, нельзя было ей возражать, возмущаться или плакать, иначе вас ждали новые обвинения: в слабохарактерности, в том, что вы не хотите учиться, а потому умрете в той же нищете, в какой родились. Нужно было только смотреть в глаза и кивать, показывая, что вы все признаете. Я так и сделала – и моя стойкость приятно удивила тетю.

Закончив читать нотации, Кхадиджа стала накрывать на стол. Я обернулась к двери и замерла, увидев там красивого молодого человека. Тот улыбался, глядя на мою растерянность. Конечно же он специально все подстроил.

Кхадиджа представила нас друг другу. Это был мой двоюродный брат Махмуд, сын брата моей матери, дяди Мухаммеда. Возвращаясь из армии, он останавливался у тети Кхадиджи. Его мать умерла, а к мачехе он не испытывал никаких чувств, поэтому еще подростком ушел в солдаты. Кхадиджа не могла иметь детей, поэтому, оглядев всех отпрысков нашей родни, она остановила выбор на Махмуде.

Я вежливо ответила на вопрос кузена, как поживает мама, стараясь не замечать очевидного сексуального интереса в его взгляде. Этот мужчина смотрел на меня как на женщину, вполне открыто, даже плотоядно.

Потом Кхадиджа спросила меня об Абшире. Конечно, до нее дошли слухи. Я не знала, что сказать, и выпалила:

– У меня были чувства к нему, но теперь все изменилось, и я не хочу провести с ним остаток жизни.

Это была чистая правда, хотя в Сомали всегда считалось невежливым отвечать честно на такие темы.

Отношение Кхадиджи внезапно изменилось. Она наклонилась через стол, сверкая глазами, и проворковала:

– Милая, у меня есть для тебя прекрасная партия. – И она указала на другой конец стола, где сидел Махмуд.

Он улыбался и в то же время, казалось, оценивал меня с головы до пят. Достаточно ли я натаскана? Смирная ли? Гордая? Или я слабая, бестолковая девушка, из тех, кто легкосдается и позволяет тяжелой жизни взять над собой верх? Я чувствовала себя раздетой и выставленной напоказ.

Но я выдержала экзамен. Кхадиджа пригласила меня на ужин в следующий четверг, и Махмуд снова был там. Посреди трапезы тетя вдруг объявила, что ей нужно помолиться, вышла из комнаты и больше не вернулась. Мы продолжали ужинать, общаясь подчеркнуто вежливо, делая вид, что ничего не произошло. Махмуд спросил, была ли я за городом, и предложил съездить с ним. Я ответила, что согласна, если Хавейя поедет с нами. Мы называли друг друга «кузен» и «кузина»: мой дорогой кузен, моя милая кузина.

На следующий день Махмуд приехал за нами на машине. Ха-вейя уже была с ним знакома – она рассказывала мне, какой красивый у нас кузен. Но ее глаза широко раскрылись, когда она увидела, как белая рубашка облегает его мощные плечи.

– Ну что, теперь он твой бойфренд? – спросила она по-английски.

– Не выдумывай, это же инцест, – ответила я.

Махмуд попросил Хавейю перевести, и она перевела. Он снова улыбнулся, показывая белые зубы, и сказал:

– Нет, моя милая кузина. Я слышал, что кузены по материнской линии прекрасно подходят друг другу.

Хавейя чуть ли не облизнулась.

Махмуд был просто роскошен, самый мужественный из всех, кого я только видела. Я влюбилась в него. Он привык брать на себя ответственность. Махмуд не был утонченным интеллектуалом, как Абшир. Он цитировал старинные легенды, громко хохотал и беспощадно флиртовал со мной.

Когда кузен смотрел на меня, я чувствовала, что сгораю. Он никогда не позволял себе фривольных жестов и соблюдал все условности. Я была его кузиной. Вопрос фамильной чести. Сексуальные контакты между нами совершенно исключались. Я думала об этом постоянно, но не могла сделать первый шаг.

Мы встречались в доме Кхадиджи. Она рассказывала мне, как ужасно быть женой мужчины из другой семьи и как хорошо выйти замуж за кузена: семья всегда присмотрит за тобой; вы будете близки, легко поймете друг друга. Она сказала также, что было бы ошибкой выйти замуж за Абшира. Такие мужчины, по ее словам, были слишком озабочены политикой, слишком сосредоточены на себе и могли взять вторую жену, ни слова не сказав первой. Она ни разу не упомянула моего отца, но я знала, к чему она клонит. Я была рада, что тетя не говорит о нем: с ее-то авторитетностью, мне бы не хотелось, чтобы она критиковала отца.

Кхадиджа была надменна, а я все сильнее увязала в расставленных ею сетях. Она не изменилась со дня свадьбы моих родителей. Ей невозможно было противостоять.

* * *
У Махмуда не было будущего в сомалийской армии. По правде, и самой армии скоро, казалось, не будет. Он говорил нам, что многие вербуются в милицию, чтобы охранять свои кланы.

Кхадиджа поддерживала Сиада Барре всю свою жизнь. В коммунизме, которого придерживался президент, она видела светлое будущее для Сомали. Только коммунизм, по ее мнению, мог преодолеть раздробленность страны и искоренить варварские обычаи нашей клановой системы.

У меня были собственные воспоминания о коммунизме: длинная очередь под палящим солнцем, шепот в нашем доме, папино заключение, восхвалявшие Сиада Барре песни, которые меня заставляли петь в школе. Я спрашивала ее и о Братстве, которому все еще симпатизировала.

Кхадиджа сравнивала Братство с раковой опухолью, от которой, когда я была маленькой, умерла моя тетя Хаво. Она говорила, что Братство не понимает настоящего ислама, что им недостает знаний о нашем Пророке и что хоть они и малы, но могут запросто сожрать нашу страну, как рак, изъевший грудь моей тети. Она велела мне держаться от них подальше.

Однажды Махмуд сказал нам, что ему дали престижный грант на учебу в России, поэтому он скоро уедет из страны, причем надолго. Тетя Кхадиджа решила, что теперь самое время узаконить наши с ним отношения. Не было красивой сцены предложения руки и сердца, никто не вставал на одно колено. Тетя Кхадиджа организовала все сама. Она говорила, а я только послушно кивала.

Несмотря на взаимное влечение, мы с Махмудом совершенно не подходили друг другу. Наше общение никогда не вдохновляло меня так, как разговоры с Абширом; у нас не было такого глубокого взаимопонимания, как с Кеннеди. Я даже не была уверена, что мы действительно нравимся друг другу. И я точно не оценивала его как потенциального спутника жизни. Меня просто сжигало желание. Вот что это было: гормональная буря. Я согласилась выйти за него только для того, чтобы заняться сексом.

Обрезание не лишает женщину желания или способности получать удовольствие от секса. Женское обрезание – это жестокость, на разных уровнях. Это физическая боль, которая настраивает девочек на то, что жизнь полна страданий. К тому же эта процедура не выполняет свою основную функцию – не лишает сексуального желания. Когда-то я справилась со своей страстью к Кеннеди и Абширу, но теперь была совершенно не готова преодолеть ту силу, которая влекла меня к Махмуду.

Махмуд торопился со свадьбой, чтобы успеть до отъезда. Будто хотел поставить на мне клеймо: не приближайтесь к этой женщине, она моя. Но мой брат никогда не согласился бы на такой скорый брак. Ведь я была дочерью Хирси Магана – значит, моя свадьба должна была стать большим событием для всего клана. Махад стал бы требовать, чтобы отец одобрил брак, а на это могли уйти месяцы.

– Поэтому, – сказал Махмуд, – мы должны пожениться тайно.

Он все устроил. Церемония должна была состояться в ночь перед его отлетом. Наш общий кузен, Али Версенгели, согласился стать моим стражем. Я знала, что это неправильно – это место должен занять брат или отец, – но Махмуд сказал, что все в порядке. Кхадиджа должна была договориться с семьей моей матери. Что касается семьи отца, они, конечно, не обрадовались бы, но никто не мог возражать против свадьбы между кузенами по материнской линии. Даже если брак был заключен тайком без согласия родителей, такой союз был вполне приемлем, а потому никто не мог его расторгнуть.

Сейчас я понимаю, что это могло привести к генетическим отклонениям у наших детей, но тогда мы ничего не знали об этом. В Сомали, как и во многих странах Африки и Ближнего Востока, брак между кузенами зачастую считается самым надежным союзом: он сохраняет семейное имущество в целости, а любые возможные конфликты быстро улаживаются между родственниками.

В ту ночь, когда я должна была выйти замуж – nikah, – от волнения у меня перехватывало горло. Мне было двадцать, и я тайно сочеталась с мужчиной, которого желала. Я ничего не сказала даже Хавейе; обо всем знала только Кхадиджа. Весь день я рисовала узоры хной на руках и ногах. Когда Махмуд заехал за мной к Кхадидже, на мне было длинное красное платье и туфли на каблуках – я никогда не думала, что мне придется надевать такое. Взглянув в зеркало, я увидела там взрослую женщину.

Мы пошли в фотостудию, чтобы увековечить память об этом дне, а потом поехали в дом qali, который должен был провести обряд. На дороге было темно – снова отключилось электричество, так что нам пришлось припарковать машину и пройти пешком по аллее, подсвечивая себе фонариком. Шейх ждал нас перед дверью своего дома, и его белые одежды и шапочка, казалось, сияли на фоне окружающей темноты. Али Версенгели и еще один мужчина, которого я не знала, уже были на месте. Я начала осознавать, что происходит что-то очень серьезное, но отступать было поздно. У меня задрожали колени.

Qali кивнул нам и начал задавать традиционные вопросы:

– Ты – Махмуд Мухаммед Артан?

– Да.

– Ты – Айаан Хирси Маган? Можешь не отвечать, твоего присутствия достаточно.

Я просто села.

Qali перечислил имена Махмуда и назвал мой и его возраст. Потом он повернулся ко мне и сказал:

– Ты девственница?

Я промолчала. Это было достойным ответом, и он вписал «девственница» в свидетельство о браке.

Потом Qali сказал, что по закону ислама мы считаемся мужем и женой, и спросил:

– Каков выкуп за невесту?

Мы переглянулись – об этом мы не подумали. Махмуд ответил:

– Один Священный Коран.

Это был символический ответ. Платить выкуп за невесту было некому: брак заключался тайно. Махмуд подписал свидетельство и попросил копию, но qali отказал ему: сначала на документ поставят печать и передадут властям. Али должен был забрать его на следующей неделе.

Мужчины пожали друг другу руки, и оба свидетеля исчезли. Я осталась в машине наедине со своим кузеном – своим мужем. Потрясенная значительностью того, что случилось, я взглянула на него. Но он даже не посмотрел в мою сторону. Не было ни объятий, ни поцелуев, но я знала, что будет дальше: первая брачная ночь.


Махмуд припарковался возле отеля «Арубо», самой роскошной гостиницы города, где ему хотелось провести ночь с женой. Он не забронировал номер, а собирался заплатить на месте. Служащий попросил его предъявить свидетельство о браке: сказывалось растущее влияние Мусульманского Братства. Но у Махмуда с собой ничего не было. Он вернулся в машину, закурил и стал проклинать Братство.

– Я не понимаю, что творится в этой стране, – сказал он. – Кто все эти люди?

То же самое повторилось и в следующем отеле, потом еще в одном. Я отважилась спросить, стоит ли мне пойти с ним.

– Ты что, совсем с ума сошла? – взвился Махмуд. – На следующее утро повсюду будут висеть плакаты, на которых напишут, что ты проститутка! Женщина с мужчиной – и никакого свидетельства о браке. Подумай о своей репутации!

Отель, в который он в конце концов меня привел, был одним из самых дешевых в Могадишо. В таких местах не требуют свидетельств. Электричество по-прежнему не работало, так что нам пришлось взять с собой фонарик. Когда мы открыли дверь, под кровать шмыгнул таракан. Махмуд дал мне фонарик и посмотрел на меня, впервые за вечер. Потом он сказал, что я могу пойти в ванную и приготовиться.

В ванной было грязно. Я механически помылась, потом вышла и легла на кровать, полностью одетая: я не знала, что дальше делать. Мне хотелось, чтобы все было ужасно эротично: я в роли Мэрилин Монро или леди Чаттерлей, – но я даже не знала, как раздеться. Когда Махмуд вернулся в комнату, он сказал:

– О, ты хочешь поиграть в недотрогу?

Этого я хотела как раз меньше всего. Я спросила:

– Что ты хочешь, чтобы я сделала?

– Разделась, конечно.

И я стала неловко снимать с себя одежду. Все произошло совсем не так, как я мечтала. Я попыталась завязать прелюдию, как это описывалось в книжках. Но Махмуд посмотрел на меня с удивлением:

– Ты что, уже занималась этим раньше?

Я промямлила «нет» и позволила ему делать что угодно. Если бы я солгала и сказала, что у меня уже был опыт, возможно, у нас была бы прелюдия, но после этого он, конечно, развелся бы со мной. А так я призналась, что девственница, и не получила никакого удовольствия. Джавахир, Сара и все остальные девушки были правы. Хорошие девочки – это девственницы, которые не чувствуют ничего.

Это не было изнасилование. Я хотела переспать с Махмудом, только совсем не так. Он пыхтел, толкался и потел, пытаясь раскрыть мой шрам. Было ужасно больно, и это продолжалось очень долго. Я стиснула зубы и терпела, пока не впала в оцепенение. Потом Махмуд провалился в сон, а я пошла в отвратительную ванную, чтобы помыться. Моя первая брачная ночь оказалась именно такой, какой описывала свою Джавахир, в Кении, год назад.

Рано утром Махмуд привез меня обратно в дом Ибадо Дхадей. Мы попрощались. Днем он улетел в Россию, и больше мы с ним не виделись. Тогда я делала все как на автопилоте, но со стороны, наверное, казалась разве что немного смущенной. Впрочем, это было естественно при таких обстоятельствах.

Когда я вошла, Ибадо была в ярости. Я сказала ей, что провела ночь у тети Кхадиджи, потом поднялась наверх, помылась и нанесла дезинфицирующий крем на раны, точно как Джавахир. Я знала, что не желаю больше видеть Махмуда. Шрам болел так, что я еле стояла на ногах. Ибадо я сказала, что заболела. Когда Хавейя зашла ко мне, она выглядела такой встревоженной, что я не выдержала и призналась ей во всем. Мне было тяжело нести такой груз самостоятельно. Я повела себя омерзительно: поддалась искушению, предала семью, а теперь, по своей же вине, навсегда останусь во власти этого мужчины.

Хавейя ни словом не упрекнула меня; наверное, ей эта история казалась очень романтичной. Когда я сказала ей, что мне очень больно, она позаботилась обо мне. По ее словам, церемония не могла быть законной – Али Версенгели не имел права выступать в роли стража, если мои брат и отец сейчас в Сомали. Мы обе помолились Аллаху, чтобы тот не позволил мне забеременеть.

Через несколько дней Али Версенгели пришел ко мне и отдал копию свидетельства о браке – вторую он уже отослал Махмуду в Россию. Я отложила документ, не читая. К тому времени я уже могла сидеть и ходить, хотя раны все еще болели. Аллах услышал наши молитвы, и через две недели у меня начались месячные.

В городе преступления очень скоро стали самым обычным явлением. Никого не интересовали криминальные сводки и новости о происшествиях. Солдаты были ужаснее всех: они не получали жалованья и попросту грабили обычных людей. Они случайно могли взорвать снаряд, и дети бежали на улицу посмотреть на взрыв, казавшийся фейерверком.

В поселках люди протестовали против Сиада Барре. Мачертен и Исак вели бои на востоке и севере. Хавье на юге готов был открыть огонь. Люди открыто порицали Сиада Барре и его ничего не стоившую армию. Они говорили, что Хавье окружает город, его уже называли мэром Могадишо.

В середине октября 1990 года телефонная компания, где я работала, закрылась. Иностранцам стало небезопасно оставаться в стране, и малочисленные сотрудники ООН были вывезены. Мой английский босс в том числе. Слушая радио в Кении, мама пришла в отчаяние. Ей хотелось, чтобы мы с Хавейей снова оказались в Найроби.

Мной овладела ностальгия по Кении. Я скучала по книгам и фильмам, по Халве и матери. Это звучит странно, но я тосковала по ее честности, по прямым суждениям о поведении, которые я рассчитывала найти в Сомали, но не нашла. Откровенно говоря, я беспокоилась о своей жизни и об отношении к Богу Я чувствовала себя ужасно – и когда мама позвала нас в Найроби, словно ожила.

Глава 8. Беженцы

Всередине ноября 1990 года мы с Хавейей выехали из Могадишо в кузове пикапа, куда вместе с нами набилось еще человек тридцать. Нас сопровождал Куб-как, племянник Ибадо, – у него в Кении была семья. Путь нам предстоял долгий. Дорога к Кисмайо на побережье Сомали была уже захвачена повстанцами Хавийе; ехать по ней было слишком опасно. Люди Дарод могли добраться до Кении только по длинной дороге: сначала на север, до Байдоа, по холмам, а потом на запад, через пустыню. Но даже там нас могли подстерегать разбойники или отбившиеся от своих частей повстанцы.

Через несколько часов мы приехали в Афгойе, один из главных торговых городов на юге Сомали. Пейзаж вдруг стал зеленым. Вдоль реки раскинулись рисовые поля и фруктовые сады: папайя и гуава, плантации бананов и манго. На уличных прилавках высились горы еды, вкуснейшего мяса.

Люди в Афгойе выглядели иначе, они были больше похожи на кенийцев. Это были потомки рабов и крестьян, низкородные Саб. Они жили на пахотных землях, снабжавших продовольствием всю Сомали, и все же мы должны были считать их ниже себя. Они сторонились, уступая нам дорогу, а один высокородный мужчина из клана Дарод даже оттолкнул пожилую женщину Саб, которая не смогла отойти достаточно быстро. Я была рада, что мы уезжаем оттуда. Явная нетерпимость – вот что мне совершенно не нравилось в Сомали. Мне казалось, что принадлежность к высокому роду должна обязывать людей быть высокоморальными, а никак не служить оправданием дискриминации по внешним чертам или по крови. Но когда я возмущалась пренебрежительным отношением к людям Саб, меня называли коммунисткой.

Поведение самих Саб тоже повергало меня в отчаяние. В таких городах, как Афгойе и Байдоа, они составляли большинство, так почему же они нам подчинялись? Чего они ждали? Боялись ли они самолетов и бомб, людей из более знатных кланов? Или, может быть, они зависели от денег северных сомалийцев? Как они могли смириться с сознанием собственного низкого положения, с этими ежедневными унижениями? Почему они не восставали?

Первую ночь мы провели в Байдоа – жарком и пыльном торговом городе в ста пятидесяти милях к северо-западу от Могадишо и в двухстах милях от кенийской границы. Когда мы выехали оттуда на другом ветхом грузовике, земля опустела: вокруг был только песок, колючие кусты и один-два баобаба. В таких краях выросла моя бабушка. Иногда мы проезжали мимо мальчика, пасшего верблюдов, или женщины, к спине которой был привязан ребенок, а к животу – вязанка дров.

В Лууке люди были совсем худыми. Беженцы спали на улицах, а на домах виднелись следы от пуль. В маленьких гостиничных номерах было жарко как в печке, поэтому все спали снаружи: женщины – на циновках во внутреннем дворе, а мужчины – во внешнем. Водопровода и электричества не было – все мылись, поливая себя водой из кувшина, и смеялись над Хавейей, которая пользовалась иностранным инструментом – зубной щеткой, – вместо того чтобы тереть зубы веткой акации. На завтрак была козья печень с чесноком и луком. Мне не хотелось есть в такую рань, но остальные старались убедить меня подкрепиться, пока мы не попали в действительно голодные края.

Следующую ночь мы провели в Було Хааво, маленькой деревеньке на сомалийской стороне границы с Кенией, где были только хижины из прутьев и травы и магазинчик, в котором стоял шкаф со льдом.

Всего в нескольких сотнях ярдов от деревушки, уже по ту сторону границы, был небольшой кенийский город Мандера, с бетонными домами, вымощенными мостовыми и электричеством. Электричество было редкостью в Могадишо, так что мы очень удивились ему там. Мы прошли через контрольно-пропускной пункт, где люди в форме в открытую получали взятки. (У Кубкака был кенийский паспорт, а мы с Хавейей свободно говорили на суахили, поэтому нам не пришлось ничего платить.)

В Мандере Кубкак пригласил нас в дом своей мачехи и сводных сестер, чтобы мы выразили им свое почтение. Там были водопровод и электричество.

В городе были магазины, школа, даже здание администрации и отделение полиции. Словом, в этом небольшом городке в Кении – стране, к которой сомалийцы относились с презрением, – дела шли куда лучше, чем по всей Сомали, всего в нескольких милях оттуда.

Мандеру населяли сомалийцы Седжуи (также известные как кенийские сомалийцы), которые говорили нараспев и примешивали сомалийские слова к своему суахили. Единственными «коренными» кенийцами были полицейские, следившие за порядком, и военные, защищавшие границы. Но события в Сомали все же отразились и на Кении. Разбойники часто устраивали рейды через границу, похищали имущество, угоняли скот, а контрабандисты вывозили из страны кат, разные товары и людей.

Два дня мы провели в Мандере, после чего Кубкак, наконец, согласился продолжить путь. Мы сели в автобус и поехали в Гариссу, большой город в трехстах пятидесяти милях к югу, где были заасфальтированные дороги, отели, автобусные остановки, светофоры и мечеть. Там мы купили билеты в Найроби. Мы были практически дома.

Когда почти через неделю после отъезда из Могадишо мы наконец приехали в Найроби и шли по улицам района Истли, все вокруг казалось такими знакомым и родным. Мы были рады даже острому запаху сукумавики. Я хотела увидеться с мамой, но на подходе к дому поняла, что опасаюсь ссоры и эмоциональных сцен, которые наверняка последуют за нашей встречей.

* * *
В конце ноября, через несколько дней после того, как мы приехали в Найроби, в Могадишо начались открытые бои. Войска Сиада Барре все еще удерживали центр города, но окраины были уже под контролем повстанцев Хавийе. Вооруженные люди, обезумевшие от ката, ездили на пикапах и палили во что попало, сжигая фермы и сады.

Чтобы разделить оппозицию, Сиад Барре решил сыграть на клановой вражде, которая всегда подспудно тлела в Сомали. Его войска устраивали нападения на людей Дарод так, будто это было дело рук Хавийе, и наоборот: в местах, где происходили убийства, они оставляли надписи вроде: «Очистим земли Хавийе от Дарод» и «Хавийе – низкородные и заслуживают смерти».

Поэтому когда режим Сиада Барре стал рушиться, это отразилось на всей стране: борьба против него вылилась в широкомасштабную гражданскую войну. Теперь Хавийе не только требовали голову Сиада Барре, но и хотели провести этническую чистку. Людей Дарод застали врасплох. Они предполагали, что Хавийе будут мстить субклану Сиада Барре, но не всему клану Дарод. Могадишо погрузился в хаос кровавой резни, мародерства, разрухи. Повстанцы врывались в дома и поджигали их; родители убегали, бросая детей. Все люди Дарод, которые могли спастись бегством, уезжали, уходили, уползали в Афгойе, Бай-доа, Кисмайо или в города и деревни на границе с Кенией и Эфиопией.

Порой Дарод давали отпор, и в таких схватках погибало множество людей и Дарод, и Хавийе. Армия Сиада Барре сократилась до одного отряда, который охранял его президентский дворец. 27 января 1991 года мы с мамой и Хавейей услышали в новостях сомалийской службы BBC, что Барре спасся бегством – в Найроби.

Однажды вечером, когда мы с волнением слушали радио в квартире на Парк-роуд, к нам в дверь постучали. Я застыла в изумлении: на пороге стоял Абделлахи Ясин, один из лучших друзей Махада в Могадишо. Рядом с ним находился сын его старшей сестры, молодой человек по имени Осман Абдихалин Осман Юсуф Кенайдиид, внук Османа, который учил моего отца читать и писать, и правнук короля, которому служил мой дед Маган. Мы почли за огромную честь принять такого человека в нашем доме.

Абделлахи и Осман сказали нам, что Могадишо буквально парализован. На улицах только военные машины. В областях, перешедших под контроль Хавийе, вооруженные люди устраивали облавы на людей Дарод. Махад уехал из Бари еще раньше Абделлахи и Османа и отправился в Бари, который был под контролем ДФСС. Мама забилась в истерике от страха, мы с Хавейей тоже очень встревожились.

Абделлахи и Осман расположились в гостиной. Через две недели они все еще спали там на матрасах, когда Махад постучал в дверь. Мы с мамой и Хавейей испытали огромное облегчение, увидев его. Махад собирался ехать в Бари, но клан убедил его отправиться в Кению, где он будет в большей безопасности. Добирался он тем же путем, что и мы. Решение было принято вовремя: на следующий день после того, как он миновал Афгойе, город захватили Хавийе.

Вместе с Махадом приехали наш кузен Варсаме, сын маминой сестры-близнеца, и два его сводных брата. Теперь уже шестеро мужчин спали на матрасах у нас в гостиной. Следующим приехал старший брат Османа, Махамууд. И вновь мы почли за честь принять его в нашем доме, но мамино лицо исказилось от ужаса, когда Махамууд сказал нам, что перед его отъездом Могадишо почти пал. Хавийе взяли в осаду дворец Сиада Барре, повсюду царили насилие и мародерство. Хавийе вытаскивали женщин и детей Дарод на улицы и убивали их. Сжигали дома вместе с жителями. Вода стала сокровищем. Люди так ослабли от голода, что не могли защититься или убежать. Позже мы узнали о том, что тетя Кхадиджа добралась до Кисмайо и там заболела. В конце концов до нас дошла весть о ее смерти.

Ибадо Дхадей Маган, чья мать была Хавийе, приютила у себя многих родичей, чтобы спасти их от расправы. Но Дарод стали покидать город, на транспорте или пешком они двигались до побережья и дальше, вместе с теми, кто бежал с юга из охваченного пожарами Афгойе. Начался массовый исход из Сомали в Кению, Эфиопию и за их пределы.

* * *
Махамууд сказал нам, что оставил жену и детей в Кисмайо с другими членами семьи. Сам он добрался до кенийского порта Момбаса на корабле, битком забитом беженцами, и отправился на поиски безопасного места в Найроби, куда он мог бы перевезти семью. Теперь ему нужно было вернуться к границе и забрать их оттуда. Махамууд подсчитал, сколько необходимо бензина, чтобы добраться до лагеря беженцев примерно в ста милях оттуда, в пустыне. Лагерь все называли Добли, Грязное место.

Целую неделю Махамууд каждый день умолял Махада поехать с ним к границе, чтобы выручить его семью, ведь у брата был кенийский паспорт и он знал суахили и английский. На границе царил хаос, а кенийское правительство старалось остановить поток беженцев из Сомали. Махмууду нужна была помощь.

Но Махад медлил. Каждый день он отмахивался от Махамууда: к границе они поедут завтра. Мы все чувствовали растущее беспокойство Махамууда. Наконец, однажды вечером он объявил, что на следующий день поедет один. Я не могла больше этого выносить и сказала:

– Я тоже знаю суахили и английский, мы с Хавейей недавно были на границе, так что я знаю, что делать. Я поеду с тобой.

Мама возразила, что молодая девушка не должна ехать на войну. Но я ответила, что останусь на кенийской стороне. Что может случиться плохого? Разговоры продолжались несколько дней. Махад по-прежнему обещал, что поедет, а потом говорил, что идет в мечеть, и возвращался только ночью. Было понятно, что Махамууду придется ехать либо одному, либо со мной.

В конце концов мы отправились в путь. К тому времени я пробыла дома два месяца.

Через день или два пути мы приехали в кенийский пограничный город Либойе. Махамууд так нервничал, что едва мог говорить. Под рубашкой у него был спрятан кошелек, полный американских долларов – на взятки, – но с пограничниками должна была разговаривать я. Мне еще никогда не приходилось подкупать кого-то, и я даже не знала, чего стоит доллар здесь, так далеко от столицы.

На границе повсюду были солдаты в зеленой форме. Мы нашли офицера, который сказал, что он здесь главный. Я сделала глубокий вдох и произнесла на суахили:

– Этот человек ищет свою семью. Они просто поехали на выходные в Сомали и застряли там. Все, что нам нужно, – это пересечь границу и забрать их.

– Сколько человек вы заберете с собой? – спросил офицер.

– Всего одну женщину и четырех детей – таких маленьких, что они почти не считаются.

Он вопросительно посмотрел на меня, и я догадалась, что сейчас самое время дать ему денег. Я обернулась к Махамууду и спросила:

– У вас есть где-нибудь пятьсот шиллингов?

Это была недельная плата за нашу квартиру в Найроби. Махамууд сунул банкноту мне в руку, и я отдала ее офицеру. Он посмотрел на нее и сказал:

– Еще две.

Мы отдали их, и он пропустил нас. Я спросила офицера, как его зовут.

– Мваура, – ответил он.

Это было распространенное имя Кикую, но мне показалось, что он не из этого племени: он был слишком высоким. Я сказала Махамууду, что не доверяю этому человеку. У нас не было никаких гарантий. Даже если мы найдем жену и детей Махамууда, мы не можем быть уверены, что найдем этого офицера и он пустит нас обратно в Кению. Мы не получили расписки и даже не обменялись рукопожатием. Все, что у нас было, – сомнительное имя Мваура и мой суахили. Но у нас не оставалось выбора.

Мы пошли вниз по пустынному склону в приграничную зону. Кругом царило беспросветное отчаяние: до горизонта тянулись ряды палаток и потрепанные шалаши беженцев. Казалось, здесь собралось все население Сомали. Где-то там вдали было поселение Добли, в котором Махамууд надеялся отыскать жену и детей.

Было очень пыльно и никаких деревьев, ни клочка тени. Управление Верховного комиссара ООН по делам беженцев разбило лагерь на кенийской стороне границы, у подножия холма. Десятки ярко-голубых пластиковых тентов стояли вокруг большого брезентового навеса, к которому люди выстроились в очередь на регистрацию, под палящим солнцем. Мы прошли мимо медицинского центра – на самом деле это было всего лишь место, куда сообщали об умерших.

Чем дальше мы продвигались, тем более жалкими становились палатки, сгрудившиеся вокруг маленьких колодцев в песке, многие из которых были всего лишь грязноватыми лужицами. В воздухе чувствовался запах недавнего дождя, но вода на жаре быстро испарялась.

Мы шли и шли, пока не попали на большую парковку, где стояло множество пикапов и джипов. Здесь все были из клана Дарод – Мачертен или Марехан, Версенгели или Огаден, но все же Дарод, – поэтому мы испытали облегчение. Хотя между субкланами чувствовалось некоторое напряжение, до убийств дело не доходило. Махамууд объяснил, что нам нужно добраться до Добли, находящегося примерно в двенадцати милях от лагеря. Он немного поторговался, и один из водителей Мачертен согласился отвезти нас – правда, нам пришлось подождать, пока в его машине наберется достаточно пассажиров.

Часам к четырем мы добрались до Добли. Повсюду, куда бы ни упал взгляд, было море людей. Под каждым деревом сидели семьи, на циновках или даже прямо на песке. Иногда мы видели шалаши, но они были еще более убогими, чем на границе, – в основном из тряпок, веток и травы.

Выйдя из машины, мы прошли мимо двух мужчин, которые ругались из-за жестянки с водой. Один из них потерял терпение и вытащил пистолет. У меня сердце екнуло. Вдруг все мужчины вокруг вооружены пистолетами или ружьями. Я заметила гильзы от пуль на песке. Три или четыре пожилых человека подошли к мужчине с пистолетом, показывая, что безоружны, и сказали:

– Вот, возьми воду и уходи.

Они протянули ему банку с водой. Мужчина сел на песок, обхватил голову и заплакал. Его одежда была порвана, из развалившихся ботинок торчали пальцы. Он был в отчаянии.

Пожилые люди попытались отобрать у него пистолет, но он не хотел с ним расставаться. Еще одну банку с водой они отдали другому мужчине. Все очень хотели сохранить мир и спокойствие; внезапно все стали мастерами по предупреждению конфликтов. Я тихонько подошла к Махамууду и сказала:

– Эти люди опасны.

– Да, они опасны, – ответил он. – Они долго шли, их мучат голод и жажда. Им больше нечего терять. Они чувствуют себя так, будто уже умерли.

Махамууд был прав. Люди, окружавшие нас, были словно привидения. Они страшно исхудали. Неделями они уходили как можно дальше от своих домов, теряя по пути все, что имели. Дети умирали; почти у каждой матери на руках лежал безжизненный малыш. На них нападали бандиты; им приходилось пересекать поля сражений. Когда я заглядывала им в глаза, мне казалось, что они прошли через ад.

Я почувствовала себя абсолютно беспомощной. Я приехала, чтобы помочь одному человеку найти свою семью, а вокруг было столько отчаявшихся людей. Среди них я единственная выглядела отдохнувшей и упитанной. Я казалась им последней надеждой – каждой женщине, каждой семье под каждым деревом. Многие подходили ко мне и умоляли:

– Пожалуйста, поговори с пограничниками, возьми меня с собой! У меня семья.

А мне приходилось отвечать им:

– Нет, я не могу, это не в моих силах.

Я была там с Махамуудом, а его единственной целью было найти свою семью.

Мы шли дальше, спрашивая всех и каждого, не видели ли они женщину по имени Си'еедо Махмуд Осман Юсуф Кенайдиид; жена Махамууда была его кузиной, поэтому у них были общие предки. Конечно, люди спрашивали и мое имя, и я отвечала:

– Я – Айаан Хирси Маган Иссе.

Это было похоже на большую сходку клана: полное имя было моим паспортом.

Вдруг кто-то сказал:

– Вон под тем деревом есть несколько людей Джама Маган. Когда я подошла ближе, то узнала их: Айнаншие, Афлао и две девушки, Амран и Идил, из Могадишо. Последний раз, когда я виделась с ними перед отъездом, примерно десять недель назад, они были богатыми людьми, с полными ногами и руками. Теперь же передо мной стояли тощие, бледные тени, на которых одежда висела мешком. Их лица были мне знакомы, но эти люди очень сильно изменились. С ними был Абдивахаб, еще один мой родственник, который работал в кафе-баре у Афлао. Раньше он был очень толстым, а теперь стал похож на зомби с ввалившимися глазами и впалыми щеками, обтянутыми кожей.

Они подошли, обняли меня и заплакали – мы все плакали. Амран и Идил стали просить меня:

– Пожалуйста, не бросай нас здесь, возьми с собой. Но я понимала, что не могу этого сделать.

У меня не было собственных денег, а у Махамууда их хватало только на то, чтобы спасти свою семью. Я сказала офицеру на границе, что с нами будет всего одна женщина, и мы еще даже не нашли ее. Все, что я могла им обещать, – что мы вернемся в Найроби, соберем деньги и отправим Махада им на выручку.

Они стали горько плакать. Амран и Идил было всего семнадцать-восемнадцать лет.

– Ты приехала сюда с этим человеком, чтобы спасти его семью, а мы – твоя родня, но ты не хочешь спасти нас. Мы думали, ты пришла за нами, – причитали они.

По дороге у жены Афлао случился выкидыш, а Айнаншие пришлось оставить жену и маленького ребенка в Могадишо, потому что она была Хавийе, из вражеского клана, и в пути другие люди Дарод убили бы ее. Айнаншие говорил, что сражался с Хавийе в Могадишо, убивал их – и чувствовал, что поступает правильно, мстя за все их бесчинства.

– Там был человек с ножом. Я застрелил его и перерезал ему горло от уха до уха, – рассказывал Айнаншие. В его голосе слышалось удовлетворение.

Я задрожала. Происходящее казалось ужасной галлюцинацией. Помню, я подумала: «Вот он – ад, самое его начало, первые врата».

Махамууд поторапливал меня, чтобы отыскать семью до темноты. Я с трудом рассталась с семьей Айнаншие, пообещав вернуться за ними на обратном пути к границе. И снова мы шли и расспрашивали всех вокруг. Махамууд стал встречать знакомых – деловых партнеров, соседей, – и все они твердили:

– Дальше. Они там, дальше.

Махамууд заметил Фадумо, жену своего старшего брата, Махамеда. Она схватила его за руку так, будто не собиралась больше отпускать. Ее муж подбежал к ним босиком. У него были все те же усы и кустистые брови, но он сильно исхудал и стал похож на высохший труп. Четверо детишек сидели рядом с Махамедом и Фадумо и смотрели на меня, как на посланца небес.

Махамед сказал нам, что жена Махамууда совсем недалеко и с их детьми все хорошо. Он взял брата за руку и повел нас к его семье. Си'еедо увидела мужа еще издалека, побежала навстречу, повисла у него на шее и расплакалась.

Я впервые видела, как сомалийская семейная пара так открыто проявляет чувства друг к другу. Они обнимались, гладили друг друга по лицу, плакали и не могли расстаться ни на секунду. Дети подбежали и тоже прильнули к ним. Это был момент чистого, глубоко личного счастья, и мы с Махамедом отвернулись, чтобы их не смущать.

Не отпуская руку мужа, Си'еедо отвела нас под дерево, где они остановились. Там сидели младшая сестра Махамууда, Марьян, и двое ее детей. Трехлетняя дочурка Марьян была самым прелестным ребенком, которого я когда-либо видела. Но когда я посмотрела на младенца, которого Марьян держала на руках, то ужаснулась: крошечное сморщенное существо нескольких дней от роду припало к иссохшей груди голодающей матери. Его голова была намного больше тела. Я подумала, что ничего страшнее в жизни не видела.

В то же время я заметила, что в малыше теплится жизнь. Он был изможден, но еще дышал. Я сказала Марьян:

– Мы должны спасти этого ребенка. Он еще жив. Мы должны перенести его через границу.

Она посмотрела на меня и отозвалась:

– Аллах подарил мне дитя и может забрать его, если такова будет Его воля.

Марьян была ярой последовательницей Мусульманского Братства и казалась совершенно инертной. Она верила, что Аллах посылает ей испытание, и если Он так хочет, она смирится со смертью собственного ребенка. Если бы Марьян показала свое горе и отчаяние, это означало бы, что она не выдержала испытания. Казалось, вся семья просто спокойно ждет, когда ребенок умрет на коленях у матери. Почему бы и нет? – ведь другие дети тоже умирали. Полуторагодовалый младший сын Махамууда тоже был болен: его животик был дряблым и морщинистым от нехватки жидкости.

– Мы уезжаем завтра, – сказала я. – Нам надо спасти этого ребенка.

Все подумали, что я чересчур чувствительна, что у меня шок и это просто реакция на смерть и ужасы, окружавшие нас. Наверное, так все и было, и малыш не смог бы выжить. Мы вскипятили воду для чая. Я налила немного в стакан, остудила и протянула Марьян, чтобы та напоила ребенка. Когда она поднесла стакан к его лицу, его губы слегка зашевелились.

Си'еедо приготовила что-то вроде грязной водянистой каши из сорго. В ней не было ничего питательного. Потом мы улеглись на циновки и тонкие тряпки, расстеленные на песке, и заснули, прижавшись друг к другу. Странно, но нам было даже как-то уютно: песок был мягким, а запах ветра напоминал о Могадишо. У всех были чесотка и вши, и меня предупредили, что я тоже подхвачу их. Вши бегали по детским шеям, а у меня с собой в сумке лежали зубная щетка, паста, сменное белье и одежда. Это было как во сне.

На следующий день, пока все собирались, я решила пойти обратно, к тому дереву, под которым сидели Афлао и Айнаншие. По дороге меня все спрашивали, кто я.

– Дочь Хирси Магана, – отвечала я. Кто-то уточнил:

– От какой жены?

– От жены из Дхулбаханте, Аши Артан.

Мне сказали, что вон под тем деревом сидит моя родственница. Я отправилась туда и встретила женщину, с которой мы раньше никогда не виделись: Зайнаб Мухаммед Артан, сводную сестру Махмуда, за которого я тайком вышла замуж три месяца назад. Узнав, кто она такая, я поразилась. Мне показалось, что все это было так давно.

Зайнаб рассказала, что пробиралась в Кисмайо вдоль побережья, а когда Хавийе напали на город, им с мужем пришлось бежать в панике, прихватив с собой детей другой женщины: двое мальчишек играли с детьми Зайнаб, когда пришли повстанцы.

Она указала на них, и я узнала ребят. Это были Ахмед и Айдарус, сыновья младшей сестры моей матери. Им было около семи и пяти. Мальчики подбежали ко мне. Один схватил меня за правую руку, другой – за левую. Им даже не пришлось просить: я знала, что должна взять их с собой. Эти дети были моими, я отвечала за них.

Я привела мальчиков обратно к Махамууду и рассказала ему обо всем. Он просто кивнул: он тоже понимал, что мы не можем их тут бросить.

Нам нужно было возвращаться к кенийской границе как можно быстрее, пока офицер Мваура не забыл про нас. Мы осмотрелись. Уходя, мы сказали ему, что вернемся с одной женщиной и четырьмя детьми, а теперь нас было двадцать.

И все же мы решили попробовать пересечь границу вместе, хотя понимали, что, возможно, нам не удастся переправить всех в Кению. Махамууд нанял пикап, который отвез нас на стоянку неподалеку от границы. На это ушли все его сомалийские деньги. Теперь при нем были только американские доллары, а если бы он показал их здесь, среди всех этих вооруженных людей, его наверняка бы убили. Мы высыпали из пикапа на нейтральной территории между двух стран. От тента Управления Верховного комиссара ООН по делам беженцев нас теперь отделяло гораздо больше людей, чем за день до этого. Мы сели и стали ждать, пока Махамууд все уладит.

Поздно вечером четверо мужчин притащили его и положили на циновку. Махамууда укусил скорпион; он был практически парализован от боли. Мы постарались уложить его поудобнее: больше мы ничего не могли для него сделать. Нога у него распухла и почернела.

Теперь мне надо было перейти через границу, поговорить с офицерами и раздобыть немного еды. Остальные оставались на сомалийской стороне и ждали, пока Махамууд поправится: если бы он умер, что было возможно, наша ситуация стала бы еще хуже.

Я предъявила паспорт, и пограничники пропустили меня в Либойе, где я купила немного молока. Бабушка всегда говорила, что верблюжье молоко выводит скорпионий яд, но я смогла найти только коровье. Вернувшись, я отлила немного малышу, хотя остальные ворчали, что это перевод продукта, и угостила Марьян, чтобы у нее появилось свое. Но когда я попросила ее дать имя ребенку, она отказалась. Марьян уже смирилась с тем, что он умрет, и не хотела привязываться к нему.

Долгие дни мы сидели под палящим солнцем, среди палаток и отчаявшихся людей, и просто ждали. У Махамууда поднялась температура. Дождь прошел и наполнил водой небольшую ямку, выстеленную травой. Мы насыпали туда кукурузную муку, и я дала немного этой смеси ребенку.

Дети постоянно плакали. У одного из самых младших была какая-то инфекция дыхательных путей, у остальных – диарея. Младенец был таким маленьким, худым и хрупким, что я боялась взять его на руки. Марьян крепко прижимала его к груди, завернув в тряпку.

Представители ООН начали распределять еду. В основном они выдавали ее тем, кто назывался лидером клана, и эти люди либо оставляли ее себе и своим семьям, либо продавали. Получить продовольствие можно было, только зарегистрировавшись в главной палатке, но туда выстроилась очередь из сотен и сотен человек. Там же стоял резервуар с водой, но мне так и не удалось пробиться к нему: вода была самым главным сокровищем, и из-за нее постоянно возникали драки. Люди все время умирали. ООН наняла кенийских и сомалийских солдат, чтобы те помогали хоронить тела.

Земля кишела скорпионами, змеями и другими гадами, и я не имела ни малейшего понятия, какие из них ядовиты. Я отчаянно пыталась вспомнить бабушкины уроки выживания, а все остальные, казалось, впали в оцепенение и просто ждали смерти. Куда бы я ни пошла, везде люди смотрели на меня так, будто я могла спасти их. Когда я переходила через границу в своих туфлях, а потом возвращалась обратно с мукой и бананами, беженцам казалось, что я посланец из другого мира, мира нормальной жизни, которая еще где-то существует.

Однажды утром, идя за водой, я услышала о том, что ночью было совершено нападение на женщину. Она была из маленького субклана, совсем одна, и ее некому было защитить. Кенийские солдаты выволокли ее из хижины и изнасиловали.

Я пошла ее проведать. Она была словно одна большая рана: распухшее лицо, покрытое коркой засохшей крови; разорванная одежда; ноги все в синяках. Ее сильно трясло. Я коснулась ее руки и спросила, могу ли чем-то помочь, но она не ответила, только все время твердила: «Ya'Allah, Ya'Allah» – «Смилуйся, Аллах».

Когда я пошла за водой для нее, все вокруг стали говорить:

– Тебя не должны увидеть с этой женщиной. Она не чиста. Люди скажут, что и ты такая же, как она.

Я видела перед собой только человека на пороге смерти, над которым надругались, но для них она была изгоем.

Я понимала, что она скоро умрет. Я дошла до тента ООН и рассказала обо всем женщине из Шри-Ланки, объяснив, что сомалийцы не станут помогать жертве насилия и позволят ей умереть. Тогда представители ООН пришли туда и забрали пострадавшую. Когда Махамед и остальные услышали об этом, они сказали:

– Конечно, та женщина невиновата, но, знаешь, здесь столько проблем. Ты не сможешь спасти каждого.

Я это понимала, но мы должны были заботиться друг о друге. Через два дня еще одну женщину изнасиловали. Это стало случаться постоянно: кенийские солдаты приходили по ночам и насиловали беззащитных одиноких женщин, а соотечественники презирали жертв и бросали их умирать.

Вот что имела в виду бабушка, когда предупреждала меня: одинокая сомалийка – это кусок бараньего жира на солнце. Мошки облепят тебя, и ты не сможешь сдвинуться с места; ты расплавишься на жаре и будешь обглодана; от тебя останется только маслянистая лужа. Если так случится, виновата во всем будешь ты сама.

Это было ужасно. В лагере все называли себя мусульманами, но никто не помогал бедным женщинам, даже во имя Аллаха. Все молились – даже та девушка в хижине, – но никто не проявлял сочувствия.

Температура у Махамууда начала спадать, когда Махад добрался до нас из Найроби. У него были с собой кенийские шиллинги: субклан Осман Махамуд выделил ему средства на то, чтобы спасти столько людей, сколько он сможет. Я сказала Махаду, что он должен поехать в Добли и вывезти семью Афлао и Айнан-шие в безопасное место. Он обещал сделать все, что будет в его силах.

Теперь брат вел себя как главнокомандующий, хотя мне казалось, что он прибыл уже после сражения. Он громко выразил обеспокоенность тем, что я живу в таком ужасном месте, и велел немедленно отправляться в Найроби с женой Махамууда и его детьми. Он же на обратном пути заберет семью Махамеда и Марьян с детьми. Но я знала Махада и понимала, что его намерения не имеют ничего общего с реальностью. Поэтому сказала, что остаюсь. Я не могла бросить эти семьи, а главное – безымянного малыша.

Махад уехал в Добли. Через два дня после того, как он вернулся с Айнаншие, Афлао и остальными, Махамууд окончательно поправился. Никто не умер, даже тот младенец. Денег, которые предназначались на взятки и транспорт, стало значительно меньше, потому что я покупала на них еду в приграничных кенийских деревушках. Люди вокруг нас уже стали бросать голодные взгляды на наши припасы. Теперь, когда Махамууд выздоровел, пришло время отправляться в Кению.

Нас было очень много: пятнадцать взрослых и шестнадцать детей, – поэтому мы решили разделиться. Махад с семьей Афлао и Айнаншие оставался в лагере еще на день, а я отправлялась в путь немедленно, вместе с Махамуудом и другими.

Сначала надо было отыскать офицера Мвауру и заново договориться с ним. Мы с Махамуудом шли вдоль границы, и каждый раз, когда солдаты останавливали нас, я говорила с ними на суахили. Наконец мы обнаружили Мвауру на равнине, где сотни беженцев торговались с кенийцами, у которых были пикапы и автобусы. Мваура посмотрел на меня и сказал:

– А, ты та девушка, которая говорит на суахили.

Он стал намного приветливее. Я дала ему еще несколько тысяч шиллингов, чтобы он пропустил нас всех. Это была легкая сделка между двумя взрослыми людьми. Мваура оказался добрым человеком. Позже я поняла, что сильно переплатила ему: Махад проделал тот же путь за гораздо меньшие деньги.

Еще несколько дней Махамууд торговался с водителями. Снова и снова он возвращался на сомалийскую сторону границы, где мы ждали его, и говорил:

– Может быть, завтра получится.

Нас было много, а цены были очень высоки. Все сомалийцы, у которых еще были деньги, тоже старались подкупить пограничников и предлагали огромные суммы тем, кто готов был довезти их до Найроби. Наконец Махамууд сказал, что договорился. Он нашел водителя автобуса, который согласился взять нас с собой, но на это ушли почти все оставшиеся деньги.

Автобус высадил нас неподалеку от Гариссы, где мы скоротали ночь. Потом мы добрались до Гариссы, а оттуда отправились в Найроби. К этому времени дети уже даже не плакали; они были почти неподвижны.

* * *
Мы вернулись домой в десять тридцать утра в конце февраля 1992 года. Меня не было три недели, и мама уже совсем было отчаялась; она похудела и осунулась.

Наконец мы нормально поели и напились чистой воды. Затем, даже не приведя себя в порядок, я усадила Марьян в такси и сказала водителю, чтобы он отвез нас в госпиталь Найроби. У нас совсем не осталось денег, а больница была очень дорогой – меня там оперировали, когда учитель проломил мне череп. Но я знала, что в госпитале нам сначала помогут, а уже потом попросят заплатить. В тот момент единственно важным для меня было спасение ребенка.

Подойдя к стойке регистрации, я сказала:

– Этот младенец умирает.

Глаза медсестры расширились от ужаса. Она взяла малыша, поставила ему капельницу, и понемногу эта маленькая тень стала обретать человеческие черты. Через некоторое время он открыл глаза.

– Ребенок будет жить, – сказала медсестра.

Она велела нам оплатить счет в кассе. Я разыскала директора госпиталя, немолодого индийского доктора, рассказала ему нашу историю и объяснила, что у нас нет денег. Директор взял счет и порвал его: для него это не имело значения. Затем он объяснил, как ухаживать за ребенком, где достать необходимые соли, и мы поехали домой.


Мама заплатила за такси и посмотрела на меня с уважением.

– Отличная работа, – произнесла она. В ее устах это был редкий комплимент.

В последующие дни ребенок начал поправляться, постепенно превращаясь из персонажа фильма ужасов в нормального, живого и любопытного малыша. Однажды за ужином я сказала:

– Теперь нужно дать ему имя.

Ему тогда было около шести недель. Как только я произнесла эти слова, в дверь постучали: к нам приехал еще один беженец, восемнадцатилетний младший брат Османа, Махамууда и Махамеда. Его звали Аббас Абдихалин.

– Давайте назовем ребенка в честь меня, великого Аббаса! – насмешливо предложил он.

И ребенка действительно назвали Аббасом. Сейчас он, наверное, уже подросток.

А тогда малыш Аббас быстро стал всеобщим любимцем. Ребенок, оставшийся без отца и без будущего, мог легко умереть. Выжив по милости Аллаха, он стал для нас настоящим сокровищем, все баловали и защищали его. В доме было полно народу, и все радовались уже тому, что остались живы. Мама усыновила двух моих кузенов, которых я привела с собой. Она была с ними нежна, готовила для них особые блюда. Странно, но какое-то время мама была счастлива в окружении этого огромного количества родственников. Начался Рамадан – месяц семей, – а наш дом был словно место встречи всего субклана Осман Махамуд.

Нам стали присылать средства из-за границы. Сомалийцы со всех концов света – из Канады, из Европы – передавали нам деньги по системе hawala. Это еще один пример истинно сомалийской находчивости. Вы идете к человеку в Торонто, Стокгольме или Куала-Лумпуре, даете ему наличные, а он звонит в магазин в сомалийском квартале Найроби, Бирмингема или какого-то другого города и договаривается о том, что ваш друг получит там деньги. Есть комиссия, но не нужно заполнять никаких бумаг. Весь процесс занимает день или два и основывается исключительно на доверии между членами клана или Мусульманского Братства.

У нас хватало денег на еду, но в доме находиться было невозможно. Стоял ужасный шум, а относительный порядок можно было поддерживать, только когда мужчины уходили на весь день. Чесотка и вши сводили нас с ума. Особенно вши. Мы закупали литрами лосьон в аптеках, но он мог помочь, только если бы все обитатели дома использовали его одновременно и постирали свои вещи. Однако кто-то постоянно забывал об этом или просто ленился. К тому же в доме постоянно появлялись новые люди. В какой-то момент нас было тридцать пять или даже сорок человек. Мы постоянно заражали друг друга; это было похоже на эпидемию.

Однажды Махад привел домой двух друзей из клана Хавийе, которым некуда было идти. Он не мог бросить их на улице в Найроби, но наша квартира была до отказа забита людьми Дарод, которые целыми днями проклинали «мясников» Хавийе. Махад зашел в дом, встал на пороге и представил этих двоих. Он объяснил, что они ни в чем не виноваты, а потом добавил:

– Мы не будем говорить ничего плохого о Хавийе.

Все застыли в шоке, но подчинились. Эти двое мужчин прожили с нами неделю.

В марте я получила письмо из Финляндии от женщины, которая была влюблена в Махмуда Мухаммеда Артана. Она приложила к письму их совместное фото и написала, что у Махмуда есть наша с ним фотография в рамке, но он сказал ей, что мы кузены. «Правда ли, что вы только двоюродные брат и сестра?» – спрашивала она, ведь Махмуд собирался на ней жениться.

