Валентинка [Люциус Шепард] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Шепард Люциус Валентинка

Это – тебе

Бывают страны, что живут считанные дни, а то и считанные часы, – мимолетное население не успевает ни распознать их, ни назвать. Нередко страны эти сотворены туманной грядой, ураганом, бурей – любой стихией, наученной отделять; а то их вызывают к жизни космические перекосы, пространственные сдвиги и прочие события, которые ослиный рационализм не даст нам удостоверить. Государственные границы побоку; до самого распада этими странами правят особые диковинные законы, и мы уверяемся, что законы эти логичны и верны, пускай по возвращении на родину они покажутся нам алогичными и неверными; и едва мы их приняли, едва поддались их незаурядному воздействию, заурядная ткань нашей жизни может исказиться навек.

Валентинов день через неделю. Почти три месяца назад мы столкнулись в такой стране – может, ты эту встречу и не помнишь. Я не нарочно подгадал момент, хотя трудно отрицать: день подходящий – неувязки любви отброшены, а суть выражается незатейливо, искренними дарами и сердцевидными открытками. Все, что я скажу, – не простое выражение само по себе, ибо оно – детальное повествование о времени, когда мы были вместе, и о других временах, когда делили одну широту и долготу. Но, быть может, простота формы – письмо – выразит простоту чувства, его вдохновившего, и проберется к твоему сердцу.

К концу ноября «Естествознание» отослало меня в командировку, я оказался на западном побережье Флориды, милях в восьмидесяти от Форт-Майерса, и тут по радио предупредили об урагане. Конец года, для урагана поздновато, ни малейшей приметы грядущего ненастья; однако я на всякий пожарный свернул в первый же городок и поселился в гостинице «Шангри-Ла» – расползающейся конструкции с закрытыми верандами, деревянными жалюзи и обшарпанными, некогда белыми досками. Расцвет тайного мистического царства в заведении пришелся, я подозреваю, на тридцатые, и до следующего столетия гостиница доковыляла, ублажая дряхлых и увечных. Я кинул сумку в номер на втором этаже – ужас клаустрофоба, промозглая конура с дешевой типовой мебелью, охряные стены украшены парой тропических пейзажей, чей автор замечательно не владел перспективой. В унитазе плавал гигантский дохлый таракан. Идеальная обстановка для алкаша, по горло утопшего в жалости к себе. Этой стадии депрессии я еще не достиг и потому не желал зависать тут дольше, чем необходимо. Я умылся и решил прошвырнуться по пляжу.

Городок назывался Пирсолл, в честь первопоселенца Джереми Гейлорда Пирсолла. Героя увековечили мемориальной доской перед зданием полиции размером с «Бургер-Кинг». Бунгало забились под пальмы. Вдоль променада – игровые аркады, сувенирные лавки и аттракционы, по большей части запертые. Три бизнес-квартала – одноэтажные бетонные домишки, предсказуемый ассортимент аптек, контор недвижимости, магазинов с купальниками и адвокатских обиталищ. С Мексиканского залива накатывал тихий прибой, нависшее небо укрывало городок от остального мира. Ни дождя, ни ветра. Будто гигантская рука припечатала город оловянной миской – как ребенок, изловивший занимательное насекомое. Вблизи воздух чист, но за волноломом – мглистая полоса, и, свернув от берега, я обнаружил, что туманная гряда отсекла шоссе футах в двадцати от границы города. Никогда не видел так ясно очерченного тумана. Два шага вглубь – и собственных ног не различишь.

В гостинице я раскрыл лэптоп, хотел поработать, но мне стало паршиво – я уж решил, что заболеваю. Я как раз обдумывал, не поискать ли аптеку, и тут услыхал шаги в коридоре. Я приоткрыл дверь – глянуть, кому еще хватило опрометчивости поселиться в «Шангри-Ла». Мимо прошла высокая брюнетка – длинные ноги, походка безмятежна. Неудачный ракурс – только профиль, и то не весь. Но я понял, что это ты. Закрывая свою дверь, я услышал, как отпирают соседнюю. Руки сотрясало адреналиновое цунами. Каковы шансы, что это не совпадение? Одиннадцать лет после того, как ты меня оставила и вернулась к мужу, шесть лет после окончательной нашей встречи – и вот мы в одном захолустном городишке, в одной гостинице, в соседних номерах? – Господи! – Я рухнул в кресло. Кружилась голова; в горле трепыхался пульс. Еще пара оборотов, и я повторил благоговейнее: – Господи, – и встал. Встреча с тигром или горящим человеком ошарашила бы меньше.

Может, подумал я, это не ты.

И, клянусь, почувствовал, как ты ходишь за стеной. Я снова упал в кресло. Ты одна пробуждала во мне звериное чутье.

Барахтаясь под грузом случившегося, какое-то время я не мог думать. Вот мы двое – мерцаем светляками в соседних пещерках, каждый думает, что один, оба смущены электричеством друг друга. Я решил найти другую гостиницу – скорее опасаясь дисгармонии, чем из соображений морали. Но нет – я сидел, проигрывая в мозгу сцены серийного нашего романа. Первая ночь в Мэдисоне. Жизнь в Нью-Йорке. Разрыв. Эпистолярные интерлюдии, телефонные звонки. Страстные примирения. Осознав, что бежать не собираюсь, я вышел в коридор. Снова повело, я оперся о твою дверь. С тех пор, как ты прошла мимо, – полчаса, не больше, а я уже развалина. Я взял себя в руки, постучал и замер, слушая твои шаги. Ты увидела меня, и вежливое любопытство изгладилось в твоем лице. То ли разозлилась, то ли испугалась. Радость в этом коктейле явно отсутствовала.

– Ты что тут делаешь? – спросила ты.

– Шесть миллиардов человек. Мы обречены пересекаться. – Наверное, у тебя шок. Я-то успел свыкнуться с мыслью, что увижу тебя снова, а ты – еще на начальных стадиях. – Я от урагана прячусь.

– И я, – сказала ты.

Мгновение тянулось. Раздувалось. Распухало, вот-вот лопнет. Я уже решил капитулировать, но ты заключила меня в сестринские объятия и пригласила войти. В комнате висели морские пейзажи – очевидно, того же близорукого художника, чье творчество наводняло мой номер.

– Я тебя едва узнала. – Ты прикрыла дверь.

– Ну конечно… борода. – Я сел у окна в кресло. – Прячет след от пули.

Ты льдисто рассмеялась и примостилась в изножье кровати. Между нами втискивалась тишина. Я спросил, как ты живешь.

– А… нормально.

И ты демонстративно улыбнулась, точно подтверждая нормальность, достойную баловня судьбы. Ты спросила, как живу я. Ничего, продвигаемся.

– Ну, я… работаю, – сказал я. – Работаю.

Я не мог отвести от тебя взгляда. Время чуть тронуло кожу в уголках глаз, но ты по-прежнему изумительно красива. Клетчатая блузка, запахивающаяся юбка. Дорожная одежда. На правой икре, в двух дюймах от колена, – бледный синяк с десятипенсовую монетку. Мне хотелось его коснуться.

– Пишу статью о контрабанде в Южной Флориде, – сообщил я.

Ты рассказала, что ездила на конференцию в Майами и перед возвращением в Калифорнию решила прокатиться вдоль побережья. А тут штормовое предупреждение.

– Я теперь в штате. Настоящий профессор. – Ты это почти пропела, словно высмеивая бремя напыщенности. – В этом семестре всего один класс, есть время писать… ездить.

Ты вперила взгляд в угол кровати. Все отяжелело и опечалилось. Вот-вот спустится дух несвоевременности и трагических ошибок, что вечно правил нашим романом, и, не умея спешно вызвать сносную катастрофу, поколдует и заставит одного из нас испариться. Ты посмотрела на меня. Улыбка твоя мигала – вспыхнула, погасла, вспыхнула. Погасла.

– Ужасная гостиница, да? – Ты похлопала по кровати. – Простыни… Их, по-моему, не стирали. А в ванной дохлые тараканы.

– А в Фонтенбло древесные лягушки, – сказал я. – В каждой гостинице Флориды – свой тотемный зверек.

Ты вздохнула, и я вспомнил твой обширный словарь вздохов. Этот я перевел так: судя по всему, ты не вполне постигаешь, как важна чистота в гостинице. Требовалось вернуть беседу к жизни. Мой черед?

– Может, прогуляемся? – спросил я.

Ты, конечно, не вскочила, но двигалась чертовски быстро.

Я сказал, что ты, вероятно, не помнишь Пирсолл – вернее, загадочно-неуловимую страну, коей он стал на несколько дней. А может, помнишь. Может, воспоминания мучительны. И потому я пишу неохотно – сомневаюсь, что история тех дней произведет удачное впечатление. Вдруг она тебе навредит? Но все-таки мне нужна твоя помощь – я хочу понять, что произошло с нами, что происходит. Я прошу помощи, а если ты забыла, значит, придется рассказать тебе все, даже самые интимные детали. Очень важно, чтобы ты признала нашу близость, ибо сущность ее и детали я и хочу, в основном, понять; мой единственный шанс тебя убедить – рассказать тебе, что мы делали, каковы были, что говорили друг другу.

Темнело, мы шагали по пляжу. Ни звезд, ни луны, а грязную песчаную заплатку у променада красновато освещал неоновый фасад аркады «Земля радости», сплющенной между карликовым чертовым колесом и лавкой, что летом торговала заляпанными краской шляпами и майками. На променад вели ступеньки, мы сели на нижней и разговорились. Вскоре ты уже смеялась, наклонялась ко мне. Один раз я сострил, и ты коснулась моей руки. Потом стала молчаливее, не так нежна – я понял, ты боишься меня поощрить. При знакомстве с тобой я себя чувствовал так же. Ненормально бдителен и сосредоточен. Игрушечные волны шлепали по берегу, в аркаде что-то электронно бибикало, теплый бриз плескался запахами соли и жареного. Все это я вычислил уже в одиночестве, – я видел одну тебя, ловил каждый жест, малейший нюанс мимики.

Много лет назад ты рассказывала, что в детстве была мучительно застенчива, боялась разговаривать и научилась изъясняться взглядом – отсюда его выразительность. Громадные, темные, с длинными ресницами, эти глаза всегда меня успокаивали, и могущество их возросло, когда семь лет назад меня в Китае посадили за решетку по липовому обвинению в шпионаже и избили в полиции, повредив мне спину. В тюрьме, чтобы отвлечься от боли в позвоночнике, я до крови кусал себе руки. Однажды вырубился, колотясь головой о бетонный пол, – заработал сотрясение мозга и пару дней смутно видел. Ища менее разрушительных болеутолителей, я восстанавливал в памяти твой образ. Я планировал реконструировать тело целиком, но, едва появились глаза, забыл про остальное. И потом, едва в камеру заявлялась охрана, я включал твои глаза и наблюдал, как из глубины их всплывают искорки, точно дыхание ныряльщика с морского дна. В ту ночь, сидя на ступеньках променада, я не мог оторваться от твоих глаз, а ты, мне кажется, взглядом гнала меня, говорила, что ничего не будет, ничего не изменилось, – ты по-прежнему остаешься с мужем, ты по-прежнему любишь меня.

Почти час ты болтала о студентах – о любимчиках, о проблемных – и пересказывала новости о родителях, сестрах, домашних зверюшках. Безопасные темы. Но потом мы коснулись старых дней. Одним пальчиком попробовали те воды… или мне так почудилось.

– Я пару месяцев назад встретила Кэрол, – сообщила ты. – Сейчас работает в Сан-Франциско. В издательской газете.

– Кэрол… нуда.

Я потерял следы друзей, крутившихся поблизости, когда мы были вместе, и теперь невразумительно притворился, будто мне интересно про Кэрол. Любовь к тебе, которую я пытался похоронить, сбросила саван и теперь бесновалась в голове. К черту Кэрол. Единственная, кто меня интересует, – в паре дюймов и абсолютно недостижима. Будь мы в мультике, крошечный дьяволенок скакал бы у меня на левом плече, тыкал трезубцем в висок и вопил: «Хватай ее!» – а с другого плеча трогательный ангелочек посыпал бы мне промежность звездной пылью и нашептывал, что следует лелеять чистые мысли и не обращать внимания на метаболизм, закативший тестостероновую вечеринку. Эта херня, сказал я себе, – сама суть жалкой задроченности. Мне оставалось только сообщить, что Кэрол я не видел много лет. Я не мог выдавить из себя такую банальность и вместо нее сказал настоящую глупость:

– Я тебя по-прежнему люблю, знаешь.

Ты пригнула голову:

– Знаю.

Тот самый ответ, на который я надеялся.

– Прости, – сказал я. – Я… прости.

– Рассел… – Ты положила руку мне на плечо – утешила. Я возмущенно окаменел – утешений не требуется.

– Все в порядке… Нормально. Правда. – И с напускным безразличием: – И что вы с Кэрол?

– Необязательно про Кэрол.

В «Земле радости» кто-то врубил внешние динамики, и Боб Марли[1] взялся заклинать людей отстаивать их права.

– Я, видимо, слишком взвинчен и больше ни про что не могу. Не ожидал тебя встретить. Не готов.

Ты смотрела в море. Обессиленная волна тонкой пленкой пробежала до середины пляжа, пометила финиш пенной каймой. Пауза неуклюже затянулась.

– Может, поесть сходим? – предложил я. – В Пирсолле, говорят, отличные рестораны. «У Дэнни»… говорят, «У Дэнни» просто потрясающе.

Я узнал твой взгляд – горестный, ты так смотришь, когда пытаешься не сказать гадость. Раньше я злился и думал, что, не трать ты столько времени, стараясь никого не обидеть, причинила бы меньше вреда; но я понимал, что все гораздо сложнее.

– Я не расстроена, что тебя вижу, – сказала ты. Реплика – воплощение загадочной нейтральности.

Мне ее проанализировать не удалось.

– Я тоже, – ответил я. – Я весьма не расстроен.

За это меня вознаградили улыбкой.

– Захватывающе не расстроен, – прибавил я.

Мы сманеврировали, секунда миновала, но не отметалась вовсе. Разговор притормаживал, становился обдуманнее, глаза наши часто встречались, будто мы отмеряли уровень близости.

– Что будешь делать, когда тут закончишь? – спросила ты.

– Вернусь в Нью-Йорк. Опять уеду в командировку. – Я щелчком сбил со ступеньки кусок ракушки – в цементе торчали обломки ракушечника. – Есть один парень, джазовый музыкант… Эллиот Крейн.

Ты Эллиота не знала.

– Великолепный гитарист… у него своя студия. Мы вроде думали записать компакт – тексты почитать, все такое. Может, этим займусь. А в декабре книжка выйдет. Поеду как бы в минитурне.

– Замечательно!

Ты наклонилась ко мне и, по-моему, собралась уже нарушить мораторий на касание. Ты стала расспрашивать о книге, о турне, о знакомых писателях и киношниках, чьи имена всплывали в разговоре.

– Ты так занят, – позавидовала ты. Словно быть занятым – недоступная цель.

– Может, после Рождества смотаюсь куда-нибудь.

– В отпуск? – Ты засмеялась. – Куда тебе ехать? Ты еще где-то не был?

– Есть места, куда стоит вернуться.

Я бы себе по носу заехал, точно. Почему вечно так: если хочешь показать женщине, что ты обычный парень, а не одержимый кретин, каждая фраза, выскакивающая изо рта, звучит как светская беседа в плохом кино. Наверное, решил я, это одержимый кретин говорит.

– Может, они изменились, – сказала ты. – Может, во второй раз они тебе меньше понравятся.

А с другой стороны, подумал я, не исключено, что у тебя та же проблема.

Можно было развить метафору, сказать, например: «Некоторые места меняются к лучшему», а ты бы ответила: «Да, но их, как правило, опошляет туризм», – и мы бы закувыркались в абсурдной копии «монти-пайтоновской» пародии[2]. Однако нас спасло появление трех подростков, распухших и обвисших в шмотье не по размеру, – они облокотились на перила над нами и подожгли косяк. Голоса хриплые и грубые. Смех – какой-то надломленный. Докурив, они с треском открыли пару пива. Пялились на нас и говорили на незнакомом языке. Вроде восточноазиатском. Слова раскачивались на вздохах, а в конце фразы взмывали до взвизга. Все три парня – белые, и я решил, что язык скорее восточноевропейский. Впрочем, и это не походило на правду.

Стало ясно, что наш дуэт их развлекает больше, чем новый раунд в «Квейк»[3]. Мы – трут в их самоутверждении, они певуче обращались к нам, мы не отвечали, и они ухмылялись. Надежда на мирную беседу испарилась, и мы зашагали обратно в «Шангри-Ла».

Вот и все воссоединение, думал я, – нечаянная встреча, бездумный разговор, обмен флюидами, а потом – бессонная ночь в шести дюймах штукатурки и дохлых тараканов от тебя. Но ближе к гостинице – огни ее освещали кусок пляжа – твоя ладонь скользнула в мою. Ты не взглянула на меня, ты шла не поднимая головы. Я, как дурак, еще с полминуты наблюдал такое положение дел – может, думал я, тебе неустойчиво – трудно идти, надо за меня держаться. Едва меня осенило, я загородил тебе дорогу и обнял за талию:

– Ну и куда мы движемся?

Твоя ладонь легла мне на руку, прокралась к локтю; затем ты высвободилась и побрела к воде. Бриз ворошил тебе волосы.

Когда я был ребенком, помешанным на оружии, дядя водил меня охотиться. Помню, я застывал безмолвным столбом, боясь спугнуть оленя, который щипал траву по ту сторону ручья. То же самое ощущение. Стоит кашлянуть, хрустнуть веткой – и ты рванешься в лес. Но я опасался, что напряжение заморозило твою механику, заколодило шестерни – следовало что-то делать.

– Эй, – сказал я, подобравшись к тебе. – Что происходит, а?

– Я… я не понимаю, что делаю.

Я копнул ботинком влажный песок, отбросил кучку.

– Ты о чем думаешь? – спросила ты.

– Сейчас? Как в последний раз тебя видел. Ты меня под Рождество навещала, помнишь? Мы еще к Кэрол ездили.

– Помню. Ты был в таком отчаянии.

– Не без причин. Ты со мной даже не целовалась. В губу клюнула, и все.

– Ты на меня так действовал. Я боялась тебя целовать.

Подразумевая, очевидно, что больше не действую.

– Если бы… – Слова твои повисли, но я примерно понял: если бы мы в ту ночь у Кэрол занялись любовью, если бы ты бежала со мной на Бали, в Байю, в Орегон, если б случилась добрая сотня вещей, что вполне могли случиться.

– Если б «если бы» стали мустангами… – сказал я, заполняя пустоту.

– У меня было б целое ранчо! – Ты скорчила печальную комичную гримасу и одними губами прибавила: – Ну ладно.

Мы, похоже, застряли. Медленно катимся в никуда.

– А в Байе ты еще был? – спросила ты.

– После письма? Нет.

– Мне твои письма нравились.

– Лучше бы их не требовалось писать.

– Я больше всего любила те, которые с историями, – грустно сказала ты. – Истории про нас… как мы вместе живем в Бразилии. Помнишь? Такие прекрасные.

Темная пленка воды, очерченная пеной, пропитала пляж; крошечные создания, вышвырнутые из глубин, спешили назад в море. Я нащупал твою руку. Ты пожала мне пальцы и отпустила.

– Хочешь, искупаемся? – спросил я. Ты испуганно рассмеялась:

– Прости – что?

– Хочешь, я уйду?

– Нет! – И затем, уже не так твердо: – Нет… не хочу.

– Значит, если выбирать между моим уходом и купанием, ты скорее за купание, так?

– А у меня такой выбор? – сухо спросила ты. – Боюсь, я не захватила купальник.

Я махнул в сторону гостиницы.

– Да там все «Опасность!»[4] смотрят. Нас никто не увидит.

С юго-востока налетела теплая воздушная волна, подали голос пальмы – зашуршали, застучали, будто сонмище ведьм одобрительно трещало метлами.

– Нет, это вряд ли, – сказала ты.

Я исчерпал трюки, исчерпал пустой треп. Мы вместе, одни, мы вот-вот сделаем шаг, иначе к нам примкнет тень твоего мужа и в одиночестве останусь один я.

– Ладно, – сказал я. – Не хочешь купаться…

– А ты по правде хочешь? – спросила ты. Сердито – неясно, как отвечать.

– Я хочу чего-нибудь, – объяснил я. – А ты чего хочешь?

– Тебя ничто не осчастливит. – Ты бросила это, словно горсть земли на крышку гроба.

– О счастье не помышляю.

Ветер проволок хвост по пляжу, взметнулся песок. Наверное, проступило мое огорчение, ибо нечто ему парное мелькнуло в твоем лице – мол, да, обстоятельства кошмарны, – и ты раздраженно, однако уже мягче, уступила:

– Если ты так хочешь, я искупаюсь,

Я хватался за соломинки – может, этот мой несерьезный вызов еще потянет беседу. Я вообразить не мог, что ты разденешься на общественном пляже, – это противоречило всему, что я о тебе знал. Но ты именно так и поступила. Расстегнула блузку, развернула юбку, сняла бюстгальтер и трусики, как бы принужденно, хотя методичность жестов не лишала их обольстительности. Подозреваю, в глубине души ты сознавала, что раздражение твое – отчасти притворство, защита от вины, а может – от ее отсутствия. Но тогда я удивился, смутился и ни о чем таком думать не мог.

Впервые глядя на тебя нагую, я лежал в твоей постели, в общежитии Висконсинского университета, – мы встретились на конференции по международной журналистике, ты подумывала сменить докторскую, вместо экономики взять дисциплину, которая унесла бы тебя подальше от дома, подальше от брака. Ты вышла из ванной в халате, а когда он сполз, глянула на меня, точно извиняясь, – точно боялась, что я буду разочарован.

На сей раз – никаких извинений. Ты была так уверена, и нагота тебя не смущала. Грудь полнее, пышнее бедра, но они подействовали на меня так же, как одиннадцать лет назад. Эта белизна, длинные-длинные ноги, высокая, тонкая талия, ты вся потрясала, опьяняла меня. Я тысячи раз о бесконечном множестве вещей писал «прекрасный», но в каком контексте ни использую это слово, думая о нем, я вспоминаю тебя, какой ты была в нашу первую ночь, – застенчивую, и пускай не девственницу технически, во всех отношениях девственную; и еще я вспоминаю картинку, что сошла бы за иллюстрацию к роману девятнадцатого столетия о колонистах на диком берегу, – на фоне темных колышущихся пальм и ночи дивная обнаженная женщина подняла руку, отбрасывая летящие по ветру волосы, и спокойно, внимательно разглядывает бородатого мужчину, а тот, судя по ошеломленному лицу, ничего, кроме света ее, не видит.

Твое лицо застыло под моим взглядом. Не в гневе, нет. Скорее, ты цементировала эмоцию – то, в чем хотела царствовать. Ты выступила из туфель и побежала к воде, плоско нырнула, грудью встретив прибой, и пропала. Я отшелушил одежду, станцевал фигуры избавления от брюк и последовал за тобой – погрузился в низкие буруны и поплыл изо всех сил, пока не миновал волнолом. Вода теплая, по грудь, шелковисто черная. Видимость – около нуля. Я вспомнил «Челюсти»[5]. По шее проскребла дрожь. Вокруг скользят незримые твари. Идиотская мысль.

– Кей! – закричал я.

Нашел – совсем рядом, по плечи в воде. Не улыбаешься. Я решил, сейчас ты скажешь, например: «Ладно… теперь можно выходить?» – и опередил тебя, спросив, не замерзла ли.

