Полиция памяти [Ёко Огава] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Ёко Огава ПОЛИЦИЯ ПАМЯТИ

1

Иногда я думаю: а что же исчезло с острова самым первым?

— Давным-давно, задолго до твоего рождения, вокруг было столько разных вещей, что и не сосчитать, — часто рассказывала мама, когда я была еще совсем маленькой. — Прозрачных, ароматных, ярких, блестящих… Таких прекрасных, что ты и представить себе не можешь! Но люди этого острова, как ни жаль, не смогли удержать эти вещи в своем сердце. Все, кто живет на острове, должны утрачивать их одну за другой. Вот и у тебя скоро наступит такой день, когда ты утратишь что-то впервые.

— Это страшно? — с тревогой спрашивала я.

— Нет, не бойся. Это не больно и даже почти не грустно. Однажды утром ты откроешь глаза и обнаружишь — что-то исчезло, а ты и не заметила. Вот тогда зажмурься покрепче и прислушайся. Ты заметишь, что утренний воздух течет немного не так, как вчера. И поймешь, что именно ты утратила — и что исчезло с острова навеки.

Обо всем этом мама рассказывала, лишь когда мы были в ее подземной мастерской. До сих пор отчетливо помню этот подвал шириной примерно в двадцать татами[1], с тучами пыли вокруг и грубыми половицами. С северной стороны дома текла река, так близко, что слышался шум воды. Я сидела на стуле, поставленном здесь специально для меня, а мама то затачивала зубила, то обтесывала камни — она была скульптором — и тихонько рассказывала:

— После каждого исчезновения остров какое-то время гудит, как улей. Все собираются на улицах и поминают, что исчезло. Горюют, оплакивают, утешают друг друга. Если исчезнувшее имело реальные формы, его сжигают, хоронят или пускают вниз по реке. Но уже через пару дней суматоха стихает, и все возвращаются к своим обычным делам. Что там исчезло — никто уже и не помнит…

После этих слов она отрывалась от работы и отводила меня в уголок за лестницей. К огромному старому комоду с рядами выдвижных ящичков.

— Ну, давай. Открой какой хочешь.

И я долго скользила взглядом по ржавым овальным ручкам, гадая, за какую же потянуть.

В эти моменты я всегда застывала в нерешительности. Потому что отлично знала, какие странные, завораживающие вещи хранятся в этом комоде. Вещи, которые уже исчезли с острова, но мама собрала их тайком и спрятала здесь.

Наконец, решившись, я выдвигаю один из ящичков, и мама с улыбкой выкладывает его содержимое мне на ладонь.

— …Это исчезло, когда мне было семь лет. Такая полоска ткани называлась «лента». Ее вплетали в волосы или пришивали к одежде.

— …Это называется «колокольчик». Возьми, покачай его. Слышишь, как весело звенит?

— …О, какой чудный ящик ты выбрала сегодня! Это — изумруд, мое самое большое сокровище. Память о моей бабушке. Красивый, дорогой, изысканный — такие кристаллы считались на острове самыми драгоценными. Но сегодня все уже позабыли их красоту.

— А эта вещица совсем крошечная и тонкая, но страшно важная! Когда люди хотели сообщить что-нибудь другим, они писали слова на бумаге, к которой приклеивали вот такую «марку». И тогда их послание доставлялось куда нужно… Ох, давно это было!

Лента, колокольчик, изумруд, марка… Слова эти, слетая с маминых губ, будто имена заморских девочек или названия новых растений, заставляли трепетать мое сердце. И я радовалась при мысли о том, что когда-то каждая из этих вещей жила на острове своей жизнью.

Хотя представить такое было, конечно, непросто. На моей ладони эти предметы покоились недвижно, точно впавшие в зимнюю спячку зверьки, и никаких сигналов мне не посылали. Глядя на них, я часто впадала в такую беспомощность, словно пыталась вылепить из глины плывшие по небу облака. Здесь, перед секретным комодом, я понимала, что просто обязана всем сердцем вслушиваться в каждое мамино словечко.

Из всех ее рассказов я больше всего любила историю про «духи». Это была прозрачная жидкость в маленьком флакончике. Когда мама дала мне подержать его в первый раз, я решила, что внутри какой-то сироп, и захотела попробовать его на вкус.

— Стой! — воскликнула мама, смеясь. — Это не пьют. Это наносят на шею, вот так… Одной капли достаточно!

Она поднесла бутылочку к шее чуть ниже мочки уха и очень бережно капнула жидкость себе на кожу.

— Это еще зачем? — изумилась я.

— Мы не можем увидеть духи, но они обладают невероятной силой.

Я уставилась на флакончик с жидкостью.

— Если их нанести на себя, начинаешь приятно пахнуть. И можешь этим кого-нибудь очаровать. Когда я была молодой, все девушки перед свиданием пользовались духами. Найти аромат, способный очаровать того, кто тебе нравится, было так же важно, как подобрать правильное платье! Эти духи я наносила перед каждым свиданием с твоим папой. Мы встречались в розовом саду, на склоне Южного холма… Если б ты знала, чего мне стоило найти аромат, который перебивал бы благоухание роз! Мои волосы развевались на ветру, а я то и дело бросала на папу такой взгляд, словно спрашивала: «Ну? Тебе нравится, как я пахну?..»

Рассказывая про духи, мама оживлялась сильнее всего.

— В те времена все умели различать приятные запахи. И находили это прекрасным. Но теперь — увы! — все изменилось. Духов больше не продают. Да и покупать их никто не желает. Исчезли они как раз той осенью, когда мы с папой поженились. Все жители собрались на берегу реки со своими флакончиками. Они откупоривали их и выливали духи в воду. Напоследок, помню, кое-кто еще подносил флакончик к носу, словно желая запомнить аромат… Но способность различать такие тонкие запахи уже исчезла вместе с воспоминаниями о них. Духи просто вылили в реку. Еще несколько дней здесь над городом висела жуткая вонь — удушающая смесь всех ароматов сразу, от этого даже рыба всплывала брюхом вверх. Но никто особо не обращал внимания. Все уже расстались с запахами навсегда…

Мама закончила рассказ, глаза ее погрустнели. Она усадила меня к себе на колени, обняла и позволила понюхать аромат у себя на шее.

— Ну, как тебе? — спросила она.

Я даже не знала, что ответить. То есть да, какой-то запах я уловила. Но не такой, как у только что выпеченного хлеба, и не такой, как у хлорки в бассейне. А кроме этих двух, никаких больше запахов в памяти не всплывало.

Поняв, что ответа не будет, мама обреченно вздохнула.

— Ладно… Пускай для тебя это просто немного воды в бутылочке. Ничего не поделаешь. Вспоминать то, что давно исчезло, людям на этом острове нелегко.

Она спрятала флакончик обратно в ящик.

Часы в мастерской пробили девять раз. Я отправилась в свою комнату — укладываться в постель. Мама взяла молоток и вновь принялась за работу. В окошко под самым потолком заглянул тоненький серп луны.

Когда она пришла поцеловать меня на ночь, я наконец решилась спросить у нее то, что давно хотела:

— Почему ты так хорошо помнишь то, что исчезло? Почему до сих пор чувствуешь аромат духов, о котором все позабыли?

Она посмотрела на луну за окном и кончиками пальцев стряхнула каменную пыль с передника.

— Может, потому, что все время об этом думаю?

Ее голос звучал приглушенно.

— Но я правда не понимаю… — не унималась я. — Ты — единственная, кто помнит все, что исчезло? И ты всегда, всегда будешь это помнить?

Она вдруг опустила взгляд — так, словно я напомнила ей о чем-то печальном. Чтобы утешить маму, я поцеловала ее на прощание.

2

Мама умерла, затем умер папа, и с тех пор я живу в этом доме одна. Нянька, что следила за мной во младенчестве, скончалась от сердечного приступа в позапрошлом году.

Кажется, где-то в деревне за северными горами — у истока реки — еще живет семья моего двоюродного брата, но с ними я никогда не встречалась. Склоны северных гор покрыты колючими деревьями, а вершины вечно утопают в тумане, так что перебираться на ту сторону хребта почти никому и в голову не приходило. А поскольку карт на острове не осталось — видимо, утрачены давным-давно, — ни как выглядит наш остров в целом, ни что находится по ту сторону гор, не знает никто.

Мой папа был ученым, исследовал птиц. Он работал в обсерватории на самой вершине Южного холма. И примерно треть каждого года жизни дневал и ночевал в своей лаборатории, где собирал данные, фотографировал птиц и выводил в инкубаторе птенцов.

Я часто приходила к нему — приносила домашние обеды. Его молодые коллеги меня баловали и угощали бисквитами и какао.

Я забиралась к нему на колени, заглядывала в его бинокль. Форма клюва, цвет ободков вокруг глаз, размах крыльев — ни одна мелочь не ускользала от папиного внимания, прежде чем он торжественно объявлял имя распознанной птицы. Когда я уставала держать тяжелый бинокль, он помогал мне и придерживал его левой рукой.

Когда вот так, щека к щеке, мы разглядывали с ним птиц, меня часто подмывало задать папе тот самый вопрос: знает ли он, что хранит мама в ящиках старого комода за лестницей в мастерской? Но каждый раз, когда я открывала рот, мне чудился профиль мамы, глядевшей на лунный серп в подвальном окошке, и слова застревали в горле. Вместо этого я только повторяла ее напутствие:

— Ешь скорей, пока не испортилось!

На прощание он провожал меня до автобусной остановки. Когда мы проходили мимо птичьих кормушек, я задерживалась, чтобы раскрошить там кусочек бисквита, которым меня угощали папины коллеги.

— Когда ты вернешься домой? — спрашивала я.

— Наверное, в субботу… к вечеру. Надеюсь! — вечно увиливал он. — Ну… Привет маме!

И махал мне рукой — с такой силой, что из нагрудного кармана его спецовки вываливался красный карандаш или компас, маркер со светящимися чернилами, линейка или пинцет.


Как хорошо, что птицы исчезли уже после папиной смерти, часто думаю я. Большинство из тех, кто терял работу после очередного исчезновения, не паниковали и легко подыскивали себе новую. Но у папы так бы не получилось. Единственное, что он умел делать по-настоящему, — это следить за птицами.

* * *
Живший через дорогу шляпник стал делать зонтики. Муж моей няньки, прежде служивший механиком на пароме, начал сторожить склады. Старшая сестра моей одноклассницы, бывший парикмахер, нашла работу акушерки. И никто не жаловался. Даже если потеряли в зарплате, никто не горевал по исчезнувшему ремеслу. Да и горевать было некогда: будешь мешкать — тобой, чего доброго, заинтересуется Тайная полиция…

Все мы, включая меня, способны забыть что угодно. А уж на этот остров если и выплывает что-нибудь новое, так лишь из моря всепожирающей пустоты…

Птицы исчезли однажды утром — так же внезапно, как и все, что исчезло до них. Открыв глаза, я почуяла, что воздух стал каким-то… шершавым? Очередное исчезновение, не иначе! Завернувшись в одеяло, я села и придирчиво оглядела комнату. Зеркало с косметикой, письменный стол, усеянный скрепками и записками, занавеска с кружевами, полка с пластинками… Опасность исчезнуть нависает над любым, даже самым пустяковым предметом. Но понять, что исчезло, я смогу, лишь если предельно сосредоточусь.

Я встала, набросила кардиган, вышла во двор. Все, кто жил поблизости, также выходили на улицу и беспокойно оглядывались. Глухо лаял соседский пес.

И в эту минуту высоко в небе промелькнуло коричневое существо. Маленькое, круглое, с белой грудкой.

«Одно из тех, за кем папа наблюдал в обсерватории», — машинально подумала я. И вдруг поняла: из моего сердца исчезло все, что касалось птиц — любые связанные с ними чувства, воспоминания и даже смысл самого слова «птицы».

— Значит, на сей раз — птицы? — проворчал бывший шляпник, который жил напротив. — Что ж, могло быть и хуже. Никто не заплачет. Толку от них никакого!

Он поправил на шее шарф, тихонько чихнул. Встретившись со мною взглядом, видимо, вспомнил, что мой отец был орнитологом, и, криво улыбнувшись, поспешил на новую работу.

Люди вздыхали с облегчением, когда понимали, что именно исчезло в этот раз, и отправлялись дальше по своим делам. Только я все стояла и разглядывала небеса.

Все то же коричневое существо описало в небе размашистую дугу и улетело куда-то на север. Как оно называлась, вспомнить я не могла. «Надо было внимательней слушать папу, когда он рассказывал мне о них в обсерватории!» Теперь я ужасно жалела, что плохо слушала его рассказы. По размаху крыльев, голосу и оперению я бы точно узнала, что это за существо. Увы! От мыслей о птицах, так связанных с памятью об отце, на душе уже не теплело. Сейчас это было просто какое-то существо, которое держалось в воздухе за счет движения крыльев.

После обеда я отправилась на рынок. По дороге мне все чаще встречались прохожие с клетками в руках. Существа в них нервно порхали, как будто знали, что вот-вот произойдет. Люди молчали и выглядели растерянно. Видно, никак не могли свыкнуться с новым исчезновением.

Каждый из этих людей прощался со своим питомцем. Кто звал по имени, кто терся щекой о клюв, кто давал корм прямо из своего рта. Но как только эти прощальные церемонии окончились, все подняли клетки к небу и распахнули их дверцы настежь. Существа вылетели, робко покружились над головами бывших хозяев и, разлетевшись по небу, скрылись из виду.

Когда последнее существо исчезло, стало так тихо, будто люди разом перестали дышать. Но затем с опустевшими клетками в руках все разбрелись по домам.

Так исчезли птицы.

* * *
А на следующее утро случилось немыслимое. Я завтракала и смотрела телевизор, как вдруг затрезвонил входной звонок. Да так настойчиво и заполошно, что я тут же поняла: дело плохо.

— Веди нас в кабинет твоего отца, — услышала я, как только открыла.

За дверью стояла Тайная полиция. Всего их прибыло пятеро. Темно-зеленые брюки и кители, широкие ремни, черные ботинки, кожаные перчатки, оружие в кобуре. Несмотря на мелкую разницу, все на одно лицо. При полном мундире. На лацканах — знаки отличия, разглядеть которые я не успела.

— В кабинет отца! — повторил тем же тоном мужчина со значками в виде ромба, фасолины и трапеции.

— Но папа умер пять лет назад! — возразила я, стараясь держаться как можно спокойнее.

— Знаю, — отрезал офицер с клинышком, шестиугольником и буквой Т. По его сигналу все пятеро прямо в ботинках ввалились в дом. Коридор задрожал от щелканья затворов и грохота пяти пар ботинок.

— Я только что вычистила ковры! — возмутилась я. — Извольте снять обувь!

Конечно, я понимала, что сейчас есть вопросы и поважнее, но других слов в ту минуту подобрать не смогла. Непрошеные же гости глянули сквозь меня и ринулись по лестнице на второй этаж.

Карту дома, похоже, им заложили в память заранее. Не задерживаясь на поворотах, они сразу же добрались до папиного кабинета в восточном крыле и приступили к своим обязанностям.

Один начал с грохотом распахивать окна, которые не открывали со дня папиной смерти. Другой чем-то похожим на хирургический скальпель принялся взламывать ящики папиного стола. Остальные же стали обшаривать пальцами стены — видимо, в поисках какого-нибудь секретного сейфа.

А затем они перешли к кропотливой зачистке всех оставленных папой бумаг: статей, набросков, книг, фотографий, какие только смогли найти. Все, что считалось опасным — то есть содержало хоть малейшее упоминание о птицах, — летело на пол. Я прислонилась к косяку и, то нажимая, то отпуская дверную ручку, молча наблюдала за их работой.

Слухи об этих людях, в целом, подтвердились: дрессировали их там отменно. Идеальное распределение ролей для зачистки впятером — и безупречное выполнение своей роли каждым. Холодные взгляды, ни единого лишнего слова, ни одного движения зря. И только страницы в этой абсолютной тишине хлопали, будто птичьи крылья.

Не успела я оглянуться, как на полу выросла огромная куча бумаг. По идее, того, что никак не связано с птицами, в этой комнате быть не могло. Страницы с папиным почерком — каждая буква чуть задрана справа — и фотографии, все, что он создавал с таким трудом днями и ночами в своей обсерватории, выпархивало из пальцев в черных перчатках и, покружившись в воздухе, падало на пол.

Все найденное в кабинете офицеры превращали в хаос, но делали это так скрупулезно, что начинало казаться, будто люди эти и правда заботятся о твоей персоне со всем надлежащим почтением. Мне хотелось их как-то остановить, но сердце колотилось в груди как бешеное, и я никак не могла решить, что же именно предпринять.

— Эй! Нельзя ли побережней?! — воскликнула я в сердцах, даже не надеясь на результат. — Для меня это — единственная память о папе!

Никто даже не обернулся. Мой голос утонул в памяти об отце, сваленной теперь на полу.

Один из них потянулся к нижнему ящику папиного стола.

— Там нет ничего про птиц! — не выдержала я. В нижнем ящике папа хранил семейные письма и фотографии. Но офицер с двойным кругом, прямоугольником и слезой выпотрошил и этот ящик, даже бровью не поведя. Из семейных бумаг он изъял только одну фотографию. Ту, на которой вся наша семья снята с очень редкой птицей — названия уже не помню, — из яйца которой отец вывел в инкубаторе птенца. Все остальные письма и снимки офицер подбил в аккуратную стопку и вернул в нижний ящик стола. Единственный человеческий жест, которым полиция меня в тот день удостоила.

Когда обыск закончился, офицеры достали из-за пазухи черные пластиковые мешки и стали укладывать в них то, что свалили на пол. Уже ничего не разглядывали, просто засовывали внутрь так энергично, что сомнений не оставалось: все это будет уничтожено навсегда. Они больше ничего не искали. Просто избавлялись от всего, что связано птицами. Обеспечивать полное и необратимое забвение — главная задача Тайной полиции.

Мне даже подумалось, что это вторжение оказалось слишком простым. То ли дело, когда они забирали маму! А сейчас они забьют все мешки до отказа, унесут их — и больше уже не вернутся. Папа умер, а теперь и воспоминания о птицах улетучивались с каждой минутой.

Вся зачистка длилась не дольше часа, но в итоге они под завязку забили десять пластиковых мешков. Под лучами утреннего солнца в кабинете становилось все жарче. Начищенные значки на лацканах у офицеров сверкали так, что глазам было больно. Однако никто из полицейских даже не взмок, а дыхание у всех оставалось ровным.

Все пятеро взвалили по мешку на каждое плечо, вынесли во двор, загрузили в свой фургон и уехали.

Кабинет же за этот час преобразился до неузнаваемости. Папин дух, который я старалась удержать в этих стенах так долго, как только могла, исчез в бездонной пустоте, которую уже никогда и ничем не заполнить. Я замерла посреди комнаты и со всей ясностью поняла, что стою на самом краешке бездны, готовой поглотить еще и меня.

3

На жизнь я теперь зарабатываю писательством. В свет пока вышло три моих книги. Первая — о настройщике фортепиано, который скитался по магазинам музыкальных инструментов и концертным залам в поисках своей любви — пропавшей без вести пианистки, надеясь найти ее хотя бы на слух, по особой манере игры, забыть которую он был не в силах. Вторая рассказывала о балерине, которая потеряла правую ногу в катастрофе и жила в оранжерее с любовником, изучавшим растения. А третья была о молодой женщине, что ухаживала за братом, который страдал от болезни, разрушающей хромосомы.

В каждой книге — какая-нибудь утрата. То, что всех интересует больше всего.

Но здесь, на острове, писательство — одно из самых скромных и неприметных ремесел. Сказать, что книг на острове много, было бы явным преувеличением. В жалкой деревянной библиотеке рядом с розовым садом, как ни придешь, от силы человека три. Всеми забытые книги спят по углам стеллажей, словно боясь рассыпаться в прах от любого случайного прикосновения.

Совсем постаревшие книги не чинят, их просто выбрасывают. Поэтому библиотечный фонд не растет. На что, впрочем, никто никогда не жалуется.

С книжными магазинами та же история. В них тихо и безлюдно, только продавцы уныло выглядывают из-за груд нераспроданных томиков в пожелтевших обложках.

Тех, кому на острове нужны книги, можно по пальцам пересчитать.

Как правило, с двух часов дня и до глубокой ночи я работаю над очередной рукописью. Но все равно получается не больше пяти страниц в день. Я люблю писать медленно, буква за буквой. И, никуда не спеша, выбирать, какой знак лучше впишется в очередную пустую клеточку.

Работаю я в бывшем отцовском кабинете. Теперь здесь куда аккуратнее прежнего. Все-таки мне для работы не нужны ни результаты полевых наблюдений, ни опытные образцы, ни цитаты из чьих-то трудов. Мои инструменты — это стопка писчей бумаги, карандаш, перочинный ножик и ластик. А пустоту, поселившуюся здесь после обыска, уже все равно не заполнить ничем.

Вечером я выхожу на часок погулять. Добредаю вдоль берега до паромной переправы, а возвращаюсь по тропинке мимо холма с бывшей птичьей обсерваторией.

Паром в нашей гавани проржавел до самых трюмов. Никто и никогда уже не переправится на нем куда бы то ни было. Как и о многом другом, о пароме на нашем острове давно забыли.

Название судна когда-то было написано на борту, но от воды краска совсем облупилась, и теперь ни буквы не разобрать. Иллюминаторы ослепли от пыли, а днище, якорь и лопасти винта заросли ракушками и морской травой. Ни дать ни взять — огромное морское чудище, каменеющее на нашем берегу.

Муж моей няньки раньше служил на пароме механиком. После исчезновения парома он сторожил портовые склады, а потом вышел на пенсию и теперь живет здесь один. Во время прогулок я частенько заглядываю к старику поболтать.

— Ну, как дела? Пишутся твои истории? — говорит он и предлагает мне сесть. Места на пароме предостаточно. В зависимости от погоды и настроения мы то занимаем скамейку на палубе, то усаживаемся на диванах в каюте первого класса.

— Да… потихоньку, — отвечаю я.

— Ну, самое главное — береги себя!

Старик никогда не забывает пожелать мне этого.

— Целый день сидеть за столом и выдумывать разные чудесные истории… Такую работу не каждый осилит! Будь живы твои родители, они бы тобой гордились, — говорит он и сам же кивает своим словам.

— Ну, писать книги не так уж и сложно. По-моему, разбирать-собирать двигатель у парома куда сложней. Вот где настоящее чудо!

— Да ладно! Нет больше парома, о чем теперь говорить…

Мы немного молчим.

— Ах, да! — спохватывается старик. — У меня же поспели отличные персики. Сейчас я тебя угощу!

Старик скрывается в тесном камбузе рядом с котельной, нарезает там персики, раскладывает на тарелке вперемежку с кубиками льда, украшает блюдо листиками мяты, заваривает крепкий чай. С едой и растениями он обращается как виртуоз — так же, как и с механизмами.

Каждый раз, когда выходит моя новая книга, я первым делом дарю ему экземпляр.

— О! — каждый раз восклицает он. — Так это и есть твоя история?

Слово «история» он всегда выговаривает очень старательно. И принимает подарок обеими руками, как угощение в храме.

— Благодарю! Благодарю! — повторяет он дрожащим голосом и чуть не со слезами на глазах. Меня это очень смущает.

Впрочем, ни странички из моих книг он так и не прочитал.

— Но я бы так хотела узнать ваши впечатления! — говорю я.

— Ни в коем случае! Если книгу прочесть, она тут же закончится! А это — ужасное расточительство! Нет уж, пускай она будет всегда со мной, непрочитанная…

С этими словами он относит мою очередную историю в капитанскую рубку, помещает у небольшого алтаря в честь морских богов и складывает морщинистые руки в молитве.

Наслаждаясь персиками, мы говорим обо всем на свете. Чаще всего вспоминаем прошлое. Моих маму, папу и няньку, птичью обсерваторию, скульптуры и дальние берега, до которых когда-то можно было доплыть на пароме… Вот только воспоминаний этих день ото дня все меньше. После того, как что-то исчезает, исчезают и мысли об этом, оно уходит из нашей памяти. Мы делим последнюю дольку персика и неторопливо смакуем его, повторяя одни и те же истории снова и снова.

Когда солнце начинает садиться в море, я спускаюсь с парома на землю. Хотя трап совсем не крутой, старик обязательно держит меня за руку — так, будто я совсем маленькая.

— Осторожнее там, по дороге-то.

— Хорошо… Ну, до завтра!

Как и всегда, он провожает меня взглядом, пока я совсем не исчезну из виду.

Покинув гавань, я поднимаюсь на вершину холма, к обсерватории, но надолго там не задерживаюсь. Смотрю на море, вздыхаю поглубже и сразу спускаюсь.

Обсерваторию, как и папин кабинет, когда-то перевернула вверх дном полиция, и теперь там полное запустение. С чем когда-то было связано это место, уже и не догадаться. А ученые, что работали здесь, давно разбрелись кто куда.

Я стою у окна, откуда смотрела когда-то в отцовский бинокль, и даже различаю каких-то крылатых созданий, но знаю о них теперь лишь то, что они для меня ничего не значат.

Пока я спускаюсь с холма, солнце постепенно садится. К вечеру остров затихает. Взрослые, устало сутулясь, бредут с работы, нагулявшиеся дети разбегаются по домам, и только рыночные фургоны, распродавшие за день весь свой товар, еще преследуют меня еле слышным рокотом своих моторов.

И наконец все погружается в такую тишину, словно готовится к очередному исчезновению.

Так на острове наступает ночь.

4

В среду после обеда я решила отнести в издательство рукопись и по дороге наткнулась на очередную зачистку. В этом месяце уже третью по счету.

С каждым разом их методы становились все жестче — вплоть до физического насилия. Первые зачистки памяти начались пятнадцать лет назад, именно тогда полиция забрала маму. То, что некоторые люди — такие, как она, — не забывают об исчезнувшем, становилось все очевиднее, и Тайная полиция начала хватать и вывозить таких людей прочь из города. Куда именно, до сих пор не знает никто.

Я вышла из автобуса и собралась перейти улицу на светофоре, как вдруг на перекресток выкатилась колонна из трех фургонов с темно-зеленым брезентовыми кузовами. Остальные автомобили притормозили и прижались к обочинам, уступая дорогу. Фургоны остановились у здания со страховой фирмой, стоматологией и студией танцев, и целая дюжина офицеров, выскочив из машин, тут же скрылась за дверями главного входа.

Прохожие напряженно следили за происходящим. Некоторые пытались скрыться в подворотнях. Люди явно надеялись, что вся эта сцена завершится как можно скорей и больше в нее никого не втянут. Но воздух вокруг фургонов стал так неподвижен, будто остановилось время.

Прижимая к груди пакет с рукописью, я скукожилась за фонарем. Светофор уже несколько раз поменялся с зеленого на красный и обратно. Переход пустовал. Из проезжающего трамвая таращились пассажиры. И тут, как назло, пакет в моих объятиях начал расползаться по швам.

Вскоре послышался топот. Ритмичная, властная поступь полицейских ботинок вперемежку с чьими-то робкими, неуверенными шагами.

Из здания их вывели по одному. Двоих мужчин с седыми висками, крашеную шатенку лет тридцати и худенькую девочку лет четырнадцати. Хотя еще было довольно тепло, каждый из них натянул на себя по нескольку рубашек, курток и шарфов. В руках они держали набитые до отказа сумки. Похоже, эти люди в последний момент похватали все самое нужное из того, что подвернулось им под руку. Впопыхах застегнутые пуговицы, торчащие из багажа края одежды, не завязанные шнурки — все говорило о том, что им велели собраться мгновенно, не объясняя, в чем дело. В их спины упирались оружейные дула. Но на их лицах совсем не читалось растерянности. Глаза — спокойные, как заброшенные болота в лесной глуши — вглядывались куда-то вдаль. Словно тая в себе мириады воспоминаний о том, что мы давно позабыли.

Сверкая значками на лацканах, полицейские деловито, без лишних движений продолжали операцию. Всех четверых задержанных провели прямо у меня перед носом. Чуть пахнуло спиртовым дезинфектором. Возможно, кто-то из них работал в стоматологии.

Одного за другим их загоняли в крытый брезентом кузов фургона. Не отводя от их спин пистолетные дула ни на секунду. Последней была девчонка. Сперва она бросила в кузов свой оранжевый рюкзачок с вышитым на нем медвежонком, потом попыталась забраться. Но единственная ступенька оказалась для нее слишком высокой, и бедняжка, сорвавшись, упала спиной на землю.

Невольно вскрикнув, я выронила пакет. Страницы рукописи разлетелись по асфальту. Все, кто был вокруг, в панике обернулись в мою сторону. «Какого черта дразнить полицию на ровном месте?!» — только что не кричали их взгляды.

Стоявший рядом паренек помог мне все подобрать. Пара страничек намокла в луже, еще несколько угодили под чьи-то подошвы, но в итоге несчастную рукопись мы собрали.

— Всё на месте? — шепотом спросил паренек. Я кивнула и взглядом поблагодарила его.

Слава богу, полиция на нашу возню внимания не обратила. Никто из них даже не обернулся.

Один из офицеров, подсадив девчонку, помог ей забраться в кузов. Ее острые коленки торчали из-под юбки совсем по-детски. Брезент задернули, мотор заревел.

Они исчезли, но время не сразу вернулось в обычное русло. Лишь когда рев моторов затих вдалеке, а трамваи тронулись с места, я смогла наконец убедить себя в том, что очередная зачистка завершена, а сама я по-прежнему цела и невредима. Прохожие вспомнили, куда шагали, и заспешили дальше своей дорогой. Помогавший мне паренек перешел через улицу.

Интересно, помнит ли девочка прикосновение лап того офицера, что ее подсаживал, вдруг подумала я.

* * *
— Когда шла сюда, увидела какой-то кошмар… — сообщила я своему редактору, господину R.

— Зачистку памяти? — догадался он и закурил сигарету.

— Ага. В последнее время они совсем озверели.

— М-да… Все это ужасно.

Он выпустил длинную струйку дыма.

— Но сегодня даже хуже обычного! — добавила я. — Они взяли сразу четверых, прямо в центре города, средь бела дня. Насколько я знаю, раньше забирали поздно вечером и только по одному из домов на окраинах…

— Видно, все четверо скрывались в убежище.

— В убежище? — повторила я и осеклась. Не стоит говорить вслух на такие темы. Где и когда тебя подслушает Тайная полиция в штатском, не знает никто. Только слухи о зачистках так и разлетаются по всему острову.

Вестибюль почти пустовал. Лишь за кадкой с фикусом трое мужчин в костюмах спорили о чем-то над толстыми пачками документов да девица на ресепшене зевала от скуки.

— Думаю, один из офисов здания они использовали как укрытие. Что им еще остается? Говорят, существует очень серьезная подпольная организация, которая помогает им выжить в бегах. Используя высокие связи, находит для них безопасное жилье, собирает деньги и все, что им может понадобиться. Но если эти убежища начала накрывать полиция, значит, больше им прятаться негде…

R явно хотел добавить что-то еще, но вдруг стиснул губы и, сцепив пальцы на чашке с кофе, уставился на что-то далекое в садике вестибюля.

Посреди сада был небольшой кирпичный фонтан. Совсем простенький, без излишеств. Когда мы замолкали, слышалось журчание воды. Далекое и мягкое, точно перебирают струны какого-то забытого инструмента.

— Я давно уже думаю: все-таки странно… — заговорила я вновь, глядя на его профиль. — Как полиция их вычисляет? Ну, тех, кто ничего не забывает? С виду-то они такие же, как все! По какому-то общему признаку — возрасту, внешности, роду занятий — их не вычислить, так? Значит, они осторожны и могут запросто маскироваться под обычных людей! Разве это сложно — притворяться, что исчезновения действуют на тебя так же, как на остальных?

— Хороший вопрос… — отозвался господин R, чуть подумав. — Видимо, не так-то это и просто. Наше сознание окутано подсознанием, которое в десятки раз плотнее его самого. Поэтому притворяться так, чтобы никто не заметил, почти невозможно. А эти люди даже представить не могут, каково это — жить, не помня о том, что исчезло. Иначе с чего бы они скрывались в своих убежищах?

— Это верно, — согласилась я.

— Пока это всего лишь слухи, но… Говорят, что людей с такой формой сознания можно вычислить по информации в генах. И что в некой закрытой лаборатории при университете якобы уже целая команда инженеров учится расшифровывать наши геномы.

— Расшифровывать наши геномы? — повторила я.

— Именно. «Помнящих» не определить на глаз, но их можно вычислить по генетическим образцам. И, судя по активности последних зачисток, эти исследования уже приносят свои плоды…

— Но откуда у полиции наши генетические образцы? — удивилась я.

— Ты уже отпила кофе из этой чашки, верно?

Господин R вдавил окурок в пепельницу, поднял чашку, поднес к моим глазам. Его пальцы зависли у меня перед носом так близко, что воздух от моего дыхания, отразившись от них, возвращался обратно ко мне.

— Так что же им помешает изъять эту чашку, собрать с нее остатки слюны и прочитать твои гены? Уж для Тайной-то полиции нет ничего проще! Они рыщут повсюду. Включая и подсобки в этом здании, где моются наши кофейные чашки. Пока мы даже не подозреваем об этом, они считывают на острове всех и каждого, собирают данные в единую базу, регистрируют под номерами. Насколько они в этом продвинулись, мы даже представить не можем. Как тут ни осторожничай, мы всегда и везде оставляем микрочастицы своего тела, то есть свой генетический след. Все, что может от нас отделиться, — волосы, ногти, слезы, пот… Занесения в их базу не избежать никому.

Осторожным движением вернув чашку на блюдце, он вгляделся в мой недопитый кофе.

Мужчины за фикусом закончили спор и ушли. На столике осталось три пустых чашки. Девица с ресепшена собрала их с бесстрастным видом.

— И все-таки… — добавила я, дождавшись, когда девица исчезла. — Зачем этих несчастных куда-то увозить? Где логика? Они ведь никому не мешают!

— Для властей острова, на котором постоянно что-нибудь исчезает, неприемлемо, если исчезновение не совершается как положено. Всех, кто этому мешает, они устраняют своими силами.

— То есть мою маму все-таки убили?

Я знала, что вопрос не по адресу, но он будто сам слетел с моих губ.

— Точно известно, что она была под наблюдением. Ее изучали, — ответил редактор R, тщательно подбирая слова.

Повисла долгая пауза. Все, что слышалось, — это журчание фонтана. На столе, разделявшем нас, покоился измятый бумажный пакет. R подтянул его к себе, извлек на свет мою рукопись.

— На острове, где все исчезает, ты еще находишь новые слова? Чудеса… — протянул он и, смахнув со страниц засохшую грязь, погладил ее, как живую.

И тут я ощутила, что мы с ним думаем об одном и том же. Наши взгляды на мгновение пересеклись, и одно на двоих беспокойство, давно уже шевелившееся в уголках наших душ, накрыло нас с головой. Солнечный свет, расщепляясь в брызгах фонтана, подрагивал у R на щеке.

И тогда, стараясь не говорить это вслух, чтобы не накликать беды, я прошептала почти неслышно:

— Что же будет, если исчезнут еще и слова?

5

Осень пролетела мгновенно. Волны зашипели резче и холодней, а ветер, сменившись, погнал из-за гор уже зимние тучи.

Оставив на денек свой паром, старик наконец навестил меня и помог подготовиться зиме — вычистить печку, обмотать водопроводные трубы новыми тряпками, сжечь во дворе опавшие листья.

— Этой зимой, глядишь, и снег выпадет… впервые за десять лет! — бормотал он, развешивая связки луковиц под потолком амбара на заднем дворе. — Если у лука, собранного летом, шелуха карамельного цвета и тонкая, как бабочкино крыло, — значит, жди снегопадов!

Он снял с луковицы шелуху, потер между пальцами. Шелуха жизнерадостно захрустела.

— Тогда я наверняка в третий раз в жизни увижу снег… Было бы здорово! — говорю я мечтательно. — Вот вы — сколько раз его видели?

— Да я и не считал. Когда наш паром бороздил Северное море, снега валило столько, что хотелось выть от тоски. Но это было очень, очень давно… Задолго до твоею рождения, — ответил старик, продолжая развешивать лук.

Закончив работу, мы зажгли в гостиной керосиновую печку и сели подкрепиться вафлями. Только что вычищенная печка с непривычки разгоралась плохо — пламя дрожало и колебалось. В небе за окном растворялся белый след реактивного самолета. Чуть заметный дымок поднимался от кучи листьев, тлеющих во дворе.

— Спасибо, что всегда помогаете мне, — сказала я. — Когда живешь в одиночку, с приходом каждой зимы наступает такая точка… Кстати! Я связала свитер. Примерите?

Доев вафлю, я вручила старику свитер с разноцветным узором. Удивившись, он одним шумным глотком допил чай и точно так же, как брал мою книгу, обеими руками, взял свитер.

— Ну… Моя скромная помощь уж точно не стоит такой роскошной награды!

Он тут же снял свою свалявшуюся кофту, скомкал ее, как использованное полотенце, спрятал в сумку. И продел руки в новенький свитер — так осторожно, словно боялся неловким движением порвать его.

— Ах, какой теплый! И легкий… Я в нем как будто взлетаю!

Хотя рукава оказались длинноваты, а ворот слегка теснил, старик на это не обращал никакого внимания. Он принялся за следующую вафлю и от радости даже не заметил капли крема на своем подбородке.

Сложил пассатижи, отвертки, наждачную бумагу и машинное масло в коробку для инструмента позади велосипеда и уехал к себе на паром.

А наутро настала настоящая зима. Без пальто уже нельзя было выйти на улицу, реку затянуло льдом, а на рынке почти закончились овощи.

Так что я засела дома, работая над четвертой книгой. На этот раз — про юную машинистку, потерявшую голос. Она живет с любовником, инструктором школы машинописи, и пытается вернуть себе голос. Ходит на занятия к логопеду. А любовник гладит ей горло, согревает губами язык и раз за разом ставит ей песню, которую они записали когда-то вдвоем. Но голос никак не возвращается к ней. Все, что хочет сказать, она печатает ему на машинке. Механические щелчки клавиш наполняют их отношения, точно музыка. Но однажды…

Что происходит дальше, я и сама пока толком не знаю. Лишь чувствую, что уже очень скоро эта простая мирная история превратится во что-то ужасное.


Уже глубоко за полночь мне показалось, будто где-то вдалеке стучат по стеклу. Отложив карандаш, я прислушалась, но за окном шумел лишь ветер. Я вернулась к рукописи, написала еще целую строчку и вдруг ясно услышала, как кто-то снова стучит: тук, тук, тук…

Отодвинув штору, я выглянула наружу. Соседние дома утопали во мраке, на улице не было ни души. Я закрыла глаза и напрягла слух, чтобы понять, где стучат. Похоже, где-то внизу, под землей… в подвале?

После смерти мамы я почти не спускалась туда, и дверь всегда запирала на ключ, который прятала так, что теперь даже не помню куда именно. Я перерыла все шкафы и наконец отыскала банку со связкой ключей, среди которых наконец-то обнаружила чуть ли не самый ржавый. Кто-то все настойчивей стучал в окно. Я поймала себя на мысли, что ради безопасности стоило бы двигаться тише, но ритмичный стук заставлял торопиться.

Наконец я отперла вход в подвал. Спустилась по ступенькам, зажгла свет. И за стеклянной дверью, ведущей в старую прачечную на берегу реки, увидела человеческие фигуры.

От прачечной, впрочем, осталось одно название: последний раз там стирали еще во времена моей бабушки. Мама пользовалась ею редко — только чтобы промывать там инструменты, но и это в последний раз случилось лет пятнадцать тому назад. Прачечная была узкой, в одно татами[2], террасой, выложенной кирпичом у самой кромки воды, куда можно спуститься, если выйти за стеклянную дверь. Река возле нашего дома шириной всего метра три. Еще мой дед перекинул через нее деревянный мостик, который давным-давно обветшал…

Но зачем кому-то стоять там прямо сейчас??

Я покрутила этот вопрос в голове, пытаясь понять, что делать. Грабители? Нет, грабители не стучат. Какие-нибудь маньяки? Но они не настолько вежливы, чтобы стучать.

— Кто здесь? — спросила я, собравшись с духом.

— Прости, что так поздно… Это мы… Ину́и!


Я отворила стеклянную дверь. За порогом стояла вся семья профессора Инуи. То был старый друг мамы с папой, преподававший дерматологию в больнице при университете.

— Что случилось? — спросила я, приглашая их внутрь. От одного вида их мокрых ног меня передернуло. Люди с такими ногами не похожи на тех, у кого все в порядке.

— Только не сердись, пожалуйста… Нам очень неловко! — сказал профессор вместо ответа. Супруга его выглядела изможденной, ни грамма косметики на лице, глаза припухли — то ли от холода, то ли от слез. Дочка лет пятнадцати хмурилась, сжав упрямые губы, а ее восьмилетний братишка, не скрывая любопытства, оглядывал подвал. Все четверо вошли внутрь и сбились в кучку, ухватившись друг за друга. Жена взяла мужа за локоть, сам он обнимал за плечи дочь, которая держала мальчика за одну руку, другой тот вцепился в полу маминого пальто.

— Да что вы, все в порядке! — ответила я. — Как вы перебрались через мост? Страшно было? Он же вот-вот развалится! Почему не прошли с улицы?.. Впрочем, неважно. Что ж мы стоим? Пойдемте наверх, в гостиную, там тепло и уютно!

— Спасибо! — сказал профессор. — Но мы должны торопиться. И держаться как можно незаметнее. То, зачем мы пришли, лучше выполнить тихо и быстро. Прямо здесь и сейчас.

Он глубоко вздохнул, и его семья, как по команде, прижалась друг к другу еще теснее.

Все четверо кутались в длинные кашемировые пальто. Остальные части тела — голова, руки, ноги — были замотаны чем-нибудь шерстяным. Каждый держал в обеих руках по сумке — чем крупнее носильщик, тем увесистей ноша.

Наскоро прибрав на столе, который служил маме верстаком, я подвинула стулья и усадила гостей. Они поставили сумки на пол, я приготовилась выслушать, что же случилось.

— В общем, ее прислали. Теперь уже мне, — тихо произнес профессор, сцепив в замок пальцы и положив их на столешницу.

— Что прислали? — уточнила я, заметив, что говорит он с трудом.

— Повестку. Из полиции, — пояснил он без единой эмоции в голосе.

— Как? Зачем?!

— Велели явиться в Центр генной расшифровки. Завтра… то есть вот, уже утром… они прибудут, чтобы нас туда отвезти. Мою должность на кафедре упразднили. Квартиру в кампусе тоже пришлось освободить. А мы всей семьей обязаны переселиться в этот чертов Центр.

— И где же это?

— Понятия не имею. Где это место, что за здание, не знает никто. Но чем они там занимаются, примерно догадываюсь. Официально это очередная медицинская лаборатория. А на деле — просто ширма для охоты на тех, кто все помнит. Видимо, они хотят, чтобы я применял свои разработки длярозыска тех, кто не способен забывать утраченное.

Я вспомнила, что говорил мне редактор R. Значит, это не слухи? Значит, это реальная опасность, нависающая уже и над близкими мне людьми?

— Повестку прислали три дня назад. Времени на раздумья не оставили. Пообещали оклад втрое выше прежнего. Школу для детей. И льготы на все, что можно: налоги, страховки, машину, жилье и так далее. От такой щедрости просто бросает в дрожь…

Профессор перевел дух.

— Пятнадцать лет назад точно такой же конверт принесли и вам, — впервые заговорила его супруга. У нее и голос был такой же изможденный, как глаза. Девочка молчала. Мальчик, так и не сняв рукавички, робко перебирал мамины инструменты.


Я хорошо помнила, как пятнадцать лет назад забрали маму. И как я пошла к семье Инуи за советом, что делать дальше. Я была еще совсем маленькой, а госпожа Инуи качала на руках новорожденную дочь.

Повестку доставили в грубом бледно-лиловом конверте. В те годы никто и слов-то таких не знал — «зачистка памяти». Что у моих родителей, что у супругов Инуи напрочь отсутствовало такое важное в последнее время качество, как способность предчувствовать катастрофу. Их смутило лишь то, что в документе не сообщалось ни сколько часов или дней мама будет нужна полиции, ни зачем ее вообще туда вызывают.

Я, впрочем, уже догадывалась, что это связано с комодом в нашем подвале. Пока взрослые спорили, размахивая конвертом, я вспоминала, каким таинственным тоном мама рассказывала о хранящихся в комоде предметах и какой тревогой вспыхивали ее глаза, когда я спрашивала, почему она помнит такие истории, а не забывает, как другие.

Никто не знал, что следует делать. Причин уклоняться от вызова в полицию вроде бы нет, да и вызывают, скорее всего, из-за какой-нибудь ерунды — и сразу отпустят.

— Все будет хорошо, — сказала мама. — Совершенно не о чем волноваться.

— Езжай спокойно, — бодро кивнул профессор. — За домом и дочкой присмотрим, можешь на нас положиться…

Полицейская машина, прибывшая за мамой наутро, оказалась шикарной до невозможности. Огромная, как дом, черная как вороново крыло, отполированная до блеска. Дверные ручки, колесные диски и эмблема Тайной полиции на капоте ослепительно сверкали под утренним солнцем. Мягкие кожаные кресла вызывали почти безудержное желание тут же на них развалиться.

Водитель в белоснежных перчатках распахнул перед мамой дверцу. Раздав последние просьбы няньке и супругам Инуи, мама обняла на прощание папу и, улыбаясь, подержала в ладонях мое лицо.

Роскошное авто и сверхгалантный водитель сразу всех успокоили. Если с мамой обращаются как с особо важной персоной, беспокоиться не о чем.

Забравшись в салон, мама утонула в объятиях кожаного сиденья. И мы все помахали ей — так, словно провожали на церемонию награждения премией за лучшую скульптуру.

Но это был последний раз, когда мы видели маму живой. Через неделю домой вернулось ее тело с официальным свидетельством о смерти.

«Сердечный приступ», — было написано в нем. Профессор Инуи в своей больнице тщательно перепроверил все результаты вскрытия, но ничего подозрительного не обнаружил.

— «Внезапный удар прискорбной болезни сразил ее, когда она ассистировала нам при выполнении секретного задания, в связи с чем примите наши самые глубокие соболез…» — зачитал папа вслух письмо из полиции. Для меня все это звучало как заморская тарабарщина, и я не поняла ни слова. Я просто стояла и молча смотрела, как папины слезы капают на бледно-лиловый конверт и расплываются едва заметными пятнышками.


— Качество бумаги, шрифт и водяные знаки были точно такими же, как в письме, что когда-то пришло твой маме, — продолжала госпожа Инуи. Узлы обоих шарфов были крепко затянуты на ее шее. Ресницы подрагивали на каждом слове.

— А уволиться, что, нельзя? — спросила я.

— Уволишься — увезут силой! — ответил профессор, не задумываясь ни на миг. — Не помогаешь зачистке — зачищают тебя самого. И семью твою, разумеется. Просто ловят одного за другим и увозят… не знаю куда. В тюрьму? В концлагерь? На смертную казнь? Что бы там ни было дальше, — судя по их методам, лучше не будет точно.

— И вы решили все-таки поехать туда? В этот… Генный центр?

— Нет! — Оба супруга дружно, как по команде, покачали головами. — Мы идем в убежище.

— В убежище? — Это слово я уже слышала.

— По счастью, нам удалось связаться с подпольщиками, они готовы спрятать нас в безопасном месте. Туда мы сейчас и отправимся.

— Но ведь вы потеряете и работу и все, чем жили до сих пор… Разве не безопаснее подчиниться приказам? Ваши дети совсем еще маленькие…

— В застенках Центра о безопасности можно сразу забыть. Хотя бы уже потому, что сам Центр — один из проектов Тайной полиции. А этим людям доверять нельзя. Как только я стану им не нужен, они пойдут на крайние меры, чтобы обеспечить секретность…

Профессор выбирал слова осторожно, боясь напугать детей. Те, впрочем, вели себя тихо. Мальчик рассматривал кусок необработанного мрамора — то поглаживал, то поворачивал ее так, словно искал внутри некий потайной механизм. Его небесно-голубые рукавички были совсем простыми, их явно связали вручную, а чтобы какая-то одна не потерялась, соединили длинным шнурком, продетым в рукава пальто. Когда-то такие же были и у меня, подумала я. В угрюмом сумраке подвала только эти рукавички, пожалуй, еще излучали мир и покой.

— Да и помогать в таком деле, как зачистка памяти, мы физически не способны, — добавила госпожа Инуи.

— Но если прятаться в убежище, как быть с деньгами, питанием, школой? А вдруг заболеете? Да ладно бы только бытовые вопросы! Что вообще от вас четверых останется?!

Все-таки слишком многое пока было для меня непонятным. Гены, расшифровка, секретные лаборатории, подпольщики, явки — все эти слова, зудя несмолкающим хором, роились в моей голове, не находя никакого выхода наружу.

— Этого мы и сами не знаем, — ответила жена профессора, и глаза ее наполнились слезами. Но она не плакала.

Как странно, подумала я: слезы есть, но они не проливаются. Видно, ей так горько, что плакать она просто больше не может.

— Все случилось так быстро, времени совсем не осталось, — продолжала она. — Что брать с собой, что оставить — мы даже сообразить не могли. Какие уж там мысли о будущем! Схватили то, что первое попалось под руки. Оставлять ли деньги на картах или всё обналичить? Сколько одежды с собой брать? А сколько еды? А куда девать Мидзорэ́, нашу кошку?

Прозрачные слезы все-таки побежали по ее щекам. Дочка достала из кармана платок, протянула матери.

— Ну, а кроме этого, — добавил профессор, — пришлось решить кое-что еще. А именно — как быть со скульптурами, что подарила нам твоя мама. После нашего исчезновения полиция перевернет все наше жилище вверх дном — в поисках любой подсказки, куда мы могли сбежать. Растопчет и разорит все, что от нас осталось. И мы решили сберечь хотя бы часть того, чем дорожили до сих пор. Просто раздать эти вещи кому-то — слишком опасно. О существовании подполья должно знать как можно меньше народу.

Я кивнула.

— Так что прости за неудобство, но… Те несколько работ твоей мамы, что она подарила нам… Можешь оставить их у себя? До тех пор, пока мы не сможем встретиться снова?

Не успел он закончить фразу, как его дочь очень быстро и ловко, словно по заранее отрепетированному сценарию, достала из холщовой спортивной сумки пять небольших статуэток и расставила одну за другой на столе.

— Вот этого ба́ку[3] она изготовила нам на свадьбу… Вот эту куколку — к рождению дочки… А эти три передала нам за день до того, как ее увезла полиция.

Фигурки баку — зверя, которого я никогда в жизни не видела, — мама очень любила и часто вырезала из кости. А круглую большеглазую куклу к рождению их дочери, как обычно, выстрогала из дуба[4]. Такая же кукла есть и у меня.

А вот остальные три статуэтки сильно отличались от первых двух. То были абстрактные объекты, похожие на головоломки из кусочков дерева и металла. Каждый размером с ладонь и грубый на ощупь — ни шлифовки, ни лакировки. Собранные вместе, все три вполне могли бы образовать какую-то композицию или еще одну фигуру, хотя казались никак не связанными между собой.

— Но я даже не знала, что мама оставила вам… такое! — призналась я удивленно.

— Мы тоже не подозревали, что эти работы превратятся в память о ней. Но сама она, похоже, это предвидела, — ответил господин Инуи. — Все эти фигурки она вырезала по ночам в подвале, забыв о времени, поскольку не знала, когда еще ей предоставят возможность хоть что-нибудь изваять. А когда передавала их нам, сказала, что оставлять такое здесь, в мастерской, не имеет смысла…

— Но сейчас мы хотим, чтобы они были у тебя, — подытожила госпожа Инуи, складывая носовой платок во много раз.

— Э-э… Да, конечно! Я их возьму с радостью. Огромное спасибо, что так заботитесь о маминых работах!

— Ну, вот и славно. Хотя бы они не попадут в полицейские лапы!

И профессор слабо улыбнулся.


Я понимала, что этим людям придется уйти еще до рассвета, и очень хотела что-нибудь сделать для них, чего бы мне это ни стоило. Но что именно — даже в голову не приходило.

Я поднялась в дом, подогрела на кухне молоко, налила в большие кружки и принесла вниз. Стараясь не шуметь, мы тихонько чокнулись и стали молча пить его. Время от времени кто-нибудь поднимал глаза от кружки, словно желая что-то сказать, но не находил слов — и просто потягивал дальше горячую белую жидкость.

Единственную лампочку покрывала густая пыль, все вокруг напоминало старую акварель. В каждом углу мастерской дремали оставленные мамой вещи: каменная скульптура, которую уже никто никогда не закончит, пожелтевший альбом с набросками, пересохший точильный брусок, сломанный фотоаппарат, набор пастели из двадцати четырех цветов. То стулья, то половицы жалобно скрипели от малейшего движения, за окном зияла безлунная мгла.

— Вкусно, да? — сказал вдруг мальчик, обводя взглядом каждого из нас. В тот самый миг, когда я подумала, что никто больше не произнесет ни слова.

— Да… Вкусно, — закивали мы дружно в ответ. И я подумала: пока эти люди даже представить себе не могут, что их ждет впереди, — как все-таки здорово, что молоко такое вкусное и горячее.

— А где ваше убежище? — наконец задала я вопрос, терзавший меня больше всего. — Может, я как-то помогу вам? Принесу что-то нужное, расскажу, что происходит снаружи…

Супруги Инуи переглянулись и, как по команде, уткнулись взглядами в недопитое молоко. После долгой паузы профессор заговорил:

— Спасибо за беспокойство. Но тебе о нашем убежище лучше не знать ничего. Говорю это вовсе не из опасения, что ты можешь нас выдать. Если бы мы так думали, то и скульптур сюда бы не принесли. Просто мы не вправе еще больше осложнять тебе жизнь. Чем глубже ты будешь в это погружаться, тем опаснее для тебя. Слава богу, пока на любом допросе ты сможешь честно сказать, что ничего не знаешь, и твое дело закроют. Но если будешь знать хоть что-то, они вытянут из тебя эту информацию любыми, даже самыми бесчеловечными способами. Так что никаких вопросов о нашем укрытии, пожалуйста, не задавай.

— Хорошо, поняла. Тогда я не буду ничего знать. И буду просто молиться за то, чтобы с вами ничего не случилось. Могу ли я напоследок что-нибудь сделать для вас? — спросила я, сжимая в пальцах опустевшую кружку.

— Можно мы воспользуемся твоими щипчиками для ногтей? — пробормотала, явно смущаясь, госпожа Инуи и показала на руку сына. — У него уже просто когти отросли…

— Конечно, какие пустяки! — воскликнула я. И, достав из шкафчика щипчики, помогла мальчику стянуть рукавичку.

— Замри и не шевелись… Я быстро!

Детские пальцы были тонкими, гладкими. Ни синяков, ни царапин, ни грязи. Я присела рядом и аккуратно взяла его руку. Наши глаза встретились, он застеснялся и с улыбкой начал болтать под стулом ногами.

Я начала подстригать ему ноготки на левой руке — по порядку, слева направо. Отрезанные кусочки, мягкие и прозрачные, опадали, как цветочные лепестки. Какое-то время все вслушивались в легкое клацанье щипчиков. Звуки эти, казалось, растворяются в ночи навсегда.

И лишь небесно-голубая рукавичка на столе ждала, когда все закончится.

Так исчезла семья Инуи.

6

Я карабкаюсь вверх по лестнице. Такой узкой, что даже не знала бы, куда деваться, начни сверху спускаться кто-либо еще. Под ногами — ступеньки из грубо сколоченных досок, ни ковровой дорожки, ни хотя бы перил.

Каждый раз мне кажется, будто я на маяке. В детстве я была на нем раз или два, там были очень похожие звуки и запах. Уныло скрипели доски под башмаками и пахло машинным маслом.

Маяк моего детства не зажигали уже давно. Никто из взрослых даже не думал в него заглядывать. Утес, на котором он стоял, так зарос сухим, колючим бурьяном, что даже до входа добраться было нельзя, не исцарапав ног.

Я ходила туда с кузеном. Он был старше меня и зализывал мне царапины на ногах одну за другой.

Внутри маяка, сразу под лестницей, располагалась каморка, где когда-то отдыхал смотритель. В ней — складной столик, два стула. На столике — чайник, сахарница, салфетница, пара чашек, блюдца для пирожных, десертные вилки. Вся сервировка — от расположения чашек до бликов на вилках — была так безупречна, что я холодела от страха. Но в то же время очень живо представляла, какие, наверное, красивые и вкусные пирожные раскладывали по этим блюдцам. И хотя смотрителя на маяке не было уже много лет, а освещавший когда-то море огромный прожектор давно остыл и покрылся толстым слоем пыли, мне чудилось, будто кто-то чаевничал за этим столом всего минут десять назад. Казалось, если долго смотреть на чашки, можно увидеть, как над ними поднимается пар.

С сердцами, замирающими уже от одного визита в эту каморку, мы полезли по лестнице вверх. Я поднималась первой, кузен за мной. Вокруг царил полумрак, а ступени закручивались такой резкой спиралью, что вскоре мы перестали понимать, сколько уже прошли, а сколько еще осталось.

Мне тогда было лет семь или восемь. Я надела розовую юбочку с завязками, которую сшила мама. И на этой лестнице я вся просто извелась оттого, что юбка чересчур коротка и, сколько ее ни одергивай, кузену все равно видны мои трусики.

Вот только зачем мы с ним забрались в такое странное место? Этого я вспомнить не могу, как ни пытаюсь.