Это было словно подарок судьбы. Я уже почти забыла о Махмуде, а теперь эта финская девушка предлагала забрать его у меня. Я написала ей вежливый ответ. Конечно, мы с Махмудом только кузены и потому не могли пожениться: это был бы инцест. А если он и намекал на какие-то отношения между нами, то наверняка чтобы подразнить ее. Потом я спрятала письмо с фотографией, чувствуя себя взрослой женщиной, которая умеет ловко решать свои личные проблемы.

Глава 9. Абех

В апреле 1991 года отец приехал в Найроби. Братья Абдихалин вбежали к нам с этой новостью вечером, после ужина. Они услышали об этом в доме Фараха Гуре. Я подскочила от радости и стала танцевать. Хавейя тоже выглядела счастливой, Махад был немного задумчив, а мама, казалось, была удивлена тем, насколько мы готовы всех прощать.

– Мам, я пойду за Абехом и приведу его к нам, – сказала я.

– Ничего подобного. Он здесь не останется, – отрезала мама.

– Поговорим об этом потом, ладно? – произнесла я, совершенно не беря в расчет ее чувства.

Она не стала устраивать сцен по этому поводу, потому что не имела права разлучать нас с отцом: мы принадлежали ему.

Мы с Хавейей надели платки и пошли к Фараху Гуре. Его дом был полон беженцев, люди спали даже на полу. Мы ходили из комнаты в комнату, пока не встретили Фадумо.

– Где Абех? – спросили мы.

Она заулыбалась так, будто солнце выглянуло из-за туч.

– Он в Найроби, – ответила она.

В этот час все находились в мечети и должны были вернуться домой позже. В глазах Фадумо стояли слезы, она была так рада за нас, но просила понять, что все хотят поговорить с нашим отцом. Он приехал накануне, и все эти люди ждали его. И все же у нас было право увидеться с ним первыми.

Мы сели и прождали почти до полуночи, пока в дверном проеме не показалась фигура отца. Мы бросились к нему и повисли у него на шее, точь-в-точь как в Мекке, много лет назад, хотя теперь мы были вдвое выше ростом. Мы повалили его на пол, а он смеялся, обнимал нас и кричал:

– Дочки мои, дочурки!

Потом он посмотрел на нас с любовью и сказал:

– Вы уже взрослые женщины, а все равно такие же крошки. Фадумо пригласила нас в гостиную, но мы хотели забрать папу домой. Абех встал, улыбнулся ей и сказал:

– Есть время, когда стоит уйти, а есть время, когда стоит остаться. Сейчас не время оставаться.

Его волосы поседели, он постарел, но остался все тем же. Даже запах был прежним; я уткнулась носом ему в шею и вдыхала, пока он не снял платок и не отдал мне его. Мы ликовали, и все люди вокруг сияли – такая радость среди всех этих убийств, потерь, несчастий. Все были счастливы за нас. Они сказали: «Иди с детьми». Тогда мы вытащили папу из-за стола, и кто-то подвез нас до дома.

В темноте на дорожке стояли мама с Махадом. Я поняла, что мама не хотела здороваться с папой на глазах у всех – она ждала нас на улице несколько часов. Папа вышел из машины, распахнул руки и сказал ясным голосом: «Ах, Аша!» Но она отвернула лицо и сказала: «Нет». Папа все равно обнял ее, но мама не шелохнулась.

Махад слегка приобнял отца, положил руки маме на плечи и увел ее в дом.

Мы с Хавейей пошли за Абехом, и когда домашние увидели его, то поднялся шум, раздались радостные крики и начались расспросы. Мама осталась в кухне.

Первую ночь по приезде Абех спал в гостиной с остальными мужчинами. В пять тридцать утра он поднялся, зажег везде свет и стал сзывать всех на молитву, словно находился в мечети. Все молодые люди в комнате встали и побежали умываться и приводить себя в порядок. В нашей спальне мама встала, сказав: «Отец призывает к молитве».

Весь дом погрузился в молитву.

Мама громко поинтересовалась, люди молятся для Аллаха или для Абеха, потому что многие не были усердны в молитвах до его приезда. Махад, Хавейя и я похихикали над ее замечанием, но все же этот момент был по-настоящему прекрасен. И все, несмотря на усталость, чувствовали это.

Казалось, ничто не могло заставить маму общаться с отцом. Каждое утро он приветствовал ее: «Аша, как проходит твое утро?» И каждый раз она отворачивалась. За все шесть месяцев, что он жил с нами, она не сказала ему ни слова и ни разу не посмотрела ему в лицо. Каждое утро она будила меня, и я готовила завтрак – для отца лучше, чем для всех; и каждый вечер она отдельно откладывала его посуду, таким образом, у отца как будто была собственная кухня.

Я восхищалась гордостью и достоинством матери, но мне не нравилось, как она ведет себя по отношению к отцу. Я прекрасно понимала, почему мама так поступает. Она была брошена, сама должна была заботиться о детях и зарабатывать деньги для семьи. Мама больше не чувствовала себя его женой. Она кормила его, следила за тем, чтобы ему было комфортно, но была холодна с ним и держалась отстраненно.


После возвращения отца в доме воцарился порядок. Люди стали вести себя с достоинством; они сидели ровно и слушали, что говорил папа. Раньше юноши проводили все дни за картами, жуя кат. Конечно, они тщательно убирали все следы до прихода мамы, и все же. А теперь наша квартира была как медресе. Стало чисто: мужчины аккуратно складывали вещи и убирали обувь с прохода. Распорядок дня изменился радикально: теперь мы ложились и вставали рано. И молились.

Абех почти весь день проводил вне дома – в мечети, встречался со старшинами разных кланов, пытался все как-то уладить и прийти к мирному соглашению. Он был по-прежнему захвачен идеей создания единого государства Сомали, но теперь считал, что только ислам мог примирить воюющие кланы. Отец отказался от американской демократии.

Абех рассказал мне, что у него есть маленькая дочка в Аддис-Абебе. Ее зовут Марьян, и она пока не говорит на сомалийском, но он обязательно ее научит. Его жена знала только эфиопский. Мы почти не обсуждали ее: невежливо рассказывать о новой жене детям от предыдущей. Но Абех говорил о своей дочке с такой нежностью, что я прощала его.

Закончился Рамадан, и люди стали понимать, что не могут жить у нас вечно. В сопровождении кого-нибудь из мужчин я стала ходить по городу в поисках съемных квартир. Довольно скоро Махамууд нашел квартиру для своей семьи, для семьи Махамеда и для Марьян с детьми. Некоторые молодые люди переехали в отель на Нгара-роуд.

И все равно нас было очень много. Все мое время уходило на решение разных проблем нашей внезапно разросшейся семьи: поиск квартир, общение с коммунальными службами, денежные переводы. Я занималась домашним хозяйством – мама считала, что я, как старшая дочь, обязана этим заниматься, – водила детей к врачу, оплачивала счета за электричество. Кроме того, я помогала регистрировать людей, участвовавших в программе переселения образованных сомалийских беженцев в другие страны. Я бегала в посольство Сомали, чтобы добыть им паспорта, пока дипломатическая миссия не закрылась и они не остались в подвешенном состоянии неизвестно на сколько.


Несколько недель спустя к нам приехали молодые люди, друзья Махада. Мужчин в доме стало больше, и это не облегчало работы. Когда Махамууд ушел, то увел с собой всех женщин, и я одна должна была делать всю домашнюю работу. Я стала протестовать. Я сказала маме, что мы должны нанять служанку, кенийскую девушку, чтобы она стирала белье и делала уборку; в такой ситуации прислуга перестала быть роскошью.

Мама отказала. Я рассердилась и ответила: «Если не хочешь нанимать помощницу, делай сама». Я пошла к отцу и сказала, что мне нужно сто шиллингов в месяц, чтобы нанять служанку. Теперь, когда Абех был здесь, у нас были деньги. Отец был рад помочь мне.

Но через какое-то время мама прогнала девушку. Она сказала, что нанимать слуг противоречит ее принципам. Я ответила, что не могу делать все одна: стирать, мыть, чистить и готовить. Она никогда не помогла мне. Когда я отказалась стирать, мама ударила меня за дерзость.

Мама была в депрессии, она становилась все более злой и замкнутой, с легкостью могла меня ударить. Из-за ее отношения гости все чаще покидали наш дом. Мама чувствовала, что ее жизнь пошла не так, что весь мир сошел с ума, а люди готовы пожрать друг друга, как животные.

После возвращения в Найроби я не посещала дебаты юных мусульман и не видела сестру Азизу. Идея, что все как-то само собой встанет на место, как только будет построен Дом ислама, прекрасная мечта о халифате, когда все будут жить дружно и станут помогать друг другу, казалась совершенно глупой. Когда мой отец заставлял нас молиться, я делала это, думая о завтраке, о работе по дому, о предстоящем дне.

* * *
Через несколько месяцев Марьян Фарах, первая жена отца, приехала из Могадишо с Арро и Иджаабо. Она не стала жить у нас – это было бы слишком. У нее были родственники в Истли, и поначалу она поселилась у них вместе с дочерьми. Но та семья показалась Иджаабо слишком порочной: она не хотела жить с людьми, которые жуют кат и смотрят западные фильмы. Так что Арро осталась в Истли, а Иджаабо переехала к нам, чтобы быть с Абехом – он ведь и ее отец.

Истории Иджаабо о Могадишо были ужасны. Она видела, как собаки ели трупы, источающие отвратительный смрад. Иджаабо выжила только потому, что ее бабушка, мать Марьян, была Хавийе, из той же ветви клана, что и войска, осадившие город. Хотя Марьян принадлежала к клану Дарод, она не была высокомерной и всегда относилась к родственникам Хавийе с уважением. Поэтому во время бойни они защитили ее дом, хотя вся округа утопала в крови.

Когда Марьян с дочерьми наконец уехала из Могадишо, город уже наполовину опустел: пощадили только Хавийе и самых слабых. Иджаабо говорила, что убийства происходили внезапно – не было ни власти, ни какого-то подобия порядка.

Моя сводная сестра похудела, а ее вера еще больше окрепла. Отчасти я могла понять ее. Для Иджаабо смерть теперь стала реальностью – любой из нас мог погибнуть в любой момент, так что нужно было как можно скорее готовиться к встрече с Господом. Иджаабо стала вести себя как робот, постоянно повторяла, что нужно подчиниться воле Аллаха. Через несколько недель это всем надоело слушать. Хавейя не раз огрызалась на нее, но Ид-жаабо канючила высоким голоском:

– Я твоя сестра, и я так люблю тебя. Я напоминаю тебе, что надо молиться, не потому что хочу побеспокоить. Просто я хочу, чтобы ты попала в рай.


Однажды вечером, сразу после того как Иджаабо расположилась у нас, молодая женщина по имени Фавзия постучала в дверь и спросила Абделлахи Ясин. Она сказала ему, что ей некуда идти. Вместе с ней был ее трехлетний сын. Это был ребенок кого-то из знакомых Абделлахи, Осман Махамуд, но он был garac – бастард, незаконнорожденный. Фавзия была одинока и просила у Абделлахи разрешения остаться в доме.

Абделлахи Ясин пришел в замешательство. Он пришел к нам с матерью и рассказал историю этой женщины. Мама взглянула на нее, как на что-то плохо пахнущее, и сказала, что не может пустить в дом шлюху. Я возразила. Не было никакого повода предполагать, что Фавзия – проститутка. В моем воображении предстала женщина в лохмотьях, которой пришлось жить в лагере для беженцев. Я сказала матери: «Если ты не позволишь ей остаться, я уйду».

Спор вышел долгим, но Махад и Хавейя поддержали меня, и мама уступила. Она сказала: «Пусть остается, но я не хочу видеть ее». Я нашла чистую простынь и полотенце – в нашем хозяйстве таких вещей было мало, – и эта бедная женщина и ее ребенок в конце концов остались с нами на несколько месяцев. К тому времени нас стало так много, что Хавейя, Иджаабо и я делили один матрас на троих.

Для Иджаабо Фавзия была женщиной, потерявшей всякий стыд. И она тут же придумала, как наставить ее на путь истинный и сделать членом Братства. Она все время говорила: «У тебя есть только один способ смыть позор – молиться, молиться и еще раз молиться, посвятить свою жизнь Аллаху, надеясь на прощение». Однажды, услышав это, я велела ей замолчать. Я сказала, что Господь не будет проверять, осудили ли мы женщину, забеременевшую вне брака, Он будет смотреть, насколько мы гостеприимны и добры.

Иджаабо в шестисотый раз за день процитировала Коран: «Если мужчина и женщина совершают грех прелюбодеяния, их следует наказать сотней ударов». Я ответила: «Ладно, вот палка. Раз в Кении нет закона ислама, хочешь заняться поркой сама?» Абех, который все это время был в комнате, рассмеялся и принял мою сторону. Иджаабо всю неделю делала вид, что оскорблена и злится.

Махад и Хавейя знали, что я любимица отца, но понимали, что сердиться нельзя, ибо ревность наказуема.

Сомалийцы избегали Фавзию. Когда мы отправлялись в магазин, к ней всегда приставали на улице. Мужчины похотливо смотрели на нее и пытались схватить ее за грудь. Они никогда не позволяли себе такого со мной, дочерью Хирси Магана. Фавзию воспринимали как блудницу, которую не защищает клан. Она была легкой добычей.

Фавзию часто оскорбляли как словесно, так и физически. Она считала, что заслуживает такое отношение. Она просила меня не обращать внимания на замечания Иджаабо, в отличие от которой помогала мне готовить и убирать, ходить за покупками. После утренней молитвы Фавзия не возвращалась в постель, как все остальные, а помогала мне печь angellos на завтрак. Она сказала мне, что живет только ради сына. Малыш был такой же жертвой, как и она. Старшие дети третировали мальчика. Аидарус и Ахмед, мои младшие кузены, мучили его. На нем было клеймо. Я впервые видела ребенка незамужней женщины.

Если сомалийская девушка беременела, она совершала самоубийство. Я знала девушку, которая облилась бензином и прямо в гостиной сожгла себя. Конечно, если бы она это не сделала, отец или брат убили бы ее.


Фадумо, жена Махамеда Абдихалина, получила письмо из Швейцарии. Ее сестра, которая жила в Европе, подготовила все документы, чтобы Фадумо и ее детям выдали швейцарскую визу. Оставалось только сходить за ней в посольство и купить билеты. План был такой: Фадумо отправится с детьми в Европу, только поедет не в Швейцарию, где сомалийцам почти никогда не присваивают статус беженцев, а в Голландию. Оказавшись в аэропорту Амстердама, Фадумо порвет билет и попросит политического убежища в Нидерландах, где получит статус беженца и будет жить, получая пособие от государства.

Махамед оставался в Найроби: он пытался организовать свой бизнес. Если у Фадумо все получится, он сможет тоже поехать в Европу. Для него это было что-то вроде страховки: если дело не выгорит, в крайнем случае он может присоединиться к семье.

Через неделю после отъезда Фадумо сообщила, что она в лагере беженцев в Голландии. «В лагере» – это звучало не очень обнадеживающе.

Через месяц Махамууд и Си’еедо тоже уехали – решили открыть свое дело в Абу-Даби. Эти люди утратили все – родных, собственность, работу, социальный статус, планы на жизнь, – но были готовы начать все сначала за границей. Я восхищалась их стойкостью.


Через несколько месяцев после приезда Марьян Фарах в Найроби Абех решил снова вступить с ней в брак. Он уехал из нашей квартиры на Парк-роуд, чтобы жить с Марьян, Иджаабо и Арро. Я ожидала, что Марьян, узнав, что мама не разговаривает с ним, предложит ему переехать. Когда вопрос был решен, Абех позвал Махада, Хавейю и меня, чтобы сообщить нам новость. Он просил нашего благословения, и мы дали его, хотя, конечно, не были приглашены на свадебную церемонию. Хавейя и Махад были недовольны ситуацией, я же, хоть и не испытывала особой радости, желала отцу счастья.

Когда отец уехал, мама не проявила никаких чувств, только сказала:

– Чулан освободился.

Мы перенесли туда вещи. Она была спокойна и сильна, но внутри, я знала, мама раздавлена: долгие годы жить одной, спать одной, скрывать свои чувства, а теперь снова быть отвергнутой всеми!

Мама стала агрессивной, говорила со мной самым грубым образом. Она снова начала бить меня. Я думала, что, возможно, мать вымещает на мне обиду. У нее была прекрасная жизнь в Адене, которую она потеряла. Теперь же ей приходилось жить в нелюбимой стране, в которой у нее ничего своего не было. Думаю, именно поэтому она так злилась.

* * *
В конце января 1992 года отец, в то время редко появлявшийся у нас, вдруг вернулся из мечети прямо к нам домой. Его лицо лучилось радостью.

– Айаан, доченька, у меня для тебя есть прекрасная новость, лучшая из новостей. Мои молитвы были услышаны! – заговорил он. – Сегодня в мечети благословенный человек подошел ко мне и попросил руки моей дочери. Я сосватал ему тебя.

Помню, я застыла как вкопанная, затем откашлялась и сказала «нет», но отец даже не услышал. Тогда я повторила громче:

– Я не собираюсь выходить замуж за незнакомца! Папа, полный воодушевления, ответил:

– Но он вовсе не незнакомец! Он наш родственник, он тоже Осман Махамуд!

Отец стал перечислять его предков, но я перебила его:

– Нет, незнакомец в другом смысле.

– В каком же?

– Я его ни разу не видела!

– Ну так завтра увидишь.

Папа сосватал меня человеку по имени Осман Мусса, молодому сомалийцу, выросшему в Канаде. Он приехал в Найроби, чтобы отыскать и спасти членов своей семьи, пострадавших во время войны, а заодно и найти себе невесту. Осман Мусса считал, что сомалийские девушки в Канаде были слишком западными, то есть нескромно одевались и свободно сходились с мужчинами. Они не были baari, а значит, не заслуживали чести выйти замуж. Благодаря гражданской войне Осман Мусса мог получить девушку из самых родовитых семей Сомали практически даром.


Абех познакомился с этим человеком в мечети всего несколько часов назад. По словам отца, он был высокий, с крупной костью и белыми зубами. Наверное, Осман Мусса подошел к нему первым. Я так и вижу эту сцену: почтительное перечисление своих предков, а потом предложение: «У вас есть дочери, а я ищу невесту». Папа наверняка был просто счастлив.

Арро была старше, так что он должен был предложить ее. Но не стал. Он выбрал меня, свою верную, послушную, достойную дочь Айаан. Отец сосватал меня, считая это даром небес, Осман Мусса согласился взять меня в жены, и они стали гордо вышагивать по мечети, сообщая всем старейшинам клана о таком прекрасном, ниспосланном свыше союзе. Ему даже не пришло в голову посоветоваться со мной.

Выкупа за невесту не платили: шла гражданская война, и просить выкуп не подобало. Но этот брак был стратегическим: Осман Мусса мог похвастаться тем, что женился на Маган, а у нас теперь были родственники в Канаде. Словом, у отца были все основания радоваться такому союзу.

Я собралась с силами и спросила его:

– Абех, а что… если я уже с кем-то другим…

Но он слушал вполуха и только ответил:

– Аллах послал тебе ответ.

Потом отец ушел, все так же сияя от счастья, а я пошла к маме и рассказала обо всем. Она только фыркнула:

– О, значит, теперь он у нас отец, который готов взять на себя ответственность за брак дочери, да? Отлично.

Я была в панике, но не плакала. Тогда я редко плакала. Просто отчетливо видела, как захлопывается моя клетка.

На следующий день отец привел к нам Османа Муссу. В гостиной было чисто, и все вокруг были очень взволнованы, кроме меня. Я просто надела обычную одежду. Я не собиралась наряжаться по такому случаю.

Жених зашел в комнату и потянулся, чтобы пожать мне руку. Он был очень высоким, в невероятно длинных джинсах. Мне он показался похожим на баскетболиста – бритого и в бейсболке. «Здравствуйте, проходите, пожалуйста. Я – Айаан», – вежливо сказала я, не глядя ему в глаза, и ушла за мамой.

Мама и папа остались с нами в комнате – мы с мамой сели на кровать, – и Осман Мусса стал рассказывать о Канаде, где он жил с самого детства, о беженцах и войне.

Мы не встречались взглядами. Осман смотрел на маму, стараясь заслужить ее доверие. А я временами поднимала глаза на него и изучала: то, как он говорил, как менялось его лицо, – пыталась понять, понравится ли он мне. С этим мужчиной мне предстояло разделить дом и жизнь: готовить для него, вынашивать его детей, потакать его прихотям. Но что я знала о нем? На сомалийском он говорил плохо, как будто недоучил, зато искренне.

Настоящая, глубоко верующая мусульманка помолилась бы Аллаху, чтобы он указал ей путь, дал мудрость и силы, но я не стала. Я чувствовала, что должна разобраться в этом сама. Я вспомнила о той ночи, которую провела с Махмудом, и попыталась представить Османа Муссу в таком свете. Хотела бы я лечь в постель с ним? Об этом я не могла спросить Аллаха.

Кеннеди был великодушным и нежным. Между нами вспыхнула искра, у нас было много общего. Он видел, как я мыла полы и стирала носки, и в любой ситуации любил и уважал меня. Даже с Абширом, зажатым в тиски правил, нас влекло друг к другу. Но Осман Мусса был мне совершенно чужд. Он не отталкивал меня, но и не притягивал. Мне было совершенно все равно, я не испытывала к нему никаких чувств. Кроме того, я не заметила в нем особого интереса ко мне.

Свадьба была назначена на субботу, через шесть дней.

Наша вторая встреча была более интимной. Осман Мусса и его сестра посетили наш дом, я просила Махада и Хавейю побыть с нами, помочь мне оценить этого мужчину. Мама оставила нас, пятерых молодых людей, одних. Я спросила о молитвах. Мне хотелось знать, насколько Осман Мусса религиозен. Я понимала, что должна хоть что-то выяснить о своем будущем муже, потому что, в любом случае, не могла помешать свадьбе. Он явно был знаком с учением Братства, но не был ему так предан, как Иджаабо, что было видно по его одежде. Он носил джинсы и бейсболку, но был тверд в своих убеждениях. Казалось, что в политической ситуации он разбирается гораздо лучше, чем в молитвах.

Я спросила:

– Чего вы ждете от нашего брака? Его сестра возмутилась и сказала:

– Быть может, нам лучше уйти, раз здесь задают такие вопросы?

Но Осман Мусса рассмеялся и ответил:

– Ты подаришь мне шестерых сыновей. Наш дом станет домом для всех Осман Махамуд.

Дальше он все говорил и говорил о том, как выглядят сомалийские девушки, воспитанные, как и он, в Канаде; они все настоящие шлюхи, пьют, ходят на дискотеки, не прячут себя, спят с белыми мужчинами. Они просто неуправляемы; он бы никогда не выбрал такую мать для своих детей. Ему нужна такая девушка, как я: правильно одетая, послушная, безукоризненная, да еще и дочь такого достопочтенного человека, как Хирси Маган.

Мы проверили его знание сомалийского эпоса; сами мы знали его благодаря матери; некоторые легенды были собраны прадедом братьев Абдихалин, что подогревало наше любопытство. Хуже всего было то, что он изо всех сил делал вид, будто понимает, о чем мы говорим, что умаляло его в наших глазах. Мы загадывали ему древние загадки, а он не мог на них ответить.

Мы стали говорить по-английски, полагая, что так ему будет привычнее общаться, чем на сомалийском. Хавейя спросила его, какие книги он читает. Он ответил:

– Хм… Ну, знаете, всякое разное.

Я поняла, что его английский так же плох, как и сомалийский, и что, конечно, он ничего не читал.

Я набралась смелости и попросила его снять бейсболку, что он и сделал. У меня мелькнула мысль, что я смогу влюбиться в него, если увижу его волосы. Но двадцатисемилетний Осман был лысым. В Сомали лысина ассоциируется с мудростью, но этот человек не мог похвастаться умом.

Махад заговорил о политике. Ходили слухи о мире.

– Когда мы вернемся в Сомали, чем вы будете заниматься? – спросил он.

Осман Махад ответил:

– Я, безусловно, получу правительственную должность. Я жил за границей, и я – Осман Махамуд. Единственный выход для Сомали – это Осман Махмуд у руля. Мы люди практичные, умеем руководить.

Никто из нас даже спорить не стал: этот человек – идиот. Он думал, что люди выберут Османа Махамуда; он был тупицей, пошляком и ханжой, типичнейшим представителем Братства. Помню, я подумала: «Неужели Абех действительно хочет так поступить со мной?»


Когда Осман Мусса наконец ушел, я постаралась собраться с силами и взять дело в свои руки. Я оделась и отправилась в Буру-буру, где жил отец. Когда он открыл, я сказала:

– Я не думаю, что мы с Османом Муссой подходим друг другу. Отец широко улыбнулся:

– Ты сделала такой вывод всего за один день?

– Но ты же решил за одну минуту, что мы должны пожениться. Почему же я не могу решить за один день?

– Осман Мусса – сын сына… – Отец перечислил его предков. – У него хорошая работа в Канаде, он не жует кат, опрятный, сильный, усердный. Я отдаю тебя ему, чтобы обеспечить твою безопасность. Церемония состоится в субботу, в доме Фараха Гуре. Уже купили овец и наняли qali. То, что ты против, даже не обсуждается. Мы живем в трудные времена. И конечно же ты не отвергнешь мужа, которого выбрал для тебя отец, только потому, что он не читает романов.

Папа свел все к мелочам. Представляю, каким жалким выглядел бы мой протест, если бы я сказала: «Но у него же нет волос!» И все же я вскинула голову и заявила:

– Я не могу согласиться на это.

– А я не могу принять отказ от того, чего ты еще не пробовала.

– То есть мне нельзя сказать «нет», пока я не выйду замуж?

– Разумеется. Все уже решено.

Меня никто не связывал, не приставлял пистолет к виску. И все же у меня не оставалось выбора.

* * *
В исламе церемония nikah официально связывает жену и мужа. Свидетельство о браке подписано, но после этого не всегда сразу начинаются супружеские отношения. Ночь лишения невинности, как правило, следует после праздника, который заканчивается в доме, где будут жить новобрачные. Отец решил, что nikah будет в субботу, а свадебные празднества пройдут позже, уже в Канаде в семье Османа Муссы.

На следующий день он пришел к нам домой и сказал мне об этом.

– Nikah состоится в субботу, но первая брачная ночь у вас будет уже в Канаде. Так что вы сможете пообщаться еще неделю, до отъезда Османа, – приободрил он меня. – А когда он уедет, вы сможете писать друг другу письма и разговаривать по телефону. Вот видишь, у вас будет столько возможностей лучше узнать друг друга.

Я холодно ответила ему:

– Я не приду на nikah.

Но он сказал только:

– Это и не нужно.

И по закону это действительно было так.

Теперь отец оказался в центре внимания. Какую прекрасную партию он подобрал для дочери! Отличная новость в эти смутные времена.

Он и слушать не хотел мое «нытье».

* * *
Как будто в нашей семье и без того было мало проблем. На следующий день в дом ворвался пылающий гневом Али Версенгели – кузен, который выступил в роли стража на моей свадьбе с Махмудом полтора года назад. Он услышал о том, что я собираюсь замуж за Османа Муссу, и пришел отстаивать права Махмуда на мою персону.

Когда мама подошла к двери, он сказал ей, что я вышла замуж за Махмуда, сына дяди Мухаммеда, и что об этом должен узнать мой отец.

К счастью, Махад был дома и вмешался:

– Что это еще за брак? Кто был ее стражем? Меня там не было, как и ее отца. Значит, и свадьбы не было.

Мама собралась. Она была безупречно сдержанна, как и всегда на людях.

– Кто был стражем на этой предполагаемой церемонии? – спросила она высокомерно.

– Я, – ответил Али.

– Ты не имел права! – вмешался Махад, повысив голос. – Я был тогда в Могадишо. Ты позвал меня? Или ее отца? Вы могли послать за мной. Почему вы этого не сделали?

– Это не важно, – ответил Али. – Брак был заключен.

– У тебя есть доказательства? Документ?

У Али ничего не было. Они продолжали спорить. Когда Али сказал, что уходит, мама не попросила его остаться, как того требуют правила хорошего тона.

– Я никому не позволю распускать слухи о моих детях, – отрезала она.

Как только Али ушел, Махад повернулся ко мне.

– Где свидетельство? – спросил он.

Было бессмысленно отрицать то, что произошло. Я призналась во всем – точнее, почти во всем. Я умолчала о ночи в отеле, но подтвердила, что вышла замуж за Махмуда в Могадишо накануне его отъезда в Россию. А потом он влюбился в финскую девушку и собирается жениться на ней. Я показала фотографии и письмо, которые она мне прислала.

– Видите, Махмуд тоже хочет забыть об этом, и я написала ему, что не против, – сбивчиво закончила я. – Это было ошибкой.

Я достала свидетельство о браке, которое Али Версенгели отдал мне в Могадишо.

Махад подозрительно посмотрел на него:

– Этот документ недействителен. В нем не прописан страж.

Он порвал бумагу, бросил клочки на пол и разразился тирадой о моей безответственности. Мама не произнесла ни слова. Я знала: она сердится, но рада, что брак с Махмудом аннулирован – в тот момент ее волновало только то, как уберечь семью от скандала.

Махад бросил все силы на то, чтобы Али Версенгели не помешал церемонии nikah, которая должна была состояться через четыре дня. Сначала он пошел к отцу и сказал, что в Найроби приехал наш родственник по маминой линии, злой человек, который распространяет беспочвенные слухи об Айаан. Конечно же Абех был возмущен.

Потом Махад выяснил, где живет Али Версенгели, пришел к нему и сказал, что nikah будет через десять дней, и до этого он обязательно устроит ему встречу с отцом, на следующей неделе. К тому времени я была бы уже замужем.

В день свадьбы я занималась тем же, чем обычно: оделась, как всегда, и работала по дому. Я ничего не хотела знать о свадьбе, хотя понимала, что именно сейчас в доме Фараха Гуре qali оформляет мой брак с Османом Муссой в присутствии отца, Махада и других мужчин. Потом будет роскошный обед с жареной бараниной – только для мужчин. Меня бы все равно там не было. Ни мое присутствие, ни моя подпись не требовались для этой исламской церемонии.

Я приготовила обед, а потом пошла гулять с Хавейей. Мы ходили по парку и говорили о том, как перевернулась наша жизнь за последнюю неделю.

* * *
После nikah мы с мужем провели неделю вместе, чтобы узнать лучше друг друга. Я поехала с ним в Ухуру Парк. Познакомилась с его друзьями. Он рассказывал о своей юности, своих мечтах. Они были невозможны, я просто стерла их из памяти. Мы говорили о религии: Осман Мусса был полностью предан исламу и чести своей семьи. Он утверждал, что Сомали страдает от гражданской войны, потому что ее жители свернули с пути Аллаха. Он снова говорил о сомалийках в Канаде и их моральном облике. Он никогда не склонял меня к физической близости, потому что уважал во мне дочь моего отца и свою кузину. Мы ждали свадебного торжества в Канаде.

Когда мы оставались наедине, я была словно заморожена. Я даже представить себе не могла, что могу хотеть этого мужчину, просыпаться с ним по утрам.

Не все традиции были соблюдены. Свекровь не удостоверилась, что я девственница. Мы были выше таких процедур. Все было напоказ. Встречаясь с его друзьями, я вела себя, как и положено дочери Хирси Маган, носила черный хиджаб, который они все одобряли. Мы мало говорили о войне и текущих событиях. Я сосредоточилась на поведении: говорила мягко, вежливо, стараясь не опозорить родителей. Я была опустошена.

Друзья Османа сердились не на болтунов или лжецов, их злость была направлена на женщин, которые не носили головного платка, и на мужчин, которые молились не так часто, как следовало. Мне вспоминалась Иджаабо. Это все больше и больше раздражало меня.

Через шесть дней я проводила Османа в аэропорт, он возвращался в Торонто. План был таков: он готовил все бумаги для получения визы, а я должна прилететь к нему как можно скорее. В аэропорту он обнял меня и сказал:

– Буду ждать встречи. Я кивнула и сказала:

– Счастливого пути. – И высвободилась из его объятий.

Я понимала, что слишком холодна, и сожалела об этом, но ничего не могла поделать.

* * *
В конце концов Али Версенгели все-таки встретился с моим отцом. Абех закрыл дверь у него перед носом, а потом пришел ко мне на Парк-роуд. В эти дни он часто заходил к нам: приносил бумаги на подпись, анкеты для визы. Отец буквально лучился самодовольством, радуясь тому, что у него появилась новая задача – подготовить мой отъезд.

– До меня дошли слухи о вас с Махмудом, сыном твоего дяди, – сказал он. – Что из этого правда?

– Ничего, – ответила я, и папа ушел, напевая. Он был так счастлив тогда.

Выходило, что у Али Версенгели не было никаких доказательств: Махад порвал свидетельство о браке, а Махмуд не мог и не хотел заявлять свои права на меня. Так что все решили, что это не больше чем сплетни, как и утверждал Махад. Никто не желал зла Айаан Хирси Маган. Среди всех бедствий и хаоса гражданской войны в Сомали я была для них символом надежды: благочестивая, послушная девушка, заслужившая прекрасную партию, которую для нее подобрал отец.

Qali признал брак законным. Спустя несколько недель после nikah отец забрал свидетельство и зарегистрировал наши отношения с Османом Муссой в кенийских официальных органах. Я знала об этом, потому что однажды отец принес документ, оформленный на английском и арабском, со специальными графами «Девственница или нет» и «Размер выкупа». Все графы были заполнены за меня – «девственница» и «десять книг Священного Корана». В документе также было указано, что на церемонии бракосочетания меня представлял отец. Абех сказал, что теперь я должна поставить свою подпись.

Я засомневалась, но по законам ислама и в глазах всех знакомых мусульман я была уже замужем за Османом, так что какая разница? И прямо под арабской подписью отца я поставила свою: А. Х. Маган.

Отец изо всех сил старался добыть для меня все документы, необходимые для поездки. Через несколько недель он получил мой паспорт, потом пошел за визой. Почти каждый день он обсуждал это с Османом Муссой по телефону. Канадское посольство в Найроби было забито сомалийцами, пытавшимися эмигрировать, и, казалось, ничего нельзя было сделать из-за коррупции среди кенийских чиновников. В конце концов отец попросил помощи у родственника из Дюссельдорфа по имени Мурсал, и они вместе решили, что я поеду в Германию и буду ждать визу там.

Отец стал приглашать меня к себе в Бурубуру и читать мне лекции об исламе и о том, как быть хорошей супругой. Несколько дней мы обсуждали главы Корана, посвященные обязанностям жены. Например, обязанность спрашивать позволения уйти из дома. Отец сказал:

– Можно сделать вотчто: договориться заранее, что это разрешение дается постоянно. Это форма доверия, его доверия к тебе, чтобы тебе не приходилось просить разрешения каждый раз, когда идешь за покупками.

Коран также предписывает женщине всегда быть доступной для соития с мужем. Отец, не вдаваясь в детали, пояснил:

– Ты всегда должна быть рядом с мужем, в постели и вне ее. Не заставляй его просить, не отказывай ему – не вынуждай его смотреть на сторону. Это тоже как разрешение, которое ты даешь ему заранее. Он не станет злоупотреблять, ведь Осман из хорошей семьи. О принуждении и насилии не может быть и речь, ведь он верующий мусульманин и Осман Махамуд.

Мы поговорили о том, как мусульмане живут на Западе. Дружба с неверными – это «пограничная» зона. Отец говорил, что такие знакомства не поощряются, но поддерживать хорошие, дружеские отношения с ними, не следуя по их пути, не возбраняется.

Еще мы обсудили, как воспитывать детей. Есть только один Бог, нет джиннов, нет святых, нет магии. Просить помощи у духов или джиннов запрещено – это приравнивает других существ к Аллаху. Всегда надо спрашивать себя: «А что бы сделал на моем месте Пророк?» Что-то было строго запрещено, что-то – явно разрешено. Но в «пограничных» зонах, по словам отца, Пророк придерживался свободных взглядов.

– В исламе нет места принуждению. Никто не имеет права наказывать другого за то, что тот не соблюдает свой религиозный долг. Это дозволено только Аллаху.

Наши занятия были похожи на уроки в медресе, но гораздо более разумные. Мы даже обсудили мученичество. Отец сказал, что совершать самоубийство во имя Священной Войны было приемлемо только во времена Пророка – и только потому, что неверные нападали первыми.

Таков был ислам моего отца: вовсе не жестокая религия, а сугубо личная интерпретация слов Пророка, отчасти основанная на собственном понимании того, что хорошо и что плохо. Это было гораздо разумнее и гуманнее того, что я слышала от проповедников. И все же даже эта версия ислама оставляла во мне ощущение несправедливости и не давала ответов на вопросы. Почему только женщина должна спрашивать разрешения у мужа уйти из дома?

Конечно, ислам моего отца был только переосмыслением слов Пророка, а значит, не имел силы. Нельзя интерпретировать волю Аллаха и слова Корана: так сказано – и все. Запрещено выбирать что-то, можно только подчиняться. Фундаменталист мог сказать отцу: «Слов “Только Пророк может призвать к Священной Войне” нет в Коране. Ты добавил их от себя. Это ересь».

* * *
Осман Мусса оплачивал всю подготовку к моей поездке, потому что теперь я принадлежала ему. Таковы правила: ты платишь за свою жену. Я ходила по гостям и прощалась со всеми: с Халвой, Айнаншие, с семьей Фараха Гуре.

Накануне отлета я попрощалась и с папой. Он обнял меня и сказал, что, возможно, мы еще очень долго не увидимся.

– Уезжая, мы, как правило, намереваемся вернуться, – сказал он, – но многое может помешать этому.

Я посмотрела на него скептически: он явно говорил, основываясь на личном опыте.

В день отъезда мама подслушала наш разговор с Хавейей. Сестра предлагала развестись с Османом Муссой, как только я окажусь в Канаде. После развода я смогу поехать в Америку и жить как хочу. Она придумала целую романтическую историю.

Тут мама ворвалась в комнату и назвала нас бесстыдницами. Я была лицемеркой, расстроившей ее отношения с братом, а теперь собиралась запятнать честь отца и всей семьи.

– Если ты хочешь, чтобы я попрощалась с тобой и пожелала счастья, выполни два условия. Первое: обещай оставаться верной женой Османа Муссы, молиться Аллаху и быть благодарной отцу за свою судьбу. И второе: пойди сейчас же к отцу и расскажи обо всем.

Я подумала, что мама права. Я должна сознаться во всем Абеху – может быть, он придумает, что мне делать. Так что я надела на голову платок и снова пошла к отцу.

– Абех, мне нужно кое-что тебе сказать.

Отец встретил меня с распростертыми объятиями:

– О, Айаан! Моя любимая дочурка снова зашла ко мне.

– Я должна признаться тебе кое в чем. Это насчет маминого брата Мухаммеда и его сына Махмуда.

Абех громко сказал:

– Но мы же уже все уладили, правда? С этим все кончено, девочка. Или ты беспокоишься о своем любимом пожилом отце? Дорогая моя, лучше иди готовься к отъезду.

Он говорил еще и еще, а у меня язык застрял в горле. Я подумала, что он наверняка догадался, что я хотела сообщить ему что-то не слишком приятное. Поэтому пошла домой и пересказала маме, как все было. Она велела мне вернуться в Бурубуру и признаться во всем до конца.

– Но я опоздаю на самолет, – сказала я.

– Тогда обещай мне во имя Аллаха, что останешься со своим мужем.

– Нет. Я не могу этого обещать.

Мама развернулась и ушла. Я попрощалась с ее несгибаемой спиной, а потом села в такси и поехала в аэропорт.

Часть II. Свобода

Глава 10. Побег

Ранним утром мы приземлились во Франкфуртском аэропорту. Его масштабы потрясли меня. Я недоумевала: там, откуда я родом, аэропорты были средоточием хаоса, их постоянно расширяли, они вечно стояли недостроенными. А тут все вокруг было из стекла и бетона, завершенное до последней черточки. Казалось, люди совершенно точно знали, куда они направляются. Женщина возраста моей матери или даже бабушки энергично и целеустремленно толкала перед собой тележку, заполненную чемоданами под цвет ее элегантной сумочки.

Я знала, что должна попасть в Дюссельдорф, но на билете был указан Мюнхен, значит, мне нужно было как-то его поменять в кассе. Я растерялась. Здание было размером с поселок, а нужной вывески нигде не было видно. Чувствуя себя беспомощной, как деревенщина в городе, я бродила по аэропорту, спрашивая дорогу у других пассажиров.


Дальний родственник Мурсал согласился присмотреть за мной в Германии, пока я буду ждать визу. Я никогда раньше не видела его. Наконец-то добравшись до Дюссельдорфа, я обменяла немного долларов на марки, нашла нужную монету и позвонила из автомата по телефону, который Мур-сал дал отцу. На звонок ответил Омар, друг Мурсала.

– Значит, ты дочь Хирси Магана? Сможешь записать адрес и показать его водителю такси?

Я нацарапала адрес в блокноте и вышла на улицу. Вокруг все было таким современным и чистым, будто стерильным. Дороги, мостовые, люди – я никогда не видела ничего подобного, разве что в кино или в госпитале Найроби. Пейзаж выглядел как доска на уроке геометрии или физики – сплошные ровные линии, все выверено и четко. Дома в форме кубов и треугольников производили пугающее впечатление. Буквы на вывесках напоминали английские, но надписей я не понимала.


Наверное, бабушка чувствовала себя так же, когда впервые приехала в город и увидела уличные фонари, радио, множество машин. Я была здесь чужой.


Рядом была стоянка такси: я увидела английское слово. Но там стояли только кремовые «мерседесы». В Найроби такие такси выстраивались в ряд лишь перед роскошными отелями; на них ездили богатые иностранцы и министры. Прежде чем сесть в машину, я решила спросить, во сколько мне обойдется поездка.

– Около двадцати марок, – ответил водитель. Я могла себе это позволить.

– И вы повезете меня в этой машине? – спросила я.

Шофер рассмеялся. Он был очень любезен, говорил по-английски. Я села рядом с ним, и он стал рассказывать о Дюссельдорфе и о том, какие хорошие, добрые люди живут в Германии.


Центр Дюссельдорфа и правда был прекрасен. Шпили храмов возносились ввысь, напоминая минареты. Улицы были вымощены и казались созданными для людей, в отличие от страшного ультрасовременного аэропорта.

Возле дома меня встретил Омар – высокий, общительный, усатый мужчина в сером костюме без галстука. Он сказал, что я удивительная. Еще никому не удавалось так легко добраться из аэропорта, а пересадка во Франкфурте вообще была подвигом.

– Ты здесь быстро освоишься, – сказал он. – Обычно сомалийцы звонят среди ночи и говорят: «Пожалуйста, приезжай за мной». А когда я спрашиваю, где они, то в ответ слышу: «Рядом с высоким домом». Они безнадежны.


Омар не беспокоился из-за того, что мой багаж пока не привезли. Он сказал, что в Германии вещи не теряются. Мурсал уехал по делам и должен был встретиться со мной позже, поэтому Омар отвез меня в отель в центре города и сказал, что вернется в восемь и мы поедем ужинать.


В номере все было ослепительно-белым. Я ощупала одеяло, и мне тут же захотелось рассказать Хавейе об этом замечательном изобретении. Комната была маленькой, но очень разумно обустроенной: телевизор в шкафу, а шкаф – в стене. «Как здорово!» – подумала я.


Ванная стала очередным открытием. В доме на Парк-роуд у нас был душ, но без горячей воды, поэтому мы грели воду и мылись, зачерпывая ее ковшом из бадьи. Здесь же была горячая вода, много воды – струи били с разных сторон, сверху и сбоку. Я помылась. На улице было еще светло, поэтому я решила прогуляться и осмотреться.


Я записала название отеля – ведь наверняка заблужусь, – надела головной платок и длинную накидку и вышла. Никогда раньше я не видела столько белых людей. Женщины ходили почти голыми – их руки, ноги, лица и волосы не были покрыты. Кенийки тоже часто одевались не так скромно, как сомалийки, и все же здесь вид обнаженной кожи приковывал мое внимание. Мужчины и женщины сидели рядом и запросто общались, будто равные. Они держались за руку при свете дня, ни от кого не прячась, и окружающие воспринимали это как должное.

Через некоторое время я сняла накидку. «Может, так я буду меньше выделяться», – подумала я. На мне по-прежнему были головной платок и длинная юбка, и все же впервые за долгие годы я настолько обнажилась на людях. Никто не обращал на меня внимания. Здесь не было общественного контроля, никто не смотрел с осуждением, похотливые мужчины не зазывали меня к себе в постель, а члены Братства не пугали адским пламенем. Я чувствовала себя в безопасности.

Я продолжала идти, пока ноги не начали болеть. Вокруг все было прекрасно. Щели между булыжниками мостовой были чистыми. Витрины сияли. Помню, я подумала: «Как здорово! Неужели так бывает?» В Найроби, за исключением богатых районов, где располагались дома миллионеров и государственных чиновников, люди ютились в трущобах. Попрошайки, сироты и карманники жили в кучах мусора; транспортное движение было затруднено, машины гудели, а водители matatou зазывали вас в свои автобусы. У меня было ощущение, что я оказалась в другом мире, мире спокойствия и порядка, как в книгах или кино, которым я раньше не верила.

Когда я вернулась в отель, Омар был очень встревожен. Он сказал, что уже девять часов. Я ответила, что это невозможно: за окном еще светло. Омар вздохнул и спокойно объяснил, что в Европе есть время года, когда тепло и темнеет поздно, а есть другое – когда холодно и почти весь день темно. В Европе время нельзя узнать по солнцу. Он дал мне часы и спросил, умею ли я ими пользоваться.


Я почувствовала себя такой глупой. Похоже, даже звезды и Солнечная система здесь были другие. Я была Алисой в Стране чудес.

Омар сказал, что африканцы не должны есть германскую еду, и повел меня в китайский ресторан. По дороге я заметила, что везде висят таблички с названиями улиц. В Найроби указатели с названиями были только на нескольких больших дорогах. Чтобы узнать, где вы, нужно было расспрашивать прохожих. Я спросила Омара, кто повесил все эти таблички. Он пожал плечами и сказал:

– Ну, страна-то цивилизованная.


На следующий день я встретилась с Мурсалом. Ему было очень неудобно признаться, что он не может пригласить меня к себе. Он женился на немке, а она не хотела, чтобы в доме останавливались беглые сомалийцы. Поэтому Мурсал договорился, что я поживу в Бонне, у другой семьи Осман Махамуд. Это недалеко. Он обещал каждый день звонить в канадское посольство и спрашивать, не пришли ли мои документы на визу.

Амина, хозяйка дома в Бонне, тоже была Осман Махамуд, но я чувствовала, что другие члены клана ее сторонятся, потому что она вышла замуж за Хавийе, и ее дети были Хавийе. Мурсал ей очень помог; видимо, значительную часть доходов он тратил на сомалийцев и решение их проблем.

В доме в каждой комнате было по телевизору. Кроме того, в семье было много детей. Старший сын, четырнадцатилетний Ахмед, вызвался показать мне Бонн. Был июль, а значит, у школьников были каникулы. Ахмеду было нечего делать и очень хотелось похвастаться знанием города.

Хотя Амина давно жила в Германии, я видела, что она все еще сомалийка. Она не обрела самостоятельность и брала своего сына с собой, когда шла за покупками. Тогда как я после прогулки с Ахмедом поняла, что могу справиться со всем сама, как и он. Он объяснил мне, как пользоваться метро; оказалось, это не очень сложно.

Белые люди не пугали меня. Они выглядели равнодушными, но были дружелюбны. Я уже дважды летала самостоятельно, теперь я оглядывалась вокруг, ходила по улицам, и мир не казался мне таким опасным, каким его описывали мама и бабушка. Здесь никто друг друга не знал, и это давало мне чувство свободы и силу, я могла найти свое место в этом мире. Я была свободна.

Прошло несколько месяцев, и я все больше задумывалась о том, как избежать семейной жизни, которую навязал мне отец. Я не хотела жить в Канаде с Османом Муссой и вести жизнь, которая предназначалась мне только потому, что я родилась девочкой, – жизнь моей матери. Я полагала, что буду такой плохой женой, что Осман Мусса просто отправит меня обратно к родителям в Найроби. Единственное, что могло ему помешать, моя беременность. Но в тот первый вечер в Бонне во мне начала крепнуть мысль: я не должна ехать в Канаду. Я могу затеряться здесь. Могу исчезнуть и найти свой собственный путь в жизни, как герои романов.

У меня не было никакого конкретного плана действий, я решила просто выждать нужный момент. Меня не волновало одиночество и то, как я буду жить без семьи. У меня была только смутная надежда. Я хотела сбежать так же быстро и легко, как запрыгивают на подножку автобуса. Я ждала подходящего момента, чтобы уйти.

Я не могла остаться в Германии: здесь меня бы легко нашел Мурсал. Я хотела поехать в Англию. Там мне были бы понятны язык и культура, их луга и коровы, ну и конечно же королева. Я знала обо всем этом, благодаря книгам и игре «Монополия». Я рвалась туда. У меня был сертификат, полученный мною в колледже Вэллей. Я могла работать, зарабатывать деньги, учиться. И никто бы не знал, где я.

Я не имела понятия, как сбежать и что значит свобода. Но я знала, какой будет моя жизнь в Канаде. Такая же, как у моей матери, как у Джавахиры, как у Амины, с которой я жила в Бонне. Я не хотела идти по такому пути, только потому что родилась женщиной. Так бы я никогда не стала настолько взрослой, чтобы самостоятельно принимать решения. Я была бы всего лишь винтиком в системе. Какую бы благопристойную жизнь я ни вела, меня бы всегда кто-нибудь критиковал.

Теперь я знала, что есть другая жизнь. Я читала о ней, а теперь видела ее, вдыхала ее воздух. Жизнь, которую я всегда хотела: с хорошим образованием, хорошей работой, настоящим замужеством. Мне хотелось самой принимать решения. Хотелось быть личностью, иметь свою собственную жизнь.

* * *
Ахмед был очень добр ко мне. Мы гуляли по Бонну, болтая о разных пустяках. На обратном пути я спросила:

– Ты не знаешь, что нужно, чтобы попасть в Англию?

Ахмед ответил, что это будет непросто: Германию отделяет от Англии море, поэтому понадобится виза. Зато соседние страны никогда не проверяют визу, так что гораздо проще поехать в Голландию или Бельгию.


Где же мы сейчас? Все, что я помнила из уроков географии, – главу о богатой Рейнской области: Германия, Голландия, Бельгия, так? И слова учителя о том, что все эти страны, вместе взятые, меньше одной Танзании. Я укоряла себя за невнимательность на уроках.

«Голландия… у меня же есть знакомая в Голландии. Она мне поможет!»

Фадумо, жена Махамеда Абдихалина, которой я помогла выбраться из лагеря беженцев в Добли, попросила политического убежища в Голландии и теперь жила там в каком-то лагере.


Ахмед сказал, что добраться до Голландии легко – полтора часа на поезде. Просто покупаешь билет и едешь, виза не нужна.

Я зашла в телефонный автомат на углу и набрала номер Фадумо. Она тепло поздоровалась со мной, поздравила с замужеством. Когда я сказала, что хотела бы зайти в гости, она очень обрадовалась.


Я не предупредила ее, что хочу сбежать, и не назвала точную дату. Ахмеду я тоже ничего не говорила. Только сказала его матери, что собираюсь погостить у родственников пару дней, и попросила Ахмеда проводить меня и помочь купить билет. Большой чемодан я не стала брать с собой. Выходя из дома, я бросила прощальный взгляд на него: шелковые dirha, благовония, разные сомалийские аксессуары – все это оставалось теперь в прошлом. В сумке у меня лежали документы, две длинные юбки, несколько туник и накидка. Я сказала себе, что однажды смогу объяснить отцу, почему так поступила.

В пятницу, 24 июля 1992 года, я села в поезд. Каждый год я вспоминаю этот день – день моего рождения как личности, самостоятельно принимающей решения в жизни. Я бежала не от ислама и не к демократии. У меня не было какого-то великого замысла. Я просто хотела быть собой, потому и ринулась в неизвестность.

* * *
Я приехала на Центральный вокзал Амстердама около полуночи. Молодой африканский мужчина подошел ко мне и спросил, не нужна ли мне помощь. Он проводил меня до кассы, где я могла обменять немного денег, и указал на телефонную будку. Он был очень добр ко мне – возможно, из-за моего головного платка или растерянности в глазах. Он оставил свой номер на случай, если у меня возникнут проблемы.


Я позвонила Фадумо. Она сказала, что сегодня уже слишком поздно, чтобы ехать к ней в лагерь в Алмело, и дала мне телефон своей кузины Мудох, которая жила неподалеку, в Волендаме. Я набрала ее номер: было темно, я стояла на Центральном вокзале Амстердама и не знала, что делать.

– Это Айаан, дочь Хирси Магана, – сказала я в трубку. – Мне нужно где-нибудь переночевать.

Мудох объяснила мне, на какой автобус сесть, сколько заплатить и где выйти.

Была уже глубокая ночь, и через несколько остановок я осталась в автобусе одна. Мне стало страшно. Я спрашивала водителя, не проехали ли мы Волендам, ожидая самого плохого. Мы уехали уже довольно далеко, автобус шел быстро. Но водитель не собирался увозить меня куда-то, разрезать на кусочки или насиловать. Он высадил меня около зеленой телефонной будки, точно такой, как описывала Мудох.