– Нет, тут очень мило, – неуверенно ответила ты. Зыбь сшибла нас вместе. Твое тело мягко толкнуло меня – гладкое, груди скользкие. Правой рукой я обнял тебя за талию и притянул ближе. Мой член ткнулся тебе между бедер, и ты расслабленно прижалась ко мне, умостив голову мне на плечо. Уступила, а может – согласилась. Новая волна снесла нас, и я чуть-чуть проник в тебя. Я пробирался глубже, а ты что-то шептала, но тихий плеск прибоя заглушил слова. Твое дыхание пело мне в ухо. Дремотное тепло окутало меня. Пределы, позы расплылись. Наши сердца бились у меня в груди. Волны накатывали, вздымая нас, и мы дрейфовали в летаргическом единении, пока не обрели новой тверди под ногами. В первый раз ты испуганно уцепилась за меня, окунув мою голову, и я глотнул соленой воды. Но вскоре ты приспособилась, подстраиваясь к громадному движению, что обнимало нас. Я еле различал твое лицо, но чувствовал, как твое «я», твоя душа приближается и уже осыпается преграда рассеянности и запоздания. Точно я занимался любовью с самим океаном, точно залив перевоплотился в женщину, подстроил ее под меня, вселил в нее твой дух. И скоро я отдал ей свою порцию соли. Потом мы быстро, молча оделись. Я хотел поговорить, но ты излучала неприступность и на меня не глядела. Мы босиком зашагали по газону к гостинице. Пожилой господин за конторкой, нескладная пятнистая жердь в кепке «Марлинз»[6] и подтяжках поверх майки, механически застывшим взглядом провожал нас, пока мы, промокшие, торопились через вестибюль. Лифт оказался не моложе ночного портье, щербато-желтый внутри. Ты наблюдала за стрелкой над дверью – она еле ползла, отмечая неспешные содрогания конструкции. Теперь я дальше от тебя, чем был в начале. Перед тем, как двери открылись, ты спросила:

– Тебе этого хватит? Если только сегодня… согласишься?

– Пожалуй, нет, – ответил я. – Но что тут сделаешь?


На миг отстранившись, я заметил бы, как ты разрываешься, осознал бы, что надо двигаться медленно. Однако я считал: твоя уверенность не уступает моей, – и, едва мы приняли душ, уложил тебя на постель, целуя твои губы, твою шею, твою грудь. С каждым дюймом вкус менялся. Под коленкой еще солоновато; правый бок – цветочный после ванны; нежная кожа бедра внутри – словно теплая ваниль. Язык мой танцевал вдоль изгибов твоей пизды, и бедра твои приподнялись, живот напрягся. Ты с дрожью вздохнула. Я лизал внутренности твоих губ, будто кошка лакает вдоль края миски, а потом взял их в рот. Бархатные и влажные. Словно катаешь на языке смятую розу. Я лизнул тебя опять, ты совсем открылась, и мой палец скользнул внутрь. Твой мускус затопил мое горло, мои ноздри. Ты напряглась, когда я приблизился к клитору, я решил, это сигнал – ты хочешь меня там. Второй палец нырнул внутрь, я раскачивал ими размеренно, то и дело заменяя пальцы отвердевшим кончиком языка, питая твое предвкушение. Ты дрожала. Крохотные сейсмические содрогания и вибрации. Я слышал твой голос – не слова, лишь настойчивый звук. И тут, к моему глубочайшему замешательству, ты запястьем оттолкнула мою голову.

– Кей? – Я встал на колени. Света с улицы – как раз, чтобы тебя разглядеть. В твоих глазах блестели слезы. – Что такое? – спросил я, устраиваясь рядом и положив руку тебе на плечо.

Ты горестно онемела.

– Скажи, что не так, – попросил я. Ты закрыла глаза.

– Все хорошо. – Голос тихо подрагивал. Явно ничего хорошего.

В голове шевелились мысли, как в те дни, когда ты сказала, что вернешься к мужу, но меня еще не оставила. Злобные мысли. О твоем муже, о том, как он тобою манипулирует. Мысли, вырастающие из бессилия, из мощной энергии, что захлестывала меня и требовала высвобождения, – толку от нее никакого, хранить ее бесполезно. «Может, мне уйти?» – спросил я. Ты покачала головой, прижала мою ладонь к своему плечу. Я обнял тебя, и ты повернулась спиной, – я обнимал тебя, как ребенка, близко и тесно, став убежищем, в котором ты – довольно скоро – уснула, спасаясь от вины или еще каких фантомов, что довели тебя до слез.

Я устал, но разум бодрствовал и все искал разгадку, что объяснила бы ночную неразбериху, все размышлял, что случилось, что это значит, куда заведет, – никчемная беготня по мучительному, тревожному кругу. Мне хотелось нарушить границу спящего твоего сознания, постичь тайну, которую ты хранишь, и, может, узнать тайну, что столько лет нас разлучала. Я хорошо тебя знал, знал, как никто, и не мог понять, что держит тебя в браке, если учесть все, что ты говорила о нем, о его бесстрастности. Твои доводы («Я о нем беспокоюсь»; «Я стольким людям сделаю больно» и т. д.) – нормальные, разумные доводы, но ничего они не объясняли пред лицом очевидных твоих страданий и жизни, которую ты называла «бесцветным кошмаром». И я пришел к выводу, что на каком-то критическом уровне ты, видимо, не доверяешь мне – и этому я тоже хотел найти причину. Вот эти минуты. Кругами, кругами, не в силах остановиться. Довольствуясь объятиями, но истерзанный недовольством. Я уснул, когда небо уже серело, я слышал чаек на взморье, они визгливо ссорились из-за рыбы, и мысли мои растворились в эссенции печали и изнурения.


Утром, когда я проснулся, тебя в номере не оказалось. Я подумал, что ты, наверное, улизнула и арендованная машина уже на полпути в Майами. Потом я заметил твой чемодан – полегчало, однако я понял, что нужно готовиться к твоему отъезду. Через десять минут ты вернулась.

– Телефоны сдохли, – сообщила ты, кладя сумочку на комод. – Даже сотовые. Какие-то возмущения в атмосфере. – Ты села в кресло у окна. – И дороги тоже все позакрывали. – Ты расстроилась, хотя меньше, чем могла бы.

– Ураган? – спросил я, и ты мрачно кивнула. – А как же дождь? – Я сел. – И ветер. Ты слышала ветер?

– Портье говорит, все разрушения – к северу и к югу от Пирсолла.

– Странно. Не думал, что ураганы так умеют. – Я щелкнул выключателем у кровати, лампочка вспыхнула.

– В городе свой генератор, – сказала ты.

– Это портье сказал?

Снова мрачный кивок.

– Говорит, мы тут еще дня на два-три можем застрять.

Снаружи промчался мотороллер – точно расстегнули молнию, выкрутив звук до максимума. Потом воцарилась тишина.

– Ты в порядке? – спросил я. Ты глянула озадаченно.

– Ночью, – объяснил я. – Когда мы занимались любовью…

Вроде бы сумерки мелькнули в твоем лице, но ты с ним справилась:

– Все хорошо.

– Я что-то не то сделал?

– А, нет. Это просто…

Ты искала правильное слово.

– Да ладно, – сказал я. – Если ты в порядке…

– … проблема контроля, – договорила ты. Никакого смысла я в твоем ответе не уловил. Я был уверен: дело в твоих кандалах, в пепельном призраке мужчины, за которого ты вышла замуж, – он укоризненно простер к тебе эктоплазменный палец. Но я понимал, как проникала в тебя вина, – я знал, что вина твоя будет хитроумна.

Новая тишина уже взяла курс к нам.

– Может, позавтракаем? – предложил я. – За едой и поговорим.

Еще секунда ненастья, а затем ты выпустила двадцати пяти ваттную улыбку.

– «У Дэнни», – твердо сказала ты.

– Не переживай. Мы спасемся – у меня таблетки есть. – Я скинул ноги с кровати. – Только в душ нырну.


В то утро в Пирсолле проснулись немногие, и «У Дэнни», который наверняка зависел в основном от проезжих, обслуживали всего трех клиентов: пару за тридцать и их малолетнюю дочь. Две официантки сидели за дальним столиком, курили и читали таблоиды. Когда нам принесли еду, я поймал себя на том, что наблюдаю, как ты намазываешь маслом тост. В исполнении твоих рук любой жест грациозен. Они сами себе элегантные леди с длинными пальцами. Просто созданы для того, чтобы вплетать печаль во время. Я помнил, как они меня касались.

Официантка, мясистая девка в буро-бежевой униформе, причалила к нашей кабинке, хлопнула жвачным пузырем и осведомилась:

– Ну, как делишки?

– Чудесно, – сказали мы оба.

– Сандвич – прямо картинка из меню, – сказал я, когда официантка побрела дальше. – Может, тут еду аэрографом обрабатывают.

Ты вежливо рассмеялась – ложечка звука.

За окном прогромыхал побитый белый пикап, в кузове клекотали неопрятные парни, за пикапом тянулось черное перо выхлопа. Малышка заплакала, а повариха вышла из кухни, облокотилась на кассу и страдальчески уставилась на туман, вялые пальмы и свинцовые воды залива.

После долгой паузы ты рассеянно сказала:

– Я тут ничего сделать не могу. – Не знаю, поняла ли ты, что заговорила вслух. Ты куснула нижнюю губу – стыдливая гримаска, ты вдруг стала очень молодой, – и вопросительно посмотрела на меня.

– Да, – ответил я, не желая выдать ликования. – Думаю, ничего.

Ты отрезала кусок омлета.

– Когда откроют дороги, мне придется…

– Я знаю. Справлюсь, – сказал я.

Ты пожевала, проглотила, потом спросила бодро:

– С чего начнем? – Вспыхнула и прибавила: – Идиотский вопрос.

Мы доели, подошла мясистая официантка с чеком.

– А чем в Пирсолле заняться? – спросил я ее. Она неприязненно вылупилась.

– Забавный ты малый, – сказала она и поплелась к товаркам по ресторанному заточению.

– Надо гостиницу поменять, – довольно твердо объявила ты. Настойчивость твоя несомненно зиждилась на дохлых тараканах.

– Здесь может не оказаться другой.

– Я на въезде видела «ПриюТур».

– В «ПриюТуре» тараканам вход не воспрещен.

– Хоть простыни будут свежие.

– Это ненадолго, – заметил я.


В десять утра, опустив серые портьеры, мы стояли в искусственных зеленоватых сумерках посреди номера в «ПриюТуре» и обнимались. Я расстегнул твою блузку, отцепил крючок на бюстгальтере. Ты улыбнулась, точно робкая обольстительница, и подняла руки, чтобы я стащил бретельки. Груди твои умостились в моих ладонях. Вся наша одежда перетекла на пол. Вскоре ты была уже готова, приподнялась на цыпочки, впустила меня. Я обхватил твои ягодицы, притянул тебя ближе. Ощущение твоего тела опьяняло – такое великолепное, такое знакомое. Я потерялся в твоем тепле, в твоем аромате, мне казалось, мы сливаемся. Два пламенных духа – вместе уплываем в один космос.

Интересно, сколько раз мы занимались любовью? Точно не вспомню, ибо многие наши встречи длились долго и совокуплений охватывали множество. Даже если я отмеряю щедро – все равно не так уж много. Определенно меньше, чем мы занимались любовью с другими. И все же эпизоды эти созвездиями высвечиваются в небе пустых интрижек, а некоторые даже достойны собственных небес. То утро в «ПриюТуре» Пирсолла заняло свое место в пантеоне, оно взлелеяно там, где обосновались швейцарские шале, номера в «Красной крыше» и мотели «Бест Вестерн», и каждая такая встреча замечательно преодолевала окружение. Меж нами оставались преграды, но сейчас они неважны, и вместе мы стали существом, которым неизменно становились, ложась и видя друг друга так близко, что различия, преграды, само понятие о расстояниях представлялись элементами географии страны, оставленной далеко позади. Слова, что ты говорила мне в страсти, – это слова, что я сам бы сказал, ты произнесла их за нас обоих; и, укладывая тебя сверху, поворачивая боком, я воплощал механические принципы единого нашего желания. Ничто не совершенно. Ни предмет, ни действие, ни идея. И все же в великолепной простоте и могуществе нашего союза мы были совершенны, мы оба чувствовали, как другой целиком отдается расплавленному забвению, в котором мы недолго жили. Помню, играла музыка, но не было никакой музыки, только шепот и дыхание, а фоном – гул какой-то гостиничной машинерии, чьи циклы приобрели сложность и глубины раги[7]. Помню нежное белое свечение вокруг нас – должно быть, несуществующее, или я не знаю, откуда оно взялось, разве что, быть может, кожа наша пылала или отпотевала меланином. Что было, что возникало из нас, чем мы были тогда, я не вспомню. Создание любви живет вне памяти, в абсолюте. Я запомнил только его цвета.

Позже, днем, мы уснули, а проснувшись, я увидел, что зеленые сумерки не сменили оттенка. Я потянулся, зевнул и заметил, что ты лежишь на боку и разглядываешь меня. Я перевернулся и тебя поцеловал.

– Еще поспишь? – спросил я.

– Нет. Я…

– Что?

Ты покачала головой, словно то, что делаешь ты или чувствуешь, – невыразимо. В твоем лице поселилось счастье, но я знал – это лишь смена погоды. Я приподнялся на локте, пальцами пробежал по твоему телу, растопырил пальцы на бедре.

– О чем ты думаешь? – спросила ты.

– Мантру повторяю.

Ты потянулась будто бы меня ущипнуть:

– Скажи!

– Я думал, какое у тебя лицо, когда я в тебе.

– Какое?

– Словно ты пытаешься что-то расслышать. Голос. Музыку. Словно тебе плохо слышно.

Ты зажмурилась.

– Не вижу.

– Довольно глупо выглядишь.

– Вот это больше похоже на правду, – засмеялась ты. Моя рука скользнула меж твоих бедер – кожа влажная. Ты сжала ноги, поймав мои пальцы.

– Еще горишь? – спросил я.

– Не-а. – Ты расслабила ноги, сжала опять. – Как бы светится.

– Ну так и есть. Вижу луч. Там кто-то заперт. Ты игриво меня чмокнула.

– Может, они в опасности, – сказал я. – Надо проверить.

– Уже напроверялся. Ты теперь, наверное, знаешь все мои закоулки и трещинки.

– Училки так не говорят.

Мы задремали снова, улегшись ложечкой, и через час, когда я проснулся, не переменили позы. Я вновь отвердел, и в полусне ты разрешила войти в тебя – такое стерильное слово для столь чистого приятия. Я сам толком не проснулся, и оттого близость казалась примитивной, будто чресла мои направлялись не сознательным желанием, но законом природы. Вот мы – просто два инертных тела, что столкнулись и покачиваются на одной волне. Почти успокоительный секс. Наконец я перекатился на спину. Световые вспышки кололи тьму под веками. Остатки мысли несло в никуда.

Ты заерзала, повернулась на живот, ткнулась подбородком мне в бицепс.

– Ты не кончил.

– Не-а.

– Я хотела, чтоб ты кончил.

– Все нормально, – сказал я. – Ну, понимаешь. Духом крепок, но…

– Плоть слаба?

– Не слаба. У нее перерыв.

Ты поцеловала меня в лоб, в губы, а потом я почувствовал, как ты гладишь меня, возрождая эрекцию.

– Что-то я не вижу перерыва, – сказала ты.

– Ты чего хочешь?

– Поиграть. – Пальцы твои сжались. – Ничего?

– Ммм-мм.

– То есть да?

– Ага, я переживу.

– Я так и подумала.

Ты встала на четвереньки, груди твои раскачивались подле моего члена, и он терся о них, скользил меж них… голубиные ласки. А потом ты обхватила меня губами. Прежде за тобой не водилось такой храбрости. Я мимолетно подумал – может, другой мужчина изменил твои привычки, – и я позавидовал всем воображаемым любовникам, с которыми вместе населяю ныне твою сексуальную историю. Я потянулся к тебе, предупредил, что сейчас кончу, – я не знал, того ли ты хочешь. Ты перехватила мою руку, наши пальцы сплелись. Губы твои сжались, заскользили вдоль меня; язык обвивал меня, и настоятельность в паху сгустилась в насущность. Может, зависть и смута виноваты – вопль мой прозвучал неестественно хрипло и уродливо, точно одинокая голодающая тварь восхваляла великую добычу, отрытую на бесплодном поле.

Я притянул тебя ближе, и мы лежали переплетясь в зеленоватом сумраке. Целуя тебя, я ощутил собственный теплый вкус на твоих губах. Минуты замедлились. Белая постель плыла. Мы лежали умиротворенные, и я снова таял в тебе. Куда ни глянешь, нет конца счастью или времени. Надежда и отчаяние – в идеальном равновесии. Крошечные тревоги копошились вокруг главной мысли, точно птицы кружат над островом: что за материя в нас не умирает без воздуха и света, вновь и вновь яростно живет, бестрепетно возрождаясь? Потом мысль улетела на юг. За окном взвизгнул ребенок. В коридоре бомкнул лифт. Мы спали в прохладном светящемся центре мироздания. Все страхи побеждены. Вся наша мучительная жизнь испарилась.


Следующие два дня и две ночи мы редко покидали безымянную комнатку с запертыми окнами и мертвым холодным воздухом. Мы украсили ее сброшенной одеждой и пакетами из-под бутербродов, но комнатка так и не приобрела ни живости, ни обаяния. Разве что ей хватало норой пристойности исчезать, не становиться нам тюрьмой. Мы нуждались в уединении – чтобы заниматься любовью, но еще – чтобы вновь знакомиться и говорить. Мы предавались воспоминаниям, мы рассказывали, чем занимаемся. Но в основном – шутили, заигрывали. Наша панацея. Размягчались шрамы там, где нас оторвало друг от друга, я чувствовал, как растекается новая ткань, как она взрослеет, укрепляются новые нити между нами.

– Помнишь фотографии – ты присылала, когда у меня болела спина? – Я лежал на животе, моя рука – на твоей груди. – Ты прислала такую… ты на ней в красном топе. Один топ. Ты в кухне, улыбаешься и выставляешь ноги.

– Угу, – блаженно ответила ты. – Тебе же понравилось.

– У меня стоял неделю.

– Наверное, я того и добивалась. Хотя не думала в клинической терминологии.

– Может, думала, но не сознавала. – Я перевернулся и положил голову тебе на плечо. – А трусы ты надевала под топ?

Ты покосилась лукаво:

– Не скажу ни за что.

– Я так и думал.

– Почему?

– Ты так улыбалась… на снимке. Ты, пожалуй, нарочно сфотографировалась, чтоб я спросил.

– Мо-ожет быть! – Ты пропела это на двух нотах.

– Я думаю, нет.

– Что нет?

– Не надевала. Ты смущалась… немножко. Будто впервые снималась в мягком порно. По-моему, ты не настолько замечательная актриса – ты бы так не притворилась.

Ты изобразила ужас:

– Ты не ценишь мой талант?

– Детка, – хрипло сказал я, изо всех сил изображая Тома Уэйтса[8], – талант бывает у всех. Не это важно.

– А что важно?

– Что сейчас ты без трусов.

– У меня больше нету! – Ты глянула так серьезно, будто сейчас возьмешь с меня клятву. – Нам придется стирать.

– Что – прямо сейчас? – удивился я.

Ты потянулась – ленивым котенком свернулась в клубок и одновременно коснулась пальцами моей щеки, словно игрушечной мышки: нравится, только устала бегать.

– Не-е, – сказала ты. – Потом когда-нибудь.


Пока ты спала, я пережил нежданный разлом мироздания – из тех, что дают постичь суть. Я будто смотрел вдоль коридора твоей жизни – мимо карьеры-брака-любви, мимо легенды о юности в келье и детстве сказочной принцессы, мимо мгновений с витражами в окнах и других мгновений с заколоченными дверями, мимо вечерних платьев, мини-юбок, университетских мантий, мимо тика и норова, ерундовых неполадок, мимо бессмысленных поступков, что пытаются нас прояснить. Увидев тебя так, как ты предстала бы перед Богом, будь он создателем крошечных тонких механизмов и пожелай осмотреть свою работу, наклонившись к станку с лупой ювелира, – я осознал, что твой методичный путь от ребенка к школьнице, затем к студентке, жене, женственности испорчен вторжением одинокого мутанта: меня. Отсюда я углубился в анализ бесцельности и невоздержанности собственной жизни, увидел себя несообразным и ничтожным. И, едва ты заворочалась, потянулась, я заговорил о какой-то фигне, надеясь причудливым ее обаянием тебя поразить, внушить тебе, что пылкий, неискушенный дух, в который ты влюбилась, еще жив, будто сам я считал, что его нет и никогда не было.

– Хочешь знать мою теорию индивидуальности? – спросил я.

Твой ответ пробормотала подушка.

– Знаешь цветовые кольца? Картонные такие, с цветными пластиковыми панельками… они в клубах бывают, их крутят перед прожекторами? Индивидуальности – как цветовые кольца. Чуть сложнее, но принцип тот же.

– Надо опубликовать, – сухо сказала ты. – Гениально.

– Понимаешь, мы все рождаемся с определенными цветами. Может, те, кто различает ауру, эти цвета и видят. В общем, большинство людей – если их устроит аналогия, – сочли бы, что цвета можно мешать. Загрязнять. А это не так. Их можно уничтожить, панельку разбить. Но если она целая, цвета останутся с нами. Короче, – я потер твое бедро, точно полируя волшебную лампу, – я пришел, дабы сказать тебе, что все твои цвета нетронуты.

Ты мигнула, не отводя глаз.

– Дофрейдистская теория, – пояснил я. – Гностическое такое толкование.

Ты кончиками пальцев коснулась моего подбородка, словно проверяя, взаправду ли я здесь. И как-то смутно встревожилась.

– Что такое? – спросил я.

– Ничего.

Вглядываясь в твое лицо, я пытался угадать проблему.

– Я знаю, – сказал я. – Старая песня про то, что мы слишком разные, жить вместе не можем. Интеллектуально несовместимы. Типа у тебя «А плюс Б помножить на коэффициент неизвестной бета», а у меня всякая чушь – раскидываю магические зерна, чтобы разузнать вражеские секреты.

Я говорил, а ты качала головой.

– Тогда что… в чем дело?

– Ни в чем, – затухающим голосом сказала ты, по-прежнему глядя на меня.

Я решил возобновить разговор, но потерял нить.

– На чем я остановился?

– Про магические зерна? – Голос валиумный,издалека.

– Нет… до того.

– Не помню. А! Про цветовые кольца?

– Да, точно.

Мне уже не хотелось ни в чем тебя убеждать. Плохо, что я так в себе неуверен. Я давным-давно обнаружил корневую причину – жестокий родитель, – но часто забывал ее талант подрывать и обесценивать. Вот, скажем, цветовые кольца. Разумеется, я гнал пургу, но она все-таки характерна для моего мировоззрения, для интеллектуального аппарата, который я поспешно ваял из полупонятного, компенсируя недостаток формального образования, – трепливый дикарь, коему срочно требуется сойти за цивилизованного. И тем не менее я выставил все пародией, причудой, ибо подозревал, что всякое слово мое и поступок есть подлог. Любое достижение – шутка, сыгранная с реальностью. Ты же, напротив, считала, что каждое слово твое и поступок – хотя бы попытка правдивости. Не в том дело, что ты не врала. Но ты так неколебимо верила в свою природную честность, что едва дело доходило до серых зон, до ситуаций, когда ни за что не поймешь, правда ли движет тобою или нет, – в таких случаях ты предпочитала верить, что твои суждения правде соразмерны. Достойный способ жить, – я завидовал тебе, хотя мне это твое качество причиняло немало боли.

Я снова спросил, что тебя тревожит. Ты положила мне на щеку ладонь и сказала:

– Про тебя – ничего плохого… честно. – Твои глаза остудили меня, и печально, тихо, так, что даже я не мог не поверить вовсе, ты прибавила: – По-моему, ты удивительный.


На второй вечер в «ПриюТуре» мы сидели рядышком на кровати с лэптопами. Вероятно, изображали нормальность. Играли в домик, притворялись, будто живем жизнью, в какую должны перерасти наши отношения. Ты писала заметки для доклада о ядерной политике. Я увлекся было статьей, но потом заскучал и перешел к собственным записям, среди которых была и такая:

Всякий раз, лежа подле тебя, я думаю о детях, что натягивают одеяло на голову, строят теплый тайник, где чересчур возятся, где на крошечное пространство слишком много рук и ног. То есть – пока не приспособимся. С этой минуты пространство, которое обнимает нас, сразу бесконечно мало и бесконечно велико – плотная ширь, где мы сплелись, точно любовники в космическом яйце.


– Это не твоя статья, – сказала ты, заглядывая в мой экран.

Ты потянула на себя мой лэптоп, я не отпускал.

– Дай посмотреть! – Я отказался, а ты, разжав руки, заявила: – Если собираешься писать про нас, ты должен дать мне почитать.

Я показал на твой лэптоп:

– Предлагаю обмен.

Ты подумала.