Мы уже совсем задыхаемся, когда шум волн вдруг становится громче, а в нос ударяет запах машинного масла. Хотя о том, что это машинное масло, я догадываюсь не сразу. Сначала думаю, что так пахнет какой-то вредный химикат, распыленный или разлитый по маяку. Чтобы не впускать его в себя, я зажимаю ладонью рот, стараясь вдыхать пореже. Так подниматься еще тяжелее и кружится голова.

Далеко внизу что-то лязгает. Может, это неведомые поедатели пирожных вернулись и тоже поднимаются вслед за нами? Я представляю, как смотритель маяка вонзает сверкающую вилку в последний ломтик бисквита, раскатывает лакомство на языке и с липкими крошками на губах бросается за мной в погоню.

Я хочу позвать на помощь кузена. Но что, если позади меня уже не кузен, а смотритель? Я боюсь оглянуться. И оседаю посреди лестницы, не в силах добраться до вершины башни.

Сколько времени я корчусь на этих ступеньках, сама не знаю. Но вдруг замечаю, что весь маяк сверху донизу заполняет гнетущая тишина. Даже волн снаружи и тех уже не слыхать.

Я долго, изо всех сил прислушиваюсь. Но, похоже, ничего больше происходить не собирается. Только давящее беззвучие заполняет собой все и вся. Набравшись смелости, я медленно оборачиваюсь.

Но позади меня — ни смотрителя, ни кузена.

Странно, что на этой лестнице я всегда вспоминаю о маяке. Сюда я прихожу на свидания с любовником, и хотя это вроде так здорово — просто взобраться с ним куда-то высоко-высоко, — я невольно спотыкаюсь о те забытые воспоминания и начинаю, пролет за пролетом, зачем-то прислушиваться к своим шагам.

Я в часовой башне церкви. Дважды в сутки — в одиннадцать утра и в пять вечера — на башне бьют часы. Инструменты для их настройки хранятся на первом этаже, в каморке — такой же тесной, как та, что была у смотрителя маяка. На вершине башни, понятно, находятся сами часы, но туда я не добиралась еще ни разу. А в центральной части размещается класс машинописи, и мой любовник ждет меня там.

Я взбираюсь по лестнице, и уже через три-четыре пролета до меня доносится нестройный хор пишмашинок. Одни стучат сбивчиво, неуверенно, другие стрекочут ровно и гладко. Очевидно, в одном и том же классе занимаются и новички, и те, кто скоро завершит обучение.

Интересно, зависает ли он над каждой новенькой ученицей, наблюдая, как ее дрожащие пальчики сражаются с клавишами? А когда она вновь ошибается, перемещает ли ее палец на нужную клавишу так же мягко и бережно, как делает это со мной?

* * *
Дописав предложение, я отложила карандаш. Новая история продвигалась с трудом. Сцену за сценой я словно ходила по кругу, возвращаясь к уже написанному, и застревала, не в силах придумать, что дальше. Впрочем, такие кризисы в моем ремесле — дело обычное, и я особенно не расстраивалась.

— Ну, как там у тебя? — спрашивает меня редактор при каждой встрече. Имеет ли он в виду мой текст, или же его интересует нечто более личное, я соображаю не сразу и всегда отвечаю:

— Ничего, потихоньку…

Хотя его, как всегда, заботит исключительно текст.

— Только не пиши головой. Мне нужно, чтобы ты писала рукой, — добавил он, когда мы виделись в последний раз.

Подобное требование из его уст — большая редкость. Я молча кивнула. И, выставив перед ним правую руку, растопырила пальцы.

— Вот! — воскликнул он. — Отсюда и вытягивай свои истории.

И отвел взгляд в сторону — так деликатно, будто случайно обнаружил в моем теле нечто самое уязвимое.

Как бы то ни было, я решила, что на сегодня написала достаточно и пора ложиться спать. От усталости у меня сводило пальцы. Я положила карандаш и ластик в пенал, собрала в стопку страницы рукописи, придавила стеклянным пресс-папье.

Уже в постели я подумала о семье Инуи. После той ночи я проходила мимо университетского кампуса несколько раз, но особых перемен не заметила. Студенты всё так же валялись на траве, а седой охранник в будке на воротах листал от нечего делать книгу о выращивании бонсая.

На краю кампуса пестрели балконы жилых многоэтажек. На многих проветривались футоны[5]. Глядя на корпус Е, я находила шестой этаж и квартиру 619, где раньше обитала семья Инуи. Но на их балконе, пустом и тщательно прибранном, уже ничего не сушилось.

Я дошагала до университетской больницы, заглянула в отделение дерматологии. Но в расписании на среду — день недели, когда принимал профессор Инуи, — теперь висела табличка с фамилией его ассистента. Кроме этого не изменилось вообще ничего. Медсестры всё так же разносили по палатам бинты, лекарства и истории болезни, а пациенты всё так же оголяли какие-нибудь части тела, демонстрируя пораженные участки кожи. Ни возмущаться, ни горевать по поводу исчезновения профессора никому и в голову не приходило.

Семья Инуи просто бесследно исчезла — словно растаяла в воздухе.

И лишь я одна продолжала думать о них. Живут ли они в чистом доме и не болеют ли? Спокойно ли спят в своих новых постелях? Ужинают ли все вчетвером за нормальным столом с обычными приборами? И как поступили с кошкой, о которой, увы, я забыла у них спросить? Могла ведь оставить ее у себя, вместе со скульптурами. Хотя, окажись у меня их кошка, скорее всего, я попала бы под подозрение. В базу данных Тайной полиции наверняка занесли и Мидзорэ — и породу, и окрас, фото в профиль и анфас…

Я пыталась уснуть, но волны тревоги поднимались у меня в груди и никак не могли затихнуть.

А эти подпольщики — можно ли им доверять? Как все-таки странно, что профессор не стал рассказывать о них даже мне… Но самое главное — в порядке ли дети? Наверняка ногти у мальчика опять отросли.

* * *
Когда я проснулась, исчезло еще кое-что.

Под утро ударил мороз, весь дворик покрылся инеем. Чего бы я ни коснулась, мои сандалии, водопроводный кран, печка, хлебница, булочки — все вокруг будто заледенело. Ветер, завывавший всю ночь, незаметно утих.

Я разогрела плиту, поставила на нее сковороду с остатками вчерашнего рагу, завернутые в фольгу булочки разложила вокруг. Вскипятила воды, заварила черного чая, добавила меда. Мне очень хотелось, чтобы все вокруг стало теплым.

Чтобы не мыть посуду, рагу я уплетала ложкой прямо из сковородки. А когда запахло поджаренным хлебом, развернула фольгу и добавила меду еще и на булочки.

Поглощая свой завтрак, я пыталась почувствовать, что же сегодня исчезло. По крайней мере, уж точно не рагу, не булочки, не чай и не мед. Ведь на вкус они точно такие же, как вчера.

Все-таки очень грустно, если исчезает что-нибудь из еды. Когда-то прилавки на рынке просто ломились от самых разных продуктов, а теперь даже выбирать стало не из чего.

В детстве я очень любила салат из зеленых ростков фасоли. Их перемешивали с картошкой, яйцом и томатами, заправляли майонезом и посыпали петрушкой. Приходя на рынок, мама первым делом спрашивала у продавцов:

— А свежую фасоль привезли? Самую свежую, чтоб на зубах хрустела!

Фасолевый салат мы перестали есть очень давно. А сегодня ни вида, ни вкуса тех стручков я вспомнить уже не могу.

Прикончив рагу, я отправила сковородку в мойку и убавила жар у плиты. Выпила еще чашку чая, теперь несладкого. Перемазанные медом пальцы так и липли, к чему ни прикоснусь.

Несмотря на утренний мороз, река, похоже, не замерзла. Мне казалось, я по-прежнему слышу слабое журчание воды. Кроме этого, из переулка за домом доносились звуки шагов — детей и взрослых, идущих куда-то вместе, — а также вой соседского пса. В общем, тот суетливо-растерянный шум, что слышится поутру, как только еще что-нибудь исчезает.

Дожевав последнюю булочку, я открыла северное окно, за которым было шумнее всего. На другом берегу реки собрались чуть ли не все соседи: и бывший шляпник, и неприветливая супружеская парочка, и коричнево-пегий пес, и школьники-малолетки с ранцами за спиной. Все они стояли и молча смотрели на воду.

Впрочем, сейчас она выглядела слишком странно — и слишком красиво. А ведь еще вчера эта речка была обычной, ничем не примечательной, лишь изредка здесь мелькали блестящие спинки карпов!

Я высунулась из окна и моргнула, потом еще и еще. Вся поверхность воды была покрыта какими-то очень мелкими… кусочками то красного, то розового, то белого, то еще какого-то трудноопределимого цвета. Сплошной разноцветный покров — ни щелочек, ни просветов. Мириады этих кусочков — очень мягких, насколько мне показалось сверху, — неустанно перемешивались, наслаиваясь друг на друга, и плавно двигались по течению реки, только медленней.

Я ринулась в подвал, а оттуда через прачечную выбежала на террасу. Еще недавно здесь стояла семья Инуи. Я пошла к самой воде.

Терраса была холодной и скользкой. Щели между кирпичами заросли клевером. Прямо у моих ног покачивалось нечто удивительное. Опустившись на корточки, я погрузила в него ладонь, зачерпнула сколько смогла, поднесла к глазам…

Руки мои были полны лепестков роз.

— Ну и дела творятся, а?! — закричал мне с другого берега бывший шляпник.

— Не то слово! — крикнула я в ответ.

Все, кто был рядом, согласно закивали. А дети, громыхая ранцами, стали носиться вдоль берега с течением наперегонки.

— А ну-ка, быстро в школу! Вперед марш! — заорал им вслед бывший шляпник.

Ни один из лепестков еще не увял. Наоборот: видимо, из-за ледяной воды они казались куда ярче и свежее, чем если бы оставались розами. А от их аромата, растворенного в дымке над речной гладью, перехватывало дыхание.

Вся река, докуда хватало взгляда, была покрыта лепестками. Я немного расчистила поверхность воды от них, но она быстро заполнилась ими вновь. Будто под чьим-то гипнозом, эта разноцветная красота стремилась в сторону моря.

Приставшие к ладоням лепестки я стряхнула обратно в реку. Самых разных очертаний и форм — кружевные, спиралевидные, яркие, бледные, с чашечкой или без, — все они поначалу жались к кирпичной терраске, но вскоре, подхваченные течением, унеслись и растворились среди миллионов себе подобных.


Я умылась, намазалась кремом, решив обойтись сегодня без макияжа, взяла пальто и поспешила на улицу, чтобы подняться против течения к розарию на склоне Южного холма.

По обоим берегам уже собралась толпа — всем хотелось поглазеть на чудесное зрелище. А уж Тайной полиции в этот раз было больше обычного. Почти на каждом шагу — очередной истукан с застывшей физиономией и кобурой на бедре.

Дети, не в силах стоять спокойно, бросали в странную реку камни, болтали в ней длинными палками, раздобытыми неведомо где. Разноцветные лепестки продолжали нестись вместе с течением. Их поток не сдерживали ни мелкие островки, ни толстые коряги, торчавшие из воды там и сям. Пожелай кто-нибудь лечь на воду и раскинуть в стороны ноги-руки, он лежал бы на этой нежнейшей, как пух, лепестковой перине.

— Вот это да…

— Ничто еще не исчезало так прекрасно!

— Может, все-таки сфотографировать?

— Ой, перестань! Зачем тебе снимки того, что уже исчезло?

— И то верно…

Люди переговаривались вполголоса, стараясь не привлекать внимания полиции.

Все заведения, кроме булочной, были еще закрыты. Проверить бы, что творится в цветочной лавке, подумала я, но уперлась взглядом в запертые жалюзи. Автобусы и трамваи проезжали мимо еще пустые. Солнце наконец собралось выглянуть из-за туч. Утренняя дымка почти развеялась, но благоухание не ослабевало.


Как я и думала, ни одной живой розы в саду не осталось. Лишь голые стебли с шипами да листьями торчали из земли по всему склону, словно чьи-то хрупкие скелеты. Время от времени с вершины холма — как раз оттуда, где была обсерватория, — порывы ветра подхватывали с земли оставшиеся лепестки и уносили их к реке. Стебли и листья трепетно подрагивали им вслед.

Во всем розарии не было ни души. Ни ярко накрашенной женщины, сидевшей обычно на входе, ни людей, что ухаживали за растениями, ни, конечно же, посетителей. На секунду я заколебалась, нужно ли заплатить, но в итоге просто перебралась через турникет и отправилась по тропе для экскурсий, следуя указателям.

Немногочисленные здешние цветы — колокольчики, кактусы-декабристы, горчанки — оказались не тронуты. Они продолжали цвести почти незаметно, словно извиняясь за то, что выжили. Жертвами таинственного ветра стали только розы.

А розарий без них, сам по себе, неуютен и безрадостен. Но печальней всего видеть уже бесполезные металлические подпорки для цветов и кучки удобрений. Шум реки не доносился сюда, ноги мягко проваливались в грунт. Сунув руки в карманы, я бродила по склону, точно по кладбищу безымянных могил.

Но сколько бы я ни разглядывала эти стебли с шипами и листьями, сколько бы ни читала таблички с названиями цветов, было ясно: как выглядело то, что называлось розами, мне не вспомнить уже никогда.

7

На следующий день все, кто выращивал розы у себя на участках, хоронили в реке их лепестки. Аккуратно разбирали бутоны и лепесток за лепестком бросали в воду.

Рядом с мостиком у моей прачечной стояла незнакомая элегантная дама.

— Какие прекрасные розы! — сказала ей я.

К самим розам я, конечно, испытывать уже ничего не могла, но эта женщина разбирала бутоны так бережно, что фраза слетела с моих губ сама собой.

— Благодарю вас, — ответила дама. — В прошлом году они получили золотую медаль на выставке цветов!

Мой комплимент, похоже, пришелся ей по душе.

— Это самое прекрасное, что мне досталось от отца! — добавила она.

В ее голосе, впрочем, не слышалось сожаления. Один за другим лепестки выпархивали из ее пальчиков с розовыми ногтями и, танцуя, падали на воду.

Покончив с бутонами, она даже не взглянула на реку, а просто кивнула мне на прощание, как это принято у людей ее класса, и двинулась прочь.

На третий день река приняла свой обычный вид. Воды в ней осталось столько же, цвет не изменился. А на поверхности нет-нет да снова мелькали спинки карпов.

Лепестки — все до единого — унесло течением в море. Вдоль всего острова они пронеслись, закрывая воду плотным ковром, но первые же морские волны разметали их без остатка.

Мы вместе со стариком до последнего наблюдали за ними с палубы его парома.

— И все-таки… Как ветер сумел различить, где там розы, а где нет? — спросила я, убирая большим пальцем ржавчину с перил.

— Да кто ж его знает! — отвечает старик. — Розы исчезли — вот и вся реальность, спорить с которой нет смысла.

На этот раз он надел подаренный мною свитер и брюки от старой униформы судового механика.

— Но что теперь станет с розарием?

— Не стоит беспокоиться об этом! Может, засадят другими цветами. Или фруктовыми деревьями. А может, переделают в кладбище… Знать это наперед никому не дано — да никому и не нужно. Время покажет! Оно приказам не подчиняется. А просто течет само по себе…

— Обсерватории больше нет, розовый сад исчез. Как же грустно будет теперь на холме! Старенькая библиотека — вот и все, что осталось.

— Да, ты права. Твой отец, пока был жив, частенько приглашал меня к себе в обсерваторию. Когда прилетали редкие птицы, показывал мне их через свой бинокль. А я из благодарности чинил там трубы с водой и электропроводку… В розарии у меня тоже был друг — главный садовник, он приглашал меня всякий раз, когда распускались новые сорта роз. Так что я частенько гостил на холме. Вот только библиотека для таких, как я, не особо нужна. Туда я заглядываю, лишь когда выходит твоя новая книга. Убедиться, что она уже стоит у них на полке, как положено.

— То есть… вы приходите в библиотеку, только чтобы посмотреть на мои книги?

— Конечно! Каждый раз думаю: не будет книги — пойду жаловаться! Но они всегда появляются сразу.

— Все равно, кажется, их никто не читает…

— Еще как читают. Каждую твою новую книгу всегда берут по крайней мере двое. Ученица средней школы и мужчина, служащий фирмы. Я проверил по картотеке!

От холодного ветра с моря кончик его носа краснеет.

Вокруг судового винта последние лепестки закручивает в водоворот. От морской соленой воды они поблекли, сжались и стали почти неразличимы на фоне водорослей, рыбьих останков и прочего мусора. Аромат их тоже исчез.

Время от времени с моря накатывает большая волна. Тогда паром чуть покачивает, откуда-то из трюма слышится протяжный скрип.

Маяк на утесе пылает в лучах закатного солнца.

— И чем же теперь займется ваш друг садовник? — интересуюсь я.

— Он уже пенсионер. В наши годы, даже потеряв ремесло, можно уже не искать нового, полиция и внимания не обратит. Ну забудет он, как розы выращивать, — другие занятия на свете всегда найдутся! Чистить уши внукам, например. Или блох выискивать у котов… Да что угодно!

Старик стучит по дощатой палубе носком ботинка — старого, но крепкого. Такого, что кажется, будто эта обувь уже давно стала частью его тела.

— Иногда становится так тревожно… — говорю я, опуская взгляд себе под ноги. — Страшно подумать, во что превратится наш остров, если все вокруг так и продолжит исчезать одно за другим. Что будет с островом?

Старик озадаченно почесал щетину на подбородке.

— Ты о чем?

— О том, что на острове что-нибудь старое исчезает быстрее, чем появляется новое… Так? Или я не права?

Старик кивнул и поморщился, будто от головной боли.

— А что вообще теперь умеют наши жители? — продолжила я. — Выращивать несколько видов овощей, собирать машины, которые вечно ломаются, или керосиновые печки для готовки и обогрева, разводить вечно голодных животных, делать жирную косметику, младенцев, какие-то странные игры да книжки, которые никто не читает… Примитивные вещи, которым и доверять-то нельзя и которые уже никогда не заменят нам то, что исчезло. А сколько энергии расходуется на каждое исчезновение! Да, пускай ненавязчиво, но происходит это все чаще, вот что меня беспокоит… Пустоту от исчезновений мы не можем заполнить ничем, и если так будет продолжаться, уже очень скоро весь остров превратится в решето. Он просто провалится сам в себя, точно в рыхлое, высохшее болото, где все растворяется без следа. Или вам ни разу так не казалось?

— Ах, вот ты о чем…

Он пробормотал это, то подтягивая, то, наоборот, опуская вниз рукава свитера, который я ему подарила.

— Может, оттого, что ты пишешь книги, в твоей голове и рождаются такие излишние… ох, прости… ну, такие… преувеличенные сюжеты? Ведь писать книги — это и значит преувеличивать, правда же?

— Ну, э-э… в каком-то смысле, — хмыкнула я. — Но вдруг дело вовсе не в книгах. А в чем-то куда более… реальном?

— Никакого «вдруг», — перебил он. — Я прожил здесь втрое дольше тебя. А значит, и потерял втрое больше твоего. Но ни разу не испытал из-за этого неудобств… Даже когда исчез мой паром! Да, понял я, теперь мы не сможем плавать по морю к другим островам, чтобы пройтись там по магазинам или сходить кино. И я больше не смогу возиться себе на радость с промасленными механизмами да еще и получать за это зарплату. Ну и что? По большому счету, не так уж это и важно. Ведь даже без всякого парома я прекрасно прожил до сих пор! Работа на складе, если к ней приловчиться, тоже по-своему интересна, а паром для меня стал домом… Так на что же мне жаловаться?

— Но ведь о пароме не осталось никаких воспоминаний, — замечаю я, глядя на него снизу вверх. — Теперь это всего лишь груда железа. Пустая консервная банка. Неужели вам не горько от ее пустоты?

Он поджал губы, подбирая слова.

— М-да… пожалуй, пустоты и правда стало больше, чем раньше. В моем детстве даже воздух по всему острову был как-то… плотнее, что ли? Но чем больше он истончался, тем более зыбкими, расплывчатыми делались наши души. Может, так нужно для поддержания баланса? Но тут ведь как с избыточным давлением в гидростатике. Даже если все балансы нарушены, до нуля оно все равно не упадет. Так что бояться нечего… Все будет хорошо!

На этих словах он кивнул несколько раз. А я вдруг вспомнила, что в моем детстве он точно так же кивал и морщился, пытаясь ответить на мои вопросы — например, почему пальцы желтеют, когда ешь мандарин, или куда деваются кишки и желудок, когда в животе заводится ребенок.

— Да, конечно, — ответила я. — Все будет хорошо.

— Вот увидишь! — поспешил он заверить меня. — Это я гарантирую. В этих утратах нет ничего ужасного. Как и в забвении. А Тайная полиция отлавливает только тех, кто не способен отпустить свои воспоминания из сердца на волю…

Небо над морем совсем потемнело. И сколько я ни вглядывалась, уже совсем не могла различить никаких лепестков.

8

Скоро уже три месяца с тех пор, как я потеряла голос. Теперь нам с моим любовником без пишмашинки не обойтись. Даже когда мы любим друг друга в постели, она тихонько ждет своей минуты у изголовья. Как только я хочу что-нибудь сказать, мои руки тут же тянутся к клавишам. Ведь печатаю я намного быстрей, чем пишу рукой.

Сначала, когда голос только исчез, я изо всех сил пыталась как-то его вернуть. Что только не пробовала! Проводила языком по нёбу, набирала воздух в легкие, насколько это было возможно, растягивала губы по всем направлениям. Пока наконец не поняла, что все бесполезно и что спасет меня только моя машинка. Ведь не зря мой любовник — учитель в школе машинописи, а я — его лучшая ученица!

— Что бы ты хотела на день рождения?

Теперь, заговаривая со мной, он тут же опускает взгляд к моим коленям. Туда, где неизменно покоится моя машинка.

Цок, цок, цок…

PECHATNUYU LENTU.

Обняв меня левой рукой за плечо, он склоняет голову набок и читает набранные мною буквы.

— Печатную ленту? — удивленно улыбается он. — И больше тебе не о чем помечтать?

Цок, цок, цок, цок…

NO YA ZHE VOLNUYUS’ KONCHITSYA LENTA NE SMOGU S TOBOI GOVORIT’.

Теперь, когда мы вдвоем, его дыхание постоянно согревает мне плечо. И я чувствую, что счастлива. Так, что даже забываю погоревать о пропавшем голосе.

— Я понял. Пойду в канцелярскую лавку и скуплю всю ленту, что у них есть!

Цок, цок…

SPASIBO.

Слова, отпечатанные на машинке, воспринимаются совсем не так, как произнесенные голосом. Каждая из литер продавливает бумагу по-своему. Краска от ленты ложится не всегда ровно. Буква J заваливается, точно младенец на спинку. В букве М нижний угол сточился, будто зубец у старой пилы. Благодаря всему этому сами слова еще глубже западают в душу, восхищая своей героической стойкостью. Хотя, конечно, литеры J и М уже давно пора заменить в мастерской[6].

Хорошо помню день, когда мой любовник-учитель показал нам, как менять в машинке ленту. Я тогда только начала учиться и весь урок отрабатывала сплошные it, it, it, it и this, this, this…

— Сегодня перед тем, как пойти домой, вы научитесь менять печатную ленту, — объявил он. — Процедура немного мудреная, но если все верно запомнить, дальше проблем не будет. Так что смотрите внимательно!

Собрав всех учениц у стола в центре класса, он начал демонстрацию. Продел палец в боковую щель, снял крышку. Раздался мягкий щелчок. Внутри у машинки все оказалось куда интересней, чем я себе представляла. Рычажки с буквами, толстый резиновый валик, спицы разных конфигураций, почерневшие от масла металлические лапки и стерженьки — все эти не похожие друг на друга штуковины, сцепленные воедино, образуют сложнейший агрегат.

— Когда ленты слева уже почти не осталось, мы удаляем ее вот так! — сказал он и снял катушку с правой оси. Остаток ленты, отмотавшись от левой катушки, черной змейкой прошелестел меж зазубрин лентопротяжного механизма и уполз из машинки прочь.

— Вот так!.. А теперь заряжаем новую ленту. Первым делом вставляем ее в пустой ролик — рабочей поверхностью от себя. Рабочая — та, что гладкая и блестит. Кончик ленты зажмите покрепче и из пальцев не выпускайте. Главное — продевать ее правильной стороной и в нужном порядке. Сначала вставляем ее между этими крючками. Затем пропускаем через это колесико. Заводим за этот штырек. Теперь возвращаем немного назад, и тогда…

Что говорить, процедура и правда мудреная. С первого раза не запомнишь, как ни старайся, с тревогой подумала я. Да и в глазах остальных учениц уловила такое же беспокойство. Но его пальцы продолжали действовать — уверенно и безошибочно.

— Ну, вот и готово! — объявил он и застучал для проверки по клавишам. Бодро подскакивая с каждым ударом, лента начала проматываться с одной катушки на другую, и весь класс дружно выдохнул с облегчением.

— Все понятно? — спросил он, уперев руки в бедра. Чистые руки — без малейшего пятнышка масла или чернил. С неизменно красивыми пальцами.

Увы! До самого конца учебы я так и не наловчилась заряжать проклятую ленту. Как ни старалась, черную змейку заклинивало на первом же предложении, и буквы не хотели печататься хоть убей. И на каждом очередном занятии я дрожала от страха: а вдруг моя лента закончится — что же я буду делать?

Теперь-то, конечно, дело другое. Теперь я выполняю эту операцию и быстрее, и аккуратнее даже его самого. А с тех пор, как стала пользоваться машинкой вместо пропавшего голоса, вставляю новую ленту каждые три дня. Все старые катушки, скопившиеся за этот срок, я бережно сохраняю. Почему-то мне кажется, чем чаще я буду разглядывать отпечатки букв на старых лентах — ну, или хотя бы поглаживать их кончиками пальцев, — тем скорее мой голос вернется ко мне…

Дописав до этих пор, я показала текст редактору R. Уже теперь рукопись получалась довольно увесистой, и, чтобы не вынуждать меня таскаться с нею в издательство, он наведался ко мне сам.

Никуда не торопясь, мы обсуждали строчку за строчкой. Спорили, нужна такая-то фраза или нет. Исправляли отдельные слова — «тетрадь» на «блокнот», «вино» на «фруктовую наливку», «взор» на «взгляд» и так далее. Иногда вставляли недостающее предложение, а иногда выкидывали целый абзац.

Редактор R, сидя на диване, спокойно читал текст. Задумчиво, без малейшего нажима поглаживал каждую страницу в левом нижнем уголке, готовясь перевернуть. С моими рукописями он всегда обращается очень бережно. Замечая это, я всякий раз напрягаюсь: да неужели моя писанина достойна столь пристального внимания?

— Ну, что… Может, на этом сегодня прервемся? — проговорил он.

Мы закончили работу. Редактор вынул из кармана сигареты и зажигалку, я собрала все страницы с пометками в отдельную стопочку и зажала их скрепкой.

— Не хотите ли еще чаю?

— Если можно, покрепче, — согласился он.

— Да, конечно.

Я отправилась на кухню, нарезала на ломтики кастеллу[7], разлила по чашкам чай и принесла всё в комнату.

— Это твоя мама? — спросил он, разглядывая фотографию на каминной полке.

— Да.

— Красивая. Вы с ней очень похожи…

— Ну что вы! Как часто повторял папа, у меня от мамы разве что ровные зубы.

— Красивые зубы очень важны!

— У мамы в мастерской, на верстаке, всегда лежал газетный кулек с сушеными трепангами. И она постоянно грызла их, пока работала. А когда я начинала хныкать в своем манежике, совала мне кусочки трепанга прямо в беззубый рот, и я замолкала. До сих пор вспоминаю тот вкус — вперемешку с запахами гипса и опилок. Ужасно терпкая гадость!

R поправил очки на носу и, улыбнувшись, опустил взгляд.

В наступившей паузе мы молча поедаем кастеллу. Всякий раз, встречаясь с глазу на глаз, мы оба плохо понимаем, о чем еще говорить, когда заканчиваем обсуждать мою рукопись. Это вовсе не напрягает, напротив — его мирное дыхание окутывает меня, как уютное одеяло. Хотя я знаю редактора R исключительно как человека, который вычитывает мои рукописи. Где он родился и вырос, с кем живет сейчас, как проводит выходные, что за женщины ему по душе, за какую бейсбольную команду болеет — ничего из этого мне не известно. Когда мы вдвоем, мы просто читаем мои рукописи, и все.

— А здесь у тебя осталось много работ твоей мамы? — спрашивает он, намолчавшись досыта.

— Да нет… Только те, что она дарила лично папе или мне, совсем немного, — ответила я, снова глядя на мамин портрет. На маме летнее платье с рукавами-фонариками, она держит меня на коленях и смущенно улыбается. Ее руки, привыкшие к тяжелым инструментам вроде зубил, молотков и булыжников, теперь нежно сжимают ножки младенца.

— Законченныеработы мама, похоже, не любила долго держать в мастерской. А с другой стороны, кажется, в моем детстве они были расставлены по всему дому… Но когда пришла повестка из полиции, мама быстро от них избавилась. Может, предвидела, что нас ждет впереди? А я была совсем еще маленькой и о тех событиях почти ничего не помню.

— А где была ее мастерская?

— В подвале. Думаю, когда-то она работала еще и на даче, в деревушке вверх по течению, но это было еще до моего рождения, а потом — уже только здесь, внизу, — сказала я и легонько постучала по полу носком шлепанца.

— А я и не заметил, что у этого дома есть подвал!

— Ну, это не совсем подвал… То есть он не просто под землей. У нашего дома только с юга вход через улицу, а северная дверь ведет из подвала к реке. Фундамент дома закладывали в воде, так что подпол расположен на уровне речного дна.

— Ого! Как все сложно…

— Думаю, мама любила шум воды. Не громкий, как морские волны, а мягкий, как шелест реки. Вот и дачу себе купила тоже на речном берегу. Ну, а здесь, в подвале, уже и сложились три важных для нее условия: шум воды, мой манежик и сушеный трепанг в газетке.

— Тоже мудреная комбинация… — он покрутил в пальцах зажигалку и закурил. А потом, чуть замявшись, добавил: — Если ты не против, конечно… А могу я взглянуть на этот подвал?

— Ну конечно. Совсем не против! — ответила я не задумываясь.

Очень долго он будто сдерживал что-то в груди, но в итоге раскрыл-таки рот и медленно выпустил струйку дыма.

* * *
— Ого! Зябко тут…

— Я сейчас печку разожгу. Только она совсем древняя, разгорится не сразу. Вы уж простите…

— Ну что ты, это от реки прохладно… И даже уютно по-своему. Не беспокойся.

Мы начали спускаться в подвал. На темных ступеньках он, чуть смущаясь, подал мне руку.

— Да тут просторней, чем я думал! — протянул он, оглядывая мастерскую, когда я включила свет.

— После маминой смерти папа не мог спускаться сюда. Так что здесь теперь полное запустение…

Сама я не была здесь, пожалуй, с тех пор, когда постучались Инуи.

— Ну… будьте как дома! — пригласила я.

Медленно поворачиваясь, он долгим, пристальным взглядом осматривал все вокруг — мелочи на мамином верстаке, стеллаж с инструментами; на верхней полке — пять статуэток, которые принесла семья Инуи, стеклянную дверь в прачечную, деревянные стулья… И хотя ничего интересного тут не было, R обошел все углы помещения, останавливаясь в каждом надолго — так, словно хотел вобрать в себя без остатка холод и запустение всех последних лет.

— Там в ящиках ее записки, черновики… Можете посмотреть, если хотите, — разрешила я. И он брал мамины бумаги с той же бережностью, с какой всегда читал мои рукописи. Стоило ему шевельнуться, как вокруг него тут же танцевали мягкие тучи пыли вперемешку с каменной крошкой. Через окошко под потолком к нам заглядывало чистое, без единого облачка, небо. Иногда с реки доносило плеск выпрыгнувшего из воды карпа.

— А здесь у вас что? — спросил он, обогнув лестницу и остановившись перед комодом с рядами маленьких ящичков.

— Здесь мама когда-то прятала… секретные мелочи.

— Секретные мелочи?

— Да. Как бы объяснить… Ну, всякие странные вещицы, которые… о которых я никогда…

Не подобрав нужных слов, я запнулась и умолкла. А он принялся выдвигать из комода ящик за ящиком. Все они оказывались пусты.

— И от них ничего не осталось?

— Когда я была маленькой, в каждом ящичке хранилась какая-нибудь отдельная вещица. В перерывах между работой мама часто мне их показывала. И о каждой рассказывала какую-то удивительную историю. Такую, что не вычитаешь ни в одной книжке с картинками.

— Так почему же здесь пусто?

— Не знаю. Однажды я вдруг обнаружила, что все отсюда исчезло. Думаю, это случилось в самом разгаре той суматохи, когда маму забирала полиция.

— То есть полиция их конфисковала?

— Нет. Сюда они не спускались. Тайну нашего комода знали только мы с мамой и больше никто. Даже от папы скрывали… Скорее всего, мама как-то сумела избавиться от этих вещей за пару дней до того, как за ней пришли. Мне тогда было десять, и я понятия не имела, что означают все эти вещицы. Но всем сердцем почувствовала их опасность, когда маме прислали повестку. Она же успела их то ли выкинуть, то ли куда-то спрятать, то ли отдать на хранение кому-то еще.

— Вот как…

Чтобы не стукнуться головой о ступеньки, R пригнулся и потянул на себя один из ящичков. Наверняка перепачкает все руки ржавчиной, встревожилась я.

— Ты можешь вспомнить, что за вещи здесь были?

Он посмотрел на меня в упор. Солнечные блики сверкали на линзах его очков.

— Да я и сама иногда просто взрываюсь от желания вспомнить. Ведь это было самое драгоценное — наше с мамой время вдвоем… Но все бесполезно. Картинки не возникает. Помню выражение маминого лица, ее голос, запах подвала. Но все, что тогда лежало в ящиках комода, вспоминается как нечто размытое и бесформенное. Так, будто именно этот конкретный участок моей памяти просто взял и… растворился.

— И все-таки попробуй описать то, что помнишь, — попросил он. — Пусть даже очень размытое. Любую, самую незначительную деталь.

— Ну что ж…

Я уперлась взглядом в комод. Когда-то он, без сомнения, был очень изысканным, но теперь это жалкая рухлядь: лак облупился, ручки заржавели, в щелях вековая пыль. На некоторых дверцах еще виднелись следы от наклеек, которыми я когда-то помечала отдельные ящики.

— Больше всех остальных вещей, — заговорила я после долгой паузы, — мама дорожила сувениром, который остался от бабушки. Его она прятала вот здесь, во втором ряду. Это был зеленый прозрачный камешек, маленький и очень твердый, похожий на выпавший молочный зуб. Наверное, я и запомнила это потому, что у меня как раз выпадали первые зубы, не знаю…

— Красивый камешек? — спросил R.

— Наверное, да… Потому что мама часто доставала его и смотрела, как он переливается в лунном свете. Но в моей душе тот камень не вызывает вообще никаких эмоций. Ни умиляться ему, ни обладать им лично мне совершенно не хочется. Все, что я помню, — это каким холодным он был, когда она однажды положила его мне на ладонь. И даже теперь, когда я стою перед этим комодом, моя память похожа на гусеницу шелкопряда, которая спит как убитая в своем коконе…

— Ничего не поделаешь! Именно так себя чувствуют все, кто встречается с тем, чего больше нет… — сказал R, поправляя очки на носу. И вдруг добавил: — А назывался тот камень, случайно, не изумруд?

— И… зум… руд?? — бормотала я снова и снова. И каждый раз чувствовала, что где-то в самых потайных закоулках моей души это слово отдается едва различимым эхом. — А ведь точно… И-зум-руд… Да, именно так! Но… откуда вы это узнали?

Несколько секунд он молчал. А потом вместо ответа принялся снова открывать ящички комода. Ржавые ручки на дверцах сдавленно лязгали. Так продолжалось, покуда он не выдвинул крайний ящичек слева в четвертом ряду. Тут его руки замерли, и он повернулся ко мне.

— А здесь, кажется, хранились духи? — спросил он.

«Да откуда вы…» — едва не воскликнула я, но прикусила язык.

— Запах еще остался, — пояснил он и, положив мне руку на спину, легонько подтолкнул, чтобы я наклонилась поближе. — Чувствуешь?

Я принюхивалась, набирая полную грудь воздуха, вспоминая этот аромат на маме и то, как она собиралась нанести его на меня. Но все равно внутри меня не шевелилось ничего, кроме сырого, затхлого воздуха. Даже рука R на моей спине ощущалась живее, чем память об этом аромате.

— Простите, — вздохнула я и покачала головой.

— Ты ни в чем не виновата, — сказал он. — Слишком уж это непросто — вспоминать то, что уже исчезло.

Он задвинул ароматный ящичек на место и несколько раз поморгал.

— Но я помню все, — добавил он. — И красоту изумруда, и запах духов. Из моего сердца ничто не исчезает никогда.

9

Чем глубже зима, тем плотнее кутается остров в свое одеяло из тяжкого, спертого воздуха. Солнце совсем потускнело, и ближе к вечеру, как по чьей-то команде, поднимается шквальный ветер. Люди шагают по улицам быстро, ссутулившись, сунув руки поглубже в карманы.

На улицах все чаще мелькают темно-зеленые фургоны с брезентом на кузовах. Иногда его убирают, и пустые машины резво проносятся мимо под вой сирен. Иногда они тащатся, натужно подрагивая, и медленно исчезают из виду. Время от времени в щели между брезентом и кузовом смутно мелькает то чей-то ботинок, то уголок портфеля, то край пальто.

«Зачистку памяти» теперь производили все жестче. Чтобы кого-то забрать, уже не присылали повесток заранее, как в те времена, когда увезли мою маму. Сейчас всех застают врасплох. Сейчас у них в руках увесистые тараны, которыми можно выбить любую дверь. Полиция неожиданно вламывается в дома и обыскивает все места, где может кто-нибудь прятаться. Рыщет в чуланах, заглядывает под кровати, шарит за шкафами с одеждой. Выворачивает наизнанку любые пустоты, в которых может поместиться человек. Всех, кого находят, — вместе с теми, кто их укрывает, — вытаскивают на улицу и загружают в фургоны.

С тех пор как сгинули розы, новых исчезновений еще не случалось. Зато все чаще разносились слухи о том, что чей-нибудь знакомый из соседнего городка, или одноклассник, или дальний родственник хозяина рыбной лавки пропал без вести. То ли его забрали, то ли ему повезло и он удачно спрятался в чьем-то доме, то ли сначала спрятался, а потом его нашли и забрали.

Никто ничего больше не знал — и даже не пытался разузнать. Ведь что бы там ни случилось, было ясно одно: стряслась беда, которую можно накликать и на себя, даже просто болтая о ней на улице. И если вдруг поутру люди обнаруживали, что соседний дом опустел, они проходили мимо, украдкой оглядываясь на его окна и молясь в душе о том, чтобы все обошлось. Люди на острове привыкли к потерям.

* * *
— Хочу вам кое-что рассказать. Но если не хотите это услышать, говорите сейчас. Вы согласны?

Рука старика застыла над недорезанным яблочным пирогом. Он удивленно хмыкнул:

— Странный вопрос… Как я могу обещать, не зная, о чем речь?

— А вот так. Когда всё услышите, отказываться будет поздно. Обратной дороги нет. То, что я хочу рассказать, — тайна, которую крайне важно сберечь. И сейчас нужно выяснить, можем ли мы с вами хранить ее вместе. Не хотите — не страшно, никаких проблем. Тогда я просто запечатаю эту тайну в сердце и никогда в жизни не расскажу никому. Вот и все. Так что забудьте о смущении, гордости или долге и просто скажите: хотите вы это услышать или все-таки нет?

Старик отложил в сторону нож, сцепил пальцы на коленях. Чайник на печке вот-вот закипит. Лучи солнца из иллюминатора каюты первого класса заливают яблочный пирог. И сливочное масло на его корочке тает, поигрывая золотистыми бликами.

— Ну что ж… Послушаю! — ответил старик, всем телом разворачиваясь ко мне.

— Но знание — это опасно. И чревато большими неприятностями.

— Нетрудно догадаться.

— А может и стоить жизни!

— Ну, моей-то жизни все равно уже почти не осталось.

— Так-то оно так, но…

— За меня не волнуйся. Давай, рассказывай, — кивнул он, обхватив колени поудобней.

— Я хочу кое-кого спасти… А точнее — спрятать, — сказала я и посмотрела на старика. На лице его не дрогнуло ни мускула. Он просто сидел и молча ждал продолжения.

— Я прекрасно знаю, какого ужаса ожидать, если меня раскроют. Но если ничего не сделать, я опять потеряю очень близкого мне человека. Так же, как потеряла маму… Но одна я с этим не справлюсь. Мне нужна помощь — того, кому я могу доверять.

От сильного ветра паром натужно закряхтел. Десертные тарелочки, составленные одна на другую, звякнули на всю каюту.

— Могу я кое о чем спросить?

— Конечно.

— Человек, кого ты хочешь спасти… Кем он тебе приходится?

— Это мой редактор. Тот, кто всегда первым читает все, что бы я ни написала. Друг, который лучше всех на свете понимает то, о чем я пишу.

— Ясно… — кивнул старик. — Я тебе помогу.

— Вот спасибо!

Я накрыла пальцами его сплетенные на коленях руки. Большие руки, испещренные морщинами.


Мы все обсудили и решили, что самое безопасное место в доме, пожалуй, хранилище, где отец когда-то держал свои книги и документы. Между полом второго этажа и потолком первого была длинная ниша, и отец попросил плотников переделать ее в отдельное помещение. Так у отца в кабинете, в самом центре пола, появился небольшой, метр на метр, квадратный люк — единственный вход в хранилище.

Само хранилище — длинная, но узкая клетушка площадью примерно в три татами[8] и всего метр восемьдесят в глубину. Рослый, плечистый редактор R даже не сможет разогнуться в полный рост. Свет туда проведен, но воды нет. И никакого окна.

Конечно, куда просторнее и уютнее было бы прятаться в мамином подвале. Но о том, что у нас есть подвал, знают все соседи. А попасть туда может любой, кто не боится перебежать через речку по разваливающемуся мосту. И если, не ровен час, нагрянут с обыском, в подвал сунутся первым делом. А вот хранилище с книгами полиция в прошлый раз не заметила, даже выпотрошив все шкафы с документами в отцовском кабинете. И если я хочу спасти своего редактора, я должна спрятать его там, куда никто из внешнего мира не проникал еще никогда.

Старик открыл судовой журнал и на чистой странице, пункт за пунктом, составил два списка того, что мы должны сделать.

Первый список — для меня:

1. Выкинуть из хранилища все оставшиеся документы и уничтожить как можно осторожней: почти все они связаны с птицами.

2. Произвести уборку и дезинфекцию. Гигиена крайне важна: если R заболеет, на врача рассчитывать не придется.

3. Приготовить ковер для маскировки люка в полу — простой, неброской расцветки, не вызывающий желания ни разглядывать его, ни тем более сдвигать с места.

4. Собрать необходимый запас утвари для долгой жизни взаперти: электрический удлинитель, лампу, постельный комплект, все для чая и т. д. Стараться не покупать ничего нового: крупные закупки привлекают внимание.

5. Придумать, как доставить господина R в дом незамеченным (самое важное и самое сложное).

И второй список, уже для себя:

1. Установить в стене вытяжку с вентилятором: воздух внутри слишком спертый.

2. Обеспечить хотя бы минимальный доступ к водопроводу — придумать как.

3. Оклеить стены толстыми обоями — для поддержания тепла и звукоизоляции.

4. Провести туалет. Все слесарные работы вести так, чтобы снаружи дома никто ничего не заметил.

5. Подружиться с R, — кроме нас двоих, он еще долго не будет ни с кем общаться.

Мы обсудили все до мельчайших деталей: как подготовить тайное жилище, как привести в него R. Повторили несколько раз, в каком порядке что выполнять. Проверили, ничего ли не забыли. Еще раз перебрали в голове все возможные неприятности — и как из них выпутаться. Что делать, если нас со стройматериалом вдруг остановит для проверки патруль. Или соседская собака уловит запах пришельца. Или полиция схватит редактора R до того, как мы все подготовим. Причин для беспокойства хоть отбавляй…

— Ну что ж! А теперь давай пить чай с пирогом? — наконец предложил старик.

Сняв с печки чайник, он налил кипяток в заварник и стал ждать, пока заварится чай. Но тут же, спохватившись, взял нож и начал нарезать яблочный пирог.

— Очень часто, — проговорил он, — излишние волнения есть просто излишние волнения.

— Разве?

— О, да. Это уж поверь мне. Все у нас получится, вот увидишь.

— Ага… Надеюсь!

Старик положил мне на блюдце большой кусок пирога. Он по-прежнему принимает меня за девочку, которой нужно расти, и все время старается накормить меня до отвала. Мое блюдце стоит на белоснежной салфетке. Скатерть под нею гладкая, накрахмаленная, а в вазочке в центре стола — тонкая ветка с красными ягодами, какие часто встречаются на самой вершине холма.

Мы еще раз перечитали страничку судового журнала, стараясь запомнить все до последней строчки. Затем старик вырвал страничку и бросил в печь. Листочек с записями вспыхнул, скукожился и исчез бесследно. Какое-то время мы молча смотрели на огонь. Вот-вот с нами должно произойти нечто жуткое, но мы почему-то становились только спокойнее. В теплом воздухе каюты расплывался аромат пирога.


На следующий день работа закипела. Все оставшиеся в хранилище документы я разделила на кучки и сожгла в большой садовой печи во дворе, старательно делая вид, что избавляюсь от старых журналов мод. Замаскировала люк, притащив ковер из гостиной. Нужную утварь умудрилась собрать из домашней, и докупать ничего не пришлось.

А вот перестроить каморку оказалось куда сложнее. По слухам, все плотники острова уже получили от Тайной полиции жесткие указания — немедленно сообщать о любом подозрительном заказе на переоборудование помещений. Значит, ремонт придется проводить своими силами — да еще и в глубокой тайне, ведь иначе на нас сможет донести любой, кто, не дай бог, заметит это со стороны.

Кучу сил и нервов мы извели, только пока собрали нужные инструменты и материалы. Чтобы добыть хотя бы самое необходимое, старик придумывал уловку за уловкой. Обрезки труб и реек продевал в рукава свитера, пакеты с гвоздями, болтами и гайками обматывал вокруг пояса, мелкими инструментами набивал карманы. И когда наконец доставлял все это в дом, облегчению его не было предела. Он разминал затекшую спину и со смехом рассказывал, как крутил педали велосипеда, бренча и лязгая каждой частичкой тела, абсолютно уверенный в том, что вот-вот развалится на куски.

Работал он как настоящий виртуоз. Точно, аккуратно, терпеливо — и, при всем этом очень проворно. Время от времени он заглядывал в чертежи, нацарапанные явно загодя на задних страничках судового журнала, и, поразмыслив, уверенно продолжал. Прорубил в стене дырку, подвел трубу, соединил с остальными коммуникациями. Рассчитал длину всей проводки, закрепил на стенах розетки. Я же старалась ему не мешать и лишь помогала, где нужно.

Чтобы хоть как-то заглушить шум ремонта, я крутила в кабинете отца пластинки с симфонической музыкой. Инструменты вроде ножовки старик использовал ближе к кульминации каждой пьесы, когда в игру вступал сразу весь оркестр. Не тратя время на разговоры и не прерываясь даже на обеды, мы продолжали работу.


К вечеру четвертого дня все было закончено. Сидя посреди каморки на полу, мы рассматривали плоды наших усилий. Убежище вышло отменное — даже лучше, чем мы планировали. Простое, компактное и уютное. Бежевые обои — отличный выбор! С теснотой, конечно, ничего не поделаешь, но все необходимое укомплектовано в лучшем виде. Кровать, стол, стул. В углу за фанерной перегородкой туалет, над унитазом — пластмассовый бак для слива. Доливать туда воду изо дня в день, похоже, станет одной из моих домашних забот.

Вдобавок ко всему гениальный старик соорудил еще и простейшее средство коммуникации. Провел из кабинета в убежище пустую резиновую трубу и к обоим концам приделал найденные на кухне воронки. Наклоняясь к такой воронке, можно общаться, как по телефону, даже не встречаясь с собеседником.

Простыни с одеялами были чистыми и мягкими. Стол со стулом источали аромат свежего дерева. Бледно-оранжевая лампа освещала каморку очень даже неплохо.

Погасив свет, мы поднялись по стремянке из трех ступеней, откинули крышку люка над головой. Протиснуться в тесную квадратную дырку — задачка не из простых: нужно ужаться в плечах чуть не вдвое, а затем подтягиваться на руках. Увидев, как я барахтаюсь, старик помог мне выбраться. Боюсь, не будет ли широкоплечий R застревать при каждой попытке вылезти. Но если учесть, что выбираться наружу ему почти не придется, — пожалуй, пускай все остается как есть.

Вернув крышку люка на место, мы накрыли ее ковром. На любой взгляд со стороны — самый обычный пол. Никаких ощущений, будто под ногами есть потайная комната.

10

— Я знаю, где вас спрятать. Готовьтесь! — заявила я редактору R, когда мы закончили обсуждать мою работу. Я очень старалась говорить как можно более спокойно и обыденно. Так, словно предлагала сходить куда-нибудь перекусить.

В вестибюле издательства было полно народу. Вокруг нас то слышался чей-нибудь смех, то звякали кофейные чашки, то раздавались телефонные трели. Пользуясь этой какофонией как прикрытием, я поспешила изложить ему ситуацию.

— Место надежное и безопасное. Собирайтесь скорее.

Он положил сигарету в пепельницу и посмотрел на меня, не мигая.

— Убежище? Для меня?

— Ну конечно.

— Но как ты его нашла? Это же так непросто!

— Теперь уже не важно. Главное — чтобы до того, как они расшифруют ваш геном, вы успели…

— Я уже все обдумал и решил, — прервал он меня на полуслове.

— Решили что? — уточнила я.

— Жене про свою тайну я не рассказывал. Она ждет ребенка. Рожать через месяц. Оставить ее одну я не могу, а с нею вместе прятаться невозможно. Укрывать у себя беременную не согласится никто.

— Прячьтесь один! Только так вы спасете всех — и себя, и супругу, и малыша…

— Ну, допустим даже, я спрячусь. И что дальше? Кто может сказать, когда я вернусь?

Дым от сигареты, поднимаясь над пепельницей, подрагивал в пустоте между нами. Словно пытаясь взять себя в руки, R трижды постучал зажигалкой по столу.

— Что будет дальше, не знает никто… — ответила я. — Но однажды даже Тайная полиция провалится в тартарары. Как, впрочем, и все остальное на этом острове.

— Никак не думал, что ты мне это предложишь. Я просто ошарашен…

— Ну еще бы! Но теперь вы должны думать только о том, как не попасть под очередную зачистку. Понимаю, вы боитесь за супругу. Но о ней позаботятся те, кто еще остается снаружи. Мы что-нибудь придумаем, и я в том числе, уж поверьте. Ваша задача — выжить, чтобы однажды снова увидеть жену и ребенка. А кроме того, если вас арестуют, что будет с книгой, которую я прямо сейчас пишу?

Сообразив, что каждая моя фраза звучит все громче, я глубоко вздохнула и залпом проглотила остатки кофе.

Фонтан в вестибюле отключили, палые листья на глади его бассейна замерли. На кирпичах кольцевой оградки дремал черный кот. Цветы в вазах давно завяли, а по всему полу валялись занесенные ветром обрывки каких-то плакатов.

— И где же оно, это убежище? — спросил R, уставившись на зажигалку в руке.

— Этого я вам сообщить не могу, — ответила я в точности так, как мы договорились со стариком. — Знать слишком много опасно. Как только узнаете, тайна может раскрыться. Самое безопасное — исчезнуть без подготовки, без предупреждения, все равно как вдохнуть и выдохнуть. Понимаете, о чем я?

Он кивнул.

— Значит, вы можете мне доверять. В том, что я вам предлагаю, никакого подвоха нет. Я обо всем позабочусь.

— Неужели из-за меня ты ввязалась в нечто ужасное?

Моя рукопись мирно лежала на столике между нами. На ней, отработав свое, покоились бок о бок его авторучка и мой карандаш. Потушив сигарету в пепельнице, он медленно поднял взгляд. Особого замешательства в его глазах я не заметила. Скорее уж это был взгляд человека рассудительного и спокойного. Только боковой свет со стороны фонтана отбрасывал ему под глаза тени, от которых лицо казалось печальным.

— Вовсе нет! Я просто очень хотела бы и дальше писать книги, а мне нужен редактор…

Я попыталась улыбнуться, но губы не слушались, поэтому пришлось продолжать:

— В общем, порядок действий такой. Послезавтра, в среду, в восемь утра приходите на Центральную станцию, к самым турникетам… Понимаю, что времени на сборы не останется, но это должно случиться именно в среду. А главное, никакие сборы и не нужны. Только вы. В своем обычном рабочем костюме — и с портфелем, в который вы положите самое необходимое. Все, что может понадобиться еще, я получу от вашей супруги потом и доставлю это в убежище… Дальше. На станции, в киоске у турникетов купите «Экономическую газету» и начните читать ее возле входа в кондитерскую. Она будет еще закрыта, но это не важно… Вскоре к вам подойдет старик. В вельветовых брюках и джемпере. В руках у него будет бумажный пакет из булочной. Это — условный знак. Заговаривать с ним не следует, но как только встретитесь с ним глазами, сразу идите следом… Вот и весь план! — закончила я и наконец-то перевела дух.


Утром в среду хлынул дождь. Такой, словно весь остров постепенно засасывало в огромную морскую воронку. Даже распахнув все шторы, я не увидела за окнами ничего, кроме хлеставшей по стеклам воды.

Подходит ли такой ливень для нашего плана? Или, наоборот, мешает ему? Этого я понять не могла. С одной стороны, так, конечно, легче скрыться от слежки. А с другой — редактору со стариком будет куда сложнее передвигаться по городу. Мне же, так или иначе, остается одно: дожидаться их дома.

Я включила обогреватель пожарче, прогрела дом и вскипятила чайник, каждые полминуты проверяя в окне прихожей, не идут ли они, чтобы сразу же отпереть дверь. Пешком от Центральной станции до дому обычно минут двадцать пять, но сколько им понадобится, когда льет как из ведра, сказать невозможно.

Уже в 8:25 начало казаться, что стрелки часов замедлили ход. Я металась по коридору между часами в гостиной и окном в прихожей. Оконное стекло запотевало, я то и дело протирала его рукавами, и свитер вскоре разбух от влаги, хоть выжимай.

Но за окном был один только ливень, застивший все и вся — деревья с оградой во дворике, телефонные столбы, небеса. Плотная пелена, под которой так легко задохнуться. И я начала молиться, чтобы редактор R со стариком прорвались сквозь нее. Хотя, признаться, давненько уже не молилась вообще ни о чем…

Но вот наконец они появились — без четверти девять. Я отперла дверь, и они просто-таки ввалились в прихожую, поддерживая друг друга за плечи. Мокрые, задыхающиеся. С налипшими на лицо волосами, в потемневшей от влаги одежде и хлюпающих ботинках. Я тут же утолкала их в гостиную и усадила в кресла поближе к керосиновой печке.

«Экономическая газета» и пакет из булочной в их стиснутых пальцах расползлись мокрыми клочьями. А булки в пакете размякли так, что уже не съешь.

Стянув пальто, редактор R откинулся в кресле и закрыл глаза, пытаясь отдышаться. Старик, желая согреть его как можно скорее, засуетился вокруг — то подвигал поближе обогреватель, то, притащив откуда-то одеяла, укутывал беглеца. Куда бы он ни двинулся, за ним оставались сплошные лужи, от их одежды валил густой пар.

Несколько минут мы сидели, уставившись на обогреватель, и слушали шум дождя. Любому из нас явно было что сказать, но словно некая тяжесть в груди мешала словам прорваться наружу. Ярко-красное пламя бойко подрагивало в круглом печном оконце.

— Все прошло точно по плану, — пробормотал старик словно самому себе. — А дождь смыл все следы…

Мы с редактором посмотрели на него.

— Какое счастье, что вы теперь в безопасности! — воскликнула я.

— …Но мы все равно не исключали, что за нами увяжется хвост. И на всякий случай вернулись в обход.

— Но я поражен! — сказал редактор R. — В жизни бы не догадался, что ты устроишь убежище у себя же дома!

Каждый из нас старался говорить полушепотом. Словно боясь, что, потревожив тишину гостиной, мы разбудим нечто недоброе.

— Да, мы не связаны ни с какими подпольщиками. Все это я спланировала сама… Ах, да! Познакомьтесь, пожалуйста. Это наш единственный помощник. Человек, который был другом моей семьи задолго до того, как я родилась.

Выпростав руки из-под одеял, мужчины обменялись рукопожатиями.

— Даже не знаю, как вас благодарить! — признался R, но старик лишь смущенно покачал головой.

— Сейчас я напою вас чем-нибудь горячим, — объявила я и прошла на кухню. Подогрела чашки, заварила чай немного крепче обычного. И мы стали пить его опять в тишине.

Постепенно оба обсохли. Волосы R снова стали пушистыми, на щеки старика вернулся румянец. Дождь за окном все хлестал с прежней силой. Когда все три чашки опустели, я предложила:

— Ну что… Пойдемте смотреть вашу комнату?

* * *
Когда я закатала край ковра над люком, редактор разинул рот от удивления.