Муж Мудох встретил меня. Он был голландцем. Выйдя замуж, Мудох не только оставила клан, но и Сомали и ислам. Она была женщиной, которая вышла замуж за gaalо. Даже я была озадачена этим. Я никогда не видела в Сомали женщин, способных на такое. Я спросила Мудох, как отреагировала ее семья, когда узнала об этом. Она сказала, что они назвали ее грязной и отреклись от нее. Однако после событий в Могадишо стали очень вежливыми. Они постоянно просили у нее помощи и денег. Мудох помогала только самой близкой родне – своим братьям. Вообще же, она вычеркнула клан из своей жизни.

Я верила Мудох. Я рассказала ей обо всем, сказала, что не хочу жить с Османом, что собираюсь уехать в Англию. Она ответила, что это будет довольно сложно. По ее словам, мне было бы лучше остаться в Голландии. Здесь тоже можно говорить по-английски. Она сказала, что надо попросить политического убежища, как это сделала Фадумо; мне нужно было встретиться с ней и узнать, как ей это удалось.


Все выходные я провела у Мудох. Мы с ней гуляли по ее кварталу. Все дома вокруг были одинаковыми, одного цвета, и стояли плотными рядами, как булочки на противне, который только что вынули из духовки. Здания были новыми, на окнах висели белые занавески, а трава на лужайках перед ними была зеленая и ровно подстриженная. Для меня это тоже было в новинку. В Найроби все дома были пестрыми и совершенно разными: тут особняк, там хижина, и все – по соседству.

По воскресеньям Мудох выносила мусор на улицу. Все соседи поступали так же. Она объяснила мне правила: ты оставляешь бак в определенном месте в определенное время. Коричневый бак предназначался для органических отходов, зеленый – для пластика. Все нужно сделать по правилам, а утром приедут госслужащие и увезут мусор для переработки. Ого, подумала я. В Кении, если госслужащие появлялись на твоей улице, это было плохо. А баки ты должен был тащить к концу дороги. Теперь мне казалось, что я могу изменить свою жизнь.

В понедельник я поехала в Алмело, чтобы спросить у Фадумо, как получить статус беженца. Она была так рада, обняла меня и заплакала. Лагерь, в котором она жила, был совершенно не похож на лагерь беженцев в Добли: вместо тентов тут были домики – временные, но добротные – и все содержалось в порядке. Один из них принадлежал Фадумо с ее пятью детишками – младший был еще новорожденным.

Я рассказала ей о своем замысле. Фадумо пришла в ужас и стала уговаривать меня не делать этого.

– Подумай о своем отце, – умоляла она.

Фадумо была Осман Махамуд, поэтому, конечно, заботилась о чести клана и хотела уберечь меня от страшной ошибки. Ее брак тоже был устроен родителями и оказался очень счастливым. Такие браки самые прочные. Выйти замуж за члена своего клана и получить отеческое благословение – вот лучшая из судеб.

И все же я уговорила Фадумо. Она сказала, что попросить убежища очень просто: для этого существуют специальные центры. Ближайший из них был в Зволле. Нужно было прийти туда как можно скорее (существовали ограничения по времени) и сказать, что я бежала из страны, где идет гражданская война, и только что прилетела в Голландию.

Я отправилась в Зволле. Найти центр оказалось легко: почти все здесь говорили или понимали по-английски. Меня встретил полицейский в форме; я испугалась, а он вежливо сказал:

– Наш центр уже заполнен, мы больше не принимаем беженцев, но вы можете поехать в Зеволде.

Он похвалил мой английский, дал мне проездной на автобус и билет на поезд, объяснив, как туда добраться.

Полицейские всю жизнь казались мне жестокими людьми, которые вымогают взятки и никогда не помогут в трудную минуту. И я спросила:

– Почему вы помогаете мне? Офицер улыбнулся и ответил:

– Таковы правила.

– И что, все полицейские такие добрые?

– Очень надеюсь.

После этого все было возможно. Я считала, что власти только воруют и угнетают народ. А здесь их представители помогали даже иностранцам. Как же тогда они должны относиться к людям своего клана?

В автобусе на Зеволде я смотрела в окно. Равнины с длинными сельскими дорогами и ветряные мельницы, толстые, палевые, лохматые овцы, более мохнатые, чем наш скот. Повсюду была вода – дамбы. Автобус был красивый и чистый; двери открывались сами. Вокруг был простор и много травы, поляны пересекали широкие дренажные рвы; это были болота, новая земля, которую голландцы осушали, хотя тогда я понятия не имела обо всем этом.

Передо мной открывались новые возможности, и это не укладывалось в голове. В двадцать два года я впервые осталась одна. Не оступлюсь ли я, как того боялась моя семья: не стану ли проституткой или служанкой, не выйду ли замуж ради статуса за человека, который будет меня использовать? – что бы то ни было, это стало бы позором.

Пересаживаясь на другой автобус, я отметила, что он пришел ровно в два тридцать семь, минута в минуту, как и автобусы в Бонне; такая пунктуальность казалась невозможной. Как кто-то может предсказать, что автобус придет ровно в два тридцать семь? Или они все время смотрят на часы?


Центр помощи беженцам в Зеволде оказался большим поселением из бунгало, окруженных невысокими изгородями. Там был теннисный корт; на площадке люди играли в волейбол, а рядом с главным зданием я увидела вывеску «бассейн». Все это казалось совершенно невероятным.


Я зашла в маленькую сторожку возле ворот и показала служащему документ, который мне дал полицейский из Зволле. Служащий пожал мне руку, сказал: «Добро пожаловать», взял мою сумку и два пакета с простынями и полотенцами и отвел меня в бунгало.

Вокруг везде были люди, просившие политического убежища. Я увидела много курдов и иракцев, немало иранцев, чьи лица были светлыми, но голландцы называли их черными. Некоторые африканские женщины были одеты в мини-юбки и футболки; по их виду я догадалась, что они из Либерии и Конго, где тогда шли гражданские войны. Было и несколько бесформенных фигур в черном – арабские женщины сидели на земле, наблюдая за мужчинами.

Кроме того, было много белых людей. Я спросила у голландца, кто они.

– Это мусульмане. – Он увидел мое удивленное лицо и добавил: – Из Боснии.

Меня поселили в бунгало номер двадцать восемь, где жили девушки из Эфиопии. Служащий сказал, что каждый вторник я могу относить постельное белье в стирку, а мне будут выдавать новый комплект. Я посмотрела на него в изумлении, а он добавил, что ужин в пять тридцать в столовой и завтра мне подробнее расскажут, где будет проходить собеседование, где офис адвоката и где медпункт. Медицинская помощь была бесплатной, как и жилье, – все это оплачивало государство. Кроме того, я буду получать денежное пособие на основные нужды.


Я никогда раньше не слышала о пособиях и не могла понять, почему совершенно чужие люди столько делают для меня. Откуда берутся эти деньги? И почему они не кончаются?

Утром я отправилась в иммиграционную службу. У меня взяли отпечатки пальцев и попросили заполнить бумаги, но все происходило не так, как я ожидала. «Здравствуйте, мэм. Желаете чашечку кофе или чая?» Каждый шаг подробно объяснялся; у меня даже спросили, не нужен ли мне переводчик. Потом мне выдали «зеленую карту», которая официально подтверждала, что я подала прошение о предоставлении мне политического убежища.

Иммиграционная служба направила меня в отдел по делам беженцев, где две женщины сказали, что я имею право на консультацию, и объяснили мне процедуру. Они спросили, почему я хочу жить в Голландии, и я все честно рассказала: мой отец выдал меня замуж против воли за человека, которого я не могу принять, с которым не хочу жить под одной крышей.

Одна из них спросила:

– То, что с вами случилось, ужасно. Но сколько женщин в Сомали выходят замуж против воли?

– Почти все, таковы наши традиции, – сказала я.

– А в других странах? – спросила она. – Неужели так происходит везде?

– Думаю, во всех исламских странах, – ответила я.

– Вот видите, – произнесла она. – Невозможно дать статус беженца каждой женщине, которая не хочет быть замужем за тем, кого выбрала ей семья. – Она прочитала мне отрывок из Женевской конвенции, где говорилось о беженцах, и сказала: – Если ваша история придумана и ей нет подтверждения, если она не подпадает ни под одну из этих категорий, ваши шансы очень малы. Чтобы стать беженцем, вы должны доказать, что у вас есть определенные, достаточно веские причины для этого.

Я вернулась домой. На следующий день у меня была назначена встреча с государственным адвокатом. Я стала придумывать историю на основе собственного опыта – как я выбиралась из Могадишо в 1991 году – и пережитого беженцами, жившими в нашем доме на Парк-роуд. История получилась подробная и достоверная, но полностью вымышленная. Сейчас я не горжусь этим фактом, но такова правда: я не могла рассказать, что со мной произошло на самом деле.

К тому же я не назвала свое настоящее имя, Айаан Хирси Маган, – так моя семья легко нашла бы меня. Я взяла себе имя деда, Али – позже люди прозвали его Защитником. Скромное, неприметное имя. Так я стала Айаан Хирси Али, родившейся 13 ноября 1967 года.

6 августа меня пригласили на собеседование в Иммиграционную службу Нидерландов. Я пришла со своим адвокатом, заботливой женщиной с длинными черными волосами. Когда мы вошли, чиновник перегнулся через стол, чтобы пожать нам руки. Он был вежлив, но я чувствовала, что он проверяет меня, пытается подловить. Снова и снова он изучал мою историю, и я вышла из его кабинета в полной уверенности, что теперь мне откажут.


После собеседования я находилась в постоянном напряжении. Мне казалось, что Мурсал или даже сам Осман Мусса вот-вот найдут меня – они оба наверняка разыскивают меня. Я смотрела на автобусы, полные беженцев, которые подъезжали к центру. По телевизору показывали новости CNN и BBC, и мне было ужасно стыдно. Я занимала место человека из Либерии или Боснии, которому оно действительно было необходимо, который по-настоящему страдал. А я была всего лишь избалованной, неблагодарной девчонкой. Мне следовало бы сказать спасибо отцу и уехать к мужу в богатую страну.


Я чувствовала на себе огромный груз вины за то, что сделала со своей семьей. И еще я боялась – не одиночества, а неизвестности. Что со мной будет дальше? Но вместе с тем у меня появилось ощущение свободы. «Если я сейчас умру, то хотя бы смогла посмотреть на мир». И ни на секунду у меня не возникала мысль о том, чтобы вернуться в Германию и забрать свою канадскую визу. Эта часть моей жизни теперь была в прошлом.

Эфиопки, с которыми я делила хижину, на первый взгляд казались развязными и непроходимо глупыми. Они говорили: мне повезло, что на моей родине идет гражданская война – это значило, что мне легче будет получить статус беженца и жить в Европе. Все свое свободное время они примеряли наряды, и их одежда была ужасна! Когда эфиопки наносили макияж и обменивались вещами, казалось, что в этот момент они абсолютно счастливы. Мина была само дружелюбие. Однажды утром она сказала мне:

– Давай сними свой платок и длинную юбку! Ты же симпатичная!

– Нет! – ответила я. – Я мусульманка.

Это было то, о чем меня постоянно предупреждали: дьявол в обличии эфиопки явился искушать меня. Но Мина была такой очаровательной, отзывчивой и так мило говорила:

– Почему? Почему мусульмане прячутся и никогда не занимаются сексом… и все такое? Что с вами?

Я росла в Найроби, и там все знали, что эфиопы занимаются сексом когда хотят. Недалеко от нас жили беженцы из Эфиопии, и люди говорили, что они там скачут, как козы. Эфиопы отвечали тем, что говорили, будто сомалийцы не умеют наслаждаться сексом и из-за этого такие агрессивные.

– Почему я должна открывать свою кожу? – спросила я Мину. – Разве это не стыдно? Чего ты добиваешься, разгуливая в таком виде? Разве ты не знаешь, как это действует на мужчин?

– Я ношу такие юбки, потому что у меня красивые ноги, – ответила Мина. – Под длинной юбкой их не видно, а мне они нравятся. – Она продемонстрировала ножку. – Если кто-то радуется, глядя на них, тем лучше.

Я не могла в такое поверить! Я сказала:

– Это полностью противоречит тому, во что я верю. Девушки, которые находились рядом с нами, тут же вмешались:

– Почему? Почему вы, мусульмане, такие странные?

– Но если мужчины видят женщину, одетую, как вы, с голыми руками и ногами, они могут возбудиться, – сказала я. – Страсть ослепит их.

Девушки засмеялись. Мина ответила:

– Не думаю, что все именно так. И знаешь, если они возбуждаются, это не так уж плохо.

Мне было обидно, что они смеются надо мной, но я сказала:

– Тогда они не смогут работать, на дорогах начнутся аварии, кругом воцарится fi tna!

– Почему же хаос не воцарился здесь, в Европе? – спросила Мина.

Это была правда. Нужно было только внимательнее посмотреть. Европейцы прекрасно работали, автобусы ходили по часам. Никаких признаков хаоса.

– Не знаю, – сказала я беспомощно. – Может, потому что они ненастоящие мужчины.

– Ой ли? Ненастоящие мужчины? Эти большие и сильные голубоглазые голландцы?

К этому времени все эфиопки до слез смеялись над такой дубиной, как я. Они считали мусульман идиотами. Мы, мусульмане, постоянно кичились тем или другим, но всегда страдали от сексуальной неудовлетворенности. И кто во всем мире, думала я, мог в одиночку повергнуть мир в fi tna? Девушки относились ко мне очень дружелюбно, они знали, что это не моя вина, просто такова моя вера.

Я надела платок и встала в дверях хижины. Группа боснийских беженцев жила недалеко от нас, и сейчас они сидели на солнце и болтали. Женщины, вроде бы мусульманки, были почти голые, они носили шорты и футболки, под которыми не было лифчиков, и можно было даже увидеть их соски. Мужчины работали тут же или сидели и говорили с ними совершенно спокойно, казалось даже не замечая этого. Я стояла, глядя на них, и все думала – была ли правда в словах эфиопок?


Однажды утром я отважилась на эксперимент. Я вышла из дома без головного платка. На мне была длинная зеленая юбка и туника. На всякий случай я оставила платок в сумке, но моя голова была не покрыта. Мне было интересно, что произойдет, и я очень нервничала. Это было действительно haram, к тому же впервые с шестнадцати лет я показала волосы на людях.


Однако ровным счетом ничего не произошло. Садовники продолжали стричь газоны. Никто не высмеивал меня. Впрочем, все они были голландцы, а значит, не совсем мужчины. Я прошла мимо эфиопцев, но никто не обратил на меня внимания. Тогда я решила подойти к группе боснийских мусульман. Никто даже не взглянул на меня. Казалось, так я привлекала даже меньше взглядов, чем с покрытой головой. Ни один мужчина не пришел в неистовство.

Постепенно, за несколько дней, я отказалась от платка. Я подумала: «Скажу Аллаху, что я была осторожна и это никому не навредило». И Господь не покарал меня молнией. Я сделала вывод: когда в Коране говорится, что женщины должны покрывать тело, это, видимо, означает – не привлекать к себе внимание. Объяснив это так, я не чувствовала больше, что грешу. С распущенными волосами, развевавшимися на ветру, я казалась себе даже немного выше.

С тех пор я старалась держаться подальше от сомалийцев. Я понимала, что они узнают меня. Один из них уже спрашивал меня о моем клане. Я сказала свое новое имя, Айаан Хирси Али, а этот человек был не Дарод, поэтому не уличил меня во лжи. И все же я знала, что рано или поздно меня найдут.

* * *
Однажды эфиопки сказали мне, что к ним приедет друг и будет учить их кататься на велосипеде. Он тоже был беженцем из Эфиопии; подержанные велосипеды он купил на деньги, сэкономленные из своего еженедельного пособия в двадцать гульденов. Они собирались все вместе выбраться за город. Настоящее приключение! Я отправилась с ними.


Эфиопки, широко раздвинув ноги, садились в седло в своих коротеньких юбочках, а я презрительно фыркала, глядя на их распутство. И все же мне хотелось покататься на велосипеде. Но всякий раз, когда я пыталась взобраться на него в своей длинной юбке, я только заваливалась набок.

– Это же не лошадь, знаешь ли, – хмыкнул эфиопец. – Тебе придется надеть штаны. Купи себе пару джинсов.

Я только что получила пособие на одежду – сто пятьдесят гульденов, поэтому на следующий же день мы с Миной отправились в деревню, чтобы купить мне дешевые штаны. Только мужские размеры могли полностью закрыть мои длинные ноги. В конце концов, я раздобыла огромные, мешковатые мужские джинсы. Они отлично скрывали форму моих ног, я надевала их под тунику, доходившую до середины бедра, так что этот наряд никак нельзя было назвать нескромным.

Потом я снова попыталась оседлать велосипед. И, даже падая с него, чувствовала себя такой свободной.

Теперь мне было очень весело. Каждый день эфиопки придумывали что-то новенькое. Однажды они спросили:

– Не хочешь поплавать?

– Я не умею. Я же утону!

– Глупости, – ответили они. – А купальник можно взять напрокат.

Так я оказалась в обтягивающем купальнике на глазах у других обитателей лагеря, мужчин и женщин.

Я съежилась; я была совершенно не готова к этому. Даже плескаясь в бассейне, я думала об Аллахе и ангелах, которые смотрят на меня. Но, оглядевшись, я увидела, что мужчины не обращают на меня внимания. А если кто и задерживал на мне взгляд, не возникало ощущения, что из-за меня он тут же утонет и отправится в ад. Высокие боснийцы и мускулистые заирцы – я заметила, что тоже посматриваю на них.


Я снова и снова мысленно возвращалась к этому, спорила с собой, пыталась оправдать то, что делаю. Я должна покрывать себя, потому что настолько полна соблазна, что могу сбить мужчину с пути. Даже аромат духов или туфли на высоком каблуке под хиджабом могли якобы пробудить невыносимый хаос желания. Но это было вовсе не так: совершенно ничего не менялось.


Я стала часто приходить к боснийцам. Мне они казались очень интересными, отчасти потому что все голландцы в лагере называли их мусульманами – как будто остальные ими не были. Я заговорила с одной из босниек, которая сказала, что она, конечно, мусульманка, хотя в жизни не носила головной платок; на ней была только коротенькая маечка. Она никогда не читала Корана и даже не могла произнести «Bism'Allah Al-Rahman Al-Raheem» – «Во имя Аллаха, Всемилостивого и Милостивейшего!»[12]. Я не понимала, почему тогда она считает себя мусульманкой, но для нее, похоже, ислам был не верой, а скорее этнической принадлежностью. Для меня это было странно.


В конце августа я получила официальное письмо из Иммиграционной службы. Сердце упало. Это наверняка был отказ, и теперь меня отправят в Канаду или Найроби – в сущности, это привело бы к одному и тому же. Я не заслужила статус беженца; все было кончено. Мина заметила мою растерянность, и я призналась ей, что солгала властям. Она пожала плечами и сказала, что тоже солгала. В лагере было полно людей с придуманными историями, которые боялись, что их вышвырнут вон.

Мина открыла за меня конверт. Это были документы на перевод: я должна была отправиться в Лунтерен, в лагерь для длительного проживания, и ждать там окончательного ответа.

* * *
Я написала письмо Хавейе и отправила на ее абонентский ящик, который она недавно завела в Истли, – дала ей свой адрес и попросила никому его не сообщать. Потом от сестры пришел ответ:

«Когда ты уехала, было много шума. Отец просил дать твой адрес, но я отказалась, и мы теперь не разговариваем.

Твой муж ищет тебя в Германии, а отец координирует поиски отсюда. Решай сама, бежать или возвращаться, но хочу предупредить, если ты еще не догадываешься: почти все люди Осман Маха-муд в тех краях ищут тебя. Будь осторожна».

Еще сестра попросила выслать ей одежду и паспорт, чтобы она тоже могла сбежать.

Мои кошмары становились явью: за мной действительно охотились.


В конце августа 1992 года я приехала в Лунтерен. Станция была маленьким красивым домиком посреди деревни с мостовыми и аккуратными газонами. Все вокруг были белыми, хорошо одетыми и выглядели счастливыми.

Я приехала туда с другой девушкой, Родой, которая выдавала себя за сомалийку, но по ее акценту было понятно, что она из Джибути.

Лагерь располагался глубоко в лесу; нам пришлось добираться туда пешком. Когда мы наконец дошли до места и увидели домики на колесах, которые назывались фургонами, уже совсем стемнело.

Нас должны были подселить к двум сомалийкам, но когда мы постучали в дверь, нам не открыли. Эти женщины были Хавийе, а по моему выговору они поняли, что я из клана Дарод. Социальный работник, сопровождавший нас, был из Ирана. Когда он попросил женщин открыть дверь, они не стали с ним разговаривать. Тогда он ушел, а потом вернулся со своей голландской коллегой по имени Сильвия и двумя охранниками. Сильвия объявила, что они снесут дверь и переведут женщин в другой лагерь, если они не будут подчиняться правилам.


Я подумала, что они ничего не понимают, и попыталась объяснить ей, что у нас на родине Хавийе и Дарод уничтожают друг друга, а потому члены этих кланов не могут жить вместе в таком маленьком домике. Но Сильвия ответила:

– Сейчас вы в Голландии. Вам придется просто игнорировать друг друга. Вы взрослые женщины и сумеете разобраться.

Наконец дверь открылась. Оказалось, что бабушка одной из женщин, Ясмин, была из субклана Иссе Махамуд, как и мать моего отца. Я объяснила ей, что выросла в Кении и не держу зла на ее клан. Ясмин сказала, что она тоже ничего не имеет против меня. Постепенно мы сблизились и подружились.

Ясмин не собиралась ехать в Голландию. Она направлялась в США по поддельным документам, но ее поймали в аэропорту Амстердама. Попавшись, она попросила политического убежища и, хотя была моей ровесницей, сказала, что несовершеннолетняя, чтобы ей позволили остаться в стране. Она отлично знала, как это работает.


Ясмин не нравилось в Голландии. Она считала, что в аэропорту с ней обращались как с преступницей, в воздухе пахло коровьими лепешками, а местный язык звучал по-дурацки. Ясмин называла голландцев gaalo и kufr. Быть любезным для сомалийца означает давать то, о чем тебя просят. Поэтому, когда кто-то вежливо говорил «нет», даже объясняя, почему не может этого сделать, Ясмин и остальные считали это высокомерием или проявлением расизма.


Как и все, кто запрашивал статус беженца, раз в неделю я должна была проходить регистрацию в полиции. 1 сентября был моим первым четвергом в Лунтерене, так что утром я отправилась за штампом в карту. Когда я подошла к окошку, женщина-офицер посмотрела на меня и скрылась под столом, потом выпрямилась и воскликнула по-английски:

– О! Поздравляю! – В руке она держала розовую карту, а не зеленую, как у меня. Я ничего не понимала, но она пожала мне руку и сказала: – Вы можете остаться в Голландии на всю жизнь. Вам официально присвоили статус беженца, и теперь я зачитаю вам ваши права.

Я с облегчением подумала: «Благодарю тебя, Аллах, благодарю».

Офицер сказала, что статус А, который я получила, самый лучший. Как беженец со статусом А, я могла больше не проходить регистрацию, имела право работать или получать пособие по безработице, покупать и брать в аренду жилье, поступить в университет. Мне предоставлялась бесплатная медицинская помощь. А через пять лет я могла подавать прошение о натурализации и участвовать в выборах. Я даже не знала, что в Голландии есть выборы. «За что они голосуют?» – думала я. Казалось, все работает просто идеально.

– У вас есть еще вопросы? – спросила офицер.

– Да. Почему вы делаете это?

– Власти решили, что у вас есть обоснованные причины опасаться преследования. Таков закон.

Она дала мне билет на автобус до Эде, где я должна была зарегистрироваться, чтобы получить жилье. В Эде тогда было столько беженцев, что возникла очередь на социальное жилье, но я могла внести свое имя в список, а пока оставаться в Лунтерене.Офицер извинилась за это.

– И что, я действительно могу поступить в университет? – спросила я.

– Конечно, – ответила она. – Но сначала вам, разумеется, нужно выучить язык.

Я вылетела из полиции как на крыльях, разглядывая розовую карту с непонятной надписью на голландском. Теперь я навсегда могла остаться здесь, рядом с этими прекрасными людьми. Все было словно сон.

Глава 11. Суд старейшин

Поначалу я испытала невероятное облегчение. Кошмар депортации в Кению или отправки в Германию отступил. Я была в эйфории.

В Эде я ездила на автобусах по разным конторам и регистрировалась. Потом Центр помощи беженцам выделил мне подержанный велосипед. Я купила еще одну пару джинсов: больше я не носила длинные юбки.

Первым делом я решила взяться за голландский. Получив статус беженца, я могла посещать в лагере уроки, которые проводила женщина из деревни. Но одного раза в неделю мне было недостаточно. Наша учительница, добрейшая женщина, уговорила руководство настоящей языковой школы в Эде принять меня. Она сказала, что будет сама платить за мое обучение, а я буду возвращать ей эти деньги еженедельно из своего пособия. Так трижды в неделю я стала ездить на занятия по голландскому языку в колледж Мидландс. Помню, листья только начинали желтеть. Я ехала через лес, и меня переполняло чувство осмысленности происходящего. Я была абсолютно счастлива.

Письма Хавейи были полны описаний ее ссор с мамой. Она писала о растущем отчуждении между матерью и отцом и о том, что все сомалийцы в Найроби обвиняли маму, будто она подстроила мой побег. Мама отказывалась общаться с кем-либо: все знакомые и родственники были уверены, что таким образом мать хотела отомстить отцу. Они считали, что я была слишком послушной, чтобы разработать такой коварный план в одиночку. Мне было очень тяжело, когда я думала, каково сейчас приходится моей маме.

Стало холодать. Шли бесконечные дожди, фургоны раскачивались на ветру, а по утрам на них появлялась изморозь.

В один серый ноябрьский вечер, когда мне исполнилось двадцать три, я пришла на ужин и увидела, как иранец поджег себя в столовой. Когда он получил отказ в статусе беженца, то облил себя парафином, выражая свое безумное отчаяние. Мне стало жаль его. Другие люди, страдавшие гораздо больше меня, годами жили в лагере, ожидая решения, и в итоге получали отказ. Людей из стран, где шла гражданская война, часто принимали в Голландии, выдавая им статус С – временное разрешение на проживание в лагере. Но иранцам, русским, иракцам и многим другим чаще всего полностью отказывали в праве находиться в Голландии.

Мне повезло, и я чувствовала себя виноватой, получив статус беженца быстро и на незаконных основаниях. Я старалась помогать людям: это убеждало меня, что я хороший человек. Я хотела добром отплатить за добро – так я тогда понимала суть ислама. Поэтому записалась волонтером и стала помогать в прачечной и в библиотеке.

Мне нравились люди, которые работали в центре, а я нравилась им. Я могла приносить пользу, потому что знала международный язык – английский. Всякий раз, когда сомалиец заболевал и не мог объясниться или кому-то нужно было помочь заполнить форму, они знали, что могут обратиться ко мне, не вызывая официального переводчика. С сомалийцами часто возникали проблемы: люди отказывались переезжать или начинали драться, когда им было что-то нужно. В таких случаях служащие центра или сами сомалийцы приходили ко мне.

К счастью, никто из местных сомалийцев не был Осман Махамуд, и все же они смотрели на меня и мои джинсы с неприкрытой злобой. Им казалось нормальным отчитывать меня, заставить подчиниться. Они всегда говорили, что я должна покрывать голову и носить длинные юбки. Один мужчина сказал:

– Ты позоришь всех нас своим велосипедом. Когда ты едешь навстречу, раздвинув ноги, видно твои гениталии.

Я ответила ему, что на мне точно такие же штаны, как и на нем, и если у меня видны гениталии, то его должны быть еще заметней. Потом я развернулась и быстро убежала. Сильвия объяснила мне, что, если кто-то будет угрожать мне физической расправой, его отправят в другой лагерь, в остальном мне придется самой постоять за себя.

– Здесь сомалийцы зависят от тебя, – сказала она. – Они стучат в твою дверь и просят помощи. Ты нужна им больше, чем они тебе. Просто скажи, что не их дело, что ты носишь.

Я так и делала – смотрела им в глаза и говорила без обиняков, что думаю. Мне даже нравилось, что я могу высказать им все вслух.

* * *
В начале декабря я получила от отца письмо, отправленное на адрес лагеря для беженцев. Он меня выследил.

«Моя дорогая печень, – начиналось письмо. Отец называл меня своей печенью, что в Сомали имеет глубокое значение, ведь человек не может без нее жить. Хавейя была его глазами, а Махад – сердцем. – В нашей игре в кошки-мышки я наконец поймал тебя».

Письмо убеждало меня встать на праведный путь, и сформулировано предложение было так, чтобы позволить мне вернуться, не уронив чести. Отцу хотелось верить, что я все еще собираюсь жить вместе с мужем, которого он выбрал, и мой отъезд лишь короткая отлучка. Еще он написал, что ему нужно триста долларов на срочную операцию на глазах. «Хотя пока ты не получаешь достаточно большое пособие, мне кажется, ты сможешь найти несколько сотен, потому что очень влиятельна».

Отец знал, что я приду в отчаяние из-за вестей о том, что его зрение, и без того слабое, стало ухудшаться. Он предполагал, что я обращусь за деньгами к Осману Муссе. Как иначе я могла собрать нужную сумму? Муж обеспечивает жену – и, если нужно, семью жены. Письмо заканчивалось так: «Твой дом станет для меня либо источником гордости, либо бесчестья… Да хранит тебя Аллах». Зная меня, он думал, что ради спасения его зрения я вернусь к мужу.

Через несколько дней Осман Мусса позвонил в центр. Кто-то зашел к нам в фургон и сказал, что мне звонят из Канады. У меня подкосились ноги. Я взяла трубку, поговорила с ним – и снова солгала. Придумала историю о том, что вовсе не сбежала, а просто уехала на несколько недель в Голландию к своей подруге Фадумо. Он пожурил меня – «Нельзя так убегать» – и велел возвращаться в Германию как можно скорее. Я обещала вернуться и рассказала ему о письме отца. Он ответил, что постоянно общается с ним и все уладит. Видимо, Осман отправил деньги.

Я понимала, что это только вопрос времени. Отец, брат и муж знали, где я. Больше ничего не оставалось, как только сидеть и ждать, когда они придут за мной. Я боялась – боялась физического насилия, которое могло последовать. Но я не хотела возвращаться. Лагерь в Эде был для меня единственным шансом начать собственную жизнь, и я не собиралась его упускать. Я подумала, что как-нибудь выберусь из этой западни.

* * *
Однажды морозным январским утром мы с Ясмин пошли в закрытый бассейн, который раз в неделю был открыт только для женщин. Плавать мы не умели, мы просто плескались и смеялись. Вернувшись, я побежала в душ, чтобы вымыть и высушить волосы, с которыми иначе было не справиться. Мне пришлось подстричься, чтобы свести уход за ними к минимуму.

Мы с Ясмин громко болтали, по радио играла музыка, как вдруг в дверь постучали. Ясмин крикнула, чтобы я открыла. Выбежав на порог с мокрыми волосами, я нос к носу столкнулась с Османом Муссой. Рядом с ним стояли еще трое сомалийцев.

Я, с растрепанными волосами, в джинсах, застыла на пороге и не могла вымолвить ни слова. На минуту я стала прежней Айаан: послушной девочкой, привыкшей за долгие годы проявлять гостеприимство.

– Asalaam Aleikum, – поприветствовала я его. – Проходите, пожалуйста.

Я отошла в сторону, а четверо мужчин заполнили все пространство в нашем фургончике. Я не знала, что делать, схватила термос, сказала: «Располагайтесь, я принесу чай» – и убежала в комнату Ясмин. Объяснив ей, что этот мужчина мой официальный муж, я попросила присмотреть за гостями, обещав вернуться, как только смогу. Перед выходом я надела головной платок.

Я пошла в фургончик Хасны, нашей соседки. Сорокалетняя сомалийка всегда была занята, но я знала, что она сможет принять гостей как подобает. Хасна сказала, что приготовит для них чай, и стала хлопотать. Сняв с себя обязанности хозяйки дома, я побежала к Сильвии и рассказала ей, что солгала, чтобы получить статус беженца. Объяснила, что на самом деле сбежала от мужа, которого для меня выбрал отец. Муж приехал, чтобы забрать меня в Канаду.

Я думала, Сильвия ответит, что теперь я не могу находиться в Голландии и должна либо вернуться в Кению, либо уехать с законным супругом. Но она сказала:

– Как ты получила статус – твое дело. Оставь это при себе. Что касается твоего мужа: если не хочешь ехать с ним, просто скажи ему об этом. То, что он твой муж, не дает ему права тебя принуждать. Если он поведет себя грубо, я вызову полицию.

Я вернулась, преисполненная уверенности в собственных силах. Хасна тактично вывела из фургончика Ясмин и троих мужчин, оставив меня наедине с Османом Муссой. Он презрительно обвел рукой маленький, тесный домишко, в котором я жила:

– И что, вот этого тебе хотелось?

– Именно этого.

– Теперь ты поедешь со мной?

– Нет, – ответила я и замолчала.

Не было ни криков, ни слез. Я знала, что для Османа превратилась в ничто: в его глазах читалось презрение. Он предлагал глупой девчонке луну, а она предпочла жить в жалкой лачуге среди чужестранцев. Он считал, что у него есть надо мной власть, что я полностью принадлежу ему. Но я так не думала. Я знала, что теперь у меня есть права. Я предложила ему пройти в фургончик Хасны и пошла вперед.

Когда мы вошли, Хасна сказала:

– Я поговорю с ней.

Она завела меня в свою спальню и стала отчитывать:

– Ты с ума сошла? Богатый, красивый. Чего тебе еще нужно? Чего ты ждешь?

– Скоро я смогу снять квартиру, буду работать, – ответила я.

– Зачем ты так поступаешь? – спросила Хасна.

Она говорила, что я буду проклята, меня ждут нищета, болезни и другие горести. Но я, выслушав ее, ответила:

– Сейчас это слишком для меня.

В конце концов Осман Мусса согласился уйти. Я видела, что он не знает, что делать. Я чувствовала себя в безопасности в Голландии, в центре, где было полно охранников, которые не позволили бы меня к чему-то принуждать. Я нервничала, но неожиданно была уверена в себе.

Я была готова противостоять своей семье. Я открыла в себе источник внутренней силы, проверила себя на прочность – и теперь чувствовала, что справлюсь. Я могла попросить помощи у полиции и у Сильвии: она знала мою историю и не осудила за то, что я сделала, а наоборот, поддержала меня.

Через несколько дней Осман вернулся. Он сказал, что посоветовался с моим отцом и они решили созвать tolka, совет старейшин клана, в лагере беженцев 26 января. Я согласилась.

* * *
В последующие несколько дней, наверное, каждая женщина Дарод успела прийти ко мне и попытаться убедить поехать в Канаду. Все утверждали, что я совершаю самую большую ошибку в своей жизни. Отец подобрал для меня прекрасную партию. Каждая была бы готова на все, если бы ей повезло так же, как мне.

Здесь, в Европе, совсем одна, я стану отбросом. Сомалийки рассказывали мне истории, заканчивавшиеся страшной смертью, предупреждали, что джинны накажут меня за непослушание. Они перечисляли случаи в современной истории Сомали, когда девушки сбегали из семьи и становились проститутками, бесплодными, больными. Подумай сама, уверяли меня, тебе двадцать три, моложе ты не станешь.

Все они, не зная меня, пытались оказывать давление. Я просто слушала их – я-то знала, что собираюсь сделать.

Через два дня Хасна пришла ко мне в фургончик. Она была из субклана Огаден, а ее муж был Осман Махамуд, поэтому она была моей ближайшей родственницей в лагере. Хасна велела мне одеться: после ужина в ее фургоне состоится tolka.

Вечером 26 января Осман Мусса пришел с восемью мужчинами Осман Махамуд и двумя Мачертен – они столпились в темноте возле фургона Хасны. Хотя мы были на голландской земле, это собрание должно было стать настоящим советом старейшин. Из-за того что я опозорила семью, клан не мог позволить мне самой решать, как жить дальше.

Мы с Хасной поприветствовали собравшихся. Соблюдая формальности, Осман привел с собой знатных членов клана: старших мужчин, с которыми у нас были общие предки в пятом или даже восьмом колене. Один из них, Бокор, был прямым потомком короля, которому служил мой дед Маган.

Я собиралась вести себя как подобает, но надела не длинную юбку, а джинсы и тунику, и не покрыла голову платком. Моя одежда была приличной – ни дюйма обнаженной кожи – и в то же время мой посыл был ясен: многое изменилось.

В тесном фургончике мужчины расселись по лавкам и стульям. На их лица падали тени от свеч, которые зажгла Хасна. Абделлахи Мусса Бокор, «наследный принц» всего субклана Осман Махамуд, начал речь. Он был величественен. Казалось, его властность заполнила весь фургон. Он говорил не меньше получаса: объяснил порядок проведения совета, рассказал об основных ценностях клана, похвалил моего отца. Он говорил о том, как важен брак для чести семьи. Затем он обратился ко мне: наша страна разрывалась на части, и не время нам, членам высокого клана, поступать так друг с другом.

Когда он замолчал, слово взял следующий по старшинству Осман Махамуд, и так продолжалось, пока не высказались все восемь.

Я сидела выпрямившись и молчала, только отпивала понемногу чай из чашки. Да, я нарушила одно из священных правил клана, покрыла своего отца несмываемым позором, но я знала, как подобает вести себя. Я не буду грубой, не опущусь до оскорблений и истерик. Я сидела, поставив ноги именно так, как мне предписывалось, и смотрела на губы мужчин. Лишь иногда я поднимала взгляд, чтобы показать, что все слышу, и кивала. Я понимала, что должна выдержать это испытание, ведь на кону было мое право распоряжаться собственной жизнью.

Потом Абделлахи Мусса Бокор произнес:

– Думаю, теперь Осман Мусса должен сказать свое слово. Осман Мусса стал говорить о чести, семье, клане и войне. Он признал, что ничего не знал обо мне и вел себя чересчур самоуверенно, принимая все как должное. Но теперь готов по-настоящему познакомиться со мной – как с личностью, а не чьей-то дочерью. После этого Абделлахи Мусса Бокор обратился ко мне. Я по-прежнему хранила молчание.

– Ты понимаешь, что это официальный совет, хотя он и проводится в неподобающем для него месте?

Я кивнула.

– Теперь подумай о своем ответе. Мы не можем позволить тебе сказать «да», а потом исчезнуть в другой стране. Сейчас твой ответ будет окончательным.

Я снова кивнула.

– Мы прервемся, чтобы ты смогла все обдумать, а завтра вернемся, чтобы услышать твой ответ.

Я поняла, что мне пора говорить.

– Я знаю, каким будет мой ответ. – Я подняла глаза и произнесла: – Нет. – Я удивлялась самой себе, я была такой спокойной и решительной. Никогда раньше я не чувствовала, что настолько права. – Я не хочу быть женой Османа Муссы, хотя уважаю его, он всегда относился ко мне как должно. Я понимаю, что вы делаете ради меня и насколько это все необычайно, но мой ответ окончательный.

Бокор на мгновение замер. Он явно был потрясен.

– Можем ли мы задать тебе несколько вопросов? Я согласилась.

– Осман Мусса был с тобой жесток?

– Нет. Он всегда вел себя безупречно.

– Он скуп?

– Нет, он очень щедр.

– Знаешь ли ты об Османе то, чего не знаем мы?

– Нет.

– Есть ли тебе что добавить?

– Нет.

С каждым вопросом они давали мне возможность уменьшить позор, которым я покрыла свое имя и имя отца. Но я решила не лгать, не говорить, что Осман Мусса бил меня или обижал. Это было бы несправедливо. Я просто не хотела жить с ним.

В конце концов Абделлахи Мусса Бокор спросил:

– Так почему же ты так поступаешь?

Я некоторое время молчала, а потом слова сами полились у меня изо рта:

– Это веление души, а душу нельзя принудить.

Я произнесла эту фразу высокопарно, и ее меньше всего можно было ожидать от женщины, тем более двадцати трех лет.

Абделлахи Мусса Бокор внимательно посмотрел на меня, а потом сказал:

– Я уважаю твой ответ. И думаю, что все мы должны уважать его. – Он повернулся к Осману и спросил: – Ты принимаешь его?

– Я вынужден, – ответил Осман.

После Бокор обратился к совету и сказал, что согласие Османа все должны счесть достойным и храбрым поступком, который преумножит его мудрость в глазах членов клана. Он обнял Османа и похлопал по спине. Затем все остальные мужчины сделали то же самое.

Я чувствовала себя виноватой перед ним, ведь дело было совсем не в нем. Я сказала:

– Я обязательно верну тебе деньги за билет на самолет, возмещу все расходы…

Осман Мусса был глубоко оскорблен:

– Вдобавок ко всему, что ты натворила, ты еще и посыпаешь мои раны солью.

По законам чести этого не требовалось, но я не хотела оскорбить его. Я сказала, что благодарна ему.

После этого все мужчины встали, попрощались со мной и вышли. Они вели себя очень уважительно. Не было никакой жестокости. Они же Осман Махамуд, а не арабы. В нашем клане мужчины очень редко били женщин. Я смотрела, как они удаляются во тьму, и понимала, что совершила то, что никогда уже не смогу исправить. Сожалений не было, но я понимала, что отрезала себя от всего, что было дорого и важно для моей семьи.

* * *
Всего за два месяца во мне произошли огромные перемены. В Найроби я не могла отстоять свое право отказать этому мужчине. Я сказала отцу, что не хочу выходить замуж за Османа, но не была способна на поступок. Если бы я это сделала там, то была бы опорочена и лишилась поддержки клана. Мама и сестра тоже пострадали бы, хоть и меньше. Меня бы все презирали, как и других одиноких женщин в Сомали. Я бы просила о приюте и стала легкой добычей для любого хищника. Я просто не представляла, что смогу пойти на такое.

Но теперь у меня был статус беженца. Я имела право остаться в Голландии и знала, что у меня есть и другие права. Никто не мог заставить меня поехать туда, куда я не хочу. Эта розовая карта все изменила. Теперь я понимала, что мне хватит сил, чтобы продолжить противостояние.

И все же чувство вины не оставляло меня. Я не могла заснуть в ту ночь, думая о том, как поступила с отцом.

Рано утром 27 января я села и стала писать самое трудное в своей жизни письмо. Я начала его со слов: «Во имя Аллаха, Всемилостивого и Милостивейшего», а потом продолжила:


Дорогой отец.

Посылаю тебе самое теплое приветствие и сразу перехожу к делу. Я знаю, что разочарую тебя, но я решила развестись с Османом Мусса Иссе. Никакие мои извинения и мольбы о прощении не утешат тебя, но я лишь прошу понять меня. Мне очень жаль. Конечно, я не надеюсь на твое понимание, но ничего не поделаешь.

Осман позвонил тебе и, следуя твоему совету, довел это дело до сведения старейшин клана. Мы встретились с ними и достигли соглашения мирно и достойно (если может быть что-то достойное в подобных обстоятельствах). Было принято решение, что состоится РАЗВОД.

Мне очень жаль, отец, но с этим ничего не поделаешь. Я приеду в Кению, как только смогу скопить на билет и получить визу. А сейчас я хожу в школу.

Отец, я понимаю, как ты недоволен мной, но прошу тебя, ответь мне. А когда твоя злость утихнет, постарайся понять и простить меня. Может быть, я прошу слишком многого, но мне нужно твое благословение.

С почтением, твоя любящая дочь Айаан.


Через неделю я получила письмо от отца, написанное 26 января, в день совета. Ему позвонил Осман.


Дорогая Айаан.

Не могу поверить в то, что рассказал мне Осман. Если это правда, ты не только повела себя жестоко и бесчестно по отношению к своей семье, но и причинила мне боль. Я не могу ни молиться, ни спокойно спать с тех пор, как позвонил Осман. Послушай, Айаан, я не могу больше выносить такое положение дел. Поэтому либо ты подчинишься мужу, либо я вынужден буду приехать в Голландию, и мы встретимся с тобой лицом к лицу.


Я была раздавлена его яростью, тем, как повредила его репутации. И еще я по-настоящему испугалась: если он приедет в Голландию, то побьет или убьет меня. Я опозорила его, и теперь он должен был наказать меня.

Потом, спустя две недели после совета старейшин, я получила от него еще одно письмо, написанное поверх моего, отправленного 27 января. Чернила были красными – ими пишут своим врагам. На первой странице я прочла: «Я не буду читать твои письма, не пытайся больше писать мне». На обратной стороне, поверх подписи, значилось:


Дорогая бесчестная лисица.

Я не нужен тебе, а ты не нужна мне. Я прошу Аллаха о том, чтобы он опозорил тебя так, как ты опозорила меня. Аминь! Это последнее послание, которое ты от меня получишь. Твое же письмо было последним, которое я принял от тебя. Отправляйся в ад! Да пребудет с тобой дьявол.


В конце большими буквами было дописано: «ПУСТЬ АЛЛАХ ПОКАРАЕТ ТЕБЯ ЗА ПРЕДАТЕЛЬСТВО. АМИНЬ! ИСКРЕННЕ ТВОЙ, ДУРАК».

После этого страх, что отец убьет меня, отступил. Для него я была уже мертва. И хотя со мной все было нормально, мне показалось, что меня ударили в живот. Я была отвержена.

Я купила телефонную карту, набрала номер индийской семьи, жившей по соседству с нами на Парк-роуд, и попросила позвать Хавейю. Она была мне очень нужна. Впервые после моего отъезда мы поговорили. Хавейя сказала, что прочитала мое письмо Абеху и гордится мной. Сестра сочувствовала мне и попросила быть осторожной: отец все равно мог приехать за мной. Его ярость была ужасающей.

Я попросила Хавейю привести на следующей неделе к соседям маму. Мне хотелось поговорить с ней. Я умоляла сестру попытаться убедить маму не отвергать меня.

Когда я услышала мамин голос, на линии были такие помехи, что казалось, будто она на другой планете.

– Значит, ты сделала то, что я предполагала, – сказала она и повысила голос: – Знаешь, как теперь здесь ко мне относятся?

Я ответила, что Хавейя рассказала мне.

– Ты совершила ужасную ошибку, но по-прежнему остаешься моей дочерью. Отец очень зол на тебя. Ты не боишься его проклятия? Проклятия отцов сильнее материнских.

– Посмотрим, – ответила я.

Мама пожелала мне удачи. Она была очень добра, пообещала, что мы сможем поговорить снова, и тут нас рассоединили.

Я чувствовала себя так, будто доживаю последние дни. Я отвергла отца, а теперь разочаровала и мать. Я подумала о смерти и пробуждении после, когда мне будет уже не укрыться от возмездия Аллаха. Мои грехи были бесконечны. Я опозорила родителей, отвергла законного мужа, пренебрегала ежедневными молитвами, носила мужскую одежду и остригла волосы. Толстый том моих прегрешений, записываемых ангелом за моим левым плечом, наверняка перевесит тоненькую тетрадку с добрыми делами. Отец проклял меня, и теперь я осуждена на вечные муки.

Глава 12. Хавейя

Получив письмо от отца, я на долгие месяцы впала в депрессию. Теперь мне ничего не оставалось, кроме как в одиночку двигаться дальше, в том направлении, которое я для себя избрала. Шло время, и понемногу росло мое знание голландского языка. Работники Центра помощи беженцам поощряли мои переводы с сомалийского на голландский и терпеливо исправляли ошибки. Это напоминало катание на велосипеде – с каждым разом я чувствовала, что у меня получается все лучше и лучше.

Сильвия больше всех поддерживала меня. Она говорила, что у меня есть будущее. В Голландии должны были признать мой кенийский аттестат, и потом я могла пойти учиться дальше, даже поступить в университет.

Однажды сомалийская девушка попросила меня сходить с ней в больницу: ей нужно было показаться гинекологу. Доктор попросил объяснить, что ей придется снять одежду, а он осмотрит ее матку с помощью длинного серебристого инструмента.

– Я сделаю, как он говорит, но не думаю, что он сможет увидеть матку, – сказала она.

Я понимала, о чем шла речь: она была зашита. Я попыталась объяснить это врачу, но он оборвал меня:

– Делайте, что я сказал.

Когда она забралась на кресло, врач заглянул ей между ног, в ужасе отпрянул назад и выругался. Потом сорвал с себя перчатки, потому что ни один инструмент не мог проникнуть внутрь. У девушки вообще не было гениталий, только абсолютно гладкая поверхность между ног.

Это было farooni – радикальное обрезание, при котором все гениталии удаляли, а потом заштопывали то, что осталось. Я никогда такого не видела – подобное обрезание проводят в основном люди Исак на севере. Доктор же подумал, что у девушки ожог. Весь медперсонал был в шоке. Так я узнала, что в Европе даже не слышали о женском обрезании.

В мае 1993 года я получила официальное письмо: мне предоставили жилье. Муниципалитет Эде выделил мне однокомнатную квартиру, которую я должна буду оплачивать из своего пособия по безработице.

Я была рада уехать из лагеря беженцев. Там постоянно возникали ссоры между его обитателями, по поводу политики или женщин, и все время ходили слухи. Но когда я сообщила Ясмин эту новость, она расплакалась и спросила:

– Значит, ты бросишь меня здесь одну?

Прошение Ясмин о статусе беженца было отклонено. Но так как она оказалась несовершеннолетней, ей разрешили остаться в Голландии, жить в лагере для беженцев и посещать специальную школу для иностранцев, которую она ненавидела. Я спросила в муниципалитете, может ли Ясмин жить со мной, но мне ответили, что это запрещено: квартира была однокомнатной. Если я хотела получить двухкомнатную, мне нужно было еще подождать.

Мне подумалось, что я вела себя как эгоистка. Если я не останусь рядом с Ясмин, то буду по-настоящему плохим человеком. Так что я отклонила предложение и подала заявку на двухкомнатную квартиру, чтобы жить там с Ясмин.

* * *
Я подружилась с некоторыми работниками Центра помощи беженцам. Ханнеке, консультант, которая была старше меня на пару лет, познакомила меня с Эллен, моей ровесницей, учившейся на социального работника в местном Христианском колледже. Мы брали в прокате видео, гуляли и выезжали на пикники – словом, развлекались так, как мне нравилось. Позже они познакомили меня со своими друзьями и семьями.

Эллен и Ханнеке были христианками и, казалось, относились к своей религии серьезно, но все равно ходили в бары. Когда Ханнеке впервые позвала меня туда, я подумала, что Аллах точно меня накажет. Я уже давно не молилось, но пойти в бар – это было действительно haram. На самом деле в баре люди часами толпились, пили алкоголь, курили и пытались перекричать громкую музыку. Я совершенно не понимала, что происходит. Этот обычай казался мне очень странным.

И все-таки я продолжала ходить туда, потому что остальным там нравилось. Я не пила, и все же порой, когда я возвращалась домой, мне было очень стыдно. Как я могла ходить в такие места, которые раньше считала греховными? Каждый раз я говорила себе:

– Я не сделала ничего плохого. Я никого не соблазняла, просто стояла в джинсах и пила кока-колу. В этом нет ничего дурного.

Если я не поступала плохо, то Аллах, конечно, не должен наказать меня.

Честно говоря, я не понимала, почему люди ходят общаться в такие шумные места. Эде был консервативным протестантским городком, очень маленьким и тихим. В барах все вели себя прилично. Но когда мы решали, куда пойти, большинство выбирало именно то заведение, в котором уже все было забито. Я не видела в этом никакой логики.

Мне было очень сложно понять голландцев. Я представляла себе, как приеду домой и скажу Хавейе:

– С рассвета до заката они кажутся вполне нормальными, но у них очень странные вечерние привычки.

Ханнеке считала, что мне будет полезно посмотреть Голландию. Однажды весной, в выходные, она решила свозить меня на денек в Амстердам. Там мы гуляли вокруг элегантных домов, выстроившихся вдоль Херенграхта, Господского канала, через который были перекинуты маленькие изящные мостики. Казалось, в каждом голландском городе был старинный красивый центр, и люди изо всех сил старались сохранить его в первозданном виде. По ночам можно было ходить по улицам абсолютно спокойно. В этой стране везде царили чистота и порядок, а всего в нескольких часах лету процветали конфликты, грязь и жестокость.

Ханнеке отвела меня и в квартал красных фонарей, чтобы показать, что это такое. Я помню, что меня будто ударили под дых, когда за стеклом я увидела обнаженных или сексуально наряженных женщин. Они напоминали туши животных, висевшие на крюках в лавке мясника на рынке в Кариокоре. Настоящая человеческая эксплуатация. Я отпрянула в ужасе. Ханнеке так и не смогла убедить меня, что женщины занимаются этим по доброй воле, что такова их работа.

Но эта неприятная сторона голландского общества, похоже, была никак не связана с той Голландией, которую знала я. Обычные голландцы не были настолько безнравственными. Возможно, с ними я чувствовала большую внутреннюю связь, чем с другими иностранцами. Я была убеждена, что голландцы совсем не такие развращенные монстры, как казалось сомалийцам в лагере беженцев.

Мы с Эллен часто разговаривали о христианстве. Ее отношения с Богом были построены на диалоге и любви. Это разительно отличалось от того страха и покорности, которым учили меня. Эллен выросла в строгой протестантской семье: ее родители принадлежали к Голландской реформатской церкви. По воскресеньям они дважды за день ходили в храм и заставляли Эллен носить длинные юбки. Она искала собственный путь к Богу. И все же ее вера казалась мне гораздо свободнее, чем ислам, который знала я. Честно говоря, я думала, что их религия даже чересчур приятна и удобна.