– Хорошо.

На экране оказалось короткое стихотворение – называлось «Об эрекциях».

Когда тебе десять, они – мифические звери,
в их героизм трудно поверить.
Когда шестнадцать, они миловидны,
хотя уже небезобидны.
Когда тебе двадцать, они грозны,
к тридцати – уже умерщвлены.
Но я тебя нашла и лишь тогда поняла,
что они не лучше и не хуже того, к кому прикреплены.
Я удивился: привык, что из нас двоих поэт – я. Странно, когда тебя воспевают. Приятно.

– Нравится? – спросила ты.

– Ага. – Я перечитал. – Мне никто раньше стихов не писал.

– Если б я умела, написала бы тебе настоящее стихотворение.

Чем дольше я изучал слова, тем больше трогало меня их своеобразие. Особенно третья строка – она суммировала твои подходы к браку, который так тебя измучил и который ты не могла оставить. И каждая строчка вдохновлена мужчиной, ради которого ты этот брак не оставишь.

– Оно настоящее, – сказал я. Ты явно обрадовалась.

Я перечел в третий раз. Логика стиха неоспорима. Не вполне искусство, скорее – краткое свидетельство, и меня подмывало выставить его уликой: пусть грустная его подлинность докажет тебе, что каждое слово в нем резонирует с огромной правдой.

– Ты это сегодня написала? – спросил я. Ты читала с экрана моего лэптопа.

– Угу. Хотела тебе по электронной почте кинуть.

– У тебя нет моего адреса.

– Есть. Я даже знаю, где ты живешь.

– Это вряд ли. Я только переехал.

– Одиннадцатая Западная улица, пятьсот шестьдесят пять. Квартира два.

– Как ты нашла?

– Интернет. И твой сотовый тоже знаю. – Ты сложила руки на животе и смерила меня взглядом – я бы сказал, самодовольным. – Я подумывала выйти на связь.

Я переварил это и спросил:

– Выйти на связь – и сделать что?

Миг – и мы оба расхохотались. Мы смеялись долго, и смех рассеял – хотя бы временно – все напряжение, что еще плескалось в нас.

– Видишь, как это работает, – сказал я. – Ты о чем-то думаешь, мир это выдает. Ты у руля.

– В данный момент, – сказала ты, – наверное, так оно и есть.

Мы вернулись к лэптопам, и через некоторое время ты с наигранной суровостью вопросила:

– Это еще о чем? «Вязкий, точно густой сироп на дне банки с персиками».

Я ухмыльнулся.

– Это я, что ли, «банка с персиками»?

– Бывает.

– Я считаю, метафору надо переработать. – Полуулыбка. – Может, стоит пересмотреть ощущение.

– Так вот в чем все дело? – Я поцеловал тебя в шею, в плечо. – Зачем такие сложности? Покажи – и все.

Ты показала.

– Я иду, – сказал я. – Пересматриваю.

На сей раз ты пахла горячее, на вкус – более терпкая, и я слегка обезумел, точно пес, пожирающий любимое лакомство. Я жестко лизал тебя – этого ты и хотела. Ни дразнилок, ни предвкушения. Ты хотела, чтобы все случилось сейчас. Бедра твои опустились, живот содрогнулся. Ты пропела горестную песенку наслаждения.

– Как масло киви, – сказал я потом. – Как жидкий шелк.

– Гораздо лучше, – ответила ты.

Мы полежали тихо, целуясь, а потом я сказал:

– Серьезно. Ты зачем думала выйти на связь?

– Я скучала.

– И все?

– Я очень скучала. – Ты чмокнула меня в нос. – Ты, видимо, хочешь знать, что спровоцировало. В моем браке.

– Ага, видимо.

– Ничего. Дома все как всегда.

Доминанта двадцать первого столетия, подумал я. Вполне заменит «дом там, где твое сердце». Я не врубаюсь, хотел сказать я. Через шесть лет ты вдруг по мне соскучилась? Или это со временем накопилось? Как вообще? Но это убило бы настрой.

– Мне понравилось твое стихотворение, – сказал я. Ты скрестила руки на груди, обняла себя. Тебе приятно, хочется спать. Ты сладка, тяжела от соков. Точно банка с персиками.


В тот вечер «У Дэнни» – я поставил на тетраццини с индюшкой, ты разыграла консервативный шефский салат – официантка сообщила нам, что в Пирсолле имеется кинотеатр. Назывался «Пляж». Она не знала, что там идет, хотя предположила, что картина, которую показывали в Майами прошлым летом. Затем принесла мне ужин – оказалось, бледные обрубки какой-то дохлятины, залитые рыжим соусом. Ты ухмыльнулась из-за салатного бастиона. Я попробовал индюшку. Рыжий соус – липкий и безвкусный, точно топленый пластик. Я оставил в желудке место попкорну.

«Пляж» – напоминающее бандероль строение из белой штукатурки с разукрашенным козырьком; стены проштампованы афишами: рекламы госпел-концерта, цирка и кандидата в местный школьный совет. В вестибюле – поблекшее псевдовикторианство; я сразу вообразил мужчин в шляпах и барышень в набивных платьях до лодыжек, как они курят сигареты и смотрят на Богарта и Эдварда Дж. Робинсона в «Ки-Ларго»[9]. В тот вечер шла картина, о которой мы оба не слыхали, – фильм под названием «Класс», оказавшийся римейком «Восхитительного Крайтона»[10] Дж. М. Барри с Брюсом Уиллисом в главной роли. На постере в блямбе значилось: «„Остров Гиллигана" с мозгами»[11]. Видимо, в Пирсолле не нашлось поклонников ни Гиллигана, ни британского фарса: кроме нас в зале сидели всего пять любителей кино. Мы устроились ближе к заднему ряду и держались за руки. Сначала прокрутили трейлеры. Самый замечательный – научно-фантастический фильм «Обитатель»: Дольф Лундгрен[12] в роли пришельца и Тиа Каррере[13] – отважный биолог, которая его любит (выдающийся антиксенофобский поступок с ее стороны, ибо Дольф обладает отвратительным свойством принимать все более омерзительные формы).

За весь наш роман я лишь однажды смотрел с тобой кино – «Мою блестящую карьеру»[14] с Сэмом Ниллом и Джуди Дэвис. Очень хороший фильм, но я ему уделил маловато внимания, поскольку безостановочно волновался, уйдешь ли ты от меня. Как ни странно, хотя я считал, что вот-вот потеряю тебя снова, фильм меня порадовал. Может, я научился: выжимай из жизни все радости, где ни найдешь. Может, стал фаталистом. Ты держала мою руку у себя на коленях, затем поднесла ее к губам, поцеловала костяшки и озорно улыбнулась.

«Класс» начался вполне прилично. Уиллис играл Макса Бриковски, необыкновенного мастера на все руки, работающего в имении миллиардера из Силиконовой Долины Ника Бруно (Грег Кинниар[15]). Повсюду снуют знаменитости, щеголяя своими пустозвонными эго. Рок-звезды, артисты, спортсмены, далее везде. Многие смеются над Максом, а тот целыми днями пашет, чинит теннисные тренажеры, косилки и все такое. Ник, однако, хотя по-настоящему и не уважает Макса, использует его как лакмусовую бумажку: с его точки зрения, Макс – олух с развитыми инстинктами, которому в случае чего хватает прямоты попенять Нику, если того заносит. Разнообразные гости-эгоманьяки занимательно общаются, а потом вся тошнотная команда, числом десять, частным самолетом летит отдыхать в Бразилию. Макс – одиннадцатый. Ник частенько берет его с собой в качестве талисмана. Гроза, самолет падает в джунглях на далеком острове, и, когда выясняется, что богатеи выживать не умеют, Макс берет дело в свои руки.

(Я обнял тебя, моя рука болталась, касаясь твоей груди – школьные сантименты, – и ты положила голову мне на плечо.)

Макс доказывает свое превосходство, оборудуя примитивный сортир, разыскивая съедобные коренья, выдумывая капканы и силки, а также изливая безыскусную мудрость, которую богачи в итоге впитывают с трепетом апостолов, внемлющих Слову; завязывается побочная линия сюжета: появляются злобные (в основном для контраста с комедией) местные аборигены. Расцветает роман между Максом и аристократкой Джиллиан (Гвинет Пэлтроу), подружкой Ника. Макса хотят все дамы – звезда-теннисистка (кинодебют Анны Курниковой); рекламирующая купальники фотомодель (Дениз Ричардс); корпоративная адвокатесса (Джульетт Льюис); рок-звезда (Анджелина Джоли). Но одной Джиллиан удается завоевать Максово сердце. Ник – и вообще все мужики – впадают в забавное уныние и негодование, однако все устаканивается, и Джиллиан с Максом наконец впервые целуются. Поцелуй что надо, однако Джиллиан, приличная девушка, отказывает распаленному герою в прочих любезностях.

(В темноте зала мы старательно подражали Максу и Джиллиан. Наш поцелуй длился значительно дольше.)

На остров обрушиваются неприятности в виде халтурных атак коренного населения и зловещего делового конкурента Ника (Оливер Платт[16]), который, как выясняется, сам и подстроил авиакатастрофу, повредив миллиардеру самолет. Аборигенам пару раз задают трепку, и они делают вывод, что Макс – властелин, о котором вещал пророк. Потерпевшие мило и комично общаются с племенем – остроумнее всего момент, где Ник изображает детям аборигенов эпизод из «Звездного пути»[17], разжившись преданными поклонниками.

(Моя рука пробралась вдоль твоего бедра, пальцы перебирали эластичную резинку трусиков. Я слегка застрял, и ты что-то поправила – очень помогло.)

Злодей опускает на острове золотистый вертолет, за вертолетом в должный час следует гидросамолет, изрыгающий отряд наемников, – убийцы в наушниках, с «конскими хвостами», вооруженные автоматами и взрывными устройствами. Макс, во время операции «Буря в пустыне» получивший Серебряную Звезду, разрабатывает план. Потерпевшие и аборигены вместе оснащают остров ловушками. Подручный Ника (Роберт Дауни-младший[18]) попадает в плен и подвергается допросу – плохие парни накачивают Роберта наркотиками, дабы сломить волю, но Роберт перебирает и отвечать не в состоянии. Джиллиан нервничает. Макс ее утешает. Оба уверены, что конец близок, и отдаются друг другу, точно выдры в сезон спаривания.

(Тяжелый петтинг себя исчерпал. Ты скользнула вперед, дав волю моим пальцам. Вжалась ртом мне в плечо, дабы заглушить вскрик, и хотя я сомневался, что такое возможно, судя по всему, если так пойдет и дальше, обычно сдержанная д-р Кей Россман скоро будет на хорошем счету у других членов клуба «Третий ряд сзади».)

Наемники валятся в ямы, ловятся в сети, чуть не тонут в реке, где внезапно исчезает плотина, да еще над ними измываются паукообразные обезьяны. Потерпевшие славно бьются, Ник отвоевывает уважение приятелей и любовь мисс Джоли: ведет друзей в атаку и берет в плен зловредного конкурента. Почти все счастливы. По радиопередатчику плохого парня вызвана подмога. Ник обещает аборигенам медикаменты и спутниковую тарелку. Все возмужали. Но Макс понимает, что грядет. Они вернутся к цивилизации, и ему снова барахтаться на дне. Он бродит один, напоследок оглядывает свое царство. Джиллиан не видать.

(Ты укусила меня в плечо, раздраженно заурчала. Плотно сдвинула бедра – по-моему, хотела меня остановить. Поздно. Спазм, и ты рванулась на мои пальцы, полуобернувшись ко мне, спрятав лицо у меня на груди, тайком сходя с ума.)

Проходит месяц, в имении все по-старому. Макс работает… но его увольняют. Из-за последних событий Нику тяжело выносить Максово присутствие. Ник предлагает Максу заняться бизнесом, но Макс подумывает двигаться дальше. Джиллиан опять с Ником – во всяком случае, формально. Ей не очень-то приятно, однако она стремится во всем разобраться. Остальным потерпевшим с Максом неловко. Они его сторонятся.

(Ты покосилась на меня страдальчески, и я различил некие горькие параллели между собственной жизнью и Максовой.)

В последний вечер Макс собирает вещи, и тут в дверях возникает Джиллиан. Они беседуют, поначалу напряженно. Бросаются упреками. Но затем наступает прорыв, Джиллиан признается себе, что любит Макса и любовь – ответ на все человеческие вопросы. Они захватывающе целуются. Входит Ник и кучка других потерпевших. Ник видит поцелуй, грозит упечь Макса за решетку, и вся сцена превращается в спектакль с попреками и битьем себя в грудь, пока храбрая маленькая Джиллиан не влезает в кадр и не произносит монолог, призванный завоевать сердца членов Академии. Она заявляет, что Нику и его блестящим дружкам должно быть стыдно! Они всем обязаны Максу (она топает хорошенькой ножкой)! Всем! Затем – слезливый обзор несправедливости классовой системы, без сомнения написанный бывшим левым, писакой-алкашом, который печатал текст и рыдал в голос. Нику и впрямь стыдно. Как и всем прочим. Они принимают Макса как равного, клянутся обеспечить его будущее. Он станет богачом, как все они! Но богатство или не богатство, понимаешь, что деньги Макса не изменят – он чересчур реален. Что касается Джиллиан, то ей ужасно жаль, но ведь Ник понимает, правда? Она должна послушаться веления сердца, уйти к Максу. Ник терзается, однако и он возмужал, так что понимает. Мисс Джоли в восторге скачет вокруг него, смягчая удар. Групповое объятие, Джиллиан слюняво целует Макса. Музыка. Изображение бледнеет. Титры.

Только в Голливуде.

У выхода из кинотеатра – трогательным памятником захолустной любезности – стоял тощий лысеющий директор средних лет и каждому из пяти своих клиентов твердил:

– Спокойной ночи. Надеюсь, вам понравилось.

– Надо было ему сказать, какое я получила удовлетворение, – заметила ты, когда мы переходили улицу, узкую и обездвиженную, обрамленную темными витринами, отражавшими лишь друг друга.

– Ты так шумела – я думаю, он понял.

– Я была весьма благоразумна.

Держась за руки, мы молча прошагали почти квартал, а потом ты спросила:

– Как думаешь, Джиллиан надо было к Максу уходить?

Я замялся.

– Вряд ли имеет смысл спрашивать меня.

Ты озадачилась; потом до тебя дошло.

– Я не про нас говорю, – раздраженно сказала ты. – Я про двух киношных героев.

– Угу. Сходства совсем не уловила?

– Ты как-то мало похож на человека, ремонтирующего железки.

– Я имею в виду ситуацию. Треугольник. Герои… типажи.

– Пожалуй, незначительное сходство есть.

– Если тебя не устраивает «Класс», – сказал я, – пошли, найдем видеопрокат и возьмем «Касабланку»[19]. Любимое кино. Ты с мистером Нобелевская Премия Мира летишь спасать планету. Я ухожу в туман с галльским петушком-копом.

Ты подавила улыбку; не готова меня простить. После паузы спросила:

– А Клод Рен разве гей?

– Господи, откуда мне знать?

– Не хочу ссориться, – холодно сказала ты.

– Меня устраивает.

Ты заговорила снова только в конце квартала:

– Я же не хочу возвращаться.

– Разумеется хочешь. Но подчас тебе хочется не хотеть.

– Это еще не все, – обиженно ответила ты.

– Ну ладно. Под два часа.

Ты остановилась у обочины.

– Я каждый день думаю уйти, – сказала ты. – Планирую. Но только хочу сделать последний шаг – и ни в какую. Не могу сделать ему больно.

Эту песню я уже слыхал – «Не Могу Сделать Ему Больно». Первые пять лет нашего романа она крутилась в тяжелой ротации. Мелодия ничего – стихи отстойные. А вот каждый-день-думаю-уйти – это что-то новенькое.

– Что ты хочешь услышать? – спросил я. – Мои аргументы? Закончились аргументы. Я шесть лет назад все вывалил.

– Не хочу аргументов. Хочу, чтоб ты понял!

Подошла молодая негритянская пара, и ты умолкла. Они шли обнявшись, девчонкина голова лежала у парня на плече. Девчонка – в спортивной куртке университета Майами, размеров на десять больше, чем нужно. Проходя, парень бросил нам тихое «привет», а девчонка скользнула взглядом и мило улыбнулась. От безмятежности их союза рассеялось негодование, уже накрывавшее нас, и мне захотелось невинности и простоты.

– Наверное, думаешь, у одного тебя так. – Ты чуть не плакала. – Одному тебе трудно. Тебя оставить… как будто меня на кусочки разрывает.

Я хотел возразить, что ты сама и разрываешь, но не мог рта раскрыть.

– Я не знала, смогу ли жить. Моррис меня касался, а мне хотелось блевать. Теперь полегче, но… Я больше в этом мире без тебя не могу. Я не знаю, что делать.

Столько призывов сражались за мое внимание – все они друг друга обнулили. Я был пуст, уничтожен. Капли дождя испещряли тротуар, метили мне кожу онемелыми точками.

Ты обхватила меня за шею, прижалась лбом. Все в тебе стало ясно и безошибочно.

– Я люблю тебя, – шепнула ты.

В груди запылало, в голове – будто горячий дым, закипела свежая боль, и я едва мог говорить.

– Знаю, – сказал я.


Наутро мы купили фруктов, пирожных и кофе и съели на скамейке перед аркадой «Земля радости». Из туманной гряды спотыкаясь полз слабенький прибой. Красно-бурые кучи водорослей усеивали пляж, точно тела утопленников под изодранными саванами. Чайки причитали и взмывали в небеса, пеликаны подскакивали на волнах, птицы-перевозчики четкими трехпалыми следами помечали границу прилива. Доктрина природной гармонии получала удар под дых, если учесть бродягу, спавшего неподалеку от волнолома. На первый взгляд – тоже куча водорослей, но потом я заметил, что на нем длинное бурое пальто или плащ и на рукаве – скопище пестрых бумажек, вроде офисных липучек.

Ты грызла дольку ананаса. Бриз приглаживал тебе волосы, трепал воротник, а левая рука твоя, сложенная в мудру[20], лежала на колене, на бежевой ткани. Мне чудилось, будто я застал тебя в настроении очень личном, какого я никогда не видел, какого, быть может, не видел никто. Покой сгущался в твоих глазах, в лепке губ, абсолютно незнакомый покой сверхъестественной глубины и концентрации – я не верил, что он обнаружится, отвлеки тебя чужое присутствие. Ты словно уплывала от меня, а я подглядывал из укрытия…

Я вспомнил, как следил за ягуаром, пришедшим на водопой к озеру на границе джунглей в Гватемале, как подсматривал за пьяной девчушкой, которая сама по себе танцевала под романс из музыкального автомата в баре Гуаякиля, вспомнил другие проблески, внезапные, тайные наблюдения, что оседают в мозгу, замыкают и держат остаток жизни, будто жизнь – ткань, а они – булавки, на которых ее растянули. Вот так я и следил за тобой, попивая кофе на скамейке, подле тебя, сокрывшись от взора твоего.

Ты положила ананасную дольку на салфетку, потянулась к пакету с пирожными.

– Ты что, не голоден?

– С возвращением.

– Я никуда не исчезала. – Ты выбрала круассан. – Вообще-то я думала про Нью-Йорк.

– А что Нью-Йорк?

– Вспоминала… всякое.

– Какое?

– Как мы с твоими друзьями ходили в джаз-клуб. Как мы у тебя в квартире первый раз занимались любовью… – Ты надломила круассан, откусила.

– Знаешь, о чем я сразу думаю, если про Нью-Йорк? В тот день, когда ты приехала, мы целовались под большим дубом у софтбольного поля.

– Ой, да. – Ты вернулась туда на мгновение, опять отщипнула от круассана. – Как в старом анекдоте… про комиков, они знают шутки друг друга наизусть, называют по номерам, и все смеются.

– Тридцать четыре, – сказал я, а ты изобразила хохот. Посмотрела нежно:

– Мне с тобой сейчас больше нравится, чем в Нью-Йорке. Мы наконец друг друга узнаём. А раньше такой напряг вечно был.

– Да уж, тогда было гораздо хуже. Напряг.

– Я думаю, это еще потому, что мы старше. – Ты отряхнула крошки с ладоней. – Я независимее… – Ты подергала меня за бороду. – А ты волосатее.

– Я возмужал, – сообщил я. – От этого шерстью обрастаешь.

За спиной что-то загрохотало. Коренастый старик в рыбацкой панаме, замызганной белой футболке и мешковатых шортах поднимал рифленые щиты при входе в аркаду. Закончив, исчез во тьме; вскоре из аркады загрохотал рок-н-ролл – сначала оглушительно, потом еле слышно. Что-то задребезжало – вроде посуда, кастрюльки и сковородки. Мы прибрались на скамейке, пересекли променад и вошли в прохладный полумрак аркады. Возле правой стены – дорожки «шарокатов». Центр зала оккупировали шеренги видеоигр и силомеров, механические оракулы, «Прихлопни крота», прозрачные кубы с игрушечными хваталками над россыпями дешевых призов. Слева стойка, за которой старик, уже без шляпы, лысый и с седыми лохмами, что-то мыл и ругался.

– Как дела? – спросил я. Он скорчил гримасу.

– Еще час никакой еды. Сукин сын жаровню не помыл.

– Нормально, – сказал я. – Мы просто смотрим.

– Сдачи тож нету, – упорствовал старик. – Надо бы в банк смотаться, тады сдача будет.

В глубине аркады обнаружились штук двадцать или двадцать пять старых пинбольных автоматов: на застекленных мордах – грудастые тетки в тряпках из леопарда, грудастые тетки в эротичных скафандрах, грудастые тетки в камуфляже, монстры, драконы, рыцари в космической броне, грудастые тетки в черных виниловых шкурах убийц. Автоматы назывались, к примеру, «Королева галактики», «Властелин», «Мутация» или «Темная разрушительница». Запах машинного масла и плесени, щелчки флипперов, океанический свет, далекий и ясный, точно из глубин пещеры, – мир, куда я сбегал из школы, проводил в таком убежище весь день, спал на пляже, и домой меня приволакивали копы. От этой обстановки меня бросило в дрожь. В углу сгрудились шесть пинболов, чьи имена значились идеограммами, тяжелым металлическим шрифтом. Даже надпись над прорезью для монетки была выполнена той же чудной иконографией, и, как выяснилось, отсчет очков тоже. Я накормил машину, чье лицо украшала фуксиновая родственница медузы с гигантскими копьями в щупальцах; медузина кузина атаковала крошечный, но злобный на вид черно-золотой космический корабль. Я пустил шарик, понаблюдал, как он летит и прыгает, хлопается о флипперы. Я не пытался спасти шарик – его заглотнула дырочка.

Я запульнул следующий, и ты сказала:

– Ты странно себя ведешь.

– Не странно.

– Странно. – Ты помассировала мне плечи. – Ты думаешь.

Шарик попался в круглый скат – пружина выкинула бы его обратно, однако механизм был слишком стар, слишком хил и шарик скакал вверх-вниз, при каждом щелчке пружины добавляя мне очки. Я выиграю, ни секунды не стараясь. Повезет в пинболе, не повезет в…

– Старайся не думать, – посоветовала ты.

– А ты, я так понимаю, не думаешь.

– Не-а. – Ты энергично потрясла головой, словно доказывая, что внутри мыслей нет. Наверное, так же отрицала крошечные проступки, когда была маленькой. – Только если вижу, как ты думаешь.

– Не могу остановиться, – сказал я. – Ничего не помогает. Анонимные думоголики, химические препараты. Польза бывает только от…

Я выдержал драматическую паузу; ты подняла брови.

– Поцелуя, – сказал я. – Чуточку снимает.

Лицо твое смягчилось, и ты меня поцеловала.

– Уже начала?

Я еще думаю.

Ты попробовала снова. Пятнадцать секунд, и я решил, что поцелуй этот заслужил имя – назвали же па в честь фигуриста.

– Эй! – Старик таращился с пятнадцати футов. Ноги расставил, руки чуть приподнял, словно готов защищаться. – Ничего такого чтоб тут не было. Хочете такое вытворять, на пляж хиляйте.

– Простите. – Ты не отпускала мою шею. Он все пялился. Потом сказал:

– Сдачи монетами нету, есть баксы. Поиграйте в гольф, если хочете.

– Прошу прощения? – переспросила ты.