— Ну просто лестница в небеса! — пробормотал он.

— Внутри, конечно, тесновато, но безопаснее места не придумаешь. Никто снаружи ничего не увидит и не услышит ни звука.

Мы спустились по лесенке внутрь — старик, следом я, и за мной уже R. Нечего и говорить, втроем в убежище было не развернуться вообще. Редактор взгромоздил на кровать разбухший портфель. Обычно набитый рукописями и вычитанными гранками, на сей раз тот явно хранил в себе кое-что поважнее.

Старик показал, как работают электрокамин, туалет, переговорная труба и прочие удобства. После каждого объяснения редактор одобрительно кивал.

— Боюсь, вам еще много чего понадобится. Но пока наш дедуля с нами, беспокоиться не о чем. Эти руки могут изготовить почти всё на свете! — сказала я и легонько похлопала старика по спине.

Старик опять засмущался и почесал седину на затылке. Редактор R едва заметно улыбнулся.

Объяснив все, что нужно, мы со стариком решили вернуться наверх и дать новоселу отдохнуть. Чего-чего, а стресса на него сегодня навалилось куда больше нашего. Как я понимала, ему наверняка нужно побыть одному, чтобы переварить столь внезапную разлуку с семьей.

— В двенадцать принесу обед, — сказала я, притормаживая на лесенке. — Как только вам что-нибудь понадобится, вызывайте меня по трубе!

— Спасибо! — ответил R.

Я закрыла люк, застелила крышку ковром. Но еще долго стояла, глядя себе под ноги, не в силах двинуться с места. Его «спасибо» повторялось эхом в моих ушах, снова и снова. Так, словно голос его медленно поднимался ко мне из неведомых глубин.

11

С тех пор, как R спустился в убежище, прошло уже десять дней. Но мы с ним все никак не могли привыкнуть к такому странному образу жизни. Каждый раз нам приходилось четко договариваться: когда приносить еще кипятку для его термоса, во сколько подавать очередную еду, скоро ли менять постель и так далее.

Я усаживалась за стол поработать, а голова была забита мыслями об убежище, так что новая книга продвигалась с трудом. Я представляла себе, как, наверное, страшно в таком затворничестве недостает собеседника, но потом убеждала себя, что не стоить лезть человеку в душу, — в конце концов, он всегда может вызвать меня по трубе.

Сколько бы я ни напрягала слух — признаков жизни под полом не отслеживалось. Но именно эта мертвецкая тишина и заставляла неустанно тревожиться, в порядке ли мой жилец.

Хотя постепенно у нас сформировалось-таки нечто вроде негласного расписания. К девяти утра я собирала на подносе завтрак, заливала в термос кипяток, приносила все это в кабинет и стучала по крышке люка. Взамен получала опустевший пластмассовый бак, который тут же наполняла водой. Обед приносила в час. Если R в чем-то нуждался, он давал мне список и немного денег, и я закупала все на вечерней прогулке. В основном это были книги, а также сменные лезвия для станка, никотиновая жвачка, ибо курить он в убежище уже не мог, тетради для заметок, бутылки с минералкой и так далее. Ужин в семь. Каждый второй день после ужина он мылся. И затем уже просто ждал, когда пройдет еще одна долгая ночь.

Обычно я спускалась к нему, когда забирала грязную посуду. А если у меня появлялось какое-нибудь вкусное печенье, мы лакомились им вместе. Садились бок о бок на кровати, ставили печенье на стол и поедали одно за другим, болтая обо всем.

— Ну как вы тут? Немного освоились? — однажды спросила я.

— Да, все в порядке, — ответил он.

На нем был простенький черный свитер. На полках, привинченных к стене над кроватью, стояло зеркало, лежали расческа, тюбик с кремом, песочные часы и какой-то амулет. Ближе к изголовью — книги, причем довольно старые: автобиография давно покончившего с собой композитора и справочник по астрономии. А над самой подушкой ждал своего часа исторический роман о временах, когда вулканы еще извергались.

— Если возникнут сложности, пожалуйста, говорите, не стесняйтесь!

— Спасибо… Все очень уютно.

Но я видела, что освоиться в такой теснотище ему не удается хоть плачь. При любом неосторожном движении он вписывался то в лампу, то в полку, то в стену туалета, так что спокойно сидеть на кровати ему удавалось только согнувшись в три погибели и положив руки на колени. Спать в такой узкой постели наверняка смертельно тоскливо, а о цветах или музыке для оживления комнаты никто даже не подумал. И теперь как будто сам воздух в этой клетушке не желал наполняться духом ее жильца.

— Пожалуйста, возьмите еще… — предложила я, указав на блюдце с печеньем. С приходом зимы еды стало меньше, и раздобыть что-нибудь сладкое считалось большой удачей. А это печенье испек для нас старый паромщик — из дикого овса, которым, уже в свой черед, с ним поделился знакомый фермер.

— Очень вкусно… Просто превосходное печенье, — похвалил R и проглотил еще кусочек.

— О, да! Из старика мог бы выйти отличный повар, — согласилась я.

Печенья было совсем немного, так что мы решили его поделить: две штучки ему, четыре — мне.

— Я же совсем не двигаюсь — много еды мне не нужно… — смущенно объяснил он и наотрез отказался от третьего печенья.

Электрокамин еле грел, но холодно не было. В наступившей тишине я слышала дыхание R совсем рядом. Сидеть не касаясь друг друга было попросту негде. Иногда я украдкой разглядывала его профиль в оранжевом сиянии лампы.

— Можно у вас кое-что спросить? — проговорила я, глядя на этот профиль.

— Ну конечно, — ответил он.

— Каково это — жить, не утрачивая из своего сердца вообще ничего?

Он поднял руку поправить очки на носу и тут же обхватил подбородок ладонью.

— Ох, сложный вопрос… — отозвался он.

— Если сердце постоянно нагружать воспоминаниями, в нем становится тесно и неуютно, разве нет?

— Нет… Не становится. У сердца ведь нет очертаний — и нет границ. Потому оно и способно принять любую форму или стать любой глубины.

— Значит, все, что когда-либо исчезло на этом острове, хранится у вас внутри? В целости и сохранности?

— Насколько все и в какой сохранности — этого я уж не знаю. Воспоминания ведь не просто накапливаются. Они еще и видоизменяются со временем. А иногда могут сгинуть совсем. Но это не то, что происходит с вами, когда на острове что-нибудь исчезает. Тут нечто совсем другое…

— Что именно? — уточнила я, теребя ногти.

— Даже утратив какие-то воспоминания, я не чувствую, что они выдраны из меня с корнем. Даже если они вроде бы исчезли, их частички всегда разбросаны где-нибудь вокруг, точно крохотные семена, которые еще смогут пустить ростки, если опять пойдет дождик. А бывает, что воспоминание исчезло, но его осколок все равно остается в сердце. И прорывается наружу — то дрожью, то болью, то смехом, а то слезой…

Он подбирал слова осторожно, одно за другим, будто проверяя их языком на прочность перед тем, как высказать вслух.

— Иногда я воображаю, будто держу ваше сердце в руках! И разглядываю его со всех сторон, — сказала я, улыбаясь. — Оно такое… размером с ладонь, очень мягкое на ощупь и подрагивает, как желе. Любая грубость может его поранить, но если обращаться с ним бережно, оно все-таки не выскользнет из моих пальцев. И еще я чувствую, какое оно теплое. До сих пор оно скрывалось у вас внутри и поэтому теплее моих рук. Я закрываю глаза, растворяюсь в этой теплоте, наслаждаясь каждым его воспоминанием. И постепенно мои руки начинают чувствовать, каким же оно было на ощупь — все то, что я потеряла. Прекрасная фантазия, правда?

— Ты действительно хотела бы вспомнить все, что потеряла? — спросил R.

— Не знаю, — призналась я. — Я ведь даже не представляю, что именно стоило бы вспомнить. А исчезновения на острове абсолютны. После них не остается вообще ничего. Никаких семян, которые могли бы еще прорасти. Испещренная дырами пустота — вот сердце, с которым приходится жить… Почему я и завидую вашему сердцу упругому, отзывчивому на прикосновения, прозрачному, такому, которое может изменяться, если рассматривать его на свет под разными углами.

— Читая твои рукописи, я не чувствую, что в сердце у тебя пустота.

— Но все-таки согласитесь: писать книги на острове — занятие очень непростое. С каждым новым исчезновением слова все больше отдаляются от меня. Может, мои пальцы и смогли так долго писать истории потому, что ваше сердце всегда было рядом?

— Я был бы рад, если бы это было так! — ответил R.

Я вытянула перед собой руки. Мы оба долго разглядывали их, не мигая — так, словно на моих ладонях и правда покоилось что-то важное. Но сколько мы ни вглядывались, они оставались пусты.


На следующий день позвонили из издательства. Тот, кого назначили моим новым редактором. Старше R на несколько лет, малорослый, худой. Лицо как лепешка, без всякого выражения. Да при этом еще бубнит себе под нос так, что не все слова разобрать.

— Когда планируешь закончить рукопись? — спросил он меня.

— Ну… даже не знаю, — растерялась я, вдруг подумав, что R никогда не задавал мне подобных вопросов.

— В твоей истории возникает очень деликатный поворот. Думаю, лучше выписывать его осторожно, не торопясь… Сообщи, как только будет что показать. Хочу поскорее узнать, что дальше!

Чтобы лучше слышать его бормотание, мне пришлось наклониться вперед и упереться локтями в стол.

— Кстати, — спросила я как можно небрежнее, — а куда подевался R?

— Ну, он… э-э… — промямлил мой собеседник. — Он исчез.

— Исчез? — переспросила я, стараясь ничем себя не выдать.

— Ну да, в буквальном смысле. Или вы что-нибудь слышали?

— Нет, ничего, — покачала я головой.

— Пропал так внезапно, что все удивились. Однажды утром — раз! — и на работу не вышел. Никакой записки не оставил. Только странички вашей рукописи, аккуратно уложенные на столе.

— Да что вы говорите?!

— О, да!.. Хотя в последнее время, что говорить, исчезновение человека — уже не такая и редкость.

— Разве? Я не замечала. Неужели вы думаете, что его…

— Вот и я не могу поверить.

— Но он давал мне послушать пластинки… Как же я теперь их верну?

— Если ты не против, могу взять на хранение. Возможно, я еще найду способ с ним связаться. Тогда и передам.

— Буду очень признательна, — сказала я. — Но если узнаете, где он, можете и мне сообщить?

— Да, обязательно… Если узнаю, конечно, — обещал он.

* * *
Поддерживать связь с женой R было поручено старику. Мы решили, что, если к его велосипеду приторочить сумку с инструментами, он станет похож на обычного слесаря и сможет навещать редакторскую жену, не вызывая ничьих подозрений.

После того, как R спрятался у меня, жена его переехала обратно к родителям, чтобы там потом и рожать; но это они планировали и раньше, когда о побеге R еще никто и не помышлял.

Ее родители жили в городишке на Северном склоне. В здании одного из бывших цехов они держали свою аптеку. Когда-то там пылали плавильные печи, давая работу всем местным жителям. Но теперь завод упразднен и зачищен, а городок пришел в запустение.

* * *
В качестве передаточного пункта мы решили использовать заброшенную школу. По круглым числам каждого месяца — десятым, двадцатым, тридцатым — жена редактора могла приносить туда вещи для мужа и прятать их на школьном дворе — в деревянном ящике, где когда-то хранились метеорологические приборы. Старик приезжал на велосипеде, чтобы все забрать, а также оставить то, что получил для передачи от R. Такой вот порядок.

— Посреди зимы любой городишко выглядит тоскливо. Но у этого, конечно, тоска особенная… — сообщил старик после первой поездки на встречу с женой R. — Всю дорогу, пока туда едешь, ледяной тайфун лупит прямо в лицо. Может, там и рождается северный ветер? Людей на улицах почти не встречается. Кошек и тех больше! Дома все старые, деревянные, половина пустует. Видно, все, кто раньше работал в цехах, куда-нибудь переехали. Да и сами эти цеха… Странное место. Груды ржавого металла, толстые трубы, полуразрушенные здания. Будто аттракционы в заброшенном луна-парке. Куда в этом городке ни сверни, наткнешься на проржавевший скелет очередной плавильни.

— Кто бы мог подумать… — удивилась я, наливая ему какао. — Когда я была маленькой, ночное небо над Северным склоном сияло таким красивым оранжевым светом!

— Помню, как же… А инженеры из тех цехов были самыми уважаемыми на острове людьми. Ох, давно это было! Теперь все не так, но нам это только на руку. Тайная полиция уже не сует туда носа. Надеюсь, никто ничего не заподозрит.

Старик со вздохом взял в руки чашку.

— Ну, и как она там? Держится?

— Выглядит усталой, конечно. Говорит, что происходящее не укладывается у нее в голове. Еще бы! Собралась рожать первенца, а муж вдруг исчез бог знает куда… Но женщина, похоже, умная и держится молодцом. Лишних вопросов не задает, мужа разыскивать не пытается. На прощание кланяется, за помощь благодарит.

— Значит, она просто живет у родителей и тихо ждет родов, так?

— Ну да… Аптека-то их, похоже, на ладан дышит. Пока я с ней говорил, туда заглянул всего один покупатель: дряхлая бабка купила пузырек йоду за двести иен. Магазинчик совсем крохотный, все скрипит, шатается — двери, доски пола, оконные рамы… Хоть и в самом деле ремонт начинай, раз уж инструмент притащил! Все эти бутылочки да упаковки с лекарствами давно пожелтели и запылились. А она все сидит там за кассой, прячет под прилавком свой огромный живот. Просто больно смотреть!

Старик отхлебнул какао. Затем, спохватившись, стянул с шеи шарф и затолкал его в карман брюк. Я долила воды в чайник, затем вернула его на печку. Капли яростно зашипели, испаряясь на раскаленном металле.

— А что с ящиком для передач? Все получилось?

— В лучшем виде, не переживай. Дворик у школы маленький, вокруг ни души. Людей не то что не видать… Человеческим духом там не пахнет вообще. Теплота, которую оставляют дети, их запахи, следы — все это выветрилось уже очень давно. Пустота и холод, точно в какой-то стерильной лаборатории. Долго там находиться тяжело… В общем, взял я, что нашел, да и поехал скорей назад.

Задрав на себе свитер, старик достал из-за пояса холщовый мешок, из которого извлек белый конверт и какой-то сверток в пластиковом пакете.

— Вот это было в пожарном ящике.

Я взяла у него сверток. Внутри, судя по всему, была какая-то очень плотно уложенная одежда и несколько журналов. Конверт же оказался весьма увесист и старательно запечатан сургучом.

— Тем ящиком не пользовались так давно, что он весь рассохся. Краскашелушится, а засов на крышке такой хитроумный — не сразу и сообразил, как открыть! Приборы, что хранились внутри, разбиты. Ни ртути в термометре, ни стрелки в гидрометре… В общем, все говорит о том, что заглядывать туда никому и в голову не приходит. Передачку же, как мы и договорились, она спрятала у задней стенки, там, где сразу не видно.

— Спасибо вам. Простите, что заставляю вас так рисковать.

— Ну что ты! — Старик замотал головой, даже не отняв чашки от губ, и я испугалась, как бы он не облился какао. — Теперь главное — скорей доставить все это наверх, адресату.

— Да, действительно! — спохватилась я и поспешила в убежище, прижимая к груди сверток с конвертом, который еще хранил тепло старика.

12

Когда он только появился на моем первом занятии, я слегка удивилась. Кем-кем, а преподавателем машинописи он не выглядел вообще. Уж не знаю почему, но в этой роли я обычно представляла себе женщину — чуть старше среднего возраста, с безупречными манерами, с поставленным голосом, обильной косметикой и длинными костлявыми пальцами.

Но он оказался вполне молодым мужчиной. Обычного телосложения, в ладно скроенном, неброского тона костюме. И хотя красавцем его не назвать, каждая черточка внешности: веки, брови, губы, линия подбородка — оставляла сильное впечатление. Казалось, этот человек задумчив и спокоен, но словно отмечен какой-то отчетливой тенью. Чего стоили, к примеру, одни только эти брови…

Куда больше он напоминал то ли ученого-правоведа, то ли пастора — тем более что занимались мы все-таки в церкви, — а то и какого-то инженера-конструктора. Ну, а на деле оказался преподавателем машинописи. Знающим об этой профессии буквально все.

Впрочем, как он печатает на самом деле, я не видела ни разу. На занятиях в основном он либо прохаживался между рядами, следя за тем, как мы ставим пальцы и обращаемся с машинками, либо исправлял красными чернилами ошибки в том, что мы напечатали.

Иногда он устраивал нам экзамен — проверял, сколько слов напечатает каждая за отведенное время. Встав перед классом, доставал из нагрудного кармана секундомер. Мы же подвигали поближе странички с контрольными текстами, заносили над клавишами пальцы и все как одна замирали в ожидании сигнала. Тексты были всегда на английском, и сочинял их, скорее всего, он сам. Иногда они походили на чьи-то письма, а иногда — на философские эссе.

Мне такие проверки даются всегда с трудом. Даже в тех пассажах, что я обычно печатала без запинки, на экзамене мои пальцы словно деревенели. Я начинала путать g и h, а вместо b печатала v, но что еще ужасней — могла ошибиться с исходной позицией пальцев, и тогда весь текст последовательно превращался в белиберду.

Больше всего я пугалась бездонной паузы перед стартом. Когда весь класс застывал, не смея вдохнуть, а голоса молящихся и звуки органа из церкви словно глохли в каком-то тумане и все наши чувства концентрировались только на кончиках пальцев, — те странные несколько секунд просто выбивали меня из колеи.

Казалось, саму эту паузу он распыляет, точно невидимый газ, из своего секундомера — видавшего виды механизма на тонкой цепочке из потемневшего серебра. Большой палец учителя вот-вот нажмет кнопку. А серебряная цепочка все покачивается туда-сюда у него перед грудью… Вытекая из-под правой его руки, эта пауза, точно бестелесная субстанция, расползается по аудитории, заполняя собой все углы, и оседает на кончиках моих пальцев. На ощупь такая ледяная, что перехватывает дыхание. Я понимаю: стоит мне только пошевелить пальцами, как тоненькая мембрана этого беззвучия тут же лопнет — и все вокруг развалится на куски. Мое сердце колотится, чуть не выпрыгивая из груди.

И лишь когда я уже готова взорваться, он наконец посылает заветный сигнал. Как всегда — ни мигом раньше, ни секундой позже. Так, словно своим секундомером отслеживает мой пульс.

— Начали!

Это самое громкое из всего, что он когда-либо произносит в аудитории. Все машинки вокруг тут же принимаются стрекотать. Но мои пальцы — увы! — онемели от ужаса.

Очень долго я мечтала увидеть, как он печатает. Какое же это, наверное, прекрасное зрелище! До сияния ухоженная машинка, белоснежная бумага, гордо выпрямленная спина, хирургически точные пальцы… От одной лишь мысли об этом захватывало дух. Но осуществить эту мечту пока не удавалось. Даже теперь, когда мы стали любовниками. На виду у других людей он не печатает никогда.

Это случилось где-то на третий месяц после моего поступления на курсы. Весь день валил снег. Такого жуткого снегопада я сроду не видала. Автобусы с трамваями встали, городок поглотила бескрайняя белизна.

Чтобы успеть на занятие к трем, я вышла из дома пораньше и двинулась к церкви пешком. По дороге несколько раз упала, и моя холщовая сумка с текстами промокла. Даже шпиль на часовой башне и тот укутало снегом. В итоге я оказалась единственной, кто вообще пришел на урок.

— Какая ты умница, что все-таки добралась! — похвалил меня он. На его костюме, как и всегда, не было ни морщинки. А также ни единого мокрого пятнышка. — Я думал, уже никого не дождусь…

— У меня, если пропущу даже день, пальцы сразу теряют гибкость! — призналась я, доставая из промокшей сумки страницы с текстом.

В аудитории царила полная тишина — может быть, из-за снега. Я уселась за четвертую машинку от окна. Слава богу, здесь можно, приходя раньше других, выбирать себе машинку по вкусу. Ведь у каждой из них свои дурные привычки: у одной тяжелее клавиши, у другой пляшут буквы и так далее. А он, обычно восседавший за столом у самой доски, на этот раз подошел и встал со мной рядом.

Сначала я напечатала деловое письмо — официальный запрос о предоставлении технической документации и руководства по эксплуатации новых импортных машин для приготовления фруктового джема. Все это время он не сводил глаз с моих пальцев. Мой же взгляд, отрываясь от текста на какие-то доли секунды, успевал подмечать лишь разрозненные фрагменты — его брюки, ботинки, запонки или ремень.

Печатать такие письма нелегко. Правила их оформления требуют особой возни с абзацами и межстрочными интервалами. Даже в обычном режиме над ними приходится попотеть, но когда в затылок дышит учитель, я просто обречена допускать ошибку за ошибкой.

Ни одна из этих ошибок не ускользает от него. Каждый раз он сгибается пополам, наклоняет лицо чуть не к самой машинке и показывает, где что не так. И хотя в подобной манере совсем не чувствуется упрека, некая сила, исходящая от него, всякий раз словно загоняет меня в тесный угол.

— Среднему пальцу левой недостает напора… Поэтому верх буквы е отпечатывается слабо.

Он указывает в тексте на бледные буковки е, затем берет средний палец моей левой руки.

— У этого кончик поврежден, верно?

— Да. В детстве разбила баскетбольным мячом, — отвечаю я неожиданно сипло.

— Тогда им лучше ударять сверху, строго по вертикали. Вот так…

Он несколько раз ударяет моим поврежденным пальцем по клавише:

еееееееее…

И хотя он держит всего лишь мой палец, меня вдруг накрывает безумное чувство, будто я вся угодила к нему в объятия. Жесткие и холодные. Он даже не стискивает как-то особенно крепко, но я снова чувствую силу, которая удерживает меня так, что не убежать. Мой палец словно прирастает к его ладони.

Он почти касается меня плечом, локтем, бедром. Но так и не отпускает моего пальца, продолжая стучать им по клавише.

еееееееее…

Аудитория заполняется мерным, нескончаемым ритмом — литера е все щелкает и щелкает по бумаге. Снова падает снег. Мои следы от церковных ворот до часовой башни вот-вот исчезнут. Он обнимает меня все крепче. Из его нагрудного кармана вылетает секундомер, кружится в воздухе и, упав на пол, проворачивается еще разок. «Неужели разбился?» — проносится в голове. И сама себе поражаюсь: тут бы скорее понять, что он хочет со мною сделать, при чем тут секундомер?

Где-то над головой бьют башенные куранты. Пять часов. Мощная вибрация, раскат за раскатом, нисходит с самого верха, сотрясает потолок и оконные стекла, пронизывает наши сцепленные тела — и растворяется в снегопаде. Кроме снежинок, не движется ничего. Не в силах пошевелиться, не смея даже вздохнуть — я заточена, словно узник, в недрах своей пишмашинки…

Дописав до этих пор, я решила показывать все свежие тексты редактору R — прежде, чем их увидит новый редактор в издательстве. Понятно, что R больше не мог оставлять свои примечания на полях, но теперь мы снова могли обсуждать с ним все детали моих историй, как в старые добрые времена — только уже в его потайной каморке. А поскольку стул в убежище был только один, мы садились бок о бок на кровати, клали на колени большой альбом для набросков и уже на нем раскладывали страницы рукописи, как на столешнице.

Да и самому R, конечно, занятость каким-нибудь делом пошла бы только на пользу. Когда долго живешь в укрытии, ничего не может быть лучше для здоровья, чем просыпаться поутру с мыслями о том, что ты будешь делать в течение дня, а вечером оценивать, все ли вышло по плану и стоит ли себя похвалить. Особенно если с утра поставить себе задачи как можно более конкретные — такие, чтобы их выполнение еще и увенчивалось хоть какой-то, пусть даже пустячной наградой. Работа, в которой выкладываешься, не теряя баланса между телом и духом, — вот в чем он и сам нуждался больше всего.

— Знаешь, если тебе не трудно… — сказал он однажды вечером, поднявшись по стремянке, чтобы забрать у меня поднос с ужином. — Не могла бы ты придумать для меня какое-нибудь занятие? Ну, чтобы и тебе пригодилось, и мне от безделья не маяться.

— То есть… помимо чтения рукописи? — уточнила я, отыскав его взгляд в квадратном проеме люка.

— Ну да. Конечно, в такой теснотище мало чего полезного сотворишь, но все-таки лучше, чем ничего… Любые поручения, даже самые пустяковые! Такие, наверное, и придумаешь-то не сразу, я понимаю. Но сейчас, когда тебя рядом нет, меня просто парализует. Без твоей помощи я не сумею тебе пригодиться!

Сжимая руками поднос, он разглядывал стоявшие на нем блюда. И когда говорил, по глади картофельного супа разбегались мелкие волны.

— Придумать такую работу, в общем, не сложно, — ответила я. — Даже не переживайте. До завтрашнего утра я сочиню для вас список мелких заданий. И правда, отличная идея. Одним выстрелом — двух зайцев, верно?.. Ну, ешьте скорей, пока не остыло! Вы уж простите, что один и тот же суп каждый день. Урожай в этом году был ужасный, всех овощей — только лук да остатки осенней картошки…

— Ну что ты. Твой суп — настоящий деликатес!

— Надо же. Впервые в жизни кто-то хвалит мою стряпню. Спасибо!

— Жду заданий. Ты уж постарайся!

— Я поняла… Ну, до завтра?

— До завтра!

Балансируя на стремянке с подносом в руках, последнюю фразу он сказал уже одними губами. Убедившись, что его ноги коснулись пола, я задвинула крышку люка.

Так к моим повседневным хлопотам добавилась еще одна — придумывать занятия и для него. Теперь я каждое утро подкидывала ему всякую мелкую работенку: то подбить все чеки из магазинов, то заточить карандаши, то переписать блокнот с адресами, то пронумеровать страницы моей рукописи, — но он с одинаковой радостью брался за что угодно. И уже к следующему утру все было выполнено в лучшем виде.

Вот в таком режиме наша жизнь и протекала более-менее безопасно. Почти все получалось так, как мы задумали. Нерешаемых проблем не возникало. Старик всячески помогал нам, а сам R понемногу привыкал к своей жизни в укрытии.

И тем не менее, совершенно отдельно от маленьких радостей нашей жизни, окружающий мир все больше сходил с ума. После истории с розами случилось еще два исчезновения, причем одно за другим. Сначала исчезли фотографии, а следом — фрукты.

Собрав все фотоальбомы и снимки, включая мамин портрет с каминной полки, я уже собиралась отнести их во двор и сжечь в садовой печи, как R вдруг стал горячо меня отговаривать:

— Пойми, фотографии — это сосуды, хранящие память. Их не заменишь ничем! Если ты их сожжешь, восстановить ничего не удастся. Ты не должна так поступать. Ни в коем случае!

— А что делать? — ответила я. — Пришло их время исчезнуть.

— Но если у тебя не будет фотографий, как ты вспомнишь лица своих матери и отца? — в отчаянии воскликнул он.

— Так ведь это их фото исчезнет, а вовсе не они сами. Значит, бояться нечего. С чего бы я забывала их лица?

— Возможно, ты думаешь, это всего лишь клочки бумаги. Но в них зафиксированы очень важные для тебя вещи. Свет, воздух, ветер. Любовь и радость того, кто нажимал на затвор. Смущенные улыбки тех, кто ему позировал… Понимаешь? Все эти вещи нужно обязательно сохранять в своем сердце. Для этого и делаются фотографии!

— Еще как понимаю. Сама берегла их, как бесценные сокровища. И рассматривала то и дело, и вычитывала оттуда очень важные для меня воспоминания — такие чудесные, что от грусти было даже больно в груди… Да, в сумасшедшей рощице нашей памяти, где каждое деревце росло в свою сторону, фотография служила нам точнейшим компасом. Но теперь пора двигаться дальше! Пусть даже без компаса станет немного тоскливей и даже горше — сопротивляться исчезновению я не в силах…

— Но даже если сопротивление бесполезно, вовсе не обязательно своими руками сжигать фотографии! По-настоящему важное останется важным, пусть хоть весь мир перевернется. Его суть не изменится. А если ты сохранишь их, они тебя отблагодарят. Больно видеть, как дыра в твоей памяти распахивается еще шире…

— Нет, — устало покачала я головой. — Теперь, сколько бы я ни смотрела на фото, прочесть ничего не смогу. Ни грусти, ни боли в груди больше не возникает. Обычные глянцевые бумажки. Дыра в моем сердце расширилась. Как вернуть это сердце в прежнее состояние, не знает никто. Вот такое оно и есть — полное исчезновение… Хотя тебе этого, наверное, не понять.

Он с виноватым видом опустил взгляд.

— Новая дыра в моем сердце требует, чтобы я все сожгла, — продолжала я. — Пустота, которая ничего не чувствует, вцепилась в меня до боли. И отпустит лишь после того, как все обратится в пепел. Когда я, наверное, уже и не вспомню, что значило это слово — «фотография»… А кроме того, если эти снимки отыщет Тайная полиция, случится самое страшное. После каждого исчезновения они следят за всеми особенно пристально. Заподозрят меня — в опасности окажетесь и вы.

На это R уже ничего не сказал. Лишь молча стянул очки, прижал пальцы к вискам и глубоко вздохнул. А я понесла набитый фотографиями пакет к садовой печи на заднем дворе.

С фруктами все было проще. Однажды утром люди проснулись, глянь — а плоды со всех деревьев падают наземь. Их глухие удары о землю раздавались со всех сторон, а на Северном склоне и в Лесном парке, говорят, они обрушивались просто лавинами. Увесистые, как бейсбольные мячи, мелкие, как фасолины, яркой расцветки или в скорлупе — фрукты, ягоды, орехи всех мастей и оттенков в абсолютном безветрии срывались с веток и падали, снова и снова.

Они все валились людям на голову и звонко лопались под ногами, пока наконец всю усыпанную ими землю не завалило снегом.

И лишь тогда люди спросили себя, что же они будут есть этой зимой.

13

Снега на острове мы и правда не видали уже давно. Сперва показалось, что в ветре танцует какой-то мелкий белый песок, но эти песчинки срастались и множились, пока наконец не погребли под собой всю округу. Снег белел на каждом листике дерева, на всех фонарях и оконных рамах. И явно не собирался никуда исчезать.

Посреди всех этих снежных заносов и вьюг «зачистки памяти» стали чуть ли не обыденным ритуалом. Целый отряд полицаев в длинных шинелях и ботинках вламывался в городок и обшаривал каждый угол. Шинели с виду мягкие и теплые, все того же темно-зеленого цвета, воротники с рукавами оторочены мехом. Первоклассная одежда, какой на этом острове ни купить, ни пошить было просто негде. Она резко выделяла их даже в очень большой толпе.

А иногда они заявлялись и среди ночи. Оцепляли своими фургонами квартал по периметру и обыскивали все дома один за другим. Некоторые обыски проходили для них успешно, некоторые — нет. Какой из кварталов они выберут следующим, не знал никто. Я начала просыпаться от каждого шороха. Открывала глаза в темноте, всматривалась в ковер на стене и представляла, как за этой стеной, затаив дыхание, в ужасе корчится R, — и молилась о том, чтобы эту ночь мы пережили без происшествий.

Люди на острове старались не выходить из дома без надобности, только по выходным счищали снег со своих крыш. Но едва темнело, они тут же закрывали все ставни на окнах и старались жить свои жизни как можно незаметнее. Так, словно под этим снегом погребены даже их сердца.

Видимо, с этой общей, давящей на весь остров атмосферой оказалась как-то связана и пустота, окружавшая нашу тайну.

Так или иначе, но случилось непредвиденное. В один из таких дней — совершенно неожиданно — они забрали старика.


— Они что-то пронюхали!! Как нам быть?! — закричала я в люк, едва откинув крышку.

Я вся дрожала и, с трудом спустившись по стремянке, упала на кровать как подкошенная.

— Скоро придут и сюда! Мы должны перепрятать вас в место побезопаснее. Где бы лучше всего? Решаем сейчас, пока не поздно. Может, у родителей вашей супруги? Да нет, туда-то они и сунутся первым делом… Ах, ну конечно! Заброшенная младшая школа, наш бывший передаточный пункт — вот что нам подойдет. Там же столько разных помещений: учительская, лабораторная, библиотека, буфет — прячьтесь, где только душа пожелает… Давайте я все подготовлю!

Присев рядом, R положил руку мне на плечо. Чем дольше я чувствовала его ладонь, тем безудержней меня колотило. Сколько бы он ни пытался согреть меня.

— Для начала — важнее всего успокоиться, — медленно проговорил он, отцепляя один за другим мои пальцы от своего колена. — Знай они хоть что-нибудь об этом убежище, пришли бы не к старику, а сразу сюда. Так что без паники. Нас пока не заметили. А как задергаемся, тут же внимание привлечем. Их глаза повсюду. Так, может, они только этого и ждут? Понимаешь, о чем я?

Я кивнула:

— Ну хорошо, но тогда в чем они заподозрили старика?

— Вспоминай сама. Может, его обыскал патруль на дороге и нашел что-нибудь подозрительное? Или на паром приходили с зачисткой?

— Да нет, ничего такого… — ответила я, уставившись на кончики своих пальцев — онемевших и не желающих оживать, как бы мягко он их ни гладил.

— Ну, вот и не беспокойся. На меня ничто не указывает. Скорее всего, они допрашивают его по делу, со мной не связанному. Они регулярно собирают с народа самую разную информацию. Даже когда нет ни единой улики, собирают всех, кто рядом живет, допрашивают — ну, давай, расскажи, что знаешь. Может, сосед украдкой выращивает розы в теплице? Или чья-то семья каждый месяц закупает явно больше хлеба, чем могут съесть ее члены? Или за какой-нибудь занавеской мелькала подозрительная тень? В общем, все слухи и домыслы… Поэтому давай пока затаимся и переждем. Лучше плана сейчас не придумать.

— Да… Наверное, вы правы. — Я глубоко вздохнула. — Я просто молюсь, чтоб над ним не вытворяли ничего ужасного.

— Ужасного?

— Ну да. Не пытали его, например. На что они там способны, никто не знает… А уж под пытками даже наш старик может не выдержать и рассказать им про убежище!

— Не стоит себя так накручивать, — сказал R, пожимая мое плечо. Красное пламя электрокамина освещало наши лица снизу. Вентилятор в стене продолжал вертеться, натужно постанывая, точно мелкий зверек.

— Конечно, если ты хочешь, чтобы я отсюда ушел, я уйду, — спокойно добавил он.

— Да что вы! — воскликнула я. — И в мыслях этого нет! Я боюсь не того, что меня арестуют. А того, что вас больше не будет рядом… И поэтому так дрожу.

Я покачала головой, мои волосы упали ему на свитер. А он все обнимал меня за плечо, и не было никакого способа измерить течение времени там, куда солнце не заглядывает никогда. Казалось, мы просто провалились в самый центр временной воронки, откуда возврата нет.

Сколько мы так просидели? Тепло его тела наконец-то согрело меня. Проклятая дрожь унялась. Мягко выскользнув из-под его руки, я встала.

— Простите, что сорвалась, — сказала я.

— Да что ты, я все понимаю… Старик очень дорог нам обоим, — ответил он, опуская взгляд.

— Дальше остается только молиться.

— Помолюсь и я с тобой…

Поднявшись по стремянке, я отодвинула тяжелый засов. Откинула крышку люка. И, в последний раз оглянувшись, увидела, что R так и сидит на кровати, уставившись на огонек электрокамина.

* * *
На следующий день я решила сама, не советуясь с R, наведаться в головную контору Тайной полиции. Сообщи я ему заранее, он, конечно же, стал бы меня отговаривать. Оно и понятно: визит сюда — выходка дерзкая и опасная; чем это может закончиться, даже подумать страшно. Но и сидеть сложа руки я уже не могла. Даже если не увижу старика, может, разузнаю о нем что-нибудь или весточку передам. И уже этим помогу хоть немного.

Снег, валивший всю ночь, к утру перестал, из-за туч выглянуло слабое солнце. Свежие сугробы оказались настолько мягкими, что ноги проваливались по щиколотку. Ботинок-снегоходов, как на полицейских, у обычных жителей не было, и прохожие перебирались по тротуарам с трудом — в обнимку с поклажей, опасливо пригибаясь и торопливо семеня. Такой походкой они напоминали стадо состарившихся травоядных, которые уже не понимают, куда бредут, утопая в собственных мыслях.

В мои ботинки набился снег, ноги промокли почти сразу. В руках я несла сумку с пакетом, в который сложила плед для поясницы, пачку термопластырей, мятные таблетки от кашля и пять булочек, что испекла с утра.

Головная контора располагалась на трамвайной улице, в здании бывшего театра. К ее главному входу вели широченные каменные ступени с резными колоннами по бокам. Ветра не было; флаг Тайной полиции на крыше бессильно обвил флагшток и едва трепыхался.

По обе стороны от входа стояли охранники — ноги на ширине плеч, руки за спиной, глаза уперты в пустоту перед носом. На несколько секунд я замерла, размышляя, что лучше: сообщить им свою цель визита или заходить внутрь молча, не отвлекая их драгоценного внимания. Но плотно закрытая дубовая дверь казалась такой тяжелой, что я не знала, хватит ли у меня сил открыть ее в одиночку. Охранники же игнорировали меня в упор — так, словно заговаривать с посетителями им запрещалось.

Собравшись с духом, я приблизилась к охраннику справа.

— Простите, вы не подскажете? — обратилась я к нему. — Я пришла кое с кем увидеться и принесла передачу. Куда мне следует обратиться?

Охранник не повернул головы ни на миллиметр, а на его лице не дрогнуло ни ресницы. Он был очень бледен и совсем еще юн, гораздо моложе меня. Меховые оторочки на рукавах промокли — видать, от долго таявшего снега.

— Так я могу зайти? — спросила я уже охранника слева. Но все так же безрезультатно. Делать нечего. Вцепившись в массивную ручку, я потянула дверь на себя, но, как и следовало ожидать, та была слишком тяжелой. Лишь когда я, перекинув сумку за спину, ухватилась обеими руками и потянула всем телом, исполинская дверь наконец-то медленно подалась. Ни один из охранников, разумеется, помогать мне и не подумал.

В зале с очень высоким потолком висели тусклые сумерки. Несколько полицейских в знакомых мундирах то входили, то выходили из помещения. Изредка на глаза попадались фигурки таких же посетителей, как я, но все они как-то нервно и торопливо прошмыгивали мимо. Никто не разговаривал и уж тем более не смеялся. Никакой музыки. Только тяжелая поступь полицейских ботинок, и все.

Впереди я увидела лестницу, плавным изгибом уводящую в вестибюль на втором этаже. А сразу за ней — ажурные двери лифта, оставшегося здесь с театральных времен. Слева от этих дверей громоздились массивный античный стол и такое же эпохальное кресло. Чудовищных размеров люстра свисала с потолка и даже горела, но плафоны вокруг ее лампочек были такими тусклыми, что весь этот огромный зал она не освещала и вполовину того, как ей следовало.

И везде, где только можно, — рядом с кнопкой лифта, над телефонными аппаратами на стене, на каждой подпиравшей лестницу колонне — маячили флажки или вымпелы с эмблемой Тайной полиции.

В кресле же за столом сидел офицер в мундире и исступленно, изо всех сил, что-то писал. Наверное, здесь-то они и принимают посетителей, подумала я и, глубоко вздохнув, подошла к нему.

— Я принесла передачу для друга. Что мне следует делать?

Мой голос эхом отразился от потолка и растворился в воздухе огромного зала.

— Передачу?

Оторвавшись от писанины, офицер повертел в пальцах свою авторучку и повторил это слово так задумчиво, будто вызывал из памяти смысл какого-то редкого философского термина.

— Да, — кивнула я, утешая себя уже тем, что здесь меня хотя бы не игнорируют так, как на входе в здание. — Ничего серьезного. Немного еды и одежды…

Громко защелкнув на ручке колпачок, офицер сдвинул все свои бумаги к краям столешницы. Расчистив достаточно места для локтей, он уперся ими в стол и уставился на меня снизу вверх без единой эмоции на лице.

— А если возможно, хотела бы с ним повидаться, — добавила я чуть нахальней, устав дожидаться ответа.

— И с кем же вы хотели бы повидаться? — уточнил он наконец. Слова его звучали вполне учтиво, но голос оставался совершенно безжизненным.

Я назвала ему имя старика. И повторила на всякий случай.

— Такого человека здесь нет, — сказал офицер.

— Но откуда вы знаете? Вы ведь даже не проверили!

— Проверять нет нужды. Имена всех, кто здесь, я помню.

— Но к вам каждый день привозят по нескольку человек. Вы что же, запоминаете их по именам?

— Именно так, — подтвердил он. — Такая работа.

— Моего друга забрали только что, буквально позавчера. Прошу вас, проверьте, пожалуйста. Он должен быть в ваших списках.

— В этом нет смысла.

— И куда же он, по-вашему, делся?

— Здесь у нас головная контора. А есть еще отделения в разных других местах. Говорю вам: здесь того, кто вам нужен, вы не найдете. Но больше ничего сообщить не могу.

— Значит, он в каком-то из отделений? Вы можете сказать в каком?

— Наша работа подразделяется на много разных должностей и обязанностей. Тут все не так просто, как вы себе думаете.

— Я ничего такого не думаю. Я только хочу передать посылку для друга, вот и все.

Меж бровей мужчины пролегла морщинка раздражения. Начищенный до блеска золоченый торшер на столе освещал его руки — со вздутыми венами и костлявыми пальцами. Все его бумаги были испещрены какими-то непонятными цифрами и буквами. А остальные орудия производства: папки, карточки, белая замазка для пишмашинки, степлер, нож для бумаг — расставлены так, чтобы оказаться под рукой в любую секунду.

— Вы просто не представляете, как это все работает… — пробормотал он как будто себе под нос и тут же бросил взгляд куда-то за мою спину. То, что это сигнал, я поняла, лишь когда по сторонам от меня выросло еще по офицеру. На их мундирах поблескивало куда меньше значков, а значит, рассудила я, по званию они были младше сидевшего за столом.

Все дальнейшее происходило в молчании. Приказывать что-либо не было смысла: порядок действий для этой процедуры был явно отработан заранее. Сначала эти двое оттеснили меня к лифту, затем перевезли на другой этаж и уже там сопроводили до комнаты в самом дальнем конце коридора.

Едва войдя в эту комнату, я поразилась тому, как богато она обставлена. Роскошные кожаные диваны, гобелены на стенах, хрустальная люстра под потолком, на окнах — плотные шторы. А вдобавок ко всему еще и служанка, приносящая чай. Интересно, что же они собираются со мной делать, подумала я. Но тут же вспомнила про лимузин, который увозил мою маму, и решила, что нужно быть начеку.

Сев на диван, я положила сумку на колени.

— Очень жаль, что вы пробирались к нам сквозь такой снег понапрасну… — произнес, усаживаясь за стол напротив, очередной незнакомец. — Однако и свидания, и передачи у нас теперь запрещены.

Офицер был невысоким и щуплым. Но, судя по медалям, болтавшимся на мундире помимо обычных знаков отличия, довольно важная птица. Большие глаза — единственное, что выражало какие-то эмоции. Пара охранников, притащивших меня сюда, застыла у входа.

— Но почему? — спросила я, ловя себя на том, что с самого появления здесь говорю сплошными вопросами.

— Потому что такие правила. — Его брови на миг изогнулись.

— Но там нет ничего подозрительного… Вот же, проверьте сами!

Опрокинув сумку, я вывалила на стол содержимое. Баночка с мятными таблетками и пачка термопластырей брякнулись о столешницу и затихли.

— Вашего друга обеспечивают полноценным питанием и теплой постелью, — сказал офицер, даже не глядя на стол. — Вам не о чем беспокоиться.

— Он всего лишь пенсионер, который доживает свой век на старом пароме. Все распоряжения выполняет, стирает из памяти все, что положено. Уверена, у вас нет причин держать его здесь.

— Это решаем мы.

— И что же вы решили? Я могу это как-то узнать?

— Вы слишком часто просите невозможного, юная госпожа! — произнес офицер, стискивая пальцами виски. — Почти все, чем занимается Тайная полиция, необходимо сохранять в тайне. Как и следует из нашего названия.

— И даже просто удостовериться, что человек жив-здоров, у вас тоже нельзя?

— Разумеется, он жив-здоров! Если, как вы говорите, он следует всем указаниям, то и волноваться не стоит. Или вы все-таки знаете о нем нечто такое, из-за чего волноваться стоило бы?

На такую детскую разводку меня не поймаешь, подумала я.

— Нет… Ничего такого не знаю.

— Ну, тогда и не волнуйтесь. Мы попросили его немного посотрудничать с нами, вот и все. Кормят его трижды в день без ограничений. Все наши повара когда-то работали в лучших ресторанах этого острова. Боюсь, что ваше угощение в него уже просто не влезет!

Бросив взгляд на вещи из моей сумки, он поморщился так брезгливо, будто увидел чье-то грязное белье.

— И сообщить, когда его отпустят домой, ваши правила тоже не позволяют?

— Именно так. Я смотрю, вы все схватываете на лету! — ответил он с улыбкой и закинул ногу на ногу. Медали на его груди закачались. — Наша главная задача — делать так, чтобы после каждого исчезновения все воспоминания, которые более не нужны, стирались быстро и своевременно. Хранить ненужную память до бесконечности — только вредить себе же. Вы согласны? Если большой палец на вашей ноге поразила гангрена, вы отрежете его, чтобы не потерять всю ногу, не так ли? Вот и здесь то же самое. Проблема лишь в том, что память, как и душа, не имеет формы. То, что в ней прячется, ни потрогать, ни измерить физически невозможно. И поскольку мы имеем дело с невидимым, нам приходится использовать интуицию. Работа эта очень тонкая и деликатная. Чтобы вычислить, диагностировать и ликвидировать такую бестелесную субстанцию, как чей-то секрет, мы просто вынуждены засекречивать все, что можем, и со своей стороны… Вот такие дела.

Выложив мне все это на одном дыхании, он умолк и забарабанил пальцами по столу.

Я увидела, как за окном проехал трамвай. Вот он завернул за угол, а с крыши здания на тротуар свалилась охапка снега. Впервые за долгое время солнце, хотя и совсем слабое, явилось людям, а его отблески на сугробах даже слепили глаза. У входа в банк на другой стороне улицы выстроилась очередь из пожелавших снять деньги. Каждый поеживался от мороза и потирал руки, пытаясь согреться.

В комнате вокруг меня было тепло и комфортно. И абсолютно тихо, если не считать постукивания пальцев офицера по столу. Парочка охранников все так же недвижно стояла у входа. Случайно глянув вниз, на свои грязные ботинки, я вдруг заметила, что мои чулки уже почти сухие.

Расспрашивать дальше о старике, похоже, было уже бессмысленно. Несмотря на все мои усилия в стенах этого здания, я по-прежнему не имела понятия, что с ним. Вздохнув, я собрала со стола вещи, спрятала обратно в сумку. Булочки, которые я выносила из дому еще теплыми, совсем остыли.

— Ну, а теперь, — проговорил офицер, доставая из стола какую-то бумагу, — моя очередь задавать вопросы.

Бумага эта — глянцевая, с пепельно-серыми прожилками — оказалась анкетой с пустыми графами. Помимо имени, адреса и рода занятий, туда следовало вписать образование, историю болезней, вероисповедание, рабочие навыки, а также рост, вес, размер обуви, цвет волос, группу крови и много всего другого.

— Писать можно этим, прошу вас! — добавил он, достал из кармана шариковую ручку и протянул мне.

Тут-то я впервые и пожалела о том, что пришла. Чем больше информации я предоставлю им о себе, тем ближе они подберутся и к R. Мне явно стоило бы подумать об этом заранее. Теперь же отнекиваться и мямлить у них на глазах было еще опаснее. После всего, что случилось с мамой, они наверняка уже собрали обо мне всю информацию, какая только возможна. В именах, адресах и так далее никакой нужды не было. Они просто проверяли мои нервы. И самое важное сейчас — держаться так, словно ничего особенного не происходит.

Повторяя это про себя, я посмотрела офицеру прямо в глаза и взяла предложенную ручку. Особо сложных вопросов в анкете не попадалось, но, чтобы справиться с дрожью в пальцах, я специально писала медленнее обычного. Его ручка была удобной, по бумаге бежала мягко — явно из дорогих.

Неожиданно мне принесли чаю.

— Угощайтесь, — предложил он. — Пока горячий…

— Благодарю, — пробормотала я, но с первого же глотка поняла, что это не чай. Запах и вкус — неуловимо другие; ничего подобного я точно никогда еще не пила. Аромат опавших листьев в лесу, чуть кислит, чуть горчит… И вкус вроде неплохой, но выпить не хватает смелости. А что, если это снотворное? Или препарат для расшифровки генома?

Как и двое охранников у входа, офицер смотрел на меня не отрываясь. Молча допив до дна, я передала ему заполненную анкету.

— Замечательно, — сказал он с улыбкой, чиркнув по анкете глазами, и спрятал ручку обратно в карман. Медали на его мундире опять закачались.

* * *
Ночью снова повалил снег. Как ни странно, то ли от нервов после всего, что случилось днем, то ли от загадочного напитка я была страшно возбуждена и совсем не хотела спать. Надеясь поработать, я разложила на столе рукопись, но никаких слов в голову не приходило. В итоге я просто уставилась в щель между шторами и долго разглядывала снегопад за окном.

Через какое-то время я перегнулась через стол, отодвинула «Словарь родной речи» и «Словарь пословиц», стоявшие у самой стены, и подтянула к себе воронку переговорной трубы.

— Вы уже спите? — спросила я, сгорая от неловкости.

— Еще нет, — отозвался R. Я услышала, как заскрипели пружины кровати. Воронка в убежище была приторочена у самого изголовья. — Что-нибудь случилось?

— Да нет, ничего… — ответила я. — Просто не могу заснуть.

Алюминиевая воронка была очень старой. Раньше я пользовалась ею на кухне, и, сколько потом ни отмывала, от нее так и отдавало пряными соусами.

— Опять пошел снег, — сказала я.

— Да ну? А здесь и не разберешь… Смотри как зачастил!

— Да уж. Этот год — особенный.

— Поверить не могу, что за стеной идет снег…

Мне нравился звук его голоса из переговорной трубы. Как журчание родника, вдруг забившего из-под земли. Такого, который пропутешествовал по долгой резиновой трубе, очистился от всего лишнего и оставил после себя лишь чистейшую влагу. Ни капельки этой влаги не должно пролиться впустую, подумала я и приникла к воронке левым ухом.

— Иногда я кладу на стену руку и пытаюсь представить, что там, по другую сторону, — продолжал он. — В надежде, что мне удастся все это почувствовать — куда дует ветер, какой он холодный и влажный. Где находишься ты, как журчит река… Но никак не получается. Стена — это просто стена. Другой стороны у нее нет, и ни с чем она больше не связана. Здесь, внутри, все замкнуто само на себя. Остается лишь вспомнить, что я в пещере, висящей посреди пустоты.

— С тех пор, как вы здесь, снаружи все изменилось… Из-за снега.

— И как же?

— Двумя словами не описать, но… Во-первых, снег вообще везде. Его столько, что он не тает, даже когда светит солнце. Острые углы от него скруглились, а окружающий пейзаж словно ужался в размерах — небо, холмы, лес, река. И даже мы сами ходим сутулясь и вжимая голову в плечи.

— Надо же… — отозвался он, и я снова услышала, как заскрипела кровать. Похоже, он вытянулся на ней во весь рост, не отрываясь от разговора.

— Прямо сейчас падают очень крупные хлопья, как будто звезды постепенно отваливаются от неба. Танцуют в ночи, сверкают под фонарями, сталкиваются друг с дружкой… Можете это представить?

— Не уверен. Но похоже на что-то невообразимо прекрасное.

— Да, и правда очень красиво. Но боюсь, что даже в такую ночь зачистки продолжаются. Или воспоминания могут исчезать просто от холода?

— Да нет, конечно. Холод им не помеха. Наши воспоминания куда сильней и выносливей, чем ты думаешь. Как и наше сердце.

— В самом деле?

— А что, ты об этом жалеешь?

— Но ведь если бы ваши воспоминания могли слабеть, вам не пришлось бы прятаться.

— А-а… — то ли согласился, то ли просто выдохнул он.

Для общения по трубе каждому из нас приходилось перемещать свою воронку от уха ко рту и обратно, всякий раз выдерживая в разговоре короткие паузы, благодаря которым даже пустячная болтовня начинала восприниматься как нечто важное.

— Если так будет дальше, утром придется расчищать лопатой крыльцо. — Я потянула руку к окну и приоткрыла шторы еще немного. — Каждые понедельник и четверг приезжают фургоны от управы, забирают счищенный снег… Они выбрасывают его в море. С тех же причалов, где пришвартован паром старика. Кузов за кузовом. Когда снег довозят до моря, вид у него уже очень жалкий и грязный. А когда швыряют в волны, море чавкает, пожирая его, словно исполинское чудовище.

— Снег выбрасывают в море? Я не знал…

— Ну да. Для такого мусора — идеальная свалка. Только я наблюдала за этим с парома и все время думала: а куда же он девается после того, как исчезает в волнах?

— Думаю, почти сразу тает в воде, — говорит R.

— Тает и перемешивается с солью, а потом просто переходит в рыб и морскую капусту?

— Скорее всего. А может, его выпивают киты и он возвращается на берег с приливами.

Я переложила воронку в правую руку и облокотилась о стол.

— В любом случае, он просто исчезает, так? И больше ни докуда не добирается?

— Боюсь, что так… — Он еле слышно вздохнул.

В домах по всей округе света не было ни в одном окне. С улицы не доносилось ни звука — ни рычания машин, ни завывания сирен, ни даже свиста ветра. Весь город спал. На всем белом свете, похоже, бодрствовал один только голос в воронке у моего уха.

— Когда я смотрю на снег, меня одолевают мысли о сне.

— Мысли о сне? — повторил он за мной, выдержав паузу.

— Странно, да?

— Да нет, — сказал он. — Не странно.

— То есть это даже не мысли. Так, обрывки случайных фантазий. Как недоеденный торт, забытый на кухне…

Я прислушалась, но R ничего не ответил. И я снова поднесла воронку к губам.

— И что же мне делать с его остатками? Доесть самой, выбросить или скормить собакам? Вот, даже крем на торте — белый, как снег. И едва я подумаю об этом, как мысли о торте превращаются в мысли о сне… Ну разве не странно?

— Вовсе нет, — наконец отозвался он. — Все это — движения твоего сердца. Какими бы пустотами и пещерами его ни изъело, пока оно еще живо, оно пытается что-нибудь чувствовать.

— Я сразу представляю кухонный стол, на нем — кусочек бисквита, просыпанный сахар, измазанная кремом вилка. И весь этот стол для меня превращается в сон. Не в том смысле, что мне хочется спать. Просто сама эта картина обретает очертания сна. А я продолжаю думать, как же мне поступить с этими остатками. Доесть? Выкинуть в мусор? Или таки скормить собакам?

— И что же ты решаешь в итоге?

— Ничего. Просто думаю об этом, и все. Иногда хочу схватить этот кусочек и просто заснуть. Но тут же боюсь, что из этого сна я могу уже не вернуться… Так он и остается, никем не доеденный. Кусок торта из мыслей о снеге.

Сколь хитроумно старик ни придумывал это устройство, труба осталась просто трубой. Малейший изгиб резины, неверный наклон воронки — и голос собеседника сразу же отдалялся. И тогда кричи не кричи — бесполезно, дело не в громкости. Наклонившись к воронке, я напрягла губы сильнее и произнесла так внятно, чтобы слова долетели наверняка:

— В детстве я была зачарована миром спящих. Все представляла, что уж там-то наверняка нет ни домашних заданий, ни безвкусной еды, ни упражнений по органу, ни боли, ни унижений, ни слез… А в восемь лет хотела сбежать из дома. Уже и забыла почему. Скорее всего, из-за ерунды — то ли контрольную завалила, то ли единственная в классе не могла крутануться на турнике, что-то такое. В общем, решила убежать от всех и спрятаться там, в мире спящих.

— Какой грандиозный план для восьмилетней!

— Осуществила я этот план в воскресенье, когда родители уехали к друзьям на свадьбу. А нянька лежала в больнице с операцией на желчном пузыре. Я стащила из отцовского стола пузырек с таблетками — давно заметила, как он принимал по одной каждый вечер перед тем, как заснуть. Сколько тогда выпила я — не помню. Но старалась заглотить, сколько смогу. Может, четыре, а может, пять… От воды, которой их запивала, раздулся живот, а в горле першило, так что больше в меня уже просто не влезло. Но уже очень скоро начала клевать носом. И стала проваливаться в сон, радуясь, что вот наконец-то я убегу в мир спящих и больше сюда не вернусь…

— И что же было потом? — осторожно уточнил R.

— Да ничего! То есть заснуть-то я заснула. Но никакого мира там не было. Сплошная тьма, кромешная и бескрайняя… Хотя нет, и это описание не подходит. Там не было даже тьмы. Вообще ничего — ни воздуха, ни звука, ни силы тяжести. Ни даже меня самой. Полное, все пожирающее Му[9]… А потом смотрю — вокруг меня уже снова вечер. Озираюсь и думаю: сколько же я спала — дней пять, месяц, год? Увидела окна в лучах заката. И как-то сразу поняла, что это — вечер все того же воскресенья. Родители, вернувшись из гостей, так и не догадались, что я проспала весь день. Они были очень веселые и все хотели, чтобы я попробовала баумкухен[10], которым их угостили на свадьбе.