Эллен говорила, что молится только тогда, когда хочет, а христианский Бог добрый, Он вроде отца. Хотя, как ни странно, Он все же не поддерживал ее напрямую, а хотел, чтобы Эллен помогала себе сама.

– В вашей религии слишком много ада, и вы молитесь потому, что обязаны. Это отношения господина и раба, – говорила она мне.

У Эллен был парень. Она была влюблена в иранца Бадала Задеха, но хотела выйти замуж девственницей. При этом они открыто целовались в губы. Эллен говорила, что это нормально. И действительно, молодые люди постоянно целовались на улицах. Я заметила это сразу же, как только сошла с трапа самолета, и все сомалийки твердили, что грязные gaalo ведут себя так всегда. И все же Эллен хотела остаться девственницей.

Однажды мы сидели вчетвером и смотрели телевизор в квартире, где жили Ханнеке и Эллен. Передача называлась «All you need is love». Голландцы и голландки признавались кому-то в любви на глазах у целой нации, а ведущий изображал Купидона. После рекламы зрители должны были узнать, взаимны чувства участников или нет. Нам с Ясмин программа казалось настоящим варварством.

Мы с Эллен стали говорить о любви, ухаживаниях и девственности. Для меня, сомалийки, быть девственницей означало быть обрезанной, плотно зашитой. Я уже знала, что голландцы так не делают, поэтому спросила:

– А как же муж узнает, девственница ты или нет? Будет какая-то проверка?

– Конечно нет, – ответила Эллен. – Он узнает, что я девственница, потому что я скажу ему об этом.

Я ответила, что нас обрезают и зашивают, а когда мужчина проникает внутрь, идет кровь. Притвориться нельзя. Эллен и Ханнеке пришли в ужас.

– И с вами тоже так было? – спросили они.

Мы подтвердили, и Ясмин высокомерно добавила:

– Если вас не обрезали, значит, вы не очищены.

Эллен распахнула большие голубые глаза и невинно спросила:

– Очищены – от чего?

Очищены – от чего, действительно? Я долго размышляла над этим и поняла, что не знаю ответа. Здесь не только в исламе дело: не все мусульманские женщины проходят через подобное. Но в Сомали и других мусульманских странах исламская культура поощряет такую процедуру. Я не слышала о том, чтобы хоть один проповедник воспротивился женскому обрезанию. Напротив, имамы часто говорили о подавлении женской сексуальности.

От чего же нас очищали? Мы были чьей-то собственностью. То, что было у меня между ног, мне не принадлежало. На мне поставили клеймо.

Я не знала, что ответить Эллен, и просто сказала:

– Это наша традиция.

Поскольку Эллен была верующей, она спросила:

– Но вы же верите, что Бог создал вас?

– Конечно, – сказала я.

– Значит, Господу угодно, чтобы вы были такими, какими Он создал вас. Почему же вы не остаетесь первозданными? Почему ваша культура считает, что можно улучшить творение Господа? Разве это не ересь?

Я посмотрела на нее в изумлении. В словах Эллен действительно что-то было.

Эллен сказала, что голландских женщин не подвергают обрезанию, как и голландских мужчин. Ясмин сморщилась от отвращения. Когда мы уходили, она стала чесаться, а дома провела в ванной несколько часов.

– Я сидела в их доме и ела с их тарелок! – сказала Ясмин. – Они нечистые. Вся эта страна нечистая.

– Знаешь что, Ясмин, – ответила я, – тебе лучше к этому привыкнуть. Потому что твой учитель в школе не обрезан, и человек, приготовивший тебе обед, тоже. Если ты хочешь остаться здесь абсолютно чистой, придется запереться в квартире и никогда больше не общаться с белыми людьми.

– Это другое, – сказала Ясмин. – Вот почему Коран велит нам никогда не дружить с неверными.

* * *
В июле 1993 года мне наконец-то выделили двухкомнатную квартиру в Эде. Квартплата была шестьсот гульденов в месяц, но мне должны были выдать ссуду в пять тысяч гульденов на покупку мебели и ежемесячное пособие по безработице в тысячу двести гульденов. Ясмин, которой для голландских властей было всего пятнадцать, поступала под мою опеку.

Наша квартира находилась в районе с невысокими домиками, всего в несколько этажей, – быть может, не слишком шикарными, но вполне аккуратными. Мне там даже понравилось. Но в соседней квартире почти каждую ночь избивали турчанку. Нам было слышно все: и то, как она ударяется о стену нашей гостиной, и то, как молит о пощаде. Эллен и Ханнеке сказали, что мы должны вызвать полицию. Но когда мы туда обратились, нам вежливо ответили, что ничего нельзя сделать. Они уже приезжали, но женщина отказалась составлять жалобу. На следующую ночь она кричала опять.

Ее муж включал телевизор на полную громкость, чтобы заглушить вопли. Я редко встречала эту женщину на улице: она почти не выходила из дома. Думаю, ей было стыдно: вся округа знала, что с ней происходит.

Спустя некоторое время служащий Центра помощи беженцам приехал нас проведать.

– Айаан, почему же ваш голландский стал хуже с тех пор, как вы уехали из лагеря? – спросил он.

Переехав в город, я почти перестала практиковаться в голландском: с Ясмин мы разговаривали по-сомалийски, а с Эллен и Ханнеке – по-английски. Я понимала простые голландские предложения, но с произношением у меня были проблемы, и это смущало меня.

Работник Центра предложил повесить в местной церкви объявление о том, что мы разыскиваем добровольца, который будет один раз в неделю в течение часа разговаривать с нами по-голландски. Так, спустя почти год после приезда в Голландию, я познакомилась с Джоанной.

Она заботилась обо мне, словно родная мать, пока я постепенно привыкала к ее непонятной, но такой гостеприимной стране. Поначалу мы с Ясмин ходили к ней в гости один раз в неделю, потом два, а позже стали наведываться столько раз, сколько нам хотелось. Мы просто являлись без приглашения, точь-в-точь как в Сомали, готовили у нее на кухне, играли с ее детьми. Джоанна не только учила нас голландскому языку – она объясняла нам, как жить на Западе, рассказывала о всяких полезных мелочах. Например, как экономить: покупать в супермаркете более дешевые товары, которые стоят на нижних полках, или зимой выключать обогреватель и ходить дома в свитере. Как вести себя в обществе: в Голландии принято открывать подарок в присутствии дарителя и смотреть людям прямо в глаза, даже если ты женщина.

Джоанна учила нас и многому другому. Она объясняла, что нужно говорить прямо по делу, а не ходить вокруг да около. Если у тебя нет денег – признайся, а потом подумай, как так получилось. В этом нет ничего стыдного, кроме того, не нужно придумывать длинное вступление: ты четко заявляешь о своей проблеме и делаешь выводы. Джоанна учила нас полагаться на себя, встречаясь с трудностями лицом к лицу. Всю жизнь я наблюдала за тем, как мама выкручивалась и делала вид, что проблем не существует, надеясь, что они уладятся сами собой по воле Аллаха. Но Джоанна не увиливала от неприятностей.

– Сказать «нет» – это не грубость, – постоянно повторяла она.

Джоанна жила в современном доме из серого камня, с аккуратным садом. Дом был небольшим, но в нем все было устроено очень разумно.

Муж Джоанны, Маартен, не был главой семьи. Они обсуждали все вместе на равных, спрашивали друг у друга совета. Иногда дети перебивали их и встревали в разговор – Джоанна и Маартен не наказывали, а выслушивали их. Маартен помогал жене по хозяйству.

Каждый день дети укладывались спать ровно в восемь и ни минутой позже. Жизнь в этой семье была строго упорядочена и продумана. Джоанна читала книги по детской психологии и, хотя порой наказывала детей за плохое поведение, никогда их не била. Словом, ее семья была похожа на ее родину: в ней все было четко распланировано и отлично организовано. Порой такой порядок слегка сковывал, но в то же время дарил чувство защищенности и уюта. Эта модель семьи нравилась мне куда больше, чем все, что я видела до сих пор.

А самое главное – в семье Джоанны меня принимали радушно. Джоанна, мудрая и скептичная, со сдержанным чувством юмора, обладала способностью к безграничному пониманию. Я стала относиться к ней как к наперснице.

Я поделилась с ней тем, что чувствовала себя настоящей эгоисткой из-за того, как поступила со своими родителями. Но Джоанна считала, что нет ничего предосудительного в том, чтобы ставить свои интересы на первое место. Она говорила, что распоряжаться собственной судьбой по своему усмотрению – это не эгоизм. Каждый должен стремиться к своему счастью. Джоанна полагала, что я поступила абсолютно правильно, и мне начало казаться, что, возможно, я все-таки хорошая.

Все исламские ценности, о которых мне рассказывали, приучали меня думать о своих интересах в последнюю очередь. Жизнь – это испытание, и если тебе удается забыть о себе – значит, ты служишь Аллаху, а потому будешь среди первых в раю. Чем глубже будет твое смирение, тем добродетельнее ты станешь. Но Джоанне, Эллен и всем остальным голландцам казалось естественным стремиться к личному счастью на земле, здесь и сейчас.

* * *
После того как мы с Ясмин переехали в квартиру в Эде, я твердо решила, что пойду работать. Мне было стыдно жить на пособие. Сильвия и другие работники Центра помощи беженцам терпеливо отвечали на мои бесконечные вопросы, и в конце концов я поняла, что такое «социальное обеспечение»: работоспособные люди помогали нуждающимся. Но у меня были руки и ноги, а значит, я могла работать. Мне не хотелось только принимать, ничего не отдавая.

Сначала я пошла на биржу труда. Служащая зарегистрировала меня, но объяснила, что мне нет смысла работать. Я хотела продолжать заниматься голландским, а все, что я могла получить на временной работе, вычиталось бы из моего пособия. Мне разрешалось оставлять себе только остаток, если я вдруг получу больше.

Но я все равно хотела работать, поэтому зарегистрировалась во всех агентствах по трудоустройству, какие были в городе.

Я сказала, что окончила курсы секретарей. Мой голландский был очень плох, но меня все равно занесли в базу данных. Через два дня мне позвонили из агентства Temp Team: заводу по производству апельсинового сока Riedel временно требовалась уборщица.

С шести до восьми утра, до начала заводской смены, я должна была мыть полы, чистить туалеты и убираться в столовой. Это было не слишком приятно, но несложно. На другой работе, в текстильной мануфактуре Akzo Nobel, я запаковывала в коробки огромные катушки ниток. Затем другие работники заклеивали эти коробки. Подобную работу я выполняла и на кондитерской фабрике Delacre – раскладывала печенье по пластиковым контейнерам.

Подобная работа не была престижной, но в ней не было и ничего унизительного, за нее платили, к тому же график был удобным: выходя в утреннюю смену, по вечерам я могла заниматься голландским. Для меня эта работа стала стартовой площадкой: если я трудилась усердно, то могла получить более высокое пособия, а надбавка помогала мне платить за квартиру и учебу.

Работа на заводе позволила мне познакомиться еще с одним классом голландского общества. До этого я имела дело только с социальными работниками и представителями среднего класса, которые на добровольных началах помогали в лагере беженцев. Рабочие разговаривали совсем иначе и относились к иммигрантам далеко не так спокойно. На кондитерской фабрике в основном трудились женщины, и они четко разделялись по этническому признаку: с одной стороны – голландки, с другой – турчанки и марокканки. Они старались держаться обособленно и в столовой, и на производстве. Если марокканку ставили в пару к голландке, работа шла плохо, постоянно возникали конфликты, упаковка сыпалась на пол. Зато когда марокканки работали вместе, они старались делать все как можно лучше. Ксенофобия была взаимной: голландки считали марокканок ленивыми и неприятными, а те говорили, что голландки воняют и одеваются как шлюхи. Каждая группа считала свою выше другой.

В текстильной мануфактуре в основном работали одни голландцы, причем некоторые из них – по десять или даже двадцать лет. Они говорили, что им нравится то, чем они занимаются, и я видела, что они стараются трудиться усердно и эффективно, получая удовольствие даже от такой непритязательной работы.

Постепенно я стала меняться, адаптируясь к условиям жизни в новой стране: научилась распределять время между работой и посещением школы.

Спустя шесть месяцев после того, как я встала на учет на бирже труда, меня вызвали туда, чтобы провести тест IQ. Он был очень длинным и наверняка очень дорогим. В нем было много заданий по математике, с которой у меня всегда было плохо, а остальное – психологические вопросы и проверка знания языка, конечно же голландского. Мои результаты были очень скромными.

Консультант по трудоустройству сказала, что я могу поступить на специализированные технические курсы среднего уровня: что-нибудь связанное с бухгалтерией или администрированием, где будет мало теории, и я смогу постепенно подготовиться к работе. Я сказала, что хочу изучать политологию, но она ответила, что этоневозможно: это университетский курс, а я не могу рассчитывать на поступление.

Меня отправили учиться на бухгалтера в Вагенинген, деревню неподалеку от Эде. Эти курсы тоже были очень дорогими, но консультанту показалось, что для меня это единственный разумный выбор. Видимо, она решила, что иностранке будет понятнее универсальный язык цифр.

Я провалилась. Спустя четыре недели дебет так и не сошелся у меня с кредитом. Преподаватель вздохнул и сказал:

– Это точно не твое.

– Я же говорила, – ответила я.

Он написал официальное письмо, в котором говорилось, что я не могу работать бухгалтером, и я перестала ходить на курсы.

Мне по-прежнему хотелось добиться в жизни большего. Я твердо решила, что хочу изучать политологию, и если для этого нужно поступить в университет – значит, так тому и быть. Эллен и Ханнеке подумали, что я сошла с ума. Конечно, высшее образование – это достойная цель, но политология? Я попыталась объяснить им, что хочу понять, почему жизнь в Голландии так отличается от жизни в Африке, почему в европейских странах спокойствие и достаток, в чем причина войн и как достичь мира.

Я размышляла об этом постоянно, но у меня не было ни одного ответа, только вопросы. Каждый раз, общаясь с государственными служащими, я думала: «Как же создать такое государство?» Я наблюдала за тем, как Ханнеке, Эллен и другие девушки, с которыми они жили в одной квартире, составляли графики дежурств и распределяли обязанности – кто когда будет ходить за покупками, убираться и готовить. Это было как расписание автобусов: каждая действительно делала все, что должна. И что удивительно, не возникало никаких конфликтов по этому поводу. Как же стать такими, как они?

В Голландии по поводу всего существовали свои правила. Однажды вечером меня остановил полицейский за то, что я ехала на велосипеде, не включив фары. Я застыла, полагая, что произойдет что-то страшное. Однако меня только отчитали, строго, но вежливо, и велели заплатить штраф в двадцать пять гульденов. Более того, полицейский пояснил, что я не обязана платить сразу: квитанция придет по почте. Конечно, месяц спустя я получила подробный счет. Я подумала: какая разумная система. Полицейский не получает от тебя деньги напрямую, а значит, у него не появится искушение присвоить их.

В этой стране во всем чувствовалось участие государства. Порой эта система казалась слишком бюрократизированной, чересчур сложной, но вместе с тем она приносила много пользы. Мне хотелось понять, как этого добиться. Это была страна неверных, и мы, мусульмане, не должны были перенимать их образ жизни. Но почему же тогда в ней все было устроено гораздо разумней и жилось здесь намного лучше, чем там, откуда мы родом? Разве в тех странах, где поклоняются Аллаху и соблюдают Его законы, не должны царить мир и достаток, а страны неверных, наоборот, быть бедными, темными и раздираемыми войнами?

Я хотела понять это противоречие. В 1992–1993 годах, казалось, во всем мире, кроме Запада, шли гражданские войны и возникали клановые распри. Окончание «холодной войны» вскрыло старые очаги ненависти. И среди стран, где начались войны, почему-то было очень много исламских государств. Что же с нами не так? Почему неверные живут в мире, а мусульмане убивают друг друга, если веруют в истинного Бога? Я думала, что, изучив политологию, смогу в этом разобраться.

Поступить в университет было непросто. В Голландии максимум, что могли для меня сделать, это засчитать мой кенийский аттестат о среднем образовании. Чтобы попасть в вуз, я должна была сначала получить другой диплом, который назывался propedeuse. Я запаниковала: мне казалось, что я никогда не смогу сдать математику. Эллен посоветовала мне поступить на курсы социальных работников, как она сама и Ханнеке. Проучившись там год, я могла получить propedeuse и перевестись в университет, избежав встречи с математикой.

В языковой школе я объявила, что хочу сдать экзамен по голландскому, чтобы меня приняли на курсы. Преподаватель мягко объяснил, что моих знаний пока недостаточно: я учила язык всего год, а к такому экзамену надо готовиться в течение трех лет. По его мнению, я была слишком нетерпелива и поступала безответственно, выбрасывая деньги на ветер.

Но Эллен сказала, что преподаватель не имел права мне мешать – я могла тратить собственные деньги по своему усмотрению. Поэтому я все равно решила сдать экзамен. И сдала. Следующим моим шагом должны были стать курсы социальных работников.

* * *
В то время я старалась избегать других сомалийцев. Еще когда мы жили в лагере беженцев, мне уже было не по себе рядом с ними. Все сомалийцы, приходившие в фургончик к Хасне, казалось, только и делали, что жаловались, особенно те из них, кто жил за пределами лагеря и находился в Голландии уже несколько лет. Они не пытались стать частью голландского общества, не работали, только целыми днями бродили по лагерю и выпрашивали еду. Конечно, были и такие, кто, как и я, учился, ходил на работу, катался на велосипеде, но им не хватало времени на общение.

А остальные просто сидели, жевали кат и разговаривали о том, как ужасна Голландия.

Все мы постоянно сталкивались с одним и тем же противоречием. Нас никогда не покидала уверенность в том, что мы – сомалийцы и мусульмане – выше неверных, а здесь вдруг оказалось, что нет, мы нисколько не выше. Мы не ориентировались в повседневной жизни, не знали, как пользоваться банкоматом или что нужно нажать на кнопку, чтобы остановить автобус. Однажды я ехала на автобусе вместе с Дхахабо, еще одной сомалийкой из лагеря. На подъезде к нужной остановке она закричала: «СТОП!», и все пассажиры уставились на нас. Мне было очень неловко.

Стараясь избежать подобной неловкости, многие пытались создать в Голландии «островки» Сомали. Они принимались делать вид, что сомалийцы разбираются во всем лучше презренных белых людей. «Не учите меня пользоваться градусником. Наши, сомалийские, градусники гораздо более продвинутые», что-то вроде этого. «Он всего лишь водитель и воняет как свинья. Как он смеет указывать мне, как себя вести».

Однажды, когда я только приехала в лагерь и стояла среди сомалийцев возле фургончика Хасны, кто-то крикнул: «Тут в телевизоре плачет мужчина!» Мы побежали посмотреть. Передача называлась «Прошу прощения», в ней люди признавались в неблаговидных поступках. Большой широкоплечий голландец с красным лицом плакал, раскаиваясь в том, что совершил. Он хныкал: «Простите меня, пожалуйста», а мы переглядывались в ужасе и недоумении. Никто из нас раньше не видел, чтобы мужчина плакал. Потом мы рассмеялись: Голландия казалась нам такой странной.

Но к тому времени, когда мы перебрались в Эде, я стала лучше понимать местную культуру. Меня стали раздражать сомалийцы, которые давно жили в Голландии и постоянно жаловались, что им предлагают только работу, не требующую высокой квалификации, а они хотели быть пилотами и адвокатами. Но когда я указывала им на то, что у них нет соответствующих навыков, они принимались обвинять во всем Голландию. Европейцы колонизировали Сомали, вот с чего все началось. Я думала, что это очевидная бессмыслица. Мы сами по своей вине погрязли во взаимных раздорах.

Точно такую же защитно-высокомерную реакцию я наблюдала раньше у людей из сельской местности, переехавших в город, будь то Могадишо или Найроби. Здесь, в Голландии, все претензии постоянно сводились к обвинениям в расизме. Всех буквально трясло от ярости из-за того, что нас якобы притесняли, потому что мы – черные. Если продавец не хотел сбросить цену на футболку, Ясмин говорила, что в этом магазине действуют специальные скидки только для белых. Они с Хасной рассказывали мне, что часто не платили за автобус, выдумывая какие-то дела в городе, а если в Центре помощи беженцам им не давали билет, они обвиняли служащих в расизме.

– Если сказать голландцу, что это проявление расизма, он даст тебе все, что захочешь, – говорила Хасна с нотками удовлетворения в голосе.

Не буду отрицать, в Голландии действительно существует дискриминация, но часто обвинения в расизме возникают из стратегических соображений.

Иногда мне все же было приятно побыть среди сомалийцев – людей, которых я полностью понимала. К голландцам я привыкала медленно и трудно. Но как только я произносила: «Извините, завтра мне рано вставать», сомалийцы сразу обижались на меня. Я вела себя как белая, перестала уважать их, стала gaalo.

Сомалийские юноши постоянно подходили ко мне на улице и вели себя так, будто имели на меня какое-то право. Они делали оскорбительные намеки, считая, что я аморальна, а значит, доступна. А сомалийки все время выпрашивали у меня деньги. Но я не делилась с ними. Я считала, что, если им нужны деньги, они тоже могут пойти работать на фабрику.

Мне было очень неловко и даже стыдно за то, что многие сомалийцы жили на пособие, и при этом ругали государство, которое их содержит. Во мне по-прежнему было сильно чувство принадлежности к клану; я ощущала ответственность за их действия. Мне не нравилось, что они отрицали свои плохие поступки, даже если их ловили на горячем. Не нравилось их хвастовство, мифы и очевидно фальшивые теории заговора, бесконечные слухи и жалобы на внешние обстоятельства. Сомалийцы никогда не говорили: «Простите», «Я был неправ» или «Не знаю» – они выдумывали оправдания. Все эти попытки противостоять действительности удручали меня. Жить в этой реальности было непросто, но притворство тут помочь не могло.

Так что я проводила время с Эллен и Ханнеке, а Ясмин оставалась совсем одна после занятий, которые заканчивались в три часа. Днем к нам стали приходить парни Исак и Хавийе из лагеря беженцев и жевать кат. (Сомалийцы отлично умеют добывать все, что захотят, если им это действительно нужно, поэтому даже в маленьком Эде у них всегда были свежие листья кат.) Ясмин готовила для гостей. Когда я возвращалась домой, то заставала их раскинувшимися на циновках в гостиной, а вокруг валялись листья и черенки.

Какое-то время мне было неуютно в собственном доме. У сомалийцев не принято выгонять гостей, но в конце концов мне пришлось поступить по-голландски: я потребовала, чтобы Ясмин прекратила подобные посиделки. Мне не хотелось видеть этих людей в своей квартире. Я сказала Ясмин, когда они позвонят в дверь, мы притворимся, что нас нет дома. После этого меня стали называть ужасной женщиной Дарод, которая презирает людей Исак и Хавийе, но мне было все равно. Я больше не собиралась соблюдать кодекс чести.

Наши отношения с Ясмин стали портиться, и однажды она ушла насовсем. Я поняла, что она не вернется, только спустя два дня, обнаружив пропажу кредитной карты и документов. Незадолго до этого она отдала мне триста гульденов – свою часть квартплаты, – этих денег я тоже не нашла. Через несколько дней я получила от нее письмо. Она писала, что находится в Италии, но штамп на конверте был датским. Она извинялась и говорила, что не пользовалась кредиткой, а триста гульденов принадлежали ей, поэтому она их не крала. Она уже не могла жить в Голландии, ей было там плохо и одиноко. Еще она предупредила, что за телефон могут выставить большой счет, но ей очень нужна была поддержка семьи.

Примерно через неделю мне прислали счет на 2500 гульденов. Я пришла в ярость: у меня не было и быть не могло таких денег. Джоанна помогла мне позвонить в телефонную компанию. Они отправили мне детализированный счет, в котором значились разговоры с Австралией, Канадой, Кенией, Сомали – я даже не догадывалась, что у Ясмин столько знакомых. Джоанна сказала:

– Отнеси письмо Ясмин социальному работнику, отвечающему за нее. Ты докажешь, что это она звонила, и тебе не придется платить.

Я так и сделала, и социальная служба оплатила примерно две тысячи гульденов.

* * *
Однажды утром в январе 1994 года раздался звонок. Это была Хавейя. Она стояла в телефонной будке во Франкфуртском аэропорту. Я уже несколько месяцев не звонила домой. А теперь моя сестра была здесь, в Европе! Она только что приехала. Меня захлестнула огромная волна счастья. Я спросила у Хавейи, собирается ли она просто погостить или останется надолго.

– Это надолго, – ответила она.

– Приезжай в Голландию и живи у меня, – сказала тогда я.

Я позвонила своему другу Яну. Ему было за пятьдесят, он подрабатывал волонтером в Службе помощи беженцам. Он предложил, чтобы Хавейя села на поезд и доехала до немецкой границы, а там он встретит ее и отвезет в Голландию на машине, чтобы избежать проверок. Тогда Хавейя могла бы сказать, что прибыла сразу в Голландию, и попросить политического убежища там, а не в Германии.

Когда Ян и Хавейя добрались до меня, мы с сестрой стали обниматься, визжать, прыгать и смеяться. Но чуть позже она упала в кресло и заплакала. Наконец, сестра рассказала мне, что сделала в Найроби аборт. Она влюбилась в разведенного мужчину из Тринидада – сотрудника ООН – и забеременела от него.

Мужчина из Тринидада, необрезанный, даже не мусульманин, с плоским носом, круглым лицом и курчавыми волосами. Для мамы он был бы таким же недочеловеком, как кенийцы. По меркам клана, поступок Хавейи был непростителен. Сбежать от мужа – одно, но зачать ребенка вне брака, к тому же от такого человека, – это было как если бы весь клан Осман Махамуд забеременел от тринидадца.

Возлюбленный Хавейи пригласил индийского доктора, который втайне сделал ей аборт. После этого ей было очень плохо, и тогда он предложил:

– Отдохни немного, съезди в Голландию к сестре.

Я сдержала свою «внутреннюю сомалийку», которая была в шоке от услышанного, и попросила сестру перестать плакать. Я сказала, что у нее были не самые подходящие условия для рождения ребенка, уговаривала быть умницей и не мучить себя понапрасну. Словом, я говорила все то, что на моем месте сказала бы Джоанна. Потом я уложила Хавейю в кровать в бывшей комнате Ясмин.

Но Хавейя так и не ожила, она оставалась задумчивой и отстраненной. Сестра не могла спать. Она рассказала о том, что ее ссоры с мамой перешли все рамки дозволенного и она уехала безо всякого плана, совершенно не зная, что делать дальше.

Мне так хотелось, чтобы Хавейя жила у меня. Я помогла ей сочинить историю, благодаря которой она получила бы статус беженца. Сестра встала на учет в Центре в Лунтерене, и ей разрешили оставаться у меня, при условии, что она будет отмечаться у них раз в неделю.

Хавейя начала учить голландский, но, пока у нее не было статуса беженца, она могла брать только один урок в неделю. Я познакомила ее со своими друзьями. Мы с сестрой ходили на длинные прогулки и смотрели любые фильмы, какие хотели, не боясь, что нас накажут. Иногда мы ездили в Амстердам. Я учила Хавейю кататься на велосипеде. Нам было так хорошо вместе. Но порой сестре вообще ничего не хотелось. Она могла целыми днями лежать на диване и смотреть телевизор, пока не заканчивались все передачи. Временами слезы просто катились по ее щекам. Иногда она вставала и надолго уходила гулять одна.

Мы позванивали маме на телефон ее соседей-индийцев. Наши разговоры были предсказуемы: мама говорила, что мы должны молиться, поститься и читать Коран. Или жаловалась. Она постоянно твердила, что всю жизнь отдала детям, а мы все ее бросили.

Ее ноги покрыты язвами от псориаза, у нее болит голова, а мы оставили ее умирать. Мы были виноваты во всем. Махад не заботился о ней и никак не мог устроиться на работу: он считал, что слишком хорош для всего, что ему предлагали. Звонить маме было не слишком приятно, и все же я продолжала не только разговаривать с ней, но и отправлять им с Махадом деньги, потому что считала это своим долгом.

Шли месяцы. Хавейя стала проводить гораздо больше времени в лагере для беженцев. Я выяснила, что у нее завязались отношения с одним из сомалийских юношей, и заподозрила, что они спят друг с другом. И вот однажды Хавейя сказала мне, что снова ждет ребенка. Я постаралась разорвать все связи с Сомали, а моя сестра восстанавливала их.

Я не на шутку рассердилась на нее. Сейчас мне очень больно об этом вспоминать.

– Это что, теперь станет твоей дурной привычкой? – кричала я. – Забеременеть один раз – это еще простительно, но теперь, когда ты в Голландии! В Центре презервативы раздают бесплатно! Ты не должна делать еще один аборт, это убийство. Ты родишь ребенка, а я буду заботиться о нем.

Я поучала Хавейю, а она продолжала настаивать на аборте. Мы сильно поссорились. В конце концов я отвела ее в медпункт при Центре, а потом попросила психолога Джозе поговорить с сестрой, потому что я беспокоилась за нее.

К моему удивлению, Джозе сказала, что Хавейя уже обращалась к ней.

– У нее глубокие внутренние проблемы. Но не переживайте за сестру. Мы встречаемся с ней каждую неделю, и я думаю, что это идет ей на пользу.

Я даже не догадывалась о том, что Хавейя проходит курс лечения. Джозе объяснила, что сестра просто боялась моего осуждения.

Итак, Хавейя сделала аборт. Позднее она получила статус беженца и стала ходить в нормальную языковую школу. На некоторое время в ее жизни наметился просвет: яркий, быстрый ум моей сестры снова начал проявлять себя. Временами она бывала очаровательной, остроумной, стильной. Но потом вдруг снова впадала в оцепенение, переставала следить за собой или становилась агрессивной, огрызалась на людей. Она по-прежнему не могла нормально спать.

* * *
Я не могла пойти на те же курсы социальных работников, которые посещали Эллен с Ханнеке, хотя колледж находился в Эде. Заведение было христианским: мне пришлось бы признать существование Троицы, а для меня тогда это было дикой ересью. Связывать имя Аллаха с другими сущностями и говорить, что у него есть сын, – это грех, за который можно сгореть в адском пламени. Аллах не был рожден и никого не рождал. Не могло быть и речи о том, чтобы я поступила в подобную школу.

Я хотела пойти на курсы в Арнхеме, но представитель Центра помощи беженцам сказал, что мне там не понравится, мне лучше поехать в Дриеберген и учиться в более мультикультурном колледже.

В Дриебергене я узнала, что там нужно будет сдавать вступительные экзамены по голландскому, истории и праву.

– Где же мне взять учебники по всем этим предметам? – вздрогнув, спросила я.

Администратор колледжа объяснил, что у них есть подготовительные занятия, рассчитанные на четыре месяца: я могла начать подготовку в феврале, а потом сдать экзамены в июне.

Я вернулась на биржу труда и сказала, что нашла себе дело по душе. Так как я бросила бухгалтерский учет, не могли бы они теперь заплатить за эти курсы по истории Голландии? Но мне отказали: биржа труда не имела права финансировать то, что выходило за пределы результатов теста на IQ. Поступив в колледж, я могла подать заявку на получение стипендии, но готовиться должна была за свой счет.

Это было совсем не похоже на школу в Кении. Здесь мы сидели за столами, расставленными по кругу, и называли учителя по имени. Никакого «Доброе утро, миссис Ньере» хором, никакой формы. Если ты провалишь экзамен, то сможешь попробовать сдать его снова; это казалось мне немного глупым, но было очень мило с их стороны. А главное, подготовительные курсы стоили всего триста гульденов. Такие расходы я могла себе позволить.

Интереснее всего мне было на уроках истории. Каждую неделю мы проходили по главе из учебника по мировой истории. На одну страну приходилась одна глава, и я читала их все. О возникновении немецкого государства, потом о Веймарской республике, о Гитлере, о Второй мировой войне. О русской революции: о царях, большевиках и Сталине. Об американских правозащитниках, о войне во Вьетнаме. У каждой страны был свой путь; она боролась, меняла формы государственного правления, системы возникали и распадались. Это было похоже на роман.

В том учебнике отражалось очень оптимистическое видение современной истории. Одна глава называлась «Колонизация и деколонизация», и в конце там обрисовывалось прекрасное будущее Африки.

Я понимала, что учебник давал только общий обзор событий, происходивших в мире. Мне было нужно больше. Я хотела разобраться в том, почему многие деколонизированные страны распадались и почему те государства, в которых я успела пожить, не могли функционировать нормально.

Благодаря этому учебнику истории я подтянула голландский. Но на занятиях по праву постоянно попадались термины, которых я не знала: «муниципалитет», «верхняя палата» и другие. Я с трудом продиралась через эти дебри. Экзамен по голландскому я провалила только по одному пункту: у меня по-прежнему были большие проблемы с грамматикой. Но поскольку я уже сдавала подобный экзамен, меня все же приняли в колледж. Не без труда, но я туда попала.

* * *
Учеба в колледже Дриебергена начиналась в сентябре. Я подала заявку на стипендию и получила ее. В конце августа меня пригласили на вводные занятия. Остальные девушки – на курсы поступили в основном девушки – были дружелюбными и открытыми, но намного младше меня. А мне было двадцать четыре, я была неловкой, носила мешковатую одежду и стриглась очень коротко, как мальчишка.

Мне нравилась такая стрижка. Ухаживать за длинными волосами, смазывать их маслом и заплетать в косы в Голландии было довольно сложно. Голландские парикмахеры не могли понять, что с ними делать. Постригшись коротко, я будто разом избавилась от всех забот и даже больше: теперь на мне не задерживали взгляд. Сомалийцы не посещали колледж, поэтому никто не указывал мне, что делать. Там учились только несколько марокканцев и турок, но им не было до меня никакого дела.

И все же я ощущала колоссальное давление: мне нужно было доказать самой себе, на что я способна. Социальная работа как таковая меня не очень привлекала – для меня это был скорее самый легкий способ начать заниматься политологией, – но мне неожиданно понравился курс психологии. Мысль о том, что можно посмотреть на себя немного отстраненно, систематизировать представления о себе и о разуме, открыла для меня совершенно новое мировосприятие.

Изучая работы Фрейда, я столкнулась с альтернативной системой ценностей. В Найроби мне часто приходилось общаться с христианами, я знала и об их религии, и о вере буддистов и индуистов. Но я не могла вообразить, что существует система морали вне религии. Бог просто был, всегда. Если его нет – это аморально. Если ты не принимаешь Бога – значит, у тебя не может быть морали. Вот почему слова «неверный» и «вероотступник» так ужасны для мусульманского слуха: они – синонимы глубокой аморальности.

Но вот передо мной была психология, не основывавшаяся на религии. Это была наука о желании есть, заниматься сексом, испражняться, убивать и о том, как управлять этими инстинктами, разобравшись в них. Прочитав задание на первую неделю, я подумала: «Они что, пытаются сделать людей неверными?» Но материал был очень интересным. Я так часто узнавала в нем себя и свою семью. Я открыла для себя теории Роджерса, Скиннера и Павлова, начала понимать, что движет поступками людей.

Я также обнаружила четкое объяснение сексуального влечения, которое так мучило меня в ранней юности. Постепенно я приходила к выводу, что мое половое воспитание было в корне неправильным. Ни обрезание, ни боязнь адского пламени не могли уничтожить инстинкт продолжения рода. Его подавление приводило только к лицемерию и лжи. Это извращало человеческую натуру и не защищало людей от нежелательной беременности и болезней.

В Голландии все происходило совсем иначе. Родители объясняли детям, что такое половое созревание, рассказывали о том, что вместе с физиологическими изменениями в них проснется сексуальное желание. Так что голландские подростки экспериментировали в этой области, но разумно, и обладали таким количеством информации, о котором я даже и мечтать не могла.

Также я ходила на занятия по воспитанию детей, что для меня было в новинку. Я задумывалась о том, как же я могла вырасти нормальной, если родители не уделяли внимания ни моему развитию, ни эмоциональной защищенности, ни моторике, ни социализации – а ведь это были жизненно необходимые основы.

Я читала о том, что жестокое обращение может сделать ребенка не уверенным в себе, замкнутым, нелюдимым, и вспоминала, как беспощадно издевались дети над Хавейей в младших классах. Тогда я не думала об обрезании как о возможной психологической травме, а вспоминала о том, как мама била нас. Мне не хотелось осуждать маму. Но в книгах говорилось, что заставлять нас что-то делать, ничего не объясняя, было неправильно и могло нам повредить.

На курсах я подружилась с Наймой. Она была из Марокко. Каждое утро она приезжала на велосипеде на станцию Эде и садилась в тот же поезд до Дриебергена, что и я. Найма была моей ровесницей, и с ней я чувствовала себя уютно, как среди сомалийцев, но без их осуждения. Мы готовили друг для друга, и ее блюда были очень похожи на мои. Во время Рамадана мы обе постились. Найма не была такой пунктуальной, как голландцы, и не требовала этого от других, что тоже было для меня облегчением.

Найма была замужем. Она приехала в Голландию в детстве и прожила здесь всю жизнь. Она не носила головной платок, но была активисткой женской марокканской ассоциации в центре местной общины. Они танцевали и ели вместе. Когда я пришла туда по ее приглашению, мне это напомнило общение с Халвой и ее сестрами.

Однажды Найма пришла в класс с синяком под глазом.

– Что случилось? – спросила я.

Спокойно, как будто так и надо, она ответила, что муж избил ее. На протяжении следующих недель это продолжалось снова и снова. Я говорила ей, что она сошла с ума, если позволяет ему так обращаться с собой, и что она может развестись. В этой стране она имела полное право подать на развод.

Но Найма знала, что я понимаю, почему она не может так поступить. Ее муж был родом из деревни ее отца. Она не знала его до того, как их обручили. Найма всегда жила так, и даже в Голландии не могла просто расстаться с ним. Уйти от мужа – означало уйти из семьи. Это опозорило бы ее семейство и лишило ее крова. Куда ей было идти? Где скрыться? Я смогла убежать в Голландию, но родственники Наймы жили здесь: они нашли бы ее.

Найма постоянно жаловалась, но только на голландцев. Ей все время казалось, что продавцы косятся на нее, потому что они расисты, и не хотят видеть марокканку у себя в магазине. Я же считала, что они обращают внимание на ее ушибы. Я говорила Найме, что моя кожа гораздо темнее ее и все же продавцы никогда не смотрят на меня как-то странно. Но она отвечала, что со мной другая история, ведь я беженка, а голландцы считают, что беженцы – это романтично. Такое объяснение казалось мне нелогичным: откуда они могли знать, что я беженка?

Но в поезде, когда контролер проверял наши транспортные карты, Найма опять ныла о том, что он смотрел на ее проездной дольше, чем на карточки белых девушек. Она никогда не жаловалась на побои и унижения, которым подвергалась дома, – только на расизм голландцев. Сейчас мне кажется, что эта навязчивая идея, проявления которой я часто замечала и у сомалийцев, была своего рода еще одним защитным механизмом, позволявшим людям обвинить в своих несчастьях внешние обстоятельства.

Найма была права в одном: несправедливо было ожидать от нее тех же результатов, что и от наших одноклассниц-голландок, которые могли беспокоиться только об учебе и о том, как понравиться людям. Обстановка в ее семье куда менее способствовала обучению.

Днем я читала книги по психологии и поглядывала на Хавейю. Казалось, у нее были симптомы чуть ли не всех неврозов. Все студенты-психологи думают так о своих соседях по комнате, но не все они настолько бестактны, чтобы сказать им об этом. А я постоянно говорила Хавейе, что, по моему мнению, было с ней не так. Еще я посоветовала ей не ходить больше к Джозе. Я считала, что общение с Ханнеке больше пойдет ей на пользу.

Хавейю очень задевали мои замечания. Сестра чувствовала, что я намекаю на то, что у нее некое душевное заболевание. Она последовала моему совету, но ей казалось, что Ханнеке слишком поверхностна, чтобы понять ее. Вскоре Хавейя совсем отказалась от терапии. С ней стало невозможно находиться в одной квартире. Она бросила школу и целыми днями лежала на диване и смотрела телевизор. Тем временем в раковине скапливались горы грязной посуды. Сестра раскидывала грязные вещи по комнате. Порой, когда я приходила, она едва обращала на меня внимание. Дни напролет она плакала, упрекая себя за то, как обращалась с матерью, и говорила, что сгорит за это в аду. Мама не попрощалась с ней, а Хавейя только бросила ей вслед: «Я ненавижу тебя. Ты мне больше не мать».

Я искренне сочувствовала Хавейе, но мы постоянно ругались. Я не могла смириться с ее образом жизни. Как-то раз я так рассердилась, что выдернула вилку из розетки, выбежала на лестницу и сбросила телевизор вниз. Хавейя уставилась на меня, а потом закрыла дверь у меня перед носом. Я стала умолять ее открыть, но она так и не впустила меня.

Я была босая, а на улице стоял мороз, но мне пришлось пойти к Джоанне и Маартену. Они давно уже говорили мне, что мы с Хавейей не должны жить вместе. Они знали, как часто мы ссоримся, и считали, что я чересчур опекаю сестру, забывая из-за этого об учебе. Джоанна отвезла меня домой и потребовала, чтобы Хавейя съехала из квартиры.

Сестре понравилась эта идея. В доме неподалеку, по соседству с Эллен и Ханнеке, была свободная однокомнатная квартира. Мы с Хавейей шутили о том, что теперь никто не будет требовать, чтобы она мыла посуду, а мы сможем ходить друг к другу в гости. Джоанна одолжила Хавейе денег, чтобы внести плату за квартиру, а Маартен помог перевезти вещи и смастерил для нее новую мебель.

Съехав от меня, Хавейя снова пошла в языковую школу. Казалось, она взяла жизнь в свои руки. Поначалу мы виделись довольно часто: она скучала по мне. Можно было подумать, что теперь, живя по отдельности, мы сдружились даже больше. В мою квартиру переехала голландская девушка. Волнения понемногу улеглись.

* * *
В мае 1995 года Сильвия, сотрудница Центра помощи беженцам, уговорила меня попробовать себя в качестве сомалийско-голландского переводчика. Она сказала, что мой голландский намного лучше, чем у большинства официальных переводчиков, с которыми ей приходилось работать. К тому же за это неплохо платили: двадцать четыре гульдена в час плюс двадцать два гульдена за время, потраченное на проезд. На кондитерской фабрике я получала всего тринадцать гульденов в час. Тогда я продолжала учиться на курсах социальных работников, но Сильвия убеждала меня, что переводить можно в свободное время после занятий.

Я пошла в Иммиграционную службу в Зволле и подала заявку. Там проверили мой голландский (но не сомалийский) и сказали, что я могу поработать пару месяцев, а они посмотрят, как пойдут дела, и посоветовали мне завести пейджер. Мои однокурсники считали, что это очень круто: у меня начинал пищать пейджер, и я бросалась к телефону.

Я обзавелась профессиональной одеждой: купила черную юбку до колен, длинную приталенную рубашку и туфли-лодочки. Моим первым заданием стал перевод для сомалийца, подававшего заявку на получение статуса беженца. Для меня это был поворотный момент в жизни.

Когда-то я точно так же просила политического убежища, но теперь, меньше чем три года спустя, мое положение радикально изменилось. За столом сидел мужчина из клана Дарод, с небольшой бородкой, в штанах до щиколоток. Когда я вошла, он пристально оглядел меня и спросил:

– Ты переводчица?

– Да.

– Но ты же голая, – фыркнул он. – Мне нужен настоящий переводчик.

Я перевела это, а сотрудник иммиграционной службы сказал ему:

– Здесь я решаю, кто будет переводить.

Когда я по собственной инициативе подала чай и кофе, атмосфера переменилась, стала вполне деловой. Мужчина Дарод попытался выяснить мою родословную, но сотрудник службы быстро пресек это. Во время собеседования никто из них не смотрел на меня. Это было очень неприятно. Хотя презрение сомалийца беспокоило меня, я понимала, что если хочу стать профессионалом, то должна научиться справляться с эмоциями. Я всего лишь посредник. Это точно такая же работа, как на фабрике. И в любом случае я нужна этому человеку.

После этого полицейский вручил мне документ, в котором было указано время, которое я потратила, и сумма гонорара. Я вышла из кабинета окрыленная.

В следующий раз я должна была переводить для женщины из субклана Галла, которая жила неподалеку от Афгойе. Повстанцы Хавийе схватили ее и заперли в доме с другими женщинами Галла. В основном их держали для того, чтобы насиловать, но еще заставляли готовить, убирать и собирать хворост для солдат. Рассказывая свою историю, женщина дрожала. Она говорила короткими фразами, очень тихо, и, переводя ее слова, я не могла сдержать слез.

Я обратилась к сотруднице:

– Я знаю, что не должна мешать. Простите меня, я только начала работать. Мне нужна всего минутка, чтобы умыться.

Но когда голландка взглянула на меня, в ее глазах тоже стояли слезы.

История девушки была просто ужасна. Она забеременела и родила. Ее ребенок все время был с ней, но однажды ночью солдат Хавийе выхватил у нее малыша и бросил в костер, заставив ее смотреть, как он горит.

Беженка была совсем худой. Она сказала, что ей двадцать восемь или двадцать девять лет, но выглядела она на пятьдесят. Еще долго она говорила о женщинах Галла, которых вместе с ней держали взаперти. Когда другой субклан Хавийе захватил их темницу, ей удалось убежать, а что случилось с остальными, она не знала.

Когда я пришла в следующий раз, та же сотрудница узнала меня и подбежала рассказать, что женщине Галла присвоили статус беженца. Мы улыбнулись и поздравили друг друга. И все же к тому времени я знала, что многие получали отказ.

Сколько же страданий было в этом мире!

Слушая рассказы этих людей, я столько раз желала, чтобы им дали шанс, особенно женщинам, которые действительно могли стать кем-то в этой стране. Но часто, пересказывая очередную историю, я заранее знала, что этот человек получит отказ.

Я переводила для мужчин, которые убивали и явно были солдатами. Однажды я даже переводила для печально известного мучителя из Годки, пыточной Сиада Барре в Могадишо. Теперь за ним охотились семьи людей, которых он замучил. Я ничего не сказала на это, только переводила. Не знаю, получил он статус беженца или нет.

В конце июня я успешно сдала выпускные экзамены в колледже. Я получила propadeuse и теперь имела право поступить в старейший и лучший университет Голландии: Лейденский университет.

Глава 13. Лейден

Политологию я могла изучать только в трех университетах: Амстердамском, Неймегенском и Лейденском. В Неймегене мне не понравилась предлагаемая учебная программа; большая часть ее состояла из государственного управления – земельными ресурсами и водными путями – и социальной географии. Амстердамский университет отпугивал отсутствием порядка в этом заведении: рассказывали, что студенты там сами выставляют себе оценки на экзаменах и требуют равноправия с преподавателями.

А вот в Лейдене – самом старом университете Голландии – правила были весьма суровыми. И когда я побывала в этом старинном городе и своими глазами увидела его крошечные каналы и студентов, стайками носящихся вокруг на велосипедах, я поняла, что очень хочу жить и учиться именно здесь.

Лейден был изумительно красив – словно картинка из детских книжек со сказками, по которым я учила английский язык в Найроби. У домов были надстройки в виде длинношеих колоколен, ступенчатые каменные крыши и на удивление крохотные витые лестницы, по которым я всегда ходила с опаской, ведь их ступеньки были намного уже, чем ступня человеческой ноги. Каждый раз, поднимаясь или спускаясь по такой лестнице, я очень остро ощущала себя иностранкой, но все равно не переставала восхищаться этим кукольным городом.

Итак, после учебного года в профессиональном училище я подала заявление на поступление в Лейденский университет. Воспоминания об этом событии у меня остались пренеприятнейшие. Занимавшаяся документами дама сказала мне, что по закону она, конечно, обязана принять мое заявление, но считает мое решение крайне необдуманным. Она отправила меня побеседовать с деканом по работе со студентами, которая также выразила сомнения по поводу моего решения. Она сказала, что мне лучше вернуться в училище и закончить там трехлетний курс по специальности «Социальная работа», на который я поступила изначально, ведь после этого у меня сразу появится возможность устроиться на настоящую работу. А с политологической программой в Лейдене я могу и не справиться. К тому же наука эта слишком абстрактная, ей не всегда можно найти применение в жизни. Лучше бы мне остаться там, где я есть; возможно, в училище мне будет лучше. Я сказала, что все равно хочу учиться именно здесь. У меня было твердое намерение хотя бы попытаться.

Моя учеба в Лейдене началась с подготовительных курсов, обязательных перед более основательным изучением профильных дисциплин в университете. С самого начала она полностью захватила меня. Первые три предмета были основными: введение в политологию, введение в историю и введение в государственное управление. Каждую неделю приходилось читать огромное множество книг: об искусстве управления, о государственном строе, об истории Голландии и Европы. Их не нужно было учить наизусть, но мы должны были знать основные темы и теории, а еще – и это было для меня в новинку – мы должны были формировать свое собственное мнение. Нас всегда спрашивали, что мы думаем по тому или иному поводу.

Несмотря на все ужасы, которые мне рассказывали, я полюбила политологию всем сердцем. Другим она, возможно, казалась чересчур сухой, но только не мне. С рождения я впитывала в себя осколки этой науки: демократия, справедливость, нация, война. Теперь же под добрым и мудрым руководством преподавателей я начала рассматривать надлежащее управление, порядок во власти – нечто, что развивалось, прежде чем сложиться в определенную структуру.

Европейская история была захватывающей хроникой событий, начинавшихся с абсолютного хаоса. Голландия появилась на свет из ниоткуда: из смеси грязи, бедности и иностранного владычества. Даже земля здесь была создана коллективными усилиями. Бороться с мощью морских приливов, заливавших полстраны, в одиночку было не под силу никому, поэтому голландцы научились принимать мудрые решения и работать вместе. Они прокладывали в иле каналы, чтобы справиться с наводнениями, сооружали защитные дамбы, шаг за шагом отвоевывая землю у моря. Они научились быть находчивыми и настойчивыми. Научились договариваться, действовать убеждением, а не силой. Но самое главное – идти на компромисс.

Одна половина Голландии была протестантской, а другая – католической. В любой европейской стране это был прямой путь к резне, но в Голландии людям удалось урегулировать проблемы мирным путем. После периода притеснений и кровопролитий они поняли, что победить в гражданской войне невозможно: проигрывают все. Они создали систему, которая позволяла людям существовать раздельно и в то же время на равных условиях. В голландском обществе сложились два крупных блока: протестантский и католический. Позже появился третий блок – социал-демократов, среди которых были и протестанты и католики; кроме того, образовалась еще небольшая светская группа нерелигиозных людей, которых стали называть либералами. Эти блоки стали «столпами», опорой голландского общества.

Эти блоки сильно напоминали кланы. Многие поколения голландских католиков и протестантов посещали разные школы, больницы, клубы и магазины; на телевидении у них были разные каналы, а на радио – разные станции. Даже в 1995 году в Лейдене блоки хотя бы частично, но определяли, кто ты есть и с кем ты общаешься, совсем как кланы в Сомали. Но здесь все было обустроено невозмутимо и спокойно, согласно договоренности, которую разделяло все население.

Со временем я поняла, насколько голландцы привязаны к своей свободе и почему Голландия во многом считается столицей европейского Просвещения. Четыре века назад, когда европейские мыслители разрубили жесткие ремни церковных догматов, опутывающих человеческий разум, Голландия стала центром свободомыслия. Просвещение подрезало корни европейской культуры, уходившие в старые непреложные представления о магии, королевской власти, социальной иерархии и господстве священников, и привило ее на большой и крепкий ствол, поддерживающий равенство между всеми людьми, их право на свободу мышления и самоуправление. Здесь, в Лейдене, Просвещение получило повсеместное распространение. Голландцы позволили себе и другим жить свободно. Приверженность к свободе захватила и меня тоже.

Иногда, читая учебники, я отчаянно пыталась увязать их содержание со своей исламской верой, но в голове у меня словно захлопывалась маленькая дверца. Порой казалось, что почти каждая прочитываемая страница бросает мне, как мусульманке, вызов. Питье вина и ношение брюк были ничем в сравнении с изучением истории развития идей и представлений.

Люди оспаривали саму идею воли Божьей на земле, и делали это красиво и убедительно. Дарвин говорил, что библейские истории о создании мира и человека – сказки. Фрейд утверждал, что человек властен над самим собой. Спиноза твердил, что нет ни чудес, ни ангелов и что не нужно молиться никому, кроме себя самих, что Бог – это мы сами, а еще – природа. Эмиль Дюркгейм верил, что люди придумали религию, чтобы создать у самих себя чувство защищенности. Все это я читала, а потом пыталась запихнуть себе в голову, в то пространство, которое скрывалось за этой маленькой дверцей.

Чтение книг по истории западной цивилизации было занятием во всех отношениях греховным. Даже в учебниках по истории формирования современных государств я постоянно находила несоответствия с моей верой в Аллаха. То, что европейцы разделяли Божий град и государство, само по себе было харамом. В Коране говорится, что без Бога не может быть правительства; сам Коран – это книга Аллаха, в которой собраны законы и правила управления мирскими делами.

В феврале 1995 года в Голландии случилось очень сильное наводнение. Когда на сомалийцев обрушиваются природные катаклизмы, засуха или потоп, то они собираются вместе и молятся. Стихийные бедствия – это Божественные знаки, которые должны показать живущим на земле людям неправильность их поведения. Голландцы же обвинили свое правительство в том, что за дамбами не следили на должном уровне. Я не видела,чтобы хоть кто-нибудь молился из-за потопа.