– Гольф! – Старик ткнул в сторону двери в задней стене и ступенек за ней. – За игру – два бакса с носа. Скажете потом, сколько раундов прошли. – Он затопотал по проходу, обернулся: – Я знаю, сколько времени на раунд, так что ничего там себе не думайте.

На крыше аркады обнаружилось поле для мини-гольфа – запущенное, хотя претенциозно оформленное. Игроку полагалось несколько преград – макетов знаменитых зданий, самое высокое (Эйфелева башня) – у седьмой лунки. Пирсолл отсюда выглядел далекими тропиками: крыши почти спрятались под столпами пальм, узкая тесьма пляжа изгибалась к югу. Мы выбрали мячи и клюшки в стойке у двери и нацелились на первую лунку – изломанная траектория вправо, рикошет от лапы пластмассового Кинг-Конга, что притаился у подножия штукатурного Эмпайр-стейт-билдинга. После каждого попадания горилла, сверкая глазами, переезжала по рельсам к радиомачте.

Игра наша оказалась исключительно викторианской – подобна крокету, в который на бугристом газоне играют джентльмены в сюртуках и леди в турнюрах и блузках с высокими воротниками. Наш роман, как и любой, отдавал ролевыми играми, но в то утро мы до странности вжились в роли. Беседа развивалась от тривиальности с эпизодическим налетом double-entendre[21] до чуть ли не утонченности, и на одиннадцатой лунке, куда путь шел через обветшалую двенадцатифутовую копию Тадж-Махала с облупившейся краской и потрескавшимся кружевом, это развитие достигло кульминации. Твой мяч запнулся о шов ковра и отлетел в угол Таджа, мы шагнули внутрь, чтобы выяснить положение мяча, и нас охватило какое-то старомодное самоощущение – будто я, повеса без гроша, с гнусной целью завлек дочь архиепископа во мрак, – и я поцеловал тебя, ухитрившись расстегнуть верхнюю пуговицу на блузке. В этот переломный момент ты вырвалась из моей хватки, хотя секунду назад твой язык шуровал весьма непристойным образом, и зашагала прочь, свободная, не оскверненная, а я остался проклинать себя за то, что родился недостойным. Навязчивое и дикое состояние: то ли общий психотический инцидент, решил я позже, то ли кто-то нацелил в нас лучи, контролирующие сознание, тянул наши личности к архетипам и совершенствовал нашу игру в гольф. Понимаешь, вот что самое странное. От первой лунки до одиннадцатой мы общались, будто Шут и Леди, и были не в форме. Но после одиннадцатой… не знаю, должно быть, выключили Психолучи: ролевая игра внезапно прекратилась, а наши атлетические способности упали до субнормального уровня. На четырнадцатой лунке, преодолевая кружную траекторию, проходившую через зловеще раскрашенную стекловолоконную копию Большого Каньона, я потерял в расселине мяч. Ты свой зашвырнула в реку Колорадо и отказалась доставать из коричневатой воды, заляпанной пластиковым мусором. С гольфом покончено. Мы уселись на скамейке у перил и стали смотреть, как в бессмысленном ритме, точно ламинарии, шевелится вдоль берега плотная масса листвы, как набегают барашки – каждый волок за собою хвост турбулентной воды. Ты показала на кровлю среди пальм футах в ста от нас и сказала:

– Видишь остроконечную крышу? Это пансион. Есть места. Я вчера видела, когда мы гуляли.

– Опять хочешь переехать?

– «ПриюТур» такой ужасный.

– В итоге мы окажемся в гамаке на пляже. Занималась этим когда-нибудь в гамаке?

– Смотри! – Ты пихнула меня под ребра.

От берега в море плыли крошечные лодки – примерно дюжина, в каждой – одинокий гребец, и все шеренгой продвигались к полосе тумана.

– Что они делают? – спросила ты.

– Гребля? Не знаю.

– Не очень-то они стараются.

Я поглядел на гребцов.

– Может, рыбу ловят. Сеть тащат.

– Контуров не вижу, – сказала ты после паузы. – Наверное, кто-то утонул и они ищут тело.

Лодки плюс-минус вничью ворвались в туман и исчезли из виду. Ожидая, когда они снова появятся, я вспомнил твои слова: мы стали старше, мы друг друга узнаём, – и подумал, что еще мы друг к другу приспосабливаемся, перестали ершиться, живем сегодняшним днем. Я сказал:

– Кей? – и, когда ты обернулась, спросил: – На что нам надеяться? У нас теперь все получится?

– Я должна вернуться. Но я не хочу, чтобы все закончилось.

– Ты же помнишь, как было, когда ты в прошлый раз вернулась.

– Это может повториться. – Ты по-прежнему держала карточку игрока – ногтем ковыряла уголок и глядела на воду. – Но я не хочу.

Я вытянул ноги, напряг спину, посидел пару секунд подпертым трупом, разгоняя судорогу. Расслабился, и глаза мои быстро обежали твое тело, задержались на ногах.

– Ты меня объективизируешь? – спросила ты.

– Как Пиету[22]. Или Трейси Лордз.[23]

Ветерок стих, в аркаде что-то электронно блеяло. Кроме далекого гула машин, все вокруг недвижно и безмолвно. Солнце в облачной прорехе – серебристая, примерно крестообразная клякса. Мне казалось, я завис в мгновении перед удивительным событием – вспышкой белого света или появлением луны с кольцами Сатурна.

– Я позвоню, – сказала ты. – Когда вернешься в Нью-Йорк, я позвоню.

– Ну, – осторожно ответил я. – Это хорошо.

Крупица времени скользнула мимо, а потом ты спросила:

– Хочешь поговорить?

– Сейчас особо смысла нет… раз ты возвращаешься. Но я хочу знать, увидимся ли мы снова.

Ты знала меня – ты поняла, что я прошу обязательство, а я знал, что легко ты его не дашь, и секунды до твоего ответа раскалились.

– Да, – сказала ты. – Мне надо будет все устроить, но… я хочу.

Наши пальцы сплелись, нежно сопротивляясь, а потом мы поцеловались, и будто все вокруг свернулось и пропало. Я ткнулся подбородком тебе в плечо.

– Старик сейчас явится и наорет, – сообщил я. Ты потерлась щекой о мою щеку.

– Может, дороги вообще никогда не откроют.

– Нам, я думаю, такой надежды мало, – сказал я.


В хозяйстве не имелось ни причала, ни пирса, однако на фасаде пансиона висела табличка «Пристань путников» – таким витиеватым готическим шрифтом разве безликую легенду писать. Дом – белое каркасное строение в два с половиной этажа, с верандой, смотревшей на залив, – субтропическая версия новоанглийского пансиона, управляемая Эдом и Берри Малоун – смуглой, загрубелой парой – можно сказать, пожилой. На первом этаже – сплошной китч. Второй же, хоть и обставленный подержанной мебелью, казался более домашним, нежели «ПриюТур». Мы сняли комнату с окном на море – расшатанная кровать «квин сайз», холодильник, убогий диванчик цвета ржавчины, книжная полка, набитая захватанными детективами, и балкон с шезлонгом. В ванной – ни следа тараканов, простыни свежи, как весна, а картинки на стене нарисованы лично Берри Малоун – сцены пирсоллского быта, приобретшие некую сюрреалистичность, поскольку у Берри сложности с пропорциями и перспективой: пальмы высились до небоскребущих высот, люди мультяшно малы и толсты. Возможно, размышлял я, Берри страдает тем же офтальмологическим недугом, что терзал автора перекошенных пейзажей из «Шангри-Ла».

В тот день мы до вечера не вылезали из постели и уснули на закате. Проснувшись, я с бутылкой воды подошел к открытой балконной двери. В городишке будто выключили все огни разом, в том числе на променаде и закрытых аттракционах. Поэтому я различал воду – прилично, хоть и не до самой туманной гряды. Барашки – словно те же, что пенились утром. Можно подумать, какой-то противник разнообразия включил в тумане волновую машину.

Я вернулся в постель, и ты прижалась ко мне, впустила меня. Ты путалась со сна, пассивно ворочалась – сонный звереныш, способный лишь целоваться, не более того, – но, проснувшись, начала говорить – задыхаясь, рассказывала, как тебе хорошо, когда я ладонями стискиваю твою задницу, погружаясь в тебя. Пизда твоя обжигала, кожа твоя пламенела, а торопливые слова, что ты вцеловывала мне в рот, были точно пар. Такая живая; я благоговел. Поначалу я скорее созерцал, чем любил, – так обреченный астроном наблюдает внезапный взрыв звезды, чье пламя вот-вот его уничтожит. Но потом я слился с тобой, стал частью твоего жара, а ты – частью моего, и вместе мы были мирным прибежищем посреди собственного буйства, где любой вздох, любой промельк мысли, любая капля пота, любое касание есть речь. Потом ты села попить, я глядел на тебя, меня заворожили мускулы, что поддерживали твою грудь, и вскоре я уже пристально изучал, как ты изменилась. Крошечные изъяны и недочеты возраста обострили твои свойства, наделив их лучистой энергией. Я не понимал, как умудрялся жить без тебя. Да, мне удавалось так долго – и это не победа над роком, но умение терпеть жестокий приговор.

– Господи, ты прекрасна, – сказал я.

– Благодарю, – сказала ты, не отнимая бутылки от губ.

– Ты прекраснее, чем когда мы познакомились.

– Если бы!

– Верь мне. Я знаю, о чем говорю.

Ты снова легла и приткнула голову мне на плечо.

– Хорошо бы вместе куда-нибудь съездить. В Байю… или в Лондон? Славное какое-нибудь место.

– Что, не нравится Пирсолл, а?

Моя рука лежала на твоем бедре, ты ее гладила.

– О, полагаю, в нем есть свое очарование, – сказала ты.

Эти твои эпизодические коул-портеровские замечания[24] умудренной опытом богатой девочки обычно сопровождались коварной улыбкой; они дурманили меня, как французский прононс Тиш неизменно заводил Гомеса Аддамса.[25]

– Может, нам удастся… съездить, – сказал я.

– Может быть.

– Капри… ты была на Капри?

Ты ответила, что нет, и посмотрела грустно.

– Хорошо бы с тобой съездить.

И я заговорил о Капри: городки на обрывах, прохладные мглистые комнаты, где мы бы с тобой играли. Ты слушала, не открывая глаз. Я говорил о скалистых бухтах, гротах, странных сценах в барах, евротрэшевых женщинах-кобрах, богатых американских вдовах с мерцающими кольцами и дубленой кожей, в жакетах с блестками и еще о коттедже, который снимал, и о черной собаке, что еженощно сидела и одним горящим красным глазом смотрела на окно моей спальни. Ты поймала мою руку, поднесла к губам и поцеловала, потом прижала к груди, и, кажется, я видел, как что-то темное и хрупкое выскользнуло из моего лба, исчезло в ладони, которая побледнела на твоей плоти. Меня сломил китсовский упадок. Дух мой низвергнут. Преодолен. Град бессмертной души моей в огне. Я разделался с романтиками. Я тоже по опыту знал, что

Истинная Красота являет себя. Очевидец наблюдает лишь ее течение.

– Почему в Лондон? – спросил я.

Но ты спала.

Я натянул шорты и вышел на балкон. Черно, огни Пирсолла горели в карнавальном изобилии, ароматы пальм и залива плыли в воздухе, не смешиваясь, – горькая трава и луной состаренная соль. Отупевший от секса, онемевший от любви, я вытянулся в шезлонге и сквозь перила посмотрел на воду. Я барахтался в тени озарения. Я видел, как из подозрения мы ныряли в дурачества страсти, а теперь начали заново, и ныне отступить сложно, как никогда, ибо мы стали тем, кем стали. Но едва мы расстанемся, покатит свои волны брак. Мы ляжем в дрейф. Никакого дрейфа, я доведу до конца, если потребуется, решил я. Несколько лодчонок – может, полдюжины, – вынырнули из тумана и устремились к берегу. Мимолетное недоумение – и я углубился в раздумья о многообразии ситуаций, что грядут в ближайшие месяцы, о том, что делать тогда. И каждая требовала одного решения: расстояние между нами следует сократить.

И вот я пришел к этому выводу, а вскоре ты появилась на балконе, завязывая пояс белого халата. Втиснулась в шезлонг подле меня, я обнял тебя, вдохнул запах твоих волос. Ты положила голову мне на плечо. Пара секунд – и ритм нашего дыхания слился, биение сердец замедлилось, выровнялось. По городку звездами рассыпались огни, а лодки с туманного запада тяжело качались, торопясь к берегу. Взмахи пальмовых листьев – будто выдохшееся красноречие, будто вихляющие щупальца древних насекомых-философов, что дискутируют о глубокомысленном тезисе. Я видел нас двоих – забились в угол полотна, дикари Руссо, тени с горящими глазами[26]. Мы лежали недвижно, словно грифы, затаенно поджидающие добычу, и хранили молчание: зачем говорить? – каждый знал все, что знал другой.


«Пристань путников» стала нам домом. Эд и Берри сказали, что, если они на работе, а нам требуется что-то внизу – лед, лишнее полотенце, – пусть мы не стесняемся. И мы не стеснялись: исследовали дом, заглядывали в старые жестянки из-под печенья, находя россыпи ключей, рыбачьих блесен, пуговиц, причиндалов для рукоделья, улиточных домиков, окаменевших конфет, значки недавнего предвыборного урожая… Жестянок в доме оказалась прорва. Всего – прорва. Воззрения Берри на дизайн интерьеров, видимо, вдохновлялись содержимым флоридских сувенирных лавок, а там продают светильники из рыб-собак и кольца для ключей из лап крокодильчиков. По стенам – часы в ракушечных оправах, расплющенные пластиковые ягуары и прочая дребедень. Всякую полку населяли фотографии в перламутровых рамках, чучела пираний, керамические фламинго, глиняные кружки с закатами и рухнувшие набок пальмы – всевозможнейшая тропическая мишура. На столике возле Эдова кресла стояла фотография с автографом – Морин О'Хара[27] в паспарту, надпись – «Эдди!». Кроме мгновения триумфа Эда с Морин, никаких признаков наличия у наших хозяев прошлого мы не обнаружили. Ни семейных фотографий, ничего. Только омерзительное собрание дешевки аu courant[28]. Но я мог бы там жить. Мне нравился этот уютный абсурд. Ты утверждала, что от него в дрожь бросает, но тебя заворожила горка Берри, набитая куклами Барби.

У себя в комнате мы почти круглосуточно занимались любовью и разговаривали – едва ли имелась разница, ибо мы избегали будущего, а прошлое растворялось в настоящем, и оттого мы немало говорили о чувствах. Несколько раз ты сказала, что любишь меня. Однажды ты так это произнесла – полушепотом, шатко, точно признаваясь в постыдной слабости… я расстроился, но равно возрадовался. Помимо же этого мига, то была восхитительная жизнь, простая, неспешная и приятная, как ни посмотри.

Однажды днем я листал детектив Джеймса Крамли[29] на диване, а ты вышла из душа, остановилась в дверях, вытирая волосы, а потом из полотенца навертела на голове тюрбан. Поймала мой взгляд, еще заматывая прическу, и весело спросила:

– Что?

– Просто смотрю.

Ты затолкала кончик полотенца в верхушку тюрбана, сдернула халат с крючка на двери ванной и закуталась в него. Села ко мне и принялась втирать в руки увлажнитель.

– Что читаешь?

Я показал тебе обложку.

– Хорошая?

– Пока да.

Закончив с руками, ты капнула увлажнителем на бедра.

– Мне нравится, когда ты на меня смотришь.

– Пожалуй, оно и к лучшему.

Ты втерла белую жижу в коленки.

– Тебе помочь? – спросил я.

– То место, куда ты станешь его втирать, увлажнять не нужно.

– Да ну?

– Ага! – Ты прижалась ко мне, поцеловала. – Я круглосуточно возбуждена.

Я поцеловал твое запястье и свободной рукой пробрался под халат, обхватил твою грудь. Она, как выяснилось, тоже увлажнена.

– Не хочу потеть, – сказала ты.

– Никогда?

Ты сделала горестное лицо.

– Я надеялась – полчаса.

Но через несколько минут ты скинула халат и меня оседлала. Приноравливаясь, ты умудрялась выглядеть чопорной.

– Дай мне все сделать, – сказала ты. – Мы тогда не вспотеем.

Ты легко опустила руки мне на плечи и закачала бедрами – медленно, туда-сюда… дискретные, сильные движения. Я потянулся тебя обнять, но ты коснулась моей щеки и приказала лежать смирно. Умноженные смирением, чувства обострились, балансируя на грани боли. Сощурившись, поглупев, точно тварь бессловесная, я смотрел на твои скачущие груди. Мускулы бедер твоих сжимались, тюрбан размотался, кончик полотенца лез в глаза, и ты нетерпеливо отмахнулась. Левой рукой ты оперлась на спинку дивана, задвигалась свободнее. Я еле удерживался, чтобы не вцепиться тебе в талию. Ты сдавленно вскрикнула, стиснула бедра, вжимаясь в меня, точно сплавляя наши тела воедино, и я схватил тебя, рванулся в тебя, и мы кончили вместе, в идеальном единении… хотя твой пик длился дольше. Ты в последний раз содрогнулась и рухнула на меня, едва ли вообще вспотев.

– Понравилось? – спросила ты.

– О да. Полная Камасутра.

– Я в аэропорту купила женский журнал. Там была статья «Десять услад для нового мужчины».

– А это была какая услада?

– Шестая, – развеселилась ты.

– Она заслужила имя получше. – Я провел рукой по твоей спине. – А можно попозже Третью? Может, некие грани Четвертой?

– Для Третьей ты явно не в форме. Может, Девятую. Если будешь хорошо себя вести.

Ты задремала, а я лежал и думал, как странно: женщина, в которую я влюблен, – эта женщина черпает секс-советы из «Космополитена», с наслаждением украшает окна рюшечками и по телефону поет мне песни из старых фильмов с Ритой Хейуорт[30]; позирует для эротического фото, чтобы послать мне снимок, верит в североамериканское соглашение о свободной торговле и способна в мгновение ока превратиться из скромной недотроги в Мадонну Тантра-Йоги; она одевается консервативно и дорого, а выглядит так, будто в жизни не спускалась ниже тринадцатого этажа. Я подозреваю, когда мы идем вместе по улице, – я, как всегда, растрепа, – людям кажется, что ты моя заложница. Мы давным-давно не осторожничаем из-за этих различий, мы понимаем, что для романа они важны, но глубина их и разнообразие все-таки неслыханны. Даже перепады настроения у нас впротивофазе. Я вполне уравновешен – депрессии случаются, но обычно я не тону, – а тебя настроения обволакивают, депрессии окутывают, нередко до того, что отключаются эмоции. Ты как-то сказала, что «флегматична», я знал, что пассивность тебе присуща, но считал, что добрая доля «флегматичности», как ты выражаешься, списывается на пятнадцатилетнее погружение в отчаяние брака, от которого ты пытаешься отдалиться со дня свадьбы. Но все это значения не имеет. Различия меж нами, какова ты в браке, все прочие преграды и поводы для тревог – мне они безразличны. Я смотрел, как ты спишь, – будто стоял на страже сокровища, которое никогда не украдут, оно – часть нынешнего меня, и что из нас ни получится, что ни произведут наши сердца, пусть я год не смогу спать, пусть каждая женщина, что пройдет мимо, напомнит мне тебя, каждое дурацкое кино помстится калькой с моей жизни, пускай здоровье летит в тартарары, в груди навеки селится боль, пусть я спущусь в собственноручно спроектированный ад, а душу мою изуродуют страсть и желание убивать… мне безразлично.


Мы пробыли в Пирсолле дольше, чем предсказывал портье из «Шангри-Ла», и конца этому было не видно – дороги все так же закрыты, в телефоне – по-прежнему глухо. В тот вечер ты отправилась в полицию, надеясь послать весточку по радио. Тебе пообещали, что отошлют сообщение при первой возможности, но радио тоже вырубилось. Я видел, что ты расстроена, и уломал прогуляться по пляжу, надеясь, что волны и соленый воздух переменят твое настроение. Я надеялся, они и мое настроение переменят – от мыслей о твоем муже слюна моя становилась красной и клейкой. Надвигалась темень, путь нам освещали лампы в окнах домов у воды. Море плоское, ленивые волны полизывали песок, ветер налетал припадочно, взметая в воздух бумажки. Поначалу ты шла, скрестив руки на груди, отодвинувшись, горестно взирая на залив. Но вскоре коснулась меня, взяла за руку и сказала:

– Извини. Я просто не хотела…

– Я понимаю, – раздраженно ответил я. Ну вот, сейчас ты заговоришь о муже.

– Я не хотела, чтоб он нервничал, – с досадой сказала ты.

– Мне об этом знать не надо, ясно?

– Мне же приходится говорить какие-то простые вещи. Называть его по имени из…

– Ты меня при нем часто поминаешь, да?

– … называть его по имени изредка, – продолжала ты. – Или хоть безлично.

– Учитывая обстоятельства, «его» – по мне, весьма лично.

Ты вздохнула.

– Я просто пытаюсь объяснить.

– Не надо мне объяснений! Сам разберусь. – От обиды я дико жестикулировал и махал руками. – Я с тобой только сейчас. От сейчас и до твоего отъезда.

– Это неправда. Я же говорила…

– Вот и все, на что я могу рассчитывать, – огрызнулся я.

– Я говорила, что мы увидимся!

– Ты много чего говорила. Ты говорила, что выйдешь за меня замуж. Типа подожди, я мигом вернусь. И через пять лет я стою и думаю: ишь ты, Кей чего-то запаздывает. – Ты начала было говорить, но меня терзал гнев и я не слушал. – Я понимаю! Срабатывает высокий кодекс чести. Ты поклялась быть честной с сукиным сыном, который над тобой измывается! При малейшей возможности мозги тебе выкручивает! Господи! – Я отошел, замер, сплетя руки на шее, пригибая голову к груди.

– Ты не понимаешь! – сказала ты. – Он изменился. Я не мог на тебя взглянуть.

– А, нуда. «С тех пор, как мы с тобой встретились, он держится в рамках». Ты в письме написала, помнишь? Он не изменился! Как был манипулятор и ублюдок, так и остался. Но теперь ты сама говоришь – он держится в блядских рамках! – Я нашел черный осколок небес, куда направить злость, и заорал: – На хуй! – воем ярости выдирая из себя ругательство. Потом развернулся: – Что, черт возьми, со мной не так? Смотрю в зеркало – вроде нормальный человек. Но ты… ты, наверное, что-то другое видишь. Рассказывай. Штемпель «отказать»? Три шестерки на лбу? Лучше скажи, потому что я не вижу. Я понимаю, там что-то страшное, но я не вижу!

– Не в тебе дело, – после паузы сказала ты.

– Тогда в чем? В кодексе Запада? Совершила ошибку – теперь живи с ней?

– Поверь мне, все не так просто.

– Вот и я себе так говорю. Постоянно твержу. А может, все вот так просто. Двадцать первый век на дворе, а мы живем в клятом романе Джейн Остин. Удручающая простота.

В воде что-то плеснуло, прыгнула рыба – негромко, но я испугался, гнев мой упал на одно деление.

– Я знаю, что ты меня любишь, – сказал я. – За последние шесть лет у меня бывали серьезные сомнения. Но и только – сомнения. Потому что я был с тобой и я с тобой сейчас. И я знаю, что ты меня любишь. Но я… – Я уже задыхался и свернул фразу безнадежным жестом.

Витая тишина скрутила нас; море хлюпало, точно деликатно отхлебывал кто-то очень большой. Я сделал полдюжины шагов к тебе, и секунду мы смотрели друг на друга. Две секунды. Костяк своей злости я извергнул, но еще сердился и горевал на берегу, куда выбросил меня гнев. Вдалеке от тебя.

– Пошли домой, – сказала ты.

Мы снова зашагали – по отдельности. Песок всасывал наши ноги, воздушный ручеек плескался о нас. За углом показался променад – татуировка неонового горизонта на коже ночи. Красный и зеленый, синий и фиолетовый. Все аттракционы работали.

– Я одно хочу сказать, – начала ты. – Про тебя, про Морриса и почему я…

– Не хочу слышать! – Я снова отошел. – Я, блядь, и так знаю больше, чем хотелось бы. Понятно?