— И тебе, такой маленькой, не стало плохо от таблеток?

— Наоборот, я так выспалась, что не знала, куда энергию девать. Такчто весь мой план провалился. Скорее всего, это вообще было не снотворное, а какие-нибудь витамины. И ни в какой другой мир я не попала. Точь-в-точь как снег, который выбросили в море.

Ночь стала глубже, а мои пальцы, сжимавшие воронку, совсем закоченели. Печка рядом со мной еле теплилась — видно, кончился керосин.

— А кстати! Хотите послушать через трубу, как идет снег?

Я встала, открыла окно. Снаружи оказалось не так уж и холодно — лишь чуть-чуть закололо щеки. До самого окна длины трубы не хватало. Я вытянула ее насколько могла и повернула воронку, чтобы R мог услышать, как танцуют снежинки. Лишь на миг они закружились вихрем, едва я открыла окно, и тут же продолжили падать медленно и бесконечно.

— Ну, как? — спросила я. Снег, залетая в комнату, оседал на моих волосах.

— О, да… Я слышу. Слышу, как падает снег! — пробормотал он, и его голос тут же поглотила ночная тьма.

14

А еще через три дня выпустили старика. Вечером я, как всегда, отправилась на прогулку, по пути заглянула на паром — и нашла его там, распростертого на диване в каюте первого класса, которую он давно уже переделал под спальню.

— Вы вернулись? Когда?! — вскричала я, упав перед диваном на колени и вцепившись в стариковское одеяло.

— Сегодня утром, — отозвался он хрипло и как-то безжизненно. Скулы его заросли щетиной, губы запеклись, лицо посерело.

— Слава богам! Как же я рада, что вы уцелели! — бормотала я, поглаживая кончиками пальцев его щеки и волосы.

— Прости, что тебя всполошил.

— Ах, это не важно! Главное — как вы? Просто ужас как ослабли… Точно не ранены? Может, лучше отвезти вас в больницу?

— Нет-нет… Все в порядке. Ран никаких. Просто немного устал, отлежусь — и все пройдет.

— Уверены? Ах да, вы же голодный… Сейчас что-нибудь приготовлю. Подождите, я быстро! — сказала я и потрепала его по руке под одеялом.

За несколько дней, пока его не было на пароме, еда в холодильнике потеряла всякую свежесть. Но привередничать было не время. Из всех овощей, какие нашла, я сварганила суп. Заварила чай. Затем помогла старику сесть в постели, повязала ему вокруг шеи салфетку и накормила с ложечки супом.

После третьей ложки он немного ожил, и я начала задавать вопросы.

— Так что же они с вами делали?

— Не волнуйся. Про убежище им ничего не известно. По крайней мере, за это я спокоен. Сейчас они полностью сосредоточились на поиске беглецов.

— Беглецов?

— Да, в конце прошлого месяца несколько человек бежали с острова неведомо куда. Уплыли ночью на каком-то катерке из гавани под маяком. Видимо, чтобы не попасться в лапы Тайной полиции.

— Но как им это удалось? Я думала, на острове не осталось ни одной лодки, которая может плавать. С их исчезновения прошло уже столько лет! Вот и ваш паром не может плавать, так ведь? А если какая-то и осталась, никто на острове все равно не помнит, как с ней обращаться…

— А вот и нет! Те, кто уцелел после зачисток, помнят всё. Как рычит двигатель. Как пахнет бензин. Как пляшут волны за бортом в открытом море…

Прикрыв губы салфеткой, висевшей у него на груди, он откашлялся и продолжал:

— Среди них явно был то ли судовой механик, то ли помощник капитана — в общем, кто-то связанный с мореплаванием. Поэтому они и смогли совершить немыслимое — бежать с острова по морю. До сих пор все только и думали, где и как на острове лучше спрятаться. А о том, что с острова можно уплыть, не приходило в голову никому. Даже Тайную полицию застали врасплох!

— И они заподозрили, что это вы им помогали?

— В том числе… Хотя, похоже, они взяли всех, кто когда-то хоть что-то смыслил в судовых механизмах. О чем только у меня не выспрашивали! Показывали фотографии каких-то неизвестных людей, снимали отпечатки пальцев, заставляли вспомнить все, чем я занимался последние несколько месяцев. О личном досмотре даже не говорю… Очень продуманная машина дознания, я даже поразился. Но про убежище я им не сказал ни слова. Да и их, кроме беглецов, больше ничего не интересовало. Может, подозревать меня в чем-либо еще им было просто некогда?

Я помешала в тарелке суп, выудила со дна кусочки моркови и сельдерея, скормила ему. При каждом глотке он смущенно кивал, будто извиняясь за причиненные неудобства.

— Но какой же это кошмар — так издеваться над людьми, которые вообще ни при чем!

— Ну, не такой уж и кошмар… Чуть потрепали нервы, и все. С той лодкой меня ничто не связывало, скрывать было нечего, так что обошлось без насилия. Теперь вот жалею: мог бы держаться поуверенней и не поддаваться их запугиваниям…

— Но все-таки… Как такое возможно — подготовить к плаванию целую лодку незаметно от Тайной полиции?

— Подробностей не знаю, но вроде бы они потихоньку доводили до ума одно из суденышек, что остались на судоверфи. Для этого им наверняка постоянно не хватало то деталей, то инструментов. Когда исчезло мореплавание, Тайная полиция поснимала с морских посудин двигатели, разобрала все, что можно, на части и утопила в море. Так что им, скорее всего, пришлось очень много всего изготовить своими руками. Как? Вот об этом меня и расспрашивала полиция. И задавали-то все больше технические вопросы, на которые у меня, конечно же, ответа не было. Ведь я давно уже ничего этого не помню.

— Ну да, ну да… — приговаривала я, наливая чай и передавая чашку старику. В иллюминаторе, как всегда, виднелось море. Ветер, хотя и не очень сильный, нагонял довольно высокие волны, между которыми дрейфовали обрывки морской травы. Из-за линии горизонта подкрадывалась ночная мгла. Стиснув ладонями чашку, старик изучил ее содержимое и лишь затем осушил до дна.

— Как же, наверное, страшно — грести куда-то в открытом море кромешной ночью! — сказала я.

— Да уж, — кивнул старик. — Особенно если твоя лодка собрана по кускам из всего, что попалось под руку.

— Сколько же в той лодке, по-вашему, было людей?

— Сложно сказать… Но думаю, она была сильно перегружена. Желающих сбежать с острова наберется гораздо больше, чем пассажиров на одну лодку.

Я снова глянула в иллюминатор, пытаясь это представить. Открытое море, на волнах качается хлипкая деревянная лодка — из тех, какими когда-то пользовались рыбаки. Брезентовый навес прохудился, краска облупилась, борта в ракушках и водорослях. Рокот слабенького мотора то обрывается, то вновь прорезается в шуме волн. А на узенькой палубе — горстка жмущихся друг к другу людей.

Никакой маяк им, конечно, не светит; всю гавань озаряет одна лишь луна — так тускло, что выражений на лицах не разобрать. А если, как раз той ночью, и падал снег, то даже луны не видать. Люди в лодке превратились в сгусток теней. Они прижимаются к днищу лодки и друг к другу как можно плотнее, ибо знают: малейшая потеря баланса — и все посыплются, как горох из стручка, в морскую пучину.

Перегруженная лодка не может быстро двигаться. К тому же, если мотор заревет на полную, их тут же заметит Тайная полиция. А именно этого они боятся больше всего. И потому осторожно, на малой скорости уходят в сторону горизонта. Каждый, вцепившись одной рукой в какой-нибудь поручень, другую прижимая к груди, истово молится, чтобы их лодка вырвалась наконец-то из гавани и унеслась в открытое море…

Не сводя глаз с иллюминатора, я моргнула — и поняла, что на волнах передо мною качается лишь морская капуста. Уже много лет я не видела в море ни одного судна. В день, когда исчезли все лодки и пароходы, мои воспоминания о них заледенели и утонули в бездонном болоте моего сердца. И представить людей, уплывающих по морю за горизонт, оказалось теперь так непросто, что даже заныло в груди.

— И что же в итоге? У них все получилось? — уточнила я.

— Ну… Сбежать с острова они умудрились, да. Но зимнее море — штука суровая. Не исключено, что никто их не спас и они просто сгинули в пучине без следа.

Старик поставил чашку на столик у изголовья и вытер салфеткой губы.

— Но куда же, по-вашему, они вообще направлялись? За горизонтом-то вообще ничего не видать… — Я указала пальцем на море в иллюминаторе.

— Не знаю. Возможно, где-то на свете люди и могут долго жить так, чтобы память их сердца не исчезала. Но я в таких местах не бывал.

* * *
Вскоре после возвращения старика случилось еще одно радостное событие: у R родился первенец. Крепкий и здоровый, два кило девятьсот сорок семь граммов.

Старик же был еще очень слаб, и в назначенный день к ящику для передач на школьном дворе я отправилась за него. На велосипеде по сугробам было не проехать никак, а на такси не хватало денег, и до северного склона мне пришлось добираться пешком.

После четвертого поворота на север перед глазами потянулись литейные цеха, мимо которых дорога бежала, уже никуда не сворачивая. Запертые жалюзи придорожной кафешки, унылая горстка однотипных домишек для сдачи в аренду, бензоколонка да заброшенные поля, за которыми вздымалась в небо водонапорная башня — как и сказал старик, точь-в-точь железная мумия какого-то бедняги, помершего от истощения.

Сугробы на безлюдных улицах никто не разгребал, и пробираться по ним пешком было настоящей пыткой. То и дело я теряла равновесие и шлепалась на пятую точку. За весь отрезок пути навстречу попались только старушка, замотанная в шарф по самые глаза, юнец на чахоточном мопеде да облезлая кошка.

До школы я добралась уже сильно после полудня. Весь школьный двор превратился в снежное поле. Сплошное и ровное, без единого следа или прогалинки. По правую руку вздымались турник, баскетбольный щит и качели. Слева ровной шеренгой тянулись какие-то клетки — то ли для кроликов, то ли для кого-то еще, но теперь, конечно, пустые. А прямо передо мной возвышалось здание школы — три этажа с вереницами одинаковых окон.

Ничто не двигалось в этом пейзаже. Не было ни ветра, ни людей. Только собственное дыхание слышалось в мире, который давно перестал дышать за ненадобностью. Согревая этим дыханием пальцы в перчатках, я зашагала наискосок через двор — к ящику с метеорологическим инструментом. Снег вокруг лежал такой идеальный, что страшно ступать. На полпути я даже не удержалась и оглянулась — убедиться, что цепочка следов тянется за мной, как положено.

На ящик навалило огромную и круглую шапку снега. Следуя совету старика, я потянула крышку вверх, но чуть-чуть на себя, и та со скрипом открылась. Внутри ящика царили полумрак с паутиной. То, что я искала, оказалось в самом дальнем углу за термометром и гидрометром.

Маленькая посылка была тщательно упакована и стянута почтовым шпагатом так, что умещалась в ладонях. Пара нижнего белья, несколько книг в мягкой обложке, упаковка мятных таблеток. А сверху рисунок — портрет младенца.

Кто же мог такое изобразить? Я вынула его из-под шпагата и поднесла к глазам. Бумага плотная, размером с открытку. На ней цветными карандашами нарисовано лицо младенца с закрытыми глазами. Волосы мягкие, рыжеватые, безупречной формы уши и веки. Распашонка из бледно-голубой шерсти. Рисунок пускай и не очень талантлив, но с первого взгляда поражает, с какой тщательностью художник выписал каждый волосок, каждую петельку вязанья.

Письмо от супруги оказалось на обороте.

Родился 12 числа в 4:46 утра. Акушерка сказала, это были самые легкие роды за всю ее практику. Малыш тоже здоров. Как родился, сразу наделал лужу у меня на животе. Пуговицы я покупала и голубые, и розовые, но сегодня ко всем его одежкам пришила голубые. Пожалуйста, не волнуйся за нас. Мы ждем и надеемся, что однажды ты нас всех обнимешь. Береги себя.

Перечитав это трижды, я спрятала рисунок обратно под шпагат и захлопнула ящик. Шапка снега с дощатой крышки рухнула к моим ногам и рассыпалась в белый прах.

* * *
Люк убежища оказался не заперт, и я открыла его, не стучась.

R не заметил меня. Сидя за столом, он все корпел над полученным заданием: вчера я попросила его начистить кухонное серебро.

Несколько секунд я смотрела на его спину, пытаясь понять: действительно ли с тех пор, как он здесь, его тело понемногу ужимается? Или это мне только кажется? Конечно, без контакта с солнечным светом человек бледнеет. Аппетит на нуле — значит, и вес уменьшается, что удивляться. Но мне все казалось, будто с ним происходит что-то еще. То, что обычной логикой не объяснить. С каждым новым визитом к нему я замечала: его силуэт все больше бледнеет, кровь разжижается, а мышцы дряхлеют.

Или все это как раз и доказывает, что его тело приспосабливается к убежищу? Что в тусклой пустоте этого убежища, куда снаружи не долетает ни звука, а под потолком только и витает ужас ареста, ему просто необходимо, хочешь не хочешь, выпаривать из себя все, что становится лишним? И чтобы сохранить сердце, способное помнить все, — чем дальше, тем больше жертвовать своей физической оболочкой?

Я невольно вспомнила шоу цирковых уродцев, что видела когда-то по телевизору. О том, как в цирк продали маленькую девочку, запертую в деревянном ящике. Наружу торчала только ее голова, а руки-ноги оставались скрюченными внутри. Долгие годы ей приходилось и есть, и спать в этом ящике, из которого ее не выпустили ни разу. Постепенно ее тело приняло форму этого ящика и застыло так, что она уже не могла расправить конечностей. И тогда ее вынули из ящика и стали показывать публике как диковинное существо.

И теперь, глядя на спину R, я почему-то вспоминала ту девочку — ее скрюченные ручки-ножки, искривленные ребра и вывернутые суставы, грязные волосы и вечно опущенный взгляд.

Все еще не замечая меня, R продолжал начищать серебро. Согнувшись, точно в молитве, и не жалея времени, надраивал очередную вилку: мягкой фланелью до ослепительного сияния — каждую ложбинку металла и каждый изгиб узора. Предметы, не поместившиеся на столе: сахарницу, поднос для торта, чашу для полоскания рук, большие суповые ложки — он разложил на полу, подстелив под них лист газеты.

Все это серебро было частью маминого приданого, и когда-то она доставала его к приходу особенно важных гостей, но вот уже много лет ее потемневшее богатство оставалось забытым на самых задворках кухонного комода. И как бы тщательно теперь ни натирал его R, вряд ли оно еще хоть когда-нибудь сможет использоваться по назначению. Никогда больше этот дом не будет собирать на вечеринки гостей. Да и бабушки, чье угощение было всегда достойно столь ценных приборов, давно уже нет в живых…

Так или иначе, сочинять для R занятия, которые помогали бы ему забыть о скуке, но не слишком его изматывали, оказалось сложней, чем я думала. Пригодятся его усилия или нет, было даже не важно. Но из всех заданий, что приходили мне в голову, именно чистка серебра подошла ему лучше всего.

— А если ворвется полиция, вы так и будете натирать вилки? — не удержавшись, спросила я.

Вскрикнув от неожиданности, R обернулся. Вилка в его левой руке вонзилась в воображаемые небеса.

— Ох, простите! — спохватилась я. — Вошла без стука…

— Да все в порядке… — сказал он, откладывая фланелевую тряпицу. — Но я и правда тебя не заметил!

— Вы были так сосредоточены, что не хотелось вас отвлекать.

— Да, наверное… Хотя от чего тут отвлекать — хороший вопрос!

Смутившись, он снял очки и положил на стол рядом с фланелью.

— Тогда можно я поотвлекаю вас еще немного?

— Ну конечно! — воскликнул R. — Спускайся и посиди со мной!

Пробравшись на цыпочках между серебром на полу, я села на кровать.

— А ведь это очень ценные вещи! — сказал он, разворачиваясь в кресле ко мне лицом. — Теперь таких уже не достать.

— Ну, не знаю… Но для мамы они точно были сокровищем.

— Они явно стоят того, чтобы их натирать. Чем старательней за ними ухаживаешь, тем больше их благодарность.

— Благодарность? Какая же?

— Сияние, которое возвращается к ним из-под накипи прошлого. Не яркое, не ослепляющее. А спокойное, скромное и одинокое. Возьмешь в руку такую вилку — и кажется, что держишь в руках чистый свет. Они словно рассказывают тебе истории. Слушая которые хочется трогать их снова и снова.

— Вот уж не думала, что у серебра такой эффект, — сказала я, глядя на темно-синюю тряпицу, скатанную в шарик на столе.

То сжимая, то разжимая пальцы, R разминал усталую ладонь.

— Я слышала, когда-то в одном богатом поместье держали сразу несколько слуг для того, чтобы те начищали серебряную посуду, — сказала я. — Эти слуги сидели в каменной кладовой во дворе, с утра до вечера начищали столовое серебро и больше не занимались ничем. Посреди кладовой стоял длинный стол, они садились за него по обе стороны, и перед каждым громоздилось по кучке посуды — их дневная норма начистки. Чтобы серебро не мутнело от их слюны или даже дыхания, им запрещалось разговаривать, и трудились они в гробовом молчании. Внутри кладовой даже днем было зябко, солнце туда не проникало, и всю их работу освещала одна-единственная лампа. Лишь под ее дрожащим огоньком и можно было проверить, начищено ли все как нужно. Среди этих слуг непременно был старший, который за всех отвечал. Каждую начищенную вещь он подносил к стене и разглядывал в свете лампы под всеми возможными углами. И того, кто пропустил даже крошечное пятнышко, заставлял перетирать всю норму посуды заново и в наказание еще давал двойную норму на следующий день. А это значило, что заснуть бедолаге до завтра уже не удастся. Так что к вечеру каждого дня все слуги сидели опустив головы и дожидались результатов проверки, как приговора… Хотя, наверное, сейчас эта история неуместна? Простите!

Я вдруг поняла, что болтаю лишнее.

— Ну что ты! — отозвался R.

— Но вы, наверное, заскучали…

— Вовсе нет… — Он покачал головой.

Сидя с ним рядом, я еще пронзительней ощутила, каким хрупким стало все его существо. Раньше, во внешнем мире, он держался гораздо собранней. Каждая часть его тела играла свою отдельную роль, но все вместе выглядело очень цельным, без малейших зазоров. Однако теперь мне казалось, ткни его пальцем в грудь — и он тут же превратится в груду бессвязных обломков, точно марионетка с оборванными нитями.

— А знаете, что меня удивило больше всего? — продолжила я тогда. — Те, кто занимался этой работой особенно долго, постепенно немели. Ведь когда ты год за годом сидишь с утра до ночи в каменной кладовой и натираешь посуду тряпочкой, не говоря ни слова, ты и правда теряешь голос. И уже не боишься затуманить им серебро, а выходя после работы наружу, не помнишь, как он когда-то звучал… Хотя, конечно, люди были бедные, необразованные, и никакой другой работы, кроме чистки посуды, им все равно никто бы не предложил. Вот и думали — если деньги платят, то и голоса не жалко. Так они и немели один за другим, и постепенно в кладовой становилось все тише и тише. Из всех звуков для них остался только шелест ткани по серебру… И вот я думаю: а что же с ними случилось на самом деле? Может, сияние серебра обладает такой силой, что высасывает из людей голоса?

Подняв с пола, я поместила к себе на колени вазочку для десертов. Когда-то на вечеринках мама подавала в ней шоколадные конфеты. Меня при этом конфетами не угощали. «У детей от шоколада в животе заводятся червяки!» — пугала меня бабушка все мое детство. По краю вазочки бежала искусная гравировка — орнамент из виноградных лоз, такой потемневший и запыленный, что было ясно: до заботливых пальцев R его очередь пока не дошла.

— Кто его знает… Может, и так, — отозвался R после долгой паузы.

Переговорная воронка — над изголовьем. Простыни выстираны и накрахмалены. В календаре на стене все прошедшие дни зачеркнуты крестиками. Полки над кроватью, пустовавшие поначалу, понемногу заполнились книгами.

— Никакой спешки с этим серебром нет, — сказала я, ощупывая каморку долгим взглядом. — Когда захотите, тогда и заканчивайте.

— Ну да… Понимаю, — ответил он.

— Я себя не прощу, если вы потеряете голос.

Мы посмотрели друг на друга и улыбнулись.

Перед уходом я отдала ему то, что обнаружила в ящике на школьном дворе. Он тут же впился взглядом в детский портрет и долго молчал. Мне захотелось сказать ему что-нибудь, но что именно? В такую минуту, пожалуй, любые слова прозвучат бестактно. И я промолчала.

В его реакции, впрочем, особых эмоций я не заметила. Он просто сидел опустив глаза — так же спокойно, как читал мою рукопись или натирал серебро.

Молчание затягивалось.

— Мои поздравления, — сказала я, чтобы хоть как-то прервать тишину.

— Фотографии, конечно, уже исчезли? — пробормотал он внезапно.

— Фото… что?

О чем он спрашивал, я поняла не сразу. И лишь повторив это слово про себя еще пару раз, вспомнила наконец, что так мы когда-то называли гладкие бумажки с изображением людей, которые выглядели на них как настоящие.

— Ах, да, теперь вспомнила… Похоже, и правда исчезли!

Перевернув рисунок, он начал читать письмо. И когда дочитал, я сказала:

— Фотографии-то исчезли, но рамочки для них могли уцелеть. Хоть одна где-нибудь да завалялась. Принести вам, если найду? — предложила я, ставя ногу на стремянку.

— Спасибо, — ответил он, так и не поднимая глаз.

15

Происходит ужасное: однажды утром моя машинка выходит из строя.

Сколько я ни тарабаню по ней, металлические литеры не желают стучать по бумаге, а лишь дергаются в своих гнездах, точно лапки умирающей саранчи. Ни одна из клавиш — от А до Z и от 1 до 0, не говоря уже о запятой, отступе и вопросительном знаке, — даже не думает меня слушаться.

Еще вчера вечером, когда я напечатала ему «SPOKOINOI NOCHI», все работало как часы. Ни разу до этих пор я не роняла свою машинку и не лезла в ее внутреннее устройство. Так почему же, проснувшись сегодня, я больше не могу напечатать ни буквы? Конечно, иногда я устраивала ей какой-нибудь мелкий ремонт: то поправляла изогнувшиеся буковки, то смазывала ролики маслом; но она оставалась крепким и надежным механизмом, на который я всегда могла положиться.

Надеясь, что она прокашляется и теперь, я переставляю ее к себе на колени и начинаю колошматить по всем клавишам по порядку.

А он, подойдя ко мне, наклонился и стал следить за моими пальцами.

A, S, D, F, G, H, J, K, L… Когда я дошла до L, он обнял меня за плечи.

— Эдак ты ее только загубишь! — сказал он, забирая у меня машинку. — Дай-ка я посмотрю…

Отобрав у меня машинку, он водрузил ее обратно на стол, снял с нее крышку и осторожно подергал за какие-то рычажки.

Ну, как она? — срывалось у меня с губ, но спросить это вслух я не могла, а напечатать теперь было не на чем. И лишь мои пальцы по привычке все порхали в воздухе безо всякого смысла.

— М-да… — протянул он. — Плохо дело. Похоже, ей нужен серьезный ремонт.

Что же делать? — спросила я одними глазами.

— Отнесем ее в часовую рубку. Ту, что прямо над нашим классом. Церковь разрешила мне устроить там мастерскую. Там же я и держу все свои инструменты… Ну а не сможем починить — подберем тебе другую прямо на месте. В этой церкви бесхозных машинок столько, что тебе и не снилось. Совершенно не о чем волноваться!


Я даже не подозревала о том, что комната над нашим классом используется как мастерская. То есть я знала, что там, уже под самым шпилем башни, установлены механизмы, которые заставляют колокол бить дважды в день — в одиннадцать утра и в пять вечера. Но сама еще ни разу туда не заглядывала.

Сказать по правде, колокольного звона я с детства пугалась до дрожи в коленках. И даже находясь внутри башни, никогда не мечтала забраться на самый верх.

Эти мерные раскаты — слишком громкие, слишком тяжелые, никак не желающие утихать — напоминали мне стон умирающего. Дважды в день они растекались по всем закоулкам нашего городка. Сидела ли я за машинкой в классе, выбирала ли овощи на рынке, обнимала ли мужчину в постели, — при первом же ударе колокола мое тело деревенело, а сердце чуть не выскакивало из груди.

Как же его издают, такой звон? — с детства думала я. Наверное, под самым шпилем башни работает хитроумнейший механизм из огромных шестеренок, толстых цепей и свинцовых гирь, который и приводит в движение исполинские стрелки на циферблате. А ровно в одиннадцать и ровно в пять все его цепи напрягаются до предела — и тяжеленная колотушка, сорвавшись с места, лупит по колокольной чаше. И если в эту минуту вдруг оказаться там, под самым колоколом, все эти цепи затянутся у тебя на горле, шестеренки перемелют твое тело в кашу, а гири расплющат то, что осталось, о каменный пол…

Вот какие фантазии с малых лет приводили меня в ужас и не давали уснуть по ночам.

Дверь в часовую оказывается заперта. Распахнув пиджак, он достает из внутреннего кармана связку ключей и, почти не задумываясь, сразу находит нужный. В том же кармане, как я замечаю, он хранит и свой любимый секундомер.

Внутри часовой все выглядит совсем не так, как я себе представляла. За огромным циферблатом и правда громоздится постоянно шевелящийся механизм из пружин, рычагов и шестеренок, сцепленных между собой; но эта конструкция занимает лишь малую часть помещения. Все остальное пространство заполняют целые горы пишмашинок.

Застыв на пороге, я разглядываю эту картину — в шоке от самой мысли, что здесь уже очень долго они скрываются в таком невероятном количестве.

— Ну? Прошу! — говорит он, берет меня за руку и увлекает внутрь. Дверь за нашими спинами с лязгом захлопывается.

Потолок в этой комнате совсем низкий, а окон нет вообще, если не считать круглой застекленной амбразуры под самым шпилем. А еще здесь очень зябко и пыльно. Доски пола жалобно стонут при каждом шаге, а щели между ними такие, что проваливаются каблуки моих башмачков. Тусклая лампочка под потолком светит едва-едва, покачиваясь на шнуре, хотя никакого сквозняка нет.

Первым делом я осмотрела часы. При взгляде снизу они оказались куда больше, чем я думала. Между их механизмом и циферблатом оставался зазор, благодаря которому можно было прикоснуться к гигантским стрелкам рукой. Такая стрелка не сдвинется ни на миллиметр, даже если оседлать ее, обхватив сразу всеми конечностями. А вокруг этих стрелок темнеют вычурные римские цифры. Одна только цифра XII крупнее моей головы раз, наверное, в пять.

Церковный двор внизу кажется совсем крошечным. Земля теперь так далеко, что кружится голова. Каждая деталь механизма беспрестанно гремит и лязгает, в воздухе разлит запах машинного масла.

А над этой махиной и нависает сам колокол. Как оно все работает на самом деле, я понимаю плохо, но в назначенный миг часы заставляют колокол трезвонить на всю округу. Вероятно, когда-то он был позолоченный, но теперь — от макушки до края чаши — приобрел уныло-мышиный оттенок. Но массивные стенки металлической чаши, способные на такую вибрацию, заключают в себе столько достоинства, что я не удивлюсь, если под их тяжестью вдруг провалится хлипкий подвесной потолок.

— Посиди пока здесь, — говорит он, указывая на кресло у стола в центре комнаты. Это единственная мебель в помещении — старая и невзрачная. Которую, впрочем, регулярно оттирают от пыли.

— Ну, как тебе здесь? Нравится? — спрашивает он, обводя взглядом комнату, и небрежно швыряет мою машинку в целую гору таких же.

Гора с унылым скрежетом проседает.

Да какая разница, если мы пришли сюда чинить мою машинку? Что это вообще за вопросы?! — удивляюсь я про себя, усаживаясь в кресло.

Но он почему-то выглядит очень счастливым. И продолжает меня обхаживать, улыбаясь все радостней с каждой минутой.

— Ну же?

Ему очень хочется услышать, что я думаю о его «мастерской». Но все, что я могу, — это смотреть на него и улыбаться, кивая в ответ.

— Я знал, что тебе понравится! — объявляет он наконец, явно довольный собой.

Когда у меня нет машинки, я не могу найти себе места. Все балансы в моей жизни срывает, как ураганом. Даже то страшное отчаяние, что охватило меня после потери голоса, не сравнится с паникой, в которую я впадаю теперь, оставшись еще и без машинки.

Что же ты не начинаешь ее чинить?! — кричу я беззвучно, не представляя, как донести это послание до его сердца. Обшариваю все карманы в поисках блокнота с карандашом, но ничего не нахожу. «А ведь собиралась взять!» — ругаю себя. Но тут же вспоминаю, как он вынул у меня из кармана шариковую ручку с блокнотом перед уходом из дома.

— Я мигом все починю! — обещал он тогда. — Так, что и писать ничего не придется…

Я хлопаю его по плечу и тычу пальцем в свою машинку, которая теперь покоится на вершине целой груды ей подобных. Но он, даже не обернувшись, достает из кармана секундомер и принимается натирать его бархатной тряпочкой. Я теряюсь. Неужели мое послание так и не дошло до него? Или он просто таким образом намекает мне — мол, я все починю за пару минут, расслабься?

Снизу слышатся чьи-то голоса. То и дело смеются дети. Кажется, у церкви собирается все больше народу. Репетиция церковного хора? Или какая-то ярмарка? Хотя сама церковь стоит рядом с башней, шум толпы может доноситься и откуда-нибудь еще.

Но сколько я ни жду, он продолжает натирать свой секундомер, даже не думая останавливаться. Ну и ну, поражаюсь я. Сколько же времени можно тратить на такую маленькую вещицу? Но его дотошные пальцы все снуют и снуют, не пропускают ни ребрышка на головке завода, ни звена у цепочки, ни завитушки в эмблеме на задней крышке.

— Сегодня у среднего класса контрольная, — говорит он, не поднимая головы. — Нужно все натереть в лучшем виде… Тебе, кстати, никогда не давались проверки на скорость, так? После них на твои распечатки было просто больно смотреть!

Он даже не поднимает на меня глаз, и я застываю с ним рядом без всякого выражения: ни качать головой, ни показывать пальцем, ни закусывать губы, ни улыбаться больше нет ни малейшего смысла.

Я снова обвожу взглядом комнату. Груды железа, каждая высотой с меня, громоздятся так плотно, что и стен не разглядеть. Что и говорить — столько пишущих машинок, собранных в одном месте, я вижу впервые в жизни.

Каких агрегатов здесь только нет! Угрюмые, как шкафы, — и элегантные, как игрушки; с квадратными клавишами — и с круглыми кнопками; на простеньких деревянных подставках — и на элитных мраморных постаментах… И хотя каждая глядит в свою сторону, теперь, сваленные в одну кучу, они сцепились друг с дружкой так, что не проскочит и мышь.

Моя машинка все еще ждет меня там, куда он забросил ее. Но другие, погребенные под грудами себе подобных, давно уже потеряли свой первоначальный вид, — их внутренности раскурочены, крышки продавлены, а букв на клавишах не различить под слоями пыли. И даже самые целые из механизмов изъедены ржавчиной чуть не до сердцевины.

Неужели все они так и ждут своего ремонта? Но их здесь сотни, если не тысячи! Почему бы сразу не избавляться от тех, кого уже явно не починить? Озадаченная этим, я встаю, приближаюсь к железной куче. И тут меня осеняет. Как же я сразу не догадалась? Наверное, моя фантазия выключилась при виде стольких машинок сразу. Ну конечно! Я ведь могу использовать любую из них, какую сама захочу. И общаться с ним дальше, как делала до сих пор…

Из огромной груды железа я выбираю самую новую и вроде бы целенькую машинку. Но сколько ни тарабаню по ее клавишам, в ней не движется ничего. Я хватаю соседнюю, но у той изжевана и перекручена вся чернильная лента. У третьей половина литер раскурочена вдребезги. У четвертой перекосилась каретка… За какую машинку ни возьмись — результат один: каждая так или иначе парализована.

Не желая сдаваться, я раскапываю гору, пытаясь выудить что-нибудь из ее недр. Но стоит мне потянуть за очередную находку, как вся груда с диким скрежетом перекашивается: еще движение — и она рухнет, похоронив меня под собой.

— Не изводи себя! — говорит он спокойно, все еще глядя на секундомер. — Ни одна из них уже не сможет напечатать ни буквы…

И тут наконец я замечаю очень простую вещь. В этой комнате нет вообще никакой бумаги. Не только страниц для печатания; не на чем нацарапать даже простой записки. Какой же смысл искать в таком месте работающую машинку?!

Как только я понимаю, что больше никаким способом моих посланий не передать, все невысказанные слова закипают в груди и начинают душить меня изнутри.

«POCHINI ZHE EYO SKOREE!» — выбивают в воздухе мои пальцы. Но не находят упора и просто болтаются в пустоте. Не в силах больше терпеть, я выхватываю из железной кучи свою машинку и с грохотом выставляю на стол перед ним.

Почему ты не хочешь ее починить?! Что с ней не так?? Если я не смогу с тобой говорить, я сойду с ума!!

Вцепившись ему в плечо, я изо всех сил пытаюсь сделать такое лицо, чтобы он услышал меня.

Его пальцы наконец замирают. Он вздыхает — протяжно и глубоко. Заворачивает свой секундомер в бархатную тряпицу, кладет на стол.

— Твой голос уже не вернется к тебе, — произносит он.

Что он хочет этим сказать, я не понимаю. Проблема-то сейчас не в голосе, а в машинке…

«EYO UZHE NE POCHINIT’?» — выстукивают мои пальцы на клавишах. Но, как и прежде, ни одна из литер даже не шелохнется.

— Теперь твой голос хранится в этой машинке. Он не сломан. Просто его миссия завершилась, и он запечатан здесь.

Запечатан… Запечатан… Запечатан…

Удар за ударом это слово разносится по закоулкам моего тела и никак не желает затихнуть.

— Взгляни, — продолжает он. — Грандиозное зрелище, ты не находишь? Целые горы отзвучавших свое голосов! Никогда больше от них не завибрирует воздух. Все они хранятся здесь, обеззвученные и обессиленные, в ожидании полного исчезновения. А сегодня к этим голосам присоединился и твой.

Небрежно, одной рукой он стаскивает мою машинку со стола и швыряет ее туда же, откуда я ее вытащила. Железо лязгает по железу — так, словно захлопывается толстенная дверь, отрезая моему голосу любые пути к побегу.

Зачем? Зачем ты все это делаешь?! — лепечу я уже одними губами.

— Глупышка… Не понимаешь? Тебе больше не нужно тратить силы на болтовню!

Его левая ладонь зажимает мне рот. От нее веет холодом и каким-то металлом, вдруг замечаю я. Так вот как он пахнет, его секундомер…

— Ты скоро вообще забудешь, что у тебя когда-то был голос, — продолжает он. — Сперва, конечно, растеряешься с непривычки. Будешь шлепать губами, вот как сейчас, клянчить машинку или блокнот. Но очень скоро поймешь, что все это бессмысленно. Что производить слова нет никакой нужды. Что все в порядке и больше не о чем волноваться. Ведь ты наконец-то стала только моей.

Его пальцы расползаются от моих губ к щекам, соскальзывают к подбородку. А затем спускаются еще ниже и долго, задумчиво поглаживают каждую ложбинку на моем горле. Словно проверяют, действительно ли голос, который там был, исчез навсегда.

Я хочу закричать что есть силы, как можно громче. Оттолкнуть его прочь и убежать из этой комнаты со всех ног. Но лишь застываю, как деревянная, не в силах пошевелиться. Касания его пальцев обездвиживают меня, точно проволока, виток за витком.

— Теперь понимаешь, почему я стал учителем машинописи? — спрашивает он, не переставая ласкать мое горло.

Нет… Я ничего не понимаю! — мотаю головой, но его пальцы не исчезают.

— Там, в классе, все вы двигаете пальцами так, как я вас учил. Для буквы T — левый указательный, вверх-направо. Для I — правый средний, строго вверх. Для Q — левый мизинец, вверх-налево. «Абзац» — правый безымянный, вниз-направо… Для каждого движения свое правило. И каждая из вас заучивает эти правила назубок. Двигать пальцами как попало нельзя. Изменять правила по своему желанию, разбавлять их своими идеями — недопустимо. Пальцы каждой из вас, сидящих передо мной, движутся только так, как говорю вам я. Любую, кто нарушила эти правила, я наказываю так, как считаю нужным. Могу заставить напечатать пропущенную букву тысячу раз. А могу опозорить перед всем классом так, чтобы впредь никто не посмел повторить ее ошибку. Это решаю я сам. И все ваши пальцы передо мною бессильны…

О чем ты говоришь? Я же просто хотела научиться печатать! Вот и все, разве нет?!

— Но чтобы печатать, тебе не нужен голос…

Его рука у меня на горле сжимается. Пальцы продавливают мою кожу все глубже. И словно выцеживают оттуда последние остатки моего голоса.

— В моем классе все вы немы как рыбы. Ни одна из вас не болтает, когда печатает. Все ваше внимание должно быть сосредоточено только на пальцах. Для пальцев правила есть, а для голоса правил нет! Вот что терзает мое сердце сильнее всего. Но когда, кроме грохота ваших машинок, не раздается ни звука и только ваши пальцы выстреливают, все точнее и прицельнее, букву за буквой по моему приказу… Божественная сцена, ты не находишь? Однако урок подходит к концу. Твои пальцы слетают с клавиш. И ты начинаешь снова болтать — обо всем, что взбредет в твою птичью головку. «Ах, давай съедим тортик по дороге домой! — О, я нашла замечательную кафешку! — А что ты делаешь в эту субботу? — Может, в кои-то веки сходим в кино?..» Какая невыносимая скука! Твои пальцы, такие послушные еще минуту назад, теряют всю свою собранность и уже суетятся бездарно, то застегивая сумочку, то поправляя прическу, то цепляясь за мою руку…

Но это же нормально! Я всегда болтаю о чем хочу и двигаю пальцами как хочу… Ты можешь приказывать мне только в классе!

— Я так рад, что сумел заставить твой голос исчезнуть. Ты знала, что, если насекомым отрезать их усики-антенны, они вмиг утрачивают активность? Сразу же замирают, скрючиваются и отказываются принимать пищу. Вот и с тобой то же самое. Лишившись голоса, ты потеряла способность держать себя в форме. Но не волнуйся. Теперь ты останешься здесь. Будешь жить среди таких же голосов, отговоривших свое и запечатанных в этих машинках. Ну, а я останусь рядом, буду присматривать за тобой. Ничего сложного, ты научишься. Так же, как научилась печатать на машинке.

Он наконец отпускает меня. Я падаю в кресло, роняю голову на стол и испускаю долгий протяжный вздох. Горло отзывается дикой болью.

— У среднего класса вот-вот начнется урок. Пойду-ка я вниз! — Он прячет секундомер в карман пиджака. — Сегодня будем набирать один медицинский трактат. Настоящая пытка для пальцев, я весь в предвкушении… Ну, а ты будь паинькой и жди меня здесь.

Дверь за ним закрывается. Ключ в замке лязгает, запирая меня, эхо его шагов на лестнице затихает. И я остаюсь внутри совершенно одна.

* * *
«Итак, героиня в моей книге тоже оказывается заперта?» — озадаченно думала я, собирая в стопку написанные за день страницы, прижимая их стеклянным пресс-папье и выключая торшер на столе. Изначально-то эти двое должны были воспылать друг к дружке страстной любовью и, пустившись на поиски ее пропавшего голоса, долго обшаривать фабрику пишмашинок, маяк на краю утеса, холодильник на кафедре патологий и склад канцелярского магазина; но неожиданно все повернулось вот так. Впрочем, в моей писанине часто случалось, что задуманная история вдруг сворачивала куда-то совсем не туда, и потому я заснула, совершенно ни о чем не переживая.

А на следующее утро, когда я проснулась, исчезли календари.

* * *
Во всем доме я нашла только три или четыре календаря. Все они были с рекламой каких-то фирм или торговых кварталов и никаких личных воспоминаний не вызывали. Даже R вряд ли стал бы горевать по ним так же, как по своим «фотографиям». Если подумать, календарь — это просто хронологическая последовательность неких чисел. Конечно, поначалу будет не очень удобно. Но люди наверняка придумают и другие способы подсчитывать дни своей жизни.

Календари я сожгла в садовой печи. Очень быстро они прогорели дотла, оставив после себя только проволочные пружинки, когда-то скреплявшие их страницы.

Жаровня в печи утопала под толстым слоем золы. Очень плотной, но такой мягкой, что стоило поворошить ее кочергой, как взмывало, танцуя, облачко пепла. При виде этой золы мне всегда начинало казаться: а может, все эти исчезновения вовсе не так важны, как пытается убедить нас Тайная полиция? Ведь почти любая вещь на свете, если бросить ее в огонь, исчезнет так же бесследно. И ее пепел точно так же развеет ветром, чем бы она ни была и как бы ни выглядела когда-то.

Такой же пепельный дым поднимался и над двориками вокруг. Низко стелющиеся облака всасывали его без остатка. Снегопад прекратился, но утро оставалось промозглым, как и всегда. Дети с туго набитыми ранцами поверх тяжелых пальтишек пробирались по сугробам в школу. Соседский пес, вывалив морду из конуры, с сонным видом тыкался носом в снег. На улочке перед домом начали собираться соседи.

— Что-то давно не видать твоего старого друга! — крикнул мне через забор бывший шляпник. — С ним все в порядке?

— Да захворал немного, — ответила я. — Но уже идет на поправку!

На секунду я испугалась: уж не знает ли он, что старика забирала Тайная полиция? Но он, похоже, спрашивал не поэтому.

— Ну еще бы, — услышала я в ответ. — Любой захворает, когда такая холодрыга изо дня в день…

— И не говорите! — подхватила соседка из дома напротив. — Особенно если на рынке шаром покати, а за тем, что осталось, сплошные очереди! Полчаса проторчишь в сугробах — околеешь от такого шопинга…

— А мой внук с тонзиллитом слег, — подал голос служащий мэрии из дома справа. — Третий день просит молочного пудинга, чтобы глотать легче стало. Я весь город уже оббегал — нигде не нашел…

— Молочный пудинг теперь большая роскошь! — качает головой моя соседка слева. — Для него нужны яйца, но яиц в такие морозы курицы нести не хотят. Вчера простояла за яйцами целый час, а продали мне только четыре штуки…

— А я хотел цветной капусты купить. Пять овощных обошел, но везде оставалась только бурая, сморщенная…

— У мясников витрины пустеют день за днем. Раньше-то как ни зайдешь — за колбасами над головой просто потолка не видать! А теперь если и выбросят парочку, все распродано уже к десяти утра…

Все соседи один за другим только и жаловались на нехватку продуктов.

— Да если бы только еда! — подхватила старушка, жившая за пару домов от меня. — Уже и керосин берегут как зеницу ока! Прошлым вечером у меня в печке весь прогорел, чувствую — вот-вот околею. Да еще и ноги больные, скрутило сил нет… Ну, думаю, до соседей доковыляю — займу немного, лишь бы до утра дотянуть. Постучалась, а мне — от ворот поворот! Даже ради приличия извиняться не стали…

— О, на этих сквалыг даже не рассчитывайте! Они и на улице-то от соседей нос воротят, а уж предложишь в кассе взаимопомощи поучаствовать — такого наслушаешься! Очень странная парочка. Никогда не знаешь, что у них на уме…

Речь явно шла о супругах в доме справа, тех, что держали пса. О них я знала немного: обоим лет под сорок, оба работают, детей нет.

Все дружно принялись их осуждать, и ясразу захотела домой, но предлога, чтобы откланяться, сочинить не смогла и продолжила сбивать кочергой снег с забора, лишь изредка поддакивая говорящим. Соседский пес, будто почуяв, что его хозяевам перемывают кости, сердито загавкал на всю округу.

— И все-таки… — сказал бывший шляпник, меняя тему. — Когда же придет весна?

Остальные тут же закивали.

— А может, она вообще уже не придет… — пробурчала старушка с больными ногами.

— А?? — донеслось со всех сторон сразу.

Бывший шляпник задернул молнию куртки до самого верха. Я перехватила поудобнее кочергу.

— В обычный год ветер давно бы уже поменялся, на деревьях показались бы почки, а море бы посветлело, — произнес бывший шляпник. — А в этом году снег все валит как сумасшедший и даже не думает таять. Это очень странно, как ни крути.

— Ну, лет тридцать назад вроде случалась какая-то аномалия, разве нет?

— Э, все не так просто… Подумайте сами! Раз исчезли календари — значит, нам будет нечего перелистнуть, чтобы знать, какой месяц закончился, верно? Стало быть, и нового месяца не начнется, сколько бы мы ни ждали. А значит, не придет и весна.

— Но… что тогда будет дальше?

— Вы хотите сказать, не будет весны — не наступит и лето? И снег не сойдет с полей? Как тогда вырастить урожай?!

— Если холод не прекратится, нам всем конец. Керосин уже у всех на исходе!

Жалобы сыпались со всех сторон, то по очереди, а то и одновременно. Ветер, еще холоднее прежнего, пронесся вихрем по улице. Устало урча, проехал заляпанный грязью автомобиль.

— Не волнуйтесь. Не стоит паниковать. Календари — это всего лишь бумажки! Просто нужно еще чуть-чуть потерпеть. Все наладится. Все будет в полном порядке, — только и повторял бывший шляпник, словно пытаясь убедить себя самого.

— Ну да… Ну да… — кивали и мы ему в ответ.

* * *
Но в итоге все вышло так, как предсказала старушка с больными ногами. Сколько мы ни ждали, весна не пришла. И вместе с пеплом календарей снег запечатал под собою нас.

16

День рождения старика мы решили отметить в убежище.

— Ну, теперь-то календарей больше нет, кто в какой день родился, уже и не вспомнить… Право, не стоит из-за этого так суетиться! — смущенно пожал он плечами.

Но в нашем доме праздновать дни рождения было заведено еще до того, как я появилась на свет. И хотя мы и правда больше не помнили дат, я давно привыкла, что к рождению старика каждый год расцветает сакура[11], и в том, что оно приближается снова, даже не сомневалась. А кроме того, небольшая вечеринка могла бы неплохо скрасить жизнь R, совсем уже заскучавшего в своем унылом убежище.

Целую неделю я упорно ходила на рынок, закупая продукты для угощения. В магазинах, как и жаловались соседи, все прилавки пустовали, повсюду так и вились длинные очереди, а отыскать деликатес или просто что-нибудь качественное становилось с каждым днем все труднее. Но я старалась не унывать и обшаривала рынок до последнего уголка.

На двери овощной лавки висела бумажка с объявлением: «Завтра в 9 утра завоз помидоров (20 кг) и спаржи (15 кг)». Ни помидоров, ни спаржи я не встречала уже месяцами. Попадись они мне — сготовила бы отличный свежий салат! На следующее утро я примчалась к той лавке за два часа до объявленного, но там уже выстроилась длинная очередь. Стоя в ней, я чуть не целый час пересчитывала, сколько народу осталось передо мной. А когда подошел мой черед, на дне картонного ящика остались только парочка мелких зеленых помидоров да кучка увядшей спаржи. И все-таки мне повезло куда больше, чем бедолагам за мной, которые прождали так долго, но ушли с пустыми руками.

Кроме этого, перелопатив весь рынок, я раздобыла пучок свежей зелени для разгона крови, горстку чахлых грибов с неизвестным названием, кучку бобов, изъеденных червяками, по три штуки красного и зеленого перца да пожухлый куст сельдерея.

Сельдерей, впрочем, пришлось отдать старой нищенке.

— Простите, юная госпожа! — обратилась она ко мне. — Что это у вас из пакета торчит? Неужто сельдерей? Может, вам будет не жалко поделиться со мной хоть листиком?..

Говорила она очень вежливо.

— А я в сугроб провалилась, пока сюда шла. Да кошелек-то и обронила! Что теперь делать, ума не приложу. Когда такие снега, старикам не выжить… Вот и корзинка моя совсем пуста!

Она помахала у меня перед носом пластмассовой корзинкой для покупок. Там и правда ничего не было. Я, конечно, могла пройти мимо, не обращая на старушку внимания, но отчего-то пустота ее корзинки показалась мне такой кричащей, что рука моя сама положила туда сельдерей.

И через день, и через два я замечала, как все та же старушка стоит посреди рынка и машет своей корзинкой перед носом у кого-нибудь еще. А я все хотела купить еще сельдерея, но больше нигде не нашла.

Народу на рынке вечно было битком. Каждое утро дорожки между прилавками заносило все новым снегом, а тот снова смешивался с овощными ошметками, рыбной чешуей, жестяными пробками и пластиковыми пакетами. Люди бродили туда-сюда, прижимая к себе уже купленное и высматривая, не мелькнет ли где еще что-нибудь получше. Над прилавками так и порхали то взрывы смеха, то обрывки торговых споров.

Конечно, я бы с радостью купила много чего еще. Сливочного масла для торта, вина, специй, фруктов для пунша, цветов. И кружевную скатерть, и свежие салфетки… Но даже половины этого я позволить себе не могла. Поскольку берегла деньги для главной покупки — подарка имениннику.

Мясо и рыбу я раздобыла легко. Оба торговца были друзьями старика.

— Самую нежную курочку для вас отложил! — похвастал мясник и достал из-под прилавка сверток, перевязанный праздничной ленточкой.

А торговец рыбой позволил мне выбрать любую из тех, что плескались в его ведре. Я выбирала долго и в итоге указала на большую, сантиметров под сорок, рыбину с пятнышками на спине.

— Отличный выбор, госпожа, — похвалил он меня. — У этой мясо плотное и нежное — пальчики оближете! Такие на крючок попадаются нечасто. Считайте, вам повезло…

Сказав так, он распластал трепетавшую рыбу на разделочной доске. Затем огрел ее по голове деревянной дубинкой и тут же очень ловко выпотрошил. Всю дорогу до дома я бережно прижимала ее к груди.

* * *
К началу вечеринки старик явился, не опоздав ни на минуту. Ради этого события он надел свой единственный пиджак, повязал галстук в полосочку, а волосы аккуратно зачесал назад и сбрызнул лаком.

— Как же я вам рада! — сказала я, открывая дверь. — Ну, заходите скорей!

Старик прижал руку к галстуку, словно проверяя, правильно ли тот повязан, и, смущенно кланяясь, вошел в дом.

Едва спустившись по стремянке в убежище, он тут же застыл в изумлении.

— Да это же… грандиозно!

— Тесновато, конечно. Но мы придумали, как всех разместить! — сказала я с гордостью.

Все, что не нужно для вечеринки, мы с R убрали на полку, кровать выдвинули, а под настенные полки втиснули узенький раскладной столик. За ним можно было сидеть втроем, хотя больше никакого места в каморке не осталось. На столике нас уже дожидалась еда — от блюд поднимался душистый пар. Меж тарелок красовались вазочки с букетами из засушенных трав и полевых цветов. Чтобы прикрыть все пятнышки на старой скатерти, пришлось выставить как можно больше тарелок сразу, а уже между ними втиснуть поэлегантнее вилки с ножами и салфетки с бокалами.

— Прошу, — пригласила я. — Место для именинника — здесь!

Разместиться втроем оказалось непросто. Чтобы не опрокинуть еду или цветы, нам со стариком пришлось балансировать чуть не на цыпочках. Галантно подав каждому руку, R усадил нас на кровать, а сам опустился в единственное кресло рядом.

Затем он открыл вино. Под стеклом старой поцарапанной бутылки оно походило скорее на мутную мыльную воду. Эту подозрительную жидкость гнали подпольно на задворках скобяной лавки, но никакого другого алкоголя я достать не сумела. Впрочем, уже разлитое по бокалам, оно заиграло в свете лампы приятными нежно-розовыми оттенками, и я смогла вздохнуть с облегчением.

— Ну, за именинника? — предложила я. Для тоста было достаточно приподнять бокалы над столиком совсем чуть-чуть.

— С днем рождения! — воскликнули мы с R.

— И за вас обоих, — добавил старик, и все три бокала тихонько звякнули друг о друга.

Что говорить — никто из нас так не расслаблялся уже давненько. R весь вечер болтал куда веселее обычного, старик то и дело жмурился от удовольствия, а я уже через пару глотков вина раскраснелась и чувствовала себя абсолютно счастливой. Все мы словно забыли, где находимся. И только после каждого взрыва смеха, спохватившись, переглядывались, шикали и прикрывали ладонями рты.

Даже разрезание рыбы превратилось в отдельную церемонию. Запеченная с саке и украшенная зеленью, она дожидалась своей минуты на специальном блюде.

— Боюсь, мне с этим не справиться, — призналась я. — Я неуклюжая, как бы в кашу ее не превратила. Может, кто из вас попытается?

— Не отлынивай, — засмеялся R. — Резать главное блюдо — задача хозяйки!

— Но какая рыбка… — восхитился старик. — Просто красавица!

— Не то слово! — подхватила я. — А какой узорчик на спине потеряла, пока запекалась…

— Только на голове какая-то вмятина, — заметил R.

— Это продавец ее дубинкой огрел. А еще совсем недавно она плескалась во всю прыть, так что вроде должна быть вкусной. Особенно если с сельдереем… — Я вздохнула. — Но сельдерея купить не удалось.

— Самый мягкий кусочек спинки — для именинника! — подзадорил меня R.

— Разумеется, — согласилась я и положила порцию старику. — Только осторожней с костями!

— О да… Благодарю!

Болтовня не стихала ни на минуту. Наши голоса, звон посуды, бульканье разливаемого по бокалам вина, скрип кровати — все эти звуки словно насыщали сам воздух, перемешиваясь друг с другом в крошечной тайной комнатке, из которой некуда убегать.

Кроме рыбы, мы угощались бобовым супом, свежим салатом, жареными грибами и куриным пловом. Все блюда были очень простыми, а порции крошечными. Мы с R следили за тем, чтобы тарелка старика не пустела, подкладывая ему что повкуснее от каждого блюда понемногу. Именинник пережевывал все со смаком и глотал далеко не сразу.

Когда все было съедено, мы сложили посуду под столик и расчистили место для торта.

— Уж простите, что не смогла испечь покрупнее, — сказала я и выставила перед стариком свой тортик. Совсем маленький — размером с мою ладонь. Без крема, без шоколада и без какой-либо ягодки сверху.

— Что ты такое говоришь?! — воскликнул старик, вертя перед собою блюдце и разглядывая мой тортик со всех сторон. — Торта прекрасней, чем твой, не найдется на всем белом свете!

— Но и это еще не все! — сказал R и достал из кармана три тоненькие свечки, что мы приготовили с ним заранее. Зажимая каждую большим и указательным пальцами, он начал с великой осторожностью втыкать их одну за другой в тортик сверху. Шутка ли! Одно небрежное движение — и вся эта конструкция просто развалилась бы у нас на глазах. Ведь окажись у меня хоть немного больше яиц, масла и молока — мой тортик не вышел бы таким вялым, хрупким и беззащитным, какой, увы, получился на самом деле.

R достал из кармана спички.

— Электричество долой! — объявил он, как только зажег все свечи, и потянулся к выключателю.

Погрузившись во мрак, мы невольно прижались друг другу еще теснее. Крохотные свечи горели так близко, что пламя согревало нам щеки.

Безысходная тьма простиралась за нашими спинами. Словно всю нашу троицу окутывал некий саван из черных теней, не пропускавший ни ветра, ни холода, ни звуков внешнего мира. Внутри же остались только наше дыхание и это дрожащее пламя.

— Дуйте, — сказала я.

— Да-да…

Очень мягко, словно боясь, что и торт, и сами свечки тут же куда-нибудь улетят, старик задул их одну за другой.

— С днем рождения! — воскликнули мы с R и захлопали в ладоши.

— Ну, а теперь, — сказала я, — у меня для вас подарок. Очень скромный, но… надеюсь, вам понравится.

Пока R искал выключатель, чтобы снова зажечь свет, я нащупала подарок, припрятанный загодя под его покрывалом. Это был керамический станок для бритья в наборе с мыльницей и тальковой пудрой — роскошная вещь, которую я нашла в бакалейной лавке.

— Ну, вот… — смущенно забормотал старик. — Еще и подарок придумала… Зачем же так тратиться?!

Как и всегда, когда я дарила ему что-нибудь, он принял набор обеими руками и на секунду замер, будто собираясь возложить его к алтарю.

— Очень модная штука! — сказал R, одобряя мой выбор.

— Буду счастлива, если вы поставите это в умывальне у себя на пароме, чтобы пользоваться по утрам…

— О, разумеется! С удовольствием! Только ради бога объясните старому дуралею, что это за воздушный порошок? — уточнил старик, с удивлением заглядывая в пудреницу с тальком.

— Это защитит вас от порезов. Вот так! — сказала я и попробовала нанести немного пудры на его подбородок. Он тут же зажмурился и поджал губы, будто я его щекочу.

— Надо же… Как приятно!

И старик потер пальцами кожу, проверяя, не останется ли пудра там навсегда. R засмеялся и вынул из торта погасшие свечки.

Мы разделили тортик на совсем крохотные, по три укуса, дольки и проглотили их, запивая чаем, по чашке на каждого.

— А ведь у меня для вас тоже найдется подарок! — неожиданно сказал R.

Старик был просто ошеломлен.

— Да вы с ума сошли… Вы сейчас должны беспокоиться о себе и не отвлекаться на стариков!