Странный парадокс. В Голландии все было основано на религии, но сами люди, в массе своей, казались абсолютными безбожниками. Здесь кто угодно мог (а многие именно так и поступали) в любой момент оспорить существование Бога. Люди открыто сомневались в различных аспектах религии, что само по себе было вызовом Аллаху. Отобрать землю у моря, контролировать наводнения посредством каналов – все равно что в открытую идти против Божьей воли.

Государство практически во всем было светским. Над Богом издевались повсеместно. Самое распространенное голландское ругательство – Godverdomme – прокляни меня Господь. Такое проклятие казалось мне самой страшной вещью на свете, но карающая молния так никого и не поразила. Эта созданная людьми система государственного строя была намного стабильнее, миролюбивее и благополучнее тех систем, которые якобы были созданы Богом и которые меня учили уважать.

Иногда дверца в моей голове переставала закрываться: я пропихивала через нее слишком много идей. У меня начинался приступ вины, и я устраивала себе ревизию: брюки, волосы, книги, убеждения. Я думала об ангелах сестры Азизы, которые совершенно точно все еще сидели у меня на плечах, наблюдали и записывали. Робко я говорила себе, что всего лишь стремлюсь к знаниям. Если Аллах предсказал все на свете, значит, он должен был предвидеть и такое.

Я говорила себе, что однажды наступит день, когда моя воля достаточно окрепнет, я вернусь в мусульманскую среду, найду в себе силы покаяться и подчиниться Божьим законам. А пока же буду просто жить честно и нравственно. Постараюсь никому не причинять вреда. Я не приму для себя идеи и убеждения, о которых читаю в книгах. Но читать эти книги все равно продолжу.

Если не считать статистики, которую я неоднократно заваливала, мне нравились все дисциплины, которые нам преподавали в Лейдене, а в особенности политическая философия. Люди провели столько различных исследований; я чувствовала себя счастливой, что до всего этого мне не приходится додумываться самостоятельно. Огромная привилегия – возможность следить за размышлениями великих людей. В книгах все было так красиво и рационально. Нас учили давать определения; размышлять над тем, что говорим; ясно мыслить и конструктивно оспаривать полученные данные. Таким образом мы изучали старинные теории и расширяли свое понимание окружающего мира.

В первые годы на большинстве занятий в Лейденском университете делался упор на эмпирические знания. Факты – и ничего, кроме них. Факты сами по себе очень привлекательны: они систематичны и рациональны, в них нет места эмоциям и иррациональности.

Иногда, когда я читала исторические или философские книги, у меня по телу вдруг пробегали мурашки. Я помню, что один раз так получилось, когда мне попал материал о Первой мировой войне. В конце XIX века благодаря научно-техническому прогрессу богатая Европа имела развитую промышленность и медицину высокого уровня. Но уже в начале следующего века страны начали относиться друг к другу с подозрением. Они организовывали союзы и запасались оружием. Жаждали власти и земель. Разгорелась война, и целое поколение юношей, уже не знавших бедности и болезней, погибло в окопах. Потом люди очнулись и прекратили воевать, а всего через двадцать лет – начали вновь. Произошедшее казалось мне ужасным, но в то же время захватывающим, как литературный роман. Я находила в прочитанном множество параллелей с тем, что познала в других странах.

Но когда я смотрела на сидевших рядом со мной ребят, то понимала, что они совсем не разделяют моего трепета. Они знали эту историю наизусть, и для них она была всего-навсего очередным этапом обучения. Большинству студентов Лейденского университета было восемнадцать, для них учеба была первым опытом жизни вдали от родителей.

Казалось, что все студенты Лейденского университета белокожие, светловолосые и голубоглазые. Тем не менее между ними существовали отчетливые «клановые» различия. Девушки, с маленькими строгими пучками, красившие глаза голубыми тенями и носившие свитера фирмы «Беннетон», назывались «клонами». Девушки с непрокрашенными корнями считались «отбросами». Тех же, кто ходил с немытой головой, сразу же записывали в наркоманки. Как только девушка, хоть сколько-нибудь отличающаяся от других по внешности, покидала группу студенток, те сразу же принимались о ней сплетничать. И хотя девчонки распознавали друг друга по одежде и произношению, то есть по классовым, а не клановым признакам, ощущение было такое, что стоишь в компании сомалийцев и пытаешься выяснить, все ли вокруг тебя принадлежат к семье Осман Махмуд, чтобы в свое удовольствие поговорить о клане Хавийе.

Иногда на занятиях я говорила, что та или иная проблема имеет классовый характер. Но в ответ всегда слышала: «В Голландии нет классовых проблем. У нас равноправие». Я ни капельки им не верила.

В Лейдене учились отпрыски директоров крупных компаний и чиновников, работающих в правительстве. У этих детей было свое собственное общество, которое называлось «Минерва». В рамках него они подразделялись на аристократов и нуворишей. Молодые люди собирались в большом старом студенческом доме, принадлежащем «Минерве». Их социальная жизнь преимущественно протекала в рамках своего круга. Большинство из них изучало юриспруденцию или банковское дело. Из общественных наук они, как правило, выбирали государственное управление. Политология, по всей видимости, считалась уделом левых.

В университете было множество разнообразных объединений. Например, «Катена» – общество для нонконформистов, детей амстердамской интеллигенции, которые не хотели проходить неделю испытаний. Они носили сразу несколько сережек в ушах, ходили в грязной одежде и организовывали протесты в защиту окружающей среды. Для тех, кто очень хотел, но не мог попасть в «Минерву», существовал «Квинтус». В первые недели моей учебы меня водили по этим обществам. Когда мне рассказали о неделе испытательного срока, который в Голландии называли «покраской зелени», я заявила, что уже отцвела. Мне было двадцать пять, и эти игры были не по мне. Меня к тому времени уже хорошенько «покрасило» жизнью.

Студенческое общежитие, которое я посетила, когда в первый раз приехала в Лейден, мне тоже не слишком понравилось. Так что я сняла комнату у очень приятной женщины по имени Шанталь, которая держала большой дом в пригороде. Я купила новенький велосипед, который и спустя десять лет все еще со мной, и каждое утро ездила на нем на занятия.

Первые несколько месяцев я мало с кем общалась. В свободное время я постоянно работала: я зарегистрировалась устным переводчиком с сомалийского языка. По утрам, если у меня не было занятий, оставляла свой пейджер включенным. Купила себе телефон, чтобы можно было заниматься переводом телефонных разговоров из всех уголков страны. Ко мне обращались из полиции, больниц, судов, разнообразных приютов и убежищ.

Ужаснее всего было объяснять кому-нибудь, что нет, власти не позволят его жене и детям приехать в Голландию, чтобы вся семья могла жить вместе. Нет, мы не можем дать вам возможность вернуться в Сомали, чтобы забрать детей, даже если вас изнасиловали или у вас отрезали четыре пальца на руке, а вашего мужа убили. Порой мне доводилось сообщать человеку, что у него ВИЧ или СПИД. Иногда, положив телефонную трубку, я сидела в своей маленькой комнате, и меня колотило от слов, которые только что пришлось переводить.

Одна сомалийка, как и я в свое время, жила в убежище, и у нее, как и у меня, была подруга из Эфиопии. Девушка села в машину к четырем мужчинам – думала, ее отвезут на вечеринку, где она встретится со своей подругой. Ее неоднократно насиловали, прежде чем девушке удалось сбежать. Когда полицейские нашли ее в деревне, они позвонили мне. Я сидела у себя в комнате на верхнем этаже очаровательного дома Шанталь и пыталась перевести то, что они ей говорили. Объясняла, что ей нельзя мыться, потому что сперма и кровь у нее между ног являются важными уликами. Я не могла спросить, зашитым ли было ее влагалище, потому что по правилам переводчику запрещается вставлять свои собственные вопросы и соображения, он всего лишь механизм, обеспечивающий коммуникацию. Я могла только попытаться ее успокоить.

У девушки была истерика. Она безумно боялась, что другие люди, живущие в убежище, станут ее избегать, потому что ее обесчестили. Полицейская, которая обратилась ко мне за переводом, смогла через меня выяснить у девушки все обстоятельства случившегося и убедить ее дать показания. Через шесть месяцев жертве обещали сделать тест на ВИЧ, если, конечно, она сама этого захочет. Я спросила у полицейской, нельзя ли перевести девушку в другое убежище, чтобы ей не пришлось жить в постоянном стыде, и та согласилась. Девушку это заметно успокоило.

Я положила трубку, совершенно разбитая, в ужасе от жестокости нашего мира. Чуть позже мне пришлось спуститься вниз, чтобы поужинать вместе с Шанталь. Вряд ли другой случай мог так сильно контрастировать с ее уютной, спокойной и приятной жизнью. Иногда даже мне было сложно говорить о том, чем я занимаюсь. Шанталь мои рассказы приводили в ужас. Она говорила, что в Голландии о подобном и слыхом не слыхивали.

Тогда я не задумывалась об этом, но моя работа давала своего рода образование в области страданий, жестокости, боли, несчастья и грехов, неведения.

Мне доводилось сотрудничать с абортариями. Во время таких разговоров в основном приходилось объяснять какой-нибудь девушке, что такое аборт, переводить несколько вопросов: «Знает ли отец?», «Не хочет ли она сохранить ребенка?» Анкету я знала наизусть. Положив трубку, я понимала, девушка сделает аборт, а значит, я помогла свершиться греху. Подобные мысли я старалась запихнуть за особую дверцу в своей голове: погружалась в учебу или бралась за новую работу.

Иногда в абортарии требовалось мое личное присутствие. Я объясняла девушке, что, поскольку ее шрам практически полностью затянулся, придется делать полную анестезию, резать заново и вынимать ребенка. Как правило, перепуганная девушка начинала настаивать: «Тогда потом вы должны зашить мне все обратно». Доктора кивали, но просьбу не выполняли. Как-то раз один молодой врач попытался через меня разъяснить пациентке, в чем дело. «Это бесполезная и опасная процедура, которую у нас в Голландии не делают», – говорил он. В ответ та лишь беспомощно рыдала.

Посещая полицейские участки, тюрьмы, абортарии, уголовные суды, биржи труда и убежища для избитых женщин, я видела множество темнокожих. Их невозможно не заметить, особенно когда приходишь на встречу сразу после сливочно-светловолосых студентов Лейденского университета. Я начала размышлять над тем, почему в таких заведениях столько иммигрантов, и в частности столько мусульман.

Это особенно поражало во время визитов в убежища для женщин – ужасные, крайне угнетающие места. Их адреса полагалось хранить в тайне. В каждом жило около тридцати женщин, хотя иногда их количество доходило до сотни, и по всей площади заведения носились дети. Белых женщин здесь практически не было, в основном мусульманки из Марокко, Турции, Афганистана, реже – индуски из Суринама.

В случаях с сомалийскими семьями почти всегда происходила одна и та же история. Муж забирал себе пособие, тратил его на кат (листья растения с наркотическим эффектом), а если жена прятала от него деньги, бил ее до тех пор, пока не вмешивалась полиция.

Одна из сомалиек была примерно моего возраста, родилась и выросла в сельской местности, не умела ни читать, ни писать на сомалийском языке. По-голландски женщина не знала ни единого слова. В Сомали ее выдали замуж за человека, который специально приехал в их деревню, чтобы найти себе жену. Сразу же после свадьбы он увез ее в Голландию. Она практически никогда не выходила из квартиры одна, заграничные улицы ее пугали. Муж ее бил, и наконец полицейские привели ее, всю в синяках и порезах, в убежище. Эта женщина была бездомной не только в Голландии, она не могла вернуться к своей семье в Сомали. Она сказала мне, что на все, что с ней случилось, была воля Господа. «Аллах послал мне эти невзгоды, и если я проявлю терпение, Бог отзовет их от меня».

Такие женщины никогда не подают в суд. Возможность жить и обеспечивать себя самостоятельно кажется им невероятной. Их убедили, что, покорно снося систематические и по-настоящему безжалостные издевательства, они служат Аллаху и зарабатывают себе место в раю. Они всегда возвращаются к своим мужьям.

Я была всего лишь переводчиком, но пропускала каждую истории через себя. Мне пришлось лицом к лицу столкнуться с вопиющей несправедливостью, от которой страдали эти женщины. Социальные работники всегда спрашивали: «У вас здесь есть родственники? Они смогут вам помочь?» Женщины говорили мне: «Но они же, само собой, на стороне моего мужа!» Мусульманки обязаны подчиняться своим мужьям. Если ты откажешь мужу в сексе и он тебя изнасилует, то виновата в этом будешь ты сама. Аллах велит мужьям бить своих жен, если те себя неправильно ведут, – так написано в Коране.

Такое отношение меня злило. Я знала, что над многими голландками мужья тоже издеваются. Но их община и их семьи не станут одобрять этих зверств. Этих женщин никто не станет винить в том, что их избили, и никто не скажет, что им надо стараться быть более покорными.

Я посещала тюрьмы и исправительные дома в Роттердаме и Гааге. Большинство сомалийцев попадали туда по обвинению в нападении; с воровством или торговлей наркотиками они, как правило, не связывались. Но если мужчинам-сомалийцам случается о чем-либо заспорить, схватиться за оружие для них абсолютно естественно. Один человек ударил своего домовладельца, пришедшего за квартплатой, молотком по голове. Социальные службы отправили его на консультацию с психологом, но до тюрьмы, если мне не изменяет память, дело так и не дошло.

Я ходила в коррекционные школы, в школы для детей с проблемами в обучении, в учреждения для детей с психическими отклонениями и в школы для глухих. Как-то раз меня пригласили, чтобы объяснить супружеской паре, что их семилетний сын чрезвычайно агрессивен. Если он побьет еще хоть одного ребенка, его придется отправить на лечение. Мне стоило огромного труда объяснить на сомалийском языке, что значит слово «агрессия».

Мальчик изложил свою версию произошедшего: другой ребенок показал ему язык и обозвал, за что он его и поколотил. В рамках данного ему воспитания это был абсолютно нормальный поступок. В Сомали тебя учат нападать. Бить первым. Если будешь ждать, пока тебя ударят, над тобой будут издеваться еще больше. Меня тоже так учили.

Выслушав историю мальчика, родители сказали: «Вот видите, другой мальчик начал первым!» Молодая учительница возразила: «Но ведь тот ребенок не бил вашего». В ответ родители хором воскликнули: «Нельзя ждать, пока тебя ударят!»

Мне пришлось попросить чуть-чуть ослабить жесткие правила перевода, чтобы разъяснить ситуацию ее участникам. Учительнице я сказала: «Там, откуда мы приехали, агрессия – это тактика выживания: мы учим детей всегда бить первыми. Вам придется подробнее объяснить, в чем именно заключается ваша проблема».

Учительница посмотрела на меня как на умалишенную, но пояснила, что если позволить детям бить друг друга, то получится, что выживут только сильнейшие, которые начнут травить остальных. Родители согласно закивали. Подобное объяснение их удовлетворило, потому что им хотелось, чтобы их ребенок был самым сильным.

Родителям же я сказала: «Послушайте, в Голландии, если ты ударишь человека, люди будут думать, что с тобой что-то не так. Они здесь улаживают споры разговорами. Если ваш сын продолжит драться, его переведут к психически нездоровым детям и будут лечить».

Тогда они стали слушать. Долго договаривались о следующей встрече и, в итоге, выбрали подходящую дату. По окончании встречи все трое заявили, что до сих пор и понятия не имели о том, что в мире существуют настолько необычные культуры.

По дороге домой я крутила педали велосипеда и думала: «Вот почему гражданская война идет в Сомали, а не в Голландии». Произошедшее кристально ясно отразило ее причины. В Голландии люди считали, что насилие – это плохо. Они прикладывали все усилия, чтобы научить детей справляться со своей агрессией, улаживая разногласия с помощью слов. Общество проанализировало само явление и ввело в работу организации, призванные регулировать различные его проявления. Только так можно быть гражданами своей страны.

Тогда я еще не была готова тщательно все это обдумать. Я не чувствовала в себе сил сделать шаг назад и спросить, почему среди иммигрантов, особенно среди иммигрантов-мусульман, так много бедных и агрессивных людей, живущих на пособие? Пока что я просто усваивала факты. Но я уже тогда начинала видеть, что страна позволяет мусульманам формировать свой собственный круг в голландском обществе, со своими собственными школами и образом жизни, как у католиков и евреев. Их вежливо оставляли в покое, предоставляя им возможность жить в своем собственном мире. Основная идея заключалась в том, что для иммигрантов очень важно было самоуважение, которое должно было возникнуть благодаря крепкой связи друг с другом и принадлежности к общине. Мусульманам надо было разрешить открывать на голландской земле коранические школы. Государство должно было выделять мусульманской общине денежные субсидии. Заставлять мусульман приспосабливаться к голландской культуре считалось неприемлемым с точки зрения пропагандируемых государством моральных ценностей: все люди должны быть свободными, верить и вести себя так, как им хочется.

Голландцы придерживались подобной политики, потому что хотели быть хорошими людьми. Их страна вела себя ужасно по отношению к Индонезии и не слишком активно сопротивлялась Гитлеру; во время Второй мировой войны Голландия депортировала больше евреев, чем любая другая западноевропейская страна. Голландцы чувствуют вину за свое недавнее прошлое. Когда массовый поток иммигрантов хлынул в Нидерланды (а это произошло не раньше 1980 годов), голландцы полагали, что общество должно вести себя вежливо по отношению к этим людям, с пониманием относиться к их убеждениям и традициям.

В результате иммигранты стали жить обособленно, они отдельно учились, а общались только в своих кругах. Существовали специализированные мусульманские учебные заведения, либо из обычных школ в центральных районах города постепенно сбегали другие ученики.

В мусульманских школах не было детей из голландских семей. На девочек с раннего возраста надевали паранджу и зачастую держали их отдельно от мальчиков, как в классах, так и во время молитв и занятий спортом. Здесь преподавали географию и физику, но старательно избегали предметов, которые шли вразрез с исламской доктриной. Детей не поощряли задавать вопросы и не пытались развивать у них творческое мышление. Зато их учили держаться подальше от неверующих и подчиняться.

Это сочувствие к иммигрантам и проблемам их жизни в новой стране в итоге вылилось в систему взглядов и политику, увековечивающую жестокость. Над тысячами мусульманских женщин и детей в Голландии вершились систематические издевательства и насилие, и от этого факта было невозможно спрятаться. Маленьких детей резали прямо на кухонных столах – мне рассказывали об этом сомалийцы, которым я предоставляла переводческие услуги. Девушек, которые осмеливались сами выбирать себе парней и любовников, избивали до полусмерти, а иногда и убивали; многих же просто регулярно били. Страдания, которые пришлось пережить всем этим женщинам, невозможно передать словами. И хотя голландское государство щедро вкладывало деньги в организации, занимавшиеся оказанием международной помощи, оно также игнорировало молчаливое страдание мусульманских женщин и детей у себя на заднем дворе.

Голландский мультикультурализм – их уважение к мусульманскому образу жизни – не срабатывал. Он лишал прав многих женщин и детей. Голландия пыталась вести себя толерантно ради согласия, в котором не было смысла. Культура иммигрантов сохранялась за счет их женщин и детей, а также в ущерб интеграции в голландское общество. Многие мусульмане не учили голландский, отвергали столь ценимые голландцами толерантность и свободу личности. Они заключали браки со своими же родственниками из родных деревень и оставались жить внутри Голландии на крошечных островках Марокко или Могадишо.

Я занималась устным переводом каждый день до занятий и после занятий. Не были исключением и выходные. По ночам я переводила документы, часто – доклады о детях с подозрением на необучаемость. Трехлетний ребенок не говорит, не играет с развивающими игрушками типа кубиков и пазлов, не понимает, что такое ручка. При нем мать – как правило, молодая, необразованная, еле-еле говорящая на голландском языке. Попадались также медицинские отчеты об осмотрах избитых женщин или рекомендации социальных работников об отъеме ребенка у родителей. За слово мне платили двадцать пять центов, так что за страницу выходило семьдесят пять гульденов. Я могла с легкостью бросить учебу и до конца жизни зарабатывать приличные деньги в качестве переводчика с сомалийского языка, но подобная мысль никогда не приходила мне в голову.

Я беспокоилась о Хавейе. Пока я в Лейдене сидела над учебниками с раскрытым словарем в руке, она, казалось, разваливалась на части. Она могла быть очаровательной, но перепады в ее настроении стали гораздо более резкими, из-за чего сестра производила впечатление человека жесткого и злого, многие ее боялись.

Поначалу чувство вины, которое Хавейя испытывала из-за сделанного аборта, казалось мне естественным. Сестра сказала мне, что Аллах никогда не простит ее за то, что она даже не единожды, а дважды совершила убийство. Как-то раз мы собрались вместе погулять, и она покрыла голову платком, сказав мне: «Мне надо осторожно себя вести в этой стране. Это страна безбожников. Она превратит нас в неверующих».

Я сказала: «Хавейя, ты ведь раньше никогда не была религиозной», на что сестра мне ответила: «Это правда, но теперь мне нужно стать религиозной, иначе я могу совсем потерять свою веру».

Хавейя думала, что попадет в ад. Возможно, разница между тем, что она видела, и тем, во что она считала себя обязанной верить, была настолько велика, что она не могла этого вынести. Возможно, она не представляла, что ей делать со свободой личности. А возможно, ее поведение было реакцией на аборт. Сначала я не могла понять, что происходит; я думала, что это, должно быть, просто какая-то фаза, которая со временем пройдет.

Хавейя стала молиться каждый день. Ее интересовали ответы на те же вопросы, что и меня: почему в Голландии были созданы прекрасные условия жизни для населения, а в мусульманских странах, которые мы видели, нет? Но Хавейя ответила на эти вопросы погружением в религию. Она начала читать труды Хасана Аль-Банны и Сайида Кутуба, исламских мыслителей, которыми я зачитывалась в Найроби. В отличие от меня, Хавейя никогда не состояла в Братстве, никогда не видела горестей, с которыми мне приходилось сталкиваться каждый день. Ответы на свои вопросы она искала в Коране.

У меня же чтение Корана вызывало лишь новые вопросы. Как-то раз я сказала ей: «Не думаю, что ты найдешь здесь ответы на свои вопросы». Она взвилась: «Хочешь сказать, у Аллаха нет ответов, а у тебя есть?» Я растерялась. Я ни в коем случае не пыталась бросить вызов Аллаху. Я не могла такого сделать.

Я сказала ей:

– Посмотри на Голландию: страна не совершенна, и голландцы часто на многое жалуются, но здесь царят порядок, гуманность и благополучие, все выглядят вполне себе счастливыми. А мы из мусульманских стран приезжаем в такие страны, как Голландия, в огромных количествах, так что нужно признать, что, видимо, что-то они делают правильно. А если ты хочешь делать все, как велит Аллах, то посмотри, что творится в Иране. Ты бы хотела там жить?

– В Иране шииты, – ответила Хавейя.

– То есть ты бы предпочла Саудовскую Аравию? – спросила я, а затем добавила: – Возможно, в Коране содержится Божья правда, как в духовном руководстве, но в том, что касается формирования правительства, по моему мнению, явно преуспели теории западных безбожников.

В ответ Хавейя заявила, что я стала кафиром. Началось все с языка и одежды, а теперь уже поражен и мой мозг. Я стала предательницей. Из-за ее слов я почувствовала острую вину за то, что забросила молитвы и забыла о покорности Аллаху. Хавейе эти западные воззрения казались вирусом, который медленно уничтожает мои моральные ценности.

Но чем больше западных книг я читала, тем больше мне хотелось в них погружаться. Чем больше я узнавала о правительстве, о развитии индивидуальности, о таких системах мышления, как социальная демократия или либерализм, одна из которых являлась порождением другой, тем больше меня устраивал такой порядок вещей. Концепция индивидуального выбора улучшала жизнь людей так же явно, как и равенство мужчин и женщин. Я была очарована идеей, что все на свете нужно подвергать сомнению, что можно строить свои собственные теории.

Я знала и о недостатках такой свободы. Я чувствовала себя одиноко, а временами даже ощущала пустоту человеческой жизни. Было утомительно искать все самой, вместо того чтобы положиться на удобные и ясные выдержки из доктрины, а также на тщательно детализированные правила. Временами меня даже пугала безграничная свобода, царившая в Голландии.

Так что я понимала, почему Хавейя бросилась в религию с головой. Но меня радовала жизнь на Западе. Здесь я могла утолить свое любопытство. Если меня что-то интересовало, я могла это испытать и приобрести ценный жизненный опыт. Я могла делать свои собственные выводы.

Хавейе нравились голландская практичность и то, что здесь ей не нужно давать взятки. Она очень радовалась возможности говорить «нет»: «Нет, спасибо, я не приду», «Нет, сегодня вечером меня не будет». Она любила повторять: «Это единственное, что тут есть хорошего. Открытые и честные люди».

Но жила сестра в основном на пособие. Здоровье у нее было неважное. Кроме того, Хавейя не могла соблюдать дисциплину.

Моей сестре подчас хотелось абсолютно противоположных вещей: быть правильной, практикующей мусульманкой и диктором новостей на CNN, но она не могла заставить себя даже просто встать с кровати. Иногда Хавейя месяцами не стирала одежду и не мыла посуду. Она то полнела, то ужасно худела. На то, чтобы принять душ, у нее уходила вся отведенная на день энергия. Иногда она по три дня лежала в постели, не вставая. Потом вдруг наступал яркий период, длящийся несколько месяцев, во время которых она могла быть щедрой, интересной, могла рассказать целую кучу забавных историй. У нее хватало энергии, чтобы ходить на занятия, где она неизменно производила на своих преподавателей самое благоприятное впечатление. Но столь же неожиданно она могла стать грубой, жесткой, вульгарной, впасть снова в апатию, сменяемую краткими всплесками плача.

В первые месяцы 1996 года Хавейя начала просить, чтобы зеркало развернули к стене. Я спрашивала, зачем ей это нужно, и она отвечала: «Когда оно стоит ко мне лицом, я вижу в нем странные вещи». Тогда я кричала на нее: «Не сходи с ума, возьми себя в руки», но она начала спать с включенным светом. Она звонила мне и просила приехать повидаться с ней, говорила, что я ей очень нужна, прямо сейчас, но когда я приезжала, потратив на дорогу несколько часов, она не пускала меня к себе и говорила: «Я не могу сейчас выносить даже твое общество, так что уходи».

Я не жила в Лейдене отшельницей. Регулярно виделась со своими друзьями из Эде и постепенно заводила новых. Геске, как и я, была первокурсницей, изучавшей политологию, жизнерадостной и энергичной девушкой. Она водила меня в кино и в студенческие кафе, где атмосфера была более расслабленной, чем в Эде. Несмотря на толчею и сигаретный дым, теперь, когда я уже могла понимать людей, мне нравились такие заведения гораздо больше. Люди сидели снаружи, ели и слушали музыку.

То, что я не пила спиртные напитки, стало у нас чем-то вроде старой, испытанной шутки. Когда же я выпила в первый раз, у меня закружилась голова, а комната начала раскачиваться. Удара молнией не последовало, но было уже слишком поздно, чтобы на велосипеде возвращаться в дом Шанталь, и мне пришлось остаться ночевать у другой своей подруги – Эвелин. Когда на следующее утро я проснулась, то почувствовала, что сделала последний ужасный шаг и перешагнула ту черту, которая отделяет компромиссы от прямого нарушения законов Аллаха.

Мне казалось, что Шанталь не одобряет, когда я возвращаюсь в ее дом поздно, и мне было неловко приглашать туда своих друзей. Геске, тем временем, жила с шестнадцатью другими студентами в огромном, старом и обшарпанном доме, фасад которого выходил на канал; и она всегда рассказывала, как весело им там живется. Когда в ее студенческом доме освободилась комната, Геске предложила мне подать заявку на вселение. Она сказала мне, что я никогда не смогу постичь Голландию, не пожив настоящей студенческой жизнью.

Процедура отбора жильцов была довольно долгой. Все жильцы дома собирались, чтобы побеседовать с кандидатами за бутылочкой вина. Нас спрашивали, какая музыка нам нравится, что мы обычно делаем на каникулах, чем мы увлекаемся, какими подработками занимаемся в свободное время. Я сказала, что люблю читать, а на каникулах никогда не была. Все ребята были совсем молодые, они были белыми и большую часть своей жизни прожили в одном доме. Когда я озвучила список стран, в которых жила раньше – Сомали, Саудовская Аравия, Эфиопия, Кения, – у них глаза полезли на лоб. Когда же я сказала, что занимаюсь устными переводами, один мальчик произнес: «Ух ты, так ты, наверное, очень хорошо зарабатываешь». Я подтвердила, что так оно и есть.

Геске ужасно боялась, что ее соседи сочтут меня скучной или странной – или того хуже, старой, – но обработала их так, что меня все равно приняли. Я переехала в крошечную комнатку голландского студенческого дома, который мне приходилось делить с парнями, где был алкоголь, а возможно и наркотики. Я призвала себе на помощь все свое мужество.

Я переехала в дом Геске в марте 1996 года. До того как улечься там в первую ночь спать, я сумела перетащить все свои вещи, кроме подаренного Шанталь стола. Он был большой, старый и красивый – и не пролезал в дверь. Так что на следующее утро я встала пораньше, чтобы, вооружившись отверткой, попытаться разобрать его. Пока все уходили на занятия, я сидела под столом в своей желтой пижаме. Один из парней, его звали Марко, сунул под стол голову и, прежде чем уйти из дома, представился мне.

В обеденный перерыв, когда Марко появился вновь, я все еще сидела там и все еще была в пижаме. За прошедшее время я успела выполнить три телефонных перевода, но он, разумеется, не знал об этом. Он сказал: «Не может быть! Это просто невероятно! Вылезай оттуда!» – и аккуратно разобрал весь стол за пятнадцать минут. Потом перетащил его в мою комнату, собрал заново и полюбовался моим компьютером. У меня вновь зазвонил телефон, и мне пришлось заняться переводом.

Прежде чем уйти, Марко пригласил меня поужинать с ним этим вечером на кухне. Он объяснил, что живущие здесь часто ходят за покупками, а затем вместе готовят, чтобы тратить поменьше денег. «Наконец-то здесь появился кто-то интересный, – сказал он с улыбкой. – А то я уже начал уставать от этих восемнадцатилетних всезнаек».

Марко был на год старше меня и работал обозревателем в одном из научных журналов. Сюда он вселился, будучи студентом биологического факультета; окончив его и найдя себе работу, он остался жить здесь. В Лейдене снимать жилье было очень дорого. Марко, как и многие голландцы, обожал путешествовать. Все свободные деньги он тратил на долгие путешествия в экзотические места типа Египта или Сирии. Мы завели привычку ужинать вместе несколько раз в неделю.

Я продолжала работать, но теперь это занятие стало более веселым, потому что меня окружала молодежь. Хотя я все равно знала, что кажусь им странной. Я выходила из своей комнаты и рассказывала остальным, что только что переводила: объявляла кому-то, что у него обнаружили ВИЧ, давала консультацию избитой женщине, – и мои соседи зачарованно слушали меня. Для них жизнь, с которой я сталкивалась по работе, была явлением с другой планеты. Практически все мои соседи по дому выросли в том же городе, что и их дедушки-бабушки, а некоторые даже – в том же самом доме. Им практически не довелось столкнуться с неприятной стороной окружающего мира.

Что еще поражало меня в этих ребятишках: что бы они ни делали, во всем чувствовалось проявление их личности – в том, что им нравилось, в выражении собственного стиля. С этим мне никогда не приходилось сталкиваться в Африке. В моем детстве свое «я» полагалось игнорировать. Ты притворялся послушным, хорошим и религиозным, чтобы заслужить одобрение других; проявлять себя как личность было не принято. Здесь же люди стремились к тому, что им нравилось, просто потому, что им этого хотелось.

Марко был красивый, со светло-каштановыми волосами и большими невинными голубыми глазами; в уголках его рта всегда пряталась улыбка. Мы нравились друг другу – и не только в дружеском смысле, – но ни один из нас не позволял себе сделать первый шаг.

Одним летним днем ко мне приехала моя подруга Тамара; с ней была ее мать, которая прилетела погостить из Канады. Погода стояла на удивление замечательная, и я пригласила их наверх, на террасу крыши нашего студенческого дома, чтобы поесть на свежем воздухе. По совершенной случайности у Марко тоже гостил приятель, и ему тоже пришло в голову устроить на крыше пикник. (Такие пикники, строго говоря, были запрещены, но мы не стали обращать на этот запрет никакого внимания.)

В конечном счете, этот спонтанный частный банкет стал совместным. Чем позднее становилось, тем ближе были мы с Марко. Наше влечение друг к другу, месяцами существовавшее в латентной форме, выплеснулось и выпустило в атмосферу энергию, которая взволновала и остальных присутствовавших. Мать Тамары вытащила фотоаппарат и сняла нас. В этот момент Марко положил руку мне на плечо и притянул к себе. Эта фотография у меня хранится до сих пор: на ней мы выглядим очень естественно, как будто уже тысячу лет живем вместе. Ощущение было просто восхитительным – смесь удивления и радости.

В тот вечер мы не стали целоваться или делать что-то еще в этом роде. Мы просто болтали, стояли рядом, держась за руки, когда к Марко приходили все новые друзья: Джованни, Оливер и Марсель. А на следующий день Марко позвал меня к своим друзьям, которые жили ниже по дороге. Он присматривал за их кошкой, пока те путешествовали. Мы купили продуктов и уже там приготовили себе еду. Мы оба знали, что должно что-то случиться.

Марко был нежен и терпелив. Я же поначалу была как замороженная. У меня возникло ощущение, что и Аллах, и оба ангела лежат с нами в постели и осуждают меня. Я грешила. Но я совсем не чувствовала греховности в том, что делала. Прошло несколько месяцев, и я уже точно знала: с этим человеком я хочу провести остаток своей жизни; я доверяла ему. В итоге мне все же удалось согнать ангелов со своих плеч и выставить их из нашей постели.

За то время, что мы с Марко были вместе, мы почти никогда не проводили ночь по отдельности. Мы были неразлучны. Мы были равны друг другу, вместе смеялись; каждый из нас полностью соответствовал представлениям другого. В середине 1996 года я зарегистрировалась в жилищно-строительной корпорации и всего через полгода получила письмо, где говорилось, что мне можно снять квартиру в Лангеграхте, в центре Лейдена, всего за восемьсот гульденов. Мы с Марко решили съехаться и жить вместе. Ключи нам можно было забрать 1 января.

Новый, 1997 год мы отпраздновали вместе с Хавейей. Она не так давно переехала в студенческий дом в Неймегене, в двух с половиной часах пути от Лейдена, где училась на факультете государственного управления. Мы всей бандой на пару дней сняли домик на острове, расположенном в северной части Голландии. Ха-вейя явно чувствовала себя не слишком уютно в присутствии друзей Марко, но, когда погода стояла ясная, ей очень нравилось подолгу гулять на свежем воздухе. Я помню, как однажды днем Хавейя бегала по пляжу, гонялась за чайками и радостно размахивала руками. Мне казалось, что она в порядке.

Но спустя несколько дней после того, как мы с Марком переехали на новую квартиру, мне позвонила Тамара. Тамара и Хавейя очень нравились друг другу и часто ходили вместе куда-нибудь поужинать или в кино. Тамара сказала мне, что, когда она позвонила в студенческий дом в Неймегене, чтобы отменить встречу, один из соседей Хавейи сообщил, что ее увезли в больницу.

Она стала кричать у себя в комнате на арабском языке, кидалась на стены; полиции пришлось взламывать дверь, чтобы попасть к ней. Хавейю увезли в больницу в смирительной рубашке.

Я отправилась в психиатрическое отделение больницы Неймегена вместе с Марко. Сестра моя выглядела ужасно. Всклокоченные волосы дыбом стояли на голове; она всю ночь провела, выдирая из них клочья. Лицо ее было неузнаваемо, на лбу зияла огромная рана. На ногах у нее была россыпь темных синяков, ее обкололи успокоительным. Я спросила ее: «Тебя избили?» Ха-вейя ответила: «Нет, я много раз бросалась на пол и ушиблась сама».

Когда я приехала, она казалась спокойной, но, став рассказывать мне, что произошло, начала видеть вещи, которых не было. Сестра сказала, что слышит голоса. Речь ее вдруг стала очень сбивчивой, и она, словно в приступе религиозной мании, стала говорить про Иисуса. Я сидела с ней, а она говорила все громче и громче. Она встала и начала шагать из одного конца комнаты в другой, все быстрее и быстрее, монотонно распевая: «Аллах акбар, Аллах акбар, Аллах акбар». С каждым шагом она пела все громче и быстрее. Я хотела ее ухватить, но она просто отшвырнула меня на кровать. Казалось, что в ней пробудилась невиданная сила.

Вошли две медсестры. Они схватили ее и сделали укол, а меня вытащили наружу. Мне сказали, что я должна уйти. На следующий день мне разрешили вернуться и поговорить с психиатром.

Врач сказал, что у Хавейи был психотический эпизод, но реакция на лечение у нее хорошая. Ее оставят еще на неделю и понаблюдают за ней. Все еще может быть хорошо.

Я навещала Хавейю каждый день. Занятия, переводы – до всего этого мне не было никакого дела. И через несколько дней она вроде бы начала поправляться. Снова стала носить платок и, казалось, забыла, что с ней случилось. Она все говорила: «Я была немножко неуравновешенна. Это на меня так Голландия влияет».

Сестра сказала, что не хочет лечиться дальше, что теперь чувствует себя в полном порядке.

Неделю спустя в отделение пришел судья, чтобы обсудить, стоит ли удерживать Хавейю в больнице против ее желания. Она убедила его, что, по существу, ни от чего серьезного не страдает. Я увезла сестру обратно в ее квартиру и помогла обустроиться. Но три дня спустя, когда я пришла повидаться с ней, стало ясно, что ее состояние ухудшилось. Она все время бормотала что-то себе под нос, разговаривала громко, как проповедник. Внезапно Хавейя вытащила книгу Сайида Кутуба и сказала мне: «Айаан, ты должна покаяться, вернись к Аллаху». Затем она начала снимать с себя одежду.

Я закричала, чтобы она прекратила, и она действительно прекратила и стояла со стыдливым выражением на лице. Я спросила: «Ты хоть понимаешь, что шепчешь что-то сама себе?» Хавейя сказала: «Это не себе. У меня в голове есть голос. И он просит меня, чтобы я вела себя как ребенок, а я ему говорю: “Сейчас пока нельзя. Вот Айаан уйдет, и я сделаю, как ты просишь”».

На следующее утро я отправилась прямиком в Лейденскую библиотеку. Я пыталась выяснить, что происходит. За последующие несколько недель я поняла, что этот голос был чем-то вроде голоса маленькой Хавейи. Ее чувства по отношению к религии, которые она испытывала, будучи ребенком, воспоминания о школе и наших родителях – все это смешивалось с впечатлениями из взрослой жизни и казалось настоящей реальностью.

Я видела, что рассудок моей сестры повредился. С болезнью тела все гораздо проще: болеешь – значит, пей лекарства. Но психические травмы наводят ужас: ведь рану не видно. Марко был биологом, и он рассказал мне о химических процессах, протекающих в мозгу человека. Я поговорила с психиатром. На рациональном уровне я все понимала. Я говорила себе: «У нее внутри нарушился химический баланс. Моя сестра не проклята. Дело вовсе не в том, что она не покорилась Аллаху или нашей матери». Но на эмоциональном уровне я была полностью опустошена. Моя сестра погибала у меня на глазах, а я могла только смотреть. Я чувствовала себя беспомощной и виноватой за то, что не увидела признаков болезни раньше и не смогла каким-то образом предотвратить кризис, окружив ее теплом и оказав поддержку.

Хавейю свел с ума не ислам. Ее галлюцинации носили религиозный характер, но было бы нечестно винить в них ислам. Она обратилась к Корану за успокоением разума, но причина ее внутреннего смятения была физиологической. Мне кажется, это все же было как-то связано с безграничностью Голландии; Хавейя раньше говорила, что чувствует себя тут так, будто живет в комнате без стен. Как-то раз сестра сказала мне: «Я привыкла драться с каждым за любую малость, а тут вдруг бороться стало не за что». В Европе Хавейя не смогла вынести отсутствия правил и руководства.

Сестра прятала таблетки. У нее начались галлюцинации и бред. Она считала себя проклятой. Как-то раз поздним вечером она взяла такси из Неймегена до Эде, чтобы повидаться с Хасной, сомалийской беженкой, которая там жила. Хасна заплатила таксисту и уложила ее спать, но на следующее утро Хавейя взяла маленькую дочку Хасны на руки и отказывалась положить ее. Она пыталась кормить ребенка грудью; стала считать себя Девой Марией, матерью Иисуса. Хасна позвонила в полицию: иного выхода не было. Полицейские осторожно забрали ребенка и отвезли Хавейю в больницу.

Ее поместили в палату, обитую войлоком, где все было серым и мягким и почти не было света. Некоторое время мне не позволяли видеться с ней. Ее опять стали лечить. Хавейя пришла в себя благодаря лекарствам, но у них оказались побочные эффекты. Она стала дергаться во время ходьбы и активно размахивать руками. Ей продолжали давать таблетки, тогда она стала вялой и вновь погрузилась в депрессию.

Хавейя пролежала в больнице полгода. Я постоянно навещала ее. Как-то раз я застала у нее посетителя –Яссина Муссу Бокора, младшего брата того самого Бокора, который возглавлял в убежище Эде совет старейшин. Этот человек, принц клана Осман Махмуд, вежливо меня поприветствовал. Он пришел справиться о здоровье Хавейи от имени моего отца и всего клана: новости о случившемся дошли и до них.

Через несколько недель в моей квартире раздался телефонный звонок. Трубку снял Марко. Он повернулся ко мне, и я увидела, что у него в глаза стоят слезы. Он сказал: «Айаан, это особый звонок». Я взяла трубку и услышала знакомый мне с детства голос отца.

Я закричала: «Абех! Ты простил меня!» Я даже уронила телефонную трубку. Я кричала, прыгала, даже немного потанцевала по гостиной, прежде чем снова взять трубку.

Отец сообщил мне, что Яссин Мусса Бокор рассказал ему, как я присматриваю за сестрой. Он сказал отцу, что любой мужчина должен гордиться таким ребенком. В этой стране, столь серой, облачной и угнетающей, живет такая исполнительная, трудолюбивая и усердная в учении юная сомалийка. Принц вежливо порекомендовал отцу простить меня.

Голос у него был нежный. Меня переполняла радость; это был один из самых счастливых моментов в моей жизни. Мы не стали обсуждать мое замужество и побег; мы хотели говорить друг с другом только о приятных вещах. Отец рассказал, что снова живет в Сомали – с третьей женой и маленькой дочкой. По его словам, он ни в чем не нуждался, однако своего телефона у него явно не было. Я сказала: «Я хочу тебе звонить, и чтобы ты мог отвечать на мои звонки», – и отправила ему денег, чтобы он поставил себе телефон. С тех пор я звонила отцу минимум раз в месяц. Он говорил, чтобы Хавейя поправилась, нужно молиться Аллаху, но также велел ей пить лекарства.

Состояние Хавейи улучшалось. Ее перевели в отделение долгосрочного пребывания и разрешили уходить по своим делам в течение дня. Я пригрозила, что ее переведут обратно, если она не будет, как положено, возвращаться в больницу на ночь. В течение последующих нескольких недель она, похоже, осознала, что больна. Однажды она сказала: «В своих страданиях человек одинок. Никто никогда не сможет понять, что творится у меня в голове». От ее слов у меня разрывалось сердце. Хавейя настаивала, что болеет из-за того, что живет в Голландии. Вот если бы она уехала, то сразу бы пришла в себя. Я знала, что это чушь. Если бы Хавейя вернулась домой в Найроби, то перестала бы получать лекарства, которые предотвращали эти ужасные психотические приступы.

Когда в июне Хавейю выпустили из больницы, я поселила ее в нашей с Марко квартире в Лангеграхте. Получилось все не слишком хорошо. Она стала крайне непредсказуемой, и все свое время мне приходилось тратить на то, чтобы убедить ее пить таблетки. Марко старался помогать, как мог, но они с Хавейей постоянно ругались: оба были слишком упрямыми. Я разрывалась между переводами, учебой и сестрой, за которой приходилось ухаживать, в моей жизни почти не осталось места для Марко, не говоря уже о друзьях.

Хавейя была твердо намерена уехать домой, в Кению. Она позвонила нашей матери, которая была с ней согласна. Мама сказала мне: «Разумеется, Хавейя сошла с ума в этой кафирской стране. Тебе, Айаан, тоже надо возвращаться домой, пока и ты не свихнулась». Отец, Джоанна и все остальные сказали, что я не имею права мешать Хавейе вернуться домой. В июле она уехала.

Я испытала огромное облегчение, когда вновь смогла сосредоточиться на учебе, хотя и стыдилась признаться себе в этом. Я очень сильно отстала; постоянные поездки в Неймеген отнимали много времени, как и моя работа переводчиком, которая была нужна мне, чтобы содержать Хавейю и посылать деньги маме.

В Лейденском университете мы занимались небольшими группами, но сами занятия могли быть довольно трудными. Преподаватели предлагали нам три-четыре теории о каком-либо абстрактном понятии – харизматическом лидерстве, поддержке революции средним классом или необходимости пропорционального представительства. Затем нас просили проанализировать, нет ли в данных теориях каких-либо пробелов и поддерживают ли их имеющиеся данные. Нам предлагалось сформировывать свои собственные концепции. Если у нас не получалось разработать альтернативную теорию, преподаватели говорили, что мы нелюбознательны и не годимся в ученые. Приходилось все тщательно продумывать, использовать правильную методологию, а иначе то, что мы говорили, считалось пустой болтовней, которой так любят заниматься завсегдатаи пивнушек. Преподаватели советовали нам много читать, в том числе и книги, не входившие в университетскую программу. Я обожала учиться, но выполнять все предъявляемые нам требования было тяжело.

В сентябре 1997 года у меня появилось право подать заявление на получение голландского гражданства. К тому времени я прожила в Голландии уже пять лет. Я с трудом дождалась этого события; на самом деле я подала заявление за несколько месяцев до того, как подошел срок. Голландский паспорт был мне нужен, чтобы путешествовать – как беженке делать это мне было довольно тяжело. К тому же я все еще боялась, что власти узнают о моем обмане и отберут у меня статус. Я думала, что если получу голландское гражданство, то уже ничего не будет мне угрожать. Я была беженкой всю свою жизнь, с тех пор как в возрасте восьми лет покинула Могадишо. Теперь же мне хотелось стать полноправным, активным членом живой демократической системы. Я хотела быть вместе со всеми.

21 августа 1997 года мне пришло письмо: спустя пять лет (с точностью чуть ли не до одного дня) после того, как мне присвоили статус беженца в Лунтерене, королева Голландии приняла мою заявку на получение голландского гражданства. Уже через две недели я могла забрать свой новый паспорт в городском совете Лейдена.

Когда подошла моя очередь, сердце у меня бешено колотилось. «Я за документами на получение гражданства», – сказала я коренастой, светловолосой женщине, сидевшей за столом, и показала ей полученное письмо. Она взглянула на меня и сказала: «Хорошо. Оплатить можете вон там». Кассир принял у меня деньги и отдал взамен мой голландский паспорт. Там были моя фотография и мое имя – Айаан Хирси Али, которое теперь уже казалось вполне нормальным. Не было ни торжественных речей, ни лекции о моих правах и обязанностях. Получение паспорта выглядело самым маловажным из всех событий, происходящих в мире.

По такому случаю мы с Марко устроили вечеринку, на которой я сказала всем: «Я голландка!» Никто не захихикал, но все присутствовавшие поглядели на меня странно. Дело было не в том, что я, чернокожая, объявила себя голландкой – с этим-то как раз не было никаких проблем. Но для этих людей «быть голландцем» не значило абсолютно ничего. Более того, моим друзьям-голландцам, похоже, становилось неловко от символов голландской нации: флага и монархии. Эти вещи словно бы напоминали им о предательских временах, о Второй мировой войне. Национализм для них стоял на одной ступени с расизмом. Никто не гордился тем, что он голландец.

Поначалу казалось, что у Хавейи в Кении все хорошо. Мы разговаривали по телефону примерно раз в десять дней, и она вроде бы была вполне довольна, даже говорила о том, что собирается устроиться на работу. Но потом, в октябре, она снова заболела. По телефону я слышала от нее бессвязные, сбивчивые речи, любую беседу она сводила к религиозным бредням. Она слышала голоса.

Я предложила ей вернуться в Лейден, но она сказала, что боится Голландии. Когда я позвонила в следующий раз, она сказала, что хочет обратно в Голландию, но потеряла паспорт. Она стала умолять меня приехать и как-нибудь вывезти ее. Она сказала, что мама иногда связывает ее, а Махад – бьет. Потом разрыдалась: «Я трачу время впустую, я старею, я в беде, я беременна».

Больше к телефону Хавейя не подходила. Я говорила только с мамой, которая сообщила мне, что Хавейя становится все более вспыльчивой и опасной. О беременности Хавейи мама знала. Когда я упомянула об этом, мама только сказала с горьким смирением: «На то была воля Аллаха». Я выслала им деньги.

В начале декабря я опять позвонила им и узнала от мамы, что Хавейя больна. Она сказала мне: «Если ты хочешь увидеть свою сестру живой, приезжай немедленно». В Лейдене у меня наступила пора экзаменов, и я не восприняла слова мамы всерьез. Я думала отправиться в Найроби на рождественские каникулы, но я очень сильно отстала в учебе за те месяцы, что присматривала за Хавейей, и в итоге решила провести праздники за университетскими заданиями, дописав несколько докладов.

Всего через несколько дней после Нового года, 8 января 1998 года, мне позвонил отец и сообщил самую ужасную новость в моей жизни… «Хавейя по воле Аллаха отправилась в последний путь», – сказал он мне.

Она проболела неделю, а потом умерла. Я не могла в это поверить. Ощущение было такое, как будто из комнаты, где я находилась, разом откачали весь воздух. Я разрыдалась, и отец сказал мне: «Нет, Айаан. Нам нельзя плакать по Хавейе. От Аллаха мы приходим в этот мир, к Аллаху же и возвращаемся. Она теперь с Богом. А нам еще нужно выстрадать земную жизнь, чтобы достичь того, что у нее уже есть. Она покоится с миром».

Я плакала и никак не могла остановиться. Я вылетела в Кению первым же рейсом. Перед дорогой в аэропорт надела черное пальто и платок – ту же самую одежду, что была на мне, когда я прибыла в Европу.

Примерно за час до того, как я приземлилась в Найроби, Хавейю похоронили. Мне так и не удалось посмотреть на ее тело и попрощаться с ней. У мусульман положено хоронить человека в течение двадцати четырех часов после его смерти. Иногда бывает, что правило не соблюдают – чтобы муж или отец успели приехать. Но мой отец на похоронах не присутствовал – он был в Сомали, – а попросить отсрочить погребение ради меня никому и в голову не пришло.

Так что, когда я приехала, Хавейя уже лежала в земле. Я сидела в грязной маленькой комнатке, где теперь жила моя мать, на грязной улице в Истли, и слушала ее рассказы о жизни Хавейи в последние полгода. Я смотрела на тонкие решетки на окнах, погнутые в тех местах, где сестра бросалась на них, и на разбитое ею окно, которое с тех пор так и не починили.

Мама и Хавейя жили здесь, в этом ужасном месте. Здесь они спали, готовили еду и мылись. Более унылое жилье невозможно было себе представить.

Мама рассказала мне о смерти Хавейи. Психотические приступы становились все сильнее и сильнее. Иногда, чтобы ее привязать, мама звала на помощь нескольких мужчин: сама она не могла к ней даже приблизиться. Приходил доктор, делал ей уколы, и тогда она вроде бы успокаивалась. Но как-то ночью разразилась гроза. Хавейя стояла у окна и смотрела на ливень. Потом вдруг сказала, что увидела в сверкнувшей молнии Аллаха, и выбежала за дверь. Босая, она побежала по дороге во тьму прямо по ямам, и, когда мама начала кричать и звать на помощь, за ней ринулись двое сомалийцев. Когда Хавейю привели домой, между ног у нее текла кровь.

Она умерла спустя неделю после того, как случился выкидыш. Видимо, произошло заражение. Не знаю даже, показывали ли ее врачу.

Я не могла найти слов, чтобы выразить весь свой ужас, а еще я боялась матери. Мне вдруг подумалось, что она может попробовать отобрать у меня паспорт, чтобы я осталась жить в Найроби. В ту ночь я легла спать на матрасе, принадлежавшем Хавейе, а паспорт крепко привязала к талии.

После смерти Хавейи я молилась. Оделась, как подобает, и склонилась в молитве, как велела мне мама. Я просила Бога дать мир нашему дому, но в моих молитвах не было никакого смысла. Сидя одна, я умоляла Аллаха даровать Хавейе покой, потому что на земле она жила в аду. Мысль о том, что теперь ей не больно, что теперь она покоится с миром, была на удивление успокаивающей.

Мать моя ожесточилась и обессилела. В ней уже не было ничего от девушки, оставившей свою семью в miyé, чтобы отправиться в Аден; не осталось ничего и от той гордячки, что вышла замуж за мужчину, которого выбрала самостоятельно; не узнать было в ней и ту женщину, которая из последних сил билась, чтобы спасти свою семью. Ее мечты стали кошмарами. Бабушка уехала в Сомали жить с самой младшей из дочерей. Мать жила в Истли, квартале, который она презирала, в стране и городе, которые она всегда ненавидела, и практически никто из представителей местной общины не желал с ней разговаривать. Семьи у нее не осталось: Ма-хад не оправдал ее надежд, одна из дочерей покинула ее, вторая забеременела и сошла с ума. Худшие кошмары моей матери стали реальностью. Такая жизнь была куда страшнее, чем смерть, постигшая Хавейю.