– Ты предпочитаешь ссориться? Думаешь, от ссор я больше жажду быть с тобой?

Ты стояла, скрестив руки на груди, лицом к воде. Сюжет Нормана Рокуэлла[31]. Миловидная женушка выглядывает на горизонте корабль, что привезет ее мужа домой. Если я собираюсь и дальше на тебя злиться, придется завязывать глаза.

– Прости, – сказал я. – Но я не понимаю. Ничего не понимаю. Не могу разобраться.

– Ты не виноват. – Рванул ветер, юбкой облепил тебе ноги. – Поразительно, что мы не ссоримся чаще.

С променада заревел какой-то рог – сигнал тревоги или чьей-то победы в азартных играх.

– Я теперь не думаю о тебе постоянно, – сказала ты. – То есть мне казалось, что не думаю. А теперь я понимаю, что просто не замечала. – Указательным пальцем ты ткнула в висок, постучала. – Тайком думаю.

Я ждал, что ты разовьешь эту, на мой взгляд, приблудную тему, но продолжения не последовало. Крышу сносит, решил я, а может, ты пытаешься описать свою долю страданий. Наконец ты сказала:

– Почему ты не приехал в Лос-Анджелес, когда я просила?

– В том письме пару лет назад?

– Четыре года назад.

– Уже четыре? Господи! – Я уцепился большими пальцами за карманы, шагнул к тебе. – Слишком много всего навалилось. Книга. Сценарий. С деньгами морока. А тут твое письмо. Последняя капля. Будто на меня со всех сторон мчатся паровозы. Может, я прошляпил. Или боялся, что ты меня опять бросишь и все прахом пойдет. Не знаю. А когда тебя здесь увидел, все это уже не имело значения.

– Может… – начала ты и умолкла.

– А?

– Я хотела сказать, может, зря не имело. Но это лицемерие. Я могла уйти, но не захотела. Я рада, что все случилось. – Пауза. – Надеюсь, ты рад.

Я нащупал твою руку, и после символического сопротивления ты уступила.

– Понимаешь, как все запутано? – сказал я. – Ты спросила, рад ли я, и я задумался, будет ли тебе легче уйти, если скажу да. Не хочу так думать. Не хочу стратегом вечно… декодировать твои слова, точно, блин, шифр. Ненавижу это!

– Просто не будет, что ни говори. – Ты разглядывала свою руку – ту, что я держал, – будто ее требовалось постичь. – Я представить себе не могу, как это – вернуться.

– Сказать по правде, где-то минут через пять я забыл, как это – без тебя.

Мы обнялись, столкнулись лбами.

– Больше не ссоримся, – сказала ты, и я ответил:

– Договорились.

Ты содрогнулась – нечто среднее между дрожью и икотой – и обняла меня крепче.

– Плачешь? – спросил я. – Не плачь.

– Я не знаю, смогу ли придумать, как быть с тобой, – слабым голосом ответила ты. – Но мы еще увидимся. Обещаю.

– Кей…

– Я хочу быть с тобой… иногда так сильно!

Чья бы ни была вина в начале, чья бы ни была в последний раз, чья бы ни была – теперь нас обоих погребла черная скала обстоятельств. Я обессилел, измучился под ее весом.

– Мне поэтому и приходится с тобой сдерживаться, – сказала ты.

Я слегка отодвинулся:

– Ты сдерживаешься?

Ты кивнула, улыбнулась, но в глазах твоих стояли слезы.

– Немножко.

– Боже, помоги мне, когда остаток тебя вырвется на волю.

Ты засмеялась, и смех вытряхнул слезу.

– Давай пока забудем про всю эту мутотень, – предложил я. – Мы ведь можем?

– Наверное.

– Тогда пошли на променад, сыграем в какую-нибудь кретинскую игру. Может, я тебе плюшевого мишку добуду.

– Я не смогу взять его домой, – мрачно ответила ты.

– Ну, тогда ты мне добудь.


Прежде я в Пирсолле больше человек семи разом не встречал. Город напоминал армейскую базу – войска высланы, остались одни техники. Но в тот вечер по променаду бродили несколько тысяч человек – играли, катались на аттракционах, заглатывали жирбургеры и сосиски в тесте. Бледные, группками, одежда – навязчивая безвкусица: куча странных шляп, кричащих надписей, парочек в одинаковых футболках со слоганами вроде «сексуальная бабуля» или «сексуальный дедуля». Рок-н-ролл из аркад полемизировал с жестяной цирковой музычкой чертова колеса. Мы протолкались через толпу и притормозили у стойки, где давали призы, если попадешь дротиком в воздушный шарик. Неудачно. И баскетбол не сложился, и серсо. Плюнув на карнавальные игры, мы направились в «Землю радости» и нашли свободный «шарокат».

Почти не бывает на свете игр проще «шароката». Катаешь деревянный шар по дорожке фута в четыре, наклонной в конце, шар прыгает в одно из пяти концентрических колец. Пятьдесят очков за самое маленькое, десять – за самое большое. Если выиграл, из щели под отверстием возврата мяча выскакивают призовые билеты. Всем известно, что «шарокат» великолепно осваивают первоклашки, а вот собравшиеся в «Земле радости» оказались решительно некомпетентны. Можно подумать, они понятия не имели о механике шарокатания, а когда оно им удавалось, они кидали то слишком сильно, то слишком слабо, то под углом, отчего шар приземлялся на соседней дорожке. Я лет до десяти зависал на «шарокатах». Едва я начал кидать по пятьдесят очков, собралась толпа, аплодисментами встречавшая каждый мой бросок. Они так изумлялись, будто я был Майкл Джордан в ударный вечер. Они ахали и качали головами – поверить не могли. Лицезрели единственное в жизни чудо, детям потом расскажут – вот, мол, как-то вечером рослый бородатый дядька в «Земле радости» задал жару. А дети будут хихикать, потому что таких гераклов не бывает.

Ободренный толпой, я выиграл сотни билетов. Потом начал выпендриваться: катал со спины, катал два мяча разом. Женщины визжали; дети пялились, открыв рты. По дороге к стойке с призами люди поздравляли меня и хлопали по плечу. За стойкой я увидел Эда и Берри. Эд пожал мне руку:

– Вот это было шоу, сынок, – а Берри спросила:

– Ты где научился так играть?

– Я в Дейтоне вырос, – объяснил я. – Мощные «шарокаты». – Потом я спросил, откуда взялись все эти люди.

– У нас тут дел невпроворот, – сказал Эд, а Берри прибавила:

– Они в основном из Огайо. Торговая палата заключала сделки с парой городов. Любят сюда ездить.

– И мы их любим! – Эд потер пальцами, изображая наличность.

Даже старик управляющий – он обслуживал стойку с призами – проявил уважение.

– Зафигеннейшая вещь! – И он махнул на полки за спиной: – Валяй… бери, что хочешь.

Сгибаясь под весом синей пятифутовой игрушечной обезьяны, мы вышли на променад и зашагали к пансиону. Слухи о моих подвигах уже расползлись – люди показывали пальцами и шептались. По дороге я наблюдал, как землистые, дряблые уроженцы «Штата конского каштана» убого проигрывают во всевозможные игры. Я в Огайо толком не был, но если эти парни – репрезентативная выборка, тогда статистика домашних аварий у них, надо полагать, запредельна. Тир опасен для жизни; у игроков в «Прихлопни крота» – координация двухлеток; водители в «Автомобильных гонках» рулят идиотскими кругами и застревают в перилах. Три человека гоняли пенопластовый мяч и пригибались, закрывая голову руками, едва он летел к ним. Пожалуй, самый пугающий пример физической недоразвитости – два пацана лет десяти-одиннадцати, на вид спортивные, катавшиеся на скейтборде по нашей улице: они даже на доске удержаться не могли и явно видели ее впервые в жизни.

У пляжа в квартале от пансиона стояла скамейка, и мы сели – ты слева от меня, обезьяна справа. После увиденного на променаде я решил, что, по пирсолльским меркам, наша шведская семейка – на низшей ступени аномального. От берега в туман плыли четыре лодки – по-моему, ни минуты не было, когда лодки не плавали бы туда или обратно. Хор шелестящих пальмовых листьев и волн звучал, будто щетки по цимбалам, а когда ветер стихал, мы слышали выкрутасы музыки чертова колеса. Твои тенниски отрастили песчаные шпоры, и ты наклонилась их смахнуть. Обезьяна сползла на меня, мягкой, вялой головой ткнувшись мне в плечо. Ты осмотрела кончики пальцев – не осталось ли колючек – и притулилась ко мне. Вы с обезьяной сидели в одинаковых позах – мне стало странно, я обнял тебя за плечи, а ее оттолкнул. Она кувырнулась со скамейки и плюхнулась носом в траву.

– Ой, – сказала ты. – Ты ее не любишь.

Я уловил в воздухе какой-то цветочный запах, приторный, будто среди ночи расцвел эхиноцереус, – и, словно этот аромат включил память, мы заговорили о прошлом, о славных днях и ночах в Нью-Йорке, Мэдисоне, во всех наших святых местах.

– Я понял, что люблю тебя, – говорил я, – в ту ночь в Мэдисоне, когда мы толпой возвращались после ужина, я пошутил… я тебя дразнил, что ты высокая, и ты меня хлопнула по руке. Нежно так. Но это было как сатори. Секунду назад я на тебя смотрел и видел красивую женщину, которая мне нравится. Но никаких особых эмоций – то есть я их не осознавал. А ты меня ударила, и я как бы завис на твоей улыбке. Ты так улыбалась. Застенчиво. Смущенно. Но довольно… будто тебе нравилось со мной заигрывать. Я вернулся к себе и думал про твою улыбку… про многое. Когда лег в постель – все, меня унесло.

– Я наверняка уже была там.

– Была одна девчонка в четвертом классе, она меня тоже колотила. Джуди Бехтол. Пожалуй, она ко мне тоже была неравнодушна.

Ты сжала кулак, приставила к моей челюсти и сказала:

– У меня подход гораздо изощреннее, чем у Джуди Бехтол. – Ты придвинулась ближе, моя рука соскользнула тебе на талию. – Я трудилась. Ужины планировала, случайные встречи. Ну а что делать – ты такой был тормоз.

– О да. Признаю.

– Даже когда я сказала, что просверлю дырку у тебя в стене и заползу, ты…

– Мы, помнится, сидели в вестибюле, и там еще какие-то люди с конференции были…

– Это не оправдание! Что, как ты думаешь, я имела в виду?

– Мы все несколько дней не высыпались, и я сначала решил, что мне послышалось или ты заговариваешься. Это ничего не объясняло, поэтому я сделал вывод, что ты ума лишилась.

Мы обсудили, как бы все повернулось, ответь я тебе в тот вечер. Разговор уже нагонял тоску. Мы могли вспоминать, говорить о банальностях, о вещах глубоко эмоциональных, но средний разговорный план, доступный большинству близких людей, для нас недосягаем, ибо невозможны узы подлинной дружбы и простоты. Я воображал эту дружбу и эту простоту. Я почти ощущал атмосферу, которую эта свобода породит, – наверное, ты что-то похожее имела в виду, говоря, что сдерживаешься.

По улице просквозили дети на велосипедах; минуя нас, заорали. Может, гадость какую-то, я не разобрал. Неподалеку сходила с ума запертая собака; чуть ближе распахнутая дверь изрыгнула поток телевизионного гама.

– Что скажешь, не бросить ли нам все и не умотать ли в Бразилию? – Я сжал твое плечо. – Дневным рейсом из Майами.

– Ладно, – подыграла ты.

– Баия… дневной рейс в Баию.

Ты склонила голову набок, задумалась.

– Хочу красивую квартиру. В доме с черепичной крышей и раскрашенными решетками на балконах.

– Старый колониальный квартал. Ну ясное дело.

– И орхидеи в кованых завитушках.

– У нас будет Мир Эпифитов. Повсюду орхидеи.

– По вечерам будем бродить по берегу и слушать музыку, – сказала ты. – Ты говорил, там ансамбли… которые всю ночь на пляже играют. И розовая церковь – хочу увидеть. А днем… – Ты подергала шов у меня на штанине. – Наверное, надо бы поработать, раз мы задержимся.

– У меня книга.

– А у меня пара докладов… – Ты сверкнула улыбкой. – Ну и хватит работы.

Скамейку окатило светом: машина вывернула на улицу и ахнула, проносясь мимо. Очень тихо, музыкальным шепотом, ты сказала:

– Я хочу заняться с тобой любовью.

– Здесь?

– В Байе.

Я не уловил.

– Сказка на ночь… потом в постель.

– Хочешь сказку? Сейчас?

– Не такую, как в письмах, – сказала ты. – Те слишком сложные. Такую, как ты в Нью-Йорке рассказывал.

– Я давно не практиковался.

– Коротенькую!

– Хочешь историю, как мы занимаемся любовью… в Байе?

– Мне кажется, подходящий момент, – сказала ты. Про себя набрасывая картинку, я думал: как странно, что мы, даже вместе, вечно прячемся в фантазиях, в общей нашей иллюзорной жизни. Но секунды этой жизни сплетаются неистово, образуя собственную явь, и сейчас будет так же: греза внутри яви, внутри тумана, что сам по себе – греза внутри яви, и снова, и снова, неисчерпаемость китайских коробочек. Я уже понимал, что в этом наше средоточие, и сознавал: твоя любовь к историям и мое желание их рассказывать – две стороны одного процесса, объединяющего и обессмысливающего наши различия. Здесь, как почти во всем, я жаждал того, что, как ты надеялась, мужчина от тебя пожелает.

– Готова? – спросил я.

– Ага!

– Полдевятого утра. Я уже проснулся и ушел. У меня завтрак с католическим епископом и верховной жрицей кандомбле[32] – я пишу статью о вуду, политике или о чем там мне взбрело в голову написать. Ты после душа входишь в кухню, завернутая в полотенце, с блюда в холодильнике берешь кусок манго. В квартире прохладно, солнце еще не встало, но лучи бьют в кухонное окно. Высокое, с низким подоконником, глядит на полубалкон с коваными перилами, на перилах – лозы, белые цветы. Плитки на полу расцвечены солнцем. Шахматные – синие и желтые. Там ты и стоишь. Откусываешь манго. Сок будто расцветает на языке, солнце – ах, как оно гладит кожу. Ты роняешь полотенце – пусть солнце высушит бусины воды на животе и на ногах. Мысли медом текут в голове. Но ты не очень довольна. Сердишься: мы вечером поругались. Нет, не сердишься. Пожалуй, расстроена. Ты хотела пойти куда-нибудь развлечься. Я не мог – работал.

– У меня идея, можно? – спросила ты.

– Боюсь, что нет. Моя история. – И я продолжал: – Пока ты купаешься в солнечных лучах, я возвращаюсь с завтрака. Жрица меня надула, я выпил кофе с епископом и договорился перенести встречу. Я обломан, но это не конец света. Ты увлеченно сушишь волосы и не слышишь, как открывается дверь. Я вхожу в кухню из темноты коридора, из окна столько солнца – будто твой образ спроецирован светом. Ты в нем лучишься. Прекрасная нагая королева, что стоит на желто-синей шахматной доске. Ты стоишь боком, откусываешь манго. Сок поблескивает у тебя на губах. И твоя грудь, линия бедер и задницы, они расплываются в бело-золотом сиянии…

– Моей задницы! – переспросила ты. – Не очень-то романтично.

– Я неправильно сказал. Вот, слушай. – Я понизил голос до баритона: – У тебя прекрасная задница, детка.

– Слишком большая.

– Твоя задница прекрасна! Вся картина прекрасна. Я вижу тебя и будто к полу пригвожден. Будь я католиком, позвонил бы в епархию и сообщил о видении. Я смотрю, как ты доедаешь манго, потом оборачиваешься, лениво мне улыбаешься. В солнечном тепле ты жаркая и томная, ты рада мне… хотя еще готова брюзжать.

Я подхожу, целую родинку у тебя на плече, прямо над ключицей. Ты говоришь:

«Привет, – и прислоняешься ко мне. Моя рука скользит с твоей талии вверх, к правой груди – пожать ее. – Ну ты нахал», – говоришь ты.

«Еще сердишься?»

Ты пожимаешь плечами.

«Не сержусь…»

«Обижаешься, да?»

«Конечно обижаюсь».

Мой член через брюки тычется в тебя. Ты тянешь руку, гладишь его, прижимаешь ладонь к моему бедру.

«Это ничего не значит», – говоришь ты и поворачиваешь голову.

«Я утонул в работе, – отвечаю я после поцелуя. – И ты тоже».

«Мне до тебя далеко. Ты же одержимый!»

«Ну… Я вот сейчас не работаю».

«Потому что сейчас ты работать не хочешь! А вчера вечером…»

«Хочешь, устрою выходной?»

Ты задумываешься, потом спрашиваешь:

«Целый день? Сегодня?»

«Только дай главу закончить, ладно?»

Ты смотришь холодно.

«Шутка», – говорю я.

«Не хочу, чтоб ты устраивал выходной. Ты переживаешь, что небрежен».

«Пренебрегая тобой, я пренебрегаю собой», – говорю я.

«Ах, какой находчивый».

«Я же не лапшу на уши. Глупо вчера получилось. Стирал строки и печатал заново. Если б вышел из дома, смог бы сегодня работать».

«Ясно. Хочешь провести день со мной, потому что чувствуешь себя ущербным».

«Хочешь все усложнить, да? – спрашиваю я. – Устроишь мне выволочку».

«Я вчера весь вечер на тебя кидалась… а ты ворчал и твердил, что через минуту придешь. – Ты надуваешь губы. – Я теряю силу очаровывать».

Я в ответ смеюсь:

«Ну а теперь кто лапшу на уши?»

Ты опять лениво улыбаешься.

«Требую репараций».

«Пожалуй, что-нибудь придумаем», – отвечаю я.

Я сцеловываю капельки, что еще не высохли на твоем животе, а ты думаешь, что мои волосы красивы с проседью, хотя в Пирсолле тебе понадобилось время, чтобы привыкнуть. Но губы мои касаются твоих бедер, и ты сосредоточиваешься на том, что происходит с твоим телом, на тепле, что льется из окна. Будто солнце отрастило язык и пробует тебя на вкус там, касания и ласки посылают крошечные волны жара от твоей…

Я оборвал фразу и спросил:

– Как мне ее называть?

– Ее?

– Ну… твою письку.

Ты смутилась.

– А ты ее как называешь?

– В случайном обществе… вагина.

– Пожалуй, мне больше нравится «пизда», – сказала ты, взвесив варианты. – Д. Г. Лоренс очень нежно это слово говорит. Очень благодарно.

– Ух ты, – говорю я. – Ну ладно.

– Подожди! – Ты перегнулась через меня, сцапала обезьяну за ногу и посадила рядом с собой. – Я ее спасу. А то роса намочит.

– Можешь высказать свои идеи, – сказал я. – Все равно перерыв.

– Нет, ничего. Ты уже все сказал.

Ты поправила обезьяне лапы, чтобы сидела прямо. Морда – ухмыляющийся белый овал со швами черт. Голова свесилась – издалека обезьяна походила на тощего синего ребенка, какого-то двенадцатилетнего мутанта в отключке.

– На чем я остановился?

– Ты говорил… что солнце отрастило язык…

– Точно. Хорошо. Крошечные волны жара бегут от твоей пизды, согревая тебя насквозь. Ты блаженно потягиваешься, прислоняешься к оконной раме, ставишь правую ногу на подоконник – допускаешь меня ближе. Через дорогу на балконе крупная темнокожая женщина вешает белье. Тебе все равно, пускай она видит нас: кто в Байе о таком беспокоится? Тебе это нравится – нравится здешняя открытая чувственность. С самого приезда, не считая дней, когда тебе нездоровилось, ты все время слегка возбуждена. Ты думаешь, как сильно меня любишь. Не словами, не картинками, не воспоминаниями. Ты погружаешься в свой разум, туда, где обитает клетка, помеченная моим существованием, ты зовешь ее, когда хочешь меня почувствовать, а меня рядом нет, и ты вызываешь меня, высвобождаешь внутри себя, я наполняю тебя, как сейчас наполняет тепло. Мысли твои бурлят. Обо мне, о том, что я делаю. Слишком, чересчур, и ты будто выплываешь из себя, душа твоя будто перегрелась – ищет передышки, отчасти выскальзывает из тела. Ты видишь голубей на проводах. Где-то включается самба, вырывается на улицу. Темнокожая женщина танцует на балконе. Глаза твои закрыты, солнце золотом пятнает веки. Что-то в тебе меняется. Сдвигается, освобождается. Ты знаешь что? Это… хотя никогда не узнаешь сразу. Всякий раз так удивительно, так изумляет, такое огромное. Жаркая волна, вероятность, что растет в тебе, и ты боишься, что она чересчур вырастет, тебя перерастет, рванет взрывом.

Я делаю что-то необычное. Ты не совсем понимаешь что. Концентрируешься на этом, отделяешь от ощущений, захлестывающих тебя, и понимаешь, что я обхватил твой клитор губами, терзаю его, словно растапливая отвердевшую конфету. Странно, думаешь ты. Хорошо. Тянешь руку, перебираешь мои волосы. «Рассел», – хочешь сказать ты и слышишь свой голос, он произносит иное, это крик, в котором отзвуки множества имен. Тебе приходится уцепиться за подоконник, иначе упадешь… но все равно падаешь. Все запертое рвется на волю, и ты, твоя душа, твой центр – переполнено, потеряно, мечется. Твой живот сжимается, содрогаются бедра. Ты вновь слышишь свой голос, тихий, дрожащий, натужный, будто освободилась песня, которую не пели так долго, а инструмент скрипуч от неупотребления. Где-то играет музыка, по улице едет голубая машина, а на черепичной крыше аптеки что-то отраженно вспыхивает. Люблю, думаешь ты. Думаешь само слово. Пред мысленным взором буквы горят ясностью. Сияют в розовом тумане, что прячет истинные очертания любви, так усложняя веру в нее. Но теперь она заполонила все пространство в голове, и чем бы она ни была, ты не можешь в нее не верить. Ничего больше не существует. Ты хочешь сказать мне, но говорить не можешь, и ты мне излучаешь. Целишь в глаза, выстреливаешь, будто лазером. Подобные коммуникации порой возможны в грезах о Байе.

А потом все распадается, обжигающие ленты ощущений прорастают из твоего тела, в глазах – черные радуги. Волна, что захлестнула тебя, отходит, и ты представляешь, как отходишь вместе с ней, уплываешь за ней следом. А потом я стою перед тобою, мой член у тебя между ног, ты думаешь, как удачно, что мы почти одного роста, – ты всего-то становишься на цыпочки, и я уже внутри. Ощущение слабее, чем минуту назад, но тебе нравится чувствовать нашу слитность. Так волнует, так близко. Мысль о том, что я часть тебя, включает у тебя в голове недомузыку, и тело твое подхватывает ритм лишнего сахара, о котором ты забыла, который так давно держала в секрете. Белая птица прорезает небо над крышами, что ощетинились антеннами, исчезает в сиянии – солнце встало, светит во все наши окна, и ты загадываешь желания… сексуальные желания. Для меня – загадываешь, что мне чувствовать. И для себя. Ты хочешь ощутить мой оргазм внутри. Иногда тебе почти кажется, что ты чувствуешь, и при этой мысли ты протягиваешь руку туда, где мы соединились, и моя жизнь пульсирует меж твоих пальцев. Ты слышишь, как я говорю: «Боже мой, я люблю тебя», – голосом надтреснутым, будто голос жертвы в храмовых развалинах, и столп света пробивается сквозь раздробленные витражи на клеточный пол в Баие, и хотя ты всегда сомневалась насчет любви, насчет ее природы, ее значения, хотя когда-то искала лекарство от нее и до сих пор временами порываешься опровергнуть ее условности, в это утро ты с предельной четкостью понимаешь, что она значит, и видишь только, что она проявляет в тебе.

Я спросил, понравилась ли тебе сказка. Ты пробормотала «да», вжалась лицом мне в плечо, тихо сказала, что любишь меня, положила руку мне на грудь. Будто сказочные частички – солнечные лучи, плитки, свобода – крохотными слепящими завихрениями вертелись вокруг нас, распадаясь крапинками пустоты на фоне мрака. Мы еще посидели молча и наконец, подчиняясь импульсу, что не дорос до слов или жеста, бросив обезьяну – которая нам ни к чему – на произвол судьбы, встали и направились в пансион.