— Но я просто обязан поблагодарить вас за все, что вы для меня сделали! Конечно, в другой ситуации я нашел бы для вас что-нибудь посолидней…

Повернувшись в кресле на пол-оборота, он извлек из ящика письменного стола деревянную коробочку — совсем маленькую, никак не больше испеченного мною тортика — и выставил перед нами. Старик удивленно вскрикнул, и мы стали разглядывать ее с нарастающим любопытством.

Коробочка была покрыта темно-коричневым лаком, испещрена гравировкой — геометрическими узорами из составленных уголками ромбов — и стояла на четырех миниатюрных ножках в виде кошачьих лап. В центре крышки, закрепленной на крохотных петельках, красовалась стеклянная бусина в форме фасолины, цвет которой менялся от угла зрения. И хотя в таком дизайне я не видела ничего уникального, от самой коробочки веяло чем-то настолько родным и близким, что очень хотелось поскорее взять ее в руки, открыть крышку и посмотреть, что внутри.

— Я пользовался ею очень много лет, — сказал R. — Хранил в ней запонки и булавки для галстуков… Уж простите, что дарю подержанное. Но сегодня такую вещь не найдете ни в одном магазине, сколько бы ни искали. Потому что она — из другого мира.

Сказав так, он открыл крышку. И тут мне почудилось, будто сами руки его вдруг вспыхнули каким-то теплым сиянием. Переглянувшись, мы со стариком затаили дыхание. Петли крышки тихонько скрипнули, а еще через миг из коробочки полилась музыка.

Впрочем, можно ли назвать это музыкой, я не знала. Изнутри коробочку устилала фетровая ткань, а в крышку с изнанки было вставлено квадратное зеркальце. Внутри же коробочки мы не увидели ничего, что издавало бы звук. Ни крутящейся пластинки с записью, ни спрятанного там музыкального инструмента — вообще ничего. Но странная мелодия не утихала.

Мелодия эта напоминала мне то ли колыбельную, то ли песенку из старого кинофильма, то ли церковный гимн. А может, и то, что когда-то почти неслышно мурлыкала мама — сейчас уже и не вспомнить что именно. Но что за инструменты играли эту мелодию, я понять не могла. Не струнные, не духовые… Сами звуки простые, но выразительные. Легкие, как бормотание, но отнюдь не расслабленные. И чем дольше я в них вслушивалась, тем глубже меня затягивало в бездонный омут моего сердца, где после каждого исчезновения что-нибудь утопает навеки бесследно.

— Но… откуда это звучит? — спросил старик, опередив меня: я хотела спросить то же самое.

— Из нее, — ответил R, кивнув на странный подарок.

— Но это же просто пустая коробочка! — воскликнула я. — Стоит на месте, никто ее не трогает… В чем же дело? Какой-то фокус?

Но R лишь молча улыбнулся в ответ.

Постепенно ритм у музыки замедлился, а ноты начали зависать и спотыкаться одна о другую. Старик, склонив голову набок, с тревогой уставился в зеркальце. Очередной такт мелодии вдруг оборвался на середине, и каморку затопила привычная тишина.

— Неужели сломалась? — спросил старик, явно расстроившись.

— Нет-нет, все в порядке! — ответил R.

Перевернув коробочку, он трижды прокрутил ключик, встроенный в ее днище, и мелодия зазвучала вновь, куда громче и энергичнее прежнего.

— О-о?! — хором выдохнули мы со стариком.

— Просто магия какая-то! — добавил старик. — Даже не знаю, как такой подарок принять… Неужели это чудо и правда достанется мне?

Несколько раз он протягивал руки к подарку, но тут же отдергивал — так, словно боялся спугнуть волшебство.

— Ну, не то чтобы магия… — улыбнулся R. — Когда-то это называлось «оругору»[12].

— Ору… — попытался повторить старик.

— Гору? — закончила я за него.

— Верно.

— Какое чудесное имя!

— Будто редкий цветок… или даже зверек, — добавил старик.

Мы оба прошептали это слово по нескольку раз, чтобы лучше запомнить.

— Музыкальная шкатулка, проще говоря. Механизм, который работает от пружины. Не вспоминаете? Даже когда смотрите на нее? А ведь и в этом доме наверняка была такая же, а то и не одна. Стояла где-нибудь на каминной полке, стеллаже или трюмо. И время от времени кто-нибудь заводил ее, чтобы услышать старую добрую мелодию…

Я очень хотела порадовать R хоть каким-нибудь воспоминанием, но сколько ни таращилась на эту самую оругору, ничего из прошлого в голове не всплывало.

— Иными словами, это то, что уже исчезло? — уточнил старик.

— Именно, — кивнул R. — И очень давно. С детских лет я стал замечать, что не забываю ничего, как другие. Сколько мне было тогда, уже и не помню. Но, думаю, как раз когда исчезли оругору… О своей тайне я никому не рассказывал. Кожей чувствовал, что об этом лучше помалкивать. Но тогда же решил, что буду по мере сил собирать и прятать исчезнувшие вещи. Никак не мог заставить себя вот так запросто всё выкидывать. Прикасаясь к тому, что исчезло, я все время хотел убедиться в том, что мое сердце еще на месте. Первой исчезнувшей вещью, которую я сберег, и стала вот эта шкатулка. Распорол днище у спортивной сумки, спрятал ее туда, а сумку зашил обратно…

Он поправил указательным пальцем очки на носу. Вокруг шкатулки тулились чашки, из которых выпили чай, и опустевшее блюдце от тортика.

— Но тогда я просто никак не могу принять от вас такое сокровище!

— Ну что вы! Выбрать для вас подарок из сбереженных мною вещей — лучше и не придумаешь. Да эта безделушка не стоит и тысячной доли того, что пережили вы оба, спасая меня. Уж я-то все понимаю, не сомневайтесь! И очень хотел бы помочь вам если не одолеть, то хотя бы на время остановить тот бездонный омут, что пожирает ваши сердца. Как это сделать, понятия не имею. Но очень надеюсь: чем чаще вы будете брать в руки то, что уже исчезло, впитывать в себя его вес, запах, звук, тем надежнее будет ваша собственная защита. Вы будете становиться сильнее!

Он снова перевернул шкатулку, завел пружину. И запустил мелодию с самого начала. В зеркальце на крышке отражались узел галстука старика и мое левое ухо.

Я перевела взгляд на R.

— Так вы и правда считаете, что наши сердца пожирает какой-то бездонный омут?

— Не знаю, насколько удачно это сравнение, но… В ваших сердцах происходит некое изменение, всегда одно и то же, чем дальше, тем безнадежнее. Отменить его или повернуть вспять почти невозможно. С точки зрения таких, как я, это изменение приведет вас к такому концу, что страшно даже представить…

Взявшись за ручку своей опустевшей чашки, R принялся вертеть ее то вправо, то влево. Старик продолжал смотреть на шкатулку не отрываясь.

— К концу? — повторила я уже про себя. А ведь я и сама часто думала о чем-то похожем. Конец… Итог… Край. Именно этими словами я столько раз пыталась вычислить и измерить: куда же меня несет? А ведь еще ни разу не преуспела. Ведь когда мы топим себя в бездонной трясине своего сердца, все наши чувства парализует — и даже подумать над такими вопросами не остается ни воздуха, ни сил. Вот и со стариком сколько ни заводи такой разговор, в ответ услышишь одно: «Все будет в порядке. Все как-нибудь образуется…»

— И все-таки это очень странное чувство, — сказала я. — Когда то, что давно исчезло, вдруг появляется вот так, прямо перед глазами. Ведь на самом-то деле его и правда больше не существует, не так ли? И тем не менее мы все разглядываем эту коробочку и слушаем ее музыку. И произносим ее название, как там… ору-гору? Ну, разве вам самому не странно?

— А что же тут странного? Шкатулка существует, вот она, перед нами. Свою музыку она играла и играет — как до исчезновения, так и после. Преданно и старательно повторяет одну и ту же мелодию, ровно той же длины, что и время завода пружины. Такова ее роль — и теперь, и во все времена. Меняются лишь сердца тех, кто все это видит и слышит.

— Конечно, я понимаю, — кивнула я. — Оругору не виновата в том, что она исчезла. Но что поделаешь? Когда то, что исчезло навеки, вдруг опять появляется перед нами, наше сердце кричит от боли! Все равно что в тихий, застоявшийся омут бросить жесткую, колючую корягу. Тут же поднимутся волны, на дне закрутится водоворот, снизу полезет всякая грязь… Поэтому нам и приходится все эти коряги сжигать, сплавлять по реке, хоронить в земле или прятать куда подальше, только бы с глаз долой!

Слушая меня, R ссутулился и обнял руками колени.

— Но разве вам больно слушать эту шкатулку? — уточнил он.

— Нет-нет! При чем же тут боль? — поспешно вставил старик. — Думаю, я готов принять ваш подарок!

— А то, что «сердце кричит», так это, наверное, с непривычки, — продолжал R. — Но у этой шкатулки звук специально придуман так, чтобы сердце смягчить. Поэтому храните ее в самом укромном месте вашего парома, где вас никто не потревожит, и хотя бы раз в день заводите пружину. Думаю, тогда ее звук подействует на вас так, как я говорил… Прошу вас!

И R, поклонившись, коснулся лбом рук на коленях.

— Непременно! — отозвался старик. — Клянусь беречь оругору как зеницу ока! Пожалуй, я поставлю ее перед зеркалом в ванной между мылом, зубным порошком и лосьоном. В такой компании ее никто ни в чем не заподозрит. Я буду открывать ее по утрам, чтобы побриться под эту музыку своей роскошной керамической бритвой, и по вечерам — чтобы почистить под нее зубы. Что может быть элегантнее человека, приводящего себя в порядок под такую божественную мелодию? И кто может быть счастливей меня, если даже в этом возрасте я справляю такие дни рождения?

Лицо старика, говорившего все это, совсем утонуло в морщинках, так что плакал он или смеялся, было не разобрать. Я с нежностью погладила его по спине.

— Это был замечательный день рождения, — сказала я.

— Однозначно, — согласился R. — Лучшая вечеринка в моей жизни. Ну что ж, дорогой именинник… Держите вашу оругору!

Протянув руку, он подвинул шкатулку к старику. А музыка все звучала, и ее мягкие звуки танцевали над нами, отражаясь от стен убежища слабым эхом. С великой осторожностью, словно боясь повредить, старик закрыл крышку обеими руками. Золоченые петельки скрипнули, мелодия оборвалась.

И тут на весь дом истошно заверещал дверной звонок.

17

Вцепившись в локоть старика, я застыла. Старик одной рукой прижал к себе шкатулку, а другой обнял меня за плечи. R, даже не шелохнувшись, уставился в пространство перед собой.

Звонок все звенел, не смолкая ни на секунду. В дверь забарабанили кулаком.

— Зачистка! — выдохнула я. И не узнала своего голоса.

— Дверь заперта? — спросил старик.

— Да.

— Тогда нужно открыть.

— А может, притворимся, что дома никого?

— Нет. Тогда они выбьют дверь и вломятся все равно. Но будут еще злее и подозрительнее. Лучше впустим их с таким видом, будто ничего не понимаем. И дадим порыться в доме, сколько захотят. Не бойся, все пройдет как надо! — подбодрил меня старик. И, возвратив шкатулку на столик, добавил: — Прости, моя радость! Я отлучусь по делам, а ты пока побудь здесь…

R посмотрел на него и молча кивнул.

— Ну что, принцесса… Поспешим? — Старик взял меня за руку и подвел от кровати к стремянке. — А вы не волнуйтесь тут, — сказал он, обернувшись к R. — За таким чудесным подарком я вернусь непременно!

R опять лишь кивнул.

И мы полезли наверх через люк, молясь, чтобы его крышку никогда не открыл никто, кроме нас самих.

* * *
— Тайная полиция! Руки за спину. До конца обыска ничего не трогать. Друг с другом не разговаривать. Выполнять все наши приказы. В случае неповиновения будете арестованы.

Всего их было пять или шесть. В который уж раз эта сценка повторялась по всему острову? Старший по званию пролаял заученные слова, и вся банда вломилась в дом.

Снаружи валил густой снег, но я успела разглядеть, что и напротив соседних домов стояли такие же темно-зеленые фургоны. Напряжение в ночной тишине нарастало с каждой секундой.

Работали они так же, как и всегда. Эффективно, технично, дотошно и совершенно бесстрастно обшаривали кухню, столовую, гостиную, ванную и подвал. Громыхая ботинками и не снимая шинелей. По заранее распределенным ролям одни двигали мебель, другие простукивали стены, третьи потрошили ящики шкафов. Снег с их ботинок таял и расползался мокрыми пятнами на полу.

Мы со стариком стояли у колонны в гостиной, сцепив, как велено, руки за спиной. Они же, хотя и выполняли свою работу, наблюдали за нами так пристально, что ни перемигнуться, ни коснуться друг друга мы не могли. У старика перекосился узел на галстуке — видимо, когда он в спешке вылезал из убежища, — но глаза сверлили пространство все так же уверенно. Чтобы успокоиться, я попробовала напевать про себя мелодию из шкатулки. И хотя слышала ее до сих пор всего пару раз, оказалось, что помню всю, от первой до последней ноты.

— Кто такой? Почему здесь? — рявкнул старший по званию, указав пальцем на старика.

— Я много лет помогаю здесь по хозяйству. Можно сказать, член семьи, — твердо ответил старик, выдержав паузу. Старший оглядел его с головы до ног и вернулся к работе.

— Мойка забита грязной посудой. Вы что-то готовили? — спросил меня тот, кто обшаривал кухню.

Он имел в виду целую гору кастрюль, сковородок и прочей утвари, скопившейся после моей стряпни. Как ни крути, для одиноко живущей дамы груда слишком большая. И при этом — никаких следов трапезы на столе. Они явно что-то заподозрили. Мелодия в моей голове звучала все быстрей и быстрей.

— Да…

Я хотела ответить уверенней, но из горла вырвался только слабый стон. Старик придвинулся на полшага ко мне.

— Я готовлю сразу на неделю вперед, а потом храню в холодильнике, — ляпнула я первое, что пришло в голову. И, похоже, попала пальцем в небо. А что тут еще придумаешь? Слава богу, наши грязные тарелки остались в убежище. Окажись они в мойке, тогда уж точно пиши пропало!

Вопрошавший осмотрел кастрюлю, в которой я варила овощи, исследовал миску с остатками теста для торта и наконец переключился на полки с продуктами. Я с облегчением выдохнула.

— Теперь второй этаж! — распорядился старший. Растянувшись цепочкой, вся банда двинулась вверх по лестнице. Нас потащили следом.

Слышен ли весь этот шум-гам в убежище? — думала я. И представляла, как R сидит там, ссутулившись и обхватив колени, как будто хочет стать меньше и незаметнее. Причем сидит на полу, ведь и кровать, и кресло скрипят, а он, боясь быть услышанным, не смеет даже вздохнуть. И одна только оругору присматривает за ним, не издавая ни звука.

Комнат наверху было меньше, но обшаривали их еще упорней. Глядя, как старательно они гремят чем ни попадя, как тщательно изучают под лампой любую мелочь, как грозно пляшут их пальцы на пистолетах, я невольно начала думать, будто в каждом их жесте и правда скрывается некий особый смысл — такой важности, что замирает дыхание.

Здесь уже нас поставили у северного окна в коридоре. Мои руки, сцепленные за спиной, все сильней затекали.

Река под окном скрывалась от глаз в полуночной мгле. Однако в соседних домах горел свет: зачистка всей улицы, похоже, была в разгаре. Старик еле слышно откашлялся.

Дверь кабинета осталась наполовину распахнутой, и мы могли наблюдать за всем, что они вытворяли. Один, скинув на пол все книги со стеллажа, ощупывал лучом фонарика зазоры между палками и стеной. Второй стянул с кровати матрас, поставил на ребро и явно собирался содрать с него чехол. Третий, выдвинув все ящики стола, просматривал найденные там рукописи. В длинных, грубого покроя шинелях они казались выше и плечистей, и уже это позволяло им взирать на все вокруг свысока.

— Это что? — крикнул мне через дверь тот, кто просматривал рукописи. Его интерес к моему столу был опасен сам по себе. Ведь прямо над столом, хотя и заставленная словарями, из стены торчала воронка переговорной трубы.

— Это история, которую я пишу, — громко ответила я.

— Исто-о-ория?

Он повторил это брезгливо, как непристойность. И, презрительно хрюкнув, отшвырнул мою рукопись в сторону. Страницы разлетелись по всему полу. Было ясно: ни одной истории он отродясь не читал — и, скорее всего, не прочтет уже до самой смерти. Но как раз это обернулось для нас удачей. Потеряв интерес к истории, он отвернулся и от словарей на столе.

Они всё топтались по ковру, а я все разглядывала их ботинки. Тяжелые, щедро смазанные жиром и натертые до блеска, какие и снимешь-то не сразу… И вдруг заметила кое-что страшно важное.

Слегка задравшийся угол ковра.

Люк закрывала я. И впопыхах не расстелила ковер как положено. Теперь, если кто-то из них, вдруг заметив, отвернет этот уголок еще хоть немного, крышка убежища станет видна даже мне!

Теперь я уже не сводила глаз с проклятого уголка. Понимала, что этим только привлеку их внимание — и даже не к себе, а к полу, — но совладать с собой не могла. Я покосилась на старика — не заметил ли он того же? Но старик смотрел прямо перед собой, и взгляд его уносился куда-то за самый край этой ночи.

Раз за разом ботинки топали прямо по застеленной ковром крышке люка. Уголок ковра задрался всего сантиметров на пять, но эта крошечная погрешность, которой в обычной жизни никто бы и не заметил, уже заняла все мое поле зрения.

— А это что?! — вдруг рявкнул очередной из них.

Я тут же решила, что он говорит о ковре. И зачем-то дернулась, пытаясь зажать себе рот руками.

— Так что же? — повторил он и решительным шагом двинулся к нам. Чтобы не закричать, я включила в голове мелодию оругору. И стала напевать ее про себя, снова и снова — с отчаянием, от которого лопнула бы любая пружина.

— Руки за спину! — приказал он раскатистым басом. Стиснув задрожавшие пальцы в кулаки, я медленно, одну за другой завела руки за спину.

— Почему это все еще здесь?!

И он сунул мне под нос прямоугольный предмет размером с ладонь. Я ошарашенно заморгала. Это был ежедневник, только что найденный в моей сумочке.

— Нипочему! — ответила я, прервав свою оругору на полутоне. — Я просто о нем забыла. Поскольку почти им не пользовалась.

До меня наконец дошло: он спрашивает о ежедневнике, а вовсе не о ковре. Тогда бояться нечего! В ежедневник я ничего важного не записывала. Сплошные походы в химчистку, городские субботники да визиты к зубному.

— Исчезновение календарей означает, что мы более не нуждаемся ни в датах, ни в днях недели. Уж вы-то прекрасно знаете, что происходит с теми, кто хранит исчезнувшие вещи… — Он пролистал ежедневник — наскоро и без особого интереса. — Все это должно быть немедленно уничтожено.

Сказав так, он достал из кармана шинели зажигалку, чиркнул колесиком и, дав ежедневнику разгореться как следует, выкинул его в реку за северным окном. Меж расставленных ног мужчины просматривался ковер в кабинете. А мой ежедневник, крутанувшись в воздухе, рассыпался на искры, как фейерверк. Огненные спирали медленно растворились во мраке. Снизу раздался короткий всплеск.

И в этот миг — будто сам этот всплеск послужил сигналом, о котором все договорились заранее, — старший по званию рявкнул:

— Закончили!

Мигом покинув свои места, вся банда выстроилась в коридоре и замаршировала по лестнице вниз. Не сказав нам ни слова, не вернув на место ни ящичка, ни дверцы на раскуроченных шкафах, они вышли вон, побрякивая оружием на бедрах. Не в силах больше терпеть, я рухнула на грудь старику.

— Ну вот и пронесло… — пробормотал он с улыбкой. А задранный угол ковра все смотрел вслед ушедшим ботинкам.

* * *
Мы выглянули на улицу. Шинель за шинелью, служба зачистки выходила из домов, забиралась в свои фургоны и готовилась к отбытию. Все соседи, каждый из тени своих ворот, провожали ее глазами. Холодный снег ложился на их щеки, шеи, руки, но они, казалось, не замечали его. Пока в людях живут напряжение и страх, им не до холода.

Лучи от фар, мешаясь с огнями фонарей и белизной снегопада, рассекали ночную тьму. Несмотря на силуэты соседей, маячившие повсюду, на улице стояла такая тишина, что было слышно, как снег с шуршанием рассекает воздух.

Внезапно от дома справа отделилось три тени. Хотя лиц было не разглядеть, все трое шагали по снегу, бессильно согнувшись. А тайная полиция, поблескивая стволами, подгоняла их в спину.

— Никогда бы не подумал, что в этом доме кого-то прятали! — проскрипел в ночи голос бывшего шляпника.

— Говорят, что и муж, и жена входили в подпольную группу, которая помогает таким бедолагам, — отозвался кто-то еще. Слово за слово, соседи начали обсуждать последние слухи.

— Так вот почему эта парочка не хотела с нами общаться?

— Вы только посмотрите. Совсем ведь ребенок еще!

— Ох, бедняжка…

Мы же со стариком стояли, держась за руки, на пороге и молча смотрели, как эту троицу запихивают в крытый брезентом кузов. И действительно: то была пара супругов, обнимавшая всеми руками мальчика лет пятнадцати. Уже довольно рослого, хотя помпончики на его вязаном шарфе выдавали в нем подростка.

Брезентовый занавес опустился, и колонна фургонов умчалась с глаз долой. Соседи разошлись по домам. И только мы со стариком все стояли, рука в руке, и вглядывались в заснеженную мглу.

* * *
Ту ночь я прорыдала в убежище. Никогда в жизни мне еще не приходилось лить слезы так долго без остановки. Конечно, я должна была радоваться тому, что ничего не случилось с R, но не могла сдержать эмоций, уносивших меня прочь от самой себя.

Хотя и не знаю, точно ли передает слово «плакать» то, что со мной творилось. Дело не в горечи. И даже не в шоке от пережитого. Просто самые разные мысли, накопившиеся в моем сердце с тех пор, как я укрыла у себя R, вдруг превратились в слезы и хлынули наружу. И остановить их было невозможно. Сколько я ни повторяла себе сквозь зубы, что нельзя показываться ему в таком жалком виде; сколько он сам ни утешал меня — бесполезно. Все, что я могла, — это сжиматься в комок, опустив лицо, и заливаться нескончаемыми слезами.

— Надо же. Я впервые радуюсь тому, что это убежище такое маленькое… — пробормотала я, не поднимая головы от кровати.

— Почему?

Он сидел рядом и, не представляя, чем еще меня успокоить, просто гладил по волосам и плечам.

— Потому что в тесноте люди чувствуют друг друга острее. Иногда по ночам я просто не могу оставаться одна. Вот как сейчас… И тогда мне гораздо спокойнее в таком вот крохотном закутке.

Покрывало под моей щекой было теплым и влажным от слез. И посуду, и раскладной столик он уже куда-то убрал, в каморке снова царил порядок. Лишь слабый аромат моего тортика еще витал в воздухе, напоминая о прошедшей вечеринке.

— Ты можешь оставаться здесь сколько хочешь. Второй раз за сутки они точно уже не явятся, — сказал он, наклоняясь и заглядывая мне в лицо.

— Простите меня, — сказала я. — На самом деле это я должна вас утешать…

— Ну что ты говоришь! Для тебя эта ночь была в тысячу раз ужасней. А я просто сидел здесь тихо, как мышка, и все.

— Но их ботинки грохотали прямо у вас над головой! Вы же все это слышали, так?

— Да, конечно, — кивнул он.

— Когда мы вылезли, я не успела расстелить ковер как положено. Один уголок так и остался немного задран. Ну, все, думаю. Если заметят, нам крышка. Отвернут его чуть побольше — и добро пожаловать в ад… Как же это гадко, когда целые судьбы зависят от несчастного ковра! Я чуть с ума не сошла, так хотела сорваться, подскочить к этому чертову уголку и топтать, топтать его, пока не захрустит половица! Но, конечно же, не посмела. Просто смотрела туда и дрожала, как перепуганная зайчиха…

Все время, пока я болтала, слезы текли не переставая. Самым удивительным было то, как мне удавалось и связно говорить, и плакать одновременно. Мои чувства, слезы и слова будто разом выплескивались из отдельных, не связанных между собою морей, до которых мне было не дотянуться.

— Ну вот. А я и не знал!.. И все это из-за меня, подумать только!

Он опустил взгляд на электрокамин у кровати.

— Да нет же! — всхлипнула я. — Вы ни в чем не виноваты! И плачу я не из-за вас. Уж поверьте. Если бы я боялась этих зачисток, с самого начала не стала бы вас укрывать… Так чего же я плачу? Не знаю. Сама не могу объяснить. Только реву еще безнадежней…

Я подняла голову над покрывалом, убрала волосы с лица.

— Не стоит придумывать объяснения там, где их нет. В любом случае, вы со стариком слишком переживаете за меня. А ведь от того, что я здесь, можно и радоваться, и жить веселее…

— А может, мое сердце истощилось так, что его уже не спасти?

— О, нет. Наоборот! Твое сердце изо всех сил пытается убедить тебя в том, что оно никуда не исчезло. Сколько бы воспоминаний ни отняла у тебя Тайная полиция, ей не опустошить твое сердце.

— Разве?

Я посмотрела на R. Он почти нависал надо мной. Казалось, придвинься я совсем немного — и наши тела соприкоснутся. Он поднял руку и кончиком пальца убрал слезинку из уголка моего глаза. Палец был горячим. Очередная слезинка упала ему на запястье. Он обнял меня и прижал к себе.

Ночной покой наконец-то вернулся. Уже и не верилось, что всего пару часов назад дверной звонок верещал на весь дом и прямо над этой каморкой злобно топали чьи-то ботинки. Все, что я ощущала теперь, — это биение его сердца под вязаным свитером.

Его руки расслабленно, словно нечто очень мягкое и хрупкое, гладили и гладили мою спину — до тех пор, пока слезы не унялись. Мои походы на рынок, оглушенная рыба, свечи над тортиком, оругору, сожженный еженедельник — все теперь казалось воспоминаниями из далекого прошлого. И одно лишь настоящее, в котором мы находились прямо сейчас, никуда не утекало и все затягивало в свой огромный водоворот наше единственное убежище.

«Много ли там, за этим биением, сохранилось воспоминаний о том, что я потеряла?» — думала я, прижимаясь к его свитеру щекой. Если б только могла, я извлекла бы их оттуда, одно за другим, и выстроила бы все перед глазами. Наверное, там, внутри него, они такие свежие, что расцветут при одном лишь прикосновении. Не то что мои увядшие лепестки, проглоченные волнами, или пепел в садовой печи.

Я закрыла глаза и почувствовала ресницами шерсть его свитера.

— Людей из соседнего дома затолкали в фургон и увезли, — выдохнула я чуть слышно. — Один из них совсем еще мальчик. Сколько же он там прятался? А я ведь и подумать не могла, что совсем рядом кто-то прячется, боясь лишний раз вздохнуть, — точно так же, как вы…

— И куда же его, по-твоему, увезли? — спросил он, взъерошив мне волосы своим мягким дыханием.

— Да, я тоже хотела это узнать! Потому и стояла там, пялясь в ночную даль… И даже не замечала, что на мне — ни пальто, ни перчаток, а снег уже не тает на лице… Просто окаменела там! Все надеялась, что если застыну вот так, надолго, то через какое-то время увижу, куда же они все исчезают, наши воспоминания…

Он взял меня за плечи, чуть отстранил от себя и опустил глаза.

«…Но так ничего и не увидела», — хотела добавить я, но его пальцы зажали мне рот, и мой голос остался при мне.

18

Сколько дней я уже заперта в этой часовой башне, даже вспоминать не берусь.

Здесь, конечно, есть огромные часы, по которым можно узнавать время всегда, когда захочется. И еще дважды в день — в одиннадцать утра и в пять вечера — бьет башенный колокол. Поначалу я еще считала дни и каждое утро процарапывала ногтем на ножке кресла новую засечку. Но потом потеряла счет. Да и кресло было таким обшарпанным, что очень скоро я перестала различать, которые из тех царапин были моими.

Какие сегодня месяц, число, день недели, стало просто не важно. Одни и те же двадцать четыре часа прокручиваются день за днем, вот и все. Для меня, запертой здесь со скелетами чужих голосов, ничего большего и не требуется. Ну узнала бы я сегодняшние число или день недели, что бы я с ними делала?

Поначалу я видела в комнате только пишущие машинки да механизм часов, но теперь различаю все больше деталей вокруг.

Так, в центре западной стены горный хребет из машинок резко снижается. Однажды, заметив это, я переступила через самый низкий его перевал и уперлась носом в еще одну дверь, ведущую к простеньким туалету и умывальнику А уже там, над раковиной, обнаружила маленькое оконце. Время от времени я забираюсь на раковину, открываю оконце и внимательно осматриваю все, что ни есть вокруг. Крыши домов, огороды, узкую ленту реки, лесопарк… Часовая башня — самое высокое строение в городе, так что надо мной уже нет ничего. Одно только небо — во все стороны сразу.

Вдыхать свежий воздух снаружи — редкое удовольствие. И все потому, что раковина слишком уж хлипкая для моего веса: стоит мне только встать на нее, как она тут же отходит от кафеля на стене, а из трещины начинает хлестать вода.

Еще одно открытие я сделала, копаясь в ящике стола. Где, впрочем, так и не нашла того, что искала. Ни молотка, чтобы разнести вдребезги замок на входной двери, ни других полезных предметов там не оказалось. Зато обнаружились: проволочная головоломка, канцелярские кнопки, тюбик с ментоловым кремом, жестянка из-под шоколадных конфет, сигаретная пачка, морская ракушка, зубочистки, резиновые напальчники, термометр, тканевый футляр для очков… ну и так далее. Вздорная мелочевка, но все лучше, чем ничего. Хоть какое-то разнообразие в жизни узника.

Теперь я могу включать фантазию и представлять, какимиже замысловатыми маршрутами все эти вещи добирались до стола. Можно даже не сомневаться: когда-то давным-давно, когда часы еще не были автоматическими, в этой комнате жил часовой смотритель. Заводил пружины, смазывал шестеренки, в указанное время звонил в колокол. А в свободное время, скорее всего, помогал по хозяйству в соседней церкви. Одинокий, серьезный и молчаливый. Эти сигареты, как и футляр для очков, наверняка принадлежали ему. В пачке — старомодной, каких давно уже не увидишь, — еще осталось несколько штук, но табаком от них больше не пахнет. А у футляра совсем обтрепалась ткань. Скорее всего, старик провел в этой комнате остаток жизни, да здесь же и помер в итоге…

Или, к примеру, я могу зависать над головоломкой. И долго разглядывать ее серебристые кольца, не думая ни о чем. С одной стороны, вертеть в пальцах какие-нибудь инструменты всегда полезно для нервов. И если вспомнить, как дрожали они, когда у меня отобрали мою машинку, то даже на головоломку жаловаться грех. С другой стороны, меня терзает опасение, что эти же пальцы слишком быстро запомнят все изгибы ее колец и я научусь собирать ее с такой скоростью, что потеряю к ней интерес…

Ментоловый крем тоже очень полезен. Его я втираю в себя — на висках, под носом и вокруг шеи. Я знаю, что его резкий запах приподнимает мне настроение. Запах этот не столько заводит меня, сколько оголяет какую-то часть моих нервов. Точно морозный ветер вдруг пронизывает тело насквозь. И это состояние может длиться целый час, а то и дольше, пока не выпарится ментол. Тюбик уже наполовину пуст. Придется пользоваться кремом пореже и в меньших дозах…

Еще одной вещью, изменившей мое первое впечатление от комнаты, оказалась кровать. Сюда он приволок ее сам. Кровать совсем простая, вроде раскладного дивана. Но я представляю, чего ему стоило затащить такую махину по винтовой лестнице, виток за витком, на самый верх башни. Когда он ввалился сюда с кроватью в объятиях, его самого было почти не видно из-за матраса, а на ее трубовидных ножках ободралась вся краска. Ладони его покраснели, плечи ходили ходуном, лицо блестело от пота.

Обычно он старается не показывать своей усталости, и теперь я даже не понимала, как мне реагировать. Ведь он всегда держит себя в руках. Одежда, волосы, движения пальцев, слова на губах — все должно быть подчинено его воле. Полный контроль над системой координат в которую демонстрация пота не вписывалась хоть тресни.

Но о потраченных усилиях он, похоже, совсем не жалеет. Поскольку теперь на этой кровати вытворяет со мной что угодно.

* * *
Здесь, в комнате, звон колокола угнетает меня куда сильнее, чем в городе. И это понятно, вот же он, колокол: протяни руку — дотронешься. К одиннадцати утра и к пяти вечера я сжимаюсь в углу, зарываясь лицом в колени. Закрываю глаза, прекращаю дышать. Блокирую все свои чувства, надеясь хоть как-то облегчить шок от надвигающегося удара. Но в последние секунды, когда гигантский язык уже раскачивается меж стен колокольной чаши, понимаю, что всякое сопротивление бессмысленно.

Звон колокола расползается по потолку, ударяет в стены, сотрясает половицы и, не находя себе выхода, затапливает комнату до последнего уголка. Неумолимой волной накатывает на меня. И не отступает, сколько ни отбивайся.

В день, когда он привел меня сюда, первый колокол загрохотал ровно в пять, и мне почудилось, будто все пишмашинки разом подняли душераздирающий вой. Словно все запечатанные в них голоса застонали одновременно. Хотя, наверное, если таким же хором заставить каждую из них напечатать по букве, звук будет не хуже…

Свою пишмашинку среди остальных я опознать уже не могу. Поначалу она еще сохраняла свою новизну: сверкала улыбкой литер, манила гладкостью крышки. Но вскоре ее клавиши подернулись пылью, полировка поблекла, — и в итоге моя старая добрая машинка просто-напросто утонула, как в бездонном болоте, в бесчисленных грудах себе подобных.

Так, может, все действительно так, как он говорит? И в каждой машинке запечатан чей-нибудь голос? Но если наши голоса могут истощаться и гаснуть так же, как наши тела, то, наверное, почти все машинки, погребенные в недрах этих металлических гор, уже давно испустили дух…

А однажды я заметила, что больше не помню звука своего голоса. Это привело меня в ужас. Как же я могла забыть голос, которым мне удалось проболтать в своей жизни неизмеримо дольше, чем прозябать, его потеряв?

В мире, где все с ног на голову, лишиться того, что мы считаем своим и больше ничьим, оказывается куда проще, чем кажется. Если разрубить наше тело на части и перемешать их с частями других людей, очень нелегко будет ответить на вопрос: «Ну, и где здесь твой левый глаз?» Вот и со мной то же самое. Теперь мой голос прячется в самых глубоких щелях моей машинки — сжимается там в комочек и старается не дышать.

* * *
А вытворяет он со мной все, что ему захочется.

То есть буквально.

Еду он приносит сам. А готовит, скорее всего, в подсобке за классом машинописи, где можно вскипятить воду. Разносолами это, конечно, не назовешь, но есть можно. В основном полужидкие блюда — что-нибудь тушеное или отварное.

Поставив поднос на стол, он садится на корточки, подпирает голову руками и смотрит в упор на меня. Сам не пробует ни кусочка. Так что трапеза моя всегда одинока.

Принимать пищу в таком режиме я не привыкла до сих пор. Запихивать в себя еду без музыки, шуток и разговоров, да еще и под чьим-то взглядом, не отпускающим тебя ни на миг, — занятие, от которого стираются нервы. Всякий аппетит пропадает. Только и представляю, как куски пищи проваливаются в горло и, спотыкаясь о ребра, кое-как добираются до желудка. Чтобы насытиться, мне хватает и половины, но я заставляю себя доесть все до конца. Что он придумает в очередной раз, если в тарелке что-нибудь останется, даже представлять не хочу.

Иногда он подает голос:

— У тебя соус на губах!

Я поспешно облизываю губы. Что еще сделаешь, если салфеток нет?

— Чуть правее… — поправляет он. — Чуть выше…

Так он заставляет меня вылизать губы от угла до угла.

— Ну вот! Теперь можно и дальше, — говорит он голосом официанта в дорогом ресторане. И я продолжаю — отщипываю хлеб, выуживаю в соусе мясо и запиваю водой, то и дело поглядывая на него.

А по ночам он раздевает меня догола и, поставив под лампой, омывает мое тело водой. Воду он приносит с собой в ведре, такую горячую, что пар заполняет клубами всю комнату. И пока этот пар рассеивается, его пальцы скользят по мне — долго, вдумчиво, не торопясь. Примерно так же, как натирают секундомер.

Просто удивительно, сколько в человеческом теле самых разных частей, думаю я, каменея под этими пальцами. Так много, что все эти манипуляции, боюсь, не закончатся уже никогда. Веки, темечко, волосы, ложбинки за ушами, ключицы, запястья, соски, живот, промежность, ягодицы, икры, межпальцевые перемычки… Ни одна мелочь не остается незамеченной. Не выказывая усталости, не вытирая пота и не меняя выражения на лице, он трогает меня, докуда бы ни добрался.

Во что мне облачиться после этого, решает, конечно, тоже он. Как правило, это очень странного стиля одежды, каких не увидишь ни в одном магазине. Да и считать ли такое одеждой — отдельный вопрос.

Во-первых, странные уже сами материалы. Виниловая пленка, бумага, металлы, листья деревьев, фруктовая кожура и так далее. Дернешься в таком одеянии слишком резко — что-нибудь тут же отвалится, расцарапает кожу или стиснет грудную клетку. Потому и надевать его приходится очень медленно и осторожно.

Однажды он признался, что наряды эти изготавливает сам. Сочиняет образы, делает наброски в альбоме, затем выкройки — и уже тогда собирает для них материалы повсюду, где только найдет. Когда он рассказывал мне об этом, я вдруг поймала себя на противоречивом чувстве, которого и сама не могла объяснить: «О, как же прекрасно должны выглядеть эти пальцы, когда создают одежду…»

То есть я и правда это представила. Как они, его пальцы, вдевают нитку в иголку, как срезают с яблока кожуру… И такое зрелище завораживало меня ничуть не меньше, чем танцы этих же пальцев по клавишам пишмашинки.

Чтобы натянуть на себя одежду столь безумных форм, я чуть не выворачиваюсь наизнанку: то скукоживаюсь, как мышка, то складываю ноги пополам, как кузнечик, то виляю позвоночником, как змея. Все это время он стоит рядом с довольной улыбкой на губах. В ведре с совсем уже остывшей водой отражается кружок лампы над нашими головами. И я уже знаю, что утром все эти одежды будут растерзаны и разбросаны кусками по всему полу, точно старый, ненужный хлам.

* * *
Так, один за другим, повторяются наши дни на двоих там, где моего голоса не существует. И, конечно же, с каждым днем мои нервы сдают все сильнее. Ведь куда нестерпимее мыслей о том, что я взаперти, меня опутывает, точно канатами, все крепче затягивая узлы, моя неспособность поделиться с ним хоть словечком. Как он и говорит, когда отбирают голос — тело разваливается на куски.

Иногда он глядит на меня очень холодно.

— Хочешь заговорить? — спрашивает он.

И я что есть силы мотаю головой. Потому что знаю: от кивков все равно никакого толку не будет. А качая головой вправо-влево, я хотя бы поразминаю затекшие плечи и шею.

В последние дни я чувствую, что мое тело все больше отдаляется от меня. Мои голова, руки, грудь, бедра, ноги словно уплывают прочь — туда, где до них уже не дотянуться. Мне остается лишь наблюдать со стороны, как он развлекается с ними. А все оттого, что я потеряла голос. Утратила то, что связывает меня с моим телом. Ни чьи-то прикосновения, ни свою собственную волю я больше не могу облекать в слова. И постепенно разваливаюсь на куски.

Убежать отсюда, наверное, невозможно. То есть я-то, конечно, уже чего только не сочиняла. Я могу, едва он откроет дверь, оттолкнуть его и унестись вниз по лестнице. Могу долбать об пол пишмашинкой, пока не переполошатся студентки этажом ниже. Или раскурочить машинку-другую и повыкидывать по частям из окна… Каждый из этих способов ненадежен по-своему. Но главное, даже если удастся отсюда выбраться, сумею ли я такая, уже развалившаяся на части, вернуться там, во внешнем мире, к самой себе?

Пока он этажом ниже обучает своей машинописи кого-то еще, я забираюсь на задник огромного циферблата и в небольшую щель подглядываю за тем, что творится снаружи. Церковный сад опрятно ухожен, там всегда что-нибудь цветет. А еще в нем собирается очень много людей. Они болтают в тени деревьев, читают книги на скамейках. Дети играют в бадминтон, а студентки из класса машинописи проезжают туда-сюда на велосипедах. Иногда кто-нибудь из них решает проверить время и поднимает голову к башенным часам. Но, конечно, меня за ними не замечает никто.

Если прислушаться, до меня даже долетают отдельные голоса, но о чем они говорят, я разобрать не могу. Поначалу я думала, это оттого, что они чересчур далеко. Но вскоре поняла, что причина другая: просто я больше не воспринимаю слов.

Однажды я увидела, как он болтает в саду со студентками. Издалека он и правда выглядел очень умным и элегантным, все девушки были от него без ума. Но во что он превращается здесь, под шпилем этой чертовой башни, знала лишь я одна.

— Что бы и как бы ни соблазняло тебя, смотреть на клавиатуру нельзя, — вдруг донесся до меня его голос. — В этом — главный секрет на пути к совершенству. Клавиши нужно искать не глазами, а пальцами!

Они говорят о машинописи, сообразила я. Голоса их звучали отчетливей, чем обычно. Словно ветер специально прорвался сквозь щель позади циферблата, чтобы донести эти слова до моих ушей.

Одна из студенток — с короткой стрижкой и болтающимися сережками — обернулась и что-то сказала ему в ответ.

— …………!

Голос ее звучал так же громко. Но я не уловила ни слова. Будто ветер, снова задув на свой обычный манер, пронес ее голосок мимо башни и растворил в небесах.

— А ты закрой глаза и попробуй ощутить пальцами всю машинку целиком, — продолжал он. — Расположение каждой клавиши, форму каждой литеры и каждого рычажка, толщину валика и так далее — запомни все это пальцами до последнего уголка.

Он говорил ей точь-в-точь то же самое, что когда-то объяснял и мне. Слово в слово.

— …………!

— ……?

— …………………!!

Сразу несколько девиц затараторили одна за другой. Но ни единого осмысленного словечка я не разобрала.

— Начиная со следующего урока, — объявил он, — любую из вас, кто посмотрит на клавиши, я буду наказывать. Идет?

— ………………

И я снова не поняла, что они ответили.

Он хлопнул в ладоши, и девицы отшатнулись от него с дружным воплем то ли ужаса, то ли веселья.

Вот тут-то я и поняла. Я больше не могу понимать никаких слов, кроме тех, что говорит он. Все остальные слова на свете звучат для меня как беспорядочные аккорды, взятые на расстроенных инструментах, не более.

Но это доказывает лишь одно: мое существо деградирует. Все части меня, которым нет применения в этой комнате, исчезают одна за другой. И так будет продолжаться до тех пор, пока я не впишусь в эту комнату идеально.

Даже если бы я и могла, убегать отсюда, пожалуй, уже слишком поздно. Моя деградация зашла чересчур далеко. Теперь сделай я хоть шаг за этот порог — и мое тело наверняка превратится в груду мелких, не связанных между собою деталей.

Единственное, что сдерживает их вместе, — это он.

Его пальцы и больше ничего.

Вот почему и сегодня вечером я сижу и жду, когда его шаги зазвучат на лестнице по ту сторону запертой двери.

* * *
После той жуткой зачистки я долго не решалась спуститься в убежище. Как и прежде, я приносила R еду или воду, и наши глаза встречались, но дежурные диалоги вверх-вниз через люк сократились до пары слов. Я все пыталась придумать какие-нибудь объяснения, почему не спускаюсь к нему, но в итоге просто закрывала крышку люка, так ничего и не сказав.

Шок от ночного вторжения лишь усиливался день ото дня. R теперь почти не улыбался, а еду все чаще оставлял недоеденной. Может, его терзало, что сразу после зачистки я совсем расклеилась и не дала ему объясниться? Каждый раз, закрывая люк, я придерживала тяжелую крышку на пару секунд — в надежде, что хоть напоследок он вспомнит какие-то невысказанные слова. Но он, как правило, или сразу садился за стол спиной ко мне, или с головой зарывался в постель.

Я же просто места себе не находила от одной простой истины. Как ни крути, а ведь теперь не осталось никакого шанса на то, что он отодвинет засов, откинет крышку и выкарабкается из-под ковра, чтобы прийти ко мне! Конечно, подобный шанс сводила к нулю сама его ситуация; но сколько я ни твердила себе об этом, в голову так и закрадывалось подозрение, что он просто меня избегает.

Чем больше я вспоминала, что случилось с нами той ночью, тем дальше эти воспоминания, одно за другим, уносили меня из реальности. Праздничный ужин, тортик, гора кастрюль в мойке, подарки, вино, ботинки, пылающий ежедневник, задранный ковер, три силуэта, брезентовый занавес, слезы… Просто не верилось, что столько всего навалилось на меня за одну-единственную ночь. И, что говорить, мы с R не пережили бы этого кошмара так просто, если бы все-таки не переспали. Чтоб уберечь друг друга, мы оба сбежали в единственное укрытие, которое нам оставалось… повторяла я в свое утешение.

* * *
Отодвинув на край стола все написанное за сегодня, я полезла за словари, вытянула из стены трубу, приложила воронкой к уху. Сперва не услышала ничего. Но напрягла слух сильнее и вскоре начала различать негромкие шумы, доносившиеся из убежища.

Во-первых, шумела вода. И уже на этом фоне проступили его кашель, шелест одежды, урчание вытяжного пропеллера… Я перехватила воронку другой рукой и прижала к тому же уху еще сильнее.

Он мылся. Сегодня вечером я уже принесла ему все, что для этого нужно: тазик, чайник с кипятком, клеенку и полотенце.

— О! Так сегодня баня? А я и забыл… — сказал он.

— Уж простите, что не на горячих источниках! — пошутила я. И легонько лязгнула тазиком о ручку кресла — так, будто ударяю в гонг.

— Ну что ты! — воскликнул он, обеими руками перехватывая у меня банные принадлежности. — Очень здорово, что ты помнишь о расписании, даже когда календарей уже нет…

Из воронки послышалось, как зажурчала вода — мягко и прерывисто, словно чье-нибудь бормотание. Конечно, я никогда не видела, как он моется, но, судя по звукам в воронке, происходило примерно следующее.

Вот он расстелил на полу клеенку, чтоб не наделать луж. Вот уселся на нее нагишом, скрестив ноги. Снятая одежда ждет его, аккуратно разложенная на кровати. Пока вода в тазике не остыла, он ловко макает в воду полотенце, отжимает его. И обеими руками начинает тереть себе шею, спину, плечи и грудь. Вот полотенце подсохло, он макает его в тазик опять. Его мягкая кожа без солнца и свежего воздуха совсем побелела — и сразу краснеет, если тереть слишком сильно. Он двигает руками молча, без всякого выражения на лице. Крупные капли опадают с него и блестят на клеенке внизу.

Я сумела довольно точно нарисовать в воображении, как выглядит его тело. Как сокращаются мышцы. Под какими углами гнутся суставы. Какими узорами разбегаются вены с артериями. Все это я вспомнила на удивление отчетливо. И чем дольше эти едва различимые звуки затекали в память через барабанные перепонки, тем живее и ярче я ощущала то, о чем вспоминала.

В проеме штор показалась луна — редкая гостья в последние ночи. Ночная мгла окрасила черным даже укутавший город снег. Оконные стекла так и гудели от порывов ветра. Я расправила резиновую трубу. Воронка в руке успела неплохо нагреться.

Ну вот. Страницы моей рукописи собраны в стопку и прижаты стеклянным пресс-папье. Похоже, теперь они для меня единственно допустимый билет для спуска в убежище, подумала я.

И моего слуха коснулось журчание. Тонкое, долгое журчание наливаемой в тазик воды.

19

С тех пор, как мы отпраздновали день рождения старика, прошло несколько недель. За это время произошел целый ряд довольно странных происшествий, хотя ни одно из них, слава богу, с той жуткой зачисткой даже не сравнится.

Первое из этих происшествий случилось однажды вечером, когда я отправилась погулять, а по дороге наткнулась на старую крестьянку с какой-то фермы. Расстелив на обочине рогожку, старушка торговала овощами. Выбор был небольшой, но цены сильно дешевле, чем на городском рынке, и я тут же радостно набила себе пакет капустой, перцами и зелеными ростками фасоли. И когда уже протягивала ей деньги, она вдруг наклонилась близко-близко к моему лицу.

— Ты не знаешь какого-нибудь убежища? — прошептала она.

От испуга я чуть не выронила мелочь. Может, ослышалась?

— Что-что? — переспросила я.

— Я ищу тех, кто мог бы меня спрятать, — пояснила старушка, не глядя на меня, и сунула деньги в мешочек на поясе. Я огляделась по сторонам, но кроме стайки детей, резвившихся в парке через дорогу от нас, никого не заметила.

— Вас ищет Тайная полиция? — спросила я, делая вид, что просто болтаю о своей же покупке. Но она промолчала. Словно боялась сказать что-то не то.

Я пригляделась к старушке внимательней. Сложения вроде крепкого, но одета в обноски. Шаровары, явно шитые из старого кимоно, совсем обтрепались, шаль на плечах вся в катышках, кроссовки просят каши. Глаза слезятся, руки разбухшие, красные… Как тут в памяти ни ковыряйся, с ней мы раньше нигде не встречались, это уж точно.

Но тогда почему с такой просьбой она обращается к тем, кого знать не знает? В голове у меня все смешалось. С чего она решила, что я не сдам ее Тайной полиции? Или ее уже так прижало, что не знает, куда деваться? Если так, я, конечно, хотела бы ей помочь, если и не убежищем, то хоть чем-то полезным. Но с другой стороны, как раз на такой крючок Тайная полиция и ловит кого ни попадя! Нарядят старушку так, чтобы люди жалели, и ну вынюхивать среди ее покупателей все тайны городского подполья… Грязные трюки — их призвание, что тут еще сказать.

А может, старая фермерша как-то узнала про убежище в моем доме и хочет, чтобы я там же спрятала и ее? Ну, это уж вряд ли. Наш секрет не известен пока никому. Иначе Тайная полиция уже знала бы о нем.

За один миг в моей голове пронесся ураган самых разных мыслей, но с губ слетела только одна короткая фраза.

— Боюсь, я не смогу вам помочь, — пробормотала я и прижала к груди пакет с овощами.

Старушка больше не произнесла ни слова. Не меняясь в лице, она все выкладывала на рогожку новые овощи, и только мелочь позвякивала в тряпичном мешочке на ее поясе.

— Простите, — добавила я напоследок и поспешила прочь.

Позже я вспоминала эту старушку с красными обмороженными руками, и у меня саднило в груди. Но в той ситуации я и правда не могла ответить ей иначе. Малейшая неосторожность в первую очередь ударит по безопасности R. Однако старая фермерша все не выходила у меня из головы, и день за днем на прогулке я невольно сворачивала к той обочине. Иногда покупала овощи, иногда просто молча шла мимо. Старушка сидела все там же, разложив на рогожке свой скудный набор овощей, но при виде меня никак не менялась в лице и ни о каком убежище больше не упоминала. Будто ноша, давившая на бедняжку, была так тяжела, что о том мимолетном диалоге со мной она давно уже позабыла.

А где-то через неделю старушка исчезла. То ли распродала все свои овощи, то ли сменила место, то ли нашла убежище, то ли сгинула в очередной зачистке — уточнить было не у кого.

Еще одно примечательное событие случилось, когда бывший шляпник с женой, что жили напротив, попросились ко мне переночевать, поскольку собрались покрасить у себя в доме стены, а вонь от краски должна была выветриться лишь через день.

Я, конечно, разместила их на первом этаже — в комнате с татами[13], как можно дальше от убежища. Да, нам с R придется целые сутки провести как на иголках, боясь, как бы нас не раскрыли. Но это все-таки проще, чем сочинять причины для отказа ближайшим соседям в гостеприимстве.

— Ты уж прости нас за вторжение! — только и повторял бывший шляпник. — Просто краске, чтоб высохнуть, нужен денек-другой, иначе никак. А если в такие морозы спать с открытыми окнами, то ведь можно и не проснуться…

— Даже не думайте извиняться! — сказала я, стараясь улыбаться как можно приветливей. — У меня комнат хватит на всех.

В тот день я встала пораньше, чтобы, пока гости спят, заготовить побольше сэндвичей, заварить целый термос чая и доставить все это в убежище.

— Это вам на весь день, — сказала я R. — Придется потерпеть.

Он молча кивнул. Ему тоже было тревожно.

— Постарайтесь не топать… И не сливайте воду в туалете, — повторила я уже надоевшую мантру и закрыла крышку люка, открывать которую нельзя будет аж до завтра.

Бывший шляпник с женой, люди простые и открытые, не стали, к счастью, ни шататься по всему дому, ни расспрашивать о моей личной жизни. До вечера жена шляпника просидела на татами с вязаньем, а когда вернулся с работы ее муж, мы поужинали все втроем, поболтали немного за телевизором, и к девяти часам они засобирались в постель.

Все это время я мысленно зависала на втором этаже. Самые невинные звуки, никак не связанные с R, — далекий шум моря, клаксоны автомобилей, завывание ветра — то и дело пугали меня, и я тут же впивалась взглядом в лица обоих гостей. Но те, похоже, так ничего и не заподозрили. Им даже в голову не могло прийти, что прямо за потолочной балкой над их головой может прятаться, затаив дыхание, еще один человек. Да что говорить! Я и сама частенько ловила себя на мысли: а может, убежище — просто галлюцинация, плод моих ночных кошмаров?

На следующий день краска высохла, и мои гости вернулись обратно в свой дом. В знак благодарности я получила пакет муки, банку сардин в масле и крепкий черный зонт, изготовленный бывшим шляпником собственноручно.

А еще — хотя такое, наверное, и происшествием-то не назовешь — я взяла к себе соседского пса, который остался один как перст, когда дом его хозяев опустел. Наутро после зачистки полицейские прислали фургоны и вывезли всю их мебель до последней табуретки, но пса почему-то не тронули. Несколько дней я подсовывала ему через прутья забора какие-нибудь объедки, но когда стало ясно, что за ним уже никто не придет, посоветовалась с главой соседского комитета да и оформила питомца на себя.

Старик помог мне перенести в наш дворик конуру, забил в землю колышек для цепи. Пригодилась и алюминиевая миска для корма, что валялась под их домом в снегу. На крыше конуры было выведено маркером: «ДОН». И я решила тоже называть его Доном. Уж не знаю, который из «донов» имелся в виду — Дон Хуан или Дон Кихот, но пес оказался тихим и покладистым. Сразу привык и ко мне, и к старику. Масти коричневой с черно-белыми подпалинами, кончик левого уха чуть надломан. Даром что собачий сын, обожал белую рыбу и вечно облизывал звенья своей цепи.

К моему списку домашних дел добавилось еще одно — выгуливать Дона в самое теплое время дня. По ночам особенно холодало, и я устроила ему постель из старого одеяла в прихожей. Решила, что постараюсь заботиться о нем так, как не могу позаботиться ни о его хозяевах, ни о мальчике, которого они укрывали, ни о семействе Инуи с их кошкой Мидзорэ.

* * *
Так, относительно благополучно, прошло несколько недель, пока не грянуло очередное исчезновение. И хотя я думала, что давно привыкла к подобного рода испытаниям, с такой пропажей свыкнуться оказалось непросто.

На сей раз исчезли истории.

* * *
Началось все, как водится, среди ночи, но протекало гораздо медленней обычного. За всю ночь и до самого обеда никаких изменений в городе не наблюдалось.

Я стояла на улице перед домом, осматривая все вокруг, когда бывший шляпник подошел ко мне с соболезнованиями.

— У нас-то в доме бумажных историй не водилось, нам проще, — сказал он. — Но вам, сочиняльщикам, наверное, ужас как нелегко. Если надо помочь, всегда обращайся. Эти ваши книги такие тяжелые!

— Да… Спасибо, — только и выдавила я.

Хотя R, конечно же, был резко против уничтожения книг.

— Все сочинения, которые они требуют выбросить, ты должна хранить здесь, — сказал он. — Как и свои фантазии, разумеется.

Я покачала головой.

— Если я соглашусь, вся коморка будет завалена книгами, и для вас не останется места.

— За меня не беспокойся, было бы куда прикинуться, и ладно. Но здесь их уж точно никто не найдет!

— Ну, и на что это будет похоже? Какой смысл копить у себя горы книг, которые исчезли? Кому они пригодятся?

R стиснул пальцами виски, глубоко вздохнул. Его обычная реакция на мои разговоры об исчезновениях. Наши сердца не слышат друг друга, как бы мы ни пытались. И чем больше пытались, тем становилось грустней.

— Но ты же сама столько лет сочиняла истории. Тебе ли не знать, что такие вещи не сортируют по категориям «пригодится — не пригодится»…

— Конечно, знаю. Точнее, знала — до вчерашнего дня. Но теперь все изменилось… Мое сердце совсем истощилось.

Последние слова я произнесла осторожно — так, словно вручала ему какую-то очень хрупкую вещь.

— Мне тоже очень горько, что истории сгинут, — сказала я. — Так и кажется, будто нить, что связывала нас с вами, вот-вот оборвется.