Во второй половине следующего дня мать вдруг начала ругаться и жаловаться: «За что Аллах так со мной поступил? Как твоя сестра могла так со мной поступить?» Я не могла вынести, что мама винит Хавейю в том, что та сделала ей больно. Я вспомнила, через сколько издевательств, сколько побоев прошли мы с сестрой, когда были маленькими. Казалось, маме даже в голову не приходило, что, возможно, в том, что случилось, была доля ее вины. Я думала о том, как мама убедила Хавейю оставить лечение в Голландии и вернуться в Найроби, в эту убогую комнатушку, в эту абсолютную нищету.

Я попыталась усадить маму за стол и объясниться. Возможно, впервые в жизни мне хотелось серьезно поговорить с ней. Но от той страшной матери, которую я помнила, ничего не осталось. Мама была абсолютно измождена, и я ее пожалела. Из-за псориаза все ноги у нее были покрыты струпьями, она была очень несчастна.

У меня была с собой тысяча долларов; я отдала их матери и сказала: «Я хочу, чтобы ты немедленно выехала из этой комнаты. Я буду присылать тебе деньги, но хочу, чтобы ты уехала в Сомали. Возвращайся к своим братьям и сестрам, к своему клану. В Найроби тебя ничего не держит. Хавейя умерла. У Махада нет никаких планов, а я сюда больше не вернусь. Друзей у тебя нет, ты со всеми ссоришься. Тебе надо уехать».

Я почувствовала, что теперь исполняю роль старшей в доме. Я сказала маме: «Я хочу, чтобы ты сама ходила за деньгами, когда они придут. Махад не должен в этом участвовать». Я рассказала маме о том, сколько денег выслала Махаду на ее содержание – в общей сложности не менее десяти тысяч долларов; он говорил мне, что на эти деньги снимает для нее дом в Вестлендсе. Рассердившись, мать как будто немного ожила.

Я сходила навестить Халву. Она все еще жила в доме своего отца, спала все в той же спальне, но было такое ощущение, что душу из нее вынули призраки. В 1992 году, через несколько месяцев после того, как меня отправили из Найроби к Осману Муссе, Халва наконец-то вышла замуж за своего кузена из Йемена. Он был крайне неразвит, не умел читать и писать, но постоянно командовал и ожидал, что она будет его обихаживать. Халва ненавидела своего мужа, но все равно забеременела от него. Когда у нее родилась дочка, она упросила отца позволить ей развестись. Ее отец с неохотой выплатил положенную сумму, и муж Халвы вернулся в Йемен. Теперь она почти никогда не выходила из отцовского дома. Ее дочурке было четыре года, и для Халвы она была единственной радостью в жизни.

На следующий день я пошла посмотреть на новорожденного сына Махада. Мне очень нравилась Шаа, его молодая жена. Она казалось заброшенной: было очевидно, что Махад проводит рядом с ней совсем немного времени. Когда я устроила Махаду допрос, он сказал, что сердит на Шаа за то, что она забеременела. Я спросила, не пользуется ли он случайно противозачаточными средствами, и он ответил, что нет, Шаа должна была рассчитывать безопасные дни. Тут я ничего не смогла с собой поделать: я сказала Махаду, что ему, мужчине, конечно же очень легко винить в своих проблемах женщин. Но когда я заметила, что в ответ он начинает злиться, то стиснула зубы, чтобы избежать еще одного взрыва – время для этого было неподходящее.

Затем я спросила его о деньгах, которые я ему присылала. Махад сказал мне, что он вложил их в бизнес, но был обманут партнером. Сам Махад, как обычно, оказался несчастной жертвой.

Я ходила гулять по городу. От того Найроби, в котором я жила раньше, осталась лишь оболочка. Разрушенные дороги, едва работающие телефоны. Экономика была уничтожена, такой резкий рост бедности за столь короткий период казался невозможным и просто неприличным. Насилие на улицах стало нормой. Разросшиеся в период правления Даниэля арапа Мои воровство и коррупция высасывали из страны все соки. Повсюду царил хаос, и никто вокруг не имел ни малейшей надежды на улучшение жизни. Казалось, что страна зашла в тупик.

В последнюю ночь перед отлетом в Голландию я не могла заснуть. Ранним утром я прислушивалась к рокоту машин, проезжавших неподалеку по дороге, и вдруг поняла, что никогда не буду снова жить здесь. Моя жизнь, какой бы она ни была, будет теперь проходить в Голландии.

По возвращении в Лейден после похорон Хавейи я некоторое время жила на автопилоте. Все мои чувства умерли; я занималась повседневными делами и каким-то образом выполняла все, что было нужно. Постепенно моя жизнь возвращалась в прежние границы. Я пропустила несколько экзаменов и не сдала вовремя несколько докладов, так что заняться мне было чем. Марко был очень добр со мной, это помогло.

Мой бывший парень, Абшир Абди Айнах, имам из Сомали, позвонил мне, чтобы принести свои соболезнования. Он сказал, что теперь живет в Швейцарии, и выразил желание навестить меня. Я ему отказала. Напоминания о моей прошлой жизни были мне не нужны.

Глава 14. Отказ от Бога

Ябыстро стала частью студенческого сообщества. И не было ничего более предсказуемого и уравновешенного, чем мой круг общения в Эде. Геске и мои старые друзья из Лейдена были агностиками или атеистами, а Элрой, лучший друг Марко, был гомосексуалистом.

Приятель Марко Джованни уехал на три месяца в Израиль заниматься исследованиями по биологии. В это время его девушка Мирьям влюбилась в одного из его друзей, Оливера. Конечно, когда он вернулся, то был очень расстроен – ведь они были вместе четыре года, – но у него не возникало желание убить их, да и вообще он не выказывал по отношению к ним никаких негативных чувств. Мне было удивительно видеть эту совершенно иную систему моральных ценностей.

В мае 1998 года состоялись выборы. Теперь, являясь гражданкой Голландии, я тоже могла голосовать. Множество мыслей кружилось у меня в голове. Мне импонировала возможность выбирать правительство Голландии – это было ответственно и захватывающе. Я, как и многие мои друзья, голосовала за Вима Кока – представителя Партии труда и социального демократа. Мне нравились идеи левых. Я голосовала за него в основном из-за его друзей, а также потому, что он обещал дать людям работу. И я верила ему. У него был богатый жизненный опыт и хороший послужной список.

В январе 2000 года политический комментатор, Пол Шеффер, опубликовал статью под названием «Мультикультурная драма» в очень уважаемой вечерней газете. В основном это были рассуждения насчет Голландии. В то время это была самая популярная тема. Шеффер писал о том, что нынешний подкласс иммигрантов в Голландии крайне плохо сформирован и словно бы изолирован от всей страны, отрицая значение тех культурных традиций, которые создавали голландское общество, ломая социальные различия. Он поставил вопрос о том, нужны ли детям-иммигрантам учителя для адаптации. Шеффер считал, что в Голландии нет места для той культуры, которая не признала отделение церкви от государства, права женщин и гомосексуалистов. Он предвидел социальное недовольство. В то время я не обращала внимания на его слова. Мне казалось, что Голландия живет в самом настоящем раю, склонном, правда, называть любую небольшую проблему кризисом.

Я думала о Голландии девяностых годов как о стране, переживающей «трудности богатства», как это происходило в ее «золотом» семнадцатом веке. Упорядоченная маленькая страна, где все было неизменно мило. Экономика росла значительными темпами. Поезда продолжали приходить вовремя, хоть и заметно реже с тех пор, как железные дороги были приватизированы. Политика была коллегиальной и даже вполне миролюбивой. В Кабинете были и женщины, и гомосексуалисты, и все их крайне уважали.

Мне не верилось, что у этой страны действительно могли быть какие-то проблемы. По мне, так все слова, которые использовал Шеффер: кризис, социальные потрясения, – были не более чем пустой газетной болтовней.

На последнем году обучения я полностью сосредоточилась на завершении диссертации. Я писала о тенденции к принятию законов не в парламенте, а сразу в судах. Голландские политики были не в состоянии взять на себя всю ответственность и действовать решительно. Они были слишком заняты достижением консенсусов и прибылью с выборов, поэтому позволили судьям взять на себя решение спорных вопросов.

Я думала, что, возможно, смогу пойти после учебы в докторантуру, а потом, может быть, и преподавать.

Весной 2000 года моему отцу, к тому времени уже почти полностью слепому от катаракты, удалось получить визу в Германию, чтобы сделать операцию на глаза, которую я с радостью помогла ему оплатить. Я навестила его в Дюссельдорфе, проехав весь путь на своем «Пежо 206» вместе с Мирьям. Марко и Эллен присоединились к нам днем позже.

Марко не очень хотелось встречаться с моим отцом, поэтому мы решили, что он и Эллен будут изображать пару, ведь я и сама не была готова обсуждать с отцом тот факт, что живу в грехе. Не сейчас.

Абех обнял меня. Он выглядел гораздо старше, но пахло от него точно так же, как в детстве. Это было довольно приятным поводом обняться еще раз. Сначала мы говорили на какие-то повседневные темы: о моей учебе, о политике. Но все, о чем хотел говорить мой отец, – это Сомали. Великое государство Сомали, которым оно должно было стать в один прекрасный день. Он рассказал мне, что хотел бы видеть у руля исламское правительство, которое управляло бы страной по законам Аллаха. Любая политическая система, разработанная и созданная людьми, по его мнению, была обречена на провал.

Я заняла противоположную позицию. Говорила очень резко, чем сама себя удивила. Закон Божий не может быть справедливым для всех тех, кто не является мусульманином. Да даже в рамках самого ислама не все люди думают одинаково. Так кто же будет создавать закон?

– Власть священнослужителей всегда тоталитарна. И это означает, что человек не будет иметь выбора. А все люди отличаются друг от друга, они все разные, и мы должны отмечать и учитывать это, вместо того чтобы пытаться всех уравнять, – говорила я.

На что отец ответил, что мы должны изо всех сил стараться, чтобы обратить каждого в исламскую веру. Он разочаровал меня этой простодушной логикой и удручающим отсутствием реализма.

Отец решил договориться насчет моего развода. Я не чувствовала ни малейших уз брака; Осман Мусса был для меня лишь смутным воспоминанием. Но моему отцу это было необходимо. Он сказал, что не будет заставлять меня выходить замуж против моей воли, что я сама могу выбрать себе мужа. Мне кажется, ему просто хотелось думать о себе как о человеке, который предоставляет свободу. Все же где-то в глубине его души был похоронен демократ.

Абех сказал, что ему грустно видеть произошедшие во мне перемены. По его мнению, я стала слишком мирской, а духовного во мне почти не осталось.

– Я не буду просить тебя носить платок на голове, но, пожалуйста, отрасти волосы, – попросил он меня, и я согласилась.

Когда он спросил, продолжаю ли я молиться, то я ответила, что конечно. И в какой-то мере это было еще правдой. Я была полна антиисламских идей, но вместе с тем я все еще продолжала думать о себе как о верующей.


Когда в сентябре 2000 года я окончила Лейден, мне было уже почти тридцать лет. Получение степени магистра заняло у меня еще один дополнительный год, но я сделала это. Я говорила себе, что могу гордиться собой. У меня была хорошая квалификация, трудные, но близкие отношения и крепкая дружба. Я сама зарабатывала себе на жизнь.

Было приятно и необычно после стольких лет стать выпускником. Я попыталась получить визу для отца, чтобы он смог присутствовать на церемонии, но запрос отклонили. Я позвонила матери, чтобы порадовать ее, но она только некстати заметила, как странно, что из всех ее детей степень получаю именно я. Наверное, она имела в виду, что ничего плохого в этом нет. Но в ее глазах я по-прежнему оставалась самой глупой из нас троих.

Марко и я решили устроить вечеринку в кафе «Эйнштейн», которое было популярно у студентов Лейдена. Йохана и Мартен приехали из Эде со своими детьми, Иреной и Жаном, которых я обожала; они словно были моими маленькими братиком и сестренкой. Мартен забрался на стул и стал рассказывать забавные истории о том, какой я была, когда только приехала в Голландию. Гиискэ был ведущим церемонии, а родители Мирьям приготовили множество закусок. Их отношение тронуло меня до глубины души. Когда пришли Мирьям и Оливер, я немного напряглась, ожидая пререканий с Джованни, но его бывшая девушка быстро нашла общий язык с его новой подружкой Альбертиной.

Люди вокруг поздравляли меня и желали всего самого хорошего, мне же следовало подумать, что делать дальше. Мне хотелось получить подходящую работу и зарабатывать приличные деньги, чтобы мы с Марко смогли переехать в более просторную квартиру. Я ненавидела наш промозглый дом на Лангеграхт, где у меня появилась аллергия. Перед Ураза-байрамом некоторые соседи, марокканцы и турки, забивали овец в подвале, где стояли наши велосипеды. Внутренности животных лежали в мусоре по несколько дней, пока за ним не приезжала машина. Это было так же, как в Истли.

Кроме того, в этом доме круглые сутки было шумно. Я очень хотела уехать оттуда, но Марко говорил, что пока мы не можем себе этого позволить. Он был очень экономным, а я лишь жаловалась.

Я решила прервать учебу в университете, хотя могла пойти в докторантуру и получать стипендию, но она была ненамного больше прожиточного минимума. Этих денег не хватало, чтобы вытащить нас из Лангеграхта и помогать семье в Африке.

Я должна была работать. Но я не видела себя дальше в роли переводчика, изначально расценивая это занятие как временное. Мне также хотелось получить как можно больше опыта, прежде чем из студента стать исследователем и преподавателем.

Еще я хотела многому научиться, но боялась, что в частном бизнесе все будут считать меня слишком старой для начала карьеры. Я так переживала, что приняла первое попавшееся приглашение на работу. Оно оказалось от фармацевтической компании «Глаксо».

Я пошла туда отчасти потому, что «Глаксо» действительно помогала людям. Компания тратила миллионы на исследование СПИДа и малярии. Работая там, я могла в нем как-то поучаствовать.

Я начинала простым менеджером по продажам, но со временем могла двигаться дальше по карьерной лестнице. У меня были неплохая стартовая зарплата и служебная машина, кроме того, меня отправили на двухнедельный тренинг – ускоренный медицинский курс с упором на головные боли и заболевания дыхательной системы. Также нам рассказывали, как правильно продавать людям товары, что стало для меня самым настоящим откровением.

Мне нужно было продавать имигран (средство против мигрени) докторам. В «Глаксо» нас научили, как перехитрить секретарей и лично встретиться с врачом. Мы должны были уметь определять тип личности и в зависимости от него применять особые техники, чтобы каждая встреча заканчивалась продажей. Например, если вы поняли, что перед вами доктор авторитарного типа, ваша речь должна быть короткой, но из нее должно быть понятно, что вы считаете своего собеседника очень умным. Дайте такому врачу высказаться, а затем, когда будете рассказывать про лекарства, употребляйте те же слова и термины, которыми пользовался он.

С личностями аналитического склада нужно сразу начинать длинную дискуссию о многообразии средств против мигрени. Подобные разговоры казались мне пустой тратой драгоценного врачебного времени, поэтому спустя несколько недель я сдала машину, вернула телефон и ноутбук. Это было лучше как для меня, так и для бизнеса.

После я встала на учет в агентство по трудоустройству, которое нашло мне работу офисного менеджера в домоуправлении городского совета. Это были уютные дома за пределами Лейдена, где первое время я жила с Шанталь. Я провела там два или три месяца. Думала, что это позволит мне увидеть правительство изнутри.

Над каждым разрешением построить мансарду или изменить несколько окон работала целая команда людей, которые, как мне казалось, не слишком любят друг друга. Государственных служащих тут было явно больше, чем заданий для них, поэтому они целый день проводили в ссорах. Каждое разрешение должно было быть подписано начальником и начальником начальника, поэтому процесс шел просто невероятно медленно.

За год до этого я подавала заявление о приеме на работу во Внутреннее министерство, и рассмотрение моей заявки заняло целых полгода. Мои друзья, которые работали в министерствах, подтвердили, что правительство функционирует очень медленно и что эта работа не требует воображения и не приносит удовлетворения. Поэтому я исключила для себя работу в правительстве. Мне не хотелось прозябать в каком-нибудь государственном учреждении до конца моей жизни.

Я начала смотреть по сторонам с ощущением нарастающей паники. Однажды в марте Марко, просматривая утреннюю газету, воскликнул: «Смотри, такая работа как раз для тебя!» Он показал мне объявление. Институту Виарди Бекмена, Политбюро Лейбористской партии Вим Кока требовался младший научный сотрудник.

Платили здесь меньше, чем в «Глаксо», но находиться на службе нужно было всего четыре дня в неделю, а в свободное время я могла подрабатывать переводчиком. Самое главное, работа казалась мне интересной. Я могла заниматься исследованием действительно важных, социально значимых проблем, интересовавших партию, в которую я вступила. Здесь почти не было бюрократии. Небольшая, интеллектуальная организация.

В институт меня приняли в июне 2001 года. Я сразу же бросила работу в городском совете и вернулась к переводам. Денег у нас с Марко было более чем достаточно, чтобы купить новый дом.

Я была полна решимости найти нам хорошее жилье. В первый раз Марко пошел вместе со мной. Но как только мне что-нибудь нравилось, он начинал говорить, что квартира слишком дорогая или находится слишком далеко от центра. Ему не хотелось переезжать, не хотелось брать кредит и попадать в долговую яму. Марко обвинял меня в излишнем нетерпении и расточительности.

Наши отношения становились все хуже и хуже. Уже несколько лет мы ссорились из-за каких-то глупостей: из-за распорядка дня, мелких бытовых расходов. Он всегда все планировал, а я ненавидела это. Он был темпераментным, а я не повышала голос и ненавидела, когда на меня кричат. Я уже начинала подумывать о разрыве, когда увидела прекрасный дом с каминами и деревянными полами на Трилайн-стрит. Он находился совсем близко к станции, но был в крайне ветхом состоянии. Марко сказал, что ремонт будет стоить слишком дорого.

Я же решила купить его без ведома Марко. Возможно, мы все еще могли остаться друзьями, он все еще мог быть моим парнем, но для меня настало время двигаться дальше. Я решила разорвать отношения, пока они не стали еще хуже, чем теперь. Эллен рассталась со своим мужем и спустя некоторое время согласилась приехать ко мне в Лейден. Мы, собрав все свои накопления, пришли в банк и в апреле переехали вместе в новый дом.

Однажды вечером мы смотрели телевизор. Там показывали очередной сюжет о школьном учителе – гее, которого преследовали марокканские дети. В последнее время такие вещи в СМИ попадались все чаще и чаще. В продолжение сюжета показали имама, одетого в традиционные одежды. Он говорил перед камерой по-арабски, что гомосексуализм – это заразная болезнь, которая может передаться и школьникам. По его словам, это была настоящая угроза человечеству.

Я помню, как тут же вскочила со словами: «Какой же он дурак!» Сомалийка во мне привыкла к такому отношению к данной проблеме, но вот голландка была возмущена. Я тут же села, написала статью и отправила ее в «NRC Handelsblad». В ней я высказалась о том, что подобного мнения о гомосексуалистах придерживается не только один этот имам. Такой подход свойственен исламу в принципе. Тот, кто хоть раз был в клинике, где делают аборты, мог прекрасно видеть, что мусульманские правила сексуальной жизни приводят лишь к страданиям. Это был очень внезапный порыв возмущения.

Статья была переделана в короткое письмо, написанное хорошим, политкорректным языком. Но это был мой первый политический выход.

Мы с Эллен почти два месяца занимались ремонтом. После мы в полной мере вернулись ко всем радостям жизни – устраивали вечеринки и праздничные ужины. Эллен переживала период религиозных исканий. Она никак не могла решить, к какой же церкви ей присоединиться. А мы с Марко подумывали о том, чтобы вновь сойтись. Это было время встреч с друзьями, время независимости и просто очень счастливое лето.


Я начала работать 3 сентября. Главный офис Лейбористской партии находился в небольшом здании, а я была всего лишь младшим научным сотрудником. Моим первым заданием стало исследование по иммиграции, которое казалось мне одним из самых важных вопросов, которые только стояли перед Голландией в XXI веке.

Я рассматривала не вопрос ислама, а изучала миграцию, ее причины и последствия для общего благосостояния государства, если поток беженцев не прекратится. Должна ли Лейбористская партия поддерживать закон о миграции?

Голландия, разумеется, хотела сохранить свое благосостояние, и единый подход ко всем был просто невозможен. Следовало вводить какие-то ограничения на въезд, но вопрос – какие?

Я планировала организовать дискуссию среди экспертов, а по ее итогам написать книгу, чего я еще никогда не делала. Моей целью было расширить сеть экспертов мозгового центра партии, проводя для них различные исследования.

Однажды днем, во время второй недели моей работы в партии, я разбирала старые документы и услышала поднявшийся на лестнице шум. Я спустилась вниз, чтобы узнать, что же стало причиной переполоха. Люди столпились вокруг телевизора, который был настроен на CNN. В то время я предвзято относилась к американским СМИ. В Лейдене я даже написала статью, посвященную телевизионной шумихе, используя как пример случай с Моникой Левински.

Во время импичмента Билла Клинтона CNN постоянно останавливались на аспектах его сексуальной жизни в лучших традициях Кеннета Стара. Только из-за того, что СМИ акцентировали внимание на этом вопросе, всем стало казаться, что это и правда важно. У меня сложилось впечатление, что американцы просто бились в истерике.

Поэтому сегодня, увидев заставку «Брейкинг ньюс», я подумала, что они в очередной раз нашли повод для того, чтобы раздуть какой-то скандал. Но тут на втором плане появились рушащиеся башни Всемирного торгового центра. Ведущая тем временем говорила о том, что случившееся не может быть несчастным случаем. Скорее всего, произошел теракт. В телевизоре снова и снова мелькали ужасающие кадры падающих башен. Я закрыла глаза и лишь прошептала про себя на сомалийском: «Аллах, пожалуйста, сделай так, чтобы к этому теракту не были причастны мусульмане».

Я знала, что все это может привести к крупному мировому конфликту. Когда я вернулась домой, то тут же сказала Эллен: «Американцы собираются нанести ответный удар. Они – не голландцы, которые просто предложили бы сесть за стол переговоров и все обсудить. Они не собираются ничего обсуждать. Это будет третья мировая война». Эллен лишь попросила меня успокоиться.

Но этой ночью мы продолжали смотреть все и новые и новые репортажи, которые потрясли меня до глубины души. В самой Голландии, в Эде (городе, где я жила), показывали репортажи о том, как сразу после теракта в Америке группа исламских подростков выбежала на улицу, торжествуя. Вся страна была этим потрясена, но я, наверное, больше всех остальных. Эллен все продолжала меня успокаивать: «Это всего лишь подростки. СМИ, как всегда, все раздули». Но я знала, что это была лишь часть того, что творилось на самом деле. Если бы журналисты попали в это время и в другие районы, то там они бы увидели то же самое.

Утром после теракта 11 сентября я шла на работу вместе с Рудом Коле – председателем Лейбористской партии. Руд был одним из моих учителей в Лейдене. В тот момент, как и люди во всем мире, мы обсуждали произошедшее.

Руд печально покачал головой:

– Это так ужасно, не правда ли? Сейчас все говорят о том, что это связано с мусульманами… так или иначе. Что это они сделали.

Я ничего не могла с собой поделать. Когда мы уже почти дошли до офиса, я не удержалась и выпалила:

– Это все ислам. Это и правда сделали мусульмане. Руд же ответил:

– Айаан, конечно, эти люди могли быть мусульманами. Но они, прежде всего, экстремисты. Есть и христианские экстремисты, которые понимают Библию буквально. Большинство же мусульман не верит в такие вещи. Говоря так, ты унижаешь вторую по величине мировую религию – мирную и цивилизованную.

В раздумьях я вошла в офис.

«Я должна разбудить этих людей, должна открыть им глаза!» Ведь так думал не только один Коле, так думали все голландцы. Голландия, счастливая страна, в которой никогда ничего не происходило, в очередной раз старалась сделать вид, что снова ничего важного не произошло.

Голландцы забыли, что можно вести войну, убивать, заключать в тюрьмы неугодных только потому, что таков «Божий призыв». Такого не было в Голландии на протяжении веков.

Это были не просто экстремисты, ненавидящие Америку и весь западный мир. Я знала, что почти все мусульмане, видящие это, сидели и думали, что вот оно – возмездие тем, кто не верит, возмездие врагам ислама. Война была объявлена во имя ислама, во имя моей религии, и я должна была сделать выбор. На чьей стороне буду я? Для меня настал тот момент, когда я поняла, что никак не смогу избежать этого вопроса.

Настоящий ли это ислам? Разве настоящий ислам требует и призывает к такого рода кровопролитиям? Должна ли я, как мусульманка, оправдывать такие атаки?

Эти вопросы мучили меня почти всю неделю, я никак не могла выкинуть их из головы. Я словно бы зациклилась на этом. Я читала все материалы, посвященные теракту 11 сентября, искала информацию в Интернете. Я видела, как много людей по всему миру выходили на демонстрации в поддержку Усамы бен Ладена.

В Северной Нигерии в результате массовых беспорядков, возникших после демонстрации, были убиты сотни людей. Все мировые лидеры призывали мусульман осудить теракт. Это были попытки обратиться к морали ислама.

Самые разные статьи призывали мусульман всего мира подняться и сказать, что ислам не допускает и не одобряет убийство мирного населения. Когда я читала эти статьи, то мне казалось, будто они написаны специально для меня, будто эти призывы обращены ко мне.

Мохаммед Атта, лидер смертников, захвативших самолеты 11 сентября, внушал своим соратникам, что надо умереть «как правильный мусульманин». Он использовал все те молитвы, которые читает каждый мусульманин, когда чувствует приближение смерти. Он просил Аллаха предстать перед ним. Я прочитала и запомнила это. Тон всего его послания был очень знаком мне. Это был не просто ислам. Это было его ядро. Мохаммед Атта верил, что отдает свою жизнь во имя Аллаха.

Мохаммед был примерно моего возраста. Мне казалось, что я знаю кого-то похожего на него. На самом деле я встречала много похожих на него людей. Многие бы смогли написать такое послание, если бы у них хватило мужества сделать то, что сделал Мохаммед Атта. Это были десятки тысяч людей – в Африке, на Востоке и даже в Голландии некоторые разделяли его мысли. Каждый действительно верующий мусульманин, стремившийся к подлинному исламу, даже если активно и не поддерживал атаку на башни, где-то в глубине души точно одобрял ее.

Глупые аналитики, которые назвали себя специалистами по арабскому миру, казалось, совсем ничего не знают о настоящем исламе. Эти «специалисты» давали огромное количество комментариев, писали статьи об исламской истории, школах, средневековых ученых и философах, о том, какая мирная и толерантная мусульманская религия, которая отрицает всякого рода насилие. Такие сказки не имели ничего общего с реальным миром.

Все в газетах было с уклоном: «Да, но…», «Да, это ужасно убивать людей, но…» Люди слишком теоретизировали и приукрашали реальность. Говорили о том, что террористами становятся лишь бедные люди, что во всем виновата массовая фрустрация населения и сложившееся общество потребления.

Но в Африке, на самом бедном континенте, я знала не понаслышке, терроризм – это не удел бедняков. Их не интересует ничего, кроме насущного куска хлеба. Кто поумнее, обычно занят тем, что ругает правительство и, в итоге, уезжает на Запад, в Европу.

Я читала огромные трактаты антирасистов о том, что в Голландии поднялась ужасная волна исламофобии. Но все эти псевдоинтеллектуальные статьи не имели ничего общего с реальностью.

Другие же статьи обвиняли американцев в слепой поддержке Израиля и говорили о том, что ожидается еще много терактов, пока не будет решен вопрос об израильско-палестинских отношениях. Но я не верила в это.

Возможно, если бы я была подростком, то сама бы одобряла атаку на Всемирный торговый центр и Пентагон, а палестинская проблема казалась бы мне в Найроби чем-то очень далеким и абстрактным.

Если бы террористы были палестинцами, то, возможно, у данной теории было бы больше аргументов. Но они не были палестинцами. И никто из них не был бедным. И никто из них не оставлял сообщений, где бы говорилось, что до тех пор, пока не решится палестинский вопрос, теракты будут продолжаться. Все было завязано на вере.

Причины терактов крылись не в массовой фрустрации населения, бедности, колониальных замашках Америки и не в Израиле. Речь шла именно о религиозных убеждениях.

По CNN и «Аль-Джазире» показывали старые видеозаписи и интервью Усамы бен Ладена. Он воспринимал Америку как страну, которая первая начала войну с исламом.

Мне, сидевшей в своем доме в чудесном и волшебном Лейдене, его слова казались бредом сумасшедшего. Но те цитаты из Корана, которые он приводил, плотно засели у меня в мозгу: «Если ты встретил неверующего, то ударь его в шею», «Если ты не выходишь на борьбу, то Бог накажет тебя и заменит другим», «Где бы вы ни встретили политеиста, убейте его, захватите его в плен», «Если ты истинный верующий, не бери в друзья еврея или христианина. Они союзники только друг для друга. Тот, кто будет союзником с ними, сразу станет одним из них».

Мне не хотелось этого делать, но я все же взяла Коран, чтобыпроверить, есть ли там эти цитаты. Мне было противно это делать, потому что я знала, что найду их там. И вновь у меня появлялись вопросы. Неужели теракты, подобные атаке 11 сентября, происходят из-за истинной веры? И если да, то что же тогда надо думать об исламе?

Усама бен Ладен говорил: «Или вы вместе с Крестовым походом, или вы вместе с исламом». И я чувствовала, что сейчас ислам находится в очень глубоком кризисе. Неужели мусульмане будут продолжать игнорировать образовавшийся конфликт между разумом и религией? Веками мы вели себя так, будто черпаем все знания исключительно из Корана, отрицая любые вопросы, отрицая любой прогресс. Мы прятались от разума так долго, потому что были не в состоянии совместить прогресс и нашу веру. И это привело к страданиям.

Нас, мусульман, учили расценивать жизнь как коридор, как своеобразный тест, который предшествует настоящей жизни. Разве не это мешает улучшать нашу повседневную жизнь? Может быть, именно поэтому для мусульман запрещены любые нововведения? Права человека, права женщин, прогресс?

Объявив нашего Пророка безгрешным, не разрешая себе задавать вопросы, мы, мусульмане, создали тиранию. Пророк Мухаммед пытался упорядочить все аспекты жизни мусульманина. И, придерживаясь этих правил, мы лишились свободы выбирать и думать. Мы стали не просто слугами Аллаха, а его рабами.

После этого я поймала себя на мысли о том, что начинаю думать о Коране не как о священном трактате, а как об историческом документе, всего лишь одной из версий событий, которая была записана людьми спустя сто пятьдесят лет после смерти Пророка Мухаммеда. И версия эта сугубо арабская.

Она распространялась так успешно потому, что была жестокой, твердой, нетерпимой, построенной на контроле за женщинами и изуверской войне.

Пророк учил нас многим хорошим вещам. Это было очень полезно в духовном плане – верить в будущую жизнь. Коран научил меня быть сострадательной к другим, научил безвозмездно помогать людям. В свое время я, как и многие другие мусульмане, просто решила не касаться вопроса о священной войне против неверующих – это слишком сложный вопрос, в котором не каждый сможет разобраться. Большинство мусульман никогда не углубляются в теологию. Мы почти никогда не читаем Коран, мы учим его на арабском языке, которого не знаем. И в результате многие люди действительно думают, что ислам – это очень мирная религия. Именно из-за этих честных людей и возникает заблуждение о толерантности мусульманской религии.

Но я больше не могла не видеть этого тоталитаризма в исламе. Он регулирует каждую мелочь в жизни, подчиняет себе все мысли человека и его волю. Истинный ислам, как жесткая система рамок и правил, в конце концов ведет к жестокости. Ужасный теракт 11 сентября был закономерным итогом этой строгой системы регулирования человеческой жизни. Мир оказался поделен на «мы» и «они». И если ты не принимаешь ислам, то должен погибнуть.

Я не хотела принимать такой путь. Западный мир уже прошел период религиозных войн и в результате освободился от тирании религии. И я предполагала, что такой период, рано или поздно, должен будет пройти и ислам. Мы, мусульмане, могли бы порвать с теми догмами, которые в итоге ведут к жестокости и невежеству. Сейчас мы можем читать столько чудесных книг, которые могут привести нас к Просвещению. И мы можем соединить наши догмы, веру и убеждения с изменяющимся миром.

Мне казалось, что путем к Просвещению может стать четкое понимание того, что Коран – это не абсолют, написанный Богом, а всего лишь книга. Также я отвергала идею ада, страх перед которым заставлял меня долгое время бояться критиковать ислам. И однажды ночью я поймала себя на мысли: «А что, если это действительно так? Во что же я тогда на самом деле верю?»


Примерно в это же время Абсхир, молодой имам из Сомали, вновь связался со мной. Он жил в Швейцарии в течение нескольких лет, но на днях был госпитализирован. На следующий день ему предстояла операция на сердце. Разумеется, мы разговаривали о событиях 11 сентября.

– Все эти цитаты, которые приводил Усама бен Ладен, чтобы оправдать теракт, действительно есть в Коране. Так как Коран вечен, то это значит, что все эти слова относятся к каждому мусульманину и в наше время. Там говорится о том, как мусульмане должны вести себя во время войны против неверных, – сказала я.

– Да, это так и есть. Я растерян так же, как и ты. Мне делают операцию на сердце, но болит оно от всех тех мыслей, которые приходят в голову.

Абсхир рассказывал мне о том, как в Женеве начал посещать лекции французского исламского философа – Тарика Рамадана. Но после них запутался еще больше. Рамадан словно бы ходил по замкнутому кругу: «Ислам – это мир, а мир – это ислам».

– Да, но это относится только к миру мусульман. Пророк также говорил о войне с неверными. Но кто такие неверные? И кто дает сигнал к началу войны с ними? – спросила я.

– Разумеется, у бен Ладена нет такой власти. Мы не можем вести войну против целого полушария, где мусульман меньшинство, – ответил Абсхир.

Я тут же его перебила:

– Но раз мы говорим о том, что Коран не может быть универсальным во все времена, то разве не значит это, что он не свят?

– О чем ты говоришь?!

– Мне очень жаль, но я, кажется, становлюсь все ближе и ближе к тому, чтобы стать отступником от веры. Мне становится все труднее и труднее верить.

На другом конце телефона повисло молчание.

– События, которые сейчас происходят в мире, сбивают нас с толку, – наконец ответил Абсхир. – Ты сейчас очень волнуешься. И это всегда очень трудно – увидеть перспективу и будущее, когда живешь в немусульманской стране. Тебе нужно сделать перерыв, отдохнуть. Тебе следует пообщаться со своей семьей, встретиться с родственниками. Ты слишком отдалилась от них. Айаан, если ты задумываешься о таких вещах, то ты можешь попасть в ад.

– Но если я начинаю сомневаться в священности Корана, то это значит, что я начинаю сомневаться и в существовании как рая, так и ада.

– Это невозможно.

– Не совсем так. Все эти ангелы и джинны… Я не вижу доказательств их существования. Абсхир, посмотри на западные картины. Разве это ангелы? Разве ангелы выглядят так? Существа в белых одеяниях и с пухлыми щеками?

– Нет. Мусульманские ангелы другие. У них нет крыльев.

– Ты ведь понимаешь, что сейчас я спрошу, как они выглядят, и ты ответишь, что не знаешь, ведь Аллах все показывает в свое время.

– Я люблю тебя, и я тоже запутался. Все эти события оказали огромное влияние на всех нас. Пожалуйста, подумай хорошенько и не совершай необдуманных поступков. Отдохни.

Я пожелала ему всего самого хорошего и много духовных сил, чтобы найти правильный выход из этой дилеммы. Абсхир был очень умным, сострадательным и щедрым, но в тот момент ему явно было страшно.

Он боялся ангелов, которые явятся к нему после смерти, чтобы допросить его о преданности Аллаху и Пророку. Он очень боялся провалить этот экзамен и низвергнуться в бесконечное адское пламя.

После неловкого молчания мы повесили трубки. Мне не хотелось больше с ним говорить.


В ноябре 2001 года я посетила дебаты в «Бали» – дом обсуждений в Амстердаме. Дискуссия была организована колонкой обзоров «Слова и Дух» газеты «Trouiv». Управляли этим разделом двое мужчин – Яффе Винк и Крис Рутенфранс. В последнее время их колонка переросла уже в некое подобие форума, где обсуждались вопросы ислама и христианства. Публиковались самые разные статьи, авторы которых придерживались самых разных точек зрения. И не все из них думали об исламе как о мирной религии.

Наш форум открылся вопросом: «Запад или ислам? Кому нужен Вольтер?» Выступающие, один за другим, рассуждали о том, что Западу нужен новый Вольтер. Они отмечали, что с Западом сейчас не все благополучно. Говорили о высокомерии и стремлении к неоколонизации, вмешательстве в дела других стран, упадке созданного общества потребления. В общем, такая критика стала уже обычным делом.

После этого на трибуну вышел Афшин Эллиан – иранец, профессор уголовного права в Амстердамском университете. Он сразу же заявил о том, что, прежде всего, радикальные изменения нужны не только Западу, но и исламу. Его доклад вызвал много обсуждений. Большинство людей все же были на стороне тех, кто критиковал Запад, и тогда я тоже решилась высказаться.

Я протянула руку к микрофону и начала говорить:

– Вы только посмотрите, сколько вольтеров есть у Запада. Так не отказывайте и исламу в праве на своего Вольтера. Посмотрите на наших женщин, посмотрите на наши страны. Только взгляните на то, как все мы бежим сюда, в Европу, на Запад, в поисках убежища, как мы, сходя с ума, врезаемся на самолетах в здания. Дайте нам право на своего Вольтера, ведь мы действительно живем еще в темном Средневековье.

Когда я закончила, зал буквально взорвался аплодисментами. Многие из тех, кто хлопал, были мусульмане.

Но многие постоянные посетители таких дискуссий были явно недовольны как мной, так и Афшином Эллианом. Они опять начинали говорить про Аверроэса, про то, как арабы изобрели ноль и подобные вещи. И что же такого выдающегося случилось в исламском мире начиная с 1200 года? Но я больше не могла заставить себя взять в руки микрофон, поэтому мне только оставалось плотно закрыть глаза и крепко сжать губы.

Когда дебаты закончились, ко мне подошел Афшин:

– Вы сами похожи на юного Вольтера. Откуда вы приехали?

– Я из Сомали.

– Я всегда знал, что наш мусульманский народ спасет женщина!

Он был очень милым. Афшин и сам был беженцем.

Пока мы беседовали с ним, к нам подошел Крис Рутенфранс – один из редакторов «Trouw». Он представился и сразу обратился ко мне:

– Почему бы вам не написать статью в нашу газету? Вы бы могли высказать в ней все те идеи, о которых говорили сегодня.

Я ответила, что с удовольствием напишу материал, и следующие несколько дней все свои силы отдала работе над ним. Но я не могла опубликовать статью, пока не покажу ее своему начальнику в штаб-квартире партии. Спустя несколько дней я принесла черновик статьи моему непосредственному директору – Полу Калма. Он был очень недоволен и раздражен. Мы были мозговым центром партии, нам платили за то, чтобы мы думали, и он, конечно, был за свободу слова, но такие вещи, по его словам, печатать было нельзя. Даже если я подпишу статью только своим именем, не указав название института, то все равно поднимется волна возмущения.

– Ну и что? Это же правда, а от нее никуда не уйдешь.

Однако это было очень сложное время для голландской политики. Пирн Фортейн, чье имя до этих пор было никому не известно, начал стремительно взлетать на политические вершины, и его рейтинги все росли. Его идеи завоевывали все большую популярность. Он говорил о том, что Голландия уже достаточно сделала для этнических меньшинств, а они, в свою очередь, не спешат разделять ценности Голландии; о том, что в крупнейших городах мусульман скоро будет больше, чем голландцев, но они, в большинстве, так и не смогли принять права женщин и гомосексуалистов, а это – основы демократии.

Вместо того чтобы решительно бороться с принципами Фортейна, Лейбористская партия решила просто избегать этого вопроса.

Пол Калма был честным и хорошим человеком, он всячески пытался уберечь меня от потакания расистам и высказывания ультра правых взглядов. Поэтому он отредактировал мою статью так, чтобы никакие расисты не могли за нее зацепиться.

В эти дни, особенно в кругах Лейбористской партии, люди очень хорошо относились к исламу. Если мусульмане хотели мечетей, отдельных кладбищ – их создавали.

Когда мусульмане требовали своих собственных школ, голландское правительство, не видя в этом ничего плохого, продолжало финансировать строительство медресе. Но я-то знала, что в этих школах детей учат беспрекословно подчиняться и следовать мусульманским идеям и ценностям.

И когда у многих мусульман стали появляться спутниковые тарелки, то все они были настроены на марокканские и турецкие каналы. Для лейбористов это казалось естественным – они расценивали это просто как желание быть поближе к дому, иметь связь со своей родиной.

В это время появились и идеологические проповедники. Они ходили по домам и раздавали кассеты, как это было в Истли. Во многих иммигрантских районах начали появляться магазины с традиционной одеждой, едой, коврами, книгами о том, как оставаться хорошим мусульманином, живя на территории неверных.

Когда число женщин, которые носили платки на головах, выросло так, что не замечать их уже было нельзя, то лейбористы решили, что это всего лишь недавние иммигранты, которые вскоре откажутся от этой практики.

Они не понимали, что это было уже второе поколение тех иммигрантов-мусульман, которые обосновались здесь прочно и надолго и не собирались отказываться от своих идей.

После того как моя статья была опубликована, я получила десятки ответных писем, в которых люди аплодировали мне: «Как здорово, что есть кто-то, кто пишет на такие темы! Вы слышали когда-нибудь о Спинозе?» Мне пришло приглашение выступить на симпозиуме, посвященном Спинозе, который организовывал Институт Томаса Манна.

Так же я получила несколько других приглашений на различные форумы, один из которых проходил в небольшом голландском городке Хенгело. Называлось мероприятие следующим образом: «Должны ли мы бояться ислама?»

Я рассказала об этом Полу.

– И каким будет твой ответ? – спросил он меня.

– И да, и нет.

– Хорошо, тогда езжай.

Я нервничала. Я никогда до этого не писала речи. Я решила показать ее Крису Рутенфрансу из газеты «Trouw». Он захотел ее опубликовать, но я попросила его подождать. Сначала мне хотелось ее зачитать.

После этого я попросила разрешения Пола, показала ему свою речь, и он вышел из кабинета в ярости. Он сказал мне, что в этой речи я нападаю на министра иммиграции и даже на мэра Амстердама, Джоба Коэна.

Пол сказал и о том, что его прямая обязанность – защитить меня от написания таких ультраправых материалов. Моя речь была слишком проникновенна.

Когда я сказала Крису о том, что у меня есть другой черновик, то он сразу понял, что это мой начальник посоветовал мне сбавить тон моего обращения. Он позвонил Полу, и они очень сильно поругались.

В следующие выходные исправленная статья появилась в «Trouw». А неделей позже Яффе Винк, коллега Криса, опубликовал еще один материал, где рассказал о ссоре Криса и Пола и процитировал те части моей статьи, которые были исправлены или удалены Полом.

Через два дня состоялось заседание коллегии Института Виарди Бекмена во главе с Джобом Коэном. На повестке дня были мой материал и статья Яффе Винка.

Я просто молчала.

Пол говорил о том, что я только начинаю свою профессиональную деятельность, что пусть мои выражения и были резки, но меня не следует увольнять.

– Описание ссоры в «Trouw» – это правда? – спросил его Коэн.

– Конечно. Я не хотел, чтобы она публиковала такого рода материал. Мы члены одной партии, и наши конфликты должны оставаться за закрытыми дверьми, но никак не выноситься в газеты.

Коэн перебил его:

– Если она хочет написать это – пусть пишет. Я ни в коем случае не стану возражать, если меня назовут аятоллой. Я возражаю только против цензуры. – Он посмотрел на меня и добавил: – Я прочитал то, что вы написали, и хотел бы воспользоваться возможностью, чтобы сказать, что я с вами не согласен. Это институт мысли. Вы должны иметь право писать все что заблагорассудится – если, конечно, сможете достойно обосновать свои идеи.

Он поразил меня широтой своих взглядов.

Коэн стал говорить о том, что Лейбористской партии стоит серьезно поразмыслить над этими вопросами. Побывав на посту заместителя министра по вопросам миграционной политики, он считал, что сейчас основная проблема была не в иммиграции как таковой, а в том, что иммигранты-родители и дедушки с бабушками не давали своим детям влиться в голландское общество.

– Айаан, почему бы вам не провести исследование в этой области? – предложил мне Коэн.

Я подумала, что он настоящий герой.

Я стала читать все, что могла найти на тему иммиграции и интеграции. В целом, ситуация мне казалась похожей на ту, когда miye – жители бедных сельских районов – перебирались в город. Европейские страны с их развитыми технологиями, легкими деньгами и яркими огнями казались иммигрантам полными искушений и недоступными, а правила поведения в них – загадкой. Вопрос был в том, как их адаптировать.

В феврале я отправилась в Гранаду на конференцию по проблемам ислама в Европе. Все присутствующие сходились во мнении, что можно будет легко создать все условия для мирного и гармоничного существования европейского ислама. Казалось, они выдавали желаемое за действительное, вместо того чтобы подвергнуть сложившуюся ситуацию тщательному анализу. Несколько так называемых экспертов по проблемам европейской иммиграции, похоже, десятилетиями только и делали, что цитировали друг друга: у них был единый, в основном социо-экономический подход. Но я считала, что нужен более широкий, общекультурный анализ иммиграционной интеграции. Раньше голландские социал-демократы обвиняли католическую церковь в том, что она держит людей в бедности и невежестве. Я была еще только начинающим исследователем, но уже задавалась вопросом: «А когда же они обратят внимание на ислам?»

Действительно ли ислам оказывал определенное влияние на степень сегрегации иммигрантов в Голландии? Мне было больно это признавать, но чем дальше я продвигалась в своем исследовании, тем очевиднее становилось, что из всех незападных иммигрантов наиболее обособленными от голландского общества оставались именно мусульмане. Процент безработицы был выше всего среди марокканцев и турок – двух самых многочисленных мусульманских групп, притом что средний уровень их квалификации был примерно таким же, как и у других групп иммигрантов. В целом, мусульмане в Голландии требовали больше всего пособий по безработице и пенсий по инвалидности, а также чаще других были замешаны в преступлениях.

Виноват ли ислам в том, что иммигранты-мусульмане так отстают от других групп?

Ислам влияет на все аспекты жизни верующих. Во имя Аллаха женщинам отказывают в их социальных и экономических правах, а невежественные женщины воспитывают детей в невежестве. Сыновья постоянно видят, как их матерей бьют, и вырастают жестокими, начинают применять насилие.

Почему задавать подобные вопросы неполиткорректно? Почему же политкорректно потворствовать приверженности людей к устаревшим идеям и продлевать их несчастья? В исламе превалирует пассивное отношение к жизни: Insh’Allah – На все воля Аллаха. Но разве нельзя этими же словами пробудить в людях дремлющую энергию и желание изменить, улучшить этот мир? Если вы верите в то, что все предопределено Аллахом, а земная жизнь – только зал ожидания смерти, разве эта вера не связана с фатализмом, который так часто приводит к нищете?

Я порекомендовала, чтобы исследовательский центр создал экспертную комиссию и глубоко изучил влияние культуры – в том числе и исламской – на процент безработицы и преступлений и на социальные проблемы среди мигрантов. Поняв культурные предпосылки их бедности и несчастий, мы могли попытаться изменить их отношение к жизни с помощью открытой дискуссии и реального образования.

Большинство женщин в Голландии могут ходить по улицам одни, надевать то, что им нравится, работать, тратить свою зарплату и выходить замуж за тех, кого они выбрали сами. Они имеют право поступить в университет, путешествовать, приобретать собственность. А большинству мусульманок все это просто недоступно. Как же можно утверждать, что ислам никак не связан с этой ситуацией? И как можно считать подобное положение дел приемлемым?

Когда мне говорят, что я не должна приводить такие аргументы, что они оскорбительны и несвоевременны, во мне вскипает жажда справедливости. А когда же, когда наступит подходящее время? Голландцы воспитывают в дочерях уверенность в своих силах, а многие – если не все – мусульмане воспитывают в них покорность и податливость. В результате дети и внуки иммигрантов ведут себя совсем не так, как молодые голландцы.

Я подумала о Джоанне, о том, как она все объясняла своим детям, учила их принимать правильные решения и отстаивать свои интересы. Ее муж тоже участвовал в их воспитании. Джоанна была уверенной в себе женщиной, которая сама решила, за кого ей выйти замуж, сколько родить детей и когда. Разумеется, такая мать сильно отличается от двадцатилетней сомалийки, живущей в бедности. Почему же нам нельзя исследовать влияние подобных факторов на развитие ребенка?

Голландское правительство должно было бы срочно прекратить финансирование медресе. Мусульманские школы отвергали общечеловеческие права. Там люди не были равны. Более того, они не были свободны в своем выборе. Школы не поощряли творчество – искусство, драму, музыку – и подавляли желание детей задавать вопросы о вере. Они отвергали вещи, противоречащие исламской вере, такие, как эволюцию и сексуальность. Их методой была зубрежка, и ни в коем случае никаких вопросов, а девушкам внушалось раболепие. Они лишали детей социализации в этой стране.

Появлялась проблема. Двадцать третья статья голландской Конституции разрешала религиозные школы. Если бы закрыли только мусульманские школы, а другие религиозные школы продолжали бы функционировать, это было бы дискриминацией. Я полагала, что пришло время говорить о финансировании всех религиозных школ. Голландия стала приютом для иммигрантов всех незападных религий: индуистов, буддистов, мусульман. Возможно, все, включая голландских детей, должны были учиться понимать других, откуда бы они ни были. Скорее всего, так двадцать третья статья была бы соблюдена. Государственное финансирование способствовало бы соблюдению идеологического нейтралитета и уважению к плюрализму.

Я замучила Поля Калма своими взглядами на образование. Я больше не казалась ему правой, он думал, что я коммунистка.

– Ты представляешь, что двадцать третья статья значит для голландцев? – спрашивал он меня. – Ты знаешь, после какого конфликта она была введена? Ты думаешь, что статья появилась только из соображений интеграции?

Я отвечала:

– Ох, так мы больше не ученые? Разве мы не должны думать о таких вещах? Наплыв иммигрантов затронет самую основу голландского общества, пора уже понять это.

Так я проводила дни – в острых, но дружеских спорах.

В мае 2002 года мы с Эллен решили отдохнуть. Наверное, Абшир был прав: мне нужен перерыв. Мы поехали в Корфу, я взяла с собой книгу «Манифест атеиста», которую Марко одолжил мне на один день после нашего спора.

В тот момент мне казалось, что, раз он дает мне свою священную книгу, я должна отдать ему Коран. И сейчас мне хотелось ее прочитать. Мне нужно было понять все это. Мои вопросы были запретны. Согласно моим убеждениям, если я не шла за Богом, то шла за дьяволом. Но я не могла отвечать на вопросы о голландских проблемах, пока не разберусь с собственными вопросами веры.

Перед отъездом я сказала Эллен:

– Я сомневаюсь в существовании Бога и в жизни после смерти. Я собираюсь прочитать эту книгу во время поездки. Ты не обидишься?

Эллен тихо ответила:

– Нет. Я все понимаю. Я буду рядом, как это делала ты, когда меня мучили вопросы.

Я читала книгу, невольно восхищаясь ясностью мысли и озорством автора. Но вообще-то я могла и не читать ее. После первых же четырех страниц я поняла, что давно знаю ответ: я атеист.

Я никому не говорила об этом. Однажды ночью в греческом отеле я посмотрела на себя в зеркало и сказала:

– Я не верю в Бога.

Я сказала это медленно, осторожно выговаривая слова, на сомалийском. Мне стало легче.

Все было правильно. Не было боли, только ясность. Долгий процесс поиска ответов на вопросы, хождение вокруг да около – все закончилось. Ангелы за моими плечами, сомнения по поводу секса вне брака и алкоголя, подчинение догмам – все это ушло. Бог, дьявол, ангелы были всего лишь плодом воображения. С этого момента я могла спокойно спать и двигаться вперед, исходя из собственных убеждений. Мой внутренний компас был со мной, а не на страницах сакральных книг.

По возвращении из Корфу я стала ходить по музеям. Мне необходимо было видеть скелеты и мумии, чтобы убедиться, что после смерти я стану всего лишь грудой костей. Мне нужно было научиться жить без Бога, что означало, что моя жизнь в моих собственных руках. Я искала новую мораль для себя. В исламе ты – раб Аллаха: ты покорен, и, таким образом, ты лишаешься собственной воли. Ты не свободен. Ты хорошо ведешь себя из-за страха перед адским пламенем; своей системы морали у тебя нет. Если Бог – это хорошее, а дьявол – плохое, то они оба во мне. Я хотела следовать хорошему в себе – доброте, любви, и отвергать плохое – злость, лень, гнев, зависть.

Мне не требовалось вымышленное существо, которое учило бы меня, что делать, но я нуждалась в подтверждении своей нравственности. Теперь я с огромным вниманием читала книги величайших философов – Спинозы, Локка, Канта, Милла, Вольтера, – а также современных ученых – Рассела, Поппера. Вся жизнь – это решение проблем, говорил Поппер. Они не абсолютны, прогресс меняет все. Поппер с уважением относился к Канту и Спинозе, но спорил с ними, если их аргументы были слабы. Я хотела быть, как Поппер: свободной, признающей силу, но не боящейся ее.