Я в ту ночь мало спал, меня посещали тревожные сны, и с первыми лучами солнца я отправился прогуляться из города, шел по пляжу, пока не набрел на тропинку, что вилась от моря через пальмовые дебри и обрывалась возле узкого канала, сплошь покрытого гиацинтами, – тут и там среди листьев и багряных цветов виднелись темные заплатки воды. По берегам канала густо росли пальметто, поперек – маленький бетонный мостик с проржавевшими перилами, футов тридцать, не больше. С моста рыбачили высокий негр лет за шестьдесят и загорелый до черноты коренастый белый за сорок. Оба в джинсах, драных летних рубашках и бейсболках, оба не отрывали глаз от точек, где лески исчезали под водой, и разговаривали трескучими ленивыми голосами.

– А мы думали, больше умников не найдется в такую рань вставать, – сказал мне белый парень. – Ты ж не за Малышом Хью, а?

– Фри, у него багра нет, – ровным баритоном заметил негр.

– Да ну, два парняги из школы за Хью в воду ныряли же?

– Ныряли, – подтвердил негр. – Но они пьяные были. А этот вродь не пьяный.

– Вы кого ловите? – спросил я.

– Да чтоб я знал, – ответил Фри. – Но большой, скотина. Фунтов четыреста, а то и все пятьсот.

– Какой-то, надоть, сом, – сказал негр. У него было худощавое волчье лицо и усики, будто карандашом набросанные над губами. Я представил его на сорок лет моложе – завитые волосы, поет ду-уоп в смокинге из золотистого ламе.

– Да хто угодно могет быть. – Фри откинул голову и поскреб подбородок; морщины на шее оказались мертвенно-бледные, словно татуировка на красновато-коричневом загаре. Двойной подбородок, вокруг глаз смешинки – судя по виду, человек живет на пиве с гамбургерами. – Могет быть крок.

– А гиацинты кислород из воды не вытягивают? Рыба не дохнет? – спросил я. – Даже если тут живет рыбина под четыреста фунтов, что она жрет?

– Ты думаешь, а? – переспросил негр.

– Антуан его один раз цапанул, – сказал Фри.

– Сукин сын мне руки чуть не оторвал. Я потому вот чё приволок. – Антуан пнул ящик с приманкой – рядом валялась пара толстых сморщенных рабочих перчаток.

Под водой гиацинтовые корни толсты – если рыба такого размера, как Антуан с Фри говорят, ей же места не хватит. Но то были фанатики веры, и я за это их уважал. Я глянул вниз. Москитное облако искривляло воздух над одним пурпурным цветком.

– Знаете, – сказал я, – с самого приезда меня ни один москит не укусил.

– Их ураган небось поубивал, – ответил Фри. – С самого урагана – ни тебе москита.

– Тута завсегда какое помрачение, – прибавил Антуан.

– Значьть, рыбу не ловишь – а что делаешь? – спросил меня Фри.

– Гуляю просто.

– Природу полюбляешь, а? – Антуан подергал леску.

– Да не особо.

– Значьть, забота у тя, – сказал Фри.

– Любовная забота, – поправил Антуан. – Рыбу не ловит, природу не полюбляет. Что выгонит парня из дому в таку рань? Токо жуткие любовные заботы.

Любовь – чувство исповедальное, она взращивает желание всем рассказать о последней конвульсии, и, получив шанс изложить свое дело двум столь беспристрастным судьям, я поведал им нашу историю. По-моему, заняло это около часа, включая минут пятнадцать на вопросы из зала.

– Выбирайся-ка ты из этого бардака, – посоветовал Антуан, когда я закруглился.

– Ты что гришь, мужик в курсе, как тя его жена любит, – сказал Фри, – и ее к мотелю везет, чтоб она с тобой повстречалась?

– Ага, – сказал я.

– Выбирайся-ка ты из этого бардака срочно! – сказал Антуан.

– Небось красотка, – сказал Фри. – Мужик так не взбаламутится, еси тетка не хороша!

– Я видал уродин с таким глазом африканским, мужика на что хошь подобьет, – возразил Антуан.

– Да ну на хуй глаз африканский! – Фри посмотрел на меня. – У тя же красотка, у?

Я сказал, что ты красотка.

– Тада слушай лучше, что те Антуан скажет. С Антуаном самое оно грить, еси про теток.

– Я уж их повидал. – Антуан снова подергал леску и сплюнул. – По-мо, я за траву зацепился.

– ?! – изумился Фри. – Черт. Что я знаю, так ты видаешься с Лили Санчез прям щас!

Я сомневался, что добьюсь от этих двоих здравой гениальности, но мне нравился коктейль – угрюмая любезность и братская восторженность.

– Вон он, сукин сын. – И Фри ткнул пальцем. Футах в сорока от моста ковер гиацинтовых листьев и цветов рябило, тянуло под воду, словно что-то огромное проплывало внизу, двигаясь на юг.

– Черт бы его побрал, – сказал Фри. – Устал небось ждать, када поймаем. Сёдни все.

– Завтра вернется, – мрачно ответил Антуан.

– Выпить пора. – Фри нагнулся к пенопластовому контейнеру и содрал крышку. Взвизг замер вдали.

– Ну-ка, глянь на меня, парень. – Антуан уставился на меня большими, чуть желтушными глазами. – Гри, как зовут.

Я изобразил бизнес-взгляд и ответил.

– Рассел. – Антуан повторил еще пару раз, задумчиво, точно эксперт по именам примеривал имя к телу. – Не могешь тетку отпустить, а?

– Я ее на шесть лет отпустил, – напомнил я.

– Ты, мож, ее руками и не трогал, но не пускал. – Антуан поцыкал зубом – точно скребок потер сухое стекло. – Раз отпустить никак, токо одно могешь. Ты ее скради.

– Ну, не знаю, – сказал я. – Она теперь так говорит, что у нас вроде шанс есть.

– Она так раньше грила? Грила, что от мужа уйдет?

– Да, но…

– Ушла?

– Нет.

– Значьть, ты ее скради. Я не грю – тетку похить. Ты у нее под ногами крутись. Ты гришь, она тя любит, так еси она будет тя видеть все время, то с мужем не останется.

– Во, видал? – сказал Фри. – С Антуаном самое оно грить, еси с теткой проблема.

– Пмаешь, – сказал Антуан. – Она вертается в Калифорнию, к свому Не-Тому-Мистеру, но она ж не из-за него там торчит. Он с ней играется… не посомневаешься, раз ты так гришь. Пускает бежать, а потом леску мотает, чтоб верталась. Но эт не твово ума дело. Эт ее половые трудности. А ты сделай так, чтоб она поняла – она теперича не та, кто она думает. Она ваще не та женщина стала, когда в тя втюрилась. И ничо делать те не надо – токо пусть она тя видит. Не надо ей грить все время, как ты ее сильно полюбляешь, ни цветы слать, ничо такого. Ваще-то неплохо б с этим со всем завязать. Пусть токо она тя видит, а ты свое делай. Сама расчухает, не маленькая.

Антуановы ставки в моих глазах росли.

– И что, мне в Лос-Анджелес ехать, что ли?

– Ты гришь, она звякнет. Погоди, пока звякнет. Када звякнет, не тормози. Живо в самолет. Сначала могет хуже стать – потом будет лучше. Рискни. Токо не дергайся.

– Мож, пива? – Фри протянул заледеневшую бутылку «Миллер-Лайт».

– Ага, спасибо. Какого черта. – Я открутил крышечку и глотнул. Вкусно – о чем я и сообщил.

– «Миллер Хай-Лайф»! – отозвался Фри, салютуя бутылкой мертвому серому небу.

– У «Миллера» вкус, будто яйца внутрях, – сказал Антуан. – Я потому его и полюбляю.

Я допил пиво и взял еще. Ближе к донышку второго – из-за стресса, наверное, и усталости – в голове загудело и я стал общительнее.

– А это настоящее имя – Фри? – спросил я.

– Не-а, меня так зовут, птушта картофлю фри люблю.

– Он конкурс выиграл, – сказал Антуан. – Сожрал картошки целую гору.

– И сколько съел? – спросил я. Фри похлопал по животу.

– Шесть фунтов с лишним. Чуть, блить, не помер.

– Господи боже. А что выиграл?

– Ящик «Синей ленты», – ответил Фри.

– Не «Миллер», – прибавил Антуан, – но помогло нехило.

От третьего пива я отказался, объяснил, что пора назад. Мы потрясли друг другу руки, я пожелал им удачи с Малышом Хью.

– У нас про тя хорошее предчуйствие, Рассел, – сообщил Фри. – Держись давай!

Я шел назад по пляжу и думал про них и про Антуанов совет, который хоть и совпадал с моими намерениями, казался менее убедительным, чем охота на Малыша Хью. Что-то вроде бы крупное бултыхалось в воде, я видел, но не верил, что в канале живет четырехсотфунтовая рыбина. Их положение – гоняются за существом, чья реальность подтверждена лишь бледными показаниями чувств, шанс выловить рыбину минимален, и все-таки жизнь подчинена погоне, – это и мое положение. Сходство ничего не значило, однако доказывало, что, преследуя тебя, любя тебя, я не выхожу за рамки нормального человеческого поведения – а такая гипотеза по временам возникала.

В пансионе Эд на газоне перед домом подрезал кусты гибискуса. Я помахал, он в ответ лязгнул ножницами.

Возле ступенек на веранду стоял мольберт с незаконченным полотном. Очередной перекошенный пейзаж Берри, изображающий – как всегда – гигантские пальмы, парочку приземистых гуманоидов, океан и туманную гряду. Похоже, она трудилась над туманом: из-под акварели проступали странные черточки, я решил – обрывки первого угольного наброска. Я уже собрался уходить, но Эд приблизился и слегка нервозно прикрыл мольберт тряпкой.

– Берри не любит, чтоб люди смотрели, когда еще не готово, – извиняющимся тоном сказал он.

– Простите.

– Ерунда. Берри видит все по-своему, и с рисунками у нее по правде хорошо выходит. Боится ужасно, что кто-нибудь ее стиль украдет.

Мысль о том, что кому-то придет в голову красть творения Берри, показалась нелепой; потом я вспомнил картины в «Шангри-Ла».

– Ее стиль, – сказал я. – Вытянутые пальмы и сплюснутые люди. Она это придумала? Или это из-за… или она так видит?

Эд, похоже, озадачился, но едва открыл рот, как из дома заорала Берри.

– Бегу, – сказал Эд и подмигнул. – Босс лодырничать не дает.

Я взлетел по лестнице, прыгая через ступеньку, – не спешил, а просто так. Когда я вошел, ты застегивала блузку. Подошла, обняла меня. Объятие нежное, почти материнское, – наверное, что-то случилось, подумал я, ты услыхала, что дороги открыты, телефон починили, и теперь меня утешаешь. Но, оказывается, ты всего лишь так желала доброго утра, в одежде, – аспект домашней жизни, с каким я прежде не сталкивался. Ты начала шарить под кроватью – искала сумочку. У меня возникло предчувствие – я буду смотреть, как ты охотишься за сумочкой, готовясь вернуться в Калифорнию. Я поклялся, что в этот момент буду тверд и спокоен. Никаких железнодорожных катастроф психотического срыва разбитых сердец в этот раз. Стану думать про Лос-Анджелес и будущее.

– Ты переживешь еще раз «У Дэнни»? – спросила ты. – Мне нужен протеин. – А потом: – Ты же не ел, правда?

– Пару пива выпил. – И я рассказал про Антуана и Фри.

– Ты пьяный?

– Нет… господи боже. Я выпил пару пива.

Ты посмотрела оценивающе.

– Мы разговорились, они предложили мне пива – дружеский жест.

– О чем говорили?

– В основном о нас с тобой, – сказал я. – Они мне любовные советы давали… Антуан, во всяком случае.

– Антуан?

– Такой старый негр, на Чака Берри смахивает.

– И ты ему рассказал про нас?

– Вряд ли он кинется всем трепаться.

– Я не об этом. Что он тебе сказал?

– Передал тайное знание, – ответил я. – Семь Верных Путей Завоевать Любовь. Теперь ты моя.

Ты продолжила поиски.

– Ты никогда ни с кем о нас не говорила, да? – спросил я.

– Никогда. – Ты приподняла подушку на диване и заглянула в щель между валиками.

– Даже с сестрами?

– Они не посочувствуют. Им Моррис нравится.

– Если б ты им рассказала то же, что и мне, он бы им разонравился.

Ты пошарила под диваном.

Я поболтал в голове мысли, решил тему не развивать.

– Не знаю, что бы со мной стало, если б не с кем было поговорить. Я бы с катушек съехал.

– Я рада, что было с кем.

Ты сцапала сумочку, спрятавшуюся под газетой, и показала, что готова к завтраку, – встала прямо, открыто. Я обозрел твою старательно холеную, идеально составленную красоту. Силу, что позволяла тебе разрываться на части и жить дальше, не находя утешения в друге или исповеднике. Серьезный изгиб губ, истинные загадки глаз, Я не смогу, понял я, сдержать данную себе клятву.


«У Дэнни» опять обнаружилась пара с малолеткой. Я задумался. Куда они едут? Как провели эти дни тумана и блеска? На вид самодовольные – почему бы и нет? Их нынешний враг – не время. Они – единое целое. Их будущее предсказуемо. Новейшая разборная модель, они таскают ее в пластиковом чемоданчике. Переплывая жизненное море, они бесстрашно встречали грозы. У них нет секретов, нет ничего, что стоит скрывать, и потому они мне отвратительны. Папаша – пять футов восемь дюймов, темноволосый лузер из игровых телешоу, сосисочный болван лет тридцати с гаком, отращивает пузо и подбородки, одет в шорты и футболку «Шесть флагов над Джорджией». Мамашино лицо острее – жестокое, губы крашеные, глазки дергаются – пресная лисичка. Она беспощадна, как синий чулок воскресным-утром-только-что-из-церкви, знает толк в деньгах. Он – выпускник младшего Обсосного колледжа, с завидной коллекцией сувениров от НФЛ и глубоким беспокойством из-за местных правил строительства в родном Обжорвилле, штат Миссури. Их отпрыск в буром комбинезоне напоминал шоколадный трюфель с ручками и ножками. Такая, блядь, низкоарендная, шестибаночная, семейноценная, фарфорово-собачная Америка, что меня подмывало отсалютовать им стаканом пахты и кучкой сырого бекона.

– Злишься, – сказала ты, разрезая колбасу.

– Я дурного мнения о мире.

– Чего-о? – Ты как бы хохотнула это слово.

– Вгонял в шаблон вон те обломки кораблекрушения.

– А. – Ты кивнула на мою тарелку. – У тебя оладьи стынут.

Я ел, жевал, наблюдал. Три официантки за дальним столом играли в карты, в кухне гоготала повариха.

Остролицая трюфелева мамаша наклонилась через стол к мужской особи; напряжение, костлявая рука, стиснувшая соседний свободный стул, – по всему видно, что женщина толкает речь.

– Хочешь чем-то заняться? – спросила ты. – Или вернемся домой?

– Пожалуй, прелести Пирсолла мы уже истощили.

– Надеюсь, нет. – Ты улыбнулась, глядя сквозь ресницы, и подтолкнула кусочек колбасы на клинышек тоста.

В голове всплыл эскиз зловещего плана уничтожения твоего брака. Я затолкал его подальше – до того дня, когда наступит полнейшее безумие.

– Можно устроить пикник, – сказала ты. – На пляже.

– Пикник – это неплохо.

– Извините!

Мужчина из Обжорвилля. Разглядев его вблизи, я росчерком добавил в прежнюю характеристику раболепие. Будь у него шапка, он бы прижимал ее к животу, мял обеими руками и неловко переминался с ноги на ногу.

– Изините за беспокойство, робята, но мы вас тут на днях видали. Мы так поняли, вы, – и он руками изобразил скольжение, – как и мы, проездом, так сказать.

Ты была вежлива – уверила его, что так оно и есть. Он казался горестным и измученным. То ли сам выпендривался, то ли женушка подбила. Я прокрутил в мозгу диатрибу, что вдохновила его подойти к нам: «Господи, Уолли! Иди спроси! Да боже же ж ты мой, они тебя не укусят!»

– Слыхали чего про дороги, когда откроют? – спросил он.

– Нет, – ответила ты, а я слегка встревожился:

– А вы что-то слышали?

– Не, я точно не слыхал. – Он качнул головой – намек на удивление. – Не, ну вы такое видали, а? Вот ералаш. Я в жизни так не попадал. Что в пещере жить – ото всего отрезан.

– Вы где остановились? – спросил я.

– «ПриюТур». Там такие робята приветливые.

Скорее всего, подумал я, это мнение зиждется на бесплатном кофе, вчерашних пончиках и двухминутной беседе о погоде с управляющим.

– Мы ночь в том старом отеле на воде провели. «Шангри-Ла», что ли, – сказал Обжорвилль. – Они так себя вели, будто мой ребенок – это, знаете, ребенок из «Омена»[33]. Робята, наверно, давно двухлеток не видали.

Будто откликаясьна упоминание, трюфель испустил вопль и мамаша впихнула ему бутылочку.

– Во какие легкие! – Обжорвилль напыжился от отцовской гордости, будто считал, что «во какие легкие» в жизни помогут.

– «Шангри-Ла» весьма степенный, – сказала ты.

– Ну да, наверно, – отозвался Обжорвилль, явно сбитый с толку твоим эпитетом. – Но мы решили – «ПриюТур» для ребенка получше.

Вампирша, на которой он женился, пыталась привлечь его внимание, помахивая шарфом и являя устрашающую улыбку. Я ему сказал, и он удрал на несколько футов, снова извинился за беспокойство и умотал назад к: «Ты б их пригласил, а? Мне б тогда хоть было с кем поговорить!»

– Эй! – окликнул я, и он остановился. – Вы нашли, чем заняться в городе?

– Киношка есть. Правда, ничо такого не крутят. – Его осенило, он щелкнул пальцами. – Аллигатора видали?

Мы признались, что нет, не видали.

– Тут есть парк, отсюда по прямой кварталов пять-шесть. Гатор посередке. Не промахнетесь. – Он поскреб за ухом. – Вам пончики понравятся, у них тут «Криспи-крим».

Его хозяйка испустила вопль, какой-то выблеванный шип – должно быть, имя.

– Стоит на аллигатора смотреть? – спросила ты.

– Вероятно, при нормальных обстоятельствах – нет. Но любопытные черты у него имеются.

Трюфель взмахнул руками и заорал.

– Хорошенького дня. – И человек из Обжорвилля зашаркал к своему огрызку рая.

Я устыдился, что дурно подумал о бедном ублюдке. А потом ты высказалась – поразительное замечание, ибо, насколько я помню, впервые ты сказала фразу, которую мог бы произнести я. Неужто срастаемся? А может, оба так далеки от остальной жизни, что лишней доброты не осталось.

– Как в эпизоде «Симпсонов»[34] побывала, – сказала ты.

Парк – два-три квадратных, заросших растительностью квартала: по сути, рощица пальметто с вкраплениями эвкалиптов, гибискуса, креветочных растений и всего прочего. На побережье – военный мемориал, бронзовая плита, вмонтированная в кургузый цементный пьедестал, а в центре – выключенный трехъярусный гипсовый фонтан с бассейном коричневатой воды, размеченным архипелагами белесых водорослей. Все заглохло, все неухожено. Трава по колено, цветущие сорняки еще выше. Парк напомнил мне клочок каролинских дебрей, где мы гуляли, когда я приехал к тебе впервые после Нью-Йорка, – мы больше целовались, чем гуляли. Может, воспоминания сыграли свою роль: поиски аллигатора продвигались медленно – мы часто останавливались подурачиться.

Примерно в центре парка рос высокий мшистый дуб, а под распростертыми сучьями в прямоугольном пруду за железной щетиной забора обнаружился аллигатор. Взрослый экземпляр, футов восемь от носа до хвоста, цвета окислившейся зелени; точно ярь-медянка, он недвижно лежал в грязной воде, выставив спину и глаза. Выглядел зверюга празднично: каждый дюйм чешуйчатой кожи покрывали исписанные пестрые бумажки. Я говорю «бумажки», но если это и впрямь были бумажки, то исключительно жесткие: вода, по-видимому, не действовала ни на бумажные клочки, ни на писанину – не рукописные буквы, не печатные, но идеограммы. Я не мог разобрать, как их прикрепили, однако ясно: чтобы пришпилить к аллигатору бумажку, надо подобраться очень близко, и при мысли об этом возникла картина: люди колонной маршируют в воду, цепляют бумажки к зверюге.

Мы обогнули пруд, рассуждая, как и зачем аллигатора нарядили, но всерьез не подвергая сомнению логику, что определяла его наружность, – минимальная аномалия внутри громадной аномалии Пирсолла. Аллигатор ни разу не шевельнулся.

– Наверняка ел недавно, – сказала ты.

– Выглядит примерно как я после «завтрака чемпионов».

Я прислонился к дубу, ты – ко мне, и мы поцеловались. Лучшие наши поцелуи происходили под деревьями. Друиды в прошлой жизни.

– Ты когда вернешься в Нью-Йорк? – спросила ты.

– Зависит оттого, когда мы отсюда выберемся. И еще пару дней покопаюсь. А что?

– Да я думаю, когда лучше позвонить.

– Дома я много по делам бегаю – лучше договориться о времени до того, как уедем.

– Если уедем.

Мы обнимались под дубом, а я вспоминал, как лежал с поврежденной спиной. Ты звонила почти каждый день, часами разговаривала, мы планировали, что ты приедешь. Когда твой муж узнал, приезд отменился, телефонные звонки истощились, а затем прекратились вовсе. Ты сказала, что тебя разъедает чувство вины. Я знал, что после Пирсолла ты позвонишь, – я сомневался, будешь ли ты тем же человеком, что сейчас.

Ты костяшками постучала мне по лбу:

– Ты что это там делаешь?

– И говорить не стоит, – сказал я.

– Аналогично.

– Плохое?

– Нет, просто… мусор.

– Например?

– Например… ты не говорил, встречаешься с кем-то или нет.

Вопрос сбил плавное течение моих мыслей, и пришлось задуматься.

– Встречался.

– Она кто?

– Одна женщина, работает у моего издателя… в рекламном отделе. Анна Маллой.

– Ты с ней расстался?

– Когда увидел тебя в «Шангри-Ла».

– Значит, ей не сказал.

– Когда бы я успел?

Ты смотрела серьезно. Я понимал: вот-вот сообщишь, что не надо порывать с Анной из-за тебя. Я опередил:

– Чепуха. Я к ней не вернусь. Не очень-то приятно заниматься любовью с одной женщиной и думать о другой.

– Я знаю каково. – Ты притянула меня ближе, чтобы я не видел твоего лица, и прибавила: – Прости меня.

– За что?

– Я все время так с тобой поступаю.

– Ты еще никак не поступила, – сказал я.

Мы помолчали. Чернохвостая белка уселась возле пруда, что-то погрызла. В вершине дуба кричали сойки.

– Я должна кое-что сказать, – начала ты. – Пожалуйста, не сердись.

– Ладно.

– Я знаю, ты моего брака не понимаешь. Я не уверена, что сама понимаю. Иногда смотрю на Морриса – совершенно чужой человек. А иногда мы будто срослись.

Я заткнул себя, чтоб не комментировать твою систему образов.

Ты продолжала в том же духе и наконец добралась до сути:

– Я не хочу, чтобы ты от меня чего-то ждал.

– Я разве жду? – спросил я. – Вовсе нет.

– Ты так говоришь, но, по-моему, ждешь.

Мы балансировали на краю разговора, который вели не единожды. В нем не продохнуть от клише – мол, нет верных ставок, и ты не в игре, если вообще не рискуешь, – бесконечные трали-вали, спор, что разозлит нас обоих: в тебе вновь возродится решимость преуспеть в Калифорнии, а я буду таскаться по пирсолльским барам, курить сигареты и лакать кислятину, чувствуя себя персонажем дурного фильма-нуар, антигероем, – он должен уйти один, и шрам на лице свидетельствует о преступлении, за которое никогда не простят, а черная звезда, вытатуированная на плече, – подарок женщины, которую не забудешь. Удивительно, как быстро мы набрали скорость и заняли прежние наши позиции. И все же в то утро нам хватило ума избежать разговора. Очередное подтверждение: даже в разлуке мы повзрослели в своих амплуа.