Я взглянула ему в лицо.

— Не вздумай сжигать свои рукописи, — сказал он. — И продолжай писать. Тогда ничего не оборвется.

— Бесполезно. Само сочинительство уже исчезло! Теперь все эти книги и рукописи — они стали просто пустыми контейнерами, нет никакого смысла оставлять. Внутри у них зияют пещеры. Сколько ни всматривайся, ни прислушивайся, ни принюхивайся, больше оттуда ничего не появится. Так что же мне следует продолжать?

— Наберись терпения. И просто вспоминай — медленно, не торопясь. Как ты искала все эти слова, откуда они к тебе приходили…

— Я больше не верю в себя. Само слово «история» все труднее произнести. Это значит, исчезновение надвигается. Очень скоро я забуду об этом вообще. Так, что и вспоминать будет нечего…

Я опустила голову, взъерошила пальцами волосы. Наклонившись, R заглянул мне снизу в глаза и положил руки на мои колени.

— Да нет же. Все будет в порядке, — тихо произнес он. — Ты, наверное, думаешь, что с каждым исчезновением исчезают и наши воспоминания об исчезнувшем, но это не так. Они просто опускаются к самому дну пруда, куда не проникает солнечный свет. И если опустить в воду руки и пошарить как следует, всегда найдется то, что можно вытащить обратно на свет. Ты должна пытаться. Не могу смотреть, как ты сидишь сложа руки, пока твое сердце угасает…

Взяв мои пальцы в ладони, он начал отогревать их по очереди, один за другим.

— Значит, если я продолжу писать, я сберегу свое сердце?

— Именно так, — сказал он, кивнув. И согрел мои пальцы еще одним вздохом.

* * *
К вечеру исчезновение усилилось. Здание библиотеки охватило пламя, а люди начали выносить из домов книги и сжигать их — кто в парке, кто на своих огородах, кто просто на пустырях. Из окна кабинета было видно, как весь остров покрылся огоньками костров, небо стало пепельно-серым от дыма, а снег потемнел от копоти.

В итоге из всего, что было на полках, я отобрала с десяток книг и вместе с незаконченной рукописью передала их R на хранение. Остальное мы со стариком решили загрузить в тележку от моего велосипедного прицепа и отвезти к ближайшему костровищу. Спрятать всю домашнюю библиотеку все равно невозможно, да и слухи о том, что у писательницы оказалось подозрительно мало книг для сжигания, нам совсем ни к чему.

Сам выбор — что оставлять, что выкидывать — оказался очень мучительным. Я брала в руки книгу за книгой и уже не могла вспомнить, о чем они. Но патруль Тайной полиции мог заявиться с проверкой в любую минуту, и на размышления времени не оставалось. Собравшись с духом, я оставила только те книги, что мне подарили самые близкие люди, и те, чьи обложки были самые красивые.

В половине шестого, когда солнце почти зашло, мы со стариком отправились в путь, таща прицеп за собой. Перед нашим уходом Дон так и вился вокруг, виляя хвостом, умоляя взять его с собой.

— Мы не на прогулку. У нас важное дело. А ты стереги дом! — сказала я псу и усадила его обратно на покрывало в прихожей.

По пути нам встретилось еще несколько человек с большими пакетами или узлами. Дорога местами обледенела, с крыш то и дело срывались тяжелые снежные лепешки; выбиваясь из сил, мы тащились с поклажей вперед, едва не ломая кости. Книги в тележке перемешались и стали похожи на самый обычный мусор, но мы все равно везли их сжигать, так что не обращали на это внимания.

— Как устанешь — говори, не стесняйся, — сказал старик. — Всегда можно посидеть на тележке и отдышаться.

— Спасибо… Пока держусь, — ответила я.

Двигаясь по автобусной улице, мы миновали рынок и наконец дотащились до центрального парка. Вокруг было светло как днем и жарко от бушевавшего пламени. Огромная гора книг пылала в самом центре парка, выбрасывая в ночное небо столпы ослепительных искр. Костер уже окружила большая толпа. А за деревьями вокруг так и мелькали шинели Тайной полиции.

— Вот это да! Какое… грандиозное зрелище! — протянул негромко старик.

Языки пламени, точно лапы исполинского монстра, тянулись к небу, задираясь выше фонарей и телеграфных столбов. С каждым порывом ветра в воздух взмывали все новые пылающие страницы, обращаясь в пепел у всех на глазах. Снег вокруг почти весь растаял и превратился в грязь, которая чавкала под башмаками при каждом шаге. Пламя выкрасило оранжевым детскую горку, качели, скамейки и стены общественного туалета. Луна и звезды, будто в смятении от яркости этого пламени, сгинули с небосклона. И лишь горы исчезающих книг поджаривали небеса своими пылающими останками.

Их отблески сияли на лицах людей, наблюдавших за всем этим действом в полном молчании. Словно на какой-то очень важной, торжественной церемонии, эти люди застыли, боясь шелохнуться, и даже не стряхивали оседавшие на них огоньки.

Сама гора книг была куда выше моего роста. Часть из них еще не успела загореться, но названий на их обложках я прочесть уже не могла. Да если бы и прочитала, все равно ни одной не узнала бы. Но зачем-то продолжала ощупывать взглядом эти обложки — одну, другую, третью… Может, если за каждой книгой следить до последнего мига, пока она не исчезнет, что-нибудь с ее страниц и переселится в мою память?

Каких только книг здесь не было! Увесистые фолианты и карманная мелюзга, в картонных футлярах и в кожаных обложках, по-детски веселые и по-стариковски мудреные… Все они теперь были свалены в одну кучу и жались друг к дружке в ожидании своей очереди на костер. Время от времени эта гора с протяжным уханьем проседала, и пламя, сменив очертания, разгоралось только сильней.

В одно из таких мгновений какая-то молодая женщина вдруг отделилась от толпы зевак, вскочила на скамейку и стала яростно что-то выкрикивать. Мы со стариком удивленно переглянулись, а люди в толпе начали оборачиваться в ее сторону.

Кричала она во все горло и так отчаянно, что ни слова было не разобрать. Как не понятно было, плачет она или злится, брызжа слюной и возбужденно махая руками. На ней были потрепанное пальтишко и брюки в клеточку, волосы заплетены в три длинные косички, а макушку венчал некий странный объект. Изготовленный из мягкой ткани, он сидел на ее голове как-то косо, и каждый раз, когда его хозяйка дергала шеей, я боялась, что он свалится в грязь.

— Может, она не в себе? — тихонько спросила я старика.

— Кто знает… — ответил старик. — Но, кажется, она требует, чтобы костер погасили.

— Но зачем??

— Наверное, не может смириться с тем, что больше не будет никаких выдуманных историй.

— То есть… она тоже…

— Не способна избавляться от воспоминаний. Бедняжка.

Чем дальше она кричала, тем больше ее крики походили на бессвязный вой. Но, конечно, никто из толпы даже не попытался гасить такой огромный кострище. Все вокруг стояли как вкопанные и просто косились на нее, кто с состраданием, а кто и с презрением.

— Ее же сейчас заберут… — забеспокоилась я. — Она должна бежать. Надо помочь ей!

Я дернулась к скамейке, но старик поймал меня за руку.

— Слишком поздно, принцесса!

Он был прав. Трое в шинелях Тайной полиции, явившись из-за деревьев, уже стянули женщину вниз и собралась увести. Она пыталась сопротивляться и цеплялась за скамейку, но все было бесполезно. Странный предмет с ее головы валялся в грязи под ногами.

— Память эпоса не стереть никому!!

Это было последним, что она прокричала, прежде чем ее утащили. И единственным, что я расслышала слово в слово.

Горестно повздыхав — чем можно помочь сумасшедшей? — толпа развернулась обратно к костру. А мой взгляд упал на то, что осталось от нее на земле. Вещица эта перепачкалась, измялась и смотрелась куда печальнее, чем у той женщины на голове. А ее последние слова: «Память эпоса не стереть никому!!» — все звенели в моих ушах, раскат за раскатом, и никак не желали утихнуть.

— Шляпа!! — вдруг осенило меня. — Ну конечно! Бывший шляпник, живущий напротив, — он-то и мастерил такие штуки! Они исчезли несколько лет назад. А ведь когда-то мы носили нечто подобное, верно?

Я посмотрела на старика, но тот лишь озадаченно покрутил головой.

Тут из толпы кто-то вышел, поднял шляпу с земли, отряхнул от грязи и без единого слова бросил ее в огонь. Шляпа прокрутилась в воздухе несколько раз и упала туда, куда никто уже не дотянется.

— Ну что, принцесса? Приступим? — спросил старик.

— Ага… — ответила я, с трудом отводя глаза от горящей шляпы.

Оставив тележку у фонтанчика для питья, мы двинулись к костру с охапками книг в руках. Но чем ближе подходили, тем нестерпимее делался жар и тем яростнее атаковали искры наши лица и свитера. До края костра добраться не получалось, как ни старайся.

— Ты бы побереглась! — сказал старик. — Лучше отойди назад, я все сделаю сам!

— Нет. Со мной все нормально. Но ближе уже не подойти. Будем бросать отсюда!

Я стиснула в пальцах книгу — зеленую, с фруктами на обложке — и швырнула ее в огонь. Я старалась изо всех сил, но та не долетела до пламени и шлепнулась у края костра. Вторая книга, брошенная стариком, приземлилась немногим дальше. Люди в толпе иногда поглядывали на нас, но не говорили ни слова, а выражения их лиц не менялись.

И мы начали выбрасывать книги одну за другой. Не разглядывая обложек, не перелистывая страниц. Упорно, почти механически повторяя одно и то же действие для выполнения нужной работы.

Но каждый раз, когда очередной томик покидал мои пальцы, меня охватывало легкое чувство неувязки, разлада с самой собой. Как будто с каждой сожженной книгой пустота моей памяти делалась только глубже.

— Вот уж не знала, что книги так хорошо горят, — сказала я.

— Это потому, что сами они маленькие, а бумаги в них влезает вон сколько! — отозвался старик, зашвыривая в пламя очередную.

— И все-таки для того, чтобы исчезли все написанные в них слова, нужно очень много времени, правда?

— Не волнуйся. Уже завтра все закончится, вот увидишь!

Он достал из кармана полотенце, вытер пот и сажу с лица.

Поджарив где-то с половину книг, мы вышли из парка и вновь потащились с тележкой по улицам. Работа лицом к лицу с таким жутким пламенем измотала нас до предела, и для ее завершения мы решили поискать костерки поменьше.

Город утопал в молчании. Хотя по воздуху и расплывалась та особая шероховатость, что приходит после исчезновений, люди оставались спокойными. Не считая фургонов Тайной полиции, машин на дорогах было почти не видно, и даже в большой толпе люди не говорили друг с другом. Вокруг раздавался лишь треск сжигаемых книг.

Мы побрели по улицам куда глаза глядят, без особой цели. Наша поклажа полегчала, и тащить тележку стало удобней. С трамвайной улицы мы свернули на север, срезали угол через парковку перед мэрией и оказались в жилом районе. Работы по исчезновению здесь выполнялись исправно, и на всех пустырях горели костры. Только не громадные, как в центральном парке, а как раз такие, над которыми можно погреть замерзшие руки.

— Не возражаете, если мы присоединимся? — спрашивал старик возле очередного костерка, и мы тормозили тележку, чтобы спалить еще одну стопку книг.

— Да вы не стесняйтесь! Сжигайте хоть все! — приветливо говорили ему иногда.

— Нет-нет, что вы! — неизменно отказывался он. — Если бросить в огонь все сразу, он может перекинуться на ваши дома! Немного здесь, немного еще где-нибудь… Костерков на всех хватит!

Мы останавливались, бросали книги в костер, снова тащили тележку, находили новый костер и опять останавливались. Ночь становилась все глубже. И хотя я привыкла думать, что бумажных историй на острове раз-два и обчелся, серый дым поднимался в небо по всей округе и никак не хотел исчезать.

Мы прошли мимо дома культуры, миновали бензоколонку, консервный завод, общежитие, дошагали до Т-образного перекрестка, и перед нами наконец распахнулось море. Мы двинулись по дороге вдоль берега. На песчаных пляжах народу было тоже немало. Море терялось во тьме, тьма растекалась до горизонта и смешивалась с небом. А в нашей тележке оставалось всего несколько книг.

Из темноты поднялись очертания холма. На полпути к вершине бушевал какой-то пожар — куда яростнее, чем любые костры в округе.

— Библиотека? — выдохнула я.

— Боюсь, ты права… — отозвался старик, прикрывая глаза рукой, точно козырьком, и щурясь от яркого пламени.

Дорога на холм была узкая и крутая. Мы решили оставить тележку внизу и двигаться дальше с последними книгами в руках. Ночью подниматься по склону в кромешной тьме было бы смерти подобно. Однако сейчас пылающая над нами библиотека ярко освещала округу. Мы прошли мимо розового сада, в котором не осталось никаких роз. Только искры, мерцая, плясали над голыми шипастыми ветками, как светящиеся лепестки.

Библиотеку пламя сжирало сразу всю целиком. Никогда в жизни я еще не видела, чтобы какое-либо строение горело так прекрасно и совершенно. Эти сияние и жар, поглощающие все и вся, заставили меня забыть свои страхи и тревоги. Слова, которыми так настойчиво пытался убедить меня R, как и последний крик той женщины в шляпе, наконец-то уплывали от меня в непроглядную черную даль.

Поглазеть на это зрелище хотя бы издалека пришло довольно много людей, и порывами ветра до нас доносило их голоса:

— Зачем же было сжигать все здание? Это уж слишком…

— Но там ведь не было ничего, кроме книг. Куда проще спалить все сразу и не мучиться!

— И что же с этим местом сделают дальше?

— Наверное, превратят в пустырь, как и розовый сад. Или Тайная полиция отгрохает себе новую штаб-квартиру. Давно собираются, как я слышал…

Мы поднялись еще выше, до птичьей обсерватории. Здесь уже не было никаких зевак, не звучало ничьих голосов. Последний раз я заглядывала сюда во время прогулки и при свете дня не заметила в обсерватории каких-то больших изменений. Но теперь, под покровом ночи, я увидела, что это здание — сплошные руины. Оконные стекла выбиты, повсюду паутина, вся мебель вверх тормашками. На полу, куда ни шагни, какой-то вышедший из употребления мусор: кофейные кружки, карандашницы, истлевшие пледы вперемежку с обрывками документов… Стараясь не оступиться, мы пересекли смотровую рубку. Я подошла к окну, из которого мы с отцом наблюдали за птицами. И сгрузила книги на пол рядом с собой.

— Осторожней там… Осколки еще выпадают! — предупредил старик за моей спиной. Я кивнула и облокотилась о подоконник.

Внизу и наискосок, сразу же за кустами, горела библиотека. Так близко, что казалось, протяни руку — дотронешься; но так нереально, будто на экране в кино. В темноте не двигалось ничего, кроме пламени. Море, деревья, мы сами — все затаило дыхание и замерло в оцепенении, словно боясь нарушить этот великолепный пейзаж.

— Давным-давно кое-кто сказал: «Те, кто сжигает книги, в итоге будут сжигать людей»[14]… — пробормотала я.

Старик озадаченно потер подбородок.

— И кто же такое сказал?

— Да не помню уже. Какой-то большой человек… Думаете, так и будет? — спросила я.

— Ну… не знаю. Сложный вопрос! — Старик уставился в потолок, похлопал глазами и вновь почесал подбородок. — Кто бы там что ни говорил, это просто исчезновения. Они ведь не жгут без разбору все, что вообще написано! Да и что поделаешь? Сопротивляться исчезновениям бесполезно. Твой «большой человек» должен был это знать не хуже нашего, так что наверняка простил бы. Все-таки сжигать людей — это слишком страшно. И причин, чтобы такоеустраивать, вроде бы нет…

— Даже если однажды исчезнут и люди? — не выдержала я.

Старик втянул в себя воздух, задержал дыхание и заморгал еще быстрей.

— Ох и мудреные у тебя вопросы, принцесса! Н-ну… Тогда… Как бы это сказать… А, вот! Нас, людей, исчезновения не касаются. Мы и без них когда-нибудь помрем. Все до одного. Так что доверься судьбе и не думай лишнего!

Явно радуясь наконец-то найденному ответу, старик защелкнул шпингалет на разбитом окне.

Библиотека продолжала гореть. Я подняла с пола одну из книг и бросила из окна. Распахнув на ветру страницы, та протанцевала в воздухе над кустами и сгинула в языках пламени.

Дальше была очередь старика. Он выбрал томик потоньше и полегче, так что его полет в пекло оказался куда элегантнее моего.

Мы повторяли сей ритуал снова и снова. Провожая каждую книгу, как последнюю драгоценность.

Ветер переменился, и в окно стало задувать горячий воздух. От походов по заснеженным улицам наши ноги совсем закоченели и только щеки горели огнем.

— Что вы почувствовали, когда исчез паром? — спросила я.

— Ох, давно это было… Теперь и не припомню, — ответил старик.

— Так как же мне жить, уже с завтрашнего утра? — пробормотала я, выбирая самую толстую книгу в крафтовой суперобложке.

— Главное — не брать дурного в голову. У меня так же было! Ну потеряешь работу. Поболтаешься чуток между небом и землей… Но понемногу все как-нибудь наладится! Уже скоро найдешь себе новое занятие, а о прежнем и думать забудешь…

Старик вгляделся в ночную даль за окном.

— Но я-то продолжу сочинять все равно, — сказала я. — Пусть даже и втайне.

Вскрикнув от удивления, он развернулся ко мне. А я размахнулась что было сил и обеими руками зашвырнула тяжеленный том как можно дальше. Крафтовая суперобложка трагически застонала.

— Думаешь, у тебя получится?

— Сама не знаю. Но R говорит, что я обязательно должна продолжать, иначе мое сердце исчезнет.

— Вон даже как? — Старик снова схватился за подбородок, и лицо его от задумчивости сморщилось, как печеное яблоко. — Я тоже делаю так, как он говорит. И каждый день слушаю свою оругору. Но особых изменений в себе не замечаю. Никакие воспоминания не возвращаются, и я вовсе не становлюсь сильнее. Я просто слушаю чудесные звуки из деревянной шкатулки, вот и все.

— Возможно, вы правы и это никак не поможет… Но свою недописанную рукопись я все-таки спрятала. Дописывать исчезнувшую историю — занятие, конечно, весьма необычное. И довольно опасное. Но я очень не хочу, чтобы R разочаровался во мне. Вопрос не в том, куда там исчезнет мое сердце и все такое… Мне просто слишком тяжело, когда он расстраивается.

— Я тоже буду слушать дальше свою оругору. Хотя бы потому, что это роскошный подарок мне на день рождения, — сказал старик, бережно отряхивая мои волосы от приставшего пепла. — Делай что хочешь, только береги себя. А если я понадоблюсь, всегда зови…

— Спасибо, — сказала я.

Последняя книга наконец улетела в огонь. Библиотека начала разрушаться. С грохотом полетел очередной кусок крыши, падали стены. Стойка выдачи книг и кресла читального зала превращались в угли на наших глазах.

Опершись о подоконник, я следила за траекторией, которую выписывала в воздухе наша последняя книга. И вдруг поняла, что она мне напоминает. Давным-давно мы с отцом стояли у этого же окна и тоже следили за траекторией… Я глубоко вздохнула, и что-то кольнуло в груди. Словно жаркая, негасимая искорка вдруг заплутала в бездонном болоте моего сердца.

— Птица! — вспомнила я. Вот кто махал точно так же крыльями, улетая все дальше и дальше…

Впрочем, и это вспоминание скоро исчезло в огне. И уже одна только ночь разбегалась во все стороны сразу.

20

Как и предсказывал старик, другая работа нашлась очень быстро. Глава соседского комитета порекомендовал меня торговой компании, которой заправлял его друг.

— Фирма совсем небольшая, продают специи оптом. Но хозяин и сам человек интересный, и дела ведет хорошо. Сказал, что им нужна секретарь-машинистка.

— Машинистка? — переспросила я.

— Ну да. А что не так?

— Все так, но… У меня же никакого опыта. Так, разминала когда-то пальцы, еще в студенчестве. Может, я им не подойду?

«Машинистка…» — повторила я несколько раз про себя. Уж больно особенным показалось мне это слово.

— А ты не бойся! Поработаешь — втянешься. Он и сам так сказал. Да и загрузят тебя поначалу, наверное, совсем не машинописью…

— Очень вам благодарна. Простите, что доставила вам столько хлопот! — сказала я, кланяясь. Слово «машинистка» все повторялось эхом в ушах. Что же оно мне напоминает? Но моя память совсем ослабла: сколько я ни шарила в ней, точно багром в болоте, так ничего и не нащупала.

— Ну что ты, не бери в голову! — Глава соседского комитета довольно улыбнулся. — Я просто соединил вас, как мостиком берега. После каждого исчезновения мы все должны помогать друг другу чем можем!

Так я стала работать в компании, торгующей специями. Само собой, мое обычное расписание дня перевернулось с ног на голову. Просыпалась я теперь спозаранку, заготавливала еду, воду и что еще может понадобиться R в течение дня, относила все это в убежище. Вечером, вернувшись с работы, сразу же проверяла, нормально ли все там, и шла выгуливать Дона, а уже затем готовила ужин. Поначалу, оставляя дом на десять часов без присмотра, я весь день волновалась. В голову так и лезли всякие жуткие мысли: а вдруг случился пожар, или заберутся грабители, или R неожиданно заболеет? Или даже — страшно подумать — нагрянет очередная зачистка?

Свободного времени у меня почти не осталось. День за днем я вертелась как белка в колесе: исправно ходила на работу, присматривала за R, возилась с собакой, хлопотала по хозяйству. И все реже заглядывала на паром к старику. Но, худо-бедно, какое-то время дни сменялись без происшествий.

Контора у компании была крохотная, но очень уютная. В мои обязанности входило вытирать пыль, отвечать на звонки и содержать в порядке папки с документами. Машинку же — вместе с учебником по машинописи — мне выдали, чтобы я пока тренировалась на ней дома. Впервые в жизни я работала за пределами своего гнезда, но справлялась вроде неплохо.

Единственное, что меня напрягало, — это жуткая вонь, которую иногда приносило ветром от склада со специями на заднем дворе конторы. Этот едкий запах из самых разных пряностей пропитывал все вокруг, въедался в тело ароматом то ли каких-то лекарств, то ли просто гнилых фруктов.

Впрочем, был у этой работы и очень счастливый плюс: партнеры по сделкам то и дело угощали нас образцами своей продукции. Давно исчезнувшие из магазинов сыры, колбасы и солонина стали солидной прибавкой к столу для всей нашей дружной троицы.

* * *
Чем меня так зацепило слово «машинистка», я поняла, когда решила-таки попробовать писать свою историю дальше. Для чего достала из убежища рукопись, чтобы перечитать все написанное до сих пор…

Говоря строго, я больше не умела читать истории. Даже произнося написанное вслух, я не улавливала между словами никакой связи. Хаотичные гроздья букв заполняли строчку за строчкой, но не пробуждали чувств, не рождали сцен и не создавали никакой атмосферы.

Отслеживая каждый знак, я водила пальцами по строчкам, пока не наткнулась на это слово — «машинистка». И вспомнила наконец, что вообще-то писала о машинистке историю. Но если так, значит, R прав: закончить эту рукопись будет очень и очень непросто.

Каждые пятницу и субботу по вечерам я сажусь за стол в кабинете. Снимаю со стопки страниц пресс-папье и каждый раз пробегаю глазами весь текст с самого начала. Но дальше не пишется ни в какую. Какие только уловки я не придумываю! Переписываю одну строчку по нескольку раз. Вглядываюсь в каждое слово до посинения. Сочиняю себе музыкальный ритм и танцую по тексту глазами… Бесполезно. Нацарапав пять-шесть страниц, выдыхаюсь и застреваю. Тогда, пролистав написанное, нахожу случайное место, которое кажется удачным, пытаюсь продолжить с него, но результат не меняется. В итоге я изматываюсь так, что от одного вида разлинованных строк на пустых страницах кружится голова.

Смотрю на процесс под другим углом: если не выходит читать уже написанное, то, может, выйдет писать еще не читанное? Кладу перед собою чистый лист. И для разминки пальцев вывожу карандашом: А, И, У, Э, О[15]… Подгоняя каждый знак под размер строки, продолжаю: КА, КИ, КУ, КЭ, КО… «Пусть в словах нет ни малейшего смысла, постепенно я приближаюсь к тому, о чем так мечтает R!» — думаю я с каким-то даже удовлетворением. Хватаю ластик, стираю написанное. Но, едва увидев пустую строку, пугаюсь и снова не понимаю, что еще написать.

«О чем же она была, твоя история?» — спрашиваю я у себя. И пытаюсь вспомнить все что угодно — любую мелочь! — из тех ночей напролет, что просиживала здесь же в поисках нужных слов. Пишущая машинка наблюдает за мной, замерев на краю стола. Начальство о ней не спрашивает, и мои печатные навыки не прогрессируют. Я рассеянно нажимаю на клавиши. Клац, клац, клац! — раздается в ответ лязг металла. На пару секунд предчувствие истории как будто возвращается ко мне, и я пытаюсь удержать его на кончиках пальцев. Но остается лишь какая-то компактная пустота.

Не в силах больше пялиться на чистую страницу, я снова прописываю: А, И, У, Э, О… Тут же стираю, надеясь, что теперь уж точно о чем-нибудь напишу. Увы! В голову так ничего и не приходит. Возвращаюсь к буквам: А, И, У, Э, О… И так по кругу, снова и снова, пока несчастный лист черновика не изотрется почти до дыр.

* * *
— Не насилуй свою память. Дай воспоминаниям распуститься неторопливо… — подбодрил меня R, ничуть не расстроившись, когда я с виноватым поклоном показала ему чистую страницу.

— Я пыталась, изо всех сил. Но боюсь, что уже бесполезно…

— Глупости. Ты, которая сочиняла истории, и ты сегодняшняя — одно и то же. Единственное изменение не в тебе, а в том, что сгорели книги. Бумага исчезла, но слова-то остались! Так что все в порядке. Рассказывание историй по-прежнему с нами.

Он обнял меня и прижал к себе, теперь уже как всегда. В постели было мягко и тепло. Его кожа все больше белела, а мышцы проступали все отчетливей. Отросшие волосы уже прикрывали глаза почти наполовину.

— Костры горели всю ночь напролет… Так долго, что я боялась — эта ночь никогда не закончится. А люди не расходились даже после того, как спалили уже все свои книги. Стояли и смотрели на пламя. И хотя бумага в огне трещала не переставая, почему-то казалось, что вокруг все окутано тишиной. Словно я отморозила уши. Пожалуй, никогда еще исчезновения не происходили так внушительно. Я все время держала старика за руку. Боялась, если не буду за кого-то держаться, меня саму засосет в эти жуткие протуберанцы…

Я рассказала ему о событиях той ночи в мельчайших деталях. Стоило лишь открыть рот, как все, о чем хотелось бы рассказать, хлынуло из меня неудержимым потоком. С какими муками нам приходилось тащить тележку, какой огненно-рыжей стала детская горка в центральном парке, как упала в грязь та странная «шляпа», как проваливалась библиотека и улетала «птица»… Но сколько бы я ни рассказывала, мне все время казалось, будто о самом главном я сказать забываю. А он все слушал — молча и терпеливо.

Когда же мой словесный поток иссяк, я издала долгий глубокий вздох, а его взгляд улетел к потолку, но не уперся в него, а словно понесся куда-то дальше. За его спиной белела опустевшая после ужина тарелка, в центре которой осталась одинокая зеленая горошинка. А на полке над головой аккуратной шеренгой тянулись книги, спасенные от огня.

— Похоже, внешний мир здорово изменился в мое отсутствие, — проговорил он, гладя меня по голове. И его голосом будто заполнило некий зазор, еще остававшийся между нами.

— Мои волосы не пахнут ничем странным? — спросила я.

— Чем, например?

— Специями.

— Да нет. Они пахнут очень приятным шампунем, и все, — сказал он, пробегая пальцами по моим волосам.

— Слава богу… — выдохнула я.

И он прочитал мне вслух мою историю про машинистку. Историю, которая показалась мне волшебной сказкой из какой-то далекой страны.

* * *
— И тебе не в тягость работа, к которой ты не привыкла? — спросил старик, расставляя чайные приборы на столе. Одет он был в подаренный мною свитер поверх толстой рубашки, а обут в домашние тапки из теплой шерсти.

— Да нет! Все ко мне очень добры, и работать приятно, — ответила я.

Впервые после долгого перерыва мы со стариком пьем чай у него в каюте. И даже лакомимся сладкими лепешками. Мне посчастливилось раздобыть яйца и мед, с которыми мы и поколдовали на его камбузе. Получившееся тесто разделили и поджарили три большие пухлые лепешки, одну из которых я завернула в салфетку для R.

Дон, дремавший под диваном, тут же вылез на запах и принялся тыкать мокрым носом в край скатерти.

— Конечно, печатать — занятие непростое, но тренироваться интересно. Стоит только пошевелить пальцами — и предложение выскакивает почти само. Как кролик из шляпы у фокусника… Дон! Скатерть жевать нельзя! Тебе тоже кусочек достанется, так что сиди и жди!..

Аккуратно, стараясь не растерять ни капли, старик полил лепешки медом.

— Да и дела у них идут хорошо, — добавила я. — Пряности много земли не требуют, их можно выращивать под крышей даже в самую снежную зиму. Когда мясо и овощи вечно несвежие, хочется убрать неприятные запахи, вот люди и закупают специи. Так что в нашей конторе всем обещают большие премии!

— Замечательно! — сказал старик и приподнял крышку заварника, проверяя, готов ли чай.

Мы принялись болтать обо всем на свете, потягивая чай. И поддразнивать нетерпеливого Дона, уплетая наши лепешки очень медленно и с большим аппетитом. Мы отрезали от них кусочек за кусочком ровно на один укус, долго смаковали каждый, прежде чем проглотить, и чем больше съедали, тем меньше становились эти отрезанные кусочки.

Каждый из нас поделился с Доном. Пес заглотил свою долю одним махом, безо всякого смакования, и с явным недоумением — дескать, и это все? — уставился на нас.

Жизнерадостные лучи, бившие в иллюминатор, словно так и хотели, чтобы каждый из нас подумал: «А что? Может, и весна уже совсем близко?» Море было спокойным, и паром, который обычно покряхтывал на волнах, как будто уснул. Горы снега из города, наваленные вдоль причала, ярко сверкали на солнце.

Когда трапеза подошла к концу, старик принес оругору, которую прятал у себя в умывальной, поставил шкатулку в центр стола, и мы стали слушать ее мелодию, одну и ту же, снова и снова. Мы прекратили говорить, распрямили спины, закрыли глаза. Я понятия не имела, как полагалось слушать оругору когда-то, пока она не исчезла, но почему-то была уверена, что именно с закрытыми глазами смогу достичь того эффекта, о котором рассказывал R.

Мелодия из шкатулки была простой, но нежной и очень искренней. Это я считывала без вариантов. Но как эти звуки могут остановить то, что пожирает мое сердце? Этого я понять не могла. Ведь когда бездонный омут утаскивает что-либо в свою пучину, на его поверхности не остается ни дрожи, ни ряби, ни пены — вообще никакого следа…

Дон тоже таращился на оругору с большим удивлением. Каждый раз, когда мы заводили шкатулку заново и мелодия начиналась с начала, он задирал уши торчком, плюхался на брюхо и пытался отползти от стола, но любопытство не отпускало его. Когда же я поместила звучащую коробочку на ладонь и поднесла прямиком к его носу, бедняга испуганно тявкнул и укрылся меж ног старика.

— Ну, а как там продвигается твоя… «история»? — спросил старик, закрыв наконец шкатулку. Как вспомнить, так и произнести это слово он мог уже только с большим трудом.

— Ну… Я пытаюсь. Но выходит и правда не очень, — ответила я.

— Иметь дело с тем, что уже исчезло, всегда нелегко. Должен признаться: каждый раз, когда я открываю эту коробочку и завожу пружину, внутри меня распахивается пустота. Я пытаюсь сказать себе, что, может, хотя бы сейчас найду в этих звуках для себя что-то новое. Только надежды никогда не сбываются… Но я не унываю и все равно заставляю себя заводить ее снова. Ведь для меня это очень важный подарок!

— Вот и я так же. Сажусь за стол, кладу перед собой чистый лист. Но сколько ни смотрю на него, не могу ступить ни шагу вперед. Не понимаю вообще ничего: ни где нахожусь, ни куда иду. Просто блуждаю одна в каком-то густом тумане… Иногда я решаю придумать какой-нибудь трюк и пытаюсь печатать на машинке, которую мне одолжила моя компания. Теперь она стоит у меня на столе. Есть в ней что-то привлекательное, если приглядеться. Сложный и в то же время деликатный механизм, вам понравится. Почти как музыкальный инструмент! Вот почему я все время вслушиваюсь в то, как они звучат — все эти клавиши, литеры, рычажки, пружины, каретка, — и все надеюсь услышать: а нет ли там, в этих звуках, какой-то связи с моей историей? Увы! Голова как будто парализована.

— Что говорить. От того зрелища, когда огонь чуть не спалил весь остров, парализует кого угодно!

— Да уж. В ту ночь я даже отчетливо слышала, как горит моя память…

Дон тихонько зевнул. Я вдруг заметила: пока мы болтали, он понемногу переползал вместе с солнцем туда, где пригревает лучше всего.

Издалека доносились крики детей — малыши явно радовались долгожданному солнцу. Перед портовыми складами люди в спецовках играли в мяч.

— И все-таки… — продолжала я. — Что могло заставить меня писать историю о машинистке?.. Я в своей жизни машинкой почти не пользовалась. Ни одной подруги-машинистки тоже не припомню. Очень все это странно… Я описывала чуть ли не каждую железяку! И сцены, где героиня печатает что-нибудь, так и мелькают одна за другой.

Глаза старика округлились.

— Но разве это вообще возможно — придумывать историю о том, чего сам никогда не испытывал? — спросил он с явным сомнением.

— Почему нет?.. Ты всегда можешь придумать сам то, что никогда не видел или не слышал. Описывать все только так, как на самом деле, от тебя не требуется. Можешь наврать с три короба, если захочешь… По крайней мере, так считает R.

— Наврать??

Чем дольше старик меня слушал, тем меньше что-либо понимал. Его седые брови поднимались все выше.

— Ну да. Наври хоть целую книгу, и никто тебя не осудит. Просто врать тогда нужно с нуля! Невидимое описывать как видимое. Несуществующее — как существующее. Находить слова для того, чего не бывает… Вот почему R говорит, что не нужно отчаиваться, даже когда наша память исчезает.

Я звякнула вилкой по опустевшей тарелке. Дон, похоже, дремал, положив голову на передние лапы. У людей в спецовках, как видно, кончился перерыв: побросав игру, они потянулись к воротам склада, на ходу натягивая рукавицы.

— Даже не знаю, могу ли я спрашивать… — проговорил старик после долгой паузы, глядя в морскую даль. — Но ведь ты, принцесса, в него влюблена, не так ли?

Не представляя, что на это ответить, я протянула руки к дремавшему Дону, потрепала его по загривку. Пес с недовольным видом открыл глаза и то ли громко выдохнул, то ли тихонько рыкнул. А затем вывернулся из моих рук, оббежал всю каюту по кругу и плюхнулся обратно на свое место под солнцем.

— Может, и так… — ответила я двусмысленно. И спросила уже сама: — Вы думаете, он когда-нибудь сможет покинуть убежище? И вернуться к жене и ребенку?

Ничего не ответив, старик взял в руки шкатулку и глубоко вздохнул.

— Лично я сомневаюсь, — продолжала я. — По-моему, больше нигде, кроме убежища, он теперь жить не сможет. Его сердце стало слишком густым и плотным. Если R выпустить во внешний мир, он разорвется на мелкие кусочки. Как глубоководная рыба, которую слишком быстро вытащили из воды. И моя задача как раз в том, чтобы удерживать его на дне.

— Вот как… — пробормотал старик, глядя на свои руки, и кивнул. Дон, явно собираясь поспать еще, почесал лапой челюсть и с блаженством потянулся всем телом.

И в эту секунду откуда-то с неба раздался чудовищный грохот.

Мы со стариком вскочили на ноги и, пригнувшись, уперлись ладонями в стол. Дон распахнул глаза и еще через миг стоял на всех четырех лапах, натянутый как тетива.

Паром заходил ходуном. Почувствовав, что куда-то улетаю, я бросилась на пол и вцепилась в ножку дивана. Шкаф, посудные полки, радиола, торшер, часы с маятником — буквально все в каюте вокруг нас срывалось с места, падало и крушилось.

— Землетрясение!! — крикнул старик.

21

Когда все перестало качаться и глаза мои снова открылись, первым, что я увидела среди обломков раскуроченной утвари, был Дон, забившийся под диван и дрожавший от ужаса.

— Ну, чего ты… — пробормотала я. — Все в порядке. Иди сюда!

Раскидав завал из торшерной стойки и ящиков от комода, я нырнула под диван, сгребла пса в охапку и вытащила наружу.

— Э-эй, вы где?! — окликнула я старика. — Вы целы??

Я наконец осмотрелась. В каюте царил такой кавардак, что вспомнить, где до этого сидел старик, было просто невозможно. Присоединяясь ко мне, Дон призывно гавкнул несколько раз.

— Здесь я! Здесь… — наконец отозвался старик. Голос был совсем слабый.

Старика придавило огромным комодом и завалило битой посудой. По лицу его текла кровь.

— Как вы там??

Я попыталась приподнять комод, но тот был таким тяжелым, что не сдвинулся ни на миллиметр, и я испугалась, что своей помощью сделаю старику только хуже.

— Забудь про меня и беги отсюда! — Его голос едва пробивался из-под завала.

— Не говорите глупостей! Я вас тут не оставлю.

— Беги! Сейчас шарахнет цунами!!

— Цу… нами? Это что??

— Долго объяснять! Огромная волна из-за горизонта. Приходит после землетрясения и сметает все вокруг… Будешь медлить — накроет и тебя!

— Я не понимаю, но… тогда бежим вместе!

Он задергал пальцами той руки, что выглядывала из-под комода, так, будто гнал меня прочь. Я же попыталась приподнять комод еще раз. Тот сдвинулся на какие-то несколько сантиметров и опустился назад. Дон таращился на меня с тревогой в глазах.

— Наверное, будет больно, терпите… Но когда я подниму, попробуйте выползать! Раз за разом — понемногу, слышите?..

Я повторяла все это, просто чтобы убедить себя в том, что у меня есть какой-то план. Мои колени были изрезаны каким-то стеклом — чулки порваны, все ноги в крови, но почему-то совсем не больно.

— Я скажу когда! На счет «три» выползайте, ясно? Главное — вместе, одновременно!

— Умоляю… Бросай это дело и беги!

— Да вы бредите, что ли?! Без вас? Не дождетесь!! — завопила я, распаляя себя перед очередным рывком… Как вдруг у самых лап Дона заметила длинный багор, которым открывали вентиляционный люк в потолке. «Рычаг!» — догадалась я, схватила его и просунула под угол комода.

— Раз… Два… Три!! — закричала я и навалилась на багор всем телом. Слава богу, на этот раз проклятый комод подался куда охотнее. Раздался оглушительный треск — то ли комода, то ли моей спины, — но я продолжала давить.

— Отлично, поехали дальше! Раз… Два… Три!!!

Из-под комода показались левые плечо и ухо старика.

И в этот миг паром зашатался снова. Не так яростно, как в первый раз, но достаточно, чтобы сбить меня с ног: не вцепись я покрепче в багор — снова бы рухнула на пол.

— Ох! Так это и есть… цунами?!

— Да нет же. Цунами — это гораздо страшнее!

— Ну, все равно поспешим!!

Явно желая помочь, Дон подскочил к старику, вцепился в рукав его свитера и принялся исправно тянуть пострадавшего из завала.

Ладони мои покраснели, виски ломило, плечи выворачивало из суставов, а проклятый комод почти не желал сдвигаться так, как от него требовалось. Но я все наваливалась на рычаг, и постепенно, фрагмент за фрагментом, тело старика начало появляться из-под руин…

Цунами? Или как там его? Слово вспоминалось с трудом, но почему-то не выходило из головы. Если старик так боится его, значит, это и правда нечто очень кошмарное. Может, огромное чудище, живущее на дне моря? Или какая-то невидимая, непреодолимая сила, вроде исчезновений? Пытаясь выдавить это наваждение из головы, я налегала на багор все сильней.

И лишь увидев, как освободилась уже и правая нога старика, я с облечением выдохнула и повалилась на спину без сил.

Кряхтя и шатаясь, старик поднялся на ноги и тут же ринулся к выходу.

— Вставай, принцесса! Бежим скорей!!

Сграбастав Дона в охапку, я поспешила за ним.

* * *
Не помню, как мы выбрались с шатавшегося парома, в какую сторону побежали, выскочив на причал, но когда наконец присели, чтобы отдышаться, под нами были руины библиотеки на склоне холма, а вокруг нас толпились все, кто, как и мы, успел убежать от землетрясения. От прекрасной погоды не осталось и следа — свинцовые тучи затянули все небо, грозя очередным снегопадом.

— Ты не ранена? — спросил старик, оглядывая меня.

— Нет, я в норме, — ответила я. — А вы? Откуда вся эта кровь?

Я достала из кармана платок и начала оттирать кровь с его лица.

— Царапины от битого стекла… — сказал он. — Ничего страшного.

Капли густой темной крови стекали от его правого уха к подбородку.

— А с ухом что?!

— Да просто порезался чуток.

— А вдруг перепонка повреждена? Или мозг?! Это же кошмар!

— Да нет же, нет! Ничего серьезного, говорю… — сказал старик и прикрыл окровавленное ухо ладонью.

Тут-то все и началось. Мы услышали нарастающий рокот, а морской горизонт закачался и погнал прямо к нашему берегу огромную белую стену воды.

— Это что?! — вскрикнула я, роняя платок.

— Цунами… — ответил старик, по-прежнему зажимая ладонью ухо.

Пейзаж перед нами изменился в мгновение ока. Как будто все огромное море вдруг всосалось в небеса и ушло под землю одновременно. Вода поднималась все выше и выше, грозя затопить весь остров. Толпа вокруг в ужасе застонала.

Проглотив паром, море перевалило через быки волнореза и подчистую слизало все домишки на побережье. Все случилось за какую-то пару секунд, но для меня эта сцена словно раздробилась на мириады фрагментов, каждый из которых я наблюдала отдельно: как уносило за борт кресло, в котором старик так любил подремать; как растворялись в ревущей воде бейсбольные мячи, забытые на площадке перед портовыми складами; как пунцовые крыши этих складов складывались, точно оригами, исчезая в ненасытной пучине…

Когда окружающее безумие наконец улеглось, первым, кто подал голос, был Дон. Вскочив на пенек и развернувшись к морю, он издал низкий протяжный вой, от которого, как по сигналу, зашевелились люди. Кто поплелся обратно вниз, кто начал искать питьевую воду, кто просто сидел и плакал.

— Все закончилось? — спросила я, подбирая с земли платок.

— Скорее всего, — отозвался старик. — Но я бы пока не торопился.

Мы посмотрели друг на друга. Выглядели оба ужасно. Свитер старика превратился в лохмотья, волосы посерели от пыли, тапки потерялись. В руках — единственное, что осталось: его оругору. Как ни странно, даже после всего на шкатулке ни вмятины, ни царапины. Что до меня — застежка на юбке сломана, чулки изодраны, одна туфля без каблука.

— Взяли шкатулку с собой? Но зачем? — спросила я.

— Сам не пойму. Кажется, я держал ее, когда меня придавило комодом. Но как сюда с ней бежал, не помню. То ли в руке сжимал, то ли в карман машинально сунул…

— Ну, хоть одну вещь спасти удалось. А я только Дона вытащить и успела…

— То, что Дон жив-здоров, — это самое главное! А мне, старику, для жизни много не надо… Все пожитки смыло волной? Да и ладно. Сам паром давно исчез, о чем говорить?

Старик посмотрел на море. Вся береговая линия была похоронена под обломками деревянных домов. Ленивый прибой перекатывал с места на место останки автомобилей. А вдали, уже в центре гавани, прямо из волн торчала корма затопленного парома.

— Вот и третью лепешку для кое-кого мы тоже не сберегли, — сказала я.

— Да уж, — кивнул старик.

* * *
Город тоже пострадал, и местами весьма заметно. Стены некоторых домов обвалились, в уличном асфальте зияли трещины, кое-где пылали пожары. То и дело мимо нас проносились кареты скорой помощи и фургоны Тайной полиции. А в довершение ко всему пошел снег.

Мой дом, на взгляд со стороны, потрепало не очень сильно, если не считать нескольких черепиц, упавших с крыши, и перевернутой конуры. Однако внутри дела обстояли намного хуже. Кастрюли, посуда, телефон, телевизор, вазы, газеты, коробки с салфетками и так далее — все было сорвано со своих мест и перемешано между собой.

Привязав Дона к колышку во дворе, мы сразу же поспешили в убежище. Больше всего нас тревожило, насколько вообще уцелело после землетрясения столь крохотное пространство между балками двух этажей. Торопливо закатав ковер в кабинете, я потянула за крышку люка. Но та не сдвинулась ни на миллиметр.

— Э-эй! Вы нас слышите?! — позвал старик, наклонившись. Через две-три секунды мы услыхали стук снизу.

— Да-да, я здесь! — подал голос R.

Я легла животом на пол и закричала уже в самую щель:

— Как вы там? Руки-ноги целы?!

— Я в порядке, а вы? Я страшно боялся за вас! Откуда мне знать, что творится снаружи? И что мне делать, если больше никто не придет?!

— Мы были на пароме, когда случилось землетрясение. Мы убежали, но паром затонул.

— Да вы что?! Какое счастье, что вы целы! Я все пытался приоткрыть хоть немного крышку… чтобы понять, что творится… Тянул, толкал, стучал… Бесполезно, заклинило намертво!

— Я сейчас потяну еще раз! — сказал старик. — А вы толкайте снизу!

С полминуты они провозились с крышкой вдвоем, но все так же безрезультатно.

— Может, из-за землетрясения перекосился пол?

Хотя нас разделяла всего лишь одна несчастная доска, голос R почему-то звучал очень тихо. И я заволновалась еще сильнее.

— Так и есть! — отозвался старик. — Крышку зажало меж половиц!

Он задумчиво почесал подбородок.

— Но если мы не откроем, что будет с ним? Помрет от голода? Или раньше задохнется?! — тихонько затараторила я от испуга.

— А вентилятор крутится?! — крикнул старик.

— Откуда? Электричества нет! — отозвался R.

День был в разгаре, и я лишь теперь сообразила: а ведь и правда, света в доме нет…

— Так у вас там темно, хоть глаз выколи?

— Ну да…

Мне показалось, голос R начинает куда-то уплывать.

— Надо спешить! — завопила я, вскакивая на ноги.

— Тогда нужны зубило и ножовка, — ответил старик.

* * *
Работал старик, как всегда, молча, быстро и сосредоточенно. Десять минут колдовства — и проклятая крышка наконец распахнулась. Все это время я простояла рядом, трясясь от волнения. Вся моя помощь свелась к тому, что я позаимствовала зубило с ножовкой у бывшего шляпника. Зубила были и в нашем подвале, но там царил такой кавардак, что искать их без света было попросту некогда; инструменты же старика утонули вместе с паромом, и все, что нам оставалось, — это все-таки побеспокоить соседей из дома напротив.

Бывший шляпник с радостью одолжил что нужно, но тут же захотел во что бы то ни стало пойти со мной.

— Да уж, трясло так трясло! Ты сама-то цела? А что чинить собралась? Я обязательно помогу!

— Спасибо, не стоит! Я и сама управлюсь!

— Женщина? — удивился он. — С таким инструментом — сама?

— А-а, да нет же! У меня там старик в гостях!

— В час нужды две руки хорошо, а четыре лучше! — настаивал он.

Продолжая улыбаться, я попыталась срочно придумать, как отвадить его, не обижая, но и не вызывая у него подозрений.

— Дело в том, что у старика по всему лицу какая-то сыпь… — защебетала я. — То ли экзема, то ли еще что… В общем, выглядит он ужасно. И не хочет никому показываться на глаза. В такие годы — и такой стеснительный, представляете? Да еще и упрямый как осел!

Так мне и удалось избавиться от бывшего шляпника.

Когда крышка с грохотом распахнулась, подняв целую тучу опилок, все три наших горла испустили победный крик. Мы со стариком тут же подползли к люку и глянули вниз. R сидел под самой стремянкой, обняв колени, и смотрел на нас с великим облегчением и дикой усталостью одновременно. Все его волосы были в опилках от развороченной крышки люка.

Мы слетели к нему по стремянке и, обнявшись втроем, долго хлопали друг друга по плечам, издавая нечленораздельные крики радости. И хотя в каморке царила почти полная тьма, было ясно, что землетрясение не пощадило ее. Стоило двинуться с места даже чуть-чуть, как ноги тут же натыкались на то, чего раньше здесь быть не могло. Впрочем, двигаться нам и не требовалось. Все, чего нам хотелось, — это стоять и обниматься друг с другом до скончания века. Никакого другого способа удостовериться в том, что мы еще существуем, у нас попросту не было.

22

Восстановиться у города не получалось. Как ни старались его жители починить все разрушенное и скорее вернуться к привычной жизни, мороз и нехватка материалов тормозили любую работу. Вдоль обочин с тротуарами так и тянулись завалы из останков домов, земли и песка. Снег, не успевая коснуться земли, сразу же превращался в грязь, отчего весь остров выглядел лишь еще безнадежнее.

Мусор и хлам с побережья смывало прибоем и уносило все дальше в море. А в центре гавани так и торчала из воды одинокая корма парома. Картина эта навевала мысли скорее о страусе, который спрятал голову в песок и задохнулся, а совсем уже не о том, что когда-то этот паром был пристанищем для одинокого старика.

На третий день после землетрясения, ближе к обеду, я шагала по трамвайной улице, как вдруг увидела семейство Инуи. Точнее, не самих, а их рукавички. Те самые, детские. Ошибки быть не могло.

Мой начальник отправил меня в город по делам, и я уже собиралась зайти в магазинчик канцтоваров, когда мимо проехал темно-зеленый фургон. Тяжелый кузов мотало из стороны в сторону — людей под брезентом, похоже, было битком. Прохожие и машины, уступая ему дорогу, прижимались к обочинам и ждали, чтобы он поскорее скрылся из глаз.

Я стояла, положив пальцы на ручку двери, и старалась не глядеть на фургон, но эти рукавички чуть не сами бросились мне в глаза из щели в брезентовом тенте. Я вздрогнула и впилась туда взглядом. Это были они. Вязаные, небесно-голубые. На шнурке, продетом в рукава, чтобы не потерять.

— Малыш Инуи?! — только и выдохнула я.

Я вспомнила, как тогда, в подвале, подстригала ему ноготки. Как отрезанные кусочки, мягкие и прозрачные, кружась, опадали на пол и как я держала в пальцах его гладкие ладошки, пока эти рукавички лежали рядом.

Ни лиц, ни силуэтов в той брезентовой щели было не разглядеть, и лишь рукавички эти выглядывали во внешний мир так отчаянно, что я готова была броситься за фургоном вдогонку, если бы тот уже через пару секунд не скрылся из глаз.

До меня уже доходили слухи о том, что те, кого до сих пор скрывали в домах, которые теперь обрушились или сгорели в пожаре, обречены шататься по улицам без крыши над головой. И что Тайная полиция хватает их одного за другим и увозит в свои неведомые казематы. Значит, теперь и семья Инуи угодила в их лапы? Но убедиться в том никакой возможности не было. Все, что мне оставалось, — это молиться о том, что кто-то еще подстригает их мальчику ноготки, а рукавички по-прежнему защищают его от холода.

Старик перебрался жить ко мне. Сама-то я понемногу давно уже готовилась к этому и никаких неудобств не испытывала. Тревожило меня лишь то, что после землетрясения он совсем захандрил. Хотя что тут странного? Любой, кто вот так, в одночасье, остался без крова, будет какое-то время ходить как пришибленный. Да и знать мой дом как свои пять пальцев — это одно, а жить в нем — совсем другое! К таким переменам привыкают не сразу, убеждала я себя все время.

Хотя, конечно, сам дом после землетрясения он приводил в порядок с огромным рвением. Стены здания, хвала небесам, уцелели, но внутри царил такой кавардак, что в одиночку я бы не представляла, с чего начать. Старик же восстанавливал все очень быстро — да так, что становилось даже лучше, чем прежде.

Первым делом он занялся мебелью: поднял и расставил все, что упало, отремонтировал что смог, а то, чего уже не починить, разобрал на части и сжег во дворе. Затем разгреб все завалы в комнатах, рассортировал все по кучкам, разложил по местам. Надраил воском полы. И, наконец, исцелил все покосившиеся окна и двери — включая, конечно же, крышку от люка в убежище, — так что все теперь открывалось и закрывалось как нужно.

— Ваши порезы на лице еще не зажили, — волновалась я. — Отдыхайте почаще!

— Да ну! — отозвался старик. — Заживут быстрей, если не думать о них, а заняться делом… Кстати, я тут на улице встретил соседа из дома напротив… «О, — говорит, — я смотрю, ваша экзема еще не прошла, берегите себя!»

Он рассмеялся и продолжил стучать молотком.

* * *
Эти загадочные штуковины мы со стариком обнаружили, когда прибирали в подвале.

Именно туда, в подвал, вечно складывались без разбору всякие старые вещи, и теперь, после землетрясения, там царил такой хаос, что ногу поставить некуда. Поначалу я решила воспользоваться ситуацией и повыбрасывать оттуда все ненужное. Но все, чего бы я ни коснулась, — альбомы для набросков, зубила и так далее — было тесно связано с мамой, так что затея моя провалилась чуть ли не сразу.

— Подойди-ка сюда, принцесса! — окликнул меня старик, сидя на корточках у поваленного стеллажа.

— А что там? — спросила я и проследила за направлением его пальца. На полу между полками темнели мамины скульптуры — те самые, что я приняла на хранение от семейства Инуи. Сказочный баку, подаренный им на свадьбу, большеглазая кукла к рождению их дочери и три абстрактные фигурки, которые мама отослала им перед тем, как ее забрали.

— Вот сюда смотри, — добавил старик.

Хотя баку и кукла при падении уцелели, три остальные работы местами растрескались. Но звал меня старик вовсе не за тем, чтобы сообщить о поломке. А чтобы показать мне то, что проглядывало из-под трещин.

— Ну-ка, ну-ка… — озадачилась я, бережно подняла фигурки с пола и выстроила на верстаке. Мы присели на стулья и примерно с минуту пытались разглядеть через трещины, что же спрятано у статуэток внутри.

— Может, все-таки вытащить? — не выдержала я.

— Да видно, придется, — кивнул старик. — Иначе ничего не поймем. Только будь осторожна! Вдруг там что-то опасное?

— Это вряд ли… Только не в маминых работах!

Осторожно, орудуя только большим и указательным пальцами, я извлекла на свет три предмета один за другим.

Первый являл собой продолговатый листок бумаги, свернутый в несколько раз. Пожелтевший, истертый на сгибах. С буквами и цифрами, прочесть которые удавалось с трудом.

Второй объект оказался металлическим. Продолговатый брусок, похожий на шоколадный батончик. С рядами каких-то дырочек по бокам.

И наконец, третьим объектом был полиэтиленовый пакетик с горстью каких-то белых таблеток внутри.

— И все это мама прятала в своих скульптурах? — удивленно спросила я, разложив предметы на верстаке.

— Похоже на то, — пробормотал старик и медленно обошел верстак по периметру, изучая объекты под разными углами. Все обломки скульптур я собрала и аккуратно разложила на краю столешницы. Но сколько в них ни копалась, больше ничего не нашла.

— Неужели Инуи об этом не знали?

— Если бы знали, наверняка рассказали бы и тебе.

— И то верно… Значит, целых пятнадцать лет это все хранилось внутри скульптур и никто ни о чем даже не подозревал?

— Да, скорее всего.

Подперев ладонями щеки, мы сидели и молча глядели на таинственные предметы. Старая керосиновая печка, как всегда, грела плохо. В окошко под потолком бились снежинки, и никакого неба не просматривалось. Лишь иногда еле слышно потрескивал лед на реке.

«Да ведь это вещи — из тех, что мама прятала в ящичках комода под лестницей!» — осенило меня. Бумажный листок, металлический брусок, белые таблетки… На первый взгляд — ну, что между ними общего? Но в каждой вещице ощущалась своя особая притягательность. Прелесть сдержанного достоинства, которое нельзя потерять.

— И что нам теперь с ними делать? — спросила я.

— Хороший вопрос…

Старик потянулся правой рукой к металлическому бруску, попробовал взять. Но его пальцы вдруг задрожали и сомкнулись в пустоте, не достигнув цели.

Снова и снова он пытался коснуться предметов на верстаке, но каждый раз как-то странно промахивался.

— Что с вами? — удивилась я. Спохватившись, старик схватился левой рукой за правую и вернул ее на колено.

— Так, ничего. Просто очень волнуюсь, глядя на все эти… чудеса.

— А с рукой у вас что? Позвольте, я посмотрю!

— Да нет, ерунда… Не стоит внимания.

И он развернулся чуть боком, пряча правую руку от моих глаз.

— Вы, наверное, устали. Бог с ним, с подвалом! Давайте сегодня отдохнем.

Он молча кивнул.

— Но это нужно отнести в убежище к R… Я уверен, вещи такого рода могут существовать только там.