Триста пятьдесят лет назад, когда Европа еще следовала религиозным догмам, а свободомыслие преследовалось – как сейчас в исламском мире, – Спиноза ясно мыслил и ничего не боялся. Он был одним из первых, кто сказал, что мир создан не только Богом. Природа сама себя создала, считал он. Разум, ничем не замутненный, должен вести нас по жизни. Хотя это и заняло века, но система разделения на богатых и нищих, мужчин и женщин, которая навязывалась католичеством, была преодолена.

Теперь, конечно, очередь ислама.

Люди вмещают в себе как хорошее, так и плохое, я полагала. Мы должны сами думать, вырабатывать собственную систему морали. Я пришла к заключению, что не смогу быть честной с другими, пока не буду честна с собой. Я хотела взять все лучшее от религии, чтобы совершенствоваться, стать более благородной, без давления на себя и следования чудовищным правилам. Я больше не лгала себе и другим. С меня хватит лжи. Я больше не боюсь жизни после смерти.

Глава 15. Убийство Тео

Мое знакомство с Тео ван Гогом состоялось в феврале 2003 года. К тому времени я уже выступила на национальном телевидении, сделав ряд резких заявлений в адрес ислама, поощряющего насилие над женщинами, и начала политическую карьеру.

В тот вечер я была в гостях у журналиста Теодора Холмана. Мы с ним беседовали, как вдруг наш разговор прервал дверной звонок. Шумный взъерошенный мужчина влетел в комнату и заключил меня в медвежьи объятия.

– Меня зовут Тео ван Гог, – сказал он. – Я голосовал за вас.

Он поболтал с нами немного, засыпал меня советами по поводу того, как выжить в мире политики, а потом ушел так же внезапно, как и появился.

Я уже слышала о ван Гоге: он был знаменитым режиссером и одним из тех персонажей, которые постоянно светились на телеэкранах и страницах газет. Этот толстяк с растрепанными светлыми волосами постоянно курил и много говорил. Он обожал подначивать и критиковать даже лучших друзей, особенно в телепередачах. Многие терпеть его не могли.

После нашей первой встречи я не виделась с ван Гогом больше года – не было повода. И вот в мае 2004 года, когда я была в США на свадьбе у друзей, Тео позвонил мне по мобильному (он узнал мой номер у нашего общего знакомого). Вместо «Здравствуйте, как поживаете?» или чего-то в этом духе я услышала только: «Привет, это ван Гог» – и он сразу стал возмущенно рассказывать о стычке с Абу Джахья, бельгийцем ливанского происхождения.

Абу Джахья, основатель Европейской арабской лиги, был приглашен на заседание амстердамского дискуссионного клуба Happy Chaos, но отказался участвовать, когда узнал, что председателем будет Тео. После того как головорезы Абу Джахьи пригрозили ван Гогу, тот назвал его «сутенером Аллаха», и тут начался настоящий ад.

Понятия не имею, что, по мнению Тео, я могла сделать в той ситуации. К тому же обстановка не располагала к серьезным разговорам: я сидела в нью-йоркском такси, без телохранителя, а водитель был явно мусульманин.

– Тео, я не могу сейчас говорить. Давай увидимся на следующей неделе, когда я вернусь в Голландию.

В ту пору у меня дома жила марокканка Рашида. Она связалась со мной летом 2003 года и попросила помочь сбежать от отца и братьев, которые избивали ее за то, что она встречалась с голландцем. Ей было двадцать два года, она хотела стать актрисой. Ее история тронула меня, отозвавшись эхом моей собственной судьбы. Мне хотелось сделать что-нибудь для нее, но я не представляла, как поспособствовать ее кинокарьере. А теперь я поняла, что могу взять ее с собой на встречу и познакомить с Тео ван Гогом, известным амстердамским режиссером.

Незадолго до этого вышел его новый фильм «Наджиб и Джулия» об отношениях голландской девушки и марокканского юноши. У Тео было удивительное чутье, его внутренний радар реагировал на малейшие признаки несчастья, в то время как большинство людей считали, что в Голландии все чинно и мирно. Тео полагал, что окружающие слишком часто не решаются высказаться, боясь кого-нибудь обидеть. В его доме царил хаос, а сам он был постоянно сосредоточен на работе. Тео был весь соткан из противоречий. Совершенно невозможный человек – и в каком-то смысле гений.

Первая наша встреча с Тео и Рашидой длилась около часа. Ван Гог пообещал, что, если она окончит школу актерского мастерства, он пригласит ее на кинопробы. Потом мы обсудили его конфликт с Абу Джахьей.

– Какой смысл просто злиться? – спросила я. – Ты же режиссер. Может, лучше снимешь фильм об этом?

И как-то в ходе разговора всплыла моя идея выставки, посвященной мусульманкам.

– Давай покажем «Покорность» на видео, – предложил Тео. – Напиши сценарий. Это любой дурак сумеет, нужно просто расставить всякие «натура – день» и «интерьер – вечер».

Я подумала, что он шутит, но Тео был настроен серьезно. Несколько недель подряд он названивал мне, настаивая, чтобы я принялась за сценарий. «Можешь заняться этим во время парламентских каникул, а съемки начнем летом». Пришлось пообещать ему, что я попробую.

Вскоре после этого я встретилась со съемочной группой ТВ-шоу «Летние гости»: передачу с моим участием планировали показать в конце августа. В этой, чисто голландской, программе люди по три часа рассказывают о себе и показывают видео, которые для них лично очень много значат. Одни выбирают старые ситкомы, другие – исторические и спортивные события или передачи для детей. Зрители получают большое удовольствие, погружаясь в собственные воспоминания, связанные с этими видео, которые в свое время смотрела вся страна. Так как у меня не было подобных воспоминаний, я спросила у съемочной группы, можно ли мне будет показать короткий фильм, над которым мы работаем с Тео ван Гогом. Я заверила, что он будет готов к 29 августа, и показала набросок сценария. Они ответили, что это будет необычно, но согласились.

Тогда я позвонила Тео, и мы решили попробовать.

«Покорность: часть первая» – это, прежде всего, фильм об отношениях личности и Аллаха. В отличие от иудаизма и христианства, в исламе они строятся на абсолютной покорности, это отношения раба и господина. Для мусульман служение Господу означает полное подчинение его заветам и воздержание от всех мыслей и поступков, которые Коран называет запретными. Чтобы модернизировать религию, адаптировать ее к современным идеалам, нужно вступить в диалог с Богом и даже в чем-то не согласиться с Ним. Но в исламе любое противоречие Аллаху – неслыханная дерзость, ведь это означает, что человек возомнил себя равным Богу.

В Коране очень ярко описано изгнание Сатаны из сонма ангелов. Аллах велел всем ангелам склониться перед Адамом, но Сатана воспротивился. Почему он, высшее существо, должен поклониться тому, кто был создан из глины? Аллах изгнал Сатану из рая, и с тех пор Дьявол пытается сбить потомков Адама с пути истинного. Если человек подвергнет сомнению заветы Аллаха, он попадет во власть Сатаны.

Мне, как и всем мусульманам, наверное, с самого детства часто рассказывали эту историю. Теперь же, повзрослев, я поняла, что освобождение мусульманок должно начаться с освобождения разума от этой слепой покорности воле Аллаха. В Коране Аллах всегда предстает «самым благостным, самым милостивым»; это Он даровал нам свободную волю. Если так, то разве Он будет возражать против небольшой дискуссии?

Приступив к сценарию фильма, я решила построить диалог с Господом в виде молитвы. В центре комнаты стоит одна женщина, а еще четыре – в углах; они символизируют запреты в стихах Корана. Та, что в середине, полностью покрыта, но ее одежды прозрачны спереди. Аллаху будто бросают вызов, предлагая взглянуть на то, что он создал: женское тело. На ее груди написана первая сура Корана, Аль-Фатиха, которую мусульмане должны читать в начале каждой молитвы:

Во имя Аллаха, Милостивого, Милосердного!
Хвала Аллаху, Господу миров,
Милостивому, Милосердному,
Властелину Дня воздаяния!
Тебе одному мы поклоняемся и Тебя одного молим о помощи.
Веди нас прямым путем, путем тех, кого
Ты облагодетельствовал, не тех, на кого пал гнев, и не заблудших.
Женщина совершает молитву как положено – опустив голову, глядя на коврик, которого затем касается лбом в поклоне, выражающем полную покорность. Но, прочитав суру Аль-Фатиха, она вдруг поднимает глаза. Камера показывает другую женщину, которая рассказывает Аллаху о том, что она соблюдала все его заповеди, но теперь лежит в углу, истекая кровью. Она влюбилась и за это была избита. Свою речь она заканчивает простыми словами: «Возможно, я больше не буду покорной».

Еще одной женщине противен запах ее супруга. Но ее выдали замуж насильно, и теперь она не должна отказывать ему в близости, ведь сказано в Коране: «А когда они очистятся, то приходите к ним так, как повелел вам Аллах»[13]. Третью женщину муж бьет каждую неделю: «А тех женщин, непокорности которых вы опасаетесь, увещевайте, избегайте на супружеском ложе и побивайте»[14]. Четвертая – совсем юная девушка, которая живет дома взаперти. Ее изнасиловал собственный дядя, и теперь она беременна; ее ждет наказание за то, что она лишилась девственности вне брака.

Фильм был сделан очень просто. Тео не стал писать заявок на гранты и субсидии, он решил снять десятиминутное видео и посмотреть, что получится. К концу июля я дописала сценарий, Тео снял студию, пригласил актрису, гримера, достал реквизит.

Мы с ним говорили о том, какие опасности таит подобный фильм. Я уже делала громкие заявления об исламе и знала, что за это можно поплатиться, поэтому я уговаривала Тео не указывать имя в титрах.

– Кому придет в голову стрелять в деревенского дурачка? – отмахивался он.


Тео считал, что охотиться будут за мной, а до него никому не будет дела.

Съемки чуть не сорвались на финальной стадии. Мы уже закончили, как вдруг Тео предложил сократить фильм до пяти минут. Я настаивала на десяти. Он потерял терпение и рявкнул:

– Я тут не для того, чтобы лечить твои детские душевные травмы!

Я смерила его взглядом и отвернулась. Он тут же извинился.

На самом деле, наверное, Тео был прав: пятиминутный фильм смотрелся бы эффектнее. Через несколько недель я позвонила ему и сказала об этом.

– Нет, фильм получился отличный, – ответил он. – Я горжусь тем, что мы сделали.

Я решила, что перед трансляцией разумно будет показать «Покорность» основным фигурам Либеральной партии. Кроме того, мне хотелось убедить их в том, что нужно обеспечить безопасность Тео, имя которого было указано в титрах.

Реакция была различной. Фриц Болкештейн, мудрый пожилой лидер либералов, которому тогда было почти семьдесят, принялся встревоженно мерить шагами кабинет.

– О господи, Айаан, вы же будете в большой опасности! Мне стало стыдно. «Наверное, не надо было показывать фильм старичку», – подумала я. Теперь, оглядываясь назад, я вижу, что Болкештейн и Нили сразу поняли всю серьезность ситуации. Я попыталась их успокоить, напомнив, что нахожусь под охраной, а вот о безопасности Тео действительно надо позаботиться.

Министр финансов Геррит Зальм был невозмутим. Он только уточнил, правда ли, что все это написано в Коране, а когда я подтвердила, сказал, что не видит причин не использовать эти цитаты. Впрочем, он посетовал, что актриса в кадре будет полуголая. А министр внутренних дел Йохан Ремкес спросил:

– Нельзя ли было подобрать цыпочку посимпатичней?

На его взгляд, это был всего лишь любительский фильм, и он не видел причин поднимать шум вокруг безопасности режиссера.

– Вы сделаете все возможное, чтобы защитить Тео ван Го-га? – спросила я.

– Разумеется, Айаан. Если в этом возникнет необходимость, – заверил Ремкес.

Затем я показала «Покорность» министру обороны Хенку Кампу. На него фильм произвел глубокое впечатление.

– В каком жестоком мире мы живем, – сказал он.

Я была тронута тем, как близко к сердцу он принял нашу картину.

– А что насчет безопасности?

– В прошлом году мусульманам пришлось пережить многое, так что они закалились и не станут реагировать на это.

И казалось, он был прав. «Покорность» вышла в эфир 29 августа и не вызвала бурной реакции. Все было тихо и спокойно.

* * *
В начале сентября 2004 года какой-то марокканец выложил в Интернете мой адрес, после чего его арестовала полиция. Он призывал всех верных последователей Аллаха возрадоваться, так как, благодаря слежке за мной и Божьей помощи, им удалось узнать мой адрес – в то время я жила во дворе прямо за израильским посольством. К его сообщению были присоединены две фотографии – моя и Тео, – а основной смысл послания заключался в том, что нас обоих ждет смерть.

Об этом я узнала от журналистов, которые начали мне звонить. Спустя несколько дней ко мне пришли двое полицейских и попросили подать официальный иск против арестованного ими человека. Я так и сделала и предупредила и полицейских, и всех знакомых, что Тео необходимо охранять.

После окончания работы над фильмом «Покорность» мы с Тео не встречались, но время от времени созванивались. Он игнорировал мои просьбы позаботиться о личной охране и даже подшучивал над этим. Он сказал мне: «Айаан, ты просто не представляешь себе, о чем говоришь. Мне угрожают уже пятнадцать лет. Причем от кого я только не получал угроз: и от евреев, и от христиан, и от социал-демократов, и от мусульман – они, кстати, угрожают мне чаще других, – и ничего никогда со мной не происходило. Все обойдется и на этот раз».

К тому моменту я пользовалась услугами телохранителей уже в течение двух лет. Тео не хотел становиться настолько зависимым от охраны, как я. Я боялась, что однажды по дороге домой его подстерегут в темном переулке и изобьют или забросают камнями окна его дома. Мне даже в голову не приходило, что его могут убить среди бела дня – застрелят, перережут горло, воткнут нож в грудь.

Шли недели, и ни со мной, ни с Тео не происходило ничего особенного. Мы не забыли о «Покорности». Мы разговаривали с ним каждый раз, когда со мной связывались представители иностранных СМИ с просьбой посмотреть фильм, однако в целом жизнь той осенью шла своим, мирным чередом, и я во второй раз приступила к выполнению своих обязанностей в парламенте. У меня были собственный дом, работа, которой я очень дорожила и которую считала значимой, дорогие моему сердцу друзья. Мой вес в голландских политических кругах неуклонно рос. Практически впервые с момента своего дебюта на голландской политической арене я была довольна тем, как складывались мои дела.

Чтобы поддержать свое новоприобретенное душевное равновесие, я решила научиться правильнее распределять собственное время. Я постоянно не укладывалась в сроки исполнения проектов; так больше не могло продолжаться. Мне нужно было научиться ставить перед собой конкретные цели и браться за реализацию только тех проектов, которые были направлены на их достижение. Я наняла инструктора по имени Рик, и в понедельник, 1 ноября, мы с Айрис, моей парламентской ассистенткой, разработали новое расписание, которое предписывало появляться на работе вовремя, строго распределяло приоритеты и обязывало нас игнорировать звонки мобильных телефонов во время официальных еженедельных встреч, которые мы торжественно пообещали распланировать.

На следующий день, во вторник, 2 ноября, я появилась в своем офисе рано утром, решив строго следовать принятому плану действий и вооружившись кофе и длинным списком вопросов, которые следовало обсудить. Айрис и я ждали, когда приедет Ингрид, секретарь Либеральной партии. Внезапно экран моего телефона загорелся, и высветился номер Хьюго – моего бывшего ассистента, молодого человека, который на тот момент сотрудничал с амстердамскими муниципальными советниками от Либеральной партии. Я вспомнила о своем решении не отвечать на все без исключения телефонные звонки и, подкрепленная желанием соблюсти дисциплину, нажала кнопку «Отключить звук».

Но экран вновь засветился, и на нем отобразился тот же номер – Хьюго. «Что могло произойти?» – подумала я. Телефон продолжал звонить, но я раз за разом сбрасывала звонки. Мне очень хотелось продемонстрировать свою приверженность нашему плану и новое отношение к времени. Затем позвонила Ингрид. Я ожидала услышать извинения за опоздание, однако в трубке прозвучало: «Хьюго пытается связаться с тобой. Он говорит, что что-то случилось с Тео ван Гогом. На него напали».

Я вскочила на ноги и побежала в офис секретаря либеральной фракции. Офис Арты был гораздо больше моего, с огромным телевизором, который был настроен на прием телетекста. «Что-то случилось с Тео ван Гогом, ему плохо…» – прокричала я, плохо понимая, что говорю, и она немедленно включила новости. Однако в строке новостей говорилось только о какой-то перестрелке в Амстердаме. «Наверное, все в порядке», – сказала я, но меня трясло. Арта предложила позвонить моей охране и узнать у них, что именно произошло. В те дни охранники сопровождали меня додверей парламента – охранять мой офис не имело смысла, – но когда я уже набирала номер старшего телохранителя, Брама, он вырос передо мной как из-под земли.

– Я слышала, что-то случилось с Тео ван Гогом, – сказала я.

– Это правда, – отозвался Брам.

– Он в порядке?

– Нет. Тео ван Гог убит.

Слезы брызнули у меня из глаз. Я побежала обратно в офис, захлопнула дверь и попыталась перевести дыхание. Я чувствовала себя абсолютно беспомощной, мне было безумно страшно, и я просто была не в состоянии преодолеть шок. Следом за мной в офис ворвались Ингрид и мои телохранители, которые сказали мне:

– Простите, но нам нужно немедленно уезжать.

– Нет, пожалуйста, оставьте меня в покое, я остаюсь здесь, – сказала я, но Ингрид не слушала меня.

– Айаан, ты должна уехать, – повторяла она. Брам был краток:

– Нам нужно немедленно уезжать.

Айрис плакала; она обняла меня, утешая, как ребенка, и сказала:

– Пойдем, Айаан.

Айрис была знакома Тео; с тех пор как мы с Тео начали работать над «Покорностью», они с Айрис постоянно шутили по телефону. Он знал, как рассмешить ее. Брам взял мое пальто, помог мне одеться и сказал:

– Идемте.

Брам и остальные охранники окружили меня. Когда мы шли через двор перед зданием парламента, к нам присоединились другие охранники, которые взяли Ингрид, Айрис и меня в плотное кольцо. Моих охранников было не узнать. Их лица были угрюмы, они превратились в настоящий живой щит, и я заметила, что обычно спрятанное оружие виднелось у них из-под одежды. Они перешли в состояние полной боевой готовности. И это было страшно.

Пока мы шли через площадь к моему дому, расположенному менее чем в пятидесяти метрах от парламента, я везде замечала службу безопасности: полицейских в форме, полицейских в гражданской одежде, служебные автомобили, оружие.


Что случилось с Тео? Я включила новости; начали раздаваться телефонные звонки. Я плохо понимала, что происходит, и находилось в состоянии глубокого шока – именно шока, – вызванного знанием того, что Тео убит. Я просто не могла поверить в это. Мой мозг отказывался воспринимать саму мысль, что нечто подобное могло произойти. По телевизору показывали одни и те же новости: стрельба, тело, накрытое белой простыней, – Тео ван Гог убит. Я не могла сказать себе: под этой простыней лежит Тео. Это казалось абсолютно нереальным.

Время шло, и начали всплывать подробности. Был арестован какой-то мужчина. Свидетелями убийства оказались пятьдесят человек. Одна женщина – видимо, у нее брали интервью корреспонденты Би-би-си – сказала по-английски: «Это был бородатый мужчина в мусульманской одежде». Я пошатнулась. Значит, это был мусульманин, и Тео погиб из-за «Покорности». Если бы мы не сняли фильм, Тео был бы жив. Вина за его смерть лежит на мне.

Под «Покорностью» должно было стоять мое имя, только мое, и заниматься выполнением проекта я должна была самостоятельно.

Я вспомнила угрозу, появившуюся в наш адрес в Интернете еще в сентябре. А ведь Тео могли защитить от этого. Какая глупая, ужасная смерть, которую можно было предотвратить. Я не находила места от горя, гнева и ужаса.

Затем один из корреспондентов сообщил Ингрид, что Тео был не просто застрелен. Убийца также был вооружен ножом, и Тео перерезали горло; кроме того, убийца оставил какую-то записку на его теле. Я сказала: «Ингрид, ситуация ужасна и без этих подробностей. Это – настоящая истерика, люди просто выдумывают несуществующие детали».

Я оцепенела от горя. Шок, казалось, лишил меня способности мыслить. Все, что мне было под силу, – это продолжать без остановки смотреть новости. Ингрид, Айрис и охранники провели в моем доме весь день. Йоб Коэн позвонил, чтобы узнать, как я себя чувствую. Затем как мэр Амстердама он призвал жителей собраться на митинг на площади Дам, прямо перед королевским дворцом. Он назвал этот митинг «шумной демонстрацией», потому что сам Тео был шумным человеком; было бы странно провести в память Тео молчаливую демонстрацию, сказал тогда Йоб Коэн.

Я хотела принять участие в этом митинге, однако Брам получил инструкции от вышестоящего руководства, согласно которым я должна была оставаться в своем доме, так как ситуация была чересчур взрывоопасной, и риск для моей жизни был слишком велик. Присоединившись к демонстрации, я поставила бы под серьезную угрозу и собственную жизнь, и жизнь окружающих. Я уже считала себя ответственной за одну смерть и была уверена в том, что причинила слишком много вреда. Поэтому я осталась дома.

Мы смотрели телетрансляцию с площади, где тысячи человек собрались отдать дань памяти Тео, когда Брам внезапно сказал, что нам необходимо покинуть дом. Ему было приказано перевести нас в любое другое место, так как оставаться на ночь в моем доме было слишком опасно. Ингрид предложила поехать к ней. Мы все вместе сидели в ее гостиной и допоздна смотрели ток-шоу, посвященное убийству. Я закуталась в пальто и множество шарфов, так как меня не переставал бить озноб. Все люди, принимавшие участие в шоу, были вне себя от негодования. Вся страна пребывала в состоянии шока, не в силах осознать тот факт, что здесь, в Голландии, человека можно зверски убить лишь за то, что он снял фильм.

Чуть позже Браму позвонили из DKDB и сказали, что оставаться в доме Ингрид слишком опасно. Нам было предложено под покровом ночи вернуться в мой дом, расположенный прямо за посольством Израиля.

Охрана оставалась со мной всю ночь. Именно тогда телохранители начали стоять под дверью моей спальни. Примерно в четыре утра во входную дверь начали настойчиво звонить. Я еще не спала, поэтому встала и спросила женщину-охранника, дежурившую у лестницы на первом этаже, что происходит.

Камера видеонаблюдения показала человека арабской внешности. Он уже обошел двери всех остальных домов, стоявших в нашем дворе. Несколько дней спустя, когда полицейские его выследили, он заявил, что искал дом проститутки, у которой когда-то побывал; в конце концов его отпустили. Однако это происшествие напомнило мне о просочившейся в Интернет информации о моем адресе. Кто-то проследил мой путь до этого двора.

После этого было решено, что следующую ночь мне нельзя оставаться дома. Однако сотрудники DKDB решили, что и отель не был для меня подходящим вариантом. Мое лицо и мое имя показывали по всем каналам; меня обязательно кто-нибудь узнал бы, и поэтому ни один голландский отель не мог гарантировать мне безопасность.

Я спросила, можно ли мне остановиться в доме одного из моих друзей. Однако и этот вариант показался чиновникам и сотрудникам службы безопасности слишком рискованным. «В Голландии невозможно хранить секреты, – было сказано мне. – Люди обязательно проговорятся. Дома, кажущиеся спрятанными от посторонних глаз, лишь создают ложное чувство безопасности». В конце концов нам так и не удалось принять решение, и ночь на четверг я провела в собственной постели.

Ночью, оставшись одна, я была не в силах отогнать от себя навязчивые мысли. Каждый раз, закрывая глаза, я видела убийцу и слышала, как Тео просит пощадить его. «Давайте поговорим об этом!» – сказал он убийце. Это было так по-голландски, так невинно. Тео, видимо, решил, что произошло какое-то недоразумение, которое можно разрешить. Он не понимал, что его убийца руководствуется совершенно иным взглядом на мир. Ничто из того, что Тео мог сказать, было не в силах изменить намерение убийцы.

Я переживала за двенадцатилетнего сына Тео, с которым встречалась всего раз и который теперь из-за меня потерял отца. Днем я не могла думать ни о чем другом, а по ночам меня преследовали кошмары. В этих кошмарах мужчина в традиционной мусульманской тунике, с бородой и кривым мечом, врывался в мой дом, чтобы напасть на меня; когда я пыталась выпрыгнуть из окна, под ним обнаруживалась толпа выкрикивающих угрозы мужчин. Я просыпалась в холодном поту и не могла после этого уснуть. До сих пор я иногда вижу эти сны.

На следующее утро охрана сообщила мне, что получен приказ немедленно увезти меня из дома. Они быстро усадили меня в автомобиль и отвезли в какое-то незнакомое место, больше всего похожее на авиабазу. Меня предупредили, что с этого момента мое местонахождение должно храниться в тайне. Мне выдали номер телефона, который я могла сообщить Айрис для связи со мной, но при этом рекомендовали не пользоваться мобильным телефоном. Из соображений безопасности мне даже не сказали, где я нахожусь.

По дороге на авиабазу мы заехали в офис министра внутренних дел Йохана Ремкеса. В его кабинете находилась Рита Вер-донк, и ее глаза были полны слез. Рита – сильный человек, она всегда была добра ко мне, и, когда она обняла меня, я просто не могла сдержаться и снова расплакалась.

Спустя некоторое время Йохан сказал:

– Я хотел бы кое-что вам показать, но не знаю, готовы ли вы к этому.

Я ответила:

– Я шокирована, мне невыразимо грустно, я злюсь – на вас за то, что не удалось обеспечить безопасность Тео, – но я способна мыслить здраво.

Йохан передал мне фотокопию письма. В тот момент он не сказал, что убийца пригвоздил это письмо к груди Тео ножом; он просто передал мне несколько страниц, написанных на арабском и голландском языках.

Письмо имело очень четкую структуру, напомнившую мне фетву – религиозный приговор. Начиналось оно словами: «Во имя Аллаха Милостивого, Милосердного», за которыми следовала цитата из Пророка Магомета. Далее были перечислены все те «преступления», которые я совершила против Ислама, после – цитата из Корана и адресованный мне вызов: готова ли я умереть за свои убеждения, как готов он, человек, написавший это письмо? Затем этот человек проклял США, Европу, Голландию и меня и поставил подпись – «Клинок веры».

– Кто написал это? – спросила я.

Я не могла дышать; письмо было пропитано какой-то безликой ненавистью. Если автором письма был некто влиятельный, находящийся за пределами Голландии, некто, повелевающий тысячами людей, тогда мне нужно было серьезно опасаться за свою жизнь. Ремкес сказал, что письмо нашли на теле Тео вместе с поэмой о мученичестве.

И ту ночь, и следующую я провела на авиабазе, на полу одного из бараков. В комнате стояли две узкие железные кровати с одеялами из шерсти, на которую у меня аллергия. Крошечные окна комнаты выходили в коридор, полный охранников. Авиабаза кишела военными. Мне было приказано не раздвигать занавески: о моем присутствии там не должен был знать никто, даже персонал.

Той ночью строившаяся в Утрехте мечеть была сожжена дотла. Страна неистовствовала; с точки зрения истории Голландии произошедшая трагедия породила неимоверную реакцию общества. Эмоции захлестнули голландцев, а я продолжала пребывать в состоянии шока и оцепенения. С момента смерти Тео я чувствовала себя абсолютно оглушенной. У меня было такое впечатление, что в моей голове произошло короткое замыкание и часть моего мозга просто перестала работать.

Я делала то, что мне говорили. Я даже выполняла вещи, которые при любых других обстоятельствах никогда бы не стала делать. Следующие два с половиной месяца я провела наедине со своими телохранителями. Я практически не общалась ни с друзьями, ни с коллегами из парламента. Внешне я сохраняла спокойствие и была согласна на все. Со стороны казалось, что я просто лишилась силы воли.

Меня могли убить; сознание этого играло важную роль в моем поведении. Я была испугана. Я не хотела умирать. И я также была глубоко благодарна охранявшим меня людям, так как ради моей безопасности они прилагали значительные усилия. Несмотря на свой гнев, вызванный тем, что никто не защитил Тео, я с готовностью выполняла все то, что эти люди требовали от меня, так как они, как мне казалось, знали, что делали, и, возможно, своими действиями действительно спасли мне жизнь.

Тем не менее, если бы я была способна мыслить адекватно в то время, я бы заметила, что после убийства Тео службы безопасности перешли в состояние какой-то сверхготовности. Они видели угрозы в адрес Тео, опубликованные в Интернете, но так и не удосужились попытаться убедить его согласиться на охрану, так как им казалось, что, если бы Тео принял их предложение, им пришлось бы охранять потом «всех подряд». Прямой обязанностью DKDB является обеспечение безопасности королевской семьи, дипломатов и членов парламента. Министр юстиции Пит Хайн Доннер заявил в новостях: «Мы не можем заставить одну половину населения защищать другую».

Однако теперь Тео был мертв, и страна оказалась в глубоком кризисе. Службы безопасности видели угрозы повсеместно. Не было никакой точной информации относительно масштаба заговора, стоявшего за убийством Тео. Если бы непосредственно после убийства Тео была убита и я, страна, скорее всего, взорвалась бы, так как ее жители подняли бы оружие друг против друга, а для любого правительства нет сценария более страшного, чем этот. Поэтому, полагаю, моей охране был дан приказ: «Обеспечить безопасность любой ценой».

Похороны Тео должны были состояться спустя неделю после его убийства. Охранники сказали, что если я действительно хочу присутствовать на похоронах, то они могут это устроить, однако все равно мое присутствие там угрожает жизни других людей. Я решила, что мне не следует ехать. Мне предстояло жить с сознанием вины за смерть Тео, который согласился снять вместе со мной «Покорность»; я не имела права подвергать риску ни одного другого человека.

Тем не менее я очень хотела увидеть Тео в последний раз и попрощаться с ним. Охранники согласились отвезти меня в морг амстердамской больницы, в окружении внушительного эскорта и множества вооруженных людей. Лучший друг ван Гога, Теодор Хольман, и его продюсер, Гейс ван Вестерлакен, находились вместе с Тео, когда я приехала в морг. На его теле не было ни следа насилия. Он был одет так, как всегда, – в водолазку и мешковатые брюки. Мои глаза сами собой искали признаки жестокости, но его лицо было гладким и спокойным, на нем не было ни синяка, ни царапины, а на губах так и осталась почти незаметная сардоническая улыбка. Он выглядел умиротворенным – я фактически впервые видела его таким тихим. Я коснулась его плеча, поцеловала его в лоб. И сказала ему: «Прости меня за то, что я сделала».

Теодор Хольман сказал мне тогда: «Нет, Айаан, если бы Тео был жив, твои слова оскорбили бы его. Он не хотел умереть в собственной постели. Работая над “Покорностью”, он чувствовал себя настоящим рыцарем. Он погиб в борьбе за свободу самовыражения – за то, ради чего жил. Было бы гораздо хуже, если бы его свели в могилу рак или какая-нибудь глупая автокатастрофа. Его смерть несет в себе глубокий смысл. Он был моим другом, и я не хочу, чтобы ты винила себя за его смерть».

Я была благодарна Теодору за его добрые слова. Я попрощалась с Тео. Сам он не верил в загробную жизнь. Я тоже больше в нее не верила. И я тогда подумала – вот, значит, как выглядит конец жизни.

После этого мы с Теодором и Гейсом выпили по чашке кофе в приемной больницы. Они шутили, стараясь поднять мне настроение; они по-своему справлялись с потерей своего дорогого и эксцентричного друга. Мужчины сказали мне, что и сами они, и другие знакомые Тео пытались связаться со мной, однако кто-то дал им неправильный номер, так как из трубки неизменно раздавалось: «Авиабаза Вунсдрехт».

Значит, вот где меня держат, подумала я. Военная авиабаза Вунсдрехт находилась на границе с Бельгией. Когда мы собрались уезжать, я сказала старшему охраннику:

– Я знаю, куда мы едем. В Вунсдрехт.

Он смотрел на меня несколько мгновений, после чего сказал:

– Уже нет. – Он очень разозлился, узнав, что у Теодора оказался мой номер. – Кто разрешил вам сообщать эту информацию? – спросил тогда он.

После этого никому не было позволено иметь номер телефона для связи со мной.

Тем вечером, после того как я попрощалась с Тео в морге, меня отвезли в полицейский учебный центр в Хогерхайде под Вун-сдрехтом. Я спала в одной из комнат для курсантов, мучимая кошмарами. От шерстяного одеяла мое лицо распухло, а глаза начали слезиться. Утром в понедельник мне предстояло вновь отправиться в путь, так как курсанты должны были прибыть в центр к началу занятий и меня могли увидеть. Меня шатало от всех этих переездов и недостатка сна, и я попросила охрану позволить мне остаться. Однако старший телохранитель сказал мне: «Нет, мы не можем доверять всем курсантам, они еще не полицейские».

Рано утром в понедельник меня перевезли в Министерство иностранных дел. Йозиас ван Аартсен, лидер либеральной парламентской фракции, был тогда министром иностранных дел, и, благодаря его стараниям, меня разместили в одном из офисов в относительной безопасности и вдали от прессы. Моей ассистентке Айрис разрешили навестить меня; у меня не было ничего, кроме телефона и телевизора.

Мне запретили отправлять электронные письма, так как их можно было отследить (спустя несколько дней мобильный телефон у меня также забрали, сказав, что и его можно отследить). «А вы уверены в том, что у этих людей есть такие возможности?» – поинтересовалась я. Мне казалось, что исламские радикалы в Голландии – это в основном молодые, всем недовольные иммигранты, не имеющие доступа к высоким технологиям; тогда я считала, чтобы отследить мобильный телефон, нужно иметь достаточно высокую степень организованности для приобретения соответствующего оборудования. Однако охранники сказали мне: «Мы не исключаем ни одного варианта».

Я сидела в офисе, читая газеты от первой до последней строки, смотря телевизор и пытаясь открыть свой электронный ящик. В Амстердаме были арестованы восемь североафриканцев; полиция не исключала возможности существования террористической организации. За выходные было сожжено четыре мечети и две церкви. В ночь на понедельник мусульманская начальная школа в Удене, недалеко от Эйндховена, была подожжена и сгорела дотла.

На следующий день была назначена церемония кремации Тео. Все мои мысли были только об этом.

Тем же вечером меня отвели на другой этаж Министерства иностранных дел, в офис заместителя министра по европейским делам. За офисом имелась крошечная спальня с узкой кроватью и ванной комнатой. Заместитель министра проявил любезность и покинул офис, а мои охранники остались стоять за дверью. Здесь мне предстояло провести ночь. Я попросила разрешения переночевать в своем собственном доме, который находился буквально за углом, однако охрана ответила, что это слишком опасно.

Поведение телохранителей по отношению ко мне радикально изменилось. В воздухе витало ощущение напряженности и серьезности происходящего. Я это тоже чувствовала. Они были уверены, что мне нельзя сообщать лишнюю информацию о моем положении. На кону ведь стояла не только моя жизнь.

Всю ночь я пролежала без сна, снова на шерстяных одеялах, непрерывно чихая и чувствуя, как мой рот, язык и горло раздражены до предела и зудят. Я думала об охранниках, стоящих за дверью, о страхе, охватившем меня, о горящих мечетях, о мертвом Тео.

На следующий день я смотрела в прямом эфире церемонию похорон Тео. Она растрогала меня. Брам Пепер, бывший министр внутренних дел и экс-супруг Нили Крус, выступил с замечательной речью. Он сказал, что гибель Тео вызвала более глубокий шок, чем убийство по политическим мотивам, так как Тео не имел никаких политических амбиций и не горел желанием занять какое-либо важное кресло. Отец Тео держался сдержанно и достойно. Мать была полна решимости не сдаваться. Она сказала, что я не несу никакой вины за смерть Тео: ему постоянно угрожали в течение пятнадцати лет. Она назвала меня по имени и обратилась непосредственно ко мне. Она сказала, что я не должна отказываться от своей миссии. Меня растрогало то, что, несмотря на глубокое горе, у нее нашлись для меня добрые слова. Мне было безумно жаль и ее, и отца Тео, который в конце концов расплакался, и больше всего его двенадцатилетнего сына, которому предстояло прожить жизнь без отца.

Спустя несколько дней я написала письмо семье Тео. Прежде чем доставить его по адресу, охрана внимательно проверила письмо на предмет наличия намеков о моем местонахождении.

В среду утром новости начались с сообщения о том, что полиция окружила жилой дом в Гааге, в пяти минутах от того места, где я провела ночь. Кто-то из засевших в здании бросил в полицейских ручную гранату и ранил нескольких человек. Жители соседних домов были эвакуированы. Воздушное пространство над всем городом было закрыто для гражданской авиации, а к месту боя стягивались специальные подразделения. Никто не знал, что именно происходит; было такое ощущение, будто Гаага находится в осаде.

В течение нескольких дней Нили Крус и Йозиас ван Аартсен общались с представителями различных служб безопасности относительно того, что мне следовало делать дальше. Они решили, что лучше всего сделать то же самое, что и в 2002 году, когда в мой адрес поступили первые угрозы, – временно покинуть страну. Это дало бы мне возможность отдохнуть, оплакать смерть Тео и, в целом, выждать, пока не уляжется шум. К тому времени, предположительно, все соответствующие службы безопасности придут к общему мнению, в какой степени опасны угрозы в мой адрес и что именно следует предпринять в их отношении.

Осада здания в Гааге была в самом разгаре, когда моя охрана сообщила мне, что я уезжаю в Соединенные Штаты. Меня отвезли домой и дали мне три часа на сборы.

Я не представляла себе, что следует взять с собой; мне просто было сказано, что я отправляюсь в США. Я даже не знала, какую одежду брать – теплую или легкую? Мой мозг просто перестал функционировать. Закончилось все тем, что я распихала всю свою одежду и книги по чемоданам, а когда чемоданы заполнились – засунула остатки в огромные пластиковые сумки на молниях. Мои действия фактически были лишены здравого смысла, однако никто не сказал мне ни слова. Охранники молча погрузили весь мой багаж в бронированные автомобили.

Меня отвезли на авиабазу Валькенбург под Гаагой, где мы остановились прямо на взлетной полосе. Перед нами возвышался военно-транспортный и разведывательный «Орион». Поднимаясь по трапу, я сказала себе тоном учителя: «Постарайся запомнить все, что увидишь. Это – уникальный опыт». Я чувствовала себя абсолютно спокойной, словно мое тело и сознание существовали отдельно друг от друга. Шторы на всех иллюминаторах были опущены, и мне было приказано не подходить ни к ним, ни к дверям. На борту самолета находилось множество солдат в униформе; меня продолжали сопровождать двое агентов DKDB. Обязанности старшего охранника исполнял Пит, о присутствии которого я просила и которому доверяла.

Пилоты пригласили меня в кабину, где я и находилась в момент взлета. Они объяснили мне, в чем заключается их работа и как именно функционируют сложные системы управления самолетом; я задала несколько вежливых вопросов. Было очень холодно. Мне сказали, что я могу лечь на одну из двух раздвижных кроватей, которые находились так высоко, что каждый раз, переворачиваясь, я задевала коленями и плечами потолок. Я лежала, думая о Тео и бесконечном чувстве вины, с которым мне предстояло жить всю жизнь.

Мы приземлились на военной базе в Портленде, штат Мэн. Там нас встретили двое голландских полицейских, которые обычно занимались преступниками в рамках голландской программы защиты свидетелей. Они отнеслись ко мне со всем уважением, я все-таки была членом парламента, находящимся под защитой правительства. Однако при этом они вели себя очень уверенно и ожидали от меня беспрекословного выполнения всех своих требований; именно так они привыкли поступать, будучи настоящими профессионалами своего дела. Они принимали решения относительно того, что мне можно было делать и что – ни при каких обстоятельствах – нельзя.

Я все еще была напугана – они видели, как при малейшем шуме я вздрагиваю и оборачиваюсь, и старались меня успокоить. Сначала меня отвезли в какой-то отель, где я приняла душ и попыталась поспать, в то время как охранники занимались оформлением документов для официальной регистрации моего прибытия в страну.

После этого мы отправились в Андовер, штат Массачусетс. Там мы вновь остановились в каком-то мрачном отеле на перекрестке скоростных шоссе в промышленном районе. Вокруг не было ни души. Стоял ужасный холод. Охрана была полна решимости обеспечить мне полную анонимность в этом американском захолустье, где не было ни одного голландца, который мог бы меня узнать. Тут мы провели несколько недель.

Все, что я хотела, – это иметь возможность следить за голландскими новостями. Я хотела знать, что происходит с семьей Тео, с его сыном, что слышно из парламента и чем завершилась осада здания в Гааге. Однако в Америке не транслировались новости из Нидерландов, а телефон из моего номера охрана убрала. Хотя они и обращались со мной почтительно, но относились ко мне как к маленькому ребенку, который не понимает, какой угрозе подвергается. Между мной и Коосом, представителем программы защиты свидетелей, произошел спор. Я хотела позвонить по телефону, услышать голоса друзей. Но он ответил, что несет ответственность за мою безопасность и все принимаемые им меры направлены исключительно на защиту моей жизни. Мне также было запрещено выходить в Интернет; охрана заявила, что таким образом могут определить мое местонахождение. Я была уверена в том, что, если бы я ограничилась исключительно новостными сайтами, никто бы не смог меня выследить, однако у охраны, по всей видимости, был строгий приказ: никакого доступа к Интернету.

К счастью, мой охранник Пит был из DKDB, а не из программы защиты свидетелей; прослужив в полиции более двадцати лет, он прекрасно знал, что угрожает жизни, а что – нет. Он настоял на том, чтобы кто-нибудь отправился в Бостонскую библиотеку и проверил, могу ли я выйти в Интернет, воспользовавшись одним из их компьютеров. «Мы несем ответственность за ее безопасность, – сказал он, – однако вряд ли кто-нибудь выиграет, если у нее случится нервный срыв».

Пока Коос ездил в Бостон, Пит дал мне собственный телефон и попросил внимательно следить за своими словами. Пока я разговаривала с Йоганной, Айрис и моей подругой Геске, он отошел в другой конец комнаты. Мы осторожно обсудили возможность вывезти меня куда-нибудь хотя бы на некоторое время. Они рассказали мне о том, что происходило в Голландии: осада гаагского здания прошла успешно, в разных уголках страны было арестовано семь человек, подозреваемых в причастности к некой террористической группе.

Вернувшись, Коос завил: «Ничего не получится, в Бостоне полным-полно голландцев и других европейцев. Мы не можем гарантировать безопасность в такой ситуации. Поездка туда исключена».

На следующий день охрана решила отвезти меня в торговый центр, чтобы купить мне очки с простыми стеклами. Американцы – очень любопытные люди, они задают огромное количество вопросов, даже если вы зашли в магазин за какой-нибудь мелочью. Охранники предупредили меня: «Просто скажите им, что вас зовут Джилл Стил и вы родом из Южной Африки».

А теперь представьте себе картину – в магазин захожу я, чернокожая женщина в бейсбольной кепке, окруженная высокими белыми мужчинами, прошу продать мне обычные очки без диоптрий и при этом рассказываю какую-то немыслимую историю о Южной Африке. В результате я чувствовала на себе удивленные и изучающие взгляды всех без исключения посетителей торгового центра.

На следующий день пришелся мой тридцать пятый день рождения. Я планировала организовать по этому поводу вечеринку для своих друзей в Голландии. Однако обстоятельства изменились настолько, что лишь нескольким ближайшим друзьям удалось встретиться в мое отсутствие и обсудить мою дальнейшую судьбу. Мне же было абсолютно нечего делать. У меня при себе был ноутбук, но я не могла писать. У меня были книги, но мой мозг просто отказывался воспринимать информацию.

Пит видел, что со мной не все в порядке. Однажды он сказал: «Если следовать их логике, вас нужно просто запереть в каком-нибудь бункере времен Второй мировой на берегу моря и передавать вам еду через решетку». Помню, я ответила: «Это было бы намного лучше, чем то положение, в котором я нахожусь сейчас. Я была бы на пляже и имела возможность пригласить друзей на чашечку чая».

Единственный выход из всего этого кошмара Пит видел в физических упражнениях. Физическая усталость является единственным лекарством от бессонницы, страха и тревог. Он возил меня в огромный спортивный центр и заставлял заниматься на тренажерах. В конце концов он оказался прав: тренировки действительно мне помогли.

Тем временем в Голландии общественность начала интересоваться, куда я пропала. С момента гибели Тео я фактически исчезла с лица земли. Моим друзьям было сказано, что я хочу побыть одна, но они не поверили этим словам; зная меня, они были уверены, что я выбрала бы находиться в их обществе, в крайнем случае, я хотя бы говорила с ними по телефону. При отсутствии какой бы то ни было достоверной информации начали распространяться различные слухи и теории. Некоторые даже утверждали, что меня тоже убили, но власти замалчивают мою смерть.

На десятый день моего пребывания в Соединенных Штатах охрана разрешила Нили Крус позвонить мне. Она вместе с Йозиасом ван Аартсеном пыталась договориться о встрече со мной, однако охрана ответила, что пока что это невозможно. Я поняла, что ни она, ни Йозиас не имеют ни малейшего представления о том, как далеко от Голландии я нахожусь.

Хенк Камп, министр обороны, также позвонил мне. Он сказал:

– Я приеду повидаться с вами, и мы сможем прогуляться по Зютфенскому лесу.

– Хенк, между мной и Зютфенским лесом огромное количество километров, – ответила я.

У меня было такое впечатление, будто я – своего рода ходячая чрезвычайная ситуация; даже министр обороны не имел понятия о том, где я нахожусь.

Спустя месяцы после того, как моя жизнь вернулась в привычное русло, я встретилась с Хенком и спросила его, как могло произойти, что его никто не проинформировал о моем местонахождении. «Только министр юстиции знал о том, где вы находитесь, – ответил он. – Пит Хайн Доннер попросил остальных членов кабинета не задавать вопросов о вашем местонахождении, что мы и сделали».

Пит Хайн Доннер – неплохой человек. Он не является сильным лидером, зато отличается удивительной порядочностью. Просто он, как мне кажется, принадлежит к некой другой эпохе и не привык контролировать каждый шаг своих подчиненных. Подозреваю, что Доннер просто издал приказ обеспечить мою безопасность и передал дело в руки сотрудников правительства. Этим людям никогда не приходилось иметь дело с подобной ситуацией, однако на кон был поставлен их профессионализм. Поэтому они обеспечили мою безопасность в максимально доступной мере. Я уверена, что при этом они руководствовались исключительно благими намерениями.

Прошло две долгие и бессмысленные недели, прежде чем Ни-ли вновь позвонила мне. Это был уже конец ноября, и она сказала, что я смогу вернуться в Голландию на несколько дней, чтобы поговорить с некоторыми людьми о моей ситуации и проверить, могу ли я остаться дома. Ее слова принесли мне ни с чем не сравнимое облегчение.

27 ноября, спустя двадцать пять дней после того, как я исчезла из поля зрения общественности, мы под проливным дождем отправились в портлендский аэропорт.

Самолет приземлился на авиабазе Эйндховен, после чего в течение долгого времени наш эскорт колесил по голландской земле. В какой-то момент все автомобили остановились у обочины безликого шоссе, и меня пересадили в маленькую неприметную машину. Все тот же Коос из программы защиты свидетелей отвез меня в деревенский дом где-то под Зальхемом.

Когда пришло время встретиться с Нили и ван Аартсеном, меня сначала посадили в небольшой «фольксваген», после чего где-то на трассе нас встретил эскорт из BMW. Было темно. В конце концов, мы оказались у какого-то кирпичного здания посреди леса. Света не было ни в одном из окон. На подъездной дорожке неприятно пахло мочой. Один из охранников объяснил, что запах исходит из заброшенных камер: в этом здании раньше располагался полицейский участок. В доме не было электричества, только свечи. Окна были заклеены грязной бумагой. В одной из комнат нас ждал стол, накрытый бумажной скатертью, на которой стояли тарелки с бутербродами и несколько бутылок с водой и соком.

Мы находились в Голландии – стране, находящейся на пятнадцатом или шестнадцатом месте в мире по развитию экономики, а я вынуждена была встречаться с европейским комиссаром и лидером партии власти в таком вот месте, напоминающем какую-то странную бойскаутскую фантазию. Я глубоко благодарна за предоставленную мне защиту, за то, что осталась жива, но все эти меры безопасности все-таки в чем-то перешли границу разумного.

Вскоре прибыли Нили и ван Аартсен, которых быстро провели внутрь здания. Обнявшись с Нили, я с трудом сдержала слезы. Йозиас выглядел изнуренным; на следующий день ему предстояло выступить на съезде партии, и в его адрес также поступили угрозы. Он теперь тоже был вынужден всюду появляться в сопровождении телохранителей. Мы сели друг напротив друга в этой комнате, и Нили сказала: «Боже мой».

По тону ее голоса было слышно, что она считает все эти шпионские предосторожности совершенно ненужными. «Значит, здесь нам ничто не угрожает? – спросила она. – Почему мы не могли встретиться у меня дома?»

После того как за охраной закрылась дверь, Йозиас спросил меня, где я была. Я сказала, в каком-то отеле в промышленной зоне в США; мне было запрещено общаться с друзьями, и единственными моими собеседниками были мои телохранители. Нили была вне себя от гнева. Я сказала: «Если мне придется вернуться туда, я хочу хотя бы иметь возможность общаться, узнавать новости и отправлять электронные сообщения. Мне нужно проводить больше времени в обществе других людей».

После ужина с нами должны были встретиться два представителя служб безопасности – глава отдела борьбы с терроризмом и глава отдела защиты и безопасности. Нили и Йозиас учинили им настоящий допрос относительно того, почему я была вынуждена жить в такой обстановке, в полной изоляции, вдали от всего привычного, и потребовали объяснить, какого именно нападения они опасались.

Наконец, спустя недели пассивного выполнения всех требований охраны, что-то внутри меня ожило. Я сказала этим людям: «Я приму ваше решение относительно того, когда именно мне можно будет вернуться в Голландию, так как это – ваша работа.

Но я отказываюсь возвращаться в тот мотель. В Америке меня никто не узнал. Я требую, чтобы мне разрешили посещать университет. Я хочу иметь возможность писать, читать, делать что-то со своим свободным временем. Я не могу бесконечно смотреть на шоссе под окнами».

Под взглядом Нили они поспешили ретироваться. Она сказала мне, что мои голландские друзья очень хотели узнать, что именно со мной произошло. Люди требовали сообщить им, где я нахожусь. Газеты ставили под сомнение необходимость в столь строгих мерах безопасности. Одной из причин моего временного возвращения в Голландию было желание развеять слухи и продемонстрировать голландцам, что я жива и со мной все в порядке. Мы договорились о том, что, прежде чем вернуться в Америку, я встречусь со своим ближайшим другом, Германом, а также с одним из корреспондентов газеты NRC Handelsblad. Йозиас предложил мне составить сообщение о том, что со мной все в порядке, и пообещал зачитать его членам партии во время съезда, запланированного на следующий день.

Следующий день я провела в одиночестве в Зальхеме, ожидая принятия решения о своей дальнейшей судьбе. В конце концов мне сообщили, что я встречусь с Нили, пообедаю с Германом и дам интервью Франку Вермулену из NRC. Мне не сказали, куда мы направляемся, однако здание Министерства финансов, к которому мы подъехали, было сложно не узнать. Меня усадили в большом пустом офисе, и вскоре дверь открылась, и вошла Нили с бутылкой шампанского. Мы сели писать текст для съезда либералов. Затем приехал Герман, и я попросила его найти какой-нибудь американский университет, который оказался бы приемлемым для людей из Министерства юстиции.

Видеть друзей и разговаривать с ними было ни с чем не сравнимым счастьем. Возможность увидеться с двумя друзьями одновременно спустя столько дней, проведенных в одиночестве, наполнила мое сердце радостью.

Когда шампанское закончилось, Герман спросил, есть ли еще бутылка. Я подошла к двери и обратилась к охраннику со словами: «Будьте добры, принесите бутылку вина». На что мне было сказано: «Но ведь после обеда у вас запланировано интервью для газеты! Вы не можете пить вино!»

«Ничего себе, это еще что такое?» – возмутился Герман. Он просто не мог поверить, в какой обстановке мне приходилось жить и с каким отношением к себе иметь дело. Возможно, к тому моменту я успела привыкнуть к этому, однако, вновь оказавшись в Голландии, я начала понимать, что тут что-то не так.

Во время интервью для NRC Тьирд – один из сотрудников, отвечавших за мою безопасность, – настоял на своем присутствии в комнате, аргументировав это необходимостью убедиться в том, что ничто из того, что я скажу, не поставит под удар мою безопасность. Когда Тьирд вошел в офис, Франк Вермулен практически потерял дар речи от удивления.

После окончания интервью я попросила Тьирда выйти, и мы с Франком смогли наконец-то поговорить как старые друзья. Когда дверь за ним закрылась, Франк спросил меня:

– Как долго это будет продолжаться? Они не могут бесконечно скрывать тебя за границей. Это настоящее безумие. Ты – член парламента, и ты не совершила никакого преступления, однако телохранители контролируют даже то, что ты говоришь. Знаешь, вся эта ситуация напоминает мне бывший Советский Союз.