Ты легла щекой мне на плечо.

– Я знаю, мы должны быть вместе… завести детей. Я знаю…

– Да ладно, – сказал я. – Не надо сейчас.

– Хорошо.

Ты расслабилась, прерывисто выдохнула. Я на секунду зажмурился, ощутил твое тело в потоке впечатлений, что обрушились на меня, – нажим твоей груди, роскошная выпуклость живота, плотность бедра. Ветер шуршал дубовыми листьями, раскачивал бороды тилландсии, повисшие на ветках, и я унюхал креозот – отчетливая струйка запаха на фоне морской соли и листвы. Листья пальметто взметнулись и закачались, точно в растительном экстазе.

– Как тут красиво, – сказала ты.

Мы собрались уходить, и меня прошибло ощущение, будто я могу что-то сказать, – будто существует словесная цепочка, которая с таинственной внезапностью разобьет наши оковы. Я чувствовал форму этих слов, но не мог вычленить их из туманности менее значительных, роившихся в мозгу. Но слова копошились там – а если и нет, раньше них явились их тени. Я коснулся твоей щеки, провел пальцами вдоль подбородка и ощутил ту же форму, поток слов, что я мог бы сказать, будто в истоке всех жизненных тайн – сигнал, звучащий простым ритмом, что живет в каждом изгибе света, каждой травинке, жесте и ласке. Самоосознание поблекло, оставив мне уверенность, что я хотел сообщить тебе нечто менее великолепное, но столь же правдивое, свежепостигнутую причину любви к тебе – потому что с тобой я хочу быть голосом правды, скручивающей меня, ибо правду эту я различаю лишь через твои линзы, ибо все, что я надеялся сказать, воплощено в женщине, которую обнимаю.

Аллигатор так и не пошевелился, но пестрые бумажки плавали на поверхности пруда. На аллигаторе не осталось ни одной. Словно держали их не кнопки, не клей, не изолента, вообще не канцелярский прибамбас и не клейкое вещество, но непостижимая сила, а теперь то ли закончилась доза энергии, выделенная каждой бумажке, то ли отключили генератор.


Спроси меня, сколько дней мы провели в Пирсолле, – я бы не ответил. Возможно, один сплошной день, исполосованный ночами, и ночи перетекали друг в друга. Беспредельная временная протяженность – в пределах того, что мы узнали и почувствовали, – но она казалась отсутствием времени вообще. Древние баснописцы о таком дне говорили «вечность и еще один день» – вот только вечности мы были лишены. День казался бесконечным, но конец близился, и, предчувствуя его, мы занимались любовью с нежной осмотрительностью, каждый миг запечатывая во флакон памяти, чтобы вспомнить потом глубины человека, которого узнали. Твой образ, что я лелеял, сменился более жизненным портретом: женщина-ребенок, которой я был одержим, скрылась в тени достойной женщины, которую я любил. Мы вместе стали сильнее, мы сбросили груз сомнений, взгляд наш – не столь загроможден, наша связь крепче, и все-таки основная проблема – признак твоей неполноценной воли или моей неполноценности – никуда не делась. В тот день я до вечера исследовал излучины твоего тела, подводную страну глаз, мягкие месторождения грудей и бедер, топографию влагалища, я наблюдал, как внешние губы вспыхивают и наливаются, краснота внутри темнеет до кораллового мерцания, а клитор выглядывает из-под капюшона, подчиняясь нашим химическим приливам. Долгую нитку минут я лежал без движения внутри тебя, блаженствуя, точно жаркое масло на бархате, а потом мы двигались медленно, почти тайком, смакуя каждый дюйм жидкого трения, каждый выдержанный поцелуй, словно добыча наша, весь мир, исчезнет, если задвигаемся быстрее. Мы шептали простые слова. Скорее, недослова. Умиротворяющее ворчание животного, что устраивается подле партнера. А ты, в своем самообладании самки, определяла пространство, где мы лежали в изобилии твоего приятия. Разговаривая, мы разговаривали о будущем.

– Я смогу вырваться в январе, – сказала ты. Мы лежали рядышком посреди серого вечера. – В Чикаго конференция, я туда собиралась.

– До января еще долго.

– Семь недель. Не так уж долго. Раньше не смогу, потому что праздники.

– Он ведь, кажется, не дает тебе праздновать Рождество… или теперь иначе?

– Мы дома не празднуем. Но к моим родным поедем.

Я изучал фактуру потолка.

– Я думала, ты обрадуешься, – сказала ты.

– Я буду скучать.

– Я тоже буду скучать. – И после вдоха: – Тебя же еще что-то тревожит?

– Да.

Ты оперлась на локоть, посмотрела на меня сверху:

– Я бы рада пообещать больше, – сказала ты. – Я знаю, ты хочешь больше.

– Чего мне хотеть? – спросил я. – Ну то есть – чего в таких случаях полагается хотеть? Какие правила?

Ты посмотрела с упреком.

– Я серьезно! Я пытаюсь понять. Чего мне хотеть… чего нам хотеть, двум людям, которые друг друга любят?

– В природе человека… – начала ты, но я перебил:

– На хуй природу человека. Мне обзоры не нужны. Я про нас с тобой.

– Я не знаю, что тебе сказать. Тебе кажется, ты все заранее знаешь.

– Понимаешь, мне вот ясно, чего я хочу, – сказал я, игнорируя твое замечание. – Я хочу, чтобы ты вышла за меня замуж! Но я не знаю, по правилам ли это… хотеть таких вещей.

Убитое выражение утекло с твоего лица, обратилось в смятение.

– У меня вздрогнуло, когда ты это сказал. – Ты двумя пальцами коснулась груди над сердцем. – Вот тут.

– Когда я что сказал?

– Что ты хочешь, чтобы я вышла за тебя замуж.

Я пытался ожесточиться, вооружиться сомнением и чувствовал, что ранен, злость моя нейтрализована подлинностью твоего ответа.

– Когда ты в Мэдисоне просил меня выйти за тебя замуж, – сказала ты, – у меня так же было. Очень странно.

Я хотел было сказать, что не странно вовсе, но напрасная трата слов, подкрепление различия, которое мы так и не преодолели. Сердце твое колотилось быстро, точно ты пережила или предчувствуешь невероятный страх.

Ты что-то прошептала – я не расслышал, переспросил.

– Я хочу выйти за тебя замуж, – сказала ты и уже собралась продолжить, но я указательным пальцем запечатал твои губы, чтобы не выскользнуло «но».

– Может, на этом пока и остановишься? – предложил я.

Мы спали, занимались любовью, ты спала, а я лежал подле тебя, и голову мою заполонили мелочи, дела и звонки, что следовало совершить. А счета за сотовый телефон я оплатил? «Естествознание» и редактор «Роллинг Стоун», с которым я договорился насчет статьи об очередном голливудском актере, чье эго требовало стать вдобавок рок-звездой… – они наверняка не против со мной связаться. Я чувствовал, что заботы эти меня оскверняют, что беспокоиться о чем-то, кроме проблемы под рукой, – на грани святотатства. Все эти банальности – словно тараканы, которых прогнал сильный жар: чувствуют, что скоро он ослабеет, и вознамерились вновь завоевать свой питомник.

Ветер распахнул балконную дверь. Спускались сумерки, в тумане высвечивались зарницы. Несколько вспышек подряд, а затем мощный всполох, осветивший изломы в тумане, узор красновато-рыжих линий, точно расползающаяся трещина. Вроде знакомый узор. После нового всполоха я понял, что светящиеся линии напоминают незаконченный рисунок Берри. У меня побежали мурашки – такой момент осознания кошмара, слишком огромного, непостижимого, точно тень пала на весь мир, и, когда ты повернулась и улыбнулась мне, я сказал:

– Дико странное местечко.

– Пирсолл? – Ты села, потянулась к бутылке с водой. – В маленьких городах есть доля эксцентрики.

– Но Пирсолл, наверное, страннее всех.

– Может быть, – беззаботно ответила ты.

– Может быть, тут крайне странно. – Я напомнил тебе о неуклюжих гостях из Огайо на променаде.

– Ты преувеличиваешь.

– Да ладно! Ты же их видела. Даже если… если я вполовину преувеличиваю. Все равно дико. Будто у них здесь инвалидная олимпиада.

– Что все это значит? – Ты произнесла это весело, с почти британской отчетливостью.

– Опять надо мной потешаешься?

– Ну, явно.

– Ладно, тогда послушай.

Я неубедительно изобразил Пирсолл городом, где живут обычные люди и несколько лазутчиков, местом вторжения инопланетян или, может, тайного правительственного эксперимента. В качестве доказательств я привел необычный туман, городской щит от урагана и единогласное, без вопросов, признание такого положения дел; подростков, говорящих на незнакомом языке; инопланетный пинбольный автомат; неуклюжих людей; рисунки Берри со странной рыбоглазой перспективой, объединявшей их с художествами из номеров «Шангри-Ла»; беспрестанные прогулки лодок в туман; аллигатора и загадочное поведение бумажек; бездомного с такими же бумажками на рукаве; трещины молний и их копия на незаконченном рисунке Берри; минигольф…

– Гольф и правда был странный, – сказала ты. У меня появилась идея.

– То, что с нами случилось… ну, сначала как обдолбанные, потом координация испортилась. Может, с людьми на променаде то же самое. Психолучи вырубили, и все давай спотыкаться.

– Кроме нас – мы-то были нормальные.

– Мы уже получили дозу. У нас иммунитет.

– Ерунда какая-то.

– А ты как это объяснишь?

– Стресс. Скука.

– Людям на променаде было скучно?

– Я про гольф. Мы дурачились, стресс это усилил. Потом нам стало скучно. – Ты насупилась. – Ты же на самом деле не веришь, что нас запрограммировали?

– Просто предполагаю.

– Абсурд.

– Вовсе нет. Люди привыкли видеть то, что якобы видят, и все поразительное демистифицируют. Бог знает, что в действительности происходит. Мы всю жизнь болтаемся в глобальном заговоре, ни о чем не подозревая, хотя все у нас под носом творится.

– У меня противоположная точка зрения, – объявила ты.

– Ну кто бы мог подумать, а?

– Люди скорее склонны мифологизировать банальное, чем демистифицировать необъяснимое. Таблоиды почитай. Контакты с НЛО. На гараже пятна образуют лицо Иисуса.

– Да, Иисуса в последнее время и впрямь многовато, – согласился я. – Но, может, стремление видеть поразительное в банальном – симптом вытеснения. Мы знаем, что происходит нечто ужасное. Подозреваем, что нас окружили, подмяли без борьбы, мозги наши затуманены – и мы шарим в поисках какого-то объяснения для чувства, которое мы не в силах выразить.

– Если дела обстоят так, – заметила ты, – мы, наверное, обречены.

Внизу хлопнула дверь – Эд или Берри ушли. Мы заговорили разом, и я сказал:

– Давай.

– Нет, ты.

– Ты понимаешь, о чем мы на самом деле говорим?

– Ну, видимо, ты имеешь в виду, – после краткого раздумья сказала ты, – что эти точки зрения… что мы через них определяем себя.

– Да, но я имею в виду, что раньше нас в таких разговорах заклинивало. Мы ссорились, ходили по кругу. А сейчас мы с этим играем. Прогресс.

Ты открутила крышечку с бутылки – это занятие словно поглотило тебя целиком.

– Ты меня запутывал. Ты так прыгал с одного на другое, и притом все вроде связано. Мне теперь легче следить. Или ты научился излагать логичнее.

– Дешевый ход.

– Да нет же! Просто предполагаю.

– Ну, тебя я сейчас вижу яснее, это точно. Как работает твой мозг. Одно полушарие все препарирует, другое… сплошь дымка, и горы, и замки, а ты сидишь в башне, грезишь о том, что за горами, и вот является парень, менестрель какой или рыцарь, и ты кричишь: «Привет! Я тут, наверху!» – и машешь ему шарфом.

– То есть я наполовину чокнутая…

– Ага, вопрос только – на какую половину.

– … а твой мозг болен целиком.

– Это прекрасная болезнь. – Я притянул тебя к себе. – Из тех, что выигрывают состязания.

Я перебирал перышки волос у тебя за ухом.

– Знаешь, фабула рассказа, я тебе посылал давным-давно… про женщину, которая начинает получать изысканные подарки от неизвестного? Одежду, украшения.

– Помню… мне понравилось.

– У тебя были идеи. Ты мне послала такой… такую схему, расписала события и связки. Если герой X поступит так-то, герой Y должен быть там-то. Слушай, я был потрясен. Я ни о чем таком не думал. Совсем увяз, пока выбирал, какая из твоих идей лучше, и рассказ так и не дописал.

– Прости, – сказала ты.

– Ты расплатилась. Ты мне тут на днях подарила финал.

– Правда-а? – От твоего восторга слово стало трехсложным. – Расскажешь?

– Слишком заковыристо. Покажу, когда закончу. Я, собственно, об этом вот почему вспомнил: мы с тобой рыбачим в разных прудах.

– Ты все сыплешь деревенскими метафорами, – сказала ты. – И ссылками на рыбалку. Я чувствую, Антуан на тебя сильно повлиял.

– И Антуан, и Фри. Они прекрасны, они изменили мою жизнь. Им бы новости по телевизору читать.

Мы ненадолго лениво сплелись, а потом ты спросила:

– Ты что, по правде так меня видишь? Сижу в башне, шарфом машу, дарю прохожим шанс меня спасти?

– Не совсем. Мне кажется, ты пятнадцать лет пыталась спастись сама, и в итоге тебе понравился парень, что катается туда-сюда под окном.

Дом скрипнул под взревом ветра, но помимо этого оставались только наши звуки – дыхание и редкие жалобы пружин.

– Что ты хотела мне сказать? – спросил я.

– Я потом скажу, ладно?

– Я этого слышать не хочу?

– Да нет. Устала разговаривать просто. – Ты сложила чашечкой ладонь, обхватила мой затылок, глядя на меня чуть беспокойно, точно эффект тебя не вполне обрадовал.

– Так, значит, тебе все равно, что, может, приземлились космические захватчики? – спросил я. – Зомби из иного измерения тибрят наши лодки.

– Ага. – Ты улыбнулась. – Мне по-честному плевать.

– А аллигатор? Бумажки?

– Плевать.

– Туман?

– То же самое.

– Снежный человек, жабья чума и…

– Плевать, плевать, плевать.

– Мне тоже, – сообщил я. – И знаешь что?

– Не знаю, что?

– Получается, ты в беде.

Ты придвинулась ближе, сосками коснулась моей груди, закинула на меня ногу. Глубина темно-карих глаз – многие мили.

– Плевать, – сказала ты.


В следующий раз я посмотрел на небо, отправившись к холодильнику за апельсиновым соком, и сквозь балконную дверь увидел над морем звезды и почти полную луну. Я ждал возвращения к нормальности, но столь яркая и пугающая ее примета высверкнула во мне страхом – внезапно, будто спичка чиркнула в темной комнате. Я оглянулся – заметила ли ты небесные перемены. Ты сидела, окутанная тенями. Разум мой был чист, просто на удивление, но ясность хрупкая, в опасности.

– Иди в постель, – позвала ты.

Лежа там, прячась в тебе, я слышал гул в ушах – шепот крови, словно электрическая религия пела по нервам, обращала меня к вере в то, что, пускай тела наши и умы идут своими дорогами, все же странным образом мы неразделимы. Что-то вроде судьбы рождалось в нас. Не грандиозный план, но эпизод в большом сюжете, замечательный хотя бы своей неизменностью. Мы касались друг друга, точно духи или облака. Бесформенные, взаимопроникающие.

– Рассел, – сказала ты очень нескоро.

– М-мм, – отозвался я.

– Я думаю уйти от мужа.

Слова эти отчасти разрезали связь меж нами. Я уже не так дрейфовал с тобой; ветер холодил мне спину.

– Я уже некоторое время думаю. – Я не ответил, и ты прибавила: – Ничего не скажешь?

– Я надеюсь, ты действительно уйдешь. – Я сел, провел руками по волосам, посмотрел через балконную дверь, пытаясь прочесть небесные знаки.

– Я знаю, я раньше это говорила, и я еще не готова уйти, но…

– Тогда зачем говорить сейчас? – Прозвучало жестче, чем я хотел.

– Потому что я хочу тебя увидеть.

– Чикаго, январь, так?

Ты прижала пальцы к моему предплечью, отняла руку – медэксперт проверил окоченение.

– Я надеялась… – Ты смолкла, а когда заговорила снова, голос стал сильнее, решительнее. – Ты всегда говорил, тебе неважно, где работать, – ты где угодно можешь жить. Я надеялась, ты сможешь переехать поближе ко мне.

– Поближе? – Я не сознавал, в каком я напряжении, пока напряг не ушел из спины. – Насколько поближе?

– Может, в Калифорнию?

Ты однажды по телефону сказала, что уходишь от мужа. Когда ты повесила трубку, я поставил телефон и грохнулся в обморок. Сейчас было нечто похожее. Головокружение, боковым зрением я различал вспышки крошечных лампочек.

– Рассел?

– Я тут.

– По голосу не скажешь.

Я был словно человек, что посреди урагана пытается не упустить шляпу. Вокруг все мчалось.

– Сегодня днем, – сказал я, – ты ведь говорила… ты говорила, что не можешь больше ничего обещать.

– Я пока думаю.

– Правила… ты безостановочно меняешь правила.

– Я думала, ты свободный дух. Гибкий, – разочарованно сказала ты.

Беспредельно потрясенный, я отсчитал несколько секунд.

– Даже сильный тростник в зимний сезон вырастает хрупким. Дэвид Кэррадайн. «Кунфу».[35]

– Не надо так! Я же серьезно.

– Калифорния. – Я снова лег, повернулся к тебе. – То есть Лос-Анджелес?

– Это было бы неплохо. – Ты говорила так тихо, что я расслышал шлепок твоих губ на букве «б». – Если б ты жил там, это помогло бы… если я уйду.

– И мы будем видеться?

– Конечно… да.

Тени окрасили твое лицо, но я различил тревогу.

– Хорошо? – Ты опять коснулась моей руки, твои пальцы замерли.

– Что?

– Переедешь в Лос-Анджелес?

– Я не сказал «да»? Да.

Соглашение достигнуто, за ним пустота – один из тех моментов, я думаю, когда ты переживаешь удар, нанесенный твоей совести. Я же пребывал в ошеломлении. Ты заговорила о Лос-Анджелесе, о местах, которые любила: маленький эквадорский район, Оливера-стрит, прекрасный отель с французским названием в Санта-Монике. Я представлял, как мы бродим там. Ты сказала, что не знаешь, как все повернется, может, ты сломаешься под бременем, что всегда руководило тобою в прошлом. Ты никогда не забывала меня предупредить. Иногда говорила, что ты «антирисковая». Ты рассказывала о жизни в университете, о знакомых, коллегах и друзьях, описывала их мне, точно с этими людьми я сам познакомлюсь, мне нравился твой рассказ, я уже вписывался в твою жизнь, жил в этом экстраординарном, хотя ординарном будущем, но пропасть, что открылась между нами, когда ты сказала, что думаешь уйти от мужа, так и не преодолевалась. Я хотел ее преодолеть. Ужасно хотел. Но в ментальных моих небесах хлопали крыльями стаи подобных многообещающих поворотов. Черные птицы с серебристыми катарактами сидели на проводах моих надежд, выщипывая из них диссонансные аккорды. Ты говорила о деревьях – каждую весну они зацветают пурпуром у тебя на работе под окном, о ресторанах, где ты ешь, о концертах и галереях, о поездках в пустыню. Все казалось таким достижимым, но в каждом слове твоем звенел губительный принцип. Я был не против переехать в Лос-Анджелес. Я хотел переехать. Но не доверял интервалу, что протянется от минуты, когда ты покинешь Пирсолл, до минуты, когда я прибуду в лос-анджелесский аэропорт. Я сомневался не в тебе, но в самом времени. Страшился доскональных его разладов.

– Рассел? – помолчав, сказала ты.

– Кей, – ответил я, ото всего отмахиваясь. Снова пауза, и ты сказала:

– Сегодня пятница, да?

– Кажется… ага.

– Я позвоню в следующий вторник. В два часа по твоему времени. Мы обо всем договоримся.

– Буду ждать.

Снова пустота – кажется, мы оба почувствовали чудовищность этого шага. Он превратил небеса вокруг из скучного отрадного укрытия в звездную загадку – она может покинуть нас, бросить нас умирать среди священных россыпей огня и льда. Я ощущал твои страхи, чуть ли не по отдельности, дрожь каждого потенциала в тебе; я уверен, ты ощущала мои сомнения, и между нами все та же пропасть, и каждый наполовину в мире колебаний… а потом ты все это уничтожила. Обеими руками схватила мою ладонь, прижала к своей щеке, зажмурилась.

– Боже мой! – сказала ты голосом, что словно подводил тебе итог, намекая на ужас и стыд, довольство и радость. – Не могу тобой насытиться.


Позже в ту ночь ты встала за соком. Взяла из холодильника пакет и застыла, так и не выпив. По твоему силуэту я понял, что ты плачешь. Я подошел к тебе, обнял, спросил, в чем дело. Ты покачала головой, будто слезы – просто так, без причины, необъяснимые, как дождь, случаются, когда условия подходящие.

– Все будет хорошо, – сказала ты, промокнув себе щеки.

Я решил, что ты различила впереди новую, необоримую трудность – я слишком много их воображал и не желал услышать об очередной. Я сказал что-то утешительное.

Снова поднялся ветер, толкнул балконную дверь, открыл, и кончик пальмового листа засохшими лопастями скреб по стеклу. Променад темен, неуклюжие туристы убрались в свои Дэйтон, Толидо и Резиновый Акрон.

– Не понимаю, как я это сделаю, – сказала ты, перестав плакать.

Вернусь в Лос-Анджелес или тебя оставлю – какая из сочлененных возможностей больше тебя угнетала?

Ты все держала сок; выпила, поставила пакет в холодильник. Губы сжаты, глаза – тени. Я понимал: ты уже вспоминаешь, а может, и ощущаешь, как тяжело было жить, когда мы расстались в последний раз.

Включилась морозилка, от её гула завибрировал наверху поднос со стаканами. Облачный клочок – не прочнее дымного перышка сигареты – пересек лунное лицо над водой.

Ты шагнула ближе, притянула меня за плечи.

– Ты как, справишься?

– Выживу, – ответил я. – Не так долго, как в прошлый раз.

– В прошлый раз не выжил? – Ты пыталась пошутить, но мы оба не развеселились. – Когда сможешь приехать?

– У меня еще турне. Значит… конец первой недели декабря, начало второй.

– Три недели, – мрачно сказала ты; потом улыбнулась. – Я тебе помогу найти квартиру.

– Ненавижу искать квартиры. Я думал в агентство обратиться.

– Я тебя возить буду. По всему Лос-Анджелесу. Весело!

– Да, весело, – сказал я. – Когда приеду, знаешь, что я сделаю вторым делом?

Ты счастливо рассмеялась.

– Что?

– Пойду к «Роско» есть курицу с вафлями.

– Я с тобой. После того, как сделаешь то, что первым делом.

Ни веселье, ни этот эпизод не разогнали наше уныние, наш трепет. Небо прояснилось, но нас по-прежнему затягивала наша облачность. И все же в комнате с нами было еще нечто. Отчетливое присутствие. Не Судьба, химера помельче. Призрак Матримониального Прошлого, Фантом Мыльной Оперы… соглядатай, охотник за сувенирами с коллекцией полудрагоценных слез явился председательствовать на финале наших с тобой минут, удостовериться, что мы остро ощутим каждый миг, а потом жиреть на нашей боли. Он прокрался в наше объятье, тонкая серая фигурка, что смутными тычками бесформенных пальцев побуждала нас видеть настоящее, будто оно уже в прошлом. Был лишь один способ от него укрыться.