* * *
— А твоя мама создавала еще какие-нибудь скульптуры после получения повестки — и до того, как ее забрали? — спросил меня R.

— Сложно сказать… — ответила я, комкая пальцами покрывало. Все три найденных в подвале предмета лежали теперь в ряд на кровати. — Думаю, если что и успела, то как раз те три, что под конец и послала Инуи. Все, что она оставила отцу или мне, было создано гораздо раньше.

— И больше она нигде своих работ не хранила?

— Разве только на даче, выше по реке. Но туда я уже несколько лет не заглядывала. Теперь там, наверное, сплошные руины…

— Значит, это там, я уверен! Место, где твоя мама держала свои работы. А еще точнее — прятала в них вещи, которые исчезали. Чтобы Тайная полиция не нашла.

Он уперся ладонями в край кровати, закинул ногу на ногу. Пружины жалобно скрипнули.

— Так вот почему ящички старого комода опустели неведомо когда?

— Именно.

Первым он взял бумажный листок. Развернул его, поднес к моим глазам. Держа на ладони так бережно, будто чувствовал: еще немного — и тот рассыплется.

— Помнишь, что это? — спросил он.

— Нет, — со вздохом ответила я.

— Это билет на паром.

— «Билет… на паром»??

— Ну да. Смотри… Буквы, конечно, совсем поблекли, но вот здесь напечатано, куда он направляется и сколько стоит поездка. Это — билет для того, чтоб доплыть до большого острова далеко на севере. Все покупали такие билеты и садились на паром. Тот самый паром, на котором работал механиком наш старик.

Я затаила дыхание и уставилась, не мигая, на замусоленный клочок бумаги. На полинявшей картинке элегантный паром бороздил морские волны. Как же он назывался? Когда на нем жил старик, краску, которой было написаноназвание, совсем разъело соленым ветром. И разобрать их стало так же невозможно, как и на этой картинке.

— Мне кажется, я что-то вспоминаю… словно что-то всплывает из глубины памяти на поверхность. — Глаза мои защипало. Страшно хотелось зажмуриться, но я заставляла себя смотреть на картинку и дальше, боясь, что размытые образы погрузятся обратно в пучину. — То есть это даже не воспоминания. Скорее, просто смутные ощущения. Совсем не такие плотные и яркие, как у вас… Их приходится выдавливать из себя, иначе они снова уйдут на дно.

— Выдавливать? Ну давай попробуем… Вспоминай все, что можешь, любые отрывки!

Он положил ладонь на мое колено, и наши плечи соприкоснулись.

— Вспоминается только одно… Где и как покупали этот «билет», как им пользоваться, какой в нем смысл — я понятия не имею. Но сама эта бумажка, свернутая точно так же, лежит в одном из ящичков старого комода в подвале под лестницей… Когда тянешь ящик за ручку, тот выдвигается — и края бумажки подрагивают, как от испуга. Но мама берет ее и разворачивает, так же бережно, как только что делали вы… В подвале, как всегда, ночь. В окошко под самым потолком заглядывает луна. Вокруг валяются куски дерева, камня и гипса. Река за домом журчит чуть слышно, словно бормочет ночь… Мамина ладонь — сильная, теплая, вся в мелких шрамах от зубила — перепачкана глиной. Кажется, она протягивает мне этот «билет». Я сначала смотрю то на него, то на маму, будто сравниваю их друг с дружкой… А потом беру его — осторожно, двумя пальцами. И сердце чуть не выскакивает у меня из груди, но не от радости и не от любопытства. Скорее от страха, что сейчас он выскользнет из моих пальцев и растворится в окружающей пустоте. Но мамина улыбка все подбадривает меня… Я не могу понять, отчего мама так оберегает его, ведь это просто клочок бумаги, не отличимый от мусора в нашей урне. Но не хочу разочаровывать маму и обращаюсь с ним так же бережно, как она…

Выплеснув из себя все это без остановки, я захлебнулась словами и согнулась пополам. Стараясь выдавить из памяти все, что можно, я сосредоточилась так сильно, что едва не задохнулась. Резкая боль прошивала грудь, отдаваясь в ребрах.

— Не насилуй себя… Отдохни. — Он положил «билет» обратно на кровать и подал мне чашку с чаем. Запасы чая иссякали, и пили мы уже, скорее, подкрашенную воду, но чтобы восстановить дыхание, даже она была очень кстати.

— Вот и всегда у меня так. Ничего не могу вспомнить так, чтобы вас порадовать.

— Глупости. Дело не в том, чтобы зачем-то радовать меня. А в том, чтобы разбудить твое уснувшее сердце.

— Уснувшее сердце?.. Хорошо бы оно просто спало, а не исчезло совсем.

— Ну, о чем ты говоришь! Разве не ты сейчас вспоминала этот билет на паром? Ручку ящика, мамину ладонь, бормотание реки?

Привстав, он пригасил лампу и снова сел на кровать. Его убежище теперь выглядело почти так же, как до землетрясения. Зеркало, бритвенный станок, пузырьки с лекарствами снова стояли на полках в привычном глазу порядке. И только крышка люка над головой белела новыми досками.

Я вдруг подумала, что все наше время вдвоем мы с R проводим исключительно на кровати. На этой простой, но крепкой кровати, которую в великой спешке сколотил для него старик. Застеленной мягким покрывалом, которое я раз в три дня проветриваю во дворе. Кроме этого четырехугольника, для нас нет места больше нигде. На этой кровати мы беседуем, сидим во время еды, смотрим друг на друга; на ней же наши тела сливаются воедино. Я будто новыми глазами увидела единственное пространство, дарованное нам на двоих: ненадежное, тесное, мимолетное.

— Я знаю, — проговорил R, — когда по омуту твоего сердца побежит даже слабая рябь, оно проснется, и тебе непременно захочется что-нибудь написать. Ведь именно так ты написала все свои истории! — воскликнул он, схватил металлический брусок, похожий батончик в серебряной фольге, и поднес ко рту. «Неужели он и правда это съест?!» — оторопела было я, но он, смеясь одними глазами, начал энергично вдыхать и выдыхать, гоняя воздух через крохотные сквозные отверстия. И тогда из металлического батончика полились долгие, протяжные звуки.

— Ой, мама!.. — невольно вскрикнула я. Но его рот был занят, и он не смог ответить словами, а только выдувал все новые звуки, еще и еще.

Это было совсем не как оругору. Эти звуки излучали теплоту и заполняли своей энергией все уголки убежища, даже переходя иногда в тоскливую дрожь. А кроме того — уж совсем не как с оругору! — здесь не повторялась одна и та же мелодия без конца, и при этом каждый звук обладал своей единственной и неповторимой интонацией.

Он схватил брусок обеими руками, прижал ко рту и начал водить им по губам туда-сюда. Двигал вправо — звуки становились все выше, влево — все ниже. Батончик совсем утонул в его руках, и стало казаться, что все эти звуки исходят прямо у него изо рта.

— Это — гармошка, — сказал он, наконец опуская руки.

— Гар-мош-ка… — повторила я, словно пригубливая каждый слог, вытекающий из его рта. — Звучит романтично. Точно имя для кошки. Белой и пушистой!

— Только это не кошка. Это — музыкальный инструмент!

И он протянул гармошку мне. Взяв батончик в руку, я лишь сильнее удивилась тому, какой он маленький. Его серебро, хотя местами и потемневшее, ярко поблескивало в свете лампы. Вдоль центральной пластины были выдавлены буквы какого-то алфавита — видимо, название завода, где этот инструмент изготовили. А на том боку, который R прижимал к губам, тянулись два ряда маленьких дырочек, похожих на пчелиные соты.

— Попробуй сама, — предложил мне он.

— Я?.. Но я же не умею.

— С чего ты это взяла? Наверняка ты в детстве тоже играла на гармошке. Зачем еще, по-твоему, твоя мама так хотела ее сберечь?.. Ну, давай, попробуй. Это так же просто, как дышать!

Поколебавшись пару секунд, я прижала гармошку к губам. Тепло его дыхания еще оставалось на ней. Я дунула слабо, совсем легонько, но звук получился куда сильней, чем я ожидала. Поразившись, я отняла пчелиные соты от губ.

— Видишь? Само выдувается, — улыбнулся он. — Это до. А следом — ре, потом ми… Если вдыхать-выдыхать вот так, по порядку, — услышишь до-ре-ми-фа-со-ля-си-до!

И он сыграл для меня несколько мелодий. Одни я знала, другие нет, но все они очень меня успокаивали.

Музыкальных инструментов я не касалась уже очень давно — и так же давно не слышала. Просто забыла о том, что они существуют. А ведь ребенком я училась играть на органе! Моя учительница была дамой очень крутого нрава. На контрольных прослушиваниях я вечно путала аккорды, отчего играла, стыдливо сутулясь и пряча лицо за крышку органа. Музыкального слуха у меня не было — «до-ми-соль» для меня звучало так же, как «ре-фа-ре». И когда все дети исполняли что-нибудь вместе, старалась просто поглаживать клавиши, не нажимая, чтобы не портить представления. Папку для нот смастерила мне мама. На папке была аппликация: медвежонок с яблоком на голове.

Где же они теперь — тот орган, та папка для нот? Домашний орган стоил нам больших денег, и мама долго еще ворчала после того, как я бросила им заниматься, не проучившись и года. Потом его зачехлили, и какое-то время он служил постаментом для маминых скульптур, но потом куда-то исчез. Все-таки со временем старые вещи могут пропадать куда-то тихонько и без всякого исчезновения.

А он все дул в гармошку, уперев глаза в пол и склоняясь левым плечом вперед, и его отросшая челка плясала на самых бровях. Играл он мастерски. Не ошибся ни разу. И знал очень много разных мелодий — быстрых и медленных, радостных и печальных.

Иногда он предлагал мне сыграть еще. Я отползала и смущенно отнекивалась, но он говорил, что желает отдохнуть и хоть недолго побыть аудиторией. Отступать было некуда, и я кое-как, вспоминая на ходу, наиграла колыбельную, которую мне напевала нянька, а потом и дворовую считалку для игры в камешки. Звучало это ужасно. Я не понимала, где фа, где си, путала расстояния между нотами, а поскольку дышать в таком темпе не привыкла, мои неуклюжие рулады то резали громкостью уши, то иссякали, грозя умолкнуть совсем. Но он все равно похлопал, когда я закончила.

Для игры на гармошке убежище подходило идеально. Уличный шум сюда не проникал, телефоны не звонили, никто не входил — старик уже спал в комнате с татами на первом этаже, — и поэтому звуки расходились по комнате равномерными клубами, внутри которых мы могли запираться от мира, сколько нам нравится. Только воздуха не хватало, и после каждой долгой игры мы с открытыми ртами бросались к вентилятору отдышаться.

Когда мы отыграли все песни, которые знали, R вернул гармошку на кровать и взял в руки третью из наших находок. Открыв прозрачный пакетик, он высыпал белые таблетки себе на ладонь. И хотя сам пакетик пожелтел и слежался, его содержимое не пострадало от времени.

— Это лекарство? — спросила я.

— Нет. Это монпансье. Надо же! Твоя мама старалась сохранить даже такие банальные мелочи…

Монпансье были круглыми, с небольшой выемкой в середине, и все в беловатой пудре. Он взял одну таблетку и нежным движением поместил ее мне между губ. Ошеломленная, я закрыла ладонями рот, но он продолжал улыбаться.

Это было так сладко, что обжигало рот. Но стоило двинуть языком, чтобы лучше распробовать, как таблетка начала таять, а вскоре и растворилась совсем.

— Ну как? Понравилось? — спросил он.

Все закончилось так быстро и неожиданно, а мне так отчаянно хотелось продлить в себе эту сладость хотя бы еще на миг, что вместо ответа я просто кивнула.

— Жженый сахар с лимоном, — сказал он. — Когда я был маленький, монпансье продавались в любой лавке города. По всему острову их делали самые разные! Но теперь от них осталась только вот эта пригоршня…

Он закинул один леденец себе в рот. Наверняка тот растворился в его рту так же сразу, как и прежде в моем. Но сам R вдруг застыл недвижно, уткнувшись взглядом в оставшиеся таблетки. Сколько мы так просидели с ним молча, вспомнить уже не берусь.

— Что осталось, разделим со стариком! — проговорил он наконец. И ссыпал последнее монпансье обратно в пакетик.

* * *
В тот вечер он рассказал мне три истории — о каждой из наших находок. А билет на паром, гармошка и монпансье выстроились в ряд у нашей одной на двоих подушки.

Когда я легла, мне почудилось, будто кровать стала меньше, чем была, когда мы на ней сидели. Теперь она как будто окаймляла нас всеми своими краями, не оставляя свободного места. Но его руки были большими, и я, свернувшись в этих объятиях поуютней, могла взъерошивать его шевелюру и даже иногда легонько чихать.

Ночь, должно быть, уже совсем сгустилась, но из-за его плеча я не могла разглядеть будильника на полке. Засов у новенькой крышки люка над головой поблескивал металлом в полумраке. Лопасти вентилятора неустанно вертелись дальше.

— Там, на северном острове, было пастбище, — начал R. — Небольшое пастбище у подножия горы, где выращивали коров, овец и лошадей. И где за небольшую плату можно было даже покататься верхом. Одна из пастушек сажала меня на лошадь, брала в руки уздечку и делала с нами круг по тамошней площади. Круг получался маленький и скоро заканчивался. Я всегда кричал девушке, чтобы она вела лошадь помедленней. И однажды она даже согласилась сделать с нами еще один круг… А еще на том пастбище был сыроваренный заводик. Каждый раз, когда я заходил туда, меня начинало тошнить. Я смотрел, как огромная чаша, похожая на бензиновую цистерну, медленно вращается, перемешивая жидкий сыр, и с ужасом представлял себе, что будет, если я туда упаду. Мы развлекались на пастбище целый день, а к пяти часам возвращались к причалу, чтобы успеть на обратный паром. На северный остров и обратно паром ходил всего четыре раза в день. На причале всегда было оживленно, как на рынке. Везде торговали мороженым, попкорном, печеными яблоками, конфетами — и такими вот леденцами. Всем, что так любят дети… Когда мы возвращались с северного острова, солнце, садившееся в море за бортом, казалось удивительно близким: протяни руку — дотронешься. С моря наш остров, в сравнении с северным, казался очень тихим, унылым и каким-то размытым. Билет на паром я всегда прятал в заднем кармане штанов. И всегда сгибал его вчетверо — вот прямо как этот, — чтобы не потерять. Но от поездки на лошади он всегда становился мятым и потертым…

Он рассказывал все дальше, не прерываясь. Как будто читал мне вслух волшебную сказку или исполнял уютную музыку. Иногда я поднимала голову и бросала взгляд на три чудесных предмета у подушки. Но те, казалось, по-прежнему дремали — так мирно и так невинно, будто и не думали скрывать в себе все эти поразительные истории. И я тут же вновь прижималась щекой к его груди.

Он рассказал, как играл на гармошке в школьном оркестре. Как однажды во время праздничного концерта палочка у их дирижера сломалась пополам и весь оркестр грохнул от хохота, обрывая пьесу на середине. Как его бабушка всегда носила в кармане фартука баночку с монпансье и украдкой угощала любимого внука леденцами, подсовывая один за другим, пока тот не объелся их так, что ему стало плохо. Как мама ругала за это бабушку. И как бабушка умерла от болезни, которая истощает сердечную мышцу.

Разговоры об исчезнувшем всегда бьют меня по нервам. Но от этих историй скорее веяло уютом. И хотя то, о чем он рассказывал, удавалось нарисовать в воображении далеко не всегда, я совсем не расстраивалась. И точно так же, как некогда в маминой мастерской, продолжала доверчиво вслушиваться в слова. Точно маленькая девочка, что расправляет свой фартучек и подставляет его Небесам, чтобы те послали ей шоколадку.

23

В следующее воскресенье я решила съездить со стариком на мамину дачу. Возможно, R прав и там действительно осталось еще много запретных маминых работ?

Гордым словом «дача» мама называла грубо сколоченную хижину на северном склоне, которую использовала как летнюю мастерскую. С тех пор как мамы не стало, никто уже не входил туда, а последнее землетрясение могло запросто оставить от хижины сплошные руины.

Набив рюкзаки бутылками с водой и упаковками с бэнто, мы отправились в путь с утра пораньше. Изображая семейство, решившее съездить в деревню, чтобы закупить овощей подешевле, сели в поезд, доехали до подножия гор и еще целый час до полудня топали вдоль реки, вверх по горной тропинке, пока наконец-то не прибыли к хижине.

— Ну и развалины! — протянул старик, скидывая рюкзак на снег, и вытер лицо полотенцем, которое носил за поясом.

— Хуже, чем я боялась, — кивнула я, села на камни у самого речного истока и глотнула воды из бутылки.

Сама хижина уже мало напоминала здание как таковое. Где у нее вход, было не разобрать, но так и казалось, будто от малейшего прикосновения она с грохотом развалится на части.

Крыша провисала под тяжестью снега, печная труба обвалилась, а щели между замшелыми досками стен заросли какими-то яркими разноцветными грибами.

Перед началом работы мы решили подкрепиться и передохнуть. Но совсем недолго: Тайная полиция брала на заметку всех, кто шатался по улицам после захода солнца, так что вернуться нужно было засветло и времени у нас оставалось в обрез.

Разобрав доски, когда-то служившие хижине дверью, мы вошли внутрь. Пол у порога оказался усеян гвоздями, зубилами, скальпелями и прочими колюще-режущими орудиями из скульпторского арсенала. Опорный столб, на котором держалась крыша, обрушился, и мы осторожно двинулись в полумрак, освещая дорогу фонариком.

— А-а-а!!. Что это?! — вдруг завизжала я себя не помня. Прямо под верстаком передо мной вдруг мелькнуло что-то ужасное. Совсем не такое, как запыленные руины вокруг. То был неподвижный кусок мокрой слизи, мягкий, но с торчащими острыми клинышками, изувеченный и оплывший, который к тому же источал нестерпимую вонь. Старик направил туда фонарик.

— Кажется, что-то сдохло, — сказал он невозмутимо.

— Сдохло?!

— Ну да… Кошка, скорее всего. Дикая, но забралась сюда помереть.

Мы осмотрели останки внимательней. Плоть на голове и теле уже почти испарилась, открывая взору белые кости, но лапы с ушами и правда напоминали кошачьи. Наспех сложив ладони, мы помолились за спасение существа, которого никогда не встречали, и, стараясь больше не глядеть в его сторону, приступили к работе.

Мамины статуэтки были разбросаны по всей хижине в огромном количестве. К нашему облегчению, различать, которые из них она создавала за тем, чтобы в них что-то спрятать, а которые нет, оказалось несложно. Все скульптуры-тайники изначально задумывались как абстрактные композиции из деревянных и каменных элементов — сделанных так, чтобы содержимое было легко достать. Многие из них оказались уже разбиты, а то, что хранилось внутри, выглядывало из трещин или валялось рядом.

Мы начали складывать все это в рюкзаки, а когда те наполнились, задействовали чемодан, который специально на этот случай притащили пустым.

Разбивать каждую фигурку и проверять содержимое было некогда. Мы просто брали их в пальцы, одну за другой, и в ту же секунду могли сказать, скрывается там исчезновение или нет.

Через пару часов мы закончили. Два рюкзака и чемодан были забиты до отказа. Мы задумались, не похоронить ли кошку, но в итоге трогать не стали, рассудив, что и хижину эту скоро сровняет с землей, так пускай уж хотя бы снег погребет их обоих вместе.

Уже на берегу истока я опустила чемодан на землю и обернулась туда, куда наверняка уже никогда не вернусь.

— Может, я понесу чемодан? — предложил старик.

— Нет, все в порядке! — ответила я. И мы спустились по горной тропинке на станцию у подножия.

Поезд прибывал уже вот-вот, на станции было оживленно. Зал ожидания на платформе заполнили семьи, возвращавшиеся с пикников, походники с рюкзаками и фермеры, привозившие в город овощи, — все с большим багажом. Пассажиры явно о чем-то беспокоились, это читалось у каждого на лице. Вся станция словно дышала необъяснимой тревогой.

— Поезд опаздывает? — уточнила я, перекладывая чемодан из правой руки в левую.

— Нет, принцесса, — ответил старик. — Они проверяют багаж.

* * *
Перекрыв входы-выходы, Тайная полиция выстроила всех пассажиров в две длинные очереди. Цепочка из темно-зеленых фургонов тянулась перед станцией вдоль всего кольцевого разъезда. По их же приказу станционные служащие вынесли из зала ожидания все скамейки, чтобы те не мешали проверке багажа. Поезд уже стоял на платформе, но, похоже, отправляться пока не собирался.

Я взглянула на старика. Слова застревали у меня в горле. «Что нам делать?!» — спросила я его одними глазами.

— Не показывай, что волнуешься, — быстро прошептал он. — Занимаем очередь последними!

Отдавшись волнам толпы, мы начали медленно смещаться назад, пока не оказались в очереди примерно десятыми с конца. Прямо перед нами стоял фермер с огромным бамбуковым коробом за плечами. В коробе были овощи и консервы, а также вяленое мясо, сыр и прочие яства, от одного вида которых сразу же начинали течь слюнки. А позади нас стояли богато одетые мать и дочь, у каждой по чемодану.

Очереди постепенно продвигались вперед. Тайная полиция расхаживала по залу, поигрывая пальцами на пистолетах и ощупывая нас подозрительными взглядами. И хотя из-за спин пассажиров было толком не разглядеть, кажется, у самого выхода на платформу двое офицеров проверяли у всех багаж и документы.

Волей-неволей мы слушали осторожные шепотки и несмелое бормотание, раздававшиеся в толпе вокруг нас.

— Многовато стало проверок в последнее время…

— Нашли где искать! Кого здесь найдешь, в такой глухомани?

— Как знать, как знать… Я слышал, люди из убежищ теперь разбегаются по горам и лесам, потому что там безопаснее. Вот Тайная полиция и зачищает теперь все деревни. А недавно поймали одного прямо в горной пещере!

— А в итоге страдаем мы! Скорей бы уже со всем этим покончили!

С приближением полиции все шепотки умолкали как по команде.

— Больше всего их интересуют документы, а не багаж, — пробормотал старик, наклонившись якобы за тем, чтобы поправить ремень на брюках. — У нас пропуска в порядке, так что можно не волноваться.

И действительно, документы у каждого проверяли долго и основательно. Разглядывали со всех сторон, изучали на свет, сличали лицо с фотографией, старательно вычисляя, не фальшивый ли пропуск и не значится ли его номер в черном списке. Багаж же, наоборот, просматривали быстро и вскользь, в основном лишь распахивали да окидывали взглядом сверху, но не копались внутри.

Однако в наших пожитках их взгляду откроются уже не исподнее со свитерами и не сладости вперемежку с косметикой. В нашей поклаже мы собираемся пронести очень странные даже на первый взгляд объекты, ни названия, ни назначения которых и сами не знаем, ибо даже память о них давно уже канула в прошлое. Я затянула покрепче лямки на рюкзаках и стиснула ручку чемодана. Объекты эти столько лет продремали во чреве скульптур, позабытых во мраке развалившейся хижины, что просто дрожат от ужаса теперь, когда их так грубо разбудили и так внезапно вытащили на свет. И этот их ужас отчетливо передается мне через спину и пальцы.

— Предоставь это мне, принцесса, — сказал старик. — Тебе говорить ничего не нужно.

Но как же он все-таки собирается объяснять, что у нас в багаже? Скорее всего, они сразу же усомнятся, скульптуры ли это вообще. Для таких, как они, абстрактное искусство подозрительно уже само по себе. А если они доберутся еще и до разбитых статуэток… Мы, конечно, уложили все битое ближе ко дну. Но если офицеру придет в голову копнуть поглубже, а то и перевернуть поклажу вверх дном, нам конец. И убегать будет некуда. Я попыталась сглотнуть, но во рту было так сухо, что язык приклеился к нёбу.

Наша очередь стремительно приближалась. Локомотив испустил протяжный вой. Пассажиры вокруг были как на иголках: отправление все откладывалось, а солнце опускалось все ниже. Какого черта их мурыжат так долго в этой глуши, срывая все дальнейшие планы? Я же всем этим людям только завидовала. Какие бы обязательства у них сейчас ни нарушались, их жизням не угрожало то, что лежит у них в багаже.

— Следующий! — выкрикивал офицер. Без лишних слов и без всякого выражения на лице. По окончании проверки пассажиры хватали свой багаж незастегнутым, после чего их сразу выталкивали на платформу. Вот перед нами осталось лишь трое. Вот только двое… Мы со стариком прижались друг к другу плечами.

— Что вы себе позволяете?! Мы опаздываем уже на час!! — закричал стоявший перед нами фермер с бамбуковым коробом, как только его очередь подошла.

Все оставшиеся тут же окаменели. Никто и вздохнуть не смел. Что он, с ума сошел — говорить в таком тоне с офицерами Тайной полиции?!

Но фермер не унимался:

— Я доставляю продукты на ужин вашему начальству! Каждое воскресенье, никак не позже пяти! И опаздывать мне строго-настрого запрещено, так что из-за вас виноват буду я! Или вы не знаете, что бывает, когда полицию заставляют ждать?! Срочно звоните начальнику столовой вашего штаба! И скажите ему, что я задержусь не по своей вине, а из-за вашей бесконечной проверки!..

Все это он выкрикивал, пока не выпустил из себя весь воздух, тыча в нос офицеру пластиковым пропуском, который носил на шее. Не успел он закончить, как девушка позади нас прижала ко рту платок, сделала неуверенный шаг в сторону и повалилась наземь.

— О боже! — вскрикнула ее мать. — У нее малокровие! И слабое сердце… Помогите же, кто-нибудь!!

Старик тут же сунул свой рюкзак мне и бросился поднимать упавшую. Оставшиеся пассажиры собрались вокруг нас, не понимая, что происходит, и вся очередь смешалась в кашу. Упрямый фермер продолжал костерить полицейских.

— Внимание! — неожиданно рявкнул старший офицер, поднимая руки и даже не глядя на болтливого фермера. — Всем приготовить пропуска! Показывать так, чтобы всё было видно! После проверки — немедленно в поезд!!

Мои бедные пальцы уже ломило от тяжкой ноши, но я тут же достала пропуск из кармана пальто. Старик же держал на руках больную девушку и потому велел ее матери достать пропуск из его брюк. Не прошло и минуты, как все оставшиеся пассажиры скопом просочились через ворота, лишь мельком показывая пропуска и вообще не открывая багажа. Выполняя приказ — и дико боясь, как бы он не поменялся, — мы тут же понеслись садиться на поезд. Девушка на руках у старика все бормотала какие-то извинения. Не успели все рухнуть на свои места, как поезд тронулся.

* * *
Поужинать в тот вечер нам удалось лишь в одиннадцатом часу. На пересадочной станции мы простились с девушкой и ее матерью, пересели на скорый и доехали до центрального вокзала. А оттуда уже добрались до дома на автобусе. За весь обратный путь мы не сказали почти ни слова. Что поезда, что автобус были набиты битком, и болтать желания не возникало, да и радость от нашего чудесного спасения, похоже, высосала из нас все остальные эмоции. Старик, который в трудную минуту всегда оставался тверд как алмаз, был так изнурен, что даже не мог сидеть ровно.

Вернувшись домой, мы рухнули на диван в гостиной и долго лежали не шевелясь. А наш багаж так и громоздился там, куда мы его побросали. Ни распаковывать что-либо, ни проверять содержимое статуэток не осталось ни желания, ни сил.

Весь наш ужин состоял из галет, соленых огурчиков да пары яблок, которыми мать с девушкой угостили нас на прощание.

— Уж простите, что ничего горячего… — вздохнула я.

— И незачем. Прекрасный ужин! — похвалил старик, пытаясь вонзить вилку в огурчик. Я размачивала галету в чашке с водой, но невольно уставилась на его вилку. Эта вилка все время промахивалась. То нанизывала пустоту, то проносилась мимо тарелки и тыкалась в скатерть. Старик перехватывал ее поудобнее, брал в другую руку, но по-прежнему безуспешно. Его голова упрямо клонилась набок, а брови хмурились так решительно, будто он готовился изловить какое-то гадкое насекомое.

— Что с вами? — удивилась я. Но он как будто не слышал. — Что происходит?! — спросила я снова, но он продолжал попытки. Его губы упрямо сжались и побледнели. — Ну ладно, ладно уже. Остановитесь… — мягко сказала я. — Давайте я помогу!

Больше не в силах на это смотреть, я взяла у него вилку, наколола огурчик и поднесла к его рту.

— А?.. Хм-м… Вот спасибо! — еле слышно промычал он, будто вернувшись из забытья.

— Вам нехорошо? Голова кружится? Пальцы немеют?

Я придвинулась ближе и помассировала ему плечи. Так же, как обычно делал мне он, когда хотел меня успокоить.

— Нет-нет! — отозвался он и захрустел огурчиком. — Я просто очень устал.

24

Десять дней понадобилось старику, чтобы полностью восстановиться после того, как мы вернулись с дачи, едва не угодив за решетку. Вновь веселый и энергичный, он хлопотал по хозяйству, пока я была на работе, и даже помогал соседям счищать с крыши снег. Силы и аппетит вернулись к нему, словно никуда и не пропадали.

Мы решили не рассказывать R о том, что случилось с нами на станции. Все это слишком расстроило бы его, да и знай он об этом, изменить все равно ничего не смог бы. Что бы ни исчезало следующим и как близко ни подбиралась бы Тайная полиция к нашим секретам, все, что он действительно мог, — это оставаться в убежище целым и невредимым.

Ему же, однако, все не терпелось узнать, что же мы обнаружим внутри статуэток из хижины. Каждый день после нашего возвращения он поторапливал нас — ну, когда же, когда? — и суетился так, будто готовился к встрече со старыми друзьями, которых не видел уже лет двадцать.

Хотя, что скрывать, нам со стариком эта унылая работенка по расколачиванию чужих статуэток особой радости не приносила. Да и как ее выполнять, чтобы не повредить ничего внутри, мы понимали плохо. Но главное, мы заранее знали: какие бесценные чудеса ни оказались бы внутри этих фигурок, им уже никогда не растопить наших заледеневших сердец; а видеть, как R выбивается из сил, чтобы этими же чудесами нас подбодрить, было и вовсе мучительно. Гораздо больше нас заботило, сможем ли мы раздобыть чего-нибудь на ужин для всех троих или когда, не дай бог, нагрянет очередная зачистка.

Хотя, конечно, мы вовсе не собирались оставлять загадочный багаж нераспакованным до скончания века. А потому решили заняться им в ближайшее воскресенье.

Первым делом мы перенесли новые статуэтки в подвал и, выставляя одну за другой на верстак, простучали их все молоком. Самым сложным было угадать нужную силу удара. Некоторые статуэтки распадались на половинки от слабенького щелчка, но с большинством, увы, приходилось возиться гораздо дольше. Колотить же по ним со всей силы мы не решались. Не только потому, что могли повредить содержимое, но еще и потому, что нас было бы слышно снаружи. Да, по тропинке между прачечной и рекой обычно никто не ходит. Но уж Тайная полиция тут же примчится по ней к подвалу, если услышит такой подозрительный грохот.

Так мы стучали по очереди, передавая друг другу молоток, — пока один из нас пытался подгадать силу и угол ударов, другой подглядывал в щель двери прачечной за всем, что творилось снаружи. И как только кто-нибудь появлялся, мы тут же переставали стучать.

В итоге оказалось, что буквально в каждой из статуэток было спрятано по предмету, никак не похожему на остальные. R называл их изделиями. Одни изделия совсем крохотные, такие, что не сразу заметишь, другие обернуты в промасленную бумагу, третьи очень странной формы, голову сломаешь, пока разглядишь. Самые разные: черные, шипастые, крылатые, прозрачные, пушистые, блестящие…

Как с ними обращаться, мы понятия не имели. Можно ли брать их руками или сломаются? Не лучше ли пользоваться пинцетом? Можно ли оставлять на них отпечатки? Все, что нам удавалось без сомнений и опасений, — это лишь разглядывать их со всех сторон.

— Просто не верится, что они пролежали где-то целых пятнадцать лет, — сказал старик. — На вид такие свежие, нетронутые…

— Верно, — согласилась я. — Может, как раз потому, что уже исчезли?

Изделий из хижины было больше, чем когда-то хранилось в старом комоде под лестницей. Значит, некоторые из них даже в те времена мама держала где-то еще? Чем больше я вглядывалась в изделия, тем явственней отличала те из них, что встречала в ящиках комода, от тех, что раньше не видела. И где-то на задворках памяти, очень смутно и призрачно, всплывали истории, которые о них рассказывала мама. Вот только о чем были те истории, я вспомнить уже не могла. Омут памяти уже засосал их в свою пучину.

* * *
Все извлеченные изделия мы доставили в убежище на большом подносе. R уже ждал нас, нетерпеливо переминаясь под стремянкой со счастливой улыбкой на лице.

— Мы боялись, они сломаются, если нести в мешке, — сказала я. — Так что принесли на подносе.

— Право, не стоило с ними так церемониться… — пробормотал он, окидывая радостным взглядом все, что мы с такой бережностью до него донесли.

В убежище было слишком тесно, чтобы выгрузить все изделия в каком-то одном месте, и мы расставили их на полках, а что не влезло — вдоль стены на полу. Осторожно, стараясь ни на что не наступить, мы пробрались к кровати и сели.

— Просто сон какой-то… — признался R. — Вот уж не думал, что когда-нибудь увижу их столько сразу… О! И этот здесь? У меня был точь-в-точь такой же! Но когда такие исчезли, отец его сжег… А вот эта стоила бешеных денег. Ее стоит беречь как большую ценность! Хотя теперь и не знаю, найдется ли покупатель, даже пожелай мы ее продать… Ох! А вот эту, потрогай вот эту! Не бойся, смелее. Приятно, скажи?.. Как же здорово, что твоя мама все это сберегла! Мы должны быть очень ей благодарны…

Он говорил без умолку, взахлеб. Брал в руки одно изделие за другим и подробно объяснял все, что помнил о нем: как им когда-то пользовались, как оно работало и так далее. Мы со стариком слушали, не успевая вставить ни слова.

— Я просто счастлива, что вы им так радуетесь… — сказала я, едва он закончил все объяснения и перевел дух.

— Да при чем же тут я? — встрепенулся он снова. — Все эти вещи прежде всего нужны вам самим!

— Хм-м-м?.. — задумчиво протянул старик.

— Я уверен, они помогут вашему сердцу измениться. Даже слабое, нечаянное прикосновение к ним может вызвать фонтан эмоций. Эти вещи воскресят вашу память!

Мы со стариком переглянулись и опустили глаза. О том, что R так скажет, мы, конечно, знали заранее, но едва он это произнес, не знали, что и ответить.

— Но, э-э… — протянул старик, с трудом подбирая слова. — Даже если мы что-нибудь вспомним… Что с этим делать дальше?

— Что делать с воспоминаниями, каждый решает сам. Тут никаких правил нет, — ответил R. — Внутри нашей памяти мы все абсолютно свободны.

— И все-таки… Когда мы вспоминаем, это происходит у нас внутри, в нашем теле, не так ли? Где-то здесь… или здесь… — Старик коснулся рукой головы, а затем груди. — И потому, какие бы чудесные вещи нам ни вспоминались, если их оставить как есть, они просто исчезнут, никем не замеченные, верно? Да так, что мы и сами не сможем поймать их истинные очертания. Ведь о том, что они были, никаких свидетельств уже не останется… Но, несмотря на это, вы говорите, что нам нужно вытаскивать исчезнувшие вещи из их ящичков на свет, пусть даже и насильно? Я правильно вас понимаю?

R глубоко вздохнул.

— Вам — нужно, — ответил он. — Самое страшное как раз и заключается в том, что воспоминания снаружи не увидеть. Их постоянно атакуют исчезновения, и даже когда спасать их уже слишком поздно, мы все еще не замечаем, насколько они были важны… Да вот, взгляните! — Он взял со стола мою рукопись. — Эта пачка страниц существует здесь и сейчас, вне всякого сомнения. Как и буквы, на них написанные, так? Невидимое нам сердце создало историю, которую мы можем увидеть! Они могли сжечь истории, но ты, сама по себе, никуда не исчезла! Вот она ты, сидишь сейчас рядом со мной! И точно так же, как вы помогли мне, я хотел бы спасти и вас…

Я посмотрела на страницы рукописи в его стиснутых пальцах. Старик прижал ладони к вискам, словно обдумывая все, что было сказано до сих пор.

— А если исчезнет все, что на острове есть? Что тогда? — пробормотала я.

Ни один из них не ответил. Похоже, я спросила что-то неподобающее. То, о чем они сами не говорили, боясь, что сказанное вслух может сбыться. И теперь, когда я все-таки это ляпнула, они просто не представляли, что будет дальше.

— Даже если исчезнет все, это убежище останется… — сказал наконец R, выдержав долгую паузу. Слова эти прозвучали спокойно, без всякого пафоса, но притягивали как магнит. Или как надпись, выгравированная на каменном постаменте. — Разве не потому здесь и хранятся исчезнувшие воспоминания? Изумруд, карта, фотография, гармошка, рукопись — все что угодно… Это место — самое дно. Дно омута нашего сердца. Последнее пристанище для воспоминаний.

* * *
Так, без особых происшествий, миновало еще несколько недель. Я все лучше печатала на машинке, и мне даже доверили напечатать пару-тройку документов компании. Специи продавались все так же хорошо, а мы вдобавок стали торговать вареньями, желатином и замороженными продуктами, так что работы было по горло. Иногда я оставалась на переработку и возвращалась поздно, но благодаря старику за порядок в доме не волновалась. Все хлопоты по хозяйству — покупки, готовку, уборку, заботу об R — он полностью взял на себя.

Однажды у нас засорилась сливная труба. В обычной ситуации мы бы просто вызвали слесаря по телефону, но теперь даже забившийся слив в туалете мог стоить нам жизни. И старику пришлось полтора дня ковыряться в снегу и грязи, чтобы вода в доме побежала как нужно.

А в другой раз захворал Дон. Заметив, как он трется головой об угол конуры, я обнаружила, что у него из уха течет какая-то желтая жидкость. Когда я вытирала ее ватными тампонами, кончики его ушей нервно подрагивали, а смущенно прикрытые глаза говорили мне: «О, прости, что доставляю столько хлопот…» Но уже через полчаса проклятая жидкость потекла снова.

Мы хорошенько подумали, прежде чем показать его ветеринару. Все-таки Дон — не просто пес, а бывший питомец тех, кого увезла Тайная полиция. О том, что глаза Тайной полиции наблюдают за нами в любой больнице, знали в городе все. Ведь вероятность того, что людям, спрятанным в убежищах, срочно потребуется серьезная медпомощь, всегда высока. Так не будет ли у нас проблем, если врачи узнают, что Дон принадлежал лицам, попавшим под зачистку? А вдруг Тайная полиция уже и собачьи геномы расшифровывает? С нее станется. И даже если я скажу, что взяла его к себе уже после того, как он остался на улице, не затаскают ли меня по допросам?

С другой стороны, будь под их подозрением еще и Дон, они бы давно забрали его — или в ходе самой зачистки, или позже, когда вывозили из дома все ценное. Но скорее всего, этот пес им просто неинтересен. А значит, волноваться не стоит, рассудила я и все-таки решилась на поход в районную ветклинику.

Ветеринаром оказался седой и добродушный старикан, манерой речи похожий на священника. Осмотрев больное ухо, он прочистил его, смазал мазью и снабдил нас запасом таблеток на неделю вперед.

— Просто небольшая инфекция, — сказал он, почесывая Дону шею. — Ничего страшного, скоро пройдет!

Дон на его смотровом столе извивался от удовольствия, глядел на доктора влюбленными глазами, словно желая сказать ему: «Как, уже все? Ну полечи же меня еще немного!» — и никак не хотел слезать. Тревоги мои оказались напрасны, и я с облегчением вздохнула.

Еще одним незначительным событием можно назвать подстригание R. У парикмахера он не был с тех пор, как пустился в бега, и оброс уже так, что страшно смотреть. Но сам процесс стрижки в тесном убежище, заставленном исчезнувшими изделиями чуть ли не до потолка, поневоле превратился в маленькое приключение.

Первым делом старик застелил газетами узенькое пространство, еще остававшееся на полу. Потом усадил туда R, обмотал его шею полотенцем, обернул клеенкой и закрепил всю конструкцию прищепками для белья. А затем начал стричь ему волосы, с трудом поворачиваясь, чтобы найти нужный угол наклона для ножниц в такой теснотище. Я наблюдала за ними с кровати.

— Не знала, что вы еще и парикмахер! — сказала я старику.

— Да какой там парикмахер… Скажешь тоже… Просто обстригаю там-сям… Куда взгляд упадет! — отрывисто отвечал он, пока его руки с ножницами порхали без остановки. Время от времени R поднимал глаза вверх и дергал головой, пытаясь понять, что происходит с его челкой, но старик тут же мягким движением возвращал его голову на место: — Прошу сидеть ровно и не дергаться!

Результат получился вполне достойным. Видно, что стриг не профессионал, но легкая лохматость даже молодила R — и сам он, похоже, остался доволен.

А вот замести следы этого маленького приключения оказалось непросто. Несмотря на все подстеленные газеты, обстриженные волоски разлетелись в тесной каморке по всем углам. Очищая от них все пространства и щели между изделиями, я провозилась в тот день допоздна.

* * *
Но период, когда дни пролетали без потрясений, длился недолго. Однажды субботним вечером я гуляла с Доном и у развалин библиотеки вдруг встретила старика.

— О! — воскликнула я. — Уже закупились? Нашли что-нибудь вкусненькое?

Старик, сидевший на груде обожженных кирпичей, помахал мне рукой.

— Да нет, все как обычно… Сегодняшний улов — мерзлый кочан капусты, три морковки, одна кукуруза россыпью, йогурт, просроченный на пару дней, да кусочек свинины.

Я привязала Дона за поводок к ближайшему дереву и забралась к нему на кирпичи.

— Пока и этого хватит. Недельку продержимся… Ужасно, что магазины с каждым днем отнимают все больше энергии. В одиночку уже не прожить. Если ты где-то работаешь, откуда ты возьмешь целых два или три часа в день для рыскания по магазинам?

— Да уж, еды все меньше, — вздохнул старик. — Прямо беда…

Он ударил носком ботинка по жженому кирпичу. От удара кирпич раскрошился, и черные осколки рассыпались по снегу внизу.

Вся библиотека уже являла собой просто гору из черного кирпича. О том, что здесь когда-то хранились книги, не напоминало больше ничто. Казалось, сдвинь кирпич хоть немного — из открывшейся щели еще пойдет дым. Бывшая лужайка перед главным входом, когда-то зеленая и ухоженная, погребена под снегом. А далеко внизу виднелись полоска берега и море до самого горизонта.

— Что вы тут делаете? — спросила я. — Сидите один, на морозе…

— Смотрю на паром… — ответил он.

Полузатопленный паром в центре гавани выглядел точно таким же, как и в день землетрясения. Бесконечные волны, набегавшие с моря, спотыкались о торчавшую из воды корму и превращались в белую пену. На секунду мне показалось, будто теперь эта корма стала чуть меньше и ее прибило чуть ближе к берегу, но, возможно, то была просто иллюзия.

— Тянет к прежней жизни?

Я знала, что парома уже не вернуть, как знала и то, что ответит на это старик. Но все равно зачем-то спросила.

— Вовсе нет… С чего бы? — Будто спохватившись, он энергично закачал головой. Как я и ожидала. — Что может быть лучше, чем жить с тобой вместе, принцесса? Не будь тебя, я бы давно уже превратился в уличного бродягу! Зачем мне туда хотеть, обратно-то? Даже и в мыслях такого не было! Да и паром тот был уже полной развалиной. Еще немного — затонул бы и сам, без всякого землетрясения. Видно, такова судьба любой исчезнувшей вещи: даже если пользоваться ею как-нибудь по-другому, долго она уже не протянет.

— Ну, просто землетрясение случилось так неожиданно. На самом деле я боялась, что это выбьет вас из колеи.

— На самом деле я помирал под обломками парома, а ты меня спасла. Вернула в колею, можно сказать! И за это я страшно тебе благодарен. А на паром я смотрю не потому, что мечтаю туда вернуться. Но чтобы крепче дорожить тем, что сейчас…

Беседа угасла на полуслове, и мы стали молча смотреть на море. Небо над горизонтом постепенно меняло цвет, и паром погружался все глубже в закатные сумерки. Ни на пляже, ни на причалах не было ни души, и единственным признаком жизни вокруг оставались только автомобили, проносившиеся по дороге вдоль берега. Дон то царапал ствол дерева, то грыз поводок, то взывал к нашему вниманию, виляя хвостом. Ухо его заживало, но, похоже, чесалось, и он целый день раздраженно подергивал им на бегу.

Я оглянулась на вершину холма. Птичья обсерватория была наполовину погребена под снегом. Наверное, Тайной полиции не придется засылать на вершину бульдозеры, подумала я. Ведь там и так уже одни сплошные руины…

У пешеходной тропинки еще маячила покосившаяся вывеска «В ботаническийсад», но стрелка на ней указывала в пустоту. На склоне холма осталось лишь то, что ждало своего полного и окончательного исчезновения.

Поскольку все вещи старика унесло цунами, носил он теперь одежду моего папы, которую я бережно сохранила в шкафу: замшевые брюки, пестрый вязаный свитер и пальто с воротником из искусственного меха. Брюки давно полиняли, а воротник у пальто местами обтерся, но все вещи сидели на старике как влитые и были очень ему к лицу. Его большие и сильные руки старого работяги покоились на коленях, и как только я заговаривала снова, он слегка наклонялся ко мне, чтобы не пропустить ни словечка.

В его руки я влюбилась еще в раннем детстве. Куда бы мы ни выезжали все вместе, я всегда держалась за руку старика. Эти руки могли изготовить все что угодно: ящик для игрушек и модель самолета, вольерчик для жука-носорога и мешочек для секретов, настольную лампу и седло для велосипеда, вяленую рыбу и яблочный штрудель. Суставы у этих рук были узловатые, но ладони — мягкие и ласковые. Одного их прикосновения было достаточно, чтобы я ни о чем не волновалась, а просто знала: меня никогда не дадут в обиду и не оставят одну.

— Вы думаете, все эти изделия не смогут существовать слишком долго? Так же, как не смог ваш паром?

— Н-ну… Не знаю, — пробормотал старик, отклоняясь от меня чуть назад.

— Но R уверен, что смогут. Если хранить их в убежище.

— Да, он верит в чудесную силу убежища, которое мы построили. Но лично я в ней все-таки сомневаюсь. Только не говорю ему об этом в лоб. Зачем? Мои слова ему не нужны…

— Да уж… — кивнула я. — Слов, которыми он объясняет исчезновения, на этом острове просто нет. Мы с вами не понимаем и половины того, что он рассказывает нам об изделиях!

— Даже объединившись против Тайной полиции, мы не можем сопротивляться судьбе, которая нас все-таки разделяет.

— Иногда я думаю… Вот было бы здорово, если бы следующей исчезла сама Тайная полиция, — призналась я. — И больше никому не пришлось бы никуда прятаться!

— О да, это было бы замечательно. Но что, если раньше исчезнут убежища?.. Как тогда быть?

Он потер ладонь о ладонь у себя перед носом. Может, просто хотел согреть руки, а может, молился.

Лично я никогда еще не пыталась представить, что будет, если исчезнет наше убежище. То есть тогда мы напрочь забудем, что находится у нас под ковром в кабинете? И как открывается крышка люка? И почему R находится где-то у нас под ногами?

Я застыла в полном недоумении.

Дон, явно обидевшись на то, что его держат на привязи, хотя вывели погулять, расстроенно заскулил.

— Я думаю, за это волноваться не стоит! — ответила я как можно радостней, лишь бы скрыть свою же растерянность. — До сих пор мы пережили столько исчезновений, что уже и не счесть. Но даже в самые тяжелые минуты, теряя что-нибудь очень важное, очень сокровенное и незаменимое, мы не падали духом и не сходили с ума. Такие, как мы, способны ужиться с любой пустотой, какая бы она ни была.

Сложив руки обратно на колени, старик с улыбкой посмотрел на меня.

— Ты абсолютно права!

Улыбка его, казалось, вот-вот растает в морском закате.

Я поднялась с кирпичей, спустилась на землю, плотней затянула шарф и наконец-то отцепила Дона от дерева.

— Солнце скоро сядет, — сказала я. — Пойдемте домой, а то простудимся.

Освобожденный Дон подскочил к старику и начал тыкаться в его ноги.

— Возвращайся первой, принцесса, — проговорил старик. — А я отдохну немного да загляну к еще одному мяснику. Вчера наткнулся на его лавку на той стороне холма, и там запасы что надо. Отличной ветчины принесу!

— Может, на сегодня хватит? Зачем так напрягаться?

— Да я и не напрягаюсь. Та же дорога домой, только слегка в обход…

— Ах, да! — вдруг вспомнила я. И достала из кармана пакетик с леденцами. — Тогда вот вам на дорожку… Надеюсь, взбодрит!

— И что же это? — Он с любопытством вытянул шею и заморгал.

— Это называется «монпансье». Мы нашли его в статуэтках от Инуи.

Я высыпала оставшиеся таблетки себе на ладонь. Мы с R съели по одной — значит, осталось три.

— Опасно разгуливать с этим в карманах! — заворчал старик. — Мало нам той проверки на станции? А если патруль, что тогда?

Взгляд его при этом не отрывался от таблеток ни на секунду.

— А ничего, — улыбнулась я. — Тогда я положу это на язык, и оно тут же растает… Да вот, попробуйте сами!

С явной опаской он подцепил таблетку, поднес ко рту. Зажатый в его мощных пальцах, леденец показался мне еще крохотнее, чем раньше.

И тут наконец его брови выгнулись, а глаза сверкнули.

— М-м, какой сладкий!.. — оторопело выдохнул он. И потер рукой грудь, словно подтверждая эту сладость всем телом.

— Язык проглотишь, правда? — сказала я. — Держите, это всё вам.

— Ты серьезно? Столько чуда — мне одному? Благодарю, благодарю…

С каждым тающим на языке леденцом он причмокивал и поглаживал себя по груди. Когда же все закончилось, он сложил передо мной руки и согнулся в поклоне.

— Спасибо за угощение!

— Ну что ж, пойду первой, — объявила я. — Жду вас дома!

Я помахала ему рукой. Дон пару раз отрывисто гавкнул и натянул поводок, увлекая меня за собой.

— Да-да… До встречи! — улыбнулся старик, так и не встав с кирпичей.

То был последний раз, когда я видела старика живым.

25

О том, что старик упал перед входом в мясную лавку, мне сообщили по телефону из больницы в тот же вечер, около семи. Его поход «домой, но слегка в обход» что-то совсем затягивался, и я уже собиралась идти его искать, когда раздался звонок. Какая-то женщина — то ли медсестра, то ли секретарша — говорила очень быстро, связь была ужасной, и в целом я плохо уловила, в чем дело. Одно было ясно: нужно срочно бежать в больницу.

Наскоро объяснив R по трубе, что происходит, я схватила кошелек и выскочила из дома. Сперва хотела поймать такси, но, как назло, ни одной машины не попадалось, и в итоге всю дорогу до больницы я пронеслась на своих двоих.

Старик лежал не в кровати, а на металлической стойке, похожей на разделочный стол. Кроме узора из шашечек вдоль четырех длинных ножек, никакого дизайна у этой мебели не наблюдалось. В комнате с кафельными стенами стоял колотун. Тело старика было накрыто одним лишь тоненьким одеялом, выцветшим, с потрепанными краями и колючим на вид.

— Он упал на тротуаре, и его погрузили в скорую, но к нам привезли без сознания, и сердце уже не работало; мы сделали все возможное, чтобы его реанимировать, но смерть наступила в 7:52 пополудни… Причина смерти, скорее всего, кровоизлияние в мозг, но понять, что его вызвало, можно лишь после дополнительного исследования…

Стоявший рядом врач бубнил без остановки, но я не понимала из его речи почти ни слова. Монотонный голос этого незнакомца просто затекал в мои уши и закручивался в голове, как циклон.

— Не получал ли он в последнее время каких-нибудь травм? Ударов по голове, например?

Посмотрев на врача, я открыла рот для ответа, но слова застревали в груди, и сказать ничего не вышло.

— Кровоизлияние произошло не внутри мозга, а снаружи, у самого черепа. В большинстве подобных случаев виновата внешняя головная травма. Хотя не исключено, что сначала у него случился сердечный приступ, а уже затем он упал и ударился головой. В этом случае…

И он продолжил бубнить самому себе дальше.

Я откинула уголок одеяла. И сначала увидела руки. Скрещенные на груди. Руки, которые больше не могли ничего смастерить. Я вспомнила струйку темной крови, что вытекала у старика из уха, когда его придавило комодом на пароме. И его пальцы, не способные коснуться ни огурчика на тарелке, ни вынутого из статуэтки изделия. Может, как раз тогда у него все это и началось?

— Но ведь потом он смог починить сливную трубу… И шевелюру R подстриг так, что любо-дорого посмотреть! — пробормотала я. Но слова эти лишь отскочили от кафельных стен и ушей врача, надеюсь, не достигли.

На полу под ногами валялась корзина для покупок, из которой на меня смотрели сверток из мясной лавки и морковные хвостики.

* * *
Похороны прошли очень скромно. Собралось всего несколько человек: дальние родственники старика — внук двоюродного брата и племянница с мужем, горстка бывших сослуживцев да несколько соседей. R, понятно, смог проститься с усопшим лишь мысленно, не выходя из убежища.

Смириться с тем, что старика больше нет, у меня не получалось никак. В прошлом я уже теряла очень близких людей, но прощание с ними совсем не походило на то, что я испытывала теперь. Когда умирали мама, папа, нянька, конечно, я горевала не меньше. Тосковала по ним, страшно хотела увидеть снова, упрекала себя за черствость и эгоизм, которыми так обижала их при жизни. Но все эти муки, невыносимые поначалу, со временем унялись. С годами те смерти уплывали от меня все дальше, и одни лишь воспоминания — и только о самом важном — все еще оставались со мной. Но законы тех мест, где мне приходилось жить дальше, не собирались смягчаться из-за чьей-нибудь смерти. Воспоминания вообще не меняют законов жизни. Сколько близких я бы ни теряла, исчезновения, ограняющие мою жизнь, оставались со мной всегда.

Но на этот раз со мной, похоже, творилось нечто иное. Помимо знакомой горечи, меня окутывало неприятное, липкое беспокойство, объяснить которого я не могла. И к бытовой, повседневной тревоге о том, что без помощи старика я не справлюсь с заботой об R, никакого отношения не имело.

Казалось, земля под моими ногами вдруг превратилась в облако ваты. Зыбкой, неустойчивой ваты, в которой я обречена теперь увязать в одиночку, ведь никто более не утешит меня и не протянет руку, чтобы разделить со мной эту всепожирающую пустоту осиротевшего сердца. Конечно, R всегда готов утешить меня, но он на века запечатан в своем жестком квадратном пространстве. Выйти из ватного облака, чтобы перебраться к нему туда, мне очень страшно и почти невозможно. Да и с ним я никогда не могу оставаться надолго. Я обязательно должна возвращаться, снова и снова, туда, откуда пришла. И всегда в одиночку.

Из слишком уж разных материй создавались наши миры. Соединять их теперь — все равно что приклеивать камешки, найденные в саду, к фигурке оригами. И никакой судовой механик уже не придет на помощь, приговаривая:

— Все будет в порядке, принцесса! Попробуй-ка вот этот суперклей…

Чтобы набраться сил, я с головой погрузилась в повседневную суету. Вставала спозаранку. Из всего, что могла найти, сооружала завтрак для R. На службе думала только о том, как выполнить порученную мне работу с оптимальным эффектом и без единой ошибки. На рынке, несмотря на чудовищные очереди, лавировала в толпе наугад и набирала-таки в корзинку какой-никакой еды. Я отглаживала выстиранное белье, шила из старой блузки новую наволочку и перевязывала распустившийся свитер. Надраивала до блеска ванную и туалет, каждый день выгуливала Дона и старательно счищала с крыши снег.

Но когда я сворачивалась под одеялом в ночи, ко мне приходил не сон, а напряженная, изматывающая тревога. Я закрывала глаза, и напряжение нарастало, а по щекам текли слезы. Пугаясь, что так и не усну до скончания времен, я вылезала из постели, садилась за стол и открывала свою рукопись. Зачем — я и сама объяснить не могла, но другого способа коротать бессонные ночи мне в голову не приходило.

Я отодвигала словари, доставала спрятанные рядом с воронкой изделия, выстраивала их на чистых страницах своей истории и разглядывала, забывая о времени.

* * *
— Если что-то нравится, можешь забрать к себе! — то и дело предлагает мне R, и обычно я выбираю по два или три предмета. Нравятся ли они мне, сказать трудно. Боюсь, на такие эмоции мое изнуренное сердце уже не способно. Но чтобы не разочаровывать R, я выбираю два-три наугад.

И теперь, если мне надоедает просто смотреть на изделия, я могу их трогать, обнюхивать, открывать-закрывать, заводить, катать по столу, вешать для красоты на торшер или выдувать из них разные звуки. Каждый из них имеет свою форму, и обращаться с ними можно по-разному. Хотя мне никогда не ясно, правильно ли это делаю я.