– Я не понимаю даже половины происходящего. Иногда у меня складывается впечатление, что они не готовы доверить мне мою собственную жизнь, – ответила я.

На следующий день мне сказали: «Мы отправляемся в соседнюю страну, после чего вы вернетесь в Массачусетс». Охрана сменилась – она менялась каждые восемь дней, – и я не знала ни одного из своих новых охранников. Больше мне не было сказано ни слова. Мы пересекли границу с Германией и остановились в каком-то убогом и грязном отеле в городке под названием Меккенхайм, хотя в то время я не имела понятия о том, где именно мы находимся.

Там я наконец решила, что пора что-то делать с создавшейся ситуацией. Я решила постоять за себя. И тогда я ушла. Просто вышла из отеля купить кофе и подышать свежим воздухом.

В коридоре на страже находился младший сотрудник DKDB, Роберт. Он посмотрел на меня так, будто я внезапно сошла с ума, догнал меня и спросил:

– Что вы делаете?

– Хочу выпить кофе, – ответила я, не останавливаясь.

Роберт был профессиональным полицейским, привыкшим защищать других людей, поэтому он последовал за мной. Снаружи отеля не было ни души; стоял жуткий холод.

Я увидела дорожный знак и сказала:

– Так, значит, мы находимся в Меккенхайме, в Германии. Будем следовать знакам и дойдем до центра города.

Роберт шел в нескольких шагах позади меня, разговаривая на ходу с Гендриком; он находился при оружии, но очень нервничал. Я же была спокойна. Воздух был свежим и чистым, и я наслаждалась прогулкой. Однако это было утро воскресенья, и большинство магазинов Меккенхайма было закрыто. Я увидела какой-то бар, заглянула внутрь и спросила: «Кофе?» Ни я, ни Роберт не знали немецкого. Бармен кивнул.

Бармен оказался турком, а бар, в который мы заглянули, – турецкой кофейней. Роберт, казалось, был парализован от шока; признаюсь, я тоже ощущала себя не в своей тарелке. Однако я села и притворилась, что поданный мне кофе самый вкусный и ароматный из всех, что мне когда-либо приходилось пить. В глубине души мне хотелось покинуть бар как можно скорее и оказаться как можно дальше отсюда, но моя гордость не позволила мне поддаться этому импульсу. Я хотела снова взять собственную жизнь в свои руки.

Поэтому я медленно выпила свой кофе и заказала еще чашку. Вскоре кофейня наполнилась турецкими рабочими, и Роберт вновь схватился за телефон: он не собирался принимать этот бой в одиночестве. Но я сказала ему: «Это – невинные люди. У них бизнес, и они не собираются стрелять в своих клиентов».

В конце концов я поднялась, сказала: «Danke!» – и вышла. Отойдя на некоторое расстояние от кофейни, мы оба расхохотались.

Я спросила:

– Ну что, легче?

Роберт кивнул, и тогда я продолжила:

– Мне тоже. Роберт сказал:

– Видите, опасность может подстерегать нас в любом месте.

– Нет, нам же ничего не сделали, просто подали кофе, – ответила я. – Давайте прогуляемся. Я отказываюсь сидеть в этом жутком отеле.

По возвращении меня перевезли в роскошный спа-отель для пожилых людей, хотя я просила совсем не об этом. Мне не нужна была роскошь, но спать в неприятно пахнущем номере я тоже не желала.

Я вернулась в Массачусетс, в тот же ужасный отель под Андо-вером. Я решила отправить сыну Тео подарок на 5 декабря – день, когда Синтерклаас, голландский Санта-Клаус, дарит детям подарки. Спустя две недели пакет вернулся запечатанным. Сын Тео не хотел принимать от меня подарков. Это было настоящим ударом для меня.

Я опять погрузилась в депрессию. Тянулись бесконечные и скучные дни, без единой новости о моей дальнейшей судьбе. Моя охрана запрещала мне покидать отель даже для того, чтобы отправиться в спортивный зал. Я постоянно просила вернуть мне телефон: разговоры с друзьями были моим единственным утешением, единственным способом сохранить рассудок. Однако охранники ввели новое правило: один из них должен был присутствовать при моих телефонных разговорах. Это все более напоминало тюремное заключение. Я замкнулась в себе и основную часть времени проводила в одиночестве в своем номере.

Наконец пришла новость: меня перевозят в Сан-Диего. Я все еще не могла пользоваться университетскими ресурсами, так как по этому поводу не было принято решение. Однако в Сан-Диего было тепло, и Пит вновь вернулся в мою охрану. Он возил меня на пляж и заставлял часами гулять по дюнам. Он также разрешал мне пользоваться его телефоном и при этом отходил на приличное расстояние, чтобы не мешать разговаривать.

Я начала постепенно оживать. Физическая усталость вернула мне здоровый сон – впервые с момента смерти Тео. Накануне Рождества позвонила Нили. Мы договорились о том, что я смогу вернуться в Голландию 10 января.

Когда долгожданный день наступил, меня переправили на самолете во Франкфурт, хотя я жаждала оказаться дома, в Голландии, и подготовиться к пресс-конференции,которая была запланирована в Гааге на 18 января. Однако по какой-то причине мне не разрешили это сделать. Сначала мы отправились в один немецкий отель, затем в другой. Почему? Никто мне толком так и не объяснил; по всей видимости, эти перемещения были также продиктованы соображениями безопасности. Во втором отеле были компьютер и доступ к Интернету. Я устроилась за компьютером, намереваясь составить текст заявления, с которыми выступлю, вернувшись на работу. Я хотела отправить пробный вариант моим друзьям по электронной почте, однако в моем номере интернет-связь отсутствовала. Поэтому около полуночи я попросила охранников сопроводить меня к стойке регистрации, где я намеревалась попросить разрешения отправить письмо с компьютера персонала отеля.

За стойкой регистрации стоял турок. Он посмотрел на меня и спросил:

– А вы, случайно, не та сомалийская женщина, которая является членом голландского парламента и друг которой был убит?

За все те месяцы, которые прошли с момента гибели Тео, меня несколько раз узнавали – я замечала удивление на лицах людей, – однако впервые посторонний человек заговорил со мной об этом напрямую.

– Простите? – переспросила я. Он повторил:

– Да, это точно вы. На его теле было найдено письмо, в котором содержались угрозы в адрес его подруги. И эта женщина – вы, правда?

Я натянуто рассмеялась и сказала:

– Нет, ну что вы! Многие принимают меня за нее, но это – не я. Это было грубейшим нарушением безопасности. Я не знала этого сотрудника отеля, а ему был известен номер, где я остановилась.

Я спросила охранников:

– Вы уверены в том, что нам следует оставаться тут? Но Кейс, старший телохранитель, заявил:

– Завтра я позвоню в министерство. Все эти переезды плохо отражаются на вашем здоровье.

Возможно, вся ситуация не стоила и выеденного яйца, однако под угрозой находилась моя жизнь. Я вернулась в номер и забаррикадировала дверь мебелью и чемоданами, водрузив на самый верх пирамиды блюдца и чашки, чтобы в случае, если я засну, а кто-нибудь попытается проникнуть в номер, шум бьющейся посуды меня разбудил. Я провела всю ночь без сна, прислушиваясь к малейшим звукам и ожидая появления мужчины с ножом и пистолетом. Утром Кейсу было приказано перевезти меня в отель в Ахене; он также получил выговор за то, что мы не переехали прошлым вечером.

Постепенно мы приближались к Гааге. Мне было запрещено покидать номер, так как служащие отелей начали меня узнавать. Я хотела связаться с родителями Тео до того, как вернусь в Голландию, и попросила Кейса организовать звонок. Однако он сказал мне: «Мы разговаривали с их представителем в полиции, и они не хотят общаться с вами. Когда они будут готовы, они сами с вами свяжутся».

Позднее я узнала, что это была ложь. Родители Тео отнеслись ко мне с чрезвычайной добротой. Они никогда и никому не говорили ничего подобного. Подозреваю, что кому-то из Министерства юстиции просто было лень организовать звонок.

Я попросила увидеться со своим другом, критиком Полом Шеффером. Он мог мне помочь с текстом речи, которая получилась слишком длинной и эмоциональной. Мне хотелось и продемонстрировать профессионализм в отношении своей работы, и рассказать о той невыразимой печали по поводу гибели Тео, о том чувстве вины, которое я испытывала за его смерть, и донести до своих слушателей, что и мне, и Голландии необходимо двигаться дальше, не склонив головы перед террором.

15 января мы наконец-то оказались в Голландии. Я встретилась с Полом в полицейском участке в Драйберге, и вместе мы составили сокращенную версию моего выступления. Ночь я провела на военной вертолетной базе в Сестерберге. Однако меня это больше не беспокоило – мы были почти дома. Сам факт того, что я нахожусь в Голландии, вдохнул в меня новые силы.

Следующий день был воскресеньем, и меня отвезли в дом Леона де Винтера. Я была на седьмом небе от счастья. Там находились и Леон, и его жена Джессика, и Афшин Эллиан, иранский профессор юриспруденции, с которым я впервые познакомилась в Бали, а также Яффе Винк и Крис Рутенфранс из Trouw. Мне безумно хотелось прикоснуться к каждому из них и обнять их всех.

Во вторник утром я вернулась в парламент. Когда я вышла из машины, во дворе перед парламентом меня ждала целая толпа журналистов с камерами. Каждый раз, когда я делала шаг вперед, они все вместе отодвигались назад. Председатель парламента формально приветствовал меня на своем рабочем месте, после чего я оказалась в офисе Йозиаса ван Аартсена, который принял меня очень тепло. Мы отправились на заседание либеральной фракции – обычное заседание, проходившее утром каждого вторника. Когда я вошла в зал, почти каждый из членов фракции поднялся со своего места, чтобы подойти и поцеловать меня. Казалось, что все существовавшие между нами конфликты, вся зависть просто испарились.

Заседание постепенно вылилось в очередное бесконечное обсуждение того, где лучше всего встречаться членам фракции – в зале заседаний парламента или в одном из офисов Либеральной партии. Слушая споры своих коллег по партии, я ощутила себя так, будто вообще никогда и никуда не уезжала. Я извинилась, вышла из зала и провела остаток утра в своем офисе, работая над текстом выступления, делая телефонные звонки и не опасаясь при этом, что кто-то будет меня подслушивать.

В два часа дня я вошла в нижнюю палату парламента. Она была полна репортеров и членов парламента. Все, как один, присутствующие поднялись и зааплодировали мне – даже те, кто никогда не соглашался ни с единым моим словом. Председатель произнес короткую речь, и министр обороны, Хенк Камп, подошел ко мне и пожал мне руку, сказав с искренней теплотой в голосе, что рад видеть меня дома.

В четыре часа дня я отправилась в новостной центр, где вот-вот должна была начаться моя пресс-конференция. Мне нужно было пройти всего пару метров, однако каждый мой шаг снимали фотографы и операторы, отталкивавшие друг друга в попытке занять как можно более удачную позицию. Зал был полон представителей различных СМИ. Я глубоко вдохнула и начала читать свою речь. Меня не было в парламенте в течение семидесяти двух дней, однако наконец-то я вернулась.

Эпилог

Шестнадцать месяцев спустя, 15 мая 2006 года, Вилиброрд ван Бик, новый лидер Либеральной партии, и министр финансов Геррит Зальм вошли в мою квартиру в Гааге. Их лица были мрачными.

В доме было полно народу. Единственным местом, где мы смогли поговорить с глазу на глаз, оказалась вторая спальня, увешанная мокрым бельем.

– Давайте сначала плохие новости, – попросила я Геррита.

Глядя мне прямо в глаза, он рассказал, что министр интеграции Рита Вердонк собирается аннулировать мое голландское гражданство. Через полчаса я должна буду получить официальное письмо из Министерства юстиции. Рита заверила Зальма, что не станет придавать это дело огласке до следующего дня, когда я вынуждена буду сообщить о своем выходе из состава парламента.

Я изо всех сил старалась сдержаться, а ван Бик, казалось, вот-вот расплачется.

– Мы не допустим этого, – проговорил он.

– Это просто смешно, – в сердцах добавил Геррит. – Вам нужно будет нанять хорошего адвоката.

Когда мы стали прощаться, он выглядел настолько подавленным, что мне захотелось его подбодрить.

– Не волнуйтесь, – сказала я. – Все будет хорошо.

Расплакалась я уже после того, как за ними закрылась дверь.

Через пять минут позвонила Рита. Разговор получился коротким. Она сказала, что в ее решении нет ничего личного, но у нее были связаны руки – ей пришлось признать мое гражданство недействительным. Я вообще не должна была его получить, ведь, подавая прошение в 1997 году, я назвалась ненастоящим именем и дала неверную дату рождения.

Мы холодно распрощались, а десять минут спустя в дверь позвонили. На пороге стоял один из офицеров голландской службы безопасности DKDB. Обычно он лукаво улыбался, но в этот раз с совершенно серьезным лицом протянул мне белый конверт с изображением Фемиды с весами в руке.

«Уважаемая г-жа Али.

Настоящим уведомляем Вас о том, что, согласно принятому решению, голландское гражданство Вы получили незаконно, используя некорректную личную информацию. Постановление о Вашей натурализации отменено. Вам дается шесть недель на ответ».

Едва я успела дочитать письмо, как в выпуске теленовостей показали репортаж: Рита Вердонк сообщала о том, что я никогда и не являлась гражданкой страны.

Я больше не была голландкой.

Эта странная цепочка событий началась еще неделей раньше, 27 апреля, в последний четверг перед каникулами в парламенте. Мой график был полон встреч, и это довольно сильно вымотало меня, но я с нетерпением ждала знакомства с продюсером документальной передачи Zembla. Он пришел в парламент, чтобы поговорить со мной о тех местах в Кении и Сомали, где я выросла, и показать кое-какие записи, сделанные там.

Продюсер включил видеомагнитофон. На экране я увидела свою школу, дом в Кариокоре, где мы жили, когда Абех ушел от нас. Рядом стоял мой брат Махад, в темных очках на пол-лица, худой и нервный. Я удивилась тому, что репортер добрался даже до него, но от воспоминаний у меня потеплело на сердце. На улицах Найроби я заметила множество женщин в исламских головных платках. Когда я ходила в школу, директор запрещал матери отправлять нас учиться в платках; теперь же они были повсюду.

Выключив кассету, журналист засыпал меня вопросами о прошлом, и тон его речи был весьма враждебным. Я с трудом заставила себя оставаться в рамках приличий, когда он сказал, что Ма-хад заверил его: сестру не подвергали обрезанию, потому что их семья слишком прогрессивна для этого. Я попыталась объяснить, что Махад старался сохранить лицо. Он не хотел, чтобы иностранец узнал, что в нашей семье соблюдаются обычаи, которые на Западе могут счесть варварскими. Брат мог болтать что угодно, но это вовсе не было правдой.

Журналист продолжал: правда ли, что, приехав в Голландию, я солгала, подавая прошение о натурализации? Это был общеизвестный факт, о котором я упоминала довольно часто. Едва войдя в круг голландских политиков, я добровольно призналась в том, что утаила часть информации, подавая прошение. И всякий раз, когда об этом заходила речь, я объясняла, почему так поступила. Так что и в разговоре с продюсером Zembla я подтвердила, что не сказала тогда всей правды.

Репортер задал еще несколько вопросов в том же недружелюбном тоне, но тут Айрис, моя помощница, постучала в дверь. Глава отдела безопасности и защиты при Министерстве юстиции прибыл в мой кабинет вместе со своим заместителем. Мне было пора идти. Все еще возмущенная нападками журналиста, я вошла в комнату и увидела на лице Аряна Йонге Воса, всегда таком бесстрастном, неожиданное сочувствие.

– Присядьте, – сказал он. – Вот, выпейте воды.

Затем он протянул мне папку с документами. Мои соседи подали в суд, требуя выселить меня из квартиры, так как повышенные меры безопасности нарушали их право на частную жизнь и вызывали у них тревогу. Разбирательство тянулось уже несколько месяцев, но я и предположить не могла, что проиграю это дело. Однако в папке лежало постановление апелляционного суда, согласно которому мне давалось четыре месяца на то, чтобы покинуть квартиру. Йонге Вос сказал, что ему нелегко было добиться такого благоприятного решения.

Я была поражена. Куда же мне податься? В отель? На авиабазу? Спрятаться в какой-нибудь пуленепробиваемой хижине в лесу? Где же мне теперь жить? Где я найду в Голландии такое место, чтобы вокруг не было соседей? Нидерланды – маленькая густонаселенная страна. Как я смогу работать, если мне придется постоянно переезжать с места на место? Это был серьезный удар. Наверное, мои слова сейчас прозвучат тривиально, но тогда, услышав новость, я была близка к отчаянию. Неужели моим скитаниям не будет конца?

Через несколько дней, в начале мая, я должна была отправиться в давно запланированное путешествие по Америке, чтобы представить там сборник своих эссе «Девственница в клетке». Также мне предстояло встретиться в Вашингтоне с Кристофером ДеМусом, мозговым центром и главой American Enterprise Institute, где мне собирались предложить работу. Спустя два с половиной года после начала карьеры я разочаровалась в голландской политике и решила покинуть парламент. За несколько месяцев до того я сказала Герриту Зальму, что не собираюсь больше выдвигать свою кандидатуру. Некоторые аспекты работы в парламенте мне нравились – острые дискуссии, столкновение мнений. Но законодательный процесс был чересчур неспешным и утомительным. Я не желала подчиняться требованиям партии, глубже разбираться в общеевропейской аграрной политике и транспортной системе пригорода Роттердама. Я не собиралась тратить безумное количество времени и энергии на создание коалиции с людьми, которые разделяли мои убеждения, но не могли поддержать меня на голосовании, потому что я из Либеральной партии. Каждое мое высказывание, каждая ошибка вызывали бурную реакцию в СМИ, что мешало нормальной работе. Хотя повышенное внимание прессы на первых порах обеспечило мне успех, из-за него многие парламентарии стали еще настороженнее относиться ко мне и моим законодательным инициативам.

Кроме того, я чувствовала, что добилась уже почти всего, что запланировала изначально. Я хотела, чтобы ислам обсуждался на политической арене – и теперь он был в центре дискуссий. Все общественно значимые личности в один голос утверждали, что безответственно и аморально предполагать, будто мирные исламские лидеры как по волшебству приведут страну к социальной гармонии. Коренные голландцы теперь задавались вопросами о том, как лучше интегрировать мусульман в свое общество, а мусульмане наконец-то поняли, что им нужно выбирать между западными ценностями и традиционным образом жизни. И одной из самых важных проблем, безусловно, стала судьба мусульманских женщин в Голландии.

Когда американская компания предложила мне работать у них, я подумала, что это может вывести мои идеи на новый уровень и способствовать их развитию. Теперь же мне захотелось заняться этим как можно скорее.

Телешоу Zembla вышло в эфир 11 мая под названием «Святая Айаан». Я в это время была уже в США, но знакомый голландский журналист из Нью-Йорка дал мне возможность посмотреть передачу в студии. Тон репортажа был неприятным, и сюжет явно должен был стать разоблачительным. Но, судя по отзывам друзей, никто не воспринял это как серьезную угрозу моей репутации. Журналист не поленился даже разыскать Османа Муссу, все еще жившего в Канаде, который заявил, что я вышла за него замуж добровольно. Но как сказал мне один друг: «Кто бы добровольно признался в том, что девушка не захотела выходить за него?» Было совершенно очевидно, что журналист объездил полмира, чтобы очернить мое имя.

«Если это все, что он смог накопать, значит, мои дела не так уж плохи», – подумала я.

Но ситуация ухудшалась с каждой минутой. Новый министр по делам иммиграции, Рита Вердонк, уже выслала из Голландии многих из тех, кто подавал прошение о статусе беженца: все они были уличены во лжи. Поэтому на следующий день после того, как «Святая Айаан» вышла в эфир, Рита поняла, что теперь ей придется выслать Айаан Хирси Али точно так же, как и любого другого солгавшего иммигранта.

Рита была моей подругой. За жесткий характер ее прозвали Железная Рита и все время припоминали ей то, что прежде она работала тюремным охранником. Но ко мне она всегда относилась тепло, даже с любовью. И хотя мы нередко не могли найти согласия по вопросам политики, она часто выступала на моей стороне в партии и парламенте. Мы обменивались идеями, и она временами использовала мои подсказки. Зачастую я вступалась за беженцев, которых она собиралась выслать из страны. Рита была одной из тех немногих, кто утешал меня после смерти Тео. И стараясь помочь мне, она прошла через множество трудностей.

Рита давно знала о том, что я солгала, подавая прошение о статусе беженца. Она не читала мои интервью (и с чего бы ей их читать), но мы с ней говорили об этом, причем в последний раз за пару недель до того телешоу. Тогда она решила депортировать Таиду Пасич, восемнадцатилетнюю девушку из Косово, хотя та как раз должна была сдавать выпускные экзамены в школе. Я позвонила Рите из дома Леона де Винтера и стала умолять ее пересмотреть дело, но она была непреклонна.

– Эта девушка солгала. У меня связаны руки.

– Но Рита! Я же тоже солгала тогда! – воскликнула я, и Леон услышал мои слова.

– Если бы я тогда была министром – я бы выслала и тебя, – ответила Рита.

На следующий после телешоу день Рита публично объявила о том, что мне нечего бояться. Но она готова была пойти на многое, чтобы ее избрали главой Либеральной партии. Голосование было назначено на 30 мая, и Рита не могла позволить себе дать слабину. «Правила есть правила», – повторяла она, как мантру, и настаивала на том, что исключений не должно быть ни для кого. Поэтому еще через день, когда ей стали поступать звонки с требованиями оспорить мой статус, Рита дала понять, что собирается изучить мое дело.

Я вдруг почувствовала себя тем самым глупым, доверчивым кочевником из бабушкиных сказок.

К концу недели распространились слухи о том, что Рита планирует лишить меня гражданства. Сообщения об этом стали появляться даже в газетах. Без гражданства я не смогу даже голосовать, что уж говорить о политической карьере. Разрешат ли мне когда-нибудь вернуться в страну? Смогу ли я путешествовать без паспорта? Если меня исключат из парламента, отнимут ли у меня охрану? Невероятно. Даже в вечер понедельника, когда Геррит Зальм зашел ко мне сказать, что все так и есть, и передал письмо из министерства – даже тогда происходящее казалось страшным сном.

Наутро вторника мой автоответчик был полон сообщений, а электронный ящик – писем. Я стала думать о том, что же сказать на пресс-конференции, которая состоится днем. По столу были разбросаны страницы моей рукописи. «Я – Айаан, дочь Хирси, сына Магана», – прочла я на одной из них.

Как такое могло произойти? Ведь я столько раз говорила правду о своем прошлом. Да, я должна была все рассказать еще в 1992 году, когда приехала в Голландию, даже под угрозой депортации. Со временем, научившись не бояться, я поняла, что лгать не нужно.

Но теперь, когда я была абсолютно честна перед всеми, я не знала, что будет дальше с моим гражданством и позволят ли мне остаться в Голландии. Единственное, что я осознавала тогда абсолютно четко: мне придется выйти из состава парламента раньше, чем планировалось.

Днем я зашла в пресс-центр, встала перед телекамерами и объявила, что ухожу из политики и уезжаю из страны. Я поблагодарила всех, кто поддержал меня, и постаралась подвести какие-то итоги. Руки дрожали, в горле пересохло.

Через несколько часов мне позвонил Кристофер ДеМус и подтвердил, что с сентября я смогу приступить к работе в American Enterprise Institute.

Пресс-конференция состоялась в два часа дня. Без пятнадцати пять Рита Вердонк уже отвечала в парламенте на вопросы моих разгневанных коллег. Более трех лет я работала с этими людьми, общалась, обедала с ними, заключала соглашения, договаривалась о голосах. А теперь, в результате внутреннего расследования, на которое потребовалось всего четыре дня, я лишилась гражданства и должности. Многие члены парламента были в ярости и не скрывали этого.

Около одиннадцати вечера Рита не выдержала напряженного допроса и стала допускать ошибку за ошибкой. Сначала она сказала, что я никогда не была голландской подданной. Потом – что я еще шесть недель буду являться голландкой (хотя, по ее же словам, я никогда ею и не являлась). Заявила, что не имела понятия о том, что я лгала, подавая прошение, и взяла другую фамилию, хотя я не раз упоминала об этом в интервью и в разговорах. Даже мой рабочий электронный адрес был magan@tweedekamer.nl («парламент-точка-Нидерланды»). Так что я совершенно не скрывала, что в юности носила фамилию Маган.

После этого Рита стала терять позиции в нижней палате. И дело уже было не во мне, а в личных интересах и политических интригах. Рита Вердонк стала бы сильным лидером, поэтому оппоненты конечно же хотели ее уничтожить. И даже в нашей Либеральной партии нашлись люди, готовые с радостью принести ее в жертву под любым предлогом.

Миллионы телезрителей стали свидетелями того, как во время дебатов в прямом эфире Риту буквально разрывали на кусочки. Лидеры правящей коалиции стали отстраняться от нее. Она последовательно отклонила два предложения повторно рассмотреть мое дело. Около половины третьего ночи спикер парламента, видимо, передал ей предупреждение о том, что, если она отклонит и третье предложение, ей придется покинуть правительство. Наконец около трех часов ночи Рита согласилась пересмотреть мое дело. Я должна была получить ответ в течение шести недель.

С этого момента вся ситуация стала напоминать какой-то фарс. Я нашла адвоката, которая объяснила мне, что, так как я использовала фамилию Али – имя, данное при рождении моему деду, известному как Маган, – в моем прошении не было никакой фальсификации. Она также приложила к делу исследование законов Сомали, согласно которому я имела право использовать в качестве фамилии любое имя из длинного списка моих предков по мужской линии. (Я этого не знала.) Так как я не могла предъявить свидетельство о рождении моего деда, отца и матери, я получила заявление от брата, подтверждающее, что дед Маган был назван при рождении Али. После этого мне оставалось только ждать.

Спустя несколько недель до меня дошли слухи о том, что премьер-министр Ян Петер Балкененде потребовал от Риты пересмотреть ее решение и восстановить мое гражданство, но она не хотела потерять лицо. В конце концов за два дня до летних каникул в парламенте Балкененде назначил ей встречу и велел уведомить Законодательное собрание о том, что я снова являюсь голландской подданной.

Я узнала об этом в Вашингтоне, в офисе юриста, который помогал мне разобраться с видом на жительство в Америке. По требованию моего голландского адвоката я отправила срочный факс о том, что отныне буду всегда подписываться фамилией Али, а не Маган или какой-либо иной.

Через несколько часов, когда агент по недвижимости показывал мне квартиру, телефон зазвонил снова. Теперь я должна была подписать заявление о том, что сама виновата в случившемся недоразумении. Ведь я сказала журналистам, что солгала, назвавшись Али, в то время как могла использовать эту фамилию совершенно законно.

Мне хотелось покончить уже с этим раз и навсегда. В Голландии я больше не чувствовала себя дома. Но без гражданства я не могла подать документы на американскую визу, к тому же, если бы я отказалась подписать заявление, мне пришлось бы еще долгие годы находиться в подвешенном состоянии и бороться за свои права. Мои адвокаты в один голос утверждали, что я не могу изменить в заявлении ни слова – только принять его или отвергнуть. И все же я настояла на одной поправке: вместо «прошу прощения» в тексте появилось «я сожалею». (По слухам, за это премьер-министр Балкененде заставил Риту пообещать, что она никогда больше не произнесет «правила есть правила».)

На следующий день, когда я была в офисе American Enterprise Institute, туда стали стягиваться голландские журналисты и операторы. Я еще не получила никакого официального уведомления, но они знали, что Рита уже согласилась восстановить мое гражданство и дебаты назначены на следующий вечер, как раз накануне парламентских каникул. Я просто ответила, что очень рада. И это была правда: мне не терпелось покончить с этим. Кроме того, выяснилось: люди в Гааге считают, что меня шантажом вынудили подписать признание вины, а Рита Вердонк повела себя недостойно.

Но никакого шантажа не было, и я сказала об этом журналистам. Только спешка: я хотела как можно скорее разобраться с этой историей.

28 июня в восемь вечера начались дебаты в парламенте, и Рита Вердонк с премьер-министром Балкененде тут же оказались на линии огня. Выяснилось, что Рита оставила сообщение на автоответчике Балкененде о том, что собирается лишить меня гражданства, и после этого даже не перезвонила ему, прежде чем объявить о своем решении публично. Какой же она после этого лидер? Также сразу стало очевидно, что многие члены парламента чувствовали себя оскорбленными: правительство, видимо, было невысокого мнения об их интеллектуальных способностях, заставляя их поверить, что во всей этой истории виновата только я одна.

Рано утром в парламенте Балкененде спросили, была ли я вынуждена подписать заявление, в котором брала всю вину на себя, и являлось ли это условием возвращения гражданства. Премьер-министр подтвердил: да, Рита настояла на том, чтобы я подписала этот документ. После этих слов пол в здании парламента задрожал от топота: все бросились к микрофону.

В половину пятого утра Партия зеленых призвала выдать вотум недоверия Рите Вердонк. Множество людей по всей стране следили в прямом эфире за подсчетом голосов. Шестьдесят шесть членов правительства поддержали вотум, семьдесят девять отклонили его. Это означало, что D-66, небольшая партия, входившая в правящую коалицию, проголосовала против министра. Теперь Рита должна была уйти в отставку, иначе коалиции придет конец, и правительство распадется.

Уже наступило 29 июня, последний день работы парламента перед каникулами. В девять утра состоялось срочное совещание кабинета министров, после чего премьер вышел к прессе и заявил, что Рита сохранит свой пост. Теперь решение оставалось за D-66 – и в тот же вечер шестеро членов этой партии вышли из коалиции.

Правительству Балкененде пришел конец. Выборы назначили на осень.

Я узнавала о ходе этой драмы из эсэмэсок и электронных писем. Бывшие коллеги присылали их сотнями, а когда правительство рухнуло, я получила сразу пятьдесят сообщений.

В тот момент я была в Аспене, штат Колорадо, куда меня пригласили на конференцию при участии американских политиков и глав корпораций. Я была поражена тем, что ко мне постоянно подходили люди, ругавшие голландское правительство. Мне постоянно приходилось объяснять, что Голландия – не страна ксенофобов и что меня не выгнали оттуда ни с того ни с сего.

Я постаралась донести до гостей конференции мысль о том, что я сожалею о падении кабинета министров Балкененде, потому что правительство не должно распадаться из-за такого незначительного обстоятельства. Это приводит к недоверию со стороны избирателей: они голосуют за тех, кто должен принимать серьезные, сложные решения, а лидеры спотыкаются на мелочах.

Но больше всего я настаивала на том, что Голландия – мирное, открытое государство, страна терпимости и свободы. Именно в Нидерландах я обрела себя как личность, я – голландка, и очень рада этому.

* * *
Вне зависимости от того, нравится вам сложившаяся ситуация или нет, США являются лидером свободного мира. Хотя я и переношу свои идеи на американскую почву, я не думаю, что тем самым продаю их. В Американском институте предпринимательства в Вашингтоне у меня будет больше времени для размышлений, чем когда я была членом парламента в Гааге и управляла законодательными программами. Рискуя повториться, я хотела бы подчеркнуть, что не проблемы с нидерландским гражданством послужили причиной моего отъезда из Голландии, это – целиком и полностью личное решение, которое я приняла задолго до начала всей этой затянувшейся истории.

Много лет назад, когда я только окончила Лейден, мне казалось, что политика – это очень благородное дело и что институты демократии предоставляют человечеству возможность изменить этот мир к лучшему. Однако с тех пор я поняла, что, подобно любой другой деятельности человека, политика может превратиться в грязную игру, в которой клан идет против клана, партия – против другой партии, кандидат борется с другим кандидатом, а правительство может за одну ночь лишиться власти из-за какой-нибудь мелочи. Я надеюсь, что наблюдение за властью окажется для меня гораздо более приемлемым, чем участие в ней.

Свобода самовыражения, которую мне подарила Голландия, – свобода мыслить так, как я хочу, – является немыслимой роскошью там, откуда я родом. Это – стиль жизни, о котором в детстве я могла только мечтать. Каковы бы ни были его недостатки, ни один другой народ не понимает принцип свободы самовыражения так, как его понимают голландцы. Этот принцип настолько глубоко укоренился в голландской культуре, что голландцы защищали меня, когда возникла угроза моей жизни, даже несмотря на то что члены правительства открыто не соглашались с моими идеями. Я испытываю глубокую благодарность за это и счастлива, что являюсь гражданкой Голландии.

Мухаммед Бойери – убийца Тео – и прочие подобные ему люди не понимают, насколько большое значение европейцы и американцы придают идее открытого общества. Несмотря на свою уязвимость, открытое общество также является и чрезвычайно целеустремленным и упорным. Это – место, куда я сбежала в поисках свободы и безопасности. И я хочу, чтобы это место и в будущем оставалось именно таким: свободным и безопасным.

Люди постоянно спрашивают меня, каково жить, зная, что тебе угрожают смертью. Это похоже на ситуацию, когда у человека выявляют некое хроническое заболевание. Оно может обостриться и убить тебя, а может и не убить. Кризис может произойти через неделю, или же в течение десятилетий болезнь может ничем себя не проявить.

Большинство людей, задающих мне подобные вопросы, росли и воспитывались в благополучных странах, Западной Европе и Америке, после Второй мировой войны. Они воспринимают жизнь как нечто само собой разумеющееся. Там, где я выросла, смерть является частой гостьей. Вирусы, бактерии и паразиты; засухи и голод; солдаты и палачи – все это может в любой момент стать ее проводниками. Смерть приходит в образе капель дождя, превращающихся в мощные наводнения. Она владеет умами власть имущих, которые приказывают своим подчиненным преследовать, пытать и убивать людей, являющихся, как им кажется, их врагами. Другие люди кончают жизнь самоубийством в попытке уйти от жестокой и безнадежной действительности. Многим женщинам, которые, согласно общественному мнению, лишились чести, смерть является в образе отца, брата или мужа. Смерть не щадит и юных женщин, дающих жизнь своим первенцам, которые впоследствии остаются сиротами на попечении чужих людей.

В странах, находящихся в состоянии анархии и гражданской войны, как моя родина Сомали, смерть является повсеместной реальностью.

Когда я родилась, моей матери сначала казалось, что мне не жить. Но тогда смерть меня пощадила. Я переболела малярией и пневмонией. Мне отрезали гениталии, но мои раны зажили. Грабитель, собиравшийся перерезать мне горло, сжалился. Когда учитель, преподававший нам Коран, размозжил мне череп, врач смог меня вылечить.

Пусть рядом со мной находятся телохранители и в мой адрес сыплются угрозы, я все равно воспринимаю жизнь и свободу как величайший дар. Когда тринадцать лет назад я села на поезд, идущий в Амстердам, мне хотелось вкусить свободной жизни – жизни, в которой мне не нужно будет связывать себя узами с человеком, которого я не выбирала, и в которой мое сознание и моя воля также будут свободными.

Впервые я испытала на себе давление ислама еще в раннем детстве в Саудовской Аравии. Эта религия заметно отличалась от той сильно разбавленной и смягченной веры моей бабушки, веры, смешанной с магическими обрядами и доисламскими верованиями. Саудовская Аравия является родиной ислама. Это место, где мусульманство практикуется в своей чистейшей форме, которая, на мой взгляд, порождает значительную долю фундаменталистских воззрений, и за то время, пока я живу на этом свете, они успели распространиться далеко за пределы Саудовской Аравии. В этой стране каждый твой шаг и каждый твой вздох проверяется на чистоту и греховность. Людям здесь продолжают отрезать руки, женщин побивают камнями и берут в рабство, причем все это – строго в соответствии с предписаниями Пророка Магомета, записанными столетия назад.

Тот образ мышления, который я наблюдала как в Саудовской Аравии, так и среди членов Мусульманского Братства в Кении и Сомали, несопоставим с понятиями прав человека и либеральных ценностей. Он основан на феодальной системе ценностей, племенных представлениях о чести и стыде. Его столпами являются самообман, лицемерие, а также двойные стандарты. Этот образ мышления полагается на технологические достижения Запада, одновременно игнорируя связь всех этих достижений с западными сознанием и концепциями. Таким образом, именно этот образ мышления и делает переход к современному сознанию столь болезненным для всех практикующих мусульман.

Переход к современному миру не бывает простым. Было трудно моей бабушке, и всем остальным моим родственникам из miye тоже было непросто. Даже для меня это оказалось сложной задачей. Я перешла из мира веры в мир здравого смысла, из мира женского обрезания и насильственных браков – в мир сексуальной эмансипации. Проделав этот нелегкий путь, я точно знаю, что один из этих миров лучше другого, причем не в силу поражающих воображение высокотехнологичных новинок, а благодаря заложенным в его фундамент ценностям.

Главная идея данной книги – если уж столь необходимо найти для нее какую-либо идею – заключается в том, что Запад поступает неправильно, беспричинно продлевая болезненный переходный период и оказывая поддержку культурам, где по отношению к женщинам проявляются ненависть и слепой фанатизм. Причем данный образ жизни называется альтернативным.

Меня обвиняют в том, что я поддалась чувству расовой неполноценности, вынуждающему совершать нападки на собственную культуру, так как я сожалею о том, что не родилась белой. Это уже порядком надоевший спор. Пожалуйста, скажите мне, неужели свобода является прерогативой исключительно белой расы? Неужели самолюбие способно заставить человека перенимать традиционные воззрения своих предков и уродовать своих дочерей? Соглашаться с унижениями и бессилием? Наблюдать со стороны за тем, как мои соотечественники издеваются над женщинами и убивают друг друга в бессмысленных схватках? Когда я впервые оказалась в окружении новой культуры и убедилась в том, что человеческие отношения могут развиваться по совершенно другому сценарию, неужели мне нужно было вооружиться самолюбием и взирать на открывшуюся мне иную реальность как на чужой культ, который правоверной мусульманке запрещается исповедовать?

Жизнь в Европе лучше жизни в мусульманском мире в силу того, что отношения между людьми другие, причем одной из причин этого является умение европейцев ценить жизнь здесь и сейчас, а также умение и желание пользоваться правами и свободами, которые признаются и охраняются государством. Подчиниться и беспрекословно позволить унижать себя, как велит Аллах, – это заставило бы меня возненавидеть себя.

Решение написать эту книгу было нелегким. Зачем выставлять столь личные воспоминания на суд всего мира? Я не хочу, чтобы мои доводы считались священными и неприкосновенными в силу тех ужасов, которые мне пришлось пережить; по сути дела, я их и не переживала. В действительности же я знаю, что родилась под счастливой звездой. Сколько еще девочек, родившихся в Дигфееровской больнице Могадишо в ноябре 1969 года, живы? А сколько из них имеют право голоса?

Я также не хочу, чтобы мои аргументы воспринимались как странноватые тирады человека, чья психика повреждена в результате травм и который просто не может найти иного выхода своей агрессии. Люди часто намекают, что мой гнев вызван тем, что мне пришлось пережить женскую кастрацию, или же тем, что я была выдана замуж насильно. Они также никогда не забывают подчеркнуть тот факт, что подобное редко встречается в современном мусульманском мире. Тем не менее сотни миллионов женщин по всему миру связаны насильственными браками, и шесть тысяч девочек подвергаются женскому обрезанию каждый день. Мое собственное обрезание ни в коей мере не повредило мой мозг; поэтому мне хотелось бы, чтобы мою книгу судили на основании того, насколько истинны и правомерны мои аргументы, а не исходя из того, что написана она жертвой преступлений.

Основное беспокойство у меня вызывает угнетенное положение женщины, диктуемое исламом. Именно это положение является причиной отставания от Запада как мусульманских женщин, так и мусульманских мужчин. Если бы данная ситуация изменилась, жизнь стала бы лучше для всех, и для мусульман – в первую очередь.

Когда люди говорят, что ислам проповедует сострадание, толерантность и свободу, мне достаточно посмотреть на реальное положение дел, на существующие правительства и культуру, чтобы понять, что это далеко не так. Европейцы и американцы проглатывают такие заявление в силу того, что у них принято не подходить к миноритарным религиям и культурам чересчур критически, так как иначе их могут обвинить в расизме. И их завораживает тот факт, что я не боюсь это делать.

В марте 2005 года редакция журнала «Тайм» сообщила мне о том, что меня собираются включить в список ста «самых влиятельных людей современного мира». Естественно, я тут же отправилась покупать журнал, однако, как оказалось, я слишком поспешила: выпуск с вышеупомянутым рейтингом увидел свет в середине апреля. Поэтому тот номер, который оказался у меня в руках, был посвящен не мне, а проблеме бедности в Африке. На его обложке была изображена молодая изможденная женщина в окружении трех маленьких детей. На ней была надета точно такая же одежда, которую некогда носила моя бабушка, а в ее глазах читалась безнадежность.

Эта фотография вернула меня в прошлое, в Сомали, Кению, к болезням, бедности и страху. Я задумалась об этой молодой женщине на фотографии и о миллионах женщин, вынужденных жить так, как живет она. «Тайм» только что причислил меня к категории «Лидеров и революционеров». Что это означало для меня?

Возможно, я могла начать с рассказа о том, какие ценности являются наиболее важными. Ценности мира, в котором жили мои родители, способствовали созданию и дальнейшему распространению бедности и тирании, например из-за того, что проповедовалось угнетение женщин. Откровенный разговор о существующей ситуации был бы чрезвычайно полезным со всех точек зрения. Проще говоря, если те из нас, кто воспитывался в духе ислама, найдут в себе силы признать правду об окружающей нас жуткой реальности, то нам будет проще изменить собственную судьбу.

Почему я не нахожусь сейчас в Кении и не сижу у жаровни, готовя angelos? Почему вместо этого я была избрана представителем парламента Нидерландов и занималась разработкой законодательства? Мне повезло, а в тех местах, откуда я родом, везет чрезвычайно малому числу женщин. В некотором смысле у меня есть определенный долг перед ними. Подобно той женщине галла, для которой я когда-то переводила в Шалхааре, я обязана найти других своих сестер по несчастью, связанных по рукам и ногам предрассудками, и убедить их взять жизнь в свои руки.

Сестра Азиза некогда предупреждала нас о западном упадничестве: коррумпированных, безнравственных, извращенных, бездушных, погрязших в стяжательстве и идолопоклонничестве европейских странах. Однако лично я считаю, что мусульманским странам свойственно гораздо более глубокое нравственное разложение. В этих обществах жестокость и неравноправие являются нормой. Инакомыслящие повергаются пыткам. Жизнь женщин контролируется как государством, так и их собственными семьями, которых это государство наделяет соответствующими правами.

За последние пятьдесят лет мусульманскому миру пришлось непосредственно столкнуться с современностью. Мою бабушку и меня разделяет всего два поколения, однако фактически мы живем в совершенно различных мирах, отстоящих друг от друга на тысячелетия. Даже сегодня, если пересечь границу Сомали, вам может показаться, что вы совершили путешествие во времени, вернувшись назад на множество веков.

Люди приспосабливаются ко всему. Люди, ранее не знавшие, что такое стул, могут научиться водить машины и управлять сложным оборудованием, причем осваивают эти навыки удивительно быстро. Поэтому мусульманам не нужны века для того, чтобы изменить свой взгляд на равенство и права каждой личности.

Когда я обратилась к Тео с просьбой помочь мне в написании «Submission», мне хотелось донести до моих будущих читателей три мысли. Первое – и мужчины, и женщины могут смотреть на Аллаха и вести с Ним диалог: для верующих людей нормально общаться с Богом и приближаться к Нему. Второе – Коран в своей жесткой интерпретации делает женщин несчастными и создает для них невыносимые условия жизни в мусульманском обществе. В результате процессов глобализации все большее количество людей, имеющих подобные жизненные позиции, бывает в Европе в сопровождении женщин, которые фактически являются их собственностью и подвергаются всяческим унижениям, и ни европейцы, ни американцы не могут более притворяться, что подобные нарушения прав человека происходят где-то очень далеко. Третье, по сути, повторяет последнюю фразу фильма: «Я больше не могу подчиняться». Человек в силах освободить себя – взглянуть критически на свою веру и понять, насколько она сама по себе является источником всех упомянутых зол.

Мне говорят, что «Submission» получился слишком агрессивным фильмом. Звучащая в нем критика ислама вызывает слишком болезненную реакцию у мусульман. Скажите мне, разве не мучительнее жизнь мусульманских женщин, заживо погребенных в своих собственных семьях?

Благодарности

Я родилась в стране, разрываемой на части бесконечными войнами, и выросла на континенте, который по большей части известен своими нескончаемыми бедами и трагедиями. С точки зрения сомалийских и африканских стандартов, мне повезло, что я живу и здравствую; это – привилегия, которую я никогда не воспринимаю как нечто само собой разумеющееся. Без помощи и жертв со стороны родных, наставников и друзей я бы ничем не отличалась от своих сверстников, которые продолжают бороться за свое ежедневное существование.

Мне хотелось бы начать с матери, которая с момента моего рождения не спускала меня с рук, отказываясь верить в то, что я умру только потому, что появилась на свет раньше срока и с недостаточным весом. Бабушки, которая научила меня искусству выживания. Отца, который настоял на том, чтобы я пошла в школу. Моей недавно умершей сестры, которая неизменно дарила мне дружбу, смех и любовь к приключениям. Моего брата и его неистощимой веры в то,что все будет хорошо.

Я также хотела бы выразить благодарность своим учителям в Джуджа Роуд, которые, помимо стандартного набора предметов, старались научить нас дисциплине, а также некоторым преподавателям Мусульманской женской школы: миссис Мумтаз, миссис Ка-така, миссис Овоур, миссис Чодри и миссис Карим, которая «что-то во мне видела».

Я особенно благодарна Джим'o Муссе и врачу-итальянцу из больницы Найроби, чье имя я забыла, но чье лицо никогда не исчезнет из моей памяти, – они вместе спасли мою жизнь. Я благодарна своей мачехе, сводным сестрам, двоюродным братьям и сестрам, тетям и дядям, принимавшим меня с распростертыми объятиями, дававшим мне советы и в течение девяти долгих месяцев всячески баловавшим меня в Могадишо.

Я бы никогда не стала той женщиной, которой являюсь сегодня, без гостеприимства и бесчисленных возможностей, которые подарила мне Голландия. Доброта и любезность, с которой меня здесь приняли, были искренними. Я с самого начала почувствовала себя как дома. Представители INS, полицейские, социальные работники центров для беженцев, добровольцы, учителя, хозяева квартир и многие другие люди, оказавшие мне помощь, когда я впервые ступила на голландскую землю, оставили глубокое впечатление о том, насколько цивилизованной может быть нация. Я испытываю глубочайшую благодарность по отношению к своей «голландской семье» – Джоанне, Маартену, Ирен и Яну, – которые подарили мне настоящий дом и семейный очаг на моей новой родине. Кроме того, они научили меня тому, как стать самодостаточной гражданкой Нидерландов и преодолеть собственные культурные предрассудки.

Маартен ван дер Линде, мой первый преподаватель в школе в Дибергене, навсегда останется в моем сердце как человек, помогший огромному количеству некоренных голландцев найти свое призвание в жизни. Без него я не стала бы даже пытаться сдать вступительные экзамены.

Мои преподаватели в Лейдене впервые научили меня здравому взгляду на науку. Мне особенно запомнились лекции профессора Руди Андевег, профессора Пола Харта и профессора Хенка Деккера. Исторические семинары д-ра Хенка Керна были настоящим увлекательным приключением. Профессор Пол Клитер умел превратить «Введение в законодательство» практически в развлекательные занятия, и я чрезвычайно рада тому, что впоследствии мы стали хорошими друзьями с ним и его женой Карлой. С тех пор я неоднократно убеждалась в том, что законодательство ему дается лучше, чем кулинарное искусство.

Несмотря на все наши разногласия по поводу мультикультура-лизма, ислама, интеграции и религии, я навсегда запомню Поля Калма как глубоко искреннего и всегда готового помочь человека. Он защищал меня и от угроз исламистов, и от пера тех, кто пытался оклеветать меня. Я благодарна Марго Траппенбург, Барту Тромпу и особенно Арие ван дер Зван.

Мне также хотелось бы упомянуть голландских феминистских активисток Кристу Дрессельхьюс, Нахед Селим, Наему Тахир, Адельхейд Роозен и Йельтье ван Ньювенховен, которые признали во мне одну из них и стали для меня источником вдохновения в моих выступлениях в защиту прав женщин-мусульманок.

Многие люди учили меня свободе слова. Мои особые благодарности Бетси Удинк, Неллеке Ноордервльет, Максу Паму, Йотсу Звагерману и Питеру ван Ингену за их поддержку.

Я благодарна и всем остальным, оказавшим помощь в создании «Submission, Часть 1».

Я также глубоко признательна Геррит Зальм, Нееле Кроес, Йозиас ван Аартсен и Хенку Кампу. Без них моя политическая карьера была бы невозможна. Они верили в меня, защищали мою позицию, являлись моими наставниками в течение всех тех лет, которые я провела в парламенте Голландии, и продолжают ими оставаться по сей день.

Фриц Болкештейн был моим интеллектуальным наставником – он вместе со своей женой открыл для меня двери своего дома и был источником утешения и поддержки тогда, когда мне было тяжело.

Особая благодарность:

De Herenclub – Клубу Джентльменов – Крису, Крису, Гансу, Герману, Яффе, Леону, Полу, Сильвайну – за ваши идеи и вдохновляющие разговоры. Вы научили меня очень многому и, не колеблясь, критиковали меня тогда, когда считали, что я не права.

Леон, Джессика, Мо и Мо, вы являетесь столпами моей жизни, и я никогда не смогу до конца отблагодарить вас за все, что вы сделали.

Семье ван Гог.

Двум «И» – Ирис и Ингрид – и Питеру: без ваших советов и разумного и уравновешенного отношения я бы давно сошла с ума. Я счастлива, что вы находитесь рядом со мной и готовы меня поддержать.

Моим издателям по всему миру, в особенности Тилли, за преданность и дружбу, и Лесли и Крису, за все те глубокие идеи и поддержку, благодаря которым мне удалось закончить эту книгу.

Рут, за всю ту помощь, которую она оказала мне в процессе работы над этой книгой. Ее терпение, любознательность, чуткость сыграли огромную роль в процессе написания и публикации этой книги. Я знаю, что иногда заставляла ее милое лицо хмуриться, опаздывая со сдачей той или иной части. Я знаю, что временами она была готова рвать на себе эти чудесные пышные волосы. Но при этом она всегда умела найти для меня доброе слово. И неизменно протягивала мне руку помощи.

Сюзанну, моего агента, мою подругу, мою сестру – и даже временами мою еврейскую маму! Я благодарю ее и ее команду за неизменное спокойствие, добросовестность и уверенность.

Весь состав Голландской Королевской и Дипломатической Службы Защиты (DKDB).

Аннет, Анна-Луиза, Бритта, Корин, Дэвид, Эвелин и Роуз, Эвелин, Фредерик, Фредерик, Геске, Джованни, Ганс, Хейн, Изабелла, Иоаким, Марко, Мирьям, Нина, Оливия, Оливье, Роланд, Рубен, Себастьян, Тамара… Мне так повезло, что за годы моей жизни у меня появилось такое количество друзей, поддерживавших меня в любой ситуации. Я не могу упомянуть здесь вас всех и не хочу никого забыть, но вы знаете, кто вы и что для меня значите. Я благодарю вас за душевное тепло, любовь и понимание, которое вы мне неизменно дарите.

Сноски

1

Могадишо – столица Сомали.

(обратно)

2

Аден – крупнейший морской порт Йемена, на берегу Аденского залива.

(обратно)

3

Кат (лат. Catha) – род вечнозеленых кустарников, листья которого используют для жевания или заваривания в качестве легкого наркотика-стимулятора.

(обратно)

4

Чадра – легкое женское покрывало. Надевается при выходе из дома; закрывает фигуру женщины с головы до ног.

(обратно)

5

Около 1,4 кг.

(обратно)

6

Хиджаб – любая одежда (от головы до ног), однако в западном мире под хиджабом понимают традиционный исламский женский головной платок.

(обратно)

7

Запретная мечеть (Аль-Масджид аль-Харам) – главная мечеть, во внутреннем дворе которой находится Кааба.

(обратно)

8

Джахилия – период доисламского невежества и неверия.

(обратно)

9

Кафир – понятие в исламе для обозначения не верящих в Аллаха и посланническую миссию Пророка Мухаммеда.

(обратно)

10

Чапатти – лепешки из пресной муки.

(обратно)

11

Хадис – изречение (кауль), одобрение (такрир), образ (васфи) или действие (филь) Пророка Мухаммеда.

(обратно)

12

Фраза, с которой начинается каждая сура Корана, кроме девятой.

(обратно)

13

Коран 2:222, пер. Э. Кулиева.

(обратно)

14

Коран 4:34, пер. Э. Кулиева.

(обратно)

Оглавление

  • Пролог
  • Часть I. Детство
  •   Глава 1. Родословная
  •   Глава 2. Под деревом талал
  •   Глава 3. Салочки во дворце Аллаха
  •   Глава 4. И плачут дети, вдовы
  •   Глава 5. Тайные свидания, секс и запах сукумавики
  •   Глава 6. Сомнение и вызов
  •   Глава 7. Разочарование и обман
  •   Глава 8. Беженцы
  •   Глава 9. Абех
  • Часть II. Свобода
  •   Глава 10. Побег
  •   Глава 11. Суд старейшин
  •   Глава 12. Хавейя
  •   Глава 13. Лейден
  •   Глава 14. Отказ от Бога
  •   Глава 15. Убийство Тео
  • Эпилог
  • Благодарности
  • *** Примечания ***