Лицо твое напряглось, но ты двигалась неспешно, сластолюбица в тебе заслонила обезумевшую любовницу, ты подняла меня поцелуями, провела меж ногами, мы стоя занимались любовью. Когда я целиком погрузился в тебя, бедра твои содрогнулись, ты задышала неглубоко, утонченное усилие – так дышит слегка возбужденная кошка. Ты закрыла глаза, но временами поднимала веки и смотрела, будто теряя нить событий, желая найти меня, проверить. Я притянул тебя к себе, ты подставила губы для поцелуя, а когда ощущение разрослось, прижалась лбом – дыхание твое вздрагивало, почти всхлипывало. Милый рот, ангельское тело, призрачные глаза… Я хотел еще, глубже, я спиной провел тебя к дивану, семеня, чтобы мы не разъединились; но, посадив тебя на спинку, выскользнул. Ты взяла меня, вроде потянула внутрь, но вместо этого головкой потерла клитор. – Ничего? – до странности застенчиво спросила ты.

Моим членом ты дразнила свои губы, чуть-чуть его втягивала, прижимала к клитору, терла по кругу. Не теряя контакта – разум к разуму, глаза в глаза. То, что ты делала, осознал я, – не столько использование, сколько откровение. Ты отбрасывала последние ошметки своих тайн, показывала, как используешь меня, когда меня нет, как думаешь обо мне порой в безукоризненном одиночестве упорядоченной жизни. Идеальное зрелище. Неоценимое. Бесконечно неожиданное. Ты во всем сознавалась, мне и себе, стала дикой девочкой, какой так редко позволяла себе стать, ты была свободна. Уже близко – ты стиснула мне плечо, нагнула голову, сосредоточилась, потом впустила мой оргазм внутрь. Твоя нога обняла мое колено, тело твое без устали двигалось, ты крутилась, сжимались бедра – незавершенные жесты, словно ты рвалась из заточения. А потом по тебе прошла волна. Медленная и тяжелая. Клянусь, я уловил ее колокольную форму. Тебе наверняка было удивительно, ибо удивительно оказалось то, что я ощутил через тебя. Словно океанический вал под кораблем. Мы оба вздыбились, твои руки обхватили мою шею, ты притянула к себе мою голову, ты говорила вещи, которых я не мог не понять на языке сладких стонов и вздохов, они звучали то секретами ангелов, то стенаниями женщины, что обессилена молитвой.


Перед тем как уснуть в ту ночь, ты поведала мне историю из своего детства. Разговор бесцельный, отвлеченный – мы строили планы, мечтали о путешествиях, вспоминали прошлое. Не помню, что тебя подвигло рассказать эту историю, что ей предшествовало. История про обещание твоего отца: если ты поработаешь в саду, он подарит тебе щенка ирландского сеттера. Видимо, он не ожидал, что ты сдержишь слово, потому что, когда ты закончила работу, щенка не подарил – сказал, что с собаками одна морока. Вместо щенка ты получила котенка и, несмотря на разочарование, научилась его любить. По-моему, весьма поучительная история – из тех уроков, что умудряются определять наш выбор и обесценивать надежды. Поэтому, когда речь зашла о браке, ты, хоть и ждала щенка, великолепную молодую собаку, согласилась на котенка – он вырос в успешное животное с когтями и аппетитами и – несмотря на то, что в нужные моменты мурлыкал и, свернувшись клубком, спал подле тебя, – с монументальным равнодушием к подлинной тебе. Разумеется, ты сочтешь все это ахинеей – может, ты и права. Но это удобный фундамент, на котором я могу строить ненавистный образ, персонифицируя подмоченное счастье, что руководит нами.

Ты спала, а я лежал к тебе лицом и думал, как ты прекрасна, воображал странный покой и отчаяние, что скользят через темную твою голову, призрачные кадры, испятнанные химикатами, что расцвечивают твой свет, и я удивлялся, как же получилось, что я лежу подле тебя, что за коренная тяга этих настроений тебя ко мне толкнула. Небо бледнело до предрассветной голубизны, Я понял, что отныне все будет фрагментом конца. Я встал и пошел в ванную. Увидел в зеркале ожесточенный рот и глаза с привидениями. Я умылся, натянул джинсы и футболку, вернулся в комнату и сел на диван. Ты спала на боку, одной рукой загораживая грудь. Как выяснилось, я не могу одновременно смотреть на тебя и думать. Зная, что вот-вот тебя потеряю, пускай всего на три недели, я впадал в тоску и терял рассудок. Во мне шевелилась безрассудная форма, жест, озлобленный, точно взмах косы, рвущийся на свободу, и разум мой метался без цели, ища несделанного дела, незаселенной мысли и ничего толкового не находя. Пожалуй, я решил уехать, ибо отъезд – единственный шаг, который сбавил бы мою неугомонность, чувство, будто надо что-то сделать, а в Пирсолле больше делать нечего, только вместе страдать. Я запихал одежду в вещмешок, упаковал компьютер. Я наблюдал, как перемещаюсь по комнате, точно критик, готовящий заметки о плохой пьесе и занудном главном герое, отмечая мои собственные «принужденные жесты зомби и явное отсутствие власти над лицом». Один раз я споткнулся о твои тенниски, испугался, что шум побеспокоил тебя, и замер бездыханно и недвижно, словно вор, пока не убедился, что ты спишь. Наверное, я совершил в некотором роде преступление, не подготовив тебя, но импульс, выпихнувший меня в дорогу, наливался оправданиями, и я знал, что должен уехать.

Я сел на кровать и коснулся твоего плеча: – Кей!

Ты что-то пробормотала, заморгала.

– Что… – Ты сглотнула. – Ты что делаешь?

Ты, видимо, заметила, что я одет; протерла глаза и села.

– Дороги, – сказала ты. – Может, их еще не открыли.

– Тогда я вернусь.

Я потянулся к твоей руке и пальцами случайно задел твою грудь. Так легко нырнуть обратно в постель, заняться любовью, проспать до полудня. Но потом тебе придется звонить в Калифорнию, а мне – это слышать, и ты будешь готовиться к вине и браку, все измельчает, покроется рубцами – вдобавок к тому, каково сейчас.

– У тебя дела, – сказал я. – Нам обоим будет легче, если меня не будет.

– Не надо, пожалуйста, не уезжай! – Ты обхватила меня руками. Твое волнение, так ясно прописанное в лице, – словно маска, что могла бы висеть над сценой театра потерь. Ты поцеловала меня открытым ртом, твой язык заигрывал с моим, но то был сексуальный рефлекс, путаница физичности и намерения, в этот миг неуместная.

– Моя очередь, – сказал я. – В прошлый раз ты первая ушла.

Ты кивнула, закрыв глаза. Небо серело; утренняя звезда низко повисла над горизонтом.

– Я люблю тебя, – сказала ты. – Я тебя люблю.

Я положил руку сзади тебе на шею, притянул твою голову и сказал:

– Не волнуйся за меня. Все будет хорошо.

– Я позвоню, – сказала ты. – Во вторник.

– В два часа.

Мы снова поцеловались – долгий поцелуй, как печать под договором, – и обменялись шквалом «я тебя люблю» и торопливых поцелуев, отдалясь друг от друга деликатными переходами. Когда я оглянулся у двери, ты попыталась улыбнуться и сказала почти неслышно:

– Пока. – Ни слезинки, но слезы близко.

Я тихо спускался по лестнице, шел к машине – ощущалось нереально, будто я подчиняюсь режиссуре и отчаяние мое – лишь память чувств, а скоро мы вместе будем хохотать в гримерке. Я повозился с ключами, взглянул на балкон. Ты стояла там в белом халате. Помахала. Я не мог разобрать выражения лица, но знал: оно спокойно и печально, все под контролем. Мы так наловчились разыгрывать эту сцену – правда, раньше с балконом ни разу. Я поднял правую руку, подержал ладонь подольше, передавая тебе энергию, что в ней хранилась, и ты повторила жест. Воздух между нами казался чище всего остального воздуха. Заворочался соленый ветер, высохший плод щелкнул о пальмовый ствол посреди шелеста листьев. Я хотел, чтобы тучи визжали, зеленая земля изрыгала огонь, я жаждал хтонической реакции на это неестественное расставание; увы – никаких признаков. Жизнь скользила вокруг нас. Запечатлев твой образ в памяти, я рванул дверцу, завел мотор и отъехал.

Через пару минут тело мое так затосковало от невозможности коснуться тебя, что я думал, придется тормозить. Я подбавил газу, пытаясь выбросить ощущение, и к границе города летел на семидесяти в час. Но дорога крючилась от моря через флоридские дебри, и подальше от берега еще висел туман, я почти ничего не видел. Я сбросил скорость до двадцати и поехал, пригибаясь к рулю и вглядываясь. Может, дороги действительно закрыты и мне придется вернуться, подумал я, но тут кто-то ринулся сбоку к машине, размахивая руками, приказывая остановиться. Этот кто-то был в белом комбинезоне – такие носят в командах по борьбе с биоугрозами, – и еще в маске вроде противогаза, но гладкого, серебристо-серого. Может, и не маска. Я не уверен. Психанув, я опять дал по газам. В зеркальце мелькнули фигуры в белых комбинезонах, а меж деревьев за ними – что-то большое, смутное и ромбовидное. Может, цистерна. Для перевозки нефти или природного газа.

Проехав сорок миль, я остановился в придорожной забегаловке. Сидел за стойкой и думал, чем ты занимаешься. От солнечных лучей на пластике звенело в ушах. Лицо горело, будто меня отхлестали. Наши планы, намерения – неважно: я снова там, куда более всего страшился попасть, я отрезан от тебя, не в состоянии постичь твой разум, один, брошен на произвол нашей удачи. Я заказал кофе навынос и вернулся на стоянку. По краю росли казуарины, за ними – большое болото с высокой травой и голубыми канавами.

На мелководье, поджав ногу, замер ибис. По светлому осколку расплескались солнечные брызги – птица стояла точно среди жидких алмазов. От такой безмятежности на глазах у меня выступили слезы, меня захлестнуло адреналином и яростью. Я метнул кофе в сторону деревьев, заорал и принялся пинать дверцу машины, а потом колотить по крыше – я порадовался, заметив на крыше вмятины.

– Ты чем это занят, приятель?

За спиной, футах в пятнадцати, стоял мистер Помощник Управляющего – стриженый, тощий, морпех-недоучка: почти безгубый рот, косые глаза, узкий череп. В черных джинсах, белой рубашке и уродливом галстуке. Он смотрел на меня, наверное, как на нерадивую официантку. Подленько, презрительно.

– Ты чего разорался? – спросил он.

Идеальный объект для моей злости. Отдам его тело ибису.

– Отъебись! – только и сказал я.

– У меня на парковке – никакой бузы, – сообщил он. – Хочешь – могу полицию вызвать.

Желание убить его схлынуло, а ехать я был не готов.

– У меня проблемы с женщиной, – сказал я. – Все в порядке.

Я думал, он уйдет, но от моего признания он, похоже, ко мне проникся.

– Эй, это я понимаю, – ответил он. – Я несколько месяцев назад от девчонки ушел – так я чуть все бары в Форт-Майерсе на куски не разнес.

Он явно гордился своим достижением. Пожалуй, мы вполне могли прямо тут сесть, глотнуть пивка и по-мужски славно потрепаться о том, сколько всего расколошматили во имя любви.

– Слышь, я бы вот что на твоем месте сделал, – начал он.

Кто знает, подумал я. Может, с этим шпингалетом Господь прислал лекарство.

– Возвращаешься домой, – сказал он, – и ебешь все, что движется. Недотрах офигенно лечится трахом. Клин, блядь, клином, чувак.

Недотрах, подумал я. Если бы.

– Я тебе говорю, – продолжал парень. Женщин, с которыми он спал, наверняка можно пересчитать по пальцам Микки-Маусовой лапы. – Лечит на ура.

Интересно, что он скажет официанткам. Окажусь ли я опасным психом, которого он шуганул, или тоскующей душой, которой подарил спасительный совет?

Он постучал пальцем по лбу.

– Ты их токо в голову не пускай, мужик. Залезает в голову – дает под зад коленом.

– Да уж, – ответил я. – Лучше не пускать.


На следующий день в Форт-Майерсе я сидел в баре с заколоченными окнами – все стекла потрескались от урагана. И тут вошел мужчина из Обжорвилля, сел справа, через четыре стула от меня. Он коротко поговорил с барменшей и кинул на стойку смятые купюры за свои стопку и пиво. Опрокинул стопку в рот и опустил голову. Кажется, бормотал.

– Помните меня? – Я окликнул его лишь потому, что разговор с ним приближал меня к тебе. – «У Дэнни» в Пирсолле?

Он оглядел меня без малейшего симптома узнавания и вернулся к своему пиву. Я сам был в гнуснейшем настроении, и мысль о том, что этот недоебок после своего пирсолльского выступления «приветик, незнакомцы» от меня отмахнется… в общем, она была неприемлема.

– «У Дэнни», в Пирсолле, мужик! – сказал я. – Туман. Помнишь? Ты спрашивал, открыты ли дороги.

Обжорвилль вскочил со стула и встал в стойку футах в десяти от меня.

– Ублюдок, алкаш ебаный! – сказал он. – Оставь меня, на хуй, в покое.

Свирепость реакции меня смутила – но, может, я помешал его грезам об убийстве жены? Пару секунд он таращился на меня, затем поддернул шорты и припарковал свою мощную задницу на стуле. Ухмыльнулся барменше, точно ждал, что его встретят как героя, но она лишь опасливо покосилась и убрала руку с телефона.

Ладно, может, Обжорвилль был в таком состоянии, что меня не узнал, может, не захотел… а может, уехав из Пирсолла в нежданно ранний час, я избежал судьбы, уготованной мне тем человеком, что бежал к моей машине и махал. Может, он с дружками вот-вот собирались распылить в атмосфере агент, подавляющий память, который заставил всех людей в Пирсолле забыть, что творилось во время тумана. Цистерна и комбинезоны подкрепляют гипотезу, хотя больше мне толком нечем ее обосновать. Лишь гипотетической забывчивостью человека из Обжорвилля и тем фактом, что со дня моего отъезда из Пирсолла прошло почти три месяца, а ты так и не позвонила. Этот аргумент невозможно игнорировать. Вообразить не могу, что ты забыла позвонить, разве что забывчивость тебе навязали. Но если правительство или еще какая организация экспериментирует на гражданах Пирсолла, если мир в своей замысловатой глупости настолько безжалостен, мне это понимать необязательно. Моя полупропеченная гипотеза насчет событий тех дней – всего-навсего метафора (для меня, по крайней мере), она позволяет напомнить тебе, как мы были вместе, что делали, каковы были, что говорили друг другу.

Ты не появилась в назначенный вторник, и я позвонил тебе на работу, где мне сказали,что у тебя отпуск и в последнее время ты не заходила. В турне я пытался с тобой связаться еще несколько раз – безуспешно. Праздники я провел на разнообразных стульях нью-йоркских баров – картинка моего ментального состояния напоминала бы эмблему байкеров: череп, а из глазниц рвется пламя – не подлинный гнев, но агрессивная депрессия. Зубастое отчаяние. Я не мог спать, я орал на друзей, я порвал – довольно жестко – с Анной Маллой, я проебывал деловые возможности, угрожал редакторам, ненавидел небеса. С людьми я терял терпение, покидал сборища, торопился домой – побыть со своими мыслями, иллюзии праздника я предпочитал гнетущее одиночество с тобой в сердцевине. Сны – гобелены жестокости и обиды; меня донимали мечты, терзавшие безумными конфигурациями желания. В надежде оклематься я согласился на командировку, что продержала меня в Чиапасе почти весь январь, и там взгляд мой прояснился и я начал понимать, что же, видимо, произошло. Нередко по ночам, в джунглях или в гостиничной постели, запертый в твоем молчании, я восстанавливал в памяти твои глаза, как давным-давно в Китае, и успокаивался, читая их карту, наблюдая за темными тенями, что скользили в глубине, и знал, что мы еще не закончили. Вернувшись в Нью-Йорк, я обнаружил, что мне восемь раз звонили с номера 1-999, по карточке, и все звонки – в первые дни после Нового года. Ты не оставила сообщений – подозреваю, решила, что их услышит Анна Маллой, – но я почти не сомневаюсь, что это была ты. Я понимаю теперь, что нас вычислили: то ли твой муж наткнулся на подсказки в твоем поведении, то ли спровоцировал тебя на дерзкую искренность, как уже бывало, и ты рассказала ему о Пирсолле. А затем, травмированная, с заклинившей механикой, распадаясь на куски от чувства вины, под гнетом пассивно-агрессивной манипуляции, ты наблюдала, как проходит наш вторник, и дальше терпела беспокойные радости праздников. Через шесть недель – примерно столько ты возрождалась в прошлом – позвонила и, не дождавшись ответа, решила, что я двинулся дальше. Но я не двинулся – вряд ли мне это грозит.

Вернувшись в Штаты, я ринулся было тебе звонить, но потом задумался: я знал, что мы почти наверняка друг другу скажем. Ты все объяснишь, и я тебя прощу. Я спрошу, что все это значит для нас, а ты ответишь, что не знаешь. Мы попытаемся восполнить урон, поведаем о последних шести неделях, и нам станет легко, мы будем шутить, дразниться и смеяться. Но в конце ты скажешь, что любишь меня, и голос прозвучит так, будто все у тебя в груди разбивается, и я пойму, что любовь опять стала проблемой, отклонением от всего, чего от тебя ожидают, элементом хаоса в тупой симметрии твоих дней. У нас была сотня таких разговоров – не вижу смысла устраивать сто первый. Но поскольку я не могу тебя отпустить, поскольку ты не можешь отпустить меня, ответ необходим. И потому через неделю я приеду в Калифорнию. В какой-то момент я окажусь у тебя под дверью, постучу и тогда узнаю ответы на свои вопросы, и мы вместе решим, есть ли что-то общее у смога и тумана, сможем ли мы жить без сожалений в стране Лос-Анджелес или природные катаклизмы – наша единственная надежда.

А пока посылаю эту валентинку. Сложная конструкция, в бумажном сердце ее – новые воспоминания, и болезненная история, и свои простые вопросы: куда мы движемся? На что нам надеяться? Чего нам хотеть? Будешь ли ты моей?

Примечания

1

Боб Марли (Роберт Неста Марли, 1945—1981) – ямайский музыкант, одна из центральных фигур направления регги и икона растафарианства; имеется в виду песня «Get Up, Stand Up» – первая композиция на альбоме «Burnin'» (1973).

(обратно)

2

«Монти Пайтон» – знаменитая труппа британских комиков (Грэм Чапмен, Джон Клиз, Эрик Айдл, Терри Джонс, Майкл Палин, Терри Гиллиам), в 1969—1974 гг. выпускавшая на телевидении сериал «Воздушный цирк Монти Пайтона».

(обратно)

3

«Квейк» – классическая компьютерная игра в жанре «экшн».

(обратно)

4

«Опасность!» («Jeopardy!») – сверхпопулярная американская телепередача, выходящая с 1964 г., своего рода «викторина наоборот»: играющим предлагается угадать вопросы на заданные им ответы.

(обратно)

5

«Челюсти» (1975) – триллер Стивена Спилберга об акуле-убийце, экранизация одноименного романа Питера Бенчли (1974).

(обратно)

6

«Марлинз» – бейсбольная команда штата Флорида.

(обратно)

7

Рага – принцип ладово-звукорядного и ладово-мелодического развертывания в индийской классической музыке; в индийской эстетической теории связывается с воплощением одного из девяти психоэмоциональных состояний.

(обратно)

8

Том Уэйтс (р. 1949) – выдающийся американский музыкант, работающий на стыке фолка, джаза и авангарда, с характерным хриплым тембром голоса.

(обратно)

9

«Ки-Ларго» (1948) – драма американского кинорежиссера Джона Хьюстона. Хамфри Богарт (1899—1957) играет ветерана Второй мировой войны Фрэнка Макклауда, вступающего в единоборство с бандитом Джонни Рокко, которого играет Эдвард Дж. Робинсон (1893—1973).

(обратно)

10

«Восхитительный Крайтон» (1902) – пьеса британского писателя и драматурга Джеймса Мэтью Барри (1860—1937): британский аристократ лорд Лоум с семьей и консервативным дворецким Крайтоном оказывается на необитаемом острове. Пьеса не раз экранизировалась; впервые – в 1918 г. (режиссер Дж. Б. Сэмюэлсон).

(обратно)

11

«Остров Гиллигана» (1964—1967) – американский комедийный телесериал: семь человек, отправившихся на трехчасовую морскую прогулку, оказываются на необитаемом острове и на протяжении 98 эпизодов пытаются оттуда выбраться.

(обратно)

12

Дольф Лундгрен (р. 1957) – шведский (sic) киноактер.

(обратно)

13

Тиа Каррере (р. 1967) – американская киноактриса, уроженка Гавайских островов.

(обратно)

14

«Моя блестящая карьера» (1978) – мелодрама австралийского кинорежиссера Джиллиан Армстронг; Джуди Дэвис играет в ней девушку из австралийского захолустья конца XIX – начала XX в., желающую стать пианисткой; Сэм Нилл – ее жених, которому она отказывает ради карьеры.

(обратно)

15

Грег Кинниар (р. 1963) – американский киноактер.

(обратно)

16

Оливер Платт (р. 1960) – канадский киноактер и продюсер.

(обратно)

17

«Звездный путь» – культовая космическая сага; с 1960-х гг. были сняты несколько телесериалов, а также множество кинофильмов.

(обратно)

18

Роберт Дауни-младший (р. 1965) – американский киноактер.

(обратно)

19

«Касабланка» (1942) – классический голливудский кинофильм с Хамфри Богартом, Ингрид Бергман и Полом Хенрейдом в главных ролях. Клод Рен (1889—1967), британский характерный киноактер, сыграл французского префекта полиции, друга персонажа Богарта.

(обратно)

20

Мудра – жест, положение пальцев при индуистской и буддийской молитве, в индийском классическом танце.

(обратно)

21

Двусмысленность (фр.).

(обратно)

22

«Пиета», или «Оплакивание Христа» (1498—1499), – одна из первых скульптур Микеланджело Буонарроти; хранится в галерее Уффици во Флоренции.

(обратно)

23

Трейси Лордз (р. 1968) – американская киноактриса, снялась примерно в сотне порнофильмов.

(обратно)

24

коул-портеровские замечания… – Коул Портер (1891—1964) – известный американский композитор и музыкант, автор множества песен.

(обратно)

25

Герои выходивших с 1937 г. комиксов Чарльза Аддамса (1912—1988), а затем ряда сериалов и кинофильмов «Семейка Аддамс». Американский кинорежиссер Барри Зонненфельд снял ставшие культовыми кинофильмы «Семейка Аддамс» (1991) и «Ценности семейки Аддамс» (1993), в которых главу семейства Гомеса Аддамса сыграл Рауль Хулиа (1940—1994), а его жену Мортишу (Тиш) – Анжелика Хьюстон (р. 1951).

(обратно)

26

… забились в угол полотна, дикари Руссо, тени с горящими глазами. – Имеется в виду французский художник-примитивист Анри Руссо по кличке Таможенник (1844—1910), часто изображавший тропическую природу.

(обратно)

27

Морин О'Хара (р. 1920) – ирландская киноактриса.

(обратно)

28

По моде (фр.).

(обратно)

29

Джеймс Крамли (р. 1939) – американский писатель, автор многочисленных детективов.

(обратно)

30

Рита Хейуорт (Маргарита Кармен Кансино, 1918—1987) – американская киноактриса.

(обратно)

31

Норман Рокуэлл (1894—1978) – американский художник и иллюстратор, сентиментальный традиционалист.

(обратно)

32

Кандомбле – бразильская афрохристианская религия, завезенная африканскими рабами, синтез негритянских верований и католической традиции. Оформилась в первой половине XIX в. в Байе.

(обратно)

33

«Омен» – кинотрилогия об Антихристе: «Омен» (режиссер Ричард Доннер, 1976), «Омен II: Дэмиэн» (режиссер Дон Тейлор, 1978) и «Омен III: Последняя битва» (режиссер Грэм Бэйкер, 1981).

(обратно)

34

«Симпсоны» (с 1989 г.) – сатирический мультипликационный сериал о приключениях семейства Симпсонов в городке Спрингфилд.

(обратно)

35

Дэвид Кэррадайн (р. 1936) – американский киноактер, в телесериале Кунфу (1972 – 1975) исполнил роль шаолиньского монаха, приехавшего в США; уже после выхода «Валентинки» сыграл Билла в «Убить Билла» Квентина Тарантино (2003, 2004).

(обратно)

Оглавление

  • *** Примечания ***