Бывает, что те или иные предметы открывают мне какое-нибудь новое выражение. Изгиб силуэта или сгусток теней, которые вдруг приковывают взгляд. Может, это и есть изменения в сердце, которых желает мне R? Но как бы то ни было, само это чувство длится не дольше секунды — так быстро, что я просто не успеваю его поймать. И вернуть его своими силами тоже не получается. А кроме того, такое случается очень редко и лишь с некоторыми предметами. Большинство изделий на страницах моей рукописи остаются бесстрастны, как болванчики с опущенными головами.

И хотя эти ночные открытия никак не помогают мне справиться с беспокойством, нахлынувшим после смерти старика, лучше уж развлекать себя ими, чем рыдать в подушку до рассвета.

Обычно такие «моменты открытий» продолжаются две ночи подряд. Иногда — трижды за ночь. Но бывает, что аж четыре ночи пролетают впустую. В последнее время я поджидаю их с нетерпением. Ведь для меня они — как мерцание маяка, ведущего мою лодочку в гавань к R. Вспышки света, разгоняющие мою пустоту.

* * *
В одну из таких ночей я открыла рукопись и попробовала нацарапать несколько слов на чистой странице. Я хотела зафиксировать сценку, промелькнувшую в свете того маяка, что разгоняет пустоту моей памяти. С тех пор, как исчезли истории, я делала это впервые. Карандаш в моих пальцах плясал, а буквы получались то чересчур огромными для строки, то слишком мелкими и бесформенными для чтения. Да и можно ли вообще называть эти слова словами, я уверена не была. Но все-таки заставила свои пальцы пошевелиться.

Я промочила ноги в этой воде.

С этой строчкой я провозилась всю ночь. Пыталась читать ее вслух, повторяя снова и снова, но так и не поняла ни откуда эти слова пришли, ни к чему ведут.

Возвращая изделия в убежище, я заодно показала R и то, что у меня написалось.

Он долго сверлил глазами страницу, хотя строка была там всего одна. И молчал — так бесконечно, словно я разочаровала его.

— Это просто каракули, — не выдержала я. — И разбирать их не обязательно. Простите меня. Закройте это и выбросьте в мусор.

— О чем ты? — воскликнул он, очень бережно кладя мою рукопись на стол. — Это же колоссальный прогресс! Первое, что ты написала, не издырявив ластиком страницу!

— Не преувеличивайте, тоже мне прогресс… Просто каприз, не больше. А завтра я могу уже не смочь писать вообще.

— Не говори так! Твое повествование сдвинулось!

— Разве? Как-то я не надеюсь… Ну, что такое «эта вода»? А отчего «промочила ноги»? Ничего же не понятно! И никакого смысла не схвачено.

— Смысл не важен. Главное — живая история, которая таится, как рыба, на дне этих слов. И как раз теперь ты подцепила ее, чтобы вытащить на поверхность. Твое сердце пытается вернуть то, что исчезло!

Он подбадривал меня. А может, просто видел, как жестко меня припечатала смерть старика, и, чтобы я не мучилась еще больше, сочинял все эти слова? Но какая разница? Покуда он добр со мной, мне все равно почему…

На глади пруда ни пылинки.

Ветер в траве предо мною рисует узоры.

Эти узоры похожи на дырки,

Которые выгрызает в сыре мышь.

Я понятия не имела, что такая история хочет мне сообщить, но продолжала вытягивать из нее по строчке за ночь. Размеры и балансы моих букв постепенно выравнивались, но когда я пыталась подобрать слово, пальцы с непривычки еще дрожали.

— Так держать! Все идет как надо! — каждый раз повторял он и добавлял к моей рукописи очередную страницу.

* * *
А потом случилось исчезновение. Первое со смерти старика. Едва проснувшись, я напрягла всю свою интуицию, пытаясь ощутить, что же исчезло на этот раз. За окном было тихо — ни криков, ни беготни. Может, исчезло что-нибудь эксклюзивное, не влияющее на обычную жизнь? Или что-то совсем пустячное? Я попробовала встать. Но мне почудилось, будто воздух вокруг моего тела сгустился — так сильно, что не выпускал из постели. Пепельно-серые лучики солнца пробивались сквозь щель между шторами — день обещал быть хмурым. Наверное, опять пойдет снег. Надо бы выйти из дома пораньше, чтобы успеть на семичасовой трамвай. Позже, как и в любой день исчезновения, весь транспорт в городе встанет…

Я откинула одеяло. И вдруг ощутила очень странную вещь. Словно что-то тяжелое прицепилось к моему левому бедру. Я попыталась стряхнуть с себя это непонятное бремя, отпихнуть его прочь, извиваясь всем телом, но оно все не отпускало. Так, словно припаялось ко мне навсегда.

— Что еще за?..

Почуяв неладное, я вцепилась в подушку. Как же мне теперь встать? Я же свалюсь на пол, если за что-нибудь не ухвачусь! Пошевелю чем угодно — и проклятое бремя собьет меня с ног, порушив любые балансы…

Я уткнулась лицом в подушку и постаралась успокоиться. После контакта с невидимым бременем зудели ладони. Может, меня поразила болезнь? Какая-нибудь жуткая опухоль образовалась внутри меня за одну ночь? Но тогда каким способом мне добираться с ней до больницы? Я снова оглянулась на левое бедро. Оно покоилось на постели — недвижное, как и прежде.

Как бы то ни было, валяться до бесконечности не годилось. Я решила слезть с кровати и переодеться. Перенесла всю тяжесть на правую ногу и попыталась сесть. Но не успела выпрямить спину, как невидимое бремя рухнуло вниз, увлекая меня за собой, и швырнуло мое тело на половицы. Голова моя врезалась в мусорную корзину, и весь мусор разлетелся по комнате. Но мне удалось доползти до шифоньера и вытянуть оттуда свитер и какие-то… «штаны»?

Свитер я натянула легко. Проблема заключалась в штанах: у них зачем-то было аж два выходных отверстия. Правую ногу я еще всунула, но что делать с левой, не представляла. А странное бремя по-прежнему не отпускало мое бедро — так, словно сидело там и смотрело мне прямо в глаза, чего-то от меня ожидая. Агрессией от него как будто не пахло, но я поняла, что подружиться с ним будет непросто. Однако чем дольше я вглядывалась, тем отчетливей замечала, что у этой штуковины есть и своя конкретная форма. Которая отлично подходит ко второму отверстию в штанах — как по длине, так и по ширине.

Я схватила эту штуку обеими руками и попыталась затолкать ее в свободную дырку штанов. Она была тяжелой, не слушалась и вырывалась из рук, но в итоге, как я и рассчитывала, улеглась в отверстие так идеально, что я сама удивилась. Словно при пошиве этих штанов… с него загодя… сняли мерку?!

И тут я наконец поняла, что сегодня исчезло.

«Левая нога».

Спуститься на первый этаж, не скатившись по лестнице, казалось почти невозможным. Но я все же вцепилась в перила и двинула вниз, осторожно переставляя со ступеньки на ступеньку свою исчезнувшую конечность.

Снаружи все завалило снегом, что было еще страшней. Чуть подумав, я решила натянуть ботинок еще и на левую ногу.

На улице уже начали понемногу собираться соседи. Каждый из них сражался как мог со своим непослушным телом, опасаясь резким движением причинить себе боль. Одни подгребали, цепляясь за ограды, другие ковыляли семейными группами, держась за плечи друг друга, а третьи, как бывший шляпник, опирались вместо посохов на зонты.

— Да как же такое возможно?! — воскликнул кто-то. Все дружно закивали, но дальнейших слов ни у кого не нашлось. Для любого из нас исчезновение такого порядка случалось впервые, и все пребывали в растерянности, не представляя, чего ожидать.

— До сих пор, конечно, много всего исчезало… Такого, на что и подумать никто не мог… Но чтобы вот так?! Я в шоке!.. — не выдержала соседка из дома наискосок. — Что же теперь с нами будет??

— Да ничего! В том-то и дело, — откликнулся сосед, служивший в мэрии. — Просто на острове прибавилась еще одна пустота. Как и после каждого исчезновения.

— Да, но… как прикажете свыкнуться с этим? — крикнул бывший шляпник, тыкаясь в снег кончиком зонта. — У меня же все тело разваливается на куски, и я никак не могу собрать его обратно!

— Привыкнете. Поначалу, конечно, будут всякие неудобства, но так было при каждом исчезновении. Чтобы привыкнуть к новой пустоте, нужно время. Но бояться тут нечего…

— Ну, а мне даже повезло! — засмеялась бабулька, жившая за пару домов от меня. — Половины моего артрита как не бывало!

Похоже, наступала и моя очередь сказать что-нибудь, но ничего, кроме слабой улыбки, я выдавить не сумела.

Продолжая беседу, каждый поглядывал на свою левую ногу с какой-то надеждой во взоре: а может, от холодного снега она взбунтуется и оживет? Или само это исчезновение — просто ошибка, которую скоро исправят? Но никаких изменений в нашей левой ноге не происходило.

— Но мне интересно… — Набравшись смелости, я все-таки озвучила мысль, не дававшую мне покоя уже довольно долго: — Как мы будем это уничтожать?

Служащий мэрии тихонько застонал, бабулька с артритом шмыгнула носом, а соседка из дома наискосок провернула в снегу свой зонтик. Повисла тяжелая пауза. Возможно, каждый обдумывал для себя ответ на этот вопрос, а возможно, просто ждал, что скажут другие.

И тут мы увидели, что из дальнего конца улицы к нам приближаются сразу три шинели Тайной полиции. Все сразу же напряглись и начали, кряхтя и охая, сбиваться в кучку на обочине, чтобы дать офицерам пройти. Но не придет ли им в голову наказать нас за то, что наши левые ноги еще при нас?

То был обычный патруль в обычных серых шинелях. Я, конечно, сразу же глянула на их ноги. Все три левых ноги у них были там, где обычно. Я облегченно вздохнула. Раз уж сама полиция не знает, как избавляться от исчезнувших ног, какие могут быть претензии к нам?

Но странное дело: все трое шагали пружинисто, не теряя равновесия ни на миг, так, будто неслыханное исчезновение обошло их стороной и никакой особенной тяжестью это утро их не придавило. Или, может, их просто надрессировали так ходить заранее?

Лишь когда патруль, пройдя мимо нас, окончательно скрылся из виду, бывший шляпник раскрыл-таки рот:

— Раз у полиции они остались — значит, и нас не заставят от них избавляться?

— Ну конечно! Прибереги свою ножовку для лучших дней…

— Пока левая нога к нам прицеплена, ни сжечь, ни похоронить, ни спустить ее по реке невозможно. Значит, для каких-то вещей обычные способы избавления не применяются?

— Ну, придумают необычные способы, им-то что?

— А может, все произойдет само. И эти штуки с нас опадут, как листья с деревьев.

— Да, да… Скорее всего…

— А тогда и беспокоиться не о чем!

Наконец каждый высказал что хотел, и все стали расползаться по домам. Что говорить, до пружинистого шага Тайной полиции нам было далековато. Бабулька с артритом свалилась на снег у своих же ворот, а зонтик бывшего шляпника застрял в непролазном снегу.

Дон, выбравшись из своей конуры, наворачивал круги перед дверью, беспокойно виляя хвостом. А когда я вернулась, долго прыгал вокруг меня, радостно фыркая и распинывая в стороны снег. И лишь приглядевшись, я поняла, что его задняя левая лапа теперь исчезла.

— Что, братец? Тоже попал? Ну, не бойся… Бояться тут нечего.

Опустившись рядом, я сгребла его в объятия. И его задняя лапа безвольно качнулась в воздухе.

* * *
Той ночью R разминал в постели мою исчезнувшую ногу. Он массировал ее так долго и старательно, словно верил, что таким способом сможет ее вернуть.

— В детстве, когда я простужалась, мама тоже разминала меня, — пробормотала я.

— Вот видишь? — тут же подхватил он. — Как могла твоя нога исчезнуть, если ты помнишь такие вещи?

Он улыбнулся, и его пальцы заработали еще активнее.

— И то верно… — чуть заметно кивнула я и уставилась в потолок.

На самом же деле прикосновения мамы в моих воспоминаниях были совсем не похожи на то, что я испытывала теперь. Через мою исчезнувшую ногу не передавались ни теплота его рук, ни осторожная сила нажатий. Лишь отстраненные шорохи да вибрации оттого, что одна вещь трется о другую. Но я не признавалась ему в этом, поскольку боялась обидеть.

— Посмотри, — сказал он. — Вот на твоей ноге пять ноготков. Они мягкие и прозрачные, как кожица у какого-нибудь фрукта. А вот — твоя пятка. А это — лодыжка… Все точно такое же, как и на правой ноге. Зеркальная копия, взгляни! Тот же изгиб колена, такого изящного, что хочется спрятать его в ладонях, ощупывать и удивляться, какой сложный механизм у коленной чашечки. Белоснежное бедро, мягкая теплая икра… Всю твою левую ногу я могу ощутить до самых неприметных ложбинок, царапинок, синячков. Как же можно говорить, что все это куда-то исчезло?!

Он сидел на коленях у края кровати, и его пальцы не останавливались ни на секунду.

Я закрыла глаза и еще отчетливей осмыслила пустоту, распахнувшуюся в моем теле. Заполненную абсолютно прозрачной водой, в которой не осталось уже ни кусочка, ни дольки от каких бы то ни было воспоминаний. Да, руки R старательно взбалтывали эту воду, но на поверхность всплывали только слабые пузырьки, которые лопались беззвучно и исчезали бесследно.

— Какая же я везучая, — говорю я. — У меня есть кому беречь и разминать мою ногу, даже если она исчезла… Другим-то левым ногам на острове так не повезло! Им, должно быть, сейчас очень холодно и одиноко.

— Даже представить не могу, что теперь творится в этом вашем внешнем мире. Похоже, там все только и знает, что исчезать одно за другим…

— Думаю, наш мир меняется не так сильно, как вам кажется. Каждый раз, когда пустота потесняет нас, мы отползаем ровно на столько же. И живем в остающемся пространстве — осторожно, не поднимая шума. Так было всегда, с незапамятных времен… И только сейчас что-то немного не так. Может, потому, что теперь людям придется не избавляться от исчезнувших вещей, а всю дорогу таскать их с собой? Это очень ценный и трудный опыт, которого у них еще не было! Хотя лично я уже привыкаю к нему благодаря вам…

— Чтобы избавиться от исчезнувшего, вы тратите очень много усилий, верно?

— Обычно да. Но на этот раз ничего не поделаешь. То, что исчезло сегодня, невозможно ни сжечь, ни похоронить. Его не раздробить на молекулы, не растворить в кислоте и не выбросить в море. Люди растеряны — никто не знает, что с этим делать. Все, что нам остается, — это стараться, чтобы наша левая нога не попадала в поле нашего же зрения… Но я уверена, довольно скоро все устаканится. Не знаю как — но когда-нибудь все вернется на круги своя.

— На круги своя? Ты о чем?

— Пустота от левой ноги найдет в сердце то, чем заполнит себя целиком.

— Так зачем же вы только и делаете, что избавляетесь от всего на свете? Ведь если мне нужна вся ты — значит, мне нужна и твоя левая нога, неужели не ясно?

Он прикрыл глаза и вздохнул. Я протянула руку, чтобы коснуться этих век, но моя левая нога вдруг свесилась с кровати, грозя рухнуть на пол вместе со мной, и мне пришлось лежать дальше спокойно. Он же взял эту ногу обеими руками, поднес к губам и поцеловал где-то возле икры. Тихим, обволакивающим поцелуем, похожим на шепот.

Я подумала, как было бы здорово ощутить его губы всей кожей, плотью и кровью, которые еще не исчезли. Но своей исчезнувшей левой ногой я могла ощущать лишь то, что испытывает под пальцами скульптора бесформенной кусок глины.

— Побудешь еще немного со мной? Вот так же… — спросила я. Даже если от его прикосновений я чувствовала лишь пустоту, мне хотелось еще чуть дольше полюбоваться на то, как он эту пустоту обнимает.

— Конечно, — ответил он. — Сколько сама захочешь.

26

Постепенно мы привыкли жить с левой ногой, которой больше нет. То есть, конечно, прежнего образа жизни было уже не вернуть. Но наши тела научились новым способам балансирования, из которых мы создали новые ритмы для повседневности. Так, например, люди перестали то и дело хвататься за что-нибудь, лишь бы не упасть. Их осанку, походку, движения больше не переклинивало от осторожности, и уже никто не падал, потеряв равновесие, на ровном месте. Мы научились управлять своими телами, не стесняя этим других.

Даже Дон в последнее время насобачился бегать во всю свою прежнюю прыть. Теперь он мог запрыгивать на крышу своей конуры, чтобы погреться на солнышке, или отряхивать деревья во дворе так, чтобы снег опадал с веток наземь огромными белыми лепешками. И когда очередная лепешка наконец обрушивалась ему на голову, в панике улепетывал, ища спасения у меня. Но стоило вытереть ему морду и почесать за ухом, тут же, все позабыв, уносился обратно, прицеливаясь к веткам еще толще прежних.

Сколько мы ни выжидали, никаких признаков того, что наша левая нога скоро отомрет и отвалится, не наблюдалось. Исчезнувшая конечность оставалась намертво приторочена к нашим бедрам. Но тех, кого это заботило, вскоре уже не осталось. Ведь если и правда не помнить, что когда-то болталось у тебя ниже пояса, то и беспокоиться не о чем.

Зато резко выросло число тех, кого «зачищала» Тайная полиция. Все, кому раньше удавалось тем или иным способом обвести ее вокруг пальца, после исчезновения левой ноги уже не могли обмануть никого. Было просто поразительно вдруг увидеть, как много на острове оказалось людей, которые до сих пор умудрялись жить обычной жизнью, не прячась в убежищах, но и не попадаясь в лапы охранки. Имитировать новые балансы тех, кто действительно забыл о своей левой ноге, у них не получалось хоть тресни. Сколько ни притворяйся, такого распределения веса и напряжения мышц не скопируешь. Тайная полиция вычислит тебя с первого взгляда.

Ужесточение зачисток, не говоря уже о смерти старика, привело к тому, что сообщение с супругой R через ящик на школьном дворе пришлось прервать, и надолго. Телефонные разговоры могли прослушиваться, а встречаться лично становилось все опаснее. Послания от жены были последним, что связывало R с внешним миром, но для его же безопасности требовалась полная самоизоляция. И мы решили предложить ей общаться просто звонками. Если в условленные день и час телефонный аппарат затрезвонит трижды и тут же умолкнет, значит, с R все в порядке. Такой же тройной звонок с ее стороны подтвердит, что послание получено.

Но когда я добралась до школы, чтобы передать ей наш план письмом, никакого ящика там больше не было. То ли его размозжило землетрясением, то ли расплющило снежной шапкой, — но остались от него лишь доски, разбросанные по земле, из-под которых сиротливо выглядывал одинокий термометр…

Этот ящик и так был всеми давно позабыт, а теперь о нем не останется и воспоминаний. Его полное исчезновение нам только на руку, подумала я. И решила спрятать письмо под досками. Будет ли супруга R так настойчива, чтобы искать его, пока не найдет? Вот единственное, что меня теперь беспокоило.

В назначенный час я набрала ее номер, выждала три гудка, повесила трубку и замерла в ожидании перед телефоном. После недолгой паузы тот зазвонил. Три долгие трели, одна за другой, растаяли во мраке ночи, и звонивший повесил трубку на своем аппарате. Хотя мне показалось, что трубка вздрогнула на моем.

По ночам я продолжала громоздить на бумаге бессвязные груды слов. Энергия времен, когда я сочиняла истории, ушла из меня и возвращаться покуда не собиралась. Но постепенно из мрака, в котором я зависала с той ночи, когда сгорела библиотека, начали проступать, одно за одним, какие-то слова. Я уже различала, хотя поначалу и смутно, пальцы немой машинистки, запечатанной в башне, паркетную кладку на полу часовой комнаты, горы пишмашинок, звуки шагов на лестнице…

И все-таки заполнять пустые страницы словами было сущим мучением, и количество смыслов, вытянутых из памяти за один вечер, никак не хотело расти. Временами я, вконец измочаленная, готова была вышвырнуть осточертевшую рукопись из окна. И тогда, чтобы успокоиться, брала какое-нибудь изделие из убежища, сажала его в лодочку своих ладоней, подносила к глазам и дышала — медленно, глубоко.

А полузатопленный паром понемногу затягивало все глубже. На каждой прогулке с Доном я непременно поднималась по склону холма до развалин библиотеки, присаживалась на груду кирпичей и смотрела на море. Вокруг не было ни души, и нескончаемое беззвучие нарушал разве что еле слышный зуд автомобилей на бегущем по взморью шоссе. Слухи о том, что Тайная полиция планирует строить на этом месте новую штаб-квартиру, усиливались, хотя груды обожженного кирпича никто не убирал и никаких признаков надвигающегося строительства я пока не замечала.

— Помнишь, как здесь сидел наш старик? — спрашивала я у Дона. — Знала бы я, что та встреча будет последней… — Не представляя, о чем я, Дон носился вокруг. — Может, приглядись я внимательней, заметила бы что-нибудь странное? Но нет, лицо его оставалось в точности таким же, как и всегда. Искренним, надежным и очень добрым. И очень печальным! Словно ему очень нужна какая-то помощь, но он слишком стесняется ее просить и лишь неловко опускает взгляд. Вот он смотрит на море, по его профилю пролегают глубокие тени, и кажется, что он вот-вот то ли расплачется, то ли рассмеется. Каждый раз, когда я вспоминаю это лицо, мне делается так горько. Хочется закричать: «Не волнуйтесь! Все будет в порядке!», протянуть к нему руки, только руки эти проваливаются в пустоту… А что удивляться, скажи, Дон? Все правильно. Ведь нашего старичка больше нет.

Я достала из кармана галету, раскрошила в пальцах и бросила псу. Дон выгнул спину, резко подпрыгнул и выполнил мастерский кэтч[16] на лету. Я бурно зааплодировала; Дон тут же вскочил на задние лапы и, хвастливо задирая нос к небесам, начал требовать еще и еще.

— Если б я знала про эту травму… мы могли бы спасти его!

Я все пыталась облечь в слова то горькое сожаление, что никак не желало растворяться в омуте моего сердца, и хотя прекрасно понимала, что слова эти вовсе не растворят его, а лишь сделают еще горше, все повторяла их сокрушенно, снова и снова, пока Дон не дохрумкал свою галету.

Паром же день ото дня затапливало все глубже. Близок день, когда он уйдет под воду, не оставив после себя вообще ничего. Уже сейчас, когда штормило, волны скрывали остатки кормы так, что и не разглядеть.

От одной лишь мысли о том, что теперь вода поглотит и весь огромный паром, заболело в груди. Смогу ли я вспомнить, что же там было раньше, когда увижу, что на поверхности больше ничего нет? Или все-таки сумею хотя бы примерно, обрывками вспомнить, как мы в той каюте угощались пирожными и вычерчивали план убежища и как любовались закатом с той самой палубы, сжимая перильца в четыре руки? Неужели мое сердце уже истощилось настолько, что даже это ему не по силам?

* * *
В день утраты правой руки люди уже не были настолько растеряны, как от потери левой ноги. Не корчились в постелях, гадая, что с ними творится, не маялись в попытках хоть как-то натянуть на тело одежду и не боялись, что им придется избавляться от такой потери своими силами. В глубине сердца каждый из нас уже предполагал, что рано или поздно нечто подобное произойдет.

Исчезновения частей тела происходили проще и доставляли нам куда меньше хлопот, поскольку, в отличие от обычных изделий, уже ничего не требовалось ни сжигать на площади, ни сплавлять по реке. Никто не кричал, не бегал в панике по улицам. Все просто приняли очередную пустоту как неизбежное и вернулись к обычным утренним заботам.

В моей повседневности, конечно, кое-что слегка изменилось. Во-первых, я больше не могла делать себе маникюр. Во-вторых, освоила метод однорукой машинописи. В-третьих, чистила овощи в три раза дольше прежнего. А колечко с правой руки носила теперь на том же пальце левой… Но все это не доставляло больших неудобств. Покорившись волнам исчезновений, я спокойно и очень естественно уплывала туда, где всё и всегда возвращается на круги своя.

Я больше не могла спускаться по стремянке в убежище с подносом в руках. Теперь уже я осторожно, старясь не вывалить еду на голову R, передавала ему поднос через дырку в полу и следом, ступенька за ступенькой, спускалась сама, пока он поддерживал меня снизу. Обратный путь оказался куда сложнее: приходилось взбираться вверх, открывать одной рукой крышку и буквально выволакивать все тело вверх из узенькой дырки в полу. А он с беспокойством следил за мной снизу.

— Возможно, наступит час, когда я уже не смогу спуститься в убежище, — однажды сказала я.

— Ну что ты! Я всегда буду вносить тебя на руках. Как принцессу!

И он протянул к моему лицу руки. Удивительно мощные руки для человека, так долго не видавшего солнца и не занимавшегося ничем, кроме сортировки чеков, лущения горошка и натирания серебра. Они были живыми, каждая мышца играла под кожей. Не то что моя правая рука, которая, похоже, затвердела, как мамин гипс.

— Это было бы замечательно!

— А то!

— Но как вы сможете держать то, что исчезло?

Его руки упали на колени, а глаза уставились на меня. И трижды моргнули, сообщая мне, что он не улавливает вопроса.

— Ну, я же могу обнимать тебя, касаюсь тебя где угодно…

— Нет! Прикоснуться к тому, что во мне исчезло, нельзя.

— Да почему? Ну вот же… Вот и вот!

Он хватается за то, что свисает с моих бедра и плеча. Юбка задирается, волосы каскадом падают на лицо.

— Да, вы действительно умеете обращаться с моим телом, как оно того стоит. Как и с оругору, с гармошкой, с билетом на паром, с монпансье… В каждом из нас вы умеете воскресить роль, которую мы играли когда-то. Но это не значит, что вы можете оживить нас самих! Вы забудете любого из нас так же сразу, как и вспышку того фейерверка, что на какой-то миг вдруг выхватит ваши воспоминания из темноты. Все мы — фантомы. В том числе и эти… штуки, которые вы сейчас трогаете.

Я обвела взглядом изделия, смотревшие на меня отовсюду. Заправила волосы за уши. R отнял от меня руки и принялся нервно болтать уже своими ногами, засылая их то в шлепанцы, то обратно. Следы от его пальцев на моей левой икре быстро исчезли, и та опять стала гипсовой.

— Может, вот так, понемногу, исчезнет и все мое тело? — сказала я, оглядывая свои колено и бедро.

— Так нельзя! Нельзя смотреть на мир только в черном цвете!

— А как на него ни смотри, исчезновения наступят все равно. От них не увернуться. Ну, что там следующее? Ухо? Горло? Бровь? Оставшиеся руки-ноги? Или, может, сразу позвоночник? Если все сгинет одно за другим, что же останется? Да ничего. Я просто исчезну вся.

— Да быть такого не может! Ведь мы с тобой — вот они, прямо здесь и сейчас… несмотря ни на что…

Он обнял меня за плечи, прижал к себе.

— Мои левая нога и правая рука, что видны вам, — не настоящие. Сколько бы вы ни ласкали, сколько бы ни обнимали их, они — пустая скорлупа, в которой меня уже нет. А я настоящая исчезает дальше. Тихо, но верно растворяясь все больше в каждой очередной пустоте.

— Но я никуда тебя не отпущу!

— Мне и самой никуда не хочется. Я хочу просто быть там, где вы, но это невозможно. Уже сейчас наши сердца разнесло по слишком разным мирам. В том мире, который чувствуете вы, — теплота, покой и нежность; ваш мир играет звуками и благоухает ароматами. А мое сердце лишь превращается в ледышку, и все. Скоро эта ледышка разорвется на миллионы осколков, и эта ледяная пыль без остатка растает там, куда руки уже не дотянутся.

— Но зачем тебе уходить? Оставайся здесь… Ну конечно! Здесь безопасно. Ведь это убежище — комната потерянных воспоминаний, висящая в пустоте. Все твои изумруды, духи, фотографии, календари будут навечно спрятаны здесь, посреди пустоты, вместе с тобой…

— Со мной?.. Здесь?.. Навечно?

— Конечно.

— Но разве это возможно? — покачала я головой, леденея от самой даже мысли об этом. Моя правая ладонь соскользнула с кровати и упала на левое колено.

— Еще как возможно. Подумай сама. Нас с тобой, как и все, что было спрятано в статуэтках, эта комната защищает. Даже Тайная полиция не смогла нас найти!

— Но я точно знаю, что конец уже близок… Это раньше исчезновения накрывали нас неожиданно, мы не могли о них знать заранее. Но перед тем, как исчезают части тела, появляются всякие предчувствия. Словно кожа мертвеет, а мышцы немеют, что-то вроде этого. А дня через два, через три или через десять — точно не знаю, но это обязательно случается, и эта часть тела исчезает тоже. Мне так страшно. Но не оттого, что исчезну я сама. А оттого, что нам придется расстаться. Вот что страшнее всего.

— Все будет в порядке, — сказал R, укладывая меня в постель. — Тебе нечего бояться. В этом убежище я сберегу тебя от всего.

27

Иногда меня поражает: почему я не могу ненавидеть его еще сильней? По идее, я должна костерить его последними словами, кидаться на него с кулаками, хоть это и бесполезно, — в общем, любыми способами пытаться сделать ему как можно больнее и обиднее. Ведь это он, а не кто-либо другой отнял мой голос, обманул меня и запечатал в этих проклятых стенах!

И все-таки ненавидеть его у меня не выходит. Каждый раз, когда он походя, между делом, демонстрирует мне свою доброту, я испытываю к нему странную привязанность. Вот он поворачивает ложку ручкой ко мне, чтоб было удобнее взять; вот смахивает мыльную пену с моего лица, чтобы та не попала мне в глаз; вот высвобождает мои волосы из застежки-молнии, когда я переодеваюсь… В сравнении с длиннющим списком всех ужасов, что он вытворяет со мной, такие мелочи не стоят даже упоминания. Но когда я вижу, как его пальцы совершают работу лишь для меня одной, меня накрывает волна благодарности. Понимаю, как это глупо, но чувствую это настолько искренне, что противиться уже не в силах.

Или, может, такие нелепые мелочи — просто очередное доказательство того, что я все лучше притираюсь к этой комнате? Мои эмоции, фантазии и капризы постепенно мутируют, трансформируясь в состояния, куда более подходящие для этого странного места?

Глаза в последнее время видят все хуже. Горы машинок и пафосная кровать, гигантский пестик в ступе колокола и мелкие изделия в ящичках стола — все проплывает передо мной, словно подернутое темной вуалью. Как, впрочем, и окружающий меня мир — на взгляд из щели между стеной башни и циферблатом. Даже в залитый солнцем полдень, склоняющийся скорее к закату, трава в нашем церковном садике пепельно-серого цвета, а силуэты собравшихся у этого храма людей не отличаются друг от друга.

Поэтому я могу умывать лицо или переодеваться, но мне нужно двигаться дальше. Присмотреться к инструментам, починяющим эти часы, выпрямить спину за штурвалом этого механизма. Особенно я стесняюсь, когда он рядом.

В результате я просто вынуждена двигаться так, как диктует мое лицо в зеркале, когда я умываюсь или переодеваюсь. И сразу сталкиваюсь с предметамивокруг, осторожно выбирая, как бы не размозжить лоб о зеркало или кресло. Я всегда напрягаюсь, когда он рядом и смотрит. Это, впрочем, совсем не злит его. Но ничем и не помогает — он просто стоит и смотрит, молча улыбаясь и не делая ничего. Холодной улыбкой, с какой гладят пса, чей хвост давно заледенел на морозе.

Постепенно глаза мои совсем слабеют, но его фигуру я никогда не теряю из виду. И движения его пальцев могу воспроизвести в любую секунду. Это я оставляю в себе навсегда, а все остальное отсылаю тонуть в темноте.

Но однажды случается странное. Он уходит к своим первокурсницам, но через какое-то время я снова слышу шаги на лестнице. Эти шаги звучат куда вкрадчивей, чем у него, с какими-то многозначительными паузами. Шаги человека, который наконец-то взошел на вершину башни.

Кто бы это мог быть? И что он собирается делать дальше?

Точнее, даже не он. Скорее уж, это походка женщины. Что же за отношения у нее с ним? Знает ли она обо мне? Эти вопросы проносятся в моей голове как вихрь. И я вдруг понимаю, что, кроме него, в эту комнату не входил никто и никогда. И что даже я, проучившись у него столько лет, никогда не пыталась взойти на вершину башни.

Я прислушалась к шагам. Женщина, это факт. И притом молодая. На ступеньках спотыкается, каблуки высокие, на каблуках — черные пластиковые набойки.

Шаги ее застыли в нерешительности. Словно она боялась того, что может найти на вершине этого бесконечного лестничного пролета. Но чем ближе она подходила к двери, тем паничнее становилась пауза между шагами. Как будто она даже не испугана или не растеряна, а просто ей все осточертело, особенно после такого подъема. Вот она уже стоит за дверью. И стучит три раза.

Тук, тук, тук.

Я сижу на полу, стиснув руками колени. И впервые слышу, как сухо и бесстрастно может скрипеть эта дверь. Ведь сам он открывает ее агрессивно, громыхая всеми своими ключами.

Так не сейчас ли — идеальный шанс убежать? — мелькает в моей голове. Может, какая-то из учениц учуяла что-то странное в стуке сверху? Или пришла сюда из банального любопытства? Даже не подавая голоса, я могла бы сейчас забарабанить в дверь и дать ей понять, что я существую. А она бы, само собой, побежала за помощью в церковь или вызвала полицию. Попыталась бы выломать замок или как-то еще помочь мне. В любом случае, я бы точно вырвалась на свободу…

Но я все сижу в углу, не способная даже пошевелиться.

Сердце стучит как бешеное, губы дрожат. Капли пота бегут по лицу.

«Ну давай же, быстрее! Или она уйдет!!» — кричу я в своей голове, почти готовая сорваться с места. Но что-то меня удерживает.

«Нельзя, — сказал кто-то. — Ты должна сидеть тихо и неподвижно».

Как я объясню ей, кто я такая и что здесь вообще происходит? Что я могу показать ей так, чтобы она мне поверила? Горы пишущих машинок и свой голос где-то там, между ними, который еще можно найти, если поискать?

Другая «я» продолжает задавать эти страшные вопросы. Я зажимаю уши ладонями, прячу лицо в коленях.

Вырваться во внешний мир… Где взять на это смелость?

* * *
Сколько я так просидела, не помню. Она погремела ключами, повертела ручку, повздыхала, но, вконец разочарованная, отступила от двери прочь. Ее каблучки зацокали по спирали все ниже и ниже. Она исчезла, а я все сидела и думала о том, что же это было. Может, если хоть чем-нибудь обо что-нибудь постучать, она еще вернется?

Выглянуть в большой мир из щели под циферблатом мне захотелось уже ближе к вечеру. Разумеется, никого, кто мог бы стучать в эту дверь, я внизу уже не увидела. В церковном саду было полно народу — ученицы дневных занятий перемешивались с вечерницами. Но все они были просто сгустком теней, и я не могла разобрать, чем они все отличаются друг от друга. Лицами? Одеждой? Обувью? Все выглядело размытым, и только он сидел на краю газона, в самом центре этой толпы, и рассылал своим собеседницам улыбку, от которой кололо в глазах.

А вечером он пришел — как всегда, в своих странных одеждах. Хотя на этот раз все же поскромней, чем обычно. Ткани совсем неброские, без лишних украшений, швы довольно грубые. Я ощутила легкое разочарование.

— Тебя сегодня кто-нибудь навещал? — спросил он отрывисто.

Я вздрогнула и выронила одежду, которую он только что принес мне. Откуда он это узнал? Если знал о визите этой дамы заранее, почему не остановил ее? Или не хотел раскрывать чужие секреты?

Окончательно запутавшись, я опустила голову.

— Кто-нибудь стучал в дверь? — спросил он. Я едва заметно кивнула. — Но тогда почему ты не попросила о помощи? — деловито уточнил он, собирая раскиданную по полу одежду. — У тебя было много способов дать ей понять, что ты здесь. Ты могла постучать в ответ, постучать креслом об пол или размозжить о стену любую из этих машинок…

Что на это ответить, я понятия не имела.

— Так почему ты не убежала? Она могла бы помочь тебе так, что сейчас ты была бы уже свободна… — Его пальцы коснулись моего подбородка. — Но ты этого не сделала. И осталась здесь. Почему?

Он требовал от меня ответа. Хотя и понимал, что в таком состоянии я отвечать не способна. Так чего же он добивался? Я стояла перед ним, застывшая, как гипсовая статуя.

— Так вот, чтоб ты знала, — оборвал он наконец поток бессмысленных вопросов. — Она — новенькая. На самом начальном курсе. У нее нет никаких навыков вообще. Без ошибок не напечатает ни предложения. Клацает по клавишам как курица лапой… Но сегодня утром она подошла ко мне и спросила про вершину башни. Сказала, что в детстве дружила с человеком, который смотрел за часами. И что она хочет снова забраться туда. Такая, мол, у нее ностальгия… Я, конечно, отказывать ей не стал. Сказал, что смотрителя часов там давно уже нет, а комната используется как склад. Но она все равно захотела сюда забраться.

«Почему же ты не остановил ее? Что было бы, найди она меня здесь?» — спросила я его одними глазами.

— Видишь ли… Я был уверен в тебе. Я знал, что ты уже не способна вернуться во внешний мир. И потому совсем не важно, кто стучится к тебе снаружи. Хочешь ты или нет — эта комната тебя уже поглотила.

«Поглотила»? Это слово то и дело порхало между нами и прежде. Взяв у него одежду, я начала переодеваться. На этот раз наряд оказался несложным, и переоделась я быстро. Чуть добавила объема на бедрах, а дальше материал уже сам лег по фигуре как надо.

— Она что-нибудь говорила тебе из-за двери? — спросил он. Я покачала головой. — Очень жаль. Я хотел, чтобы ты услышала ее голос. Очень… чарующий. Не «милый» или «приятный», тут нечто совсем другое. Оставляет очень сильное впечатление. Такой голос рождается из глубокого резонанса носовых пазух в сочетании с увлажненностью языка, а дополняется еще и пунктирным тремоло губ, достаточно милым, чтобы расплавить барабанные перепонки.

Он оглянулся на горы пишущих машинок за спиной. Сквозняк из щели за циферблатом легонько раскачивал одинокую лампу под потолком.

— Ее успехи на печатном поприще, скажем так, совсем скромные. А может, и еще хуже… Все время путает W и O, не говоря уже о B и V… И постоянно сутулится. А пальцы держит раскорякой, сколько ни выправляй. До сих пор не запомнила, как менять печатную ленту. Но иногда, когда открывает рот… вокруг нее сразу же образуется некое сияние. И в целом, я бы сказал, ее голос похож на отдельное живое существо.

Закончив свою речь, он поднял меня на руки и отнес в кровать.

«Что ты собираешься делать с ней? И зачем рассказываешь все это мне?»

Я пыталась вырваться из его объятий, но безумные одеяния мешали мне. Он пригвоздил мои лодыжки одной рукой и прижал к постели.

— Ей нужно больше тренироваться, — проговорил он бесстрастно. — Развивать скорость, точность и многовариантность печатных задач. Тогда-то я постепенно и смогу запечатлеть ее голос. До тех самых пор, пока она не потеряет его и ее клавиши наконец не замрут спокойно.

* * *
С тех пор он навещает меня все реже, и я надолго остаюсь одна. Он уже почти не дарит мне безумных платьев, и даже еда его стала совсем невкусной. Раз в день, а то и реже он приносит мне какие-то вареные овощи с хлебом, оставляет у двери и сразу уходит. Не глядя на меня и не отпирая двери чаще, чем необходимо для моего кормления, он не оставляет после себя ничего, кроме эха от звякающих тарелок.

Мои глаза и уши истощаются день ото дня. А тело, отделенное от сердца, все чаще просто валяется на полу в тусклых тенях от гигантского часового механизма. Раньше, когда он заботился обо мне, мое тело хранило и ласку, и живость, и доброту, но теперь оно превратилось в бесформенный кусок глины. Неужели вот это — мои настоящие ноги? Настоящие руки? Настоящая грудь? Я уже ничего не знала наверняка. Пока его руки их не коснутся, они не вернутся к жизни.

Он — единственный, кто навещает меня в комнате, которая полностью меня поглотила. Что же я буду делать, если он от меня отвернется? При одной лишь мысли об этом меня начинало трясти.

Однажды вечером я набрала в раковину воды. Захотелось сполоснуть ноги и заодно убедиться, что они еще настоящие. Вода была чистой и ледяной.

Я медленно погрузила в воду одну ногу, пальцами вперед. Но ничего не почувствовала. Казалось, мои ноги плывут в воздухе и их вообще ничего не касается. Да и в том, что они вообще существуют, никакой уверенности не было.

Сидя на краю раковины, я бросила взгляд в смотровое окошко. В небе висела полная луна, но ее бледное сияние никак не помогало моим ослабевшим глазам. Город внизу напоминал огромный луг, усеянный огоньками, между которыми ветер рисовал свои причудливые узоры. И эти узоры походили на дырочки, которые мыши прогрызают в сыре, забытом ночью на кухонном столе. На всякий случай я сполоснула руки, лицо, грудь, но результат был тем же. Все мое существование засасывало туда, куда руки уже не дотянутся.

* * *
Как давно он уже не приходил сюда? И сколько дней прошло с тех пор, как я вообще что-нибудь ела? Последний раз это была булка с каким-то джемом. Жестковато для того, кто питается раз в три дня.

Но моя слабость — вовсе не оттого, что меня не кормят. А оттого, что меня все больше засасывает в себя эта комната. Поэтому я и отказалась от хлеба. А от джема лишь отлизываю понемногу пару раз в день. Булка у моей подушки давно уже расцвела пушистой плесенью.

Лежа под одеялом, я прислушиваюсь к звукам на лестнице. Малейший скрип выталкивает меня из постели.

«Он пришел ко мне!» — ликую я. Но, как всегда, ошибаюсь. И возвращаюсь в постель, обманутая проделками ветра на лугу и мышами над кухонным сыром.

Почему же он не приходит ко мне? Почему не поймет, что не только мой голос, но и тело, чувства, эмоции — все существует исключительно для него? Одна человеческая жизнь, упакованная в формат этой комнаты для одного-единственного клиента?

Может, прямо сейчас он обучает ее основам машинописи? И так же терпеливо и нежно касается ее пальцев? Чтобы как можно скорее запечатать ее голос внутри пишмашинки?

Я закрываю глаза — и знаю: конец уже близок. Но я лишь молюсь, чтобы это произошло так же, как я потеряла голос — без боли и страданий. И все вернется на круги своя. Примерно так же, как возвращается обратно в строй продавленная клавиша — после того, как буква уже напечатана.

* * *
Я слышу шаги на лестнице. Это он! Но за его шагами слышатся еще чьи-то… Кого-то на высоких каблучках? Две походки накладываются друг на друга, словно двое печатают в четыре руки, и эти звуки усиливаются. Может, она несет сюда свою машинку? У которой парализовало все клавиши?

Я растворяюсь в этой комнате, не оставляя следа. Может, я еще смогу повстречаться с собственным голосом? Шаги останавливаются прямо за дверью. Он проворачивает ключ…

Ну, вот теперь и конец.

28

Отложив карандаш, я уронила голову на стол. Обессилела не только голова, которая так отчаянно выискивала единственные верные слова. До предела истощилось и мое тело, что выводило букву за буквой, даже когда у него осталось вдвое меньше конечностей.

Буквы в строчках, нацарапанные левой рукой, плясали как безумные. Сами строчки дрожали, цеплялись друг за друга, а иногда исчезали совсем. При взгляде на страницу казалось, что все знаки на ней одновременно рыдают в голос. Я подбила страницы в стопку. Скрепила зажимом. Вряд ли это была та история, на которую так надеялся R. Но по крайней мере, я довела эту безумную цепочку слов до конца. И закончила хотя бы одну историю, которую могла теперь оставить для него. И хотя сами истории исчезли не так давно, мне пришлось перепробовать очень много обходных путей, чтобы рассказать свою.

У всех, кто жил на острове, были свои предчувствия насчет того, что нас всех ожидает в итоге. Но никто не говорил об этом вслух. Не из страха перед Тайной полицией. И даже не от боязни того, что дурное сбудется, если много о нем болтать. Просто все уже поняли саму природу исчезновений и знали, как с ними лучшего всего обращаться.

Один только R делал все, что мог, чтобы удержать меня здесь. И даже зная, что попытки его обречены, я старалась не обсуждать это с ним, чтобы не расстраивать. Он все так же старательно разминал мои исчезнувшие части тела и вызывал воспоминания из изделий в своем убежище. Не покладая рук он бросал камешек за камешком в омут моего сердца, но камешки эти никогда не достигали дна, а лишь танцевали в бесконечном падении.

— Здорово же ты потрудилась! — резюмировал он, бережно собирая в стопку только что прочитанные страницы. — И как же я рад снова держать в руках твою свежую рукопись… Как будто вернулся в старые добрые времена, когда нас с тобой еще связывали истории!

— Но мне, похоже, так и не удалось остановить истощение сердца. Я смогла закончить историю, но все равно продолжаю терять себя…

Я прижалась щекой к его груди. Разных частей меня исчезло уже так много, что держать голову ровно не получалось.

— Отдохни хорошенько. Поспишь со мной здесь — будешь бодрее завтра…

— А когда я исчезну вся, останется ли моя история?

— Ну разумеется! Каждое словечко, что ты написала, сохраняется в моем сердце. А мое сердце не умеет забывать! Так что даже не сомневайся.

— Ну и хорошо. Здорово, если после меня на острове хоть что-нибудь да останется!

— Выспись как следует, — говорит он.

— Ладно, — говорю я. И засыпаю почти мгновенно.

* * *
Когда исчезла наша левая нога, мы все как один теряли равновесие и не знали, как справиться с собственным телом. Но теперь, когда наши тела должны были исчезнуть уже целиком, людям и в голову не приходило как-то сильно расстраиваться. Чем меньше у тела частей, тем оно цельнее и собраннее, да и лучше вписывается в географию нашего острова, испещренного дырами да пустотами вдоль и поперек. И в этих пустотах наши тела танцевали легко, как клубочки сухой травы, перекатываемые ветром по старому лугу.

Дон больше не мог прыгать и сбивать с веток снег, но находил другие развлечения для оставшихся у него передней левой лапы, челюстей, уха и хвоста. Укладываясь спать, он сворачивался клубочком и по привычке еще пытался положить голову на задние лапы. Заметив, что там ничего нет, он иногда удивлялся, но, как правило, тут же забывал об этом, подтягивал к себе одеяло и использовал его как подушку.

Постепенно по всему острову растекалась все более плотная тишина. Отчасти в этом был виноват роковой дисбаланс: старые вещи исчезают чаще и быстрее, а новшества создаются реже и медленнее. Никто уже не залатывал на дорогах ямы и дыры, оставшиеся после землетрясения. Рестораны, кинотеатры и городские парки пришли в запустение. Стало меньше поездов, а паром наконец-то полностью ушел под воду.

Из немногих удачных «новшеств» всем запомнились миниатюрные редьки и кресс-салаты, которые можно выращивать хоть на подоконнике, шерстяные свитера и пледы, вязанные старушками с бывшей ткацкой фабрики, а также запас топлива, привезенный в огромных грузовых цистернах непонятно откуда. Впрочем, главным «новшеством» оставался все-таки снег, который сыпал уже не переставая. Признаков того, что исчезнет снег, вроде пока не замечалось.

Иногда я думала: как же удачно, что старик скончался до того, как исчезло тело. Ведь теперь я хотя бы могу вспоминать, как он держал мою руку в своей…

За свою долгую жизнь старик, конечно, много чего потерял. Но мне почему-то казалось, что умереть, не потеряв еще и своего тела, все же лучше, чем ждать очередного исчезновения. Тогда, на металлической тележке в больнице, его тело выглядело твердым и холодным, но в руках, плечах, груди и ногах еще проступали те деликатность и сила, с которыми он защищал и меня, и R.

Но, конечно, по большому счету, порядок исчезновений — что сгинуло раньше, а что позже — большого значения не имел. Ведь однажды, наверное, исчезнет вообще все на свете.

Дни ползли монотонно и без особых событий. Я ходила на работу. Печатала левой рукой. Гуляла с Доном. Готовила нехитрую еду. В ясные дни проветривала во дворе постели. Ну, а ночи проводила с R в убежище. Никаких других важных дел сейчас уже и не вспомню.

Спускаться по стремянке в убежище становилось все труднее. Теперь я уже просто вставала на верхней ступеньке, громко кричала и прыгала вниз, а R всегда мастерски ловил меня в свои объятия.

Но как бы крепко мы ни прижимались друг к другу в постели, мы не могли изменить того, что дистанция между нами росла чуть ли не с каждым днем. Начиная с того, что даже наши тела являли полную противоположность друг другу: его, такое симметричное, живое и сильное, и мое, тщедушное, слабое и безвольное. Но он все равно постоянно старался обнимать меня или просто держать поближе к себе. Когда я смотрела, как энергично и ловко он делает зарядку — машет обеими руками, вертит шеей, приседает, — мне становилось грустно до слез.

— Ну что ты! Не о чем плакать… — утешал меня он, утирая слезы с моих щек. И я думала, как же здорово, что щеки у меня пока не исчезли. Но тут же упиралась в вопрос: а что же настанет, если щеки тоже исчезнут? Куда будут вытекать слезы и как он будет мне их утирать? Вопросы это были такими тяжелыми, что я лишь плакала еще безутешнее.

Рука, которая писала истории, мои полные слез глаза и щеки, по которым эти слезы текли, — все это исчезало одно за другим, когда приходило время, и в конце концов от меня остался один лишь голос.

Люди на острове утратили все, что имело форму, и только голоса их остались дрейфовать в окружающей пустоте.

Мне больше не было нужды падать в объятия R, поскольку в убежище я теперь появлялась сама. И для этого уже не нужно было открывать тяжелую крышку люка, ведь я могла просочиться и в тоненькую щель между крышкой и половицами. В этом смысле факт исчезновения тела можно было считать даже актом освобождения от него. Хотя иногда приходилось быть очень осторожной и не зевать, иначе мой слабый невидимый голос могло запросто унести куда-нибудь ветром.

— Быть просто голосом очень спокойно, — сказала я. — Просто голосу, наверное, будет гораздо легче принять свой самый последний миг. Без боли, страданий и жалости к себе…

— Ты не должна об этом думать! — мягко упрекнул меня R. Я догадалась, что он хотел обнять меня да так и застыл с поднятыми руками. Кроме пустоты впереди, обнимать этим рукам было нечего.

— Теперь вы наконец-то можете выйти отсюда, — сказала я. — И жить во внешнем мире свободно. Тайная полиция больше ни за кем не охотится. Еще бы! Как прикажете арестовывать людей, если от них остались одни голоса? — Я хотела улыбнуться, но было нечем. — Там, снаружи, сплошная разруха и все завалено снегом. Но ваше сердце уже очень плотное. Вы не пропадете. Уверена, у вас получится понемногу растопить этот замерзший мир. И другие люди, которые тоже прятались в убежищах, вам помогут.

— Но если тебя не будет рядом, у меня ничего не выйдет, — он поднял руку, словно пытаясь коснуться моего голоса.

— Нет. Я вам больше не пригожусь.

— Как?.. Почему??

Он поднял уже обе руки — и обнял воздух там, где, по его догадкам, находился мой голос. На самом деле мой голос находился чуть дальше, но я смогла уловить теплоту этих объятий.

Ветер снаружи переменился. Я почувствовала это даже здесь и поняла, что это сигнал. Теперь начали исчезать голоса.

— Когда меня уже не будет, непременно сохраните это убежище, — сказала я. — Я молюсь о том, чтобы память, пропущенная через ваше сердце, могла бы жить здесь и дальше…

Дышать становилось все труднее. Я обвела взглядом каморку. Мое тело — на полу среди прочих изделий. Между гармошкой и оругору. Ноги смотрят в разные стороны, руки скрещены на груди, глаза закрыты. Надеюсь, это тело он будет оживлять своими касаниями так же часто, как заводить оругору или играть на гармошке…

— Тебе правда уже пора?? — Он прижал к груди воздух, который только что обнимали его ладони.

— Прощай… те.

Последний отзвук моего голоса уже еле звучал.

— Прощай…

Очень долго он сидел, уставившись на пустоту у себя в руках. И лишь когда наконец убедил себя, что в этой пустоте и правда больше ничего не осталось, бессильно уронил руки на колени. А затем встал, медленно поднялся по стремянке, открыл крышку люка и вышел во внешний мир.

Луч солнца осветил убежище лишь на миг — и крышка захлопнулась. Сверху донеслись звуки раскатываемого ковра.

Запертая в убежище, я продолжила исчезать.


Примечания

1

Тата́ми (яп. 畳)— толстый соломенный мат, а также мера площади пола в жилых помещениях. 1 татами = 90 × 180 см (1,62 м2). Здесь речь идет о площади порядка 30 кв. м. — Здесь и далее примеч. переводчика.

(обратно)

2

Примерно метр на два.

(обратно)

3

Ба́ку (яп. 獏)— дух, пожирающий дурные сны и кошмары. Начиная с XIV в. описывается японцами как китайская химера с хоботом слона, глазами носорога, хвостом быка и лапами тигра, защищающая людей от зла и мора. Популярный персонаж традиционных японских гравюр и скульптур нэцке. В наши дни словом «баку» японцы также называют тапира (tapiridae), хотя столь редкое животное стало известно им, скорее всего, лишь к концу XIX в.

(обратно)

4

Очевидно, имеется в виду да́рума (яп. 達磨)— деревянная кукла-неваляшка, в японской мифологии — божество, исполняющее желания. Загадывая желание, на лице у куклы рисуют один глаз. Если за год желание исполняется, дорисовывают второй глаз, а если не исполняется — куклу сжигают на ритуальном костре. Разновидность дарумы — куклы кокэ́си (小并子) дарят семьям, в которых рождается дочь. Судя по тому, что героиня не знает (или не помнит) ни одного из этих названий, на острове эта кукла (в отличие от баку) исчезла.

(обратно)

5

Футо́н (яп. 布団) 一 хлопчатобумажный матрац, набитый хлопком и шерстью, для сна на полу (в традиционном японском доме — на циновках-татами). Расстилается на ночь, а утром убирается в шкаф. Обычно 2–3 раза в неделю проветривается на свежем воздухе.

(обратно)

6

В силу особенностей иероглифической письменности японские пишущие машинки (первая запатентована в 1929 г.) были слишком громоздкими, фактически являлись миниатюрными печатными станками для издательств и в быту почти не использовались. Все японские литераторы писали свои произведения от руки вплоть до конца 1980-х гг., когда в обиход вошли электронные словопроцессы. Способ же печатания на японском латиницей, как это делает героиня, слишком обеднял смысловой поток текста и потому применялся лишь для печатания коротких телеграмм, а также для военной и оперативной связи. Сам факт того, что для героев печатать латиницей — норма, говорит о том, что иероглифика на острове также давно исчезла и, скорее всего, все пишут по-японски латинскими буквами даже от руки.

(обратно)

7

Касте́лла (яп. カステラ, от португ. Pão de Castela, «хлеб из Кастилии») — популярный бисквит, перекочевавший в японскую кухню в XVI в. благодаря португальским торговцам. В наши дни готовится с пудрой из зеленого чая, коричневым сахаром и медом.

(обратно)

8

Площадь пола чуть менее 5 кв. м. Судя по описанию, имеется в виду пространство примерно 5 м в длину на 1 м в ширину.

(обратно)

9

Му (яп. / кор. 無) — дзен-буддийская категория полного отрицания. При ответе на вопрос — отрицание самой постановки вопроса.

(обратно)

10

Баумку́хен (нем. Baumkuchen) — немецкий песочный торт в виде башни, обычно политый шоколадной глазурью.

(обратно)

11

В большинстве регионов Японии сакура цветет с конца марта и опадает примерно к середине апреля.

(обратно)

12

Оруго́ру (яп. オノレゴーノレ,от португ. orhel и нем. orgel) — японское название музыкальной шкатулки. Первые образцы завезены в Японию европейцами во второй половине XIX в.

(обратно)

13

По возможности, даже в современных жилищах (включая квартиры в многоэтажках) японцы стараются оформлять хотя бы одну комнату в традиционном японском стиле. Такая комната универсальна для приема гостей: в ней ходят босиком по циновкам-татами, едят за низким столиком, сидя на полу, а на ночь раскладывают матрасы-футоны, которые убирают в специальный шкаф поутру.

(обратно)

14

«Это было только прологом. Там, где сжигают книги, в конце концов сжигают также и людей» (Генрих Гейне, трагедия «Альманзор», 1821 г.). Полностью вся цитата увековечена на памятнике в Берлине, перед Гумбольдским университетом, где состоялось первое в нацистской Германии массовое сжигание книг.

(обратно)

15

Здесь и далее — первые по порядку знаки японского алфавита «годзюо́н» (五十音, букв. «50 звуков») — модернизированного аналога слоговой азбуки «кана́». Из 50 слогов годзюона и состоит вся фонетика современного японского языка.

(обратно)

16

Catch (англ., спорт.) — захват посланного мяча бейсбольной перчаткой.

(обратно)

Оглавление

  • 1
  • 2
  • 3
  • 4
  • 5
  • 6
  • 7
  • 8
  • 9
  • 10
  • 11
  • 12
  • 13
  • 14
  • 15
  • 16
  • 17
  • 18
  • 19
  • 20
  • 21
  • 22
  • 23
  • 24
  • 25
  • 26
  • 27
  • 28
  • *** Примечания ***